Обложка Джокер. СССР-1987

Джокер. СССР-1987

Алексей Лапышев

0% прочитано
Стандартный
Алексей Лапышев

Джокер. СССР-1987

Глава 1. Последний день в Ленинграде

Ленинград.

22 августа 1987 года

_____________________________________________________________

Ленинград в такие дни делал вид, что он ни при чем.

Вот стоит себе спокойно, умытый ночной сыростью, с желтым мягким солнцем на камне, с трамваями, которые дребезжат как старые профессора — ворчат, но доезжают, с Невой, которая вообще на все смотрит как на мелкую человеческую суету, и будто бы не замечает, что под его небом кто-то снова собирается менять мир.

А мир, между прочим, менялся. Очень даже конкретно.

Не на плакатах — с плакатами у нас всегда было богато. И не в речах — хотя речей тоже хватало, причем хороших, вдохновляющих, местами даже не деревянных, что для государства уже почти чудо. Нет. Менялся он в куда более подозрительных местах: в школьных спортзалах, где вместо скучной обязаловки вдруг заводили серьезные секции; в кабинетах информатики, где машинное время перестало быть привилегией избранных маньяков и стало почти обещанием; в коридорах, где комсомольские значки перестали быть просто значками и начали означать доступ к турнирам, стипендиям, поездкам, лабораториям, людям.

И, самое смешное, в нас.

В пацанах и девчонках, которые еще вчера считались перспективными, но местными, а сегодня вдруг оказались… как бы это сказать без излишнего пафоса… экспериментальной ударной группой нового времени. Ну да. Звучит страшно. Почти как название плохого фантастического фильма. Но по сути так и было.

Мы закончили школу. Поступили в МГУ. Все. Почти скопом. Почти кланом. Почти наглостью, если смотреть со стороны.

Я — ВычМат. Миша — ВычМат. Надя — туда же. Гриша — исторический. Витя — экономический. Артем — юрфак. Серый и Вано — Азия и Африка, тот самый Востфак, альмаматер разведки и дипломатов, что почти одно и то же. Костя — психфак. Ася — журфак. Вика, Лена Астраханская, Аня — искусствоведы, художницы, вообще опасные люди. Лера — биофак. Лена Самохина — филфак. Таня — медфак.

То есть вы понимаете масштаб бедствия. Мы не просто не распались — нас аккуратно, почти любовно, перевезли в следующий слой реальности. И вместе с нами переводили людей посерьезнее.

Терехова. Цейтина. Вик Викича.

Кафедры. Лаборатории. Команду.

Это уже был не кружок. И не секция. И не случайный набор талантливых подростков, которых государство решило показать иностранцам как фокус с белыми кроликами.

Это начинало напоминать систему.

А когда система вдруг строится вокруг молодежи, баскетбола, математики, романтики, компьютеров и какой-то совершенно безответственной веры в то, что Мир Полдня можно не только читать, но и собирать руками — это, я вам скажу, уже подозрительно хорошо.

А хорошее, как известно, всегда требует проверки.

_____________________________________________________

Итак,

22 августа 1987 года.

Ленинград.

Наш последний большой день перед Москвой.

И, конечно, он не мог пройти тихо.

______________________________________________________

Спортзал пах старым лаком, резиной, потом, пылью на шведской стенке и почему-то чуть-чуть яблоками. Наверное, кто-то снова притащил сетку фруктов и бросил под скамейку, потому что у нас команда не только играла, но и жрала как хорошо организованная саранча.

Я стоял на дуге, вращал мяч на пальце и смотрел, как Гриша вгоняет Артема в краску чисто массой тела, без всякой философии.

—Гриш, — сказал я, — ты в курсе, что баскетбол формально бесконтактный вид спорта?

—Формально, — согласился Гриша, даже не оборачиваясь.

—А неформально ты небольшое стихийное бедствие.

—Спасибо.

Артем, выбравшись у него из-под локтя, мрачно вытер лицо майкой.

—Я однажды женюсь, — сообщил он в пространство, — заведу детей и буду им рассказывать, что меня в юности пытался убить доцент исторического факультета.

—Я еще не доцент, — поправил Гриша.

—Пока, — добавил Серега и поймал передачу у лицевой. — Но тенденция уже тревожная.

Вик Викич свистнул так, что мяч у Вити едва не улетел в окно.

—Хватит болтать! Переход! Быстро! Дан — веди!

И я повел.

Пол пошел навстречу легко. Вот что я любил в хороших залах — у них есть память. Если достаточно долго в них работать, они начинают тебя подхватывать. Стопа знает, где будет опора, кисть чувствует мяч раньше, чем голова успевает сформулировать решение, люди вокруг уже не просто люди, а траектории, дыхание, углы, ритм.

Серега уходит вправо. Вано лезет в щель, куда нормальный человек не полез бы. Гриша тянет на себя двоих. Витя уже рванул в угол — сын тренера, черт бы его побрал, нюх на момент у него семейный.

Я сделал шаг, показал проход, сжал на себе защиту, отдал в касание — Вите.

Тот бросил, не задумываясь.

Сетка шепнула.

—Есть! — заорал Серега. — И пусть Америка дрожит!

—Америка пока про тебя не знает, — сказал Костя с лавки.

—Это их недоработка.

Мы заржали.

Вик Викич не заржал. Он вообще в такие моменты делал лицо человека, на плечах которого не команда школьников, а как минимум сборная мира по спасению цивилизации.

Хотя, если честно, где-то близко.

Он стоял у боковой линии — сухой, собранный, в вечном тренировочном костюме, который, кажется, прирос к нему еще в эпоху Брежнева, — и смотрел на нас так, будто одновременно гордился, бесился, просчитывал будущее и мысленно уже расставлял мебель в своей новой жизни в Москве.

Потому что он тоже уезжал.

Кафедра физвоспитания МГУ. Команда «Данко». Красиво назвали, между прочим. С намеком. То ли на Горького, то ли на меня. Подозреваю, на обоих сразу. Наши умеют в символы, когда хотят.

—Еще раз! — рявкнул он. — Быстрее! Дан, не любуйся собой!

—Я не собой, Виктор Викторович. Я игрой любуюсь.

—Тем более вредно.

Пошли снова.

Спина мокрая. Ладони сухие. Сердце бьет ровно. Хорошее состояние. Боевое, но без перегрева. Люблю такое. Когда внутри как будто разжимается пружина и все вокруг становится простым. Почти честным.

Я обманул первого корпусом, второго убрал сменой руки, третьего встретил в воздухе — это уже был Артем, который решил, что дружба дружбой, а на тренировке мне скидок не будет.

Очень правильно решил.

Мы столкнулись плечами. Я довернул, сбросил темп, ушел вниз, поймал баланс на носке, выкатился под кольцо и отдал назад, на дугу.

Серега поймал и попал.

—Вот! — заорал Вано. — Вот это уже баскетбол, а не ваш московский поступительный процесс!

—Почему московский? — не понял Витя.

—Потому что все движутся, но непонятно куда.

—В МГУ, — сказала от двери Ася.

И все, естественно, обернулись.

Девушки пришли почти строем, как хорошо организованная диверсия. Ася впереди — светлая блузка, темная юбка, волосы собраны, но не до конца, несколько прядей солнца живут своей жизнью; за ней Вика, Лера, Таня, обе Лены, Аня. Они принесли с собой смех, запах улицы, духов, теплого дня и тот особый тип хаоса, при котором любая мужская команда мгновенно начинает вести себя как идиоты, будто не было двух часов тяжелой работы.

—Ну все, — вздохнул Костя. — Сейчас начнется показательное выступление павлинов.

—Завидуй молча, — сказал Серега, уже расправляя плечи.

Ася посмотрела на меня. Просто посмотрела. И этого хватило, чтобы я на секунду сбился с ритма. Вот ведь вредительство.

—Дан, — сказала она, — ты красивый, когда серьезный.

—А когда несерьезный?

—Тогда опасный.

—Для кого?

Она пожала плечом.

—Для социальной стабильности.

Очень смешно. Очень. Особенно если учесть, что меня уже полстраны пыталось использовать как символ социальной стабильности, а вторая половина — как источник нестабильности, смотря кто в какой день просыпался.

Вик Викич потер переносицу.

—Девушки, — сказал он тоном человека, пытающегося сохранить государственный строй хотя бы внутри одного спортзала, — раз уж пришли, садитесь. Только не отвлекайте этих артистов.

—Поздно, — тихо сказала Таня.

—Уже отвлекли, — подтвердил Серега.

—Я все слышу! — рявкнул Вик Викич.

—А это и говорилось для вас, — невинно сообщил Вано.

Мы снова побежали.

И, конечно, побежали лучше.

Потому что мужская природа — штука примитивная, но энергоэффективная. Стоит в зале появиться девчонкам, и у всех внезапно открывается второе дыхание, третья скорость и желание умереть красиво, но попасть.

Я забил два подряд из средней. Витя положил дальний. Гриша поставил такой заслон, что Артем после него некоторое время смотрел в одну точку и заново собирал картину мира. Серега отдал передачу за спину, чисто выпендреж, но красиво. Вано дважды сделал полную чушь — и оба раза она сработала, что для Вано вообще метод.

Потом Вик Викич собрал нас в центре.

Мы стояли кругом, тяжело дыша. Майки липли к телу. Пол был весь в следах кед. Солнце полосой ложилось из высоких окон и делало из пыли почти что театральный дым.

—Слушайте сюда, — сказал он. — Школа закончилась. Детство, если у кого было, тоже. В Москве вас никто гладить по голове не собирается. Там будет другой темп. Другой уровень. Другой город. Но. — Он обвел нас взглядом. — Вы уже доказали, что можете расти быстрее обстоятельств. И еще. Не вздумайте расползтись. Поняли?

—Так точно, — сказал я.

—Без казармы, Латин.

—Принято.

Он кивнул.

—Турниры с американцами — это не просто спорт. И не просто информатика. На вас будут смотреть. На вас будут мерить. На вас будут пытаться понять, что вообще у нас тут происходит. Так вот. Покажите им. Но сначала — себе покажите.

—А если они тоже хороши? — спросил Костя.

—Тем интереснее, — ответил я раньше тренера.

Вик Викич посмотрел на меня, и уголок рта у него все-таки дрогнул.

—Тем интереснее, — повторил он.

Ну да. Именно так.

Потому что если новый мир строится без настоящего соперника — это не мир, а стенгазета.

_____________________________________________________

Аудитория кружка при ЛГУ была набита так, будто бесплатно раздавали дефицит. Стулья скрипели, подоконники были заняты, у стены стояли даже те, кто раньше считал программирование странной болезнью ботаников. Теперь эта болезнь внезапно стала перспективной.

Вот что политика животворящая делает.

На доске уже мелом были выведены какие-то стрелки, прямоугольники, слова «структура данных», «язык», «семантика», «отладка». Стол у окна был завален распечатками, перфолентами, журналами, листами с блок-схемами и чашкой с давно остывшим чаем, из которой, кажется, можно было делать археологические выводы.

Цейтин стоял у доски, тонкий, внимательный, с тем самым выражением лица, какое бывает у людей, которые в голове одновременно держат пять формальных систем и все еще способны терпеливо объяснять их живым людям.

Терехов сидел на краю стола, покачивал ногой и выглядел так, будто вот сейчас начнет рассказывать о программировании как о чем-то между инженерией, охотой и хорошей шахматной дракой.

—Итак, — сказал Цейтин, постукивая мелом по доске. — Раз уж вы теперь студенты… или почти студенты, что, в сущности, одна и та же нервная форма жизни… давайте поговорим серьезнее.

—Опасно звучит, — шепнул мне Миша.

—Сейчас нас посвятят, — так же тихо ответил я.

Надя фыркнула, не отрываясь от тетради.

Мы сидели во втором ряду. Наши — рассыпаны по аудитории, но, как водится, образуя нечто вроде силового поля. Баскетболисты тоже были здесь. Кто по делу, кто из любопытства, кто потому, что с какого-то момента у нас и правда стало трудно понять, где заканчивается спорт и начинается информатика. Особенно когда защитная схема на площадке обсуждается тем же тоном, что структура дерева или оптимизация поиска.

—Программирование, — продолжил Цейтин, — это не набор команд для машины. Машина, строго говоря, довольно глупа. И в этом ее достоинство. Она не импровизирует. Ошибаетесь вы.

—Спасибо, Георгий… — начал Серега.

—Я еще не закончил, — сухо сказал Цейтин.

—Уже страшно, — шепнула Ася.

Я покосился на нее. Она сидела чуть сбоку, с блокнотом, который вела как будто для дела, но я точно знал: половина там — заметки, половина — характеристики людей. Журфак. Опасная профессия. Такие потом тебя одной фразой разденут до нервной системы.

Терехов подхватил:

—Если совсем по-человечески — программирование это способ заставить неумолимую железку выполнять ваш замысел. А значит, важно не только что вы хотите, но и насколько точно умеете мыслить.

—То есть опять все упирается в голову, — сказал Вано с заднего ряда.

—Вас это удивляет? — спросил Терехов.

—Меня — нет. Меня огорчает.

Смех пошел волной.

Терехов усмехнулся.

—Так вот. В ближайшие годы, дети мои… — он специально выдержал паузу, потому что слово «дети» в аудитории, где половина уже чувствовала себя строителями новой эпохи, звучало как вызов. — Да-да, именно дети. В ближайшие годы будет решаться, станет ли вычислительная техника у нас игрушкой для ведомств и оборонки или частью нормальной жизни.

Тут аудитория притихла.

Потому что это уже было по-настоящему.

Не «как написать сортировку». И не «чем отличается один язык от другого». Это был тот уровень разговора, где вдруг начиналось будущее.

—Компьютер, — сказал Цейтин, — должен выйти из режима сакрального шкафа с мигающими лампочками. Он должен стать инструментом. Для школы. Для науки. Для управления. Для языка. Для экономики. Для связи. Для творчества.

—Для игры, — вставил Миша.

—И для игры, — неожиданно согласился Цейтин. — Не надо недооценивать игру. Через нее человек учится системе.

Я поднял руку.

—А через соревнование?

—Через соревнование, — ответил Терехов, — человек учится еще и самому себе. Поэтому ваши турниры — не ерунда. Если, конечно, вы не превратите их в эстрадный номер.

—Мы постараемся сохранить лицо, — сказал я.

—Свое или страны? — уточнила Надя.

—Для начала хотя бы свое.

Снова смех.

Цейтин кивнул на доску.

—Вот смотрите. Есть три уровня. Первый — просто заставить программу работать. Второй — заставить ее работать хорошо. Третий — понять, почему она устроена именно так, и можно ли перестроить сам подход.

Он начал писать — коротко, четко, быстро. Графы. Разборы. Примеры. Как описывать язык формально. Почему важна структура. Что такое трансляция. Чем отличается решение «лишь бы заработало» от решения, на котором потом можно строить дальше. И все это без сухости. С той редкой ясностью, когда у человека не просто знания есть, а уважение к слушателям.

Терехов вмешивался в нужных местах.

—Вот здесь, — говорил он, — начинается инженерия. — А вот здесь — чистая математика, и если вы ее не любите, она все равно любит вас, деваться некуда. — А вот здесь вы, скорее всего, все испортите в первый раз. И это нормально.

—А во второй? — спросил Костя.

—Во второй испортите из самоуверенности.

—А в третий?

—В третий начнете понимать.

Аудитория уже жила. Вопросы летели один за другим.

Можно ли делать обучающие программы? Как быть со школьной информатикой, если машин мало? Нужны ли отечественные языки? Можно ли совмещать матлингвистику с практическими задачами? Есть ли смысл соревноваться с американцами не только в железе, но и в методах? Как вообще строить команды, где рядом спортсмены, программисты, журналисты и черт знает кто еще?

Последний вопрос, кстати, задал Серега. И очень правильно.

Терехов посмотрел на нас поверх очков.

—А вот это, товарищи, самый интересный вопрос. Потому что новое время не любит чистых коробочек. Люди будущего будут смешанные. Один умеет считать, второй — писать, третий — организовывать, четвертый — держать удар, пятый — видеть картину. В идеале все это должно встречаться в одном человеке, но природа экономна, поэтому пока проще строить команды.

—То есть мы не бардак, а модель? — уточнил я.

—Вы, Латин, — сказал Терехов, — пока спорное явление. Но да, в некотором смысле модель.

—Историческая фраза, — шепнула Ася.

Я скосил на нее глаза.

—Запишешь?

—Уже.

Цейтин отложил мел.

—Мы все переезжаем в Москву не потому, что кому-то захотелось сменить пейзаж. А потому что решено собрать ядро. Ядро среды. Если получится — через несколько лет никто уже не будет спрашивать, зачем молодежи спорт, информатика и реальная общественная жизнь в одной связке. Это станет очевидным.

—А если не получится? — тихо спросила Надя.

Цейтин посмотрел на нее спокойно.

—Тогда тем более надо пробовать.

Вот за это я его и уважал. Без истерики. Без лозунга. Без «обречены на успех». Просто — надо.

Потому что действительно надо.

Терехов соскочил со стола.

—И последнее. В Москве у вас не будет скидки на талант. Там будут люди сильнее, старше, умнее в частностях, хитрее в аппаратных играх. Поэтому учитесь быстро. Учитесь вместе. И не воображайте, что вас туда везут как хрустальную вазу. Вас везут как инструмент.

—Хороший? — спросил Миша.

—Потенциально опасный, — сказал Терехов.

—Вот, — шепнул я Асе. — Наконец-то научное определение.

Она посмотрела на меня боковым взглядом.

—Ты доволен?

—Очень. Всю жизнь мечтал быть потенциально опасным инструментом исторического процесса.

—У тебя получается без диплома.

Лекция закончилась не сразу. Она расползлась на коридор, лестницу, окно, на кучки людей, которые спорили уже не потому, что надо, а потому, что внутри завелось.

А это главный признак живого дела: после него не расходятся молча.

__________________________________________________

Корреспондент Комсомольской правды оказался моложе, чем я ожидал, и хитрее. Такой весь аккуратный, подвижный, с лицом человека, который умеет вовремя кивнуть, вовремя сделать невинный вид и вовремя задать именно тот вопрос, после которого ты либо рождаешь цитату, либо сам себе роешь яму.

Фамилия у него была, кстати, знакомая — Воронцов. Не Павел, другой. Хотя в этой стране журналисты, похоже, заводились в тех же инкубаторах, что и хорошие следователи: внешне вежливые, внутри цепкие.

Мы устроились в маленькой комнате при редакции ленинградского молодежного приложения, где пахло типографской краской, пылью от бумаги и крепким чаем. Окно было открыто, с улицы тянуло нагретым камнем и трамвайным железом.

На столе — блокнот, магнитофон, стакан с карандашами, пепельница, которой человек явно пользовался как нервной опорой, хотя сейчас не курил.

—Ну что, Дан, — сказал корреспондент, включая запись. — Начнем с простого. Вы уже школьный чемпион страны. Европейский. Победители союзных и показательных международных турниров. Теперь — МГУ, новые серии матчей, в том числе с американцами. У вас не кружится голова?

—Кружится, — честно сказал я. — Но в основном после хороших проходов под кольцо.

Он хмыкнул.

—То есть звездной болезни нет?

—Есть. Но коллективная. У нас на всех.

—И как проявляется?

—Мы считаем, что способны одновременно играть в баскетбол, писать программы, спорить о будущем цивилизации и успевать влюбляться.

—И успеваете?

—По последнему пункту особенно успешно.

Он усмехнулся, сделал пометку.

—Хорошо. Тогда серьезно. Что для вас эти американские турниры?

Я откинулся на спинку стула. Пальцы сами собой постукивали по подлокотнику. Вопрос, в сущности, был простой. Но ответов в нем было несколько.

—Если официально, — сказал я, — это спортивное и интеллектуальное сотрудничество молодежи двух стран.

—А неофициально?

—Проверка.

—Чего?

—Всего.

Он поднял бровь.

—Расшифруйте.

—Нас проверят — на реальный уровень. Не в газетах, не на собраниях, а на площадке и в задаче. Мы проверим их — насколько они действительно хотят разговора, а не только выигрыша. И обе стороны проверят одну простую вещь: можно ли соревноваться без ненависти.

Он замолчал на секунду. Хороший знак. Значит, попал в нерв.

—Вы считаете американцев врагами? — спросил он.

—Нет, — сказал я. — Я считаю, что враги — это обычно более близкая категория. Чтобы быть врагами, надо слишком много друг о друге знать и слишком сильно друг в друга упираться. А мы пока скорее люди с разными системами и одинаковым будущим, которое или придется делить, или оно поделит нас без спроса.

—Звучит… неожиданно.

—Мы вообще живем в неожиданное время.

—Но соперничество ведь будет?

—Конечно. А как без него? Друг — это не тот, кого надо жалеть. Друг — это тот, с кем можно играть всерьез.

Он кивнул. Быстро записал.

—Чего вы ждете от Москвы?

—Скорости.

—А от Америки?

—Сюрпризов.

—Хороших или плохих?

—Настоящих.

Он подался чуть вперед.

—Вас сейчас многие называют символом нового молодежного курса. Вас это не давит?

Ну вот. Приехали. Символ. Любимое слово эпохи. Ничего так не настораживает, как попытка живого человека превратить в удобную фигуру на плакате.

—Давит, — сказал я. — Поэтому я стараюсь побольше двигаться. На бегущую мишень труднее повесить рамку.

Он засмеялся уже открыто.

—А если без шуток?

—А я без шуток. Символ — это опасно. Человека начинают видеть не целиком. А я, к сожалению или к счастью, целиком существую. И команда существует. Мы не иллюстрация. Мы живые.

—И все-таки. Как вы объясните то, что происходит?

Я посмотрел в окно.

Там по улице шли люди. Самые обычные. Девушка с авоськой. Мужик в кепке. Двое мальчишек, один нес мяч. Какая-то пожилая дама спорила с кем-то невидимым, видимо с миром в целом. Трамвай шел на повороте, блестя боком.

Как объяснить? Попробуй объясни.

Что власть вдруг решила не только командовать молодежью, но и вкладываться в нее. Что спорт, математика, политика, медиа и чувство исторического шанса неожиданно совпали по времени. Что страна после попытки переворота увидела: народ — это не абстракция для съезда, а улица, голос, движение, масса молодых лиц, которые могут выйти не разрушать, а поддержать. Что после Севастополя, после «Циклона», после всего этого странного лета стало ясно — обратной дороги уже нет.

И что я, попаданец, осколок слишком большой игры, человек с памятью не на одну жизнь, вообще не должен был здесь оказаться — но оказался. И теперь сижу в душной редакционной комнате и рассказываю советскому журналисту про дружбу с американцами, хотя внутри у меня целая империя из прожитых войн, академий, спецшкол, звездных флотов и божественных ошибок.

Да, конечно. Именно так и расскажу.

—По-моему, — сказал я вслух, — начинается время, когда молодежи перестают предлагать ждать. Ей начинают предлагать делать. А это очень заразительная штука.

—И вы готовы делать?

—Мы уже делаем.

—Что именно?

—Учимся. Играем. Строим связи. Проверяем людей делом. Привыкаем, что будущее — это не после нас, а при нас.

Корреспондент щелкнул ручкой.

—Последний вопрос. Если бы вам нужно было одной фразой обратиться и к нашим ребятам, и к американским, что бы вы сказали?

Я подумал секунду.

Потом сказал:

—Давайте попробуем не победить друг друга насмерть, а удивить друг друга так, чтобы потом захотелось встретиться снова.

Он выключил магнитофон и медленно кивнул.

—Это пойдет в заголовок, — сказал он.

—Только не делайте из меня святого.

—Не обещаю.

—Тогда хотя бы не делайте идиота.

—А это уже зависит от вас, Дан.

Честный человек. Уважаю.

А дальше случилось что-то очень интересное...

Глава 2. Ленинград сказал до свидания

Ленинград.

22 августа 1987 года

_______________________________________________________

Павел Воронцов, тот самый, журналист и друг, который каким-то образом умудрялся одновременно выглядеть как интеллигентный наблюдатель эпохи и как человек, знающий, где в городе можно увидеть то, что официально не существует, встретил меня ближе к вечеру у старого здания на Литейном.

—У меня для тебя подарок, — сказал он.

—Я боюсь твоих подарков.

—И правильно.

—Это книга? Девушка? Заговор? Эксперимент?

—Спарринг.

—А, — сказал я. — Ну это еще ничего.

—Не спеши радоваться.

Он провел меня во двор, потом в подвал, потом еще по коридору, где пахло цементом, железом и чем-то очень ведомственным, неуловимо знакомым. Такое бывает в местах, где разговаривают негромко, двери закрываются мягко, а биографии людей обычно короче их реальных дел.

Зал был небольшой. Маты. Груша. Тусклый свет под потолком. Двое в стороне. Один — широкоплечий, явно не из любителей. Второй — сухой, в темной майке, среднего роста, совершенно обычный с виду.

Вот самые опасные и есть — совершенно обычные.

Павел кивнул на него.

—Познакомься. Имени не будет.

—Как романтично.

Мужчина посмотрел на меня без вражды, без интереса, без желания что-то доказать. Очень пустой взгляд. Рабочий. Так смотрят не спортсмены. И не уличные драчуны. И даже не армейские рукопашники.

Так смотрят инструменты.

Интересно, интересно.

—Это проверка? — спросил я.

Павел пожал плечами.

—Скажем так. Людям любопытно.

—Каким людям?

—Тем, которым положено любопытствовать.

Ну да. Конечно.

Я вышел на мат.

Мужчина тоже.

Мы встали напротив.

Он не делал ничего лишнего. Стойка мягкая. Центр опущен. Руки как будто расслаблены, но на самом деле нет. Ноги — тихие. И самое неприятное — в нем не было спортивной логики. Ни желания обменяться, ни привычки к красивому розыгрышу, ни привычных ритмов.

Там все было построено иначе.

Не бой. Сокращение дистанции. Срыв структуры. Короткое выведение из строя. Добивание. Уход.

Не на победу. На ликвидацию.

Очень интересно.

—Начали, — сказал кто-то сбоку.

Он двинулся первым.

Без замаха. Без демонстрации. Просто оказался ближе.

Левая — в глаза? Нет, отвлечение. Правая — в горло. Колено на входе. Сразу подлом корпуса.

Я ушел с линии, сбил руку, отшагнул, проверил дистанцию.

Да. Именно так. Убийственно экономно.

Он не ускорялся по-спортивному. Он резал темп, как хирург. На долю секунды опаздываешь — и тебя уже нет в нормальном режиме.

Второй вход был ниже. Пах, колено, захват шеи, доводка.

Я сорвал захват, врезал локтем в плечо, развернулся, обозначил голову — он не купился. Конечно не купился.

Сбоку кто-то тихо выдохнул.

Ну давайте. Посмотрим.

Он снова вошел. И вот тут я окончательно понял — человек сдерживается. Очень сильно. И не потому, что жалеет. Просто ему приказано не ломать.

А мне, значит, можно.

Ну спасибо.

Я включил темп.

Это всегда похоже на щелчок внутри. Будто мозг переключает передачу, и мир чуть замедляется, а тело — наоборот. Плечи отпускает. Дыхание уходит вниз. Картинка делится на сектора. Уже не «человек передо мной», а точки уязвимости, рычаги, траектории, окна.

Он шагнул. Я пустил его чуть глубже. Сместился внутрь. Короткий удар в бицепс — выбить линию. Ладонь в подбородок — не силой, структурой. Подсечка. Не дал упасть — довернул. Локоть на контроль. Колено рядом с ребрами. Стоп.

Он замер на мате, а я — над ним, удерживая так, что еще полсекунды и ему было бы очень неприятно.

Тишина стала плотной.

Потом я отпустил и отошел.

Мужчина перекатился, встал одним движением. Поправил майку. Посмотрел на меня уже иначе. Не тепло, не враждебно. Просто признал факт.

—Хорошо, — сказал он.

Голос у него оказался обычный. Даже слишком.

—Спасибо, — ответил я. — У вас неприятная техника.

—Ваша тоже.

—Моя хотя бы эстетичнее.

Воронцов хмыкнул.

Тот, кто стоял у стены, подошел ближе. Неброский, лысоватый, в сером пиджаке. Лицо — как канцелярская папка. Но глаза умные.

—Вы поняли, с кем работали? — спросил он.

—Примерно, — сказал я.

—И?

—Это не спортивная школа.

—Верно.

—И заточено не на поединок, а на быстрое устранение угрозы.

Лысоватый слегка улыбнулся.

—Тоже верно.

—Тогда мой вопрос: зачем вы тащите это ко мне, если я баскетболист и студент?

Он посмотрел на меня секунду дольше, чем нужно.

—Потому что вы не только баскетболист и не только студент.

Вот оно как.

Павел молчал. Очень благоразумно.

—И что дальше? — спросил я.

—Дальше — ничего. Живите. Учитесь. Играйте. Побеждайте американцев. — Он чуть склонил голову. — Но форму не теряйте.

—Это совет или государственная ласка?

—Это реальность, товарищ Латин.

Ну да. Реальность. С ней у меня давние сложные отношения.

Когда мы вышли на улицу, воздух показался особенно свежим. Небо было светлое, с редкими облаками. Где-то далеко звонил трамвай.

Павел закурил.

—Ну? — спросил он.

—Если это был ваш легендарный ликвидатор, — сказал я, — то он очень хорош.

Павел покосился.

—Был.

—Ага.

—И?

—И ничего. Пусть передают руководству, что баскетбол полезен для здоровья.

Павел рассмеялся.

—Ты ненормальный.

—Это уже, по-моему, государством признано.

Но внутри я был собран.

Потому что такие встречи просто так не устраивают. Значит, меня не только несут вверх на волне молодежного курса, турниров и красивых репортажей. Меня еще и меряют на глубину. На управляемость. На скрытый ресурс. На границы.

Очень правильно. Я бы на их месте делал то же самое.

Другое дело, что я — не их место.

И не совсем их человек.

Хотя, может быть, уже отчасти и их тоже. В этом и сложность.

_______________________________________________________

К вечеру Ленинград стал совсем летним. Не календарно — календарь вообще вещь бюрократическая. А по ощущению. По теплому камню, по длинному свету, по тому, как воздух не хочет остывать, по легкому золоту на фасадах, по небрежному счастью людей, которые еще не знают, что скоро осень, Москва, новый ритм, новые лестницы, новые правила.

Мы собрались почти все.

Ну, то есть не «почти все», а именно все, кто имел хоть какое-то отношение к нашему безобразию. Баскетбольная команда. Кружок. Девушки. Те, кто уже был частью системы. Те, кто еще делал вид, что рядом случайно. Даже Вик Викич потом ненадолго присоединился, хотя сначала уверял, что у него дела, взрослые заботы и вообще он не намерен участвовать в молодежных хождениях по набережным.

Разумеется, участвовал.

Мы шли большой компанией — слишком шумной для чинного ленинградского вечера, но городу, кажется, это нравилось. Он вообще к молодым шумным людям относился терпимее, чем принято думать. Особенно если они несли в себе не тупой ор, а какую-то ясную, пусть и наглую, жизнь.

Невский блестел витринами. На перекрестках звенели трамваи. Где-то играла музыка — из окна, из чьего-то переносного магнитофона, из открытой двери кафе. Воздух был теплый, чуть влажный, с примесью реки, бензина, булочной и старого камня.

Ленинград умел пахнуть собственной историей так, что ты это чувствовал кожей.

—Я все еще не верю, — сказала Лера, шагая рядом с Артемом. — Что мы все реально поступили.

—Это потому что ты разумный человек, — сказал Артем. — А реальность сейчас ведет себя крайне неразумно.

—Ты просто завидуешь, — вмешался Серега. — История увидела нас и сказала: да ну их, пусть идут все сразу.

—История, — важно произнес Гриша, — штука сложнее.

—О, началось, — простонал Витя. — Истфак заговорил.

Вика, державшая Гришу под руку, лениво улыбнулась.

—Пусть говорит. Мне нравится, когда он такой серьезный.

—Это потому что ты не должна его слушать часами, — сказал я.

—А ты мне завидуешь, — сказала Вика.

—Мне? Никогда. Я вообще человек скромный.

—Да-да, — хором сказали сразу несколько голосов.

Ася шла чуть впереди, потом замедлилась, дождалась меня и пристроилась рядом.

—Ты куда пропадал? — спросила она негромко.

—По делам взрослого мира.

—Это звучит подозрительно.

—Оно и было подозрительно.

Она посмотрела на меня сбоку.

—Опасно?

—Не особенно.

—Врешь.

—Немного.

Она фыркнула.

—Дан.

—Что?

—Когда ты говоришь «не особенно», это значит, что потом я узнаю нечто веселое?

—Смотря для кого.

—Для меня — не очень?

—Для тебя — я цел.

Она ничего не сказала. Просто чуть коснулась моей руки своей. На секунду. Как будто случайно.

Ну да. Конечно. Случайно.

Вот в этом все и дело. Иногда один такой жест весит больше любых деклараций.

Мы свернули к каналу. Вода там была темная, зеркальная, медленная, и дома стояли над ней как декорации к очень дорогому спектаклю о русской судьбе. На мосту ветерок был прохладнее.

Вано вдруг вскинул руки.

—Товарищи! — объявил он. — Я предлагаю исторически зафиксировать: если Москва нас испортит, Ленинград пусть нас потом обратно принимает на перевоспитание.

—Москва тебя сначала переварит, — сказал Серый.

—Подавится.

—Не факт, — заметила Аня.

—Женщина, — трагически сказал Вано, — ты не веришь в мою культурную неуязвимость.

—Я верю в твою громкость.

Смех опять покатился по компании.

Миша и Надя спорили о чем-то своем — кажется, о распределении машинного времени в университете и о том, почему уже сейчас надо думать не только о соревнованиях, но и о школьных программах. Таня слушала Серегу, который врал вдохновенно и почти талантливо, что в Москве он мгновенно станет легендой студенческого движения. Лены обсуждали общежития, хотя до конца не верили, что нас вообще попытаются поселить как обычных студентов, после всей этой государственной опеки.

Костя шел тихо, рядом с Леной Астраханской, и иногда вставлял одну фразу, после которой оба вдруг улыбались так, будто у них там свой отдельный роман, без свидетелей.

Я смотрел на все это и думал: вот же оно.

Не в кабинетах. Не в отчетах. Не в газетных передовицах.

Вот.

Команда. Кружок. Девушки. Тренер. Город. Солнце на воде. Общее будущее, которое еще не оформлено, но уже ощущается как физическое присутствие.

И ведь это редкая штука — когда время не давит на тебя сверху, а как будто подталкивает в спину.

—О чем задумался? — спросила Ася.

—О том, что Ленинград к нам добр.

—Потому что мы хорошие?

—Потому что мы шумные, влюбленные и пока не успели его предать.

Она усмехнулась.

—Сильно сказано.

—Я вообще сегодня опасно точен.

—Это я заметила.

Мы вышли на более широкую улицу, и солнце ударило в фасады так, что все сразу стало золотым — окна, карнизы, волосы, лица. Даже Серега в этом свете выглядел почти благородно, что уже чудо.

—Смотрите, — сказала Лена Самохина.

И мы все на секунду остановились.

Потому что действительно было красиво. До глупости. До кинематографа. До ощущения, что город решил не экономить на эффекте и врубил нам правильное освещение специально на прощание.

—Ну все, — сказал Витя. — Сейчас Дан произнесет речь.

—Не дождетесь.

—Почему?

—Потому что у меня редкий приступ искренности. Его нельзя портить словами.

Ася тихо рассмеялась.

Город и правда будто приветствовал нас. Без пафоса. Просто светом.

Иногда этого достаточно.

_________________________________________________________

Есть у нас с Асей одна, так сказать, городская традиция.

Если компания слишком большая, если смех слишком громкий, если внутри уже начинает звенеть от света, близости, будущего и от того, что рядом идет именно она — мы куда-нибудь исчезаем. Ненадолго. Формально случайно. Фактически — преступно предсказуемо.

И все уже знают, конечно.

Но делают вид, что нет.

На этот раз мы отстали где-то у арки. Даже не специально. Ну то есть специально, но в нашей системе координат это считается естественным ходом событий.

—Куда это вы? — крикнул вслед Серега.

—К светлому будущему! — не оборачиваясь, ответил я.

—В подворотню? — возмутился он.

—Не завидуй!

—Я и не завидую! Я фиксирую маршрут!

Смех остался позади.

Под аркой было прохладнее. Камень дышал тенью. Где-то наверху хлопнуло окно. Двор колодцем уходил в небо, а небо там было узкое, почти театральное, в золотом остаточном свете.

Ася остановилась первой.

Повернулась ко мне.

И вот ведь беда — сколько уже было этих моментов, а каждый раз будто заново. Словно мир делает короткий вдох и ждет, что я сейчас выберу: шутку, дерзость, нежность, глупость, правду.

Обычно я выбираю все сразу. Такая уж у меня дурная природа.

—Ну? — спросила она.

—Что «ну»?

—Ты зачем меня утащил?

—Я? Это ты так посмотрела, что у меня не осталось нравственного выбора.

—Бедный.

—Очень.

Она шагнула ближе. Совсем.

—И как ты с этим живешь?

—Мужественно.

—Вижу.

Я коснулся пальцами ее запястья. Легко. Просто проверить — можно? Нужно? Хочется? Да все уже ясно, конечно. Но этот миг перед — он отдельный. Он важнее многих вещей. В нем всегда есть свобода.

Ася не отстранилась.

Наоборот. Чуть подалась ко мне.

Запах ее волос — что-то легкое, не резкое, и еще уличное тепло. Живая кожа. Тонкая шея. Глаза, в которых сейчас было не журналистское любопытство, не насмешка, а мягкое, упрямое притяжение.

—Слушай, — тихо сказала она. — У нас с тобой странная жизнь.

—Это еще мягко.

—Нормальные люди после школы, кажется, просто гуляют и целуются.

—А мы?

—А мы между делом двигаем исторический процесс и готовимся к американцам.

—И целуемся.

—Иногда.

—Возмутительно мало.

Она улыбнулась — медленно, опасно.

—Ты неисправим.

—Зато стабилен.

И вот после этого уже нельзя было не.

Я поцеловал ее.

Сначала осторожно — как будто проверяя не факт, а интонацию. Потом уже нет. Потому что она ответила сразу, без оговорок, с той самой горячей уверенностью, от которой у человека мгновенно сбивается весь внутренний строй и остается только один очень древний, очень честный уровень существования: вот она, вот я, вот этот двор, вот камень за спиной, вот руки, вот воздух, и если сейчас отпустить — будет неправильно.

Она прижалась ближе, ладонью вцепилась мне в плечо. Я другой рукой коснулся ее талии, почувствовал, как она вздрогнула — не от страха, от тока, от близости, от этого сумасшедшего молодого электричества, которое не спрашивает разрешения у идеологии, планов и международной обстановки.

Голова реально ехала.

Вот что опасно в любви — не слова, не обещания, не даже ревность. А именно эта простая телесная правда, когда ты вдруг понимаешь, что другой человек стал для тебя физически необходим. Как воздух, только конкретнее.

Мы оторвались друг от друга одновременно, как после нырка.

Дышали оба часто.

Ася смотрела на меня и пыталась сохранить серьезное лицо. Безуспешно.

—Ну? — хрипловато сказала она.

—Что «ну»? — повторил я, тоже не очень уверенно, потому что мозг еще не полностью вернулся на пост.

—Это и было твое светлое будущее?

—Нет. Это его стратегическая разведка.

Она прыснула, уткнулась лбом мне в грудь и тихо засмеялась. Я обнял ее крепче.

Из арки донесся голос Вано:

—Товарищи заговорщики! Мы все понимаем, но имейте совесть, город не резиновый!

Сразу после — общий хохот.

Ася прикусила губу.

—Нас сейчас будут дразнить.

—Это их историческая миссия.

—И что делать?

—Выйти с достоинством.

—У тебя оно есть?

—Сейчас проверим.

Она подняла лицо.

—Дан.

—М?

—Ты ведь все время бежишь.

Вот. Прилетело. Спокойно, без пафоса, но точно.

—Бывает, — сказал я.

—А со мной — не беги иногда.

Нежно. Тихо. И, конечно, в самое сердце, потому что именно так и надо меня бить — без замаха.

Я провел пальцами по ее щеке.

—Постараюсь.

—Не «постараюсь».

—Ладно. Не буду.

Она кивнула, как будто приняла присягу.

Потом снова быстро поцеловала меня — уже сама, коротко, но так, что остатки моей разумности окончательно легли в штабеля.

—Пойдем, — сказала она. — А то они правда решат, что дождь пошел.

Мы вышли из подворотни обратно в свет.

И, конечно, вся компания смотрела на нас с тем мерзким коллективным счастьем, которое бывает только у своих людей, когда двое влюбленных думают, что очень хитро прячутся.

—О! — заорал Серега. — А дождя-то нет!

—Ленинград помог, — серьезно сказал Вано.

—Настоящий культурный город, — добавил Костя.

—Поддерживает молодежь, — кивнула Надя.

—Особенно в подворотнях, — добил Витя.

Ася спокойно взяла меня под руку.

—Завидуйте молча, — сказала она.

Все зааплодировали.

И Ленинград, кажется, тоже.

Потому что в этот момент над двором, над улицей, над теплым камнем и нашей шумной, невозможной, слишком молодой, слишком живой компанией прошел легкий ветер, золотой свет качнулся на окнах, и мне вдруг стало ясно до странности остро:

да, что-то начинается.

Не просто новый учебный год. Не просто МГУ. Не просто турниры с американцами. Не просто очередной виток игры государства с будущим.

Больше.

Растущий мир. Мир, в котором мы уже внутри, а не перед дверью. Мир, который еще хрупок, еще смешон, еще может сорваться, но уже смеется, целуется в подворотнях, спорит о программировании, бьется на паркете и даже, черт побери, проходит проверку у тех, кто привык доверять только силе.

И если это не начало новой главы Жизни, то я не знаю, что тогда начало.

Глава 3. Москва - Америка, Америка-Москва

Москва,

4 сентября 1987 года.

Пятница

______________________________________________________

Москва встретила нас не торжественно, а деловито.

Не фанфарами. Не плакатами на полнеба. Хотя плакаты тоже были — куда без них, страна у нас любит, когда лозунг размером с пятиэтажку. Но по-настоящему Москва встретила нас звуком трамвая, мокрым асфальтом после ночного дождя, горячим железным запахом метро, и еще этим своим особым ритмом — будто город не идет, а несется, слегка наклонив голову вперед, как человек, который опаздывает сразу на три судьбы.

Мне это понравилось.

Ленинград — он умный, тонкий, сдержанный, иногда театрально печальный, как профессор, который знает про мир что-то неприятное, но из вежливости молчит. Москва другая. Москва — хозяйка ярмарки. Шумная, тяжелая, теплая, бесстыже уверенная. Если Ленинград умеет смотреть, то Москва умеет брать.

И вот сегодня она брала нас — целиком, с кедами, с мячами, с нашими девчонками, с нашими преподавателями, с новенькими студенческими удостоверениями МГУ, с ощущением, что лето кончилось, школа провалилась куда-то вниз, как отработанная ступень ракеты, и началась уже совсем другая история.

— Латин, не спи, — сказал Витя, пихнув меня локтем. — У тебя лицо, как у человека, который понял устройство мира и расстроился.

— Я понял устройство автобуса, — сказал я. — И уже почти смирился.

Автобус, который вез нас к залу, действительно был отдельной метафизической системой. Скрипел он так, словно на каждом повороте принимал нравственное решение, ехать дальше или все-таки героически умереть за Родину. По проходу болтались спортивные сумки, сзади ржал Серый, что-то вполголоса втолковывая Вано, а впереди Вик Викыч сидел с лицом полководца, который ведет армию на решающую битву и заранее знает, что половина бойцов придурки, но его, полководца, это не остановит.

Я сидел у окна, смотрел на улицы, на мокрые деревья, на прохожих, на милиционера у перекрестка, и думал о том, что мир разгоняется.

Раньше это была просто красивая фраза. Теперь — уже нет.

Романов, Алиев, Примаков, Крючков — странная команда для нового времени, если смотреть на это глазами человека, прожившего не одну жизнь и повидавшего политиков такого уровня в мирах куда более шумных, страшных и кровавых. Но здесь они поймали главное. Молодежь. Не как украшение на трибуне. Не как комсомольский фон для старых речей. Как двигатель.

Спорт. Информатика. Университеты. Клубы. Турниры. Стипендии. Поездки. Практика. Обмены.

И — символ.

Очень смешно. Я.

Не люблю быть символом. Символ — это почти всегда человек, которого хотят упростить. Превратить в плакат. А я, уж извините, устроен сложнее плаката. У меня внутри слишком много памяти, слишком много прожитых смертей, слишком много ломаных дорог, чтобы добровольно стать улыбающимся мальчиком с лозунгом в руке.

Но — думаю я — если уж тебя все равно используют, то почему бы не использовать это в ответ?

Если через меня можно протащить в страну нормальные лаборатории, сильные команды, реальные турниры, новые кафедры, живых людей с мозгами и азартом — я переживу то, что кто-то наверху считает меня хорошим символом новой эпохи. Не самое страшное из того, что со мной случалось.

— Дан, — обернулась Ася с соседнего ряда. — Ты опять такой вид сделал.

— Какой?

— Будто сейчас выйдешь и свергнешь кого-нибудь.

— До матча или после?

Она фыркнула. Волосы у нее сегодня были собраны небрежно, будто она не собиралась быть красивой, а так, случайно получилось. Это, конечно, самый опасный вид красоты — как будто без усилия, без заявки, без объявления войны. Голубая блузка, темная юбка, легкая насмешка в глазах. Журналистка. Будущая. Уже почти настоящая.

— После матча, — сказала она. — До матча ты у нас приличный.

— Вот за это и люблю советскую прессу. Вера в человека.

— Я еще не советская пресса.

— А кто?

— Я — твой персональный кошмар.

— Сомнительно, — сказал я. — Мои кошмары обычно выше двух метров и с ножом.

— Дан, — сказала она почти ласково, — не выпендривайся.

И отвернулась.

Я улыбнулся. Ну да. Конечно. Не выпендривайся. Очень своевременный совет человеку, который идет играть первый официальный студенческий матч сезона против команды из Лос-Анджелеса в рамках нового советско-американского турнира, на который смотрят и министерства, и обкомы, и телевизионщики, и КГБ, и толпа студентов, и черт знает кто еще.

Не выпендривайся.

Это как сказать грому: не греми так драматично.

Зал был набит под завязку.

Не до потолка — до температуры. Воздух в таких местах всегда особенный: лак паркета, резина мячей, мужской пот, волнение, пыль старой трибуны, девичьи духи где-то в верхних рядах, и еще электричество ожидания — будто все люди вокруг выдыхают его вместе.

Американцы разминались на своей половине.

Команда из Лос-Анджелеса была хороша сразу, с первого взгляда. Это видно без статистики, без протоколов, без специального анализа. По тому, как люди двигаются в пространстве. Как занимают его. Как экономят движения. Как бросают — не просто точно, а без внутренней суеты.

У них был высокий форвард с удивительно мягкой кистью — рыжеватый, сухой, с лицом человека, который улыбается даже когда забивает тебе двадцать очков. Был темнокожий разыгрывающий — быстрый, как плохая мысль, резкий, с великолепным первым шагом. Был тяжелый центр, очень грамотный, не деревянный шкаф, а именно умный большой игрок. Остальные — тоже вполне себе. Не туристы. Приехали играть.

— Нормальные, — сказал рядом Гриша.

Когда Гриша говорил "нормальные" про соперника, это означало: будет мясо.

— Тебя это огорчает? — спросил я.

— Меня? — Он хмыкнул. — Меня радует.

Гриша вообще был создан для простых истин. Большой, спокойный, надежный. Когда он стоял под кольцом, мир приобретал структуру. В хаосе игры это полезное качество.

— Дан, — сказал Артем, поправляя повязку на запястье, — если их десятый начнет борзеть, я ему объясню международное положение.

— Только без дипломатического кризиса.

— Без гарантии.

Витя уже подпрыгивал на месте. У него в теле вместо крови, кажется, ходили мелкие искры. Серега, наоборот, выглядел расслабленным до неприличия — тот редкий случай, когда внешняя раздолбайская улыбка означает предельную готовность. Вано жонглировал мячом с видом артиста цирка, который по ошибке попал в серьезный спорт и теперь делает вид, что так и надо. Костя молчал, как всегда, но я знал: он уже все увидел, все разложил, все запомнил.

С трибуны махали наши. Девчонки все вместе — это вообще оружие массового морального воздействия. Вика яркая, как витраж. Лера внимательная, собранная. Лена Самохина — тонкая, умная, с этим своим филфаковским взглядом, в котором ты всегда чуть-чуть текст. Таня — мягкая, но не слабая. Аня — живая, быстрая. Лена Астраханская — словно сейчас не в спортивном зале, а в каком-то парижском этюде, хотя в Москве и в сентябре. И Ася. Конечно.

С ней взгляд лучше было не пересекать слишком надолго.

Потому что сразу хотелось выиграть что-нибудь еще, помимо матча.

Свисток.

Мяч взлетел.

И все. Дальше уже не мысли, а ритм.

Первые минуты были плохими. Для нас.

Американцы схватили темп раньше, чем мы. Их разыгрывающий дважды провалил нам защиту с прохода, потом рыжий положил средний через руку, потом мы потеряли подбор, потом Витя чуть поторопился в атаке, потом я недокрутил бросок — и уже минус шесть. Ерунда, конечно. Не пропасть. Но неприятная ерунда.

Трибуны гудели.

— Спокойно! — рявкнул Вик Викыч.

Очень полезный совет в тот момент, когда все несется на скорости электродрели. Но иногда громкий голос тренера работает как молоток по рельсе — просто собирает тебя обратно в линию.

Я поймал мяч на дуге, показал бросок, увидел, как их защитник качнулся, и отдал вправо Сереге.

— Давай, артист, — сказал я.

— Сам знаю, — ответил он.

И тут Серега сделал то, за что я его обожаю как игрока и периодически хочу придушить как человека. Он не пошел по логике эпизода. Он ее сломал. Вместо очевидной передачи под смещение Вите — легкая задержка, почти наглая, почти уличная, и мяч ушел за спину, в узкую щель, туда, где Гриша уже продавил своего большого и открылся под кольцом.

Два очка.

— Опа, — сказал я.

— А то, — сказал Серега.

Следующая защита была нашей. Жесткой. Артем вцепился в их форварда так, будто тот задолжал ему личное счастье. Гриша снял подбор. Витя улетел в отрыв. Я даже не успел крикнуть. Он и не ждал. Два шага, длинный вынос, попадание с фолом.

Трибуны взорвались.

И вот тогда игра качнулась.

Не сразу. Не красиво. Не по киношному сценарию, где герой одним взглядом меняет судьбу матча. Нет. Просто совпали вещи, которые совпасть обязаны были: Витя включил свой сумасшедший разрезающий ритм, Серега начал импровизировать на грани хамства и гениальности, а я поймал дистанцию.

Когда ловишь дистанцию, мир становится проще. Мяч приходит в руки правильно. Кольцо перестает быть железным предметом и делается чем-то вроде ответа. Движение складывается само, без лишней мысли. Ты уже не вычисляешь — ты знаешь.

Первый с дуги. Чисто.

Потом средний с остановки.

Потом перехват, потом снова бросок.

Минус шесть превратились в плюс один, потом в плюс четыре, потом опять в равную игру. Американцы были крепкие, они не посыпались. Наоборот — завелись. Их маленький разыгрывающий начал кусать пространство еще злее, рыжий влепил нам тяжелый дальний, большой центр дважды грамотно продавил Гришу корпусом.

Все честно. Хороший матч. Именно такой, после которого у тебя легкие горят, ноги ватные, а внутри какое-то звериное счастье: да, вот для этого.

Во второй половине стало совсем весело.

Вано вышел и сразу внес в реальность легкий кавказский хаос. Сначала странная траектория передачи — я уже хотел материться, но мяч почему-то долетел куда нужно. Потом подбор в толпе. Потом бросок с такого угла, что геометрия заплакала бы и ушла из университета, но мяч вошел.

— Вано! — заорал Вик Викыч.

— Что "Вано"? — крикнул тот в ответ, уже убегая назад. — Залетело же!

И ведь не поспоришь.

Концовка была тяжелой. За две минуты до сирены — плюс два. За минуту — плюс один. В зале стоял такой гул, что отдельные голоса не различались, только общее напряжение, как ток в проводах.

Я получил мяч сверху. Передо мной был их защитник — быстрый, цепкий, упрямый. Хороший. Он честно пытался прочитать меня. Но штука в том, что меня трудно читать даже мне самому, а в такие моменты особенно. Я качнул вправо, ушел влево, сделал полшага назад и бросил.

Пока мяч летел, время, как обычно, решило побыть театром.

Тишина.

Щелк.

Есть.

Плюс три.

У них оставалась атака. Они пытались быстро разыграть комбинацию на дальний, но Артем влез в траекторию так, словно родился прямо между мячом и кольцом. Мяч ушел в аут, потом была суматоха, фол, штрафные, еще суматоха — и все.

Мы выиграли.

Не разгромили. Не уничтожили. Именно выиграли. На зубах, на импровизации, на характере, на том редком чувстве, когда команда в конце вдруг становится единым организмом и принимает решения быстрее, чем отдельный человек способен их осмыслить.

Сирена прозвучала как разрешение дышать.

Меня кто-то ударил по плечам, кто-то обнял сзади, Витя орал, Серега смеялся, Гриша просто тяжело дышал и улыбался так, будто лично сдвинул дом. Американцы тоже улыбались — не все, но многие. Хороший соперник умеет признавать хорошую игру.

Я поднял голову на трибуну.

Ася стояла, держась за перила, и смотрела на меня так, как будто сейчас что-то скажет. Но не сказала. Просто показала большой палец.

Очень выразительный, между прочим, жест.

Я поклонился ей, как идиот.

Она закатила глаза.

Ну да. Конечно. Все правильно.

После матча нас поймали сразу.

Не в переносном смысле — буквально. Еще толком не успели обсохнуть, а уже коридор, свет, микрофоны, кинокамера, два переводчика, трое журналистов, еще какие-то люди с блокнотами, и общий вид у всех такой, словно они пришли не на спорт, а на заседание исторического процесса.

Павел Воронцов, конечно, тоже был тут. Как без него. Гладкий, собранный, с тем вежливым выражением лица, за которым всегда прячется готовность задать вопрос так, чтобы человек сам выбрал, на какую мину наступить.

— Дан, буквально два слова, — сказал он.

— Буквально?

— Почти.

— Это уже подозрительно.

Он улыбнулся.

Рядом стояли двое американских игроков — тот рыжий форвард и их маленький разыгрывающий. Потные, веселые, уставшие, с полотенцами на шеях. Переводчица — нервная, быстрая девушка в очках — уже готовилась героически удерживать на себе международное взаимопонимание.

— Первый вопрос обеим сторонам, — сказал кто-то из телевизионщиков. — Каковы впечатления от игры?

Рыжий американец посмотрел на своего приятеля, тот на него, потом маленький пожал плечами и, ухмыляясь, сказал на своем акцентном, очень старательном русском:

— Дас из... фантастик.

На секунду зависли все.

Потом засмеялись.

Даже переводчица.

— Быстро, — пояснил он, тоже уже смеясь. — Очень быстро. Я хотел сказать — very fast. Но... фантастик.

— Отличное слово, — сказал я. — Надо брать в оборот. Матч был фантастик.

— Дан, — сказал Воронцов. — А если серьезно?

— А если серьезно, — ответил я, — хорошая команда. Умная, быстрая, без дураков. Нам пришлось очень плотно работать. Это не выставка дружбы народов, где все улыбаются и декоративно бегают. Это нормальный настоящий баскетбол. Тем лучше.

— Что стало решающим?

— Мы чуть лучше выдержали концовку. Серега начал хулиганить в хорошем смысле. Витя несколько раз вскрыл защиту. Гриша съел половину подбора. Артем сделал много черной работы, которую обычно не видно, но без нее все разваливается. Ну и я пару раз попал в кольцо — такое тоже иногда помогает.

— Скромность украшает, — пробормотал Серега откуда-то сзади.

— Я знаю, — сказал я.

Американцам тоже задавали вопросы. Через перевод. Про Москву, про советскую команду, про организацию турнира. Они отвечали охотно. Нервозность первых минут уже прошла. Спорт вообще странная штука — сначала вы пытаетесь друг друга уничтожить в рамках правил, а через полчаса стоите рядом и дружелюбно обсуждаете, где в Москве купить значки.

