Обложка Душой и телом

Душой и телом

Ирина Минаева

0% прочитано
Стандартный
Ирина Минаева

Душой и телом

ЧАСТЬ I. Глава 1. Западня

ЧАСТЬ I

(октябрь 1877 — ноябрь 1878 г.)

1

Дело близилось к концу.

Александр поискал глазами сброшенный пять минут назад сюртук. Уже руку протянул, чтобы взять и надеть снова, но пе­редумал. Ничего подобного, нисколько ему не холодно.

Утром они с Тютькой зашли в последний раз на ту квартиру в доме № 22 по Бассейной, куда Александр должен привести завтра обоих — Беланова и Козла. К приёму господ секретных агентов там всё готово. В кухне, в дровах спрятаны гиря и два железных обуха на ремнях. Нож с деревянной ручкой — на всякий случай...

Пальцы Александра помимо его воли рванулись вдруг к во­роту и расстегнули верхнюю пуговицу рубашки.

Тютчев скользнул по нему понимающим взглядом, сказал спокойно:

— Пей чай. Полегчает.

—Ты думаешь?.. — Александр усмехнулся, повертел ло­жечкой в стакане, но не сделал ни одного глотка.

Так, спокойно. То в жар, то в холод — это бывало и раньше, ничего страшного. Дело, наверное, просто в том, что он просту­дился, мотаясь за этими иудами по насквозь промокшим, промозг­лым петербургским улицам — конец октября, чего вы хотите...

Здоровье у него после шести месяцев пропаганды в Кост­ромской губернии ни к чёрту, это правда,— на механическом заводе кровопийцы Шипова приходилось вкалывать иногда по тридцать шесть часов подряд — но с нервами до сих пор было всё, как будто, в порядке.

Ну, предположим. Нет, в самом деле — с чего бы ему не­рвничать? Слава богу, не мальчик — двадцать четыре года. Тють­ке, между прочим, меньше, а держится молодцом: красивое холёное лицо абсолютно спокойно, мягкие волнистые волосы ак­куратно зачесаны. Голос ровный, деловой:

— Водки купил, принесу. О закуске Осинская обещала по­беспокоиться...

Александр вспомнил о Машеньке, и настроение, и без того не слишком радостное, упало окончательно. Всё уже было дав­но обговорено, всё решено, и всё же...

— Слушай, а может, всё-таки обойдёмся совсем без неё?..

Тютчев помрачнел немного.

— Ты знаешь, Саша, я бы с удовольствием. И без тебя заод­но. Без тебя даже ещё лучше было бы обойтись, поскольку тебя разыскивают, и в полиции имеются твои портреты.

— Речь сейчас не обо мне.

— Да почему не о тебе-то? У тебя, если уж на то пошло, сын годовалый. Катрин твоя, опять же...

Александр вздохнул и не ответил.

Тютька был прав. Конечно, не хотелось бы подвергать Ма­шеньку хоть какому-то риску именно сейчас, когда они с Вале­рианом только что обвенчались, и она такая счастливая, так не­впопад смеётся и только что не прыгает от избытка радости, как маленькая девчонка... Всё это понятно, но прежде всего — дело. А что касается риска — каждому из них есть что терять...

— Ты пойми, — сказал Николай. — Если бы Беланов уже не был пуганый...

И опять он был прав. Машенька в роли квартирной хозяйки была необходима для того, чтобы «гости» не заподозрили не­ладное с самого начала. Беланов был, кстати, даже не просто пуганый — тогда, в конце сентября, на Сампсониевском мосту Пресняков, кажется, успел-таки тюкнуть его раз по макушке, но, видимо, только слегка. Результат: провокатор жив-здоров, поутих только на время, а Андрея через несколько дней высле­дили и арестовали. В участке избили до полусмерти...

— Скорее бы!.. — сказал Александр, резким движением от­брасывая падающие на лоб волосы.

Тютчев хмыкнул.

— Так ведь завтра уже — куда скорее-то?

Александра вдруг передёрнуло слегка.

Тютьке всё-таки легче — у него есть опыт. Этим летом они с Андреем в Новой Деревне отправили к праотцам мерзавца Шарашкина, выдавшего Марка...

— Что-то рано ты дёргаться начал, — заметил Тют­чев, сосредоточенно облизывая варенье с ложки.

— Советуешь до завтра подождать? — Александр взглянул на него и понял вдруг, что Тютька чувствует себя сейчас нисколько не лучше, чем он, что за этим его беспечным тоном — то же душевное напряжение, та же гложущая, сосущая тревога и — страх...

Николай положил ложку и вздохнул:

— Нет, правда. Лучше об этом вообще не думать, а то и свихнуться недолго...

Александр помолчал. Тютька был свой, свой до конца — пожалуй, самый близкий из друзей. С ним можно было обо всём — даже об этом.

— Почему ты мне никогда не рассказывал о Шарашкине? — спросил Александр почему-то тоже очень спокойным тоном.

Похоже было, что Николай ждал чего-то подобного.

— Хочешь, чтобы я рассказал?..

— Хочу.

— Хорошо... Тебе подробно или покороче?

— Да хоть как.

— Тогда лучше покороче. Ну, слушай. — Николай задумал­ся на мгновение и сказал очень искренно, чуть изменившимся голосом: — Жуть — вот что это такое было. — Он вылез из-за стола и отошёл к окну. — Когда туда ещё шли, было только беспокойство какое-то... как бы этот... чего не заподозрил, да как бы в ловушку не угодить... и ещё хотелось, чтобы скорее всё кончилось. А потом... даже ещё раньше, когда...

— Ладно, не надо, — быстро сказал Александр, взглянув на него.

Тютчев повернулся, помолчал и снова сел за стол.

— А чёрт его знает — может, наоборот, лучше как-то зара­нее всё это пережить... я имею в виду то, что завтра будет.

Александр глотнул остывший чай.

— Слушай, я вот больше всего насчёт кистеней. Тут ведь нужно сразу... вдруг не получится?..

— У Гроссмана получится, — подумав, сказал Николай. — У меня тоже. А тебе, будем надеяться, не придётся. Завтра, по крайней мере. Вообще-то рано или поздно и тебе доведётся — этих гадов, к сожалению, не убывает, а всё прибавляется... От­куда только берутся.

Тютька вдруг потемнел лицом.

Александр понял его без слов. Да, на след Андрея полицию навёл тоже кто-то из платных агентов.

Преснякова арестовали всего две недели назад, это был удар, от которого они ещё не оправились. Прежде всего, это ощутимо сказалось на деле — пришлось наполовину раскрыть карты Грос­сману, чтобы помог. Человек вроде и надёжный, но кто его зна­ет — Беланов же на вид тоже вполне нормальный человек, на лбу не написано, что подлец и шпион.

Собственно, главное было даже не это, а то, что в лапах по­лиции оказался товарищ.

Они с Тютькой взяли Преснякова в свою «тройку» не пото­му, что он им с самого начала здорово понравился, а из сообра­жений чисто деловых: сам рабочий — уже готовые связи для пропаганды. С виду же Анд­рей походил скорее на юного сказочного принца, чем на дея­тельного революционера: высокий, тонкий, светловолосый, чуть удивлённые серые глаза, всегда задумчивое, даже слегка отре­шённое какое-то выражение лица... Впрочем, очень быстро «ска­зочный принц» сумел показать себя в деле. Пусть это сантимен­ты, но они успели его полюбить, они успели стать друзьями, и вот теперь из-за какой-то продажной твари...

Александр оторвал взгляд от скатерти.

— Вот так, — глухо сказал Тютчев. — В лучшем случае — лет двадцать каторги.

Удивительно всё-таки, как совпадают мысли у них с Тють­кой. И какое это счастье — иметь такого друга... таких друзей.

Александр тряхнул непослушными волосами и сказал негромко, но отчётливо:

— Ну, это мы ещё посмотрим.

И снова Тютька понял его сразу. Кивнул:

— До суда ещё можно успеть... Только бы с этим всё обо­шлось.

Глава 2. Провал

«С этим» обошлось. Вернее, обошлось — и то каким-то чу­дом — только с ними. Дело же с треском провалилось: ни Бела­нова, ни его коллегу «изъять из обращения» не удалось. Алек­сандр напрасно прождал их в трактире двадцать минут. Когда понял, что не придут, первой мыслью было: если всё раскрыто, то в квартире уже засада. Всё-таки пошёл сразу туда, на Бассей­ную.

Полиции в квартире не было.

За накрытым столом мирно сидели Тютька, Машенька Осинская и Гроссман. Увидев Александра, все разом замолкли. Грос­сман почему-то вскочил и уставился, как на привидение. Потом спросил осипшим голосом:

— А где... гости?..

В тоне почудилось что-то ненатуральное. Александр улыбнулся и сказал спокойно:

— Здесь, где же им быть...

И по тому, как выкатил Гроссман глаза в самое первое мгно­вение после его «здесь», всё сразу стало ясно. Кроме одного: почему до сих пор нет полиции?

Понятно, что этот же самый вопрос занимал и Гроссмана — он тут же вылез из-за стола, прошёлся по комнате и как бы невзначай выглянул в окно. Александр быстро налил доверху его стакан, себе взял недопитый Тютькин, подошёл:

— Ваше здоровье!

Гроссман поколебался, потом схватил стакан и жадно вы­пил до дна. Александр глотнул из своего — там оказалась вода, — глазами показал Тютьке на дверь.

— Уже?.. — тихо спросил Николай, выходя вслед за ним в переднюю.

— Целая толпа, прямо напротив подъезда. — Александр усмехнулся. — Я как глянул... вода очень кстати пришлась.

Тютчев вернулся в комнату, тут же вышел вместе с Машенькой. Александр уже протягивал ей её шляпку.

— Ничего не понимаю, — зашептала Машенька, торопливо одеваясь. — Мы уже уходим?.. А где эти?..

Она действительно ничего не понимала, но времени на объяснения не было.

— Уходим, — сказал Александр. — За домом слежка.

— А Гроссман? — уже в дверях спохватилась Машенька. — Надо же ему сказать!

— Вот ему как раз не надо, — спокойно сказал Александр.

Машенька похлопала ресницами, но вопросов больше не задавала.

— Сделаем так, — сказал Тютчев, на ходу застегивая пальто. — Я выйду и пойду направо. Если попытаются арестовать прямо на улице — тем лучше. Пока они со мной возятся, вы с Машей — налево и через проходной...

— Угу, — сказал Александр, — так и сделаем. Только пер­вым выйду я, а вы с Машенькой...

— Маша, возьмите его под руку, — скомандовал Тютчев, решительно загораживая им дорогу. — Его полиция разыскива­ет по Большому процессу, а у меня отец, между прочим, дей­ствительный статский советник...

Машенька тут же уцепилась за Александра, зашептала воз­буждённо:

— Мой Валериан тоже такой, никого не слушает и лезет всегда на рожон... — и улыбнулась вдруг меч­тательно.

Тютчев вышел из подъезда и солидной походкой направил­ся мимо полицейских.

— Если его остановят, — быстро сказал Александр, — сразу же иди налево к проходно­му, только спокойно...

Он попытался высвободиться от Машеньки, но она вцепи­лась в него ещё крепче:

— Нет, Саша, я вас не пущу...

За Тютчевым пошёл всего один шпик — это была удача!

За ними же почему-то вообще никого не отрядили. Когда окончательно в этом убедились, Машенька с чувством сказала о полицейских:

— Вот болваны!

Александр с ней согласился, прибавив, что лично он бы та­ких работников на месте их начальства гнал бы взашей.

— А может, у нас с вами просто вид такой благопристой­ный? — смеялась Машенька.

— Да, наверное! Особенно, мне кажется, у меня! — Ему тоже было весело, несмотря на то, что план их рухнул.

Впрочем, если честно, — именно потому, что он рухнул.

В прошлом году, когда обсуждали устав и программу, необ­ходимость защиты организации от шпионов была очевидна всем. Александр тогда изъявил желание войти, помимо рабочей, еще и в дезорганизаторскую группу именно потому, что её деятельность предполагала реальную, ощутимую, практическую пользу для дела: освобождение арестованных товарищей и уничтоже­ние шпионов и прочих особо вредных для дела лиц. Кроме того, заниматься этим было, без сомнения, труднее и опаснее, чем просто пропагандой, а значит, его место было как раз там.

Да и компания подобралась подходящая: Родионыч — Ми­хаил Попов, независимый, чуть насмешливый, с замечательно сильным и твёрдым характером; горячий, дерзкий, отчаянно храбрый Валериан Осинский; молчаливый, слегка мрачноватый и очень надёжный Александр Баранников, да все, кого ни возьми — только мечтать о таких товарищах, не говоря уже об Андрее с Тютькой...

Получилось так, что почти весь этот год Александр мотался по провинции: до июня были с Сашей Баранниковым в Нижегородской губернии, где Линёв, он же Филипс, арендовал в деревне Мостовка у какой-то вдовы имение, и они организовали поселе­ние, которое жалко было бросать — и ни за что бы не бросили, если бы не арест Марка в Петербурге. У Марка нашли подроб­ный адрес поселения, и седьмого июня полиция нагрянула с обыс­ком. Линёва арестовали, остальным пришлось уносить ноги. Алек­сандр уехал в Петербург, но пробыл там недолго, почти сразу же отправился к самарским «поселенцам» — Верочке Фигнер, Бог­дановичу и остальным. И только в сентябре, вернувшись в Пи­тер, занялся, наконец, непосредственно «дезорганизацией».

Это неудавшееся покушение было у него первым делом подобного рода. Александр, конечно, не думал, что всё это будет легко, но что на душе будет такая тяжесть — этого он тоже не представлял. Всё было так, как надо, но сердце сжималось и ныло при одной только мысли о готовящемся убийстве.

Ничего не может быть страшнее и отвратительнее насиль­ственной смерти живого существа — пусть подлого, продажно­го, десять раз её заслуживающего, но всё же — живого, живого...

— Жалко всё-таки, правда? — тихо проговорила Машенька.

— Да...

— Столько хлопот, столько времени потратили — и всё зря! — она остановилась у какой-то витрины и поправила шляпку.

Александр усмехнулся: привык с Тютькой, что всё всегда с полуслова. А Машеньке, оказывается, жалко только времени...

Что ж, может быть, она права, а всё остальное — сантимен­ты. Он сказал:

— Ну, не совсем всё зря. Ещё одно предупреждение этим господам. Пусть лишний раз призадумаются...

Машенька пожала плечами:

— Нет, я всё-таки не понимаю! Если Гроссман – тоже предатель, почему вы его... не тронули?

Александр вздохнул и попытался объяснить, что Гроссман — мелкая сошка, и руки марать об него явно не стоило; он по­чти ничего не знает; плохо, конечно, то, что знает их троих в лицо, но хорошо, что под чужими именами; надо теперь просто поменять документы и неплохо бы на время куда-нибудь уехать— вот и всё, все проблемы. Ей, например, можно поехать в Киев к Валериану, заодно и с кружком ему там помочь...

Машенька от такой перспективы просияла, о Гроссмане моментально забыла и весь остаток пути щебетала радостно о своём Валериане, на все лады расписывая его умственные, мо­ральные и даже физические достоинства. Только под конец взгля­нула на Александра искоса и без всякого перехода сказала вдруг:

— Саша, а правда, что вас разыскивают по Большому про­цессу? Вам же тогда вообще нельзя сейчас здесь появляться, а вы ещё в такие дела... с такими делами... — она сбилась от волнения и умолкла.

Александр улыбнулся. Слава Богу, Машеньку не слышит сейчас ехидный Родионыч, который не раз уже проезжался на­счёт того, что все хоть сколько-нибудь знакомые Александру женщины почему-то непременно начинают рано или поздно проявлять о нём заботу. Это действительно было так, и замеча­лось не одним Родионычем: всем им, от подруг жены до квар­тирных хозяек, в самом деле почему-то было необходимо о нём беспокоиться и за него переживать. Даже вот, оказывается, Ма­шеньке Осинской, которая, кажется, вообще не способна думать ни о ком, кроме своего Валериана...

— И ничего смешного тут нет! — сказала Машенька с укором. — Обещайте мне немедленно, что уедете как можно ско­рее!

Он благодарно пожал её руку повыше запястья:

— Спасибо, Машенька, голубушка... Обещать я, правда, ни­чего не могу — у меня здесь ещё кое-какие дела, но беспокоить­ся об этом не стоит.

— Саша, какие в вашем положении ещё могут быть дела?! Вы... напрасно думаете, что в полиции служат одни дураки!

— К сожалению, не одни! — весело согласился Александр.— Сегодня нам на них просто повезло...

— И не забывайте, что, кроме обычной полиции, есть ещё Третье отделение! — сказала Машенька сердито. — Там, по-моему, дураков не держат вовсе!

Он усмехнулся.

— Ну, что ж теперь делать. Бог не выдаст — Мезенцов не съест!

Глава 3. Передышка

Встретились с Тютькой у Оболешева.

Александр был почти уверен в том, что от своего шпиона Тютчев сумеет отделаться благополучно, но, видимо, в глу­бине души тревога всё-таки была — когда увидел его у Лёш­ки, почувствовал вдруг сумасшедшую радость, хотелось к нему броситься, стиснуть в объятиях. Еле удержался, — «сан­тименты».

— Ну, как ты?.. Быстро провожатый отстал?

Тютчев улыбнулся.

— В первом же переулке. Бестолковый какой-то попался... Вы-то как?

— Вообще без проблем. Если не считать того, что Маша меня на Невском затащила в кондитерскую и пы­талась заставить съесть что-то сладкое...

Николай засмеялся.

Оболешев, погружённый в мрачные раздумья, спросил рас­сеянно:

— А ты что — сладкого не ешь?..

Александр усмехнулся.

— Да нет, почему... Случается иногда.

Лешка зажмурился и энергично помотал головой:

— Тьфу, я что-то совсем... У меня бы тоже, конечно, после такой встряски кусок в горло не полез. Маша в этом отношении молодец...

— Угу, — подтвердил Александр. — Она все ещё удивля­лась, что мы с тобой, Николай, Гроссмана не пристукнули.

Оболешев, всегда спокойный и выдержанный, шарахнул вдруг кулаком по столу:

— Вот его-то, сукина сына, как раз надо бы! Кто мог поду­мать, а?.. Ещё один! Сколько же это их всего-то?!

Тютчев усмехнулся невесело.

— Да, у нас с Александром тоже возникал этот вопрос. И ещё один: откуда они берутся?

— Это как раз понятно, — сказал Оболешев с до­садой. — Серебреников у Третьего отделения хватает...

— Нет, мне вот всё равно непонятно, — заявил Алек­сандр, в задумчивости разворачивая стул и садясь на него вер­хом. — Неужели только из-за денег?.. Но ведь Иуда-то в конце концов повесился!

Это было сказано с таким искренним недоумением, что Ни­колай с Оболешевым слегка развеселились.

— Тебе, Саш, надо бы перед ними выступить на эту тему, — с деловым видом предложил Тютчев. — Нет, серьёзно. Собрать всех и разъяснить: так, мол, и так, господа шпионы, имейте в виду, что один ваш коллега плохо кончил. Может, они не знают!

— Ага, — с готовностью поддержал его Оболешев. — Заод­но и душеспасительную проповедь им закатить: вот, мол, даже такой мерзавец, как Иуда, и то раскаялся, а уж вам, господа пре­датели, сам Бог велел...

— А под занавес ещё насчет любви к ближнему с ними по­беседовать, — добавил Александр с тяжким вздохом.

— Да, вот это особенно интересно, — согласился Оболе­шев. — Но об этом неплохо бы не только со шпионами... Да взять хоть самого государя-императора нашего — как, вам ка­жется, у него с этим делом?..

— С любовью к ближнему? — хмыкнул Тютчев. — По-мое­му, не самым лучшим образом!

— Нет, почему же, — возразил Александр. — Вот, напри­мер, с Катей Долгорукой у него неплохо обстоят дела...

— Да с любовницей-то ясно, что неплохо, а как насчёт на­рода?..

— Насчет народа? Ну, тут лучше Клеменца не скажешь, — Александр прищёлкнул пальцами и пропел негромко на мотив «Когда я был аркадским принцем»:

Когда я был царем российским,

С крестьянством лихо подшутил:

Дал в феврале я им свободу,

А к маю по миру пустил...

Вспомнилось вдруг, как три года назад, в Хотушах, вечера­ми изображали в лицах клеменцевскую «Просьбу». Кешка Пьянков с блестящей кастрюлей на голове (вместо короны) изобра­жал царя-батюшку, а они с Тимофеем — мужиков.

Веселый, отчаянный, неугомонный Тимофей был бесподо­бен в роли смиренного просителя: семенящей походкой робко выходил из угла, поспешно стаскивал перед Пьянковым шапку и, как заведённый, начинал отвешивать ему поясные поклоны.

Иннокентий, величественным жестом поправляя на голове кастрюлю, снисходительно добавлял от себя, не по тексту:

— Ну, полно, братец, полно. Мое императорское величество, так и быть, изволит выслушать тебя.

Съёжившись и потупившись, Тимофей начинал неуверен­ной скороговоркой излагать просьбу:

Белый царь, российскому

Бедному народу

Дай ты настоящую,

С землёю, свободу.

Заживёт крестьянство

Вольно, тихо, мирно…

Пьянков удивлённо вскидывал бровь и бодро отвечал:

Не слишком ли, братцы,

Это будет жирно?

Дальше была очередь Александра. Смиренный вид у него получался значительно хуже, чем у брата, зато он с успехом изоб­ражал страстное обожание августейшей императорской особы. Не сводя с «царя-батюшки» горящих восторгом преданных глаз, он обращался к нему с вдохновенной речью:

Если б на последнюю

Просьбу ты склонился,

Если б ты с народом

Властью поделился,

То-то бы веселие

Было на Руси!

Пьянков от возмущения подпрыгивал, как кипятком ошпа­ренный, и энергичным жестом складывал в ответ «просителю» кукиш со словами:

Натко-сь! Выкуси!

От хохота катались по лавкам — и свои, и работники.

Толку большого, впрочем, от такой и вообще всей их пропа­ганды в деревнях не получилось — о необходимости нового, справедливого общественного уст­ройства, о свободе, равенстве и всеобщем братстве мужики слу­шали внимательно, но воспринимали это как что-то сказочное, несбыточное совершенно.

Зато полиция, не в пример им, придала «сказкам» этим слиш­ком даже большое значение: Тимофей и Пьянков были в конце концов арестованы, Александру удалось ускользнуть, дав под­писку о невыезде и скрывшись, — уже после того, как отсидел почти полгода в тюрьме по другому делу — из-за письма, най­денного при обыске у Минского.

Когда вышли от Лёшки, договорившись о необходимых до­кументах, — Оболешев заведовал у них «паспортным бюро», — Тютчев спросил неожиданно:

— Саш, а о брате твоем слышно что-нибудь?..

— О Тимофее? — удивился Александр.

— Ну да. Он ведь сейчас по Большому процессу проходит?

— Да. А почему ты вдруг спросил?

Николай пожал плечами.

— Ты Клеменца вспомнил. Я слышал, они с Тимофеем тво­им на одной квартире в Питере когда-то жили... Так как он вообще-то?

— Ну, как... — Александр помолчал. — Говорит, чувствует себя нормально...

— Кому говорит? — почему-то спросил Тютчев.

— Жене своей, — сразу же ответил Александр. — Им сви­дания дают. — Вздохнул и добавил с горечью: — А выглядит плохо — бледный, дёрганый какой-то... на себя не похож.

— Это тоже жена его говорит?

— Тоже...

Тютчев внезапно остановился, взял его за плечо и резко раз­вернул к себе:

— Неужели ты с ним виделся?!

— Да тихо ты, — Александр быстро оглянулся. — Люди же ходят...

— Твое счастье, что люди... — Тютчев перевел дыхание, отпустил его и зашагал дальше. Спросил требовательно: — Где ты его видел?

— В «предварилке», где же ещё... Ему дают свидания.

— С тобой? — возмущенно фыркнул Тютчев.

— С женой его. А я — с ней, всего один раз... Народу много, они там сейчас с родственниками не очень разбираются...

— Сумасшедший... Ну, ты-то ладно, но жена-то его?! Она что — не знает, что тебя разыскивают по этому же делу?

Александр вздохнул.

— Я пошёл сначала якобы её только проводить... а там скан­далить уже поздно было. Потом досталось, конечно... И Тимка тоже — сначала обомлел, потом обрадовался... а потом неза­метно пальцем у виска покрутил.

— Правильно сделал, — одобрил Тютчев. — И еще бы по шее тебе за такие дела.

Александр промолчал. Возразить было нечего. Явиться вот так, с бухты-барахты, с липовыми бумагами на свидание с бра­том — это, конечно, было с его стороны чистейшим нахальством. Такой отчаянный, действительно сумасшедший риск был допу­стим в одном-единственном случае — если бы он был необхо­дим для дела.

Здесь дела не было. Была захлестнувшая вдруг тоска по бра­ту, с которым столько времени уже не виделись, и Бог знает когда довелось бы свидеться. Была усталость, накопившаяся за два года нелегальной жизни, — всегда настороже, всегда с оглядкой — и почти невыносимое желание хоть на несколько минут сбросить с себя это ярмо — необходимость постоянно взвешивать каждый свой шаг. Короче, элементарный здравый смысл здесь отсутство­вал начисто, были одни только сантименты. Ладно ещё, знает об этом только Тютька — он хоть и злится, но все-таки понимает, а узнал бы тот же Оболешев или, не дай Бог, Саша Михайлов...

Александр невольно поёжился.

Оба они — и Лёшка, и Дворник — отличные ребята, с обо­ими он в самых хороших отношениях, но стоит делу коснуться просто неосторожности или хотя бы самого незначительного нарушения конспирации, оба они взвиваются на дыбы.

Особенно Михайлов.

«Несчастная русская революция!» — гремит он возмущён­но и дальше подробно этот тезис развивает: да, не повезло рус­ской революции, что приходится иметь дело с такими легкомыс­ленными и безответственными субъектами, которые сегодня плюют на элементарные требования личной безопасности, а в конце концов, без всякого сомнения, подведут под монастырь своей разболтанностью и товарищей.

В первый раз Александр был такой его отповедью слегка ошарашен и спросил даже Дворника, не белены ли он, часом, объелся. А во второй решил твёрдо: надо и в самом деле быть осторожнее, хотя бы настолько, чтобы не попадаться «с полич­ным» Михайлову. Попадаться кому-либо другому, понятно, тоже не хотелось бы, даже Тютьке, но он — статья особая, от него конспирироваться бесполезно.

Александр не без любопытства покосился на него, спросил как бы между прочим:

— Слушай, а как ты догадался, а?

Тютчев все ещё хмурился, но уже начал успокаиваться. Он вздохнул и ответил вроде как даже с сожалением:

— Врать ты, Сашка, не умеешь. — И добавил ворчливо: — Эх, Дворника на вас нету! Хоть бы возвращался скорее от своих раскольников...

Глава 4. Суд

— «Летом 1874 года Тимофей Квятковский появился в селе Хотушах Тульского уезда. Была артель слесарей, дела которой шли очень плохо... Он и его брат Александр решили применить на практике учения социалистов об артелях. Тимофей написал бра­ту в Петербург письмо с предложением ехать в Хотуши поддер­жать артель. Александр в апреле или в начале мая 1874 года при­ехал в Хотуши, где и открыл слесарную мастерскую, в которую поступили: приехавший из Петербурга, исключенный из Меди­ко-хирургической академии сын купца Иннокентий Павлов Пьянков, помощник местного сельского учителя, сын священника Дмитрий Петров Соколов и несколько человек рабочих...»

В зале суда было шумно из-за несмолкающих разговоров соскучившихся друг по другу подсудимых. Александр с трудом улавливал лишь отдельные фразы обвинительного акта.

— «Жили вместе с рабочими, ели с ними, уговаривали есть во время постов скоромное... поститься не следует и молиться тоже, в доказательство чего читали и толковали места из Еван­гелия, взяв таковое у местного священника».

Александр усмехнулся. Да, было такое. Что интересно, начинались все эти евангельские чтения вполне благочестиво, в этакой, можно сказать, миссионерской манере, зато слушателей приводили всегда почему-то к таким выводам, которые начисто отрицали как всю официальную часть религии, так заодно и весь существующий строй как крайне несправедливый и противоре­чащий учению Христа о любви и милосердии.

В самом деле: разве Христос не призывал богатых раздать все их имущество бедным? Про верблюда ещё что-то там гово­рил: «Ибо легче верблюду пролезть сквозь игольное ушко, не­жели богатому попасть в царство небесное». И как они после­довали этому его призыву?.. И царь-батюшка наш, и многочис­ленные его прихлебатели, помещики и прочие кровососы — ведь все они считают себя православными.

А что касается постов, в Евангелии сказано ясно, что ни Христос, ни его апостолы их не соблюдали, а когда фарисеи ненавязчиво поинтересовались у Иисуса, почему, — он им от­ветил так: «Можете ли заставить сынов чертога брачного по­ститься, когда с ними жених?» Другими словами, поститься они не хотят и в ближайшее время не собираются, все эти предписа­ния весьма условны, и вообще — личное дело каждого.

Насчет же молитв Иисус высказывался в том смысле, что можно усердно молиться и при этом быть последним подлецом: «Остерегайтесь книжников... которые поедают домы вдов и ли­цемерно долго молятся: они примут тем большее осуждение».

Особенно бурной была у них дискуссия по некоторым мо­ментам знаменитой Нагорной проповеди.

Начали, как обычно, за здравие. Тимофей, разложив на столе евангелие, читал вслух и с толком, и с чувством, и с проникно­венностью даже, только иногда, от избытка усердия, начинал вдруг слегка закатывать глаза, подражая манере местного батюшки, чем вызывал легкомысленное хихиканье Пьянкова. Александр, сидя в уголке, время от времени зажимал себе ладонью рот, удерживая смех, но стойко хранил благонравное молчание.

Тимофей, строго косясь на Пьянкова, читал:

— «Вы слышали, что сказано древними: «Не убивай; кто же убьет, подлежит суду. А я говорю вам, что всякий, гневающийся на брата своего напрасно, подлежит суду; кто же скажет брату своему «рака», подлежит синедриону...»

В этом месте работники оживились, и кто-то переспросил с интересом:

— Чего скажет?

— «Рака», — повторил Тимофей с глубокомысленным видом.

— Ну, вроде «дурака» по-нашему, — пояснил со знанием дела Соколов, считавшийся у них, как сын священника, автори­тетом по религиозной части.

— Да неужто? — засомневались мужики. — Назовешь кого дураком — и сразу под суд?!

— «...а кто скажет: «безумный», подлежит геенне огненной», — невозмутимо добавил Тимофей.

— Геенна — это такая горящая мусорная свалка, — бодро объявил Соколов.

— Ну, а если, например, к чёрту кого-нибудь пошлёшь? — полюбопытствовал Александр, чтобы разобраться с этим делом окончательно.

Мужики одобрительно засмеялись и наперебой принялись его на этот счет успокаивать:

— Дальше свалки этой, не бойсь, не угодишь!

— Да, пожалуй, дальше некуда, — согласился Тимофей и продолжил чтение.

Все сидели тихо, только когда он дошёл до того места, где не рекомендуется смотреть на женщину с вожделением опять же под угрозой огненной геенны, Александр встрепенулся и спросил с видом любознательного студента:

— А с вожделением — это как?..

Тут уже разразились хохотом все, включая и «проповедника».

— Не тебе бы объяснять... — фыркнул, давясь от смеха, Пьянков.

— Нет, ну я не понимаю, — Александр недоумённо пожал плечами. — Что, даже посмотреть нельзя?

— «Если же правый глаз твой соблазняет тебя, вырви его и брось от себя», — наставительно зачитал Тимофей.

Александр тут выразил сомнение, что кто-нибудь когда-либо последовал этому «доброму совету», а также высказался на­счёт того, что Иисус, кажется, и сам был в этом отношении не промах.

— Не богохульствуй, сын мой, — кротко воззвал Тимофей и стал читать дальше: «Вы слышали, что сказано: «Око за око и зуб за зуб». А я говорю вам: не противься злому. Но кто ударит тебя в правую щёку твою, обрати к нему и другую...»

— Да как же это? — снова засомневались работники.

Тимофей усмехнулся.

— Да вот так. «Любите врагов ваших, благословляйте про­клинающих вас, благотворите ненавидящим вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас».

Александра всегда этот тезис возмущал как никакой другой. Сам по себе Христос, может, и неплохой был парень — засту­пался за бедных, лечил больных, учил доброте и любви, но вот по части смирения у него все-таки был явный перебор. Алек­сандр, конечно, тут же завёлся, начал с жаром доказывать, что нельзя быть в окружении волков таким ягнёнком, надо уметь защищаться. А то удобная для кого-то позиция: тебя, значит, в рыло, а ты — «не противься»! Ну, хорошо, вот он, Христос, не противился, а чего добился? Да всё в принципе как было, так и есть: народ всё так же бедствует, а кучка «господ» всё так же сидит у него на шее, одной лапой гребёт к себе всё, что только может, а другой ещё и погоняет...

Мужики зашевелились. Кто-то соглашался, кто-то возражал, что, мол, все зачтётся на том свете.

— До того света ещё дожить надо! — кричал в запальчиво­сти Александр.

Он был тогда совсем ещё зеленый, двадцать один год, Тимо­фей — годом старше, до «того света» было неизмеримо далеко, о смерти не думалось, как не думалось, наверное, и тем моло­дым ребятам, таким же, как они, участникам «хождения в на­род», которые умерли в тюрьме во время дознания и предвари­тельного следствия по делу «о преступной пропаганде в импе­рии», не дождавшись этого судилища.

— «В беседах с рабочими говорили, что землю надо силой отобрать, все должны быть равны между собою, что платить податей не следует, и что царя не надо, а следует государя выби­рать на три года и сменять его, если это окажется нужным...»

— А что? Хорошо бы! — сказал вполголоса кто-то из пуб­лики.

Тут же в толпе у дверей, где стоял Александр, произошло какое-то движение. Несколько человек в штатском начали по­спешно протискиваться к выходу — видимо, заметили бросив­шего неосторожную реплику и готовились взять след.

Александр окинул толпу быстрым взглядом. Да-а, шпионов здесь не меньше, а то и больше, чем остальной публики. К тому же, хорониться нужно не только от них, но и от своих: если кто-то узнает, что он бывает на суде, не миновать очередного наго­няя.

Секретарь бубнил что-то о том, что хозяева мастерской, «раз как-то напоив всех рабочих пьяными», скрылись из Хотуш, пос­ле чего «имущество мастерской и все инструменты, принадлежащие не хозяевам, а рабочим, были заарестованы местным трактирщиком Федюниным за долг мастерской по забору хар­чей, так что рабочим пришлось выкупать их у Федюнина на свой счёт».

Александр уехал из Хотуш раньше всех, в конце сентября — подошло время брать жребий на основании нового воинско­го устава. Было уже ясно, что на практике «учения социалистов об артелях» применяются не так успешно, как хотелось бы. Они сделали всё, что можно было сделать, но дела артели в гору так и не пошли. Вскоре вернулись в Питер и остальные.

Вполне вероятно, что, проводив их, работники с горя запили и действительно заложили трактирщику инструменты, но разве упустят эти господа лишний повод облить обвиняемых грязью?

— «Тимофей Квятковский, не отвергая устройства мастерс­кой, деньги на которую были даны им и братом, виновным себя не признал...»

Дальше подробно излагались личные «злодеяния» Тимофея. Когда в апреле семьдесят пятого его арестовали в Киеве, а в Петербурге потом освободили под гласный надзор полиции, он почему-то этому не обрадовался, а, напротив, поспешил скрыть­ся. В мае семьдесят шестого был снова задержан в Серпухове, снова бежал...

Он поискал глазами Сашеньку, Александру Григорьевну — жену брата. Она стояла в толпе совсем близко от него, но Алек­сандр не опасался быть замеченным ею — для неё во всем этом переполненном зале существовал только один человек, и она не отводила заплаканных глаз от его кудрявой головы.

Глава 5. Любовь

Со своей будущей женой Тимофей познакомился тогда, ког­да мысли о женитьбе занимали его меньше всего. Волновала его в то время совершенно другая проблема — схорониться от полиции до тех пор, пока не подвернётся хоть какая-то возмож­ность вырваться за границу. Было это как раз после второго его ареста и побега. Как впоследствии призналась ему Сашенька, дочка действительного статского со­ветника, с которой Тимофей в первый раз увиделся случайно у кого-то из знакомых, поначалу она обратила на него внимание лишь из-за его руки.

Левая рука у Тимофея висела не сгибаясь — сломал её дав­но, ещё в Томске, гимназистом, и раздробленная кость срослась неправильно.

Сашенька заговорила с ним — поначалу о каких-то пустя­ках, а потом, слово за слово, выяснила, что Технологический институт он оставил, не окончив курса, и в настоящее время определённых занятий не имеет. И тогда она несколько минут молчала, а потом вдруг, вспыхнув, совершенно неожиданно пред­ложила ему место конторщика в одном из имений какого-то зна­комого ей помещика Минина.

Тимофей растерялся: неплохо было бы, конечно, переждать на таком безопасном месте, как это, но — впутывать милую наи­вную барышню в свои нелегальные дела?.. Поблагодарил и от­казался, причем довольно невразумительно: предложение заман­чивое, но принять его не может. И объяснить, почему, — тоже не может.

Сашенька настаивать не стала, снова заговорила о пустя­ках. И снова были встречи, снова вроде бы случайные. И сно­ва завёлся тот же разговор. И в конце концов Тимофей при­знался ей, что скрывается от полиции. Она испугалась — но только за него. В арендованное им имение помещика Батурского они уехали вместе. Перед этим Тимофей рассказал ей всё о своих «преступлениях». Сашенька вытирала глаза и шептала: «Тимоша, милый, ну почему мы такие несчастные...» Это ее «мы» — было сразу, само собой, окон­чательно, как будто иначе и быть не могло. И так же, как о чём-то давно решённом, естественном и неизбежном, через не­сколько недель она спросила его: «Милый, когда же мы с то­бой обвенчаемся?»

Тимофей не поверил своим ушам. Эта барышня желает об­венчаться с беглым арестантом? Смеётся она, что ли?.. Но она вдруг испуганно заглянула ему в лицо: «Тимошенька, ты же го­ворил, что любишь...» Он добросовестно пытался убедить её не губить свою жизнь, связываясь с ним, но была любовь, и любые, в том числе и самые правильные и разумные доводы не значили перед этим ров­ным счётом ничего.

Они обвенчались.

Свадебное путешествие было прекрасным предлогом для того, чтобы уехать из России.

И уже перед самой границей, в Ковно, жандармы обратили вдруг внимание на то, что у обладающего безупречными доку­ментами, едущего путешествовать с молодой женой господина Полякова и у разыскиваемого государственного преступника Тимофея Квятковского совпадает почему-то особая примета — висит не сгибаясь левая рука...

В Петербурге, куда Александра Григорьевна поехала вслед за арестованным мужем, у нее родился сын. С младенцем на руках она часами простаивала в приёмных, добиваясь свида­ний и разрешения передать Тимофею что-нибудь из еды или одежды.

Александр не признался бы в этом никому на свете, но бра­ту немного завидовал — не каждому выпадает в жизни такая любовь, такая преданность. Нет, его Катрин тоже, конечно, его любит, но это нисколько не мешает ей донимать его бесконеч­ными упрёками в том, что он куда больше занимается своей «нелегальщиной», чем семьёй.

В этом, впрочем, она права.

Ему вспомнилось, как, дурачась, ещё в первые их с Катей дни, он зачитывал ей с серьезным видом самые идиотические мес­та из нечаевского «Катехизиса революционера». Например, из раздела «Отношение революционера к самому себе», параграф первый: «Революционер — человек обречённый. У него нет ни своих интересов, ни дел, ни чувств, ни привязанностей...»

Катрин смотрела с недоумением:

— Как это — нет чувств? Совсем, что ли?!

Он пояснял глубокомысленно:

— Видимо, совсем. Вот послушай, параграф шестой: «Су­ровый для себя, он должен быть суровым и для других. Все не­жные, изнеживающие чувства родства, дружбы, любви, благо­дарности и даже самой чести должны быть задавлены в нём еди­ною холодною страстью революционного дела».

Она пугалась:

— Саш, да ты что? Если без всего этого — зачем тогда вооб­ще жить?..

Он с готовностью выдавал ответ из параграфа третьего:

— «Цель же одна — наискорейшее и наивернейшее разру­шение этого поганого строя».

Катрин была вне себя:

— Саш, ну нельзя же так! Строй, конечно, и в самом деле... но... ты же меня любишь?!

Как будто её можно было не любить! «Катехизис» летел под кровать, а они — в объятия друг другу...

— Н-да, — заявлял Александр, переводя дыхание после оче­редного пламенного поцелуя. — Как-то не очень пока это «из­неживающее чувство» задавливается, а?..

— Дурак ваш Нечаев, — счастливым шёпотом отвечала Кат­рин.

— Нет, почему же? — Александр нашаривал под кроватью «Катехизис» и раскрывал его снова. — Не такой уж и дурак. Вот послушай: «Другом и милым человеком для революционера может быть только человек, заявивший себя на деле таким же революционным делом, как и он сам...»

— Я не хочу заявлять себя никаким делом! — возмущалась Катрин. — И вообще не понимаю, что у тебя может быть обще­го с этими ужасными людьми. Отвечай немедленно: ты меня любишь или нет?

Он отвечал, конечно. Снова летело на пол трагикомическое нечаевское сочинение, снова они забывали обо всём на свете...

Потом Катрин сама вдруг подбирала «Катехизис» и начина­ла перелистывать его со смешанным выражением отвращения и любопытства.

— Нет, Саш, я всё-таки не понимаю... Что, все революцио­неры — такие чудовища? — и зачитывала что-нибудь насчет необходимости разорвать всякую связь «со всем образованным миром, и со всеми законами, приличиями», а также «нравствен­ностью этого мира».

Александр не выдерживал, хохотал. Уж «образованный мир»-то чем им помешал? Да, пожалуй, права Катя в оценке не­чаевских умственных способностей. Действительно, впечатле­ние такое, что писана грандиозная эта программа недоумком.

Говорили ещё, будто к сему сочинению сам Бакунин руку приложил. Сплетни, конечно: Михаил Александрович был иумён, и образован, и с чувствами у него было вроде бы всё в порядке. Александр хоть лично с ним и не встречался, но рабо­ты его знал прекрасно, и со многими положениями их был со­гласен.

Впрочем, как сказать — не встречался. Встречался вообще- то: отбывая ссылку в Томске, Бакунин часто бывал в доме Квятковских на Почтамтской, да только Александр тогда ещё, что называется, пешком под стол ходил. В 1858 году, когда Бакунин женился на его двоюродной сестре Антосе, Александру было всего пять лет.

Теперь уже не встретятся....

Он снова подумал о Кате — наверное, ждёт его. Не был у неё уже Бог знает сколько, но сегодня идти, пожалуй, не стоит: хотя обычные предосторожности на случай возможной слежки и приняты, всё же на душе неспокойно.

Пошел сразу к себе, на Измайловский, и правильно сделал: там его ждала Катрин.

В первый момент он испугался.

— Катя... Случилось что-нибудь?

— Ничего не случилось... — голос звучал необычно холод­но. — Почему ты так долго не заходил?

Он вздохнул с облегчением.

— Дел много, моя хорошая. Времени совсем нет...

— У тебя его для нас никогда не было... Похоже, что никог­да и не будет!

— Кать, ну зачем ты так? — он сел с ней рядом, попытался обнять.

Она отодвинулась. Смотрела исподлобья.

— Саша, нам нужно поговорить. Я больше не могу так...

Он молчал. С того июльского дня, когда после обыска у них на квартире Катрин была подчинена гласному надзору полиции за «сношения с государственными преступниками» (сам он тог­да чудом не попался), шёл уже третий год.

Третий год бесконечного ожидания, тревог, волнений, встреч урывками и тягостных расставаний — ему ли не понять всей горечи такой жизни? Понимал прекрасно. И — молчал...

Она заговорила снова.

— Саш, я правда больше так не могу... Вчера вечером — звонок. Я выбегаю — стоит какой-то субъект, явно из этих. По передней зыркает и спрашивает какого-то господина Хромова... А у меня только одна мысль — вдруг ты сейчас… появишься...— она всхлипнула, отвернулась и закрыла лицо руками.

Он утешал, вытирал ей слезы своим платком, как ребёнку, уговаривал выбросить всё это из головы — всё ведь обошлось, чего же плакать?

— Сегодня обошлось. А завтра?.. — она снова отворачива­лась, чтобы он не видел её покрасневший носик и припухшие от слёз глаза, глупая, как будто это имеет какое-то значение пос­ле всего, что у них было: после того сумасшедшего счастья, ко­торое обрушила на них любовь, после рождения Наденьки и Шурки, после стольких пережитых вместе черных и светлых минут...

Невыносимо видеть её слезы, но она хочет невозможного— уверенности в том, что завтра с ним ничего не случится. Нет такой уверенности, и в скором времени не будет. Знал, что гово­рит чепуху, и всё-таки говорил:

— Ну, всё, ну, успокойся... Всё будет хорошо, слышишь? Ничего не случилось и не случится....

Она положила голову ему на плечо, вздохнула прерывисто:

— Саша, милый, если бы ты знал...

— Я знаю, моя хорошая.

— Саша... Я так по тебе соскучилась...

Именно в этот момент он понял, почему так упорно не вы­ходит из головы фамилия «Хромов». У Тютьки же сейчас доку­менты на имя Петра Громова. Может, «Громов», а не «Хромов»?

— Кать. Скажи ещё раз: кого этот субъект спрашивал?

Так и есть — обиделась. Тоном официальной справки:

— Господина Храмова какого-то.

— Храмова? Точно? Ты в первый раз сказала — Хромова! Может быть, Громова? Нет? Точно?

Нет, не Громова, а Храмова. Есть у него ещё вопросы? Если нет, то ей пора идти. Вовсе она не обиделась. Да, конечно, она по­нимает, что это важно. Для него важно всё, что не касается семьи. Побледнел, в лице переменился из-за какого-то своего Громова, а о собственном сыне даже не вспомнил, ничего не спросил!

— Кать, ну ты же сразу сказала, что ничего не случилось...

Снова слёзы, снова злые упрёки... Думает только о своихделах, совсем забросил семью, — это он. Вся испереживалась, всё сердце изболело — это у неё.

Он выслушивал всё молча. Да, ей тяжело, но с чего она взя­ла, что ему-то легче?..

— Почему ты молчишь, Александр? Ты что, стал совсем бесчувственный?!

Не удержался:

— К сожалению, ещё не совсем.

Она вскочила. Глаза от ярости высохли моментально.

— Ты... ты... ты теперь такое же бесчувственное чудовище, как твой Нечаев, вот!

Ладно, пусть. Пусть он будет, если ей так хочется, бесчув­ственным чудовищем. Как Нечаев — это, конечно, слишком, но можно пережить и это.

Собственно, такое ли уж он чудовище — Нечаев? Просто несчастный фанатик, у которого не хватило ума и сердца по­нять, что для грязных средств не могут служить оправданием даже самые высокие цели, больше того, средства эти в каждом конкретном случае порочат цель, оставляют на ней пятна, кото­рые потом трудно отмываются.

Нечаев болтал о революции и организовал убийство не со­гласившегося с ним в чём-то студента, обвинив его в предатель­стве. Прекрасный повод для того, чтобы мазать теперь чёрной краской всех подряд революционеров — «бесы», чудовища, ни чести, ни совести. Тогда как у их организации, например, с «нечаевщиной» — ничего общего: в пункте устава, где сказано про то, что цель оправдывает средства, добавлено: «...исключая тех случаев, когда употреблённые средства могут подрывать авто­ритет организации». Формулировка, конечно, несколько рас­плывчатая, но смысл-то ясен.

—Ты даже сейчас думаешь о чём-то своем! Тебе совсем на нас наплевать!

Александр вздохнул.

— Катенька, милая. Да успокойся же. Можно кричать, ры­дать, топать ногами, но что от этого изменится? Давай разбе­рёмся спокойно. Чего ты хочешь?

Она снова села. Долго молчала, теребила кончик своей рос­кошной пушистой косы. Наконец ответила еле слышно:

— Я хочу разлюбить тебя, Саша.

Он помолчал тоже. Потом сказал устало:

— Что ж, это был бы выход. — И усмехнулся: —Хотя я, по-моему, со своей стороны много для этого делаю. По причинам, от меня не зависящим, конечно... но тем не менее.

Она молча обвила его руками, прижалась, вздохнула тя­жело:

— Это ненормально, но мне кажется, что я люблю тебя с каждым днём всё больше... Хотя куда уж больше?

Он молча целовал её глаза, волосы, мокрые от слёз щёки...

— Саш, подожди. — Она внезапно отстранилась, вскинула на него трогательно доверчивый взгляд: — Я вот думаю, может, мне к ворожее какой-нибудь сходить?..

Он не понял:

— Зачем?

— Она мне даст зелья какого-нибудь отворотного...

Он молча прижал её к себе. Усмехнулся:

— Думаешь, поможет?

Глава 6. Покушение

Двадцать четвёртого января к Михаилу пришёл вдруг утром Оболешев. На вопрос, не случилось ли чего, ответил туманно:

— Пока неизвестно. Нужно бы сходить в канцелярию гра­доначальника, посмотреть, что там делается...

— Уже?.. — удивился Михаил.

Лёшка почему-то насупился и повторил:

— Ничего ещё не известно...

Михаил пожал плечами, сказал:

— Ну, давай схожу!

— Угу, — рассеянно отозвался Оболешев. — Только надо повод придумать. Прошение, что ли, какое-нибудь написать?

— О чём бы? — усмехнулся Михаил.

— Не знаю. Ну, напиши заявление, будто вид на жительство поте­рял. Потом, если что, найдёшь... Оттуда — сразу ко мне, всё расскажешь, — и ушёл тут же.

Михаил быстро написал заявление и от­правился на Гороховую.

О том, что готовится покушение на Трепова, у них знали если и не все, то многие. Михаил, например, знал даже, кто кон­кретно этим занимается: Осинский, Фроленко, Попко. Но что так быстро всё это получится... С Валерианом виделся совсем недавно. Спросил, между прочим: «Как дела с «клиентом»?» Осинский ответил: «Скоро сказка сказывается...» Потом доба­вил решительно: «Своё получит, никуда не денется. Тут надо без спешки, чтобы наверняка...» И Михаил с ним согласился — конечно, надо наверняка. Всё рассчитать, семь раз отмерить. И вдруг — уже, но почему-то ничего не известно...

Внезапно вспыхнуло в сознании: если было покушение, но ничего не известно, значит, все участники его схвачены! Неужели это действительно так? Валериан, Михайло, Гриша Попко... Его охватил озноб. Неужели все трое?.. Всё готовилось так тщатель­но... Где-то ошиблись, чего-то не предусмотрели? Он прибавил шагу. Только завидев толпу у треповского особняка, пошел спо­койно и неторопливо.

Угрюмый городовой, возвышаясь на крыльце, повторял мо­нотонно:

— Расходитесь, господа, расходитесь...

Михаил протиснулся вперед и робко протянул листок с за­явлением:

— У меня — вот... бумага к его превосходительству...

Городовой бросил на заявление хмурый взгляд, ответил ско­роговоркой:

— После, господа, теперь не время... Расходитесь, господа.

Потолкавшись минут десять в толпе, Михаил узнал не боль­ше прежнего. Стреляли в градоначальника — это было ясно и раньше. Жив ли Трепов — неизвестно. Судя по количеству при­бывших медицинских светил — жив.

— Поймали кого-нибудь? — старательно изображая просто­душное любопытство, спросил Михаил у словоохотливого гос­подина в енотовой шубе, который в очередной раз подробно рассказывал вновь подошедшим, как он ехал мимо на извозчи­ке и услышал в доме градоначальника «страшную револьвер­ную пальбу и крики».

— А то как же, — с удовольствием ответил тот. — Злоумыш­ленница схвачена на месте преступления.

И дальше понёс совсем уже несусветную чепуху: будто стре­ляла в Трепова какая-то барышня, причём ещё на любовной почве.

Поскольку Осинского спутать с барышней было, несмотря на его аристократическую красоту и изящество, все-таки муд­рено, Михаил, разумеется, не поверил ни одному слову этой байки. Оболешеву, когда пришёл, так и заявил:

— Никто там ничего толком не знает, рассказывают какую-то ахинею про барышню на любовной почве. Трепов, кажется, ранен...

— А про барышню что говорят? — хмуро спросил Лешка.

Михаил отмахнулся:

— Да больно я слушал... В общем, веселого мало. Как же узнать, что с Валерианом-то?

Оболешев вздохнул и сказал тихо:

— С Валерианом всё в порядке. В Трепова стреляла Засу­лич.

Михаил так и сел.

— Как — Засулич?.. Почему?

— По своей инициативе. Маша Коленкина собиралась в Желеховского стрелять, только дома не застала...

— Да что же это они? Никому ничего не сказали... влезли не в свое дело?.. — Михаил растерялся. — Что, мужиков бы не нашлось? Тем более, уже нашлось...

— Что теперь говорить...

— Так ведь её же теперь... Валериан-то уйти бы, может, су­мел…

— Что теперь говорить, — повторил Лёшка с горечью и до­садой.

Долго молчали.

Веру Засулич Михаил знал не очень близко. Знал, что сиде­ла год или два по «нечаевскому» делу, ходила «в народ» с Миха­илом Фроленко, Дебогорием-Мокриевичем и кем-то ещё из «ки­евских бунтарей». Потом, после грандиозного провала «Чиги­ринской дружины», после ареста Дейча, Стефановича и Бохановского... Стоп. После ареста Дейча. И Стефановича.

Похоже, сам того не зная, не слишком был далёк от истины господин в шубе, болтая про «любовную почву». Хотя ему-то уж наверняка ничего не известно о взаимоотношениях Засулич и Дейча, Маши Коленкиной и Стефановича.

Конечно, выстрел в Трепова — прежде всего месть за Алёш­ку Емельянова. Но не только...

— Хорошо, что прокурора дома не оказалось, — пробормо­тал Оболешев задумчиво. — Коленкина у Саши Малиновской целый час рыдала, еле успокоили...

— Он, конечно, тоже мерзавец, каких немного, — заметил Михаил.— Ну, Мышкину десять лет дали — он хоть жандарма ранил, да на суде им всё высказал... А Ковалику, Рогачеву, Вой- наральскому?.. А Александра Первого брату — знаешь, сколько дали? Девять лет! — Михаил помрачнел ещё больше.

— Он уже знает? — спросил Оболешев.

— Кто, Александр? Знает, наверно... Я его ещё не видел. — Михаил помолчал. — Засулич жалко, конечно... но она всё-таки молодец.

— Да... — сказал Оболешев. — Теперь о деле.

Они быстро прикинули, кого нужно предупредить о том, что в самое ближайшее время по всему городу будут повальные обыски и облавы. Время было дорого, поэтому Михаил взял извозчика.

Александр Первый снимал комнату где-то сравнительно не­далеко, в Измайловском полку. Михаил не был у него уже дав­но, около месяца. В конце декабря тот спешно уехал в Самару предупредить тамошних «поселенцев» о том, что в руки поли­ции попали адресованные им письма от товарищей. Это случи­лось совершенно неожиданно. Возвращавшаяся из Петербурга в Самару свидетельница по делу 193-х Чепурнова, из сочувству­ющих, везла эти письма с собой и уничтожить их при аресте, конечно же, не сумела. Как на неё вышла полиция — до сих пор никто не знал, терялись в догадках.

Квятковскому удалось опередить устремившихся по найден­ным адресам жандармов — Верочка Фигнер, Богданович и ос­тальные «самарцы» вовремя скрылись и благополучно приеха­ли в Питер. Сам Александр вернулся позднее — ездил ещё «на разведку» в Воронеж.

О воронежском поселении они часто мечтали все вместе: Александр Первый, Саша Баранников, Мария Николаевна и он. И не только мечтали — наметили конкретный срок: к маю при­делают все дела в Петербурге и снова — «в народ».

Виделись они с Александром за это время всего раза два, и оба раза — в спешке, на ходу.

Михаил знал, что Квятковский занят сейчас вместе с Тют­чевым подготовкой побега из тюрьмы Андрея Преснякова. Что-то у них там не ладилось, Александр Первый выглядел усталым и замотанным.

И вчерашнее объявление приговора по процессу 193-х тоже радости ему не добавило. Михаил, может быть, как никто дру­гой понимал сейчас состояние Квятковского: у него самого брат был в сибирской ссылке.

Илью арестовали 6 декабря 1876 года после Казанской де­монстрации. Михаила тогда в городе не было. Члены основного кружка решили, что «лица, исполняющие определенные обязан­ности по организации» принимать участие в демонстрации не должны. Илья с женой вышел в назначенный час на Невский якобы на прогулку, но, увидев, что дело дошло до потасовки с полицией, не выдержал и бросился на помощь демонстрантам.

Алёшку Емельянова схватили тоже после этой демонстра­ции, хотя он вообще никого не трогал — шёл по своим делам: то ли действительно учиться стрелять в тир, то ли это придумал потом уже, когда в участке обыскали и нашли револьвер. Вся Алешкина вина заключалась в том, что он был похож на неизве­стного студента, от которого во время разгона демонстрации полиции здорово досталось. За это Емельянова — арестовали его под фамилией Боголюбов — в участке зверски избили, а на суде дали пятнадцать лет каторги.

Но на этом Алешкино невезение не кончилось. Именно его угораздило попасться под горячую руку самодуру Трепову, ког­да тот явился в июле прошлого года в Дом предварительного заключения с проверкой.

Емельянов в это время был на прогулке. Гулять арестован­ным полагается там по одному, для чего во дворе имеются соот­ветствующие сооружения типа загончиков. Но перелезть через стенку своего загончика не особенно трудно, что политические регулярно и проделывали, чтобы гулять вместе.

Так было и в тот день, тринадцатого июля. Увидев такую их прогулку, Трепов был возмущён нарушением порядка и принялся орать на смотрителя, требуя объяснений. Тот хлопал глазами и не мог вымолвить в ответ ни слова, тогда Алёшка по доброте душевной решил ему помочь и сказал, что они всё равно уже осуждены и сговариваться им не о чем. Трепов почему-то разъя­рился ещё больше и стал орать уже на Алёшку: как он смеет стоять перед ним в шапке, и шапку с него сбил кулаком.

Возможно, этим бы всё и кончилось, но заключенным, на­блюдавшим эту сцену из окон своих камер, показалось, что он Емельянова ударил. Они подняли страшный шум и крик, и о Трепове отзывались при этом, понятно, не в самых лестных выражениях. И вот тогда, в назидание другим, взбешённый гра­доначальник распорядился Емельянова высечь, за что и полу­чил, наконец-то, сегодня пулю.

Квятковский был дома. Михаилу очень обрадовался, стис­нул его руку так, что тот даже удивился: в отличие от него само­го, с виду Александр Первый, как будто, не мог похвастаться физической силой.

— Проходи, раздевайся. Я сейчас самовар организую...

Михаил остановил его.

— Чай — в другой раз. Я на минуту, есть новости.

О выстреле Засулич Александр ещё не слышал. Михаил рас­сказал всё, что знал. Квятковский помолчал, потом спросил:

— Она с Боголюбовым была знакома?

— По-моему, нет, — ответил Михаил.

Он был в этом почти уверен: Алёшка Емельянов был его давним приятелем. Они вместе учились когда-то в Мариуполь­ском духовном училище. Там, кстати, Алёшку за кротость про­звали «овцой». Потом встретились в Петербурге, и оказалось, что кроткий Емельянов — уже нелегальный. Летом 1875 года он жил с неделю вместе с Осинским у Михаила в его Глафировке, они строили втроём грандиозные планы создания народни­ческих поселений на Дону...

— Так она что — не знала, что покушение уже готовится? — спросил Александр Первый.

Михаил пожал плечами.

— Она вообще-то в организации не состоит...

— Послушай, — сказал Александр Первый, — так это что делается-то? Если уже посторонние девицы начали из револь­веров по этим мерзавцам палить, что дальше-то будет?..

— Да они вообще-то не совсем посторонние, — объяснил Михаил. — Маша Коленкина — жена Стефановича, у Засулич вроде как с Дейчем любовь... И вообще они обе из «киевских бунтарей».

Квятковский хмыкнул.

—Тогда должны бы знать? Валериан, наверно, расстроился...

— Да уж, вряд ли обрадовался... — согласился Михаил. И взглянул на часы.

Спросить Александра про его брата у него не повернулся язык. Молча пожал ему руку в коридоре и заспешил вниз.

Глава 7. Визит Иннокентия

Вернувшись от жены Тимофея, Александр прилёг, не разде­ваясь, на кушетку. Сердце билось неровно, но боль прошла. Слабость только была какая-то, и голова кружилась.

Предупредив всех, кого мог, сам он, разумеется, никуда из Петербурга не уехал: он был нужен здесь. И не только потому, что дел хватало, но и потому, что здесь была жена брата с маленьким ребёнком.

Приговор по делу 193-х оказался по отношению к большинству подсудимых сравнительно мягким: девяносто человек оправдали за недостатком улик, ещё около шестидесяти освободили, зачтя время предварительного ааключения; двоих предателей помиловали за откровенные показания — ну, это ясно.

К каторге приговорили всего двадцать восемь человек. Сами же судьи, впрочем, постановили ходатайствовать перед императором о замене каторги ссылкой всем, кроме Ипполита Мышкина. Милостивый царь-батюшка удовлетворить это ходатайство в отношении двенадцати осуждённых не соизволил. Мезенцов представил ему на их счет особое мнение, и приговор остался без изменений. Вообще, по части любви к ближнему они друг друга стоили: шеф жандармов и государь-император.

Узнав о том, что августейшего согласия на смягчение приговора в числе других Тимофею не последовало, жена его вконец потеряла голову. Они с Александром мало знали друг друга, даже на «ты» ещё не перешли, но в эти тяжёлые для них обоих дни он старался видеться с ней почаще — и неизменно заставал в слезах.

Утешал, заставлял выпить успокоительных капель. Украдкой от неё, улучив момент, раза два капал и себе — нервы были на пределе. Всё-таки ему всегда удавалось на какое-то время её успокоить, отвлечь, приободрить. А сегодня, протягивая ей стакан с водой, услышал вдруг от неё вперемешку с рыданиями:

—Я вот думаю, Александр, девять лет — это, наверно, ему и за вас дали...

Он сначала даже не понял, уставился на неё во все глаза:

— Из-за меня?..

Она всхлипнула.

— Ну... за вас тоже. Вы же с ним там вместе — а вас им не удалось арестовать...

Было понятно, что это чепуха.

Что она просто не помнит себя от горя, сама не знает, что говорит.

Всё это было понятно, но боль была такая, что он едва удержался на ногах. Полстакана воды выплеснулось на пол. Прислонился к стене, ждал, когда отпустит. Почему-то не хватало воздуха, никак не мог вздохнуть.

Она взглянула на него, испугалась:

— Что с вами?

Вскочила, забегала, усадила на диван, расстегнула ворот рубашки. И снова залилась слезами:

— Александр, простите меня… Вы, конечно, не виноваты, но...

Но он на свободе, а Тимофей уходит на каторгу.

Александр облизнул сухие губы, сказал с трудом:

— Мне... было бы легче сейчас... гораздо, понимаете? Если бы я — там, а он — здесь.

Ответила торопливо:

— Да‚ да! Я понимаю... но — девять лет! За что?..

«За что»! Действительно — за что? Ведь и сделать-то там, в Хотушах, ничего толком не успели. Так и свелось всё в конечном счёте к «сказкам» о лучшей жизни.

И сейчас лежал и опять думал об этом. Если Тимофею непонятно за что дали девять лет, сколько же ему дадут, когда поймают? Он ведь всё это время без дела не сидел...

Подумалось именно так: не «если поймают», а «когда».

Что ж, всё правильно — рано или поздно, всё равно этим кончится. На скорый успех дела рассчитывать не приходится, а значит , всех их ждёт одно. От этой мысли стало чуть-чуть легче. Тогда ещё, в суде, от злости и бессилия накатывало иногда дикое желание — растолкать толпу, выйти и сесть рядом с Тимофеем. Понимал, что это была бы глупость несусветная, но вынужденное бездействие томило и бесило.

Впрочем, решение действовать — твёрдое и бесповоротное — было уже тогда. Он ни словом не обмолвился жене брата о том, что будут предприняты попытки отбить осуждённых по дороге в Сибирь: во-первых, не имел права, во-вторых, в их силах было организовать освобождение всего лишь нескольких человек, и неизвестно было, попадёт ли Тимофей в их число.

Его мысли прервал стук в дверь. Стучал — громко, нетерпеливо — кто-то чужой. Александр вскочил, окинул быстрым взглядом комнату, сунул несколько «крамольных» бумаг сгоряча под половик.

Стало смешно — самое надёжное в конспиративном отношении место! Посмотрел бы Дворник!

Так, с улыбкой, дверь и открыл.

А вместо полиции ввалился в комнату весёлый, шумный, румяный с мороза Иннокентий Пьянков. С ходу бросился Александра обнимать, вертеть во все стороны:

— Сашка, дружище! Жив, здоров?! Дай хоть погляжу на тебя — сколько не виделись!

Александр тоже его крепко обнял.

— Молодец, что разыскал. Только, если можно, потише — не на весь дом. Я, знаешь ли, теперь не Сашка, a Владимир Плетнёв, запомни на всякий случай...

— Володька, дружище! — Tyт же заорал Пьянков с прежним энтузиазмом. — Сколько лет‚ сколько зим!

Александр засмеялся.

— Это уже лучше. Да ты что стоишь-то, проходи. Значит, выпустили?..

— Ага, — сказал Пьянков. — Всего три месяца тюрьмы присудили, a отсидел я уже больше, так что зачли. А Тимофею… ты, конечно, уже знаешь?

Александр кивнул.

— Садись за стол, сейчас будем чай пить. А может, ты голодный?

Иннокентий весело щёлкнул зубами:

— Как волк!

— Как волк даже? — удивился Александр. — Так ты у Катерины не был? Как же ты меня тогда нашёл?

— Почему не был — был... — Пьянков почему-то слегка замялся.

— Так что — она тебя не накормила? — ещё больше удивился Александр.

— Накормила. Так это было в обед, а сейчас дело к ужину! — объяснил Иннокентий.

Александр прищурился на него:

— Ты у неё проторчал полдня?

Иннокентий засмеялся, но как-то не очень весело.

— Ревнуешь? Зря! Да, проторчал полдня, я же по ней тоже соскучился. Но все эти полдня она говорила только о тебе...

— Интересно, что именно?

Иннокентий махнул рукой.

— Как она тебя любит и прочее… Слушай, ты чего краснеешь—то? — Он опять развеселился. — Она же тебе не кто-нибудь, а законная жена!

Александр пожал плечами.

— Да мне просто кажется странным, что моя жена тебе вдруг начинает рассказывать, как она меня любит…

— А что такого? Я у неё, может, вместо подружки! Мы с ней с гимназии дружим, кому ещё и рассказать, как не мне!

— Кому?.. — хмыкнул Александр. — Ну, можно бы мне, например! Мы с ней, как ты знаешь, тоже с гимназии...

— Тебе? — Иннокентий посерьёзнел. — Ты, брат, сам хо­рош! Она говорит, по две недели не заходишь! Может, завёл кого?..

— Это она так говорит? — вспыхнул Александр.

— И она тоже, — сказал Пьянков, отводя глаза.

— Я же ей объяснял, что меня не было в городе... Слушай, Иннокентий, это, конечно, моё личное дело, и я об этом с тобой говорю только потому, что знаю... знаю, что ты... — он сбился и умолк.

Пьянков почему-то вытаращил на него глаза.

— Что ты знаешь?! Я тебе Христом богом — ничего про­меж нами не было!

Александр резко отбросил упавшие на лоб волосы.

— Да это ясно. Но ты же... любишь её?

Иннокентий долго молчал. Потом посмотрел ему прямо в глаза:

— Так же, как тебя, Сашка. Честно. Ни больше, ни меньше. Поэтому об этом больше не будем, но только я сказать тебе хо­тел: надо иногда посылать к чёрту всё, что мешает, все свои дела — иначе ты её потеряешь. Всему есть край, это я тебе как друг...

Александр вздохнул.

— Свои дела я могу послать к чёрту. Только своих у меня давно уже почти нет... Ладно, с этим всё. Садись за стол.

За ужином говорили в основном о процессе. Пьянков, за­хлебываясь от восторга, рассказывал о ставшей уже знамени­той речи Ипполита Мышкина. В тот день, пятнадцатого ноября, Александр в суде не был, но с текстом речи был знаком — она печаталась в их подпольной типографии на Обводном канале. Ипполита Мышкина он тоже помнил — по одному из самых первых судебных заседаний: высокий, худой, нервный, в лице — какая-то особая страстность. Держался он очень независимо, первоприсутствующему отвечал дерзко. На вопрос о звании от­ветил, вскинув голову: «Лишённый всех прав арестант!» И на замечание о том, что это не звание: «Я так числюсь по бума­гам!» Когда спросили о последнем местожительстве, ответил с вызовом: «Арестован в сибирской тайге!»

Мышкин был схвачен полицией во время его отчаянно сме­лой попытки освободить Чернышевского, который, отбыв по­ложенный срок каторги, по закону должен был перейти на по­селение, но вместо этого по личному распоряжению Александ­ра II был переведен в Вилюйский острог.

Императорам, как известно, закон не писан, но Мышкин мириться с этим не пожелал, раздобыл мундир жандармского офицера и отправился в Вилюйск якобы с предписанием доста­вить арестанта Чернышевского к новому месту заключения. Дело провалилось из-за какой-то досадной случайности: ходили слухи, что Мышкина угоразди­ло надеть аксельбант не на то плечо, и вилюйский исправник заподозрил неладное, но точно никто ничего не знал.

Речь Мышкина на суде действительно производила сильное впечатление, особенно конец, где он заявил, что их суд — это простая комедия или нечто худшее, более отвратительное и по­зорное, чем дом терпимости: «...там женщина из-за нужды тор­гует своим телом, а здесь сенаторы из подлости, из холопства, из-за чинов и крупных окладов торгуют чужой жизнью, исти­ной и справедливостью».

В суде был скандал, схватка между жандармами, бросивши­мися на Мышкина, чтобы вывести его из зала, и его товарища­ми. В публике творилось что-то невообразимое. Первоприсут­ствующий до того растерялся, что ушёл, не закрыв заседания. Желеховский, товарищ прокурора, был вне себя, кричал: «Это чистая революция!»

На сенаторов Мышкин нагнал такого страху, что на следую­щий день в суд его не вызвали, хотя рассматривалось как раз его дело, и это было явное нарушение закона. Первоприсутствую­щий так прямо и заявил в ответ на запрос защиты, что «суд при­знает положительно опасным вызывать Мышкина».

Александр слушал Пьянкова и думал о том, что перевозить арестантов из крепости будут, конечно, под усиленной охраной — как же, государственные преступ­ники! Злодеи, супостаты — спокойно им не жилось, «в народ», вишь ли, вздумали идти! А ведь должны бы знать, что любовь к народу и стремление облегчить его страдания — преступление, да не простое, а государственное!

Хорошо сказал об этом в своем стихотворении один из осуж­денных, Феликс Волховский:

Ну, я преступник, уж положим:

Я смел любить и рассуждать;

От извергов таких

что ж ожидать мы можем?..

В тоненькой той книжечке под названием «Из-за решётки», изданной в прошлом году в Женеве и тайно переправленной в Россию, были и другие его стихи. Запомнилась насквозь ироничная «Гармония»:

…Для того, чей взгляд не шире

Ленты орденской — простор

Предоставлен полный в мире,

Чтоб расширить кругозор.

Для того же, чьи стремленья

Чересчур уж широки, —

Небольшое помещенье

И… надёжные замки!

Умница Волховский.

И ещё врезался в память отрывок из другого его стихотво­рения, короткий и пронзительный:

Сколько ж лет ещё так жить?

Право, сил уж нету боле.

Хоть ссылали бы скорей

Или вешали уж, что ли.

Мерзавцы! До чего же надо довести человека, чтобы он та­кое написал... Впрочем, чего удивляться. Волховский ещё легко отделался — его «всего-навсего» раз избили в камере во время бунта заключённых но поводу надругательства над Боголюбо­вым. А девяносто семь — девяносто семь человек! — за время дознания и предварительного следствия по их делу умерли от болезней, сошли с ума или наложили на себя руки в тюремных одиночках. И ещё трое — во время суда. Интересно, за эти по­губленные жизни, за эти растоптанные судьбы кто-нибудь отве­тит? Вряд ли, хотя по логике вещей судить бы надо этих высо­копоставленных ничтожеств, ревностно охраняющих облечён­ный в законы произвол.

Но, чёрт побери, если нельзя ждать справедливости от влас­тей — нужно добиваться её своими силами. Может, прав был всё-таки Валериан, когда доказывал на Большом Совете необ­ходимость браться за оружие — сейчас, немедленно, сколько можно терпеть! Он был один против всех тогда, Валериан, ник­то его не поддержал: террор — крайнее средство, пока можно без крови — надо терпеть. Другой вопрос: можно ли ещё все это терпеть? Всему есть край, и терпению — тоже...

— Кешка, — тихо сказал Александр. — А может, правда: хватит на все это спокойно смотреть? Может, пора уже кое-кого и к ответу призвать? Начать с Мезенцова...

Пьянков от неожиданности вытаращил на него глаза.

— Что ты, Саша, Бог с тобой. Они нас скорее всех прихлоп­нут…

— Почему же скорее?

— Ну ты сравни наши силы и их...

Александр выпрямился.

— Лучше, по-твоему, сидеть сложа руки и ждать, пока они нас всех благополучно сгноят в застенках?

— Надо бы лучше, да некуда, — пробормотал Иннокентий. — Но выступать с оружием против такой силы — это самоубий­ство. Декабристы вон военные даже были, можно сказать, спе­циалисты, а что из этого вышло?

Александр посмотрел на него с недоумением.

— Вышел первый шаг к свободе... Только я не об этом. До открытых выступлений с оружием нам еще далеко, это ясно. Просто на каждую их очередную мерзость, на каждый драко­новский приговор нужно чем-то отвечать...

Пьянков вздохнул.

— Да нас же по сравнению с ними — горстка. Плетью обуха не перешибешь.

— Ага, — хмыкнул Александр. — Господь терпел и нам ве­лел...

Иннокентий засмеялся.

— Помнишь, как в Хотушах евангелие мужикам читали? Ты и там всё насчёт этого митинговал... Это у тебя, Сашка, польская кровь сказывается, не иначе. Гонор польский.

— При чём тут гонор? — удивился Александр. — И при чём тут кровь? Хорошо! У Михаила Михайлова польской крови не было, но он на этот счёт высказался прекрасно: «Гроб вчера и гроб сегодня, завтра гроб... А мы стоим и покорно «власть гос­подня», как рабы твердим». Слышал такое?..

Иннокентий покачал головой.

— Расскажи всё!

— Всё — долгая история. А начало послушай: «Вечный враг всего живого, тупоумен, дик и зол, нашу жизнь за мысль и сло­во топчет произвол. И чем жизнь честней и чище, тем нещаднее судьба: раздвигайся, ты, кладбище, — принимай гроба! Гроб вчера и гроб сегодня...» Дальше ты слышал.

Пьянков помолчал, потом снова вздохнул:

— Это стихи, Саша. Литература.

— Да, — сказал Александр. — Но есть литература для чте­ния в салонах, а есть — за которую умирают на каторге.

— Да я ничего не говорю, — смутился Иннокентий. — Сти­хи хорошие, да только стену лбом все равно не прошибёшь...

— Эх, Кешка! — сказал Александр. — Ладно, ни до чего мы с тобой сейчас не договоримся. Ночевать останешься?

— У тебя только и ночевать! — отказался Иннокентий. — Меня только недавно выпустили, обратно что-то пока не хочет­ся... — Он допил чай и спросил вдруг: — Значит, Катя в мае уже едет?

— Куда? — не понял Александр.

— Как — куда? В Томск, домой...

— Она что, домой собирается? — удивился Александр. — Насовсем, что ли?..

Пьянков молча поглядел на него и тихо присвистнул.

Глава 8. Подготовка побега

С устройством побега Преснякову им не везло с самого на­чала. Через знакомого Мартышки удалось узнать, что сидит он в Спасской части. С громадным трудом с ним связались через подкупленного надзирателя и ещё кое-кого из посредников. И толь­ко было успели в основном обо всём договориться, как Андрея, будто нарочно, перевели почему-то в Коломенскую часть.

Пришлось снова начинать всё с нуля — опять искать «асси­стентов», опять обхаживать через них смотрителя, опять ломать голову над планом побега. В окончательном виде план этот вы­глядел примерно так: в один прекрасный субботний день к рыб­ному садку напротив подъезда Коломенской части подкатывает пролётка, запряженная красавцем-рысаком — Варваром. Барин —Тютька — идет в садок выбирать рыбу, кучер — Александр — смотрит от нечего делать по сторонам.

На третьем этаже в окне одной из камер должен быть выстав­лен за решеткой условный знак, свидетельствующий о том, что там всё в порядке. Вслед за этим на тюремном дворе появляется Пресняков. Его сопровождает один стражник. Они направляются в баню. Кинув провожатому в глаза горсть табаку, Андрей несётся к пролетке, «барин» помогает ему вскочить, и дальше всё уже очень просто. Варвар — не конь, а золото, к тому же имеет опыт: два года назад он с успехом исполнил подобную операцию при вызволении из Николаевского военного госпиталя Петра Кропоткина.

В теории всё это было замечательно. А на деле — невезение продолжалось.

Каждую субботу Александр отправлялся утром в «Русский татерсаль» за Варваром, заезжал за Тютькой и ровно в назна­ченный час был у Египетского моста. И каждый раз, как будто специально, случалось что-нибудь непредвиденное. Пресняков стоял у окна, но знака за решеткой не было.

А время шло, срок суда приближался. О побеге после окон­чания процесса нечего было и думать — приговорённых к ка­торге сразу же переводили в Петропавловскую крепость, а от­туда отправляли с усиленным конвоем.

Тютька в прошлую субботу сказал мрачно:

— Нет, не может быть столько случайных совпадений. Кто-то что-то узнал!

И Адриан Михайлов тут же с ним согласился:

— Да, это явно неспроста. А вы, как дураки, каждую суббо­ту там маячите. Вы-то ладно, а Варвар — конь приметный, по­искать такого красавца...

Все, кто были тогда у Трощанского, — сам Мартышка, Оль­га Натансон, Родионыч, Оболешев и они с Тютькой — дружно засмеялись.

— И правда! —- фыркнул Лёшка. — Александра Первого с Николаем сцапают — невелика беда, а вот Варвара жалко будет — действительно ведь красавец!

— Да что вы? — с готовностью подхватил Родионыч. — Тютька тоже ничего себе выглядит, посмотрите, какой симпа­тичный! Александр, правда, что-то здорово отощал в последнее время, а так — тоже всё при нём! Его подкормить немного — вообще будет неотразим! Ольга, подтверди!

Ольга улыбнулась и тут же нахмурилась.

— Господа, вот вы веселитесь, а ведь дело серьёзное. — Она обвела всех строгим взглядом. — И у Николая, и у Александра внешность, к сожалению, тоже запоминающаяся, как и у Варва­ра...

Тут уже все грохнули так, что это было похоже на неболь­шое землетрясение. Ну, у Александра с Тютькой была, поло­жим, разрядка после пережитого час назад нервного напряже­ния, а уж остальные сползали со стульев, видимо, просто глядя на них. Ольга несколько секунд созерцала это буйное веселье осуждаюше, но потом не выдержала и захохотала тоже.

Ну, посмеялись, повеселились, а потом Оболешев сказал:

— А ведь Адриан прав: вас там вполне уже могли заметить. Надо бы переждать, ребята, недельку-другую...

И Ольга сказала:

— У нас каждый человек на счету. Не дай Бог, что с вами случится...

— Не говоря уже о Варваре, — вставил Александр.

Тютька усмехнулся и внимательно посмотрел на него.

— Нет, конечно, — сразу же ответил ему Александр. — Ни­каких пережиданий. Время — деньги.

— Я тоже так думаю, — сказал Николай.

Адриан Михайлов не понял, спросил, при чём тут деньги.

Оболешев догадался, но понял также и то, что отговаривать их бесполезно. Сказал со вздохом:

— Ну, как знаете.

И вот приехали. Тютчев вылез, направился неторопливо к рыбному садку. И будто провалился там.

Дожидаясь его, Александр превратился в сплошной комок нервов. В окне Преснякова был наконец-то условный знак. Сам он стоял у решетки и ждал ответного знака от них. Подать его должен был Тютька, но его, чёрт возьми, всё не было.

Александр видел, как Преснякова вывели из дверей тюремного здания. Как Андрей вскинул голову и бросил в сторону пролётки быст­рый, чуть прищуренный взгляд. Ещё не поздно было подать знак, но Тютчев не появлялся. Действовать одному значило поставить под угрозу всё дело — риск был непомерный. Проклиная всё на свете, Александр зевнул и со скучающим видом отвернулся. Ког­да снова повернул голову, тюремный двор был пуст.

Тютьки по-прежнему не было и в помине.

Возможно, в магазине засада. Его схватили, теперь дожида­ются, пока туда войдёт Александр. Что ж — если так, сейчас дождутся. Он опустил руку в правый карман и в этот момент увидел Тютьку, сбегающего но ступенькам с пакетом в руках.

Едва взглянув на Александра, он всё понял. Выругался сквозь зубы, сказал:

— Поехали!

Поехали. Тютька, бледный от злости, стал рассказывать. Дело было в том, что «этот идиот» хозяин почему-то никак не мог сегодня выловить рыбу. Махал этим своим сачком, как по­мелом, битый час и ни одной не мог подцепить. Тютька потерял терпение, хотел сачок у него вырвать и сказать: «Дай, дурак, я быстро поймаю». Потом хотел плюнуть и уйти, сказать, что то­ропится — но тогда пришлось бы сразу уезжать, а как тут под­гадаешь? Решил всё-таки дождаться.

— Дождался!.. — подытожил он замогильным голосом и сплюнул с досады на мостовую.

— В следующий раз не покупай ничего, — сказал Александр устало. — Смотри, спрашивай — и ничего не бери.

— В следующий раз опять что-нибудь стрясётся, — мрачно пробормотал Тютчев. — Не одно, так другое...

Из «Татерсаля» шли молча. На перекрестке, где Николаю нужно было сворачивать, он, как обычно, сунул Александру пакет с рыбой — девать её было некуда, поэтому относили каждый раз Катрин, чтобы добро не пропадало.

— Погоди, — сказал Александр. — Куда-нибудь торо­пишься?

— Нет, — сказал Тютька и сразу как-то просветлел немного. — А давай правда — рыбу эту куда-нибудь выбросим и пойдём ко мне!

— Ну, зачем же. Пойдем лучше к Катерине. Заодно и пообе­даем.

— Лёшка узнает — голову оторвет, — протянул в раздумье Николай.— И тебе, и мне...

— Лёшка узнает только в одном случае — если нас там сца­пают. А если нас сцапают, он нам уже ничего не оторвет.

— Логично, — оценил Тютчев. Он подумал ещё и окон­чательно приободрился. — В конце концов, мало ли кто мы есть: друзья, знакомые, дальние родственники! Документы в порядке...

Катрин гладила бельё. С Тютькой она поздоровалась при­ветливее, чем с ним.

— Тебе помочь? — предложил Александр.

— Смешно даже, — Катрин отвернулась. — Разве гости по хозяйству помогают?

— Какой же он гость! — отважно заступился Тютька.

— Редкий! — отчеканила Катрин.

Она молча убрала недоглаженные пелёнки и ушла на кухню.

— Нда-а, — посочувствовал Тютька. — Я гляжу, у вас пря­мо семейная идиллия...

— Да, вроде этого, — хмыкнул Александр. — Я, впрочем, почти привык уже. Ладно, гости так гости. Пойдём сядем тор­жественно в красный угол и будем дожидаться обеда. Только на наследника сначала посмотрим...

Александр Александрович-младший изволил почивать в кроватке. Вид у него был при этом серьёзный и деловой. Тють­ка поглядел на него, поулыбался и пошёл на цыпочках к двери. И Александра за собой поманил:

— Пойдём!

— Куда?.. — спросил Александр, хотя уже понял, куда.

— Поговорим, — сказал Тютька коротко и ясно.

— Бесполезно! — сказал Александр, но Николай уже при­открыл дверь в кухню.

— Извините, Екатерина Константиновна, можно к вам?

— Пожалуйста, — сказала Катрин слегка растерянно.

— А гостям дозволяется? — поинтересовался, входя сле­дом, Александр.

Катрин тут же вспыхнула.

— А гостям тут делать нечего!

Александр молча пожал плечами и вернулся в комнату.

Тютька пришёл минут через пятнадцать, поставил на стол тарелки и тут же заговорил о делах — в их рабочем кружке на Новой бумагопрядильне полным ходом шли последние приго­товления к забастовке.

Катрин принесла вкуснейшую уху. Они ели и похваливали, но Тютька один раз пробормотал, забывшись:

— Чёртова рыба, будь она неладна...

Катрин, конечно, удивилась, вскинула брови:

— Вам что, не нравится?

Тютька опомнился, сказал:

— Что вы, очень вкусно. Это я о другом…

Но от добавки, тем не менее, отказался. Александр тоже — кроме того, что из-за этой треклятой рыбы сорвалось дело, мысль о том, что у Преснякова на обед сейчас отнюдь не стерляжья уха, тоже аппетита не прибавляла.

Уходить не хотелось, но надо было — Александра ждали в типографии и у Оболешева — у него сегодня собирались в оче­редной раз по поводу пересмотра программы и устава; Лёшка просил зачем-то прийти пораньше.

Николай, быстро одевшись, попрощался с Катрин и сказал, что подождёт его на улице.

— Да чего меня ждать-то, я готов, — сказал Александр, на ходу застёгивая пальто, но Тютька захлопнул за собой дверь, а Катрин шагнула вдруг к нему.

— Нет, подожди...

Он остановился.

— Что такое?

— Саша... Я хотела сказать... я очень люблю тебя.

Это было что-то невероятное. Обычно во время их редких встреч Катрин выдерживала характер до конца — прощалась с ним холодно и сухо.

Александр растерялся, ответил как-то небрежно:

— Что так вдруг?

И даже на это, как ни странно, она отреагировала спокойно. Сказала тихо:

— Не вдруг. Я... всё время о тебе думаю. Я понимаю, что тебе не до нас, у тебя эти твои дела... но я всё-таки так счастли­ва, что ты у меня есть... вот такой.

Александр молча глядел на неё во все глаза, потом притянул её к себе и бережно поцеловал.

Она вздохнула.

— Иди. Тебя ждут.

— А как насчет Томска? — спросил он уже в дверях.

Она отступила на шаг, сказала медленно:

— Никуда я от тебя не уеду...

Тютька прохаживался у соседнего дома.

— Слушай, — сказал Александр, все ещё не в силах опом­ниться. — Что ты с ней сделал, а? О чём вы говорили?

Николай улыбнулся.

— Да как тебе сказать? Обо всём понемногу.

Глава 9. Арест Тютчева

Тютьку арестовали первого марта.

В связи с начавшейся стачкой на Новой бумагопрядильне полиция бесновалась, как никогда: в районе, прилегающем к фабрике, хватали всех «подозрительных лиц» без разбора.

Тютьку задержали вместе с Жоржем Плехановым, когда они возвращались с конспиративной квартиры Гоббста — одного из организаторов стачки. Жорж в участке разыграл махрового обывателя, далёкого от какого бы то ни было сочувствия рабочим, документы у него были в порядке, и его выпустили, взяв подписку о невыезде.

У Тютьки нашли заряженный револьвер.

Плеханов, рассказывая об этом, был бодр и спокоен, уверял, что Николай обязательно как-нибудь выпутается, у отца его — положение и связи.

Александр сидел словно оглушённый, слова Плеханова доходили до сознания с трудом. Он сказал, не поднимая глаз:

— Какой там отец… Если установят его настоящее имя — это всё.

— Почему? — не понял Жорж.

— Потому что тогда они начнут раскручивать дело с покушением на Беланова.

Он знал, что их настоящие имена стали известны полиции в связи с расследованием доноса Гроссмана ещё осенью. Знакомый Василия Трощанского, некто Жданов, работал в полиции, и через него время от времени удавалось получать кое-какие сведения.

Они узнали, например, почему так счастливо избежали ареста в день несостоявшегося сведения счетов с Белановым и агентом по кличке Козёл. Им просто повезло: пристав 3-го участка Литейной части был в этот вечер в гостях и, получив через городового уведомление о необходимости произвести обыск в квартире номер шесть дома двадцать два по Бассейной улице,«не заблагорассудил оставить приятную компанию». Вместо того, чтобы явиться туда лично, он через того же городового послал по указанному адресу своего помощника, который в порыве служебного рвения слегка перестарался: выставил прямо перед домом, так что только слепой не заметит, толпу полицейских с целью производить за домом слежку.

Подчинённые оказались, видимо, под стать начальству: как только Тютчев вышел из подъезда, один двинулся за ним, а все остальные бдительно не сводили с них глаз до самого угла, почему и не обратили внимания на Александра с Машенькой. Тем не менее, оказалось, что работают в полиции, как справедливо заметила Осинская, не одни дураки: по крайней мере, псевдонимы всех участников покушения были раскрыты в считанные дни. И теперь, если Тютьку опознают, вряд ли ему помогут какие бы то ни было связи его родственников.

— Это у него первый арест?— спросил Жорж уже далеко не так бодро, как начал.

— Третий, по-моему, — хмуро сказал Александр.

В первый раз Тютчева арестовали, когда ему было 18 лет. Он жил тогда в Симбирске. В определённые дни по улицам города проводили партии арестантов. Юный Николенька, кипя возмущением к полицейскому произволу и сочувствием к его жертвам, не придумал ничего лучшего, как подойти однажды к одной из таких партий, выхватить из кармана револьвер и, выстрелив несколько раз в воздух, крикнуть арестантам, указывая на конвой:

— Вот как надо, ребята, с ними обращаться!

Приободрив таким оригинальным способом арестованных, он, конечно, тут же был взят под стражу сам, но отделался тогда легко: окружной симбирский суд приговорил его всего-навсего к штрафу в семьдесят пять рублей. Вероятно, родственникам Николая пришлось выложить гораздо большую сумму, чтобы конвойные на суде не подтвердили факта стрельбы — ему было вменено в вину только лишь «оскорбление военного караула на словах».

Рассказывая об этом, Николай сам удивлялся собственному легкомыслию:

— Надо же быть в восемнадцать лет таким идиотом!

Валериан Осинский тогда, усмехнувшись, заметил:

— Не ты один таким был!

И рассказал ему в утешение о своем первом аресте — из-за того, что он, гуляя в Летнем саду, не соизволил уступить дорогу государю-императору.

— Нда-а, — протянул Тютька. — Это, конечно, тоже… А с чего это тебе вздумалось-то?

Валериан пожал плечами:

— Не знаю. Просто противно стало, что все кругом чуть не на брюхе перед ним готовы были ползти. А у него ещё рожа такая... довольная — будто всё это в порядке вещей!

Александр с Тютькой засмеялись: какая же ещё, по его мнению, должна быть у царя-батюшки «рожа»? Действительно, пресмыкание перед его особой в порядке вещей. Никто, к сожалению, ещё порядка этого не отменил.

— К Богу в рай такие порядки! — фыркнул Валериан.

— Думаешь, у него там порядки лучше? — усмехнулся Александр, а Тютька тут же его мысль подхватил и развил: в раю, если он есть, точно такое же пресмыкание, даже ещё хуже, и произвол такой же. Люцифер осмелился слово поперёк сказать и тут же загремел с небес в преисподнюю.

Ещё Тютьку арестовывали в 1875 году по делу Кибальчича.

Николай Кибальчич, студент Медико-хирургической академии, тем летом занимался пропагандой в Липовецком уезде Киевской губернии вместе со своим другом, документы которому в конспиративных целях были выписаны на имя Тютчева — разумеется, с его согласия. Сам Тютька уехал к родственникам на Урал, осенью в Питере встретился с Кибальчичем, тот рассказал, как работали с другом на сенокосе и читали мужикам запрещённые книжки, всё у них было, как будто, в порядке.

Никто не знал тогда, что одна из этих книжечек, тихомировская «Сказка о четырёх братьях», дошла до местного пономаря, потом до попа, от него попала аж к Киевскому митрополиту, а дальше — к губернатору и прокурору. В Киеве уже шло по этому делу следствие, и в октябре Кибальчича, а вслед за ним и

Тютьку арестовали. Сидели они в тюрьме при Третьем отделении. Тютчева, впрочем, скоро выпустили, убедившись, что это не тот студент, что был летом в Липовецком уезде, а Кибальчича продолжали мучить нескончаемыми допросами.

Тютька рассказывал об их очной ставке: Кибальчич, всегда спокойный, уравновешенный, невозмутимый, поразил его своим видом. Он был смертельно бледен, глаза блуждали, по лицу катились капли пота, даже смятая его рубашка была вся влажная — его допрашивали, очевидно, уже много часов без перерыва, не давая ни минуты отдыха. Тем не менее, ничего интересного для себя жандармам добиться от него не удалось. Кибальчич отсидел уже больше двух лет в тюрьме, сейчас дожидался суда в Петербурге.

Жорж ёрзал на стуле — ему, видимо, нужно было уходить, но не хотелось оставлять Александра в таком состоянии. Он спросил:

— Как у вас с Пресняковым-то?

— Ведь знаешь, как…— Александр провёл ладонью по лбу — голова разламывалась, что-то тяжело тюкало в висках. —Ладно, Жорж, иди... спасибо, что зашёл.

Плеханов тут же с нескрываемым облегчением поднялся, напомнил о назначенной на завтра встрече с рабочими бумагопрядильни у Гоббста и ушёл.

Дел было, как обычно, по горло, но Александр не мог заставить себя взяться за них. Сидел неподвижно, думал о Тютьке.

Один-единственный раз они чуть было не поссорились всерьёз — этой осенью, когда кто-то из знакомых студентов проболтался Тютьке о том, что видел Александра среди публики на процессе 193-х. Да ещё в красках описал, от большого ума: «Там его склоняют на все лады — Александр Квятковский, такой-сякой, не разысканный, а он стоит и с интересом слушает!» Тютька пришёл к нему тогда вне себя от возмущения, отчитывал не хуже Дворника. Александр не вымолвил в оправдание ни слова, выслушивал всё молча, но Тютька не унимался: «Это у нас с тобой, между прочим, не первый разговор! Пора уже ставить вопрос о твоей безалаберности. Меня не слушаешь — Большой Совет послушаешь!» — и так далее. С вариациями: «Я вот ещё выясню, кто тебе входные билеты дает! У кого ума палата! Осинский, наверное? Сам уже насиделся за эти свои билеты, теперь тебя хочет посадить! Только тебя так скоро, имей в виду, не выпустят!»

Да, Валериана, арестованного год назад за распространение поддельных входных билетов на процесс 50-и, выпустили довольно быстро — за недостатком улик. Он и его ребята тогда слегка перестарались, и на хоры зала окружного суда набилось с их билетами публики в несколько раз больше, чем полагалось. Полиция всполошилась, Валериана и ещё нескольких человек арестовали. Теперь, конечно, стали умнее — билеты дают только тем, кому очень надо...

— Какая элегическая задумчивость! —завёлся Тютька с новыми силами, возмущённый его безучастностью. — Думать-то раньше надо было! Ты хоть сейчас понимаешь, что натворил?

— Да, — сказал Александр. — Каюсь. Грешен. Рвать рубаху на груди и посыпать голову пеплом, надеюсь, не обязательно?

Тютька возмутился снова:

— Тебе смешно ещё?

— Нисколько,— сказал Александр — он смеяться и не думал. — Ну, не пойду я больше туда. Что ещё?

— И ещё много чего! — заявил Николай обличающим тоном.

— Например?

Тютька стал перечислять: тогда-то не так постучал в конспиративную квартиру, тогда-то якобы случайно толкнул в лужу увязавшегося за ними филёра, — припомнил всё, что мог. А в довершение:

— И обзывал на улице свиньёй шефа жандармов!..

— Я? — удивился Александр. — Когда это?.. Нет, что он свинья — это безусловно, но я, по-моему, не обзывал!

— Мне Маша Осинская все рассказала! — заявил Тютька. — «Бог, говорит, не выдаст— Мезенцов не съест!»

Александр засмеялся.

— А я уж подумал — правда под горячую руку где-нибудь высказался!

— С тебя станется, — осуждающе хмыкнул Тютька, но не выдержал и засмеялся тоже.

Дёрнул его чёрт пойти к Гоббсту с револьвером... Александр встал и прошёлся по комнате. Прикинул, с кем теперь ехать в субботу к Коломенской части. Хорошо бы с Родионычем, но он сейчас замотался с этой забастовкой, будь она неладна. Делать им там нечего — желают, видите ли, изложить своё недовольство фабричными нововведениями наследнику, пристают к землевольцам, чтобы написали им прошение. Всю жизнь мечтали — просить милости у императорского сынка.

Хоть и не для себя, а всё равно противно. А главное — бесполезно. Родионыч это тоже понимает, а Жорж упёрся и твердит: «Надо написать— пусть убедятся сами».

Нет, Родионыча пока трогать не надо. Можно взять Сашу Хотинского —парень, кажется, толковый. Выглядит он, конечно, попроще, чем Тютька, барин из него получится не такой представительный, но на это плевать, главное — совсем другое.

Вдруг невыносимо захотелось, чтобы скорее наступила суббота. Стачка, прокламации, типография— это всё тоже, конечно, нужно, но душа рвалась к делу более важному и опасному, требующему всех сил без остатка.

В субботу Пресняков стоял у окна, знака — не было.

А ещё через несколько дней Оболешев сказал при встрече, опустив глаза:

— Ты уже знаешь?..

— О чём? — тихо спросил Александр.

Лешка помолчал и ответил нехотя:

— В четверг арестовали Машу Осинскую.

Глава 10. Побег

Дорогу от «Русского татерсаля» до Коломенской части Александр мог бы теперь проехать с закрытыми глазами. Неужели сегодня, после стольких мытарств, наконец всё получится? Не верилось. А вчера, когда расшифровал пресняковскую записочку, была такая радость, словно всё самое трудное уже позади.

Андрей сообщал, что ему дают свидание с матерью. Обычно свидания проходят в зале при полицейском участке. Это значит, что около одиннадцати часов утра Андрея выведут из тюрьмы...

— Значит, в магазин мне сегодня совсем не заходить? — тихо спросил Хотинский.

— Отчего же, — Александр улыбнулся. — Потом можешь зайти хоть не в один, если надо. Когда с делами управимся…

Хотинский засмеялся, а он тут же подумал о том, что перестрелка с конвоем гарантирована почти на 100%, и никто на свете не знает, что с ними будет «потом». Но сейчас — подальше такие мысли. Сейчас должно быть полное спокойствие и хладнокровие. И уверенность.

Хотя чего-чего, а сомнений как раз хватает. У Андрея, кстати, тоже — в одной из шифрованных записочек написал вдруг насчёт конвойного: а что, если он успеет зажмуриться? Конечно, его можно понять: если человеку ни разу в жизни не приходилось швырять кому-то в глаза табаком, вполне естественно,

что у него могут быть на этот счёт сомнения. Понять — можно, но помочь? Александр написал в ответ: «Лучше всего тебе пока попрактиковаться на следователе. А вообще не переживай и кидай побольше, пусть хоть куда попадёт — в глаза, в нос — всё равно хорошо». Показал, прежде чем зашифровать, Дворнику — он только что вернулся из Саратовской губернии, но уже успел включиться во все самые важные дела. Тот, дойдя, до этого места, засмеялся и тут же начал выговаривать Александру насчёт того, как должны составляться подобные послания: кратко, по существу и без шуточек.

Александр тут же сформулировал вариант идеально краткий и содержательный: «Кидай, не сомневайся». Дворник усмехнулся и сказал: «Это уже лучше. А вообще Андрей, когда до дела дойдёт, сомневаться не будет. Это у него сейчас такие мысли от безделья и от излишней учености: наслушался в своём Учительском институте про рефлексы и всё такое...»

В институте Пресняков проучился всего год, но потом, чувствовалось, серьезно занимался самообразованием. С ним можно было поговорить на любую тему, он вообще был... Тьфу, да почему — «было», «был»?.. Не был, а есть. Александр тряхнул головой, отгоняя ненужные мысли.

Вот и подъезд части. Десять часов пятьдесят три минуты.

Знак на месте. Всё. Теперь только сидеть и ждать. И ни в коем случае не смотреть туда, куда непонятной, почти неодолимой силой так и притягивается взгляд: на просторный тюремный двор, на тяжелые ворота... Жутко хочется курить, а папиросы остались в пальто. Александр спрашивает еле слышно, не поворачивая головы:

— Саша, закурить есть?

— Сейчас, — Хотинский роется в карманах, возится.

Александр оглядывается: ищет в том же кармане, где кистень, того гляди вытащит… Нашёл наконец-то — протягивает блестящий портсигар.

— Убери сейчас же, — шипит Александр. — Я тебе кучер или кто?!

Предосторожность, если разобраться, излишняя: под настроение либеральный барин может угостить папиросой и кучера, почему бы и нет, но лучше

всё-таки перетерпеть.

— Вынуть? — растерянно шепчет Хотинский.

— Не надо. Ничего не надо — скоро уже...

Сегодня понедельник; народу на улице немного — это хорошо, по субботам бывало гораздо больше.

— Александр, — тихо зовёт Хотинский.

— Что?

— Пора бы уже, а?

— Да.

Хоть бы пару раз затянуться...

Мимо проходит господин в шляпе и длинном сером пальто. Бросает цепкий взгляд. Шпик? Нет, вряд ли. Шпик дошёл бы до угла и оглянулся незаметно. Скорее всего, просто конь понравился. Варвар в самом деле красавец, не зря над ним Адриан так трясётся. Он купил его в Москве, когда пытался организовать побег своему другу Крестовоздвиженскому. Не успел — тот умер в тюрьме.

Курить хочется невыносимо.

Проходят, оживленно болтая, две барышни, обе светленькие и очень хорошенькие.

— Нет, нет, он ей подарил духи и перчатки, я тебя уверяю!

— Ах, перчатки — как это можно?

— Духи и перчатки, я тебе клянусь!..

Милые барышни, нам бы ваши заботы. Впрочем, нет, не дай Бог.

Хоть бы один раз...

Так. Кажется, началось.

В глубине двора — высокая, чуть сутуловатая фигура Преснякова и сзади коренастый, приземистый стражник.

Сейчас. Сейчас. Ещё несколько шагов. Вот сейчас...

Молниеносное движение руки — и горсть табака летит в лицо конвоиру. О Боже, есть ты или нет — неважно, помоги всё равно...

Стражник с воплями несётся за Андреем такими же стремительными скачками — табак его приостановил лишь на мгновение. Последний прыжок к пролётке — почти одновременно. И в тот момент, когда Хотинский уже протягивает руки Андрею, стражник наваливается на него, вцепляется, как клещ, не переставая звать на помощь. Пресняков отчаянно вырывается, Хотинский выхватывает кистень. Пролётка, дрогнув, резко клонится на бок, и все трое, сцепившись в клубок, валятся на мостовую.

Поминая попеременно то Бога, то чёрта, Александр вскакивает, дёргает удила. Осаживает рвущегося вперёд Варвара и поворачивает назад. Хотинский и Пресняков прыгают в пролётку.

Бешеная скачка вдоль знакомых улиц. Погони, кажется, ещё нет, по крайней мере, не видно.

На Песках для Андрея приготовлена квартира, где их уже ждут.

Александр останавливает коня, Андрей с Хотинским выскакивают из пролётки и исчезают во дворе дома. И снова Варвар несётся вскачь. Скорей, скорей от этого места, от этой небольшой комнатки, где друзья сейчас уже крепко обнимают и Андрея, и Хотинского. Дворник, чуть запинаясь от волнения, расспрашивает о побеге, а кто-то спешно готовит всё необходимое, чтобы превратить Преснякова из блондина в брюнета…

Александр не может сдержать торжествующей улыбки. Внезапно его охватывает ощущение такой огромной, ошеломляющей радости, что становится трудно дышать. Он не испытывал ничего подобного даже тогда, когда сам чудом ускользал от полиции, а это случалось с ним уже не раз. Тогда была просто радость. Теперь — такая, после которой не страшно и умереть.

Пожалуй, он не испытывал такого вообще никогда в жизни. Может быть, что-то немного похожее — лишь однажды, когда у них начиналось всё с Катрин... Хотя это странно — вещи вроде бы несравнимые. Впрочем — почему же? Ведь именно любовь и только она одна даёт наивысшее счастье. Любовь к близким, к свободе и справедливости, к угнетённым и страждущим — всё это одно. И всё, что они делают, — из любви и ради любви.

Вам, конечно, этого не понять, господа жандармы, как и всем остальным в вашем стане «ликующих, праздно болтающих». Тем хуже для вас. Вспомнилось вдруг, что сегодня семнадцатое апреля — день рождения императора Александра Второго. Любопытно: весело ли сейчас ему — монарху огромной страны с нищим, голодным, замордованным властями народом? Должно быть, весело! Ладно. Мы ему сегодня тоже преподнесли подарок — одним политическим арестантом в бесчисленных российских тюрьмах стало меньше.

Глава 11. Дворник

Пора было расходиться, но никто не спешил — каждому хотелось дождаться Квятковского и лично убедиться, что с ним всё в порядке. Когда он наконец-то появился, живой, невредимый и улыбающийся, все к нему бросились, принялись наперебой обнимать и поздравлять, от радости не соображая, что надо прежде всего дать подойти к нему Андрею. Дворник это понял раньше других. Он сказал:

— Ребята, погодите... — и все как-то сразу расступились, и Пресняков с Александром Первым молча обнялись, и Андрей не сказал ему даже «спасибо», потому что слов тут никаких было не нужно.

Потом ещё немного все вместе посидели, выпили — чисто символически — за здоровье участников побега и стали по одному расходиться. Остались втроем: Дворник и Квятковский с Пресняковым. Андрей расспрашивал Александра Первого о забастовке, которая закончилась хоть мизерными, но все же уступками хозяев, о своих рабочих кружках и, конечно, о Тютчеве.

Дворник слушал их и с каким-то непонятным, новым для себя чувством смотрел на оживлённое, то чуть насмешливое, то озабоченное лицо Александра Первого. Что-то неуловимо изменилось в знакомом этом лице — будто свет появился какой-то изнутри... Вдруг стало ясно, что странное это чувство — элементарная зависть.

Пока он там в Саратове, точнее, в селе Синенькие гробил время на поклоны да молитвы, обхаживая раскольников, которые, несмотря на недовольство властями, проникаться революционными идеями тоже как-то не торопились, люди здесь делали дело. И вот его конкретный результат — вызволенный из застенка товарищ. Дворник, правда, сразу же, как приехал, предложил Квятковскому свою помощь — но всё уже, к сожалению, было решено и готово без него.

Хорошо, в этот раз — пусть. Но этот побег, конечно же, не последний. Надо немного выждать, а потом, может быть, попытаться освободить Тютчева. С ним, кстати, дело было плохо. Как и опасался Александр Первый, на Тютчева вешали не только участие в организации забастовки, но и их октябрьское покушение на двух шпионов.

— А про Шарашкина... ничего? — тихо спросил Пресняков.

— Пока ничего, — хмуро ответил Александр Первый. — Да ему уже и без Шарашкина хватит!

— А после сегодняшнего они вообще взбесятся, — сказал Пресняков задумчиво.

— В смысле охраны? Да, теперь о побегах нечего и думать, —согласился Квятковский. — Месяца два-три, по крайней мере.

Он посмотрел на Дворника так, будто хотел что-то сказать или спросить, но тут же взгляд отвёл и заговорил о другом.

Потом уже, дня через два, Дворник об этом вспомнил, спросил Александра Первого:

— О чем ты тогда, на Песках, хотел?

Тот вздохнул и ответил, что просто подумал в тот момент об Аяксах.

«Три Аякса» — неразлучные Дейч, Стефанович и Бохановский, организаторы так называемого «чигиринского заговора», сидели в киевской тюрьме и дожидались, судя по тому, что они успели сделать, смертных приговоров.

Замысел у них был грандиозный: с помощью подложных «царских грамот» создать в Чигирине тайные крестьянские дружины для всеобщего восстания. Убедившись в том, что вера в царя-освободителя в крестьянах сильна, находчивые Аяксы решили не долго думая сделать императора своим союзником.

Яков Стефанович написал и отпечатал в подпольной киевской типографии «высочайшую Тайную Грамоту», в которой император Александр Николаевич якобы заявлял, что манифестом 19 февраля 1861 года даровал крестьянам всю землю без всякого за неё платежа, но, к его величайшему огорчению, дворяне хитростью и обманом воспрепятствовали исполнению царской воли. Вследствие этого государь в этой самой грамоте призывал любезное ему крестьянство единодушно восстать с оружием в руках и завладеть всею землею, для чего советовал им объединяться в «Тайные дружины».

Это, конечно, была авантюра сомнительного характера, и большинство землевольцев её не одобряло — нельзя поднимать народ на борьбу с помощью обмана, пусть даже такого, что им же «во благо». Но Аяксы рвались в бой и были полны решимости.

Чигиринские крестьяне с готовностью откликнулись на «царский призыв» и принялись тайно изготавливать в кузницах пики. До того, как кто-то из них по пьянке проболтался в трактире о готовящемся восстании, в «тайные дружины» вступило свыше тысячи человек.

Теперь «царские эмиссары» Дейч, Стефанович и Бохановский были надежно упрятаны за решётками киевского тюрем­ного замка, а Осинский с Михайлой Фроленко делали всё воз­можное и невозможное, чтобы их оттуда вытащить. Квятковский, очевидно, опасался, что после побега Преснякова бдительность стражи во всех тюрьмах резко повысится, и ребя­там в Киеве придётся нелегко.

— Не переживай, — сказал Дворник. — Им не привыкать.

Он имел в виду — Осинскому с Михайлой не привыкать к трудностям, но Александр Первый посмотрел на него удивлён­но и спросил:

— К чему — не привыкать? К тюрьме? Так ведь они уже сколько сидят... Суд скоро!

Дворник задумался.

Об этом до поры не должен был знать никто, кроме непос­редственных участников и нескольких человек из руководства, но в конце концов ради дружбы можно было один раз в жизни от­ступить от строгих конспиративных правил.

— Только чтобы никому ни слова, — сказал он, глядя Квят­ковскому прямо в глаза. — Там у них пока всё в порядке. Михайло по тюремной части делает карьеру, сторожит заключён­ных. Всё должно получиться, тьфу-тьфу, не сглазить бы...

Александр Первый присвистнул изумлённо.

— Да-а... Ну, Михайло! Хват!..

— Только имей в виду, что ты об этом никогда не слышал и ничего не знаешь, — ещё раз предупредил Дворник.

Квятковский улыбнулся, сказал:

— Конечно, не знаю. Спасибо тебе, Саша... А как у них во­обще дела-то? Я не про Михайлу, сам потом расскажет, — как у Аяксов настроение?

Дворник засмеялся.

— Ну, настроение у них всегда отличное. Особенно после оправдания Засулич. Валериан пишет, как узнали — вся тюрь­ма ходуном ходила. Дейч сначала от радости по камере скакал, потом начал в коридор рваться и чуть было не кинулся в угаре на шею надзирателю... И у всех остальных тоже было по этому поводу буйное ликование.

— Ещё бы! — сказал Квятковский. — Мне, например, до сих пор не верится, что её оправдали...

— Ничего удивительного, — возразил Дворник. — Среди присяжных порядочные люди попадаются довольно часто, это тебе не Особое присутствие Сената!

— Да это ясно, — Квятковский усмехнулся. — Но они всё равно молодцы. Знали ведь, что его императорское величество будет недовольно...

Дворник заметил на это, что «недовольно» — не то слово, его величество тогда «просто взбесилось» и немедленно повелело арестовать Засулич снова. А ещё гордился своими судебными реформами! Кой черт в реформах, когда можно плевать на решение суда и по-прежнему делать всё, что заблагорассудится?!

— «Когда я был царём российским, реформ я много затевал, и что давал одной рукою — другой тотчас же отнимал», — негромко пропел Александр Первый на известный мотив.

Оба они засмеялись, и Дворник подумал почему-то о том, что всё обязательно будет хорошо: с Аяксами, с Тютчевым и со всеми другими их делами.

Глава 12. Москва

Ехали с Дворником в Москву.

В Питере все дела были в основном приделаны. Тютька от побега отказался, намекнул, что отец хлопочет, и, возможно, обойдётся без суда — сошлют административным порядком в Сибирь, а оттуда бежать все-таки легче, чем из тюрьмы. Что ж, дай бы Бог.

С Катрин последний разговор был тяжёл необыкновенно. Она всё-таки собиралась в Томск и сказала, что вряд ли вернётся: всё, хватит, никаких сил больше нет, он её измучил, он её совсем не любит, да, как же, хороша любовь, нет, нет, дальше так жить нельзя, надо в конце концов расстаться. Всё это звучало убедительно.

Александр и сам понимал, что дальше так нельзя. Смотрел на её милые, заплаканные глаза, на растрепавшуюся пушистую косу — ужасно хотелось погладить, или расплести, или хотя бы просто дотронуться, — и молчал. Он знал, что всё сейчас зависит только от него. Знал, что ещё может удержать её. Ещё может...

Смотрел и думал о том, что жизни вместе у них всё равно не будет. Никто не знает, сколько ему ещё быть на свободе, и сколько вообще осталось... Значит, чем скорее они расстанутся, чем скорее она его забудет — тем лучше для неё.

Он сказал в конце концов:

— Да, ты права. Тебе лучше уехать. Я и сам скоро уезжаю...

Катрин вскинула на него негодующий взгляд:

— С кем?

Куда — её, по-видимому, не интересовало вовсе, главное было почему-то — с кем.

— С Дворником, — брякнул, не подумав, Александр.

Что с ней было после этого, не поддаётся никакому описанию. Ну, а содержание речи выглядело примерно так: ах, с дворником, прекрасно, ты ещё издеваться надо мной будешь, мало ты надо мной издевался, хорошо же, катись на все четыре стороны хоть с дворником, хоть с городовым, а ко мне больше не подойдёшь, я давно чувствовала, что этим кончится, все эти ваши сборища со стрижеными девицами, молчи, я давно знаю! — и всё это под аккомпанемент рыданий взахлёб.

Лучше не вспоминать.

Дворник мирно подрёмывал, прислонясь щекой к стене вагона. Вид у него был, как всегда, солидный и респектабельный, а щегольски подкрученные усы и шелковистая бородка придавали его лицу некоторую даже вальяжность. Было странно, что с такой внешностью заядлого сердцееда Дворник не имел никаких отношений с женщинами, кроме чисто деловых.

Может быть, дело здесь было в Ольге Натансон, к которой Михайлов был по-особенному привязан, но, глубоко уважая её мужа, не позволял этому отношению перейти во что-то более личное. Впрочем, точно Александр ничего не знал — серьёзно они на эту тему ни разу не говорили, несмотря на то, что в последнее время здорово сблизились.

С ним не было такого понимания, как с Тютькой, — такого, наверное, ни с кем больше не будет, — но что-то к Дворнику тянуло. Его уверенность, основательность, надёжность — но не только. Было что-то ещё, от чего на душе, когда он был рядом, становилось спокойнее и теплее. Александр радовался тому, что их чувства и отношение к разным вопросам часто совпадают. Впрочем, разногласий хватало тоже.

До приезда Дворника из Саратова они уже почти закончили пересмотр программы и устава, причём без каких-либо существенных изменений. Михайлов же, не успев приехать, заявил о решительной необходимости большей централизации сил и более строгой дисциплины в организации. Он написал проект нового устава, и в нём были такие параграфы, с которыми Александр — кстати, и не только он один — был поначалу совершенно не согласен. Например, по мнению Дворника, член основного кружка обязан был исполнить всякое распоряжение большинства, если даже оно не соответствовало бы его личным воззрениям.

— Да с какой же стати я должен делать то, с чем я, предположим, не согласен? — удивлялся Александр.

— А с такой, что, если ты член организации, ты должен ей подчиняться! — отвечал Дворник, удивляясь, в свою очередь, тому, что кому-то могут быть непонятны такие простые вещи. — Что касается меня, я сделаю всё, что потребует от меня организация. Если бы меня даже заставили писать стихи, я и то не отказался бы, хотя и знал бы наперёд, что стихи выйдут невозможные!

— А я бы вот, например, отказался! — пожал плечами Александр.

— А у тебя вообще нет никакого понятия о дисциплине, — заявил в ответ на это Дворник. — И у кое-кого ещё — тоже. И чтобы оно, понятие это, появилось, я настаиваю на включении этого параграфа!

В конце концов его приняли, но с добавлением всё-таки насчет того, что организация должна по возможности учитывать личные взгляды каждого.

И ещё по некоторым пунктам они с Дворником спорили, но это были, если разобраться, частности, а в главном их взгляды, конечно же, совпадали — иначе и быть не могло.

В Москве были разные дела. Во-первых, нужно было повидаться с местными «радикалами», Дворник собирался поискать в Публичной библиотеке какие-то редкие книги о расколе, а главное — там через несколько дней должен был состояться суд над арестованными участниками «охотнорядского побоища». Собственно, не столько его участниками, сколько жертвами. Третьего апреля москвичи устроили встречу административно ссылаемых в Сибирь киевских студентов. Когда дошли до Охотного ряда, на молодёжь, идущую за полицейскими каретами, набросилась вдруг толпа разъярённых мясников и лабазников. По слухам, накануне там неплохо поработал пристав Тверской части, обратившись к лавочникам с просьбой помочь «усмирить студентов, бунтующих против царя».

Газета «Московские ведомости» на следующий день радостно объявила, что избиение студентов мясниками в Охотном раду — это «ответ русского простого народа» на оправдание тридцать первого марта Веры Засулич.

Однако всего этого властям показалось мало. Они ещё вздумали избитых студентов привлечь к судебной ответственности «за беспорядки». Ради отвода глаз арестовали заодно и несколько лавочников.

Москвичи в ожидании этого суда волновались, устраивали сходки, вырабатывали план действий на тот случай, если приговор суда будет несправедливым. На одной из таких сходок, в Техническом училище, Александр с Дворником совершенно неожиданно столкнулись с Николаем Морозовым — очень обаятельным, долговязым молодым человеком в очках, уже успевшим поработать «в народе» и отсидеть за это три года в тюрьме.

Они встречались и раньше, в Петербурге — сразу после Большого процесса, потом в Саратове — на вечеринке у местного земского врача Сергеева. Александру вечеринка эта запомнилась не столько обсуждением вопросов землевольческой тактики работы в деревне, сколько тем, как потешали народ Родионыч с Харизоменовым. Они добросовестно вживались в образ деревенских богатеев и весь вечер вели себя соответственно: говорили «да-с», «нет-с», «извольте-с», чай пили отдуваясь, одним словом, старались. А выглядели совершенно натурально: в красных рубахах, сапогах, волосы пострижены в скобку и смазаны постным маслом.

Дворник тогда наставлял «молодых» насчет необходимости избегать в поселениях всякой революционной пропаганды до поры до времени, чтобы не привлекать внимания властей, а Родионыч с Харизоменовым поглаживали бороды и важно кивали: «Что вы, как можно-с!», «Никакой крамолы, ни-ни!»

«Молодые» таращили на всех глаза и откровенно недоумевали: что же тогда делать «в народе», если пропагандой заниматься нельзя? Дворник терпеливо объяснял насчёт дальнего прицела и решающего момента, а Морозов не сводил сияющих восторгом глаз с «богатеев» и тихонько хихикал от удовольствия после каждой их реплики.

Увидев Дворника и Александра, Морозов тут же расцвёл и бросился к ним с расспросами:

— А вы здесь как?.. А вы же были в Саратове? Вы уже не хотите там поселение?..

— Хотим, почему же, — сказал Александр, тоже неудержимо улыбаясь в ответ — Морозов нравился своей немного бестолковой горячностью, гимназической наивностью и непосредственностью.

— Вот здесь дела приделаем — и обратно! — солидно добавил Михайлов.

Александр вообще-то из Москвы собирался не в Саратов, а в Воронеж — организовывать с Родионычем новое поселение, но Дворник действительно планировал вернуться в свои Синенькие. Он ему рассказывал о своей жизни там: о землянке со скользкими ступеньками, в которой обучал грамоте сельских ребятишек, о бесчисленных ежедневных поклонах и молитвах, которыми приходилось завоевывать доверие жителей-старообрядцев, даже о глухой тоске, накатывавшей долгими вечерами, и горячем желании бросить всё и уехать в Питер — к живому настоящему делу. «Что ж не бросишь?» — спросил тогда Александр. Дворник задумался, потом сказал: «Я так не могу — на полдороге... С одной стороны, надоело, конечно...— Улыбнулся: — Я грехи свои, наверно, на десять лет вперёд там замолил... А с другой стороны — всё равно тянет обратно. Я уже столько сил на них потратил, что теперь бросать жалко».

Александр ещё пошутил тогда, не завёл ли он там себе зазнобу, что его туда так подозрительно тянет. Дворник засмеялся и махнул рукой: «Какая там зазноба! Я там всё больше старушек обхаживаю». Александр на это заметил, что конспирация, конечно, вещь хорошая, но уж от друзей-то Дворник мог бы в этом плане и не таиться. Михайлов снова засмеялся и заявил, что, если надумает заводить зазнобу, непременно проконсультируется у него как у большого по этой части специалиста. Александр удивился: какой же он специалист, когда у него, кроме Катрин, никого нет и не было. Михайлов объяснил, что он как раз жену его и имел в виду: умница, красавица, надо суметь такую выбрать. Ко всем прочим достоинствам, ещё и не ревнивая — как она только его отпустила одного в Воронеж-то?

Знал бы он, как....

Морозов слегка потянул его за рукав и спросил деловым тоном:

— А у вас, Александр, есть, чем, в случае чего, защищаться?..

— Один «бульдог», — сказал Александр, встрепенувшись.

Морозов сначала от удивления рот раскрыл, а потом засмеялся:

— Я сначала и не понял, что это про пистолет, подумал, собаку с собой привезли!

Стоящие рядом с ними студенты горячо обсуждали способы обороны от возможного нападения лавоч­ников. Кто-то из присутствующих на сходке адвокатов громко воззвал:

— Успокойтесь, господа! Никто на вас не нападёт. Обер-по­лицмейстер обещал на этот счет полное спокойствие.

Студенты откликнулись на это сообщение дружным смехом:

— Обер-полицмейстер? Да кто же тут ему поверит?

Решили в конце концов вооружиться, по возможности, ре­вольверами и табаком — испытанным средством временной нейтрализации противника.

После сходки Морозов вызвался их немного проводить — как выяснилось, для того, чтобы всю дорогу тихим страстным голосом доказывать им необходимость и возможность попро­бовать освободить осуждённых по Большому процессу. Пока приговорённых к каторге держали всё ещё в крепости, но было известно, что нескольких человек повезут скоро в «централы» — специальные каторжные тюрьмы в Харьковской губернии с изощрённым режимом медленного умерщвления узников.

Было давно уже решено, что, разумеется, надо попытаться их по дороге у конвоя отбить, был уже и конкретный план, и добровольцев на это дело хватало, но Морозов всего этого не знал и просто из себя выходил, агитируя Дворника с Александ­ром: забегал вперед, горячился, подпрыгивал, как воробей. Са­мое главное у него уже было продумано: для конспирации они все наденут чёрные маски; он, Морозов, где-нибудь по пути сле­дования залезет на дерево и замаскируется в листве; когда по­возка с арестованными подъедет поближе, он выскочит на до­рогу и начнет стрелять, а остальные тоже выскочат...

— Видимо, из близлежащих кустов, — с невинным видом подсказал Дворник.

— Да, можно из кустов! — пылко подтвердил Морозов.

— А можно вопрос? — вежливо поинтересовался Александр. — Как насчёт нашей экипировки?

— Насчёт экипировки? — озадаченно переспросил Морозов.

— Да, что на нас будет надето? Кроме чёрных масок, я имею в виду.

— Видимо, чёрные плащи и шляпы, — предположил Двор­ник.

— Или зелёные, — сказал Морозов слегка насторожённо — он уже почувствовал какой-то подвох.

— Конечно, лучше зелёные! — одобрил Александр. — Как у Робина Гуда...

Дворник не выдержал и затрясся от смеха, отворачиваясь и за­жимая себе рот рукой. Морозов остановился, обиженно моргая.

— Я, между прочим, ничего смешного здесь не вижу!

— Мы тоже, — поспешно заверил его Александр. — Это он просто анекдот вспомнил, правда, Саша?..

— Какой анекдот? — с интересом спросил Дворник, выти­рая глаза.

— Да про монаха, — быстро сказал Александр и толкнул его локтем в бок — тот уже открыл рот, чтобы спросить, про какого монаха. Как будто Александр знал, про какого!

— Ах, про монаха! — тут же спохватился Дворник. — Да, конечно. Но дело не в этом. Мы, Николай, над вашим планом подумаем. Непременно! И будем вас иметь в виду.

Морозов просиял, заулыбался и, крепко пожав им руки, распрощался до утра.

— Ты действительно хочешь его взять? — спросил Алек­сандр, когда они остались одни.

— Можно взять, — сказал Дворник уверенно. — Он — наш на сто процентов. А все эти романтические бредни быстро прой­дут.

— Я не об этом, — сказал Александр. — Он меня младше на год, а уже столько успел отсидеть... Если, не дай Бог, дело со­рвется...

Дворник улыбнулся ласково-ехидно:

— Сашенька, дорогой мой, о чём ты говоришь? Да нас завтра же могут всех арестовать, не дожидаясь никаких наших действий!

— Да это ясно, — сказал Александр. Помолчал и спросил вдруг: — А помнишь «Из-за решётки»?

— Чего я помню из-за решётки? — не понял Михайлов. — Лично я вообще ещё не сидел.

— Да я про книжку — «Из-за решётки»... Там стихи. Места­ми довольно впечатляющие, между прочим. В том числе и Мо­розова: «Те же всё стены, тяжесть тупая в уме... Нет перемены! Глухо и душно в тюрьме...» Что-то там ещё про могилу... Три года — это, знаешь ли, всё же срок.

— Да не переживай, непосредственно в дело его пока никто и не возьмёт, — поразмыслив, сказал Михайлов. — Поможет чисто с технической стороны. У нас и так народу будет — хоть отбавляй. Перовская ещё Тихомирова своего, кажется, собирается взять...

— А, вот, — сказал Александр. — «Холод могилы обнял, как саван, меня...»

Михайлов уставился на него с недоумением:

— Что это он вдруг тебя обнял?

Александр засмеялся.

— Да не меня, а Морозова. Это его стихи.

Дворник засмеялся тоже.

— Ну, слава Богу. А я уж подумал, ты что-нибудь имеешь против Софьиного жениха...

Александр пожал плечами.

— Я его почти не знаю. Вот стихи его тоже помню, оттуда же. «Животворный воздух воли дайте мне вдохнуть, от тупой душевной боли дайте отдохнуть — и забыть, что есть законы, судьи и штыки, прокуроры и шпионы, цепи и замки».

— Слушай, — удивился Михайлов. — Ты что — всю книж­ку наизусть знаешь?!

— Да нет. Только то, что само запомнилось...

Они ненадолго замолчали, думая каждый о своём. Потом Дворник сказал негромко:

— А знаешь, сколько отсидел Тихомиров? Больше четы­рёх лет.

Глава 13. Спасение Аяксов

На суде обошлось без эксцессов — практически всех обви­няемых оправдали, правда, тянулось заседание долго, несколь­ко часов, и неизвестно было ещё, не готовит ли им после суда встречу с дубинами «простой русский народ» в лице лабазников. Впрочем, один из мясников, арестованных для вида вместе со студентами, заявил на суде о том, что сожалеет о своем учас­тии в драке — он, видите ли, не знал, в чём заключалось дело.

Когда вышли из Сухаревой башни, где проходило заседа­ние, увидели толпу — но не лавочников, а студентов, востор­женно встретивших весть об оправдании товарищей.

Морозов, блестя очками, уверял Дворника и Александра, что во всех соседних переулках спрятаны во дворах на случай бес­порядков жандармские эскадроны, и предлагал проверить.

— Вот ещё! — хмыкнул Дворник. — Спрятаны так спрята­ны, плевать на них...

Из Москвы Александр отправился прямо в Воронеж. Там его уже ждал Родионыч. Должны были подъехать Саша Баран­ников, Мария Николаевна со своей сестрой Натальей и Михайло Фроленко.

Где-то в конце мая Тулисов, на квартире которого обычно собирались, вытащил торжественно из кармана сложенный вчет­веро листок и молча протянул Родионычу. Тот прочитал вслух:

— «Считаем долгом известить русское общество, что поку­шение на убийство киевского жандармского офицера барона Гейкинга, случившееся в ночь на 25 мая, сделано нами, социалистами-революционерами, в наказание за слишком уж усерд­ную службу в должности главного киевского шпиона. Что каса­ется убийства рабочего, то мы глубоко сожалеем о том, что принуждены были сделать это в видах самозащиты. В заключение надеемся, что вся лучшая часть общества порадуется вместе с нами, что после долгих стараний нам удалось освободить из киевского тюремного замка государственных преступников Сте­фановича, Дейча и Бохановского. Исполнительный комитет Рус­ской социально-революционной партии».

Так обрадовались удачному побегу Аяксов, что на сообще­ние о Гейкинге почти внимания не обратили. Только Родионыч спросил:

— Что за рабочий-то?..

Никто толком ничего не знал, но нетрудно было понять из текста прокламации, что покушавшихся на Гейкинга пытались задержать случайные очевидцы происшествия. Так потом и ока­залось: встретив барона на углу Крещатика и Бибиковского буль­вара, Гриша Попко ударил его кинжалом в спину и побежал. Народ, несмотря на поздний час, на улицах ещё был, и несколь­ко человек бросилось за ним в погоню. Пришлось отстреливать­ся. Городовой отделался двумя неопасными ранениями, а камен­щик этот несчастный умер в тот же день, лучше бы наоборот, конечно...

Об этом Фроленко рассказал уже в Харькове, куда съеха­лись готовить освобождение отправляемых в «централы».

Желающих участвовать в нападении на конвой оказалось, как Дворник и предполагал, больше, чем нужно: человек две­надцать, не считая Осинского, который вместе с Михайлой при­вёз в Харьков вызволенных Аяксов, и тоже предлагал помощь.

Фроленко, разумеется, о Гейкинге рассказал не всем, а толь­ко им троим — Дворнику, Александру и Родионычу, да и то без подробностей и словно бы без особой охоты.

Впрочем, насчет охоты понятно — кому вообще приятно рассказывать об убийстве, пусть даже необходимом. Да ещё как раз необходимости-то его Родионыч, например, не видел — го­ворил совершенно открыто, что делать этого не следовало, что это, в конце концов, самосуд — так можно очень скоро от поли­тики скатиться к элементарной уголовщине.

— Ну, знаешь! — оскорбился Михайло. — Да, самосуд! А ты что, хотел бы к законному суду этого мерзавца привлечь? Ну, найди мне такой закон! По нашим законам можно только пло­дить целые стаи шпионов, хватать людей по любому доносу, издеваться на дознаниях, морить годами в тюрьме в ожидании суда и потом добивать каторгой! А привлекать к ответственности тех, кто этим занимается, — таких законов у нас нет! Гейкинга, между прочим, предупреждали несколько раз, в письменном виде. Не унялся — получи!

Такая тирада из уст неразговорчивого, всегда невозмутимого Михайлы произвела впечатление даже на Родионыча. Впрочем, он всё-таки остался при своем мнении. Сказал, поморщившись:

— Нет, Михайло, ты как хочешь, но вот так — ножом в спи­ну... — и умолк брезгливо.

— Вы же знаете, почему решили — кинжалом, — с горечью проговорил Михайло.

— А почему?.. — спросил Дворник.

— Да потому, что с такими револьверами, как у нас — всё равно что с пустыми руками... Валериан тогда в Котляревского два раза выстрелил, а толку?

Покушение на товарища губернского прокурора Котляревс­кого, бесчинствующего при дознаниях о государственных пре­ступлениях, было ещё в феврале. После выстрелов Осинского прокурор свалился у ворот собственного дома, но, как оказа­лось потом, просто-напросто с перепугу — даже не был ранен: одна пуля пролетела мимо, другая застряла в шубе.

— Однако же каменщика этого сумели с одного раза на тот свет отправить, — едко сказал Родионыч.

Михайло потерял терпение, молча встал и вышел в другую комнату. Дворник, чуть запинаясь, пробормотал:

— 3-зря ты так, Родионыч, — и вышел вслед за Фроленко.

Александр сказал:

— В самом деле, Михаил... Ты же слышал: каменщик этот Григория схватил уже — тут выхода другого не было. А револь­веры у нас и правда никудышные. У жандармов, между прочим, «смит и вессоны» — с пятидесяти шагов наповал, не то что наши...

— Да я всё понимаю, — сказал Родионыч слегка раздражён­но. — И всё равно: нож в спину — это... я не знаю, по-разбойни­чьи как-то!

— А кистенём по башке — лучше? — мрачно спросил Алек­сандр.

Он вспомнил квартиру на Бассейной: гири, спрятанные в дровах, Тютькин стилет... Слава Богу, что не пришлось всё это пускать в ход, но они были к этому готовы. Чего им стоила эта готовность — другой вопрос... Вернулись Дворник с Михайлой, сели к столу, заговорили о подготовке освобождения «каторжан».

— Значит, так, — сказал Дворник. — Ты, Александр, бу­дешь у нас якобы управляющим, который приехал на ярмарку. Лёшка Медведев будет твой приказчик, поселитесь вместе. Мо­розову квартиру уже нашли, задаток отдали — вдовушка одна пустила на постой. Место удобное, немноголюдное — будем там хранить реквизит... Семён с тобой, Михайло. Соня Пе­ровская — со мной, и Мария Николаевна тоже.

— В качестве кого, если не секрет? — поинтересовался Алек­сандр.

— Я — помещик, Мария Николаевна — моя жена, Софья — горничная, — солидно ответил Дворник.

Александр усмехнулся, спросил:

— А жених Софьин как на это посмотрит?

— Жениха не будет. Она ему, похоже, дала отставку. Зря вообще-то, Тихомиров — мужик дельный, но мы его в Питере, я думаю, потом найдём, сейчас он куда-то к родным уехал...

— Ты бы лучше спросил, как Семён на это посмотрит, — улыбнулся Родионыч.

У Семёна — Саши Баранникова и Марии Николаевны дело шло к свадьбе, и секрета из этого они уже не делали. Но прежде чем Дворник успел ответить, Родионыч задал новый вопрос:

— Кстати, а я-то где буду?

Дворник взглянул на Фроленко, и Михайло очень спокойно, словно и не было у них никогда никаких раздоров, сказал:

— На тебя, Родионыч, у нас виды особые. Аяксов наших нуж­но за кордон вывозить. Не возьмёшься проводить их до Питера?

Родионыч пожал плечами.

— Да я бы проводил... но и здесь тоже... хотелось бы.

— Может, и здесь успеешь, — обнадёжил Фроленко. — Точные же сроки неизвестны. Пока мы тут у моря погоды ждём, ты съезди — и обратно.

— Хорошо, я согласен, — помолчав, сказал Родионыч.

Дворник с Михайлой принялись обсуждать какие-то ещё проблемы с лошадьми: одна страдает отсутствием аппетита и чахнет на глазах, нужно ветеринара, а подкованы все четыре безобразно, надо срочно искать кузнеца...

Потом Фроленко ушёл, и Дворник тут же рассказал им всё, что удалось выпытать у него о побеге Аяксов.

Сначала Осинский вручил Михайле очередной подложный паспорт, обрядил его в крестьянскую одежду и отправил наниматься на службу в тюремный замок. Взять-то его взяли, но по­началу только сторожем. Михайло обязанности свои исполнял с усердием, а Осинский тем временем обрабатывал ключника. И совсем уже было тот согласился способствовать, польстив­шись на обещанную тысячу, как вдруг почему-то отказался наотрез.

Делать было нечего, только ждать — и дождались: как раз этому ключнику за непочтение к начальству дали расчёт. Фроленко, понятно, метил на его место, но сорвалось опять: назна­чили другого, а его, Михайлу, перевели надзирателем. Осинский поздравил с повышением, но всё же без ключника было не обойтись — только он мог вывести в полночь из тюрьмы арес­тантов под видом своих надзирателей. Ждать уже было нельзя. Валериан тогда решил сам выйти на это­го ключника и предложить ему выгодное место конторщика на якобы своей сахарной фабрике.

Всё получилось, как надо: получив от Осинского задаток и деньги на дорогу, ключник немедленно рассчитался. Поскольку фабрикой Валериан ещё не обзавёлся, ему пришлось разыграть срочный отъезд из города по делам, а затем в письменном виде отказаться от услуг бывшего ключника, прибавив к письму, в качестве утешения, денежный перевод.

В результате всего этого Михайло получил очередное повы­шение и в один прекрасный день, точнее, ночь вывел в конце сме­ны всех троих Аяксов за ворота под видом солдат. Конечно, не всё было при этом так гладко, как предполагалось. Никто не мог пре­дусмотреть, например, что в назначенный час дежурный сторож окажется именно в коридоре политических. В обязанности его, разумеется, не входит бегать за тем, что случайно роняют из окон заключенные, но Михайло со Стефановичем этим не смутились: Яков выбросил за окошко расшитую книгу, а Фроленко отправил за ней сторожа — просто не могли больше ничего придумать.

Получилось — но это ещё было не все. Когда проходили по ниж­нему коридору мимо сигнального колокола, Иван Бохановский в темноте споткнулся и ухватился, чтобы не упасть, как раз за его веревку. Громкий звон переполошил всю охрану. Это сейчас Михайле смешно об этом вспоминать, а тогда, надо думать, было не до смеха. Но он опять оказался молодцом: велел Аяксам где-нибудь попрятаться, а сам побежал в кордегардию сказать, что это он случайно задел за верёвку.

Беглецы в кромешной тьме попрята­лись так хорошо, что потеряли друг друга и чуть не заблуди­лись, еле-еле Михайло их нашёл и собрал снова вместе. У ворот ни сторож, ни часовой ничего подозрительного в них не обна­ружили — хотя, присмотревшись, можно было. Михайло нето­ропливо отпер калиточку и всех их мирно выпустил — прямо в объятия Валериана, от которого они поначалу чуть не шарахну­лись, напуганные его офицерской шинелью.

— А потом? — спросил Родионыч.

— Потом плыли неделю на лодке до Кременчуга, пока по­лиция обшаривала всё в Киеве. Оттуда — в Харьков. — Двор­ник усмехнулся. — А Михайлино тюремное начальство разыс­кивало его хладный труп и сокрушалось по поводу потери тако­го исполнительного работника. До тех пор, пока не обнаружили, что паспорт у него — поддельный...

— Ты его там не отчитал заодно за неосторожность и нару­шение конспирации? — подковырнул Родионыч. — С фальши­вым паспортом, понимаете ли, нанимается в тюремные надзиратели — это же надо до такого нахальства дойти!

Дворник усмехнулся, подкрутил свои шелковистые усы, ска­зал наставительно:

— Ты, братец, шутить будешь, когда доберешься до Питера, благополучно передашь Аяксов Зунду и вернешься. А сейчас — чуток рановато.

Глава 14. Подготовка

После вызволения Аяксов Дворник проникся к Михайле таким уважением, что в подготовке нового побега положился на него полностью:

— Выбирай сам, кто тебе будет нужен.

Михайло и выбрал:

— Мы с Семёном — в экипаже, Адриан — за кучера, Квятковский и Медведев — верховыми.

— А я? — опешил Дворник.

— Ты, Саша, будешь действовать на следующем этапе. Если мы их отобьём у жандармов — это будет только половина дела. Дальше как раз ты и займёшься...

Дворник пофыркал, но в амбицию впадать не стал — скрепя сердце согласился. Да и чего возражать, когда Михайло прав: кучер из него хуже, чем из Адриана, Семён — как бывший вос­питанник военного училища для роли жандармского офицера вообще незаменим, стреляют Александр с Медведевым не хуже его, а в седле держатся лучше, чего уж тут спорить...

Все, кого Михайло не выбрал, его резоны тоже понимали, но возмущались всё равно. Особенно Морозов. Его слегка уте­шило только то, что Михайло не взял даже Валериана. Перовская заявила, что она, между прочим, тоже умеет верхом, и неизвестно ещё, кто ездит лучше!

— Ваше с Марией Николаевной дело — оказать медицинскую помощь, если кого-то ранят. Всё, — сказал Михайло вразумительно и непреклонно, а когда она, раздосадованная, выскочила из комнаты, обратился за сочувствием к Дворнику: — Ну ты смотри, а? Баб ещё нам только там не хватает!

Дворник засмеялся и подтолкнул локтем Александра Первого:

— Слушай, а может, она правда лучше тебя ездит, а?

— Сомневаюсь, — скромно сказал Квятковский. — Кроме того, помимо прогулки верхом, там ведь и ещё кое-какие дела предстоят, так что, как совершенно справедливо заметил Михайло, обойдёмся без барышень!

Время в ожидании вестей из Петербурга тянулось медленно. Увёз Аяксов Родионыч.

Уехал в Киев Валериан со своей командой.

Были досконально изучены окрестности — в частности, дороги, ведущие к «централам»: Змиевская — к Новоборисоглебской тюрьме и Чугуевская — к Новобелгородской. Местность была для их предприятия не очень подходящая — ровная степь, без кустика, но выбирать не приходилось.

Наконец, прибыла из Питера телеграмма с известием о том, что «каторжан» привезут товарным поездом не раньше двенадцати часов ночи.

Фомин — он же Медведев — вызвался с Александром Первым полученные сведения проверить. Как нарочно, к вечеру пошёл дождь. Около одиннадцати они ушли на станцию. Спать, разумеется, никто не ложился.

В четвёртом часу утра — начинало рассветать, дождь всё лил не переставая — наконец-то послышался условный стук, три удара в ставень. Вошел Квятковский, усталый и весь измокший. Сказал:

— Приехали.

За ним появился Медведев, тоже весь — хоть выжми.

— Где они теперь? — с волнением спросила Перовская.

— Трое — в почтовой конторе, ждут лошадей, одного отвезли почему-то в тюремный замок, — ответил Квятковский, нервно встряхнув волосами.

Софья пискнула и отскочила — на неё попало несколько капель воды.

— Извините,— бросил ей Квятковский и прислонился к косяку двери.— Михайло, надо выезжать.

— Мы готовы, — спокойно сказал Фроленко.

Имелись сведения о том, что свободные камеры есть только в Новобелгородской тюрьме. Решили ехать по Чугуевской дороге, ждать верстах в десяти от города.

Дворник спросил:

— Поискать чего-нибудь переодеться?

Александр Первый только рукой махнул:

— Через пять минут такие же будем.

Они ушли, а через несколько часов явились Михайло с Семёном, оба хмурые и подавленные. Несколько мгновений все молчали.

Дворник подошел к Михайле, спросил глухо, с запинкой.

— Где остальные?

— Наши подойдут, а «каторжан» упустили, — ответил Фроленко мрачно.

Как и договорились, они отьехали десять верст по Чугуевской дороге, остановились, стали ждать. Потом Квятковскнй отправился на разведку. Через час прискакал, сообщил, что видел в окне почтовой конторы Ковалика с двумя жандармами. Переменили отсыревшие заряды в револьверах, ждали ещё больше часа. Квятковскпй опять поскакал в город. Вернулся мрачнее

тучи с известием о том, что троих арестантов увезли в «Андреевку» — Новоборисоглебскую тюрьму, четвёртого повезут завтра.

Перовская сидела закусив губу, с красными пятнами на щеках. Сказала зло, ни на кого не глядя:

— Ну, остаётся ещё четвёртого завтра проворонить!

Фроленко невозмутимо обратился к Михайлову:

— Так говоришь, в «Андреевке» свободных камер нет? Сколько ты там им заплатил за эти сведения?

— В общей сложности рублей сорок пять, — прикинув, ответил Дворник. — Но вряд ли они хотели нас обмануть. Скорее всего, начальство в последний момент изменило указания. Мезенцов же, сукин сын, предполагал, что на конвой возможно нападение… Ну, что теперь делать! Теперь главное — правильно Софья говорит — четвёртого завтра не упустить. Когда Александр-то придёт?

— Мы договорились в шесть,— сказал Михайло.

— Почему так поздно? удивилась Мария Николаевна. — Надо же составить план действий, всё продумать, чтобы не получилось, как сегодня!

— Успеем, — сказал Фроленко.— Мы их специально прогнали, пусть хоть сколько-нибудь отдохнут...

— От трудов праведных, — чуть усмехнулась Мария Николаевна, изящным жестом расправляя оборку на платье.

Почему-то её царственная красота показалась Михайлову не ослепительной, как обычно, а какой-то холодной, почти неживой. Он сказал, чувствуя, что в нём начинает закипать злость:

— Они, между прочим, всю ночь в грязи за насыпью дожидались под дождём поезда, потом уехали к условленному месту, там ещё сколько мокли, а Александр, к тому же, два раза мотался туда-обратно за десять вёрст по раскисшей дороге — тоже удовольствие! Могут они после этого хоть сколько-то отдохнуть или нет?!

Мария Николаевна удивлённо вскинула на него свои прекрасные голубые глаза с длинными ресницами:

— Бог с вами, Саша, я же ничего не говорю! Конечно, пусть отдохнут!

И тут же раздался условный стук. Пришли все трое: Квятковский, Медведев и Адриан Михайлов.

Михайло спросил настороженно:

— Что так рано? Ничего не случилось?..

— Больше ничего, — хмуро ответил Квятковский. — Давайте решим всё сейчас — чего тянуть?

Дворник обрадовался их появлению, но тут же сделал строгое лицо и выговорил им за нарушение дисциплины — если назначили время, надо являться именно тогда, а не когда кому захочется. Потом достал карту, и все придвинулись поближе к столу.

Общими усилиями план выработали такой: трое в экипаже будут ждать за городом на просёлке, соединяющем обе дороги — Змиевскую и Чугуевскую. Один из верховых должен наблюдать за почтовой конторой, второй — за тюремным замком. Как только жандармы вывезут арестанта за город, кто-то из верховых поскачет напрямик и сообщит Михайле, какой дорогой они едут.

Дальше всё оставалось без изменений: Саша Баранников в мундире жандармского офицера остановит повозку с арестантом и возьмёт на себя одного конвойного, вторым займется Михайло. Набор слесарных инструментов, необходимых для освобождения пленника от кандалов, Морозов притащил со своей квартиры ещё вчера.

После того, как всё было обговорено, расходиться никто не спешил.

— Самое главное — вовремя выехать на ту дорогу, по которой они поедут, — сказал Михайло, переводя испытующий взгляд с Квятковского на Медведева. — Кони у них будут хорошие — почтовая тройка. Вам нужно будет не просто их обогнать, но ещё выиграть время, чтобы мы смогли подъехать...

— Постараемся успеть, — коротко сказал Медведев.

Квятковский пожал плечами:

— Другого же выхода нет.

Глава 15. Неудача

Несмотря на то, что не спали ночь и умотались за день, вечером долго не ложились. Сидели, оба — и он, и Медведев — думали о том, что будет завтра, а болтали о каких-то пустяках.

Когда легли, тоже заснули не сразу. Зато утром Александр еле голову оторвал от подушки. Плескал в лицо холодную воду, чтобы сбить сон, так долго, что Медведев просунул в дверь лохматую голову, спросил с интересом:

— Ты что, весь, что ли, решил помыться?! Может, ещё солнечную ванну пожелаете до завтрака принять?

— Ты хочешь сказать, что сегодня нет дождя? — спросил Александр недоверчиво.

— Хочу, — улыбнулся Медведев.

Александр подскочил к окошку, отдёрнул занавеску и тоже повеселел. Небо было чистое, даже без облаков. Вставало солнце.

Быстро собрались и поскакали; Медведев — к тюремному замку, Александр — к конторе вольнонаёмных почт. Близко подъезжать было строго-настрого запрещено — от Дворника был вечером отдельный нагоняй за то, что совал вчера нос в окно конторы.

Ладно, сегодня будем вести себя тихо и скромно — только один разочек проедемся мимо.

Вчера с Медведевым после совещания на «штаб-квартире» побывали на проселке, у белой избушки с двумя столбами, где сегодня должны ждать остальные. Прикинули, как быстрее туда от города добраться. Напрямик — через пустыри и огороды, конечно, ближе, но грязь там вчера была неописуемая. Опять вымокли, извозились, расстроились из-за погоды — плюхать по такому слякотному бездорожью радости мало вообще, а если на счету каждое мгновение — в особенности.

То ли дело сегодня — нет, всё-таки есть Бог на свете...

Так, подают лошадей. Двое жандармов ведут арестанта. Кто — не видно. Зрение у Александра не ахти, а бинокль он отдал Медведеву. Собственно, рассматривать ни к чему, да и некогда.

Загрузились, поехали. Довольно резво. Прав был Михайло — лошади у них отменные. Вот и развилка. Поворачивают на Змиевскую — теперь всё ясно.

В то же мгновение Александр взмахнул плетью и пустил коня бешеным галопом. Низко пригнувшись, скакал не разбирая дороги, с разгону перелетая через изгороди. Почти ничего не видел — ветер бил в глаза, всё расплывалось. Наконец-то показалась избушка. Крикнул ещё издали:

— Везут по Змиевской!

Услышали — экипаж рванулся по просёлку.

Проехав немного по дороге, остановились у обочины. Жандармская тройка приближалась. Баранников в офицерском мундире выскочил из экипажа, крикнул:

— Стой! Куда едешь?

Останавливаться жандармы, видимо, не собирались — отдали честь и промчались мимо. Баранников выхватил пистолет. Прогремел выстрел, и один из конвойных упал на дно повозки. Тут же выстрелил Фроленко. Промах... Второй жандарм пригнулся, вцепившись в арестанта, и заорал ямщику:

— Гони!

Лошадь Александра, испуганная выстрелами, шарахнулась в сторону и взвилась на дыбы. Справившись, наконец, с нею, он кинулся в погоню, стреляя но коням жандармов. Раненные, они помчались ещё быстрее. Александр прицелился в голову коренной лошади и нажал на спуск. В этот самый момент снова тряхнуло так, что он едва не вылетел из седла. Это был последний шанс — патронов больше не было, впереди за пригорком показалось большое село.

Оглянулся — повозка Адриана безнадёжно отстала, позади неё бежал в клубах пыли Михайло, махал руками, кричал:

— Назад!

Дворник выслушал все молча, только желваки играли на скулах. Зато Перовская дала волю своим чувствам. Кричала гневно, чуть ли ногами не топала:

— Это позор! Зачем давали промахи? Зачем не гнались дальше?!

— Успокойся, — довольно резко сказал Дворник. — Криком теперь не поможешь.

Но она никак успокоиться не могла, костерила их на чём свет стоит. Александр, привычный к подобным бурным сценам с несправедливыми упреками, предложил почти безразличным тоном:

— Может, воды вам?..

Софья от удивления умолкла на полуслове, но быстро опомнилась и завелась снова: это вам там нужно было перед этим воды выпить, а ещё лучше — успокоительных капель, действовали не как мужчины, а как слабонервные барышни, и снова насчёт того, что это — «позор для революции».

Подоспел Медведев, который слегка заблудился и выехал на дорогу, когда по ней двигалась ему навстречу другая жандармская тройка.

Времени терять было нельзя — уезжать нужно было как можно скорее. На вокзал явились к ближайшему поезду. Баранникова и Михайлы не было — они должны были нанять экипаж до соседней станции и сесть на поезд там. Мария Николаевна в очаровательной шляпке под вуалью с ходу пристроилась к моложавому генералу, который галантно помог ей войти в вагон. Остальные тоже проскользнули благополучно — кроме Медведева. Он был арестован уже на перроне за несколько минут до отправления поезда. Дворник с Александром видели это, но сделать ничего не могли.

Глава 16. Воронеж

Получив от Квятковского телеграмму, Михаил из Питера поехал уже не в Харьков, а сразу в Воронеж. Мария Николаевна тоже была там. Саша Баранников, наоборот, уехал в Питер — сказал, что там есть дело, но скоро вернётся.

Квятковский за эти несколько дней ещё больше похудел и как-то вообще изменился: стал неразговорчив, почти не улы­бался; первым делом спросил про Аяксов, потом рассказал о неудачном нападении на конвой. Как стало известно, в повозке этой везли Порфирия Войнаральского — одного из самых изве­стных пропагандистов, осуждённого на десять лет каторги.

Рассказывая о постигшей их неудаче, Александр Первый помрачнел так, словно всё это случилось сегодня, а не неделю назад.

— Брось ты расстраиваться, — сказал Михаил. — Весёло­го, конечно, мало, но ведь не может всё всегда получаться...

— Ещё Лёшку Медведева, ко всему прочему, схватили, — сказал Квятковский тоскливо.

Михаил об этом уже знал. Вздохнул, утешил, чем мог:

— Все там будем.

— И всё-таки... — сказал Александр Первый.

Перед тем, как расстаться, они с Дворником успели насчёт этого несколькими словами перекинуться. После переполоха, поднятого побегом Дейча, Стефановича и Бохановского, шансы вытащить из тюрьмы Медведева были ничтожны. Они оба это понимали, и оба были готовы участвовать в этом заведомо почти безнадёж­ном предприятии. Дворник уехал в Питер и обещал с Квятковским через некоторое время связаться. Михаил, разумеется, тоже изъявил желание действовать с ними вместе. Пока же надо было начинать то, ради чего они собрались в Воронеже.

Прежде всего необходимо было купить лошадь, телегу и разных товаров — они с Александром Первым намерены были изображать из себя мелких торговцев. В этой роли можно было объехать всю губернию, завести необходимые знакомства и связи среди крестьян, разведать всё, что нужно.

Квартира, где Квятковский снял для них двоих на первое время комнату, Михаилу понравилась: места было много, хо­зяйка приветливая. Потом, правда, оказалось, что она когда-то служила надзирательницей в городской тюрьме, но была рас­пропагандирована Евгенией Завадской, судившейся по процес­су 193-х.

Когда Завадская приехала как-то к ней в гости, хозяйка её встретила, как родную, даже жильцов своих попросила усту­пить для неё на один вечер парадную комнату. Михаил с Квятковским лично Завадскую не знали, поэтому на всякий случай договорились действовать так: если она заведёт разговор о процессе и вообще о движении, Александр будет её поддерживать, а Михаил — им возражать.

Пропагандисткой Завадская оказалась отменной: сразу, лишь только познакомились, она принялась вдохновенно рассказывать им о «хождении в народ» — решила, пользуясь случаем, обратить их «заблудшие души» в революционную веру.

Как договорились, Михаил принялся с ней спорить:

— Революция в России? Это утопия. Русский народ жить без царя не может. Кто спас двенадцать лет назад государя-императора от выстрела безбожника Каракозова? Простой ремесленник Осип Комиссаров, из крестьян. Бросился, не щадя живота своего, на защиту царя-батюшки, и отвратил руку злодея.

Завадская даже со стула вскочила:

— Господи, что вы говорите? Ну, этот Осип Комиссаров — понятно, он был тёмный, необразованный человек, наивно думал, что все бедствия народ терпит без ведома государя, но вы- то?! Неужели вам не ясно, что главный виновник народных страданий и есть царь, а точнее — его самодержавный произвол?

— Вот я и говорю, — невозмутимо продолжил Михаил, — что народ-то как раз из Комиссаровых и состоит.

— Так вот и надо его просвещать! — вступил в спор Квятковский. — Глаза ему раскрыть! И вовсе не из одних Комиссаровых народ состоит. Если уж на то пошло, Комиссаров этот был больной человек, алкоголик. Может, у него как раз приступ белой горячки начался, он того под руку и подтолкнул...

Михаил с Завадской рассмеялись. В комнату вошла хозяйка, позвала всех пить чай.

Завадская ответила:

— Спасибо, сейчас идём, — и с новыми силами принялась Михаила агитировать. — Конечно, необходимо народу раскрывать глаза на правду! Вы посмотрите, товарищ ваш молодой совсем, а понимает народные стремления!

В этом месте Квятковский отвернулся и якобы закашлялся, с трудом преодолевая приступ смеха.

— Вот именно, что молодой, зелёный, — ответил Михаил с таким видом, будто был старше Квятковского не на два года, а на все двадцать. — Ваши убеждения суть плоды ваших не созревших ещё молодых умов.

Александр Первый снова отвернулся, зажимая рот рукой, потом встал и сказал:

— Слушайте, пойдемте лучше чай пить!

— Да, сейчас пойдем, — ответила Завадская и принялась пылко излагать им основы социалистических учений Запада.

Снова явилась хозяйка с повторным приглашением.

— Ну, вы как хотите, а я иду пить чай! — заявил Александр Первый.

Завадская начала было рассказывать Михаилу ко всему прочему ещё о рабочем движении в Европе, но этого он уже не вынес:

— Всё, сдаюсь! Вы меня убедили!

— Вы серьёзно?.. — недоверчиво протянула Завадская.

Михаил засмеялся:

— Ну, если серьёзно, то мы с вами занимаемся одним делом.

Она засмеялась тоже, всплеснув руками:

— А я-то старалась, битый час вас агитировала! Столько пороху зря потратила!

А за столом, лукаво глянув на Квятковского, принялась благодарить его за то, что он ей «помог переубедить своего товарища».

Квятковский улыбнулся:

— Да товарищ мой сдался, наверное, чтобы без чаю не остаться!

— Ну, что ты! — весело возразил Михаил. — Евгения Флориановна так вдохновенно меня переубеждала, что я в десять минут стал другим человеком!

— А, ну да, конечно! — тут же подхватил Александр Первый. — Я бы на твоем месте от такой пропаганды прямо бы в одну минуту переродился, а на тебя, такого-сякого, целых десять пришлось потратить!

Хозяйка в это время вышла зачем-то на кухню, и Завадская этим воспользовалась для того, чтобы сообщить им о её бывшей службе:

— Между прочим, кое-кто после моей агитации действительно стал другим человеком! Знаете, кем была раньше ваша квартирная хозяйка?

— Неужели секретным агентом?! — пошутил Михаил, а от ответа Завадской присвистнул изумлённо и выразительно уставился на Квятковского: — Ну, слушай, это у тебя здорово получилось! Нашёл, где поселиться! Это же не всякий сумеет!

Александр Первый тоже удивился:

— Н-да, угораздило...

Завадская постаралась их уверить в том, что хозяйка с той поры, когда служила в тюрьме, действительно переменилась, но Михаил всё не мог успокоиться и потом долго ещё подкалывал Александра Первого, восхищаясь его способностью отыскивать надежные пристанища:

— Ты уж в следующий раз не теряйся, прямо к прокурору иди или к начальнику полиции! Дозвольте, мол, стать на постой, очень нам ваши апартаменты подходят в конспиративном отношении!

Михаил, впрочем, гостеприимством бывшей надзирательницы пользовался недолго. Как только они купили на базаре телегу, отвезли её на постоялый двор; там он и остался. Квятковский его там часто навещал и однажды после одного из его визитов хозяйка постоялого двора вдруг пригласила Михаила на чай и принялась расспрашивать его о «симпатичном молодом человеке», к нему захаживающем: кто таков, откуда, холост или женат? Михаил чуть было не принял её тоже за шпионку. Сказал, что господин Алексеев — так Квятковский значился по последнему паспорту — сын священника, тоже окончил семинарию, теперь ищет невесту.

Хозяйка от таких вестей расцвела и просила о содействии: у неё дочка на выданье, и собой хороша, и приданое богатое. Женихов много, да ведь хочется найти получше: человека обеспеченного, «из благородных». Квятковский казался ей в этом плане самой подходящей кандидатурой. Делать было нечего, пришлось насчет содействия пообещать. Обрадованная хозяйка тут же пригласила его на завтрашний обед и заверила, что непременно «отблагодарит».

На следующий день Михаил встретил Александра Первого сообщением о том, что хозяйка желает с ним познакомиться. Квятковский вытаращил на него глаза:

— Со мной? А зачем?..

Михаил объяснил ситуацию. Александр Первый был слегка ошарашен:

— Слушай, ну ты загнул! Какой из меня жених?!

— Да что, убудет от тебя, что ли? — принялся убеждать его Михаил. — Я же тебе не жениться предлагаю, а только познакомиться! Нам тут неделю ещё протянуть, пока товару закупим, от силы две — и всё, только они нас и видели! Чего ты боишься-то?

Квятковский пожал плечами:

— А вдруг она... ну, вдруг правда в меня влюбится — чем чёрт не шутит?!

— Ну, ты там больно-то не расходись перед ней, — усмехнулся Михаил, — поскромнее себя веди!

— Ладно, — согласился в конце концов Квятковский, — знакомь! Не съезжать же тебе отсюда из-за этого...

— Тем более, не на чем. Надо сначала лошадь купить, — резонно добавил Михаил.

После того, как он представил Квятковского хозяйке, а та познакомила «молодого священника» с дочкой, Михаил стал у них в доме желанным гостем. Его то и дело звали попить чайку или отобедать, и все разговоры неизменно велись вокруг «жениха», от которого, вопреки, стараниям Александра Первого держаться холодно и церемонно, и хозяйка, и дочка были в полном восторге: «Уж такой вежливый, такой обходительный! Всё молчит, слова лишнего не скажет — скромный, видать!»

Михаил, разумеется, все эти комплименты Квятковскому тут же передавал. Тот задумывался:

— Ну что мне — анекдот какой-нибудь ей рассказать?!

Михаил от души веселился:

— Да что ты, Бог с тобой! Ты же у нас как-никак священник, духовное лицо, и вдруг — анекдоты!

Узнав о том, что Михаилу нужна лошадь, хозяйка предложила продать свою. Как раз в это время в Воронеже оказался проездом Фроленко. Он в этих делах разбирался, и они его позвали посмотреть. Михайло лошадью остался доволен, купили за шестьдесят рублей. Теперь можно было в скором времени отправляться в путь-дорогу. Для «жениха» заранее сочинили байку о необходимости срочного отбытия в связи с внезапной болезнью родителя.

Лошадь они назвали Лёшкой — в честь Оболешева.

Глава 17. "Торговцы"

Час был ранний, вокруг не было ни души. Выехав за город, Михаил ещё издали увидел Квятковского — тот сидел на обочине. Впрочем, сидел — это было не то слово: он там чуть ли не кувыркался. Заслышав скрип телеги, Александр Первый выско­чил на дорогу, свистнул по-разбойничьи, крикнул весело:

— Жизнь или кошелек?!

Михаил не успел ещё остановить лошадь, как Квятковский ловко запрыгнул в телегу и вытряхнул из мешка заранее приго­товленную «простую» одежду. Сбросив с себя своё «интеллиген­тское» облачение, он первым делом натянул почему-то сапоги. Топнул несколько раз попеременно ногами и остался доволен:

— Родионыч, погляди! По-моему, хорошо!

Михаил поглядел и от смеха чуть не свалился с телеги: в сапогах и в нижнем белье Александр первый смотрелся, конеч­но, неплохо, но несколько необычно. Впрочем, когда он обря­дился в штаны и косоворотку, всё равно что-то в его внешности привлекало внимание. Михаил окинул его с ног до головы кри­тическим взглядом, сказал озабоченно:

— Знаешь, ты похож на кого угодно, только не на деревен­ского торговца.

— А на кого я похож? — заинтересовался Александр Первый.

— На ряженого, — честно ответил Михаил.

— Почему? — огорчился Квятковский.

—Не знаю... — Михаил еще раз внимательно оглядел его. — И ещё немножко — на разбойника.

— Это уже лучше, — усмехнулся Квятковский. — Все тор­говцы — немножко разбойники.

Настроение у него опять поднялось, он встал на телеге во весь рост и, держась одной рукой за плечо Михаила, принялся вертеть головой по сторонам. Ничего там особо интересного не было, по обе стороны дороги тянулись неоглядные поля, но Квят­ковский почему-то то и дело толкал Михаила в спину и с совер­шенно натуральным восхищением в голосе призывал поглядеть то на облака: «Они прямо прозрачные какие-то!» — то на ка­кие-нибудь заросли цветов при дороге: «Смотри, какие!..» — то на поле — оно, видите ли, золотится на солнце: «Особенно вон там, подальше, видишь?!»

Михаил пожимал плечами: ну, облака, ну, прозрачные, чего тут радоваться-то, ну, цветы, и что с того? Квятковский от него в конце концов отстал, сел опять на охапку сена, но почти тут же вско­чил снова и, махая от избытка чувств руками, как петух крыль­ями, закричал ликующе:

Зреет рожь над жаркой нивой,

И от нивы и до нивы

Гонит ветер прихотливый

Золотые переливы.

— Во-первых, — сказал Михаил, — это не рожь, а пшеница, а во-вторых, деревенские торговцы по телеге не скачут, сидят себе смирно и стишков не читают. Если и читают, то уж не такие!

— А какие? — полюбопытствовал Квятковский. — «Ехал из ярмарки ухарь-купец», что ли?

Михаил засмеялся. Повадками Александр Первый был похож не на разбойника, а на школяра, выпущенного наконец-то из опостылевшего учебного заведения на долгожданные вакации.

— Ну, ладно, — сказал Квятковский. — Нельзя стихи — тебе же хуже. Я тогда буду петь. — И вытащил из короба с товаром гармонь.

— Надеюсь, не «Отречёмся от старого мира»? — усмехнулся Михаил.

— Сейчас попробую,— обрадовался Александр Первый и действительно что-то такое похожее запиликал, а потом и запел вдохновенно почему-то сразу с третьего куплета:

Тебе отдых — одна лишь могила,

Каждый день недоимку готовь.

Царь-вампир из тебя тянет жилы,

Царь-вампир пьёт народную кровь!

— Сашка, я сейчас тебя с телеги скину! — возмутился Михаил. — Уймись, наконец!

—Так нет же никого! — удивился Александр Первый. — Никто не слышит!

— Всё равно прекрати! Ты — деревенский торговец, изволь вести себя соответственно!

Квятковский вздохнул и запиликал в темпе марша про ухаря-купца.

Первая ярмарка, на которую они попали, была в Коротоякском уезде, в Дивногорском монастыре. Михаил купил у монаха место под лавку и разных досок и кольев для постройки. Квятковский послонялся вокруг уже готовых и только ещё возводимых на ярмарке лавок, присмотрелся к тому, как ставят холщовыепалатки соседние торговцы, и заявил, что ничего тут сложного нет: вкопать колья, потом привязать вверху и внизу поперечины и натянуть холст.

На деле, конечно, всё это вышло не так гладко — Александру Первому пришлось несколько раз бросать работу и снова изучать действия соседей — но палатку в конце концов они поставили. Из досок сколотили во всю ширину прилавок. Квятковский, умаявшись, тут же на него уселся — отдохнуть, и сделал этим неплохую рекламу — уже через пять минут около их палатки толпился народ. Все с любопытством глазели на Квятковского и наперебой соревновались в остроумии, к нему приценяясь:

— А этот почём у вас продается?

— На вес золота, — засмеялся Михаил.

— А это чего вообще такое — для хозяйства али для украшения? — довольно ехидно поинтересовался, разглядывая Квятковского, широкоплечий мужик в синей рубахе.

— Ну, конечно, для украшения! — весело отозвался Александр Первый, чем вызвал радостный смех и оценивающие реплики типа: «Тоже мне, картина!» — со стороны мужской части зрителей.

Женский элемент только самозабвенно хихикал и строил Квятковскому глазки. Впрочем, одна шустрая особа обратилась к мужу с предложением купить Александра Первого на предмет отпугивания птиц в огороде. Муж отнёсся к этому скептически, пробормотал мрачно:

— Ну, как же! Пусти козла в огород!

Квятковский фыркнул и авторитетно заявил, что предназначен он не для отпугивания, а, напротив, «для декора».

— Ой, чего-то не по-нашему говорит! — ещё больше обрадовались в толпе. — Эй, хозяин, у тебя таких много?

— Единственный экземпляр, — усмехнулся Михаил и ткнул легонько Квятковского в спину. — Слезай, а то сейчас продам!

— А чего он ещё умеет? — робко пискнул девичий голосок.

— Да хоть чего, — скромно сказал Александр Первый.

Публика тут же принялась эту его мысль развивать, да так,что за громовыми раскатами хохота Михаил больше вообще ничего не мог расслышать. Квятковский же, видимо, что-то расслышал, потому что покраснел, с прилавка соскочил и сказал обескураженно:

— Тьфу, креста на вас нету! Тут же вам монастырь всё-таки, святое место!

Отсмеявшись, публика, однако, не расходилась, а словно бы ждала чего-то ещё. Михаил, подумав, начал раскладывать на прилавке образцы привезённых из города товаров. У палатки тут же выстроилась очередь.

— Родионыч, не выкладывай больше ничего! — прошептал Александр Первый, дёргая его за рукав. — Они сейчас всё расхватают, а потом что будем делать?

— Больше бы на прилавке сидел, зубы скалил, — хмыкнул Михаил.

Вообще-то товару можно было прикупить здесь же, наярмарке, но очередь у палатки им и в самом деле была ни к чему: согласно их плану, товар должен был выбираться покупателями без спешки, чтобы между делом кое с кем и разговор завести, и знакомство.

Впрочем, никто особенно и не торопился. Покупали ленты, гребешки, всякую мелочь и в разговор вступали охотно, наперебой приглашали приезжать с товаром в свои сёла.

Мужик в синей рубахе всё с тем же ехидным видом оглядел прилавок и спросил:

— А боле-то ничего у вас нету?

— А что вам нужно? — любезно поинтересовался Квятковский, намереваясь, очевидно, тоже завести с ним, как с «подходящим», дружескую беседу.

— Мне-то? — переспросил мужик и вдруг плюнул со злостью на землю. — Мне-то ничего не нужно, у меня товару в три раза больше вашего, да не берёт никто! А у их, вишь ты, отбою нету! — недовольно покрутил головой и пошёл к соседней палатке, откуда выглядывала молодая смазливая баба в пёстрой шали — очевидно, жена.

Михаил засмеялся, тихонько подковырнул Квятковского:

— Что, сагитировал?..

Было слышно, как лавочник смачно выругался и кратко доложил жене о результатах разведки:

— Ничего у их особого нету.

Глава 18. Ночлег на телеге

Дела шли вроде как неплохо. Кружили по ярмаркам и окрестным деревням, и везде их немудрёный товар был нарасхват, а там, слово за слово, завязывались и знакомства.

Квятковский в считанные дни освоился с ролью торговца так, что на ряженого был уже нисколько не похож, несмотря на то, что ходил в просторной белой рубахе с яркой вышивкой по вороту, типа малороссийской. Если в какой-нибудь деревне, куда они заезжали, крестьянкам нужно было смерить сотканные ими холсты, все они обращались с этим почему-то не к Михаилу, а к Квятковскому. Александр Первый охотно на их просьбы откликался, вдохновенно махал аршином и обязательно заводил разговор — для начала о житье-бытье.

Потом эти женщины специально разыскивали их на ярмарках и продавать шебаям холсты соглашались только при условии, что мерить будет «Александрушка». Шебаи, конечно, от этого новшества были не в восторге и кляли на чём свет стоит и хозяек холстов, и особенно Квятковского:

— Ты, такой-сякой, пошто ломаешь торговлю? Я покупаю, я и мерить должен, а ты тут с какого боку?!

— Меня попросили, я и мерю, — спокойно отвечал Александр Первый.

Бабы тут же горой вставали на его защиту:

— Чего вы к нему, человек тут не причиной! Наш знакомый, мы его и просим...

Если же кто-нибудь из покупателей, видя, что обмануть баб не удастся, начинал грозить с досады, что не возьмёт смеренный холст, Квятковский всё так же невозмутимо пожимал плечами и отвечал, что купит сам по той же цене:

—Почём давал за аршин?

Шебаи тут же шли на попятный:

— Нет уж, дело сторговано!

Крестьянки дружно осыпали Квятковского благодарными словами:

— Спаси тебя Христос, Александрушка! Мы к тебе ровно как к своему брату соседу...

— Поглядела бы твоя Катрин, как возле тебя постоянно бабы вьются! — то и дело подкалывал его Михаил.

Александр Первый отшучивался, а как-то ночью, когда они лежали под тихим звёздным небом на телеге и болтали, и Михаил в очередной раз проехался насчет того, что Катрин вряд ли одобрила бы его заигрывания с деревенскими девушками, ответил вдруг:

— Да ты знаешь, ведь у нас с Катей, наверное, — всё...

— Как это — всё?.. — не понял Михаил.

— Да очень просто, — тихо ответил Александр Первый. — Я уехал сюда, а она в Томск, домой... Сказала, что не вернётся.

Веселье с Михаила разом слетело. Он долго лежал молча, потом осторожно тронул Квятковского за локоть:

— Ты извини, Саш, я не знал...

— Да чего там, — сказал Александр Первый. — Ты не думай, что я в особом расстройстве или что... К этому давно шло, и потом, может, это и к лучшему... для неё, конечно…

В ту ночь они в первый раз заговорили о личном, о том, чем делятся только с самыми близкими людьми. Квятковский рассказывал о родителях, братьях и сестрах. Отец его был поляк, сын священника из дворян Могилёвской губернии. Служил в Витебском губернском правлении, затем перевёлся в Томскую Казённую Палату. Женился на воспитаннице крупного золотопромышленника Асташева, получил в качестве приданого несколько приисков и занялся золотодобычей.

— Рабочие на этих приисках вкалывали по четырнадцать часов в день, а жили убого... Я ещё маленький был, ничего не понимал, только чувствовал, что что-то здесь... неправильно. Несправедливо. И в гимназии тоже. С нами училось несколько ребят из небогатых семей. У нас был свой дом двухэтажный, слуги, гувернёры, да всё было, а они в морозы в дырявых пальтишках бегали... Ужасное состояние — видеть несправедливость и ощущать, что ничего не можешь сделать... — Александр Первый усмехнулся. — Я ничего лучшего не придумал, как забросить шубу в чулан и тоже ходить в осеннем пальто. Хорошо ещё, отец об этом узнал, когда я уже слёг с простудой — из здорового бы он из меня всю душу вытряс за такие дела...

— Часто попадало? — посочувствовал Михаил.

— Да бывало... Вообще у нас порядки в доме были — не позавидуешь. Отец только с девчонками нормально обращался да с младшими, а нами помыкал, как хотел... Разговаривать с ним нужно было исключительно стоя, за обедом не дай Бог кто из нас слово вымолвит без спросу... Я один раз от книжки какой-то оторваться не мог. Теперь уж и не помню — вроде Вальтер Скотт, «Айвенго». Протащил контрабандой в столовую, под скатертью замаскировал, сижу, читаю... Отец, конечно же, углядел: «Александр! Что это у тебя там такое?!» — Квятковский изобразил грозный голос родителя так натурально, что Михаил не удержался от улыбки.

— И что?..

— Да что... Вышиб из-за стола, книгу, конечно, отобрал. Я тогда полночи проворочался, не мог заснуть — до того хотелось узнать, чем там в книжке этой дело кончилось...

Михаил приподнялся на локте.

— Не представляю, чтобы тобой мог кто-то помыкать, пусть даже отец... У тебя характер не такой!

Александр хмыкнул.

— Никогда над этим не задумывался, но, наверное, семейный деспотизм рождает что-то одно из двух: или смирение, или протест. У Валериана Осинского примерно то же самое в детстве дома было. И у Жоржа Плеханова. У Перовской, по-моему, тоже... И у всех — обострённое чувство собственного достоинства, не замечал?

— Да, пожалуй, — согласился Михаил. — В тебе это, кстати, тоже очень заметно...

Александр улыбнулся.

— Кешка Пьянков говорит: «Это в тебе гонор польский». Какой у меня может быть гонор? И вообще я характером не в отца, а в мать, а мама у меня спокойная, уступчивая... — он помолчал, вздохнул. — Сто лет её не видел. Домой за всё это время только один раз выбрался, когда отец умер...

— А от чего?.. — осторожно спросил Михаил.

— Умер-то? Говорят, болел. Я только знаю, что после того, как Кати не стало, он пить начал здорово. Она любимица его была — это сестра моя, на два года меня старше была... Души в ней не чаял, а жизнь сломал. В шестнадцать лет выдал замуж за старика, своего компаньона. Юлька — это младшая сестрёнка, ей тогда восемь лет всего было, забралась от отчаянья в их спальне под кровать, закатила истерику, но, конечно, всё бесполезно... Короче, Катерину муж погубил. Ревновал ко всем по-страшному, нервы мотал. Она умерла от родов, потому что он не допустил к ней врача — тот, к несчастью, оказался молодой и симпатичный...

Они долго молчали. Потом Михаил рассказывал о себе, о своём детстве, о студенческом кружке Кибальчича, с которого всё началось, о самом Кибальчиче:

— Он с Дворником нашим, оказывается, в одной гимназии учился, в Новгород-Северском. Закончил с серебряной медалью, золотую не дали из-за поведения — его вообще там два раза с «волчьим билетом» собирались выгнать. Один раз — высказал при всех учителю, который взятки брал, всё, что он о нём думает, а второй — увидел на улице, как квартальный избивал мужика какого-то заморённого. Кибальчич за него вступился и дал квартальному по роже.

— Здорово! — восхитился Александр Первый.

— Ага, а на вид всегда такой спокойный, невозмутимый... И Аяксы мне тоже про него рассказывали — он же до суда тоже в Киевской тюрьме сидел. Пытались его оттуда вытащить, взять на поруки — обвинение-то ведь ерундовое... Барышня одна, из сочувствующих, Елена Кестельман, объявила себя его невестой, хлопотала насчет разрешения повенчаться. Ничего не вышло — всемилостивейший государь-император самолично почему-то наложил запрет. После этого проморили его в тюрьме ещё Бог знает сколько, в общей сложности около трёх лет, а суд приговорил к заключению на один месяц...

— Да, у них это в системе, — процедил сквозь зубы Квятковский.

Михаил знал, что Александр Первый «систему» эту испытал на себе: отсидел в тюрьме почти полгода по такому ничтожному обвинению, что даже до суда дело не дошло, фактически просто по подозрению в сношениях с неблагонадёжными лицами.

Начинало светать.

—Слушай, надо всё-таки поспать хоть сколько-нибудь, — пробормотал Михаил, зарываясь глубже в сено. — А то будем завтра не как торговцы, а как сонные мухи...

—Угу, — согласился Александр Первый, поворочался с боку на бок и затих.

Михаил смотрел в раскинувшееся над ними небо в крупных золочёных звездах. От того ли, что так необычайно тихо было кругом в этот предрассветный час, от огромности ли этого далёкого, раззолоченного бледно-серого неба, от того ли особого, редкого состояния души, возникшего после разговора с Александром Первым, — сон не шёл, все чувства были странно напряжены и нужно было непременно сейчас же что-то очень важное понять и решить.

О жизни, о смерти? О чем-то ещё более важном, чем жизнь или смерть?..

Скоро взойдёт солнце — так было бессчётное количество раз до них и будет после них. Человеческая жизнь коротка. Им вряд ли суждено увидеть то, ради чего они оставили дом, семью, учебу, спокойное безбедное существование. Свобода!.. Им не доведётся даже глотнуть её, не говоря о том, чтобы напиться вдосталь... Это, в общем-то, было понятно и раньше, но именно сейчас оказалось вдруг, что примириться с этим чудовищно, нестерпимо, невыносимо трудно.

Михаил порывисто приподнялся и заглянул в лицо Александру Первому. Тот, конечно, уже спал, уткнувшись носом в подложенную под голову свернутую поддёвку, дышал тихо и ровно.

— Саш... — все же не удержавшись, почти неслышно позвал Михаил.

Квятковский шевельнулся и сразу же открыл глаза.

— Я тебя разбудил? — спросил Михаил — вообще-то разбудить человека таким шепотом было мудрено.

— Нет, — сказал Александр Первый, потягиваясь.

Михаил повернулся к нему и увидел вдруг, что Квятковский незаметно запихивает обратно выхваченный из-под поддевки револьвер. Александр Первый усмехнулся, сказал от смущения чуть грубовато:

— Ну, разбудил! Дальше что?

Михаил с досады чуть не выругался. Ну, за каким чёртом ему потребовалось звать Александра Первого? Разумеется, он не думал, что тот проснётся, хотя мог бы и подумать — в конце концов, в их положении вполне естественно мгновенно просыпаться от малейшего шороха и сразу же тянуться при этом за оружием.

Да ещё было бы ради чего будить-то! Я тут, видишь ли, Саша, лежал и глядел на небо, что твой Андрей Болконский, и меня вдруг осенило — мы вот тут трепыхаемся ради освобождения народа, а ведь неплохо бы до него, освобождения-то этого, и дожить! Утоли, будь так любезен, мои печали!

Михаил почувствовал, что краснеет — слава Богу, в полутьме это было незаметно. Александр Первый молчал, но смотрел вопросительно. Михаил тяжело вздохнул и совершенно неожиданно для себя сказал вдруг тихо и торопливо:

— Саш, я вот тут лежал и думал... и... помнишь, Базаров у Тургенева: «Ну, будет он жить в белой избе, а из меня лопух расти будет?..»

Как ни странно, Александр Первый нисколько не удивился, сразу ответил:

— Да, помню... — И, помолчав, так же тихо: — Я не знаю, тут дело, наверное, в том, что справедливость — это всё-таки самое главное, всё остальное значит гораздо меньше...

— И где же тут справедливость? — хмыкнул Михаил. — Вот мы, например, погибнем, а те, кто никуда не ввязывался, будут жить...

— Да нет, я не об этом, — Квятковский снова помолчал. — Это, наверное, для самого человека — главное. Для нормального порядочного человека.

— Ну, и что? — с нетерпением спросил Михаил.

— А что ещё нужно? — Квятковский потянулся, снова поворошил сено у себя под боком. — Кто-то может спокойно смотреть на положение народа, да ещё и наживаться за счёт его страданий, а кто-то считает, что это ненормально. И несправедливо. И значит, надо что-то делать, чтобы это изменить. Что ещё?

— Это всё правильно, — медленно сказал Михаил. — А потом — вырастет лопух... Как-то, знаешь, весёлого мало...

В этот раз Александр Первый молчал довольно долго, потом нашёл его руку и стиснул вдруг её в своих горячих пальцах. Михаил не понял, чью дрожь, прокатившуюся волной по телу, он ощутил: его или свою собственную. И услышал вроде бы спокойный, но всё же как-то необычно звучащий голос:

— Страшно, конечно... но это — инстинкт. В любом случае жить с чистой совестью всё равно легче... наверное, и умирать — тоже.

—Ну… наверное, — пробормотал Михаил.

Он ведь думал уже о том, что есть на свете вещи важнее жизни и смерти. Свобода, справедливость, чистая совесть… и ещё — такие вот мгновения теплоты, благодарности, бесконечного доверия... Михаил закрыл глаза и неожиданно почувствовал себя очень счастливым.

Глава 19. Август

Второго августа в Одессе был расстрелян по приговору окружного суда Иван Ковальский.

Особо громких дел за одесским кружком не водилось, но зимой, когда там провалилась из-за доноса провокатора подпольная типография, стало известно, что при аресте Ковальский отстреливался, потом пытался пробиться, выхватив кинжал. Он никого не убил — ранил одного полицейского. И за это — смертная казнь?..

Приговор Ковальскому вызвал в городе волнения, из толпы у здания суда кто-то стрелял по полицейским, были стихийные выступления в защиту осуждённого и — новые аресты. Ковальского расстреляли на каком-то пустыре, вроде бы там же и закопали, и по могиле его прошли войска — чтобы и следа не осталось. А через день в Петербурге средь бела дня был заколот на улице кинжалом шеф жандармов генерал-лейтенант Мезенцов.

Все участники покушения — нанёсший удар Сергей Кравчинский, прикрывавший его Саша Баранников и умчавший их на Варваре Адриан — успешно скрылись.

Собравшись на воронежской квартире у Марии Николаевны, допоздна это событие обсуждали. Все были возбуждены — было ясно, что объявленная правительству война будет с этого дня разгораться, открыв новый, неизведанный ещё этап борьбы — не на жизнь, а на смерть.

Родионыч хмурился, в жарких спорах о возможном развитии событий участия почти не принимал. Уронил скупо:

— А не развяжем ли мы им этим самым руки окончательно?

В ответ на него набросилось сразу несколько человек во главе с Марией Николаевной: хватит, натерпелись. Бесчинства следователей на дознаниях, драконовские приговоры, издевательства над политзаключёнными в тюрьмах, наконец, казнь Ковальского — мало этого?!

Родионыч стоял на своем: думать надо прежде всего о деле. Весёлого во всём этом мало, но для открытой борьбы с правительством сил пока ещё нет — это ясно. И он был прав, но, само собой, были правы и те, кто возражал ему, и Александр, бледнея от волнения, пытался это Родионычу всё-таки объяснить: убийство шефа жандармов — это пусть кратковременное, но торжество справедливости. Господина Мезенцова предупреждали открытым текстом, рекомендовали умерить излишнее служебное рвение, Моисеенко и ещё кто-то несколько раз носили на дом письма, не внял — получи.

Да, террор — вещь ужасная, Кравчинский так и пишет об этом в своей брошюре «Смерть за смерть». И тут же добавляет: «Есть только одна вещь хуже террора, это — безропотно сносить насилия». Александр, глядя Родионычу прямо в глаза, спросил:

— По-твоему, с этим можно спорить?..

— С этим — нет, — твердо сказал Родионыч. — Но тут по­лучается замкнутый круг.

Да, похоже, что так. Но если выхода нет?

Недели через две там же, почти в том же составе читали вслух «Правительственный вестник» — воззвание правитель­ства к «русскому народу» о помощи в борьбе с преступниками, злоумышляющими против установленного государственного порядка.

Текст дышал откровенной злобой, изобиловал такими вы­ражениями, как «возмутительные и преступные деяния», «край­няя степень злодеяния», «кровавая деятельность», «вырвать с корнем», но, несмотря на это, одно место вызвало у всех при­сутствующих дружный саркастический смех: то, где сообща­лось, что лица, причастные к борьбе против существующего строя, будут преследоваться «отныне с неуклонной твердостью и строгостью».

«Отныне»! Как будто до этого не было ни погибших без суда в тюремных одиночках, ни замученных на каторге и в центра­лах... Или всё это им представляется «мягким» обращением по сравнению с тем, что будет?

— Итак, господа, мы с вами задерживаем спокойное и пра­вомерное развитие государственной жизни, глумимся над зако­ном и попираем все, что дорого и священно русскому народу, — подытожила Мария Николаевна, ткнув изящным пальчиком в соответствующий абзац.

— Да, если предположить, что деятельность Третьего отде­ления — это все, что ему дорого и священно, — усмехнулся Алек­сандр и потянул газету к себе. — А мне ещё вот это место нравит­ся: «…проповедуя свободу — они угрозами и подмётными пись­мами вознамерились угнетать свободу тех, которые исполняют свои обязанности по чувству долга и совести». Мезенцов снача­ла по чувству долга и совести довёл заключенных в крепости до того, что они объявили голодовку, а потом по этому же чувству заявил их родственникам, что уже приказал заказать гробы.

Родионыч усмехнулся тоже:

— Нам с вами тюрьма теперь не грозит. Военный суд — и в двадцать четыре часа пожалуйте на расстрел!

Ночью опять не спали, спорили с Родионычем о народе и его вере в «царя-заступника». Михаил утверждал, что она всё ещё сильна, и приводил в пример мужика, который в разговоре с ним упомянул об ожидаемом от царя «уравнении» — государь-де собирается землю разделить по справедливости, всем поров­ну, уже измерено даже, по скольку: «всем даст по восьми деся­тин — и попу, и господам, и мужикам». Александр тогда, слу­шая этого мужика, старался сохранять серьезность, но, когда тот высказался о намерении государя и себе тоже оставить только восемь десятин земли, конечно, уже не выдержал — фыркнул и, давясь от смеха, дёрнул Михаила за рукав:

— Слышишь?! Скоро все проблемы социального неравен­ства будут решены по инициативе его императорского величе­ства!

Родионыч не ответил — молча кивнул на раскрывших рот и явно обрадованных такой новостью слушателей.

Теперь Михаил, вспомнив об этом случае, доказывал, что агитировать народ против царя — бесполезное дело, в своем бедственном положении они винят кого угодно, только не его. Взять, например, «Чигиринский заговор» — вряд ли Аяксы сумели бы вовлечь в него столько народу без помощи «царского манифеста».

Александр не соглашался: понятно, есть и такие, которые верят в царя-благодетеля, но не все же сплошь такие темные и наивные. В качестве контраргумента вспомнил недавний спор между сборщиком денег на какую-то церковь и отставным сол­датом, разгоревшийся из-за выставленного в одной из ярмароч­ных палаток раскрашенного портрета Александра Второго.

Сборщик, глядя на него, высказался что-то насчёт того, что, мол, царь-батюшка — наш земной бог, а оказавшийся поблизо­сти солдат довольно раздражённо посоветовал ему в ответ на это «не ровнять ворону с лебедем». Сборщик вытаращил на него глаза и начал орать, что как же это император не бог — всё может, что захо­чет, то и сделает. Захочет — казнит, захочет — помилует.

Солдат не уступал:

— Бог — один, а царь — что, такой же человек! — И его укоротить могут!

— Это кто же? — вознегодовал сборщик. — Уж не ты ли, господин кавалер?!

— Не я, а Сенат, вот кто! — отвечал солдат. Заметив, что вокруг них собирается толпа любопытных, они от лавки отошли, на ходу продолжая обмениваться любезностя­ми: солдат обзывал сборщика «деревней», а тот его — «пустой головой». Александр хотел было их догнать, чтобы поподроб­нее расспросить солдата, но тот быстро куда-то исчез.

Проспорили с Родионычем полночи, опять не выспались, утром еле встали.

День был, как назло, жаркий, и после обеда их здорово разморило. Чтобы не заснуть, Александр принялся тихонько наи­грывать на гармони и что-то мурлыкать себе под нос. Он задумался о Тютьке, о Тимофее, о неудачном побеге Медведева, сорвавшемся из-за невозможно глупой и нелепой случайности, и поэтому не обращал никакого внимания на ехидное хмыканье Родионыча. Как оказалось впоследствии, напевал он не что-нибудь, а «Ой, мороз, мороз». И стайку деревенских девушек, остановившихся неподалёку от их палатки, он тоже не замечал — глядел куда-то поверх противоположного ряда лавок и выводил в задумчивости:

— Не моро-о-озь меня-а-а, моего-о коня-а ...

— Али замёрз?.. — с ласковой насмешкой спросила какая-то из девушек, и все они рассмеялись звонко.

Александр встрепенулся и наконец-то увидел своих моло­дых пригожих слушательниц. Тут же отвесил им комплимент:

— На вас посмотрел — сразу согрелся!

Девушки, перехихикиваясь, подошли поближе, предложили:

— Ты бы чего повеселее сыграл!

Александр улыбнулся.

— Сыграл бы, да не умею!

— Ну да, рассказывай! — не поверили они. — Сыграй, не ломайся!

Родионыч, развеселившись, тоже принялся его подначивать:

— Знамо дело, ломается, цену себе набивает! Он у нас та­кой! Вы пуще его уговаривайте!

Александр, испугавшись, что они последуют этому совету, быстро гармонь снял и даже отодвинул её демонстративно от себя подальше. Девушки снова захихикали:

— Вишь ты какой... Ну, не хочешь нам сыграть, дай вон Маша сыграет...

— Это что же за Маша, которая умеет играть на гармо­ни? — поддержал разговор Александр. — Ваша Маша, поди, сроду гармони-то в руках не держала!

Девицы, как и следовало ожидать, за словом в карман не полезли:

— Допрежь узнай, потом скажешь! Наша Маша двух таких мужиков, как ты, за пояс заткнёт! Она у нас на все руки...

— Ой, да где ж это такая Маша? — вконец заинтриговался Александр, с любопытством их разглядывая. — Покажите скорей!

Он сразу же выделил из всей стайки статную светловоло­сую девушку с умным, серьёзным лицом и строгими серыми глазами и почему-то обрадовался, когда именно она вскинула голову и решительно положила конец дальнейшему расписыва­нию своих достоинств:

— Да будет вам! Поговорить больше не о чем?

Поговорить о чём нашлось, и уже через пять минут строго­сти в красивых Машиных глазах заметно поубавилось. Немно­го поцеремонившись, она взяла гармонь и сыграла несколько песен. Александр засыпал её комплиментами, а потом вдруг как- то само собой спросилось:

— А замуж-то что не выходишь?

Маша кинула на него быстрый взгляд исподлобья, ответила серьёзно:

— Не хочу. Выйдешь за какого-нибудь, он драться нач­нет али ещё чего. А так — я сама себе хозяйка, никому не обязанная...

После этого Александр опять задумался, да так, что весь дальнейший разговор предоставил вести одному Родионычу. Он, правда, с этим делом справился, да ещё и напросился к Маше в гости, пообещав привезти в их деревню разного товару.

Когда девушки ушли, Родионыч вдруг засмеялся.

— Мне, Саш, что-то твоя «Программа для изучения наро­да» вспомнилась, раздел «Семья в тесном смысле». Ты у деви­цы этой насчет замужества-то в целях изучения интересовался или как?..

— Да ну тебя, — сказал Александр. — Тебе она разве не понравилась?

— При чём тут я, — усмехнулся Родионыч. — Она с тебя глаз-то не сводила, не с меня! Ладно, не красней — что, с тобой в первый раз, что ли, такое? Мог бы уже привыкнуть...

Александр вздохнул и сказал от души:

— Ну и язва ты, Родионыч!

Глава 20. В гостях у Маши

В деревне Корневище, куда Михаил с Александром Первым направились сразу после окончания ярмарки, им тут же показа­ли дом Гуковых; довольно большой, в три окошка по фасаду, огороженный крепким забором — очевидно, семья Маши была не из самых бедных.

Подъехав, они увидели во дворе девушку в синем сарафане и белом платочке, с перекинутой на грудь светлой косой. Она шла с пустым ведром в руке от дома к калитке.

— Маша! — негромко окликнул её Александр Первый и, спрыгнув с телеги, почему-то остановился как вкопанный.

Так они стояли и какое-то время молча друг на друга смотрели через калитку. Потом Маша всплеснула руками, ведро со звоном покатилось по земле, и Михаил совершенно был уже уверен в том, что сейчас она бросится Квятковскому на шею, но она вместо этого почему-то быстро повернулась и убежала в дом. Судя по виду Александра Первого, он тоже был бы не прочь куда-нибудь убежать, по крайней мере, подобрав ведро, он ска­зал:

— Слушай, я, может, за водой пока схожу, а? Мы мимо колодца с тобой проезжали....

— Потом сходишь, — Михаил ведро у него отобрал и поставил на землю.

На крыльце тем временем появился хозяин — крепкий чернобородый мужик лет под пятьдесят, пригласил их в дом. Вопрос с постоем ре­шился сразу же, без проблем. Маша уже вполне пришла в себя, поздоровалась с ними спокойно, только теребящие свет­лую косу пальцы выдавали волнение.

Квятковский про воду не забыл, снова вызвался сходить. Маша вскинула на него смущённые глаза:

— Да зачем же, я сама схожу. Вы даже и не знаете, где колодец-то!..

—А ты меня проводишь! — улыбнулся Квятковский и, не дожидаясь ответа, уверенно пошёл к двери.

Разумеется, Маша выскочила за ним следом, причем так проворно, что Михаил не успел даже проехаться по поводу странной забывчивости Александра Первого, который пять ми­нут назад знал, где находится колодец, а теперь, вишь ты, провожатые по­требовалась.

За ужином хозяин рассказывал об охоте великого князя Николая Николаевича Старшего, остановившегося неподалеку, в селе Чесменке:

— Мужиков с семьями из изб повыгоняли, а на их место собак поселили...

Михаил с Александром Первым переглянулись. Кажется, знакомство будет небесполезным: недовольство власть имущи­ми — первый шаг к осознанному протесту.

Затем разговор стал ещё интереснее — речь зашла о мест­ном исправнике, сын которого, студент Богомолов, зарезался в Петропавловской крепости осколком стакана.

— А за что же он туда угодил? — как бы между прочим осведомился Михаил, снова обменявшись с Квятковским выра­зительным взглядом.

Но их тайные надежды на то, что хозяин имеет хоть какое-то представление о революционном движении, оправдались не вполне: тот пожал широченными плечами и ответил степенно:

— Да что-то супротив начальства пошёл...

Александр Первый задумался на мгновение, потом тряхнул лохматыми волосами и, враз забыв все наставления Дворника об осторожности и осмотрительности, начал совершенно откры­то и страстно говорить о том, чего хотят такие люди, как Бого­молов: хотят они для народа земли и воли, за это и идут в тюрь­мы и на каторгу; их пока не очень много в России, но будет боль­ше, потому что никакой царь со своими приспешниками никогда не сможет задушить стремление к свободе и справедливости.

Хозяин слушал его, невозмутимо разглаживая бороду, а Маша вся сжалась в комок, не сводя с Квятковского преданного взгляда.

Когда укладывались на сеновале спать, Михаил, конечно же, высказал ему, что в первый же вечер так расходиться перед ма­лознакомыми людьми не стоило даже ради красивых Машиных глаз.

Александр Первый нисколько не обиделся. Ответил серьёзно, глядя в темные брёвна над головой:

— Глаза у неё и вправду красивые, но ты подумай, Михаил: ведь они совершенно ничего не знают о том, что происходит дальше соседней деревни... Маша, например, даже про Карако­зова ничего не слышала!

— Ах, ты уже и про Каракозова успел с ней побеседовать? Ну, ты молодец! — хмыкнул Михаил. — Может, заодно и про Мезенцова всё выложил в подробностях?

— Да ладно тебе, — сказал Александр Первый, не отрывая напряжённого взгляда от стропил. — Ну, не побегут они доно­сить, это же сразу видно...

Михаил вздохнул.

— Легкомысленный ты, Сашка. Если бы всё всегда было «сразу видно»! С Белановым тебе, случайно, ничего там «сразу видно» не было? Или с Гроссманом? Хорошо, у Тютьки отец нашёл ходы-выходы, ссылкой отделался, а могло бы быть и хуже. Хотя и так, конечно, весёлого мало...

Квятковский сразу притих при воспоминании о Тютьке: из­вестие о его отправке в ссылку в Баргузин Забайкальской обла­сти было получено всего несколько дней назад. Чтобы утешить его, Михаил напомнил о недавнем побеге из Ялуторовска Оль­ги Любатович, сосланной туда в прошлом году после «Процес­са 50-и».

— И Кешка Пьянков, говорят, тоже недавно сбежал, — тихо сказал Квятковский. — Я даже не знал, что его почти сразу пос­ле суда снова сцапали. Упекли в Архангельскую губернию, но он там, молодец, не задержался... А насчёт Маши ты зря всё-таки.

— Да я не насчёт Маши, а насчёт тебя! — ещё раз попробо­вал вразумить его Михаил. — Как раз с Маши-то тебе пример нужно брать: она язык, где не надо, не высовывает, всё больше молчит да слушает.

Квятковский это расценил, очевидно, как признание Маши подходящим объектом для пропаганды и на следующий же день приступил к её обработке: рассказывал о программе «Земли и воли» и читал запрещённые стихи Михаила Михайлова. Например, такие:

О сердце скорбное народа!

Среди твоих кромешных мук

Не жди, чтоб счастье и свобода

К тебе сошли из царских рук.

Не эти ль руки заковали

Тебя в неволю и позор?

Они и плахи воздвигали,

И двигали топор.

Маша про это стихотворение спросила чуть испуганно:

— А кто... его написал?

— Это Михайлов, — ответил Александр Первый.

Михаил удивился:

— Адриан, что ли? Он разве стихи пишет?..

— Да нет, — улыбнулся Александр Первый.

Михаил удивился ещё больше:

— Дворник?! Но он же при всех говорил, что не умеет!

Александр Первый тихо засмеялся: видимо, вспомнил, как Дворник изъявлял готовность писать по заданию организации «невозмож­ные» стихи. Потом наконец-то объяснил:

— Это Михаила Михайлова стихи. Поэта, которого царь-батюшка запрятал в рудники...

И с жаром принялся рассказывать Маше о революционерах-каторжанах.

Дни бежали незаметно. Михаил с Александром Первым по­бывали в нескольких соседних деревнях, в том числе и в Чесменке. Приключений особых не было, только на Урюпинской ярмарке дело чуть не дошло до драки с коллегами-торговцами.

Одна из крестьянок хотела купить у них запаньи не только на себя, но и на нескольких своих односельчанок. Квятковский, как всегда, приветливо улыбаясь, посоветовал ей пойти в дру­гую лавку — туда, где товары продавали оптом, объяснив, что так для неё получится дешевле. Несостоявшаяся покупательни­ца одарила Александра Первого ласковым, хотя и несколько недоуменным взглядом, сказала ему «Спаси Христос» и пошла в указанном направлении, а перед их палаткой словно из-под земли вырос вдруг богатырского сложения рыжий сосед-торговец. В руках у него был черенок от лопаты.

— Вы что же это, сукины дети, делаете?! — прошипел он, злобно сузив глаза, и дальше загремел во всю мощь своей лужёной глотки: — У самих товару на грош, так чтоб и соседи не попользовались?! Счас вот кликну народ, всю вашу поганую лавку раскидают, на кусочки разнесут!

Похоже было, что он не шутит. Квятковский молча оглянул­ся в поисках тоже какой-нибудь палки, потянулся было к дере­вянному аршину, но Михаил рассудил, что этим разошедшегося конкурента не унять, и вытащил из поддёвки ре­вольвер. Увидев его, рыжий великан тут же обмяк, резко замол­чал, а потом перешёл опять на экспрессивное шипение:

— Вона, значит, как?! Ну, погодите малость, ужо посчита­емся... — и ретировался, не теряя времени, к своей палатке.

— Н-да, — усмехнулся Михаил. — Не пользуемся мы симпатией у своего брата-торговца, чего там говорить... Хотя с логикой у него всё в порядке — кто же за здорово живёшь отказывается от прибыли?

— Как только услышал, скотина?.. — устало сказал Квятковский, присаживаясь на ящик с товаром.

—Вот они, наши-то! — послышался радостный возглас, и палатку обступила толпа крестьянских женщин. — Уж ты уважь, Александрушка, мы к тебе опять с холстами...

Александр Первый встал, с аршином в руке легко вскочил на прилавок и по-кошачьи мягко спрыгнул на землю с другой его стороны. Женщины тут же обступили его, а от палатки ры­жего конкурента раздался громоподобный глас:

— Вона как они торгуют, так твою распротак!

Ночью договорились на всякий случай спать по очере­ди, но ничего экстраординарного не произошло — вероятно, вид револьвера всё же произвел на рыжего громилу некоторое впе­чатление.

Стоял уже ноябрь, ночью было холодно — особо не разос­пишься, поэтому вставали рано. Решили, что на ярмарке боль­ше делать нечего. Нужно было ехать в Воронеж — узнать, нет ли каких-нибудь вестей из центра.

— Может, один съездишь? — предложил, потягиваясь со сна, Александр Первый.

—Что, по Маше соскучился? — подковырнул Михаил. — Ты, кстати, не боишься разбить её сердце?

— Чем это, интересно, я могу разбить её сердце? — удивил­ся Квятковский. — Мы же уезжать отсюда не собираемся?..

— Так ты что, может, жениться на ней хочешь? — хмыкнул Михаил.

— Жениться?.. — Александр Первый посмотрел на него так, будто он подал ему неплохую идею. — Вообще-то я об этом не думал, но в случае успеха нашего поселения здесь... в смысле, если мы здесь останемся...

— Ты её любишь, что ли? — спросил Михаил уже совер­шенно серьёзно.

— Не знаю, — Александр Первый отвёл глаза. — Но мне кажется, её можно полюбить...

— О Господи, — вздохнул Михаил. — Тебе ещё только ка­жется, а она уже ночей, наверное, не спит, изводится по тебе! Ты хоть пока-то её не обнадёживай...

— Кто обнадёживает-то? — буркнул Александр Первый и погрузился в мрачную задумчивость — возможно, вспомнил о своей Катрин.

— Ну, ладно, — сказал Михаил. — Лошадь со всем барах­лом всё равно куда-то девать надо, оставь тогда всё в Корневи­ще и тоже приезжай...

На том и порешили.

В «штаб-квартире» Михаила встретила Мария Николаевна. Всегда чуточку холодная, царственно надменная, она выгляде­ла бледной и какой-то поникшей.

—Случилось что-нибудь? — сразу понял Михаил.

Мария Николаевна молча протянула ему сложенный вчет­веро лист бумаги — уже расшифрованное письмо Дворника. Тот писал, что весь центр организации разгромлен в одну ночь, при­чины провала до сих пор неизвестны. Нет средств, нет людей. Всем, кто может, необходимо срочно ехать в Петербург.

Дальше Дворник писал о полиции, которая всё ещё продол­жает после убийства шефа жандармов переворачивать весь го­род, хватая кого попало, и просил помочь укрыться где-нибудь понадежнее Саше Баранникову.

Через день явился Квятковский. Выслушав новости, долго молчал, глядя прямо перед собой на горящую керосиновую лам­пу. Потом опустил глаза, проговорил, стиснув пальцы в кулаки:

— Вот так... В одну ночь, и почему — неизвестно...

— Да, весёлого очень мало. И здесь, если придется ехать, всё летит кувырком, — с горечью добавил Михаил.

— Что значит — если? — хмуро откликнулся Александр Первый. — Ты ещё на что-то надеешься?!

ЧАСТЬ II. Глава 1. Снова в Петербурге

ЧАСТЬ II

(январь — ноябрь 1879 г.)

21

«Русское правительство вот уже почти два года старается, хотя пока и безуспешно, отнимать своею хищнической лапою ещё как-то уцелевшие казацкие вольности...»

Александр отложил перо и задумался насчёт «хищнической лапы» — оставить или поискать более нейтральное выражение?

Он брался за эту статью уже в который раз — времени не хватало катастрофически, но и Дворник, и Жорж Плеханов, осенью вернувшиеся с Дона, горели желанием всесторонне осветить вопрос о попытках правительства ввести земство среди казаков.

Александр как-то к случаю рассказал Михайлову, как разговорился на эту тему на одной из последних ярмарок с казаком из Бобринской станицы, и Дворник даже не попросил, а прямо-таки потребовал написать об этом для газеты. Сейчас, кстати, готовится к печати уже третий номер «Земли и воли» — несмотря на октябрьский разгром, несмотря на все трудности, Михайлов сумел найти людей и средства, чтобы наладить выпуск газеты.

В редакцию сразу вошли Кравчинский и Клеменц, из недавно вступивших в организацию — Морозов и Тигрыч, Лев Тихомиров. Пока газета получается — не сглазить бы! — неплохая, а главное — в ней говорится очень просто о самых важных вещах. Например, в программной статье из первого номера:

«Революции — дело народных масс. Подготовляет их история. Революционеры ничего поправить не в силах. Они могут быть только орудиями истории, выразителями народных стремлений...

Поэтому основанием всякой истинно революционной программы должны быть народные идеалы, как их создала история в данное время и в данной местности.

Во все времена, где бы и в каких бы размерах ни поднимался русский народ, он требовал земли и воли.

Земли — как общего достояния тех, кто на ней работает, а воли — как общего права всех людей самим распоряжаться своими делами...»

Идёт в ход и ирония:

«Ходят слухи, что Мезенцова убил великий князь Николай Константинович. Любопытно видеть, с каким упорством молва приписывает уголовщину членам царской семьи даже в тех случаях, когда против подобного предположения говорят очевидные факты…» — это уже из второго номера.

Ладно, хватит отлынивать — надо браться за дело. С тем казаком разговор был довольно долгий. Сначала Александр его спросил, как там у них насчёт земства: ввели или нет? Казак, сравнительно молодой ещё, крепкий мужик с усмешливыми карими глазами, ответил: «Нет, не ввели. Погодим ещё». Александр поинтересовался насчёт начальства: были, уговаривали? «Было всего, — сказал казак спокойно. — Да ни с чем отъехали». И дальше объяснил: атаману так и сказали, что, мол, и платить не будем, и подписывать не будем. «Это земля наша собственная. И уходи ты, атаман, добром лучше. А этому, крючку, что с ним приехал, так с ним и разговаривать не стали. Не знаем, мол, кто ты такое есть, убирайся-ка лучше восвояси».

Когда Александр рассказывал об этом Дворнику, тот усмехался и подтверждал: именно такое настроение у казачества, тоже не раз слышал на Дону подобные разговоры.

Он снова отложил перо. Вообще трудно было представить, что стало бы с их организацией после октябрьских арестов, если бы не Дворник. Тот в считанные дни сумел каким-то непостижимым образом снова натянуть и связать разорванные многочисленными провалами нити. В значительной мере благодаря его хватке, энергии и организаторскому таланту «Земля и воля» по-прежнему жила — и действовала.

Причина октябрьского разгрома так и осталась невыясненной. Из непрямых источников дошли сведения о шести анонимных письмах аж самому государю-императору, цель которых заключалась прежде всего в том, чтобы потопить Сашу Малиновскую и ряд её знакомых,— что интересно, упоминались среди них и лица, никакого отношения к нелегальной деятельности не имеющие. В доносах был дан намёк на её связь с убийцами Мезенцова; называлась, кажется, настоящая фамилия Кравчинского.

Аноним был, несомненно, из очень близкого окружения Малиновской, скорее всего — из родственников, и, как это ни печально, имел, по-видимому, возможность подслушать то, что для чужих ушей не предназначалось. Он был знаком даже с их системой знаков безопасности: в одном из писем сообщалось о верёвочке, привязанной к ручке входной двери в квартире на Царскосельском.

Вероятно, несколько дней наблюдения за этой квартирой дали полиции возможность выйти на след остальных: в ночь на двенадцатое октября, кроме самой Малиновской и живущей у неё Маши Коленкиной, которая, кстати, — кто бы мог подумать! — встретила полицию, паля из револьвера по двери, — были арестованы Лёшка, Ольга Натансон, Адриан Михайлов, Буланов, Леонтий Бердников...

Александр вскочил и зашагал кругами по комнате.

Чья-то низкая душонка, решившая таким вот способом свести счёты с не угодившими чем-то людьми, вряд ли предполагала, какой подарок делает этим полиции, отдавая ей в лапы сразу столько членов нелегальной организации. И это было ещё только начало.

Следующим по счёту должен был стать Жорж Плеханов. Вернувшись с Дона, он собирался ехать на квартиру Малиновской. На его счастье, денег у него при себе оставалось тридцать копеек, а извозчик запросил семьдесят пять. Тогда Жорж решил ехать к Ольхину на Малую Итальянскую, где и узнал, что квартира на Царскосельском проспекте провалена, и полицией оставлена там засада.

И ещё раз крупно повезло Жоржу. Тридцать первого октября у них с Дворником, которого он срочно вызвал с Дона, назначена была встреча на конспиративной квартире Трощанского. Необходимо было распределить добытые Михайловым деньги; кроме того, Василий должен был расшифровать к их приходу недавно полученные из Киева письма Валериана. Жорж, собираясь туда, немного запаздывал и уже представлял себе, какие громы и молнии будет метать по этому поводу Дворник. Внезапно Михайлов сам прибежал к нему, весь оборванный и перемазанный в грязи, и вместо того, чтобы ругаться, стал обнимать его со словами: «Ну, Жорж, пропал бы ты, совсем пропал! Меня сцапали было, да я счастливо вырвался от них!»

Оказалось, что придя к Трощанскому, Дворник увидел перед собой в дверях вместо Василия дюжего полицейского. Он не придумал ничего лучшего, как спросить, здесь ли живет модистка, а когда его повели в участок, на улице стукнул одного из полицейских по голове и бросился бежать. Очутившись на Малой Посадской, увидел толпу, которая слышала крики с Дворянской улицы. Михайлов, моментально смекнув, что к чему, закричал тоже: «Лови! Держи!» — и промчался мимо.

Перемахнув через забор, шлёпнулся в лужу. Хотел остановить прохожую курсисточку, чтобы она побыстрее предупредила Жоржа о ловушке, но она, едва взглянув на него, в ужасе шарахнулась прочь. Слава Богу, всё-таки успел...

Александр покосился на листы чистой бумаги на столе. Так, о чём же ещё они говорили с тем казаком? Тот сказал: «Царь, говорят, велел платить. Да брешут, царю зачем: царь сам знает, что не след платить». Всё-таки в том их споре прав был Родионыч: несмотря ни на что, верят мужики в царёву милость и непогрешимость. Александр тогда, конечно, переубеждать собеседника своего не стал, заметил только вскользь, что слишком хорошего тот о царе мнения. Вообще-то казак ему понравился: правильный мужик и довольно откровенный, прямо сказал: «Только и между нашим братом есть всякий народ... Подхалюза такая начальственная. Нечего греха таить, кое-где подписывались потихоньку, кто за рубль, а кто и так, из угодничества. Да только мало таких...»

Дворник рассказывал, что на Дону у них с Жоржем дело, как будто, пошло, настрой у казачества боевой, и если бы сейчас найти возможность продолжить среди них работу... Жорж тогда уехал в Питер за подмогой, но в итоге пришлось всё бросить и ехать в столицу.

Александр прекрасно его понимал. Им тоже горько было расставаться с заветной мечтой о воронежском поселении. Настолько, что Родионыч тогда сказал: он поедет сначала один, узнает там точно, как и что, очень ли нужны люди. Если да —тогда, конечно, делать нечего, но, может быть, положение не безвыходное, и всё как-нибудь обойдётся.

Они надёжно пристроили Сашу Баранникова в одном имении под Харьковом, и двадцатого ноября Родионыч один уехал в Питер. Вскоре Александр получил от него то самое известие, которого так все эти дни страшился: дел по горло, людей не хватает, нужно ехать.

В Корневище пришлось объяснять внезапный отьезд опять болезнью отца... нет, о Маше лучше вообще не вспоминать. Любви — той всевластной, ошеломляющей, переворачивающей душу, как когда-то к Катрин, у Александра к ней не было. Нежность какая-то была, и теплота, и благодарность... А вот у неё к нему... Родионыч, как всегда, оказался прав — совершенно того не желая, он, похоже, сердце её разбил.

В ту последнюю ночь перед отъездом Александр долго не мог заснуть — сидел с погашенной свечкой в отведённой им с Родионычем крохотной комнатушке, смотрел в окошко на краешек чёрного, под цвет настроению, беззвёздного неба. Счёт времени он потерял, но было где-то уже далеко за полночь, когда дверь вдруг рывком отворилась, и Маша даже не вошла, а почти вбежала в комнату — так, словно кто-то за ней гнался.

Он не видел в темноте её лица, но сразу понял, что это она. Первая мысль была о том, что в дом нагрянули жандармы. Александр резко встал, потянулся за одеждой — уже начал ко сну раздеваться, — спросил шёпотом:

— Полиция?..

Маша как-то странно помахала рукой — он только потом понял, что это она перекрестилась, ответила торопливо:

— Нет, что вы... это я...

Он улыбнулся:

— Вижу, что ты... — хотя на самом деле не видел ничего, пока не зажёг свечку. — Я просто подумал, потому что ты так...

— Ворвалась? — подсказала Маша, зябко кутая плечи в цветастый платок. — Это... чтоб не передумать. Напугала вас, глупая...

— Ага, — согласился в замешательстве Александр. — Аж в жар со страху кинуло...

В жар его кинуло скорее от смущения, чем от страха, но нужно было как-то объяснить вспыхнувший вдруг на скулах румянец.

Маша молча стояла у двери, всё так же кутаясь в платок.

— Ты... проходи, садись... — пробормотал Александр, пододвигая к ней единственный в комнатёнке стул.

— Нет, я сейчас уйду... — голос у неё прерывался. — Я только хотела сказать вам... Если мы с вами больше никогда не свидимся... — и умолкла, закрыв лицо концами платка.

— Машенька... — он осторожно взял её за плечи, бережно усадил на стул. — Не надо, голубушка, успокойся. Почему — «никогда»? Бог даст — ещё увидимся...

Хотя уже было ясно, что ничего подобного Бог им не даст — по крайней мере, в ближайшее время.

— Я вас... всё равно никогда не забуду, — прошептала она, кое-как справившись со своими беззвучными рыданиями, и, подняв голову, посмотрела ему прямо в глаза.

Этот взгляд сказал ему всё. Он обнял её и, наклонившись, нашёл губами её жаркие губы — а что ешё он мог сделать?!

И чем он виноват, что она его полюбила? Да, она ему нравилась, но он всегда старался относиться к ней ровно, даже самого лёгкого заигрывания себе, кажется, не позволял... ну, разве только чуть-чуть.

Любовь. Самая непостижимая тайна человеческой души.

Как счастливы они были когда-то с Катрин — и где теперь их счастье?

Как чуть не прыгала от радости после венчания Машенька Осинская, без памяти влюблённая в своего Валериана, как весел был он сам... Прошло каких-то полтора года, и всё в их жизни переменилось. Машенька в ссылке где-то в Вологодской губернии, у Валериана новая любовь — Софья Лешерн фон Герцфельд, генеральская дочка, раньше их всех примкнувшая к движению. Кое-кто удивлялся выбору Осинского — Софья старше его лет на пятнадцать, но при чём тут возраст, если —любовь?..

А жена Тимофея, ценой долгих мытарств в бесчисленных приёмных добилась разрешения поехать вместе с ним на каторгу — лишившись всех прав, в арестантском халате, с ребёнком на руках...

Вспомнились строки заявления, которое осуждённые по Большому процессу сумели передать на волю перед отправкой из крепости:

«Мы по-прежнему остаемся врагами действующей в России системы, составляющей несчастье и позор нашей родины, так как в экономическом отношении она эксплуатирует трудовое начало в пользу хищного тунеядства и разврата, а в политическом — отдает труд, имущество, свободу, жизнь и честь каждого гражданина на произвол «личного усмотрения». Мы завещаем нашим товарищам по убеждениям идти с прежней энергией и удвоенной бодростью к той святой цели, из-за которой мы подверглись преследованиям и ради которой готовы бороться и страдать до последнего вздоха».

Подписывались под текстом по алфавиту, Тимкина подпись стояла пятой... Александр решительно придвинул к себе начало статьи и взялся за перо. Пожалуй, «хищническую лапу» он заменять ничем не будет — пусть всё остаётся как есть.

Глава 2. Провокатор

Где-то в седьмом часу вечера Александр прямо с очередной сходки бастующих рабочих забежал к типографщикам — забрать отпечатанную прокламацию. Название у нее было длинноватое, но выразительное: «Голос рабочего народа, живущего и работающего у подлеца Максвеля». Жорж Плеханов, который недавно вошёл в редакцию «Земли и воли», был от составленного бастующими текста в полном восторге. Его восхищали даже многочисленные грамматические ошибки, свидетельствующие о полной самостоятельности рабочих в написании прокламации.

Жорж носился с этой покрытой каракулями четвертушкой серой бумаги, как с величайшей драгоценностью, кому успел — показал, а кому нет — вдохновенно цитировал на память:

— «Обещал нам хозяин всяких милостей, да не дождаться нам от него ничего, как от козла, ни шерсти, ни молока... Мы работаем, стараемся, а он, свинья, недоволен нами!»

Заниматься газетой Жорж сначала не соглашался, но умница Дворник без долгих церемоний ему заявил:

— Если ты отказываешься, тогда я буду писать для «Земли и воли», но учти: я хуже тебя буду писать.

После этого Жоржу оставалось, конечно, только согласиться.

Забастовочное движение в Питере, несмотря на не слишком обнадёживающие результаты стачки на Новой бумагопрядильне и фабрике Шау — хозяева пошли на минимальные уступки, зато много рабочих активистов было арестовано и выслано из города, — продолжало расти. Только что созданный Халтуриным и Обнорским «Северно-русский рабочий союз» тоже переживал трудности: неизвестно по каким причинам случился крупный провал в Москве. Николай Рейнштейн, один из наиболее деятельных членов «Союза», посланный туда для организации московского филиала, приехал обратно ни с чем, а ещё раньше, в последних числах января был арестован на улице сам Обнорский, только что вернувшийся в Питер из-за границы.

Забрав отпечатанные прокламации, Александр отправился к себе на Захарьевскую. На углу Николаевской и Невского привычно оглянулся по сторонам. Провожатых, кажется, не было, хотя... Да, вот эта фигура в коричневом пальто и глубоко надвинутой на глаза шапке, тоже чуть приостановившаяся в некотором от него отдалении, пожалуй, не очень ему нравится. Александр ускорил шаг и постарался затеряться между прохожими.

Зашёл специально в пару лавок и убедился окончательно: фигура в коричневом пальто следует за ним. Он свернул на Надеждинскую и на сей раз неторопливой гуляющей походкой дошел до Спасской. Едва завернув за угол, опрометью бросился в ближайший переулок, благо их тут было множество. Покружив по ним минут пятнадцать, вышел на Кирочную. Шпик вроде бы отстал. Погуляв на всякий случай ещё немного, Александр двинулся, наконец-то, к себе.

Он готов был поклясться в том, что следом за ним никто не идёт, и это действительно было так: фигура в коричневом пальто оказалась у его дома раньше него и неторопливо направлялась теперь ему навстречу. Как шпик мог тут оказаться, чёрт бы его взял? Сворачивать было поздно, оставалось пройти мимо дома и, пользуясь случаем, хорошенько рассмотреть и запомнить шпионскую рожу, хоть тот и замотался предусмотрительно длинным черным шарфом. Устремив на физиономию филёра беспечно-доброжелательный взгляд, Александр вздрогнул от неожиданности. Из-под надвинутой на лоб шапки на него весело смотрели знакомые серые глаза.

— Молодец, — тихо похвалил Дворник, пристраиваясь рядом. — Во-первых, быстро заметил, во-вторых, ловко скрылся. Я третьего дня за Воробьём так же вот следил — совершенно никакой реакции, спокойно дошёл до самого дома и даже на знак безопасности на окошке не соизволил посмотреть. До самого обеда ему мораль читал...

— Послушай, — сказал Александр, — где ты взял это шпионское пальто? Нашего Агента раздел, что ли?

Дворник довольно засмеялся и тут же посерьёзнел:

— Кстати, насчет Агента. Я тебя поэтому и жду. Есть разговор.

Они оба замёрзли, поэтому Александр прежде всего попросил хозяйку поставить самовар. Потом Михайлов выложил новости, от которых шла кругом голова.

О крупной удаче с Агентом Александр услышал от Дворника несколько дней назад. Скромный ялтинский письмоводитель Николай Васильевич Клеточников приехал в Петербург спасаться от серости и бессмысленности собственного существования.

Год назад, в бытность свою вольнослушателем Медико-хирургической академии, он случайно встретился у кого-то из однокурсников с Михайловым, и довольно убеждённо высказывался тогда о необходимости работы «в народе», но потом бросил учёбу и куда-то пропал, а теперь вот объявился снова и на этот раз прямо заявил, что устал от бесполезности своей жизни, что землевольцы, судя по их печатному органу, занимаются важным и нужным делом, которому он готов служить всеми силами.

Для начала Дворник поручил ему поселиться в меблированных комнатах вдовы полковника Анны Петровны Кутузовой на углу Надеждинской и Невского. Было подозрение, что почтенная эта вдовушка состоит на жалованье в Третьем отделении. Клеточников довольно скоро установил, что это действительно так и, более того, совершенно неожиданно получил от Кутузовой предложение стать её коллегой.

Михайлову удалось уговорить его не отказываться. Получив первые донесения Агента, Михайлов созвал даже не Малый совет, а просто нескольких человек из самых близких и надёжных. Клеточников передал список лиц, квартиры которых были намечены Третьим отделением к производству обыска. Необходимо было предупредить об этом их обитателей, но воспользоваться для этого услугами почты было рискованно.

Морозов заикнулся было о том, что можно сходить по всем адресам лично, но Дворник тут же нахмурился:

— А если кто-нибудь из этих предупреждённых не только ничего нелегального не имеет, но ещё и о «благодетеле» своём донесёт полиции? В этих списках кто угодно может оказаться...

— Но ведь если не всем, то кому-то из них в самом деле грозит опасность, — с жаром возразил Александр. — И мы, зная об этом, будем сидеть и дожидаться, пока людей арестуют? По-моему, Воробей прав!

Всегда молчаливый Семён — он долго отсиживаться в имении под Харьковом не пожелал, вернулся в Питер, — глянул на Дворника мрачноватыми своими грузинскими глазами и высказался коротко и ясно:

— Мы втроём.

— Ладно, — сдерживая досаду, согласился Михайлов. — На первый раз — пойдём сами, но потом надо будет что-то придумывать...

В списке было двадцать человек. Всех успели предупредить, жандармы нигде ничего не нашли и сочли бы это случайностью, если бы одна из курсисток от большого ума не поприветствовала их, открывая дверь, следующими словами:

— А, милости просим! Мы вас уже второй день ждём!

Клеточников на своей новой службе удачно разыграл полное неведение относительно того, откуда подозрительные лица могли узнать о готовящихся обысках, и всё, кажется, обошлось: начальство обвинило и разжаловало какого-то другого агента, но Дворник рвал и метал из-за этой истории несколько дней. На самом деле, их предупреждаешь, а они своим болтливым языком ставят под угрозу ценнейший кадр, сумевший внедриться во вражеское логово.

Последние сведения от Агента были таковы: в недавнем аресте Обнорского и разгроме московских кружков виновен Николай Рейнштейн.

Дворник волновался, говорил с запинкой:

— Понимаешь, он ещё раньше мне говорил, что Рейнштейн — провокатор, и я это передал и Халтурину, и ещё кому-то из «Союза», но они не поверили, решили, что это навет, так ловко он сумел к ним втереться. С Обнорским — тут отдельная история. У него ещё до отъезда случилась с женой Рейнштейна любовь, а она тоже у Третьего отделения на жаловании. Вот такие дела... А самое страшное — они про Рейнштейна не верят до сих пор, я же не могу им сказать, что у нас там есть человек... Ты его в лицо не знаешь?

Александр попытался вспомнить и не смог.

— Кажется, Родионыч что-то про него говорил...

— Что именно?

— Да не помню. Хвалил вроде за что-то...

Дворник тихо выругался. Спросил:

— Сможешь хотя бы Родионыча убедить?

Александр кивнул:

— Родионыча — да, думаю, смогу.

— И скажи ему, чтобы срочно ко мне зашёл. — Дворник поднялся. — Спасибо за чай.

Глава 3. Нерадостные известия

День был ветреный, холодный. Александр засунул замёрзшие руки в карманы старенького пальто и прибавил шагу. Он шёл на Кирочную к Дворнику уже второй раз за этот день — утром заходил за деньгами, теперь нужно было обсудить намечавшуюся крупную «дезорганизаторскую» операцию.

Настроение было паршивое — неприятностей за последнее время хватало и мелких, и крупных, но ни одна из них не шла в сравнение с полученным недавно из Киева известием об аресте Осинского.

Взяли его двадцать пятого января в пивной на Крещатике, причём хитро: вежливо попросили пройти в участок якобы для проверки паспорта. Документы у Валериана были в полном порядке, и беды он, вероятно, надеялся избежать. Но в участке сияющий от радости жандармский капитан Судейкин сообщил ему, что господин Байков — под этой фамилией Осинский жил последнее время— арестован, а на квартире его будет произведён обыск. Валериан рванулся к спрятанному под пальто револьверу, но сделать ничего не успел — на него навалилось сразу четверо во главе с самим Судейкиным. Осинский отбивался руками и ногами, чуть ли не зубами. Только призвав на помощь ещё нескольких человек, полицейские кое-как с ним справились.

На его квартире была арестована Софья Лешерн. Она тоже пыталась отстреливаться, а во время составления протокола о результатах обыска сумела вытащить из груды «улик» обрывок какого-то письма и на глазах жандармов проглотить его.

Александр не был с Осинским особенно близок, но полученная из Киева весть ударила его тяжело. Он глубоко уважал Валериана, восхищался его храбростью, энергией, умением располагать к себе людей и увлекать их своими идеями. У Осинского было несколько подпольных кличек, последняя, кажется, — Барон, а среди молодежи его называли иногда «Аполлоном революции» из-за его изысканной, классического типа красоты... И что теперь с ним будет?

Он выругался с досады вслух, и идущая впереди молоденькая барышня в чёрной тальме испуганно на него оглянулась. Александр опустил глаза и попытался заставить себя думать о чём-нибудь другом. Например, о том, какая все-таки сволочь Дрентельн.

Пятого февраля в Петропавловской крепости новый шеф жандармов учинил массовое избиение «взбунтовавшихся» заключённых. Ничем не обоснованное ужесточение режима началось там ещё при Мезенцове. Вновь назначенный шеф жандармов оказался тому достойным преемником — в своем усердии добиться от арестованных показаний он решительно отказывал им не то что в каких-то послаблениях, а в вполне законных требованиях и просьбах.

Буланов, например, пытался перевести Адриану Михайлову часть своих денег — у того их не было совсем, и он, соответственно, был лишён возможности покупать через смотрителя что-либо, как это делали остальные. На просьбу Леонида пришёл следующий ответ: «Так как вы и Михайлов упорствуете давать показания, то Третье отделение не считает возможным делать какие-нибудь снисхождения».

Не в бровь, а в глаз высказался тогда Тигрыч:

— Третье отделение в качестве опоры трона считает себя настолько выше российских законов, что всякое исполнение их считает снисхождением с своей стороны!

А Дворник зло сощурил глаза и сказал глухо:

— Да чего тут рассуждать! Вон в Харькове с подлецом Кропоткиным не стали церемониться, а мы на этого — смотреть будем?!

Харьковский генерал-губернатор князь Кропоткин — кстати, двоюродный брат известного пропагандиста Петра Кропоткина, которому три года назад «землевольцы» помогли совершить побег из тюремного госпиталя, — был смертельно ранен девятого февраля членом киевского кружка Григорием Гольденбергом.

В ведении генерал-губернатора находились два каторжных централа, где политические заключённые подвергалась такому обращению, в результате которого один за другим умирали или сходили с ума. Не жаловал он и учащуюся молодежь. В середине декабря по его распоряжению было объявлено о закрытии Харьковского университета «по случаю приближающихся праздников». Собравшихся у ворот студентов бросились разгонять двести казаков с нагайками. Упавших продолжали бить, затаптывали, вся улица после побоища была покрыта обрывками одежды и пятнами крови.

Гольденберг перед покушением написал и передал в Петербург с просьбой напечатать потом в «Земле и воле» обращение «К обществу», где в несколько приподнятом стиле сравнивал ретивого харьковского генерал-губернатора, получающего жалованье от правительства, с наёмным убийцей; описывал порядки в централах и пытался объяснить, почему князь Кропоткин не заслуживает ничего, кроме пули, и почему дальше всё это терпеть нельзя:

«...Как отделаться от этого вопиющего бесправия? Чем пробудить тебя, русское общество, от твоего вековечного сна? Страстное желание разбудить тебя, сделать тебя, общество, участником человеческой жизни, человеческих интересов и не менее страстное желание отомстить мучителю за поруганное им человеческое достоинство — вот чем наполнено всё моё существо!..»

Александру этот отрывок запомнился с одного прочтения. Вообще кое-где текст обращения отличался излишней цветистостью, но, тем не менее, впечатление производил сильное: в нём была страсть, искренность и — обречённость. Чувствовалось, что человек писал его, понимая, что вряд ли останется в живых после попытки покушения. Шансов у него действительно было немного — генерал-губернатор нигде без охраны не появлялся.

Однако Гольденбергу крупно повезло. Поздно вечером девятого февраля князь Кропоткин возвращался в своей карете из театра. Гольденберг ждал его, укрывшись неподалеку в Вознесенском сквере. В нужный момент он вскочил на подножку кареты и выстрелил в губернатора через окошко. Лошади рванули вперёд, Гольденберг, потеряв равновесие, упал на мостовую, но тотчас поднялся и, пользуясь темнотой, мгновенно исчез из поля зрения охраны.

Среди питерских землевольцев Гольденберга знали немногие, а о том, что убийство Кропоткина — дело его рук, разумеется, ещё меньше — кроме Дворника, может быть, ещё два-три человека, но все радовались благополучному исходу операции так, словно Григорий был их самым близким товарищем. На этот раз даже Родионыч не нашёл что возразить: если заключённые могут бороться с произволом начальства лишь с помощью голодовок и таких вот, с позволения сказать, «бунтов», как в Петропавловке, в результате чего подвергаются лишь новым издевательствам, то у их товарищей на воле имеются в распоряжении более действенные способы их защиты, пусть даже ради этого приходится идти на крайние меры.

Приговор Дрентельну был вынесен тоже практически единогласно, один только Жорж при голосовании воздержался. Это и была та самая «дезорганизаторская» операция, которой Александру предстояло в ближайшее время заняться вплотную.

Известие об избиении заключенных в крепости было получено от Богородского — сына смотрителя Трубецкого бастиона, круглолицего нескладного молодого человека, уже не первый год связанного с питерскими революционными кружками. Из-за чего конкретно начался «бунт», — он точно не знал: то ли кого-то из арестантов, придравшись к пустяку, поволокли в карцер, то ли вышла очередная история с Оболешевым — по словам Богородского, тот мог привести смотрителя в бешенство одним лишь взглядом. И не только его, а вообще всё начальство доводил до белого каления.

Помимо отказа от показаний, он один из всех так и не дал себя сфотографировать, несмотря на то, что его держало четверо солдат: вырывался, дёргался и строил рожи — так и оставил Третье отделение без своего портрета. Настоящее его имя установить тоже не смогли. Пытались заполучить образец его почерка; с этой целью сочинили историю о якобы присланных ему кем-то деньгах. Лёшка, мучившийся в крепости без курева, наверное, обрадовался. Тогда ему с готовностью поднесли бумагу и непринуждённо показали место, где расписаться. Оболешев в ответ на это заявил, что в таком случае деньги ему не нужны.

Кроме того, он ещё то и дело «воспитывал» смотрителя, объясняя ему, например, что орать на заключённых он права не имеет, а, напротив, должен обращаться с ними вежливо. Тот, естественно, каждый раз зеленел и по всякому поводу, а то и без него, к Оболешеву придирался.

Пятого февраля днём по коридору протопало в одну из камер несколько человек, вслед за чем оттуда послышался какой-то шум. Остальные арестанты встревожились и принялись стучать в двери, чтобы выяснить, не случилось ли чего с товарищем. Дальше, по личному распоряжению шефа жандармов, началась расправа.

Солдаты врывались в камеры и избивали их обитателей как и чем попало. Заключённые в ответ на это принялись грохать в двери ещё сильнее, разбивали стекла, выламывали дверные форточки. Кого-то из арестантов били ногами так, что у него пошла горлом кровь, после чего смотритель скомандовал солдатам: «Прикладами его!»

Кто-то попытался указать Дрентельну, что совершается беззаконие, на что шеф жандармов ответил с издёвкой: «Странное дело! Вы попадаете сюда за отрицание всяких законов, а сами требуете, чтобы с вами поступали по закону!» — и варварское избиение беззащитных людей продолжилось.

К Дворнику Александр пришёл вовремя, даже минуты на две пораньше. Тот заговорил сразу о деле: Леон Мирский предлагает свои услуги в организации покушения на Дрентельна, причём жаждет не просто участвовать, а быть «непосредственным исполнителем».

— Есть сомнения? — спросил Александр.

Дворник потеребил в задумчивости свои шелковистые усы.

— Да как тебе сказать... Кандидатура вроде бы подходящая — был арестован за пропаганду, не так давно выпустили до суда под залог. Собирается переходить на нелегальное, говорит: терять нечего... О Дрентельне слышать не может спокойно.

— Встретиться бы надо, — сказал Александр. — Людей не хватает...

— Встретишься. — Дворник помолчал, побарабанил с мрачным видом пальцами по столу. — Ты уже знаешь о Клеменце?

Александр ощутил внезапный озноб. Спросил глухо:

— Когда?

— Вчера. Ни с того, ни с сего явились с обыском, нашли газеты, ещё что-то... Вообще много неясного, но одно точно: опять здесь не обошлось без Рейнштейна.

По последним сведениям, полученным от Клеточникова, провокатор вошёл во вкус н вознамерился облагодетельствовать Третье отделение по гроб жизни — раскрыть и выдать им всю редакцию «Земли и воли» в придачу с типографией. Запросил за это тысячу рублей.

— Это тебе не тридцать серебреников, — хмуро добавил Дворник. —Чувствуешь, какой размах?

— Так надо убирать его, пока не поздно, к чертовой матери, — не выдержал Александр.

Дворник помолчал, потом вдруг спросил:

— Тебе насчёт него Родионыч сразу поверил?

Александр пожал плечами.

— Вообще-то удивился...

— Но поверил же?..

— Поверил.

— Ну и всё. С Рейнштейном решим в самое ближайшее время. Теперь давай о твоем «клиенте».

— Саш, подожди... Ты, случайно, не Родионычу хочешь... это поручить? — волнуясь, спросил Александр.

— Я, положим, этого не хочу, — буркнул Дворник. — Но, скорее всего, так и придётся...

— Но ты же помнишь, — тихо сказал Александр, — как он тогда с Михайлой чуть не поругался, когда тот про Гейкинга рассказывал...

Дворник утомлённо откинулся на спинку стула.

— Не переживай. Родионыч — мужик умный. Всё поймёт.

Глава 4. Убийство провокатора

Об убийстве Рейнштейна в Третьем отделении стало известно пятого марта. Из Москвы от генерала Слёзкина была получена телеграмма, сообщающая, что в одном из оплаченных вперёд номеров гостиницы Мамонтова был найден труп агента с четырьмя ножевыми ранами под левой ключицей и лицом, разбитым железной гирей.

О том, что провокатор получил по заслугам, Александр знал ещё в конце февраля, но эти подробности... Зачем Родионычу со Шмеманом потребовалось разбивать ему гирей лицо? Чтобы не сразу опознали? Но ведь всё равно опознали...

Михаил вернулся из Москвы неделю назад, и за всё это время они ни разу не касались в разговоре того, что произошло вечером двадцать шестого февраля в номере той гостиницы. Когда встретились после этого в первый раз, Александр уже знал от Дворника, что всё в порядке: сумели убрать предателя и скрыться незамеченными, и с расспросами, конечно, не лез. Родионыч тоже держался так, будто ничего не произошло, пытался даже шутить, но было сразу заметно, что он изменился: словно тень какая-то легла на лицо, в движениях появилась напряжённость, которой раньше не было, и вообще выглядел он не лучшим образом.

Александр так растерялся, когда Дворник процитировал полученную Третьим отделением телеграмму, что уставился на него во все глаза и спросил еле слышно:

— А... гирей — это... потом уже?..

— Надо думать, не сначала, — буркнул Дворник. — А собственно, почему у тебя такой вид, будто случилось невесть что? Тебе что, жалко эту... это ничтожество, из-за к-которого...

Александр не ответил.

Он вспомнил тот промозглый октябрьский день позапрошлого года, когда они с Тютькой сидели вот так же за столом и пытались свернуть разговор на что-нибудь другое, когда все, все без исключения мысли были так или иначе связаны с предстоящим убийством. Им повезло тогда — оно не состоялось, двух шпионов предупредил третий. А Родионычу со Шмеманом не повезло — им пришлось это сделать, пришлось пережить весь этот ужас тогда, и Бог знает сколько ещё мучиться воспоминаниями теперь...

И Дворник злится сейчас не потому, что Александр не смог сразу овладеть собой, услышав о подробностях, а потому, что чувствует то же самое, только не понимает, что никакая это не слабость, а совершенно естественная реакция нормального человека.

— Послушай, — сказал Александр. — А когда вы с Михаилом об этом говорили, он... сразу согласился?

— Представь себе, — хмыкнул Дворник. — Ни в обморок не упал, ни сцен никаких не устраивал...

— Не заводись, — сказал Александр. — Надо просто выбросить всё это из головы и думать о чём-нибудь другом.

— Например, о Дрентельне, — мрачно предложил Михайлов.

— Что ты этим хочешь сказать?

Дворник сцепил пальцы на коленях.

— Да ничего особенного. Лично я согласен с Сергеем — есть вещи ещё хуже террора. Например, сидеть и спокойно выслушивать, как этот подлец издевается над заключёнными в крепости...

— Я с этим тоже согласен.

— Ты понимаешь, Саш, — сказал Дворник медленно, — я сейчас не о том говорю, что там сидят близкие нам люди, и лично я за один только час, проведённый в карцере, предположим, Ольгой... или Лёшкой... а Лёшка там уже не одни сутки отсидел — я готов лично вытрясти из этого сукиного сына Дрентельна всю душу, точнее, душонку...

— И я тоже ...

— И ты тоже, это понятно. Так вот, я не об этом говорю, а о том, что, даже если бы там были люди, совершенно нам не знакомые... и мы бы узнали о том, что там творится, и решили бы ничего не предпринимать, ведь это было бы предательством по отношению к ним...

Александр вскинул на него глаза.

— Слушай, ты как будто меня убеждаешь в необходимости того, что всем ясно, и уже решено, причём почти единогласно... — и внезапно умолк.

Да, всё решено, и почти всеми, и всё с этим ясно, только никогда вопросы о жизни и смерти не решались порядочными людьми легко, и никогда не будут — всегда будут сомнения, мучения и попытки убедить прежде всего самого себя в том, что другого выхода — нет.

Он тихо сказал:

— Не мы это начали. А за то, что делаем, — платим сполна.

А ночью лежал и думал в который раз над словами Кравчинского, врезавшимися в память ещё тогда, в августе:

«Убийство — вещь ужасная! Только в минуту сильнейшего аффекта, доходящего до потери самосознания, человек, не будучи извергом и выродком человечества, может лишить жизни себе подобного... Русское же правительство нас, социалистов, нас, посвятивших себя делу освобождения страждущих, нас, обрекших себя на всякие страдания, чтобы избавить от них других,— русское правительство довело до того, что мы решаемся на целый ряд убийств, возводим их в систему...»

Тогда из-за этого спорили, было непонятно, зачем говорить о системе: два жандарма и несколько шпионов — никакая это не система, а, напротив, совершенно исключительные меры, причём ответные. Ну да, были ещё покушения на Трепова и Котляревского. И совсем недавно — «харьковское дело», убийство генерал-губернатора. Александр перевернул нагревшуюся подушку холодной стороной. Сна не было ни в одном глазу. А ведь если разобраться — всё это действительно становится похоже на систему...

Не мог отделаться от мыслей об этом несколько дней. Как-то сам собой завёлся однажды разговор с Воробьем, но оказалось, что они друг друга совсем не понимают, будто на разных языках говорят.

— А почему тебя пугает слово «система»? — удивлялся Морозов. — У нас, между прочим, в программе записано: «Систематическое истребление наиболее зловредных или выдающихся лиц из правительства» — часть дезорганизаторская, пункт в)! Это для тебя новость?

— Нет, не новость. Но тут же имеется в виду не такая система, что составили список — и пошли стрелять!

Воробей таращил круглые глаза из-за очков:

— А у нас что — такая? Слушай, я не понимаю: ты что, против того, чтобы убрать Дрентельна?

— Нет, — сказал Александр. — Дело не в Дрентельне, а в том, что это на самом деле может стать системой. Тебе не страшно?

Морозов фыркнул оскорблённо:

— Мне? Страшно? С чего бы?.. Это им должно быть страшно! — И принялся с жаром доказывать, что политическое убийство — это, во-первых, единственное средство самозащиты при настоящих условиях, а во-вторых — замечательный агитационный прием.

С самозащитой было ясно, но при чём тут агитация?

Морозов объяснил: политические убийства нужны для того, чтобы приводить правительство в трепет и привлекать к борьбе новые силы.

— Но убийство само по себе — это же такая мерзость! — от души сказал Александр. — Кого, по-твоему, это может привлечь?..

Тут Воробей посмотрел на него как-то очень странно, не просто недоуменно, а даже чуть ли не подозрительно. И сказал, с трудом сдерживая возмущение:

— Ну, знаешь! Убийство подлеца Рейнштейна — это, по-твоему, мерзость?! Ты иди скажи об этом Родионычу своему! Интересно, что он тебе ответит?

Александр был совершенно уверен: как раз Родионыч-то с ним, безусловно, согласится, что убийство — это мерзость, и от того, что Рейнштейн — подлец и предатель, оно, само по себе, всё-таки мерзостью быть не перестает. Другое дело, что они вынуждены были пойти на это, взяли на себя тяжкий грех. Пытался втолковать это Морозову, но тот ничего не желал слушать, твердил с горящими глазами одно и то же: то, что сделали Родионыч и Шмеман — это никакой не грех, а самый настоящий подвиг, и совесть их абсолютно чиста, потому что шпионов, да и жандармов тоже, надо убивать как бешеных собак, без всякой жалости.

Спорить с ним было бесполезно, поскольку сам Воробей ни в одном подобном деле никогда не участвовал. Александр ему так и сказал:

— Не дай, конечно, Бог, но если самому когда-нибудь придётся — тогда поймёшь, что это такое.

Морозов ответил запальчиво:

— Тебе, во-первых, тоже не приходилось, а во-вторых, если бы я тебя не знал, я мог бы подумать, что ты просто трусишь!..

— Ну, спасибо! — хмыкнул Александр.

На этом их разговор тогда закончился, но вскоре Морозов вдрызг разругался из-за того же самого с Жоржем Плехановым, который не только не одобрил его статью, посвященную герой­скому поступку «исполнителей тайного правосудия», но ещё вдо­бавок и высмеял её за напыщенность и штампы. Воробей зая­вил, что, в таком случае, ему в редакции больше делать нечего, пусть Жорж с Тигрычем управляются сами. Но Тихомиров неожиданно его поддержал, заметив, что лично он против содер­жания статьи ничего не имеет.

— Тигрыч, да ты что? — удивился Жорж. — Ты видишь какой-то смысл в пропаганде террористических актов, да ещё такой хвалебно-торжественной? Ты же у нас, кажется, умный, серьёзный человек!

— А я, значит, дурак и несерьёзный! — негодовал Моро­зов, описывая эту сцену Дворнику.

Михайлов, всё выслушав, высказался в том смысле, что Воробей, конечно, имеет право на свою точку зрения, и в скором времени в типографии отпечатали первый выпуск нового подпольного издания под названи­ем «Листок «Земли и воли».

Пробежав глазами ту самую статью, из-за которой разгорел­ся спор, Александр отметил, что кое-что в ней было сказано по делу, но насчёт напыщенности Жорж был прав. Чего стоил, на­пример, такой пассаж: «Приветствуем вас, исполнители тайно­го правосудия! Посреди этого царства деспотизма и насилия... вы одни встали перед врагами грозными мстителями за погуб­ленных ими друзей народа, за все муки, пытки и унижения, ко­торым подвергали их грубые и бесчеловечные враги».

Через пару дней пришёл Родионыч. Вынул из-за пазухи экземпляр «Листка», встряхнул его, разворачивая, с таким видом, будто у него разболелись разом все зубы. Спросил мрачно:

— Читал?

Александр молча кивнул. Он уже почувствовал, что сейчас Родионыч заговорит, наконец, о том, как всё это было, и не ошибся. После первых же его фраз Александр отвёл глаза в сторону и отважился взглянуть на Родионыча только после того, как тот замолчал. Проговорил с трудом:

— Я... понимаю.

— Вот, — сказал Михаил, тяжело дыша. — Так вот это ге­ройство «грозных мстителей» выглядело... На чёрта ему сда­лось это пустозвонство?! Зачем вообще это афишировать?.. Аги­тационный приём какой нашёл! — он не выдержал и выругался от души.

— Я всё понимаю, — повторил Александр, пытаясь кое-как собраться с мыслями. — Воробей — он здесь, конечно, слегка перегнул...

— «Слегка»! — нервно фыркнул Родионыч.

— Но в чём-то он и прав. Пусть знают, что мы намерены защищаться, а не ждать, пока нас всех перехватают по доносам этих иуд! — Александр придвинулся к нему вместе со стулом и креп­ко сжал обе руки Михаила в своих. — А ты сейчас должен думать не о нём, а о людях, которых он мог сгубить, а вы спасли!

— Да, — сказал Родионыч. — Да, это так. И всё же…

Он посидел молча ещё какое-то время и стал рассказы­вать о том, что было дальше — уже намного спокойнее. О том, как относил письмо — предупреждение, чтобы успели скрыть­ся, знакомым Рейнштейна, жившим на снятой им в провока­ционных целях квартире; как все всполошились, что-то кричали вслед, тоже, навер­ное, не могли сразу поверить в его предательство; Халтурин и сейчас не верит, косо смотрит на Жоржа, и до­казать нельзя — не рассказывать же, что сведения получены из самого Третьего отделения...

— А ты знаешь, что Воробья только случайно не арестова­ли из-за этого типа? — спросил Александр.

Михаил удивился:

— Уж до него-то как он мог добраться?

Он рассказал Родионычу о том, как действовал Рейнштейн в надежде выйти на типографию и редакцию «Земли и воли»: надоумил Третье отделение сообщить какому-то студенту из сочувствующих через его родственника, работающего в поли­ции, что подпольная типография захвачена, и что в семь утра планируется арестовать всех редакторов газеты, которые якобы должны собраться там на совещание.

Расчёт был, что студент бросится на поиски редакторов, чтобы их предупредить. Так и получилось: тот сумел найти кого-то из легальных знакомых Клеменца и Морозова. Их проследили, причем у Морозова установили только дом, а у Клеменца — и квартиру. Ждали, что те, в свою очередь, побегут предупреждать остальных членов редакции, но Клеменц и Воробей сразу почуяли, что что-то здесь не так: никогда редколлегия не собиралась в типографии, да ещё в семь утра. Ничего не дождавшись, к Клеменцу пошли с обыс­ком и нашли кучу нелегальных изданий в диване, а Морозова караулили возле его дома всю ночь, но без толку.

— Могли бы и не караулить, а обыскать весь дом,— сказал Александр. — Тогда бы Воробья сейчас с нами не было...

Это, кажется, подействовало на Родионыча лучше всяких утешений. Он дал Рейнштейну краткую выразительную харак­теристику из двух слов и заявил, что никогда больше не желает о нём слышать. Потом вдруг без всякого перехода спро­сил:

—Ты Маше-то не пишешь?

Александр вздохнул, ответил:

— Нет.

— А как ты думаешь, мы туда когда-нибудь вернёмся? — спросил Родионыч, глядя ему прямо в глаза.

Помолчав, Александр тихо ответил:

— Лучше не загадывать.

Глава 5. Покушение на Дрентельна

Словно какое-то предчувствие было: с Дрентельном дело сорвётся.

Подготовлено всё было, как надо, — здесь Александр не мог упрекнуть себя ни в чём. В манеже Штрассе на Моховой купи­ли для Мирского лошадь, красивую английскую кобылу по клич­ке Леди. Покушение планировалось на первую половину марта, но с хозяином договорились, чтобы подержал её у себя ещё ме­сяц, до третьего апреля.

Достали револьвер и патроны, сделали документы.

Слежка за шефом жандармов была организована самым тщательным образом. Из обычных его маршрутов выбрали са­мый удобный — вдоль канала у Марсова поля. Александр лич­но облазил все закоулки между стоящими там с масленицы ярмарочными балаганами, высматривая наиболее подходящее для засады место.

Что касается самого исполнителя, лучшей кандидатуры нельзя было представить: Леон Мирский — они его звали для конспирации Львовым — производил впечатление человека твёрдого, ре­шительного, хладнокровного. Единственный недостаток — слиш­ком молод. Впрочем, выглядит старше своих двадцати лет — ска­зывается, очевидно, недавнее тюремное заключение.

На поруки его выпустили благодаря невесте — той самой Елене Кестельман, которая пыталась в свое время таким же спо­собом вызволить из киевской тюрьмы Николая Кибальчича. С Мирским она теперь была, по-видимому, в самых близких от­ношениях, о его намерениях относительно Дрентельна знала и, по словам самого Леона, горячо их одобряла.

Великий конспиратор Дворник был не в восторге от того, что невеста Мирского в курсе дела, и в самый разгар подготов­ки к операции заявил вдруг Александру, что им необходимо с ней встретиться.

— Зачем? — спросил Александр, не сумев скрыть досады. — Ты извини, конечно, но лично у меня забот хватает и без свида­ний с барышнями!

— Думаешь, у меня не хватает? — невозмутимо отозвался Дворник. — Но встретиться всё равно нужно: мы должны быть в ней уверены.

Александр вздохнул.

— Саш, ну как ты с одного разговора можешь быть в ком-то уверен или не уверен? И какая тебе нужна ещё уверенность, если она Мирского любит?..

— При чём тут любовь, — хмыкнул Дворник. — Мне надо знать, как она к делу относится, а не к жениху! Тебя вон жена твоя тоже любит, а как... — он резко оборвал фразу и умолк.

Александр медленно поднял на него глаза. Сорвавшиеся у Дворника слова прозвучали, как удар хлыста, но боли почему-то не было. В первое мгновение он этому удивился, по­том откуда-то всплыла неожиданная и простая разгадка: отбо­лело?.. Как страстно желал он этого когда-то, как мечтал о том, что настанет час, когда сладкие, волнующие воспоминания той счастливой поры перестанут бередить душу!

Катрин... Как они с Кешкой сходили когда-то с ума по самой умной, самой милой, самой прелестной из всех томских гимназисток Катеньке Гоняевой! Даже когда венчались в Питере, не мог поверить своему счастью: она любит его, не Кешку, не ещё кого-то... Жаркие июльские ночи, пылкий шёпот: «Я буду твоей всегда, всегда!» А «всегда» оказалось сроком в пять лет. Всё же хорошо, что время идёт вперед, и то, что остаётся в прошлом, постепенно теряет свою власть. Нет, он не ошибся: боли нет... почти.

Дворник, покраснев, мрачно смотрел в пол: он терпеть не мог сантиментов и попытаться загладить свою бестактность извинениями было выше его сил. Александр вспомнил, с каким неустанным рвением Михайлов его «воспитывал» в ту пору, когда он, вопреки правилам конспирации, то и дело забегал на квартиру к Катрин, которая находилась уже под надзором поли­ции.

Всезнающий и вездесущий Дворник выходил из себя, не находил достаточно резких слов, чтобы вразумить его: «Ты шля­ешься к жене, зная, что за её квартирой может быть слежка! О себе не думаешь — хоть о других подумай! Тебя оттуда могут проследить и на другие квартиры!» — и дальше все эти мысли развивались, повторялись и закреплялись в ещё более сильных, порой почти грубых выражениях. Михайлов, несмотря на своё дворянское происхождение, вообще никогда не отличался изыс­канностью речи и манер, но обижались на него из-за этого толь­ко новые в организации люди, и то очень недолго.

Александр положил руку ему на плечо.

— Знаешь, насчёт Катрин ты ошибаешься. Если бы она меня всё ещё любила, никуда бы не уехала...

— Я не хотел, — пробормотал Дворник, ещё больше по­краснев. — Ладно, не хочешь со мной идти — я тогда Воробья возьму, потом всё тебе расскажем...

Собственно, рассказывать было особо нечего. Когда снова встретились, Дворник, усмехнувшись, заметил вскользь, что вообще-то Александр был прав: один визит представление о человеке дает весьма приблизительное. Зато так и не избавив­шийся от своих романтических пристрастий Морозов с таким восторгом принялся расписывать роскошные апартаменты, изысканную обстановку и необычайно тонкую талию Вивиен де Шатобрен — так представилась им Елена, — что Александр, слушая его, с трудом сохранял серьёзность. Окончательно его добило художественное описание голубых пуфов в будуаре Ви­виен, на которых они с Дворником сидели, и крохотных чашечек тончайшего фарфора, из которых имели удовольствие вку­шать превосходный ароматнейший кофе.

Тут Александр уже не выдержал, фыркнул и ненавязчиво поинтересовался у Воробья, чем же ещё, помимо кофе, они там, если не секрет, занимались. Потому что всё это, конечно, очень интересно и познавательно, но любопытно было бы узнать так­же, помимо всего прочего, как относится очаровательная невес­та Мирского к их методам борьбы, и, в частности, к террорис­тическому.

Слегка надувшись, Морозов ответствовал, что, как они вы­яснили, Вивиен «очень им сочувствует».

Когда на другой день Александр заговорил на эту тему с Мирским, тот пожал плечами и ответил, как всегда, хладнок­ровно и чуть небрежно:

— Она будет мной гордиться.

Тринадцатого марта в назначенный час Александр занял наблюдательную позицию на Марсовом поле. Он видел, как появилась на дороге карета Дрентельна, как выскочил из-за яр­марочного балагана верхом на великолепной своей кобыле Мирский. Прозвучал выстрел. Дальше произошло то, чего никак не ожидали: нападавший и преследуемый поменялись ролями. Мирский, не останавливаясь, помчался во весь опор к ближай­шему перекрёстку, а целый и невредимый шеф жандармов рез­во пустился за ним в погоню.

Как было условлено, Александр сразу же после этого от­правился к Дворнику. Мирский, к великой его радости, был уже там. Он рассказал, как на углу Захарьевской и Воскресенского проспекта вылетел из седла. На помощь ему устремился горо­довой. Мирский сунул ему поводья и попросил подержать ло­шадь, пока он купит папирос. Из табачной лавки он вышел через другой вход и, убедившись в том, что от преследователей отделался, поспешил на Кирочную.

Дворник попросил Александра зайти ещё раз часа через два — Морозов обещал написать текст прокламации, объясня­ющей причины покушения.

На улицах и в лавках уже вовсю судачили о скандальном происшествии, причём один раз Александр отчетливо услышал фа­милию Мирского — по всей вероятности, Дрентельн его узнал.

Когда снова пришел на Кирочную, крайне возбужденный Морозов носился с готовой прокламацией по комнате, Мирский спокойно сидел на диване, поигрывая хлыстиком. Дворника не было. Впрочем, он скоро появился. Оказалось, что Леон поже­лал увидеться с невестой. Михайлов отправился за ней, но Вивиен де Шатобрен, она же Елена Кестельман, узнав о случив­шемся, совершенно неожиданно разразилась истерическими рыданиями и идти с ним наотрез отказалась.

Мирский выслушал его всё так же спокойно. Сказал впол­голоса:

— Очень жаль, — и заговорил о чём-то другом.

Глава 6. Решение Соловьёва

Вопрос о шефе жандармов оставался открытым: то ли на этом пока остановиться, то ли начинать готовить новое покушение. Забот у Александра хватало и без того, но всё же нужна была ясность. Заскочив в очередной раз к Дворнику за деньгами, напомнил:

— Ну, что с «клиентом»-то? Решать надо!

Дворник взглянул на него как-то странно. Спросил неожи­данно:

— Это ты про кого?

— Да я-то про Дрентельна, — тоже несколько озадаченно ответил Александр. — А что, ещё кандидатура наметилась?

— Ты... сядь, — сказал Дворник, о чем-то задумавшись. Он убрал в стол розовую тетрадку под громким названием «Кассо­вая книга» и сел тоже.

— Я тебе... не потому, что это по твоей части — дезорганизаторской, а потому, что дело очень серьез­ное. Тут надо со всех сторон — понимаешь?

Александр не понимал пока ровным счётом ничего.

Дворник говорил с запинкой — верный признак того, что волнуется.

— Ты давай без подходов, — посоветовал Александр, тоже ощутив какое-то неясное беспокойство.

— Только чтобы ни одна живая душа, — скороговоркой предупредил Дворник.

— Это ясно.

— Ну так вот, — Дворник помолчал немного. — Один чело­век... то есть даже не один, а сразу трое... готовы покончить с императором.

Александр почувствовал, как по телу пробежала мгновен­ная дрожь. Спросил тихо:

— Но ведь... решения не было?..

— Ты подожди, послушай. Сначала Зунд привел Гольденберга. Он мне сразу, с порога... Гришка вообще парень горячий, да ещё с Кропоткиным дело ему голову немножко вскружило. Я подумал — несерьёзно это, остынет. Потом — Людвиг Кобылянский, он тоже в харьковском деле участвовал, Григорию помо­гал... Он, наоборот, спокойный, рассудительный. И так это взве­шенно заявляет: всё дело в верхушке, оттуда, вроде как, и начи­нать надо — с самой верхушки. Ну, с ним тоже понятно — счёт императору за Польшу. И вот буквально два дня назад находит меня Соловьёв, Александр Константинович — помнишь его по Саратову? И не то чтобы даже посо­ветоваться хочет, а тихо так и спокойно сообщает: я, говорит, ре­шился. Вот с ним мы долго сидели, часа два, если не больше. И вроде, как ни взглянуть, прав он выходит... Они, то есть...

— Так это всё равно нужно... на Большой совет?.. — сказал Александр полуутвердительно, полувопросительно.

Михайлов помолчал в раздумье.

— Не знаю... он вообще-то просил пока не особо распрост­раняться... и ещё с этими двоими свести его просил, чтобы всё окончательно... Мы сегодня вечером собираемся в «Северном» — они трое, Зунд и я. — Дворник поднял голову, посмотрел на него испытывающе. — Не хочешь с нами?

По форме это был вопрос, по сути — просьба. Александр ответил не задумываясь:

— Если я могу чем-то помочь — конечно.

И вот — отдельный кабинет трактира, место для тайных встреч и опасных разговоров вполне подходящее.

Они с Дворником пришли последними — за широким сто­лом уже сидел Зунделевич, а напротив него — трое незнакомых. Впрочем, нет — одного из них, симпатичного худощавого блон­дина с небольшой бородкой и усталым взглядом чуть прищурен­ных серых глаз, Александр узнал: Соловьёв, один из саратовских «поселенцев». Второй, тоже светлоглазый и светловолосый, но коротко стриженный, имел внешность типичного поляка — это, стало быть, Людвиг Кобылянский. Третий был необычайно, вызывающе как-то красив: «чернобровый, черноглазый молодец удалый» с открытым, смелым лицом, правильными чертами и великолепными, на прямой пробор, темными волнистыми воло­сами над высоким лбом. Да ещё улыбка у него была такая мгно­венно располагающая — да, этот молодец может кому угодно «вложить мысли в сердце», без особых усилий.

Александр не представлял себе, что Гришка Отрепьев, как прозывался Гольденберг между своими, может так выглядеть — с такой внешностью надо на сцену, играть героев-любовников, а от полиции скрываться — тут бы куда как лучше поскром­нее иметь наружность, понеприметнее...

Знакомиться, само собой, не стали. Молча пожали друг дру­гу руки — и начался разговор. Соловьёв сказал негромко, слов­но продолжая прерванную фразу:

— Я знаю, даже из наших многие не одобрят. Но ведь выхода-то нет...

— И вы уверены, что выход — в этом? — так же тихо от­кликнулся Зунд.

Соловьёв чуть заметно усмехнулся:

— Уверенность может быть у одного лишь господа Бога. Но поскольку я атеист, остаётся полагаться на собственное разуме­ние. Уверенности, конечно, нет — только надежда.

— Надежда? — переспросил с заметным акцентом Кобылянский.

— Может, хоть тогда народ зашевелится, — ни на кого не глядя, ответил Соловьев. — Ведь не может же он вечно спать!

В этих простых словах неожиданно прорвалась такая тоска и боль, что все притихли и молчали довольно долго.

Соловьев был не мальчик — тридцать три года, возраст Иису­са Христа. Он прожил «в народе» несколько лет — работал и учителем, и волостным писарем, и в кузнице даже, как ни труд­но его, типичного интеллигента, представить с молотом у нако­вальни. И если такой человек пришёл к мысли о цареубийстве как единственном средстве всколыхнуть эту тёмную, задавлен­ную нуждой массу, именуемую русским народом...

Тихо и почти торжественно заговорил «молодец удалый» Гришка:

— Мы убиваем царских сатрапов, пьющих народную кровь, а главный виновник народных страданий остаётся в стороне...

Александр уловил чуть насмешливый взгляд, кинутый на Гольденберга Дворником. Ну, несколько витиевато «молодец удалый» выражается, но по сути-то правильно? Если Дворник имеет в виду, что Гришке не обязательно всем намекать на свое участие в «харьковском деле», так ведь, во-первых, он прямо об этом не говорит, а во-вторых, что тут такого, все же свои — Кобылянский сам был тогда с ним, Дворник с Александром — в курсе, Зунд, скорее всего, тоже.

Гришка тем временем разошёлся, блестел глазами и с увле­чением доказывал абсолютную необходимость «отрубить голо­ву поганой гидре».

— Ладно, — наконец прервал его Дворник. — С этим, в прин­ципе, всё ясно. А вот насчёт последствий — тут сложнее...

Гришка фыркнул, как кот:

— Что? «Царь-освободитель»?.. Это же миф, чистый миф! Народ будет ликовать...

— А вот ремесленник Комиссаров, вместо того, чтобы ли­ковать, толкнул Каракозова под руку, — вставил Зунд.

— Комиссаров — это ещё не народ! — запальчиво ответил Гольденберг. — А народ про вашего «освободителя» куплеты сочиняет: «Ах ты, царь наш батюшка, Александр Второй...» Слышали, наверно!

Михайлов резонно возразил, что сочинил это неизвестно кто. Слова «Мужику помажу я мёдом по усам», безусловно, соот­ветствуют истинным намерениям царя-батюшки в отношении крестьянского «освобождения», но понятно это, к сожалению, далеко не всем, а тёмным и затюканным массам — вряд ли. Поэтому на крупномасштабное народное восстание в случае успеха покушения рассчитывать не приходится; можно надеять­ся, однако, что наследник окажется в политическом плане ум­нее и дальновиднее папаши, даст народу долгожданные права и свободы и отменит выкупные платежи.

Александр напомнил, что после «Манифеста об освобожде­нии» число крестьянских мятежей не уменьшилось, а, наобо­рот, возросло. Дворник пожал плечами:

— Тоже правильно.

— Я только в одном уверен: хуже не будет, — тихо сказал Соловьёв.— Некуда уже хуже...

С этим молчаливо согласились все. Потом заговорил Зунд. Очень коротко и просто он объяснил, почему ни Гришке, ни Кобылянскому идти на это дело нельзя: Гольденберг — еврей, Люд­виг — поляк, из-за этого могут начаться националистические погромы.

— Остаюсь я один, — всё так же буднично и негромко про­говорил после паузы Соловьев и расправил обтянутые потёр­тым пиджаком плечи. — Вопрос решён. Александр Второй мой, и я его никому не отдам.

Гришка, заметно сникнув, попытался было предложить себя хотя бы в помощники, но Соловьёв только молча покачал голо­вой: он собирался действовать в одиночку.

Они посидели ещё, наскоро выпили пива и потыкали вилками в тарелки с закуской. Условились о следующей встрече — обговорить детали.

От Михайлова Александр ушёл в двенадцатом часу ночи. Он был благодарен Дворнику за встречу с этими необыкновен­ными, замечательными людьми. Им всем, разумеется, ясно, что для того, кто выйдет с револьвером на императора, шансов на спасение практически нет. И все трое готовы с радостью запла­тить самую высокую цену за эту отчаянную попытку хоть что-нибудь изменить в беспросветной жизни такого же бесправно­го, как и до дарованной государем «воли», российского мужика.

Гришка недаром вспомнил ходившие когда-то среди студен­тов стихи о крестьянском «освобождении». Действительно, удоб­ная для государя позиция: «И в освободители попаду, мол, я — и с моими барами будем мы друзья...»

В «Манифесте 19 февраля 1861 года» царь назвал освобождение крестьян от крепостной зависимости «великим граждан­ским подвигом» дворянского сословия. Что-то ещё даже про уважение к достоинству человека и христианскую любовь к ближнему там вещал. Спрашивается, где они с этими их пре­красными высоконравственными устоями раньше были? И не крестьянские ли восстания, приобретавшие все больший раз­мах, вынудили их совершить этот их «подвиг», заключающийся в фактическом ограблении и без того нищего крестьянства?И о каком вообще освобождении можно говорить в стране, где самодержавный произвол возведён в закон?

Дмитрия Каракозова, стрелявшего в императора в шестьдесят шестом году, пытали целую неделю лишени­ем сна. В камере ему разрешалось сидеть на табуретке, но спе­циально приставленные жандармы регулярно каждые пять ми­нут встряхивали его, не давая уснуть. Кто-то из них потом хвалился своей бдительностью: Каракозов, положив ногу на ногу, мотал в воздухе ступнёй, чтобы показать, что не спит, но они на эту уловку не поддались и всё равно продолжали его тря­сти. Неизвестно, что ещё с ним делали в крепости, только по рассказам очевидцев, когда несостоявшегося цареубийцу везли на казнь, он был похож не на живого человека, а на большую куклу — даже голова всё время заваливалась набок...

Конечно, жутко, но всё это было когда-то, больше десяти лет назад. А представить, что скоро всё это может повториться, и не с кем-нибудь, а с этим вот простым и мужественным, толь­ко что сидевшим напротив тебя человеком...

Дворник признался Александру, что его гложет непонятное какое-то чувство — как будто он должен что-то немедленно сде­лать, а что — неизвестно. Было ясно, что тут ничего уже не сде­лаешь: отговаривать человека от принятого им решения — только мучить его напрасными сомнениями. Соловьёв стремился убедить их в целесооб­разности попытки цареубийства — и сделал это.

Теперь вопросы оставались чисто практические: где, ког­да, как.

Глава 7. Ожидание

Время ползло — медленно, тяжело и неровно, словно выби­ваясь из последних сил.

Вот сейчас, в эту самую минуту Соловьев, быть может, сту­пает на Певческий мост. Император уже вышел на обычную свою прогулку; уже прошёлся по Миллионной, Зимней канавке и Мойке. Он приближается...

Александр отошёл от окошка, снова сел на кровать.

Вчера вечером Дворник взял с него слово, что сегодня он ни при каких обстоятельствах не высунет на улицу носа.

— Сам-то ведь высунешь? — уже понимая, что спорить бес­полезно, всё-таки возразил Александр.

— Послушай, не действуй мне на нервы, — ответил Двор­ник, сосредоточенно разглядывая совершенно чистый лист бу­маги на столе.

Воробей легкомысленно хихикнул — так, будто до сих пор и не подозревал, что у Дворника, подобно обыкновенным лю­дям, не являющимся гениями самообладания и дисциплини­рованности, тоже имеются, оказывается, нервы. И Соловьёв тогда чуть заметно усмехнулся, но не тому же. Александр понял это только потом, а тогда просто вздохнул и сказал Дворнику:

— Ладно, не высуну.

И встал, чтобы уйти. Он отдал бы в тот момент всё на свете, чтобы держаться естественно и непринужденно, чтобы никто не догадался, как мучительно, до дрожи хочется ему поскорее вырваться из этой комнаты, обыкновенной полупустой комнаты Дворника, непередаваемо страшной теперь тем, что в ней он видит Соловьёва, по всей вероятности, в последний раз...

Александр молча пожал руки Воробью и Михайлову. Соловьёв поднялся с дивана. Это было настоящей пыткой — нужно было взглянуть ему прямо в глаза, причём по возможности спокойно. Нужно было что-то сказать...

Александр стиснул в ладонях его тёплую твёрдую руку. Поднял взгляд.

«Держись, всё будет, как надо».

Он так и не произнёс тогда этих слов, но Соловьёв, кажется, понял. Молча обнял его и подтолкнул слегка к двери.

Заснуть Александр ночью даже не пытался: знал, что не заснёт. Думал о Дворнике — ему пришлось, наверное, тяжелее всех. Целая ночь наедине с другом, которому суждено назавтра умереть. Соловьёв мог провести эту ночь у родителей — но с ними он простился заранее, сказал им, что уезжает в Москву. Михайлов оказался нужнее, чем мать и отец, чем все остальные близкие люди, и это было понятно.

Мысленно Александр не раз ставил себя на место Соловьева, и знал, что тоже бы хотел быть в свои последние часы не с женой и не с матерью, и не с братьями... разве только с Тимофеем. Здесь нужен не просто кто-то близкий, а близкий до конца, всё понимающий и разделяющий все твои мысли, убеждения и чувства, тот, кому веришь, как себе — кто-нибудь вроде Дворника или Тютьки. Или Андрея Преснякова — он недавно вернулся из-за границы, жил пока под Саратовом — подальше от «недрёманного ока».

Да, Александр хотел бы провести свои последние часы с кем-нибудь из них, или... Он подумал о Родионыче и закрыл глаза. Пожалуй, именно он — самый близкий ему сейчас человек. Несмотря на тот яростный спор, чуть не расколовший вдребезги их дружбу, на те две немыслимые фразы, которые они не помня себя кинули в лицо друг другу на последнем Большом совете. Это было четыре дня назад. Дворник собрал всех, чтобы предупредить о том, что готовится покушение. Что после этого будут сплошные облавы и обыски, и всем нелегальным из города необходимо уехать, а остальным — соблюдать предельную осторожность.

Было известно, что кое-кто выскажется против, а кто-то даже возмутится: не успели закончиться в столице полицейские бесчинства в связи с розыском Мирского, и уже — извольте радоваться! — новое покушение. Спрашивается, как в таких условиях работать? Какая может быть пропаганда в кружках, с таким трудом организованных, если приходится то и дело ударяться в бега?

Всё это было понятно, но Дворник был уверен, что сумеет объяснить, какое значение будет иметь для народа это дело в случае успеха. Может быть, гораздо большее, чем вся их пропаганда, вместе взятая. На Совете он не назвал Соловьёва, просто объявил о том, что есть человек, принявший такое решение. Сразу после того, как он закончил говорить, вскочил Родионыч.

— «Может быть»? — переспросил он саркастически. — Очень недальновидно, по-моему, руководствоваться в таком деле принципом «может быть»! И какое право имел этот ваш герой принимать единолично решения, ставящие под угрозу всю нашу работу?

Его поддержали Жорж, Титыч, Осип Аптекман, ещё несколько человек. Доводы были всё те же: народ не поймёт, народ верит в «царя-освободителя», репрессии усилятся, работа и здесь, и в поселениях станет совершенно невозможной. Кто-то кричал, что всё это затеял Гришка Гольденберг, он в Харькове не настрелялся, решил теперь здесь пострелять, и самое лучшее, что можно сделать — это его связать, как сумасшедшего, и принудительно вывезти из города.

— Это не Гольденберг, — сумрачно сказал Дворник.

Зунд незаметно толкнул его локтем, прошептал:

— Пусть лучше думают на Гришку...

И вот тут Родионыч вскочил снова.

— Господа, — сказал он своим обычным чуть насмешливым тоном. — Но если среди нас есть Каракозовы, не думаете ли вы, что могут найтись и Комиссаровы тоже?

— Что ты хочешь этим сказать? — в наступившей тишине спросил Александр, не желая, отказываясь верить тому, что только что услышал.

— Да то, что если он имеет право губить всё наше дело, то мы имеем право ему помешать! — запальчиво ответил Михаил. — Да, помешать! Например, уведомить императора о том, что готовится покушение!

Перед глазами Александра встало на миг лицо Соловьёва. Какая-то непонятная сила подбросила его, охватила с ног до головы мгновенным липким жаром, толкнула к Родионычу:

— Если этим Комиссаровым будешь ты — я и тебя застрелю!..

Михаил замер, смотрел как-то странно, почти с сочувствием.

Дворник встал между ними, кивнул Зунду, тот быстро взял Александра за плечо, бормоча что-то умиротворяющее, отвёл его в сторону. После этого спор возобновился, но уже чисто по-деловому, без лишних эмоций. Договорились в конце концов, что организация должна держать в отношении этого нейтралитет, и если кто-то из них намерен оказать исполнителю покушения помощь, они могут сделать это как частные лица.

Внезапно в передней раздался долгий звонок. Дворник поднялся, оглядел всех, сказал будничным тоном:

— Господа, на всякий случай приготовьтесь.

И пошёл к двери.

Приготовились быстро — все, у кого было при себе оружие, вытащили его, в том числе Родионыч и ещё несколько человек из тех, кто только что старательно доказывал пагубность «крайних мер». Всё обошлось, звонила не полиция, а дворник, явившийся к прислуге за какой-то своей надобностью. Когда расходились — как обычно, по одному — они с Родионычем не попрощались, даже не взглянули друг на друга.

Весь следующий день Александр ходил сам не свой, но надеялся, что никто этого не замечает, а вечером не выносящий никаких сантиментов, подчас резкий до грубости, по мнению отдельных личностей, Михайлов (несмотря на подобную оценку, личности эти постоянно смотрели ему в рот и вообще глубоко его уважали) явился к нему и объявил, что они с ним идут сейчас в оперу.

— Какая ещё опера? — изумился Александр. — Ты смеёшься, что ли?

— Даже не думаю, — спокойно ответил Дворник. — Обыкновенная опера, название не помню, да это и без разницы. Мы же туда не развлекаться идём, а дело обсуждать. Отдельная ложа, очень удобно. Собирайся.

А в ложе, кроме тех, кому там полагалось быть для обсуждения дела, Александр увидел вдруг Родионыча. И место ему было оставлено не где-нибудь, а с ним рядом. Они одновременно подали друг другу руки, и пожатие их длилось на несколько мгновений дольше, чем обычно. Потом Родионыч как-то судорожно глотнул воздух, улыбнулся и сказал скороговоркой:

— Ты знаешь, я вчера с этим делом, конечно, слегка загнул...

— Я тоже, — признался Александр, и на этом они поставили точку.

У Соловьёва было в общем-то всё готово, оставалось только немного уточнить уже установленный маршрут ежедневной прогулки императора. Зунд, видимо, решил, что Родионыча позвали, потому что переубедили, и предложил ему помочь им в этом деле. Тот, разумеется, отказался — он по-прежнему был против покушения.

Когда расходились, Александр стиснул руку Михайлова, шепнул:

— Спасибо тебе...

— За что? — недовольно буркнул Дворник и даже покраснел слегка.

Дворник будет с Соловьёвым до самого конца. Конец... Страшное слово.

А что, если схвачен не только Соловьёв, но и Михайлов?.. Нет, это невозможно — вот так сидеть и ждать. Зачем только он дал Дворнику слово не выходить на улицу? Там сейчас уже всё известно. Александр зажмурился, так явственно предстала перед глазами разъярённая толпа на площади — бьющая, пинающая, готовая растерзать на части человека с выбитым из рук тяжелым револьвером марки «Веблей»...

Засулич, когда скрывалась после оправдания в доме Веймара, рассказывала кому-то, что сразу после выстрела в градоначальника, когда на неё набросились, какой-то особенно рьяный служака пытался выдавить ей глаза…

Его передёрнуло. Сбросив башмаки, он забрался с ногами на кровать, прижался щекой к её холодной железной спинке. И в тот же миг раздался, наконец, условный стук.

Михайлов вошёл и плотно прикрыл за собой дверь. Выглядел он как обычно, но сердце у Александра почему-то сразу упало. Дворник снял шапку; провел зачем-то рукой по лбу, качнул головой:

— Не вышло. Говорят, даже не ранен.

— А Соловьёв?..— выдохнул Александр.

— Схватили, конечно...

Здесь же у двери, не раздеваясь, Дворник рассказал о том, как это было. Обойдя здание Гвардейского штаба, император повернул на площадь. Соловьёв вышел ему навстречу, шагов с двенадцати выстрелил, промахнулся. Император подобрал полы шинели и побежал, петляя. Кричал охране: «Ловите!» Споткнулся, упал, пополз на четвереньках, опять побежал, Соловьев — за ним, успел выстрелить ещё четыре раза, всё мимо. На него налетели охранники и несколько любителей-энтузиастов из числа зевак, всего человек тридцать. Окружили, сбили с ног. Кто-то размахивал шашкой...

— Яд... подействовал? — с трудом выговорил Александр.

Дворник отвернулся.

— Неизвестно. Говорят, когда увозили — был ещё жив.

Глава 8. "Война" разгорается

Через Клеточникова — он потихоньку делал в Третьем отделении карьеру, работал уже переписчиком в канцелярии агентуры и имел доступ к кое-каким секретным документам — на другой же день узнали, что в управлении градоначальства специально вызванный профессор фармации Трапп через некоторое время привёл Соловьёва в чувство. Тот был бледен, весь в поту, его рвало кровью. Профессор потребовал, чтобы дали молока, но Соловьёв пить его отказался — видимо, ещё надеялся, что яд может всё-таки подействовать. Попросил воды и папиросу. Назвался он Иваном Соколовым, но настоящее его имя было очень скоро установлено. Ночью в городе был обыск у пятидесяти двух человек, много арестов.

Помочь Соловьеву было невозможно, единственное, что смогли сделать, — послали Траппу письменное предупреждение, чтобы умерил своё рвение, и ещё добавили, что в случае применения к арестованному пыток, как это было с Каракозовым, организацией будут предприняты действенные меры.

Через три дня после покушения вышел «высочайший указ» об учреждении в России семи военных губернаторств.

— Скоро можно будет арестов не опасаться — вся страна станет одной большой тюрьмой! — зло усмехнувшись, прокомментировал это известие Дворник.

— А император ко всем своим титулам добавит новый — «главный тюремщик всея Руси»! — добавил Александр.

Весёлого во всем этом, как сказал бы Родионыч, было мало — удивительно было, что они ещё могли над этим шутить.

Ещё через несколько дней Дворник принёс переписанный текст нескольких свидетельских показаний по делу Соловьева.

Воробей читал вслух:

— «Тихонова, 45 лет, жена наборщика главного штаба: «Многие пытались и прежде поймать преступника, но он всё вырывался и увёртывался, как змей. Я тоже хваталась несколько раз за него, но всё безуспешно, причём он мне даже нанёс на левой руке чем-то небольшую рану. За неграмотностью ставлю три креста».

— Сплошное враньё, — сказал с досадой Дворник. — Никто за него не хватался, пока кто-то из охраны с ног не сбил. Тогда уж только и остальные навалились. Да ещё якобы рану он ей нанёс! Интересно, чем? Скорлупкой ореха?!

Воробей продолжил:

— «Храмов, 28 лет, крестьянин: «Я побежал его ловить, злодей бежал и стрелял. Я очень испугался, уцепился за полу пальто злодея, но он рванулся, и я упал... Я испугался и заболел, лежал в постели и до сих пор всё ещё нездоров».

— Это заметно, — процедил сквозь зубы Александр.

Воробей зачитал ещё несколько показаний, в том числе такое, в котором свидетель не осмелился заявить, что император убегал от стрелявшего и выразил это следующим образом:

«…стал быстро удаляться».

В другой раз — уже не втроём, а довольно много собралось народу — читали все вместе газету с ответом императора петербургской думе, поспешившей выразить своё ликование по поводу чудесного избавления государя от смертельной опасности. 1

— «Обращаюсь к вам, господа: многие из вас домовладельцы. Нужно, чтобы домовладельцы смотрели за своими дворниками и жильцами».

— Это как, интересно? — захотела уточнить Мария Николаевна. — В замочные скважины подглядывать или регулярно по всему дому обыски устраивать?

— Скоро увидим, — обнадёжил Дворник и стал читать дальше: — «Вы обязаны помогать полиции и не держать подозрительных лиц. Нельзя относиться к этому спустя рукава. Посмотрите, что у нас делается. Скоро честному человеку нельзя будет показаться на улице».

— Вот это он правильно подметил, — одобрил Тихомиров. — Полиции и шпионов на улицах все больше, а честных людей — здесь убавляется, а прибавляется преимущественно в «местах отдалённых»...

— «Посмотрите, сколько убийств. Хорошо меня Бог спас. Но бедного Мезенцова они отправили на тот свет». А что ж его-то Бог не спас?.. Уж заодно бы, — хмыкнул, оторвавшись от газеты, Дворник. Потом продолжил: — «В Дрентельна тоже стреляли. Так я надеюсь на вас. Ваша помощь нужна. Это ваша обязанность».

Опять начался нескончаемый спор об императоре.

— Посмотрим, спасёт ли его Бог в следующий раз! — высказался Дворник, отложив газету.

Осип Аптекман, Мощенко, ещё кто-то из «деревенщиков» тут же завелись: они не желают даже слышать таких разговоров до съезда, это всё «чёрная ересь», как и политический террор вообще, а в решении съезда по этому вопросу они не сомневаются.

— Эх, Плеханова-то вам в помощь нету! — якобы посочувствовал им Дворник, и все, кто был в комнате, заулыбались, потому что вспомнили другой такой же спор перед отъездом Жоржа из Петербурга в самом конце марта.

Тогда Плеханову возражал в основном Воробей, который вдохновенно пытался доказать ему целесообразность и необходимость борьбы с деспотизмом «по способу Вильгельма Телля».

— Это нанесёт нашему делу только вред! — спокойно и убеждённо отвечал на его пламенные призывы Жорж. — А положение в стране не изменится от того, что к цифре II после имени императора прибавится ещё одна палочка!

— А Сен-Жюст сказал: «Каждый имеет право убить тирана»! — не унимался Морозов.

— Ты иди это мужикам объясни! — язвительно предложил Плеханов.

— И сошлись на Сен-Жюста, — добавил Александр.

Все тогда засмеялись, а Плеханов с Морозовым оба посмотрели на него с удивлением: Жорж — потому что никак не ждал от него поддержки, а Воробей — потому что, наоборот, ждал.

Александр поторопился внести ясность: нет, всем понятно, что народ — тёмный и отсталый, он, может, и не понимает, откуда все его беды, но почему, любопытно узнать, этого не понимает Жорж? Весь этот полицейский произвол, все бесчинства реакции — не от императора разве всё это идет?

— Вопрос не в этом, — начал было Плеханов, но Дворник его вдруг совершенно невинным тоном перебил:

— И вообще, Жорж, чем спорить, ты бы лучше за своим внешним видом следил!

— А что? — спросил в недоумении Плеханов, невольно себя оглядывая, а Воробей с Александром, давясь от смеха, обменялись понимающими взглядами.

— Как это — что? — обрадовался Морозов. — Посмотри, что на тебе надето! Тебе же было сказано: в клетчатых штанах не ходить!

— И не нервничай! — добавил Александр. — Выражение лица должно быть бодрым! А то опять что-нибудь такое напишут неприличное в очередном донесении!

Жорж покраснел, пробормотал себе под нос:

— Один болван написал, а два — смакуют и радуются!

Дело было в том, что не так давно, в начале марта Дворник им поручил передать Жоржу, что его разыскивают, как сообщил Клеточников, по следующим приметам: около 30 лет (на самом деле — 22 года), рыжеватая борода, волосы светлые, стриженые, носит серую драповую шапку, пальто с меховым воротником, лиловое кашне, штаны клетчатые. Это всё им Михайлов зачитал по тетрадке, а любопытный Воробей тут же сунул в неё нос и вычитал то, что Дворник посчитал несущественным: «глаза серые, нос с горбинкой, лицо немного помятое».

Эта последняя деталь шпионского донесения привела Воробья в восторг; он немедленно заучил весь текст наизусть, и они тогда действительно немало повеселились, инструктируя Жоржа, как ему теперь лучше маскироваться: «Бороду перекрась, клетчатых штанов не носи, шапку продай!» «Это всё ладно, а вот что же с лицом-то тебе делать!» — на все лады сокрушался Морозов.

Жорж тогда тоже к этому отнёсся с юмором, тем более, что лицо у него было нормальное и очень даже симпатичное, но Воробей от него долго с этим идиотским описанием не отставал и несколько раз изъявлял желание передать его дословно Розалии Боград, чтобы она «осуществляла действенный контроль за необходимой маскировкой своего благоверного».

И когда об этом вспомнил, причём ещё без всякого повода, Дворник, Плеханов сначала слегка надулся, но Воробей начал притворно возмущаться тем, что «с некоторыми совершенно невозможно вести полемику», так как они вдруг «ни с того, ни с сего начинают обзывать оппонентов болванами». Жорж в конце концов тоже засмеялся и заявил, что «некоторые зато переходят на личности, потому что по существу им сказать, видимо, нечего».

Воробей больше заводиться не стал, заговорил о чём-то другом, и спор на этом закончился, на что Дворник и рассчитывал.

Он, конечно, был прав — всё это идет уже по кругу, одни и те же аргументы повторяются не по одному разу, и толку от этих споров никакого — каждый остаётся при своём мнении.

Если бы только произошло чудо, и император задумался бы вдруг о том, как изменить к лучшему жалкое существование огромного числа своих несчастных подданных... Ведь он неглупый, образованный человек. Эти его реформы — хоть в конечном счёте толку от них немного, но они предприняты всё-таки с целью улучшения российских порядков.

Победа в войне с турками — это заслуга, конечно же, русских солдат, великое множество которых погибло, в том числе и по причине

бездарности командования. Но император лично провёл несколько месяцев если не на самом театре военных действий, то, по крайней мере, рядом с ним, не желая оставить армию до взятия Плевны. Что это было: искреннее желание исполнить свой долг или всего лишь стремление поддержать престиж?

Газеты тогда с умилением писали о том, как император посещал госпитали, утешал раненых, молился за убитых. Добросердечный, сострадательный государь! Но кто утешает тысячи политических арестантов и каторжан, виновных лишь в желании облегчить страдания народа? И будь у государя даже не одна, а несколько жизней, их не хватило бы ему, вздумай он молиться за всех своих подданных, задавленных нуждой, заморённых непосильной работой, безвинно замученных в острогах и тюрьмах.

Любопытно: молился сострадательный император за двадцатитрёхлетнего подпоручика Владимира Дубровина, повешенного недавно в Петропавловской крепости по приговору военно-окружного суда за вооружённое сопротивление при аресте?

По действующим в России законам даже предумышленное убийство не карается смертной казнью. Но преступление Дубровина, выходит, хуже убийства: он посмел сопротивляться властям. А в тюрьме ещё, к тому же, во весь голос пел песни «возмутительного содержания». А в карцере, кроме того, сумел как-то вскрыть себе вены... Спасли — чтобы вздёрнуть на виселицу.

Завещание Дубровин написал заранее, ещё на свободе. Коротенькое, всего из трёх пунктов: завещал он «всем честным людям» стоять за правду, заступаться за угнетённых и — «отомстить всем тем, из-за которых пролита была многих невинная кровь».

Как же всё-таки не понимают, свои же: не только Жорж, — и Родионыч, и Кешка Пьянков... Подбили Осипа Аптекмана написать для Большого совета докладную записку против политической борьбы. Осип постарался, расписал на все лады опасности террора — он-де может завести «в такие дебри и трущобы, из которых нам потом выхода не будет». Не будет? Да ведь его уже нет — выхода. И кто, кроме Морозова, говорит о терроре как о единственном средстве борьбы?

Конечно, пропаганда останется одной из важнейших их задач. Хотя в деревню даже Осип — ярый «деревенщик» — в записке своей не звал, потому что при существующих условиях все их усилия по созданию «поселений» — наполнение бездонных бочек.

Тем не менее, политическая борьба, по его мнению, сейчас несвоевременна: «…опытный воин, хороший стрелок, не растрачивает зря всех своих зарядов, а приберегает их к необходимому моменту». Дворник на это возразил спокойно: «А когда, Осип, можно узнать объективно, что этот момент настал? Ты считаешь, что мы рано выступили на борьбу с правительством, а мы вот противоположного мнения!»

Только они с Морозовым да Тигрыч знают, чего стоило Дворнику добиться, чтобы «Земля и воля» напечатала их совместную статью, Тихомировым отредактированную, по поводу «семигенеральщины»: «Правительство объявляет себя в опасности, объявляет открытую войну уже не одним революционерам, а всей России. Пусть будет так. Мы не знаем пока, хватит ли у правительства сил, чтобы сделать из этого военного положения не смешной фарс, а нечто действительно ужасное. Но это всё равно. Будут ли расстреляны десятки или сотни, будут ли высланы тысячи или десятки тысяч — не спасти себя правительству подобными мерами. Беззаконие, бесправие, деспотизм, насилие, попирание личности и всей страны — губили правительство до сих пор: они создали у нас революционную партию,они дали ей решимость биться насмерть с правительством, онидоставили партии сочувствие всех порядочных людей».

И дальше: «Мы знаем — много отдельных личностей из нашей среды погибнет, но гибель единиц не страшна для партии, когда весь ход истории ведёт к революции...» Год назад, когда Валериан ставил на Большом совете вопрос о терроре, его не поддержал никто. Теперь всё будет по-другому...

При мысли об Осинском заныло сердце. Скоро над ними суд в Киеве. Валериан сумел передать на волю письмо. Писал, что настроение бодрое, но ждать ничего хорошего не приходится: «Я и сам хорошенько не знаю, какие именно прелести сулит мне будущее — всё, конечно, зависит от политического положения данной минуты, а оно, особенно после последнего покушения, не особенно-то розово. Во всяком случае, что-нибудь вроде централки, а, может, и вервие...»

Ещё писал, что дал по физиономии смотрителю, за что — не уточнял; что собирается написать Маше: «...не знаю, успею ли...» Дворник говорил, что против Осинского почти нет улик, Судейкин только подозревает, что Валериан — руководитель грозного «Исполнительного комитета» и участник киевских покушений, но доказательств у них нет, а при аресте Осинский не успел выстрелить ни разу. Так что какая-никакая надежда есть... Пусть — централ, пусть — каторга, тут ещё можно будет попытаться что-то сделать.

Опять вспомнил почему-то о Катрин. Когда сидел в тюрьме, свидания с ней были настоящей пыткой. И для неё — тоже. Хорошо всё-таки, что она уехала. Там, дома, ей легче будет пережить то, что рано или поздно с ним произойдёт.

Глава 9. Встреча

Три недели, которые Соня Иванова прожила в Воронеже на квартире Тулисова, показались ей вечностью. В самом деле, не для того же она бежала из ссылки, чтобы снова сидеть в четырёх стенах и ждать неизвестно чего!

Она начала уже подумывать о том, что Тихомиров с Морозовым, которых ей с таким трудом удалось разыскать в Петербурге после своего побега, отправили её сюда просто, чтобы от неё отделаться. Уверяли, что ненадолго, только переждать, пока в столице закончится лавина арестов после покушения на императора, но со второго апреля прошло уже больше месяца, сколько же можно ждать?

Когда наконец-то объявился Морозов, Соня сначала была готова расцеловать его от радости, но вовремя остановилась и почти сразу же обрушилась на него с упрёками — почему так долго? — и с нетерпеливыми расспросами: для чего нужна эта конспиративная квартира, хозяйкой которой ей предстоит стать, кто ещё там будет жить, и чем конкретно они будут заниматься.

Морозов изъяснялся в высшей степени таинственно, строил из себя великого конспиратора и ни на один из её вопросов толком не ответил. Из его весьма туманных высказываний Соня поняла только, что должна будет изображать на этой квартире с кем-то из товарищей супружескую пару.

Разумеется, она тут же попыталась хоть что-нибудь узнать о своём будущем «супруге», но вконец законспирировавшийся Морозов заявил, что «это не имеет абсолютно никакого значения» и перевёл разговор. В конце концов он всё-таки проболтался, как того зовут, очень по этому поводу расстроился и три раза подряд, с вариациями, повторил, что ей это знать совершенно, ну просто совершенно ни к чему.

Соне даже смешно стало: конспиративную квартиру они ей доверить могут, а имя её хозяина — нет! Что уж это за сверхсекрет такой, что даже своим его знать не положено?

— Да, не положено! — упрямо сказал Морозов.

И дальше понёс совсем уже несусветную чепуху: мало ли что может случиться. Вот арестуют её, она в тюрьме заболеет и будет в бреду повторять: «Квятковский, Квятковский». А жандармы тут как тут, враз смекнут, что к чему, и возьмут след. А не знала бы она его настоящей фамилии, повторяла бы себе: «Алексеев, Алексеев» и никакой новой информации полиции не открыла бы.

Соня не выдержала и расхохоталась:

— Да с чего вы взяли, что я буду в бреду повторять его имя?..

— Так в бреду же! — удивился Морозов. — Почему бы и нет? Всякое может случаться!

И добавил чуть-чуть покровительственно, что Дворник её скоро насчёт правил конспирации тоже вышколит будь здоров.

— Какой дворник? — удивилась Соня.

— Его настоящее имя вам знать не обязательно, — неумолимо заявил Морозов.

Он начал было с увлечением описывать чрезвычайные таланты таинственного Дворника по части наведения порядка и дисциплины в организации, но тут прибежала взволнованная сестра Тулисова с известием о том, что к дому приближаются жандармы. Морозов моментально куда-то исчез, и правильно сделал — буквально через две минуты жандармы уже рыскали по квартире. Судя по всему, искали они Тулисова. Соня прикинулась наивной барышней, знакомой лишь с его сестрой, и её оставили в покое.

Но это было ещё не всё. Именно в это время, ни раньше и ни позже, угораздило приехать Михаила Попова. Войдя в квартиру и увидев жандармов, он, впрочем, не растерялся: принял начальственный вид и строго спросил, дома ли хозяин. Не дожидаясь, пока жандармы опомнятся, повернулся и с тем же важным видом удалился, пообещав зайти в другой раз. Внизу его, по счастью, ждал извозчик, на котором он благополучно укатил.

Всю дорогу до Петербурга Соня не могла отделаться от мыслей о своём будущем «супруге». Квятковский. Фамилия как будто знакомая. Да, точно — процесс 193-х, пропаганда в Тульской, кажется, губернии —Тимофей Квятковский, осужденный на девять лет каторги, и его брат Александр, «не разысканный». Интересно, какой он? Легко ли будет с ним работать, общаться?

Конечно, все они замечательные, и это, в общем-то, не страшно, если он окажется, например, слегка занудой, как чересчур умный Тихомиров, или таким же ехидным, как Михаил Попов, но всё же... всё же она почему-то волновалась в предвкушении этой первой встречи с ним, и ничего не могла с собой поделать.

Когда ехали с Поповым уже в Лесной, Соня не выдержала, спросила его тихонько:

— Скажите, а Александр — какой он?..

— А что вы хотите знать конкретно? — якобы не понял тот.

— Ну, вообще, — объяснила Соня. — Что он за человек...

Попов улыбнулся слегка насмешливо, но ответил серьёзно:

— Человек он, надо вам сказать, очень симпатичный — умный, весёлый, доброжелательный... Чуткий. Деятельный... — Помолчал и добавил: — Вы его непременно полюбите.

Соня слегка растерялась, спросила:

— Как? Почему это?..

Попов пожал плечами, ответил спокойно:

— Да потому что его все любят...

Она, конечно же, обрадовалась и сразу успокоилась. Всё-таки спросила ещё:

— А сколько ему лет?

— По последнему паспорту — кажется, двадцать пять, — сказал Попов. — И давайте договоримся так: всё, что надо, он вам о себе расскажет сам.

Они подошли к небольшому деревянному домику и поднялись по лестнице с крутыми рассохшимися ступеньками на второй этаж. Дверь была не заперта. В передней Попов помог снять ей тёплый жакет, и тут же в глубине одной из комнат посльшались быстрые шаги. Потом было что-то непонятное и непонятностью этой пугающее.

Соня едва взглянула на шагнувшего им навстречу молодого человека с серьёзным и приветливым лицом — и что-то дрогнуло в сердце. Внимательные серые глаза, тёмные густые волосы, зачёсанные назад, усы, бородка — ничего, казалось бы, особенного... И ростом не слишком высок, тоненький, как мальчик-колокольчик из сказки князя Одоевского... непостижимо.

— Наконец-то, — сказал он и улыбнулся им.

Попов молча сгрёб его в объятия, после чего слегка подтолкнул к Соне:

— Ну, знакомьтесь! Это, значит, твоя супруга Катерина Михайловна. А это...

— Александр, — представился Квятковский и шагнул ближе.

— Соня, — прошептала она, протягивая ему руку.

Он крепко и бережно пожал её.

— Это какая же такая Соня?! — укоризненно поинтересовался Попов. — Я говорю: «Катерина Михайловна», она говорит «Соня»! И этот тоже туда же!..

Квятковский усмехнулся:

— Я не туда же, я по паспорту сейчас тоже Александр. Я всегда прошу, чтобы мне писали «Александр», а то запутаться можно. Я только один раз был Григорием и один — Владимиром, а так всё время Александр...

— О господи! — сказал Попов выразительно. — Послушал бы Дворник!

— Да чего там, все же свои, — сказал Квятковский непринуждённо. — Правда, Соня?

— Опять?! — якобы возмутился Попов. — Ты что, не можешь запомнить, как жену зовут?

— Виноват! — сказал Квятковский улыбаясь.

Он взял Соню за руку, усадил на диван и стал расспрашивать о Воронеже, о дороге и о Тулисове.

Она что-то отвечала не поднимая глаз и всё никак не могла опомниться. Руку её он давно отпустил, но легкая дрожь, в которую её бросило его прикосновение, не проходила.

За все двадцать два года своей жизни Соня ни разу не испытывала ничего подобного. Чем-то — совершенно непонятно, как это у него получалось — он трогал душу, этот мальчик с серьёзным взглядом, притягивал, что-то в нём было особенное, сразу и безусловно к себе располагающее. Мягкость какая-то и уверенность, искренность и доверчивость, и независимость — и что-то ещё непонятное, неизъяснимо волнующее. Даже неправильность произношения пары звуков в его речи казалась не недостатком, а наоборот, чем-то очень милым...

Он вскоре поднялся и вышел поставить самовар. Соня спросила у Попова с некоторой растерянностью:

— Скажите, Михаил, а он... Александр — у него родные есть?

Попов посмотрел на нее удивлённо, ответил:

— Есть, а что?

Больше она ничего не успела спросить, потому что Квятковский вернулся, сказал весело:

— Ну, сейчас будем чай пить. Потом Соня, я хочу сказать, Катя будет отдыхать, а мы делами займёмся!

— Я тоже хочу делами! — сказала она поспешно.

Квятковский улыбнулся ласково, а Попов слегка насмешливо сказал:

— Воробьи торопились, да маленькими уродились!

— Это смотря какие воробьи, — весело возразил Квятковский. — Нашего, например, Бог ростом не обидел!

Они оба засмеялись, а Соня спросила:

— Какого — нашего?

— Да который к вам в Воронеж приезжал, — объяснил Попов.

— Морозов, что ли? — удивилась Соня. — Вот бы не подумала, что у него такая кличка... Вовсе он не похож на воробья. За что его так прозвали?

— За легкомыслие и худобу, — объяснил, усмехнувшись, Квятковский и добавил, что у Морозова много и ещё всяких прозвищ: Поэт — ну, это понятно, почему; Арсенал — это потому что он одно время очень активно вооружался, ходил весь увешанный револьверами, зачем — непонятно, достаточно ведь одного, если надёжный...

Соня полюбопытствовала, есть ли прозвища у них.

— Родионыч раньше был Силач, — весело вспомнил Квятковский.

— Я, по-моему, и сейчас ещё не ослабел, — скромно заметил Попов. — А вот он у нас — Александр Первый.

— Почему? — опять удивилась Соня.

— В отличие от Александра Второго, видимо, — снова засмеялся Попов.

— Нет, это не в отличие, — не согласился Квятковский. — Это я давно ещё про святого старца рассказывал, который от нас там в Томске жил недалеко, а в городе про него ходили слухи, что он вовсе не Фёдор Кузьмич, а якобы Александр Первый, который захотел удалиться на покой и замаливать свои грехи. Ну и вот. Меня, если хотите знать, сначала вообще звали Святой Александр Первый...

Опять они все смеялись, и за чаем тоже, — было вообще необыкновенно весело и хорошо. Соне ужасно не хотелось, чтобы они уходили, но Попов, отказавшись от второй чашки, встал, и Квятковский тут же, хоть и без особой охоты, тоже вылез из-за стола. Сказал ей:

— Ну, вы тут без нас не скучайте, мы постараемся побыстрее...

Попов наставительно напомнил ему опять про воробьёв, которые торопились, и они совсем было уже пошли, как вдруг Квятковский остановился и снова обратился к ней:

— Так вы не будете скучать?

— Буду, — совершенно неожиданно для себя сказала она.

Он остановился.

— Родионыч, ну подожди — ты что, не слышишь, что Сонечка будет скучать?

Попов усмехнулся.

— Это она пошутила. Да пошли же, — и утащил его в соседнюю комнату.

Соня вздохнула, быстро убрала со стола и помыла чашки. Потом оделась и вышла в сад. Откуда-то тянуло дымом, воздух был влажный и прохладный. Ветер резво гнал по небу белые облака.

Она медленно, обходя лужи, прошла по дорожке к калитке, вернулась к дому и присела на перила крылечка. В голове было пусто, думать ни о чем не хотелось. Скорее бы он вышел... Отчего-то была уверенность, что — выйдет, только поскорее бы...

Примерно через четверть часа она услышала, что кто-то сбегает по лестнице. На мгновение захотелось вдруг исчезнуть, провалиться сквозь землю — этот непонятный трепет, охватывающий её с головы до ног при одной лишь мысли о нём, был не только сладок, но и мучителен, вызывал ощущение тоски по чему-то неосуществимому, невозможному в этом мире...

Он вышел — без пальто, с непокрытой головой. Увидев её, замер.

— Вы здесь... а вам... вы... — смутился и умолк, не договорив.

Ей почему-то сразу стало очень легко от этого его смущения. Она улыбнулась и спросила:

— Что, с делами уже закончили?

— Да... то есть нет. В общем, скоро закончим... Вы знаете, я очень рад, что мы с вами... будем вместе.

— Я тоже...

Он спрашивал её что-то о Москве, о работе в типографии у Мышкина, о самом Мышкине — она отвечала односложно и думала только о том, что он уже столько времени стоит здесь на холодном ветру без пальто, и надо заставить его пойти одеться, но тогда он, скорее всего, уйдет совсем, они же там ещё не закончили с делами, а отпустить его — кажется, это выше её сил...

Наконец, набравшись смелости, она дотронулась до его руки, лежащей на перилах, и, всё-таки в последний момент испугавшись, так быстро отдёрнула пальцы, что не поняла, теплая она или холодная. Пришлось дотронуться ещё раз — конечно же, как лёд, можно было не сомневаться...

Он замолчал, оборвав фразу, и уставился на неё во все глаза.

— Вы замёрзли, — произнесла она чуть слышно.

Он усмехнулся и руку с перил убрал.

— Да нет, вам показалось...

Ужасно хотелось снова дотронуться до его руки. Да чего там

дотронуться — хотелось схватить его за руки, сжать их в своих, согреть...

Она постаралась, чтобы её голос звучал по возможности строго:

— Почему вы вышли раздетый? Вы простудитесь!

Он улыбнулся.

— Спасибо за заботу... только мне правда не холодно совсем. Даже жарко почему-то...

— Нет, всё равно, оденьтесь, я вас прошу!

Из открытой форточки внезапно послышался ехидный голос Попова:

— Катерина Михайловна! Кого это вы там, если не секрет, изволите просить одеться?..

— Родионыч, умолкни! — сказал Квятковский смущённо.— Сонечка, извините...

— Ах, да это никак Александр Васильевич! — как бы удивился Попов. — А я-то думаю: куда же это он провалился? Вышел якобы на минутку покурить — нет и нет! Будешь по столько курить — сыграешь в ящик во цвете лет, это я тебе авторитетно заявляю как бывший студент-медик!

Квятковский вздохнул и сказал с сожалением:

— Надо идти.

— А вы... правда вышли покурить? — зачем-то спросила Соня.

Он усмехнулся.

— Правда. Но вспомнил об этом вот только что.

Глава 10. Васька

В коридоре послышались быстрые шаги, и Александра почему-то, почти независимо от его воли, потянуло вдруг к двери. А что такого? Что он, не может как бы случайно выйти? И направиться — ну, например, в сад! Да, в сад — подышать свежим воздухом, почему бы и нет?

Дышать, впрочем, некогда — надо работать. Александр усмехнулся и заставил себя снова сесть за стол. Сегодня должен явиться за паспортами Родионыч, а готов только один, второй недоделан...

Шаги вдруг замерли у его двери — лёгкий стук, и вот она уже перед ним: синие лукавые глаза смеются, а ресницы вздрагивают будто испуганно; улыбается, голос почему-то виноватый:

— Александр, вы... я хотела... вы очень заняты сейчас?..

Он поднялся ей навстречу. От неожиданности растерялся и ответил совсем не так, как хотелось:

— Вообще-то занят. А что?

— Да там, понимаете... собака какая-то, а Васька...

— Какой Васька? — он никак не мог опомниться. — Меркулов, что ли? Откуда он тут взялся?..

— Да нет, соседский. Кот. Она — за ним, а он — на сосну, и теперь ему никак не слезть, высоко. Он там... ну, мяукает!

— Далеко?.. — всё ещё растерянно спросил Александр.—Впрочем, это неважно.

Пронзительное мяуканье было слышно уже с крыльца. Пушистый серо-белый кот действительно сидел высоко — когда Александр притащил со двора деревянную лестницу и, приставив её к сосне, залез на верхнюю перекладину, дотянуться до него он не смог. В ответ на его «кис-кис» и всевозможные увещевания трусливый Васька даже не думал спускаться, только мяукал ещё жалобнее.

— Надо что-нибудь... чем-нибудь, — сказал Александр, отчаявшись его подманить.

Он чуть-чуть повернулся, лестница качнулась, Соня испуганно вскрикнула.

— Ради Бога, осторожнее! Ну что же он не слезает, глупый?Может, всё-таки ещё его позвать?

— Да я уж по-всякому его зову, только что не мурлычу!

Соня засмеялась и тут же затеребила нервно поясок светлого платья.

— Что же придумать? Может, палкой какой-нибудь попробовать его зацепить?..

— Я там где-то грабли видел, — вспомнил Александр.

Соня обрадовалась:

— Ой, я знаю, где! Я сейчас... — и убежала.

Александр спустился на землю, походил вокруг сосны, пару раз мяукнул с досады, передразнивая бестолкового Ваську.

День был удивительный: тёплый, солнечный, тихий какой-то, а небо — неправдоподобно синее. Самый прекрасный в мире аромат — нагретой смолы и хвои — кружил голову.

Явилась Сонечка с граблями, протянула застенчиво:

— Вот...

— Спасибо. — Он шагнул к лестнице и снова остановился.

Было ясно, что голыми граблями кота ни за что не снять, в лучшем случае он мог бы уцепиться когтями за что-нибудь мягкое.Это означало только одно: снять рубашку и грабли ею обмотать, но при Соне — это прилично или как? Ладно, делать нечего.

— С вашего позволения. — Александр быстро сбросил рубашку, в несколько раз сложил её и привязал к граблям.

Получилось не совсем то, на что рассчитывали: когда он подобрался к Ваське снова, ласково уговаривая его спуститься, тот внезапно прыгнул на плечо Александра и вцепился в него всеми когтями — видимо, оно ему показалось надёжнее, чем грабли.

— Это за всё-то хорошее! — чуть пошатнувшись, усмехнулся Александр.

Когда он спрыгнул на землю, Соня бросилась к нему, он зачем-то протянул ей кота, она сказала:

— Спасибо... — торопливо погладила довольного Ваську и выпустила его.

Александр сказал:

— Не за что, — и принялся отвязывать рубашку от граблей.

Пальцы от перенапряжения слегка дрожали, Соня заметила, потянула грабли к себе:

— Дайте, я помогу...

Тут как раз вовремя из-за деревьев появился Родионыч. С ехидной улыбкой поприветствовав их, он осведомился, не помешал ли. Порозовевшая Сонечка начала было объяснять про кота, но Михаил продолжал в том же тоне:

— Ну, молодцы, молодцы. Прекрасно справляетесь с ролью. Что особо ценно — даже без свидетелей...

— Стараемся! — сказал Александр, вскинув голову.

— Вижу, — Родионыч усмехнулся и осторожно вытащил у него из волос запутавшуюся хвоинку.

Соня вспыхнула, молча взяла грабли и пошла к дому. Александр, надевая на ходу рубашку, бросился за ней:

— Подождите...

Она остановилась. Он потянул грабли к себе:

— Дайте, я захвачу...

— Зачем? Это же нетрудно...

— Нет, все-таки дайте. И ещё...

— Что?

— Вы... обиделись?

— Смертельно. — Ласковые синие глаза взглянули на него с любопытством. — А вы?

Он улыбнулся.

— Если бы на кого другого... А на Родионыча — бесполезно. Он просто такой есть, его не переделаешь. Но я-то это знаю, потому что он мой друг...

— Интересно... Вы с ним такие разные.

Родионычу тем временем дожидаться его надоело, он подошёл и бесцеремонно забрал у них грабли:

— Давайте я понесу, раз вы никак не договоритесь. А как у тебя с документами? Готовы?

Александр вздохнул.

— Почти...

— Вот вам пожалуйста —— «почти»! — завёлся Родионыч. — Гуляем на лоне природы, зачем-то ещё с граблями, развлекаемся, а дело не сделано!

Александр молчал и смотрел на шедшую чуть впереди Соню так, что Родионыч очень скоро ткнул его в бок черенком граблей и спросил с интересом:

— Ты вообще-то хоть что-нибудь слышишь, что я тебе говорю?

— Погоди, я забыл лестницу захватить, — ответил ему на это Александр и пошёл обратно.

Михаил вернулся с ним тоже.

— А зачем лестница?..

— Тебе же сказали — кот залез на сосну!

Родионыч засмеялся.

— Правда, что ли? Я думал, это вы так... Для конспирации!

— Ага, решили прогуляться и для конспирации лестницу с собой захватили...

Потом Родионыч заговорил о делах и уже возле самого дома вдруг спросил:

— А Софья знает, что ты женат?

Александр вскинул на него недоумённый взгляд.

— Понятия не имею. У меня она, во всяком случае, моим семейным положением не интересовалась.

— Мог бы и сам сказать!

Александр пожал плечами:

— С какой стати? Мне кажется, моя личная жизнь её не слишком волнует...

Родионыч остановился.

— Может быть, это не моё дело, — сказал он медленно, — но это видно...

— Что — это?..

— Что между вами что-то есть.

— Да?.. Ну, теперь иди Соне расскажи, что между нами что-то есть. Ей это, наверное, будет интересно узнать!

Родионыч усмехнулся и заговорил о другом, а после его ухода Александр долго сидел у стола и думал о его словах. «Видно,что между вами что-то есть». Что, интересно, между ними может быть? Он давно уже, сразу после того, как уехала Катрин, поставил на своей личной жизни крест. Да, Маша Гукова ему нравилась, и он даже мог бы на ней жениться, если бы их «поселение» не развалилось, но это — совсем другое.

Катрин за всё время прислала одно коротенькое письмо, о себе и о сыне — почти ничего, написала, что виделась в Томске с Тютчевым, он был почему-то совсем без денег, она дала ему двадцать пять рублей, и их погнали дальше.

Денег в кассе не густо — только что отправили сто рублей Ольге, Трощанскому и Буланову в тюрьму, — но Тютьке нужно послать обязательно. Может быть, Дворник скоро добудет ещё. Дай бы Бог… Михайлов уехал на юг ещё в конце апреля — там было несколько дел; в числе прочих — разобраться с управляющим имениями Дмитрия Лизогуба, неким Дриго, который выполнять прямые распоряжения хозяина и соответственно расставаться с его деньгами почему-то не спешил.

Уезжая, все текущие дела вместе с «небесной канцелярией» — большим чемоданом, где хранилось всё необходимое для изготовления подложных документов, — и кассой организации Дворник передал Александру, так что забот у него теперь прибавилось. Он усмехнулся и подумал о том, что тратить драгоценное время на размышления о своей личной жизни — это в его положении, пожалуй, непозволительная роскошь, но взяться за дела не успел: знакомый стук в дверь, и снова — она...

Видно, что волнуется; руки держит почему-то за спиной.

— Можно?..

— Конечно. — Он поднялся. — Случилось что-нибудь?

— Нет, ничего... Я просто... ещё раз хотела сказать вам спасибо за Ваську... и ещё... в общем, это — чтобы не воспалилось, — она вытащила из-за спины руки: в одной — маленький флакон, в другой — что-то белое, вроде ваты.

— Ч-чего чтобы не воспалилось? — слегка ошарашенно выговорил Александр.

— Я же видела, что он вас оцарапал! — очень непосредственно сообщила Соня и подошла ближе.

Он смутился.

— Господи, да это ерунда... Подумаешь, оцарапал! Кот ведь, не тигр...

— Нет, всё равно может воспалиться, — заявила она непреклонно. — Да вы не бойтесь, если будет очень жечь — я подую...

Он засмеялся и понял, что сопротивление бесполезно. Начал расстёгивать рубашку.

— Ага! — сказала Соня, подступая с открытым флаконом ещё ближе. — Вон какие страшные... И по спине одной лапой проехал — не кот, а просто какая-то скотина неблагодарная!

Александр ощутил лёгкое жжение там, где были царапины, и тут же — прохладное дуновение её губ...

— Больно?.. — спросила она почему-то шёпотом.

— Нет, — сказал он. — Даже наоборот... Спасибо.

Закрывая флакон, Соня уронила пробку под стол. Они нагнулись за ней одновременно и чуть не стукнулись при этом лбами. Он смутился ещё больше, а Соня тихо засмеялась.

Глава 11. Поворот

Днём приехал Морозов, возбуждённый и подавленный одновременно. Прикрыл за собой дверь, произнёс каким-то не своим, тусклым голосом:

— Их повесили.

Александр вздрогнул. Внутри у него что-то оборвалось. Бросило в жар и стало трудно дышать, словно огромная, непосильная тяжесть навалилась вдруг на грудь.

— Как же?.. Суд же — к расстрелу?..

— Говорят, по личному указанию императора, — Морозов тяжело опустился на стул. — Мерзавец! Коронованное ничтожество! — он задыхался от ненависти. — Просто убить — ему мало, ему ещё надо помучить... Валериана — последним. Глаза не завязали специально, он всё видел. У него... — Воробей часто задышал, но всё-таки справился с собой, заговорил снова: — У Валериана, пока он смотрел, волосы поседели... Но они — Людвиг и Свириденко — почти сразу, а он — долго, говорят, очень долго...

— Погоди, Воробей, — сглотнув комок в горле, попросил Александр. — Я... что-то ничего не соображаю. Он долго... не умирал?

— Да, бился в петле... Даже скотов этих проняло, стали на палача орать, а он им: «Не извольте беспокоиться — умрёт!»

Александр, тяжело дыша, повторил:

— Погоди, Воробей...

Но Морозов не мог остановиться, ему необходимо было высказаться до конца, разделить с кем-то страшный давящий груз боли и отчаяния. Он рассказал всё, что знал: о том, как плакали в толпе, и кого-то только из-за этого прямо там арестовали, как несколько солдат и офицеров из охранения упали в обморок, как военный оркестр во время казни играл «Камаринскую». Как сняли с повешенных капюшоны и увидели их лица — багровые, с вывалившимися языками...

И ещё что-то говорил, но Александр уже не слышал, всё уже плыло мимо сознания, в мозгу горело только одно: повешены. О решении суда он уже знал: к смерти приговорили даже Лешерн; ей расстрел заменили каторгой, а остальным...

Сказал Воробью, вытирая мокрый лоб:

— Теперь, после этого, пусть кто-нибудь из наших попробует возражать...

— Ты... об императоре? — спросил Морозов, протирая очки.

— О нём. Это свое личное указание он ещё вспомнит. Ты, Воробей, знаешь, что я Соловьёва поддерживал... но, честно говоря, стопроцентной уверенности не было. Теперь — всё...

Они оба долго молчали.

— И всё-таки возражения будут, — сказал, наконец, Морозов. — Всё с той же аргументацией: репрессии ужесточатся, работать в народе будет совсем невозможно! Как будто сейчас — возможно!

— К чёртовой матери, — сказал Александр, не поднимая глаз от пола.

— Кого? — не понял Воробей.

— В конце концов никто нам не запретит действовать самостоятельно. В крайнем случае создадим свою организацию. Плеханов и прочие — как хотят, пусть дожидаются дальнейших императорских «милостей», а с меня лично — хватит. Ты извини, Воробей, я выйду воздуха глотнуть. Что-то голова кружится…

Он быстро вышел из комнаты. Голова действительно кружилась, но дело было не в этом. Хотелось остаться одному. Воробей был свой, всё понимал, но от его присутствия было не легче, а тяжелее: Александр не мог давать волю чувствам на людях, а сдерживаться больше не было сил.

Он забрался в самый глухой угол сада, упал вниз лицом в холодную, влажную траву. И снова вспыхнуло в мозгу всё, что услышал от Морозова: виселица посреди площади, Валериан, принуждённый смотреть на то, как вешают друзей… Александр дорого бы дал, чтобы избавиться от этих видений, и всё же не делал никаких попыток отогнать их: он должен был пережить это, должен был представить всё, что пришлось испытать им, во всех мучительных подробностях. Зачем-то ему нужно было знать, как это было. Вплоть до такой совершенно сумасшедшей вещи: зажмурился и зажал себе ладонью рот и нос, чтобы не дышать.

Сначала не было никаких особенных ощущений, потом кровь бросилась в голову, бешено заколотилось сердце и пришлось напрячь всю волю, чтобы не оторвать ладонь, а потом — потом он жадно хватал ртом воздух и думал о том, какой же это ужас, когда все тело, каждая его клетка судорожно рвётся к спасительному глотку кислорода, а жизнь уходит — медленно, мучительно, по капле... И он сейчас не испытал и сотой доли того ужаса, который пережили те трое. Валериан мучился дольше всех — Морозов говорил что-то о косо затянутой петле... Эта скотина Фролов, палач, видимо, ещё не набрался достаточно опыта, а может... Нет. Нет. Не думать...

Сверху, из ветвей, слышалось птичье щебетанье. Александр перевернулся на спину и резким движением руки прикрыл глаза. Почему-то невозможно было смотреть на это синее небо с лёгкими, светящимися облаками, на эти нестерпимо зелёные молодые листья... И пение этих птиц — тоже совершенно невыносимо.

Потом он услышал чьи-то шаги и чуть не застонал от досады — что же это, и здесь покоя нет! И тут же понял, чьи это шаги. Ещё было время хотя бы встать, чтобы не валяться перед ней в таком виде, но Александр не двинулся с места — ещё была слабая надежда на то, что Соня не увидит его за кустами и пройдёт мимо. Лишь в самый последний момент, когда никаких сомнений уже не оставалось, он с трудом заставил себя приподняться и сесть, прислонясь спиной к дереву.

— Александр...

По её голосу он понял, что она уже всё знает. Слава Богу — хоть без расспросов обойдется.

Соня остановилась в двух шагах от него.

— Я... понимаю, что вам, наверное, хочется сейчас побыть одному, но...

«Понимаешь, так уйди, ради Бога!» — он поднял на неё глаза и тут же их опустил. Видеть её — юную, милую, золотоволосую — было так же невыносимо, как листья и небо. Те трое уже не увидят всего этого никогда — ни неба, ни травы, ни своих любимых... Последнее, что им довелось увидеть в жизни, — чёрный эшафот и красная рубаха палача.

Он придвинулся поближе к стволу, пытаясь унять дрожь. Соня отступила на шаг, пробормотала растерянно:

— Я просто хотела... я сейчас уйду, — и опять не уходила, стояла и не сводила с него встревоженных синих глаз.

Он кое-как взял себя в руки, сказал:

— Сонечка, милая, идите правда, а? Вы не думайте, со мной всё в порядке... Я немного ещё тут посижу и тоже приду.

— Хорошо... — она отступила ещё на шаг. — Только вы, Александр, пожалуйста...

И вдруг всхлипнула, рванулась, упала рядом с ним на колени. Держала его за руку, голос прерывался:

— Нет, Сашенька, милый мой, родной, я не могу так... Ты думаешь, мне легче, потому что я их не знала, но мне так же плохо, как тебе, понимаешь?..

Он не понимал ничего, только ощутил вдруг на губах солёную влагу. Это были слёзы — и он ничего не мог с собой поделать. Соня не плакала, только дышала неровно, уткнувшись в его плечо, и изредка всхлипывала, а он одной рукой крепко обнимал её, а другой, злясь на себя, вытирал катящиеся слёзы. Это продолжалось недолго, всего несколько мгновений, но стало почему-то сразу легче. Вернулись силы, вернулась твёрдость, а все чувства подчинились одному — холодной ярости, призывающей к немедленным действиям.

Он незаметно вытер мокрые пальцы об платок, не вынимая его из кармана, и почти совершенно спокойным, деловым голосом рассказал Соне об организации, которую они с Морозовым намерены создать. Нет, она не будет террористической. Это будет организация, которая признаёт террор в отношении высокопоставленных палачей одним из необходимых средств борьбы. Цели и задачи её останутся всё теми же — земля и воля, но сокрушаться по поводу правительственных бесчинств и репрессий они больше не будут. Будут действовать.

Глава 12. Любовь

Александр поднял голову от листка, на котором пытался набросать самые основные вопросы для обсуждения на съезде. От того, какие решения они там примут, возможно, будет зависеть весь исход их деятельности.

Вся обстановка в стране свидетельствует о том, что какие-то изменения в государственном механизме непременно должны произойти: наступает время, когда общество, включая даже слои, далёкие от радикальных воззрений, начинает волноваться, ждёт каких-то перемен... а воспользоваться этим всеобщим возбуждением в интересах народа — нет сил и средств, да и внутри самой организации — раскол.

«Деревенщики» от политики открещиваются, боятся, что их руками могут загрести жар капиталисты, а в деревенские поселения и сами уже не верят: видят, что в таких условиях там работать — биться возле народа как рыба об лёд, совершенно без всякого толку.

Питерские дела требуют всё больше людей: пропаганда среди студентов, среди рабочих, связи с либералами, забота об арестованных товарищах, газета, типография...

Александр взглянул на часы: всего-то начало одиннадцатого, а глаза уже слипаются: вчера лёг ночь-заполночь, и позавчера, а в пятницу остался ночевать Морозов и митинговал чуть ли не до утра, в красках расписывая конечные результаты их будущей героической борьбы с правительством «по способу Вильгельма Телля».

Нет, не «героической», как-то по-другому выразился Воробей, попроще: не то «беззаветной», не то «самоотверженной». Вообще с ним в последнее время бывает: начнёт вдруг говорить таким слогом, будто свои собственные передовые из «Листка» цитирует. Увлекающаяся натура Воробей...

По его мнению, всё пойдёт исключительно так, как ему мечтается: они дезорганизуют правительство целой серией террористических актов, направленных против «самых злобных душителей» и добьются от него свободы слова и участия народа в управлении государством, в результате чего «оковы тяжкие падут, темницы рухнут», и тогда «на обломках самовластья» можно будет строить новую жизнь, в которой не будет места несправедливости, насилию и угнетению.

Всё это, конечно, прекрасно, но — звучит слишком гладко. Пока результатом их «дезорганизаторской» работы являются отнюдь не уступки со стороны правительства, а совсем наоборот: ужесточение и без того драконовских порядков. Что ж, пусть будет хуже — тем ближе последняя, решающая схватка.

Пусть пока их — наперечёт, тех, кто согласился отвечать на бесчинства правительства действием: Саша Баранников, Тигрыч, недавно вернувшийся из-за границы Степан Ширяев, Гриша Исаев из Медико-Хирургической академии, Владимир Зеге-фон-Лауренберг, Аня Якимова, Гольденберг, Богородский — и ещё человек пять, кроме них с Воробьем.

И Соня. Конечно же, не Перовская, а Иванова. С Перовской, впрочем, о новой организации даже не пытались говорить — а может, и стоило бы? Она из тех, кто способен пойти до конца, а её, может быть, излишняя строгость — это же, если разобраться, не прихоть, а просто полное подчинение личных интересов делу и требование того же от других. Хотя кто из них думает сейчас о личных интересах?

Ширяев? Даже смешно: Степан не вылезает из конспиративной квартиры в Басковом переулке, где целыми днями «химичит» с Якимовой и Исаевым над приготовлением динамита. Недавно Александр привёл к ним Кибальчича, и работа сразу пошла быстрее, есть уже результаты. Сейчас им динамит ещё не нужен, но всё идет к тому, что скоро он потребуется.

Тигрыч? Тигрыч тоже, несмотря на бурный роман с Катенькой Сергеевой, весь в работе, и работает так, что легальным публицистам есть чему у него поучиться. Пишет он великолепно, а в последнее время очень ясно выражает в «Земле и воле» их общий настрой: хватит терпеть, пора действовать.

«...Мозгливее, трусливее, бесхарактернее нашего правительства трудно подыскать. Отчего же оно так смело и решительно душит тебя? Душит и при этом нагло попирает как писанные законы, так и неписанные естественные права гражданина и человека?» Да оттого, что не видит отпора: «Стоять разиня рот и хлопать глазами — положение до такой степени и привычное для нас, и приятное, что мы изобрели целые десятки разных глубокомысленных и даже изящных формул для обозначения такого состояния». Например, такие: «выжидание событий», «путь мирного развития», «логика вещей».

Обращена эта убийственная ирония прежде всего к благодушным господам либералам, которые способны возмущаться существующими порядками лишь в частных разговорах между собою — дальше этого их геройство не идёт. Морозов, вхожий в их круги под именем Николая Ивановича Полозова, якобы помощника присяжного поверенного Корша, из себя выходит, расписывая трусость и пассивность большей их части. И тут же начинает опять митинговать: если общество спит, его нужно будить!

Вот Морозов, кстати, — наверное, единственный из них, кто, несмотря на деятельное участие в создании их новой тайной группы, успевает думать сейчас и о личных делах: Воробей по уши влюблён в Ольгу Любатович, судившуюся по «процессу 50-и» в Москве и прошлым летом сбежавшую из ссылки. Но думает он как: уверен абсолютно, что Ольга пожелает тоже вступить в их организацию, как только вернётся из-за границы. И в том, что вернётся она оттуда скоро, тоже уверен: не может она долго быть там, если он — здесь.

Снова вспомнил почему-то о Соне. На его предложение как следует подумать, прежде чем присоединяться к их тайной группе, она посмотрела на него с укором, спросила чуть ли не оскорблённо: «Ты что, считаешь меня легкомысленной?» Он постарался объяснить, что легкомысленной её никто не считает: кто бы ей доверил конспиративную квартиру, если бы считали; дело совсем не в этом, а в том, что путь, на который она так рвётся ступить, может окончиться тем же, чем и для Валериана, это она понимает? Их девиз — «Свобода или смерть», и очень может быть, что на виселице кто-то из них окажется раньше, чем они добьются свободы. Она ещё так молода...

Соня его перебила: «Мне уже двадцать два!»

Уже! На вид — девочка-гимназистка: живая, смешливая, с длинной светлой косой — пушистой, как у Катрин... Чем-то неуловимым она ещё и младшую сестрёнку ему напоминает, хотя внешне они совершенно не похожи. В этом году Юля заканчивает гимназию, может быть, приедет в Питер — он ещё в марте послал письмо, звал, советовал поступать на Медицинские курсы...

Александр бросил карандаш и ткнулся лбом в разложенные на столе бумаги. О Томске, конечно, лучше всего совсем не вспоминать — жутко хочется всех увидеть, обнять, узнать, как они там... хоть одним глазком заглянуть в светлый, просторный, уютный дом на Почтамтской, в котором он не был уже столько лет...

...Медленно плыли перед глазами тихие комнаты со старинными гобеленами и портретами на стенах, звучал какой-то невыразимо трогательный, чуть-чуть сентиментальный вальс — да, доносится снизу, из гостиной: наверное, у Юли урок музыки... нет, Юля уже здесь, рядом с ним, она протягивает руку и осторожно гладит его волосы...

Он вздрогнул и проснулся, но позы не переменил. Рука резко отдёрнулась и через несколько мгновений снова ласково коснулась его волос. Значит, это ему не приснилось... возможно ли это?!

Александр поднял голову. Соня сразу же от него отскочила и, опустив глаза, пробормотала что-то насчёт того, что если люди хотят спать, для этого существуют кровати, и что-то ещё насчёт непогашенной свечки и пожара. Потом кинула на него быстрый взгляд, вспыхнула и вылетела стрелой из комнаты. Он выскочил за ней в переднюю, но её там уже не было.

Александр несколько минут стоял, не в силах двинуться с места, взявшись за ручку двери её комнаты. Странное было ощущение: тепло, и благодарность, и удивление, и растерянность... Что же это было?.. Ну, зашла, увидела, что заснул от усталости, ткнувшись носом в бумаги... ну, пожалела — и всё!

А вдруг... вдруг она... нет, это совершенно невозможно. И слава Богу — не до этого теперь... Он усмехнулся — вспомнил, как размышлял только что о «личных интересах». Ладно, всё — никаких интересов — забыть, как будто и не было. И вдруг... Нет, ему не послышалось — из-за двери действительно доносится приглушённый плач.

Александр тут же постучался и вошёл. В комнате было темно. Позвал в растерянности:

— Сонь, ты где? Что случилось?

Всхлипывания в углу резко прекратились. Он пошёл туда, наткнулся на кровать, осторожно присел на краешек. Нашёл в темноте её руку.

— Ну, что такое? Скажи мне!

— Александр, уйдите отсюда... пожалуйста...

— А почему так официально? Мы, кажется, уже недели две, как на «ты»...

Она вырвала руку, и кровать снова затряслась от беззвучных рыданий.

— Я не уйду, — сказал он. — Пока не скажешь, что случилось. Почему ты плачешь?

Она забилась в угол кровати, приподнялась на подушках. Голос дрожал:

— Случилось то, что я... люблю тебя.

— Как?.. — он замер, не в силах поверить тому, что услышал.

— Как? — усмехнулась она, вытирая слезы. Помолчала и прошептала чуть слышно: — Если бы ты знал, как!..

— Но это невозможно... Ты меня совсем не знаешь...

— Замолчи!

— Молчу... Только скажи мне, почему ты плачешь.

— Потому что я… люблю тебя! А теперь уходи!

— Почему?

— Потому что я люблю тебя!

— Я... ничего не понимаю, — честно признался Александр и поцеловал её сначала в заплаканные глаза, а потом — в губы.

Помолчал и спросил тихо:

— А ты знаешь, что я женат?

— Да... Это ужасно, но я всё равно люблю тебя.

— Я... тоже тебя люблю, — сказал он, и это было правдой, несмотря на то, что ещё каких-нибудь две минуты назад ему это и в голову не могло прийти.

Соня снова уткнулась в подушку.

— Ну что ты?.. — он растерянно гладил её трясущиеся от рыданий плечи. — Ну, перестань, пожалуйста, успокойся...

Но успокоиться она не могла. В конце концов он оторвал её от подушки и прижал к себе.

— Нет, не надо, — забормотала она, пытаясь вырваться. — Не надо меня целовать...

— Почему?

— Потому что я вся солёная от слёз...

— Ну тогда — ты меня, — попробовал пошутить Александр.

— Подожди, — она всё-таки высвободилась и принялась торопливо утирать слёзы. Потом прерывисто, по-детски вздохнула и сама взяла его за руку. — Скажи... неужели ты ничего не замечал?

— Нет, — сказал он искренне. — Даже в мыслях не было...

— Как — не было? — возмутилась она. — Ты что, совсем обо мне не думал?!

— Я... запрещал себе об этом думать.

Она тихо засмеялась.

— И как?.. Получалось?

— Не всегда.

— А у меня — вообще никогда! Я о тебе думаю постоянно, с самого первого дня...

Он улыбнулся.

— Что-то по тебе это было незаметно. Кто только не проезжался насчёт того, что я со своей ролью любящего супруга справляюсь прекрасно, а вот тебе не мешало бы быть поласковее!

Соня чуть-чуть отодвинулась от него.

— Я не могла... Каждый раз, когда ты называл меня Катенькой, мне казалось, что ты думаешь о жене... Может, у неё и отчество тоже — Михайловна?

— Нет. Константиновна.

— Ну, всё равно. Когда будете делать мне другой паспорт, имей в виду, что Катериной я быть не хочу!

— Ладно. Я достану тебе паспорт с именем Софья, хочешь?

— Да...

— А кого ты спрашивала о моей жене? — поинтересовался Александр.

— Всех подряд. И узнала на другой же день, как приехала.

— Надо же, какие у тебя способности по этой части! А меня всё Родионыч донимал, знаешь ты или нет...

— Интересно, почему?

— Не знаю. И намёки всякие сразу же стал строить...

— Это тогда, когда кот залез на сосну?..

— Да... А ты на него правда тогда обиделась? Я имею в виду не кота, а Родионыча...

— Правда. Только не из-за намёков.

— Из-за чего же?

Соня помолчала, потом тихо сказала:

— Из-за хвоинки.

— Из-за чего?.. — удивился Александр.

— Из-за хвоинки, — повторила она. — Он... вытащил хвоинку у тебя из волос. Помнишь?

— Нет... Ну и что, если и вытащил?

Её голос дрогнул.

— Мне... хотелось самой. Ужасно хотелось вытащить её, понимаешь?.. Больше всего на свете!

Александр попытался разглядеть в полутьме выражение её лица — не смеётся ли она? Вообще-то это смешно... но в горле почему-то подозрительно щекочет. Он сказал:

— Хочешь, я сейчас пойду и поваляюсь под какой-нибудь сосной? А потом приду обратно — весь сплошь в хвое, как леший... Хочешь?!

— Нет, — сказала она серьёзно. — Сейчас уже поздно, лучше завтра! А сейчас...

— А сейчас?..

— А сейчас... Помнишь, как я тебе потом мазала царапины? Тогда мне вот так же... хотелось...

— Чего?..

— Просто дотронуться до тебя! Не ватой, а рукой! Или... — она потянулась к нему и осторожно поцеловала прямо сквозь рубашку в правое плечо, рядом с уже зажившими следами Васькиных когтей.

Он сжал её в объятиях.

Всё вокруг закружилось, вспыхнуло на миг разноцветными огнями и куда-то поплыло.

Глава 13. Липецк

Двадцать восьмого мая на Смоленском поле повесили Соловьёва. Александр там был и всё видел. Точнее, почти всё...

Вернувшись в Лесной, домой не пошёл — несколько часов неподвижно сидел на какой-то скамейке в открытом для публики парке графа Шувалова. Для виду развернул перед собой свежий выпуск «Правительственного вестника». Строчки прыгали и сливались, да он и не пытался читать. Перед глазами стоял обнесённый железными прутьями эшафот с виселицей. Соловьёв — бледный, на вид спокойный, со связанными руками у позорного столба. На груди — чёрная доска, что-то большими белыми буквами написано, Александр прочитать не смог: и далеко, и глаза чем-то застилало...

Знаменитый уже палач Иван Фролов: что-то огромное, сине-красно-чёрное, с золотой блестящей цепью поперёк брюха. Тот самый, что вешал Осинского: «Не извольте беспокоиться — умрёт!» После чтения приговора к Соловьёву подошёл священник, тот помотал головой, потом выпрямился и в пояс поклонился народу. Кажется, хотел что-то сказать, но в тот же миг грянул оглушительный барабанный бой. В руках у палача появилось что-то длинное, белое — балахон типа смирительной рубашки. Его надели на Соловьева, рукава завязали спереди, потом... Потом Александр отвернулся и стал выбираться из застывшей от ужаса толпы.

Да, всё было известно заранее, это не было неожиданностью, они знали, что так будет, и пытались как-то свыкнуться с этой болью, но, Господи Боже, как это было больно...

И до сих пор — а прошло уже больше двух недель — всё дрожит внутри от воспоминаний об этой боли и бессильной ярости, невозможности хоть как-то, хоть чем-то облегчить товарищу страшные последние минуты на эшафоте…

С 1866 года, когда был повешен Каракозов, двенадцать лет Россия жила без казней. В августе 1878 расстрелян Ковальский. А в этом году — всего за два последних месяца повешены уже пятеро. И вряд ли милостивый государь-батюшка на этом остановится. Что ж, война — значит, война. Пусть их всего горстка против многотысячной армии солдат, жандармов, шпионов Третьего отделения... Их задача — создать из этой горстки крепкую боевую организацию, и первый шаг к этому — съезд в Липецке, на котором будут и южане.

От них приезжал в Питер Михайло, рассказывал о том, что вытворяет в Одессе недавно назначенный генерал-губернатором Тотлебен, прославленный герой русско-турецкой войны: лавина полицейских облав, обысков, арестов, в Сибирь ссылаются без разбору все «подозрительные», в их числе — даже далёкие от революционного движения люди. Конечно, расправляться со своим народом гораздо легче, чем воевать с турками, что там говорить.

В Одессе не знают, что делать: то ли готовить покушение на генерал-губернатора, то ли — начинать не с него. Тотлебен исполняет приказы императора, перед ним и выслуживается. Если довести до конца дело Соловьёва, может, тогда у генералов прыти поубавится?..

Михайло обещал привезти в Липецк надежных людей, назвал несколько имен: Андрей Желябов, Николай Колодкевич. О Желябове Александр что-то слышал: он судился по процессу 193-х, был, кажется, оправдан за недостатком улик. Попросили Михайло заехать заодно в Орловскую губернию, позвать Семёна — Сашу Баранникова: они с Марией Николаевной недавно поженились и жили там в имении её родителей.

В Липецк поехали вчетвером: Тигрыч, Морозов, Степан Ширяев и Александр. Встретились с Дворником, который остановился на каком-то постоялом дворе вместе с Андреем Желябовым — они и из Одессы приехали вместе.

Внешность Желябова показалась Александру знакомой — где-то он уже видел эту красивую рослую фигуру с гордо посаженной головой, эти спокойные глаза под прямыми черными бровями, бледный высокий лоб и зачёсанные назад темно-каштановые волосы, длинные, как у священника... Вспомнил: гостиница «Одесская», осень прошлого года. Осинский тогда собирал народ обсудить кое-какие текущие дела; были там Попко с Иннокентием Волошенко, Михайло, ещё несколько человек, и среди них — Желябов. Сейчас его зовут по паспорту Василием: Дворник, усмехаясь, так и представил.

Появился Семён с молодой женой, сообщил, что они приехали раньше всех; чтобы не возбуждать подозрений, ходят каждый день к источнику пить целебную воду и гуляют по курортному саду. «Молодец удалый» Гольденберг, которому поручено было позвать Зунделевича и Зубковского, приехал один с вестью о том, что Зунду сейчас никак не выбраться, а Зубковский арестован.

Решили больше никого не ждать и в пятницу с утра наняли трёх извозчиков и поехали за город. День был теплый, солнечный. Александр ехал в одной пролётке со Степаном, Дворником и Андреем Желябовым. Всю дорогу шутили, смеялись. Дворник в тесноте наступил Ширяеву на ногу, спросил смущённо:

— Ой, это чья нога?

— Моя! — тут же откликнулся Александр.

И Желябов, с ходу подхватив, и Степан тоже ответили чуть ли не в один голос:

— Моя!

— Моя!

Все захохотали, Дворник начал порываться уже специально всем им по очереди отдавить ноги за такие шуточки, тоже, конечно, несерьёзно, а Желябов тогда гордо выпрямился и заявил:

— Я вас всё равно всех сильнее, так что со мной связываться не советую!

Было сказано со смехом, но Дворник стал подначивать:

— Да что ты говоришь! Значит, ты у нас самый сильный? А по виду — даже не подумаешь!

Опять все смеялись: по виду Андрея никак было слабым не назвать — косая сажень в плечах и ростом выше всех.

Проехав лесом с версту, их пролётка остановилась. Желябов выпрыгнул самым первым, оглянулся и пошёл навстречу подъезжающим экипажам. Когда последний из них проехал мимо него, Андрей внезапно выпрыгнул на середину песчаной дороги, ухватился за заднюю ось пролётки и, рывком приподняв её, остановил бежавшую рысью лошадь.

Все уставились на него во все глаза, кто-то присвистнул изумлённо. Слегка перепугавшийся извозчик протянул ошеломлённо:

— Вот это силушка!

Андрей улыбался, хотя на правой ладони у него треснула кожа и выступила кровь.

— Сила есть — ума не надо, — высказался по этому поводу Дворник, но строгости в его голосе было нисколько не больше, чем восхищения.

Двинулись вслед за Михайловым налево от дороги и очень быстро нашли идеальное в конспиративном отношении место: несколько деревьев, окружённых кустами, посреди большой поляны. Для Марии Николаевны галантный Воробей отыскал удобный пенёк, остальные расселись кто где: на стволе упавшей березы и просто на траве. Развернули свёртки с закуской, достали стаканы и несколько бутылок с пивом.

Устроившийся рядом с Александром Гольденберг полушутливо посетовал на то, что всю водку отдали извозчикам:

— Такое дело не грех бы и отметить!

— Пивом отметишь! — строго отозвался чернобородый Колодкевич, он же Кот-Мурлыка. — Мы тебе не следователи, чтоб тебя поить!

Гришка заморгал длинными чёрными ресницами, заулыбался недоверчиво:

— А что, они разве поят?..

Морозов засмеялся и подтвердил:

— Мне лично Ольга рассказывала, как у них на суде какой-то рабочий, Ковалёв, заявил, что во время дознания он постоянно был пьяный, и поили его те, кто производил дознание!

— А меня почему-то не поили! — с совершенно серьёзным видом сообщил Желябов, но не удержался, фыркнул, давясь от смеха: — За целых полгода — хоть бы раз кто поднёс!..

Михайло, усмехнувшись, посоветовал Гришке поменять компанию и присоединиться к извозчикам, если он сюда приехал с целью покутить и отдохнуть на природе. Тот открыл было рот, чтобы ответить, но Дворник коротко сказал:

— Ну, всё. К делу, — и Александру чуть заметно кивнул — он должен был зачитывать для обсуждения новый проект программы.

— А с места можно? — спросил Александр, вытаскивая из кармана свёрнутые листки.

Дворник не успел ещё рот раскрыть, как Мария Николаевна со своего пенька запротестовала: нет, пусть выйдет на середину, «чтобы всем было видно».

— Чего видно-то? Не в театре! — проворчал Дворник, но спорить не стал: — Ладно, выйди!

Ладно, вышел. Программа, которую им с Морозовым пришлось несколько раз после бурных дебатов в Лесном переписывать, в итоге выглядела таким образом. «Современная государственная организация блюдет только интересы совокупности землевладельцев, капиталистов, чиновничества» и потому является главной причиной всех народных бедствий. Наша цель — образование нового государства, которое должно реализовать желания и стремления народа посредством созыва «представительного народного собрания, выбранного на основании всеобщего и прямого избирательного права».

Война с правительством — уже не теория, а факт. Значит, нужно продолжать борьбу, а пока легальные её формы из-за отсутствия свободы слова и печати невозможны, то остаётся — «по способу Вильгельма Телля».

Возражений по содержанию программы не было, но возникло много уточняющих вопросов, и в ходе обсуждения их обнаружились кое-какие разногласия. Быстро справиться с ними неожиданно помог Желябов. У него оказались совершенно гениальные способности мгновенно схватывать суть каждой точки зрения и двумя-тремя точными фразами формулировать её так, что противоречия если и не устранялись, то, во всяком случае, заметно сглаживались. Желябова выбрали секретарем, и дело пошло без задержек.

Дворник начал зачитывать проект нового устава. В центре организации стоит Исполнительный комитет — из самых проверенных. У комитета есть агенты: первой степени и второй. В случае ареста члены комитета должны называть себя агентами третьей степени, и то в случае наличия у полиции неопровержимых улик, при этом отказываться от всяких показаний; если же прямых улик нет, надо отрицать всякую связь с комитетом и стараться выпутаться из дела, чтобы и дальше служить целям общества. Устав был составлен подробно, насчитывал больше семидесяти пунктов — Дворник, как обычно, подошёл к делу основательнейшим образом.

Александр сидел, прислонившись к тёплому от солнца стволу, и вспоминал тот день, когда Михайлов, на себя не похожий, вернулся ненадолго в Петербург из своих южных странствий. Сказал, что был в Киеве во время суда над Осинским, уехал обратно в Курск в день казни, четырнадцатого мая. Они все тогда подумали об одном, но спросить никто не решился. Дворник сказал сам, не поднимая глаз: «Не пошёл. Не смог». И вытащил из-за пазухи сложенный вчетверо исписанный листок — сумел передать Валериану записку в один из последних дней, четырнадцатого мая получил ответ... Начал было читать вслух, не смог тоже — оборвал фразу, отвернулся.

Читали по очереди. После долгого молчания Морозов сказал: «Это нужно напечатать». Дворник кивнул и заговорил о том, что узнал в Киеве.

Военный прокурор Стрельников в своей речи на суде не без удовлетворения отметил, что «преступный Исполнительный комитет» наконец-то находится «в руках правосудия», на что Валериан ему ответил, что скоро тот убедится сам, «собственным опытом», существует ли Комитет после их ареста.

Тогда же рассказали Дворнику свои новости: «Свобода или смерть», динамитная мастерская, деньги, которые дает фиктивный брак Якимова и Зацепиной; если на съезде не добьются решения об усилении «дезорганизаторской» деятельности — тогда придётся из «Земли и воли» выйти и действовать самостоятельно.

Дворник всё выслушал, сказал: «Знаете, если бы я вот это всё услышал недели две назад, решил бы, что вы свихнулись». «А теперь?» — спросил Морозов, заметно волнуясь. «А теперь, — медленно сказал Дворник, — мне кажется, что мы должны это сделать. Добиться такого решения, я имею в виду». «А если не получится?» — спросил Александр. «Надо всё продумать, чтобы получилось», — твёрдо ответил Михайлов.

И тогда же они решили собраться до общего съезда отдельно от «деревенщиков» где-нибудь поблизости от Тамбова — в Липецке, например. Теперь, впрочем, уже известно, что место общего сбора перенесли из Тамбова в Воронеж. Вспомнились шумные ярмарки, бабы с холстами, пыльные дороги, звёздные ночи на телеге с Родионычем, Маша Гукова, задушевные разговоры с мужиками — года не прошло, а кажется, сто лет назад всё это было. Не вернуть…

— Я уже есть хочу, — непосредственно заявил Воробей, воспользовавшись тем, что после обсуждения устава наступила пауза.

— Да, пора бы уже приступить! — весело поддержал его Гольденберг.— Аж в горле от речей пересохло!

Дворник вытащил из кармана часы, посмотрел и объявил:

— Ладно, остальное — завтра!

Воробей с Ширяевым захлопотали с бутылками, Мария Николаевна — с бутербродами.

На обратном пути к ожидающим их экипажам разговорились с Гольденбергом о «хождении в народ» и неожиданно нашли общих знакомых: позапрошлое лето Гришка провел недалеко от Чернигова в имении земского врача Каминера; учил крестьянских ребятишек грамоте, молодежь — разным песням, а стариков помогал врачевать. Александр же прожил почти год в Нижегородской губернии на ферме Линёва, где работал вместе с Августиной Каминер, дочкой знакомого Гришке доктора, которую Гольденберг знал ещё с гимназических лет по Киеву.

Их догнали Желябов с Тигрычем. Андрей, услышав обрывок их разговора, спросил с усмешкой:

— Что это вы вдруг о гимназии вспомнили?

— Наверное, есть что вспомнить! — весело предположил Тихомиров. — Я, например, Андрей, прекрасно помню твой подвиг в пятом, кажется, классе!

— Какой именно? — заинтересовался Желябов — гимназических подвигов у него, видимо, хватало.

Тигрыч в красках описал, как однажды перед уроком немецкого языка пятёрочник Андрюша Желябов раздобыл где-то селёдку и кинул её в дверцу топящейся печи. Учитель, едва зашёл, тут же из класса вылетел и побежал жаловаться директору. Долго разбирались, но Андрея никто не выдал, и в наказание весь класс отстоял целый час в зале на коленях.

— Это, по-моему, в четвертом было классе! — сказал Желябов, слегка покраснев. — А ты откуда это знаешь? Ты же не с нами учился!

Тихомиров усмехнулся.

— Ну, кто ж тебя в гимназии не знал! Первый ученик, и первый задира! Удивляюсь, как тебе с твоим поведением медаль дали!

Андрей, забираясь в пролётку, сказал, что он удивляется тоже.

— А после гимназии? — спросил Александр, залезая следом.

Желябов махнул рукой:

— Да там уже веселья поубавилось!

Всё-таки кое-что рассказал: учился в университете, на юридическом. Исключили на год как зачинщика студенческих волнений, а через год в восстановлении отказали. На этом с учёбой закончилось. Давал уроки — в том числе двум барышням, дочкам гласного городской думы сахарозаводчика Яхненко. На одной из них женился. Родился сын — тоже Андрей. Потом был кружок Феликса Волховского. Донос, тюрьма, суд — об этом вспоминать не хочется.

Александр понимал, что нельзя с первого же дня лезть в душу почти не знакомому человеку, но не смог удержаться, спросил:

— А как с женой — не ревнует тебя к твоим нелегальным делам?

Желябов усмехнулся невесело:

— Теперь уже нет. Расстались год назад. Точнее, года ещё нет. — Спохватившись, добавил небрежным тоном: — Впрочем, это к делу не относится.

Глава 14. Раскол

В Воронеже для первого заседания нашли уединённое местечко в Ботаническом саду — идиллически красивую лужайку,окружённую раскидистыми столетними дубами. «Деревенщики» — Плеханов, Титыч, Аптекман, Перовская, Верочка Фигнер и ещё человек пять — держались вместе: было похоже, что они времени не теряли и тоже успели между собой сговориться относительно главных вопросов, выносимых на обсуждение.

Родионыч догадку подтвердил: да, многие приехали заранее, было несколько неофициальных совещаний, первое — ещё в Тамбове. Там устроили катание на лодках по Цне и уговорили Евгению, Верочкину сестру, спеть. Она запела «Бурный поток», и на берегу тут же собралась целая толпа отдыхающих: слушали и аплодировали. А где толпа, там и полиция. Кого-то выследили, вечером явились и потребовали для проверки паспорта.

Паспорта были подложные, из Тамбова пришлось срочно уезжать, решили — в Воронеж. Здесь на лодках тоже успели покататься, но больше не пели.

— А почему Преснякова нет? — спросил Александр, оглядывая собравшихся на лужайке — всего их было человек двадцать. Ты же говорил, он хотел приехать!

Родионыч пожал плечами:

— Может, появится ещё. Хотинский вот был, да не дождался, уехал назад...

Александр отвернулся, якобы разглядывая абсолютно ничем не примечательный ствол старого дуба. И по Хотинскому он тоже соскучился, и по Преснякову... да и по Родионычу тоже — хотя с ним виделись сравнительно недавно. Хорошо, хоть он здесь...

Когда поднял голову, заметил с противоположной стороны круга устремлённый на него из-за очков недоумённый взгляд Морозова — почему сел там, не со «своими»? Отстань, Воробей, мы пока ещё все — свои, и дай-то Бог, чтобы это так осталось и после съезда.

Прежде всего решили вопрос о новых членах: приняли в организацию Желябова с Колодкевичем, ещё несколько человек. Председателем кто-то из «деревенщиков» предложил Тищенко — выбрали. Первым взял слово Морозов — чтобы прочесть прощальное письмо Валериана, написанное на рассвете в день казни. На лужайке сразу же установилась совершенно особая тишина: все будто застыли — ни малейшего шороха, ни вздоха.

— «Дорогие друзья и товарищи! Последний раз в жизни приходится писать вам, и прежде всего самым задушевным образом обнимаю вас и прошу не поминать меня лихом. Мне же лично приходится уносить в могилу лишь самые дорогие воспоминания о вас...»

Александр читал это письмо несколько раз: и в подлиннике, и только что напечатанное в «Листке», но снова, как тогда, в мае, гулко забилось сердце и натянулись все нервы.

— «Мы ничуть не жалеем о том, что приходится умирать, ведь мы же умираем за идею, и если жалеем, то единственно о том, что пришлось погибнуть почти только для позора умирающего монархизма, а не ради чего-либо лучшего, и что перед смертью не сделали того, чего хотели. Желаю вам, дорогие, умереть производительнее нас...» — голос у Морозова сорвался, он остановился, пытаясь справиться с волнением.

Никто по-прежнему не шевелился, только у Родионыча, опирающегося одной рукой о землю, судорожно сжались пальцы, вырвав с корнем пучок травы. Александр знал, что несколько лет назад они с Валерианом вместе занимались пропагандой в Ростове — Осинский работал тогда секретарём городской управы, и она в тот год его стараниями чуть ли не наполовину состояла из революционеров.

— «Мы не сомневаемся в том, что ваша деятельность теперь будет направлена в одну сторону. Если бы даже вы и не написали об этом, то мы и сами могли бы это вывести. Ни за что более, по-нашему, партия физически не может взяться. Но для того, чтобы серьёзно повести дело террора, вам необходимы люди и средства. Больше, кажется, нечего писать о делах. Так и рвёшься броситься в теорию — да руки коротки... и торопишься, и всё такое прочее...»

Всё-таки никак не укладывалось в голове, что письмо это писал человек, который знал, что через несколько часов его уже не будет на свете. Говорят, что перед смертью всех без исключения людей охватывает её предчувствие — смертная тоска...

Голос Морозова дрогнул и зазвучал глуше:

— «Ты просил, Воробей, наших биографий. Зачем, брат! Если понадобится, то и без нас их могут составить. А вообще, пусть забывают нас, лишь бы самое дело не заглохло. Прощайте же, друзья-товарищи дорогие, не поминайте лихом. Крепко, крепко от всей души обнимаю вас и жму до боли ваши руки в последний раз. Ваш Валериан».

И опять все долго молчали, пока не встал, наконец, Дворник. Он сказал всего несколько слов: что по делу Осинского было шестнадцать свидетелей, из них — одиннадцать жандармов; понятно, что это был за суд, но государь-император, тем не менее, счёл его приговор — «смертная казнь через расстреляние» — слишком мягким и повелел заменить расстрел повешением; что сейчас в Одессе готовят очередное судилище — над Дмитрием Лизогубом и ещё несколькими товарищами, и Тотлебен спит и видит, как бы поскорее отправить их всех на виселицу.

— «Гроб вчера, и гроб сегодня, завтра гроб — а мы молчим!» — не сдержавшись, выкрикнул Александр.

— Нет, — твердо сказал Дворник, — ответ будет. Только давайте начнём всё-таки с программы.

Начали. Да, цели и задачи всё те же — земля и воля, работа в народе с целью подготовки восстания, но кто-то из «деревенщиков» предложил вдруг внести в программу пункт об организации «аграрного террора». Стихийные выступления крестьян против своих притеснителей часто заканчиваются жесточайшими репрессиями со стороны властей; чтобы избежать напрасных жертв необходимо взять это дело в свои руки. И никго, ни один из них против этого дополнения к программе не возразил: единогласно решили выделить для этих целей необходимые средства.

Зато по вопросу о терроре политическом спор всё-таки вспыхнул и разгорелся с такой силой, что Титычу с трудом удавалось поддерживать порядок. Жорж в очередной раз заявил, что, даже если им удастся дезорганизовать правительство, что весьма сомнительно, и добиться конституции, она не даст народу ни земли, ни власти, и стремиться к этой цели равносильно измене народным интересам. Ему резко возражал Желябов: это не конечная цель, а важный промежуточный шаг в её достижении.

Плеханов опять сворачивал на прежнюю линию: политический террор поглотит все силы и средства и сделает окончательно невозможной работу в народе. Морозов, отмахиваясь от призывов Титыча выступать по очереди, то и дело поддевал Жоржа саркастическими репликами типа «А сейчас эта работа всё равно невозможна, но ещё не окончательно, да?»

Александр следил за ходом этих дебатов молча. Если бы можно было повернуть время вспять... Да, ещё каких-то полгода, даже два месяца назад об этом можно было спорить, в чём-то сомневаться, но теперь… Теперь — всё ясно, ему, по крайней мере. И Воробью, и Дворнику, и ещё многим. Ну, а Жорж — он, видимо, просто устроен как-то по-другому, если после всего, что случилось за это время, способен со своим обычным бодрым видом выступать против вооруженной борьбы.

Желябов — умница, говорит так, что некоторые из «деревенщиков» слушают его уже с явным сочувствием. Например, Верочка Фигнер — смотрит вроде строго, а глаза горят. И Софья Перовская, и даже Родионыч... Да, умеет увлечь слушателей Андрей — ум, страсть, обаяние — всё при нём, такой кого хочешь распропагандирует. Жорж, конечно, тоже не лыком шит, имеет кличку Оратор ещё с Казанской демонстрации, но с Желябовым тягаться даже ему, пожалуй, трудновато.

— Вы собираетесь читать народу книжки и больше ничего не делать? — чуть ли не с возмущением обращался Андрей к Плеханову. — Да так перемены общественного строя можно ещё сто лет ждать и не дождаться! И вы при этом называете себя революционерами?..

Жорж в ответ поинтересовался, как называют себя сторонники конституции, вроде бы самое подходящее для них название — «господа либералы».

— В отличие от господ либералов мы намерены действовать не только языком! — всё-таки вмешался Александр.

— И не только, кстати, от либералов в отличие! — встрял и Морозов.

В конце концов на голосование вынесли такое решение: «Так как русская народно-революционная партия с самого возникновения и во всё время своего развития встречала ожесточённого врага в русском правительстве, так как в последнее время репрессалии правительства дошли до своего апогея, съезд находит необходимым дать особое развитие дезорганизационной группе в смысле борьбы с правительством, продолжая в то же время и работу в народе в смысле поселений и народной дезорганизации».

За него проголосовало большинство. Александр прежде всего покосился незаметно на Родионыча и вздохнул облегчённо — его рука, отшвырнув в сторону остатки вырванной травы, одной из первых потянулась вверх.

Потом снова поднялся Дворник. На их последнем заседании в Липецке решался — и решился! — один из самых главных вопросов: о цареубийстве. Тогда Дворник осветил всю деятельность императора очень подробно, начиная с прогрессивных реформ в начале царствования и кончая раздавленной Польшей и виселицами в Петербурге и Киеве. Теперь же он был краток: за всё, что происходит сейчас в России, ответственен тот, кому принадлежит в стране абсолютная власть. Убийство царя должно всколыхнуть общество, привести к ослаблению реакции. Так же коротко сказал о том, что для этой цели уже создана специальная группа.

«Деревенщики» частью возмущались, обзывая этот план «чёрной ересью», частью колебались — если проголосовали за особое развитие дезорганизаторской группы «в смысле борьбы с правительством», почему не начать с императора?

Титыч объявил голосование, и опять большинство было на их стороне: решили оказать «специальной группе» помощь и деньгами, и людьми. Должно быть, на лицах у всех, кто всерьёз опасался исключения из организации за принадлежность к этой группе, были написаны одни и те же чувства. Все они — Тигрыч, Семён и Воробей с Александром — обменялась торжествующими взглядами. Дворник, переживавший за них ничуть не меньше, тоже немного успокоился. Но радоваться было рано.

После обсуждения вопроса о печатном органе и постановления о том, чтобы газета «Земля и воля» учитывала в своих материалах принятые съездом дополнения к программе, слово взял Плеханов. Он вытащил из кармана мартовский номер «Листка «Земли и воли»» с передовой статьёй о политических убийствах. Автором её был Морозов, и ему Жорж предложил прочесть статью вслух.

Воробей начал читать — вначале чуть напряжённо, затем всё больше и больше воодушевляясь. Да, «политическое убийство — это осуществление революции в настоящем» и «одно из главных средств борьбы с деспотизмом», а разве не так?

— Но ведь это открытая пропаганда террора! — воскликнул Жорж, едва Морозов умолк. — Имеет ли право редакция «Листка» на такие заявления от имени всей организации?

В наступившей тишине отчётливо прозвучал голос Михайлы Фроленко:

— С учётом текущего момента — имеет!

За это после бурных дебатов проголосовало чуть больше половины участников съезда. Когда Титыч подвёл итог, Жорж вскочил снова. Он заявил, что это отступничество от народных идеалов, и лично ему здесь делать больше нечего. Повернулся и пошёл. За ним бросилась было Верочка Фигнер, но Дворник её остановил, сказал каким-то не своим голосом:

— Не надо, пусть идёт...

Вечером ужинали вчетвером в трактире: Дворник, Михайло и Воробей с Александром. Дворник был мрачен и неразговорчив, почти ничего не ел, зато счастливый Морозов не умолкал ни на минуту, разливался соловьём даже с набитым ртом, описывая в красках какие-то свои прошлогодние приключения с Кравчинским.

Александр, улучив момент, тронул Дворника за рукав:

— Ты... это из-за Жоржа?

Дворник тут же улыбнулся довольно ненатурально, пробормотал:

— Ну, что ты...

— Пойдём? — предложил Александр.

Дворник молча кивнул и вылез из-за стола. Они неторопливо зашагали к гостинице по малолюдным в этот поздний час улицам.

— И в редакции будет теперь без Жоржа тяжело, — тихо сказал Александр.

— А ему? — коротко отозвался Дворник.

— Да, — сказал Александр. — Но если он вышел из организации, это же не значит, что он нас теперь совсем знать не захочет?..

— Не уверен, — сказал Дворник с сомнением. — Он, когда уходил, надеялся, что «деревенщики» уйдут вместе с ним. Теперь, пожалуй, и их в измене начнет обвинять...

— Я жутко этого боялся, — признался Александр. — Что они вот так же, как он, встанут и уйдут... А знаешь, что мне сказал Родионыч? Что они остались не потому, что с нами согласны, а чтобы на нас «влиять», как он выразился...

Дворник невесело усмехнулся.

— А Жорж вот даже «влиять» не захотел. — Помолчав, добавил глухо: — Что там говорить, нелегко терять такого друга. Мы с ним... —и умолк, не договорив.

— Ты знаешь, где он тут остановился? — спросил Александр.

Дворник кивнул:

— Знаю. Но не пойду. Ничего из нашего разговора не получится, по крайней мере, сейчас...

Сзади послышались шаги. Они оба быстро оглянулись — это были не филёры, а Морозов с Михайлой.

— Чего вы тут без нас секретничаете? — бодро осведомился Воробей и, не дожидаясь ответа, с увлечением начал рассказывать, как они с Кравчинским осенью спасались от шпиона:

— Я чуть под лошадь не попал, одна калоша в грязи завязла, а вторая перелетела через весь Невский и упала на даму...

— Я не понял, она через весь Невский перелетела вдоль или поперёк?.. — спросил Александр с любознательным видом.

— По диагонали! — не растерялся Морозов. — А Сергей поскользнулся и выронил свой кинжал, ну, тот самый...

— Воробей, умолкни! — привычно взялся за его воспитание Дворник. — Если хочется поговорить, говори о чём-нибудь нейтральном!

— О чём бы это? — миролюбиво поинтересовался Воробей.

— Можно о барышнях, — с готовностью подсказал Александр. — Помнишь, как в Харькове по тебе вдруг квартирная хозяйка начала вздыхать? Вот можешь об этом рассказать — как тебя угораздило разбить её бедное сердце!

Морозов в долгу не остался:

— Ну уж нет! Барышни — это по твоей части! Небось, Сонечка-то заждалась уже...

Александр ничего не ответил, но почувствовал, что лицо начинает заливать краска.

— А к Маше в гости заехать, случайно, не собираешься? — подмигнув, спросил Михайло.

Морозов тут же стал вязаться к нему с расспросами о Маше.

— Слушайте, отстали бы вы от нас! — выразительно сказал Дворник.

— Я же не к вам пристаю, а к Михайле! — удивился Морозов.

— Я не в этом смысле, а в прямом! — пояснил Дворник. — Отстаньте немного и идите как бы сами по себе! Ни к чему привлекать лишнее внимание, разгуливая такой компанией!

Воробей засмеялся и замедлил шаг, удерживая Михайлу за рукав:

— Ладно, с начальством лучше не спорить.

Дворник незаметно показал ему кулак за «начальство», и они с Александром, наоборот, пошли быстрее.

Глава 15. Снова Воронеж

На второй и третий день в Воронеже собирались в разных местах: два раза в Архиерейской роще, на реке рядом с мельницей и снова в Ботаническом саду. Последнее заседание было тоже там, на той же самой лужайке с дубами.

Михаил сидел снова рядом с Александром Первым, по поводу чего Воробей, пока все собирались, выразил Квятковскому своё недовольство:

— Опять сел с Родионычем!

— А что?.. — вскинулся на него Александр Первый.

— А то, что с ним разговаривать бесполезно! — многозначительно пояснил Воробей. — Ты бы лучше вон к Сергеичу подсел или, например, к Соне Перовской!

— Или к Верочке Фигнер! — поддел в отместку Михаил — все уже обратили внимание на то, что Воробей буквально проходу не давал Верочке своей «политической агитацией», но на неё, похоже, его призывы не очень-то действовали.

Морозов, тем не менее, заявил, что она «уже почти согласна».

— А позавчера она, по твоим словам, была согласна без «почти»! — усмехнулся Александр Первый. — И мы все голосовали за то, чтобы её принять в Комитет!

— Не все, а шесть человек! — заглянув в записную книжку, уточнил Морозов. — Из южан её никто, кроме Михайлы, не знает, а Семёна с Марией Николаевной я не спрашивал!

— Да ты прежде всего её бы спросил! — фыркнул Михаил.

— А насчёт Комитета, Александр, — заметил Воробей наставительным тоном, — лучше бы ты пока распространялся поменьше!

— Это насчёт какого — Исполнительного?! — страшным шёпотом спросил Михаил и демонстративно оглянулся по очереди во все стороны.

Александр Первый засмеялся и сказал:

— Воробей, да успокойся ты. Родионыч обо всех этих делах ещё в Питере знал. Тем более, вчера ты его почему-то тоже решил вдруг охватить голосованием — насчёт того, чтобы принять Соню.

— Да? — Воробей уставился опять в свою книжку.

Александр Первый тоже заглянул и ткнул пальцем в соответствующую запись:

— Видишь? Катерина Михайловна — восемь голосов с Родионычем!

— Да, но я его записал отдельно! — сообщил слегка обескураженный Морозов.

— Так, а это что такое? — Квятковский выхватил у него записную книжку и зачитал торжественно: — «Запись юмористических кличек». Ну, надо же! Это ты на вчерашнем заседании так развлекался?

— Это в свободное время! — запротестовал Морозов, безуспешно пытаясь книжку у него отобрать.

— Так, — сказал Квятковский. — Ты у нас, значит, «Орлов» — ну, это ясно — потому что Воробей. А Ольга почему — «Власова»? А, тут ещё зачеркнуто — «Косова», тогда понятно!

— А мне — нет, — заявил Михаил. — Она что, косая?

— Сам ты косой, — обиделся Морозов.

Квятковский снова засмеялся и объяснил, что у Ольги — очень длинные волосы, коса до колен, вот поэтому, из-за волос — «Власова», очень изобретательно, кто не знает — ни в жизнь не догадается.

— И про тебя тоже никто не догадается! — с довольным видом объявил Воробей.

— «Баваров»? — прочитал Александр Первый в недоумении. — А почему — «Баваров»?

— Потому что тебя очень любят жители Баварии, — пояснил с саркастической улыбкой Воробей. — Точнее, некоторые её бывшие жительницы. Ещё точнее — одна из них.

Михаил усмехнулся и подтвердил:

— Что любит — это точно. Как мать родная.

Это действительно было так: прислугой на даче в Лесном у Квятковского был добродушная немка, которая в нём буквально души не чаяла и порой заботилась о нем больше, чем о собственном семнадцатилетнем сыне.

— Так, — сказал, тоже улыбнувшись, Александр Первый. — Предположим. Ну, а Соня — почему «Розова»?

— Как — почему? Потому что она напоминает собою прекрасную розу! — бодро предположил Михаил.

— Ну и что здесь юмористического? — спросил Квятковский с непонятным каким-то вызовом.

Воробей обрадовался.

— Так ты в самом деле находишь, что она напоминает собой прелестный цветок?..

— А если нахожу? — холодновато ответил Александр Первый, посмотрев на Воробья в упор.

Тот немедленно повалился на траву, изображая обморок якобы от потрясения, и слабо простонал:

— Какое признание! Это надо занести в протокол нашего конгресса!

Михаил вообще-то тоже удивился и уже готов был это неожиданное заявление Александра Первого соответствующим образом прокомментировать, но взглянул в его застывшее от напряжения лицо и ограничился вопросом:

— А она?..

— И она, — тихо сказал Квятковский.

Морозов тут же сел и, уставившись на него, изобразил ещё большее потрясение:

— Как?! Она тоже находит в тебе сходство с прелестным цветком?!!

Они все трое засмеялись, причём Морозов предусмотрительно отбежал от Александра Первого на безопасное расстояние, заявив при этом, что вообще-то он имел в виду совершенно другое обстоятельство, когда придумал для Сонечки такую фамилию, а именно: он уже давно заметил, что стоит при ней произнести слово «Александр», она тут же розовеет; Квятковский, случайно, не знает, почему?

— Сгинь! — коротко ответил Александр Первый.

Михаил вспомнил, как ехали с Соней в Лесной, как заговорили в первый раз о Квятковском... В общем-то да, в этом нет ничего удивительного, он сразу ей сказал, что она его полюбит — так и вышло. И для Александра, судя по всему, это тоже много значит.

Заседание тем временем уже шло, обсуждался вопрос о распределении средств на дезорганизацию и на пропаганду. Решением был бы, наверное, удовлетворён даже Плеханов, если бы пришёл: две трети всех финансов постановили тратить на работу в деревне и только треть — «на подрывную деятельность».

Обсуждались ещё какие-то вопросы, не столь важные. Александр Первый тихо разговаривал с сидящим неподалеку Михайлой о Гольденберге: почему он не приехал в Воронеж. Фроленко спокойно отвечал, что его сюда никто не звал — а зачем? Квятковский удивлялся: как это — зачем, он же теперь член их Исполнительного комитета.

— Ну и что? — невозмутимо ответил Михайло. — Если бы мы сюда его позвали, знаешь, что могло бы быть? Ты вспомни, как некоторые на Большом совете предлагали его связать и вывезти из города!

— Да когда это было-то! — возражал Александр Первый.— Сейчас всё изменилось!

Михаил усмехнулся. Когда это было? Всего три месяца назад, даже меньше... Но изменилось за это время действительно многое. И вчера, и позавчера, когда ходили с Егорычем и Харизоменовым к Жоржу — он никуда из города не уехал, ждал окончания съезда, — Михаил пытался убедить его, что выходом из организации он ничего не добьётся. Для того, чтобы террористическая борьба на забирала слишком много сил и средств, необходимо это контролировать, а для этого оставаться в «Земле и воле».

Плеханов твердил свое: «Земли и воли» фактически уже не существует, сочетание поселений в народе с террором — это чистый самообман, в чём все очень скоро убедятся сами. «Ну, и что ты намерен делать дальше?» — спросил, наконец, Михаил. Жорж долго молчал, глядя в пол, потом сказал, всё так же не поднимая взгляда: «Не знаю».

Ну, а Дворник, Михайло, Александр Первый, Воробей, Тигрыч, Желябов и другие — они знают. И, похоже, благодаря их энергии и настойчивости, скоро это будут знать и ещё многие. Вот сидит на расстеленном на траве пиджаке — Воробья или Желябова? — Соня Перовская в тёмном платье с белоснежным воротничком. Дочка бывшего петербургского губернатора, она занимается революционной пропагандой с восемнадцати лет, самым важным делом считает работу в народе, но при этом голосует чуть ли не за все предложения «политиков». Желябов от неё не отходит, интересно, только он её агитирует, или она его — тоже?

Квятковский с Воробьём ещё в Питере перетянули на свою сторону всех, кого наметили, включая самого Дворника, а потом ещё и с южанами успели спеться. Михаил подумал вдруг о том, что с того памятного мартовского дня, когда они чуть было не поссорились на всю жизнь, Александр Первый ни разу больше не заводил с ним разговора с целью переманить в свой лагерь. О тайной группе, созданной для организации нового покушения на императора, правда, ему рассказал, но очень спокойно, без особых эмоций; вступать не предлагал, попросил только до съезда никому не говорить...

Судя по тому, что все вдруг задвигались, громко заговорили и зазвенели стаканами, заседание закончилось. Михаил оглянулся на притихшего Квятковского. Он сидел, наклонившись к стволу старого дуба, и что-то старательно на нем выцарапывал кинжалом. Михаил наклонился тоже и посмотрел на плоды его труда. Выцарапанные буквы складывались в слова: «Здесь заседал конгресс землевольцев. Июнь, 20, 1879».

Михаил фыркнул и спросил:

— Слушай, сколько там тебе по настоящим документам лет, а?

Квятковский встрепенулся, поднял на него глаза:

— Двадцать шесть, а что?

— А похоже, что годков так на десять поменьше! — Михаил кивнул на надпись.— Это для чего? Для истории или для шпионов?

Александр Первый с тем же старательным видом поскрёб по надписи кинжалом, пытаясь сделать её незаметнее. Пробормотал:

— Да это я так, задумался...

— О чем? — спросил Михаил.

— Или о ком? — весело поинтересовался подоспевший Морозов. И, как обычно, не дожидаясь ответа, начал хвастаться достигнутыми им успехами: Верочка Фигнер согласилась пожить некоторое время в Лесном у Квятковского, так что пусть он там не зевает, а пользуется этим для обращения её в свою веру.

Александр Первый хмыкнул.

— Веру — в нашу веру — это маловероятно. — И улыбнулся: — Если только очень постараться.

Глава 16. Немного о конспирации

О том, что «Земля и воля» имеет в Третьем отделении своего человека, знали даже из центрального кружка организации очень немногие: это был, пожалуй, самый главный их секрет, оберегаемый всеми силами. Получаемые от Агента сведения необходимо было сразу же переписывать для того, чтобы подлинники немедленно уничтожить. Соня занималась этим уже второй месяц, но каждый раз, получая от Александра листки, исписанные красивым мелким почерком Агента, испытывала сильное волнение.

Она понимала, что об этом нельзя задавать никаких вопросов, но всё-таки не удержалась, спросила как-то:

— Саш, а он на вид — совсем обыкновенный?

Александр пожал плечами:

— Ну да. На вид — обыкновенный. А что?

— Ничего, — сказала она. — Я просто не представляю себе, как можно изо дня в день это выносить — общаться с теми, кто там служит, улыбаться им, выполнять их распоряжения. И при этом постоянно взвешивать каждый свой шаг, каждое слово, зная, что ходишь по краю… жуткая картина.

— Да, — согласился Александр. — И ещё плюс к этому — косые взгляды знакомых. Сейчас, по-моему, вообще мало кто испытывает симпатии к Третьему отделению. Но он молодец — держится. И делает дело. Если бы не он...

Соня прекрасно знала, что было бы со многими из них, если бы не их Ангел-хранитель из Третьего отделения собственной Его Императорского величества канцелярии. Аню Якимову, например, он спасал от ареста уже дважды: в первый раз ещё в марте, предупредив о том, что за её квартирой на Гагаринской ведётся слежка, а во второй — совсем недавно, сообщив о том, что её знакомый рабочий Василий Швецов стал провокатором.

Этот Швецов был для Третьего отделения просто находкой: у него на квартире жил его земляк Степан Халтурин, один из руководителей «Северного союза русских рабочих», и Аня Якимова часто туда, на 19-ю линию Васильевского острова, к ним заходила, приносила кое-какую литературу и паспорта для нелегальных рабочих. Благодаря стараниям Швецова Третье отделение уже в июле знало и конспиративную кличку Якимовой — Баска (с квартиры в Басковом переулке Аня не так давно съехала, а кличка осталась), и настоящую её фамилию, и то, что она связана с типографией (она передала Швецову заказ на изготовление специального ящика для шрифта). Сообщил шпион и о том, что Якимовой известны многие адреса землевольцев (Дворник часто поручал Ане подыскивать для них жильё), и даже о том, что в настоящее время она проживает в квартире, где ведётся тайное производство динамита.

Только вот адрес Якимовой узнать никак ему не удавалось. В Третьем отделении был разработан хитрый план, согласно которому Швецов назначил Ане встречу в Александровском саду, где её поджидало целых шесть шпионов во главе с самим господином Кириловым, начальником всего внутреннего сыска.

Баска на встречу явилась (чтобы не возбудить подозрений в отношении Ангела-хранителя), но под вуалью. Большой ящик для типографского шрифта, который Швецов изготовил вместо заказанных ему нескольких маленьких и который должен был облегчить слежку за Якимовой, он ей всучить, как ни старался, не смог. Аня заявила, что в скором времени отбывает в Москву, и на сем со Швецовым распрощалась. Все шпионы дружно за ней устремилась. Михайлов с Кибальчичем, которые тоже туда явились, чтобы увидеть и запомнить в лицо агентов Третьего отделения, на всякий случай последовали за ними, но вскоре поняли, что Баска справится и без их помощи.

Так и получилось — основательно помотав шпионов по городу, Аня благополучно вернулась к себе на Невский. Как потом стало известно, один из этих шести филёров оказался не без способностей и проследил её до самого дома, но квартиру установить всё же не смог и взял в конце концов ложный след.

Степан Халтурин тоже сумел вовремя скрыться, чем, конечно, весьма опечалил господина Кирилова и даже заставил его усомниться в преданности Швецова: шпион был арестован по обвинению в хранении запрещённой литературы, часть которой Халтурин забрать не смог и оставил на квартире.

Другой агент Третьего отделения, Рачковский, лелеял мечту сойтись поближе с центром и редакцией «Земли и воли», для чего предлагал им через посредничество знакомых либералов печататься в легальной газете «Новости», в которой он сотрудничал.

Рачковский имел прекрасные рекомендации — до приезда в Петербург он работал следователем в Архангельской губернии и потерял место из-за сочувствия политическим арестантам; после этого он, судя по всему, решил сочувствовать исключительно властям — это было во всех отношениях выгоднее.

Николай Бух однажды рассказывал Соне, как пил кофе в обществе этого многообещающего шпиона и его приятеля-литератора, который отказывался верить в то, что Рачковский — провокатор. Вообще-то пришёл Николай в эту кофейню, чтобы встретиться с Квятковским, но потом выяснилось, что в тот же день, но часом позже Александр назначил там же свидание этому самому литератору, приятелю Рачковского, и договорился, что они придут вместе — ему хотелось посмотреть на шпиона. Литератор же от большого ума рассказал Рачковскому, что о нём «ходят слухи», и тот на всякий случай засадил заблаговременно в этой кофейне на Невском ещё с десяток агентов Третьего отделения.

Когда Бух встретился там с Александром, он сразу заметил, что их окружает довольно-таки странная публика, почти открыто к ним присматривающаяся и прислушивающаяся. Александр же, увлечённый разговором, не обратил на это никакого внимания и намеревался даже под конец сообщить Буху свой адрес, но тот его вовремя перебил, заявив, что он ему уже известен.

Когда Бух вышел из кофейни, один из этих подозрительных любителей кофе отправился за ним следом. Тогда он решил вернуться и посоветовать Александру поскорее уносить ноги из этого шпионского гнезда, но у самых дверей столкнулся с Рачковским и его приятелем, которые пригласили его выпить с ними кофе. Буху пришлось согласиться.

Александр довольно скоро насмотрелся на Рачковского и вышел из кофейни; тот проводил его долгим взглядом. Таким образом, в результате этих «смотрин» Квятковского увидели и постарались запомнить не меньше десятка агентов Третьего отделения. От многочисленных провожатых тогда Александр успешно скрылся, но, тем не менее, получил потом сразу три нагоняя: от Ангела-хранителя, от Дворника и от Буха.

И потом ещё один — от Сони. Выслушав её сбивчивые, но настойчивые призывы к осторожности, Александр улыбнулся и сказал:

— Ладно, в следующий раз я как-нибудь замаскируюсь. Могу в блондина перекраситься — хочешь?!

— Мне всё равно, — искренне сказала Соня.

Он начал придираться:

— Как это — всё равно? Тебе совсем безразлично, как я выгляжу?

Она кивнула:

— Теперь уже — да. Хоть в зелёный цвет перекрасься — я всё равно буду тебя любить. Но лучше всё-таки не надо — у тебя такие прекрасные волосы...

— Ага, — сказал он. — Всё время падают на лоб и в глаза лезут... А в детстве меня братья из-за них знаешь, как дразнили?

— Как? — улыбнулась она.

— «Гоголка», — сказал Александр и засмеялся. — У меня они и тогда лежать не хотели, торчали, как хохолок у селезня. А эти и рады стараться...

— А ты их как-нибудь дразнил?.. — спросила Соня.

Почему-то ей хотелось знать о нём всё, до мелочей — любой пустяк, связанный с ним, казался чем-то значительным, возбуждал интерес и даже волнение.

— Я — их? — Александр задумался. — Ну, да, наверное, тоже как-нибудь дразнил. Мы даже и дрались иногда — в основном, из-за Юльки...

— Что ещё за Юлька? — строго спросила Соня.

Александр засмеялся снова.

— Да нет, Юлька — это сестрёнка, на шесть лет меня младше... Тимка с Иваном то и дело к ней привязывались: то за косу дёрнут, то игрушку отберут... А я заступался.

Он внезапно замолчал. Соня была уже не рада, что сразу не перевела разговор на какую-нибудь нейтральную тему: теперь он будет думать о доме, о родных, об отбывающем каторгу Тимофее... Чтобы отвлечь его от этих мыслей, она защебетала что-то о своём детстве: о Кавказе, о местечке Хан-Кенды, где она жила до шестнадцати лет, об отце-майоре, о многочисленном их семействе...

Александр слушал с интересом, в особенности о её «военном» воспитании: вместо нянек у них в семье были денщики отца, домашние учителя — из офицеров... Очень скоро он снова развеселился:

— Ну, теперь буду знать. И все твои команды исполнять беспрекословно!

— Особенно одну, — сказала Соня серьёзно.

— Какую? — спросил он.

— Быть осторожнее, — сказала она тихо и прижалась щекой к его плечу.

Он в очередной раз обещал, а буквально пару дней спустя Николай Бух, обсуждая что-то с Александром, вдруг вспомнил, как недавно ходил к нему за документами, и принялся возмущаться его неосторожностью и взывать к Соне, чтобы хоть она его «наставила на путь истинный». В комнате в это время было ещё полно народу, все тут же заинтересовались и пожелали узнать, в чём дело.

Бух рассказал, что Александр, прежде чем поставить на готовый паспорт печать, сделал пробный оттиск на клочке бумаги, а потом — ещё несколько, отрывая такие же клочки от чистого листка. Чтобы их уничтожить, он все эти обрывки с оттисками пожевал и, понятное дело, выплюнул.

Дальше шла самая патетическая часть рассказа.

— Я не побрезговал, — сообщил Бух с видом человека, честно исполнившего свой долг, — подобрал эти жёваные бумажки, развернул их и увидел на каждой ясный оттиск печати! Этот великий конспиратор, — он ткнул в сторону беспечно улыбающегося Александра пальцем, — покраснел и начал оправдываться, мол, кому же в голову придёт разворачивать жёваную бумагу? А кому надо — ещё как придет! Он ещё не знает, на что эти господа способны!

Все с трудом удерживались от хохота, а Воробей так даже и не удерживался: закатился и в перерывах между его приступами советовал Александру на будущее жевать секретные бумаги тщательнее, а лучше всего — их затем для верности съедать, как, например, Иван Джабадари с товарищами: когда полиция нагрянула на их конспиративную квартиру с обыском, они специально, чтобы выиграть время, потребовали присутствия прокурора, а пока его ожидали, спокойно съели все бумаги, которые нужно было уничтожить, запивая их чаем на глазах приставленных к ним полицейских, причем некоторые товарищи успели съесть также свои подложные паспорта.

Александр сказал, что эти несчастные бумажки он сжёг в печке, а чаю, кстати, можно и попить.

— А можно и без чаю обойтись, — заявил Воробей, вытаскивая из-под стола две бутылки вина и объясняя что-то насчёт дня рождения, который вообще-то уже прошёл, но не так давно.

Идею поддержали, но отложили до вечера. Компания собралась большая, человек двенадцать. Александра уговорили спеть. Соня никогда раньше не слышала, как он поёт, и сидела, боясь шелохнуться. Его голос — очень чистый, высокий, проникновенный — завораживал. Песня была незнакомая, тоже очень красивая, — как Александр объяснил, старинная разбойничья.

В память почему-то запали последние строчки: «И сложил свою головочку на веревочку добрый молодец».

Глава 17. Приезд Юли

Наконец-то приехала Юлька. Собственно, теперь уже не Юлька, а вполне взрослая барышня, Юлия Александровна.

Встретились на квартире знакомых курсисток — свой адрес Александр не мог дать даже родной сестре, — допоздна не могли наговориться. Юля рассказывала о младших братьях, о матери, которая пыталась отговорить её от поездки в Петербург, о Катрин — она, оказывается, оставив у них сына, всё-таки хотела уехать обратно к Александру и даже уже села на пароход, но через неделю вернулась — объяснила, что беспокоится о ребёнке. Было странно, как это она вообще смогла прожить без сына целую неделю — Катрин боялась оставить его и на минуту с тех пор, как внезапно заболела и умерла их маленькая дочка.

Александр спросил:

— А про меня вам Катя что сказала?

— Что ты их совсем забросил из-за каких-то своих дел, — ответила Юля. — Это правда?

— Не совсем, — сказал Александр.

— Что — не совсем? — уточнила Юля. — Забросил не совсем или не совсем правда?

— Понимаешь, — сказал он, — я правда с ними быть не могу, но это от меня не зависит...

Юля помотала своей аккуратно причёсанной тёмно-русой головкой.

— Нет. Не понимаю. От кого же ещё это может зависеть?

— Я уже семь лет на нелегальном положении, — сказал Александр. — Ты это, кстати, имей в виду — мы с тобой тоже не должны очень часто встречаться...

Юля смотрела на него широко раскрытыми глазами. Выпалила вдруг:

— А мы Тимофея видели! В арестантской одежде и в кандалах, а мама в обморок упала прямо там...

— Где? — глухо спросил Александр.

— На пароходе. Их на Кару везли, нас прямо туда к нему пустили...

— А он как? — с трудом выговорил Александр.

— Он сказал — хорошо, — тихо ответила она и вдруг заплакала — безудержно, взахлёб.

Он обнял её, шептал какие-то успокаивающие слова: если не сейчас, то скоро всё обязательно будет хорошо, и Тимофей вернётся — может быть, гораздо раньше, чем ожидают те, кто его упрятал на каторгу...

Она постепенно успокоилась, сказала, вытирая глаза, что жандармский офицер, который сопровождал эту партию арестантов до Карийских рудников, на обратном пути заехал к ним домой, передал от Тимофея привет и сообщил, что в каторжную тюрьму можно высылать деньги и посылки. Потом спросила с запинкой:

— Саш... а если тебя поймают... тебя тоже — на каторгу?

Александр кивнул и подумал, что это — в лучшем случае. Сказал:

— Ну, ладно. Расскажи теперь, как у тебя дела. Ты с кем сюда добиралась-то?

— С подружкой...

— Может, с дружком? — пошутил Александр.

Она вдруг вспыхнула, и он увидел, что в глазах её снова блеснули слёзы.

— Так, — сказал Александр. — Слёз на сегодня уже достаточно. Вытирай глаза и рассказывай, но я заранее могу тебя уверить в том, что ни единой твоей слезинки этот субъект не стоит.

— Я знаю, — согласилась она. — Просто было жалко в нём... разочаровываться.

Из её сбивчивого, то и дело прерываемого тяжкими вздохами рассказа Александр понял, что Юльку ещё два года назад угораздило влюбиться в какого-то бедного гимназиста Пашу, который зарабатывал себе на жизнь пением в соборе. Она уговорила маму взять его к ним в дом репетировать двух младших братьев. Он им всем тоже очень понравился, а мама восторгалась его прекрасным баритоном, и он часто пел вечерами по её

просьбе романсы, а Юля ему аккомпанировала на рояле.

Они с Пашей читали вместе Шелгунова и другие серьёзные книги, и обсуждали их, и катались на коньках по Енисею, и вообще всё было замечательно, пока он не закончил гимназию. Паша уехал учиться в Казань, они целый год переписывались, а потом — потом она поехала в Петербург и послала ему телеграмму с дороги, чтобы он встретил её в Казани. А он — не встретил.

— Ну и что? — сказал Александр. — Может, он заболел, может, его в городе не было — мало ли что!

Юля опустила голову.

— Да, я тоже так подумала... И поехала сама по адресу. Спросила какую-то женщину во дворе дома, здесь ли он живёт. А она говорит: «Да, это жених нашей барышни! Только их дома нет, они уехали на дачу!»

— Ну и слава Богу, — сказал Александр. — А было бы лучше, если бы он тебя встретил и стал бы тебе врать?..

Юля подняла на него большие тёмные глаза в мокрых ресницах:

— Но разве он не мог мне всё объяснить? Если бы он честно мне сказал, что полюбил другую, я бы поняла! И мы могли бы продолжать дружить... А теперь?

— Бедный ты мой ребёнок, — сказал Александр, бережно прижав её к себе. — Я не знаю этого твоего Пашу, а теперь и знать не хочу, но поверь мне, что жалеть о нём не стоит...

И тут же подумал: а сам-то он хорош, ещё туда же — давать советы! Катрин, оказывается, всё-таки его любит, раз хотела вернуться в Питер... А если вернётся? Что, интересно, он тогда будет делать? Неизвестно... но уж во всяком случае, не врать!

Хотя, конечно, непутёвого Пашу можно понять — легко ли сказать такой вот милой, преданной, восторженной Юле о своей новой любви? А легко ли будет ему сказать Катрин о Соне? Не приведи Господь... Хоть бы она там тоже в кого-нибудь влюбилась — единственная надежда.

Александр не мог отделаться от этих мыслей всю дорогу до Лесного.

Окно над балконом дачи было тёмным — значит, все уже легли спать. Стараясь не очень шуметь, он поднялся наверх по скрипучим ступенькам, сразу прошёл в свою комнатёнку. Зажег свечку и замер от неожиданности: Соня, подложив под спину подушку, сидела с поджатыми ногами на его кровати. Длинные светлые волосы струились мягким золотистым потоком по груди, спускались на одеяло...

— Ты... чего здесь? — спросил он растерянно.

Она виновато улыбнулась.

— Тебя жду...

— А почему не спишь? Поздно ведь уже!

— Вот потому и не сплю, что поздно, а тебя всё нет! Почему

ты так долго? Случилось что-нибудь?

— Да нет... Сестрёнка приехала из Томска, я тебе говорил...

— Ну, слава Богу! — она спрыгнула на пол, прижалась головой к его груди, прошептала чуть слышно: — Я так боялась...

Он обнял её и тут же отпустил, легонько подтолкнул к кровати:

— Не стой босиком на полу...

Соня снова села, поджав ноги. Спросила:

— Она тебя никак не отпускала, да?

— Да нет, просто заговорились. Извини, я не должен был так задерживаться...

— Нет, что ты, я понимаю. Только я так переволновалась, что теперь, наверное, не усну.

— Уснёшь, — сказал Александр, швыряя сюртук на спинку стула. — Я тебе песенку колыбельную спою!

— Мне? — её глаза просияли. — Правда споешь?..

— Ложись, — сказал он и присел на краешек кровати. — Так, сейчас вспомню... «Там на заре пичужка пела...» А, нет, это другая, тут — заря, а там про ночь что-то было...

— Ну, спой про зарю! — сказала Соня жарким шёпотом. —Только ты лучше тоже ложись, а то мне неуютно...

Он погасил свечку и забрался рядом с ней под одеяло. Пропел тихонько:

— «Смотрят ангельские очи, трепетно светя; так легко дыханье ночи, спи, моё дитя».

— А дальше? — она чуть-чуть придвинулась и положила голову ему на плечо.

— Сейчас... Это я почему-то с последнего куплета начал, про ночь, а там сначала — про вечер. Вот: «Тихо вечер догорает, горы золотя; знойный воздух холодает, спи, моё дитя».

— Саша... Я, наверное, сейчас заплачу...

— О Господи... почему?

— Я боюсь...

— Да? Я так страшно пою или что?..

— Не смейся, я правда ужасно боюсь... что всё это скоро кончится. Я знаю, что я не должна тебе этого говорить, но ты мне — самый близкий, самый родной...

— Ты мне — тоже, только я не понял — что скоро кончится?

— Ну... вот то, что мы с тобой — вместе... Это такое огромное счастье, что оно не может долго длиться, правда?

— Нет. Неправда. Может, и должно. И будет!

— Даже если не будет... я всегда буду всё помнить. Вот эту твою песню... и ту, что ты пел про разбойника, и как ты лазил за Васькой, и хвоинку... и как мы стояли с тобой на крыльце в самый первый день, и как ты вышел нам навстречу и улыбнулся... и ту нашу ночь... и всё, всё...

— Я тоже.

— Спой мне ещё что-нибудь... пожалуйста. Спой про пичужку!

—Так ведь она — не колыбельная! — попробовал отлынить он.

— Всё равно...

Он тихо-тихо спел ей «про пичужку»:

— «Ты помнишь ли, как под горою, осеребряемый росою, белелся луч вечернею порою, и тишина слетала в лес с небес?.. Там на заре пичужка пела, даль озарялась и светлела, туда, туда душа моя летела: казалось сердцу и очам — все там!..»

Соня молча сжала его руку. Глаза её в полумраке блестели.

Он придвинулся, поцеловал её куда-то в висок... Она закрыла глаза и прошептала:

— Как же я люблю тебя...

Глава 18. Две фракции

Восемнадцатого июля в Киеве были повешены Горский, Бильчанский и Гоббст. С Гоббстом Александр был знаком лично по совместной пропаганде среди питерских рабочих, об остальных двоих рассказывал вернувшийся с юга Дворник: обвинены в убийстве предателя Курилова, при аресте оказали вооружённое сопротивление.

Осип Бильчанский пытался сбежать от конвоя на улице среди бела дня: выскочил на ходу из экипажа, выстрелил в офицера. Подоспевший городовой ударил его шашкой, Бильчанский каким-то образом эту шашку схватил и защищался ею, пока его не повалили на землю...

На суде, по отзывам полицейских, обвиняемые «держали себя грубо и заносчиво», чуть ли не пытались напасть на стражу прямо там же — чувствуется, не на шутку перепуганы блюстители закона, если им уже мерещатся нападения в зале суда со стороны безоружных подсудимых. Бильчанский на эшафоте крикнул в последнюю минуту: «Да здравствует республика!»

От Дриго, управляющего имениями Лизогуба, Дворник никаких денег так и не добился, зато чуть не угодил, явившись на очередное свидание с ним, в лапы полиции: с трудом унёс ноги.

— Дмитрий его считает другом, но ведёт себя этот друг очень странно, — сумрачно сказал Дворник.

Александр молча вынул из шкафа тетрадь, в которую Соня переписывала донесения Ангела-хранителя, открыл нужную страницу. Запись, помеченная датой 28 июля (на самом деле информация была получена раньше, даты при переписывании путали специально), была следующего содержания: «Дриго обещает выдать известных ему революционеров, если за ним укрепят всё имущество Лизогуба (он говорит, что совесть свою он успокаивает тем, что имущество, назначенное для преступных целей, теперь он употребит совсем для других, благонамеренных целей)».

— Н-да, — протянул Дворник, прочитав. — Не он ли и на Дмитрия-то донёс? За всё хорошее...

Дмитрия Лизогуба в «Земле и воле» знали и любили очень многие. Он был в организации, как и Дворник, и Александр, с самого её основания — с конца 1876 года. Владея богатейшими поместьями в Гродненской и Черниговской губерниях, он постепенно переводил свою недвижимость в деньги через своего управляющего Дриго, который, кстати, до встречи с ним влачил жалкое полунищее существование и был Дмитрием буквально облагодетельствован.

Деньги эти Лизогуб чуть ли не до копейки отдавал в фонд организации — сам годами ходил в старой одежде и экономил на всех своих личных нуждах. Однажды, года два назад, после одной из питерских сходок, на которых Дмитрий выступал с очень дельными замечаниями, кто-то из студентов, находясь под впечатлением его аскетической внешности, спокойных голубых глаз и удивительной мягкости обращения, заявил, что Лизогуб похож на святого. Кравчинский тогда с жаром откликнулся: «А он и есть святой!»

Теперь Дмитрий, отсидев почти год в тюрьме, находился под судом, решения которого в «Земле и воле» ждали с волнением. Фактически Лизогуба можно было обвинить лишь в том, что он неизвестно куда растратил значительную часть своего состояния. Но по нынешним временам даже лишь за предполагаемые связи с революционерами могли осудить и отправить в ссылку, а то и на каторгу.

Когда из Одессы пришло, наконец, известие о приговоре, ему отказывались верить: на виселицу было осуждено пять человек, и Лизогуб — в их числе! После этого сразу несколько убеждённых «деревенщиков» высказали желание лично участвовать в подготовке покушения на всемилостивейшего государя-императора. Жорж и его сторонники изъявили по этому поводу недовольство — у них были свои планы, и снова начались споры и раздоры.

В конце концов решили: хватит. Пятнадцатого августа в лесочке в окрестностях Удельной снова собрались и постановили: «Земля и воля» делится на две самостоятельные фракции, которые, тем не менее, обязуются оказывать друг другу всяческую поддержку.

Тайно вернувшиеся из-за границы Аяксы — пока только двое, Дейч и Стефанович, всё ещё мечтали о восстании чигиринских крестьян, поэтому присоединились к «деревенщикам», хотя и против борьбы с правительством тоже ничего не имели, в отличие от Веры Засулич, решительно выступившей против всех террористических актов вообше. К «политикам» зато перешли Вера Фигнер и типографщики Бух и Птаха, ещё несколько человек.

«Хозяйка» типографии Мария Крылова была настроена категорически против «политиков», необходимо было искать ей замену. Выбор пал на Соню — типографское дело было ей знакомо ещё по работе в Москве. Когда Дворник заговорил с ней об этом, она тут же согласилась, но взгляд, который она кинула при этом на Александра, не давал ему покоя весь день до позднего вечера.

Дома сразу же её спросил:

— Почему ты на меня так посмотрела?

— Как я посмотрела?.. — Соня устроилась рядом в своей любимой позе — положив голову ему на плечо.

— Ну, я не знаю... как будто я должен был возразить, что ли!

— Ничего ты не должен...

Александр вздохнул и попытался объяснить:

— Ты прекрасно знаешь — мне не хочется, чтобы ты там работала, но ты действительно самый подходящий для этого человек...

Соня выпрямилась.

— Да, я знаю. Я не знаю только, как я смогу там жить без тебя…

— Что значит — без меня? Я буду приходить.

— В типографию никому нельзя приходить просто так.

— Я буду — не просто так. Буду приносить вам бумагу и рукописи, и забирать готовые издания.

Она опустила голову.

— И мне к тебе тоже нельзя будет приходить...

— Мы что-нибудь придумаем, — пообещал он.

— Ага, Дворник тебе так придумает!.. Кстати, а ты с кем будешь жить?

— Думаю, пока с Верой. А что?

— Ничего, — сказала она вконец упавшим голосом.

Он прижал её к себе, прошептал:

— Ну, скажи, что я должен сделать?

Она молчала. Александр чувствовал, как её мокрые ресницы щекочут его шею. Потом Соня вытерла глаза и тихо сказала:

— Ты должен... просто знать, что я очень тебя люблю. И всегда буду любить, вместе мы будем или нет... И я всегда буду счастлива тем, что мы с тобой были вместе, пусть так недолго, но это... это всё равно — на всю жизнь...

— Да, — сказал он. — Это — на всю жизнь.

— Всё-таки жалко, что мы не встретились раньше, — помолчав, сказала Соня. — Я в Питер приехала три года назад, у меня брат судился по процессу 50-и, его из московской тюрьмы сюда перевели, и я — за ним... А ты в это время здесь был?

— Нет, — улыбнулся Александр. — Я в это время был в Нижегородской губернии. А сюда вернулся только в семьдесят седьмом, в июне...

— А я в это время была в тюрьме... Меня в январе уже приговорили к поселению за демонстрацию у Казанского собора, но никуда не отправили, а оставили в «предварилке», чтобы ещё раз судить по процессу 193-х... Мы там начали было решетку пилить, да не успели...

Александр вздохнул и обнял её крепче. Казалось невероятным, что этой девочке пришлось уже столько пережить. Он спросил:

— Страшно было?..

Она кивнула.

— Да. Жутко и радостно.

— Радостно?.. — удивился он.

Соня тихо засмеялась.

— Это я про первый раз говорю. Я тогда совсем еще несмышлёнышем была. Радовалась тому, что, раз арестовали, значит, я делаю важное дело... А когда во второй раз, у Казанского, тут уже было только возмущение... Ну, мы-то ещё ладно, но там ведь всех подряд хватали, даже совсем посторонних людей, просто случайных прохожих... — Она помолчала и спросила неожиданно: — А где ты научился ездить верхом?

— А откуда ты знаешь, что я умею? — удивился Александр.

— Мне рассказывали, как вы прошлым летом в Харькове пыталась освободить Войнаральского...

Александр хмыкнул.

— Воробей, что ли? Нашёл о чем рассказывать! Лучше бы не пытались...

— Почему? — не согласилась она. — Вы же не знали, что так всё получится.

— Если бы сразу вырвать у ямщика вожжи, всё бы получилось. А теперь что говорить!

— А Тигрыч рассказывал, что Войнаральский в повозке сидел, как будто его дело и не касалось. Он мог бы попробовать выпрыгнуть...

— Да он же не знал ничего! И ничего не понял... Это всё очень быстро произошло. А Тигрыча там не было, ему говорить легко!

Соня улыбнулась.

— Не злись на Тигрыча. Если бы не он, мы с тобой могли бы не встретиться.

— Это почему же? — спросил Александр.

— Потому что, когда я сбежала из ссылки, это он меня свёл с Морозовым, а Морозов отправил в Воронеж, вернее, сначала в Орёл, к Марии Николаевне, а потом...

— Погоди, так ты Тихомирова раньше знала?

— Только по Большому процессу...

— А как тебе удалось из ссылки сбежать? — спросил Александр. Он сразу подумал о Тютьке — деньги на побег ему и Брешковской были отправлены ещё в конце мая, так что, может быть, скоро...

Соня начала рассказывать о своей жизни на поселении в маленьком архангельском городишке Кемь, о том, как первое время в дом к ней каждый день являлись для проверки полицейские, потом, правда, им это надоело; о том, как ей удалось пробудить сочувствие к себе у двух хозяек-староверок, и они нашли знакомого мужика, который согласился довезти её на лошади до Олонецкой губернии, а хозяйки каждый вечер после её отъезда зажигали свет в её комнате, а в полицию сообщили только на шестой день, когда она была уже далеко.

— Мне теперь представить страшно, что я могла бы тогда с Тихомировым не встретиться, — сказала она, слегка поёжившись.

Александр осторожно погладил её шелковистые светлые волосы.

— Мне тоже. — Потом вдруг спросил: — А тебе он нравится?

— Кто? — удивилась Соня.

— Ну, Тигрыч...

Она пожала плечами:

— Конечно, нравится! Он умный...

Александр подумал, что Тигрыч вообще-то чересчур даже умный, и поэтому очень многих считает если уж не дураками, то, во всяком случае, не ровней себе. Как-то Лев разговорился о своих бывших товарищах но Московскому университету и ещё каких-то питерских знакомых — ни об одном из них не было сказано абсолютно ничего хорошего: один — «еловая башка», другая — «ведьма», у третьего «ума хватало только на то, чтобы драть с утра водку, закусывая солью», в четвертого кто-то из девиц влюбился, хотя «влюбиться в него было мудрено», и вообще «было очень много дураков, ни о чем не думавших».

О многих своих товарищах по организации Тихомиров был, по-видимому, почти такого же мнения, хотя обычно проезжался по их адресу как бы не всерьёз, а под видом шутки. Александр не мог понять, в чём тут дело: то ли просто нравится человеку над другими насмехаться, то ли приятно ощущать при этом собственное превосходство, то ли ещё что?

Один раз, когда Тигрыч небрежно высказался о Софье Перовской, что её хлебом не корми, дай только покомандовать, «а ведь командовать-то надо с умом», Александр не выдержал, сказал прямо: «Тигрыч, ведь вы же с Софьей — друзья. Как ты можешь?» Лев усмехнулся снисходительно, спросил: «Ну, а разве я не прав?» Александр почувствовал, что использует запрещённый приём, но остановиться уже не смог, воскликнул в запальчивости: «Ведь ты же её любил!» «Я-то её любил, — ответил Тихомиров спокойно, — а вот она меня — нет. И это только лишнее подтверждение. Было бы у неё ума побольше — разве бы она меня отвергла?» Они разговаривали в стороне от всех, но кто-то эту последнюю реплику Льва услышал, засмеялся, пришлось свести всё на шутку,но Александр был уверен, что Тигрыч говорил серьёзно. Да и кто же шутит такими вещами?

— О чем ты задумался? — тихо спросила Соня, дотронувшись до его руки.

Он улыбнулся.

— О том, чем тебе нравится Тигрыч...

— Тут и думать нечего. В первую очередь тем, что, если бы не он, я могла бы не встретиться с тобой...

— Ну, встретилась бы с кем-нибудь другим, — поддразнил Александр. — Вот с Гришкой, например, Отрепьевым...

— Каким еще Отрепьевым? — не поняла Соня.

— С Гольденбергом. Он, кстати, тоже в архангельской ссылке был... А помнишь, как он у нас тут пел, когда приезжал?

— Ну, помню. И что?

— Тебе понравилось?

— Всем, по-моему, понравилось. У него очень красивый голос.

— А сам он? — спросил Александр.

— Что — сам он?

— Сам он — красивый?

— Почему ты меня об этом спрашиваешь?

— Интересно узнать твои эстетические вкусы.

— Да, он красивый... Ты доволен моими эстетическими вкусами?

— Вполне. Ну, вот я и говорю. Не встретила бы меня — встретила бы Гришку. Он бы в тебя влюбился, и ты бы в него...

Соня резко от него отодвинулась и отвернулась. Он испугался:

— Сонь, ты что? Обиделась?.. Я же пошутил!

Она не ответила. Александр стиснул зубы. Ну, кто его дёргал за язык с этим Гришкой? Ну, поглядывал он на неё, когда приезжал, так он же не знает об их отношениях, — что ж ему было не поглядывать! А она с ним была приветлива просто как с гостем, она вообще со всеми приветлива... И ведь только что думал о том, что шутить такими вещами нельзя...

— Соня... — он попробовал обнять её, она сбросила его руку.

Александр вынул из кармана платок и попытался вытереть её мокрое от слез лицо. Сказал:

— Ты же знаешь, что я люблю тебя... Почему ты плачешь?

Она повернулась и уткнулась лбом в его плечо.

— Я... уже не плачу. Я только хочу, чтобы ты знал: мне не нужен никто, никто, кроме тебя. У меня никогда такого ни к кому не было, и никогда не будет...

Он взял её за руку и новел умываться.

— Ты мне так и не сказал, где ты научился ездить верхом, — вдруг вспомнила она, все ещё всхлипывая, но уже почти успокоившись.

Александр улыбнулся.

— Дома... Мы летом во время каникул в тайге жили, на прииске. Верхом — это у нас любимое развлечение было, даже у девчонок...

— А ещё какие у вас были развлечения? — спросила она серьёзно.

— Ну, какие... танцевали, пели...

— А мы с тобой никогда не танцевали, — медленно произнесла Соня с каким-то странным выражением: в голосе звучала чисто детская обида, и вместе с тем — непонятная тоска.

— Потанцуем, — уверенно сказал Александр. — Вот на Новый год все соберемся...

— Да! — загорелась она. — Мы обязательно должны провести вместе весь первый день в новом году — как его проведёшь, так будет и весь год. Хотя до него ещё так долго...

Александр молча обнял её, лихорадочно соображая, как бы незаметно перевести разговор. Он не успел ничего придумать — она сказала именно то, чего он ждал и боялся. Сказала очень простыми словами:

— Если бы только знать, сколько нам ещё осталось...

Глава 19. Последние дни в Лесном

Ездили с Дворником смотреть квартиру, которую Бух советовал снять под типографию. Находилась она в дворовом флигеле дома №10 по Сапёрному переулку, на пятом этаже. Там жил кто-то из легальных знакомых Буха, он один раз у них ночевал и, узнав, что в августе квартира освободится, к ней присмотрелся и счёл вполне для их целей подходящей.

Место было тихое, удобное в конспиративном отношении. К дому №10 можно было подойти с трёх сторон: со Знаменской улицы, с Надеждинской и из Митавского переулка. Жили здесь в основном люди солидные, с достатком, но швейцара на парадной лестнице не было. Четыре комнаты квартиры №9 выходили в длинный тёмный коридор; была ещё передняя и кухня. Туда можно было попасть и с черной лестницы, со двора.

Когда, всё осмотрев, вышли из дома, Александр сказал:

— По-моему, то, что нужно.

Дворник согласно кивнул и добавил с подковыркой:

— А главное, от Лештукова переулка не очень далеко!

— Главное как раз не это, — усмехнулся Александр. — Расстояние для меня — не проблема.

Дворник тут же завёл предупредительную нотацию о совершенной недопустимости не связанных с делами посещений типографии. Александр его слушал и радовался тому, что квартира, снятая им с Верой несколько дней назад в Лештуковом переулке, действительно находится сравнительно недалеко.

Два дня он подошёл к Соне и сказал, что новые документы у неё будут на имя Софьи Михайловны Рогатиной. Добавил очень тихо:

— Как обещал — будешь теперь снова Софьей.

— Спасибо, — она улыбнулась. — Значит, Рогатина... надо запомнить.

— Да уж, запомни! — встрял вездесущий Воробей. — А то ещё скажешь где-нибудь при проверке документов: Рогаткина! — и радостно засмеялся.

— Собственно, ты даже не Рогатина будешь, — сказал Александр. — Бух-то у нас теперь — отставной канцелярский служитель Лука Афанасьевич Лысенко, а ты будешь числиться его законной супругой... Брачное свидетельство вам изготовим — будет как настоящее!

— А можно и настоящим обзавестись! — якобы простодушно предложил Воробей. — Пусть возьмут да обвенчаются!

Александр с Соней отреагировали на это невинное предложение одновременно. Соня, фыркнув, сказала коротко и ясно:

— Венчайся сам!

А Александр ещё короче:

— Кыш!

Воробей снова засмеялся и принялся разглагольствовать о том, что фиктивные браки, между прочим, очень часто переходят в настоящие: взять, например, их Зацепину с Якимовым.

— У нас с Соней немного другая ситуация, — сказал Александр, вскинув голову. — У нас, понимаешь, настоящий — переходит в фиктивный. Но это только на время.

Воробей слегка растерянно захлопал ресницами из-за круглых стёкол очков.

— А вас что — уже можно поздравить? Ну тогда поздравляю...

— Нашёл время, — грустно сказала Соня.

—А что?.. — не понял Воробей, но тут же сообразил: — Ну и что, подумаешь! Будете в гости друг к другу ходить!

Хорошо, Дворника тогда рядом не было. От него, впрочем, всё равно не законспирируешься: эта нотация по счету уже не первая.

— Ладно, — сказал Александр. — Это всё понятно. Без дела ходить не буду, но только дел у меня там должно быть как можно больше, ты это имей в виду, пожалуйста...

Дворник усмехнулся. Некоторое время они шли молча.

— У меня всё не идет из головы та телеграмма, — неожиданно сказал Дворник.

Александр сразу понял, что он имеет в виду секретную жандармскую депешу о казни Лизогуба, Чубарова и Давиденко в Одессе, текст которой был получен от Клеточникова на прошлой неделе. Впечатление она производила действительно странное. Обычно во всех жандармских документах арестованные по политическим делам щедро поливались грязью: сопротивляются они не иначе как «с остервенением», признают сплошь и рядом «цинические убеждения», и даже священники под виселицей могут услышать от них «только ругательства».

О казненных десятого августа в Одессе сообщалось следующее: «Преступники шли на смерть с замечательным спокойствием, не проронив ни слова, не произнеся ни единого возгласа. Лизогуб осматривал окружающую толпу с полным хладнокровием. Все трое поцеловали друг друга и твердою походкою взошли на эшафот».

— И что ты об этом думаешь? — тихо спросил Александр.

— Да не знаю, что и думать, — медленно ответил Дворник. — Неужели даже у этих цепных псов иногда пробуждаются человеческие чувства?

— А по-моему, нет здесь никаких человеческих чувств, — сказал Александр. — Говорится о твердости и хладнокровии осуждённых с целью просто показать их отьявленными злодеями, упорствующими в своих «преступных убеждениях».

— А почему... про Лизогуба — отдельно? — с запинкой спросил Дворник.

— Потому что его повесили без всяких юридических оснований, по одному только доносу. А раз он шёл на казнь якобы «с полным хладнокровием», значит, по их логике, был согласен с тем, что заслуживает виселицы. Сволочи...

Дворник сказал, глядя в сторону:

— Клеточников тоже так считает. Он мне ещё об одном документе говорил... Там сказано примерно так: насколько Лизогуб был важен для сообщества, доказывается тем, что все обвиняемые всеми силами старались выгородить его от обвинения. Как тебе «доказательство»?

Александр внезапно ощутил в горле комок. «Всеми силами старались выгородить...» Конечно, старались — потому что не было улик, потому что надеялись спасти, потому что порядочные люди... И не выгородить, а защитить от бездоказательных обвинений. Все и всеми силами — а спасти не смогли...

С трудом выговорил:

— Если уж — Лизогуба... что тогда будет с Лёшкой, с Адрианом, с Ольгой?.. С остальными? Тоже скоро суд...

— С Мирским, — глухо добавил Дворник.

Леон Мирский еще в июле был арестован за пропаганду где-то в Таганроге, сейчас в ожидании суда тоже сидел в Петропавловской крепости.

Примерно через неделю после этого их разговора Дворник принёс письмо из крепости от Маши Коленкиной. Она писала об Оболешеве: опять посадили в карцер, на неделю. Александр имел представление о том, что это значит, только по слухам: рассказывали, что после суток, проведённых в темном карцере тюрьмы Трубецкого бастиона, человек выходил постаревшим на несколько лет. Представить себе непрерывные многочасовые мучения любого живого существа от голода, холода, отсутствия света, промозглой сырости, грязи, ночей без сна на пыльном, ледяном даже в летнее время асфальтовом полу было жутко, но знать, что всё это происходит с товарищем...

Маша писала, что Сабуров (под этой фамилией там до сих пор числился Оболешев) вынул кран из умывальника, влез на окно и принялся им стучать. Зачем ему это потребовалось — было неизвестно. Прибежал смотритель. Оболешев слез на пол, а кран оставил на окне. Смотритель закричал: «Достать сейчас же!» Оболешев ему на это сказал: «Будете кричать — не достану, а попросите — достану!» Смотритель заорал: «Я приказываю вам!» «Вы с ума сошли», — ответил ему Оболешев, и его тут же поволокли в карцер.

— Дорогое удовольствие, — угрюмо произнёс Тихомиров, когда Дворник закончил читать.

— Он молодец, не сдаётся! — пылко возразил Воробей.

— Он-то не сдаётся, а нервы всё равно сдают, — с горечью заметил Александр.

Дворник сказал вдруг:

— Нет, лично я мог бы вынести что угодно, только не «одиночку». Лучше уж виселица...

Двадцать шестого августа собрание Исполнительного комитета утвердило вынесенный Липецким съездом смертный приговор императору. Покушения решено было готовить сразу в трёх местах по пути следования царского поезда из Ливадии — не удастся в одном месте, получится в другом.

Все оставшиеся дни в Лесном пролетели очень быстро. Самые последние — уже без Сони: она переселилась с Бухом в Сапёрный переулок; в день переезда Александр незаметно наблюдал издали за их подводами с вещами и убедился в том, что шпионы их не сопровождали.

Ещё до переезда он отдал Буху изготовленное с помощью «небесной канцелярии» брачное свидетельство. Тот внимательно осмотрел его и придрался к какой-то мелочи, потребовал переделать. Александр без возражений сунул документ снова в карман сюртука. Через день передал Буху новое свидетельство — на сей раз он остался им доволен.

Глава 20. "Народная воля"

На новой квартире Александра в доме №13 по Лештукову переулку состоялось несколько учредительных совещаний Исполнительного комитете, был принят устав, обсуждено несколько проектов программы — Морозова, Желябова, Зунделевича. Ни один из них не был утвержден, и Тигрычу поручили с учётом всех замечаний составить новый проект.

По предложению Владимира Зеге-фон-Лауренберга организацию назвали «Народная воля». Жорж и прочие «деревенщики» придумали себе название «Чёрный передел». Было непонятно, как они собираются добиться передела земли в пользу крестьян без захвата политической власти, но спорить об этом имело смысл только на сходках рабочих и студентов с целью

привлечения их на свою сторону. Когда возникали такие споры, почти всегда оказывалось, что большинство поддерживает программу «Народной воли»: демократический переворот с целью передачи власти народу.

С «Чёрным переделом», тем не менее, отношения сохранялись дружеские: им передавали необходимую информацию от Ангела-хранителя, снабжали документами — «небесная канцелярия» осталась у «политиков»; в сентябре Александр передал её в ведение Владимира Йохельсона, устроив его в надёжной квартире на Бассейной. Те, в свою очередь, тоже не отказывали в помощи: Лев Гартман, например, вызвался добровольцем, когда Дворник намекнул, что для московского покушения нужны люди.

Что же касается Плеханова, он, можно сказать, сделал им подарок — правда, не по своей инициативе, но тем не менее: где-то в середине сентября назначил Александру с Тигрычем встречу и привёл с собой Степана Халтурина.

Ещё каких-то полгода назад Степан отзывался о террористической деятельности «землевольцев» крайне неодобрительно, считал, что она мешает рабочему движению: «Только-только наладится у нас дело, — хлоп! Шарахнула кого-нибудь интеллигенция, и опять провалы». Теперь же он в своей обычной рассудительной манере заговорил вдруг о цареубийстве: оно принесёт политическую свободу, и тогда с рабочими газетами и сходками не нужно будет прятаться. Степан заявил о своем желании вступить в партию «Народной воли» и лично участвовать в покушении на императора.

— Я теперь работаю в Зимнем дворце, — сообщил он всё тем же спокойным деловым тоном. — Может случиться так, что встречусь с царём один на один...

Александр с Тигрычем переглянулись.

— Во дворце, — сказал Александр, с трудом сдерживая волнение. — И тогда ничего этого не надо — ни подкопов, ни взрывов...

— Почему же не надо, — хладнокровно возразил Тигрыч. — Там уже дело, как говорится, на мази. А дворец может быть запасным вариантом.

— Надо всё продумать, — сказал Александр и начал засыпать Халтурина вопросами.

Тот отвечал спокойно и обстоятельно: ну и что, что нелегальный, документы у него благодаря «землевольцам» вполне надёжные; полиция разыскивает Степана Халтурина, а его теперь зовут — Степан Батышков. В марте этого года он поступил столяром в Новое Адмиралтейство, работал на императорской яхте «Александрия» вместе со столяром Петровым. Он и устроил Степана в дворцовую мастерскую через своего знакомого Бундуля, который дал ему рекомендацию.

Живет Степан в подвальном помещении вместе с другими столярами: пока их трое, но могут подселить ещё. Есть ли возможность проникнуть в царские покои? Есть. Степан уже много раз работал в верхних этажах. Над их подвалом находится караульное помещение, а над ним — царская столовая.

Пока царя нет, но, когда он вернется из Ливадии, будет там появляться каждый день, да не по одному разу. Порядки? Порядки как во всей России — полнейшее беззаконие и произвол. Всеобщее воровство считается нормальным явлением. Если кто-то из служащих не ворует, это кажется подозрительным.

Пропуском во дворец служат специальные медные жетоны, но половина работников их давно растеряла и проходит так. Бывают ли обыски — неизвестно, при нём пока не было. Можно ли пронести с собой револьвер? Наверное, можно, только зачем ему револьвер? От выстрелов шуму много: лучше действовать иначе. Как — иначе? Топором, например.

— Нет, — сказал Александр, волнуясь. — Это... не знаю — слишком...

— Что — «слишком»? — пожелал уточнить Тихомиров.

— Слишком... рискованно, — выдохнул Александр.

Он сам не понимал, почему не может говорить об этом открыто. Дело не только в том, что рискованно, а ещё и в том, что это, как сказал тогда в Харькове Родионыч, — «по-разбойничьи как-то...»

Степан усмехнулся.

— Рискованно? — и сразу же посерьёзнел: — Мне ради этого жизни не жалко... о каком ещё риске речь?

— Может не получиться, — сказал Александр устало. — Император ещё вполне крепкий, здоровый человек. Может топор вырвать и тюкнуть тебя самого... и потом...

Степан пожал плечами.

— Вы — члены Исполнительного комитета. Поставьте там вопрос, решите, как лучше.

— Обсудим, — кивнул Александр.

Дворник, как назло, уже уехал в Москву. В Распорядительной комиссии, кроме Александра и Тигрыча, был еще Михайло. Больше никому решили пока об этом деле не говорить. Фроленко, внимательно их выслушав, сказал, что динамита сейчас всё равно нет; тот, что есть, нужен в Одессе, Александровске и Москве; в любом случае надо ждать до ноября, когда царь должен вернуться из Ливадии.

В конце сентября уехала в Одессу Вера. Вместо себя предложила поселить свою младшую сестру Евгению, которая недавно приехала в Петербург из Рязанской губернии. Александру она понравилась: милая, скромная, умненькая девочка, на вид лет двадцати, с длинной русой косой. Евгения прописалась в его квартире в качестве «жилички» по чужим документам под фамилией Побережской.

В отношении своих личных дел Александр был примерно в одинаковом положении с Тигрычем: жена Тихомирова Катя Сергеева поселилась в типографии под видом прислуги «супругов Лысенко», и оба хватались за любую возможность лишний раз побывать в Сапёрном переулке.

Первого октября Александр с волнением взял в руки свежий выпуск первого номера их новой газеты «Народная воля». Пробежал глазами передовую — совместное их с Тигрычем творение: «Необъятное, непроглядным мраком покрытое тянется пред нами болото российской жизни, и блудящими огоньками бегают вдали иллюзии, манящие неопытных в теплый и светлый уголок и приводящие в холодную трясину...»

Тут, пожалуй, многовато лирики. Зато дальше по существу: «Всегда и везде наше правительство считало надежной опорой себе только подлеца, дурака и грабителя, а всякий проблеск ума, совести и таланта считало признаком чего-то себе враждебного».

«Возьмем ли мы на себя инициативу противоправительственного похода и политического переворота — или будем по-старому игнорировать политическую деятельность, тратя все силы на то, чтобы биться около народа, как рыба об лёд?»

«Необходимо обуздать правительственный произвол, уничтожить это нахальное вмешательство в народную жизнь и создать такой государственный строй, при котором деятельность в народе не была бы наполнением бездонных бочек Данаид».

В этом же номере газеты был опубликован отрывок из драмы «Последняя исповедь», сочиненной Минским. Священник обращался к осуждённому со словами: «Молись, дитя, и кайся!» Тот начинал «каяться»: «Прости, Господь, что бедных и голодных я горячо, как братьев, полюбил... Прости, Господь, что вечное добро я не считал несбыточною сказкой. Прости, Господь, что я добру служил не языком одним медоточивым, но весь: умом, и сердцем, и руками...»

Соня сказала, улыбнувшись:

— Ты с таким видом читаешь, как будто тут есть для тебя что-то новое, Сам же почти все эти материалы нам приносил...

— Да, — сказал он, обнимая её. — Я почитаю потом. Расскажи лучше, как тебе тут живётся.

— Живётся? Хорошо, — она снова улыбнулась.

— Нет! Расскажи подробно! Я хочу знать всё: во сколько ты встаёшь, о чём разговариваешь с Бухом... и остальными. Как вы вообще тут живёте?

Соня засмеялась.

— Разговаривает у нас тут за всех одна Аннушка... Её хлебом не корми — дай с кем-нибудь поболтать, а остальные все — народ неразговорчивый. Бух вообще может за полдня два слова сказать, Птаха тоже всё больше молчит — совсем не как птаха...

— Птахой его из-за голоса прозвали, — сказал Александр. — А вот Абрамом — ума не приложу, почему...

— Да, действительно странно, — сказала Соня. — А вообще он чем-то на монаха похож...

— Чем же это? — удивился Александр.

— Не знаю... Он такой скромный, тихий...

— Интересно, как это ты его скромность проверяла?

— Не цепляйся, а то не буду рассказывать! Ну, вот, Аннушка то и дело заводит разговоры со всеми подряд: с лавочниками, дворниками... а недавно пришла прачка, принесла белье, а в моей комнате дверь была приоткрыта. Она заглянула и увидела, что другая дверь столом заставлена...

Александр посмотрел и сказал:

— Слушай, а зачем, в самом деле?

— Вот и она говорит: «Что это у вас барыня от своего-то запирается?» Аннушке пришлось срочно сочинять историю о том, что «барыня с мужем» то и дело ссорятся, и тогда она его к себе не пускает...

Александр усмехнулся:

— Давай я его отодвину? Никто же и так не зайдет!

— Нет, не надо, — отказалась Соня. — Мне так больше нравится. А насчет ссор — это вполне правдоподобно получилось. Тут ещё раньше слух прошёл, что, мол, барыня мужу изменяет...

Александр уставился на нее во все глаза:

— С кем?..

Соня опустила глаза.

— С тобой, с кем же ещё... Наверно, кто-то из соседей заметил, что я тебя каждый раз на лестницу выхожу провожать... стою там с тобой...

— Ну и что теперь делать? — спросил он растерянно.

— Ничего, — тихо сказала Соня. — Переживу...

В дверь постучали. Катя Сергеева, она же Аннушка, поинтересовалась, долго ли их ждать к обеду. Все уже собрались за столом в гостиной — просторной комнате с большим портретом Александра Второго в золочёной раме над диваном. Вспомнилось, как месяц назад в этой самой комнате по инициативе Сони отмечали именины Александров. Ради такого случая Дворник привёл и Семёна, таким образом Александров за столом было трое: он, Михайлов и Баранников. Все веселились, пили за здоровье каждого из именинников; Тигрыч, разошедшись, даже за императора выпить предложил, но никто эту шутку не поддержал.

Теперь Дворник с Семёном в Москве; там на южной окраине города недалеко от железной дороги куплен небольшой домик, где поселились «супруги Сухоруковы» — Лев Гартман и Софья Перовская. Из подвала домика, вероятно, уже начали рыть подземный ход, ведущий к полотну железной дороги...

В небольшом городке Александровске Екатеринославской губернии недалеко от железной дороги поселился «купец Черемисов» —Андрей Желябов с «женою» — Аней Якимовой. В помощниках у них там Ванечка Окладский, Гришка Гольденберг и ещё кто-то. Под Одессой готовятся встретить царский поезд Михайло с Татьяной Лебедевой...

Катя Сергеева принесла из кухни любимое блюдо Тихомирова — цветную капусту с уксусом. Наложила ему самому первому на тарелку целую гору. Тигрыч, взяв вилку, сказал мечтательно:

— Как только соберётся Учредительное собрание, отрешусь от всякой политики, уеду к себе на Кубань, заведу садик, огородик, буду мирно выращивать капусту...

— Как Цинциннат,— вставил Александр.

Тигрыч засмеялся.

— Да, точно.

— А кто это? — заинтересовалась Катя.

Тихомиров пояснил:

— Один римский диктатор, которому настолько осточертели государственные дела, что он сбежал из своего дворца и занялся разведением капусты. И сколько его обратно ни звали — так и не вернулся.

Бух сказал серьёзно:

— Нет, нашему дражайшему монарху царствовать вряд ли когда-нибудь надоест...

— А как бы хорошо! — усмехнулся Александр.

Соня, как обычно, вышла с ним на лестничную площадку. Он сжал её в объятиях, но она высвободилась, шепнула:

— Подожди... Я тебе хотела сказать, что у нас...

— Что — у нас?

— У нас с тобой будет ребёнок.

В первое мгновение он растерялся. Потом снова притянул Соню к себе и молча покрыл поцелуями её лицо и руки.

Глава 21. Осень

Одним из самых главных дел, которыми Александр занимался в ту осень, была организация наблюдений за выездами нового петербургского генерал-губернатора Гурко. По своей ретивости он не отставал от таких известных инквизиторов, как Тотлебен в Одессе и Гессе в Киеве, и сразу после императора решено было заняться им.

Дежурили на Мойке с утра до вечера, сменяя друг друга, девять человек: Мария Николаевна и ее сестра Наталья, Ольга Любатович, Иван Коковский, Геся Гельфман, Сергей Мартыновский, Женя Фигнер, Владимир Йохельсон и Игнатий Гриневицкий. Все сведения доставлялись Александру.

Было установлено, что за полчаса до выезда у дома генерал-губернатора появлялась коляска с кучером и лакеем. За пять минут — из ворот выезжали верхом четверо гвардейских казаков в парадной форме, вооруженных винтовками и пиками. Двое из них ехали с боков коляски губернатора, двое — сзади. По понедельникам Гурко ездил обедать куда-то на Литейный, недалеко от Невского проспекта. Ко времени его выездов число как бы прогуливающихся по другой стороне Мойки филёров значительно увеличивалось.

Несколько раз собирались для обсуждения деталей покушения на квартире Игнатия Гриневицкого. Александр с первой встречи почувствовал расположение к этому очень спокойному и независимому студенту Технологического института. В его милом полудетском лице с серьёзными серыми глазами и большим, красивого рисунка ртом, в аккуратно уложенных на прямой пробор темных кудрях, в мягких, неторопливых движениях было что-то трогательно обаятельное. И кличка у него была подходящая — Котик.

Александр не раз ловил себя на мысли о том, что хорошо бы поговорить с Игнатием не о делах, просто узнать его поближе, но всё как-то не было подходящего момента. К тому же, инструкциями бдительного Дворника беседы между малознакомыми членами организации допускались лишь в пределах самого необходимого. И если Александр, например, знал всех работающих в типографии под их настоящими именами — включая и недавно приехавшего из-за границы Лейзера Цукермана — то самим им было строго-настрого запрещено раскрывать их даже друг другу.

Особенно старалась в отношении соблюдения правил конспирации Катя Сергеева. Она то и дело обращалась к товарищам по типографии, по выражению Буха, с «проповедями» о том, что все они должны постоянно следить за своими действиями и словами и не проговариваться о том, о чём не положено: зачем им знать настоящие фамилии друг друга, совершенно им это не требуется; они все должны «следить друг за другом, взаимно помогая друг другу в искоренении своей болтливости».

Процитировав этот её призыв, вечный молчальник Бух в обычной своей невозмутимой манере его прокомментировал:

— Как тебе нравится? Мне должен кто-то помогать, оказывается, в искоренении моей болтливости!

Александр засмеялся и спросил:

— Может, это она с юмором?

Бух махнул рукой:

— Какой там юмор! И что интересно, чуть ли не в тот же день приходит с рынка и рассказывает, как её на Надеждинской увидели две знакомые курсистки; она, конечно, сделала вид, что их не замечает, «а они, дуры, остановились на противоположном тротуаре и на всю улицу кричат: «Сергеева, Сергеева!» — это она нам. Мы говорим: а вреде бы нам настоящие фамилии друг друга знать ни к чему!

— А она? — усмехнулся Александр.

— А она показала нам язык и ушла. И Тигрычу жаловалась опять, что у неё нет никакой склонности к типографской работе, и она хочет работать с молодежью.

Александр его утешил тем, что Сергееву скоро заменит их прежняя соратница по работе в землевольческой типографии Мария Грязнова — она действительно переселилась в Сапёрный переулок в конце октября.

Шпионов на улицах города заметно прибавилось. Снова объявился их старый знакомый, провокатор Рачковский. Во время очередной встречи с Ангелом-хранителем Александр узнал от него, что в районе Гостиного Двора, Казанской площади и прилегающих улиц назначен целый штат агентов для розыска неизвестного. Описание его полностью совпадало с приметами Буха.

Медлить было нельзя, и Александр в тот же вечер понёсся в типографию. Обычно он приходил туда днём, поэтому его визит в неурочный час всех всполошил.

Оказалось, что Николай утром ходил в Гостиный двор за бумагой для газеты и встретил там Рачковского, который быстро прошмыгнул мимо, прикрыв лицо рукой. Отойдя немного, они одновременно оглянулись, и Рачковский поспешно юркнул в магазин.

— Я даже бумаги не купил, — с досадой заключил Бух свой рассказ.

Соня нервно засмеялась:

— Надо было купить!..

— Ага, да побольше, а Рачковского попросить помочь донести! — добавил Александр и внимательно посмотрел на Буха: — Тебе всё ясно?

Николай пожал плечами:

— Ясно — туда больше за бумагой не ходить.

— Не только туда — никуда пока не ходить. Вообще из квартиры выходить как можно реже. А там совсем не показываться...

— Тебя он, кстати, тоже знает в лицо, — напомнил Бух.

Александр кивнул и передал Соне записи Клеточникова.

— Перепиши прямо сейчас.

— А ты уже уходишь? — спросила она.

— Да, надо идти. А что?

— Ничего... — Соня встала и ушла в свою комнату.

Когда через минуту он зашёл туда, она неподвижно сидела за столом над тетрадью с сообщениями Агента.

Александр спросил:

— Можно?..

Соня быстро провела рукой по лицу и оглянулась на него. Ресницы были мокрые. Он шагнул к ней:

— Что с тобой?

Она вскочила и бросилась к нему. Прошептала, давясь слезами:

— Не уходи...

— Я не ухожу, — он обнял её. — Пожалуйста, успокойся. Скажи мне, что с тобой. Случилось что-нибудь?

— Да... я соскучилась по тебе.

— И это все?

— Да. Я просто ужасно по тебе соскучилась.

— Я же только вчера приходил! — напомнил Александр.

— На десять минут...

— Ну, всё. Успокойся. Я люблю тебя.

Она засмеялась, вытирая глаза.

— По-твоему, я могу от этого успокоиться?..

— Подожди, послушай меня... Со мной ничего не случится. Я тоже не буду там появляться. Ты ведь об этом подумала?

— Да... — она прижалась к нему ещё теснее. — И ещё я подумала, что вам нужно избавиться от фортепьяно...

— Что? А при чем здесь фортепьяно? Оно никому не мешает, а Женя берет уроки пения...

— Ты же сам рассказывал о том, как в Третьем отделении представляют себе устройство тайной типографии... Что там обязательно есть фортепьяно, чтобы заглушать шум станка.

— Ну и что? Не будут же они обыскивать подряд все квартиры, где есть фортепьяно! Тем более, у вас его как раз нет... — Он усмехнулся. — А вот насчет большого портрета императора они как в воду смотрели...

— Да, но не снимать же его теперь! Те же полотёры скажут: был — и вдруг нету! Заподозрят в перемене верноподданнических чувств... А Тигрыч сказал: когда с императором будет покончено, нужно будет в конспиративных целях носить по нему траур.

Александр фыркнул:

— Да ладно?.. Я думаю, это он несерьёзно, у него иногда бывает такой могильный юмор.

— Саша... как ты думаешь, скоро всё это кончится?

— Может быть, очень скоро. Может быть — нет. Но когда-нибудь всё равно кончится, и это главное...

— Да... — она ещё раз поцеловала его и осторожно высвободилась из его объятий. — Ладно, иди... только будь, пожалуйста, осторожнее...

Он обещал — хотя куда уж ещё осторожнее?

Через несколько дней после этого разговора, в последнее воскресенье октября был арестован Зунделевич. Утром Птаха встретился с ним у входа в Публичную библиотеку. Сергей опустил в ящик для почты пакет с экземпляром «Народной воли», а Зунд вошёл в библиотеку. По-видимому, там его и сцапали. Ангел-хранитель сообщил, что у Зунделевича в пальто нашли шесть экземпляров «Народной воли».

А ещё через две недели Александр читал переписанную каллиграфическим почерком Клеточникова секретную депешу, полученную Третьим отделением пятнадцатого ноября. В ней сообщалось, что на Елисаветградском вокзале задержан неизвестный, назвавшийся Ефремовым. При задержании угрожал пистолетом, в чемодане найдено более пуда взрывчатого вещества; заявил, что принадлежит к социально-революционной партии.

Вид на жительство на имя потомственного почётного гражданина города Тулы Степана Петровича Ефремова сравнительно недавно делали для Гришки Гольденберга... Александр почувствовал, как сжимает холодом сердце. Не успели оправиться от известия об аресте Зунда, и теперь вот — «молодец удалый»...

Было много неясного: как Гольденберг очутился с динамитом в Елисаветграде, чем привлёк внимание полиции, можно ли было как-нибудь избежать провала... Он знал, что Григорий был задействован в подготовке взрыва под руководством Желябова в Александровске, потом, кажется, Дворник вытребовал его на подмогу в Москву... Скорее всего, Гришка вёз туда динамит из Одессы: когда стало известно, что через Одессу царь не поедет, «москвичи» могли решить для верности добавить их динамит к своему...

Узнать Гольденберга могли просто случайно: его фотокарточки после побега из ссылки наверняка были разосланы во все жандармские управления. Гришке с его ростом и внешностью невозможно было не привлекать внимания к своей персоне — кто-то из жандармов увидел и опознал. Но почему тогда в депеше — «задержан неизвестный»? Нет, что-то там случилось на этом чёртовом вокзале...

Как всегда в тяжёлые минуты, вспомнились самые близкие: хоть бы словом сейчас перекинуться или просто рядом посидеть с Родионычем, Андреем Пресняковым, Дворником, Тютькой... Да только где они все? Родионыч где-то в Киеве, организовывает новые кружки. Пресняков в Симферополе — следит за передвижениями императора. Дворник в Москве... От Тютьки с весны — ни весточки. По всем срокам, если бы побег удался, он должен бы уже объявиться, значит, и там — сорвалось...

Взял лист бумаги, сел к столу. Долго думал, о чём написать Тютьке. Изливать душу было нельзя по многим причинам, поэтому пришлось в итоге ограничиться парой строк — чтобы не пропадал и дал о себе знать.

Глава 22. Предчувствие

Семнадцатого ноября суд приговорил Леона Мирского к смертной казни через повешение. Когда узнали о том, что Гурко соизволил вдруг заменить виселицу бессрочной каторгой, боялись этому поверить.

— С чего это он стал такой добрый? — сощурив голубые глаза, поинтересовалась Ольга Любатович.

— Может, предупреждения подействовали? — осторожно предположил Тигрыч.

Предупреждения петербургскому генерал-губернатору, как и всякому должностному лицу, на которое готовилось покушение, отправлялись неоднократно. Но обычно служебного рвения у адресатов от этого не убавлялось. С Гурко, действительно, был особый случай.

— Каторга без срока — тоже, конечно, не сахар, — сказал Александр, — но всё-таки не виселица. — И взглянул внимательно сначала на Тигрыча, потом на Воробья.

Они сидели в квартире Морозова и Ольги на Невском, торопливо, обжигаясь, пили чай. Несколько дней назад вышел второй номер «Народной воли», работы по распространению газеты было по горло.

Ни Тигрыч, ни Воробей не поняли, что он хотел сказать: Тихомиров сделал вид, что взгляда его не заметил, а Воробей спросил бесхитростно:

— Ты чего, Саш? Дело какое?..

— Да дело-то всё то же, — сказал Александр, мучаясь от необходимости им это объяснять — Тютька или Родионыч давно бы поняли. — Я думаю, теперь, может... ну, с Гурко-то?..

Теперь до них дошло.

Тихомиров глотнул чая и сказал рассудительно:

— А куда торопиться-то? Можно пока подождать...

— Да, вот Дворник вернётся! — поддержал его мысль Морозов. — И все остальные...

Александр усмехнулся невесело:

— Жаль, конечно, что мы не можем наш приговор Гурко заменить каторгой... но вообще-то я тоже думаю, что надо пока приостановить это дело. Может, он и вправду сделал какие-то выводы...

Покушение на генерал-губернатора было разработано уже во всех деталях. Действовать предполагалось метательными снарядами, начинёнными динамитом. Исполнителями вызвались быть Игнатий Гриневицкий, Сергей Мартыновский, Володя Йохельсон и Валентин — Иван Коковский. Значит, пока всё откладывается... И слава Богу.

Все они с нетерпением ждали вестей сначала из Александровска, — там ничего не произошло, — потом из Москвы — там сработало, но без результата: на установленной под железнодорожным полотном мине подорвался свитский поезд, который неизвестно когда поменяли очередностью с царским. По счастью, обошлось без жертв, но потратить впустую столько времени и сил, да ещё потерять на этом Гольденберга...

Ничего существенно нового Ангел-хранитель о Гришке так и не сообщил. Разве только прояснилась причина провала — чемодан с динамитом. Артельщику, которому Гольденберг поручил на Елисаветградском вокзале взять чемодан по квитанции и снова сдать его до Курска, он показался подозрительным: слишком для своих габаритов тяжёлым, о чём и было доложено жандармскому унтер-офицеру. Тот предложил Гольденбергу открыть чемодан.

Григорий заявил, что чемодан не его, везёт по поручению знакомого, что в нём — не знает, ключа нет. Жандарм повёл его почему-то в буфетную комнату, чтобы обыскать. Григорий вытащил из кармана несколько писем и попытался их уничтожить. Отобрали одно целое и несколько изорванных.

Ключ очень быстро нашли у Гольденберга в кармане. Пока жандарм открывал чемодан, Гришка рванулся к двери, выскочил на перрон. Перебежал рельсы, но скрыться было негде — степь. За ним бросилось в погоню несколько человек, он вытащил револьвер, но не стрелял — как потом объяснил, потому что «преследовали частные лица, а не жандармы».

В конце концов какой-то гусар револьвер у него выбил... Связали, отвели опять на вокзал. Сначала на вопросы отвечать отказывался, потом заявил, что приехал из Цюриха. Сказал и просил занести в протокол, что принадлежит к числу членов социально-революционной партии, и что впоследствии, если сочтёт нужным, объяснит, прибыл ли по собственной инициативе или же по поручению революционного комитета.

Клеточников рассказывал обо всём этом тихо, почти тем же официальным слогом, каким составлялись жандармские депеши. Конечно же, он тоже был расстроен этим нелепым провалом, но Гольденберга он совсем не знал. Александр же, слушая его, то и дело стискивал бессознательно пальцы одной руки другой — изо всех сил, до боли... Смешно: как будто эта боль могла пересилить ту, что поселилась в душе.

Было невыносимо горько слушать подробности ареста Григория, но в то же время Александр чувствовал какую-то гордость за него: не каждый сумеет в такой ситуации сохранить, как Гольденберг, мужество и самообладание. И если с ходу не получилось придумать какую-то версию, объясняющую его появление на вокзале с этим чемоданом и в то же время уводящую от организации, товарищей и всех их планов, то можно будет сделать это потом — «когда сочтёт нужным». Молодец Гришка...

Ангел-хранитель говорил что-то ещё: о разорванной записке шифром, восстановить которую «не представляется возможным»; о деньгах, зашитых в одежду; с том, что «на основании данных, добытых дознанием, а также в виду поведения обвиняемого Ефремова» допрашивавший Гольденберга майор Палыпау сделал вывод о том, что «задержанный Ефремов принадлежит к числу очень серьёзных деятелей русской революционной партии».

Память у Клеточникова была феноменальная: он запоминал текст наизусть после одного-единственного прочтения. Это здорово помогало им в работе, но теперь, когда Александр слушал его рассказ о Гришке, ему хотелось, чтобы он не был таким детальным. Подробности добивали: кроме чемодана, Гольденберг вёз ещё запакованный рогожный кулёк, а в нём — шесть бутылок вина из погреба Нува в Одессе; в ручном саквояже — три коробки с нитроглицерином и две банки с вареньем домашнего приготовления...

Такое тоскливое было настроение, что, несмотря на холод — морозы стояли уже зимние, под двадцать градусов, — Александр решил забежать в пятницу вечером к сестрёнке — может, с ней удастся отвлечься хоть на время от тягостных мыслей. Юля ему обрадовалась, тут же забегала, засуетилась насчёт чая. Он действительно замёрз, но быстро согрелся.

Юля поставила на стол его любимое варенье из княженики. Такие ягоды — ароматные, немного напоминающие вкусом клубнику — росли у них в тайге на отвалах вокруг золотодобывающих машин, — везла из дома, за тысячи вёрст, специально для него. Но сегодня даже любимая княженика застревала в горле — вспоминался Гольденберг: «...три коробки с нитроглицерином и две банки с вареньем».

Да и не только в Гришке было дело — что-то томило, мучило, наполняло душу неясными предчувствиями чего-то страшного, непоправимого...

Он пытался держаться, как обычно: шутил, улыбался, расспрашивал сестру о доме, о Томске, о родных. Вспомнил Катрин, о том, что сегодня — день её именин... Юлька, чуткая душа, постаралась утешить:

— Она весной обязательно приедет, вот увидишь!

Он, не подумав, брякнул:

— Да лучше уж пусть не приезжает!

— Почему? — Юля уставилась на него с недоумением. — Она же тебя любит!

Он попробовал отшутиться:

— Ну, ладно, ты ещё маленькая, ничего в наших взрослых делах не понимаешь!

Но Юля смотрела серьёзно:

— Тут и понимать нечего. Она там то и дело плакала по тебе...

Александр вздрогнул. Зачем по нему плакать — он что, покойник? Пробормотал:

— Ты же знаешь, что меня ищут. Вот поэтому лучше ей не приезжать. Да и тебе нужно держаться от меня подальше. Мы не должны так часто с тобой видеться.

Юля побледнела и взяла его за руку:

— Саша, а что будет, если тебя арестуют?

— Хорошего будет мало.

— Тебя могут... как этих — в Одессе?..

— Могут, — сказал он честно. — Особенно если узнают моё настоящее имя.

— Почему же ты не уедешь за границу?

Он улыбнулся.

— Сейчас никак нельзя. Да ты за меня не беспокойся. До сих пор ведь не поймали...

Юля по-прежнему сидела, вцепившись в его руку. Он осторожно высвободился, посмотрел на часы.

— Поздно уже... Надо идти, хоть и не хочется.

Домой в самом деле почему-то не хотелось. Посидел ещё минут двадцать, потом всё-таки заставил себя подняться. Как обычно, поцеловал на прощанье сестренку, пообещал появиться через неделю.

В своей узкой, похожей на коридор комнатке долго не мог уснуть, ворочался на кровати, думал о делах на завтра, о Халтурине, о Соне, опять о Гришке... Наконец, забылся тяжёлым, беспокойным сном, из которого его вырвал внезапный звонок в передней.

Александр с трудом открыл глаза. В комнате было темно. Зажёг свечку, стал торопливо одеваться. То ли со сна, то ли от волнения пальцы не слушались. Успел смять и бросить в мусорную корзину несколько бумаг, выставил на окно в гостиной условный знак опасности.

Евгения стояла у дверей. Она кинула на него взгляд, полный такого беспредельного отчаяния, что у него оборвалось что-то в груди. Шепнула чуть слышно: «Это полиция». Перепуганная прислуга уже открыла дверь. В квартиру ввалилась целая толпа полицейских во главе с приставом в чине подполковника. Он сразу же обратился к Евгении с вопросом, кто она, и потребовал провести их в её комнату.

Александр в роли хозяина постоял немного у порога, возмущаясь тем, что полиция беспокоит в столь ранний час — было около пяти утра. Все мысли были только об одном — нет ли среди его бумаг таких, которые могут дать полиции чей-нибудь след... Шагнул назад. Полицейские продолжали целеустремленно осматривать комнату, никто из них, кажется, не обращал на него никакого внимания.

Александр повернулся и неторопливо направился к себе. Никто его не остановил. В гостиной на столе лежали приготовленные к отправке номера «Народной воли» и прокламации комитета — их уже никуда не деть, да и бесполезно.

Он закрыл за собой дверь и почти без разбора принялся кидать в печку бумаги. Чтобы сжечь их, потребовалось минут двадцать, не меньше, и, как ни странно, никто о нём за это время не вспомнил. К сожалению, уничтожить можно было далеко не всё. У него хранились всевозможные части взрывных устройств, несколько сотен экземпляров нелегальных изданий, револьвер, да что там перечислять...

В комнате Евгении стояла в шкафу завернутая в шерстяные тряпки большая стеклянная банка с динамитом. Когда Александр туда вернулся, увидел её уже на столе, рядом с пачками листов «Народной воли».

— Кому принадлежат эти вещи? — осведомился у него пристав, ткнув пальцем в стол.

— Мне, — сказал Александр.

Пристав начал почему-то медленно багроветь.

— Ваше имя?

— Михаил Чернышёв.

— От кого всё это получено и для каких целей?

— Получено на хранение.

— От кого?

— Отвечать не желаю.

Обыск продолжился. В гостиной пристав, развернув свёрток с газетами, не удержался от восклицания:

— Нет, вы только посмотрите! Лежат совершенно открыто! — хотя лежали они как раз не открыто, а завёрнутые в бумагу.

В комнате Александра один из полицейских сразу же полез под кровать, вытащил оттуда чемодан, в котором, помимо нелегальных изданий, лежали дистанционные трубки и оболочки снарядов, кинжал, револьвер, коробка с патронами. Когда полезли по ящикам комода и вытащили два пакета с запалами, Александр предупредил:

— Осторожнее, мы можем все взлететь на воздух! — и тут же подумал: возможно, это был бы самый лучший исход... если бы не Евгения. Да и понятых тоже жалко — люди подневольные.

— Не соблаговолите ли открыть? — обратился к нему пристав, ткнув пальцем в запертый ящик стола.

Александр молча вынул из кармана ключ и повернул его в замке; в ящике были деньги, кое-какие материалы к первому номеру «Народной воли» и несколько писем, которые полиции ничего дать не могли. Когда закончили обыск и составление протокола, им предложили взять с собой необходимые вещи.

Все карманы были уже обшарены, у него из пальто вытащили пачку готовых к отправке конвертов с прокламациями Исполнительного комитета. Адреса были выписаны наугад из адресных книг разных городов, так что особой опасности это ни для кого не представляло, но Александр пожалел о том, что не удалось их сжечь.

Во дворе дома стояло два закрытых экипажа. Александра усадили во второй. Его арестовывали и раньше — несколько раз. Он понимал, что этот — скорее всего, последний. Ощущение было странное: ни особой горечи, ни страха — какая-то тягостная пустота и усталость. Почему-то хотелось скорее оказаться в камере и остаться одному.

Глава 23. Чёрная полоса

После ареста Квятковского посещения типографии стали для Дворника настолько тягостны, что он уже несколько раз по дороге в Сапёрный ловил себя на мысли о том, какой бы придумать предлог, чтобы сбежать оттуда побыстрее. Было невыносимо встречать застывший Софьин взгляд и видеть в нём, несмотря ни на что, слабую, робкую, чуть живую, но — надежду на то, что у него есть какие-нибудь новости об Александре. А их не было.

Было известно лишь, что настоящее имя его пока не раскрыто, и что никаких сведений от него ни следователи, ведущие дознание, ни лично начальник Петербургского жандармского управления генерал Комаров на допросах, разумеется, не получили.

Воробей с Ольгой, которые сидели в типографии «на карантине» после того, как провалили свою квартиру на Невском, пытались Софью как-то тормошить, отвлекать от тяжёлых мыслей, но Дворник видел, да и все видели: она думала о нём постоянно, просто не могла думать ни о чём другом.

Дворник и сам несколько дней после его ареста не мог толком ни на чём сосредоточиться. Он узнал о том, что случилось, от Ангела-хранителя, когда всё было уже кончено: обыск в квартире Квятковского был произведён без ведома Третьего отделения, по случайному доносу какой-то «благонамеренной» твари но фамилии Алмазов.

В ночь на двадцать четвертое ноября этот самый Алмазов, служащий магазина учебных пособий, принёс в полицейский участок несколько номеров «Народной воли» и прокламации Исполнительного комитета. Он получил их от соседки но квартире курсистки Богословской, которая попросила его спрятать всё это, опасаясь обыска. Алмазов делал это и раньше, но в этот раз под впечатлением известия о московском взрыве он струсил и побежал доносить на свою приятельницу.

Та оказалась не храбрее его и в участке сразу же призналась, что получила эти издания от Евгении Побережской; кажется, ей была известна и настоящая фамилия Фигнер. Потом подруги Богословской с её слов объясняли, что она якобы думала, что Евгения прописана под другой фамилией — так оно и должно бы быть, но зачем Богословской вообще потребовалась эта фамилия, почему было не назвать любую другую?.. Подполковник Кулябко, обратившись в адресный стол, очень быстро выяснил, где проживает Евгения Побережская. Это был конец.

Квятковского и Фигнер увезли утром двадцать четвертого ноября. Этим же утром, узнав от знакомых курсисток об аресте Богословской, Софья Перовская сразу же бросилась к Морозову — адреса Квятковского она не знала, а Воробей знал. Он побежал к Марии Николаевне: она одна из них была на легальном положении и могла пойти предупредить Квятковского. Жила она совсем рядом, но дома её Морозов не застал, остался ждать, а Ольга Любатович, не выдержав, сорвалась вдруг и побежала в Лештуков переулок сама.

Это было серьёзнейшим нарушением правил конспирации, ей нельзя было туда идти, тем более, что это было уже бесполезно, но потом, когда она чудом вырвалась из лап полиции, Дворник не упрекнул её ни единым словом: конечно, не следовало ей туда идти, но ведь сам-то он в этой ситуации, конечно же, пошёл бы...

Чёрт возьми, ну почему он тогда ничего не знал? Дворник заскрипел зубами от бессильной ярости. Если бы эта перетрусившая курсистка потянула со своими «откровенными показаниями» хотя бы несколько часов... тогда был бы шанс, они могли бы успеть. Но шансов не было.

Когда Ольга подбежала к дому, она не смогла разглядеть выставленный в окне знак опасности, потому что стекла замёрзли. Поднялась на пятый этаж, позвонила... Пыталась объяснить, что шла к портнихе, ошиблась дверью. Когда спускалась в сопровождении полицейских по лестнице, увидела спешащую наверх Марию Николаевну. Та сразу же сообщила об аресте Ольги Воробью.

Ольга в участке плакала, рассказывала о том, как рассердится на неё муж, когда узнает, в какую неприятную историю она попала. Назвала адрес в противоположном конце города — когда её привезли туда и обман раскрылся, изобразила нервный припадок, словом, тянула время, как могла. Наконец, её доставили в их квартиру на Невском. Дверь открыл Морозов. На этот раз Ольга была близка к настоящей истерике — почему он здесь, почему не скрылся?

«Очистив» квартиру, Воробей остался, несмотря на громадный риск, чтобы ей подыграть и, может быть, как-то выпутаться вместе. Он великолепно разыграл роль ревнивого мужа; документы у них были, на первый взгляд, в порядке; обыск в квартире не дал абсолютно никаких результатов, и Ольгу с Воробьем оставили дома под надзором одного полицейского, а документы забрали для проверки. На другой день Ольга и Морозов, улучив момент, когда хозяйка, набирая воду, открыла одну из две-

рей так, что она загораживала входную, благополучно скрылись. В типографию их поместили временно как в самое надёжное место до приискания подходящей квартиры.

Арест Квятковского, помимо того, что камнем лёг на сердце каждого, кто его знал, ощутимо сказался ещё и в другом: Дворник буквально сбивался с ног, пытаясь найти ему замену хотя бы не во всех, а только в самых важных из тех дел, которыми он занимался. Связь с Халтуриным перешла теперь к Андрею Желябову. Это было, пожалуй, самым главным — вся надежда теперь была на Зимний дворец.

Дело двигалось, но медленно — проносить динамит в подвал помногу было нельзя. Степан носил его в обыкновенной корзине, прикрыв сверху когда бельём от прачки, когда чем-нибудь из провизии. Пока всё шло гладко, при входе его не обыскивали, так как он сумел завязать приятельские отношения с приставленным к ним надзирателем и его дочкой на выданье: дарил ей какие-то безделушки, ходил с ними вместе в церковь. Но всё ведь до поры... Сегодня не обыскали, а завтра возьмут и обыщут. Тем более, сейчас, когда они обыскивают подряд целые дома.

Халтурин сообщил через Андрея, что они с Квятковским обсуждали возможность взрыва царской столовой; что он передал Александру набросанный карандашом на полутора листках план Зимнего дворца, где столовую пометил особым знаком. Степан беспокоился о том, что листки эти могли попасть при аресте Квятковского в руки полиции. Дворник рассказал об этом Клеточникову — просто чтобы имел в виду, но ни в коем случае не пытался что-то выяснить специально. Оказалось, что Ангел-хранитель ничего о таких листках не слышал, хотя разговоров о том, что обнаружила полиция в Лештуковом, было много.

Через несколько дней после ареста Квятковского к Дворнику рано утром пришел Владимир Йохельсон. Он сообщил, что накануне, пока его не было дома, приходил околоточный и справлялся о нём у хозяйки. Та ответила, что он на службе. Владимир в тот день вернулся домой очень поздно, но хозяйка спать не ложилась, ждала его, чтобы предупредить. Выслушав её, Владимир тут же начал собирать вещи.

— Хорошо, сказал Дворник, хотя хорошего во всем этом было мало. — Чемодан с «канцелярией» отвези пока на Николаевский вокзал, сдай в камеру. Ключ отдашь мне. Подыщем квартиру — заберёшь.

С квартирой сразу не получилось, пришлось попросить Сергея Мартыновского забрать чемодан и подержать пока у себя. Через день Владимир с Сашей Баранниковым пришли в дом номер семь по Гончарной улице за «канцелярией», но Голубинова — так звали Мартыновского но документам — не нашли.

Оказалось, что он переехал в другую меблированную комнату этого же дома. В ту же ночь полицией был произведён во всём доме повальный обыск. Мартыновского с «канцелярией» арестовали. В тех же меблированных комнатах угораздило остановиться и вернувшегося из Москвы Степана Ширяева — у него тоже что-то нашли.

Пришли недобрые вести из Одессы: седьмого декабря там были повешены по приговору суда трое «политических»— Малинка, Дробязгин и Майданский. И в довершение всех бедствий случилось невероятное: в середине декабря Ангел-хранитель на очередном свидании сообщил о том, что по информации из Одесской Судебной Палаты от Гольденберга в ходе дознания получены важные сведения. Это было — как молотком по голове.

— Нет, — сказал Дворник. — Этого не может быть! Здесь какая-то ошибка... или провокация!

Клеточников коротко объяснил, что провокация действительно была, но беда в том, что Гольденберг на неё поддался: к нему в камеру подсадили предателя Курицына, который, изображая безутешную скорбь по поводу гибели Малинки, Дробязгина и Майданского, своих якобы лучших друзей, втёрся к Гришке в доверие и стал потихоньку вытягивать из него сведения, которых не могли добиться ни посулами, ни угрозами на допросах.

— Начал потихоньку, — повторил Клеточников, глядя в пол, — а теперь они знают чуть ли не больше нас: начиная с убийства Кропоткина и кончая московским взрывом...

— Так, — сказал Дворник. Очень хотелось выругаться от души, но он сдержался. Спросил: — Он называл какие-нибудь имена?

Клеточников перечислил:

— «Михайло, Аксельрод, Желябов, Владимир Жебунёв, «Староста» — Теллалов и другие» — так в депеше. Им всем Гольденберг просил Курицына передать от него «братский привет».

Вот тут уже Дворник выругался. И несколько мгновений после этого сидел молча и неподвижно.

ЧАСТЬ III. Глава 1. Новый год

ЧАСТЬ III

(январь — ноябрь 1880 г.)

1

Встречать Новый год в одиночной камере Александру один раз уже доводилось — пять лет назад, в Москве. Тогда, несмотря ни на что, было душевное спокойствие и уверенность в том, что всё ещё впереди: и главные сражения, и самые большие радости. И — жизнь, жизнь была впереди...

Нет, он, конечно, не жалел ни о чём. Эти пять лет прошли, точнее, пролетели как раз так, как он хотел. Хватало всего — и тревог, и опасностей, и тяжёлой работы, и бессонных ночей, но были и победы, и радости, и, пожалуй, самое главное — убеждённость в том, что иначе жить человеку, имеющему совесть и душу, — нельзя.

Это так просто, так очевидно, но этого никогда не поймут безукоризненно вежливые господа в мундирах и в штатском, пытающиеся добиться от него на допросах отнюдь не нравственных мотивов его «преступлений»: прежде всего их интересуют адреса, фамилии, приметы «сообщников» — никак до них не дойдёт, что зря теряют время.

Вопросы задают чуть ли не каждый раз одни и те же, с небольшими вариациями. Что известно господину Чернышёву об организации под названием «Народная воля»? Ему известно, что целью этой организации является осуществление народных стремлений и желаний. В настоящее время русский народ находится в состоянии полного рабства — экономического и политического. Цель «Народной воли» — положить этому рабству конец; добиться передачи власти в руки народного собрания, выбранного на основании всеобщего и прямого избирательного права.

Нет, нет, господин Чернышёв не понял сути вопроса. Пропагаторства крамольных идей им здесь не нужно; вопрос в другом: что известно господину Чернышёву о структуре организации, её членах, способах их сношений между собой, конспиративных квартирах? Он не может ответить на эти вопросы? Очень, очень жаль. А что ему известно об Исполнительном комитете этой организации, и не является ли он его членом? Ничего; не является.

Замечательно. Тогда не скажет ли он, от кого им получены вот эти прокламации возмутительного содержания?Так, не скажет... А не изволит ли господин Чернышёв назвать лиц, от которых им получен динамит, оружие, взрывные устройства? Ведь не сам же он это всё изготовил со своей сообщницей Фигнер?

Александр ответил, что изготовил, разумеется, не сам, но от кого получил — сказать не может. Добавил, что Фигнер здесь вообще ни при чём; она в Петербурге недавно, в организации не состоит; газеты, которые она дала почитать приятельнице, попали к ней случайно. От кого? От него, разумеется. Он случайно оставил их в гостиной на столе...

В тот раз на допросе присутствовал прокурор Судебной Палаты Плеве — невысокий, осанистый, довольно молодой ещё человек с холодными серыми глазами, чем-то неуловимым напомнивший ему при первой встрече, при всём их внешнем несходстве, Андрея Желябова. Когда Александр заявил об оставленных на столе газетах, прокурор усмехнулся и ядовитым тоном произнёс:

— У вас там на столе не несколько газет было «случайно оставлено», а целая пачка! Несколько сот экземпляров!

— В день ареста — да, — сказал Александр, — но они были завернуты в бумагу, и никто не знал, что там такое.

— Кроме вас! — обличающим тоном уточнил прокурор.

— Кроме меня, — подтвердил Александр.

— А те газеты, что были обнаружены в комнате Фигнер, тоже были оставлены там вами случайно? — спросил Плеве, не сводя с него пронзительного взгляда.

Александр порадовался тому, что ответ на этот вопрос был продуман им ещё в полицейской карете, сразу после ареста. Он сказал, что в тот день ему принесли эти газеты как раз в то время, когда у него был гость; чтобы тот не увидел их, Александр решил спрятать их в комнате Фигнер; её самой в это время не было дома.

— Где именно вы их спрятали? — быстро спросил Плеве.

— В шкафу, — сразу же ответил Александр.

— И больше нигде?

Александр попытался вспомнить протокол обыска.

— И в комоде.

— Почему же в разных местах? — осведомился Плеве, впившись в него взглядом.

— Потому что много было, — спокойно ответил Александр.

Дальше вопросы посыпались градом: для чего предназначались все эти номера газеты, кто их принёс, кто был в это время в квартире, где была Фигнер и ещё с десяток разных «где» и «кто». Пришлось разочаровать господина прокурора — ни на один из этих вопросов ответа он не получил. Ни тогда, ни потом...

Особенно часто задавались вопросы, касающиеся Исполнительного комитета. Начальник петербургского жандармского управления генерал Комаров был почему-то убеждён в том, что Александр является не только членом этого комитета, но и одним из его руководителей. Доказательствами, правда, он не располагал, но это его нисколько не смущало:

— Вы, господин Чернышёв, производите впечатление личности, вполне способной к руководящей роли в преступном сообществе, членом которого состоите. Кого ещё из членов Исполнительного комитета вы могли бы назвать?

Александр ответил, что не мог бы назвать никого, даже если бы и в самом деле являлся членом комитета, а не только «производил впечатление». Он заметил, как дрогнули при этих его словах в неком подобии улыбки пухлые губы прокурора, как окаменело и без того неподвижное лицо генерала.

Комаров как-то умудрился ещё больше выпрямиться, хотя и так сидел как аршин проглотив, и веско сказал начальственным своим тоном, что это они очень скоро узнают и без него, но как бы господину Чернышёву не пришлось о своем упорстве пожалеть. Это Александр уже тоже слышал не один раз. Он не смог сдержать невольной усмешки. Реакция последовала мгновенная:

— А улыбаться будете не здесь, а на эшафоте!

Но это в самом деле было смешно — то, что они пытались его запугать. После того, что обнаружено в квартире, после того, как узнают рано или поздно, его настоящее имя, — ничего, кроме виселицы, он и не ждёт — и чем, спрашивается, его можно теперь пугать? Да взять только один отрывочек из тех прокламаций, что нашли у него в количестве 45 штук, не считая уже запечатанных в конверты. Такой, к примеру: «Александр II главный представитель узурпации народного самодержавия, главный столп реакции, главный виновник судебных убийств; четырнадцать казней тяготеют на его совести, сотни замученных и тысячи страдальцев вопиют об отмщении...» И дальше — насчёт непримиримой борьбы до последней капли крови. Надо думать, император уже с этим текстом ознакомлен, и вряд ли пришёл от его содержания в большой восторг.

Во втором номере газеты тоже много интересного. Его превосходительство генерал Комаров, например, на одном из первых допросов так увлекся чтением статьи, дающей некоторое представление о нравственном облике августейшего императорского семейства, что не слушал ни вопросов Плеве, ни ответов Александра — потом спрашивал буквально то же самое, чем удивил даже прокурора.

Впрочем, его можно понять: факты в статье приводятся хоть и всем известные, но все равно любопытные. О том, что великие князья играют на бирже и грабят казну; об их многочисленных любовницах, о семейных драках подсвечниками, о пьяных дебошах с господами офицерами Владимира Александровича, во время одного из которых они выламывали в четыре часа ночи дверь Дворянского собрания... Тигрыч в этом месте дал комментарий: «Но всего не перескажешь — и много, и скучно, и стыдно. Может быть, молва что-нибудь и преувеличивает, но больше, вероятно, уменьшает, так как столь развращенная придворная челядь, конечно, скрывает подвиги своих господ». Да, что там говорить, этот номер газеты Его Императорскому Величеству тоже вряд ли понравился.

Александр перевернулся на другой бок на узкой железной койке. Заснуть бы, что ли... «А скоро — навсегда». Он старался свыкнуться с этой мыслью с самого дня ареста, но почему-то сейчас накатил вдруг липкой волной пронзительный страх. Тяжело застучало в висках, и сердце забилось рывками. Перед глазами возник обнесённый железными прутьями чёрный эшафот с виселицей и позорным столбом. Да, весёлого мало, как сказал бы Родионыч...

Внезапно вспомнилась та воронежская ночь на телеге под звёздами, их разговор с Михаилом о жизни и смерти. И неожиданно для самого себя он ощутил, что страх уходит. Что же, пусть будет, что будет. Он погибнет, но останутся другие — Родионыч, Соня, Андрей с Тютькой, Дворник, Желябов... А с тем, что ему предстоит, он как-нибудь справится.

Глава 2. Последняя ночь в типографии

В кухню заглянул Цукерман, спросил с готовностью:

— Может, помочь чего?..

— Нет, спасибо, — отказалась Соня. — Я сама.

Обед они готовили по очереди с Машей Грязновой, которая была прописана в квартире под именем Аксиньи Дмитриевой в качестве кухарки. Сегодня была очередь Сони. Она машинально что-то делала, чистила, крошила, варила и думала всё о том же, что занимало её мысли постоянно, изо дня в день, уже второй месяц.

Как он там? Один среди этой своры... За всё это время, уже больше восьми недель, — ни записки, ни слова — ничего, кроме редких сообщений от Ангела-хранителя, всегда одинаковых: вызывали на допрос, новостей нет. С другими арестованными обычно как-то связывались через родных — те хлопотали о передачах, о свиданиях. Здесь нельзя было и этого: его сестрёнку сразу же предупредили о том, что настоящее его имя полиция знать не должна.

Соня опустилась на табурет у окошка, смотрела, ничего не видя, на улицу. Она отдала бы всё на свете за то, чтобы ещё хоть раз увидеться с ним, услышать его голос... Всё вокруг было сплошной болью, всё напоминало о нём.

Особенно тяжело было в новогоднюю ночь. Они собрались в квартире на Гороховой, не так давно снятой Йохельсоном и Гесей Гельфман: Дворник, Желябов, Морозов с Ольгой, Михайло, Соня Перовская, Тихомиров с женой, Пресняков, ещё человек десять. Соня очень старалась смеяться и веселиться вместе со всеми, но, Бог мой, как это было трудно...

Андрей Пресняков пригласил танцевать. Обычно не слишком разговорчивый, пытался её развлекать, рассказывал что-то смешное о заграничных своих странствиях. Она слушала, улыбалась и чувствовала,

как не переставая ноет сердце. Вспомнилась одна из последних их с Александром ночей в Лесном: «А мы с тобой никогда не танцевали...» — «Потанцуем! Вот на Новый год все соберёмся...» Вот — собрались, да только не все...

— Что с тобой? — спросил Андрей.

— Ничего, сейчас пройдёт...

Подскочила, бросив посреди комнаты Морозова, Ольга Любатович:

— Андрей, потанцуй с кем-нибудь другим. Соне нужно отдохнуть,— взяла её за руку, потянула к дивану, усадила заботливо.

— Да нет, я чувствую себя нормально, — сказала Соня.

— Всё равно, — настойчиво сказала Ольга. — Тебе нельзя сейчас утомляться.

Ольга раньше всех догадалась о том, что у Сони будет ребёнок, и старалась всячески о ней заботиться. Подошёл Дворник, сел рядом. Спросил скороговоркой:

— Всё в порядке?

Она молча кивнула, попытавшись улыбнуться. Он хотел что-то сказать, но вместо этого стиснул зубы, встал, взял со стола яблоко, принёс ей. Соня видела, что ему общаться с ней тяжело, да и не только ему — всем, кто знал и любил Александра... Она была рада, когда наконец-то стали расходиться по домам.

Дни тянулись серые, беспросветные, похожие один на другой. Однажды ночью раздался звонок с чёрного хода. Соня наспех оделась, подошла, спросила, кто там. Мужской голос ответил: «Водопроводчик». Начал объяснять, что внизу заливает квартиру, нужно проверить трубы. Это могла быть полиция, но мог быть и вправду водопроводчик. Соня крикнула, что пойдёт спросит у господ, решив изобразить из себя прислугу: Маша

спала в гостиной, и будить её она не хотела.

Бух и остальные проснулись, зашевелились. После краткого совещания решено было дверь открыть. Это и вправду оказался водопроводчик, но с ним был ещё и дворник. Он, к счастью, тут же ушёл вниз, иначе продолжать разыгрывать роль прислуги ей было бы нельзя.

Водопроводчик потребовал открыть стенной шкаф, в котором тоже были трубы. Был как раз четверг — день, в который являлись полотёры, и некоторые типографские принадлежности были запрятаны от них как раз в этот самый шкаф. Пришлось сказать, что ключи от шкафа у барыни, а она уже и так рассердилась, что её потревожили среди ночи. Пусть он сходит лучше проверит трубы внизу. Водопроводчик ушёл, но пообещал, если внизу всё в порядке, вернуться.

Птаха, Бух и Цукерман тем временем успели одеться и принялись бегом перетаскивать всё из шкафа в заднюю комнату. Соня и всё же проснувшаяся от шума Маша им помогали. Они не заметили, чтобы какие-нибудь трубы в шкафу текли, но водопроводчик вернулся и потребовал шкаф открыть. Соня ушла в свою комнату и вынесла якобы от барыни ключ. Всё обошлось.

В другой раз позвонили около одиннадцати часов вечера. Вбежал Дворник, с порога потребовал тетрадь, в которую Соня переписывала донесения Ангела-хранителя. Схватив её, он быстро ушёл, сообщив, что за квартирой, кажется, слежка, завтра он придёт и скажет точно, есть ли опасность. Тревога оказалась ложной — Ангел-хранитель передал, что квартира вне подозрений. Дворник снова отдал ей тетрадь, заодно принёс часть уцелевшей «небесной канцелярии». Соня спрятала всё в комоде.

Дня через три после этого у кого-то на квартире было собрание Исполнительного комитета. Сначала выбирали тайным голосованием Распорядительную комиссию. Тихомиров, сунув нос в листок Буха, спросил негромко, зачем он пишет Морозова: с ним трудно будет работать, он внесёт разлад. «Но будет служить вам хорошим дополнением», — невозмутимо ответил Бух.

Соня тоже выбрала Морозова, хотя и знала, что у него действительно серьёзные разногласия и с Тигрычем, и, что самое печальное, — с их Программой, напечатанной в третьем номере «Народной воли». Морозов был против идеи политического переворота с целью передачи власти народу; он считал, что народ к этому ещё не готов; что прежде всего надо добиться свободы слова и собраний.

Это, может быть, и правильно, но как этого добиться-то? Морозов уповал только на террористические акты, и тут ему возражали практически все, кроме его Ольги. Хорошо бы, конечно, если бы правительство согласилось в целях прекращения террора дать народу конституцию, да только вряд ли можно на это рассчитывать. Как был Воробей наивным романтиком, так и остался.

В комиссию его не выбрали: большинством голосов прошли опять Михайлов с Тигрычем, ещё кто-то третий — она толком не слушала, мыслями снова была не там…

На этом же заседании Дворник рассказал как о величайшем секрете о том, что готовится взрыв в Зимнем. Когда расходились, Бух спросил у него, как удалось проникнуть во дворец. Дворник покраснел и сказал с запинкой: «Ведь у нас только три секрета: наш агент в Третьем отделение, подготовка покушения в Зимнем и адрес вашей типографии. К чему праздное любопытство?» Бух улыбнулся понимающе и ни словом не возразил. Дворник, конечно, прав: берёженого Бог бережёт…

И снова — об Александре: а его вот — не уберегли… А ведь всё могло быть хорошо, если бы Вера Фигнер поселила свою несмышлёную сестрицу где-нибудь в другом месте. Это же надо додуматься — распространять нелегальную литературу и рекомендоваться при этом той фамилией, под которой прописана! И из-за такой, в сущности, глупости угодить в тюрьму самой и подвести под виселицу товарища. Да, милой девочке Женечке сейчас, конечно, тоже не сладко... но никому от этого не легче.

Соня заметила, что лицо у неё всё мокрое от слёз, только тогда, когда на кухне неслышно появился Птаха. Он остановился в дверях, спросил высоким своим птичьим голосом:

— Случилось что-нибудь?

— Нет, ничего, — она с трудом заставила себя улыбнуться. — Это я лук чищу...

Птаха вытянул свою тонкую шею, пытаясь увидеть на столе лук, которого там не было. Предложил неуверенно:

— Может, помочь?

— Нет, спасибо, я уже всё, — Соня поднялась и, отвернувшись от него, захлопотала у плиты.

Птаха так же неслышно исчез. Вообще это было с его стороны странно: если Цукерман и раньше охотно предлагал им с Машей свои услуги по хозяйству, то остальные обитатели квартиры не скрывали своего крайне отрицательного отношения к делам такого рода. На Птаху хозяйственное рвение находило лишь тогда, когда он бывал чем-то сильно расстроен. Обычно это случалось после известий о чьём-нибудь аресте. Птаха тогда запирался на кухне и пытался отвлечься от переживаний усердной чисткой самовара или яростным размазыванием грязи по полу.

Бух мрачно шутил по этому поводу, что, если кухня их иногда принимает хозяйственный вид, то это только благодаря общественным бедствиям.

В довершение всего на кухню явился и он, всё с тем же вопросом: не помочь ли'?

— Да вы что все — сговорились, что ли? — жалобно спросила Соня. — С чего вдруг такая забота?

Бух помялся в дверях и ответил:

— Ну... тебе же сейчас переутомляться нельзя.

Да, в последнее время её живот стал заметен. Странно, но сама она о ребёнке почти не думала — все мысли были не о том... Бух не уходил, ждал чего-то ещё. Бедный, ему с этим ребёнком — только лишнее беспокойство: придётся изображать из себя на людях любящего отца, вообще забот прибавится... Она улыбнулась ему:

— Спасибо. Если что-нибудь будет нужно, я скажу.

После обеда они продолжили печатать третий номер газеты, время до вечера пролетело быстро. А среди ночи неожиданно раздался звонок с чёрного хода. Соня подошла, спросила, кто там. Услышала в ответ:

— Телеграмма.

Тут же раздался звонок у парадного входа, и она подбежала к окошку, выходящему на лестницу в передней. У дверей стоял старший дворник и человек пять полицейских. Соня бросилась будить остальных. Кто-то уже вставал, кого-то пришлось растолкать, но через несколько мгновений все были уже на ногах. Маша крикнула:

— Дайте мне револьвер!

Дали. Да, надо стрелять, задержать полицейских, чтобы успеть уничтожить все бумаги. Соня быстро налила воды в умывальный таз, поставила его к комоду и принялась жечь над ним в первую очередь донесения Ангела-хранителя. Потом сообразила, что надо было поджечь бумаги прямо в тазу — получилось бы быстрее, но теперь уже было всё равно. Из передней слышались выстрелы, треск сокрушаемой двери и неистовые крики полицейских, требующих открыть замки. С улицы раздавались свистки — видимо, собирали подкрепление.

Закончив с бумагами, Соня выскочила из своей комнаты. Её тут же охватил пронизывающий холод. Из-за разбитых окон по квартире гулял сквозняк. Света на лестнице не было, из темноты раздавались выстрелы. В квартире тоже было темно: ветром задуло все лампы и свечи. Из комнаты Буха валил дым — тоже что-то жгли.

Птаха метался по передней с револьвером в руке, то и дело палил в окно. Остальные швыряли в те окна, которые были видны с улицы, всем, что попадало под руку: гранками, связками шрифта... Стекла в них уже разбили, но хотели создать такой разгром, чтобы с улицы он был заметен издали: утром должен был прийти Дворник.

Потом все собрались в ближайшей к передней комнате. Делать было больше нечего, Бух объявил, что зарядов в револьверах не осталось и можно сдаваться. Птаха начал возбуждённо со всеми прощаться, каждого обнял и поцеловал. Бух довольно спокойно спросил Соню, не холодно ли ей. В этот момент входная дверь треснула, и было слышно, как полицейские затопали по передней.

Их комната была не заперта, но, вместо того, чтобы просто открыть дверь, по ней принялись колотить топорами.

Маша пискнула нервно:

— Вот идиоты!

— Им бы этажом ниже обратиться! — мрачно откликнулся Бух.

Соня усмехнулась — этажом ниже жил профессор психиатрии.

Ожидание было невыносимо.

— Ну что они там возятся? — пробормотал Бух и крикнул громко: — Мы сдаёмся!

В ответ снова раздались удары топора, выстрелы и площадная ругань. Наконец, одна створка двери распахнулась, но ещё какое-то время полицейские боялись заходить, видимо, ожидая засады. Потом ввалились сразу всей толпой. На Соню набросилось сразу несколько человек, сбили с ног. Кто-то держал, кто-то связывал руки. Дворники были вооружены поленьями.

Откуда-то донеслось два выстрела. Только сейчас Соня заметила, что их всего четверо — Птаха куда-то исчез. Всех связали, осыпая ударами и бранью. Орали: «Где остальные?!» Из дальней комнаты послышался голос:

— Вот тут один, мертвый.

Соня поняла, что это были за выстрелы, и почему Птаха со всеми прощался…

Пристав продолжал орать:

— Да неужели их было всего пятеро? Ищите остальных! А этих — сюда!

Их поволокли в гостиную, снова били. Соню швырнули на пол, кто-то ударил сапогом в лицо и в живот, и тут же где-то рядом гневно закричал Бух:

— Не смейте, она беременна!

В ответ послышалось:

— Ничего, до верёвки доживёт!

В следующее мгновение Бух полетел на пол, сбитый с ног ударом кулака, и тот же начальственный голос приказал кому-то:

— За волосы его и об пол!

Соня отвернулась.

Полицейские ещё долго суетились в поисках «остальных», никак не могли поверить, что осаждаемых было всего пятеро, из них — две женщины. Пристав распорядился послать за доктором, прокурором и полицмейстером, затем приказал рассадить арестованных на стулья. Руки им скрутили так, что верёвки впивались в тело. Доктор, который приехал, чтобы констатировать смерть застрелившегося, обратил внимание пристава на их посиневшие руки. Веревки ослабили, но как только доктор уехал, их скрутили снова, приговаривая:

— Нечего их жалеть!

Они сидели так всё время, пока длился обыск — часа полтора, может, больше. К каждому было приставлено по два стражника, разговаривать запрещалось. Стараясь отвлечься от боли в затёкших руках, Соня думала о том, как же это могло случиться: типография считалась у них из всех конспиративных квартир самым надёжным местом. Кто-то из шпионов мог выследить Буха, но он в последнее время и из дома-то почти не выходил...

Больше никаких догадок не было.

Мелькнула мысль о ребёнке: он появится на свет в тюрьме... И тут же сжалось сердце: Александр. Каким страшным ударом будет для него весть об их провале... но зато...

Она подняла голову. Сердце забилось гулко и неровно. Зато теперь они, может быть, увидятся. Пусть в тюрьме, на допросе, в суде, где угодно — ещё хотя бы раз увидеть бледное, худое, бесконечно любимое лицо, встретить взгляд этих спокойных, всё понимающих, согревающих ласковым теплом серых глаз, и тогда...

Сидящий напротив неё полицейский ткнул локтем в бок другого, что-то шепнул ему, и оба они уставились на Соню со странным, чуть ли не опасливым выражением. Она поняла, что улыбается.

Глава 3. Снова аресты

О причине провала типографии Дворник узнал от Клеточникова на другой же день. Среди бумаг, захваченных вместе с «небесной канцелярией» в начале декабря у Мартыновского, полиция обнаружила черновик свидетельства о бракосочетании дворянина Луки Афанасьевича Лысенко с дворянкой Софьей Михайловной Рогатиной. Обратились на всякий случай в адресный стол и выяснили, что прописаны эти господа по адресу: Сапёрный переулок, дом 10, квартира 9. Полиция явилась с обыском, их встретили «револьверной пальбой», и только тогда было доложено обо всём этом Третьему отделению.

Клеточников был взволнован, сразу же сообщил о том, что в квартире оставлена засада, и даже ещё только на подходах к дому расставлены в большом количестве агенты Третьего отделения.

— Я знаю, — кивнул Дворник. — Спасибо...

Ангел-хранитель взглянул удивлённо, спросил:

— Откуда вы знаете?

— Видел, — буркнул Дворник.

Клеточников побледнел:

— Вы там были?

Дворник там был, и своими глазами видел, как двое в штатском остановили какого-то студента, чуть замедлившего шаг у дома номер десять. Сам он бросил всего один взгляд на верхние окна флигеля: стёкла были разбиты вдребезги, в одном окне для верности выломана рама... Он спокойно прошёл мимо всей рассеянной вдоль переулка стаи филёров и только скрывшись из их поля зрения побежал — надо было предупредить в первую очередь Желябова и Тигрыча.

В тот же день увиделся с Морозовым. Тот, услышав новость, растерянно замигал, снял зачем-то очки, проговорил возбуждённо:

— Как это могло случиться?

И через минуту, очень тихо:

— А мы ведь с Ольгой только-только оттуда перебрались...

Клеточников говорил ещё о какой-то тетради с образцами, о том, что в чемодане был найден также черновик свидетельства об отставке школьного учителя Чебоксарского уезда Михаила Чернышёва...

Дворник крепко пожал ему руку:

— Спасибо вам, Николай Васильевич.

— Да что там... — пробормотал Клеточников. — Вот если бы...

Дворник понял, что он хотел сказать: вот если бы полиция сразу доложила о найденных у Мартыновского бумагах Третьему отделению, тогда разгром типографии можно было бы предотвратить.

Уже выйдя на улицу, он горько усмехнулся: «если бы»! Если бы они забрали чемодан с «канцелярией» днём раньше того случайного обыска у Мартыновского! Если бы околоточный не явился вдруг в надёжную во всех отношениях квартиру на Бассейной наводить справки об Йохельсоне! Если бы Квятковский сразу же уничтожил этот треклятый черновик! Внезапно он подумал о том, что, если бы Александр Первый уже не был арестован, его тоже схватили бы, узнав в адресном столе, что проживает отставной учитель Чернышёв в Лештуковом переулке, дом тринадцать, квартира двадцать два...

Вспомнил, как после первого собрания Комитета на этой квартире суеверный Тигрыч, повсюду таскающий с собой образок святого Митрофана, своего покровителя, спросил Александра Первого, не пугает ли его то, что поселился он в доме номер тринадцать. Квятковский тогда пожал плечами, ответил со смешком: «Ещё этого бояться! Слишком много всего получится...»

Дворник зажмурился на мгновение: боль от мыслей об Александре часто обжигала внезапно, как вот сейчас... А что с ним будет, если он узнает о том, что в какой-то степени виновен в провале типографии?..

Когда Дворник рассказал обо всём Морозову, Воробей некоторое время молчал, потом хмуро сказал:

— Надо об этом не особо распространяться.

Дворник не понял, спросил:

— Что ты имеешь в виду?

Воробей помялся, потом взглянул ему прямо в глаза:

— Ну, Александр же... ты сам знаешь — на нём в последнее время очень многое держалось...

— И что?.. — Дворник все рано не мог понять, куда он клонит.

Воробей вздохнул и сказал, наконец, то, что хотел, прямо:

— Если все узнают о том, что типографию провалила безалаберность человека, игравшего в организации такую роль, согласись, это будет иметь деморализующее влияние...

— Да, — сказал Дворник. — Хотя мы ничего точно не знаем: скорее всего, он оставил эти бумаги на время — сделать по их образцу другие и потом уничтожить. И «небесная канцелярия» у нас всегда была в самых надёжных местах...

— И вот результаты, — коротко сказал Морозов. — Я бы не удивился, если бы кто-нибудь другой его защищал. Но ты — легендарный ревнитель конспирации?..

Дворник побарабанил пальцами по столу, сказал тихо:

— Тяжело все это, Воробей.

Морозов ничего не ответил, только сжал на несколько мгновений его руку в своей.

Через несколько дней после этого рано утром прибежала взволнованная Мария Николаевна. Оказалось, у неё только что был Осип Аптекман, просил срочно связаться с Ангелом-хранителем: нельзя ли узнать в Третьем отделении, почему вдруг выпустили через неделю после ареста в Москве наборщика чернопередельческой типографии Жаркова. Взяли его чуть ли не с целым чемоданом «Народной воли» — после такого за здорово живёшь не выпускают.

Собственно, Жарков мог объяснить, почему у него эти газеты, что он, скорее всего, и сделал: там напечатаны кое-какие материалы, касающиеся «Чёрного передела». Мог сказать, что у них нет пока своей газеты — только сейчас начали печатать первый номер — поэтому используют по старой дружбе «Народную волю», хотя воззрений её не разделяют. Это были, бы, без сомнения, смягчающие обстоятельства. Но всё равно никуда бы его не выпустили...

В тот же вечер Клеточников принес известие о том, что Жарков дал согласие сотрудничать с Третьим отделением. На первом же допросе его припугнули смертной казнью, и он сразу же начал выдавать.

Немедленно передав эту информацию Осипу, Дворник был уверен в том, что чернопередельцы успеют спасти если не типографию, то хотя бы людей. Не успели: типографию взяли в ночь на двадцать девятое января, при этом арестовали Крылову, Шевыреву, Приходько и Иннокентия Пьянкова. Через несколько дней выследили и схватили ещё пятерых, в том числе и Осипа.

Глава 4. Гришка

В самый первый раз Гришке стало по-настоящему страшно, когда на очередном допросе помощник прокурора Добржинский, белокурый, вежливый и улыбчивый, начал вдруг рассказывать ему, как готовилось в Харькове год назад покушение на генерал-губернатора князя Кропоткина. Говорил он об этом очень просто, без особых эмоций, но от каждой новой подробности его рассказа Гришку кидало в жар.

— В харьковской реальной гимназии ученики давали спектакль по комедии Гоголя «Ревизор». Вы, господин Гольденберг, узнав о том, что на спектакле будет присутствовать генерал-губернатор, взяли себе билет и отправились туда. Сидели вы недалеко от князя и наблюдали за ним. После второго действия губернатор встал и вышел. Вы взяли извозчика и поехали за его каретой...

Добржинский говорил долго, жар у Гришки не проходил, перед глазами всё мутилось, в голове стучало страшное слово — «предатель». В прошлый раз, когда Добржинский пытался убедить его в том, что молчать бессмысленно, им и так уже всё известно, и подтверждал эти свои заявления абсолютно точными сведениями о самых тайных делах организации, Гришка был ошеломлён и расстроен, но держался стойко.

Ему говорили, что в самое последнее время произведено множество арестов, многие преступники раскаиваются в содеянном и дают откровенные показания. Назывались конкретные имена — в основном это были члены харьковского кружка: Митрофан Блинов, Яшка Кузнецов, Гранька Лёгкий...

Гришка молчал — даже если это правда, даже если нашёлся среди арестованных какой-нибудь иуда, купившийся на жандармские посулы, напрасно господин Добржинский ждёт того же от него, Григория Гольденберга. Он ничего не сказал и не подписал, упрямо продолжал всё отрицать. Но теперь...

Он слушал помощника прокурора и с ужасом узнавал в его рассказе свой собственный. Да, именно об этом и чуть ли не теми же словами он рассказывал шёпотом недели две назад притихшему на койке Федьке Курицыну: и о спектакле «Ревизор», и о том, как выслеживал губернатора возле Дворянского собрания, возле обоих театров, возле дома его любовницы Битулинской...

Потом Гришка уже почти не слушал, а только мучительно пытался вспомнить, что ещё — какой же идиот! — он говорил Курицыну. И по мере того, как вспоминал, к жару каким-то непостижимым образом примешивался леденящий ужас: в памяти всплывали фамилии, клички, адреса...

— Что с вами, господин Гольденберг? Вам плохо? — помощник прокурора заботливо подвинул к нему стакан с водой. — Нет? Всё в порядке? Ну, так может быть, вы подпишете своё признание в убийстве князя Кропоткина?

— Я ни в чём не признавался, — произнёс Гришка непослушными губами.

Его увели в камеру.

Он смотрел на пустую Федькину койку и снова корчился от жарко-ледяного ужаса: что же это он наделал своей идиотской доверчивостью? Ладно бы ещё, болтал только о себе, так нет ведь — молол обо всех подряд... И что теперь с ними будет?..

Он застонал и закрыл ладонью пылающие от жара глаза. Ну кто, кто бы мог подумать, что добродушный, простой, жалостливый Федька подсажен к нему в камеру специально?!

Теперь было понятно, почему Курицын задавал столько вопросов, почему даже ночью иногда чуть не со слезами просил Григория с ним поговорить: «Невмоготу мне, Гриша. Такая тоска берёт — боюсь, как бы рассудком не тронуться»... И Гришка верил, пытался как-то утешить, обнадёжить, рассказывал и о «Народной воле», и о подкопе, и о минах, и о том, какая прекрасная жизнь наступит в стране, если им удастся покончить с монархом и с монархией...

Эта ночь длилась целую вечность и была хуже всяких кошмаров.

Когда снова привели на допрос, Добржинский встретил приветливо, сочувственно поинтересовался здоровьем:

— Что-то неважно вы выглядите, господин Гольденберг. Не заболели, часом?

— Я здоров, — ответил Гришка сквозь зубы.

— Вот и слава Богу, — благодушно порадовался за него помощник прокурора.

Сидящий за столом жандармский полковник начал в который раз задавать осточертевшие уже Гришке вопросы о Харькове, об убийстве губернатора.

— Я отказываюсь давать показания, — сказал Гришка.

Они слышали от него эту фразу тоже уже далеко не в первый раз, но Добржинский весьма натурально изобразил удивление:

— Отказываетесь? А ведь ваши показания могли бы облегчить участь не только вашу, но и ваших товарищей.

— Как это?.. — помимо своей воли, со слабой надеждой спросил Гришка.

Что-то в нём встрепенулось. Неужели это и вправду возможно? Да если это хоть как-то поможет товарищам, он готов во всём признаться, всё подписать, сделать что угодно...

— Уверяю вас, — Добржинский проворно подвинул в его сторону бумагу и перо. — Если вы сейчас честно всё напишете об убийстве князя Кропоткина, с нескольких человек будут сняты подозрения в причастности к этому тяжкому преступлению.

Гришка помедлил немного в раздумье над чистым листом. Если это просто ловушка? И тут же: а если нет? Собственно, ему терять уже нечего, если им так хочется, он напишет. И скажет то же самое на суде — пусть все услышат правду о кропоткинских зверствах!

Перо в его руке чуть дрогнуло и быстро застрочило. Гришка писал всё, как было, и всё, что он думает по этому поводу: «Я не сожалею, конечно, что я убил князя Кропоткина, ибо не могу сожалеть о том, что я так чувствителен к людским страданиям, что имею такое высокое понятие о человеческом достоинстве, что для меня так дороги интересы партии и жизнь товарищей, что, решив погибнуть, лишь бы защитить всё это, я не сожалею, а считаю для себя честью и счастьем умереть за это дело на виселице».

Прочитав написанное, полковник скривился и молча передал листок Добржинскому. Тот сидел над ним довольно долго, о чём-то задумавшись. Потом отодвинул его и осторожно спросил:

— А справедливо это, господин Гольденберг, что вы всю вину за совершённое преступление берёте на себя? Ведь вы действовали не один! Ну, хотя бы вот тот ваш товарищ, с которым вы сидели в Вознесенском сквере у дома губернатора, поджидая его — вы не могли бы указать его имя? — он будто сам смутился своим гнусным предложением, тут же поспешил замазать его обтекаемыми фразами о том, что данное признание не производит впечатления полностью откровенного, и не сочтёт ли нужным господин Гольденберг добавить к нему ещё что-нибудь для полной ясности?

Гришка усмехнулся. И эти господа ещё толкуют о справедливости!

Он снова придвинул к себе листок. Уже не торопясь, чётко и аккуратно вывел: «Пусть же правительство знает, что мы не остановимся ни перед какими виселицами, что револьверные выстрелы не перестанут за нас говорить и защищать, пока в России не будет конституции, и чем больше правительство будет от нас отдалять последнюю, тем больше жизней погубит оно этим, и что то поколение, которым должна гордиться вся Россия и даже само правительство, ещё не упало под тяжким бременем креста своего и что оно донесёт его до самой Голгофы!»

Хотите ясности — вот вам!

Он пробежал глазами написанное, чуть подправил красивую завитушку на букве «ы» в слове «Голгофы». И положил листок перед полковником.

Глава 5. Крепость

Двадцать третьего января Александра перевели из тюрьмы при Третьем отделении в Петропавловскую крепость. Перед этим на одном из допросов ему предъявили телеграмму из Томска, в которой его мать, Квятковская Аполлинария Тимофеевна, заявляла, что признает в лице, изображённом на фотокарточке, своего сына Александра.

— Что вы на это скажете, господин Чернышёв? — не без сарказма осведомился Плеве.

Александр пожал плечами:

— Ну, что тут скажешь? Лучше поздно, говорят, чем никогда!

Кое-кто из сидевших за длинным столом официальных лиц слегка позеленел, приняв это на свой счёт, — действительно, можно было бы установить личность неоднократно привлекавшегося к дознанию беглого государственного преступника и пораньше.

Для Александра это известие было, конечно, не из приятных, но пережил он его довольно спокойно, потому что внутренне был к этому готов — понимал, что в конце концов его кто-нибудь опознает. Но уже через несколько дней в этом самом кабинете каждый вопрос, который ему задавали, словно бил дубиной по голове: спрашивали о типографии в Сапёрном, причём называли её точный адрес; о тех, кто там работал — обо всех пятерых, о каждом в отдельности. Он что-то отвечал, почти не соображая, что говорит, — в мозгу билась только одна мысль: как это могло случиться? Понять было невозможно.

Он почти не спал несколько ночей подряд, думая о Соне. Где она? Тоже в крепости? Может быть, за соседней стеной... Сжимались в бессильной ярости кулаки, он вскакивал с постели, ходил кругами по камере. На себе он уже давно поставил крест, но думать о том, что теперь будет с ней, было невыносимо.

Допросов ждал с нетерпением — узнать ещё хоть что-нибудь. Как назло, теперь его почти не вызывали.

Пятого февраля вечером, где-то около шести часов раздался оглушительный грохот со стороны Зимнего дворца. Александр сразу понял, что это такое. На другой день предстояло новое разочарование — узнать о том, что император остался цел и невредим. И ещё одно известие камнем легло на сердце: при взрыве погибло не то десять, не то одиннадцать караульных солдат, и около пятидесяти было ранено... От этого было так муторно на душе, что Александр не мог думать ни о чём другом.

Да, Степан говорил о том, что между царской столовой и их подвалом находится караульное помещение, и даже чертёжик, набросанный карандашом, показывал — но неужели нельзя было выбрать время, когда там не было бы людей? Впрочем, это со стороны легко рассуждать — а на деле, выходит, нельзя было...

Александр даже не очень удивился, когда на очередном допросе увидел перед собой эти самые полтора листочка почтовой бумаги — смятые, но затем тщательно разглаженные — с планом помещений Зимнего дворца, где столовая были помечена крестиком.

— Эти чертежи принадлежат вам?

— Нет.

— Они найдены в вашей квартире в Лештуковом переулке.

— В протоколе обыска ничего похожего не было.

— Их обнаружил позднее подполковник Кулябко, который продолжил обыск в квартире после того, как вас увезли.

— Я повторяю: это мне не принадлежит. Если эти листки действительно найдены в моей квартире, мне неизвестно, как они туда попали.

— Как же они могли туда попасть? Если не вы их принесли, значит, кто-то из посетителей вашей квартиры. Вы знакомы со Степаном Халтуриным?

— Нет.

— Возможно, вы знали его под другим именем. Вам знакома фамилия Батышков?

— Нет.

— Батурин?

Паспорт на имя Батурина был у Степана год или два назад, когда ещё и мысли о взрыве Зимнего ни у кого не было. Тогда он мог его встречать, например, на рабочих сходках.

— Кажется, где-то слышал такую фамилию...

— Постарайтесь вспомнить, господин Квятковский!

— Если я не ошибаюсь, я встречал какого-то Батурина или Бутурина в конце 1877 или начале 1878 года на сходках рабочих где-то на Астраханской улице. Вопросы там обсуждались чисто экономические.

Внезапным жестом фокусника следователь подносит к его глазам фотокарточку Халтурина:

— Это ваш знакомый Батурин?

— Не уверен. Давно было дело...

— И с тех пор вы с ним не встречались?

— Нет. Он, кажется, вскоре после этого уехал куда-то к родным, в Нижегородскую губернию.

— Так откуда же у вас в квартире чертежи, на которых — его рука?

— Я уже сказал, что это мне неизвестно.

И все сначала, как в сказке про белого бычка.

Когда вызвали в следующий раз, вопросы опять задавались почти те же самые.

Александр уже знал о том, что при захвате типографии Птаха застрелился. Когда спрашивали о том, с кем из работавших в типографии он знаком, Александр назвал только его и Соню — Птахе было уже всё равно, а знакомство с Соней отрицать было невозможно: она так часто бывала у него в Лештуковом, что Анна, их прислуга, тоже, кстати, по фамилии Иванова, на допросе это сразу же показала.

По поводу листков с чертежами повторил, что не знает, понятия не имеет, кто оставил их в его квартире, может только предположить, что — работник типографии, известный ему под именем Александра Петровича, Абрама и Пташки, незадолго до обыска посещавший его квартиру.

На допросе опять был Плеве. Он быстро спросил после этих его слов:

— Но ведь Иванова тоже была у вас на квартире незадолго до вашего ареста?

Александр не мог понять, откуда ему это известно. От самой Сони? Он сказал, очень стараясь, чтобы голос его звучал ровно и спокойно:

— Иванова у меня никогда ничего не оставляла.

— Да, конечно, — с саркастической усмешкой согласился Плеве. — Она даже не признаётся в том, что вообще с вами знакома.

Александр почувствовал вдруг, как заныло сердце. Он не виделся с Соней уже больше двух месяцев. Скорее бы суд — хоть там...

Спокойно спросил:

— Что вы ещё хотите знать?

В первый раз за всё время Плеве взглянул на него, как ему показалось, с человеческим выражением: в глазах было лёгкое удивление и, пожалуй, даже что-то похожее на симпатию. Голос прозвучал, тем не менее, вполне официально:

— Пока больше ничего.

Шагнув к двери, Плеве вызвал охрану. Приглядевшись к нему повнимательней, Александр понял, чем этот плотненький, небольшого роста человечек напоминает ему рослого красавца Желябова, — гордой посадкой головы.

Глава 6. Арест в Киеве

К тому, что время от времени за ним незаметно устремляются на киевских улицах явно сомнительные личности, Михаил уже почти привык. Но в последние дни число филёров будто возросло: не успеешь отделаться от одного — тут же появляется второй, а за ним, глядишь, и третий...

В январе уехали за границу Жорж, Засулич, Дейч и Стефанович: на них была устроена настоящая охота. После питерского разгрома в конце января оставшихся на свободе чернопередельцев можно было сосчитать по пальцам. Мысль о том, чтобы уехать в Питер и присоединиться к «Народной воле» возникала у Михаила уже не один раз. Впервые — ещё в ноябре, когда он узнал об аресте Квятковского.

Снова вспомнился август в Лесном, когда они расходились, окончательно расходились в разные стороны, и говорили о каких-то ничего не значащих вещах, и не Александр, а Тихомиров сказал ему на прощанье:

— Кто-кто, Родионыч, а вы пожалеете о разделе! Ведь все мы остаёмся теми же самыми, что и были, и различаемся только в оценке настоящего момента!

Да, все они остались теми же, и, если честно, он так по ним соскучился: по Дворнику, по Воробью и по Семёну, и по Тигрычу, а больше всех, конечно, по Александру Первому...

В Киеве Михаил, к своему собственному удивлению, сумел как-то объединить в своем кружке и чернопередельцев, и народовольцев. Они развернули пропаганду среди рабочих, возник кружок на заводе «Арсенал», почти одновременно с ним — кружок сезонных рабочих на железнодорожной линии Киев — Одесса. Было сделано несколько попыток начать пропаганду среди солдат. И вроде бы дело шло, но...

После обеда Михаил провожал на вокзал Фроленко, и оба они очень скоро заметили за собой слежку. Вроде бы кое-как оторвались, Михайло благополучно уехал, а он снова, оглянувшись на углу, увидел за собой тех же самых двух филёров.

Он мотался по городу уже достаточно долго, но по-настоящему тревожиться начал только сейчас. Казалось, что шпиков уже не двое, а гораздо больше. Михаил присел на скамейку в сквере, вытащил из кармана несколько свёрнутых газет. Один из филёров, излишне разогнавшись, был вынужден пройти мимо. Остальные куда-то исчезли.

Газеты были легальные, из Питера. Особенно впечатляли отклики прессы на взрыв в Зимнем дворце. Например, такие: «Перо дрожит от негодования и останавливается посреди сомнений, что все горячие фразы негодования нисколько не помогают делу, не останавливают мерзких стремлений и не пресекают им путей». Или ещё: «Злодеи целого ряда преступных попыток понимают, конечно, что увлечь за собою народную массу, а тем более, верную Престолу армию не могут никакие дьявольские усилия».

Михаил усмехнулся. От последнего номера «Петербургской газеты» у него появилось ощущение, сходное с тем, когда без причины ноют зубы. Хвалебная статейка к годовщине восшествия царя-батюшки на престол, во-первых, отзывалась об императоре почему-то как о человеке, «проникнутом идеями добра и справедливости, а потом ещё заявляла что-то о незыблемости «священных, исторических основ русской монархии» как о конечной цели всех императорских преобразований — ну, это правильно, какая у него ещё могла быть цель? — и о том, что эти «основные идеи», оказывается, «симпатичны каждому человеку».

Зато помещённый в том же номере верноподданический стишок некоего В. Головина изрядно его насмешил:

Пусть, как змея, шипит у ног твоих крамола

И злобно яд из жал своих сочит:

Подпольной тле не подточить Престола,

Что Русь три века сторожит!

О том, что указом государя создана для борьбы с «подпольной тлёй» Верховная распорядительная комиссия, и во главе её поставлен почти с диктаторскими полномочиями теперь уже бывший харьковский генерал-губернатор граф Лорис-Меликов, Михаил уже знал, так же как и о недавнем покушении на него.

В одной из газет новоявленный диктатор обращался к русскому обществу с призывом о помощи в борьбе с крамолой, который начинался длинным и не очень вразумительным пассажем: «Ряд неслыханных злодейских попыток к потрясению общественного строя государства и к покушению на священную особу государя-императора в то время, когда все сословия готовятся торжествовать двадцатипятилетнее, плодотворное внутри и славное извне, царствование великодушнейшего из монархов, вызвал не только негодование русского народа, но и отвращение всей Европы».

Во-первых, это можно было понять так, что Европа и русский народ негодует по поводу «злодейских попыток» только потому, что приближается юбилей царствования императора. Во-вторых, это можно было воспринимать как прямое оскорбление всех других ныне здравствующих монархов: если Александр II за один только прошлый год ознаменовал свое «славное царствование» шестнадцатью виселицами и при этом назван «великодушнейшим из монархов», то все остальные, по логике, являют собою сборище поистине редких моральных уродов.

О Лорис-Меликове ходили слухи, что он якобы склонен к тайному либерализму. В газетах он, тем не менее, обещал «приложить всё старание и умение к тому, чтобы, с одной стороны, не допускать ни малейшего послабления и не останавливаться ни пред какими строгими мерами для наказания преступных действий, позорящих наше общество, а с другой — успокоить и оградить законные интересы благомыслящей его части».

Михаил снова усмехнулся и, скомкав газету, бросил её в стоящую неподалёку урну. Ну, оградить интересы — это ещё понятно, но — их же успокоить?! Хоть бы отредактировал кто перед печатью это полуграмотное творение верховного распорядителя России...

Покушение на графа состоялось в Питере буквально два дня назад. Стрелял в него некий некий Ипполит Млодецкий, приехавший, по слухам, из Минской губернии. Было это среди бела дня, у самого дома графа на углу Большой Морской и Почтамтской, чуть ли не на крыльце особняка. Млодецкий промахнулся. Его тотчас схватили дежурившие у подъезда городовые. Вчера осудили, сегодня утром должна была состояться казнь, но здесь, в Киеве, точно ещё никто ничего не знал.

Михаил неторопливо сложил все газеты и поднялся. Перед тем, как швырнуть свёрток в урну, специально оглянулся по сторонам — если филёры наблюдают сейчас за ним, пусть хоть один задержится здесь в надежде добыть улики. Откуда им знать, что все газеты в свёртке — легальные...

Он быстро пошёл к выходу из сквера. Две фигуры на расстоянии двинулись за ним. Нет, пожалуй, не две... три?.. Больше?

Очередной марш-бросок по унылым слякотным улицам. Ну, что ещё сделать? Зайти в магазин, попробовать переодеться?

Если они намерены его взять, то возьмут сейчас.

Он не успел выйти из магазина, как был буквально подхвачен с обеих сторон под руки двумя субъектами в штатском. В участке их ожидал жандармский капитан Судейкин — тот самый, который арестовал Валериана Осинского. Был он почему-то страшно доволен — очевидно, считал Михаила важной птицей. После обычных формальных вопросов капитан спросил почти ласковым тоном:

— Скажите, а с кем вы шли сегодня днём по направлению к вокзалу?

Михаил знал, что заветная мечта Судейкина — изловить знаменитых Аяксов: Дейча, Стефановича и Бохановского. Поэтому он сразу же ответил:

— Со Стефановичем.

Лицо Судейкина просияло; он немного подался вперёд, не сводя с Михаила загоревшегося взгляда:

— Со Стефановичем? А вы — вы не Бохановский?..

— Бохановский, — спокойно ответил Михаил.

Судейкин вскочил и бросился в соседнюю комнату — видимо, посмотреть фотокарточки Аяксов. Вернулся он явно разочарованный, поскучневшим голосом снова обратился к Михаилу:

— Вы, я вижу, любите пошутить. Ну, а если серьёзно, будьте так любезны, сообщите нам, кто вы таков?

— У вас же мой паспорт в руках, — сказал Михаил. — Чего же вам ещё?

— Знаю, знаю, — заявил Судейкин. — В вашем распоряжении таких паспортов сколько угодно. Вот, например, в этом паспорте вы значитесь Михаилом Родионовичем Поповым. Признаюсь, настоящей вашей фамилии не знаю, но знаю, что зовут вас Василием Николаевичем. Намерены ли вы, Василий Николаевич, дать какие-нибудь показания?

Михаил почувствовал, что, пожалуй, на сегодня уже насмотрелся на эту самодовольную жандармскую физиономию. Он ответил:

— Пока нет, не намерен. Но у нас с вами, как я понимаю, впереди ещё много времени. Полагаю, это не последняя наша с вами встреча.

— Надеюсь, что так, — похлопав глазами, заявил Судейкин.

На этом допрос закончился.

Глава 7. Покушение Млодецкого

В тот же день, когда громыхнул взрыв в Зимнем, поздно вечером Андрей Пресняков с Грачевским подстерегли Жаркова у Тучкова моста.

— Как?.. — спросил Дворник, когда увиделись.

— Сделано, — так же коротко ответил Андрей.

Дворник не собирался ничего больше спрашивать, но Пресняков выглядел таким подавленным и измученным, что он не удержался:

— А ты?..

— Пройдёт, — пробормотал Андрей.

Дворник посмотрел ему в глаза. Лучше бы он этого не делал — такую нечеловеческую тоску он в них увидел. Спросил, запинаясь:

— Андрей... что-нибудь было... не так?|

И тут же сам понял, насколько нелепо прозвучал его вопрос.

Пресняков отвернулся, сказал глухо:

— Он просил пощады.

Дворнику показалось, что наступившее вслед за этим молчание никогда не кончится. Сказать тут было нечего. Пресняков, видимо, пожалел его — заговорил сам, совсем о другом, хотя тоже отнюдь не радостном:

— Степан-то как?

— Примерно так же, как ты, — ответил Дворник. — Если не хуже...

Когда Андрей Желябов привёл в тот вечер Халтурина сразу после взрыва в квартиру на Большой Подьяческой, где размещалась их динамитная мастерская, Степан был с виду спокоен. С порога спросил, есть ли здесь оружие, сказал: «Живым я не дамся». А поздно вечером, услышав о том, что царь остался невредим, а множество солдат убито и ранено, он вдруг пошатнулся и едва не потерял сознание. И до сих пор ещё не совсемпришёл в себя — что-то в нём будто надломилось.

Покушение не удалось сразу по двум причинам: между первым и вторым этажом оказались двойные своды, поэтому в столовой треснула всего лишь одна стена; к тому же в этот день император ждал к обеду гостя — принца Гессенского, который с прибытием задержался; из-за этого обед был отложен, и в момент взрыва в столовой никого ещё не было.

Тигрыч написал по поводу взрыва прокламацию, в которой были такие слова: «С глубоким прискорбием смотрим мы на погибель несчастных солдат царского караула, этих подневольных хранителей венчанного злодея. Но... пока армия будет оплотом царского произвола, пока она не поймёт, что в интересах родины её священный долг стать за народ против царя, — такие трагические столкновения неизбежны».

Дворнику пришлось немало побегать, чтобы организовать на одной из квартир что-то вроде временной типографии. Кроме этой прокламации, там было напечатано также обращение к французскому народу в защиту Льва Гартмана, который был за границей арестован, и стоял вопрос о выдаче его царскому правительству. Всё-таки его не выдали — освободили и дали возможность уехать в Англию.

Там же была отпечатана ещё одна прокламация — по поводу покушения на Лорис-Меликова. Такой скорой расправы, как над стрелявшим в него Млодецким, никто ещё не видел: двадцатого — неудачный выстрел, двадцать первого — приговор, двадцать второго — казнь.

Ипполит Млодецкий не был членом «Народной воли», но в комитете о готовящемся покушении знали. Планировалось оно на девятнадцатое февраля — юбилей императорского царствования, но что-то в этот день у Млодецкого не получилось...

Повешен он был на Семёновском плацу. Дворник туда не пошёл, но, стоя на углу Невского и Надеждинской, видел проехавшую мимо чёрную колесницу. Руки Млодецкого ремнями были привязаны к железной скамье, лицо было бледным, но спокойным; время от времени он пытался даже улыбнуться, глядя на валившую за процессией толпу.

«Голос» и «Новое время» потом описали казнь и приготовления к ней так, что бледность Млодецкого стала «страшной», его спокойный вид — «мрачным и злобным», а улыбки его, по-видимому, вызвали у репортёров бурю негодования: один написал, что лицо преступника «передёргивала улыбка», второй отметил «лёгкую насмешливую улыбку правой половины некрасиво очерченного рта», а третий заявил: «Мы не могли принять за улыбку болезненно кривившиеся черты».

Почти все газеты в подробностях описывали агонию повешенного, которая длилась целых двенадцать минут...

Читать всё это было неимоверно тяжело, тем более, что приближался суд над Оболешевым, Адрианом Михайловым и другими товарищами; шло дознание по делу Квятковского и типографииков, был арестован в Киеве Родионыч...

Особенное беспокойство вызывал Александр Первый. Дворник уже знал о том, что раскрыто его настоящее имя, что на квартире его сестрёнки Юли арестовали человек двадцать совершенно посторонних людей — заказчиц хозяйки-швеи и обедающих у неё студентов. Юля на Рождество уезжала в Костромскую губернию к брату Ивану, который служил там земским врачом. Когда через месяц она вернулась в Петербург, её тут же арестовали и несколько недель продержали в Доме предварительного заключения. Она рассказывала о том, что в нижнем этаже под её камерой сидела Соня Иванова, которая передала ей, что у неё родился сын и что надо об этом сообщить Александру...

Юлю через некоторое время выпустили. На одном из последних допросов следователь передал ей письмо от Александра, в котором тот сообщал, что здоров и настроение у него бодрое. Хотя нетрудно представить, какое на самом деле у него сейчас настроение...

В начале марта пришло как громом поразившее всех известие из Киева: шестого числа по приговору суда повешены за революционную пропаганду двое, один из них, студент университета Розовский, — вроде бы несовершеннолетний. Это не укладывалось в голове.

Через несколько дней стало известно, что Розовский был обвинён только лишь в том, что отказался сказать, кто у него ночевал и оставил пачку прокламаций «Народной воли».

— Нет, я всё-таки не понимаю, — взволнованно сказала Аня Корба. — Хоть какая-то логика у них быть должна? Мирский стрелял в шефа жандармов, ему смертную казнь заменили каторгой. А тут — вешают студента из-за нескольких прокламаций!

— Мирский подавал прошение о помиловании, — мрачно отозвался Дворник. — К тому же, император не слишком обрадовался, что Гурко его помиловал.

Это было абсолютно точно, кто-то из знакомых адвокатов, бывающих в высшем свете, передал высочайший комментарий поступка Гурко: «Действовал под влиянием баб и литераторов».

— Но если они будут вешать подряд всех, у кого найдут запрещённую литературу?! Это же в страшном сне не приснится! — вздохнула Аня.

— И что тогда, интересно, они будут делать с нами? — вставил Тигрыч. — Четвертовать?

Никто ему не ответил.

Глава 8. Надежда

Теперь допросы вёл в основном один Добржинский. Полковник Першин или сидел, как истукан, молча, или вообще куда-то уходил из кабинета.

Добржинский был всё так же благодушен, осторожен, настойчив.

— Вот вы пишете, господин Гольденберг: «...как бы процветала та страна, как бы счастлив был тот народ, правительство которого глубоко бы чтило святость и неприкосновенность человеческой мысли; спокойствие той страны не нарушалось бы никакими революциями». Вроде бы и верные слова, но ведь мысль мысли — рознь! Вот, например, лично вам в один несчастный для России день пришла в голову мысль о терроре...

— Потому и пришла, что слов наших правительство предпочитает не слышать, — сказал Гришка. — Что же делать — пусть тогда слушает выстрелы...

Добржинский держал в руках и цитировал его рукопись, которую предполагалось когда-то издать в виде брошюры. Она так и не была напечатана, потому что попала в руки жандармов.

— Но ведь вы тоже любите Родину, господин Гольденберг. Вот в чём трагедия...

— Я не понял — а ещё кто её любит? И почему это трагедия?

Добржинский сокрушённо качал головой.

— Трагедия в непонимании... В роковом непонимании между передовой русской молодежью и русским правительством. Вот вы пишете: «Я говорю о том, что моё дорогое отечество, Россия, благодаря всяким историческим обстоятельствам и так во многом отстала от западноевропейской цивилизации и культуры, а тут ещё русское правительство всеми своими действиями и реакцией задерживает интеллектуальное развитие страны, что нигде в Европе, слава Богу, нет монархии...» Здесь вы, положим, не совсем точны, но дело не в этом, «... а у нас в России ещё монархия со всеми её ужасами...» — тут Добржинский немного замялся, но Гришка прекрасно помнил, о чём там дальше, и за него закончил:

— «...благодаря чему существуют политические убийства». И дальше там: «Русское правительство и знать не хочет того, что только одна конституция, а не виселица, может положить конец политическим убийствам».

Добржинский пытливо взглянул на него, отложив рукопись в сторону. — А почему вы думаете, господин Гольденберг, что не хочет русское правительство этого знать?

Гришка усмехнулся его наивности:

— А вы думаете по-другому?

Добржинский помолчал, затем заговорил, отчего-то понизив голос:

— В русском правительстве, господин Гольденберг, есть люди с различными взглядами. Но все они в конечном счете стремятся к тому же, что и вы...

Гришка уставился на него во все глаза: он что, не в своем уме? Или его за дурака принимает?

Но Добржинский уверенно продолжал. Картина из его пространных рассуждений складывалась такая: цель у революционной молодежи и у прогрессивных людей в правительстве одна и та же — народное благо. Но одни, молодые и неопытные, ошибочно полагают, что добиваться этого следует с помощью динамита. Другие же, умудренные прожитыми годами, возлагают надежды на мирный путь развития.

Ведь все эти ужасные события последних лет, все эти убийства и покушения — хоть сколько-нибудь улучшили они положение народа? Напротив: результатом их явились полицейские строгости, военные суды и виселицы, на которых погибло уже столько прекрасных, благородных людей, и сколько ещё погибнет, если не остановить эту бессмысленную войну.

— Да ведь её остановить-то очень просто! — не выдержал Гришка. — Дайте народу конституцию, свободу — и с нашей стороны ни единого выстрела больше не прозвучит!

Добржинский вздохнул легонько, посмотрел в окно и продолжил:

— Вы умный человек, господин Гольденберг. Ну, рассудите сами — какая сейчас может быть свобода, когда эта несчастная кучка заговорщиков держит в страхе всю страну? После всех этих злодеяний — ведь даже прогрессивные лица в правительстве не могут им доверять. Вот если бы они добровольно сложили оружие, отказались от всех своих преступных планов — вот тогда возможен был бы с ними разговор на равных...

— А где гарантии? — спросил Гришка. — Мы сложим оружие, а они обрадуются и тут же кликнут палачей! Дело известное!

Добржинский снова вздохнул с сожалением:

— Вот видите! Вы не верите им, они — вам, а в результате — новые страдания и никакого облегчения народу!

И снова тихо, с глубокой печалью говорил о напрасных жертвах, о том, что террор не может привести к счастливой мирной жизни и что необходимо всеми силами воспрепятствовать роковой развязке, не допустить новых мучений и убийств. Гришка не понимал, в чем его стараются убедить: он и так с этим согласен, но что, что он-то может сделать, чтобы этого не допустить?

— Вот если бы нашелся благородный, мужественный человек, — говорил Добржинский, все более воодушевляясь, — который не побоялся бы сделать первый шаг к взаимному пониманию, не побоялся бы взять на себя громадную ответственность этого шага, если надо, даже пожертвовать собой во имя святого дела — он мог бы, вероятно, спасти Россию... — и уставился на Гришку выжидательно.

— Я готов пожертвовать собой, — сказал Гришка, начиная нервничать, — только не понимаю, каким образом это может Россию спасти...

Добржинский поднялся.

— Вы, именно вы можете сделать это, господин Гольденберг. Для этого необходимо сделать первый шаг: объяснить, на бумаге изложить истинное положение вещей — кто вы и ваши товарищи, чего хотите, чего ждёте от правительства. Честно, ничего не скрывая, не требуя для себя никаких выгод...

— Не нужно мне от вас никаких выгод, — брезгливо сказал Гришка. — Давайте бумагу, напишу.

— И объяснить всё подробно, так, чтобы они поняли! — с волнением в голосе добавил Добржинский. — Напишите о том, как образовалась партия террористов, о её целях и наиболее крупных предприятиях, о том, какими новыми шагами в этом направлении чревата деятельность партии в том случае, если не будет достигнуто соглашение с правительством. Хотя мы с вами непременно, во что бы то ни стало должны его достигнуть ради спасения многих жизней...

— Я хотел бы заняться этим не здесь, а в камере, — сказал Гришка.

— Да-да, конечно, — тут же согласился Добржинский. — Я немедленно распоряжусь.

Гришка вышел из кабинета в состоянии какой-то странной, почти радостной приподнятости. Нельзя сказать, чтобы он полностью верил помощнику прокурора, но он знал, что должен сделать то, что ему обещал. А вдруг всё получится так, как он говорит? Правительство, со своей стороны, тоже пойдет на уступки: освободит всех политических заключённых, вернёт ссыльных и каторжан...

Через год-два спокойной мирной жизни народ получит наконец-то конституцию, и этот кровавый кошмар российской действительности последних лет никогда больше не повторится. Ради этого стоит пойти на всё.

Глава 9. Предательство

Знакомая лестница, знакомый кабинет. Комаров сегодня необычайно оживлён, но вопросы задаёт всё те же: о типографии в Сапёрном, о той типографии, что была до неё... Александр что-то отвечал, а сам думал о Соне: как она? Здорова ли? Вспоминает ли о нем?..

Комаров копался в каких-то ещё февральских его показаниях, без конца что-то уточнял:

— Вот ваше показание об устройстве тайной типографии от пятнадцатого февраля. Вы пишете: «...основание её не соединялось с мыслью об издании газеты, так как казалось невозможным, чтобы в Петербурге, где правительство располагает столькими средствами, мог держаться долго тайный журнал...» Совершенно неуместная в вашем положении ирония, господин Квятковский! « Впоследствии, однако, пришли к иному заключению». Вы можете ответить, кому именно пришла эта мысль об издании тайной газеты?

— Да как-то всем сразу, — спокойно ответил Александр.

— Всем в одно и то же время? — процедил сквозь зубы Комаров. — И все хором эту мысль высказали?

Александр усмехнулся.

— Ну, высказал, наверное, кто-то один. Или двое. Или больше...

Генерал уставился на него тяжёлым взглядом. Спросил неожиданно:

— Какова общая численность партии террористов на сегодняшний день, господин Квятковский?

— Я не знаю, о какой партии вы говорите, — сказал Александр. — Партию «Народной воли» неверно было бы называть террористической. Террор — лишь одно из многих направлений её деятельности, причём это мера вынужденная.

— Ну, хорошо. И какова же численность этой партии?

— Я думаю, этого не знает никто, кроме членов Исполнительного комитета.

Тон Комарова вдруг резко сменился, приобрел металлический оттенок.

— У нас есть точные сведения о том, что вы, господин Квятковский, являетесь членом этого комитета. Более того, у нас имеются сведения о ста сорока трёх членах вашей партии.

Александр взглянул на него с недоумением. Почему именно о ста сорока трёх? Комаров заговорил внезапно об их совещаниях в трактирах на Офицерской и Большой Садовой. Александр не мог ничего понять. Откуда у них эти сведения?

— Нам известно, что вы участвовали в этих совещаниях с ныне казнённым преступником Соловьёвым, на которых решался вопрос о покушении на священную особу государя-императора.

— Этот вопрос был решён Соловьёвым ещё до всех совещаний, — сказал Александр. — Если бы кто-то попытался его отговорить, вряд ли ему это удалось бы.

Он подумал о том, что из тех, кто был тогда с Соловьевым, арестованы все, кроме Дворника: Зунделевич, Кобылянский, Гришка и он сам. Получается, что проболтался кто-то из троих. Зунделевич? Этот не проболтается. Кобылянский? Тоже вряд ли. Гольденберг? Этот будет молчать и под пытками. Откуда же они все знают?..

Комаров говорил уже о Липецке.

— Нам известно, что на этом съезде было принято решение о цареубийстве. Вы это подтверждаете?

Александр вдруг поймал себя на мысли о том, что снова думает о Гольденберге. Да, из тех троих, что совещались с Соловьёвым, в Липецке был только он...

— Вы подтверждаете это, господин Квятковский?

— Это решение было условным, — сказал Александр. — Его практическое исполнение зависело от приговоров по политическим процессам, которые готовились в Киеве и Одессе.

— Что же вы замолчали? Продолжайте!

— Продолжение вы и сами знаете. Восемь виселиц. Тогда уже приступили к выполнению...

Плеве нервно зачеркал карандашом по лежащему перед ним листу бумаги. Бросил его, поднялся, прошёлся по кабинету. Комаров монотонно перечислял с ошеломляющей точностью все их действия по подготовке осенних покушений: кто куда ездил, кто и кому какие посылал телеграммы, кто сколько вёз динамита...

Александр ждал, что вот сейчас генерал заговорит об их подготовке покушения на Гурко. Нет, об этом, по-видимому, ему ничего не известно... потому что... потому что ничего не было известно Гольденбергу. Он попытался отогнать эту мысль, но уже понимал, что всё сходится в одной точке. Внезапно он похолодел. Нет, но как же всё-таки им это удалось?.. Что же они с Гришкой делали, если сумели заставить его всё это им выложить?!

Он почувствовал, что смотрит на Комарова с ненавистью. В нём был какой-то клубок перемешанных чувств: презрение и ярость ко всем без исключения двуногим в жандармских мундирах, и острая жалость к Гришке, и жгучий стыд за него и за них... Он спросил почти грубо:

— Откуда у вас эти сведения?

— Один из ваших товарищей по Исполнительному комитету оказался достаточно благоразумным, чтобы принять решение порвать со своим преступным прошлым. Он уже дал обширные откровенные показания и продолжает их давать.

— А что с ним делали, чтобы он стал таким «благоразумным»? — зачем-то спросил Александр, хотя ответ знал заранее.

— Что делали? — Комаров пожал плечами. — Да ничего особенного. Очевидно, просто объяснили ему его положение.

Александр подумал, что как раз сейчас положение у Гришки — хуже не бывает. Кто бы это ему, идиоту, объяснил...

— Я больше не намерен давать никаких показаний.

— Что ж, у вас будет время об этом как следует подумать, господин Квятковский, — генерал поднялся из-за стола.

Допрос закончился.

Глава 10. Заботы Дворника

Новое покушение на царя решено было готовить в Одессе, куда он обычно заезжал весной по дороге в Ливадию. Участвовать в этом деле вызвались Саблин, Перовская, Якимова и Исаев. Все они уже были на месте. «Супруги Прохоровские» — Соня с Николаем — сняли подходящую лавку на улице Итальянской — по ней император обычно проезжал по пути от железнодорожного вокзала до пристани. Вот уже несколько недель днём там шла торговля, а ночью вёлся подкоп, в который перед проездом царя Гриша Исаев должен был заложить мину.

Дворник после долгих поисков нашёл все-таки подходящую квартиру для новой типографии — в доме №11 по улице Подольской. Хозяевами её стали Николай Кибальчич и Прасковья Ивановская, недавно вернувшаяся из-за границы. Под видом прислуги с ними поселилась девятнадцатилетняя Лилочка Терентьева, перебравшаяся в Питер с юга.

С устройством типографии было много хлопот, особенно с печатным станком, который выдавал почему-то совершенно безобразные по качеству оттиски. В конце концов станок починили, но для этого пришлось в типографскую квартиру привести слесаря Окладского, что являлось серьёзным нарушением конспирации, несмотря на то, что Ваничка, как все звали Окладского, воспитывался вместе с Паней Ивановской в семье её брата, известного пропагандиста Василия Великого и был вроде как человек свой.

Кибальчич был по горло занят своими техническими делами и зачастую на Подольскую приходил лишь ночевать, так что и набором, и печатанием занимались только Ивановская с Терентьевой, но всё-таки дело там шло, потихоньку печатался небольшой по объёму «Листок «Народной воли» — сил на большую газету пока не было, забот хватало других.

Четырнадцатого мая стало известно, что Адриана Михайлова и Оболешева приговорили к смертной казни, непонятно на каком основании признав их виновными в убийстве Мезенцова. Если Адриан ещё имел к этому какое-то отношение — тогда, в августе семьдесят восьмого, он спас от преследования Кравчинского и Баранникова, умчав их на Варваре, — то Оболешева там и близко не было. В обычном порядке им предложили написать прошения о помиловании. Оболешев отказался сразу, Адриан согласился.

Дворник подумал, что лично он бы на его месте, скорее всего, и даже наверняка, просить о помиловании не стал бы. Но вообще-то Адриана понять было можно: гибнуть зря не хотелось. Более того, ему хотелось спасти и Лёшку. Поэтому он решился на то, на что сам Дворник, наверное, тоже никогда бы не решился: уже после суда, после приговора, в последнюю перед казнью ночь он назвал кому-то — не то начальнику жандармского управления Комарову, не то самому Лорису — имена истинных виновников смерти Мезенцова.

Откуда ему было знать, второй год сидя в крепости, что Саша Баранников — в Петербурге, так за границу и не уехал. Адриан был, видимо, уверен в том, что оба они — и Кравчинский, и Семён — находятся вне досягаемости царских ищеек, и безопасности их открытые сведения не угрожают. Свою жизнь он спас, и Лёшкину тоже — смертную казнь обоим заменили двадцатилетней каторгой. Нет, слово «предательство» было в этой ситуации, пожалуй, неприменимо, и всё же...

Узнав обо всём от Клеточникова, Дворник рассказал это очень немногим, даже не всем комитетчикам. В первую очередь, конечно, Семёну. Тот выслушал спокойно, сказал:

— Ну, что ж. Если другого выхода не было...

Дворник предложил ему подумать всё-таки насчёт заграницы — риск теперь ощутимо увеличивался. Привёл в пример Морозова — они с Ольгой уехали в Швейцарию еще в начале февраля, — ничего, живут; Воробей, правда, осенью обещал вернуться, Ольга к тому времени должна родить...

— Да чего там думать, — всё так же спокойно сказал Семён. — Не сможем мы там...

Он имел в виду себя и жену, но Дворник подозревал, что Марии Николаевне он об этом их разговоре вообще не собирался рассказывать. Как бы то ни было, документы у него были надёжные, так что ничего особо страшного в этой истории с откровениями Адриана не было. С Гольденбергом всё было гораздо хуже, хотя назвать его предателем вроде бы тоже не поворачивался язык.

Если Адриан пошёл на сделку с совестью, чтобы спасти жизнь себе и Лёшке, то Гольденберг просто-напросто сразу после первой провокации с Курицыным поддался на вторую — на сей раз с хитрой лисой одесским товарищем прокурора Добржинским — и вознамерился «спасти» сразу всех известных ему революционеров, числом 143 человека. Для этого он выложил жандармам буквально всё, что знал об организации, а знал он, к сожалению, очень много.

Ангел-хранитель ещё в марте рассказал о секретной телеграмме, пришедшей в Третье отделение из Одессы от ведущего дознание по Гришкиному делу жандармского полковника Першина. В ней полковник сам признавал, что обработку ими Гольденберга нельзя отнести к мерам «абсолютно нравственным»:

«Но истощив все другие средства, мы должны были прибегнуть к разным хитростям, при помощи которых у него сложилось убеждение, что дело террористов окончательно проиграно, и он, чтобы уменьшить число напрасных жертв, решился выдать всех, кого знает, отнюдь не щадя самого себя...»

Другими словами, Гришку попросту обвели вокруг пальца, пообещав в обмен на «откровенность» с три короба всяческих смягчений и амнистий, а также отмены смертных приговоров, причём не для него самого — его бы это оскорбило, — а для других.

Полковник Першин писал:

«Гольденберг даёт нам свои показания под влиянием полной уверенности, что мы действуем в тех же видах, а вчера заявил, что если бы он хоть на минуту пожалел о своей откровенности, то на другой день мы не имели бы удовольствия с ним беседовать, намекая на самоубийство».

Дворник подумал внезапно, что это был бы наилучший выход — и для самого Гришки, и для тех, кого он может ещё потопить...

Месяц назад Гольденберга в кандалах, под усиленным конвоем из одиннадцати человек, не считая Добржинского, привезли в Петербург и заключили в крепость. На одном из первых же допросов ему показали фотокарточку Квятковского. Его настоящей фамилии Гришка не знал, в своих показаниях называл его Преображенским — такой документ был у Квятковского в Липецке.

Посмотрев на фотографию, Гришка заявил, что это тот самый Александр, который принимал участие в их совещаниях с Соловьёвым и в Липецком съезде. Лорис-Меликов доложил об этом императору, и тот начертал на докладе резолюцию: «Считаю это весьма важным открытием». Важным для чего? Дворник задумался.

Улик против Александра и так уже более чем достаточно: одной больше, одной меньше... Надеются теперь добиться от Квятковского каких-то сведений о съезде, о партии?.. Зря надеются. Дворник снова подумал о Гольденберге — что же он делает? Отметил для себя — проверить, у всех ли сменились со времени Липецка документы. Своим настоящим именем из всех них звалась тогда, пожалуй, только Мария Николаевна, но фамилией её Гришка посчитал шутливое прозвище «Якобсон», которым наградил Машу, кажется, Воробей за её стойкую приверженность в некоторых вопросах якобинским взглядам.

Ещё надо было подумать о том, чтобы попробовать хотя бы сейчас Гришку образумить через его давнего знакомого Зунда, сидящего в том же Трубецком бастионе, но сделать это было непросто.

И лишь одно из всех недавних сообщений Ангела-хранителя Дворника обрадовало и даже слегка развеселило: Клеточников поведал ему, что на Пасху его наградили за усердную службу орденом Станислава третьей степени. Дворник, от души расхохотавшись, его торжественно поздравил, пожал руку и выразил надежду на то, что со временем Клеточников заберёт себе под начало всё Третье отделение.

Глава 11. Заявление прокурору

«Я обвиняюсь в очень тяжёлых преступлениях. Эти обвинения тяготеют и на всей революционной партия, к которой я принадлежу. Я изложу историю моего революционного развития, на которой выяснится, благодаря каким обстоятельствам и причинам революционная партия явилась в деятельности столь тяжёлой, ужасной своими преступлениями, как убийства высших правительственных лиц и покушения на цареубийство. История моей революционной деятельности будет в то же время и историей революционной партии, потому что я пережил все те моменты развития, все те изменения в направлении деятельности этой партии, какие совершались в ней с начала 70-х годов.

Я поступил в конце 70-го года в Петербургский Технологический институт...»

Александр не дочитал даже первой страницы своей рукописи, как вдруг ощутил какое-то неясное беспокойство. Когда Плеве предложил ему написать это заявление, он согласился без особых раздумий. Если их интересуют мотивы, причины, толкнувшие его на этот путь — пожалуйста, тут ему скрывать нечего. Прокурор посоветовал изложить всё в виде подробного описания своей революционной деятельности с самого начала и до дня последнего ареста.

Александр писал без особых подробностей, только суть: началось всё в Питере, с первого его так называемого кружка самообразования. Изучали литературу по социальным вопросам, задумывались об идеальных системах общественного устройства, мечтали посвятить свою жизнь народу, облегчению его страданий...

«Положение русского народа почти ужасно в экономическом и умственном отношениях. Обязанность всякого честного человека посвящать свою жизнь на уменьшение страдания народа. Следовательно, нужно нести в народ проповедь социалистических учений. И вот началось известное социалистическое движение начала 70-х годов. Увлечение было всеобщее; начались сходки, и масса молодежи двинулась в народ (73-75 г.). Понятно, что кружки самообразования доставили главный контингент пропагандистов. Большинство было совершенно незнакомо с народом. Знали только, что он беден и несчастен».

Он вспомнил их о Тимофеем артель в Хотушах. Вся затея с треском провалилась, но какое же счастливое это было время...

Александр попытался объяснить, почему их усилия ни к чему не привели: оказалось, что задавленные нуждой крестьяне озабочены только своими насущными потребностями, а на предлагаемый им идеал общественного устройства смотрят «как на нечто действительно прекрасное, в высшей степени желательное, как на царствие небесное, но который только и остается в мечтах, помыслах и от которого земная жизнь постоянно отрывает».

Он вздохнул и стал читать дальше.

«Конечно, были и исключения. Я говорю только про общий характер хождения в народ в 1873-75 гг. Началось обратное шествие, но уже с упавшим духом, с потерянной надеждой. Масса обысков, аресты по всей России довершили остальное».

Дальше он писал о своем первом аресте, потом о попытке устроиться в Ефремове, о том, как из-за доноса начальника станции оттуда уехал, о втором аресте в Туле, о том, как скрылся из-под надзора полиции и перешёл на нелегальное положение.

Первый его фиктивный паспорт был на имя Александра Петрова. С этим паспортом он уехал в Костромскую губернию и поступил рабочим на механический завод Шипова. В конце 75-го года вернулся в Питер...

Только о возникновении народнической партии и её программе Александр написал подробно, а основные мысли выделил разрядкой.

Александр написал подробно, а основные мысли выделил разрядкой.

«Итак, вот цель, которую ставит себе народническая партия: осуществление народных желаний, каковы они уже есть, в сознании народа. Эти желания, эти стремления можно формулировать так. Земля, как государственная собственность, как необходимое условие труда, должна находиться в руках народа, в количестве, соответствующем его потребностям и нуждам. Уменьшение тяжестей и неравномерностей податей, которые теперь благодаря мироедству увеличились ещё вдесятеро. Уничтожение гнёта и произвола администрации, а следовательно, и полное развитие местного самоуправления».

Добиваться всего этого решено было с помощью создания в деревне устойчивых поселений, а затем — составления «практического плана действий, имеющего своей задачею вызвать народ на активное заявление свих стремлений, своих желаний».

Александр подумал о том, что эта часть походит больше на текст агитационного листка, чем на заявление прокурору. Особенно впечатляет разрядка. Или, например, такой пассаж: «...процесс 193-х значительно влиял на увеличение размеров этой организации. Этот процесс, посадивши на одну скамью подсудимых, до того не знавших друг друга, сплотил, познакомил между собою массу народа. Попавшие в тюрьму почти что не революционерами, привлечённые к делу совершенно случайно, просидевшие несколько годов в одиночном заключении и потом освобождённые судом, — большинство процесса 193, — вышли, естественно, оттуда уже сознательными протестантами и тем самым примкнули к народнической «партии».

Он усмехнулся и перевернул несколько страниц: о ферме Филипса, о Самарской губернии, об устройстве первой их типографии в Петербурге, о Воронежском поселении... Глазами выхватилось: «Я занимал там положение деревенского передвижного мелкого торговца с одним моим товарищем. Фамилию этого товарища я указать не могу».

Да, это господину прокурору вряд ли понравится. Плеве не говорил прямо, но намеками давал понять, что «полная откровенность» Александра может способствовать облегчению его участи. Как только он дал согласие и начал всё это писать, прокурор объявил, что ему разрешена переписка. Потом вдруг явился в камеру Соколов, смотритель по кличке Ирод, и сообщил, что ему дано свидание.

О первом этом свидании Александр до сих пор не мог вспоминать без содрогания. Конечно, он страшно обрадовался, увидев в незнакомой комнате съёжившуюся на стуле Юльку. Бросился к ней, она — к нему. Их разделял длинный широкий стол, покрытый сукном. У одного конца сидел начальник крепости, у другого — жандармский офицер. Оба они разом вскочили, жандарм преградил Юле дорогу, злым голосом начал вещать что-то о нарушениях инструкции.

Александра оттащили к середине стола с другой стороны, усадили на стул. Он пытался улыбаться, но Юля, взглянув на него, моргнула со страхом и уставилась в пол — можно представить, что это была за улыбка...

Даже сейчас, когда с того свидания прошло уже столько времени и после этого было уже ещё одно, у Александра темнело в глазах при одном только воспоминании об этом унижении и боли.

Жандарм объявил, что они имеют право говорить только о себе, о своих родных и о погоде. «О погоде» — это было смешно, но улыбаться больше не рискнул. Перепуганная Юлька молчала, он спросил: «Ну как ты? Как с курсами?» Юля пробормотала: «Хорошо», — и принялась сбивчиво рассказывать о письме от матери, — это письмо ему разрешили потом прочитать — о доме, о Кате с Шуркой...

Он тоже что-то говорил, о чём-то спрашивал, стараясь, чтобы голос звучал непринуждённо. Юля начала было рассказывать о занятиях на курсах, потом вдруг покраснела и быстро проговорила без всякой связи с тем, о чём шла речь: «Тебе просили передать, что у тебя родился сын». Он молча на неё уставился. Начал соображать: может, шифр какой? Так ничего и не понял, спросил: «Где?» Она быстро ответила: «В ДПЗ», — и тут жандарм заорал, что об этом говорить не положено, и что свидание окончено.

Он долго не мог прийти в себя и от свидания, и от этой вести. У Сони уже родился ребёнок? Но как Юлька смогла об этом узнать? А если всё же это так... Их ребенок родился в тюрьме. Бедная Соня, сколько же ей пришлось вынести, и сколько ещё предстоит... Об этом лучше на думать.

«Пробыл я там до марта 79 г». До марта он в Воронеже, конечно, не пробыл, но это вряд ли кто докажет, а о том, что он приехал в Петербург гораздо раньше и с февраля занимался организацией покушения на Дрентельна, — об этом господину прокурору знать совсем не обязательно.

Ну, о покушении Соловьева им и так всё известно благодаря Гришенькиным стараниям — надо же всё-таки быть таким наивным идиотом!

Не так давно Юля передала Александру через Третье отделение «Евангелие» — единственную книгу, которую ему разрешили иметь в камере. Перед этим книгу, разумеется, тщательно осмотрели со всех сторон, но точечных наколок над некоторыми буквами в тексте не обнаружили. Александр уже знал, что искать сообщение нужно на той странице, какую цифру Юля назовет, как бы случайно, в разговоре на свидании. Всё получилось, в камере отмеченные буквы сложились в слова: «Берегись Гришки Отрепьева».

Несмотря на полную бесполезность этого предупреждения — во-первых, он всё уже о Гольденберге знал, на допросах от него Гришкины «подвиги» не скрывали, а, напротив, ставили в пример, а во-вторых, он с «молодцем удалым» ни разу здесь даже не виделся, не говоря уже о том, чтобы общаться, — несмотря на всё это Александр почувствовал благодарность к товарищам — беспокоятся за него, пытаются хоть как-то помочь...

Он повторил в заявлении то, что уже говорил на допросах: что Соловьев действовал самостоятельно, без санкционирования со стороны народнической партии: «Я не отрицаю того, что часть народнической организации знала его намерение, чего не отрицаю и относительно себя, но я отрицаю, что будто бы только на сходке, на которой присутствовал и я, — бывшей где-то в гостинице на Офицерской улице (эта сходка не была сходкой народнической организации, так, например, Гольденберг не был никогда членом этой организации),— было решено, как показывает Гольденберг, произвести событие 2 апреля». И ещё раз повторил аргументы в защиту Богдановичей и Веймара, которые ничего об этом не знали.

Веймара, тем не менее, уже осудили на пятнадцать лет каторжных работ. Ещё за год до соловьёвского покушения он купил в магазине револьвер, который потом у него выпросил Морозов, собираясь в Харьков освобождать каторжан. Потом Воробей отдал его Соловьеву. Про Морозова Орест Эдуардович, разумеется, не обмолвился на дознании ни словом. В результате — пятнадцать лет каторги...

«Но я положительно утверждаю, что о готовящемся событии знали только бывшие на сходке на Офицерской улице и ещё несколько человек из народнической организации. Люди же, далеко стоящие от организации, — как, например, Мария и Николай Богдановичи, Веймар, — не могли знать о приготовлении события 2 апреля».

Александр невесело усмехнулся. Да, похоже, что господина прокурора ждёт в итоге большое разочарование — ни одной новой для него фамилии, ни единого нового факта, который можно было бы использовать для обвинения кого бы то ни было, Плеве здесь не найдет. А ведь дает свидания, переписку разрешил — наверняка надеется получить что-то взамен...

Самое первое свое письмо из крепости Александр написал матери Жени Фигнер — хоть немного её успокоить, а заодно уверить и её, и Третье отделение в том, что Евгения ко всем найденным на его квартире вещам имеет лишь случайное отношение и вообще никакой противозаконной деятельностью не занималась. Потом он написал Юле и в тот же конверт вложил письмо для матери. Писать его было тоже неимоверно тяжело...

В первый раз за все время ареста мысль о неизбежности скорого конца не показалась ему такой уж страшной. Пусть будет, что будет, — только не это тоскливое, терзаюшее душу ожидание.

Глава 12. Поляна

Думать об этом было страшно, поэтому Гришка старался не думать. Но мысли лезли всё равно — об одном и том же: что, если его соглашение с Добржинским — просто ловушка?

Никаких гарантий у Гришки не было, прокурор убеждал его, что главное в этом деле — полное доверие, только в этом случае можно ждать от правительства понимания и готовности к уступкам.

В первые же дни после приезда в Петербург Добржинский объявил о том, что Гольденбергу оказана величайшая милость и честь — его сиятельство граф Лорис-Меликов, первое после императора лицо в государстве, намерен посетить Гришку в его камере для беседы.

Граф действительно явился, и беседа состоялась, но в ходе её Гришке пришлось в основном отвечать на разнообразные вопросы его сиятельства; когда же он пытался спрашивать сам, граф ловко уклонялся от прямых ответов.

Гришке, собственно, надо было узнать у него только одну вещь: теперь, когда правительству известно практически всё о террористической партии и её членах, пойдёт ли оно им навстречу в совместной выработке условий мирного развития? И самое главное — отразится ли это на судьбах тех политических заключённых, которые ожидают суда в самое ближайшее время? Гришка хотел услышать от Лориса подтверждение обещания прокурора, что смертных казней больше не будет. Улучив момент, он осторожно спросил графа:

— Страшно ли будущее?..

Лорис-Меликов, подумав, перекрестился и ответил:

— Не знаю, я не купить вас хочу.

— Я говорю не о себе, — вспыхнув, объяснил Гришка и спросил уже конкретно — будет ли кто-нибудь из обвиняемых на ближайших политических процессах приговорён к смерти.

Лорис помолчал, поводил кошачьими своими глазами и произнёс длинную запутанную фразу, из которой Гришка понял только то, что смертных казней теперь быть не должно. От сердца у него сразу отлегло, и на все последующие вопросы графа он отвечал бодро и почти весело.

Через несколько дней после этого ему принесли из тюремной библиотеки роман Писемского «Взбаламученное море». Гришка сначала удивился, потом поискал на всякий случай записку. Нашёл между страниц засохший какой-то тоненький стебелёк — и больше ничего. Совсем уже хотел книгу захлопнуть, как вдруг сообразил: надо поискать, нет ли на заложенных страницах отмеченных букв. Послание товарищей оказалось коротким. Всего два слова: «Предателю смерть».

Гришку снова бросило в жар. Они же ничего не знают! Он должен во что бы то ни стало все им объяснить. Трясущейся рукой стал лихорадочно выдавливать пером точки над буквами на той же странице: «Друзья, не клеймите меня, поверьте, я три раза отдавал вам и делу жизнь, верьте, что я тот же честный и искренний Гришка».

Добржинский на допросах говорил что-то о суде, о том, что там нужно будет дать показания и заранее к этому приготовиться, но Гришка не мог ждать до суда, он должен был встретиться с кем-то из товарищей сейчас, немедленно. Он заявил, что если ему дадут свидание с Зунделевичем и Кобылянским, он сумеет убедить их последовать его примеру — раскрыть всё, что им известно.

Это сработало: в один прекрасный день во время прогулки в пятиугольном маленьком тюремном дворике он вдруг увидел Зунда. Гришка рванулся к нему, оттолкнув с дороги конвойного.

Зунделевич молча ждал. Лицо у него было как каменное. Гришка заговорил сбивчиво, торопливо, боясь не успеть: да, он всё рассказал, но это было необходимо; ему обещали, что никто из его товарищей не пострадает; никто не будет арестован; те, что уже арестованы, получат смягчения; ради счастливого будущего России нужно идти на взаимные уступки...

В этом месте Зунд его прервал единственной короткой фразой:

— Ты предатель.

— Пусть я буду предатель, — сказал Гришка, бледнея, — лишь бы не было больше напрасных жертв!

— Ты дурак, если веришь им, — глухо произнёс Зунд.

— Но они же обещали! — с жаром возразил Гришка. — И прокурор, и сам Лорис-Меликов!

Зунд окинул его брезгливым взглядом и подвёл итог:

— Ты дурак и предатель, — повернулся и пошёл к зданию.

Гришка бросился было за ним, но на сей раз не он отпихнул конвойного, а тот — его.

Ночью не мог заснуть, метался в тоске до утра.

Добржинский на очередном допросе мягко посетовал на то, что Зунделевич после свидания по-прежнему отказывается давать показания.

— Он... не поверил, — быстро заговорил Гришка, — я не успел ему всё объяснить, вот если бы ещё хотя бы одно свидание...

Добржинский благодушно кивал:

— Трудно, но можно добиться. Я похлопочу.

Теперь каждую ночь Гришка ворочался без сна, днём на вытащенных из папирос тоненьких бумажках писал микроскопическим почерком записки почти одинакового содержания:

«Дорогие друзья, не клеймите меня; знайте, что я тот же ваш честный и всей душой вам преданный Гришка; я не желал и не искал для себя спасения, нет, я 3 раза готов был отдавать за вас свою жизнь, а теперь отдал больше, чем жизнь, — имя. Любите меня, как люблю я вас. Целую вас. Гришка».

«Друзья мои, не клеймите и не позорьте меня именем предателя; если я сделался жертвою обмана, то вы — жертвы моей глупости. Я — тот же ваш честный и всей душой вам преданный Гришка. Мыслью о вас и любовью к вам я жил 6 лет, живу и теперь...»

Записки эти он бросал украдкой в траву на тюремном дворике во время прогулки в надежде, что кто-нибудь из товарищей их подберет.

Мысль о том, что его считают предателем, мучила Гришку днём и ночью. Его жизнь стала похожа на пытку, но не простую, а изощрённую: время от времени в измученном его мозгу вспыхивала зыбкая надежда на то, что Лорис и Добржинский — люди чести, и свои обещания исполнят.

Когда Гришка узнал, что смертные приговоры Адриану Михайлову и Владимиру Сабурову, судившимся в середине мая, заменили вечной каторгой, он не смог сдержать слёз радости: нет, его не обманули, смертных казней больше не будет. Пусть эти двое не знают, что жизнью своей обязаны ему, Григорию Гольденбергу, всё равно он счастлив, счастлив бесконечно...

Но длилось это счастье недолго. Гришка всё-таки ни в чём не был уверен. Однажды сказал Добржинскому: «Помните — если хоть один волос упадёт с головы моих товарищей, я себе этого не прощу». Тот усмехнулся с обычным своим благодушным видом и сказал вдруг: «Как насчёт волос — не знаю, а вот что голов много слетит, так это верно!»

Гришка пытался убедить себя в том, что это просто глупая, жестокая шутка, но боль хлестала уже через край, и чтобы как-то заглушить её, нужно было рассказать обо всём — всё равно кому. Гришка написал на чистом листе: «Исповедь. Друзья, приятели, товарищи, знакомые и незнакомые честные люди всего мира...»

Он вспомнил первые дни и недели после ареста — в Елисаветграде, потом в Одессе. Допрашивающие выходили из себя, орали, грозили, издевались. Особенно злобствовал Панютин — начальник губернаторской канцелярии в Одессе. Да и сам Тотлебен изощрялся, как мог. Привезли из Киева разом постаревшую от горя мать, несколько суток подряд Гришка был принуждён, сжав зубы, выслушивать её мольбы пожалеть семью, подумать о младших, о том, какая судьба ждёт их всех. Он отвечал ей двумя фразами: «Я ничего не могу сделать» и «Перестань плакать». Плакать хотелось самому... Мать причитала: «Гришенька, не упорствуй, ведь они уже всё про тебя знают». Если бы — только про него! Ему тогда было ещё неизвестно о том, что Курицын — провокатор…

Гришка склонился над листком. Строчки побежали торопливые, неровные, словно писанные в лихорадке.

«В силу своей доверчивости к людям, в силу сантиментального проклятого характера моего и в силу отношений к нему других вполне известных мне честных людей, трудно было узнать, что он шпион, и я ему доверился».

Гришка писал о терроре, о том, что это — ложная дорога, не то средство, которое может привести к желанной цели — к политической свободе. «Что правительственный террор вызван нами — в этом сомневаться нечего, и вот, рассмотревши влияние террора на некоторых из молодежи, я нашёл, что он влияет страшно развращающим образом, я увидел, что большая часть шпионов появилась у нас именно в 1879 г., т.е. когда правительство стало терроризировать...» Тут он остановился, потому что почувствовал, что запутался.

«Правительственный террор вызван нами». Нашей пропагандой и хождением в народ? Началось всё с этого... Шпионы? Да, шпионов сейчас очень много, хотя, если честно, их хватало и раньше. В любом случае о них нужно написать особо: «...и если рассмотреть все дела казнённых, то окажется, что большей частью они казнены благодаря доносам. Так, Осинский — благодаря Вередницкому, Горский — благодаря Строганову, Бильчанский — благодаря Баламезу, Малинка — благодаря Краеву, Дробязгин — благодаря Курицыну и т.д.»

Внезапно его пронзила простая и очень логичная мысль: а ведь жуткий этот список может продолжиться. Причем его фамилия станет не только в ряд жертв, но и в другой, позорный ряд! Он увидел вдруг поляну в липецком лесу, знакомые лица: Михайло, Дворник, Александр, Воробей, Желябов, Кот-Мурлыка... В глазах у него помутилось, посреди поляны возник чёрный эшафот. Гришка начал зачем-то считать петли — насчитал десяток и сбился.

— Нет! Не-е-ет!!!

Кто же это кричит так страшно?.. Из тех, кто на эшафоте, никто кричать не станет. Так откуда же эти дикие вопли?..

Лязг запоров, скрип двери. Грозный голос из коридора:

— Шуметь в камере не дозволяется! За ослушание — карцер!

Весь в поту, задыхаясь, Гришка вскочил на ноги и протёр глаза. Слава Богу, это тюрьма, а не поляна... И никакого эшафота нет.

Он без сил свалился на койку.

Глава 13. Замкнутый круг

Теперь предстоит пройти ещё и через это.

— В каких отношениях вы состояли с Софьей Андреевной Ивановой?

Хочется крикнуть во весь голос: «Не ваше дело!»

Александр выпрямился, ответил ровно и спокойно:

— В самых наилучших.

На лицах всех внимающих их беседе, как и на физиономии самого Комарова, как по команде, появляются циничные усмешки.

— Вам известно, что, находясь в Доме предварительного заключения Иванова родила ребенка?

— Да.

— Иванова утверждает, что отцом ребенка являетесь вы. Вы это признаете?

— Да.

— Но ведь у вас, по прежним вашим показаниям, имеется законная супруга!

— Имеется.

— Позвольте узнать, как же это сочетается с вашими нравственными понятиями? Или вы полагаете, что разврат...

Александр вскинул голову и посмотрел на генерала в упор:

— Я попрошу вас не оскорблять ни меня, ни женщину, которую я люблю.

Как ни странно, Комаров на время замолчал. Зато заговорил Плеве, призывая Александра задуматься о судьбе своего «несчастного ребёнка, которого ждет, по всей видимости, сиротский приют». Александр старался его увещеваний не слушать. Он думал о том, что теперь можно наконец-то написать Соне письмо, и ещё спросить о том, как она назвала малыша.

Может, Андреем? Красивое имя, и Андреем звали её отца. Да, хорошо было бы так его и назвать — в честь него и в честь Преснякова. Может, она так и сделала? Если бы спросить у Плеве, он бы, наверное, ответил. Но Александр знал, что не будет его спрашивать ни о чём.

В камере он сразу же взял чистый лист. Просидел над ним больше часа — на бумаге не появилось ни строчки. Писать любимой и знать, что это будут читать жандармы... Он решил, что попробует ещё раз завтра, а пока займется снова заявлением. Вдруг подумалось: неужели правда их ребёнка ждёт сиротский приют? И так мучительно захотелось жить...

Он написал о взрыве в Зимнем:

«Это обвинение давит меня своей тяжестью. Я не виновен в участии в этом преступлении. Только желание сбросить с себя нравственную ответственность в таком ужасном событии заставляет меня оправдываться. И это желание оправдаться нельзя объяснить моим опасением наказания за него, ибо я уже признал себя виновным в однородных преступлениях, влекущих за собою такую же кару. — Роковая случайность подвергла меня этому обвинению».

Он подумал вдруг о том, что, если бы его не арестовали за два месяца до этого взрыва, результат его мог быть иным. Ведь они со Степаном наметили столовую на втором этаже только ориентировочно: можно вот здесь. Тогда вся надежда была не на дворец, а на железную дорогу, поэтому с дворцом были только намётки, ничего не просчитывалось, ничего окончательно не решалось... но что толку теперь об этом думать!

Теперь они трясут у него перед носом этими листками с планом и обвиняют его в гибели одиннадцати человек, не считая раненых... А ведь у него было время сжечь эти треклятые листки, почему он о них не вспомнил? Потому что валялись они у него с сентября, и забот хватало без них...

Он написал: «Полиция, производившая обыск в моей квартире, явилась прямо в комнату Евгении Николаевны Фигнер, так что в то время, как там происходил обыск, я успел сжечь более важные бумаги и затем уже сам вошёл в комнату Евгении Фигнер (это может подтвердить околоточный надзиратель, который нашёл в печке, в моей комнате, пепел от сожженной бумаги).

Если бы этот план принадлежал мне, то, конечно, первым бы делом я постарался бы уничтожить его, как самый важный документ. Затем, я сам заявил, что я был прежде, года 1½ тому назад немного знаком с Степаном Батуриным или Халтуриным. Доказать это, помимо моего заявления, у следователя не было никакой возможности. Спрашивается, зачем бы я стал указывать на такого рода обстоятельства, если бы я участвовал в его намерении и имел с ним дело в самое последнее время?»

Александр усмехнулся. Скорее всего, всё это зря. Логикой этим господам ничего не докажешь. Халтурин не пойман, а обвинить кого-то надо — вот вся их логика.

Ещё раз написал о том, что Евгения не имела к его делам никакого отношения: банку с динамитом, которую ему принесла на хранение якобы Якимова (на самом деле принёс Ширяев, но из работавших в динамитной мастерской жандармам известна одна только Баска, поэтому назвал её), — банку эту он лично спрятал в шкафу, стоявшем в комнате Фигнер, не сказав ей, что это такое. То же самое — с газетами.

«Я дал эти показания не с целью выгораживания, а потому, что я не желаю своим молчанием подвергать ответственности человека, в этом случае неповинного. — Вообще Евгения Николаевна Фигнер — по убеждениям чистая народница, преданная народу и желающая работать для него, живя в непосредственном общении с ним, т. е. в деревне. Поселилась она у меня на квартире временно и случайно, вследствие отъезда из Петербурга и по просьбе её сестры Веры Николаевны Филипповой, жившей до того времени со мной на квартире, так как жить одному в такой большой квартире казалось неудобным. Нести ей ответственность как участнице в таких тяжёлых преступлениях было бы одной несправедливостью».

Все бумаги, переписанные рукой Евгении, он успел тогда сжечь; о её работе в наблюдательном отряде при подготовке покушения на Гурко следователи не знают и не узнают, — в качестве улик остаются те несколько газет... Ну, все-таки — не бомбы.

Он полистал рукопись к началу, нашёл то место, где, говоря о структуре народнической организации, попытался снять часть вины с Мартыновского. «Центральное бюро имело место и значение как учреждение, исполняющее известные функции общей партийной надобности. Например: заведование сношением групп между собою и исполнение их требований, заведование собственностью организации, паспортной системой и т. под. Но, по понятным причинам, обыкновенно имущество организации и документы и бумаги не хранились у самих членов организации (конечно, случайно, временно и могли находиться), а у лиц посторонних, не принимавших активного участия в революционных делах. Так, например, копия с моего вида Михаила Чернышёва и другие документы найдены были при обыске у некоего г. Мартыновского. Лично я могу сказать, что его совсем не знаю, — но я слышал о нём. Он незадолго до его ареста приехал из Москвы, человек ещё молодой, новичок, можно сказать, в революционных делах. Чтобы он мог иметь непосредственное отношение к тем лицам и документам, которые у него найдены, этого я допустить не могу. Всего проще объяснить, что его квартирой воспользовались как временным помещением для хранения вещей и документов. — Я же лично копию с вида Михаила Чернышёва ему не давал: она должна была храниться в общем архиве организации».

«Некий г. Мартыновский» вообще-то тоже работал всю осень в его наблюдательном отряде и намеревался стать одним из четырёх метальщиков взрывчатых снарядов при покушении на Гурко. Но в организации Сергей действительно недавно и, по счастью, с Гольденбергом познакомиться не успел, так что шансы у него есть...

Внезапно вспомнился Липецк. Сидели на поляне после очередного заседания, доедали бутерброды, шутили, смеялись... Гришка, возбуждённый, с горящими глазами, спорил о чём-то с Михайлой, а может, и не спорил — они сидели не очень близко, да Александр и не прислушивался. Но потом Гришка вскочил и, возвысив голос, процитировал вдохновенно три строчки из Некрасова:

Есть времена, есть целые века,

В которые нет ничего желанней,

Прекраснее — тернового венка...

— Ну, есть такие времена, — невозмутимо пробасил в ответ Михайло. — Но орать так об этом ни к чему, рядом могут гулять отдыхающие!

Кто-то засмеялся, кто-то сказал:

— Да ну вас с терновыми венками, нельзя же все время думать только об этом!

Дворник, заложив руки за голову, откинулся на мягкую траву, сказал негромко, глядя в небо:

— Правильно! Венки от нас никуда не уйдут, а сейчас надо радоваться, пока есть — чему!

Михайло съехидничал:

— Ну, а если кому-то очень хочется тернового венка — почему не помечтать?!

Опять засмеялись, Марья Николаевна заявила вдруг, рассматривая Гришку критическим взглядом, что он правда похож чем-то немного на Христа. Воробей обрадовался и подхватил легкомысленно:

— Ага, а мы все — апостолы, а это у нас — тайная вечеря. А что?.. Вот вам вино, вот вам хлеб...

Дворник покосился на него неодобрительно — тема для подобных шуточек всё же не слишком подходящая, но Тигрыч неожиданно подхватил с улыбочкой:

— Только, надеюсь, Иуды среди нас нет.

Снова все засмеялись. Смешно показалось: как это среди них, давно и без колебаний готовых «положить душу свою за други своя», мог бы вдруг оказаться предатель? Никто не знал тогда, что Иуда среди них был: высокий, красивый, с открытым смелым лицом, вдохновенно декламировавший строки о терновом венце... Да и сам Гришка тогда ещё не знал об этом.

Как ни странно, Александр не чувствовал по отношению к Гольденбергу ни ненависти, ни злости. Только жалость. Рано или поздно Гришке предстоит прозреть — понять, что подло обманут, что не спасал товарищей от каторги и виселиц, а, наоборот, толкал их в руки палачей. И тогда... об этом страшно даже подумать, а Гришке придётся — пережить.

Он снова взялся за рукопись. «Назвать участников съезда я |не могу, по совершенно понятному нравственному чувству, которое удерживает меня от этого. Этот съезд не был съездом народнической партии. На нём были революционеры разных мест России, только единомышленники, но ещё не связанные все между собою никаким заговором, никакой организацией. Даже некоторые не были лично знакомы друг с другом. Вызван этот съезд был тогдашним напряжённым состоянием общества, арестами, преследованиями, репрессиями, казнями революционеров. Под влиянием всех таких тяжёлых событий съезд и принял решение повторения в принципе события 2 апреля».

Да, это всё он уже говорил на допросах. Плеве разглагольствовал о бессмысленности политических убийств, и в чём-то Александр был с ним согласен: действительно, Дрентельн ничем не лучше Мезенцова, и это ещё вопрос, будет ли лучше при Александре III, чем сейчас. Всё это так, но что же делать — спокойно дожидаться лучших дней, глядя на то, как воздвигаются один за другим эшафоты? Нет, потому что на свете есть «одна вещь хуже террора — это безропотно сносить насилия». Невозможно смотреть на всё это и бездействовать, даже если знаешь, что скорых результатов ждать не приходится, да и вряд ли кто-то из них дождётся.

«Всякие поступки, в которых руководящий фактор есть чувство, какими и являлись факты, получившие свою санкцию на съезде, заводят иногда дальше того, чем бы сам желал. Да и, кроме того, чувство самосохранения заставляет защищаться, нисколько не смотря на то, будет ли успешна эта борьба или нет, а не соразмерять своих сил с силами противника».

Он самым подробнейшим образом изложил программу «Народной воли». И опять разрядкой — о цели партии: «созвание представительного народного собрания, выбранного на основании всеобщего и прямого избирательного права».

Главные средства достижения этой цели — пропаганда и агитация в городе и в деревне, организация кружков. «Называть же эту партию террористической было бы несправедливо. Терроризм, как деятельность, направленная против отдельных правительственных лиц, никоим образом не может и входить в эту программу, да вообще и ни в какую серьёзную политическую программу как средство достижения этой программы. Деятельность отдельных правительственных лиц есть только проявление известной государственной системы; устранение отдельных лиц в этом случае поведёт за собою только замену одних лиц другими, — так что говорить в таком смысле о терроризме, как о главной части нашей программы, положительно невозможно. — Факты террористического свойства — факты тяжёлые, грустные — обусловливаются сильным гонением, страшными репрессалиями, казнями со стороны правительства по отношению к революционерам; они являлись только фактами озлобления, мести и самозащиты, вызванными ненормальным применением законов и только исключительными, в высшей степени жестокими мерами, так же как жестокими и оскорбительными мерами, совершенно не опирающимися на закон, отдельных правительственных лиц (дело Боголюбова, избиение 5 февраля 1879 г. и голодание сидящих в Петербургской крепости)».

Александр подумал о том, что взрыв в Зимнем — конечно, чисто случайно — совпал с годовщиной «бунта» в Петропавловке. Всё-таки прав был Родионыч — это замкнутый круг. Кто и когда сможет его разорвать?

Он написал:

«До 1879 г. почти не было террористических фактов, были только отдельные единичные случаи, как, например, дело Засулич, убийство генерала Мезенцова, — вызванные тоже отдельными, единичными причинами. 1879 г. был год очень тяжелый для России. Ряд ужасных политических преступлений потрясли всё общество. Я совершенно откровенно рассказал всю свою деятельность, и она до моего приезда в Петербург весной 1879 г. не заключает в себе и тени моего участия в подобных событиях. Она была до того времени направлена если и не на законную, то только на идейную борьбу. Теперь же я обвиняюсь в очень тяжелых преступлениях. То, что я говорю про себя, я говорю и про всю партию. Насколько мог, я высказал причины, вызывающие такие страшные события. Не может же быть, в самом деле, чтоб русская оппозиционная молодежь была настолько развращена, настолько безнравственна, что для неё желателен был бы сам по себе ряд таких тяжелых преступлений, — неужели она настолько кровожадна, чтоб были для нее желательны убийства ради убийства? Нет, тысячу раз нет. Русская молодёжь выказывала всегда своё нравственное развитие, всегдашнюю свою готовность жертвовать собою для своей родины, для своего народа, ради идеи, ради глубоко сознанной правды. И я глубоко убеждён, что если подобные мрачные события перестанут волновать и смущать русское общество, то этому никто более самих радикалов радоваться не будет. Подлинное подписал потомственный дворянин Александр Квятковский.

23 июня 1880 г.

С.-Петербургская крепость.»

Глава 14. "Исповедь"

Дни проходили как в тумане — Гришке приносили обед, он что-то ел, его выводили на прогулку, приводили обратно, он ложился и проваливался в какое-то полузабытье, полное ужасных видений.

Ещё раз приходил Лорис-Меликов, говорил о предстоящем суде, о тяжести совершённых злодеяний, о том, что большинство преступников к раскаянию склонить, к сожалению, не удалось, и, следовательно, их должна постичь заслуженная кара.

Гришка выслушал его в состоянии тупой апатии. Потом, когда граф уже ушёл, неожиданно обожгла мысль — а вдруг ему приговор смягчат? Ему одному — ведь этого не вынести...

Бросился сочинять на имя графа письмо с просьбой о том, чтобы позволили разделить участь остальных: «Не хотел и не хочу жить на счёт жизни дорогих мне товарищей».

Большую часть времени Гришка сидел или лежал неподвижно, думая о прошедших днях, о том, как подло всё-таки устроена жизнь, о том, как трудно порой бывает отличить вершину от бездны...

Иногда перечитывал «Исповедь».

«Мне все эти аресты, обыски, ссылки, суды, казни, каторги до того надоели, до того они меня утомили нравственно, что я положительно не знал, где выход из этого положения и как бы прекратить всё это».

Вдруг вспыхивало в сознании, что не сказал самого главного: как болела душа, как хотелось сделать хоть что-нибудь для облегчения участи друзей... Хватал бумагу, начинал торопливо писать:

«Я не Иуда и 30 серебреников не получил. Моими серебрениками были бы жизнь для моих товарищей, свобода для многих других и если не полное счастье, то, по крайней мере, лучшее положение, чем теперь. Так же горько ошибётся тот, кто будет думать, что я это сделал, руководствуясь какой-либо любовью, симпатией или расположением к монархическому образу правления вообще, а ныне существующему правительству в особенности. Боже упаси, ничего подобного не было и, — да поможет мне моя любовь к свободе, — никакой любви к правительству не будет. Я теперь так же, как и прежде, отношусь недружелюбно к правительству. Нет, даже больше, ибо оно меня всеми своими преследованиями и действиями вынудило сделать то, что я сделал. Я его теперь так же, как и прежде, считаю виновником всех общественных бед и несчастий и с нетерпением и трепетом жду той минуты, когда оно окончит свое существование».

Иногда о смерти думалось как о желанном избавлении от всех мучений, но чаще — с ужасом и тоской. Его сильное, здоровое, молодое тело жаждало жизни каждой клеткой, каждым мускулом, каждым нервом, его измученный мозг с отвращением отбрасывал мысль о том, что близится минута, за которой не будет ничего.

Жить хотелось, — в тюрьме, на каторге, где угодно, но...

«Жить же при смерти хоть бы одного из моих товарищей — боже упаси: как мне ни тяжело будет вместе с ними идти на виселицу, понимая, что виною я, но лучше уж скоро умереть, чем мучиться и терзаться».

Иногда Гришка забывался до такой степени, что пытался воззвать к разуму и чувствам тех, кто воздвигал тюрьмы и виселицы.

«О, правительство русское... И как ты до сих пор не поймёшь нас: ведь мы же люди, и мы жить хотим…

...Эх, жутко, жутко!! Ведь если только мыслью и чувством охватить всё то, что кругом нас делается — всю эту реакцию, все эти преследования, мучения и страдания — и хоть бы у одного гуманное чувство заговорило, хоть бы один подумал о том, что нельзя же так терзать, так мучить всю Россию.

...Ведь убить человека страшно, но была минута, когда я этой мыслью только и жил, и отчего ты, правительство, не сознаешь, что часть ответственности за моё тяжкое преступление лежит и на тебе?

...Правительство, я умоляю тебя, пойми ты нас и прекрати все ужасы, все страдания, — ведь это твоя высокая и святая обязанность... Нет для тебя оправдания в моих глазах, и не оправдает тебя история».

Бывали минуты, когда Гришка почти не соображал, что пишет, писал то, что и не следовало бы: «Нет, я трижды достоин смерти, но не через повешение. Ой, как это для меня отвратительно, а посему я постараюсь выхлопотать для себя замены виселицы расстрелом; надеюсь, что удастся выхлопотать это».

На другой день читал и сам удивлялся своему малодушию — как же он мог такое написать, ведь ни за что не будет он хлопотать о себе, как бы отвратительна ни была для него смерть на виселице...

Лето было в разгаре. Во время прогулок Гришка жадно втягивал в себя свежий, влажный, полный цветочных ароматов воздух. Цветы здесь, правда, были чахлые, как и деревья, а вот трава почему-то — сочная, ярко-зелёная... Наклонившись, Гришка сорвал одну травинку, за что тут же получил тычок в спину. Сунул её в рот — и вправду сочная. На глаза почему-то навернулись вдруг слёзы...

После прогулок камера, довольно большая, казалась маленькой и тесной. Серые стены давили; казалось, воздуха здесь почти нет.

«Последние недели для меня тяжки и невыносимы, бывает неделя ужасного отчаяния, невыносимого состояния, затем наступает реакция, я делаюсь спокойнее, но это недолго продолжается, наступает период критики и анализа всего мною пройденного, и тогда тяжело, тяжело».

Когда он исписал три месяца назад семьдесят четыре страницы, характеризуя знакомых ему революционеров, Гришка был абсолютно уверен в том, что на слово прокурора можно положиться, и товарищам его ничего не грозит. Он писал совершенно искренне, гордясь знакомством с такими, например, замечательными людьми, как Желябов — о нём отозвался как о личности необычайной и гениальной; или как Дмитрий Лизогуб — написал, что «только такой болван, как Тотлебен» мог повесить такого прекраснейшего человека, как Лизогуб, да обо всех, обо всех, кого знал, Гришка писал с теплотой и любовью. Если бы он мог тогда хотя бы предположить... но нет, даже сомнений не было.

Внезапно как ударило: не было?.. Но если не было сомнений, почему же тогда в подробнейший этот перечень из ста сорока трёх человек не попал старый друг Володька Йохельсон? Они были с ним знакомы с 1877 года и, возможно, ему Гришка был обязан жизнью — когда полиция переворачивала всё вверх дном в поисках убийцы харьковского генерал-губернатора, именно Володька прятал его тогда у себя на квартире в Киеве...

В глазах у него потемнело. Получается, что сомнения были уже тогда?.. Нет, этого не может быть... но Володькиной фамилии он всё же не назвал — ни тогда, ни потом — почему?.. Нет. Всё равно ни на одно мгновение ему не приходила тогда в голову мысль о том, что он кого-то выдает. Нет, нет...

«Я думал так: сдам на капитуляцию всё и всех, и тогда правительство не будет прибегать к смертным казням, а если последних не будет, то вся задача, по-моему, решена. Не будет смертных казней, не будет всех ужасов, 2-3 года спокойствия, — конституция, свобода слова, амнистия, все будут возвращены, и тогда мы будем мирно и тихо, энергично и разумно развиваться, учиться и учить других, и все были бы счастливы...»

После этого Гришка посмотрел на умывальник и подумал о том, достаточно ли крепкий у него кран. Подошёл и подёргал — да, кажется, крепкий. Потом взял в руки полотенце.

Оно тоже было прочное. И длинное.

Аккуратно его расправив, Гришка повесил полотенце на спинку кровати и сел, не сводя с умывальника пристального взгляда.

Глава 15. "Мы гибнем, чтобы..."

Десять шагов от двери до наружной стены. Там, под самым потолком, маленькое полукруглое окно с решёткой. Туда лучше не смотреть... Поворот, десять шагов обратно. Когда идёшь к двери, всё время ждешь, что сейчас поднимется защёлка глазка, и на тебя уставится бдительным взором часовой или смотритель.

Александр знал о нескольких случаях, когда от одиночного заключения люди сходили с ума. Ну, ему-то, наверное, это не грозит — теперь уже осталось недолго... И потом это ему грозить не будет — потом, после суда всё кончится очень скоро.

«Не рыдай так безумно над ним, хорошо умереть молодым...»

Да, конечно, хорошо — что там говорить... Надо бы лучше, да некуда.

А, собственно, кто будет над ним рыдать? Тела казнённых преступников родным не выдаются, это он тоже знал. Их увозят ночью на дальние кладбища, тайно хоронят и сравнивают могилы с землёй — чтобы и следа не осталось... Он вскинул голову. Это они зря — след всё равно останется. В деле, в товарищах, в тех, кто придёт после них... От него вот след ещё останется — в сыновьях.

Александр улыбнулся. Несмотря на то, что господа жандармы теперь при каждом удобном случае норовят залезть своими грязными лапами ему в душу, расспрашивая о Соне, несмотря на то, что это осложнило его и без того сложные отношения с Катрин, он был всё-таки счастлив от того, что у них с Соней есть теперь ребёнок, их сын... Пусть он родился в тюрьме, пусть неизвестно, что его ждёт, — он есть, и о нём найдётся кому позаботиться.

Он уже добился разрешения на то, чтобы ребёнка отдали пока Юле. Она, конечно же, взять его согласилась, и даже с радостью.

Соня всё ещё в «предварилке». Александр всё-таки заставил себя написать ей коротенькое письмо: очень бодрое — пусть думает, что у него всё хорошо, очень сдержанное — она всё поймет...

Писать Катрин было ещё труднее. Он получил от неё уже два письма, одно — с фотокарточкой Сашки. Конечно же, он обрадовался, но... В её письмах было всё, чего ему когда-то так не хватало: понимание, сочувствие, любовь... Лучше бы этого теперь не было.

В самом первом письме к матери, которое Третье отделение почему-то задержало, Александр сделал для Катрин приписку — о том, что многое хотел бы ей сказать, что считает себя виноватым перед ней, но о Соне — ни слова.

Мать писала, что собирается вместе с Катей приехать в Петербург. С одной стороны, это было бы замечательно, но с другой — ничего, кроме тяжелейших переживаний, это им не принесет.

Увидеть их очень хотелось, но, думая об этом, Александр вспоминал своё первое свидание в крепости с Юлей и сжимал зубы — нет, не надо им сюда приезжать... Написал Катрин: «... теперь уже поздно и вряд ли застанешь меня уже здесь (суд, вероятно, будет или в конце августа или в сентябре), а затем, что дальше будет, понятно, нечего и говорить...»

Он попытался вспомнить подробно содержание своего первого письма к матери. Почему его не переслали, что такого недозволенного в нём обнаружили?

В том письме Александр пытался объяснить, как всё это вышло: «...только моя сильная любовь к народу, моё страстное желание быть ему полезным толкнули меня на эту дорогу. Может быть, я ошибался, может быть, я стоял на ложной дороге, — всё может быть, — но я действовал так, как мне говорила моя совесть».

Дальше он писал совершенно личные вещи: «Не думайте, что я сильно страдаю, мучаюсь. Нет. Чего-нибудь особенно непредвиденного, неожиданного в моем положении нет. Каждый, кто идёт по этому пути, ожидает этого».

И о том, что единственное, что для него действительно тяжело, — то, что он причиняет горе близким, тем, кто его любит.

Вот и всё. Непонятно, почему письмо задержали.

Теперь вот надо написать Юльке, она просила помочь ей выбрать необходимые для изучения книги по психологии и истории. Уж это-то должны передать.

Он увлёкся и не заметил, как составил ей целую программу занятий. По психологии порекомендовал почитать Тена, Спенсера, Троицкого, Оуэна, Маудсли, Фруленса, ещё нескольких авторов, посоветовал серьёзно заняться иностранными языками, так как переводного материала не вполне достаточно.

Подчеркнул необходимость изучения ещё и таких наук, как этика, антропология, политическая экономия и социология. Написал: «Ты можешь, милая, ужаснуться обширности программы. Конечно, для приобретения всестороннего образования работы очень и очень достаточно. Но нет надобности, понятно, изучать специально каждый отдел. Тогда, конечно, не хватило бы и десяти человеческих жизней. Достаточно познакомиться по каждому отделу с существом науки, с её последним словом».

Подумалось внезапно: а вот ему уже ничего изучать не нужно... И то, что когда-то учил, — тоже уже никогда не пригодится. Жизни осталось — пожалуй, уже не месяцами мерить, а неделями. Будут вот эти грязные стены. Суд. Виселица. А потом не будет ничего. Совсем.

Как это Тютька тогда советовал — попробовать весь ужас пережить заранее... Он положил голову на стол и закрыл глаза.

Ну и что, он и раньше не раз представлял, как это будет. Смоленское поле. Толпы народа. Чёрный эшафот и палач в красной рубахе. Палач будет, скорее всего, тот же самый, что вешал Соловьёва, — Иван Фролов: дюжий, хваткий, коренастый, чернобородый. Отвяжут от позорной колесницы, взведут по ступенькам... Наденут саван. Нет, сначала, кажется, зачитают приговор.

Да, вроде бы так. Ставят к позорному столбу и читают приговор. Где-то когда-то слышал: в последние минуты перед мысленным взором проносится вся жизнь. Неизвестно, конечно, но более вероятным кажется — ничего там проноситься уже не будет.

Будет биться одна только замирающая мысль: вот сейчас, уже совсем скоро... И будет, несмотря ни на что, захлёстывать ужас бессилия, неотвратимости, ожидания предсмертных мук — да, этого тоже. Потом шею обожжёт затянувшаяся верёвка, тело повиснет в пустоте, сотрясаясь в судорогах, а в голове ещё несколько минут — долгих, нескончаемых минут, наполненных отчаяньем и болью, будут биться ещё какие-то обрывки мыслей. Потом будет только чёрная пустота, потом не будет и её...

Он поднял голову. Нет, Тютька, легче не стало. И не станет...

Легче, может быть, станет, если там, под виселицей, думать о том, ради чего это все. Мы гибнем, чтобы приблизить то время, когда виселиц не будет. Не будет насилия, угнетения, страданий и нищеты. Вот ради этого...

Он подумал о Соне: счастье, что у неё останется ребёнок. Это поможет ей справиться с горем. Она назвала сына не Андреем, как он предполагал. Она его назвала Александром.

Глава 16. Суд в Киеве

Сидя рядом с товарищами на скамье подсудимых, Михаил не очень внимательно слушал запутанные показания неизвестно откуда взявшегося «свидетеля» по своему делу. Весёлого во всём этом было мало, но он ничего другого и не ждал.

Несколько дней назад Михаил чуть было не заключил с приставленным к ним в качестве стража жандармским капитаном Скандриковым пари относительно судейского решения. Спросил его, как он полагает: будет ли кто-нибудь из обвиняемых приговорён к смертной казни. Скандриков любовно пригладил свои торчащие рыжеватые усы, подумал и заявил, что, по его мнению, к виселице приговорят двоих.

— Кого же? — поинтересовался Михаил.

— Вас и Игнатия Иванова, — ответил Скандриков на сей раз без раздумий.

Насчёт себя Михаил даже и не сомневался. На Игнатия навешивали тоже много всего, да и с остальными при желании можно было расправиться — он знал о повешенных в марте за каких-то несколько прокламаций Розовском и Лозинском. Исключительно для того, чтобы позлить своего цербера, Михаил сказал спокойно:

— А я думаю — никого.

Скандриков вытаращил на него глаза, фыркнул возмущённо и воскликнул:

— Хотите пари?!

— Я, конечно, держал бы с вами и пари, — сказал рассудительным тоном Михаил, — но кто же вам уплатит, если я проиграю? Ведь меня же тогда повесят!

Те, кто слышал их разговор, в том числе и Игнатий Иванов, засмеялись, тем дело и кончилось.

Суд шёл уже почти две недели и близился к завершению. Со свидетелями обвинителям не очень-то везло. Самые большие надежды прокурор, по-видимому, возлагал на двоих: Ильяшенко и Богуславского.

Из Севастьяна Ильяшенко на дознании как-то сумели вытрясти согласие свидетельствовать против товарищей, но когда дошло до суда, тот давать какие-либо показания категорически отказался. Разочарованный прокурор тут же придумал незамысловатое «объяснение» этому его поступку:

— Попов обещал ему пятьдесят рублей, вот он и отказался от своих прежних показаний!

Со скамьи подсудимых раздался дружный смех, а Михаил ещё вдобавок бодро спросил с места:

— А как насчёт свидетелей этого «рокового сговора»?!

Тут уже смешки послышались даже среди именитой публики, и господину Стрельникову пришлось на этом успокоиться.

С Арсением Богуславским планировалось разыграть на суде патетическую сцену, которая должна была свидетельствовать о растлевающем влиянии революционных идей на нравственный облик их пропагандистов.

Стрельников торжественно объявил:

— Сейчас войдет в залу суда Богуславский, который тоже был опутан ложью сидящими перед вами вот этими господами политическими деятелями, и вы будете иметь возможность оценить всю глубину безнравственности этих господ.

Ввели Богуславского. Прокурор предоставил ему слово и призвал не стесняться. Но Богуславский почему-то не спешил «ознакомить суд со всеми тайнами революции». Он молчал, и Стрельников обратился к нему с наводящим вопросом:

— Начните с того, что толкает господ революционеров на беззаконный путь? Корыстные цели, не так ли?

Богуславский смотрел в пол и молчал. Михаил знал, что несколько месяцев назад тот был приговорён судом к смертной казни. Ему обещали сохранить жизнь, если он согласится выступить свидетелем обвинения на их процессе.

— Так что же толкает русскую молодежь на революционный путь? — с явным нетерпением вопросил председатель суда.

Богуславский поднял голову и сказал:

— Любовь к народу.

— Что?.. — не веря своим ушам, переспросил председатель.

— Любовь к народу, — громко повторил Богуславский.

Его немедленно увели из зала. Таким образом, ни тот, ни другой свидетель прокурорских надежд не оправдал.

Во время одного из последних заседаний Стрельников обратился к Михаилу с неожиданным вопросом:

— Принадлежите ли вы, Попов, к партии террористов?

Вопрос был, по меньшей мере, странный: во-первых, «Народную волю» нельзя было назвать «партией террористов», во-вторых, ответ был Стрельникову известен. Михаил мог бы с чистой совестью ответить на этот провокационный вопрос отрицательно, но это означало бы, что деятельность народовольцев он не одобряет, а это было не так, и скрывать это он не собирался. Михаил ответил:

— Я — революционер.

Стрельников сказал, картинно пожав плечами:

— Каков был белый лист, таковым и останется после ответа Попова!

Михаил сказал спокойно:

— Нет, почему же? Вы, господин прокурор, вероятно, плохо представляете, какое понятие вкладывается людьми в слово «революционер». Это означает, что, раз я революционер, то принимаю все средства, допускаемые политической этикой, ведущие к цели — государственному перевороту. Если же не отвечаю на ваш вопрос — террорист ли? — то только потому, что не желаю доставить вам удовольствия взвести меня на эшафот без всякого с вашей стороны труда. Вы прокурор — и ваше дело доказать, что я прибегал к террористическим актам для исполнения моих заветных стремлений.

Стрельников слушал его с вытянувшимся от изумления лицом. Потом встал и заявил, что ответом вполне удовлетворён. В перерыве, проходя мимо скамьи подсудимых, прокурор вдруг остановился и сказал, обращаясь к Михаилу:

— Напрасно вы, господин Попов, думаете, что мне доставит удовольствие увидеть вас на виселице.

— А разве нет? — усмехнулся Михаил.

Стрельников молча прошествовал дальше, а Скандриков закрыл рот, который открыл от удивления, услышав слова прокурора.

Как оказалось, он в своё время передал Стрельникову их с Михаилом разговор о несостоявшемся пари, и прокурор даже использовал это позднее в своей заключительной речи на суде.

Он сказал что-то типа этого: «Повесьте их, господа судьи, так как Попов говорит и даже готов держать пари, что теперь их не посмеют повесить!»

Михаилу запомнилось ещё последнее слово Игнатия Иванова, обращённое в основном опять же к Стрельникову:

— В речи господина прокурора я заметил одно лишь желание во что бы то ни стало нас повесить, и мне остается одно: понять его и простить. Господин прокурор в течение долгой своей практики развивал только эту единственную способность своей души и таким образом весь запас своих духовных сил израсходовал на эту функцию, а для остальных движений человеческой души в нём ничего не осталось.

Стрельников подскочил и потребовал зачем-то занести эти слова в протокол.

Всё остальное шло обычным путем. В приговоре, который им наконец-то объявили, тоже не было ничего неожиданного: смертная казнь через повешение.

Глава 17. Встреча с Клеточниковым

В Одессе дело пришлось свернуть: стало известно, что в связи с кончиной императрицы Марии Александровны отъезд царя в Ливадию откладывается на неопределенный срок.

С июля начали готовить новое покушение в Питере: под Каменным мостом на Екатерининском канале. На дно был опущен в гуттаперчевых подушках динамит, занимались этим Андрей Пресняков, Желябов и недавно приехавший из Одессы Макар Тетёрка.

Двадцать четвертого июля на Васильевском острове выследили и арестовали Преснякова. На бульваре недалеко от третьей линии у него с Коковским была назначена встреча с рабочим Яковом Смирновым. Когда шли втроём — с ними был ещё один рабочий, его тоже арестовали, — по Среднему проспекту, заметили за собой слежку. Уже вместе со Смирновым повернули около церкви на третью линию — и тут Андрея схватили сразу двое.

Коковский метнулся за угол и побежал. Его не догнали. Пресняков попытался вырваться, вытащил револьвер, выстрелил, попал в подоспевшего на помощь полицейским швейцара. Тот завопил: «Держите!» и упал. Андрей успел выстрелить ещё раз, ранил одного из набежавших дворников, но на него навалилось уже несколько человек, револьвер выбили, скрутили руки...

Ещё раныше, в начале июля арестовали Ваничку Окладского — из-за какой-то нелепой случайности, связанной с проверкой паспортов.

Семнадцатого августа император должен был проехать по Каменному мосту, направляясь на железнодорожный вокзал для отбытия в Крым. Желябов с Тетёркой намеревались ждать его под мостом, занимаясь перемыванием картошки. Андрей должен был замкнуть электрическую цепь. Вое опять сорвалось из-за досаднейшей оплошности Макара — у него не было часов, и он опоздал на несколько минут к назначенному времени. Царь благополучно миновал мост и в столицу должен был вернуться теперь не раньше ноября.

Обо всём этом Дворник узнал только недавно, вернувшись с юга, куда ездил опять добывать деньги. Кроме этих новостей, были и другие.

Его поразило известие о том, что Гришка Гольденберг покончил жизнь самоубийством, повесившись в тюремной камере. Клеточников рассказал и о его многостраничной «Исповеди», и о записочках на папиросной бумаге, которые Гришка кидал во дворе тюрьмы, и которые регулярно подбирались охраной и доставлялись в Третье отделение.

Теперь, кстати, Третьего отделения больше не существовало. Оно было преобразовано в Департамент полиции. Клеточникова можно было поздравить с очередным повышением по службе: он теперь заведовал всем секретным отделом. В его ведомстве были все дела политического характера Департамента полиции, вся секретная переписка по ним, он был в курсе всех важнейших планов полицейского сыска. От всего этого захватывало дух.

— Не верится даже, — сказал ему Дворник.

Клеточников смущённо улыбнулся, ответил:

— Мне тоже. — Поколебавшись, добавил очень серьезно: —Я вот часто думаю... а что, если у них тоже есть кто-то свой?..

— Среди нас?.. — Дворник помотал головой. — Нет, исключено... Если и есть, то где-то поблизости — может, в кружке каком-нибудь... но не в самой организации. Мы людей проверяем.

— Меня тоже долго проверяли, — тихо напомнил Клеточников.

— Да, — сказал Дворник. — Но мы — все свои, понимаете? Все друг друга знаем... Откуда среди нас взяться провокатору? Я за любого могу поручиться...

— А за Гольденберга... тоже поручились бы? — ещё тише спросил Клеточников.

Дворник несколько секунд молчал, сцепив зубы. Да, если честно — за Гришку, если б всего не знал, он бы поручился. Гольденберг не зря в своих записочках говорил о том, что три раза отдавал делу жизнь... Он застрелил харьковского генерал-губернатора, участвовал в других опасных предприятиях, был готов выйти с револьвером на царя... Он перевозил динамит, он вынес не день, не два — несколько недель адского труда в подкопе — в мрачной сырой дыре, грозящей каждую минуту обвалиться и заживо похоронить работающего там. Гартман, спускаясь в подземную галерею, всегда брал с собой яд — чтобы в случае обвала долго не мучиться. Гришка вылез из подкопа бледный и с блуждающим взглядом только однажды — в самый первый раз. Зато потом, после многочасового изнурительного копания, с ног до головы в грязи, насквозь продрогший, он даже шутил, улыбался неподражаемой своей улыбкой...

Да, за Гольденберга Дворник мог бы поручиться. Но тогда получается — любого взять, ни в ком нельзя быть уверенным?! Нет, это страшно — так думать, невозможно... Да и с Гришкой — тут случай сложный. Тупо повёлся на посулы следователей, хотел спасти товарищей. О себе не думал. «Решившись дать полные и обстоятельные показания, я руковожусь не личными видами и не стремлюсь путем сознания достигнуть смягчения собственной участи».

Этому приходится верить — теперь, когда Гришки уже нет. Не о смягчении собственной участи думал он на допросах, иначе в тот роковой для себя день, пятнадцатого июля, не привязал бы сделанную из полотенца петлю к умывальнику...

Гольденбергу было двадцать четыре года, они были почти ровесники — Дворник чуть постарше. Теперь он ошущал какое-то странное чувство вины из-за этой нелепой Гришкиной гибели — ещё тогда, когда они были вместе, Дворник должен был, наверное, найти время с ним поговорить о том, на какие ухищрения способны эти господа, чтобы добиться от подследственных «откровенности»... Но кто же мог знать, что такие элементарные вещи надо объяснять! Знали бы — соломки бы подостлали...

Сказал Клеточникову:

— В Гришкино предательство до сих пор многие не верят. А те, кто знают правду, не злятся на него, а жалеют.

Клеточников молча кивнул. Потом сказал:

— Если бы кто-то возле вас был из полиции, я бы, наверное, сразу узнал. Но всё равно думается...

— Осторожность не помешает, — сказал Дворник, поднимаясь.

Он простился с Клеточниковым и зашагал к себе в Орловский переулок, размышляя о текущих делах. Вопрос о подготовке нового покушения на императора комитетом пока на обсуждение не ставился. Решено был подождать до суда над Квятковским, типографщиками и другими — всего их набиралось уже человек пятнадцать. Всё в общем-то зависело от этого суда: если будут смертные приговоры, утверждая их, император подпишет приговор и себе.

Глава 18. Последние дни

«Милая и дорогая мама.

Крепко, крепко Вас обнимаю. Не я виноват, что вы не получили моих писем. Я вам писал два раза (и Кате тоже), но они, как видно, почему-то не доходили до Вас. Надеюсь, что хоть это-то письмо дойдет. Вчера, т. е. 22 октября, я получил обвинительный акт. Суд будет в субботу, т. е. 25 октября. Когда Вы получите это письмо, судьба моя уже решится. Дорогая моя, я хочу Вам сказать на прощанье несколько слов. Как бы Вы ни смотрели на мою деятельность, как бы Вы ни относились к ней, Вы не можете, Вы не должны краснеть за своего сына. Вы должны знать, что я действовал, что я жил так, как говорила мне моя совесть, каковы были мои убеждения. Я мог ошибаться, мог стоять на ложной дороге — всё может быть, но Вы меня знаете и, если я скажу, Вы мне поверите, — что единственным мотивом моей деятельности была страстная моя любовь к народу, сильное желание быть ему полезным. И поэтому, стоя на такой дороге, я всё мог ожидать, ничто не могло казаться мне неожиданным. Не думайте, что я страшусь решения своей судьбы, что я с трепетом ожидаю того, что должно со мной случиться через несколько дней, что я беспокоюсь, что я мучусь. Нет, что бы то меня ни ожидало и даже самую смерть я приму спокойно, хладнокровно (не потому, что жизнь мне надоела, нет, жить ещё хочется, даже ах, как хочется) — в том меня поддерживает одно только сознание, что я действовал честно, что я поступал по своим убеждениям.

Мне всё равно, как думают обо мне люди, которых я не люблю и не уважаю. Но мне будет страшно обидно, если Вы, мама, и ты, Тихон, и все, кого я люблю, не поймёте меня и не поверите в искренность моих слов.

Меня только огорчает, мама, что я служу невольной причиной Ваших страданий. Но Вы простите меня за это, — я знаю, что Вы простите. Да, мама, Вам выпал на долю нехороший жребий: много горестей и мало радостей.

С тобой, Тихон, мы были здесь, кажется, друзьями. Я верю, я знаю, что ты будешь хорошим человеком. Будь искренен, будь твёрд в своих убеждениях — это мое тебе пожелание, пожелание сильно любящего тебя твоего брата и друга.

Крепко целую маму, Иннокентия, Василия.

Не печальтесь же обо мне, дорогая мама, но берегите себя.

Крепко, крепко Вас целую и обнимаю. Прощайте.

Александр Квятковский.

Не думай, Катя, что я не хотел писать тебе. Нет, я писал и даже несколько раз. Так что если ты можешь кого винить в этом, то не меня. Не могу того же сказать относительно других обстоятельств. В этом моя совесть не совсем спокойна. Да, мой друг, я чувствую, что я виноват во многом перед тобой. Единственно, что может смягчить мою вину перед тобой, это — те обстоятельства, в которых сложилась моя жизнь. Не могу сказать, чтобы у меня не было склонности к семейной жизни, — нет, напротив даже. Но такая уж судьба, что тебе пришлось жить там, а мне здесь. Я знаю, что тамошняя жизнь для тебя тяжела. Но что тебя, по-моему, должно мирить с ней — это возможность заниматься воспитанием Саши. Здесь же ты не могла бы этого выполнить хорошо.

Мой милый, дорогой мальчик, целую тебя тысячу, тысячу раз. Не могу сказать тебе — старайся походить на меня. Но скажу тебе: уважай то, что я уважал, и люби то, что я любил. Это тебе моё отцовское завещание. Мать тебе объяснит это. Крепко, крепко вас обоих обнимаю. Прощайте, мои дорогие.

Александр Квятковский».

Взял ещё листок.

«Милая Юля, прилагаемое письмо отошли заказным письмом матери. Пожалуйста, устрой это. Надеюсь, что тебя увижу на суде. Устроилась ли ты с квартирой? Пиши теперь мне в Дом предварительного заключения, т.е. передавай письма прокурору судебной палаты.

Буду тебе ещё писать оттуда. Теперь некогда. Нужно заняться обвинительным актом, а остался только до суда один день.

От защитника я отказался.

Я спокоен.

До свидания, милая.

23 октября. Александр Квятковский».

Он отложил письма в сторону и подвинул к себе обвинительный акт. «Дело объемлет большинство совершённых за последнее время тяжких злодеяний и заключает в себе изложение обстоятельств, касающихся нижеследующих событий:

1. Убийство харьковского губернатора князя Кропоткина.

2. Покушение на жизнь Свяшенной Особы Государя-Императора 2-го апреля 1879 года.

3. Съезд революционеров в г. Липецке.

4. Посягательство на жизнь Государя-Императора, совершённое посредством подложения мин под полотно железной дороги под Александровском и под Одессою.

5. Такое же покушение, совершенное под Москвой 19 ноября 1879г.

6. Взрыв в Зимнем Его Императорского Величества Дворце 5-го февраля 1880 г.

7. Обнаружение тайной типографии в Сапёрном переулке.

8. Вооружённое сопротивление, оказанное при сем задержанными лицами.

9. Вооружённое сопротивление, сопровождавшееся убийством, оказанное в июле 1880 г. на Васильевском острове мещанином Андреем Пресняковым.

10. Доставление денежных средств членам социально-революционной партии».

О том, что Пресняков арестован, Александр уже знал, но то, что Андрей при задержании кого-то застрелил, — это было для него известием совершенно неожиданным. На мгновение перед глазами всё поплыло так же, как тогда, когда узнал о самоубийстве Гольденберга. Значит, для Андрея теперь тоже надежды нет...

Он посидел несколько минут неподвижно, пытаясь прийти в себя. Головокружения у него в последнее время случались всё чаще и чаще — почти год жизни в крепости давал себя знать.

Один раз, после того, как привели с прогулки, вдруг зашатался и чуть не упал на пороге камеры. Юля на последнем свидании то и дело кидала на него украдкой такие горестные взгляды, что он потребовал объяснить, что случилось.

— Нет, нет, ничего! — быстро ответила она, будто чего-то испугавшись. Потом спросила тихо: — А ты, Саша... здоров?

Александр понял, что действительно ничего не случилось,кроме того, что он стал не похож на себя.

Юля, конечно, расстроится, когда узнает, что он отказался от защиты Марголина. Это она нашла ему адвоката — очень толкового и симпатичного; он несколько раз имел с Александром свидания в крепости, и они прекрасно понимали друг друга, но всё же пришлось от услуг его отказаться: последнее слово на суде — единственная возможность открыто заявить об их организации, о том, чего они хотят, к чему стремятся, и упускать этот шанс было нельзя. Александр решил, что с защитительной речью будет выступать на суде сам.

Странное всё-таки состояние, когда знаешь, что жить осталось несколько дней. Вспомнились опять Хотуши, спор о непротивлении злу насилием. Кто-то внушал, что всё зачтётся на том свете, а он возражал, кричал с другого конца комнаты: «До того света ещё дожить надо!» Вот — дожил. «...Хорошо умереть молодым». Куда уж лучше. В петле — особенно хорошо...

Юлька рассказывала на свиданиях о Соне, она по просьбе Александра навещала её в ДПЗ. Ребёнка Соня ей пока не отдала, отдаст после объявления приговора. Не верится, что скоро он её увидит...

Ночью долго ворочался без сна, потом несколько раз просыпался. Под утро привиделся крепкий чернобородый мужик с косой, в ярко-красной рубахе. Было ещё рано, но больше Александр заснуть не смог: только закрывал глаза — снова мерещился чернобородый мужик, и до костей пронизывал почемуто знобящий страх. Если коса — это символ смерти, то почему — мужик? Смерть всегда изображалась в виде старухи...

Ладно, о смерти у него ещё будет время подумать — впереди ещё несколько ночей. Теперь он должен думать о суде, о своей защитительной речи, о том, как суметь высказать в ней хотя бы основные положения их программы — наверняка будут прерывать, затыкать рот замечаниями...

Когда вывели из камеры, велели остановиться в коридоре. Несколько минут ждали, пока построят остальных. Александр тянул шею, но за жандармами так никого из товарищей и не разглядел. Он оказался в строю первым. Послышалась команда: «Правое плечо вперёд, шагом марш!» Двинулся вслед за жандармом, в узком переходе коридора тот чуть замешкался, Александр чуть было не боднул его в спину.

Дверь, ведущая на двор с калиткой на Шпалерную, была отворена. Рядом стоял часовой. Александр жадно глотнул холодного свежего воздуха, снова закружилась голова...

В огромном зале суда прежде всего бросился в глаза длинный стол, накрытый красным сукном. Судей было много, человек десять.

Александра усадили на нижний ряд скамеек для подсудимых. Рядом сел бледный, но спокойный на вид Зунд — они молча пожали друг другу руки. И тут же Александр вскочил с места, потому что по проходу за их скамейкой шёл вслед за Ширяевым Андрей Пресняков, за ним ещё двое и —— Соня. Она тоже его увидела — вспыхнула и почему-то тут же зажмурилась.

На него орали сразу двое жандармов, Зунделевич тянул за рукав — Александр не сразу понял, чего они от него хотят. Сел и снова попытался найти взглядом Соню — нет, отсюда можно разглядеть Тихонова, Окладского, а её — почти не видно: краешек платья и сомкнутые на коленях руки... Наконец-то: она вся вытянулась в его сторону, наклонилась. Улыбается? Умница моя, ведь ей сейчас тоже, как и ему, хочется плакать, а не улыбаться...

Он выпрямился, с трудом оторвав от неё взгляд. Сверху тянул ему руку Пресняков, Александр горячо пожал её, шепнул: «Как ты?» — «Нормально». Сбоку что-то возбужденно шептал Зунд. Александр расслышал только: «А звёзд-то — как на небе! И крестов — как на кладбище!» Он не понял, переспросил. Оказалось, Зунд разглядывал вельможную публику — орденов там действительно сияло великое множество.

Тем временем, уже зачитывали первый пункт обвинительного акта — об убийстве харьковского губернатора. Описано «тяжкое злодеяние» было подробно, с бьющими на жалость деталями: после выстрела губернатор в карете заметался и, обращаясь к кучеру, невнятно проговорил: «Архип, пошёл, меня убили, застрелили...»

Да, ужасно — с этим никто не спорит. Но если бы перед этим зачитали ещё о том, как обращались в Харькове по приказу губернатора с политическими заключёнными — пусть бы без жалостливых деталей, только одни факты: как зверски избили в тюрьме Лёшку Медведева и ещё несколько человек, как издевались над женщинами, как разгоняли нагайками студенческие сходки, били и топтали без разбора…

Нет, о «подвигах» губернатора в обвинительном акте — ни слова, зато Гольденберг с Кобылянским расписаны, как самые отъявленные злодеи. Вплоть до таких подробностей: «…девятого февраля дьякон харьковской Вознесенской церкви Крыжановский видел двух молодых людей, сидевших на скамейке посредине сквера, причём один из них при виде духовного лица сказал: «Чёрт несёт попа!» Александр невесело усмехнулся. Эх, Гришка, Гришка…

Пресняков сверху нагнулся к нему, зашептал торопливо:

— Надо бы как-то передать на волю, что меня выдал, похоже, Яшка Смирнов…

— Это кто? — спросил Александр.

— Рабочий с Васильевского, тот, что в день ареста свидание мне назначил. Рожа у него при встрече со мной побелела, а на дознании мне рассказали всё, что я говорил и делал, где и с кем встречался из рабочих, некоторых вещей никто, кроме него, показать не мог...

Андрей ещё что-то говорил о швейцаре, в которого он и не думал стрелять, но тот зачем-то «подставил своё брюхо». Александру вспомнился тот день, когда они с Хотинским буквально вырвали Андрея из рук конвоира и умчали на верном Варваре. С тех пор прошло всего два с половиной года. Если бы Андрей не вернулся так скоро из-за границы… Если бы остался в относительной безопасности под Саратовом, а не приехал в Питер. Если бы… да не кабы.

Он знал, что у Андрея есть мать, младший братишка, не так давно появилась и молодая жена. Нет, лучше об этом не думать. А что делать? Слушать нескончаемые нудные обвинения?

«Ширяев и Квятковский, признавая своё участие в липецком съезде, отказались назвать прочих участников его…» Злодеи, что там говорить.

«…в октябре 1879 года в харьковских революционных кружках стали появляться неизвестные там до того лица: Гольденберг, Борисов, личность, носившая прозвище Кота-Мурлыки, и рабочие Николай и Иван». Александр усмехнулся. Имена и Желябова, и Колодкевича полиции уже известны, но пусть поразгадывают, кто такие Борисов и Кот-Мурлыка. Иван, правда, сейчас сидит перед ними — это Ваничка Окладский. Причём, сидит рядом с Соней...

Снова захлестнула сердце внезапная тоска. Посмотрел в её сторону — и снова встретился с ней взглядом. Сейчас вскочить бы, крикнуть на весь зал: «Я люблю тебя!» Её милые, родные, нисколько не потускневшие в тюрьме синие глаза сияют такой ласковой нежностью, будто она и вправду услышала этот его безмолвный крик.

В горле встал комок. Собрав все силы, Александр проглотил его и улыбнулся в ответ.

Глава 19. Процесс

Соня и все остальные типографщики обвинялись только по одному пункту — в том, что устроили тайную типографию в Сапёрном переулке, в которой занимались «печатанием противоправительственных, возбуждающих к бунту и неповиновению верховной власти изданий». Зато Александр — чуть ли не по всем: участие в работе типографии, покушение Соловьёва, липецкий съезд, взрыв в Зимнем дворце…

Если в первый день суда Соня ещё слушала все выступления внимательно, то сейчас всё было уже ясно, сейчас она слушала только Александра и то, что говорили о нём. Ему приходилось выступать часто, и Соня каждый раз радовалась этому: во-первых, когда он вставал, его было лучше видно, во-вторых, она слышала его голос — спокойный, уверенный, бесконечно любимый...

— Теперь приступлю к изложению сущности программы, выработанной на липецком съезде, то есть к программе партии, органом которой служит газета «Народная воля».

Председатель суда, седой старик с блестящими тёмными глазами, уже в который раз его перебивает:

— Нет, это я уж прошу не излагать и перейти к решению съезда о цареубийстве.

Александр отвечает очень спокойно:

— Но главный же предмет съезда был — выработка программы, а не вопрос о цареубийстве, и я прошу суд позволить мне изложить хотя бы кратко содержание этой программы.

Вступает прокурор:

— Я прошу суд спросить Квятковского, не выделилась ли на липецком съезде из общей народнической партии террористическая фракция.

Председатель:

— Вот, подсудимый Квятковский, не угодно ли вам лучше ответить на вопрос господина прокурора.

— Да, выделилась. Но я обращаю внимание суда на то обстоятельство, что эту фракцию и Гольденберг, и, как видно, представитель обвинительной власти называют террористической. Это совершенно неверно.

Его снова обрывают, снова требуют перейти к вопросу о цареубийстве. Он отвечает:

— Но решение это было условно. Оно должно было перейти к осуществлению на практике, если приговоры имеющих быть в июле новых политических процессов будут столь же жестоки, и снова будут вешать десятками революционеров. И, действительно, совершённые казни восьми человек в Киеве и Одессе произвели такое потрясающее впечатление на всех революционеров всех оттенков, что партия «Народной воли» немедленно занялась на практике исполнением решения липецкого съезда.

Это им, конечно, опять не нравится. Опять перебивают, задают новые вопросы.

— Не желаете ли вы объяснить организацию террористической партии?

Александр:

— То есть той партии, которую я называю партией «Народной воли». Я могу только сказать, что считаю показания Гольденберга очень запутанными и противоречивыми.

Председатель:

— Не желаете ли сами изложить?

Александр:

— Я нахожу показания Гольденберга запутанными, недостаточными и неверными, но сам я отказываюсь объяснить организацию партии, так как не считаю себя вправе это сделать...

Конечно, можно было бы не лезть на рожон, наплести чего-нибудь. Вот, например, Маша Грязнова — она как раз «наплела», что решилась вступить в «их сообщество потому, что её подстрекали, говоря, что она храбра лишь на словах». Ну, что ж — кто-то ценит достоинство выше жизни, кто-то — наоборот.

Всем понятно, что теперь ничего уже не сделать, что всё равно обвинение выставит все факты в выгодном ему свете, но бесполезное сопротивление — это всё-таки тоже сопротивление. Вот Бух встаёт и требует объяснить, зачем полицейским понадобилось при аресте их, уже связанных, избивать, в том числе и женщин.

Околоточный надзиратель Шутов, тот самый, который, по его выражению, «пригласил» на подмогу жандармов, мнётся и лепечет что-то о том, что «мужчины стали барахтаться», а пристав Миллер, тот, который ударил Соню в лицо и в живот, багровеет так, что председатель поспешно заявляет:

— Вы, свидетель, можете на этот вопрос не отвечать.

Вот так всё просто: обвинению не нравится вопрос — можно не отвечать. Логики не признается абсолютно. Вот Александр задаёт вполне резонный вопрос: мог ли Халтурин, живя в подвале и работая в мастерских, составить точный план той части Зимнего дворца, где произошёл взрыв? Свидетель, инженер-майор Дельсаль, отвечает ему вначале злобным взглядом, а затем дважды кивает головой со словами: «Мог составить, мог!» — без каких бы то ни было доказательств или объяснений.

Александр говорит, что, если бы знал о том, что такой план находится в его квартире, то, конечно, уничтожил бы его прежде всех других бумаг.

Прокурор, как будто не слыша этого довода:

— Вообще я считаю Квятковского одним из руководителей этого дела, как и многих других преступлений, совершённых членами революционной партии; одним из самых видных её деятелей и участником и главным деятелем тайной типографии, открытой в Сапёрном переулке...

Помощник прокурора Кудрявцев боится, как бы на судей не подействовало заявление Александра о том, что отношение Евгении Фигнер ко всем найденным в квартире вещам было совершенно случайным. Он делает «логический» вывод:

— Сожительство Фигнер в течение трех месяцев с лицом, которое, по показанию других обвиняемых, играло видную роль в среде русских социалистов, не могло быть случайностью... Если бы даже она уклонялась от сотрудничества, то, своим нравственным влиянием, ему нетрудно было увлечь её на служение интересам партии!

Александр вполголоса бросает с места реплику, на передней скамейке рядом с ним вспыхивает приглушённый смех. Соня не может выдержать и толкает в бок Ваничку:

— Что он сказал?..

Ваничка передает вопрос соседу, и через некоторое время Соня получает ответ:

— «Вот бы мне с прокурором три месяца на одной квартире пожить — интересно, увлёк бы?!»

Соня улыбается и явственно ощущает вдруг, как болезненно сжимается сердце. Он ещё шутит, а ведь жизни осталось — считанные дни, какие там три месяца...

Откуда-то было известно, что Лорис-Меликов заявил недавно, что казней по последним террористическим делам, в том числе и конкретно по их процессу, не будет, но Соне в это не верилось.

Тридцатого октября, на шестой день заседания суда, им предоставили последнее слово. Она слушала Александра замерев, боясь пропустить хоть слово.

— Всякая молодежь, особенно русская, всегда стремилась и будет стремиться к свободе, как листья растений повёртываются к солнцу. Но отношение правительства к ней связывает её по рукам п ногам в её человеческих стремлениях. Что же ей делать? Отказаться от своих убеждений она не может. Остаётся одно: смерть или попытка защитить себя, сбросить те цепи, те узы, которые связывают её в стремлении удовлетворить самые законные человеческие потребности. В этом только заключается реакция природы против давления. Так лучше смерть в борьбе, чем нравственное и физическое самоубийство...

Что ж, пусть смерть — но только вместе, вместе с ним. «Единственное моё желание — чтобы меня постигла участь моих товарищей», — больше она в своем последнем слове не скажет ничего.

Глава 20. Ожидание

Новости о процессе Дворник получал из разных источников, обычно с самыми небольшими задержками, но в день объявления приговора он был готов на всё, лишь бы избежать даже нескольких лишних минут ожидания. Поехали с Семёном на Кавалергардскую улицу, где жила сестра Александра. Она была на суде, их встретила Саша Леонтьева, её подруга. Сидели, пытались пить чай и о чём-то разговаривать — но все мысли были об одном.

Юлия вернулась поздно ночью, очень бледная. К смертной казни через повешение приговорили пятерых: Квятковского, Ширяева, Тихонова, Окладского и Преснякова. Остальным — по 15—20 лет каторги, Зунделевичу — без срока. Все осужденные выслушали приговор внешне спокойно. Перед оглашением его к Юлии на хоры поднялся сам Плеве и предупредил, что она может услышать для брата самый ужасный приговор, но волноваться не следует, так как надо ожидать помилования. Выпалив всё это, она уставилась на Дворника с отчаянной надеждой:

— Как вы думаете, их правда не казнят?

Он в замешательстве отвёл глаза. Подумав, ответил тихо:

— Могут не казнить. Если у императора будет в момент подписания приговора хорошее настроение...

Юлия сбивчиво и торопливо опять заговорила о Плеве: все его считают суровым и безжалостным, а к ней он почему-то отнёсся с заботой, после объявления приговора снова подошёл, помог одеться, вывел её из здания суда и сам усадил на извозчика. Как можно объяснить такое отношение прокурора Судебной палаты к родной сестре осуждённого на смерть государственного преступника?

Дворник пожал плечами:

— Среди адвокатов у нас сочувствующие есть, но чтобы среди прокуратуры?.. Совершенно невероятно. Тем более, господин Плеве. Цепной пёс с волчьей хваткой.

— Но если даже такие, как он, не хотят, чтобы их казнили, может, тогда... — Юля опять сбилась, отвернулась, уставилась сухими напряжёнными глазами в пол.

Заговорила вдруг об одном из последних свиданий с Александром: у него на лбу был свежий шрам, она спросила, откуда — он толком ничего не объяснил. И опять смотрела на Дворника:

— Откуда он мог взяться?

Он покачал головой:

— Трудно сказать. Ударился случайно обо что-нибудь...

Юля зябко повела плечами:

— Мне кажется, у него бывают обмороки.

Дворник промолчал. Посиди год в крепости — тут у любого могут быть обмороки, ничего удивительного...

Ночью не спалось. Дворник знал, что должен во что бы то ни стало найти для осуждённых товарищей какие-то прощальные слова, от которых им стало бы хоть немного, хоть самую чуточку легче... Писал, тут же рвал и комкал написанное, хватал новый лист...

«...Не было процесса, который бы так наглядно доказывал возможность успешной революционной деятельности, силу и целесообразность организации и достижимость главной задачи низвержения правительства. Этому процессу суждено вызвать много новых сил на то общественное поприще, на котором вы с таким самоотвержением работали.

Партии «Народной воли» и организации Исполнительного комитета, которой вы положили начало, процесс оказал неоценимую услугу. Ваш венец первый терновый и вместе лавровый венец партии...»

Из тюрьмы удалось тайно вынести несколько записок от осуждённых. Соня Иванова писала о приговорённых к смерти:

«Их, пятерых, отправили в крепость в ту же ночь, так что мне даже не дали проститься с Александром, хотя и обещали. Страшно мучительно ждать известия о том, что с ними сделают. Нельзя ли поскорее уведомить?»

Дворник тяжело вздохнул. Сделано все возможное и невозможное, чтобы получить нужную информацию, но сегодня уже третье ноября, а известно лишь, что сразу после процесса послана Лорис-Меликовым в Ливадию телеграмма генералу Черевину с сообщением о приговоре суда. В ней Лорис просит доложить императору, что исполнение этого приговора над всеми осуждёнными к смертной казни «произвело бы крайне тягостное впечатление среди общества», поэтому «возможно было бы ограничиться» казнью Квятковского, который признан виновным в соучастии в взрыве Зимнего дворца, и Преснякова, который при задержании застрелил швейцара — «лицо, также исполнявшее свой долг».

В этой же телеграмме сообщается, что временно командующий войсками петербургского военного округа генерал-адъютант Костанда, а также присутствовавший на всех заседаниях суда барон Велио имеют сведения о том, что «в обществе ожидается смягчение приговора дарованием жизни всем осуждённым к смертной казни, и что милосердие его величества благотворно отзовётся на большинстве населения».

С себя, тем не менее, Лорис-Меликов постарался полностью снять всю ответственность, заявив, что он вроде бы и согласен с мнением большинства, ожидающего отмены смертных казней, и в то же время не желает и «неизбежных нареканий за смягчение приговора, хотя бы они исходили от незначительного меньшинства». Если бы эта трусливая лиса с волчьей пастью не виляя высказалась за отмену казней, шансов было бы, конечно, больше.

Дворник поморщился, вспомнив заигрывания Лорис-Меликова с либеральными кругами, с прессой, со студентами, его насквозь лживые заверения и высказывания типа «Сила не в силе, сила — в любви». О какой же любви свидетельствует его телеграмма в Ливадию? Любви к собственной персоне? К виселицам? Никакой другой любви тут не видно.

Соня дальше писала:

«Они, т. е. приговорённые к смерти, просили, чтобы им позволили последний день пробыть вместе, но и в этом было отказано, также отказали всем, кто просил в последний день свидания с ними, дали только мне с Александром...»

Дворник почувствовал озноб. Софья пишет, что ей с Александром разрешено свидание в последний день. Может быть, сейчас уже всё решено? В крепости уже идут приготовления, даются последние свидания... Степан Ширяев на своих заметках о липецком съезде, тайно переданных через адвоката ещё во время суда, приписал внизу поперёк листа: «Дорогие друзья, постарайтесь кто-нибудь быть на пути нашего следования на место казни, чтобы проститься взглядами. Это доставит нам большое удовольствие». Но как же узнать? О других казнях всегда были сообщения в газетах, сейчас — нигде ничего.

Он снова потянулся к листку, исписанному торопливым почерком Сони: «...после окончательного приговора мы только силой захватили себе право проститься со всеми друзьями в коридоре. Говорят, будто их не казнят, но я не верю этому, да и не знаю, лучше ли будет для них...»

Да, об этом он думал тоже. Каторга без срока — та же смерть, только медленная, а каких ещё милостей можно ждать от императора? Но всё же... всё же жизнь. Революция неизбежна, это лишь вопрос времени, а значит, у них был бы шанс и на свободу... если бы...

Соня не верит, что их не казнят. Да и он, если честно, тоже почти не верит... Перечёл последние строчки записки: «Во всяком случае, за них не страшно — они сумеют показать, как должны умирать за идею. — Прощайте, милые».

Поздно вечером забежал Семён. Сообщил, что у Невских, Иоанновских и Никольских ворот крепости с час назад установлены воинские пикеты.

— Это значит... — медленно сказал Дворник, поднимаясь.

— Значит — всё, — выдохнул Семен.

Глава 21. Ночь и утро

Жизнь кончалась.

Всплывали в сознании мысли — почему-то о счастье. Было оно, не было?..

Неясные воспоминания раннего детства — запах хвои, блестящая от мишуры и золочёных орехов рождественская ёлка, мама в праздничном лиловом платье с кружевами сидит с Евангелием на коленях в большом кожаном кресле, читает детям о Христе — какой он был добрый, как любил всех людей, даже злых и неправедных... Уже тогда это было непонятно — зачем злых-то любить? Ведь любить злых — это любить зло? И как это возможно, если душа тянется к добру и справедливости?

Гимназия, затем Петербург, Технологический институт... Студенческие волнения, первые стычки с полицией. Товарищи, пропаганда «в народе», Катрин...

Наверное, счастье — это чистая совесть и привязанность близких. Это у него было, и есть, и останется до конца. Внезапно как ударило: чистая совесть? А убитые и раненые при взрыве в Зимнем? Страшно, когда приходится служить добру, расплачиваясь не только своей жизнью... не только телом, но и душой. Неправда, что они не стремились найти выход. И может быть, его найдут те, кто придёт после них. Дай бы Бог.

Сразу после вынесения приговора Александр ещё раз написал матери. Тех писем, что он передавал прокурору раньше, Юля так и не получила. Неизвестно, что предосудительного в них нашли, но теперь он старался взвешивать каждое слово — может, передадут хоть это, последнее...

«Вчера суд кончился, и мне, как и другим моим товарищам, вынесли приговор. Какой это приговор, в чем должна выразиться его окончательная форма, вы, конечно, получивши это письмо, будете уже знать...»

У него не поднялась рука написать матери о смертной казни — пусть все эти слухи об обещаниях Лорис-Меликова особого доверия и не вызывают, но чем чёрт не шутит...

«Моя к вам единственная просьба — это не печалиться, не мучиться из-за меня. Не думайте, что я встретил финал моей жизни, конец моей свободной жизни с мрачным отчаянием, с ропотом на свою судьбу. Нет. И нет».

Тяжело, невыносимо тяжело причинять боль близким людям, любимым и любящим, но всё возможное для того, чтобы хоть немного их успокоить, он, кажется сделал... Всё — только вот прошение о помиловании подавать не стал.

Вчера, на последних свиданиях с родными, изо всех сил старался выглядеть бодрым и спокойным. Только с Юлькой не выдержал — пожаловался, как действует на нервы постоянное присутствие в камере двух часовых, следящих за каждым его движением. Юля широко раскрыла глаза, прошептала: «А зачем?..»

Ответил: «Боятся, как бы я не предпочёл славной смерти позорное самоубийство!» Смотритель Соколов, услышав это, грозно встопорщил усы, но замечания так и не сделал — видно, не решил, дозволяется или нет говорить о таких вещах на свиданиях.

После Юли виделся с братом Петром и с женой брата Ивана Настей. Через решётку, в присутствии толпы жандармов, говорили о чём-то незначащем — лишь бы не молчать... И только когда привели обратно в камеру, захотелось закричать, зарыдать от глухого отчаянья: это были последние свидания — значит, Соню ему так и не увидеть больше никогда...

И всё-таки он видел её — всякий раз, когда удавалось на несколько мгновений отвлечься от происходящего, унестись мыслями от этих давящих мокрых стен — в позапрошлое лето, в Лесной, где он в первый раз увидел её, в первый раз услышал от неё самые прекрасные в мире слова: «Я люблю тебя», в первый раз коснулся губами её лица...

Слава Богу — она будет жить. Будет жить их сын — Юля позаботится о нём. Он его никогда не видел и никогда уже не увидит, но всё равно это большое счастье, что он у них есть. И счастье, что они с Соней успели всё-таки проститься...

В ту ночь после объявления приговора, когда их вывели в коридор, никто не ожидал, что они с Соней одновременно бросятся друг к другу. Этого прощального объятия никому теперь у них не отнять. Оно длилось всего несколько мгновений — но оно было, и он будет помнить его до последнего вздоха...

В девять вечера в камеру неожиданно вошёл священник, спросил, желает ли он исповедаться. Александр сначала ничего не понял, помотал отрицательно головой: «Не желаю». И лишь когда за священником закрылась дверь, вдруг стало понятно — пора готовиться. Почти сразу же после этого вошло ещё несколько человек. Чей-то тихий голос сообщил, что приговор по отношению к нему вошёл в законную силу и будет приведён в исполнение утром.

—Только ко мне? — спросил Александр, подняв голову.

Услышал в ответ:

— К вам и Преснякову.

Тот же голос настойчиво о чём-то спрашивал. Ах, да, опять о священнике. Да, конечно. Исповедаться, причаститься — да, да... Священник — всё-таки живая душа, с ним, в отличие от стражи, можно говорить... Непонятно зачем, Александр его спросил:

— Как вас зовут?

Священник взглянул с недоумением, однако ответил спокойно:

— Отец Иоанн...

— А фамилия? — спросил Александр.

Батюшка удивился ещё больше.

— Фамилия моя — Нечаев.

Нечаев... странное совпадение. Где-то в крепости сейчас сидит другой Нечаев — тот, что из «Бесов» — своими руками задушил невинного человека. Однако его за это не казнили. А их с Андреем завтра утром будут вешать... Слава Богу, что только их — Степану и Ваничке с Тихоновым дарована жизнь. Жизнь...

Вспомнился Валериан Осинский — его повесили в мае, когда всё вокруг расцветало и с каждым днем сильнее грело солнце... Сейчас ноябрь — погода, судя но всему, холодная и промозглая, три дня назад был настоящий снегопад... Может, легче умирать в такую слякотную пору?..

— Извините, батюшка, а какая сейчас погода?

— Что? Погода? Погода нынче холодная, дождь со снегом и ветер сильный. Но вы меня, похоже, вовсе не слушаете?

— Нет, я слушаю...

Интересно, где это будет. На Семёновском плацу — там, где

вешали Млодецкого? Или на Смоленском поле — где Соловьёва?.. Их повезут на чёрных колесницах по людным улицам. Может быть, удастся увидеть среди толпы кого-то из своих — Дворника, Семёна, Михайлу... А кого хотелось бы увидеть больше всех — тех не увидишь: Родионыч сейчас где-то в централе или на каторге, Тютька по-прежнему в Сибири — его побег не удался...

— Пусть Господь даст тебе силы, сын мой, встретить последнее испытание со смирением...

Да, вот чего-чего, а смирения что-то так и не даёт ему Господь. И вряд ли уже даст — на этом свете.

После ухода священника Александр долго сидел неподвижно, по-прежнему весь в мыслях о прошедшей жизни. Что же всё-таки будет потом? Рай, ад — это вряд ли. Что же будет? Совсем ничего? Безмерная чёрная пустота поглотит душу, а мерзлая могильная земля — тело...

До камеры донёсся звон часов, отбивающих полночь. Время то ползёт, то несётся вскачь. Часовые в углу неподвижны, безмолвны. В коридоре слышится неясный шум. Кажется, открывают соседнюю камеру. Кто в ней сидит? Может быть, Андрей... Хоть с ним они завтра увидятся перед смертью.

Снова шум в коридоре, шаги, лязг замков. В камеру входит старый знакомый — генерал Комаров. С ним кто-то ешё... После дознания, после суда — снова допросы? Да как же им не надоест?

— Не желаете ли добавить что-либо к прежним своим показаниям?

— Не желаю.

— Подумайте, господин Квятковский. Времени у вас остаётся совсем мало.

Да, времени мало. И тратить на разговор с генералом не хотелось бы ни минуты.

— Я вас долго не задержу. Всего несколько вопросов. Что вы можете рассказать нам о Степане Халтурине?

— Ничего.

— Об участниках липецкого съезда?

— Ничего.

Долгая пауза.

— Может быть, вы соблаговолите сказать хотя бы, кто из членов вашей организации пользуется особенным влиянием? Скажите, кто? Морозов? Желябов? Тихомиров? Колодкевич?

— Морозов. Желябов. Тихомиров. Колодкевич.

Генерал, начавший было записывать, раздражённо вертит в руках карандаш. Голос его звучит очень официально:

— Имеете ещё что-нибудь добавить?

— Нет.

Комаров молча поворачивается к двери.

Тишина. Наконец-то — покой и тишина... Может быть, смерть — это не так уж страшно? Это просто вечная тишина, тьма, пустота... небытие. И в который раз содрогается душа в безысходной тоске, в предчувствии чего-то отвратительного, пустого и холодного. Под утро он всё-таки заснул — обессилевший организм взял своё.

Проснулся от дверного скрипа. Принесли одежду — казённый полушубок, чёрное арестантское платье, из своих вещей — только носки, бельё и рубашка. Все остальные их личные вещи после казни сожгут...

Он оделся, умылся. Принесли чаю. Ничего не хотелось, но заставил себя сделать несколько глотков.

Вывели через несколько тёмных коридоров на улицу. Глотнув свежего морозного воздуха, почувствовал, как качнуло в сторону. Кто-то из стражников поддержал.

У арестантского подъезда Екатерининской куртины по обе стороны входа в казематы были выстроены войска, стояли две чёрные повозки — позорные колесницы.

Оглянувшись, увидел, как выводят Преснякова. В тот же момент кто-то подхватил под руки. Втащили на крайнюю повозку, усадили, прикрутив ремнями, на высокую скамейку спиной к кучеру. На грудь повесили чёрную доску с надписью «Государственный преступник».

Через несколько минут, окружённые солдатами, повозки двинулись к месту казни. Проехав Петровский мост, неожиданно свернули в сторону на узкую тропинку и остановились у подножия Иоанновского равелина.

Только теперь Александр увидел виселицу. Поймал взгляд Преснякова — тот ему слегка улыбнулся. Их стали отвязывать одновременно. Александр вдруг понял, что перед ним — не кто иной, как знаменитый уже на всю Россию палач Иван Фролов. Подручных у него было четверо.

Отвязали, повели на площадку полуконтргарда равелина к эшафоту. Неподалёку лежали на земле два некрашеных гроба.

Резкий порыв ветра бросил ему под ноги вместе со снегом маленький пожелтевший кленовый листок. Сам не зная почему, Александр шагнул чуть в сторону, чтобы не наступить на него. Кто-то из подручных палача тут же вцепился сбоку в его локоть, суетливо шепнул другому: «Захарий, не зевай!»

Александра и Андрея поставили на эшафоте у позорного столба. Раздалась команда: «На караул!» Молоденький поручик звонким голосом зачитал приговор. После этого палач подошёл к Александру и переломил над его головой шпагу в знак лишения дворянского звания. Затем приблизился священник...

Теперь остаётся совсем немного — поклониться на все стороны, прощаясь с народом, и поцеловаться напоследок друг с другом. Успели... К кому из них первому палач подойдёт с длинным саваном в руках? Похоже, что к Александру. Да, так и есть.

Последний взгляд на белый свет — и больше делать ничего не надо. Только отгонять от себя удушливые волны тоски и страха — пусть верёвка работает одна, без помощников...

Эпилог

1 марта 1881 года император Александр II скончался от ран, причинённых взрывом метательного снаряда, брошенного ему под ноги народовольцем Игнатием Гриневицким. Схваченный незадолго до этого полицией Андрей Желябов прокомментировал это событие так: «Со времени казни Квятковского и Преснякова дни императора были сочтены». Первомартовской трагедии могло бы не быть, если бы 2 ноября 1880 года (кстати, в день рождения своей обожаемой супруги княгини Екатерины Михайловны) Александр II не пожелал казнить двух народовольцев: Андрея Преснякова — за то, что, отстреливаясь при аресте, смертельно ранил помогавшего полиции швейцара, и Александра Квятковского — за не доказанное следствием его участие в подготовке взрыва Зимнего дворца.

Жандармский генерал Шебеко в официальном отчёте под названием «Хроника социалистического движения в России» писал о плане Зимнего дворца, найденном в квартире Квятковского: «Быть может, план этот был известен членам «Народной воли», которые состояли при типографии этой партии и только что были арестованы; но достоверных указаний на участие этого кружка в организации покушения нельзя было обнаружить. Квятковский даже уверял, что ему совсем неизвестен план Зимнего дворца...»

Императору, как и военному суду, «достоверных указаний» для решения судьбы человека не требовалось, и единым росчерком пера он подписал смертный приговор Квятковскому — и себе.

Лорис-Меликов, проявивший в вопросе о необходимости этой казни постыдное малодушие, впоследствии начертал на копии своей телеграммы генералу Черевину в Ливадию: «Правительство бывает иногда поставлено в необходимость прибегать к смертной казни, но в данном случае оно, по мнению моему, совершило ошибку. Преступления Квятковского и Преснякова были совершены задолго до казни, а потому наказание это, нисколько не удовлетворив пожеланиям масс, лишь обозлило только и ожесточило террористов. Желябов в показаниях своих не скрывал этого чувства».

Судьба остальных народовольцев сложилась по-разному.

Степан Ширяев, Александр Михайлов, Александр Баранников, Николай Колодкевич, Николай Клеточников, приговорённые к пожизненной каторге, отбывали наказание недолго. Все они умерли в нечеловеческих условиях заключения в Алексеевском равелине в 1881-1884 годах. Николай Кибальчич был повешен в 1881 году вместе с Желябовым, Перовской, Тимофеем Михайловым и предателем Рысаковым.

Михаил Фроленко, Михаил Попов, Николай Морозов, Вера Фигнер, Анна Якимова, пробыв в заключении свыше двадцати лет, вышли на свободу. Софья Иванова и Николай Бух после каторжных работ и Николай Тютчев после ссылки тоже дождались освобождения.

Юлия Квятковская воспитывала сына своего брата и Софьи Ивановой, регулярно получая деньги на его содержание «от неизвестных лиц». В три года ребенок тяжело заболел дифтеритом, спасти его не удалось.

Вдова Александра Квятковского Екатерина Константиновна в 1882 году вышла замуж за давнего своего знакомого Иннокентия Пьянкова, который отбывал ссылку в Сибири. Через несколько лет Пьянков стал работать в торговых предприятиях своих братьев в Благовещенске и нажил большое состояние.

Приёмного своего сына он очень любил, но всю жизнь ненормально ревновал его к памяти отца. Свою настоящую фамилию сын Александра Квятковского узнал только в год окончания гимназии. Он не согласился на то, чтобы Пьянков официально усыновил его, и даже лишение материальной поддержки в студенческие годы не заставило его изменить своё решение.

Сын Квятковского принимал участие в российском социал-демократическом движении, после революции 1917 года работал в советских хозяйственных организациях за границей. Репрессирован в 1926 году.

Краткие биографические сведения о реальных исторических деятелях, упоминаемых в романе

Антонов П. А. (Свириденко Владимир Антонович) (1850–1879), участвовал в подготовке покушения на Александра II в г. Николаеве. При аресте в феврале 1879 г. оказал вооруженное сопротивление. Казнен 14 мая 1879 г.

Баранников Александр Иванович (1858–1883), в 1878 г. вместе с С. М. Степняком-Кравчинским участвовал в убийстве генерала Мезенцова. Участвовал в создании «Народной воли», член ее Исполкома. Был одним из организаторов покушений на Александра II в 1879–1880 гг. Арестован в январе 1881 г., приговорен к пожизненному заключению. Умер в Петропавловской крепости.

Бильчанский Осип (1858–1879), в революционном движении с 1878 г. В 1879 г. участвовал в убийстве предателя Курилова. Арестован в Киеве в марте 1879 г., при аресте оказал вооруженное сопротивление. Казнен в Киеве в июле 1879 г.

Богданович Юрий Николаевич (1849–1888), участвовал в «хождении в народ» 1874–1875 гг., один из организаторов побега П. А. Кропоткина из Николаевского госпиталя в Петербурге. В Исполнительном комитете с осени 1880 г. Хозяин квартиры на М. Садовой под именем Кобозева. Один из создателей Красного Креста «Народной воли». Арестован в марте 1882 г. в Москве. Судился по «процессу 17-ти». Приговорен к смерти, которая была заменена на пожизненную каторгу. Умер в Шлиссельбургской крепости.

Брандтнер Людвиг Карлович (1853–1879), участник революционного движения 70-х гг. При аресте в Киеве в феврале 1879 г. оказал вооруженное сопротивление. Казнен в Киеве 14 мая 1879г.

Виттенберг Соломон Яковлевич (1852–1879), окончил Технологический институт в Вене. Обладал выдающимися научными способностями. С 1876 г. участвовал в революционном движении, вел работу среди матросов порта в г. Николаеве. Участвовал в подготовке покушения на Александра II, был арестован 16 августа 1878 г. и приговорен к смертной казни. Отказался от перехода в православие, что автоматически отменяло бы смертный приговор, так как желал разделить участь своих товарищей по организации. Казнен 11 августа 1879 г.

Гартман Лев Николаевич (1850–1908), в революционном движении с 1876 г. Работал в кружках Юга России и в Поволжье. С 1879 г. член «Народной воли». Участвовал в подготовке покушения на Александра II. Эмигрировал за границу. С октября 1880 г. заграничный представитель «Народной воли». С 1881 г. жил в США.

Гобст Арон Янкель Израилевич (1848–1879), в революционном движении с 70-х гг., в 1879 г. при обыске у него был обнаружен склад динамита. Приговорен к смерти и казнен 18 июля.

Гольденберг Григорий Давидович (1855–1880), работал в народнических кружках Украины, участвовал в покушении на товарища прокурора Котляревского, в 1879 г. убил харьковского генерал-губернатора Кропоткина. С 1879 г. член Исполкома «Народной воли», участвовал в покушениях на Александра II. В ноябре 1879 г. при аресте оказал вооруженное сопротивление. На следствии дал откровенные показания, которые привели к гибели многих его товарищей. В июле 1880 г. покончил жизнь самоубийством.

Горский Платон Григорьевич (1851–1879), член житомирского революционного кружка, принял участие в убийстве предателя Курилова. Казнен 18 июля 1879 г.

Грачевский Михаил Федорович (1849–1887), член кружка «чайковцев», участвовал в «хождении в народ». Член Исполкома «Народной воли» с 1880 г. Участвовал в убийстве провокатора Жаркова и в покушениях на Александра II. С октября 1880 по май 1881 г. руководил подпольной типографией в Петербурге, на Подольской улице. После арестов 1881 г. фактически возглавил «Народную волю». Был арестован в июне 1882 г. Приговорен к пожизненному заключению. Умер в Шлиссельбургской крепости.

Гриневицкий Игнатий Иоакимович (1856–1881), член «Народной воли», входил в группу по подготовке покушения на Александра II. 1 марта 1881 г. взял на себя исполнение приговора, убил царя, но при этом погиб и сам.

Давиденко Иосиф Яковлевич (1856–1879), участник «хождения в народ». При аресте в 1878 г. в Одессе оказал вооруженное сопротивление. Казнен 10 августа 1879 г.

Дейч Лев Григорьевич (1855–1941), входил в группу так называемых «южных бунтарей», член «Земли и воли», в конце 70-х гг. эмигрировал за границу. С 1883 г. социал-демократ, входил в группу «Освобождение труда». Впоследствии один из лидеров меньшевизма. После 1917 г. от политической деятельности отошел; автор историко-революционных работ и мемуаров.

Добржинский Антон Федорович (1844–1897), товарищ прокурора Петербургской судебной палаты с 1880 по 1884 г., позднее, с 1896 г., директор департамента полиции.

Дробязгин Иван Васильевич (1851–1879), участник революционного движения 70-х гг. Принимал участие в покушении на предателя Гориновича. Арестован в 1877 г. Казнен 7 декабря 1879 г. в Одессе.

Дубровин Владимир Дмитриевич (1855–1879), участник революционного движения 70-х гг. Офицер, служил в Петербурге. В декабре 1878 г. при аресте оказал вооруженное сопротивление. Казнен 20 апреля 1879 г.

Засулич Вера Ивановна (1849–1919), в революционном движении с 70-х гг. В 1878 г. совершила покушение на петербургского градоначальника Трепова. Была оправдана судом присяжных и выехала за границу. С 1883 г. — социал-демократ, впоследствии меньшевик.

Зунделевич Арон Исаакович (1854–1923), член руководства «Земли и воли», вошел в «Народную волю». Арестован в 1880 г., приговорен к пожизненной каторге. После освобождения в 1905 г. эмигрировал за границу. Умер в Лондоне.

Желябов Андрей Иванович (1851–1881), член «Земли и воли», один из создателей и руководителей «Народной воли». С 1879 г. принимал участие в подготовке всех покушений на Александра II. Казнен 3 апреля 1881 г.

Исаев Григорий Прокофьевич (1857–1886), с 1879 г. член Исполкома «Народной воли», работал в динамитной мастерской и подпольных типографиях. Арестован в апреле 1881 г. Приговорен к пожизненному заключению.

Каракозов Дмитрий Владимирович (1840–1866), участник революционного движения 60-х гг. 4 апреля 1866 г. совершил неудачное покушение на Александра II. Казнен.

Кибальчич Николай Иванович (1853–1881), в революционном движении с 70-х гг. Талантливый изобретатель, по заданию «Народной воли» взял на себя всю техническую сторону в деле подготовки покушений на Александра II. Казнен 3 апреля 1881 г.

Клеточников Николай Васильевич (1847–1883), член «Народной воли». С 1879 г. по заданию организации устроился на службу в III отделение. Был арестован в январе 1881 г. По «процессу 20-ти» приговорен к пожизненному заключению. Умер в Петропавловской крепости.

Ковальский Иван Мартынович (1850–1878), один из руководителей народнических организаций Юга России.В январе 1878 г. при аресте оказал вооруженное сопротивление. Казнен в августе 1878 г.

Колодкевич Николай Николаевич (1850–1884), с 1879 г. член Исполкома «Народной воли». Участвовал в покушениях на Александра II. Был арестован в январе 1881 г. и приговорен к пожизненной каторге. Умер в Петропавловской крепости.

Комаров Александр Владимирович, начальник Петербургского жандармского управления.Корба Анна Павловна (1849–1939), с 1879 г. агент Исполкома «Народной воли», участвовала в подготовке покушения на Александра II, работала в подпольных типографиях. Арестована в июне. 1882 г. и приговорена к 20 годам каторги.

Кравчинский (Степняк) Сергей Михайлович (1851–1895), член «Земли и воли». В 1878 г. убил шефа жандармов Мезенцова. С 1878 г. жил в эмиграции, участвовал в различных революционных организациях, получил известность как писатель и публицист.

Лизогуб Дмитрий Андреевич (1850–1879), выходец из богатой помещичьей семьи, учился в Петербургском университете. Был одним из создателей «Земли и воли». Передал все свои средства на дело революции. Арестован в 1878 г. Казнен 10 августа 1879 г.

Логовенко Иван Иванович (1842–1879), матрос Черноморского флота, входил в революционные кружки в г. Николаеве. Участвовал в подготовке покушения на Александра II. Был арестован 16 августа 1878 г, и приговорен к смерти. Казнен 11 августа 1879 г.

Лозинский Мелентий Платонович (1855–1880), участник сербо-турецкой войны, в революционном движении с 1877 г., вел пропаганду среди солдат. Был арестован в 1879 г., пытался бежать из-под ареста. Казнен в марте 1880 г.

Лорис-Меликов Михаил Тариелович (1825–1888), с 1880 г. начальник Верховной распорядительной комиссии, с августа 1880 г. по 7 мая 1881 г. министр внутренних дел.

Любатович Ольга Спиридоновна (1854–1917), член «Земли и воли», член Исполкома «Народной воли».

Майданский Лев Осипович (1854–1879), участвовал в покушении на предателя Гориновича. Казнен 7 декабря 1879 г.

Малинка Виктор Алексеевич (1854–1879), студент Новороссийского и Киевского университетов, входил в группу так называемых «южных бунтарей». Участвовал в «хождении в народ» на Украине и в покушении на предателя Гориновича. Арестован в 1877 г. Пытался бежать из тюрьмы. Казнен 7 декабря 1879 г.

Мезенцов Николай Владимирович (1827–1878), генерал-лейтенант, с 1876 г. шеф корпуса жандармов и главный начальник III отделения. Убит в 1878 г. в Петербурге членом «Земли и воли» С. М. Степняком-Кравчинским.

Меркулов Василий Аполлонович (1860–1910), рабочий, член «Народной воли», впоследствии провокатор.

Михайлов Александр Дмитриевич (1855–1884), один из руководителей «Земли и воли», с 1879 г. член Исполкома «Народной воли». Приговорен к пожизненному заключению. Умер в Петропавловской крепости.

Михайлов Андриан Федорович (1853–1929), участник «хождения в народ», член «Земли и воли», участвовал в убийстве генерала Мезенцова. Арестован в 1878 г. и приговорен к смерти, но подал прошение о помиловании и был сослан на каторгу сроком на 20 лет. Участвовал в революции 1905–1907 гг.

Млодецкий Ипполит Осипович (1855–1880), в 70-е гг. вел революционную пропаганду среди крестьян. 20 февраля 1880 г. совершил покушение на министра внутренних дел М. Т. Лорис-Меликова. Казнен 22 февраля 1880 г.

Морозов Николай Александрович (1854–1946), один из руководителей «Земли и воли». В 1882 г. был приговорен к пожизненной каторге, которую отбывал в Петропавловской, а затем в Шлиссельбургской крепостях. Вышел на свободу в 1905 г. Позднее занимался научной и литературной деятельностью.

Мышкин Ипполит Никитич (1848–1885), активный участник «хождения в народ», В 1875 г. предпринял попытку организовать побег Н. Г. Чернышевского из якутской ссылки. По «процессу 193-х» осужден на 10 лет каторги. В 1882 г. бежал. Был вновь арестован и переведен сначала в Петропавловскую, а затем в Шлиссельбургскую крепость. Казнен в 1885 г. за протест против произвола тюремной охраны.

Окладский Иван Федорович (1858 — после 1926), член «Народной воли», участник покушения на Александра II, С 1880 г. — провокатор. После 1917 г. разоблачен, судим советским судом в 1925 г.

Оловенникова Елизавета Николаевна (1857–1932), член «Народной воли», участвовала в подготовке покушения на Александра II 1 марта 1881 г. После ареста заболела острым психическим расстройством, содержалась в психиатрической больнице в Казани до 1891 г. Позднее жила под надзором полиции в Орловской губернии.

Ошанина Мария Николаевна (1853–1898), член «Земли и воли», участница Липецкого съезда, член Исполкома «Народной воли». С 1881 г. в эмиграции, была заграничным представителем Исполкома.

Перовская Софья Львовна (1853–1881), участвовала в «хождении в народ», в работе «Земли и воли», с 1879 г. член Исполкома «Народной воли», фактически участвовала во всех покушениях на Александра II с 1879 по 1881 г., непосредственно руководила убийством царя 1 марта 1881 г. Казнена 3 апреля 1881 г.

Плеве Вячеслав Константинович (1846–1904), директор департамента полиции, впоследствии министр внутренних дел. Убит эсерами.

Плеханов Георгий Валентинович (1856–1918), член «Земли и воли», создатель «Черного передела». В 1883 г. в эмиграции образовал группу «Освобождение труда». Выдающийся теоретик марксизма, один из руководителей социал-демократического движения. После II съезда РСДРП — лидер меньшевистского крыла.

Попов Михаил Родионович (1851-1908), член основного кружка „Земли и Воли". Кличка „Родионыч". Был членом кружка в Ростове-на-Дону, занимавшегося пропагандой среди интеллигенции и рабочих. В 1877 — 1878 гг продолжал пропагандистскую работу среди петербургских рабочих. В феврале 1879 г. участвовал в убийстве шпиона Рейнштейна. С апреля 1879 г. занимался подготовкой Воронежского съезда. Выступает против террора. После раскола "Земли и Воли" примыкает к "Чёрному Переделу", но вскоре организовывает особый кружок, объединявший обе организации. Арестован в Киеве 22 февраля 1880 года. Приговорен к смертной казни, замененной вечной каторгой, отбывал на Каре, в Алексеевском равелине и в Шлиссельбургской крепости до 1905 года. Освобожден по амнистии в 1905 году. Жил в Ростове-на-Дону, где умер 4 января 1909 года.

Пресняков Андрей Корнеевич (1856–1880), член «Земли и воли», вел пропаганду среди рабочих. С 1879 г. член «Народной воли», участвовал в подготовке покушений на Александра II. Арестован в июле 1880 г. Казнен 4 ноября 1880 г.

Пьянков Иннокентий Павлинович (1855–1911), участвовал в студенческих волнениях, был арестован и выслан в Архангельскую губернию. Вернулся в Петербург и вступил в политическую организацию «Чёрный передел». После провала тайной типографии этой организации он вновь оказался на скамье подсудимых. И. Пьянкова приговорили к ссылке в Иркутскую губернию. В это время его братья Михаил и Владимир жили в Приамурье, весьма преуспевали в торговых делах и сумели получить разрешение на переезд брата в Благовещенск, где он стал заведовать филиалом торгового дома Пьянковых и тратить большие суммы на благотворительность.

Розовский Иосиф Исаакович (1858–1880), студент Киевского университета, работал в студенческих кружках. Был арестован в декабре 1879 г. за распространение революционной литературы. Казнен 6 марта 1880 г.

Сергеева (Тихомирова) Екатерина Дмитриевна (1860—?), член «Народной воли», участвовала в работе Воронежского съезда, работала в нелегальных типографиях. В 1882 г. эмигрировала и в дальнейшем отошла от политической деятельности. Жена Л. А. Тихомирова.

Соловьев Александр Константинович (1846–1879), участник «хождения в народ». 2 апреля 1879 г. самостоятельно совершил покушение на Александра II в Петербурге на Дворцовой площади. Казнен 28 мая 1879 г.

Терентьева Людмила Дементьевна (1861–1882), в 1880–1881 гг. работала в подпольной типографии «Народной воли» в Петербурге. Арестована в 1882 г. Осуждена по «процессу 20-ти». Умерла в Петропавловской крепости.

Тетерка Макар Васильевич (1853–1883), рабочий, член «Народной воли», участник покушений на Александра II. По «процессу 20-ти» осужден на пожизненное заключение. Умер в Петропавловской крепости.

Тихомиров Лев Александрович (1852–1923), с 1879 г. член Исполкома «Народной воли». Ее представитель за границей в 80-х гг. Позднее перешел на позиции монархизма. Вернувшись в Россию в 1899 г., сотрудничал в правой печати.

Трепов Федор Федорович (1803–1889), с 1866 по 1878 г. петербургский градоначальник. 24 января 1878 г. был ранен выстрелом В. И. Засулич.

Ширяев Степан Григорьевич (1856–1881), с 1879 г. член Исполкома «Народной воли», участник ряда покушений на Александра II. Был арестован в конце 1879 г. и приговорен к пожизненной каторге.

Чубаров Сергей Федорович (1845–1879), в революционном движении с конца 60-х гг. При аресте в 1878 г. оказал вооруженное сопротивление. Казнен 10 августа 1879 г.

Халтурин Степан Николаевич (1856–1882), в 1878–1879 гг. был одним из руководителей «Северного союза русских рабочих». В феврале 1880 г. организовал и осуществил взрыв в Зимнем дворце. С 1881 г. член Исполкома «Народной воли». В 1882 г. убил генерала Стрельникова. Казнен в 1882г.

Фигнер Вера Николаевна (1852–1942), входила в руководство «Земли и воли», с 1879 г. в «Народной воле». Участвовала в ряде покушений на Александра II. После арестов весны 1881 г. фактически возглавляла «Народную волю». Арестована в 1883 г., приговорена к пожизненному заключению. После освобождения в 1905 г. участвовала в общественной и литературной жизни страны. Автор мемуаров.

Фроленко Михаил Федорович (1848–1938), член «Земли и воли». С 1879 г. член Исполкома «Народной воли», участник ряда покушений на Александра II. Арестован в марте 1881 г., приговорен к пожизненному заключению. После освобождения в 1905 г. занимался литературным трудом, автор воспоминаний и историко-революционных работ.

Фролов Иван, палач, приводивший в исполнение приговоры многим революционерам конца 70-х — начала 80-х гг.

Юрьевская Екатерина Михайловна (1847–1922), любовница Александра II, с 1880 г., после смерти императрицы Марии Александровны, стала второй, морганатической женой Александра II.

Якимова Анна Васильевна (1856–1942), член «Земли и воли», с 1879 г. член Исполкома «Народной воли», участвовала в подготовке покушения на Александра II, была «хозяйкой» сырной лавки на М. Садовой, откуда велся подкоп для установки мины. Арестована в 1882 г. и приговорена к пожизненному заключению. После 1917 г. входила в Общество политкаторжан, автор мемуаров.

Информация взята из сборника «1 марта 1881 года. Казнь императора Александра II», составитель Кельнер В.Е. Лениздат, 1991.

О деятелях, не вошедших в данный список, информация будет добавлена.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге