Дрожь. Призрачный попутчик.
Пролог
В промозглый осенний день, когда небо затянуло свинцовой рябью, похожей на раздутую вороненую сталь, а горизонт бесследно тонул в дождевой мороси, по мокрому шоссе скользила серая иномарка. Бесшумная, стремительная — будто тень, которая пытается перехитрить ливень.
За рулем сидела стройная брюнетка с глазами, похожими на лесную чащу в сумерках: каре-зеленые, глубокие, настороженные. Пальто распахнуто — под ним белая футболка с иностранной острой надписью «무서운 여자». «Жуткая девушка», если перевести на русский язык. Синие джинсы облегали ноги плотно, но не тесно, а короткие сапоги цвета штормового неба на низком ходу ступали по педалям с едва уловимой агрессией — будто сама походка была вызовом.
Справа, привалившись плечом к двери, скучала другая. Её рыжие волосы стянуты в два тугих колоска — ни одного выбившегося завитка. Голубые глаза — чище, чем любое небо перед грозой — безучастно шарили по серой ленте шоссе. Черная куртка чуть приоткрыта: из-под нее выглядывает водолазка, черная как смоль. Штаны цвета хаки с множеством плоских карманов, грубые берцы — в этом образе чувствовалась собранная, почти военная аккуратность.
В салоне молчали. Но это было не просто молчание — оно густо висело в воздухе, как затишье перед бурей. Редкие обрывки фраз перепадали, как спички в сырую погоду: чирк — и погасло, не успев разгореться. Влажный асфальт чавкал под колесами, дворники мерно шаркали по стеклу, а внутри тишина сгущалась до звона в ушах.
— Смотри, впереди… — голос рыжей прозвучал тихо, чуть лениво, с ноткой не то любопытства, не то скуки. — Может, подбросим?
— Давай — брюнетка скосила взгляд на подругу и едва слышно добавила, словно бросая слова в воду: — Только бы не вляпаться…
Алёна улыбнулась одними уголками губ, даже не повернув головы, и снова отвернулась к стеклу, где дождь рисовал косые полосы. Она прекрасно расслышала последние слова. И знала, что они — про нее.
Катя прищурилась, разглядела на обочине одинокую фигуру и мягко прижала тормоз. Машина остановилась с тихим вздохом тормозов — словно нехотя, с внутренним предупреждением.
— Куда идешь? — спросила она, приоткрывая дверь. Голос звучал ровно, но бровь чуть приподнялась.
Девушка в мокром голубом платье до колен вздрогнула от неожиданности, будто её окликнули во сне. Голос её дрожал — то ли от холода, то ли от чего-то большего:
— До городка… Он недалеко. Можно за полчаса добраться. Если вас не затруднит…
— Садись — тепло, почти по-сестрински бросила Алёна, и в этом «почти» таилась та же странная провокация, что и во всей её фигуре.
Незнакомка скользнула на заднее сиденье, бесшумно, словно тень. В руках она прижимала к груди плюшевого мишку — единственного попутчика в этой странной дороге. Поверх платья на ней оказалась чужая коричневая куртка с заплаткой на локте: сестры накинули её молча, без лишних слов, даже не переглянувшись. Чёрные волосы стрижкой «каре» обрамляли бледное лицо — настолько бледное, что казалось светящимся в сумерках. Такие же чёрные глаза — уставшие, бездонные, как старые колодцы — быстро оглядели салон, остановились на минуту на зеркале заднего вида и тут же погасли. Не говоря ни слова, девушка прислонилась виском к стеклу и закрыла веки. В машине запахло мятой, прелой листвой и чем-то ещё — сладковатым, нездешним.
Через несколько минут впереди показался поворот на гравийную отсыпку. За ним, будто макет, небрежно брошенный кем-то на равнину, раскрылся маленький городок с тёмными крышами и тусклым светом в нескольких окнах. Катя остановилась у обочины прямо перед покосившимся указателем. Пассажирка вышла молча — ни «спасибо», ни кивка, ни взгляда. Просто встала и застыла под дождём, глядя на серые улицы. Смотрела так, словно пыталась разглядеть что-то по ту сторону видимого — за гранью дождя и асфальта, за гранью живого. И стояла так до тех пор, пока машина не растаяла в белесой пелене.
— Тормози! — шёпот Алёны резанул по салону, как лезвие по стеклу.
— Алёна! — Катя ударила по тормозам. Мокрый асфальт не прощает резких движений — машину повело, занесло правым боком в сторону кювета. Визг колес, тоскливый скрежет металла по мокрому камню, запах горелой резины забился в ноздри. Сердце ухнуло в пятки и замерло там холодным комком.
— Что стряслось? — голос брюнетки дрогнул от тревоги, пальцы побелели на руле.
— Мишка… — выдохнула рыжая. Она побледнела так, что веснушки стали похожи на пепел. Пальцы вцепились в подлокотник так, что хрустнули суставы; сердце, казалось, колотилось где-то в горле, мешая дышать.
— Какой мишка? — не поняла Катя. Она ещё не обернулась, но уже боялась того, что увидит.
Алёна молча указала назад, не отрывая взгляда от заднего сиденья. На заднем сиденье, аккуратно прислонившись к спинке — почти по-человечески, почти с вызовом — сидел тот самый плюшевый медведь. Коричневый, в белой футболке. Слишком аккуратный. Слишком чистый для такой дороги. Слишком чужой.
— Откуда он взялся? — Катя обернулась и уставилась на игрушку. В горле пересохло. Она готова была поклясться, что минуту назад на заднем сиденье было пусто.
— Та девушка забыла. — голос Алёны звенел на грани паники, но с какой-то странной, почти благоговейной нотой. — Кать, мы должны вернуть. Понимаешь? Он для нее… не просто игрушка. Это не случайно.
Катя медленно вдохнула, чувствуя, как реальность даёт легкую трещину — и в эту трещину тянет холодом. Не просто плюшевый зверь. Что-то с ним было не так. Что-то, что не лезло ни в какие рамки. Взгляд медведя — пуговичного, глупого, чёрного — вдруг показался ей осмысленным.
До поворота было рукой подать. Двигатель снова заурчал — спокойно, хищно, будто машина только и ждала этого приказа. Брюнетка мягко, почти ласково развернула автомобиль, и серая тень скользнула обратно — в сторону городка Гордон Крик. Там, где у каждого угла могла прятаться не просто тень, а нечто большее.
Глава 1. Летний домик
Когда девушки въехали в город, они вышли из машины, и тишина накрыла их, как тяжёлое, влажное одеяло — такое, которым накрывают лицо, чтобы не слышать криков. Вместо оживлённых улиц — давящая, почти живая пустота, которая, казалось, дышала им в спину, прислушивалась к каждому шагу. Редкие фонари мигали тусклым, больным светом — желтоватым, как старая моча — выхватывая из темноты облупившиеся фасады старых домов с глазницами разбитых окон. Сырой ветер гнал по пустому асфальту клочья мусора и прошлогодней листвы, заставляя их шелестеть, словно перешёптываться, обсуждать незваных гостей. Где-то вдалеке хрипло каркнула ворона — звук эхом разнёсся между серыми стенами, прозвучав как недоброе предупреждение, как последнее слово перед тем, как захлопнется дверь. Казалось, сам город затаил дыхание и теперь провожает незваных гостей тяжёлым, липким взглядом из темноты подворотен.
– Забери мишку из машины. – Катя нарушила молчание, и её голос прозвучал глухо, будто его тут же поглотил воздух, разорвал на куски и спрятал по карманам. – Ты теперь за него отвечаешь. Не потеряй, пожалуйста.
Алёна, погружённая в свои мысли, аккуратно взяла плюшевого медведя с заднего сиденья, и игрушка вдруг показалась ей тяжелее, чем минуту назад. И теплее, чем должна быть игрушка, пролежавшая в пустой машине на холодной улице.
«Мрачно» мелькнуло в голове у Алёны. Она внимательно осматривала окрестности: вдоль дороги тянулся покосившийся заборчик, похожий на остатки старого скелета — штакетины торчали в разные стороны, некоторые лежали на земле, вросшие в грязь. Немного дальше открылся вид на старый двухэтажный дом, окутанный лёгким, молочным туманом — он стелился по земле, будто дышал, будто под ним лежало что-то большое и живое, что выдыхало этот холодный пар. Справа стоял ещё один дом, который время и забвение потрепали особенно жестоко: крыша просела посередине, окна заколочены крест-накрест. Над крыльцом висела лампа — старая, ржавая, покрытая паутиной — и раскачивалась на ветру со стороны на сторону, словно кто-то невидимый забавлялся, играя с ней, дразня, подавая сигналы. Качалась она не в такт ветру — быстрее, словно кто-то дёргал её за ниточку.
Переглянувшись — коротко, как делают люди, которые понимают друг друга без слов, потому что слов и так слишком много сказано за сегодня, девушки решили подойти поближе, расспросить о таинственной незнакомке. Когда они приблизились, их встретил дом с одним единственным окном, наглухо забитым досками. Доски были приколочены с внутренней стороны — гвозди торчали наружу, ржавые, согнутые.
– Надеюсь, звонок работает – сказала Катя, с трудом подавив желание обернуться — ей всё казалось, что за их спинами кто-то стоит, кто-то, кто вышел из темноты подворотен и теперь смотрит, разинув рот. Она нажала кнопку. Внутри что-то жалобно щёлкнуло и замерло — будто звонок давно умер, но его пытаются реанимировать.
– Кто там? Кто там? – раздался из-за двери старческий, скрипучий голос, похожий на скрип несмазанных петель, на звук, который издаёт дерево, когда по нему проводят ногтем. Голос был слишком громким для такого маленького дома, слишком живым для такой мёртвой улицы.
– Простите, мэм, вы не знаете девушку… – начала Алёна, но её тут же перебили, резко, почти грубо:
– Кто там? Заходите! Не заперто! – голос стал хрипуче, в нём появились нотки нетерпения, и дверь чуть дрогнула, словно её толкнули изнутри, приглашая внутрь. Словно кто-то стоял по ту сторону, прижавшись ухом к щели, и ждал.
Девушки переглянулись. Катя решительно толкнула дверь — ладонь оставила отпечаток на влажном, липком дереве. Та со скрипом — долгим, жалобным, похожим на стон, отворилась. Изнутри на пахнуло сыростью, сухими травами и чем-то сладковато-приторным — запах напоминал о забытой могиле или старом дедовском чердаке, где годами хранятся вещи умерших.
Они вошли в гостиную. В кресле-качалке сидела пожилая женщина с кружкой чая в руках и взглядом, полным загадочной, тягучей тоски — пустым и глубоким, как колодец. Кресло мерно поскрипывало, хотя старушка почти не двигалась — скрипело само по себе, в такт её дыханию. На ней было тёмно-зелёное платье — выцветшее, с протертым воротом, белые колготки, в которых уже не было ничего белого, и тёмные тапочки, похожие на двух свернувшихся зверьков, которые притворяются спящими. В седых волосах до плеч чернел ободок — единственная деталь, которая сопротивлялась времени, будто держала её в этом мире, не давая рассыпаться в прах.
Справа от старушки стоял круглый стол с клетчатой скатертью — клетка была стёрта до дыр в нескольких местах; на столе — металлический чайник, несколько пожелтевших газет (даты на них невозможно было разобрать, чернила расплылись и превратились в серые пятна) и пластинка для патефона в выцветшем конверте. Рядом — кресло с лежащей книгой и ещё одной виниловой пластинкой — конверт был надорван, и из него выглядывал уголок с изображением танцующей пары. Позади, под окном, притулился комод с чайным сервизом, чашки стояли вверх дном, на блюдцах засохли коричневые разводы, патефоном и старой масляной лампой. В лампе ещё теплилось слабое, неровное пламя — жёлтое, усталое, отбрасывая танцующие тени на потолок, которые двигались сами по себе, не подчиняясь свету. В углу — шкаф с книгами, чьи корешки потрескались, как старая кожа, и швейная машинка у стены — ручка сломана, игла торчит вверх, как жало. Позади всех — печь с металлическими вставками, остывшая, но всё ещё хранившая воспоминания о тепле — если подойти ближе, можно было почувствовать слабый, едва уловимый запах дыма и чего-то жареного. Каждая вещь здесь выглядела так, будто её не трогали десятилетиями — всё покрыто тонким слоем пыли и какой-то болезненной, липкой ностальгией.
– Добрый вечер, мэм! Простите за беспокойство… – начала Алёна, и её голос тут же заглох в тяжёлом, спёртом воздухе — стены, казалось, не пропускали звук, оставляя его внутри, переваривая.
– Говорите громче, доченька… я уже как лет тридцать плохо слышу! – перебила старушка. В её улыбке мелькнуло что-то пугающе-ласковое — такой улыбкой могла бы встретить бабушка, у которой в подвале заперт не один секрет, и которая знает, что вы туда всё равно спуститесь, рано или поздно.
– Мы ищем девушку… Она живёт где-то в городе… – Алёна говорила громче, почти кричала, тяжело вздохнула и закатила глаза, стараясь не замечать, как туманный взор старушки скользит сквозь них, словно она видит кого-то позади, за их спинами. Кого-то, кто вошёл вместе с ними, но не прошёл дальше порога.
– О! Я знаю всех жителей этого города… – протянула та, и в её голосе послышалась странная, почти хищная гордость.
– Не сделаете ли сначала кое-что с патефоном? Там что-то заело. Будьте добры, поменяйте пластинку. – старушка отпила чай из кружки. Её руки слегка дрожали, но скорее от въедливого холода, чем от слабости — холод, который живёт в костях, когда тебе за девяносто и ты давно забыла, что такое солнце, потому что в этом городе его почти не бывает.
Катя подошла к проигрывателю и заметила между иглой и пластинкой белую клавишу — застрявшую там, будто специально, будто её положили, чтобы пластинка не играла, чтобы музыка не звучала. Убрав клавишу в карман, она вставила другую пластинку. Игла дрогнула — медленно, неуверенно, как старый человек, который встаёт с кровати — и через несколько секунд по комнате разнеслась жуткая, низкая органная музыка, от которой заныло в висках, а в груди стало тесно. Музыка, от которой хотелось закрыть уши и закричать.
– Не могла бы ты поставить другую? Пожалуйста – тихо попросила старушка. Тихий шёпот, но в нём было больше силы, чем в крике.
– Хорошо – ответила Катя и взяла новую пластинку с кресла — конверт был холодным, липким.
Она вставила её в проигрыватель. Комнату наполнила тихая фортепианная симфония, но ноты звучали как-то не так: в каждой из них слышалась необъяснимая, глубокая тоска — словно музыка плакала сама по себе, запертая в этой комнате навсегда, словно у музыки было своё горе, которое она ни с кем не могла разделить.
– Спасибо, деточка. А какую именно девушку вы ищете? – спросила старушка, склонив голову набок. Движение было неуловимо неправильным — как у куклы, у которой шея не сгибается, но её всё равно наклоняют. Голова наклонилась чуть дальше, чем должна была, и на секунду Алёне показалось, что сейчас послышится хруст позвонков.
– Ну… довольно красивая… с каре… – сказала Алёна, запинаясь на полуслове — потому что старушка смотрела на неё, и в этом взгляде было что-то, от чего хотелось выбежать из дома и бежать не оглядываясь.
– Тогда вам стоит поискать среди фотографий в комоде – старушка указала на комод костлявым пальцем. Ноготь блеснул в полумраке: жёлтый, длинный, закрученный, как у хищной птицы. – Там много снимков. Может быть, ваша девушка есть среди них?
Девушки открыли ящик. Ручка была холодной, и когда Катя потянула её на себя, ящик подался с тоскливым, протяжным скрипом — как гроб, который открывают во второй раз, чтобы проверить, действительно ли внутри лежит тело. Внутри пахло нафталином и старым, гниющим деревом — запахом, который въедается в одежду, когда её слишком долго хранят в сыром подвале. Фотографии были чёрно-белыми, с выцветшими краями — на многих лица казались одинаково пустыми, стёртыми временем, как лица на старых монетах, которые уже не отличить друг от друга. Спустя несколько минут — пальцы перебирали холодную, шершавую бумагу, на которой кое-где виднелись тёмные, маслянистые пятна — они нашли нужный снимок и показали его старушке.
– Вот она! – воскликнула Алёна, и её голос прозвенел в тишине слишком громко, слишком радостно.
– Хм… я знаю её! – старушка вдруг улыбнулась, и в этой улыбке было что-то жуткое, потустороннее — будто за ней стояла не радость, а знание. Знание, которое она не собиралась озвучивать, но которое делало её улыбку довольной, почти сытой. – Она живёт в доме на площади, сразу за колодцем. А пока вы не ушли… принесите мне почту. Вот ключ – она протянула руку. Ладонь оказалась необычайно холодной, когда Катя взяла ключ — ледяной, как у мертвеца, или как у той, кто давно забыл, что значит быть живой, кто перестал греть саму себя изнутри.
– Конечно. Большое спасибо! – поблагодарила Катя и быстро убрала руку, чувствуя, как холод старухиной ладони остался на её коже — липкий, нестирающийся, как память о прикосновении мёртвого.
Они вышли из дома, и воздух снаружи показался почти тёплым и живым после той давящей гостиной — после запаха нафталина, после музыки, которая плакала, после улыбки, которая не была улыбкой. Девушки направились к почтовому ящику у края дороги. Тени тянулись за ними — слишком длинные для этого часа, неестественно вытянутые, будто кто-то подгонял их сзади, светя фонарём под ноги. Будто тени жили своей жизнью и знали, где они окажутся через секунду.
– Тебе эта старушка не кажется жуткой? – спросила Алёна по дороге, покрепче сжимая мишку. Игрушка в её руках была напряжённой — как напуганный зверёк.
– Нет. Вполне обычная. К тому же очень помогла – ответила Катя, вставляя ключ в замок. Замок щёлкнул неожиданно громко — звук металлическим эхом прошёлся по пустой улице, отчего девушки невольно вздрогнули. Эхо повторило щелчок три раза — каждый следующий тише, и последний замер в воздухе, как вопрос.
В ящике лежала газета и кусок изоленты — липкий, пыльный, пахнущий резиной и чем-то ещё, чем-то сладковатым, что не должно было быть на изоленте. Катя взяла газету, и на пальцах осталось тёмное, сажистое пятно — чернила не высохли до конца, хотя газете было, судя по всему, не меньше десяти лет. На первой полосе крупными буквами: «ЭВАКУАЦИЯ ГОРОДА». Даты не было — только номер, который ничего не говорил: 13. И фотография: люди, толпящиеся у вокзала, чемоданы, дети, плачущие на руках у матерей.
Они забрали всё. Вернувшись к дому старушки — дверь так и осталась приоткрытой, из неё продолжала течь музыка, тихая и печальная — девушки молча передали ей находку. Та взяла газету дрожащими пальцами, прижала к груди, словно реликвию, словно письмо от того, кто давно умер, и прошептала:
– Удачи вам в поисках.
Но прозвучало это скорее как «не возвращайтесь».
Они попрощались и вышли. Дверь за ними не закрылась сразу — сначала протяжно скрипнула, потом замерла, приоткрытая на ладонь. Словно кто-то изнутри придерживал её, глядя вслед, сквозь щель, одним глазом, блестящим в темноте.
Девушки направились к площади, к двухэтажному дому за колодцем. А за их спинами, почти неслышно, из приоткрытой двери снова заиграл патефон. Ту же мелодию. С самого начала. Будто время здесь пошло по второму кругу. Или по сто тринадцатому. Кто мог знать, сколько раз она уже проигрывала эту пластинку, прежде чем они вошли.
Глава 2.1. Дом.
Пройдя вперёд по заросшей, почти забытой дороге — там, где высокая, серая от влаги трава цеплялась за голенища сапог и берцев, словно чьи-то худые, ледяные пальцы, пытающиеся удержать живых, девушки остановились у старого, полуразрушенного здания.
Перед ними раскинулась мрачная площадь, окутанная липким холодным туманом. Он не просто висел в воздухе — он клубился у самой земли, медленно, будто дышал. Дышал тяжело, с хрипотцой. В выцветших стенах дома угадывались тени давно ушедших времён: разбитые окна — одни заколочены крест-накрест почерневшими досками, другие зияют пустыми глазницами; глубокие трещины на фасаде, похожие на морщины древнего, усталого лица. Но тёмный силуэт девушки в единственном уцелевшем окне второго этажа и чёрный дым, поднимающийся оттуда — не густой, а тонкий, почти прозрачный, как нить между мирами — говорили об обратном. Силуэт не двигался. Просто стоял и смотрел вниз. Или, может быть, только казалось, что смотрел. Может быть, он просто застыл там много лет назад и теперь его тень отпечаталась на стекле навсегда.
Рядом с домом, метрах в десяти, стоял старый каменный колодец. Его поверхность поросла мхом всех оттенков — от бледно-зелёного до болотного, почти чёрного — и покрылась трещинами, как старая кожа. Изнутри тянуло сыростью и чем-то гнилостным — сладковатым, тошнотворным. Казалось, колодец дышит в такт туману. По левую сторону виднелось заброшенное здание с колоколом — скорее всего, церковь. Справа тянулась узкая тропинка между деревьями, уходящая вглубь леса — туда, где тьма сгущалась, а шёпот ветра превращался в голоса незримых сил. Из леса доносился странный звук — то ли скрип мокрых веток, то ли чей-то сдавленный кашель. Или смех. Очень старый смех.
— Чёрт, нам нужно попасть внутрь. Там, может быть, мы найдём хоть какую-то зацепку — проговорила Катя, задумчиво глядя на дом и чёрную нить дыма. Её голос звучал приглушённо, туман словно съедал звуки, не давая им улететь дальше двух метров. — И желательно поскорее.
— Согласна. Вот только как? Вопрос на засыпку — ответила Алёна, прищурившись и осматривая фасад в поисках входа. Ей показалось, что силуэт в окне чуть наклонил голову. Совсем чуть-чуть. Или просто ветер качнул тень? — Ладно, давай попробуем обойти — может, так что-то сможем придумаем.
Они переглянулись, быстрый, привычный взгляд, которым обмениваются люди, давно умеющие читать мысли друг друга без слов — и решили сначала пойти налево. Пройдя немного по тропинке, где кусты смыкались над головой, образуя живой, тёмный туннель, девушки наткнулись на заброшенную церковь, окружённую кованым забором. Её разрушенные стены и покосившийся колокол создавали ощущение глухой, вековой заброшенности. Колокол тихонько качнулся от ветра — тяжёлой, медленной волной — но не издал ни звука, словно его язык вырвали много лет назад и унесли в неизвестном направлении. Дождь, тем временем, не стихал. Капли стучали по ржавой крыше и битым стёклам так громко, что казалось, будто сама природа пытается предупредить о чём-то важном.
— Не хватает мрачной органной музыки и сцена из фильма ужасов готова! — весело проговорила Алёна, шагая позади Кати, но в её голосе слышалась нервная, дрожащая бодрость. Она всегда так делала: когда становилось по-настоящему страшно, начинала шутить. И эти шутки были единственным, что удерживало реальность от окончательного сползания в кошмар.
— Ворота закрыты — спокойно произнесла Катя, дёрнув за ржавую решётку. Та издала жалобный, тоскливый лязг, металл заныл, как живой, но не поддалась.
— Надеюсь не для того, чтобы сдерживать зомби? — жутким шёпотом добавила Алёна, наклонившись к самому уху сестры, и Катя вздрогнула, резко, с непривычной для неё нервной силой.
— Прекрати так делать! — Катя повела плечами, сбрасывая невидимый холод, и продолжила осматриваться. Её дыхание на мгновение сбилось, она сама не поняла, от испуга или от внезапного ледяного сквозняка.
— Смотри! — она указала на перчатку, лежащую на верхушке забора. Старая, кожаная, с одним пальцем, застывшим в неестественном, вывернутом жесте, будто указывающим куда-то в небо. Или в сторону дома. Или просто в никуда.
— Чей туфля?.. Моя! — Алёна выдавила усмешку, но улыбка вышла натянутой, губы дрогнули и тут же сжались.
— Алёёёна! — укоризненно, со знакомой с детства ноткой, протянула Катя. — Думаю, можно пройти дальше по тропинке.
— Ладно… хотя мы вроде как собирались дом осмотреть… — вздохнула Алёна, оборачиваясь на чёрный силуэт в окне. Ей показалось, что теперь их двое. Или просто игра теней. — КАТЯ!
Она рванула сестру назад, схватив за край куртки, грубо, резко, не рассчитав силы. Перед ними, с глухим, протяжным треском, похожим на хруст позвонков, рухнуло сухое дерево. После удара молнии — а молния была, да, короткая, белая и ударила будто из пустого неба, оно загорелось. Пламя было странным: почти белым в центре и чёрным по краям, как вывернутая тень наизнанку, и мгновенно перегородило путь. Треск разломанных веток эхом разнёсся по округе, и где-то в глубине леса этот треск повторился — уже как ответ. Чуть запоздалый. Чуть искажённый.
— Ну, сама природа говорит: нам пока туда не надо — вздохнув, сказала Алёна и поднялась с земли, отряхивая руки. На ладонях остались тёмные разводы, похожие на пепел, но не серый, а угольно-чёрный. Она потерла одну ладонь о другую, но пятна не исчезли.
— Ладно… давай посмотрим с другой стороны дома — предложила Катя и развернулась. Её лицо в тумане выглядело бледным, почти прозрачным, как фарфоровая маска. Только глаза горели каре-зелёным, слишком ярким для этого серого мира.
«Ох… не нравится мне всё это» подумала Алёна и поспешила догнать сестру.
Вернувшись к дому, девушки пошли по правой тропинке. Здесь воздух был холоднее, настолько, что выдох превращался в пар, а туман, гуще, почти осязаемым. Пройдя немного, они наткнулись на сломанный стул. И...
— О… идеальное место для входа! — саркастично произнесла Алёна, оглядывая полуразбитое окно на первом этаже. Оно зияло в стене, как свежая рана: осколки стекла торчали из рамы неровными зубами.
— Что ж… выбирать не приходится — ответила Катя, стараясь не смотреть внутрь тёмного проёма. Оттуда тянуло чем-то старым, холодным и затхлым, запахом забытых вещей и ещё более забытых людей. — Но окно надо разбить. Руками — точно не стоит это делать.
— У нас есть изолента? — задумчиво спросила Алёна, прикидывая что-то на глаз.
— Есть — Катя полезла в карман куртки и достала рулон чёрной липкой ленты. В полумраке она казалась ещё чернее, как разрыв в пространстве.
— Сейчас я покажу магию. — Алёна принялась собирать стул, стягивая разбитые ножки и перекладины крест-накрест. Дерево жалобно скрипело и хрустело, но держалось. — И… вуаля! Новый предмет мебели.
— Как говорится: «Дай русскому изоленту — он ядерный реактор сделает» — вздохнула Катя, но в уголках её губ мелькнула тень улыбки. Первая за последний час.
— Ладно тебе! — Алёна подтащила стул к забору и жестом показала сестре, что та, выше и легче, должна залезть за перчаткой. Катя тяжело вздохнула (она всегда тяжело вздыхала, когда приходилось лазать по заборам в мокрую погоду), быстро забралась наверх и стянула находку. Перчатка оказалась липкой на ощупь, словно её кто-то только что снял и выронил, влажной и тёплой изнутри.
— Уже можно идти? — спросила Катя, пряча перчатку в карман, отдельно от всего остального. В тот же самый миг за их спинами что-то упало. Тяжело. Глухо. Они обернулись одновременно. Никого.
Только туман клубился чуть быстрее, чем раньше. Как после чьего-то быстрого движения.
А в окне второго этажа силуэта больше не было. Вообще ни одного.
— Да-да — ответила Алёна, и в её голосе вдруг прозвучал азарт, тот самый, опасный. — Пошли.
Она снова взяла стул и пошла обратно к дому. Стул жалобно скрипел при каждом шаге, словно умолял его не использовать по назначению.
— Зачем тебе этот стул? — спросила Катя, ускоряя шаг.
— А окно чем разбивать? — усмехнулась Алёна. Усмешка вышла жёсткой, почти мальчишеской.
У разбитого окна Алёна, не теряя времени пару раз ударила стулом по стеклу. Звук разлетелся громко и неестественно, как крик в пустой церкви, казалось, его услышал весь мёртвый город, каждый его забытый угол, каждый тёмный подвал. Сёстры быстро, привычно, работая в паре, разбили остатки окна. Мелкие осколки убрали той самой перчаткой, найденной на заборе. Перчатка не порвалась. Кожа оказалась странно прочной.
— Слушай, давай сначала посмотрим, что дальше по тропинке, а потом уже пойдём в дом? — предложила Алёна, глядя на дорожку, уходящую в заросли. Оттуда тянуло холодом, непохожим на обычный ночной ветер. Более плотным. Более… осознанным.
— Давай — согласилась Катя и двинулась вперёд, стараясь ступать так, чтобы трава не слишком громко шелестела.
Вскоре перед ними раскрылся туманный пейзаж: сломанная железная лестница вела вниз. Ржавые перила напоминали рёбра давно умершего животного, торчали криво, местами сломаны, местами покрыты зеленоватым налётом. Из-за густого тумана не удалось разглядеть, что внизу, лишь очертания маленького домика с провалившейся крышей и силуэт деревянной лодки, которая тихо покачивалась на чёрной воде, будто её кто-то трогал невидимой рукой.
— Без верёвки никак — грустно сказала Катя, заглядывая вниз. Из темноты пахло тиной и чем-то сладковато-гнилым, запахом стоячей воды.
— Ну, теперь можно и в дом — сказала Алёна и развернулась, одёргивая куртку.
«Здесь творится какая-то хрень, и нам надо понять — что именно» пронеслось в голове у Кати, пока она догоняла сестру.
Вернувшись к окну, девушки аккуратно залезли внутрь, сначала Катя, затем Алёна. Комната оказалась просторной, но мёртвой: у окна стоял деревянный письменный стол с разбросанными ящиками, словно кто-то торопливо искал что-то очень важное; неподалёку валялись разбитые стулья — ещё два, не считая того, что они оставили снаружи. На противоположной стене, шкаф с кое-какой одеждой, над ним висел улей. Старый, тёмный, с сотами, похожими на черепную коробку. Из него доносилось тихое, непрерывное жужжание, хотя на улице была глубокая осень и дождь.
— Кать — тихо сказала Алёна, осветив фонариком пол — будь аккуратна. Пол кажется ненадёжным.
— Хорошо — ответила Катя, но голос чуть дрогнул. Она тоже это почувствовала. Доски прогибались под ногами, как сухая кожа.
Девушки медленно, мелкими шажками, стараясь распределять вес, прошли вперёд. И вдруг…треск. Громкий, влажный, неумолимый. Через секунду они уже летели вниз вместе с обломками пола, щепками, пылью, целым облаком вековой грязи. Падение длилось вечность. Воздух свистел в ушах, где-то в темноте мелькнул край шкафа, и тут же всё погасло.
Глава 2.2. Дом
Внизу гулко ударило дерево и наступила тишина. Тяжёлая, ватная, почти осязаемая.
Прошло несколько минут. Может, десять. В подвале пахло землёй, плесенью и чем-то металлическим… кровью? Ржавчиной? И тем же сладковатым гнилостным запахом, что у колодца.
— Чёрт… моя голова… — пробормотала Катя, очнувшись. Она ощупала затылок, только шишка, мягкая и горячая, но крови нет. Голова гудела, как колокол после удара.
— Я жива! — добавилась Алёна, с трудом поднимаясь на четвереньки. Локоть саднил, она закатала рукав: глубокая царапина, но не страшно.
— Серьёзно?! — Катя огляделась, щурясь в темноте. В комнате стояла непроглядная тьма. Единственным источником света было маленькое окно под потолком, затянутое паутиной и грязью, оно почти ничего не освещало, только чуть подсвечивало дождевые капли снаружи.
— Где мой мишка? — спросила Алёна, и в её голосе вдруг прозвучала непривычная тонкая нота, не паника, нет. Что-то другое. Потерянность.
— Не говори, что ты его потеряла! — укоризненно, но без настоящей злости сказала Катя. Она знала, что этот мишка не просто игрушка.
— Обещаю найти — клятвенно произнесла Алёна, пытаясь вспомнить, где могла обронить плюшевого медведя, в падении, наверху, может быть, ещё на улице? Она включила фонарик. Свет дрожал, то ли садились батарейки, то ли тряслись руки.
— ААААА!
Катя отскочила назад, едва не упав на доски, и ударилась спиной о стену.
— Что там?! — Алёна резко обернулась, направив луч света на сестру.
— Там… крыса! — испуганно выдохнула Катя, прижимая руку к груди.
Грызун, огромный, с чёрной блестящей шерстью, размером с небольшого кота, сидел на ступеньке уцелевшей лестницы и смотрел на них немигающими, глазами бусинками. Он не шевелился. Просто смотрел. А потом быстро, словно в страхе или в забывчивости, скользнул в трещину в стене и исчез, будто его и не было.
Алёна посмотрела туда же и заметила на ступеньке кукольную ручку фарфоровую из которой торчала тонкая металлическая проволока вместо сустава. Она наклонилась, подняла находку. Фарфор был холодным и гладким, как лёд.
— Зачем тебе эта ручка? — спросила Катя, всё ещё тяжело дыша и не отрывая взгляда от трещины, куда уползла крыса.
— Может пригодиться — улыбнулась Алёна. Улыбка вышла кривой, дерзкой и чуть безумной.
Катя, не рискуя подходить к лестнице, решила осмотреть генератор напротив. Старая металлическая машина не гудела, будто спала, но не умерла, а только притворялась. Между закопчёнными лопастями вентилятора торчали ржавые плоскогубцы — вставленные туда явно намеренно, как ключ в замок.
— Твою ж… — досадно протянула Катя, понимая, что просто так генератор не завести.
— Что там? — спросила Алёна, осматривая деревянный комод между лестницей и генератором с резными ножками, похожими на скрюченные пальцы.
— Чтобы запустить генератор, нужен ремень и топливо — сказала Катя, обходя агрегат со всех сторон.
— С первым могу помочь — Алёна протянула найденный ремень. Кожаный, потрескавшийся, потемневшей от времени, но ещё довольно прочный. — А топливо… погоди, где-то была бочка…
Луч фонарика упёрся в лестницу. Точно. Бочка. Старая, ржавая, с выцветшей этикеткой, которую уже не прочесть. А в её стенке торчал лом, ржавый, тяжёлый, вмурованный в металл, будто его туда заколотили много лет назад и забыли.
— А канистра? — спросила Алёна, прикидывая, как подойти к бочке, чтобы не провалиться в дыры в полу.
— Держи — Катя протянула канистру, стоявшую рядом с ней. Откуда она взялась? Катя не помнила, чтобы она лежала здесь минуту назад. Но сейчас было не до вопросов.
Алёна осторожно подошла к бочке, вытащила лом, с влажным, чавкающим звуком, будто выдирала кость из сустава. Топливо полилось, тёмное, почти чёрное, пахнущее не соляркой, а чем-то химическим, едким, от чего защипало в носу. Через пару минут канистра наполнилась до краёв.
Катя залила топливо в генератор, проверила ремень, натянула и дёрнула стартер. Генератор кашлянул, чихнул, заскрежетал и через секунду яркий, даже слишком яркий свет ударил в глаза. Пришлось зажмуриться и отвернуться.
«Подвал» пронеслось в голове у обеих, когда они медленно открыли глаза и осмотрелись.
Но подвал изменился. Или просто свет показал то, что раньше скрывала тьма. Стены казались выше, углы глубже и острее. А в дальнем углу, там, куда едва доставал свет, что-то блеснуло, металлическое, холодное.
— Что будем делать с лестницей? — спросила Алёна, глядя на задумчивую сестру. Луч фонарика она уже выключила, теперь света генератора хватало.
— Погоди. — Катя осматривала комнату в сотый раз, переводя взгляд с предмета на предмет. — Стоп! У тебя же есть лом?
— Ну да — Алёна поигрывала ломом, перекидывая из руки в руку. Металл глухо, с неприятным отзвуком звенел.
— Хорошо. Разбираем стол на доски.
Массивный дубовый стол, простоявший здесь, наверное, полвека, а то и больше, захрустел под ломом, дерево стонало, поддавалось неохотно, но через несколько минут перед ними лежала горка досок. Тёмных, местами трухлявых, с въевшейся грязью, но ещё крепких. Катя начала укладывать их на лестницу, на каждую сломанную ступень кладя по две-три доски, шаг за шагом, осторожно, проверяя каждый новый уровень на прочность, восстанавливая путь наверх.
Дойдя до верха, туда, где лестница упиралась в закрытую дверь, она заметила на стене ключ. Старый, чугунный, покрытый паутиной. Она попыталась вставить его в замок и повернуть, но ключ обломился с сухим, коротким щелчком, оставив половину в замочной скважине.
«Вот и пригодились плоскогубцы» подумала она, зажимая обломок и аккуратно выкручивая его. Замок щёлкнул глухо, как удар костяшками по дереву и дверь медленно, с долгим протяжным скрипом, приоткрылась.
— Прошу на выход — Катя театрально поклонилась, изображая галантного кавалера, и первой вышла из подвала. Ей хотелось поскорее оказаться на свежем воздухе, хотя здесь, в этом доме, воздух свежим не был никогда.
Алёна последовала за ней, но перед выходом обернулась. Луч света от работающего генератора упал в дальний угол. Ей показалось, что там, в густой тени, что-то шевельнулось, что-то большое и неспешное. Она замерла на секунду, прислушиваясь. Ни звука. Только ровный гул машины. Она не стала говорить об этом сестре. Не сейчас.
Выйдя из подвала, девушки оказались в небольшой столовой с кухонным уголком. Слева от обеденного стола, тяжёлого, дубового, покрытого слоем пыли, виднелась арка с лестницей на второй этаж, а рядом, дверь, ведущая в глубь дома. На столе, придавленная глиняной кружкой с отбитым краем, лежала карта города.
Старая. Выцветшая.
– Так, мы в столовой. Тут, кроме раковины, смотреть не на что. – Алёна обвела кухню скучающим взглядом, но плечи у неё были напряжены. – Кстати, сюда нужен вентиль. Кран без него просто вещица.
Тусклый свет лампы мерцал, не ровно, а с протяжным, недовольным провалом, будто кто-то в стене сжимал и разжимал провода. Тени под потолком двигались сами по себе, не подчиняясь законам физики: одна отставала, другая упрямо ползла вперёд, третья застыла и не двигалась вовсе, хотя лампочка раскачивалась. Лампочка жужжала. Тихо, назойливо, будто внутри неё билась муха или кто-то шептал на частоте, недоступной человеческому уху.
– Надо всё осмотреть, вдруг пригодится – Катя продолжала внимательно водить фонариком по углам, задерживаясь на трещинах дольше, чем следовало. В воздухе витал запах сырости и пыли, смешанный с чем-то сладковатым, старые духи или засохшие цветы.
– Ну да, пауки и тараканы. – Алёна усмехнулась, но голос прозвучал слишком громко, ударился о голые стены и вернулся искажённым, чужим, с лёгким эхом, которого здесь не могло быть по определению. – И тонна хлама. Как будто это место, кладбище забытых вещей.
– Алёна! — воскликнула кареглазая сестра.
– Прости, прости. – Она примирительно подняла руки и направилась к лестнице. – Я осмотрю второй этаж. Может, там что найдём.
Она начала подниматься. Ступени скрипели под ногами, жалобно, по-живому, с той интонацией, с которой стонет старое дерево, когда его нагружают лишним весом. Тени на стенах двигались не в такт с её шагами. Они отставали. Или убегали вперёд. Ни один из двух вариантов не был нормальным.
– Подожди! – Катя догнала сестру, коснулась её локтя и отдёрнула руку, потому что куртка Алёны оказалась ледяной. – В таком месте расходиться, плохая идея.
Наверху их встретил коридор-развилка. Перед ними стена с облупленной краской: чешуйки отслаивались, висели на честном слове, и при каждом шаге одна-две падали на пол с сухим, похожим на треск насекомого звуком. Трещины расходились по штукатурке, как паутина, в центре которой затаился паук, которого не было видно, но он смотрел. Чуть правее дверь с прикреплённой запиской.
Влево уходил узкий, тёмный проход. Фонарик выхватил вдалеке разрушенный пол: доски прогнили насквозь, зияли чёрными провалами, похожими на рты. Из-под них тянуло холодом не подвальным, ленивым, а каким-то глубинным, ледяным, будто внизу разверзлась бездна. И оттуда донёсся звук. Тихий. Почти неслышный. Словно кто-то дышал через мокрую тряпку.
– Чёрт… – выдохнула Алёна, когда из одной комнаты в другую скользнул белый силуэт.
Он двигался слишком плавно. Не шёл, плыл над полом, не касаясь его, на высоте, где не бывает следов. За мгновение до того, как скрыться, резко дёрнулся вбок будто заметил, что за ним наблюдают. Луч фонарика выхватил очертание на секунду: никакого лица. Гладкая, как яичная скорлупа, поверхность там, где должны быть глаза, нос и рот.
– Твою ж… – голос Кати сел, потому что фигура исчезла не в комнате. Она втянулась прямо в стену. Без звука. Без треска. Как дым в вытяжку. Только на обоях осталось на мгновение слабое, быстро тающее пятно, тень, отделившаяся от тела.
– Благо, что нам туда не надо – выдохнула она, но сама в это не поверила и Алёна тоже.
– Ага – Алёна попятилась один шаг, второй. Пол под ногами жалобно скрипнул. Она замерла.
В щели между досками, на уровне её колена, что-то блеснуло. Она наклонилась, затаив дыхание, выдох превратился в пар, хотя в коридоре не было холодно. Из темноты на неё смотрел кукольный глаз. Стеклянный, с чёрной точкой зрачка, чуть косящий внутрь. Внутри, за стеклом, виднелась тонкая трещина, будто кто-то уже пытался его раздавить.
Она забрала его. Пальцы нехотя сжались вокруг гладкого стекла. Глаз блеснул в луче фонарика, и на секунду Алёне показалось, что зрачок повернулся, следя за её пальцами. Она сунула находку в карман, стараясь не думать о нём и не успела: холодок уже пробежал по позвоночнику, уселся где-то в основании шеи и не собирался уходить.
Девушки вернулись к развилке. Здесь воздух стал тяжелее будто в коридор накачали что-то густое и невидимое, что оседало на лёгких. Они осмотрели дверь с запиской.
Кристи!
Я запрещаю тебе встречаться с этим мальчиком!
И приберись, наконец, в своей комнате!
– Интересно, почему отцы всегда против того, что их дочери встречаются с парнями? – Алёна попыталась пошутить, но веселье вышло нервным, с дрожью в конце фразы.
– Вопрос на засыпку – задумчиво проговорила Катя. Она дёрнула ручку и тут же отдёрнула пальцы, металл оказался липким, с маслянистым, неестественным налётом. – Заперто!
Из-за двери – ни звука. Вообще никакого. Не скрипа, не дыхания, не того фонового гула, который есть в любом доме, гудения труб, шевеления дерева. Абсолютная, мёртвая тишина, от которой закладывало уши. Словно за дверью не было комнаты сразу начиналась пустота.
– Думаю, у нас остался коридор, откуда идёт дым – Алёна указала направо.
Оттуда тянуло гарью, но слишком сладкой, неестественной. Будто жгли не дерево и не ткань, а волосы. Или что-то, что должно было остаться безымянным.
Катя задержалась у стены с фотографиями. Рамки висели криво не потому, что их давно не поправляли, а потому, что кто-то намеренно перекосил каждую, будто хотел исказить лица, сделать их неузнаваемыми. Стекло на некоторых треснуло изнутри, не снаружи, где была бы виновата случайность, а именно из-под стекла, словно кто-то пытался выбраться из рамки наружу.
– Погоди, дай посмотреть.
– Ну, у меня нет части фотографии – Алёна ткнула пальцем в третью рамку.
На снимке были трое взрослых и двое детей-близнецов. Но один ребёнок отсутствовал, его вырезали. Не просто вырезали: края были рваные, неровные, с нажимом, словно действовали не ножницами, а чем-то острым и нетерпеливым, может быть, ножом. На месте снимка зияла глубокая царапина, проходящая через лица взрослых, будто тот, кто убирал ребёнка, заодно хотел вычеркнуть и всех, кто стоял рядом.
– Интересно – протянула Катя.
Ей показалось, что оставшийся близнец на снимке… улыбается чуть шире, чем надо. Уголки губ тянутся прямо к вырезанному месту, туда, где зияет пустота. Она моргнула, улыбка стала обычной, натянутой, как у людей, которых заставили улыбнуться для камеры. Но осадок остался.
– Дальше пойдём, может, кусочек найдём – сказала Алёна и двинулась в правый коридор, стараясь не наступать на трещины между досками.
Фонарик выхватил странную деталь: по плинтусу кто-то провёл пальцем. Один палец, не ладонь, длинная, непрерывная линия, нажим постепенно слабел, а потом резко обрывался. След был свежим – пыль не успела осесть в его углубление. Рядом, выше, на уровне колена, отпечаток второй руки, будто кто-то полз вдоль стены, прячась в тенях от того, что шло следом.
Сёстры дошли до двери, из-под которой сочился дым, тонкими, ленивыми струйками, не торопившимися подниматься вверх. Катя присела, чтобы заглянуть под щель и дым вдруг хлынул обратно, как выдох, будто кто-то в комнате резко втянул воздух ноздрями. Глаз защипало, не дымом, а чем-то кислым, едким. Запах стал резче, с металлическим привкусом на языке.
В конце коридора на стене весел шкафчик. Старый, с потрескавшимся лаком, отслоившимися крупными пластинами. Внутри, на пыльной полке, лежал вентиль, тот самый, для кухни. Латунный, с глубокой царапиной на грани, будто его уже пытались вкрутить в что-то, что не хотело его принимать.
Но когда Алёна взяла его в руки, дверца шкафчика качнулась вперёд. Сама по себе. Без сквозняка, без скрипа половиц. Замерла в миллиметре от её лица. Тихо, почти ласково.
– Дверь заперта изнутри – сказала Алёна, отдёрнув руку от ручки.
– Дай я посмотрю – Катя присела на корточки перед замочной скважиной, прижалась щекой к холодной древесине.
– Чёрт! – она вскрикнула и рухнула на пол, больно ударившись копчиком. Фонарик выпал, проехался по доскам, выхватывая пыльные углы.
– Что? Ты в порядке?
– Да… да. – Катя тяжело дышала, прижимая ладонь к груди. – Там… глаз был.
Она не сказала главного: глаз моргнул. Медленно, с влажным, чмокающим звуком, который она услышала даже сквозь дверь и этот звук отдался где-то в животе тошнотой.
– Ну, сейчас там ничего нет. Зато… – Алёна попыталась разрядить атмосферу и вытащила линейку, вертя её с преувеличенной гордостью человека, который делает вид, что не заметил, как побелели костяшки сестры. – Есть линейка!
Но линейка была старая, деревянная, с тёмным пятном на конце – не краска, не грязь, а въевшееся старое пятно, похожее на кровь, которая впитывалась годами. И отметины на ней были не в сантиметрах – восемь неровных зарубок, разной глубины. Некоторые глубокие, с рваными краями, другие – поверхностные, царапины. Словно кто-то вёл счёт. И торопился.
– Ты как всегда… – Катя вздохнула, принимая протянутую руку, и поднялась, чувствуя, как ноет копчик.
Она бросила последний взгляд на дверь. В замочной скважине больше ничего не было, только темнота, глубокая, как колодец. Зато под дверью, на полу, образовалась маленькая тёмная лужица. Которой минуту назад точно не существовало. Она блестела в свете фонарика – маслянистая, медленно растекающаяся по дереву, как что-то, что не хотело оставаться внутри.
Они спустились вниз.
Пройдя через дверь из столовой, девушки вышли в гостиную. Воздух здесь был спёртым, как в склепе, который только что открыли. Холод поднимался не сверху, а от пола, ледяными пальцами пронизывал подошвы, добирался до щиколоток.
Взгляд сразу зацепил тёмный силуэт за окном. Он прижимал к стеклу правую ладонь. Пальцы были слишком длинными, по три фаланги вместо двух, а локоть отсутствовал: рука начиналась прямо из темноты, без плеча, без тела. Чистая, невозможная анатомия. За ней не было никого.
А потом комнату наполнил шёпот.
Он шёл не с одной стороны отовсюду: из стен, из потолка, из-под рояля, из щелей между половицами. В нём угадывались отдельные слоги, но стоило прислушаться – и они рассыпались в нечленораздельный шорох, похожий на трение сухих листьев. Кате показалось, что она разобрала «не смотри» и «закрой». Алёна ничего не услышала – только шелест, похожий на перелистывание мокрых страниц.
Шёпот исчез через несколько секунд. Исчез и силуэт за окном? просто растаял, как не был.
Но на стекле остался отпечаток ладони. Слишком маленький для взрослого, слишком крупный для ребёнка. И пальцы на отпечатке смотрели не вверх, а вниз? в сторону земли? будто тот, кто его оставил, висел вверх ногами. От каждого пальца поднималась тонкая струйка пара. Отпечаток дымился на холодном стекле.
Посреди комнаты стоял рояль. Чёрный, лакированный, но лак пошёл пузырями, а кое-где обуглился. Крышка приоткрыта настолько, что в щель можно было просунуть руку. На клавишах засохшая ветка с чёрными ягодами. Они походили на ссохшиеся глазные яблоки: сморщенные, с тусклым блеском. Одна из ягод была надкушена.
За роялем две двери. Без ручек, без намёков на то, как их открыть. Только две глубокие вмятины на высоте человеческой груди, одна глубже, другая мельче, будто кто-то с разбегу бился в них с другой стороны. Вокруг одной вмятины царапины. Не от гвоздей, не от инструментов. От ногтей.
На окне, где только что был силуэт, висел детский рисунок, приклеенный к стеклу чем-то липким и жёлтым. Карикатурный, но от этого ещё более жуткий. Доктор лежал на полу не убитый, нет, просто выключенный. Его кожа была зелёной, как старая медь. На стене медицинский шкафчик, а внутри шкафчика бутылка с зелёной жидкостью, на которой был нарисован череп с костями по ним. А рядом на полу шприц, наполненный тем же ядовитым светом.
Катя и Алёна переглянулись. В гостиной снова стало тихо. Слишком тихо.
– М-да, разве ребёнку стоит такое рисовать? – Катя сняла рисунок со стены.
Бумага под пальцами оказалась влажной и холодной, словно её только что достали из воды, в которой она пролежала не один день.
– Не думаю – Алёна произнесла это через плечо сестры, вглядываясь в зеленоватое лицо доктора. Ей показалось, что глаза на рисунке моргнули, не синхронно, а с разницей в долю секунды, как у уставшего человека.
Она отошла к роялю. И в тот же миг рисунок в руках Кати едва заметно дрогнул, как живой, вырывающийся. Края бумаги чуть скрутились внутрь, будто лист пытался свернуться в трубочку и уползти, спрятаться в темноту. Катя сжала его крепче бумага под пальцами стала пульсировать. Один удар. Два. Три. Потом затихла.
На рояле лежала записка, сложенная треугольником так складывают письма на фронте или в тюрьме, когда каждая секунда на счету. Когда Алёна развернула её, по комнате разнёсся резкий запах старых духов — приторный, удушающий, от которого начинало першить в горле. Буквы на бумаге были выведены аккуратно, но слишком ровно — словно их напечатали на машинке, а не писали от руки. Ни одного дрожащего штриха, ни одного кляксы. Слишком правильно для живого человека.
Папа!
Это ты взял мои ноты? Я хотела немного позаниматься перед экзаменом.
P.S. Рояль звучит как – то странно, может нужно вызвать настройщика?
– Ну, видимо, наша новая подруга очень любит играть на рояле – проговорила Алёна, дочитывая. – В нынешнее время редко встретишь таких девушек.
– Ну вот и пригодилась наша клавиша – усмехнулась рыжеволосая, открывая крышку рояля.
Изнутри пахло затхлостью и старой пылью. Алёна собрала клавиши на место, не заметив, что под одной из них темнеет крошечный, чёткий отпечаток детской ладони, пальцы растопырены, будто ребёнок упирался, пытаясь не дать крышке закрыться. Отпечаток был свежим: пыль ещё не успела осесть в углубления.
– Вот нам и понадобилась линейка. – Алёна ловко открыла защёлку. Металлический рычажок поддался с влажным, чавкающим звуком. – Катя, смотри, я вор-профессионал.
– Боже… я же просила… – устало, но с улыбкой протянула Катя. Улыбка вышла натянутой, ей показалось, что из глубины комнаты, которую они сейчас откроют, тянет не просто сквозняком, а чьим-то медленным, терпеливым дыханием. Влажным. Холодным. Голодным.
Пожав плечами, Алёна распахнула дверь.
В комнату ударил запах пыли и старого текстиля, смесь нафталина, плесени и чего-то ещё, что невозможно описать, но узнаёшь сразу: запах вещей, которые видели смерть. В полумраке стояли 2 манекена, взрослый и детский. Их безликие головы были повёрнуты к дверям, словно они ждали. Ждали именно их. Позади них, в дальнем конце, чернела открытая дверь на улицу. В проёме снова виднелся тёмный силуэт мальчика лет десяти-тринадцати. Он стоял неподвижно, даже плечи не вздымались в такт дыханию. Но когда луч фонарика скользнул по нему, голова дёрнулась. Резко, неестественно, почти на сто восемьдесят градусов, с тем хрустом, который издают суставы, когда их выворачивают не в ту сторону. А затем он исчез, оставив после себя тёмный вихрь, который не рассеивался, а медленно втягивался обратно в дверной проём, будто воздух засасывало в лёгкие гигантского существа.
Сёстры переглянулись и решили сфотографировать это явление. Алёна щёлкнула полароидом, звук затвора показался оглушительным в этой тишине и мгновение спустя из камеры выполз влажный, ещё тёплый снимок. Камера чихнула, будто ей самой было не по себе. Проявившаяся картинка заставила их замереть. На месте манекенов стояли двое: статно одетый мужчина в тёмном сюртуке и девушка в сиреневом платье с принтом горошка, бежевой курточке и милой шляпке на голове. Но лица у обоих были размыты, не от движения, а словно кто-то намеренно стёр черты влажным пальцем. И только глаза остались чёткими. Они смотрели прямо в объектив. Не в камеру, в объектив. На сестёр. С обвинением. Или с мольбой — невозможно было разобрать.
– Скажи, пожалуйста, что мне померещилось – ошарашенно проговорила Алёна.
Катя ущипнула сестру за руку, сильно, до белого следа, до того, как под кожей проступила краснота.
– Ай, я же попросила сказать, а не щипаться!
– Ну, зато мы поняли, что это не мерещится – улыбнулась Катя, но в голосе не было веселья. Она начала осматривать комнату, стараясь не смотреть на манекены дольше пары секунд. Потому что ей казалось: чем дольше смотришь, тем больше они становятся похожи на людей. – Думаю, это подсказка. Нам стоит одеть их, как на фото. Что думаешь?
– Ну, в лоб нам не треснут, так что попробовать стоит – проговорила Алёна.
Она заметила пальто на вешалке, тёмно-синее, с бархатным воротником, по которому кто-то давно провёл рукой, оставив след в пыли. Когда она натянула ткань на взрослый манекен, ей показалось, что под пальцами что-то шевельнулось. Твёрдое, упругое, живое, мышцы под пластиком? Кости? Пальцы на секунду нащупали что-то тёплое, а потом рука уже отдёрнулась, и манекен замер снова, притворяясь просто куском пластика.
Катя присоединилась к работе. Через несколько минут им удалось более-менее одеть манекены, ткани висели мешковато, пуговицы не сходились, но с расстояния в пару метров можно было поверить, что это люди. Правда, у детского не хватало платья и нотной тетради, а у взрослого, шляпы. На мгновение Кате почудилось, что губы детского манекена чуть приоткрылись, розовая трещина на белом пластике, но когда она моргнула, они снова сомкнулись в безмолвной, ровной линии.
– Здесь мы уже всё обыскали. Остальное надо в другом месте искать – сказала Алёна. – Предлагаю… на улице посмотреть.
Она указала на дверь, ведущую наружу. За ней по-прежнему клубилась тьма, но теперь в ней угадывались очертания, ветки, кусты, что-то ещё, слишком низкое для дерева. Силуэт, копошащийся у земли.
– Значит, тёмный вихрь тебя не смущает? – скептически спросила Катя.
– Кто не рискует, тот не пьёт – проговорила Алёна и решительно направилась к двери.
– А ну стой! Ты же вообще не пьёшь, Алёна… Угх, это её когда-нибудь погубит.
А затем Алёна шагнула за порог — и пропала. Не скрылась в темноте — исчезла целиком, будто её проглотил дверной проём. Ни звука, ни шага, ни даже вздоха. Только тишина, которая стала тяжелее.
– Алёна… – испуганно протянула Катя.
В комнате манекены вдруг синхронно повернули головы к ней. Или ей только показалось? Шея взрослого манекена издала тихий, едва слышный скрип, пластик потёрся о пластик.
– Твою ж…
Катя с опаской подошла к двери и шагнула вперёд. На секунду мир сжался до размеров замочной скважины, темнота, сырость, чужое присутствие в миллиметре от лица, дыхание, которого не могло быть, но оно было. А затем она оказалась в задымленной комнате. Рядом, кашляя и отмахиваясь от едкого серого облака, стояла Алёна.
– Какого? – удивлённо спросила Катя.
– Я тут не при делах, если что… – голос у Алёны сел, на глазах выступили слёзы, дым оказался необыкновенно едким, с привкусом горелой шерсти и жжёных костей.
Она огляделась, заметила над камином заслонку. Дотянулась, дёрнула, та поддалась с противным металлическим скрежетом, будто заржавевший зевок, и дым медленно, нехотя начал рассеиваться, сворачиваясь в странные спирали, прежде чем исчезнуть. Спирали закручивались против часовой стрелки, в ту же сторону, что и следы на полу в других комнатах.
---
Девушки оглядели комнату и поняли: это та самая, которая была заперта изнутри. Та, в которой на них через замочную скважину кто-то смотрел. Вот только теперь в комнате никого не было. Но на полу, на выцветшем ковре, виднелись следы, босые, маленькие, размером с детскую ступню, ведущие от двери к шкафу и обратно. Следы обрывались у стены, словно тот, кто их оставил, шагнул прямо в неё и исчез. Или его утянули.
Переглянувшись, они решили осмотреть комнату. По правую сторону от них, во всю стену, располагался шкаф, полный книг. Когда Алёна провела пальцем по корешкам, несколько томов сами собой подались вперёд, а из-за одного выглянул уголок пожелтевшей фотографии. Напротив шкафа, впритык к стене, стояли стол и стул. На столе, несколько фотографий в деревянных рамках, раскрытая книга на середине (страницы были влажными, будто их только что перелистывали мокрыми руками) и странная шкатулка с замысловатой резьбой: на крышке были вырезаны две девочки, держащиеся за руки, и третья фигура, стоящая отдельно, с лицом, стёртым до гладкости. Напротив них была коричневая дверь с ключом, торчащим из замка. Слева от двери стояло зеркало в полный рост, накрытое тканью. Но ткань не висела ровно, её уголок был приподнят, будто кто-то недавно заглядывал под неё и забыл опустить. Из-под ткани сочился слабый, пульсирующий свет. Справа, между камином и дверью, висела фотография отца и дочери. Лицо девочки на снимке было старательно заклеено маленьким кружком бумаги тем же самым, которого не хватало на первом этаже. Бумага была приклеена чем-то липким и жёлтым, похожим на старый клей или… Катя не стала думать, на что ещё.
Посреди комнаты лежал ковёр, простирающийся от стены до стены. Его ворс был примят, не везде одинаково, а одной широкой полосой, будто по нему долго тащили что-то тяжёлое, сопротивляющееся. На ковре лежала записка. Алёна подняла её, бумага оказалась тёплой, как будто её только что держали в руках, и влажной на одном из углов, словно кто-то плакал над ней.
Она прочитала вслух.
Томас, Примите наши соболезнования. Этот случай шокировал нас всех.
Не знаете ли Вы, есть ли какие – нибудь родственники у Кеннета.
Переглянувшись с сестрой, Алёна продолжила осмотр. На книжной полке что-то тихо щёлкнуло, механический, сухой звук, похожий на спуск курка, но когда она обернулась, всё замерло. Только пыль продолжала кружиться в воздухе, оседая слишком медленно, как в замедленной съёмке.
– Алён, смотри… – позвала Катя, указывая на фото, стоящее на столе.
Это была фотография девушки, что они ранее подвозили.
– О, наша новая знакомая! – весело воскликнула Алёна, но веселье было натянутым, как струна перед разрывом. – Смотри, здесь наша потеряшка!
Она показала на второе фото — маленькое, квадратное, точно такого же размера, как вырезанный кусок из той первой картины. На нём улыбалась девочка.
– Точно, надо забрать – проговорила Катя. – Тут ещё кое-что…
Она протянула сестре ещё одну записку, поднятую со стола.
Да, мы запретили детям посещать индейский курган на острове. Но, насколько мне известно, жители горожане поставлены об этом в известность, поэтому некоторые де…
Всю прочитать было невозможно: в начале и конце слова размыты, буквы расплылись в серые пятна, словно кто-то плакал над листом, пока чернила не высохли, а потом плакал снова. Но середину разобрать удалось.
– Слушай, а этот индейский курган на острове — случайно не тот, что на карте обозначен островом Дьявола? – спросила Алёна.
– Скорее всего он и есть – голос Кати сел, стал хриплым, будто она надышалась тем дымом из камина. – Смотри… – она указала на фотографию в рамке. – Это же почти то же фото, что и у тебя на полароиде.
– Не просто похоже, это они и есть – Алёна подошла ближе. На старом, выцветшем снимке были те же двое — мужчина в сюртуке и девушка в сиреневом платье. Только здесь они стояли у камина. И девушка улыбалась, не той вежливой, светской улыбкой, а настоящей, тёплой. На полароиде она не улыбалась.
– Максимально странное зеркало – продолжила Алёна и решительно сдёрнула ткань.
Ткань упала на пол с глухим, слишком тяжёлым для куска материи звуком, будто упал не текстиль, а целый пласт чего-то плотного. Отражение заставило их замереть. Вместо горящего камина зеркало показывало затухший, чёрные головешки, пепел, серые хлопья, а в самой глубине, между ржавых решёток, блестел ключ. Ключ был не в отражении, он был в реальности, но видимый только через стекло.
– Прикольно. Нужно проверить теорию – проговорила Катя, не в силах оторвать взгляд от зеркала.
В этот момент позади неё с грохотом упала книга. Катя подскочила, обернулась — никого. Том лежал раскрытый на полу, и страницы медленно переворачивались сами собой, хотя ветра не было.
– Твою ж налево за правую пятку… – выдохнула она.
– Ха-ха-ха – засмеялась Алёна, хотя сама тоже подпрыгнула и вцепилась в край стола побелевшими пальцами. Смех вышел нервным, срывающимся, с истерической ноткой. – Да уж, странноватое местечко.
Подойдя к упавшей книге, Алёна подняла её. Корешок был тёплым, там, где его касались невидимые пальцы, бумага нагрелась, как от живого прикосновения. Она поставила том обратно в шкаф и заметила, что не хватает ещё одной книги. Чёрный прямоугольник пустоты зиял на полке, и из него тянуло холодом, как из открытого окна зимой, поток ледяного воздуха, пахнущего сырой землёй и чем-то гнилостным.
– Ладно, пошли уже дальше – сказала Катя, открывая дверь и выходя первой. На пороге она замерла на секунду, ей показалось, что из коридора кто-то выдохнул ей прямо в лицо. Тёплый, влажный выдох, от которого волосы на затылке встали дыбом. Но воздух был неподвижен.
---
Вернувшись в столовую, девушки решили осмотреть кухонный уголок. Через пару минут им удалось найти вазу, старую, хрустальную, с потрескавшейся глазурью, внутри которой кто-то оставил засохший лепесток розы. Лепесток был чёрным, хрупким, рассыпался в прах от одного прикосновения, оставляя на пальцах жирный, маслянистый след.
– Повезло, повезло – проговорила Алёна, осматривая находку Кати. – Теперь есть тара для воды. Дело за малым, найти воду.
– Вентиль от крана всё ещё у тебя? – спросила Катя, глядя на раковину. Внутри неё темнело маслянистое пятно, которое медленно пульсировало, то расширялось, то сжималось, как медуза на берегу.
– Ну да, точно, я про него и забыла – Алёна достала вентиль и установила на кран. Металл противно скрипнул, высоким, тоскливым звуком, похожим на писк и на мгновение ей показалось, что из крана что-то шевельнулось. Живое, тёмное, затаившееся в глубине трубы, почуяло свет и отпрянуло обратно. – Да прибудет вода! – торжественно произнесла она.
И… тишина.
– Нае…
– Алёна!
– Кхем… наврали. И где вода?
Из носика не вытекло ни капли — только слабый, едва уловимый запах гнили и тухлых яиц, от которого защипало в носу. И тихое, булькающее дыхание где-то глубоко внутри труб.
– Думаю, стоит осмотреть подвал. Я вроде там видела трубы – проговорила Катя, направляясь вниз.
На первой ступеньке её фонарик выхватил из темноты чей-то след — маленькую босую ногу, отпечатанную в пыли. Пальцы были растопырены, как у ребёнка, который пытается удержать равновесие. След смотрел вверх, будто кто-то поднимался, но новых отпечатков выше не было — только этот один, словно тот, кто его оставил, поднялся на воздух, оторвался от земли.
Глава 2.3
В подвале воздух был спёртым, с привкусом ржавчины и сырой земли — плотным, как перед грозой. Где-то в темноте мерно капала вода — звук раздавался с пугающей регулярностью, как тиканье часов, отсчитывающих время до того, как что-то случится. Катя направила луч на трубы и увидела, как с одной из них, сантиметр за сантиметром, сползает тяжёлая маслянистая капля. Но когда свет коснулся её, капля замерла — не упала, а повисла, дрожа, будто кто-то держал её невидимой рукой, не давая упасть. Внутри капли, когда Катя присмотрелась, что-то шевелилось.
Алёна тем временем осмотрела деревянный комод и нашла рожковый ключ. Он был покрыт чем-то липким и тёмным — тем же маслянистым веществом, что и капля на трубе. Кивнув самой себе, она передала ключ сестре.
Катя вздохнула — глубоко, всей грудью, и тут же пожалела: воздух в подвале был холодным и влажным, как из погреба, где что-то гниёт — и потянулась к трубе. Переключатель не поддавался — корка засохшей грязи и ржавчины приросла к металлу намертво, будто кто-то специально залил её смолой. Катя нажала сильнее — и переключатель провернулся с влажным, хлюпающим хрустом, будто под ним что-то раздавили. Вода рванула по трубам с глухим, утробным рыком — и в тот же миг где-то наверху жалобно и протяжно застонали трубы, как только что проснувшийся зверь. Стены задрожали.
Они вернулись в столовую. Катя подошла к раковине как раз вовремя: из крана сначала вырвалась струя чёрной, маслянистой жидкости с запахом тухлых яиц и серы. Катя скривилась и отшатнулась — на секунду ей показалось, что в струе что-то мелькнуло. Палец? Обломок кости? Через несколько секунд вода посветлела, потекла прозрачная, чистая, почти стерильная — слишком чистая для старых труб. Катя набрала её в вазу. На дне образовался странный осадок — мелкий, чёрный, хлопьями, которые медленно вращались, не смешиваясь с водой. Вращались против часовой стрелки.
---
С вазой воды девушки пошли обратно в комнату с камином. Дошли за пару минут — коридор показался длиннее, чем в прошлый раз, стены будто сдвинулись, сузили пространство. В комнате ничего не изменилось — если не считать того, что ткань на зеркале, которую Алёна сдёрнула, снова была на месте. Она висела ровно, без единой складки, будто её никто и не трогал, будто последние полчаса не случились вовсе.
Алёна молча подошла к камину и вылила воду на угли. Те зашипели, застонали, выпустили облако белого пара, в котором на секунду проступило чьё-то лицо — расплывчатое, с провалами вместо глаз, с ртом, открытым в беззвучном крике. А затем среди влажных углей что-то блеснуло. Ключ.
– Забавно, теория сработала – проговорила Катя, забирая ключ. Он был горячим — слишком горячим для того, чтобы только что лежать в потухших углях, почти обжигал пальцы. На металле остался отпечаток пальца — не её, маленький, детский. Отпечаток был чётким, как на свеже снятой дактилоскопии.
– Ну, я бы не сказала, что на сто процентов – произнесла Алёна, глядя в сторону зеркала.
– С чего ты это взяла?
Катя проследила за взглядом сестры. Ткань висела на месте — но под ней что-то светилось. Слабое, пульсирующее свечение, как от горящего огня — ровное, чуть мерцающее, в такт с сердцем.
– Сдёрни – тихо сказала Алёна.
Катя отдёрнула ткань. Та упала с тем же слишком тяжёлым звуком — глухим, плотным, будто упало не полотно, а тело. В зеркале отражался горящий камин — яркое, живое пламя, пляшущее, настоящее, хотя в реальном камине не осталось даже искры. В отражении огонь горел.
– Странности продолжаются – произнесли они в голос и нервно засмеялись. Смех эхом отразился от стен, вернулся искажённым, злым.
– Я думаю, это ключ от комнаты Кристи – проговорила Катя, разворачиваясь к выходу. На пороге она чуть не споткнулась — ткань от зеркала, которую она только что сдёрнула, лежала не на полу, как секунду назад, а аккуратно сложенная на комоде у двери. Уголок ткани был заправлен внутрь — так складывают вещи только очень аккуратные люди. Или те, кто хочет показать, что следит за порядком.
---
Дойдя до комнаты, Катя вставила ключ в замок. Он вошёл мягко, с маслянистым щелчком, будто скважина была смазана чем-то влажным и тёплым. Катя повернула ключ, толкнула дверь — и в образовавшемся проёме мелькнула тень ребёнка. Тень была плоской, как вырезанная из чёрной бумаги, и на секунду прилипла к косяку, прежде чем исчезнуть — втянулась внутрь, как вода в песок.
– Какого… – проговорила Алёна, в шоке глядя на проём. – Я задолбалась уже. Там же сейчас опять никого не будет… А-а-а-а, я домой хочу!
Голос её звучал в пустом коридоре, и ей показалось, что кто-то повторил последние слова шёпотом — «домой хочу» — но тоньше, выше, словно маленькая девочка перед сном. Шёпот пришёл не из комнаты — откуда-то из-за спины, из темноты коридора.
– Так, успокойся. Всё будет хорошо – произнесла Катя, хотя сама не была уверена. За дверью тянуло не просто сквозняком — чем-то более потусторонним: холодом, который пробирает не тело, а что-то глубже, под кожу. – Нам всё равно нужно разобраться в том, что здесь творится, и найти Кристи. К тому же я рядом.
– Единственное, что успокаивает – пробормотала Алёна, уже полностью придя в себя — дыхание выровнялось, плечи расправились. – Ладно, чем быстрее начнём, тем быстрее закончим.
Она вздохнула и открыла дверь шире.
---
В нос ударил запах старости, пыльных игрушек и чего-то сладковато-приторного — чего-то другого, что должно было остаться сладким, но испортилось много лет назад. Детская была тёмной, наполненной разнообразными игрушками, которые в свете фонариков отбрасывали длинные, искажённые тени — на стенах они росли, извивались, жили своей жизнью. Единственным источником естественного света было одно окно на левой стене — но за ним не было улицы. Там была тьма, густая и непроглядная, как дно колодца. И в этой тьме кто-то стоял — сёстры видели только смутный силуэт, но знали, что он там, по ту сторону стекла.
Две колыбели стояли впритык друг к другу. Одна из них была накрыта розовым одеялком, на котором словно совсем недавно спал ребёнок — одеяло хранило форму маленького тела, вмятину от головы. По левую сторону от двери находился ящик с игрушками. Из него, как щупальца, торчали кукольные руки и ноги, и когда луч фонарика скользнул по ним, Алёне показалось, что несколько пальцев шевельнулись — сжались и разжались, как у спящего.
На противоположной стороне, перед закрытой колыбелью, стояла деревянная лошадка-качалка. Она медленно, едва заметно раскачивалась — вперёд-назад, вперёд-назад — хотя в комнате не было ни сквозняка, ни движения воздуха. Её грива, сделанная из старых мочалок, колыхалась в такт. На полочке рядом с лошадкой стояла музыкальная шкатулка с балериной. Фигурка была развёрнута не к комнате, а к стене, словно отворачивалась от них, боялась смотреть.
Продолжая осматривать комнату, Катя нашла книгу с голубой обложкой. На ней не было названия — только выдавленный в тиснёной коже рисунок: две девочки, держащиеся за руки, и третья фигура за ними, такая же, как на шкатулке. И нотную тетрадь, которая была абсолютно пустой — ни нот, ни названий, только разлинованные страницы, на которых кто-то когда-то начал писать и бросил на первом такте. Катя решила взять их с собой.
– Ну, я же говорила… Чёрт, ощущение, словно с призраками в прятки играем – проговорила Алёна.
Фонарик выхватил из темноты куклу, сидящую в углу на маленьком стульчике. У куклы не было лица — только гладкий овал, на котором кто-то начал рисовать глаза, но не закончил. Один глаз был нарисован — огромный, чёрный, с длинными ресницами, смотрящий прямо на них. Другой глаз был только намечен — тонкая линия, не закрытая и не завершённая. И нарисованный глаз… слезился. По щеке куклы текла тёмная, маслянистая капля.
– Да ладно, это уже почти ожидаемо – проговорила Катя. – Слушай, может, и её зафоткаешь?
– Почему бы и нет? – Алёна достала полароид и сняла комнату.
Камера чихнула — громко, неестественно, как человек с простудой — выплёвывая снимок. Алёна взяла его за край — фотография была горячей, почти обжигающей, и Алёна едва не уронила её. Несколько секунд — и на ней начала проступать картинка.
– Чёрт… снова – простонала Алёна, протягивая фото сестре. Снимок всё ещё был тёплым, и когда Катя взяла его, ей показалось, что бумага едва заметно пульсирует — в такт с сердцем. Или с чем-то другим, что пряталось в этой комнате.
– М-да уж – проговорила Катя, вглядываясь в расположение игрушек. На фото рядом с ящиком полукругом расположились: серый плюшевый кот с пустыми глазницами (вместо глаз — две чёрные дыры, прошитые грубой ниткой), оранжевый заяц с криво пришитой лапой (швы были крупными, неровными, будто ребёнок учился зашивать раны), кукла в розовом платье, коричневый мишка и зелёный мишка. А балерина на шкатулке танцевала с оловянным солдатиком — их крошечные фигурки кружились в неестественно быстром вальсе, хотя музыка не играла. – Ну что, давай воплощать фото в жизнь. Надеюсь, хозяин комнаты не будет против маленькой перестановки.
Катя взяла ближайшую игрушку — серого кота с пустыми глазницами. Под пальцами плюш оказался влажным и тёплым — как шерсть только что уснувшего животного. И под плюшем, глубоко внутри, что-то билось — маленькая, быстрая пульсация. Она поставила кота на место, и на секунду ей почудилось, что пустые глазницы повернулись в её сторону. Через пару секунд Алёна присоединилась. Вместе им не понадобилось много времени, чтобы расставить игрушки. Правда, не обошлось без странных моментов — например, закованный в наручники медведь. Маленькие металлические браслеты плотно сжимали плюшевые запястья, и когда Алёна попыталась их снять, медведь тихонько рыкнул. Или ей просто показалось? Но пальцы отдёрнулись сами собой.
– Обана! Вот и понадобилась кукольная рука – горделиво произнесла Алёна и показала Кате на куклу, у которой не хватало глаз и руки. Кукла сидела в углу, привалившись к стене.
– Окей, рука есть. А где ты глаза возьмёшь? Свои не дам! – наигранно-испуганно продолжила Катя.
– Твои не подойдут. Больно большие – преувеличенно серьёзно произнесла Алёна.
Катя испуганно посмотрела на сестру — на секунду ей показалось, что Алёна не шутит. Тень от лампы упала на её лицо так, что глаза провалились в темноту, и на секунду в ней мелькнуло что-то чужое.
– Я пошутила. У меня есть кое-что получше – усмехнулась рыжеволосая и достала кукольный глаз.
Стеклянный зрачок блеснул — глубоко внутри него, за чёрной точкой, что-то мерцало, какая-то крошечная искра. Когда Алёна вставила его на место, кукла… выдохнула. Тихо, едва слышно — но обе сестры замерли, потому что пластиковая грудь куклы поднялась и опустилась.
– А вот второй придётся поискать. Кстати, мы же не дошли до той фотографии – проговорила Алёна, стараясь не смотреть на куклу.
– Шутник долбаный. Что-то про фотографию — и прям из головы вылетело. Но мы можем это исправить – сказала Катя и вышла из комнаты. На пороге она обернулась — ей показалось, что кукла в углу повернула голову. Медленно, с сухим скрипом пластика.
– Эй, не бросай меня! – Алёна поспешила за сестрой.
Когда они вышли, в детской что-то тихо звякнуло — музыкальная шкатулка заиграла сама собой. Тихую, печальную мелодию, которую никто из них раньше не слышал. Но они уже не услышали.
---
Подойдя к фотографии, девушки вставили недостающую часть. Бумага склеилась сама собой — без клея, без влаги, просто срослась краями, как заживающая рана, края подтянулись друг к другу, сомкнулись. В тот же миг правый верхний угол снимка опустился, показывая оловянного солдатика. Он стоял на постаменте, отлитый из тёмного металла, с ружьём наперевес. Переглянувшись, сёстры забрали солдатика — он оказался тяжёлым, слишком тяжёлым для игрушки, почти неподъёмным, и холодным, как лёд.
---
Вернувшись в детскую, Алёна поставила солдатика в пару к балерине. Фигурки замерли друг напротив друга — солдатик с ружьём, балерина на одной ноге — и в тот же миг заиграла музыка. Мелодия была не той, что прежде — тягучей, печальной, с нотами, которые тянулись слишком долго, заставляя воздух в комнате вибрировать. Пыль на полу зашевелилась, собираясь в странные узоры — круги, спирали, символы. Передняя часть шкатулки открылась с тихим вздохом, и внутри сёстры обнаружили второй глаз и написанный на клочке бумаги номер: «75».
– Ну вот и второй глаз – произнесла Алёна. Она взяла глаз — он был тёплым, как живой, и влажным на ощупь — и вставила на место. Кукла заморгала. Оба глаза синхронно закрылись и открылись, и в их стеклянной глубине на секунду отразились не сёстры, а что-то другое — тёмная комната, колыбели и девочка, стоящая между ними. Девочка улыбалась.
– Абсолютно ничего странного – продолжила Алёна и отошла от куклы, стараясь не показывать, как дрожат руки.
Катя усмехнулась, наблюдая за сестрой. Она понимала: усмехается не потому, что смешно, а потому, что иначе закричит. Или заплачет.
– Смешно ей, блин – протянула Алёна обиженно, но в глазах у неё был не обида — страх и необъяснимая усталость.
– Ладно, прости, не хотела обидеть – примирительно произнесла Катя. – Я нашла книгу и нотную тетрадь. Правда, пустую.
Книга была в голубом переплёте, и когда Катя провела по нему пальцем, корешок едва заметно вздрогнул — дёрнулся, как живой.
– Книга нужна в библиотеке, там как раз не хватало одной. А вот нотная тетрадь нужна на первом этаже. Так что выбирай, куда идём сначала? – спросила Алёна.
– Думаю, для начала на первый этаж, а потом уже в библиотеку.
– Соглашусь с тобой. Ну что, вперёд, на первый этаж! – весело проговорила Алёна, подталкивая сестру к выходу.
– Алёна, я и сама могу идти – улыбнулась Катя и пошла вперёд.
Ни одна из них не заметила, что кукла в углу снова повернула голову — теперь уже к двери, и её губы, нарисованные когда-то давно тонкой кистью, сложились в улыбку. Нарисованная улыбка стала настоящей — уголки губ приподнялись, обнажая крошечные пластиковые зубы.
---
Девушки спустились на первый этаж. В кухонном уголке Катя нашла тряпку — старую, когда-то белую, с засохшими бурыми пятнами, которые при намокании расплылись кровавыми разводами, заполнили всю раковину красным. Она всё равно намочила её, стараясь не думать о том, что именно смывает с ткани. Показав сестре находку, девушки прошли в гостиную.
Нотная тетрадь легла на пюпитр рояля. В тот же миг крышка инструмента медленно, с протяжным стоном — низким, басовитым, как перед тем, как просыпается вулкан — опустилась, и клавиши заиграли сами. Мелодия была красивой и неправильной одновременно: некоторые ноты звучали слишком высоко, другие — низко и хрипло, как будто внутри рояля кто-то пел, пытаясь подстроиться под музыку, но не попадал в ноты. Сёстры переглянулись и открыли крышку.
Внутри рояля, среди гор пыли (кто-то давно не заглядывал сюда), лежала шляпа — та самая, что не хватало манекену. Чёрная, с широкими полями, с лентой, когда-то алой, а теперь выцветшей до розового. Девушки протёрли внутреннюю часть рояля влажной тряпкой — ткань стала красной, как будто они стирали кровь — и вздохнули с облегчением.
И тогда появилось видение.
Девушка сидела за роялем — та самая, с фотографии, в сиреневом платье в горошек. Её пальцы бегали по клавишам, быстрые, лёгкие, как бабочки, но музыки не было слышно — только тишина, давящая, плотная, и движение её рук в этой тишине было почти невыносимым. Вокруг нотной тетради кружились ноты — живые, золотистые искры, которые вылетали из-под её пальцев и застывали в воздухе, прежде чем упасть на бумагу. Девушка подняла голову и посмотрела прямо на сестёр. Губы её шевельнулись: «Спасибо». Без звука, но они прочитали. Через мгновение видение пропало — растаяло, как дым. На пюпитре стояла заполненная нотами тетрадь — плотные, ровные строчки, выведенные чьей-то твёрдой рукой, с аккуратными головками нот и точными лигами.
– Что это только что было? – растерянно спросила Катя.
– Сама задаюсь тем же вопросом – проговорила Алёна, переводя взгляд с рояля на сестру и обратно. На клавишах остались отпечатки пальцев — маленькие, изящные, с длинными тонкими пальцами, ещё не успевшие высохнуть. Капли влаги блестели на чёрном и белом пластике.
– Но думаю, наша общая знакомая может помочь в этом разобраться – сказала Алёна, забирая нотную тетрадь. Та была тёплой, как будто её только что сняли с огня, и пахла старыми духами — теми же, что и записка на рояле.
– Ты говоришь про старушку?
– Про неё самую. Но для начала надо выбраться из дома – ухмыльнулась Алёна и вошла в комнату с манекенами. Там она надела шляпу на взрослый манекен — та села идеально, будто была сшита на него — а нотную тетрадь положила детскому на колени.
Со взрослого манекена что-то выпало — записка, свёрнутая в трубочку, перевязанная чёрной ленточкой. Алёна развернула её.
– Думаю, нам пора в библиотеку – продолжила Алёна, глядя на дверь.
Катя передёрнула плечами — не очень приятный переход, однако. Но, зная Алёну, она пойдёт именно через эту дверь в манекенной. Обречённо вздохнув, шатенка побрела за сестрой.
Переход был таким же, как в прошлый раз — темнота, вакуум, секундная потеря себя, ощущение, что тело рассыпается на атомы и собирается заново. Но на этот раз Кате показалось, что кто-то коснулся её лица. Холодные, тонкие пальцы — детские, маленькие — провели по щеке, от скулы к подбородку, и когда свет вернулся, на коже остался влажный след — как от слезы. Она провела рукой по щеке — пальцы стали мокрыми.
---
Катя немного отдышалась и подошла к книжному шкафу. Поставила недостающую книгу на место — в ту самую пустую ячейку, которая зияла на полке. Книга вошла с глухим стуком, плотно, как будто её туда задвинули насильно, и на секунду все корешки на полке дрогнули — словно вздохнули. Подождав немного и не обнаружив ничего необычного, Катя присмотрелась к книгам и заметила римские цифры на корешках — выбитые золотом, тускло блестящие в свете фонарика. Она расставила книги по возрастанию — VII, IX, XII, XIV — и книжный шкаф бесшумно отъехал в сторону, открывая вмурованный в стену сейф. Массивный, стальной, с круглой ручкой, похожей на штурвал.
– Какой там у нас пароль получился? – спросила Катя у сестры, которая застыла, уставившись в пространство.
Алёна смотрела в угол комнаты, где никого не было — но её зрачки были расширены, заполнили почти всю радужку, а губы чуть приоткрыты, будто она собиралась что-то сказать, но забыла.
– Алёна!
– А… что? – вздрогнув, спросила рыжеволосая. Моргнула — и напряжение спало, но на секунду Кате показалось, что в углу, куда смотрела сестра, колышется тень, которой там быть не должно. Тень шевельнулась — и замерла.
– Пароль, говорю, какой?
– Так, пароль… 75… 6… 29, вроде так – проговорила Алёна, набирая цифры. Замок щёлкнул — громко, со стальным лязгом — и тяжёлая дверца сейфа открылась с протяжным стоном, похожим на человеческий вздох. Облегчения. Или сожаления.
– Вуаля. И сейф открыт. Погоди, а это что? – спросила Катя, доставая рисунок вместе с ожерельем.
Рисунок был детским. На нём — больничная палата. На койке лежал мужчина, к нему был подключён осциллограф — зелёная волнистая линия на экране, почти прямая. Электроды тянулись к пациенту, обвивали его голову, грудь, руки. Из его руки выходила тонкая игла, капельница — в ней, в прозрачной трубке, плавала красная капля. Лицо мужчины было нарисовано с пугающей анатомической точностью — закрытые глаза, впалые щёки, тени под скулами.
– Зачем кому-то понадобилось запирать рисунок? – Катя задала вопрос в пустоту, но тишина не ответила. Только пыль медленно оседала в луче фонарика, кружась, как снег в закрытой банке.
– Риторический вопрос – проговорила Алёна, разглядывая детский рисунок. Бумага под её пальцами была мягкой, почти бархатистой — не такой, какой бывает старая бумага, а какой-то другой, живой. И когда она чуть сильнее сжала край, на нём отпечатался след — но не её пальца, а чей-то маленькой ладони, вдавленной в бумагу с обратной стороны. Пять крошечных подушечек, межфаланговые складки — всё, как у живого ребёнка, который прижимал рисунок к себе, с другой стороны, в тот самый момент, когда Алёна держала его сейчас.
– Ладно, давай вернём ожерелье девушке. Хотя… может, здесь мы сможем найти клей для куклы? А то у неё рука отваливается – Алёна оглядела комнату, вглядываясь в тени под шкафом и за комодом, туда, куда фонарики доставали с трудом.
– Ну да, тоже верно – Катя присоединилась к поискам, на корточках обходя плинтусы.
Через пару минут им всё-таки удалось найти клей в столе — в нижнем ящике, который пришлось дёрнуть трижды, прежде чем он поддался с тоскливым, похожим на стон скрипом. Банка была старой, с потрескавшейся этикеткой, на которой ничего уже нельзя было разобрать — только обрывок буквы «К» и разводы, похожие на высохшие пальцевые отпечатки. Когда Алёна открыла её, внутри оказалась прозрачная жидкость, пахнущая миндалём — сладко, приторно, почти удушающе. Жидкость была идеально текучей, будто её только что разлили по банкам — ни плёнки, ни осадка, ни пузырьков воздуха.
---
В детской сёстры приклеили руку куклы обратно. Клей схватился мгновенно — быстрее, чем положено любому клею. Буквально на глазах — края пластика сомкнулись, шов исчез, будто его никогда и не было. А потом рука дёрнулась. Сама. Сжалась в кулак и разжалась. Пальцы шевельнулись — сначала большой, потом указательный, как у младенца, который учится хватать.
Алёна отшатнулась, едва не упав на колыбель. Кукла замерла — но в её стеклянных глазах что-то мелькнуло. Какая-то искра, блик, которого не могло быть при таком свете. Они посадили её в центр комнаты, прямо под лошадкой-качалкой, и отошли на два шага, на три — замерли.
И тогда появилась она.
Девушка в сиреневом платье в горошек материализовалась в центре комнаты — не из воздуха, не из пустоты. Из тени под лошадкой. Тень вдруг стала гуще, плотнее, почти жидкой — чернильной лужицей, которая поднялась, завертелась и сплелась в человеческий силуэт. Шляпка сидела на её голове под тем же углом, что и на фото — чуть сдвинута на правый глаз. Ожерелье блестело на шее — и кулон-глаз на этот раз был открыт, смотрел прямо на сестёр. Смотрел осознанно. Моргнул.
Она стояла неподвижно, но воздух вокруг неё дрожал, как в жаркий день — хотя в комнате было холодно настолько, что изо рта шёл пар. Она посмотрела на сестёр. Улыбнулась. Улыбка была благодарной и бесконечно печальной одновременно — такой, какой улыбаются люди, которых уже нет, но которые помнят, каково это — быть живыми. Чувствовать тепло, дышать, смеяться.
А затем она начала таять. Сначала пальцы — побелели, стали прозрачными, как лёд на солнце, и исчезли, оставив на миг серебристый след. Потом руки, плечи, лицо. Она улыбалась до последнего — пока не остался только контур, дрожащий, как отражение в старой воде, а потом и он рассыпался в золотистую пыль. Пыль закружилась, повисела в воздухе — и осела на пол, на колыбели, на кукле.
Через мгновение на полу лежало только платье — аккуратно сложенное, будто его приготовили для кого-то, заботливо разгладив каждую складку.
– Теперь я точно знаю: нам надо к старушке – произнесла Алёна. Голос у неё сел, стал хриплым, и она прочистила горло, но комок остался — там, глубоко в груди, где страх сидит тише всего, но крепче всего.
Катя наклонилась и подобрала платье. Ткань была тёплой — неестественно тёплой для вещи, которая только что была на той, кого здесь нет. Тепло шло изнутри, как от живого тела, которое только что встало и ушло. Когда Катя прижала платье к себе, ей показалось, что она чувствует слабое сердцебиение — ровное, спокойное, чуть ускоренное, как после прогулки. Ритмичное, успокаивающее. На секунду ей захотелось не отпускать его, вдохнуть этот запах — сирени и старых духов — подольше. Она быстро сложила платье и пошла к выходу, стараясь не думать о том, что только что ощутила.
– Эй, меня-то подожди! – Алёна догнала сестру, на ходу оглядываясь на куклу. На мгновение ей показалось, что та сидит не в той позе, в какой её оставили — развернувшись к двери, приклеенная рука лежит на коленях, а вторая, родная, тянется к подолу невидимого платья. Кукла смотрела им вслед. В её стеклянных глазах не было ничего — но от этого становилось только холоднее.
---
Дойдя до комнаты с манекенами, Катя надела платье на тот самый манекен — тот, что раньше был в сиреневом. Ткань легла идеально, будто сшита именно для него — ни складки, ни натяжения, посадочный размер «как влитое». Когда Катя поправила воротник, ей показалось, что под пальцами что-то шевельнулось — мышцы под пластиком? Кадык? Она отдёрнула руку.
И манекен ожил.
Не весь — только на мгновение. Голова чуть повернулась — сухой, короткий скрип — пальцы на руках шевельнулись. Коротко, судорожно, как пробуждение от долгого сна, когда тело не сразу понимает, что оно снова живое. Катя надела ожерелье сверху. Кулон-глаз дрогнул, моргнул — веко, которого не могло быть у металла, сомкнулось и открылось — и замер в открытом положении.
Под ним оказалась маленькая фотография. Спрятанная в тайнике, о существовании которого никто не знал. Мужчина и женщина, обнимающиеся на фоне этого дома. Дом на снимке был новым — краска не облупилась, окна не были заколочены, крыльцо не просело. И в одном из окон, на втором этаже, стояла девочка, прижав лицо к стеклу. Расплющенный нос, размазанные по стеклу губы — она смотрела на фотографа, но её лица было не разобрать.
Внезапно возникло ещё одно видение — но на этот раз более плотное, почти осязаемое, почти живое. Мужчина, тот самый, с фотографии, взял девушку под локоть — мягко, бережно, как берут под руку перед тем, как сказать что-то важное. Девушка в сиреневом платье — живая, настоящая, не тающая. Её щёки были розовыми, губы чуть приоткрыты, глаза блестели. Они оба посмотрели на сестёр. Не сквозь них — прямо на них, в упор, с расстояния вытянутой руки. В их взглядах угадывалась странная смесь благодарности и тоски — такой тоски, которая не лечится временем, потому что времени у них больше нет. Её нельзя унять, её можно только носить в себе, как камень за пазухой.
А затем они развернулись и направились к выходу. Не к двери — сквозь стену. Их тела стали прозрачными, потом полупрозрачными, потом — только дрожание воздуха, как над раскалённым асфальтом. Исчезли. Как дым, который втягивается обратно в невидимую трубу, как вода, уходящая в песок.
– До сих пор думаешь, что нам не надо поговорить об этом со старухой? – Алёна вопросительно изогнула бровь, но в глазах у неё была не насмешка — усталость пополам с облегчением.
– Думаю, всё-таки стоит сходить. К тому же, смотри, вихрь рассеялся – Катя указала на дверь, ведущую наружу.
Там, где раньше клубилась тьма — густая, живая, дышащая, как лёгкие спящего зверя — теперь виднелся обычный двор. Ну, почти обычный. Он был залит странным сиреневым светом, которого не давало ни одно солнце — свет сочился отовсюду и ниоткуда одновременно, как при сумерках, которые длятся слишком долго. Деревья росли не вверх, а в стороны, сплетаясь ветвями в причудливые арки — будто кто-то намеренно выгибал их, создавая коридор для тех, кто должен пройти. Воздух за дверью был неподвижен, но казался гуще, плотнее — его хотелось не вдыхать, а резать ножом. И оттуда пахло мокрой землёй и чем-то цветущим, хотя вокруг была глубокая осень.
Девушки улыбнулись. Каждая — о своём. Каждая — со своим страхом, который уже успел стать привычным, как старая обувь, натирающая в одном и том же месте, но без которой уже не шагнуть. Они шагнули за порог.
Они вышли из дома.
---
За их спинами, в глубине детской, кукла медленно подняла приклеенную руку. Пальцы разжались, сжались — и она помахала им вслед. Медленно, как в замедленной съёмке, как прощаются с теми, кто не должен был уходить, но ушёл. На её пластиковом лице застыла улыбка — нарисованная, неживая, но от этого ещё более страшная.
Но сёстры уже не обернулись. Им показалось — или из дома действительно донёсся тихий, мелодичный звон? Колокольчик? Музыкальная шкатулка? Или просто ветер ударил в разбитое окно?
Они не обернулись. И, наверное, это было правильно.
Глава 3.1.Больница
я из дома, девушки направились к старушке. Небо над ними затянулось низкими, свинцовыми тучами — хотя ещё минуту назад было чисто, и солнце светило с той назойливой ясностью, какая бывает только перед бедой. Ясностью, от которой болят глаза и хочется спрятаться в тень. Воздух стал тяжёлым, влажным, как перед грозой, которая никогда не разразится, а будет давить, давить, давить, пока не лопнет что-то внутри. И где-то вдалеке глухо ворчал гром — не как предвестник грозы, а как голодный зверь, перебирающийся поближе к добыче, облизывающийся в темноте, примеряющийся.
Им не понадобилось много времени, чтобы дойти до летнего домика — но тропинка почему-то казалась длиннее, чем утром. Каждый шаг отдавался в пятках, воздух стал гуще, и ноги увязали в нём, как в мокром песке. По бокам, в кустах, то и дело слышался шорох, затихавший, стоило обернуться. Шорох был влажным, будто кто-то переступал с ноги на ногу на мокрой земле, прячась за стволами. Но когда сёстры смотрели — только ветки, только листья. И чьи-то тени, слишком быстрые, чтобы быть тенями.
Зайдя внутрь, сёстры увидели, что кресло старушки отвернуто к стене. В комнате пахло смертью — не той, что приходит тихо, во сне, а той, что задерживается, впитывается в дерево и ткань, остаётся навсегда. Пахло так, как пахнут вещи умершего, которые никто не выбросил. Где-то капала вода. Монотонно, бесконечно, как отсчёт последних секунд перед тем, как часы остановятся навсегда. Кап. Кап. Кап.
– Добрый день… — начала Катя, но Алёна её перебила.
– Что здесь, чёрт побери, творится? — возмущённо проговорила она, обращаясь к креслу. Её голос ударился о стены и вернулся приглушённым, чужим — будто стены не хотели отдавать звук целиком, оставляя себе его часть.
Из-за спинки — ни звука. Даже дыхания. Только капли. Кап. Кап. Кап.
– Эй ты… — Алёна шагнула к креслу. Пальцы коснулись обивки — та была холодной, как кожа мёртвого, и чуть влажной, как после долгой лихорадки. Она резко развернула кресло на себя.
– Бляяяяя…
Она отшатнулась, ударившись спиной о косяк. Боль была острой, но она её почти не почувствовала — всё тело онемело, как после удара током.
В этот самый миг раздался удар грома — такой сильный, что задрожали стёкла, и мелкая пыль посыпалась с потолка. Молния осветила комнату призрачным, белым светом — не естественным, а каким-то внутренним, будто сама комната на секунду стала прозрачной — открывая вид на иссохший скелет с белыми, как паутина, волосами. Он был одет в ту же одежду, что и старушка раньше — темно-зеленле, давно выцветшее, висящее мешком на костях, как на вешалке. В руках скелет держал часть фотографии и чашку с ложечкой. Ложечка мелко дрожала, позвякивая о фарфор — дзынь-дзынь-дзынь — хотя рука, державшая её, давно превратилась в прах. Дрожала сама собой, от какого-то внутреннего, нечеловеческого напряжения.
А затем, прямо на глазах у сестёр, скелет начал рассыпаться. Не падать — именно рассыпаться, как песок, сдуваемый ветром. Сначала пальцы с сухим, похожим на треск костра звуком, потом кисти, предплечья. Кости падали на пол, но не стучали — они исчезали до того, как касались земли, превращаясь в серую пыль. Череп задержался дольше всех: на секунду он замер, глядя на них пустыми глазницами, и Кате почудилось, что безгубый рот шевельнулся, пытаясь что-то сказать. Один слог. Два. Не разобрать. А потом череп провалился в себя — внутрь себя, как чёрная дыра, схлопнулся, оставив после себя только облачко пыли. Прах осел на кресло, на пол, на чашку, которая осталась стоять, как ни в чём не бывало, с чистой ложечкой внутри. В воздухе повисло облако серой пыли, и когда оно рассеялось, на сиденье осталась только тёмная, маслянистая лужица — как та, что была в подвале, как та, что текла из крана.
Катя, отойдя от шока — ноги слушались ещё не полностью, но уже перестали дрожать — шагнула вперёд и взяла часть фото. Обрывок был тёплым — почти горячим, как будто его только что держали в живых руках, только что прижимали к сердцу. На нём была изображена Кристи, стоящая вместе с доктором на фоне больницы. Доктор улыбался — но улыбка была неестественной, застывшей, как у куклы, у которой нарисовали рот слишком широко, через всю щёку. А Кристи… Кристи смотрела не в объектив, а куда-то в сторону, и на её лице застыл страх — тот самый, который не спутаешь ни с чем другим: расширенные зрачки, приоткрытые губы, лёгкий наклон головы, как у человека, который видит что-то, чего не должен видеть.
– Думаю, нам теперь надо в больницу — проговорила Катя, осматривая обрывок. На обратной стороне, едва заметно, кто-то написал одну букву: «П».
– Мне кажется, нам не в больницу надо, а прямым ходом в дурку. С таким-то городом — произнесла рыжеволосая, рассматривая то, что осталось от старушки. Прах на кресле шевельнулся — или ей показалось? – Блин, я сейчас истерику закачу. Прямо здесь и прямо сейчас.
– Да ладно тебе… — начала Катя, осматривая комнату. В углу, на комоде, что-то блеснуло — металлический отсвет, который не мог быть случайным. — Думаю, нам ещё здесь надо осмотреться.
Она подошла к деревянному комоду. Ящики поддались с трудом, издавая протяжный, жалобный скрип, похожий на стон — будто их открывали впервые за много лет, и дерево сопротивлялось, не желая расставаться с тем, что внутри. Третий ящик вообще не открывался — пришлось дёрнуть с такой силой, что ногти побелели. Он подался внезапно, и из него вырвался запах лаванды — резкий, неестественно сильный, как из разбитого флакона.
– Ну да, а право о личной собственности куда делось? — с усмешкой проговорила Алёна, присоединяясь к поискам.
– Думаю, мёртвые против не будут — ответила Катя, но голос её дрогнул. Потому что в ящике, среди старых кружев и выцветших фотографий, что-то шевельнулось — не ключ, а тень от него, опережающая металл.
В ящике, среди старых кружев (когда-то белых, а теперь жёлтых, как старая кость) и выцветших фотографий, проблёскивал серебряный ключ. Когда Катя взяла его в руки, кружева под пальцами рассыпались в труху, а фотографии пожелтели ещё сильнее, будто сам воздух здесь был ядовитым для живого. Одна фотография — на ней была та же старушка, молодая, с мужчиной в военной форме — рассыпалась в руках Кати в мелкие клочки, которые разлетелись по комнате, как старый снег.
– Смотри, что нашла.
В руках у Кати был ключ с обрывком фотографии, приклеенным к головке. Обрывок был тем самым, из чашки — они совпадали по форме, по цвету, по старой, пожелтевшей фактуре. Алёна посмотрела — и в тот же миг ключ и часть фото закружились. Они кружились не сами по себе — их вращала какая-то невидимая сила, воздушный вихрь, пахнущий лавандой и пылью, старыми духами и ещё чем-то сладким, почти приторным. Вихрь был тёплым, почти ласковым — как руки, которые обнимают тебя перед тем, как уйти навсегда — и когда он затих, в руке у кареглазой лежал ключ с целой фотографией.
На ней Кристи и доктор стояли на том же месте, но теперь за их спинами, в окне больницы, виднелось лицо. Размытое, белое, с двумя чёрными провалами вместо глаз. Лицо было детским — маленькое, круглое, с пухлыми щеками — и оно смотрело прямо на них. Смотрело из окна, из прошлого, из того места, куда живые заглядывать боятся.
– Абсолютно ничего страшного и странного — спокойным голосом проговорила Алёна, глядя на ключ в руке сестры. На самом деле у неё побежали мурашки по спине, и волосы на затылке встали дыбом — потому что лицо в окне на фотографии, ей показалось, шевельнулось. Провалы глаз чуть сузились, как будто щурясь, как будто узнавая их. И уголки губ — там, где они должны были быть — чуть приподнялись.
– Абсолютно ничего — ответила Катя и, развернувшись, вышла из дома.
На пороге она чуть не споткнулась — порог стал выше, или это у неё подкосились ноги? Одна ступенька, вторая — и вот она уже на улице, вдыхая холодный, влажный воздух, который не помогал, а только тяжелел в лёгких.
– Меня больше интересует, как мы попадём в больницу. Ведь по карте проход к ней завален горящим деревом. Если ты, конечно, про это не забыла — проговорила Алёна, догоняя сестру.
Она поравнялась с Катей, и они пошли рядом. Сзади, из домика старушки, донёсся звон — упала ложка. Или её кто-то уронил специально. Или в пустом доме, где никого не осталось, кто-то поднял её и снова уронил — чтобы они слышали, чтобы знали, что за ними смотрят. Или слушают. Дзынь.
– Решим проблему, как придём туда — ответила Катя и замолчала, погружаясь в свои мысли.
«Всё это до ужаса странно» думала она, глядя под ноги. Тропинка подозрительно петляла, хотя они шли прямо, и кусты по бокам шевелились без ветра. Из одного куста на неё глянули два жёлтых глаза — и пропали. Только ветки качнулись, задев её за рукав. Ветки были мокрыми и липкими.
«Надеюсь, Кристи жива и ей ничего не угрожает. Как и сказала сестра, наша первоначальная задача — разобраться с тем деревом. Так, а что у нас вообще с собой есть, что может помочь? Только ключ, который здесь не поможет. Ладно, как я уже сказала, разберёмся на месте».
Катя очнулась от мыслей — они уже подошли к перекрёстку. И очень сильно удивились.
Дерево, которое по карте должно было быть заваленным и горящим, полностью сгорело. От него остался только чёрный, обугленный остов, похожий на гигантскую свечу, зажжённую кем-то невидимым. Угли ещё тлели. В воздухе пахло гарью, но гарь была странной — сладковатой, с привкусом миндаля, как тот клей в детской. Изнутри пня, из самой сердцевины, тянуло холодом — ледяным, могильным — хотя вокруг было душно и дышать становилось всё труднее.
Переглянувшись — коротко, как делают люди, когда слов уже не нужно — они прошли дальше по тропинке.
Трава по бокам была примятой — не ветром, а кем-то, кто шёл здесь недавно, тяжело волоча ноги. Следы были глубокими, как будто тот, кто их оставлял, нёс на себе непосильную тяжесть. Следы обрывались у кованого забора, ворота которого были открыты. Распахнуты настежь, как пасть, которая ждала. Над ними висела надпись, выведенная чёрной краской, которая в свете хмурого неба казалась кровью — старой, бурой, въевшейся в металл: «HOSPITAL+». Плюс в конце был нарисован криво, и нижняя его черта уходила вниз, превращаясь в стрелку, указывающую… в землю.
Рядом пролегала тропинка, уходящая вдаль, окружённая деревьями, которые росли слишком близко друг к другу, сплетаясь ветвями в плотный, непроглядный коридор. Ветви переплелись так, что света между ними почти не было — только редкие, болезненно-жёлтые лучи, которые падали на землю и тут же гасли. Сёстры решили сначала пройтись по ней, а потом уже осмотреть больницу.
Воздух в коридоре из ветвей был холодным и влажным, как в подвале, и на листья падала не роса — что-то липкое, маслянистое, что не стекало, а медленно ползло вниз, оставляя на зелени тёмные, блестящие дорожки. Капля упала Алёне на плечо — она вздрогнула, потому что капля была тёплой. Как кровь. Как слеза.
Пройдя по тропинке вперёд (ноги увязали в мягкой, податливой земле, которая, казалось, дышала под подошвами), они вышли к обрыву. И перед ними открылся пейзаж, от которого захватывало дух — не от красоты, а от запустения. От того чувства, что здесь когда-то было что-то живое, а теперь остались только кости.
Разрушенный деревянный мост, который раньше, видимо, пересекал озеро — теперь от него остались только торчащие из воды сваи, похожие на пальцы утопленника, торчащие из могилы. Озеро было чёрным, неподвижным, как зеркало, в которое страшно смотреть, и в его глубине, если долго всматриваться, можно было различить тени — большие, медленно плывущие, кружащие под водой, как акулы, только медленнее и древнее. И если смотреть очень долго — казалось, что тени поднимаются.
На другом берегу — трёхэтажное здание, расположенное на холме. По карте, предположительно, детский приют. Окна его были выбиты, и из одного, на третьем этаже, на верёвке висела кукла, медленно раскачиваясь на ветру, которого не было.
– Ну, думаю, здесь нам делать нечего — проговорила Алёна, скептически осматривая остатки моста. Ей показалось, что из воды, из самой глубины, на неё смотрит кто-то — большой, тёмный, терпеливый. Она отвернулась первой, передёрнув плечами, будто сбрасывая невидимую руку.
– Согласна. Значит, пойдём в больницу — проговорила Катя, отмечая про себя наличие на одном из деревьев смолы. Янтарная капля медленно сползала по коре, и когда Катя коснулась её пальцем, смола оказалась горячей и пахла миндалём — так же, как клей в детской, как гарь от сгоревшего дерева. На пальце остался след, который не смывался, а впитывался в кожу, оставляя крошечное коричневое пятно — метку. Она потёрла палец о джинсы — пятно не исчезло.
Сёстры в последний раз окинули местность взглядом. На том берегу, в окне приюта, кукла вдруг перестала раскачиваться и замерла — лицом к ним. Хотя ветра по-прежнему не было — листья на деревьях не шевелились, трава не колыхалась. И верёвка, на которой она висела, провисла, как будто кукла стала тяжелее. Или кто-то встал на неё сверху.
Алёна дёрнула сестру за рукав — резко, нетерпеливо — и они развернулись, ускоряя шаг. Шаг перешёл в быструю ходьбу, ходьба — почти в бег. Сзади, со стороны озера, донёсся тихий всплеск — будто что-то большое и тяжёлое вынырнуло на секунду и снова ушло под воду. Или не вынырнуло, а просто повернулось, глядя им вслед. Вода на поверхности озера дрожала мелкой рябью, хотя ветра не было.
Глава 3.2. Больница
До больницы дошли довольно быстро — слишком быстро, будто дорога сама сокращалась, подталкивая их в спину невидимыми ладонями. Дверь поддалась ключу с тихим, почти вежливым щелчком — «пожалуйста, входите» — и они вошли внутрь, оказываясь в помещении, похожем на регистратуру.
Воздух здесь был спёртым, сухим, как в склепе. Пахло пылью, формальдегидом и чем-то ещё — тем же сладковатым запахом, который преследовал их с самого начала. На полу лежал толстый слой пыли, но — странное дело — посредине, от двери к дальней стене, вела чистая полоса, будто кто-то недавно протащил что-то тяжёлое. Или кто-то полз. Ширина полосы была как раз в человеческое тело.
В левом углу впритык друг к другу стояли два полуразвалившихся шкафа. Древесина потрескалась, кое-где обуглилась, и в одном из шкафов, за мутным стеклом, виднелся сейф. Перед шкафами стоял стол, на котором лежали разные документы — пожелтевшие, рассыпающиеся на ощупь — и стоял стационарный телефон. Трубка была снята, и из неё, если прислушаться, доносился едва слышный шёпот. Слов не разобрать — только шипение и редкие слоги, похожие на «не уходи» и «вернись». Шёпот шёл не из динамика — из самой трубки, из того места, куда говорят, когда хотят, чтобы услышали мёртвые.
Справа от одного из шкафов, на стене, висел красный ящик с потрескавшейся краской, в котором лежал пожарный шланг, свёрнутый в аккуратную, но пыльную бухту. Под ним находилась тумбочка — единственный предмет в комнате, на котором не было ни пылинки. Ни одной пылинки. Будто её только что протёрли. Или кто-то сидел на ней и ждал. С левой стороны от входа, у стены, стояла скамейка, на которой сидел манекен. Не такой, как в доме — этот был старый, с потрескавшимся пластиком, и его лицо было разбито: левая половина отсутствовала, обнажая пустоту внутри — пустоту, которая должна была быть заполнена чем-то, но не была. Но правая половина, уцелевшая, смотрела на них — и глаз был нарисован так, что казалось, он следит. Следит за каждым движением.
Чуть дальше от него, в углу, валялся всякий хлам — куски проводов, ржавые инструменты, сломанные ножницы.
– М-да, всё давно заброшено. Думаешь, мы здесь хоть что-то найдём? — спросила Алёна, осматривая здание, которое, казалось, могло рухнуть в любой момент. Потолок над ними мелко дрожал — или это у неё самой дрожали колени?
Девушки решили осмотреть хлам в углу. Алёна присела на корточки колени хрустнули, и этот звук показался оглушительным в тишине и начала перебирать железки. Металл был холодным, липким, и на одном из обрезков трубы она заметила странный узор — не царапину, а букву, выведенную чем-то острым: «К». Буква была свежей — металл вокруг неё не успел потемнеть.
– Глянь, что нашла… — проговорила Алёна, показывая находку сестре. В руке у неё блестели кусачки по металлу — почти новые, без ржавчины, будто их только что положили сюда. И на лезвиях — ни пылинки.
– Кусачки по металлу? — спросила Катя, осматривая находку. Она провела пальцем по лезвиям — они были острыми, и на одном из них темнело маленькое бурое пятно, похожее на засохшую кровь. Пятно не стиралось — оно было въевшимся, частью металла. — Оставь, вдруг пригодится.
Она осмотрела комнату. — Здесь есть сейф, правда там не хватает пары кнопок.
Катя подошла к шкафу. Стекло дверцы было треснуто, и трещины складывались в букву «К». Такую же, как на трубе. Она провела по стеклу пальцем — трещины были с внутренней стороны, будто кто-то ударил по стеклу изнутри шкафа.
– Как всегда, найдём их где-нибудь в здании — весело проговорила Алёна, уже привыкая к подобным ситуациям. Веселье было натянутым, как старая резинка, которая вот-вот лопнет. — Знаешь, у меня такое ощущение, словно мы попали в игру жанра «я ищу».
– С чего ты так решила? — спросила Катя, оглядываясь на сестру. В углу, где сидел манекен, ей показалось, что его уцелевшая половина лица повернулась. Совсем чуть-чуть — так, что можно было списать на игру света. Но света в комнате было мало. И манекен сидел в тени.
– Ну смотри. Во-первых, ходим по локациям и ищем разные предметы. Во-вторых, решаем разные головоломки — констатировала факты Алёна, разводя руками.
В этот момент телефон на столе коротко звякнул — один раз, будто кто-то набрал номер и тут же повесил трубку. Звонок был резким, неприятным, с искажением, как у старых аппаратов. Катя подошла к нему — шаги гулко отдавались в пустой комнате. Поднесла трубку к уху. Тишина. Тишина была не пустой — она была плотной, тяжёлой, как вода, как та жидкость, что текла из крана в доме.
Катя медленно положила трубку. Рука чуть дрожала — она убрала её в карман, чтобы сестра не заметила. Переглянулась с сестрой. Та лишь пожала плечами, хотя побледнела на пару оттенков — веснушки стали ярче на белой коже.
Шатенка усмехнулась — больше для храбрости, чем от реального веселья — и, повернувшись, направилась в единственный коридор. Он вёл в глубину здания, к палатам. Коридор был длинным, и свет фонариков не доставал до конца — там, вдалеке, было только чёрное пятно, которое не становилось ближе, сколько ни иди.
Стены коридора были покрыты плесенью, и плесень росла не пятнами, а узорами — кругами, спиралями, символами, которых ни одна из сестёр не узнала. Но Алёне один символ показался знакомым — она видела его на рисунке в детской. Пол под ногами прогибался, и в одном месте, когда Катя наступила на доску, из-под неё вырвался белый пар, холодный, как из могилы. Пар пах плесенью и чем-то кислым.
Первая дверь, которую они увидели, была забаррикадирована изнутри. Через небольшое стекло в двери можно было увидеть, как изнутри прямо под дверью стояла медицинская тележка и металлическая подставка под капельницу — они не давали двери открыться, словно внутри кто-то желал спрятаться. Спрятаться от чего-то, что всё равно уже внутри.
– Заперто — сказала Катя, отступая. Ей показалось, что за стеклом, в темноте, кто-то есть — силуэт, который замер, когда она посмотрела.
Чуть дальше, за дверями, располагалась лестница. Одна часть вела в подвал — оттуда тянуло сыростью и чем-то кислым, прокисшим, как старая кровь. Другая — на второй этаж, где, судя по запаху гари, когда-то был пожар. Пахло горелым деревом, горелой тканью и чем-то сладким — тем же миндалём. Девушки решили сначала осмотреть второй этаж, а затем уже подвал.
Поднявшись по лестнице (ступеньки скрипели под ногами, и каждый скрип отдавался эхом, будто кто-то ходил следом через ступеньку), они оказались в длинном, узком коридоре с выбитыми окнами. Сквозняк гулял здесь свободно, разнося бумаги, которые до сих пор лежали на полу — истории болезней, рецепты, чьи-то письма, которые никто никогда не отправил. Одно письмо, когда Алёна наступила на него, зашевелилось — не от ветра, а само, как живое, и сложилось пополам, пряча текст. Она наступила на него снова — оно замерло.
А в конце коридора, на инвалидном кресле, сидел дымчатый силуэт. Он не двигался, но воздух вокруг него колыхался, как над костром, и было в этом колыхании что-то живое, дышащее. Силуэт был полупрозрачным — сквозь него можно было разглядеть выбитое окно за его спиной.
Алёна, не говоря ни слова, достала полароид и сфотографировала его. Вспышка на секунду ослепила обеих — белый, режущий свет, от которого заболели глаза, оставив после себя фиолетовые пятна — и когда зрение вернулось, кресло было пусто. На сиденье осталась только записка, сложенная треугольником, и тёмный, влажный след — будто кто-то долго сидел здесь и ждал. Очень долго. Так долго, что пропитал собой ткань.
Катя взяла записку. Пальцы дрожали. Развернула.
– Ну что, накаркала? — Катя повернулась к сестре с укоризненным взглядом.
В коридоре, за их спинами, что-то тихо щёлкнуло — как язычок замка, закрывающегося сам собой. Или как костяшки пальцев, которые сжались в кулак.
– Я честно, не хотела. Оно само, видимо, получилось — невинно произнесла Алёна, уводя взгляд в пол и усмехаясь. Но усмешка вышла нервной, дёрганой — потому что на полу, у её ног, лежала маленькая тень, которая не принадлежала ни ей, ни Кате. Тень была детской — маленькая круглая голова, худые плечи. Тень шевельнулась и исчезла, стоило посмотреть на неё прямо. Растаяла, как дым.
– Боже ж ты мой… — вздохнула Катя, осматривая второй этаж.
Коридор тянулся в обе стороны, узкий и тёмный, с выцветшей плиткой на полу, которая кое-где треснула. Из трещин сочилась вода — чёрная, маслянистая, с запахом гнилой крови. Она не растекалась — она стояла лужицами, каждая идеально круглая, и в каждой, если присмотреться, отражалось что-то, чего не было в коридоре. В левой стороне от лестницы располагалась дверь с табличкой, на которой сохранилось имя: «Доктор Томас Бакли». Буквы были выведены каллиграфическим почерком, но последняя «и» съехала вниз, будто тот, кто писал, в конце концов потерял силы — или его руку кто-то дёрнул под локоть.
Прямо от лестницы была ещё одна дверь, ведущая, похоже, в общую палату. По правую сторону, на стене, висел огнетушитель — старый, красный, но его обвязали проволокой так туго, что металл впился в корпус, будто кто-то боялся, что он сам собой сорвётся и убежит. Или что-то другое сорвётся, если огнетушитель останется на месте. Проволока была намотана в несколько слоёв, и каждый слой — в разном направлении.
– Здесь нам как раз понадобятся кусачки. Давай их сюда — проговорила Катя, протягивая руку сестре и подходя к огнетушителю.
Когда она взялась за проволоку, ей показалось, что та пульсирует — как жила, как червь, как что-то, что не должно быть металлическим. Пульсация передалась в пальцы, заставив сердце пропустить удар. Кусачки щёлкнули сухо и громко — и проволока лопнула с тихим, почти живым вздохом облегчения. Огнетушитель упал в руки с глухим, тяжёлым стуком, и на полу, там, где он висел, осталось тёмное пятно — влажное, будто металл потел. Или кровоточил.
– Ладно, здесь больше нечего ловить. Пошли осмотрим палату, может, что найдём. Может, упомянутый ключ от кабинета доктора — произнесла Алёна, закончив осмотр.
Катя кивнула и последовала за сестрой.
Дверь в палату поддалась с трудом — она была не заперта, но прилипла к косяку, и когда Алёна толкнула её, раздался звук, похожий на отдирание пластыря от старой раны. Влажный, чавкающий, слишком громкий для простой двери. Внутри оказалась типичная больничная палата — только очень старая, очень заброшенная, с двумя кроватями, расположенными напротив друг друга. На простынях, серых от пыли, лежали чьи-то силуэты — два человеческих тела, накрытых одеялами — но когда сёстры моргнули, кровати оказались пустыми. Только на одной, на подушке, осталась вмятина — голова, которая лежала здесь совсем недавно. И простыня была ещё тёплой.
Между кроватями стояла тумбочка, наполненная всяким хламом — бинтами с засохшими бурыми пятнами, пустыми пузырьками из-под лекарств (на одном сохранилась этикетка: «Фенобарбитал»), сломанными ложками. Из нижнего ящика, когда Катя открыла его пахло формальдегидом и ещё чем-то сладким, приторным — тем самым, что преследовало их все последние часы. Внутри лежала старая кукла — без одной руки, с выцветшими волосами, одетая в больничную пижаму. Её глаза были закрыты. Когда Катя взяла её в руки, кукла показалась тяжёлой — слишком тяжёлой для такой маленькой вещи. И тёплой.
Алёна тем временем подошла к шкафу со стеклянными дверцами. На дверце был прикреплён ещё один рисунок.
– Боже… этот рисунок совпадает с содержимым записки – проговорила Алёна, осматривая лист. Бумага под её пальцами была тёплой — как будто её только что держали в руках, сложили, спрятали и забыли на минуту, не больше.
– Тебе не кажется, что эти рисунки как-то связаны с тем, что здесь происходит? – Катя тоже наклонилась к снимку.
– Всё возможно… Надо ещё осмотреться, может, найдём что-нибудь – Алёна подошла к тумбочке. Внутри, среди хлама — бинтов с бурыми пятнами, пузырьков с остатками мутной жидкости, её пальцы нащупали что-то твёрдое и холодное. Старый хирургический скальпель с зазубренным лезвием. На рукоятке, на потускневшей бронзе, кто-то выцарапал имя: *«Т. Б.»* — доктор Томас Бакли, тот самый, с таблички на двери. Лезвие было острым — Алёна провела по нему подушечкой пальца и отдёрнула руку: на коже выступила тонкая, идеально ровная полоска крови. Скальпель не поцарапал — он разрезал, как живой, как будто только и ждал, кого бы коснуться.
– Да, ты права – Катя подошла к кровати у окна. Той самой, с табличкой? Нет, здесь таблички не было, только цифра, выведенная когда-то на изголовье, но стёртая до неразличимости. Осматривая кровать, она заметила на одной из ножек резной набалдашник, деревянную шишку, покрытую лаком, который пошёл пузырями, как кожа после ожога. Набалдашник открутился с мягким, маслянистым щелчком, будто внутри была смазка, которая не высохла за все эти годы. Внутри, в узкой полости, что-то лежало. Маленький, тёмный предмет, то ли ключ, то ли амулет, но пальцы не пролезали, горловина была слишком узкой. Катя подняла матрац. Из-под него вырвалось облако пыли, густое, серое, почти живое и в нём, на секунду, проступило чьё-то лицо. Расплывчатое, с открытым ртом, как у кричащего. Оно исчезло так же быстро, как появилось, растворилось в воздухе, оставив после себя только привкус горечи на языке.
Под матрацем лежала ручка лебёдки, старая, металлическая, с резиновой накладкой, которая рассыпалась в пальцах в чёрную труху, как пепел, сохранивший форму. Катя забрала ручку. На спинке кровати, на уровне изголовья, кто-то вырезал ножом число: 13. Не нацарапал, вырезал, глубоко, с заусенцами, будто резали с силой и несколько раз, возвращаясь к одной и той же линии, пока дерево не застонало.
– Ты что-то нашла? – спросила она, пряча ручку в карман.
– Да, я нашла… стетоскоп! – Алёна повернулась к сестре, хвастаясь находкой, как ребёнок, который нашёл ракушку на пляже и не знает, что внутри, только песок и тишина. Резиновые трубки были старыми, потрескавшимися, с желтоватым налётом, и когда она прижала мембрану к уху, из динамика донёсся не белый шум, а чей-то медленный, тяжёлый вздох. Очень близко. Будто кто-то сидел у неё за спиной и дышал в затылок. Алёна резко обернулась, никого. Только пустая кровать, только стена с отслаивающейся краской, только тень, которая шевельнулась не вовремя.
Катя усмехнулась поведению сестры, больше для храбрости, чем от веселья, и жестом показала на выход.
– Погоди… я думаю, нам может пригодиться эта вешалка – Алёна указала на деревянную вешалку, стоящую рядом с койкой. На ней висел пустой халат, белый, с вышитой нашивкой «Доктор Бакли». Халат был влажным на ощупь, и когда Алёна коснулась ткани, ей показалось, что она чувствует пальцы, с другой стороны. Чьи-то пальцы, прижатые к тому же месту изнутри, из темноты, из того пространства, где ткань становится кожей.
– И на кой? – Катя с сомнением осмотрела вешалку. – Знаешь, мне иногда кажется, что ты хлам собираешь.
– Ну, это может пригодиться. Я даже могу сказать и показать, где – Алёна подхватила вешалку и потащила на первый этаж. Вешалка волочилась за ней, оставляя на пыльном полу широкую ровную полосу, будто за ними кто-то полз следом, прижимаясь к земле, прячась в тени и не смея поднять головы.
– Ну и где… Погоди, ты имеешь в виду дверь на первом этаже? – Катя вспомнила забаррикадированную палату.
– Ага, только стекло надо будет чем-то разбить – Алёна спустилась вниз и подошла к двери.
За ней, в темноте, кто-то возился. Слышалось тихое, ритмичное постукивание, как пальцами по стеклу, но ритм был неправильным: то быстрее, то медленнее, будто тот, кто стучал, не мог остановиться или забыл, зачем стучит. Просто продолжал, потому что остановиться страшнее.
– В этом я могу помочь. Отойди.
Катя достала огнетушитель, тяжёлый, красный, с облезшей краской, на которой проступали буквы, складывающиеся не в слова, а в какой-то древний, забытый узор. Алёна отошла назад, подальше от брызг стекла. Шатенка ударила по витрине. Первый удар, трещина, похожая на молнию, побежала от края до края, разветвляясь, как корни старого дерева. Второй, стекло зазвенело, но не разбилось, только покрылось густой паутиной мелких осколков, в которой отражались их искажённые, чужие лица. Третий, и оно рухнуло внутрь с глухим, мокрым звуком, похожим на то, как ломаются кости. Вместе с осколками из дверного проёма вырвался белый пар, холодный, как из морозильной камеры, где слишком долго лежало что-то живое. Пар пах формальдегидом и мятой, той же мятой, что в машине, в первый день.
– Готово. Далее ваша очередь действовать – усмехнулась Катя, отходя в сторону. На полу, там, где упали осколки, они лежали не хаотично, ровным слоем, будто кто-то подмёл их в одну кучу, аккуратно, почти заботливо. Осколки блестели, и в каждом, если присмотреться, отражалась не комната, а что-то другое, коридор, по которому кто-то бежал, человек, который падал, лицо, которое кричало без звука.
– Оки доки – Алёна сунула вешалку в проём и, как рычагом, отодвинула от двери столик и металлическую капельницу. Капельница упала на пол с таким звоном, будто разбилась не она, а чьи-то кости. Или что-то, что должно было остаться целым. Столик отъехал с тоскливым скрипом, оставляя на полу тёмный, маслянистый след, будто под ним что-то лежало, что-то, что не хотело, чтобы его трогали. – Прошу, вход свободен.
Она толкнула дверь. Та открылась с протяжным, жалобным скрипом, похожим на стон, будто она не хотела их пускать, но силы кончились, и она сдалась, покорилась, открылась перед ними, как открываются перед хирургом, когда уже поздно что-либо менять. Алёна пропустила Катю вперёд, отвесив шуточный поклон.
---
Внутри палаты было темно. Единственным источником света оставалось разбитое окно, за которым уже сгущались сумерки, хотя на улице был день. Свет был неестественного, синеватого оттенка, как при лунном затмении, как свет, который пробивается сквозь толщу воды, когда ты тонешь и уже не помнишь, где верх, где низ.
На одной из кроватей, у изголовья, была прикреплена цифра 13, такая же, как в первой палате. Но здесь она была не вырезана, а выжжена, и края дерева обуглились до черноты, до хрупкости, до состояния, когда достаточно дуновения, чтобы всё рассыпалось в пепел. В самом центре цифры, в петле у тройки, кто-то проткнул дерево гвоздём. Гвоздь торчал наружу, заржавевший, согнутый, с присохшей к шляпке тёмной, бурой коркой.
Девушки разошлись по палате. Катя осмотрела столик и решила забрать пустую бутылку. Изнутри она была покрыта белым налётом, похожим на иней, холодным на ощупь, и когда Катя поднесла её к носу, пахнуло миндалём, тем же, что и клей в детской, та же смола на дереве у озера, тот же запах, который преследовал их с самого начала. На дне бутылки, на самом донышке, что-то темнело, маленький, сухой комочек, похожий на засохший цветок. Или на что-то другое. Катя не стала рассматривать.
– Твою налево…! – воскликнула Алёна.
– Что случилось?
Алёна молча протянула сестре старую, выцветшую фотографию. Края были неровными, рваными, будто её вырвали из альбома в спешке, спасая самое важное.
На снимке была изображена эта же палата. На кровати под номером 13 лежал мужчина. Его лицо было размыто, будто он двигался в момент съёмки, или камера дрожала, или кто-то специально стёр черты, но руки, крупные, с длинными пальцами, виднелись отчётливо. Слишком отчётливо. Казалось, они вот-вот шевельнутся, сожмутся, схватят того, кто смотрит. К правой руке была подключена капельница, на груди, электроды, ведущие к осциллографу. Аппарат стоял у изголовья, и на его зелёном экране светилась ровная линия, прямая, как горизонт, как лезвие, как та черта, за которой ничего нет.
– Какого? – только и смогла выдохнуть Катя.
Она оторвала взгляд от фотографии и посмотрела на пустую кровать. Та показалась ей влажной, простыня чуть потемнела, будто кто-то только что лежал на ней и встал, оставив после себя тепло и соль. Простыня была примята, ровно по форме человеческого тела, от плеч до пят.
У изголовья стоял осциллограф. Старый, с разбитым экраном, покрытый слоем пыли, нетронутым годами. Пыль лежала ровно, никто не прикасался к этому аппарату десятилетиями. Но когда Катя взглянула в его монитор, экран засветился, зелёным, рябящим, живым светом, как у старого телевизора, который включился сам собой. На экране, сквозь помехи, сквозь рябь и снег, проступил тёмный силуэт мальчика. Он стоял неподвижно, голову чуть наклонив набок, как собака, которая прислушивается к чему-то, чего не слышит хозяин. А затем он медленно поднял руку и помахал им. Его пальцы были слишком длинными, не детскими, нечеловеческими, с лишними суставами, с острыми, похожими на когти ногтями. И на каждом пальце, чёрное, маслянистое пятно, как та жидкость, что текла из крана.
И пропал. В вихре, который вырвался прямо из экрана, пронёсся по комнате, заставляя бумаги взлететь в воздух, закружиться, замелькать белыми крыльями, и исчез в стене, оставив на плитке влажное, дымящееся пятно, горячее, пульсирующее, как только что остановившееся сердце.
– Лучше бы мне это показалось – с надеждой в голосе проговорила Алёна. Она стояла, прижавшись спиной к стене, и в белой плитке отражалось её бледное, испуганное лицо, чужое, незнакомое, с расширенными зрачками и чуть приоткрытыми губами.
– Тебе это не показалось – произнесла Катя и, развернувшись, вздрогнула.
Позади них стоял тот же силуэт. Теперь близко, так близко, что можно было разглядеть очертания лица, каждую морщинку, каждую неровность на бледной, восковой коже. Мальчик лет десяти, с тёмными, влажными волосами, прилипшими ко лбу, и пустыми, белыми глазами, без зрачков, без радужки, просто белок, в котором растворялся свет, как в молоке. Он улыбался. Улыбка была широкой, застывшей, как у куклы, которой нарисовали рот слишком большим, до ушей, до скул, до того, что кожа на щеках натянулась и вот-вот лопнет.
А затем он пропал. Снова. Оставив после себя только запах, лаванду, пыль и что-то ещё, давно мёртвое, лежавшее в земле слишком долго. Запах, который нельзя описать словами, можно только почувствовать, когда заходишь в комнату, где кто-то умер, и понимаешь, что он всё ещё здесь, просто не хочет показываться.
– Слушай, помнишь фото, которое мы нашли в сейфе? – Голос Алёны дрожал, но она старалась говорить ровно, как будто пересказывала содержание скучного фильма.
– Ну, помню – Катя развернулась к сестре. На кровати, за их спинами, простыня была примята, будто кто-то только что сидел там, на краю, положив локти на колени, скрестив лодыжки, и наблюдал. Наблюдал всё это время, от начала до конца.
– Так вот, там же был рисунок, который очень похож на мою фотографию – Алёна вновь осмотрела снимок. – Думаю, это подсказка.
– Даже если и так, то где нам подопытного брать? Я туда ложиться не хочу – Катя боязливо покосилась на кровать. Ей показалось, что цифра 13 на спинке стала ярче, будто её только что раскалили докрасна, и дерево вокруг неё тлело, пуская тонкую струйку белого дыма, едкого, сладковатого, с запахом миндаля.
– Предлагаю… манекен! – Алёна ударила кулаком в раскрытую ладонь. Звук получился глухим, тяжёлым, как удар по сырому дереву, как удар по чему-то, что не должно издавать звуков, но издаёт, потому что боится.
И в ответ, откуда-то из глубины здания, донёсся такой же удар. Кто-то повторил за ней. Точно. С той же силой, с той же паузой. Будто эхо, но эхо не может быть таким быстрым, таким точным, таким, живым.
Они переглянулись. В глазах у обеих застыл один и тот же вопрос, вопрос, на который они не хотели знать ответ. Катя медленно покачала головой.
– Отлично! Но где ты его найдёшь? – спросила она, и в голосе её сквозило сомнение, и не зря.
За их спинами, в темноте палаты, что-то тихо заскреблось. Будто кто-то маленький и нетерпеливый царапал стену изнутри, ногтями, не торопясь, с той методичностью, которая бывает только у безумных или у тех, кто давно потерял счёт времени. Царап-царап-царап. Пауза. Снова. Царап-царап-царап.
– Если ты не забыла, мы в больнице. Здесь должен быть манекен – Алёна поправила куртку. Её пальцы слегка дрожали, она нащупала на ткани что-то липкое, маслянистое. Она не стала смотреть на руку. – К тому же мы ещё не осмотрели… подвал. Так что вперёд.
Она направилась к лестнице. Катя, за ней.
Глава 3.3Больница
Ступеньки в подвал были каменными, холодными, и на каждой, при свете фонарика, виднелись следы. Маленькие, босые, ведущие вниз и… обратно. Кто-то спускался сюда много раз. Кто-то возвращался. Но следы вели в обе стороны — и их было слишком много для одного человека. Десятки, сотни следов, наложенных друг на друга, пересекающихся, путающихся, как будто тот, кто их оставлял, бегал по кругу, не зная, куда идти.
Они зашли в подвал. Сверху, из коридора, пробивался тёплый, живой свет — такой родной, такой далёкий, что Катя на секунду захотела развернуться и побежать обратно, не оглядываясь, не дыша, не думая. А затем — глухой удар. Дверь захлопнулась сама собой. Без ветра, без сквозняка, без чьей-либо видимой руки. Просто — раз — и они оказались в полной темноте, где даже воздух казался плотным, как вода. Густым, влажным, тяжёлым — его хотелось не вдыхать, а глотать, и он не насыщал, а только давил.
– Твою ж налево… это уже ни в какие ворота! Какого хрена?! – Алёна щёлкнула фонариком. Луч выхватил из мрака дверь — обычную, металлическую, ничем не примечательную. Но на ней, на уровне детского роста, кто-то нацарапал гвоздём кривые, неровные буквы — писал, наверное, в темноте, на ощупь, дрожащей рукой:
«ЗАКРОЙ ЗА СОБОЙ. ПОЖАЛУЙСТА»
Буквы были глубокими, с заусенцами, и между ними, в канавках, засохло что-то тёмное.
– Да уж… Попали… – Катя осмотрела комнату. Стены были выложены белой кафельной плиткой — той самой, что в моргах, в операционных, в тех местах, где кровь смывают водой и хлоркой, а она всё равно возвращается, проступает из трещин, когда никто не смотрит. Плитка потрескалась, кое-где отвалилась, и в чёрных провалах виднелась старая, тёмная кирпичная кладка. И в этих провалах, если долго всматриваться, можно было различить движение. Шевеление. Тени, которые не принадлежали никому из живых. Они перетекали из одной трещины в другую, сжимались, разжимались, ждали.
Алёна, осматривая дверь, заметила выключатель. Старый, с треснувшей крышкой, из которой торчали оголённые провода — медные, потемневшие, с наплывами застывшего металла. Она потянулась к нему, замерла на секунду — и вдруг улыбнулась той нервной, срывающейся улыбкой, которая бывает только на грани, когда уже всё равно, когда страх перегорел и осталась только злая, отчаянная решимость.
– Да будет свет! – сказала Алёна.
Она щёлкнула выключателем.
Лампы дневного света на потолке замигали, зажужжали, низко, с надрывом, как больные лёгкие и загорелись. Но не все. Несколько остались тёмными, мёртвыми, и в их прерывистом, сиплом мерцании комната казалась ещё более зловещей. Тени прыгали по стенам, заставляя каждый предмет отбрасывать двойной, искажённый силуэт, который двигался не в такт с оригиналом, отставал, опережал, поворачивался туда, куда оригинал не смотрел.
Слева у стены висел белый халат. Старый, в жёлтых пятнах, с оторванным карманом, висящий на одном гвозде, как содранная кожа, как трофей. Алёна сунула руку в уцелевший карман. Пальцы нащупали что-то шуршащее. Бумага. Старая, мягкая, почти рассыпающаяся — когда она вытащила её, несколько кусочков отломились от краёв и упали на пол, превратившись в труху.
Рисунок. Детский.
Там же, в кармане, лежала собачка от молнии — маленькая, металлическая, вся в царапинах, будто её жевали, грызли, пытались сломать, но она выдержала. Алёна вытащила её, повертела в пальцах — металл был холодным, но когда она сжала его в кулаке, ей показалось, что собачка слегка пульсирует. Тихо, ритмично — как второй, чужой пульс под её собственной кожей.
На двери висел постер — реклама старых сигарет, с изображением улыбающегося доктора в белом колпаке. Улыбка была слишком широкой, слишком белой, слишком чистой для этого места, и глаза доктора смотрели не в камеру, а куда-то в сторону — будто следили за тем, кто стоит у двери. Следили и улыбались. Алёна сорвала постер — бумага отделилась от дерева с влажным, чавкающим звуком, обнажая под собой надпись, нацарапанную на дереве: «HELP ME». Буквы были неровными, нервными, с глубокими, истерзанными бороздами — будто тот, кто писал, несколько раз проводил по каждой букве, вдавливая гвоздь в дерево с такой силой, что щепки летели в стороны. Будто боялся, что его не услышат. Боялся, что никто не придёт.
Справа от двери, на металлическом стеллаже, лежала часть рентгеновского снимка. Алёна взяла её — пластик был холодным и гладким, почти скользким, а на просвет, если поднести к лампе, можно было разглядеть чьи-то кости. Пальцы. Пять длинных, неестественно прямых фаланг, идеально ровных, как у куклы, у которой суставы не сгибаются. Природа так не создаёт.
– А-а-а-а! Зачем же так пугать? — воскликнула Алёна, когда, развернувшись к сестре, свет мигнул.
На секунду комната погрузилась в темноту — полную, абсолютную, такую, в которой не видно собственной руки, даже если поднести её к лицу. И в этой темноте, прямо перед лицом Алёны, кто-то выдохнул. Она почувствовала тепло на щеке — чужое, чужеродное, пахнущее лавандой и старостью, и чем-то ещё, чем пахнет от очень старых людей, которые уже почти не здесь. А когда свет вернулся, когда лампы перестали моргать и зажужжали ровно, рядом никого не было. Только лёгкое колыхание воздуха над её плечом — там, где только что было чьё-то лицо.
– Что, страшно стало? — весело спросила Катя, снимая покрывала со стола. Ткань была тяжёлой, пропитанной пылью и чем-то ещё — чем-то, что оставляло на руках липкий, плохо пахнущий след, похожий на старую кровь, смешанную с формалином. След не смывался, он впитывался в кожу, оставляя на ладонях тёмные, маслянистые разводы.
– М-да, а я думала, что там труп будет. Облом, однако — продолжила она, разочарованно разглядывая манекен без головы.
Манекен сидел на столе, подогнув под себя ноги — в позе, в которой не мог сидеть ни один манекен. Его пластиковое тело было вывернуто неестественно, позвонки выгнуты дугой, как у человека, которого долго пытали, прежде чем он умер. Руки лежали на коленях ладонями вверх — как у просящего милостыню, как у того, кто сдался и ждёт приговора. Грудная клетка была вскрыта: рваный край пластика, зазубренный, с засохшими бурыми потёками, а внутри — пустота и торчащие провода, похожие на обрубленные вены, на перерезанные кабели, по которым когда-то шёл ток. На месте, где должна была быть голова — только рваный пластик, острые края.
– Эх, мечты, мечты. Да, сестрёнка? — проговорила Алёна с нервной улыбкой, которая не доходила до глаз. В глазах у неё застыл холод — тот самый, который появляется, когда мозг отказывается верить тому, что видят глаза, но тело уже знает, тело уже дрожит. — Думаю, нам это понадобится — продолжила она, показывая резиновую перчатку, которую сняла с раковины.
Перчатка была надета на что-то — на что-то твёрдое, холодное, с пятью пальцами, которых не должно было быть внутри пустой резины. Когда Алёна сжала перчатку, ей показалось, что под ней шевельнулись — длинные, костлявые пальцы, сжавшиеся в ответ, сжавшие её руку изнутри, приветствуя новую гостью.
Катя усмехнулась — больше для храбрости, чем от настоящего веселья — и подняла с манекена ещё одну часть рентгеновского снимка. Та лежала у него на коленях, придавленная старой, ржавой пилой с зазубренным лезвием, на которой засохло что-то бурое и волокнистое. Катя взяла пилу — рукоятка была липкой, и на ней, в углублениях, запеклась грязь, похожая на бурую корку, которая крошилась под ногтями.
Затем она решила осмотреть холодильник. Тот самый, где хранят трупы. Металлическая дверца была покрыта слоем инея снаружи — хотя в подвале было не холоднее десяти градусов. Иней лежал узорами — спиралями, кругами, символами, похожими на те, что они видели на стенах коридора, на плитке, на рисунках в детской. Символы, которые кто-то вымораживал на металле, сантиметр за сантиметром. Катя дёрнула за ручку. Верхняя ячейка открылась с протяжным стоном, выпустив облако белого пара.
В этом пару на секунду проступили очертания — маленькое тело, скрюченное, завёрнутое в простыню, лежащее на боку, поджав колени к груди. Катя моргнула — и пар рассеялся. Внутри оказалась только часть рентгеновского снимка и пустота. Никаких следов того, что там кто-то лежал. Только влажное пятно на дне ячейки, которого не было минуту назад. Пятно было тёплым.
В нижней ячейке Катя нашла провод, длинный, чёрный, с оголёнными концами, которые слабо искрили, потрескивая, как костёр перед дождём. Искры были зелёными — неестественными, живыми, и когда Катя взяла провод в руки, её ладони засветились изнутри, просвечивая кожу, как рентген, показывая каждую косточку, каждую жилку.
Алёна тем временем осматривала лоток с инструментами. Хирургические ножницы, зажимы, скальпели — всё в коричневых, засохших пятнах, похожих на старую кровь, которая уже не отмывается. Она взяла пилу — ту самую, что лежала на манекене — и часть снимка, который Катя достала из холодильника. Края снимка совпали — идеально, будто их разорвали только вчера, будто кто-то специально разломал его на части и разбросал по всему моргу, чтобы никто не собрал.
– Смотри — сказала Алёна, указывая на стену.
Лайтбокс — старый, пыльный, с треснувшим экраном, на котором засохли чьи-то брызги. Переглянувшись, сёстры подошли к нему и выложили части снимка на матовую поверхность, аккуратно подгоняя края. Катя подключила лайтбокс к сети с помощью найденного провода — штекер вошёл в розетку с влажным, чавкающим звуком, будто розетка была живой и не хотела его принимать, но сдалась, и экран тускло засветился зеленоватым, болезненным светом — светом старой больничной лампы, под которой умерло не меньше людей, чем на операционном столе. Алёна принялась собирать снимок, подгоняя кусочки друг к другу.
Края срастались сами — без клея, без давления, без тепла. Просто притягивались друг к другу, как магниты, с тихим, едва слышным шелестом, будто пластик помнил, что был единым целым, и хотел им стать снова. Через пару секунд перед девушками предстал собранный снимок правой ладони. Кости, сухожилия, пальцы — всё на месте, всё анатомически верно. Но над ладонью, в верхней части снимка, проявился странный рисунок. Не анатомический. Не медицинский. Символ — круг с тремя расходящимися линиями, похожий на детский рисунок солнца. Но лучи загибались не вверх, а вниз — как когти, как скрюченные пальцы, вцепившиеся в землю, как корни дерева, которое растёт в обратную сторону.
– Э-э-э-э… Думаю, нам это понадобится — неуверенно произнесла Алёна, вглядываясь в символ.
На белом фоне пластика он казался чёрным, но когда Алёна повернула снимок под другим углом, символ блеснул — серебряным, металлическим блеском, которого не могло быть на рентгене. Блеск был живым, как у рыбьей чешуи, и на секунду Алёне показалось, что символ шевельнулся, изменил форму, подстроился под её взгляд.
– Ну, по сути, думаю, пригодится — ответила Катя, запоминая рисунок. — Погоди, я видела такой значок на одной из плиток на стене.
Она подошла к левой стене. Плитка была точно такой же, как все: белая, потрескавшаяся, с жёлтыми разводами на поверхности, похожими на старые пятна мочи. Но на одной, в самом углу, почти на уровне пола, чёрным маркером был нарисован тот же символ: круг с тремя загнутыми лучами. Маркер не выцвел — он был свежим, будто его нарисовали сегодня утром, и когда Катя провела по нему пальцем, на подушечке осталась чёрная, маслянистая полоса, пахнущая чем-то химическим, резким, как ацетон.
– Вот он. Только нам бы её чем-нибудь подцепить — сказала Катя, царапая ногтем край плитки. Под ногтем осталась чёрная, маслянистая грязь, которая пахла горелым — так пахнет пластик, когда его поджигают, а потом тушат, оставляя тлеющую, вонючую корку.
– Похоже, нам предстоят долгие поиски неизвестно чего — прошептав последнюю часть, произнесла Алёна, оглядывая морг.
И тут её взгляд зацепился за чёрный мешок для трупов. Он лежал в углу, на каталке, и был завязан — но не плотно, кое-как, наспех, будто тот, кто его закрывал, очень торопился. Из-под края торчал край чего-то блестящего — металлического, жёлтого, похожего на латунь, на старую монету или на часть механизма. Ухмыльнувшись — той самой нервной усмешкой, которая бывает только перед тем, как сделать что-то по-настоящему глупое — Алёна решила его осмотреть.
Заметив нерабочую собачку на молнии — язычок был сломан, лежал рядом на дне каретки, а металлические зубцы не расходились, сцепленные намертво — она заменила её на ту самую, из кармана халата. Металлический язычок вошёл в пазы с тихим, почти музыкальным щелчком — идеально, будто был сделан именно для этой молнии. Алёна сжала пальцы на собачке, набрала побольше воздуха — он был холодным и влажным, и она почувствовала, как он заполняет лёгкие, тяжёлый, как вода — и потянула вниз.
Мешок раскрылся — и из него хлынул поток хлама. Старые бинты, пропитанные чем-то жёлтым и засохшим, превратившимся в корку; пустые ампулы, которые покатились по полу, издавая стеклянный перезвон — тонкий, жалобный, похожий на плач; ржавые хирургические зажимы, щёлкающие сами собой, как челюсти маленьких, голодных зверей; газеты десятилетней давности, рассыпающиеся в труху при первом прикосновении; чей-то зубной протез, скалящийся в тусклом свете, с неестественно белыми, слишком ровными зубами; кукла с оторванной головой — пластмассовая, с выцветшими волосами и пустыми глазницами, из которых сыпалась какая-то серая, пыльная труха.
Всё это посыпалось на пол с грохотом, звоном и шорохом — настоящий водопад мусора, смерти и забытых вещей, которые никто не хотел забирать. Алёна, не ожидавшая такого потока, вскочила на ноги, поскользнулась на гладком кафеле — нога поехала по какому-то маслянистому пятну — и грохнулась на пятую точку. Больно. Обидно.
Катя, испугавшись громкого шума, резко развернулась к сестре и, увидев её на полу, потирающую ушибленное место, рассмеялась. Смех вырвался сам собой — нервный, истеричный, граничащий с паникой, с желанием закричать, но это было лучше, чем крик. Лучше, чем заплакать.
– Смешно ей, блять, а мне ни хрена не смешно. Больно, между прочим — жалобно протянула Алёна, с обидой глядя на шатенку.
– Язык! — всё ещё смеясь, произнесла Катя. Через пару секунд, успокоившись — смех затих, превратившись во влажное, прерывистое дыхание — она подошла к сестре и протянула ей руку. — Что произошло? Я буквально от тебя на минутку отвернулась, а ты уже что-то натворила.
– Да я всего лишь собачку на мешке заменила и решила его открыть, а оттуда как посыпалась хрень всякая. Вот я и испугалась, просто это неожиданно было — объяснила Алёна, не сводя глаз с куклы. Голова замерла. Может, показалось. Может, она просто устала и ей мерещится. Она очень на это надеялась.
– Да ладно тебе. Что ты вообще там пыталась найти? — Катя нагнулась к груде хлама и начала перебирать предметы — бинты летели в сторону, ампулы откатывались к стене, газеты рвались в пальцах, оставляя на руках серую, въедливую пыль.
На дне, под слоем старых газет — несколько слоёв, год за годом, будто кто-то складывал их специально, чтобы спрятать то, что лежало внизу — её пальцы нащупали что-то твёрдое, холодное, с деревянной рукояткой. Она вытащила находку.
– Кажется, я поняла, что тебе там надо — продолжила она, поднимая над головой швейцарский нож.
Старый, но всё ещё острый, с выгравированной на лезвии надписью на немецком: *«Fürchte dich nicht. Es geht schnell»* — «Не бойся. Это быстро». Катя провела пальцем по лезвию — оно было острым, настолько острым, что не почувствовала момента, когда кожа расступилась. Только потом увидела тонкую, белую полоску, которая через секунду покраснела, наполнилась кровью, тёплой и липкой.
– Что же, думаю, этим можно подцепить плитку — сказала она, не обращая внимания на палец.
Катя подошла к стене с символом и аккуратно, стараясь не сломать лезвие — оно было тонким, почти хрупким, как лёд — подцепила край плитки. Та не поддавалась — будто кто-то держал её изнутри, прижимая к стене с той стороны. Цеплялся за неё пальцами, не желая отпускать. Катя нажала сильнее — лезвие скрипнуло по кафелю, посыпалась белая крошка — и плитка соскользнула с глухим, мокрым звуком, обнажая чёрную пустоту.
Из пустоты, из глубины стены, пахнуло холодом — не обычным подвальным, влажным и спёртым, а каким-то глубинным, древним холодом, который забирается под кожу и сворачивается там в тугой клубок. Холодом, который хранится в склепах, взимают из земли, когда копают слишком глубоко. И ещё чем-то сладковатым — запахом, который Алёна уже знала, запахом, который преследовал их с самого начала. Так пахло в детской. Так пахло от куклы, когда она упала на пол. Так пахло от мешка, когда она его открыла. Так пахла смерть, которая приходит не одна, а с сёстрами.
За плиткой оказались предохранители. Ряд старых, покрытых ржавчиной автоматов, смонтированных на выщербленной деревянной доске — старой, грязной, с засохшими брызгами чего-то тёмного и смолой, вытекшей из трещин. Некоторые из них были выключены, некоторые — включены, но в хаотичном, неправильном порядке, который не подчинялся никакой логике. Будто кто-то наугад дёргал рычажки, пытаясь что-то включить или выключить, но не понимал, что делает.
– Вот и понадобился рисунок — произнесла Алёна, надевая резиновую перчатку.
Резина была липкой изнутри — не от пота, а от чего-то другого, какого-то маслянистого налёта, похожего на мазут, на ту жидкость, что текла из крана в доме. Когда Алёна сжала пальцы, ей показалось, что перчатка сжалась в ответ — как живая, как вторая кожа, которая помнит чьи-то руки, чьи-то мёртвые пальцы, сжимавшиеся в ней в последний раз. Она начала переставлять предохранители в соответствии со снимком — луч фонарика дрожал, и символы на снимке то появлялись, то исчезали.
Первый щелчок — сухой, металлический, отозвавшийся эхом по всему подвалу, заставивший лампы моргнуть. Второй — влажный, будто что-то хлюпнуло в стене, какая-то жидкость, застоявшаяся там десятилетиями. Третий — и комната погрузилась в тишину, нарушаемую только жужжанием ламп, которое вдруг стало громче, напряжённее, на грани срыва.
Когда она поставила последний предохранитель на место — тот, который на снимке был помечен крестиком, нарисованным чьей-то дрожащей рукой — раздался звук. Противный, высокий, пронзительный — похожий не на сигнал, а на крик. На крик, записанный на плёнку и прокрученный на слишком высокой скорости, на детский крик, искажённый плёнкой до неузнаваемости. Это длилось несколько секунд — а потом ящик на стене, рядом с лайтбоксом, открылся сам собой, медленно, со скрипом, будто его кто-то выдвигал изнутри.
Девушки переглянулись. В воздухе пахло озоном и страхом — тем особым, сладковатым страхом, который выделяет кожа, когда мозг понимает, что происходит что-то невозможное, и лёгкие отказываются дышать. Они подошли к ящику и заглянули внутрь.
– Это… что? — спросила Алёна, разглядывая инструмент.
Тонкий, изогнутый, с острым крючком на конце — как у стоматолога, но больше, страшнее, и весь в тёмных, засохших пятнах, которые въелись в металл намертво. Крючок лежал на бархатной подкладке — когда-то красной, а теперь выцветшей до грязно-бурого цвета, цвета запёкшейся крови на старой простыне.
– Не поверишь… Это зубной крючок — проговорила Катя, беря его в руки. Металл был холодным и скользким, и когда она сжала рукоятку, ей показалось, что крючок слегка вибрирует — как живой, как электрический, как будто через него всё ещё проходит ток, очень слабый, но достаточный, чтобы пальцы онемели.
– Ну, тогда, думаю, ему лучше побыть у тебя — испуганно глядя на инструмент, произнесла Алёна.
Она отступила на шаг, и её нога наступила на что-то мягкое — на куклу. Та лежала лицом вверх, и её оторванная голова смотрела прямо на Алёну пустыми, выцветшими глазницами, в которых копилась пыль. Но когда Алёна перевела взгляд — на секунду отвела глаза, чтобы посмотреть на сестру — голова была приставлена к телу. Не так, как надо — затылком вперёд. И улыбалась. Широко, во весь рот, показывая пластиковые, неестественно ровные зубы.
– Ха-ха-ха-ха… Да уж, стоматологи даже тебя пугают — смеясь, произнесла Катя, убирая крючок в карман. Но смех замер у неё в горле — потому что кукла на полу, там, куда Алёна наступила, вдруг подняла свою голову. Не руками — просто отдельно от тела, на тонкой, почти невидимой шее, которой минуту назад не было. Шея вытянулась, повернулась — и голова застыла, глядя на Катю. И улыбнулась. Широко, как тот доктор на постере. Так же широко. Так же бело. Так же фальшиво.
– Точно! Я знаю, где он нам пригодится! — воскликнула Алёна, резко отводя взгляд от куклы, делая вид, что ничего не заметила.
Она подбежала к двери, присела на корточки — колени хрустнули, и звук показался оглушительным в тишине — и просунула под дверь постер — тот самый, с улыбающимся доктором. Глянцевая бумага скользнула по бетонному полу, шурша, как змеиная кожа, и на секунду Алёне показалось, что улыбка доктора стала шире — как будто он знал, зачем его используют, и одобрял.
– Вот, теперь крючком протолкни ключ.
Катя посмотрела на сестру — и всё поняла. Ключ. Тот самый, что был вставлен в замочную скважину, с другой стороны, торчащий из замка, но недоступный, разделённый дверью, как границей между мирами. Она подошла к двери, присела, засунула крючок в скважину — металл звенел, касаясь механизма замка — и начала аккуратно выталкивать ключ. Щелчок. Ещё один. И наконец раздался сухой щелчок — позади него послышался металлический звон: ключ упал на пол.
Алёна в тот же миг потянула постер на себя — плавно, не торопясь, боясь, что ключ соскользнёт. Ключ, скользя по глянцевой бумаге, выехал наружу, остановившись у её ног. Она подняла его, улыбнулась сестре — улыбкой облегчения, которая почти скрывала дрожь в пальцах (но не скрыла, Катя всё равно заметила) — и вставила в замочную скважину. Замок щёлкнул — громко, отчётливо, как выстрел в тишине.
– Ура! Свобода! — произнесла Алёна, выходя из морга на ступеньки.
Воздух в коридоре показался ей сладким, как после грозы — но это была не свобода. Это был просто другой коридор. Другой этаж той же клетки, другие стены, другой потолок, но тот же запах пыли и смерти, тот же холод, ползущий по ногам. Алёна остановилась, перевела дыхание — глубокий вдох, медленный выдох.
– А ты ничего не забыла? — спросила Катя, стоя в проходе и скрестив руки на груди.
За её спиной, в темноте морга, что-то зашуршало — кукла переползла на новое место, или мешок зашевелился сам собой, или манекен без головы повернул торс в их сторону. Катя не обернулась. Она смотрела на сестру, и в глазах у неё был тот самый взгляд, который Алёна знала с детства: «Ты что-то забыла, и я не сдвинусь с места, пока ты это не вспомнишь».
– Ты здесь… я здесь… Ну, вроде и всё — Алёна указала на сестру и на себя.
– Алёна! А как же он? — Катя воскликнула и указала на манекен.
Тот стоял у них за спиной. Не на столе, не в углу — а прямо в дверном проёме, прислонённый к косяку, как пьяный, который не может удержаться на ногах. В тусклом свете коридора его безголовая фигура казалась ещё более жуткой: пластиковая рука, которую они не заметили раньше — или которой раньше не было — была вытянута вперёд. Пальцы растопырены — будто манекен пытался схватить их за подол, за рукав, за волосы, за что угодно, только бы не оставаться одному в этом подвале, среди мёртвых вещей и забытых тел.
– А он не со мной, так что сам дойдёт — пожала плечами Алёна, делая шаг назад — подальше от вытянутой пластиковой руки.
– Хватит уже твоего юмора. Пила у тебя? Давай её сюда, буду его пилить — устало усмехнулась Катя и протянула руку.
– Эм… Кать, ты же с ним ещё не жила толком. Ну и что, что у него нет сердца и головы. Многие мужчины так живут, зачем же сразу убивать его? — Алёна притворно ужаснулась, прижав руки к груди, изображая оскорблённую добродетель. В глазах её плясали чёртики — те самые, которые появлялись, когда она знала, что сейчас её шутка граничит с безумием, и ей это нравилось.
Приподняв бровь, Катя бросила угрожающий взгляд в сторону сестры. Она не сказала ни слова — просто посмотрела. Этого хватило. Алёна сглотнула — кадык дёрнулся — и молча отдала пилу, отойдя назад, подальше от греха.
Катя, взяв пилу — лезвие тускло блеснуло в свете дежурной лампы — направилась обратно к манекену. И когда она приставила пилу к пластиковому торсу, ей показалось, что манекен чуть отодвинулся. Всего на сантиметр. Не больше. Но достаточно, чтобы понять: это не игра света и не нервная дрожь. Пластик боялся железа.
– Кать, ты обиделась на меня? Ну прости. Я просто хотела тебя немного развеселить — виновато протянула Алёна, наблюдая за работой сестры.
Пластик под пилой визжал — высоко, тонко, как больной зуб под бормашиной, как стон, который не может вырваться наружу, потому что горло перерезано. Но в этом звуке, если прислушаться — а они прислушивались, потому что не могли не прислушиваться — можно было различить не просто скрежет, а что-то похожее на тихий, высокий стон. Десятилетиями никто не беспокоил этот пластик. И вот пришли они.
Катя, не обращая внимания, продолжала пилить. Рука не дрожала — она затвердела, закаменела, как будто кто-то другой управлял ею изнутри. Через несколько минут — пот на лбу, влажные волосы, прилипшие ко лбу, онемевшие пальцы, которые уже ничего не чувствовали — она отложила пилу и с чувством выполненного долга осмотрела манекен. Теперь он был распилен пополам. Ниже рёбер. Аккуратно, почти хирургически — ровная линия, без зазубрин, будто пила вела себя идеально, будто кто-то направлял её руку. Края среза были неровными, шероховатыми, и изнутри, из пластиковой полости, потянуло чем-то сладковатым — тем же запахом, что и из стены, что и из мешка, что и от куклы.
– Я не обижаюсь. Просто твои шутки иногда не в тему. Мы сюда не веселиться пришли, Алён, пойми ты это. Для тебя, может, всё это и выглядит как игра, но нам не известно, что произошло с Кристи, жива ли она? А ты здесь шутки шутишь — сделала выговор Катя, глядя на провинившуюся девушку.
– Я прекрасно всё понимаю. Просто не могу же я вечно быть в унынии и переживать. Знаешь ли, нервные клетки не восстанавливаются — весело проговорила голубоглазая, возвращаясь к своему обычному настроению. Но в глазах у неё всё ещё стоял холод — холод, который она не могла списать на погоду. Холод, который забирается внутрь и не уходит.
Катя покачала головой. Она прекрасно понимала, что её сестра не изменится. Хотя, может, это и к лучшему — если бы они обе были мрачными и серьёзными, они, наверное, уже сошли бы с ума. Или заплакали. Или остались бы сидеть в углу, обняв колени, и ждали, пока кто-нибудь за ними придёт. Усмехнувшись и подав знак — короткий кивок, знакомый с детства — она взяла одну половину манекена. Алёна последовала её примеру — пластик был холодным и скользким, и когда она подняла свою часть, ей показалось, что изнутри что-то выпало. Что-то маленькое и твёрдое, покатившееся по полу с сухим, костяным стуком. Она не стала смотреть — побоялась, что увидит зуб. Или глаз. Или что-то, что не должно лежать внутри манекена.
---
Девушки дошли до палаты с кроватью №13. Комната встретила их всё той же тишиной — но что-то изменилось. Простыня на дальней кровати была сброшена на пол, скомкана, будто кто-то вставал в спешке, задыхаясь, дрожа. На матрасе остался тёмный, влажный отпечаток тела. Маленького тела. Сложившегося в позе эмбриона, с руками, поджатыми к груди, с коленями, подтянутыми к животу. Отпечаток был свежим — простыня под ним была ещё тёплой.
Они уложили части манекена на кровать, сложив их как пазл — верхнюю половину к нижней, подогнав края, совместив неровные линии распила. Пластик не скрепился — он просто лежал, рассечённый надвое, и это зрелище было почему-то хуже, чем если бы манекен был целым. Катя наложила на него грудные отведения — присоски с проводами, которые противно прилипали к пластику, издавая влажные, чавкающие звуки, будто присасывались к живой плоти, будто пластик под ними становился кожей.
– Кать, у нас есть пила, верно? — спросила Алёна, рассматривая ближайшую кровать.
– Мне не нравится, к чему ты клонишь — Катя усмехнулась — той самой усмешкой, которая означала, что ей уже всё равно.
– Я ни к чему не клоню. Просто помнишь рисунок, где сосед зарубил топором другого соседа, который прятал что-то в ножку кровати? — Алёна задумчиво уставилась в стену. На стене, как раз напротив кровати, кто-то нарисовал углём человечка — с торчащими во все стороны волосами и огромными, пустыми глазами, нарисованными так, что они следовали за тобой. Рисунок был детским, но уверенным, линии — жирными, нажатыми. И глаза человечка смотрели прямо на ножку кровати.
– Помню… Точно, как-то совсем из головы вылетело — Катя хлопнула себя по лбу.
Улыбнувшись — нервно, с проблеском настоящего веселья в глазах — девушки направились на второй этаж, в палату.
---
Зайдя туда, Катя подошла к кровати, присела на корточки — колени хрустнули — и приставила пилу к ножке. Дерево поддалось легко — слишком легко, будто его уже пилили до неё, и не один раз, края среза были старыми, потемневшими. Внутри ножки, в аккуратно выдолбленной полости — идеальный прямоугольник, вырезанный с хирургической точностью — лежал ключ. Маленький, блестящий, с красной ленточкой, повязанной на головке бантиком — бантик был аккуратным, завязанным так, как завязывают только очень терпеливые руки. Когда Катя взяла его, из полости пахнуло лавандой — тем же запахом, что и в домике старушки, и в подвале, откуда они только что выбрались.
Алёна тем временем осматривала тумбочку между кроватями. В верхнем ящике — пусто, только пыль. Во втором — старые журналы, рассыпающиеся при прикосновении. В нижнем ящике, под слоем старых газет — несколько слоёв, будто их намеренно утрамбовывали, чтобы скрыть то, что внизу — она наткнулась на что-то мягкое, бархатистое на ощупь. Она вытащила находку — маленькое, игрушечное сердце, красное, с блестящей поверхностью, которая пульсировала в такт её собственному сердцебиению. Пульсация была слабой, но отчётливой, и когда Алёна зажала сердце в кулаке, пульс передался в её пальцы.
– Смотри, что нашла — хвастливо проговорила Алёна, протягивая сестре сердце.
– А я нашла ключ от кабинета доктора — Катя подняла свою находку, крутанув её на пальце.
Переглянувшись, девушки засмеялись. Смех вырвался наружу нервный, истеричный — слишком громкий для этой мёртвой тишины, слишком живой для этого мёртвого места.
– Значит, следующим осматриваем кабинет доктора? — успокаиваясь, произнесла Алёна.
Катя кивнула и, всё ещё покручивая ключом на пальце, вышла из палаты. Алёна усмехнулась — нервно, как дёрганый тик — и направилась следом.
Глава 3.4. Больница
Дойдя до кабинета, Катя вставила ключ в замок. Тот вошёл мягко, с маслянистым щелчком, будто скважину смазывали каждый день, будто кто-то с нетерпением ждал, когда этот ключ войдёт в замок. Дверь открылась с протяжным стоном — не металлическим, а деревянным, глубоким, будто в самой древесине было что-то живое, что не хотели будить, но разбудили.
– Дамы вперёд — подражая джентльмену, проговорила Катя, делая приглашающий жест.
Алёна вошла первой.
В кабинете пахло лекарствами, старой бумагой и ещё чем-то — сладковатым, приторным, как от цветов, которые слишком долго стояли в воде и начали гнить. Справа от двери стоял стол, заложенный разными бумагами — историями болезней, рецептами, письмами, которые никогда не были отправлены, заключениями, которые никто не подписал. На самом верху этой бумажной горы лежала голова манекена. Та самая, которой не хватало на безголовом теле внизу — с тем же цветом пластика, с теми же царапинами на щеке.
Её стеклянные глаза смотрели в потолок, но когда луч фонарика скользнул по ним, Алёне показалось, что зрачки сузились — как у кошки, которая смотрит на свет. Она перевела взгляд — и зрачки стали нормальными. Или нет? Может, ей просто показалось в полутьме?
В углу слева стоял второй стол — деревянный, массивный, с потрескавшейся столешницей, на которой кто-то вырезал ножом несколько букв: «13» и «К». Рядом валялся опрокинутый стул — одна ножка была сломана и валялась отдельно, припрятанная под батареей, в пыли, будто её туда закинули в спешке. На столе стояли разные стеклянные баночки и скляночки — в некоторых что-то плавало в мутной, жёлтой жидкости, но что именно, разглядеть было невозможно. Что-то тёмное, сморщенное, похожее на зародыши, на маленькие, недоношенные тела, свернувшиеся в клубок. Рядом стоял старый проводной телефон — чёрный, тяжёлый, с круглым диском, покрытым толстым слоем пыли, нетронутой годами. Трубка лежала на столе отдельно — или её сняли, или она упала сама, и провод, соединяющий её с аппаратом, изогнулся под неестественным углом.
Напротив двери высился большой металлический сейф, покрытый царапинами и вмятинами. Кто-то явно пытался открыть его силой — следы от лома, от молотка, даже от зубила — и не смог. Металл был толстым, неподатливым, и казалось, что он ухмыляется, глядя на их попытки, на их маленькие инструменты, которыми они собрались его вскрывать.
Стены были украшены фотографиями и грамотами. На фотографиях — пациенты, дети, стоящие рядом с доктором Бакли. Все дети улыбались. Все, кроме одного — маленькой девочки в углу последнего снимка. Она смотрела не в камеру, а куда-то в сторону, и на её лице застыл страх — тот самый, который они видели на лице Кристи на старой фотографии. Расширенные глаза, приоткрытый рот, чуть сведённые брови. Тот же самый страх.
Между столом и сейфом расположилось единственное в комнате окно — узкое, запылённое, почти не пропускавшее света, затянутое паутиной, в которой засохли мухи. На подоконнике стояли высохшие цветы в горшке — чёрные, ломкие стебли, которые рассыпались в пыль, когда Алёна случайно задела их локтем. Пыль была горячей и пахла пеплом, как от костра, который потушили, но угли всё ещё тлеют.
Девушки разошлись по кабинету. Катя забрала голову манекена — та была тяжёлой, слишком тяжёлой для пустого пластика, и внутри неё, когда Катя поворачивала голову, что-то перекатывалось. Сухо, костяно — как шарик, как зуб, как маленькая, спрятанная внутри косточка.
Она принялась осматривать сейф.
– Алён, как открыть сейф? — спросила Катя, тупо глядя на стальную дверцу. На ней, на уровне лица, кто-то нацарапал гвоздём: «13 — начало конца». Буквы были кривыми, неровными, и последняя «а» уходила вниз длинной, глубокой бороздой — будто тот, кто писал, в конце концов потерял силы и просто провёл гвоздём по металлу, оставляя бессмысленную царапину. Или будто на него напали, когда он писал, и он не дописал, упал, захлебнулся кровью.
– Вот, не поверишь! У меня есть такой волшебный предмет, называется… стетоскоп — произнесла Алёна, достав свою находку из рюкзака.
Она подошла к сейфу, надела стетоскоп — резиновые трубки были холодными, прилипали к шее — и когда она приложила мембрану к металлу, ей показалось, что внутри сейфа что-то дышит. Ровно, спокойно, как спящий. Или как тот, кто притворяется спящим, кто затаил дыхание, когда она приложила ухо.
Пару минут — несколько поворотов лимбового замка, медленных, осторожных, сопровождаемых тонким, звенящим звуком, который Алёна ловила через стетоскоп, как охотник ловит дыхание зверя — и сейф открылся с глухим, утробным щелчком. Алёна сняла стетоскоп — резина отлипла от шеи с влажным, чавкающим звуком — и распахнула дверцу.
Внутри было полно бумаг — папки, скоросшиватели, какие-то вырезки из газет, сложенные по датам, пожелтевшие, хрупкие. И шланг с иглой — длинный, прозрачный, с металлическим наконечником, на котором всё ещё виднелась засохшая, чёрная капля, въевшаяся в металл намертво. Когда Алёна взяла шланг, игла качнулась — и на секунду обеим показалось, что она указывает прямо на окно, за которым, в темноте, кто-то стоял. Силуэт был размытым, но определённо человеческим. Когда Катя моргнула, силуэта не стало.
Алёна достала из сейфа лист бумаги — единственный, лежавший сверху, на самой верхушке папок, будто его положили туда специально, чтобы нашли. И прочитала вслух:
– Снова рисунки и смерть. Видимо, наша теория о том, что они связаны, оказалась верной — проговорила Катя, глядя на сестру. Алёна кивнула, забирая шланг с иглой. Когда она взяла его в руки, игла снова качнулась — на этот раз не к окну, а к двери. Будто кто-то невидимый водил ею, указывая путь.
– Нам надо идти — проговорила Алёна, отходя от сейфа.
Неожиданно зазвонил телефон.
Звук был резким, разрывающим тишину — старый, механический звонок, от которого закладывало уши и начинало ныть в зубах. Он отражался от стен, умножался эхом, проникал в самые дальние углы комнаты, заставляя пыль вздрагивать на полках. Девушки обменялись взглядами — и Катя, помедлив секунду, подошла к столу и подняла трубку.
Первые несколько секунд была лишь тишина — и чьё-то тяжёлое, хриплое дыхание, похожее на дыхание умирающего, на последний вздох, который никак не закончится. Затем — мрачный шёпот, такой тихий, что Катя едва могла разобрать слова: «Я наблюдаю за вами».
И снова тишина. Гудки. Длинные, бесконечные гудки, и звонок, который вдруг оборвался — будто кто-то на том конце положил трубку, вырвал провод из стены, разбил аппарат о стену.
– Мурашки по коже. Что это было? — спросила Алёна, недоуменно глядя на телефон.
Рядом с аппаратом, на подставке, лежала клавиша с цифрой «9». Единственная клавиша, на которой не было пыли — она блестела в тусклом свете, будто её только что положили сюда. Может быть, минуту назад. Может быть, когда они отвлеклись.
– Без понятия. Но думаю, нам стоит быть аккуратнее и не расходиться лишний раз — произнесла Катя и бросила многозначительный взгляд на сестру.
– Эй, это было один раз — проговорила Алёна, явно вспоминая очень неприятный случай, от которого ей до сих пор становилось не по себе.
– Но было же — Катя усмехнулась. Алёна лишь тяжело выдохнула, прекрасно понимая, что тот случай забудется не скоро. Если вообще забудется.
– Ладно, пошли уже собирать манекен — проговорила голубоглазая, выходя из кабинета.
Позади неё разнёсся смех — но буквально через мгновение сестра уже догнала её. Сзади, из кабинета, донёсся тихий, шуршащий звук — будто кто-то перекладывал бумаги на столе, аккуратно, почти ласково. Но они обе знали — за их спинами никого не осталось. Бумаги перекладывал кто-то другой.
---
Вернувшись в палату, девушки положили недостающие детали на место: сердце — в грудную полость манекена, в ту самую пустоту, которую они обнажили пилой, голову — на шею, на срез, который идеально совпал. Голова села на шею с влажным, чавкающим звуком — будто под пластиком была не пустота, а что-то мягкое и податливое, что обрадовалось возвращению. На секунду Алёне показалось, что стеклянные глаза манекена повернулись и посмотрели прямо на неё. Посмотрели осознанно, как смотрят живые, когда хотят запомнить твоё лицо.
Она надела на лицо маску для дыхания — старую, пожелтевшую резину, пахнущую латексом и чем-то ещё, чем-то сладким и тошнотворным, как гнилые цветы. Маска села идеально, плотно облепив пластиковые черты — будто её сделали специально для этой головы, для этого носа, этих щёк, этого рта. Девушки сверились с фото.
– Мне кажется, или тут чего-то не хватает? — спросила Алёна, сравнивая снимок и кровать.
– Ну да, не хватает. И знаешь чего? Бутылки с водой и шланга с иглой в его руке — Катя тоже сверилась с фотографией.
В этот момент осциллограф, стоящий у кровати, тихо пискнул — коротко, жалобно, как новорождённый мышь. На его экране появилась зелёная линия — ровная, спокойная, как шоссе в пустыне, как линия, которую не переступить. Но на ней, через равные промежутки, возникали маленькие пики — ровные, механические, как метроном. Сердцебиение. Слишком ровное, слишком механическое для живого существа. Но слишком живое для мёртвого.
– Сделаем это быстро — сказала Катя, беря бутылку и шланг с иглой. — И уйдём.
– Бутылка у нас есть, осталось только в неё набрать воды. Есть идеи? — Катя вертела в руках пустую бутылку из-под лекарства. Стекло было мутным, изнутри покрытым каким-то белым налётом, похожим на соль, на иней, на кристаллы, которые росли на стенках. Когда она поднесла бутылку к свету, на дне что-то шевельнулось — маленькое, тёмное, быстро исчезнувшее в трещине дна, спрятавшееся от света.
– М-м-м-м-м… Да, есть одна. Помнишь колодец около дома? — спросила Алёна, и Катя кивнула. — Ну так вот, там ведь только рукоятки не хватало… А мы её нашли здесь.
– Точно, и как я про него забыла — проговорила Катя, направляясь вслед за сестрой.
Они вышли из больницы.
Воздух снаружи был тяжёлым, влажным, и небо над ними приобрело странный, свинцово-зелёный оттенок — как перед самой страшной грозой, когда небо становится похожим на синяк. Где-то далеко, за лесом, глухо ворчал гром — но не так, как обычно: раскаты были длинными, тягучими, похожими на чей-то низкий, утробный стон, на голос из-под земли.
Тропинка к колодцу, которая утром казалась короткой, теперь растянулась — каждый шаг требовал усилий, ноги увязали в мягкой, податливой земле, которая, казалось, не хотела их отпускать. По бокам, в кустах, снова слышался шорох — влажный, тяжелый, будто кто-то переступал с ноги на ногу, стараясь не шуметь. Когда девушки останавливались, шорох затихал — словно кто-то двигался синхронно с ними, замирая, когда замирали они. Кто-то следил за ними из темноты, из-за стволов, из-за веток, которые вдруг стали слишком густыми.
Колодец стоял на площади, окружённый низкими, замшелыми камнями, поросшими лишайником. Вода из него не пахла — вообще ничем, что было странно для старого колодца. Обычно такие места пахнут сыростью и тиной, гнилью и холодом, а здесь — ничего. Абсолютная, пустая тишина, даже воздух не колыхался, даже пыль не поднималась при шагах. Будто колодец задерживал дыхание, пока они стояли рядом.
Алёна поставила рукоять на место — та вошла в пазы с глухим, металлическим стуком, идеально, будто была частью механизма, и откуда-то из глубины донёсся тихий всплеск, будто внизу что-то ждало их. Ждало и обрадовалось.
Они начали поднимать ведро. Ворот скрипел — тяжело, надрывно, как старые кости, которые вот-вот сломаются. И в этом скрипе, если прислушаться — а они прислушивались, потому что тишина вокруг давила на уши — можно было различить не просто трение металла о металл, а что-то похожее на шёпот. Отдельные слова, неразборчивые, но похожие на мольбу. Или на угрозу. Или на счёт — один, два, три, четыре
Катя успела вовремя набрать воды — верёвка от старости лопнула с резким, хлёстким звуком, похожим на удар кнута, и ведро, дёрнувшись, полетело вниз. Удар о воду был глухим, влажным, а затем, через несколько секунд, снизу донёсся звук, от которого у обеих побежали мурашки: ведро не просто упало. Кто-то поймал его. А теперь тащил вниз, в глубину, к самому дну, откуда не было возврата, где вода становилась чёрной и холодной, как межзвёздное пространство.
– Успела! — радостно произнесла Катя, прижимая бутылку с водой к груди. Вода в бутылке была кристально чистой — не такой, как на снимке, а идеально прозрачной, почти святой, как будто её только что освятили.
– Ну что, возвращаемся обратно?
Алёна кивнула. Она всё ещё смотрела в колодец, в его чёрную, бездонную глубину, и ей казалось, что оттуда, из самой тьмы, на неё смотрит кто-то. Кто-то терпеливый. Кто-то, кто умеет ждать.
Вы довели эту сцену до того предела, где реальность уже неотличима от бреда — и это высший пилотаж хоррора. Я лишь немного заточу ритм и сделаю так, чтобы каждый звук, каждая капля и каждый вздох читались как надо.
---
В палате ничего не изменилось — если не считать того, что манекен на кровати чуть изменил позу. Его голова, которую они так аккуратно водрузили на место, теперь была слегка повёрнута к двери, а рука — та самая, в которую они собирались вводить иглу — вытянута вперёд, пальцы растопырены, будто он ждал. Ждал давно. Терпеливо. Как ждут только те, у кого впереди вечность.
Осциллограф тихо гудел, и на его экране всё так же плясала зелёная линия — слишком ровная, слишком механическая, как у спящего, которого никогда не разбудят. Но теперь, если присмотреться, в пиках линии угадывался слабый, почти незаметный сбой — будто сердце под пластиком на секунду замирало, а потом билось снова, с удвоенной силой.
Катя подсоединила шланг к бутылке. Пластик был скользким, покрытым какой-то маслянистой плёнкой, и когда она натягивала трубку на горлышко, бутылка выскользнула из пальцев и упала на пол. Не разбилась — стекло глухо стукнуло о кафель и осталось целым, только трещина побежала по дну, тонкая, как волос.
Вода выплеснулась на пол, собираясь в маленькую, идеально круглую лужу — такую ровную, будто кто-то вычертил её циркулем. И в этой луже отражался не потолок с мигающими лампами. Там было лицо. Размытое, бледное, с чёрными провалами вместо глаз, с губами, сложенными в беззвучный крик.
Алёна быстро подняла бутылку — и отражение исчезло, словно его смыли. На полу осталась только вода, обычная, прозрачная, без единого секрета.
Она подвесила бутылку на штативе капельницы. Металлическая стойка зашаталась, заскрипела, и на секунду обеим показалось, что штатив сейчас рухнет, погребая под собой и бутылку, и манекен, и их последнюю надежду. Но он устоял. Замер, чуть наклонившись в сторону кровати, будто кто-то невидимый придерживал его за плечо.
Алёна взяла иглу. Металл блеснул в тусклом свете — короткая, злая вспышка. На кончике, на самом острие, что-то темнело. Засохшая кровь. Или ржавчина. Или что-то ещё, оставшееся от предыдущего пациента, того, кто лежал на этой кровати до того, как превратился в пластик и пустоту.
Она ввела иглу в руку манекена. Пластик поддался неожиданно легко — с влажным, хлюпающим звуком, будто под ним была не пустота, а плоть. Будто всё это время манекен был не игрушкой, а чем-то живым, замороженным, ждущим своего часа. Из места прокола вытекла одна-единственная капля. Красная. Настоящая. Она медленно сползла по пластиковой руке, оставляя за собой тёмный, влажный след, и упала на простыню, впитываясь в ткань кровавым пятном.
Катя включила осциллограф. Аппарат запищал — высоко, пронзительно, как комар над ухом — экран мигнул, залился зелёным светом, и на нём появилась линия. Но не та, что была раньше. Не ровная, механическая, как у спящего робота. Теперь это была линия живого сердца — неровная, с пиками и провалами, с безумными скачками и внезапными падениями, как у человека, который борется за каждый вдох. Который ещё не сдался.
Девушки переглянулись. Аппарат показывал последние минуты жизни пациента N13. Счёт пошёл на секунды.
А потом манекен засветился. Белое сияние окутало его целиком — тёплое, почти живое, пульсирующее в такт зелёной линии на экране. В этом свете пластик начал таять, искажаться, превращаться во что-то другое. Проступили очертания — не пустая грудная клетка, а рёбра, прикрытые бледной кожей; не пустые глазницы, а глаза — мутные, белые, но с живым, бьющимся под ними зрачком.
Мужчина лежал на кровати. Настоящий, из плоти и крови, подключённый к капельнице, с иглой в руке. Его грудь медленно поднималась и опускалась — слишком медленно, слишком тяжело, будто каждый вдох давался ему с боем. Он был бледен, худ, и на его лице застыло выражение, которое трудно было описать. Не боль. Не страх. Удивление. Чистое, детское удивление — будто он не ожидал, что кто-то придёт. Будто он уже смирился с тем, что умрёт один, в этой палате, под этим тусклым светом.
На циферблате осциллографа отражалось время. Секунды бежали, сменяя друг друга, и сердце мужчины билось — слабее, реже, с каждым ударом уходя куда-то далеко, откуда не возвращаются.
Девушки смотрели на экран, не в силах отвести взгляд. Алёна задержала дыхание. Катя сжала кулаки так, что ногти впились в ладони.
А затем линия выпрямилась.
Ровная. Мёртвая. Бесконечная.
Белое свечение вокруг манекена развеялось, как туман на утреннем солнце — сначала по краям, потом и вовсе исчезло, оставив после себя только холод и запах озона. На кровати снова лежал пластик. Пустой, безжизненный, с иглой, торчащей из руки, и с красной каплей, застывшей на простыне.
На циферблате появилось время смерти: 3:20:49.
Девушки помолчали минуту. Не сговариваясь. Тишина в палате стала плотной, почти осязаемой — такой, что можно было резать ножом. А потом они переглянулись, кивнули друг другу и, не говоря ни слова, пошли к сейфу в регистратуре.
– Так, одну цифру мы нашли. Вопрос на засыпку: где искать вторую кнопку с цифрой? — спросила Катя, шагая по коридору. Её шаги гулко отдавались в пустоте, и эхо возвращалось искажённым, чужим — будто кто-то шёл за ними, повторяя каждый шаг, но стоило обернуться — никого.
– Можно хлам в углу осмотреть. Я, по-моему, там видела что-то похожее — проговорила Алёна, наморщив лоб. Голос у неё сел, и она прокашлялась — в горле стоял привкус пыли и металла.
– Ладно, осмотри там, пожалуйста.
– Окей — Алёна встряхнула головой, прогоняя остатки видения — того самого, где сердце мужчины остановилось навсегда.
Она присела на корточки и начала разгребать хлам. Старые железяки с зазубренными краями, провода, из которых торчали медные жилы, сломанные ножницы, покрытые ржавчиной — всё это летело в сторону, звеня и скрежеща. И среди всего этого, в самом низу, в углу, куда не доставал свет, лежала кнопка. Маленькая, круглая, с выцветшей, почти стёртой цифрой «7».
Когда Алёна подняла её, из-под кучи хлама выскользнула змея. Нет, не настоящая — игрушечная, резиновая, с выцветшей чешуёй и стеклянными глазами. Но настолько реалистичная, что Алёна отшатнулась, потеряла равновесие и чуть не упала, зацепившись пяткой за провод. Змея лежала неподвижно — но её стеклянные глаза, казалось, следили за каждым движением. Когда Алёна перевела взгляд вправо, зрачки игрушки сместились туда же.
Она передала кнопку сестре, стараясь не смотреть на змею. Та осталась лежать на полу, свернувшись кольцом, и когда девушки отошли, Алёне показалось, что игрушка чуть распрямилась. Потянулась к ним. Но она не стала оборачиваться.
Катя установила все цифры на место — «3», «2», «0», «4», «9» и «7». Код сложился сам собой, без подсказок, будто кто-то невидимый стоял за её плечом и шептал цифры на ухо. Она набрала комбинацию — пальцы дрожали, и одна кнопка заела, но вторая попытка удалась. Дверь сейфа открылась с протяжным, утробным вздохом, похожим на облегчение. Словно сейф держал это внутри слишком долго и наконец смог выдохнуть.
Внутри лежало то, от чего у обеих перехватило дыхание.
Странная кость. Похожая на человеческую — бедренная, или плечевая — но слишком крупная, неестественно вытянутая, с наростами на концах, похожими на корни. На её поверхности были нарисованы символы — те самые, круги с загнутыми лучами — и они светились в полумраке тусклым, зелёным светом, пульсируя в такт их собственному дыханию.
Рядом с костью лежало досье на Кристи. Толстая папка из потрескавшегося картона, перетянутая резинкой, из-под которой торчали уголки фотографий и выцветшие бумажные ленты. И записка — сложенный вчетверо лист бумаги, пожелтевший по краям.
Катя развернула её. Бумага была тёплой — как будто её только что держали в руках, как будто тот, кто писал эти строки, закончил минуту назад и положил перо. На сгибах виднелись следы пальцев — маленьких, детских, с круглыми подушечками.
В записке было всего несколько строк, но они впились в память, как заноза:
Отец! Я знаю, где он прячется. Это старый курган на острове! Ради всего святого, я должна поговорить с ним… Я должна попробовать…
– Кажется, разгадка находится на острове — проговорила Катя, отрывая взгляд от бумаги.
Алёна кивнула сестре. Говорить не хотелось — слова были лишними, они только разрушали ту странную, хрупкую связь, которая возникла между ними в эту минуту.
И в этот момент здание начало трясти.
Сначала лёгкая вибрация — как от проходящего поезда, как от шагов великана где-то под землёй. Затем — настоящий грохот, от которого заложило уши. С потолка посыпалась штукатурка, белыми хлопьями оседая на волосах и плечах, забиваясь за воротник, попадая в глаза. Одна из ламп сорвалась с креплений и, пролетев в сантиметре от головы Алёны, разбилась об пол, разбрызгивая осколки, которые зазвенели, как разбитые колокольчики.
Красный ящик, тот самый, что висел на стене, упал с грохотом и открылся — из него вывалился пожарный шланг, свёрнутый в тугую бухту, и покатился по полу сам собой, как живой, разматываясь и извиваясь, будто искал, кого бы обвить.
Мгновение спустя тряска прекратилась так же внезапно, как и началась. Тишина наступила оглушающая — даже осциллограф в палате замолк, будто его выключили рукой, и лампы перестали жужжать, и где-то далеко, в глубине здания, что-то тяжелое рухнуло и затихло.
Девушки переглянулись, отряхнулись. С Алёны сыпалась белая пыль, делая её похожей на привидение — на ту самую девушку в сиреневом платье, которая таяла у них на глазах. Катя подняла пожарный шланг — он оказался тяжёлым, слишком тяжёлым для простой резины, и внутри него, в складках, что-то шуршало. Мелкие камешки. Или насекомые. Или что-то ещё, что не должно было оказаться внутри шланга.
– Пошли, посмотрим, что случилось — сказала Катя, и они двинулись по правому коридору.
То, что они увидели, заставило их замереть на месте.
Второй этаж — тот самый, куда они поднимались всего час назад, где сидел дымчатый силуэт в инвалидном кресле, где они нашли фотографии и записки — полностью обрушился. От него остались только развалины: груды бетона, торчащая во все стороны арматура, похожая на рёбра гигантского скелета, искореженные кровати, свисающие с обрыва простыни, разбитые лампы, горящие на полу мёртвым, красным светом.
В воздухе стояла густая, едкая пыль, пахнущая гарью и чем-то сладковатым — тем же запахом, что был в морге, когда они открыли мешок. Алёна закашлялась, прикрыв рот рукавом — пыль лезла в лёгкие, оседала на языке, и на вкус была как пепел и старая кровь.
Сёстры в последний раз окинули взглядом больницу. Из разбитых окон тянуло холодом — не осенним, а глубинным, древним холодом, который забирается под кожу и сворачивается там в тугой, ледяной клубок. И в этом холоде, в глубине коридоров, за рухнувшими перекрытиями, кто-то ждал. Не мальчик с белыми глазами. Не доктор с застывшей улыбкой. Кто-то старше, темнее, голоднее. Кто-то, кто лежал под этой больницей гораздо дольше, чем она стояла на поверхности.
Они развернулись и направились через площадь к разрушенной металлической лестнице. Шаги гулко отдавались в тишине, и Алёна вдруг подумала, что они слишком громкие — что кто-то может их услышать. Что кто-то уже услышал.
За их спинами, в руинах больницы, что-то тяжело упало — и покатилось. Ступенька за ступенькой, бетонная крошка сыпалась из-под невидимых колёс. Ближе. Ближе. Алёна почувствовала, как волосы на затылке встают дыбом.
Они обернулись одновременно.
Площадь была пуста. Только пыль медленно оседала на разбитый асфальт, складываясь в странные, причудливые узоры — круги, спирали, те самые символы со стены. И ни души вокруг.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
