Обложка Другая химия

Другая химия

Ольга Толстова

0% прочитано
Стандартный
Ольга Толстова

Другая химия

Пролог

Тому же, кто желает различать сорта, я скажу: лишь по плодам их познаешь «растения».

Рукопись Войнича

Пять лет назад

Из почтового ящика вылетела листовка: «“Растения” — дети богов!» — заявлял с улыбкой зелёный человечек. В одной руке он держал венок с алыми розами, другой рисовал в воздухе радужное сердечко. «Только мы, только наш мастер-класс! Приходите! — добавляла надпись мелким шрифтом. — Лицензия номер…».

Леонид смял листовку и бросил в коробку под почтовыми ящиками. Какой мастер-класс предлагали обладатели лицензии «номер…», он разбираться не стал.

А насчёт того, чьи «растения» дети, у него было своё мнение. Авторы листовки — группа «Люди Нью Эйджа», месяц назад присылали ему письмо через агентство:

«Дорогой Леонид!

Мы — пронизанная духом равенства и почтения к традициям организация…»

Он прочёл это, и его уже затошнило. Дальше кривился на каждой строчке: «современные алхимики», так они себя презентовали, предлагали ему роль ведущего дефис приглашённой звезды в сессиях приобщения кого-то там к чему-то там. Модное поветрие, ещё один виток общественного мнения о «растениях». Нынче находились желающие к «растениям» приобщаться. Что бы это ни значило.

Отправители письма вряд ли хотели обидеть или оскорбить Леонида: они просто не понимали, насколько неуместно их предложение. Он ничего не ответил и попросил Беату никогда больше такого ему не пересылать.

Даже льстивого напоминания о его «необыкновенности» хватило, чтобы выбить Леонида из колеи на пару дней. А держаться её и так дорогого стоило.

Он открыл дверь подъезда и зажмурился. Когда Леонид утром садился за письменный стол, за окном ливень хлестал, пузырился на полу открытого балкона, смывал птиц с веток. Спустя пять часов Леонид очнулся, выкатив на бумагу всё, что скопилось в голове, и увидел бледно-голубое небо, выцветающее под лучами довольного весеннего солнца.

И это было очень кстати: сегодня его ждали в агентстве. Водить он умел, но не любил и боялся, общественный транспорт не переносил. Плотная толпа в замкнутом пространстве как будто душила, обступала как сужающиеся стены комнаты-ловушки, и в голове начинал шевелиться «чужой». От этого, конечно же, мутило ещё больше, и Леонид скатывался в спираль дурноты.

Было ещё такси, но там тоже могла поджидать подстава — слишком говорливый водитель. Так что Леонид старался передвигаться по городу пешком всякий раз, когда была такая возможность. До агентства он давно разведал правильный маршрут — такой, чтобы проходил по самым безлюдным улицам.

Выйдя из подъезда, Леонид тут же свернул за угол старого дома и оказался в мощёном переулке, тихом, узком, пахнущем отбеливателем и подгнивающими фруктами, зато, и это главное, пустом.

— Прочтёшь что-нибудь… дашь пару автографов, — пообещала Мартина, протягивая ему приглашение. — Только и всего.

Они втроём — Беата, конечно, тоже была здесь — сидели в маленьком кабинете Мартины, обсуждая, как она выразилась, «планы по продвижению его творчества».

— Тебе легко говорить, — с трудом ответил Леонид. — Поэтический вечер — это ад.

Она фыркнула, улыбнулась: светловолосая, кудрявая, ямочки на щеках, прозрачные глаза. Напоминала ему кое-кого из тех времён, когда всё это внутри него ещё не пошло в рост, отрезая от жизни, от людей, отрезая от него самого кусок души. И теперь Леонид был таким, каким был, и все те люди, которых он любил, когда ещё умел это делать, остались в каком-то другом мире. Ему туда хода не было.

И от её сходства с той исчезнувшей из его жизни девушкой, общаться с Мартиной было ещё сложнее. Но он старался и скрывал, что есть в его отношении что-то слишком личное. И подозревал, конечно, что Мартина это слишком личное чует, потому и вертит им, когда ей нужно.

— Если вам тяжело, вы можете не ходить, — вымолвила Беата сдержанно. Рядом с Мартиной она выглядела блёкло, даже скучно, но зато с ней Леонид мог общаться почти свободно. Беата была штатным спецом по «растениям». Её работа и заключалась в том, чтобы и Леонид, и все прочие клиенты с той же проблемой чувствовались себя именно свободно. И спокойно. И не покидали бы агентство, переходя к конкурентам.

— Это нужно для пиара! — тут же резко отреагировала Мартина. Леонид давно заметил: его кураторша почему-то считает, будто прекрасно понимает нужды «растений». Но это было вовсе не так.

Мартина многое для него делала, но Леонид всегда знал: она ничего не понимает. Не понимает, каково быть им, каково это: видеть мир совсем иначе. Всегда слышать чёртов голос в голове. Проваливаться в приступы, не помня ни себя, ничего вообще. Беата тоже вряд ли могла себе это представить, но её хотя бы научили не забывать, что быть «растением», вообще говоря, тяжело.

И сейчас она проигнорировала последнюю реплику Мартины и внимательно смотрела на Леонида, терпеливо дожидаясь его ответа.

— Я не знаю, — наконец сказал он. — Мне нужно подумать.

Мартина вздохнула: конечно, она хотела бы получить твёрдое согласие, но это было уже хоть что-то.

— Пойми, — вкрадчиво произнесла она, — тебе это сейчас нужно. Сетевое присутствие — это хорошо, это мы подняли, но у тебя вид творчества… неприбыльный по нашим временам. Даже для «растений». Потом сможешь хоть в башне из слоновой кости запереться, правда. Как… как Великий Боне, годами из дома не вылезать. Но пока нужно показываться на людях, светиться… мелькать…

Она махнула ладонью, показывая, как именно нужно мелькать.

— Пока ты ещё не он, — заключила она. — А только один из его учеников, поэтому…

— Думаю, достаточно, — прервала её Беата. — Проводить вас, Леонид?

Мартина воззрилась на неё — возмущённо и недоумённо. Не могла поверить, что серая мышка, зануда, «ботаничка» посмела её так грубо прервать.

— Да, — согласился Леонид. — До встречи, Мартина.

По дороге к выходу Беата спросила:

— Вы ещё ходите на встречи?

— Вот как раз сегодня иду. Через час.

Она кивнула:

— Помогает?

Леонид пожал плечами.

— Если нет, — предложила Беата, — я найду вам другую группу. Или ещё что-нибудь. Только скажите.

— Спасибо, — ответил он. От Беаты исходила волна заботы — искренней, а не рабочей.

— Спасибо, — повторил он. — Но пока всё хорошо.

Про группу смешанного общения он слукавил: с группой не было всё хорошо. Но и плохо тоже не было. Просто никак.

Он приходил на встречи второй месяц, дважды в неделю. Цель у групп была благородная: помочь «растениям» вернуться в мир. Дать возможность общения с терпеливыми, добрыми, благожелательными и притом обычными людьми. В группу набирали восемь-десять человек, из них не больше двух «растений». Ставили профессионального ведущего, чаще всего это был кто-то из коллег Беаты или специалист по адаптации. Участники просто общались на любые темы, какие всплывут, иногда делились чем-то личным, выполняли упражнения. Ничего выходящего за рамки, ничего тяжёлого для «растений»; если кто-то не хотел говорить — молчал.

Ходили слухи, что такие группы действительно кому-то помогли. Леонид за собой пока никаких перемен не заметил.

Общаться с людьми легче не стало, по-прежнему самые простые слова застревали в горле. Со своими коллегами по несчастью легче не стало тем более, из них он вообще мало кого любил.

Группу Леонид делил с начинающим художником, заносчивым, словоохотливым и раздувшимся от гордости, что он не такой, как все. У Леонида с трудом в голове укладывалось, как такой бедой гордиться. Ну не бедой, но всё равно. Да и вообще, художник вызывал у него подозрения. Конечно, не симулянт, притворяться «растением» долго не выйдет, но иногда Леонида терзали сомнения. Художник любил напустить на себя загадочность или похвастаться фотографиями свежей работы, итогом очередного приступа. И Леонид послушно рассматривал тёмное фото на подсунутом под нос экране смартфона, потом всматривался в глаза художнику и с трудом различал в них ту самую искру, которую почует любое «растение». И слышал, да, всё-таки слышал в нём второе дыхание, — но уж больно слабое, едва заметное, из какого вряд ли родится что-то значимое.

Один раз он даже попытался провести «полевой тест»: ввернул в разговор фразу про «голос чужого». Художник цитату из Великого Боне узнал и захвалил: мол, какая тонкая метафора. Леонид промолчал в ответ, но выводы для себя сделал.

А ещё он был уверен, что это «недорастение» приходит в группу не за общением — а за тем, чтобы его там «облизывали». Ему требовалась аудитория, а вот проблем с социальным взаимодействием у него не было никаких.

Леонид ему люто завидовал; порой чувство вдруг поднималось со дна души, как убегающее молоко, мгновенно, захлёстывало его целиком. Он бы тоже хотел вот так: наслаждаться своей долей, а не мучаться из-за… всего.

Сегодня всё пошло хуже, чем обычно, за весь вечер удалось выдавить из себя всего с десяток жалких фраз. Едва дождавшись конца встречи, Леонид выбрался наконец из лабиринта коридоров общественного центра.

Перед фасадом центра росли два десятка старых, завёрнутых узлами, вязов, стояла одинокая скамейка, давно лишившаяся спинки, чуть дальше, за крошечной парковкой шумела река. Солнце уже садилось, длинные тени деревьев рисовали стрелки, указывая на набережную, туда Леонид и направился. Он едва сделал первый шаг, как его окликнули:

— Не Леонид ли это Перелётов, лучший ученик Виктора Боне? — насмешливый мягкий голос был ему хорошо знаком.

Он обернулся: Марианн шла к нему между машинами. Леонид не видел её года три или четыре, но она не изменилась совершенно, только пушистые рыжие волосы теперь были совсем короткими и прямыми. В юности она всегда ходила в растрёпанных кудряшках.

— Ты и сама не промах, Дефо, — ответил он с улыбкой. Марианн тоже была «растением» — и его единственной подругой за всю жизнь. К сожалению, теперь они виделись нечасто.

— А ты что здесь делаешь, Лео? — Подойдя совсем близко, она потянулась, поцеловала его в щёку и отпрянула: взглянула в глаза так серьёзно, что он даже удивился.

— А ты? — спросил он.

— Да ладно, я и так знаю, — Марианн задумчиво скользнула взглядом в сторону центра. — Не знала бы, не была бы здесь.

— Не понял, — признался Леонид. — Ты следила за мной?

Это было смешно и дико: Марианн могла бы просто прийти к нему и спросить о чём угодно.

Она пожала плечами:

— Не совсем. Я знала, что ты будешь здесь.

Леонид продолжал смотреть на неё с недоумением, а она как будто и не планировала ничего объяснять:

— Ты ходишь в эти смешанные группы? — В её голосе снова скользнула усмешка. — Общаться и всё такое?

Он кивнул.

— Надеешься стать нормальным?

— Чего ты хочешь? — с невольным раздражённо спросил он.

— Познакомить тебя кое с кем, — ответила Марианн. — Чтобы ты почувствовал разницу.

— Разницу? — Леонид уже злился. Она явно чего-то хотела от него, но не желала говорить прямо.

— Я хочу помочь тебе изменить твою жизнь, Лео, — после лёгкой заминки ответила Марианн. — Оказалось, это всё-таки возможно.

Поэт

Ночь билась в окно, задавала ритм — сердце ему вторило.

Ещё бы. Послезавтра — послезавтра всё окончательно обретёт смысл. Наконец-то.

Моя история будет завершена.

Все остальные уже сложились, оформились, уже существовали в моей голове от и до, от первой буквы до последнего вздоха, и я знал: как только найду силы, как только «чужой» вдохнёт полностью, я сяду и запишу их.

Я обкатывал фразы в голове, шевелил их и ласкал, как течение камни. А они ждали — момента, чтобы стать частью мира, чтобы с дыханием «чужого» — и моим! наконец-то и моим тоже! — выйти на свет из древней пещеры.

Не хватало только одной. Всего одного шага нам недоставало.

Ночь сегодня казалась мне живой, ждущей. Я не хотел обманывать её ожиданий, но мне нужно было хоть немного поспать.

Не вставая с кровати, я пошарил рукой в тумбочке: таблетки, в которых я давненько перестал нуждаться, сегодня снова сослужат мне хорошую службу. Я положил маленький кругляш на язык, чуя уже мяту и солод… и у меня вдруг закружилась голова. Поплыли перед глазами окно и тумбочка, и стены, и тёмная рама на стене, и дверь, и в ушах поднимался шум прибоя, вечного прибоя, бессмертного прибоя моря, из которого мы выходим и в которое возвращаемся, моря времени, моря…

Я поднялся.

…звон в ушах — это стонут корни деревьев…

Комната продолжала вращаться.

…это шумят ветви и поют дриады…

Что-то лопнуло в голове — разорвались уже придуманные истории. Я наблюдал кружение их лохмотьев.

…это ты, человек, выбираешь себе другую судьбу…

Я ухватился за спинку кровати: правая нога обмякла, я не чувствовал её вовсе. Всплыли в голове слова, мерзкие слова, пугающие слова. «Инсульт».

«Кровоизлияние».

«Паралич».

…это… выпусти меня!..

Я дёрнулся: это всего лишь «чужой». Это всего лишь он, подумал я.

Но сам себе не поверил.

Я упал: левая нога стала такой же ватной, как и правая.

«Чужой» вопил: он боялся смерти ещё больше меня. Я был его домом, а он — моим оккупантом.

Инопланетной формой жизни, захватившей, поработившей и изнасиловавшей Землю.

Я лежу на полу, холодном, как скандинавские ледники, как сердца «растений», как…

Моя щека подёргивается. Возможно, изо рта течёт струнка слюны.

Я должен встать.

Какая-то из рук — я перестал их различать — тянется вперёд.

«Чужой» пытается спастись в том, что знает лучше всего: он поглощает слова.

И я вижу и слышу то, что скрывается за ними.

«…в Средние века алхимики, ищущие путь к Богу, часто находили что-то ещё. Совершали странные открытия…»

Образы ещё вспыхивают, будто прощаются со мной. С ужасом я осознаю: они исчезнут. Все они исчезнут. Я забуду всё, что мне было известно.

«…ни ты, ни я не осознаём, что же означают написанные слова, мы даже не должны понимать, что это слова…»

Всё созданное мною канет в реку забвения. Я забываю их, мои истории. Я остаюсь ни с чем.

«…ко мне — и к нему, приближается страх; это как будто ещё одно существо в комнате, не материальное, но каким-то образом вещественное…»

Почему это случилось? Что привело к этому?

И что мне теперь делать?

«…кровью и грязью окрасились белоснежные стены домов, а берег был устлан телами тех, кто не помня себя стремился погибнуть в волнах…»

Ночь… смеётся, плачет, танцует, вертится, обещает, прощается… я не могу подобрать слов.

«…завораживающие стихи-иероглифы Тайтона…»

Я растерял их — слова. Что мне теперь делать с этим? Кто я без них?

«…дышали вместе, считали шаги и махи руками, измеряли объём перекачанной крови, усилия в мышцах и количество выделяемого тепла…»

Мне тяжело слышать и видеть, тьма наступает на горло «чужому», а уж он тянет меня за собой.

Цепляется и тянет.

«…две женщины, два отражения друг друга, неразделимые, не разрывающие объятий, проходящие сквозь время и пространство…»

Я теряю их. Их всех.

«Чужой» плачет от боли: его дети мертвы.

«…второй сползал по стене, с кровью выплёвывая какое-то имя…»

Я теряю себя…

Спаси меня, Первый…

Я проснулся. Мельтешение слов стихло.

Что это было? Что-то страшное. Что-то давящее.

Что-то, чего не было очень давно или вообще никогда.

Я лежал посреди комнаты на животе, цепляясь правой рукой за ножку стола. Пытался ночью добраться до бумаги и карандаша, чтобы записать то, что придумал.

Ну конечно.

Адов приступ. Маленькому инопланетному подселенцу в моей голове всё неймётся. Изводит меня почём зря.

Стоило мне вспомнить о нём, как к горлу снова подступили слова. Я повернулся на спину, посмотрел налево: на часах — полдень. Провалялся на полу ночь и всё утро.

Я встал на четвереньки, затряс головой, кое-как поднялся на ноги: ниже колен они ныли, будто их выкрутило недавно судорогой. Возможно, что так и было.

Покачиваясь, подошёл к столу, подхватил телефон и увидел, что сейчас не просто полдень, а полдень среды. А я почему-то точно помнил, что ложился спать вечером понедельника. Такое уже бывало, хоть и редко: «чужой» входил в раж и писал, писал, писал... Ну и на что же я потратил вторник?

Я порылся на столе. Какие-то жалкие записи, пара строчек ни о чём. Кажется, «чужой» опять взбунтовался? Я коснулся его сознания, но он не желал со мной разговаривать.

Я начал читать: «В мою дверь трижды постучали. Я открыл: на пороге ждала душа восьмого корабля…»

В мою дверь постучали. Не трижды. Бумага дёрнулась под рукой, я услышал отчётливое шипение испуганной кошки. Только галлюцинаций мне не хватало вдобавок к провалу в памяти.

За дверью стоял полицейский. Я впустил его в дом.

Он уточнил, я ли Леонид Перелётов, оглядел мою помятую физиономию и очень вежливо сообщил, что ему нужно побеседовать со мной о важном деле. Полный уважения к моим особенностям, он осторожно пытался объяснить, что же случилось; но в голове у меня ещё звучало гулкое эхо — то ли приступа, то ли головной боли, и я не всегда понимал, что он мне говорит.

В итоге оказалось, что дело не во мне, а в каком-то человеке, скатившемся ночью с понедельника на вторник по каменной лестнице Высокого парка, с одной из тех, что ведут к памятнику Последнему герою. Тот человек сломал шею. По некоторым обмолвкам я решил: полиция почти уверена, что это несчастный случай.

Инспектор был будто пышный каравай; его фигура, мягкие манеры, тихий голос наверняка усыпляли внимание подозреваемых и лгущих свидетелей. Кажется, я больше разглядывал его, чем думал над своими ответами.

— Вы знали господина Третьякова? — спросил он. Я всё ещё держал беднягу в коридоре и только сейчас сообразил это: инспектор протянул мне фотографию покойного, и чтобы разглядеть её, я машинально подвинулся к свету, в комнату.

— Прошу… проходите сюда, — спохватился я, отступая в сторону. Он тут же зашёл в гостиную, остановился посередине. Я заметил, как разом, цепким взглядом он обхватил всю комнату, и мне стало интересно, какой он её видит. Предметы в ней — мой любимый, продавленный диван с выцветшей грубой обивкой, большой обеденный стол, как будто совершенно новый, потому что никто сюда не приходит, книжные полки, закрывающие левую стену целиком, репродукция одного из «Волшебных окон» Бомбы — означают ли в глазах полицейского они то же, что и в моих? Вряд ли.

И я снова поймал себя: я думаю о чём угодно, кроме дела, по которому понадобился полиции. И уставился на фотографию, честно силясь вспомнить, видел ли я раньше этого человека.

— Нет, — ответил я спустя минуту, — не помню его… ни лица, ни имени.

Инспектор раскрыл папку, достал и протянул мне лист с номерами и датами. Фото, наверное, появилось оттуда же, но я понял, что не помню, как это произошло. Творилось со мной что-то совсем странное.

— Стандартная процедура, — меж тем говорил инспектор. — Запросили распечатку звонков за месяц. Здесь нет ничего особенного, рутинная жизнь пожилого человека на пенсии, есть лишь одно отклонение.

Он ткнул ручкой в выделенный фрагмент:

— Две недели назад вы общались с ним. Вели достаточно длительные беседы, два-три раза в день, на протяжении трёх дней. Это ведь ваш номер?

Я смотрел на лист долго, потом ответил:

— Да, номер мой. Но я не помню, чтобы говорил с ним.

Инспектор кивнул, будто этого и ждал. Его взгляд сфокусировался вдруг на моём левом ухе. Я почувствовал, что оно неумолимо начинает краснеть, наливаться жаром. Тяжёлый взгляд оказался у моего собеседника.

Я понял, что пришла пора врать.

— Из-за моих… особенностей, — осторожно и неохотно начал я, — я иногда… иногда забываю… разные вещи. Бывают провалы. Иногда — исчезают часы из памяти, а иногда — люди или события. По мелочи, но…

Он снова кивнул:

— Это многое объясняет. Третьяков был в прошлом специалистом по «растениям».

Я мысленно вздохнул с облегчением: это действительное многое объясняет для полиции. У меня была самая невинная причина связываться с погибшим. Единственный плюс моей природы: на неё можно свалить любые странности. Не думал, что однажды мне это в самом деле понадобится.

— Иронично, что вы забыли того, кто, очевидно, должен был вам помочь, — тяжело произнёс инспектор, и было видно, что ироничным он это не считает. — На вашем месте я бы поискал кого-то ещё.

Он произнёс последние слова машинально, и вдруг смутился: испугался, что я посчитаю это оскорблением. Подам на него жалобу: мол, сотрудник полиции такой-то проявился нетерпимость к «растениям», позволил себе намёки, тра-ля-ля, лишите его, пожалуйста, заслуженной пенсии.

Он пытливо вглядывался в моё лицо, пытаясь угадать, нужно ли ему извиняться. А я с сочувствием думал о том, как же его запугали. Как их — полицейских, врачей, чиновников, должно быть, трясли, как пытали их на собраниях и семинарах, научая общению с «растениями». Я вовсе не стар, но ещё помню времена, когда люди не боялись при мне открывать рот.

Я слишком сильно задумался, скользнул мыслями в прошлое, и вдруг меня пробил холодный пот, а потом задрожали руки. Если бы я умел курить, то закурил бы сейчас, как в фильмах, пуская дым вниз и не сводя взгляда с дрожащей в пальцах сигареты. Я машинально поднял ладонь: она заметно тряслась, а я уставился на неё, силясь понять, что же происходит.

Инспектор наблюдал за мной молча. В его глазах мелькнула растерянность.

Дрожь отступила так же быстро, как и началась. Моё тело успокоилось, но зато отчего-то меня стал мучить вопрос:

— Думаете, смерть Третьякова могла быть связана с его работой? — спросил я.

— Почему вы подумали об этом? — резко произнёс инспектор.

Я пожал плечами:

— Просто пришло в голову.

— Я очень надеюсь, что нет, — его лицо сделалось печальным. Он совершенно не желал, чтобы тихое расследование несчастного случая обернулось делом о нетерпимости.

— Спасибо за встречу, господин Перелётов, — сказал он, и его голос вдруг стал суше, чем ветер пустыни. — Не уезжайте пока из города, пожалуйста. Мы уведомим вас об окончании расследования.

Рассказ не клеился, бумага злилась на меня и резала пальцы. Со стихами было ещё хуже, потому что «стихи — это магические формулы их мира — мира людей, в котором нам приходится жить. Наши предки пришли сюда не просто так, но причины их поступков скрыты от нас, мы существуем в чужом мире, но не имеем даже великой цели, чтобы оправдать свои мучения».

Это были слова «чужого», не мои. Читая их, я понимал, кем он воображает себя. Он был бы смешон в своём самодовольстве, если бы не мучил меня так сильно.

Мои собственные стихи не идут ни в какое сравнение с его. Я только учусь, «чужой» же умел это всегда. Но с прозой у меня выходит получше.

«Красивые слова, которые мы можем складывать с такой лёгкостью, когда-то не имели значения для жителей этого мира. Неужели великая тайная цель и заключается в том, чтобы обучить их дышать тем, что мы выдыхаем, будто мы — растения?»

Я скомкал очередной лист. Последние дни не мог думать ни о чём, кроме того мёртвого доктора-«ботаника». Я и боялся, что полиция узнает что-то обо мне, и хотел этого, потому что всё ещё не мог ничего вспомнить о Третьякове.

Я так легко солгал инспектору, что сам испугался: а если они как-то пронюхают, что за исключением того пропавшего вторника я никогда и ничего не забывал по-настоящему? У меня не бывало долговременных провалов в памяти, спустя час-два после приступа воспоминания возвращались, как смутные образы того, что случилось не со мной, но всё же случилось. Полицейские решат, что я скрываю что-то, или поймут, что я схожу с ума и отправят меня в какой-нибудь «санаторий».

Ведь я был уверен: я точно не знал того человека, я точно не звонил ему.

Я должен был понять, что это всё означает.

Но сколько ни рылся в памяти, сколько ни ломал голову — до физической боли, всё было без толку.

Только «чужой», пользуясь моей растерянностью, выныривал наружу и водил нашей общей рукой:

«Первый, почему я продолжаю держать твоё дыхание, пропускать сквозь себя бесконечное количество слов, и чувств, и поступков? Забывать, вспоминать, падать в пустоту на секунду, на десять, на шестьдесят. Маленькая смерть, обновление и опять — строка за строкой, и шипит на меня бумага, и режет пальцы, и я слышу, как в глубине меня длится твой бесконечный выдох, и стремится столь же бесконечная мелодия образов, нот, слов, жестов».

Меня тошнило от его пафоса.

«Кто мы? Нас нарекут потомками дриад и сумасшедшими гениями. Нас запрут в домах с решётками и мягкими стенами. В нас будут кидать камни, наши матери отрекутся от нас, нас возвысят, на нас будут молиться. Нас назовут настоящими людьми и выродками. И всё это будет неправдой. Мы — это твой бесконечный выдох, твоё безумное дыхание».

Когда это становилось нестерпимым, я вскакивал, отталкивая старое кресло так, что оно стонало и скрипело, выбирался из-за стола, обязательно натыкаясь на острый угол, и бросался от одной стены кабинета к другой. Там всего-то и было, что пять шагов. Пять шагов в полумраке — я ни разу за эти дни не дотронулся до штор; пять скрипучих шагов по видавшему лучшие дни паркету; пять шагов дрожания света настольной лампы в глазах… потом я застывал у стены, прижавшись к ней щекой, отслеживая уходящие за пределы поля зрения мелкие трещинки в бледно-синей краске.

…Спустя неделю мне позвонили из полиции и сообщили, что «расследование убедительно доказало факт наличия несчастного случая». И дело закрыто, и я волен идти на все четыре стороны, и никому ничем не обязан.

И мне должно было стать намного легче: они ничего не поняли про меня.

Но стало только хуже.

Потому что загадка никуда не делась, и ни пропавший вторник, ни таинственная моя, несуществующая связь с Третьяковым так и не всплыли.

И «чужой» уже конструировал из этой истории новые стихи, а я понял, что не смогу просто оставить её позади.

— Редкий случай в моей практике, — детектив сидел прямо, почти не касаясь высокой выпуклой спинки стула. На коленях мой собеседник держал блокнот, страницы которого были заложены карандашом. Этот человек напоминал мне персонажей старых фильмов, и сам, наверное, был их ровесником, но тот, кто рекомендовал Филиппа Здрановского, сказал: «Он никогда не терпел неудач». И эти слова тоже казались пришедшими оттуда — из мира чёрно-белых кадров и честных парней в шляпах и плащах. Шляпу Здрановский не носил, плаща в середине июня тоже не надевал, зато у него были уже упомянутый блокнот и благородный чёрный зонт-трость.

Меня Здрановский подкупил манерой держаться с «этим «растением», то есть со мной. Единственное, что мы хорошо чувствуем, это отношение людей: преклонение, презрение, фанатизм, зависть, сочувствие, злобу, интерес, жалость — на любой вкус. Здрановский выбрал безразличие, одинаково удалённое от слепой ксенофобии и жгучей ксенофилии. Он отнёсся ко мне, как к человеку. Я ценю это в окружающих, это даёт мне возможность не проверять, нет ли на мне мишени.

— Впрочем… не редкий, а единичный, — уточнил детектив. — Не было ещё такого, чтобы клиент предлагал расследовать, гм, самого себя.

Я кивнул.

— Сойдёмся в цене, и, думаю, я узнаю, какая связь между Третьяковым и вами.

Сойдёмся, по счастью, сейчас в деньгах я не испытываю недостатка; на всякий случай я ещё раз повторил:

— Помните про особые обстоятельства — этот пропавший вторник. Если я что-то сделал…

— Я помню. И помню, что если вы правы, и эти обстоятельства имеют место быть, то я должен передать всю найденную информацию в полицию. Не боитесь?

—Боюсь, — честно ответил я.

«Я боюсь каждый день.

Боюсь не выйти из приступа. Однажды уподобиться парадоксальному бегуну и никогда не догнать медленно отступающую границу сознания. Боюсь не вырваться из пустоты.

Боюсь потерять нить. Ту струю воздуха, вдоль которой двигаюсь от приступа к катарсису, путеводную нить слов, усмиряющих шипящую бумагу, чужое дыхание, облекаемое в звуки».

Слова не складывались. Я не мог вдохнуть своё собственное безумие, не мог сосредоточиться на словах. А значит, следующий приступ будет ужасен: мне не удастся «разбавить» его силу, используя её по чуть-чуть в спокойное время. Я чувствовал страх «чужого», его безумный, безумный страх, и мне тоже было страшно.

«Боюсь выдохнуть до конца. Выдохнуть и навечно остаться в странном, изменённом состоянии, в мире духов, где каждая вещь имеет опасный характер.

Боюсь не пережить катарсис. Войти в пятно света и затеряться в нём, разложиться на фотоны, слиться с бесконечным озарением, не вернуться в себя».

Вот уже несколько дней я ждал результатов от моего старомодного детектива. Я постоянно думал о том, какими они могут оказаться.

«Но больше всего я боюсь, что на дорогах судьбы, ослепнув от очередного приступа, я свернул не туда, потерялся, и с тех пор блуждаю в одиночестве, не в силах найти своё племя.

Ведь одно дело не иметь на что-то ни шанса, а другое — потерять возможность ненароком, походя, просто свернув не в ту сторону. И навсегда, навсегда выбрать неверный путь».

И, кажется, я что-то вспоминал; это было так, будто я смотрел на экран, а тот мёртвый человек стоял в зоне, куда не мог повернуться объектив видеокамеры. Я знал, что там кто-то есть, но даже заметить его мне не удавалось.

Кроме того, я думал о мифах. Это была третья вещь, что беспокоила меня в последнее время.

Ещё недавно я почти не вспоминал о мифах, о сказках, о суевериях, сопровождавших меня бо́льшую часть жизни. Я привык к ним почти сразу, в детстве, когда стало ясно, что я не такой, как другие. Привык много быстрее, чем к тому, что в моих пальцах живёт особая сила, что этой силе всё равно, когда воплощаться, что она всегда берёт своё и что теперь я дышу по-другому. Дышу только потому, что силе нужно тело, чтобы нести в нём чужое дыхание. Вот к такому привыкают не сразу, а мифы.… Но сейчас я думал: сколько правды может быть в этих сказках?

И не мог понять почему? Почему всё время мои мысли возвращаются к Первому, древнему богу «растений», легендарному прародителю? Осколки слов о нём стучались в преграду в моей голове, а «чужой» с другой её стороны жадно тянулся к ним, тянулся, тянулся… сводя меня с ума.

…Как спокойно я жил, оказывается, пока не умер тот человек, Третьяков. Как только я додумал эту мысль, позвонил Здрановский.

— Надо встретиться, — сказал он. — Такое — не по телефону.

Не хочу.

Рябь пробежала по миру; дыхание замерло, через бесконечную пустоту я опять провалился в приступ. Руки зажили своей, отдельной от меня жизнью, пальцы дрожали от нетерпения и избытка нервной энергии, лёгкие покрылись изнутри пылью и отмерли за ненадобностью: я задышал кончиками пальцев.

Только не встречаться с ним.

Бумага шипела, ждала, металл механического карандаша раскалился, я видел, какого жуткого цвета он стал, как скукоживалась вокруг него полировка стола, видел, что ещё немного и вспыхнет огонь.

Я с усилием вынырнул из предчувствия приступа: это просто часть меня сопротивлялась правде, не хотела знать, что скажет старомодный детектив. Неужели его слова могли бы что-то со мной сделать, изменить меня? И наука, и мифы говорят о том, что это невозможно.

Но почему же меня охватил… мандраж? Точно, то самое слово. Я чувствовал, что справиться с ним мне сейчас не под силу, и лишь я отвлекусь, как опять соскользну в болезненную реальность приступа, в галлюцинации о шипящей бумаге и раскалённом карандаше.

Я закурил и сел рядом с окном, ожидая приезда Здрановского.

У меня болела голова, болели пальцы, болели глаза, но я не давал приступу начаться, сопротивляясь накатывающему, как прибой, ощущению нереальности мира. Я мало чего знаю, но в тот момент я знал точно, что нужно ждать моего частного детектива в ясном сознании.

Я курил сигареты одну за другой, не чувствуя дыма.

Здрановский добирался ко мне уже четвёртый час. Откуда он едет, в конце концов?

Слова просились на волю.

Где мой детектив? Мне уже совсем худо, совсем…

Я никогда раньше не удерживал приступ так долго… Я повторил это мысленно, медленно: никогда раньше не удерживал приступ так долго… И тут же вспомнил, что не курю и что в моём доме нет и никогда не было сигарет.

Позже Здрановский рассказал мне: он выехал с другого конца города, долго пробивался через пробки и когда всё-таки добрался до моего дома, нашёл меня без чувств. Это не походило на обычный приступ: во время приступов никто из нас не теряет сознание в привычном смысле слова, оно просто «делает шаг назад», давай волю странному «дыханию», запертому внутри нас. У меня же случился настоящий обморок.

Здрановский говорил, что увидел меня лежащим на полу, рядом с приоткрытой входной дверью, в таком положении, как будто я подполз к ней, извиваясь при этом от боли. Левая моя рука была прижата к боку, правая вытянулась в сторону двери, ноги были согнуты в коленях и подтянуты к животу, а туловище изогнулось под странным углом. Здрановский испугался, что всё это — результат судорог, может быть, предсмертных.

Вытащив меня из квартиры и погрузив в автомобиль, он помчался в ближайшую клинику. Так что очнулся я уже на больничной кровати, чувствуя оглушающую слабость и жуткую жажду. Рядом сидел Здрановский, покорно ожидая, когда проблемный клиент придёт в себя. Однако я открыл глаза на минутку, как мне кажется, а потом снова провалился в сон. Думаю, на месте детектива, я бы уже десять раз пожалел, что связался с таким беспокойным делом.

Спустя два дня, когда я снова обрёл способность вести внятные беседы, мы с ним прогуливались в маленьком больничном парке — на три аллеи и десять скамеек. Отгороженный от соседей высоким каменным забором, парк был тихим и казался кусочком пригорода. Мы сели на одну из нагретых солнцем деревянных скамеек, и Здрановский рассказал мне о том, что же он выяснил.

Полицейское расследование закончилось быстро: врагов у покойного не нашлось, эксперты, в свою очередь, не обнаружили признаков насилия и пришли к выводу, что Третьяков, скорей всего, оступился. Пожилой человек, первый час ночи, не слишком-то хорошо освещённая лестница — чего ещё ждать?

Здрановский был с этим согласен. В любом случае, его больше интересовала жизнь доктора, чем обстоятельства смерти. Благодаря тому, что следствие закончилось очень быстро, полиция не успела добраться до бумаг Третьякова — они её так и не заинтересовали.

А Здрановского — напротив. Он посетил наследницу покойного — воспитанницу из «растений», о которой доктор заботился многие годы.

— И видят боги, — заметил мой детектив, — ей это нужно. Редко когда встретишь такое застенчивое, закрытое, неприспособленное к жизни существо. Вокруг неё как будто воздух сгущается от страха, настолько тяжко ей с людьми разговаривать, — он с сочувствием покачал головой.

Доктор Третьяков много лет проработал в приюте для детей-«растений», потом вышел на пенсию, жил тихо и мирно, никаких научных исследований больше не вёл, по крайней мере, о них не было известно. Да и документов в его доме оказалось с гулькин нос, что бумажных, что в памяти старенького ноутбука.

— Бедная девочка разрешила мне ознакомиться со всем в кабинете Третьякова, даже не спросив зачем, — сказал Здрановский. — А потом, когда я нашёл кое-что важное, просто отдала мне это. Всё, что её интересовало: когда же я уйду, а она сможет вздохнуть спокойно.

Он вновь покачал головой:

— Никогда раньше доказательства не доставались мне с такой лёгкостью. Удивительное дело вы мне поручили.

Здрановский посмотрел на меня: от взгляда тёмно-серых, уставших глаз у меня вдруг мурашки побежали по спине. Он что-то прочёл в тех бумагах и теперь ждал, ждал, что я сам признаюсь, расскажу ему то, что должен был.

Да вот только я по-прежнему не знал, что именно должен рассказать.

— Вы в самом деле не знаете этого человека? — спросил Здрановский, не сводя с меня взгляда, словно душу желал прочесть.

— Нет, — ответил я. А в горле пересохло, будто я врал.

Он выждал мгновение — и поверил мне. Вздохнул:

— Вам нужно прочесть то, что прочёл я. Ничего более странного мне ещё видеть не доводилось.

***

Эти бумаги Третьяков, должно быть, и не особо прятал: всё равно постороннему человеку они никаких тайн не раскрыли бы.

Здрановский выложил на письменный стол в кабинете Леонида двенадцать тощих папок с заметками. Во всех сверху лежало по краткой анкете, и очевидно становилось сразу, что речь в каждом случае шла о «растениях». Или почти в каждом — на трёх анкетах стояли большие знаки вопроса в правом верхнему углу. Помеченные вопросом папки были сколоты скрепками с другими тремя попарно, и получалось как будто, что речь шла о трёх парах и шести одиночках.

Никаких имён в анкетах не упоминалось, но каждая папка всё же была озаглавлена то ли псевдонимом, то ли прозвищем. Сведения приводились в анкетах скудные: кое-что из биографии, особенности проявления «чужого», выбранный вид деятельности. Ещё в папках лежали и листы с заметками, обрывками фраз, схемами.

— Он много думал об этом, — заключил Здрановский. — Это, очевидно, что-то вроде рабочих памяток. И я думаю, должны быть где-то более полные данные, так сказать, нормально оформленные. Но в квартире доктора я их не нашёл, ни в каком виде.

Леонид машинально кивнул: он почти не слушал, перебирал папки и всё не мог поверить в то, что видит. Третьяков изучал этих людей — этих «растений», возможно, что и не один год. Вон, в анкетах стоят даты первых встреч, все разные, с самой старой десять лет уже прошло.

— Я почитал всё это, — детектив открыл блокнот, пролистал пару страниц, — кое-кого можно узнать легко, но таких немного. Остальных нужно вычислять. Вот на эту гляньте.

Детектив подвинул Леониду папку; анкета в ней была озаглавлена «Поэт». Перелётов начал читать, и вскоре у него вырвалось сдавленное:

— Ох, Первый…

Здрановский бросил на него странный взгляд.

— Это я, — мертвенным голосом произнёс Леонид, — смотрите… вот…

Детектив кивнул сочувственно:

— Именно так я и подумал. Видите дату?

Леонид видел, конечно же. Несколько лет назад.

Несколько лет он знал Третьякова, встречался с ним. Проходил лечение?

У него как будто закружилась голова, он осторожно положил свою папку на стол, потом открыл ту, что была с нею сколота. Ничего там не нашлось, кроме анкеты: знак вопроса, псевдонима ещё нет, три непонятных значка и дата первой встречи, так, очевидно, и не состоявшейся. Ведь назначена она была через два дня после смерти Третьякова. Доктор только-только собирался приняться за это «растение» и не успел.

— Почему шестеро разобраны по парам? — спросил Леонид.

— Они связаны, — ответил детектив. — По всему выходит, что связаны. Я сравнил данные — совпадают даты, да и по некоторым признакам я сделал вывод, что это пары. В смысле отношений.

Леонид дёрнулся, поднял на него круглые глаза:

— Что? — спросил хрипло.

Здрановский вздохнул:

— Да, я вижу, вы не знаете, кого доктор определил вам в пару.

Не дождался ответа и продолжил:

— Можно предположить, что именно по этому поводу вы так много звонили Третьякову некоторое время назад.

— Можно, — тихо согласился Леонид.

Он бы хотел объяснить Здрановскому, что сейчас чувствует, но вряд ли бы смог: в его сердце извечное одиночество отгрызало свою когтистую лапу, и кто-то шёл по стеклу, оставляя кровавые следы, и «чужой» вздыхал и ворочался, а из его метафорических глаз текли слёзы. Всё, что Леонид мог, это сжимать обе папки в руках, надеясь, что каким-то чудом зашифрованная в них память через линии на ладонях перетечёт обратно ему в голову.

— Это не единственная почти пустая папка, — Здрановский взял ещё две. — Вот тут одни намёки и лакуны, даже даты друг другу противоречат, я ничего не смог понять. Да и называется она «С. Т. М.», я даже не поручусь, что это инициалы, может быть что угодно. А в этой, — он раскрыл вторую, помеченную как «Тень», — даже не анкета, а три даты и вот…

Он протянул Леониду фотографию: кусок стены старого дома — совершенно зловещего вида. На обратной стороне — дарственная надпись, но без подписи.

— Пока не разбирался, что за здание и что это всё значит, — Здрановский закрыл папки и отложил их вместе на край стола слева от себя.

Потом осторожно вытянул из рук Перелётова «его» папки и положил в другую сторону:

— Здесь будут те, кого мы точно знаем.

Леонид хотел закричать: нет, не знаем, не знаем, там же… она! Мы должны найти её… да кто бы это ни был, я не знаю! Но даже рот раскрыть не получилось. А детектив продолжал сортировку:

— Из этих двух пар, — он взялся за сдвоенные папки, — одну я опознал. Это явно Великий Боне, вряд ли кто-то ещё.

Леонид покорно прочёл анкеты и вяло кивнул:

— Да, — слово это далось ему проще, чем он думал. — И Леди Александра.

Детектив нахмурился, и Перелётов пояснил:

— Он зовёт жену так, всегда. Леди Александра.

— Не знал, что она тоже «растение».

Леонид покачал головой:

— Нет… я не знаю, но… да нет. И тут же — вот, знак вопроса. Что бы это ни значило…

— Хорошо, — Здрановский положил папки Боне на правый край. — Давайте разбираться с остальными.

Ещё одну пару ни детектив, ни Леонид узнать не смогли. Зато из одиночек оба опознали Лео Бомбу — как и с Виктором Боне, здесь ошибиться было невозможно. Перелётов неожиданно — или уже ожидаемо? — понял, что ещё за одной анкетой скрывается Марианн Дефо.

А Здрановский неохотно ткнул в другую папку и произнёс:

— Этого я тоже знаю. Ричард Мендоуз, шут гороховый, — в его голосе было столько презрения, что Леонид даже поразился: совсем не похоже на спокойного и выдержанного Здрановского.

А тот пожал плечами и пояснил:

— Вы-то о нём вряд ли слышали… Богатый бездельник, воображающий себя духовным наследником Шерлока Холмса и Александра Кроули, одновременно. «Искатель странного», что б его приподняло и шлёпнуло.

Леонид догадался, почему Здрановский злится: если «растение» возьмётся за что-то, да хоть и за детективную работу, наверняка много крови попортит конкурентам.

Больше они никого узнать не смогли, даже воспитанница доктора, первая кандидатка на объект его исследований, ни под одно из оставшихся описаний не подходила.

— Семьи у неё нет и не было, — делился детектив добытыми сведениями, — работает в издательстве, подбирает иллюстрации к альбомам по искусству, туристическим справочникам, энциклопедиям, по возрасту на «С. Т. М.» не тянет, дата первой встречи там уж больно старая. Да и знакомить её с Третьяковым вам, очевидно, надобности не было, так что пустая папка тоже не её. Разве что это фото…

Он вертел в руках картинку с домом.

— Иллюстрация? — осторожно предположил Леонид.

— Скорее авторская фотография, — ответил Здрановский. — Мастерски выполненная. Не её род таланта. В любом случае, я с ней уже беседовал. Можно было бы предположить, что она знает что-то и скрывает, но… Ей очень тяжело общаться с людьми, она так мечтает, чтобы посетитель оставил её в покое, что говорит всё время правду — на выдумки у неё нет сил. Она ничего не знала о работе бывшего опекуна… Знаете, — он слегка понизил голос, как будто их могли подслушать, — люди, о которых здесь идёт речь, весьма необычны. Лео Бомба, Великий Боне, его ученики. Даже этот шут, Мендоуз, — заметная личность. Третьяков по мелочам не разменивался, простите за прямоту. В общем, эта фотография означает, что искать нам нужно именно фотографа, причём очень необычного. Считайте это профессиональной интуицией.

Здрановский вернул фотографию на место, отложил «неопознанные» папки в левую кучу и подвёл итог:

— С этим будем работать, а эти шестеро… — он снова скривился, глядя на папку Мендоуза, — точнее пятеро, поскольку один из них — вы. Эти пятеро что-то могут знать.

— До Бомбы так просто не добраться, — сказал Леонид, — я его не знаю. А Марианн…

Он прикрыл глаза, вспоминая, когда говорил с ней последний раз.

— Я не знаю, где она сейчас. Я напишу ей…

— Господина Мендоуза оставьте пока, — почти спокойно произнёс детектив. — С ним дело лучше не иметь, если только нужда не припрёт. Будем надеяться, всё выяснится раньше.

Леонид кивнул:

— Значит, Марианн… и Виктор с Леди Александрой.

Он не сказал этого вслух, но его мучил вопрос: было ли лишь диким совпадением, что они трое — Виктор, Марианн и он сам, оказались замешены в таинственных исследованиях Третьякова? Или, напротив, не бывает таких совпадений, и дело в том, что задолго до встречи с доктором они уже были связаны общим прошлым?

Старик

Леонид стоял в тени деревьев на другой стороне улицы, напротив широких, глухих ворот. За ними и за забором им под стать возвышался четырёхэтажный особняк, окружённый ухоженным садом. Леонид помнил каждую дорожку в этом саду, и две «поэтические беседки», и даже то, что тогда звалось прудом, — круглую яму, заполненную тёмной водой.

Дом он тоже помнил хорошо: по четыре комнаты на этаже, над последним — световой фонарь в полкрыши, отсюда, с улицы его не видно. Узкая лестница. Кабинет и библиотека. И они, ученики Виктора — значительно моложе, чем сейчас, и, может быть, более вдохновлённые, и уж точно — не растерявшие ещё надежду.

Впрочем, это он скорее о себе, чем о других.

Перед воротами дежурили три девицы. Нет — он пригляделся — две девицы и одна дама лет сорока пяти. Поклонницы творчества Великого Боне. Никогда их не смущала ни разница в возрасте, ни его крепкое семейное положение, ничего. Они ждали и будут ждать, зачарованные, смущённые его словами, уносящими разум далеко, в неведомые страны, к берегам других миров.

Леонид и сам был влюблён в эти слова, чего скрывать, иначе не пошёл бы на отчаянный поступок: в семнадцать лет, почти сбежав из дому (никто не стал бы его удерживать, но и разрешения он не спрашивал), отравился в другую страну, не зная толком языка и нравов, ведомый только одним — стихами человека, что понимал его душу.

Как это было возможно, юный Леонид не знал. Но никогда ни до того, ни после не встречал он слов, что так точно описывали бы его собственные мысли и чувства. И он постучал в закрытые двери — метафорически, ведь то были ворота, а не двери, и стука бы никто не услышал, конечно, там был домофон. Сказал всю правду: кто он, зачем приехал, и замер, ожидая отказа.

Его впустили.

Это стало единственным чудом в его жизни.

Леонид сделал шаг, посмотрел по сторонам: машин не было, и он перешёл дорогу. Поклонницы Боне тут же вывернули головы, проверяя, кто смеет приближаться к храму их любви.

Перелётов тоже скосил глаза на женщин: разные — и по возрасту, и по внешности, и, кажется, по социальному положению, на руке одной девушки блестит золотой браслет, на одежде второй — пыль дорог, без всяких метафор. Но зато в глазах у всех троих одно и то же выражение. Леонид однажды видел такое очень близко: и у него тоже была фанатичная поклонница. Сначала её присутствие его радовало, только позже он понял, какую ошибку совершил. Он думал, она останется с ним, думал, это будет то, чего он так искал, но дело-то было не в ней, с ней-то всё было в порядке. Это он, как обычно, не мог ничего дать человеку рядом — ни чувств, ни слов, одни сомнительные телодвижения. Она думала, что избавит его от кривизны, поможет ему, спасёт, вылечит, но, конечно, ушла ни с чем.

Боне всегда был более гуманен: просто не обращал на поклонниц внимания. И они уходили разочарованными, но не вычерпанными до дна.

Леонид давно уже не был в этом доме и, как и четырнадцать лет назад, не ожидал, что его впустят. Но он назвал своё имя и в полотне ворот появилась щель калитки.

Сад не изменился. Должен был — годы прошли, но Леонид не увидел разницы. Сначала решил, что забыл просто, как тут всё выглядело раньше. Но вот мелькнула справа по-прежнему ярко-красная, коническая крыша южной беседки; там они, ученики Боне, читали друг другу написанное, а потом плевались ядом, с наслаждением втаптывая друг друга в грязь. Как будто то, что они создавали, могло быть исправлено. Как будто оно выходило из-под их пера, а не из выдоха «чужих».

Боне учил их не поэзии или прозе, он учил их жить среди людей. Говорить с «чужим». Слушать его.

Быть не такими несчастными.

Марианн это явно удалось лучше всех. Она не просто приспособилась, она вела жизнь, о которой Леонид мог бы только мечтать. Она всегда среди людей, а он на отшибе. Ему бы её способность быть такой… быть настолько человеком. Ему и тогда это удавалось не очень, а уж теперь-то…

Он вспомнил, как увидел Марианн впервые; это случилось в той самой беседке, Боне привёл его, чтобы познакомить с остальными. Июльские сумерки были полны звуков: птичьи трели, одинокое кваканье безумной лягушки, польстившейся на «пруд», шорох листьев. Марианн тогда было двадцать, она смотрела насмешливо, вытягивала губы, как будто пыталась присвистнуть: смотрите-ка, нам привели новую жертву. Там были ещё двое, но их Леонид вспомнил с трудом: они очень быстро исчезли из компании, а вместо них появились другие. Так случалось часто: мало кто из учеников оставался надолго, большинство растворялись в сумерках. «Растения», к которым Боне рано или поздно терял интерес, будто разочаровывался в них. Кто-то был более талантлив, кто-то менее, но со временем Леонид начал подозревать, что Виктор искал что-то определённое. Взаимопонимание, может быть. Тот же уровень душевной боли.

Большинство учеников, получается, не так-то уж и страдали. Странная и нелепая мысль. Но как бы то ни было, только Леонид с Марианн и задержались надолго. На годы: ученичество давно закончилось, а они всё встречались, приходили в гости к Виктору и Леди Александре. А потом всё равно разошлись в разные стороны, общаться не перестали, нет, но случалось это редко. А теперь — дожили! — Леонид даже не смог связаться со своей старой подругой. Все телефоны, почтовые ящики, мессенджеры — всё осталось глухо к его сообщениям. Марианн как будто пропала.

Поэтому он здесь: идёт разговаривать о странных вещах со своим старым учителем. Но если не с ним говорить о таком, то с кем ещё? Виктор поймёт, он всегда понимает.

Его проводили в кабинет, и тут Леонид впервые заметил перемены: не было электрической пишущей машинки, конечно, вместо неё на антикварном письменном столе лежал ноутбук. Пыльный, как будто к нему не прикасались неделю. Занавески изменились, и стены стали другого цвета, и книги, всегда наводнявшие полки двух высоких стеллажей, поредели. Время не тронуло парк, но отыгралось на кабинете.

Чаще ученики собирались в библиотеке, но иногда и здесь. Притаскивали пару стульев, отодвигали от стены журнальный столик, сбрасывая с него распечатки, ксерокопии, газетные вырезки. И Леди Александра приносила чай. Всегда только она, потому что никто из прислуги не смел заходить в кабинет Боне.

У Леди Александры, всё ещё очень красивой, волосы к тому времени поседели полностью, и свет ламп делал их почти золотыми. Она двигалась медленно, плавно, в каждом её жесте было что-то, отчего замирало сердце. Во взгляде бледно-серых глаз всегда светилась улыбка. Даже сейчас, вспоминая жену Виктора, Леонид почувствовал дрожь: он прекрасно понимал, почему Великий Боне влюбился в Александру ещё в юности и никогда больше с ней не расставался. Прекрасная романтическая история, которая так нравилась журналистам и читателям.

И, наверное, не очень нравилась поклонницам Виктора.

Леонид понял, что подсознательно ждёт: отворится дверь, и в кабинет войдёт Леди Александра с подносом — небесно-голубые чашки и чайник, вазочка с маленьким шоколадками, прозрачная сахарница и стеклянный молочник.

И когда дверь открылась, он сперва решил, что каким-то образом перенёсся в прошлое: эта женщина, нет, даже девушка, могла бы быть Леди Александрой, только лет пятьдесят назад. Но через секунду Леонид уже понял: не так-то они и похожи, жена Виктора и вошедшая девушка. Его ввели в заблуждения такие же бледно-серые глаза, а главное — движения. Плавные, зачаровывающие, заставляющие следить за ней чуть дыша. Но в остальном она больше напоминала мать — дочь Виктора и Александры.

— Вера, — произнёс Леонид. — Здравствуй.

— Добрый день, — тихо ответила она. — Не думала, что ты меня сразу вспомнишь.

Да и он такого не ожидал, и в первую очередь — вообще её тут увидеть. Раньше Вера, тогда ещё тихая, застенчивая девочка-подросток, иногда приезжала в дом деда. Но сколько раз Леонид встречал её? Не больше десятка, и это было достаточно давно. Нет, дело именно в том, что она похожа и на бабушку, которую он никогда не забудет, и на мать, которую из памяти тоже так просто не сотрёшь, да и скандальные фотографии Таисии по-прежнему — хиты жёлтых новостных порталов.

— Я пришёл к Виктору, — Леонид почувствовал себя глупо, как только произнёс это. Конечно, Вера знает, зачем он здесь, ей уже передали.

Она качнула головой, сделала ещё шаг вперёд: на её лицо упал луч света. Леонид смог лучше её разглядеть: она казалась усталой, потерянной и печальной.

— Что-то случилось? — спросил он. И уже знал ответ.

— Да, — Вера подошла ещё ближе. — Как хорошо, что ты пришёл. Как будто почувствовал, что должен.

— Он любил тебя больше всех остальных учеников. Не произносил этого вслух, но все знали, — Вера держалась за ручку двери в спальню деда и продолжала говорить. А Леонид всё ждал, когда же она позволит ему войти.

— Понимаешь, — она волновалась, путалась в словах, — такого не было раньше, никогда. Сначала ему было нехорошо — дней десять это длилось… я не знала, а то бы позвала врача… А потом страшный приступ, затяжной, как раньше, в молодости — так сказала мама. Как только приступ закончился, дед… он упал без чувств. Вышел к нам — мы пили чай, я, Маттиас, мама… и упал, просто упал и всё… Это было два дня назад.

Она замерла. Леонид пытался вспомнить, кто такой Маттиас… один из внуков, кажется, то есть кузен Веры.

— Упал, — повторила она и как будто задумалась, потом вздрогнула:

— Бабушка умерла, пока у него были приступ. Не проснулась. Не мучилась. Мы не говорили ему, но, по-моему, он знает…

Наконец, она впустила Леонида в комнату: тяжёлые бежевые шторы едва приоткрыты, через узкую щель форточки проходят запахи из сада; смятая, посеревшая постель. Боне — выглядит на все свои годы, подумал Леонид, а ведь всегда казался моложе. Морщины, редкие белые волосы, прерывистое дыхание.

— Врач ничего путного не сказал, — едва слышно прошептала Вера, и старик тут же открыл глаза. Посмотрел на них и, кажется, узнал Леонида, тяжело приподнял руку, слабо махнул ею и уронил обратно на постель.

— Здравствуй, Виктор, — пробормотал Перелётов, подходя ближе. — Я…

«Я пришёл выведать у тебя, кто такой доктор Третьяков. И как мы с ним связаны. И что ты замутил на старости лет, ведь это наверняка ты, ты всегда что-то придумывал, ты был таким особенным, великим, лучшим из нас». Ну конечно, этого он не скажет, не сможет даже последнюю часть осилить, слишком личное, стоит только подумать об этом, как горло сжимает кольцо боли.

— Я рад тебя видеть, — наконец выдавил Леонид. — Видеть… пока…

Старик перевёл взгляд в окно, сглотнул и просипел — ломким, задыхающимся голосом:

— Отдай… ему, Вера.

— Что, дедушка? — она тут же склонилась над ним. — Чего ты хочешь?

— Отдай ему… это для Лео, — в его голосе даже сейчас чётко прозвучали требовательные, упрямые нотки. Он снова махнул рукой — теперь в сторону окна. И Леонид, и Вера невольно проследили жест, но что именно имел в виду Виктор, было не понять.

— Бумаги… последние слова… воля — ему, — прошептал Боне. — Подарок…

— Я поняла, — быстро согласилась Вера. — Хорошо. Я отдам. Хорошо, не беспокойся…

Виктор прикрыл глаза, шевельнул губами, успокоился.

— Пойдём, — Вера потащила Леонида прочь. — У него так мало сил… он…

Перелётов ещё успел увидеть: его учитель на смертном одре — ведь именно так, пусть отдаёт дешёвым пафосом, но ведь правда — тонкий луч света падает на левую руку, пальцы едва заметно дёргаются, будто пытаются в последний раз сжаться в кулак. Дверь спальни закрылась.

— Оно в кабинете, — Вера продолжала его тянуть, в ней жила лихорадочная, нервная энергия. — Его последние записи, с последнего приступа. Он писал в спальне, на подоконнике, он такой широкий, как раз… да…

Они почти влетели в кабинет, так сильно тянула его руку Вера. Стоило ей только отпустить его, как он почувствовал нечто странное: будто в солнечный день вдруг подул ледяной ветер, и тут же всё стало замерзать. И его тело тоже покрылось мурашками, вздрогнуло, сжалось от холода.

Леонид встряхнул головой: после недавнего страшного приступа организм иногда выдавал такое… такие реакции. Ничего, сейчас пройдёт.

— Держи, — Вера уже протягивала ему несколько листов, исписанных, исчёрканных, как всегда разобрать, что там Боне создал во время власти «чужого», было непросто.

— Ты читала это? — спросил Леонид.

— Да, — ответила она. — И ты прочти.

— Сейчас?

Вера кивнула. Так, что он не посмел возражать.

***

«Начало

Родился как все, тем же способом, говорят. Не помню этого, но верю, что же иначе делать? Несомненно — родился, вот он я, щупаю сам себя — щупаю локоть, руку, запястье, щупаю пульс. Пульс учащённый, прерывистый, но это не от приступа, мне тут подсказывают, а от возраста.

От возраста бывают разные вещи — морщины и дряблость, вялость, мысли путаются от возраста, как сейчас. Я же хочу рассказать о том, что родился.

Когда я родился, запели птицы и встало солнце, и я, утренний ребёнок, всё время жизни, пока рос, пока был взрослым и сейчас, когда стар, вынужден помнить страх перед рассветом, когда у растений особенное время. Утренние растения собирают росу, раскрывают цветы, а я раскрываю мозг для молотка, чтобы боги могли забивать туда гвозди. От каждого гвоздя я корчусь, изо рта моего идёт пена, а руки дрожат — с каждым гвоздём всё больше. И тогда приступ кидает меня на пол, но я встаю с этого пола, ползу на руках, упираюсь коленями, ползу к столу, ползу к бумаге. Тогда есть вдохновение. Спустя время припадок снова берёт верх и кидает меня вниз. Тогда уж нужно писать быстрее, а не то «чужой» сожмёт мои зубы, чтобы я откусил свой бесполезный, беспомощный язык.

Он никогда меня не щадил.

Следующее

Тогда, когда мне было четыре года с четвертью и ещё несколькими днями, тогда родителям стало не всё равно, кто я такой. Впереди замаячили стены лечебницы и холодные руки врачей.

Странно, но это я помню. Можно в четыре года знать, что такое растение? А ещё то, что ежели ты — растение, то быть тебе им до скончания дней, и никак судьбу эту не изменить? А кто-нибудь из вас помнит? Как посмотрел на себя со стороны и сказал: вот я каков, значит. Вот оно я.

Это наша, растительная способность — разом смиряться с правдой. Это наверняка механизм самосохранения, иначе растения бы все умирали по своему желанию, очень быстро.

А впрочем... Ну помню я это, да что с того, ежели дальше тень в памяти закрывает до хрена дней?

Правда

Никто не знает правды, кроме меня. На самом деле, я знаю, как оно всё было тогда, когда Первый выступил вдруг из темноты и взял свою долю. Но по возвращении из приступа, поглощающего меня, я уже не помню подробностей.

Правда — как чёрная точка, она всегда сбоку, как бы ты не старался достать её взглядом.

Но я хотел бы рассказать тебе о ней, когда ты придёшь ко мне в последний раз.

Следующее

Школа была адом. Нетерпимость была нормой, жестокость — средством выживания, я — тем, на кого всегда будут указывать пальцем.

Впрочем, я не буду жаловаться и рассказывать, как я страдал, бедненький хиленький росток. Я прошёл через это, как и любой обычный человек проходит через ад. Со временем истории из ада забываются, остаётся ностальгия по ушедшему в вечность детству.

Следующее

К тому же всё равно «тихие комнаты» были хуже.

Вы не помните этого, милые дети, родившиеся во времена свободы. Не помните семидесятых — система дала трещину, и шестидесятых — летели цветы и шары, и пятидесятых — шли годы, и сороковых — падали бомбы и кто-то из растений считал траектории. И тридцатых, тридцатых не помните. Эпоха «тихих комнат». Новое лечение, подходи! Подходи и отец, и мать, и дядька, и тётька, и опекун всякий, неси своё растительное чадо. Мы закроем ему уши и глаза, мы засунем его в комнату два на два, мы запрём его в мягких стенах без еды и питья.

Без людей.

Пусть оно задохнётся.

Некоторые и задохнулись. Естественная убыль. Усушка. Утряска. Просыпалось сено сквозь доски телеги.

Никто не выздоровел, я знаю.

Когда мама увидела, что со мной стало после первого этапа лечения, прокляла докторов и плюнула на их будущие могилы. И встала между мною и ними как стена от земли до неба.

Три истории (за 11 лет):

1. Я был в саду, когда оно началось. Но не было ни бумаги, ни принадлежностей для письма, ни взрослых рядом, потому что мне было семь лет и ещё никто не знал, что я — уже цветущее растение. Однако у меня были ногти, а в саду было дерево, и период цветения в первый раз длился лишь четверть часа.

Кусок того дерева, где накарябаны «завораживающие стихи-иероглифы Тайтона», выставлен в музее современного искусства. На нём до сих пор моя кровь. Годы я лелеял мечту однажды добраться до музея и сжечь экспозицию имени меня. Но уничтожить мой миф о мире Тайтон уже никому не под силу, кроме Времени.

2. Вся кожа девочки с бежевыми косичками была исписана стихами, в которых были признания в любви.

Девочка с бежевыми косичками была привязана скакалкой к скамейке.

Девочка с бежевыми косичками лечилась затем у психиатров. Так мне говорили.

Родители увезли меня прочь, прочь, прочь. Теперь настала очередь деньгам отца становиться стеной от земли до неба. Не было скандала, была тихая компенсация.

Врачи и палачи не получили меня в тот раз. Потом, было время, я жалел об этом.

Другая страна. Другая столица. Но та девочка по-прежнему — перед глазами.

3. Сотни моих писем с признаниями в любви, адресованных в никуда, были собраны в коробке из-под маминых туфель. В день, когда закончилась война, коробка сгорела в камине. А тем же вечером я упал на пол и увидел закат над Тайтоном.

На Земле таких не бывает.

Следующее

Упали первые бомбы.

Не хочу вспоминать об этом.

Бомбы стали стихами.

Когда мне стукнуло восемнадцать, кончилась война.

А спустя пять лет сдохли все «тихие комнаты».

Мир делал вид, что хочет измениться.

Следующее

«Мы берём это».

«Я ничего не посылал вам».

«Сумма, на которую мало кто из начинающих авторов может рассчитывать».

«Но я ничего не посылал вам!»

(пауза)

Кто это сделал? Сосед по чердачной комнатушке? Один из выдуманных друзей? Мама?

«Мы удвоим сумму».

Тяжело быть нищим юнцом. Больным нищим юнцом.

Тяжело доказывать, что не зависишь от родителей, или от других родственников, или от друзей родителей, или от друзей других родственников, от всех тех, кто живёт в этом мире подольше тебя, а оттого и успел устроиться получше.

Особенно тяжело это, когда тебя объявили вечным инвалидом, когда косятся на тебя с жалостью и ни за что не дадут тебе учиться и работать. И единственное, что может дать тебе еду и кров, — это боль чужого выдоха, страх чужого присутствия. Твоя болезнь.

Я ненавидел их с первого дня, их всех до последней страницы, до последней буквы, до последнего штриха. Мозаики букв, линий, кусочков смальты, красок, фотографий, диалогов, образов, всё то, что причиняло мне боль, о которой я не мог не помнить.

И боль, о которой я не мог забыть: синие чернила на бледной нежной коже.

Я видел её каждый раз, проваливаясь во тьму приступа. Таково было моё проклятое вдохновение. Я никому никогда не признавался в этом, потому что тогда уж точно моя песенка была бы спета. Государственный врач только и ждал, когда я оступлюсь.

Я ненавижу их и сейчас, те книги, те стихи. Сильнее, конечно же, чем раньше, потому что с годами ненависть задубела, заматерела, её нежный росток превратился в надёжный крепкий ствол дерева.

Следующее

Мне приходилось этого избегать.

Одного прикосновения было достаточно, чтобы перед глазами плыло синее на белом — строки, строки, строки; следующие изгибам тела, окружающие родинки, соскальзывающие с кончиков пальцев. Самое великое и самое неповторимое произведение.

Это было единственное, как я мог бы выразить свои чувства полностью. Общепринятый способ тоже подходил, но только в качестве прелюдии к настоящему акту любви.

И я избегал этого и избегал их. А их становилось всё больше, с каждой публикацией, с каждым появлением на малом экране — их становилось всё больше.

Но для них же было лучше любить меня издали.

Следующее

Дом был новым, вознёсшимся над развалинами центра после войны.

Потолок в квартире был синим, а пол покрыт мозаичным паркетом.

Вместо балкона в квартире была оранжерея, опоясывающая башню, где квартира размещалась.

Вместо второго уровня в квартире была мансарда — с косой крышей и световыми фонарями.

Лестница в квартире была винтовой.

Окна первого уровня в квартире были огромными — от пола до потолка, от стены до стены; стены из окон. Столько света, столько теней, и мир комнат меняется, как только солнце заходит за тучи, или начинается ливень, или ночь опускается на город. Любой, живущий в квартире со стеклянными стенами, узнаёт про себя странную вещь: он намного сильнее зависит от природы, чем хотелось бы ему. Когда есть солнце — кровь его бежит быстрее, когда начинается закат, его тут же тянет в сон, с рассветом он неизменно проснётся, во время дождя он грустит. Его жизнь выпадает из искусственного цикла городов и возвращается к инстинктам.

Любой, но не я. Тело растений живёт согласно циклу иного солнца, какой-то другой, неведомой звезды. Как подсолнух следит за солнечным диском на небе, так и моё тело следит за той звездой, и когда она слишком далеко, тело впадает в безумие приступа, а когда слишком близко — в безумие обыденности. Звёздные лучи тянутся ко мне и тянут из меня новые линии — строчки и штрихи.

Это тошнотворно.

Стеклянная квартира стала домом, первым домом, где мне было хорошо, где я обрёл подобие душевного покоя, но вёл безумный образ жизни. Когда сдохли все «тихие комнаты», когда мы стали выходить из тени, я купил эту квартиру. И спустя время именно в ней случилось то, чего не должно было случиться.

В стеклянной квартире они всё-таки нашли меня. А я нашёл выход. Спиртное притупляло видения. Когда стеклянные стены растворялись, а мир за ними качался и вертелся, тогда синие строчки на белой коже исчезали из моей памяти. И я мог быть «им» — тем, кого они ожидали увидеть.

Проклюнулись ростки разврата, я попрал мораль и нормы, хулиган, сибарит, бонвиван, соблазнитель, поэт. И все как будто только того от меня и ждали.

В стеклянной квартире я вёл богемную жизнь. Я был необычным растением с самого рождения и теперь лишь подтверждал свою репутацию. И чем хуже она становилась, чем лучше продавались плоды моей боли.

Все гости стеклянной квартиры любили меня, насколько можно любить вечно пьяного идола.

То, что было потом

Она подошла к стеклянной стене.

Она раскинула руки и прижалась к закалённому стеклу спиной. Солнечные лучи скользили вдоль её тела.

Я видел, как по её нежной белой коже, по обнажённому телу струится будущий узор, то пропадая, то появляясь; тысячи спутанных линий, тысячи завитков, геометрических фигур, полосок, слов — они мерцали на ней, будто она была полотном, специально созданным для этого узора.

Узора, который я должен был нарисовать.

Она пришла именно за этим.

Я рисовал шариковой ручкой и тушью — делал наброски, доводил до ума сюжет; на один небольшой участок, площадью в несколько квадратных сантиметров, уходило до недели каждодневного труда. И её труда тоже, её — моего лучшего холста.

Отточив узор, определив его до мельчайших деталей, я делал его более долговечным.

Я купил странную штуку для ненастоящих татуировок. Они держались на её коже от месяца до полугода, смотря куда я их наносил.

За это время я продвигался в своей работе дальше, дальше, дальше… создавая новый узор. Потом возвращался к освободившемуся пространству «холста» и рисовал там нечто иное.

Эта была работа, которая никогда не могла бы быть закончена. Это было самое большое счастье.

До этого

Как она нашла меня?

Это звучит как глупый вопрос, я знаю. Найти меня было совсем не сложно.

Но не последовательность действий меня интересует, а «как» — как решилась, что чувствовала, с каким ощущением вошла тогда в мой дом, на эту невыносимо громкую пьянку?

Как узнала, что должна прийти?

Как поняла, что она нужна мне?

И как — это самое непостижимое — как поняла, что нуждается во мне?

Этот вопрос заставляет меня дрожать и сейчас: а вдруг она бы не поняла? Как страшна была бы та реальность, в которой она не пришла ко мне.

Девушка из моего детства. Холст, для которого я был создан. Я — кисть, которая была создана для неё.

Следующее

Однажды была гулянка, которая изменила мою жизнь.

В кругу лиц, мне показалось, мелькнуло то самое, пусть утратившее детские черты, но то самое лицо; и потом — те светло-рыжие волосы, тот взгляд серых глаз, та притягивающая меня белая кожа — готовый холст.

Я понял, что это галлюцинация. Решил, что слишком мало выпил, что моя болезнь прогрессирует, и теперь навязчивая идея является мне вот так, почти во плоти, чтобы напомнить: я — зло. И я достал ещё три бутылки, три бутылки жуткого пойла, то ли спирта с коньяком, то ли коньяка со спиртом, то ли… в тот раз я даже не смог завершить гулянку как обычно: доказывая себе, что могу трахнуть девицу, не разрисовав её кожу символами неизвестного в здешних краях алфавита. Я просто отрубился.

Когда я очнулся, в квартире уже не было никого, а я был безумен. Моё видение сидело на краешке дивана, среди бутылок, лохмотьев, крошек, салфеток, огрызков и ломтей сушёной рыбы. Моё видение прямо держало спину, сложив руки на коленях, и смотрело, как я медленно прихожу в себя.

Увидев, что я продрал глаза, она достала из сумки баночку туши и кисть и положила это на край журнального — а в моей квартире «спиртного» — столика. Встала.

Бросила сумку на диван, медленно подошла ко мне, посмотрела на безумие в моих глазах и также медленно отошла к стеклянной стене.

Её движения сводили меня с ума.

Она сняла полосатую блузку, короткую юбку, скинула красные туфли. Белья на ней не было.

Потом она подошла ещё ближе к стене и прижалась к закалённому стеклу.

Моё видение, моя галлюцинация. Моя почти утраченная муза.

Я понял, что совершенно безумен и мне уже нечего терять. Я взял тушь и подошёл к ней.

Правда

Это правда, в которую мне до сих пор страшно поверить до конца.

Я спросил её: откуда у тебя этот шрам на плече?

Она ответила: это был осколок чего-то. Во время одного из налётов. Чего именно, я даже не знаю. Я думала, ты исчез навсегда.

Я спросил её: а что было после того, как я исчез навсегда?

Она ответила: я плакала ночами. Родители думали, я не могу забыть того, что случилось. Так и было.

Тебе снились кошмары?

Мне снились мечты. Я плакала, потому что мне приходилось просыпаться.

А потом? Что случилось потом?

Война.

А дальше?

Они заставили меня забыть твоё имя. Убедили, что я больна. Что мне нужно стать другой. Что я не нужна тебе. Я поверила.

Тогда почему ты пришла?

Я узнала, что они лгали мне. Ты звал меня каждым словом.

Это правда, которой я недостоин.

Но — это правда.

Следующее

Несколько татуировок были настоящими.

Первая была на левой лопатке — лёгкий парусник, с парусами не из грубой ткани, но из паутины символов веры и сомнений.

Вторая была вокруг пупка — бесконечно переплетающиеся, теряющиеся друг в друге витки спирали судьбы.

Третья была на пояснице — две пары орнаментов, лент, где звенели колокольчики и стихи на языке, которого я никогда не знал.

Четвёртая была на спине у основания шеи — маленький человечек, испускающий сияние, с закрытыми глазами летящий в облаках и выдыхающий изо рта свои мысли.

Четверо: сын, дочь и два младших сына-близнеца. Я думал, что рисую их, но я ошибался.

Те, кого я предчувствовал, произошли от наших непутёвых детей. Мои чудесные внуки. Я рад, что успел узнать их.

И когда я сделал последний рисунок, последнюю татуировку, понял: то, ради чего я здесь, наконец свершилось. И я освободился от наваждения.

Мне больше не была нужна тушь, и узоры, и что-то ещё. Достаточно было счастья.

Я просто любил её. Я, растение, просто любил её.

И теперь я отправляюсь следом.

А ты найди утраченное и прощай».

***

Леонид прочёл последнюю строчку и закрыл глаза.

Неужели Виктор написал её именно для него? Или это послание кому-то ещё, кому-то из оставшихся девяти людей? Кому-то из внуков?

— Это прощальное письмо, — сказал Леонид, открывая глаза. — Он действительно знает, что Леди Александры больше нет.

— Когда я смотрела на них, — медленно ответила Вера, она стояла у окна, держась за занавеску, как за спасательный круг, — я не верила, что такое возможно. Видела, но не верила. Особенно, имея перед глазами другие примеры… мать… и вообще. Бесконечная любовь, то ли дар, то ли проклятье.

— Проклятье?

Вера вяло кивнула на рукопись деда.

— Оно того не стоило, по-твоему? — Леонид вдруг разозлился. Она обернулась к нему, посмотрела в глаза и покачала головой:

— Откуда мне знать? — в её голосе была горечь. — Никогда я не испытаю… подобного. Забирай, ладно. Дедушка оставил это тебе. Сказал же — «воля», «подарок».

Леонид неожиданно для себя прижал листы к груди. «И заберу», — решил он. Не оставлять же это на растерзание детям Виктора. Только старший, по слухам, чего-то стоил, но умер совсем молодым. А трое оставшихся — дегенераты.

Мысленно оскорбив детей Боне, он успокоился.

— Спасибо, — сказал Перелётов. — Это многого стоит.

И всё-таки смог пересилить себя и, уставившись в пол, произнести правду о собственных чувствах:

— Он… я прочёл тогда, давно, в юности его стихи — про «голос чужого», про эхо, раздающееся в голове, ты знаешь, наверное. И вдруг почувствовал, что не одинок. Между мною и им, конечно, пролегали световые годы, он был звездой, я — подростком из ниоткуда, но всё равно. Он как будто знал, что со мной происходит. Я не забуду этого.

Закончил говорить, выдохнул, поднял глаза на Веру: она смотрела задумчиво, грустно, поджав губы. Потом кивнула:

— Спасибо.

Аристократ

Он давно не доставал эту книгу с полки, не вспоминал о ней, пока Боне был жив. «Он и сейчас ещё жив, — напомнил себе Леонид. — Не хорони его раньше времени». Но ощущение, будто для Виктора уже всё кончено, изгнать не удавалось. Оно надолго парализовало мысли Леонида. Он всё вертел книгу в руках, открывал, смотрел на форзац, шевелил губами.

И когда Здрановский вновь появился на пороге его кабинета, Перелётов вдруг, вместо того, чтобы заговорить о деле, взялся читать вслух немного выцветшие, написанные от руки строки:

«Тело твоё — от корней, потому что оно питает и поддерживает, пьёт силу земли.

Разум твой — от ствола, потому что крепок он, и стройны твои мысли, и высоки твои побуждения и стремления.

Чувства твои — от веток, и листьев, и цветов, потому что в странный узор связаны судьба твоя и людей рядом с тобой, но недолговечны твои желания — распускаются и облетают в свой срок, а из них рождаются новые корни, стволы, ветви.

Находятся также люди, что утверждают: есть в тебе, человек, что-то от дриад — древесных душ, и можешь ты творить чудеса, потому что свободен во всём, как вольный лесной народ. Но так ли это? И видел ли ты когда-нибудь хоть одну дриаду? И чувствовал ли ты когда-нибудь желание быть свободным от своих корней, ствола и ветвей? Не верь им, ибо это — ересь».

— Это, должно быть, самое длинное посвящение, — пробормотал Леонид, захлопывая книгу, — понимаете, этот томик он подписал мне в тот же день, когда я впервые его увидел. Отдал мне и сказал, что будет меня учить. Это было…

—…щедро? — предположил Здрановский. — Должно быть, вы к нему сильно привязаны.

Он был вежлив и вроде спокоен, но Леонид чуял: детективу не терпится спросить, прояснилось лишь что-нибудь после визита к Великому Боне.

— Я ничего не узнал, — сказал Перелётов. — Виктор уже вряд ли сможет открыть кому-то тайну или что там произошло. Он едва смог произнести пару слов.

Про последнюю работу Виктора он умолчал. Наверное, стоило хотя бы упомянуть о ней, ведь там было что-то — не ответы, но намёк на то, что эти ответы всё же существуют. И в то же время, это была слишком личная вещь, чтобы вот так запросто о ней говорить.

Здрановский едва заметно кивнул, нахмурился, выдержал ещё одну сочувственную паузу и сообщил:

— Мне, к сожалению, вас порадовать тоже нечем. Представительница Бомбы, госпожа Блэксмит от меня отмахнулась. Официально нам к нему не пробиться, а неофициально — я пока не сумел выяснить, где он находится. Его, гм, приватность охраняется сурово. Но, так или иначе, думаю, мы сможем к нему подобраться. Пока же я займусь остальными. В папках есть детали, по которым можно вести поиск…

Он замолчал. Леонид понял, что давно уже не вслушивается в слова детектива.

— Да, Бомба… — он собрался с мыслями. — Можно было ожидать. Если бы я не был знаком с Виктором, случилось бы то же самое… К нему бы мы тоже не «пробились», так вы сказали?

Детектив кивнул.

— В общем, пока берём небольшую паузу…

— А Мендоуз? — вспомнил Леонид. — Есть же ещё он.

— Нет, — мгновенно ответил Здрановский. — Поверьте, это не тот человек, которому можно довериться. Он, думаю, тут же вцепится в вашу тайну, но что он сделает с ней потом? В лучшем случае выставит вас на посмешище со своими «поисками истины», повернёт всё так, что вы от этого уже не отмоетесь. В худшем — вы окажетесь замешены в незаконные и сомнительные вещи.

Леонид задумчиво смотрел на него, и детектив повторил с нажимом:

— Мендоуз — не тот человек. Вам с ним лучше вообще не встречаться, никогда. Вы понимаете?

— Конечно, — Леонид пожал плечами. — Я не собирался действовать за вашей спиной.

У стойки отеля перед Перелётовым оказались ещё два человека. И ожидая своей очереди, он рассеянно разглядывал холл: тонкая полоса лепнины по периметру потолка, нежно-лиловые стены в прожилках, вряд ли мрамор, всё-таки не «пять звёзд», но имитация хорошая.

Он старался думать об этом, а не о сомнениях, что его грызли. То, что он планировал сделать, вовсе не казалось ему правильным.

Сеть была полна информации о Ричарде Мендоузе — сомнительной, отдающей желтизной информации.

Кто-то считал его новым пророком. Его работы цитировались на сайтах, одним своим видом вызывающих у нормальных людей подозрения. Красные буквы на чёрном фоне или белые на красном, «гифки» из 90-х и устаревшие фреймы. Знакомый каждому портрет: именно на таких страницах утверждается, что число π равно трём и что кроманьонцы катались на динозаврах, причём в Южной Америке.

Здесь, в последних прибежищах несостоявшихся спасителей официальной науки, Ричарда Мендоуза растаскивали на цитаты.

Но чаще над ним смеялись — все остальные.

А его это будто бы и не смущало вовсе. Он делал, что делал, верил, во что верил, и море ему было по колено, и путеводная звезда вела его за собой.

В общем, не зря Здрановский так советовал держаться от этого человека подальше.

Но детектив не мог знать, что каждая минута ожидания ощущается Леонидом как песчинка утекающего, безвозвратно потерянного времени. Человек, который мог знать правду, — вот он, улыбается насмешливо в объектив папарацци, нисколько не смущаясь, даёт ответы на провокационные вопросы. И живёт не так уж далеко: да, в другой стране, но границы условны, а поезда развивают огромные скорости. Полдня пути, и Леонид смог бы взглянуть в глаза Ричарду Мендоузу, присмотреться к нему и понять, прав ли Здрановский насчёт эксцентричного аристократа.

Потому что: а вдруг неправ?

Эта мысль не давала Леониду покоя. Он то застывал, сидя за письменным столом, откинувшись на спинку кресла и уставившись в потолок, то мерил кабинет шагами. Потом выходил в гостиную, переставлял книги на полках, делая вид, что наводит порядок, бросал это, кружил уже по гостиной, трогая вещи, меняя их местами, в конце концов, добрался и до репродукции «Волшебного окна». Снимая картину, он пытался припомнить, сколько она уже здесь висит: года три? Затем перевернул её, не думая, зачем это делает, и уставился на подпись Лео Бомбы на обратной стороне. Большую, размашистую подпись и дату, а ещё посвящение, дописанное, возможно, позже и вообще маркером: «Л. П. от Л. Б.». «Волшебное окно» было подлинником и, видимо, самой дорогой вещью в его квартире. А он понятия не имел, откуда тогда картина взялась.

Аккуратно повесив картину обратно, Леонид медленно добрёл до дивана, упал на него, вытянувшись и уткнувшись лицом в спинку, и стал думать о последствиях. Что случится, если он поедет к Ричарду Мендоузу вопреки запрету? Он старательно представлял возможные варианты и одновременно будто слышал, как внутри него тонкий голосок вопит от ужаса («Откуда здесь эта картина?!»). Он должен был во что бы то ни стало заглушить этот крик.

И размышления о встрече с тем, у кого могут быть ответы, помогали.

В конце концов, решил он, если окажется, что Мендоуз — «шут гороховый», то Здрановскому можно просто не рассказывать о визите. Всё равно детектив сам не планирует обращаться к Ричарду.

А если наоборот? Если Мендоуз что-то знает? Тогда придётся сознаться, будет неприятная сцена, наверное, но раскрытие тайны того стоит. Стоит, точно.

Иначе этот крик ужаса будет звучать не только в его голове…

— Добрый вечер, — вежливо произнёс администратор.

Леонид очнулся, криво улыбнулся, протянул паспорт.

Оформляя бумаги, администратор исподтишка рассматривал Леонида, а потом предложил:

— Не хотите воспользоваться нашими специальными услугами?

— Чем? — не понял Леонид. На секунду он заподозрил что-то незаконное.

— Комната для медитаций, творческие наборы, профессиональный надзор, специальное питание… — принялся перечислять администратор, и до Леонида дошло: речь идёт об услугах для «растений» во время приступа. «Комната для медитаций», надо же. Он бы назвал это «приступочной».

— Откуда вы… знаете, что мне это нужно? — прервал он администратора.

— О, у меня намётанный глаз, — тот улыбнулся и как будто даже подмигнул.

— Мне ничего не нужно… пока. Спасибо, — холодно ответил Перелётов. Администратор, видать, из тех немногих людей, что могут чуять «растения» так же, как и сами «растения» чуют друг друга. Наверняка в гостинице его высоко ценят.

— Если что-то понадобится, тут же обращайтесь, — администратор отдал ему паспорт и магнитный ключ. — У нас, без преувеличения, прекрасный сервис. Можете ознакомиться с отзывами.

Он кивнул на низкую тумбу рядом со стойкой. Там действительно лежал раскрытый журнал — толстый, но исписанный едва ли на десятую часть. Мало кто из «растений» пожелает оставлять отзывы о «специальных услугах».

Хотя Леонид знал парочку «недорастений» — слабо одарённых позёров, которые бы с гордостью расписались в этом журнале.

— Спасибо, — вежливо ответил он. — Обязательно.

— Приятного отдыха, — заученно отозвался администратор.

В номере, распаковав вещи, Леонид включил планшет и который уж раз нервно перечёл ответное письмо: Мендоуз выражал согласие на встречу. Завтра, в три часа дня, в его доме. Карта проезда прилагалась.

Эта встреча… Леонид не понимал, чего ему ждать. Образ Ричарда не складывался никак. Впервые Леонид столкнулся с «растением»-неудачником, если не считать тех, кто намеренно скрывал плоды своих приступов от публики. Работу «растений» всегда уважали, за что бы те ни брались. И Перелётов всё ещё гадал, в чём же тут секрет. В поезде, разглядывая проносящиеся мимо деревья, дома и платформы, он даже додумался до того, что вся эта внешняя шелуха именно ею и была, что настоящая работа «чужого» Мендоуза заключалась в чём-то ещё. Мысль абсурдная и даже пугающая.

Предлог, под которым Леонид напросился на встречу, был крайне надуманным. Перелётов соврал, что для новой работы проводит исследования по некоторым темам. И вот ему посоветовали господина Мендоуза как крупного специалиста по подобным вопросам.

Письмо вышло, на взгляд Леонида, неубедительным. Но Ричард купился. То ли бы он не так уж хитёр, то ли жаждал его «чужой», а может и сам Мендоуз, внимания.

Дворецкий провёл Леонида в кабинет и оставил, заверив, что хозяин появится через несколько минут.

У Перелётова был свой рабочий кабинет, он же «приступочная». Но при первом же взгляде на комнату, где он оказался, Леонида охватила зависть. Он бы тоже хотел такой кабинет. От книжных шкафов в потолок до мягкого ковра, от тёмно-красного письменного стола и антикварного бюро до большого тонкого ноутбука, от тяжёлых штор до лампы с зелёным абажуром — полное собрание классических элементов комфорта. Будто с картинки, нет из каталога «Всё, что нужно писателю». Даже такому, чьей рукой на самом деле водит «чужой».

Кабинет Боне зависти у него никогда не вызывал, там всё было под стать хозяину и только для него предназначено, а тут… Леонид вдруг понял: это место выглядит так, будто устроено под всех сразу, под какого-то усреднённого пользователя. И ещё: писателем-то Ричард как раз не был, если верить сети. Он, конечно, числился автором полсотни статей и всё обещал, что вот-вот закончит многотомник — плод многолетних исследований происхождения «растений». Правда, как Леонид понял, исследования эти были не столько научными, сколько эзотерическими. Но всё это не было результатами работы «чужого». Ричард писал свои тексты сам, сам управлял своей рукой.

Перелётов сел в мягкое гостевое кресло и ощутил, как скатывается напряжение с позвоночника. Ладно, если нельзя весь кабинет, то пусть у него будет такое кресло, а то его собственное уже разваливается... И пусть ещё будут стол с бюро. И хотя бы один из книжных шкафов.

Хозяин кабинета явно умел жить с удовольствием. И дом его, а точнее родовое поместье Мендоузов, был архитектурной достопримечательностью — старый, с благородными формами и собственным характером. Изнутри дом тоже был наполнен выдержанной красотой — от мебели и картин до интерьерных мелочей. Когда растёшь в такой обстановке, вкус и стиль должны появляться сами собой. А может быть, в таких древних семействах как Мендоузы вкус передаётся уже генетически, как эволюционное преимущество.

Нынешний глава семьи наконец-то появился в дверях кабинета и доброжелательно поздоровался с гостем; Ричард оказался именно таким, каким Перелётов его и представлял. К уже знакомому по фото породистому профилю — прямой нос, слегка вытянутый подбородок, высокий лоб, к голубым глазами и густым светлым волосам добавились строгая осанка и свободные движения, и образ сложился. «Аристократ» — Третьяков, написав это на папке Мендоуза, был прав на все сто процентов.

— Здравствуйте, — ответил Леонид, поднимаясь. — Я Леонид Перелётов… Благодарю, что согласились уделить мне время.

— Может это необычно, но я всегда с интересом отношусь к, так сказать, коллегам и готов к общению, — ответил Мендоуз, занимая своё место за столом. — Ричард Мендоуз. Рад нашему знакомству.

— Это… то, что одно «растение» редко скажет другому, — признал Леонид.

— Мы, «растения», избегаем друг друга, но меня всегда удивляла эта традиция, — Ричард улыбнулся.

Леонид понял, что никак не умолкающая зависть нашла новый предмет: мало кого из «растений» эта традиция удивляла, иногда отчуждение было инстинктивным, и общение стоило больших усилий. А вот Ричард наверняка с той же лёгкостью мог говорить и с нормальными людьми, заводить друзей и возлюбленных.

— Ну что же… — подал голос хозяин. — Как я понял из вашего письма, вы интересуетесь моими исследованиями.

— Да, верно, — Леонид спохватился, раскрыл портфель и достал блокнот и карандаши. — Я… могу делать заметки?

— Конечно, — согласился Ричард. — Я бы удивился, если бы вы их не делали.

— Да… — Перелётов старался припомнить тот список совершенно не интересных ему вопросов, которые специально заготовил. — Моя новая работа будет о прошлом, далёком прошлом, я имею в виду. И о том, как его эхо, пронизывая время, доносится до нас и…

Ричард слушал и доброжелательно кивал. Казалось, что тема ему нравится.

— Это прекрасный образ, — одобрил он. — Как вы наверняка знаете, я отстаиваю теорию о том, что далёкое прошлое сыграло в эволюции нашего, так сказать, подвида значительно бо́льшую роль, чем принято думать.

— Да, — Леонид с трудом сдержал вздох облегчения оттого, что угадал с темой разговора. — Расскажите об этом подробнее, если вам несложно. Я уже читал кое-что… из ваших статей, но мне хотелось бы… из первых уст… а может быть, что-то… новое… новые мысли… — его голос затихал. К счастью, Ричарда такие вещи не смущали.

— С радостью, — ответил он. — Итак, начнём с Античности. Или даже немного раньше, с тех времён, когда то, что мы сейчас зовём Древней Грецией, только начало формироваться. Я обнаружил один источник, в котором…

***

Мендоузы были белой костью разноцветной провинции, кра́я полей, пастбищ и невысоких холмов, где дожди шли чаще, чем светило солнце, а народы много веков смешивались в коктейль умеренных широт. И ещё задолго до того, как этот коктейль стал нацией, здесь пахали землю предки предков Мендоузов. Звались в те времена они, конечно, иначе, но уже были хозяевами этого края.

Предки Мендоузов смотрели на результаты смешения народов — на людей, не знающих, кто они по крови и по языку, свысока. Память предки Мендоузов ставили выше свободы, хотя не знали об этом. Их свобода была свободой границ, связей и пределов. Ибо именно Мендоузы проводили первое, плели второе и устанавливали третье.

Не то чтобы род их не был подвержен переменам, но всё новое, обтачивая по-иному форму, суть оставляло прежней. Пусть сегодня Мендоузы как будто стали ближе к тем, кого раньше удостаивали лишь взгляда сверху вниз, однако гордость по-прежнему текла по их жилам вместе с кровью. Они всё ещё отличались от большинства, и каждый, кому доводилось с ними общаться, ощущал эту разницу.

Что же странного тогда, что и первое в их роду «растение» получилось особенным?

В Ричарде всё было не так, не только любознательность и желание общения; для начала «цвёл» он с рождения. Не случилось с ним никакого переходного периода, кризиса двойного взросления, через который проходили другие.

Он вырос вместе со своим двойником, и тот не просто стал частью Ричарда — он стал ведущей частью. Ричард был «растением» больше, чем остальные «растения» людьми. И потому смотрел на мир с таким удивляющим всех интересом: мир этот был ему чужим.

Ричард хотел знать всё. Впрочем, не просто знать — а понимать скрытые причины, видеть и предсказывать цепь событий. Быть первооткрывателем и хранителем тайн. Это и был его талант — понимать мир. Такой не предъявишь и не продашь по частям.

И поначалу Ричард Мендоуз не раскрывал людям то, что ему удалось узнать. Он, как и хотел, становился хранителем тайн, все наблюдения и выводы держал при себе. Возможно, он бы делился открытиями, если бы его о том просили. Но всем известно: чтобы задать правильный вопрос, нужно знать половину ответа. А ответы обычно были только у самого Ричарда.

Ещё в детстве он «приучил» родных задавать ему правильные вопросы, и так как он знал всё, что происходило в старом особняке, некоторым из обитателей дома пришлось отказаться от плохих привычек. Причины любого странного явления — слишком быстро иссякающих запасов алкоголя или материализации в мусорном ведре осколков дорогого фарфора, все мелкие тайны большого дома были известны Ричарду. Конечно, кое-кто его недолюбливал, но вот этого Ричард как раз не замечал.

Как и все «растения», он был поглощён своим призванием.

Раз у Ричарда Мендоуза не бывало приступов, никто и не знал об его истинной природе, пока он сам не открылся семье. Но сказал не всё: умолчал о том, что прекрасно различает в голове голос и дыхание «чужого»; что это прекрасное и таинственное существо стало его вечным спутником.

Семейный врач подивился, какие тихие у Ричарда приступы. Даже отправил на консультацию к специалисту. Но ничего интересного так и не открылось. Официальное заключение: Ричард Мендоуз — один из половины процента везучих «растений», которые так никогда по-настоящему не «зацветут».

Это было сущей неправдой. Он «цвёл», как вишня весной.

Иногда Ричард отступал в тень, отдаваясь на волю «чужого», и тогда случалось что-то вроде очень ослабленного приступа. Ричард всё помнил и всё знал, и мог вернуть себе власть над телом в любой момент. В остальное время его «чужой» и не спал, и не просыпался по-настоящему, но всегда был совсем рядом с чертой, отделяющей его от сознания человека. Он смотрел и слушал — с того места ему было хорошо и видно, и слышно. А потом «рассказывал» Ричарду то, что понял. Мышление «чужих», их взгляд на мир не противоположны человеческому, но отличаются на алхимическую меру — ровно настолько, чтобы и привлекать, и отталкивать, одновременно. Это мышление подходит к человеческому миру нестандартно, потому Ричард умел замечать больше, чем другие. Совместное с «чужим» творчество — выводы, к которым они приходили, были всегда остроумны и неожиданны. Даже банальности выходили с изюминкой. Мир для них был фантасмагорией, и они, то есть, он, Ричард, сам существовал в мире по правилам карнавала.

У него была тайна никем неразгаданная. Если бы люди знали, что Ричард может проникать в мыслеобразы «чужого», пусть и неглубоко, они разорвали бы наследника рода Мендоузов на кусочки — из ненависти, любви, а то и просто на опыты.

В детстве Ричард проявил склонность к «раскрытию преступлений» — пусть тогда это и были разбитые чашки и пропавшие зонты. Конечно, родителям и в голову не пришло отправить его туда, где проходит передовая линия в борьбе с преступностью, но развивать талант сына к отгадыванию загадок и рассекречиванию секретов они сочли возможным.

И, помимо классических школьных предметов, Ричард изучал много странных, но очень интересных вещей: от криптографии до легенд. Мифы особенно интересовали «чужого», но и без его подсказок Ричард с жадностью поглощал старые истории, ему они тоже нравились.

И он мог бы превратиться в гениального детектива, щёлкающего таинственные и странные дела как орешки (пусть в жизни таких дел и не бывает-то почти, но с Ричардом всё было не как в жизни; он бы сумел найти такие дела, а не нашёл бы, так придумал… так, в общем-то, и случилось). Пока другие «растения» писали авантюрные романы, Ричард сам стал бы героем такой истории.

Но «чужому» были интересны другие вещи.

Настал день, когда «чужой» вспомнил про легенды, старые и не очень.

Например, древние наивные истории про явившееся вдруг из неоткуда племя иных людей, горе-завоевателей, что пришли с жаждой стать истинными хозяевами этого края. Но его народы и не пытались отстоять свою свободу. Они просто вдохнули язык и культуру пришельцев, они сами возвели их на пьедестал, признали превосходство во всём, а потом — ассимилировали, забрали всё, что у тех было, высосали их до капли и растворили в своём море. И следа не осталось от лесного народа, и никогда не была найдена страна, из которой они пришли. Но мифы — мифы остались.

Или вот ещё, поновее и о том, что в третьем веке нашей эры в одном городе на берегу Чёрного моря началась эпидемия — в сказке она звалась проклятьем богов. Люди сходили с ума, рвали на себе одежду и волосы, царапали кожу, грызли свои же пальцы. Кровью и грязью окрасились белоснежные стены домов, а берег был устлан телами тех, кто не помня себя стремился погибнуть в волнах. И тогда нашёлся один человек, что сумел — по воле других богов, подобрее — приготовить лекарство и вылечить оставшихся жителей. Звали его Зосимой, и был он не из местных людей, а странствующим магом и философом.

Что уж говорить о тех сказках, которые таковыми почти не были: о времени, когда мир наполнился вдруг «растениями» — расцвёл. О людях, что давали женщинам и детям странный напиток, меняющий цвет глаз. Об учёных, искавших путь к богу. О мирах, раскрывающихся тем, кто прошёл эту дорогу до конца.

И дальше начинались совсем свежие истории — новая мифология, труды эзотериков начала прошлого века, тех, кто пошёл в своих мечтах дальше всех. Читая эти зачастую путанные, иногда смешные и нелепые, но порой и пронзительные тексты, Ричард чувствовал, что он на правильном пути. Здесь, где-то здесь прятались настоящие ответы: тонкие миры, окружающие человеческий, как капустные листы кочерыжку; сущности иного плана бытия, проникающие в наш разум и меняющие его; ангелы небесные, терзающие души сынов адамовых… Всё, отчего у нормального человека рот сам растягивается в кривой усмешке, а ладонь тянется ко лбу, стало для «чужого» Ричарда откровением истины.

Подталкиваемый смутными требованиями «чужого», Мендоуз отправился в архивы, углубился в монографии, выезжал на раскопки… Он изучал прошлое, но всё, что он видел, никуда не годилось. Он обнаружил, конечно, следы того, что иные сущности взаимодействовали с людьми и раньше; всё, хоть немного напоминающее об этом, засчитывалось за доказательство. Но причин «революции Возрождения», массового появления «растений» он так и не находил. Лишь смутные подозрения. Лишь измышления коллег по поискам странного — уже умерших и ныне здравствующих, совсем безумных и только начинающих сходить с ума. Но такие измышления он мог производить и сам в любом количестве.

Он жаждал большего.

Прошлое не поддавалось, и он взялся за настоящее. Сущности тонкого мира никуда не делись, одна из них, несомненно, сидела у него в голове. Значит, их можно искать и исследовать.

Проще всего было начать с других «растений», да вот только они Ричарда давно разочаровали. За годы он не встретил никого похожего на себя. Собратья были глухи и слепы, некоторые даже не умели выпускать выдох «чужого»; слабые и посредственные, они, конечно, всё равно могли быть в творческом плане успешнее обычных людей — если уж у тебя открылся третий глаз, обратно его не закрыть. Но толку от них не было. Другие же «растения» страдали и творили прекрасные вещи, но всё равно не слышали голоса «оттуда», с той стороны пелены земной реальности.

В этом смысле Ричард был одинок.

Дальнейшие исследования «растений» он посчитал бесполезными, но оставались ещё и обычные люди. Менее восприимчивые к эманациям тонких миров, но не безнадёжные. Когда «чужой» навёл Ричарда на мысль об изучении странных случаев, и началась карьера Мендоуза как сыщика-любителя. Он брался за необычные дела: от полтергейста до голосов в голове. Иногда ему даже казалось, что он что-то находил.

Но чаще всего разгадкой становилось либо чьё-то воображение, либо дурные намерения.

Однако в итоге у него появилась специфическая репутация. Странные случаи стали находить его сами, да и не только это: именно к Ричарду Мендоузу обратилась, например, с просьбой о финансировании группа учёных, пытающихся в очередной раз перевести рукопись Войнича. Что уж говорить о вещах менее экстравагантных.

В некоторых людях он вызывал уважение, другие его использовали, третьи откровенно насмехались. Но он этого даже не замечал.

Его состарившиеся родители перебрались туда, где климат теплее и мягче, сёстры вышли замуж и завели детей, он остался один в доме, но почти не заметил этого. Он продолжал искать.

Истина ждала его где-то вдали, и он тоже ждал её. И однажды дождался.

Однажды к нему пришла женщина в надежде отыскать своих родителей. Она была сиротой, выросшей в детском доме, и всё, что она могла сообщить, — это район города, где её нашли младенцем, и дату, когда это случилось. Даже с воображением Ричарда не удалось бы в деле отыскать нечто сверхъестественное, и Мендоуз уже открыл рот, чтобы сказать: мне очень жаль, но ваш случай вне области моих интересов, когда голос в его голове впервые вдруг замолчал.

Так молчит пророк, узревший неопалимую купину. Так молчит философ, когда на его ладони лежит — наконец-то — Камень мудрых.

И сам Ричард тоже молчал, глядя в глаза своей гостьи.

***

Разговор с Ричардом вымотал его на удивление. Мендоуз явно сел на любимого конька и говорил, говорил, говорил… Нескончаемый поток слов о вещах довольно странных. Но Леонид сам попросил об этом, так чего ж было жаловаться?

Да к тому же он действительно мог бы что-то из этого использовать, вытащить пару интересных образов, так что поездка в любом случае оказалась небесполезной.

В номере Леонид бросил портфель с бумагами на кровать, сел рядом, сгорбился и закрыл глаза. Слушал, как ворочается в голове перекормленный «чужой». Ему сегодня досталась солидная порция информации.

Потом Перелётов вернулся мысленно к Ричарду: он ведь так и не понял, стоит ли доверять «аристократу». Леонида тот явно не знал, а что насчёт доктора Третьякова? Скажет ли Мендоузу что-то это имя? И стоит ли его вообще произносить…

Рискнуть?

Или струсить, оставить всё как есть?

Завтра будет ещё одна встреча, они договорились: у него якобы остались к Ричарду вопросы.

Противно запищал гостиничный телефон. Леонид неохотно приподнялся, дотянулся до трубки:

— Алло.

На том конце провода было классическое молчание: с едва слышным учащённым дыханием, тихим потрескиванием динамика и случайными шорохами.

Леонид держал трубку и задумчиво рассматривал стену — завитушки тиснёного рисунка, маленькие пятнышки золотой краски. Молчание трубки его почему-то нисколько не беспокоило. Он начал думать, что это вовсе не угроза или предостережение, а настоящий разговор, только мысленный или что-то в этом роде. Его «собеседник» действительно что-то говорит ему, а он действительно что-то отвечает.

Прошло время, и он почувствовал, что разговор закончен, и положил трубку.

Вот так. Будто поговорил с другом. Чувствуешь себя спокойнее и увереннее.

Леонид зевнул, лёг на кровать не раздеваясь и провалился в сон.

Проснулся он на рассвете. В окна заглядывала бледная утренняя звезда. Он наблюдал, как она становится всё незаметнее, теряется в свете восходящего солнца, и не думал ни о чём. «Чужой» в его голове ещё «спал» — пребывал в глубине, подальше от света.

Леонид потянулся и вспомнил о предстоящем разговоре. А потом о том «разговоре», что состоялся вчера вечером с молчащей телефонной трубкой.

Утренняя дремота тут же слетела с него, по коже пробежали мурашки, а горло судорожно сжалось. Он закашлялся, сел, уставился на телефон — тихий и равнодушный, и понял: не было никакого звонка. Звонок померещился. Может быть, он даже и трубку не поднимал, просто сидел на краешке кровати, уставившись в окно, шевелил губами и слушал. Что-то. В голове. Даже не «чужого». Что-то иное.

Собственное безумие.

…С ним же явно что-то не так со времени того приступа. Или даже раньше, с пропавшего из памяти вторника.

Теперь он даже не знает, что страшнее: пойти, наконец, к специалисту, чтобы выяснить всё, или продолжать делать вид, что нет никакой проблемы. До тех пор, пока он не выйдет из окна, перепутав его с дверью. Или не разобьёт кому-нибудь голову.

…Или это просто усталость. Вчера он был совсем без сил, спал на ходу.

Ему это всё просто приснилось.

В этот раз Мендоуз предложил погулять по парку вокруг дома. И к списку неосуществимых желаний Леонид добавил и такой парк — сразу после идеального кабинета; если кабинет был создан для работы, то парк — для мечтаний, обдумывания сюжетов и философских концепций. По сравнению с ним сад вокруг дома Виктора казался пяточком газона. Здесь же были длинные дорожки, старые деревья, настоящий пруд и даже небольшой лабиринт из живой изгороди.

Ричард в это время говорил:

— Наши предки умели выбирать особые места — для дома, для храма, для поля, для кладбища… для плахи. Действительно ли они чувствовали невидимыми «корнями» суть и характер каждого клочка земли или же определяли это по каким-то неведомым, сложившимся в своего рода интуицию признакам, не имеет уже значения. Если верить легендам, этот дом построен… заложен Первым. Может, поэтому жизнь моя не то чтобы не удалась…

Потом они гуляли молча: Леонид всё ещё завистливо рассматривал парк, Ричард о чём-то думал. Пауза затянулась, и, возможно, Мендоуз мог бы её ненавязчиво прервать, ведь для людей его круга общение — такой же навык, как умение правильно держать столовые приборы. Но сейчас он как будто чего-то ждал.

Леонид сам вскоре сообразил, что они уже давно молчат.

— Мы вчера говорили… — начал он и замешкался: в голове было пусто.

— Да? — с готовностью отозвался Ричард.

— О… — Леонид остановился, посмотрел по сторонам и покачал головой:

— Нет, лучше я всё-таки сделаю то, зачем приехал.

— Я ещё по письму заподозрил, что нужно вам что-то другое, — заметил Ричард. — Но некоторые мои, скажем так, знакомые не могут сразу перейти к делу. Ведь дела их достаточно деликатны. Присядем?

Он кивнул на каменную скамейку.

— Итак, в чём же вам нужна моя помощь? — мягко осведомился Мендоуз, когда они сели. — Я чувствую, это не очередная история про приведения, не так ли?

Леонид положил портфель на колени и осторожно, стараясь не рассекретить раньше времени всё его содержимое, вытащил папку Мендоуза.

— Несколько недель назад, — медленно произнёс он, — умер один человек. Тимофей Третьяков. Вы слышали когда-нибудь это имя?

Ричард покачал головой:

— Боюсь, что нет.

— Он был в прошлом специалистом по «растениям», много лет работал в этой области. Его смерть — несчастный случай… так установила полиция. Но до того они проверяли его звонки, что-то ещё… наверное… В общем… Оказалось, что незадолго до его кончины мы — я и он, общались.

Он сделал паузу и добавил:

— Но я совершенно этого не помню.

— Любопытно, — ответил Ричард, но никакого интереса ни в его голосе, ни во взгляде пока не было.

— Я нанял детектива… и, в общем, он нашёл вот это. В том числе.

Леонид отдал папку Мендоузу.

Ричард читал долго: сначала пробежал глазами, нахмурился, потом внимательно изучил каждый лист — их было с полдюжины. Закрыл папку, посмотрел на метку на ней.

— «Аристократ», — протянул он. — Я бы предпочёл «Сыщик-любитель экстра-класса».

Он посмотрел на Леонида, слегка наклонив голову. Перелётов протянул ему ещё одну папку:

— Это моя. Мне кажется… тут точно есть… намёки на вещи, которые, кроме меня, не знал никто.

Ричард изучил и её, но гораздо быстрее. Потом спросил:

— Есть ещё?

— Да. Всего двенадцать.

— И вы знаете, о ком в них идёт речь?

— Частично.

Ричард помолчал и задал следующий вопрос:

— Кто-то из известных «растений»? Те, чьи имена на слуху?

— Эм-м… Частично.

— Понятно.

Ричард уставился в пустоту. Леонид почувствовал какое-то движение, дуновение воздуха или что-то такое, а потом сообразил: это не его ощущение, а «чужого». Он слышит шевеление схожей сущности в голове Ричарда.

— И чего вы хотите? — медленно, странным голосом произнёс Мендоуз. Взгляд его оставался стеклянным, и у Леонида возникло нехорошее чувство, будто говорит он уже не только с Ричардом.

— Я хочу понять, куда делись мои воспоминания. Что изучал Третьяков. Откуда это всё, эти данные… сведения? Хочу вашей помощи.

— Нам ничего неизвестно, — произнёс Ричард тем же голосом, а потом посмотрел на Леонида. В зрачках Мендоуза плыла тьма «чужого», изо рта выходило иное дыхание. Секунда — и это исчезло.

Но Леонид уже почти поверил, что впервые за всю жизнь говорил непосредственно с чьим-то «чужим».

— Полагаю, такие вещи легко подделать, — сказал Мендоуз. — Возможно, вы стали жертвой фальсификации, это наиболее вероятное объяснение. Я советую вам обратиться в полицию или же положиться на своего детектива. Я, к сожалению, совершенно ничем не могу вам помочь.

Леонид был ошарашен. Он ожидал разного, но только не того, что Ричард ему банально не поверит. А ведь выходило, что дело именно в этом: Мендоуз смотрел холодно, его доброжелательность уступила место отчуждённости.

— Прошу вас покинуть мой дом, — закончил Ричард. Почти поднял машинально ладонь для рукопожатия, но тут же опустил.

И всё-таки Леонид успел заметить: рука у Ричарда Мендоуза дрожала.

В номере у него стала кружиться голова. Он лёг поперёк постели навзничь, уставился в потолок, сложив руки на животе, а перед глазами у него плясали точки, огоньки и палочки. Плыла люстра, троилась, в ушах что-то противно жужжало. И звучали в голове слова «чужого» Ричарда: «Нам ничего неизвестно». «Нам».

— Он как я, — прошептал Леонид. — Как Виктор. Как мы. Только ещё лучше.

Попытался подняться, и голова закружилась сильнее. Ричард знал что-то, но не стал говорить. Почему?

Почему?

Он вернулся за два часа до звонка Здрановского: детектив сообщил, что удалось кое-кого вычислить.

Отчаянье, наползавшее на Леонида после истории с Мендоузом, сменилось робкой надеждой.

Но что-то, видимо, было в его голосе, потому что Здрановский вдруг на середине фразы задал вопрос:

— Леонид, у вас всё хорошо? Вы даже по телефону кажетесь смертельно уставшим.

— Да, — с трудом соврал он. — Просто приближается приступ… кажется. Не беспокойтесь обо меня, всё будет хорошо.

Но сам он — снова вспомнив несуществующий звонок, страх Ричарда и другие вещи — вовсе не был в этом уверен.

Чета

— Времена «ботанической переписи» канули в Лету, — в голосе Здрановского скользнуло-таки сожаление, — возможно, нам бы она пригодилась в таких обстоятельствах.

— Но теперь есть интернет, — почти ядовито ответил Леонид. Он чувствовал себя плохо: возможно, из-за недавнего путешествия или же в самом деле из-за приближения слишком сильного приступа. — Не знаю, видели ли группы и сайты… охотников за «растениями». Каста сумасшедших, маниакально ведущих свою собственную «ботаническую перепись».

— Видел кое-что, — сдержанно ответил детектив. — Думаю, разумный человек на их сведения полагаться не станет. Как бы то ни было, я начал с последней двойной папки. Найти «растение», у которого есть семья, проще. Это стало первой зацепкой. Второй — вот это.

Он ткнул в обведённое дважды слово «КНИГА» на одном из листов. Несколько стрелочек отходили от кружка и указывали на какие-то сокращения и знаки.

— Проще всего было предположить, что речь идёт о самой нашумевшей за последнее десятилетие книге, связанной с «растениями».

— Я понимаю, — после паузы протянул Леонид. — А если это не она?

— Это уже она, — возразил Здрановский. — Я же сказал, что вычислил их. Речь действительно о том переводе. Эти двое связаны с ним напрямую, точнее — женщина связана. И найти её оказалось намного проще, чем я думал.

— Они живут в столице?

Детектив кивнул.

— Я предлагаю договориться с ними о встрече.

Леонид молча теребил уголок листа, не глядя на Здрановского. Он не очень понимал пока почему, но: ему не хотелось, чтобы детектив присутствовал при будущем разговоре. Наверное, дело было в Ричарде… и в тексте Виктора тоже. Поначалу, когда Перелётов всё это затеял, он в глубине души не верил, что стои́т что-то серьёзное за его провалом в памяти, и странными звонками, и уж тем более — за смертью Третьякова. Но теперь, после двух таких встреч, у него появилось чувство — ужасное, гнетущее чувство, что доверяясь кому-то «со стороны», он совершает ошибку. Что есть в его собственном прошлом вещи, о которых и ему-то лучше не знать.

— Может быть… — начал он нерешительно, — возможно… ну, им будет проще говорить с тем, кто их лучше понимает? Проще довериться «растению», такому же, как и они сами?

— Хотите вести расследование самостоятельно? — поинтересовался Здрановский. Леонид поднял на него нерадостный взгляд и покачал головой. Но детектив неожиданно согласился с предположением:

— Но вы можете оказаться правы. Даже, как бы это сказать, обычные люди не всегда доверяют мне: кто знает, что на уме у этого детектива, думают они, — он даже улыбнулся. — Но вы должны быть уверены, что сможете узнать всё. Повести разговор так, чтобы выведать правду. С Великим Боне было совсем другое дело: он доверял вам, да и меня бы к нему могли не пустить. Но эти двое незнакомы ни вам, ни мне.

После этого он явно ждал, что Леонид передумает, но Перелётов шанс не упустил:

— Я сам с ними встречусь, — уже твёрже сказал он.

— Как хотите, — детектив внешне остался невозмутимым. — По моим сведениям, сейчас их нет в городе, они возвращаются послезавтра утром. Думаю, понедельник — хороший день для встречи.

Леонид кивнул:

— Хорошо. Теперь скажите, как мне их найти.

Выходные Леонид промаялся, бродя по квартире, слушая шевеление «чужого», подбирающегося к реальности всё ближе, и думая о том, что совершает ошибку. Что ему стоило бы довериться человеку, который понимает в этом больше него. И что страх, поселившийся в нём, страх, выросший из смутной тревоги, не доведёт до добра, затмит разум и заставит поступать глупо, неправильно.

Даже уже заставляет: Леонид не смог договориться о встрече с теми людьми, потому что испугался: звонить им, писать, давать о себе знать заранее. Как будто они могли… сбежать? Заподозрить, что ему что-то известно, и исчезнуть навсегда.

В понедельник, к концу рабочего дня Леонид добрался до жилых кварталов, возведённых полвека назад, в начале эпохи массового строительства: ещё невысокие и добротные дома с зелёными дворами, теперь огороженными, закрытыми шлагбаумами и металлическими воротами.

Леонид не ожидал, что арка, ведущая в нужный двор, окажется забрана решёткой. Но ему повезло: когда он подошёл, створки ворот как раз разошлись перед выезжающей машиной.

Он проскользнул между её чёрным боком и оштукатуренной стеной и услышал звонкие удары мяча об асфальт, эхом доносящиеся из следующей арки. Пространство первого двора было отведено под парковку, но во втором он увидел детей разного возраста, играющих в вышибалу. Он даже не подозревал, что так ещё бывает, ему казалось, что теперь никто не позволяет детям заниматься весёлыми (и немного опасными) вещами, родители рассовывают отпрысков по кружкам, секциям, курсам — куда угодно, чтобы не дать им хоть секунду побыть детьми.

Леонид улыбнулся своим мыслям и смело вступил во двор, не понимая, что оказывается в зоне боевых действий: три ярко-синих меча со свистом прошивали воздух, кто-то уже потирал отбитую коленку, остальные дети стремглав носились во все стороны сразу, подбадривая себя криками.

На другой стороне он увидел огромную цифру «5» над подъездом — туда Леониду и нужно было попасть. Он пустился в путь, осторожно огибая двор по стенке, но этого оказалось недостаточно: один из мячей внезапно врезался ему в живот, оставив на светлой рубашке круглый, чуть смазанный пыльный след.

Двор опустел мгновенно.

Леонид, хватая воздух ртом, прислонился к стене: наверное, это чёртов знак. Предостережение, что идти дальше не стоит. Вот только он скорее разозлился, чем испугался: бояться ещё больше уже не мог.

Отдышавшись, он упрямо добрался до подъезда и поднялся на второй этаж по старой, широкой и прохладной лестнице. Дверей на площадке было всего две, но одна из них выглядела странно: лишившаяся ручки и покрашенная под цвет стен, она прямо заявляла, что за ней никто не живёт. Зато на второй был нужный ему номер.

Звонок хрипло запел классическую мелодию, и дверь тут же распахнулась. Стоявший на пороге мужчина — лет сорока, невысокий, крепкий, с открытым широким лицом, скользнул взглядом по рубашке Леонида и произнёс:

— Э-э… сожалею об этом.

Из-за двери послышался громкий детский шёпот:

— Это тот, подбитый дядька… я в глазок посмотрел…

— Конец тебе, Марька! Он тебя заберёт с собой и съест!

— Это тебя он съест, дурак!

— Тихо! — сказал мужчина. — Кто там из вас самый виноватый? А вы заходите…

Он сделал шаг назад.

Леонид послушно переступил порог, и тут же раздался топот: прочь по коридору умчались два мальчика-близнеца. Перелётов глянул им вслед и разгадал тайну второй двери на площадке: коридор тянулся далеко влево, похоже, хозяева сделали из двух маленьких квартир одну большую.

Рядом с отцом осталась только насупленная девочка лет девяти. Она посмотрела на Леонида исподлобья и недовольно произнесла:

— Извините.

— Я уверен, ты можешь лучше, — мягко сказал мужчина.

— Извините, пожалуйста, что попала в вас мячом!

Девочке это явно далось нелегко: возможно, она считала, что Леонид виноват сам. Как будто не знал, что от мяча нужно уворачиваться!

— Ничего страшного… — машинально ответил он, и девочка тут же развернулась и убежала вслед за братьями.

— Давайте попытаемся очистить это пятно, — предложил хозяин дома.

— В самом деле, ничего страшного… — запротестовал Леонид. — Я собственно… не из-за этого здесь. Простите, я как-то растерялся. Вы же Михал Шипка?

— Да, это я, — ответил мужчина с улыбкой.

— Меня зовут Леонид Перелётов, я хотел бы… поговорить с вами и вашей женой.

— Проходите на кухню, — предложил Михал. — Приготовлю вам чай. Одри должна прийти с минуты на минуту.

На большой кухне вокруг большого же стола выстроились восемь стульев, на стене, рядом с часами с деревянным резным циферблатом, были наклеены семейные фотографии. Всё это сбивало с толку: «Они просто обычная семья, — подумал Леонид, — самая обычная семья. Здрановский ошибся».

— С чем хотите чай? — Михал поставил перед ним высокую синюю кружку. — И чёрный, зелёный? Есть фруктовый, правда, знаете, он такая гадость. Пахнет так, будто это не фрукты вовсе, а чёрт знает что. Хотя и понятно, что не фрукты, а… это самое.

— Чёрный, без всего, — выдавил Леонид, садясь за стол, пока Михал включал конфорку под чайником.

— О чём вы хотите поговорить? — Михал сел напротив, посмотрел на него с доброжелательной улыбкой.

— О работе, — быстро ответил Леонид.

— О рукописи? — хозяин усмехнулся.

— Да, о ней.

— О ней все хотят говорить, — кивнул Михал. — До сих пор. Вы журналист? Или коллега Одри?

— Я в некотором смысле... ваш общий коллега.

— Не понял, — озадаченно протянул Шипка. — Как наш общий? У нас работа-то разная. Точнее…

Он вдруг перестал улыбаться. Пока ещё не понял, в чём дело, но почувствовал наконец: что-то не так.

— Не в этом смысле, — попытался объяснить Леонид. — Не по работе… Я… как будто всё ещё не могу нормально подобрать слов, простите. И выразился неправильно. Ну знаете, как говорят: «коллега по несчастью». Коллега…

Он запнулся в очередной раз, помотал головой и, наконец, смог закончить:

— Я тоже «растение». Я имел в виду это.

Михал смотрел на него пристально, и Леонид смог заглянуть в глаза хозяину дома: там не было того самого отблеска, шевеления «чужого», что одно «растение» всегда увидит в другом. Ничего, даже малейшего намёка. Здрановский ошибся, всё-таки ошибся.

Но не зря же на папке Михала был знак вопроса. Как и у Леди Александры, ведь в её глазах тоже никто и никогда не видел отблеска чужого дыхания.

— Понятно, — сухо произнёс Михал. — И вы сказали, как я только сейчас понял, что хотите поговорить с нами обоими.

— Да, верно.

— Поговорите для начала со мной, — предложил хозяин, и Леониду померещилась в этом угроза. Потом запел чайник, Михал потянулся и резко вывернул ручку конфорки, наступила тишина. Они оба услышали, как хлопнула дверь в прихожей.

Хозяин поднялся, было, но замер, не сводя с Леонида взгляда. Похоже, подозревал гостя уже чёрт знает в чём. Послушались шаги, и светловолосая, высокая, худая женщина, появилась на кухне.

— Вот ты где, — она слабо улыбнулась. — А кто наш посетитель?

— Это очень хороший вопрос, — ответил Михал. — Хотя, похоже, он не смог придумать для него правдоподобного ответа.

— Простите, я не знаю, что со мной происходит… — Леонид поднял портфель с папками, нервно вытянул верхние. — Посмотрите, а я попытаюсь… сформулировать, наконец, кто я и что я пытаюсь узнать.

***

Хлоя Лестер родилась в «самой задрипанной дыре на планете». Так она называла родной город мысленно и в разговорах с друзьями, но только не при родителях, свято верящих, что живут в лучшем месте в мире.

Конечно, она хотела уехать, как только удастся. Хлоя готовилась к путешествию лет с четырнадцати. Она давно продумала маршрут, тактику выживания в большом городе и просчитала то количество денег, которое ей понадобится на первое время. В отличие от многих таких планов, её был действительно осуществимым. Никто не ждал бы такого от подростка из захолустного городка.

Судьба, конечно, на этот счёт имела своё мнение. За неделю до восемнадцатого дня рождения Хлоя узнала, что делит со своей лучшей подругой не только наряды и секреты, но и парня. Это было неожиданностью для них обеих, парень же был шокирован тем, что всё открылось, и через несколько часов исчез из города.

Немногим позже сначала подруга Хлои, а потом и она сама обнаружили, что обеим парень оставил по «подарочку» — обе оказались беременными, да и срок был примерно одинаковым. Пока Хлоя думала, что делать, и взвешивала возможные решения, подруга рассказала обо всём старшему брату. Тот рассудил, что голова болеть должна не только у девушек, и за пару дней отыскал и приволок парня обратно. Испуганный виновник событий был готов жениться, но, совершенно логично, только на одной из них. Кажется, ему было всё равно, на которой.

Решать надо было быстро. Хлоя знала, что подруга мягче и слабее её, и ещё понимала: неудачное замужество привяжет её саму к родному городу. Она как будто стояла на развилке и в тот момент ясно увидела один из путей — и там не было ничего хорошего. Второй же был пока скрыт туманом. Хлоя предпочла неопределённость.

Ей ещё не хватало денег, и недостающее одолжил Ник Грэм, тот самый старший брат. Хлоя настояла, что берёт именно в долг, и обещала вернуть, как только сможет.

Через неделю она покинула город, оставив родителям прощальную записку, где ни слова не было о том, что у их дочери скоро родится ребёнок. Беременность всё усложнила, но уже тогда у Хлои были твёрдый характер и упрямство, она добивалась любой цели, которую ставила.

Через три года после её отъезда Ник получил письмо. К тому времени он сам уже уехал из родного городка, и письмо шло до него долго, пересылаемое от одного его бывшего жилья до другого. Взглянув на обратный адрес, Ник понял: если Хлоя сама с тех пор не переехала, то сейчас они живут в одном городе, да ещё и совсем рядом. Не проверить это было бы странно, так что он отправился к ней в гости — и Хлоя действительно всё ещё жила там. Они подружились заново, и оказалось вдруг, что вместе им лучше, чем по отдельности. Они съехались и больше уже никогда не расставались надолго.

Одри, маленькая дочка Хлои, была спокойным и задумчивым ребёнком. Даже в том возрасте, когда другие дети вели себя как маленькие обезьянки, она могла замереть прямо посреди игры и, обводя взглядом пространство вокруг, хмурясь и шевеля губами, простоять так минуту, две или даже десять. Потом Одри ненадолго становилась вялой и сонной.

Родители не особо обращали на это внимания, им казалось, что все дети особенные по-своему и нет ничего плохого, что иногда их маленькая девочка мечтает о чём-то интересном. Есть дети, которые ведут себя намного, намного хуже.

В десять с половиной лет, когда приступы задумчивости стали более длительными, после одного из них Одри потеряла сознание.

В то время Ник был в командировке, и Хлоя, к тому же беременная во второй раз, оказалась одна. Побелевшая от страха, она привезла дочку к врачу, где быстро выяснилось: Одри — «растение». Проявление её природы несколько запоздало, но так бывает, «цветение» — вещь индивидуальная. Врач смотрел на Хлою с сочувствием. «Вашей дочке понадобится особый уход, — сказал он, — всю её жизнь». Хлоя в ответ глянула на него с упрямой злостью.

Расплакалась она уже дома, уложив Одри в кровать и забившись в угол детской. Это был момент её самой большой слабости, о чём в будущем она иногда сожалела. В те два дня, пока не было Ника, Хлоя пребывала в тихой истерике: ей казалось, что реальность обрела второе дно. Она что-то делала по дому, заботилась о дочери, выходила по утрам через кухонную дверь на задний двор, вдыхая свежий весенний воздух, — совершала всё то, чем всегда были заполнены её дни. И одновременно чувствовала, как меняется жизнь, как приходит в неё что-то, чего раньше не было, перестраивается будущее: теперь в нём появлялись перепись для «растений», надзорные органы, поиск школы со специальными программами и множество других вещей, которых пока Хлоя предвидеть не могла.

Ей нужно было свыкнуться со всем этим, понять, как придётся изменить свой маленький мир.

Такой её нашёл по возращении муж: растерянной впервые в жизни, не знающей, что будет после, как всё обернётся и что теперь делать.

Спустя время Хлоя скажет Нику, что если бы не он, она бы не пришла в себя до конца. Не обрела бы снова землю под ногами. Умолчит только, что к искренней и крепкой любви, которую она всегда испытывала к нему, добавилось глубокое чувство благодарности: Одри не была его родной дочерью, и одно дело — заботиться о чужом ребёнке, а другое — о «чужом».

Врач, наблюдавший за Одри, пока её не прикрепили к участковому по «растениям», выдал им множество брошюр: памятки о «растениях», журналы приступов, рекламы спецшкол (на самом деле, всего одной на город), программ колледжей и стипендиальных планов — уже на очень отдалённое будущее.

Он много рассказывал о том, что их может ждать, призывал проявлять терпении и заботу, и они слушали внимательно.

Но заводя машину на больничной парковке, Ник подвёл итог услышанному: «Брехня». Он заявил Хлое, что, конечно, каких-то вещей им не избежать. Государство захочет сунуть нос в их дела, придётся раз в полгода отмечаться в реестре и приходить к районному «надзирателю», и, наверное, будут проблемы в школе. Но всё остальное он отмёл решительно: Одри просто ребёнок, обычный человеческий ребёнок. Наверное, ей понадобится что-то для работы «чужого», как же иначе, но разве во всём остальном она чем-то отличается от «нормальных» детей?

«Ничем, — сказал Ник. — И мы не будем внушать нашей малышке, будто с ней что-то не так».

У «чужого» Одри была интересная область приложения сил: он любил делать выводы. Итогом его приступов были исписанные странными заметками тетради: поначалу они напоминали школьные лабораторные работы, но со временем превратились в отчёты о наблюдениях за миром и людьми. Больше всего «чужой» любил прослеживать причинно-следственную связь, да и связи в целом — находить общее и различное, группировать, устанавливать последовательности событий.

Это сказывалось и на обычной жизни Одри: ей лучше всего давались предметы, в которых были задействованы связи между объектами или понятиями. Математика и естественные науки, в основном, но также история и ещё социология, которую она изучала самостоятельно.

Хуже дело обстояло с теми вещами, где иногда нужно было проявлять спонтанность и творческую интуицию. Или теми, в которых она не находила смысла.

Например, домоводство. В том, чтобы научиться варить суп или построить выкройку, она не видела ничего зазорного, но манера преподавания дамы, которую школа наняла «по остаточному принципу», выводила Одри из себя. Учительница могла перепутать ингредиенты или пропорции, состав ткани или мерки и никогда не признавала своих ошибок.

Однажды, когда Одри, не сдержавшись, поправила её явную оговорку, дама заявила снисходительно: «Ох, милая, не нужно говорить о вещах, которые ты не можешь понять. Но ничего страшного, тебе, бедняжке, это и не понадобится, ведь ты и о себе не можешь хорошенько позаботиться. Тебе не придётся готовить мужу или обшивать детишек».

Заканчивались восьмидесятые, за океаном уже два года как отменили «ботаническую перепись». Текущий президент, идя на второй срок, заявлял, что не позволит подобному ужасу произойти в их стране, не оставит бедные «растения» без защиты, но всё больше людей начинали думать, что с этой чрезмерной заботой что-то не так. Пятнадцатилетней Одри родители смело доверяли заботу о младших братьях, шумных и деятельных близнецах, и она прекрасно справлялась.

Одри вспоминала это, рассчитывая за секунды траекторию полёта вилки, которая воткнулась точно в центр высокой причёски учительницы по домоводству.

И потом с потаённой насмешкой слушала, сидя у двери директора, как тот успокаивает даму, возвращая ей её же слова: «бедняжка Одри», «слишком чувствительная», «нужно войти в её положение».

Спустя восемь месяцев, после того, как текущий президент проиграет перевыборы, его преемник отменит «ботаническую перепись» и вернёт «растениям» свободу передвижения.

К моменту поступления в колледж Одри твёрдо уяснила: всегда будут люди, уверенные, что она не может позаботиться о себе сама. Реестр «растений» почил с миром, но всё ещё оставались участковые. Подавая заявление на стипендию, Одри должна была пройти собеседование с участковой колледжа. Та задавала стандартные вопросы по давно заученному списку: как часто случаются и как долго длятся у Одри приступы, какие ей требуются условия и материалы, есть ли у неё ещё какие-то особые нужды? Одри давала такие же заученные ответы. Всё было как обычно, пока участковая не закончила заполнять бумаги, подняла глаза, сочувственно цокнула и произнесла: «Такая милая и талантливая, как жаль, что тебе так не повезло.» Одри ничего не сделала в ответ лишь потому, что ей была нужна эта стипендия и очень нравился колледж.

Но выйдя из административного корпуса, она подобрала с земли здоровенный ком и запустила им в дверь, а потом сбежала.

Её чаша терпения в тот день переполнилась, и Одри решила, что раз мир так настойчиво предлагает ей унизительное сочувствие и ненужную помощь, то она будет этим пользоваться напропалую.

Из всех дисциплин, изучающих причины и следствия, она в итоге выбрала историю. Была в этом и нотка личной заинтересованности: Одри уже давно задавалась вопросом, откуда же взялись «растения»? На удивление ни одной толковой теории насчёт этого наука так и не родила. Считалось, что первые упоминания о них появились в начале пятнадцатого века, но находились учёные, утверждавшие, что описания похожих феноменов были ещё в Древнем мире, не говоря уж о мифах и сказках. Были и другие, уверенные, что по-настоящему «растения» выделились совсем недавно, а в эпоху Возрождения речь шла о, так сказать, предковых формах.

Одри волновала не только история появления таких, как она, но и причины. О том, кто такие «растения», версий существовало ещё больше, от вызывающих доверие до совершенно диких. Но ни одна из них ей отчего-то не нравилась. Она собиралась придумать свою собственную.

Отучившись в колледже, она решила продолжить исследования по другую сторону океана. Это было логично: там всё началось, там же находилось самое обширное собрание исторических документов по теме, да и масштаб научной работы был несравнимо серьёзнее.

Но была у неё и другая причина покинуть родину. Одри любила свою семью очень сильно, но глядя на них — на мать и приёмного отца, нашедших друг друга, на братьев — к тому времени появился ещё и третий, она начинала чувствовать, как что-то острое колется в сердце. Не пыталась анализировать, что это и откуда оно взялось, потому что знала, что́ обнаружит. И ведь стоит признаться себе в том, что хочешь получить невозможное, как обратного пути не будет: останется только быть несчастной до конца жизни.

Сбежать было проще, и так она и поступила.

Верная своему обещанию обдирать чересчур сердобольное государство, она с лёгкостью получила грант на написание диссертации и перемахнула через океан.

Поступив в аспирантуру в новой стране, Одри, помимо исследований, занялась ещё и чтением лекций в общественном центре. И хотя никто не ждал от неё этого — далеко не каждое «растение» способно на публичные выступления, Одри согласилась с радостью.

Ей нравилось, что слушатели в зале смотрели на неё не с сочувствием, а уважением. Десятки людей, которые зачастую даже не догадывались о её природе. От лекций у неё появлялось ощущение полёта.

Постепенно, работая с документами, изучая исследования коллег, она пришла к собственной теории появления «растений». Пока не было доказательств, что предположение Одри имеет отношение к реальности, но ей нравилось играть с ним, обкатывать в голове, разглаживать, как скульптор — глину. Она даже позволяла себе включать кое-какие вещи в лекции.

Иногда рассказывала о том, что в Средние века алхимики, ищущие путь к богу, часто находили что-то ещё. Совершали странные открытия.

Иногда о таинственных, нерасшифрованных манускриптах, содержащих до сих пор непонятые рецепты, описания и процессы.

Или о том, что теперь назвали бы общественным движением: о возникающих стихийно дорожных шествиях, которые возглавляли люди, несущие венки и колосья. Манифестуя тем самым начало новой эпохи — прямо посредине пятнадцатого века.

О тайных лекарях, которые проводили эксперименты на детях и молодых женщинах, веря, что чистота и наивность позволяют легче совершиться человеческой реинкрудации — восхождению к безгрешности, из которой когда-то вышел человеческий род.

О первых упоминаниях о новых, необычных людях и странном их состоянии и о том, что живёт в них иное дыхание, то ли бога, то ли дьявола, и отличаются они от настоящих людей так же, как растения — от камней.

Её «чужой» считал, что всё это связано между собой в запутанный клубок и где-то посредине него прячется истина: откуда взялись «растения» и в чём их предназначение. Но вот об этом она пока никому не рассказывала.

Однажды, спустя два года после переезда, Одри вошла в зал, оглядела довольно лица слушателей и заговорила в очередной раз о неразгаданных шифрах и непрочтённых книгах. И вдруг померещилось ей в воздухе дрожащее марево, а потом… она увидела саму себя, стоящую за кафедрой. Тонкую, изящную женщину с убранными в пучок светлыми волосами, кажущуюся одновременно уверенной и очень несчастной. Её пронзило понимание, что на самом деле никуда та иголка, что колола сердце, не делась, и каждый, кто даст себе труд посмотреть внимательно, увидит это.

А потом мысли Одри изменились: в глубине сознания, там, где ошарашенный «чужой» застыл, делая самые занимательные наблюдения в жизни, она ещё оставалась собой. Но в остальном она вдруг превратилась в молодого человека, с месяц назад приехавшего в столицу из городка, который в этих краях назовут скорее деревней. Приятное и тихое место, где ничего никогда не происходит, и оттого-то там так душно жить. Молодой человек за что бы ни взялся, всегда чувствовал, что что-то не так. И не важно, получалось или нет, просто не хватало чего-то, не хватало даже не в занятии, а в самом воздухе. Будто ему нужен был какой-то другой состав. Будто ему хотелось быть там, где ветер завывает в деревьях, где трещит озон в воздухе, где слышно эхо ураганов.

Но всё, что он смог придумать, — это перебраться в столицу, попытаться найти своё место здесь, среди самых разных людей. Увидеть, как ещё можно построить жизнь, узнать как можно больше.

Вот почему он ходит на общественные лекции: в надежде понять, что же с ним не так. Чего же он ищет, что за голос зовёт его многие годы, но всё не может дозваться.

Снова щёлкнуло что-то: это Одри осознала, что давненько уже молчит, и тут же как будто стекло упало между ней и миром, исчезли чужие мысли, а она поняла — вот так она и видит всё вокруг. Приглушённо. И сама не знает об этом, потому что не с чем сравнивать.

Пока она приходила в себя, раздался скрип кресла, один из зрителей — с заднего ряда, встал, пошатываясь, выбрался в проход и добрёл до двери. Она смотрела ему в спину, понимая, что это он, тот самый мужчина из её головы, и он обернулся на мгновение, а потом распахнул дверь, и застучали гулко жёсткие подошвы по плиткам коридора. Мужчина мчался прочь, и даже в звуке его шагов было что-то испуганное.

Она закончила лекцию — с трудом, должно быть: потому что в голове всё металось эхо чужих мыслей, и вышла из здания. Завела машину, подняла глаза и увидела: вплотную к бамперу стоит тот самый человек. На лице его были ужас и недоумение, но и что-то ещё.

Она потянулась, открыла дверь со стороны пассажира. Помедлив, мужчина сел в машину.

Минуту они молчали, потом он сказал:

— Меня зовут Михал.

Она кивнула.

— Что это значит? — продолжил он, не глядя на неё. — Что это было?

Теперь Одри мотнула головой. И Михал вдруг засмеялся:

— Я ведь слышал, говорить вы умеете и очень хорошо.

И она засмеялась тоже.

Сложилось у них всё просто. Одри потом думала, что, может быть, так же просто сошлись и мать с отчимом. Когда двое подходят друг другу, определённые вещи происходят сами собой.

Михал не был «растением», она бы поняла это. Но кем-то особенным он всё же был. Она помнила, как звучали в голове его мысли и что именно было в них: таинственный зов, ведущий его. Возможно — к их встрече.

«Растения» редко заводят семьи, по многим причинам. Люди, когда-то жалевшие Одри, не были так уж неправы, теперь она могла признать хотя бы это. Она и сама знала всегда, что есть вещи для неё маловероятные. Слишком сложные. Неподдающиеся контролю.

Кто знал, что они, в то же время, могут оказаться простыми?

Ведь то странное переживание, что Одри и Михал разделили при первой встрече, оказалось не единственным чудом. Приступы у Одри были нетяжёлыми и не слишком частыми, но всё же она выпадала на день, два, три из обычной жизни, и это было не так страшно для того, кто живёт один. Но для матери грудного младенца это могло стать проблемой. Однако произошло второе чудо: ни за одну из четырёх беременностей и до тех пор, пока Одри кормила грудью, у неё не случалось приступов. Иногда она впадала в задумчивость, как бывало в детстве, записывала что-то и быстро приходила в себя. Оставшаяся часть её приступа доставалась Михалу. Но не так, как переживают это «растения»: ему всего лишь снились странные сны. Они состояли из голоса Одри, читающей и читающей ту самую лекцию, и музыки, что рождалась из эха, заполняла собой не только сознание Михала, но постепенно и весь мир, космос, вытесняя из него и звёзды с планетами, и чёрные дыры, и всё тёмное вещество. Не оставалось ничего, кроме музыки.

Сильно позже, когда родилась их самая младшая дочь, Одри сумела исполнить ещё одну свою мечту: собрала группу по расшифровке манускрипта, который считала первым в истории описанием видов «растений», и даже нашла частное финансирование для исследований. Это дело она считала самым важным в карьере, и ей во многом была нужна помощь. Как будто в ответ сны Михала вернулись, но теперь голос жены произносил не слова лекции, а что-то другое. Михал не всегда понимал смысл, но записывал наутро всё, что мог запомнить. И эти записи сыграли свою роль в той огромной работе, которую проделала группа Одри, раскрыв, в конце концов, тайну рукописи Войнича.

***

Когда Леонид закончил рассказ, а супруги изучили записи в своих папках, наступило продолжительное молчание.

Михал пошевелился первым: хлебнул остывший чай, скривился и снова зажёг газ под чайником.

Одри задумчиво покусывала тонкие губы и хмурилась. Её рука застыла на листе из папки, пальцы накрывали ту самую схему со словом «КНИГА».

— Он знал, — сказала она. И закрыла папку.

Её муж кивнул:

— Ага.

— Что это значит? — спросил Леонид. — Кто знал и о чём?

— Ваш Третьяков, — ответила Одри. — Знал о нашей работе. О некоторых… аспектах, остающихся для всех тайными.

— О моём невольном участии. Получается, это мы ему рассказали, — Михал не стал садиться обратно, отодвинул занавеску на окне и уставился на погружающийся в сумерки двор. — Больше-то никто не мог.

— Ну что ж, это к лучшему, — Одри вздохнула, потянулась и взглянула на Леонида.

— Что? — спросил он. Он поверил уже, что сейчас они что-то расскажут, и тогда тайна, наконец-то, поддастся.

— Что мы ничего не помним, — ответил за неё Михал. — Неясно ещё, что бы из всего этого вышло.

— Согласна, — Одри протянула Перелётову обе папки. — Это всё по-настоящему странно, Леонид, и я понимаю, почему вы так заинтересованы. Но нам просто нечего вам сказать. Однако…

Она помедлила, переглянулась с мужем, и тот пожал плечами.

— Видимо, смерть доктора сыграла роль, — заговорила Одри осторожно. — Это просто предположение, имейте в виду. И если так, если избирательная наша амнезия связана с его кончиной, то есть причина, почему настигло это нас всех. Возможно, я подчеркну: возможно, вместе мы могли бы её преодолеть. Некий эффект эмерджентности, когда вместе мы как система значим больше, чем сумма наших разумов.

Она помолчала и добавила:

— Но я бы не стала на это рассчитывать.

— Почему? — слабо спросил Леонид. За последнюю пару минут Одри сумела уже дважды разрушить вспыхивающие в нём надежды.

— Вряд ли кто-то согласится на такое, — Михал отпустил занавеску и посмотрел на него с сочувствием. — Мы-то с Одри точно пас.

Жена согласно кивнула его словам.

Здрановский, выслушав «отчёт» о встрече, был явно разочарован.

— Думаю, мне стоит побеседовать с ними самому, — заявил он. Не добавил «я же вам говорил» или «стоило ожидать такого итога», но это явно читалось у него на лице.

Раньше он то ли сохранял дистанцию — между собой и делом, как и принято у профессионалов. То ли лучше скрывал эмоции. Сейчас… Леонид понял, что Здрановский как будто стал больше занимать пространства в его жизни, да даже в кабинете: теперь, когда детектив входил, свободного места оставалось ощутимо меньше.

Здрановский, постучав карандашом по своему всегдашнему блокноту, вдруг спросил:

— Вы ничего не скрываете от меня, Леонид? Это было бы неразумно — утаивать что-то от детектива, которого вы сами же наняли. Всё равно, что врать врачу о симптомах.

— Нет, — как можно спокойнее ответил Перелётов. Но он скрывал: не только происходящее с ним или визит к Ричарду. Он не рассказал ещё об окончании разговора с семьёй Шипка, о предположении Одри, об их отказе возвращаться к таинственному прошлому. Только то, что они ничего не вспомнили.

Он ещё и сам не решил, как расценивать услышанное.

Но прав был Здрановский: рано или поздно придётся рассказать, а иначе «врач» неизбежно поставит неверный «диагноз».

— В общем, — с сожалением заключил детектив, — пока дело у нас с вами продвигается через пень-колоду. Ясно лишь, что за всем стоит нечто действительно необычное…

Он вздохнул.

— Что ж… пока я не смог найти кого-то ещё… и ваша знакомая так и не вышла на связь?

Леонид замотал головой. От Марианн не было ни слуху, ни духу, но, надо признать, в последние дни он уже не так настойчиво пытался её отыскать.

— Подведём итог… — начал детектив, но его прервало жужжание телефона.

Леонид ответила на звонок: это была Мартина.

— Где ты пропадаешь? — она набросилась на Леонида сразу же, стоило ему принять вызов. Её голос казался особенно пронзительным и требовательным. — Помнишь, где ты должен быть завтра утром? Ты так и не подтвердил встречу, а люди ведь ждут…

Он вспомнил: да, «Клуб читателей». Камерная обстановка, доброжелательные люди — он приходил туда не без удовольствия… обычно. Но не сейчас. Нет, точно не завтра.

Мартина продолжала говорить: перечисляла, кому ему нужно срочно позвонить или написать, напоминала о времени встречи, а он стоял с приоткрытым ртом, всё собираясь её прервать. Наконец она сделала паузу, и Леонид сумел вставить:

— Я не могу прийти.

И она сорвалась. Он ещё не слышал, чтобы Мартина так злилась, чем больше она повышала голос, тем сильнее росла его растерянность. Он видел, что Здрановский смотрит на него, не скрывая удивления: голос кураторши отчётливо доносился из телефона. Она как будто забылась на минуту или две, уже не отдавала себе отчёта, с кем и что говорит. Леонид хотел её прервать, но перед глазами она стояла как живая — он буквально видел, как кривится её рот и полыхают негодованием глаза, и в таком виде она ещё больше походила на его школьную любовь.

В конце концов, он смог выдавить:

— Передай трубку Беате…

Беата должна была быть рядом, так было всегда. Мартина его не услышала, и он неожиданно закричал, чувствуя, что в его голосе слишком много отчаянья:

— Дай трубку Беате!

Мартина замолчала. Возможно, опомнилась; по крайней мере, через несколько секунд она выдохнула: «Сейчас».

Беату он услышал не сразу, значит, Мартина пыталась говорить с «растением» в обход правил. Но Леонида это не волновало. Он жаловался своей «ботаничке», что не может никуда идти, что ему плохо, фразы выходили ещё более бессвязные, чем обычно. Зато голос Беаты, как всегда, был словно успокоительная прохлада, и Леониду стало легче.

— Конечно, Мартина отменит встречу, — напоследок пообещала Беата. — И не беспокойтесь, больше подобной ситуации не возникнет.

Он понял, что Мартине здорово достанется, и почти пожалел её. Но себя в этот момент он жалел больше.

Леонид нажал на отбой и устало положил телефон на стол. И тут же вспомнил про Здрановского.

Детектив смотрел на него хмуро:

— Вы сказали правду? — спросил он. — Вам настолько плохо? Я заметил кое-что, некоторые странности. Но я не настолько хорошо знаю, что же для вас является обычным.

— Да, — неохотно подтвердил Леонид. — Да. Ещё после того приступа, когда вы нашли меня… Неважно, я «растение», со мной всё время происходит что-то странное. Неважно.

И снова детектив хотел что-то сказать, но ожил телефон. Леонид схватил его, не глядя, уверенный, что это Мартина хочет извиниться, но услышал мужской голос:

— Леонид?

— Да, — ответил он неуверенно.

— Ричард Мендоуз, — произнёс голос, и тогда Леонид узнал его. Бросив взгляд на Здрановского, он машинально отвернулся к стене:

— Я сейчас…

Но его снова не услышали: у Мендоуза явно было, что сказать, и, решившись начать, он уже не мог остановиться.

Леониду оставалось только слушать монолог:

— Я должен извиниться за то, как вёл себя с вами. И за то ещё, что позвонил вот так, конечно. Я нашёл ваш номер, как вы уже поняли, я всё-таки что-то вроде детектива… Но речь не об этом. О моём непростительном поступке.

Я много лет искал чудес, а когда одно из них само пришло ко мне, указал ему на дверь… Я испугался, — тут он сделал маленькую паузу, явно с трудом признаваясь в слабости. — Вы должны знать: почти месяц назад я вдруг проснулся в собственном доме с ощущением, что должен быть совершенно в другом месте. Что здесь, в спальне, бывшей моей многие годы, я не на своём месте. Оно усилилось из-за некоторых мелочей, того, как вели себя мои работники, их оговорки, может быть, какие-то вопросы… всё это наводило на мысль, как будто они ожидают от меня чего-то. Какого-то иного поведения.

Я никак не мог понять, что же происходит.

Я бродил по дому, не находя некоторых вещей на привычных местах. Мой кабинет показался мне… неполным. Исследования, дела были на месте, но разве я не работал над чем-то ещё? Что-то ещё должно было быть там, чего вдруг не стало. И я, конечно же, не мог никак вспомнить, чего именно не хватает. Полагаю, многим знакомо это чувство, будто они забыли о чём-то важном…

Я стал разбирать бумаги, надеясь наткнуться на подсказку. И наткнулся…

Леонид глубоко вздохнул, чувствуя, что вот-вот услышит нечто очень важное. Обернувшись, он скосил глаза на детектива… Здрановский смотрел на него пристально и тяжело. Ричард заговорил снова:

— Я нашёл почти законченное дело… я так думаю, что оно почти закончено. Расследование, связанное с подпольной торговлей предметами искусства и более того, с, как их называют, «агрономами». Людьми, добывающими такие предметы незаконными способами: вымогательство, шантаж и рабство. Я не мог представить, что вообще занялся бы таким расследованием, это я-то, охотник за приведениями… — всего на мгновение в голосе Мендоуза послышалась… горечь? — Я достаточно долго разбирался с этим делом, если верить датам, искал кого-то определённого. И, кажется, нашёл. Но я не имею ни малейшего представления, когда и зачем я это делал. Так же, как вы не помните, как звонили доктору Третьякову…

Он замолчал, и Леонид снова попытался сообщить, что не может сейчас говорить, но Ричард прервал его:

— Пожалуйста, прошу простить меня, но я должен закончить свою, с позволения сказать, речь. Я на удивление долго собирался с духом, чтобы позвонить вам.

Дело я обнаружил пару недель назад. И даже больше, наверное. И мне не хватило смелости ни закончить его, ни попытаться узнать, куда делись мои воспоминания, напротив: я сложил всё в сейф, а вместе с бумагами метафорически вложил туда и мои подозрения, и странные ощущения, и все те мелочи, что так меня беспокоили. И запер. Постарался забыть.

Потому что впервые в жизни мне стало невероятно страшно. И не только мне… «чужой» трясётся от ужаса, когда я говорю это. Он так не хочет, чтобы я ворошил исчезнувшее прошлое.

Но я — хочу.

Хочу знать, что случилось с вами и со мной и, видимо, с другими людьми из папок Третьякова.

— Хорошо, — слабо произнёс Леонид, убедившись, что Ричард, наконец, выговорился. — Хорошо, правда. Я просто… через полчаса — могу я перезвонить вам через полчаса?

Ричард нервно засмеялся:

— Конечно. Видимо, я должен извиниться ещё и за то, что отвлёк вас от чего-то важного. Классический ход дурной мелодрамы. Поверьте, такая невоспитанность мне обычно несвойственна. Я жду вашего звонка, Леонид.

Перелётов положил трубку, сел за стол, не глядя на Здрановского. Они оба молчали, но уже чувствовалось, что грозы не миновать.

— Кто это был, Леонид? — спросил Здрановский вполне спокойно.

— Это не связано с делом.

— Я вам не верю, — детектив подался вперёд, сверля его взглядом. — Вы, думаю, давно уже мне лжёте. Про ваше состояние. Про то, что вам становится известно. И это ваше право — хранить ваши тайны, но зачем же тогда вмешивать меня? Зачем морочить мне голову?

— Незачем, так что я бы не стал так поступать, — Леонид ещё пытался защищаться, но понимал: и правда, больше незачем привлекать… посторонних. Вдвоём с Мендоузом они смогут справиться и сами.

— Вы именно так и поступили, — Здрановский поднялся, нависая над ним, голос его был по-настоящему злым. — Поступили без зазрения совести. Может быть, не сразу, может быть, не планируя это, но…

Он шумно вздохнул. Леонид поднял взгляд: не слишком высоко, опасаясь смотреть детективу в глаза, но достаточно, чтобы увидеть, как крепко сжаты кулаки Здрановского.

— Вы не отдаёте себе отчёта, с чем столкнулись, — сквозь зубы процедил тот. — И я тоже, признаю, не очень хорошо это понимаю. Но я хотя бы готов ко всему. Готов быть осторожным и внимательным. Готов слушать, смотреть, делать выводы. И знаете, к чему меня привела такая готовность?

Он замолчал, а потом потребовал:

— Посмотрите-ка мне в глаза, трусливый стебелёк!

Леонид вскинулся: чувство вины тут же испарилось. С какой стати этот человек решил, что может оскорблять его за его же деньги?

— Так-то лучше, — лицо у Здрановского было красным. — Даже вы должны видеть, что происходит. Смерть Третьякова повлекла за собой много странных совпадений… точнее, не совпадений вовсе. Смерть жены Боне и его болезнь, исчезновение вашей подруги, подозрительная недоступность Бомбы, ваш приступ — всё это связано, всё началось там и тогда. Всё это… — он помедлил, но всё же закончил фразу, — не от мира сего. Нечто большее, чем наука или логика. Нечто высшее. Разве вы не видите?

Так вот в чём было дело. Леонид поднялся и с потаённым злорадством ответил:

— Не думал, что вы способны поверить в такую чепуху. Вы же поливали грязью Ричарда Мендоуза за веру в «нечто высшее». А выходит, не так уж вы с ним отличаетесь.

Здрановский молчал. Его кулаки медленно разжались, дыхание успокоилось.

— Это был он? — невыразительно спросил детектив. — Он вам звонил, не так ли?

— Да.

Здрановский кивнул. Поднял со стола брошенный блокнот, убрал в карман. Огляделся в поисках карандаша, потом пожал плечами.

— Вы уволены, — сказал Леонид, чувствуя, что это уже лишнее. Здрановский, кажется, только что уволился сам. — Мне очень жаль, но я больше не нуждаюсь в ваших услугах.

— Вы нанимали меня с условием, — сухо ответил детектив, — что если я накопаю нечто незаконное, то передам сведения в полицию. Доказательств преступлений я не нашёл. Но то, что происходит с вами, я так просто оставить не могу. Думаю, вы сами знаете: по закону я обязан сообщить об этом кому-то. Чтобы о вас могли позаботиться.

Ничего угрожающего в его будничном тоне как будто не прозвучало, но несомненно это была именно она — угроза. Однако Леонид, прямо смотря в глаза Здрановскому, лишь пожал в ответ плечами:

— Сделайте то, что посчитаете правильным.

Бездомный

Ричард приехал в город на следующий день. Вечером они с Леонидом встретились в холле отеля — конечно же, Мендоуз выбрал один из самый дорогих.

Поначалу разговор шёл странно: они поздоровались, помолчали, потом, повинуясь навыку светской беседы, Ричард спросил о погоде, а Перелётов в ответ нервно рассмеялся:

— Идут июльские дожди, как вы видите.

И неловкость исчезла.

Позже, в номере Ричарда они вместе просматривали папки Третьякова. Леонид некоторые уже знал наизусть и теперь смотрел на реакцию Мендоуза. А тому удавалось по большей части оставаться невозмутимым, лишь иногда он застывал на секунду-другую, вглядываясь в обрывки фраз, схемы и маленькие рисунки — то ли означавшиеся что-то, то ли появившиеся, когда доктор в задумчивости чёркал карандашом на полях.

— И вы так и не нашли Марианн Дефо, правильно я понял? — спросил Ричард, закончив читать. Леонид кивнул.

— Этого ребёнка, — Ричард указал на папку, — можно отыскать. Мы знаем примерный возраст и талант, придётся поработать с данными, возможно, это займёт время. Но работа выполнимая, хотя и трудоёмкая. Что делать с полупустыми папками — вашей… парой и «С. Т. М.», я пока ума не приложу. И это фото…

Он осторожно взял фотографию за уголок, покачал головой.

— Оно, безусловно, впечатляет. Кажется, оно было серьёзно доработано — подтёки и рисунок на стенах, отражения в осколках стёкол выглядят скорее нарисованными. И ещё угол, под которым всё снято, виден только малый кусок дома. Автор будто намеренно сделал всё, чтобы это место было тяжело отыскать. …Леонид, у вас тоже возникает чувство, скажем так, отверженности при взгляде на этот дом?

— Я бы назвал это скорее отчаяньем, — пробормотал Леонид. — Но ещё как возникает.

— Работа «растения», почти наверняка. Жаль, нет подписи. Нужна будет консультация нелюбопытного специалиста, хотя это оксюморон…

Его глаза блеснули, будто в голову ему пришла какая-то идея:

— А что с Лео Бомбой? Вы не смогли с ним поговорить?

Леонид покачал головой:

— Детектив утверждал, что к Бомбе «подобраться» не удалось.

— А Энн Блэксмит всё ещё его представитель, так? Детектив говорил с ней?

— Кажется, да.

— Я её знаю. Немного, но всё же. И, возможно, с её помощью мы убьём двух зайцев одним выстрелом, она очень хороший специалист по искусству. Правда, фотография — не совсем её профиль. Зато среди её знакомых найдётся тот…

Ричард остановился: Леонид смотрел на него с лёгкой усмешкой:

— Я знаю Марианн и Виктора, вы — госпожу Блэксмит, а Марианн, по-моему, знакома с половиной мира. Между нами всеми явно больше связей, чем нам кажется.

— Ну что же, — протянул Ричард. — Такая связь в контексте происходящего неизбежна. И всё же я уверен, к сожалению, что среди моих знакомых нет ни человека с такими инициалами, ни… — он на секунду запнулся, — столь талантливого фотографа.

Энн Блэксмит на встречу согласилась не сразу; по громкой связи голос у неё был рассеянный и грустный, она твердила, что уже несколько лет не занимается фотографией специально, так, скорее интересуется, но отказать Ричарду Мендоузу было непросто. В конце концов, она устало согласилась, но предупредила, что время у неё есть только по вечерам, и Ричарду с коллегой всё равно придётся приехать к ней домой.

Она жила в одном из новых высотных зданий, хорошенько подпортивших панораму центральных районов. Для искусствоведа это довольно странно, решил Леонид, сам он от стеклянно-металлических игл, проколовших небо над городом, был не в восторге.

Энн — уставшая сорокалетняя женщина с модной стрижкой, показалась ему нервной и обеспокоенной. Но вовсе не их приходом, у этого беспокойства был насыщенный вкус, как у выдержанного вина.

Она открыла дверь — облачённая в деловой костюм, но босая, и махнула рукой:

— Входите. Ричард, давно не виделись с тобой… и?

— Леонид Перелётов.

Она кивнула и пошла в гостиную, предоставив их самим себе.

— Признаться, не такой я её помню, — вполголоса произнёс Ричард. — Она всегда казалась более энергичной. Хотя общались мы немного.

В гостиной Энн стояла у окна, с пятнадцатого этажа открывался красивый вид на самый центр города, и вертела в руке полупустой бокал.

— Вина? — равнодушно спросила она.

— Мы воздержимся, — ответил Ричард. — И не отнимем много времени. Я всего лишь хотел бы узнать, не знаком ли тебе автор этой работы?

Леонид протянул ей заранее заготовленное фото.

Энн долго рассматривала дом, прочла надпись на обороте, потом пожала плечами:

— Сильная работа, что тут скажешь. Такую бы я запомнила. А стиль…

Она задумалась, покачивая остатки вина в бокале, потом пожала плечами:

— Нет, всё-таки не узнаю́. Но я говорила тебе, я не специалист в этой области. Если бы речь шла о живописи… Но могу посоветовать вам кого-нибудь.

— Да, пожалуйста, — благодарно произнёс Леонид.

Энн кивнула:

— Надо подумать немного.

Она отошла от окна, села на диван и поставила бокал на столик. Потом закрыла лицо руками:

— Простите, — её голос прозвучал глухо. — Одну минуту.

Ричард с Леонидом переглянулись, и Мендоуз мягко заговорил:

— Я должен признаться, что ввёл тебя в заблуждение о цели нашего визита. Частично, по крайней мере. Мы хотели бы также договориться о встрече с одним из твоих художников. С Лео Бомбой.

Энн отняла руки от лица, посмотрела на Ричарда. Глаза её влажно блестели.

— Зачем вам Лео? — настороженно спросила она.

— Наш общий знакомый… — ответил Перелётов, — недавно, эм-м, к сожалению, скончался…

— Я знаю всех его знакомых, — сухо ответила Энн. — Можете обсудить это со мной. Если речь о похоронах или панихиде, то сообщите дату, я передам Лео.

— Нет, не об этом, — спокойно сказал Ричард. — О прошлом, которое их связывает.

— Я знаю всё его прошлое… — голос Блэксмит дрогнул, она схватилась за бокал. — То, которое ему самому известно.

— Могли бы мы хотя бы поговорить с ним? — с нетерпением спросил Леонид. Он уже чувствовал, что очередная возможность разгадки ускользает от него. — По телефону, через мессенджер, письмом, как угодно?

Энн залпом опорожнила бокал и ответила почти твёрдо:

— Нет. Не вижу причин для этого.

— Ради Первого! — Леонид раздражённо повысил голос, несмотря на предостерегающий жест Ричарда. — Что в этом сложного? Вы его оберегаете или в плену держите?

— Он тоже всегда так говорит, — голос Энн упал, она попыталась сдержать выступившие слёзы, слегка запрокинув голову. — Про этого «Первого», ни от кого больше такого не слышала…

— Что с Лео Бомбой? — Ричард заговорил ещё мягче, чем раньше. — Где он, Энн?

— Я понятия не имею, ясно вам, — она вскочила, сделала несколько нетвёрдых шагов. — Я не знаю! Он постоянно проворачивал этот трюк раньше! «У меня есть дело» — и исчезает, на день, на неделю. На две! Но его нет уже месяц… или больше, я даже не знаю. И он пришёл, когда была уже ночь… и…

Она осеклась:

— Просто уходите, хорошо?

Тихо скрипнула дверь, ведущая в глубину квартиры. На пороге стояла седая, слегка горбящаяся женщина, подслеповато рассматривающая гостей Энн.

— Господин Мендоуз, — голос у женщины был тихий и хриплый. — Это вы. А мой сын с вами? Он должен быть с вами, вы же обещали мне…

— Юлия! — Энн подскочила как ужаленная. — Почему вы не спите? Уже так поздно…

Она бросилась к женщине, явно намереваясь увести её прочь, но та уже шла к Ричарду.

— Он с вами? Так долго его нет, как тогда, как уже было… — в её глазах то вспыхивала безумная надежда, то сквозило тёмное отчаянье.

— Она немного не в себе, простите, — Энн суетилась, но не могла утянуть пожилую женщину за собой, та упрямо шла вперёд.

— Прошу прощения, — заговорил Ричард, — но мы с вами незнакомы.

— Как же так? Я же… мой Лео, мой сын привозил меня к вам, вспомните же… — она почти умоляла его. — Был апрель, помните? Снег сошёл совсем… Помните? Был такой тёплый вечер…

Энн опустила руки и покачала головой.

— Разве это не та самая часть его прошлого… — начал Леонид. И Энн взвилась:

— Хотите знать, да?!

Она бросилась прочь из гостиной, но вернулась через полминуты с небольшой картиной в руках. Была видна только обратная сторона: дата — незадолго до смерти Третьякова, и размашистая подпись Бомбы.

— Он пришёл ко мне… тринадцатого, да, месяц назад! — Энн кричала. — Странный, непроницаемый ещё больше, чем обычно! И привёл Юлию… да я и не представляла даже, что он знает свою мать! Откуда? Все думали, что его прошлое — тёмный лес и для него тоже. Попросил позаботиться о ней. Сказал, как обычно: есть дело. Не ищи. Вернусь. И отдал это.

Она резко развернула картину: классический стиль Бомбы. Путаница тысячей линий как будто выступала из тьмы, казалось, тут не было ничего конкретного — не за что зацепиться ни взгляду, ни разуму. Но как только человек всматривался…

Леонид почувствовал, как линии проникают в его сознание, трогают там что-то, скользят в глубину, и из тьмы поднимается картинка: полуслепая молодая женщина, грязная, опустившаяся, со свалявшимися в ком платиновыми волосами, в чём-то вроде порванного савана стоит наверху узкой каменной лестницы. Вокруг — чёрные стены, позади женщины — алтарь с оплывшими тусклыми свечами и чёрный провал, из которого сквозит космос.

Женщина в отчаянии тянет руки к зрителю — у неё обломанные грязные ногти, на ладонях гниющие царапины и укусы. Одной ногой она нерешительно пробует верхнюю ступеньку лестницы в надежде спуститься, убежать, но откуда-то совершенно очевидно, что бедняжке никогда не спастись. Дверь каморки закрывается, и женщина остаётся одна. Навсегда.

Энн перевернула картину, и линии отпустили их.

— Что это? — выдохнул Леонид, с усилием моргая. — Что он рисовал, ради всего святого?!

Он обвёл взглядом комнату: мать Бомбы сидела на полу у стены и тихо плакала, Мендоуз удивлённо качал головой.

— «Грядка», — предположил Ричард. Энн усмехнулась:

— Да. Со временем я пришла к такому же выводу. Фантазия на тему «растения», попавшего в плен к «агрономам». Пробирает до самых кишок, что тут скажешь.

Она поставила картину у стены.

— Ну вот, вы всё знаете, — обессилено произнесла Энн. — А теперь уходите, пожалуйста. Мне нужно уложить Юлию. Она засыпает с трудом.

— Почему ты скрываешь его исчезновение? — спросил Ричард. — Его должны искать.

— А ты уверен, что он хочет, чтобы его нашли? — она как будто с трудом говорила. — Я — нет. Он уже пропадал и не раз. Ему наплевать, что кто-то ждёт его: мать или… я.

В лифте Ричард заявил мрачно:

— Энн не права. Бомбу нужно найти.

Леонид согласился, но задал закономерный вопрос:

— Но как?

— «Грядка», — повторил Мендоуз. — Он потратил столько времени на создание картины, значит, не одну неделю думал об этом. И эта встреча — Юлия её помнит, а я нет. Если был апрель, как она говорит, то тогда совпадают даты: их приезда и времени, когда я начал моё забытое дело. Я говорил вам о нём.

— Думаете, Бомба с ним как-то связан?

Ричард цокнул языком, как уличный мальчишка:

— Вы сами сказали, все мы связаны. И коли так, то Лео Бомба мог пропасть из-за моего расследования.

Приют Ричард нашёл на четвёртый день. Леонид пытался помогать, но толку от него было мало: работая с кучей данных, он быстро терял концентрацию. А Мендоуз, войдя в свой «полуприступ», мгновенно отбрасывал ненужное и замечал самые крошечные детали.

В том забытом расследовании он вышел на одного человека, который — так получалось по собранным данным — был высшим звеном в системе «агрономов». Возможно, именно его Ричард и искал, почти доведя дело до конца, когда всех их постигла странная забывчивость. Теперь он, определив цель, занялся заново сбором информации — сведений о событиях за последний месяц. Для начала его интересовали любые, самые незначительные происшествия, с которыми тот человек мог быть связан хотя бы географически.

В конце концов, разбирая данные о мелких преступлениях в районе, где, занимая целый этаж в доме-памятнике, жил «объект», Мендоуз обнаружил то самое нужное ему сообщение: о нераскрытом грабеже. Это произошло в пяти кварталах южнее, в ночь смерти Третьякова, точнее — уже под утро. Жертва — мужчина, подходивший под описание Бомбы, был доставлен с побоями в дежурную городскую больницу. Ни документов, ни верхней одежды у него не было, и он даже не смог назвать своё имя.

Из переполненного отделения скорой помощи он исчез — утром его уже недосчитались.

Куда мог отправиться человек, лишившийся памяти, документов и денег?

Ричард и Леонид начали проверять ближайшие приюты для бездомных самым банальным способом: показывая персоналу фотографию, которую удалось с боем достать у Энн. После последнего визита она не горела желанием их видеть, но всё же дрогнула и переслала фото по почте. В открытом доступе фотографий Лео было не сыскать, разве что самые старые, из тех времён, когда он ещё не начал прятаться от публики.

В конце концов, они нашли место, где один из самых знаменитых современных художников Лео Бомба ночевал последние пять недель.

Им разрешили поговорить в кабинете администратора. Был поздний вечер: Лео, проведя весь день на улице, только-только добрёл до приюта.

Бомба уже заметно отличался от собственной фотографии: сильно похудел, загорел ещё больше, оброс. Но главное: у человека на сделанном Энн фото был пронзительный, проникающий в душу взгляд, а глаза бездомного казались пустыми, обращёнными внутрь.

Он слушал, что говорили ему Ричард и Леонид, но не отвечал. Только вздыхал или пожимал плечами и косился на дверь, видимо, никак не мог дождаться, когда же его отпустят эти странные люди. В его взгляде они так и не смогли увидеть второе дыхание, как будто «чужой» исчез, покинул своего носителя, хотя это было совершенно невозможно.

В конце концов, отчаявшись, Леонид открыл папку Бомбы и стал зачитывать вслух всё, без разбору. Бессвязные высказывания, словосочетания, помеченные восклицательными знаками, даты и названия — что только попадалось ему на глаза.

Потом он дошёл до куска распечатки, приклеенного на лист:

«Раньше мы были сродни деревьям: росли в своей земле, должны были держаться корней. Умирали, становясь своей землёю; а в промежутке между двумя оконечными точками долгой жизни успевали сделать всё, чтобы наш род не зачах, но укоренился. В те времена существовал обычай — обычай памяти, не позволявший оставить землю предков — землю корней предков — землю костей предков — обычай чтить родовые деревья.»

— Дерево, — произнёс Бомба. Он перестал коситься на дверь и теперь едва заметно раскачивался на стуле, ухватившись пальцами за сиденье. — У нас было такое. Во дворе. И ленты.

Он задумался, потом ухмыльнулся. Посмотрел на них, вздохнул и снова уставился на дверь.

— Попробуем иначе, — сказал Ричард. — Мы пытаемся заставить его поверить в то, кем он был, но он явно не хочет нас слушать. Возможно, мы просто не подошли к теме, которая его действительно волнует.

***

Лео Бомба от рождения имел другую фамилию, но она забылась, да и к лучшему: не подходила она мировой знаменитости, были страны, в которой над фамилией его бы посмеялась, а кто-то и вовсе счёл бы её неприличной.

Мать его носила имя Юлия, Лия, и в его голове всю жизнь это звучало просто как долгое «и» и выдох в конце. Годами этот звук преследовал его, даже в те времена, когда сам Бомба и не знал, откуда же она взялась, странная, не оставляющая его в покое нота, почему она всё длится в его голове и что означает.

Пока ему не исполнилось пять лет, семь месяцев и три дня, мама звала его «Лисиком». Но настало утро, когда отец его хлопнул дверью, а перед тем заявил, что это по вине Лии у них родился проклятый ребёнок. С тех пор мать звала Лео уже по-другому.

Например, «демоново отродье» — но это в худшие дни, в самом начале. Намного чаще в те годы звучали «змеёныш» или «порченое зерно». А позже — просто «Лео»; но, конечно, никакого «Лисика», уже никогда.

В тех местах, откуда были родом и Лео, и его мать с отцом, и их родители, и все его родственники, живые и ушедшие, представления о «растениях» были, как говорят специально наученные люди, крайне архаичны. Народ там и в семидесятые верил, что «растения» — это дети-подкидыши, подменыши, носящие в себе демонов, а то и сами демоны, принявшие вид младенцев, но уж точно не настоящие люди.

Были времена, когда местные называли «растения» семенем демона и сбрасывали их с обрывов, невзирая на нежный возраст. Они, местные, убивать детей, может, и перестали, но вот название «дыхания демона» прижилось. Никто не рассказывал им, что говорить так нехорошо, а сами они ничего плохого в том не видели. Ведь так было всегда, а значит — всегда и будет. Мир менялся, но не здесь, всех перемен — железная дорога, да санаторные корпуса.

Если взять в скобки невежественных аборигенов, то в остальном сложно было найти место приятнее для жизни, чем малая родина Бомбы. Это был край глубоких синих озёр, зажатых между ярко-зелёными горами. Или красно-рыжими, изумрудно-белыми и бежево-коричневыми, смотря какое время года стояло на дворе. Озёра же круглый год оставались синими, даже зимой не все из них замерзали.

Места те были и остаются «укромным уголком планеты», как их называют в туристических брошюрах. Здесь мало что изменилось даже в годы, когда в остальном мире время понеслось бешеными темпами, и счёт эпохам люди стали вести не по векам, а по десятилетиям. Уединённое, замкнутое на самом себе место, население которого сотни лет сохраняло самобытность. Даже если этой самобытностью были сказки о демонах, ходящих свободно средь людей.

Сами себя эти люди делили на тех, кто жил оседло и кто жить не мог без дорог. Мать Бомбы была из первых, а отец — из вторых. Возможно, отец Лео использовал болезнь сына как предлог, чтобы с чистой совестью бросить поднадоевшее житьё и отправиться вслед за звездой кочевой. Так что соседи только выдохнули облегчённо, когда сбежал он из деревеньки, хотя и оставил, как вечное напоминание о себе, сына с проклятой судьбой. Жену-нежену беглеца они жалели и даже к малышу относились без особой злости. Будь всё наоборот, родись Лео в племени отца своего, скорей всего после первого же «припадка» его скинули бы с ближайшего обрыва.

На самом деле, не были они злыми, люди, живущие в том краю. Просто оставались такими же, как и сто, и тысячу лет назад, и традиции их сохранились, и суеверия не изменились, и даже новых слов в языке не особо прибавилось, потому что редко что было называть новыми словами — всё, от электричества до сети, доходило сюда с опозданием и с, так сказать, купюрами.

Озеро, у которого родился и рос Лео, было не самым красивым, зато самым удивительным. Пресное сверху и солёное внутри, тёплое в любое время года. Сохраняло оно солнечные лучи, как волшебная котомка, и отдавала всем, кто припадал к его лону. Ещё одна фраза из туристических буклетов.

Но вот что точно: благодаря озеру, место то было курортом уже лет сто, так что здесь цивилизации из внешнего мира удалось закрепиться прочно. В общем, Лео ещё повезло: всё-таки в его деревне люди хоть чуть-чуть, но продвинулись в будущее и стали от этого проще относиться к вещам, которые для их предков были неприемлемыми. Например, к «растениям».

Правда даже тут люди по-прежнему называли их не «растениями», а «дыханием демона».

Во дворе дома Бомбы действительно росло особенное дерево. Его посадил прапрапрадед Лии, навсегда привязав эту землю к крови своего рода. Каждый год в начале весны и осени узловатый, толстый ствол перевязывали красными лентами. Взрослым Бомба редко вспоминал об этом, но когда приходилось всё же, то думал: украшает ли кто дерево теперь? Принадлежит ли тот кусок земли ещё роду Лии или уже нет? Что стало, в конце концов, с их старым домом?

До семи с половиной лет маленький Бомба проводил свои приступы «на общих началах»: что-то пытался рисовать на земле, царапал доски пола, завязывал узлы из занавесок, лепил хлебные мякиши, щурился на капли дождя, упавшие на ладонь. Он был как то озеро: сверху понятный, а внизу, в глубинах, нагревалось и ждало нечто плотное и солёное, приближало час своего «цветения».

И вот час пришёл, и тут Лия хлебнула горя. Приступы у её сына стали страшными, яростными, его кидало из стороны в сторону, он бился о стены, и об пол, и об острые углы мебели и пытался добраться до ножей. От отчаянья Лия запирала его в комнате, потом в сарае, привязывала к дверной ручке… Пока, наконец, ребёнок не вырвался однажды и не раздобыл где-то два камня с острыми гранями. А с их помощью, исцарапав пальчики, он снял полосы почвы вместе с травою и вырезал большой, но тонких линий рисунок прямо за домом, на широком пустом участке земли вокруг особого дерева. То был невиданный в этих краях пейзаж, на нём озеро превратилось в море, а горы в пустыню. Только тогда матери стало ясно, зачем он пытался добраться до ножей. И она даже вздохнула с облегчением: резчик — это намного лучше, чем, например, музыкант; резьба по дереву даже может приносить деньги.

Для начала маленький проклятый получал на время припадка обломки досок и ржавый гвоздь. Мать чувствовала смесь отвращения, ужаса и жалости, видя, как сын старательно, высунув и прикусив язык, царапает гвоздём деревяшки. Замечала, что похож он в этот момент на самого обычного ребёнка, на которого вдруг накатило желание порисовать, и думала, что никогда её сыну не стать самым обычным ребёнком. Лия наблюдала за его работой: глаза у него были прикрыты и опущены, но иногда веки поднимались на несколько секунд, трепетали, как крылья бабочки, и белки глаз под ними казались слишком яркими. Но если бы только это… ведь ещё ей чудилось, что движения век похожи на дрожание ноздрей у животных, когда они принюхиваются к чему-то интересному, необычному или опасному. Так и его глаза «принюхивались» — проверяли, соответствует ли получаемый узор замыслу. Только это была не такая проверка, какую сделал бы обычный человек, это было не осмысление, а только лишь слепой инстинкт. А ещё его руки двигались так, будто управлялись кем-то извне. Тело было похоже на осевший мешок картошки, вялое, расслабленное, будто не усаженное на пол, а уроненное, сваленное кое-как; ноги подогнуты так напряжённо, что потом наверняка будут болеть, плечи вывернуты и вытянуты вперёд. А вот ладони двигаются уверенно, то быстро, то медленно, и такое чувство, что вся воля ушла в них и в глаза.

И дыхание — самым страшным было его дыхание; мать не могла сказать, как, отчего у неё возникает впечатление, будто сын начинает дышать наоборот. На выдох он делает вдох, на вдох — выдох, живёт в обратную сторону, движется во времени назад, скатывается к прошлому, когда первого из людей поразило проклятое «дыхания демона». Лия и не подозревала, что обладает редким среди людей даром увидеть то дыхание «чужого», которое живёт в каждом «растении».

Бывало, она стояла в нескольких метрах от существа, которое в другое время без тени сомнения называла своим сыном, — ни в силах остаться и ни в силах уйти. Тогда ещё приступы у Лео были редки и относительно коротки.

Хотя долгое время он не вырезал ничего похожего на первый огромный рисунок на земле, всё же обрывки узоров, которые оставлял гвоздь на деревяшках, выглядели как часть чего-то очень большого и очень сложного, идеи, воплощение которой впереди. Тот, кто занимал место её сына, тренировался, учился, делал наброски, — вот что она думала. И понимала, что скоро ему понадобятся материалы и инструменты получше. Если в момент, когда демон решит приступить к большой работе, у него не окажется под рукой необходимого, то снова он будет метаться по дому в истеричном припадке, калеча тело Лео.

Лия накопила немного денег и купила в лавке старьёвщика два резца по дереву и ещё отыскала там потускневшую и облезшую картину, написанную на большой толстой доске, обратная сторона которой вполне годилась для работы. Старьёвщик, принимая деньги за товар, смотрел на неё с подозрением; много лет они были соседями, и уж конечно он догадывался, зачем ей резцы и доска. Но промолчал, жалея её. Он был добрым человеком и не считал, что «Лия сама виновата, спуталась с босяком и родила подменыша».

Дома она отыскала вдобавок пару лоскутов грубой ткани, а больше не смогла сообразить, что может понадобиться. Так что сложила всё вместе на полку, чтобы в нужный момент достать быстро, не спуская глаз с ребёнка.

В первое время она даже вынимала приготовленное, лишь только у сына начинался приступ, но Лео всё так же обходился гвоздём и обломками досок, не проявляя никакого беспокойства. И вскоре она уже не бросалась чуть что к заветной полке. А потом приступы, наконец-то, приобрели регулярный характер, перестали быть хаотичными и внезапными, так что к ним можно было готовиться заранее. Приходили они каждый третий день, но зато их длительность возросла и теперь никогда не бывала меньше пяти часов.

Бомбе исполнилось уже одиннадцать лет, а к резцам он так и не притронулся, обходился всё теми же гвоздями. Он давно сам готовил себе кусочки дерева — маленькие квадратные дощечки, и его узоры теперь говорили о немалом мастерстве, а часть из них можно было собрать вместе, и тогда они составляли единый сложный рисунок. Он очень быстро пришёл к тем правилам безопасности, которым обычно учат все «растения»: особая, по возможности пустая и маленькая комната для приступов, с надёжно запертыми окнами и хорошей прочной дверью, всегда заранее приготовленный материал для работы, свободная простая одежда. Даже его мать привыкла к болезни сына, точнее сказать, включила проявления этой болезни в свой быт, и рутина, как всегда, погасила эмоции и притупила остроту переживаний.

Когда приступы стали упорядоченными, она отдала сына в школу; и, несмотря на опасения матери, особых проблем со сверстниками у Бомбы не возникало. Они просто его сторонились; по счастью, он был выше большинства из них, пусть и оставался всегда худым, а те, кто видел его руки, не сомневались, сколько в них силы. Да и текущий рабочий гвоздь был всегда при нём, Бомба испытывал порой непреодолимое желание вертеть его в руках, даже находясь в человеческом сознании. Как почти все «растения», он имел замкнутый и спокойный нрав; не сторонился других, но первым к ним обращался лишь в случае необходимости. И то ли мир людей, живущих у пресно-солёного озера, всё-таки потихоньку менялся, то ли слишком давно среди них не появлялось «дыхания демона», и потому древний страх и злоба медленно сходили на нет. Как бы то ни было, но детство Бомбы оказалось лучше, чем можно было того ожидать.

И Лия, которая была «сама виновата», решила, что уж во всяком случае жизнь могла сложиться и намного хуже, а пока всё идёт не так уж и плохо. И может быть, страшное испытание, что выпало на долю её ребёнку, ещё как-то оправдает себя — хотя бы сытостью и достатком.

Именно тогда и случился прорыв, когда мастерство «растения» выходит на новый уровень, взрослеет и принимает окончательную форму. Талант может ещё расти и меняться со временем, но больше никогда не делает резких скачков. Прорыв означает, что «растение» выросло, обычно он приходится на отрочество. Так что для Бомбы как раз было самое время принять свою окончательную форму.

И в один из приступов Лео покинул особую комнату. Он не кидался на стены и не сотрясался в судорогах, как в раннем детстве, и уже за это стоило благодарить предков-покровителей; нет, он передвигался уверенно, и хотя обычно его тело походило на тряпичную куклу, в этот раз оно было переполнено энергией. И глаза он держал открытыми: не зря матери казалось, что белки его глаз во время приступов слишком ярки, так и было, они почти светились, а зрачки походили на проколотые в них дырочки. Выйди он таким на улицу, и, быть может, спокойная жизнь их семьи на этом закончилась бы. Но управляемое нечеловеческими инстинктами тело уткнулось в дверь кладовки, сломало её и достало с нужной полки давным-давно приготовленные резцы, толстую картинную доску и ткань для полировки дерева.

Сам-то Бомба, его человеческая часть, знал, где это всё лежит и зачем оно там приготовлено. Он даже очистил доску от остатков краски, уничтожив неизвестную картину, так что вырезать можно было на любой стороне. Но только у тела «растения» во время приступа нет никакого человеческого сознания. Человеческое сознание находится за тёмным-тёмным стеклом и неотрывно смотрит в бездну, боясь даже дышать. Оно ничего не воспринимает и ничем не управляет, единственное, что есть для него, — темнота, с которой они играют в гляделки. И всматриваться в неё можно бесконечно, пока она сама не заскучает, не отвернётся, лишь тогда человеческое сознание возвращается в своё тело.

Только ни Бомба, ни его мать не знали этого; произошедшие встревожило Лию, пробудило старые страхи. Им стоит быть предусмотрительнее, решила она, и всё-всё, что может понадобиться демону, узурпирующему раз в три дня тело её сына, собрать в той комнате, приготовить заранее и в избытке. Вообще говоря, всему этому учат родителей «растений» с самого начала. Да только в родных краях Бомбы врачей, занимающихся «растениями», было мало. А специальных брошюр и учебников Лия в глаза не видела. Народная же мудрость твердила, что «дыхание демона» следует на время приступов привязывать и запирать. Лия сомневалась, правда ли так нужно делать, но всё-таки наняла человека, поставившего замки и засовы на дверь особой комнаты. Лео принял это спокойно.

Он вообще происходящее с ним принимал как должное; он не умел удивляться тому, что случалось с ним во время беспамятства. Он знал как раз, что случиться может всё, что угодно.

Как бы то ни было, в тот день он начал свою первую большую работу. И спустя полгода старая доска, бывшая когда-то картиной, превратилась в нечто иное. Трудно было бы подобрать слово для обозначения этого иного. Безусловно, то была резьба по дереву, и, безусловно, то было изображение чего-то. На оборотную и боковые стороны были нанесены линии… точнее, линия — одна, непрерывная, она следовала по всей отведённой ей поверхности, образуя невероятно сложный узор из полукружий и стрел, будто спаянных друг с другом чудовищной силой. Именно силой, потому что при взгляде на узор человек ощущал ментальный удар и начинал сглатывать воздух, стараясь отдышаться. Та же линия формировала тонкую рамку на лицевой стороне. И если обрамляющий узор, пусть ошеломляющий, был всё-таки чем-то понятным, то сама картина заставляла мучительно подыскивать слова, но одновременно сознавать, что поиски эти безнадёжны. Она требовала названия, но, определённо, не могла иметь такового в человеческом языке. А на самом деле это был всего лишь портрет и, более того, — портрет Лии, правда такой, какой она была бы лет десять-пятнадцать назад и при взгляде с очень необычного ракурса.

Это был образ, вытащенный из подсознания Бомбы, из памяти младенца, который только-только научился узнавать лицо своей мамы. Сплетения линий на картине устраивали в голове зрителя диалог с древними химерами, что называют ещё архетипами, и с воспоминаниями, которые человеку не дано по-настоящему вспомнить.

Таких необыкновенных «растений», как Бомба, за всю историю было по пальцам пересчитать. И почему-то все они рождались в глухих местечках, где их привязывали, сажали на цепь, запирали или топили. И ладно, если это касалось прошлого, когда в большей части мира поступали с ними именно так и выбирать было не из чего, но сейчас-то Бомба мог родиться и в месте более безопасном.

Подивившись на дело рук своих, Лео слегка отполировал поверхность тряпочкой и задумался, не покрыть ли это лаком. Но хороший лак стоил дорого, а ещё Лео побоялся, что не сможет сделать это достаточно аккуратно, и оставил всё, как есть.

Он отнёс ставшую психологическим оружием доску в сувенирную лавку и договорился с владельцем, что тот попытается продать творение Бомбы ближайшему туристу, а за услуги возьмёт треть вырученных денег. Хозяин взглянул лишь раз на то, что ему принёс странный подросток, и больше решил на это не смотреть. Но зато сразу понял, что туристы, которые все сплошь были сумасшедшими, на такое налетят, как мухи на мёд. Он выставил резную доску на витрину, и к тому времени, как её купили — достаточно быстро, кстати, вся деревня вдоволь налюбовалась на творение Бомбы. Никто и не сомневался, что вещи, что выйдут из рук «дыхания демона», окажутся такими: невероятно притягивающими и безумно пугающими.

Пока же картина продавалась, «чужой» смотрел на витрину через глаза Бомбы, и на людей, которые смотрели на витрину, и слышал, как дело рук его проникает им в сердце, и узнал, что слаще этого зрелища нет ничего.

Ничего нет слаще, чем властвовать над сердцами и умами, и покорять, и вести, и быть первым среди всех.

На вырученные деньги Бомба купил струганные доски, гладкие чурбачки и широкие рейки (которые позже распилил на отдельные куски и превратил в карты для неизвестных миру настольных игр), а ещё заказал тонкие кисти, масляные краски и новый набор резцов. Запаса материалов должно было хватить надолго. И на всё это ушла лишь небольшая часть денег. Пожалуй, в тот момент Лео тоже задумался, что сотворённые его демоном вещи могут приносить пользу. А «чужой» лишь дрожал от жадности и нетерпения и мечтал, как превратит это всё в оружие своей славы.

Теперь Лео занимался одновременно несколькими работами: сделал первые карты для настольных игр, несколько миниатюрных пейзажей и ещё сувенирные мелочи, что раскупались туристами, как горячие пирожки. И начал вырезать следующую картину. Как и в прошлый раз, сперва он занялся оборотной стороной и уже сам почувствовал любопытство: что же появится на лицевой?

Он почти закончил узор, когда в деревню пришёл человек, почти десять лет назад бежавший оттуда сломя голову.

Возвращался же он, напротив, неспешно, а собственно и некуда ему было спешить. Его жена-нежена по-прежнему жила в том же самом доме у того же самого озера, в чём он был уверен, а что до ребёнка, то человек о нём помнил смутно. Люди образованные называют такой эффект «вытеснением». А в случае этого человека с кочевой звездой над макушкой эффект усугублялся ударом, полученным пару лет назад в драке с товарищем: кажется, тогда они не поделили украденную курицу. Удар пришёлся так «удачно», что с той поры бывший беглец, бывало, впадал в состояние, когда за себя не отвечал, а своих поступков потом не помнил.

Итак, одним тёплым осенним вечером тот человек вышел к пресно-солёному озеру и знакомой дорожкой направился к дому оставленной им женщины. Если бы его спросили, что он вообще забыл здесь, он бы посмотрел на собеседника налитыми кровью глазами. Такой взгляд у него бывал каждый раз, когда его ставили в тупик глупыми вопросами. В основном — о его намерениях или о причинах поступков. Ответов у него при этом никаких не было, ведь после памятного удара приобрёл он ещё одну особенность: частенько делал что-то не потому, что была на то причина, а оттого, что это просто пришло ему в голову.

Бродяга обошёл дом вокруг, заглядывая в окна; с северной стороны он наткнулся на плотно закрытые изнутри ставни. Ничего такого он не мог вспомнить. Однако у него была цель, и он не мог отвлекаться на всякие мелочи. Ему нужна была Лия и с каждой минутой всё сильнее: он начинал погружаться в то беспамятное состояние, в котором уже натворил достаточно бед.

Обойдя дом, но не заметив Лию, он вернулся к крыльцу и поднялся на три ступеньки. Взявшись за ручку двери, он как раз достиг момента, когда полностью погрузился в темноту, и порог переступил уже не помня себя. Если бы его жена-нежена была дома, кто знает, какой бы бедой для неё это обернулось.

Но дома было только существо, что жило в теле их сына. И оно тоже было способно на дикие вещи и стало бы крайне опасным для любого, кто отвлёк бы его от работы.

Это существо старательно шкурило бока доски, собираясь наконец-то переводить линию узора на них; хотя обычно оно не реагировало ни на что вокруг, в этот раз, едва в доме раздались шаги, оно остановило работу и подняло голову. Оно прислушивалось глазами, вращавшимися так свободно, как вроде бы не могут вращаться человеческие глаза. Шаги приближались и удалялись: беглец искал Лию, а существо настораживалось всё больше, оно уже выпустило доску из рук и поднялось с пола, держась неестественно прямо, опираясь как будто только на носки — между пятками и полом оставалась заметная щель. Любой из специалистов по «растениям» продал бы немало, чтобы оказаться свидетелем этой сцены. Свидетелем того, что некоторые «растения» чуют опасность во время припадков, что они могут защитить себя, предпринять активные действия, — ведь никто не знал этого наверняка.

Скрипя старыми половицами, беглец обходил комнату за комнатой; было их совсем немного, так что он вскоре очутился перед закрытой дверью. Его глаза тоже пугали, но в отличие от глаз Бомбы, они были почти недвижимые, стеклянные, как у плюшевого зверя или чучела. Через них тоже смотрело другое существо — человеческое безумие.

Человек в здравом уме никогда бы не открыл так тщательно запертую комнату в доме «растения»; но беглец снял все три засова, повернул ключ в большом сложном замке, а потом отворил дверь. И два существа посмотрели друг на друга сквозь две пары человеческих глаз.

Дальше, должно быть, случилось что-то очень нехорошее. Наверняка так, потому что когда Лия вернулась домой, она нашла кровь — не много, но и не мало, — уже впитавшуюся в доски пола перед открытой дверью особой комнаты. Порог был просто залит красным, а вот за него, в саму комнату не попало ни капли. Не было ни тела, ни каких-либо разрушений, только кровь. А Бомба, с израненными руками, с ободранными ногтями, в забрызганной одежде, продолжал аккуратно вести линию через бока деревянной доски.

И тогда Лия поняла, что им пора уезжать из родного края.

Легко было это решить, но трудно сделать. Куда уезжать? Допустим, в большой город, как делают все, кто ищет лучшей доли. В какой именно? В таких-то обстоятельствах можно выбрать и наугад, положившись на знаки и волю предков, или сразу отправиться в страшную, огромную столицу. А как выживать в том большом городе, что делать в нём, чем заниматься? Как устроиться там, где до них уже потерпели жизненное фиаско многие и многие искатели лучшей доли?

Будь у Лии побольше сведений о внешнем мире, она могла бы попытаться выбрать город, где много туристов, а значит всегда есть спрос на самые странные сувениры. В таком месте можно было бы продать результаты приступов её сына, да и она сама нашла бы хоть какую-то работу, где нужны только старательность и трудолюбие. Здесь она помогала с разной работой в нескольких магазинах, что побогаче, с видами на туристов, так сказать. Там наверняка сыскалось бы что-то похожее.

С другой стороны, будь у Лии побольше сведений о внешнем мире, она никуда бы не поехала, уверенная, что невозможно таким, как они, выжить в большом городе. И кто знает, чём бы закончилась тогда история Лео Бомбы.

Но у Лии не было сведений ни пугающих, ни полезных, да и разузнать что-то ей в голову не пришло: слишком она боялась, что кто-то догадается о её планах. Ею владела лишь мысль о бегстве. Растущее с каждым днём предчувствие беды давило, подгоняло, не оставляло выбора.

И всё же действовала Лия осторожно, понемногу сворачивала налаженный быт — отбирала вещи, которые нужно будет взять с собой, и те, которые можно будет быстро продать в последний момент или потом, если понадобятся деньги. Высчитывала и прикидывала что-то, строя незамысловатые планы. Отыскала на чердаке старую карту страны и выбирала на ней города, не подозревая, что какие-то поменяли названия, другие исчезли, и множество появилось с той поры, как была выпущена эта карта.

Она сходила на железнодорожную станцию и изучила расписание поездов, большинство из которых пролетало их край насквозь, но некоторые всё же останавливались на несколько минут. В конце концов, она просто выбрала направление по карте и нашла поезд, следующий туда.

И осталось только дождаться, пока сын закончит текущую работу и получит за неё аванс. Конечно, жаль было в общем-то отдавать вещь за бесценок, ведь бóльшую часть денег они уже не смогут забрать. Но и треть лучше, чем ничего.

А существо, живущее в Бомбе, будто тоже знало об их планах и спешило, как никогда раньше (а может, и правда знало и, должно быть, радовалось: в большом городе и людей больше, больше тех, кого оно сможет очаровать). Забросив всю мелочь, Лео занимался только картиной и за несколько недель закончил лунный пейзаж, столь тревожный и очаровывающий, что сам не мог смотреть на него спокойно. Довольный продавец сувениров, предвкушая немалую выручку, заплатил большой аванс за картину и не подозревал, что финансирует исчезновение источника доходов, к которому уже начал привыкать.

Через сутки, рано утром Лия и Лео покинули свой дом и пустились в путь.

Для «растений» внешний мир в первую голову — источник впечатлений для будущих работ. И Бомба с большим интересом рассматривал всё, на что падал его жадный взгляд: впервые за пятнадцать лет он оказался за пределами родной деревеньки. Мир на глазах приобретал иные размеры и изменчивые, разнообразные формы. Путешествие на поездах превратилось для Лео в удивительное приключение.

Кстати о годах: возраст Лео беспокоил Лию. Она не знала, какие же сюрпризы теперь преподнесёт ей «чужой». Есть ли у него такие же потребности и стремления, как у людей, те самые, что просыпаются примерно в этом возрасте и даже раньше? Или же он готовит Лии и её сыну иные изменения, пугающие, извращённые, неисполнимые? А может быть, присутствие «чужого» вовсе лишит Лео свойственных мужской природе особенностей?

До того, как она начнёт получать ответы на эти вопросы, они должны оказаться в надёжном месте, решила Лия, когда только начала думать о побеге. Они не справятся со всеми напастями сразу, и потому ещё она не могла слишком долго выбирать и рассчитывать, ведь время неумолимо подгоняло её — быстрей, быстрей найти убежище, определиться, закрепиться на новом месте.

Поезд уносил их на юго-запад: они делали крюк, объезжая центр страны. Не было в том необходимости, но Лия — будто гнала её и подхлёстывала паранойя, пусть она и не знала, что это такое, — построила маршрут странный в своей голове. Три раза они сменят поезд, и сделают ещё один крюк, и дорога, что заняла бы у них полдня, отнимет двое суток.

На самом деле они ехали к морю. Всю жизнь проведя у озера, Лия хотела какого-то напоминания о нём, и море представлялось ей озером-переростком. Она знала, конечно, что вода в морях исключительно солёная и прибрежный климат совсем иной, но край гор и озёр, родина мрачных легенд, был только один, так что она выбрала море. К тому же на карте рядом с морем было нарисовано самое большое и самое синее озеро.

Разрывы между поездами были в несколько часов, и переждать их удавалось на вокзалах. Лия боялась выходить в незнакомые, ненужные им города, далеко уходить от железнодорожных путей. Ей всё казалось, что время вдруг совершит прыжок, и они пропустят свой поезд. Лео был бы не против взглянуть на иные города, но ему пришлось довольствоваться тем, что было видно из вокзальных окон.

Сквозь пыльные, иногда откровенно грязные, всегда узкие и заслонённые чьими-то спинами, деревьями, торговыми рядами оконные проёмы ему удавалось разглядеть кусочки мира. Пройдут годы, и он нарисует эти фрагменты. Он создаст окна, сквозь которые осторожно заглядывают, проникают или врываются чужие миры. Буйные или тихие линии картин будут рождать в людях ощущения радостного открытия, сказки, сбывшейся мечты. Все, кто в детстве грезил приключениями, кто побывал мысленно на далёких звёздах, в глубинах морей или в параллельных мирах, увидят на картинах свои воплощённые фантазии. Эти работы принесут Лео мировую известность, сделают его знаменитым и богатым, подарят статус мага. И для многих людей он навечно останется человеком, вернувшим им позабытые цветные сны.

Но это будет ещё нескоро. Пока Бомба заглядывал через вокзальные окна в жизнь городов. Для искушённого зрителя эти места были похожи друг на друга — блёклые, ничем не отмеченные, средней руки городки по дороге к морю. Но, может быть, уже тогда Бомба видел сквозь окна нечто более примечательное.

Последний поезд довёз их до нужной станции, и так Лия и Лео поздним вечером прибыли в конечную цель своего путешествия.

Прибрежный город был большим, но не слишком: в нём людям было и не скучно, и уютно. Красные крыши, белые стены и потерявшиеся во времени воспоминания о древних поселениях. Портовые краны и вечные гудки кораблей. Пляжи, виноградники и фруктовые сады. Археологические раскопы и новые отели.

В город приходили осень без пасмурного неба и зима без снега, и осень была такой, как в иных местах лето, а зима — как весна.

И люди в этом городе в большинстве своём были хорошие; попадая сюда, даже жители больших и суровых столиц на время смягчались и теплели. Прибрежный город тоже был как будто из чьей-то мечты.

Выбор Лии оказался удивительно удачным; это было то везение, которое судьба дарит в уплату за долгие тяжёлые годы. Придёт время, и здесь Лия будет счастлива и даже начнёт думать, что прибрежный город для неё — родной, а край озёр и гор поблекнет в её памяти. Что до Бомбы, то никто не мог бы сказать, насколько он счастлив; сам он, по крайней мере, о счастье никогда не говорил.

Ну а поначалу им пришлось трудно, как и ожидалось. Лия устроилась на работу, не требующую образования и оплачивающуюся соответственно, — подсобной рабочей при большой гостинице; зато при этом ей выделили комнатушку в жилом корпусе. Сын помогал Лии, если мог, а когда «чужой» приходил в его тело на свои законные несколько часов, она запирала Лео в комнатушке. «Чужой» вёл себя тихо; может быть, он всё же понимал, когда можно шуметь и показывать зубы, а когда в его же интересах не давать о себе знать.

Закончив следующую резную картину, Бомба потихоньку понёс её в сувенирный магазин — здесь их было множество, некоторые настолько большие и дорогие, что в первый раз увидев такой, он не поверил своим глазам. Если бы ему дали за работу столько, сколько стояло на ценниках, ну хотя бы треть… Жить в большом городе — а для Лии и Лео этот город был просто огромным — трудно, и Бомба хотел помочь матери. Она же запрещала ему пока продавать работы, как будто опасалась чего-то.

Намётанным глазом хозяин магазина сразу же определил, что ему принесли; он-то понимал разницу между творением «растения» и работой обычного человека. И всё бы было ничего, да только Лео легко признался, что он несовершеннолетний. И пусть даже «ботаническую перепись» отменили уже три месяца как, но брать товар у несовершеннолетнего «растения» без согласия опекуна оставалось незаконным. Жадность недолгое время боролась в торговце с осторожностью, и последняя победила.

Хозяин магазинчика объяснил Бомбе, что без присутствия матери работу у него купят только очень плохие люди, а связываться с ними никому не стоит. Потому что способны они на любые мерзости, даже похитить подростка и держать его в каком-нибудь крысином подвале, пока малолетнее «растение» создаёт шедевр за шедевром.

Тот человек порядком напугал Лео, а его «чужого» — так ещё больше. Выходя из магазина, Бомба даже озирался по сторонам в опасении, что за ним следят «очень плохие люди».

Вернувшись домой несолоно хлебавши, Лео спрятал картину и задумался над тем, как же ему быть дальше. Он хотел бы найти работу, настоящую; проведя детство в крае с простым жизненным укладом, работать он умел. Но вот беда: всё равно придётся объяснять хозяевам, почему раз в три дня ему нужен выходной. И вдруг тогда какой-нибудь плохой человек прослышит, что Лео — «растение», и выследит, и посадит его в подвал?

И на работах «чужого» тоже не заработаешь, по той же самой причине. Конечно, можно пойти в сувенирную лавку вместе с матерью, но разве она сможет защитить его от банды очень плохих людей? Нет, никто не сможет. Как ни крути, никакого выхода нет.

Попав в мысленный тупик, напуганный намного сильнее, чем стоило бы, Лео затаился от окружающего мира. Он почти не выходил за пределы территории гостиницы, разве что по крайней необходимости, а свои работы складывал в чулан. Если ему приходилось появляться в городе, он далеко стороной обходил все сувенирные магазины, свято уверовав, что за ними денно и нощно следят очень плохие люди.

Лео никогда не был особенно общительным, но минуло четыре месяца с его попытки продать картину, а за это время он говорил только с двумя людьми: матерью, которая связывала перемены в характере сына с взрослением, и работником кассы ближайшего универсального магазина.

Но это время не прошло бесследно для отношений Лео и его «чужого»; как будто что-то случилось между ними, разговор по душам или же, напротив, резкая ссора, но расстановка сил изменилась. Уже свершилось кое-что секретное, лишь ждущее подходящего момента, чтобы в одночасье стать очевидным и пугающим.

Первые звоночки о переменах остались незамеченными. Лео Бомба делал вещи, о которых не помнил; это были сущие мелочи — переложенные с привычных мест расчёска и зубная щётка, по-другому завязанные шнурки, лишний съеденный кусок хлеба. Но ещё у него менялись жесты, он строил нетипичные фразы, изменял старым привычкам. Всё это было эпизодическим, разбросанным по времени и потому незаметным.

К тому моменту, когда мелочи перешли количественный рубеж и превратились в новое качество, ни у Лео, ни у его матери всё ещё не возникало серьёзных опасений.

«Чужой», живущий в Бомбе, не был доволен тем, что его работы оставались без внимания, а носитель жил затворником. «Чужой» искал выход, нащупывал варианты, которые его бы устроили. Все эти мелочи были признаками тайной работы «чужого». И они вылились в катастрофу — катастрофу для Лии.

Настал день, когда выйдя за ограду гостиницы, Лео больше не вернулся.

И здесь начинается история того, как Лео Бомба приобрёл своё теперешнее имя. Та сама история, о которой знают все. Настоящим фанатам и знатокам отлично известно, что «Бомба» — всего лишь прозвище, которое он получил, когда его первая — официально первая — работа увидела свет. До того не было у него никакой фамилии, только имя.

Лео стал настоящей информационной бомбой: перед его творениями люди были беспомощны. Глядя на линии, орнаменты и завитушки, слагающиеся — как слова в былины — в образ скрытого и неосознанного, любой чувствовал себя как никогда уязвимым. Картины Бомбы проникали потаённым ходами в закрома памяти, в самые тёмные углы, о существовании которых люди и не знали. На таких планах подсознания между нами уже нет разницы: в глубинах родовой памяти прячутся одни и те же доисторические создания. И оказавшись лицом к лицу с ними, зрителям всего только и оставалось — быть беспомощными, безоружными, безымянными.

Лео Бомба, гениальный подросток, самый известный из «растений» после Великого Боне, был найден на улицах столичного города на следующий день после исчезновения предыдущего Лео, сына Лии. Найден лишившимся памяти, не понимающим, кто он и где. Он смог сообщить о себе лишь имя и возраст и даже о природе своей не помнил. И поначалу оказался в обычном государственном интернате, но пробыл там полтора дня, пока не напугал всех, превратившись в «чужого» и рыская в поисках нужных материалов и инструментов.

Дальше он поступил в ведение специальных отделов социальных служб, где ему очень быстро нашли ответственных опекунов, имеющих опыт общения с «растениями»-подростками. И его первое законченное произведение, по закону отходящее государству дабы возместить расходы, полностью последние окупило. Лео стал знаменит в два дня, и с тех пор его благосостояние и известность только росли; к совершеннолетию он был уже очень обеспеченным молодым человеком и мог заниматься чем угодно.

Он не остался в столице родной страны, он переехал ещё дальше на северо-запад, туда, где «растения» родились и куда они все стремились. Там он осел, в столице того государства. Купил квартиру в старом квартале и наслаждался покоем и одиночеством. Прошлое, ввиду отсутствия такового, его не тревожило, будущее мало занимало, а настоящее оставалось… удобным. Он был доволен, и «чужой» в нём тоже был доволен, получив всё, что нужно.

Лео мог позволить себе не продавать творения «чужого» сразу, в деньгах он больше не нуждался. Один из немногих «растений», он делал мини-выставки, закончив очередную серию произведений; теперь намного чаще это была живопись, нежели резьба по дереву. Среди коллекционеров собрать такую серию считалось удачей. Выставки всегда были полны народа, и когда наступал заветный час, Лео появлялся собственной персоной: длинноволосый, бородатый, кареглазый, с кожей цвета карамели — тёмная худая тень, скользящая среди людей, вдыхающая их страхи, восхищение и удивление, их открытие самих себя. «Чужой» его, демон, слышал биение каждого сердца, движение каждого ума, впитывал их и становился всё сильнее и страшнее. Он знал: здесь его место.

Он знал: он будет жить вечно.

А Лео будто и не замечал, что делает «чужой». Ему самому просто нравилось наблюдать за людьми. Он не понимал, чем вызвана их реакция на путаные линии его картин; для Лео линии оставались линиями. Зная и понимая, что «чужой» изобразил в этот раз, Лео не чувствовал никаких волшебных головокружений, захватывающих дух кинестетических иллюзий и прочего, чем взахлёб делились зрители.

Но со временем он стал уставать от внимания и всё с меньшим числом людей желал общаться. Даже «чужой» ничего не мог с этим поделать. Его человек изнашивался, как старая одежда, и если б «чужой» мог, он бы перебрался в кого-то ещё. Но, увы, ему оставалось лишь мириться с неизбежным.

Однажды, на большом приёме в честь его тридцать пятого дня рождения (день и месяц были условны — просто годовщина дня, когда его нашли), Лео познакомили с Энн Блэксмит, недавно приехавшей в город активисткой движения за права «растений», специалиста по ним и искусствоведа. Лео редко первым обращал внимание на женщин, обычно просто лениво поддаваясь, когда очередная поклонница настойчиво пыталась завлечь его в свои сети. Как только она ему приедалась, а случалось это быстро, он указывал ей на дверь.

С Энн вышло иначе. В её взгляде было что-то, отчего даже «чужой» в голове Лео шевельнулся с интересом. Бомба не мог понять, что притягивает его в госпоже Блэксмит — то ли её выдержанное спокойствие в общении с ним, то ли сумасшедшие искорки, пляшущие в её глазах. Он понял, что даже не представляет, как ухаживать за женщиной — никогда не было нужды этим заниматься. И вместо того, чтобы пойти напрямик, он вдруг выбрал окольные пути.

Для начала он предложил ей стать его единственным представителем. Честно рассказал, что люди ему надоели. Что он больше не хочет интервью, фанатов под окнами, обсуждения контрактов — вообще ничего. Чем меньше общения, тем лучше. Она согласилась. И так начались их странные и, возможно, ненормальные отношения.

Лео действительно шёл окольными тропами, нарезая огромные петли и обходя несуществующие препятствия. Несколько лет он подходил к тому, чтобы — в вежливой форме — сделать Энн другое предложение: стать его любовницей. Ему даже не пришло в голову, что так это не делается. Но она согласилась. Когда он звал, Энн приходила, потом оставляла его одного. А ему всё чаще казалось, что здесь что-то не так и что люди ведут себя по-другому.

«Чужой» же их отношениями наслаждался. Это дало ему богатую пищу для размышлений, и в работах Лео появились иные нотки, вызывающее тянущее ощущение внизу живота и сладкое замирание в солнечном сплетении.

Любой другой на месте Лео хоть раз за долгие годы попытался бы узнать что-то о своём прошлом, обрести воспоминания, припомнить хотя бы полное имя — без собственного имени людям тяжело живётся. Но Бомба не предпринимал никаких шагов, не прикладывал усилий и не ходил к специалистам; казалось, он не нуждался в прошлом.

На самом деле это было не совсем так. В прошлом не нуждался «чужой»; он вообще не умел воспринимать время, для него лишь настоящий момент был истинным, и трогательное чувство ностальгии или же тревожное ожидание будущего не были ему присущи.

Человеческая часть Лео оставалась подавленной «чужим». Лео не знал этого, а врачи, наблюдавшие его подростком, не смогли сделать однозначных выводов. Они, может быть, что-то подозревали, но не находили достаточных доказательств.

Но семь лет назад судьба преподнесла «чужому» сюрприз.

Однажды утром Лео Бомба проснулся, твёрдо зная, кто он.

Не было чувства прорванной плотины и нахлынувших воспоминаний или внезапно разошедшегося тумана, он просто знал, как прежде — двадцать три года, не знал. Так происходит, когда одним не очень хорошим днём находишь седину на висках. Появилась она незаметно, но теперь никогда тебя не покинет.

Лео мог бы сказать, что привело к возвращению его прежней личности (некоторые события последних лет), но какое это имело значение? Важны были не причины, а последствия.

Бомба не был эмоциональным человеком; не в силу своей «растительной» природы, просто по складу характера. Но в то утро его придавила мысль о том, что делалось все эти годы с Лией. Даже он понимал, что исчезновение сына должно было стать для неё тяжелейшим испытанием.

Возможно, она искала его, но, будучи жительницей края гор и озёр, не подумала, что может обратиться к властям. Её поиски наверняка сводились к бесконечным кругам по городу, а потом, возможно, по пригородам, соседним городам.… Всё по кругу, безнадёжное и бессмысленное движение.

Так он думал, сидя на кровати, вцепившись в редеющие волосы, пока слёзы текли по его лицу.

И оказался прав.

Круги, что за эти годы сделала Лия, уже давно не поддавались счёту. Поняв, что Лео пропал, она тут же пустилась в путь и остановилась лишь поздно вечером. За первый день она обошла только ближайшие кварталы, но обыскала их так тщательно, как никогда бы не сделали этого полицейские. Она подслушивала под дверьми, заглядывали под капюшоны и шапки, проверяла автобусы и припаркованные машины, мусорные баки, подвалы. Так продолжалось и в последующие дни.

Работу она не бросала, но остальное время, кроме нескольких часов беспокойного сна, посвящала поискам. Лия стала местной сумасшедшей, безвредной, но временами досаждающей. К ней нужно было привыкать; приезжие иногда пугались её, но полиция не трогала: она никогда никому не угрожала и не причиняла вреда. К тому же слух о том, что она ищет пропавшего сына, шёл за ней, всё же исчезновение ребёнка не осталась незамеченным. Большинство, впрочем, теперь считало это просто байкой, не веря в то, что пропавший сын когда-либо существовал. Тем более что сама Лия никому ничего не рассказывала.

Минуло время, она обошла город, пригороды, несколько ближайших посёлков — на большее её не хватило. Потом «вернулась» в город. Ей стало казаться, что однажды что-то в пространстве или времени сдвинется, и Лео просто появится на этих улицах, может быть, даже таким же, каким исчез. У неё оказались уникальная память и отменная наблюдательность. Она наизусть выучила всё, что было в городе; она отмечала перемены, которые происходили в нём, и в её памяти существовало теперь множество образов этого места, разнящихся зачастую всего лишь мелочами. В любой момент она могла бы представить каждый из них, но ни человеческий, ни «растительный» талант не были тому причиной, лишь отчаяние и боль от потери. Раньше Лия не подозревала, что вся её жизнь выстроена вокруг сына.

Для матери естественно любить своего ребёнка; естественно также привязываться к человеку, с которым долгое время живёшь рядом; но чувство Лии оказалось ещё сильнее. Сознание и душа её были теперь зафиксированы на Лео, как на центральной точке мироздания. Всё мерилось по отношению к нему, и всякая вещь определялась, как полезная или опасная, приятная или неприятная, исходя из этого критерия.

И в этом смысле она, безусловно, была сумасшедшей.

Семь лет назад, ночью, внезапно и тайно, Лео Бомба вернулся в прибрежный город. Он шёл по улицам, вдыхал свежий прелый воздух, пинал палую листву, мёрз на холодном ветру. Он чувствовал себя человеком. В эту ночь «чужой» в его голове затих впервые; пока — ненадолго, но уже по-настоящему. Исчез за стеной, из-за которой и не должен был никогда выходить — он попал в человеческий мир в нарушение всех законов. А Лео чувствовал — запах, холод, ночь; он испытывал эмоции по их поводу, и это было ему в новинку. Он даже не понял тогда, что это — эмоции.

Под утро Лео постучал в комнатушку, откуда исчез много лет назад. Он был уверен, что найдёт свою мать там, и не ошибся.

Лия открыла дверь. Какое-то время они смотрели друг на друга, в неясной предрассветной дымке привыкая к этому заново. Если разлука была очень длительной, нужен особенный период при встрече, когда память, подспудно изменившая образ близкого человека, соотносит свои придумки с реальностью. Нужно время на совмещение бывшего раньше, созданного воображением и настоящего.

Когда положенное время прошло, Лия отступила назад и впустила сына в дом.

С того дня жизнь Лео Бомбы разделилась на две части. В одной была Энн, в другой — Лия.

Он по-прежнему оставался известным художником, жил в столице другой страны и встречался с Энн Блэксмит, пытаясь понять, что же в их отношениях не совсем так.

И он же жил в прибрежном городе, в небольшом уютном доме, который купил для своей матери, — двухэтажном, с садом, кукольным магазинчиком по соседству и окнами, выходящими на море. Именно в этом доме Лия и обрела, наконец, счастье.

Эти две жизни разделяли несколько часов лёта.

Лео говорил то Энн, то Лии, что у него есть дело, и исчезал, на недели или месяц, перебираясь из чужой столицы к родному морю и обратно.

И такое двойственное существование отнимало у него всё больше сил, и всё чаще «чужой» чувствовал, что ему становится тесно в душе Лео, ведь теперь место там занимали ещё и два человеческих существа.

Никто из новых соседей не узнал в Лии городскую сумасшедшую, никто не озаботился пропажей последней; ну, может быть, пару раз пришла кому-то в голову мысль: а где же та странная женщина, что всё бродила упрямо по улицам? Давненько её не видно... Но люди склонны забывать такие мысли, сразу как только додумают до конца. Новая жизнь вернула прежнюю Лию, потерявшую, правда, безвозвратно много лет. Она осознала потерю, оплакала её и приняла, как то, что нельзя изменить. С возвращением сына она чувствовала на себе благословление предков. Теперь ей всё было неважно, и всё она могла вынести при необходимости: сын был с ней.

Со временем Лео рассказал Лии, что с ним происходило в эти годы, хотя она и не спрашивала; да и рассказал как: вот была такая история… когда я был… однажды я встретил… Так, понемногу, описал всё, что случалось.

Вместе с рассказом, также понемногу, будто затягивая прощание, утекли и сами эти года; конечно, они никуда не делись из истории, но перестали иметь значение в той части его жизни, что он проводил с матерью. Вместе с этим пропал из неё и художник Лео Бомба, которого знал мир. Опыт нивелировался, навыки свелись к нулю; пока дышал «чужой» внутри его головы, Лео оставался «растением» в любом месте, а значит — и художником, но теперь его развитие началось заново, от той же точки, в которой было в день исчезновения из дома матери. И пошло по иному пути, будто там была развилка, и Лео в этот раз свернул в другую сторону.

Он начал новую дорогу с торжествующего манифеста, с произведения, воспевающего пути судьбы, её непредсказуемость и справедливость. Одна из самых странных его вещей — небольшое панно, где линии положены так густо, так перепутаны и сплетены, что нужно приложить значительное усилие и потратить немало времени, чтобы проследить их все. Но тот, кто сделает это, будет вознаграждён: неведомо как, панно оставит ему ощущение преодоления препятствий и дара, следующего за этим. Нарастающее напряжение сменится катарсисом, приступом счастья, заставляющим задыхаться от радости и чувства освобождения. И появится ещё уверенность, что за твоей спиной стоят люди, ближе которых не сыскать на всём свете, и ты всегда чувствуешь их и знаешь: они придут, когда будут нужны.

А дальше Лео пошёл «шаг в шаг» по своим следам, точнее, параллельно им, — следам, оставленным на соседней тропе. Он делал те же вещи, из тех же материалов, он повторял их, но они всё же были другими. У этого Лео, Лео-из-прибрежного-города, изменился взгляд на мир, а глаза Бомбы служили глазами и «чужому», ведь своих у того не было. Не секрет, до чего по-разному видят одно и то же яблоко разные люди. Так что теперь «чужой» получал совсем иную пищу. И в нём появилась потребность переделать всё, что было сделано; он будто счёл первые варианты ошибочными.

Вещи были похожи; они различались на десяток линий, на величину угла их пересечений, на ширину штрихов — и в результате рождали иные ощущения.

Новые творения Лео попадали в магазинчик на соседней улице, откуда расползались по всему городу, по туристам, по заезжим деловым людям и морякам…

И самая удивительная вещь в этой истории, что до поры до времени его двойная жизнь сходила ему с рук. Он ваял подделки на самого себя, но они были столь различны по настроению, что люди не замечали сходства между товарами в маленьком магазинчике небольшого южного города и вещами великого Лео Бомбы. Откровенно говоря, мало кто из обладателей тех сувениров и видел поздние творения Бомбы-из-столицы вблизи. Большинство его последних работ томились в частных коллекциях и вели свою особую жизнь на аукционах, периодически выбирая себе нового владельца. Они всё более росли в цене и отдалялись от обычных людей. Они перешагнули грань, за которой искусство обращается в инвестиции и средство образования сокровищ.

«Новые старые» произведения Лео повели себя совсем иначе; будто в пику заносчивости творений другого Лео, они продавались достаточно дёшево. И попадали в руки не коллекционеров, а тех, кто хотел увезти что-то на память о прибрежном городе и просто не смог пройти мимо, заметив в витрине одно из волшебных произведений Бомбы. Прежние картины вызывали гамму чувств, но чаще тревожных, смутных, как странные, на что-то намекающие сны. Новые возвращали ощущение детского счастья, хорошего дня с друзьями, третьего свидания. Хотя природа и тех, и других чувств была одна, гранями они поворачивались разными.

За несколько лет Лео Бомба прошёл заново почти весь прежний путь. Все его творения были повторены, переиначены, исправлены. И перед «чужим» встал выбор, каким ему быть дальше. Кто знает, чем он руководствовался, но, попробовав два способа смотреть на мир, он выбрал второй. Такой жадный раньше, так устремлённый к власти, он вдруг оттаял, он… увидел что-то ещё, чем раньше пренебрегал. Он вышел на солнечный свет, но, удивительно, тот вовсе его не сжёг. Никто в краю гор и озёр не придумывал сказок с таким светлым во всех смыслах финалом.

Два разных Лео Бомбы постепенно начинали сливаться в одного.

Но до окончания этого процесса было ещё далеко.

Лео Бомба давно не продавал своих творений лично. За его столичную версию это делала Энн, а за провинциальную — Лия. Только они имели дело с владельцами магазинов, перекупщиками, оценщиками, директорами галерей, организаторами выставок — кому кто доставался.

Кто знает, как это случилось, то ли слухи пошли, то ли правда очень плохие люди выслеживали «бесхозные», одинокие «растения», неспособные за себя постоять, но только однажды Лео заметил двух неприятного вида мужчин, пристально следящих за домом Лии. Они попались ему на глаза ещё раз, потом ещё… а на четвёртый «чужой» решил взять дело в свои руки. Может быть, взрослый Лео и подзабыл детские страхи, да вот только «чужой» ничего не забывал. Мысль об «агрономах», «грядках» — одиночных камерах, где держат похищенных, и прочих ужасах его пугала. Тем более что теперь Бомба знал, что кое-что из этих баек — правда.

Однажды, поздно вечером, осторожно выглянув из окна, Лео снова увидел тех же двоих, с унылым видом прячущихся среди деревьев на другой стороне улицы. Он успел только подумать, чего же они хотят дождаться в такой час, чего вообще им нужно? Увидеть, кто же создаёт картины, что Лия регулярно относит в сувенирную лавку? А затем?..

Затем он очнулся, стоя в глухом переулке. На земле справа тяжело дышал и стонал один из молодчиков, второй сползал по стене, с кровью выплёвывая какое-то имя.

«Чужой» взялся за старое. Однажды он уже смог защитить своего носителя от настоящего чудовища и с этими двумя тоже решил не церемониться.

В панике Лео разбудил мать, велел ей собрать самое необходимое и навсегда увёз её из прибрежного города.

Бомба бросился за помощью к единственному человеку, который хоть как-то имел отношение к расследованиям. И сколько тот не убеждал Лео обратиться в полицию, Бомба лишь повторял, что избил двоих, а так просто ему это с рук не сойдёт. Наконец, друг его сдался и посоветовал спрятать Лию, а сам обещал заняться выяснением всех обстоятельств. Лео сообщил ему то единственное, что знал, — выбитое из молодчика имя.

Друг вёл дело, по мнению Бомбы, слишком неспешно. Лео звонил ему через день, всё спрашивая, что же тот обнаружил и когда, наконец, они все будут в безопасности?

«Все», потому что беспокойство Лео постепенно перешло на всех его знакомых — и людей, и «растений». Лишь небольшое облегчение ему приносило то, что он теперь всегда знал, где находится Лия: он не сыскал более безопасного места, чем собственная столичная квартира.

Но ведь были ещё и другие его друзья, за которыми могли прийти очень плохие люди и посадить их в крысиные подвалы. Была Энн, которой он не мог лишиться. И у друзей тоже были родственники и близкие. И всем этим людям угрожала опасность, пока чудовище оставалось на свободе.

Продолжалось так несколько недель. За это время Лео создал картину, испугавшую даже его самого.

Наконец, настал день, когда друг позвонил и сказал, что вот-вот получит доказательства против одного очень важного человека. Что названное имя привело его по цепочке к тому, кто, возможно, годами стоял за многими преступлениями, связанными с искусством.

Лео потребовал назвать имя. Он так беспокоился, так настаивал, что друг не мог сопротивляться. «Только не знаю, зачем тебе это», — сказал он напоследок.

Зато знал «чужой». Львиная доля страхов Лео была страхами его демона. И тот собирался покончить с ними одним махом.

Лео отвёл мать к Энн. Когда он объяснил, о ком просит позаботиться, Энн решилась дара речи. Она лишь переводила растерянный взгляд с него на Лию, устало кутающуюся в длинную старую кофту.

«Я доверяю тебе, — произнёс Лео и всучил Энн картину. — Будь осторожна: они могут быть везде. Но я об этом позабочусь. У меня опять есть дело. Позаботься о ней…» И обернувшись напоследок на них обеих, едва слышно и впервые в жизни произнёс: «Я люблю тебя».

Поздно ночью «чужой» привёл Лео Бомбу к дому того человека — выяснить адрес оказалось просто, мерзавец был публичной персоной. Когда они подошли достаточно близко, «чужой» вышел наружу. Возможно, он собирался проникнуть в дом и убить причину своих страхов. Может быть, планировал что-то ещё.

Но сделать ничего не успел.

Ведь это была там самая ночь, когда одно трагическое событие повлекло за собой множество странных вещей.

Например, «чужой» Бомбы, оставшись без защиты человеческого сознания, пережил страшный удар почти сразу после того, как доктор Третьяков упал с лестницы. И удар этот лишил «чужого» сил, а Лео — памяти, которая всегда была во власти его личного демона.

А парой часов позже потерянно бродящего по ночным улицам Бомбу избили и ограбили, оставив в одном нижнем белье.

***

— Потому что мы его совсем не знаем, — ответил Леонид мрачно. Они говорили в присутствии Бомбы так, будто его тут не было, но тот и сам отказывался их замечать.

— Знаем, но не помним, — возразил Ричард. — И мне любопытно, а помнит ли он нас? Что вообще он помнит о своей жизни? Разве не создалось у тебя впечатления, что он просто не хочет с нами говорить?

Леонид пожал плечами.

— Когда-то Лео Бомба доверял мне настолько, — задумчиво начал Мендоуз, — что попросил помощи. Тогда же он привёз ко мне свою мать — я не помню зачем, и она не может рассказать толком, но так и было. И чтобы помочь ему, я начал искать тех, кто… делал что? Преследовал Лию или Лео? Или угрожал им? Я так сожалею, что я не помню сути дела. Но ведь где-то в глубинах моего разума всё же живёт эхо обещания. И я собираюсь сдержать данное слово, довести дело до конца. Если верить тому, что я прочёл в собственных записях, я отследил кое-какие предметы искусства, говорил с людьми, готовыми дать показания, у меня есть косвенные доказательства, с прямыми, конечно, будут трудности. Но не верится мне самому, что я сумел всё это сделать, но, выходит, если знать, что и кого ищешь, то проще найти. Мне осталось немногое: лишь упорядочить всё найденное и передать кому-нибудь — в прокуратору, скорей всего. Надёжному, честному человеку с хорошей репутацией. И после этого Лия и Лео будут в безопасности. И, возможно, кто-то ещё? Может быть, Энн? Может быть, другие люди, о которых мы не помним? Кто был тебе настолько небезразличен, Лео, что ты?.. Что́ ты сделал в ту ночь?

Бомба, уже давно замерший и смотрящий в одну точку, с глубоким вздохом закрыл глаза. Когда он снова посмотрела на Ричарда, а потом на Леонида, они увидели наконец в его глазах слабый, едва различимый признак присутствия «чужого». Тот едва шевелился, с трудом выползая на свет, но, видимо, без «чужого» Лео уже не мог быть собой.

— Я не помню, — сказал Бомба. — Где я был и что делал, и вас тоже не помню. Только то, что случилось потом.

Они слушали его, затаив дыхание, опасаясь спугнуть возвратившегося «чужого». А Лео медленно поднялся и произнёс:

— Я чувствую себя таким пустым теперь. Мне кажется, будто жило внутри меня что-то… демон. И он мучил меня снова и снова, и я хотел изгнать его. Но стоило этому случиться, и ничего во мне не осталось. Только слабый отзвук… Из всей прошлой жизни я всё ещё помню только Энн и маму. Не знаю, нужен ли я им такой… Но если вы не врёте, то… — его голос дрогнул. — Вы можете отвести меня к ним?

Невеста

Ричард, как он выразился, «взялся за доведение дела до ума». А позже обещал приступить к поискам подростка и автора фотографии.

Леонид же слонялся по квартире, не имея настроения чем-либо заниматься.

«Чужой», придавленный горой самых разных впечатлений, вяло шевелился в его голове и выходить пока не собирался. Леонид и не мог припомнить, когда он был настолько свободен от всегдашнего навязчивого стремления «чужого» выплёскивать стихи на бумагу. У Перелётова и его подселенца существовал давний договор, который обе стороны по мере сил старались нарушать. Но сейчас царило затишье.

Он даже чувствовать себя стал лучше, и ему казалось, что это как-то связано с появлением Ричарда. С тем, что теперь они работают вместе, и даже вдвоём составляют систему, которая больше суммы её элементов. Как и говорила Одри.

Он носился с этой идеей, и каждый раз, когда из-за его мнительной натуры к нему приходили дурацкие, трусливые или депрессивные мысли, он вспоминал, что теперь не один.

Так прошло несколько дней, а потом позвонила Вера:

— Дедушка умер… ночью, — её голос был сухим, шершавым и причинял боль. — Если хочешь — приходи в субботу. Будет прощание, потом кладбище.

Он обещал прийти. Осторожно спросил, нужно ли сообщить Марианн. Вера помолчала, будто вспоминая, кто это, потом сказала:

— Да. Сделаешь это? Я уже не могу…

И бросила трубку.

Леонид снова принялся названивать Марианн, написал ей письмо, но ответа не было.

А потом, часа через два, пришло сообщение — первый за месяц признак того, что Марианн жива: «Привет! Приходи в сезон дождей в пять, ок?»

Было непонятно, догадывается ли Марианн, что случилось, получила ли она его письмо?

«Сезон дождей», ресторан, где они иногда встречались, на их памяти пережил две смены интерьера и три — меню, но главным в нём был неизменный вид из окна: на городской парк, где за деревьями блестел большой пруд, бирюзовый летом и серебряный зимой.

По дороге Леонид купил газету и в ресторане, ожидая Марианн, принялся читать: новость о смерти Виктора была на первой полосе. Редактор даже сумел втиснуть статейку, наспех склёпанную каким-то отчаянно зевающим в ранний час, но ушлым журналистом.

«Кто из нас не знает прекрасных слов Великого Боне о «голосе «чужого», направляющем творца через осколки стекла и острые камни»? Невероятно точная метафора, наполняющая вдохновением не одно поколение поэтов.

Или же одни из его последних стихов — о Первом, прародителе всех «растений», полные тайного смысла, понятного немногим...»

Леонид раздражённо проткнул статью пальцем. Журналист совершенно не понимал, о чём пишет. С кем он говорил, кто из жалких собратьев Леонида рассказал ему про «метафору» и «тайный смысл»? Эти вещи существовали на самом деле — и голос, не дающий покоя, и Первый… Существовали, и мучили, и сводили с ума. А иногда несли с собой такую боль, что не каждый способен выдержать. И ещё навсегда отрезали тебя от людей, не понимающих, не разделяющих, не чувствующих того, что ты носишь в себе.

В пять от Марианн пришло ещё одно сообщение: «не успевю, давай комне».

В этом была она вся.

Марианн жила по другую сторону парка, в мансарде трёхэтажного особняка, увешанного мемориальными табличками. Если верить им, половина исторических деятелей хоть раз в жизни заглядывали в этот дом, веками принадлежащий старинному аристократическому роду.

Последние его потомки сгинули в середине прошлого века, а их дальние родственники постепенно распродали дом по частям. Нынче же в нём размещались и офисы, и дорогое жильё, и очень маленький музей. Марианн квартира досталась самая крошечная, но зато выходящая окнами на парк и всё тот же пруд.

Леонид долго звонил в дверь, пока не услышал лёгкие шаги.

Марианн открыла с улыбкой на лице, радостно вскрикнула:

— Привет, солнышко! Заходи скорей!

И тут же скрылась из виду.

Леонид захлопнул дверь, стянул ботинки и в носках прошёл в рабочую комнату Марианн. Она уже сидела на подоконнике, поставив на него одну ногу, и перебирала листы. На ней были выцветшие велосипедные шорты, замызганная пожелтевшая футболка с прожжённым подолом; длинные пушистые волосы Марианн собрала в небрежный, съехавший набок хвост.

— Давай-давай, — сказала она. — Я тебе такую штуку покажу!

— Марианн… — начал он, но она перебила:

— Лео, просто прочти это, ладно? А всё остальное потом. Ну пожа-алуйста!..

***

«Дорогой дневник…

Дьявол. Как они это делают? Все эти великовозрастные девчонки, мои персонажи, которых я заставляю вести дневники?

Ни одна моя книга не обошлась без дневника или хотя бы записочки самой себе. А сценарии? Как я люблю смотреть на это: в фильмеце, в грошовом сериальчике, сооружённом по моему сценарию, по моей книжечке, показывают дневник, который ведёт героиня.

Я, помнится, ни разу ещё не описала, как выглядит тот или иной дневник; ни разу не накалякала что-то вроде: «Это была обычная толстая школьная тетрадь, со смешными детскими наклейками — пара сердечек, забавный милый котёнок, звездопад; к тетради прилагалась пластмассовая закладка с портретом Стефана Забо, кумира и дамского угодника, киноактёра и владельца большой белой яхты «Стефан». Расчерченные на полуторные клетки, широкие и без полей, глянцевые страницы были исписаны аккуратным, немного детским почерком Марианн». Ага. Я всегда называю это просто «дневник», а потом ловлю кайф, рассматривая, каким его показали в фильме. У меня есть тайная коллекция: распечатки кадров, где появляются дневники.

И вот сейчас я пытаюсь записать пару своих мыслей в такой дневник и понимаю, что могу записывать только чужие.

Нет никакой необходимости вести дневник.

Вообще, нет даже никакой возможности, потому что одна мысль о том, чтобы взять ручку и что-то записать, вызывает у меня ощущение беспросветности. Но если я не смогу записать в здравом уме хотя бы пару страниц для дневника, я никогда не вырвусь из этого круга.

Слишком уж то, что выходит из-под моего пера во время приступа, стало не похожим на то, на чём можно заработать денег.

Последний раз я написала вот так: «Я так люблю тебя, дорогой мой, я так люблю тебя, так люблю тебя». Я написала ещё дюжину страниц сырого текста и развёрнутый план, я быстро работаю, дорогой дневник. Но, знаешь, я помню, как написала: «Я так люблю тебя, дорогой мой, я так люблю тебя, так люблю тебя». Я, чёрт побери, написала это от чистого сердца. Я, господь всемогущий, написала это так, будто могла знать, в чём тайный смысл этих слов. Ты понимаешь, нет?

Ты не понимаешь, ты линованная бумага и переплёт, но ведь я — примерно то же самое. Ты — инструмент для создания, и я — инструмент для создания, на тебе пишут текст, и мною пишут текст, предлог да падеж — вот и вся разница между нами. Ни ты, ни я не осознаём, что же означают написанные слова, мы даже не должны понимать, что это слова. Лишь ощущать.

Ты должен ощущать, как тебя царапает шарик ручки или же как ровно и плавно он скользит по тебе, как твоё осквернённое тело становится носителем произведения искусства; и от тебя требуется, чтобы и боль, и ласка были приняты с одинаковой благодарностью, а лучше — с дрожью наслаждения.

Я должна ощущать, как слова спускаются по нервам от макушки к ногтям, и принимать с благодарностью и наслаждением даже то, что иногда слова приходится буквально выцарапывать этими ногтями.

И ещё… я получаю за это деньги. В последнее время — даже большие деньги.

Но знаешь, дневник, мне мало. За свои страдания я должна получать в сто раз больше. Я ведь не испытываю никакого наслаждения от того, что являюсь инструментом, одни только страдания. И мироздание мне их не компенсировало ни на малую толику.

Ты знаешь, оно должно мне намного больше. Я тебе скажу, оно должно мне жизнь в тихом пригороде, кулинарные книги, троих детей и мужа с голубыми глазами и шикарным чувством юмора, и в обратном порядке — мужа, детей, дом. Оно должно мне мою несостоявшуюся жизнь. Моё белое платье — атлас, тафта, мелкий бисер, кристаллы и жемчуг, лучи солнца над холмом, скрипящие петли кухонной двери, улиток в саду. А оно пытается расплатиться деньгами. Деньгами и плакатами «Мы любим твои книги, Марианн». А мне приходится надевать чёрные очки, когда я выхожу из дома.

Прости, я так зла, я уже не могу продолжать этот разговор…

Стефан увешал салон «Стефана» репродукциями обложек моих книг и постеров снятых по ним фильмов. Дневник, Забо повредился в уме. Ты представляешь, каких цветов эти ужасные репродукции? Какие сюжеты изображены на этих обложках?

Я буду теперь входить туда с закрытыми глазами. Там везде моё имя. Оно бьёт мне по глазам.

Я вспомнила, что не объяснила тебе про ту фразу. Понимаешь, я помню, как написала её. Это произошло по моей воле; всё равно, как если писать, например, письмо, и знать, конечно, что хочешь написать. Что? Конечно, с текстами совсем не так, ведь, будем честны, не я их автор, а штука, которая сидит во мне. И ещё, эта фраза совсем была не к месту там, куда я её вставила. Более того, я не могу найти место в тексте, куда бы вообще она могла подойти.

Это моя фраза. Я говорю это.

Это бред, дневник, это бред. Я действительно не знаю, что имеют в виду мои героини, когда говорят о любви. Возможно, именно поэтому мои книги так популярны. Я не понимаю, о чём пишу, это даёт ощущение «немного другого взгляда на мир». Это слова из аннотации, которая помещается под моим именем на обложках.

Я принесу тебе какую-нибудь из обложек, покажу. Хорошо? Стяну у Стефана. У него есть запас, не все поместились на стенах».

***

— Марианн, ты это серьёзно?

Леонид посмотрел на неё поверх исчёрканных распечаток. Марианн, самая известная авторесса женских романов по две стороны океана, залезла с ногами на низкий столик напротив дивана.Скрестив красивые худые ноги, сгорбившись, она курила электронную сигарету с наркотически-сладким ароматом и наблюдала за Леонидом, пока он читал наброски её следующей книги.

Что-то из прочитанного иногда казалось ему знакомым, как будто он видел или слышал это раньше, но не мог вспомнить, когда и где. Может быть, в позабытом куске его жизни Марианн уже делилась с ним планами этой вещи. Может быть.

— Совершенно, Лео, — ответила Марианн, наклоняясь вперёд ещё больше и задевая фарфоровое блюдце, расписанное орнаментом из овечек и с пасторальной сценкой на донышке — когда-то оно служило пепельницей. — Я планирую несколько подтянуть свой статус в глазах критики.

— Ну да… — сказал Леонид. — Но я про это — мелкий жемчуг, дом в пригороде, распечатки из фильмов… салон?

— А, — коротко сказал Марианн, осторожно сползая с жалобно скрипящего столика. — Платье называется «Золушка», я видела его в каталоге. Оно бы мне подошло, стильная классика, простое, без воланов и кринолинов, но изящное. Остальное? Да, правда. Такой финт проходит только раз, но почему бы не рассказать о себе правду под шумок? Чем больше правды, тем больше люди сомневаются, что это она.

— Ага, — Леонид перевернул верхний лист. — А это: «я так люблю тебя»?

Она положила электронную сигарету на блюдце.

— Ты всё ещё мой лучший друг, Лео, — хихикнула Марианн. — Так что угадай, проверь, как хорошо ты меня знаешь.

Она выдернула у него листы и переворошила их.

— Давай, читай здесь.

Марианн ткнула в строчку. Леонид заметил, что ногти у неё снова подстрижены очень коротко. К сожалению, слова о «выцарапывать ногтями» были правдой.

***

«Я тебе признаюсь…

Ну, слушай, ладно, я уже воспринимаю тебя, как живое существо, ты знаешь об этом, так ведь? Конечно.

Я тебе признаюсь, Стефан — он ведь не «растение», так что он думает, что слава досталась ему не совсем заслуженно. Однажды он сказал мне: «Я всего лишь растиражированное лицо, приделанное к накаченному телу». Да, он к тому же и не бог слов, как ты можешь понять по этой фразе. Стефан — очень честный и в то же время чуть-чуть наивный человек. По его «растиражированному лицу», нанесённому практически на любую доступную поверхность, вроде и не заподозришь этого — его честности. Объективно (или «объективно» тут не уместно?), объективно ль, субъективно говоря, я не встречала таких честных людей, кроме него. Нет, я не имею в виду, что все, кроме Стефана Забо, — лжецы, вруны и манипуляторы. Ну конечно, я имею в виду что-то другое. Он просто лишён этой слабости — врать самому себе, обнадёживаться в безнадёжных ситуациях, закрывать глаза на проблемы и прочее; он честно смотрит на мир. Он будто взвесил когда-то все плюсы и минусы этого места и решил, что, пожалуй, плюсов больше. Если ты нашёл в себе силы один раз разглядеть мир во всех подробностях, лгать и заблуждаться уже не имеет смысла. Он настолько сильный, мой Стефан, что честность для него не представляет угрозы.

Я не знаю, может, это врождённое? Может даже, это какой-то недостаток, как будто он не видит одного из цветов или различает меньший диапазон звуков. Или, ещё интереснее, Стефан — продукт эволюции, которая по-прежнему продолжается, человек, избавившийся от атавизма — шор или плёнки на глазах.

Так что он не притворяется, что всё дело в его гениальности. Это природа и необыкновенное везение. Природа дала ему подходящую оболочку — необычное, запоминающееся и мужественное лицо, интересную пластику и здоровое тело. Необыкновенное везение поместило его в нужное время на нужное место; несколько совпадений сделали начало его карьеры, а дальше подключился эффект домино. Впрочем, его обаяние — это уже его собственная заслуга; я глубоко убеждена, что обаяние — функция нашей личности. Если внутри нас есть свет, его испускают наши глаза. Прости за пафосную фразу, дневник.

Мы познакомились… ты будешь смеяться, но мы действительно познакомились на чёртовой-светской-вечеринке. Гулянка у Таисии Боне, у «шлюшки ТаБи», нимфоманки и проститутки, одновременно. Ты же не подумал сейчас, что я её не люблю? Я восхищаюсь ТаБи: иногда, когда у меня хорошее настроение, — её смелостью, когда разумное — железным здоровьем, когда безжалостное — умением не смотреть в будущее. Я смотрю в её будущее и не вижу там ничего хорошего. Но, слушай, хотела бы я в её возрасте так отвязно веселиться, подрывая последние остатки репутации моей семьи.

Хотела бы я вообще иметь семью…

На вечеринках Таисии к финалу официальной части (когда все только начинают напиваться, а избранным раздают магнитные ключи от «розовой» части дома) моё настроение быстро скатывается к безжалостному. У меня есть коллекция её ключей: каждый раз она включает меня в свой список, а я ухожу, не дождавшись финала официальной части. Не буду скрывать: я получаю ключ не просто так, у ТаБи есть основания полагать, что я захочу им воспользоваться. Правда… знаешь, я больше не хожу на продолжение её гулянок после того случая, когда познакомилась… познакомилась с некоторыми привычками ТаБи поближе. Прости, я всё-таки не буду описывать подробности. Ты мой личный дневник, однако всё, что написано на твоих чудных линованных страницах, может быть прочтено ещё кем-то, помимо меня.

Думаю, я всё ещё в её списке потому, что Таисия не замечает моего отсутствия: к тому времени она уже слишком пьяна, слишком под воздействием одного-другого или слишком занята ритмичными телодвижениями. Кажется, что всё это для неё совсем не по возрасту, да? Ты прав, я очень злая.

И я не люблю детей Виктора, что поделать. Я бы предпочла, чтобы это я была его дочерью, а не она. И, как ни ужасно, мне кажется, что и он сам предпочёл бы то же самое.

В общем, когда ТаБи доходит до такого состояния, все люди, должно быть, кажутся ей всего лишь цветными тенями, и она уверена, что я где-то среди них — сосредоточена на «общении» с кем-то ещё. Меня устраивает такое положение вещей. Несмотря на тягостное чувство стыда, спускающееся от горла к низу живота, и неизменный нервный тик при воспоминании о том случае (я начинаю трясти головой и быстро моргать, чтобы избавиться от видений происходившего), я, может быть, когда-нибудь снова окажусь в «розовых» декорациях, среди цветных теней ТаБи. Если в моей жизни случатся некоторые потери.

Но всё же однажды этот вертеп сослужил мне хорошую службу: мы познакомились «со звездой экрана» на официальной части вечеринки. Стефан подошёл ко мне сам. Если бы он просто начал говорить со мной — вежливо или запанибратски, зашёл бы с оригинальной фразы или банальной — не важно, я бы послала его к дьяволу. А он представился. Ты же понимаешь, не так ли? Ты мой дневник, ты должен понимать: среди всех самодовольных типов, чьи лица не сходят с жёлтых газетных листов, самовлюблённых знаменитостей, нашёлся человек, который начал разговор с того, что назвал своё имя. Господи, я знала его имя, конечно. Я живу не в стеклянной банке, я знала, каким именем маркировано это «растиражированное лицо». А он сказал:

— Позвольте мне представиться. Стефан Забо.

Просто так, без эпитетов, без «актёр», «мега-звезда» или «владелец яхты “Стефан”». Просто имя, будто мы были на соседском пикнике в том пресловутом пригороде.

И он подождал, пока я назову своё имя. Лишь затем кивнул и сказал:

— Я знаю ваши книги, вы очень талантливы.

О, дневник! Я уставилась на него, соображая, что это было: шутка, издевательство, лицемерный комплимент. Но, то было невероятно, я слышала в его словах только искренность. Я тогда ещё не знала о его честности, поэтому мой ответ прозвучал… агрессивно, пожалуй: «Я пишу дамские романы, похожие друг на друга как две капли воды».

— Я знаю, что вы пишете, — ответил Стефан. И никаких объяснений тогда не последовало.

У Стефана тоже был ключ. Этот ключ присоединился к моей коллекции в тот день. Нет, это не то, что ты подумал. Стефан проводил меня до дверей моего дома, и я попросила ключ, сказала, что собираю их. Он улыбнулся и отдал.

Стефан думает, что я талантлива. Он говорит, что все «растения» талантливы; какую бы форму не принимало то, что они выдыхают, сквозь любую безвкусицу проходит их внутренний свет. Нужно уметь видеть, вот и всё.

Я не знаю насчёт нас. Но тот, кто заставляет «растения» делать это всё, он точно талантлив. Значит, его дыхание должно чувствоваться даже в моих книгах, и Стефан прав: нужно только уметь видеть свет.

Тогда, когда он говорил про «растиражированное лицо», мы были в постели — в постели номера пятизвёздочной гостиницы в горах посредине мира. На стенах, полу и потолке были бамбуковые панели, на окнах — бамбуковые занавеси; за бамбуково-железной дверью, в коридоре на каменно-бамбуковых креслах не дремала охрана. Была середина ночи, лунный свет проникал сквозь щели занавесей, тревожимых холодным ветром. Казалось, мы в горной хижине, а нынешний миг проваливается в прошлое всё глубже, тысяча лет, две, три, пять. Откат цивилизации, а мы — всё те же, только нам не нужны чёрные очки, потому что мы живём очень высоко и сюда никто не приходит. Вот тогда он и заговорил об этом:

— Мои данные не редки, на моём месте мог быть кто угодно. Лишь чистая случайность сделала меня тем, кто я есть. Ты — уникальна. Вы все уникальны; вы дар нам, обычным людям. Вы уникальны, потому что у вас есть судьба, на вас есть печать.

— И что же? — спросила я, слушая шуршание занавесок. — Здесь, рядом со мной, на твоём месте мог быть кто угодно?

Я ни о чём особенно не думала, я ожидала, что он продолжит цепочку рассуждений и скажет «да»; а он сказал:

— Нет. — И перевернулся на живот и поднялся на руках; его лицо появилось перед моим, а сам он навис надо мной чёрным пятном. Я видела, что лунный свет блестит на белках его глаз, а зрачки кажутся бездонными, я испытала что-то вроде щекочущего ощущения страха — холодного компресса на пояснице, мурашек на коже стоп и бёдер. Понимаешь? Мне ведь не нужно расшифровывать это?

Он сказал «нет» не просто так; он сказал «нет» так, что оно вошло в моё тело и вызвало эти ощущения; он сказал «нет» так, что я услышал за этим словом сотни тысяч слов.

Дневник. Ох, дневник… я не понимаю всего, что происходит. Я «растение», я инструмент, я ущербна в том, на что вдруг теперь претендую. Я знаю силу слов, но неужели она больше, чем я знаю? Неужели слово способно переплавить гены или взорвать бездну подсознания? Дневник, ты состоишь из слов. И я состою из слов. Если добавить в нас какое-то слово, как мы изменимся? Как много нужно добавить слов, чтобы количественные изменения стали качественными? Как отличить слово, преодолевающее этот предел, от всех остальных?

У меня нет честности Стефана и нет смелости, чтобы разделить его честность. Однако он приучил меня к тому, что я могу не сомневаться в его словах».

***

Леонид вдруг увидел перед лицом руку Марианн.

— Пропусти там кусок, — она заглядывала ему через плечо. — Страниц двадцать. Там на меня спустилась благодать… а потом читай последние страницы, после отточия.

— Ладно, — он отложил рукопись и сказал:

— Давай устроим обмен, пока я читаю твоё творчество, ты почитаешь то, что принёс я.

Она удивлённо приподняла брови:

— И что же ты там такое принёс? Неужели стихи?

— Если бы.

Он потянулся за портфелем:

— Но сначала будет история о том, как мне достались эти странные вещи.

***

«Я поругалась с Дафной. Ну что ты смеёшься?

«Я не смеюсь».

Я вижу ухмылку на твоих губах.

«Дорогая, я всего лишь пачка прошитых нитками линованных листов, у меня нет губ».

Не важно, забудь. Да, я поругалась с Дафной. Она выбрала цвет слоновой кости, она не спросила меня. Чёрт, это мой день, она всего лишь распорядительница — но распоряжаться моим вкусом я ей не позволю. Я становлюсь точь-в-точь, как они все, да? Не отвечай.

Мои героини. Мне кажется, я стала их понимать. Стоит только завести дневник, и ты перенимаешь привычки собственных персонажей; потом ты повторяешь их судьбу.

Объективно — всё-таки, объективно — моя жизнь похожа на сказку; на взрослую мелодраматическую сказку. Всё так, как все мы долго мечтали, все слагаемые человеческого благополучия, но я не человек. Моя новая книга уже готова и пошла к редактору; и сколько ушло времени на то, чтобы вытащить из текста все фразы, которых там не должно было быть? Все эти страстные признания в любви, произнесённые неизвестно кем, неизвестно кому, неизвестно когда? Эхо слов, звучащее в моей голове, не умолкает. Сколько приступов, столько отзвуков. Я их всех помню, каждую фразу, каждое движение пальцев, рисующее буквы: среди истерично толкающихся внутри слов находятся вдруг те, что заставляют меня перестать дрожать, и уже твёрдой рукой, не торопясь, я вывожу фразу за фразой: «Ты лучшее, что есть у меня. Ты радость моей жизни. Я люблю тебя, тебя люблю. Ты, ты, ты — ты есть, потому что мир был так щедр ко мне. Люблю». Но эхо затихает, и я, едва вынырнув из черноты, погружаюсь в неё снова.

А память остаётся, дневник.

«Кстати о памяти. Расскажи мне что-нибудь о детстве. Хочу узнать тебя получше».

О детстве? Ты же знаешь, что я флуктуация. Меня даже прочили в доказательство теории одного сумасшедшего: он считал, что должны существовать какие-то «гибриды», среднее между «растением» и человеком. До одиннадцати лет я была человеком, а потом мутировала.

Но, на самом деле, это неправда. Я всегда была «растением». Вскоре тот сумасшедший убедился в этом и потерял ко мне интерес. Просто даже среди «растений» я — нечто чуждое; у меня было приличное детство — с друзьями, играми и прочим, необходимым для правильной социализации. Позже оказалось, что социализация вышла не совсем правильная, и теперь я ни там и ни здесь. Человеком быть перестала, а слиться с зелёным фоном не умею.

Этот ход будет твой,

А другой ход за мной,

Третий никому не дам,

Заберу его я сам.

Я дышу, а ты вдыхаешь,

Ни о чём не вспоминаешь.

День прошёл, приходит ночь:

Выходи из круга прочь.

Дети в нашем дворе пристрастились к этой нескладушке и рассчитывались с её помощью — кто будет во́дой. Годами звучала считалочка, и дети тыкали друг в друга пальцами. И все эти годы рано или поздно они всё-таки находили в своих рядах того, кому суждено будет вдыхать то, что выдыхают другие, и выдыхать то, чем они смогли бы дышать. Находили и выталкивали за пределы круга:

— Этот ход будет твой…

И мне почти всегда удавалось не оказаться водой; я считалась везучей. У меня даже была первая любовь, да-да! Вот как мне повезло…

«“Растения” не умеют любить».

Я знаю. Может быть, именно из-за того, что я привыкла быть человеком, мой «выдох» не отличается серьёзностью и глубиной. Я по-прежнему уникум, не буду поддаваться ложной скромности: я пишу женские романы, я живу в достатке, я не растеряла старых друзей и болтаю с мамой по телефону (и это, ты знаешь, совсем непросто), я даже вхожу в список ТаБи! — я не боюсь людей, понимаешь? Меня тянет к ним, я не могу жить одна.

«Просто ты знаешь, что потеряла».

Ах ты, чёртова пачка линованной бумаги, всё-то ты знаешь…

Я поссорилась с Дафной, я говорила?

«Посмотри-ка на предыдущей странице…».

Да… у меня так скачут мысли. У меня есть идея, я хочу попробовать вот что…

……………………

Я люблю тебя. Я так люблю тебя. Я так сильно тебя люблю — за то, что ты такой, какой ты есть, за то, что ты не такой, каким ты не являешься. За каждое твоё слово, за каждый твой жест, за каждый поворот головы.

Я люблю тебя. Я так сильно тебя люблю. Но больше всего — за одно только слово, за единственное неповторимое слово, за слово, преодолевающее предел, за песчинку, перевесившую чашу весов, за воспоминания.

Люблю. Люблю.

……………………

Ты видишь дневник? Видишь?!

«Мне было больно».

Прости. Во время приступа я превращаюсь в гарпию. Мои пальцы обзаводятся когтями, которые надо точить. Но видишь — мои руки даже с когтями слушались меня, и мои фразы — я знаю, это мои фразы — я поместила на твоё линованное тело. Я сделала это. Я нашла потерянную свободу воли.

«Я счастлив за тебя».

Счастлив? Это правильно. Я же выхожу замуж — по любви.

По любви к одному только слову, к одному воспоминанию.

«А к нему?»

К нему...

Хочешь, я ещё немного расскажу о нём?

Впрочем… говорить о нём я хочу всегда. Но, ох, что поделаешь, вовсе не хочу, чтобы кто-нибудь прочёл это в будущем.

Если верить современной науке, ты зонд моего подсознания. Особая зона, которую разум выделяет из себя, отторгает, придаёт ей черты отдельной личности в большей или меньшей степени. И этот зонд становится настолько самостоятельным, что человек начинает называть его «чужим». Правда, наука никак не может придумать объяснения, почему одни — несчастные, одинокие, больные люди способны на это, а другие — счастливое большинство, нет.

Но я им верю, этим учёным. Сумасшедшим профессорам, ставившим опыты на детях и женщинах.

Я говорю с тобой об этом, потому что мы оба знаем: пусть я называю тебя дневником, но ведь и ты, и я прекрасно осведомлены о том, кто ты на самом деле такой.

Видишь, я пытаюсь вести с тобой серьёзную научную беседу. Конечно, получается не очень, но что ты хочешь от авторши женских романов? Все знают, что у нас не так-то много мозгов.

Ты — мой внутренний голос. Мой зонд. Мой «чужой» двойник. Много лет назад я услышала твой голос, и вот куда он привёл меня. А теперь ты можешь слышать мой.

Мы ведь можем говорить, не мешая друг другу, ведь можем же, правда? Не пора ли нам перестать враждовать и перетягивать это тело на себя?

Разве не можем мы, я — «растение», сумевшее полюбить человека, и ты — «чужой», давший мне право голоса, быть не врагами, а сообщниками, совладельцами… друзьями?

Я думаю — можем.

Прошурши один раз листом, если ты согласен.

И — в добрый путь.

Я закрою глаза и немного посижу так; я буду видеть то, что хочу. Если честно, я буду представлять себя героиней книги — та женщина будет точной копией меня, на разве что с более гладкой кожей и шёлковыми волосами, но в остальном это буду я. Я даже не трону свои недостатки и не буду преувеличивать достоинства. Героем книги будет Стефан; тут даже не придётся что-то менять, он и так будто сошёл со страниц похожего романа. Не моего, ведь я «эксплуатирую» в этом смысле другой тип мужчин, суперменов эпохи джаза; а со страниц книги кого-нибудь из моих коллег. Наташи! Да, больше всего он похож на главного героя из Наташиных футуристических романов. Знаешь, в нашем «бизнесе» очень часто авторы помещают своих марионеток куда-нибудь в прошлое, где ещё была жива романтика и люди использовали сложные формулы вежливости и писали витиеватыми почерками. А Наташа придумала другое: она создала атмосферу нереального настоящего, которое как будто уже будущее. И Стефан — как раз кто-то из настоящего, моего настоящего, но нереального, параллельного, утерянного и, может быть, обретённого.

Дальше я помещу нас, героев ненаписанного романа, в постсюжетное пространство, в то время, которое начинается после слова «конец». Именно там происходит всё самое интересное; это время должно ничем не отличаться от обычной жизни, но обычной жизни моих фантазий — дом в пригороде… Да, это как будто уже из другого романа — об истинных жизненных ценностях, из нравоучения для молодёжи; пока большинство женщин в фантазиях представляет себя на моём месте, я представляю себя на месте «обычной» женщины. Этот пример должен показать читателям, что счастье составляют не известность, богатство и общество знаменитостей, а семейные ценности, потому так важно делать в жизни правильный выбор.

Только я не делала выбора, выбор сделал меня в этой игре. У «растений» нет ни любви, ни свободной воли, ни права выбора, у них есть только судьба и клеймо.

Я буду представлять себе избранные сцены из того постсюжетного пространства, я помещу нас в обычные жизненные обстоятельства — от приготовления завтрака до генеральной уборки, от визита к соседям до планирования отпуска, от субботней ночи до купания детей. Я буду получать от моих фантазий такое наслаждение, которое не получит от своих ни одна женщина, представляющая себя на моём месте. Сладкое, сладкое чувство настоящей жизни.

Я больше не «растение», я человек. Я ещё помню разницу в ощущениях, мне есть, с чем сравнивать. Я люблю Стефана. Вот так я делаю свой выбор, дневник.

…Послезавтра же, выходя из мэрии, мы оба наденем чёрные очки. Никто не будет ожидать нашего появления там и не узнает нас.»

***

Марианн приоткрыла окно, чтобы выпустить дым, и ветер теперь шевелил разложенные на столе листы.

Леонид отдал ей не все папки: только её, свою и оставшиеся три неопознанные. О существовании папки своей «пары» вообще умолчал. Хотел сказать о смерти Боне, но пока просто не мог придумать, как это сделать. Марианн была такой радостной и возбуждённой, что о Викторе ему ни слова не удалось из себя выдавить.

Пока он дочитывал, она листала папки. Потом долго вертела электронную сигарету в пальцах, но так и не зажгла. Сейчас задумчиво наблюдала через окно за людьми в парке.

Леонид тоже думал: о Вере. Как она отреагирует на откровения о своей матери? Впрочем… ну что из этого станет для неё новостью? И всё же…

С другой-то стороны, родители — больная тема для всех и всегда, вот он сам, что бы почувствовал он, прочтя такое? Да, он с трудом мог общаться с родителями, но дело не в том, что он их не любит, а в его «чужом», крадущем у него изо рта слова для своих стихов. А вот Марианн проще, кажется.

Он понял, что запутался, и тяжело вздохнул.

— Я добавлю много сюда, — очнувшись от размышлений, тут же сообщила Марианн. — Это, как обычно, ось повествования. Я ещё многое хочу сказать…

— А где Стефан, кстати? — спохватился Леонид. — И когда вы вернулись? Вас же не было, да?

— Тут. Вы с ним разминулись, он вышел по делам. Мы приехали пару дней назад, были в горах… Неважно это, давай о твоих делах.

Она кивнула на папки.

— Как ты догадываешься, я остальных не лучше: ничего не помню. Но скажи мне: а чего ты хочешь-то добиться?

Не так давно его об этом уже спрашивали.

— Тебе не кажется, что это должно быть важным? То, что происходило с нами?

— Ну кажется, конечно. Но я вижу, тенденция неутешительная, никто ничего не помнит. Ты надеешься найти исключение?

— Нет, — Леонид помедлил: действительно, он уже почти не надеялся на это.

— Может быть, совсем немного, — поправился он. — Одна из тех, кто был с этим связан, предположила, что если мы соберёмся вместе, то может быть, произойдёт какой-то скачок…

У Одри объяснять это получалось лучше. Марианн скептически посмотрела на него:

— Ладно. Это я могу, почему нет.

— Правда?

Она пожала плечами:

— Ну конечно, солнышко. Для тебя — что угодно. И я тебе даже могу помочь немного в поисках.

Она вытащила из папки фотографию зловещего дома и помахала ею в воздухе.

— Вы догадались уже, что за фото?

Леонид покачал головой:

— Ричард пока не дошёл до него. Кажется…

Марианн поинтересовалась:

— Что, и поиск по картинкам не помог?

— Я не знаю, — растерялся Леонид. — Я…

Она усмехнулась:

— Ладно, шучу я. Это вам не… всё время забываю имя, тот английский художник, которого все знают. Нет, это творчество на любителя. Я сама когда-то безуспешно пыталась хоть что-то отыскать о… В общем, однажды, мне кажется — лет пять назад или больше, я бродила по городу, погружённая в мечты. Ну знаешь, мы все так делаем.

Леонид улыбнулся: иногда на Марианн находило «ожесточение», как она это называла, и тогда она со злым выражением лица мчалась по улицам — на медленные, мечтательные прогулки это не походило совсем. Шагала и шагала до тех пор, пока её не отпускало, и тогда она снова становилась собой.

— И в тот день я наткнулась под конец своего променада на маленький подпольный арт-центр, кто-то бы сказал «андеграундный». И это и впрямь был подвал. В тот день там показывали Винкль. Выставку Винкль, я имею в виду. Глаз зацепился за это имя на крошечной афише над дворовой аркой, и я не смогла пройти мимо, ты понимаешь, да? — Марианн хитро улыбнулась. — Называлась выставка «Место, откуда ты родом». Я не помню там этого дома, помню переулки, куски стен, развалин… подвалов? Но всё очень похоже на эту фотографию. Вот у тебя всего одна картинка, а когда гуляешь по залам, заполненным таким… — она даже вздрогнула. — Поверь, такой безысходной тоски в мире не сыскать, что я тогда испытала. До конца жизни не забуду. И… погоди-ка!

Она выскочила из комнаты и вернулась с большой коробкой...

............................

............................

............................

Спасибо за чтение

Вернуться к книге