Обложка Двадцать пятое декабря

Двадцать пятое декабря

Ringare

0% прочитано
Стандартный
Ringare

Двадцать пятое декабря

Глава 1

Бельгия — тридцать тысяч квадратных километров между Францией и Германией. Можно проехать из конца в конец за день. Можно не заметить на карте, если карта мелкая. В тысяча восьмисотом году этой страны не было. В тысяча восемьсот тридцатом — появилась. К январю тысяча девятисотого ей исполнилось семьдесят лет, и она успела стать четвёртой промышленной державой мира по объёму производства на душу населения. Уголь, сталь, стекло, текстиль. Антверпен — один из крупнейших портов Европы. Шесть с половиной миллионов человек, половина из которых говорила по-фламандски, а другая по-французски, и обе половины считали, что вторая говорит неправильно.

Конституционная монархия. Парламент, партии, газеты, забастовки. Всё как у больших. Только территория — меньше иных русских губерний.

В январе тысяча девятисотого года этой страной правил Леопольд Второй.

---

Он просыпался рано — в шесть, иногда раньше. Камердинер, служивший при нём четырнадцатый год, знал порядок: кофе, горячий, без молока, в фарфоровой чашке с золотым ободком — всегда в одной и той же. Бритьё не требовалось: борода, огромная, тяжёлая, спускавшаяся на грудь. Камердинер расчёсывал её каждое утро специальным гребнем из слоновой кости. Процедура занимала двенадцать минут.

Леопольду было шестьдесят четыре года. Он правил тридцать пять из них — дольше, чем большинство его подданных помнили себя. Высокий, грузный, с длинным носом и тяжёлыми выпуклыми глазами. Походка у него была тяжёлая, но не старческая — он шагал широко, привычно, как человек, давно переставший торопиться, потому что всё вокруг и так принадлежит ему.

Дворец Лакен стоял на северной окраине Брюсселя — белое неоклассическое здание, растянувшееся вдоль парка. Его построили в конце восемнадцатого века для герцогов Брабантских, потом перестраивали дважды. Леопольд достроил оранжереи — стеклянные, гигантские, похожие на соборы. Зимой, в январе, они светились изнутри, и садовники топили печи круглые сутки, чтобы пальмы не замёрзли. Пальмы обходились казне дороже, чем содержание гарнизона Намюра. Леопольд считал это разумной тратой.

Утром он шёл из спальни через восточное крыло. Коридор — длинный, паркет, высокие окна слева. За окнами — парк, голые деревья, серое небо. Январь в Брюсселе — это серое небо и мокрая земля, и так до марта. На стенах — гобелены, тяжёлые, фламандские, семнадцатого века: охота, пастухи, собаки. Между гобеленами — канделябры, бронзовые, на шесть свечей каждый. Свечи горели даже днём: коридор выходил на север, и света не хватало. Леопольд проходил мимо, не глядя. Он видел эти стены тридцать пять лет.

Прислуга расступалась. Не от страха — от привычки. Лакей у двери кабинета наклонил голову. Леопольд не кивнул. Вошёл.

Кабинет был большой, но заставленный. Два стола — один рабочий, один для бумаг, которые ещё не разобраны. Стопки папок, перевязанных тесьмой. Карта Центральной Африки на стене — подробная, с пометками карандашом. Рядом — карта Бельгии, поменьше. На рабочем столе: чернильница, три пера разной толщины, пресс-папье в форме льва, стопка телеграмм. Леопольд сел. Взял верхнюю телеграмму. Прочитал. Отложил. Взял следующую.

Он работал молча. Не диктовал — писал сам. Почерк у него был мелкий, ровный, разборчивый — почерк человека, который не доверяет секретарям. На полях документов оставлял пометки: цифры, вопросительные знаки, иногда одно слово — «нет». Перо двигалось ровно. Кофе остывал.

К восьми он прочитывал утреннюю почту, подписывал то, что требовало подписи, и откладывал то, что требовало размышления. Размышлять он предпочитал стоя, у окна. Из кабинета было видно оранжереи — стеклянные рёбра крыш, пар из вентиляционных труб. Иногда он стоял так по десять минут. Камердинер знал: не входить.

В половине девятого приходил секретарь — барон Гоффине, сухой человек с аккуратными усами, — и начиналась работа другого рода: аудиенции, расписание, ответы послам. Леопольд диктовал ему короткими рублеными фразами, не глядя. Гоффине записывал и не переспрашивал. За четырнадцать лет службы он научился разбирать бормотание короля лучше, чем собственный почерк.

Леопольд любил строить. Это было его единственное увлечение, если не считать денег. Брюссель, каким он стал к тысяча девятисотому году, был в значительной мере его творением: Парк Пятидесятилетия с триумфальной аркой, бульвары, скверы, фасады из белого камня. Он перестроил Остенде — курортный город на побережье — из рыбацкого посёлка в подобие маленькой Ниццы. Тратил на строительство казённые деньги, когда парламент давал, и собственные — когда не давал. Парламент давал редко. Собственные были из Конго.

Он не был популярен. Бельгийцы относились к нему примерно так, как жильцы относятся к домовладельцу, который поднял арендную плату, но починил крышу: признавали полезность, не испытывая благодарности.

---

О семье.

На стене восточного коридора, между вторым и третьим гобеленом, висел портрет маслом — мальчик лет семи, в матросском костюме, с серьёзным круглым лицом. Леопольд, герцог Брабантский, кронпринц. Единственный сын. Зимой тысяча восемьсот шестьдесят девятого он упал в пруд в парке Лакена, простудился и через несколько дней умер. Ему было девять лет.

Портрет висел на том же месте тридцать один год. Рама потемнела. Леопольд проходил мимо каждое утро.

Дочерей было три. Луиза, Стефания, Клементина. Луиза вышла замуж за принца Саксен-Кобург-Готского, наделала долгов, устроила скандал, сбежала от мужа с любовником. Об этом писали газеты от Брюсселя до Вены. Стефания вышла замуж за кронпринца Австро-Венгрии Рудольфа — того самого, который в тысяча восемьсот восемьдесят девятом застрелился в Майерлинге вместе с любовницей. Стефания осталась вдовой в двадцать четыре года, с репутацией, которую она не заслужила, и титулом, который больше ничего не значил. Клементина — самая тихая из трёх — жила при дворе и ждала, когда ей разрешат выйти замуж.

Леопольд не обсуждал дочерей. Когда при нём упоминали Луизу, он менял тему. Когда упоминали Стефанию, не менял — просто молчал, и молчание было хуже.

Жена — Мария Генриетта Австрийская, эрцгерцогиня, королева Бельгии — жила в Спа с тысяча восемьсот девяносто пятого года. Курортный город в Арденнах, восемь часов от Брюсселя, если без остановок. Она занималась лошадьми. Восемнадцать лошадей — каждую знала по имени, по характеру, по родословной. Ездила верхом каждый день, иногда дважды. Гостей не принимала. В Лакен не приезжала.

Трудно сказать, кто из двоих выбрал эту дистанцию первым.

На рабочем столе Леопольда не было ни одной семейной фотографии. Только карты, цифры, телеграммы.

---

В то утро — или в другое, зимние утра в Лакене похожи — Леопольд шёл из кабинета обратно через восточный коридор. Время — около девяти. Серый свет из окон стал чуть плотнее, но свечи в канделябрах всё ещё горели.

Навстречу шла девочка.

Невысокая, тринадцати лет. Тёмные волосы, собранные назад небрежно — не так, как носили при дворе, не тугая причёска с валиками, а просто убраны с лица и спущены по спине. Платье длинное, голубое, с тонкой золотой вышивкой по подолу. Талия перехвачена лентой высоко, под грудью — мягко, без жёсткости. Ткань свободно падала вниз. Плечи открыты. Для января — холодно. Для тысяча девятисотого года — странно. Силуэт ампирный, из прошлого века, из времён Жозефины — а не из мира корсетов и S-образных линий, которые носили все остальные женщины Европы.

Она шла ровно, спина прямая, подбородок чуть поднят.

Поравнявшись с канделябром, бросила на него короткий взгляд. Свечи оплывали, воск застыл потёками на бронзе. Она отвернулась.

Леопольд замедлил шаг. Или нет — может, он шёл так же. Девочка прошла мимо. Не поклонилась, не остановилась. Он не окликнул.

Коридор был длинный. Шаги затихли. Леопольд дошёл до поворота и свернул к лестнице.

---

На рабочем столе, под телеграммами, лежала папка — плотная, коричневая, без надписи. Внутри — отчёт на тридцати двух страницах, отпечатанный на машинке, с рукописными пометками на полях. Отчёт касался добычи каучука в провинции Экватёр за третий квартал тысяча восемьсот девяносто девятого года.

Свободное Государство Конго — так это называлось официально. Не колония Бельгии. Личное владение короля. Леопольд получил его в тысяча восемьсот восемьдесят пятом году — на Берлинской конференции, где великие державы делили Африку, как делят пирог на именинах, только именинника не позвали. Территория — два миллиона триста тысяч квадратных километров. В восемьдесят раз больше Бельгии. Леопольд никогда там не был.

Каучук. К тысяча девятисотому году мир хотел каучук больше, чем хотел золото. Автомобильные шины, изоляция проводов, прокладки для паровых машин, дождевики, галоши. Цена на каучук удвоилась за десять лет. Каучуковые лианы росли в конголезских лесах — дикие, их не надо было сажать. Надо было только собирать.

Собирали местные жители. Система работала так: каждой деревне назначалась квота. Мужчины уходили в лес на две-три недели, надрезали лианы, собирали сок в вёдра, несли на пункт сдачи. Если квота выполнена — деревня живёт дальше. Если не выполнена — приходила Force Publique, колониальная армия: чернокожие солдаты под командованием белых офицеров.

Что происходило когда квота не выполнена — описано в документах эпохи подробно. Сожжённые деревни. Заложники — женщины и дети, которых держали до выполнения нормы. Убитые. Отрубленные руки — солдаты отчитывались за потраченные патроны, и если патрон был израсходован, нужно было предъявить доказательство. Руку. Иногда рубили живым.

В тысяча девятисотом году это ещё не стало международным скандалом. Газеты ещё не подхватили. Эдмунд Морель — клерк из ливерпульской судоходной компании, который заметил, что из Конго идут корабли с каучуком и слоновой костью, а обратно — только ружья и боеприпасы, и никаких товаров для торговли — только начинал задавать вопросы. Роджер Казмент — британский консул — ещё не написал свой доклад. Это будет через три года. А пока — отчёт на тридцати двух страницах, с таблицами и цифрами.

Добыча за квартал: тысяча двести тонн. Доход: такая-то сумма. Расходы на содержание: такая-то. Прибыль: такая-то.

О людях в отчёте не было ни строчки.

Леопольд прочитал отчёт. Перевернул последнюю страницу. Взял перо. На полях, напротив итоговой цифры дохода, написал вопросительный знак. Закрыл папку. Положил в стопку к разобранным.

Встал. Подошёл к окну. Посмотрел на оранжереи.

---

В том же январе, на другом конце Брюсселя, в доме на авеню де ла Туазон д'Ор — небольшом, двухэтажном, с палисадником, который зимой выглядел уныло, — жил Альберт, принц Бельгийский, граф Фландрский.

Ему было двадцать четыре года. Через девять месяцев ему исполнится двадцать пять, и в том же октябре он женится на Елизавете Баварской. Пока — он был просто наследник. Племянник короля: его отец, Филипп, граф Фландрский, был младшим братом Леопольда. Филипп умрёт в тысяча девятьсот пятом. Но пока он был жив, и формально наследником считался он, а не его сын. Формально. На практике все понимали, что Филипп болен, немолод, на трон не сядет. Альберт — следующий в линии.

У Леопольда не было сыновей. Был — один, давно. Портрет на стене. Конституция Бельгии не допускала женщин к престолонаследию. Салический закон, занесённый из Франции, — корона переходит по мужской линии. Дочери Леопольда — какими бы они ни были — короны получить не могли.

Альберт был высокий, худощавый, с тонким длинным лицом. Двигался сдержанно. Говорил негромко. Читал много — военную историю, географию, записки путешественников. Интересовался авиацией — братья Райт только что полетели, и Альберт выписывал из Америки все газеты, в которых писали о полётах. Коллекционировал карты. Занимался альпинизмом — ходил в горы один, без проводников, что для принца было странно и для окружающих беспокойно.

Утро у него выглядело иначе, чем у дяди. Он завтракал с адъютантом — яйцо, тост, кофе, газета. Обсуждал новости. Потом — бумаги: корреспонденция, приглашения, счета. Потом — прогулка, или визит, или библиотека. Иногда он ходил в Королевскую библиотеку пешком — сорок минут через парк, мимо Дворца правосудия, по бульвару Ватерлоо. Адъютант шёл рядом. Прохожие не узнавали. Расписание было свободным.

Он знал, что станет королём. Не торопил. Не готовился демонстративно — не создавал «теневой кабинет», не плёл интриг, не обхаживал парламентариев. Просто жил, читал, думал. Ездил в Лакен, когда звали. Леопольд звал редко.

Когда они встречались — за обедом, на официальном приёме, на семейных похоронах — разговор был вежливый и короткий. Леопольд спрашивал о здоровье отца. Альберт отвечал. Леопольд кивал. Пауза. Кто-нибудь менял тему.

Современники описывали их отношения словом «корректные». Придворные, склонные к наблюдениям, отмечали, что Леопольд ни разу при племяннике не упомянул вопрос наследования. Альберт — тоже. Они разговаривали о погоде, о лошадях, о здоровье Филиппа. Когда один входил в комнату, другой не менял ни позы, ни выражения лица. Вражды не было. Было расстояние.

Елизавету — будущую жену — Альберт встретил на похоронах парижской герцогини д'Алансон, погибшей при пожаре на благотворительном базаре. Тысяча восемьсот девяносто седьмой год. Елизавета была дочерью герцога Баварского: не из главной ветви Виттельсбахов, из боковой, небогатой. Она изучала медицину — посещала лекции в Лейпциге, ассистировала на операциях. Играла на скрипке. Одевалась просто. На официальных фотографиях смотрела в камеру прямо, без улыбки.

Свадьба была назначена на октябрь.

Альберт не обсуждал с ней политику. Не потому что считал её неспособной — потому что пока не о чем было. Он ещё не был королём. Он был наследником, который ждёт.

Последний раз его вызвали в Лакен в декабре — на рождественский обед. Обед прошёл тихо. Леопольд сидел во главе стола, ел мало, пил минеральную воду. Клементина сидела справа. Слева — пустой стул, который никто не убрал и на который никто не сел. Альберт сидел дальше по левую сторону, рядом с адъютантом.

После обеда Леопольд встал, вытер бороду салфеткой, сказал: «Доброй ночи», — и вышел. Никто не задержал его. Клементина посидела ещё десять минут, допила чай и тоже ушла. Альберт вышел последним. В коридоре он остановился у окна и несколько минут смотрел на парк — темноту, мокрый газон, огни оранжерей вдали. Потом надел пальто и уехал.

---

Первый день двадцатого века в Брюсселе был пасмурный и тёплый для января — четыре градуса выше нуля, без снега. Газеты вышли с передовицами о новом столетии: что оно принесёт, чего ждать, кого бояться. Ни одна из предсказаний не сбылась.

На Центральном вокзале разгружали стальные балки для нового пакгауза. В порту Антверпена стояло двести сорок судов — рекорд за всю историю порта. На угольных шахтах Льежа и Шарлеруа первая смена спустилась в забой в пять утра — сорок тысяч человек по всей стране, каждый день, кроме воскресенья.

На заводе Сольве в Кюрегеме варили соду — двести тонн в сутки, по запатентованному аммиачному методу, и бóльшая часть уходила в Англию и Германию. На заводе FN в Эрстале собирали ружья и начинали осваивать автомобили. В Генте ткали хлопок на станках, закупленных в Манчестере. В Льеже плавили сталь. В Антверпене гранили алмазы — еврейский квартал у вокзала работал допоздна, и свет в мастерских горел до полуночи. По каналам шли баржи с углём. По железным дорогам — вагоны со стеклом, тканью, оружием. Бельгийская железнодорожная сеть была самой плотной в мире: больше километров путей на квадратный километр территории, чем у любой другой страны.

Бельгия работала. Тихо, плотно, методично.

В Лакене горели свечи в канделябрах. Король читал бумаги. Наследник завтракал. Девочка в голубом платье шла по коридору.

Январь. Тысяча девятисотый год. Всё было как обычно.

Глава 2 - Наследник

В марте Альберт приехал в Лакен.

Визит был плановый — раз в два-три месяца, по приглашению, которое передавали через адъютанта за неделю. Формально — обед с дядей. На практике — сорок минут за столом, из которых двадцать проходили в молчании, а остальные — в разговоре о вещах, которые не имели значения.

Он приехал в экипаже к одиннадцати. День был серый, но тёплый — март выдался мягким, в парке уже проклюнулись крокусы. Лакей открыл дверцу. Альберт вышел, одёрнул пальто и пошёл ко входу.

У хозяйственного крыла стояла подвода. Двое рабочих в фартуках перетаскивали медные баки — большие, тяжёлые, с фасонными кранами. Третий стоял рядом с чертежом, развёрнутым на деревянном ящике, и тыкал пальцем в какую-то деталь. Баки несли внутрь, в восточное крыло. Альберт прошёл мимо. У парадного входа стоял другой лакей, старший, и наклонил голову чуть глубже, чем следовало.

— Его величество ждёт в малой столовой.

Альберт кивнул.

Малая столовая — это была комната на двенадцать персон, что по меркам Лакена считалось интимным. Леопольд сидел во главе стола. Перед ним стояла тарелка с бульоном, к которому он не притронулся. Салфетка лежала на коленях. Борода была заправлена за лацкан сюртука — привычка, которую камердинер пытался искоренить пятнадцать лет.

— Альберт. Садись.

Альберт сел. Лакей подал суп.

Несколько минут ели молча. Леопольд ел медленно, поднося ложку ко рту с тем выражением лица, которое у другого человека означало бы задумчивость, а у него не означало ничего.

— Ты собираешься в Баварию, — сказал Леопольд. Не спросил.

— Да.

— Когда?

— В мае. Конец мая.

Леопольд промокнул бороду салфеткой. Положил салфетку обратно.

— Девочка с характером, — сказал он. Непонятно было — одобрение это или предупреждение. — Отец её режет катаракту крестьянам. Бесплатно.

Пауза.

— Она играет на скрипке, — сказал Альберт, и сам не понял зачем.

Леопольд посмотрел на него. Долго. Потом отодвинул тарелку.

— Хорошо.

Это было всё. Больше о Елизавете не говорили. Разговор перешёл к лошадям — Леопольд спросил, ездит ли Альберт верхом. Альберт ответил, что не особенно. Леопольд кивнул, как будто получил подтверждение чего-то давно известного.

Обед закончился в двенадцать. Альберт встал, попрощался. Леопольд не встал — кивнул от стола. Альберт вышел.

В коридоре было тихо. Из восточного крыла доносился стук — рабочие ещё возились с баками. Кто-то из прислуги нёс стопку полотенец по лестнице наверх. Альберт надел пальто в передней, поблагодарил лакея и вышел к экипажу. В парке садовник подрезал кусты вдоль аллеи. Секатор щёлкал ровно, как метроном.

---

Двадцать девятого мая Альберт был в Баварии.

Поссенхофен — замок на западном берегу Штарнбергского озера, сорок километров к югу от Мюнхена. Старое здание, жёлтые стены, черепичная крыша. Не дворец — скорее большой загородный дом. Герцог Карл Теодор купил его за бесценок, когда семья потеряла большую часть доходов. Вокруг — парк, переходящий в лес. Озеро — холодное, даже в мае.

Альберт приехал накануне. Ночевал в гостевой комнате на втором этаже — маленькой, с деревянной мебелью, с видом на озеро. Спал плохо. Утром долго стоял у окна, глядя на воду. Потом спустился к завтраку, съел полтоста, выпил кофе, поговорил с герцогом о чём-то — потом не мог вспомнить о чём.

К одиннадцати они вышли на прогулку. Елизавета, Альберт и компаньонка — пожилая дама в тёмном платье, которая шла в двадцати шагах позади и делала вид, что рассматривает цветы.

День был тёплый. Тропинка вела вдоль озера, потом сворачивала в лес — буки, невысокие ели, мох на камнях. Елизавета шла быстро — она была ниже его на голову, но шаг у неё был энергичный, и Альберт подстраивался. Она была в светлом платье — простом, без отделки, с длинными рукавами. Волосы собраны. На шее — ничего.

Разговаривали. О Мюнхене — она рассказывала про оперу, на которой была на прошлой неделе. Вагнер, «Лоэнгрин». Ей не понравилось.

— Слишком долго, — сказала она. — Лебедь — красивый. Всё остальное — два часа ожидания лебедя.

Альберт засмеялся. Потом замолчал. Шли дальше. Тропинка поднималась чуть вверх, между деревьями мелькала вода.

Он трогал пуговицу на манжете. Расстёгивал, застёгивал. Елизавета рассказывала про отца — он уехал в Мемминген, там открывалась клиника для бедных, он собирался оперировать три дня подряд. Альберт слушал. Кивал. Сказал:

— Ваш отец — необычный человек.

— Он хирург, — ответила Елизавета. Как поправка, не как возражение.

Снова тишина. Шаги по тропинке. Компаньонка отстала ещё на десять шагов.

Альберт остановился. Елизавета сделала ещё два шага, обернулась.

— Я хотел... — начал он. Замолчал. Снял перчатку с правой руки, зачем-то посмотрел на неё. Надел обратно.

— Я думал о том, — сказал он, — то есть я давно хотел спросить, но не... Дело в том, что...

Елизавета стояла и смотрела на него. Не помогала. Не перебивала. Ждала.

— Как вы думаете, — сказал Альберт, — вы смогли бы выдержать бельгийский климат?

Она не ответила сразу. Посмотрела на озеро — оно блестело между стволами, далеко внизу. Потом посмотрела на него.

— Я думаю, — сказала она, — что бельгийский климат не хуже баварского.

Тропинка уходила вверх. Компаньонка остановилась и стала поправлять шляпу. Где-то в лесу пела птица — монотонно, без мелодии.

Они пошли дальше. Альберт шёл рядом с ней и молчал. Через двадцать шагов его рука коснулась её руки. Она не отдёрнула.

Переписка, которую они вели до этого дня и которую продолжили после, сохранилась частично. Письма Альберта — аккуратные, написанные мелким почерком, с перечёркиваниями на полях. Письма Елизаветы — короче, твёрже, с прямыми строчками, без помарок.

---

Лето тысяча девятисотого года было жарким. Не только в Баварии — во всей Европе. Июль выдался засушливым, в Валлонии горели торфяники, и дым доходил до Брюсселя.

В Париже работала Всемирная выставка.

Она открылась четырнадцатого апреля и должна была закрыться двенадцатого ноября. За семь месяцев её посетило пятьдесят миллионов человек — больше, чем население Франции. На Марсовом поле и эспланаде Инвалидов выстроили десятки павильонов: Дворец электричества, увенчанный десятитысячной лампочной аркой, светился так, что его видели с другого берега Сены. Эскалаторы перевозили посетителей между этажами — для большинства это был первый эскалатор в жизни. В павильоне братьев Люмьер показывали кинематограф на экране шириной двадцать метров. Маркони демонстрировал беспроволочный телеграф. Рудольф Дизель выставил двигатель, работающий на арахисовом масле.

Бельгийский павильон стоял на набережной Орсе — двухэтажное здание в стиле фламандского ренессанса, с остроконечной крышей и гербом над входом. Внутри — витрины со стеклом из Шарлеруа, кружево из Брюгге, ружья из Льежа. В отдельном зале — стенд компании Сольве: модель содового завода, фотографии предприятий в пяти странах, график роста производства. Эрнест Сольве, которому шёл шестьдесят второй год, на выставку не приехал. Он не любил выставок. Он любил заводы.

Мир в том году был занят собой. В Китае — Боксёрское восстание: ихэтуани осаждали посольский квартал в Пекине, и восемь держав отправили экспедиционный корпус. В Южной Африке шла Англо-бурская война, и британцы сгоняли бурских женщин и детей в концентрационные лагеря — слово, которое тогда прозвучало впервые. В Италии анархист застрелил короля Умберто — в июле, на выходе из гимнастического клуба.

В Бельгии было спокойнее. Парламент обсуждал закон о страховании рабочих. Католическая партия, правившая шестнадцатый год, продавливала поправки к избирательной системе — так, чтобы сохранить множественное голосование: богатые и образованные получали по два-три голоса, бедные — по одному. Социалисты протестовали. В Генте, Льеже и Шарлеруа прошли митинги — не забастовки, но близко. Газеты писали о рабочем вопросе, потом переключались на выставку.

В порту Антверпена за лето разгрузили на двадцать процентов больше тоннажа, чем за то же лето годом ранее. Причальные краны работали в две смены. Портовые рабочие грузили и разгружали по четырнадцать часов, за франк двадцать в день. Один из них — Жюль Дестен, тридцать два года, женат, двое детей — попал под кран в августе. Газеты не написали.

На угольных шахтах юга добыча росла третий год подряд. Шахтёры спускались в забой до рассвета и поднимались после заката. Дети работали с двенадцати лет — закон запрещал с тысяча восемьсот восемьдесят девятого, но на практике инспектора появлялись раз в полгода, а мальчишки были нужны в узких штреках, куда взрослый не пролезал.

Из Конго шли пароходы с каучуком. На верфи Кокерилля в Хобокене в июле спустили на воду новый — «Леопольдвилль», три тысячи тонн, маршрут Антверпен — Бома — Матади. Морель — клерк из Ливерпуля, о котором шла речь выше — опубликовал летом первую статью в «Speaker». Он подсчитал: за последние пять лет из Конго вывезли каучука и слоновой кости на семьдесят миллионов франков. Ввезли — товаров на два миллиона. Разница не объяснялась ничем, кроме принудительного труда. Статью перепечатала одна лондонская газета. В Брюсселе её не заметили.

---

Альберт получал письма из Поссенхофена раз в неделю. Иногда чаще.

Почта приходила к девяти. Адъютант приносил корреспонденцию на серебряном подносе — привычка, от которой Альберт пытался его отучить, но безуспешно. Счета, приглашения, каталог от мюнхенского книготорговца, газеты. И конверт — белый, плотный, с баварской маркой.

Альберт брал конверт. Остальное оставалось на подносе.

Он читал в кабинете — маленькой комнате на втором этаже дома на Туазон д'Ор, с книжными полками до потолка и столом у окна. Читал медленно. Иногда возвращался к абзацу и перечитывал. Потом складывал письмо, клал обратно в конверт и убирал в ящик стола — левый, верхний.

Она писала о повседневном. Об операции, на которой ассистировала отцу — старик, катаракта на обоих глазах, отец работал сорок минут, пациент всё время разговаривал. О скрипке — разучивала Баха, партиту ре минор, и не могла справиться с чаконой. О погоде в Поссенхофене — озеро прогрелось, она купалась утром. Об экскурсии в Мюнхен — была в Пинакотеке, простояла полчаса перед Дюрером.

Иногда — одна строчка в конце. Без подписи.

Альберт отвечал длиннее. Писал за тем же столом, в том же кабинете. Черновики не сохранились — он их сжигал. Чистовики писал начисто, ровным мелким почерком, останавливаясь на середине предложения, чтобы подобрать слово. Перо зависало над бумагой. Он смотрел в окно — на крышу соседнего дома, на трубу, на голубей. Потом дописывал.

В одном из писем — оно датировано июнем, точная дата неизвестна — он написал: «Я люблю вас всем сердцем и чувствую, что всё моё существо связано с вами отныне». Фраза, по стандартам эпохи, была почти неприличной в своей прямоте. Она ответила через четыре дня. Что именно — неизвестно: её ответ на это письмо не сохранился.

Он убрал письмо в ящик. Вышел из кабинета. Спустился по лестнице, надел пальто и ушёл — пешком, без адъютанта, по бульвару Ватерлоо к парку. Гулял час. Вернулся. Сел за стол. Открыл ящик. Перечитал.

---

Альберт ехал в Мюнхен поездом — через Льеж, Ахен, Кёльн, Франкфурт. Два дня в пути. За Ахеном начинались холмы, за Кобленцем — виноградники по берегам Рейна, жёлтые от осени. Он читал в купе — книгу о Наполеоне, третий том, — но откладывал через каждые двадцать страниц и смотрел в окно. Германия текла мимо — деревни, мосты, фабрики, шпили. Другая страна, другой масштаб. За Франкфуртом задремал. Проснулся в Нюрнберге. Адъютант принёс кофе.

Второго октября, в среду, в Мюнхене шёл дождь.

Это не помешало. Церемония проходила во дворце, а от дворца до церкви — двести метров крытой галереей. Гости приехали накануне: поезда из Брюсселя, Вены, Бухареста, Парижа. Город был украшен флагами — бельгийскими и баварскими, чёрно-жёлто-красными и бело-голубыми. На Мариенплац военный оркестр играл с утра.

Первый день торжеств — первое октября — прошёл без Леопольда. Король Бельгии приехал только ко второму. Почему — источники не объясняют.

Гражданская церемония состоялась в тронном зале Мюнхенской резиденции. Фридрих Краффт, граф фон Крайлсхайм, министр иностранных дел Баварии, зачитывал документы ровным голосом, не поднимая глаз от бумаг. Зал был длинный, с росписями на потолке и гобеленами на стенах — другие гобелены, другой век, но тот же способ украшать власть тканью. Альберт стоял в мундире майора первого полка гренадёров: тёмно-синий, с красной тесьмой на груди, эполеты золотые. На голове — высокая медвежья шапка, которую он снял, войдя в зал, и держал в левой руке.

Елизавета — в белом. Платье с длинным шлейфом — четыре метра, из тяжёлого шёлка. Шлейф нёс мальчик лет десяти, одетый в бело-голубые цвета Баварии. Она шла медленнее, чем обычно — шлейф не позволял иначе.

Религиозная церемония — в придворной церкви. Кардинал фон Штайн читал по-латыни. К алтарю невесту вели двое: справа — Леопольд, слева — принц-регент Луитпольд Баварский. Леопольд шёл тяжело — возраст, вес, нежелание. Луитпольд — легче: ему было семьдесят девять, но он был сухой, лёгкий, охотник и ходок. Они держали невесту за руки — по протоколу, не по нежности.

Справа от Альберта стояла его мать — Мария Луиза Гогенцоллерн-Зигмаринген, графиня Фландрская. Маленькая женщина с прямой спиной, в тёмном платье, в шляпе с перьями. Она не плакала. Слева — король Кароль Румынский, дядя по боковой линии, с орденами на груди, в усах.

Играли Бетховена. Орган церкви был старый, реставрированный дважды, и на низких нотах в нём слышался призвук — не фальшь, а что-то вроде дыхания.

Альберт смотрел на Елизавету. Она смотрела перед собой — на алтарь, на кардинала, на свечи. Шлейф лежал на полу белым озером. Мальчик-паж стоял в стороне, вытянувшись, руки по швам.

Кардинал задал вопрос. Альберт ответил. Голос был ровный, тихий. Елизавета ответила громче. Потом он надел ей кольцо. Рука у него была твёрдая, пальцы не дрожали.

После церемонии — приём. Шампанское, речи, тосты. Леопольд произнёс три фразы: поздравил, пожелал здоровья, сел. Луитпольд говорил дольше. Гости хлопали. Оркестр заиграл вальс.

Альберт и Елизавета стояли рядом, принимали поздравления. Она держала букет — белые розы, тяжёлый, и через час у неё устала рука, но она не переложила его и не отдала никому. Он стоял чуть позади, на полшага, и когда очередной гость подходил — делал шаг вперёд, пожимал руку, говорил что-то, отступал обратно.

В какой-то момент — между речью румынского посланника и появлением торта — они оказались одни. Не совсем одни — зал был полон, — но в нише у окна, где на секунду никого не было рядом.

— Ты устала? — спросил он. Впервые на «ты». По-французски: tu.

Она посмотрела на букет. Потом на него.

— Нет. А ты?

— Немного.

— Шапка? — Она кивнула на медвежью шапку, которую он наконец сдал адъютанту час назад.

— Шапка.

Она чуть улыбнулась. Он тоже. Потом подошёл кто-то, и они повернулись навстречу.

---

Обратно ехали поездом. Брюссель встретил их четвёртого октября.

Город был настроен доброжелательно — но не восторженно. Бельгийцы не устраивали массовых торжеств по поводу свадьбы второго в линии наследования. Флаги повесили на ратуше и вдоль Рю-Руаяль. Толпа у вокзала была небольшая. Кто-то крикнул: «Да здравствует принц!» Альберт поднял руку. Елизавета кивнула.

Дом на Туазон д'Ор был убран к их приезду. Цветы в вазах — белые, слишком много. Прислуга выстроилась в передней: горничная, кухарка, лакей, адъютант. Елизавета прошла мимо, здороваясь с каждым. Кухарке пожала руку — та растерялась.

Первый вечер они провели дома. Ужин — простой: суп, мясо, хлеб. За столом сидели вдвоём, друг напротив друга. Стол был маленький, не как в Лакене.

— Дом хороший, — сказала Елизавета, осмотревшись. — Потолки низкие.

— Это Брюссель, — ответил Альберт. — Здесь всё ниже, чем в Мюнхене.

— И серее.

— И серее.

Она встала, подошла к окну. Улица была тёмная — фонари горели через один, брусчатка блестела после дождя.

— Где ты хочешь повесить карту? — спросила она. Альберт привёз из Мюнхена карту Конго — большую, на холсте, купленную у антиквара. Она лежала свёрнутая в тубусе, в прихожей, вместе с остальным багажом.

— В кабинете. Над столом.

— Там висит портрет.

— Какой портрет?

— Мужчина в парике. Я не знаю кто.

Альберт задумался.

— Снимем портрет.

— Он, наверное, важный, — сказала Елизавета. — Раз висит в кабинете.

— Может быть.

Пауза. Она повернулась от окна.

— А зачем тебе карта Конго?

Он не ответил сразу. Разрезал мясо, положил вилку и нож.

— Я мало знаю об этом, — сказал он. — Хочу знать больше.

— О Конго?

— О том, что там происходит.

Она смотрела на него. Он добавил:

— Пишут разное.

Больше он не сказал. Елизавета села обратно. Доела суп. Потом:

— Покажи мне карту завтра.

Она мыла руки перед сном — долго, тщательно, как хирург. Альберт заметил это в первый же вечер. Она стояла над раковиной и намыливала ладони, пальцы, запястья — методично, не торопясь. Потом смывала, вытирала полотенцем, складывала полотенце пополам и вешала на крючок. Каждый раз одинаково. Привычка из операционной — пальцы помнили последовательность.

На следующее утро они повесили карту в кабинете. Портрет мужчины в парике убрали в чулан. Оказалось — это был Альбрехт Саксен-Тешенский, генерал-губернатор Южных Нидерландов, умерший в тысяча восемьсот двадцать втором году. Никто по нему не скучал.

Елизавета осваивалась. Дом был чужой, город чужой, язык — почти свой, но не совсем: бельгийский французский отличался от того, которому её учили в Мюнхене. Интонации другие, слова те же — но ударения сдвинуты, и некоторые выражения значили не то, что она привыкла. Горничная говорила «à tantôt» вместо «au revoir» — Елизавета в первый раз не поняла и переспросила. Горничная покраснела. Елизавета запомнила.

Она ходила по городу. Альберт сопровождал, когда мог, — чаще она шла одна, с горничной, которая едва успевала. Гран-Плас — остановилась, запрокинула голову, рассматривала фасады гильдий: золото, позолота, скульптуры. Церковь Нотр-Дам-дю-Саблон — зашла, постояла. Квартал Мароль — узкие улицы, лавки, запах жареных мидий и пива. Она шла быстро, смотрела по сторонам. Не восхищалась, не критиковала. Запоминала.

Она разбирала подарки. Их было много: серебро, фарфор, ткани, безделушки. Дипломатические подношения — с гербами, без души. Один подарок её заинтересовал: маленький медицинский саквояж — кожаный, с латунными замками, внутри — набор хирургических инструментов. Карточки не было. Она повертела скальпель в руках, проверила заточку ногтем, положила обратно.

— От кого это? — спросила она Альберта.

— Не знаю. Карточки нет.

Она поставила саквояж на полку в спальне.

---

Осень в Брюсселе наступала медленно — не как в Баварии, где горы желтели за неделю, а плавно, незаметно, сыростью и ранними сумерками. К ноябрю темнело в четыре. Газовые фонари зажигали рано, и свет в них был жёлтый, неровный.

В Лакене ничего не изменилось. Леопольд работал. Вставал в шесть, кофе, бумаги, карты. Гоффине приходил в половине девятого. Папки с тесьмой. Телеграммы. Медный котёл в восточном крыле был установлен, трубы проведены. Кто-то из прислуги заказал в Льеже партию фаянсовых изразцов — белых, с голубым рисунком. Расход был списан на хозяйственные нужды.

Парижская выставка закрылась двенадцатого ноября. Павильоны разбирали до весны. Дворец электричества погас.

Бельгия закрывала год. Бюджет сводился с профицитом. Экспорт вырос. Забастовок осенью не было — зимой ждали. Парламент ушёл на каникулы. Католическая партия готовилась к весенним выборам. Социалисты собирали подписи за всеобщее голосование. Фламандские газеты требовали закон о языке — семнадцатый год подряд.

В доме на Туазон д'Ор горел свет до позднего вечера. Альберт читал. Елизавета разучивала чакону.

В Лакене горели свечи в канделябрах.

Глава 3 - Дороги

Утром в Брюсселе пахло лошадьми.

Не только утром — лошадьми пахло всегда. Но утром особенно: ночная моча впитывалась в брусчатку, навоз остывал на мостовой, и к этому добавлялся запах пота — от упряжных, от ломовых, от каретных. К десяти часам утра по улицам проезжало столько экипажей, что пешеход, переходящий перекрёсток у Биржи, должен был пережить три волны: сначала конку — тяжёлый вагон на рельсах, который тащила пара битюгов, — потом частный экипаж, потом телегу с бочками. Между ними — верховые, полицейские на мерцах, мальчишки-рассыльные на велосипедах, которые лавировали под колёсами, рискуя каждый день.

В тысяча девятисотом году в Брюсселе было больше двенадцати тысяч лошадей. Конный трамвай обслуживал девятнадцать маршрутов: от площади Роже до Юкля, от Северного вокзала до Буа-де-ла-Камбр. Билет стоил пятнадцать сантимов. Вагоны ходили с шести утра до одиннадцати вечера. Каждая лошадь работала четыре часа, потом её заменяли. На станции Шателен стояли резервные пары — восемь лошадей, которые ждали своей смены, переступая с ноги на ногу, опустив головы к кормушке.

Навоз убирали дважды в день — утром и вечером. Специальные бригады, человек по пять, с тачками и лопатами. За сутки с улиц Брюсселя вывозили около ста тонн. Его свозили за город, к Андерлехту, где фермеры покупали его для полей. Систему считали образцовой. Париж завидовал.

Извозчик Жорж Хендрикс, фламандец, сорок шесть лет, работал на стоянке у Северного вокзала шестой год. Его лошадь — бурая кобыла по кличке Фло — знала маршруты лучше хозяина. Хендрикс садился на козлы в семь утра и слезал в семь вечера. За день делал двенадцать-пятнадцать поездок. Зарабатывал три франка — из них франк уходил на корм Фло, полфранка на аренду экипажа. Зимой работы было меньше: богатые сидели дома, бедные шли пешком. Хендрикс курил на козлах, кутался в шерстяное одеяло и ждал. Фло стояла и дышала паром.

Город жил в ритме копыт. Этот ритм был таким привычным, что его не замечали — как не замечают сердцебиение. Утром — цокот нарастал, к полудню — сплошной гул, вечером — затихал. Ночью — тишина, только редкие экипажи и ночные сторожа.

В ноябре тысяча девятисотого года, однажды утром — дата не зафиксирована — на улице Рояль появился другой звук. Не копыта. Треск, стук, что-то вроде швейной машинки, только громче. Лошадь Хендрикса дёрнула головой. По мостовой, мимо конки и телег, медленно, со скоростью пешехода, ехала повозка без лошади. Маленькая, на больших колёсах, с рулевым рычагом вместо вожжей. За рычагом сидел мужчина в кожаном пальто и очках-консервах. Позади него — дым.

Несколько прохожих остановились. Хендрикс смотрел.

Повозка доехала до площади Конгресса, повернула направо — рычаг дёрнулся, мотор чихнул — и уехала вниз по рю де ла Луа. Дым рассеялся. Лошади успокоились. Конка тронулась. Мальчишка на велосипеде крикнул что-то вслед.

Утро продолжилось.

Если бы кто-то в тот день подсчитал, он бы обнаружил, что в Бельгии зарегистрировано менее трёхсот автомобилей — на шесть с половиной миллионов жителей. Они были дорогие, ненадёжные, пугали лошадей и ломались чаще, чем ездили. Дороги — булыжные, рассчитанные на копыта и подковы — убивали шины за месяц. Бензин продавали в аптеках — как растворитель.

Но заводы работали. Семьдесят — к концу тысяча девятисотого, больше ста — к следующему году. Мастерские, сараи, цеха. Люди в фартуках, с гаечными ключами и паяльниками, собирали из стали, меди и каучука вещь, которой ещё не было названия в большинстве языков. По-французски говорили «automobile» — слово, которое звучало как медицинский термин.

---

Здесь автор должен ненадолго вернуться назад — к событию, которое по хронологии принадлежит весне тысяча девятисотого года, но которое по характеру заслуживает отдельного упоминания.

Четвёртого апреля, в среду, в половине третьего пополудни, на вокзале Брюссель-Норд, Жан-Батист Сипидо, ученик жестянщика пятнадцати лет, вскочил на подножку королевского вагона и дважды выстрелил в Эдуарда, принца Уэльского.

Принц ехал из Копенгагена в Кале. Остановка в Брюсселе — техническая, двадцать минут. Принцесса Александра сидела рядом с ним. Первая пуля прошла мимо. Вторая чиркнула по щеке принца — царапина, не рана. Охрана скрутила Сипидо на перроне. Он не сопротивлялся.

На допросе мальчик объяснил: бурская война. Принц — наследник британского престола. Британия убивает буров. Значит, принц виноват. Логика была детской и непробиваемой.

Сипидо родился двадцатого декабря тысяча восемьсот восемьдесят четвёртого года. На момент покушения ему было пятнадцать лет и три месяца. Жил в Брюсселе, в рабочем квартале. Отец — жестянщик. Мать — прачка. Он читал анархистские газеты, ходил на митинги в пользу буров и верил, что один человек с пистолетом может изменить ход истории. Пистолет он купил за три франка.

Суд состоялся в июле. Сипидо оправдали — слишком молод для уголовной ответственности по бельгийскому закону. Зал суда встретил приговор молчанием. Зато в городке Нинов, во Фландрии, вечером вышли на улицу с факелами: «Да здравствует Сипидо! Да здравствуют буры! Долой англичан!» Английские газеты пришли в ярость. Дипломатический скандал тянулся полгода.

Отец Сипидо сказал журналистам: «Если мой сын это действительно сделал, он заслуживает гильотины.»

Мальчик вышел из тюрьмы и вернулся к работе. Много лет спустя он стал управляющим кооператива при социалистической партии — тихая должность, тихая жизнь.

Зачем автор упоминает этот эпизод? Во-первых, он произошёл в Брюсселе — не в далёком Сараеве, не в Риме и не в Буффало. На бельгийском вокзале, в двух километрах от дворца Лакен. Во-вторых, тысяча девятисотый год вообще был урожайным на покушения: через три месяца после Сипидо, в июле, анархист Бреши застрелил короля Италии Умберто. Ещё через год застрелят президента Маккинли. Королей убивали. Это был факт эпохи, такой же привычный, как лошади на мостовой.

---

В октябре Леопольд получил письмо из Вены. Стефания — его вторая дочь — сообщала, что намерена выйти замуж за графа Элемера Лоньяи де Надь-Лоньяи. Для этого она отказывалась от титула кронпринцессы Австрии.

Стефании было тридцать шесть лет. Одиннадцать лет назад, зимой тысяча восемьсот восемьдесят девятого, её муж — кронпринц Рудольф, наследник Франца Иосифа — застрелился в охотничьем домике Майерлинг вместе с семнадцатилетней баронессой Вечерой. Стефания узнала из телеграммы. Ей было двадцать четыре.

После Майерлинга она жила при венском дворе: вдова, мать, тень. Дочь Елизавета — единственный ребёнок — росла под опекой императора. Стефания носила траур положенное время, потом перестала. Император был корректен. Венский двор — холоден. Она ждала.

Граф Лоньяи был венгерским аристократом — не из первого ряда, не из второго. Хорошая семья, скромное состояние, дипломатическая карьера средней руки. Для бывшей кронпринцессы — мезальянс. Для Леопольда — ещё один скандал.

Луиза — старшая — уже устроила свой: долги, любовник, побег. Газеты писали месяцами. Теперь Стефания — тихий, но упорный скандал: бывшая кронпринцесса Австрии роняет титул ради венгерского графа. Венский двор оскорблён. Леопольд оскорблён вдвойне — он терял не дочь, а позицию.

Леопольд ответил на письмо. Что он написал — неизвестно. Стефания, по воспоминаниям приближённых, больше не писала ему до конца года. Свадьба состоится в марте следующего года, в Будапеште. Леопольд не приедет.

Из трёх старших дочерей при нём не осталось ни одной. Луиза — в скандале. Стефания — уходит в Венгрию. Клементина — жила в Лакене, тихая, незаметная, но и она готовилась уйти: в её комнате на столе лежали письма от Виктора Наполеона, принца Наполеона. Она хотела замуж. Леопольд не давал разрешения. Пока.

В восточном крыле дворца продолжался ремонт. Из Льежа привезли вторую партию изразцов — голубых, с белым рисунком. В хозяйственных книгах расход был записан как «обновление ванных комнат, восточное крыло, по распоряжению управляющего».

---

Вечерами Леопольд иногда покидал Лакен.

Экипаж подавали к боковому выходу — не к парадному. Кучер знал маршрут. Охрана — двое верховых — следовала на расстоянии. Ехали в сторону авеню Луизы, через парк, по тёмным улицам, мимо закрытых магазинов и освещённых кафе.

На авеню Луизы стоял дом — небольшой, двухэтажный, с палисадником за кованой оградой. Дом был записан на имя, которое ничего не говорило: Жюль Делакруа. В расходных книгах двора появилась статья — «содержание дома, авеню Луизы, 12». Суммы были скромные: жалованье прислуге, уголь, продукты.

Жюль Делакруа был отцом. У него была дочь — Каролина. Современники, описывавшие её позже, использовали слово «красивая». Фотографии тех лет показывают тёмные волосы, прямые черты, широко расставленные глаза. Ей было шестнадцать лет. Леопольду — шестьдесят пять.

Рассказывать о природе их отношений — не задача этой хроники. Документы сухи: дом содержался из средств, которые не проходили через парламентский бюджет. Прислуга была нанята через посредника. Сама Каролина при дворе не появлялась — пока.

---

Бельгийский парламент заседал в Дворце нации на улице де ла Луа — здании с колоннами, построенном в тысяча восемьсот тридцатых. Зал палаты представителей был полукруглый, с рядами скамей, обтянутых зелёным бархатом, и трибуной, с которой выступающий видел затылки коллег, если они сидели в передних рядах, и лица — если в задних.

В ноябре тысяча девятисотого года на трибуне стоял Поль де Смет де Найер, глава правительства.

Ему было пятьдесят семь лет. Из Гента. Сын хлопкового промышленника, сам промышленник и банкир. Акционер Société Générale de Belgique — холдинга, через который текла значительная часть бельгийской экономики: банки, шахты, металлургия, колониальные предприятия. Де Смет де Найер возглавлял правительство второй срок подряд — с тысяча восемьсот девяносто шестого, с перерывом в несколько месяцев. Католическая партия, которую он представлял, правила страной непрерывно с тысяча восемьсот восемьдесят четвёртого.

Он был невысокий, плотный, с круглым лицом и аккуратными бакенбардами, которые переходили в бороду. Говорил негромко, но внятно. Никогда не повышал голос. На заседаниях сидел прямо, руки на столе, пальцы сложены. Когда ему задавали неприятный вопрос, он не отвечал сразу — делал паузу, снимал пенсне, протирал стёкла платком, надевал обратно. Потом отвечал. К тому времени половина зала уже забывала вопрос.

В тот день обсуждали бюджет на следующий год. Цифры были хорошие: профицит, рост таможенных сборов, увеличение акцизов на табак. Де Смет де Найер излагал их спокойно, без аффектации. Палата слушала.

С задних скамей поднялся депутат от социалистов — Эмиль Вандервельде. Молодой, тридцать четыре года, юрист, преподаватель, хороший оратор.

— Господин премьер-министр, — сказал он, — в бюджете есть статья «доходы от Конго». Не мог бы господин премьер-министр уточнить, каким образом эти доходы получены?

Де Смет де Найер снял пенсне. Протёр.

— Доходы Свободного Государства Конго, — сказал он, — являются личной собственностью короля и не входят в компетенцию палаты.

— Однако, — продолжил Вандервельде, — из этих доходов финансируются строительные проекты на территории Бельгии. Аркады Пятидесятилетия, Остенде, Тервюрен —

— Господин депутат, — перебил де Смет де Найер, — Его величество инвестирует собственные средства в украшение страны. Палата может только приветствовать подобный патриотизм.

Тишина. Вандервельде сел. Кто-то из католиков захлопал.

Де Смет де Найер надел пенсне и вернулся к бюджету.

Позже, в коридоре, к нему подошёл депутат-либерал из Льежа — фамилия в стенограмме неразборчива — и спросил, правда ли, что британский консул собирается ехать в Конго. Де Смет де Найер ответил: «Не имею сведений.» И прошёл дальше.

Де Смет де Найер управлял Бельгией так, как управлял своими заводами: аккуратно, без лишних движений, с постоянной оглядкой на баланс. Он дружил с Леопольдом — не придворной дружбой, а деловой: оба понимали, что деньги из Конго питают строительные проекты, строительные проекты дают работу, работа даёт стабильность. Цепочка была простой, и разрывать её не хотел никто. То, что на другом конце цепочки были люди, чьи руки рубили в буквальном смысле, — относилось к категории вещей, которые де Смет де Найер предпочитал не обсуждать. Не потому что не знал. Потому что обсуждение не помогало балансу.

Он возглавлял правительство ещё семь лет.

---

В декабре, за неделю до Рождества, Поль де Смет де Найер давал ужин у себя дома — в особняке на рю дю Коммерс, в Генте. Ужин был полуофициальный: без жён, без протокола, с хорошим вином и разговором.

Гостей было семеро. Четверых — банкиры, промышленники из круга Société Générale — автор не станет перечислять. Пятый — барон Эмпен, строитель трамвайных сетей: Брюссель, Каир, Пекин. Шестой — Анри Ламбер, стеклозаводчик из Шарлеруа, молчаливый человек с тяжёлыми руками.

Седьмым был Эрнест Сольве.

Ему шёл шестьдесят третий год. Он сидел в конце стола, ел мало, пил минеральную воду. Худой, с длинным лицом, запавшими глазами и усами, которые опускались к подбородку. Одет был просто — тёмный сюртук, белая рубашка без запонок. В комнате, где остальные носили золотые цепочки от часов, он выглядел не бедно, а иначе.

Сольве не получил формального образования. В детстве болел — что-то с лёгкими — и не ходил в школу. Учился дома, по книгам. В двадцать один год запатентовал промышленный метод производства соды — аммиачный процесс, который заменил метод Леблана и за двадцать лет завоевал мир. К тысяча девятисотому году заводы Сольве работали в Бельгии, Германии, Франции, Австрии, Англии, России и Соединённых Штатах. Он контролировал больше половины мирового производства кальцинированной соды. Два бельгийских банка были его. Замков — тридцать восемь. Он их не считал.

На своих заводах он ввёл восьмичасовой рабочий день — за двадцать лет до того, как об этом заговорили парламенты. Пенсионный фонд, больничные кассы, бесплатное жильё для рабочих. Социалисты называли его «просвещённым эксплуататором» — он не возражал.

Он не любил говорить. За ужинами слушал, кивал, иногда вставлял одно предложение — и оно весило больше, чем всё, что было сказано до этого.

Разговор за столом де Смет де Найера шёл о разном: парижская выставка (закрылась), фламандский закон о языке (застрял в комиссии), новый маршрут Эмпена в Каире (запущен). Потом кто-то — Ламбер или Эмпен — упомянул автомобили.

— Игрушки, — сказал де Смет де Найер. — Через пять лет забудут.

— Семьдесят заводов, — сказал Сольве. Он не поднял глаза от тарелки. — В Бельгии. Только в Бельгии. Семьдесят заводов, которые делают автомобили или детали для автомобилей. Это не игрушки.

Пауза.

— Женатци проехал сто километров в час, — добавил барон Эмпен. — На электрическом.

— Женатци — шоумен, — ответил де Смет де Найер.

— Он инженер, — поправил Сольве. — Шоумен — тоже. Одно другому не мешает.

Разговор перешёл к конкретике: кто что производит. FN в Эрстале — начали с прототипа в прошлом году, теперь планируют серию. Minerva в Антверпене — де Йонг уже делает мотоциклы, автомобиль на подходе. Germain в Монсельне — собирает по лицензии Panhard. Impéria в Льеже, Métallurgique в Марчьенн-о-Пон, Nagant — везде, по всей стране. Бельгия, которая не могла позволить себе большую армию, строила моторы.

— Из дворца, — сказал Сольве, — на прошлой неделе пришёл запрос. Показать автомобиль.

Де Смет де Найер поднял брови.

— Леопольд?

— Из дворца, — повторил Сольве. Не уточнил.

Ламбер спросил, кого послать. Сольве назвал имя — де Йонг. У него мотоцикл готовый, и он умеет разговаривать с людьми.

Тему закрыли. Лакей убрал тарелки. Подали десерт — гентские ватрзои, фрукты, кофе. Де Смет де Найер перешёл к портвейну. Сольве отказался. Эмпен рассказывал про каирский трамвай — как строили, как местные рабочие не понимали чертежей, как пришлось везти бригадиров из Льежа.

Сольве слушал. Потом, когда Эмпен закончил, сказал:

— Мне нужны химики. Через год я открываю лабораторию в Брюсселе. Для фундаментальных исследований. Физика, химия — вещи, которые пока не имеют применения. Я хочу их финансировать.

Де Смет де Найер посмотрел на него.

— Зачем?

— Потому что через двадцать лет они будут иметь применение. И те, кто начнут сейчас, окажутся впереди.

Это была длинная речь — по меркам Сольве. Он замолчал и допил минеральную воду.

---

Через два дня после ужина — или через три, точная дата не установлена — к воротам Лакена подъехала повозка. Не экипаж — открытая платформа на больших колёсах, запряжённая парой лошадей. На платформе, привязанный верёвками, стоял мотоцикл.

Сильвен де Йонг приехал сам. Ему было тридцать два года. Голландец из Роттердама, перебравшийся в Антверпен пятью годами ранее. Начинал с велосипедов — мастерская на три человека, потом завод. Теперь — мотоциклы. Автомобиль он обещал к следующему году.

Де Йонг был невысокий, кряжистый, с рыжеватыми усами и руками, которые всегда были чем-то испачканы — маслом, графитом, чернилами. Он приехал в хорошем костюме, но костюм сидел на нём как на чужом — плечи не те, рукава коротки.

Мотоцикл сняли с платформы и выкатили во двор. Minerva образца тысяча девятисотого года: велосипедная рама, усиленная стальными трубами, одноцилиндровый мотор на полторы лошадиных силы, ременная передача на заднее колесо. Бак — полтора литра. Колёса — велосипедные, с каучуковыми шинами. Руль — велосипедный. Весил килограммов сорок.

Де Йонг проверил мотор, проверил ремень, протёр бак ветошью. Придворные наблюдали — двое лакеев, садовник, кто-то из кухни. Лошади, стоявшие в каретном дворе, нервничали.

Управляющий дворцом — мужчина в сером, с бакенбардами — подошёл и спросил, готов ли аппарат к демонстрации.

— Готов, — сказал де Йонг. — Кому показывать?

Управляющий помедлил.

— Его величество решит.

Де Йонг ждал. Прошло десять минут. Двадцать. Из дворца никто не вышел. Де Йонг потрогал мотор — остыл. Завёл снова: дёрнул педаль, мотор чихнул, затарахтел. Запах бензина поплыл по двору. Лакей отступил на шаг.

Через полчаса управляющий вернулся.

— Его величество занят. Оставьте аппарат до завтра.

Де Йонг посмотрел на мотоцикл, потом на управляющего.

— Он должен стоять под навесом. Мотор боится сырости.

— Поставим в каретную, — сказал управляющий.

Мотоцикл закатили в каретный двор — между экипажем для ежедневных поездок и парадной каретой, которую использовали дважды в год. Велосипедные колёса рядом с лакированными крыльями. Де Йонг постоял, вытер руки ветошью, кивнул управляющему и уехал на извозчике.

По чьему распоряжению мотоцикл доставили во двор — вопрос, на который документы не дают прямого ответа. Управляющий в позднейших воспоминаниях ссылался на секретаря. Секретарь — на распоряжение, пришедшее «сверху». Что «сверху» означало в данном случае — неизвестно. Леопольд, судя по всему, мотоциклом не заинтересовался. Но мотоцикл остался в каретном дворе — и через неделю кто-то попросил де Йонга приехать ещё раз. Де Йонг приехал. Этот визит в его записях не описан.

---

В доме на Туазон д'Ор Альберт и Елизавета обживались.

К ноябрю дом перестал быть чужим. Появились привычки — кто где сидит за завтраком, в котором часу включают свет в библиотеке, когда и какой чай подают. Елизавета перевезла из Мюнхена три ящика книг — медицинских, на немецком. Они заняли нижнюю полку в кабинете Альберта, рядом с картами и справочниками.

Вечерами она играла на скрипке — в гостиной, у окна. Бах, та самая чакона. К декабрю она справилась с арпеджио в середине — местом, которое не давалось с лета. Альберт сидел в кресле с газетой и слушал. Иногда газета лежала на коленях нераскрытая.

Они принимали мало — не из нелюдимости, а потому что было не нужно. Пару раз приезжал адъютант с бумагами из военного министерства — Альберт просматривал и возвращал. Один раз — давний друг из Лёвена, геолог, с которым Альберт ходил в Альпы два года назад. Ужинали втроём. Елизавета спросила геолога, правда ли что в Конго есть медь. Тот ответил: медь, олово, кобальт, алмазы, золото. Провинция Катанга — одно из богатейших мест на земле.

— Это всё принадлежит королю? — спросила Елизавета.

— Формально — Свободному Государству, — ответил геолог. — На практике — да.

Альберт молчал. Он смотрел на карту Конго, висевшую над столом. Геолог посмотрел на него и сменил тему.

После ужина Альберт вышел проводить гостя. Стояли на крыльце. Было холодно. Геолог закуривал, пряча спичку от ветра.

— Что ты знаешь о Мореле? — спросил Альберт.

— Англичанин? Который пишет?

— Да.

Геолог затянулся.

— Знаю, что его статьи — не выдумки. — Пауза. — Я был в Матади. Два года назад. Месяц.

— И?

— И ничего. Я геолог, не журналист.

Он докурил, попрощался и ушёл. Альберт стоял на крыльце ещё минуту, глядя на пустую улицу. Потом вернулся в дом.

Позже, когда гость уехал, Елизавета мыла руки перед сном — привычная процедура, ладони, пальцы, запястья, — и сказала, не оборачиваясь:

— Ты хочешь поехать туда.

— Куда? — спросил Альберт. Он стоял в дверях.

— В Конго.

Он не ответил. Она вытерла руки, сложила полотенце, повесила на крючок.

— Не сейчас, — сказал он.

---

Отель дю Миди в Спа стоял на холме — трёхэтажное здание с террасой, откуда было видно город внизу и лес за ним. Осенью лес рыжел, потом темнел. К декабрю деревья были голые, и терраса продувалась ветром с Арденнских высот.

Мария Генриетта жила здесь шестой год.

Ей было шестьдесят четыре. Она родилась эрцгерцогиней Австрийской, дочерью палатина Венгрии, и в семнадцать лет вышла замуж за герцога Брабантского — будущего Леопольда II. Свадьба была в тысяча восемьсот пятьдесят третьем, в Вене. Жениху было восемнадцать, ей — семнадцать. Они не любили друг друга. Он хотел сына. Она хотела лошадей.

Лошади были единственным, в чём она никогда не ошибалась. Она понимала их так, как не понимала людей: по движению уха, по положению головы, по тому, как лошадь переступает на месте. Ездила каждый день, в любую погоду — верхом, не в экипаже. По-венгерски, как учили в детстве: лёгкая посадка, короткие поводья. Конюшня при отеле была её проектом: восемнадцать стойл, каждое с табличкой — кличка, порода, возраст. Конюх получал больше, чем горничная.

В Спа она не принимала гостей. Письма приходили — от Клементины иногда, от Стефании редко, от Луизы — просьбы о деньгах, на которые Мария Генриетта не отвечала. Из Лакена приходили хозяйственные уведомления — через секретаря, не от Леопольда. Она расписывалась и отправляла обратно.

В декабре из Лакена пришло ещё кое-что — маленькая посылка, без письма. Внутри был флакон — розовое масло, болгарское, дорогое. Ни карточки, ни подписи. Мария Генриетта поставила его на туалетный столик. Не открыла.

Здоровье её ухудшалось — медленно, незаметно для окружающих, заметно для неё. Боли в суставах. Одышка на подъёме. Она не жаловалась. Врач приезжал раз в месяц, осматривал, выписывал капли, уезжал.

Ездила верхом каждый день. В декабре — короче: час вместо двух. Лес был мокрый, тропинки скользкие. Кобыла Зара, её любимая, была уже старая — восемнадцать лет — и осторожничала на спусках. Мария Генриетта не торопила.

Она привезла из Вены привычку к порядку — жёсткому, армейскому. Завтрак в семь. Прогулка верхом в восемь. Возвращение в десять. Ванна. Обед в полдень. После обеда — чтение: газеты (венские, не бельгийские), журнал о лошадях из Будапешта, иногда роман. В четыре — чай. Вечером — ничего. Ложилась рано.

Прислуга — три человека: горничная, кухарка, конюх — знала расписание и не нарушала. Посетителей не было. Мэр Спа однажды прислал приглашение на открытие нового павильона минеральных вод. Мария Генриетта ответила через горничную: «Благодарит. Не сможет.» Приглашений больше не присылали.

Она не ездила в Брюссель. Не писала Леопольду. Не писала дочерям — кроме Клементины, изредка, на Пасху и Рождество. Клементина отвечала длинными письмами, которые Мария Генриетта читала и не хранила.

---

В декабре тысяча девятисотого года из порта Антверпена в Бому вышел пароход «Альбервилль» — грузопассажирский, две тысячи тонн. В трюме — ящики с ружьями «Маузер» бельгийского производства, партия текстиля и три разобранные паровые машины для каучуковых станций. В каютах — одиннадцать пассажиров: колониальные чиновники, двое инженеров, миссионер-иезуит.

На борту в обратном направлении — из Бомы в Антверпен — шёл другой пароход, «Леопольдвилль», тот самый, спущенный летом. В трюме: каучук — восемьсот тонн, слоновая кость — тридцать тонн. Стоимость груза — около двух миллионов франков. Стоимость того, что было сделано с людьми для получения этого груза, — не подсчитывал никто.

---

Год заканчивался. Тысяча девятисотый — последний год старого века, если считать педантично, или первый год нового, если считать как все.

Выставка в Париже закрылась двенадцатого ноября. Павильоны стояли пустые, рабочие разбирали конструкции. Дворец электричества был тёмен. Эскалаторы не двигались.

В Южной Африке война продолжалась. Буры перешли к партизанской тактике — мелкие отряды, засады, диверсии. Британия ответила выжженной землёй: фермы сжигали, скот угоняли, женщин и детей свозили в лагеря. К концу года в лагерях было больше ста тысяч человек. Умирали от тифа, кори, дизентерии. Об этом писали, но негромко.

В Китае восстание было подавлено. Восемь держав вошли в Пекин, разграбили дворец, заставили императрицу подписать договор.

Кайзер Вильгельм произнёс речь в рейхстаге — о месте Германии в мире. «Наше будущее — на море,» — сказал он. Флотский закон, принятый в том же году, предусматривал строительство тридцати восьми линейных кораблей за двадцать лет. В Лондоне пометили и записали. В Адмиралтействе начали пересчитывать. В Брюсселе не обратили внимания — у Бельгии не было флота, и чужие корабли казались чужой проблемой.

Во Франции дело Дрейфуса формально закончилось — помилование было подписано в прошлом году, — но раскол остался. Армия не доверяла правительству. Правительство не доверяло армии. Республика готовила закон об отделении церкви от государства. Газеты ругались.

Бельгия закрывала год. Экспорт вырос на девять процентов. Добыча угля — рекордная. Порт Антверпена обработал больше судов, чем за любой предыдущий год. Бюджет — с профицитом. Всё шло хорошо. Всё шло как надо.

---

Двадцать четвёртого декабря тысяча девятисотого года, в сочельник, во дворце Лакен было тихо.

Ёлки не ставили — Леопольд не любил немецких традиций. Но прислуга украсила малую столовую: гирлянды из остролиста, свечи — больше обычного. На каминной полке стоял вертеп — фигурки из фарфора, старые, ещё от Леопольда Первого. Младенца в яслях ставили двадцать пятого — в сочельник ясли пустые.

Леопольд работал. Как всегда — кабинет, бумаги, перо. Гоффине ушёл рано — в четыре. Камердинер принёс чай. Леопольд не выпил. За окном темнело — в декабре темнело к половине пятого.

В восточном крыле горел свет. Не свечной — электрический. Лакен начали электрифицировать в прошлом году, и восточное крыло подключили первым. Яркий, белый, неуютный свет, который был виден из парка сквозь шторы. Кто-то включал его рано и выключал поздно.

Альберт и Елизавета были приглашены на рождественский обед — завтра, двадцать пятого. Они приедут к часу. В сочельник они были дома, на Туазон д'Ор. Елизавета повесила на дверь еловую ветку — баварская привычка. Альберт подарил ей книгу — атлас Африки, немецкое издание, с подробными картами Конго. Странный подарок на Рождество. Она не сказала этого. Открыла. Нашла Катангу. Провела пальцем по реке Луалаба.

В Спа Мария Генриетта ужинала одна. Суп, хлеб, стакан вина. Конюх доложил, что Зара плохо ела. Мария Генриетта велела позвать ветеринара утром.

В Генте де Смет де Найер принимал гостей — родственники, дети, внуки. Сольве был у себя, в замке Ла-Юльп — читал отчёт из лаборатории.

В Антверпене Жорж Хендрикс поставил Фло в конюшню, задал овса и пошёл домой. На праздники извозчики не работали.

Где-то в пути — между Бомой и Антверпеном — шёл пароход с каучуком.

В каретном дворе Лакена стоял мотоцикл Minerva — рядом с парадной каретой, под навесом. Бак был пуст.

Свечи в канделябрах восточного коридора горели. Из-за двери в конце коридора — свет, электрический, яркий.

Назавтра наступало двадцать пятое декабря.

Глава 4

Автор вынужден здесь исправить неточность, допущенную ранее. У Леопольда II было не три дочери — четыре. Впрочем, ошибку разделяли многие современники: о существовании младшей за пределами дворца знали мало, а те, кто знал, не были уверены в обстоятельствах её появления. Документы не дают оснований для сомнений в том, что королева Мария Генриетта была её матерью. Однако расстояние между Спа и Лакеном, хронология последнего визита королевы ко двору и характер отношений между супругами порождали разговоры, которые автор не считает нужным ни подтверждать, ни опровергать.

---

Марта Виллемс, горничная, двадцать шесть лет, из Мехелена, фламандка, работала в восточном крыле Лакена третий год.

Она просыпалась в пять. Комнаты прислуги были на третьем этаже — маленькие, с низкими потолками и одним окном. Зимой под окнами дуло. Стены — побеленные, без обоев. Кровать — железная, узкая, с тонким матрасом. На стуле рядом — рабочая одежда, сложенная с вечера. Марта одевалась быстро: чулки, юбка, корсет, рабочее платье, фартук, чепец. Ботинки — чёрные, со шнуровкой, стоптанные на левом каблуке.

До Лакена Марта работала в гостинице «Метрополь» на площади Де Брукер — убирала номера, двенадцать в день. Её порекомендовала тётка, работавшая в прачечной при дворе. Собеседования не было — спросили, говорит ли по-французски. Она говорила. С акцентом, но правильно. Первый год она обслуживала комнаты в западном крыле. Потом — перевели. Ей сказали: восточное крыло, второй этаж, одна персона. Ничего не объяснили. Что за персона, она узнала в первое утро.

Марта спускалась по чёрной лестнице в хозяйственную часть. На лестнице пахло воском и сыростью — старой, каменной, которую ничем не вывести. Внизу, в кухне, кухарка Берта — грузная женщина пятидесяти лет, в вечном фартуке, пахнущая луком и жжёным маслом, — уже грела воду на плите. Берта начинала в четыре.

— С Рождеством, — сказала Марта.

— С Рождеством, — сказала Берта, не поворачиваясь. — Вода через десять минут.

Порядок был такой: в шесть утра — первая ванна. Марта готовила её к половине шестого. Сначала — подвал: проверить котёл. Котёл в подвале восточного крыла — тот самый, медный, установленный весной — грел воду до нужной температуры. Топили углём. Истопник, старик по имени Жюль, приходил в четыре тридцать, разводил огонь и уходил. Марта проверяла: вода должна быть горячей, но не обжигающей. Если слишком горячая — открыть второй кран, разбавить. Трубы были новые, медные, обёрнутые тряпками от конденсата. От подвала до второго этажа — тридцать метров трубы. Зимой они остывали быстро. Первые две минуты из крана шла тёплая вода, потом — горячая.

Ванная комната на втором этаже — не та, что была раньше. Раньше была обычная — белая, с чугунной ванной и газовым рожком. Комнату перестроили в мае: снесли перегородку с соседней кладовой, расширили, положили новый пол. Теперь: фаянсовые изразцы — голубые с белым рисунком, из Льежа. Рабочие из Льежа приезжали на две недели — трое мужчин, молчаливых, в рабочих блузах. Клали изразцы один к одному, без зазоров. Медная ванна вместо чугунной, глубокая, на львиных лапах. На полке — шесть флаконов: розовое масло (болгарское), лавандовое (французское), миндальное, ещё три, которые Марта не умела прочитать — надписи были на итальянском. Полотенца — четыре, белые, из египетского хлопка, заменяемые каждый день. Лампы — две электрические: одна яркая, потолочная, другая — на стене, тусклая, в матовом плафоне.

Марта наполнила ванну. Проверила температуру локтем — привычка, как у нянек с детьми. Добавила розовое масло — три капли. Положила полотенца на табурет рядом.

В шесть появилась Анна.

Она вошла босиком, в длинной ночной рубашке — белой, льняной, без кружев. Волосы распущены, тёмные, до лопаток. Лицо заспанное. Ей было четырнадцать лет — сегодня, двадцать пятого декабря.

— Марта, — сказала она. Голос был мягкий, ровный. — Запах странный. Ты уверена, что принесла что нужно? Будет плохо, если мои рученьки будут шелушиться.

— Розовое, как обычно, — ответила Марта. — Флакон новый. Может, партия другая.

Анна подошла к полке. Взяла флакон. Понюхала. Поставила обратно.

— Этот пойдёт. Но закажи тот, который был в прошлый раз. У этого внизу горчит.

Она сняла рубашку и села в ванну. Марта стояла у двери — не смотрела, но и не уходила. Порядок: быть рядом, пока не отпустят.

Анна лежала в воде. Тихо, не шевелясь. Глаза закрыты. Пар поднимался от поверхности. Электрическая лампа на стене давала мягкий свет — Анна не включала верхнюю по утрам. Утром — только стенную.

Через десять минут:

— Полотенце.

Марта подала. Анна встала, вытерлась, завернулась. Села перед зеркалом — большим, в бронзовой раме, стоящим на туалетном столике. На столике: расчёска, две шпильки, пудра (которой она не пользовалась), и маленькая коробочка с кремом — белым, без запаха, который она наносила на руки и лицо дважды в день.

Марта расчёсывала ей волосы. Анна сидела ровно. Не разговаривала. Утром она не разговаривала, пока не оденется, — это Марта знала с первого месяца.

Одевалась сама. Марта только подавала. Сегодня — платье розовое, из тонкой шерсти, с золотой вышивкой по подолу. Силуэт тот же — лента под грудью, мягкая, свободная ткань вниз. Не корсет. Никогда не корсет. Плечи открыты — и сразу, не дожидаясь напоминания, большой платок из кашемира на плечи. Розовый, в тон.

Одевалась она красиво — это Марта признавала, хотя мнения её никто не спрашивал.

---

У двери кабинета Леопольда стояли двое — лакей и охранник. Охранник — отставной жандарм по фамилии Клаас, широкоплечий, с усами и без выражения на лице. Он стоял здесь каждое утро с восьми до полудня, потом его сменял другой — Деклерк, помоложе, из Антверпена. Клаас предпочитал утренние смены: Леопольд до полудня работал за столом и в кабинет почти никого не впускал. Тихо.

Лакей — Жан-Мари, двадцать два года, служил первый год — стоял по другую сторону двери. Его дело: принять посетителя, доложить, впустить или не впустить. Порядок был простой. Если Гоффине — секретарь — впускать без доклада. Если министр — доложить и ждать. Если кто-то другой — доложить и, скорее всего, отказать. Исключений было два: барон ван Этвельде по вопросам Конго и младшая дочь.

По коридору шла девочка. Невысокая, в розовом, платок на плечах. Подбородок чуть поднят. Шла мимо канделябров — чуть двинула носом, не останавливаясь, как на запах, к которому давно привыкла и который давно раздражал. Шаги были тихие — мягкие домашние туфли по паркету. Канделябры горели ровно — тридцать шесть свечей в коридоре, как всегда. Электричество провели только в восточное крыло. Здесь — по-старому.

Лакей отступил на шаг. Охранник не двинулся — но и не загородил дорогу. Она прошла между ними к двери. Не остановилась, не спросила, не постучала. Толкнула дверь и вошла.

Лакей и охранник переглянулись. Лакей пожал плечами. Клаас не пожал — он видел это каждое утро. Дверь закрылась. Из-за неё не доносилось ни звука — стены в Лакене были толстые.

---

Леопольд сидел за столом. Кофе, бумаги, перо. Перед ним лежала стопка документов — не телеграммы, не отчёты из Конго. Счета. Расходы по восточному крылу за четвёртый квартал: изразцы (вторая партия, Льеж), масла (четыре поставки, Париж, Болонья), электрическая проводка (дополнительный контур, второй этаж), полотенца (египетский хлопок, двенадцать комплектов), ремонт ванной (медная ванна, фасонные краны). Итого — сумма, которая, по всей вероятности, не вызвала бы интереса у человека, чей доход от Конго составлял несколько миллионов франков в год.

Леопольд просмотрел счета быстро. Не вчитывался. Отложил в стопку подписанных. Взял следующую папку.

Дверь открылась.

— С Рождеством, папа. С днём моего рождения.

Леопольд поднял глаза. Анна стояла в дверях — розовое платье, платок, волосы убраны назад. Лицо уже проснувшееся, живое.

На краю стола лежала маленькая коробочка — плоская, обтянутая тёмным бархатом. Анна увидела её сразу. Подошла. Леопольд не встал.

— Это мне?

Леопольд кивнул.

Она открыла. Внутри — брошь: тонкая золотая работа, переплетённые листья, без камней. Маленькая. Изящная.

— О папа, ты угадал моё настроение. Очень красиво. — Она повертела брошь, поднесла к свету. — Ты хочешь, чтобы я носила её? Но кажется, фрейлина будет бубнить, что я выгляжу как королева.

— Фрейлин у тебя нет, — сказал Леопольд.

— Тем лучше. Значит, бубнить некому.

Она приколола брошь к платку, у горла. Посмотрелась в оконное стекло — зеркала в кабинете не было.

— Спасибо, — сказала она. Потом: — Альберт приедет?

— К обеду.

— С женой?

— Её зовут Елизавета.

— Я знаю, как её зовут. — Пауза. — Он, наверное, привезёт мне что-нибудь полезное. Журнал о паровых машинах.

— Альберт хороший человек, — сказал Леопольд. Тон был ровный. Непонятно было — это защита племянника или констатация его бесполезности.

— Он осёл, — сказала Анна. Тихо, без злости. Как факт.

Леопольд положил перо.

— Так не говорят о принце крови.

Тишина. Три секунды. Потом — уголок рта Леопольда чуть дёрнулся. Не улыбка — тень. Анна увидела. Сказала:

— Я пойду. Мне нужно какао.

И вышла. Дверь осталась приоткрытой. Леопольд встал, закрыл её. Сел обратно. Взял перо.

---

Клементина проснулась в семь.

Она жила в западном крыле — на другом конце дворца, далеко от восточного. Комнаты были светлые, с высокими потолками и бледно-зелёными обоями. Мебель — старая, от Леопольда Первого. Ничего не менялось: ни обои, ни шторы, ни мебель. Клементина не просила — и ей не предлагали.

Ей было двадцать восемь лет. Она была третьей дочерью — самой тихой, самой незаметной. Луиза устраивала скандалы — суды, побеги, газетные заголовки. Стефания пережила Майерлинг и теперь жила в Мирамаре, далеко, переписываясь с сёстрами раз в квартал. Клементина — ничего не переживала. Она жила при дворе, читала, вышивала, ходила к мессе по воскресеньям в капеллу при дворце — маленькую, холодную, с витражами четырнадцатого века. Гостей не принимала — потому что кого принимать? Подруг при дворе не было — дамы из свиты матери разъехались после её отъезда в Спа. Клементина ездила в город раз в неделю: книжный магазин Лакруа на улице Руаяль, иногда — кондитерская рядом. Возвращалась к обеду.

На столе у кровати лежало письмо — четвёртое за этот месяц. Конверт с парижской маркой, почерк косой, крупный. Виктор Наполеон — Виктор Жером Фредерик Наполеон, принц Наполеон, внук Жерома Бонапарта. Ему было тридцать восемь лет. Они переписывались второй год. Леопольд знал и не одобрял. Не из-за Виктора — из-за политики: бонапартист при дворе бельгийского конституционного монарха выглядел неуместно. Или из-за денег — Виктор был небогат. Или из-за принципа: Леопольд не давал разрешения ни на что, пока его не просили трижды.

Клементина перечитала письмо. Он писал о Париже — театры, знакомые, визит к тётке. Потом — о ней: скучает, ждёт ответа, надеется на весну. В конце — «Ваш навсегда, В.». Клементина сложила письмо, убрала в шкатулку — деревянную, с инкрустацией. В шкатулке лежали все его письма, по порядку, перевязанные лентой.

Она оделась — без горничной, сама. Тёмное платье, белый воротник, волосы убраны. Всё правильно, всё по-придворному, всё как тридцать лет назад. Спустилась к завтраку.

В малой столовой было пусто — слишком рано. Лакей накрывал. Клементина села на своё место — справа от главы стола. Попросила чай. Лакей принёс. Она пила и смотрела на вертеп, стоявший на каминной полке. Фарфоровые фигурки — старые, от деда. Вчера ясли были пустые. Сегодня, двадцать пятого, кто-то из прислуги положил туда младенца. Маленькая фигурка, размером с мизинец, с золотым ободком вокруг головы.

---

На кухне Берта работала с четырёх утра.

Рождественский обед в Лакене был событием не для гостей — для кухни. Гостей было мало: пять человек за столом, шесть с хозяином. Но протокол требовал шесть перемен, и каждая — своя посуда, свои приборы, своя подача.

Меню: устрицы (дюжина из Остенде, доставлены вчера во льду), суп из раков, запечённая индейка с каштанами, фаршированная утка, салат, сыр, bûche de Noël — рождественское полено. Устрицы — для Леопольда: он ел их регулярно, без соуса, с лимоном. Индейку готовила Берта лично — никому не доверяла. Каштаны чистил поварёнок Поль, мальчик семнадцати лет, тихий, старательный. Bûche — покупное, от кондитера из Брюсселя. Берта считала покупное унижением, но делать его некогда: одна пара рук на основные блюда.

Отдельно — какао. Горячее, густое, из голландского порошка, на молоке, без сахара. Одна чашка, к месту за столом, которое не помечено картой, но которое знают все.

Кофе — для остальных. Чай — для принцессы Клементины.

— А для жены принца? — спросил Поль.

— Не знаю, — сказала Берта. — Спросишь у лакея.

Берта работала в Лакене одиннадцатый год. Она пережила три скандала с Луизой, смерть кронпринца Рудольфа в новостях, отъезд королевы в Спа и появление четвёртой дочери, которую первые два года не выпускали из крыла и о которой прислуга говорила шёпотом — не потому что боялись, а потому что непонятно было, как о ней говорить. Теперь — не шёпотом. Теперь — «для младшей» или «туда». Или просто: «Какао готово?»

---

К часу дня приехали Альберт и Елизавета.

Экипаж остановился у парадного. Лакей открыл дверцу. Альберт вышел первым — в тёмном сюртуке, без мундира, в руках — два свёртка. Елизавета — за ним: пальто серое, шляпа маленькая, без перьев. Она осмотрела фасад — как человек, который бывал здесь, но ещё не привык.

В передней их встретил старший лакей. Альберт передал ему пальто и один свёрток — большой, в коричневой бумаге. Второй — маленький, плоский — оставил себе.

— Его величество в малой столовой, — сказал лакей.

Они прошли по коридору. Елизавета шла рядом с Альбертом, чуть отставая. Гобелены, канделябры, паркет — она видела это в октябре, когда приезжали после свадьбы. Тогда было темнее. Сейчас — тоже темно, но свечи горели. Она посчитала канделябры: шесть штук, по шесть свечей. Тридцать шесть свечей в одном коридоре. В доме на Туазон д'Ор электричество было везде.

В малой столовой было накрыто. Стол — на шесть персон. Белая скатерть. Фарфор с золотым ободком — тот же, что всегда. Бокалы для вина, бокалы для воды. Устрицы стояли на блюде со льдом, в центре.

Леопольд сидел во главе. Встал — медленно, тяжело — когда они вошли.

— Альберт. Елизавета. — Кивнул обоим. Сел обратно.

Клементина сидела справа. Поднялась навстречу, поцеловала Елизавету в щёку. Елизавета ответила — они виделись на свадьбе, потом один раз в ноябре. Клементина нравилась ей — тихая, без претензий.

— Как дорога? — спросила Клементина.

— Десять минут, — ответил Альберт. — Мы близко.

— Я имела в виду — скользко?

— Немного.

Они сели. Альберт — слева от Леопольда, Елизавета рядом с ним. Одно место оставалось пустым — между Клементиной и краем стола.

Минуту спустя вошла Анна.

Розовое платье, платок, брошь у горла. Волосы убраны. Она вошла не торопясь, обвела взглядом стол — Леопольда, Клементину, Альберта, — и остановилась на Елизавете. Секунду. Потом села на своё место.

— С Рождеством, — сказал Альберт.

— С Рождеством, — ответила Анна. — И с днём рождения.

— С днём рождения, — сказал Альберт. — Я привёз тебе кое-что.

Он положил на стол маленький свёрток. Анна взяла его, развернула. Внутри — журнал. «La Locomotion Automobile» — французский технический журнал, номер за ноябрь. На обложке — фотография автомобиля De Dion-Bouton, на фоне Эйфелевой башни.

— Спасибо, — сказала Анна. Положила журнал рядом с тарелкой.

Альберт повернулся к Елизавете. Та смотрела на Анну — спокойно, без выражения. Анна не повернулась к ней. Не поздоровалась отдельно.

— Анна, — сказал Альберт, — это Елизавета.

— Я знаю, — сказала Анна. Посмотрела на Елизавету. — Здравствуйте.

— Здравствуйте, — сказала Елизавета.

Пауза. Лакей подал устрицы.

Леопольд ел молча — устрицы, лимон, без соуса. Клементина ела аккуратно, маленькими движениями. Альберт разговаривал с Леопольдом — вежливо, ни о чём:

— Парк хорошо выглядит. Подрезали?

— В октябре, — ответил Леопольд. — Садовник новый.

— Старый ушёл?

— Умер.

Тишина. Альберт кивнул.

Елизавета повернулась к Клементине:

— Вы читаете что-нибудь?

— Роман. Бурже, новый. — Клементина помедлила. — Не очень.

— Я давно не читала романов, — сказала Елизавета.

— А что читаете?

— Анатомию, — ответила Елизавета. Клементина улыбнулась — не от шутки, а от неожиданности.

Подали суп — раковый, густой, в фарфоровой супнице с крышкой. Лакей налил. Пар поднимался. Анна не ела суп — отодвинула тарелку и подождала. Перед ней стояла чашка — белая, фарфоровая, с какао. Она пила маленькими глотками, держа чашку обеими руками. Альберт взял кофе. Елизавета — тоже.

Леопольд ел суп молча. Он не любил разговоров за едой — это знали все. Разговор вёлся между переменами, когда лакей убирал тарелки и приносил следующее. В паузах — тишина, звон приборов, потрескивание свечей.

Клементина спросила Альберта о доме на Туазон д'Ор — как устроились? Альберт ответил: хорошо, дом удобный, только отопление слабое. Елизавета добавила: она повесила шторы — сама, без прислуги. Клементина улыбнулась. Анна не повернулась.

Кто-то — Альберт или Клементина — упомянул Стефанию. Спросил, пишет ли она. Слово повисло.

— Стефания делает что хочет, — сказал Леопольд. Голос был ровный. Тема закрылась. Лакей убрал суповые тарелки.

Подали индейку. Берта расстаралась — птица была золотая, каштаны блестели. Лакей разрезал — умело, длинным ножом, на ровные куски. Альберт взял порцию. Елизавета — тоже. Клементина — маленькую. Леопольд — умеренную. Анна попросила только овощи — варёная морковь, зелёная фасоль, ничего жареного.

— Ты не ешь мясо? — спросила Елизавета. Первые слова, обращённые к Анне напрямую.

— Ем, — ответила Анна. — Не сегодня.

— Почему?

Анна посмотрела на неё. Секунду.

— Кожа, — сказала она. И вернулась к тарелке.

Елизавета не стала переспрашивать. Альберт посмотрел на жену — коротко, незаметно. Та чуть пожала плечами.

Подали утку — фаршированную, с яблоками. Леопольд ел мало — устрицы и немного индейки. К утке не притронулся. Альберт взял второй кусок — он ел с аппетитом, как человек, который с утра много двигался. Елизавета попробовала и похвалила — негромко, обращаясь к лакею: «Передайте повару — замечательно.» Лакей кивнул. Берта узнала об этом через час и ничего не сказала.

Салат. Сыр — три сорта, на деревянной доске: эрв, грюйер, брюссельский. Альберт отрезал грюйер. Клементина — эрв, маленький кусок. Анна не ела сыра.

За десертом — bûche de Noël, шоколадное, с кремом — Леопольд заговорил о стройке. Остенде: набережная, новый павильон, проект расширения казино.

— Деньги есть? — спросил Альберт.

— Деньги всегда есть, — ответил Леопольд.

Анна допила какао. Отодвинула чашку. Сказала, ни к кому конкретно не обращаясь:

— Бабушка Виктория, наверное, уже задыхается от бриллиантов к Рождеству. Британские джентльмены совсем не имеют вкуса.

Никто не замер. Клементина промокнула губы салфеткой. Альберт посмотрел на Анну, потом на Леопольда. Леопольд чуть двинул бровью. Лакей подал кофе.

Обед закончился в три. Леопольд встал первым — как всегда. Сказал: «Благодарю.» — и вышел. Клементина проводила его взглядом, потом встала тоже.

Альберт и Елизавета задержались в передней. Альберт надевал пальто. Елизавета застёгивала перчатки.

— До свидания, — сказал Альберт, обращаясь к Анне, которая стояла в дверях столовой.

— До свидания, — ответила Анна.

Елизавета кивнула ей. Анна кивнула в ответ — чуть, едва заметно. Потом повернулась и ушла в сторону восточного крыла. Шаги затихли.

Альберт и Елизавета вышли к экипажу. Лакей закрыл дверцу. Лошади тронулись.

В экипаже было тихо. Елизавета сняла перчатку и потёрла руки — холодно.

— Сколько ей? — спросила она.

— Четырнадцать. Сегодня.

Елизавета кивнула. Больше не спросила.

---

Второй большой свёрток, оставленный Альбертом в передней, был адресован Клементине — книга, иллюстрированная, о замках Луары. Клементина забрала его позже и поблагодарила запиской. Альберт всегда дарил книги — это было удобно, безлично и не требовало подбора.

Журнал, подаренный Анне, исчез со стола к вечеру. Лакей, убиравший столовую, не видел, куда он делся. Марта, зайдя вечером для второй ванны, заметила его на туалетном столике — раскрытый на странице с чертежом двигателя внутреннего сгорания.

---

Январь тысяча девятьсот первого года начался с дождя.

В Брюсселе дождь шёл четыре дня подряд — с первого по четвёртое. Каналы поднялись. Подвалы в квартале Мароль подтопило. Газеты писали о погоде, потом о бюджете, потом снова о погоде.

В Лакене ничего не изменилось. Леопольд работал. Утро — кофе, бумаги, Гоффине в половине девятого. Днём — иногда ван Этвельде с отчётами по Конго, иногда архитектор — показать чертежи нового павильона в Остенде. Вечером — экипаж к боковому выходу, маршрут на авеню Луизы, к дому двенадцать, где жила Каролина Делакруа. Клементина читала — дочитала Бурже, начала новый роман, бросила через сорок страниц. Письма от Виктора приходили регулярно — два в неделю. Она отвечала на каждое, но не сразу: выжидала три дня, как велел этикет, которому её никто не учил, но который она выработала сама.

Анна — в восточном крыле. Свет горел до позднего вечера. Марта приносила ей второе какао в девять, забирала чашку в десять. На туалетном столике, рядом с кремом и расчёской, лежали книги — разные, менявшиеся каждую неделю. Марта не читала по-французски достаточно хорошо, чтобы разобрать названия, но обложки запомнила: одна жёлтая, толстая; другая тонкая, в сером переплёте, с чертежами на форзаце.

В доме на Туазон д'Ор Альберт и Елизавета жили своей жизнью. Вечерами она играла — Бах, чакона, теперь без запинок. Он читал. В начале января получил от издателя из Лейпцига книгу о Конго — немецкую, научную, с картами и фотографиями. Фотографии были плохого качества: расплывчатые, серые. На одной — деревня, хижины, фигуры людей. На другой — что-то вроде склада: ящики, бочки. На третьей — мужчина, сидящий на земле, обеими руками прижимающий к груди что-то. Подпись: «Провинция Экватёр, 1899».

Альберт закрыл книгу. Сидел минуту, глядя на обложку. Потом встал. Подошёл к окну. За окном — улица, фонари, мокрый тротуар. Прошёл экипаж — лошадь, кучер в плаще. Обычный вечер. Он вернулся к столу, открыл книгу снова, перелистнул к приложению — таблицы: экспорт каучука по годам, количество работников на факториях, смертность. Цифры были неполные — автор отмечал это в сносках. Но даже неполные они складывались в картину, которую трудно было объяснить торговлей.

Он вышел из кабинета.

Елизавета перестала играть.

— Что?

— Ничего. — Он стоял в дверях. — Ничего. Продолжай.

Она подняла смычок. Он вернулся в кабинет. Открыл книгу на той же странице. Достал лист бумаги и начал выписывать цифры — столбиком, карандашом, как привык ещё в Военной школе.

---

Двадцать второго января тысяча девятьсот первого года, во вторник, в шесть тридцать вечера, в Осборн-хаусе на острове Уайт умерла королева Виктория.

Ей был восемьдесят один год. Она правила шестьдесят три — дольше любого монарха в истории Англии. У её постели стоял внук — кайзер Вильгельм, прилетевший из Берлина, когда стало ясно, что конец близок. Сын — принц Уэльский, тот самый, в которого стрелял Сипидо на брюссельском вокзале, — стал королём Эдуардом VII.

Европа отреагировала протоколом. Траур. Флаги. Телеграммы соболезнования. Бельгия приспустила флаги на три дня. Леопольд отправил телеграмму — короткую, формальную. Виктория и Леопольд знали друг друга: мать Виктории — Виктория Саксен-Кобургская — приходилась сестрой его деду Леопольду Первому, то есть Виктория была двоюродной сестрой Леопольда. Она его недолюбливала — из-за Конго, из-за личной жизни, из-за манеры тратить чужие деньги на собственные дворцы. Он её уважал — как уважают стену, о которую бесполезно биться.

Для Бельгии смерть Виктории означала вопрос: что дальше? Британия была гарантом бельгийского нейтралитета — по Лондонскому договору тысяча восемьсот тридцать девятого года. Виктория держала слово. Эдуард — другой человек: светский, непредсказуемый, любитель скачек и французских курортов. Будет ли он держать слово?

Альберт обсуждал это с адъютантом — единственным человеком, с которым он говорил о политике регулярно. Адъютант — капитан Эмиль Гале, тридцать лет, выпускник Военной школы — считал, что ничего не изменится. Договор есть договор. Альберт слушал и не спорил.

Елизавета спросила:

— Ты встречался с Викторией?

— Один раз. В девяносто восьмом. Виндзор. Она спросила, читаю ли я газеты. Я сказал, что да. Она сказала: «Не верьте ни одной.»

Елизавета улыбнулась.

Есть свидетельства, что четвёртая дочь Леопольда сопровождала отца во время одного из визитов в Виндзор — предположительно, в тысяча восемьсот девяносто девятом. Королева, по воспоминаниям придворных, нашла девочку «занятной». Контекст этого слова — неизвестен.

---

В конце января Морель опубликовал вторую статью — на этот раз в «Nineteenth Century and After», журнале с более широкой аудиторией. Он приводил цифры: за тысяча девятисотый год из Конго вывезено каучука на рекордную сумму. Ввоз в Конго — ружья, боеприпасы, стеклянные бусы. Никаких тканей, инструментов, товаров для торговли. Морель задавал вопрос: если это не торговля, то что это?

Статью прочитали в Лондоне. В парламенте задали вопрос — пока неофициально, в кулуарах, после заседания. Либеральный депутат от Ливерпуля — фамилия не сохранилась — показал вырезку коллеге. Коллега пожал плечами. Конго было далеко, а парламент обсуждал бурскую войну.

В Брюсселе де Смет де Найер, по всей видимости, не прочитал — или прочитал и решил не реагировать. Он был занят: бюджет на тысяча девятьсот первый год требовал утверждения, школьный вопрос снова всплыл, католическая фракция давила. Пенсне на месте. Бюджет с профицитом. Всё работает.

В каретном дворе Лакена мотоцикл Minerva стоял на прежнем месте — между экипажем и парадной каретой. Бак был по-прежнему пуст. Но кто-то накрыл его холщовой тряпкой — от пыли. Кто — установить не удалось.

---

Последний день января был серым — как все дни января в Брюсселе. Температура — два градуса. Ветер с запада, слабый.

На Северном вокзале Хендрикс ждал пассажиров. Фло стояла ровно, дышала паром. К десяти утра подъехал первый — мужчина с портфелем, адрес на рю де ла Луа. Хендрикс щёлкнул вожжами. Фло тронулась. Колёса застучали по булыжнику.

На перекрёстке у Ботанического сада навстречу ехала повозка — без лошади. Маленькая, с мотором, с дымом. За рулём сидел человек в кожаном пальто. Фло дёрнула ухом, но не остановилась — привыкала.

Мужчина с портфелем высунулся из экипажа и посмотрел вслед.

— Что это? — спросил он.

— Автомобиль, — сказал Хендрикс.

Фло шла ровно. Булыжник был мокрый. Январь заканчивался.

Глава 5 - Виндзор

В мастерской на рю дю Миди пахло льняным маслом и горячей сталью.

Мастерская принадлежала Андре Варнье — портному, если называть вещи просто, хотя сам Варнье предпочитал слово «ателье» и слово «кутюрье». Ему было сорок два года, он приехал в Брюссель из Лиона в тысяча восемьсот восемьдесят девятом — с чемоданом, с женой, с двумя рулонами ткани и с убеждённостью, что бельгийки одеваются ужасно. За одиннадцать лет убеждённость не ослабла, но клиентура появилась.

Ателье занимало второй этаж над галантерейной лавкой. Две комнаты: в первой — примерочная, зеркала, стулья для ожидающих; во второй — рабочая: стол для раскроя, длинный, дубовый, с отметинами от ножниц; швейная машинка «Зингер» — новая, педальная, купленная в кредит; стойки с тканями вдоль стены. Ткани Варнье заказывал из Лиона, из Парижа, иногда из Лондона. Шёлк, шерсть, кашемир. Бархат — редко: бельгийки предпочитали практичное. Кружево — никогда: кружево в Бельгии было своё, местное, и лезть в эту область означало нажить врагов.

С октября Варнье работал над заказом, который не давал ему покоя.

Заказ пришёл через посредника — не напрямую. Человек принёс записку: размеры, фасон, ткань, цвет. Размеры были девичьи — узкие плечи, тонкая талия, рост невысокий. Фасон — странный: силуэт ампирный, лента под грудью, свободная ткань вниз, без корсета. Никто так не носил. Мода тысяча девятьсот первого года требовала корсета, требовала S-образного силуэта, требовала пышности. Этот фасон был из другого времени — или из будущего, или из прошлого, и Варнье не мог понять, из какого именно.

Цвет — тёмно-бордовый. Ткань — тонкая шерсть, зимняя. Длинные рукава. Золотая вышивка по подолу и по краю платка. Вышивку делала жена Варнье — Элен, терпеливая женщина с хорошими глазами, которая могла вышивать шесть часов подряд, не разгибая спины.

Варнье примерку не проводил — размеры были точные, до сантиметра, записанные чьей-то аккуратной рукой. Ткань он выбрал сам — из лионской партии, густого бордового цвета, который при свечах становился почти чёрным, а при дневном свете наливался вином. Золотую нить заказал из Парижа — тонкую, настоящую, не позолоту.

Адрес доставки: дворец Лакен, восточное крыло. Посредник забрал платье двадцать восьмого января. Заплатил наличными. Сумма была хорошей — не великой, но хорошей.

В тот же день Варнье получил ещё один заказ — от того же посредника, с той же запиской. Чёрное платье. Те же размеры. Тот же фасон. Срочно — к тридцать первому.

Варнье посмотрел на записку. Три дня на платье — возможно, если не спать. Чёрная шерсть была в запасе. Без вышивки — только чёрная лента.

— Для кого? — спросила Элен вечером, когда он раскладывал ткань на столе.

— Не знаю, — ответил Варнье. Он знал адрес. Этого было достаточно, чтобы не задавать вопросов.

---

На рю Руаяль, в магазине «Делво» — кожаные изделия, перчатки, сумки — в конце января оформили заказ: дорожный несессер, маленький, из тёмной кожи, с медной застёжкой. Инициалы не гравировали — заказчик не просил.

У ювелира Волферса на Гран-Пляс — тонкая цепочка, золотая, без кулона. Упаковали в бархатную коробочку. Забрал тот же человек, что приходил к Варнье.

В аптеке на площади Саблон — розовое масло, болгарское, три флакона. И миндальное — два. Доставка по знакомому адресу.

Каждый видел свою часть. Портной — фасон. Ювелир — золото. Аптекарь — масла. Никто не видел целого. Целое собиралось где-то за стенами Лакена, в комнатах, куда эти люди никогда не входили. Они обслуживали вкус, который не имел имени, — только адрес доставки и точные размеры.

---

Тридцатого января, утром, секретарь Гоффине вошёл в кабинет Леопольда с папкой.

Папка была обычная — серая, картонная, с надписью «Корреспонденция». Внутри — письма, телеграммы, газетные вырезки. Гоффине раскладывал их каждое утро: срочное — сверху, текущее — ниже, личное — отдельно. Леопольд читал в порядке, который определял сам.

Сегодня сверху лежала телеграмма из Лондона — подтверждение от двора: церемония прощания с покойной королевой состоится второго февраля в Виндзоре. Бельгия приглашена направить представителя.

Леопольд прочитал. Отложил. Взял следующее.

Гоффине стоял у стола — ждал распоряжений. Он работал с Леопольдом семнадцатый год. Знал ритм: король читает, потом говорит. Иногда — через минуту. Иногда — через час.

— Альберт поедет, — сказал Леопольд, не поднимая глаз.

— Да, ваше величество. Я подготовлю письмо.

Леопольд листал бумаги. Счёт из Остенде — павильон, новая смета. Письмо от адвоката Луизы — очередное. Вырезка из «Индепанданс Бельж» — о бюджете. Он откладывал каждое в свою стопку, быстро, не перечитывая.

— Гоффине.

— Ваше величество?

— Она просится с ним.

Гоффине не спросил, кто «она». Вопрос был не нужен.

— Это... необычно, ваше величество. Протокол не предусматривает...

— Протокол предусматривает то, что я скажу. — Леопольд отложил перо. — Виктория её знала. Приглашение позволяет свиту.

Гоффине промолчал. Леопольд посмотрел в окно — серое утро, парк, голые деревья.

— Охрану удвоить, — сказал он. — Гале поедет при Альберте. И ещё одного — при ней. Не в форме.

— Понял.

Леопольд вернулся к бумагам. Потом, не поднимая головы:

— Всё будет в порядке. Англия — не Брюссель. Там не стреляют в поездах.

Гоффине не ответил. Он помнил Сипидо — мальчишку, стрелявшего в принца Уэльского на брюссельском вокзале. Помнил Умберто — итальянского короля, убитого в июле. Леопольд помнил тоже. Именно поэтому — «охрану удвоить».

---

В тот же день — или днём позже, источники расходятся — Леопольд принимал де Смет де Найера. Премьер-министр приезжал в Лакен раз в неделю: доклад о парламентских делах, бюджет, текущие вопросы. Встречи были короткими — Леопольд не любил длинных разговоров с политиками. Он предпочитал бумаги: написанное можно перечитать, сказанное — забыть.

Де Смет де Найер сидел в кресле напротив. Пенсне, серый сюртук, папка на коленях. Докладывал: школьный закон, дебаты в палате, предложение о расширении избирательного права. Леопольд слушал, иногда кивал.

Когда деловая часть закончилась, де Смет де Найер закрыл папку. Помедлил.

— Ваше величество, позвольте нескромный вопрос.

Леопольд поднял бровь.

— Речь о младшей. При дворе говорят, что она сопровождает принца Альберта в Англию. Если позволите — не слишком ли рано? Ей четырнадцать.

Леопольд откинулся в кресле. Посмотрел на де Смет де Найера — долго, молча. Тот выдержал взгляд, но папку сжал чуть крепче.

— Мой дорогой де Смет де Найер, — сказал Леопольд. — Стефания вышла замуж в прошлом году. Луиза — в бегах. Клементина сидит в западном крыле и ждёт, пока я разрешу ей выйти за бонапартиста. — Он помолчал. — Что касается младшей — помилуйте, кто на неё позарится? Слишком умная, слишком дорогая и слишком своевольная. Пусть хотя бы посмотрит мир.

Де Смет де Найер промолчал. Что-то в голосе короля — не слова, а тон — не позволяло ни согласиться, ни возразить.

Леопольд встал. Аудиенция закончилась.

---

Первого февраля, в субботу, бельгийская делегация выехала из Брюсселя.

Поезд отошёл от Южного вокзала в семь утра. Вагон первого класса — отдельный, прицепленный к обычному составу. Внутри — четыре купе: одно для принца Альберта, одно для адъютанта Гале, одно для неё и горничной Марты, одно — для человека в штатском, имя которого в документах не фигурирует.

Альберт сидел у окна. Перед ним — папка с бумагами: протокол церемонии, список делегаций, порядок рассадки в капелле. Гале, напротив, читал газету. За окном — февральский Брюссель: крыши, дым, мокрые улицы. Потом — предместья: фабричные трубы, кирпичные стены, железнодорожные переезды с опущенными шлагбаумами. Потом — поля: ровные, серые, без снега. Фландрия зимой была плоской и бесцветной — земля, небо, горизонт сливались в одну серую полосу.

Через полтора часа — Остенде. Город пахнул морем и углём. Вокзал стоял рядом с портом — от перрона до причала пятьсот метров по мокрой набережной. Ветер дул с моря — резкий, солёный, февральский. Марта кутала горло шарфом. Анна шла без шарфа. Платок — тёмный, шерстяной — на плечах, но горло открыто. Ветер трепал подол.

Паром назывался «Принцесса Клементина» — Альберт заметил это и ничего не сказал. Судно было небольшое — пассажирское, с открытой палубой и закрытым салоном. В салоне — деревянные скамьи, запах угольного дыма и чего-то кислого. Окна запотевали сразу.

Ла-Манш в феврале — серый, тяжёлый, с низкими волнами, которые не бьют, а качают — медленно, настойчиво. Переход занимал три с половиной часа. Большинство пассажиров сидели в салоне, бледные, вцепившись в скамьи.

Анна вышла на палубу.

Альберт увидел её, когда сам вышел покурить — он курил редко, только в дороге. Она стояла у борта, обеими руками держась за поручень. Платок хлопал на ветру. Лицо было мокрым — от брызг, не от слёз. Она смотрела на воду.

Он встал рядом. Закурил. Минуту молчали.

— Ты не мёрзнешь? — спросил он.

— Мёрзну, — ответила Анна. Не повернулась.

Ещё минута. Волна ударила в борт, паром качнулся. Анна перехватила поручень крепче.

— Ты бывал в Англии? — спросила она.

— Один раз. В девяносто восьмом. Виндзор. Виктория спросила, читаю ли я газеты.

— И что ты ответил?

— Что да. Она сказала: не верьте ни одной.

Анна чуть повернула голову. Не улыбнулась — но что-то сдвинулось в лице.

— Мудрая женщина, — сказала она.

— Она правила шестьдесят три года, — сказал Альберт.

— Это не одно и то же.

Альберт затянулся. Бросил сигарету за борт. Ветер подхватил её и унёс.

— Тебе будет интересно, — сказал он. — Виндзор — красивый замок.

— Мне не нужны красивые замки, — сказала Анна. — Мне скучно дома.

Она поёжилась от ветра. Перехватила платок плотнее.

— Иди в салон, — сказал он. — Простудишься.

— Не простужусь.

Он ушёл. Она осталась — ей сказали идти в салон, и теперь она принципиально не шла. Марта, вышедшая через десять минут, нашла её на том же месте — руки красные от холода, нос покрасневший, платок мокрый от брызг.

— Мадемуазель, вы совсем замёрзли...

— Нет, — сказала Анна. Помолчала. Потом: — Посмотри — вон там, на горизонте. Белое. Это скалы?

Марта посмотрела. Серая вода, серое небо. Вдали — полоска, светлее неба. Может, скалы. Может, облака.

— Не знаю, мадемуазель.

— Это Дувр, — сказала Анна. — Белые скалы. Мел.

Она отпустила поручень. Посмотрела на свои руки — красные, мокрые. Вытерла о платок.

— Пойдём, — сказала она. — Мне нужно переодеться.

---

Дувр был белым и серым — скалы над портом, чайки, запах водорослей и угля. Поезд до Лондона ждал на вокзале — другой вагон, другие скамьи, другая страна. В Англии всё было чуть иначе: станции меньше, надписи по-английски, кондукторы в форме, которая выглядела так, будто её не стирали, а гладили поверх грязи.

Анна говорила по-английски.

Это обнаружилось на перроне в Дувре, когда носильщик спросил, куда нести чемоданы. Марта не поняла. Гале замешкался — его английский был медленным, книжным. Носильщик ждал. Секунда, другая. Анна вздохнула — негромко, но заметно — и сказала носильщику по-английски, свободно, без акцента: «Мы с бельгийской делегацией. Спросите вон того господина в форме — он знает.» Носильщик кивнул и ушёл к Гале.

Гале посмотрел на Альберта. Произношение было неожиданным — не школьный французский английский, а что-то мягче, увереннее. Альберт пожал плечами.

В поезде до Лондона — час сорок. За окном — Кент: зелёные поля даже в феврале, живые изгороди, овцы на склонах. Иногда — деревня: шпиль церкви, красные крыши. Иногда — туннель, и тогда в окне — только отражение вагона и лица.

Анна сидела у окна. Марта — рядом, прямо, с руками на коленях. Анна не разговаривала — смотрела. Один раз, проезжая мимо какой-то фермы, произнесла:

— Здесь заборы из живых кустов. У нас — из камня. Интересно.

Марта не ответила. Она не понимала, что здесь интересного.

Лондон начался задолго до вокзала — предместья, кирпичные дома, фабрики, дым. Потом — плотнее: улицы, мосты, шпили. Вокзал Виктория — огромный, стеклянный, шумный. Запах пара и каменного угля. Толпа — другая, чем в Брюсселе: больше людей, быстрее шаг, темнее одежда. Лондон в трауре был почти весь в чёрном.

На перроне ждал представитель двора — молодой человек в чёрном сюртуке, с бумагой в руках. Поклонился Альберту. Поклонился — чуть менее глубоко — в сторону Анны. Повёл к экипажам.

Из Лондона до Виндзора — ещё час. Экипаж — закрытый, с гербом. Лошади — чёрные, в траурных попонах. Лондон за окном уступал место пригородам, потом — лесу. Анна молчала. Альберт тоже.

---

Виндзорский замок стоял на холме — серый, каменный, тяжёлый. Круглая башня поднималась над стенами. Флаг был приспущен. Анна, выходя из экипажа, задрала голову и долго смотрела на башню — на зубцы, на каменную кладку, на узкие окна. Марта ждала. Альберт обернулся. Анна опустила голову и пошла к входу — быстро, будто не она только что стояла и разглядывала.

Второго февраля тысяча девятьсот первого года, в субботу, в капелле Святого Георгия хоронили Викторию — королеву Великобритании и Ирландии, императрицу Индии, женщину, которая правила дольше любого английского монарха и которая при жизни стала не столько человеком, сколько институтом.

Гроб везли на лафете — артиллерийском, запряжённом морскими лошадьми. Виктория в завещании просила военные почести, и она их получила. Гроб был маленьким — она сама была маленькой, полтора метра роста, и к старости ещё уменьшилась. Белый покров — не чёрный: Виктория оставила инструкции. Белое платье, свадебная вуаль. На гробу — корона, скипетр, регалии.

Процессия шла от замка к капелле. Впереди — новый король, Эдуард VII, грузный, бородатый, в адмиральском мундире. За ним — кайзер Вильгельм, в прусском мундире, с прямой спиной, с неподвижным лицом. Он был внуком Виктории — старшим внуком, любимым внуком, и он стоял у её постели, когда она умерла. За кайзером — герцоги, принцы, короли: Георг Греческий, Карлуш Португальский, эрцгерцоги Австрии, принцы Германии, представители Дании, Швеции, Норвегии, Румынии, Японии. Вся Европа. Весь мир — тот мир, который считал себя миром.

Бельгийская делегация стояла в третьем ряду — протокол определял место по рангу, а ранг определялся размером страны. Альберт — в тёмном сюртуке, без мундира. Рядом — капитан Гале, прямой, неподвижный. И — чуть позади, на полшага — девочка в чёрном платье.

Одна из фрейлин покойной королевы — имя не сохранилось, только инициалы в придворном журнале: M.L. — стояла в левом нефе капеллы, рядом с другими придворными дамами. Она пережила три десятилетия при дворе Виктории — достаточно, чтобы различать лица в толпе монархов. Бельгийцев она заметила — бельгийцев замечали всегда, из-за Леопольда: молодой принц, серьёзный, вежливый, некрасивый. Адъютант. И — девочка. Фрейлина прищурилась. Дочь того самого Леопольда. Вспомнила: «Он привозил её. Два года назад. Королева нашла её занятной.» Слово запомнилось — Виктория редко находила детей занятными.

Капелла Святого Георгия — холодная, каменная, с потолком, уходящим в темноту. Свечи горели — сотни свечей, в канделябрах, на алтаре, в нишах стен. Не восковые — стеариновые: горели ровнее, дольше, без копоти. Запах был другой, чем в Лакене — не пчелиный воск, а что-то нейтральное, почти больничное.

Орган играл Шопена — похоронный марш, медленно, тяжело. Звук заполнял пространство, отражался от камня, поднимался вверх. Гроб внесли восемь гренадеров — осторожно, не торопясь. Поставили на постамент. Корона на белом покрове блестела в свете свечей.

Архиепископ Кентерберийский читал. Голос был негромкий — старческий, но ровный. Слова доходили не все: акустика капеллы глотала согласные, оставляя только гласные и тишину между фразами.

Анна стояла за Альбертом. Чёрное платье — то, что Варнье сшил за три дня. Без вышивки, без украшений. Волосы убраны под чёрную шляпу с короткой вуалью. Руки — в перчатках, чёрных, тонких. Стояла тихо. Один раз поправила перчатку — медленно, палец за пальцем. Один раз подняла голову и долго смотрела вверх — на веерный свод капеллы, на каменные рёбра, расходящиеся от колонн. Не плакала.

Та же фрейлина, повернув голову, увидела её снова — в профиль, в свете свечей. Маленькая фигура в чёрном, с прямой спиной. Фрейлина вспомнила: тот визит, девяносто девятый год. Девочка в Виндзоре, которая не поклонилась, а присела — минимально, как равная. Виктория что-то сказала потом, за чаем. Слово, которое ей приписывали, варьировалось в зависимости от источника: кто-то из придворных запомнил «занятная», кто-то — «забавная», кто-то — «странная». Контекст не уточнялся.

После службы — процессия к Альбертовской мемориальной капелле. Гроб вынесли. Монархи пошли следом — медленно, в порядке протокола. Альберт шёл в общей колонне. Анна — позади, с Мартой.

На выходе из капеллы — февральский воздух, холодный, влажный. Анна остановилась на ступенях. Сняла перчатку — левую. Потёрла руку — замёрзла.

Рядом остановилась женщина — невысокая, в чёрном, с серебряной брошью на воротнике. Одна из свитских при дворе нового короля. К дочери Леопольда подходили не из материнской заботы — из любопытства, светского и политического.

— Вы из бельгийской делегации? — спросила она по-английски.

— Да, — ответила Анна. По-английски. Свободно.

Женщина чуть наклонила голову.

— Вы — дочь короля Леопольда?

— Младшая, — сказала Анна.

— Королева Виктория говорила о вас. — Пауза. — Она говорила, что вы занятная.

— Я помню, — сказала Анна. — Она угостила меня печеньем. Сухим. Английское печенье всегда сухое.

Женщина не улыбнулась — контекст не позволял. Но что-то в её лице сдвинулось.

Анна переступила с ноги на ногу. Оглянулась — искала Марту. Потом повернулась обратно.

— Мои соболезнования, — сказала она. Надела перчатку обратно и пошла вниз по ступеням, не дождавшись ответа. Марта догнала её внизу.

---

Приём после церемонии — в парадных залах замка. Чай, сэндвичи, тихие разговоры. Монархи и представители смешивались в залах — осторожно, по правилам протокола: кто с кем, кто кому кланяется, кто с кем не разговаривает.

Альберт говорил с австрийским представителем — эрцгерцогом, имени которого хронист не сохранил. Разговор был вежливый, пустой: погода, дорога, красота замка. Потом — с кем-то из шведской делегации: нейтралитет, торговля, обычные слова.

Кайзер Вильгельм прошёл мимо — быстрым шагом, в сопровождении двух адъютантов. Альберт поклонился. Вильгельм кивнул — коротко, на ходу. Они были родственники: мать Альберта, Мария, приходилась кузиной жене кайзера. Или наоборот — генеалогия европейских дворов запутана до такой степени, что иногда проще считать всех родственниками и не уточнять степень.

Анна сидела у окна — в стороне, не в центре. Она устала: три часа стоя, каменный холод, незнакомые лица вокруг. Переоделась после церемонии — бордовое вместо чёрного. Среди траурного зала — единственное пятно цвета.

Она пила чай. Не кофе, не какао — чай. В Англии — чай. Чашка — фарфоровая, тонкая, с королевским вензелем. Анна сделала глоток, поморщилась — еле заметно, но Марта видела. Марта стояла за спиной — незаметно, как положено. Анна попросила у лакея сахар. Положила два куска. Попробовала снова. Не поморщилась — но и не допила.

В какой-то момент она встала и пересела — к другому окну, ближе к камину, в кресло, которое не было ей предназначено. Протокол рассадки на подобных приёмах определял всё: кто где стоит, кто где сидит, кто с кем говорит. Кресло у камина предназначалось для дам из свиты Эдуарда. Анна, по всей видимости, этого не знала. Или — знала и предпочла не слышать.

Один из английских придворных — пожилой, с орденом на лацкане — заметил. Улыбнулся снисходительно. Наклонился к соседу и сказал что-то негромко. Сосед посмотрел на Анну. «А, дочь Леопольда», — произнёс он, и этим вопрос был исчерпан. Дочь Леопольда — того самого Леопольда, чьё Конго было в восемьдесят раз больше Бельгии и чьи строительные расходы обсуждались от Лондона до Вены. К дочери Леопольда относились не как к ребёнку — как к обстоятельству, с которым следует считаться.

Анна сидела у камина, грела руки. Посмотрела в окно — парк Виндзора, февральские деревья, серое небо. Где-то далеко — церковный колокол, глухой, тяжёлый.

---

Бельгийская делегация уехала третьего февраля. Обратный путь: Виндзор — Лондон — Дувр — паром — Остенде — Брюссель. Те же вагоны, тот же Ла-Манш, но в другую сторону.

На пароме Анна не выходила на палубу. Сидела в салоне, у окна. На коленях — журнал, купленный в Лондоне, на вокзале Виктория, у газетного киоска. Английский — Марта видела обложку, но не смогла прочитать. Что-то с картинками: на одной странице — фотография здания, на другой — рисунок, похожий на карету без лошадей.

Альберт зашёл в салон — проверить. Увидел её с книгой. Не стал подходить.

В Брюссель приехали поздно вечером. На Южном вокзале ждал экипаж — не дворцовый, обычный, без герба. Анна села и уехала в сторону Лакена. Альберт — в другую сторону, на Туазон д'Ор.

---

На Туазон д'Ор Елизавета ждала.

Она не вышла встречать — это было бы слишком. Сидела в гостиной, при лампе, со скрипкой на коленях. Не играла — держала. Смычок лежал рядом, на подлокотнике.

Альберт вошёл в десять. Снял пальто в прихожей. Повесил. Прошёл в гостиную. Сел в кресло напротив. Вытянул ноги.

Минуту молчали. Елизавета положила скрипку на стол. Аккуратно, гриф на салфетку — привычка.

— Расскажи, — сказала она.

— Красивая церемония, — сказал Альберт. — Холодно. Камень промерзает насквозь. Англичане не топят — принципиально.

— Кто был?

— Все. Вильгельм — первый в ряду. Он держался как главный скорбящий. Может, и был — она его любила больше остальных внуков. Греки, португальцы, шведы. Франц Фердинанд прислал представителя. Весь континент.

— И ты — от Бельгии.

— И я — от Бельгии. В третьем ряду. — Он помолчал. — Новый Эдуард — другой человек. Виктория была стеной. Он — не стена. Весёлый, светский. На приёме шутил через полчаса после капеллы. Англичане улыбались, но видно было — непривычно.

Пауза. Елизавета взяла чашку с чаем — остывшим, она пила его холодным.

— Как девочка? — спросила она.

— Тихая. Стояла, не плакала. Говорит по-английски — свободно. Лучше, чем я.

Елизавета подняла бровь.

— На приёме переоделась в бордовое. Среди чёрного — видно. Сидела у окна, пила чай с таким лицом, будто он её лично оскорбил.

Елизавета улыбнулась — еле заметно.

— Она сказала на пароме: «Мне скучно дома.» И это не прозвучало как жалоба.

Альберт встал. Прошёлся по комнате. Остановился у окна.

— На столе — книга о Конго, — сказал он. — Та, немецкая. Я дочитал. В приложении — таблицы. Смертность на факториях. Цифры неполные, но...

Он не закончил. Елизавета молчала. Ждала.

— Потом, — сказал он. — Завтра.

Она кивнула. Взяла скрипку. Подняла смычок.

Он стоял у окна. Она начала играть — не Баха, что-то другое, медленное, незнакомое. Он слушал. За окном — фонари, дождь, лошадь извозчика у перекрёстка.

---

В конце февраля, по ту сторону Атлантики, произошло событие, которое бельгийские газеты отметили мелким шрифтом на последней странице.

Двадцать пятого февраля тысяча девятьсот первого года в штате Нью-Джерси была зарегистрирована компания United States Steel Corporation. Создатель — Джон Пирпонт Морган, банкир. Капитализация — один миллиард четыреста миллионов долларов. Первая в истории корпорация, стоимость которой превышала миллиард. Морган скупил заводы Карнеги, объединил их с другими — и получил не фабрику, а систему. Сорок пять процентов всей американской стали. Одна компания. Один человек у руля.

Эрнест Сольве прочитал об этом в «Монитёр Бельж» — деловой вкладыш, третья полоса. Он сидел в своём кабинете на рю дю Принс-Альбер — маленьком, заставленном бумагами, без украшений, если не считать периодическую таблицу на стене и фотографию завода в Кюреньоне.

Сольве было шестьдесят лет. Он построил химическую империю — заводы содовой в Бельгии, Германии, Англии, России, Америке. Он понимал масштаб. Бельгийская промышленность — семьдесят автомобильных мастерских, сто к следующему году — была набором мастерских. Каждая — отдельно. Каждая — своё. Американцы поняли раньше: не мастерская, а система. Не завод, а сеть. Не ремесленник, а корпорация.

Сольве отложил газету. Снял очки. Протёр их платком — привычка. Надел обратно. Посмотрел на стену напротив — менделеевская таблица, с пустыми клетками, которые ещё предстояло заполнить.

Вернулся к работе.

---

Шестого марта тысяча девятьсот первого года, вечером, в Бремене, когда кайзер Вильгельм садился в экипаж после официального мероприятия, из толпы выскочил человек и ударил его по лицу.

Не выстрелил — ударил. Предметом, который полицейские протоколы описали как «железную накладку» — рельсовую деталь, тяжёлую, с острым краем. Удар пришёлся под левый глаз. Рана была неглубокая — полтора дюйма, — но крови было много. Кайзер схватился за лицо. Охрана повалила нападавшего.

Нападавший — Иоганн Дитрих Вейланд, рабочий, признанный позднее невменяемым. Мотивы — неясны. Допросы не дали связной картины.

Телеграммы разошлись по Европе в тот же вечер. Брюссель узнал утром. Газеты напечатали. Леопольд прочитал за завтраком — кофе, яйцо, «Индепанданс Бельж».

Гоффине, вошедший в кабинет в половине девятого, нашёл газету сложенной на странице с заметкой о Бремене. Леопольд ничего не сказал. Но к обеду во дворце появился второй охранник — у бокового выхода, там, где подавали вечерний экипаж.

Цепочка складывалась: Сипидо в апреле, Умберто в июле, теперь Вильгельм в марте. Три покушения за год. Европа, которая хоронила Викторию три недели назад — мирная, упорядоченная, вечная, — оказывалась местом, где в монархов бросают железо из толпы.

Анна, по свидетельствам Марты, прочитала о покушении в той же газете — «Индепанданс Бельж», номер за седьмое марта. Газету она получала с двухдневной задержкой — лакей приносил её после того, как Леопольд заканчивал. Анна прочитала заметку, закрыла газету, сложила аккуратно. Ничего не сказала. Марта не видела на её лице ни страха, ни удивления — но Марта была горничная, а не наблюдатель.

---

Пятнадцатого марта тысяча девятьсот первого года в Париже, в галерее Бернхайм-Жён на рю Лафит, открылась выставка — семьдесят одна картина голландского художника, умершего одиннадцать лет назад. Винсент ван Гог: подсолнухи, пшеничные поля, звёздные ночи, комната в Арле. При жизни он продал одну картину. После смерти — стал тем, чем не успел стать при жизни.

Парижские газеты написали — кто восторженно, кто сдержанно. Брюссельские — перепечатали, мелким шрифтом. Мир открывал то, что не заметил вовремя. Это случается.

---

Март пришёл — мягкий, влажный, с первыми признаками весны. В парке Лакена проклюнулись крокусы — жёлтые, фиолетовые, вдоль дорожек, ведущих к оранжереям. Садовник — новый, тот, что после умершего — подрезал розы. Рано, но зима была тёплой.

В каретном дворе мотоцикл Minerva стоял на прежнем месте. Холщовая тряпка, которой его накрыли в январе, была на месте. Но — деталь, которую конюх заметил, но никому не сказал — бак был не пуст. Кто-то залил бензин. Немного — на треть. Откуда бензин в каретном дворе Лакена — конюх не понял. Бензин продавали в аптеках. Ближайшая аптека — в Лакене, на площади, в пятнадцати минутах пешком от дворца.

На Северном вокзале Хендрикс ждал пассажиров. Март был лучше января: люди выходили, ехали, жизнь оживала. Фло выглядела бодрее — зимняя шерсть начинала линять, и Хендрикс чесал её по утрам жёсткой щёткой. Она стояла ровно и закрывала глаза.

К десяти подъехал первый пассажир — женщина с корзиной, адрес в Иксель. Хендрикс щёлкнул вожжами. Фло тронулась.

На бульваре Ботаник навстречу проехал автомобиль — не один, два. Один за другим, с интервалом в двадцать метров. Маленькие, шумные, с дымом. Фло дёрнула ухом, но не остановилась. Привыкала. Хендрикс посмотрел вслед. Два. Раньше был один. В прошлом году — ни одного на этой улице.

Женщина с корзиной высунулась из экипажа.

— Они воняют, — сказала она.

— Да, — сказал Хендрикс.

Фло шла ровно. Булыжник подсыхал. Март продолжался.

Глава 6 - Спа

Автору этой хроники пришлось последовать за принцессой Анной в Спа — не из желания, а из добросовестности. Он предпочёл бы остаться в Брюсселе, где происходили вещи понятные: парламент заседал, Леопольд строил, Альберт читал. Однако в мае тысяча девятьсот первого года принцесса села в поезд и уехала, и хроника обязана уехать вместе с ней.

Причины поездки не вполне ясны. По всей видимости, она была связана с определёнными договорённостями между Анной и отцом, характер которых автору неизвестен. Достоверно одно: через неделю после возвращения из Спа восточное крыло получило два новых счёта — один от механика в Антверпене, другой от поставщика бензина в Брюсселе. Совпадение или нет — пусть решит читатель.

---

Поезд отходил от Южного вокзала в девять утра. Вагон был обычный — первый класс, но не отдельный, как в Англию. Купе на двоих: Анна и Марта. Через стенку — человек в штатском, тот же, что ездил в Виндзор. Он читал газету и не выходил.

Май за окном выглядел иначе, чем февраль. Зелень была яркой — влажной, густой, какой она бывает в Бельгии после дождливой весны. Поля — засеянные, ровные. Между ними — фермы, красный кирпич, черепичные крыши. Коровы стояли у заборов и смотрели на поезд. Поезд не обращал внимания.

После Намюра пейзаж сменился. Арденны начинались — не резко, а постепенно: холмы, лес, речные долины. Дорога шла вдоль Мёза, потом отвернула к югу. Деревья подступали к рельсам. Воздух в открытом окне стал другим — хвойный, влажный, прохладнее чем в Брюсселе.

Анна сидела у окна. Не читала — смотрела. Одной рукой подпирала подбородок, другой барабанила пальцами по подлокотнику. Марта, напротив, сидела прямо, с руками на коленях.

— Долго ещё? — спросила Анна.

— Два часа, мадемуазель. Может, полтора.

— Полтора — это долго.

Марта не ответила. Анна перестала барабанить. Подтянула ноги на сиденье — Марта посмотрела, но ничего не сказала. Анна закрыла глаза. Через десять минут открыла.

— Марта.

— Да, мадемуазель.

— Там есть ванна?

— Не знаю, мадемуазель. Думаю, есть.

— Если нет — мы уедем.

---

Спа. Вокзал маленький, каменный, с деревянной скамейкой на перроне. На площади перед вокзалом — три экипажа и один автомобиль, стоявший у обочины с поднятым капотом. Водитель, мужчина в кожаном фартуке, копался в двигателе. Анна посмотрела — секунду, не больше — и села в экипаж.

Город был маленький. Главная улица — вымощена, с фонарями, с магазинами, которые в мае украсились цветами в горшках. Аптеки — три штуки на одну улицу: минеральная вода, соли, порошки. Кондитерская. Книжная лавка — закрыта на обед. Церковь, ратуша, парк. Люди на улицах — медленные, курортные. Дамы в шляпах, господа с тростями. Тишина. После Брюсселя — другой мир.

Отель дю Миди стоял на холме — длинное двухэтажное здание, белое, с террасой, выходящей на долину. Перед входом — клумбы, подрезанные кусты, дорожка из гравия. Портье — мужчина лет пятидесяти, в жилете, с бакенбардами — встретил экипаж. Поклонился.

— Мадемуазель, ваши комнаты готовы. Её величество просила передать, что ожидает вас к обеду.

«Её величество» — Мария Генриетта, королева Бельгии. Она жила здесь шестой год. Формально — для лечения: сердце, суставы, нервы. Фактически — потому что Лакен перестал быть её домом задолго до того, как она уехала. Придворные помнили: после смерти маленького Леопольда, единственного сына, в тысяча восемьсот шестьдесят девятом, что-то в браке сломалось. К девяностым — сломалось окончательно. Она уехала в Спа, он остался в Лакене. Расстояние — сто тридцать километров. Достаточно, чтобы не видеть друг друга. Недостаточно, чтобы забыть.

---

Комната была на втором этаже — угловая, с двумя окнами: одно на долину, другое на парк. Обои — бледно-жёлтые, с цветочным рисунком. Кровать — деревянная, широкая, с периной. Шкаф — тёмный, старый, пахнущий лавандой. Стул, столик, зеркало — маленькое, настенное, не то что в восточном крыле.

Электричества не было. На столике — подсвечник с тремя свечами. На стене — газовый рожок, медный, позеленевший.

Марта распаковала чемоданы. Анна стояла у окна — смотрела на долину. Зелень, холмы, крыши домов внизу. Красиво. Тихо. Скучно.

— Ванная? — спросила она, не поворачиваясь.

— В конце коридора, мадемуазель. Общая.

Пауза.

— Общая, — повторила Анна.

— Я узнаю, можно ли заказать отдельное время, — сказала Марта быстро.

Анна повернулась. Осмотрела комнату — медленно, без выражения. Подошла к кровати. Потрогала перину. Потрогала подушку. Подняла полотенце, которое лежало на стуле, — белое, накрахмаленное, жёсткое. Потёрла между пальцами.

— Это полотенце или наждак? — сказала она.

Марта промолчала. Она привезла из Лакена два полотенца — египетский хлопок, мягкие, на всякий случай. На такой случай.

Анна села на кровать. Подпёрла щёку рукой.

— Масла?

— Привезла, мадемуазель. Розовое и миндальное. Лавандовое не поместилось.

— Вода тут другая. Минеральная. Кожа будет как у ящерицы.

— Я добавлю больше масла.

— Хорошо. — Пауза. — Какао?

— Узнаю на кухне.

Анна легла на спину. Закрыла глаза. Перина проваливалась — мягче, чем в Лакене. Непривычно.

— Семь дней, — сказала она потолку. — Папе это дорого обойдётся.

---

К обеду Анна спустилась в столовую. Платье — светлое, голубое, без вышивки. Волосы убраны. Просто, но аккуратно.

Столовая была небольшая — шесть столов, белые скатерти, фарфор с синим рисунком. За одним столом — у окна, отдельно от других — сидела женщина.

Мария Генриетта была высокой — выше Леопольда, выше дочерей. Худая. Волосы — тёмные, с сединой, убранные в тугой узел. Платье — чёрное, закрытое, белый воротник. На руках — перчатки, тонкие, даже за столом. Лицо — узкое, с прямым носом и глубокими линиями от носа к губам. Ей было шестьдесят пять.

Она встала, когда Анна вошла. Не шагнула навстречу — встала, и всё.

— Анна, — сказала она. Голос был низкий, с лёгким акцентом — немецким, австрийским, который она не потеряла за сорок лет в Бельгии.

— Мама, — сказала Анна.

Они не обнялись. Анна подошла и подставила щёку. Мария Генриетта поцеловала — коротко, сухо. Они сели.

Лакей принёс суп — овощной, бледный, без специй. Курортная еда. Анна попробовала.

— Есть какао? — спросила она лакея.

Лакей посмотрел на Марию Генриетту. Та кивнула. Через пять минут принесли чашку — маленькую, с какао, которое было не тёмным и не густым, а водянистым и светлым.

Анна сделала глоток. Поставила чашку. Сказала — ни к кому конкретно:

— Это не какао. Это тёплое разочарование.

Мария Генриетта не улыбнулась. Но уголок рта дрогнул — может, от раздражения, может, от чего-то другого.

— Здесь другой порошок, — сказала она. — Голландский кончился. Привозят местный.

— Местный — это оскорбление, — сказала Анна.

— Выпей. Тебе нужно есть.

Анна посмотрела на мать. Секунду. Потом подняла руку — лакею:

— Сок есть?

— Яблочный, мадемуазель. И сливовый.

— Яблочный.

Лакей убрал какао. Принёс сок. Мария Генриетта ничего не сказала.

Обед продолжился молча. Суп, жареная курица, варёные овощи, хлеб. Мария Генриетта ела медленно, аккуратно, маленькими кусками. Анна ела быстрее — но мало: овощи, хлеб, кусок курицы.

— Как отец? — спросила Мария Генриетта.

— Как всегда, — сказала Анна. — Строит что-то. Парки, оранжереи. К нему всё ходят старики из правительства — сидят, бумаги, кофе. Я иногда прихожу и сижу в углу. Он не гонит.

Мария Генриетта посмотрела на дочь.

— И они не возражают?

— Не замечают. — Анна взяла хлеб, отломила кусочек. — Я маленькая, незаметненькая.

Автор здесь вынужден сделать пометку. Насколько известно хронике, министры замечали. Они просто не знали, что с этим делать: дочь короля, которую король не гонит. Делали вид, что её нет. Она делала вид, что не слушает. Король делал вид, что ничего не замечает. Все трое притворялись — и всех троих это, судя по всему, устраивало.

— Здоров?

— Как обычно. Нога болит. Ходит медленно.

— Он всегда ходил медленно.

Тишина. Лакей убрал тарелки. Принёс десерт — яблочный пирог, рассыпчатый, тёплый. Анна съела кусок. Второй не стала.

— Комната хорошая? — спросила Мария Генриетта.

— Нет электричества, — сказала Анна.

— Здесь нигде нет электричества. Город маленький.

— Можно провести. Провели же в восточное крыло.

— Это отель, Анна. Не дворец.

Анна пожала плечами. Вытерла губы салфеткой. Встала.

— Я устала с дороги. Пойду наверх.

— Хорошо, — сказала Мария Генриетта. — Завтра в восемь — конюшня. Если хочешь.

— Не хочу, — сказала Анна. И ушла.

---

Каждое утро в восемь Мария Генриетта ездила верхом.

Конюшня стояла за отелем — старая, деревянная, на восемнадцать стойл. Лошади были её собственные — привезены из Лакена, давно. Зара — гнедая кобыла, семнадцать лет, любимая — стояла в крайнем стойле, у двери. Она уже не выезжала — стара, суставы. Стояла и смотрела, как другие уходят.

Конюх — Пьер, фламандец, работал при королеве десятый год — седлал лошадь к без четверти восемь. Мария Генриетта выходила ровно в восемь — в амазонке, тёмной, застёгнутой на все пуговицы, в перчатках и шляпе. Садилась в седло легко — для шестидесяти пяти это было неожиданно. Уезжала по тропинке в лес. Возвращалась через час-полтора. Каждый день, кроме дождливых.

Первое утро: Мария Генриетта уехала в восемь. Анна спала. Проснулась в девять, долго лежала. Марта принесла завтрак в комнату — хлеб, масло, варёное яйцо. Какао — снова водянистое. Анна отодвинула чашку. Попросила сок.

Второе утро — то же. Третье — то же.

На четвёртое утро Анна проснулась в половине восьмого. Не по будильнику — его не было. Сама. Оделась — быстро, небрежно, первое что попалось. Вышла из отеля.

Утро было прохладным. Роса на траве, запах хвои и навоза — конюшня рядом. Анна обошла здание. Конюшня — ворота открыты. Пьер выводил лошадь — рыжую, не Зару. Мария Генриетта уже уехала.

Анна стояла у ограды. Смотрела на стойла — тёмные, с запахом сена и кожи. В крайнем — Зара. Старая кобыла повернула голову. Посмотрела на Анну — большими, влажными глазами, без выражения.

Анна стояла. Не подходила, не протягивала руку. Не отступала. Стояла и смотрела на лошадь. Лошадь стояла и смотрела на неё. Пьер, возвращаясь, увидел эту сцену — девочка у ограды и старая кобыла. Подумал: знакомятся. Ничего не сказал.

Анна постояла ещё минуту. Потом повернулась и ушла в отель. К завтраку.

---

На третий день Анна заметила, как мать закалывает волосы.

Это произошло утром, за завтраком. Мария Генриетта сидела напротив — как всегда, в тёмном, в белом воротнике, в перчатках. Волосы — тугой узел на затылке, закреплённый двумя шпильками. Шпильки были простые — стальные, длинные, с гладкими головками. Ничего особенного. Но способ, которым они держали узел — крест-накрест, плотно, без единого выбившегося волоса, — был точным и красивым. Не модный. Практичный. Как конский узел на уздечке.

Анна смотрела. Мария Генриетта не заметила — или заметила и не показала.

На пятый день Марта, расчёсывая Анне волосы утром, увидела на туалетном столике новый предмет: две стальные шпильки. Длинные, с гладкими головками. Марта не спрашивала, откуда. Анна сказала:

— Вот здесь закрути — свободно, не туго. И эти две — чтобы держалось, но не как у монахини.

Марта попробовала. Получился пучок — лёгкий, с выбившимися прядями, не строгий. Анна посмотрела в зеркало — маленькое, настенное, в котором помещалось только лицо. Повертела головой. Поправила одну прядь пальцем.

— Вот так, — сказала она.

За завтраком Мария Генриетта посмотрела на дочь — на волосы, на шпильки. Ничего не сказала. Но нож, которым она намазывала масло, остановился на секунду. Потом продолжил.

---

На третий день Анна заскучала.

Не в первый раз — она скучала с момента приезда. Но до третьего дня скука была привычной, комнатной: плохое какао, жёсткие полотенца, отсутствие электричества. К третьему дню эта скука кончилась и началась другая — настоящая, тяжёлая, когда нечего делать и некуда идти.

Библиотеки в отеле не было. Была гостиная — с диванами, с фикусом, с газетами на столике. Газеты — бельгийские, двухдневной давности, и французские, трёхдневной. Анна просмотрела. Бюджет, парламент, лошадиные скачки в Лоншане. Отложила.

Гулять — можно. Спа был маленький. Главная улица — пятнадцать минут из конца в конец. Парк — двадцать минут по кругу. Источник — павильон со стеклянной крышей, внутри — бюветы, стаканчики, вода с привкусом железа. Анна попробовала. Поморщилась. Вылила остаток в клумбу. Старушка на соседней скамейке посмотрела неодобрительно. Анна не заметила — или заметила и не придала значения.

На площади перед казино стояли экипажи — три в ряд, лошади дремали. Курортные дамы прогуливались под зонтиками, хотя дождя не было. Господин в соломенной шляпе пил воду из стаканчика, морщился и пил ещё — видимо, был убеждён, что полезно. Анна обошла площадь и вернулась в отель. Всё.

Можно читать. Но при свечах — неудобно. Газовый рожок давал свет жёлтый, дрожащий, от которого через полчаса болели глаза. Анна привыкла к электричеству в восточном крыле — ровному, белому, не мерцающему.

На четвёртый день, после обеда, Анна бродила по отелю. Не искала — бродила, от скуки, как бродят по незнакомому дому, заглядывая в комнаты. Гостиная — пустая. Бильярдная — заперта. Терраса — красиво, но ветер. Коридор второго этажа — двери, двери, двери.

Дверь в комнату матери была приоткрыта.

Анна заглянула. Комната была похожа на её собственную — те же обои, та же мебель. Но обжитая: на столике — книги, стопкой; на комоде — фотография в рамке (маленькая, не разглядеть); у окна — кресло с наброшенной шалью. Пахло лавандой и чем-то лечебным — мазь или капли.

На столике, рядом с книгами, лежали газеты — несколько номеров, сложенные стопкой. Не бельгийские. Немецкие — Анна узнала готический шрифт. «Frankfurter Zeitung», «Neue Freie Presse». Мать выписывала из Вены — на немецком, на родном языке, который в Лакене был не нужен.

Анна взяла верхнюю. Пролистала. Мало что поняла — её немецкий был школьный, с большими пробелами. Заголовки, картинки, цифры. Отложила.

Под газетами лежала вырезка — аккуратно вырезанная, со следами сгиба. Статья из «Neue Freie Presse». Длинная, мелким шрифтом. Заголовок Анна прочитала с трудом: что-то про «Kapital», «Arbeit», «Produktion». Экономический текст. В середине — абзац, подчёркнутый карандашом. Чья рука подчеркнула — Анна не знала. Может, матери. Может, кого-то, кто жил в этой комнате до неё.

Она села в кресло. Попробовала прочитать подчёркнутый абзац. Слова были длинные, составные, как бывает в немецком. «Produktionsverhältnisse» — она разобрала «производство» и «отношения», но вместе — не складывалось. «Mehrwert» — непонятно. «Arbeitsteilung» — «разделение труда» — это она знала, слышала у отца, когда Сольве приходил на ужин и они говорили о заводах.

Анна прочитала абзац дважды. Поняла, может, треть. Остальное — тёмный лес. Она сложила вырезку и взяла с собой.

---

Вечером, после ужина, Анна постучала в комнату матери.

Мария Генриетта сидела в кресле, с книгой. Лампа — керосиновая, на столике. Свет тёплый, жёлтый.

— Мама, — сказала Анна, стоя в дверях. — Что значит «Mehrwert»?

Мария Генриетта подняла голову. Посмотрела на дочь. Потом — на вырезку в её руке.

— Где ты это взяла?

— У тебя на столе. Лежало под газетой.

— Это не моё. Оставил кто-то до меня.

— Неважно. Что значит слово?

Мария Генриетта сняла очки. Протёрла их краем шали.

— «Mehrwert» — прибавочная стоимость. Разница между тем, что рабочий произвёл, и тем, что он получил.

— А «Produktionsverhältnisse»?

— Производственные отношения. Как устроено производство — кто владеет, кто работает, кто получает.

Анна стояла в дверях. Думала. Мария Генриетта смотрела на неё — без выражения, терпеливо. Она была австрийской эрцгерцогиней, воспитанной в Вене, читавшей по-немецки с детства. Переводить слова ей было нетрудно. Понимать, зачем они нужны четырнадцатилетней дочери, — труднее.

— Ещё одно, — сказала Анна. — «Arbeitsteilung». Это «разделение труда»?

— Да.

— Это когда один делает одну вещь, а другой — другую? Вместо того чтобы каждый делал всё?

— Приблизительно. Зачем тебе?

Анна пожала плечами. Привычный жест — она пожимала плечами, когда не хотела отвечать. Мария Генриетта знала этот жест.

— Интересно, — сказала Анна. И ушла.

Автор позволит себе здесь небольшое отступление. Принцессе, воспитанной в королевском доме, в тысяча девятьсот первом году не полагалось не только читать подобные тексты — ей не полагалось знать об их существовании. Это была литература для мужчин с бородами и плохими пальто, собирающихся в прокуренных комнатах. Не для принцесс в Спа.

Забавно, однако, что Мария Генриетта — королева Бельгии, австрийская эрцгерцогиня — знала термины достаточно, чтобы объяснить их без запинки. Возможно, Вена давала другое образование. Возможно, годы рядом с Леопольдом — пока они были рядом — научили разбираться в вещах, о которых не говорят вслух.

Как бы то ни было, в ту секунду, когда мать без колебаний ответила на вопрос про «Mehrwert», в глазах Анны что-то мелькнуло. Автор не берётся этого называть. Но дверь она закрыла за собой тише, чем открыла.

Мария Генриетта надела очки. Вернулась к книге. Но не читала — сидела с открытой страницей и смотрела на дверь, которая закрылась.

---

Автор не берётся утверждать, что именно произошло в голове принцессы Анны в тот вечер. Он видел только, что вырезка пролежала в её руках дольше, чем можно объяснить любопытством к незнакомым словам. И что слово «Arbeitsteilung» она повторила вслух — тихо, себе под нос, когда думала, что Марта не слышит.

Марта слышала. Но ничего не сказала.

---

На шестой день Мария Генриетта предложила прогуляться.

— Не верхом, — уточнила она. — Пешком. По лесу.

Анна посмотрела на неё — с тем выражением, которое означало: я обдумываю, стоит ли это моего времени. Потом кивнула.

Они вышли после завтрака. Тропинка шла от отеля в лес — по склону, мимо конюшни, через ручей по деревянному мостику. Лес был буковый — высокие стволы, серая кора, зелёный полог. Свет падал пятнами. Пахло землёй и грибами.

Шли молча. Мария Генриетта — впереди, уверенно, в тяжёлых ботинках. Анна — чуть сзади, в туфлях, которые не были предназначены для леса. Марта осталась в отеле.

Через десять минут Анна заговорила.

— Какая Вена?

Мария Генриетта не обернулась. Шла, смотрела вперёд.

— Большая, — сказала она. — Красивая. Шумная.

— Как Брюссель?

— Нет. Больше. Другая. Улицы шире. Дома выше. Музыка везде.

— Ты скучаешь?

Мария Генриетта помедлила. Перешагнула корень.

— Иногда.

— А почему не ездишь?

— Далеко. И не зовут.

Анна обогнала мать. Шла теперь впереди — быстрее, не оглядываясь.

— А что там едят? — спросила она, не поворачиваясь.

— Шницели, — сказала Мария Генриетта. — Штрудель. Кофе с молоком.

— Лучше этого какао?

— Всё лучше этого какао.

Анна фыркнула — тихо, не смех, но что-то рядом.

— А там делают автомобили? — спросила она, не меняя интонации. — В Вене?

— Не знаю, — сказала Мария Генриетта. — Кажется, да. Или в Граце. Не помню.

— Понятно. — Пауза. — А как там одеваются? По-французски или по-своему?

— По-своему. У них свои портные, своя мода. Не хуже парижской. Другая.

Мария Генриетта видела её спину — тонкую, прямую, в светлом платье. Тропинка шла вниз. Деревья расступились — поляна, солнце, вид на долину.

Анна остановилась. Посмотрела вниз — крыши Спа, церковный шпиль, дымок из трубы. Постояла. Потом повернулась.

— Пойдём обратно. Мне нужно переодеться.

Они шли обратно. Тропинка была узкой — шли рядом, плечо к плечу.

— У меня учитель, — сказала Анна, — заставляет часами переписывать буквы. Одну и ту же страницу по три раза.

— Это полезно, — сказала Мария Генриетта.

— Зачем? — Анна перешагнула корень. — Есть люди, которые пишут красиво. Лучше меня. Пусть пишут. Мне достаточно будет поставить подпись. Красивую.

Мария Генриетта не ответила сразу. Шла, смотрела под ноги.

— И подпись тоже нужно уметь делать, — сказала она наконец.

— Вот подпись я как раз и отрабатываю, — сказала Анна. — Остальное — лишнее.

У ручья она остановилась — посмотрела на воду. Листик застрял между камнями, вода обтекала его, трепала, но он держался.

— Красиво, — сказала Анна. И пошла дальше.

---

Если судить по этой неделе в Спа, принцесса Анна была обычной девочкой — капризной, избалованной, скучающей. Она жаловалась на воду, на какао, на полотенца. Не ездила верхом. Просила мать перевести незнакомые слова — как любой ребёнок, которому скучно и который нашёл непонятную бумажку. Ничего необычного.

Автор готов был бы на этом остановиться. Он привык к необычному — Леопольд, Конго, миллионы франков, дворцы и скандалы. Обычное — утешительно. Обычная девочка в обычном курортном городке, которая спрашивает про венскую еду и жалуется на жёсткие полотенца. Можно вернуться к серьёзным людям.

Однако в чемодане, который Марта упаковывала утром седьмого дня, лежала вырезка из «Neue Freie Presse» — аккуратно сложенная, в конверте. Не потеряна, не забыта на столике. Убрана. Автор не может с уверенностью утверждать, что Анна поняла прочитанное. Скорее всего — нет. Но она забрала.

Это могло ничего не значить. Дети подбирают всякое — камушки, картинки, обрывки бумаги с красивыми буквами. Автор склонен именно так это и трактовать. Он очень склонен.

---

Седьмой день. Утро. Чемоданы собраны.

Анна спустилась к завтраку. Мария Генриетта сидела на своём месте — как всегда, тёмное платье, белый воротник, чай. На этот раз — с книгой, открытой рядом с тарелкой.

— Я уезжаю в одиннадцать, — сказала Анна.

— Я знаю.

Молчание. Лакей принёс какао — водянистое, как обычно. Анна отодвинула чашку, попросила сок. Яблочный. Лакей принёс.

— Спасибо, — сказала она. Непонятно — лакею или матери.

Мария Генриетта закрыла книгу. Посмотрела на дочь.

— Приезжай ещё, — сказала она.

— Приеду, — ответила Анна. Сказала это просто, без обещания, без торжественности.

Они встали. Мария Генриетта поцеловала дочь в щёку — коротко, как при встрече. Анна не отстранилась.

— Мне понравились твои шпильки, — сказала Мария Генриетта. Тихо, между делом, застёгивая перчатку.

Анна посмотрела на неё. Ничего не ответила. Вышла.

На террасе — экипаж. Марта грузила чемоданы. Человек в штатском уже сидел внутри. Анна подошла к экипажу. Остановилась. Обернулась — посмотрела на отель, на террасу, на окна второго этажа. Мария Генриетта стояла у окна — видно, если знать куда смотреть. Анна не помахала. Просто села и уехала.

Дорога обратно: сначала извилистая, арденнская, потом — прямая, фламандская. В Намюре пейзаж сменился — холмы уступили равнине. Анна сидела у окна. Не смотрела — дремала, подперев голову рукой. Конверт с вырезкой лежал в саквояже. Марта знала, что он там, — укладывала сама. Анна не просила — просто положила на кровати, с вещами.

---

Пока Анна была в Спа, мир не останавливался.

В Лакене восточное крыло стояло тёмным. Свет не горел — Марта уехала с Анной, истопник Жюль протапливал котёл по привычке, но горячую воду никто не расходовал. Леопольд работал — утром кофе, бумаги, Гоффине. Днём — ван Этвельде, чертежи, Остенде. Вечером — экипаж к боковому выходу, маршрут на авеню Луизы, дом двенадцать. Ничего не изменилось.

Одна деталь: на третий день отсутствия Анны Леопольд вызвал Гоффине и попросил список расходов по восточному крылу за полгода. Гоффине принёс. Леопольд просмотрел — быстро, не вчитываясь. Отложил. Ничего не сказал. Гоффине не спросил, зачем.

В доме на Туазон д'Ор Альберт получил письмо от Гале — тот ездил в Льеж, на оружейный завод, по делам, связанным с модернизацией армейских винтовок. Гале писал сухо, по-военному: калибр, вес, дальность, цена. Альберт прочитал и ответил — тоже коротко. Армия его интересовала, хотя он не был военным. Он был наследником, и наследник, по его мнению, должен был знать, чем стреляет его страна.

Елизавета в мае занималась другим. Она ездила в больницу Сен-Пьер — дважды, с разрешения администрации. Не как пациентка — как посетительница. Смотрела. Расспрашивала врачей. Вопросы были конкретные: сколько коек, какой персонал, какие инструменты. Врачи отвечали — удивлённые, но вежливые. Жена наследника престола интересуется медициной — странно, но не запрещено.

В Ливерпуле Эдмунд Морель продолжал работать — писал статьи, собирал цифры, готовил следующую публикацию. Ему было тридцать четыре. Он по-прежнему служил в ливерпульской судоходной компании Elder Dempster, но всё больше времени уходило на другое. Бухгалтерские книги компании показывали: из Конго идёт каучук, слоновая кость. В Конго едут — ружья. Торговли не было. Была система, в которой одна сторона производила, а другая — забирала. «Mehrwert» — прибавочная стоимость — существовала и здесь, только называлась иначе.

Но Морель пока об этом не писал. Он копил.

В Антверпене, в мастерской на рю де ла Каллё, механик по имени Якобс — имя условное, документы не сохранились — получил заказ: осмотреть мотоцикл Minerva, определить состояние двигателя, составить список необходимых деталей. Адрес заказчика: дворец Лакен. Якобс составил список — двенадцать позиций: свечи зажигания, ремни, прокладки, карбюратор (замена). Общая стоимость — скромная. Кто именно оформил заказ — установить не удалось.

---

В конце мая, в Брюсселе, на бульваре Ансах открылся новый автосалон — один из первых в городе. Маленький, на три машины. Две французские — «Де Дион-Бутон» и «Панар-Левассор». Одна бельгийская — «Вивинус», маленькая, с одноцилиндровым мотором. Владелец салона — молодой человек, двадцати восьми лет, из семьи антверпенских торговцев — верил в будущее автомобиля так же искренне, как его отец верил в будущее лошади.

В первую неделю салон посетили двенадцать человек. Большинство — просто посмотреть. Трогали руль, заглядывали под капот, задавали вопросы. Один спросил: «А лошадь нужна?» Владелец терпеливо объяснил, что нет. Купил — один: промышленник из Шарлеруа, имя не сохранилось. «Де Дион-Бутон», синий, четыре лошадиные силы. Уехал на нём из Брюсселя — и сломался через три километра, на авеню де Тервюрен. Починили за два часа. Поехал дальше.

---

Анна вернулась в Лакен в четверг, к вечеру. Экипаж подъехал к боковому входу — не к парадному. Лакей открыл дверь. Марта вынесла чемоданы. Человек в штатском вышел и исчез.

Восточное крыло встретило её тишиной. Тёплой, знакомой, правильной. Жюль протопил котёл к вечеру — вода была горячей. Трубы — медные, обёрнутые тряпками, — грели ровно. Изразцы — голубые с белым, из Льежа — блестели в электрическом свете.

Марта наполнила ванну. Проверила температуру — локтем, как всегда. Добавила розовое масло — три капли.

Анна вошла. Сняла платье, бросила на стул. Повесила — не сама, Марта подняла и повесила. Анна села в ванну. Закрыла глаза. Тёплая вода, запах розового масла, мягкий свет электрической лампы на стене.

Дома.

На туалетном столике, рядом с кремом и расчёской, лежали три вещи: стальные шпильки — те, из Спа — конверт с вырезкой из «Neue Freie Presse» и журнал с картинками, купленный в Лондоне.

Свет в восточном крыле горел до одиннадцати. Потом погас.

Глава 7 - Король

Леопольд стоял в грязи.

Не в переносном смысле — в буквальном: на площадке, размеченной под строительство в Остенде, в июле тысяча девятьсот первого, в ботинках, которые были когда-то начищены, а теперь были по щиколотку в рыжей бельгийской глине. Нога болела — левая, как всегда. Трость увязла. Он вытащил её, переставил, прошёл ещё три шага. Остановился. Посмотрел.

Перед ним стоял каркас — деревянный, временный, обозначавший контур будущей галереи. Королевские галереи — так значилось в документах. Крытая набережная, от виллы до ипподрома, чтобы можно было пройти в дождь, не намокнув. Проект Шарля Жиро — парижанина, того самого, что строил Пти Пале. Леопольд выписал его лично.

— Здесь — колоннада, — сказал Жиро, стоявший рядом с чертежами под мышкой. — Коринфский ордер. Двадцать четыре колонны на каждую секцию.

Леопольд смотрел не на чертежи — на каркас. На расстояния. На пропорции. Он видел не доски и верёвки — он видел камень, стекло, людей, идущих в воскресенье вдоль моря. Он видел Бельгию, какой она должна быть.

— Шире, — сказал он.

— Простите?

— Галерея. Шире. На два метра.

Жиро помолчал. Два метра — это фундамент, опоры, бюджет. Два метра — это время.

— Ваше величество, ширина рассчитана из...

— Из экономии. Я знаю. Шире.

Гоффине, стоявший чуть позади, записал. Он всегда записывал. Леопольд никогда не перечитывал — он помнил. Но Гоффине записывал, потому что Леопольд однажды сказал: «Записывай. Когда я умру, кто-то прочитает.» Гоффине не знал, шутка это или нет. Записывал.

Они прошли вдоль площадки — медленно, потому что нога. Леопольд останавливался через каждые двадцать шагов, не потому что хотел, а потому что надо было. Стоял, опираясь на трость, смотрел. Море было за спиной — серое, плоское, бельгийское. Ветер нёс песок и запах соли.

Ему было шестьдесят шесть. Борода — белая, длинная, ухоженная. Спина — прямая, несмотря на ногу. Глаза — острые, бледно-голубые, смотрящие так, как будто всё вокруг принадлежит ему. Что, впрочем, было недалеко от истины.

Рассказчик здесь позволит себе признание: ему нравится этот человек. Не то что он одобряет всё, что Леопольд делал, — далеко не всё. Но стоять в грязи в шестьдесят шесть лет, с больной ногой, и говорить «шире» — в этом есть что-то, чего рассказчик не может не уважать. Строить — всегда лучше, чем не строить. Даже если деньги — оттуда.

После Остенде был обед — в гостинице, с Жиро и де Сметом де Найером, который приехал из Брюсселя утренним поездом. Премьер-министр выглядел так, как выглядел всегда: пенсне, усы, терпение. Он принёс папку — бюджетные строки на следующий квартал. Леопольд пролистал.

— Что это? — палец остановился на строке.

Де Смет де Найер наклонился.

— Цеха, ваше величество. В предместье Антверпена. Фундамент заложен в июне.

— Стоимость?

— Сто двадцать тысяч франков. На первый этап.

Леопольд посмотрел на де Смета де Найера. Потом — на Жиро. Жиро не знал, о чём речь. Де Смет де Найер — знал.

Сто двадцать тысяч франков. Для сравнения: одна секция галереи в Остенде стоила девяносто тысяч. Цеха — дороже. Кто заказал — неясно. В документах значилось: «по указанию двора». Двор — это Леопольд. Но Леопольд не строил цехов. Леопольд строил дворцы, парки, набережные. Цеха — чьих рук дело?

Бухгалтерские книги восточного крыла дают ответ: рук — маленьких. Но не так, как может показаться. Анна не чертила планов и не писала спецификаций. Анна делала другое: она говорила «плохо». Каждый автомобиль, который ей показывали, — плохо. Minerva — плохо. FN из Эрсталя — плохо. Немецкий Benz, который Сольве привёз для демонстрации, — тоже плохо. Она не могла объяснить, чего хочет, — но точно знала, что этого нет. Нигде. Ни в одной стране мира. Массовые автомобили уже делали — десятки марок, сотни мастерских. Но то, чего хотела Анна, — не массовое. Штучное, точное, безупречное — требовало другого технического уровня, другой концентрации людей и денег. И Сольве — единственный, кто понял это раньше остальных, — начал строить. Не автомобиль. Базу, на которой когда-нибудь можно будет построить автомобиль. Цеха в предместье Антверпена — первый камень. Сто двадцать тысяч франков — фундамент в прямом и переносном смысле. Расходы — сохранились.

Леопольд закрыл папку. Ничего не сказал. Обед продолжился — камбала, белое вино, кофе.

---

Вечером — экипаж.

Не в Лакен — маршрут другой. Через Брюссель, мимо парка, по бульварам, к авеню Луизы. Дом двенадцать. Лакей открыл дверь. Леопольд вошёл.

Дом был небольшой — два этажа, фасад белый, с балконом на втором. Внутри — тепло, свет, запах духов и свежих цветов. Прихожая — узкая, с зеркалом в золотой раме. Гостиная — маленькая, с диваном, с камином, с портьерами бордового бархата. Не дворец. Не нужно, чтобы был дворец.

Каролина встречала в гостиной. Она стояла — не сидела, стояла — у камина, в платье, которое было слишком хорошим для домашнего вечера. Светлое, шёлковое, с кружевом на воротнике. Волосы — тёмные, густые, убранные наверх. Глаза — широко расставленные, карие, внимательные. Ей было восемнадцать.

Леопольд сел. Не в кресло — на диван. Трость поставил рядом. Нога — вытянута, как всегда. Каролина села напротив. Не рядом — напротив.

— Ужин готов, — сказала она.

— Позже.

Молчание. Не неловкое — привычное. Они молчали как люди, которые знают друг друга достаточно, чтобы не заполнять каждую минуту словами. Каролина смотрела на него. Леопольд смотрел на камин.

— Устал? — спросила она.

— Остенде, — ответил он. Одним словом, как ответ на всё.

Каролина кивнула. Встала. Принесла бокал — красное вино, его любимое. Поставила на столик рядом. Вернулась на место.

Ужин был в столовой — маленькой, на четверых, но накрытой на двоих. Фарфор — хороший, не дворцовый. Серебро — простое. Суп, рыба, десерт. Каролина ела мало. Леопольд ел медленно, молча, как ел всегда — основательно, без удовольствия, по необходимости.

— Мне нужно новое платье, — сказала Каролина между рыбой и десертом.

— Купи.

— И шляпу. К осени.

— Купи.

Она посмотрела на него. Он не поднял глаз от тарелки.

— И дом этот тесный, — сказала она. Тише. Не жалоба — проверка.

Леопольд поднял глаза.

— Дом — хороший.

— Хороший, — согласилась она. — Но маленький.

— Маленький — значит уютный.

Каролина улыбнулась. Не настаивала. Она умела не настаивать — пока. Она была молодая, и время было на её стороне. Она знала это. Он, вероятно, тоже.

Два потока из одного кармана. Восточное крыло — масла, электричество, цеха в Антверпене за сто двадцать тысяч. Авеню Луизы — платья, шляпы, цветы, содержание дома. Для тех, кто не следил: Каролина Делакруа — любовница короля, восемнадцатилетняя, официально не существующая, неофициально — ужинающая с ним через вечер. Две молодые женщины рядом со стариком. Обе тянут — но по-разному. Каролина — терпеливо: платье, шляпа, намёк на дом побольше. Анна — нетерпеливо: цеха, автомобили, инженеры, и счёт растёт быстрее, чем Гоффине успевает записывать. Война между ними ещё далеко. Но деньги уже делят территорию.

---

В доме на рю де ла Туазон д'Ор было тише.

Август. Жара — непривычная для Брюсселя, влажная. Елизавета сидела в кресле у окна, в светлом платье, с книгой на коленях. Книгу она не читала — держала. Живот был большим — шестой месяц. Ребёнок шевелился.

Альберт приносил воду — сам, не через прислугу. Ставил стакан на столик. Елизавета пила. Потом он садился напротив, брал газету, делал вид, что читает. На самом деле — смотрел на неё поверх газеты.

— Перестань, — говорила она.

— Что?

— Смотреть. Я не заболею.

— Я не смотрю.

— Смотришь.

Альберт опускал газету. Улыбался — неловко, виновато. Он переживал. Елизавета знала, что он переживает, и это её одновременно трогало и раздражало. Она была здорова. Беременность — не болезнь. Она повторяла это каждый день, и каждый день Альберт приносил воду, как будто не слышал.

В июле она ездила в больницу Сен-Пьер. Второй раз — после первого визита в мае. Альберт просил не ездить. Она поехала.

Больница стояла на холме — старое здание, каменное, с длинными коридорами и запахом карболки. Елизавета прошла по палатам — медленно, придерживая живот одной рукой. Врач — доктор Дюваль — шёл рядом, показывал. Двадцать коек. Шесть заняты. Инструменты — в шкафу, за стеклом. Елизавета остановилась, посмотрела. Щипцы, зажимы, скальпели — три размера.

— Стерилизация? — спросила она.

— Паровая, — ответил Дюваль. — Автоклав. Новый, прошлогодний.

— А раньше?

— Карболка. Как везде.

Елизавета кивнула. Записывала — не на бумаге, в голове. Дюваль видел это по глазам: она считала, запоминала, сравнивала. Врач, не принцесса. Но принцесса — и в этом была проблема: её нельзя было попросить уйти.

— Ваше высочество, — сказал Дюваль осторожно, — может быть, вам стоит присесть?

Елизавета посмотрела на него. Секунду.

— Я постою, — сказала она.

Она постояла ещё двадцать минут. Потом уехала. В карете — записи. Не в тетради — на конверте, оборотной стороной, мелким почерком. Койки, инструменты, персонал, расход карболки.

Среди всех людей в этой хронике — Леопольд с его дворцами, Анна с её капризами, Каролина с её шляпами — эта женщина была единственной, кто ходил считать койки. Беременная, на шестом месяце, в жару. Потому что ей было не всё равно.

---

В сентябре Леопольд вызвал Альберта.

Не приглашение — вызов. Записка через Гоффине: «Завтра в десять. Кабинет.» Альберт приехал без четверти десять — как всегда, раньше. Подождал в приёмной. Ровно в десять дверь открылась.

Деталь, которую сам Альберт не знал: известная нам негодяйка проходила мимо лакея и охранника, не останавливалась, не спрашивала, не стучала — толкала эту же дверь и входила. Наследник бельгийского престола ждал в приёмной пятнадцать минут. Младшая дочь не ждала ни секунды. Это — к вопросу о порядке вещей в Лакене.

Кабинет Леопольда был тем же, что и всегда: карта Конго, портрет отца, стол с бумагами, запах сигар и старого дерева. Леопольд сидел за столом — спина прямая, борода на груди, руки на подлокотниках.

— Как Елизавета? — первый вопрос. Не тёплый — деловой. Вопрос монарха, не деда.

— Хорошо, — ответил Альберт. — Врач доволен. Она здорова.

— Мальчик?

— Не знаем, дядя.

— Надеюсь, — сказал Леопольд. Не уточнил — на что. Не нужно было.

Альберт сидел прямо, в кресле для гостей. Он был высок — выше Леопольда, моложе на сорок лет, с лицом, которое ещё не устало быть внимательным. Он слушал.

Леопольд говорил о стройках — Остенде, Тервюрен, музей. О бюджете. О визите германского посла. О том, что де Смет де Найер устаёт — слишком много заседаний, слишком мало решений. Альберт слушал, кивал. Задавал вопросы — редко, но точно.

Потом Леопольд замолчал. Потянулся к сигарной коробке. Открыл. Закрыл. Не закурил.

— Дядя, — сказал Альберт. — В парламенте снова спрашивали о Конго.

Тишина.

Не пауза — тишина. Другое. Пауза — между словами. Тишина — между людьми.

Леопольд смотрел на Альберта. Не злобно. Не удивлённо. Оценивающе. Так смотрит человек, который прикидывает, сколько знает собеседник.

— Спрашивали, — повторил Леопольд. — И что?

— Вандервельде зачитал статистику. Экспорт каучука. Импорт — ружья. Соотношение.

— Вандервельде — социалист, — сказал Леопольд. — Социалисты считают только то, что им удобно.

— Я читал и другие источники, — сказал Альберт. Тихо. Не спорил — констатировал.

Леопольд не ответил. Встал — медленно, опираясь на стол. Подошёл к окну. Спина — к Альберту. За окном — парк, деревья, сентябрь.

— Альберт, — сказал он, не оборачиваясь. — Ты читаешь слишком много.

Не злобно. Не угрожая. Устало. Как говорят старики, которые устали объяснять молодым, почему мир устроен так, а не иначе.

Альберт встал. Поклонился. Вышел.

Дверь не захлопнулась. Щель — появилась. Маленькая, между дядей и племянником, между королём и наследником. Температура в кабинете упала на градус. Гоффине, ждавший в приёмной, заметил, что Альберт вышел быстрее, чем обычно. Ничего не спросил. Записал время.

---

В октябре Сольве приходил к Леопольду — обычный визит, деловой. Они сидели в кабинете, пили кофе, обсуждали содовые заводы в Кутилье. В какой-то момент Леопольд сказал — между глотками, как бы между прочим:

— Младшая говорит, что нынешний образец не годится.

Сольве посмотрел на короля. Не уточнил, о каком образце речь. Он знал.

— Она права, — сказал он.

— Она всегда считает, что права.

— В данном случае — обоснованно. Шасси слабое. Мотор — слишком лёгкий для такой рамы. Я говорил с людьми из FN в Эрстале — они согласны.

Леопольд помолчал. Отпил кофе.

— Цеха в Антверпене, — сказал он. — Сто двадцать тысяч. Я подписал, потому что вы просили. Объясните мне наконец — на что.

Сольве поставил чашку.

— На фундамент. Инструментальная мастерская, литейная, место для сборки. Пока — голые стены. К весне будет крыша.

— Сто двадцать тысяч — на голые стены.

— И на мои деньги тоже, — сказал Сольве спокойно. — Я вложил сорок тысяч собственных. Если бы я не верил в это, я бы не просил ваше величество о ста двадцати.

Леопольд посмотрел на него. Промышленник, вкладывающий собственные деньги в каприз чужой дочери, — это аргумент, который Леопольд понимал лучше любых слов.

— Зачем?

— Потому что то, чего хочет ваша дочь, в мире не существует. Есть лёгкие экипажи для города — ломаются через неделю. Есть гоночные — для рекордов, не для езды. Есть немецкие — добротные, тяжёлые, неповоротливые. Но чтобы и мощность, и точность, и управление как разговор, а не как борьба — такого нет. Ни у Benz, ни у Panhard, ни у кого.

— И вы считаете, что Бельгия сделает то, чего не сделала Германия.

— Я считаю, что Бельгия сделает то, что Германии не нужно. Немцы строят много и дёшево — для армии, для бюргеров. Допуски — приемлемые. Подгонка — руками, напильником, на глаз. Для массового производства этого достаточно. А здесь задача другая. Здесь каждая деталь должна входить в каждую другую без напильника. Точность — не мастер с хорошими руками, а станок, который не умеет ошибаться. Меньше людей — не потому что экономия, а потому что человек неточен. Станок точен. Для этого нужно оборудование, которого в Бельгии пока нет. Его нужно строить или заказывать. Это — цеха в Антверпене. Это — годы.

Леопольд не ответил. Взял чашку. Отпил. Посмотрел в окно.

За окном, в каретном дворе, стоял автомобиль. И она была там. Стояла у края двора, чуть в стороне, скрестив руки. Механик — молодой, в рабочем переднике — сидел за рулём и делал разворот: медленно, по широкой дуге, как учили. Автомобиль разворачивался. Анна смотрела.

По её лицу было видно всё сразу. Нравилось — и не нравилось. Одновременно. Губы чуть сжаты, голова наклонена, складка между бровями. Она не понимала, что именно не так, — она не инженер. Но она видела, что не так. Чувствовала — как чувствуют фальшивую ноту люди, не умеющие читать ноты.

Сольве тоже смотрел. Молчал.

— Это уже третья, — сказал Леопольд. — Каждый месяц просит показать что-нибудь новое. Каждый раз — одно и то же лицо.

Сольве кивнул. Не удивился.

— Потому что пока нечего показывать. Всё, что есть на рынке, — варианты одного и того же. Она это чувствует, даже если не может сформулировать.

Леопольд ничего не ответил. Допил кофе.

---

Шестого сентября тысяча девятьсот первого года, в Буффало, штат Нью-Йорк, на Панамериканской выставке, двадцативосьмилетний анархист Леон Чолгош подошёл к президенту Маккинли и дважды выстрелил ему в живот. Маккинли умер через восемь дней — от гангрены, в тишине, в окружении врачей, которые не смогли найти пулю. Ему было пятьдесят восемь.

Теодор Рузвельт стал двадцать шестым президентом Соединённых Штатов. Ему было сорок два — самый молодой в истории.

В Европе — телеграммы. Соболезнования. Заседания. Газеты — чёрные рамки на первой полосе. Анархизм. Опять анархизм. Счёт: тысяча восемьсот девяносто восьмой — убита императрица Елизавета Австрийская. Тысяча девятисотый — убит король Умберто в Монце. Тот же год — Сипидо стреляет в принца Уэльского в Брюсселе, промахивается. Тысяча девятьсот первый — железная плашка в лицо Вильгельму. Теперь — Маккинли. Пять покушений за три года. Три — удачных.

Леопольд получил телеграмму утром четырнадцатого сентября — в день смерти Маккинли. Прочитал. Положил на стол. Гоффине ждал указаний.

— Соболезнование, — сказал Леопольд. — Стандартное.

— Что-нибудь лично?

— Нет. Стандартное.

Гоффине вышел. Леопольд остался. Что он думал — неизвестно. Может, подсчитывал вероятности. Может, вспоминал Сипидо — мальчишку, который стрелял в Эдуарда прямо на брюссельском вокзале, в двадцати метрах от него самого. Может, просто устал от телеграмм.

Бурская война продолжалась — британцы увязли. Концентрационные лагеря — слово, которое ещё не стало тем, чем станет, но уже звучало скверно. Двадцать шесть тысяч буров умерли в этих лагерях — женщины, дети, старики. Газеты писали. Европа сочувствовала бурам. Морель — в Ливерпуле, в своей конторе — подчёркивал цифры и думал: если буров жалеют, почему не конголезцев?

Он пока молчал. Копил. Но копилка наполнялась.

В Бельгии — тихо. Промышленность росла. Порты работали. Экспорт стали — рекордный. Фламандский вопрос тлел — газеты на фламандском спорили с газетами на французском, и никто никого не убеждал. Де Смет де Найер управлял — тихо, компетентно, без вдохновения. Бельгия была маленькой страной, которая делала большие деньги. Как обычно.

---

Третьего ноября тысяча девятьсот первого года, в Брюсселе, во дворце маркиза д'Ассш, Елизавета родила мальчика.

Его назвали Леопольд — полное имя: Леопольд Филипп Шарль Альбер Мейнрад Хубертус Мигель. В честь дяди-короля. Символический жест, от которого Леопольд не мог отказаться и не хотел: его имя — продолжается. Не через дочерей, которые его разочаровали, не через внуков, которых он не любил, а через Альберта — единственного наследника, единственного мужчину в семье, который ещё вызывал что-то похожее на надежду.

Пушки стреляли — сто один залп, как положено при рождении принца. Брюссель слышал. Флаги на ратуше. Газеты — «Наследник родился!» Технически — не наследник: между маленьким Леопольдом и троном стояли его дед, граф Фландрский Филипп, и отец, Альберт. Но все понимали: это — будущее. Маленький свёрток в одеяле, который когда-нибудь станет четвёртым королём бельгийцев.

В записях Гоффине — пометка: «Его Королевское Высочество принц Альберт прибыл в Лакен в тот же день, в шесть вечера. Пробыл двадцать минут. Выглядел бледным.» Бледным — от волнения? От счастья? От того, что впервые стал отцом? Гоффине не уточнил. Гоффине записывал факты, не эмоции.

Леопольд принял новость — как принимал всё: кивнул. Мальчик. Хорошо. Леопольд. Правильно. Послал записку — коротко, в три строки. Поздравление. Официальное, без лишних слов. Внизу — подпись, длинная, привычная.

Из восточного крыла, по свидетельствам Марты, поздравлений не последовало. Или последовало — но позже, запиской, которая не сохранилась. Анна в те дни была занята — чем именно, хроника не уточняет. Свет в восточном крыле горел как обычно, до одиннадцати. Потом гас.

---

Снег лёг на парк Лакена в декабре — мокрый, тяжёлый, бельгийский. Деревья согнулись. Дым из дворцовых труб шёл прямо вверх — ветра не было. Брюссель затих.

Год сменился. Тысяча девятьсот второй начался тихо — зимой, снегом, рутиной. Леопольд работал. Альберт нянчил сына. Елизавета восстанавливалась после родов — медленнее, чем хотела. Каролина носила новую шляпу. Анна — шпильки.

Тишина продолжалась до весны.

Восемнадцатого апреля тысяча девятьсот второго года, в Лёвене, гражданская гвардия открыла огонь по демонстрантам. Шесть человек убиты. Четырнадцать ранены. Рабочие требовали всеобщего голосования — одного голоса на одного человека, без множественного подсчёта, при котором богатые голосовали дважды и трижды. Правительство отказало. Рабочие вышли на улицу. Гвардия выстрелила.

Есть два Лёвена. Один — университетский городок, тихий, с кирпичными стенами и колокольнями. Другой — апрельский, с кровью на булыжниках и криками, от которых голуби поднялись с площади и не вернулись до вечера. Оба — настоящие.

Де Смет де Найер выступил в парламенте. Пенсне, паузы, бюджетные цифры. Множественное голосование сохраняется. Порядок восстановлен. Парламент проголосовал. Большинство — за правительство. Вандервельде — против. Социалисты покинули зал. Шесть человек остались мёртвыми. Порядок — восстановлен.

В Лакене — тишина. Леопольд не комментировал. Он не комментировал внутреннюю политику публично — для этого был де Смет де Найер. Король строил. Премьер управлял. Каждый делал своё. Разделение труда.

Тридцать первого мая — мир в Южной Африке. Договор в Фериниханге. Бурская война закончилась. Британия победила — ценой, которую ещё долго подсчитывали. Концлагеря закрылись. Двадцать шесть тысяч буров — мёртвы, в основном женщины и дети. Мир не забыл. Вопрос висел: если это было неприемлемо в Южной Африке — что тогда Конго?

Морель работал. Статьи становились длиннее, цифры — точнее. В ливерпульских газетах появлялись его заметки — пока небольшие, на внутренних страницах. Но имя повторялось. Скоро — Congo Reform Association. Пока — заметки.

Лето кончилось. В Арденнах деревья начали желтеть раньше, чем в Брюсселе — в конце августа, сразу, как будто осень пришла с востока. В Спа было тихо. Горничная подавала завтрак. Зара стояла в стойле. Мария Генриетта читала газеты из Вены.

---

Девятнадцатого сентября тысяча девятьсот второго года, в пятницу, в Спа, в Отель дю Миди, умерла Мария Генриетта, королева Бельгии.

Сердце. Оно отказало утром — тихо, без предупреждения. Она легла вечером, как обычно, — книга на столике, керосиновая лампа, шаль на кресле. Утром горничная постучала. Не ответила. Горничная вошла. Мария Генриетта лежала в кровати, на спине, с закрытыми глазами. Руки — на груди. Лицо — спокойное. Ей было шестьдесят шесть.

Рассказчик здесь остановится. Не потому что обязан — потому что хочет.

Мария Генриетта. Австрийская эрцгерцогиня, ставшая бельгийской королевой в семнадцать лет. Высокая, прямая, с тёмными волосами, которые поседели и стали тугим узлом на затылке, закреплённым двумя стальными шпильками. Она любила лошадей — больше, чем людей. Может, потому что лошади не лгали. Она родила пятерых детей и пережила одного — Леопольда, единственного сына, умершего в младенчестве. Она жила в Лакене, потом перестала. Она жила в Спа — шесть лет, одна, в отеле, с лошадьми и газетами из Вены. Она знала, что такое «Mehrwert», и не удивилась, что дочь спросила.

Зара, старая кобыла, стояла в стойле. Её не выводили — хроника не знает, когда она умерла. Может, раньше. Может, позже. Конюх Пьер работал при королеве десятый год. Теперь — не при ком.

Леопольд получил телеграмму в Лакене. Прочитал. Что сделал — неизвестно. Гоффине записал: «Его Величество не выходил из кабинета до трёх часов дня. Обед подан в кабинет. Не тронут.» Обед не тронут — у человека, который ел всегда, основательно, по необходимости. Они не жили вместе. Но сорок лет — это сорок лет.

Анна узнала в тот же день — от Марты или от кого-то другого. Как реагировала — рассказчик не знает. Марта не оставила свидетельств. Но на следующий день — одна деталь, маленькая, которую Марта всё же упомянула через много лет, — Анна стояла у зеркала в ванной комнате. Стояла долго, не двигаясь. Волосы были распущены. Шпильки лежали на столике — рядом с кремом, рядом с конвертом, в котором хранилась вырезка. Потом Анна взяла шпильки. Заколола сама — без помощи Марты. Пучок получился неровный, как всегда. Анна не переделала.

---

Пятнадцатого ноября тысяча девятьсот второго года Леопольд II ехал с поминальной службы.

Церковь Святых Михаила и Гудулы — главный собор Брюсселя. Служба по Марии Генриетте — траурная, с чёрным крепом, с хором, с сотнями людей. Леопольд сидел в первом ряду. Альберт — рядом. Елизавета — рядом с Альбертом, в чёрном. Анна — через два места от отца, в чёрном платье, с шпильками в волосах. Сидела прямо, не плакала. Дипломатический корпус. Правительство. Де Смет де Найер. Вандервельде — нет. Социалисты не ходят на королевские панихиды.

Служба закончилась. Кортеж вышел из собора. Кареты выстроились на площади. Леопольд сел в свою — закрытую, тёмную, с гербом на дверце. Анна — в следующую, с фрейлиной, имя которой хроника не сохранила. Кортеж двинулся по Рю Рояль.

Три выстрела.

Первый — в воздух, или в стену, или в никуда. Второй — в карету Леопольда. Стекло разбилось. Осколки полетели внутрь. Третий — в следующую карету. В карету Анны. Пуля прошла мимо — ударила в дерево дверцы, застряла. Фрейлина закричала. Анна — нет.

Крик. Не один — десятки: толпа, кучера, полицейские. Лошади дёрнулись. Стрелок — молодой человек, невысокий, тёмноволосый, в потёртом пальто — стоял на тротуаре с револьвером в руке. Его схватили — полицейский и двое прохожих, быстро, жёстко. Револьвер упал на мостовую. Звук металла о камень.

Дженнаро Рубино. Итальянец. Анархист. Двадцать три года. Он приехал в Брюссель из Лондона за неделю до покушения. Купил револьвер — дешёвый, бельгийский, шестизарядный. Из шести — выстрелил три. Не попал ни разу — если целился в Леопольда. В Анну — тоже не целился. Он не знал, что она существует.

Леопольд вышел из кареты. Не выбежал — вышел. Борода, трость, прямая спина. Осмотрел — не себя, карету. Стекло — разбито. Обивка — цела. Повернулся к офицеру:

— Граф д'Ультремон?

— Ранен, ваше величество. Осколком. Лёгкое ранение.

— Хорошо. Едем.

Сенатор — имя не сохранилось, — стоявший рядом, бледный, трясущийся, сказал:

— Ваше величество, может быть, стоит вернуться...

Леопольд посмотрел на него.

— Mon cher Sénateur, si la fatalité veut que je sois atteint — tant pis.

Мой дорогой сенатор, если судьба хочет, чтобы в меня попали, — что ж.

И тут — Анна.

Она шла от своей кареты. Не бежала — шла. Быстро, но шла. Фрейлина осталась внутри — плакала, звала. Анна не обернулась. Она шла к отцу, и лицо её было мокрым.

Она плакала.

Рассказчик не берётся сказать — искренне ли.

Она дошла. Встала перед ним. Ничего не сказала — и прижалась лицом к его пальто. Леопольд не двинулся. Стоял — борода, трость, прямая спина. Потом — медленно, как человек, который не помнит, как это делается, — положил руку ей на голову.

Вокруг кричали. Лошади не успокоились. Граф д'Ультремон сидел в карете с кровью на воротнике. Офицер ждал приказа.

Рука лежала на голове несколько секунд. Потом Леопольд убрал её, мягко отстранил Анну, повернулся к офицеру и сказал:

— Едем.

Анна вернулась в свою карету. Фрейлина всё ещё плакала. Анна — уже нет. Кортеж продолжил движение. Разбитое стекло — заклеили газетой. Леопольд ехал по Рю Рояль с газетой вместо стекла, и ветер задувал внутрь, и борода его шевелилась.

Вечером — Ла Монне. Опера. «Тристан и Изольда» — если верить газетам того вечера. Леопольд — в ложе, как обычно. Анна — рядом. Бельгийцы — в зале. Занавес не поднялся — вместо этого оркестр заиграл «Брабансонну». Зал встал. Аплодисменты. Овация. Долгая, настоящая, не протокольная. Бельгийцы радовались, что король жив. Не потому что любили — потому что он был их. Свой, живой, с газетой вместо стекла.

Леопольд стоял в ложе. Кивнул. Сел.

Анна сидела рядом. Чуть откинулась, расслабленно, будто в ложе Ла Монне ей было привычно и скучно. Глаза сухие. Ни следа — ничего. Как будто Рю Рояль приснилась.

Спектакль начался.

Пороховой дым на Рю Рояль. Оркестр в Ла Монне. Два звука одного дня. Выстрелы утром. Музыка вечером. Бельгия — между ними.

---

Ноябрь. Бельгия засыпала в зиму.

Леопольд — жив. Борода, трость, нога. Кабинет — тот же: карта Конго, бумаги, сигары. Вечером — перо в руке, списки, цифры. За окном — ноябрьская темнота, влажная, плотная. Парк — голый. Деревья — скелеты.

Мать — мертва. Два месяца. Отель дю Миди опустел — комнату, в которой она жила, закрыли на ключ. Книги — на столике. Шаль — на кресле. Газеты из Вены — стопкой. Конюшня работала — лошадей не увели, их кормил Пьер, по привычке, потому что никто не велел перестать.

Маленький Леопольд — год. Спал в детской, в доме на Туазон д'Ор. Ночью плакал — как все дети. Елизавета вставала сама, не звала кормилицу. Альберт просыпался, сидел в кресле, смотрел. Семья — маленькая, настоящая, тихая. Без дворцов.

В каретном дворе Лакена — автомобиль. Маленький, неуклюжий. Рядом — ещё один, новее: другое шасси, другой мотор. Два автомобиля на одну принцессу — расход, который бухгалтерия фиксировала, но не комментировала. В цехах под Антверпеном — стены. Фундамент залит в июне, стены поднялись к октябрю. Крыши пока нет. Будет к весне.

На авеню Луизы, в доме двенадцать — свет. Каролина ждала. Она ждала каждый вечер — терпеливо, красиво, в платье, которое было слишком хорошим для домашнего вечера. Иногда Леопольд приезжал. Иногда — нет. Она не спрашивала. Она была молодая.

Леопольд сидел в кабинете. Один. Перо в руке. Бумаги. Нога болела. За окном — ноябрь. В восточном крыле — свет. На авеню Луизы — другой свет. В доме на Туазон д'Ор — третий. Ребёнок спал.

Три выстрела на Рю Рояль. Шесть мёртвых в Лёвене. Одна мёртвая в Спа. Один родившийся в Брюсселе. Арифметика года: минус семь, плюс один. Бельгия — на месте. Но всё сдвинулось.

На следующее утро Гоффине принёс записку из восточного крыла. Одна строка, почерк торопливый, наклонный: «Она должна выдержать.»

Гоффине не понял. Леопольд — понял.

Он достал антверпенскую смету. Посмотрел на цифру. Зачеркнул. Написал другую — больше. Подписал. Положил перо.

Гоффине забрал бумаги. Леопольд остался в кабинете. За окном — ноябрь. Парк — голый. Тишина.

Через три дня Сольве получит новую смету и поймёт всё без объяснений. Пуля в дверце кареты. Одна строчка. Новая цифра. Задача стала сложнее — и дороже. Автомобиль, который не просто едет, а держит удар. Такого в мире не делал никто.

Глава 8 - Кровь, сталь и шёлк

Его звали Луи Деку. Бельгиец, католик, офицер Force Publique — был им четыре года, с девяносто восьмого по девятьсот второй. Подал в отставку в феврале. Приехал в Брюссель в апреле. Весну провёл тихо — у сестры в Иксели, почти не выходил.

Гале познакомил его с Альбертом в мае, через общего знакомого — профессора из Лёвена, который занимался африканской этнографией и был осторожным человеком. Гале написал Альберту коротко: «Есть человек, которого вам стоит послушать. Он устал молчать.»

Они встретились в доме Гале — не в кафе, не в ресторане. В гостиной, за закрытой дверью. Деку пришёл точно в час. Был невысокий, плотный, с короткими тёмными волосами, начавшими седеть над ушами. Тридцать три года. Выглядел старше.

За столом было трое: Альберт, Гале, Деку. Слуга принёс вино и ушёл. Гале налил. Деку посмотрел на бокал — и не тронул.

— Я не знаю, с чего начать, — сказал он.

— С начала, — сказал Альберт.

Деку посмотрел на него. Секунду. Потом начал.

---

Он говорил ровно. Слишком ровно — как говорят люди, которые повторяли это много раз внутри себя и научились не давать голосу ломаться. Деревня называлась Босолого — маленькая, в бассейне Касаи, три часа на пироге от фактории компании. Фактория принадлежала ABIR — Anglo-Belgian India Rubber. Каучук.

— Норма была — двадцать килограмм в месяц на деревню, — сказал он. — Потом норму повысили. Потом ещё раз. Деревня не успевала.

— Что происходило, когда не успевала?

Деку помолчал. Выпил наконец — не смакуя, как пьют когда нужно что-то сделать с паузой.

— Солдаты приходили, — сказал он. — Из местных — сентинели. Им платили по куску добычи. Они... мотивированы были больше, чем европейские офицеры.

— Что они делали.

— Брали заложников. Женщин, стариков. Держали пока деревня не выполняла норму. Если деревня не выполняла...

Он остановился. Посмотрел в окно. За окном был брюссельский май — каштаны цвели, люди шли по тротуару, какой-то мальчик вёл собаку на поводке.

— Сентинели должны были доказывать, что патроны потрачены не зря. Не впустую. Им нужно было привезти... доказательство.

Гале не двигался. Альберт не двигался.

— Руки, — сказал Деку. Тихо. — Правые руки. Отрубали. У мёртвых. Иногда — чтобы сэкономить патрон — у живых.

Тишина.

Деку поставил бокал. Снова посмотрел в окно. Собака с мальчиком прошли мимо, не оглядываясь.

— Я видел это один раз, — сказал он. — В деревне к северу от Босолого. Я приехал с проверкой — плановой. Там был сентинель — молодой, лет двадцати, лулуа. Он держал... корзину. Я не сразу понял что там. Потом понял.

— Вы остановили его? — спросил Альберт.

Деку посмотрел на него. Долго.

— Нет, — сказал он. — Я составил рапорт.

— И?

— Рапорт был принят. Меня перевели. Другой район. Там было то же самое.

Он допил вино. Поставил бокал. Руки не дрожали. Это было хуже, чем если бы дрожали.

— Я не один такой, — сказал он. — Офицеры знают. Все знают. Просто большинство... привыкает. Или убеждает себя, что так надо. Что иначе нельзя. Что это — Африка, другие правила. — Он помолчал. — Я не смог убедить.

Альберт смотрел на него. Перед ним был не Вандервельде — социалист с парламентской трибуны. Не Морель — журналист из Ливерпуля с таблицами. Перед ним был бельгийский офицер, тридцати трёх лет, который четыре года прослужил в Конго, подал в отставку и теперь сидел в брюссельской гостиной с ровным голосом и пустым бокалом вина.

Свой. Один из них.

И говорил то же самое.

---

После Деку ушёл. Гале проводил его до двери — тихо, без лишних слов. Вернулся. Сел. Налил себе вина. Альберт не пил.

— Это первый, кого я знаю лично, — сказал Гале. — Но это не первый рассказ. Варде рассказывал в девяносто восьмом. Миссионеры из Бромли — двое — в девяносто девятом. Казмент едет туда сейчас — британец, консул. Его доклад будет готов к зиме.

— Британец.

— Да. — Гале посмотрел на него. — Иностранец. Понимаю. Но Деку — не иностранец.

Альберт молчал.

— Что вы собираетесь делать? — спросил Гале.

Долгая пауза.

— Читать дальше, — сказал Альберт. Горько, без иронии. — Пока — читать дальше.

Гале кивнул. Он понимал. «Пока» означало многое. Означало — когда дядя умрёт. Когда придёт время. Когда будет власть. А до тех пор — читать, слушать, знать. Нести это знание в себе и не иметь возможности сделать с ним ничего.

В мае британский парламент проголосовал за резолюцию — расследовать условия труда в Свободном государстве Конго. Газеты написали. Леопольд ответил через пресс-службу: всё соответствует международным договорённостям. Бельгийский парламент промолчал.

Морель выпустил очередной номер West African Mail. Его имя начинали знать.

---

Альберт приехал домой в восемь. Дом на Туазон д'Ор — тихий, небольшой. Дверь открыла прислуга. Из глубины коридора — детский плач: тихий, не истеричный, сонный. Маленький Леопольд никак не мог засыпать без Елизаветы.

Она стояла в детской — спиной к двери, качала сына на руках. Свет — маленькая лампа на столике, неяркая. Ребёнок успокаивался.

Альберт встал в дверях. Не вошёл — смотрел.

Ей было двадцать семь. Волосы убраны наспех — утром уложены, сейчас выбились. Спина немного сутулилась — она устала, он видел это по плечам. Уже несколько недель болела спина — с тех пор как маленький Леопольд прибавил в весе и она продолжала носить его сама, не доверяя кормилице.

— Ел? — спросила она, не оборачиваясь. Слышала его шаги.

— Нет.

— Иди поешь. Там в кухне суп.

— Потом.

Она обернулась. Посмотрела на него — быстро, оценивающе, как смотрят люди с медицинским инстинктом, привыкшие читать лица.

— Что случилось?

— Ничего срочного. Иди, уложи его.

Она вернулась к сыну. Ещё несколько минут. Ребёнок затих — не заснул, но затих, лёжа у неё на плече. Она переложила его в кроватку. Постояла секунду. Накрыла.

Они вышли в гостиную. Альберт сел. Елизавета принесла ему тарелку супа из кухни — сама, не позвала прислугу — поставила на стол. Он посмотрел на неё.

— Садись, — сказал он.

— Я не голодна.

— Садись рядом.

Она села. Он начал есть — медленно, без аппетита. За стенкой было тихо. Потом он отставил тарелку.

— Я сегодня разговаривал с одним человеком, — сказал он. — Офицером. Который был в Конго.

Елизавета не двинулась.

— Он рассказал мне... — Альберт остановился. — Там есть вещи, которые я знал из газет. И вещи, которых в газетах нет. Или есть — но по-другому. Когда читаешь — это цифры. Когда слушаешь человека, который это видел — это...

Он не договорил. Она не подтолкнула.

— Я не могу сделать ничего, — сказал он. — Сейчас — не могу. Дядя не допустит расследования. Парламент не проголосует против него. А я — я племянник. Наследник, который ждёт.

Тишина.

— Я был в Сен-Пьер в прошлом году, — сказала Елизавета. Тихо. — Там был мальчик — лет восьми, ожог. Не смертельный, но плохой. Он не плакал. Просто смотрел. Такой взгляд — когда человек уже столько пережил, что боль не удивляет.

Альберт смотрел на неё.

— Я не смогла ничего сделать, кроме перевязки и морфия, — сказала она. — Его мать привела — пешком, несколько кварталов, ночью. Утром их не было. Я не знаю что с ними стало.

Она помолчала.

— Я не сравниваю. Это разные масштабы. Но... знать и не мочь — это я понимаю.

Он протянул руку. Она взяла.

За стенкой снова зашевелился маленький Леопольд — но не заплакал. Просто зашевелился, как все дети во сне. Потом затих.

Они так и сидели — тихо, в темноте почти, пока не начали гаснуть огни на улице. Елизавете надо было лечь — спина болела. Альберт не спал ещё долго.

---

В июне Казмент выехал из Бомы вглубь Конго. Он был британский консул, въедливый, точный, с записной книжкой в кармане. Альберт не знал об этом путешествии — ещё не знал. Узнает зимой, когда доклад будет готов.

А пока — читал. Морель. Миссионерские отчёты. Речи Вандервельде, которые он слушал без симпатии к тону, но с вниманием к фактам. Он учился отделять пропаганду от свидетельства. Это требовало дисциплины.

Деку он больше не видел. Не потому что не хотел — просто не пошёл снова. Один разговор был достаточен. Одного лица хватало.

---

---

В мае крышу в антверпенских цехах закрыли окончательно. Мастер кровельщиков — фламандец, Питер Ван дер Хейден, сорок два года, молчаливый — сказал управляющему: «Держит». Управляющий записал. Сольве получил телеграмму.

Теперь — оборудование.

Первые три станка пришли в апреле, морем, из Манчестера. Токарные — Whitworth, тяжёлые, чугунные, в деревянных ящиках, набитых соломой. Разгружали четыре часа. Двое рабочих натёрли руки — ящики скользили. Один уронил болт размером с кулак. Болт пробил доску и укатился под пресс. Его искали полчаса.

Управляющего звали Жак Рено — тридцать восемь лет, из Шарлеруа, инженер-механик с опытом на угольных заводах. Сольве взял его потому что Рено умел разговаривать с рабочими без снисхождения. Это редкость.

Рено ходил по цеху с записной книжкой и смотрел. Станки поставили вдоль восточной стены. Пол — бетонный, ещё не обустроенный: серый, в трещинах, с лужами после дождя. Свет — через высокие окна под крышей, хороший. Запах — новый цемент, машинное масло, дерево от ящиков. Пыль — везде.

— Пол надо выровнять, — сказал Рено инженеру по строительству. — Станки будут вибрировать. Если пол неровный — допуск поплывёт.

— Это две недели работы.

— Значит, две недели. Делайте.

Точность — это первое, что понял Рено в этом проекте. Не качество, не скорость — точность. Деталь, которая не подходит к другой детали, — это брак. В угольной промышленности с браком мирятся: трубу можно подварить, болт можно заменить. Здесь — нельзя. Здесь всё должно входить как задумано, с первого раза, без напильника.

Для этого нужен пол без вибраций. Станки без люфта. Люди с терпением.

---

Рабочих набирали в Антверпене и окрестностях. Большинство — фламандцы: молчаливые, методичные, привыкшие к точной работе в портовых мастерских. Несколько человек приехали из Льежа — оружейники, привыкшие к допускам в десятые доли миллиметра. Двое немцев из Эссена — Сольве нашёл через контакты в Krupp, уговорил деньгами.

Бертран Лекок — двадцать девять лет, из Антверпена, отец двух детей. Работал в портовой мастерской, ремонтировал корабельные двигатели. Пришёл по объявлению. На собеседовании с Рено показал руки — широкие, в мозолях, с въевшимся в кожу маслом. Рено спросил: «Вы умеете читать чертёж?» Лекок взял лист и прочитал без паузы. Его взяли.

Лекок приходил в половине шестого. Раньше всех. Открывал цех — у него был ключ как у одного из старших рабочих — и ходил между станками, проверяя. Не потому что ему велели. Просто привычка.

Он не знал, что строит. Никто не говорил. Знал — точные детали, особая сталь, никакого брака. Знал, что платят хорошо — лучше чем в порту. Не спрашивал зачем.

Его жена спросила однажды, когда он вернулся поздно и пахло металлом и горелым воском от свечи, которой он светил в дальнем углу цеха.

— Что вы там делаете?

— Детали, — сказал он.

— Для чего?

Он подумал.

— Не знаю пока. Но хорошие.

---

Сольве приехал в мае. Один, без свиты — только шофёр. Рено провёл его по цеху. Сольве шёл медленно, смотрел. Трогал станки — не нежно, по-хозяйски. Спрашивал технические вопросы. Рено отвечал.

У печей Сольве остановился дольше.

— Сталь?

— Шведская, пока, — сказал Рено. — Ждём пробную партию из Льежа. Хотим попробовать свою.

— Когда?

— Август — сентябрь. Если печи будут готовы.

— Они будут готовы?

Рено помолчал.

— Если деньги придут вовремя — будут.

Сольве кивнул. Деньги пришли через неделю.

Он сел после обхода — не за стол, на деревянный ящик у стены. Рено стоял рядом. Снаружи было слышно, как кто-то из рабочих тащит по двору что-то тяжёлое, ругается вполголоса по-фламандски.

— Записка из Лакена, — сказал Сольве. — «Она должна выдержать.» Вы знаете что это значит?

— Корпус, — сказал Рено. — Рама. Прочность.

— Не только. — Сольве посмотрел на него. — Пуля попала в карету. В ноябре. На Рю Рояль.

Рено помолчал.

— Понял, — сказал он.

— Значит нам нужна сталь, которая держит не только дорогу. И резина, которая держит осколки. Это — другая задача. Это не автомобиль для езды. Это... — Сольве помолчал, подбирая слово. — Это машина, которой можно доверять жизнь.

Рено смотрел на него.

— Такой никто не делает.

— Именно, — сказал Сольве.

Он встал. Поправил пиджак.

— В июне — Ford Motor Company, Детройт. Слышали?

— Американцы. Массовое производство.

— Они будут делать тысячи одинаковых машин для тысяч одинаковых людей. — Сольве посмотрел на станки вдоль стены. — Мы делаем одну. Но такую, которую они не могут.

Он уехал. Рено вернулся к чертежам. За окном фламандец перестал ругаться — нашёл наконец, что искал.

---

К лету у проекта появились инвесторы — трое. Имена в архивах Сольве не сохранились полностью, но сохранились суммы и кое-что о характерах.

Первый — банкир, пятьдесят с небольшим. Вложился потому что вложился Сольве, а Сольве ещё ни разу не ошибся в выборе. Автомобили его не интересовали. Его интересовало имя Сольве рядом со своим.

Второй — промышленник, сталь и чугун. Вложился потому что чувствовал: если здесь будут делать особую сталь — его заводы могут стать поставщиком. Стратегия, не вера.

Третий — молодой, тридцать с небольшим, инженер, наследство от отца-текстильщика. Вложился потому что верил. Просто верил — что бельгийцы могут сделать лучшее в мире. Это было наивно. Сольве взял его деньги и не стал разубеждать.

Политическая конфигурация складывалась сама. Либералы замечали: при дворе есть кто-то, кто тратит деньги не на скульптуры и оранжереи, а на сталь и станки. Кто это — не обсуждалось публично. Но люди понимали. Сольве был мостом: с одной стороны — двор и деньги Леопольда, с другой — промышленный Брюссель, либеральные газеты, инженерные кружки. Редкая позиция. Сольве её ценил.

Закон о производственных травмах — принятый в марте — давал ему дополнительный аргумент. «Меньше людей — меньше травм. Станок не устаёт. Станок не получает ожог. Автоматизация — это не жадность, это гуманизм.» Его слушали.

---

Лекок обедал в цеху — принёс из дома, в жестяном судке. Хлеб, сыр, кусок жареной рыбы. Ел на ящике у окна, смотрел во двор. Другие рабочие ели рядом, разговаривали по-фламандски. Кто-то смеялся. Кто-то курил.

К сентябрю вышла пробная партия льежской стали. Рено взял один образец — пластину размером с ладонь, восемь миллиметров толщиной. Положил на верстак. Посмотрел.

Потом взял молоток и ударил. Раз. Ещё раз.

Пластина не согнулась.

Рено кивнул. Записал в книжку. Отложил молоток.

Через три дня Сольве получил телеграмму: «Сталь держит».

Хроника здесь остановится на секунду. Не ради пафоса — ради счёта. В этом цеху работало двадцать три человека. Никто из них не знал имени того, чьё «плохо» запустило всё это. Никто не знал, что сталь, которую они варят, нужна потому что пуля попала в дверцу кареты. Они знали: платят хорошо, работа точная, брак не принимают. Лекок приходил в половине шестого. Рено проверял допуски. Пол был ровный.

Так строится промышленность. Не с манифестов — с ровного пола и человека, который приходит раньше всех.

---

Осенью в инженерном журнале, который Рено выписывал из Парижа, была заметка о Сантос-Дюмоне. Бразилец летал над Булонским лесом на маленьком дирижабле — так низко, что прохожие видели его лицо. Парижане аплодировали с тротуаров. Он причалил к столбу у своего дома на авеню Ваграм, спустился и заказал кофе.

Рено прочитал. Отложил. Подумал.

Написал в записной книжке: «Небо». И поставил вопросительный знак.

---

Каролине было девятнадцать лет и она умела носить платья.

Не в том смысле, в каком умеют все женщины — надеть и застегнуть. В том смысле, в каком платье становится частью того, что ты говоришь, когда молчишь. Она это понимала инстинктивно, без слов, как понимают вещи, которым нельзя научить.

Весной тысяча девятьсот третьего года она заказала у мадам Вио три платья: серо-голубое для утренних визитов, тёмно-зелёное для вечеров, и одно — цвета слоновой кости, с кружевом по воротнику — для особых случаев. Мадам Вио работала в Иксели, в маленьком ателье на втором этаже, и шила только по рекомендации. К Каролине отнеслась без осуждения и без подобострастия — профессионально. Сняла мерки. Записала. Сказала, что будет готово через три недели.

Через три недели было готово.

---

У Каролины был круг. Не двор — двор был закрыт для неё навсегда, и она давно это приняла с тем же спокойствием, с каким принимают плохую погоду: не нравится, но зонтик помогает. Был другой мир — параллельный, не менее настоящий: жёны чиновников второго ряда, дамы из промышленных семей, несколько вдов с состоянием и свободным временем, которые находили особое удовольствие в обществе молодых женщин с интересной судьбой. Люди знали кто она, и приходили именно поэтому — не вопреки, а потому что. Близость к королю, даже такая, теневая и негласная, была своего рода ценностью, которую не купишь и не унаследуешь, а только — окажешься рядом.

По вторникам — чай у мадам Дельво, жены директора Национального банка. Квартира на авеню Луизы, почти напротив дома двенадцать, что было, вероятно, не случайностью. Мадам Дельво — сорок пять, округлая, острая, с безупречными манерами и ненасытным любопытством — принимала тщательно и с удовольствием: тонкий фарфор, живые цветы на столике, маленькие пирожные с кремом, которые Каролина не ела, только пила чай и слушала, как разговор переливается от темы к теме — лениво, как река в жаркий день, без спешки и без цели, но всегда куда-нибудь приходя.

Говорили о моде — что показывали в Париже и что из этого годится для брюссельской сырости. О детях — у всех были дети, у всех были вопросы, ответы на которые никто не знал. О погоде — бельгийской, то есть неизменно с каким-нибудь изъяном. Иногда — о театре, о новом сезоне в Ла Монне, о том, стоит ли ехать в Лондон специально ради выставки. И иногда, между одной чашкой чая и следующей, между пирожным и светской улыбкой — что-то, что оседало.

---

Это началось весной и продолжалось всё лето — маленькими кусками, с разных сторон.

Сначала — мадам Ламбер, жена промышленника, чей муж имел дела с Сольве. Обронила, не глядя на Каролину, разговаривая с мадам Дельво:

— Говорят, Эрнест затеял что-то в Антверпене. Какая-то стройка. Не содовые заводы — другое.

— Что именно?

— Цеха. Большие. И деньги — серьёзные. Мой Виктор говорит — там целая коалиция. Готье, Брессан, ещё кто-то.

— Для чего?

Мадам Ламбер пожала плечами.

— Виктор не говорит. Значит — двор.

Каролина пила чай. Не ускорила, не замедлила. Поставила чашку. Взяла следующую.

Потом — мадам Уэ, жена чиновника из министерства финансов. В июне:

— Вы слышали, что принцесса теперь бывает при обсуждении бюджетных вопросов? Не формально, конечно — просто присутствует. Сидит в углу, молчит. Но её не гонят.

— Какая принцесса? — спросила кто-то.

— Младшая. Анна.

Молчание — короткое, потому что тема была непростой. Потом разговор сменился.

Каролина не сменила.

Она это запомнила.

И в сентябре — мадам Лемер, спокойная, точная:

— Говорят, король подписал в ноябре какую-то смету. Большую. Больше обычного. Антверпен. Мой свояк в порту что-то слышал — что-то привозили из Англии. Тяжёлое. Оборудование.

— Для дворца?

— Нет. Для чего-то другого.

Каролина улыбнулась. Мадам Лемер улыбнулась в ответ. Разговор ушёл в другую сторону.

Но чашка чуть дрогнула. Совсем чуть — мадам Дельво не заметила, мадам Ламбер была занята пирожным. Каролина поставила чашку. Ровно. Взяла платок. Промокнула губы.

Улыбнулась снова.

---

Вечером в пятницу — Леопольд. Не каждую пятницу — через раз, иногда реже. Приезжал в восемь, уезжал в одиннадцать. Ужинал. Молчал. Уставал.

В сентябре — после мадам Лемер — Каролина спросила. Осторожно, как пробуют лёд. Между рыбой и десертом, не глядя прямо:

— Что строят в Антверпене?

Пауза. Короткая.

— Цеха.

— Для чего?

Он поднял глаза. Посмотрел на неё. Она выдержала взгляд — спокойно, с улыбкой, как будто просто светская беседа. Он опустил глаза обратно.

— Для дела, — сказал он.

Она не настаивала. Она умела не настаивать — пока. Десерт подали — крем-брюле, её любимое. Она ела, и разговор ушёл в другую сторону. Погода. Театр. Говорят, в Ла Монне на будущий сезон новый дирижёр.

Леопольд уехал в одиннадцать. Лакей закрыл дверь. Каролина осталась в гостиной — одна, с недопитым бокалом и огнём в камине.

Она была молодая. Время было на её стороне.

Крем-брюле стояло на столике, недоеденное.

---

Год закрывался декабрём — влажным, серым, бельгийским. В Антверпене цех топили первый раз по-настоящему: печи работали, из трубы шёл дым, который был виден с реки. Рено записал температуру. Лекок пришёл в половине шестого — как обычно.

Альберт читал — Морель, свежий номер. Маленький Леопольд рос. Елизавета спала наконец нормально — боль в спине прошла.

Каролина заказала на январь новые платья — два. У мадам Вио кончилась нужная ткань, обещала достать к Рождеству.

Но деньги шли. Станки работали. Сталь держала.

Гравитация — не исчезает оттого, что её источник не виден.

Глава 9

В феврале тысяча девятьсот четвёртого года доклад Казмента — британский, подробный, на восемьдесят страниц — был опубликован, прочитан и обсуждён. В марте появилась Congo Reform Association. Имя Мореля перестало быть газетным — стало политическим. Леопольд ответил — назначил собственную комиссию. Европа не поверила. Бельгийский парламент промолчал — не первый раз, не последний.

В том же феврале японские миноносцы атаковали русскую эскадру в Порт-Артуре. Маленькая островная страна начала войну с империей, которая занимала шестую часть суши. Европейские газеты писали осторожно. Через год осторожность сменится изумлением.

---

На Фалконплейн в Антверпене, между портом и старым городом, стояло кафе без вывески. Жестяную табличку «Chez Madeleine» сорвало ветром ещё в девяносто восьмом, хозяйка не повесила новую, и все давно привыкли — кто ходил, тот знал, а кто не знал, тому и не надо было. Внутри — шесть столов, стойка красного дерева, потемневшего от пива и лет, распятие над дверью в кухню и календарь за прошлый год, который никто не снял, потому что на нём была картинка с видом на Маас, и Мадлен она нравилась. Сама Мадлен стояла за стойкой — большая, с красными руками, в фартуке, который она, похоже, не снимала вообще никогда. Наливала с таким выражением лица, как будто делала одолжение. Все к этому тоже привыкли.

Вечером, в конце ноября, за угловым столом сидели трое. Свечи стояли только на стойке, до стола свет не доходил, и лица были в полутьме — только когда кто-нибудь затягивался, вспыхивал огонёк трубки и на секунду высвечивал подбородок, щёку, край кружки.

Виллем — портовый грузчик, широкий, молчаливый, с руками, каждая из которых была размером с хороший окорок. Франсуа — наборщик из типографии на Мейр, худой, в очках, с газетой, которую он читал, поднося к свече на стойке, потом возвращаясь за стол, потом опять вставая — и так весь вечер. Ян — двадцати пяти, в чистой куртке без портовой грязи. С осени он работал на новом заводе за рекой, и это делало его за этим столом кем-то вроде путешественника из дальних стран.

Франсуа вернулся от стойки, сел, развернул газету.

— Опять, — сказал он.

— Что опять? — Виллем не поднял головы от кружки.

— Японцы. Под Ляояном. Разбили русских. Наголову.

Виллем посмотрел — не на газету, а на Франсуа, как будто тот был в этом виноват.

— Русских?

— Русских. Огромная армия, если верить газете. Куропаткин отступил.

— Дела, — сказал Виллем и отпил. Помолчал. — Как это вообще? Японцы — это же... далеко. Маленькие.

— Маленькие, — согласился Франсуа. — Острова. Но маленькие — это, видишь, не значит слабые. Вон, мы тоже маленькие.

— Мы — это другое, — сказал Виллем, как будто это что-то объясняло.

Ян молчал. Крутил кружку на столе. Потом сказал:

— У нас на заводе немец один работает, инженер. Говорит, японцы десять лет готовились. Корабли строили по английским чертежам, пушки закупали у англичан. Всё по расчёту. Русские думали — ну что там, Азия, — а те пришли и сделали.

— Немец, — фыркнул Виллем. — Немцы всегда всё знают. Особенно когда уже случилось.

Франсуа перевернул страницу, пробежал глазами.

— Тут ещё пишут — англичане с французами подписали соглашение. «Антанта». Дружба, значит.

— Какая дружба, — сказал Виллем. — Англичане с французами сто лет воевали.

— Ну вот, значит, навоевались. Теперь дружат.

— Это значит, — сказал Ян, — что если кто-нибудь полезет, они вместе будут.

— Куда полезет? — спросил Виллем.

— Куда угодно. На нас, например.

— На нас? — Виллем даже перестал пить. — Кому мы нужны?

Ян пожал плечами.

— Порт нужен. Антверпен. Дороги. Мы посередине — между Францией и Германией. Если что начнётся — через нас пойдут. Немец мой это прямо говорит. Говорит — вопрос времени.

— Твой немец пусть меньше болтает, — сказал Виллем.

— Он не болтает. Он вообще молчун. Но когда говорит — говорит такое, от чего не по себе.

— Ну и пусть ему не по себе. Мне нормально.

Мадлен грохнула кружкой о стойку — кому-то с дальнего стола. Кто-то у двери закурил, и дым пополз по потолку, длинный, синий, ленивый.

— Ладно, — сказал Виллем. — Это всё далеко. Японцы, англичане, французы. Мне завтра сто двадцать бочек грузить. Расскажи лучше, как там на заводе.

Ян вздохнул.

— Нормально. Работаем.

— «Нормально», — передразнил Франсуа. — Полгорода туда попасть пытается, а он — «нормально».

— Не полгорода. Берут мало. В этом месяце человек двадцать, может.

— А всего?

— Сто сорок. Может, полтораста уже, я не считаю.

Виллем присвистнул.

— Полтора года назад там поле было.

— Было поле. Теперь три корпуса, кирпичные, четвёртый строят. Я во втором — сборка.

— Что делаешь?

— Слежу за станком. Ну, не то чтобы слежу — станок работает сам. Я проверяю, что выходит.

— А руками? — спросил Виллем. — Руками-то что-нибудь делаете?

— На подгонке — да. Но мало. И не все, а только кто прошёл обучение. Там допуски — в сотые миллиметра. Руками такое не сделаешь.

Франсуа поправил очки.

— Сотые миллиметра. Это для чего?

— Для двигателей. Поршни, клапаны, ещё что-то — я не всё понимаю. Француз, который главный инженер, говорит: если деталь кривая на десятую, двигатель через тысячу километров рассыплется. А если точная — проработает десять тысяч.

— Француз? — Виллем поднял бровь. — Завод же бельгийский.

— Бельгийский. Деньги бельгийские. Но главный инженер — француз. Рено. Худой такой, злой. Всё время ходит по цеху, трогает руками каждую деталь. Если что-то не так — молчит, но так смотрит, что лучше бы кричал.

— А Сольве? — спросил Франсуа. — Я читал, что Сольве деньги дал.

— Сольве приезжает. Раз в месяц, иногда два. Старик. Тихий. Ходит, смотрит, записывает что-то в блокнот. Не трогает ничего — не как француз. Просто ходит и смотрит.

— Содовый король, — сказал Виллем. — Ему-то зачем автомобили?

— Ему не автомобили, — сказал Ян. — Ему — система. Он как-то сказал, я рядом стоял, слышал: ему всё равно, автомобили это или часы. Главное — чтобы каждая деталь была одинаковая. Вынул одну, вставил другую — и работает. Он это слово повторяет — «взаимозаменяемость».

— Взаимозаменяемость, — повторил Франсуа, как будто пробуя на вкус. — Длинное слово. Красивое.

— И ещё — машину собрали, — сказал Ян. — Целую. Первую.

Виллем и Франсуа посмотрели на него.

— Автомобиль?

— Автомобиль. Стоит в первом корпусе. Капот кривоватый, руль идёт туговато, но ездит. Рено сам сел, проехал по двору. Вылез — ничего не сказал. Но и не ругался. Значит, хорошо.

— И что теперь? — спросил Виллем. — Продавать будете?

— Пока нет. Делаем вторую. Потом третью. Француз говорит — пока не идеально, продавать рано.

— Идеально, — фыркнул Виллем. — Моя телега тоже не идеальная, и ничего, езжу.

— Твоя телега — это твоя телега, — сказал Ян. — А это — другое.

— А англичане? — спросил Франсуа. — Ты говорил, англичане покупают.

— Не машины. Детали. Точные. Англичане раньше у немцев брали, теперь берут и у нас. Не знаю почему — то ли дешевле, то ли качественнее, то ли просто не хотят от одних немцев зависеть.

— Вот это правильно, — сказал Виллем. — От немцев вообще лучше не зависеть.

— Ты же с немцем работаешь, — заметил Франсуа.

— Я с ним работаю, а не завишу, — сказал Виллем. — Разница.

Помолчали. Мадлен принесла три кружки, не спрашивая — пустые стояли, значит, пора. Поставила. То же выражение лица — одолжение.

Франсуа взял газету снова, полистал. Остановился.

— Тут ещё... про Конго пишут.

Тишина. Другая, чем раньше. Плотнее.

— Что пишут? — спросил Виллем, хотя по голосу было слышно, что он не хочет знать.

— Англичанин написал доклад. Восемьдесят страниц. Что там, ну...

— Ну?

— Плохо, — сказал Франсуа. — Очень.

Виллем помолчал. Потом:

— Это далеко.

— Далеко, — согласился Франсуа. Но газету не убрал.

— На заводе никто про Конго не говорит, — сказал Ян. — Вообще. Как будто нету.

— Может, и нету, — сказал Виллем. — Для нас — нету. Мы тут, они там. Это королевское дело. Не наше.

Франсуа хотел сказать что-то, но не сказал. Снял очки, протёр, надел обратно. Посмотрел в окно — темнота, ноябрьский Антверпен, газовые фонари, мокрая мостовая.

— Странное время, — сказал он.

— А когда оно было не странное? — спросил Виллем.

— Нет, ну вправду. Японцы бьют русских. Англичане с французами мирятся. У нас тут завод, где станки делают то, что раньше десять мастеров руками делали. И детали покупают те, кто раньше в нашу сторону не смотрел. Всё как-то... сдвинулось.

— Ничего не сдвинулось, — сказал Виллем. — Пиво то же. Порт тот же. Жена та же. Бочки те же. Всё нормально.

Ян допил. Встал.

— Мне завтра к шести.

— На завод?

— На завод.

— Ну, привет передавай. Французу своему. И содовому королю.

— Обязательно, — сказал Ян, не улыбнувшись. Натянул кепку. Вышел.

Дверь хлопнула. Холод с улицы дошёл до стола — на секунду, — потом снова стало тепло.

Виллем и Франсуа сидели. Пили.

— Сотые миллиметра, — сказал Франсуа задумчиво. — Надо же.

Виллем ничего не сказал. Постучал пустой кружкой по столу. Мадлен посмотрела. Он кивнул. Она налила.

---

Ателье на Рю де ла Мадлен изменилось. Не адрес — размер. Год назад Варнье и Элен работали вдвоём: он кроил, она вышивала, между ними — стол, лампа и тишина. Теперь в задней комнате, которую Варнье арендовал весной, когда заказов стало слишком много для двух пар рук, сидели две швеи — Мари и Жанна. Мари шила подклады и простые швы. Жанна — фламандка, молчаливая, с пальцами, которые двигались быстрее, чем она думала, — работала на подгонке. У Элен появилась ученица — Симона, семнадцати лет, которая умела делать меандры и простую геометрию, но до сложной вышивки ей было далеко. Сложное — лавровые листья, переплетения, всё, где золотая нить должна была ложиться так, будто она там выросла, — это по-прежнему делала только Элен.

Причина роста — одна клиентка. Не единственная: к весне четвёртого года в ателье стали приходить другие женщины. Жена промышленника с авеню Луизы. Жена дипломата, датского или шведского. Вдова с площади Гран-Саблон. Все хотели одного: «сделайте мне как у принцессы». То, что принцесса — клиентка Варнье, секретом уже не было. Брюссель — маленький город, а модный Брюссель — ещё меньше. Кто-то увидел ткань, кто-то узнал золотую нить, кто-то спросил в лавке, кто покупает лионский шёлк такими отрезами. К лету все, кому было интересно, знали.

Варнье шил этим женщинам — хорошо, дорого, честно. Но не то же самое. Потому что то, что работало на принцессе, не работало ни на ком другом. Он понял это не сразу — понял, когда попробовал повторить прямой силуэт для жены промышленника, высокой, широкоплечей, и увидел, что платье повисло, как занавеска. Дело было не в фасоне. Дело было в теле. Принцесса была маленькая — невысокая, с узкими плечами, с тонкими руками, — тело, которое в обычном платье пропадало бы. Но их платья делали её больше. Не в объёме — в присутствии. Прямой силуэт вместо корсетного изгиба. Высокий пояс, который вытягивал торс. Вертикальная золотая линия, которая вела глаз вверх. Открытая шея, которая расширяла плечи. Всё это они с Элен вычислили сами — по меркам, по запискам, по логике тела. Принцесса писала «хочу так». Они делали лучше, чем «так».

Элен сказала как-то — за ужином, уставшая, с золотой нитью на пальцах, — что хотела бы увидеть принцессу в настоящем платье — не в том, что они шьют на приёмы. Как на греческих вазах — со шлейфом, длинным, метра три, чтобы ткань шла за ней по полу, как река. «Представь, — сказала она. — Она входит, а позади — золото по камню.»

Варнье сказал: «Она запнётся».

Элен рассмеялась. Но идея осталась.

В октябре пришёл новый заказ. Записка — длиннее обычного. Платье для приёма, «большого, не домашнего». Цвет — тёмно-зелёный. Глубокий, изумрудный. Тяжёлый шёлк. Золотая вышивка — по всей длине, от горловины до подола. Орнамент — лавровые листья и колосья. Силуэт — тот же: прямой, свободный, перехваченный золотым поясом. Рукава — нет. Открытые плечи.

Варнье прочитал. Перечитал. Посмотрел на Элен.

— Открытые плечи? В декабре? — Элен посмотрела на мужа.

Варнье пожал плечами.

— Она всегда знает, чего хочет, — сказала Элен. И сама удивилась, что сказала это вместо него.

Варнье кивнул. Не спорил. Они оба давно перестали спорить с записками.

Шёлк пришёл из Лиона — тяжёлый, матовый, цвета глубокого леса на закате. Не яркий зелёный — темнее, гуще. При дневном свете он казался почти чёрным. Но при свечах, там, где золотая нить ловила огонь, — он горел.

Элен начала вышивку второго ноября. Симона помогала с простыми узорами — геометрией по подолу. Сложное — листья, переплетения, всё, что должно было жить — Элен делала сама, по вечерам, при керосиновой лампе с увеличительным стеклом. У неё было семь недель.

---

Лакен готовился.

Приём назначил Леопольд — сам, без подсказки, без записки из восточного крыла. Может — потому что дочери исполнялось восемнадцать. Может — потому что пора было показать. А может — потому что он понял то, что Сольве понял раньше.

Гоффине составил список — сто двадцать имён. Леопольд вычеркнул шесть, добавил два. Приглашения разослали в начале декабря — на плотной бумаге, с гербом, с золотым обрезом. «Его Величество Леопольд II, Король Бельгийцев, имеет честь пригласить...» Рождественский приём. Двадцать пятое декабря. Дворец Лакен.

Кухня работала с середины месяца. Берта — всё ещё при дворе, всё ещё главная — составила меню с поваром Гюставом, которого выписали из Гента специально. Устрицы, суп из белых грибов, фазан, телятина с трюфелем, спаржа — тепличная, декабрьская, безумно дорогая. Десерт — три вида: шоколадный мусс, грушевый тарт и что-то новое, что Гюстав называл «Баварским кремом» и чем очень гордился. Берта относилась к Баварскому крему с подозрением, но не спорила.

Цветы — зимние: белые розы, привезённые из оранжерей Тервюрена, ветки остролиста, еловые гирлянды. Свечей заказали шестьсот — восковых, белых, в серебряных канделябрах. В парадном зале, кроме свечей, горело электричество — тёплое, желтоватое, установленное в прошлом году. Два света — старый и новый — смешивались, и тени в зале были двойными.

Ёлки не было. Бельгийская традиция — вертеп, не ёлка. Но Елизавета — баварка по крови — привезла еловые ветки и поставила их в гостиной, рядом с камином. Маленький Леопольд, которому было три года, потрогал иголки и заплакал. Елизавета вынула иголку из пальца и поцеловала руку. Альберт стоял рядом.

---

Дом на авеню Луизы был её — на бумаге. Леопольд купил его три года назад, переоформил на её имя, как переоформляют вещь, которую не хочется таскать с собой. Мебель — тяжёлая, тёмного дерева, не её вкус, но она не выбирала. Картины — хорошие, дорогие, он отбирал сам. На письменном столе в маленьком кабинете — его бумаги, которые он привозил с собой и оставлял до следующего раза. Карты. Колонки цифр. Конго.

Он приезжал по вечерам — не каждый. Нога болела, и он уже не поднимался по лестнице так, как поднимался раньше. Она слышала, как он идёт — медленно, с паузой на площадке. Никогда не выходила встречать. Он не любил, когда его ждут у двери, как собаку.

Потом он сидел. Иногда с бумагами, иногда просто — в кресле у камина, с коньяком, с тишиной. Она рядом — знала, когда говорить, когда нет. За три года научилась читать его молчание так же хорошо, как его слова, а слов было немного. Это тоже была работа, если называть вещи своими именами.

Он был стар — просто так, как за окном декабрь. Шестьдесят девять лет, борода белая, руки с пятнами, запах — табак и какой-то медицинский, который она давно перестала замечать. Но он был мужчина — это тоже было просто фактом, другим, — и она умела с этим жить. Не с отвращением, не с восторгом. С тем ровным принятием, которое приходит, когда понимаешь, что это и есть твоя жизнь, и она вполне сносна, и за неё платят достаточно хорошо.

В начале декабря, поздно вечером, он сказал — не глядя на неё, глядя в бумаги:

— Двадцать пятого. Лакен. Приём.

Она не сразу поняла. Потом поняла.

— Я приглашена?

Он поднял глаза. Посмотрел на неё — недолго, так, как смотрят, когда вопрос задан зря.

— Ты будешь со мной.

Каролина кивнула. Больше не спросила ничего.

Лакен. Дворец. Рождественский приём. Среди жён министров и послов, среди семьи — Альберт, Елизавета, Клементина. Среди всех, для кого она официально не существует. Он берёт её туда. Она не знала, что это значит — решение, награда, демонстрация. Он сказал — значит, так.

Платье она заказала на следующий день. Не у мадам Вио — у Ворта, из Парижа, через посредника. Голубое, шёлковое, затянутое корсетом по парижской моде — грудь вперёд, талия в рюмку, с кружевом по декольте. Бриллиантовое колье — его подарок, прошлогодний. Серьги — тоже бриллианты, маленькие, каплевидные. Перчатки — белые, длинные, до локтя.

Она будет красива — в этом она не сомневалась. Зеркало в спальне подтверждало: тёмные волосы, карие глаза, кожа без единого изъяна. Двадцать один год.

Крем-брюле, оставшееся недоеденным в сентябре, она помнила.

---

Двадцать пятое декабря тысяча девятьсот четвёртого года.

Гости начали съезжаться в семь вечера. Кареты — десятки — выстроились вдоль подъездной аллеи Лакена. Лакеи стояли у дверей в ливреях — тёмно-зелёных с золотом, парадных. Парк был тёмным, только фонари у входа и окна дворца — яркие, жёлтые, тёплые, видные издалека.

Парадный зал — длинный, высокий, с лепным потолком и четырьмя хрустальными люстрами — был освещён так, как освещают места, в которых хотят, чтобы люди чувствовали себя маленькими. Шестьсот свечей горели ровно. Электрические лампы давали второй, более ровный свет. Столы — три, буквой «П» — были накрыты на сто шестнадцать персон. Фарфор — севрский, с золотым ободком. Серебро — тяжёлое, с монограммой «L II». Хрустальные бокалы — по четыре на каждого: вода, белое, красное, шампанское. Белые розы в низких вазах между канделябрами. Запах — воск, хвоя, духи первых гостей.

Они входили.

Посол Жерар прибыл с женой — чёрный фрак, орден Почётного легиона, рукопожатия по кругу. Барон фон Валлвиц вошёл следом и немедленно заговорил — с кем-то у входа, потом с кем-то у канделябра, голос летел поперёк зала раньше, чем сам барон успевал добраться до собеседника. Сэр Монсон появился тихо, встал у колонны и огляделся — не суетливо, а привычно.

Сольве пришёл первым из промышленников — как всегда, точно, с женой. Де Йонг был без жены, но в новом костюме. Эмпен явился с сигарой, погасил у самого входа и потом жалел об этом весь вечер.

Де Смет де Найер вошёл с видом человека, для которого подобные вечера давно стали частью должности — терпимой, но необязательной. За ним — Бирнар, молчаливый. Вандервельде не было. Социалисты в Лакен не ходили.

Полковник Гале шёл рядом с Альбертом — чуть позади, как положено адъютанту.

Альберт и Елизавета — вместе, рядом. Он — высокий, прямой, в мундире с аксельбантами. Она — в тёмно-красном платье, строгом, без лишнего, с одной брошью — рубин, семейное. Рядом с ними — Клементина, в чёрном.

Каролина вошла с Леопольдом. Не под руку — чуть позади, как положено тому, кто официально не существует, но физически присутствует. Голубое платье. Бриллианты. Несколько голов повернулись — не все, не большинство, но достаточно. Мадам де Смет де Найер, жена премьер-министра, посмотрела и отвернулась. Барон фон Валлвиц посмотрел и не отвернулся.

Леопольд прошёл к своему месту — во главе центрального стола. Борода, трость, прямая спина. Он стоял и смотрел на зал — на свечи, на серебро, на людей, на лепной потолок, на люстры. Его дворец. Его приём. Его Бельгия.

Он сел. Зал ещё стоял — ждали.

---

Анна вошла последней.

Марта помогала — шпильки, пояс, последний взгляд в зеркало. Анна посмотрела на себя, наклонила голову, ничего не сказала. Вышла.

Тёмно-зелёное платье — то самое. Открытые плечи — худые, узкие, с ключицами, которые рисовали тень. Золотой пояс под грудью — тонкий, сияющий. И вышивка — по всей длине, от горловины до подола: лавровые листья и колосья, золотая нить, которая при свечах горела так, что видна была от дальнего стола.

На шее — ничего. На руках — ничего. Ни одного бриллианта. Только золото нити и сталь шпилек.

Анна села по правую руку от отца. Леопольд не посмотрел на неё — или посмотрел раньше, когда она входила, и этого было достаточно. Зал сел. Обед начался.

Устрицы подали первыми — на серебряных блюдах, с лимоном и колотым льдом. Разговоры пошли сразу, перекрёстные.

Барон фон Валлвиц навалился локтем на стол и говорил де Смету де Найеру об Антанте — громко, подробно, как будто премьер-министр Бельгии мог не знать, что англичане с французами подписали соглашение. Де Смет слушал терпеливо. Он давно научился слушать людей, которые говорят ему вещи, которые он знает лучше них.

— Вопрос не в том, против кого, — говорил барон. — Вопрос в том, зачем это нужно Англии. Англия двадцать лет ни с кем не дружила. И вдруг — Франция. Почему?

— Потому что Марокко, — сказал де Смет, который знал — но не хотел, чтобы это было видно. — Им нужно разделить влияние.

— Марокко — повод, — барон отпил вино. — Причина — Берлин.

Сэр Монсон, сидевший через место, улыбнулся. Он делал это весь вечер, и к десерту это стало выглядеть почти как позиция.

Эмпен — дальше по столу, ближе к промышленникам — рассказывал Сольве о гонке Льеж — Бастонь — Льеж, на которой его автомобиль сломался на подъёме у Ставло. Рассказывал как трагедию, но с таким удовольствием, что трагедия не получалась.

— Представьте, Эрнест, — мотор заглох, дым, запах горелого масла, — а мимо меня на подъёме проезжает повозка. Лошадь. Фламандский тяжеловоз. И возница так смотрит на меня, так смотрит — без единого слова, но я всё понял.

— Что вы поняли? — спросил Сольве.

— Что прогресс — штука избирательная, — сказал Эмпен. — Лошадь доехала. Я — нет.

Сольве не улыбнулся, но глаза у него стали чуть живее, чем обычно. Это у Сольве считалось за смех.

Жёны дипломатов разговаривали о Париже, о весенней выставке, о шляпах. Мадам де Смет де Найер не разговаривала — сидела рядом с мужем и следила за тем, чтобы он ел. Он не ел. Он слушал барона.

Анна ела суп — белый, грибной, горячий. Молчала, слушала. Иногда поворачивала голову — когда Эмпен становился слишком громким или когда барон повышал голос, — но не вступала.

Фазан подали после супа — целый, на блюде, с яблоками и каштанами. Гюстав вышел из кухни — лично, в белом колпаке — и разрезал. Берта стояла в дверях кухни и смотрела, как он режет. Она бы разрезала лучше, но Гюстав — гость, и гостю дают нож.

Между фазаном и телятиной — пауза. Камерный ансамбль играл негромко, что-то из Шуберта. Или из Мендельсона — никто не был уверен, и никому не было дела.

В эту паузу Анна повернулась к Сольве, который сидел через два места от неё, и сказала — негромко, но так, что слышали соседи:

— Эрнест, тут ужасно жарко от этих свечей. Неужели нельзя потушить хотя бы половину?

Сольве посмотрел на неё. Шестьсот свечей, парадный зал, сто шестнадцать гостей. Потушить половину.

— Боюсь, ваше высочество, это вопрос к вашему отцу, — сказал он.

— Папа не заметит, — сказала Анна. — Ему всё равно, он не видит дальше своей тарелки.

Леопольд, сидевший рядом, не повернулся.

Каролина, сидевшая через три места по другую сторону Леопольда, посмотрела на Анну. Потом — на свою тарелку. Фарфор, серебро, фазан, которого она не трогала. Сидела прямо. Ела медленно.

---

После телятины принесли десерт. Баварский крем Гюстава оказался хорош — даже Берта, попробовав на кухне, кивнула. Шоколадный мусс разлили по маленьким фарфоровым чашкам. Грушевый тарт нарезали на серебряном блюде и пустили по столу.

Анна не ела десерт. Она позвала лакея и сказала что-то тихо. Лакей кивнул и ушёл. Через три минуты вернулся — с чашкой какао. Горячего, густого, в белой фарфоровой чашке без блюдца.

Сольве увидел это — какао, на рождественском приёме, среди шампанского и десертных вин — и посмотрел на Эмпена. Эмпен посмотрел на Сольве. Оба промолчали.

Анна взяла чашку обеими руками — маленькими, без перчаток, без колец — отпила и сказала:

— Если уж потеть, Эрнест, то хотя бы с удовольствием.

Сольве промолчал. Эмпен засмеялся — громко, не сдержался.

---

После обеда зал распался, как всегда распадаются большие приёмы: мужчины — сигары, коньяк, кресла у камина; женщины — чай, конфеты, диваны; между ними — ничейная территория, где можно было стоять с бокалом и принадлежать обеим группам или ни одной.

Де Смет де Найер стоял с Сольве у окна. Говорили тихо — о бюджете, о железных дорогах, о том, что парламент в январе будет трудным. Сольве слушал, кивал. Де Смет говорил так, как говорит человек, который давно устал быть премьер-министром, но привык.

Барон фон Валлвиц нашёл Монсона и продолжил разговор об Антанте. Монсон продолжил улыбаться.

Эмпен ходил по залу с коньяком, без сигары, о которой жалел с начала вечера.

Анна стояла у окна — не одна, но так, что между ней и ближайшим гостем было достаточно пространства. Чашка какао, уже остывшего. Парк за стеклом — тёмный, декабрьский.

К ней подошёл Альберт. Встал рядом, не напротив — тоже к окну, как будто они оба смотрели на одно и то же.

— С днём рождения, — сказал он.

— Спасибо.

Помолчали.

— Ты прочитала? — спросил он.

— Что?

— Журнал. Про дизельные двигатели. Я оставил у Гоффине.

— Прочитала, — сказала Анна. — Половину не поняла. Вторую половину — не поверила. Пятьсот оборотов в минуту?

— Тысячу, — сказал Альберт. — В новых моделях. Рудольф Дизель выступал в Льеже на конференции. Сольве был, говорит — впечатляет.

— Сольве обо всём говорит «впечатляет», — сказала Анна. — Он так устроен. Что-нибудь работает — «впечатляет». Что-нибудь не работает — «любопытно». Другие слова ему не нужны.

Альберт усмехнулся.

— А твой сын? — спросила Анна. — Как он?

— Растёт. Елизавета говорит, он сказал первое слово.

— Какое?

— «Нет.»

— Полезное слово, — сказала Анна.

Альберт засмеялся — коротко, по-настоящему. Анна улыбнулась.

Она отпила из чашки, поморщилась.

— Остыло, — сказала она. — Какао нужно пить горячим. Холодное — это уже наказание.

— Закажи ещё.

— Второе какао на приёме? Барон фон Валлвиц напишет в Берлин, что бельгийская принцесса деградирует.

— Пусть пишет, — сказал Альберт.

— Пусть, — согласилась Анна. И позвала лакея.

Елизавета стояла у камина с чашкой чая. Смотрела на них — на Альберта и Анну у окна — и улыбалась.

---

Каролина стояла у двери на балкон — закрытый, зимний — с бокалом шампанского. Второй за вечер.

К ней подошёл Эмпен. Коньяк — не первый за вечер, это было слышно по тому, как он говорил: чуть громче, чем нужно, с той уверенностью, которая приходит после третьего бокала.

— Мадемуазель Делакруа, — сказал он, как будто они виделись каждый день. — Вы пробовали Баварский крем?

За весь вечер — первый, кто с ней заговорил.

— Нет, — сказала она. — Я не ем десерты.

— Напрасно. Гюстав из Гента, и крем у него — единственное, ради чего стоило приехать. Ну, и шампанское. Леопольд экономит на всём, кроме шампанского.

— Вы были на гонке? — спросила она.

— Был. Сломался. Лошадь обогнала, — Эмпен допил коньяк. — Я эту историю уже три раза рассказал, и с каждым разом лошадь всё быстрее. К утру она будет скакать галопом.

Каролина засмеялась — негромко, прикрыв рот рукой.

— С Рождеством, мадемуазель, — сказал Эмпен и ушёл.

Каролина осталась. Леопольд сидел в кресле с Сольве. Не смотрел в её сторону. Альберт и Анна стояли у окна — он смеялся. Клементина сидела у камина, в чёрном, одна, с чашкой чая.

Анна отошла от Альберта. Шла через зал. Остановилась у двери на балкон — рядом с Каролиной, через шаг. Посмотрела в тёмное стекло.

Повернулась.

— Мы не знакомы, — сказала она.

— Каролина Делакруа, — сказала Каролина.

Анна посмотрела на неё. Секунду.

— Каролина, — повторила она. — Приятного вечера.

И пошла дальше.

Каролина стояла у двери на балкон. Бокал в руке, лицо спокойное. Руки холодные.

---

Приём закончился к полуночи. Кареты разъезжались медленно — аллея Лакена была узкой для такого количества экипажей. Лакеи гасили свечи — одну за другой, зал темнел постепенно.

Леопольд ушёл первым — до того как разъехались все. Нога болела, вечер был длинным. Каролина уехала с ним — в его карете, молча. Что было на авеню Луизы в ту ночь — хроника не знает.

Альберт и Елизавета уехали в одиннадцать — маленький Леопольд ждал дома, с няней. В карете она положила голову на плечо Альберту и закрыла глаза.

Анна осталась.

Она стояла в парадном зале — пустом почти, только прислуга убирала посуду и гасила последние свечи. Тёмно-зелёный шёлк в полутьме казался чёрным. Золото не горело — свечей не хватало.

Она стояла и смотрела на зал. На столы, на которых ещё стояли бокалы. На стулья, сдвинутые. На потолок с лепниной.

За окном парк Лакена был чёрным. Ни фонарей, ни звёзд — облачное бельгийское небо, декабрьское, плотное. Где-то далеко, в Антверпене, в цехах, где Ян завтра придёт к шести, стояла машина с кривоватым капотом. В доме на авеню Луизы Каролина снимала бриллианты. В доме на Туазон д'Ор Елизавета проверяла, спит ли сын. А на Фалконплейн, в кафе без вывески, Мадлен убирала кружки со стола, за которым час назад трое мужчин пили пиво и говорили о японцах, о станках и о сотых миллиметра.

Свет в восточном крыле горел до утра.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге