Другие часы
Глава 1
Глава 1. Последний день
I. Утро
Будильник прозвонил в шесть сорок, и Алексей, как обычно, выключил его раньше, чем успел проснуться.
Несколько секунд он лежал, глядя в потолок съёмной однушки на Соколе. Потолок был белый, ровный, с тонкой трещиной от люстры к окну – хозяйка обещала замазать её ещё в сентябре. За окном висела октябрьская Москва: серая, мокрая, гудящая ещё до рассвета. Где-то внизу хлопнула дверь подъезда, взвыла сигнализация и тут же смолкла.
Он сел, спустил ноги на холодный ламинат и потянулся так, что хрустнули плечи. Сто восемьдесят шесть сантиметров роста в кровати сто девяносто – вечная история: то пятки упираются, то макушка. Тело было крепкое, жилистое – не спортзальное, а деревенское, из тех, что набирается не за год абонемента, а за десять лет колки дров.
Дрова он вспоминал почему-то каждое утро. Наверное, из-за холода в квартире. Батареи ещё толком не дали, и пол по утрам напоминал тот, из детства – в маленьком одноэтажном доме, где печка остывала к пяти утра и надо было вскакивать первым, пока не проснулась мать. Отец тогда говорил: «Кто встал раньше – тот и топит. Кто топит – тот и главный». Алексей в семь лет очень хотел быть главным.
Теперь у родителей был другой дом. Большой, двухэтажный, с газовым котлом, тёплыми полами и гостевой комнатой, в которой никто никогда не гостил. Отец построил его сам – почти сам, с бригадой, но каждую стену, каждую балку он знал наизусть, как Алексей знал свой код. Мать до сих пор работала в детском саду, хотя деньги уже позволяли не работать. «А дети как же? – удивлялась она. – Кто им будет ботинки шнуровать?»
Он сварил кофе в турке, потому что растворимый пить не мог, и открыл ноутбук прямо на кухонном столе, между сахарницей и вчерашней тарелкой.
Курсовая. Четвёртый курс, прикладная информатика, тема – что-то про оптимизацию запросов в распределённых базах данных. Тема звучала солидно. Работа над ней – уже нет.
Он пролистал вчерашний код и поморщился. Вечером, устав, он сдался и попросил нейросеть переписать модуль. Модуль был переписан за сорок секунд. Чище, короче и, что хуже всего, быстрее его собственного варианта, над которым он сидел три вечера.
Алексей отпил кофе и долго смотрел на экран.
В программисты он пошёл, потому что не хотел всю жизнь работать руками. Не потому, что стыдился – отца он уважал больше всех на свете. Просто помнил, какими были отцовские руки зимой: в трещинах, в ссадинах, с чёрной каймой под ногтями, которая не отмывалась никаким мылом. Помнил, как отец по вечерам сидел на крыльце и молча разминал пальцы – один за другим, будто пересчитывал. Алексей тогда решил: у меня будет по-другому. Голова вместо рук. Клавиатура вместо лопаты.
И вот теперь клавиатура тоже понемногу становилась лопатой. Только копала не он.
"Ничего, – сказал он себе. – Кто-то же должен понимать, что они там пишут". Мысль звучала разумно. Убедительной она не была уже месяца два.
Телефон завибрировал, поехал по столу и упёрся в сахарницу. На экране – «Дашка» и фотография: рыжая от закатного солнца девчонка с высунутым языком на фоне нового отцовского забора.
– Ты чего так рано? – спросил он вместо «привет».
– А ты чего так сразу? – Голос у сестры был сонный и ужасно довольный. – У меня первым уроком физра, я уже встала. Слушай. Срочное дело.
– У тебя все дела срочные.
– Это – особенно. В субботу у мамы день рождения, ты помнишь?
Он не помнил. Точнее, помнил, что где-то в конце октября, и собирался посмотреть в календаре. Сегодня. Или завтра.
– Конечно помню.
– Врёшь, – уверенно сказала Даша. – Ладно. Короче, мы с папой хотим ей сделать сюрприз. Папа беседку доделывает, ту, у яблони. А ты должен приехать в пятницу вечером, а не в субботу днём, как обычно. Понял? В пятницу. Вечером. Иначе всё сломается.
– Что сломается?
– Всё, – терпеливо объяснила ему четырнадцатилетняя сестра, как объясняют маленьким. – Мне нужен кто-то высокий, чтобы гирлянду повесить. Папа на стремянку больше не лезет, у него колено.
Алексей усмехнулся. Даше было четырнадцать – тот самый возраст, когда человек уже знает о жизни абсолютно всё, но ещё не умеет вешать гирлянды. Когда она родилась, ему было девять, и он долго не мог понять, зачем родителям понадобился ещё один ребёнок, если у них уже есть он. А потом ей исполнилось три, она однажды пришла к нему ночью с одеялом, потому что за окном гремела гроза, и сказала: «Лёша, ты большой, ты не боишься, можно я с тобой». И вопрос как-то сам закрылся.
– В пятницу вечером, – повторил он. – Буду.
– Честно?
– Честно.
– Поклянись.
– Даш, мне двадцать три года.
– Вот именно. Старый уже, забудешь. Клянись.
– Клянусь, – сказал он. – Чем хочешь клянусь. Курсовой.
– Фу. Ладно, засчитано. – Она помолчала и вдруг спросила совсем другим, тихим голосом: – Лёш. А у тебя всё нормально?
Он замер с чашкой у губ.
– С чего ты взяла?
– Не знаю. Ты в последний раз какой-то был… грустный. Мама тоже заметила. Она не скажет, а я скажу.
Алексей посмотрел на экран ноутбука. На аккуратный, чистый, чужой код.
– Всё нормально, Даш. Просто учёба. Конец курса, диплом скоро. Голова забита.
– Ну смотри, – сказала она с сомнением, явно скопированным у матери. – Если что – звони. Я умная. Я тебе что-нибудь посоветую.
– Обязательно.
– Всё, пока! Пятница! Гирлянда!
Она отключилась. Алексей ещё несколько секунд держал телефон у уха, слушая тишину, потом положил его на стол и неожиданно для себя улыбнулся.
Пятница. Гирлянда. Беседка у яблони.
Всё-таки хорошая у него была жизнь. Не идеальная, не особенная – обычная. С холодным полом и трещиной в потолке, с курсовой, которую за него могла написать машина, с сестрой, которая звонит в семь утра, чтобы спросить, всё ли у него нормально.
Он закрыл ноутбук, допил остывший кофе и пошёл одеваться.
Если бы кто-нибудь сказал ему тогда, что это последнее утро, которое он встретит в этом теле, Алексей, наверное, позвонил бы матери. Или отцу. Или просто постоял бы подольше у окна.
Но никто не сказал. Так обычно и бывает.
II. Перекрёсток
День прошёл так, как проходят дни, от которых потом не остаётся ни одного воспоминания.
Две пары в университете. На первой преподаватель, усталый седой человек в свитере с локтями, долго и неловко объяснял, почему курсовые в этом году будут проверять на «сгенерированность». Аудитория серьёзно кивала. Половина аудитории при этом держала на коленях телефоны с открытым чат-ботом. На второй паре Алексей спал с открытыми глазами – навык, отточенный за четыре года до совершенства.
Потом была работа. Удалённая подработка в небольшой компании, которая делала сайты для стоматологий и автосервисов. Тимлид, парень на пять лет старше, в конце созвона небрежно бросил: «Кстати, с нового года нас будет поменьше. Не касается тебя, не парься. Пока». Это «пока» Алексей потом прокручивал в голове до самого вечера.
К семи стемнело окончательно. Он не поехал на метро, а решил пройтись пешком: двадцать минут до дома, если не торопиться. Хотелось проветрить голову. Хотелось хоть ненадолго не думать ни о курсовой, ни о тимлиде, ни о том, что лет через пять он, возможно, будет сидеть на крыльце и разминать пальцы – только пальцы будут чистые и никому не нужные.
Москва вечером всегда казалась ему живым существом. Она дышала паром из решёток, светилась тысячей окон, растекалась реками фар по проспектам. Моросил мелкий дождь – не настоящий, а такой, что зонт доставать лень, а без зонта через десять минут всё равно мокрый. Асфальт блестел, в лужах дрожали красные и зелёные пятна светофоров.
Он шёл, сунув руки в карманы куртки, и в правом кармане пальцы наткнулись на что-то маленькое и твёрдое. Брелок. Пластиковая сова с огромными глазами – Даша подарила его на поступление, сказав, что совы умные, а ему теперь надо быть умным за двоих. Ей тогда было десять. Сова давно облезла, у неё откололся край крыла, но Алексей так и не снял её с ключей.
"Надо купить матери подарок, – подумал он. – И приехать в пятницу. И повесить эту несчастную гирлянду. И сказать отцу… что?"
Что он, кажется, ошибся. Что тот был прав, когда на его восемнадцатилетии сказал за столом, не поднимая глаз: «Машина машину всегда обгонит. А дом всё равно человек строит». Тогда Алексей обиделся. Теперь фраза казалась не обидной, а просто старой и точной, как уровень в руках строителя.
Перекрёсток был большой и нелюбимый – шесть полос, трамвайные пути посередине и вечно мигающий старый светофор, который никто не спешил менять. Алексей остановился у края тротуара вместе с десятком таких же мокрых людей. Женщина с пакетами из супермаркета. Парень в курьерской куртке, уткнувшийся в телефон. Старик с маленькой лохматой собакой на поводке. Собака неодобрительно трясла ушами, стряхивая дождь.
Красный. Обратный отсчёт на табло: сорок два, сорок один, сорок.
Потом Алексей много раз пытался вспомнить, что именно произошло. И никак не мог собрать картину целиком – только куски, как кадры из сломанного видеорегистратора.
Белая иномарка, которая шла на жёлтый – уже на красный – и не собиралась тормозить.
Тёмный фургон слева, который тронулся на свой зелёный секундой раньше, чем следовало.
Звук. Этот звук он запомнил лучше всего – не грохот даже, а тупой, тяжёлый хлопок, будто кто-то огромный ударил ладонями по жестяной крыше. А потом – визг резины, звон стекла, чей-то крик.
Иномарку развернуло. Фургон повело вбок, на мокром асфальте, прямо к тротуару. Алексей успел сделать одно-единственное – дёрнуть старика с собакой за рукав, назад, к стене дома. Деревенские руки сработали раньше головы. Старик отлетел, как мешок, собака взвизгнула.
Фургон замер в полуметре от бордюра. Не доехал.
Алексей даже успел подумать: «Пронесло».
А потом что-то сверкнуло в свете фар. Кусок металла – обломок иномарки, сорванный ударом, плоский, рваный, вращающийся, как брошенная тарелка. Он летел совсем недолго. Алексей видел его – и не успел ничего. Тело, которое только что так быстро спасло чужого человека, для себя уже не успевало.
Удар пришёлся в грудь и бок.
Боли не было. Это удивило его больше всего. Был только толчок, странно мягкий, и внезапная тишина, будто кто-то убавил звук всего города. Асфальт оказался у самой щеки – холодный, мокрый, пахнущий бензином и прелыми листьями. В луже рядом дрожало красное пятно светофора.
Потом оно стало зелёным.
"Смешно, – отстранённо подумал Алексей. – Можно идти".
Над ним кто-то кричал. Собака лаяла тонко и отчаянно. Старик – живой, целый, без шапки – стоял на коленях рядом и повторял одно и то же: «Сынок, сынок, ты чего, сынок…»
Алексей хотел сказать ему, что всё нормально. Что не болит. Что ему в пятницу надо быть дома, потому что иначе всё сломается.
Рот наполнился чем-то тёплым и солёным. Слова не получились.
В кармане куртки его пальцы всё ещё сжимали пластиковую сову. Это было последнее, что он почувствовал, прежде чем мир свернулся в точку.
III. Реанимация
Время в реанимации не течёт. Оно капает.
Кап – и Алексей на секунду выныривает к белому свету, к чужим голосам, к писку, который он сначала принимает за будильник. Кап – и снова ничего. Кап.
Он не знал, сколько таких капель было. Позже он придумает, что их было пять, по одной на каждый день, просто потому что так проще. На самом деле они не делились на дни. Они вообще ни на что не делились.
Первое, что он запомнил, – потолок. Белый, ровный, без единой трещины. И самая дурацкая мысль, какая только могла прийти в голову: "Хозяйка всё-таки замазала".
Потом он попытался вдохнуть – и не смог. Вдох сделали за него. В горле стояло что-то твёрдое, чужое, и где-то рядом мерно вздыхала машина: вдох, пауза, выдох. Она дышала за него так же спокойно и аккуратно, как недавно за него писала код. Алексей даже не смог усмехнуться.
Кап.
Голоса. Мужской, усталый, говорит слова, которые Алексей слышал только в сериалах: «…разрыв селезёнки… ушиб лёгкого… кровопотеря… после второй операции…». Женский отвечает что-то про давление. Цифры. Он по привычке пытается их запомнить и не может. Цифры рассыпаются, как строки в сломанной кодировке.
Кап.
Мама.
Он узнал её раньше, чем услышал. По запаху – дешёвый крем для рук, детское мыло, что-то неуловимо домашнее, чем пахли все воспитательницы на свете и особенно она. Потом по ладони – маленькой, тёплой, чуть шершавой от бесконечной стирки детских фартуков. Ладонь лежала на его руке и не двигалась, будто боялась что-нибудь сломать.
– Лёшенька, – говорила она шёпотом, тем самым голосом, каким в детстве сидела над ним с температурой сорок. – Лёшенька, ты меня слышишь? Доктор сказал, что ты, может, слышишь. Так что слушай. Мы тут. Папа тут, он вышел позвонить. Даша… Дашу не пустили, ей нельзя сюда, она в коридоре сидит. Она тебе записку передала. Я прочитаю, хорошо?
Шорох бумаги.
– «Лёша. Ты поклялся. В пятницу. Так что тебе нельзя…» – Мать замолчала. Долго. Потом дочитала совсем тихо, почти без голоса: – «…так что тебе нельзя никуда деваться. Гирлянду я без тебя не повешу».
Алексей захотел сжать матери пальцы. Это было самое важное, что он когда-либо хотел сделать, и он направил на это всё, что у него осталось. Всю волю. Все десять лет колки дров.
Пальцы не шевельнулись.
Или шевельнулись? Потому что мать вдруг резко втянула воздух и сказала кому-то за спиной: «Он… Вы видели? Вы видели?» – и кто-то ответил ей слишком мягко, так, как отвечают, когда не хотят отнимать надежду.
Кап.
Отец ничего не говорил. Он просто сидел рядом – Алексей не видел, но знал, что это он, по тому, как скрипнул под тяжёлым телом стул, по запаху цементной пыли, которая въелась в его куртку навсегда. В какой-то момент тяжёлая мозолистая ладонь легла ему на лоб – неловко, будто проверяя, нет ли температуры. Отец никогда так не делал. Даже в детстве. Это была мамина привычка.
Ладонь дрожала.
"Пап, – подумал Алексей. – Ты был прав. Про машины. И про дом. Я хотел тебе сказать".
Он не сказал. В горле стояла трубка, а машина рядом продолжала дышать за него, и в её расписании не было паузы для слов.
Кап.
Ночь. Он понял это по тишине – неполной, больничной, сотканной из писка мониторов, далёких шагов и чьего-то храпа за стеной. Родителей рядом не было. И в этой тишине, впервые за всё это время, Алексей смог думать ясно.
И первое, что он подумал ясно, было: "Я умираю".
Не страшно. Не драматично. Просто как факт – так, как программист видит в логах, что сервер не поднимется. Все признаки были налицо: тело, которого он не чувствовал, становилось всё дальше, капли сознания – всё реже, а голос доктора с каждым разом звучал всё осторожнее.
Ему было двадцать три года.
Он не защитил диплом. Не попробовал ничего, кроме кода, и даже в коде уже начал сомневаться. Не сказал отцу, что тот был прав. Не купил матери подарок. Не дождался, какой вырастет Дашка – девчонка, которая сейчас сидела где-то в коридоре на жёсткой скамейке, потому что её не пустили к брату.
Она спрашивала, всё ли у него нормально. Он сказал, что да.
Это была его последняя ложь, и она оказалась самой бессмысленной.
"Прости, Даш, – подумал он. – Прости. Повесь её сама. Возьми стремянку и повесь. Ты же умная. Ты справишься".
Монитор рядом сбился с ритма. Писк стал чаще, потом реже, потом превратился в одну длинную ровную ноту. За стеной хлопнула дверь, застучали быстрые шаги, кто-то коротко и резко скомандовал.
Алексей уже не слышал.
Последней его мыслью в этой жизни была не мысль даже, а картинка: сад у родительского дома, недостроенная беседка у яблони и гирлянда, которая свисает с ветки и горит тёплым жёлтым светом. Ранний вечер. Пятница.
А потом свет погас.
IV. Помехи
Там, куда он попал, не было ни света, ни тьмы.
Потом Алексей не сможет это описать – ни себе, ни кому-то другому. Тьма – это когда глаза есть, а света нет. Тут не было глаз. Не было тела, веса, сторон, верха и низа. Не было даже ощущения, что чего-то нет, потому что для этого нужно, чтобы оно когда-то было.
Был только он. И то не целиком, а какая-то точка, которая ещё помнила, что её зовут Алексей.
И точка эта медленно, без боли и без страха, забывала себя. Сначала ушли цифры – пароли, даты, номер квартиры на Соколе. Потом слова, сложные и ненужные: «оптимизация», «распределённый», «тимлид». Он смотрел, как они уходят, и не жалел. А потом начали уходить другие вещи – запах маминого крема, скрип отцовского стула, и точка вдруг вцепилась в них изо всех сил.
Нет. Вот это – нет.
Дашка с одеялом под грозу. Пластиковая сова с отколотым крылом. Беседка у яблони. Всё ещё есть. Всё ещё его.
И тогда он услышал звук.
Это был первый звук в месте, где звуков не было, и потому он казался огромным, хотя был совсем тихим. Шорох. Шипение. Так шипит старый радиоприёмник, когда крутишь ручку между станциями, – у деда в деревне был такой, в деревянном корпусе, и маленький Лёша мог часами слушать это шипение, представляя, что за ним кто-то говорит.
Здесь за ним и правда кто-то говорил.
Не слова – обрывки слов, на языке, которого он не знал и не мог знать. Далёкий, слабый сигнал, как если бы его передавали с другого края всего. Иногда сквозь помехи проступал голос – низкий, хриплый, очень усталый. Иногда – другие голоса, сотни других, не похожих ни на что: рык, щёлканье, звон вроде кристалла, по которому ударили ножом. Они вспыхивали и гасли, как огоньки в окнах дома, в котором одна за другой выключают лампы.
Алексей почему-то знал: их выключают насовсем.
И ещё он знал – непонятно откуда, так, как во сне знают вещи, которых никто не говорил, – что это не его смерть. Это чья-то чужая. Куда больше его собственной. Он лишь случайно оказался рядом, как прохожий, который стоит на перекрёстке, пока там сталкиваются две машины.
Из шипения вырвались несколько звуков подряд, и на секунду ему показалось, что он понимает смысл. Даже не слова – интонацию. Так говорят, когда зовут и уже не надеются, что отзовутся:
…кто-нибудь… запомните…
Шипение оборвалось.
И мир ударил его сразу со всех сторон.
Боль. Вот она, наконец, та, которой не было на перекрёстке: тупая, разлитая по всему телу, самая сильная – в голове и в левой руке. Свет, слишком яркий даже сквозь веки. Запах – антисептик, свежее бельё и почему-то жевательная резинка со вкусом арбуза.
И ещё он дышал. Сам. Без трубки в горле, без машины. Вдох был короткий, частый, какой-то слишком маленький, будто лёгкие вдруг усохли вдвое.
"Спасли, – подумал Алексей, и в груди поднялось что-то горячее, детское, несдержимое. – Всё-таки спасли. Мама. Дашка. Я же поклялся…"
Он открыл глаза.
Потолок был другой. Не белый – светло-зелёный, из квадратных подвесных плит с дырочками, как в старых американских фильмах. В углу висел телевизор на кронштейне – пузатый, толстый, такой, каких Алексей не видел с детства. По экрану без звука бегали нарисованные звери.
За дверью кто-то говорил. По-английски.
Алексей знал английский – неплохо, как любой программист, который читает документацию. Но сейчас он понимал его как-то иначе. Без усилия, без перевода в голове. Так, как понимают родной.
Он поднял правую руку, чтобы протереть глаза.
И замер.
Рука была маленькая. С короткими пухлыми пальцами, с аккуратными розовыми ноготками, с царапиной на тыльной стороне ладони, заклеенной пластырем с нарисованным динозавриком. На запястье болтался пластиковый больничный браслет.
Рука ребёнка. Лет четырёх, не больше.
И она слушалась его.
V. Алекс Хейл
Первые минуты он просто дышал.
Этому его научил не университет и не работа – отец. В девять лет Алексей провалился под лёд на пруду, и потом, уже дома, завёрнутый в три одеяла, услышал от него: «Когда страшно – не дёргайся. Дыши и смотри. Сначала пойми, где стоишь, потом делай».
Хорошо. Где он стоит?
Больничная палата, одноместная. Детская – на стене нарисована радуга, на тумбочке сидит плюшевый медведь с биркой сувенирной лавки. Английская речь за дверью. Телевизор, который лет двадцать как должен был стоять в музее. На стене календарь с фотографией пустынного каньона – цифры года он не разглядел, они расплывались.
И тело. Маленькое, лёгкое, чужое – и при этом послушное каждому его желанию. Левая рука в гипсе от локтя до пальцев. На лбу – повязка, под ней надсадно ноет. Следы аварии, спокойно отметил какой-то холодный уголок сознания. Не его аварии. Другой. Его авария не сломала бы руку четырёхлетнему ребёнку.
А в голове, словно кадры чужого видео, вспыхивали обрывки, которые ему не принадлежали. Торт с четырьмя синими свечами. Женский смех, звонкий, чуть хрипловатый. Мужская рука на руле, на запястье – жёлтое пятно от какого-то реактива. И свет – резкий, слепящий, не фары, а что-то другое, белое, впереди на дороге. А потом ничего.
Всё. Больше ничего не было – ни имён, ни лиц, ни дома. Тот, кто жил в этом теле до него, был слишком мал и ушёл, не оставив даже записки. Или никого и не было, и тело просто ждало. Алексей не знал, какой из вариантов страшнее.
Дверь открылась.
Вошла медсестра – полная, чернокожая, в форме с нарисованными мишками. Увидела его открытые глаза, остановилась на полушаге, и лицо у неё сделалось таким облегчённым, что Алексею стало неловко.
– Ну привет, солнышко, – сказала она мягко. – С возвращением. Ты нас тут всех напугал, знаешь? Сиди тихо, хорошо? Сейчас позову доктора. И дедушку. Он тут, никуда не уходил. Третьи сутки в коридоре сидит.
Дедушка. Слово упало в пустоту и ни с чем не соединилось. Дед Алексея умер десять лет назад, и тот старый радиоприёмник в деревянном корпусе перешёл по наследству к нему.
Первым всё-таки пришёл не доктор.
Человек, который вошёл в палату, занял собой весь дверной проём. Не высокий – крупный: широкий в плечах, с тяжёлыми руками и осанкой, которую не смогли сломать ни возраст, ни живот. Седые волосы, коротко остриженные, по-военному. Рубашка с коротким рукавом в крупные красные цветы, нелепая и совершенно неуместная здесь, смятая так, будто в ней спали на стуле не одну ночь.
Лицо у него было серое от усталости. И глаза тоже усталые – но не тусклые. Они одним движением обшарили палату, капельницу, окно, и только потом остановились на нём. Так смотрят люди, которые привыкли сначала проверять выходы. Алексей отметил это тем же холодным уголком сознания – и отложил.
Мужчина подошёл к кровати и тяжело опустился на корточки, чтобы их глаза были на одном уровне. Колени хрустнули.
– Привет, чемпион, – сказал он. Голос был низкий, тёплый и надтреснутый где-то в самой глубине. – Напугал ты старика. Как голова? Не тошнит?
– Да…
И Алексей замолчал. Он не доверял своему новому голосу. Мужчина, кажется, и не ожидал другого ответа. Он долго собирался с силами, и Алексей, проживший на свете двадцать три года, понял, что сейчас прозвучит, раньше, чем тот заговорил. Потому что несколько дней назад – или целую жизнь назад – точно так же собирался с силами его собственный отец.
– Алекс, – сказал мужчина и взял его здоровую руку в свои огромные ладони. – Алекс, послушай меня. Мама и папа… Нора и Дэниел… – Он запнулся, и челюсть у него затвердела. – Они больше не придут. Мне очень жаль, малыш. Очень. Теперь мы с тобой вдвоём. Дедушка Макс никуда не денется. Слышишь? Никуда.
Алекс.
Алексей повторил про себя чужое имя и с удивлением понял, что оно почти не чужое. Не хватало всего двух букв. Как будто кто-то взял его прежнее имя и небрежно обрезал, чтобы оно поместилось в маленькое тело.
"Две аварии, – подумал он. – Две семьи. Одну я потерял, потому что умер. Другая потеряла меня – настоящего меня, незнакомого четырёхлетнего мальчика, – и даже не знает об этом".
И тогда, наконец, прорвалось. Не слёзы даже – что-то большее, то, что накопилось в реанимации под дыхательной трубкой, в пустоте, в шипении умирающих голосов. Детское тело не умело держать это в себе так, как держало взрослое. Алексей заплакал – громко, некрасиво, захлёбываясь, так, как не плакал с тех самых девяти лет на пруду. Плакал по маме и отцу, которые остались там. По Дашке с её гирляндой. По незнакомым Норе и Дэниелу. По мальчику, чьё место он занял.
Макс ничего не сказал. Он просто осторожно, стараясь не задеть гипс, притянул внука к себе и обнял. От его рубашки пахло кофе из автомата, бензином и чем-то ещё, странным, слабым – вроде озона после грозы.
Потом пришёл доктор. Светил фонариком в глаза, просил следить за пальцем, спрашивал, как его зовут. Алексей сказал «Алекс» – тонким, осипшим голоском, в котором не было ни капли акцента. Фамилию он не знал, но доктор сам записал её в карту, и Алексей прочитал вверх ногами: «Хейл, Алекс. 4 года».
– Парень вам попался крепкий, мистер Теннисон, – сказал доктор, уже стоя в дверях. – После такого… честно говоря, я не думал, что он очнётся. Просто чудо.
– Не первое в нашей семье, – сухо ответил Макс.
Теннисон. Алексей покрутил фамилию в голове. Она что-то задела – так задевает песня, слышанная когда-то в детстве из чужого окна. Поэт был такой, английский. Или не только поэт? Мысль выскользнула, не дав себя поймать, и он не стал за ней гнаться. Слишком устал.
Когда Макс вышел за доктором в коридор, Алексей повернул голову к выключенному телевизору. В тёмном выпуклом стекле отражалась палата, кровать и на ней – маленький тёмноволосый мальчик с повязкой на лбу.
И глаза.
Даже в мутном отражении было видно, что они не карие и не серые. Светлые. Оранжево-золотые, как мёд на солнце, как угли в печке под утро. Таких глаз не было ни у кого в его семье. Ни в одной из двух.
За дверью глухо говорил Макс – слов было не разобрать, только интонацию: так спрашивают не о здоровье, а о чём-то другом. О том, что нашли на дороге. О том, кто ещё там был.
Алексей – нет, уже Алекс, надо привыкать, – лег на подушку и уставился в потолок. За окном светило яркое, немосковское солнце, небо было синим до неприличия, и всё вокруг выглядело странно чётким и насыщенным. Будто он уже видел этот мир когда-то давно. В другой жизни. На каком-то экране.
Человеку положено умирать лтшь раз.
Алексей умер – но проснулся.
Конец первой главы.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