— А теперь, — сказала журналистка из молодежной газеты, — вопрос немного шире. Ваш турнир совмещает спорт и демонстрацию достижений в области информатики. Многие считают это необычным форматом. Почему, по-вашему, именно так?

Вот тут я уже насторожился. Потому что когда журналист говорит "немного шире", это обычно значит: сейчас ты либо скажешь банальность, либо случайно ляпнешь историческую формулу.

— Потому что мир уже такой, — сказал я. — Времена, когда человека можно было аккуратно разделить на ящички "спорт", "наука", "творчество", "общественная работа", заканчиваются. Ну, по крайней мере, должны заканчиваться. Если парень может играть в баскетбол и писать программы — отлично. Если девушка занимается журналистикой и при этом понимает математику — прекрасно. Если команда умеет и бегать, и думать, и спорить, и делать что-то руками — значит, страна не зря ест хлеб.

— А баскетбол тут при чем? — спросил кто-то.

— При том, что баскетбол — это очень честная модель мышления, — сказал я. — Пространство, скорость, решение за долю секунды, взаимодействие, ответственность за ошибку, доверие. Почти программирование, только больнее падать.

Кто-то засмеялся.

— А программирование? — спросила та же журналистка.

Я пожал плечами.

— Программирование — это тоже игра против хаоса. Ты пытаешься заставить сложную систему работать предсказуемо, красиво и не разваливаться от одного неверного движения. Иногда получается.

— Это уже лекция, — заметил Воронцов.

— У нас и преподаватели хорошие, — сказал я. — Мы быстро учимся плохому.

И как по заказу, в коридоре появились Терехов и Цейтин.

Это было красиво.

Терехов двигался быстро, чуть вперед корпусом, как человек, у которого мозг всегда на секунду опережает ноги. Цейтин — наоборот, внешне спокойнее, почти мягкий, но с таким внимательным лицом, что рядом с ним любой неясный тезис немедленно начинал чувствовать свою вину.

— Вот, — сказал я, — живые представители.

— Кого именно? — спросил Терехов.

— Светлого будущего, конечно.

— Тогда претензии не к нам, — сказал он.

Журналисты оживились немедленно.

— Александр Николаевич, Георгий Александрович, можно короткий комментарий? Как вы оцениваете связку спорта и информатики в студенческой среде?

Цейтин посмотрел на Терехова. Терехов на Цейтина. Я уже знал этот обмен взглядами. Сейчас будет либо остроумно, либо очень остроумно.

— Видите ли, — сказал Цейтин, — в обоих случаях человек сталкивается с сопротивлением материала.

— В баскетболе, — подхватил Терехов, — материал иногда дает сдачи локтем.

— А в программировании, — продолжил Цейтин, — обычно не локтем, но по самолюбию.

Снова смех.

И дальше они действительно выдали почти лекцию. Живую, ясную, без канцелярита.

О том, что информатика — это не только "большие машины в закрытых институтах", а язык организации сложных процессов. О том, что программирование скоро станет не экзотикой, а практикой для огромного числа молодых людей. О том, что математическая лингвистика, обработка текстов, структуры данных, диалог с машиной — это уже не фантастика для журналов, а поле работы. О том, что университет обязан растить не узких счетоводов, а людей нового типа — быстрых, дисциплинированных, умеющих мыслить в системе и действовать в коллективе.

— То есть баскетболист может быть хорошим программистом? — спросил кто-то, косясь на нас с явным сомнением.

— Может, — сухо сказал Терехов. — Хотя не каждый программист сможет поставить хороший заслон.

— А это, — добавил Цейтин, — серьезное упущение образования.

Американцы стояли рядом и слушали через переводчицу. Рыжий форвард вдруг поднял палец.

— Excuse me... Computer and basketball... same? Team game?

— Exactly, — сказал я.

— With bugs, — добавил Миша, появившийся откуда-то из-за спин.

— And fouls, — вставил Серега.

— And bad coaching decisions, — мрачно сказал Вик Викыч, который подошел слишком тихо.

Все заржали. Даже он.

Потому что матч мы выиграли, и сейчас ему можно было быть великодушным.

После обеда гостей повели гулять по Москве.

Слово "повели" тут, конечно, не совсем точное. Скорее, организовали контролируемое перемещение иностранных студентов, советских студентов, части преподавателей, пары журналистов и незаметных людей в одинаково неброских плащах, которые делали вид, что просто любят архитектуру.

КГБ присматривал.

Не навязчиво. Без карикатуры. Но отчетливо.

Я их чувствовал почти сразу. Не из-за какой-то мистики — хотя у меня ее тоже хватает, спасибо Локи и всем космическим шутникам мироздания. Просто опыт. Если прожить достаточно жизней, начинаешь различать людей, которые "случайно тут", и людей, у которых случайность оформлена по ведомости.

Один высокий, чуть сутулый, в светлом плаще, слишком внимательно изучал витрины, в которые ни разу не посмотрел по-настоящему. Второй — коренастый, с интеллигентной бородкой, шел на полкорпуса сзади и все время менял дистанцию так грамотно, что обычный человек не заметил бы. Заметил бы я. И, думаю, не только я.

— Нас пасут, — тихо сказала Ася, поравнявшись со мной на Арбате.

— Конечно.

— Тебя это нервирует?

— Меня нервирует только плохая дикция у диктаторов и отсутствие смысла в ограничениях. А это — работа.

Арбат был хорош.

Солнечные пятна после дождя на стенах. Старые дома, которые еще не решили, что им больше идет — купеческая память, советская практичность или грядущая музейность. Музыкант у стены что-то тихо играл на гитаре. Художник мучил этюд. Пахло мокрым камнем, табаком, сладкой булкой из какой-то близкой пекарни и городом, который слишком давно привык быть центром, чтобы этим хвастаться.

Американцы крутили головами с тем жадным интересом, который я люблю в людях: когда им правда интересно, а не "мы обязаны проявить культурное внимание". Мы показывали им Москву — в меру возможного, в меру разрешенного, в меру того, что можно показать за несколько часов и не превратить живой город в экскурсионный плакат.

С нами были почти все. Девчонки, конечно, тоже. И это немедленно сделало любой официальный маршрут человеческим.

Вика что-то объясняла рыжему американцу про московскую архитектуру с таким видом, словно лично проектировала половину города. Лера спорила с Артемом о том, можно ли в Сокольниках отличить действительно старые деревья от просто убедительных. Вано уже успел подружиться с двумя иностранцами на языке, состоящем из смеси английского, русского, жестов, смеха и божественной наглости. Серега рассказывал какую-то байку, половину которой переводчица переводить отказалась из принципа самосохранения.

— Dan! — окликнул меня их маленький разыгрывающий. — This street... very old?

— Older than our defense in first quarter, — сказал я.

Он расхохотался. Переводчица закатила глаза, но перевела.

На Арбате вообще хорошо шутить. Там сама среда подталкивает не к высоким докладам, а к нормальной живой речи. Слишком много в нем слоев. И старое, и новое, и уличное, и литературное. Как будто если долго идти, можно встретить поэта, спекулянта, шпиона, художника, дворника и любовь — и все в одном дворе.

Потом были Сокольники.

Вот где Москва вдруг стала мягче.

После плотной городской каменной уверенности парк действует почти как вода после пыли. Длинные аллеи, запах листьев, детские голоса, скамейки, киоски, старушки, велосипедисты, шахматисты, белки — если бы кто-то захотел быстро объяснить иностранцу, что такое советское мирное время в его хорошем варианте, его можно было бы просто посадить тут на час и не говорить ни слова.

Мы шли большой смешанной компанией, и я вдруг поймал странное чувство.

Это был почти мир Полдня.

Не в утопическом, глянцевом смысле. Не "все прекрасно, история закончилась, человек совершенен". Нет. Люди несовершенны, история никогда не заканчивается, а я вообще хожу с памятью о таких безднах, что любая утопия у меня вызывает здоровое желание проверить проводку. Но было что-то очень правильное в этой картине: студенты из разных стран гуляют по парку, спорят про игру, про компьютеры, про музыку, девчонки смеются, преподаватели не важничают, рядом где-то бдит государство, но не душит, а скорее страхуется, и воздух наполнен не страхом, а ожиданием.

Страна и правда менялась.

Не полностью. Не чудом. Не мгновенно.

Но менялась.

— Ты опять думаешь слишком громко, — сказала Ася.

— Это как?

— У тебя лицо становится... дальнее.

— Очень поэтично.

— Я учусь на журфаке, мне положено.

Мы шли чуть в стороне от остальных. Не специально. Так получилось. Всегда сначала "так получается", а потом выясняется, что ноги и сердце давно вступили в заговор без доклада начальству.

— О чем думаешь? — спросила она.

— О том, что все это хрупкое.

— И красивое.

— Именно поэтому хрупкое.

Она кивнула, будто это было очевидно.

Иногда Ася меня удивляла именно этим. Не тем, что умная — это было с первой минуты понятно. Не тем, что красивая — тут вообще бессмысленно спорить с природой. А тем, что она очень быстро понимала, где у шутки заканчивается шутка. И не лезла в душу сапогами.

— Ты думаешь, они удержат? — спросила она тихо.

Я понял без уточнений, кто "они".

— Если будут помнить, что молодежь нельзя только организовывать, — сказал я. — Ее надо еще уважать. И не врать слишком тупо. Тогда — да, шанс есть.

— А если забудут?

— Тогда мы им напомним.

Она посмотрела на меня боком.

— "Мы"?

— Ну а как. Ты, я, наши психи, преподаватели, баскетболисты, математики, художницы, медики, филологи. Это уже почти банда.

— Клан, — сказала она.

— Да. Клан звучит красивее.

Спереди Вано уже угощал кого-то мороженым, добытым явно не тем способом, который был предусмотрен организационным комитетом. Серега пытался объяснить американцам прелесть советского кваса. Гриша и их центр молча сравнивали ладони — чисто по-мужски, без слов, выясняя геометрию силовых возможностей мира.

И мне вдруг стало легко.

Просто легко.

Редкое состояние. Особенно для человека, который носит внутри куски десятков жизней, демиургический мусор, божественную и демоническую искры, воспоминания о войнах, спецоперациях, империях, предательствах и прочих вещах, очень плохо сочетающихся с сентябрьским парком в Москве.

Но жизнь вообще любит странные сочетания.

Глава 4. Москва и МГУ

Москва

4 сентября 1987 года.

Пятница

________________________________________________________

Университет ударил по нам не строгостью, а масштабом.

МГУ вообще трудно воспринимать спокойно в первый раз, если входишь туда уже не школьником на экскурсию, а человеком, который здесь будет жить мозгами ближайшие годы. Огромное здание нависало не столько физически, сколько идеей. В нем чувствовалась мощная государственная уверенность середины века: мы построим храм знания такого размера, чтобы у самого невежества дрогнули колени.

Иногда дрогнут, иногда нет, но попытка внушает уважение.

— Если тут заблудиться, — сказал Серега, задрав голову, — можно окончить аспирантуру случайно.

— Если тут заблудиться, — заметил Миша, — можно обнаружить новую кафедру.

— Или старую империю, — сказал я.

— Или буфет, — вставил Витя. — Что важнее.

Внутри пахло полировкой, старыми стенами, бумагой, мелом и тем особым университетским воздухом, где всегда есть смесь амбиций, недосыпа и пыли от великих идей. Коридоры казались бесконечными. Лифты — почти дипломатическим испытанием. Люди шли быстро, с папками, тетрадями, портфелями, с лицами от вдохновенных до смертельно усталых. Здесь уже не было школьной прозрачности. Здесь у каждого была своя траектория.

И нас туда впустили.

Чудо? Ну, скажем так: чудеса тоже любят подготовку.

Мы шли гурьбой — вычислители, историк, экономист, юрист, востоковеды, психолог, журналистка, искусствоведки, биолог, филолог, медик. Со стороны, наверное, выглядели как передвижной фестиваль молодого государства.

— Товарищи, — сказал Гриша с важностью народного депутата, — прошу не позорить Ленинград.

— Мы уже в Москве, — заметил Артем.

— Тем более.

На ВычМате нас встретили Терехов и Цейтин, и вот тут я окончательно понял: да, новое время не шутит.

Им действительно отдали лаборатории.

Не "уголок при кафедре". Не "в перспективе будет рассмотрено". Реально — помещения, люди, оборудование в процессе, планы, список работ, набор студентов, направление. Математическая лингвистика у Цейтина. Разработка программного обеспечения у Терехова.

Я посмотрел на них и подумал, что оба держатся внешне спокойно только потому, что у серьезных людей есть привычка не плясать при подчиненных. Но внутри они сейчас наверняка горят.

И правильно.

Потому что это и есть настоящая реформа — не статья в газете, а когда людям, которые умеют делать дело, дают возможность делать дело.

— Значит так, товарищи студенты, — сказал Терехов. — Радость поступления можно считать завершенной. Дальше начинается учеба.

— Уже? — ужаснулся Серега.

— Нет, через десять лет, — сказал Терехов. — Конечно уже.

Мы зашли в аудиторию.

Широкие столы, доска, окна, свет, ряды, гул голосов. Все знакомо и незнакомо одновременно. Школа кончилась не потому, что другой паркет или другие стены. А потому, что здесь с тобой будут говорить всерьез. Предполагая, что ты в состоянии отвечать.

Это приятно.

И страшновато, если честно.

Надя уже что-то записывала. Миша смотрел на доску так, будто она задолжала ему пару хороших задач. Я сел рядом и поймал себя на нелепом ощущении: рад. По-настоящему рад. Мне хотелось в это. В математику, в алгоритмы, в языки, в системы, в новые машины, в ощущение, что ты ковыряешь не только мячом пространство, но и умом саму ткань порядка.

— Ты сияешь, — шепнула мне Надя.

— У меня сложные отношения с познанием.

— Я вижу. Почти плотские.

— Попрошу без клеветы. При людях.

Она усмехнулась.

Лекция началась — и очень быстро перестала быть лекцией в школьном понимании слова. Это был разговор умных людей, которым есть что сказать и которым, к счастью, не нужно изображать мертвую серьезность для веса.

Цейтин говорил о языке.

О том, что формальные системы — это не "мертвые схемы", а инструменты понимания структуры смысла. О том, почему естественный язык упрям, двусмысленен, богат, а значит, прекрасен и ужасен для машин. О том, что попытка научить машину работать с текстом — не просто техническая задача, а столкновение с самой природой человеческого мышления.

— Если кто-то думает, — сказал он, — что слово "язык" — это только про литературу, тот ошибается. Язык — это способ удержать мир в форме, передать различие, действие, отношение. Это уже математика в очень человеческой одежде.

— И наоборот, — добавил Терехов. — Математика — это язык, который слишком гордится своей аккуратностью.

Смех.

Потом он взял слово и резко, ярко, почти азартно заговорил уже о практике. О программных системах, о том, что нам нужны не просто единичные герои, умеющие писать хитрый код, а культура разработки. Совместимость. Документирование. Надежность. Работа в команде. Реальные задачи. Реальные пользователи. Реальные машины, которые, как назло, не понимают вдохновения и требуют точности.

— Машина, — сказал он, — существо глупое, исполнительное и злопамятное. Если вы ошиблись, она это не "почти простит". Она выполнит вашу ошибку до конца.

— Прямо как некоторые рецензенты, — тихо сказала Ася, зашедшая послушать вместе с девчонками.

Я фыркнул.

Терехов заметил.

— Ветрова, вы не на журфаке.

— Я междисциплинарно интересуюсь, — невинно сказала она.

— Опасная формулировка, — сказал я.

— Особенно в вашем исполнении, Латин.

И снова смех.

Лекция шла дальше, а я вдруг понял, что мы все сидим с одинаковыми лицами. С теми самыми. Когда человеку не "надо отсидеть пару", а интересно. По-настоящему. Гриша, который вообще-то историк, тоже слушал. Витя, экономист, кивал. Серый с Вано, будущие востоковеды, шепотом спорили о том, что в языках Азии машинная обработка вообще будет отдельным космосом. Костя уже задумчиво тер подбородок — психолог учуял огромный пласт будущих человеческих проблем на стыке человека и машины.

Да. Вот так это и работает.

Мир не разделяется на секции. Он наоборот — срастается.

К вечеру у меня было еще одно обязательство.

Новая регулярная забава. Как и обещала жизнь, одной учебой, баскетболом и политическим символизмом дело не ограничилось. Меня периодически таскали на тренировки и спарринги туда, где спорт кончался и начиналась уже совсем иная дисциплина.

Формально — совершенствование физической подготовки.

Практически — люди Крючкова решили, что полезный молодой человек с нестандартными данными и странной биографической удачливостью не должен закисать без правильной боевой школы.

Я не возражал.

Во-первых, потому что драться я умел. Очень умел. Гораздо лучше, чем кто-либо здесь мог предположить. Элита спецназа звездной империи — это, знаете ли, не кружок "юный рукопашник". Во-вторых, потому что скрывать силу можно сколько угодно, но иногда полезно показать ровно столько, чтобы умные люди поняли: с тобой лучше не играть в односторонние игры.

Зал был небольшой, сухой, чистый, без лишнего пафоса. Запах мата, пота, магнезии, старого дерева и сосредоточенности. Вот у боевых залов есть такой отдельный запах — не ярости, нет. Собранности. Здесь люди не изображают опасность, а работают.

Сегодня мне поставили самбиста.

Классного.

Лет двадцать пять или около того, крепкий, тяжелый в хорошем смысле, с короткой стрижкой и спокойным лицом, на котором не было ни капли бравады. Вот таких я люблю больше всего. Потому что они не болтают телом лишнего. Умеют. Значит, будет интересно.

— Алексей, — представился он, пожав руку.

— Дан.

— Наслышан.

— Сочувствую.

Он чуть улыбнулся.

У стен стояли несколько человек. Двое тренеров. Еще один знакомый мне куратор из "спортивно-оздоровительной" системы. И тот самый высокий сутулый из дневной прогулки по Москве. Ага. Понятно. Неофициальный интерес сохраняется.

— Работаем легко, — сказал тренер. — Но по-настоящему.

Это всегда хорошая формулировка. Значит, жалеть никто никого не будет, просто без членовредительства.

Мы вышли на ковер.

Первые секунды — разведка. Касание. Дистанция. Проверка опоры, дыхания, реакции.

Алексей был хорош. Очень. Не рвался, не суетился, не покупался на фальшивый ритм. Чувствовал корпус. Держал центр тяжести так, что обычный быстрый проход его бы не смутил. И руки у него были грамотные — цепкие, живые.

Он первым пошел в захват. Нормально, без нахрапа. Я дал контакт, немного уступил, проверяя, как он ведет усилие. Повел он отлично. Тут же попытался сместить, загрузить ногу, забрать баланс. Хорошо.

Очень хорошо.

Я ушел корпусом, скинул давление, перевел угол. Он мгновенно перестроился. Уже серьезно.

Еще обмен.

Еще.

Потом он попробовал бросок через бедро. Красиво подготовил, честно говоря. Почти взял. Но "почти" в таких вещах — это все равно что "почти не упал с крыши". Я подхватил инерцию, проскользнул вдоль оси, ушел из траектории и вернул его в неудобное положение.

Он вырвался, отступил на полшага.

В глазах мелькнуло уже не дружелюбное любопытство, а рабочая собранность. Да. Теперь понятно. Мальчик не просто спортивный.

Я тоже перестал играть в студента.

Дальше пошло короче.

Захват. Срыв. Ложный вход. Его попытка подсечь. Мой уход. Короткий жесткий контакт плечом. Он снова полез в корпус, на силовой вариант — логично, он тяжелее. Я позволил ему поверить в успех ровно на мгновение, потом убрал опору, стянул линию, перевел вес и посадил его на ковер.

Не жестко. Но чисто.

Он встал сразу.

Кивнул.

Пошли дальше.

Во второй раз он был еще опаснее — потому что уже понял, что прямой схемой меня не взять. Начал хитрить, менять уровни, рвать ритм. Хороший боец. Мне даже стало весело. Это редкое удовольствие — когда противник действительно заставляет тебя быть внимательным, а не просто аккуратно не ломать ему психику.

На третьем обмене я поймал его на переходе. Легкое касание руки, провал шага, смещение по диагонали — и снова ковер.

Тишина у стены стала гуще.

Тренер медленно выдохнул.

Алексей сел, усмехнулся и сказал:

— Ну ничего себе.

— Угу, — сказал я.

— Где учился?

Вот на этот вопрос мне всегда хочется отвечать честно. В одной милой звездной империи, друг, где если ты плохо учишься бою, тебя очень качественно убивают. Но для советской спортивно-прикладной реальности это, пожалуй, слишком экзотично.

— Жизнь заставляла, — сказал я.

Он хмыкнул.

— Это чувствуется.

Последний заход был уже почти на уважении. Мы оба понимали, что задача не "победить", а понять. Он попробовал еще пару очень добротных вещей. Я ответил. В конце снова взял его на контроле и отпустил.

— Достаточно, — сказал тренер.

Мы разошлись.

Пожали руки.

— Сильный ты, — просто сказал Алексей.

— Ты тоже.

— Но ты сильнее.

— Сегодня.

Он посмотрел внимательно, будто прикидывал, издеваюсь я или правда так думаю. Я думал правда. В бою нет вечных констант. Есть только текущая форма, воля, состояние, случай и глубина школы.

Высокий сутулый из наблюдателей подошел ближе.

— Хорошая работа, — сказал он.

Голос спокойный. Без похвальной патоки. Просто констатация.

— Спасибо.

— Продолжим.

— Куда ж я денусь.

Он чуть улыбнулся одними глазами.

Ну да. Вот именно.

Куда.

Когда я вышел, Москва решила, что хватит быть просто сентябрьской и включила дождь.

Не ливень стеной. Не грозовую истерику. Такой нормальный московский дождь — деловой, плотный, с блеском фонарей на мокром асфальте, с запахом камня, бензина, листвы и вечернего города, который вдруг делается чуть интимнее, потому что все начинают искать укрытие, замедляться, сбиваться ближе к стенам.

У входа под козырьком стояла Ася.

Конечно.

Я даже не удивился. Только улыбнулся.

— Ты что тут делаешь? — спросил я.

— Жду.

— Кого?

— Тебя, гений конспирации.

На ней был светлый плащ, уже чуть влажный по плечам. Волосы начали выбиваться из прически. И глаза — те самые, опасные. Когда в них смешиваются насмешка, тревога и что-то еще, от чего у меня вся внутренняя ирония немедленно начинает вести себя как мальчик на первом свидании.

— Давно ждешь?

— Достаточно, чтобы замерзнуть и придумать три оскорбления.

— Всего три? Ты теряешь форму.

— Я берегу лучшее для личного общения.

Я подошел ближе. Она посмотрела на меня снизу вверх — не маленькая, но я все-таки выше — и тихо спросила:

— Опять дрался?

— Тренировался.

— Ты всегда отвечаешь так, будто это должно успокоить.

— А не успокаивает?

— Ни капли.

Ну да. Конечно.

Дождь стучал по козырьку. Где-то проехала машина, разрезав лужу. Свет фонаря падал косо, желто, красиво и чуть театрально — Москва вообще любит подсветить сцену, если считает момент достойным.

— Пойдем? — спросил я.

— Под дождем?

— А что, ты сахарная?

— Я журналистка. Мы растворяемся не от воды, а от вранья.

— Тогда все в порядке. Сегодня я относительно честен.

Мы побежали сначала легко, смеясь, потом медленнее, потому что дождь все равно догнал, потому что плащ, рубашка, волосы — все стало влажным, и уже не было смысла делать вид, что мы сухие приличные советские студенты, аккуратно идущие по своим важным делам.

Москва размывалась огнями.

Арки, дворики, желтые окна, мокрые стены, редкие прохожие, тень дерева, блеск брусчатки. В какой-то момент мы нырнули в подворотню — старую, глубокую, с кирпичом, с металлической дверью сбоку, с запахом сырого камня и теплой пыли. Тут дождь уже только шумел где-то снаружи.

Мы остановились.

Дышали.

Смеялись.

А потом вдруг стало тихо.

Вот это всегда происходит внезапно. Только что вы бежите, шутите, спасаетесь от дождя, а потом расстояние между вами оказывается меньше, чем можно объяснить случайностью.

Ася откинула мокрую прядь со лба. Я машинально поднял руку и убрал еще одну. Ее кожа была прохладной от дождя. Она не отстранилась.

— Ты неисправим, — сказала она тихо.

— Это одна из моих лучших черт.

— Сомневаюсь.

— Я готов обсудить.

— Конечно. Ты все готов обсуждать.

— Неправда. Некоторые вещи я предпочитаю...

— Что?

— Показывать.

Она посмотрела так, что у меня на секунду вышибло все умные слова.

И правильно.

Потому что иногда слова — это просто вежливый хлам между двумя людьми.

Я шагнул ближе. Ладонью коснулся стены рядом с ее плечом. Не прижал — только обозначил границу, внутри которой уже были мы, дождь снаружи, вечер, Москва, и ничего лишнего. Она подняла подбородок — чуть-чуть. Этого хватило.

Первый поцелуй в этот вечер был не торопливый.

Почти осторожный.

Как будто мы оба проверяли, не показалось ли нам то напряжение, которое копилось весь день — на трибуне, в прогулке, в коротких взглядах, в недоговоренных фразах. Не показалось.

Ее губы были холодноваты от дождя и тут же теплели. Рука легла мне на грудь, потом выше, на плечо. Я почувствовал, как она сначала держит дистанцию, а потом сама же ее отменяет.

Внутри у меня все, что должно было быть твердым и умным, мгновенно стало очень простым.

Живым. Горячим. Настоящим.

Я поцеловал ее снова — уже глубже, медленнее. Она выдохнула мне в губы, и в этом выдохе было больше правды, чем в половине политических выступлений страны. Пальцы ее скользнули к шее, в волосы. Мой мир в этот момент сузился до ее дыхания, тонкого запаха мокрых волос, тепла под плащом, до линии талии под ладонью, до того, как она чуть дрогнула, когда я притянул ее ближе.

— Дан... — шепнула она.

Не "нет". Не "стой". Просто имя.

Самое опасное слово на свете, если его говорит девушка вот таким голосом.

Я ткнулся лбом в ее висок. Засмеялся тихо.

— Что?

— Ничего, — сказала она, тоже уже смеясь, но неровно. — Ничего. Просто... ты...

— Что "я"?

— Невозможный.

— Это клевета. Я очень советский.

— Да уж вижу.

Она снова поцеловала меня сама. Быстро. Почти сердито. И сразу стало не до разговоров.

За спиной шумел дождь. Где-то наверху хлопнуло окно. Москва дышала вокруг нас огромным мокрым зверем, и мне вдруг показалось, что она действительно подсмотрела что-то у Ленинграда. Эти подворотни, это спасительное укрытие, эта внезапная камерность среди большого города. Как будто два города, ревнуя друг к другу, обмениваются неофициальными секретами.

Моя ладонь скользнула по ее спине ниже. Совсем немного. Но Ася вздрогнула уже всерьез, уткнулась мне в плечо и шепотом, почти беззвучно сказала:

— Все. Все, Латин.

— Я ничего.

— Вот именно это меня и пугает.

Я рассмеялся в ее волосы.

— Тебе надо меньше общаться с журналистами. Они порочат твой нравственный облик.

— Дан...

— Молчу.

Она подняла голову. Губы чуть припухшие. Глаза темные, блестящие. Дождь, свет, сердце, беда. Полный набор.

И вдруг она отшатнулась на полшага, схватила меня за руку и выдохнула:

— Побежали.

— Куда?

— Просто побежали!

И мы побежали.

Из подворотни — в дождь, в свет фонарей, в мокрую улицу, в смех, в сентябрь, в Москву, которая неслась вперед вместе с нами и, кажется, уже не собиралась останавливаться.

Глава 5. Ленинград и суббота, которая решила не быть спокойной

Ленинград

12.09.1987

суббота

________________________________________________________

Поезд Москва — Ленинград шел так, будто лично отвечал за международную обстановку. Не быстро, не медленно, а с достоинством. С тем особым советским достоинством, когда все скрипит, бренчит, чай в граненом стакане плескается в подстаканнике, а проводница смотрит на тебя так, словно именно ты, а не ЦРУ, подтачиваешь основы государства.

Я стоял в проходе вагона, плечом подпирая стенку, пил слишком горячий чай и смотрел, как американцы пытаются понять, что это — романтика путешествия или испытание на выживание.

Скорее второе, конечно. Но в этом и была романтика.

— Dan, this is... historical, — сказал мне высокий парень из Сан-Франциско, Боб, с такой осторожностью, будто боялся обидеть весь русский железнодорожный транспорт.

— Historical? — переспросил я. — Это ты еще туалет не видел. Вот там уже археология.

Он моргнул, потом заржал. Наши тоже. Вано так вообще чуть не уронил курицу в фольге.

Вано ел, как будто против него лично ввели санкции.

—Ты, Боб, — сказал он на своем особом международном языке, где английский, русский, грузинский темперамент и наглость были смешаны в опасной пропорции, — listen to me carefully. Soviet train is not transport. It is philosophy.

— Philosophy?

—Yes. If you survive — you are stronger.

—А если не выживешь, — добавил Серый с верхней полки, не открывая глаз, — значит, был недостаточно идеологически подкован.

Американцы уже перестали напрягаться и вошли во вкус. Сначала они держались кучно, как туристы в музее с возможностью внезапной революции. Потом расслабились. Очень помогает, когда рядом Витя пытается объяснить, что копченая колбаса — это аргумент в пользу социализма, а Гриша молча ест батон так, будто представляет страну не только в баскетболе, но и в тяжелом хлебопоглощении.

С нами ехали и наши ребята с вычислительной линии — Миша, Надя, еще двое из Ленинграда, которых Цейтин выцепил как перспективных. И, конечно, девушки. Когда в одном вагоне едут баскетболисты, математики, журналистка Ася, две Лены, Вика, Аня, Таня, Лера и еще делегация американцев — это уже не поезд. Это передвижной театр, цирк, дипломатическая миссия и брачное агентство в одном флаконе.

Ася сидела у окна, поджав под себя ногу, в светлом свитере, и что-то записывала в блокнот. Я периодически смотрел туда, как последний идиот, хотя можно было уже смириться: смотреть я на нее буду в любом случае. Хоть в вагоне, хоть на крыше Кремля, хоть на математическом разборе задачи о кратчайшем пути. Особенно на кратчайшем пути. Потому что кратчайший путь от меня к Асе почему-то каждый раз проходил через черт знает какие внутренние овраги.

Она подняла глаза и поймала меня.

—Что? — спросила она.

—Ничего.

—Ты так смотришь, как будто собираешься либо шутить, либо целовать.

—Я многозадачный.

—Вот это меня и пугает.

И улыбнулась. Спокойно так, уголком губ. У нее это получалось убийственно. Не в смысле “ах, я погиб”, хотя и это тоже. А в смысле — ты еще стоишь, дышишь, что-то отвечаешь, а внутри уже все слегка съехало со своих мест.

—Ась, — сказал я, — ты записываешь репортаж или компромат?

—Все сразу. Про тебя особенно.

—Про меня нельзя. Я национальный ресурс.

—Именно поэтому и нужно документировать.

Боб с интересом посмотрел на нас.

— She is your girlfriend?

—Это сложный советский вопрос, — сказал я.

—Не сложный, — отозвалась Ася. — Просто товарищ Латин любит делать лицо человека, которого жизнь не победила, а потом начинает путаться в показаниях.

—Клевета.

—Конечно.

— So yes? — не отставал Боб.

— So I am still alive, — сказал я.

Американцы загоготали. Наши тоже. Ася посмотрела на меня долгим взглядом, в котором было столько тихого издевательства и тепла, что я, кажется, проглотил чай не той стороной.

Поезд качнуло. Где-то звякнула ложка в стакане. За окном тянулись осенние поля, серое небо, редкие станции, выцветшие домики. Сентябрь уже входил в права, не спеша, но уверенно. Воздух был тот самый — с холодком, с железом, с дымом, с ощущением, что лето ушло, а взамен тебе предлагают взрослую жизнь. Спасибо, очень щедро.

Американцы постепенно обживались. Кто-то фотографировал все подряд. Кто-то пытался понять, почему у нас все пьют чай ведрами. Кто-то всерьез расспрашивал про комсомол, университет и как это вообще — одновременно играть в баскетбол и участвовать в турнире по информатике.

Тут настал наш звездный час.

—Потому что нормальный человек должен страдать всесторонне, — объяснил Миша.

—И развиваться гармонично, — поправила Надя.

—Это одно и то же, — сказал я.

—Нет, — сказала она.

—Да.

—Нет.

—Ладно, у тебя глаза умные, считай, победила.

—Удобно ты научился проигрывать.

—Я стратег.

Тут в разговор влез парень из американской команды, чернокожий форвард по имени Майкл — веселый, широкоплечий, с улыбкой, как реклама лучшей версии человечества.

— You guys really do both? Sport and computers?

—Да, — сказал я. — У нас или так, или в армию, в космос и на картошку одновременно.

Он секунду подумал.

— I can’t tell if you are joking.

—Это нормально, — сказал Артем. — Мы тоже.

И снова ржач. Хорошо пошло.

__________________________________________________

Ленинград встретил нас так, как и должен встречать приличный имперский город — влажным воздухом, серым светом, водой, камнем и выражением лица: «ну давайте, удивите меня». Я Ленинград любил. Очень. В нем было что-то от старого аристократа, который пережил войны, дураков, чиновников, революции, коммуналки и все равно стоит прямой, холодный, красивый и слегка презрительный.

Турнир по информатике проходил в здании, где даже коридоры выглядели так, будто здесь можно было либо решать задачи, либо замышлять заговор против линейной алгебры.

Нас сажали по залу вперемешку. Наши, американцы, наблюдатели, преподаватели, какие-то важные лица с блокнотами. Терехов ходил с тем видом, с каким полководцы, наверное, смотрят на поле сражения перед артподготовкой. Цейтин вообще был спокоен, как человек, который давно понял про мир что-то важное и с тех пор редко удивляется. Разве что тупости.

Задания дали хорошие. Сочные. Не «посчитайте два плюс два, если вам не лень», а уже вполне приличные: пересечения множества отрезков, оболочки, кратчайшие пути на плоскости с препятствиями, хитрые геометрические построения, где на одной интуиции не выедешь. Нужна была школа. Строгость. Мозги. И немножко злобы.

Последнее у меня имелось.

Я пробежал глазами листы и почти сразу успокоился. Вот тут у нас было преимущество. Не потому что американцы глупые — ничего подобного. Ребята были сильные, очень. Просто у нас математическая дрессировка шла иначе. Мы любили не только чтобы работало, но и чтобы было доказуемо, чисто, красиво, а иногда еще и так, чтобы сосед по аудитории заплакал от зависти.

У нас вообще к задаче было отношение почти религиозное. Если решение не обладало внутренней необходимостью, если в нем оставались сопли, подпорки, места, где автор как бы говорит: «ну тут, в общем, должно сойтись» — это считалось не решением, а нравственным падением. Советская математическая школа была странной смесью аскезы, тщеславия и высокого ремесла. Из этой смеси, как ни удивительно, получались вполне боеспособные юноши.

— Ну что? — шепнул Миша, пока разрешали последние формальности.

— Жить будем, — сказал я. — А кое-кто даже хорошо.

Он хмыкнул и отвернулся к листку.

Потом стало тихо. Вот это я всегда любил. Большой зал. Скрип стула. Кто-то кашлянул. Лист перевернули. И тишина, в которой десятки людей одновременно бьются об одну и ту же стену, но каждый по-своему. Очень честное состояние. В спорте ты видишь соперника. Здесь — нет. Здесь ты воюешь с задачей, со временем, с собственной самоуверенностью и с тем мерзким внутренним голосом, который в самый неподходящий момент шепчет: «А вдруг ты сейчас сделал ерунду?»

Не сделал. Пока нет.

Первая задача на пересечения легла быстро. Я даже испытал ту неприятную секунду, когда слишком легкое решение кажется подозрительным: не может же жизнь быть настолько любезна. Проверил еще раз. Нет, все честно. Геометрия иногда тоже умеет вести себя прилично.

Вторая была сложнее— кратчайший путь среди ломаных препятствий. Пришлось немного покрутить в голове структуру, отсечь лишнее, выбрать представление, не дать себе увязнуть в красивостях. Это вообще отдельная мужская слабость: вместо того чтобы решить задачу, начать ухаживать за ней. Ходить кругами, любоваться, строить элегантные башенки, которые никому не нужны. Я пару раз себя по рукам бил внутренне: не выпендривайся, Латин, делай дело.

В какой-то момент я поймал то самое состояние — когда мысли идут не рывками, а плотным потоком, когда рука пишет быстрее, чем внутренний критик успевает возразить. Хорошее состояние. Почти как на площадке, когда мяч липнет к пальцам и ты заранее чувствуешь, куда пойдет игра. Только здесь вместо кольца — формулировка, вместо защитника — собственная дурь, а вместо трибун — тишина, от которой даже приятнее.

На соседнем ряду один американец почесал затылок так трагично, что я чуть не расхохотался. Держись, друг. Геометрия — она такая. Сначала ты думаешь, что управляешь фигурками на плоскости, а потом выясняется, что это они управляют тобой.

Вообще смотреть на них было любопытно. Они работали иначе: быстрее хватали прикладной ход, смелее шли на инженерные эвристики, меньше церемонились с формальной красотой. В этом было что-то очень американское — как будто решение должно не столько понравиться Евклиду, сколько пережить встречу с реальностью и еще принести прибыль. Мы же, дети кружков, олимпиад, спецшкол и полубезумных преподавателей, были воспитаны в убеждении, что реальность обязана сначала пройти через дисциплину мысли. Иногда это делало нас непрактичными. Зато в такие моменты — опасными.

Третья задача заупрямилась. Там была какая-то особенно гадкая конфигурация, где очевидная идея работала почти везде, а потом из-за одного вывернутого случая ломалась с мерзким сухим щелчком. Я посидел, посмотрел в окно, где ленинградский свет лежал на стекле как уставшая простыня, и вдруг понял, что именно меня раздражает: я не задачу решаю, а спорю с собственной первой версией. А первая версия — это почти всегда маленький домашний тиран. Хочет, чтобы ее любили только за то, что она первая.

Пришлось ее убить.

После этого все пошло лучше.

Где-то в середине тура я поймал себя на странной, почти неприличной мысли: вот это ведь тоже форма патриотизма. Не в смысле плакатов, речей и суровых профилей на трибуне, а в смысле внутренней привычки делать свое дело хорошо. Точно. Чисто. Без халтуры. Чтобы, когда встречаешься с чужой сильной школой, не оправдываться потом погодой, судьбой и международной обстановкой. Мы были очень разные, наша страна вообще трещала, спорила сама с собой, училась говорить новые слова и еще не понимала, к чему это все приведет. Но в такие минуты вдруг становилось ясно: да, мы умеем думать. По-настоящему. И это уже не так мало.

Когда время вышло, народ начал подниматься, шуметь, выдыхать, делать умные лица и немедленно врать, что все было «нормально».

— Ну? — налетел на меня Витя, который в информатику не лез, но переживал так, словно от этого зависела поставка мячей в страну.

— Нормально.

— То есть?

— То есть либо очень хорошо, либо я самонадеянный дурак.

— Второе исключается, — сказала Надя, выходя из аудитории. — Сегодня ты был просто невыносимо сосредоточенный.

— Как оскорбительно приятно.

— Не обольщайся.

Американцы тоже вышли, обсуждая задачи, споря, размахивая руками. Майкл, который в баскетбол играл лучше, чем программировал, но все же участвовал, подошел ко мне и покачал головой.

— That geometry was brutal.

— Да, — сказал я. — Плоскость оказалась не такой уж плоской.

Он засмеялся.

Потом мы еще минут десять стояли у стенда, и каждый делал вид, что ему совершенно безразлично, какие там будут цифры. Это, кстати, универсальная студенческая ложь. Человек может дрожать всеми внутренними органами, но внешне изображает скучающего философа.

Позже, когда стали вывешивать предварительные результаты по части задач, стало ясно: по вычислительной геометрии мы их все-таки делаем. Не в одну калитку, без фанфар, но уверенно. Наша тройка шла очень крепко. Американцы брали свое на иных типах задач — практичность, скорость, интересные инженерные решения. Но здесь школа сыграла.

Терехов посмотрел на таблицу, потом на нас.

— Ну что, товарищи студенты, — сказал он сухо, — иногда полезно думать.

— Мы стараемся, Александр Николаевич, — сказал я.

— Вижу. Продолжайте. Не часто, а регулярно.

Цейтин посмотрел поверх очков.

— Особенно вам, Латин, противопоказано заменять мысль артистизмом.

— А если в равных долях?

— Тогда вы опасны.

— Это я и без вас знал.

Надя фыркнула. Миша заржал в кулак. День складывался удачно.

И, что самое смешное, я был почти счастлив. Не торжественно, не по-государственному, без маршей и фанфар. Просто счастлив тем простым мужским счастьем, которое возникает, когда сложная вещь тебе подчинилась. Когда ты не опозорил ни себя, ни своих учителей, ни ту длинную цепочку людей, которые когда-то объясняли тебе, почему в математике стыдно мухлевать. В стране в это время все шаталось, переименовывалось, обсуждалось, обнадеживалось и пугало одновременно. А тут была ясность. Точка, прямая, отрезок, доказательство. Мир, который еще держался. И, возможно, именно поэтому мы в него так вцеплялись.

----------------------------------------------------------------------------

После турнира и короткой разминки перед завтрашним баскетбольным блоком нас сгребли на смешанную пресс-площадку. Несколько советских корреспондентов, пара иностранных, телевидение, микрофоны, свет, суета, лица с выражением “скажите что-нибудь содержательное, но желательно веселое и не политически вредное”.

То есть по адресу.

Павел Воронцов уже был тут, сиял глазами и вообще выглядел как человек, который заранее знает, где будет материал, и просто ждет, когда ты сам полезешь в кадр с ногами.

—Дан, — сказал он, — только без самодеятельности.

—Павел, — ответил я, — это вы сейчас очень расплывчато сформулировали.

—Вот именно этого я и боюсь.

Нас поставили рядом — наши и американцы вперемешку. Символ дружбы народов, спортивного соперничества и международного бардака.

Одна журналистка, очень серьезная, с блокнотом, спросила:

—Каковы ваши впечатления от совместного турнира и уровня подготовки соперников?

Я уже открыл рот, но Майкл опередил.

— Das is fantastic.

На секунду повисла тишина. Потом я согнулся пополам. Наши заржали. Американцы тоже. Даже журналистка не выдержала.

—Что? — спросил Майкл, уже смеясь.

—Ничего, — сказал я. — Просто вы только что создали новый международный язык.

— I tried to say “that is fantastic”.

—А получилось исторически.

—Это по-ленинградски, — серьезно сказал Серый.

—Нет, — возразил Вано, — это уже по-советски. Скоро в словарь войдет.

Павел потирал переносицу, но улыбался. Камеры крутились. Всем нравилось.

—Хорошо, — сказала журналистка, справившись с собой. — Тогда, может быть, вы, Дан?

—Впечатления хорошие, — сказал я. — Турнир честный, злой в правильном смысле. Все сильные, все хотят победить, никто не спит на ходу. Это бодрит. Американцы очень быстрые, очень раскованные, очень любят искать практическое решение. Мы, как обычно, любим сначала построить храм теории, а потом уже в нем запускать алгоритм.

—И кто прав? — спросил кто-то сбоку.

—Все, кто решили задачу, — сказал я. — Остальные философы.

Снова смех.

Потом пошли вопросы про баскетбол, университет, как совмещаете, трудно ли, зачем вообще все это.

—Потому что скучно жить по частям, — сказал я. — Если отдельно спорт, отдельно голова, отдельно чувства, отдельно страна — получается какая-то плохая сборка человека. А нас сейчас, кажется, пытаются собирать целиком. Ну и мы не сопротивляемся.

Тут стало чуть тише. Потому что шутка шуткой, а в сказанном было не только для камеры. Я сам это чувствовал. Страна реально куда-то поворачивала. Неловко, местами смешно, местами страшновато, с чиновниками, с тормозами, с идиотами на местах — как без них, родимых, — но поворачивала. И мы в этом были не декорацией. Вот что удивляло сильнее всего.

Американский журналист спросил:

— Do you feel like symbols?

—Нет, — сказал я. — Мы чувствуем, что не выспались.

И опять все засмеялись. А потом я добавил:

—Но если серьезно — нет, мы не символы. Мы просто доказательство того, что молодежь не обязательно держать в загоне, чтобы она не натворила дел. Если ей дать дело — она и натворит. Только полезное.

—Опасный ответ, — тихо сказал Павел, проходя мимо.

—Зато честный.

—Вот это и опасно.

Ася потом подошла с блокнотом.

—Хорошо выступил, товарищ национальный ресурс.

—Спасибо, товарищ компромат.

—Особенно про “плохую сборку человека”.

—Запишешь?

—Уже записала.

—И поцелуй в качестве гонорара?

Она посмотрела на меня так, что у меня чуть не сбился сердечный ритм.

—Размечтался. Ты еще в Ленинграде не оконфузился до конца.

—То есть шанс есть.

—Я этого не говорила.

Но голос у нее был уже не журналистский. Гораздо опаснее.

Глава 6. Ленинград, вода, камень и люди в плащах

Ленинград

12.09.1987

суббота

_____________________________________________________

Гулять с американцами по Ленинграду — это отдельный жанр. Что-то между экскурсией, дипломатической операцией и детским утренником для очень крупных детей. Потому что всем интересно. Всем надо все объяснить. Всем надо следить, чтобы никто никуда не делся, не влез, не оскорбил памятник, не купил себе десять значков с Лениным и не решил, что местные дворы — это короткий путь к духовному просветлению.

Нас выпустили в город большой шумной компанией. Невский, мосты, каналы, набережные, Дворцовая площадь — все это работало безотказно. Даже если человек приехал из Лос-Анджелеса, где солнце, пальмы и кино, Ленинград на него все равно действовал. Тут не надо было ничего преувеличивать. Достаточно просто идти и смотреть.

Вода была темная, тяжелая. Камень — влажный. Воздух пах рекой, бензином, сыростью и осенью. На фасадах лежал ровный серый свет, от которого город казался не мрачным, а собранным. Очень взрослым. Очень в себе.

— This city is... serious, — сказал Боб.

—Да, — ответил я. — Он на тебя сначала смотрит, потом решает, достоин ли ты.

— And if not?

—Тогда дождь, ветер и моральное осуждение.

—Как ты вообще все это придумываешь? — спросила Ася.

—Я не придумываю. Я местами честен.

По дороге я, конечно, заметил наших “случайных прохожих”. Хорошие такие прохожие. Одинаково незаинтересованные, аккуратные, с лицами людей, которые просто любят свежий воздух, архитектуру и международное спортивное сотрудничество. Один в светлом плаще, другой в кепке, третий вообще с газетой, как в плохом шпионском кино. Родные мои.

—Видишь? — тихо спросил я у Аси, чуть кивнув в сторону набережной.

—Вижу.

—Как думаешь, они нас охраняют или от нас охраняют город?

—С тобой — оба варианта вероятны.

—Недооцениваешь мою деликатность.

—Переоцениваю твою инициативность.

Мы шли по Дворцовой, и американцы вертели головами. Майкл остановился почти посреди площади, поднял лицо к колонне и только свистнул.

— Man...

—Очень содержательно, — сказал я.

— I know. I am overwhelmed.

—Это разрешается.

Вано уже рассказывал двум американкам какую-то невероятную историю про то, что Петр Первый лично придумал баскетбол, просто мяч утонул в Неве и поэтому официально не засчитали.

А Аня только качала головой от этих шуточек ее любви. И вдруг у меня мысли:

*******************************************************

Два таких огня, кого призовут на это свет? Огонь в квадрате, вот весело будет…

*******************************************************

Американцы хохотали и не знали, верить ему или нет. Правильно делали. Вано нельзя было верить даже в простых вещах. Особенно в простых.

Гриша с Викой шли чуть впереди — как бронепоезд и изящный дирижер этого бронепоезда.

И новые мысли уже стучаться в моем разуме:

*******************************************************

А дети то ...дети. Говорят же они от обоих берут, верно? Такие вот изящные бронесоставы будущего, сносящие все на своем пути…

*******************************************************

Артем с Лерой спорили о чем-то медицинско-юридическом, и я заранее сочувствовал любому судье, которому придется когда-нибудь слушать их дома на кухне.

Я посмотрел на них и мысленно покачал головой:

******************************************************

Тут точно новое направление откроют дети — основательная медицина? Или юриспруденция, которая лечит…

******************************************************

Серый с Таней искали мороженое в погоде, где нормальный человек ищет шарф.

И снова безумные аналогии:

******************************************************

Если взрослые сходят с ума, то что ждать от их деток?...Чуда. Конечно чуда…

******************************************************

Костя с Леной Астраханской шли тихо, как люди, которым для счастья не обязательно производить шум.

И конечно то видение:

*****************************************************

Идет такая парочка, а за ними гуськом, неприметные, но очень хорошие, и много, много, много….

*****************************************************

И Витя с Леной, Молния и Лед, Экономика и Филфак, деньги и культура идут быстро, но культурно.

*****************************************************

И так же быстро однажды рванут по этой жизни ледяные молнии…

*****************************************************

Стукнулась истеричная мысль у меня в мозгах и сбежала от этих картин...будущего клана?

А мы с Асей держались рядом. Не за руки. Не слишком явно. Но рядом. И это “рядом” иногда било сильнее любых объятий. Потому что чувствуешь: вот плечо, вот шаг, вот она повернула голову, вот прядь волос сдвинулась от ветра, вот рукав коснулся моего локтя — и все, до свидания, гражданин Латин, ваша хваленая внутренняя устойчивость временно демонтирована.

И я понял, да почти увидел:

***************************************************

Однажды пойдут рядом с нами рыжие и темные, ангелы и демоны, люди и красотки…

**************************************************

—О чем думаешь? — спросила она.

—О международном положении.

—Врун.

—Ладно. О тебе.

Она не сразу ответила. Только посмотрела вперед, на Неву.

—Это уже опаснее международного положения.

—Смотря для кого.

—Для тебя, конечно.

—А ты, значит, миролюбивая сторона?

—Я? Нет. Я просто лучше маскируюсь.

Черт. Вот за это я ее и любил. Или почти любил. Или уже. Неважно. Название в таких вещах обычно отстает от сути.

________________________________________________________

Все было слишком хорошо, чтобы не случилась какая-нибудь дрянь.

Она и случилась. Не трагедия, не покушение, не шпионская игра. Просто старая добрая человеческая мерзость в мелком, но неприятном формате.

Мы уже уходили с одной из улиц недалеко от центра, когда с противоположной стороны нарисовались трое. Молодые, местные, поддатые не в мясо, но достаточно, чтобы чувство собственной значимости превысило остатки разума. Такие всегда одинаковые. Уверенные, пока рядом свои. Громкие, пока не получили в ответ. И очень любящие искать тех, кто, по их мнению, “не такой”.

Они сначала начали что-то бурчать, потом громче. И адрес был понятен — Майклу и еще одному чернокожему американцу, Джерому. Слова были грязные, тупые, из тех, от которых у меня всегда моментально холодеет внутри. Не от страха. От омерзения. Потому что мир может быть сложным, политика — циничной, системы — кривыми, но вот эта бытовая, трусливая, стайная подлость всегда одинаковая.

Я увидел, как наши напряглись. Как Майкл перестал улыбаться. Как один из кагэбэшных “прохожих” уже чуть сместился, готовясь вмешаться. И понял простую вещь: если сейчас влезут только они, это будет неправильно. Очень. Потому что это мой город. Моя улица. Мои гости. И объяснять тут должен сначала я.

—Стоим, — коротко сказал я своим.

И пошел вперед.

—Эй, — сказал один из троих, качнувшись. — Ты чего, герой?

—Нет, — сказал я. — Пока воспитатель.

—Чего?

—Того. Вы сейчас извинитесь и пойдете в сторону светлого будущего. Быстро.

Они засмеялись. Ну конечно. В их картине мира все еще было хорошо. Трое, публика, кураж. Я — парень их возраста, не шкаф. Ошибка. Распространенная.

—А если нет? — спросил самый говорливый.

—Тогда я начну объяснять руками. А они у меня педагогические.

Он шагнул ко мне, уже заводясь, уже готовый толкнуть, схватить, показать, какой он тут лев. Я даже вздохнул. Скучно, ребята. Слишком читаемо.

Дальше все было коротко.

Он потянулся — я сместился. Запястье. Рывок. Плечо вниз. Колено подломилось. Лицо пошло к мостовой, но я придержал. Не из гуманизма. Просто чтобы звук был не слишком театральный.

Второй дернулся сбоку. Этот был поумнее, бил резко. Молодец. Почти попал. Я ушел корпусом. Локоть ему под дых. Не сильно. Ровно столько, чтобы из него вышел весь воздух и часть глупости.

Третий замер. Вот это правильно. Учись, товарищ.

Первый уже стоял на коленях и смотрел на меня снизу вверх с тем самым изумлением, которое посещает некоторых людей, когда реальность внезапно отказывается играть по их сценарию.

Я наклонился к нему.

—Слушай внимательно, — сказал я тихо. — Еще раз увижу, что ты или такие, как ты, наезжаете на людей из-за цвета кожи, акцента или вообще потому что вам скучно, — будешь не хромать, а задумываться. Долго. Понял?

Он кивнул. Быстро. Очень искренне.

—Хорошо. А теперь встал, собрал друзей и исчез.

Тут подошли как раз наши “случайные прохожие”. Вежливо, спокойно, почти без шума. Один посмотрел на меня. Я на него. Он еле заметно качнул головой — мол, ладно, засчитано, но без самодеятельности бы лучше.

Поздно, родной. Самодеятельность уже была.

Майкл подошел ко мне, все еще напряженный.

— You okay?

—Я да. А ты?

Он помедлил и кивнул.

— Thanks.

—Не за что. У нас дураки тоже есть. Экспортный товар не только у вас.

Он усмехнулся, но глаза у него еще были злые. И обиженные. И это я понимал. Очень.

Артем встал рядом со мной.

—Красиво, — сказал он.

—Я старался.

—Зря мало.

—Не зря. Сегодня мы культурная программа.

Ася смотрела на меня молча. Вот это было хуже всего. Когда она молчит после таких вещей, я сразу начинаю чувствовать и прилив адреналина, и какую-то усталость, и злость, и дурацкое желание, чтобы она просто взяла меня за руку. Или отчитала. Или поцеловала. Да хоть что-то. Потому что после резкого движения мир внутри еще немного трясет.

Она дождалась, пока все снова двинулись.

Потом тихо сказала:

—Ты вечно лезешь первым.

—Да.

—Потому что не можешь иначе?

Я посмотрел на нее.

—Да.

Она вздохнула. И сама, как будто между делом, взяла меня под локоть.

Ну вот. Все. На этом месте меня можно было брать теплым.

_________________________________________________________

Вечер распался на куски — официальные, шумные, дружеские, дорожные. Ужин, разговоры, смех, обсуждение результатов, планы на завтрашний баскетбол, какие-то мелкие организационные гонки. Все были вместе, все крутились, все жили в этом большом общем потоке, и это было хорошо. Правда, хорошо. Но в какой-то момент я уже физически чувствовал, что хочу одного: тишины. И Аси. Лучше в таком порядке, но можно и наоборот.

Знакомая квартира нашлась как спасение. Ленинградская, с высоким потолком, с длинным коридором, с абажуром, который видел, наверное, Блока, революцию, три брака, один развод и теперь смотрел на нас с легким любопытством. Нам ее оставили на вечер свои — надежные люди, без лишних вопросов, спасибо им за тактичность и понимание человеческой природы.

Когда дверь за нами закрылась, стало тихо. По-настоящему.

Я повернулся к Асе. Она стояла у двери, еще в плаще, с чуть растрепанными волосами, и смотрела на меня так, что у меня в груди сразу стало тесно. Не от пафоса. От реальности. Когда весь день носишься, шутишь, отвечаешь, дерешься, выигрываешь, держишь лицо — а потом остаешься с тем человеком, перед которым лицо держать уже бессмысленно.

—Ну вот, — сказал я. — Международная программа завершена.

—И что теперь? — спросила она.

—Теперь, думаю, самый опасный эпизод дня.

—Самоуверенно.

—Зато честно.

Она медленно сняла плащ и повесила его на стул. Под ним было темное платье, простое, мягкое по линии плеч и талии, и я на секунду просто замолчал. Вот так. Без шуток. Потому что иногда шутка — это способ не задохнуться, а иногда уже не надо.

Она заметила.

—Что? — тихо спросила Ася.

—Ты очень красивая.

И вот тут она тоже перестала играть.

Подошла ближе. Совсем. Настолько, что я почувствовал тепло ее тела еще до касания. Пахло дождем, духами, чем-то ее собственным — легким, живым, невозможным. Я поднял руку, убрал ей волосы за ухо. Она не отвела взгляд.

—Дан, — сказала она едва слышно, — ты иногда смотришь так, будто сейчас случится что-то непоправимое.

—Может, уже случилось.

—Не пугай девушку.

—Поздно. Девушка сама кого хочешь напугает.

Уголок ее губ дрогнул. Но глаза остались серьезными.

Потом она сама потянулась ко мне.

Первый поцелуй в тот вечер был не торопливый. Не жадный. Почти осторожный — как будто мы оба проверяли, правда ли это наконец происходит в тишине, без беготни, без чужих глаз, без необходимости тут же что-то сказать смешное. Ее ладонь легла мне на шею. Моя — на талию. Тонкую, теплую, живую. И все. Мир сразу упростился до нескольких вещей: ее губы, ее дыхание, близость, от которой внутри вдруг делается и горячо, и страшно, и хорошо так, что почти больно.

Потом осторожность закончилась.

Я прижал ее к себе крепче, и она тихо выдохнула мне в губы — не словами, просто звуком, от которого у меня на секунду потемнело в голове. Она вообще действовала на меня слишком сильно для человека моего интеллекта. Непростительная уязвимость. Но уже поздно.

Мы целовались в полутемной комнате, цепляясь друг за друга так, будто оба давно этого ждали и устали делать вид, что вполне себе держимся. Мои пальцы скользнули по ее спине, она вздрогнула и тут же придвинулась еще ближе. Я почувствовал, как она улыбается прямо в поцелуй.

—Ты чего? — прошептал я.

—Ничего.

—Врешь.

—Мне нравится, когда ты теряешь свой умный вид.

—Я его не теряю. Я им жертвую.

—Благородно.

Я подхватил ее на руки. Она ахнула, но не протестовала, только обняла меня за шею крепче.

—Товарищ Латин, — прошептала она, — это уже почти произвол.

—Это еще очень сдержанная версия.

—Хвастун.

—Да.

Я донес ее до дивана, и дальше мир стал совсем телесным. Ткань, кожа, дыхание, дрожь под пальцами, тонкие пуговицы, которые всегда расстегиваются мучительно долго именно тогда, когда вселенная явно требует ускорения. Она смеялась шепотом, когда я путался, потом сама перехватывала мои руки, а потом вдруг становилась серьезной и смотрела так, что у меня внутри все опять переворачивалось.

В такие минуты человек удивительно честен. Никакая политика, никакие речи, никакие победы не имеют значения. Есть только то, как она касается твоего лица. Как замирает под рукой. Как вдруг становится беззащитной — и сильной именно в этой беззащитности. Как доверяет. И как от этого тебя самого прошивает насквозь чем-то совсем не мальчишеским.

Мы уже не спешили. Хотя в нас обоих было много голода, это чувствовалось. Но кроме голода было еще кое-что важнее — узнавание. Кожа. Тепло. Тихие слова. Паузы, в которых слышно дыхание и дождь за окном. Ленинград, конечно, не подвел — к ночи снова зашуршало по стеклам.

Я целовал ее шею, плечо, ключицу, и она каждый раз отзывалась всем телом, тонко, точно, как музыкальный инструмент, который вдруг доверили в руки и теперь нельзя сфальшивить.

—Дан... — сказала она, и в этом было сразу все: просьба, предупреждение, нежность, огонь.

—Я здесь, — ответил я.

Глупая фраза. Но единственно правильная.

Когда между людьми все по-настоящему, слова вообще резко теряют часть своих функций.

Потом она лежала рядом, прижавшись ко мне, головой на плече, и водила пальцем по моей груди какие-то непонятные узоры. Я гладил ее волосы и думал о том, что вся моя хваленая внутренняя свобода, весь опыт, все жизни, все миры — это, конечно, очень внушительно. Но достаточно одной девушки в ленинградской квартире, дождя за окном и теплой ладони у тебя на ребрах, чтобы понять простую вещь: иногда счастье устроено предельно конкретно.

—О чем думаешь? — спросила она сонно.

—О том, что день был длинный.

—И?

—И хороший.

Она помолчала.

—Дан.

—Мм?

—Ты ведь опять куда-нибудь влезешь.

—Вероятно.

—Ужасный человек.

—Зато твой.

Она подняла голову и посмотрела на меня. Долго. Потом очень тихо сказала:

—Да. Мой.

И вот после этого мне уже ничего не надо было доказывать ни ЦК, ни американцам, ни городу, ни самому себе.

Хотя, конечно, завтра с утра снова понадобится.

Но это будет завтра.

А сейчас был Ленинград. Дождь. Ночь. Ее колено у меня на бедре. Теплая темнота комнаты. И то странное, редкое чувство, когда даже мой беспокойный, ехидный, вечно несущийся вперед ум наконец замолкает.

Ненадолго.

Но и этого хватило.

Глава 7 Лос-Анжелес Воздух, пальмы и очень странная колбаса

Воздух, пальмы и очень странная колбаса

Лос-Анжелес

Кубок Вызова по баскетболу

03.10.1987

Самолет сел так мягко, будто пилот решил: советских студентов, которые летят покорять Америку, лучше не нервировать раньше времени. Хотя, если честно, нервировать нас уже было поздно. Мы были в том прекрасном состоянии, когда организм еще летит над Атлантикой, а глаза уже пытаются понять, почему за окном пальмы, солнце и такое чувство, будто кто-то выкрутил яркость мира на максимум.

— Это что, настоящее? — сонно спросила Лена Самохина, щурясь в иллюминатор.

— Нет, — сказал Витя. — Голливудская декорация. Сейчас оператор крикнет: «Снято», и нас вернут в Шереметьево.

— Тебя бы вернуть, — отозвалась она, но уже беззлобно, просто по привычке. У них это было как дыхание. Если они полдня друг друга не поддевали, можно было вызывать врачей.

Я встал, потянулся и почувствовал, как хрустит позвоночник. Полет — это всегда проверка на то, есть ли у тебя кости, мышцы и совесть. Совесть, кстати, молчала. Она у меня давно поняла, что живет с человеком авантюрным и лучше не спорить.

Аэропорт Лос-Анджелеса ударил в лицо не воздухом — масштабом. Свет, стекло, бегущие дорожки, люди, которые идут так, будто у каждого или контракт на миллион, или развод на два. Все куда-то движутся, все загорелые, все как будто слегка играют самих себя. Даже носильщик с тележкой выглядел так, словно вечером снимается в сериале про трудовую Америку.

И вот тут случился Серый.

Серый, как человек востоковедческий и в принципе любопытный до опасности, увидел автомат с газировкой. Красный, сияющий, полный банок, как храм неведомой, но явно сладкой цивилизации. Он остановился, прищурился и сказал с выражением археолога, наткнувшегося на саркофаг:

— Это оно.

— Что именно? — спросил Костя.

— Не знаю. Но это оно.

Мы еще не успели его перехватить. Серый вытащил мелочь, посмотрел на монеты так, будто между ними и американской экономикой возможно установление дружбы, и решительно засунул что-то не туда. Автомат заурчал. Потом дрогнул. Потом выдал не банку, а сразу две. Потом еще одну. Потом задумался и с достоинством выплюнул сдачу в количестве, подозрительно превышающем вклад Серого в капитализм.

— Я ему понравился, — сказал Серый.

— Ты его сломал, — уточнил Артем.

— Это тонкая дипломатия, — не согласился Серый, обнимая добычу.

Через полминуты рядом уже стоял сотрудник аэропорта — улыбчивый, высокий, с усами, как у ковбоя, который по ошибке пошел работать в службу сервиса.

Он что-то быстро спросил.

Серый, не моргнув, ответил на английском: — Machine and I have reached historical compromise.

Мужчина моргнул. Потом расхохотался. Потом махнул рукой: — Welcome to Los Angeles.

— Видал? — гордо сказал Серый. — Международные отношения.

Я посмотрел на Надю. Она закатила глаза. Миша рядом хмыкнул: — Если нас депортируют в первый же день, я даже не удивлюсь.

— Не депортируют, — сказал я. — Мы им еще матч выигрывать должны.

Дальше был автобус. Большой, прохладный, с мягкими сиденьями и стеклами, через которые город плыл как кино. И вот тут, пока ребята распределялись, девчонки перешептывались, а Вик Викыч уже считал головы с выражением человека, который доверяет молодежи исключительно в пределах баскетбольной площадки, я наконец увидел Лос-Анджелес нормально.

Он был... странный.

Красивый — да. Просторный — очень. Пальмы, широкие дороги, машины длинные, как речные катера, вывески, щиты, блеск, солнце, дома, которые будто не решились стать небоскребами и остановились где-то на стадии: «А давайте просто жить богато и низко». И при этом все как-то расползалось, не собиралось в один жесткий городской кулак, как Москва или Ленинград. Москва давит, Ленинград держит осанку, а это место растекается — дорого, солнечно, лениво и слегка хищно.

Ася села рядом со мной, прижалась плечом и тихо спросила: — Ты чего задумался?

— Пытаюсь понять, — сказал я, — это город или очень длинная реклама самого себя.

— И что понял?

— Реклама дорогая. Качественная.

Она улыбнулась. Волосы у нее после перелета чуть растрепались, и от этого она стала не менее красивой, а только опаснее. Есть такие девушки, которым беспорядок идет больше порядка. Совершенно безнравственное устройство мира.

— Мне нравится, — сказала она. — Но как-то... чересчур.

— Вот. Именно. Чересчур. Как торт, в который повар влюбился.

— А ты в кого влюбился? В торт?

— Я человек серьезный.

— Это я заметила, — сказала она и устроилась удобнее, будто вопрос закрыт. Но ладонь оставила на моем запястье. Просто так. И вот из-за таких «просто так» мужская цивилизация и совершает подвиги, глупости и открытия.

Автобус шел по шоссе. За окнами тянулись развязки, мотели, заправки, щиты с улыбающимися людьми, которые, видимо, употребляли правильные хлопья, правильные сигареты и правильную американскую мечту. Где-то мелькнул кусок океана — синий, почти ненастоящий. Народ оживился, загалдел. Вано вообще перекрестился.

— Море! — объявил он. — Все, я согласен здесь жить.

— Тебя никто не спрашивает, — сказал Гриша.

— А зря. Я полезный.

— Ты шумный.

— Это тоже полезно.

В гостинице нас заселяли долго, вежливо и с той улыбкой, от которой неясно — тебе рады или это у них мускульная память. Холл пах кофе, полировкой и кондиционером. Везде ковры, бронза, зеркала, цветы, и девушки на ресепшен такие, будто их отбирали по конкурсу «умей улыбаться даже советской делегации после перелета».

Номера оказались хороши до неприличия. Широкие кровати, светлые стены, кондиционер шуршит как домашний дракон на пенсии, в ванной столько полотенец, будто нас собрались мыть по частям.

Я бросил сумку, сел на край кровати и понял, что сейчас усну лицом в собственную коленку.

В дверь тут же стукнули. Конечно. Кто же еще.

Это был Миша. — Дан, ты жив?

— Формально.

— Внизу через двадцать минут короткий сбор, потом всем спать.

— Скажи Вик Викичу, что я уже морально сплю.

— Он сказал передать, что моральный сон в зачет не идет.

— Жестокий человек.

Миша уже собрался уходить, потом задержался: — Слушай... ты тоже чувствуешь, что тут все немного декорация?

— Чувствую, — сказал я. — Но мяч от этого в кольцо легче не полетит.

— Это да.

Он ушел.

Я лег, закрыл глаза и почти сразу провалился в ту вязкую межвременную темноту, где тебе то ли семнадцать, то ли сто семьдесят, то ли ты вообще не в Лос-Анджелесе, а где-то между мирами и самолетами. В этом состоянии мозг выдает очень странные мысли. Например: если бы Римская империя изобрела кондиционер, история Европы сложилась бы иначе.

Проснулся я от телефонного звонка.

— Если это Америка объявляет нам войну, — сказал я в трубку, — пусть перезвонит позже.

На том конце засмеялась Ася. — Вставай, герой международного положения. Завтрак через сорок минут.

— Уже утро?

— Уже. Причем местное.

— Это нечестно.

— Мир вообще не обязан подстраиваться под твой сон.

— Он многое теряет.

— Не сомневаюсь.

Я повесил трубку и сел. За окном было утро — ясное, теплое, с таким светом, будто его здесь специально отфильтровывают через хорошее настроение. Город уже гудел где-то внизу, ровно, уверенно, как огромный механизм по производству денег, шума и впечатлений.

Интересно, подумал я. Очень интересно.

Мы приехали играть в баскетбол и показывать информатику. А на деле снова влезали в историю. Просто Америка пока об этом не знала.

Утро в американской гостинице началось с важного культурного столкновения: с завтрака.

Я честно подошел к столу как человек открытый миру. Мир в ответ выложил передо мной яичницу, какие-то круглые хлебцы, жареный бекон, хлопья, молоко со льдом, странно бодрый апельсиновый сок и сосиски, подозрительно одинаковые на вид. Сосиски мне сразу не понравились. У меня к продуктам вообще простой критерий: если еда выглядит так, будто ее сначала придумал бухгалтер, а потом одобрил юрист, я настораживаюсь.

— Это завтрак? — тихо спросил Гриша, глядя на гору льда возле молока.

— Это испытание, — сказал я.

Вано уже ел всё подряд с видом человека, которому в жизни выпадали и более рискованные приключения. — Нормально. Только хлеб сладкий. Зачем хлеб сладкий? Кто их обидел?

Таня смеялась в кружку. Серый ковырял хлопья с выражением молодого ученого, исследующего инопланетную флору. Надя взяла кофе, понюхала и заявила: — Пахнет прилично. Значит, остальное можно пережить.

Ася села напротив меня, положила на тарелку тост и посмотрела так, будто знала заранее, что я начну брюзжать. — Не смотри на сосиски как на идеологического противника.

— Я не смотрю, — сказал я. — Я анализирую.

— И каковы выводы?

— В сложные времена надо держаться ближе к яичнице.

Она фыркнула, отломила кусочек тоста и вдруг совершенно спокойно подвинула ко мне маленькую баночку джема. — На. Ты с таким лицом, будто тебя Родина сюда не посылала, а сослала.

— Родина меня любит.

— Родина — может быть. А вот американский общепит пока нет.

После завтрака нам дали немного времени прийти в себя и пройтись вокруг гостиницы. Мы вышли на улицу всей толпой и сразу почувствовали разницу — не только во времени, вообще во всем. Воздух здесь был другой: сухой, теплый, с примесью бензина, кофе и чего-то цветочного. Пальмы стояли как актеры второго плана — красиво, бессмысленно и уверенно. Машины скользили мимо почти беззвучно. Люди бежали, катились, ехали, улыбались, но при этом никто никого не замечал. Это не советская улица, где обязательно кто-нибудь посмотрит, оценит, внутренне прокомментирует. Здесь каждый был занят собственным фильмом.

— У них все как будто не совсем настоящее, — сказала Вика, придерживая волосы.

— Настоящее, — возразил Костя. — Просто другое.

— Это ты как психолог говоришь? — спросил Артем.

— Нет. Как человек, которого пока не сбила машина на их переходах.

Я шел рядом с Асей и машинально считывал город. Витрины, газеты, афиши, лица. Местные студенты в ярких майках. Черные парни у магазина — смеются громко, свободно. Пожилой бродяга с табличкой. Женщина в дорогих очках, которая даже собаку выгуливает так, словно заключает международный договор. Америка показывала себя кусками, и куски не всегда складывались в рекламу. Это было полезно.

Потом был автобус на матч.

Там уже началась привычная предыгровая жизнь. Кто-то шутит, кто-то молчит, кто-то делает вид, что спокоен, хотя колено дергается так, будто хочет убежать отдельно от хозяина. Вик Викыч сидел впереди, как капитан корабля, везущего не команду, а партию динамита.

— Так, — сказал он, обернувшись. — Не зеваем. Они быстрые. Очень быстрые. Бегут, бросают, меняют направление, опять бегут. Если захотите любоваться американской жизнью — после игры. На площадке любоваться будете счетом.

— Чужим или своим? — спросил Серега.

— Лучше своим, Иванов. Но это уже зависит от того, перестанешь ли ты шутить и начнешь ли защищаться.

— Одно другому не мешает.

— Тебе — мешает всё.

Смех пошел по салону. Это было хорошо. Перед игрой команде нужен либо мрачный железный настрой, либо живой нерв с шутками. Мы были не про мрачность. Мы были про то, что сначала подколем друг друга, а потом вынесем соперника с уважением, но без сантиментов.

Я смотрел в окно и чувствовал, как внутри собирается привычная ясность. Вот она — та самая секунда перед делом, когда мир перестает быть размытым. Сонливость, разница во времени, чужой город, красивые пальмы — всё отходит. Остается площадка, траектория, ритм, люди рядом и то тонкое удовольствие, которое испытывает человек, умеющий делать свою работу хорошо.

— О чем думаешь? — тихо спросила Ася, сидевшая через проход.

— О торжестве международного спорта.

— Врешь.

— О том, что надо у них забрать темп и навязать свой.

— Вот теперь верю.

— А ты?

— О том, — сказала она, — что после игры ты опять будешь делать вид, будто это всё ерунда.

— Я никогда—

Она просто подняла бровь. Ну да. Ладно. Попался.

Зал оказался университетским, но очень приличным. Светлый паркет, трибуны почти полные, музыка перед матчем, флаги, ведущий с голосом человека, который даже прогноз погоды превращает в боксерский анонс. Нас встретили хорошо — любопытно, шумно, без вражды. Американцы вообще в спорте умеют делать шоу из разогрева.

Команда Лос-Анджелеса вышла на разминку и сразу стало ясно: Вик Викыч не преувеличивал. Быстрые. Гибкие. Низкий центр тяжести, хороший первый шаг, бросок поставлен. Двое особенно опасны — разыгрывающий с глазами мелкого грабителя и легкий форвард, который двигался так, будто под кроссовками у него не пол, а договор с гравитацией.

— Будет весело, — сказал Витя.

— Это слово можно понимать по-разному, — отозвался я.

Матч начался резко. Без разведки. Они сразу дали темп — вжик-вжик, передача, заслон, рывок, бросок. Два быстрых попадания. Потом еще проход. Трибуны вскинулись.

— Доброе утро, — пробормотал я.

Мы ответили не сразу. И не красиво. Зато правильно.

Гриша встал стеной под щитом. Артем начал выгрызать пространство локтями и плечом. Серега наконец перестал быть клоуном и стал дирижером. Витя убежал в отрыв, забил с фолом и посмотрел на публику так, будто лично основал этот континент. А потом я поймал их ритм.

Это трудно объяснить тем, кто не играл всерьез. Иногда матч — просто набор эпизодов. А иногда вдруг слышишь его целиком. Как музыку. Где у кого лишняя доля, где пауза, где ускорение, где человек уже решил, что отдаст пас направо, и сам этого еще не знает. Вот там и живет преимущество.

Я перехватил мяч на линии, ушел влево, втянул на себя двоих, скинул Грише под кольцо. Следующая атака — уже мой средний. Потом Серега украл передачу и отдал мне на ход. Потом Артем так плотно сел на их лидера, что тот начал нервничать и разговаривать с судьбой.

Игра выровнялась.

Потом стала нашей.

Не потому что мы были сильно талантливее. Нет. Они были классные. Очень. Но у нас было то, чего часто нет у ярких быстрых команд: мы умели терпеть друг друга в правильном смысле. У нас люди не играли отдельно. Даже когда кто-то геройствовал — это было внутри общего рисунка. Мы давно уже были не набором сильных ребят, а штукой сложнее. Почти организмом. Иногда шумным, иногда идиотским, иногда чересчур веселым, но единым.

Под конец первого тайма я поймал на себе взгляд их тренера. Такой внимательный, сухой. Он уже понял, что против него не просто советские мальчики на экскурсии.

Во втором тайме они снова рванули. Зал ожил, музыка, крики, свистки. У нас пошли фолы, Вано выскочил со скамейки и за две минуты устроил маленькое стихийное бедствие: забил сложный бросок, отобрал мяч, получил по рукам, улыбнулся так, будто его этим только развеселили, и спровоцировал трибуны на общий шум.

— Вано! — крикнул Вик Викыч. — Ты либо играй, либо не сияй!

— Я совмещаю! — радостно отозвался Вано.

В решающий момент все решилось просто. Они полезли в быстрый обмен. Мы — тоже. Но у нас уже было спокойствие. За полторы минуты до конца я забил с разворота, потом Витя попал из угла, потом Гриша снял абсолютно нечеловеческий подбор. И всё.

Победа.

Не разгромная. Хорошая. Настоящая. Та самая, после которой уважаешь и себя, и соперника.

Когда сирена прозвучала, я выдохнул и только тогда понял, как у меня горят ноги. Паркет, пот, горячий воздух зала, крики, вспышки камер — всё смешалось в одно очень ясное счастье. Молодое, наглое и честное.

Мы пожали руки. Их разыгрывающий, тот самый с лицом обаятельного налетчика, сказал мне: — Good game.

— Very, — ответил я.

Он усмехнулся: — You guys don’t play like tourists.

— We had a long flight. No time for tourism.

Он засмеялся. Это тоже был хороший знак.

Потом нас, мокрых, красных и до смешного живых, потащили на интервью. Корреспонденты облепили быстро. Микрофоны, блокноты, фотоаппараты. Одна молодая журналистка с такими белыми зубами, что ими можно было подавать световые сигналы кораблям, спросила меня: — What are your impressions of Los Angeles?

Я подумал секунду. — Sunny. Fast. Polite. And your breakfast is dangerous.

Переводчик запнулся. Потом перевел. Вокруг засмеялись.

— Dangerous? Why?

— Because after it one must win. To justify survival.

Это тоже оценили.

Потом спрашивали про игру, про СССР, про университет, про то, правда ли у нас студенты совмещают спорт и математику. Я сказал, что в нормальной жизни человек вообще много чего совмещает — если не ленится. Миша рядом очень вовремя добавил несколько умных слов про алгоритмы и международный обмен опытом, чем сразу напугал половину спортивных журналистов, но понравился другой половине. Надя держалась спокойно и точно, как всегда. Ася, которую тоже окружили, отвечала так, что через минуту уже было ясно: советская журналистика, если дать ей пару лет, еще многим испортит спокойную жизнь.

___________________________________________________________

После матча и интервью нас не бросили на произвол мировой истории, а, наоборот, аккуратно подхватили и повезли показывать город. Правильное решение. Потому что если группу советских студентов, только что победивших в университетском матче, оставить без присмотра в Лос-Анджелесе, возможны варианты. От международной дружбы до локального землетрясения.

Наши хозяева, надо отдать должное, были люди организованные. Два студента из университета — уже знакомый Майкл и его подруга Кэрол, очень быстрая в речи и жестах, словно внутри у нее стоял маленький мотор. Еще один парень из оргкомитета — Том, худой, в очках, похожий одновременно на ассистента профессора и на человека, который тайно слушает панк-рок. И переводчик при нашей делегации, который за день уже несколько раз успел посмотреть на меня как на личную проблему международного класса.

Сначала нас повезли по тому Лос-Анджелесу, который, вероятно, полагается показывать гостям. То есть не по настоящему, а по парадному. Широкие проспекты, ухоженные районы, рекламные щиты размером с отдельно взятый сельсовет, блестящие машины, пальмы, пальмы, еще пальмы — и всё это под сухим, ясным светом, в котором даже пыль выглядит дорого.

Я сидел у окна автобуса и ловил себя на том, что город не складывается у меня в привычную картину. Москва собирается в центр тяжести. Ленинград — в ось. В Париже, если бы меня туда опять занесло, я бы, наверное, искал стиль. А здесь ничего не стремилось быть единым. Город будто был собран не архитектором, а продюсером. Фрагментами. Эффектами. Удачными дублями.

— У них тут все выглядит так, — сказала Ася, тоже глядя в окно, — будто сейчас кто-то должен красиво выйти из машины и сразу начать жить на миллион долларов.

— Можно и на два, — сказал я. — Судя по размерам машин.

— А мне кажется, — встряла Надя с соседнего сиденья, — что этот город боится тишины. Всё время что-то мигает, сверкает, зовет, продает.

— Это капитализм, — философски заметил Миша. — Ему нельзя молчать. Если он молчит, люди начинают думать.

— Опасная привычка, — согласился я.

Кэрол, услышав слово capitalism, обернулась: — Are you discussing our system?

— Only with tenderness, — сказал я.

Она расхохоталась: — Good. Because it also discusses you.

Тоже не дура, подумал я. Хорошо.

Мы проехали через Беверли-Хиллз, и на этом месте даже самые устойчивые к внешнему блеску из нас слегка оживились. Дома там не просто стояли — они сообщали о себе. Не дом, а заявление. Не газон, а дипломатическая нота соседям. Кусты пострижены так аккуратно, будто за ними следит отдельное министерство. Машины на подъездных дорожках — как музей скорости и хрома. Вика прижалась к стеклу: — Это люди тут живут? Настоящие?

— Нет, — сказал Серега. — Это декорации для богатых привидений.

— Тебя бы сюда сторожем, — хмыкнул Артем. — Через три дня весь район переучится говорить по-русски.

— Зато культурный обмен.

Майкл показывал нам дома кинозвезд, и вот тут особенно ясно стало, как устроен этот город. Он торгует не просто вещами — он торгует близостью к мифу. Вот тут жил такой-то. Вот тут снимали это. Вот здесь ужинала та. То есть сам факт, что у кого-то был красивый скандал или удачный фильм, уже превращается в туристический маршрут. Умно. Цинично. Эффективно. Америка вообще умеет капитализировать даже чужую улыбку.

Потом мы поднялись на смотровую площадку — не самую высокую, но достаточную, чтобы город распластался под нами вширь. И вот тут Лос-Анджелес выглядел уже не глянцево, а почти тревожно. Он уходил до горизонта. Без конца. Пятнами районов, дорогами, белыми коробками домов, редкими башнями, лентами трасс, в дымке, в сухом золотом свете. Где-то далеко лежал океан — полосой металла. Еще дальше — холмы. А между всем этим — человеческая жизнь, растянутая так широко, что ей, наверное, трудно помнить, где у нее сердце.

— Как муравейник миллионеров, — сказал Вано.

— Муравьи там хотя бы знают, куда идут, — ответил Костя.

— А ты уже поставил диагноз городу? — спросил я.

— Пока предварительный. Гиперактивность на фоне хронической демонстративности.

— Красиво сказал, — одобрил Серый. — Почти как табличка в музее.

Ася стояла рядом, ветер трепал ей волосы, и в таком свете люди иногда становятся чуть лучше, чем они есть в обычной жизни. Или просто виднее становится главное. Она поймала мой взгляд. — Ну? Что думает наш человек-международное-осложнение?

— Думает, что здесь очень удобно быть красивым и, наверное, очень сложно — настоящим.

Она помолчала. — Ты иногда говоришь вещи, после которых хочется тебя не дразнить.

— Это временно.

— Да, к счастью.

Потом нас повезли в Голливуд. И вот там я испытал специфическое чувство разочарования в цивилизации. Не сильное. Скорее веселое. Потому что Голливуд как идея куда крупнее Голливуда как места. В голове — сияние, музыка, кино, красные дорожки, богема, богини, катастрофически красивые люди. А на деле — обычная городская суета, туристы, магазины, толкотня, вывески, театры, чьи фасады старательно играют в значительность, и весь этот знаменитый бульвар, который живет не столько сам по себе, сколько отражениями в глазах тех, кто приехал на него смотреть.

— И это всё? — довольно громко спросил Гриша.

— Тише, — сказал я. — Не рушь им бизнес-модель.

На Аллее славы наши девчонки оживились, потому что звезды вмонтированы в тротуар, люди ходят, фотографируются, ищут знакомые имена, визжат, смеются, спорят. Вика и Лера моментально увлеклись процессом. Лена Самохина, наоборот, посмотрела на это дело трезво: — Странная идея. Увековечить человека так, чтобы по нему ходили.

— Это диалектика популярности, — заметил Миша. — Чем ты известнее, тем больше людей буквально наступают на твоё имя.

— Поэтично, — сказала Надя.

Вано уже пытался встать двумя ногами на какую-то звезду и объявить себя временно американской знаменитостью. Аня тянула его за рукав: — Не позорь нацию.

— Поздно, — сказал Серега. — Нация уже прибыла.

Смешно было другое: советские студенты в Голливуде моментально разделились на три категории. Одни честно ахали. Другие включили высокомерное «ну и что такого». Третьи, вроде меня, одновременно видели и силу этой машины грез, и ее картонность. Мечту, которую поставили на поток. Красиво. Эффектно. Но конвейерно. Как конфеты очень дорогой фабрики: блестит, пахнет ванилью, а если съесть слишком много — слипнется душа.

Оттуда мы поехали к океану. Кажется, именно Санта-Моника. Или рядом с ней. Тут я не буду врать — в памяти сливаются названия, но не ощущение. Ощущение было точное: простор, свет, влажный запах соленой воды, чайки, ветер, дощатый настил, на котором гуляют люди, едят мороженое, смеются, бегают, и все это одновременно очень киношно и очень по-настоящему.

Океан действовал на нас одинаково, несмотря на разницу характеров и факультетов. Даже самые болтливые слегка притихли. Есть большие вещи, перед которыми человеку полезно замолчать. Баскетбол, любовь, море. Иногда еще хорошая музыка. Остальное обсуждаемо.

Мы подошли ближе. Волны катились ровно, тяжело, уверенно. Не Балтика. Совсем не Балтика. Балтика — строгая, северная, сдержанная, даже когда злится. А тут вода шла, как богатый зверь: спокойно, мощно, с запасом.

— Вот это уже серьезно, — сказал Гриша.

— Ты с морем разговариваешь? — спросила Вика.

— Уважаю.

— Правильно делаешь, — сказал я. — Оно выше тебя по званию.

Ася сняла туфли и прошлась по кромке воды. Я, конечно, пошел за ней. Потому что если рядом с тобой девушка, с которой тебе хорошо, а перед вами океан, не пойти за ней — это уже не характер, а диагноз.

Вода оказалась холоднее, чем выглядела. Я дернулся. — Вот это у них подстава.

— Что? — обернулась Ася.

— С виду курорт. На ощупь — идеологическая диверсия.

Она рассмеялась, плеснула в меня водой и тут же попыталась сделать невинное лицо. Совершенно напрасно. Я ответил мгновенно. Через полминуты мы уже устроили локальную морскую войну, на которую с одобрением смотрели наши, американцы и, вероятно, сам Тихий океан.

Потом мы просто шли по берегу. Песок, ветер, крики чаек, далекие аттракционы на пирсе, запах жареного и сладкого от лавок. В таких местах особенно ясно понимаешь, что мир огромный, а человек маленький и при этом упрямо хочет быть счастливым. И, что удивительно, иногда у него получается.

Но Лос-Анджелес не был бы собой, если бы не давал красивую картинку только одной рукой, а второй тут же не напоминал, что под картинкой разное.

Когда мы уже ушли с береговой части и двинулись по одной из улиц — не самой респектабельной, но и не откровенно плохой, — город сменил выражение лица. Стало меньше глянца, больше усталости. На витринах — дешевле товар. Люди — резче. Мусора больше. Углы домов облуплены. Возле магазинов толкутся компании без особых дел. И эта перемена случилась быстро, буквально за несколько кварталов. Америка вообще умеет делать социальный контраст так, будто кто-то повернул переключатель.

Я это отметил почти машинально. Не из тревоги — из привычки. Когда живешь не первую жизнь, да еще не в первом мире, начинаешь читать пространство. Где расслабиться, где улыбаться, где держать плечи свободно, но внимание не отпускать.

Майкл в этот момент увлеченно что-то объяснял Серому про музыкальные магазины, Кэрол спорила с Асей о том, действительно ли советские девушки так мало пользуются косметикой, как кажется по западным журналам, а наши парни шли широкой толпой, как и положено людям, которые привыкли не теряться.

И тут к нам привязались.

Трое.

Типаж старый как уличная пыль: один громкий, один туповатый, один условно умный и потому особенно противный. Я даже почти не обиделся на шаблонность. Человеческая глупость вообще редко бывает оригинальной.

Сначала они просто что-то выкрикнули. Потом один перегородил путь. Другой сделал ту самую ошибку, которую мужчины совершают с пугающей регулярностью: решил, что если рядом девушки, значит можно проверить территорию на прочность.

— Gentlemen, — сказал я максимально дружелюбно, — bad idea.

— What? — переспросил самый шумный, делая шаг ближе.

— I say: choose another hobby.

Если бы он был умнее, на этом бы и кончилось. Но тогда у меня был бы скучный вечер, а этого мир, видимо, не хотел.

Он толкнул меня в плечо. Не сильно. Проверочно.

И всё.

Дальше время, как обычно в таких случаях, стало простым. Очень простым. Никакой философии. Никакой политики. Только геометрия тел и скорость реакции.

Я ушел с линии, поймал кисть, довернул, сбил равновесие. Не ломая — просто объясняя. Второй сунулся справа — получил жесткий корпусом, сложился в складную американскую мечту и присел на что-то железное. Третий дернулся было, но тут рядом уже оказался Артем. А Артем, если стоит молча и смотрит, производит на случайных хулиганов терапевтический эффект.

Гриша тоже шагнул вперед, и картина для оппонентов совсем испортилась. Потому что одно дело — задирать незнакомых студентов. И другое — обнаружить, что эти студенты выглядят как сборная дружелюбных катастроф.

Я отпустил первого, и он отшатнулся, глядя уже не нагло, а расчетливо.

— Go, — сказал я.

Он что-то еще буркнул, но без вдохновения.

— Now, — уточнил я.

И они ушли. Не героически. Зато быстро.

На несколько секунд повисла тишина. Потом переводчик выдохнул так, будто только что отменили Третью мировую. — Дан, вы хотя бы иногда можете обойтись без... без...

— Без чего? — спросил я.

— Без демонстрации специальных свойств.

— Это была демонстрация вежливого отказа.

Майкл смотрел на меня круглыми глазами. — Where did you learn that?

— Physical education, — сказал я совершенно серьезно.

Серега закашлялся, скрывая смех. Вано отвернулся к витрине и затрясся плечами. Даже Кэрол не выдержала и прыснула.

Ася, впрочем, не смеялась. Она подошла ко мне ближе, быстро осмотрела — как будто незаметно, но я-то заметил — и только потом сказала: — Цел?

— А что мне сделается.

— Это не ответ.

— Да, цел.

Она кивнула, поправила мне ворот рубашки и тихо добавила: — Ты невозможный человек.

— Не без этого.

— И самодовольный.

— Совсем чуть-чуть.

— Это я еще мягко формулирую.

Ну да. Если девушка начинает тебя ругать тихим голосом и при этом поправляет тебе воротник — это не катастрофа. Это почти счастье. С оттенком воспитательной работы.

После этого напряжение схлынуло, но сама прогулка уже пошла по-другому. Мы увидели город не только с его рекламной стороны. И это было полезно. Потому что красивый мир без изнанки всегда врет. А этот хотя бы не скрывал, что состоит не только из солнца, кино и бассейнов.

Мы еще успели проехать мимо делового центра — стекло, бетон, прямые линии, здания, которые смотрят на человека как налоговый инспектор на сомнительную декларацию. Увидели пару старых районов с испанским следом — низкие дома, плитка, арки, теплые стены, внутренние дворики. Там Лос-Анджелес вдруг переставал быть самодовольным гигантом и делался почти человечным. Кэрол рассказывала про мексиканские кварталы, про историю города, про то, как тут всё намешано — англосаксы, латиносы, азиаты, кино, деньги, бедность, наркотики, религии, старое солнце и новая реклама. Получалось путано, но честно. И, в общем, такому городу путаность шла.

— Он как человек, который слишком быстро разбогател, — сказал я. — Еще не решил, кто он, но уже купил себе дорогую улыбку.

— Это очень точное описание, — неожиданно сказала Надя.

— Запиши в научный доклад, — предложил Миша.

— Обязательно. “О культурной семантике дорогой улыбки в условиях позднего капитализма”.

— Блестяще, — сказал Серый. — Сразу видно — советская наука прибыла.

К вечеру небо стало мягче. Свет порозовел. Пальмы из нелепых открыток превратились в нормальные деревья на фоне заката. И город, который днем слишком старался произвести впечатление, вечером вдруг показался почти беззащитным. Усталый великан в гриме.

Мы ехали дальше — к рынку и кафе, и я думал, что Америка, пожалуй, сильна не только своим богатством. Она сильна тем, что не боится быть разной сразу. Красивой и грязной. Умной и глупой. Щедрой и хищной. Это опасная сила. И притягательная.

Глава 8. Лос-Анжелес. Кафе, рынок, покупки и американская еда как философская проблема

Лос-Анжелес

Кубок Вызова по баскетболу

03.10.1987

____________________________________________________

Если бы кто-нибудь захотел понять разницу между цивилизациями не по книгам, не по газетам и не по политическим речам, а сразу, по-человечески, ему надо было бы просто свозить группу советских студентов на американский рынок, а потом посадить в местное кафе. Всё. Через два часа он бы уже защищал диссертацию.

Рынок был не рынок в нашем понимании, а что-то среднее между ярмаркой, торговым кварталом, аттракционом и мини-выставкой достижений потребительского хозяйства. Много лавок. Много света. Много звуков. Много вещей, которых тебе не то чтобы очень надо, но они так лежат, так блестят, так обещают новую, лучшую, более веселую жизнь, что рука тянется сама. И тут же рядом — фрукты, сувениры, дешевые майки, какие-то ковбойские ремни, бижутерия, открытки, кассеты, джинсы, шляпы, игрушки, ароматические свечи, постеры, ножики, кружки, кожаные куртки, непонятные соусы в бутылках и еще десять тысяч предметов, придуманных только для того, чтобы человек сказал: «О, забавно» — и расстался с деньгами.

— Это не рынок, — мрачно сказал Миша. — Это материальное искушение в промышленных масштабах.

— У них здесь, кажется, даже воздух продается, — поддержала Надя.

—Не сгущайте, — возразил Серега, уже примеряя бейсболку с надписью California. — Воздух пока бесплатный.

— Пока, — сказал я.

Наши девчонки разделились по интересам почти моментально. Вика, Лена Астраханская и Аня зависли возле украшений и всякой художественной чепухи. Лера ушла смотреть странные травы, сушеные цветы и какие-то натуральные мази — биолог, что с нее взять. Таня заинтересовалась аптечной косметикой и одновременно пыталась понять, как американцы умудряются есть столько жирного и при этом не умирать на месте. Ася сначала делала вид, что ей ничего не нужно, что она здесь как наблюдатель, как журналист, как строгий аналитик чужого мира, но через десять минут уже вертела в руках шелковый платок и спорила с Кэрол о цветах.

Парни, конечно, играли в независимость. Это нормальная мужская ложь. Мол, нам всё равно, мы здесь за компанию, нам бы только что-нибудь простое и полезное. А потом Вано уже трогал кожаную куртку, Артем оценивал качество кроссовок, Серый выяснял, есть ли у них книги по восточной философии в мягких обложках, а Гриша, не стесняясь, изучал ассортимент складных ножей с таким видом, будто собирается осваивать Дикий Запад лично.

Я шел между лавками, слушал, смотрел, нюхал — и да, рынок тоже пах по-другому. Не как наши рынки, где запах — всегда смесь земли, яблок, сырого дерева, мяса, капусты, мокрых курток и живого разговора. Здесь всё было более расфасовано. Даже запахи. Кофе отдельно. Жареное мясо отдельно. Сладкое отдельно. Духи отдельно. Чистящее средство отдельно. Будто и воздух поделили по отделам.

— Дан, — окликнула меня Ася. — Иди сюда.

Я подошел. Она стояла у стойки с платками и шарфами. На запястье у нее уже болтался тонкий браслет, который, уверен, появился там только что, а до этого был частью рыночной экспозиции.

— Что скажешь? — спросила она, показывая два шарфа. Один темно-зеленый, другой глубокого синего цвета.

— Синий, — сказал я сразу.

— Почему?

— Потому что зеленый спорит с твоими глазами, а синий с ними договаривается.

Она посмотрела на меня подозрительно. — Ты это сейчас придумал или ты вообще опасный?

— Одно другому не мешает.

Кэрол, услышав перевод, засмеялась: — He is good.

— I know, — сказала Ася так спокойно, что мне внезапно стало очень хорошо и очень неудобно одновременно. Великое женское искусство: сказать два простых слова и заставить мужчину чувствовать себя героем, идиотом и счастливцем разом.

Потом был спор из-за джинсов. Американские джинсы действовали на советского человека почти мистически. Не на всех, но на многих. В них было не просто удобство. В них было что-то от символа. Свобода движения, запах дальних стран, кино, рок-н-ролл, студенчество, молодость без согласований и печатей. Разумеется, капитализм прекрасно знал, что продает. Он продавал не ткань. Он продавал ощущение.

— Они слишком дорогие, — сказал Костя, глядя на ценник.

— Потому что это не штаны, — пояснил Серый. — Это идеология.

— Идеология на заклепках, — хмыкнул я.

— Всё равно красивые, — вздохнула Лена Самохина, прикладывая одни к Вите. — Эти тебе бы пошли.

— Если я их куплю, — сказал Витя, — мне придется жениться на них и питаться воспоминаниями.

— Не драматизируй.

— Я не драматизирую. Я считаю валютные потери.

В итоге купили, конечно, многие. Кто-то джинсы, кто-то футболки, кто-то кроссовки, кто-то кассеты с музыкой. Серега нашел спортивную куртку и долго вертелся в ней перед зеркалом, изображая то американского тренера, то мафиози на испытательном сроке.

— Тебе не хватает только сигары, — сказал Артем.

— И власти над миром, — добавил я.

— Это временно, — не смутился Серега.

Я взял Асe тот самый синий шарф. Просто увидел его и понял, что надо брать. Не потому что так положено в романтическом сюжете. А потому что некоторые вещи сразу находят своего человека. Он был легкий, прохладный на ощупь, с чуть заметным серебристым отливом. Почти как вечерний свет над водой.

Когда я протянул ей пакет, она сначала посмотрела на него, потом на меня. — Что это?

— Ты же журналист. Расследуй.

— Дан.

— Небольшой вклад в советско-американское культурное взаимодействие.

Она открыла, увидела шарф, провела пальцами по ткани и на секунду стала очень тихой. А потом, конечно, немедленно взяла себя в руки: — Ты понимаешь, что теперь должен научиться его завязывать?

— Это уже элементы шантажа.

— Конечно. Мы, журналисты, работаем системно.

— Ладно. Но если выйдет криво, это будет авторский стиль.

— Так и запишем.

С рынком было покончено не потому, что мы всё обошли, а потому, что человеческая психика и валютные ограничения имеют предел. После этого нас повели в кафе. И вот там началась следующая серия культурного исследования.

Кафе было живое, шумное, не слишком большое, с красными сиденьями, блестящей стойкой, запахом жареного мяса, кофе, томатов, перца и еще какой-то веселой гастрономической дерзости. За стойкой хозяйничала женщина лет сорока с прической, достойной отдельного штата, и таким взглядом, каким обычно смотрят на мир люди, пережившие многое и не впечатленные ничем, кроме хороших чаевых.

Мы расселись несколькими столами. Меню принесли толстое, как брошюру партийного съезда. Я открыл и сразу понял, что американская кухня любит два принципа: много и сразу. Всё большое. Всё с чем-то. Всё полито, запечено, вложено, дополнено. Если бутерброд — то такой, что им можно оборонять приграничный район. Если кофе — то ведро. Если десерт — то с архитектурными претензиями.

— Они тут готовят как будто для людей, которые весь день валят лес, — сказал Гриша, изучая раздел с бургерами.

— А потом еще идут строить авианосец, — поддержал Артем.

— И при этом почему-то выглядят бодро, — заметила Таня.

— Потому что в них это с детства, — сказал Серый. — Иммунитет к соусам.

Кэрол с удовольствием наблюдала за нашими лицами. — You look frightened.

— We are respectful, — ответил я. — Your portions are strategically impressive.

Она засмеялась: — Wait till dessert.

— Это угроза? — уточнил я.

В итоге заказали мы всего понемногу. Бургеры, сэндвичи, стейки, салаты, картошку, что-то мексиканское, что Майкл уверял брать обязательно, иначе мы не поймем Калифорнию, и еще пирог, который на вид уже нарушал какие-то международные соглашения о допустимом количестве сладкого на квадратный сантиметр.

Первым пришел кофе. Большие кружки. Черный, крепкий, пахнет прилично. Надя одобрительно кивнула: — Это они умеют.

— Осторожно, — сказал я. — Сейчас начнешь хвалить капитализм по пунктам.

— Только кофе. Остальное под вопросом.

Потом пришла еда.

И вот тут я понял, что американская кулинария — это не про изящество. Это про уверенность. Каждый бургер лежал на тарелке как человек, который знает себе цену и не намерен извиняться за размер. Картошка была золотая, хрустящая и категорически несовместимая с идеей умеренности. Стейк Артема выглядел так, словно еще утром имел биографию и характер. Салат у Тани оказался не облегчением, а отдельной горой зелени, сыра, ветчины и чего-то еще, что уже переставало считаться салатом и переходило в область стратегического питания.

Я откусил бургер. Честно. Непредвзято.

— Ну? — спросила Ася.

Я прожевал. — Это... убедительно.

— То есть?

— Вкусно. Но в этом есть что-то от промышленного наступления.

— Хорошая формулировка, — сказала она.

— Я стараюсь.

Серега уже ел за обе щеки. — Не понимаю ваших сомнений. Отличная еда.

— Ты всеяден, — заметил Костя.

— Это называется открытость миру.

Вано тем временем сражался с мексиканским блюдом, в котором перца было ровно столько, чтобы у человека пересмотрелись взгляды на жизнь. — Уважаю, — прохрипел он, запивая водой. — Это они хорошо придумали. Сначала ешь, потом ищешь Бога.

— Ты нашел? — спросила Аня.

— Пока только лед.

Смеялись все, включая американцев.

Потом разговор, как обычно бывает за хорошей едой, расползся во все стороны. Про музыку. Про фильмы. Про то, как у нас устроена учеба. Про армию. Про политику — осторожно, но без истерики. Майкл сказал, что у них многие думают об СССР как о чем-то сером, строгом и очень далеком. Я ответил, что многие у нас думают об Америке как о чем-то глянцевом, шумном и тоже далеком. После чего мы оба решили, что реальность, как всегда, ленится соответствовать пропаганде.

Том, тот самый из оргкомитета, оказался неожиданно толковым парнем. Он спросил про наши занятия информатикой, про ЛГУ, про то, как в СССР вообще относятся к компьютерам. — Slowly, but seriously, — сказал Миша. — Slowly is normal, — заметил Том. — We also pretend to be faster than we really are.

Неплохая мысль. Америка, наверное, действительно многое делает быстрее. Но еще быстрее она умеет создавать впечатление скорости. А это не одно и то же.

Потом подали десерт.

Я не хочу преувеличивать, но кусок пирога, который поставили перед нами, теоретически мог считаться малой архитектурной формой. Высокий, многослойный, с кремом, фруктами и какой-то счастливой бесстыдностью. Девчонки сначала сказали, что это невозможно доесть. Потом, конечно, доели почти всё.

— Женская логика — великая сила, — заметил я.

— Мужская наблюдательность — переоценена, — парировала Ася.

— Я всего лишь фиксирую историю.

— Тогда зафиксируй, что ты сам съел три ложки.

— Из научного интереса.

— Разумеется.

Из кафе мы вышли уже в том ленивом, сытом, слегка оглушенном состоянии, когда мир становится мягче, а люди добрее. Вечерний Лос-Анджелес зажигался вокруг нас огнями. Рекламные вывески, свет фар, окна, неон. Город опять начинал играть самого себя, но ночью это получалось у него лучше. Ночь вообще всем идет. Она скрывает дешевые подробности и оставляет правильные контуры.

Мы еще зашли в пару магазинов. Кто-то добирал сувениры. Кто-то искал кассеты. Серый нашел книжную лавку и выскочил оттуда с двумя изданиями по азиатской культуре и лицом человека, которому только что вернули утраченную родину.

— Ты хоть понял, сколько это стоит? — спросил я.

— Нет, — честно признался он. — Но уже поздно.

Витя купил кассету Queen и держал ее так бережно, будто вез в СССР не музыку, а фрагмент вражеской технологической тайны. Лена Самохина, разумеется, тут же заявила, что слушать будут вместе. — Почему это вместе? — спросил он. — Потому что у тебя нет вкуса без меня. — Смелое утверждение. — Подтвержденное практикой.

Костя долго выбирал подарок Лене Астраханской и в конце взял маленький серебристый кулон без лишней вычурности. Очень по-костиному. Артем купил Лере какой-то серьезный блокнот в кожаном переплете, потому что Артем даже в романтике умудрялся оставаться человеком основательным. Гриша с Викой спорили о том, нужна ли ей очередная заколка, и по тону было ясно, что заколка уже, в сущности, куплена, просто им нравится спорить.

Я шел среди этого шумного, молодого, счастливого клана и думал, что, пожалуй, ради таких дней и стоит всё это тянуть. Политику, игры, перелеты, напряжение, страну, реформы, борьбу, разговоры, трибуны, ответственность. Потому что если в центре всего этого не будет простого человеческого счастья — выбрать кому-то шарф, смеяться над слишком большим пирогом, победить в матче, увидеть океан, — тогда вся конструкция бессмысленна.

Америка в тот вечер выглядела ярко. Впечатляюще. Немного навязчиво. Но уже не чужой. Не своей, нет. Просто понятной чуть лучше.

А потом пришло время вокзала и ночного поезда.

Вокзал в Лос-Анджелесе вечером оказался совсем не таким, как я ожидал. После всего дневного размаха, автобанов, пальм, океана и стеклянной напористости города я подсознательно ждал чего-то сугубо функционального — большого, яркого, шумного, холодного. А он был... почти старомодный. Пространство с историей. Высокие потолки. Теплый свет. Дерево, камень, скамьи, табло. В этом месте Америка вдруг вспомнила, что у нее есть не только реклама будущего, но и вполне человеческое прошлое.

— Красиво, — сказала Ася.

— Согласен, — ответил я. — Даже слишком спокойно для страны, которая весь день пыталась нам продать пятьдесят разных вариантов счастья.

Мы вошли внутрь всей толпой, с сумками, пакетами, чехлами, куртками, разговорами и остаточным послематчевым куражом. И, как всегда бывает с нашей компанией, немедленно заняли пространства больше, чем физически требовали. Есть коллективы, которые просто присутствуют. А есть такие, которые меняют акустику места одним фактом своего прибытия.

Вик Викыч шел впереди и изображал суровую организованность, но было видно — и ему самому всё это интересно. Просто тренер не может позволить себе ходить по американскому вокзалу с лицом изумленного мальчишки. Статус не велит.

— Так, — сказал он, когда мы остановились возле ряда скамеек. — Билеты не теряем. Ничего не забываем. По вагонам потом распределяемся без театра.

— А если с театром, но коротким? — спросил Серега.

— Тогда я тебе лично устрою трагедию в одном действии.

— Понял. Жанр не подходит.

Серый уже изучал киоск с газетами и журналами. Американская печать вблизи его завораживала. Такое количество ярких обложек, огромных заголовков и рекламных лиц могло довести до философского потрясения человека, выросшего на несколько иной эстетике.

— Они всё продают с лица, — сказал он мне, показывая журнал, где улыбка модели была шире политической программы. — Конечно, — сказал я. — Содержимое — это потом. Сначала тебя должны заманить. — И ведь работает. — Еще как.

Миша рядом листал какую-то компьютерную газету, и по его сосредоточенному лицу было ясно, что сейчас он уже мысленно спорит с несколькими американскими авторами одновременно.

Девчонки тем временем устроили маленькое переселение имущества. Пакеты переходили из рук в руки, шарфы, коробки, кассеты, сувениры. С этим вечная проблема: сначала ты покупаешь «всего одну небольшую вещь», потом внезапно оказывается, что у тебя отдельный культурный груз.

— Это чье? — спросила Таня, поднимая бумажный пакет. — Моё, — отозвалась Лера. — А это? — Тоже мое. — А это? — Это, возможно, уже общее достояние.

— Женщины, — глубокомысленно сказал Гриша. — Мужчины, — немедленно ответила Вика. И спор на этом завершился, потому что стороны сочли аргументацию исчерпывающей.

Я отошел чуть в сторону и посмотрел на зал. Люди сидели, читали, ждали, ели что-то на ходу, обнимались, спешили. Пожилая пара с чемоданами. Молодой парень в военной форме. Чернокожая женщина с двумя детьми и огромной сумкой. Бизнесмен с портфелем и лицом человека, у которого даже отпуск структурирован по пунктам. Несколько хипповатых типов с волосами и одеждой в состоянии творческого неповиновения. Америка проезжала мимо, собираясь в поезд. И здесь она казалась спокойнее, честнее. На вокзале люди всегда чуть меньше играют роли. Дорога снимает лишнее.

— Ты опять наблюдаешь человечество? — спросила подошедшая Ася.

— А оно опять подставляется.

— И как впечатления?

— Сложная страна.

— Умный ответ.

— Я вообще сегодня в ударе.

Она посмотрела на меня так, будто собиралась что-то еще сказать, но передумала. Или отложила. У нее это хорошо получалось. Иногда лучшее продолжение разговора — не продолжать его сразу.

Посадка началась без особой суеты, но быстро. Мы пошли к вагонам. Ночной поезд, длинный, блестящий, с мягким светом в окнах. Не наш. Совсем не наш. У советского поезда своя правда: плотнее, практичнее, человечнее в своей прямоте. Здесь же всё было чуть глянцевее. Чуть удобнее на вид. Чуть отстраненнее. Как будто тебе не говорят: «Садись, поехали», а вежливо предлагают переместиться в пространстве с максимально корректным сервисом.

Внутри было уютно. Узкие коридоры. Неброский свет. Чистые купе. Мягкие сиденья, которые потом раскладывались. Металл, пластик, ткань. Все новое, ухоженное, немножко бездушное — но это я уже привередничаю. Когда едешь ночью в другой город после такого дня, бездушность интерьера волнует мало.

Расселение, конечно, не обошлось без суеты.

— Я с ним не поеду, — немедленно заявил Серега, указывая на Вано. — Он храпит с национальным колоритом. — Это не храп, — оскорбился Вано. — Это мужское дыхание гор. — Горы просят потише, — заметил Костя.

— А девочки? — спросила Лена Самохина. — Нас как селят? — Девочки отдельно, — сурово сказал Вик Викыч таким тоном, будто кто-то предлагал пересмотреть основы миропорядка. — Какая неожиданность, — пробормотала Ася. Я сделал вид, что ничего не слышал. Иногда инстинкт самосохранения — это высшая форма мудрости.

В итоге все устроились. Сумки наверх, пакеты под сиденья, куртки туда, бутылки сюда, кто-то уже снимает обувь, кто-то ищет, куда дел билет, который только что был в руке и вот, пожалуйста, исчез как моральное превосходство Запада при ближайшем рассмотрении.

Когда поезд тронулся, это почувствовалось почти ласково. Не рывком, а скольжением. За окнами пошел назад вокзал, огни, платформы, люди, поздний город. Лос-Анджелес не провожал — он просто продолжал жить рядом, пока мы медленно от него отделялись.

Некоторое время в нашем вагоне еще держался разговорный гул. Это обязательно. После большого дня людям нужно выговориться, разобрать впечатления, пересказать друг другу то, что все и так видели, но каждый под своим углом.

— Нет, вы понимаете, — говорил Серый, — автомат в аэропорту с самого начала почувствовал во мне союзника. — Он почувствовал в тебе вандала, — сказала Надя. — Не клевещи. Это был диалог культур. — С применением монет, — уточнил Миша.

Артем и Гриша обсуждали матч, как и положено двум людям, один из которых любит силовую правду игры, а другой сам ею является. — Они быстрые, — сказал Гриша. — Да, — кивнул Артем. — Но не любят, когда им втыкаются в ребра. — Никто не любит. — Некоторые особенно. — Ты сегодня их “девятого” прямо достал. — Он заслужил.

Вика, сидевшая рядом, посмотрела на Гришу с нежной усталостью: — Вы можете хоть раз обсудить что-нибудь не через ребра? — Можем, — серьезно сказал Гриша. — Через подбор. — Всё, я сдаюсь.

Миша уже спорил с Томом о том, как в ближайшие годы будут развиваться персональные компьютеры. Том считал, что рынок все решит сам. Миша с сомнением поднял брови и начал объяснять, что рынок сам по себе решает не всё, особенно когда у задачи есть образовательный и стратегический контур. Том слушал, не соглашался, снова спорил. Мне это нравилось. Такие разговоры и есть настоящее международное общение, а не только обмен улыбками под флагами.

Я сидел у окна, Ася напротив, и между нами время от времени шел тот особый ток, который не всегда требует слов. То она вдруг усмехнется, заметив, как я слушаю чужой спор. То я поймаю ее взгляд и вижу там одновременно усталость, азарт, тепло и что-то еще, чему пока рано давать название вслух. Хотя название, конечно, уже было. Просто хорошие вещи иногда лучше не торопить.

За окном город постепенно редел. Сначала предместья. Потом какие-то склады, огни станций, темные пятна парковок, трассы. Потом просто ночь с редкими островами света. Америка становилась не декорацией, а расстоянием.

Проводник — или как у них это называется — прошел по вагону, проверил что-то, пожелал доброй ночи с профессиональной любезностью. Люди начали рассасываться по своим купе, укладываться, зевать, шуршать пакетами, притихать.

В наших поездках самый интересный момент — всегда вот этот. Когда шумный день наконец отпускает и компания из боевого, веселого, общего состояния переходит в тихое, почти семейное. Кто-то уже спит. Кто-то шепотом заканчивает разговор. Кто-то ищет зубную щетку. Кто-то в коридоре стоит у окна и вдруг становится сам собой, без командных ролей и дневной бравады.

— Дан, — тихо сказала Ася, когда вокруг стало свободнее. — Пройдемся?

— По поезду или по судьбе?

— Начни с поезда. С судьбой посмотрим по расписанию.

— Разумный подход.

Мы вышли в коридор. Прошли мимо нескольких дверей, мимо тусклого света, мимо редких полуночных пассажиров. В поезде ночью всегда есть особая тишина — не настоящая тишина, конечно. Там живут шорохи, стук колес, вздохи металла, гул движения. Но по сравнению с дневной суетой это уже почти покой.

В тамбуре было прохладнее. За стеклом — черная ночь, иногда прорезанная огнями далеких машин, редких станций, каких-то домов. Поезд шел ровно, уверенно, как длинная мысль.

Некоторое время мы просто стояли рядом.

— Устал? — спросила она.

— Нормально.

— Врешь.

— Хорошо. Устал. Но приятно.

— Это как?

— Это когда день тебя чуть не съел, но ты ему понравился.

Она тихо рассмеялась. — Очень твоя формулировка.

— Зато точная.

Она оперлась плечом о стену, смотрела в окно. — Мне сегодня несколько раз казалось, что я не в реальности. Сначала аэропорт. Потом матч. Потом океан. Потом эти дома, магазины, люди... всё какое-то слишком.

— Америка любит слово “слишком”, — сказал я.

— Да. Но знаешь, что странно? Она при этом не кажется мне счастливой.

— Потому что счастье не продается оптом. — Даже здесь? — Особенно здесь.

Она повернулась ко мне. — Опять умничаешь.

— Это профессиональное.

— Баскетболист, математик, философ, уличный хулиган...

— Последнее — клевета.

— Конечно. Ты сегодня очень мирно уронил троих человек.

— Я был душевен.

— Дан.

— Что?

— Я испугалась.

И вот тут весь мой привычный внутренний балаган, все шутки, все красивые уклонения вдруг чуть притихли. Потому что когда девушка говорит это спокойно, без сцены, без обвинения, просто как факт — это всегда серьезно.

— Я знаю, — сказал я тихо.

— Нет, не знаешь. Ты привык, что можешь. А я вижу только, что кто-то на тебя идет, а потом всё происходит очень быстро.

— Я контролировал.

— Ты всегда так говоришь.

— Потому что это правда.

Она молчала. Поезд шел. Свет качался едва заметно.

— Ась, — сказал я. — Я не полез бы, если бы можно было не лезть.

— Я понимаю. — И? — И всё равно мне это не нравится. — Мне тоже. — Врешь. — Ладно. Не вся правда.

Вот тут она наконец улыбнулась. — Негодяй.

— Осторожнее с терминами. Я представитель советской молодежи за рубежом.

— Именно поэтому и негодяй.

Мы замолчали снова. Но молчание уже было теплым. Без зазора.

Она чуть поежилась от прохлады. — Замерзла? — спросил я. — Немного.

Я придвинулся и обнял ее. Без красивых вступлений. Просто потому, что это было естественно. Она тоже сразу обняла меня в ответ, уткнулась лбом мне в плечо, и в этот момент всё стало вдруг очень простым. Вся Америка со своими щитами, кассетами, пальмами, матчами, рынками и политическими смыслами отступила. Остались только ночь, поезд, мягкий стук колес и девушка у меня в руках.

Есть вещи, которые не требуют объяснений. И, пожалуй, самые важные именно такие.

— Хорошо, — сказала она едва слышно.

— Очень научное замечание.

— Не порть момент.

— Я стараюсь не умереть от счастья. Получается неидеально.

— Вот теперь можешь жить.

Я улыбнулся, но ничего не ответил.

Потом она подняла голову. Совсем близко. В ее глазах был тот свет, который не имеет отношения к лампам в вагоне. Такой свет вообще редок. Он появляется, когда человек тебе доверяет больше, чем формально обязан.

— Что? — спросил я.

— Ничего.

— Это уже второй раз за вечер очень содержательно.

— Я, кажется, просто смотрю.

— На что?

— На проблему.

— Я польщен.

— Не сразу.

И после этого, конечно, уже не оставалось смысла изображать сдержанную дружбу народов.

Мы поцеловались.

Спокойно. Без торопливости. Без лишнего пафоса. Просто как люди, которые давно шли к этому естественным путем — через разговоры, взгляды, пикировки, общее дело, заботу, ревность, смех, привычку искать друг друга глазами в любой комнате.

Поезд качнулся чуть сильнее, она тихо засмеялась прямо мне в губы. — Аккуратнее, герой.

— Это не я. Это транспортная система.

— Удобно ты всё сваливаешь.

— Я гибкий мыслитель.

— Ты ужасный.

— Тебе нравится.

— Иногда.

— Вот это уже прогресс.

Она опять уткнулась мне в плечо, а я стоял, обнимая ее, и думал, что человеческая жизнь странно устроена. Можно лететь через полмира, выигрывать матчи, спорить о судьбе цивилизаций, смотреть на океан, видеть чужое могущество и чужую бедность, а самый настоящий момент дня случится ночью в тамбуре поезда, где просто стоишь и держишь своего человека.

Наверное, именно это и есть нормальная мера реальности.

Потом мы еще долго не уходили. Говорили тихо и о всякой ерунде, которая в такие минуты почему-то важнее великих тем. О том, как смешно выглядел Серый у автомата. О том, что Вано рано или поздно устроит дипломатический скандал на почве кухни. О том, что Гриша, если его красиво одеть, сойдет за телохранителя крупной кинозвезды. О том, что Лос-Анджелес красивый, но утомительный. О том, что океан хочется увидеть еще раз. О том, что Сан-Франциско, наверное, будет совсем другим.

— Думаешь, он тебе понравится? — спросила Ася.

— Думаю, да. Город на холмах, туманы, мост, порт, старые кварталы. В нем должно быть больше характера и меньше саморекламы.

— Ты уже заранее ему симпатизируешь.

— А ты нет?

— Я сначала посмотрю, как он себя ведет.

— Суровый профессиональный подход.

— Конечно. Я журналист.

— Ты пользуешься этим званием как холодным оружием.

— Учусь у лучших.

Где-то в глубине вагона хлопнула дверь. Мы одновременно чуть отстранились и переглянулись. Секунду спустя мимо тамбура прошел Серега с сонным лицом человека, которого внезапно подняли обстоятельства физиологического порядка. Он увидел нас, замер, медленно расплылся в ухмылке и сказал шепотом: — О. Международные отношения.

— Иди уже, — сказал я.

— Иду, иду. Я ничего. Я как исторический свидетель.

— Серега.

— Молчу. Но утром кто-то мне должен кофе.

— За молчание? — За молчание всегда платят.

Он ушел, явно внутренне счастливый, что получил материал для подколок на ближайшие двое суток.

Ася тихо смеялась мне в плечо. — Всё. Теперь нас не спасет никто.

— Поздно. Репутация уже построена.

— У тебя — возможно. — А у тебя? — А у меня, — сказала она, — всё под контролем.

— Не верю.

— И правильно.

Мы еще постояли немного, потом всё-таки вернулись. В коридоре было совсем тихо. Поезд шел на север. За окнами — ночь, редкие огни, чужая страна, впереди новый город. Позади день, который хотелось запомнить целиком.

Перед дверью купе она задержалась на секунду. — Спокойной ночи, Дан.

— Спокойной.

— И без подвигов до утра.

— Постараюсь.

— Нет, ты серьезно.

— Я очень серьезен. Меня уже почти можно показывать в музеях.

Она покачала головой и ушла к девчонкам.

Я вернулся к себе, лег, закинул руки за голову и еще некоторое время смотрел в темноту. Ребята уже спали или делали вид, что спят. Вано действительно похрапывал с тем самым горным колоритом, о котором предупреждал Серега. Поезд мягко покачивало. День внутри постепенно укладывался слоями — матч, интервью, океан, драка, рынок, кофе, смех, шарф, вокзал, поцелуй.

Хороший был день. Очень длинный. Очень молодой.

И, что самое важное, настоящий.

Глава 9. Сан-Франциско и информатика

Сан-Франциско

5 октября 1987 года

суббота

Кубок Вызова. СССР — США.

Информатика

Сан-Франциско с утра оказался именно таким, каким и должен быть приличный город на краю мира: немного нарядный, немного сонный, слегка выпендрежный и весь как будто нарочно поставленный на холмы, чтобы у приезжих сразу возникло ощущение — ага, ребята, сейчас вы будете ходить вверх-вниз и вспоминать физкультуру. Я это понял еще до завтрака, когда открыл шторы в гостиничном номере и увидел за стеклом бледное солнце, длинную улицу, уходящую куда-то между домами, флаги, несколько ранних машин и такой воздух, что даже через стекло казалось — соленый, прохладный, с привкусом океана и больших денег.

Ася за моей спиной сонно буркнула:

—Ты чего встал как памятник передовому спортсмену?

—Созерцаю капитализм, — сказал я. — Пока он беззащитен и не успел надеть галстук.

Она фыркнула, села на кровати, поправила волосы и сразу стала опасно красивой. Вот есть девушки, которым надо час собираться, чтобы стать событием. А есть такие, как Ася, — у них даже сонная челка выглядит как продуманная диверсия против мужской психики.

—Ну что там? — спросила она, подойдя ко мне и уткнувшись подбородком в плечо.

—Холмы. Машины. Флаги. Америка.

—И?

—И пока не видно ковбоев.

—Разочарован?

—Сильно. Я надеялся, что внизу будет хотя бы один шериф и два бандита для атмосферы.

Она тихо засмеялась, и от этого смеха у меня внутри что-то делало не сальто даже, а целую акробатическую комбинацию с незаконным использованием троса. Вот что плохо в любви — в ней ты вроде бы человек серьезный, почти символ эпохи, чуть ли не катализатор молодежной революции, а потом девушка смеется тебе в ухо, и все. Нет у тебя больше никакой геополитики. Один сплошной идиотизм счастливого типа.

В коридоре что-то хлопнуло, потом донесся голос Миши:

—Нет, я не нажимал это специально!

И тут же — голос Нади:

—Миша, не трогай!

Я переглянулся с Асей.

—Пошли, — сказал я. — Утро без Миши — это недоработка мироздания.

Мы выскочили в коридор как были, я в джинсах и рубашке, Ася в легком свитере, и увидели дивную картину. Миша стоял у автомата со льдом, весь в праведном изумлении, а автомат, очевидно оскорбленный советской инженерной мыслью, продолжал сыпать лед без остановки. Ледяная крошка уже разлетелась по ковру, по ботинкам, по штанам Миши, а он держал пластиковое ведерко, которое давно переполнилось, и смотрел на происходящее с выражением человека, случайно запустившего ядерный реактор.

—Я только хотел посмотреть, как работает, — сказал он, когда увидел нас.

—Поздравляю, — ответил я. — Теперь мы знаем. Работает хорошо. Даже слишком.

С другого конца коридора уже бежал служащий гостиницы — молодой черный парень в синем пиджаке, на ходу что-то говоря. Миша, не поняв ни слова, из чувства международной вежливости начал объяснять по-русски:

—Да я не виноват, у него кнопка странная! Она запала! Я отпускаю — а он думает, что нет!

Парень добежал, взглянул на сугроб, на Мишу, на меня, на Асю, понял, что день у него будет интересный, и наклонился к боковой панели.

—Step aside, sir.

—Он говорит, чтобы ты отошел, — перевела Ася.

—Я и сам догадался, — буркнул Миша, отступая. — По его лицу.

Автомат щелкнул, стих. Наступила тишина.

Служащий посмотрел на нас, потом вдруг расплылся в улыбке.

—Soviets?

—Unfortunately, yes, — сказал я с самым скорбным видом.

Он заржал.

—Good morning, Soviet ice engineers.

—Good morning, — ответили мы хором.

Миша оглядел разгром и вздохнул:

—Ну вот. Теперь они будут думать, что у нас все так.

—А у нас не так? — невинно спросил я.

—У нас сначала созвали бы комиссию, — сказала подошедшая Надя. — Потом написали бы инструкцию по эксплуатации льда.

—Потом лед бы кончился, — добавила Ася.

—А потом Миша все равно бы что-нибудь нажал, — подвел итог Серый, появляясь из лифта с видом человека, который уже с утра готов к любому культурному столкновению.

И, что характерно, все немедленно развеселились. Даже служащий, ничего не понявший из последних реплик, но прекрасно уловивший интонацию. С утра вообще многое решает интонация. Если день начинается с того, что ваш математик устраивает ледниковый период на этаже американской гостиницы, значит, скучно уже не будет.

_____________________________________________________

Внизу, в ресторанчике при гостинице, пахло кофе, жареным хлебом, чем-то сладким и беконом так убедительно, будто капитализм в первую очередь победил именно через завтрак. Столики блестели, официантки носились быстро, улыбались профессионально, но не фальшиво, и все вокруг было каким-то слишком уж удобным. Не роскошным даже — именно удобным. Хорошо продуманным. На своем месте. И это, кстати, бесило в правильной степени: мы-то привыкли, что за удобство надо сначала пострадать, потом отстоять очередь, потом добыть по знакомству, а тут человек просто приходит утром и получает чистую чашку, горячий кофе и нормальное масло без моральной борьбы.

—Не привыкайте, — сказал я своим. — Мы здесь временно.

—А можно я привыкну до обеда? — спросил Витя, намазывая тост.

—До обеда можно.

Гриша сосредоточенно изучал карту города, как человек, прикидывающий, сможет ли он физически победить местный рельеф.

—Это что вообще такое? — спросил он. — Почему у них улицы под такими углами? Они против людей, что ли?

—Они за автомобили, — сказала Лера.

—А люди?

—Пусть тренируются.

Вано, уже очаровавший двух официанток одним только грузинским обаянием и волшебным умением смотреть так, будто мир ему давно все должен и рад платить, поднял чашку:

—За международное взаимопонимание. И за то, чтобы нам сегодня дали победить интеллигентно, без членовредительства.

—В информатике или в жизни? — уточнил Артем.

—Да.

Я ел омлет, смотрел в окно, слушал этот привычный гомон своих — моих, да, уже именно моих, нашего клана, банды, семьи, как угодно называйте — и думал, что мир опять разгоняется. Совсем недавно мы были ленинградскими школьниками, которые бегали по паркету, спорили о задачах, влюблялись, дрались, шутили, случайно подпирали плечом историю, а теперь сидим в Сан-Франциско, перед американским туром, и нас принимают всерьез. Не как экзотику. Не как милых советских детишек. Как силу.

Это приятно. Это опасно. Это заводит.

Потому что всякая сила очень быстро начинает путать себя с правотой. А я слишком много видел миров — и удачных, и вывернутых наизнанку, — чтобы не понимать простую вещь: правота без самоиронии превращается в тупость быстрее, чем Миша находит кнопку, которую трогать нельзя.

После завтрака у нас был час до выезда на площадку турнира, и мы, естественно, не усидели.

Сан-Франциско вблизи оказался еще интереснее, чем из окна. Дома — как на картинке, но живая картинка всегда лучше. Светлые фасады, лестницы, витрины, проводка трамвайных линий, где-то дальше блеск воды, ветер с бухты, люди в куртках, люди с собаками, люди с бумажными стаканами кофе, люди, которым с утра уже не до тебя и в то же время любопытно, кто это такая компания молодых русских идет по тротуару и смеется на полквартала.

—Смотри, — сказала Ася, беря меня под руку. — Они и правда все время улыбаются.

—Американская мимическая норма, — сказал я. — У нас за такую улыбку в трамвае могут заподозрить либо сумасшествие, либо личную выгоду.

—А у тебя какая норма?

—У меня сложная. Я обаятельный только для узкого круга лиц.

—Узкий круг сейчас держит тебя за локоть.

—Это делает меня еще обаятельнее.

Она толкнула меня плечом. Совсем слегка. Но в этом легком толчке было больше домашности, чем в половине официальных признаний, которые люди устраивают с цветами и трагическими физиономиями. Вообще настоящая близость всегда тихая. Она не орет. Она просто стоит рядом так, что ты это чувствуешь кожей.

Витя с Леной Самохиной шли впереди и уже спорили о том, может ли местная уличная мода считаться стилем или это просто дорогая небрежность. Серый и Вано пытались читать вывески с выражением людей, которые сейчас либо постигнут тайну Запада, либо найдут ресторан подешевле. Гриша фотографировался с трамваем, хотя делал вид, что это чисто исследовательский интерес. Надя и Миша уже успели сцепиться на почве какой-то интерфейсной идеи прямо на улице. Миша горячо жестикулировал.

—Я тебе говорю, меню — это для трусов! Нормальный человек должен знать команды!

—Нормальный человек не обязан помнить синтаксис ради того, чтобы открыть файл, — спокойно сказала Надя.

—А если оператор опытный?

—А если оператор живой?

—А если оператор Миша? — вставил я.

—Тогда интерфейс должен сам вызывать врача, — сказала Ася.

Миша оскорбился. На три секунды. Потом сам засмеялся.

И вот это я в нас любил страшно. Мы могли спорить до хрипоты, до искр из глаз, до желания бросить друг в друга книжкой или клавиатурой, но внутри все равно оставались своими. Не распадались. Не гнили от мелкого самолюбия. Это редкость. Это надо беречь.

______________________________________________________

Площадка, где проходил турнир, была современной, светлой, с большим холлом, стеклом, плакатами и таким количеством аппаратуры, что у любого советского инженера случился бы одновременно восторг и нервный тик. Компьютеры стояли рядами — аккуратные, разные, с цветными мониторами, с мышами, с клавиатурами, с какими-то оболочками, которые прямо просились, чтобы их потрогали.

—Ну все, — сказал Миша почти благоговейно. — Я остаюсь здесь жить.

—Сначала выиграй, — сказала Надя.

Американцы встретили нас вежливо, но с тем особым выражением лиц, которое у людей появляется, когда они заранее считают, что в их любимой игре гости милые, но обреченные. В баскетболе они уже обожглись. Теперь им очень хотелось верить, что хотя бы информатика — их крепость, их священная территория персонального компьютера, меню, мыши и заботы о пользователе.

И, надо признать, основания были. Тут они были сильны. Очень. Они не просто делали программы — они думали о том, как человек к ним подходит, что видит, что понимает, где путается, как сократить лишние действия, как сделать так, чтобы машина не пугала. У нас с этим было хуже. У нас чаще считалось, что если пользователь не понимает командный интерфейс, то это не интерфейс плохой, это пользователь не дотягивает до высоты инженерной мысли.

Что, конечно, утешает самолюбие разработчика, но мало помогает оператору.

Задача была именно такая — проектирование интерфейса для условной системы обработки информации. Управление массивами данных, поиск, сортировка, быстрый доступ к стандартным операциям, работа как для опытного пользователя, так и для новичка. То есть не просто алгоритм, а логика общения человека с машиной.

—Вот тут они нас будут давить, — тихо сказал Миша, пока мы рассаживались.

—Значит, будем сопротивляться культурно, — ответил я.

—У тебя есть план?

—У меня всегда есть план. Потом я обычно импровизирую, но это детали.

Я сел, положил руки на клавиатуру и на секунду закрыл глаза. Просто на секунду. Успокоиться. Собрать все уровни головы в один пучок. Потому что опасность таких поединков в том, что можно начать играть в чужую игру на чужом поле. А этого делать нельзя. Никогда. Ни в политике, ни в драке, ни на паркете, ни за компьютером.

Американцы естественно мыслили от удобства конечного пользователя, от видимой оболочки. Значит, нам надо было не спорить с этим, а встроить туда свое — структурность, экономию, ясную логику, возможность для мощной работы без лишнего украшательства. Не “команды против меню”, а “два уровня доступа”. Не “или-или”, а “и-и”. Для новичка — понятное меню, подсказки, режим последовательных шагов. Для опытного — быстрые команды, сокращения, макросы. Плюс система, которая не просто выполняет действие, а показывает контекст и последствия.

—Думаю я, — бормотнул я себе под нос. — Надо сделать так, чтобы машина не унижала человека и не нянчилась с ним слишком уж нагло.

—Что? — шепнула сидевшая рядом Надя.

—Формулирую философию интерфейса.

—Пиши лучше, философ.

Я писал. Схемы. Переходы. Логику окон. Командные сокращения. Модуль помощи. Сценарии ошибок. Поведение системы при неверном вводе. Не “ERROR, IDIOT”, а что-то вроде: “Команда не распознана, возможны варианты”. Я даже отдельно предложил адаптивный режим, в котором система замечает, что пользователь часто пользуется одними и теми же функциями, и выносит их вверх. Сейчас это выглядело почти дерзко, но ведь и время было такое — все только начиналось, и именно поэтому можно было залезать на шаг вперед.

Пару раз я ловил взгляд американца через ряд. Рыжий, веснушчатый, в очках, очень быстрые пальцы. Он работал красиво, надо признать. Уверенно. Без суеты. И в какой-то момент мы с ним встретились глазами, и он усмехнулся. Не высокомерно даже. Скорее спортивно.

Ну вот и отлично, думаю я. Это уже честно. Это уже не выставка экзотики. Это матч.

Через час стало ясно: да, они сильнее в оболочке, в привычке думать о “user-friendly”, в ощущении домашности персонального компьютера. Но мы лучше держим систему как целое. Лучше видим, как интерфейс связан с задачей, с нагрузкой, с профессиональным режимом. У нас меньше декоративности, зато больше внутренней архитектуры.

И вот на стыке все и решилось.

Финальное обсуждение было командным. Представители жюри задавали вопросы, команды защищали решения.

Один из американских преподавателей — сухой, седой, с голосом, похожим на хороший скальпель, — спросил меня:

—Why did you keep command access if menu is easier for most users?

Я улыбнулся.

—Because “most users” is not “all users”. And because convenience should not become a cage.

Переводчик перевел. В зале одобрительно загудели.

Я продолжил, уже чуть медленнее:

—Новичку нужна понятность. Профессионалу нужна скорость. Если система уважает и того и другого — она живет дольше. Если она делает вид, что все люди одинаковы, она просто красивая, но глупая.

Тут уже перевода ждали с интересом. Перевели. Американцы переглянулись.

Рыжий парень из их команды кивнул и сказал в микрофон:

—That’s fair.

—И это, — негромко сказал Миша рядом, — очень хороший знак.

Потом Надя добила всех спокойным и убийственно ясным объяснением, почему система помощи должна обучать, а не просто вытаскивать пользователя из ошибки. Миша, к моему изумлению, не сорвался в сектантскую проповедь о чистоте командной строки, а вполне внятно объяснил, зачем нужны сокращенные команды для часто повторяющихся действий. Я добавил про контекст и про возможность переключения уровней. И в какой-то момент вдруг стало ясно: мы не просто держимся. Мы тащим.

С трудом. Через зубы. Через все их естественное преимущество. Но тащим.

Когда объявили результат, у меня внутри сначала наступила тишина, а потом ударило тепло — ровное, сильное, знакомое. Победа. Не сокрушительная. Не с разгромом. Тем она и была вкуснее.

Мы были лучше.

На полшага. На нерв. На связность мышления. На упрямую привычку строить систему не ради красоты витрины, а ради реального дела.

—Ну что, — сказал я Мише, когда все начали шуметь и вставать, — меню для трусов?

Он тяжело, но счастливо выдохнул.

—Нет. Меню для населения. Команды для рыцарей.

—Запишите это как научный тезис, — сказала Надя.

—Я уже записал, — ответил Миша с достоинством.

_____________________________________________________

Корреспонденты набежали мгновенно. Это вообще международный закон природы: пока ты сидишь и работаешь, ты никому особенно не нужен. Но как только побеждаешь, вокруг тут же возникает плотность журналистов, сравнимая с образованием черной дыры.

Камеры, микрофоны, вспышки, вопросы. Наш Павел Воронцов тоже был тут, сиял как человек, который заранее знает: материал получится вкусный. Рядом американские репортеры, местное телевидение, кто-то из студенческой прессы. Нас с американской командой поставили рядом, и это было правильно — баскетбольная логика тут тоже работала: пока есть хороший соперник, победа объемна.

—Your impressions? — спросила молодая журналистка с очень белозубой улыбкой.

Я уже хотел ответить, но рыжий американец вдруг сказал первым:

—It’s fantastic.

И тут нас всех как прорвало. Потому что слово это мы уже слышали, говорили, перекатывали между языками, и оно как-то подозрительно удачно подходило к ситуации.

—Это фантастика, — сказал я по-русски.

—Fantastic, — повторил Серый.

—Фантастика, — кивнула Надя.

—Yes, exactly, fantastic, — подтвердил рыжий.

Смеялись уже все, включая переводчиков, которые на секунду перестали быть нужными, потому что смысл внезапно сделался общим.

—В чем, по-вашему, разница подходов? — спросил Воронцов.

—У них техника ближе к человеку , — сказал я. — Персональный компьютер для них уже часть быта. Они естественно думают про удобство, про вход для обычного пользователя. Это очень сильная школа. У нас другая сила — мы, может, дольше идем к пользователю, зато часто лучше держим целостность задачи. Не только как красиво открыть меню, а что вообще происходит внутри системы и как это будет жить дальше.

—То есть вы считаете, что победили за счет глубины? — спросил американец из прессы.

—Я считаю, что мы победили за счет жадности, — сказал я.

—What?

—Мы захотели все сразу. И удобство, и скорость, и логику, и обучение пользователя. Это нагло. Но иногда работает.

Снова смех.

Рыжий американец посмотрел на меня и сказал:

—In our country we won basketball and computing.

—In ours too, — ответил я. — So now we have an international philosophical problem.

Перевели. Зал хохотнул.

—И каков вывод? — спросила журналистка.

Я развел руками:

—Видимо, надо играть еще. Наука требует повторяемости эксперимента.

—А если серьезно?

Я на секунду сбросил шутку. Совсем чуть-чуть.

—Если серьезно — это хорошо. Очень хорошо. Мы смотрим друг на друга не через плакаты и не через страх, а через игру, спор, работу. И вдруг выясняется, что по ту сторону океана тоже люди. Упрямые, талантливые, самоуверенные, смешные. Как и мы.

Американцы закивали. И мне это понравилось больше победы. Нет, победа лучше, конечно. Но вот это узнавание — тоже вещь дорогая.

Потом кто-то спросил про наш “необычный” состав, где баскетболисты сидят рядом с математиками, а девушки не для красоты, а для дела.

—У нас уже не поймешь, где кончается баскетбол и начинается информатика, — сказал я. — Иногда мы и сами путаемся.

—And girls? — с явной провокацией спросил какой-то улыбчивый тип с камерой.

Ася вскинула бровь раньше, чем я успел открыть рот.

—А girls usually win, — сказала она на своем хорошем, уверенном английском.

Это был нокаут. Даже я оценил. Даже американцы.

—Запишите, — сказал я корреспондентам. — Это стратегически важная информация.

______________________________________________________

После турнира нас повели гулять. Хозяева оказались толковые: не стали тащить делегацию строем только по официальным местам, а решили показать живой город. И правильно. Город надо узнавать ногами, носом, случайными разговорами и тем, как у тебя устают икры на подъеме.

Сан-Франциско был очень не советский и в то же время до странности человеческий. Холмы. Узкие улицы, по которым машины стоят под такими углами, будто готовы в любой момент съехать в Тихий океан. Деревянные дома с резьбой, которые выглядели так, словно их рисовал аккуратный ребенок из очень богатой семьи. Трамваи. Порт. Ветер. Блеск воды. Мост вдалеке — красный, почти ненастоящий в своей открыточной известности. Люди всех цветов, одежд, походок, настроений. Слишком много свободы на квадратный метр, но свобода — вообще вещь шумная.

—Красиво, — сказала Вика, оглядывая ряд домов. — И все чуть-чуть как декорация.

—Потому что у нас кино с детства американское, — сказал я. — Даже когда видишь настоящее, мозг шепчет: “Ага, съемочная площадка”.

—А у них, наверное, про нас так же, — сказала Ася.

—Да. Видят меховую шапку и сразу думают, что где-то рядом медведь и балалайка.

—А медведь где? — спросил Вано.

—На экономическом факультете, — невинно сказал я, кивая на Витю.

—Я тебя запомнил, — ответил Витя.

Нас возили, водили, показывали смотровые площадки, рыбацкий район, места, откуда открывалась бухта, и даже какие-то совершенно кинематографические лестницы между домами. В одном месте мы остановились наверху, и город лежал под нами, как сложная электрическая схема, в которой вдруг завелась поэзия. Серый долго молчал, потом сказал:

—Слушай, а ведь и у нас так можно. Не так же. Но по-своему. Если не душить.

—Можно, — сказал я.

И тут же, конечно, почувствовал, как внутри кольнуло. Потому что “можно” — это самое опасное слово. Оно открывает двери, а за дверями всегда работа, кровь, глупость, сопротивление, усталость, компромиссы, поражения, новые попытки. Мир Полдня не падает с неба готовым. Его люди строят. Руками. Головами. Иногда зубами.

Ася заметила, как я замолчал, и тихо спросила:

—Опять думаешь слишком далеко?

—Есть грех.

—Не уходи совсем.

—Не уйду.

Она взяла меня за пальцы. Просто на секунду. И все. Этого хватило.

Глава 10. Сан-Франциско. И тут бывают дураки...

Сан — Франциско

5.10.1987

******************************************************

Да, все как всегда, ничто не ново под луной, да и вообще в этом странном мире. И нет разницы — Америка, Азия, Европа — дураки есть везде, их вот рыбой не корми, дай только докопаться до кого и отгрести - от кого…

******************************************************

Напали на нас, как и положено дуракам, не в самом центре, а там, где уже начинался вечер, меньше туристов и больше уверенности у местных оболтусов, что молодежную группу иностранцев можно слегка ободрать на сувениры, наличность и чувство собственного достоинства.

Нас было много. Но толпа в расслабленном настроении часто выглядит слабее, чем есть. Тем более — смеющиеся парни, девушки, пакеты, какие-то покупки, разговоры. Они, видимо, решили, что перед ними обычные студенты. Что, в общем, правда. Просто не вся.

Я заметил троих первым. Потом четвертого. Двигались они неправильно — не гуляли, а сужали дистанцию. Лица — та смесь туповатой наглости и неуверенной злости, которую я видел в сотнях миров и эпох. Один крикнул что-то резкое. Другой показал нож. Не очень большой. Достаточный для глупости.

Время, как обычно, чуть растянулось. Не магически. Просто мозг переключился в другой режим.

—Девчонки назад, — сказал я тихо, уже двигаясь.

А дальше все пошло быстро. Очень быстро.

Один полез ко мне — я сместился, сбил руку, коротко в корпус, локтем в челюсть. Он сел сразу, с выражением глубокой обиды на международное положение. Второй рванулся к Вите — и тут совершенно не по сценарию получил от Лены Самохиной пакетом с чем-то тяжелым. Потом уже Витя добавил от души. Третий решил, видимо, что девушки — легкая цель, и нарвался на Таню, у которой будущий медик в тот момент временно уступил место здоровой русской ярости. Она заорала так, что парень дернулся сам, а Серый уже снес его плечом.

Гриша вообще был не человек, а архитектурное решение. Он просто перекрыл направление и выдал одному так, что тот понял преимущества мирных переговоров. Артем работал коротко, без шума, как всегда — тот самый человек, который в команде закрывает дыры, пока остальные еще только соображают. Вано, конечно, умудрился еще и что-то темпераментно выкрикнуть на смеси русского, грузинского и универсального языка уличного презрения. Звучало убедительно.

Четвертый, самый умный из них, попытался унести ноги.

Не успел. Костя подсек его почти лениво, как будто устал объяснять очевидное.

Вся драка заняла секунд десять. Ну, двенадцать. Максимум пятнадцать, если считать крики и финальные движения. Один нож уже лежал на асфальте. Двое сидели. Один стонал. Один пытался доказать миру, что его вообще здесь не было.

И тут, как положено в цивилизованной стране, немедленно приехала полиция.

Два офицера выскочили из машины, увидели композицию “советская делегация в окружении побежденного местного идиотизма”, переглянулись и начали задавать вопросы.

—Did they attack you?

—Yes, officer, — сказал я с предельной честностью. — Very democratically.

Полицейский посмотрел на лежащих, потом на нас.

—Which one of you fought back?

Я оглядел своих. Девушки слегка растрепаны, но злы и прекрасны. Парни собраны. Миша почему-то держит чей-то рукав как трофей. Надя совершенно спокойна. Ася стоит рядом со мной и смотрит так, что я бы на месте полицейского сам предпочел не спорить.

—Collective response, — сказал я.

Он моргнул.

—Collective?

—We are from the Soviet Union. We believe in teamwork.

Второй офицер закашлялся, явно пряча смех.

Потом были стандартные процедуры. Свидетели. Объяснения. Кто первый. Где нож. Кто видел. Кто пытался отобрать сумку у Ани. Кто получил от Вано по жизненно важным убеждениям. Наконец какой-то старший, уже услышав общую картину, посмотрел на нас долгим взглядом и спросил:

—You’re the sports students?

—And computer students, — сказал Миша с достоинством.

—Of course, — пробормотал тот.

Нас отпустили. Их — забрали. На прощание один из офицеров сказал:

—Welcome to San Francisco.

—Спасибо, — ответил я. — Мы уже освоились.

Когда полиция уехала, мы секунду стояли молча, а потом всех прорвало. Не истерически — просто после сброса напряжения. Смех, перебивания, “ты видел?”, “а ты как ему?”, “а Лена вообще!”, “а Таня заорала — я сам чуть не сдался!”.

Ася повернулась ко мне:

—Ты цел?

—Почти идеален.

—Это не ответ.

—Цел.

Она дотронулась до моей щеки. Очень коротко. Кончиками пальцев. И от этого короткого касания все вдруг на секунду стало тихим. Даже город. Даже ветер.

—Хорошо, — сказала она.

И только потом уже добавила:

—Но если ты еще раз так полезешь вперед без меня, я тебя сама ударю.

—Вот теперь я снова дома, — сказал я.

___________________________________________________________

После драки нас, по-хорошему, надо было либо в гостиницу, либо обратно под официальный присмотр. Но официальные лица были людьми опытными и понимали: если молодежь только что успешно отбилась от местных идиотов, ее лучше не запирать, а накормить. Желательно вкусно.

Нас привели в кафе у воды — не шикарное, но живое, полное запахов, голосов, посуды, пара и какого-то честного гастрономического самодовольства. Снаружи — прохладный воздух и рыбацкий район, внутри — тепло, свет, деревянные столы и ощущение, что здесь умеют кормить без идеологии.

—Наконец-то, — сказал Гриша. — Я после международного мордобоя особенно чувствителен к супу.

—Это очень тонкая натура, — пояснил я Асе.

Меню оказалось отдельным жанром культурного шока. Рыба, крабы, креветки, суп в хлебе, какие-то местные штуки, салаты, сэндвичи размером с политическое обещание, десерты, от которых у советского человека начинала слегка кружиться голова уже на уровне чтения.

—Что брать? — спросила Лера.

—Все, — сказал Вано.

—Это не метод.

—Это прекрасный метод.

В итоге мы заказали почти выставку достижений местного народного хозяйства. Клэм-чаудер в круглых хлебных буханках. Крабов. Жареную рыбу. Салаты с авокадо, который для части нашей делегации все еще выглядел как плод неуверенного научного эксперимента. Кофе. Пироги. Что-то сладкое с корицей. Что-то еще, уже на волне азарта.

Когда принесли суп в хлебе, Миша уставился на него с выражением религиозного потрясения.

—Они налили суп… в хлеб.

—Да, — сказала Надя. — И что?

—Это же… это же снятие векового противоречия.

—Между чем и чем? — спросил Серый.

—Между первым и вторым.

Я попробовал. И понял, что Миша, при всей его утренней войне со льдом и общей склонности к научной драматизации, тут прав. Суп был густой, сливочный, горячий, с морским вкусом, мягким, но ясным. Хлеб пропитывался им изнутри и становился частью блюда. Это было не просто вкусно. Это было убедительно.

—Запад пал окончательно, — сказал я. — Они победили меня супом.

—Не торопись, — сказала Ася, пробуя ложку. — Может, это отвлекающий маневр.

Она сидела напротив, щеки слегка порозовели от тепла, глаза смеялись, волосы выбились у виска, и я в какой-то момент поймал себя на том, что уже не слышу половины общего разговора. Просто смотрю. На нее. На то, как она держит ложку, как морщит нос, когда слишком горячо, как улыбается уголком губ. И думаю, что все великие идеи мира, вся реформа, весь Полдень, вся геополитика — это, конечно, важно, но почему-то счастье всегда устроено через такие глупо-конкретные вещи. Через женщину напротив за столом. Через тепло. Через хлебный суп. Через “ну попробуй у меня”. Через жизнь, которая не обязана быть грандиозной каждую минуту, чтобы быть настоящей.

—Ты опять смотришь так, — сказала Ася.

—Как?

—Как будто пишешь про меня внутреннюю диссертацию.

—Нет. Диссертацию я бы писал суше.

—Хам.

—Поклеп.

Она отломила кусок хлебной корки от своей “супницы” и протянула мне. Я взял прямо с ее пальцев. Вокруг шумели, спорили, смеялись, а у меня внутри в этот момент стало удивительно спокойно. Такое тоже бывает. На фоне хаоса. В драке — резкость. В любви — центр тяжести.

Потом нас понесло на рынок.

Вот тут уже у советского человека глаза начинали жить отдельной жизнью. Изобилие — вещь не только материальная. Оно психологическое. Оно давит. Завораживает. Раздражает. Манит. Хочется одновременно все потрогать, все осудить, все купить и немедленно начать идеологический спор о природе лишнего выбора.

Фрукты. Рыба. Сыры. Специи. Орехи. Сладости. Одежда. Безделушки. Магниты, открытки, футболки, кружки, какие-то деревянные штуки, яркие куртки, джинсы, платки, украшения. И люди, конечно. Торговцы. Туристы. Местные. Уличные музыканты. Хитрые старушки. Шумный воздух базара, где деньги пахнут не банком, а корицей, морем и жареным тестом.

—Я хочу купить всем домой что-нибудь, — сказала Вика.

—Это плохая идея, — сказал я.

—Почему?

—Потому что у тебя доброе сердце и ограниченный чемодан.

—Не мешай гуманизму.

Гриша нашел отдел с какими-то гигантскими спортивными толстовками и мгновенно исчез в ткани. Вано торговался за сувенирный нож так, как будто от этой сделки зависел баланс сил на Кавказе. Серый завис у чайной лавки. Лера и Артем выбирали что-то биологически и юридически нейтральное для родственников. Миша купил блокнот с надписью про компьютерную революцию и теперь ходил с видом человека, лично ее организовавшего.

Я с Асей шли между рядами медленнее остальных. Она то и дело брала в руки какую-нибудь вещь, смотрела, улыбалась, откладывала. Потом нашла шелковый шарф — темно-синий, с тонкими светлыми линиями, как будто кто-то на ткани нарисовал ветер.

—Красивый, — сказал я.

—Дорогой, — ответила она.

—Это не одно и то же, но часто совпадает.

Она вздохнула и уже хотела положить его обратно, но я взял шарф из ее рук.

—Дан.

—Что?

—Не надо.

—Почему?

—Потому что я знаю это твое лицо.

—Какое?

— “Сейчас я совершу широкий жест и потом буду невинен как младенец”.

—Ложь. Клевета. И подрыв международного доверия.

Но шарф я все равно купил. Она сначала возмущалась, потом тихо сказала:

—Спасибо.

А потом, когда мы отошли чуть в сторону, сама обмотала шарф вокруг шеи и спросила:

—Ну?

Я посмотрел.

—Теперь ты выглядишь как опасная иностранная разведчица.

—Это комплимент?

—Еще какой.

Она встала ближе.

—Тогда вечером можешь меня допросить.

—Ася…

—Что?

—Ты иногда специально проверяешь, живой ли я.

—И как результаты?

—Нестабильные.

Она засмеялась и ткнулась лбом мне в плечо. На секунду. И все. Опять эти секунды. Они почему-то запоминаются сильнее, чем длинные сцены.

Себе я купил только пару мелочей — значок, блокнот, да еще странную, но удобную куртку, которую Миша тут же обозвал “агент влияния на калифорнийском ветру”. Для дома набрали открыток, сладостей, каких-то небольших подарков. Девчонки выбрали сережки, платки, что-то еще. Парни — кто что. Советская молодежь на американском рынке выглядела, наверное, как стихийная экспедиция разумных, но слегка оголодавших людей в область материального многообразия.

И я не собираюсь изображать из себя аскета. Нам было интересно. Очень. Потому что вещь — это не только вещь. Это след мира. Материал культуры. Привычка производства. Вкус эпохи. По тому, какие у людей кружки, ножи, куртки, упаковки, вывески, можно понять про них не меньше, чем по передовице “Правды”.

_________________________________________________________

Улетали мы уже вечером. Аэропорт пах металлическим воздухом, кофе, пластиком, керосином и той особой усталостью, которая всегда висит над большими перелетами. Все уже были подуставшие, но хорошие. Такие усталые люди, которым день дал много — и победу, и город, и драку, и еду, и смех, и покупки, и новые мысли. После таких дней в человеке остается приятная внутренняя тяжесть. Как после хорошей игры.

В самолете нас рассадили не идеально, но приемлемо. Мне повезло — Ася рядом. За окном еще светилось американское побережье, потом все это начало медленно превращаться в россыпь огней, а потом в черноту, в которой только крыло самолета временами ловило отраженный свет.

—Ну что, — сказал я, устраиваясь. — Сан-Франциско принят к сведению.

—И каков вердикт? — спросила Ася.

—Там тоже люди.

—Сильно сказано.

—Я сегодня вообще глубок.

Она устроилась ближе, положила голову мне на плечо.

—А если серьезно?

Я подумал.

—Красивый город. Умный. Быстрый. Местами наглый. Местами очень уютный. И там много того, чему стоит учиться без истерики. Удобству. Уважению к повседневности. Тому, что техника должна быть для человека, а не наоборот.

—И?

—И это не отменяет, что мы сильнее в другом.

—В чем?

—В связности. В упрямстве. В умении тащить смысл, даже когда все неудобно сделано.

—Это ты сейчас про страну или про себя?

—Да.

Она тихо фыркнула.

Впереди Миша уже что-то втолковывал Наде про “гибридный интерфейс будущего”, причем по его интонации было ясно: если его не остановить, он через сорок минут построит теорию цивилизации через сочетание меню и командной строки. Гриша спал, как честно отработавший каток. Вано что-то шептал Ане. Витя с Леной спорили, какие покупки не помнутся в багаже. Серый задумчиво смотрел в иллюминатор, будто собирался найти там Восток раньше посадки. Где-то через проход Артем и Лера делили шоколадку с тем уровнем практической нежности, который вообще свойствен только давно своим людям.

Я смотрел на них и думал — почти клан, да. Уже не почти даже. Клан. Сцепка. Система. Нечто, что собиралось не по крови, а по выбору, по общему движению, по совпадению воли. Это сильнее случайного родства. И страшнее для всех, кто привык управлять одиночками.

Новый сезон мира Полдня действительно начинался. Не в лозунгах. Не в газетной риторике. А вот так — с нас. С ребят, которые могут утром устроить ледяной потоп в гостинице, днем выиграть у американцев турнир по человеко-машинному интерфейсу, вечером подраться с уличной шпаной и потом обсуждать суп в хлебе как достижение цивилизации. С девчонок, которые не стоят в стороне, а живут рядом, спорят, побеждают, бьют пакетом по голове, если надо, и одним прикосновением возвращают тебе центр тяжести. С преподавателей, которых перевели в МГУ не для мебели, а чтобы строить новое. С тренера, который уже наверняка мысленно разлиновал нам весь сезон. С страны, которая вдруг начала понимать, что молодежь — это не “подрастающее поколение” для торжественных речей, а рабочий двигатель истории.

Опасно? Конечно.

Красиво? Очень.

Стоит того? Безусловно.

—О чем молчишь? — тихо спросила Ася, не открывая глаз.

—О будущем.

—Не думай о нем слишком сурово.

—Почему?

—Потому что ты тогда начинаешь смотреть, как полководец перед генеральным сражением.

—А как надо?

Она чуть приподняла голову, посмотрела на меня сонно и лукаво.

—Как парень, который обещал меня допросить.

—Товарищ подозреваемая, — сказал я очень серьезно, — вы замечены в диверсии против моей нервной системы.

—Признаю вину частично.

—Мотив?

—Личный.

—Смягчающие обстоятельства?

—Я красивая.

—Принято.

Она засмеялась тихо, чтобы не разбудить соседей, и снова устроилась у меня на плече.

Самолет шел в ночь. Где-то впереди была Москва. МГУ. Лаборатории. Тренировки. Новые турниры. Америка еще не закончилась, и наши поездки тоже, но уже тянуло домой — не потому, что здесь плохо, а потому, что свое всегда держит за ребра крепче.

Я посмотрел в темное окно. Там ничего не было видно, кроме слабого отражения салона и собственного лица — молодого, слишком молодого для всего, что уже успело на него навалиться, и при этом, как назло, вполне живого. Ну да. Джокер. Катализатор. Попаданец. Баскетболист. Математик. Боец. Романтик с перегруженной головой. Смешно.

И ладно.

Полет продолжался. Мир тоже. А значит, будем играть дальше.

Глава 11 Москва. Скорость, дерзость и музыка

Москва

31.10.1987

Кубок вызова СССР-США, баскетбол

Москва — Хьюстон

Москва в конце октября умеет делать две вещи сразу — бодрить и проверять на вшивость. Воздух уже не осенний, а какой-то стеклянный. Дышишь — и кажется, что внутри у тебя не лёгкие, а две аккуратные гранёные рюмки. Деревья в университетском дворе стояли полуголые, лужи по утрам брались тонкой коркой, девушки кутались в пальто, но глаза у всех почему-то были весёлые. Время такое. Если страна вдруг начинает просыпаться, это слышно даже по шагам в коридоре.

Мы уже не были школьниками. Формально. Фактически — тоже. МГУ быстро лечит от романтической дури в стиле «ах, мы теперь студенты». Тут тебе и лекции, и кафедры, и люди, которые могут за пять минут так посмотреть на твою тетрадь, что ты сам начинаешь подозревать себя в интеллектуальном хулиганстве. С другой стороны — нам, похоже, и не такое уже по зубам. Баскетбол, информатика, выступления, поездки, разговоры с людьми, у которых на кабинетах таблички длиннее их биографий. Жили, в общем. С размахом.

И вот на этом бодром фоне в Москву прибыл Хьюстон.

Американцы были хорошие. Не в смысле «добрые мальчики, кушают кашу». Нет. Хорошие — как мотор у спортивной машины. Всё подогнано, всё работает, всё собрано в скорость и уверенность. Они вышли на разминку — и зал сразу подобрался. Пружинистые, сухие, с отличной координацией, с этой своей манерой улыбаться так, будто сейчас тебе очень вежливо объяснят, почему ты проиграл.

— Ну что, — сказал Витя, крутя мяч на пальце. — Эти бегают.

— Спасибо, — ответил я. — А то я думал, они ползком.

— Очень остроумно, — сказал он.

— Я стараюсь. Это мой вклад в международное сотрудничество.

Рядом фыркнула Ася. Она стояла у бортика площадки в тёмно-рыжем свитере, волосы собраны, но не до конца — несколько прядей выбились и жили своей отдельной, явно антисоветской жизнью. Рыжие волосы вообще трудно подчинить государственному планированию. Я, по крайней мере, не видел успешных случаев.

— Дан, — сказала она, — ты сейчас умный или нервничаешь?

— А что, это уже разные состояния?

— У тебя — да.

— Тогда всё плохо. Я оба сразу.

Она посмотрела на меня тем самым взглядом, от которого у мужчины с крепкой психикой начинается легкое внутреннее землетрясение.

— Выиграй, — сказала она тихо.

— Для Родины?

— Нет. Для красоты момента.

Ну вот. И попробуй после этого играть спокойно.

Зал был плотный, живой, гудящий. Наши пришли все — не только команда, но и весь уже почти оформленный клан. Девчонки, вычислители, гуманитарии, музыканты, сочувствующие, просто любопытные. На трибунах шевелилась энергия. Москва начинала узнавать нас в лицо, а это, как ни странно, не расслабляет. Это обязывает.

Вик Викыч прохаживался у скамейки с видом человека, который сейчас либо воспитает чемпионов, либо сам выйдет на площадку и покажет молодёжи, что такое правильная скорбь защитника.

— Не бегите за их темпом, — сказал он перед самым выходом. — Ломайте ритм. Пауза. — Гриша, краска твоя. — Понял. — Дан, думай на два хода. — Как обычно. — Не умничай. — Уже перестал.

Он смерил меня взглядом.

— Вано. — А? — Без цирка. — Это вы меня сейчас как художника оскорбили.

Костя тихо усмехнулся. Вот за это я его и любил — человек может молчать пять минут, а потом одним смешком поставить идеальную точку.

Матч начался резко. Без раскачки. Хьюстон врубил темп сразу — быстрый первый пас, растяжка по флангам, проход, скидка, дальний. Красиво. Чисто. По учебнику, который написал кто-то с хорошей реакцией и лёгкой жестокостью к чужой защите.

Мы ответили не скоростью — структурой.

Гриша встал под кольцом, как если бы кто-то решил материализовать возле щита памятник устойчивости. Артём сразу пошёл в ту самую свою незаметную, неблагодарную работу — корпус, контакт, смещение, помеха, лишний шаг сопернику, микросекунда выигрыша своим. Серый с ходу начал вязать игру, с улыбочкой, как будто он тут просто гуляет. На самом деле Серый в такие моменты был опасен, как интеллигентный сапёр.

Мне прилетел первый мяч, я качнул защитника, вошёл в краску, поймал на себе второго и отдал под Гришу. Тот забил так, будто подписал документ. Без эмоций, но окончательно.

— Йес, биг ман! — крикнул кто-то из американцев своему. — Сорри, — сказал я на бегу. — Тудэй биг ман из аурс.

Он засмеялся.

И пошло.

Игра получилась той самой — когда не просто борьба за счёт, а разговор двух систем. У них — атлетизм, темп, уверенность в индивидуальном решении. У нас — сцепка, дисциплина, внутренняя геометрия. Не то чтобы мы не умели играть ярко. Умели. Просто у нас даже яркость была коллективная.

К середине первой половины они повели на четыре. Нормально. Не смертельно. Но неприятно.

Я посмотрел на табло, на их разыгрывающего, на Вано, который уже начинал светиться той своей опасной улыбкой, означавшей: «или сейчас будет гениально, или судьи потом напишут жалобу в ЮНЕСКО».

— Вано, — сказал я в следующей паузе. — Живи. Но не умирай.

— Я тебя понял приблизительно.

— Этого достаточно.

И он пошёл жить.

Сначала украл мяч — чисто, как фокусник крадёт часы у полковника. Потом дал передачу за спину, которую я вообще увидел уже в полёте. Потом полез в проход между двумя, где, по идее, должен был остаться максимум красивый некролог, а он выпрыгнул с обратной стороны и скинул Косте под бросок.

Костя, тихий наш человек со скамейки, вышел и начал творить вещи, которые обычно не афишируют при посторонних. Два средних подряд. Потом подбор в нападении. Потом такая умная, взрослая защита корпусом, что их форвард на секунду перестал верить в свободу воли.

— Вот тебе и тихий, — пробормотал Миша на трибуне так громко, что его было слышно, кажется, в раздевалке.

Надя рядом сухо добавила:

— Тихие вообще самые подозрительные.

Девчонки на трибунах творили отдельную магию. Это надо было видеть. Не визг, не пустая суета, а именно энергия своих людей. Аня что-то выкрикивала Вано по-грузински, хотя, подозреваю, на ходу сочиняла половину слов. Вика хлопала в ладоши в такт атакам, как будто уже дирижировала будущим концертом. Лера сидела собранная, строгая, но когда Артём продавил своего и выцарапал мяч в аут, у неё лицо на секунду стало таким гордым, что впору было учреждать медаль. Ася… ну Ася просто смотрела. Иногда этого достаточно, чтобы у человека начиналось второе дыхание и лёгкая неконтролируемая мания величия.

В концовке первой половины я забил свой фирменный — с остановки, после ложного шага, с зависанием ровно настолько, чтобы защитник уже начал праздновать, а потом передумал вместе со всей своей линией предков. Мяч вошёл мягко.

Зал встал.

Я приземлился, выдохнул и вдруг очень ясно почувствовал — вот оно. Не только игра. Не только счёт. А то самое состояние, когда ты стоишь в потоке, и всё в тебе — тело, взгляд, память, злость, радость, любовь, опыт чужих и собственных жизней — вдруг собирается в одну точку. И ты не думаешь. Ты знаешь.

Во второй половине мы их дожали. Не сломали — это было бы нечестно по отношению к Хьюстону. Они не сломались. Они дрались до конца, красиво, упрямо, с достоинством. Но мы их дожали именно командой.

Гриша снял всё, что вообще можно было снять под щитом, включая, кажется, несколько моральных иллюзий соперника. Артём выжег свою часть паркета. Серый раздал темп. Витя вколотил два очень злых быстрых мяча. Костя снова вышел и снова сделал ровно то, что нужно. Вано устроил небольшой фестиваль непредсказуемости, после которого даже наш тренер, по-моему, внутренне с ним помирился. А я… ну, я был собой. То есть слегка наглый, местами красивый и очень не желающий проигрывать в своём городе.

Финальная сирена ударила по залу, как печать.

Мы выиграли.

Не разгромом. По-настоящему. С потом, с ударами в корпус, с криком, с цепким страхом в середине матча, с усилием, после которого особенно приятно улыбаться.

Мы пожали им руки. Их капитан — высокий чёрный парень с умными глазами и плечами, на которых можно было размещать небольшую политическую систему, — посмотрел на меня и сказал:

— Ю гайз плэй… туджэзер. Реалли туджэзер.

— Трy, — ответил я. — Итс а хэбит.

Он кивнул.

— Гуд хэбит.

— Йеп.

И вот на этом, думаю я, можно было бы уже расходиться довольными. Но нет. Потому что после матча на нас набросились корреспонденты, а потом Москва, потом университет, потом музыка, потом Ким. Жизнь вообще редко ограничивается одним красивым эпизодом. Она жадная. Если пошло — так пошло.

После душа, когда пар ещё висел в раздевалке, а мышцы приятно гудели, как хорошо настроенный трансформатор, мы сидели кто на лавках, кто на сумках, и приходили в себя.

— Ну? — спросил Вано. — Я был великолепен?

— Ты был незаконен, — сказал Артём.

— Это тоже форма великолепия.

— Местами, — заметил Костя.

— А ты, тихий человек, — сказал я, — сегодня решил внезапно стать опорой мироздания?

Костя пожал плечами.

— Просто мяч удачно отскакивал.

— Вот за что я люблю скромных, — сказал Серый. — Соврут — и так спокойно.

Дверь открылась, заглянул Воронцов. Как всегда — не входя лишний раз туда, где мужики после матча становятся философами в трусах.

— Герои спорта, — сказал он, — пресса ждёт.

— Скажите прессе, — отозвался Витя, — что мы временно недоступны для капитализма.

— Поздно, — сказал Воронцов. — Капитализм уже аккредитован.

Мы заржали и пошли.

Интервью проходило в коридоре, пахнущем мокрыми пальто, бумагой, духами, фотоплёнкой и общим человеческим возбуждением. То есть нормально. По-советски международно.

Сначала американцев спросили о впечатлениях. Их форвард, блондин с улыбкой рекламного характера, сказал:

— Ит вас фаст. Реалли фаст.

И тут кто-то из наших журналистов, видимо, решив проявить англоязычную инициативу, бодро переспросил:

— Дас из фантастик?

На секунду повисла тишина. Потом заржали все. И наши, и американцы.

— Йес, — сказал их капитан, с трудом удерживая лицо. — Вери фантастик.

— Интернэшнл лэнгвидж из борн, — пробормотал я.

Корреспондент повернулся ко мне:

— Дан, ваши впечатления?

— Отличные, — сказал я. — Хьюстон очень силён. Быстрые, обученные, наглые в хорошем смысле. Нам пришлось играть не просто хорошо, а умно.

— За счёт чего победили?

— За счёт того, что нас семеро на площадке.

— Но вас же пятеро.

— Я образно. Ещё зал и скамейка.

Сзади Вано громко шепнул:

— И Ася.

Я не повернул головы, но ухмыльнулся.

— И моральная поддержка, да.

Ася сделала вид, что ничего не слышала. Только уголок рта дёрнулся. Ну да. Конечно.

Американцев спросили, что им показалось самым необычным в нашей игре.

— Ю гайз траст ич азер, — сказал капитан. — Сомтаймс а литтл крази… бат траст.

— Это он сейчас про кого? — спросил Витя.

— Про Вано, — хором сказали мы.

Вано поклонился.

Потом спросили уже почти серьёзно — мол, что это за явление, когда одна и та же группа ребят занимается и спортом, и математикой, и общественной деятельностью, и вообще выглядит не как набор случайных талантов, а как какая-то новая порода.

Я ответил не сразу.

Иногда надо не шутить.

— Просто нас никто не учил делить жизнь на отсеки, — сказал я. — Если человек умеет думать, это не мешает ему играть. Если умеет дружить, это не мешает побеждать. Если умеет работать головой, он, может быть, лучше видит площадку. А если у него есть команда, то команда начинается не с протокола матча и не заканчивается после сирены. Вот и всё.

— Это специально созданная система? — спросил кто-то.

Я пожал плечами.

— Сначала это была дружба. Потом стало системой. Потом, кажется, стало будущим.

Тут стало тихо. На секунду.

Потом, к счастью, Вано снова всё испортил в лучшем смысле:

— Запишите ещё, что я скромен.

Тишина кончилась. Мир спасён.

После официальной части мы повели американцев гулять по Москве. Под присмотром — разумеется. Наши ответственные товарищи присутствовали в формате «нас здесь как бы нет, но вы не забывайте, что мы есть». Вели себя корректно, тенью. Тень у государства, надо признать, иногда очень дисциплинированная.

Москва показалась гостям сразу с нескольких сторон. Сначала Кремль — потому что куда без него. Красные стены, башни, простор, в котором история не просто лежит, а буквально смотрит на тебя сверху вниз с выражением «ну и что ты сделал для цивилизации?». Американцы ходили, вертели головами, фотографировали глазами. Потом Измайлово — уже другой воздух, другое дерево, другие ритмы. Потом Кусково — и там они совсем зависли, потому что усадебная красота действует на людей иногда сильнее всякой идеологии. Особенно если день сухой, листья ещё держатся, и вода в пруду такая спокойная, что хочется говорить тише.

— Ман, — сказал один из них, — ай диднт экспект дис.

— Ничего, — ответил я. — Мы сами себя периодически не ожидаем.

Миша тут же перевёл это так, что все снова засмеялись.

А потом мы сделали вещь, которая окончательно добила американцев своей диалектичностью. Мы повели их… в «Макдональдс».

Точнее, не в тот легендарный будущий Макдональдс, которого ещё нет, а в наше московское заведение, которое вся компания немедленно окрестила именно так за скорость, шум и идею общепита нового типа. Бургеры там, конечно, были советские, котлеты — честные, булки — серьёзные, очереди — могучие, а сервис — местами философский. Но эффект оказался прекрасный.

— Со, дис из… совьет фаст фуд? — спросил блондин.

— Это, — сказал я, — наша модель. Более суровая. Она сначала проверяет характер, потом кормит.

— Ай лайк ит.

— Ты просто ещё не стоял здесь в час пик.

Мы ели, смеялись, сравнивали соусы, спорили о том, что лучше — их сладковатые штуки или наши нормальные мясные решения, и вообще вели себя так, будто мир не трещит по швам, а просто учится разговаривать сам с собой без переводчика.

К вечеру разошлись. Американцев увезли. Наших тоже постепенно разобрало по своим маршрутам.

Москва зажгла огни. Воздух стал совсем колким. Ася шла рядом, засунув руки в карманы пальто.

— Хороший день, — сказала она.

— Очень.

— Ты опять весь светишься после игры.

— Это спортивное. Проходит через сутки.

— Врёшь.

— Немного.

Она посмотрела на меня сбоку.

— И после музыки будешь светиться. И после драки, если будет драка. И после того, как тебе в голову приходит очередная безумная идея. Ты вообще когда-нибудь бываешь нормальным?

— Иногда сплю.

— Не уверена.

Я открыл рот, чтобы ответить что-нибудь нахальное, но не успел. Потому что в эту секунду я вдруг совершенно ясно понял: день ещё не закончился. Он только расправляется. Потому что завтра будет университет. Новые ребята. А может….Музыка? И потом Ким.

И вот тут начиналось уже что-то совсем другое.

Университет, как и положено серьёзному учреждению, делал вид, что ничего особенного не происходит. Ну подумаешь — по его коридорам ходит стая вчерашних чемпионов, молодых математиков, журналисток, певиц, будущих юристов, психологов, востоковедов и людей с выражением лица «мы, возможно, случайно перестраиваем страну, ну так, немножко...как получится». Для МГУ это, видимо, считалось допустимым фоном.

Я шёл по коридору ВычМата, чувствуя в руках приятную учебную тяжесть — тетради, конспекты, какие-то листки с задачами, которые выглядели так, будто их писал человек, не верящий в пощаду. Рядом шли Миша и Надя.

— Я тебе говорю, — вещал Миша, — если они ещё раз назовут это «несложным упражнением», я официально объявлю войну кафедре.

— Ты сначала сдай прошлое «несложное упражнение», — сказала Надя.

— Я его почти сдал.

— Куда?

— В бездну.

Я хмыкнул.

— У тебя хороший стратегический подход.

— Спасибо. Я гибкий.

Навстречу нам как раз шла знакомая парочка, Ян и Саша. Новые, но уже как будто давно свои. Это вообще интересная штука — есть люди, которых встраиваешь в жизнь неделями, а есть те, кто входят с первой же реплики так, будто их кто-то заранее прописал в твоём внутреннем сценарии.

Ян был невысокий, темноволосый, с лицом человека, который и на экзамене, и в драке, и на концерте в принципе готов шутить. Саша — высокий, рыжий, с той особой спокойной уверенностью, которая обычно растёт на пересечении хорошего ума, хорошей школы и хорошей семейной традиции не суетиться раньше времени.

— О, — сказал Ян, — вот и ваш главный баскетбольный заговорщик.

— А ваш, — ответил я, — музыкальный.

— Уже слышал?

— Ещё нет. Но Москва шепчет.

— Москва много врёт, — сказал Саша.

— Зато красиво, — заметила Надя.

Они переглянулись.

— Слушайте, — сказал Ян, — мы сегодня вечером репетируем. Не полноценный состав, но почти. Приходите.

— Кто — мы? — спросил я.

— Мы — это те, кто понимает, что нормальная студенческая жизнь без музыкального безобразия незаконна.

— Аргумент сильный.

— Ещё у нас есть скрипки, трубы, гитары, ударные и амбиции, — добавил Саша.

— Амбиции — это уже серьёзно, — сказал Миша. — А кормить будут?

— Если вы сыграете — возможно.

— Проданы, — сказал Миша.

Я посмотрел на них внимательнее.

Внутри уже шевельнулась мысль. Та самая. Опасная. Любимая. Когда видишь набор хороших элементов и понимаешь, что их можно собрать не просто в сумму, а в явление.

— Во сколько? — спросил я.

— После пар. В студклубе.

— Будем.

Вечером нас пришло много. Не потому что из вежливости. Просто у нас уже почти не существовало варианта «кто-то отдельно». Если шевелилась одна часть компании, рядом тут же оказывались остальные. Баскетбольная химия, интеллектуальная привычка, личные симпатии, любопытство — всё срослось.

Студклуб встретил нас запахом дерева, пыли, проводов, старых кулис и новой самодеятельной дерзости. На сцене уже стояли стойки, провода, пара клавиш, барабаны. Свет был не театральный ещё, а обычный, рабочий, но даже он делал пространство каким-то обещающим. Мол, ну давайте, удивите меня.

Репетиция началась с разнобоя. Не катастрофы — нет. Ребята были хорошие. Очень. Но именно разнобоя. Каждый по отдельности уже стоил внимания, а вместе… вместе пока не складывались до конца.

Саша держал бас уверенно, с хорошей внутренней пульсацией. Ян на соло гитаре был нервный, яркий, местами наглый — то есть почти правильный. Руслан рвал ритм с удовольствием человека, который в принципе любит, когда мир отзывается на усилие. Питро на ударных оказался лучше, чем я ожидал, — у него была та редкая прямота, которая иногда даёт идеальный хребет всей вещи. Девчонки тоже были не декоративные, а настоящие. Маша — спокойная, собранная. Катя — огонь с хвостиком. Инна умная даже в том, как держала инструмент. Стелла — чуть резче, чем надо, но в этом была жизнь. Аня, Вика, Лена Астраханская, это наша добавка — у каждой уже чувствовался свой цвет.

Они доиграли номер. В зале повисла пауза.

— Ну? — спросил Ян.

Я не ответил сразу.

Потому что, с одной стороны, было неплохо. А с другой — я уже слышал, чем это может стать.

— Неплохо, — сказал я.

— О, — протянула Катя. — Это звучит как «сейчас будут бить».

— Нет, — ответил я. — Бить не будут. Будут собирать.

Я вышел ближе к сцене, сел на край, посмотрел на них снизу вверх.

— У вас есть всё, кроме общей идеи. — Это обидно, — сказал Ян. — Это прекрасно, — возразил я. — Потому что всё остальное уже есть. Техника, характеры, голоса, желание. Не хватает только одного — чтобы это было не «они играют», а «это пришло и случилось».

— И что ты предлагаешь? — спросил Саша.

— Банду, — сказал я.

— Очень юридически тревожное слово, — заметил Артём.

— Музыкальную банду, — уточнил я. — Чтоб не просто ансамбль. Не просто студенческая группа. А явление. С театральностью. С ритмом. С мужским и женским вокалом. С подтанцовкой. С действием. Чтобы на сцене стояли не исполнители, а маленькая модель нового времени.

— А ты скромно зашёл, — сказала Ася с первого ряда.

Я повернул голову.

— Я всегда скромно. Просто у меня масштаб крупный.

Она улыбнулась.

Ну вот. Всё. Можно продолжать.

Мы начали раскладывать состав прямо там. Кто где стоит. Кто ведёт номер. Кто на каких песнях выходит вперёд. Где клавиши, где тамтамы, где Миша с Надей на пультах. Я говорил, а сам уже видел сцену — линиями, пятнами света, движением людей, реакцией зала.

— Подожди, — сказал Ян. — А песни?

— Песни есть, — ответил я.

— Много?

— Достаточно, чтобы начать.

Ян присвистнул.

— Так, — сказала Вика, — это уже интересно.

— Нет, — сказал я. — Это ещё только смешно. Интересно будет потом.

И я начал читать им «Рыжую».

Сначала — без пафоса. Почти вбросом. На слух. На ощущение.

Уже после припева половина зала улыбалась так, как улыбаются люди, которые только что унюхали будущий хит.

А Ася сидела, глядела на меня сощурившись и явно пыталась решить, убить меня за публичную наглость или поощрить за художественную точность. Обе версии были заманчивы.

— Это же про меня, — сказала она.

— Не исключено.

— «Бесстыжая»?

— Художественное преувеличение.

— Латин…

— Что?

— Потом поговорим.

— Жду с тревогой и надеждой.

Все заржали.

Потом была «Душа поёт». И тут уже не улыбались — слушали. Потому что это был другой тон. Шире. Теплее. Про дорогу, про нас, про то самое чувство, когда ты ещё не знаешь, куда идёшь, но уже понимаешь, что идёшь не зря.

После паузы Саша медленно сказал:

— Да. Вот этого нам и не хватало.

— Смысла? — спросил я.

— Сцепки, — ответил он. — И нервной системы.

— Ну, — сказал Миша, — с нервной системой у нас у всех теперь будет богато.

Решили быстро. Почти без споров. Слишком уж очевидно было, что пазл щёлкнул.

Так родилась группа Данко.

Почему Данко?

Как сказал Вано:

— А как иначе? —

И все согласились.

Громко сказано? Возможно. Но некоторые вещи лучше сразу называть большими именами. Чтобы они не стеснялись расти.

А потом Воронцов отвёз меня и ребят в странное место.

— Куда едем? — спросил Руслан, глядя в окно.

— В светлое будущее, — сказал Воронцов.

— По виду промзона, — заметил Питро.

— Будущее у нас разное.

Зал оказался спрятанным почти стыдливо. Снаружи — ничего особенного. Серое здание, двор, пара машин, холодный воздух, тусклая лампа над входом. Внутри — дерево, маты, мешки, шведские стенки, железо, запах пыли, пота и старой дисциплины. Не спортивная школа. И не просто секция.

В центре зала стоял человек.

Невысокий. Подвижный. Невозмутимый. Возраст определить невозможно — то ли сорок, то ли шестьдесят, то ли он просто договорился со временем о взаимном невмешательстве. Лицо спокойное, глаза внимательные, улыбка чуть насмешливая, но без злости.

— Это Ким, — сказал Воронцов.

Ким слегка поклонился.

— Здравствуйте, молодые люди. И молодые женщины тоже здравствуйте. Хотя сегодня, думаю, работать будут не все одинаково.

— Это обнадёживает, — пробормотал Ян.

Ким повернул к нему голову.

— Нет. Это пока только предупреждает.

Мне он понравился сразу. Такие люди всегда видны. Они не занимают пространство — они просто в нём существуют правильно. Как нож, как формула, как хорошо поставленная пауза.

— Мне сказали, — продолжил Ким, — что вы уже спортсмены, умники, артисты и местами хулиганы. Это неплохо. Значит, есть материал. Посмотрим, есть ли форма.

— А из нас будут делать бойцов? — спросил Руслан прямо.

— Нет, — сказал Ким. — Бойцами вы уже хотите быть сами. Это самая опасная категория учеников. Из вас будут делать людей, которые умеют владеть собой в движении, в страхе, в боли, в скорости и в хаосе.

— Мило, — сказал Миша.

— Очень, — согласился Ким.

Потом он заставил нас двигаться.

И вот тут стало ясно, что до этого мы, в сущности, просто пользовались телом по договорённости, а он хочет построить внутри него совсем другую систему. Не удары сначала. Не приёмы. Не внешнюю красоту. Баланс. Дистанция. Ось. Дыхание. Падение. Поворот. Срыв ритма. Чтение намерения. Экономия движения. Всё то, что отличает просто сильного человека от опасного.

Я чувствовал знакомое. Не в деталях — эпоха, школа, пластика другие. Но в принципе. В корне. Ким не учил драться. Он учил не распадаться в момент столкновения.

Через сорок минут Ян лежал на мате и смотрел в потолок с уважением к мирозданию.

— Я понял, — сказал он. — Музыка была легче.

— Пока да, — ответил Ким.

Руслан сиял, как человек, которому дали новую любимую игрушку. Питро упрямо молчал и работал дальше. Дан — то есть я — ловил кайф и тревогу одновременно. Потому что очень ясно видел контур.

Спорт. Ум. Кулаки. Творчество.

Четыре грани.

Мир Полдня, думаю я. Не книжный, не цитатный. Наш. Советский. Странный. Молодой. Сбитый на коленке из лучших идей, административной воли, сумасшедшей энергии и очень живых людей. Люди нового времени? А чёрт его знает. Но что-то начиналось.

Ким подошёл ко мне, когда остальные тянулись у стенки.

— Ты уже умеешь, — сказал он тихо.

— Что именно?

— Слишком многое. Вопрос не в этом. Вопрос — умеешь ли ты учиться дальше.

Я посмотрел на него.

— Умею.

Он кивнул.

— Хорошо. Тогда будет интересно.

И стало.

Потому что через несколько дней состоялось первое выступление.

Студенческая сцена была не Кремль, не дворец спорта и не государственный эфир. Но именно такие площадки иногда рождают вещи, которые потом расходятся по стране быстрее циркуляров. Народу набилось много. Свои, чужие, случайные, любопытные, девочки с филфака, серьёзные юноши с физфака, журналистские носы, чьи-то друзья, чьи-то враги, преподаватели с видом «посмотрим, что за безобразие».

За кулисами стоял организованный хаос. Кто-то настраивал звук. Миша и Надя уже сидели на пультах с лицами людей, которые сейчас либо сделают чудо, либо отключат половину университета. Девчонки поправляли волосы и костюмы. Баскетболисты, внезапно поставленные в подтанцовку и сценическое сопровождение, изображали уверенность. Получалось по-разному.

— Дан, — сказала Ася, поправляя мне ворот. — Если это провалится, я напишу великую разгромную статью.

— А если нет?

— Тогда тоже. Но с восхищением.

— Журналистика — страшная сила.

— Особенно рыжая.

Вот ведь. Подхватила. И стоит так близко, что у меня на секунду все будущие песни смешались в одну очень простую мысль — как же я по ней влип.

Свет ударил в зал. Гул стих.

Мы вышли.

И сразу стало понятно — получилось. Не идеально. Не академически. Не вылизанно. Лучше. Живо.

Первый номер взял публику ритмом. Второй — структурой. А потом пошла «Рыжая».

Я не стал петь её сам целиком. Это было бы слишком в лоб. Мы сделали номер как игру — мужской заход, женский ответ, подтанцовка, смех, хлопки, лёгкое театральное хулиганство. Но припев взял зал мгновенно. С первого раза. Это всегда слышно — когда песня не исполняется, а вселяется.

А ры, а ры, а ры, а рыыыыжая… А ты, а ты, а ты бесстыыыыжая…На слове «бесстыжая» зал уже смеялся и пел вместе. А Ася за кулисой смотрела на меня таким взглядом, что я понял — после концерта меня ждёт отдельное разбирательство. Возможно, приятное. Возможно, приговор огласят не сразу.

И вдруг громыхнуло:

А жизнь, а жизнь, а жизнь она дана Чтоб счастья было вот у нас сполна А я люблю, люблю, люблю тебя Ну просто вот сходя с ума

И я понял, меня сегодня не прибьют, а скорее...

Потом была «Душа поёт».

И вот тут зал затих по-настоящему.

Мы повели номер мягче. Шире. Свет сделали теплее. Девичьи голоса легли сверху, мужские — дали опору, скрипки и клавиши вытянули воздух, и вдруг всё сложилось именно так, как я это услышал в голове тогда, на репетиции: не самодеятельность, а поколение, которое вдруг нашло себе звук.

И снова музыка, и снова Звучит всё то волшебно слово…Я стоял сбоку, слушал, как зал не шевелится, и думал только одно: вот оно. Ещё одна линия. Ещё один канал. Ещё одна возможность собирать людей не страхом, не указом, не лозунгом — а ритмом, смыслом, красотой, общей интонацией.

Душа поет Играют пальцы А что нас ждет? А мы скитальцы

Когда мы закончили, секунда тишины ударила сильнее аплодисментов.

А тут цветы вдруг распустились На землю ангелы спустились И враз все беды растворились Как будто не было здесь их А потом зал встал.

Целиком.

Ну и всё. После этого можно было уже не сомневаться. Песни уйдут в народ. Их будут перепевать в общежитиях, на кухнях, в электричках, на студенческих вечерах, во дворах, где гитара вечно чуть расстроена, зато сердце — нет.

За кулисами творился радостный развал.

— Мы живы? — спросил Ян.

— Хуже, — сказал Миша. — Мы популярны.

— Это лечится? — спросила Катя.

— Нет, — ответила Надя. — Но можно усугублять.

Ася подошла ко мне последней.

Шум вокруг ещё стоял, кто-то смеялся, кто-то обнимался, кто-то орал про повтор, кто-то уже строил планы на следующий концерт. А она просто встала напротив, положила ладонь мне на грудь, как будто проверяла — бьётся ли.

— Ну? — спросил я.

— Ну, — сказала она. — Ты невозможный человек.

— Это комплимент?

— Это диагноз.

— И что делать пациенту?

Она чуть поднялась на носки и сказала почти в губы:

— Идти со мной.

Я, конечно, пошёл.

Потому что некоторые приказы не обсуждаются. Особенно когда они произнесены тихо, рыжей девушкой, в Москве, в конце октября восемьдесят седьмого года, после матча, музыки, рождения новой банды и начала четвёртой грани.

И я уже понимал — это только начало.

Глава 12. Москва, власть и Любовь

Москва

31.10.1987

вечер…

Мы возвращались уже в таком часу, когда Москва вроде бы еще не спит, но уже устала делать вид, что бодрая, собранная и все про себя понимает.

После концерта город всегда кажется немного другим. Словно весь шум, весь свет, весь жар он на пару часов отдает тебе — в зал, на сцену, в прожектора, в дрожащий гул колонок, в чужие ладони, — а потом забирает обратно и остается тихим, прохладным, почти задумчивым. В ушах у меня еще стоял тот особый после концертный звон, когда музыка уже закончилась, а тело все еще живет в ее темпе.

Ася шла рядом, засунув руки в карманы пальто, и молчала так спокойно, будто этот вечер не выбил почву из-под ног ни у меня, ни у нее. Впрочем, я давно знал: если кто-то из нас двоих и умеет держать лицо, не превращая это в спектакль, то это именно она.

На людях мы давно научились существовать почти безошибочно. Спрашивать с легкой интонацией то, что и так знаем. Оставлять между собой ровно столько воздуха, сколько нужно чужим глазам. Не касаться лишний раз. Не смотреть слишком долго. Не выдавать того, что для нас давно уже не случайность, не внезапность и не “может быть”, а часть жизни — просто той ее части, которую не выставляют напоказ.

Но когда мы оставались вдвоем, все это отпадало само. Без усилия.

— Ты опять перегрузил концовку, — сказала Ася.

— Это не перегрузил. Это была экспрессия.

— Это была попытка прожить в одной песне еще три дополнительных жизни.

— Зато честно.

Она чуть усмехнулась.

— Вот в этом и проблема. Ты слишком честный, когда увлекаешься.

— На сцене или вообще?

Она повернула ко мне голову.

— Вообще ты, наоборот, очень многое прячешь.

Я засмеялся тихо, больше для равновесия, чем от веселья.

— А ты, значит, опять все заметила.

— Дан, я уже давно все замечаю.

Сказано это было спокойно, без нажима, без игры. И потому — как всегда у нее — прозвучало сильнее, чем если бы она вложила в эту фразу вдвое больше чувства.

Я покосился на нее. В свете фонаря ее лицо на секунду стало совсем серьезным, взрослым, почти строгим. И в такие моменты мне всегда было немного странно, как у человека может сочетаться столько мягкости — и столько внутренней собранности одновременно.

— Устала? — спросил я.

— Немного.

— Жалеешь, что пошла?

Она посмотрела на меня так, будто вопрос сам по себе был нелепостью.

— Я когда-нибудь жалела, что пошла с тобой?

— Иногда ты смотришь так, будто еще чуть-чуть — и начнешь читать мне приговор.

— Я не приговор читаю. Я оцениваю масштаб бедствия.

— То есть все плохо?

— Нет, — сказала она. — Все как раз очень хорошо. Поэтому и тревожно.

Вот это было уже совсем по-нашему. Не “мне понравилось”, не “ты молодец”, не внешний набор правильных слов, а именно это — ее тихая тревога за меня в тот момент, когда у меня вроде бы все удается. Она всегда чувствовала не только то, что с человеком происходит, но и цену, которой это дается. Иногда мне казалось — даже раньше, чем я сам.

Мы свернули во двор старого дома недалеко от Садового. Обычный московский двор: темные окна, редкий свет в подъезде, сырой воздух, голые ветки, машина у бордюра, чьи-то голоса вдалеке. Ничего примечательного.

Ася подняла взгляд на фасад.

— Сюда? — спросила она негромко.

— Сюда.

Она кивнула, и больше ничего объяснять не пришлось.

Это была не моя квартира и не ее тем более. Просто одна из тех квартир, про существование которых лучше не спрашивать лишнего. Воронцов однажды, почти между делом, отдал мне ключи и сказал, что иногда полезно иметь в Москве место, где можно остаться без вопросов и без лишних свидетелей. Слишком спокойно сказал, будто речь шла о чем-то бытовом, почти хозяйственном. Я тогда только хмыкнул. Понять смысл таких “забот” было несложно: когда ты для системы важен, она старается и помогать, и присматривать одновременно. Обычная история. Без камер, конечно. Но и без полной свободы тоже.

Меня это раздражало ровно в той мере, в какой неизбежное вообще может раздражать. Зато у этого места было одно неоспоримое достоинство: здесь нам никто не мешал.

И ещё — пока так, они ещё не всё поняли. Пройдёт совсем немного времени и у нас всех появятся свои уголки, в которых нас трогать станет смертельно опасно.

Мы не цветочки луговые, совсем не цветочки...

Мы поднялись по лестнице. Подъезд пах пылью, вареной картошкой, старой краской и бесконечной советской жизнью, которая умеет заполнять собой даже стены. Я открыл дверь своим ключом, пропуская Асю вперед.

Внутри было тихо и немного прохладно.

Такие квартиры всегда выглядят так, будто в них кто-то живет и одновременно никто не живет по-настоящему. Все на месте: шкаф, стол, диван, лампа, чашки, плед, книги на полке — даже вазочка какая-то стоит, — но нет главного ощущения хозяина. Слишком аккуратно, слишком нейтрально, слишком временно. Как декорация для обычной жизни.

Ася сняла туфли, огляделась и тихо сказала:

— Странное место.

— Есть такое.

— Не люблю такие квартиры.

— Я тоже, — ответил я. — Но у нее есть одно важное преимущество.

Она посмотрела на меня.

— Здесь мы можем хотя бы не делать вид.

Вот теперь она улыбнулась — по-настоящему, уголками губ, чуть устало и очень тепло.

— Это да.

Я повесил куртку на спинку стула, включил свет в кухне.

— Чай?

— Конечно.

— Хорошо, что в нашем великом романе есть хоть что-то стабильное.

— В нашем великом романе, — сказала Ася, проходя за мной, — самое стабильное — это то, что ты после концертов всегда сначала изображаешь спокойствие, а потом начинаешь ходить по комнате так, словно тебе тесно в собственной коже.

— Я не хожу.

— Ходишь.

— Я динамически переживаю успех.

— Ты нервно не знаешь, куда деть себя целиком.

— Какая ты беспощадная женщина.

— Зато наблюдательная.

На кухне было тепло от включенного газа и этой маленькой лампы под потолком, которая всегда делает любое пространство чуть тише. Я поставил чайник, достал чашки, сахар, заварку. Ася села за стол так, будто бывала здесь уже сто раз, хотя на самом деле — всего несколько. Впрочем, дело было не в квартире. Просто за эти почти два года у нас уже давно сложилось то редкое ощущение, когда не нужно приспосабливаться друг к другу каждый раз заново.

Я чувствовал ее присутствие кожей. Но не так, как в начале — когда одно случайное касание может разнести человека в клочья. Сейчас было иначе. Глубже. Тише. И оттого, пожалуй, еще сильнее. Не вспышка, а постоянный ток.

— Ты очень вымотался, — сказала она, глядя на меня.

— Не настолько.

— Дан.

— Ладно. Настолько.

Она покачала головой.

— Ты всегда думаешь, что если не признаешь усталость, то ее как будто не существует.

— Тактика проверенная.

— Неправда. Тактика вредная.

Я обернулся к ней и оперся ладонью о край стола.

— А ты всегда думаешь, что можешь меня насквозь читать?

— Не всегда, — сказала она. — Но чаще, чем тебе хотелось бы.

Это тоже было давно нашим языком — без патетики, без длинных разъяснений. Она знала, где я шучу, чтобы не договорить. Я знал, когда ее спокойствие — настоящее, а когда это просто способ не показать лишнего. И в этом было больше близости, чем во многих словах.

Чайник зашумел. Я выключил газ, разлил кипяток.

Некоторое время мы просто пили чай. После шумного вечера эта тишина не давила — наоборот, собирала. За окном проехала машина. Где-то хлопнула дверь в подъезде. В комнате тикали часы.

— Тебе сегодня было страшно? — спросил я.

Ася не стала притворяться, будто не понимает, о чем я.

— Да.

— Сильно?

— Достаточно.

— Из-за концерта?

— Не только.

Я сел напротив, обхватил чашку руками.

— А из-за чего еще?

Она посмотрела на меня внимательно, долго, как всегда, когда решала, говорить прямо или оставить что-то между строк. Потом все-таки сказала:

— Из-за того, как ты себя разгоняешь. Иногда мне кажется, что ты не чувствуешь границ. Будто если внутри включился ток, ты пойдешь до конца, даже если это уже через край.

Я усмехнулся, но без веселья.

— Звучит как характеристика человека, которого пора сдавать в ремонт.

— Не передергивай.

— Не передергиваю. Просто… — я провел большим пальцем по краю чашки. — Ты права. Иногда я и правда не чувствую.

Она медленно протянула руку через стол и коснулась моих пальцев.

Это движение было таким знакомым, что у меня внутри все сразу стало на место. Не потому, что я к нему привык и перестал ценить. Наоборот. Есть вещи, к которым привыкаешь как к воздуху — и именно поэтому без них уже невозможно.

— Я не для того это говорю, чтобы тебя остановить, — тихо сказала Ася. — Я знаю, что тебя не остановишь. Я просто хочу, чтобы ты хоть иногда помнил, что не один.

Я поднял на нее глаза.

В такой фразе не было ничего громкого. Но она всегда умела сказать самое важное так, будто это естественно. Как будто человеку действительно можно просто дать опору — и не объявлять об этом фанфарами.

Я накрыл ее руку своей.

— Я помню, — сказал я. — Просто иногда слишком поздно.

Она чуть сжала мои пальцы.

— Тогда я буду напоминать.

Некоторое время мы так и сидели — через стол, держась за руки, в кухне чужой квартиры, которая от одного этого прикосновения становилась меньше похожей на казенное укрытие и больше — на место, где нам сейчас можно дышать.

Потом я встал, обошел стол и остановился рядом с ней.

Она подняла голову.

Никакой неловкости между нами не было. Не было необходимости спрашивать разрешения на сам факт близости — этот рубеж мы перешли давно, еще тогда, когда учились друг другу доверять по-настоящему, не рывками и не в красивых сценах, а в повседневности, в усталости, в страхе, в ожидании, в редких возможностях побыть вдвоем. Но все равно каждый раз оставалось то главное, что и делает нежность нежностью: внимание. Бережность. Способность почувствовать другого не как продолжение себя, а как отдельный мир, к которому тебя впускают.

Я коснулся ее волос, убрал тонкую прядь за ухо.

— Иди ко мне, — сказал я совсем тихо.

Она встала без слов и сразу прижалась ко мне — естественно, как человек, который знает это место у меня на груди, знает, как я обнимаю, как дышу, как одна моя ладонь ложится ей на спину, а другая — на затылок. В этом не было ничего театрального, ничего нового и потому особенно драгоценного. Не вспышка открытия, а возвращение туда, где ты настоящий.

Я уткнулся лицом в ее волосы и закрыл глаза.

Господи, как же мне этого иногда не хватало.

Не ее вообще — она была в моей жизни давно, глубоко, необратимо. А вот именно этого: тишины, замкнутого пространства, отсутствия чужих глаз, возможности обнять ее не краем минуты, не украденным движением, не на прощание в темноте, а спокойно. Долго. Без необходимости тут же снова собирать лицо.

— Ты дрожишь, — сказала она мне в рубашку.

— После концерта всегда.

— Нет. Не только после концерта.

Я усмехнулся.

— Хорошо. Еще немного от тебя.

— Немного?

— Ладно. Не немного.

Она тихо выдохнула — почти смеясь, почти жалея, почти так, как умеет только она, когда нежность и тревога звучат вместе.

Я чуть отстранился, чтобы видеть ее лицо.

— Что? — спросила Ася.

— Ничего, — ответил я. — Смотрю.

— Как будто не видел раньше.

— Видел. Но это никогда не помогает.

— В каком смысле?

— В том, что каждый раз все равно как в первый и как домой одновременно.

Она замерла на секунду — совсем чуть-чуть, но я почувствовал. А потом подняла руку и провела пальцами по моей щеке.

— Дан…

Вот за что я любил ее голос в такие минуты — за то, что в нем никогда не было лишнего. Ни нарочитой томности, ни попытки сделать момент “красивее”. Только правда. И потому все становилось в сто раз сильнее.

Я наклонился и поцеловал ее.

Медленно. Без спешки. Не как человек, который боится спугнуть чудо, а как человек, который давно знает вкус этих губ и все равно каждый раз замирает, будто ему снова доверили что-то бесконечно важное.

Она ответила сразу, мягко, тепло, чуть ближе придвигаясь ко мне. Я чувствовал ее ладонь у себя на шее, дыхание, легкое движение плеч под пальцами, и от этого внутри поднималась та особая волна — не острая, не юношески беспомощная, а глубокая, почти болезненная нежность.

Когда мы чуть отстранились, я прижался лбом к ее лбу.

— Я сегодня весь вечер думал только о том, когда мы наконец останемся одни, — признался я.

— Я заметила.

— Да?

— Дан, ты в зале еще держался. Но в коридоре уже начал смотреть на меня так, будто мысленно отменяешь весь остальной мир.

— Это, между прочим, серьезный навык.

— Это, между прочим, очень заметно для человека, который тебя знает.

— То есть ты тоже думала об этом?

Она чуть опустила глаза, и на щеках у нее проступил едва заметный румянец — удивительная вещь, потому что за все это время я так и не научился к нему привыкать.

— Конечно, думала, — сказала она.

Я тихо засмеялся и снова обнял ее крепче.

— Господи, Ась.

— Что?

— Иногда мне кажется, что я тебя люблю уже за одно только то, что ты существуешь.

— Иногда? — спросила она с почти невидимой улыбкой.

Я посмотрел на нее.

— Хорошо. Не иногда.

Вот теперь она действительно улыбнулась — той редкой улыбкой, от которой у меня внутри сразу становилось светлее и опаснее одновременно.

Мы перебрались в комнату. Я включил только настольную лампу — мягкий круг света у дивана, полки, тень занавески, темное окно. Здесь все было таким же безличным, как во всей квартире, и все же присутствие Аси полностью меняло пространство. Оно переставало быть казенным. Оно становилось нашим хотя бы на этот вечер.

Мы сели рядом. Потом еще ближе. Потом она привычно положила голову мне на плечо, а я обнял ее, переплетя наши пальцы.

Несколько минут мы просто молчали.

Это молчание не требовало расшифровки. В нем были усталость, облегчение, послевкусие сцены, накопленная за день жажда близости и то спокойствие, которое приходит только рядом с очень своим человеком.

— О чем думаешь? — спросила она.

— О том, что мне хорошо.

— Это редкий случай, когда ты отвечаешь без иронии.

— Я устал на нее тратиться.

— Неправда. Ты просто сейчас добрый.

— Я всегда добрый.

— Нет, — сказала она. — Ты всегда разный. Но добрый — вот так — не всегда.

Я повернул к ней голову.

— А вот это уже интересно. И какой же я сейчас?

Она подумала.

— Настоящий. Тихий. И немного беззащитный.

— Отличный набор характеристик для советского героя.

— Ничего. Я никому не расскажу.

Я усмехнулся и коснулся губами ее виска.

— Спасибо. Иначе моя репутация бы не пережила.

Она подняла голову, посмотрела на меня снизу вверх.

— Дан.

— М-м?

— Ты ведь понимаешь, что я не из-за концерта тревожусь?

Я вздохнул.

— Понимаю.

— И?

— И ничего умного не скажу. Потому что ты права. Я правда слишком много на себя беру. И да, иногда мне кажется, что если я чуть отпущу — все развалится.

— Не все, — тихо сказала она.

— Не все, — повторил я.

Потом помолчал и добавил уже совсем честно:

— Но я не очень умею жить вполсилы.

Она провела пальцами по моему запястью — медленно, едва касаясь.

— А я и не прошу вполсилы. Я прошу — не в одиночку.

Вот после этого говорить стало трудно.

Не потому, что нечего. А потому, что в такие секунды любое лишнее слово вдруг кажется хуже тишины. Я просто взял ее руку и поцеловал в костяшки пальцев. Она закрыла глаза.

— Ты мне очень нужна, — сказал я.

Без пафоса. Без надрыва. Как факт, который давно уже не требует доказательств.

Она придвинулась ближе, обняла меня обеими руками.

— Я знаю.

— И тебя это не пугает?

— Пугает, — честно ответила она. — Но не настолько, чтобы от тебя отказаться.

Я тихо выдохнул и прижал ее к себе сильнее.

Вот это и было счастье в его самой точной форме — не легкость, не праздничность, не беспечность, а присутствие человека, рядом с которым можно не быть непобедимым.

Мы долго сидели так, иногда разговаривая, иногда замолкая. Вспоминали концерт, спорили, кто из ребят опять чуть не сбился, смеялись над отдельными репликами, возвращались к серьезному, опять уходили в тишину. Время распалось на маленькие теплые куски.

В какой-то момент я коснулся губами ее шеи — едва-едва, скорее благодарностью, чем движением. Она вздрогнула и потом посмотрела на меня таким взглядом, от которого у меня на секунду сбилось дыхание.

— Что? — шепотом спросил я.

— Ничего.

— Ася.

Она опустила ресницы и улыбнулась почти смущенно.

— Просто ты иногда делаешь это так, будто точно знаешь, что со мной будет.

— А я знаю?

— Да, — сказала она. — К сожалению.

— Почему к сожалению?

— Потому что тогда у меня исчезают все шансы оставаться разумной.

Я рассмеялся очень тихо, уткнувшись лбом ей в висок.

— Отлично. Значит, мы в равных условиях.

Она подняла лицо, и поцелуй получился уже совсем другим — не осторожным, не проверяющим, а глубоким, теплым, полным той самой накопленной за день и за все эти недели жажды быть ближе. Я чувствовал, как ее пальцы сжимаются у меня на плече, как она тянется ко мне всем телом, и от этого внутри становилось почти невыносимо хорошо.

Мы оторвались друг от друга только чтобы перевести дыхание.

— Ты невозможный, — шепнула она.

— Это, между прочим, признание в любви.

— Нет. Это констатация угрозы.

— А любовь тогда где?

Она посмотрела мне в глаза.

— Любовь — это то, что я все равно здесь.

У меня даже ответить сразу не получилось.

Я просто гладил ее по волосам, по щеке, по плечу, будто заново убеждался, что она действительно рядом.

— Я люблю тебя, — сказал я наконец.

Не впервые. Но некоторые слова не стареют от повторения, если каждый раз в них вложена вся правда.

Она коснулась губами уголка моей улыбки.

— Я знаю.

— Это очень самоуверенный ответ.

— Хорошо, — сказала она тихо. — Тогда так: я тоже люблю тебя.

И вот после этого все внутри у меня окончательно затихло и встало на место. Словно до этой минуты день был слишком громким, мир — слишком быстрым, а я сам — слишком разбросанным, и только теперь все сошлось в одну точку…

И сорвалось, сорвалось, сорвалось...

*****************************************************

Позже мы все-таки вспомнили о времени. Не сразу и с явной неохотой.

Часы показывали уже слишком много.

Пора было возвращаться...

Ася вздохнула и потерлась щекой о мое плечо.

— Не хочу уходить.

— Не уходи, — сказал я раньше, чем успел подумать.

Она подняла голову.

Я выдержал ее взгляд и уже спокойнее добавил:

— Здесь можно остаться до утра. Если ты хочешь.

Она молчала несколько секунд.

Не из кокетства. Не из смущения. Просто взвешивая все то, что у нас всегда существовало рядом с чувствами: осторожность, чужие взгляды, дома, вопросы, советскую действительность с ее вечным учетом всего на свете.

— Я хочу, — сказала она наконец. — Но надо подумать, как сделать это без лишних последствий.

— Значит, подумаем.

— Вместе?

Я посмотрел на нее.

— А как еще?

Она кивнула, и в этом простом движении было столько доверия, что я снова почувствовал почти болезненную нежность.

Мы еще долго сидели рядом, уже почти не разговаривая. Я гладил ее ладонь большим пальцем, она чертила что-то невидимое на моем запястье. За окном жила ночная Москва. Чужая квартира молчала вокруг нас своими аккуратными стенами. И все равно именно здесь, в этом временном, поднадзорном, неуютно-нейтральном пространстве, вдруг оказалось больше настоящей жизни, чем во многих правильных и официально одобренных местах.

Потому что дело было не в квартире.

И не в городе.

И даже не в вечере после концерта.

Дело было только в одном: рядом был человек, с которым мне не нужно было ни играть, ни держать строй, ни делать вид, что я целиком состою из воли, таланта и самообладания. Можно было просто быть. Уставшим. Счастливым. Влюбленным. Живым.

И, наверное, именно в такие минуты особенно ясно понимаешь простую вещь:

все внешнее — сцена, победы, амбиции, нужность государству, чужой контроль, большие задачи, шум времени — может быть сколько угодно важным, но настоящая мера жизни все равно определяется иначе.

Тем, есть ли у тебя человек, рядом с которым даже чужая, временная, слишком аккуратная квартира вдруг становится местом, куда хочется возвращаться.

Глава 13. Киев, Мать городов русских. Киев и Информатика

Киев

6.11.1987

Кубок вызова СССР-США

Турнир по информатике

Данко — Новый Орлеан

________________________________________________________

В Киев мы ехали так, будто не на турнир по информатике, а как минимум на гастроли бродячего цирка, который внезапно поступил в МГУ, выучил матан, освоил зонную защиту и теперь несет культуру в массы вместе с перфокартами.

Нас было много. Очень много.

Если смотреть сухо — двадцать четыре человека основного состава нашего маленького, но уже вполне государственного безобразия, плюс Вик Викыч, плюс Терехов, плюс Цейтин, плюс сопровождающие, плюс журналисты, которые делали вид, что они просто так тут оказались, а не по заданию партии, истории и собственного любопытства. На деле же это выглядело как переезд феодального дома средней руки. Только вместо сундуков — гитары, спортивные сумки, шахматные мозги, девичьи шарфы, связки проводов, блокноты, и вечное мужское: а кто взял мяч?

Мяч, разумеется, взял Вано. И даже два.

— Зачем тебе два? — спросил я, когда мы грузились.

— Один для баскетбола, второй для судьбы, — невозмутимо ответил Вано.

— А третий где? — тут же влез Серый.

— Третий у тебя в голове, — сказал Вано.

— Логично, — кивнул Серый. — Там как раз много пустого места.

Аня рядом фыркнула и ткнула Вано локтем в бок. Вано сделал вид, что смертельно ранен любовью и женским коварством. В общем, ехали мы правильно — шумно, тесно, радостно и с ощущением, что молодость вообще-то и придумали именно для таких поездов.

Американцы ехали в том же составе поезда, через несколько вагонов. Команда Нового Орлеана — не вся, конечно, но тоже широкой делегацией. У них были свои программисты, свои баскетбольные ребята для массовки и наблюдений, какой-то дядька в очках с улыбкой банковского клерка и глазами налогового инспектора, две девушки из университетской газеты, один чернокожий парень с таким спокойным лицом, будто его вообще невозможно удивить, и еще один — длинный, белозубый, разговорчивый, который уже через полчаса дружил со всеми, кто способен был произнести по-английски что-то сложнее слова хелло.

Нас это не смущало. Мы вообще в последнее время мало чего стеснялись. После всего, что уже было, поезд с американцами — это почти бытовуха.

Я шел по коридору вагона, придерживая стакан с чаем в подстаканнике. Поезд мягко стучал колесами, стекло в тамбурной двери дрожало, пахло железом, кипятком, пылью, мандаринами и еще чем-то абсолютно советским, неуловимым, но родным — смесью плацкарта, шинели, яблок и надежды. Ася шла рядом, в светлом свитере, рыжие волосы чуть растрепались от спешки, и я, как всегда, поймал себя на простой мысли: мир, конечно, сложная конструкция, диалектическая, историческая, местами божественно-адская, но когда рядом идет такая девушка, теория перестает быть главной.

— Что ты так смотришь? — спросила она, не глядя на меня.

— Проверяю, не подменили ли тебя по дороге.

— И как?

— Подозрения есть. Слишком красивая. Не по ГОСТу.

— Значит, спишешь на экспериментальную серию.

— Я вообще считаю, — сказал я, — что рыжих нужно выдавать по спецразрешению. Для стабильности общества.

— Это ты сейчас флиртуешь или готовишь проект постановления ЦК?

— У меня гибридный режим.

Она улыбнулась. Вот у Аси была одна неприятная для мужского душевного равновесия особенность — она улыбалась не как человек, а как заранее выигранный спор с реальностью. Спокойно, точно, чуть в сторону. И ты сразу понимал, что тебя видят насквозь, но пока не разоблачают. Из милосердия.

В нашем вагоне уже гудело. Ян на верхней полке спорил с Катей о том, может ли рок-группа существовать без пафоса.

— Не может, — заявил Ян. — Без пафоса это ансамбль самодеятельности при ДК железнодорожников.

— А с пафосом? — уточнила Катя.

— С пафосом — это мы.

Руслан, сидя у окна, перебирал струны гитары и бурчал:

— Мы пока не с пафосом, мы пока с недосыпом.

Питро раскладывал на столике хлеб, колбасу, какие-то огурцы, словно готовился оборонять вагон не только интеллектуально, но и продовольственно.

Стелла посмотрела на него с уважением.

— Ты, Питро, как настоящая армия.

— А то, — кивнул он. — Без тыла фронта не бывает.

— Он и в любви такой, — заметила Стелла. — Сначала накормит, потом победит.

— Это разумно, — согласился я. — Голодный человек хуже кодирует.

Из соседнего купе высунулась Надя.

— Дан! Миша утверждает, что криптография — это по сути история о том, как люди не доверяют друг другу.

— Неправильно, — донеслось оттуда же. — Я говорю, что это высшая форма уважения к человеческой подлости.

— Это уже ближе к жизни, — сказал я и заглянул внутрь.

Миша развалился на полке, как человек, победивший пространство. Перед ним лежали тетради, карандаши, таблицы частот и печенье. Надя сидела напротив, идеально собранная, с тем самым выражением лица, которое у нее появлялось в двух случаях: когда она собиралась разгромить чужую теорию и когда собиралась разгромить чужую теорию с удовольствием.

— Покажи, — сказал я.

Они показали. Задачи, которые нам обещали в Киеве, были примерно ясны: дешифровка, построение схемы кодирования, анализ уязвимостей, защита канала связи, возможно, что-то на избыточность, контроль ошибок, обмен ключами в упрощенной модели. Американцы сильны были в скорости, инженерной сборке и эффектном оформлении решения. Мы — в жесткости, структуре, привычке строить систему из ничего, кроме доски, мела и врожденного недоверия к красивым, но слабым конструкциям.

— Возьмут на взлом, — сказал я. — Потом дадут собрать свою схему. Потом попытаются устроить что-нибудь показательное на тему перехвата.

— И попробуют увести в практичность, — кивнула Надя. — У них это любимое.

— А у нас любимое — выживать в условиях, когда практичности нет вообще, — сказал Миша. — Так что у нас преимущество среды.

Я сел на край полки.

— Слушайте. Американцы не дураки. Они не просто турнир катают. Они нас меряют. Не только как программистов.

— А как кого еще? — спросил Миша.

— Как модель. Как социальную сборку. Спорт, наука, дисциплина, дружба, девчонки, музыка, осознанная свобода и коллективная лояльность без строевой деревянности. Им это интересно.

Надя чуть прищурилась.

— Ты говоришь так, словно сам их аналитические записки читал.

— Я их не читал, — сказал я. — Я ими когда-то сам писал. Не здесь, не сейчас, неважно. Но логика узнаваемая.

Миша хмыкнул.

— Ну и что? Пусть изучают. Главное, чтобы не копировали мой почерк. Он у меня плохой.

Я вышел обратно в коридор. Поезд качнуло. За окном тянулась вечерняя темнота, редкие огни станций, промерзшая осень, черная земля, вспышки фонарей. В стекле отражалась наша жизнь — перемешанная, шумная, чуть сумасшедшая. Баскетболисты, программисты, бойцы, музыканты, журналистки, красавицы, ехидные гении, сыновья полковников, внучки будущих легенд, и где-то над всем этим — государство, которое вдруг решило не душить молодежь, а делать на нее ставку. Ход рискованный. Но красивый.

В тамбуре курил Воронцов. То есть формально не курил. Формально он стоял у приоткрытого окна с сигаретой и видом человека, который просто анализирует погоду.

— Ну? — спросил он.

— Что ну?

— Как настроение у полководца цифровой войны?

— Прекрасное. Хочу победить, поесть и не влезть в международный скандал до завтрака.

— Похвально, — сказал Воронцов. — Но, боюсь, Киев может предложить тебе программу шире.

— Это я уже понял по вашей интонации.

Он посмотрел на меня искоса.

— Ты же понимаешь, Дан, что Киев сейчас — не только Киев. Это узел. Символ. Город красивый, умный, гордый. И в нем уже шевелятся люди, которые решили, что свобода — это когда можно кланяться американцам и пинать своих.

— Понимаю.

— И?

— И если полезут — будем воспитывать. С мягкостью, иронией и, если понадобится, прикладной педагогикой.

Он усмехнулся.

— Вот за это я тебя и не люблю. Ты говоришь как хулиган, а звучишь как историческая неизбежность.

— А вы?

— А я журналист. Мы питаемся чужой неизбежностью.

В купе у девчонок уже шли переговоры уровня Ялтинской конференции. Что надеть в Киеве, кто с кем пойдет на прогулку, как строить американцев в случае излишнего американства, кто берет на себя культурную миссию, и почему мальчики опять раскидали все вещи так, будто по ним уже прошла Гражданская война.

— Потому что порядок, — сказал из коридора Гриша, — это буржуазная иллюзия.

— Нет, — отрезала Вика, — это твоя личная лень.

— Я художник внутренней композиции.

— Ты шкаф.

— Это тоже композиция.

Я заглянул. Вика сидела, подобрав ноги, темноволосая, мягкая, спокойная, и при этом почему-то казалось, что именно она в этой комнате главный центр гравитации. Лена Астраханская расчесывала волосы с такой сосредоточенностью, будто готовилась не к прогулке по Киеву, а к переговорам о разоружении. Аня уже смеялась над чем-то своим, Лера с Таней пытались сохранять разум, а Самохина сохраняла лицо.

— Дан, — сказала Ася, — скажи им.

— Что именно?

— Что мы не можем тащить в город весь оркестр.

— Почему? — удивился Ян, немедленно появляясь в дверях. — История должна нас слышать.

— История еще не готова, — сказала Лера.

— Это ее проблемы, — ответил Ян.

Я посмотрел на это сборище. На наших девчонок, на ребят, на вагон, на весь этот гудящий, живой, наглый клубок будущего — и вдруг совершенно отчетливо понял: американцы могут сколько угодно строить свои модели, советские начальники могут сколько угодно писать программы, аналитики могут сравнивать нас с Миром Полдня, с элитными колледжами, с чем угодно. Но главное не в системе. Главное — вот это ощущение своих. Когда двадцать с лишним человек едут в другой город и никому не приходит в голову спросить, а зачем мне все это? Потому что ответ очевиден. Потому что вместе.

Да, пафосно. Да, мне тоже смешно. Но от правды это не перестает быть правдой.

Ночью мы долго не спали. Американцы несколько раз заходили к нам и звали к себе. Начались смешанные посиделки с чудовищным англо-русским наречием, в котором половина смысла держалась на жестах, улыбках и интонации.

— Ю ар… биг тим, — сказал тот самый разговорчивый американец, кажется, Джек.

— Ноу, — ответил Ян. — Ви ар смолл эмпайр.

Тот расхохотался.

— Уиз мьюзик?

— Спешиал форсес уиз мьюзик, — серьезно сказал Саша.

И это, как ни странно, тоже было недалеко от истины.

________________________________________________________

Киев встретил нас холодным прозрачным утром, запахом мокрых листьев, высоким небом и таким видом, словно город прекрасно знает себе цену и не собирается никому это объяснять.

Я вообще люблю города, которые не суетятся. Киев был именно таким. Не кричал, не торговался, не старался понравиться. Просто стоял на своих холмах, в своей старой красоте, в золоте куполов, в сером свете ноября, в широких улицах, в каштанах, уже почти голых, и смотрел на нас с ленивым любопытством: ну, приехали ваши математики, баскетболисты, певцы, герои нового времени — посмотрим, что вы за птицы.

Турнир проходил в одном из киевских вузов, где уже все было на взводе. У нас в стране вообще, если сверху сказали показать современность, умеют организовать так, что современность потом сама удивляется масштабу. В холле — плакаты, стенды, лозунги про дружбу молодежи, науку, будущее, мир, международное сотрудничество. На столах — аппаратура, терминалы, осциллографы, принтеры, кабели, блоки питания, все это чуть гудит, мигает, пахнет пылью и лаком. Мужчины в пиджаках изображают спокойствие. Молодые преподаватели изображают, что происходящее — обычный рабочий процесс. Студенты изображают, что случайно проходят мимо уже третий час подряд.

Американцы приехали собранные. Не высокомерные — нет, эти как раз были умные. Умный соперник хуже наглого: он не дает повода его не уважать.

Их капитан, чернокожий парень по имени Маркус, пожал мне руку и сказал:

— Херд а лот абоут ю.

— Онли гуд, ай хоуп, — сказал я.

— Нот онли, — спокойно ответил он и улыбнулся.

Нормальный. С этим будет интересно.

Формат сделали полупубличный. Часть заданий решали команды, часть — обсуждали решения у доски, часть — показывали работу каналов связи и схем защиты почти в реальном времени. На трибунах сидели наши, американцы, киевские студенты, журналисты, какие-то военные с лицами, как у людей, которым все это ужасно нравится, но по уставу выражать нельзя.

Мы вышли впятером: я, Миша, Надя, Ян и Саша. Формально Саша был с Востока, а не с ВычМата, но мозги у него работали так, будто факультет — лишь досадная административная формальность. Да и вообще у нас давно уже все перемешалось. В мире Полдня, если верить старшим фантастам, так и должно быть. В нашем — оказалось тоже.

Первая задача была на дешифровку сложного текста с применением комбинированной замены и перестановки, плюс ложные маркеры, плюс шум. Красиво сделали. На публику. Чтобы не просто скучная таблица, а драматургия.

— Ну что, — сказал Миша, быстро пробегая глазами по листу, — они хотят, чтобы мы сначала повелись на частоты.

— А потом уперлись в ложный след, — добавила Надя.

— Значит, не будем вестись, — сказал я.

— Великая стратегия, — пробормотал Ян. — А главное, глубокая.

Я уже видел конструкцию. Не целиком, но кусками. Такие штуки хороши тем, что человек, привыкший к грубой силе вычислений, ломится в лоб, а человек, воспитанный на советской математической бедности, сперва ищет, где его хотят обмануть. Это у нас национальное интеллектуальное упражнение. Мы на нем выросли.

Мы разбили текст на слои, отбросили шумовые группы, посмотрели на устойчивые повторы, проверили гипотезу по смещениям, быстро вычислили, что ключ не линейный, а ступенчатый, а значит, автор задачи либо очень старался, либо у него было тяжелое детство. Скорее второе.

— Давай сюда, — сказала Надя, выхватывая у меня лист. — Ты сейчас опять начнешь красиво думать вместо того, чтобы считать.

— Это клевета.

— Это опыт.

Саша сидел чуть в стороне и вдруг поднял голову.

— У них здесь ритм не математический.

— В смысле? — спросил я.

— В смысле человек это писал под фразу. Слуховая группа. Не машинная.

Я посмотрел. И точно. Ключевые блоки ложились не просто в абстрактную сетку, а в речевые такты. Чужой язык, чужая интонация, но схема была музыкальная. Неплохо.

— Хорош, востоковед, — сказал Ян.

— Я дипломатический шпион широкого профиля, — невозмутимо ответил Саша.

Через несколько минут у нас текст начал раскрываться. Не полностью — кусками, но уже ясно. Американцы тоже продвигались быстро. Маркус со своей девчонкой-аналитиком работали чисто, четко, без суеты. Там чувствовалась школа. Не советская, другая — более прикладная, менее параноидальная, но очень хорошая.

Вторая задача была уже наша территория: построить схему кодирования для защищенного канала с учетом ограниченной пропускной способности и враждебной среды, описанной в условии. Перехват, шум, подмена пакетов, попытка статистического анализа. Вот тут мы почувствовали себя почти дома. Родные просторы.

— Ну, здравствуй, — сказал я листку.

— Ты зачем с бумагой разговариваешь? — спросил Миша.

— Мы давно знакомы.

Надя уже чертила структуру.

— Нужна многоуровневая схема. Не полагаться на один ключ. Разделить типы сообщений. Критичное — отдельно.

— И добавить ложный обмен, — сказал я. — Чтобы перехватчик тратил ресурс на мусор.

— То есть засыпать противника бюрократией, — оживился Ян. — Национальная доктрина.

— Вот видишь, — сказал я. — Даже в криптографии государство просвечивает.

Мы построили схему с переменным порядком преобразований, с контрольными суммами, с простеньким, но надежным распределением признаков истинного сообщения и искусственным фоном, имитирующим осмысленный трафик. Не идеал, конечно. Но на данном уровне — красиво. Главное, она была не только логически стройной, но и живучей. А живучесть — это то, что математика приобретает, если ей пришлось расти в нашей действительности.

Американцы представили решение эффектнее. У них было лучше оформлено, чище подано, нагляднее, местами даже элегантнее. Но в уязвимостях мы их поймали почти сразу.

— Вот здесь, — сказал я на обсуждении, подходя к доске. — Если злоумышленник не пытается вскрыть весь канал, а начинает имитировать корректный служебный шум, ваша схема начинает доверять повторяемости паттерна. А повторяемость уже можно вырастить.

Маркус прищурился.

— Онни ин а лонг гейм.

— Реал гейм из олвэйс лонг, — ответил я.

Он посмотрел еще секунду, потом кивнул.

— Фэйр.

Наша схема тоже получила по шапке — и справедливо. Один их парень нашел, что при определенном количестве узлов и медленном обновлении вторичного признака можно вычислить тип сообщения по косвенной динамике. Красиво нашел, между прочим.

— Хорошо, — сказала Надя после обсуждения. — Значит, не зря приехали.

— Ага, — сказал Миша. — Узнали, что нас можно победить только если очень постараться.

Самая вкусная часть была в финале: защита канала связи в режиме почти реального времени. Там уже было меньше абстракции, больше нервов, потому что нужно было не только придумать, но и быстро реализовать, передать, отследить сбои, отбить имитацию вторжения. Народ на трибунах оживился, хотя половина не понимала, что именно происходит. Но когда люди напряженно смотрят на мигающие экраны и что-то быстро пишут, это вообще всегда производит впечатление. Особенно если рядом диктор серьезным голосом говорит слова информационная защита.

Победили мы.

Не разгромили. Именно победили — уверенно, по делу, с преимуществом, которое чувствовалось не в счете, а в характере решений. Наши схемы были жестче, глубже и злее. Американцы это поняли. Мы тоже.

Когда объявили результаты, наши на трибунах заорали так, будто мы только что выиграли не научный турнир, а финал олимпийского баскетбола и вдобавок сломали мировой империализм об колено. Девчонки вскочили, Миша поднял руки, как пророк вычислительной эпохи, Ян поклонился публике с видом рок-звезды, Саша делал скромное лицо человека, которого все это совершенно не интересует, а сам светился.

Я перевел дух. Сердце стучало быстро. Странная штука — я ведь знал, что мы сильнее. Но знать — одно, а вот встать против хорошего соперника, сделать, доказать, удержать ритм, не сползти в самоуверенность — это совсем другое. И вот когда все закончилось, пришло обычное, человеческое, почти мальчишеское: ух, черт, хорошо.

Ася первой прорвалась к нам.

— Ну что, герои кодового фронта?

— Победили разложение и энтропию, — сказал я.

— И скромность, — добавила Надя.

Ася обняла меня быстро, крепко, на секунду уткнулась в плечо и тут же отстранилась, словно ничего особенного. Но я-то почувствовал. И тепло, и ее дыхание, и ту самую секунду, ради которой иногда и выигрывают турниры.

— Молодец, — тихо сказала она.

И все. Хватило.

______________________________________________________

После турнира нас потащили на интервью. Точнее, не потащили — попытались организованно пригласить, а вышло все равно как на ярмарке: камеры, микрофоны, блокноты, переводчики, студенты, журналисты, кто-то из партийных, кто-то из комсомольских, кто-то вообще непонятно откуда.

Меня это всегда немного забавляло. Люди ужасно любят, когда победа уже случилась. Тогда к ней можно безопасно прислониться.

Стоим мы в коридоре, американцы рядом, наши рядом, шум, смех, пар из стаканов с чаем, вспышки фотоаппаратов, и тут один корреспондент с очень серьезным лицом спрашивает по-английски и по-русски сразу:

— Ваши впечатления от турнира? What are your impressions?

Маркус посмотрел на меня. Я на него. И тут этот длинный американец, Джек, который вечно шутил, расплылся в улыбке и сказал:

— Дас из фантастик.

На секунду повисла пауза. Потом все заржали. Наши, американцы, переводчица, даже один седой профессор за спиной не выдержал и прыснул.

— Это что за язык? — спросил Воронцов, уже заранее довольный.

— Интернациональный, — сказал я. — Язык внезапного взаимопонимания.

— Повторите, пожалуйста, для протокола, — попросила какая-то девушка с микрофоном, смеясь.

Я развел руками.

— Дас из фантастик. То есть быстро, весело, нервно и с шансом на исторические последствия.

— А если по существу? — спросил другой журналист.

— По существу — американцы сильные. Очень. Они быстро собирают решение, хорошо держат практику, красиво защищают свою позицию. Но в криптографии и логике защиты мы сильнее, потому что наша школа любит не только строить, но и подозревать. Мы растем в мире, где система обязана выдерживать не только честную эксплуатацию, но и попытку обойти ее с черного хода.

— Это вы сейчас о технике или о жизни? — уточнил Воронцов.

— Да, — сказал я.

Снова смех.

Маркус говорил спокойно, хорошо. Через переводчика, но иногда и сам, короткими фразами.

— Мы ожидали сильную команду. Получили очень сильную. У вас интересный подход. Вы строите защиту как будто заранее знаете, что противник умен, терпелив и коварен.

— Так и есть, — сказал Миша из-за моего плеча. — Мы с собой каждый день тренируемся.

— А что скажете о советской молодежи? — спросила журналистка у американцев.

Джек развел руками.

— Биг. Ноизи. Смарт. Ту мач мьюзик.

— Это не недостаток, — тут же сказал Ян.

— Это угроза национальной безопасности, — поправил его Саша.

— А что скажете о Киеве? — спросили меня.

Я посмотрел в окно, где уже бледнел короткий ноябрьский день.

— Киев красив. Умный город. И очень опасный.

— Почему опасный? — удивились сразу несколько человек.

— Потому что в такой красоте легко вообразить себе лишнее. Например, что ты можешь быть прекрасен отдельно от истории.

Воронцов чуть повернул голову. Поймал. Как всегда.

— Это еще что значит? — спросил корреспондент.

— Это значит, — сказал я легко, — что красивые города иногда провоцируют людей на глупый романтизм. А история потом долго смеется.

Формально я шутил. Формально — да. Но некоторые поняли.

Потом были еще вопросы — про университет, про МГУ, про музыку, про то, как мы все успеваем. Тут уже отвечали кто попало.

— У нас строгий режим, — сообщил Ян.

— Вранье, — сказала Катя.

— У нас творческий хаос, — поправился Ян.

— Еще хуже, — сказала Надя.

— Зато результативно, — подытожил я.

Кто-то спросил у Аси, трудно ли быть рядом с таким количеством талантливых людей.

— Очень, — сказала она. — Но я держусь.

— Особенно с одним конкретным? — тут же влезла какая-то провокаторша из молодежной газеты.

Ася глянула на меня, потом на нее.

— С одним конкретным особенно весело.

— Это дипломатично, — заметил я.

— Это пока, — ответила Ася.

И я решил, что интервью прошло успешно.

Глава 14. Киев. Холмы, спорщики, борщ и песня в ночном вагоне

Киев

6.11.1987

_______________________________________________________________________________________________

После официальной части нас, конечно, повели гулять. И правильно сделали. Если уж привезли в Киев молодежь двух сверхдержав и велели им дружить, соревноваться и строить будущее, то грех после этого держать всех в аудиториях. Будущее лучше всего строится ногами по красивому городу.

Киев был хорош именно в такую погоду. Не открытка, не летняя самодовольная зелень, а поздняя осень — прозрачная, чуть мокрая, с серым светом, золотыми куполами, темными ветвями, просторными спусками, днепровским воздухом, который будто идет не в легкие, а сразу в голову.

Мы шли большой, шумной толпой. Наши перемешались с американцами, переводчики уже не всегда были нужны, потому что к середине дня все начали прекрасно понимать друг друга на уровне человеческих жестов, обрывков фраз и международного языка хохота.

У Софии Киевской Маркус долго стоял и смотрел вверх.

— Олд, — сказал он. — Риэлли олд.

— Мы тоже иногда так думаем о некоторых наших преподавателях, — заметил Миша.

Переводили не все, а только лучшее. И это была мудрость.

У Андреевского спуска Ян уже философствовал с каким-то американцем о связи барокко и электрогитары. Катя при этом утверждала, что Ян врет с такой убежденностью, что рано или поздно станет профессором.

— Я не вру, — обиделся Ян. — Я создаю концепции.

— Ага, — сказала Инна. — Из воздуха.

— Из культурного воздуха.

— То есть из того же.

Руслан с Питро шли чуть позади и о чем-то спорили уже на своем, мужском, где половина слов про технику удара, а вторая — про то, кто будет нести покупки, если девчонки увидят рынок.

Стелла посмотрела на них и сказала:

— Не спорьте. Нести будете оба.

— Вот, — сказал Питро. — Сразу видно, у человека стратегическое мышление.

Ася держалась рядом со мной. Иногда касалась плечом, иногда отставала на шаг, чтобы что-то записать в блокнот, иногда внезапно задавала вопрос, на который нельзя ответить сразу.

— Тебе нравится Киев? — спросила она.

— Да.

— Потому что красивый?

— Потому что живой. И потому что здесь очень слышно, как прошлое разговаривает с будущим. Иногда мирно, иногда через зубы.

— Ты вечно все превращаешь в метафоры.

— Это профессиональная деформация попаданца, — чуть не сказал я, но, к счастью, вовремя прикусил язык. — Это жизнь у нас такая. Слишком быстро все идет.

Она посмотрела на меня сбоку.

— Ты иногда говоришь так, будто тебе тридцать..

— Мне иногда и самому так кажется.

Она промолчала. Только взяла меня под руку. И вот это молчание было дороже любого продолжения.

Киевские ребята, которые нас сопровождали, были в основном нормальные. Умные, веселые, гордые за свой город. И это было хорошо. Потому что с нормальными людьми вообще легко. Им не нужно доказывать, что любить свое — не значит ненавидеть общее.

Но, как водится, без дураков история обходится редко. Они всегда приходят сами, как сквозняк.

Это случилось уже ближе к вечеру, когда мы вышли к одной из площадей и остановились чуть в стороне, потому что американцам захотелось сфотографироваться на фоне чего-то особенно киевского, а наши девчонки захотели не попасть в кадр в неудачный момент, что, как известно, важнее международной политики.

Подошли трое местных. Студенческого вида, но с той особой манерой держаться, когда человек еще ничего в жизни не сделал, а презирает уже так, словно лично создавал цивилизацию. Один был в модном плаще, второй в очках, третий просто с очень старательным выражением лица.

Сначала я не прислушивался. Мало ли кто что шепчет. Но потом донеслось:

— Ну конечно, москали приехали, теперь им тут все показывают.

И еще:

— Американцы хоть люди нормальные. А эти кацапы везде лезут.

Слово кацапы я всегда воспринимал спокойно. Слово как слово. Проблема не в слове. Проблема в том, что за ним у некоторых стоит не юмор и не соседская пикировка, а желание отрезать от себя собственную историю, чтобы показаться чище. А это уже диагноз.

Я повернулся.

— Повтори, — сказал я спокойно.

Тот в плаще, похоже, не ожидал, что я услышу. Но дураки, как известно, в стрессовой ситуации часто удваивают глупость.

— А что? — сказал он. — Неправда, что ли? Американцы вот культурные люди. А вы…

— А мы что?

Он пожал плечами, скривил губу.

— Да все ясно. Имперцы. Приехали учить жить.

Американцы уже замолчали. Наши тоже. Воронцов стоял чуть в стороне, не вмешивался. Очень журналистская позиция: если история сама идет тебе в руки, не мешай ей.

Я сделал шаг вперед.

— Слушай, — сказал я. — У меня к тебе простой вопрос. Ты с кем сейчас разговариваешь? С людьми, которые вместе с тобой в одной стране живут? Или с декорацией для собственного дешевого мужества?

Он побледнел, но продолжал хорохориться.

— Да что ты мне…

— Нет, — сказал я. — Это ты сейчас слушай. Если тебе так хочется по-мужски — давай по-мужски. Один на один. Без болтовни.

Сзади кто-то тихо выдохнул. Кажется, Ася. Ким бы, наверное, одобрил. Он вообще считал, что некоторые формы диалога требуют очень предметной аргументации.

— Дан, — негромко сказал Вик Викыч.

— Все нормально, — ответил я.

Парень в плаще, видимо, не мог уже отступить. Компания смотрела, американцы смотрели, девочки смотрели — а мужская дурь, когда на нее смотрят, становится особенно предсказуемой.

— Давай, — сказал он.

Ну да. Конечно.

__________________________________________________________

Мы отошли чуть в сторону, на свободное место между деревьями и дорожкой. Без цирка, без стойки а-ля кино, без лишних слов. Я смотрел на него и думал, до чего же иногда нелепо устроена история: город прекрасный, вечер красивый, рядом умные люди, а сейчас придется объяснять элементарные вещи через очень древний язык.

Он полез первым. Широкий замах, много злости, мало техники. Я сместился. Коротко. Почти лениво. Его кулак ушел в пустоту, он потерял баланс, я добавил корпусом, ногой сбил опору, и он уже летел вниз с тем удивленным выражением, с каким люди внезапно узнают, что физика не уважает политические лозунги.

Вскочил быстро. Молодой, дурной, крепкий. Полез снова. На этот раз я не стал затягивать. Удар в плечо, подхват, разворот, болевой контроль, лицом в сырую листву.

Все.

Тишина.

Не долгая. Но очень чистая.

— Хватит? — спросил я.

Он дернулся, зашипел:

— Пусти…

— Это не ответ.

— Хватит.

Я отпустил и отошел. Он поднялся, красный, злой, униженный. Его приятели молчали. Американцы стояли с такими лицами, будто внезапно попали на факультатив по непереводимой части советской педагогики.

Я посмотрел на всех троих.

— А теперь можно словами. Итак — чего вам не хватает?

Молчание.

— Нет, серьезно. Чего? Язык у вас есть. Город ваш? Ваш. Песни ваши? Ваши. История ваша? Вся при вас. Никто у вас Киев не украл. Так чего не хватает? Вам отдельно хочется? Лучше будет? Вы решили выбросить триста лет общей истории — и что, думаете, дальше начнется рай?

Они молчали. Один в очках отвел глаза.

Я уже чувствовал, как во мне поднимается то самое — не злость даже, а усталое бешенство человека, который слишком хорошо знает, чем кончаются красивые разговоры о чистой отдельности. Видел. Не здесь. В других вариантах мира. В других веках. Всегда одинаково: сначала поэты, потом дураки, потом кровь, потом выясняется, что история, как и говорил кто-то умный, не терпит романтиков без памяти.

— Хотите еще триста лет по отдельности? — спросил я. — Так вы вспомните сначала, как они шли. Под кем были, кто вас делил, кто вас покупал, кто вас использовал, кто ваши земли топтал. Хорошо было? Очень свободно? Очень независимо? Или память неудобная?

Тот, что в плаще, открыл рот, но ничего не сказал.

— Американцам кланяться легче? — продолжил я уже спокойнее. — Они далеко, красивые, улыбаются, джинсы, музыка. Понимаю. Молодые, эффектные. Только не путайте симпатию с историей. И уж тем более не пытайтесь стать больше, уменьшая свое общее прошлое. Это дешевый фокус.

Воронцов стоял у дерева и молчал. Просто слушал. И записывать даже не пытался. Видимо, понял, что некоторые вещи надо сперва дать прожить, а уже потом превращать в текст.

Я выдохнул.

— Любить Украину — нормально. Гордо быть украинцем — нормально. Прекрасно, даже. Но ненавидеть ради этого русских — это не любовь. Это дешевая замена мозгов.

Тишина висела еще секунду.

Потом Маркус, который, кажется, понял не все слова, но отлично понял интонацию, тихо сказал:

— Хи вон.

— Да, — ответил я. — Хотелось бы, чтобы все.

И на этом мы тему закрыли. Потому что я не люблю добивать. Ни в драке, ни в споре, ни в истории. Если человек способен думать, ему хватит. Если не способен — тем более бесполезно.

Ася подошла ко мне первая.

— Ты невозможный человек.

— Это комплимент?

— Это диагноз. У тебя рука цела?

— Почти вся.

Она взяла мою ладонь, посмотрела на сбитые костяшки и покачала головой.

— Конечно.

— Что конечно?

— Конечно, ты опять полез.

— Я не полез. Я провел ускоренный семинар по политической культуре.

— Кафедра рукопашной интеграции?

— Межфакультетский курс.

Она хотела быть строгой. Правда хотела. Но не выдержала и улыбнулась. А потом очень тихо, так, чтобы только я слышал, сказала:

— Все равно будь осторожнее.

Ну вот. И что ты будешь делать после таких слов? Правильно. Жить дальше. Аккуратнее, но с тем же удовольствием.

_________________________________________________________

Потом, как и положено хорошему дню, все снова стало нормальным. Не совсем, конечно — осадок был. Но Киев не собирался отдавать вечер какому-то мелкому идиотизму. Слишком большой город, чтобы позволять дуракам красть у него атмосферу.

Нас повели в кафе. Настоящее, местное, с тяжелыми деревянными стульями, белеными стенами, вышитыми салфетками, запахом хлеба, мяса, перца, укропа, чеснока и чего-то такого, от чего голод становится не физиологией, а моральным обязательством.

Американцы сели, оглядываясь уже с тем особым выражением лиц, какое бывает у людей, которые еще не знают, что их сейчас ждет гастрономическое потрясение.

— Джентльмены, — сказал я Маркусу и Джеку, — велкам ту зону повышенной калорийной опасности.

На столы пошло.

Борщ — густой, темно-рубиновый, с таким запахом, что даже самый принципиальный человек мгновенно забывает идеологию и вспоминает детство, даже если его детство прошло в Луизиане. Сметана — густая, белая, как капитуляция перед счастьем. Пампушки с чесноком — маленькие, теплые, пахнущие так, что можно не есть ничего больше и все равно считать жизнь удачной.

Сало — тонко нарезанное, с прожилками, с перцем, с чесноком, с черным хлебом, с горчицей. Вареники — с картошкой, с капустой, с вишней, как будто кухня решила на всякий случай покрыть все области человеческих желаний. Голубцы. Домашняя колбаса. Жаркое. Соленья. Помидоры, огурцы, грузди, квашеная капуста, хрен такой мощности, что Ян после первой пробы на несколько секунд увидел структуру мироздания.

— Оу май гад, — сказал Джек после ложки борща.

— Йес, — сказал я. — Хи из ин зе суп.

Все засмеялись.

Маркус ел молча, сосредоточенно, с уважением. Потом поднял голову.

— Ай андерстенд мэни сингз нау.

— Например? — спросил Саша.

— Уай пипл файт фор лэнд.

— Вот, — сказал Питро. — Человек схватывает суть.

Наши девчонки тоже не отставали. Катя уже объясняла одной американке разницу между вареником и пельменем с такой страстью, будто от этого зависит международный баланс сил.

— Это не просто тесто с начинкой! Это другая философия!

— Катя, — сказал Ян, — не превращай ужин в цивилизационный разлом.

— Поздно, — сказала Инна. — Уже превратила.

Ася сидела рядом со мной, ела борщ и выглядела при этом так, что у меня снова возникли серьезные претензии к устройству мужской психики. Нельзя же одновременно хотеть выиграть мировой турнир, написать сильный текст, построить новую страну и просто смотреть, как девушка держит ложку. Это нечестная перегрузка канала.

— Что? — спросила она, заметив мой взгляд.

— Ничего. Анализирую культурный ландшафт.

— По мне видно.

— Я очень наблюдательный.

— Ты очень наглый.

— Это тоже форма наблюдательности.

Она покачала головой и под столом легонько коснулась моей ноги своей. Как будто случайно. Ну да. Конечно. Случайно. Я чуть не сбился с мысли. Что, в общем, и было целью операции.

После кафе нас занесло на рынок. Ну как занесло — кто-то из местных сказал, что тут рядом отличный рынок, и все сразу оживились. Потому что рынок — это всегда правда страны. Не витрина, не лозунг, не отчет, а реальность в товарном виде.

И вот тут американцы получили второй шок за вечер.

Потому что на рынке было много всего. Фрукты, мясо, рыба, копчености, мед, орехи, соленья, ткани, свитера, посуда, игрушки, сапоги, платки, яблоки, груши, виноград, сухофрукты, чеснок связками, специи, банки, корзины, ножи, вязаные вещи. Люди торговались, смеялись, ругались, хвалили товар, щупали, нюхали, выбирали. Жизнь шла густо, шумно, очень по-нашему.

Американская девушка из их университетской газеты огляделась и спросила:

— Ай сойт… СССР из… емпти сторс?

Саша хмыкнул.

— Сторс — сторс. Маркет — маркет. Лайф из компликейтед.

— Это ты так мягко объяснил разницу между плановой экономикой и народной изобретательностью? — спросил я.

— Я дипломат, — важно сказал он.

Ян тут же купил у какой-то бабушки шарф, потому что, как он объяснил, вещь с характером. Катя купила связку сушеных яблок. Руслан и Питро тащили пакеты с такой обреченной мужественностью, словно выполняли боевую задачу в тылу противника. Вика выбрала глиняный свисток. Лена Астраханская — серьги. Инна долго торговалась с продавцом книги и в итоге победила, хотя выиграла ли при этом советская книготорговля — вопрос открытый.

Я купил Асе тонкий темно-зеленый платок с неброским узором. Сам не знаю почему. Увидел и понял — ее. Она взяла, посмотрела, провела пальцами по ткани.

— Дан.

— Что?

— Это красиво.

— Я иногда угадываю.

— Иногда?

— Хорошо. Редко, но метко.

Она накинула платок прямо там, на ветру, и стала еще опаснее для моего душевного равновесия, чем была до этого.

— Спасибо, — сказала она тихо.

Вот и все. А у меня внутри опять стало так, будто кто-то включил отдельный свет.

__________________________________________________________

Обратно в Москву ехали уже совсем иначе. Победа была сделана, Киев прожит, американцы увидены, город впитан, борщ усвоен, местный идиотизм нейтрализован, сувениры куплены, впечатления набраны под завязку. В поезде наступает особое состояние — когда усталость еще есть, но уже счастливая. Люди расползаются по купе, снимают напряжение смехом, чаем, бутербродами, рассказами, и внезапно оказывается, что самое важное во всей поездке начинается не на турнире, а после него.

Ночь. Желтый свет. Стекло черное, как закрытая сцена. Колеса стучат ровно, укачивающе. В вагоне тепло. Чай в граненых стаканах. Чьи-то куртки на верхних полках. Шарфы. Сумки. Запах хлеба, яблок, гитары, железной дороги и чего-то нежного, совершенно неуловимого — может быть, возраста.

Кто-то сказал:

— Ну что, споем?

И это был, конечно, не вопрос.

Собрались в одном большом купе и в коридоре рядом. Часть села, часть стояла, кто-то на полке, кто-то на откидном стульчике, американцы тоже подтянулись. Не все понимали, но слушать хотели все. Потому что интонацию переводить не надо.

Ян взял гитару. Руслан — вторую. Питро тихо отбивал ритм ладонью по стенке, за что проводница сначала хотела его убить, но потом услышала, что получается красиво, и передумала. Вика с Аней устроились рядом. Лена Астраханская поправила волосы и кивнула мне: давай.

— Новая? — спросил Маркус.

— Почти, — сказал я.

— Эбаут ват?

Я посмотрел на Асю. Она сидела у окна, поджав ноги, в моем платке, и смотрела на меня тем самым взглядом, от которого внутри у мужчины внезапно становится одновременно тесно и просторно.

— Эбаут… — сказал я. — Вэн ту пипл сид неар. Энд зе ворлд из уже дифферент.

— Гуд, — сказал Джек. — Ай лайк дис кайн.

— Мы все любим этот кайн, — пробормотал Миша.

И мы начали.

Песня шла мягко. Не эстрадно, не громко, не в лоб. Так, как и надо петь в поезде ночью — чуть в полголоса, будто не выступаешь, а открываешь дверь куда-то очень свое. Сначала Ян, потом Вика, потом я подхватил, потом снова женские голоса. Остальные тихо держали фон.

Они сидели на диване Обнявшись, став единым целым...В вагоне стало тихо. Даже те, кто сначала шептался, замолчали. У хорошей песни есть одно неприятное для циников свойство — она очень быстро показывает, кто внутри живой, а кто уже закуклился в защитный сарказм.

Чтоб навсегда доверить жизнь Здесь и сейчас, тому кто рядом...Я пел и думал, что вообще-то это и есть вся наша история. Не только про мальчика и девочку. Про нас всех. Про это странное поколение, которому вдруг дали шанс сесть рядом — по-настоящему рядом — и попробовать доверить друг другу жизнь, работу, страну, будущее. Пафосно? Конечно. Но песням можно. Им для того и выданы лицензии на честность.

Ася не отрывала взгляда. И я, как идиот, все время чувствовал именно это. Не поезд, не вагон, не американцев, не друзей — только ее взгляд. Хотя чувствовал, конечно, все. Просто он был осью.

Она сказала я люблю И он ответил… тоже...Кто-то из девчонок очень тихо вздохнул. Кажется, Таня. Вика повела вторым голосом ниже, теплее. Лена Астраханская добавила мягкий слой. И вдруг все стало совсем настоящим.

Американцы не понимали слов. Но Маркус сидел, опершись локтями о колени, и слушал так, как слушают не музыку даже, а чужую правду.

Когда мы дошли до последних строк —

Они сидели на диване Диван стал островом любви...— в вагоне повисла короткая, почти священная пауза. А потом кто-то хлопнул. Потом еще. Потом уже все.

— Бьютифул, — сказал Маркус.

— Сад, — добавил Джек, подозрительно шмыгнув носом. — Верри… сад энд гуд.

— Это не sad, — тихо сказала Ася по-английски. — It’s… hope.

— Йес, — кивнул он. — Хоуп.

И это было правильно.

Потом пели еще. Уже веселее. Что-то смешное, что-то дорожное, что-то почти хулиганское. Девчонки смеялись. Ян опять шутил. Катя сбивалась и хохотала. Руслан увлекался ритмом. Питро пел басом так, что стекла, кажется, начинали задумываться о смысле существования. Американцы пытались подпевать припевы. Получалось ужасно и потому прекрасно.

Позже, когда все чуть разошлись, я вышел в коридор. Поезд летел через темноту. Редкие огни скользили по стеклу. Внутри было тепло, а за окном — черная позднеосенняя Россия, огромная, неумолчная, живая.

Ася подошла неслышно. Встала рядом.

— Хорошая песня, — сказала она.

— Ничего.

— Не прибедняйся.

— Я не прибедняюсь. Я скромен до дерзости.

— Это как?

— Это когда человек понимает свое величие, но не злоупотребляет.

Она рассмеялась. Тихо, чтобы не разбудить вагон.

Потом помолчала.

— Ты там сегодня… сильно сказал.

— Где?

— С этими.

Я пожал плечами.

— Иногда надо.

— Тебе не страшно?

Вот тут я не сразу ответил. Потому что вопрос был не о драке. И мы оба это понимали.

— Страшно, — сказал я наконец. — Просто некогда особенно разбираться с этим. Если начну останавливаться на каждом повороте, мы ничего не успеем.

Она посмотрела вперед, на черное стекло.

— А если не успеем все равно?

— Тогда хотя бы будем честно бежать.

Она кивнула. И вдруг взяла меня за руку. Просто так. Без слов. И стояла.

Поезд стучал. В купе кто-то еще тихо бренчал на гитаре. За стенкой смеялись Вано и Аня. Где-то дальше Миша спорил с Надей о том, можно ли считать любовь разновидностью устойчивого канала связи в шумной среде. Надя утверждала, что можно, но только при хорошем алгоритме коррекции ошибок. И я вдруг подумал, что вот оно. Настоящее. Не трибуны, не газеты, не даже победы.

Вот этот ночной коридор. Ее пальцы в моей руке. Наши ребята за стенкой. Поезд, несущий нас в Москву. Страна, которая еще не знает, кем станет. И мы, которые тоже не знаем. Но уже едем.

А значит — шанс есть.

И это, как ни странно, было вполне достаточно для счастья.

Глава 15. Хьюстон. День длиннее, чем должен быть

Хьюстон

28.11.1987

Кубок вызова СССР-США

Хьюстон-Данко

_____________________________________________________

В Хьюстон мы ввалились не как делегация молодой реформирующейся сверхдержавы, а как нормальные люди после перелета через полмира — слегка помятые, сонные, голодные и с выражением лица «если сейчас кто-то спросит про торжество международной дружбы, я его укушу».

Самолет еще толком не отпустил из себя гул, а у меня уже было странное ощущение, что голову набили ватой, потом эту вату кто-то полил керосином и сверху добавил американского кондиционированного воздуха. Все блестело, сияло, мигало рекламами, в аэропорту пахло кофе, пластиком, духами и чем-то еще — деньгами, наверное. Есть у больших западных аэропортов такой запах. Как будто здесь даже автоматы с газировкой знают себе цену.

Мы шли плотной толпой — двадцать четыре человека, тренер, сопровождающие, сумки, чехлы, баскетбольные мячи, футляры от инструментов, общая усталость и общая наглость. Со стороны, думаю, выглядело это как гастрольный цирк, который по ошибке выдали за студенческую спортивно-научную делегацию.

— Дан, — сонно сказала Ася, прижимаясь плечом, — если я сейчас усну на ходу, ты меня понесешь?

— На руках — нет, — сказал я. — На морально-волевых — да.

— Подлец.

— Галантный подлец.

Она фыркнула и зевнула так заразительно, что рядом зевнул даже Вано, который обычно держался так, будто спал по спецзаказу только в горах, на камне, под выстрелы.

На контроле случился, разумеется, Витя. Кто же еще.

Американский офицер — широкий, добродушный на вид, но с профессионально стеклянными глазами человека, который за смену уже видел все — листал наши документы, кивал, штамповал, а потом дошел до Вити. Посмотрел в паспорт. Посмотрел на Витю. Потом снова в паспорт.

— Viktor Viktorov... junior? — спросил он.

Витя, не выспавшийся и потому особенно опасный, кивнул.

— Yes.

Офицер опять в паспорт.

— Father... Viktor Viktorov?

— Yes.

— Coach?

— Yes.

Офицер чуть приподнял бровь.

— So your father is Viktor Viktorov, and you are Viktor Viktorov?

Витя расплылся в ангельской улыбке.

— Soviet system. Very efficient.

Я согнулся пополам. Не я один. Даже Надя, которая обычно смеялась строго по делу и с ощущением интеллектуального превосходства, отвернулась и затряслась плечами. Офицер несколько секунд смотрел на Витю, решая, то ли нас впускать, то ли немедленно закрыть границу до выяснения, потом все-таки хмыкнул и поставил штамп.

Но Витя не остановился. Это было бы не по-витьиному.

— If needed, — сказал он серьезно, — I can produce more Viktorovs.

— Move along, son, — сказал офицер уже сквозь смех.

— He can, — мрачно подтвердил Серый. — We are trying to stop him.

Вот так международная напряженность снова была временно снята силами советского студенчества.

Аэропорт был огромный, стеклянный, легкий на вид и при этом какой-то очень практичный, без нашей торжественной монументальности. Все для движения. Все для потока. Эскалаторы, табло, свет, люди с пластиковыми стаканами, люди в костюмах, люди в джинсах, черные, белые, латиносы, азиаты — Хьюстон сразу ударил не небом, не улицами, а смесью. Сразу понятно: большой южный город, богатый, нефтяной, космический, деловой, жаркий даже в ноябре, и при этом нервный. Города, которые быстро растут, всегда чуть нервные. Как подростки, слишком быстро вытянувшиеся.

Снаружи воздух был совсем другой — влажный, мягкий, теплый, словно кто-то открыл дверь в огромную теплицу. После московского ноября это выглядело не просто экзотикой, а легким нарушением законов природы.

— Они что, забыли включить зиму? — спросил Гриша, оглядывая пальмы.

— Не сезон, — сказал Миша. — Зиму подвезут к Рождеству.

Автобус нам подали длинный, белый, с прохладным нутром и широкими окнами. Мы втекли внутрь и расползлись по местам. Девчонки сразу оживились у окон, парни сначала пытались держать боевой вид, а потом половина синхронно уронила головы на спинки.

Я сел рядом с Асей. Она устроилась у окна, поджала ноги, уткнулась лбом в стекло и смотрела на город с таким выражением, как будто лично собиралась его разобрать на цитаты.

— Ну? — спросил я.

— Пока ощущение, что декорации настоящие, а я нет.

— У меня наоборот. Я настоящий, а все это слегка подозрительно.

— Особенно ты, — сказала она. — Ты вообще всегда подозрительный.

— Это харизма.

— Это диагноз.

Автобус катил по широким шоссе, по развязкам, которые выглядели так, словно какой-то архитектор в детстве очень любил змей и головоломки. Пространства здесь было столько, что Москва на их фоне казалась городом, который специально собирали компактно, чтобы не расплескать. Машины шли плотным потоком, низкие здания вдруг сменялись стеклянными башнями, потом опять шли кварталы одноэтажной жизни, вывески, бензоколонки, флаги, щиты, неон даже днем.

И все равно — не Нью-Йорк, не Лос-Анджелес. Этот город не играл в мировую столицу. Он просто работал. Богател. Рос. И не собирался ни перед кем извиняться за это.

— Нефть, — сказал Витя с видом человека, который лично качал ее из земли. — Космос, — возразил Ян. — Кондиционеры, — добавила Катя. — Их тут, кажется, больше, чем людей. — И стейки, — мечтательно вставил Питро.

— Ты еще не ел, а уже любишь, — сказала Стелла.

— Я человек веры, — ответил Питро.

Гостиница была тоже из серии «мы не бедствуем». Высокая, прохладная, с коврами, зеркалами, латунью, цветами в холле и персоналом, который улыбался так, будто мы все давно были их любимыми клиентами, просто немного задержались.

Номера распределили быстро. Я уже едва соображал, который сейчас час — по местному, по московскому, по организму или по карме. Организм, например, считал, что сейчас должно быть что-то среднее между ночью, обмороком и легким помешательством.

Но ужин нас все-таки выгнал из номеров. Потому что молодые растущие организмы, реформы реформами, а жрать надо.

В ресторан при гостинице мы вошли шумно, как и положено стае, которая еще культурная, но уже очень голодная. Американские порции, конечно, производили впечатление. Не то чтобы они были чудовищно больше наших — хотя бывало и это, — а в самом подходе чувствовалось: человек должен уйти сытым и слегка озадаченным.

— Это салат? — спросила Лера, разглядывая тарелку. — Нет, — сказал Артем. — Это сельскохозяйственный проект. — Тогда я боюсь основного блюда.

Основное блюдо пришло и оправдало опасения.

Я взял что-то мясное, не особенно вдаваясь в терминологию. Ася — рыбу. Потом мы менялись, потому что у нее пахло лучше, а у меня выглядело убедительнее. Нормальные отношения.

За столами стоял тот особый гул, который бывает только у своих — куски разговоров, хохот, споры о соусах, сравнения с Москвой, подколы, девчоночьи замечания, мальчишеское вранье, как кто не устал, хотя устали все.

После ужина нас все-таки вынесло на улицу. Не надолго, на час, на полтора — размять ноги, ощупать город ладонями. Хьюстон вечером был мягкий, теплый, светящийся. Не такой кинематографически эффектный, как некоторые города, но в нем чувствовалась спокойная мощь. Богатый юг. Большие машины. Широкие тротуары. Темные стекла. Люди, которые никуда не бегут, но все равно успевают.

Мы шли кучками, расползаясь и снова собираясь. Вика смеялась над чем-то, что Гриша говорил ей нарочно трагическим тоном. Вано и Аня спорили, как правильно называть какой-то цвет вывески — ярко-красный или бессовестно-красный. Миша с Надей уже нашли какую-то местную газету и обсуждали, насколько американские журналисты умеют делать из любого пустяка ощущение конца света.

Ася шла рядом со мной, иногда касаясь локтем. Рыжие волосы в свете витрин казались почти медными.

— Тебе нравится? — спросил я.

Она подумала.

— Да. И нет. Красиво, интересно, чужое. Но здесь как будто все чуть дальше друг от друга. Дома, люди, взгляды.

— Потому что много места.

— Не только.

Я посмотрел на нее. Она всегда ловила такие вещи раньше меня. Я сперва видел систему, ритм, угрозу, возможности, а она — температуру человеческого воздуха.

— Есть такое, — сказал я. — Здесь свобода шире, а тепло приходится добывать отдельно.

— Красиво сказал.

— Я вообще опасно хорош.

— Это я уже заметила.

Мы поднялись обратно в гостиницу в каком-то полусне. Коридоры были тихие, ковры глушили шаги, двери щелкали одна за другой. У номера Аси я остановился.

— Спать, — строго сказала она. — Я и собирался. — Врешь. — Немного. — Дан. — Что? — Не думай сегодня слишком много.

— Поздно, — сказал я. — Я начал еще над Атлантикой.

Она улыбнулась. Устало. Тепло. Поднялась на цыпочки, быстро коснулась губами моей щеки и исчезла за дверью, оставив мне очень научную проблему: как после этого заснуть.

Но организм оказался сильнее философии. Я рухнул в кровать, еще успел подумать, что завтра матч, Хьюстон, темп, атлетизм, и хорошо бы не помереть, — и провалился.

Утро пришло не вовремя. То есть формально как раз вовремя, по часам, по расписанию, по воле организаторов и мировой истории. Но организм был категорически против. Он еще где-то летел над океаном, путался в часовых поясах и был уверен, что сейчас глубокая ночь и всякий подъем — это личное оскорбление.

Я открыл глаза, сел на кровати и несколько секунд смотрел в окно, пытаясь понять, почему за ним такая честная, яркая, южная утренняя Америка, если внутри меня — два часа ночи, мокрый снег и желание убить будильник.

— Живой? — спросил с соседней кровати Миша.

— Пока не доказано.

— Хорошо. На завтрак пойдешь?

— Если донесут.

— Я сообщу товарищам, что лидер пал, но морально с нами.

— Предатель.

Он уже был почти бодрый. Ненавижу таких людей по утрам. Особенно если люблю.

Завтрак в гостинице оказался тоже американским в своей сути — выбор большой, всего много, и обязательно есть что-то, о чем ты не уверен, завтрак это или испытание характера. Я взял кофе, яичницу, тосты, какие-то фрукты и что-то мясное, потому что матч, а перед матчем мой организм предпочитает ясные сигналы: будет работа.

Наши расселись несколькими столами. Девчонки уже ожили заметно больше нас. Это биологическая несправедливость. Они вообще умеют после дороги выглядеть так, будто просто ненадолго задумались, а мы — как делегация после спасения с дрейфующей льдины.

Ася сидела напротив, в светлой блузке, с собранными волосами, и была настолько утренне хороша, что я на секунду забыл про кофе. Потом вспомнил, что без кофе на такие чувства лучше не полагаться.

— Ты на меня так смотришь, — сказала она, намазывая тост маслом. — Как? — Как будто я либо прекрасна, либо опасна. — Почему «либо»?

Катя захихикала за соседним столом. Ян немедленно оживился:

— Записываю. Дан с утра в философском режиме.

— Это не философский, — сказал Саша. — Это брачный.

— Завидуй молча, — посоветовал я.

— Я не завидую, — важно сказал Ян. — Я исследую феномен.

— Феномен тебя когда-нибудь ударит подносом, — заметила Катя.

— И это будет любовь, — трагически вздохнул Ян.

После завтрака у нас было немного времени, и мы, конечно, не усидели. Выйти, пройтись, вдохнуть город еще раз перед игрой — это уже почти ритуал. И правильно. Гостиница гостиницей, зал залом, а матч играется не только ногами и руками. Еще воздухом места. Его тоже надо пробовать.

Днем Хьюстон был совсем другой. Вчера вечером он казался мягким и чуть киношным, а утром проявилась деловая фактура. Блестящие фасады, парковки, деловые люди, легкий гул трафика, влажное тепло. На газонах зеленело так, будто ноябрь был просто слухом. Пальмы, стекло, бетон, флаги. Все аккуратно, широко, уверенно.

— Здесь даже воздух говорит: деньги есть, — сказал Витя. — И нефть, — подтвердил Вано. — И ракеты, — добавил Саша. — И еда, — не изменил себе Питро.

Мы дошли до небольшого сквера, обошли квартал, посмотрели на витрины. В одной спортивной лавке Миша залип на кроссовки так, будто увидел откровение.

— Нет, — сказала Надя. — Но я же только смотрю. — Я тебя знаю. У тебя лицо человека, который уже морально купил. — Наука требует жертв. — Наука — может быть. Наш бюджет — нет.

Я шел рядом с Асей чуть в стороне от остальных. Утро, солнце, ее тонкий запах, какой-то совсем легкий, не духи даже, а просто она. Иногда такие мелочи бьют сильнее любой красоты. Красота — это для всех. А запах, интонация, как она щурится на солнце, как подбирает слова — это уже почти личная тайна.

— Нервничаешь? — спросила она.

— Немного.

— Врешь.

— Сильно. Но организованно.

— Это как?

— Внутри паника, снаружи обаятельная государственная устойчивость.

Она засмеялась и взяла меня под руку.

— Вот так лучше.

И правда, лучше.

К автобусу мы шли уже собраннее. Шутки не исчезли, но стали короче. Перед матчем даже самые болтливые начинают экономить энергию. У каждого свой способ. Гриша мрачнеет и становится похож на осадную башню. Витя, наоборот, начинает искрить. Артем молчит, но глаза работают. Серый острит ровно на полтона тише, чем обычно. Я… я слишком быстро думаю. Это мой старый порок. Поэтому приходится специально дышать, смотреть, цепляться за детали — за мяч в руках, за шнурки, за ритм шагов.

В автобусе Виктор Викторович встал в проходе, уперся рукой в спинку сиденья.

— Так, орлы. Слушаем сюда. Они дома. Они быстрые. Они лезут в темп. Не пугаемся. Не удивляемся. В силовую не играть, если не нужно. Наше — движение, мозги, смена ритма. Поняли?

— Поняли, — загудели мы.

— Витя.

— Я.

— Не устраивай цирк.

— Какой именно?

— Никакой.

— Это слишком широкое требование, пап.

Смех прокатился по автобусу и тут же улегся. Хорошо. Напряжение стравили. Можно играть.

Я посмотрел в окно на приближающуюся арену и почувствовал то знакомое, острое, приятное и опасное состояние — когда внутри вдруг становится тихо. Все лишнее уходит. Остается площадка. Мяч. Люди. Время. И тот странный азарт, который невозможно объяснить тем, кто никогда не выходил в серьезный матч.

Интересно, думаю я. Ну здравствуй, Хьюстон.

Арена встретила нас шумом, светом и ощущением, что местные пришли не просто посмотреть игру, а получить представление. Американцы вообще умеют превращать спорт в праздник для публики. Музыка, объявления, девчонки с помпонами, какой-то общий бодрый гул, попкорн, хот-доги, флаги, дети, мужчины в бейсболках, черные ребята, похожие на молодых пантер, дамы в слишком ярких костюмах — жизнь.

А потом начинается разминка, и вся эта ярмарка внезапно отступает. Потому что на площадке появляются тела. Скорость. Прыжок. Сила. И уже сразу видно — да, эти хьюстонские мальчики не просто «атлетичные». Эти собраны из пружин, сухожилий и южной самоуверенности. Широкие плечи, длинные руки, быстрый первый шаг. В прошлом матче мы это уже увидели, не по пленкам и не по рассказам. И потому решили не тормозить их, а бежать рядом. На встречных курсах. Пусть будет пожар, если умеем тушить быстрее.

— Весело будет, — сказал Витя, крутя мяч на пальце. — Тебе всегда весело, — заметил я. — Потому что я правильно устроен.

С первых минут так и вышло — не баскетбол, а обмен ударами на скорости, как будто две компании молодых хищников одновременно решили, что уважение — вещь хорошая, но счет важнее.

Они сразу полезли вперед. Агрессивно, широко, с проходами, с бросками с ходу, с подбором, как на драку. Мы ответили тем же, только с нашей поправкой — чуть умнее, чуть хитрее, с паузой там, где они ждали рывка, и с рывком там, где они уже были уверены, что пауза.

Первую четверть я прожил как через стекло. Не в смысле плохо — наоборот. Когда входишь в поток, время начинает вести себя прилично. Ты видишь не все подряд, а нужное. Рука защитника. Плечо партнера. Куда отскочит мяч. Где Витя уже рвет коридор. Где Гриша ставит такую стену, что человеку остается либо отскочить, либо пересмотреть жизненные ориентиры.

Витя сегодня был в том своем режиме, когда его лучше просто не ограничивать. Он летал. Не бегал — летал. Менял направление так, будто законы инерции на него распространялись в ознакомительном порядке. Один его проход во второй четверти заставил местную трибуну сначала заорать, а потом даже зааплодировать — потому что красиво, а красота, к счастью, иногда важнее национальности.

— Good move! — крикнул ему кто-то с трибуны.

— I know! — не оборачиваясь, рявкнул Витя.

Конечно, он знал.

Но у них тоже были звери. Черный форвард с невероятным прыжком. Белый разыгрывающий с глазами шулера и рукой хирурга. Центровой, который весил, по-моему, примерно как небольшой броневик, но двигался неприятно легко.

Мы менялись лидерством, как дети конфетами — жадно и без доверия. Плюс два. Минус три. Равенство. Еще один рывок. Еще один ответ. Трибуны заводились все сильнее. Это вообще был тот редкий случай, когда обеим сторонам нравится происходящее почти одинаково. Публика любит не только своих. Публика любит, когда жарко.

В третьей четверти мне прилетело локтем в ребро, я поймал воздух ртом, как рыба, и услышал над собой голос Артема:

— Живой?

— Не мешай умирать художественно.

— Потом. Сейчас вставай.

И я встал. Куда денешься.

К концу матча счет был нервный, скользкий. Они уже поняли, что нас просто задавить массой не выйдет. Мы поняли, что их просто перебегать не выйдет тоже. Началась игра характеров и нервов. Вот тут становится интересно. Потому что техника, схемы, физика — это все прекрасно, но в концовке всегда играет еще одна вещь: кто сильнее хочет не умереть от собственного поражения.

За минуту до конца было равенство.

Виктор Викторович на скамейке орал не словами, а уже почти чистой волей. Ким, сидевший чуть поодаль с тем своим невозмутимым лицом, на котором было написано «все суета», смотрел особенно внимательно. Наши девчонки шумели так, что американские болельщики уже начали уважительно оборачиваться.

Мяч у нас. Я веду, чувствую защитника бедром, слышу Витю справа. Серый уходит в угол. Гриша ставит заслон — тяжелый, честный, добрый, как грузовик. Я делаю шаг, второй, втягиваю двоих на себя и в последний момент отдаю Вите. Тот даже не ловит толком — принимает в движение и влетает под кольцо между двумя телами, как человек, которому с детства мешали жить законы геометрии.

Есть.

Трибуна взрывается. И наша часть, и их. Потому что да, черт возьми, красиво.

У них остается атака. Они не тянут. Бросок с дистанции. Мимо. Подбор — Гриша. На нем виснут, как на последнем поручне уходящего поезда. Фол. Штрафные. Он идет и забивает один из двух. Три очка.

Последние секунды тянутся дольше войны и короче вздоха одновременно. Они бросают из отчаяния — мимо. Сирена.

Все.

Мы выиграли. Три очка.

Немного. Достаточно.

Я согнулся, уперся руками в колени и несколько секунд просто дышал. Пот стекал по вискам, майка липла, сердце долбило так, будто пыталось пробить грудную клетку и выйти поздравить публику лично.

Потом меня кто-то ударил по плечу — Витя, конечно.

— Ну? — заорал он. — Хьюстон, у нас нет проблем!

— Заткнись, — сказал я и заржал.

Мы обнимались, хлопали друг друга, Гриша поднял Серого так, будто тот весил как школьный портфель, американцы тоже подходили — пожать руки, кивнуть, обменяться тем уважением, которое в спорте иногда важнее любых слов. Хорошая была рубка. Честная.

Счет на табло светился как итог маленькой войны.

Ленинград — Лос-Анджелес? Нет, сегодня было другое. Ленинград — Хьюстон. И мы выжили чуть красивее.

Глава 16. Хьюстон и драка, которая обернулась дружбой

Хьюстон

28.11.1987

_______________________________________________________________________________________________

— Да, — сказал я уже по-русски нашим, а потом повторил по-английски, как смог. — Если соперник любит скорость, можно либо испугаться и начать тормозить, либо принять ритм и попытаться играть умнее на той же скорости. Мы выбрали второе. Иногда это выглядит красиво, иногда опасно. Сегодня было и то и другое.

— You are not afraid of American athletic basketball?

— Мы вообще стараемся бояться продуктивно, — сказал я. — Так пользы больше.

Сбоку Ася, как часть журналистской группы, поймала мой взгляд и едва заметно улыбнулась. Ну да. Сейчас напишет, что советский студент Латин на почве спортивного стресса начал говорить афоризмами и угрожать продуктивным страхом всему капиталистическому миру.

У Вити спросили про его прорыв в концовке.

— It was simple, — сказал он важно. — I ran.

— He lies, — вставил я. — Usually he flies.

Опять смех. Ну и ладно. Пусть будет весело. Мы не на допросе.

Американцев тоже окружили. Их разыгрывающий, тот самый белый хитрец, сказал в микрофон:

— They are smart. And annoying. Very annoying.

— Thank you! — радостно отозвался Серый откуда-то из-за спины.

И это окончательно сняло последние барьеры.

Когда нас наконец отпустили в раздевалку, я почувствовал, что ноги у меня все-таки есть. Просто некоторое время назад они решили работать без согласования с центральным управлением.

— Хороший матч, — сказал мне, вытирая лицо, Гриша. — Хороший, — ответил я. — Еще? — Что еще? — Еще хочется.

Я посмотрел на него и кивнул. Потому что да. В этом и беда, и счастье спорта. После хорошей битвы ты не насыщаешься. Ты только сильнее понимаешь, зачем живешь.

После душа, переодевания и короткого периода, когда все сидели с тем блаженно тупым видом, который бывает только после хорошо отданной игры, нас взяли в оборот хозяева. Показать город. Прогулка дружбы. Культурный обмен. Все как положено. И, в общем, правильно. Нельзя приехать в место, взять у него только арену и гостиницу. Город — это не только табло.

Хозяева у нас были нормальные — несколько местных организаторов, пара студентов, один тренер из американской стороны, и еще тот самый разыгрывающий, который назвал нас annoying. Звали его, кажется, Майк. Теперь он уже улыбался без спортивного яда.

— So, Soviet friends, — сказал он, — ready to see real Houston?

— Define real, — тут же сказал Ян.

— Good start, — Майк засмеялся. — Very good start.

Сначала все было почти открыточно. Центр. Высотки. Стекло, сталь, деловитость. Потом нас повезли в сторону более старых районов, потом еще куда-то, где уже становилось понятнее, что любой большой американский город собран не как единое полотно, а как набор разных миров, местами соприкасающихся без особой любви.

Хьюстон был огромный и неоднородный. Богатые кварталы с ухоженными домами. Деловые зоны. Мексиканские рынки. Черные районы. Белые районы. Где-то все блестит, где-то облупилось. Где-то люди смотрят на тебя открыто, с любопытством. Где-то — настороженно. Где-то дети гоняют мяч, где-то на углу стоят парни, которые тоже вроде молоды, но глаза у них уже старше, чем должны быть.

— Город контрастов, — пробормотал Миша. — Очень оригинально, — сказала Надя. — А я и не претендую. Но правда же.

Правда.

Мы шли в смешанной толпе — наши, американцы, девчонки, парни. На одной из улиц запахло жареным мясом, сладким сиропом, пылью, бензином, каким-то южным пряным воздухом. Люди сидели на крылечках, смотрели на нас, кто-то махал, кто-то просто наблюдал. И вдруг я очень остро почувствовал: да, это не туристическая картинка. Это живой город. А живой город всегда неровный. Как шрам.

Проблемы начались, как и положено, не сразу. Сначала просто изменился взгляд пространства. Это трудно объяснить, но легко почувствовать. Шум тот же, дома те же, а воздух уже другой. Чуть более пустой. Чуть более внимательный. Чуть больше мужских голосов без видимой причины. Чуть меньше случайных прохожих.

Я заметил троих у угла раньше, чем они двинулись. Черные куртки, тяжелая походка, лица молодые, но уже с тем выражением, которое получается, когда человеку слишком рано пришлось доказывать, что он не добыча. За ними еще двое. Потом еще.

Майк тоже заметил. Сразу сбился с полушутливого тона.

— Maybe we turn here.

Поздно. Нас уже разглядели как событие.

— Hey! — крикнул один. — Who are these people?

Ну вот. Начинается. Не драма еще, но прелюдия.

Мы остановились не толпой, а как-то сами собой перестроились. Старый инстинкт. Девчонки — чуть внутрь. Парни — по краям. Наши американские хозяева тоже подобрались. Интересно, думаю я. Миры разные, а схема одна и та же.

К нам подошли человек шесть. Потом восемь. Не шайка совсем уж отморозков — скорее местные ребята, для которых чужая шумная компания на их территории сама по себе повод выяснить, кто кому должен уважение.

— Tourists? — спросил самый высокий. — Students, — спокойно сказал Майк. — From where? — USSR, — ответил я.

Это их даже развеселило.

— No kidding.

— Very serious, — сказал Вано с таким лицом, что я чуть не захохотал.

Тон был еще не дракой, но уже игрой на грани. Они разглядывали нас. Мы их. Улица притихла, как притихает всегда перед возможным безобразием. И тут один, молодой совсем, но дерганый, шагнул ближе и ткнул пальцем мне в грудь.

Вот этого делать не надо.

Я посмотрел на палец. Потом на него.

— Don’t, — сказал тихо.

Он усмехнулся. Решил проверить.

Ну и зря.

Дальше все произошло быстро. Очень быстро. Он снова двинул рукой, уже жестче — не ударить, а толкнуть, на унижение. Я снял его кисть, шагнул в сторону, довернул корпус, и он вдруг оказался лицом к кирпичной стене, очень удивленный устройством мира. Без красивостей. Без лишнего. Просто чтобы понял.

Рядом уже дернулся второй — и в него врезался Руслан. Как пуля с плохим характером. Питро перехватил третьего, Артем встал так, что дальше идти стало неуютно. Гриша вообще ничего не делал особенного — просто шагнул вперед, и этого хватило, чтобы два человека сразу пересмотрели планы на вечер.

Девчонки, к счастью, не визжали и не суетились. Наши давно были обучены не мешать, а держаться вместе. Ким за это нас бы похвалил сухим кивком, а это у него почти орден.

Американцы наши тоже не отступили. Майк выругался и встал рядом. Еще один их парень развел руки:

— Easy! Easy!

Но уже поздно. Контакт произошел. И теперь все решалось за секунды — либо это превращается в глупую свалку, либо каждая сторона успевает понять, что перед ней не жертвы.

Я отпустил первого. Он выпрямился, потрясенно глядя на меня.

— Damn, man, — сказал он. — Exactly, — ответил я.

Руслан держал своего за куртку и улыбался так приветливо, что любому стало бы не по себе.

— We okay? — спросил он. — Yeah, yeah, okay!

Питро уже отпустил второго и даже хлопнул его по плечу, как после спарринга.

Еще секунда. Еще взгляд. И напряжение вдруг пошло вниз. Потому что уличный код везде примерно одинаков: силу уважают, истерику презирают, а если человек не суетится и не ломается, с ним можно уже говорить по-другому.

Самый высокий хмыкнул.

— You guys play ball?

— Yes, — сказал Майк. — They just beat Houston college team.

Тут у местных лица изменились. Не капитально, но заметно.

— No shit?

— Some shit, — не удержался Серый.

Я пихнул его локтем, но поздно — все уже заржали. И наши, и американцы, и даже те самые ребята с угла.

Вот так драка отменяется силой идиотской шутки. Мир держится на очень странных вещах.

Через пять минут мы уже стояли почти кружком и разговаривали. Один оказался фанатом баскетбола. Другой спросил, правда ли в СССР все играют в шахматы. Ян немедленно ответил, что только младенцы и пенсионеры, а остальные управляют спутниками между уроками. Катя едва не задохнулась от смеха.

В итоге расстались почти по-доброму. Один из местных даже протянул мне ладонь.

— You all right, Russian.

— You too, Houston.

Когда мы отошли, Ася тихо сказала:

— Я тебя однаждыприбью.

— За что именно? — За то, что ты сначала лезешь в самое неприятное место взглядом, а потом еще и оказываешься прав.

— Это не талант. Это тяжелая судьба.

Она посмотрела на меня. Потом взяла за руку. Молча.

Ну да. И правильно.

После такой прогулки организаторы решили, что международную дружбу нужно срочно заесть. И мы поехали в район, где был рынок, лавки, закусочные и вообще живая местная еда, а не гостиничная дипломатия.

Вот тут Хьюстон мне понравился особенно. Потому что когда город начинает пахнуть едой, он обычно говорит о себе честнее, чем когда показывает небоскребы.

Рынок был шумный, разноцветный, местами мексиканский, местами американский, местами вообще черт знает чей. Перец, мясо, фрукты, кукуруза, сладости, шляпы, ремни, кожаные куртки, джинсы, дешевые украшения, кассеты, ножи — не боевые, а красивые, туристские, — и люди, люди, люди.

— Вот, — сказала Ася, оглядываясь, — это уже интересно. — Потому что живое? — Потому что не прикидывается.

Мы взяли еду в какой-то местной кафешке, где было тесно, громко и прекрасно. Меню читалось как приключенческий роман. В итоге на столах оказались стейки, жареная курица, что-то мексиканское в лепешках, фасоль, кукуруза, соусы опасного цвета, пироги, кофе, чай со льдом — который я до сих пор воспринимал как шпионскую диверсию, — и какой-то десерт, от которого Миша пришел в религиозный восторг.

— Это незаконно, — сказал он, попробовав. — Сахар не должен вести себя так развратно.

Питро ел с таким уважением, будто вступал в международный договор.

— Хорошая страна, — объявил он. — Понимающая.

— Ты любую страну оценишь по тарелке, — заметила Стелла. — А по чему еще? По лозунгам, что ли?

Вано пробовал острый соус и уверял, что ерунда. Через полминуты у него были красные глаза, блестящий лоб и выражение оскорбленного достоинства.

— Нормально, — прохрипел он. — Конечно, — сказала Аня. — Ты просто загорелся изнутри.

Мы смеялись, менялись тарелками, спорили, у кого еда лучше. Американцы из нашей сопровождающей группы тоже расслабились. После улицы, после матча, после того как мы уже посмотрели друг на друга не с витринной стороны, разговор пошел живее.

— You really study mathematics and play basketball? — спросил Майк. — And music, — вставил Ян. — And hand-to-hand, — лениво добавил Руслан.

Майк уставился на нас.

— Why?

— Because one thing is not enough, — сказал я.

Он покачал головой.

— Crazy.

— Productive, — подсказал я.

Ася фыркнула в стакан.

Потом были лавки. Девчонки, конечно, ожили на одежде и украшениях, но без истерики — мы все-таки не туристическая группа «хватай все блестящее». Просто интересно. Ткани другие, крой другой, цвета другие. Американская практичность, южная яркость, чуть ковбойщины, чуть города.

Лена Самохина примерила очки и стала похожа на очень холодную кинозвезду, которая приехала дать интервью и случайно разбила три сердца и один бюджет.

— Бери, — сказал Витя. — Зачем? — Чтобы все страдали организованно.

Катя нашла ковбойскую шляпу и немедленно надела ее Яну.

— Ты выглядишь как еврейский шериф.

— Это мой звездный час, — сказал Ян. — Теперь мне нужен конь и коррупция.

Саша ржал так, что продавец тоже начал смеяться, не понимая слов, но явно понимая интонацию.

Я для приличия ничего не собирался покупать, но потом увидел тонкий кожаный браслет с простым металлическим замком. Ничего особенного. Как раз поэтому и взял. Ася заметила.

— Это кому? — Одной журналистке с дурным характером. — Не знаю таких. — Рыжая. Очень опасная. — А. Эта. Она, кстати, дорого берет. — У меня только советское обаяние. — Тогда, возможно, договоритесь.

Я купил. Потом, уже на улице, застегнул у нее на запястье. Она посмотрела на руку, потом на меня. Ничего не сказала. Только улыбнулась так тихо, что мне стало жарче, чем от хьюстонского воздуха.

— Спасибо, — сказала наконец. — Носи. Вдруг поможет от международных кризисов. — Не поможет. — Тогда просто красиво.

И этого почему-то оказалось достаточно.

Вечером мы уезжали в Новый Орлеан поездом. Сам факт американского ночного поезда после всего этого авиаглянца казался почти романтической уступкой миру. Я вообще люблю поезда. Самолеты воруют пространство. Поезд его честно проживает.

Вокзал был большой, не такой парадный, как наши крупные, но живой. Люди с сумками, дети, запах кофе, табака, железа, горячего воздуха с улицы и старого кондиционера. Объявления. Гул. Ожидание. Это всегда отдельное состояние — когда город уже отпускает, а следующий еще не начался.

Мы погрузились шумно и сразу заняли свой кусок пространства так, будто родились в этом вагоне. Чемоданы, сумки, смех, споры, кто где, девчонки устраиваются, парни изображают суровую помощь и неизменно путаются в ремнях и полках.

— Дан, это твоя сумка? — Уже нет. Судя по весу, там Питро. — Я не настолько компактен, — обиделся Питро.

Когда поезд тронулся, по вагону прошла та самая приятная дрожь. Колеса подхватили ритм, стекла отразили огни, и все — можно выдохнуть. Один город пройден, впереди следующий.

Сначала, конечно, никто не спал. Слишком много впечатлений. Мы собрались в проходе между купе и креслами, кто где мог. Ян достал гитару — не большую, дорожную, но вполне живую. Саша подсел рядом. Потом подошла Маша. Потом Вика. И, как всегда бывает с нашими, через пять минут уже образовалось что-то среднее между концертом, посиделками и передвижным театром.

Пели тихо, чтобы не злить проводников и соседей, но от этого только лучше. Голоса ложились на стук колес. Мужские, женские, вместе, по очереди. Что-то наше. Что-то новое. Что-то полу-импровизированное, такое родное:

Ароматами ванили Мозг взорвется как всегда Те глаза нас поманили Как всегда…..да как всегда

А потом и вовсе, то самое, самое дорогое, что есть в жизни: И испуганные руки Убегают со стола За улыбкой прячем взгляды Но наверно все же да?

Америка за окном темнела и плыла назад редкими огнями, а внутри вагона у нас снова получался маленький свой мир, в котором баскетболисты подпевают, математики крутят ручки пульта, журналистки улыбаются, а будущие юристы отбивают ритм по подлокотнику.

Я тоже спел пару вещей, больше для своих, чем для искусства. Ася слушала, подперев подбородок рукой. И когда я поймал ее взгляд, там было то мягкое внимание, от которого человек либо становится лучше, либо окончательно теряет дисциплину.

Постепенно народ расползался. Кто-то зевал, кто-то еще болтал шепотом, кто-то уже искал плед. Ночной поезд всегда уговаривает на тишину лучше любого воспитателя.

Я вышел в тамбур между вагонами — не курить, просто постоять. Стекло дрожало, за ним тянулась черная Америка с редкими огоньками, иногда далекими дорогами, иногда огрызками станций, иногда просто пустотой. Поезд шел ровно, мощно, как будто сам знал дорогу лучше всех на свете.

Через минуту дверь тихо скрипнула, и вошла Ася.

— Я так и знала, — сказала она. — Что именно? — Что ты сбежишь подумать.

— Это не побег. Это стратегическое отступление. — Конечно. В тамбур. К стеклу. Ночью. Очень мужественно.

Я улыбнулся и открыл ей место рядом. Она встала близко, почти вплотную. За окном темнело. Внутри было тепло от поезда, от железа, от ее плеча.

— Устал? — спросила она.

— Да. — Сильно? — Не только телом.

Она кивнула. Она всегда понимала быстрее, чем я успевал объяснить.

— Сегодня было хорошо, — сказала она. — И матч. И город. И даже твоя идиотская драка. — Это не драка. Это международные переговоры нового типа. — Дурак. — Есть немного.

Она положила голову мне на плечо. Просто так. Без пафоса. И весь этот американский путь, реформы, игры, большие планы государства, чужие города, мои чужие жизни, память десятков миров — все это вдруг отступило на шаг. Не исчезло. Просто перестало давить всей массой сразу.

Я обнял ее. Тоже просто. Ладонью почувствовал ее спину под тканью, тепло, живое, настоящее. Поезд шел в ночь.

— Красиво, — тихо сказала она, глядя в окно. — Да. — И немного грустно. — Почему? — Потому что все быстро.

Я подумал. Потом ответил честно:

— Поэтому и надо стоять здесь сейчас.

Она подняла лицо. Смотрела несколько секунд. Потом поцеловала меня. Без игры уже, без пикировки, без разведки. Тихо. Медленно. Так, как целуют не для эффекта, а чтобы подтвердить миру: вот, это есть.

Я ответил так же. И, кажется, в ту секунду даже поезд пошел мягче. Хотя это, возможно, уже чистая мужская поэзия на фоне недосыпа.

Мы потом просто стояли обнявшись. Смотрели на ночную Америку. На редкие огни. На темные поля. На отражения в стекле — мои, ее, немного смазанные движением. Иногда для счастья действительно не нужно ничего героического. Просто быть рядом в правильный момент, пока за окном летит чужая страна, а внутри тебя вдруг наступает тишина.

— Дан, — сказала Ася совсем тихо. — М? — Только не начинай сейчас думать о судьбе мира.

— Поздно, — сказал я. — Но я могу думать о ней одной рукой.

Она тихо засмеялась мне в шею.

— Самовлюбленный. — Нет. Многофункциональный.

— Это еще хуже.

Мы стояли еще долго. Пока ночь не стала совсем густой. Пока поезд не укачал тревогу. Пока Хьюстон окончательно не остался позади, а Новый Орлеан не начал медленно собираться где-то впереди, за темнотой, музыкой, рекой и следующей главой нашей странной, веселой, невозможной жизни.

Глава 17. Новый Орлеан. Утро, турнир, город, который пахнет водой, жареным тестом и старой музыкой.

Новый Орлеан

30.11.1987

США-СССР Кубок вызова

Турнир по информатике

Проснулся я от того, что кто-то очень выразительно и с чувством ругался по-русски, по-грузински и, кажется, по-воробьиному сразу. Такое, знаете, многослойное культурное произведение. Причем с паузами, как в хорошем театре.

Я открыл глаза, несколько секунд смотрел в потолок гостиничного номера и пытался понять — Хьюстон? Поезд? Уже Новый Орлеан? Или это я умер, а таможенник из первой серии турне все-таки добил меня взглядом и теперь мне положен персональный круг ада с подъемом в шесть утра и Вано в качестве массовика-затейника.

Потом до меня дошло — Новый Орлеан. Гостиница. Утро. 30 ноября 1987 года. Воскресенье. Турнир по информатике. Жизнь прекрасна, если не считать того, что кто-то за стеной опять взялся объяснять миру, как именно надо жить.

Я сел на кровати. Рядом заворочалась Ася — мы, конечно, по номерам были размещены прилично и по-советски, но утро есть утро, люди ходят друг к другу, стучат, шипят, тащат зубные щетки, полотенца, новости, шутки, иногда себя, ну и меняются номерами. Ася, сонная, с рыжей прядью на щеке, выглядела так, что любой мировой империализм хотелось отменить до особого распоряжения.

— Это кто? — хрипло спросила она.

— Судя по накалу — Вано. Либо его убивают. Либо он не нашел свои штаны.

Ася приоткрыла один глаз.

— Ты сказал это с какой-то слишком глубокой верой.

— Я знаю этого человека.

В дверь тихо, но нервно постучали.

— Дан! — зашептал из коридора Серый. — Иди срочно. Тут национальный вопрос.

— Сколько их? — спросил я, вставая.

— Один. Но очень громкий.

Ну да. Вано.

Я натянул джинсы, футболку, пригладил волосы рукой — то есть сделал вид, что вообще существует контроль над ситуацией — и вышел в коридор.

И увидел картину. Вано стоял босиком, в одной футболке, с совершенно трагическим лицом кавказского князя, у которого варвары похитили фамильную саблю. Напротив него — горничная, маленькая темнокожая женщина лет пятидесяти, абсолютно невозмутимая, с полотенцами в руках. Между ними лежал на тележке... один-единственный носок. Синий.

— Где второй? — требовал Вано с такой интонацией, будто речь шла не о носке, а о похищенном брате. — Как человек может жить с одним носком? Это половина судьбы!

Горничная не понимала почти ничего, но по тону, видимо, уже представляла себе масштаб бедствия.

— Sir, I clean room. Sock there. Only one sock.

— Вот! — ткнул пальцем Вано в носок. — Она признает, что один есть! А где второй? Если есть первый, должен быть второй. Это логика. Это цивилизация.

Серый прислонился к стене и уже умирал.

Я тоже присмотрелся. Картина была настолько совершенна, что хотелось не вмешиваться, а продать билеты.

— Вано, — сказал я максимально серьезно, — ты в каком виде ведешь международные переговоры?

— В трагическом, — отрезал он. — У меня украли комплект.

— Может, ты сам его где-то...

— Дан, я грузин. Я могу забыть паспорт, но не носки. Особенно красивые.

Из соседнего номера высунулась Аня, рыжая, еще не до конца проснувшаяся, но уже с тем выражением лица, какое у женщин бывает, когда они заранее знают, что виноват мужчина и сейчас это подтвердится документально.

— Вано, — сказала она, — подними левую ногу.

— Что?

— Подними. Ногу.

Он машинально поднял ногу. На стопе, прилипший к пятке с внутренней стороны, висел второй носок. Секунда тишины.

Серый сполз по стене. Я отвернулся и уперся лбом в косяк, потому что смеяться в лицо человеку в минуту великого национального унижения — это нехорошо. Хотя очень хотелось. Из номера напротив выглянул Витя, увидел картину и сразу сложился пополам. За ним — Лена Самохина с ледяным достоинством королевы, которое тоже дало трещину.

Горничная посмотрела на носок, потом на Вано, потом на нас и вдруг фыркнула. Победа цивилизации. Международная.

Вано опустил ногу, нашел носок, снял его с пятки и с мрачной честностью сказал:

— Это была сложная оперативная маскировка.

— Да, — кивнул я. — Носок ушел в подполье.

— Сам, — добавил Серый.

— Я вас всех запомнил, — сурово сообщил Вано. — Когда стану великим человеком, вас не приглашу на свадьбу.

— Аня, — сказал я, — срочно выходи за него. Человек без присмотра погибнет в течение двух недель.

Аня фыркнула, подошла, дернула его за футболку вниз.

— Обуйся сначала, князь.

И вот в такие моменты особенно ясно понимаешь, что любовь — это не луна, не стихи, не нежность в сумраке, хотя и это тоже. Любовь — это когда девушка поправляет на тебе футболку после международного носочного скандала и делает вид, что так и надо.

__________________________________________________________

К завтраку спустились уже всей бандой. Двадцать четыре человека — это не группа, это передвижное явление природы. Особенно если половина не до конца проснулась, четверть уже шутит, а остальные делают вид, что они приличные советские студенты и вообще только что из библиотеки.

Ресторан гостиницы был светлый, с большими окнами. За стеклом — влажное южное утро, какое-то не совсем ноябрьское для нашего человека. Пальмы стояли так, будто издеваются. Воздух даже через стекло казался плотным, теплым и чуть липким, словно город дышал близкой рекой, морем, болотом, жареным маслом и чем-то музыкальным. Новый Орлеан еще толком не начался, а уже лез в кожу.

На столах — кофе, соки, яйца, тосты, странные колбаски, какие-то сладкие булки, фрукты. Американцы вообще к еде относятся так, будто человек должен с утра выбрать: жить дальше как честный гражданин или немедленно растолстеть и умереть счастливым.

— Это завтрак? — изумился Питро, глядя на гору еды. — А обед тогда что, наступление?

— Обед у них обычно концептуальный, — сказал Миша. — А вот завтрак — это удар по мировому балансу.

Надя уже сидела с блокнотом и чем-то чиркала.

— Ты что, задачи повторяешь? — спросил я.

— Я считаю, сколько калорий поглотит Вано до начала турнира.

— Клевета, — сказал Вано с набитым ртом. — Я спортсмен.

— Ты стихийное бедствие, — поправила Аня.

Ася сидела напротив меня, обхватив чашку кофе двумя руками. Волосы собраны кое-как, на щеках еще след сна, глаза ясные, зеленые, и все, мне уже не до омлета, не до турнира, не до Америки. Сидит такая, смотрит поверх чашки и чуть улыбается — и внутри сразу становится тесно, как будто сердце решило расшириться без разрешения.

— Что? — тихо спросила она.

— Проверяю, не снится ли мне международная командировка.

— И как?

— Слишком хорошо для сна. Во сне Вано не проигрывает носкам.

Она прыснула в чашку.

Терехов шел вдоль столов, как полководец перед смотром войск.

— Сегодня не баскетбол, но лица сделать боевые, — объявил он. — Американцы думают, что вы только мячом умеете стучать. Разочаруйте.

— Мы им еще и по клавишам настучим, — пообещал Ян.

— Главное, не по пианино, — заметила Катя. — А то опять концерт начнется раньше времени.

— Не зарекайся, — сказал Саша.

Мы после завтрака вышли на короткую прогулку вокруг гостиницы. До начала турнира было время, а сидеть взаперти — только лишний раз накручивать себя. Город встречал нас не как Хьюстон. Тот был шире, жестче, стекляннее, новее. Этот — старше на ощупь, страннее, мягче, будто с хитринкой. Тут воздух сам по себе был не фоном, а участником событий. Влажный, теплый, пахнущий водой, железом, кофе, специями, чем-то сладким и гниловатым одновременно — живым, южным, портовым.

На улице уже было шумно. Машины, автобусы, голоса, где-то музыка — не громко, а как будто из-за угла кто-то пробует утро на звук. Дома разные: где-то обычные современные коробки, где-то старые фасады с коваными балкончиками, где-то облупившаяся краска, которая почему-то не делала вид беднее, а наоборот — добавляла правды.

— Похоже на город, который долго жил без спроса, — сказал я.

— Это как? — спросил Гриша.

— Ну вот так. Не по инструкции. Сам по себе. С привычками.

— На Вано похоже, — заметил Серый.

— Я сегодня жертва, — сообщил Вано. — Меня не трогать.

— Нет, — сказала Аня. — Сегодня ты герой. Победитель носка.

Мы прошли квартал, потом еще один. На перекрестке стоял полицейский, лениво следил за потоком машин. У ларька продавали какие-то горячие штуки в бумаге. Из открытой двери маленького кафе пахло жареным луком и кофе. На углу сидел старик в светлой шляпе и играл на трубе — не на сцену, не на публику, а как будто себе под нос и одновременно всему городу. И в этом было что-то очень новоорлеанское, даже если я еще толком не знал, что именно.

— Красиво, — сказала Вика, оглядывая балкончики, вывески, старый кирпич.

— И чуть-чуть облезло, — добавила Лена Астраханская.

— Потому и красиво, — сказал Костя.

Ася шла рядом со мной, плечо иногда касалось моего локтя. Такие случайные касания, на самом деле совершенно не случайные. Мы уже давно жили в режиме, где полмира пряталось в полуулыбке и том, кто к кому как повернулся. И это, пожалуй, было даже лучше любых громких слов. Слова часто торопятся. А вот тепло чужой ладони не врет никогда.

— Боишься? — спросила она негромко.

— Турнира? Немного.

— Врешь.

— Хорошо. Не немного.

Она кивнула, как будто именно это и ожидала.

— И правильно. Значит, живой.

— А ты?

— Я за вас боюсь. Но красиво. То есть горжусь. То есть и то и другое. Очень удобно быть девушкой математика.

— Почему?

— Можно волноваться интеллектуально.

— Звучит страшно.

— Еще бы.

И тут Миша, шагающий впереди, вдруг обернулся:

— Товарищи советские граждане! Предлагаю не пялиться в романтику, а запомнить, что сегодня мы идем бить капитализм его же алгоритмами.

— Миша, — сказал я, — у тебя с утра пафос повышен.

— У меня кофе хороший.

________________________________________________________

Турнир проходил в одном из университетских корпусов — современное здание, прохладное внутри, с длинными коридорами, таблицами, указателями, стеклом, пластиком и тем специфическим запахом техники, пыли и кондиционированного воздуха, который для человека, сидящего в вычислительных лабораториях, почти как запах пороха для солдата. Сразу мобилизует.

Американцы встречали нас улыбчиво, но внимательно. Уже не как экзотику. Уже как проблему. Приятно, конечно, когда тебя считают проблемой на международном уровне.

В нашей информатической пятерке сегодня шли я, Миша, Надя, Ян и Саша. Остальные — группа поддержки, моральная, эстетическая и шумовая. В этом смысле мы были идеальны. У нас за спиной стояла не просто команда, а почти племя. И это чувствовалось.

Зал был оборудован хорошо. Машины — посерьезнее, чем то, к чему мы привыкли дома, хотя дома у нас тоже уже начинали шевелиться и меняться времена. Терехов бы сейчас ходил вдоль рядов и урчал от счастья, как инженерный тигр. Ну это если дома, а здесь, вон стоит, спокойный, серьёзный.

Формат турнира включал несколько блоков. Алгоритмические задачи. Обработка данных. Оптимизация. И отдельный модуль — компьютерная графика и визуализация, на который американцы явно делали ставку. Они в этом были сильнее. Видно сразу. У них это не просто наука — это уже полу-дорога в индустрию, игры, интерфейсы, моделирование, коммерцию. Для нас это пока еще больше территория дерзких энтузиастов и голодных до железа романтиков. Для них — часть растущего рынка. Разница ощущалась.

— Ну, — сказал Миша, усаживаясь, — если что, проиграем красиво.

— Не дождешься, — сказала Надя.

Я смотрел на экран, на клавиатуру, на распечатки задания, и внутри у меня вдруг включился тот самый режим, который люблю и побаиваюсь одинаково. Когда все лишнее отваливается. Город, шум, девушки, политика, международное положение, носки Вано — все уходит на дальний план, а остаются структура, ритм, логика, схватка. Почти такая же, как на площадке. Только вместо мяча — данные, вместо прохода под кольцо — решение, вместо борьбы корпусом — борьба временем и ясностью головы.

Первая серия задач пошла бодро. Классические алгоритмические штуки, где надо не столько знать, сколько быстро увидеть. Американцы работали четко. У них была хорошая дисциплина мысли — суховатая местами, но уверенная. Мы брали другим: наглостью, гибкостью, умением схватить задачу с разных сторон сразу, иногда даже чуть хаотично снаружи, но с очень хорошим внутренним чувством конструкции.

Ян бормотал себе под нос.

— Нет, нет, нет... это они нас ловят на очевидности... ага... а вот фиг вам.

— Ян, — сказал Саша, не поднимая глаз, — ты задаче это говоришь или всему западному миру?

— По обстоятельствам.

Миша уже ржал на второй задаче, потому что нашел решение через обходной маневр.

— Боже, как это некрасиво, — сказал он восхищенно.

— Делай, — ответила Надя. — Война все спишет.

На графике стало труднее. Там были построение изображения по набору параметров, визуализация движения объекта, простая анимация, отрисовка сцены с изменением точки обзора, еще какая-то хитрая штука с отображением данных процесса во времени. Американцы здесь чувствовали себя как дома. Их решения были аккуратные, отточенные, явно обкатанные на реальных пакетах, на привычке работать с визуальным результатом как с товаром. У нас — меньше лоска, больше импровизации.

— Они нас тут душат, — тихо сказал Саша.

— Не душат, — ответил я. — Давят. Разница есть.

— Обнадежил.

Я быстро перебирал варианты. В таких задачах очень важно не влюбиться в первое красивое решение. Красивое часто сжирает время, а время на турнире — это кровью пахнущая материя. Мы с Мишей разделили блоки, Надя взяла часть проверки и корректности, Ян нашел хитрый способ упростить одну визуализацию, Саша с его спокойной цепкостью доводил до ума то, что мы выстреливали сырьем.

У американцев на соседнем ряду один парень — высокий, в очках, с очень собранным лицом — работал просто отлично. Без суеты. Секунда на взгляд, потом руки. Я это уважаю. Там, где человек не машет собой, а делает дело.

Он на мгновение посмотрел на мой экран. Я — на его. Без вражды. Чисто профессионально. Ага, понял, коллега. Ты тоже не мальчик с красивой эмблемой.

И тут как на баскетболе. Начинается не просто решение задач, а обмен темпом. Они ускоряются — и ты чувствуешь. Ты находишь короткий путь — они тоже что-то учли. И уже не важно, что вместо кроссовок у тебя ботинки, а вместо паркета линолеум. Это матч.

За спиной сидели наши. Девчонки, парни, Вик Викторович, Терехов, сопровождающие, журналисты местные. Иногда долетал шепот, шорох, смешок, но в основном мир сузился до экрана.

На одной из задач по визуализации данных мы чуть не сели. Не потому что она была невозможная. Хуже. Она была такая, где ошибаешься не в идее, а в слое. В порядке. В том маленьком месте, где структура вроде правильная, а результат плывет, и ты десять минут смотришь как дурак на почти верную картинку.

— У нас ось едет, — сказал Миша.

— Не ось, — ответила Надя. — Нормализация.

— Надя, я тебя когда-нибудь на руках носить буду.

— Только если молча.

Я вбил правку. Пересчет. Экран мигнул. Изображение встало.

— Есть, — сказал я.

— Не ори, — прошипел Ян. — Они услышат и начнут нервничать раньше времени.

— Поздно, — сказал Саша. — Я уже начал.

На последнем блоке мы взяли за счет общей ровности. Не блеснули отдельно на графике, но не провалились, а алгоритмикой и структурой вывезли. В итоге получилось ровно то, что и бывает в настоящем матче против сильного соперника: где-то они были объективно сильнее, где-то мы, но мы оказались чуть целостнее. Чуть упрямее. Чуть собраннее в концовке.

Когда вывесили результаты, стало шумно.

Первое место — мы. Очень не в разгром. На тоненького. Почти зубами.

Американцы вторые, и по блоку графики — лучшие.

Я выдохнул так, будто мне из грудной клетки достали кирпич.

Миша вцепился мне в плечо.

— Дан... — сказал он с выражением религиозного человека. — Я сейчас готов целовать даже капиталистическую мебель.

— Не надо, — сказала Надя. — У нее и так тяжелая судьба.

Ян поднял руки.

— Советская школа без красивых мониторов, но с характером!

— И с жуткой наглостью, — добавил Саша.

Тут нас смело волной своих. Девчонки, парни, хлопки, смех, Вик Викторович, который к информатике относился с уважительным недоумением, но победы любил во всех видах.

Ася подскочила ко мне первая, остановилась на полшага, потому что вокруг люди, камеры, приличия и международное положение. Но глаза у нее были такие, что все эти приличия могли идти строем и лесом.

— Ну? — спросила она.

— Живы, — сказал я.

— Это я вижу.

— Победили.

— Это тоже.

— Тогда что еще?

Она улыбнулась и очень быстро, почти невидимо для других, сжала мои пальцы.

Вот это было уже опаснее любого интервью.

________________________________________________________

Интервью, конечно, начались почти сразу. Американские журналисты, наши, организаторы, какие-то университетские люди с бейджами. Микрофоны, камеры, яркий свет, лица, вопросы. Все как обычно: сначала ты радуешься, потом понимаешь, что сейчас тебя будут превращать в говорящую функцию.

Нас поставили рядом с американской командой. Это было правильно. На картинке лучше смотрится не “победители и побежденные”, а “две сильные команды, дружба народов, обмен опытом, наука без границ”. В общем, цивилизация. Один корреспондент, молодой, быстрый, спросил сначала у американцев:

— How was the competition?

Тот самый высокий парень в очках, их, видимо, лидер, ответил спокойно:

— Tough. Very good team. They are fast, creative, sometimes unpredictable. We were better in graphics, they were better overall today. It happens. Good tournament.

Умно ответил. Без кислоты. Я мысленно кивнул. Уважаю.

Потом микрофон сунули мне.

— Ваши впечатления от турнира?

— Хорошие, — сказал я. — Когда соперник сильный, думать приходится быстро. Это полезно для головы и характера.

— Американская команда была сильна?

— Очень. Особенно в графике и визуализации. У них там чувствуется практика, промышленный подход. Мы больше выгрызали. Не так красиво, зато упорно.

Журналист засмеялся.

— То есть советский стиль — это “не так красиво, зато упорно”?

— Иногда да, — сказал я. — Но мы работаем над красотой.

Слева фыркнула Надя. Справа заулыбался Миша. Американцы тоже поняли по интонации, что это не совсем официальная фраза.

Потом спросили и совсем ожидаемое:

— Как вам Новый Орлеан?

И вот тут я честно ответил:

— Пока не знаю. Посмотрим. Думаю, тоже все хорошо.

— Это дипломатический ответ?

— Нет, — сказал я. — Это осторожность умного туриста. Город надо сначала понюхать, послушать и немного по нему пройтись. Тогда будет ответ.

— Already sounds poetic, — сказал кто-то из американцев.

— Это он еще голодный, — вставил Миша.

Журналисты оживились.

— Вы всегда такие... веселые?

— Нет, — ответила Надя с каменным лицом. — Иногда мы страшные.

И это тоже записали. Прекрасно.

_________________________________________________________

После турнира хозяева повели нас гулять по городу. Не официально-мертво, а по-человечески. С нами шли несколько студентов-организаторов, пара местных преподавателей, переводчики, журналисты, наши взрослые. И вот тут Новый Орлеан начал раскрываться уже не краем, а ладонью.

Французский квартал встретил нас так, словно ему вообще все равно, кто мы, откуда и на сколько. Он просто был. Узкие улицы, старые фасады, балконы из черного кованого железа, зелень, свисающая с перил, облупившиеся стены, цветные ставни, вывески, витрины, запахи — сладкие, острые, алкогольные, кофейные, рыбные, жареные. Где-то звенели бокалы. Где-то кто-то смеялся слишком громко. Где-то на углу играли музыку так, будто без этого дом рухнет.

Я шел и ловил взглядом детали. Старик в белом костюме и шляпе. Девушка в ярком платье на балконе. Чернокожий мальчишка с газетами. Уличный музыкант с саксофоном. Лошади копытами по мостовой. Туристы. Местные. Полицейские. Бездельники. Красавицы. Уставшие женщины с пакетами. Этот город не пытался быть красивым. Он просто жил, а красота получалась сама — из шрама, музыки, сырости, жары, бедности, наглости и старой памяти.

— Тут все как будто слегка пьяное, — сказал Серый.

— Даже стены, — кивнул Костя.

— Зато живые, — заметила Вика.

Ася шла рядом и крутила головой во все стороны, как настоящий журналист и немного как ребенок на ярмарке. В такие минуты она была особенно хороша — не потому что “красивая девушка”, это и так понятно, а потому что в ней включалась жадность к миру. Настоящая. Горячая. Когда человек не изображает интерес, а действительно хочет увидеть больше. Это страшно заводит, между прочим. Умная жадность к жизни — штука очень заразная.

— Смотри, — сказала она, тронув меня за рукав. — Балконы. Они как кружево. Только железное.

— И опасное, — сказал я. — Если ты сейчас так же посмотришь на меня, я могу начать писать стихи.

— Не надо. Ты и так опасен.

— Почему?

— Потому что у тебя вдохновленный вид.

Это была правда. Вид у меня был вдохновленный и слегка ошалевший. Город бил по всем чувствам сразу, а я такие места люблю. Они напоминают, что мир вообще-то сделан не только из правильных схем. Он еще и из переулков.

Мы прошли мимо собора Святого Людовика, вышли на площадь Джексона. Художники, карикатуристы, туристы, лошади, шум. Дальше — к набережной. Миссисипи. Большая, тяжелая, мутная, деловая река. Не наша Нева — холодная, строгая, гранитная красавица. Здесь вода была другая. Южная. Мясистая какая-то. С памятью о портах, пароходах, хлопке, торговле, жаре, грязи, богатстве и крови.

Я остановился у перил.

— Сильная, — сказал Гриша.

— Упрямая, — добавил я.

— Как ты, — тихо сказала Ася.

— Не льсти мне. Я гораздо симпатичнее.

Она фыркнула.

_____________________________________________________

Потом случился тот эпизод, который мог пойти куда хуже.

Глава 18. Новый Орлеан. Шагаем мы Земля крутится...

Новый Орлеан

30.11.1987

________________________________________________________________________________________

Мы уже ушли чуть в сторону от туристической густоты, в более живые кварталы, где нарядного меньше, а настоящего больше. Не трущобы, нет. Но и не открытка. Люди сидели на ступеньках, дети бегали, где-то из дома орала музыка, где-то жарили мясо, где-то просто смотрели на улицу, как смотрят люди, у которых улица — продолжение дома.

На углу возле магазина стояла компания местных парней. Черные, молодые, жесткие лицами, не пьяные, но заведенные. Нас они увидели издалека. Большую светлую компанию туристов, пусть и не американцев с первого взгляда, но белых — это читалось мгновенно.

Один что-то сказал. Второй усмехнулся. Третий повысил голос.

Интонация знакомая. Не приветливая.

Наши сразу подобрались. Баскетболисты — чуть врозь, автоматически. Руслан с Питро тоже перестали быть просто студентами. Девчонки сбились плотнее. Вик Викторович нахмурился, Терехов тоже. Местные сопровождающие напряглись.

Парень вышел на полшага вперед и бросил что-то про white boys и про то, что белым тут не всегда рады. Я уловил общий смысл, не каждое слово. Зато смысл был ясен.

И вот тут есть моменты, когда можно либо начать объясняться виновато, либо ощетиниться, либо сделать совсем иначе.

Я сделал шаг вперед.

— А мы при чем? — спросил я прямо. На английском. Не идеально американском, но вполне ясно.

Парень моргнул. Такой реакции он не ждал.

— What?

— Я говорю — мы при чем? — повторил я. — Мы не отсюда. У нас не было рабства.

Он прищурился.

— White is white.

— Удобно, — сказал я. — Очень просто. Но неправда.

Местные сопровождающие уже дергались, пытались сгладить, но я поднял ладонь — мол, спокойно. Не время суетиться. Тут либо сразу сорвется, либо наоборот.

— Они, — я кивнул в сторону центра города, в сторону условной Америки вообще, — должны каяться? Хорошо. Если они сейчас держат рабов, бьют вас, издеваются — тогда да, говорите с ними. А если нет — за что каяться сыну за дела деда?

Парень усмехнулся зло:

— For the past.

— Past is dangerous thing, — сказал я. — If everyone pays for dead people forever, it becomes vendetta.

Слово это они поняли. По лицам видно.

Я продолжил уже медленнее:

— У нас говорят: сын за отца не отвечает. Знаете почему? Потому что иначе кровь никогда не закончится. Каждый отвечает за себя. За свою семью. За то, что он делает сейчас. Предки — это предки. Их грехи не надо прятать. Но и вешать навечно на внуков — тоже глупость.

Тишина стала другой. Не мирной еще, но уже слушающей.

Один из них, постарше, который до этого молчал, спросил:

— You say your people never did wrong?

— Нет, — ответил я. — Я говорю, что мои ошибки — мои. И твои — твои. Тогда можно разговаривать. Иначе только ненавидеть без конца.

Он смотрел на меня долго. Потом перевел взгляд на наших девчонок, на парней, на наши лица. Видимо, увидел, что мы действительно не местные, не хозяева жизни, не те, кого он приготовился ненавидеть по привычной схеме. Просто другая компания молодых людей, тоже со своими дурацкими судьбами, поездками, победами, тревогами.

— Russians? — спросил он.

— Soviets.

— Huh.

Он хмыкнул. Потом сказал что-то своим. Интонация спала. Не дружба, нет. Но уже и не драка.

— Okay, Soviet. Go look at the city.

— Спасибо, — сказал я.

— You talk too much.

— Always, — ответил я.

Это вызвало короткий смешок даже у него.

Мы двинулись дальше. Медленно, не дергаясь. И только метров через пятьдесят я почувствовал, что плечи у всех отпускает.

— Дан, — тихо сказал Артем, — я тебя когда-нибудь убью. Но потом. После возвращения.

— За что? Я же миротворец.

— За то, что у тебя миротворчество всегда начинается с шага вперед.

— Так удобнее говорить.

Руслан ухмыльнулся:

— Он прав был.

— Прав, — согласился Питро. — Но я уже кулаки размял.

Ася шла молча. Потом взяла меня под локоть.

— Ты нормальный вообще?

— Местами.

— Это не ответ.

— Зато честный.

Она стиснула пальцы чуть сильнее.

— Я испугалась.

И вот тут мне стало стыдно, потому что я-то был в своем привычном режиме — увидел линию, пошел по ней, сказал, что думаю. А для нее это было не “красиво ответил”, а “сейчас может начаться, и я ничего не успею”.

Я накрыл ее руку своей.

— Извини.

Она покосилась.

— Не вздумай теперь стать примерным.

— Это невозможно.

— Ну и хорошо.

_______________________________________________________

К вечеру нас понесло в кафе, а потом на рынок, и это было совершенно правильно, потому что ни один город нельзя понять только глазами. Его надо еще и съесть. Хотя бы частично.

Кафе было местное, не слишком туристическое, шумное, теплое, с вентилятором под потолком, красноватыми стенами, запахом перца, жареной рыбы, масла, кофе, сладкого теста и чего-то такого, от чего сразу хочется заказать все. За столами сидели местные, говорили громко, смеялись, спорили, ели с таким чувством, будто это не просто прием пищи, а продолжение гражданской позиции.

Нам принесли меню, и мы некоторое время просто читали как художественную литературу.

— Gumbo, — произнес Серый. — Уже страшно.

— Jambalaya, — ответил Вано. — Звучит как имя певицы.

— Po’boy, — сказал Миша. — А это либо еда, либо судьба бедного аспиранта.

В итоге заказали почти всего понемногу и устроили коллективный научный эксперимент.

Гамбо оказалось густым, пряным, тяжелым и очень живым супом — как если бы кто-то решил, что в одной тарелке можно примирить море, огонь, перец и хорошее настроение. Джамбалайя — рис, мясо, колбаски, специи, что-то еще — была штукой основательной, южной, такой, после которой хочется либо работать, либо спать, третьего не дано. Рыба, креветки, жареные штуки в хрустящем — все шло в бой. Кто-то взял что-то с соусом, который сначала казался милым, а потом внезапно сообщал, что ты недостаточно уважал местную кухню.

— Воды, — прохрипел Ян.

— Поздно, — сказала Катя. — Ты уже местный.

Ася попробовала что-то с креветками и зажмурилась от удовольствия.

— Вкусно?

— Очень.

— Дай.

Она поднесла вилку ко мне.

— Осторожно. Острый.

— Я человек закаленный.

Через секунду я понял, что это была переоценка советского человека.

— Ну? — спросила она с нежнейшим злорадством.

— Люблю тебя, — хотел сказать я, но вместо этого смог только: — Сильно.

— Я про еду.

— Я тоже. Временно.

За соседним столом наши уже спорили, что лучше — это все или домашние котлеты.

— Дома лучше, — авторитетно сказал Питро.

— Конечно, — кивнул Гриша. — Но это тоже очень хорошо.

— То есть идеологически мы устойчивы, — подвел итог Миша. — Вражескую еду оценили, но Родину не предали.

Потом был рынок. Вот где Новый Орлеан решил добить нас окончательно. Изобилием.

Фрукты, овощи, специи, рыба, раки, какие-то невиданные штуки, связки перцев, горы апельсинов, бананы, ананасы, манго, авокадо, орехи, сладости, банки, соусы, ткани, безделушки, шляпы, бусы, деревянные фигурки, открытки, магнитики — в общем, нормальный капиталистический удар по психике советского человека, воспитанного в уважении к очередям и дефициту.

Наши девчонки разошлись сразу.

— Это маме, — сказала Таня.

— Это себе, — сказала Лера.

— Это тоже себе, — сказала Вика.

— Это Ане не давай, — предупредил Вано. — Она скупит весь рынок.

— Поздно, — сказала Аня, уже держа в руках что-то яркое, блестящее и абсолютно ненужное, а значит необходимое.

Мы тоже не отставали. Купили фруктов, каких-то местных сладостей, сувениров, мелочей в подарок, пряностей. Витя долго выбирал что-то Лене Самохиной и делал это с тем лицом, какое бывает у человека, которому проще взять подбор, чем выбрать между двумя красивыми, но чуть разными вещами.

— Бери оба, — посоветовал я.

— А если она скажет, что это расточительство?

— Значит, любит. Если бы не любила — сказала бы, что ты жлоб.

— Логика жуткая.

— Зато рабочая.

На рынке было жарко, шумно, цветно, тесно. Местные торговцы зазывали, улыбались, подмигивали, шутили. Мы пробовали фрукты, морщились, смеялись. Где-то купили жареных орешков. Где-то куснули какую-то сладкую штуку. Где-то просто глазели, как дети на ярмарке.

— Красиво, — сказала Инна.

— Да, — ответила Стелла. — Но дома лучше.

— Почему?

— Потому что дома все это не так орет.

— И цены роднее, — добавил Витя.

— И яблоки понятнее, — подытожил Гриша.

Все дружно согласились. Вот это было особенно забавно: стоим посреди южного американского изобилия, грызем экзотический фрукт, и весь наш почти клан хором приходит к выводу, что дома лучше. Не потому что тут плохо. А потому что “свое” — это не ассортимент. Это воздух, язык, люди, привычка.

И тут кто-то из американцев-организаторов — ребята, которые уже весь день с нами мотались, — вдруг вспомнил:

— You guys sing, right? We heard about your songs.

— Все, — сказал Миша. — Пропали.

— Не пропали, — сказал Ян и уже вытащил гитару. У него с Сашей они были с собой, конечно. Нормальные люди возят в турне носки, а наши еще и гитары. Иногда даже находят потом и то, и другое.

— Здесь? — спросила Катя.

— А почему нет? — сказал Саша.

А почему нет, действительно.

Нашли угол пошире, где не мешали проходу, но были видны. Сначала свои окружили. Потом подтянулись местные. Потом журналисты, как чайки на блеск. Девчонки быстро собрались. Ян подстроил струны. Саша проверил басовую линию. Аня, Вика, Лена Астраханская переглянулись. Маша и Катя уже были готовы хоть на рынке, хоть на площади, хоть на крыше. Наши баскетболисты заняли фланги естественно, как будто сцена и есть вариант площадки. Ася встала чуть сбоку, с тем особым вниманием, какое у нее бывает, когда она одновременно слушает как девушка, как журналист и как человек, которому это все лично.

И мы начали.

Сначала — «И это тело под рукой».

Без пафоса. Тихо сначала. На гитарах. На двух голосах — мужском и женском. Почти интимно, несмотря на рынок и толпу. Такие песни нельзя орать. Их надо впускать. Текст потек, и вокруг вдруг стало тише. Даже рынок умеет на секунду прислушаться, если попадешь в верную ноту.

И это тело под рукой Я не хочу себе другой Другой судьбы... И лишь бы ты Всегда тут рядом...

Я смотрел на Асю, конечно. Куда еще. И она это знала. И от этого слова ложились не в воздух, а прямо в кожу. У песни был тот редкий эффект, когда вроде бы поешь не о себе конкретно, а все равно абсолютно о себе. О тепле рядом. О страхе потерять. О жадности к счастью. О том, что человек рядом вдруг становится не украшением жизни, а ее формой.

Девчонки подхватывали мягко. Ян вел мелодию. Саша держал низ. И все это на рынке, среди фруктов, пряностей, криков и случайных прохожих, которые вдруг останавливались. Потому что настоящая нежность вообще штука громче многих усилителей.

Вторая — «Шагаем мы, Земля крутится» — уже пошла бодрее. Светлее. С тем самым нашим нервом — любовь, дорога, свои люди рядом, мир огромный, но мы идем и не расстаемся. Там уже и подтанцовка, и хлопки, и Вано с Аней умудрились устроить на пятачке маленький спектакль. Миша и Надя, черти, даже тут умудрились командовать ритмом, хлопая точно в нужных местах.

Шагаем мы, Земля крутится Сияя в такт нашим сердцам На каждом шаге вот искрится И не подвластно небесам...

Толпа росла. Снимали. Улыбались. Кто-то не понимал слов, но понимал интонацию. Это вообще свойство хорошей песни: язык может быть чужой, а чувство — нет.

Когда закончили, зааплодировали так, будто мы не посреди рынка спели, а минимум в зале на тысячу человек. Ну, приятно, чего.

И конечно, тут же подлетели журналисты.

— What are the songs about?

Микрофон сунули мне. Кто ж еще. Я уже начинаю подозревать, что в международном информационном пространстве меня таскают как говорящего ежа: он колючий, смешной, а если потрогать — еще и отвечает.

— О любви, — сказал я. — И о Мире Полдня.

Журналист моргнул.

— How is that connected?

— Очень просто, — сказал я. — Мир Полдня без любви не работает. Не той, что на плакате, а обычной — между людьми. Когда ты держишься за своих. Когда хочешь, чтобы рядом было тепло, а не страшно. Когда идешь не один. Из этого потом и строится все остальное — дружба, команда, доверие, будущее.

— So these are political songs?

— Нет, — сказал я. — Они человеческие. А политика потом уже сама прибегает и делает вид, что это про нее.

Журналисты засмеялись. Записали. Конечно, записали. И я уже понимал, что где-то завтра или послезавтра эта фраза опять улетит гулять отдельно от меня.

________________________________________________________

В гостиницу вернулись поздно, уставшие, сытые, с пакетами, с фруктами, с музыкой в голове и с тем странным состоянием после очень плотного дня, когда кажется, будто прожил не сутки, а маленькую жизнь. В коридорах еще бродили наши, переговаривались, смеялись, показывали покупки. Где-то хлопнула дверь. Где-то Миша доказывал, что местный перец можно использовать как оружие массового поражения. Где-то Вано опять искал не то ключ, не то смысл.

Я вышел на минуту к автомату с водой, а там уже стояла Ася. Одна. С бумажным стаканчиком. Рыжие волосы чуть растрепались, на щеке тонкая тень усталости, но глаза живые.

— Не спится? — спросил я.

— Слишком много всего, — сказала она. — Надо сначала уложить в голову.

— Помочь?

— Ты и есть главная проблема для укладки в голову.

— Звучит как признание.

— Не льсти себе.

Я встал рядом. Молчание было хорошее. Не пустое. Насыщенное.

— Сегодня, когда ты с теми разговаривал... — начала она.

— Я знаю.

— Я не ругаюсь. Пока. Просто... не делай так без меня.

Я повернулся.

— В смысле?

Она тоже повернулась ко мне, чуть запрокинув голову. Близко. Слишком близко для спокойствия.

— В смысле, если уж ты лезешь в опасные разговоры, я хочу быть рядом. Понял?

И вот тут мне стало очень тепло и очень больно сразу. Потому что это была не красивая фраза. Это было настоящее. Человеческое. Свое.

— Понял, — сказал я.

Она помолчала, потом тихо добавила:

— И песня... первая...

— Что?

— Ничего.

— Ася.

— Очень честная.

Я смотрел на нее, на рыжую прядь у виска, на губы, на пальцы со стаканчиком, и внутри все опять пошло волной. Эта девочка умела одним полусловом сделать со мной больше, чем иной спецназ за неделю.

— Это хорошо или опасно? — спросил я.

— И то и другое.

— Тогда точно наше.

Она улыбнулась. Совсем чуть-чуть. И я, не торопясь, осторожно, будто спрашивая разрешения у самой тишины, коснулся ее пальцев. Она не убрала руку.

Ну и все. На этом месте весь Новый Орлеан мог идти отдыхать. Главный город дня я уже нашел.

________________________________________________________

Утро вылета всегда странное. Особенно после дней, в которые напихано слишком много — турнир, город, люди, музыка, почти драка, еда, рынок, интервью, взгляды, недосказанности, пакеты с покупками и ощущение, что мир опять шире, чем вчера. Просыпаешься — и вроде уже надо собираться, паковать вещи, проверять паспорта, билеты, головы. А внутри еще вчерашний день не разложен по полкам. Да и не хочется. Я проснулся раньше будильника. За окном Новый Орлеан был еще не совсем дневной — сероватый, влажный, мягкий. Где-то внизу уже шуршали машины. Кондиционер шептал свою американскую песнь о цивилизации. На стуле лежала рубашка. На столе — брошюрка о городе и пакет с фруктами, которые мы, конечно, не доедим, но повезем как трофей. В соседнем кресле дремал Гриша, запрокинув голову, как человек, способный уснуть в любой геополитической ситуации. Я на него посмотрел и даже позавидовал. Великан. Каменная психика. Никаких тебе ночных дум о судьбах мира, девичьих руках и будущем вычислительной техники. Хотя, может, и у него есть. Просто лицо такое, что не догадаешься. Из коридора донесся голос Вити: — Я говорю тебе, это не мой пакет! — А чей? — холодно спросила Лена Самохина. — Не знаю, но там косметичка и апельсины. — Значит, либо твой, либо ты живешь очень интересно. Я усмехнулся. День начинался правильно. Сборы шли с тем торжественным бардаком, который неизбежен, если вывозить двадцать четыре молодых существа с чемоданами, сумками, сувенирами, фруктами, гитарами, блокнотами, джинсами, куртками и личными драмами средней силы. Кто-то искал носовой платок, кто-то билет, кто-то себя. Миша торжественно утверждал, что знает, как упаковать покупки так, чтобы ничего не помялось. Через пять минут выяснилось, что он знает только теоретически. — Надя, — сказал он, держа пакет, из которого на волю выползал какой-то местный соус. — Не смотри на меня так. Это коварная тара. — Я смотрю на тебя как на человека, который однажды попытается упаковать атомный реактор в газетку. — Если будет надо, упакую. — Я не сомневаюсь. У Яна с Катей произошел спор о том, можно ли в ручную кладь тащить музыкальные прибамбасы, которые Ян считал жизненно важными, а Катя — подозрительными с точки зрения любого досмотра. — Это не прибамбасы, — возмущался Ян. — Это душа звучания. — Душа звучания весит полтора килограмма и выглядит как набор для радиолюбителя-маньяка, — сказала Катя. — Тебя в аэропорту съедят. — Пускай попробуют. — Ян, — вмешался Саша, — ты не герой. Ты идиот с гитарой. Есть разница. — Тонкая. — Но есть. Девчонки были собраннее, конечно. Как всегда. Мир держится на том, что мужчины создают движение, а женщины потом собирают это движение в форму, иначе все давно разлетелось бы к черту. Ася вошла в наш номер без стука — уже по-своему, уже как своя — и сразу оценила поле боя. — Я так понимаю, — сказала она, — вы опять решили проверить пределы хаоса. — Мы творческие люди, — ответил я. — Нет, — сказала она. — Вы стая больших детей. — Ложь и клевета. Она подошла к столу, взяла мой паспорт, сунула мне в нагрудный карман рубашки. — Это, чтобы ты потом не изображал трагического героя на регистрации. — Ты в меня не веришь. — Я в тебя слишком хорошо верю. Вот это было сказано с таким спокойствием, что у меня внутри что-то опять приятно перевернулось. Любовь вообще очень часто маскируется под организацию бардака. И чем человек тебе роднее, тем чаще он знает, где у тебя лежит паспорт. _______________________________________________________ В аэропорт ехали уже привычной колонной — автобус, сумки, смех, полусонные лица, попытки всех пересчитать, чтобы никого не забыть в чужой стране. Наши взрослые давно поняли, что с нами нужно не столько командовать, сколько время от времени пересчитывать по головам и отбирать опасные предметы. Опасные — это не ножи. Это идеи. Их у нас в избытке. Город мелькал в окнах кусками. Мосты. Вода. Низкие дома. Вывески. Пальмы. Реклама. Кварталы попроще, побогаче, постарше. Новый Орлеан утром был не менее живой, но уже без вчерашнего праздничного тумана. Рабочий. Настоящий. Чуть усталый. И от этого даже симпатичнее. Я сидел рядом с Асей. Она прислонилась плечом ко мне, как будто так и надо. А так и надо было. Иногда счастье вообще выглядит не как молния, а как правильный вес чужого плеча рядом в автобусе. — Ну? — спросила она. — Какой вердикт по городу, товарищ осторожный турист? — Хитрый. — Это не вердикт. Это характеристика человека. — Значит, мы подходим друг другу. Она улыбнулась. — А серьезно? Я посмотрел в окно. — Красивый. Живой. Старый. Слишком многое помнит. Слишком многое умеет делать музыкой. И слишком любит делать вид, что ему все равно. — Похоже на тебя. — Я что, тоже пахну рыбой, кофе и старой историей? — Иногда — да. — Ужас. — Нет. Интересно. Я повернул голову. Она смотрела на улицу, но я видел профиль, ресницы, линию щеки, рыжую прядь у уха. И вот такие простые утренние сцены иногда бьют сильнее, чем все вечерние романтические спецэффекты. Потому что в них нет позы. Есть только “мы едем вместе”. А это, если честно, одна из самых сильных форм нежности. ___________________________________________________________ В аэропорту, конечно, тоже не обошлось без приключений, но уже мелких. Вано на этот раз потерял не носок, а посадочный талон, который, к счастью, лежал у него в книге. Почему человек сунул посадочный талон в книгу по истории Востока — вопрос философский. Видимо, хотел оставить след в мировой культуре. — Это была закладка, — объяснил он. — В аэропорту? — спросил Серый. — Я мыслю шире. — И глубже, — добавила Аня. — В самые неподходящие места. Прошли регистрацию, досмотр, ожидание. Американцы — сотрудники, пассажиры, служащие — уже не казались чем-то инопланетным. За эти дни глаз привык. Те же лица, те же усталости, те же дети, те же чемоданы, те же мужики, озабоченные расписанием и сигаретами, те же женщины, которые умеют одним взглядом организовать троих мужчин и двух младенцев. Люди и люди. Просто страна другая. И это, пожалуй, был один из главных итогов всей поездки. Пока ждали посадку, к нам опять подошли журналисты. Да, уже прямо в аэропорту. Похоже, вчерашний рынок с песнями зашел публике хорошо. С нами был Павел Воронцов, он смотрел на это с профессиональным удовольствием человека, который видит, как история сама несет ему материал. — Последний вопрос перед вылетом, — сказал американский корреспондент. — What stays with you from New Orleans? Он спросил меня, но стояли вокруг и наши, и американцы, и все уже понимали, что ответ я вряд ли дам короткий. — Музыка, — сказал я. — Не только настоящая — вообще. У города есть ритм. Он даже когда молчит, все равно как будто играет. — And people? — Люди везде люди, — ответил я. — Это, наверное, самое важное открытие для всех, кто привык думать про другие страны картинками, а не живьем. Тут тоже любят, спорят, работают, боятся, шутят, таскают сумки, ссорятся из-за пустяков и хотят жить нормально. Как и у нас. — What about tensions you may have seen in the city? Вопрос был аккуратный, но понятный. Уже дошло что-то, видимо. Или просто журналист хороший. Я пожал плечами. — В любом большом живом городе есть старые раны. Важно не врать про них. Но еще важнее — не пытаться жить только ими. Иначе настоящее никогда не начнется. Он записал. Воронцов посмотрел на меня с тем выражением, какое бывает у старших журналистов, когда молодой дурак опять сказал что-то годное без бумажки. — And your songs yesterday? Why those songs? — Потому что они простые, — сказал я. — О том, без чего все остальное бессмысленно. О любви. О том, что идти надо вместе. И что будущее вообще строится не только умом и техникой. Оно еще строится тем, как ты держишь человека рядом за руку. Ася, стоявшая чуть левее, не повернула головы. Но я видел, как у нее на шее под волосами чуть дрогнула жилка. Вот так. Одно дело — песня. Другое — когда ты это говоришь вслух на людях и вроде бы вообще не кому-то конкретно, а всем, а все равно все понимают. _________________________________________________________ Самолет взлетал мягко. Я всегда люблю этот момент — когда город под тобой еще есть, еще узнаваем, еще можно различить линии дорог, воду, кварталы, а потом все начинает отходить, уплощаться, превращаться в рисунок. И ты вдруг очень ясно чувствуешь, что все наши драмы, восторги, столкновения и песни происходят на довольно маленьком куске земли, который, однако, вмещает невероятно много. Мы расселись более-менее группами. Кто-то сразу уснул. Кто-то полез обсуждать результаты турнира. Кто-то раскрыл журнал. Кто-то уже опять ел. Вано, разумеется, ел. Этот человек, если однажды попадет на другую планету, первым делом уточнит, что там можно заказать. Я сидел у окна. Рядом — Ася. Через проход — Миша с Надей, уже спорящие, можно ли было выиграть графический блок, если бы дали еще сорок минут. Дальше — Ян с Катей и гитарным футляром как отдельным членом семьи. За нами — Гриша и Вика, причем Вика что-то тихо ему рассказывала, а он слушал так внимательно, будто от этого зависела линия фронта. У прохода Артем с Лерой, очень спокойные оба, из тех пар, которые снаружи выглядят сдержанно, а на деле там такой уровень сцепки, что разъединить можно только вместе со стеной. Серый с Таней. Костя с Леной Астраханской. Вано с Аней. Руслан с Инной. Питро со Стеллой. Саша с Машей. Все наши. Почти клан, да. Уже не почти даже. Я смотрел на них и думал — вот это, наверное, и есть самая важная штука, которую американцы пытаются понять, наблюдая за нами. Не просто баскетбол. Не просто информатика. Не просто музыка или рукопашка. А то, что мы связаны. Что у нас одно и то же “мы” работает сразу в нескольких мирах. И в этом “мы” есть шутки, ревность, дружба, любовь, совместные победы, общие драки, общие песни, общий стыд, когда Вано теряет носок, и общая гордость, когда мы вытягиваем турнир. Такая группа не делается приказом. Ее можно только вырастить. Или не вырастить. Вот и весь секрет. — Ты опять думаешь страшные вещи, — сказала Ася, не открывая глаз. — С чего ты взяла? — У тебя лицо стратегическое. — Это оскорбление. — Нет. Наблюдение. Она сидела, чуть привалившись ко мне плечом, с закрытыми глазами. Я накрыл ее ладонь своей. Она, не глядя, переплела пальцы. Просто так. Буднично. И от этого было так хорошо, что хотелось некоторое время ничего больше от жизни не требовать. — Ась. — М-м? — А песня вчера... — Что песня? — Ты потом не договорила. Она открыла глаза и повернулась ко мне. — Я много чего не договариваю. — Это я заметил. — И как, тяжело? — Очень. Она чуть улыбнулась. — Так вот и живи. — Жестокая женщина. — Зато честная. Я вздохнул с видом глубоко страдающего героя. — Ты меня когда-нибудь добьешь. — Нет, — сказала она тихо. — Я тебя, кажется, наоборот. И все. Фраза короткая. А внутри после нее тишина, как после удара в большой колокол. Потому что иногда человек, сам того не желая, попадает прямо туда, где ты уязвимее всего. И не ранит. А бережно берет в ладони. Я отвернулся к окну, потому что если бы в этот момент посмотрел на нее слишком долго, мог бы наговорить уже что-нибудь совсем не по уставу. Под крылом уходила Америка. Вода, облака, полосы берега. Где-то там оставался Новый Орлеан — город, который встретил нас музыкой, жарой, старой памятью, хорошей едой, сложными людьми и вполне честными вопросами. Не рай, конечно. Не открытка. Но и не чужая планета. Просто еще одно место, где люди пытаются жить поверх истории. — О чем думаешь? — спросил Миша через проход. — О том, что все везде одинаково сложно, — сказал я. — Глубоко. — И одинаково смешно. — Уже лучше. Надя подняла палец. — И одинаково зависит от того, кто рядом. Я кивнул. — Именно. — Все, — сказала она. — Запишите кто-нибудь. У нас тут внезапно сформулировалась приличная мысль. — Поздно, — сказал Саша сзади. — Ее уже украдут журналисты. — Пускай, — отозвался я. — Мы еще придумаем. _________________________________________________________ Потом был обычный самолетный ритм. Раздача еды. Попытки устроиться поудобнее. Полусонные разговоры. Где-то тихий смех. Где-то обмен сувенирами — “смотри, что купил”, “это маме”, “это не трогай, это хрупкое”. Девчонки обсуждали рынок и балконы. Парни спорили про турнир. Американские блоки задач мы разбирали уже на словах, как баскетболисты разбирают удачные и неудачные владения. — В графике они нас взяли культурой среды, — сказал я. — И железом, — добавил Ян. — И привычкой к прикладному результату, — вставила Надя. — Но по архитектуре решений и перестройке на ходу мы их сделали, — сказал Саша. — То есть опять выиграли характером, — подытожил Миша. — Не только, — возразил я. — Структурой команды. Один сильный человек может блеснуть. Пятеро связанных — выигрывают серию. Руслан наклонился сзади. — Это ты сейчас про информатику или про жизнь? — Да, — сказал я. Он хмыкнул. Павел Воронцов, сидевший через несколько рядов, обернулся, поднял бровь и сказал: — Латин, вы когда-нибудь научитесь говорить скучно? — Зачем? — удивился я. — Это же вредно для здоровья. — Для журналистов — да. Для редакторов — наоборот. — Не будем помогать редакторам. Он засмеялся и снова отвернулся к блокноту. Этот человек, кажется, уже собирал из наших поездок какую-то отдельную летопись нового времени. И правильно. Потом ведь многие будут уверены, что перемены происходят сами собой, по таблице, по решению, по указу. А они всегда происходят так: через конкретных людей, их дурацкие шутки, поездки, влюбленности, схватки, победы на тоненького и песни на рынке. _________________________________________________________ Когда полет уже потянулся длиннее и тише, многие уснули. Я нет. Не хотелось. Слишком плотный след оставляли эти дни. Я сидел и думал о том, как странно все склеилось. Баскетбол. Информатика. Музыка. Рукопашка. Политика. Американцы, которые смотрят на нас и пытаются понять, что это вообще за конструкция такая. Наши, которые тоже до конца не понимают, но уже чувствуют, что здесь есть сила. Не в лозунге. В связности. В том, что человек не должен быть плоским. Не должен быть только спортсменом, только программистом, только влюбленным, только бойцом. Чем больше в нем настоящих опор, тем труднее его сломать. А если таких людей группа — еще интереснее. Мир Полдня, думаю я, если отбросить всю красивую теорию, начинается не с космических кораблей. Он начинается с того, что ребята после турнира по информатике поют на рынке песню о любви, а потом спокойно спорят о визуализации данных. И никто не видит в этом противоречия. Потому что его нет. — Дан, — сонно сказала Ася, не открывая глаз. — Мм? — Если ты сейчас опять думаешь о судьбе человечества, то помни, что у тебя завтра тренировка. — Жестокий контроль реальности. — Я твоя лучшая функция обратной связи. — Принято. Она, не просыпаясь, устроилась ближе. Я осторожно поправил плед у нее на плече. И вдруг очень отчетливо понял одну простую вещь: все эти большие идеи, реформы, новые поколения, модели будущего — они в конечном счете держатся на таких вот мелочах. На том, что тебе есть кого укрыть пледом. Есть с кем спорить. Есть кому потом рассказать, как пахла улица в чужом городе. И да, наверное, в этом и правда есть что-то божественное. Только очень земное на вид. _______________________________________________________ Под конец полета снова оживились. Уже ближе к пересадкам, к дороге домой, к привычному движению. Все начали шевелиться, расчесывать волосы, собирать бумажки, допивать соки, вспоминать, у кого где пакет с сувенирами. Возвращение всегда делает людей немного детьми. Хочется поскорее домой, похвастаться, рассказать, разложить трофеи, пересказать шутки по новой. — Ну что, — сказал Серый, потягиваясь, — Новый Орлеан зачетный. — Зачетный, — согласился Артем. — Но дома лучше, — сразу добавил Питро. — Дома лучше, — хором подтвердили сразу человек десять. Я засмеялся. — Удивительный международный итог: везде люди, везде интересно, но дома лучше. — Потому что дома наши, — сказала Вика просто. И все. Вот так. Без философии. Точная формула. Самолет шел сквозь светлую муть облаков. Впереди — Москва. Университет. Тренировки. Лаборатории Терехова и Цейтина. Ким с его адскими упражнениями и философскими шуточками. Новый этап. Новые турниры. Американцы еще приедут к нам. Мы еще к ним. И это все только начало. Я посмотрел в окно и мысленно сказал: Пока, Новый Орлеан. Было шумно. Было вкусно. Было странно. Было чуть опасно. Было красиво. И да — ты мне понравился. Потом повернулся к своим. К нашей шумной, влюбленной, умной, дерзкой банде. И подумал — ну что, поехали дальше. Земля крутится. А мы шагаем.

Глава 19. Минск. Картошка, зона и немного будущего

Минск

12.12.1987

Суббота

Кубок Вызова СССР-США

Турнир по баскетболу

Данко-Майами

Поезд из Москвы в Минск шел как положено — не быстро, не медленно, а с тем философским достоинством, какое бывает только у советского вагона зимой. За окном — серое утро, снег то лежит, то передумывает, стекла подмерзли по краям, в коридоре пахнет чаем, железом, мандаринами и чем-то еще очень родным, вроде общего студенческого безумия, упакованного в два вагона.

Нас и правда было много. Слишком много для нормального поезда и слишком весело для нормальной международной делегации. Наши двадцать четыре человека, тренер, Виктор Викторович, Воронцов с блокнотом и выражением лица «я тут вообще-то работаю, но вы мне мешаете быть серьезным», сопровождающие, и рядом — американцы из Майами, баскетбольная команда. Южане. Быстрые, белозубые, громкие, как если бы кто-то взял солнце, надел на него кеды и отправил в декабрьский СССР.

Они уже успели понять две вещи.

Первая — у нас все друг с другом знакомы, и это слегка пугает.

Вторая — если рядом Данко, тихо не будет.

Я стоял в проходе, опираясь плечом о стенку купе, и наблюдал, как Ян с самым невинным видом в мире пытается объяснить одному американскому форварду, почему нельзя без спроса трогать банку с домашними солеными грибами, которые передала чья-то тетя.

— Это не просто food, — говорил Ян с такой серьезностью, будто вел секретные переговоры по разоружению. — This is... how to say... strategic reserve.

— Reserve? — переспросил американец, уже смеясь.

— Absolutely. If you eat without permission, Soviet girls may judge you forever.

Катя, стоявшая рядом, кивнула так строго, что человек из Майами мгновенно отдернул руку.

— He is right, — сказала она на своем бодром английском. — Forever. Maybe for generations.

Американцы заржали.

Ян обернулся ко мне, подмигнул и, конечно, в следующую секунду сам же и попался.

Потому что полка над ним, на которой он с гениальной беспечностью разместил сумку, вдруг дрогнула. Сумка качнулась. Потом еще раз. И с нее, как возмездие за стратегические шутки, медленно, величаво и совершенно неотвратимо поехала вниз огромная связка сушек.

Прямо ему на голову.

Не убила. Но унизила.

Причем с художественным вкусом — сушки съехали ему на шею ровным кольцом. Ян замер, американцы замолчали на полсекунды, а потом вагон взорвался.

Катя согнулась пополам.

Руслан хлопнул себя по колену.

Даже тренер, проходивший мимо с видом человека, который не смеется над подчиненными, сказал:

— Ну вот. Наконец-то у нас появился настоящий академик. В мантии.

— Это не мантия, — сказал Ян с достоинством, поправляя связку на шее. — Это символ международного культурного обмена.

— Ты теперь бублик-секретарь, — сообщил Саша.

— Нет, — добавил Питро. — Он теперь Ян Баранкович.

Всё. После этого Ян сел на край полки, изобразил скорбную интеллигентность и заявил на весь вагон:

— Я отказываюсь жить в мире, где меня не понимают как художника.

— Поздно, — сказала Надя. — Мир уже принял решение.

Ася в этот момент стояла рядом со мной, в темно-зеленом свитере, с рыжим хвостом, который почему-то всегда выглядел как личное оскорбление моей выдержке. Она смеялась тихо, уткнувшись мне лбом в плечо, и от этого было совсем не до геополитики.

— У вас тут всегда так? — спросил один из американцев.

— Нет, — сказал я. — Иногда еще страннее.

— He jokes, right?

— No, — ответила Ася. — He is warning you.

И ведь правда предупреждали людей честно.

В другом конце вагона Миша с Надей уже спорили с американским менеджером о компьютерах, причем спорили так бодро, как будто те не на турнир ехали, а делили будущее человечества по секциям. Девчонки из нашей музыкальной группы оккупировали соседнее купе, откуда доносились обрывки смеха, запах духов и шорох страниц — кто-то, конечно, делал вид, что читает. Баскетболисты Майами тянули шеи, пытаясь понять, как это у нас в одной компании одновременно математички, певицы, журналистки, медички, бойцы, баскетболисты и при этом никто не выглядит удивленным.

Потому что для нас это уже было нормально.

Мир Полдня, думаю я, начинается не со звездолетов.

Он начинается с двух вагонов, где никто не обязан быть только чем-то одним.

Минск встретил нас холодом, белесым небом и аккуратностью, от которой сразу становилось понятно — город держит спину прямо. Даже после войны. Даже после всего. Особенно после всего.

На матч нас привезли быстро. Дворец спорта пах полированным деревом, чуть влажной формой, мазью для мышц, свежей краской на каких-то еще не до конца высохших ограждениях и, конечно, игрой. Этот запах не перепутаешь ни с чем. Запах перед матчем — это почти отдельное животное. Оно ходит вокруг тебя, дышит в шею и спрашивает: ну что, герой, сегодня ты кто?

Сегодня я был злой. Спокойно злой. Лучшее состояние.

Майами вышли на разминку легко, шумно, с южной пластикой. Хорошая студенческая команда — бегут, режут, бросают быстро, в контакт идут жестко, без хамства, но с удовольствием. У них все на скорости, на резком первом шаге, на наглости молодого организма, который еще не понял, что усталость существует.

Мы сегодня решили играть по-другому.

Не ввязываться в их карнавал.

Не бежать за их темпом, как дураки с факелами за поездом.

Зона. Передачи. Подбор. Страховка. Точность.

Скучно? Нет. Красиво. Если умеешь.

Перед выходом Виктор Викторович собрал нас коротко.

— Они захотят, чтобы вы побежали. Не бегите туда, где им удобно. Поняли?

— Поняли, — сказал Гриша.

— Если кто-то начнет геройствовать в одиночку, — продолжил тренер, глядя в основном на меня и Вано, — я его лично усыновлю, а потом воспитаю.

— Угроза серьезная, — шепнул Серый.

— Молчи, связист, — сказал я.

Вано расплылся в улыбке.

— Тренер, я сегодня образец тактической дисциплины.

— Поэтому я и волнуюсь, — отрезал Виктор Викторович.

И понеслось.

Первые минуты были жесткие. Майами рванули так, будто решили не играть, а устраивать проверку на профпригодность. Быстрый проход, скидка в угол, средний, подбор, снова давление. Южная машина.

Но мы сели в зону и закрыли краску. Не наглухо — так не бывает, если напротив живые люди, а не учебные конусы, — но плотно, умно, нервно. Серый сегодня видел площадку, как шахматист — доску. Он не просто пасовал. Он дирижировал. Чуть раньше. Чуть ниже. Чуть в оттяжку. Туда, где защита уже почти успела, но не совсем.

Вано вообще творил какую-то свою грузинскую баскетбольную поэзию.

То он уходит в угол и кладет трехочковый — ну ладно, тогда еще дальний, но все равно почти издевательский.

То внезапно режет по лицевой.

То вытягивает на себя двоих и отдает под кольцо так, будто случайно.

— Браво, артист, — бросил я ему на одной из пауз.

— Я не артист, — сказал Вано. — Я народная беда соперника.

— Скромность украшает.

— Меня и без нее неплохо украсили.

И ведь не поспоришь.

Мне самому игра шла странно хорошо. Не ярко в лоб, не как на плакат — вот, мол, вождь атаки, смотрите все. Нет. Сегодня я был внутри механизма. Связка. Пружина. Переключатель. Где надо — ускорил. Где надо — продавил. Где надо — вытащил фол. Где надо — подобрал свой же промах, потому что, конечно, кто еще будет исправлять мои творческие решения.

Во второй четверти они попробовали взвинтить давление по периметру. Я этого ждал. Серый тоже. Мы начали резать их коротким пасом, через лишнего, через высокий заслон, через обратную сторону, и вдруг оказалось, что их скорость — штука прекрасная, но если заставить их метаться не вперед, а поперек, то южное солнце начинает слегка запыхиваться.

Гриша под кольцом стоял как памятник убеждению.

Артем делал свою вечную черную работу — ты его на афишу не поставишь, но без него полкоманды внезапно выглядит глупо.

Костя со скамейки в нужный момент вышел и съел два владения просто умом.

Витя ускорил отрезок так, что зал зашумел.

Но день, конечно, был у Серого, Вано и у меня. Редкое совпадение, когда трое играют в одном ритме, и мяч вдруг начинает слушаться не рук, а общего упрямства.

Под конец матча Майами полезли грубее. Не подло — нет. Просто по-американски честно: если ты нас переигрываешь в системе, мы сейчас проверим, насколько ты любишь локти и ребра.

Люблю, думаю я. Но без взаимности.

Один их защитник влетел мне в плечо так, что у меня искры пошли по позвоночнику. Я выстоял, отдал в угол, Вано забил, а потом, пробегая мимо этого красавца, сказал ему по-английски:

— Thank you. It helped concentration.

Он сначала не понял, потом заржал.

Вот за это я спорт и люблю. Можно честно хотеть друг другу спортивной смерти, а через секунду уже смеяться.

Финал мы забрали на точности. Не разгром. Не сказка. Хорошая взрослая победа. Чуть лучше. Чуть холоднее головой. Чуть надежнее в подборах. Чуть дисциплинированнее в защите.

А этого иногда достаточно, чтобы разница в счете выглядела скромно, а разница в качестве — уже нет.

Сирена.

Зал хлопает.

Я стою, согнувшись, ладони на коленях, грудь ходит ходуном, в ушах стучит кровь, а рядом Вано орет что-то по-грузински так радостно, что, возможно, благословляет весь Минск разом.

Серый поднимает два пальца:

— Я же говорил. Они не любят умных.

— Это потому что сами симпатичные, — говорю я.

— А ты?

— А я универсальный.

Ася уже пробиралась к нам от кромки площадки, и я поймал ее взгляд. Вот эта секунда после игры — отдельный наркотик. Когда ты еще весь в бою, а кто-то смотрит на тебя так, будто ты не машина для борьбы, а просто живой человек, которого можно обнять. Очень опасное чувство. Очень хорошее.

После матча нас, конечно, поймали журналисты.

Куда ж без этого. Советские корреспонденты, белорусские, американские, еще какие-то люди с блокнотами, микрофонами, фотоаппаратами и выражением лица «сейчас мы поймаем молодежный феномен за хвост». Воронцов крутился неподалеку с видом кота, который и сам журналист, и потому на коллег смотрит как на дальних родственников — с нежностью и некоторым превосходством.

— Дан, ваши впечатления от Минска и матча? — спросили меня.

Я взял полотенце с шеи, вытер лоб.

— Минск прекрасен, матч был тяжелый, американцы быстрые, наглые, хорошие. То есть почти идеальные соперники. Поэтому нам было весело.

— А вам как у нас? — это уже капитану Майами.

Тот, высокий, смуглый, с улыбкой киноактера и синяком на скуле от чьего-то честного плеча, развел руками:

— This is fantastic.

И тут кто-то из наших сзади, не выдержав, сказал с немецким акцентом:

— Дас ист фантастик.

Зал из журналистов фыркнул, американцы не поняли, потом им перевели, и стало еще веселее.

— Что именно вас удивляет? — спросили уже всерьез.

Американец подумал и честно сказал:

— You play like a college team, a military unit and a family. At the same time. It is... unusual.

— Это потому что нас плохо разделили по ведомствам, — сказал я.

Смех.

— А если серьезно? — прищурился белорусский корреспондент.

— А если серьезно, — сказал я, — нас и не надо делить. Мы учимся, играем, спорим, иногда поем, иногда программируем, иногда деремся на тренировке так, что потом сами же друг друга лечим. Просто у нас постепенно появляется идея, что человек может быть не функцией, а целым. Не только спортсменом. Не только математиком. Не только красивой девушкой с хорошей улыбкой, хотя это тоже важная наука.

Ася рядом невозмутимо подняла бровь.

— Очень важная? — тихо спросила она.

— Критически, — ответил я.

Журналисты хмыкнули.

И тут один из минских корреспондентов, молодой, глазастый, видимо уже услышавший про нас больше нужного, врезал неожиданно:

— Скажите, а музыкальная группа Данко — это вообще что? Реклама? Самодеятельность? Мода? Или часть подготовки?

Вот тут уже даже американцы навострили уши.

Я усмехнулся.

— Хороший вопрос. Это еще одна грань Мира Полдня.

Тишина. Та самая. Когда люди сначала улыбаются по инерции, а потом понимают, что ты сказал что-то не совсем шутливое.

— В каком смысле? — спросили сразу несколько человек.

— В прямом. Если мы хотим мир, где люди будут жить не в узких коробках, а широко — с умом, телом, дружбой, красотой, риском, музыкой, работой, — то почему музыка должна быть отдельно от математики, а баскетбол отдельно от дружбы? Мы же не детали на складе. Мы люди. И да, скоро у нас концерт в студклубе ЛГУ, в Ленинграде. Предновогодний. Приходите. Американцев тоже зовем. Пусть окончательно убедятся, что у нас тут все слегка ненормальные.

— We will come, — сказал капитан Майами.

— And survive? — добавил Ян из-за спины.

— We survived your train, — ответил американец.

— Это был только пролог, — вздохнул Ян.

Минск после матча был красив какой-то спокойной, собранной красотой. Не кокетливой. Не крикливой. Широкие проспекты, светлый снег у обочин, строгие фасады, дыхание людей в морозном воздухе. Город, который когда-то сожгли почти до основания, а он взял и вернулся. Причем без истерики. Просто встал и пошел дальше. Такие города мне всегда нравились. В них нет позы. В них есть характер.

Нас водили хозяева — местные ребята, организаторы, кто-то из комсомольцев, кто-то из спортивного комитета, кто-то просто хороший человек в пальто. Американцы вертели головами, спрашивали, фотографировали, мерзли героически и делали вид, что им не холодно. Южане. Смешные.

И вот тут вдруг выстрелила совсем другая нота.

Мы остановились у одного из памятных мест, и разговор как-то сам собой ушел в войну. Не в плакатную, не в официально-бронзовую, а в живую. Про то, что Минск разбили почти полностью. Про то, как его потом поднимали. Про то, что у нас почти в каждой семье — кто-то там.

Я молчал сначала. И не я один.

А потом заговорил Саша. Спокойно, без позы.

— Мой дед здесь был в сорок четвертом. Не в самом городе сначала — на подходах. Потом уже входили.

Руслан кивнул.

— Мой тоже. Танки.

Питро сказал коротко:

— Мой пехотой шел. До конца.

Ян вдруг стал очень серьезным. Даже без привычной ухмылки.

— У меня дед летал. Не здесь прямо, но в этой операции тоже. Потом — дальше.

Американцы смотрели внимательно. Уже без туристической улыбки.

— Your relatives fought here? — спросил один из них.

— All relatives, — сказал Саша. — All country.

— И нас тоже, — добавил Руслан уже по-русски. — Нас тоже оттуда сделали.

Хорошая фраза вышла. Точная.

Потому что так и есть. Мы, нынешние, очень любим изображать, что выросли сами по себе — из свободы, таланта, баскетбольного мяча и хороших шуток. А на самом деле под нами лежит пласт людей, которые в двадцать лет шли через ад и не очень-то спрашивали, удобно ли им будет потом вспоминать.

Воронцов стоял чуть в стороне, курил, улыбался уголком рта и быстро что-то записывал. Я даже не сомневался — этот черт потом сделает из двух наших фраз такой текст, что половина страны вдруг сядет и задумается.

А потом, как и положено молодым организмам, мы пошли есть.

И вот тут Минск нанес американцам второй сокрушительный удар.

Первым был зонный баскетбол.

Вторым — белорусская кухня.

Кафе оказалось теплым, шумным, с запотевшими окнами, деревянными столами и запахом, от которого даже дипломат склонен забыть сдержанность. Картошка — в разных видах, состояниях, философиях и политических системах. Драники. Колдуны. Мясо. Сметана. Грибы. Что-то еще такое, от чего человек перестает быть интернационалистом и становится просто счастливым.

Американцы сначала пытались есть культурно.

Потом перестали.

— Is all this... potato? — спросил один из них с почти религиозным изумлением.

— Да, — сказал я. — But in different tactical forms.

— This one too?

— Конечно.

— And this?

— Разумеется.

— You people are dangerous.

— Мы северная цивилизация, — пояснил Ян. — Мы умеем превращать один продукт в эпос.

Катя ткнула его локтем:

— Ты скажи честно, что сам уже третий драник доедаешь.

— Я исследователь, — ответил Ян. — Мне нужно сравнение.

Стелла с Питро спорили, что острее — белорусская горчица или татарский характер. Инна ехидно объясняла американцам, что у нас за одним столом могут одновременно обсуждать баскетбольную зону, Блока, генетику, рынок микросхем и почему сметана — универсальный ответ на вызовы истории.

— She jokes? — спросил кто-то.

— Нет, — сказал Руслан. — Она еще сдерживается.

После кафе был рынок. Цветной, живой, с меховыми шапками, вязаными варежками, банками, яблоками, какими-то ремнями, елочными игрушками, запахом мороза, хвои и торговли. Американцы ходили как дети в музее, где все можно трогать. Девчонки, конечно, мгновенно нашли, на что смотреть. Парни сделали вид, что их интересует только культурный обмен, но тоже быстро начали что-то выбирать.

Ася примерила белый вязаный шарф и посмотрела на меня поверх него.

Всё. Я пропал.

— Ну? — спросила она.

— Брать, — сказал я сразу.

— Почему?

— Потому что я не железный.

— Аргумент.

— И еще потому что тебе идет так, что это уже идеологическая диверсия.

Она засмеялась и все-таки купила. А потом, пока продавщица заворачивала покупку, тихо сказала:

— Мне нравится, как ты иногда смотришь.

— Иногда?

— Не наглей.

— Поздно.

Она толкнула меня плечом. Легко. Но я запомнил.

К вечеру мы уже были уставшие, сытые, замерзшие и довольные — идеальное состояние для возвращения в поезд.

Впереди был Ленинград.

И это, конечно, значило, что спокойствия больше не будет.

Глава 20. Дорога в Ленинград и город, который уже помнит звезды

Минск

12.12.1987

суббота

Обратная дорога была лучше прямой уже хотя бы потому, что победа ехала с нами. Победа вообще очень удобный попутчик. Не шумит, не требует отдельного места, но все вокруг из-за нее становятся чуть ярче, чуть смешнее и чуть красивее, чем были утром.

Нам снова выделили два вагона, и довольно быстро эти вагоны перестали быть поездом, а стали передвижным студклубом, гастрольной базой, штабом культурного вторжения и домом на колесах. Американцы больше не держались отдельно. Всё. Притерлись. Разошлись по купе, коридорам, чайным столикам, перепутались с нашими так, будто всю жизнь ездили вместе от Москвы до космодрома.

Я сидел в купе на нижней полке, вытянув ноги, чувствуя приятную усталость в коленях и спине. Рядом Ася, завернувшаяся в тот самый белый шарф. Напротив Миша с Надей о чем-то тихо спорили над блокнотом — по виду, опять программирование, по интонации — уже почти семейная жизнь. В проходе маячили Саша и один из американцев, обсуждавшие разницу между советским самбо и тем, что они видели у себя. Из соседнего купе доносился глухой смех девчонок.

Хорошо было. Тепло. Почти домашне.

— О чем думаешь? — спросила Ася.

— О том, что у нас какой-то подозрительно хороший сюжет.

— Это тебя тревожит?

— Меня всегда тревожит, когда все слишком красиво складывается. В таких местах судьба обычно готовит сюрприз.

— Какой ты, однако, романтичный.

— Я не романтичный. Я опытный.

— Старый, что ли?

— Ася, не рань человека после матча.

Она улыбнулась так, что я тут же простил ей все возможные преступления.

Воронцов шел по коридору, заглянул к нам.

— Живы?

— Частично, — сказал я.

— Прекрасно. Тогда вечером пойте. У вас уже полвагона ждет.

— Вы это как журналист говорите или как подстрекатель?

— Как благодарный читатель будущего репортажа.

— То есть как паразит.

— Абсолютно.

И ушел довольный.

Американцы, услышав слово sing, оживились сразу. Им уже объяснили, что «немного поют» в нашем исполнении означает стихийное культурное явление с непредсказуемыми последствиями.

К ночи народ действительно стянулся. Не толпой в лоб, а постепенно — сначала свои, потом девчонки, потом музыканты с гитарой, потом американцы, потом кто-то еще из соседних купе, потом проводница, которая строго сказала, что только тихо, и через десять минут уже стояла у двери и улыбалась.

Ян принес гитару с видом странствующего барда, которого забыли предупредить, что он поступил на вычмат.

— Ну что, товарищи международные пассажиры, — сказал он, — сейчас будет произведение повышенной опасности.

— Для кого? — спросила Катя.

— Для девичьих сердец. И для некоторых юношей, склонных к иллюзиям.

— То есть опять твои песни? — уточнил Саша.

— Нет, — сказал Ян. — Слава богу, Дан написал новую.

Все тут же посмотрели на меня.

Ненавижу это ощущение — когда ждут. И люблю. Одновременно. Очень человеческая гадость.

— Только без пафоса, — сказал я.

— Поздно, — ответила Ася.

Она сидела рядом, подтянув колени, и смотрела на меня своим невозможным лисьим взглядом, в котором насмешка всегда шла рука об руку с теплом. Такой взгляд особенно опасен во время исполнения любовной песни. Потому что ты сразу понимаешь — публика-то вокруг есть, а поешь все равно одному человеку.

Ян тронул струны.

Поезд качнуло. Свет в купе был теплый, желтый, коридорный полумрак стоял за стеклом, за окном чернела зимняя страна, а внутри — люди. Свои. Почти свои. Уже свои. Вот ради таких моментов иногда и стоит крутить всю остальную безумную механику истории.

Я начал тихо, почти в разговор:

— Ну что, красивая, поехали кататься? Да ты не бойся, тебя я не обижу...Народ сразу притих. Даже американцы, хоть и понимали не все слова, момент интонации считывали отлично. А это главное. Хорошая песня вообще не обязана переводиться дословно. Она должна попадать в нерв.

Я пел и краем глаза видел, как Катя уже улыбается Яну, как Инна скептически щурится на Руслана, но держится к нему ближе, чем требует скепсис, как Стелла прислонилась к плечу Питро, как Вика с Гришей сидят молча и совершенно счастливо, как Миша невозмутимо положил руку Наде на запястье — будто случайно, но мы-то все не идиоты.

И Ася.

Она сперва улыбалась, потом перестала. Просто слушала.

— Ну ты чего? Опять закрылась в башне... Я не дракон, вот видишь — улыбаюсь...Кто-то тихо хмыкнул. Кто-то шепнул: «Это про кого?» И тут же получил локтем. Правильно. Некоторые вопросы лучше не задавать вслух. Особенно если ответ сидит рядом с автором в белом шарфе и делает вид, что он тут вообще ни при чем.

Когда я дошел до:

— Не надо слез, давай я вытру? Хотел губами, можно и платком...вагон, конечно, отреагировал.

Сначала девчонки прыснули.

Потом парни загудели.

Потом американцы, уловив общий смысл, тоже начали ржать.

Ася медленно повернула ко мне голову.

— Смелый какой, — сказала она тихо.

— Это лирический герой, — ответил я так же тихо.

— Ну-ну.

И я понял, что если сейчас не допою, то утону в ее глазах как необразованный турист в Неве.

Финал мы уже подхватили все вместе. Не громко. Поезд все-таки. Но плотно, дружно, с той легкой, хмельной от молодости честностью, когда даже дурашливая строка вдруг становится правдой, потому что поется не в пустоту.

— Ну что, красивая, поехали кататься, И пусть завидует нам белый свет...На последних словах даже проводница у двери тихо сказала:

— Хорошо поете, черти.

— Мы стараемся, — ответил Ян.

— Я вижу. Только если еще раз кто-то на верхней полке начнет играть на тамтаме, я вызову историю.

— Какую именно? — заинтересовался Миша.

— Советскую, — отрезала она и ушла.

Вагон лег окончательно.

После песни люди не сразу разошлись. Всегда так. Хорошая общая тишина после музыки — вещь редкая. Ее не хочется портить бытовым шумом. Поэтому сначала просто сидели, переглядывались, улыбались.

Потом капитан Майами сказал:

— I don’t understand every word. But I think... this is not just song.

— Нет, — сказал я. — Не просто.

— About girls?

— И про девушек тоже.

— About trust? Fear? Trying again?

Я посмотрел на него и кивнул.

— Да. Про это. И про то, что иногда человека надо не штурмовать, а ждать у его башни с чувством юмора.

— Good strategy, — сказал он серьезно.

— Иногда единственная.

Ян тут же испортил лирику:

— Запишите, товарищи американцы. Советская школа осады сердца.

— Ян, — сказала Катя, — если ты сейчас не замолчишь, я помогу тебе закрыться в башне.

— Со мной внутри?

— Нет. Снаружи. На морозе.

Это было настолько по-нашему, что даже американцы, не поняв слов, поняли смысл. И засмеялись.

Вот так и рождается культурный феномен, думаю я. Не из указа. Не из методички. А когда в поезде после матча сидят русские, грузины, татары, евреи, украинцы, американцы, журналист, проводница и несколько явно будущих профессоров, и всем интересно одно и то же — что будет дальше.

И вот тут, как это обычно и бывает, когда жизнь уже почти легла красиво и даже как будто с хорошим монтажом, кто-то из американцев — кажется, тот самый длинный форвард с вечно удивленным лицом — осторожно спросил:

— Can I ask... about Minsk? About war?

Никто не дернулся. Не напрягся. Просто воздух изменился. Не испортился — нет. А как будто стал тише и плотнее. Даже вагон качнулся как-то иначе, медленнее.

Воронцов, который до этого сидел с видом человека, случайно оказавшегося внутри очень хорошего материала, поднял голову.

— Можно, — сказал он по-русски, а потом уже по-английски, медленнее: — Yes. You can ask.

Американец подбирал слова долго, аккуратно:

— Today... in city... when you speak about war... it was not like ceremony. More like... family memory. Real. How?

Я поймал взгляд Саши. Потом Яна. Потом Питро. Потом Руслана. И понял, что сейчас как раз тот случай, когда лучше не лезть первым. Не потому что нечего сказать. А потому что некоторые вещи человек должен произнести не как лидер, не как артист, не как генератор идей, а как внук.

Первым заговорил Саша. Без позы. Локти на коленях, кружка в руках, взгляд в пол, будто не рассказывает, а вспоминает, как ему это говорили на кухне, под лампой, без свидетелей.

— Мой дед не любил слово «подвиг», — сказал он. — То есть понимал, конечно. Но если про себя — никогда. Он говорил проще: «Работа была такая. Тяжелая». Он подКиевом начал, потом Москва, Ленинград, все прошёл. Белоруссия, Польша, Германия. Пехота. И когда я мелкий был, я, конечно, как все нормальные мальчишки, спрашивал: «Дед, а ты немцев бил? А страшно было? А танк видел? А убивал?» Ну, весь этот набор будущего идиота.

Кто-то тихо усмехнулся. Не над ним — над узнаваемостью.

— И он мне сказал вещь, которую я не сразу понял. Сказал: «Страшно было всегда. Кто говорит, что не страшно, либо врет, либо дурак. Храбрость — это не когда не боишься. Это когда все равно идешь». А про победу он говорил так: победили не потому, что были из железа. А потому что оказались упрямее смерти. Она нас ломала, а мы не согласились.

Он помолчал. Американцы слушали очень внимательно. Даже те, кто половину слов ловил по лицам и интонации.

— Он не любил киношного героизма, — продолжил Саша. — Говорил: на войне очень много грязи, холода, плохих сапог, недосыпа, тупых приказов, мата, усталости и желания просто дожить до утра. И очень много товарищества. Вот это он подчеркивал всегда. Не знамя, не марш, не красивую картинку. А то, что если рядом человек упал, ты его тащишь. Если у товарища руки трясутся — суешь ему кружку. Если у кого письмо пришло из дома — читают всем, потому что у половины своих писем давно нет.

Я видел, как Надя незаметно выпрямилась. Как Ася перестала улыбаться и просто слушала. Как Воронцов уже не записывал — запоминал.

— А про победу дед однажды сказал совсем странное, — добавил Саша. — Я тогда не понял, даже обиделся. Он сказал: «Мы победили не потому, что хотели убить всех. А потому, что хотели, чтобы наши жили». Вот это, говорил, главное различие.

Тишина стала еще плотнее.

Ян, обычно неспособный пять минут прожить без шутки, на этот раз заговорил тоже спокойно. Даже слишком спокойно для Яна, от чего его слова сразу стали тяжелее.

— У меня дед был летчик. И рассказывал не про атаки в киношном виде, а про дело. Про то, что надо.Просто надо. И он говорил: война — это когда ты делаешь маленькое дело, а от него вдруг держится огромная часть мира. Не потому, что ты великий, а потому, что иначе нельзя.

Ян повертел в пальцах медиатор, как будто это был кусочек из чужого, давно ушедшего времени.

— И еще он рассказывал, как все мечтали о самых простых вещах. Не о медалях. О сухих носках. О горячей картошке. О том, чтобы не бомбили ночью. О бане. О том, чтобы письмо пришло. И я помню, как меня это потрясло. Потому что в детстве война кажется чем-то большим и бронзовым. А дед говорил: нет, война состоит из очень маленьких человеческих желаний. И если человек их не теряет — значит, живой. Значит, не сломали.

Американец напротив медленно кивнул.

— Human, — сказал он тихо.

— Да, — ответил Ян. — Именно. Очень человеческое. Поэтому и страшное. И поэтому настоящее.

Питро сидел, опершись плечом о стенку, большой, спокойный, с тем выражением, которое у него бывает перед дракой или перед чем-то очень важным. Но голос у него оказался мягче, чем обычно.

— Мой дед про начало войны почти не рассказывал. Вообще. А вот про людей — рассказывал много. Он у меня из тех, кто сначала отступал, потом снова шел вперед. И сказал одну вещь, которую я запомнил крепко. «На войне, — говорил, — очень быстро понимаешь цену человека. Не по словам. Не по анкете. Не по тому, как он красиво говорит за столом. А по тому, как он делится последней махоркой, как не бросает раненого, как умеет молчать, когда всем страшно, и как стоит, когда нужно стоять».

Он посмотрел на американцев и уже медленнее, чтобы было легче переводить, повторил:

— Not by words. By what he does when it is hard.

— Yes, — сказал капитан Майами. — I understand.

— И еще дед говорил, — продолжил Питро, — что победа пришла не в один день. Не девятого мая с утра. Она приходила по кускам. Когда выстояли. Когда Москву удержали. Когда под Сталинградом повернулось. Когда Курск. Когда поняли: всё, теперь уже не мы только терпим, теперь они пятятся. Победа, говорил он, — это не салют в конце. Это когда однажды замечаешь, что страх еще есть, смерть еще рядом, а внутри уже встало твердое: дожмем.

Руслан до этого молчал, как будто собирал внутри себя не слова, а правильную интонацию. У него это бывает. Он вообще иногда выглядит как человек, которому все равно, а потом вдруг говорит — и становится ясно, что все это время он просто не хотел разменивать мысль на мелочь.

— А мой дед, — сказал он, — больше всего не любил, когда войну делают красивой. Он говорил: если вам ее кто-то рассказывает так, что хочется немедленно надеть шинель и бежать — значит, рассказывает не то или не так. Потому что нормальный человек войны не хочет. Даже если потом на ней сражается честно.

Он провел ладонью по лицу, будто смахнул не усталость, а что-то более старое.

— Но при этом он никогда не говорил, что зря воевали. Наоборот. Он говорил: «Нужнее дела у нас тогда не было». Вот это сочетание меня когда-то в голове и перевернуло. Война — страшная, грязная, ненормальная вещь. Но если она пришла к тебе домой и хочет тебя отменить, убить твоих, сжечь города, объяснить, что ты недочеловек, — тогда уже все. Тогда воюют не потому, что любят войну, а потому, что любят жизнь. Свою. Своих. И еще — справедливость, даже если слово громкое.

Никто не перебивал.

Я смотрел на наших, на американцев, на этот странный ночной кружок в вагоне, и у меня было ощущение, что сейчас происходит что-то очень важное и очень редкое. Не официальная «тема войны», которую вытаскивают на трибуну, как заранее отглаженный флаг. А живая передача памяти. Без крика. Без команды «прочувствовать». Просто люди говорят, как у них это лежит внутри.

Один из американцев, тот, что до этого почти не открывал рта, спросил:

— Your grandfathers... hated Germans?

И вот тут Воронцов, до этого молчавший, вдруг подался вперед. Очень внимательно. Даже слишком. Как человек, который знает, что следующий ответ важнее всех предыдущих.

— Да, — сказал он негромко. — Вот это, кстати, спросите. Не вообще. Конкретно. Как деды относились к немцам, к союзникам, вообще ко всем.

Он посмотрел на наших.

— Говорили?

На секунду повисла пауза. Не неловкая. Тяжелая, но честная. Потому что вопрос был настоящий. Из тех, на которые нельзя отвечать автоматически.

Саша кивнул первым. Потом Ян. Потом Питро. Потом Руслан.

— Да, — сказал Саша. — Говорили.

Он сказал это спокойно, уверенно, и оттого сразу стало ясно: сейчас не будет ни лозунга, ни красивого обходного маневра.

— Деды уважали немцев, — сказал он. — Не наци. Не фашистов. Не тех, кто пришел жечь, вешать, расстреливать и считать себя высшей породой. А немцев — людей и солдат. Потому что те тоже воевали по-настоящему. Упорно. Умело. Страшно. И если врага не уважаешь, значит, либо не понимаешь, с кем столкнулся, либо врешь себе.

Ян подхватил:

— Мой дед так и говорил: «Нельзя победить слабого и потом хвастаться. Настоящая победа — это когда ты сломал сильного». Поэтому про немецкую армию он отзывался без шапкозакидательства. Мол, серьезные были. Организованные. Умелые. Драться умели. И тем важнее, что их все-таки дожали.

Питро добавил, чуть жестче:

— Но уважение — не значит прощение всему подряд. Дед разделял. Солдат — это одно. Каратель, эсэсовец, идейный нацист — другое. И путать это он не давал никогда. Говорил: не надо делать из врага карикатуру. Но и обманываться не надо. Там были и обычные люди в шинелях, и сволочь, которая пришла уничтожать сознательно.

Руслан кивнул:

— У моего деда вообще фраза была простая: «Хороший солдат у врага — тоже солдат. А мерзавец — мерзавец в любой форме». И еще он говорил, что после войны особенно важно не разучиться различать. Иначе опять все съедет в ненависть ко всем подряд, а это уже удобная глупость.

Американцы слушали очень тихо. Даже капитан, обычно державшийся уверенно, чуть нахмурился, будто пересобирал внутри привычную картину мира.

— А союзники? — спросил он. — America? Britain?

Саша ответил сразу, без колебания:

— Уважали американцев. Потому что помогали. Потому что ленд-лиз — это не сказки. Машины, тушенка, порох, алюминий, локомотивы. Мой дед прямо говорил: помощь была важная. Не вместо нашего труда и крови, а вместе с ними. И отрицать это — глупо.

— Да, — сказал Ян. — Мой тоже. Особенно про грузовики. Говорил с большим чувством. Судя по интонации, почти как о родственниках.

Народ тихо хмыкнул, и напряжение чуть отпустило.

— Про британцев тоже с уважением, — сказал Питро. — Дед говорил: воевали. Держались. Небо у себя отстояли. Море держали. Не надо из этого делать мелочь.

Руслан добавил:

— И югославов уважали очень. За то, что не сдались. За партизанку. За характер. Мой дед про них говорил коротко: «Упрямые черти. Правильные».

Саша усмехнулся:

— Это, кстати, высшая похвала в дедовом словаре.

Американцы улыбнулись. Но ненадолго.

Потому что Воронцов, не сводя глаз с Саши, задал последний вопрос. Тот самый, после которого либо начинается настоящая честность, либо все прячутся в общие слова.

— А остальные?

И повисла пауза.

Настоящая.

Поезд стукнул на стыке. Где-то в соседнем купе кто-то кашлянул. Проводница прошла по коридору так тихо, что почти не существовала.

Саша медленно выдохнул.

— А остальных... по-разному, — сказал он. — И в основном без особого восторга.

Ян пожал плечом:

— Деды у нас были не дипломатами. Они не обязаны были всем нравиться.

— Они уважали тех, кто воевал по-настоящему, — сказал Питро. — Кто держал удар. Кто не сдался. Кто не торговался за чужой счет.

Руслан договорил уже совсем просто:

— А к тем, кто быстро лег, приспособился, пересидел, выжидал, а потом пришел делить славу победы, отношение было... без иллюзий.

Никто не попытался это смягчить.

Потому что незачем.

Саша чуть повернул кружку в руках.

— Понимаете, — сказал он уже американцам, медленно, чтобы перевели точно, — наши деды вообще не очень уважали разговоры отдельно от дела. Если народ сопротивлялся — уважали. Если помогал — уважали. Если держался — уважали. Если делал вид, что это не его война, пока другие умирают, — ну... тут любовь не вырастает.

Капитан Майами кивнул. Серьезно. Без обиды.

— Fair, — сказал он.

— Наверное, да, — ответил Саша.

Я вдруг понял, что в этом месте важно что-то сказать и мне. Не вместо них — после них.

— Знаете, — сказал я, — у нас иногда на Западе любят представлять советскую память о войне как сплошную ненависть. А это не так. Там очень много боли, да. Очень много. Но если память настоящая, а не картонная, в ней почти всегда есть еще и уважение к силе врага, благодарность союзникам, трезвость к тем, кто вел себя двусмысленно, и главное — понимание цены. Не абстрактной. Человеческой. И поэтому наши старики часто были мудрее любой пропаганды. С обеих сторон.

— They knew the cost, — тихо сказал Воронцов.

— Именно, — ответил я.

Ася до этого молчала. Потом вдруг сказала негромко, и оттого ее услышали все:

— Мне бабушка говорила, что после такой войны нормальный человек не может радоваться чужой смерти вообще. Даже вражеской. Он может радоваться, что свои живы. Что закончилось. Что победили. Но именно радоваться смерти — нет. Слишком дорого понимает, что это такое.

Я посмотрел на нее и подумал, что иногда человек одной фразой делает больше, чем десять умных мужчин подряд.

Вагон надолго затих.

Не тяжело. Не мрачно. А как-то по-настоящему. Будто после этого разговора все мы — и свои, и американцы — стали сидеть ближе. Не физически. Внутри.

Потом тот самый длинный американец вдруг сказал, очень старательно по-русски:

— Ваши... деды... умные люди.

— Да, — сказал Ян. — Это у нас семейное. Через поколение, правда.

Смех вернулся мягко, без грубости, как возвращается свет после затемнения.

И тогда Питро, чтобы совсем не дать разговору уйти в надрыв, мрачно сообщил:

— А мой дед еще говорил, что войну выиграл не только героизм, но и способность советского человека починить все чем угодно.

— Это правда, — немедленно подтвердил Саша. — Гвоздем, проволокой, матом и коллективным энтузиазмом.

— Sometimes with no wire at all, — вставил Ян.

— Только матом? — заинтересовался один из американцев.

— Особенно матом, — сказал Руслан совершенно серьезно. — Это был универсальный инженерный язык Восточной Европы.

Даже Воронцов засмеялся, хотя явно пытался сохранить лицо летописца эпохи.

Напряжение ушло окончательно. Но не смысл. Он остался. Хороший разговор вообще тем и отличается от плохого, что после смеха не обнуляется.

Еще немного посидели. Кто-то налил чай. Кто-то достал печенье. Американцы уже спрашивали не вообще про войну, а про конкретные вещи — про письма с фронта, про медали, про то, что деды делали после Победы, легко ли потом возвращались в мирную жизнь. И на это тоже отвечали — кто как мог, кто что знал.

Саша рассказал, что его дед после войны долго не мог привыкнуть спать в тишине.

Ян — что его дед машинально проверял проводку в любом помещении, где оказывался.

Питро — что дед не выбрасывал хорошие сапоги никогда, потому что «вещь должна служить».

Руслан — что дед терпеть не мог, когда кто-то бросает хлеб.

И во всем этом война вдруг вставала не памятником, а длинной тенью, которая шла за людьми еще много лет. Не ломала их каждый день, но и не исчезала совсем.

Я сидел и думал, что, может быть, именно так все и должно передаваться дальше. Не парадной формулой, а живым человеческим набором: вот так боялись, вот так держались, вот так уважали сильного врага, вот так ценили помощь друзей, вот так не любили пустых болтунов, вот так потом берегли хлеб, сапоги, тишину и друг друга.

Потому что это и есть настоящее знание. Не самое громкое. Зато самое прочное.

И только потом народ начал расходиться по купе. Не сразу. Неспешно. С каким-то новым уважением друг к другу. Американцы жали руки нашим чуть крепче, чем раньше. Наши хлопали их по плечам уже без прежней настороженности. Воронцов, проходя мимо меня, тихо сказал:

— Вот это и надо писать.

— Напишете?

Он криво усмехнулся.

— Попробую не испортить.

— Это будет для вас личный подвиг.

— Не преувеличивай. Я же не в пехоте.

И ушел, но по лицу было видно: задело и его.

А я еще немного посидел у окна, глядя в темное стекло, где отражались лампы, люди, полки, чьи-то руки с чашками, белый шарф Аси, гитара Яна, американская куртка с яркой нашивкой, Сашин профиль, усталый и спокойный. И мне вдруг стало ясно, что никакая это не мелочь, не случайный вагонный разговор. Это и есть та самая ткань будущего, из которой потом шьют что-то большое и настоящее.

Когда люди сначала честно помнят, а потом честно разговаривают.

Не для галочки.

Для того, чтобы однажды больше не повторять.

Под утро поезд подползал к Ленинграду.

Я проснулся рано, как всегда в дороге — с тем странным ощущением, что город еще не виден, а уже входит в тебя. За окном было серо-синее зимнее утро. Стекло холодное. В коридоре сонная тишина, редкие шаги, шорох одежды, запах угля, чая, металла, раннего вокзала, который еще только собирается стать днем.

Ася вышла ко мне в коридор сонная, теплая, с чуть растрепанными волосами. Встала рядом, прислонилась плечом.

— Уже?

— Уже.

— Люблю этот момент, — сказала она.

— Какой?

— Когда все еще едет, но уже почти приехало.

— Это ты сейчас про поезд?

Она зевнула, посмотрела на меня.

— Не обязательно.

Вот же зараза рыжая.

Поезд вползал на Московский вокзал медленно, торжественно, с тем достоинством, которое у больших городов вызывает даже железо. И когда мы начали выходить, стало понятно — Ленинград такого и правда давно не видел.

Перрон ожил сразу.

Наши, американцы, девчонки, сумки, куртки, смех, английская речь вперемешку с русской, кто-то зовет, кто-то машет, кто-то уже спорит, куда ехать сначала, кто-то фотографирует, кто-то просто стоит и смотрит, как на перрон хлынуло что-то странное, веселое и новое.

Будущее, думаю я.

Без доклада. Без разрешения. Просто приехало поездом.

И в этот момент меня опять ударило.

Не болью. Видением.

На секунду. На полвздоха. Но ярко.

Не перрон. Не вокзал.

Космолеты.

Огромные, светлые, плавные. На подлете к какой-то звездной системе. И среди них — Ленинград и Майами. Не города уже, а корабли, но почему-то я точно знаю, что это именно они. Идут рядом. Переговариваются. Маневрируют легко, как старые знакомые. И кто-то спокойным голосом говорит по общей связи:

—Подождем Пекин, Париж, Дели и Токио. Они вечно задерживаются.

И другой голос, веселый:

—Зато эти горячие уже у входа крутятся — Рио и Багдад.

И первый снова:

—Ладно. Сейчас войдем все. Нашей странной дружной восьмеркой...

Я моргнул.

Перрон.

Снег по краям.

Пар от дыхания.

Гриша орет Вано, чтобы тот не потерял сумку.

Американцы машут кому-то из встречающих.

Воронцов уже что-то пишет, сволочь талантливая.

Ленинград стоит, смотрит и, кажется, улыбается.

— Дан? — спросила Ася, сразу уловив, что я на секунду выпал. — Что?

Я тряхнул головой.

— Да так. Показалось.

— Что показалось?

Я посмотрел на нее. На вокзал. На наших. На американцев. На этот смешной, невозможный, живой клубок людей, который кто-нибудь обязательно назовет пиаром, кто-нибудь — авантюрой, кто-нибудь — молодежной модой, а на самом деле это было что-то гораздо большее. Пока еще без точного названия.

— Будущее, — сказал я.

— И как оно?

Я усмехнулся.

— Шумное. Нахальное. Очень красивое. И, по-моему, опаздывает не меньше, чем все остальные.

Она прищурилась.

— Ты опять шутишь или нет?

Вот тут я и понял главное.

Это не глюки.

Не случайные вспышки моей слишком перегруженной головы.

Это вероятность. Одна из линий. Очень далекая, почти невероятная — но уже светит. Проявляется. Просит не испугаться и не испортить.

И это действительно было важно.

Очень.

Я взял Асю за руку.

— Пойдем, — сказал я. — Нас ждет Ленинград.

— И концерт, — напомнила она.

— И концерт.

— И американцы.

— Куда ж без них.

— И ты опять во что-нибудь влезешь.

— Ася, это клевета. Я никогда никуда не влезаю. Я просто оказываюсь в центре событий по естественным причинам.

— Да-да.

Мы пошли вперед — в вокзальный шум, в город, в зиму, в предновогоднюю суету, в музыку, в баскетбол, в разговоры, в новые сцены, в то самое нарастающее ощущение, что мир и правда можно слегка сдвинуть, если делать это вместе и без скуки.

А Ленинград смотрел на нас своим серым утренним взглядом старого умного города и как будто говорил:

Ну здравствуй. Давайте. Удивите меня еще раз.

И мы, конечно, собирались постараться.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге