Древнее зло на пенсии. Книга первая
Глава 1. Мороженое
Я спускался по трапу на крик. Шлёпанцы были мне велики и хлопали по металлу на каждом шаге. Снаружи пахло жареным. Запах, правда, занимал меня сильнее, чем крик. Жарили тесто на масле, с луком. Тянуло, судя по всему, из-за правой стены дока. После трюмной пыли, которая ещё скрипела на зубах, у меня сразу набежала слюна.
Крик шёл прямо из-под меня, от нижних ступеней, девчачий и злой. На середине трапа я перехватил поручень и глянул вниз.
Док оказался высоким. Я повёл глазами по балкам, тянувшимся ниже потолка, метрах в трёх над полом, по лампам в проволочных сетках. Свет от них ложился пятнами на пол, где разметку затёрли подошвами до серого, а у подножия трапа, в самом ярком пятне, стояли трое мужчин и девчонка. Первым из всего этого я, впрочем, разглядел мороженое.
Пломбир в вафельном стаканчике, белый, с оплывшим краем. Держал его мужик, стоявший к трапу ближе всех, держал небрежно, как вещь, доставшуюся даром. Сам мужик был кривой. Это я разглядел, когда он повёл стаканчиком в сторону девчонки. Левое плечо у него было задрано выше правого, голову он клонил туда же. Рот, когда он говорил, уезжал влево. Двое за его спиной, одинаковые, в куртках грузчиков, скучали так, будто им платили почасово.
Девчонка наседала на них. Невысокая, жилистая, она всё время переступала с ноги на ногу, будто пол под ней нагревался. На троих мужиков она орала так, словно перед ней стоял один, да и тот мелкий.
— Сбор, капитан. — Кривой лизнул пломбир. — Портовый. Двести лян с корыта, на Медном Рынке все платят.
— Это не корыто! — Она ткнула пальцем через плечо, в борт над трапом. — Это «Кормилец»!
— Корыто. И должок за ним с прошлого раза.
— Какой ещё должок?! Я тебе в прошлый раз ничего не заплатила!
— Вот он и должок. Двести за тот раз, двести за этот.
— Я станции за док заплатила! Вчера! Квитанция в рубке висит, сходи почитай, если читать умеешь!
— Станция своё взяла, а док мой. Нет лян, капитан, ну…
— Для тебя нету!
— …значит, заберём топливо. Шланг вон лежит. — Он качнул стаканчиком под трап. Пломбир в нём опасно накренился.
— Только тронь шланг, Сунь. Только попробуй тронь.
Она вскинула к нему левую руку ладонью вперёд. На запястье болтался широкий браслет, ей явно великоватый. В разъёме на нём сидела плоская пластинка размером с палец, с зелёным огоньком на торце. Кривой покосился на ладонь и ухмыльнулся всей левой половиной лица.
— Опять ладошку? Чё, в прошлый раз сильно сработала?
— В этот сработает!
Держала она ладонь неправильно, на прямом локте. Я это отметил и спустился ниже.
Бить её, похоже, пока не собирались. Вмешаться, наверное, стоило, только мороженого мне хотелось больше, чем разбираться, в чём я честно себе и признался. Голод был так себе, зато по холодному и сладкому соскучился всерьёз.
Откуда у кривого пломбир, стало ясно, стоило поискать глазами. В дальнем конце дока, у выхода на станцию, стоял ларёк под жестяным козырьком с нарисованным рожком. Под козырьком белела витрина. На ней мой взгляд и остался, четверо у трапа могли подождать. Толстый мужчина за прилавком глазел сюда, на трап, подперев щёку кулаком.
Я сошёл с трапа и двинулся к ларьку. На хлопанье шлёпанцев по гулкому листовому полу на меня уставились все четверо. Девчонка оборвала крик на полуслове.
— А ты ещё кто такой?! С моего корабля?!
— Я за мороженым, — ответил я и кивнул на ларёк. — Вы кричите, кричите, а оно тает. У вас тут вообще всё тает, я погляжу, и никто не торопится.
Проходя мимо, я разглядел её вблизи. Лицо совсем молодое, с коротким белым шрамом на подбородке. На ходу я прочёл нашивку на груди капитанского комбинезона. Имя на ней стояло мужское, да и плечевые швы съезжали у неё чуть не к локтям. Значит, шили комбинезон на человека пошире в плечах, от него же, видно, остались и нашивки. У меня рукав опять сполз к пальцам, пришлось его поддёрнуть. Худи на мне сидела не лучше, жёлтая и безразмерная, хоть рукава я закатал ещё в трюме.
По широкой дуге, чтобы не задеть локтем пломбир, я обошёл кривого. Через несколько шагов меня дёрнули назад за капюшон.
Воротник врезался в горло. Я остановился. Идти дальше значило волочь за собой того, кто вцепился в меня всей пятернёй. Сзади пахнуло подтаявшим пломбиром.
— Ты чей? — процедил кривой мне в затылок.
— Ничей. Худи не моя. И не тяни так, мальчик, шов разойдётся. Раньше шили на совесть, двойной строчкой, а тут одна нитка, и та гнилая.
— Да хоть чья. С корыта слез, значит, корытный. Двести с неё, двести с тебя. — Он дёрнул сильнее, разворачивая меня к себе. — Поворачивайся, когда с тобой люди говорят.
Шов на плече затрещал. Рвать чужую вещь было жалко. Хорошо бы он просто разжал пальцы. Оттолкнуть бы его легонько, по-соседски, и пойти дальше к ларьку.
Легонько я не умею.
Я смахнул с рукава невидимую крошку, как смахивают со стола перед тем, как постелить чистую скатерть. Внутри при этом стало скучно и чуть щекотно, будто в зубах застрял кунжут. Для троих за моей спиной низа больше не было. У меня заложило уши, на полсекунды, как в лифте, и сразу отпустило.
Кулак на капюшоне сначала ослаб, а потом пропал вместе с тяжестью, которая тянула меня назад. Пыль под ногами у кривого поднялась с пола столбиком и повисла, не зная, куда ей теперь деваться. Я обернулся.
Кривой всплывал. Подошвы у него уже оторвались от пола. Рывок, которым он собирался развернуть меня, теперь крутил его самого. Кривой медленно заваливался назад, колени уходили вверх, голова вниз. Лицо у него при этом стало такое, будто он шагнул на ступеньку, а её там не оказалось. Грузчиков за его спиной, дёрнувшихся было ко мне, уже несло к балкам. Один успел ухватить другого за куртку. Вверх они шли вдвоём, в обнимку, болтая ногами, как дети на слишком высокой скамейке. У одного из них из кармана выскользнула зажигалка и поплыла следом, лениво кувыркаясь.
Когда кривой, уже вниз головой, проплывал мимо, рука с мороженым прошла у самого моего лица. Пломбир из перевёрнутого стаканчика не падал, так и сидел белым куполом. Только с края оторвалась подтаявшая капля и повисла у его запястья.
Забрать добычу было просто. Кривой отдал стаканчик, стоило мне потянуть. Свободной рукой он загребал воздух, ища, за что уцепиться. До мороженого ему сейчас дела не было.
— Спасибо, — сказал я. — Держал ты его, конечно, как попало. Кто ж так держит, из-за твоих пальцев вся вафля размокла.
Вместо ответа он крутанулся ещё на пол-оборота. Я поймал пальцем отставшую каплю и облизал, а стаканчик перевернул донышком вниз.
Девчонка осталась на полу. Она замерла в той же позе, с поднятой ладонью. Только голова запрокинулась. Теперь девчонка таращилась на потолок, где под балками ворочались трое.
— Сунь? — окликнула она потолок, впервые с тех пор, как я её услышал, без крика.
Потом она опустила глаза на собственные ботинки, словно проверяла, держат ли её ещё ноги, и снова уставилась вверх. Ларёчник в конце дока тоже остался где стоял, с круглой ложкой для шариков, занесённой над витриной. В проёме выхода за его спиной вынырнула гружёная тележка. Парень, толкавший её, задрал голову к балкам и, помедлив, молча укатил тележку обратно.
Стаканчик приятно холодил пальцы сквозь вафлю. Прежде чем откусить, я постоял так, пока с края не набежала новая капля. Очень давно я не ел мороженое, и торопиться с ним не хотелось…
Пломбир оказался плотный и сливочный. Ванили в него пожалели. Зато сладость была ровная, в меру. Делали его на совесть. Верх подтаял и уже стекал по стаканчику. Сначала я снял потёк языком и только потом откусил край. Вафля хрустнула так громко, что звук ушёл под самый потолок. Пресная, по кромке чуть пригорелая, идеально для пломбира.
В доке было тихо. Лампа, за сетку которой держался один из грузчиков, поскрипывала на подвесе. Пятна света от неё ходили по полу туда-сюда. Только за стеной станционный голос объявлял отход «Серой цапли» и просил провожающих покинуть причал. Да ещё из соседнего дока мерно бухало железом по железу.
Где я и сколько прошло времени, можно было выяснить потом. Такие вопросы могут подождать, а пломбир тает.
— Слы-ышь, — подал голос сверху кривой.
Он всё-таки ухватился за трубу под балкой. Теперь он держался за неё одной рукой, медленно поворачиваясь вокруг трубы, как незакреплённая стрелка на часах.
— Ты чё творишь?
— Ем. Не мешай, а то кусок не в то горло пойдёт, а мне потом кашлять.
— Мороженое-то моё было…
— Было, — согласился я. — Теперь моё. Ванили, кстати, пожалели. Раньше лучше было, раньше ваниль и в пироги клали горстью, не скупились.
— Ты хоть знаешь, под кем этот док?
— Под тобой. Ты говорил. Два раза. Я не глухой, мальчик, это вы все тут кричите, будто я на том конце станции.
Кривой разинул рот и захлопнул, будто пережёвывал ответ. Висеть вниз головой и разговаривать ему было, видимо, неудобно.
— Опусти, а?.. По-людски прошу.
Я откусил ещё и прожевал как следует. Спешить было некуда.
Повисев и подумав, кривой вывернул голову к девчонке.
— Капитан. Капита-ан, ну… Скажи своему.
— Он не мой! — Она наконец оторвала глаза от балок и перевела их на меня. — Он не мой, он вообще…
— Ничей, — подсказал я. — Сказали же уже. Что ж вы всё по второму разу.
— Капитан, я ж по-хорошему пришёл…
— По-хорошему?! — Она вскинула голову. — Топливо слить по-хорошему?! Вот и виси теперь!
Отругав его, она вернулась взглядом ко мне и разглядывала, покусывая губу, пока я не откусил от пломбира ещё два раза. Ладонь у неё так и висела в воздухе, развёрнутая туда, где недавно стоял кривой, пока на запястье под ней всё мигал огонёк браслета. Пальцы у неё были сведены и напряжены, большой торчал в сторону, а вся рука держалась на одном плече, как вывеска на кронштейне.
— Ты плохо стоишь, — сказал я.
— Чего?!
— Техника в руке ставится не так. Кто ж так ставит, на прямом локте, это ж плечо сорвёшь через месяц. Большой палец прибери, он у тебя торчит, как пьяница у подъезда. И вес у тебя на пятках, а надо…
Она дёрнула руку к груди и накрыла браслет другой ладонью, как будто я собирался его отнять.
— Какая техника?!
— Внучке покажу. — Я приподнял стаканчик, чтобы было понятно, о чём речь. Пломбир в нём уже осел ниже края вафли. — Если дашь ещё одно. Бесплатно не учат, это раньше учили за спасибо, да и то не всех.
— Какая ещё вну-учка?!
На последнем слове она сорвалась на визг. Один из грузчиков наверху нервно хмыкнул и тут же затих. Спорить я не стал.
Доев верх, я взялся за стаканчик и пошёл по нему кругами. Под пломбиром вафля размокла. У донышка, куда стекло всё подтаявшее, она превратилась в сладкую кашицу. Здесь я совсем замедлился, потому что после неё ничего уже не оставалось. Оставалось облизать палец и смять бумажную обёртку, в которую было завёрнуто донышко. Урны поблизости не нашлось. Обёртка отправилась в карман худи.
Потом я вернул им низ на место, а сам медленно пошёл к ларьку с мороженым. Пальцем разгладил на колене складку шорт, не спеша, как расправляют скатерть. Давление вернулось в уши с тихим щелчком, пыль, до этого висевшая столбиком, осыпалась.
Все трое упали разом, с высоты балок, глухо и тяжело, как сброшенные с кузова мешки с мукой. Девчонка отскочила на шаг. Один грузчик приземлился на другого. Нижний выплюнул короткое слово, которого я не разобрал. Кривой полежал на спине, глядя на трубу, за которую только что держался. Потом он, кряхтя, поднялся, придерживая колено. Зажигалка упала последней, цокнула об пол и откатилась к трапу.
Грузчики, отряхиваясь и не глядя на меня, побрели к выходу. Когда кривой захромал к трапу, я решил, что он за шлангом. Девчонка, видимо, подумала то же, потому что шагнула ему наперерез, снова вскинув ладонь. Но он обошёл шланг стороной и выудил из-за пазухи сложенную купюру. Нагнувшись, он положил её на нижнюю ступень трапа и прижал пальцем, чтобы не сдуло вентиляцией.
— За причинённые неудобства, — буркнул он.
Подобрал зажигалку и поковылял за своими к выходу, так ни разу и не обернувшись.
Девчонка дождалась, пока они скроются за углом, и только тогда кинулась к трапу за купюрой. Развернув, она посмотрела на неё через свет лампы, будто проверяла, настоящая ли. Потом она сунула купюру в нагрудный карман под чужую нашивку и застегнула клапан.
— Это за док, — отрезала она, хотя я ни о чём не спрашивал.
Проводив купюру взглядом, я подумал, что на неё, наверное, можно было взять ещё пломбир, а может быть, и не один. Правда, теперь деньги были её. Как и худи, наверное.
Она развернулась ко мне всем телом, переступила, потом ещё раз. Стоять на месте у неё не получалось вообще.
— Он теперь по всему Рынку разнесёт, — простонала она, глядя мимо меня на выход. — По всему Рынку. Что у меня на борту какой-то…
— Он заплатил, — напомнил я. — Буркнул, правда, и пошёл. Мог бы и поклониться, за такие-то деньги.
— Сунь. Заплатил. — Она хлопнула себя по карману, будто купюра могла оттуда сбежать. — Сунь в жизни никому ничего не платил, это ему все платят!
Она, видно, так и не придумала, как меня назвать. Вместо этого ткнула себя пальцем в грудь, прямо в чужую нашивку.
— Так. Меня зовут Капитан Лия Верес. «Кормилец» — мой корабль. Билета я тебе не продавала, и откуда ты там взялся, знать не хочу. Уйди с моего корабля.
— Я на него ещё не вернулся. И не кричи так, внучка, связки посадишь, а потом хрипеть будешь, как этот, кривой.
Она набрала воздуха и выдохнула, так ничего и не сказав. Пальцы у неё сжались в кулак и разжались.
— Вот и не возвращайся! Вали давай!
Можно было и не возвращаться. Док выводил на станцию, где жарили тесто с луком и, надо думать, продавали пломбир не одним кривым. Я оглядел себя сверху вниз, от жёлтой худи до шорт с уточками и шлёпанцев. Всё это нашлось в трюме, в ящике, стоявшем ближе всего. Спросить тогда было не у кого. Уходить в чужом, не расплатившись, выходило невежливо. Раздеваться посреди дока было бы ещё хуже.
За худи я ей, кажется, был должен…
— Ещё? — прогудел через весь док ларёчник и приподнял над прилавком круглую ложку.
Витрина у него запотела, за стеклом стопкой стояли пустые вафельные стаканчики, ещё не наполненные. Глядя на них, я на ходу проверил карманы худи. В одном шуршала обёртка, в другом было пусто. Пока я шёл к ларьку, мне ни разу не пришло в голову, что за пломбир здесь платят.
— Лян нет. — Я развёл руками, и рукава тут же съехали к пальцам. — Потом ещё загляну. Ты его в тепле не держи, в тепле он садится, а у тебя витрина потеет, значит, мотор слабый.
Ларёчник пожал плечами и опустил ложку обратно.
Я зашлёпал обратно к трапу.
Подниматься было так же легко, как спускаться, будто я ничего не весил. Шлёпанцы снова захлопали по металлу. Сзади загрохотали ботинки, часто, через ступень.
— Куда?! Я кому сказала?! Уйди, а не зайди! Ты глухой?
— Нет, слышу хорошо. Это ты кричишь, будто я на том конце дока. Я тебе за худи должен. Худи, кстати, хорошая, только рукава длинные. Кто ж такие рукава шьёт.
— Эй! За какую ещё худи?! Стой! Сто-ой, я охрану станции вызову! Туда нельзя, там клановый груз! Ты вообще понимаешь, что мне будет, если с ним хоть…
Трап упирался в грузовой люк. Перешагнув комингс, я снова оказался в трюме, большом и гулком, где каждый шаг возвращался эхом от переборок. Путь лежал вдоль шпангоутов под лампами, горевшими через одну. В углах, мимо которых я проходил, темнела рыжая, тяжелая пыль. Пахло всё так же, затхлостью и старым машинным маслом. Запах жареного за мной внутрь не пошёл. Без него в трюме сразу стало тоскливо и скучно.
Саркофаг стоял там же, где я его оставил, посреди трюма, тёмный, длиннее человека, с запасом. Ремни, которыми его пристегнули к палубным кольцам, так и остались затянутыми. Я глянул на него мельком, как на собственную постель, из которой недавно встал. Крышка лежала рядом, на палубе, внутренней стороной вверх. В ровном слое осевшей вокруг пыли отпечатались мои собственные следы. От саркофага к ящику у стены шли следы босых ног. От стены к люку тянулись уже отпечатки шлёпанцев. Только теперь я заметил по бокам саркофага замки. Тяжёлые, запертые, с целыми пломбами.
Крик за спиной оборвался посреди слова.
Когда я обернулся, Лия застыла в люке и смотрела на крышку. Из саркофага тянуло холодом и старым камнем, как из подвала, куда не спускались очень давно, и она, похоже, это чуяла: ноздри у неё дрогнули. Потом перевела взгляд на замки и уставилась на них надолго, как на замок собственной двери, к которому вдруг перестал подходить ключ. Дальше её глаза нашли следы в пыли, и только после них меня.
Она замолчала совсем и даже переступать перестала. Какая она непостоянная. А я уже успел привыкнуть к её крику.
Ящик у стены, из которого я брал одежду, стоял открытым. На боку у него маркером, от руки, крупно было выведено «ОТЦОВСКОЕ». Сверху в нём лежал серый свитер. Сначала я его вынул, а потом положил обратно, потому что шерсть кололась. Лия покосилась на ящик, а оттуда на мою жёлтую худи. Про замки она, кажется, забыла. Правой рукой она обхватила браслет на левом запястье и стиснула.
— Худи я отработаю, — сказал я. — Или верну, если скажешь. Только тогда мне будет не в чем уйти, а в одних шортах с уточками по станции ходить неприлично даже по нынешним временам. Раньше за такое… впрочем, раньше у меня и шорт таких не было.
Она и на это промолчала.
Сверху, из шахты с лестницей в дальнем конце трюма, загудело. Гудок был низкий, ровный и шёл, судя по всему, из рубки, но разносился по всему кораблю. На стене у грузового люка, в шаге от Лии, замигала лампа над трубкой на витом шнуре. Я дошёл до шахты и задрал голову. В квадрате люка наверху виднелись край кресла и приборная панель в бегающих огоньках. Потом заговорил мужчина, так гладко, что ни разу не сбился. По этой гладкости я и понял, что говорит запись.
— «Юэ Стеллар», служба перевозок клана Юэ. Капитан Верес, запрос о состоянии груза. Просим подтвердить.
Запись смолкла, лампа у люка всё мигала. Лия на трубку даже не взглянула. Она смотрела на меня с таким лицом, будто ей только что назвали сумму, какой она никогда не видела.
Раз уж разговаривать она не хотела ни со мной, ни с гудком, я спросил о том, что меня действительно волновало.
— На корабле есть мороженое?
— Нет…
— Плохо. Корабль без мороженого — это не корабль, это ящик с мотором.
Корабль, на котором мне теперь отрабатывать худи, и ни одного пломбира на борту.
Лампа над трубкой погасла. Я подошёл к крышке и присел над ней на корточки. Шлёпанцы при этом едва не соскочили с пяток.
Вблизи стало видно, что изнанка вся в царапинах. Царапины шли вкривь и вкось, наслаиваясь одна на другую. Все старые. Пыль в них слежалась плотно, как грязь в швах рабочей рукавицы, которую ни разу не стирали. Стоило провести по одной ногтем, как он лёг в борозду ровно, по всей длине, как в свою…
Гудок раздался второй раз.
Лия метнулась к стене и сорвала трубку с крючка.
— Капитан Верес. — В трубке коротко проквакали вопрос. — Груз… — Она сглотнула. — Г-груз повреждён. Обстоятельства выясняются.
Всё время, пока говорила, она смотрела на меня, на мои пальцы на крышке. Чтобы ей было удобнее, я поднял голову. Повесить трубку у неё вышло не с первого раза. Сначала она промахнулась мимо крючка.
— Ты… ты оттуда вылез?
— Да. Там пыльно и скучно.
Глава 2. Пассажир без билета
— Порций сорок одна. Была сорок четыре. Кто ел ночью?
Спросили сверху, сухо, по-женски. Прозвучало это как опись недостачи, причём виноватого в ней, похоже, уже вычислили и теперь ждали только, пока он признается сам. Я открыл глаза. Под щекой у меня была палуба, тёплая, как бок печки наутро после хорошей топки. В серой пыли перед носом я выдул дыханием чистый кружок. Во рту ещё стоял вкус ночной пастилы из пакета, сладкий и резиновый. Виноватым тут, похоже, был я.
Возле саркофага железо грело лучше, чем в любом другом углу трюма. Место это нашлось ещё вчера, когда Лия, так больше ни о чём и не спросив, ушла наверх. Я собирался полежать минутку, а пролежал до самого утра. Перерыв был только один, ночью, когда я наведался на кухню.
Сев, я повёл глазами по трюму. Саркофаг темнел рядом, длинный, крышка так и лежала возле него на палубе. Лампы под потолком горели через одну, а в их жёлтых пятнах не было ни души, только по углам лежала рыжая рудная пыль, которую тут, видно, никто не мёл с прошлого рейса. Над трубкой у грузового люка, рядом с лампой, нашлась круглая решётка, мелкая, как ситечко для заварки. Кроме неё, говорить тут было нечему, так что отвечать пришлось ей.
— Я ел, — признался я решётке. — Доброе утро. Не знаю, как вас звать, так что буду пока звать женщиной в стене, вы уж не обижайтесь. Три пакета, всё верно, с нижней полки в шкафчике у плиты. Каша с мясом ещё ничего, хотя от мяса там одно название, волокна да запах. Бобы у вас твёрдые, их недоварили, а потом высушили, так они навсегда и остались недоваренными. А сладкое, вроде пастилы, резиновое, жуёшь его, жуёшь, а оно всё не кончается. И всё холодное. Хотел погреть, да не нашёл, где у вас плита включается, а будить никого не стал, ночь всё-таки. Простите уж, что взял самовольно, я бы спросил, да спросить было…
— Паёк рассчитан на экипаж, — перебила решётка. — Экипаж двое. Пассажир без билета, три порции. Записано.
«Записано» она поставила в конец, как ставят на стол тарелку, со стуком. Строгая была женщина. Каждая крупинка у неё, видно, была на учёте, и ночного едока она учуяла бы по одной крошке на полу. Таких хозяек я всегда уважал, на хорошей кухне иначе нельзя.
— Билета мне никто не продавал, — всё-таки уточнил я. — Купил бы, будь на что. Худи вот тоже чужая, за неё я отработаю. И за пакеты отработаю, вы только скажите, сколько и чем. Раньше на постоялом дворе за ночлег дрова кололи, очень было удобно: хозяину польза, гостю разминка.
Решётка молчала. Я подождал, не добавит ли она чего, но женщина в стене разговор уже закончила. Она берегла порции строже, чем я берёг бы пломбир. Ночных едоков она не любила, это слышалось в каждом её слове.
Из шахты в дальнем конце трюма тянуло кофе. Горький, пережжённый, варили его, похоже, только затем, чтобы проснуться. Отряхнув шорты от серой пыли, я побрёл на запах и только на ходу почуял, что в плечо задувает. У худи, там, где вчера ухватился кривой, шов разошёлся на палец. Надо будет зашить, если найдётся нитка. Двойной строчкой, как положено.
Ступеньки в шахте были из круглого прутка, и шлёпанцы на них то и дело съезжали у меня с пяток. На полдороге левый сорвался совсем, пришлось ловить его уже в воздухе и надевать обратно.
— Кто ж ступеньки из прутка делает, — попенял я ему. — Для кошек, что ли? Человеку тут и босиком неудобно, а в шлёпанцах так вовсе.
Высунувшись из шахты, я огляделся. Рубка стояла пустая, только в правом кресле лежало скомканное одеяло. Вмятина посередине него была небольшая, как раз по Лии, если свернуться калачиком. На панели вразнобой мигали лампочки, зелёные и жёлтые. Я в них разбираться не стал, ни одна не обещала ни еды, ни тепла. На прищепке у стекла висела бумажка с печатью. Наверное, квитанция за стоянку в доке, оплаченную ещё до вчерашней ругани с кривым. Прихваченная за один угол, она покачивалась от вентиляции. Кофе тянуло из короткого коридора за рубкой, туда я и свернул.
Камбуз оказался тесный. Обедать втроём тут было можно, если все трое худые и никто не размахивает локтями. Как на всякой чужой кухне, первым делом я нашёл глазами плиту. Она стояла у стены, на две конфорки. Над ней на крюке висела сковородка, всего одна. Для кухни, где кормятся трое, бедновато. У хорошей хозяйки под блины висела бы отдельная, и мясо на ней жарить она бы никому не дала. Правее блестела мойка. Кран над ней капал. Неужто подтянуть его было некому? Работы там на две минуты, прокладку сменить. Зато потом никто бы полночи не слушал это капанье. Посередине стоял привинченный к полу стол при двух лавках. Всё тут выкрасили в казённый зелёный. По углам краска облупилась, там, где её годами сбивали кастрюлями. Пахло кофе и кашей с мясом, знакомой мне ещё с ночи.
За столом сидел большой человек и ел паёк. Заодно он чинил гайковёрт. В первую секунду мне даже показалось, что всё это он делает одной и той же рукой.
Разобранный гайковёрт лежал перед ним на промасленной тряпке, нутром наружу. Левой рукой большой человек придерживал корпус, а в правой держал ложку. Он черпал ею кашу из пакета и отправлял в рот. Не выпуская ложки, он поворачивал её ручкой винт в корпусе, как отвёрткой. Потом облизывал и черпал снова, ровно и с толком, без единого лишнего движения. Лысина у него блестела под лампой, зато борода, густая, с проседью, росла чуть не от самых глаз, так что крупинку каши у левого угла рта в ней было почти не видно. Рукава комбинезона до локтей пестрели мелкими дырочками с бурыми краями, прожжёнными, должно быть, искрами. Рядом с ним стол казался детским.
Пакет с кашей стоял у него в кружке с кипятком, как в бане, и над ним поднимался пар.
— Доброе утро, — поздоровался я и примостился на лавке напротив. — Ложку вы бы отвёрткой не делали. Её потом в рот, а в механизме смазка, от смазки живот крутит, это все знают. А кашу вы, я смотрю, в кипятке греете. Правильно. Я ночью не догадался, поел холодной, теперь бобы до сих пор внутри стоят, как гвозди.
Большой человек поднял на меня глаза, но жевать не перестал. Челюсть у него ходила медленно и ровно, как мельничный жёрнов. Он прожевал и зачерпнул ещё. Вместо ответа он двинул подбородком в сторону чайника на плите, мол, кипяток там, и снова повернул ложкой винт.
Женщина в стене разговаривала цифрами, а этот, видно, жеванием. Мне оба языка были понятны, и второй даже больше нравился.
Чайник был электрический, мятый, со шнуром, обмотанным изолентой в двух местах. Погреть в таком кипятке пакет было бы в самый раз, только нового пакета я всё-таки не взял. Женщина в стене и так была мной недовольна, а ссориться с хозяйкой в первое же утро мне не хотелось.
В коридоре загрохотали ботинки, часто и сердито. Шаг был знакомый, хоть капитан ещё и не показалась. Вчера за мной по трапу стучали те же ботинки.
— Он ещё тут?!
Лия выросла в дверях. Вцепившись в косяк, она переступала с ноги на ногу. Глаза у неё были красные, а вчерашний комбинезон весь пошёл складками. Да и разве в кресле выспишься?
— Тихо-он! Я ему вчера сказала, вали! Вали с корабля! А он всю ночь в трюме на палубе пролежал! Я два раза спускалась… три, он не шевелится, дышит еле-еле! Я думала, он у меня там помрёт! Или он заразный какой! Юэ полночи названивали, а тут ещё этот лежит!
Тихоном, значит, звали большого человека. Имя ему подходило. Он и сам был тихий и тяжёлый, как шкаф, который давно никто не двигал. На крик Тихон даже не обернулся, отправил в рот ещё ложку.
— Я не болею, внучка, — успокоил я. — Спал просто. Сон у меня крепкий, всегда таким был. Живой, здоровый, спасибо, что спускалась. Пол там тёплый, особенно возле…
— Не на-адо! — Лия выставила перед собой левую ладонь, браслетом ко мне. — Не надо мне про возле! Не хочу я про возле!
Не надо так не надо, с утра спорить незачем. Её и так всю ночь будили звонками Юэ, и по лицу было видно, что спрашивали там каждый раз про одно и то же, про состояние груза, возле которого я спал.
Лия протиснулась мимо лавки к шкафчику и выдернула с нижней полки пакет. Прихватив из ящика ложку, она надорвала его зубами и принялась есть прямо так, холодным, стоя у плиты. Жевала она быстро и сердито, будто каша была в чём-то виновата.
— Холодное стоя есть вредно, — я постучал пальцем по столу. — Живот застудишь, а потом будешь на всех кричать ещё громче, хотя куда уж громче. Сядь, внучка. Лавка есть, место есть. Тихон подвинется.
Тихон не подвинулся. Лия ткнула в мою сторону ложкой.
— Не указывай мне на моём корабле! Ты вообще кто такой? Звать тебя как?! Зина тебя в журнал пишет, а как писать, не знает!
Выходит, женщина в стене звалась Зиной. Хорошее имя, домашнее, для хозяйки в самый раз.
Раз спросили, отвечать полагалось как следует, целиком. Сокращать своё имя самому невежливо, всё равно что поставить гостю полтарелки и сказать, что больше нет. Поднявшись с лавки, я одёрнул худи, чтобы сидела ровнее, и назвался:
— Тайинь Шэнь-цзун, Демон Опустошения, Тот-Кто-Гасит-Звёзды.
Вышло длинно, если записывать, строки на три. Зато всё как положено, ни одного слова не пропустил.
У Тихона встала челюсть. Ложка замерла над пакетом. Каша застряла у него за щекой, круглым бугром под бородой. Он таращился на меня и не моргал. Больше на камбузе ничего не изменилось, кран всё так же капал в мойку.
Лия этого не видела. Она выскребала ложкой угол пакета так, будто ничего другого для неё сейчас не существовало.
— Демон, — протянула она, облизывая ложку. — Опустошения. Ага. Звёзды он гасит. А я тогда Императрица Сект. — Ложка качнулась в мою сторону. — Может ещё и архидемон? Короче, будешь Арчи.
Как меня только не звали, и длинно, и шёпотом, а чтобы так коротко, как кота во дворе, впервые. Сначала мне стало обидно. Потом я прикинул, что, пока полное имя выговоришь, человек успеет доесть и уйти.
— Арчи так Арчи, — согласился я и сел обратно. — Коротковато, конечно. Раньше имя давали на всю жизнь, чтобы было за что уважать человека, пока он ещё рта не раскрыл. А сейчас, я смотрю, все торопятся, словно за каждую букву платить приходится. Ну ничего. Привыкну.
— Привыкнет он. — Лия сунула ложку обратно в пакет. — Привыкай до обеда. После обеда тебя тут нет.
— Ну-ну, — буркнул я, и больше ничего. Рот у неё был занят холодной кашей, спорить с ней сейчас вышло бы себе дороже.
Тихон дожевал и долго глотал, как таблетку всухую. Только потом он отложил ложку. Из нагрудного кармана он выудил настоящую отвёртку, короткую, с жёлтой ручкой. Дальше он крутил винт уже ею.
Сидеть за чужим столом сложа руки было неловко. За худи я был должен, за три пакета тоже, а теперь ещё и за новое имя, пусть и совсем короткое. Хотелось дела. Долго искать его не пришлось.
На полке над мойкой, в бумажном кульке с загнутым краем, лежали два яйца, коричневые и крупные. К одному ещё прилипло крошечное пёрышко. Настоящие, куриные, прямо из-под несушки! После ночного пайка я смотрел на них, как на подарок. У меня даже в горле потеплело.
— Давайте я яичницу сделаю, — предложил я. — Раз уж вы тут всё холодное едите. Два яйца на троих, конечно, баловство одно. Раньше на троих брали десяток, и то сковородку потом хлебом подбирали дочиста. Хлеба у вас, я так понимаю, нет?
— А тебе ещё и хлеба? — Лия от плиты мотнула головой на кулёк. — Это не твои яйца!
— Не мои. — Я пожал плечами. — Так я и не себе. Хлеба нет, значит, ложками подберём, ложка тоже сгодится.
Тихон поглядел на кулёк. Что он там про меня думал, по лицу было не понять. В конце концов он кивнул на сковородку на крюке. Лия дёрнула плечом, мол, делай что хочешь, только отстань. Потом она отошла от плиты к двери, доедать.
Сковородка была чугунная, тяжёлая. Деревянную ручку обмотали изолентой в том месте, где дерево треснуло. Дно у неё было чёрное, намасленное долгой службой до гладкости. В такой у меня ничего бы не пригорело. Хорошая вещь, такую и внукам оставить не стыдно.
Я поставил её на правую конфорку и повернул ручку. В плите щёлкнуло, но спираль под дном осталась серой. Плита, видно, была старая и грелась долго. Не теряя времени, я разбил о край оба яйца, одно за другим. Скорлупа полетела в ведро под мойкой. Кто ж бьёт яйца на холодную? Только раз уж плита греется, пусть греются вместе, так даже бережнее. Желтки легли рядышком, круглые, почти оранжевые. Растёкшись по чёрному дну прозрачной лужицей, белок по краю всё не белел.
Бок сковородки, когда я поднёс к нему ладонь, остался холодным. Спираль под ней не порозовела ни одним витком. Пришлось повернуть ручку до упора. В плите снова щёлкнуло, и опять ничего.
— Не греет, — проворчал я через плечо. — Сломалась, что ли? Чинить надо. Плита на кухне первое дело, без неё какая кухня, так, кладовка с краном.
За спиной скрипнула лавка. Тихон встал.
Желтки лежали в холодном чугуне и глядели на меня. Жалко их было до обиды. Так и пропадут холодными. А ведь их несли с рынка, бережно, в кульке, чтобы не побить. Погреть бы слегка, подумал я, самую малость, снизу, как греют ладонями остывшую чашку.
Придерживая сковородку за ручку, я щёлкнул ногтем свободной руки по её краю, как щёлкают по чайнику, который долго не закипает. Стало легко, будто с ноги сняли тесный ботинок, и чуть скучно. Чугун под ладонью на миг потеплел, воздух над плитой дрогнул, как над дорогой в жару, в ушах тонко пискнуло, а кран над мойкой, капавший всё утро, на пару вдохов притих.
Ручка ушла у меня из пальцев.
Сковородки не было.
Пальцы у меня остались согнутыми по форме ручки, вокруг пустого места. Над плитой тянуло палёным, как от тряпки, забытой на конфорке. Спираль там, где только что стоял чугун, блестела чисто, как новая, только с завода. Эмаль вокруг неё посветлела ровным кругом. Яиц тоже не было. От них осталась одна скорлупа в ведре под мойкой, какой я её бросил.
Слегка у меня никогда не выходило… Я это знал и всё равно каждый раз надеялся, что уж на такой мелочи, как яичница, получится. Яйца мне было жальче сковородки. Чугун найти можно, а настоящие яйца на этой станции вряд ли продаются в каждом ларьке.
На камбузе стало так тихо, что кран над мойкой капнул в железо громко, как уроненная ложка. Тихон стоял у стола, не распрямившись до конца, с отвёрткой в руке, и смотрел на конфорку. Лия уставилась туда же. Пакет у неё в руке медленно кренился.
— Утрачена сковорода, одна, — отчеканила решётка над дверью. — Яиц два.
Пакет выскользнул у Лии из пальцев и шлёпнулся на пол кашей вниз.
— Ты что сделал?! — Она кинулась к плите и нагнулась над пустой конфоркой, будто сковородка могла туда провалиться. — Где она?! Куда ты её дел?! Это единственная сковородка на корабле! Единственная, ты понимаешь?! Мы на ней всё жарили! И яйца! Тихон их вчера через весь Рынок нёс! Два яйца! Настоящих! А ты…
— Погреть хотел, — вздохнул я. — Слегка. Я ж не со зла, внучка. А сковородку жалко, хорошая была, чугун, намасленный, такую годами обихаживают, пока она не перестанет пригорать. Я новую найду… Потом.
— Пото-ом?! На что ты её купишь?! У тебя лян нет! У тебя шорты и те не твои! Ты хоть понимаешь, что…
— …что сковородка была одна, — договорил я за неё. — Понимаю. Одна сковородка на троих, я ж и говорю, бедновато.
Лия набрала воздуха, но крик у неё кончился на полдороге. Она задрала голову к решётке над дверью.
— Зина, счёт! Запиши ему! Всё запиши, до последнего яйца!
— Записано, — отозвалась Зина. — До последнего яйца. Их было два.
Тихон опустился обратно на лавку и положил отвёртку на тряпку. Взгляд его остановился на пустой конфорке и не сдвигался, пока кран над мойкой не капнул раз пять.
— Чего нет, то не пригорит, — прогудел он.
Говорил он низко и неторопливо, каждое слово, прежде чем отдать, словно пробовал на вес. Лия открыла рот и закрыла. Потом она пнула пакет к мусорному ведру и отвернулась к стене. Дыхание у неё сбилось, будто она взбежала по лестнице с грузом на плечах.
Готовить мне, выходит, было нельзя. Оглядевшись, чем тут ещё можно быть полезным, я приметил мойку с посудой, которая копилась там не первый день.
Я перебрал её взглядом. Кастрюлька с бурой коркой по краю, уже тёмной, так что варили в ней вчера, а то и позавчера. Рядом стопка тарелок, поверх неё ложки и две кружки с кофейными кольцами на дне. В хорошем доме хозяйка за такую мойку гоняла бы полотенцем всех домашних, а тут кому гонять?
Закатав рукава повыше, чтобы не сползали, я открыл кран. Вода пошла сначала холодная, с ржавым плевком, потом согрелась. Губка на краю мойки была серая, стёртая до половины. Мыло рядом растрескалось, как земля в засуху.
Первой мне попалась кастрюлька. Каша к ней присохла намертво. Пришлось отмачивать, потом тереть губкой, а под конец и ногтем, осторожно, у самого края. При этом я думал только про кастрюльку. Из рук она у меня никуда не пропала. Корка отходила, железо под ней становилось чистым, вот и всё. За ней пошли тарелки. Каждую сперва под струю, потом губкой по кругу. И донышко снизу тоже, там вечно остаётся, кто бы ни мыл. Ополоснуть и на решётку, а там следующую.
— Вода тёплая, — пробормотал я себе под нос. — Тарелка чистая. И понятно, что сделал.
— Тихон, — сипло зашептала Лия у меня за спиной. — Он с тарелкой разговаривает. Ты слышал? С тарелкой.
Тихон в ответ только звякнул отвёрткой о корпус гайковёрта.
— А с кем ещё, — возразил я, не оборачиваясь. — Ты кричишь, Тихон молчит, Зина считает. С тарелкой хоть поговорить можно, она не перебивает и в журнал не пишет.
Давно мне ничего так не нравилось, разве что вчерашний пломбир. Губка поскрипывала по краю, вода бежала по пальцам. На решётке рядком стояли тарелки. Каждая была чистая оттого, что её помыл я, вот этими руками. Ни одна не пропала, я глянул. Через обшивку глухо доносился стук из соседнего дока, тяжёлый и ровный, будто там с утра забивали одну и ту же сваю. Под этот стук мылось ещё лучше.
За спиной у меня стихло. Лия больше не шаркала подошвами, а раз она перестала переступать, значит, глядела мне в спину. Стоять смирно у неё выходило редко, так что решала она там, похоже, как со мной быть. Я потянулся за следующей тарелкой.
— До завтра, — выдавила она наконец. — Слышишь? До завтра сидишь. А завтра уходишь. Куда хочешь. Хоть вместе с Сунем под потолок.
Кивнув, я повернул тарелку к струе другим боком.
Идти мне было некуда… Верней, было куда, станция большая, и тестом с луком там пахло на весь док. Только на тесто нужны ляны, а у меня в кармане лежала одна обёртка. Да и уходить не хотелось. Здесь была мойка, а в трюме пол, тёплый, как нигде.
— Хорошо, — сказал я. — До завтра. Губку вам надо новую, эта до дыр стёрта, ею только грязь по тарелке размазывать. И мыло у вас сухое, растрескалось всё. Его в мыльницу надо класть, с дырочками, чтобы дышало, а вы его прямо на железо.
— С дырочками, — повторила Лия. — Чтобы дышало. Мыльницу ему. — Она фыркнула, сгребла из шкафчика второй пакет и утопала с ним в рубку. Вскоре я услышал, как она там колюче, вполголоса говорит по связи, надо думать, опять с Юэ. Слов было не разобрать, тем более что Тихон как раз собрал гайковёрт и прогнал его разок вхолостую, так что зажужжало на весь камбуз. Потом он поднялся из-за стола. Уходя, он молча поставил в мойку свою кружку, у самой моей руки.
Очередь до неё дошла последней. Я вымыл её изнутри и снаружи, и ещё отдельно там, где к ручке присох кофейный потёк.
— Порций тридцать восемь, — объявила Зина. — Механик, одна. Капитан, две. Пассажир без билета, ноль.
Я вытер руки о худи и кивнул решётке. Старания мои, выходит, заметили, и мне это было приятно.
Когда посуды не осталось, я спустился в трюм, на прежнее место. Палуба грела так же. Сон был хороший, с перерывами, до самого вечера. Сквозь него я слышал, как Лия ещё дважды спускалась по шахте до нижних ступенек, топталась там, пока я не шевельнусь, и уходила, ругаясь шёпотом.
Разбудил меня гайковёрт.
Он выл у кормовой переборки короткими очередями, а между ними было слышно, как сопит Тихон. Стоило мне подняться, как в пятки пошла дрожь, мелкая, частая, по всей палубе. Будто за стенкой у соседей крутилась стиральная машина. Лёжа я её ни разу не заметил, ни днём, ни ночью. А трюм, выходит, трясло всегда? Шлёпанцы тихонько зудели по железу, пока я плёлся на вой.
Тихон сидел на корточках у стойки возле самой переборки. Толстая, крашенная полосами в жёлтое и чёрное, стойка уходила из пола в потолок. За ней ровно и густо гудел двигатель. Основание стойки обегал венец болтов, один из которых Тихон, видно, уговаривал уже давно. Гайка прыгала у него на резьбе, соскакивала, звякала о палубу. Тихон подбирал её и наживлял снова. Рядом стояла его кружка, и кофе в ней мелко рябил. В жестянке из-под консервов позвякивали запасные гайки, сами по себе.
— Трясёт, — я кивнул на кружку. — Всегда так? Этак у вас кофе в кружке никогда не отстоится, и гайки всю ночь будут звякать, спать мешать.
— Угу, — промычал Тихон, не оборачиваясь.
Смотреть, как работает мастер, я люблю, особенно если он никуда не торопится. Подобрав под себя ноги, я пристроился рядом на палубе. Железо и тут было тёплое.
Я засмотрелся на кружку. Кофе в ней разгладился, в нём отразилась лампа. Запасные гайки в жестянке стихли, а та, что прыгала на болту, села на резьбу. Тихон машинально довернул её пальцами и замер.
Не убирая руки с гайки, он покосился на кружку. Потом он положил другую ладонь на палубу, плашмя, и подержал, как трогают лоб у ребёнка, чтобы понять, есть ли жар.
Может, я сел ему на ключ? Я привстал глянуть. Пока я поднимался, гайки в жестянке звякнули, а по кофе опять побежала рябь. Ключа подо мной не нашлось. Стоило мне сесть обратно, чуть в сторонку, чтобы уж точно не мешать, как кофе снова лёг ровно. Сидеть тут было хорошо, тепло, и в пятках больше не зудело.
Тихон посмотрел на пол, потом на меня. Взгляд у него вышел долгий. Так он, наверное, глядел бы на деталь, которую искал по всему машинному, а она всё это время лежала у него в кармане.
Выпрямив спину, он с корточек опустился на колени и сел на пятки. Ладони легли у него на бёдра ровно, по-ученически, будто в зал к нему вошёл старший. Сидеть так на голом железе было неудобно, колени быстро затекали. А у него вышло само собой, без единой заминки. Привычку, похоже, вбивали в него годами, накрепко.
На всякий случай я тоже выпрямился и сложил руки на коленях. Раз в доме так сидят, разваливаться невежливо, даже если никто не объяснил зачем.
Так он и сидел, пока кофе в кружке не подёрнулся плёнкой.
— Меньше знаешь — дольше ешь, — изрёк Тихон.
Потом он взялся за гайковёрт. Болт под ним сел до упора с первого раза, следующий тоже. Тихон двинулся по венцу дальше, болт за болтом, и на меня больше не смотрел.
Поговорка мне понравилась, правильная, про еду.
— Верно, — согласился я. — Особенно там, где «ешь». Тихон, а у тебя поесть не найдётся? Пакет мне брать неловко, Зина и так на меня в обиде. Хотя утром она меня похвалила.
Тихон, не прерывая работы, сунул руку в нагрудный карман. Через плечо он протянул мне полоску сушёной рыбы, плоскую, с серебристым боком.
— Ешь.
Рыба была солёная до горечи и твёрдая, как подмётка старого сапога. Я держал её за щекой, пока сама не сдастся, а сдавалась она медленно. Зато потом во рту стало солоно и хорошо. Соль была честная, с горчинкой, рыбу, видно, вялили на ветру. Хороший человек Тихон. Кормит!
Я жевал, Тихон возился с болтами, а трюм под нами всё это время стоял смирно.
Когда венец был пройден, Тихон собрал инструмент и ушёл на камбуз готовить ужин. Плита так и не грела, поэтому ужин он заварил в кастрюльке, которую я утром отмыл. Тихон сложил в неё пакеты и залил кипятком из чайника, так что после ужина мыть её было почти нечего. Я всё равно вымыл как следует, вместе с тарелками и ложками. Полотенце, которое нашлось за краном, я сперва повесил на пустой крюк над плитой, где утром висела сковородка. Только смотреть туда было грустно, так что сушилось оно в итоге у меня на плече.
Лия тем временем доела стоя. Из нагрудного кармана она достала плоскую пластинку с зелёным торцом и полезла вниз, в трюм. Мне и самому предстояло спать там же, где прошлой ночью, так что я потянулся следом.
Она тренировалась у дальней переборки. Пока шёл за ней вдоль шпангоутов, я разглядел под балкой толстый мат на цепи, сшитый из старых стёганых подкладок. Посередине на нём маркером был нарисован круг, вытертый внутри до белёсого. Должно быть, Лия годами била в одно и то же место. Кто ж так шов кладёт, крупными стежками, на живую нитку? С угла одна подкладка уже отпоролась. Я бы прошил его заново, в две строчки, если б кто дал иголку.
Лия заметила меня, когда я уселся на палубу у саркофага, и поджала губы.
— Эй. Не пялься, — бросила она.
— Я не пялюсь, я сижу, — растолковал я. — Сидеть мне до завтра можно, ты сама разрешила. А глаза куда девать? Закрою, так усну, а ты опять решишь, что я помер, и будешь спускаться проверять.
Повернувшись ко мне спиной, она занялась браслетом, который был ей велик. Под него она намотала на запястье полоску ткани, чтобы не ездил, а ремешок подтянула зубами. Пластинка вошла в разъём со щелчком. Зелёный огонёк на торце мигнул и загорелся ровно. Встав в стойку, Лия отвела локоть и впечатала ладонь в круг.
Шлепок вышел звонкий и пустой. Мат качнулся на цепи, как от любой ладони, и вернулся на место.
Выдохнув сквозь зубы, Лия ударила ещё. На этот раз воздух перед её ладонью поплыл, как над костром. Мат рвануло вбок и крутануло на цепи. Вмятина пришлась мимо круга, левее, пальца на четыре. Лию мотнуло следом за ударом. Она зашипела и схватилась за плечо.
Техника срабатывала у неё через раз, и то криво, с уводом влево и с отдачей в плечо. В остальные разы выходил обычный шлепок, каким взбивают подушку. Лия била ещё и ещё, смахивала пот со лба рукавом и снова вставала в стойку. Мат под балкой ходил туда-сюда, поскрипывая цепью.
Я глядел на её ладонь неотрывно.
Перед ударом Лия раскрывала пальцы. На долю мгновения ладонь у неё становилась пустой, только пустой не так, как надо. Я это знал, потому что эта была моя техника. Так я узнал бы с порога чужого дома суп, какой варили у меня, по одной лавровой ноте, по запаху поджарки, и рецепта спрашивать бы не стал. Своё, семейное…
Полотенце съехало у меня с плеча на палубу, да так там и осталось. Я сидел и глядел, как она бьёт, криво и упрямо. Грело меня от этого сильнее, чем от железа под боком.
Вслух я сказал ей другое, то, что и так было видно.
— Ты плохо стоишь, — заворчал я. — Второй раз уже говорю. Вес опять на пятках, локоть прямой. А плечо ты себе уже потянула, я видел, как ты за него хватаешься. Кто ж так стоит? Так в очереди за хлебом стоят, и то к вечеру спина болит.
Лия крутанулась ко мне. Огонёк на браслете горел ровно, мат за её спиной ещё покачивался.
— Твоё какое дело?!
— Ты внучка.
— У меня нет деда!
— Теперь есть.
Правой рукой она обхватила браслет на левом запястье и стиснула, как вчера, когда увидела ящик с отцовскими вещами. Ноздри у неё раздулись. Воздуху на громкий ответ она, похоже, набирала долго.
— Капитан, — доложила решётка над трубкой у грузового люка. — Корабль клана Юэ запрашивает стыковку для досмотра груза. Завтра, восемь утра.
Мат у Лии за спиной качнулся последний раз и повис. В шахте на ступеньках замигал отсвет. Наверху, в рубке, значит, замигала лампа связи. Лия метнула взгляд на саркофаг и на крышку, лежавшую возле него изнанкой вверх, всю в старых царапинах.
Выдернув пластинку из браслета, так что огонёк на торце погас, она повернулась ко мне. Лицо у неё стало белое и жёсткое.
— Завтра клан, — процедила она. — Ты в трюме не сидишь и не спишь, тебя тут вообще нет. Понял?
— Понял, — сказал я и подобрал с палубы полотенце. — Только спать мне тогда где? В рубке ты спишь, на камбузе пол холодный, а здесь, возле, тепло, я и место уже належал.
Лия сунула пластинку в нагрудный карман и полезла наверх. Лестница гудела под её ботинками до самого люка.
Она не ответила.
Глава 3. Досмотр
— Спрячься, — прогудел надо мной Тихон.
— Куда? — поинтересовался я у палубы, к которой прижимался щекой, и открывать глаза пока не стал.
Метла шаркнула у самого моего носа, коротко и жёстко. По щеке потянуло пылью. Приоткрыв один глаз, я разглядел прутья, а за прутьями Тихоновы ботинки. Тихон мёл вокруг саркофага торопливо, как метут перед гостями, которых не звали. После каждого взмаха носки его ботинок разворачивались к грузовому люку, будто оттуда вот-вот постучат. Серая пыль, в которой я за две ночи натоптал следов, босых и от шлёпанцев, уже лежала у переборки длинным валиком. Посреди выметенного железа остался я один. Палуба подо мной грела по-прежнему. И кому охота вставать с тёплого ради пряток?
— Тут не спрячешься, — рассудил я, садясь и поддёргивая рукав. — Трюм голый, всё насквозь видно. За саркофагом ноги будут торчать. В ящик с отцовскими пожитками я не влезу, да и лезть второй раз в чужие вещи неловко, мне уже и этой одежды хватило. Разве что под мат, так он на цепи висит, под ним только колени поджимать, а у меня от такого спина затекает. На камбуз тоже нельзя, там пакеты, а Зина меня возле пакетов сразу в журнал…
— Куда-нибудь, — буркнул Тихон, упёр метлу в палубу и навалился на черенок. — Стань меньше.
— Капитан, — доложила решётка над трубкой у грузового люка. — Корабль клана Юэ встал к соседнему шлюзу. Досмотровая группа будет у трапа через десять минут.
Меньше так меньше. Попросили по-человечески. Перечить хозяину с утра, да ещё когда он с метлой, я не стал. Поднявшись, я одёрнул худи. Потом я подобрал себя со всех сторон разом, как собирают со стола скатерть за четыре угла, чтобы не просыпать крошки. Стало тесно, будто натянул свитер, севший после стирки. В ушах тоненько зазвенело.
Палуба прыгнула мне навстречу. Я присел на ослабших коленках, как на качелях, когда они идут вниз.
Лампы под потолком отъехали вверх и сделались мелкими, словно их перевесили этажом выше. Саркофаг вырос в чёрную стену, край которой ушёл так высоко, что пришлось задирать голову. Прутья метлы встали рядом частоколом, каждый толщиной с мою руку. Недометённая пыль у меня под ногами распалась на отдельные крупинки, серые и колючие. Теперь я мог разглядеть каждую. Прямо передо мной поднимался Тихонов ботинок, высокий, как сундук. Шнурок на нём впору было наматывать на колодезный ворот.
Худи уменьшилась вместе со мной, шорты с уточками тоже. Шлёпанцы остались велики ровно настолько, насколько были велики и до того. Хоть тут порядок!
— Так? — осведомился я снизу.
Вышло тонко, с присвистом, как из глиняной свистульки. Я прокашлялся, но свистулька прокашлялась вместе со мной.
— Голос мне, скажу честно, не нравится, — пожаловался я Тихонову колену. — С таким голосом только жаловаться, спорить уже никак. Ты, если что, говори погромче, мне до тебя отсюда далеко. И под ноги гляди, я тут теперь внизу хожу. Наступишь, потом сам расстроишься.
Метла над моей головой застыла на полувзмахе. С прутьев посыпалась пыль, крупная, как пшено. Чтобы не попало за шиворот, я отступил на шаг. Тихон опустился на корточки, медленно, как ставят на пол полный таз. Лицо его всё равно глядело на меня сверху, как с балкона. В каждый его глаз я поместился бы целиком, вместе со шлёпанцами. Черенок метлы так и остался у него в кулаке, прутьями кверху. В зрачках у него горело по лампе, а под каждой лампой сидело жёлтое пятнышко, моя худи. Борода у него шевельнулась раз, другой, но слова из-под неё так и не вышли.
Он всё ещё сидел на корточках, когда по шахте загрохотали ботинки.
— Тихон! Он ушёл? Ты его выгнал? Скажи, что выгнал, у нас десять минут, а он…
Лия спрыгнула с нижней ступеньки и осеклась на полуслове. Снизу мне видны были одни её ботинки. Сперва они развернулись носами к Тихону на корточках посреди выметенной палубы, потом, помедлив, ко мне, да так и остались.
Она вообще ничего не сказала. В трюме сделалось так тихо, что я расслышал за кормовой переборкой двигатель.
— Капитан, — напомнила решётка. — Досмотровая группа в доке. Идут к трапу.
Лия нагнулась быстро, не раздумывая, будто я был чашкой на самом краю стола. Два пальца сомкнулись у меня на поясе, крепко, как щипцы на куске сахара. Палуба ухнула вниз. Желудок подскочил у меня к горлу. Мимо проехали пуговицы комбинезона и чужая нашивка, потом меня опустили в темноту.
— Сиди, — выдохнула Лия сверху.
Над головой хлопнул клапан, щёлкнула кнопка.
В кармане было темно и тесно, как в спичечном коробке. Пахло машинным маслом, въевшимся в ткань, и немножко растрескавшимся мылом, какое лежит на камбузе у мойки. Я упирался спиной в мягкую подкладку. За подкладкой, за тканью и за рёбрами, стучало часто и торопливо, с перебоем, будто в дверь стучались кулаком и всё не решались ударить в полную силу.
Сердце у внучки. Привалившись к нему плечом, я прислушался. Стучало оно нехорошо. С чего бы так частить молодой девчонке, которой всего-то и надо сойти по трапу и поговорить с гостями? Пониже, под сердцем, у неё коротко и сердито заурчало. Выходит, внучка так и не стала завтракать.
Карман качнулся, потом ещё раз, мерно. По гулу под ботинками я понял, что Лия перешагнула комингс и затопала вниз по трапу. Меня мотало от стенки к стенке. В углу я ткнулся локтем в твёрдый край. На ощупь штука оказалась плоской и гладкой, с одного торца ребристой. По размеру я признал в ней пластинку с зелёным торцом, которая вчера щёлкала у неё в браслете. Она стояла у стенки торчком и занимала добрую половину кармана. За ней пальцы нашли бумажку, сложенную вчетверо, по хрусту купюру. Не та ли, что кривой оставил на трапе? Если та, внучка её так и не разменяла. Чтобы не толкать пластинку, я перебрался в другую половину. Хозяйская вещь, дорогая, по всему видно, что берегут.
На дне, в шве, мне под ладонь попалась крошка. Я подцепил её и поднёс к носу. Сухарь! Ржаной и подсоленный, с подгорелым боком. Для меня теперешнего целый ломоть, держать впору двумя руками. Внучка, видно, носила сухари в кармане и грызла на ходу, как она всё ест, стоя и сердито. Судя по корке, этот сухарь пролежал тут с неделю и закаменел так, что звенел, если постучать ногтем. Отломив угол, я сунул его за щёку отмокать, как вчера Тихонову рыбу. Соль из сухаря пошла крупная, щипучая. Под ней открылся кисловатый хлеб, настоящий, на закваске. Хлеб размокал неохотно, так что хрустело всё равно на весь карман. Пока я жевал, про тесноту думать было некогда.
Подгорелый бок я отложил на потом. Мало ли…
Сидеть в темноте было скучно, поэтому я сразу приметил светлую точку в нижнем углу, у самой моей коленки. Я пощупал её пальцем. Нитка там лопнула, шов разошёлся дырочкой с горошину. Опять шили в одну нитку. Двойной строчкой такого бы не случилось, я это ещё про худи говорил, да кто ж меня слушает? Я приник к дырке глазом. В горошину, покачиваясь в такт Лииным шагам, попадали то полоса серого пола с куском трапа, то носок её ботинка. Окошко небольшое, зато своё.
Внизу Лия замерла. Карман повис неподвижно. Гости, выходит, были уже близко.
В соседнем доке бухало железом по железу. Станционный голос за стеной просил грузчиков пройти к весам. Сквозь всё это я различил шаги. По звуку шли трое, в ногу, по гулкому листовому полу. Между шагами мерно стукало, словно один из троих опирался на трость. Стук подошёл вплотную и затих.
Сначала в дырке я увидел одно серое сукно, хорошее, плотное. По обшлагу рукава бежала золотая нитка. Шов под ней, я сразу приметил, шёл в две строчки. Наконец-то! Хоть кто-то на этой станции шьёт как положено! Рукав проплыл мимо, за ним встал второй, такой же. Третий гость заслонил весь свет, так что пришлось ждать, пока он отступит на полшага.
Тогда я разглядел его, по кускам, насколько позволяла горошина. Сперва седые волосы, стриженные коротко, ёжиком. Потом плечо, которое в дырку целиком не влезло. Пришлось вести по нему глазом, как ведут пальцем по длинной строке. Плечи у него были шире двери в камбуз. Он был одет в серое, как те двое. Только золотой нитки и значка я на нём так и не нашёл, сколько ни высматривал. Стойка у него была пятки вместе, вес ровно на обе ноги. Такого не сдвинуть с места и тягачом. Вот этот стоять умел, внучке бы у него поучиться. В руке он держал посох в свой рост, тёмный, с бронзовым набалдашником. В набалдашник было вделано круглое стекло. Стекло глядело на Лию так пристально, будто главным здесь был посох.
— Мастер Гу Тайшань, клан Юэ, — представился широкий. Говорил он с расстановкой, будто диктовал писарю, который пишет медленно. — Досмотр груза по контракту перевозки. Капитан Верес. Ваш ярлык.
Сердце за подкладкой у меня за спиной на миг примолкло.
— Нету. — Лия переступила с ноги на ногу. Карман качнуло.
Мастер Гу опустил глаза на её левое запястье, на браслет. Лицо у него осталось каким было, тяжёлым и неподвижным. Он поднёс набалдашник ко рту.
— Капитан Верес. Браслет с разъёмом, Драйвером пользуется. Ярлыка не имеет. — Он помолчал, будто давал стеклу время всё записать. — Дикая. Права оспаривать досмотр не имеет.
Внутри посоха мелко и часто застрекотало, как спицы у вязальщицы, и стихло.
Ярлык, выходит, был бумагой, где про человека написано, кто он и чей. Без этой бумаги Лию записали в дикие. Спорить ей теперь не полагалось, хоть трап под ней стоял её собственный. Спроси мастер ярлык у меня, я показал бы ему худи. Больше у меня ничего не было, а кто ж примет худи за ярлык?
А сердце за подкладкой всё толкало меня в лопатки, с перебоем, как утром в трюме. Мне не нравилось, как оно стучит.
Почему бумажка с печатью весит у них больше, чем живая внучка, которая стоит перед ними и дышит, я не понял. Честно думал над этим, пока они стояли у трапа, но так ни до чего и не додумался.
— Груз, — коротко велел мастер Гу.
Лия повела их наверх, так что трап загудел под четырьмя парами ботинок, а на комингсе стукнул посох. Вскоре я снова оказался в трюме, где проснулся. Пахло тут всё тем же старым маслом и рудной пылью. Только поверх этого теперь тянуло чужим, крахмалом от сукна и горькой травой, вроде полыни, от широкого. Полынью раньше перекладывали сукно от моли. В носу у меня защекотало так, что пришлось зажать его обеими руками. Чихнуть сейчас из капитанского кармана было бы совсем некстати.
Гу шёл к саркофагу неторопливо, опираясь на посох. В горошину он попадал мне то по пояс, то одной рукой. Потом он вдруг оказался сразу у дальнего бока саркофага, в два шага, которых я толком и не заметил. Двое в сером встали по сторонам от крышки. Тихон, судя по сопению, остался у переборки.
Мастер положил руку на замок и большим пальцем провёл по пломбе, по скрученной проволоке. Потом он подёргал дужку, будто проверял, не врёт ли железо. Вскоре мастер скрылся за саркофагом. Оттуда, по одному, звякнули дужки остальных замков.
Замки там крепкие. Мне они внутри никогда не мешали, я про них и не знал. Постель как постель, жестковата, конечно, зато долго не надоедает. Раньше, правда, под голову хоть свёрток какой клали, а тут и подушки не положили…
— Замки целы, — продиктовал седой в стекло. — Крышка снята. Груз отсутствует.
Посох застрекотал.
А ведь я мог бы им подсказать, где груз. Груз сидел в кармане у капитана и доедал её сухарь. Только меня никто не спрашивал. А внучка велела сидеть.
— Вскрыт изнутри, мастер? — подал голос один из серых.
Вопрос у него вышел молодой и осторожный, будто он поднял руку на уроке и тут же пожалел. По-моему, спросил он правильно. Замки целые, крышка на полу, тут и гадать почти нечего. Смышлёный.
— Не делаем выводов, — отрезал мастер Гу.
Серый примолк. Судя по шороху сукна, он вытянулся в струнку.
— Повреждение при перевозке, — выпалила Лия.
На «перевозке» она сорвалась почти в фальцет, будто ребёнок с вымазанным вареньем ртом божился, что не брал. Карман заходил ходуном, и меня мотнуло к пластинке. Врать внучка не умела совсем. Мне это в ней, признаться, понравилось.
Мастер Гу продиктовал в посох и её слова, одной строкой. Потом он двинулся от саркофага к шахте. Посреди трюма мастер застыл на полушаге, с приподнятым посохом.
По пяткам у меня потянуло, как сквозняком из-под двери, хотя в кармане дуть было неоткуда. Чужое чутьё шарило по трюму, по углам и по мне. Седой медленно повёл головой влево, потом вправо, чуть задрав подбородок. Так пёс на кухне ведёт носом, когда учуял жареное и ещё не понял, на какой оно полке. Ноздри у мастера раздулись и опали.
— На борту дикий, — уронил он в пустой трюм. — Сильный.
Оба серых разом шагнули ему за спину. Один положил ладонь на браслет у себя на запястье. Браслет был широкий, блестящий, куда новее того, который у Лии.
— Экипаж двое, — зачастила Лия. — Я и механик. Больше никого, че-естно!
Мастер Гу на неё даже не оглянулся. Он бухнул посохом в палубу, один раз, и выпрямился во весь рост.
— Назовитесь. Я вызываю вас по праву клана.
Зов ударился о переборки под потолком и вернулся ко мне со всех сторон сразу, сквозь карман и сквозь Лию. Далеко у стены, на самом краю моего окошка, качнулся мат на цепи, хотя его никто не трогал. Лампы загудели, словно провода перед грозой. Пластинка Драйвера рядом со мной легла набок. Сердце у внучки замерло и тут же забухало вдвое чаще.
Звал он хорошо, от живота, с опорой, так, чтобы его услышал и тот, кто спрятался. Нынче так мало кто умеет, это я уже успел заметить. Раз обратились ко мне по всем правилам, промолчать в ответ было бы невежливо.
Только назваться мне было нельзя. Внучка велела, чтобы меня тут не было, а кто назвался, тот уже тут. Ещё она велела сидеть, так я с места и не сдвинулся. Про молчать уговора не было, значит, спросить разрешалось.
А спросить мне было что. С самого сухаря я думал про соседний шлюз, к которому встал клановый корабль. Большой, надо думать, раз с него сошли трое в таком сукне. А на большом корабле и кладовая немаленькая, в такой положено держать холод.
— Здесь есть мороженое? — спросил я.
Вышел писк, тонкий и жалобный. Разобрали его снаружи или нет, я не знал.
Мастер Гу повернул голову медленно, как и в первый раз. Только теперь она остановилась на Лии, а глаза опустились ниже, на карман. В горошину мне был виден его глаз, серый и тяжёлый, под седой бровью. Смотрел он прямо в мою дырку!
Я отпрянул от дырки так, будто с той стороны кто-то кашлянул. Спина влипла в подкладку. Внучка вся подобралась, будто за подглядыванием застали её саму.
Сверху на карман легла ладонь. Стало совсем темно и жарко. Запахло маслом с её пальцев.
— Браслет, — брякнула Лия. — П-пищит.
На «пищит» она дала петуха.
Отвечать ей не торопились. Под ладонью я слышал одно сердце. Оно бухало мне прямо в ухо, словно скатывалось по лестнице. Потом совсем рядом застрекотали спицы в посохе.
— Неидентифицированный сигнал, — доложил мастер Гу посоху.
Шаги ушли к шахте. Лия так и не убрала ладонь с кармана, пока ей не понадобились обе руки для ступенек.
На мой вопрос мне так никто и не ответил.
По шахте с её прутками и в шлёпанцах лезть мучение, а уж с посохом, думал я, и вовсе. Мастер Гу, однако, взобрался первым и быстрее всех. По звуку выходило, будто он шагнул два раза, как по крыльцу, и вот уже стучит посохом наверху. Лия карабкалась следом. На каждой ступеньке меня подбрасывало. Драйвер в углу постукивал мне по коленке.
В рубке я сперва услышал бумагу. Она шелестела плотно и трещала на сгибах, по звуку дорогая. Потом в горошину попали край листа, красная печать с золотым ободком и толстый палец мастера Гу, прижимающий угол.
— Контракт перевозки, — зачитал мастер Гу. — Заказчик клан Юэ. Перевозчик капитан Верес. Груз утрачен по вине перевозчика. Перевозчику дано семьдесят два часа на возврат груза. Срок исчисляется с начала суток досмотра.
— Это не по нашей… — начала Лия.
— По истечении срока, — продолжил мастер Гу поверх неё, не повышая голоса, — корабль и капитан отходят клану.
Он будто и не услышал её. Седой сложил лист по старым сгибам и прижал ладонью, чтобы не топорщился.
На слове «капитан» сердце у Лии запнулось и пошло дальше, прихрамывая.
— Капитан — не вещь, — негромко выговорила Лия, и на этот раз петуха не дала.
— Контракт это не волнует, — отчеканил мастер Гу.
Меня потянуло подняться.
Сделать это было нетрудно. В зубах у меня зачесалось, мелко и противно, как всегда перед тем, как прибрать со стола лишнее. Что тут лишнее, я уже знал. Бумага с красной печатью, а заодно и тот, кто её читал.
Внучка сказала сидеть.
Я подсунул под себя ладони и уселся на них покрепче, чтобы не вертелись. Зуд в зубах поворчал и понемногу унялся.
— Досмотр окончен, — бросил мастер Гу в набалдашник.
Посох застрекотал в последний раз. Стук его ушёл в шахту, прогудел по трапу и затих в доке. Лия долго не шевелилась, так что и карман висел смирно. Сердце у неё выравнивалось понемногу, стук за стуком, будто она только что взбежала на горку и теперь переводила дух. Далеко за бортом лязгнули захваты у соседнего шлюза.
Я вытащил ладони из-под себя. Они затекли так, что в пальцах кололо иголками.
— Он серьёзный мальчик, — сообщил я темноте.
Писком, конечно. Зато от души.
Клапан надо мной отщёлкнулся. В карман хлынул свет, такой резкий после темноты, что я зажмурился. Те же щипцы из двух пальцев сомкнулись у меня на поясе. Мимо проехала нашивка, и меня поставили на откидной столик у панели, между недопитой кружкой и квитанцией за стоянку. Квитанцию кто-то снял с прищепки у стекла.
Снизу внучка была огромная и бледная от злости. Шрам на подбородке у неё совсем побелел и сделался как нитка. Она нависла надо мной, упёршись в край столика обеими руками. Столик скрипнул.
— Моро-оженое?! — зашипела она. — Он тебя по праву клана вызывает, а ты ему про мороженое?! Ты зачем пищал?! Он же прямо на карман смотрел! Прямо на тебя!
— Спросили, я и ответил, — растолковал я. — Вернее, спросил в ответ. Ты велела, чтобы меня тут не было, я и не назвался. Сидеть я сидел, ни разу не встал, хотя хотелось. Сухарь вот съел, половину, он у тебя в шве лежал, ты уж не обижайся, всё равно каменный был. А ещё у тебя шов в кармане разошёлся, внизу, в углу. Я бы за такую работу подмастерью уши надрал. Зато я через эту дырку всё и видел.
Лия открыла было рот, но только выпрямилась.
— Зашью, — проворчала она.
Столик оказался тесный даже для меня теперешнего. Кружка высилась возле меня, как бочка в погребе, и пахла Тихоновым кофе, остывшим, с плёнкой. От неё до края было всего два шага. Квитанция лежала под ногами, как половик у порога. На всякий случай я вытер об неё шлёпанцы, раз уж в дом пустили. Разговаривать с внучкой приходилось, задрав голову. Шея у меня от этого уже начинала ныть.
— Можно мне обратно, внучка? — попросился я, потирая затылок. — В прежний рост, я имею в виду. Шею бы размять. Да и тебе, небось, неудобно всё время вниз глядеть, так и спину потянуть недолго, а у тебя и плечо после вчерашней возни с матом не прошло.
Лия метнула взгляд с меня на свой карман и обратно.
— Нет, — отрезала она. — Так удобнее.
— Ну-ну, — согласился я.
— А может, ты меня им отдала бы, внучка? — предложил я. — Груз ведь теперь я, раз ящик пустой. Отдала бы, и корабль при тебе. Я бы не обиделся, у них, небось, и кормят по часам, и подушку дают.
— Груз по бумаге саркофаг. — Лия ткнула пальцем в столешницу возле меня. — А ты сидишь у меня на столике ростом с ложку и сухари мои доедаешь. Скажут, что я груз вскрыла и испортила, и заберут корабль всё равно, вместе со мной. Сначала я узнаю, что ты такое.
— Пассажир без билета, — объявила решётка на панели. — Рост десять сантиметров. Норма пайка прежняя.
— С чего это прежняя?! — Лия крутанулась к решётке. — В нём росту меньше ложки!
— Норма пайка от роста не зависит, капитан. Записано.
— Не зависит, — подтвердил я. — Спасибо, Зина. Хоть вы меня понимаете. Рост ростом, а есть человеку надо одинаково, хоть он с ладонь, хоть с дверь. Раньше это любой ребёнок знал.
Раз внучка так решила, спорить я не стал. Я устроился на краю квитанции и сложил руки на коленях, как вчера в трюме рядом с Тихоном. Оставалось ждать, пока внучка передумает.
Сидел я до вечера.
Рубка с высоты столика оказалась большим и шумным домом. Лампочки на панели мигали вразнобой, зелёные и жёлтые, как окна, за которыми никто не может уснуть. Поначалу я пробовал угадать, какая мигнёт следующей, но ни разу не угадал. От вентиляции квитанция подо мной вздрагивала, а с ней и я. В правом кресле так и лежало скомканное одеяло с вмятиной посередине. Неужто за весь день некому было его расправить? Мне всё хотелось слезть и встряхнуть его как следует. Стрелки круглых часов под стеклом ползли так медленно, что я начинал их осуждать. Зато Лия, пока они ползли, почти не садилась. Она металась от кресла к стеклу и обратно, огрызалась в связь коротко и колюче. В перерывах она задирала голову к решётке.
— Зина. Заявки.
— Входящих заявок нет.
Когда большая стрелка обошла круг, Лия спросила снова:
— Зина. Заявки есть?
— Входящих заявок нет, капитан. Как и в прошлый раз.
— Любой груз, — втолковывала потом Лия панели, наклонившись к самой решётке связи. — Любой, слышишь? Хоть руду, хоть навоз. Сегодня. Зачем? А тебе не всё равно, зачем?! Нет, завтра уже поздно.
Когда в связи коротко квакнули, Лия отключилась, не попрощавшись.
Проходя мимо столика, она всякий раз косилась на меня, а я оставался, где она меня поставила. Тогда она отворачивалась, будто я был счётом, который ей всё равно придётся оплатить. Плечо, потянутое на тренировке, она при этом держала чуть выше другого и украдкой растирала его ладонью.
— Ты чего так сидишь? — бросила она наконец. — Как на похоронах.
— А как надо? — удивился я. — Как поставили, так и сижу. Ты сказала, так удобнее. Вот я и сижу, чтобы тебе было удобно. А поела бы ты, внучка. С утра ничего не ела, я в кармане слышал, как у тебя урчит. На пустой живот и думается плохо, и кричится хуже. Ты начни с полпакета, а там само пойдёт, я по себе знаю. Я вон утром с одного угла сухаря начал.
— Не хочу. — Она отмахнулась и снова зашагала к стеклу.
После полудня наверх притопал Тихон и грузно опустился в левое кресло. Из нагрудного кармана он выудил полоску сушёной рыбы и принялся жевать, глядя на меня. Запахло солёной рыбой, с той же честной горчинкой. От сухаря у меня во рту давно ничего не осталось, а подгорелый бок так и лежал у внучки в кармане. Попросить было бы невежливо, а при моём теперешнем росте так и вовсе стыдно, будто за милостыней руку тянешь.
Тихон дожевал, поглядел на меня ещё, долго, и молча потопал вниз.
К вечеру у меня в животе заворчало, тонко, под стать мне теперешнему, зато настойчиво. Лия как раз стояла у стекла и, по-моему, услышала. Плечи у неё дёрнулись.
Тихон принёс ужин наверх, в кастрюльке, которую я вчера отмывал. Пакеты в ней грелись в кипятке. От запаха каши с мясом у меня набежала слюна. Я сам не заметил, как привстал с квитанции. Тихон надорвал один пакет и поставил передо мной на столик, а рядом положил ложку.
Пакет был выше меня на голову. Ложка лежала при нём, как весло у лодки. Обойдя его кругом, я примерился и вцепился в неё обеими руками. Поднять получилось, зачерпнуть тоже, но на полпути к краю пакета каша перевесила. Ложка потащила меня за собой. Я сел на квитанцию, а каша шлёпнулась рядом. Горячая, пахнет правильно, а как её в рот возьмёшь?
Лия глядела от стекла на меня и на кашу возле меня, кусая губу, и переминалась всё чаще.
— Да ну вас! — не выдержала она и отвернулась. — Смотреть тошно. Вырастай.
И тут же обернулась обратно:
— Только не на столе! Стол сломаешь!
Двумя пальцами она подхватила меня со столика и поставила на палубу, у кресла.
На полу я отпустил себя, как разжимают кулак, когда полдня несли в нём корзину с картошкой. Стало просторно и чуть зябко, будто из натопленной избы вышел на крыльцо. Рубка поехала вниз. Кресло, только что громадное, сделалось просто креслом. Потолок опустился почти к самой макушке, шлёпанцы хлопнули по палубе оба разом. Худи обвисла на мне по-старому, рукава сползли к пальцам.
Лия отшатнулась к панели. Под её локтем пискнула кнопка.
В животе у меня заурчало, теперь уже в полный голос, на всю рубку.
— Ешь, — обронил Тихон и придвинул мне кастрюльку.
Там же, на полу у кресла, я и ел, скрестив ноги. Первым делом доел пакет со столика, остывший, пока я возле него сидел, и почти не заметил как. Второй Тихон вытащил из кипятка горячим, и это было совсем другое дело. Каша с мясом, та же, что в первую ночь на камбузе, только распаренная. Мясо разошлось на волокна и пропитало крупу, бобы наконец сдались и стали помягче. Пар от каждой ложки грел нос. Соли было в самый раз. Тихон подавал пакеты по одному, не торопясь, и забирал пустые. Сам он не взял себе ни одного.
— Ты сколько ещё собираешься умять?! — возмутилась Лия сверху.
— Ещё один.
С третьим пакетом я уже не спешил, выскребал углы. Четвёртый доедал совсем медленно, облизывая ложку, потому что за ним ничего уже не оставалось.
— Порций тридцать две, — сообщила решётка. — Вчерашний ужин, две. Сегодня пассажир без билета, четыре. Капитан, ноль.
— Четыре?! — повторила Лия. — Он утром был с палец ростом!
— С ладонь, — поправил я, отставляя пустой пакет. — И каша, кстати, хорошая, когда горячая. Бобы только жестковаты. Их бы с вечера замочить в холодной воде, к утру сами разбухнут, и варить тогда совсем недолго. Раньше все так делали, а теперь, я смотрю, всё в пакетах, и никто ничего не замачивает, а потом удивляются, что бобы как…
— Тихон. — Лия плюхнулась на подлокотник кресла, спиной ко мне. — Семьдесят два часа. Куда?
Тихон положил ложку в пустую кастрюльку и долго молчал, оглаживая бороду тяжёлой ладонью.
— Кто бежит от бумаги, — прогудел он, — прибегает к бумаге.
Поговорка была не про еду, и понравилась она мне меньше вчерашней. Правильная, похоже, раз Лия после неё уставилась на квитанцию, оставшуюся на столике, будто бумажка могла ей ответить. Как устроена здешняя бумага, я так и не понял. Её можно было смахнуть со стола одним пальцем. Только написанное в ней от этого, я уже сообразил, никуда бы не делось…
— Капитан, — подала голос решётка. — Входящая заявка на срочную перевозку. Живой груз, доставка на «Семь Ветров». Оплата по доставке, четыре тысячи. Отправление через час.
Лия вскинула голову к часам над стеклом. Потом она перевела глаза на меня с пустыми пакетами на полу и дальше, на Тихона. Тихон вынул ложку из кастрюльки, вытер о рукав и кивнул.
Лия соскочила с подлокотника.
— Берём.
Глава 4. Сонный ёж
Лампа над камбузным столом моргнула. Следом палубу под лавкой коротко тряхнуло, как телегу на кочке. Меня подкинуло на сиденье, и я замер с ложкой на полпути ко рту.
— Свет в трюме отсутствует, — доложила решётка над дверью камбуза. — Потребление эфира вне нормы.
— А я там нужен? — поинтересовался я, не опуская ложки. — Внучка меня в трюм не пускает, вы же сами слышали, как она у трапа кричала. Если там лампу поменять, так это к Тихону. У меня с лампами выйдет, как со сковородкой, а сковородка у вас уже была одна. Если же нужен именно я, вы скажите прямо, я доем и схожу.
Зина промолчала. На вопросы про порции она отвечала всегда, а для меня в её журнале, видно, другой графы не завели.
Передо мной в кружке с кипятком, по Тихоновой науке, грелся пакет с кашей, от кружки шёл пар. Есть мне особо не хотелось, потому что с ужина в рубке прошло всего часа три. Только сидеть на камбузе просто так было скучно, а с кашей время шло веселее. Над плитой по-прежнему торчал пустой крюк, на котором раньше висела сковородка. В ту сторону я старался не глядеть, лучше уж было слушать, как гудит под лавкой палуба. В доке она гудела тише. В полёте же «Кормилец» тянул одну ноту, упрямо, как пила на лесопилке, которой досталось сырое бревно.
В трюм меня не пускали из-за ежа.
Ежа привезли к трапу за полчаса до отлёта, на тележке. Катил её щуплый человек в пасечных перчатках до локтей. Длинноногий, он шагал по доку дёргано, будто заходил в холодную речку и боялся замочить колени. На тележке стоял ящик, похожий на хлебницу, только высотой мне по колено и обитый чёрным войлоком. Сбоку в нём была прорезана решёточка. По крышке белой краской, крупно, шла надпись: «НЕ ОТКРЫВАТЬ. НЕ СВЕТИТЬ».
— Главное… вы слышите? Главное — не б-будить, — пролепетал продавец Лие и сглотнул.
Всё это время он косился на ящик. Подпись у Лии он взял не читая, бросил тележку у трапа и исчез проворно, как гость, у которого под столом заворчала хозяйская собака.
Я, конечно, заглянул в решёточку. Ёж лежал там на подстилке из сена, круглый, величиной с хорошего кота. Он спал, уткнувшись носом в живот. Бока у него ходили мерно, как мехи у кузнеца, которому некуда спешить. Иглы были тёмные. Только на самом кончике каждой тлела светлая точка с булавочную головку. Из ящика пахло сеном и чуть-чуть грозой.
— Ёж эфирный, один, — прочла Лия по накладной. — Живой. На «Семь Ветров», коллекционеру. Четыре тысячи по доставке. — Она ткнула накладной мне в грудь. — Первый заказ за неделю, слышишь? Первый и единственный! В трюм ты не суёшься. Он там спит, а ты болтаешь. Разбудишь, повезёшь его сам. На руках!
— Я не болтаю, внучка, я разговариваю, — возразил я. — Это разные вещи. Болтают сороки на заборе, а люди разговаривают, по делу, чтобы собеседник понял, и не торопясь, потому что если торопиться…
— Вот! — Лия ещё раз ткнула накладной мне в грудь. — Вот это самое!
И чем ей, спрашивается, не угодили сороки? Только спорить с ней у трапа, пока она тыкала в меня бумагой, было неудобно. Тихон сам унёс ящик по трапу в трюм на вытянутых руках, как кастрюлю с горячим супом. Там он поставил его возле саркофага, так что ящиков для спанья в трюме теперь стало два, а мне досталась лавка на камбузе.
Лампа над столом мигнула снова, уже надолго. Свет в ней сел, пожелтел до цвета спитого чая, да таким и остался. Мелко задребезжала о стол кружка с кашей. Пришлось придержать её ладонью, чтобы не расплескалась.
— Камбуз, освещение неустойчиво, — добавила Зина.
Из рубки по коридору загрохотали ботинки.
— Зина! Что значит «вне нормы»?! Вне какой нормы?!
— Норма трюма две лампы и обогрев груза, капитан. Трюм потребляет эфира больше, чем весь остальной корабль. Освещение трюма отключено. Рубка, освещение неустойчиво.
Лия пронеслась мимо камбузной двери, меня даже обдало ветром. Навстречу ей из машинного выбрался Тихон с гайковёртом. К шахте они ринулись вдвоём, не сказав друг другу ни слова. Плечом к плечу они еле протиснулись в узком коридоре.
Раз уж все туда, значит, и я там нужен. А внучка, если что, накричит потом, она это любит. Прихватив кружку с пакетом, я потрусил следом.
Спускаться по пруткам в шлёпанцах, да ещё с горячей кашей в руке, я бы никому не посоветовал. Левый шлёпанец на третьей ступеньке опять съехал с пятки. Поджав пальцы на ноге, я так и сполз до самого низа, прихватывая подошву, будто клещами.
Внизу было темно, как в погребе с захлопнутой крышкой. Пахло горячей изоляцией, как от скатерти, на которой забыли утюг, а сквозь изоляцию пробивался тот же запах грозы, что из ящика, только гуще. Я потянул носом и поморщился. От этой грозы волоски на руках у меня под рукавами худи встали дыбом, а в зубах противно зачесалось, будто я куснул фольгу от конфеты. Под потолком не горела ни одна лампа, только палуба мелко тряслась в темноте, отчего ложка в кружке у меня позвякивала о край.
Проморгавшись, я разглядел свет только у дальней переборки, возле мата.
Там, над самой палубой, вдоль стены тянулся толстый кабель в железном коробе. Ёж прилип к нему боком. Теперь иглы у него горели целиком, от корня до кончика, бледно-голубым, как угольки в самоваре, когда дунешь в трубу. От него на стену ложилось пятно, круглое и дрожащее. Вжавшись носом в щель короба, ёж сопел, часто, со всхлипом. С каждым вдохом иглы разгорались ярче. Погасшая лампа над матом вздрагивала на проводе, будто её дёргали за нитку.
Поискав глазами контейнер, я нашёл его у саркофага, куда его поставил Тихон. Крышка валялась рядом, изнанкой вверх, отжатая изнутри вместе с защёлкой. Защёлку, я пригляделся, посадили на одну заклёпку, да и ту поскупились расклепать как следует. Кто ж так ящик под живое делает?
Ежа я понимал. Он проснулся в ящике, в темноте, кругом гудело и трясло, а в животе было пусто. Ясное дело, первым делом он выбрался поесть.
Тихон сошёл с последней ступеньки и встал в одном шаге от шахты. Перед собой он выставил гайковёрт обеими руками, как вилы против забредшей во двор чужой коровы.
— Тихон! — Лия дёрнула его за рукав. — Сними его оттуда! Он проводку жрёт!
Тихон будто врос в палубу. Борода у него шевельнулась.
— Кто светится — того не трогай, — прогудел он.
— Это ёж! Ёж, Тихон! Он с кота ростом!
— Угу.
Поговорка была мне в новинку, но спорить с ней я поостерёгся. Я бы и сам не стал хватать ежа голыми руками, а уж светящегося тем более.
— Проводку он не жрёт, — поправил я Лию из-за её плеча. — Оплётка целая, погляди сама. Он из неё один свет пьёт, как дети молоко через соломинку, до самого донышка, да ещё с бульканьем. Раньше за такое по губам шлёпали, а сейчас, я смотрю, и соломинок-то ни у кого нет…
— Рубка, освещение отключено, — прохрипела решётка у грузового люка. Зина прерывалась на полуслове, словно ей сдавили горло. — Эфирная магистраль, падение давления. Машинное отделение, освещение неустойчиво.
— Машинное! — Лия крутанулась к Тихону. — Слышал?! Он до двигателя доберётся, и мы встанем! Посреди пустоты встанем, с этим ежом в обнимку!
Тихон пожевал губами в бороде и не сдвинулся ни на вершок.
Лия выдернула из кармана пластинку Драйвера с зелёным торцом, мою утреннюю соседку по карману. Со щелчком пластинка села в браслет. Загорелся зелёным огонёк на торце.
— Сейчас я его от кабеля… — процедила она и шагнула в стойку.
Стойка у неё вышла кособокая, больное плечо она всё берегла. Я пристроился к ней за спину, поглядеть поближе и, если понадобится, подсказать.
— На пятках стоишь, — шепнул я ей в ухо. — И локоть у тебя опять прямой.
— Не сейча-ас!
Огонёк на браслете мигнул, потускнел, как спичка на сквозняке. Потом он погас совсем. Лия всё равно выбросила ладонь к ежу. Воздух перед ней даже не дрогнул. Прежде у неё выходил хоть кривой удар или пустой шлепок, а тут рука просто вытянулась в темноту и повисла. Мне из-за её плеча показалось, будто Лия тянется погладить ежа издалека. По иглам у ежа пробежала светлая рябь, от макушки к хвосту. Сопение у него сделалось ещё довольнее.
— Не встаёт, — выдохнула Лия и дёрнула запястьем, как встряхивают остановившиеся часы. — Вообще не встаёт! Он и это сожрал?! Зина!
— Эфирная активность в трюме ниже порога, — просипела решётка. — Кроме объекта.
Стоять мне надоело. Внучка кричала, Тихон целился в ежа гайковёртом, а каша у меня в кружке тем временем остывала. А ежу от такого шума, думаете, не страшно? Видно же было, как он вжимался в свой короб всем боком. Когда маленький боится, столбом над ним стоять нечего, лучше сесть рядом, чтобы быть с ним одного роста, и подождать.
Я обогнул Лию, прошаркал до мата и уселся на палубу в двух шагах от ежа, скрестив ноги. Железо тут грело, как и возле саркофага. Пристроив кружку на колено, я выудил из кипятка пакет и зачерпнул.
— Ты куда?! — зашипела Лия. — Назад!
Ёж перестал сопеть.
Отлепив нос от короба, он повернулся ко мне всей мордой. Глаза у него оказались чёрные и мокрые, как смородина после дождя. Нос ходил туда-сюда. Я подал ему ложку, держа её за самый кончик черенка, чтобы у ежа было время решить, друг я ему или нет. Ёж потянул носом над кашей, чихнул прямо в ложку и отвернулся.
— Не хочешь, — понял я. — Ну и правильно. Мясо тут, если честно, больше для запаха положено, а бобы опять никто не замочил. Я бы на твоём месте тоже чихнул.
Пришлось доедать самому…
Ёж просидел так ложки три, глядя, как я ем. Потом он сполз с короба и заковылял ко мне, переваливаясь на коротких лапах. Коготки цокали по палубе, как у курицы на крыльце. Иглы на ходу гасли, от кончиков к корню, и делались просто тёмными. Пофыркав на уточек у меня на шортах, ёж обнюхал правый шлёпанец и взгромоздился на него всем брюхом. Там он свернулся, спрятав нос под себя. Из-под него торчала теперь одна моя пятка.
Ёж уснул. Бока у него заходили мерно, как тогда в ящике у трапа.
Над грузовым люком щёлкнуло. Я задрал голову. Там уже зажглась лампа, за ней следующая и дальше одна за другой, через одну, как заведено на «Кормильце», до самой шахты. Похоже было на вечернюю улицу, где одно за другим зажигались окна. Палуба подо мной перестала дрожать, затихла и ложка в кружке.
— Освещение трюма восстановлено, — объявила Зина чистым голосом. — Потребление эфира в норме. Машинное отделение, норма.
Лия так и стояла с вытянутой рукой. Огонёк на браслете у неё снова горел ровно и зелено, будто и не гас. Опустив руку, она уставилась на меня, потом на ежа у меня на ноге, потом снова на меня.
— Что ты сделал?
— Сел, — отозвался я и зачерпнул ещё.
Каша почти остыла. Мясо в ней, если поискать, всё-таки попадалось, мягкое, так что отвлекаться мне не хотелось.
— Сел, — повторила Лия. — Просто сел?
Она ждала. Пришлось дожевать.
— Вы все стоите и кричите, — растолковал я. — Светите на него, гайковёртом целитесь. Проснулся маленький в чужом месте, а вокруг такое творится. Кто ж так будит? Будят тихо. Присядешь на край кровати и ждёшь, пока сам глаза откроет. А вы сразу за инструмент…
Тихон у шахты медленно опустил гайковёрт. Сперва он поднял глаза на лампы, потом перевёл их на меня. Взгляд у него задержался на мне долго, как тогда, у кормовой переборки. Наконец он молча повесил инструмент на пояс.
Лия набрала воздуху.
— А ты сам-то… — начала она, раздумала и закусила губу.
— Порций двадцать девять, — отчиталась решётка. — Капитан, одна. Механик, одна. Пассажир без билета, одна. Объект, ноль.
— Кашу он не ест, Зина, — заступился я за ежа. — Я предлагал. Ему у вас проводка больше нравится.
— Эфир из проводки пайком не является. Записано.
— В ящик его, — опомнилась Лия. — Обратно в ящик, сейчас же, пока спит! Ти-ихон!
Тихон не отозвался. Лия шагнула ко мне раз, другой и застыла. Стоило ежу у меня на ноге шевельнуть во сне иглами, как она отпрянула на тот же шаг. Руки у неё повисли. Она то и дело косилась на лампы под потолком. Может, ей страшнее ежа было снова остаться в темноте посреди пустоты? Только подойти к нему она всё равно не могла.
— Давай я, — предложил я. — Он всё равно на мне сидит, мне и вставать. А ты, внучка, мне потом крышку подержи.
Отставив кружку, я завёл обе ладони ежу под бока. Он оказался тёплый и тяжёлый, как каравай, только что вынутый из печи. Иглы покалывали ладони слабо, по-домашнему. «Аккуратно», — велел я себе. Самую малость, снизу, как берут из-под наседки яйцо, чтобы она не всполошилась.
Стало легко, будто скинул с плеч мокрый тулуп, и немного скучно, как над горой немытой посуды.
Ёж пискнул тонко и жалобно, словно кто-то наступил на резиновую игрушку. Иглы у него на спине разом легли и прижались к коже. Весь он начал оседать у меня между рук и расползаться вширь, как тесто под скалкой. Шлёпанец под ним хрустнул.
Каша у меня в животе встала комом, так я за ежа испугался. Я отдёрнул руки, как от кипятка.
Ёж вздохнул, фыркнул во сне и понемногу надулся обратно в круглый ком. Иглы поднялись одна за другой. Сон у него, похоже, не прервался.
Над сковородкой я тоже думал «слегка», а жарить Тихону теперь не на чем.
— Ты что с ним сделал?! — Лия присела на корточки, не подходя ближе. — Он пищал! Я слышала, пищал!
— Не умею я аккуратно, — буркнул я и вытер ладони о шорты. — Сроду не умел. Ты только не кричи над ним, внучка, а то и правда проснётся, тогда нам всем не до аккуратности станет.
Руками, выходит, нельзя. Котят раньше носили в фартуке или в корзинке, чтобы не мять. Фартука у меня не было, корзинки тоже. Зато была худи.
Я стянул её через голову. Шов на плече, который я так и не зашил, разошёлся ещё на палец.
— Эй! — Лия вскочила. — Ты чего раздеваешься?!
— Гамак делаю.
— Какой ещё гамак?!
— Обыкновенный. Сама же слышала, как он пищит. А в тряпке ему будет мягко, как в люльке, и мять никто не станет. Люльки, кстати, тоже из тряпок подвешивали, к потолку на крюк, и дети в них спали получше, чем нынче в кроватях.
Я расстелил худи на палубе рядом со шлёпанцем, капюшоном к ежу, и подоткнул край ему под нос. Ёж понюхал ткань и, не открывая глаз, пополз с моей ноги на жёлтую ткань, в самую середину, где было теплее. Там он повозился и зарылся мордой в складку. Тогда я подхватил худи за подол и за рукава, свёл концы вместе, как собирают узел с бельём. С этим узлом я и поднялся.
Ёж провис в худи, как в гамаке. Иглы проткнули вязку и торчали наружу, как булавки из подушечки у портнихи. Я понёс его к ящику медленно, по полшага, шаркая шлёпанцами. Узел у меня в руках мерно дышал.
Лия пятилась передо мной до самого саркофага, не сводя глаз с жёлтого свёртка. У ящика она сама подняла крышку. Я опустил ежа вместе с худи в сено, до самого дна, и расправил рукава, чтобы не мялись. Ёж во сне подгрёб под себя жёлтый капюшон.
Лия опустила крышку и пальцами пригнула погнутую защёлку, пока та не зацепилась за край. Потом она навалилась сверху обеими ладонями, будто ящик мог подпрыгнуть. Так она и стояла, пока не выдохнула.
Из вентиляции под потолком потянуло сквозняком. Тут меня и пробрало. Холод прошёлся по мне от пяток до самой шеи. Кожа на руках пошла мурашками, мелкими, как манка. Втянув голову в плечи, я поёжился. Мёрзнуть мне на этом корабле ещё не приходилось. Я даже постоял немного, прислушиваясь к себе с интересом, как оно, мёрзнуть. Оказалось, хочется потереть ладони и сесть поближе к чему-нибудь тёплому.
Я огляделся. Ящик «ОТЦОВСКОЕ» стоял открытым у стены. Лезть в чужие вещи второй раз было совсем неловко. Только стоять посреди трюма в одних шортах с уточками было ещё хуже. Да и зубы у меня уже начинали постукивать…
Сверху лежал всё тот же серый свитер. Я поднял его, пощупал и сунул обратно, всё такой же колючий. Под свитером нашлась футболка, тёмно-синяя, застиранная до мягкости, как старая наволочка. Хозяин у неё был шире меня в плечах, это стало понятно, едва я её развернул. Поперёк груди шла надпись крупными буквами, потрескавшимися от стирок. Я разобрал все буквы, да и каждое слово по отдельности знал. Только вместе они ни во что не складывались, как чужая присказка из дальней деревни.
Я натянул футболку. От неё пахло ящиком, пылью и немножко машинным маслом, въевшимся в шов на вороте. Точно так же утром пахло у внучки в кармане, я этот запах запомнил. Рукава достали мне до локтей. Стало теплее.
Лия обернулась от ящика и застыла на полушаге. Обычно она и минуты не стояла на месте. А тут даже подошва у неё не шаркнула. Взгляд у неё упёрся в надпись у меня на груди. Правой рукой она нашарила браслет на левом запястье и сжала, как в первый день у отцовского ящика.
Потом Лия отвернулась, круто, всем телом, к ящику с ежом. Она принялась дёргать защёлку, которую только что сама закрыла.
— Я верну, — пробормотал я ей в спину. — Постираю и верну. Шов на вороте только подошью, он тут тоже в одну нитку.
Она промолчала. Про надпись мне было любопытно. Но по внучкиной спине, по тому, как она горбилась над защёлкой, я и без слов понял, что спрашивать сейчас не время.
Кружку с ложкой полагалось вымыть, раз уж я из них ел. Подобрав их у мата, я полез наверх следом за Тихоном. В одной футболке лезть по шахте оказалось зябко, снизу из трюма поддувало. Лия поднялась раньше нас. Когда я выбрался наверх и по дороге к мойке заглянул в рубку, она сидела на подлокотнике своего кресла, рядом со скомканным одеялом. Она не сводила глаз со стекла. За стеклом стояла темнота с редкими звёздами. Смотреть там было не на что. Тихон тем временем навис рядом над панелью и постукивал ногтем по круглому стёклышку прибора, под которым подрагивала стрелка.
— Капитан, — подала голос Зина. — На нашем курсе корабль клана Юэ. Идёт следом. Дистанция два часа.
Лия медленно повернула голову к решётке.
— Следом, — повторила она. — От самого Рынка?
— От самого Рынка, капитан. Держит дистанцию.
— Тихон. Они что, за нами?
— Угу.
На панели замигала жёлтая лампочка, из тех, что я так и не выучил.
— Входящий вызов, — сообщила Зина. — Корабль клана Юэ. Вызывают механика.
— Механика?! — Лия слетела с подлокотника. — Это мой корабль! Капитан тут я! Какого ещё механика?! Зина, переключи на меня!
— Вызывают механика, капитан. Лично.
Тихон, не глядя на Лию, протянул руку через её плечо и вдавил кнопку под лампочкой. Лия осталась стоять с открытым ртом.
— Механик, — раздался из решётки голос мастера Гу. — Мастер Гу. Ход у вас ровный. Пассажир на борту?
Мастера Гу нетрудно было узнать по расстановке слов. Только у трапа он говорил по-другому. Он оставил писарскую сухость у нас на борту и слова для записи больше не подбирал. Спрашивал он вежливо и коротко, будто соседа через забор просил одолжить рубанок до вечера.
Тихон нагнулся к решётке, упёршись кулаком в панель.
— Пассажиров не возим, — пробасил он.
Если разобраться, Тихон сказал чистую правду. Пассажир у нас числился без билета. Таких, выходит, никто не возит, они едут сами.
В решётке зашуршало. Мастер Гу долго молчал, так что я уже решил, будто связь оборвалась. Потом оттуда заговорил кто-то другой.
— Мастер Гу, пассажира не упускать. Это важнее груза.
В молодом вежливом голосе каждое слово стояло на своём месте, до последней буквы, как тарелки на сушилке. По-моему, громче этот человек не говорил никогда, ему это и не требовалось.
— Понял, — отозвался мастер Гу.
Ответ вылетел сразу, одним словом, как у подмастерья под хозяйским взглядом. А ведь утром этот мастер вызывал меня в трюме по праву клана так, что гудели лампы. Здесь же, по связи, он не возразил ни словом. Выходит, и над ним кто-то стоял, да ещё по голосу годился ему в сыновья.
Лампочка на панели погасла.
— Кто это? — спросила Лия шёпотом, чего за ней прежде не водилось.
— Заказчик, — обронил Тихон.
— Чей? — Лия сглотнула. — Саркофага?
Тихон убрал кулак с панели и снова постучал ногтем по стёклышку прибора, будто стрелка под ним занимала его куда больше.
Стоило мне поболтать ложкой в пустой кружке, как она звякнула на всю рубку. Пассажиром на «Кормильце» Зина звала меня одного, при каждой порции и под запись. Меня, стало быть, и велели не упускать? А я и так никуда уходить не собирался, раз тут была мойка, а внизу, в моей худи, спал ёж. Бросать такое хозяйство было бы глупо.
Лия опустилась обратно на подлокотник. Глянув на меня, на футболку, она сразу отвела глаза к стеклу. Потом она подтянула скомканное одеяло к себе на колени.
— Сиди внизу, — велела она стеклу. — Возле ящика. До самых «Семи Ветров». И не высовывайся.
— Кружку только вымою, — пообещал я. — И ложку. Посуду бросать нельзя, каша к ней пристынет, потом хоть ножом отколупывай. Я тебе, внучка, и твою кружку заодно…
Лия так и сидела спиной. Где у неё кружка, я не допытался.
Сперва я всё-таки вымыл свою, и ложку тоже, а потом спустился.
Остаток пути я просидел в трюме, привалившись спиной к ящику с ежом. Палуба грела снизу, ящик грел в спину, так что в футболке было почти терпимо. Из-под крышки доносилось сопение, ровное, как ходики на стене. Пока ёж сопел, лампы горели все, какие положено, так что делать мне было нечего. Никто другого от меня и не ждал. Пользы от меня выходило ровно столько, сколько от грелки в постели, лежи себе рядом и грей. Меня это устраивало. Я сидел, слушал сопение и подумывал, не вздремнуть ли и мне.
— Стыковка, — объявила Зина. — Станция «Семь Ветров», док девять. Двадцать три часа сорок минут.
Едва грузовой люк пополз вверх, в трюм дохнуло станцией. Воздух тут был холоднее нашего и пах смазкой и жареными сосисками с луком. Я потянул носом ещё раз, уже нарочно.
По трапу, придерживая полы стёганого халата, засеменил маленький человек с фонарём. Халат на нём был простёган часто, в две нитки, я сразу приметил и одобрил. Стекло у фонаря заклеили красной бумагой. Света от него выходило не больше, чем от лампадки в чулане. За человеком двое грузчиков вкатили тележку, выстеленную войлоком. Лия встретила их у ящика, скрестив руки на груди.
Коллекционер подкрался к ящику на цыпочках. Приподняв крышку на палец, он посветил внутрь красным фонарём и долго разглядывал. Лицо у него сделалось довольное, словно он заглянул в горшок, а каша там упрела как надо.
— Спит, — прошептал он. — Довезли. — Потом он скис. — А это что?
— Где? — не поняла Лия.
— В упаковке. Жёлтое.
— Худи, — объяснил я с палубы. — Моя. Вернее, не моя, я за неё ещё не отработал, но носил её я. Он в ней спит. Вы его пока не вынимайте, ему в ней тепло. А в сене, я смотрю, колется, сено у вас прошлогоднее. Раньше ежам листьев сухих натаскивали, дубовых, и хватало на всю зиму.
— Посторонний предмет в упаковке, — уведомил коллекционер Лию, будто меня в трюме не было. — Нарушение условий перевозки. Минус тысяча.
— Ты-ысяча?! — Лия чуть не подпрыгнула. — За тряпку?! Да он в ней спит! Вытащите, он проснётся и сожрёт вам всю лавку! Вместе со светом!
— Вынуть желаете? — Коллекционер пожал плечами и отступил от ящика на шаг. — Прошу.
Переглянувшись, грузчики тоже отступили. Лия зыркнула на крышку, потом на меня. Я развёл руками. Вынимать ежа я уже пробовал.
— Пятьсот, — попробовала Лия. — Худи ношеная, больше сотни не стоит.
— Почти новая, — вставил я. — Только шов на плече…
— Вынуть желаете? — тем же голосом повторил коллекционер.
— Минус тысяча, — сдалась она сквозь зубы.
Плоская коробочка у пояса коллекционера пискнула, когда он потыкал в неё пальцем.
— Поступление, три тысячи лян, — доложила решётка у грузового люка. — Удержание, тысяча. Основание: худи, одна. Записано.
Грузчики покатили тележку с ящиком вниз по трапу, мягко, чтобы не тряхнуть. Я проводил её глазами до самого поворота. Мне так и не удалось отработать худи. А она уже уезжала в чужую лавку греть чужого ежа. Выходило, что теперь я задолжал и за худи, и за тысячу. А отдавать-то чем?
— Завтра выторгую, — буркнула Лия, глядя туда же. — Проснётся, вытащат, и выторгую. И не за тысячу.
Со станции в люк поддувало, так что я поёжился в чужой футболке.
Лия покосилась на футболку и дёрнула щекой.
— Мне в портовую контору, стоянку платить. Тут вперёд берут. — Она помолчала. — Со мной пойдёшь. Одного тебя тут оставлять…
Договаривать она не стала, только мотнула головой к трапу. Тихон остался у люка, с гайковёртом на поясе.
Я шлёпал за Лией и вертел головой. Док у «Семи Ветров» оказался длинной галереей, по обе стороны которой тянулись круглые люки чужих кораблей. По галерее катили тележки, у одной визжала несмазанная ось. За такую ось раньше возчика без ужина оставляли. А тут катят себе и не морщатся. Под стеной, обняв свой мешок, как подушку, дрых носильщик, а за ним, у поворота, стоял ларёк, уже закрытый ставнем. Жареными сосисками от него, однако, пахло так, что я замедлил шаг.
— Тут и ночью жарят? — полюбопытствовал я.
— Закрыто, — отрезала Лия.
— А пахнет. Раз пахнет, значит, недавно закрыли, угли ещё не остыли. Можно было бы постучать…
— Не нюхай. — Она дёрнула меня за рукав футболки. — Иди давай.
Галерея упёрлась в шлюз, ведущий в саму станцию. Ворота там были круглые, с жёлто-чёрной каймой, полосатой, как брюшко у осы. Над ними, от стены до стены, тянулось табло.
Под таблом, посреди прохода, дожидался мастер Гу.
Стоял он так же, как у нашего трапа, будто его тут вкопали. Посох стоял у его плеча, стеклом набалдашника к нам. Народ расходился перед ним на две стороны, как ручей перед валуном. Ни одна тележка его даже не задела.
Лия сбилась с шага и замерла, вцепившись мне в рукав.
— Как он раньше нас?! — прошипела она сквозь зубы.
— Корабль у него, наверное, быстрее, — предположил я. — И ежа на нём никто не кормил.
Я глянул на мастера раз, мельком. Серьёзный мальчик и есть серьёзный мальчик, стоит, где поставили. Табло над ним было интереснее. По нему неторопливо ползли буквы, красные, как рябина, так что я успел разобрать всё:
«ТУРНИР ПО ХОТ-ДОГАМ. ПРИЗ: ПЯТЬ ТЫСЯЧ. ЗАВТРА».
Буквы убежали влево. Табло на миг потемнело, мигнуло часами, четырьмя нулями, и начало сначала. Я прочёл ещё раз. Про хот-доги я где-то уже слыхал. Булка, а в ней горячая сосиска целиком. Пять тысяч за то, чтобы их есть? Мне это сперва показалось опечаткой. Я перечитал в третий раз, медленнее, по слогам. Написано было верно.
Пока я читал, Лия и мастер Гу успели наглядеться друг на друга.
— Капитан Верес, — отчеканил мастер Гу.
— Здесь дают хот-доги? — спросил я.
Промолчав, мастер Гу повернул голову ко мне, медленно, как тогда в трюме. У трапа он глядел на Лиин браслет, в трюме на карман, а меня самого, в полный рост, видел впервые. Глаза его остановились у меня на лице и уходить не спешили. Стекло на набалдашнике он развернул туда же. Я почувствовал себя, как у доктора, когда тот велит открыть рот, сказать «а» и всё никак не отпускает.
Мастер поднёс набалдашник ко рту.
— Дикий. На вид двадцать. Без ярлыка. Без верхней одежды.
Посох застрекотал и стих. Про верхнюю одежду он записал верно, она сейчас грела ежа.
— Сорок восемь часов, капитан, — бросил мастер Гу Лие.
Лия стиснула браслет так, что ремешок скрипнул. Табло над мастером погасло и пошло по новой.
— Пять тысяч — это много? — спросил я Лию.
— Примерно на неделю хватит.
Я кивнул и посмотрел на табло.
Глава 5. Хот-дог
— Десять минут, — объявил толстяк за судейским столом и постучал ногтем по секундомеру у себя на груди. — Кто больше съел, тот пять тысяч и забрал. Не жевать — не считается.
— А что значит жевать не считаясь? — полюбопытствовал я.
Толстяк оторвался от листа, куда вписывал едоков. Лицо у него было круглое, мокрое от жаровни, что шипела позади судейского стола. Брови у толстяка поползли к переносице медленно, будто он сдвигал их по одной, пока толпа за верёвкой у меня за спиной галдела так, что гудело под самым куполом станции. Латунный секундомер висел у него на шнурке поверх фартука, со стеклом, исцарапанным до мутной белизны. Нагибаясь над листом, судья придерживал его ладонью, словно карманные часы на цепочке. Фартуков этот секундомер, видно, пережил уже не один.
— Не считается, — повторил он, будто пробовал слово на зуб, и так его и не раскусил. — Когда глотаешь куском, как гусь, тогда тарелку не записывают. Если жуёшь, тогд хот-дог твой на табло пишут. За этим я сам смотрю. Удавов у меня не кормят.
— И правильно, — поддакнул я. — Кто ж не жуёт? Раньше за столом, пока кусок не прожуёшь, слова сказать не давали, и хорошо делали. Проглотишь не жуя, так потом полночи ворочаешься, в животе бурчит, и изжога до самого утра. А нынче все торопятся, хватают на ходу, стоя, будто за ними гонятся с палкой…
Лия ткнула меня кулаком под рёбра. Сама она, сколько я видел, всегда ела стоя.
— Имя, — перебил толстяк.
— Арчи, — встряла за меня Лия. — Так и пишите. Арчи.
Выпалила и тут же оглянулась через плечо, на проход к докам. Так она оглядывалась всю дорогу от лавки коллекционера, будто у неё дома молоко на плите осталось. Я тоже поглядел туда. В проходе толкались грузчики с тележками, и больше ничего.
Толстяк вывел моё имя крупными печатными буквами и подул на чернила. Пока он дул, я поддёрнул сползший рукав.
Худи снова была на мне. Внучка отвоевала её только сегодня утром. Жёлтая вязка ещё пахла сеном и чуть-чуть грозой, как тот войлочный ящик. Ёж у коллекционера, судя по всему, проспал целые сутки. Сам я проспал немногим меньше, так что вчерашний день прошёл мимо меня, на тёплой палубе трюма. Проснулись мы, видно, в одно время. Едва я поднялся в рубку, решётка доложила, что груз, по извещению коллекционера, проснулся и упаковку можно забрать. Упаковкой, стало быть, теперь звали мою худи.
— Выкуплю. — Лия на ходу дёргала застёжку комбинезона. — Зина, пятьсот отложи.
— Пятьсот лян за худи — расточительство, капитан, — отозвалась решётка. — Худи пайком не является.
— А тысячу за неё удержать не расточительство?! — Молния взвизгнула у Лии под пальцами. — Он в этой футболке мёрзнет! Смотреть тошно!
На футболку она при этом так и не взглянула. С той ночи в трюме внучка смотрела мне в ухо, в обход надписи у меня на груди.
— Мёрзну, — подтвердил я. — Это правда. Футболка хорошая, мягкая, только ходить в ней по станции всё равно что в одной наволочке. Летом, и то без душегрейки на двор выйти не всегда получится, а тут у вас, я заметил, из каждой щели дует.
— Зина, отложи, — припечатала Лия. — Это приказ.
— Отложено. Расточительство записано.
Лавка у коллекционера оказалась узкая, как пенал. Лия дважды проскочила мимо неё, пока не отыскала в глухом ряду за доками. Протискиваться пришлось боком. Внутри горели лампы, заклеенные красной бумагой, и фонарь, с которым он спускался к нам в трюм, выходит, был из здешнего хозяйства. Пока глаза привыкали к красному полумраку, я разглядел вдоль стен клетки, накрытые войлоком. Из-под войлока сопели и шуршали, а в одной клетке тоненько свистнул какой-то зверёк, по голосу не крупнее мыши. В самой большой, у прилавка, сидел наш ёж. Он уже проснулся и светился от носа до хвоста. Сейчас он сосредоточенно облизывал провод, отчего лампа над ним еле-еле горела. Меня он, по-моему, узнал. Во всяком случае, нос у него повернулся в мою сторону и так и остался.
Худи лежала на прилавке, свёрнутая, со стебельками сена в вязке. Стоило мне к ней потянуться, как коллекционер накрыл её ладонью.
— Возврат постороннего предмета, — прошелестел он Лие. — Тысяча.
— Пятьсот, — упёрлась Лия. — Она вся в сене. Ваш ёж её насквозь проколол, вон, дырки.
— Дырки заштопать недолго, — вставил я. — Если двойной ниткой пройтись, так она будет почти но…
Лия наступила мне на шлёпанец, точно и крепко, так что конец слова пришлось проглотить. Торговались тут, выходит, задом наперёд! Где ж это видано, чтобы вещь, которую покупаешь, не хвалили? А раньше на базаре товар хвалили оба, и продавец, и покупатель. Рядились только потом, по-честному.
Коллекционер перевёл глаза с дырок на ежа, а с ежа на лампу, которая опять мигнула.
— Пятьсот, — сдался он.
Коробочка у него на поясе пискнула. Прямо у прилавка, поверх футболки, я натянул худи и вынырнул головой из ворота. Вязка покалывала соломинками, шов на плече разошёлся уже на два пальца. Зато внутри худи была тёплая, нагретая ежом. Лия рядом выдохнула, будто опустила на пол тяжёлый мешок. Как только кофта вернулась на место, внучка стала перестала отводить взгляд.
Из лавки она погнала меня сюда, на площадь, почти бегом, а по дороге объяснила, что турнир, как табло и обещало, назначен на сегодня. Вчера, пока я спал, она весь день бегала по станции за заказами и ни одного не нашла. Пять тысяч нужны сегодня, пока корабль ещё наш. Что будет, когда он станет не наш, объяснять она не стала.
— Я ж тебе говорила, — добавила она уже у верёвки, поймав мой взгляд на жаровне. — Корабль на неделю. А если… ну, если что, так хоть на дорогу.
— На какую дорогу, внучка?
— На любую!
На жаровню и правда стоило поглядеть. За судейским столом она тянулась во всю его длину. На ней в ряд шипели сосиски, толстые, в лопнувших от жара шкурках, а булки к ним парились в котле рядом. Двое мальчишек в фартуках вкладывали сосиски в разрезанные булки, после чего выдавливали сверху горчицу из мятой бутылки, одной полосой, от края до края. Пахло жареным жиром и луком, но всё перебивала горчица, та самая, что сперва щиплет нос и только потом добирается до языка. На ярмарках, помню, пахло похоже, только сосиски там были тоньше, а горчицу разводили жиже. Здесь, отметил я с одобрением, её не жалели.
Потом я задрал голову. Площадь лежала под куполом станции, где гудели вентиляторы, огромные, как мельничные крылья. От них по площади гулял сквозняк, я чуял его голыми лодыжками. Шлёпанцы мои звонко пришлёпывали по железному полу, расчерченному жёлтыми полосами для тележек. Сами тележки сегодня согнали к краям, а посередине сдвинули столы. Это они толково придумали, за столом люди хоть поедят по-людски, не перехватят кое-как у тележки. Над жаровней я нашёл глазами табло, такое же, как тогда ночью у шлюза. Красные буквы ползли по нему те же, только последнее слово поменялось: «ТУРНИР ПО ХОТ-ДОГАМ. ПРИЗ: ПЯТЬ ТЫСЯЧ. СЕГОДНЯ».
Народ за верёвкой, когда я оглянулся, стоял уже в три ряда. Грузчики в оранжевых жилетах толкались вперемешку с торговками, у которых корзины успели опустеть. Старуха с раскладным стульчиком пришла, видно, загодя и заняла место у самой верёвки. Теперь она лузгала семечки, сплёвывая шелуху в кулак. Гомонили все разом, будто в бочку насыпали гороху и катали её по мостовой.
Нас, едоков, усадили за длинный стол лицом к толпе. Сперва я поёрзал на стуле. Есть, когда на тебя глядит полплощади, мне было непривычно. Дома я за столом всегда сидел лицом к хозяину, и никакая улица мне в рот не глядела. Слева от меня пыхтел грузчик с животом, круглым, как самовар, и заранее распускал ремень. За ним двое парней с доков пихали друг друга локтями. Справа от меня пустовал стул. Дальше сидела худая тётка в платке, серьёзная, с кружкой воды, и отпивала мелкими глотками, словно берегла воду в дальней дороге. Эта, по-моему, в еде понимала больше всех за столом. На пустой стул между нами уселся франт.
Сперва, правда, он обошёл стол кругом. Я успел разглядеть синий кафтан, короткий, с серебряным карпом на рукаве. Франт шагал нарочно так, чтобы карпа видела вся площадь. Он помахал толпе и поклонился на обе стороны, как жених, которого только что вывели к гостям. За верёвкой засвистели и захлопали. Скинув кафтан на спинку стула, он закатал рукава рубахи. На запястье у него блеснул браслет, новый и широкий, куда богаче Лииного. Из нагрудного кармана франт выудил пластинку Драйвера с синим торцом.
— Клановый, — прошипела Лия у меня за спиной. — Хоть не Юэ, и то ладно.
Пластинка щёлкнула в браслете. Парень выпрямился, раскинул руки и возопил так, что старуха у верёвки выронила семечки:
— Утроба Девяти Котлов!
Из ворота у него повалил пар, лёгкий и белый, как валил из нашей бани, стоило отворить дверь в предбанник. Живот под рубахой заходил ходуном, будто там ворочался кот в мешке. Толпа ахнула и захлопала громче прежнего.
Техника, выходит, была нарочно для еды и недешёвая, надо думать, раз пластинка такая блестящая. Только зачем её было выкрикивать? Криком он себе разве что аппетит распугает. У нас перед едой молчали, а если и говорили, то хлебу спасибо, тихо, себе под нос.
— Техники можно, — пробасил толстяк, заглянув франту в рот. — Жевать всё равно надо.
— Бао, начинай уже! — гаркнул из-за верёвки бородатый грузчик с мальчишкой на плечах. — Остынут же!
Бао, стало быть. Он поднял секундомер перед собой, насколько пускал шнурок. Потом он обвёл нас глазами, каждого по отдельности, словно запоминал в лицо. Я в это время разглядывал горчицу. Когда я поднял глаза, Бао смотрел уже на меня одного.
Лия нависла у меня над плечом. Слышно было, как она переступает, шаркая подошвами, и как скрипит у неё на левом запястье ремешок браслета. Каждые полминуты её дыхание у меня над ухом пропадало, пока она оборачивалась к проходу на краю площади, откуда мы пришли от доков.
— Ешь, — шепнула она мне в самое ухо. — Просто ешь. Не болтай и не вставай. Серых увидишь, сразу мне скажешь.
— Каких серых, внучка?
— Любых!
Народ кругом стоял весёлый, мальчишки уже несли к столу первые тарелки, над которыми валил пар, так что внучка, по-моему, зря дёргалась. Праздник же, кто ж в такой день дёргается? Я похлопал внучку по руке, лежавшей у меня на плече. Пальцы у неё были холодные, как с мороза.
— Не бойся, — успокоил я. — Я поем и никуда не уйду. Тут кормят.
— Кормят, — эхом отозвалась Лия мне в ухо и вцепилась в плечо покрепче.
Бао набрал воздуху. Площадь притихла так, что над ней остались только шипение жаровни да гул купола.
— Пошли!
Секундомер щёлкнул. Мальчишка у табло бухнул половником в железный лист, как в гонг.
Картонная тарелка передо мной чуть прогибалась под тяжестью. Я нагнулся над ней, чтобы сперва понюхать. Хот-дог лежал как полагается. Сосиска торчала из булки на палец с каждого конца, горчица уже затекла с неё в разрез, а от булки тянуло сыроватым тестом. Двумя пальцами, как берут перо, я поднёс хот-дог ко рту, чтобы откусить с краешка, по-хорошему, для первого знакомства.
Хот-дог был. Потом его не стало.
Во рту у меня разом оказался весь его вкус, от первого куска до последнего. Горчица ударила в нос, язык обожгло солоноватым соком. И всё одновременно, вместе с мягкой булкой, будто целую песню пропели одним аккордом. Вкусно было, спорить не стану. Только жевать оказалось нечего. На большом пальце у меня осталась жёлтая капля горчицы, и больше ничего.
Рот у меня так и остался приоткрытым, на один маленький укус. Я уставился на палец, потом на тарелку. Капли горчицы, упавшие на картонку, собрались в шарики, как ртуть на блюдце, и раскатились к краям. В зубах у меня коротко зачесалось, будто я куснул фольгу. Пустую картонку сквозняк с купола уже приподнимал за край, того и гляди сдует со стола.
Откусить слегка, значит, опять не вышло, как со сковородкой и с ежом. А я ведь хотел только откусить.
Мальчишка в фартуке шмякнул передо мной новую тарелку. Со вторым хот-догом я уже не спешил. Поднёс его ко рту совсем медленно, будто полную ложку, из которой боялся капнуть на скатерть, и велел себе: «Кусочек. Один». Я сомкнул пальцы на пустом месте, а язык снова щипало соком.
Дальше я честно пробовал по-разному, то с другого конца, то сперва одну булку. Выходило всё одно. Как ни примеряйся, до зубов дело не доходило, от хот-дога оставался один вкус. Той серединки, где жуют, у меня не получалось. Перенервничал, похоже…
Скоро мальчишки перестали за мной поспевать. Пустые тарелки у моего локтя сложились в стопку, картонка на картонку, а новой всё не несли. Сидя без дела, я постукивал пальцами по столу и думал, ну кто ж так раздачу ставит? У нас на праздниках хозяйки управлялись толковее, одна ставила, другая уже несла следующее, и тарелка у гостя не пустела. Мальчишки носились теперь от жаровни ко мне без передышки. Один поскользнулся на горчичной луже и проехал на подошвах, но тарелку удержал. К ним подскочила девчонка с подносом. А там и сам жарщик бросил жаровню и принялся таскать мне сосиски прямо с лопатки, на ходу суя их в булку.
Гул за верёвкой начал убывать, как вода из корыта, когда выдернут затычку. Первыми стихли ближние, у самого стола, за ними дальние. Подняв голову в ожидании тарелки, я наткнулся на взгляд всей площади разом. Мальчишка, сидевший у бородатого грузчика на плечах, перестал болтать ногами. Старуха у верёвки застыла с открытым ртом и прилипшей к губе шелухой. В тишине отчётливо затикал у Бао на груди секундомер. Жаровня шипела так, будто стояла у меня под самым ухом.
Мне сделалось неловко, будто я чавкнул за чужим столом. Хотя чавкать мне как раз было нечем…
— Глянь… глянь, он же…
— Не жуёт он!
— Тихо ты!
Бао стоял у края стола и переводил глаза то на мою тарелку, то на мой рот. Брови у него уползали всё выше, под самые волосы. Упёршись кулаком в стол, он нагнулся ко мне так близко, что я разглядел у него на висках капли пота. Губы у него беззвучно шевелились, будто он повторял про себя своё правило. Когда очередной хот-дог пропал у меня прямо у него перед носом, Бао моргнул, раз и другой, медленно.
Справа закашлялся франт. Я покосился. Он таращился на мою стопку поверх собственной тарелки. Глаза у него были круглые, как у Бао. Вот он запихнул в рот половину хот-дога разом, заторопился. Пар повалил у него из-за ворота клочьями. Потом он вдруг побагровел, вцепился в край стола и затрясся. Огонёк на его браслете мигнул и погас. Тётка в платке, не выпуская кружки, развернулась к нему и огрела его ладонью промеж лопаток. Из франта вылетел ком булки и шлёпнулся на стол у самого её локтя. Тётка глянула на ком и отодвинула от него кружку.
— Кто ж так ест, мальчик? — вздохнул я. — Кусать надо поменьше и жевать как следует. И кричать перед едой ни к чему, тогда и в горло пойдёт.
— А сам-то? — буркнула тётка в платке, не отрываясь от кружки.
— Я бы и рад, — признался я. — Только у меня пока…
Щёлкнуло. Бао выпрямился, держа секундомер перед собой, будто показывал его мне. Стрелка под исцарапанным стеклом застыла на четвёртой минуте.
— Не жуёт, — выговорил он негромко. В такой тишине его, небось, расслышали и в задних рядах. — Не считается.
Я вытер большой палец о салфетку. О чём тут спорить, если что не жую, я и сам видел? Правило он сам объявил, при всех. А без правил за общим столом одна толкотня да драка за последнюю булку.
Бао повернулся к моей стопке. Положив на неё ладонь, чтобы не качалась, он повёл пальцем по краешкам тарелок сверху вниз, шевеля губами. Палец спустился до самого стола.
— Сорок, — выдохнул Бао.
За верёвкой ахнула старуха.
Бао долго разглядывал стопку. Потом он перевёл глаза на меня и смотрел ещё дольше, так что жарщик у него за спиной успел перевернуть на жаровне всю шеренгу сосисок.
— Я… я такое впервые вижу, — выдавил он наконец. — Сколько лет тут стою с секундомером, ни разу.
Мне, признаться, тоже не доводилось. Сорок штук за один присест, а на зубах ни одного. Какое досадное недоразумение.
Сунув руку под фартук, за пазуху, Бао вытащил толстый, перетянутый резинкой конверт и повертел его в пальцах. Резинка скрипнула на всю площадь.
— Правило моё, — объявил он толпе. — И приз мой. Кому хочу, тому и…
Договорить ему не дали. Лия перегнулась у меня через плечо. Конверт пропал из его пальцев почти так же быстро, как у меня хот-доги. Внучка прижала его к груди обеими руками. Бао пошевелил пальцами пустой ладони, будто конверт мог между ними застрять, и хмыкнул в подбородок.
— Это не по правилам! — Франт вскочил, всё ещё красный, с горчицей на подбородке. — Он не жевал! Вы сами сказали! Все слышали!
— Правило моё, — отрубил Бао, даже не обернувшись.
— Но вы же сами…
— Сядь, карп! — рявкнули из-за верёвки, и франт, оглянувшись на свой рукав, сел.
Площадь выдохнула разом и загудела. Грузчик слева хлопнул меня по спине так, что стул подо мной скрипнул. Рыжий парень у верёвки заорал «Со-о-орок!». Слово покатилось по рядам, от ближних к дальним, всё громче.
На подносе у девчонки остался последний хот-дог, горячий, никем не тронутый. Я кивнул на него Бао.
— Можно мне этот с собой? — попросил я. — Я его потом попробую, в тишине, не торопясь. Может, в тишине по-людски выйдет. А то сегодня я, выходит, ни одного толком не распробовал, хотя все были хорошие, это и так ясно. Горчица у вас правильная, злая. Булки только ставьте греться пораньше, они у вас в серёдке сыроваты. У нас хлеб к столу…
— Бери, — перебил Бао. — Жуй только.
Я завернул хот-дог в салфетку и сунул в карман на животе худи. Там сделалось тепло, будто сунул за пазуху котёнка.
Лия уже тащила меня из-за стола за рукав, а сама всё зыркала по сторонам.
Через площадь она не сунулась. Свернув в боковой ряд, узкий, под низкими навесами, она поволокла меня к докам в обход. Лавки там стояли плечом к плечу, пахло от них сушёной рыбой и машинным маслом, а под ногами хрустела шелуха. Лия неслась, не сбавляя шага, я поспевал за ней, шлёпая, пока мне не попалась на глаза лавочка между будкой часовщика и лотком с воблой.
Лавочка была такая крохотная, что в неё поместились бы разве что двое, а она ещё и вся качалась. На полках и прилавке, даже на гвоздях по косяку сидели фигурки на пружинах, кошки с поднятой лапой и пузатые кораблики с трубой. От сквозняка из прохода они кивали по очереди, так что лавочка тихонько шевелилась, будто дышала. Над дверью на пружинке висела дощечка с надписью «ДУН». Покачивалась и она.
Я остановился.
Старика за прилавком я разглядел не сразу, такой он был маленький и сухой, в вязаной шапочке. Голова у него тоже чуть подрагивала, мелко, в лад со всем, что стояло у него на полках. Он и сам сошёл бы за фигурку. Он оглядел нас обоих, меня и Лию, которая упёрлась мне в спину и толкала дальше, и промолчал.
— Эй. — Лия пихнула меня между лопаток. — Идём, слышишь? Не до игрушек сейчас.
— Слышу, внучка. Погоди. Тут рыба кивает.
Сперва она толкала меня в спину, потом бросила и встала рядом, притопывая. А я всё смотрел, как на средней полке кивает рыба с выпученными глазами, кивает и понемногу затихает. Когда мимо протопал грузчик и задел навес плечом, рыба закивала снова.
С краю на прилавке сидела уточка, жёлтая, с оранжевым клювом, точь-в-точь как у меня на шортах, только побольше и на пружинке. Я тронул ногтем её макушку. Уточка качнулась вперёд, клюнула воздух, откачнулась назад и пошла кивать, всё тише, как качели, которые перестали подталкивать.
Я тронул её ещё раз.
— Пружина тугая, — подал голос старик. — Долго кивает.
— Долго, — согласился я. — У нас таких не делали. Делали, чтобы стояло, а чтобы кивало, никто не додумался. Пружина у вас, я смотрю, витая как следует, виток к витку, не абы как. И краска держится. На кораблике вон облезла, а на ней целая.
— На ровное ставь, — посоветовал старик. — На кривом она устаёт.
Уточка кивала, я смотрел, и Лия рядом давно уже не притопывала.
— Двадцать лян, — обронил Дун.
Я похлопал себя по карманам. В кармане на животе лежал хот-дог в салфетке, ещё тёплый. Под ним, в самом углу, нашлась смятая бумажная обёртка от пломбира, ещё с Медного Рынка. Ёж с коллекционером её так и не тронули. Да откуда у меня ляны, если они мне за всё это время в руки ни разу не попадали?
— Нету у меня, хозяин, — повинился я. — Есть обёртка, только вы её, я так понимаю, не возьмёте. Ещё хот-дог есть, но его я себе оставил, попробовать.
Старик покивал, заодно с полками.
Лия, не глядя, сунула руку в конверт, выдернула бумажку и выложила на прилавок. Смотрела она при этом в проход, туда, где за навесами гудела площадь. Потом она нахмурилась и перевела взгляд на меня.
— Вот же… — пробормотала внучка и не договорила.
Дун разгладил бумажку ладонью, спрятал под прилавок и выложил перед Лией горстку сдачи. Лия сгребла монеты, всё так же хмурясь.
Я понёс уточку в ладонях осторожно, так же, как ежа в узле из худи, чтобы не мять и не трясти. Пружинка при каждом моём шаге вздрагивала, отчего уточка раскланивалась с прохожими.
Окольный ряд кончился тупиком у запертых ворот склада. Выругавшись коротко и прилично, по привычке, будто Зина и тут могла записать, Лия потащила меня обратно, к площади. Другой дороги к докам отсюда, видно, не было, раз внучка повернула без спору.
Вынырнув из-под навесов, я первым делом поискал глазами жаровню. Жарщик уже скоблил её, мальчишки сваливали картонки в мешок, а столы разбирали. Жалко, конечно, горчицы у них оставалось ещё на полбутылки, я видел. Народ, однако, не разошёлся. Люди стояли кольцом посреди площади, шагах в пяти от середины, будто вокруг костра, к которому ближе не подойти от жара.
В середине кольца нас дожидался мастер Гу.
Стоять по-другому мастер, похоже, не умел вовсе. Пятки вместе, вес ровно на обе ноги, посох прислонён к плечу. За ним, у каждого плеча по одному, застыли двое в сером с золотом. Кольцо перед нами разомкнулось, будто нас ждали, а позади сомкнулось обратно.
Лия остановилась на полушаге. Она стиснула пальцы на моём рукаве так, что в вязке хрустнули соломинки.
— Юэ, — зашептали сбоку. — Мастер ихний.
— При всех позовёт, так назад ему ходу не будет.
— Лицо клана, понял? Лицо на кон поставил…
Мастер Гу поднял посох и впечатал его в железный пол, один раз. Звякнуло гулко, до самого купола.
— Дикий без ярлыка, — отчеканил он, выкладывая каждое слово отдельно, как кирпич в кладку. — Я, Гу Тайшань, мастер клана Юэ, вызываю вас по праву клана назваться и следовать.
Тишина настала настоящая, такая, что я расслышал, как тихонько звенит пружинка у уточки в моей ладони. Вентиляторы под куполом и те будто сбавили ход.
Как раз такой тишины я и дожидался. Переложив уточку в левую ладонь, правой я выудил из кармана хот-дог и развернул салфетку. Теперь-то, решил я, откушу по-людски, самый краешек, на пробу. Я поднёс его к губам бережно, как блюдце с горячим чаем, налитым до краёв.
Хот-дог был. И не стало его…
Горчица снова ударила в нос. Уточка в левой ладони разом перестала кивать, будто её придержали пальцем, а торговка с корзиной, стоявшая к нам ближе всех, сглотнула и потёрла ухо, как в лифте. Вздохнув, я скомкал пустую салфетку в кулаке.
О делах, по-моему, толковать лучше было бы после еды. Раньше гостя сперва кормили, а уж потом спрашивали, зачем пожаловал. Мастер стоял посреди площади, где только что на глазах у всей станции ели хот-доги. Ел он или нет? По лицу не понять было.
— Вы доели? — участливо поинтересовался я.
Мастер Гу помолчал.
— Я не ел.
— Зря, — посочувствовал я. — Они хорошие.
Первым в кольце хрюкнул рыжий парень, тот, что орал «Сорок!», а за ним прыснули и остальные, кто в кулак, кто в голос, и смех пошёл по кольцу от одного к другому. Ближе всех ко мне грузчик в оранжевом жилете согнулся пополам и хлопал себя по коленям, а старуха со стульчиком зажимала рот ладонью, только плечи у неё тряслись. Один из серых за плечом мастера дёрнул щекой, второй уставился себе под ноги.
Лицо у мастера Гу не дрогнуло. Он стоял, как стоял, и глядел на меня так же тяжело, как тогда в трюме глядел в дырку на Лиином кармане. Потом он поднёс набалдашник ко рту.
— Дикий. Вызван при свидетелях. Не назвался. — Мастер помолчал. — Спросил, доел ли я. Сообщил, что хот-доги хорошие.
Когда посох застрекотал, смех по кольцу разом осёкся.
Кругом хохочут, а он, серьёзный такой, пишет, да ещё слово в слово! Будь у меня такая служба, я бы тоже всё записывал. А хот-доги и правда были хорошие, пусть у него в посохе так и останется.
Мастер Гу перевёл глаза на Лию. На меня он больше не смотрел.
— Капитан Верес. Полночь. Срок. — Он подождал, пока посох дострекочет. — Я заберу корабль, капитан. Это не угроза.
Развернувшись, он зашагал к докам. Кольцо расступилось перед ним широко, с запасом. Двое в сером потянулись следом, в ногу.
Я обернулся к внучке. Лия стояла белая, белее шрама на подбородке.
И с чего она так побелела? Срок и есть срок. Его назначили ещё на досмотре, по бумаге с печатью. Мастер только сказал, во сколько.
— Внучка, — окликнул я. — Он же ничего нового не сказал. Про полночь и так было понятно, раз срок до конца суток. Ты бы лучше…
— Молчи, — выдохнула Лия. — Просто молчи. До самого корабля.
До корабля я не проронил ни слова, раз попросили. Внучка шла, ни разу не обернувшись, прижимая конверт к груди всю дорогу. У трапа нас встретил Тихон с гайковёртом на поясе и полоской сушёной рыбы в углу рта.
— Ну?
— Сорок, — бросила Лия, проходя мимо.
Тихон уставился на уточку у меня в ладонях. Рыба у него в зубах медленно задралась кверху.
После площади в рубке показалось тихо, как в пустом амбаре, так что шлёпанцы мои хлопали по полу на весь корабль. Раз уж обещал молчать, дальше я прокрался на цыпочках. Лия шлёпнула конверт на панель и упёрлась в неё обеими руками.
— Зина. Пиши. Приз, пять тысяч, наличными. Минус двадцать… — Она запнулась. — На утку.
— Фигурка на пружине, одна, двадцать лян, — отозвалась решётка. — Пайком не является. За день: худи, пятьсот, расточительство. Фигурка, двадцать, расточительство. Записано.
— Две тысячи Ханю. Сейчас.
— Банку клана Хань переведено две тысячи лян. Долг, миллион сто девяносто восемь тысяч.
— Ханю-то? — прогудел Тихон с порога.
— А кому ещё? — отрезала Лия, не оборачиваясь. — Корабль мой, пока я за него плачу. — Она стукнула костяшками по панели. — До полуночи мой. Пусть хоть в банке запишут, что я платила.
Тихон пожевал рыбу, помолчал и потопал вниз.
Уточке нашлось место на панели, между жёлтой лампочкой, про которую я так и не понял, зачем она горит, и круглым стёклышком прибора, по которому любил постукивать Тихон. Поставив её, я тронул уточку ногтем. Она закивала, а в тёмном стекле над панелью закивало её отражение.
Лия поглядела на неё, поджала губы и промолчала.
— Спасибо тебе за уточку, внучка, — завёл я. — Я отдам. Отработаю вместе с худи, ты не думай. Худи я, правда, отрабатываю уже второй раз, а ещё ни разу не начинал, но это потому, что работы мне никто не даёт. Посуду вот разве. Посуду я бы хоть сейчас…
— Двадцать лян, — перебила Лия, глядя на уточку. — На двадцать лян я могла бы два дня есть.
— Так ты ничего и не ешь, — заметил я. — Я же слышу, как у тебя урчит.
— Вся площадь видела как Бао тебе деньги отдал. — Лия продолжала задумчиво смотреть на болванчика. — Гу там, небось, в толпе стоял и смотрел, а я тебя туда сама за руку привела!
— Ты же денег хотела, — удивился я. — Вот деньги. Бао честный, правило у него своё, а приз он всё равно…
— Да я не про деньги! — Она схватилась за браслет, отпустила и схватилась снова. — А-а, ну тебя…
— А про что же тогда? — спросил я.
Она не ответила. Отвернулась к стеклу и принялась натирать браслет рукавом, хотя он и так блестел.
Вечер тянулся долго, стрелкам над стеклом до полуночи оставалось пройти полкруга. Лия сидела на подлокотнике своего кресла, поджав ноги, и не сводила глаз с часов над стеклом. Пару раз она запросила у Зины заявки, но заявок не было. Тихон притащил ужин наверх, в той же кастрюльке, пакеты в кипятке, и молча поставил на пол у кресла. Лия даже не взглянула на кастрюльку.
Мне есть не хотелось. В животе было тяжело и тепло, как бывало в натопленной избе после обеда, когда у меня слипались глаза, а вставать из-за стола было лень. Впервые на этом корабле я остался сытым. Тянуло теперь привалиться к чему-нибудь спиной и глядеть, как кивает уточка. Я привалился к креслу, вытянул ноги в шлёпанцах и смотрел. Когда уточка затихала, я вставал и трогал её снова.
Тихон постоял над кастрюлькой, вздохнул в бороду и унёс её обратно, так и не распечатав ни одного пакета.
— Порций двадцать девять, — доложила решётка ему вслед. — Расход за сутки, ноль. Пассажир без билета, хот-догов сорок. По расчёту, сыт до среды.
— А среда у вас когда? — спросил я.
Решётка промолчала. Дней недели Зина, похоже, не считала, больше порциями занималась.
Стрелки над стеклом ползли, как всегда, медленно. Лия глядела на них всё чаще. Потом она перестала глядеть совсем и сидела, уткнув подбородок в колени. Уточка кивала, а за стеклом, на станционной стене, ей в лад мигали огоньки дока, красный и зелёный, по очереди. Я загадал, кто первый собьётся. Проиграла уточка.
— Капитан, — подала голос решётка. — Двадцать три часа сорок минут. Корабль клана Юэ запрашивает разрешение на стыковку к нашему шлюзу. В разрешении не нуждается.
Лия слетела с подлокотника.
— Тихо-о-он!
По коридору загрохотали ботинки. Тихон вырос в дверях рубки, вытирая руки ветошью.
— Отстыковка? — выпалила Лия.
— Без разрешения порта — штраф больше корабля, — буркнул Тихон.
— Да плевать мне на… — Лия осеклась.
Тихон промолчал. Сложил ветошь вчетверо и сунул в карман.
Лия так и застыла посреди рубки, с рукой на браслете. Потом она медленно повернулась ко мне.
Я как раз переставлял уточку. На шве, где сходились два листа панели, она кивала криво, будто прихрамывала. А старик Дун велел ставить на ровное. Стоило передвинуть её на ладонь левее, на гладкое место, и тронуть ногтем, как уточка закивала ровно.
Лицо у внучки было злое, такого я у неё ещё не видел. Я так и замер с пальцем над уточкой и тронуть её второй раз не успел.
— Дед. Иди в трюм. И сиди тихо.
Глава 6. Внучка
Шлюз открыли снаружи, ровно в полночь. Наверху, в коридоре у борта, пискнул замок. Следом с долгим шипением разъехались створки. Я сидел на полу трюма, обхватив колени, как велела внучка. Теперь же пришлось задрать голову к шахте и прислушаться. По железу над трюмом загрохотали шаги. Четыре пары ступали в ногу, тяжело и ровно, будто их годами гоняли строем по одному и тому же плацу. Пятый шёл реже, через шаг стукая посохом о палубу.
— Капитан, — доложила решётка у грузового люка. — Шлюз открыт снаружи. Код порта. Права запретить не имею.
У порта, выходит, имелся ключ от каждой двери на своих причалах. Так хозяин постоялого двора у нас на перекрёстке носил на поясе связку от всех комнат и отпирал, кому сам решал. Хозяину было удобно, а постояльцы у него спали вполглаза. Какой уж тут сон, когда у хозяина ключ от твоей двери?
Лия промолчала. Я слышал, как она перекатывается в камбузе с пятки на носок и как поскрипывает у неё на левом запястье ремешок браслета. Сердце у неё колотилось торопливо и с перебоем. Так же оно колотилось на досмотре, когда я сидел у неё в кармане. Слух у меня хороший, а у себя дома и подавно.
Тихон сидел рядом со мной, привалившись спиной к саркофагу. Гайковёрт лежал у него поперёк колен рабочим концом к шахте. Тихон сжимал рукоять в кулаке по привычке. Так держал ложку над тарелкой наш кузнец, когда задумывался и забывал про еду. Сидеть при мне ему велела внучка. Ещё до полуночи она свесилась к нам с середины шахты. Бледная, с прикушенной губой, она бросила: «Тихон, ты при деде. Что бы там ни было». Тихон буркнул «угу» и с тех пор почти не шевелился, так что кружка его так и осталась у полосатой стойки возле кормовой переборки, рядом с жестянкой запасных гаек. Кофе в ней давно остыл и даже не парил. Тянуло от кружки уже одной мокрой жестью. Кто ж такой пить станет?
— Тихон, — шепнул я. — А зачем им ночью-то? Срок ведь и утром тот же самый, после завтрака. Ночью человеку спать положено, а к нам целой гурьбой.
— Срок, — прогудел Тихон.
Больше он ничего не прибавил. Срок назначили на полночь, вот серые и явились минута в минуту, и дела им не было, что нормальные люди спят.
Остальные серые ждали внизу, в доке, у нашего трапа, человек под двадцать. Я слышал их ещё до стыковки. Они переминались, шептались, а один басом, по-простуженному, разок чихнул в кулак. Сторожили, что ли, чтобы мы не ушли по трапу пешком? Как только эти пятеро вышли из чужого корабля, я прислушался к нему за шлюзом. Там не было ни души. Один двигатель гудел на холостом ходу, как самовар, от которого все разошлись.
Шаги тем временем отмеряли коридор от шлюза, не сбиваясь и не торопясь. От каждого у меня над головой чуть вздрагивала балка. Я подобрал ноги, потому что пол нынче был холодный. Со станции сквозь щель у грузового люка тянуло сыростью и стужей. Железо подо мной остыло, так что пришлось подоткнуть под себя край худи. Я нарочно вслушивался в ровный гул двигателя за переборкой, чтобы поменьше слышать, как наверху у внучки колотится сердце. Палуба под нами не дрожала, как всегда, когда я сижу, не звякали и гайки в жестянке, так что ждать выходило совсем уж тихо и скучно. Уточка осталась в рубке, на гладком листе, а жаль: с ней ждать было бы веселее.
Шаги протопали у нас над головой и замерли у камбуза.
— Мой корабль! — заорала Лия. — Слышите?! Валите с моего корабля!
Ей не ответили. Зато в камбузе шаркнули её ботинки и встали широко, левый назад. Потом щёлкнуло. Щелчок был знакомый, с таким пластинка Драйвера с зелёным торцом садилась в разъём браслета. Внучка выдохнула сквозь зубы, коротко, как выдыхала в трюме перед ударом по мату. Под потолком камбуза густо загудел воздух, как в улье, если стукнуть по летку. В переборку ухнуло.
Серый, судя по звуку, приложился к стенке всей спиной. Переборка отозвалась мне в самые пятки. С балки над головой посыпалась рыжая труха, в Тихоновой жестянке подпрыгнули гайки. Потом над нами зашуршало сукно, он сползал по стенке на пол.
Техника сработала! С первого раза, и ровно туда, куда надо. Под рёбрами у меня потеплело. Так бывало в кузне, когда соседский мальчишка, которого учили гнуть подковы, впервые попадал молотком в самую точку и сам пугался, как звонко вышло.
— Слышал? — шепнул я Тихону. — Встала ведь. А я думал, раза с третьего. Это ты её левую ногу назад ставить выучил, я слышал, как ты ей полдня одно и то же твердил.
— Угу.
Тихон вскинул голову к шахте и перехватил гайковёрт покрепче.
Второго внучка встретила тем же. Только ладонь у неё на этот раз шлёпнула звонко и пусто, как по мату на цепи. Я сразу понял, что техника не встала. В ответ серый ударил уже по живому, плоско, будто мокрым бельём о доску. Попало, похоже, в скулу. Челюсть у меня свело, в зубах мелко и противно зачесалось. Я стиснул кулаки, сам того не заметив, и поскорее сунул их под себя. Лия охнула, зацепила плечом стол и повалилась на пол. В мойке звякнули ложки.
— Лежите, капитан, — посоветовал молодой серый деловито, как советуют в очереди не толкаться.
— Сам лежи, — прохрипела внучка и со второй попытки поднялась на ноги. Ботинки её проскребли по полу. Дышала она сквозь зубы, с присвистом. В браслете щёлкнуло ещё раз, воздух загудел и поплыл. Только удар потащил её влево, как тогда на тренировке. Она зашипела, хватаясь за то самое плечо. Серый, видно, успел отшагнуть. Со стола слетела кружка и покатилась по полу, звеня ручкой, пока не ткнулась в ножку плиты. Потом серый коротко и глухо ткнул её кулаком в рёбра. Из внучки вышибло дух, она сложилась пополам и осела.
Встала она и после этого. Третий серый аккуратно, как стелют половик, сбил её подсечкой. Лия грохнулась плашмя. Губа у неё, судя по звуку, лопнула о собственный зуб. Внучка сплюнула.
— Руку, — коротко бросил один из серых. — Браслет не трогай. Так держи.
— Держу, — отозвался молодой, тот, что советовал лежать. Сипел он так, будто сам полчаса стоял под ударами.
Били они честно. Лежачую не пинали, ждали, пока встанет сама. Удар клали туда, где мясо, а кость берегли. Мне это было слышно. По мясу шлёпало глухо, а по кости щёлкнуло бы сухо, как полено о полено. Они работали ровно, будто наши косари в одном ряду, где каждый вёл свою полосу и никто зря косой не махал. Двое притиснули внучку к полу и больше её не били.
Я сидел.
Зуд в зубах не унимался. Так у меня всегда зудело перед тем, как прибрать со стола лишнее. Я уселся на ладонях покрепче, как на досмотре. Синяки в счёт не идут. Синяк через неделю пожелтеет, а через две его и не сыщешь. Губа заживёт ещё раньше, если не трогать её языком. Только внучка будет трогать, я её знаю. Рёбра, судя по дыханию, целые. Со сломанным ребром она бы так глубоко не вдохнула, а вдыхала она глубоко и сердито. Сидеть на ладонях оказалось труднее, чем лежать в ящике, а пролежал я в нём куда дольше, чем она живёт.
На третьем ударе Тихон привстал на одно колено и крутанул гайковёрт в кулаке рабочим концом кверху. Он поглядел на шахту, потом на меня.
— Бьют, — глухо обронил он.
— Слышу. — Я не вынул ладоней из-под себя. — Ну-ну. Сиди, Тихон. Она сказала, ты при мне, значит, при мне. Её слово. Да и колено на таком полу застудишь, железо нынче ледяное.
Взгляд у него вышел долгий и тяжёлый. Так у нас на ярмарке мужики примеривались к гире, прежде чем за неё взяться. Потом он грузно осел обратно. Под бородой у него ходили желваки, будто он жевал свою рыбу, хотя во рту было пусто.
Немного погодя застучал посох, теперь уже по прутьям шахты. На досмотре мастер Гу взлетел по ним, как по крыльцу, в два шага. Сейчас он спускался медленно, перехватывая поручень. На каждой ступеньке он замирал, будто проверял, выдержит ли его железо. Набалдашник тюкал о прутья то сверху, то сбоку, гулко, на весь трюм. Запахло полынью. У нас ею перекладывали от моли сукно, и бабьи сундуки с праздничным пахли так же. На миг мне даже почудилось, что мастер пришёл на свадьбу. Внизу он встал на палубу обеими ногами и ни на одну не припал. Потом он развернул ко мне стекло набалдашника.
Посох у него, я ещё на досмотре понял, записывал всё, что видел и слышал. В стекле сидел глаз, а за бронзой бежали по ленте спицы. Похожие столбы когда-то ставили у ворот в одном большом и шумном городе. Те, правда, ещё и спорить умели, а этот только писал.
Я сидел как сидел, скрестив ноги, и разглядывал его сапоги. Сапоги были хорошие, кожаные, прошитые в две строчки. Стежок к стежку, ровные, как по линейке. Шил их мастер, у которого за плечами была не одна сотня пар и который давно разучился торопиться. На левом носке темнела капля масла, её мастер, должно быть, со своего же корабля и принёс.
— Третий раз, — уронил мастер Гу. — Назовитесь. По праву клана.
Мастер сказал это вполголоса, будто спрашивал у соседа, который час. На досмотре он говорил от живота, так что у нас гудели лампы и сам собой качался мат на цепи. Сейчас лампы горели себе ровно.
— Вы мешаете ей спать, — пробухтел я тоже вполголоса, раз уж у нас так заведено. — Полночь ведь. Кто ж в такую пору в гости ходит? Ночью к соседу стучат, только если пожар или за повитухой, и то в окошко, тихонько. А потом стоят на крыльце и шапку в руках мнут, пока хозяин огонь вздует. А вы своим ключом, сразу впятером, да ещё посохом по ступенькам, как в било. Трап у нас старый, гулкий, его на весь корабль слыхать. Раньше лучше было: в чужой дом входили, так сапоги на пороге обтирали. Вы вот не обтёрли, у вас на левом капля. А ей вставать скоро, корабль вести. Она и так которую ночь в кресле спит, скрючившись, у неё от этого плечо…
— Она не спит, — отрезал мастер Гу.
— Будет, — пообещал я. — Вы только уходите потише, мальчик. И посохом по прутьям не стучите, он у вас и так всё запишет.
Мастер Гу постоял, глядя поверх моей головы в открытый саркофаг. Потом он поднёс набалдашник ко рту.
— Дикий. Вызван третий раз. Не назвался. Сообщил, что клан мешает капитану спать.
Спицы в посохе застрекотали и смолкли. Развернувшись, мастер пополз наверх, ещё медленнее прежнего.
До камбуза он дошёл в три шага, я разобрал их по стуку. Серые раздались, шурша сукном. Когда у мастера хрустнули колени, немолодые, я понял, что он присел. У внучки на плече под его ладонью скрипнул комбинезон, протяжно.
— Капитан Верес. Вы задержаны по контракту. Следуйте на корабль клана.
Внучка промолчала. Только сердце у неё на миг встало, а потом застучало дальше, медленно и тяжело, как шаги по лестнице, где каждая ступенька круче прежней.
— На чьём борту, того и суд, — буркнул Тихон в бороду.
Тихон верно сказал. На корабле у клана и суд клановый, с печатями и с писарями. Оттуда внучку вернут, если вообще вернут, другой. Без корабля, зато с бумагой, где про неё написано, чья она теперь и кому должна. А это уже похуже синяков…
Я встал.
Палуба под пятками сразу пошла мелкой дрожью, стоило мне подняться. В жестянке зазвенели гайки. В затёкших ладонях у меня закололо иголками. Тихон дёрнулся и уставился на меня снизу, из-под бровей.
Сердиться мне было не на что. Стол есть стол. На нём иногда оказывается лишнее, и его убирают. Зуд в зубах поднялся вместе со мной, он только того и ждал. Шагнув к ящику с отцовскими пожитками, я провёл рукой по крышке, от дальнего края к себе, как сметают со скатерти крошки в подставленную ладонь. На крышке лежала одна пыль. Я стряхнул её с ладони в сторону, туда, где за двумя переборками, у нашего шлюза, стоял чужой корабль.
Зуд отпустил сразу. На душе стало скучно и просто, как после мытья посуды, когда последняя тарелка вымыта, полотенце висит на крюке, а в мойке больше ни ложки. В ушах сделалось просторно.
«Кормилец» качнулся. Его повело на швартовых вбок и обратно, как лодку, с которой на берег спрыгнул тяжёлый мужик. Чтобы устоять, я переступил шлёпанцами. Переборки протяжно охнули, по шпангоутам пробежал треск, будто по избе в крещенский мороз. У шлюза, я чуял это через палубу, лязгнули стыковочные захваты, разом и вхолостую, как челюсти капкана, захлопнувшегося на пустом месте.
Над головой засвистело. Воздух рванулся из коридора к шлюзу, где у раскрытых створок вдруг стало пусто. Он потащил за собой всё, что полегче. По камбузу зашуршала бумага. Кружка снова покатилась по полу, теперь в другую сторону. Свист оборвался почти сразу, Зина сама захлопнула внутреннюю створку. Грохот прокатился по кораблю от носа до кормы.
У меня щёлкнуло в ушах. Тихон разинул рот и сглотнул, будто под ним ухнула колесом в яму телега. В камбузе охнули в два голоса. Один из серых икнул, громко, по-детски. Другой давился, будто желудок у него подкатил под самое горло. На полу внучка подтянула колени к животу, подошвы её заскребли по железу. Следом задребезжали в мойке ложки, а крышка на чайнике подпрыгнула и долго приплясывала на ободе. Лампы в трюме разом пожелтели, как свечи, и тут же снова побелели. Пыль, которую Тихон ещё перед досмотром сгрёб к переборке валиком, взвилась столбом мне по пояс и повисла, ни вверх ни вниз, как мука над квашнёй. Кофе в Тихоновой кружке у стойки собрался в бурый шарик, приподнялся над донцем и шлёпнулся обратно.
И запахло старым камнем…
Тянуло холодом и сухостью, как в подземном храме, куда давным-давно никто не спускался со свечкой. Пахло лежалой пылью, той, что копится слоями, пока наверху сменялись хозяева. Мне запах был знакомый, домашний. Так пахло у меня в ящике, пока я из него не выбрался.
Тихона же будто придавило. Медленно, будто клал на стол чужую дорогую вещь, он опустил гайковёрт на палубу и разжал пальцы. Плечи у него ушли вниз, голова втянулась, будто потолок опустился ему на макушку, а рядом встал кто-то, перед кем шапку ломают. В камбузе у одного из серых клацнули зубы. Другой забормотал сбивчиво, будто ему ночью на погосте почудился за спиной шаг.
Д Внучка втянула воздух так, что я услышал, как он прошёл сквозь её разбитую губу. Спицы в посохе у мастера Гу застрекотали сами, взахлёб, будто писарь внутри не поспевал.
— Капитан, — сказала решётка тем же голосом, каким докладывала о порциях. — У шлюза отсутствует корабль клана Юэ. Экипаж, семнадцать человек, стоят на палубе дока. Живы.
В камбузе сделалось до того тихо, что я расслышал, как в мойке капает кран. Мастер Гу развернулся рывком, так что скрипнули сапоги. Набалдашник длинного посоха звякнул о стекло иллюминатора над плитой. Мастер, выходит, подался к иллюминатору, сколько пускала рука, а внучкиного плеча так и не отпустил. Ткань комбинезона под его пальцами похрустывала. Потом я перестал слышать его дыхание.
Лезть наверх и смотреть, что он там видит, мне было незачем. Я и так знал. Захваты нашего шлюза, должно быть, сомкнулись на пустоте, как пальцы, из которых выдернули стакан. А за ними, там, где только что серел чужой борт, теперь горели огни станции.
Комбинезон у внучки на плече похрустел ещё секунду и стих. Мастер Гу снял ладонь.
— Отставить.
Серые выпустили внучку разом, будто их самих дёрнули за шиворот. Лия шумно вдохнула. Сапоги зашаркали к коридору, причём первыми шаркали каблуки, это я различил сразу. Серые отходили задом, по-уставному, чтобы ненароком не повернуться к старшему спиной. Тот, что первым приложился к переборке, поднимался, кряхтя. Потом закряхтели уже двое и пошли к коридору в ногу. Товарищ, видно, подставил ему плечо.
— Трап опущен, — сообщила Зина.
Я к тому времени снова сидел на прежнем месте, скрестив ноги. Велено было сидеть, вот я и сел, как только прибрал лишнее. Палуба подо мной сразу улеглась, гайки в жестянке стихли. Пыль у переборки стала опускаться обратно в свой валик медленно, как снег в безветрие.
Посох опять застучал по шахте. Мастер Гу сполз ступеньки на три и замер, держась за поручень, так что мне его было видно по грудь. Он вперился вниз, в меня.
Я поглядел в ответ. Меня ещё мальчишкой учили, что отводить глаза, когда на тебя смотрят в упор, невежливо.
Нога у него сорвалась с прутка. Сапог чиркнул по железу. Мастер на миг повис на одной руке, а набалдашник звонко тюкнул о стенку шахты. Выправился он мигом, только смотреть на меня перестал. Глаза его ушли в сторону, к пустому саркофагу, потом в пол и ещё раз вернулись ко мне, ненадолго, будто он проверял край обрыва, не делся ли тот куда. Мастер сглотнул. Кадык под воротом прошёл вверх и вниз, тяжело, как ведро в колодце. Костяшки на посохе побелели.
— Бездна… — выдохнул он мимо набалдашника, совсем тихо, себе одному.
Шахта у нас и правда глубокая, в два роста, если не в три. Но бездной её звать, по-моему, он хватил. Да и глядел мастер больше на меня, чем в шахту. На всякий случай я поддёрнул худи на плече, где шов разошёлся на два пальца и торчала из вязки соломинка. Может, она ему покоя и не давала? Серьёзный мальчик, а соломинки не видал!
Мастер Гу отступил на ступеньку выше и только оттуда отвернулся. Четвёртого «назовитесь» я так и не дождался. Прикрыв набалдашник ладонью, он долго диктовал в стекло шёпотом. До меня долетало одно стрекотание. Я не вслушивался. Чужие записи тайком читать я не приучен, у нас за такое мальчишкам уши драли.
Стук посоха ушёл по коридору к трапу и дальше вниз, в док, ровный, ни разу не сбившийся. На каждой остановке посох замирал, и мастер, конечно, ставил пятки вместе.
В камбузе зашуршало: внучка поднималась с пола, сперва на колени, потом на ноги. Стол под её рукой скрипнул и поехал по полу на палец, так крепко она вцепилась в край. В рёбрах у неё, видно, кольнуло, она охнула и выругалась вполголоса. Неровными шагами она доковыляла до шахты и навалилась на край люка.
Снизу лицо её было в раме люка, как в окошке. Скула слева налилась и округлилась, будто за щёку сунули сливу. По подбородку, поперёк белого шрама, тянулась от разбитой губы красная полоска. Внучка утёрла её рукавом и размазала до самого уха. Меня снова потянуло прибрать лишнее, зубы заныли коротко и зло. Я переждал, пока отпустит. Синяки, напомнил я себе. Синяки, и только…
— Тихон. Отстыковка.
— Штраф, — прогудел Тихон, не поднимая головы.
— Плевать! — Она нашла глазами меня. — Дед — в трюм!
— Я в трюме, внучка, — заворчал я. — С вечера тут сижу, как ты велела, никуда не выходил, даже когда очень хотелось. Да и где мне ещё быть? Трюм и так моё место, я тут сплю. Пол только нынче холодный, со станции в щель у грузового люка поддувает. Я тебе ещё вечером хотел сказать. Ты бы тряпкой её заткнула, щель-то, а то и сама простынешь, а у тебя и так губа…
— Сиди в нём!
Голова её пропала из люка.
Внучке, видно, и в голову не пришло сдать меня мастеру в обмен на корабль. А ведь я сам ей это предлагал, ещё в день досмотра. У клана там, небось, и подушку дают.
Тихон поднялся и сгрёб гайковёрт. Наверх, к машинному, он полез, отдуваясь в бороду.
— Отстыковка без разрешения порта, — объявила Зина. — Капитан, подтвердите.
— Подтверждаю! — рявкнула Лия уже из рубки.
Захваты, державшие нас у причала, разжались с лязгом. Трап пополз в брюхо корабля, скрежеща по комингсу. Под кормой гуще загудел двигатель. «Кормилец» дёрнулся, отходя, меня мотнуло и приложило спиной о саркофаг. Над головой, в рубке, тоненько дзинькнула пружинка.
Уточка! Если её стряхнуло с ровного места на шов, кивать она будет криво, а Дун велел ставить на ровное. Я вскочил и полез по шахте. Прутья были ледяные, пальцы на них сразу занемели. Шлёпанцы норовили соскользнуть с пятки, так что на каждой перекладине я поджимал пальцы ног, будто лез по обледенелой лестнице на сеновал. Наверху я остановился, высунувшись из люка по грудь. Ногами я так и стоял на прутьях, а шахта всё-таки трюмная. Выходит, я по-прежнему был в трюме, как велели.
Люк шахты выходил в коридор как раз напротив рубки. Рубку мне было видно всю. Уточка стояла, где поставлена, на гладком листе левее жёлтой лампочки, и кивала, кланяясь стеклу. Отражение отвечало ей тем же. Я выдохнул. На ровном стоит, не перекосило, Дуну было бы не стыдно. Тут из решётки связи заквакал портовый диспетчер, требуя немедленно вернуться к причалу. Лия, не глядя, ткнула кнопку, и диспетчер смолк на полуслове.
Она сидела в кресле боком, прижав одну руку к рёбрам, а другой держась за рукоять. На плече, там, где лежала ладонь мастера, комбинезон так и остался смятым. Мне захотелось протянуть руку и разгладить его, как я когда-то оправлял простыню на постели, с которой встал больной. Лия скользнула взглядом по уточке, потом уставилась на меня в люке.
— Ты это сделал?
— Что?
— Корабль.
— Он мешал, — растолковал я. — Да и пристыковался он к нашему шлюзу кривенько, внучка. Я слушал, как он вставал. Кольцо у него село с перекосом, на ладонь ниже, чем надо. — Я вынул руку из люка и показал ей ладонью, насколько. — Захваты взяли с одного бока, а с другого всё время свистело в уплотнении, тоненько, как в печной заслонке. Кто ж так к чужому борту встаёт? Без спросу, да ещё вкривь. Я видал корабли величиной с город, так они к причалу подходили, что чашка на столе не звякнет. А раньше, когда у нас лодки по реке ходили, к чужой пристани подваливали, весло поднимали и ждали, пока хозяин рукой махнёт. Этот же налез, как бычок на плетень, и стоял, кольцо нам кособочил. Шлюз теперь травить будет, вот увидишь, Тихону лишняя работа…
Она долго молчала. Мне из люка было видно стекло у неё за плечом, а в стекле поворачивалась станция: огни дока сползали вбок, красный и зелёный, те самые, что вечером мигали уточке в лад. Внучка трогала языком разбитую губу, как я и думал.
— Ты их… убил?
— Экипаж в доке.
— А корабль?
— Не тут.
Где это «тут», она спрашивать не стала. Она отвернулась к стеклу и следила, как уходит назад станция. А пальцы всё крутили на левом запястье браслет, великоватый, отцовский.
Минут через десять Тихон выбрался из машинного и притопал с камбуза. В одной руке у него было три кружки, пальцы продеты в ручки врастопырку, чтобы не стукались. Пахло от кружек крепко и горько. Тихон заварил чай прямо в них, кипятком, и ничем не накрыл. Он поставил одну внучке на панель, возле уточки. Другая досталась мне, Тихон сунул её вниз, в люк, вместе с пакетом из кастрюльки, заново залитой кипятком.
— Ешь.
Чай вышел тёмный, почти как его кофе, вяжущий, с веничным духом. Заваривать его следовало под блюдцем, тогда бы он настоялся как следует. Но я промолчал, ведь человек среди ночи о нас подумал. Выхлебав первую кружку в четыре глотка, обжигаясь, я поскрёб ложкой в пакете. Каша была та же, с мясом и бобами. Бобы в кипятке разбухли и лопнули, мясо разошлось волокнами. Со дна, где пакет прижимался к кастрюльке, отставала пригоревшая корочка, самое вкусное. Я её выскреб до последней крупинки. После сорока хот-догов в меня, оказывается, ещё помещалось!
Лия к своей кружке не притронулась. Она поднесла было к губам и отставила, сморщившись, как будто кружка её укусила. Губу, видно, защипало.
— Отстыковка без разрешения порта, — доложила Зина. — Штраф порта, восемьсот лян. Списано. Порций двадцать восемь. Пассажир без билета, одна. Прогноз «сыт до среды» не подтвердился. Топлива на семь дней.
Лия медленно развернулась вместе с креслом к Тихону.
— Восемьсот, — процедила она. — Больше корабля, значит, Тихон?
Тихон сунул в рот полоску сушёной рыбы и уставился в свою кружку. Борода у него ходила, пока он жевал, а сам он сидел каменный.
— Восемьсот — это много? — полюбопытствовал я. — Я в ваших лянах пока не разбираюсь. Уточка вон двадцать стоила, а внучка на двадцать лян ест целых два дня, сама говорила. Это ж сколько дней выходит? А корабль почём, мне так никто и не…
— Меньше корабля, — оборвала Лия и отвернулась к стеклу. — Намного меньше…
Тихон заварил мне и вторую. Над ней я уже не спешил. Я грел о неё ладони и смотрел, как кивает уточка. Спать мне не хотелось ни капли, хотя в эту пору меня обычно и не добудишься. Да и с чего бы? Людей-то я не трогал.
Станция за кормой отходила медленно, как берег от парома. Сквозь гул двигателя, сквозь борт и через весь длинный док я расслышал знакомый стук посоха. Он смолк посреди палубы дока, перед теми семнадцатью, про которых докладывала Зина. Один из них часто дышал, у другого постукивали зубы, но с ноги на ногу не переступал никто. Мастер диктовал.
— Доклад заказчику. Корабль утрачен у шлюза «Кормильца». Экипаж цел. Капитан Верес отстыковалась без разрешения порта. По грузу…
В посохе зашуршало, и оттуда застрочил женский голос, частый, как швейная машинка, у которой путается нитка:
— Мастер Гу, это архив, Сяо Вэнь, простите, что поверх вас, я по записи досмотра, я её уже третий раз гоняю, покадрово, и звук отдельно, хотя звук там… неважно, потом. Мастер Гу, замки целы, крышка снята — саркофаг открыт изнутри, вы понимаете, что это…
— Понимаю, — отчеканил мастер Гу поверх неё.
Посох смолк. Мастер, судя по голосу, поднёс набалдашник ближе к губам.
— По грузу поправка. Это пассажир.
Глава 7. Драйвер с ошибкой
Тихон водил сачком по темноте за бортом и загребал светящуюся мелочь. Чтобы разглядеть его улов, я подобрался к стеклу рубки вплотную. На обшивке, прямо напротив меня, стоял в скафандре Тихон, пристёгнутый тросом к скобе у антенны. За спиной у него во всё окно висел спутник, серый и ноздреватый, как банная пемза. От моего дыхания на стекле тут же расплылось мутное пятно. Пришлось тереть его рукавом худи.
— Внучка, — позвал я, не оборачиваясь. — А это едят?
— Отлипни от стекла, — буркнула Лия из кресла. — Разводы будут.
Ответила мне решётка над панелью, только голосом Тихона, сиплым и далёким, каким его доносила шлемная связь:
— Едят.
— А как? — оживился я. — Варят? Жарят? Жарить-то, положим, не на чем…
— Сырую. С солью.
Рыбы ходили за бортом стайкой, в самой гуще тени, куда не доставал ни один огонь. Разглядеть их мне удавалось, только когда они подходили к Тихону. Тогда видно было, что каждая с ладонь, плоская и прозрачная, будто её вырезали из слюды. Такую у нас вставляли в окна только в богатых избах. А внутри у рыбы теплился огонёк, бледно-зелёный, точь-в-точь как на торце внучкиного Драйвера. Плавников я так и не разглядел, сколько ни щурился. Поворачивала стайка вся разом. Стоило свернуть одной, остальные шли за ней, как скворцы над жнивьём. Тихон заводил сачок им навстречу медленно, по широкой дуге, и подсекал снизу. В сетке тогда вспыхивали огоньки. Перехватив ручку поближе к обручу, он вытряхивал улов в мешок на поясе. Потом он снова замирал, большой и неподвижный, как фонарный столб.
— Топлива на четыре дня при холодном ходе, — отчиталась решётка уже своим голосом, сухим, хотя её никто не спрашивал. — Механик за бортом сорок минут. Пассажир без билета у стекла. Разводы.
Лия фыркнула в пакет со льдом, прижатый к скуле.
Я снова приник к стеклу, только теперь задержал дыхание. Сачок у Тихона был самодельный. На обруч пошла полоса обшивки, по краю ещё с дырками от заклёпок, ручкой служил обрезок трубы. В сетке я узнал старый фильтр, тот, что лежал у Тихона в машинном скатанный в рулон. Обруч вышел ровный, загляденье. Зато сварной шов на стыке с трубой лёг буграми, с наплывами. Я бы прошёлся по нему напильником, пусть он и снаружи, где никто, кроме рыб, не увидит. Рыбы ведь тоже смотрят.
Сколько я ни шарил по спутнику глазами, находил одни рытвины да серую корку. Дока на нём не было, маяка тоже. Даже имени ему не досталось. Внучка ещё позавчера, когда мы сюда пришли, объявила, что в лоции он записан номером. А номер она запоминать не станет, много чести мёртвому камню! «Кормилец» прятался у него в тени, как пескарь под корягой.
Я чуял холодный ход пятками. Двигатель за кормой еле теплился, ровно настолько, чтобы не перемёрзли трубы. Палуба больше не гудела, а трюм выстыл так, что спать я ложился, натянув капюшон до самого носа. Без гула и уточка на панели стояла смирно, клювом в стекло. Качнуть её теперь могла разве что внучка. Проходя мимо, Лия задевала панель бедром, и уточка потом долго кланялась ей вслед. В тени, объясняла Зина, нас не видно с трассы, а остывший двигатель ест меньше. Он и без того наелся ещё в первый день, пока мы полным ходом уходили от «Семи Ветров». Теперь мы тянули остаток топлива, как тянут последний мешок муки до нового урожая. Экономию я уважаю, а вот спать на холодном не люблю.
Сама внучка сидела в кресле боком, поджав под себя ногу. Синяк, вылезавший из-под пакета, пожелтел по краям, как старая газета, хотя в середине ещё держал сливовый цвет. Губа поджила корочкой. Лия то и дело трогала её языком, морщась. Я ей говорил оставить губу в покое, да разве она послушает? Все эти дни она чинила: перетянула ремни на обоих креслах, надраила панель так, что уточка теперь отражалась в ней вверх ногами. А вчера она полдня простучала ключом под плитой, которая как не грела, так и не греет. Злость, видно, выходила из неё через руки, как пар из чайника через свисток. Даже когда Зина решила, что еды теперь полагается одна порция в день на троих, внучка, обычно торговавшаяся с ней за каждый пакет, на этот раз смолчала.
За камбузом лязгнул шлюз, зашипел, набираясь, воздух. Отлипнув от стекла, я потянулся на звук, потому что туда же отправилась и рыба. Тихон уже стоял у мойки, вылезши из скафандра по пояс. Верхняя половина скафандра валялась на лавке. Борода у него примялась на одну сторону, лысина блестела испариной. Стоило ему развязать над противнем мешок, как рыбы посыпались на железо, стуча, как деревянные ложки. Промёрзли, значит, за бортом насквозь. Огоньки внутри ещё теплились, но гасли по одному, медленно, как окна в деревне, когда там ложатся спать.
Последними Тихон стянул перчатки и уставился на руки. Ладони у него светились слабо, зеленовато, как гнилушка в ночном лесу. Свет въелся в каждую линию и под ногти.
Лия, притопавшая за мной следом, так и встала в дверях.
— Ха! Тихон, ты светишься!
Тихон повертел перед носом одной ладонью, потом другой.
— Кто ловит светящееся — тот и светится, — прогудел он и сунул руки под кран.
Свет не смывался. Вода стекала в мойку зеленоватая, а пальцы оставались какими были.
Я тем временем разглядывал улов. Вблизи рыба оказалась ещё лучше: спинка чуть темнее брюшка, по бокам тонкие прожилки, а вместо глаз две гладкие ямки. Пока Тихон отмывал руки, она оттаяла на противне. Бочок уже прогибался под пальцем, упругий, свежий. Такую грех есть как попало!
— Сырую, говоришь, — заворчал я, поднимая одну за хвост. — Сырую тоже едят, кто ж спорит. Только рыба этого не любит, у неё тогда весь вкус наружу и сразу. У нас рыбу солили в бочках, слоями: рыбу на соль, соль на рыбу, сверху лист смородиновый и гнёт, камень с речки, чтоб давил. Через неделю вынимали, вешали под стрехой на ветер, и вялилась она там, пока на свет не станет прозрачная. А на сковородке… — Я покосился на пустой крюк над плитой и вздохнул. — На сковородке её бы с луком. Раньше лучше было, Тихон, раньше рыбу уважали. Сковородки вот нет, это я помню. Это я виноват…
— Помнит он, — процедила Лия.
Тихон промолчал. Положив рыбину на доску, он провёл ножом вдоль хребта. Огонёк в ней погас разом, будто задули лампу. Мякоть под кожей оказалась белая, с перламутровым отливом. Настрогав её тонкими ломтиками и посыпав из жестяной банки крупной серой солью, Тихон подвинул доску ко мне.
— Ешь.
Я подцепил ломтик двумя пальцами.
Рыба была холодная и плотная, сладковатая, как свежий речной улов прямо из сети. Соль хрустнула на зубах. Потом язык защипало, мелко и весело, как от первого глотка морозного воздуха, когда я мальчишкой выскакивал с жаркой печки на крыльцо. Во рту на миг посветлело, честное слово, я это нёбом почувствовал!
— Вкусно.
Тихон придвинул доску ближе.
Дальше я ел молча, ломтик за ломтиком. Лия, сунув в рот свой, жевала стоя, одной стороной, чтобы не тревожить скулу. А сама всё косилась на Тихоновы зелёные пальцы.
— Рыба эфирная, — объявила Зина из решётки над дверью. — Пайком не является. Порций двадцать пять.
— М-м-м… Не является, — промычал я с набитым ртом. — И хорошо.
Назавтра Тихон снова ловил рыбу, утром и под вечер. Внучка за это время дочинила всё, что ещё держалось на болтах. На третий день после драки, когда чинить на «Кормильце» стало совсем нечего, она спустилась ко мне в трюм.
Я лежал у саркофага, свернувшись в худи, и слушал, как за переборкой в машинном звякает ключом Тихон. По шахте застучали внучкины шаги, быстрые, через ступеньку. С нижней она спрыгнула на палубу, подошла и нависла надо мной, переступая с ноги на ногу. В пальцах у неё была пластинка с зелёным торцом.
— Ты сказал, я плохо стою. — Лия облизнула корочку на губе. — Покажи.
Я сел.
— Драйвер отцовский, — заторопилась она, не дав мне и рта раскрыть. — Его ни один считыватель не берёт. В лавке, в порту, у Тихона в машинном, везде одно: «ошибка чтения». Шесть лет «ошибка чтения»! А у меня встаёт через раз, и то вкривь. Ты сказал, плохо стою. Ну так покажи, как хорошо!
Обрадовался я так, что вскочил, а левый шлёпанец остался лежать у саркофага.
— Встань-ка, — засуетился я, нашаривая его ногой. — Встань, как ты бьёшь. Ну? Ну кто ж так стоит? Вес на пятках. Пятки, внучка, чтобы в очереди стоять, а бить надо со всей ступни, чтоб пол под тобой был твой. Колени мягче. Ещё мягче. Плечи ты подняла к ушам, будто тебе за шиворот снегу сыпанули, опусти. Локоть не выпрямляй. Выпрямишь, так его тебе первый же встречный и сломает, я такое видал, и не раз. Это вас нынче всех так ставят?
— Тихон мне одну ногу ставил, и всё! — Лия дёрнула подбородком. — Остальное сама.
— Оно и видно, — покивал я. — Грудь колесом, подбородок кверху, чтобы издали было ясно, какая ты грозная. Я на серых насмотрелся, у них то же самое. Стоят ровно, красиво, а толкни любого в бок, он и сядет. Стоять надо, будто ты по пояс в реке и течение тебя тянет, а ты не даёшься. Сидишь в воде, как в кресле, и пусть она тебя обтекает. Вот. Уже лучше. Ну, почти.
Лия стояла, как я велел, и кусала губу прямо по корочке. Плечи у неё снова поползли к ушам. Она осадила их сама, сердито, рывком.
— А удар? — Она вскинула ладонь. — Удар покажи.
Я обвёл глазами трюм, от мата на цепи до переборки, за которой изредка потрескивал, остывая, двигатель. Вспомнилась чугунная сковородка с изолентой на ручке. Я её только погреть хотел, слегка, а с плиты она пропала вместе с яйцами. Хорошая была вещь…
— Здесь не буду, — решил я. — Борт жалко. Он у тебя один, другого никто не продаст. Пойдём наружу, на спутник. Там ломать нечего, один камень, да и тот мёртвый.
Вдруг на этот раз выйдет как надо, слегка? А не выйдет, так хоть борт останется цел. Я надеялся на первое, хоть и знал по всем прежним разам, что выйдет второе. Запретить мне надеяться было некому.
Лия долго смотрела на меня, потом перевела глаза на шахту.
— Наружу, — повторила она. — В скафандре…
Она ушла молча. Мне было слышно, как она поднимается по шахте медленно, нога за ногу, замирая на каждой перекладине. Потом скрипнула дверь отцовской каюты, где стояли одни ящики. За ней стало тихо минут на десять, я за такое время перемыл бы всю посуду после ужина. Наконец дверь скрипнула снова.
Внучка вернулась со скафандром на вытянутых руках, как несут чужое бельё с верёвки. Бережно, будто стеклянный, она опустила его на палубу передо мной. Глаза её при этом глядели поверх, на мат.
— Отцовский… Другого нет. В Тихоновом утонешь.
Правой рукой она тут же нащупала браслет на левом запястье. Я промолчал.
Скафандр был старый, зато толковый, с жёстким панцирем на груди и ранцем на два баллона за спиной. Я прошёлся по нему пальцами весь, как по лошади на торгу, прежде чем лезть за кошельком. Застёжки на вороте ходили туго, но садились на место до конца, с честным щелчком. Клапан подачи, когда я провернул его пальцем, зашипел ровно. Кольцо, на которое садится шлем, блестело чисто, ни песчинки. За ним, видно, следили. Вот только шов на левом колене прошили в одну нитку, которая на сгибе уже лохматилась.
— В одну нитку, — пожаловался я Лие. — Ты погляди. Вещь, в которой человеку дышать, а колено на живую нитку. Кольцо хоть сейчас на выставку, а колено как у пугала. Кто ж так шьёт? На колене и ползают, и встают. Я видал скафандры, в которых по чужим лунам гуляли, как по бульвару, так там на коленях было по три слоя, и каждый прошит в две строчки…
— Лезь давай, — оборвала она.
Хозяин у скафандра был выше меня на голову и шире в плечах. Это стало ясно, едва я влез. Рукава ушли далеко за кончики пальцев, так что перчатки болтались пустые. Штанины собрались на щиколотках гармошкой. Внутри пахло старой резиной и совсем чуть-чуть чужим человеком. За шесть лет этот запах почти выветрился. Внучка, видно, потому и несла скафандр на вытянутых руках, чтобы не услышать этот запах. Сапоги у скафандра оказались под стать рукавам, так что шлёпанцы я снимать не стал, прямо в них ноги туда и сунул. Босиком по железу ходить я не люблю, а другую обувь где взять?
Тихон спустился к нам уже в своём скафандре. Видно, внучка кликнула его по дороге. Молча он подтянул мне ремни на поясе и на бёдрах, так что скафандр сел хоть немного по мне. Потом Тихон постучал костяшкой по моему шлему и показал большой палец. Внучка, тоже уже одетая, перестегнула браслет поверх рукава. Великоватого отцовского ремешка как раз хватило на толстую ткань.
— Выход, трое, — отрапортовала решётка в шлюзе, когда за нами сошлись створки. — Воздуха на шесть часов. Записано.
Шлюз висел над спутником невысоко, в три роста. Спускаться пришлось по тросу, который Тихон зацепил за скобу у створок. На первом же шаге я по привычке оттолкнулся, как от палубы. Меня подбросило выше головы! Медленно, раскинув руки с пустыми пальцами перчаток, я поплыл над серым грунтом, как малыш, которого взрослые подкидывают на одеяле. Вниз меня опустило шагов через пять, мягко, по щиколотку в пыль. Мелкая и серая, вроде пепла от сожжённой бумаги, она липла к сапогам. От каждого шага пыль взлетала и падала обратно ровной дугой. Ни одна пылинка не закрутилась, потому что воздуха, который бы её крутил, здесь не было.
Край у спутника был близко. Вниз он загибался так круто, будто стоишь на макушке у арбуза. Задрав голову, я нашёл над нами, на чёрном небе, серое брюхо «Кормильца» с тремя огнями. Светили нам они да лампы над стёклами шлемов. Дальше их света спутник лежал в тени, тусклый, как печная зола. Для урока место было хорошее, посуду тут не побьёшь и соседей за стенкой не разбудишь. Из звуков было одно своё дыхание в шлеме да шипение клапана у затылка. Ещё по связи сопел Тихон и вполголоса чертыхалась внучка, потому что пыль садилась ей на стекло, а перчаткой она её только размазывала.
Я сам выбрал мишень. Шагах в двадцати лежал валун с плоской макушкой, мне по пояс. Рядом нашёлся камень поменьше, с хороший каравай, серый и щербатый. Каравай этот отправился на плоскую макушку валуна. Так у нас ребятишки ставили на плетень горшки и кидали в них палками. Горшок на плетне было видно издалека, и всякий сразу понимал, попал он или промазал.
Внучка встала сбоку, где я показал, чтобы видеть ладонь. Тихон пристегнул её трос к своему поясу и пристроился у неё за спиной.
— Смотри, — я поманил внучку перчаткой поближе, и пустые пальцы мотнулись, как тряпичные. — Слегка шлёпну.
Я велел себе то же, что и тогда, за столом на турнире. Один кусочек, ладонью плашмя, как бьёт она. Только тихонько коснуться, чтобы камень качнулся и скатился с валуна на ту сторону. Больше ничего и не надо.
Раскрыв ладонь, я шлёпнул по камню лениво, вполруки, как прихлопывают на скатерти муху, пока она не добралась до варенья.
Под ладонью полыхнуло белым, плоским светом, как от молнии, ударившей в соседний двор. Внучкино стекло вспыхнуло, отразив его, и тут же погасло.
Мне стало легко, будто с плеч сняли мешок, который я тащил с самого утра. Следом пришла скука, будто дело кончилось раньше, чем я за него толком взялся.
Камня не оказалось. Рука моя прошла по пустому месту. Перчатка легла на валун, срезанный вровень с моей ладонью. Гладкий и плоский, он блестел, как стол, с которого только что смахнули крошки. По краю среза пыль встала торчком, тонкими иглами, будто шерсть у кошки, если погладить её от хвоста.
Спутник дёрнулся у меня под ногами.
Толкнуло снизу, через подошвы, так глухо и тяжело, что у меня клацнули зубы. Левый шлёпанец внутри сапога съехал с пятки. Серая равнина вздрогнула от валуна до самого края. Вся пыль на ней поднялась разом ровной пеленой, мне по колено, потом по пояс, да так и повисла. Мелкие камешки скакали в ней и падали обратно медленно и плавно, будто их опускали на нитках.
Внучку оторвало от грунта. Она поплыла вверх спиной вперёд, растопырив руки. Трос между нею и Тихоном натянулся и задрожал. Я качнулся к ней, но Тихон уже присел и вцепился одной перчаткой в выступ. Другой рукой он потащил её вниз, наматывая трос на кулак виток за витком, как мотают на руку вожжи. Сапогами он упёрся в грунт под пылью.
В шлеме у меня затрещало, будто рядом рвали сухую холстину, потом засвистело и оборвалось. Пропало сопение Тихона, пропала внучкина ругань. Осталось одно моё дыхание…
От валуна побежала трещина.
Сперва я принял её за тень от своей руки. Потом чёрная черта понеслась от меня по равнине, быстрей, чем идёт человек, быстрей, чем скачет конь, на бегу раздаваясь вширь. Края её расходились зубцами. Вдоль неё, один за другим, били вверх тонкие фонтанчики пыли и не опадали, так и висели над ней серой бахромой. Трещина добежала до близкого края и нырнула за него, вниз. Дальше я её не видел, зато слышал подошвами. Камень под нами гудел низко и долго, и гул уходил всё дальше на ту сторону, пока не стих там совсем.
Связь вернулась, в шлеме ровно зашипело. Говорить никто не спешил. Внучка, которую Тихон успел притянуть к себе, висела у него под рукой, едва касаясь грунта носками. Она не сводила глаз с того места, где за краем скрылась трещина. Тихон смотрел туда же. Пыль вокруг нас оседала медленно, как перья из распоротой подушки.
Я поглядел на свою перчатку. Опять. Хотел ведь, чтобы камень качнулся, всего-то. А вышло как всегда. Камня нет, а через весь спутник трещина. Досада была мелкая и кислая, и куда её денешь?
— Сл… слегка? — просипела внучка так, будто всё время, пока молчала связь, кричала в пустой шлем.
— Слегка, — подтвердил я. — Я ж и не замахивался, внучка, сама видела, вполруки. Это спутник у вас хлипкий. Он внутри, небось, весь в пустотах, как сыр, вот и треснул. Он же давно остыл, в нём всё перетрухло, как в старом пне. Раньше камень был крепче, по нему хоть молотом стучи, хоть лбом, он звенит и стоит, на таком дома ставили на сто лет. А этот от ладони расходится. И зачем такие камни в небо вешать? Жалко даже, висел себе спутник целый, никому не мешал, а теперь… Ты на трещину не гляди, ты на ладонь гляди, я ж для того и показывал. Видела, как я пальцы держал? Чуть врозь, большой отставлен, запястье мягкое, будто…
— Уроки — я. Дед — смотрит.
Тихон обронил это негромко, но я осёкся. Поставив внучку на ноги, он придержал её за плечо, пока сапоги у неё не нашли грунт. Потом Тихон повернул шлем ко мне.
Я развёл руками, возразить мне было нечего.
Мне хотелось дать ей своё. То, что сидело у неё в пластинке криво переписанным, как песня, которую выучили через стенку у соседей и половину слов досочинили сами. Только слегка у меня не выходило ни разу, не вышло и теперь. А учить её надо было как раз слегка: показал, поправил локоть, придержал за плечо. Я и представлять не стал, что вышло бы у меня с последним.
Сперва проверив каблуком ближний камень, не того ли он хлипкого замеса, я на него опустился.
Тихон вырос перед внучкой и ткнул пальцем в её браслет.
— Вынь.
— Зачем?! — Лия накрыла браслет ладонью. — Я с ним…
— Сперва ноги.
Она выдернула пластинку и затолкала её в нагрудный карман так резко, что чуть не оторвала клапан.
Тихон показал стойку один раз. Расставив ноги и согнув колени, он врос в спутник, как межевой камень, который и плугом не своротишь. Пыль у его сапог даже не шелохнулась. Стойка у него была своя, вбитая годами, и хорошая. Вес на всей ступне, колени мягкие, плечи книзу. Учили его долго и, видно, с палкой.
Внучка встала напротив. Тихон обошёл её кругом, медленно, как обходят телегу перед дорогой, проверяя чеку. Потом он толкнул её ладонью в плечо. Лия качнулась. От толчка в другое плечо её мотнуло в обратную сторону, и она выругалась сквозь зубы.
— Пятки, — встрял я с камня. — Опять на пятках, Тихон, ты погляди.
Тихон даже не обернулся, только подбил внучке сапогом носок и поставил ей ступню ровнее.
— Дыши, — велел он. — Вдох. Живот держи.
В шлеме у меня захрипело внучкино дыхание, частое, сердитое, с присвистом через больную губу. На вдохе оно запиналось там, где серые отбили ей рёбра.
— Громко, — пробасил Тихон.
— Я тихо!
— Громко.
— Носом ей надо, Тихон, носом. — Я привстал на камне. — Ртом она сипит, мне через связь слышно, будто чайник на плите. И живот у неё не ходит, она одной грудью дышит. Ты ей скажи, пусть на корабле руку на живот положит, так сразу понятно, ходит или…
— Дед, молчи! — рявкнула внучка, не поворачивая шлема.
— Я и молчу, — обиделся я. — Подсказываю только. Это разные вещи.
— Угу, — буркнул Тихон.
Внучка фыркнула в связь. Тихон тем временем поднял правую руку, сомкнул пальцы и развернул ладонь ребром к низу.
— Клинок.
И повёл ребром сверху вниз, так медленно, что пыль, поднятая внучкой, успевала осесть ему на рукав. Рука шла ровно, ни на волос не вильнув. У самого внучкиного стекла, в палец от него, ладонь остановилась сразу и намертво, будто упёрлась в забытую там доску. Так она и замерла, пока Лия не моргнула.
Вот этого я не умел. Остановить ладонь на палец раньше у Тихона выходило само собой, будто к большой руке у него была приделана ещё одна, маленькая, для тонкой работы. У меня такой сроду не водилось. У кого ж ещё внучке учиться, как не у него?
— Теперь ты, — Тихон отступил на шаг.
Лия рубанула по пустоте быстро и зло, так что пыль у неё под сапогами взвилась фонтаном. Саму её повело вбок.
— Медленней.
— Куда медленней?!
— Медленней.
Когда она рубанула снова, на середине дороги рука у неё задрожала. Потом ещё раз и ещё. Тихон стоял, заложив большие пальцы за пояс, и молчал, пока ладонь у неё не пошла ровно. Только тогда он уронил «ещё».
Смотреть на них мне было так приятно, что я и про трещину забыл.
С камня я подсказывал им про локоть и про то, что ребро ладони держат с поворотом, чуть-чуть, на волосок. Тихон пропускал это мимо шлема. Внучка шипела на меня через связь так, что скоро я перешёл на бормотание себе под нос, потише. Злость ей, впрочем, шла впрок. Чем сильнее она злилась, тем ровнее ходила у неё рука. Часа через два Лия уже не сбивалась с дыхания. Пыль у неё под ногами вставала, лишь когда Тихон толкал её в плечо проверить.
— Утром, — постановил Тихон, когда она опустила руку. — Вечером.
— Я капитан, — огрызнулась Лия. — У меня вахта, у меня…
Тихон молчал, только мотнул шлемом вверх, на «Кормилец». Тот висел над нами в пустоте с тремя огнями, холодный от носа до кормы. Вахту на нём сейчас несла одна Зина.
Внучка тоже задрала голову, постояла, шумно дыша в связь, и вдруг кивнула.
— Ла-адно. Утром и вечером.
До шлюза я добирался осторожными прыжками, на каждом поджимая пальцы ног, чтобы шлёпанец в сапоге не съехал.
— Спутник без имени, — доложила решётка, едва мы вылезли из скафандров. — Трещина, одна. Через полушарие. Видна с орбиты. Записано.
В рубке я прилип к стеклу. Спутник висел, где и прежде, серый и ноздреватый. Только поперёк него теперь шла чёрная черта, от края до края, тонкая и кривая, как волос на тарелке. Мне всё хотелось смахнуть её пальцем, будто она пристала к стеклу. Да только пристала она к спутнику, а спутник был не мой…
Ночью внучка уснула в кресле, свернувшись калачиком под скомканным одеялом. Пакет со льдом сполз у неё со скулы на ворот комбинезона. Стоило мне переложить его на панель, чтобы не морозил ей плечо, как уточка от толчка закланялась, будто благодарила за внучку.
На камбузе горела одна лампа, над мойкой. Тихон сидел за столом над противнем и солил рыбу слоями, как я и рассказывал. Ладони у него всё ещё светились, так что над столом стояло слабое зелёное зарево. Соль в нём поблёскивала, как иней на окне. Лампу над мойкой, по-моему, можно было и погасить. Зина бы только спасибо сказала.
— Гнёт нужен, — заметил я, подсаживаясь напротив. — Без гнёта она сока не пустит. Камень бы, плоский, с речки. Да где тут речка… Гайковёрт положи, он тяжёлый.
Тихон подумал, накрыл рыбу разделочной доской и взгромоздил сверху свой гайковёрт.
Посуды после ужина набралось всего ничего, три кружки из-под Тихонова кофе и нож. Мыть её мне нравилось и ночью. Вода шла еле тёплая, Зина берегла и её. Зато кружку можно было повертеть под струёй, протереть губкой донышко снаружи, где вечно остаётся бурый ободок, и поставить на решётку. Так я первую и вымыл.
— Это твоё, — сказал Тихон мне в спину. — То, что у неё в браслете.
Сполоснув кружку, я поставил её на решётку.
— Моё, — согласился я. — Семейное.
Тихон помолчал. Когда гайковёрт на доске чуть съехал, он поправил его, не глядя.
— Чьё семейное?
Ответ на это вышел бы длинный, и сперва его пришлось бы обдумать. А мне не хочется про семью думать на ночь глядя. Я потянулся за следующей кружкой.
— Не могу сказать, Тихон.
Он кивнул, будто другого и не ждал. Потом он посидел ещё, глядя, как из-под доски на соль выступает первый сок.
— Лие расскажешь когда сама спросит. — Тихон постучал пальцем по краю противня. — Не раньше.
— Хорошо.
Больше мы про это не говорили. Тихон выудил из нагрудного кармана полоску сушёной рыбы, старой и твёрдой, наверное, ещё с Медного Рынка. Привстав, он протянул её мне через плечо. Я грыз её, пока домывал нож. Из рубки доносилось, как сопит внучка, тоненько, будто котёнок за печкой. Раз она пробормотала во сне «вали», так тихо и беззлобно, что гнать ей, по-моему, было уже некого.
Утром был урок, как Тихон и велел. Внучка стояла посреди трюма без пластинки и дышала животом. Я сидел у саркофага, поджав ноги, и смотрел, пообещав себе молчать. Хватило меня ненадолго, до первого её шага на пятку. Я уже набрал воздуху, но тут у грузового люка коротко пискнула решётка. Подсказка так и осталась при мне.
— Капитан. Портовая сеть, через ретранслятор. Объявление клана Юэ.
Лия замерла с поднятой ладонью.
— Читай.
— Вывожу на экран в рубке, — отозвалась Зина. — Изображений два. Текст длинный.
Наверх мы полезли все трое, внучка первой, через ступеньку, я последним. Пока я выбирался из люка, на экране над панелью уже висели две картинки. Зина зачитывала так же ровно, как докладывала о порциях:
— Клан Юэ, объявление по портовой сети. Награда за задержание капитана Лии Верес, рудовоз «Кормилец», двести тысяч лян. За сведения о неизвестном пассажире, сопровождающем капитана, пятьдесят тысяч лян. Сведения принимаются в любом представительстве клана.
Внучкин портрет, судя по всему, взяли из конторских бумаг. Лицо прямо, взгляд прямо, шрам на подбородке белой чёрточкой. Волосы на нём были длиннее нынешних, а щёки круглее, сытые. На нынешнем пайке таких щёк ей было не наесть. Рядом висел я.
Снимали меня у шлюза «Семи Ветров», под табло, в ту полночь, когда худи грела у коллекционера ежа. Сперва я узнал себя по футболке, отцовской, тёмно-синей, с надписью поперёк груди, а уж потом по лицу. Лицо и узнавать не хотелось. Голова задрана к табло, рот приоткрыт, будто я собрался ловить им, что оттуда упадёт. Снято было снизу, от плеча, чуть сбоку, так что ноздри вышли крупнее глаз. Вот, значит, что писало стекло на набалдашнике, пока мастер Гу стоял в проходе.
Лия молчала. Пальцы у неё сомкнулись на браслете так, что ремешок скрипнул.
— На счету тысяча шестьсот восемьдесят лян, — прибавила Зина. — Для сравнения.
— Двести тысяч, — выговорила Лия. — Двести… За меня?! — Она провела ладонью по лицу и зашипела, задев скулу. — Это ж любой докер у трапа. Любая контора, где я за стоянку плачу. Да меня в первом же порту…
Тихон, мусоливший у двери полоску рыбы, перестал жевать.
— А за меня, значит, за сведения, — уточнил я. — Это, выходит, за то, чтобы рассказать, где я? Так я бы и сам рассказал, кто спросит, и денег бы не взял. Чего ж за это платить, да ещё пятьдесят тысяч. Это ведь много? Ты из-за восьмисот вон как ругалась.
— Много! — Лия развернулась ко мне вместе с креслом.
Потом она повернулась обратно к экрану и долго разглядывала мой портрет. Взгляд её обходил футболку стороной, как обходят на полу лужу, и держался у меня на лице.
— Ты тут плохо получился, — сказала она наконец.
— Я смотрел на хот-доги, — пустился я в объяснения. — Там на табло как раз про турнир бежало, буквы красные, я их и читал. А мальчик встал неудачно, хуже места не придумаешь, так только колокольню снимают, чтоб повыше вышла. И свет сверху, плоский, от него под глазами тени, будто я неделю не спал, а я как раз выспался. Запись-то хорошая, чистая, каждую лампочку на табло видно, стекло у посоха толковое. Только людей оно снимать не умеет. Раньше портреты писали, так художник неделю тебя у окна сажал, свет выбирал, говорил, куда руку положить. Зато потом висишь в горнице сто лет, и всякий видит: человек солидный, при деле. А тут рот открыт. Кто ж с открытым ртом на портрет садится?.. И платить-то за меня зачем, не пойму. Записать — это я понимаю, служба у мальчика такая. А ляны за что? Я ж не продаюсь.
— Тебя сдают, — бросила Лия экрану.
— Сдают, — повторил я. — Ну, пусть сдают. Только меня ж потом обратно вернут, я много ем.
— Подтверждаю, — вставила решётка. — Много.
Тихон хмыкнул в бороду.
Лия смахнула портреты с экрана. На их место легла карта. Россыпь портовых точек, нитки трасс между ними.
— Зина. Доли кланов.
Точки окрасились, почти все в красный да жёлтый. Белые на карте остались наперечёт. Внучка повела по экрану пальцем, от точки к точке, и забормотала:
— Юэ. Юэ. Юэ с Ханем, а Хань меня за процент сам сдаст. Опять Юэ…
Я следил за её пальцем. Красные, выходит, были целиком за Юэ, а жёлтые клан держал на паях с другими. В здешних долях и паях я понимал мало, зато главное понял. Куда ни сядь, у трапа нашёлся бы человек, которому двести тысяч нужнее внучки. Против такого человека мои руки не годились, они умели только крупное. Ему ведь и делать ничего не пришлось бы, только посмотреть и сообщить в представительство клана.
Палец у неё остановился на точке в стороне от трасс, бледной, ни красной, ни жёлтой.
— Храмовая станция. Секта Ясного Предела. У Юэ там доли нет. — Лия щёлкнула ногтем по точке и обернулась к Тихону, хотя тот ещё ничего не сказал. — Там дают ярлыки диким. С ярлыком меня нельзя брать по ордеру. Только через суд. Ну?
Тихон опустил руку с рыбой.
— Там Владыка.
— И что?
— Кто? — не понял я.
Глава 8. Мальчик
— Испытание на ярлык проводится по записи, — сообщил чиновник в белом, глядя в стойку. — Ближайшая свободная дата через двадцать восемь дней. Запись у окон, по номерку. Номерок у входа. Следующий.
— А буфет у вас где? — поинтересовался я.
Буфетом пахло с самого шлюза. Солёную Тихонову рыбу мы доели ещё у спутника. Два дня, пока «Кормилец» тянул сюда на остатках топлива, Зина выдавала одну порцию в день на троих. Потому запах риса и ударил мне в нос, едва разошлись створки. В животе у меня тут же заурчало, как у телёнка перед пойлом. Внучка тогда зашипела и пихнула меня локтем, будто я урчал нарочно. Сама при этом сглотнула. Рис был распаренный, только из-под крышки. За ним тянуло кунжутным маслом, на котором жарят тесто, и самую малость имбирём. Пока мы шли от причала длинными светлыми коридорами, запах то пропадал, то снова набегал из решёток под потолком. Здесь, у стойки, он сделался гуще. По-моему, рис у них как раз доходил. Снимать его было самое время…
Чиновник поднял голову. Взгляд его прошёлся по мне от шлёпанцев до капюшона и запнулся на уточках.
— Нижний ярус, за залом Владыки, — ответил он тем же голосом, каким сообщал про двадцать восемь дней. — Проход по галерее, в обход. Через зал во время приёма не ходят. Следующий!
Кто такой Владыка, мне так никто и не растолковал. Тихон на мой вопрос буркнул «увидишь» и утопал в машинное. А внучке все эти два дня было не до меня.
Она уже тащила меня от стойки за рукав к столбику у входа. Столбик доходил мне до пояса и имел прорезь на боку. Стоило Лие хлопнуть ладонью по его макушке, как столбик зажужжал и высунул из прорези бумажный язычок. Похожие ящики мне попадались и прежде, на одной людной планете, где поезда ходили под землёй, а народ кишел, как муравьи на куче. Номерки там выдавали точно такие, только вызывали по ним, помнится, бойчее.
— Сто двенадцатый, — прочла Лия и задрала голову к табло над окнами. — А там сорок шестой. Часа четыре, дед. — Она сунула номерок в нагрудный карман и застегнула клапан. — Стоишь рядом и молчишь. Понял?
— Поня-ал, — вздохнул я.
Очередь петляла через весь зал между медными столбиками с натянутыми шнурами, туда и обратно. Похоже петляла борозда у нашего соседа. Полоса у него была узкая, плуг приходилось разворачивать через каждые десять шагов. Голова очереди давно упёрлась в окна, а хвост всё никак не мог отлипнуть от дверей. Когда мы пристроились в конец, я огляделся. Зал был высокий и светлый. Стены отполировали так, что в них плавали наши отражения, мутные и вытянутые, как в начищенном самоваре. Шлёпанцы мои оставляли на молочном полу матовые следы. Мне стало неловко. Натирал же кто-то, старался, а теперь ему за мной ходить с тряпкой. Позолоты здесь водилось немного, одна полоса в ладонь шириной по карнизу. За стеклом, у каждого окошка, сидело по чиновнику в белом. Все они, как тот, первый, глядели в стойку, будто разглядывать посетителей им не полагалось.
Над головой звякнуло.
— Номер сорок седьмой, окно три, — объявил мягкий женский голос.
Лия вскинула голову к табло так, будто вызвали её. Хотя до сто двенадцатого оставалось ещё шесть десятков номеров с гаком. А голос был ласковый, обходительнее Зины, только записанный. Живого за ним никого не сидело. Зина бы на его месте давно доложила, кто тут стоит без билета.
Потом я принялся разглядывать соседей. Народу в зале набилось с сотню, и весь пёстрый. Через пару человек от нас переговаривались докеры в робах, с рудной пылью, въевшейся в манжеты. За ними стояли двое братьев в соломенных шляпах, похожие, как две картофелины из одной борозды, даже носы у обоих облупились одинаково. Хватало и подростков, тощих, с дешёвыми браслетами на тонких запястьях. Многие сжимали в кулаке пластинку Драйвера, будто ключ от дома, единственный на всю семью. Ярлыка, видно, не было ни у кого. За ним сюда все и пришли.
Внучка встала боком и переминалась с ноги на ногу. Синяк на скуле у неё совсем пожелтел и в здешнем свете отливал горчицей. Дня через три сойдёт, и следа не останется. Правой рукой она то и дело трогала браслет. Глаза её бегали с табло на клапан кармана и обратно, будто цифры могли сговориться без неё.
Ногам моим хоть год стой, им всё равно. А вот само стояние опостылело мне уже через четверть часа, как чужой скучный разговор за стенкой.
— Внучка, — зашептал я. — А зачем мы стоим?
— Затем!
— Нет, ты погляди. — Я кивнул на окна. — Вон же они сидят, у каждого своё окошко, все при деле. Подошли бы мы к ним, ты бы показала, как бьёшь, они бы поглядели. Взяли бы, хорошо. Прогнали бы, тоже понятно, пошли бы обедать. А тут бумажка. Что бумажка про тебя знает? Один номер.
— Знает, что я сто двенадцатая. А про тебя знает, что ты без номера. — Лия даже не повернула головы. — Хватит.
— Вот и я говорю, один номер, — подхватил я. — Раньше очередей не было. Приходил ты к мастеру, кланялся и просил. Он на тебя глядел, вот как я сейчас гляжу, и сразу видел, брать или гнать. Выгнал, так садись у ворот и сиди, пока не передумает. Только это уже звалось упрямством, и такого человека уважали. Раньше лучше было, внучка…
— Де-ед! Тише!
С табло, между прочим, всё было ясно. Цифра на нём прыгала, стоило очередному человеку отойти от окна. Это они устроили толково. Из любого места в хвосте видно, как движется дело. Не укладывалось у меня в голове другое. Зачем двадцать восемь дней ждать испытания, когда испытатели вот они, за стеклом? И зачем четыре часа стоять, чтобы тебя записали ждать?
Прямо перед нами стоял парень лет семнадцати, долговязый, в куртке с чужого плеча. Грудь колесом, подбородок кверху, а сам на пятках. В кулаке он тискал пластинку с синим торцом, дешёвую даже на вид. Торец облупился, как лак на ногтях у базарной торговки.
— На пятках стоишь, сынок, — не утерпел я. — Пятки, оно, конечно, для очереди, я и сам внучке так говорил. Да только и тут стоять надо с умом. Вес на всю ступню, колени помягче, а то дойдёшь до окна с деревянными ногами, и бить тебе будет нечем. Плечи опусти. Грудь эту убери, на неё всё равно никто не глядит, все уставились в табло. И пластинку не жми, она у тебя от пота отсыреет. В карман её положи, а руки держи свободно, на испытании пригодятся.
Парень зыркнул через плечо на меня, потом на Лию.
— А тебе-то чё, пацан?
Огрызнулся он с гонором, а плечи у него при этом послушно поползли вниз.
Лия ткнула меня локтем в бок.
— Ты обещал!
— Обещал молчать, — согласился я. — Так я и молчу, только подсказываю, чтоб человек у окна не опозорился.
— Подсказывает он, — прошипела Лия в сторону табло.
За спиной у нас фыркнули. Обернувшись, я увидел широкую тётку в стёганой куртке, с узлом под мышкой. Руки у неё были красные, докерские, с ногтями, остриженными под корень. Прежде чем заговорить, она поддёрнула свою ношу повыше.
— Дело он говорит. Я тут третий раз стою, третью смену у бригадира отпрашиваюсь. В первый раз номер проморгала: по нужде отошла, а меня и вызвали. Во второй дошла до окна, а запись на день кончилась, приходи завтра. Тут так. Отошёл, значит, номер сгорел. Бери новый и ступай в хвост.
— А подойти и попросить? — удивился я.
— Подойти! — Тётка хохотнула так, что братья в шляпах обернулись. — Ты с какого рудника выполз такой? Подойдёшь, тебе из окошка: без номера не принимаем. И пошлют к терминалу.
С потолка, будто нарочно, звякнуло.
— Номер шестьдесят первый, окно пять, — пропел голос и, выждав, добавил так же сладко: — Номер шестьдесят первый сгорел.
Завертев головой в поисках шестьдесят первого, я нашёл его сразу. От дверей уборной в дальнем конце зала выскочил плотный мужичок, на бегу застёгивая ремень. К окну он опоздал. Чиновник за стеклом уже махнул следующему. Постояв у шнура и поглядев на свою бумажку, мужичок сложил её вчетверо и поплёлся к столбику у входа. Столбик прожужжал и выплюнул ему новую. С ней бедолага и побрёл в хвост, мимо нас, глядя в пол.
Как тут не пожалеть человека? Я чуть не поплёлся следом.
— Человек на минуту отошёл, — забормотал я, провожая его глазами. — На минуту ведь. По делу, не гулять. А его в хвост. Он же стоял, внучка, ноги отстоял, это ж всё было, куда ж оно делось? И никто его не спросил, где он был, все только на табло глядят. Бумажка сгорела, вот и весь разговор…
— Весь, — отрезала Лия. — Потому номер у меня в кармане, а не у тебя. Стой.
Так я простоял час. Молчать у меня, честно говоря, выходило плохо. Я успел растолковать тётке, что узел под мышкой жать незачем. Его можно поставить на пол между ног, раз уж стоять. Докеры услышали от меня, как у нас на ярмарке ждали кузнеца. Народ сидел на брёвнах, кто с квасом, кто с пирогом. А кузнец никого по номеру не звал, он и лошадей в лицо помнил. На мои «долго ещё?» внучка скоро перестала отвечать. Табло за этот час доползло до шестьдесят восьмого. А рисом из решёток тянуло всё сильней, уже с поджаристой корочкой со дна котла. В животе у меня от этого запаха бурчало на весь ряд.
— Вну-учка, — не вытерпел я рисового духа. — Пойду-ка я поищу буфет.
Лия открыла рот. Потом метнула взгляд на табло, на клапан кармана, на меня. Видно было, как в ней борются две заботы, номер в кармане и дед без присмотра. Номер перетянул.
— Иди, — выдохнула она. — Только ни к кому не лезь! Слышишь, дед? Ни к кому! Поел и сюда.
— Да к кому мне лезть? Я же за едой. Тебе, может, принести чего, а то ты с утра…
— Иди уже!
По указателю я спустился ярусом ниже и вышел на галерею. Запах здесь окреп, зато дорога пошла кругом. Галерея обнимала зал Владыки, как обруч бочку, и всё время забирала чуть вправо. Конца ей видно не было. По левую руку у меня тянулись высокие окна в чёрное небо, по правую стена, глухая и гладкая. Через равные промежутки мимо меня проплывали золочёные двери. Все стояли закрытые, ручки начищены до блеска. А таблички, где тут буфет, я так ни на одной и не нашёл.
У третьего окна нашлась скамья, где я присел передохнуть. Прижавшись лбом к стеклу, я разглядел внизу причалы. У них ровным рядом стояли корабли, одинаковые и белые, будто их выпекли в одной форме. Суда Секты, надо думать, раз все на одно лицо. С краю, серый и угловатый, жался к причалу наш «Кормилец». К боку его от станции тянулся толстый шланг, то и дело вздрагивавший по всей длине. Заправляют, значит. Скамья была тёплая, от стекла веяло ровным холодком. Рисовый дух убаюкивал, как тепло от печки. Теперь я люблю поспать где придётся. Как меня сморило, я и не заметил…
Разбудил меня рис. Запах стоял теперь прямо под носом, свежий и горячий, будто у них как раз поспела новая закладка к обеду. Шланг от бока «Кормильца» за стеклом уже отцепили. Проспал я, выходит, всю их заправку. Поднявшись и потянувшись, я двинулся было дальше по кругу. Тут-то я и заметил, что ближняя створка, прежде закрытая, теперь приоткрыта. В щель я углядел край зала, огромного и тёмно-золотого. Наискосок, через весь зал, светилась арка. Из арки клубами валил пар. Несло от него котлом, где доходил рис.
По галерее до той арки выходило полкруга, а через зал напрямик. Чиновник, правда, поминал про приём. Только в щель никакого приёма видно не было, одна позолота да пустой пол. Делать крюк, когда дорога вот она, перед носом, мне всегда было жалко ног. Взявшись за край створки подальше от петель, я потянул её на себя.
Щель была узкая, но я пролез. Встав на пороге, я повёл глазами снизу вверх. Зал оказался золотым весь, от пола до купола. После белёсой галереи у меня заломило в глазах. По бокам в два ряда шли колонны, каждая в три обхвата, а между ними теснились служители в белом и гости в шелках, так что служкам с подносами приходилось протискиваться сквозь толчею боком. Середину при этом все оставили пустой. От моих дверей до самого возвышения в дальнем конце тянулась широкая полоса пола, начищенная так, что колонны отражались в ней вверх ногами. На неё никто не ступал. Жмутся люди по бокам, толкаются локтями. А самая удобная дорога пропадает зря! Пахло ладаном, тяжёлым и сладким, хоть нос зажимай. Рис пробивался сквозь него едва-едва. Чтобы его не упустить, я поглубже втянул носом воздух.
На возвышении, куда я поднял глаза, восседал человек ростом с хорошую колокольню.
Весь, от макушки до складок одеяния, он был соткан из света. С проекциями я познакомился давно, на той же планете с подземными поездами и ещё на паре других. Так что сразу признал в нём проекцию. Сам он сидел в другом месте, а сюда присылал своё изображение. Да такое, что задирать голову приходилось до хруста в шее. Сделано было богато. Шёлковое одеяние стекало с возвышения на ступени тяжёлыми складками, по которым бежал перелив. На коленях поверх шёлка лежали руки. По любой из ладоней можно было бы прогнать телегу с сеном. Лицо над ними было молодое, гладкое, с прямым носом и спокойным ртом. Веки полуопущены, будто просители давно его утомили. За головой у него стоял нимб из эфира, бледно-золотой, с голубизной по краю. Лучи его медленно колыхались, как трава под водой у мельничной запруды. От нимба шёл низкий ровный гул, который я слышал грудью раньше, чем ушами. По краю изображение чуть рябило и сыпало мелкой искрой, будто к нему поднесли точильный круг. Проекции почище мне тоже встречались. Для такой станции эта была, на мой вкус, мутновата.
Опустив глаза к подножию, я приметил на самом краю пустой полосы пятерых в зелёном. Они стояли на коленях. Передний, седой, держал над головой резной ларец. Руки у него подрагивали, от тяжести или от волнения.
— Клан Шэ с Нижнего кольца, — выговорил седой высоким надтреснутым голосом, и купол вернул ему каждое слово, — припадает к стопам Владыки Ясного Предела, Бога Культивации, Света Предела, и молит о покровительстве на торговый год!
Он опустил ларец на ступень и ткнулся лбом в пол. Четверо за ним сделали то же самое, разом, будто их дёрнули за одну верёвочку.
Великан склонил голову. Нимб качнулся следом, лучи его вспыхнули ярче, так что по позолоте на стенах прокатился блеск. Зал на миг сделался светлее полудня.
— Владыка выслушал. — Великан говорил отовсюду сразу, из пола, из колонн, у меня из-под рёбер. — Владыка благосклонен.
Седой так и остался лежать лбом в пол. Только плечи у него обмякли, будто он полгалактики вёз этот ларец и наконец сбыл. Между колоннами пронёсся шелест. Гости кланялись, кто в пояс, кто ниже. Гнули спины всерьёз, хотя перед ними был один свет. Титулов седой перед тем выкрикнул целую связку, только я таких наслушался вдоволь и эти пропустил мимо ушей. Мне надо было на ту сторону, к пару.
Между колоннами пришлось бы лезть по чужим ногам. А середина лежала свободная, по ней я и зашагал. Шлёпанцы мои захлопали по золотому полу. Под куполом каждый шаг отдавался эхом. Когда шелест под колоннами оборвался, в тишине у ближней колонны слева ахнула дама в шелках. Мне было не до неё, потому что на ходу я поправлял шнурки капюшона. Пока я дремал на скамье, левый вылез чуть не до пупа, а правый почти целиком ушёл внутрь, его-то я теперь и тянул, чтобы сравнять.
Гул под куполом сменил тон. Я поднял голову.
Великан поворачивался ко мне. Голова его плыла медленно, как стрела подъёмного крана над стройкой. Нимб тянулся следом, задевая лучами капители колонн. Веки поднялись. Лицо величиной с амбарные ворота наклонилось надо мной. Тёплый, пахнущий ладаном свет упал на меня. Я сощурился, не выпуская шнурков.
— Дикий? — прогремел великан на весь зал, и пол под шлёпанцами дрогнул. — В зале Владыки?
Пятеро в зелёном распластались у ступеней.
Посреди пустой полосы я встал и задрал голову так, что капюшон съехал на спину. Вблизи великан казался ещё моложе. Ни морщинки у рта, щёки гладкие. А держался прямо и важно, чуть напоказ, как держатся ученики на первом году, когда им впервые доверили подержать учительский посох. Шнурки у меня почти сравнялись, оставалось на палец.
— Мальчик, — спросил я, — ты чей ученик?
В зале сделалось так тихо, что я услышал, как поскрипывает шнурок у меня между пальцами.
Огромные губы над моей головой разомкнулись.
— Владыка не ученик. Владыка…
На втором «Владыке» голос поплыл. Он загустел и потёк, как тянется с ложки остывший мёд. А потом рассыпался шипением, будто на горячую плиту плеснули воды. Тем временем я как раз сравнял шнурки и завязал их бантиком. Скучно мне было, и есть хотелось, вот и всё.
Я так и стоял, задрав голову, с бантиком в пальцах. А великан начал гаснуть снизу. Складки шёлка у ступеней пошли рябью и сделались прозрачными. Сквозь них проступили ступени, обычные, золочёные и пустые. Прозрачность ползла вверх по коленям и рукам к груди. Ладони рассыпались искрами, гаснувшими на лету, у самого пола. Дольше всего продержалось лицо. Оно висело надо мной одно, с раскрытым ртом, застрявшим на последнем «ка». Потом его располосовало поперёк, как картинку на старом экране, когда сбивается сигнал. Полосы съёжились в точку.
Нимб гас последним. Лучи его тухли с кончиков к середине, один за другим, неторопливо, будто вдоль них шёл служка с колпачком для свечей. Последнее кольцо повисло над пустым возвышением, как дымное колечко от трубки, качнулось и пропало.
Вместе с нимбом ушёл и свет. Позолота на стенах разом побурела, как остывший чай в стакане. Зал провалился в темноту. После золотого сияния я ничего не видел. Перед глазами плавало зелёное пятно в форме нимба, я сморгнул его раз, другой. Оборвался гул, к которому я успел притерпеться. От наступившей тишины у меня зазвенело в ушах. Внизу, у подножия, глухо стукнуло дерево о ступень. Седой шарахнулся в темноте и сбил свой ларец. Следом оттуда же, от зелёных, донеслось тоненькое, щенячье поскуливание.
Потом у подножий колонн затеплились оранжевые полосы, одна за другой, по всему залу. Разгорались они неспешно, как угли в печи, когда я раздувал их по утрам. Аварийный свет, и поставлен с умом, низко, чтобы в темноте светил под ноги. В нём из-за колонн выскочили служители. Полы белых ряс бились у них по ногам.
— Канал лёг! Канал Владыки!
— Перезапуск! Кто на пульте?!
— Где Владыка?! Владыка!
Опустив голову, я покрутил ею, разминая шею. Обиделся, значит. Спросили его по-хорошему, а он отвернулся и оборвал связь на полуслове. А переспросить теперь у кого? Пар из арки валил по-прежнему. Туда я и зашлёпал.
За аркой оказался буфет, светлый и тёплый, со своими лампами. Свет здесь даже не мигнул. После оранжевой полутьмы зала я сощурился и первым делом отыскал глазами витрину. Она стояла над стойкой вдоль стены, запотевшая изнутри. Под стеклом рядами лежали рисовые шарики, треугольные, с полоской тёмной водоросли снизу, чтобы было за что взять. Позади, на плите, побулькивал котёл, подкидывая крышку и выпуская пар. Пахло так, что ради одного запаха не жалко было бы отстоять всю очередь!
За стойкой застыл с половником в руке буфетчик. Молодой служитель с круглым лицом, в фартуке, повязанном прямо поверх рясы. Видно, поднял половник, когда погас зал, да так и забыл опустить. С края половника у него капало на фартук. Смотрел он мимо меня, на тёмную арку, откуда неслись крики, а на мою жёлтую худи косился украдкой.
Я нагнулся к витрине.
— Переварен у тебя рис, — я постучал ногтем по стеклу над крайним рядом. — Ты погляди, он же на углах плывёт, зёрнышка не видать, одна каша. Снимать его надо раньше, пока зерно упругое, и пускай под крышкой доходит, а ты держишь на огне до последнего. И лепишь слабо. Руки чем мочишь? В солёной воде мочить надо, тогда и соль по шарику ляжет ровно, и к ладоням не пристанет. А жать крепко, вот так, а потом ещё раз, с поворотом. — Я показал ему ладонями, как. — У нас такие в дорогу лепили. Сунешь за пазуху, он там до вечера пролежит и не раскрошится. Раньше лучше лепили, малой… Почём они у тебя?
Буфетчик открыл рот и закрыл.
— Т-там… — Он мотнул половником в сторону арки, и с половника опять капнуло. — Там же…
— Ну-ну. Там темно, — согласился я. — Свет у вас в зале погас, служители бегают. Так почём шарики-то?
Он промолчал. Половник у него в кулаке мелко постукивал о край котла.
Я похлопал себя по худи. В кармане на животе шуршала обёртка от пломбира, ещё с Медного Рынка. Больше там ничего не нашлось. Денег у меня как не было, так и не завелось…
— Лян у меня нет, — признался я. — Внучка в очереди стоит, у неё есть. Я тут подожду, она придёт и…
— Н-не надо! — Половник булькнул в котёл. — Не надо внучку! Так берите. Берите!
Он сдёрнул с витрины бумажный лоток, смахнул на него шарики с ближнего края и толкнул ко мне по стойке.
— Бесплатно. От Секты. Только идите, господин… дикий… идите, пожалуйста.
Шариков на лотке лежало шесть.
— Это много, — растрогался я. — Спасибо. Ты только рис снимай пораньше.
У стены нашёлся высокий столик, за которым едят стоя. Пристроив на него лоток, я откусил от первого шарика угол.
Рис был горячий и сладковатый, с честной солью по краю. Водоросль хрустнула и тут же размякла на языке. Внутри оказалась солёная рыба, мелко рубленная, с кунжутом.
— Вкусно, — похвалил я буфетчика.
Парень за стойкой вжался спиной в стену у котла.
Второй шарик был с маринованной сливой, такой кислой, что у меня свело скулы. Третий опять попался с рыбой. За едой я молчал, придерживая лоток локтем. Хорошее место эта Секта. Очередь у них бестолковая, и свет в зале держится плохо. Зато кормят даром и не жадничают. Внучке тут будет хорошо учиться, если её запишут.
Над стойкой щёлкнуло. Из решётки в потолке заговорил мужской голос, сиплый и торопливый, совсем не тот, что вызывал номера:
— Внимание всем ярусам. Инцидент в зале Владыки. Дикому в жёлтом и сопровождающим покинуть станцию. Повторяю: дикий в жёлтом. Служителям, к буфету нижнего яруса.
Я поглядел на свой живот, обтянутый жёлтой худи. Потом я обвёл глазами буфет. Белый фартук буфетчика, светлые стены, белёсый пар над котлом. Жёлтым здесь был один я.
Покинуть велели, а когда, не сказали. Я взялся за четвёртый шарик.
Доесть его мне не дали. В арку влетела внучка, взмокшая так, что волосы прилипли ко лбу. Судя по тому, как ходила ходуном у неё грудь, она бежала от самой очереди. На раскрасневшейся скуле резче проступил жёлтый синяк. В кулаке она сжимала светлую карточку с золотым обрезом, смятую так, что уголок переломился.
— Что ты сделал?!
— Спросил. — Я дожевал и подвинул лоток, чтобы ей было видно.
— Что… — Лия задохнулась. — Что спросил?!
— Мальчик, говорю, ты чей ученик? Вежливо спросил, по-хорошему. А он отвернулся и связь оборвал, даже не дослушал. Невоспитанный он у них, внучка.
— Невоспитанный… — Лия нашарила браслет и стиснула его так, что побелели пальцы. — Ты… Он…
— Невоспитанный, — подтвердил я. — Сидит на весь зал, голос в потолок пускает, на старших глядит сверху вниз. Кто ж так учит? Учителю его я бы уши надрал, это ж он недоглядел, раз ученик у него вперёд старших лезет. У нас за такое на неделю к котлам ставили, воду таскать. И проекция у них мутная, по краям сыплется, как мука из худого мешка. Я видал, где делали на совесть, там проведёшь рукой и не веришь, что воздух. А тут… — Я протянул ей лоток. — Хочешь шарик? Рис переварен, но с рыбой хороший. Со сливой не бери, он кислый.
Лия таращилась на лоток. Губы у неё шевельнулись, а звука не вышло. Обеими руками она прижала карточку к груди, будто прятала котёнка от чужой собаки.
В арке зашуршали рясы. Через порог шагнули трое служителей. Передний был постарше, с золотым кушаком поверх белого. Он держал лицо так ровно, что прочесть на нём ничего не удавалось. Двое других встали у него за плечами. Оранжевый свет из зала лежал у них на спинах.
Старший поклонился Лие ровно на ладонь.
— Капитан Верес. Дикий в жёлтом. Прошу следовать к шлюзу.
Лия спрятала карточку за спину так быстро, будто её поймали на краже. Служитель проводил её руку глазами.
— Талон на испытание оставьте при себе, — добавил он тем же ровным тоном. — Выданных талонов Секта не отзывает. Регламент. Испытание в назначенный день и час, опоздавшие записываются в общем порядке. Прошу.
На ходу я доел четвёртый шарик, пятый сунул в рот целиком. Последний, шестой, отправился в салфетку и в карман на животе, для Тихона. В арке я оглянулся. Буфетчик выдохнул, обмяк и вытер лоб фартуком.
Вели нас вежливо и быстро, галереей, в обход. Мимо приоткрытой створки мы проскочили в два шага, но я успел заглянуть внутрь. В оранжевом свете вокруг пустого возвышения карабкались по стремянкам служители с фонарями. Пятеро в зелёном всё так же лежали у ступеней. В зале записи вся очередь повернула к нам головы. Табло над окнами ушло уже за сто двадцать. У окон, с такой же светлой карточкой, как у внучки, стоял долговязый парень. Теперь он держался на всей ступне, колени мягкие, плечи опущены. А пластинка исчезла в кармане. Я ему кивнул. Подумав, он кивнул в ответ.
У причала служитель с кушаком остановился за жёлтой чертой и поклонился снова, на ту же ладонь.
— Секта Ясного Предела благодарит за посещение.
Едва створки «Кормильца» сошлись у нас за спиной, решётка над люком пискнула.
— Капитан. Нас просят покинуть рейд за час. Заправка по талону завершена до инцидента, входит в цену записи, со скидкой для диких. Списано семьсот восемьдесят лян за запись на испытание. На счету девятьсот. Пассажир без билета пахнет рисом.
Лия наконец разжала кулак и уставилась на карточку так, словно увидела её впервые.
— Ти-ихон! — заорала она в шахту. — Отстыковка! Живо!
Лязгнули под полом захваты, отпуская нас задолго до срока. Из рубки, встав у самого стекла, я следил, как «Ясный Предел» уплывает назад. Белое кольцо с золотой каймой и тёмным куполом посередине. По краю купола, если приглядеться, тлела оранжевая нитка. Палуба под пятками у меня гудела ровно и сыто, потому что с полными баками Зине больше незачем было беречь каждую каплю. Уточка на панели покачивалась, кланяясь станции на прощание.
Тихон выбрался из машинного, вытирая руки ветошью, и грузно опустился в правое кресло. Лия рухнула в капитанское и развернулась к нему вместе с креслом.
— Он Владыку мальчиком назвал! Спросил, чей тот ученик! При чужом клане!
— Клан лбом в пол лежал, — вставил я. — Им не до того было, они и не глядели…
— Молчи! — Лия махнула на меня рукой, не сводя глаз с Тихона. — А Владыка погас, представляешь? Весь, с нимбом!
Я выудил из кармана салфетку с шариком. Тихон взял её у меня, развернул, понюхал гостинец и откусил половину.
— Шарик рисовый, один, — объявила решётка. — Пайком не является. Порций пайка двадцать три.
Тихон жевал, не сводя с меня тяжёлого взгляда.
— Мальчик? — переспросил он с набитым ртом.
— А кто он? — не понял я. — Его там седой величал, долго, с переливами, да я не запомнил. Сидит большой, светится, а сам молодой совсем, щёки гладкие. Я и решил, что ученик балуется учительской проекцией, пока старших нет. Взрослый так сидеть не станет, ему спину жалко.
Тихон дожевал и проглотил.
— Бог Культивации.
— Чей? — спросил я.
С недоеденной половиной у рта Тихон замер. Он надолго задумался, глядя то на меня, то в стекло, где таяло позади белое кольцо. Я за это время успел бы перемыть все кружки на камбузе и протереть уточку. Наконец Тихон откусил ещё, прожевал и выдал:
— Кто сам себе бог, тот сам на себя и молится.
Поговорка вышла складная. Ответа в ней, по-моему, не нашлось. Зато одно прояснилось. То-то мальчик про себя всё «Владыка» да «Владыка», будто сам себе кланяется. Переспрашивать было неловко, раз Тихон так долго подбирал слова.
Лия тем временем разгладила карточку на колене и вела ногтем по переломленному уголку, будто могла его срастить.
— Двадцать восемь дней, — пробормотала она. — Пока живём…
Решётка над панелью пискнула.
— Капитан. Входящее. Секта Ясного Предела, канцелярия Владыки. Зачитываю. «Запрос. Досье на дикого без ярлыка, на вид двадцати лет, в жёлтой верхней одежде, находившегося в зале Владыки. Ответ обязателен в течение суток».
Лия подняла голову от карточки, и переломленный уголок у неё под ногтем снова загнулся. Тихон отложил остаток шарика на панель.
— Не отвечать, — бросила Лия.
— Уже не ответила, — доложила решётка.
Я стряхнул с худи рисовую крошку и глянул в стекло, где от станции осталась одна светлая точка.
— Внучка, а на испытании буфет будет?
Глава 9. Ржавый
Спал я в трюме крепко, почти сутки, а слышал сквозь сон весь корабль, до последней ложки на камбузе. Палуба под щекой мелко подрагивала в такт двигателю, который на свежем топливе стучал за переборкой ровнее обычного. Железо от него прогрелось, тепло шло мне в бок, как от печи, протопленной с вечера. Потом над грузовым люком щёлкнула решётка.
— Капитан, — отчиталась Зина. — Пассажир без билета не проявляет активности двадцатый час. С восемнадцати ноль-ноль. Записано.
— И пусть не проявляет! — крикнула Лия у себя на камбузе, прямо у меня над головой. — Лучшее, что он на моём корабле сделал за две недели.
Слова добирались до меня круглые и гулкие, как в бане. Бывало, окунусь в кадку с головой, а мужики на полке тем временем толкуют о своём. Посуду я, между прочим, мыл каждый вечер. Тихоновы кружки оттирал от бурого ободка снаружи, где его никто, кроме меня, не замечал. Только спорить из сна неудобно, а обижаться и вовсе нечем. Голова у меня спала вместе со всем остальным, сладко и беспробудно. Один нос спал вполглаза, потому что с другого боку тянуло аптекой от ящиков с лекарствами, которые Тихон при погрузке составил вдоль переборки до самой балки. Сквозь щели в крышках сочился дух спирта пополам с горькой травой. Так пахло в сенях у знахарки, куда меня мальчишкой водили вправлять вывих.
Над головой застучали ботинки, быстро, с пятки на носок. Так по камбузу ходила одна Лия.
— Вход в Пояс Ржавых через сорок минут, — доложила Зина.
— Слышал, Тихон? Сорок минут, а через сутки мы на колонии! — Ботинки замерли. — Обычным путём неделя.
Тихон прогудел басом. Таким низким, что я его скорее почуял щекой через палубу, чем услышал.
— Пояс.
— Знаю, что Пояс! На счету девятьсот. Ханю платить, а я неделю буду ползать в обход с чужими ящиками и глядеть, как…
— На счету девятьсот лян, — вставила решётка.
— Тебя кто спрашивал?
— Капитан назвала сумму. Сумма подтверждена.
О стол брякнула кружка.
— Кто дорогу срезает, того и срезают.
— Срезают, ага. Ты мне ещё накаркай! — Ботинки снова заметались, к рубке и обратно. — Нам всего сутки нужны, успеем.
Больше Тихон ничего не прибавил, только звякнул ложкой в кружке.
Из всего разговора я разобрал и одобрил слово «вдвое». Вдвое, это дело хорошее. За вдвое и я бы взялся, будь у меня корабль и ящики. Прочее утекло мимо, как щепки по весенней канаве. А я ушёл глубже в сон, туда, где тепло и никуда не надо.
Потом по борту зашуршало. Сперва редко, будто на жестяную крышу сыпанули горсть гороха, затем гуще. Время от времени по обшивке протяжно скребло, словно мимо волокли борону зубьями кверху. Зина докладывала через ровные промежутки:
— Обломки, мелкие. Корпус по левому борту. Мёртвый, сигнатур ноль. Ещё корпус.
— Кладбище, — бормотала Лия уже из рубки. — Ржавьё одно… Гляди, рудовоз вроде нашего. Половина от него.
Она говорила тише обычного, будто шла погостом. Корыта тут, выходит, бросали, как у нас телегу со сломанной осью. Хозяин, бывало, уйдёт за новой осью, а телега так и стоит у дороги, пока соседи не растащат её на дрова. Шуршало так полдня с лишним. Спалось мне под это не хуже, чем под осенний дождь.
— Два катера, — сказала решётка тем же голосом, каким докладывала про обломки. — Из-за корпуса по левому борту. Опознавателей нет. Идут на сближение.
Ботинки Лии загрохотали.
— Тихон, полный ход!
За переборкой взревел двигатель. Палуба накренилась. Меня поволокло по ней спиной к ящикам. Я сквозь сон натянул капюшон на нос, будто одеяло в выстывшей к утру избе. По левому борту гулко лязгнуло, а следом по правому, с двух боков разом, как собаки берут кабана, чтобы ему некуда было рвануться. Двигатель завыл на одной ноте и захлебнулся.
— Захваты на корпусе, два, — отрапортовала Зина. — Манёвр невозможен.
По верхнему коридору прокатился долгий тяжёлый скрежет, будто вдоль борта проволокли сарай. Под конец его сменило чмоканье, с каким сапог выдирается из болотной жижи.
— Стыковка к шлюзу. Корабль. Переходник. Сигнатур на борту тридцать четыре.
— Тихон! К шлюзу! Гайковёрт бери!
Тихон протопал над моей головой так, что палуба под каждым его шагом гудела, как пустая бочка. Наверху пискнул замок.
— Зина, держи шлюз! Запри его!
— Шлюз открыт снаружи, — уведомила решётка. — Код порта колонии. Действующий. Права запретить не имею.
— Купили, гады…
Ключ от нашей двери опять оказался у чужих. Хозяин того постоялого двора, видно, приторговывал ключами на сторону, по пятаку за штуку. Стоило ли из-за этого просыпаться? Мысль эта поворочалась у меня во сне и улеглась.
Шаги посыпались из шлюза в коридор, мягкие, вразнобой, на гибкой подошве. Сразу же они разошлись в обе стороны, к рубке и к камбузу. Серые в прошлый раз топали в ногу, как на плацу. Эти растекались веером, причём каждый ставил ногу ровно туда, куда надо. Одна походка выдавала, что ремесло своё они знают.
— На пол! Руки!
— Пошли вон с моего борта!
У Лии в браслете щёлкнула пластинка Драйвера. Воздух загудел густо, будто в коридоре разом пустили жернов. О переборку грянулся человек, судя по звуку, всей спиной. Пока он сползал на палубу, взвыл гайковёрт. Тихон на каждом ударе крякал по-кузнечному, коротко и от плеча, будто бил ручником по заготовке. По шлему хрустнуло, через миг ещё раз, уже по второму. Оба повалились друг за другом, шурша куртками по палубе. Под рёбрами у меня потеплело. Лия держала Тихонову стойку. Я понял это по ботинкам: левый назад, вес на всей ступне.
Потом наверху затрещало, часто и зло, как сало на раскалённой сковороде. Сквозь щель у крышки люка потянуло горячим железом, словно рядом на точиле правили косу. По треску выходило, что техники встали у троих или четверых пиратов разом. Причём с первого раза.
Снова щёлкнул браслет. Драйвер на этот раз не встал. Ладонь Лии шлёпнула вхолостую, тем пустым шлепком, какой я не раз слышал от неё в трюме у мата.
— Через раз у неё! — гаркнули из глубины коридора. — Жми, пока пустая!
Тут же треснуло. Лия впечаталась боком в переборку, сползла по ней и охнула, но поднялась сразу. Я слышал, как проскребли подошвы. Ещё щелчок. Гул на этот раз поднялся. Только навстречу затрещало гуще и громче. Гул сорвало, будто певцу плеснули в лицо водой из ковша. По мясу глухо шлёпнуло раз, потом другой. Били умело, по мягкому. Кость ни разу не хрустнула.
В зубах у меня мелко зачесалось, но скоро отпустило. Я перевернулся на другой бок.
На рык Тихона у самого люка ответили треском. Он рухнул во весь рост, так что под щекой у меня подскочила палуба. Гайковёрт вылетел у него из руки и прокатился, подвывая мотором. С лязгом он въехал на крышку люка прямо надо мной. Мотор повыл ещё и стих. Сон держал меня крепко, от грохота я лишь почесал ухо, в котором отдался лязг.
Вжикнула стяжка у Лии на запястьях, раз и другой. Лия зашипела сквозь зубы.
— Тяжёлый, зараза… Механика тоже, Ржавый велел обоих.
— Своих подбери.
— Груз?
— Не трогать! — Лия дёрнулась, и стяжка на ней скрипнула. — Там лекарства, на рудник, вы хоть…
Хлёстко шлёпнуло ладонью, коротко и без злобы, как лошадь по крупу, чтобы стояла смирно.
— Груз потом. Сперва капитана.
Шаги, теперь вперемешку с волочащимися, потянулись к шлюзу. Переходник отзывался под ними на каждом кольце, будто шли по стиральной доске. Всё дальше и дальше, пока шаги не стихли совсем. По бортам, сперва по левому, затем по правому, лязгнули, отпускаясь, захваты. Гул катерных моторов оторвался от обшивки и откатился туда же, к большому кораблю.
Когда стало тихо и за переборкой гудел один наш двигатель, сон у меня снова выровнялся. Только слух мой теперь доставал дальше, через весь переходник, до чужой палубы, куда увели Лию. Всякий звук там ходил по два раза. Эхо подсказало, что палуба просторная, под высоким железным сводом. Народу там толклось десятка три, не меньше. Переминались, сопели, один хохотнул, другой на него шикнул, где-то звякала посуда. Тонко, на одной ноте, жужжала камера, будто оса в банке из-под варенья. Потом она пискнула, начиная запись.
— Свет на лицо, — велел один.
Подступили шаги, неторопливые, на мягкой подошве, и встали.
— На колени, капитан. Камера. Клан заплатит, ты ж в розыске.
Прозвучало это буднично, будто на заставе спросили бумаги у проезжего. В его словах я не расслышал ничего, кроме привычки. Видно, делал он это не впервые, и платили ему за это исправно. Выходит, он и есть Ржавый?
Лия смолчала. Сзади к ней шаркнули, ткнули в спину. Колени у неё стукнули о палубу, сперва одно, потом другое. Рядом рванулся Тихон. Двое по бокам от него завозились, перехватывая его руки покрепче.
— Подбородок выше, — бросил второй.
Тут сердце у Лии провалилось, как нога в гнилую ступеньку, и забилось тяжело и редко. Дыхание у неё замерло. Пока она под ударами хрипела и ругалась сквозь зубы, я проспал всё до последнего звука. А сердечный стук был тише любого из них, тише камерного жужжания. Ни на один удар он не походил. Она стояла на коленях перед стеклом, которое потом покажет её всем. Стук её сердца дошёл до меня яснее, чем крик в самое ухо.
Проснулся я оттого, что внучке стало стыдно.
Я разлепил веки. Лампы под сводом трюма горели через одну, тусклые и жёлтые, а всё равно резанули по глазам. Пришлось сощуриться. Перед носом стоял ящик с красной полосой поперёк крышки. От щели в нём несло спиртом. Голова после полутора суток сна была тяжёлая, как чугунок с кашей. Зато встать получилось легко. Палуба под пятками сразу пошла мелкой дрожью, в ящиках звякнули склянки. Нашарив шлёпанец, слетевший во сне, я полез по шахте.
Пруты были тёплые от двигателя, ладони со сна по ним не скользили. Крышка люка подалась туго. На ней лежал Тихонов гайковёрт. Стоило мне толкнуть её плечом, как он съехал и брякнул о палубу коридора.
В коридоре было пусто. Лампа у входа в камбуз висела разбитая, на одном проводе, и мигала с перебоями. Под шлёпанцами хрустели её осколки. На переборке, на высоте Лииного плеча, темнел свежий кровяной мазок с разводами. Я тронул его пальцем. Липкий ещё, не схватился. А когда я поднёс палец к носу, то учуял внучкину кровь. Обтирать руку пришлось о худи, хотя худи потом стирать мне же. Весь коридор пропах чужим потом и табаком, дешёвым и крепким, от какого у нас мужики на базаре кашляли до слёз. Несло этим со стороны шлюза. Он стоял настежь, а из него в темноту тянулся рукав.
Я узнал бы такую гофрированную кишку в кольцах и спросонья. В одном большом городе я видал такие у летучих машин. Их подводили прямо к дверям, чтобы пассажир не мок под дождём. Пол в рукаве прогибался под ногой, как мостки на пруду. В свете ламп, горевших через каждые пять шагов, по стыкам колец белела изморозь. Пальцы на ногах от такой стужи у меня сразу зазябли, потому что шлёпанцы от неё не спасали. Пахло резиной и холодом, а дальше, ближе к чужому борту, ржавчиной и луком, жаренным на старом жиру.
Бегать в шлёпанцах я не мастер. Да и рукав ходил подо мной ходуном, как качели на ярмарке. Споткнёшься о кольцо, поедешь носом, и кому от этого польза? Так что я просто шагал пошире. С дальнего конца, с чужой палубы, донёсся молодой голос:
— Минута есть. Щас клану и гоню.
Про камеру мне всё стало ясно ещё во сне. Пишет, что видит, и отдаёт снятое дальше. Тем, кого здесь нет, чтобы и они смотрели. На своём веку я перевидал таких без счёта, и во всю стену, и с ноготь. Зато про клан я не понял ничего. Что за розыск такой и с какой стати клану за внучку платить? Мне ведь никто ничего не растолковывал. Наверняка я знал только, что внучка до сих пор стоит там на коленях…
У того конца, в проёме чужого шлюза, я разглядел двоих. Рослые, в стёганых куртках, железные бляхи на них нашиты частым стежком, на совесть. У каждого на запястье браслет, от которого по пальцам бежал свет, синий и ровный. Он тихо потрескивал, как в сухой мороз шерстяной платок, стянутый с головы.
— Стоять! — гаркнул левый и вскинул ладонь мне навстречу.
Свет на его пальцах дрогнул, когда я подошёл ближе. Он сполз с ногтей к костяшкам, оттуда в браслет, как огонёк сползает по лучине, перевёрнутой горящим концом кверху. В браслете он и погас. Треск перешёл в шипение, потом в комариный писк и пропал. Рука у парня отяжелела и упала вдоль бока. Пальцы обвисли, будто он её отлежал. Второй тряс кистью, будто сунул её в крапиву. Он разглядывал свою ладонь, вдруг ставшую обычной, бледной, в мозолях.
— Кто ж так у двери стоит, поперёк, — пробурчал я, протискиваясь между ними боком. — Двое на проходе, и оба локти расставили, ни войти, ни выйти. У нас на мельнице за такое…
Досказывать про мельницу было некогда. За спиной у меня оба так и застыли столбами, молча. Понять, кто сейчас мимо них прошёл, они, видно, не успели.
С порога я первым делом отыскал глазами Лию.
Она стояла на коленях посреди палубы, на рифлёном листе. Руки ей стянули за спиной так туго, что над стяжкой побелели запястья. Пират в вязаной шапке держал её за волосы на затылке, задирая ей подбородок. Скула у неё заново налилась синевой поверх старого, почти сошедшего синяка. Губа лопнула на прежнем месте. Напротив, присев на корточки, парень пристроил у плеча камеру с красным огоньком и снимал снизу. За спиной у него к стойке был прикручен экран величиной с поднос. Лия выходила на нём крупно, во всё стекло, с задранной головой и белой чёрточкой шрама на подбородке. Тихону двое заломили руки за спину и так держали. Борода у него слиплась от крови, дышал он ртом.
В зубах у меня опять зачесалось, теперь уже всерьёз, до самых дёсен. Унять этот зуд было нечем…
Я повёл глазами по кругу. Остальные стояли у стоек и сидели на ящиках, десятка три с лишним. Сама палуба походила на хороший амбар, со сводом, и вся была в латках. Лист к листу, ржавый к свежему. Швы сварные, грубые, валиком, зато ни одного кривого. Тросы под сводом смотаны в бухты. Ружья в стойке вдоль стены выстроены по росту. В шаге от камеры стоял ещё один, ничем не занятый, сунув руки в карманы. Стоял он по-хозяйски, пока всю работу за него делали другие. Да и голос тот самый, что звал внучку на колени.
Я сошёл с порога на их палубу.
И запахло старым камнем.
Холодный и сухой, запах потёк от моих шлёпанцев по всей палубе, как стелется по полу мороз из распахнутой в стужу двери избы. Пахло каменоломней, куда тысячу лет никто не спускался, и пылью, что копилась на плитах, пока наверху вырастали и рассыпались города. Пахло самими плитами, древними и тяжёлыми, старше всех звёзд за бортом. Мне этот запах был домашний, родной, как собственная наволочка. Пиратам он пришёлся не по нутру.
Хохот у стоек оборвался. Разговоры стихли разом, будто на всю палубу накинули одно мокрое рядно. Пираты пригибались, втягивали головы в плечи, словно над ними опускался свод. Браслеты у двоих, что стояли ближе, мигнули и погасли. Один у стойки выронил ружьё. Оно лязгнуло о палубу и откатилось, а он так и оставил его лежать. Парень с камерой осел на пятки. Руки у него задрожали, отчего красный огонёк заплясал. Тот, что держал Лию за волосы, разжал пальцы и отдёрнул руку, как от горячего горшка.
Ржавый вынул руки из карманов. Пальцы у него шевелились, словно искали, за что ухватиться. Он попятился, пока не упёрся спиной в ружейную стойку.
Я оглядел его с секунду. Невысокий, плотный, борода рыжая, подстриженная коротко, щёткой. Куртка кожаная, добротная. Только на груди одна пуговица висела на нитке, вот-вот оторвётся. Пришить бы её двумя стежками крест-накрест, и носи ещё лет десять. Больше разглядывать в нём было нечего.
Во мне поднялась одна усталость, будто после гостей ещё убирать со стола, а гости всё сидят. Когда ж они уйдут?
Сперва я снял со стола своё. Пройдя к ним через палубу, я положил одну ладонь Лие на макушку, на тёплые спутанные волосы. Другая ладонь легла Тихону на плечо. Потом я отряхнул ладони, одну о другую.
Хлопок вышел беззвучный, а следом на меня навалился сон. Лёг он на плечи и на шею тяжело и сыро. Будто овчинный тулуп, который сох на морозе, а потом отсырел в сенях. С вещами так не бывало, там выходило легко и скучно, как после посуды. А тут я выложил силу разом, всю, до самого донышка, будто взял мешок за оба угла и вытряс. В пустое место хлынула дрёма, сладкая и вязкая. Колени у меня сделались ватные. Веки слипались, как пальцы в меду. Ещё почудилось мне, что очень далеко, дальше всех этих звёзд, на мой хлопок повернули голову. Точно сосед за стенкой на грохот упавшей кастрюли.
Под ладонями у меня оказался холодный край люка, под шлёпанцами пруты. Я стоял в нашей шахте, по грудь высунувшись в коридор, на том самом месте, откуда вылез.
Лия с Тихоном очутились рядом, у шлюза. Туда я их и поставил, как сумел. Аккуратно у меня никогда не выходило. С ежом тогда было то же самое. Я побоялся взять его руками и снёс в худи, узлом. Лия так и осталась на коленях. Только под ними у неё теперь лежал наш лист, гладкий, крашенный в серое, с жёлтой полосой у порога шлюза. Камеры перед ней не было. Красный огонёк пропал. Лия, моргая, смотрела на пустое место, где он только что плясал. Тихона мотнуло вбок. Со всего маху он приложился локтем о комингс. Охнув, он схватился за ушиб и выругался в бороду так тихо, что Зина, пожалуй, пропустила бы.
Рукав за шлюзом дёрнулся. Дальний его конец, только что пристёгнутый к чужому борту, болтался теперь свободно. Рукав повис над пустотой, как штанина на бельевой верёвке, и захлопал. Воздух рванулся в него из коридора со свистом и поволок за собой осколки лампы и пиратскую перчатку с обрезанными пальцами. У Лии взметнулись волосы. Зина захлопнула внутреннюю створку. Грохот прокатился по борту от носа до кормы. Свист оборвался.
Следом смолк и весь чужой шум. Только что у меня в ушах толпилась вся та палуба, сопение, звяканье, жужжание камеры. Теперь же разом сделалось пусто, как в горнице, откуда вынесли сундуки. У Лии с Тихоном щёлкнуло в ушах, по лицам видно. Тихон разинул рот и сглотнул, будто проглотил ком каши не жуя. Лия тряхнула головой, как лошадь от слепня. Потом её замутило. Плечи поднялись к ушам. Она дышала теперь часто, носом, словно желудок подкатил ей под самое горло. От обоих ещё несло той палубой, луковым чадом и чужим табаком. Сквозь эту вонь уже пробивался наш запах, машинного масла и пережжённого Тихонова кофе.
В иллюминаторе у шлюза, на самом краю глаза, мелькнула вспышка, бледная и широкая, будто зарница над дальним лесом в августе. Пока я переводил туда взгляд, она погасла. За стеклом стало черно. Только мелкие обломки ползли мимо, поблёскивая боками. Большого корабля среди них я не нашёл…
Лия всё стояла на коленях посреди нашего коридора и смотрела перед собой.
— Внучка, вставай, пол холодный, — промямлил я из люка.
Ворочать языком было тяжело, каждое слово приходилось вытягивать, как ведро из глубокого колодца.
— Железо, оно из коленей тепло тянет, — бормотал я дальше. — Сейчас ничего, а годам к сорока заноют на всякую погоду, будут тебе заместо барометра… И от шлюза сквозит, слышишь? По полу тянет. Тряпкой бы щель заткнуть, я ж тебе говорил ещё тогда, на станции… А этот, с камерой. Кто ж так держит… Присел, снизу снимает, одни ноздри выйдут да подбородок… Раньше портреты писали, неделю у окна сажали, свет ставили… Раньше лучше было, и свет… и-и…
На этом «и» я и уснул. Сон взял меня прямо в люке, на прутьях, стоймя. Так он, бывало, в полдень валил косаря на меже, с недоеденной горбушкой в кулаке. Как выпустил край люка, я и сам не заметил. Меня повело назад, спиной в шахту. Шлёпанец соскочил с ноги и застучал по прутьям вниз.
Поймал меня Тихон. Через коридор он кинулся куда быстрее, чем положено такому большому. Одной рукой он сгрёб меня за ворот худи, а другой, несмотря на ушибленный локоть, за запястье. После этого он выволок меня на палубу. Всё это доходило до меня уже сквозь сон. Кулак у шеи да запах кофе и крови из бороды.
— Пассажир без билета не отвечает, — сообщила решётка. — Пульс есть. Тридцать в минуту.
— Что с ним? — просипела Лия чужим голосом.
Тихон опустил меня на палубу и подсунул мне под голову свою ладонь, широкую и горячую.
— Спит. Трое суток. Потом расскажу.
— Трое суток?!
Тихон не ответил. Дальше я слышал всё, будто сквозь сугроб. На камбуз и обратно протопал Тихон, звякнув там ящиком с ножами. Лопнула стяжка. Лия зашипела, растирая запястья. Скрипнула палуба. Внучка поднималась медленно, сперва на одно колено, держась за переборку. Потом она встала на ноги, хрустнув коленями. Неровные шаги доковыляли до иллюминатора и стихли. Немного погодя о стекло негромко стукнулся её лоб.
Она молчала вдохов тридцать, если мерить по Тихону. Гудел двигатель, у Тихона в груди клокотало на каждом вдохе. По борту шуршали обломки, теперь уже редко и вразброд. Зина тоже помалкивала, хотя никто ей этого не велел.
— Зина, — выговорила наконец Лия. — Сколько их там было?
— Сорок, — отозвалась решётка. — По сигнатурам. С экипажами катеров.
Лия снова замолчала, теперь ещё дольше. На запястье у неё раз за разом поскрипывал ремешок браслета. Видно, она проворачивала его пальцами.
— Он их… — выдохнула она в стекло.
— Да, — уронил Тихон.
— Из-за меня?
Потом Тихон взвалил меня на плечо кулём и понёс вниз по шахте. Спуск дался ему тяжело. На каждом пруте он сопел и берёг локоть. На моём месте у саркофага, где палуба грела сильнее всего, он уложил меня на бок и подоткнул под меня край худи. Отыскав на палубе слетевший шлёпанец, он надел его мне на ногу и полез обратно.
Позже по шахте спустилась Лия. Она постояла внизу. Потом она опустилась рядом со мной на палубу и, судя по шороху, подтянула колени к подбородку. Так она и сидела, дыша близко и неровно. Наконец она протянула руку и двумя пальцами подтолкнула мне подбородок снизу, закрывая рот. Во сне он у меня, выходит, раскрылся. Челюсть тут же отвисла обратно. Лия хмыкнула невесело.
— На вид лет двадцать, — пробормотала она. — А дрыхнет, как пацан в доке после смены, рот нараспашку…
Решётка над грузовым люком пискнула.
— Капитан. До колонии девять часов. На колонии таможня клана Хань. Досмотр обязателен.
Лия не шевельнулась.
— Зина. Какой в нём рост?
— Сто семьдесят восемь сантиметров.
Ремешок браслета скрипнул и затих.
— В карман не спрячешь.
Глава 10. Багаж
— Дед, — прогудел надо мной Тихон. — Стань меньше. Слышишь? Меньше.
Я слышал его глухо, как мальчишка, нырнувший в речке за ракушкой, слышит с берега мамкин зов. Слова кое-как разобрать можно, а выныривать лень. Лежалось мне на палубе трюма у саркофага, на самом тёплом месте. Я не собирался вставать ни ради обеда, ни ради чего другого. Только просил-то Тихон. Человек он хороший, кормит меня за так и по пустякам не дёргает. Раз ему надо меньше, будет меньше.
Не просыпаясь, я подтянул колени к подбородку и обхватил их руками. Так я мальчишкой сворачивался под овчиной в санях, когда ехали зимой с ярмарки, а с поля задувало. Потом я подобрался весь, со всех боков разом. Сделалось тесно и вместе с тем легко, как в детской рубашонке, которую мать однажды достала из сундука примерить: под мышками жмёт, а весу в ней никакого.
— Тихон… — выдохнула рядом Лия. Палуба скрипнула у неё под коленом. — Ты чего? Он же спит!
Худи на мне зашуршала, оседая складками всё ниже и ниже, а железо подо мной, пока я съёживался, раздавалось вширь. Тепло, которым я с вечера грел палубу, потянулось от меня вверх и ушло. Бока мне сразу обдало прохладой, будто с меня на печи стянули тулуп. Вместе со мной съёживался и храп, я его и сам слышал. Сперва басом, по-мужицки, потом всё выше и тоньше, пока не сошёл на писк. Будто под саркофагом поселилась мышь и жалуется соседке на сквозняк.
Палуба снова скрипнула, теперь у самого моего уха. Лия подалась ко мне на коленях.
— Тихон, ты откуда знал? — Лия сбилась на шёпот. — Он же во сне!
— Угу.
— Пассажир без билета, — доложила решётка над грузовым люком. — Рост десять сантиметров. Пульс тридцать.
Под мышки мне подсунулись два пальца, шершавые и горячие, пахнущие солидолом и пережжённым кофе. Палуба ушла из-под бока. Меня понесло вверх плавно, как в подъёмной клети. В таких я когда-то катался в одном стеклянном городе, где дома уходили выше облаков. В животе сделалось пусто и легко, точно как тогда. Мимо прошуршала ткань, щёлкнула кнопка. Меня опустили в нагрудный карман, в темноту.
— Так удобнее, — обронила Лия.
Она и в первый мой день в кармане говорила то же самое, когда поставила меня на откидной столик у панели. Только тогда она злилась и шипела.
Тепло. Темно. За тканью и подкладкой стучало сердце внучки.
Билось оно тяжело и редко, с оттяжкой. А пониже, на дне кармана, пахло сухарём, пшеничным, с тмином. Во сне его не погрызёшь, обидно. Пластинка Драйвера, прежняя моя соседка по карману, сидела теперь у внучки в браслете, так что угол достался мне одному. Привалившись щекой к подкладке поближе к сердцу, я ушёл обратно в сон, глубже прежнего.
Из кармана мир слышался будто издалека, а чувствовать в нём было почти нечего. Я разбирал только, качается карман или висит. До самой стыковки внучка мерила шагами рубку. На каждом повороте она задевала коленом кресло, отчего оно скрипело левой ножкой. Иногда внучка бормотала себе под нос «в карман не спрячешь, как же». Меня всё это время мотало от стенки к стенке. Потом по борту лязгнули захваты, двигатель за переборками сбавил обороты. Карман повис смирно.
— Стыковка, — объявила Зина. — Рудничная колония, док два. На табло дока объявление клана Юэ. Портрет капитана Верес. Портрет пассажира без билета. Таможня клана Хань у трапа.
— Везде развесили, гады… — процедила Лия.
Шлюз разъехался с шипением. Снаружи гремело. По рельсам катились вагонетки, ссыпая в бункер породу. Надо всем этим скрипел транспортёр, который давно просил смазки. Пахнуло сырой каменной крошкой и мокрым железом, как у колодца, когда со дна вычерпывают ил. По трапу поднялись шаги, неспешные, на твёрдом каблуке, и встали перед внучкой. Тонко пискнуло стекло ручного сканера, раз и другой. Инспектор сличал внучкино лицо с портретом из сети.
— Капитан Верес, — зачитал пришедший ровно, по-казённому. — Ярлык долга банка Хань, досмотр залога. По сети вы в розыске клана Юэ, в связи с чем…
— Юэ — не Хань, — отрезала Лия.
Сказала она это твёрдо, зато сердце у неё прыгнуло к самому клапану и забухало мне прямо в спину.
Стекло пискнуло ещё раз.
— Верно, — согласился тот. — Розыск Юэ на колонии Хань силы не имеет, ярлык долга не ордер. Однако по той же сети при вас пассажир. Мужчина, на вид двадцать лет, рост сто семьдесят восемь. Незаявленный человек на борту залога является нарушением договора лизинга. Прошу открыть помещения.
— Открывайте, — Лия посторонилась, качнув меня к стенке кармана. — Хоть всё, до последней заклёпки.
Обход вышел долгий и честный. Хлопнула дверь внучкиной каюты, следом Тихоновой, где под чужим каблуком загремел ящик с ключами. Скрипнула дверь отцовской. В трюм инспектор спустился по шахте. Каблуки его гулко простучали по палубе по кругу, у саркофага замедлились и пошли дальше. Внучка таскалась за ним по пятам, так что я качался у неё на груди. Петли шкафов у него скрипели все на одной высоте, вровень с его голосом. Значит, открывал он одни высокие, в рост человека. Под койки он заныривал, хрустя коленями, и всякий раз щёлкал фонарём. Он искал человека в сто семьдесят восемь, вот и шарил там, где такой поместится, в шкафу да под койкой. Я бы на его месте в капитанский карман тоже не сунулся, к девушке в карманы лезть неприлично.
— Незаявленных лиц не обнаружено, — подвёл итог инспектор уже на трапе. — Досмотр окончен.
Каблуки простучали вниз и потерялись в грохоте вагонеток. Сердце у внучки унималось не сразу, удар за ударом, будто она спускалась с крутой горы и придерживала себя на каждом шагу.
Потом полдня из трюма выносили ящики. Колёса тележек дребезжали по трапу, на каждом стыке в коробках звякали склянки. Всякий раз я во сне ждал, что какая-нибудь лопнет. Только грузчики тут, видно, были с руками и не разбили ни одной. Дух спирта и горькой травы, к которому я привык за двое суток, уходил с корабля вместе с ними. В трюме, должно быть, делалось просторно и скучно. Под конец, когда хлопнула крышка последнего ящика, приёмщик с трапа прохрипел голосом, сорванным в этом грохоте, «принято».
— Поступление от рудника, — доложила Зина. — Восемь тысяч лян. На счету восемь тысяч девятьсот.
Мы уже собирались отходить, когда с трапа загорланили громко и весело, как на ярмарке зазывают к лоткам с пряниками.
— Капитан! Капитан, погодите отстыковываться! Вы ж к узлу? Тут одна трасса, кому ещё к узлу! Возьмите пассажира, а? Человек я один, сумка одна, ем мало, болтаю много, в дороге от меня сплошная польза!
— Кто такой? — Лия шагнула к шлюзу так, что меня качнуло.
— Ло! Рыжий Ло, меня так все зовут, сами видите за что.
— Вижу.
За что, я догадался и сквозь сон.
— До узла, капитан, только до узла! — сыпал он, не дожидаясь, пока спросят. — Расчёт на узле, тут связь ханьская, карта моя на ней заикается. А там сразу, всё до ляна, слово даю. Да мне и каюта не нужна, я на ящике лягу. Я в бочке из-под масла спал, а раз в холодильнике с рыбой, так рыба на меня потом обиделась…
Внучка молчала. Сердце у неё стучало то часто, то с запинкой, в лад раздумьям. Восемь девятьсот деньги хорошие. Только им уже было куда уйти: в банк Хань да на топливо. А тут болтун сам тащил лишние ляны к трапу.
— Пятьсот, — отчеканила она наконец. — На узле. Полностью.
— Пятьсот? — Рыжий аж взвился. — Капитан, да за пятьсот на узле каюту с окном дают, с душем, с…
— Вот и лети с окном.
— Да беру, беру! Капитан, вы золото!
По трапу взбежали шаги, лёгкие, пружинистые, будто он на спор перескакивал через лужи. Сумка у него на плече звякнула, чудно для дорожной. Следом мелко, на много голосов, отозвались колечки. Между ними шуршало, плотно и тонко, как шелестит сеть с грузилами, когда рыбак выбирает её в лодку. Додумывать, что за сеть шуршит у пассажира в дорожной сумке, мне было неохота. Спать хотелось сильнее.
— Пассажир с билетом, один, — доложила решётка. — Записано.
— Хоть один с билетом, — буркнула внучка и махнула рукой вглубь коридора. — Каюта направо, моя. До узла сидишь там. В рубку ни ногой, ясно?
— Ясно, капитан! Ни ногой!
Отстыковка прошла под его болтовню. Сидеть смирно Рыжий не умел. Дверь каюты у него то и дело отъезжала, и в коридор летело:
— Капитан, а пирожки на колонии видели почём? Двенадцать лян! За пирожок с капустой! А компот в рудничной столовой, я вам скажу, такой кислый, что ложка в нём морщится. Я там раз у шахтёра в кости ботинки выиграл, так, представьте, оба на левую ногу!
— Угу, — отзывалась внучка, совсем как Тихон.
Про компот я бы с ним поспорил. Кислит компот оттого, что яблоки кладут зелёные и сахар жалеют, в любой столовой так. Только на ботинках внучка подскочила и задвинула его дверь до щелчка.
К вечеру за бортом опять зашуршало. Мелкие обломки царапали обшивку редко и вразброд, будто по крыше бродила ворона и время от времени скребла когтями жесть.
— Пояс Ржавых, — сообщила Зина. — Активность пиратов, ноль.
В рубке стало тихо. На этом «ноль» сердце у внучки сбилось с шага, а потом заколотилось часто. Ладонь её придавила карман, тяжёлая и тёплая. Сквозь ткань мне стало жарко. Видно, внучка вспомнила корабль Ржавого, пропавший из Пояса при ней вместе с командой и катерами…
Из-за двери каюты присвистнул Рыжий.
— Ноль?! Слыхали, капитан? Говорят, Ржавого прибрали! Они одиннадцать лет тут обитали, а его со всей командой, с кораблём, вот так взяли и прибрали, а кто, неизвестно. Одни говорят, клан, другие, Секта, а я так думаю…
— Дверь закрой! — рявкнула внучка, хотя та и так была закрыта.
Рыжий хохотнул и примолк.
Мне ноль понравился, хорошая цифра, круглая, как баранка. Одиннадцать лет тут, выходит, лихие люди стояли на дороге с кистенём. Теперь Ржавого не стало, а прочие, видно, разбежались кто куда. Вот и пусть сидят по норам, им полезно.
Вечером на камбузе зашипела плита, впервые с тех пор, как я проснулся на этом корабле. Видно, пока на колонии таскали ящики, Тихон разжился там нужной железкой, а заодно бобами и луком. Потом застучали ложки.
— Ужин, — отчиталась решётка. — Капитан, одна. Механик, одна. Пассажир с билетом, две. Пассажир без билета, ноль.
— Две?! — Лия поперхнулась. — Ты ж говорил, мало ешь!
— Так я и ем мало, капитан, — с набитым ртом возразил Рыжий. — Просто часто.
Ночью он храпел во внучкиной каюте, раскатисто, с присвистом и бульканьем. Будто у него в груди варилась на сильном огне густая каша. Мой писк против него был всё равно что комар против мельничного колеса. Внучка сидела на камбузе, а я, стало быть, вместе с ней, у неё на груди. Тихон звякал у мойки и, судя по звуку, торопился. Он едва споласкивал кружки и ставил их на полку мокрыми, донышком кверху, так что с полки потом капало. Я бы их перетёр.
— Тихон, — позвала внучка вполголоса, потому что каюта с храпом была за переборкой. — Ты сказал: потом расскажу. Вот оно, потом.
Вода в мойке смолкла. Тихон долго не отвечал. Храп за стенкой успел дважды захлебнуться и завестись снова. Потом звякнула о кастрюлю поварёшка. Перед внучкой стукнула о стол миска. Пахнуло тем же варевом, что тянуло с камбуза за ужином: бобовой кашей на жареном луке, с дымком от пригоревшего донышка. Внучка, выходит, тогда не доела, а Тихон держал её порцию в кастрюле тёплой. Лук он, по духу, жарил на сале и не жалел. Сковородки на корабле со времён моих яиц не водилось, так что жарил он, видно, прямо в кастрюле. Обидно мне стало второй раз за дорогу, как с сухарём. Стоит под самым носом, а во сне не похлебаешь…
— Он старый, — прогудел Тихон.
— Старый? — Внучка хмыкнула в миску. — На вид двадцать. А сейчас и вовсе с палец, пищит у меня в кармане…
— Очень.
Внучка затаила дыхание. Я тоже ждал продолжения, хотя во сне это неудобно, всё равно что стоять в очереди лёжа.
— Сила у него не наша, не человеческая. После большого дела спит трое суток.
— И всё?!
— Меня можешь не спрашивать. Спроси, он сам всё расскажет.
— А ты, значит, знаешь, — протянула внучка.
Тихон не ответил. Донышко миски скрипнуло по столу, когда он подвинул её к внучке поближе.
— Ешь.
Внучка снова положила ладонь на карман, на этот раз медленно, будто проверяла, тут ли я. Сердце у неё стучало гулко, отдаваясь мне в щёку.
Снова полилась в мойке вода, звякнула о край первая кружка. Внучка сидела молча над остывающей кашей, пока Тихон не перемыл все кружки до последней.
— Спрошу… — буркнула она наконец в миску. — Проснётся, и спрошу.
Потом она застучала ложкой, сердито и быстро.
Старый, это Тихон верно сказал, и лишнего не наговорил. Про посуду, правда, тоже не прибавил ни слова, хотя мыл её на этом корабле до самого Пояса я. Мог бы и упомянуть. А я спал дальше, под храп гостя и стук ложки.
На другой день к вечеру Зина объявила, что до узла четыре часа. Едва услышав, Рыжий вынырнул из каюты, а сумка у него на плече снова звякнула. Внучка как раз несла из камбуза в рубку кружку с горячим чаем через переходник, короткий коридорчик, где двоим едва разойтись. Пар грел мне макушку сквозь клапан. Шаги Рыжего пристроились у неё за спиной.
— Капитан, а капитан! А на узле вы долго стоять будете? Там, говорят, у самого шлюза пирожки с рыбой пекут, на масле, тесто тонкое, как бумага, а рыбы в каждом, знаете, сколько? Во! Я вам возьму парочку, за пятьсот-то лян можно. Вы, кстати, лицом мне знакомы, я не говорил? Вот бывает же, глянешь на человека, и как будто…
— Лицо как лицо, — бросила внучка не оборачиваясь. Сердце у неё под кружкой стукнуло не в лад.
— Не скажите, капитан! Лицо у вас приметное, такое, знаете, прямо на табло просится, крупно, чтоб издали…
Болтовня оборвалась, будто ему зажали рот ладонью. А про пирожки кто ж мне теперь доскажет?
Вжикнула молния на сумке. Вместо следующего слова громко, на весь переход, зашуршала сеть с колечками. Тут же она с сухим треском развернулась, как зонт над головой. Рыжий выбрал место с умом. Тихон остался на камбузе. Вода у него в мойке так и лилась, стоял он к нам спиной. А в переходнике от чужих рук не увернёшься.
Внучка нырнула вбок. Я понял это по карману. Меня мотнуло к одной стенке, потом осадило книзу, будто она присела по пояс в реке и не даётся течению. Я её так и учил. Кружка грохнула о палубу, плеснув кипятком. Мимо, у самого кармана, свистнула сеть и шлёпнулась на переборку. Мелкие колечки зашипели на железе, точно гаснущие угли под ковшом воды. В нос мне ударило кислым духом сгоревшей проводки. Такой сетью, видно, глушили эфир, так что накрой она браслет, пластинка бы и не щёлкнула. Лия втянула воздух сквозь зубы и тряхнула кистями, отчего карман запрыгал. Краем сеть её всё-таки достала, по рукам.
— Ого! — восхитился Рыжий. — Шу-устрая! Охота по награде клана Юэ, капитан! Ярлык охотника при мне, всё по закону! Вы только не дёргайтесь, капитан, я ж аккуратно, мне вас целенькую сдавать. За целенькую больше платят!
— По закону?! Это мой корабль!
Щёлкнула пластинка в браслете. Я ждал, что её ладонь опять шлёпнет вхолостую, как тогда у пиратов. Только Драйвер на этот раз встал сразу и загудел густо и ровно. Карман задрожал вместе с ним, как дрожало у нас стекло в окне, когда по улице шёл гружёный обоз. Внучка всем телом подалась вперёд, вжав меня в подкладку. Ладонь её глухо, всей пятернёй, шлёпнула Рыжему в грудь, как в набитый мешок. Рыжий хекнул. Шарканье его подошв оборвалось. На миг стало тихо. Потом переборка в конце перехода загудела на весь корабль, будто в неё с разбегу въехала тачка с углём.
С первого раза, подумалось мне сквозь сон. Вот и славно.
— Тихо-о-он!
Палуба ухала под Тихоном, который уже ломился с камбуза. В конце перехода затрещал, оживая, парализатор, будто сапогом пнули осиное гнездо. Взвыл гайковёрт. Тихон крякнул, хрустнуло, как переломленная сухая ветка, и треск дёрнулся книзу. Тихон, значит, попал по кулаку. Парализатор звякнул о палубу и, треща, укатился через комингс на камбуз.
Подошвы у Рыжего стукнули о палубу разом и мягко, как спрыгивает с подоконника кошка. Он тут же залился смехом, всё так же весело. Дыхание у него оставалось ровным, хотя только что он поймал грудью внучкину ладонь, а кулаком гайковёрт. Тут-то я и понял, что Рыжий сильнее их обоих, даже вместе взятых.
— Механик! — выдохнул он чуть не с восторгом. — Про механика мне не говорили! Ну, дя-адя, ну, удружил!
Дважды коротко и тупо стукнуло, будто выбивали подушку. Тихон охнул в бороду. Гайковёрт, взвизгнув, загремел по камбузу. Рыжий метил ему по руке, по той, что держала инструмент. Сам Тихон с грохотом осел на палубу у плиты. На полке зазвенели кружки. Над моей головой треснул ворот комбинезона, карман рвануло вверх и тут же отпустило. Внучка вывернулась. По палубе запрыгала оторванная пуговица. Достал внучку, значит, Рыжий, да удержать не сумел.
Внучка попятилась к рубке. Шаги у неё стали мелкие, шаркающие, будто по наледи на крыльце, отчего карман почти не качало. Сердце колотилось часто и ровно, как у бегуна на длинной дороге.
— Зина! — гаркнула она. — Как войду!
— Принято.
Рыжий кинулся следом, на бегу посмеиваясь. Внучка перешагнула комингс рубки спиной вперёд. В тот же миг прямо перед нами с лязгом съехала сверху переборка. Воздух от неё ударил в клапан, так что меня в кармане подбросило. Следом ахнуло. Рыжий врезался в железо всем телом, как гуляка в запертую дверь, уверенный, что она нараспашку. Ещё через миг, глуше, опустилась вторая переборка, у камбуза.
— Переборка рубки закрыта, — доложила Зина. — Переборка камбуза закрыта. Пассажир с билетом размещён в переходнике.
Внучка дышала так, что карман ходил вверх и вниз, как люлька, которую качают ногой.
— Зина, к узлу не идём!
— Курс на узел. Пассажир с билетом следует до узла.
— Следовал! Там его ярлык в силе, там он у себя дома. Где ближайший пост Хань?
— Ближайший пост охраны клана Хань, четырнадцать часов хода. Билет не оплачен.
— Вот пусть Хань с ним и возятся. — Внучка шумно, с присвистом перевела дух. — До ближайшего поста сидит в переходнике, гость дорогой.
В переборку грохнули кулаком, раз, другой.
— Двести тысяч, капитан! — заорал из-за неё Рыжий, и весёлости у него не осталось ни капли. — Двести тысяч за твою голову дают! Думаешь, я один за ней охочусь?! Я не последний!
— Кто с сетью в гости ходит, тот в садке и едет, — прохрипел из-за второй переборки Тихон, отдуваясь.
Рыжий обложил его длинно и с чувством.
Внучка рухнула в кресло, скрипнувшее, как всегда. Минуты две она сидела не шевелясь и только дышала, сперва часто, со свистом, потом всё реже и глубже. Запястья у неё, видно, горели. Зашуршал рукав, и она снова зашипела сквозь зубы.
— Гаситель… зараза, — пробормотала она.
Тут клапан у меня над головой отщёлкнулся. На веки мне упал жёлтый свет панели. Потом его заслонила тень, и на макушку дохнуло тёплым. Внучка заглядывала в карман.
Я спал, как спал, и храпел писком, тоненько, на каждом вдохе.
Первым делом, едва отбившись, она полезла смотреть, сплю ли я. Может, не хотела, чтобы я видел драку? Или хотела, чтобы видел, а я проспал, и теперь ей досадно? Сквозь сон поди разбери. А кто ж будит деда ради такого вопроса?
Внучка улыбнулась, впервые на моей памяти. Дыхание у неё фыркнуло коротко, через нос, и макушку мне защекотало, будто туда дунул котёнок.
Клапан лёг на место, а сердце за подкладкой пошло совсем по-другому, ровно, с ленцой, как маятник в лавке у часовщика, где спешить некуда. Под такой стук и мёртвый задремал бы, а я и без того спал, так что теперь заснул вдвое крепче…
Пост охраны подошёл через четырнадцать часов, как Зина и обещала. Захваты клацнули по борту, будто хлопнули крышкой сундука, и по трапу в ногу протопали двое казённых.
— Охотник Ло, на выход, — велел один. — Сумку оставить.
— А пирожки? — донеслось из переходника. — Пирожки-то хоть можно, начальник?
— Сумку оставить, — повторил казённый.
Больше Рыжий не шутил. У шлюза он ещё разок буркнул про двести тысяч, совсем тихо, как бурчат в бороду, когда спор уже проигран. Захваты отпустили, двигатель снова набрал обороты, и сон мой потёк дальше, светлея, как небо перед петухами.
На третью ночь сон кончился сам, как молоко в кринке, которую сколько ни наклоняй, а ни капли.
Темно, тепло. Пахло машинным маслом и внучкиным мылом. За подкладкой медленно и сонно стучало сердце спящей внучки. Я поворочался, упёрся спиной в угол кармана и нащупал там шов. Дырку, в которую я подглядывал на досмотре у мастера Гу, зашили наспех, через край, стежками редкими, как зубья у старых граблей.
Клапан поддался не сразу. Кнопка была тугая, а пальцы у меня со сна гнулись плохо. Цепляясь за ткань, как мальчишкой лазил на стог, я выбрался наружу и сполз по комбинезону вниз, на подлокотник. Огоньки на панели горели вполнакала, но после карманной темноты резанули по глазам и они. Долго пришлось моргать и щуриться, пока рубка не проступила целиком. Лия свернулась в кресле калачиком и подложила под здоровую щёку кулак. Запястье над ним было красное, натёртое полосой, как от верёвки. Выходит, и сеть мне не приснилась. Над внучкиным плечом, на панели, смирно стояла на своём месте уточка, никем не тронутая. С подлокотника я шагнул на откидной столик у панели. Под шлёпанцами зашуршали бумаги, внучкины расчёты, исчирканные цифрами вдоль и поперёк.
Я потянулся спросонья, как, бывало, на печи, упираясь пятками в тёплый бок трубы, и одёрнул на себе худи. Потом я уселся на край столика, как на лавку, а уж тогда отпустил себя со всех сторон разом. Затёкшая спина расправилась, в плечах хрустнуло. Ноги я с удовольствием вытянул вперёд.
Подо мной хрупнуло. Столешница прогнулась под визг петли у панели. Через весь пластик с сухим треском пошла трещина, как по льду под лошадиным копытом. Бумаги одна за другой поехали с края на пол, шурша и кружась. Вместе со столиком дрогнула панель. Уточка, клюнув воздух, полетела вниз и звонко стукнулась о палубу. Внучка в кресле дёрнулась и вжалась в спинку, выставив перед собой ладони.
— Дед?!
— Я что-то пропустил? — осведомился я, слезая со столика, пока он не сложился совсем. — Ты уж не серчай, внучка. Карман у тебя тесный, повернуться негде, я трое суток на одном боку пролежал. И шов в углу ты зашила опять в одну нитку, я её спиной всю ночь чуял. Сухарь ещё этот с тмином, трое суток у щеки пролежал, а я его даже не лизнул. А столик кто ж так ставит, на одну петлю? Его кружкой проломить можно, если поставить с чувством. Раньше столы делали из дуба, на козлах, на них свадьбы гуляли, плясали прямо на столешнице, и ничего, только посуда звенела. А тут человек сел, и уже трещина. Мебель у вас нынче, я тебе скажу…
— Ничего такого — выдавила Лия.
Она так и сидела, вжавшись в кресло, и таращилась мимо меня, на треснувший столик.
— Пропустил, — поправила решётка. — Три порции, досмотр, охотника и восемь тысяч.
На «три порции» у меня в животе заурчало так, что внучка покосилась.
— Три порции, — пробормотал я. — То-то мне есть хочется. Это ж каша была, бобовая, с луком, я сквозь сон слышал. Бобы на этот раз загодя замочили, по духу было понятно, а то в прошлый раз жуёшь их, жуёшь… Охотника, говоришь?
Внучка промолчала, так что я подобрал уточку и повертел в пальцах. Пружинка уцелела, клюв тоже. Только на боку осталась серая полоска пыли с палубы. Я стёр её рукавом.
Решётка пискнула снова, на другой ноте, повыше.
— Входящий вызов. Юэ Стеллар. Юэ Линьхао. Лично. Просит капитана Верес.
Внучка выпрямилась в кресле одним движением и уставилась на меня. Я как раз ставил уточку обратно на панель, на гладкое место левее шва, где она кивала ровно, как велел старик Дун.
— Дед, сядь так, чтобы тебя не было в кадре.
— Сяду, отчего не сесть, — согласился я и уселся на палубу под панелью, подобрав ноги. Там было тесно, по щиколоткам тянуло от вентиляции, над головой гудели провода. — Сквозит у тебя тут, внучка, из каждой щели дует, и кто только вентиляцию под самым полом прорезал. Ладно. Только ты спину держи. Подбородок не задирай и снизу себя снимать не давай, а то выйдут одни ноздри, я это уже говорил. И поешь потом, слышишь? У тебя в животе урчит, мне отсюда слышно…
— Помолчи, дед, — Лия ткнула пальцем в панель.
Вызов пошёл.
Глава 11. Предложение
Едва засветился экран, внучка перестала качать ногой. Она подобрала ступни под кресло, подальше от меня. Дальше свет под панель не доставал, так что там, где сидел я, было сумрачно. Пыли в этом сумраке за годы набилось столько, что с проводов над головой она свисала мохнатыми кисточками, как иней с бельевой верёвки в крещенский мороз. Ладонь, которой я упирался в палубу, не чуяла под собой привычной дрожи. Двигатель, значит, заглушили. Захваты держали нас у причала, похоже, ещё с ночи, пока я досыпал своё в кармане. Динамик над панелью сперва потрещал, как сырое полено, которое никак не займётся. Потом в нём заговорил мужчина.
— Капитан Верес. Спасибо, что ответили.
Говорил он хорошо, низко и ровно. Таким голосом в одном городе, где улицы были из стекла, объявляли поезда. Люди под него успокаивались, даже когда состав опаздывал на полдня. Слушать его, подумалось мне, приятно. Только «спасибо» у него вышло такое, что после этого тянуло встать и подёргать засов на двери.
Лицо говорившего пряталось от меня за кромкой панели. Опершись ладонью о внучкины расчёты, которые так и валялись на палубе с тех пор, как треснул столик, я подался к самому краю. Глазок камеры сидел над экраном, нацеленный в кресло. До палубы под панелью он не доставал, это я приметил, ещё когда садился. Экран открылся мне снизу и вкось, как колокольня с паперти. Человек на нём стоял прямо, а помещался только до пояса. Он был одет в серое, по вороту и по борту прошитое золотой нитью. Такой рукой не положишь, машина шила. Ни колец, ни цепочек, только на носу сидели тонкие очки. Руки остались за кадром. Но плечи у него были развёрнуты, а грудь подана вперёд, так что руки он, ясное дело, держал сложенными за спиной. Так стоял в барских сенях управляющий нашего помещика, когда привозил годовой отчёт и знал, что барыш вышел славный.
За спиной у него виднелась полка тёмного дерева. На ней под стеклом лежали черепки, каждый на своей подставочке, с бумажкой. Собиратель, значит. Один, с чёрной каймой и красной волной по краю, оказался мне даже знаком. Из таких чашек в одном приморском городе пили разбавленное вино. На свадьбах их били на счастье, так что осколками там была усыпана вся улица. У него же такой лежал под стеклом, как перстень!
— Юэ Линьхао, клан Юэ, — назвался он. — Я не буду тратить ваше время.
Имя проскочило мимо меня, как воробей мимо открытой двери сарая, мелькнуло и пропало. Здешние имена у меня в голове не держатся. Ещё один человек в сером.
— Сначала одна запись. Её продал нам владелец ларька с мороженым в доке четырнадцать, на Медном Рынке. Камера висит у него над витриной, от мальчишек, которые таскают вафли. Долго он не знал, что у него записано. Потом узнал и назвал цену. Весьма скромную.
Экран мигнул, человек в сером пропал, а на его месте возник док, снятый сверху, из угла, мутный и в полосах, будто через марлю. Объектив в последний раз протирали, должно быть, при прежнем хозяине ларька. Внизу кадра белела витрина. Из-за неё торчал локоть в засаленном рукаве. У трапа стояли четверо, маленькие, как куколки на верстаке у резчика. Звука не было.
По худи я себя и узнал. Со стороны, оказывается, я хожу сутулясь, да ещё шлёпаю всей ступнёй, как гусак по мосткам. Поддёрнув сползший до пальцев рукав, я прошлёпал мимо девчонки с поднятой ладонью прямиком в камеру, то есть к ларьку. Кривой ухватил меня за капюшон. Вот я смахнул с рукава крошку, которой там не было. Трое тут же всплыли.
Они поднимались медленно, кувыркаясь, будто пескари в ведре, когда воду взболтают. Под Кривым встала столбиком пыль. Жёлтый, то есть я, перехватил стаканчик у Кривого, который проплывал мимо вниз головой. Я его, между прочим, взял как полагается, за бумажку у самого донышка, вафлю пальцами не мял. Хоть это вышло как надо. Локоть ларёчника внизу кадра дёрнулся и застыл.
Запись остановилась на том месте, где жёлтый подносит стаканчик ко рту. Поверх дока снова проступил человек в сером. Плечи у него за всё это время не шелохнулись.
— Это ваш груз, капитан. Вы его везли.
Внучкины колени у меня перед носом дёрнулись и сжались. Под креслом шаркнул ботинок и встал.
— Это человек.
Вышло это у неё сипло, словно перед тем она долго кричала на ветру. Обычно Лия говорила быстро, с разгону. Эти два слова она выложила по одному, будто последние монеты на стол.
— Это груз по накладной, — поправил человек в сером, ни на волос не изменив голоса. — Саркофаг эпохи До, одна единица, с содержимым. Вы приняли его на борт под своей подписью. Человек ли он, капитан, пусть разбирается архив, контракта это не касается. Спорить с вами я поэтому не стану. Я предлагаю обмен, и выгоден он прежде всего вам.
В коридоре за спиной у Лии бухнули тяжёлые шаги и стихли на пороге. Тихон, больше некому так топать. Свет из коридора разом пропал с палубы у меня перед глазами, потому что Тихон своими плечами заслонил весь проём.
— Механик Мороз, доброе утро. — Человек в сером чуть склонил голову. — Хорошо, что вы здесь. Это касается и вас.
Тихон промолчал. Только ветошь зашуршала у него в кулаке.
Человек в сером, выходит, знал Тихона по фамилии. Я её до сего дня не слыхал, Тихон и Тихон.
— Условия, — продолжил он. — Первое. Ваш долг банку клана Хань. Миллион сто девяносто восемь тысяч лян, с пенями за просрочку миллион двести ровно. Клан Юэ гасит его целиком в день передачи. Второе. Миллион лян сверху, на ваш счёт, тем же днём. Третье. Награда за вашу голову снимается, и охотников вроде господина Ло больше не будет. Четвёртое. Ордера клана на вас и на ваш корабль отзываются со всех станций, где у клана есть доля. Пятое. Пассажир передаётся клану добровольно, в назначенном месте, без сопротивления.
Он выкладывал пункты один за другим, хотя бумаги перед ним не лежало. Сам он всё время глядел прямо в камеру, это я видел из-под панели. У нас в церкви дьякон так же читал на память поминальный список на всю деревню, имя за именем. Старухи сверялись по узелкам на поясе и ни разу не поймали его на ошибке.
Миллион, надо думать, много, только мерить его мне было нечем. Уточка стоила двадцать, внучке столько же хватало на два дня еды. Дальше цифры у меня в голове кончались, как тропка на краю болота. Зато, когда прозвучал «миллион», внучкины колени окаменели. Дыхание у неё оборвалось и пошло снова, тише прежнего.
Пассажиром меня до сих пор звала одна женщина в стене, да и та с припиской про билет. Речь, стало быть, шла обо мне. Меня, выходит, покупали. Под панелью я сам не заметил, как одёрнул худи и пригладил на коленях уточек, словно на ярмарке, где покупатель сейчас полезет смотреть зубы. Такого со мной ещё не бывало! Обычно мне самому несли дары, лишь бы я ушёл куда подальше. Насчёт сопротивления человек в сером зря беспокоился. Упираться мне было лень.
— Что вы с ним сделаете? — Лия подалась вперёд.
— Изучим.
Человек в сером дал слову улечься, как дают отстояться воде в кадке.
— Он из эпохи До, капитан. Живой артефакт. Вы понимаете, что это значит для клана? — Очки у него блеснули. — Нет, простите. Не понимаете. Это значит, что я не пожалею денег.
По голосу было слышно, что он извиняется по-настоящему. Изучать меня уже пробовали, давно. Все начинали с расспросов, сколько я сплю и что ем. Я бы ему про еду и так рассказал, мне не жалко.
— Сорок восемь часов, — подытожил человек в сером. — Место передачи вам назовут заранее. Вы стоите на узле. Станция нейтральная, ордера клана там силы не имеют, и выбрали вы её правильно. Ответ передайте по этому каналу. Вызов с вашего борта соединят со мной лично, в любое время.
Лия молчала. Он помолчал тоже, ровно столько, сколько я когда-то простаивал у чужой калитки, уже зная, что не откроют.
— И, капитан. Я мог бы и не предлагать. — Очки снова блеснули. — Просто так выходит дешевле. Всего доброго.
Экран погас, как огонёк задутой лучины.
— Он вежливый, — подал я голос из-под панели.
Внучка не отозвалась. Раз уж начал, я продолжил:
— И голос у него поставленный, с детства учили, не иначе. Стоит он тоже правильно, руки за спиной, плечи развёрнуты. То есть плечи-то я видел, а руки так, по плечам догадался. Ты бы у него переняла, а то у тебя всё на одной ноге, как у цапли. Очки вот ему ни к чему. Стёкла-то пустые, ты заметила? Лампы у него за спиной сквозь них видно ровно, хоть бы одна изогнулась. Раньше очки надевал тот, кто слаб глазами, а этот зорче нас с тобой. Для красоты нацепил, или чтоб ему верили, кто их разберёт. И провода у тебя под панелью висят как попало, без единого хомута, одна петля на другой, будто вожжи у пьяного возчика. А пыли тут, ты глянь, её бы веником, с проводов первым делом, а то замкнёт, и будешь потом…
Высунув голову из-под панели, я снизу заглянул ей в лицо. Лия сидела, как сидела, уставившись в погасший экран. Пальцы у неё лежали на браслете, но крутить его она не крутила. Она молчала дольше, чем бывает со злости. Злилась внучка всегда вслух, на весь корабль.
Тогда я покосился на дверь. Тихон стоял в проёме с ветошью в кулаке и смотрел мимо Лии, мимо экрана, прямо на меня, под панель. И молчал…
— Пыль, говорю, Тихон, — повторил я для него отдельно. — Убрать бы с проводов.
Тихон промолчал и на это.
Оставалась женщина в стене. После всякого разговора решётка над панелью вставляла своё слово, хоть «записано», хоть «пайком не является». Сейчас она не издала даже щелчка, с которого обычно начинала.
Так молчали у нас в избе, когда уходил сват, а отец ещё не сказал ни да, ни нет. Все глядели на него, звякнуть ложкой никто не смел. Довелось мне как-то мальчишкой сидеть при таком сватовстве под лавкой, где было пыльно, совсем как тут. Вот и сейчас ворчать мне расхотелось. Слова кончились сами, как вода в худом ведре на полпути от колодца.
Потом Лия разом поднялась, оттолкнувшись от подлокотников.
— Тихон, шланг. Зина, заправка и паёк, как договаривались.
— Принято, — отозвалась решётка. Больше она ни звука не прибавила.
Тихон развернулся и затопал к шлюзу. Следом шагнула Лия, но на пороге задержалась, глядя в палубу.
— Дед. Со мной.
— А мороженое там есть? — оживился я.
— Шлёпанцы надень.
Зачем я ей на станции, она не объяснила. Внучка только дождалась, пока я выберусь из-под панели и выужу из-под кресла второй шлёпанец. По трапу она потянула меня за рукав. Одного меня, видно, оставлять не хотела, хотя на корабле были Тихон и женщина в стене, да и я не маленький!
Стоило мне, сойдя с трапа, завертеть головой, как пол под шлёпанцами чуть заметно поплыл вбок. Кольцо станции, выходит, вертелось, давая тяжесть. В таком же кольце, только тихом, я прожил однажды целую зиму. Здешнее же кольцо гудело на всю округу, да и сам узел оказался станцией большой и шумной даже в такую рань. От причала в обе стороны уходила галерея, широкая, как торговая улица в уездном городе, только лавки в ней по утреннему времени стояли больше закрытые. Под потолком хриплый голос объявлял стыковку рыбовоза «Камбала» к третьему причалу. Пока я задирал голову к динамику, мимо прокатил на тележке сонный уборщик, оставляя за собой мокрую полосу. Тётка с клеткой, в которой дремали две курицы, посторонилась перед ним и заворчала ему вслед. У шлюза, где Рыжий обещал пирожки с рыбой, висела опущенная штора, от которой тянуло вчерашним маслом. Ну не обидно ли?
Лия подняла ворот комбинезона и пригнула голову. Ворот у неё был зашит после Рыжего такими же редкими стежками, как угол её кармана, где я спал. Пришлось поискать глазами, от кого она прячется. По табло над галереей, между расписанием и рекламой лапши, проплыл её портрет, за ним мой. Портрет у меня там остался прежний, с задранной кверху головой и в отцовской футболке. Поверх неё на мне давно уже снова была худи, жёлтая, как цыплёнок. Снимали меня, видно, тоже снизу, вышли почти одни ноздри. А я ведь внучке говорил! Лия прибавила шагу.
У причала конторщик назвал за топливо три тысячи. Лия рассчиталась сразу, только губами пошевелила, будто прощалась с деньгами. На складе пайков торговалась долго. Хозяин, лысый, с карандашом за ухом, уступал по десятке и морщился, будто отрывал от себя.
— Себе в убыток, капитан, — вздыхал он после каждой десятки. — Себе в убыток…
— Тысяча двести, — твердила Лия одно и то же, глядя мимо него на полки.
Я подпирал дверной косяк и разглядывал товар. Консервы громоздились пирамидой, причём банки с вмятинами хозяин задвинул поглубже, этикеткой к стене, в расчёте на слепого покупателя. Из мешка с надписью «рис» тянуло лежалым зерном. В буфете Секты рис пах иначе, молодым. Пока я принюхивался, Лия выложила на прилавок деньги и сгребла сдачу. Потом она вытянула из конверта несколько купюр, развернулась и сунула их мне в карман на животе.
— На. На мороженое.
Она при этом даже не взглянула на меня, а купюры затолкала торопливо, комком. Так у нас на паперти кидали медяк в шапку нищему, лишь бы скорей отделаться. Пальцы у неё были холодные, я почуял их даже сквозь худи. С утра она так ничем и не согрелась, ни чаем, ни кашей…
— Мне? — удивился я. — Ты же сама говорила, что на двадцать лян два дня ешь. А тут бумажек пять, если не больше. Это ж сколько дней выходит? Ты бы лучше себе взяла чего. Ниток хоть купи, у тебя ворот через край зашит, а так шьют, когда торопятся…
— Ниток… — Она уже отвернулась к прилавку. — Бери, сказала! Вон ларёк. Туда и обратно. И чтоб я тебя видела.
Ларёк с мороженым стоял через галерею, наискосок, с нарисованным рожком. Ставня у него была опущена. На ней мелом вывели «с десяти». Постояв перед ним, я приложил ладонь к жести. За ней ровно гудел морозильник. Это меня немного утешило. Раз гудит, значит, внутри есть что морозить.
По соседству, стена в стену, светилась лавка фигурок. Туда я и завернул, пока суд да дело.
Лавка была пошире Дуновой и пахла канифолью, это я учуял ещё с порога. На полках бортами теснились жестяные кораблики, как лодки у пристани в базарный день. Между ними стояли человечки с ключиком в спине. У одного ключик торчал вбок, перекрученный. Его бы выправить пассатижами, пока не обломился! За прилавком над паяльником горбился долговязый мужчина с лупой на резинке, сдвинутой на лоб. Глаза у него были красные, как после ночной смены. Мазнув ими по мне один раз, он вернул их к работе.
А на прилавке, у самого края, я приметил кота.
Белый, с бубенцом на шее, он поднял правую лапу к уху и качал ею взад-вперёд, будто звал меня подойти поближе. У старика Дуна кошки сидели смирно и только кивали, если толкнёшь. Этот махал сам! Я присел у прилавка, чтобы глаза были вровень с котом. Он поманил меня ещё раз.
Устройство у него оказалось понятное. Пристроив кота на ладони, я наклонил его и заглянул в щель за лапой. В пузе у него ходил маятник. На одной оси с лапой сидел якорёк. Его подталкивало ходовое колесо, которое крутила заводная пружина, совсем как в ходиках, что висели у старосты над столом, только мельче. Снизу торчал ключик. Маятник качался и водил лапу за собой.
— Маятник у вас лёгкий, хозяин, — поделился я с долговязым. — Из той же пластмассы, что и сам кот. Пружина его гоняет как хочет, вот лапа и дёргается, как у кота, который муху от уха отгоняет. А манить надо плавно, с оттяжкой, чтобы человек издали понял, что зовут именно его. Дробинку бы на маятник, свинцовую, на самый низ, и пошло бы как надо. Ось у вас сидит в голой пластмассе, втулки нет, масла ни капли. Через месяц заскрипит, а через два будет махать вкривь. Раньше под такую ось ставили латунную втулку, капали масла, и ходила она годами. Мне доводилось видеть механических птиц, так они с одного завода целое утро пели и ни одна не скрипнула. Ключик тоже мягкий, сточится по прорези. Пружина зато хорошая, это я вам честно скажу, витая, ровная, тут вы не поскупились…
Долговязый слушал, держа паяльник на весу. С жала у него тянулась тонкая струйка дыма, пахнущая сосной. Когда я замолчал, он опустил лупу со лба на глаз и снова уткнулся в свою плату.
Из кармана на прилавок я выгреб все внучкины бумажки и разгладил их ладонью рядком, чтобы видно было. Потом водворил кота на прежнее место, с краю.
Лупа у долговязого опять уехала на лоб. Он оглядел бумажки, потом меня. Вытянув щепотью из ряда две купюры, остальные он подвинул ко мне.
— Две.
Я подождал, не возьмёт ли он ещё, но паяльник уже зашипел.
— А остальные? — Я подтолкнул бумажки к нему поближе. — Тут ещё есть, вы не досчитали.
Долговязый, не поднимая головы, отодвинул их обратно ногтем, все до одной.
— Две.
Почему две, я так и не понял. Если хватало двух, зачем внучка дала мне пять? А если кот стоил всех пяти, с чего он взял две? Может, пожалел? Мельник у нас брал с каждого мешка гарнец, меру, которую видно глазом. Спорить с ним поэтому никто не спорил. Здесь меры не было никакой. Лежат на прилавке бумажки, с лица почти одинаковые. Сколько из них твоих, а сколько чужих, знает один долговязый. Я бы за такого кота отдал все, да и худи в придачу. Пружина-то у него хорошая…
Впервые с тех пор, как проснулся, я сам купил себе вещь. Да и до сна я давно уже ни за что не платил, так давно, что и не припомню, что брал в прошлый раз, горшок или подкову. Чудно́ это оказалось и приятно, вроде как мальчишкой в первый раз сам запряг лошадь, а она взяла и пошла!
Подхватив кота правой рукой, я тут же переложил его в левую. Правой надо было сгрести с прилавка остальные бумажки и отправить их обратно в карман, на мороженое. Кот у меня в ладони махал лапой.
Лия ждала в дверях склада, с мешком у ног. Она глядела, как я несу кота, бережно, в горсти, чтобы не уронить и не тряхнуть. Лицо у неё было такое, будто она разжевала горькую таблетку, а запить нечем. Тут мне и вспомнилась уточка у нас на панели, к которой кота следовало пристроить. Справа нельзя, там шов. На неровном, Дун говорил, пружинки устают. Значит, слева. Так я и шёл через галерею с котом в руке и с уточкой в голове.
Когда я подошёл, Лия подхватила мешок, будто только меня и дожидалась, и первой зашагала к причалу.
— Мороженое пока заперто, — доложил я ей в спину. — А это кот, он машет. Хозяин взял за него две бумажки, больше не захотел. Маятник у него никуда, я хозяину сказал, может, переделает. Я тебе отдам, ты не думай. Вместе с худи и с уточкой…
Лия не обернулась. До самого трапа мы шли молча.
На борту рыбой пахло от самого шлюза, свежей, с холодком, так что в животе у меня сразу потеплело. Шланга там уже не было. Пока мы ходили, Тихон, видно, успел его убрать и разжиться уловом, не иначе с той самой «Камбалы». Теперь он сидел на камбузе над тазом и скоблил рыбу, серебристую, с ладонь величиной. Нож у него ходил против чешуи коротко и часто. Блёстки летели во все стороны, одна прилипла к бороде. Когда я проходил мимо, Тихон покосился на кота у меня в руке, потом мне в лицо и уткнулся обратно в таз.
В рубке я пристроил кота слева от уточки, на ровное место. Стоило подкрутить ключик, как лапа пошла махать. От лёгкого щелчка ногтем уточка раскланялась с котом. В тёмном стекле над панелью закивали и замахали их отражения. С двумя фигурками на панели сразу стало обжитее, как в избе, где на окно поставили второй горшок с геранью.
Лия вошла следом и остановилась у кресла.
— Зина. Сорок. На кота.
— Две бумажки, — поправил я. — Он взял две. Остальные целы, вот они, — я похлопал по карману на животе.
— Фигурка на пружине, одна, сорок лян, — отчеканила решётка поверх меня. — На счету четыре тысячи шестьсот шестьдесят.
Я подождал «расточительства», но его не последовало. Решётка помолчала, щёлкнула и прибавила:
— Сорок семь часов.
Лия стиснула браслет в кулаке. Кресло под ней скрипнуло, когда она села. Экран перед ней так и оставался тёмным.
К десяти я было сунулся к шлюзу, на мороженое, но тот стоял задраенный. На кнопку под моим пальцем решётка ответила коротким писком.
— Мне на мороженое, — растолковал я решётке. — Там с десяти. Туда и обратно, капитан сама так сказала. Ты ж слышала… А, нет, тебя там не было, ты тут сидела. Всё равно сказала.
Решётка пискнула ещё раз, точно так же. Внучкино распоряжение, ясное дело. Бумажки так и остались у меня в кармане.
Когда к обеду с камбуза потянуло ухой, я тут же подался на запах и пристроился у плиты поглядеть. Тихон варил её в той же кастрюле, что и всё остальное, с луком и перцем горошком. На узле он заодно с рыбой прихватил лавровый лист и буханку, больше негде. Сперва он отдельно проварил головы и хвосты и процедил. Бульон вышел прозрачный, с золотыми кругляшами жира поверху. Рыба была садковая, это я понял по мягкому, жирному мясу. Речная жилистей и отдаёт тиной, зато слаще. Только говорить про это Тихону не хотелось, человек старался.
Первые две миски ушли быстро, с хлебом. Над третьей я сидел долго, вылавливая со дна горошины перца и раскусывая их по одной.
— Хоро-о-ша, — крякнул я после третьей.
— Порций тридцать семь, — подбила итог решётка. — Было сорок. Пассажир без билета, три.
— Так уха ж, — возразил я. — Уху порциями не меряют, её мисками меряют. Три миски, а миски у Тихона мелкие, в такую и половник целиком не влезет…
Решётка щёлкнула.
— Порций тридцать семь.
Лия на обед не пришла. Тихон налил миску и унёс в рубку. Миска вернулась полной, только уже остывшей. Тихон пристроил её на плиту, с краю, чтобы стояла в тепле. С самого утра от него не слышно было ни слова. Он и так говорил мало, но обычно хоть «ешь» бурчал. Сегодня не было и того. Потом он утопал к себе в машинное, а мне осталась посуда.
Вода из крана шла тёплая. Я подставил под неё пальцы и держал, пока тепло не добралось до локтей. За это я посуду и люблю. Вода тёплая, тарелка чистая, сразу видно, что сделал. Ни ордеров, ни накладных. Миски на «Кормильце» были железные, крытые белой эмалью. Перебирая их, я нащупал большим пальцем у двух отбитый край. В сколе уже проступила ржавчина. Губка, которой я их тёр, с одного бока истёрлась в тряпочку. Повертев её так и сяк, я принялся тереть другим боком, пожёстче. Стоило сунуть в сушилку первую миску, как вода с неё побежала в один угол и закапала на плиту. Сушилка-то, выходит, висела с наклоном!
— Кто ж так вешает, — бухтел я, натирая миску. — Вода на плиту бежит, та ржавеет, а потом говорят, плита плохая. А она хорошая, это руки… И эмаль отбили. Это ж надо было ложкой стучать, как в набат. Эмалированную миску бить нельзя, она этого не прощает, скол потом ржавеет и ползёт, как лишай по яблоне…
Пока тёр, я всё думал про утро. Внучка после того разговора лишнего слова не сказала и к обеду не вышла, зато денег мне сунула сама. Может, ей неловко было за того, в сером, что он звал меня грузом? Груз так груз. Я и не на такое откликался.
Миска за миской уходила в сушилку. Над мойкой на крюке висела отдраенная Тихоном кастрюля. В её выпуклом боку, как в ложке, кривился весь камбуз вместе с дверью. Глянув туда мельком, я разглядел в проёме узкую фигурку. Внучка.
Как она подошла, я не слышал. Люк, наверное, так и стоял открытым. Странней было то, что она стояла ровно, не шелохнувшись. Сколько я её знал, с первого дня в доке, она всё время переминалась с ноги на ногу. А тут она застыла, уставившись мне в спину.
Я домыл одну миску, потом другую, а она всё стояла. Кран журчал ровно, первые миски в сушилке давно перестали капать. Между лопатками у меня зачесалось, как когда-то на сходе, где мне смотрели в спину, а оборачиваться было неловко.
Я завернул кран и обернулся.
— Внучка?
Отозвалась она не сразу.
— Ты… — Лия сглотнула. — Долго в саркофаге сидел?
Спросила и вскинула на меня глаза.
И споткнулась, едва глянув мне в лицо. Я видел, как это случилось. На полувдохе, словно шла в темноте по сеням, а нога вместо ступеньки нашла пустоту. Губы у неё так и остались приоткрытыми. Пальцы на косяке вцепились в железо, побелев в костяшках. Она моргнула раз и другой, будто силилась вспомнить, о чём сейчас спросила, и не могла. Потом глаза у неё соскользнули с моего лица на миску у меня в руке и там остались. Плечи у внучки передёрнуло, как от сквозняка за шиворот.
— Бездна… — выдохнула она еле слышно, себе под нос.
— Пена, что ли? — Я мазнул запястьем по лбу и по бровям. Тёр я с азартом, могло и забрызгать. На запястье ничего не осталось. Тогда, верно, капюшон? Он у меня сполз на самый лоб. Лампа на камбузе висела низко, так что тень от него ложилась на глаза. С такой тенью у нас и пугало в огороде глядело страшно. На всякий случай я откинул капюшон совсем. Лия так и глядела вниз, на мою мокрую ладонь.
Определив миску в сушилку донышком к стенке, чтобы стекала, я обтёр руки о худи спереди, где ткань и без того промокла.
— Я твой дед, — проворчал я. — Сколько раз повторять. С первого дня говорю, ещё в доке, а ты всё переспрашиваешь, будто у тебя этих дедов полный трюм. И руки о худи ты так не вытирай, как я сейчас, это я по-стариковски. Для рук полотенце есть. Только у Тихона оно всё в масле, его бы постирать…
— Это не ответ.
— Это ответ, — упёрся я. — А саркофаг в трюме. Где поставили, там и стоит, я его не трогал. Крышку бы на него, правда, надвинуть. Пыль налетит, а там по краю резьба мелкая, в каждую щёлку забьётся, потом не выко…
— Я не про трюм, — оборвала она.
Лия смотрела на меня ещё секунду, но задумчивость с лица так и не уходила.
— Сядь, — велела она. — Расскажи всё.
Я опустился на табурет у стола, лицом к ней, и положил мокрые ладони на колени. Лия ждала.
Знать бы ещё что такое «всё».
Глава 12. Моё
— Кто ты?
— Тайинь Шэнь-цзун. Демон Опустошения.
Лия даже не улыбнулась. В первое утро, на этом самом камбузе, она на те же слова облизала ложку и записала себя в Императрицы Сект. Сейчас она стояла в дверях, вцепившись в железный косяк обеими руками, а глаза у неё так и остались на моём подбородке. Выше она их не поднимала с той самой минуты над мойкой, когда выдохнула про бездну…
Про звёзды я на этот раз умолчал. Зато с вопросом мне сразу полегчало. «Всё» было как пустой амбар, где не знаешь, с какого угла браться за метлу. Вопрос же был как ведро, которое тебе протянули. Раз держат, значит, наливай. Мокрые ладони у меня так и лежали на коленях, на уточках. По шортам под ними понемногу расползались холодные пятна. Вставать при ней за полотенцем было неловко. Вот я и сидел мокрый. За спиной у меня с сушилки капало на плиту, всё в один угол.
— Целиком оно длиннее, — завёл я. — Там ещё третий кусок есть, про звёзды, самый звонкий. Только ты сама просила короче, я помню. Полностью имя говорят, когда никто никуда не торопится. А у тебя вечно то заправка, то этот, в сером, со своими пунктами. Так что пусть будет короче, мне не жалко. Я и на Арчи откликаюсь.
— Сколько тебе лет?
— На второй сотне перестал считать. Много. И спал я долго, не знаю сколько.
Лия моргнула.
— Примерно.
Больше у неё в лице ничего не дрогнуло. Пришлось растолковать ей про года.
— Это вы года мерите, у вас их в обрез, — забубнил я. — Как муку в голодную зиму, горстями, лишь бы до весны дотянуть. У меня-то их было с запасом. Да я и проспал почти всё. Во сне года тянутся за окном, как ночные обозы мимо избы. Слышишь, что колёса скрипят, а сколько подвод прошло, поди разбери. Наверное, тысяч тридцать, а там, может, и с хвостиком. Точности ты с меня не спрашивай.
Пальцы у неё на косяке разжались. Лия отлепилась от двери и побрела к столу так, словно палубу под ней качало. А ведь «Кормилец» стоял у причала смирно. На лавку напротив меня она опустилась с самого краю. Одну ногу внучка подвернула под себя, другую выставила в проход, носком к двери. Будто на чужой свадьбе сидела, откуда её в любую минуту могли попросить вон.
— Сядь как следует. — Я кивнул на её подвёрнутую ногу. — Нога затечёт, будешь потом по рубке хромать, а Тихон подумает на меня. И придвинься, места на троих хватит. Ты с утра ничего не ела, я видел. Уха твоя на плите стоит, Тихон её с краю пристроил, где теплее.
Я оглянулся на плиту. Миска и правда стояла у самой стенки. Только конфорка под ней щёлкнула и погасла ещё до того, как Тихон утопал в машинное, я это слышал от мойки. Тепла ухе там досталось одно название. Поднявшись, я перенёс миску к внучке обеими руками, как носят налитое до краёв. Золотые кругляши жира, которыми я любовался в обед, застыли поверху белыми бляшками, как ледок на луже в первый заморозок. Ещё я выудил из ящика ложку и положил рядом черенком к ней.
— Разогреть бы, — вздохнул я. — Да мне греть ничего нельзя, сама знаешь. Жир ты к краю отгони, холодный он как свечку жевать. А рыба хорошая, садковая, мягкая. Я бы речную выбрал, она жилистей, зато слаще, только где ж её тут найдёшь, речную…
Внучка принялась хлебать по-своему, быстро и не глядя. Жир у неё на ложке или рыба, ей было всё равно. Новым было одно, в этот раз она ела сидя, хотя прежде на моей памяти перекусывала только стоя, у плиты или в дверях, будто за ней гнались. У меня от этого отлегло.
Чайник у плиты остыл с обеда не до конца. Бок его, когда я тронул ладонью, ещё держал тепло, как печная заслонка к утру. Налив внучке кружку, ту, у которой скол на ручке, я пододвинул её к миске. Пар над чаем поднялся жиденький и сразу сник.
— Чай у вас из пакета, — проворчал я заодно. — Пакетом и пахнет. Раньше его возили кирпичами, через пески на верблюдах. За полгода дороги он набирался дыма от костров. Такой кирпич хоть ножом строгай, а заваришь, и в кружке будто вся дорога… Ты пей, пей. Пакетный тоже чай, если другого нет.
— Почему я внучка?
Лия буркнула это в миску, не поднимая головы.
— У тебя в браслете моя техника. Семейная.
Ложка звякнула о край миски.
— У меня отец…
— Значит, и у него, — договорил я за неё.
Внучка осеклась. Она опустила ложку в уху и так её там и оставила. Пальцы правой руки нащупали на левом запястье браслет. Отцовский, великоватый, он сполз у неё к самой кисти. Лия повернула его раз, потом другой. Медленно, будто наматывала на палец нитку, которую жалко оборвать. Под ремешком краснела натёртая полоска.
— Технику я узнал ещё в трюме, когда ты меня разбудила, — пустился я рассказывать, раз уж она молчала. — Своё слышно сразу, как родню за стенкой по одному кашлю. Только у тебя она идёт через пластинку в браслете, через этот ваш Драйвер. Вот и выходит через раз, будто песню поют с чужих слов и путают куплеты…
— Через раз, — повторила Лия, не поднимая глаз от браслета.
— Так я и говорю. А ремешок ты подтяни. На одну дырочку хоть. Натрёшь руку, мокнуть будет. И ешь давай, остынет. Оно уже остыло, но дальше будет только холоднее.
Я не стал спрашивать, где теперь её отец. Проверять, правда ли мы одной крови, тоже не собирался. Родню я на зуб сроду не пробовал, брал какую есть, с храпом и с долгами.
Раз уж спрашивать я не стал, я поглядел на мойку. С сушилки на остывшую плиту сорвалась ещё одна капля и угодила туда же. Она расплылась тёмной звёздочкой там, где эмаль уже потускнела. Через месяц на этом месте проступит ржавое пятно с ладонь.
Лия выдернула ложку из ухи и положила поперёк миски.
— Что ты сделал с пиратами?
— С какими пиратами?
— В Поясе. — Она прижала черенок ложки пальцем. Миска под ложкой качнулась. — Сорок. С катерами.
Мне припомнился голос решётки в ту ночь. Я тогда уже спал на палубе, куда Тихон выволок меня из люка. Слова пробивались ко мне будто сквозь сугроб. Сорок, по сигнатурам, с экипажами катеров.
— Убрал.
— Убил?
— Они просто не тут.
— Где — тут?
— Не знаю. Не здесь. — Я поёрзал на табурете. — И не спрашивай так, будто я их в чулан запер, а ключ потерял. Чулана у меня нет. У меня и угла своего нет, лавка да трюм. А куда им, я у них не спрашивал. Они меня тоже не спрашивали, когда тебя на колени ставили перед этим, с камерой. Он ещё присел и снимал тебя снизу, а лампа била ему прямо в стекло. Портреты так не делают…
В коридоре загудели ступеньки трапа из машинного. Шаги бухнули раз, другой и стихли. Я разглядел в проёме, поверх внучкиной макушки, широкие плечи и бороду с проседью. Тихон с ветошью в кулаке вырос на пороге, а входить не стал.
Лия не обернулась.
— Что ты можешь?
— Много чего. Яичницу вот не могу.
Тут внучка подняла глаза. Но и на этот раз они добрались только до моих губ, будто она проверяла, не шучу ли я. Шутить я не шутил.
— Сковородку помнишь? Чугунную, с изолентой на ручке. Хорошая была вещь, такую и внукам оставить не стыдно. А я всего-то хотел два яйца пожарить, одно ещё с пёрышком было… Щёлкнул по ней ногтем, а её и нет, одна конфорка пустая. Тихон с тех пор всё в кастрюле варит, и кашу, и уху. Кастрюля, правда, тоже хорошая, только яичница в ней выйдет омлетом.
В дверях шоркнула ветошь. Тихон, видно, тоже помнил сковородку…
— Почему ты со мной?
— Родню не бросают. — Я прикинул, всё ли сказал, и прибавил: — И у тебя мороженое бывает. Бывает, говорю, не всегда. Сегодня вот ларёк с десяти, бумажки твои у меня в кармане, а шлюз ты закрыла. Я к нему подходил, он на меня пищит. Я так, к слову…
— Тихон.
Так и не договорив, я похлопал по карману на животе. Бумажки отозвались сухим шорохом.
Лия обернулась к двери всем телом, вместе с подвёрнутой ногой. Больше она ничего не спросила, только поглядела снизу вверх в проём. Тихон кивнул ей один раз, тяжело, бородой на грудь и обратно.
Потом внучка сидела, повернувшись обратно к столу и уставившись в миску, столько, что с сушилки за это время упало капель тридцать. Туда же поглядел и я: жир на ухе снова подёрнулся белым, а чай в кружке, пока мы молчали, перестал парить. С сушилки над мойкой капало всё в тот же угол плиты. Каждая капля шлёпала погромче прежней, или мне так казалось. С причала через борт глухо хрипел станционный голос, объявлял стыковку. Чью, я не вслушивался. Тихон мял на пороге ветошь, переминаясь с ноги на ногу, грузно, как конь в стойле.
Мне хотелось сказать хоть слово, хоть про сушилку. Её бы снять да перевесить, опустив левый край на два пальца. Тогда вода побежала бы в мойку, куда ей и положено. Только внучка сидела так тихо, что лезть к ней с сушилкой было всё равно что топать в сапогах по горнице, где уложили младенца. Пришлось прикусить язык и ковырять ногтем на шортах уточку с облезлым ещё до меня клювом. Сердце у внучки под комбинезоном стучало всё реже и тише, как дождь, который уходит за реку…
— Ты опасен.
— Да.
Взгляд её сполз с моего подбородка ниже, на ладони. Они давно обсохли и снова лежали у меня на коленях поверх уточек. Там взгляд и остался.
— Ты мой дед.
— Да.
После второго «да» сидеть молча стало совсем неловко.
— Чай вот остыл. — Я постучал пальцем по её кружке. — Совсем холодный, хоть квас из него ставь. И миски не досохли. Сушилку перевесить надо, левый край пониже. Я Тихону ещё в обед хотел сказать, да он ушёл. Уху ты тоже не доела. Жир коркой взялся. Её теперь только выбросить, а жалко, рыба-то хорошая…
Лия поднялась, опираясь ладонью о стол. Переступив с подвёрнутой ноги на другую, она поморщилась. Затекла всё-таки, я ведь говорил!
— Значит, дед, да?
Лия бросила это негромко, на ходу, протискиваясь мимо Тихона боком. Я подождал, не обернётся ли она и не крикнет ли следом, как обычно, про свой корабль или про сковородку. Шаги её простучали по коридору к рубке. «Дед» у неё вышло таким же, как «Тихон» или «Зина», когда она просила подать шланг или открыть шлюз. Устала, видно. Да и как не устать за такой день?
Тихон проводил её глазами, потом уставился на меня из-под бровей, не мигая. Наконец он молча спустился обратно в машинное. Я досушил миски. Перевесить сушилку не вышло. А чем, если отвёртку он унёс с собой?
На ночь я перебрался в трюм, к саркофагу, где палуба теплее. Назавтра, ближе к обеду, я поднялся в рубку подзавести кота. Пружина у него за сутки ослабла. Лапа махала через раз, нехотя, как у сторожа, которому надоело отгонять мух. Пока я крутил ключик, уточка рядом покачивалась, будто ей тоже было любопытно.
Внучка сидела в кресле, глядя в тёмный экран. Руки её на этот раз лежали на коленях. Она даже не тянулась к браслету.
— Зина. Канал Юэ.
— Соединяю, — отозвалась решётка.
Экран засветился. Вместо человека в сером за столом сидел парень помоложе, гладко причёсанный, тоже в сером. Только золотой нитки на него ушло вполовину меньше, на один ворот. За спиной у него вместо полки с черепками белела голая стена.
— Секретариат господина Юэ Линьхао, — отбарабанил парень. — Господин Юэ на совещании. Слушаю вас, капитан Верес.
— Ответ по предложению. Нет.
Парень опустил глаза в планшет и чиркнул по нему пальцем, один раз.
— Зафиксировано.
Экран погас. Кот за это время успел махнуть лапой раза три, не больше.
— Тот, вежливый, сам же говорил, — удивился я вслух, — что с ним соединят лично, в любое время. Я хорошо запомнил, мне понравилось, как обходительно сказано. А вышел писарь. На совещании, говорит. Это ж с кем ему совещаться перед самым обедом? Раньше, если сам зовёшь, сам и на крыльцо выходишь, хоть в исподнем. Невежливо это получается.
Лия не ответила. Плечи у неё, пока она глядела в погасший экран, опускались медленно, как у грузчика, который донёс мешок до телеги и только теперь его сбросил.
Миллион лян за меня, выходит, ушёл, одним словом. На складе пайков внучка за каждые десять лян билась так, будто у неё отрывали палец. А тут она и торговаться не стала. Мерить миллион мне по-прежнему было нечем, но даже я понимал, что он побольше десятки.
Обедать сели в тот же час, едва Лия выбралась из кресла. Тихон сварил в своей кастрюле рис с рыбой, всё той же, с «Камбалы», и не пожалел лаврового листа. Пахло им уже в коридоре, так что к столу я прибавил шагу. Рис разварился ровно настолько, чтобы держаться комом. Рыба сама отходила от костей, только тронь ложкой. Я умял две миски молча. Третью Тихон наложил мне сам, и тут я уже не спешил, разглядывая лавровый лист. Тихон клал его целым, не ломая, как и полагается.
— Порций тридцать четыре, — отчиталась решётка. — Было тридцать семь. Пассажир, три.
Ложка у Тихона остановилась на полдороге ко рту. Левая бровь, кустистая, с проседью, поползла вверх, к лысине, и там застряла.
Лия подняла голову к решётке над дверью и так и замерла, будто ждала, что та договорит. В решётке щёлкнуло, и больше ничего. Тогда внучка перевела взгляд на меня, на мою ложку. Потом она уткнулась носом в кружку и так и пила, не поднимая лица.
Мне подумалось, что бровь у Тихона это про третью миску. Я отодвинул её подальше от себя.
— Третья маленькая была, Ти-ихон. Половинка. Ты сам накладывал, я видел, ты половник даже до краёв не набрал…
Тихон опустил бровь, перегнулся через стол и придвинул третью миску обратно ко мне.
— Ешь.
Сам он доел молча. Я так и не понял, что они оба разглядели в решётке. Решётка как решётка, в прорезях пыль, жирная от камбуза. Кто ж её протрёт, кроме меня?
Наутро я досыпал своё в трюме, когда из решётки над грузовым люком донёсся внучкин голос, велевший отстыковываться. Следом палуба под щекой ожила и задрожала, сперва мелко, а потом ровно и привычно. Захваты у шлюза лязгнули, отпуская. Под этот гул я задремал было снова, как под жужжание прялки.
— Капитан, — подала голос решётка, сухо, как всегда, только слова ставила теснее обычного. — Три корабля клана Юэ. Ждали за границей зоны узла. Идут на сближение.
Сон с меня слетел. Клан, значит, всё-таки пришёл за внучкой, а я тут на полу лежу! Сунув ноги в шлёпанцы, я полез по шахте наверх. Скобы под ладонями мелко дрожали от машины. Тихон, видно, выжимал из неё всё, что было.
В рубке Лия стояла у панели, упёршись в неё обеими руками. Кресло за её спиной пустовало, а сама она не сводила глаз с экрана, где ровным треугольником горели три огонька и понемногу росли. Позади меня забухали по коридору шаги. Бежал Тихон, похоже, из самого машинного. Теперь он застрял в дверях, отдуваясь, плечами от косяка до косяка.
— Давайте, полный ход! — выпалила Лия.
— Не уйдём, — отрезала решётка. — Они быстрее на треть. Перехват через одиннадцать минут.
— Тихон, ещё!
— Машина больше не даст, — прогудел из дверей Тихон.
— Дистанция сокращается, — договорила решётка.
Посреди рубки я остановился и сунул руки в карман на животе. Там зашуршали внучкины бумажки, сухо, как прошлогодние листья под ногой.
Пока я приглядывался к экрану, средний огонёк вырос в корабль, длинный, серый, с золотой полосой по борту. Потом пропал и корабль. Вместо него на экране возник мостик, просторный и светлый, раза в три шире нашей рубки, с пультами в два ряда, как столы у писарей в управе. Чистота на них стояла такая, что ни пылинки, ни единой фигурки. А целую вахту глядеть в голое железо, по-моему, тоска смертная. За пультами сидели серые. Посредине, пятки вместе, стоял с посохом мастер Гу, серьёзный мальчик. Я узнал бы его и со спины, потому что так прямо в здешних краях больше никто не держится. Стекло в бронзовом набалдашнике глядело в камеру.
— Капитан Верес. Клан использует право задержания.
— Узел нейтральный! — Лия подалась к экрану, не отрывая ладоней от панели. — Нейтральный, слышите?!
— Вы за границей зоны. Ход застопорить, шлюз открыть.
Задержать собирались внучку, по праву, как в ту ночь на «Семи Ветрах», когда серые держали её за плечи, а по подбородку у неё текла кровь. Зуд в зубах поднялся, как тесто в квашне у тёплой печи. Мне захотелось провести ладонью по панели от дальнего края к себе, как сметают со скатерти крошки. На панели и крошек-то не было, одна пыль да уточка с котом.
— Не надо… — выдохнула Лия, не оборачиваясь. — Я сама.
При этом она глядела на экран, в набалдашник мастера. А слова её были для меня. Мастеру она бы так не сказала, да и Тихону незачем.
Руки я так и оставил в кармане, среди бумажек.
Зуд никуда не делся. Держать себя на месте при таком зуде оказалось всё равно что держать на вытянутых руках полную кастрюлю щей, когда хозяйка велела погодить, а стол ещё не вытерт. Хватка крепкая, щи замерли у самого края. Только стоять так скучно, а с каждой минутой ещё и тяжелее. Я переступил в шлёпанцах с ноги на ногу. Палуба под пятками загудела низко, на одной ноте, как пустой жбан, если дунуть ему в горло.
Воздух в рубке загустел. Вдыхать его приходилось, как тянут кисель через соломинку. Когда внучка сглотнула, я услышал, как у неё щёлкнуло в ушах. Её придавило к панели. Руки у неё подломились в локтях, будто ей на плечи легло коромысло с полными вёдрами. За спиной охнул Тихон. Оглянувшись, я увидел, что он пригнулся в дверях, втянув голову, как под низкой притолокой. До притолоки над его макушкой при этом оставалась ещё ладонь. Он вцепился в косяк одной рукой. Кружка с остатками утреннего чая поехала по панели, медленно, с тихим скрежетом, к самому краю. Я придержал её пальцем и отставил к коту. Кот, кстати, съехал набок, так что пришлось поправить и его, чтобы лапа махала ровно, вдоль панели. Потом я сунул руку обратно в карман.
Экран зарябил, по лицу мастера поползли полосы. Но картинка, дрогнув, собралась обратно. Серые у него на мостике сгорбились над пультами разом, как ученики над грифельными досками, когда учитель идёт по рядам. Один уткнулся лбом прямо в свой пульт. Молоденький у дальнего ряда ухватился за поручень обеими руками и повис на нём, как мальчишка на заборе. Прямо стоял один мастер Гу. Только посох упёрся у него в палубу крепче прежнего.
— Кто ж так стоит, — заворчал я. — Над пультами скрючились, как прачки над корытом. К вечеру спину не разогнут, а им ещё вахту нести. И сквозняк у вас там, мальчик, у того, молоденького, вон вихор шевелится. Ты бы им сказал. Ты-то сам правильно держишься, пятки вместе…
Мастер на мои слова и бровью не повёл. Обращался он к внучке, за ней и пришёл. Глаза его при этом смотрели мимо её плеча, на меня, посреди рубки, с руками в кармане. Так он и глядел, пока кот на панели не отмахал лапой раз шесть. Стекло в набалдашнике тоже повернулось ко мне и застрекотало взахлёб, как в тот раз в трюме.
Я поглядел в ответ. Глаза в сторону, когда на тебя смотрят прямо, у нас отводил только конокрад.
— По праву клана капитан Верес и пасс…
Мастер оборвал себя на полуслове, споткнувшись, будто о порог в собственном доме. На миг он будто забыл, о чём говорил. Рот у него остался приоткрытым, словно недоговорённое застряло на языке. Потом глаза его ушли в сторону, вниз, на пульт. Больше он их к моему лицу не поднимал. Костяшки на древке посоха выперли белыми буграми.
— Вечность… — буркнул он вбок, своим, мимо камеры, и передёрнул плечами, точно его окатили из ведра колодезной водой.
Опять он, значит, углядел во мне неладное? В тот раз, в шахте, мастер сказал «бездна», а теперь вот «вечность». Я оглядел себя. Худи на животе у меня была в пятне. Позавчера над мойкой я вытирал об неё руки, а уха у Тихона жирная. Через экран такое пятно, по-моему, и не разглядишь. Но мастер у нас глазастый, а пятно и правда некрасивое. Кто ж в таком на люди выходит?
Глаза мастера скользнули к внучке, на её пальцы, вцепившиеся в панель. Потом они вернулись ко мне, ниже лица, к карману, где лежали мои руки. Стрекот в набалдашнике стих.
— Отставить.
Серые за пультами разогнулись все до одного. Экран мигнул, мостик пропал. Вместо него снова загорелись три огонька. Треугольник дрогнул и пошёл разворачиваться, плавно и неохотно, как баржа у пристани.
Тут я и поставил свою кастрюлю. Зуд отпустил. В ушах стало просторно, будто из них вынули вату. Палуба под шлёпанцами смолкла, внучка у панели шумно втянула воздух. Тихон в дверях выпрямился, потёр ухо ладонью и мотнул головой, как пёс, вылезший из реки.
— Дистанция растёт, — доложила решётка.
Лия оттолкнулась от панели и рухнула в кресло. Левая ножка скрипнула, как всегда. Внучка посидела, глядя, как огоньки на экране мельчают, потом обронила, не поворачивая головы:
— Спасибо.
— За что? — удивился я.
— За то, что сделал.
Я призадумался. За такое спасибо говорить, по-моему, всё равно что благодарить печь за то, что она стоит на своём месте. Но раз внучка сказала, отвечать полагалось как следует.
— Пожалуйста, — отозвался я. — Только оно же дело нехитрое, внучка, я этим, можно сказать, всю жизнь занимаюсь. Вот на мостике у мастера стоять не умеет никто, кроме него самого. Раньше так держались, что хоть стакан с водой на макушку ставь, не плеснёт… Ты бы кружку свою допила. Чай там, правда, давно холодный.
Когда три огонька сжались почти в точки, до меня долетел голос мастера. Только говорил он густо и тяжело. Такой голос дошёл бы до меня хоть через три переборки, хоть через пустоту за бортом. Так у нас в тихий вечер долетало с того берега, о чём толковали бабы на мостках. Мастер диктовал в свой стрекочущий посох.
— Преследовать не рекомендую. Сила на борту послушна капитану.
Пауза вышла длинная, вдохов на пять. Посох у мастера трещал вхолостую, потом в нём зашуршало. Заговорил другой голос, издалека, тот самый, поставленный и вежливый. Человек в сером, выходит, всё-таки выкроил минутку между совещаниями.
— Хорошо, мастер Гу. Тогда — счета. Пусть сядут сами.
Сила на борту, надо думать, это я. Послушна, это тоже понятно. Что внучка скажет, то я и делаю. А вот при чём тут счета, я в толк не взял. У нас трактирщик подавал счёт мелом на дощечке. Ещё у мельника были счёты, костяшки на проволоке, которыми он щёлкал, когда принимал мешки. Как от такого можно сесть, да ещё самим, у меня в голове не укладывалось.
— Внучка, а что такое счета?
Лия медленно повернулась в кресле. Она не спросила, откуда я взял про счета. Взгляд её прошёлся по моим рукам в кармане и ушёл к коту, который махал на панели лапой как ни в чём не бывало.
— Ты не поймёшь.
Глава 13. Уроки
По коридору я шёл ростом в полметра. Поручень, за который я всегда хватался на повороте к камбузу, проплывал теперь высоко над макушкой. Шлёпанцы по палубе едва шуршали, как веник по половицам.
— Пассажир изменил габарит без предупреждения, — сообщила решётка над люком в трюм. — Пятьдесят сантиметров. Записано.
— Так я ж никуда не лезу, женщина в стене, — заворчал я, задрав к ней голову. Вышло это у меня тоньше обычного, петушком, будто подросток только пробует кукарекать. — По своему дому хожу. Предупреждают, когда в гости собираются, а я тут живу. Да и ненадолго это. Поучусь и вернусь как было, так что ты бы погодила запи…
— Записано, — щёлкнула решётка.
Вот и поговорили. Спорить с ней было всё равно что с часами на стене, так что я потопал дальше.
Надумал я это ещё ночью, когда лежал в трюме и слушал сквозь железо, как ворочается в рубке внучка. Про счета она на днях сказала, что это то, чего я не умею. Возразить тут было нечего. А вот меньше становиться мне приходилось и прежде, только всякий раз по чужой подсказке. То Тихон велит, опершись на метлу, то внучка запихнёт в карман двумя пальцами. Взрослый человек, а сам сжаться не может, пока метлой не погрозят. Срам один!
Поэтому у люка из трюма я подтянул шорты и одёрнул худи, будто стоял перед зеркалом и собирался на люди. Потом я подобрал себя, но только вполовину. Ощущение вышло чудное, словно зевнул и на полдороге раздумал. Челюсть ни туда ни сюда, а в ушах ватно. Худи за мной не поспела, так что с полвдоха болталась на мне мешком: капюшон наехал на нос, рукава легли на палубу. Потом подобралась и она, а за ней и шорты. На всякий случай я пошевелил пальцами в шлёпанцах. Обувка сидела как прежде, с запасом на палец.
Я глянул вдоль коридора. С такой высоты он вытянулся, как просека. Вдали он упирался в светлый квадрат люка рубки. Посередине, у переборки, поперёк прохода лежал комингс, через который я до сих пор переступал не глядя. Теперь он вырос мне по пояс! Перебираться пришлось, как через плетень, сперва одной ногой, потом другой. Левый шлёпанец при этом слетел и перемахнул на ту сторону раньше меня. Там он и остался стоять пустой, носком к камбузу, будто сам собрался завтракать. Пока я его надевал, разглядел заодно и пол. Между заклёпками у переборки грязь лежала серыми валиками. Слежалась она так, что подметали здесь, похоже, ещё при прежнем хозяине.
Сразу за переборкой мне в лицо дохнуло теплом. Прежде я и не замечал решётку отопления под поручнем, потому что приходилась она мне чуть ниже колена. Теперь она оказалась вровень с носом. Тепло из неё шло жиденько, толчками, с пылью пополам, как из мехов у кузнеца, задремавшего над горном. Отдавало оно палёным войлоком, отчего я сморщил нос. Войлоку в отоплении взяться неоткуда, разве что набился туда с пылью и теперь тлеет понемногу.
Холодным ходом «Кормилец» шёл уже который день, так что машина за кормой еле теплилась. Стук её доходил до меня сквозь палубу вялый, с передышками. Каждую крошку тепла полагалось доносить до рубки бережно. А по такому дыханию выходило, что половина тепла терялась по дороге. Тёплому воздуху в коробе полагалось подниматься ровно. Раз он ходил толчками, значит, на пути у него стояло колено, где он кружил и отдавал жар железу. А то и заслонку прикрыли. Из четырёх винтов решётка держалась на двух, да и те я вывернул пальцами. Едва она звякнула о палубу, я сунулся в отдушину. Короб уходил в темноту и через пару моих нынешних шагов круто загибался кверху, под прямым углом.
Пришлось лезть внутрь, чтобы разглядеть колено поближе. В самом изгибе лежал войлок из пыли, толстый, как подошва валенка. На нём валялась рукавица с прожжённым пальцем. Вот, значит, откуда палёным тянуло. Заслонку над ними прикрыли наполовину, это я тоже заметил. Тепла через изгиб, выходит, проходило и того меньше. Стоило мне потянуться к рукавице, как плечи упёрлись в жесть. Короб в колене сужался, а ужиматься в плечах отдельно от всего прочего я пока не умел. Худи задралась к подмышкам и подолом зацепилась за кромку стыка где-то у меня за спиной. Так я и застрял в колене, спелёнутый собственной худи. От возни поднялась пыль, сухая, колючая, и полезла в нос. Когда я чихнул, короб ухнул вокруг меня, как пустая бочка под кулаком.
Я заёрзал назад, упираясь локтями в жесть. Худи на спине натянулась ещё туже, шов под мышкой тоненько затрещал. Шлёпанцы позади заскребли по кромке отдушины. Засел я крепко, как пробка в бутылочном горлышке. В носу снова засвербело. Второй чих пришлось задавить в рукаве, чтобы не глотать ещё пыли.
Расти здесь было никак. Короб разошёлся бы по швам вместе с переборкой, а Тихону потом латать. Мельче становиться тоже было боязно. Вниз я пока ходил наугад, будто шарил впотьмах по чужой стене в поисках выключателя, и запросто мог промахнуться. Оставалось лежать и ждать, пока по коридору кто-нибудь пройдёт. Ноги мои торчали из отдушины наружу, отчего сквозняк из коридора холодил мне щиколотки.
— Раньше так короба не тянули, — пробурчал я в колено, чтобы время шло побыстрее. Жесть прогудела мне в ответ моим же голосом. — Вели их с уклоном, плавно, чтобы тепло поднималось само, как дым в хорошей трубе. Довелось мне как-то зимовать в одном городе под стеклянным куполом, так там по коробам воздух шёл тихо, хоть свечку в нём зажги, не мигнёт. А тут гнули как попало, лишь бы до рубки дотянуть.
Тихона я узнал по шагам. Он бухал из машинного отсека грузно, на всю ступню. У переборки шаги вдруг оборвались. Сколько он разглядывал, что торчит у него из отопления, мне видно не было. Потом мой левый шлёпанец ухватили двумя пальцами и потянули. С ноги он соскользнул легко, как шелуха с луковицы. За спиной у меня стало тихо, вдохов на пять…
— Тихо-он, — позвал я в колено. — Это я! Тут, понимаешь, войлок.
Вместо ответа мне на щиколотку легла ладонь, вся, от пятки чуть не до коленки. Меня потянули наружу, ровно и неспешно, будто редьку, крепко засевшую в грядке. Худи отцепилась от стыка с треском. На свет меня вынесло вниз головой, а следом из отдушины вырвалась пыль. Вверх тормашками я и глядел, как она встала столбом. Пыль повисла под лампой, серая и неподвижная, будто её вывесили сушиться. Тихон держал меня за ногу на вытянутой руке. В другом его кулаке шлёпанец пропал целиком, торчал только ремешок между пальцев.
— Рукавица твоя там лежит, — доложил я, покачиваясь у него в кулаке. — В колене. Заслонка прикрыта наполовину, а колено у тебя под прямым углом, воздух в нём кружит, как вода в омуте под мельничным колесом, и весь жар отдаёт железу. До рубки доходит одна пыль. Колено бы вырезать да вварить вставку с плавным загибом. И войлок выгрести, а то займётся, как машину раскочегаришь. Палёным оттуда и так тя…
Тихон крутанул меня в воздухе, как котёнка, и поставил на палубу. Последнее слово из меня так и вытряхнуло.
— …нет, — договорил я уже стоя. — От рукавицы твоей.
Присев на корточки, Тихон сам насадил мне шлёпанец на ногу.
— Прикрыл, — прогудел он. — Холодный ход.
Прикрыл так прикрыл. Тепло у него своё, ему и решать, сколько и кому отдавать. Только колено от этого прямее не стало. И войлок никуда не делся! Я и собрался доложить про колено с войлоком внучке, тем более что Тихон уже взялся за отвёртку и к коробу меня больше не подпускал, оттирая плечом.
Разговаривать с ней с высоты её колена мне, правда, вовсе не хотелось. Она и без того вечно глядела на меня сверху вниз. У самого люка рубки я хлопнул ладонью о ладонь, стряхивая пыль короба. Потом я отпустил себя обратно, да, видно, с запасом. Сам себе я стал велик, как рубаха, купленная на вырост. Меня повело, будто я свесился через перила колокольни. Я въехал макушкой в плафон под потолком коридора. Тот звякнул и закачался, гоняя свет по переборкам. Чтобы не упасть, я привалился плечом к раме люка. Худи врезалась под мышки, резинка шортов в живот. Наконец одежда, потрескивая швами, догнала меня, отчего в груди отпустило. Только в рубку я так и не вошёл. Заглянуть в неё получалось лишь согнувшись в три погибели, как в собачью будку. Из проёма мне видна была только спинка кресла, край панели да кот с уточкой. Кот махал лапой прямо на меня, будто гнал из дверей.
— Пассажир превышает габарит прохода, — уведомила решётка. — Два метра двадцать.
Лия крутанулась ко мне вместе с креслом. Внучка задрала голову, потом ещё выше, пока затылок не упёрся в подголовник.
— Дед! Ты… ты куда вырос?!
— Перебрал малость, — повинился я, придерживая плафон, чтобы не мотался. — Вниз у меня с утра хоть как-то идёт, а обратно катит, как с горки на санках. Разогнался, а тормозить нечем. Я тебе про колено пришёл сказать. Тихон говорит, холодный ход, а колено, по-моему, всё равно надо…
— Обратно! Плафон мне оторвёшь!
Теперь я возвращался в свой рост осторожно, понемножку, будто нёс по крутой лестнице полное ведро и боялся расплескать. Ладони пришлось прижать к бокам, словно я сам себя обмерял. Когда я отлип от рамы люка, палуба вернулась на привычное расстояние. Плафон над головой качнулся ещё раз-другой и унялся.
— Сто семьдесят восемь, — отметила решётка.
Лия зыркнула на плафон, потом на меня, потом опять на плафон, будто сверяла, не прибавилось ли на нём вмятин.
— Какое колено?
— Так в коробе же, — обрадовался я, что хоть кто-то спросил. — Под прямым углом, а в нём войлок и рукавица. Тепло до тебя доходит через раз, да и то пыльное. Ты небось сама мёрзнешь по ночам, я слышу, как ты ворочаешься.
— Не мёрзну я.
Она уткнулась в панель. Плечи у неё под комбинезоном так и остались поднятыми к ушам, будто она давно сидела на сквозняке и уже перестала его замечать.
К вечеру у меня пошло и вниз, и обратно. Внучка как раз отзанималась у Тихона и сидела на палубе у мата, мокрая, обмахиваясь воротом комбинезона. Я стоял посреди трюма, который сам же утром и вымел, и упражнялся. Сперва, сунув руки в карман на животе, я подобрался до десяти сантиметров, по-старому. Палуба прыгнула навстречу. Саркофаг вырос в чёрную стену до самых ламп. Сразу стало тесно и уютно, как под одеялом с головой. Потом я отпустил себя до своих ста семидесяти восьми, точь-в-точь. В плечах приятно хрустнуло. Решётка над грузовым люком отзывалась сухо, будто отбивала такт:
— Сто семьдесят восемь. Десять. Сто семьдесят восемь.
Так я прошёлся вниз и обратно ещё дважды. С каждым разом выходило глаже. Во второй раз, оказавшись внизу, я по привычке спросил «так?». Вышел писк, которого я сам застеснялся. В третий раз пыль у саркофага даже не шелохнулась, а шлёпанцы так и остались на ногах.
Лия следила, подтянув колени к подбородку. Когда решётка отбила своё в третий раз, внучка хмыкнула и потянулась за полотенцем.
— Ну вот. Теперь хоть для кармана полезен.
Сказано это было между делом, пока она вытирала шею. Но от «полезен» у меня внутри потеплело, как от первой ложки горячей похлёбки после долгой дороги. Пусть для кармана. Зато в карман теперь залезу сам, по первому слову, и метлы не понадобится.
— Ты только скажи заранее, в какой, — попросил я. — В нагрудный я помещаюсь, это мы знаем. А в боковой разве что сидя, там шов поперёк идёт, его бы распороть да прострочить заново. И за пояс меня двумя пальцами не хватай, как в тот раз, я теперь сам залезу. Ты карман только придержи, чтоб не хлопал.
— Скажу, — Лия кинула полотенце на плечо. — Сиди пока.
Наутро, когда мы завтракали на камбузе, женщина в стене заговорила, едва я донёс до рта первую ложку. Тихон сварил рисовую кашу с рыбой, жидкую. На холодном ходу он, сколько я видел, сыпал в кастрюлю из пайка одну порцию в день на всех. По краю миски плавали рыбьи шкурки, пар шёл прямо в лицо. Так что кашу за жидкость я охотно прощал. Внучка, как водится, стояла у мойки с кружкой в руке.
— Капитан, — отчеканила решётка над дверью. — Счёт капитана заморожен по требованию клана Юэ до урегулирования спора. Недоступно четыре тысячи шестьсот шестьдесят.
Лия отставила кружку на край мойки. Браслет она на этот раз не тронула и уставилась в чай так, будто разглядела на дне чаинку, которой там быть не полагалось. Тихон за столом замер с ложкой у бороды.
Молчание мне не понравилось. Что такое «заморожен», пришлось выяснять самому.
— Заморожен, это как? — спросил я. — Холодный, что ли? Так это ж не беда, по-моему. У нас по зиме мясо морозили в сенях, оно только целее было, до самой весны лежало. Захотел щей, сходил с топором, отрубил сколько надо. И рыбу мороженую обозами возили за сотни вёрст, так она в дороге не портилась. Если твои деньги заморозили, внучка, значит, их сберегли. Или у вас это по-другому?
— Теперь он недоступен.
— А был доступен?
— Был.
Я сунул руку в карман на животе и выгреб оттуда внучкины бумажки, те, что остались после кота. Разгладив на столе ладонью, я подвинул их к мойке.
— Вот. Эти не замороженные. Тёплые даже, у меня на животе лежали.
Лия скользнула взглядом по бумажкам и молча, одним пальцем, отодвинула их обратно ко мне. Потом залпом допила остывший чай, сполоснула кружку и сама поставила её на сушилку. После этого она ушла в рубку. Шаги её простучали по коридору ровно, ни разу не сбившись.
Я сидел над остывающей кашей, гонял ложкой по дну рыбью косточку и додумывал про замороженный счёт. Других денег на борту не водилось. Конверт с призом за хот-доги опустел ещё на узле. Выходило, что ледник есть и мясо в нём лежит? Только ключ от двери висел на поясе у человека в сером. Дверь бы я снёс, хоть дубовую, хоть какую. Но вместо неё тут стояли голос в стене да четыре тысячи шестьсот шестьдесят, а их ни снести, ни отпереть.
— Тихон, — окликнул я. — А ключ-то у кого? У того, в сером, или у них над ним старшой есть, как у нас над мельником был староста?
Тихон опустил ложку в миску.
— А тебе зачем?
— Как зачем? Сходить да спросить по-хорошему, чего им от внучки надо. У нас если мельник воду перекрыл, к мельнику и шли, а не сидели всей деревней над пустым жёрновом.
— Ешь, — буркнул Тихон и подвинул ко мне кастрюлю.
Рис разварился в меру, рыба отходила слоями. Я съел и вторую миску. Бумажки отправились обратно в карман, на мороженое.
На следующее утро внучка спустилась на урок раньше Тихона и дожидалась его у мата, переминаясь с ноги на ногу. Злость у неё, видно, просилась в руки. Устроившись у саркофага и поджав ноги, я пообещал себе молчать.
Тихон притопал, дожёвывая на ходу. Первым делом он толкнул её ладонью в плечо, как бывало на спутнике. Лия качнулась и осталась на месте. От толчка в другое плечо она даже не моргнула. Тогда Тихон обошёл её кругом и пихнул посильнее, в грудь. Внучка только выдохнула, потому что стойка у неё уже сложилась: ступни держали палубу целиком, а плечи ушли книзу. Вся она вросла в железо, как столб коновязи, к которому привязывают разом трёх лошадей.
— Стоит, — прогудел Тихон.
Ещё как стоит, хотел я сказать. Вот только левая пятка у неё на выдохе приподнималась, на волосок, и про это надо бы. Тут я прикусил язык, урок-то вёл Тихон.
Он кивнул на браслет. Стоило Лие прижать пальцем пластинку Драйвера с зелёным торцом, сидевшую в разъёме, как браслет щёлкнул и засветился огоньком. Повернувшись к мату на цепи, внучка выдохнула и врезала ладонью плашмя.
Воздух у мата загустел и ухнул, как перина, которую выбивают на морозе. Мат отлетел на всю длину цепи и, звякнув звеньями, качнулся обратно. Со вторым ударом вышло так же, только мат взлетел повыше. На третьем ладонь шлёпнула по коже вхолостую, пусто, будто внучка похлопала по плечу приятеля.
— Два из трёх, — обронил Тихон.
Лия затрясла кистью, будто стряхивала с неё воду.
— Два?! Третий я так же била! Так же! Я ничего не меняла!
Тихон сгрёб её запястье в свою лапищу, повернул ладонью к свету. Долго он его разглядывал, будто ему подсунули на торгу монету сомнительной чеканки.
— Это ты уже ударила, а рука ещё думает.
— Думает?! Рука?! И как её отучить?
Тихон отпустил её запястье.
— Бей.
Про руку Тихон сказал верно. На третьем ударе рука у неё сперва подумала, а уж потом пошла, я это видел. Подсказка, как отучить руку думать, вертелась у меня на языке, длинная, с примерами. Чтобы она не выскочила, я подсунул под себя ладони и уселся на них.
Лия лупила ещё с полчаса. Пустые шлепки приходились через два удачных на третий, как заведённые. Тихон только кивал. Наконец он уронил «вечером» и утопал в машинное отделение.
Внучка плюхнулась на палубу у мата и разглядывала свои ладони. Даже от саркофага мне было видно, что мозоли у основания пальцев пожелтели и затвердели. Одна, на правой, лопнула и розовела мокрым. Урок кончился, значит, и молчать было уже незачем.
— Ты её в тёплую воду с солью, — заговорил я. — Подержи, пока вода не остынет, а потом не трогай, пусть подсохнет. И край не сдирай, я видел, ты его ногтем поддеваешь. Мозоль, она как кора на дереве, содрать недолго, а нарастать будет неделю. А стоишь ты хорошо, внучка, правильно стоишь. Пятка вот только левая, на выдохе…
— Знаю, — Лия стиснула ладони в кулаки. — Пятка.
Про пятку Тихон ни слова не говорил, уж это бы я услышал. Значит, сама заметила! Этому я обрадовался даже больше, чем стойке.
Назавтра Тихон наконец добрался до столика. До того самого, откидного, из рубки, что треснул подо мной, когда я вылез из кармана. Отвинтив столешницу от панели, он приволок её на камбуз и уложил на наш стол трещиной кверху. Клей, которым он залил трещину, пах едко, как в сапожной мастерской. У меня даже защипало в носу. Дав клею схватиться, Тихон перевернул столешницу, приладил к изнанке стальную пластину и взялся сажать её на заклёпки.
Дело шло к обеду. На доске у мойки оттаивала последняя рыба с «Камбалы», серебристая, с ладонь. Тихон, весь в клею, поглядывал на неё через плечо и вздыхал, но от пластины не отходил. Рыба ждать не станет, рассудил я. Греть мне нельзя, это я помнил ещё со сковородки. Только греть тут взялась бы плита, а я бы рыбину положил да перевернул, разве ж это греть? Сковородки у нас нет, это верно. Но ведь и на углях жарили, сколько я себя помню, безо всякой сковородки, прямо на жару. Повернув ручку ближней конфорки, я подождал, пока та нальётся красным. Потом капнул на неё масла из бутылки и положил рыбину.
Зашипело так, что любо-дорого послушать! Кожа на рыбе пошла пузырями и прилипла. По камбузу потянуло палёным, сладко и густо. Жар, видно, был великоват. Мне захотелось убавить его чуть-чуть, слегка, чтобы рыба не горела снизу, пока сверху ещё сырая. Я щёлкнул ногтем по ручке, будто сбивал нагар со свечи.
Ручка осталась у меня под ногтем, целая. А под рыбой вдруг сделалось пусто. Рыбина шлёпнулась на голую панель, свесившись хвостом в дыру, где только что был жар. Дыра вышла круглая, с чистыми краями, будто из раскатанного теста вынули стаканом кружок. Из глубины торчали концы проводов, светлые на срезе. Капли масла, только что шипевшие, собрались в шарики и повисли над дырой, как бисер на невидимой нитке. Запах палёного ушёл вслед за конфоркой, разом и весь. На камбузе запахло одной сырой рыбой. Мне стало скучно, как у мойки, когда последняя миска уже на сушилке, а руки ещё в воде. И вдобавок досадно. Опять! Слегка ведь хотел…
Тихон у стола охнул и схватился за ухо, будто ему туда со всего маху гаркнули.
— Утрачена конфорка, одна из двух, — доложила решётка.
Тихон с полминуты смотрел на дыру в плите. От его вздоха на столе звякнули заклёпки. Потом он снова склонился над своей пластиной.
Я выудил рыбу из дыры за хвост, положил на тарелку и примостился рядом с ним на табурете. Делать мне больше было нечего, а смотреть, как Тихон чинит, я люблю.
— Ты его на пластину сажаешь, а надо бы на шипы, — заметил я, глядя, как он примеряет заклёпку. — Плотник у нас столешницы на ласточкин хвост собирал, ни единого гвоздя, и стояли они у него по сорок лет. А этот пластик клей возьмёт, а заклёпку не удержит, раскрошится вокруг неё, как сухарь. Петли ты две поставь, на одной он и в первый раз висел, оттого и треснул.
Прижав пластину к столешнице локтем, Тихон приставил заклёпку, примерился молотком.
И замер с молотком на весу, только ноздри у него раздулись. Он потянул носом медленно и глубоко, будто стоял у двери в старый погреб, куда никто не спускался со времён прадедов. Плечи у него приподнялись, словно над камбузом вместо низкого потолка ушёл ввысь каменный свод храма, сложенного задолго до того, как вокруг выросла деревня, и Тихон боялся под этим сводом кашлянуть. Тихон покосился на мои руки с тарелкой и сразу отвёл взгляд.
— Камнем тянет, — пробормотал он. — Старым…
— Так это из короба, — растолковал я. — Я ж в нём сидел на днях, в самом колене. Пыль там лежит такая, что ей сто лет, не меньше, а худи я так и не выбил, руки всё не доходят. Ты её понюхай, она вся коробом пропахла.
Тихон нюхать худи не стал. Он постоял ещё немного, разглядывая свой молоток, будто видел его впервые. Потом плечи у него опустились на место и он вогнал заклёпку одним ударом.
Тут я углядел в дверях камбуза внучку. На голос решётки она, видно, примчалась из рубки, судя по тому, как часто ходила под комбинезоном грудь. Взгляд её прошёлся по дыре в плите и задержался на шариках масла, которые всё висели над ней и не падали.
— Де-ед… Никогда больше не трогай плиту.
— Хорошо.
Подхватив табурет, я отнёс его к самой двери, подальше от плиты. Молча отходить было обидно, так что всю дорогу я бухтел.
— Хорошо-то хорошо, только плиты у вас делают хлипкие. Жесть одна, ногтем тронь, и нет её. Раньше рыбу пекли на углях, на ивовом пруте, никакой плиты не надо было, и выходила она такая, что пальцы облизывали. Насадишь её от головы до хвоста, подержишь над жаром, и кожица хрустит, а внутри сок. Зачем ставить плиту, если она от щелчка пропадает? Я ж только убавить хотел.
— Убавил, — бросила Лия, глядя на шарики масла над дырой, развернулась и ушла.
Тихон отмыл руки от клея и переложил мою рыбу в кастрюлю с водой. Туда же пошли три горсти рису из пайка, чтобы хватило на всех. Кастрюлю Тихон поставил на уцелевшую конфорку и, пока уха не сварилась, так от неё и не отошёл.
Уха вышла жиденькая, зато горячая. Пока я ел у двери на табурете, держа миску на коленях, Тихон дважды подливал мне из кастрюли.
— Хороша-а, — пробубнил я в миску.
— Порций двадцать шесть, — откликнулась решётка. — Было двадцать девять. Пассажир, три.
На следующий день, к обеду, Тихон прикрутил столик обратно к панели. Держался тот теперь крепко, на двух петлях вместо одной. Выходит, Тихон меня всё-таки послушал, хоть виду и не подал! Приятно, чего уж там. Внучка тут же разложила на нём свои бумаги, исчирканные цифрами. Я пристроился на палубе у кресла подкручивать ключик коту, потому что лапа у него опять махала через раз.
— Капитан, — щёлкнула решётка. — Лицензия перевозчика «Кормильца» отозвана регистром по ходатайству клана Юэ. Заказы недоступны.
Карандаш у внучки застыл посреди строки. Я ждал, что она выругается или хоть браслет дёрнет. Вместо этого Лия перевернула лист чистой стороной кверху и стала выводить столбик заново, проговаривая вслух каждую строчку.
— Денег нет. Заказов нет, — карандаш пополз вниз по листу. — А порты?
— Порты с долей клана Юэ перевозчику без лицензии в приёме откажут, — отозвалась решётка.
— Топливо… Зина, топливо на сколько?
— Уточню к утру под холодный ход.
— К утру. Ладно. — На листе появилась галочка. — Испытание через тринадцать дней. Зина, доли кланов.
Над панелью вспыхнула карта, та самая, с россыпью портовых точек и нитками трасс между ними. Я привстал с палубы на колени, чтобы разглядеть её из-за кресла. Точки одна за другой окрашивались в красный да жёлтый. Внучка повела по экрану пальцем, от одной к другой, и называла их коротко, как гвозди забивала:
— Юэ. Юэ. Юэ с Ханем. Опять Юэ. С долей. И тут с долей… — Палец дошёл до края карты и вернулся. — Все. Все, кроме Секты. И Пыли.
Белых точек на карте осталось две, будто последний снег на весенней пашне. Одна, знакомая, светилась в стороне от трасс, храмовая станция, где в буфете рис пах молодым. Другая, совсем бледная, висела ещё дальше, на отшибе, куда не тянулась ни одна нитка. Пыль, значит. Чудное имя для станции, да мне ли здешние места переименовывать?
Только теперь до меня дошло, о чём толковал тот вежливый, в сером, когда огоньки на экране мельчали, а его слова шуршали из посоха мастера Гу. «Пусть сядут сами». Сесть, выходит, это когда топливо кончилось, а приткнуться некуда, потому что ни на один причал не пустят? Сядем сами, там, где оно кончится. И никто в нас ни разу не выстрелит…
Из всего, что я умел, тут не годилось ничего. Выходило у меня только крупное, корабль убрать или переборку снести. А здесь лежала одна бумага в регистре, которого я в глаза не видел, с печатью да словом клана. Такую хоть порви, написанное всё равно останется, это я понял ещё на досмотре. Во рту у меня стало пресно, будто я её сам жевал. Подкрутив ключик до упора, я водрузил кота обратно на панель. Кот замахал лапой ровно, будто ему одному на всём корабле было что праздновать.
— Внучка, — подал я голос с палубы. — А если продать чего? Худи вон тёплая, хорошая. Кота можно, хоть и жалко, пружина у него слав…
— Кота не трогай.
— Не трогаю, — я на всякий случай отодвинул от него руку. — Тогда я мыть могу. На станциях посуды, поди, тоже много, а я мою чисто, это и Тихон скажет.
— Сиди. Ты тут не поможешь.
Она буркнула это, не поднимая головы от листа, и карандаш у неё пошёл дальше.
Утром женщина в стене выдала обещанное. Я как раз налил внучке чаю из чайника, который Тихон только что вскипятил. Кружка со сколом на ручке встала на починенный столик.
— Капитан. Топлива на шесть дней при холодном ходе. До «Ясного Предела» — восемь.
Когда Лия потянулась к кружке, я приметил, что лопнувшая мозоль у неё на ладони уже подсохла корочкой. Внучка обхватила кружку обеими руками, но пить не стала. Тихон, стоя в дверях, грыз полоску сушёной рыбы и поглядывал на карту поверх внучкиной головы.
— Шесть есть, восемь надо, — Лия ткнула в экран. — Двух дней нет. А ближе? На четырёх — можно?
— На четырёх — до Пыли, — прогудел Тихон.
— А что такое Пыль? — спросил я. — Ты её вчера поминала, внучка, я ещё подумал, станцию так не назовут. Станции зовут красиво, «Семь Ветров» там или «Медный Рынок». Пылью зовут то, что с полок вытирают. Это город? Или так, причал в чистом поле?
— Место, где никто не хочет быть, — проронил Тихон.
— А мороженое там есть?
— Там и вода не всегда.
Тихон снова принялся за рыбу. Я было собрался расспросить, как это вода бывает не всегда, если она либо есть, либо нет. Но внучка потянулась к стеклу. Там, на прищепке, рядом с квитанциями за стоянку, висел талон Секты с оттиснутой датой испытания. Лия сдёрнула его и положила на столик возле кружки.
— Двенадцать дней, — пробормотала она себе под нос.
Взгляд её ушёл с даты на листок, где столбиком стояли шестёрка и восьмёрка. Оттуда он перебрался на карту, где бледная точка Пыли висела в четырёх днях пути, а Секта в восьми.
— Секта, — отрезала она. — Холодным ходом. Всё выключить, кроме воздуха.
— При полном холодном ходе топлива на семь с половиной дней, — отозвалась решётка. — Не хватит половины дня.
Тихон перестал жевать. Внучка ещё посидела, держа талон двумя пальцами за край. Потом она медленно повернулась ко мне вместе с креслом. Левая ножка скрипнула.
— Дед. Ты можешь сделать так, чтобы корабль был… не тут, а там?
Я крепко задумался. Кот на панели махал лапой, уточка рядом с ним стояла смирно. Тихон в дверях держал свою рыбу на полпути ко рту. Над кружкой со сколом ещё поднимался пар. Внучка держала талон за самый край, и уголок у него опять загнулся под пальцами.
— С вами внутри — не получится.
Глава 14. Ярлык
Когда паломник в иллюминаторе буксира поклонился мне, я поклонился ему в ответ. Он сидел у себя в кормовом окошке, бритоголовый, в бурой домотканой рубахе, держа ладони лодочкой у груди. Между нами были два стекла, его и наше, рубочное, к которому я придвинулся вплотную. А ещё трос толщиной в мою руку тянулся от их кормы к нашему носу и гудел после рывка. Поклон у него вышел глубокий, лбом до самой рамы. Пришлось и мне согнуться пониже, придерживая капюшон, чтобы не съехал на нос. У нас на ярмарке поклонов не жалели. От лишнего поклона спина ни у кого не отваливалась, а человек помнил до вечера и ходил обиженный.
Выпрямившись, я заметил, что его соседи кланяются тоже, только каждый своему. В окошках сидели такие же бурые и бритые. Каждый отвешивал поклоны тому, что проплывало мимо, будь то красный огонёк бакена на краю системы или искра чужого корабля вдалеке. Один, совсем старенький, кланялся просто в черноту. Мерно, без передышки, как маятник у ходиков. Вера у них, видно, такая, всему встречному кланяться. По мне, хорошая вера, тихая.
Буксир нам прислала Секта. Половины дня хода, про которую предупреждала женщина в стене, нам всё-таки не хватило. Машина заглохла ночью, когда я ещё спал в трюме у саркофага. Разбудила меня тишина. Я сел рывком и прислушался, будто к больному, у которого вдруг стихло дыхание. Холодным ходом машина и прежде стучала вяло, через раз. А тут смолкла совсем. Палуба подо мной сделалась мёртвая, как остывшая печь, на которой уже не полежишь. Сквозь железо я расслышал, как в рубке скрипнуло внучкино кресло. Туда я и пошлёпал, на ходу натягивая капюшон. В коридоре стоял такой холод, что я поджимал пальцы в шлёпанцах. Кто ж такой холод на корабле держит?
— Капитан, — доложила решётка, едва я сунулся в люк. — Топлива ноль. Двигатель остановлен. Дрейф. До станции полдня хода.
Внучка сидела в кресле, поджав ноги, в сером свитере из отцовского ящика поверх комбинезона. Рукава свитера были натянуты на кулаки, а изо рта у неё шёл пар. Лампы горели вполнакала, оттого я не сразу разглядел, что вся панель погасла, кроме зелёного огонька воздуха. А кот рядом с уточкой? Даже лапой не махал. Пружина у него, видно, тоже озябла…
— Зина. — Лия сняла с прищепки у стекла талон. — Канцелярию Секты. Номер с оборота.
— Передано.
Ответа пришлось ждать с полчаса. Времени хватило, чтобы сбегать на камбуз, где Тихон с вечера укутал чайник своей курткой, и принести ей кружку тёплой воды. Внучка приняла её прямо в рукава свитера. Пить не стала, только грела пальцы. Сам я пристроился на палубе у её кресла, подобрав под себя ноги. Снизу, от железа, тянуло стужей, как из погреба, когда откинешь крышку.
— Внучка, — не утерпел я, — ты бы в трюм шла, там у саркофага теплее. Железо там толще, и воздух стоит. А тут у тебя стекло во всю стену, от него и дует. Стекло, оно тепло не держит, сколько его ни грей. У нас на зиму щели в окнах конопатили мхом и заклеивали бумагой, и то к утру вода в кадке схватывалась ледком. А ты сидишь у самого стекла и ещё ноги поджала. Ноги поджимать хорошо, когда сидишь у печки, а тут…
— Капитан, — перебила решётка. — Ответ канцелярии Секты Ясного Предела. Регламент. Держателю талона на испытание положена буксировка от границы системы. Буксир паломников назначен. Ожидание шесть часов.
Лия повертела талон в пальцах, будто проверяла, тот ли.
— Положена, — протянула она. Потом выдохнула в кружку, так что пар закрыл ей пол-лица. — Хоть раз…
Переспрашивать было незачем, и так понятно. С того утра, как женщина в стене объявила про замороженный счёт, бумаги шли на внучку одна за другой. Сперва счёт, за ним лицензия. А эта, получается, вышла в её пользу. Значит, и здешняя бумажная мельница нет-нет да и смелет муки в наш мешок.
Буксир притащился, когда обещали. Всё время, пока он подваливал к нам кормой, я его разглядывал. Старый он был, постарше «Кормильца», короткий и пузатый. Пока он разворачивался, я приметил два сопла на корме и решётчатую мачту над рубкой, а потом и обшивку. Латали её столько раз, что заплаты лежали внахлёст, как черепица на старом сарае. По-хорошему, такой корпус давно пора было резать на лом. А он всё летал, за что я его даже зауважал. На мачте и поручнях по бортам густо висели ленты, белые да красные, выгоревшие до розового. Все исписаны столбиками знаков. Молитвы, надо думать. Ветру в пустоте взяться неоткуда, так что ленты застыли колом, как сосульки на застрехе, и только вздрагивали все разом, когда буксир подрабатывал соплами.
С кормы нам швырнули трос с магнитной лапой на конце. Лапа клацнула о наш нос так, что «Кормилец» отозвался звоном, будто ведро, в которое с размаху уронили ковш. Мне сразу не понравилось, что пристала она к левой проушине, сбоку. Стоило буксиру дёрнуть, как трос вытянулся в палку. Переборки у нас крякнули все разом. Тут-то паломник в окошке мне и поклонился.
Буксир тянул скверно. Через каждые три-четыре вдоха трос провисал и тут же натягивался снова, с тугим звяком. Ленты на мачте дёргались при каждом рывке, как от испуга, а нос «Кормильца» уводило влево. Рулевой на буксире, видно, спохватывался и подворачивал, отчего нас тащило вправо. Так мы и ползли к станции, виляя, как пёс, который учуял сразу два следа. Тихон выбрался из машинного поглядеть на буксировку и пристроился у меня за спиной, дожёвывая сухарь. Крошки сыпались мне на капюшон.
— Трос они не туда завели, — пожаловался я ему. — За левую проушину. А надо по оси, за носовую, посерёдке, вон она у нас торчит пустая. Нас из-за этого и водит, как телегу, к которой лошадь припрягли сбоку, а не в оглобли. И левое сопло у них недодаёт. Ты погляди, оно красное, а правое голубое! Форсунку забило или топливо идёт с воздухом, оттого и рывки. Левое недодаёт, рулевой подворачивает, вот и идут они боком, по-рачьи, и полтяги у них уходит на то, чтоб держать прямо. Раньше так не гоняли. Перед каждым выходом сопла глядели по отдельности, а трос заводили по оси, чтобы шло ровно, как вол в борозде. А эти полдня нас тащить будут, хотя управились бы за четверть!
Тихон дожевал, покосился на красное сопло и ссыпал крошки с ладони себе в карман.
— Дарёному буксиру в сопла не глядят.
— Так я не в сопла, я в форсунку, — возразил я. — Её и снаружи видно, по цвету. Ты сам глянь, Тихон, у тебя глаз намётанный. Пламя у неё рваное, с краснотой, такое бывает, когда…
Но Тихон, так и не дослушав, уже утопал вниз, к своей заглохшей машине. Внучка за всё это время ни разу не обернулась. Она сидела с давно остывшей кружкой и смотрела мимо буксира вперёд. Там, в черноте, проступала светлая точка.
Полдня я так и простоял у стекла. Паломник в окошке время от времени поднимал на нас глаза, на «Кормилец» и на меня, с тем же тихим лицом. Потом снова опускал их к чёткам. Точка впереди росла, пока не сделалась белым кольцом с золотой каймой и тёмным куполом посередине. Тут я её и узнал, по куполу. Там, у зала Владыки, был буфет с рисовыми шариками. Рот у меня сразу наполнился слюной, будто я уже стоял у витрины. Только до буфета было ещё далеко, потому что отцепили нас у самого дальнего причала. Секта, как доложила женщина в стене, ставила туда паломников и всех, кого приводили на тросе. За стоянку там, по её же словам, с держателей талона не брали. Квитанций на прищепке у стекла и правда не прибавилось.
До испытания оставалось ещё четыре ночи. Все эти дни «Кормилец» так и прождал у дальнего причала на станционном кабеле, которого хватало на воздух да на одну конфорку. Тихон варил всё ту же одну порцию на троих, только разводил теперь пожиже. Я хлебал свою долю по ложечке и каждую держал во рту подольше, будто от этого её становилось больше. Внучка с утра сидела над бумагами. К вечеру она спускалась в трюм и лупила мат так, что звон цепи доходил до самой рубки.
В утро испытания она задержалась у люка трюма, уже в чистом комбинезоне, с мокрыми после умывания волосами. Она застегнула браслет на последнюю дырочку. Он всё равно съезжал к кисти. Это сколько ж она недоедает?
— Дед. На площадку не приходи.
— Хорошо. Ты только левую пятку не отрывай, а то она у тебя, как устанешь, сама кверху лезет, и тогда…
— Знаю.
Она кивнула и ушагала, не оглянувшись. А я ещё посидел у саркофага, прикидывая. Правильно она решила, если разобраться. В прошлый раз стоило мне только спросить, как свет в зале погас целиком, вместе с Владыкой. Погаснет он посреди испытания, и как ей тогда бить? Да и на что ей там дед, раз она так сказала?
Куда идти, если не на площадку, мне было ясно с прошлого раза.
К буфету я засеменил галереей, в обход зала Владыки, как нас тогда выводили. Рисом запахло уже на втором повороте, распаренным, с кунжутным маслом. Только теперь к нему не примешивался горелый дух со дна котла. В арке пришлось посторониться, пропуская женщину с лотком шариков. За ней поспевали двое ребятишек и тянули к угощению руки прямо на ходу, а она поднимала лоток повыше, над их макушками.
С порога я увидел, что буфет на этот раз набит битком. За высокими столиками ели стоя люди, кто с узлом под мышкой, кто с младенцем на руках. Взгляды у всех то и дело тянулись в сторону окна. Родня и земляки диких пришли за своих поболеть, не иначе. Пахло рисом, мокрыми куртками и чаем. Столы были заставлены пустыми лотками и мисками, которые никто не успевал уносить. В окошке для грязной посуды подносы громоздились горой, верхний съехал набок и грозил вот-вот свалиться. Глядя на эту гору, я невольно пошевелил пальцами в кармане, будто над накрытым столом. За стойкой метался буфетчик, тот же самый, круглолицый. Фартук поверх рясы, стопка мисок до подбородка.
Едва он поднял на меня глаза, стопка качнулась. Он еле успел прижать её к груди.
— Это ты… — выдавил он и тут же поправился: — Это в-вы… выключили Владыку?
— Не выключал я его. — Я придвинулся к стойке и навалился на неё локтями, чтобы ему не пришлось кричать через весь буфет. — Спросил только, по-хорошему, чей он ученик. Он сам отвернулся да связь оборвал. Лампу выключают, а тут человек обиделся, разница ведь есть!
— Тише! — Буфетчик покосился на окно в дальнем конце, будто оттуда могли подслушать. — Тише… господин…
— Да я тихо. Ты мне лучше скажи…
Тут я нагнулся к витрине и забыл, о чём хотел спросить. Шарики лежали под стеклом теми же рядами, треугольные, с полоской водоросли снизу. Только углы у них теперь были острые, не оплывшие. На срезе видно было каждое зёрнышко отдельно. Теперь он снимал котёл с огня раньше, вот оно что! Не забыл моей подсказки! Я обрадовался так, словно это я сам его снимал.
Пошарив в кармане на животе, я нащупал внучкины бумажки. Только они у меня лежали на мороженое. А его здесь, судя по витрине, не держали. Да и мои ли они, если честно?
— Денег у меня на шарики нет, — признался я. — Зато посуды у тебя, гляжу, гора. Давай я помою, а ты мне шариков. Мою я чисто, это тебе на нашем корабле и механик скажет, и женщина в стене. Я и внучке говорил, что на станциях посуды много, а она не верила.
Буфетчик глянул на гору подносов в окошке, потом на меня. Осторожно, будто боялся их разбудить, он поставил стопку мисок на стойку. Потом снял с гвоздя за котлом запасной фартук и протянул мне через прилавок на вытянутой руке.
Фартук хрустнул у меня в руках, казённый, накрахмаленный. Когда я его развернул, на груди блеснул вышитый золотом круг Секты. Завязки у него оказались такие длинные, что хватило бы на двоих. Обмотав их вокруг себя дважды, я затянул на животе бантик, поверх кармана. Жёлтая худи осталась торчать из-под фартука только рукавами да капюшоном.
К мойке буфетчик повёл меня между столиками в дальний конец буфета, к самому окну. Окно шло во всю стену, от пола до потолка. За ним, ярусом ниже, лежала круглая площадка, выложенная светлым камнем. Та самая, для испытаний. Внучка велела на неё не приходить, я и не пришёл. А окно над мойкой прорубил не я.
Вода из крана текла еле тёплая. Губка на краю мойки истёрлась и посерела, как старый обмылок. Я всё равно сунул руки в воду по запястья и постоял так, пока не отпустило плечи. С самого утра, как внучка ушла на площадку, я не знал, куда себя деть. А тут тарелки грязные, вода есть, сразу понятно, что делать. Мокрые миски в подносах сидели одна в другой так плотно, что разнимать их пришлось с чмоком.
— Ты что ж это посуду в кучу валишь? — забухтел я, когда буфетчик подтащил мне второй поднос. — Большие с малыми вперемешку. Их ставят по размеру, большие вниз, малые сверху. Тогда и стопка не поедет, и мыть удобно, бери сверху одну за другой. А мокрые миски друг в дружку не вставляй, они присосутся, потом не разнимешь, только побьёшь. И воду горячей пусти. В такой жир не отходит, его только по тарелке размазывать. Губку смени. Этой и пол мыть стыдно, она уже не моет, а гладит! Щётку бы тебе ещё, с жёсткой щетиной, для котла…
Буфетчик промолчал. Зато он открутил кран с горячей водой до упора и выудил из ящика под стойкой новую губку, жёлтую, в обёртке. Я принял её обеими руками. Вода сразу пошла такая, что от неё поднялся пар. Жир с тарелок сходил с одного прохода.
Справа, у самого моего локтя, стояла посудомойка, высокая, с откидной дверцей. Машина эта мыла посуду кипятком и сушила паром, а сама натужно гудела, с присвистом. А в конце каждого круга взвизгивала, как поросёнок, которого прищемили калиткой. Когда буфетчик вытянул из неё корзину, я заглянул внутрь. Коромысло с дырочками, которому полагалось вертеться и брызгать, сидело на оси криво. Под пальцем оно шло рывками, туда и обратно, как колодезный ворот с погнутым валом. Половина дырочек на нём забилась рисом. На дне, над сливом, лежала решётка фильтра, так густо облепленная разваренными зёрнами, что сквозь неё не проглядывало дно.
— Ох, ну кто ж так с машиной обходится! — попенял я коромыслу. — Хорошая ведь машина, умная. Сама греет и сама сушит, ты ей только воду дай да не обижай. А вы ей рис в горло пихаете… Коромысло у неё засорилось, вот она и пыхтит. Давление держит, а брызгать некуда, вода в дырки упирается и обратно. Оттого и визжит, это насос у неё надрывается. Решётку надо вынимать каждый вечер и промывать под струёй. Раньше за такими машинами ходили, как за лошадью. Почистил, напоил, она и везёт, а у тебя она нечищеная и с забитым носом. Дай-ка шпажку.
Буфетчик раздобыл и шпажку, бамбуковую, закусочную. Коромысло снялось с оси, стоило открутить барашек пальцами. Я прочистил каждую дырочку, выковыривая рис по зёрнышку. Решётку пришлось обстучать о край мойки и промыть под кипятком. Потом насадил всё обратно и захлопнул дверцу. Посудомойка загудела ровно, низко. В конце круга она только вздохнула паром. Буфетчик постоял над ней, послушал, моргая. Потом он сбегал к витрине и пристроил на край мойки, у моего локтя, блюдце с шариком.
Шарик был ещё тёплый. Я откусил угол.
— Вкусно.
Внутри оказалась рыба.
Так у нас и пошло. Я мыл, буфетчик таскал подносы. Едва я ставил на сушилку последнюю миску, на блюдце у локтя появлялся новый шарик. То с рыбой, то с маринованной редькой, хрусткой, как огурец из кадки. За едой я молчал, чтобы не отвлекаться от вкуса. Доев, сразу брался за следующий поднос. От воды, из которой я почти не вынимал рук, подушечки пальцев скоро сморщились, как печёные яблоки.
Перед самым испытанием у стойки возник человек в сером халате поверх рясы. Буфетчик молча плеснул ему чаю. Пока тот пил стоя, в три глотка, прикрыв глаза, я успел разглядеть из-за мойки его лицо. Помятое, лет под пятьдесят, с мешками под глазами. Когда он поднял кружку повыше, на правой манжете у него показалось расплывшееся чернильное пятно. На шее на шнурке висела печать, медная, с деревянной рукоятью. Там, где ложатся пальцы, рукоять вытерлась добела, как черенок старой лопаты. Допив, человек обвёл буфет глазами. На всех он глядел одинаково, на матерей с узлами и на меня в фартуке. Так, наверное, глядел бы паромщик на двадцатитысячную подводу. На моих жёлтых рукавах его глаза задержались на вдох, не дольше. Потом он поставил кружку и вытер губы тыльной стороной ладони. За боковой дверью, куда он скрылся, вела вниз лестница.
Скоро из-за окна над мойкой донёсся знакомый низкий гул, тот, что в прошлый раз отозвался у меня под рёбрами раньше, чем в ушах. Глянув в окно, я увидел, как над площадкой засветился Владыка. Этот был поменьше прежнего, ростом с хорошую сосну. Он сидел прямо в воздухе над серединой площадки, скрестив ноги. Нимб у него за головой колыхался всё так же неспешно. По краю, если приглядеться, сыпалась мелкая искра, будто у проектора отходил контакт. За месяц так и не наладили. Буфет при его появлении притих, только посудомойка у меня под боком гудела своё.
Опустив глаза на площадку, я первым делом отыскал внучку. Её выдало то, как она переступала с ноги на ногу, во втором ряду с краю. Сверху, с нашего яруса, она казалась не больше чайной ложки на сушилке. Только потом я разглядел остальных. Дикие стояли на светлом камне в два ряда, по десять в каждом. Вокруг них в пол были врезаны медные кольца, одно в другом, как круги на пруду от брошенного камня. Перед рядами вырос тот самый человек в сером, с печатью на шнурке. Экзаменатор, стало быть.
— Стойка. Под давлением.
Сипел он по-утреннему, а долетало до меня не хуже, чем бульканье котла за спиной. Слух у меня такой, что я и через три переборки разбирал внучкин вздох. А тут было всего-навсего окно.
Медные кольца в полу загудели. Воздух над площадкой задрожал и загустел, как над плитой, на которой калят пустую сковороду. Все двадцать разом осели, будто каждому положили на плечи по мешку с мукой. Рослый парень в куртке с заплатами, крайний в первом ряду, рухнул на колено почти сразу. За ним плюхнулся на камень тощий подросток и обхватил голову руками. Внучка стояла. Сквозь гул я слышал её дыхание. Неторопливый вдох через нос и выдох ещё медленнее, как учил Тихон. Кольца взяли тоном выше. Когда внучку качнуло, я перестал тереть тарелку. Левая пятка, подумал я. Но она уже опустила плечи и снова осела на всю ступню. Так и простояла, пока кольца не смолкли. К тому времени человек пять сидели на полу, а один лежал ничком.
Экзаменатор прошагал вдоль рядов, чиркая в листе. Сидевшим он только махнул, чтоб поднимались. Видно, одним заданием тут ещё ничего не решалось.
— Мишень.
Перед каждым засветился круг величиной с тележное колесо, голубоватый и мутный, как пар над котлом. Площадка загрохотала. Дикие били кто во что горазд, со вспышками и выкриками. Рослый в заплатах проорал «Сокрушающий Тигр Девяти Го-о-ор!» так протяжно, что ударил уже на излёте и смазал по краю. Мишень у него только моргнула.
Вслед за щелчком внучкиного браслета пошёл тонкий звон, тот самый, что я каждый вечер слышал в трюме. Драйвер встал. Внучка приложила по кругу ладонью плашмя. У соседа слева круг рассыпался искрами целиком. А у неё мишень треснула, сухо, с хрустом, как глиняная кринка, в которую плеснули кипятку. Зато трещина прошла через весь круг, от края до края. Проходя мимо, экзаменатор чиркнул в листе и у неё.
Я сунул в воду следующую миску и стал мыть дальше. Перегнуться через мойку к самому стеклу хотелось, хоть лбом в него упереться. Только тогда буфетчику пришлось бы самому возиться с подносами, а уговор есть уговор. Так что я переложил стопку тарелок с левой руки на правую и остался у мойки. Буфетчик тем временем бросил подносы и навалился на стойку, вытянув шею. Матери с узлами сгрудились у стекла по обе стороны от меня. Одна, в платке, шептала, не переставая:
— Сынок, ну… Ну, сынок…
— Удержание. Десять секунд.
Экзаменатор двинулся вдоль ряда с медной чашей под крышкой. Он вытряхивал из неё каждому на ладонь по сгустку эфира с куриное яйцо, голубому и живому на вид. Сгусток тут же принимался пухнуть и лезть во все стороны, как тесто из квашни, если его передержать. У кого Драйвер вставал, у того над ладонью смыкалась светлая чашечка и держала эфир, словно скорлупа. У рослого в заплатах сгусток лопнул с хлопком. Парень затряс рукой, шипя сквозь зубы. Внизу, должно быть, запахло грозой. Внучке сгусток достался последней.
Браслет у неё щёлкнул пусто, глухо. Звук этот был мне знаком по трюму. Им браслет отзывался на каждый третий удар по мату. Внучка вдавила Драйвер снова. Опять пусто. Когда сгусток у неё на ладони вспучился и полез между пальцами, я замер с чашкой в руке.
— Один, — пропел над площадкой тот же сладкий женский голос, что вызывал в зале номера. — Два.
В третий раз внучка жать не стала. Она переставила ступни и опустила плечи. Вторая ладонь легла на сгусток сверху, будто накрывала пойманного мотылька. Стойка у неё сложилась та самая, Тихонова, на всю ступню. Вдох носом, длинный. Выдох ещё длиннее.
— Пять. Шесть.
Между её пальцами пробивался голубой свет, тонкими лучиками, будто она несла в ладонях фонарь. Дыхание у неё сделалось хриплым. Сквозь гул над площадкой я слышал, как скрипят у неё зубы.
— Семь.
Вода с чашки текла мне в рукав, под фартук. А я так и стоял с чашкой на весу…
— Восемь.
Свет между пальцами рванулся. Внучку качнуло вперёд, на носки, и обратно на пятки.
— Девять.
Выдох у неё вышел долгий, со свистом.
— Десять.
Сгусток у неё под ладонями погас ровно и тихо, как задутая свеча.
Экзаменатор стоял рядом с ней. Вдоль всего ряда он прошёл, не поднимая головы, ровным шагом, будто много лет подряд мерил одну и ту же межу. А тут встал и поднял голову. Сиплое его дыхание сбилось, словно он в темноте нашёл на лестнице лишнюю ступеньку. Он уставился на её руки. Потом, не отводя от них глаз, нашарил в ящичке на поясе светлую пластинку и положил её себе на ладонь. Сверху он пристукнул печатью. Стукнуло глухо, словно по пню. Сам он так и глядел на внучку.
— Ученица.
Внучка подцепила пластинку двумя пальцами и приложила к браслету рядом с разъёмом, где сидел Драйвер. Щёлкнуло полно, с отзвоном, так что долетело и до меня.
Экзаменатор зашагал обратно вдоль ряда прежним шагом. А внучка так и стояла, держа левую руку перед собой, и смотрела на запястье. Ладони у неё покраснели, как после стирки в проруби. Даже мне отсюда было видно. Соседей уже повели с площадки к лестнице, а она всё смотрела.
Вспомнив наконец про чашку, я опустил её в мойку. Вода там совсем остыла. Руками, значит. Без Драйвера и без деда! Гордился я ею так, что в груди сделалось тепло и тесно, как в натопленной избе, куда набились гости. Женщина в платке рядом со мной всхлипнула. Который из диких её сынок, я так и не понял. Но внизу почти все удержали свои сгустки в светлых чашечках, так что всхлипывала она, похоже, на радостях. Мне тоже хотелось чего-нибудь такого, всхлипнуть, что ли, или хлопнуть буфетчика по спине. Вместо этого я схватил губку и вымыл чашку заново, хотя она и так была чистая.
Гул над площадкой сменил тон. Я оторвался от мойки как раз тогда, когда Владыка начал поворачиваться. Голова его плыла медленно. Нимб тянулся следом, задевая лучами медные кольца в полу, пока огромное гладкое лицо не развернулось к нашему окну. Буфет затих разом. Женщина в платке прижала узел к груди. Крышка от котла выскользнула у буфетчика из рук и заплясала по полу, звеня.
— Дикий в жёлтом? — прогремело так, что отозвалось и в полу, и у меня под фартуком. Тарелки на сушилке мелко задребезжали. — Здесь?
Внизу экзаменатор задрал голову к великану и отозвался так же сипло, как объявлял задания.
— В буфете, Владыка.
Великан помолчал. От колыхнувшегося за его головой нимба по стеклу передо мной проползло золотое пятно.
— Владыка запомнил.
Проекция висела, где висела. Рябило её не сильнее прежнего, а свет в буфете даже не мигнул. Нынче меня отделяли от неё ярус и толстое стекло. С вопросами я к ней не лез. Обижаться ему, выходит, было не на что.
— Злопамятный мальчик, — пробурчал я в мойку, снимая с подноса очередную миску. — Месяц прошёл, а он всё помнит! Учителя бы его сюда. Это ж учитель недоглядел.
Буфетчик подобрал с пола крышку и повертел её в руках, косясь на меня. Пристроив её на котёл, он метнулся к витрине и подложил мне на блюдце ещё один шарик.
К вечеру, когда родня диких разошлась, кто сияя, кто с красными глазами, подносы иссякли. В буфете остались пустые столики да мокрый пол. Пальцы у меня к тому времени побелели и сморщились до самых ладоней. Поясницу от наклона над мойкой ломило, но приятно, как после покоса. Шариков за день во мне набралось четырнадцать. Последним попался шарик со сливой, кислый до оскомины, который я доедал не торопясь.
Ближе к закрытию в арке объявился Тихон. Топливом от него несло так, что буфетчик сморщил нос. Механик протопал к мойке и оглядел меня в фартуке сверху донизу. Потом без спросу цапнул с моего блюдца недоеденную половину. Я не возражал. У Тихона на мои шарики право есть, он меня кормит.
— Заправился, — обрадовался я. — По запаху слышно. Полный бак, поди?
— Без лицензии не продают, — прогудел Тихон с набитым ртом.
— Как это не продают?! А мы как же? Нас что, опять на тросе тащить? Паломников, поди, на всех не напасёшься, у них и свои дела есть, кланяться вон…
— Регламент. — Тихон облизал палец. — Держателю талона до выхода из системы.
— Это докуда же?
— Ровно до выхода. — Он дожевал и стряхнул крошки с пальцев в мою мойку. — До Пыли хватит.
— А до узла?
— А на узле нас кто ждёт?
Я так и остался стоять с губкой в руке. До узла, выходит, не хватит. А хоть бы и хватило, порты там с долей клана. С отозванной лицензией нас ни к одному причалу не подпустят. Куда ж нам теперь? Я стиснул губку так, что потекло на фартук.
— До выхода, — заворчал я. — Это как гостя накормить до порога, а за порогом пусть как знает. У нас если в дорогу собирали, так хлеба клали на всю дорогу, а не до околицы. Регламент у них… Хотел бы я поглядеть, кто такие регламенты пишет. Небось сам-то заправляется до краёв!
Буфетчик тем временем сгрёб в бумажный пакет всё, что оставалось на витрине, загнул край и протянул мне через мойку.
— За посуду.
— Это много, — смутился я. — Спасибо. Ты решётку у машины по вечерам вынимай, не забывай. И рис снимай, как сегодня, хорошо снимал.
Он кивнул. Потом, помявшись, мотнул подбородком на мой фартук и махнул рукой, оставь, дескать. Развязывать его я не стал. На камбузе у нас такого нет, а мою я там каждый день.
На «Кормилец» мы с Тихоном вернулись галереей, тем же кругом. Всю дорогу я нёс пакет перед собой обеими руками, как каравай на свадьбу. Внучка ждала в рубке. Она сидела в своём кресле, не включая панели, и держала левую руку на коленях ладонью кверху. Вблизи её ладони оказались ещё краснее, чем из окна. Посреди правой вздулся белый волдырь, как от ожога кипятком. Пальцы другой руки поглаживали светлую пластинку на браслете, с оттиском печати. Ярлык сидел рядом с разъёмом, из которого торчал зелёный торец Драйвера. По оттиску внучка вела ногтем, туда и обратно, будто проверяла, не сотрётся ли. На свой корабль она так не смотрела ни разу, сколько я её знаю. Даже когда говорила «мой корабль» таким голосом, что Тихон отходил подальше.
— Это что на тебе? — Она дёрнула подбородком на фартук.
— Фартук, — похвастался я и разгладил на груди золотой круг. — Дали за посуду. Я у них целый день мыл, ты не думай, на площадку я не ходил. Мойка у них, правда, под окном стоит, так что слышал я всё, и как ты стояла, и как держала…
— Слышал, — перебила Лия и снова уставилась на пластинку.
— Ладонь бы тебе помазать. У Тихона, поди, найдётся какая мазь, он же с машиной вечно то обожжётся, то…
— Потом.
Она стиснула руку с пузырём в кулак и спрятала её под локоть другой.
Тихон отстыковал нас молча. Под лязг захватов «Кормилец» отвалил от дальнего причала своим ходом, на топливе, выданном до выхода. Палуба под шлёпанцами снова загудела, тихо и ровно. С той ночи, как смолкла машина, я всё прислушивался к палубе. Теперь у меня отлегло, будто это у больного наконец выровнялось дыхание. У соседнего причала я приметил знакомый буксир. Ленты на его мачте торчали колом. В кормовых окошках никого не было. Жаль. Я бы тому бритому на прощание поклонился как следует, пониже прежнего, чтобы уж наверняка не недодать.
— Капитан, — заговорила решётка. — Ярлык ученицы Секты Ясного Предела за капитаном Верес записан. Топлива до Пыли. Порций двенадцать. Шарики рисовые, пакет, один. Не является пайком.
Я покрепче прижал пакет к фартуку. Хорошо всё-таки, что шарики едут с нами. На Пыли, Тихон говорил, и вода не всегда…
— До Пыли четыре дня, — продолжила решётка. — Заправка на Пыли одна, частная, хозяйка Мамаша Фэн. Цена топлива вдвое против сети. Средств на счету капитана ноль доступных.
Внучка накрыла пластинку ладонью, красной, с пузырём.
— Ученица может работать по контрактам культиваторов.
— На Пыли контрактов культиваторов ноль. За год.
Глава 15. Пыль
Пыль набилась мне в шлёпанцы с верхней же ступеньки трапа. Первое место, подумал я, где мне не нравится ходить. Мелкая, тёплая, как мука из-под жерновов, только рыжая. Она лезла между пальцами и забивалась в каждую трещинку на подошве. По палубе я шлёпал куда хотел, по камню у Секты тоже. А тут замело весь трап. На каждой ступеньке шлёпанец так и норовил остаться, как калоша в весенней колее. На полпути вниз пришлось остановиться и вытряхнуть левый, постукав им о поручень.
— Пыль, — доложила у меня за спиной женщина в стене из наружной решётки над люком. — Посадка. Топлива ноль. Порций восемь. Средств на счету капитана ноль доступных.
Я слушал её на одной ноге, со шлёпанцем в руке. Ноль, ноль, а промеж них восемь порций, как две пустые миски по бокам от одной полной. Пока я стоял, в правый нанесло вдвое. Хоть бы веник у трапа держали! Тряпку бы у порога положили, гостю ноги обтереть.
Ветер тянул ровно и всё в одну сторону, будто за краем поля забыли прикрыть дверь. Пыль от него неслась низкой позёмкой, шуршащей о ступеньки и о мои голые щиколотки. Я глянул вверх, прищурясь. Небо висело низкое, рыжеватое. Солнце проглядывало сквозь него мутно, как пятак со дна колодца. По такому свету я так и не понял, утро тут или вечер, завтракать пора или ужинать.
Стоило ветру донести до меня запах каши, как я повернулся на запах, будто подсолнух. Тянуло ею шагах в ста от трапа, от длинного приземистого барака из гнутого листа. С наветренной стороны его занесло пылью до самых окон. Я сразу пожалел того, кто там подметает. Над крышей я разглядел столб с жестяным раструбом, а перед дверью колонки со шлангами, свёрнутыми в кольца. Столовая и заправка разом, стало быть. Из-за барака неслось тяжёлое кашлянье с перебоями. Туда же, за угол, ветер утаскивал чёрный дым. Генератор захлёбывался, бедный. Кто ж его так довёл? Такой кашель я и с закрытыми глазами узнаю.
Я повёл глазами по полю. Кроме «Кормильца», там стояли два кораблика поменьше, оба серые от пыли по самые иллюминаторы. Эти, видать, давно не взлетали, иначе сдуло бы с них пыль соплами. А по левую руку, вдоль края поля, на бетонных опорах лежали цистерны, пузатые, ржавые, в полтора моих роста. Белые номера на боках у них шли от одного до восьми, а ниже номеров тянулись чёрные потёки до самых опор. К люку наверху у каждой вела лесенка. Хозяйство большое, подумал я, а прибрать всё недосуг. Кому тут прибирать?
Внучка сбежала по трапу мимо меня, на ходу закатывая рукава комбинезона. Отцовский свитер, я приметил, остался в рубке на спинке кресла. Следом, перехватывая поручень, грузно сполз Тихон. Внизу он встал, склонив голову набок и прислушиваясь к кашлю из-за барака.
Пока я глазел на цистерны, от барака навстречу нам уже вышагивала женщина. Большая, широкая, в старом скафандре, только шлем от него болтался у неё за спиной, как откинутый капюшон. Поверх того же скафандра был повязан клеёнчатый фартук в пятнах, а на груди, на шнурке, висел калькулятор с кнопками под толстый палец. В него она и тыкала, пока шла, загребая сапогами пыль. Мамаша Фэн, догадался я, про которую рассказывала женщина в стене. Фартук на скафандре пришёлся мне по душе. Я ведь и свой носил поверх худи, золотым кругом наружу. Выходит, не один я такой хозяйственный.
— Топливо, — внучка дёрнула подбородком через плечо, на «Кормилец». — Полный бак.
Фэн дотыкала своё и повернула калькулятор экраном к ней.
— Вдвое.
— Вдвое, — повторила внучка и вперилась в экран, будто там могло выйти другое число. — Счёт заморожен. Денег ноль.
— Работой тоже можно. — Фэн пожевала губами и мотнула подбородком на цистерны. — Нужно почистить цистерны. Литр за цистерну. Скребок дам. Кормёжка моя. Растворитель тоже.
Губы у внучки зашевелились. Что это значит, я давно выучил. Так она в рубке перекладывала с Зиной ляны из кучки в кучку, когда кучек выходило больше, чем лян. Литр за цистерну мне сперва показался насмешкой: что такое литр на целый корабль, напёрсток на самовар? Только топливо у Фэн, как растолковала потом женщина в стене, было здешнее, густое, и на литре «Кормилец» шёл без малого сутки.
— Беру.
Тихон всё косился на угол барака, откуда валил дым. Потом обронил, не поворачивая головы:
— Генератор. Починю — минус двадцать процентов.
Фэн тыкнула пальцем калькулятор.
— Пятнадцать.
— Двадцать.
Фэн смерила его взглядом с головы до сапог, задержавшись на прожжённых рукавах и гайковёрте у пояса. Механика в нём она, видно, признала сразу.
— Двадцать.
— А я? — Я дошлёпал до них и встал рядом с внучкой. — Я тоже работать могу, хозяйка. Вы не глядите, что я в шлёпанцах, это у меня обувка такая, другой не выдали. Мне что носить, что чистить, всё одно, я к работе привычный, у меня руки…
Фэн скользнула взглядом по моему фартуку. Глаза у неё задержались на золотом круге Секты. Она хмыкнула и повернулась к внучке.
— В столовой двое охотников. Третий день сидят.
— За мной? — подобралась внучка.
— Может быть.
На том она и смолкла и зашагала обратно к бараку.
Двое, значит. Много ли надо, чтобы ждать? Я покосился на мутные окна барака. Стёкла отсвечивали небом, и отсюда сквозь них ничего было не разглядеть. Ладно, пускай сидят. Встанут, тогда и поглядим.
Тихон уже топал к углу барака, к генератору. Выдёргивая шлёпанцы из пыли, я заторопился следом.
— Я тебе подсоблю, Тихон! Генераторы я знаю. У него воздух в топливе, по кашлю слышно, фильтр забился или трубка подсасывает. Ты его заглуши сперва, а я посвечу, где надо, или подержу. Одному-то и ключ подать некому, полезешь за ним сам, а гайка тем временем укатится…
— Нет. — прогудел Тихон, не оборачиваясь.
И скрылся за углом. Я постоял у того угла, где он скрылся, и пошевелил пальцами в шлёпанцах. Обидно, конечно… Ну и пусть, решил я. Помогу тогда внучке, у неё работа куда грязнее.
У первой цистерны внучка разбирала, что ей выдала Фэн. Она повертела скребок на длинной ручке и попробовала пальцем лезвие, сточенное в полумесяц. Не понравился мне этот скребок. Таким только штукатурку сбивать! У опоры она поставила канистру растворителя с краником и повесила на шею фонарь на ремешке. Потом внучка взялась обматывать тряпкой правую ладонь. Пузырь, вздувшийся у неё после испытания, лопнул ещё в дороге. Под ним осталась розовая мокрая кожа, едва подёрнутая корочкой. Затягивая узел зубами, она поморщилась.
— Ты бы руку-то поберегла, внучка, — начал я. — С такой ладонью в растворитель лезть нельзя, щипать будет до самого локтя. Давай я хоть вёдра носить стану. Ты сверху подашь, а я снесу, куда скажут, мне не трудно, всё равно сижу без дела…
— Сиди. — Она натянула фонарь на лоб.
Взлетев по лесенке, она откинула крышку люка. Оттуда шибануло так, что я отступил на шаг. Дух был кислый и тяжёлый, будто из бочки, где с осени квасилась капуста, а в неё по ошибке плеснули керосину. Внучка натянула на нос другую тряпку, повязанную на шее, и нырнула внутрь.
До полудня я просидел на опоре первой цистерны, слушая, как внутри скрежещет по железу скребок. Когда он изредка затихал, из-за стенки доносилось шипение сквозь зубы. Растворитель, должно быть, добирался ей под тряпку. Я всякий раз морщился, будто щипало меня. Внучка сама выставляла на крышу вёдра с чёрной жижей и сама же потом, вылезши, таскала их к яме за опорами. За всё утро она ко мне так и не обратилась. А я всё ждал, что позовёт… Наконец она выбралась совсем, чёрная по локти, с разводами на щеках. Тут же притопала Фэн с фонарём, сунула голову в люк и долго там светила. Потом выпрямилась и ткнула в калькулятор.
— Литр.
Внучка выдохнула, глотнула воды из фляжки и побрела ко второй.
Следующей по ряду стояла цистерна с цифрой три на боку, которую я обошёл кругом. Ржавчина висела у неё по нижнему шву лохматой бахромой. Под швом на опоре темнело старое пятно. Подтекала, значит, и давно. Куда ж хозяйка глядела? Я полез наверх, лесенка скрипнула под шлёпанцами. Внучка ещё с утра откинула тут крышку люка, глянуть, что внутри. Я сунулся в горловину и получил в нос тот же кислый дух. Насколько хватало света, стены изнутри обросли чёрной коркой в палец толщиной. На ободе люка корка тоже налипла жирной полосой, натёртой чужими локтями задолго до внучки.
Вот в это она и полезет, как управится со второй. С ладонью, на которой нет кожи, в растворитель, от которого у меня даже снаружи слезятся глаза! Почистить бы цистерну хоть чуточку, подумал я. Слегка, самую малость, чтобы корка отстала, а внучке осталось бы только вымести.
Я послюнил большой палец и потёр полосу на ободе, как мальчишкой оттирал со скатерти пятно варенья, пока мать не видела. Под языком у меня кисленько защекотало. Плечам стало легко, будто я снял с них коромысло с полными вёдрами, которое тащил через всю деревню.
Палец проехал по пустому месту… Лесенка ушла из-под шлёпанцев вместе с цистерной. Я сел в пыль прямо с верхней перекладины. Над полем бухнуло, туго и коротко, словно прямо надо мной захлопнули книгу размером с барак. Уши у меня заложило. С правой ноги сорвало шлёпанец. Он кувыркнулся в воздухе и упал туда, где только что было днище. Со всего ряда к опустевшим опорам потекла пыль, ручейками, как вода в слив из-под выдернутой затычки. Там она поднялась столбом и на миг сложилась в цистерну. Пузатую, с горловиной и лесенкой, точь-в-точь прежнюю, только сквозную, из одной пыли. Так она повисела, пока я моргал. Потом её подхватил ветер и потащил прочь с поля длинным хвостом.
Канистра с растворителем, которую внучка оставила внизу, между второй и третьей опорой, повалилась набок. Пробка отскочила. Растворитель плеснул на землю и тут же ушёл в неё, как в сухую губку. Осталось тёмное мокрое пятно с радужной плёнкой. От пятна так резануло по глазам, что я зажмурился. Бетонные опоры остались где стояли. Выемки в них, отполированные цистерной за много лет, теперь пустовали, как ладони, из которых забрали хлеб.
Рядом гулко отозвалась вторая цистерна. Внутри у неё загремело ведро, по железу шаркнул скребок. Коротко и сердито вскрикнула внучка. Её там качнуло вместе с ведром.
Я опустил глаза. Между пустыми опорами, у самых моих коленей, пыль слежалась гладкой коркой. Она была светлая, как пол из-под сундука, который полвека простоял на одном месте. Меня взяла досада, мелкая и колючая. Опять как со сковородкой! Ведь слегка же хотел.
Из люка второй цистерны вынырнула внучка. Тряпка съехала у неё с носа на подбородок. Лицо было чёрное до самых глаз, одни белки сверкали. Она обвела взглядом меня, пустые опоры и снова меня.
— Де-е-ед!
— Я слегка, — повинился я и выудил из пыли шлёпанец. — Я ж только краешек потёр, внучка. Там у люка налипло, ты бы полезла и вся извозилась. А растворитель у них никудышный, его в такую корку лей не лей, она только мягче делается да липнет пуще…
— Сле-егка?! Цистерна где?!
— Так нету, — я махнул шлёпанцем в сторону пустых опор. — Ты сама глянь, внучка, одна пыль. А цистерны раньше совсем не так чистили. Насыплешь внутрь песку с водой, кинешь цепь потяжелее, люк задраишь и катаешь её по двору, пока внутри не заблестит. Двое мужиков за полдня управлялись, и внутрь никто не лазил. А тут лезь, дыши этой дрянью, да ещё с рукой…
За спиной хлопнула дверь барака. Я обернулся. От столовой уже надвигалась Мамаша Фэн, тяжело, вразвалку, дожёвывая на ходу. У края светлого пятна она остановилась, оглядела голые опоры и поковыряла носком сапога корку под ними. На меня она даже не взглянула. Потом подняла калькулятор, потыкала в кнопки и повернула экраном вверх, к люку второй цистерны, где торчала внучка.
— Цистерна — двадцать цистерн работы.
Я ждал, что она раскричится или попятится от пустых опор. А Фэн стояла, как стояла. Она только постукивала ногтем по кнопке, будто проверяла, не ошиблась ли где в нуле.
Внучка закрыла глаза. Открыла.
— Отработаю.
— Двадцать.
— Сказала же, отработаю.
Она ткнула в мою сторону скребком, с которого капало чёрным.
— Дед. К цистернам ни шагу!
Я не стал спорить и поплёлся к трапу, неся шлёпанец в руке. Тот, что остался на ноге, загребал пыль за двоих. Едва я уселся на нижнюю ступеньку и принялся его вытряхивать, как над люком ожила решётка.
— Хозяйке заправки, — раскатилось по полю голосом женщины в стене, ещё суше обычного. — Говорит «Кормилец». Сумму оспариваю.
Фэн, уже на полпути к бараку, даже не обернулась. Она дошагала до двери и скрылась за ней, а вскоре из жестяного раструба на столбе грянуло:
— Двадцать.
Мамаша Фэн и вживую басила густо, а раструб сделал из него колокол. Рыжий от пыли пёс, которого я до того принимал за кочку у столба, поднял голову и повёл ухом.
— Цистерна номер три, — отчеканила решётка. — По наружным камерам. Коррозия нижнего шва. Течь, пятно на опоре давнее. Подлежала списанию. Пять цистерн.
— Солярку держала. Девять лет держала. Двадцать.
— Держала с течью. Семь.
— Восемнадцать. Растворитель с литров.
— Растворитель хозяйкин. Инструмент хозяйкин. Капитан работает руками. Семь.
— Зина, держи семь! — гулко, из железного нутра, донеслось из второй цистерны.
Пёс поворачивал ухо то к раструбу, то к решётке. Я на трапе крутил головой следом за ним. Цифры у Фэн выскакивали раньше, чем женщина в стене успевала договорить свои. В раструбе пощёлкивал калькулятор ещё до ответа. Видал я когда-то похожие торги, давно, в одном городе под стеклянным куполом. Там на бирже кричали в трубки и стучали по клавишам сотни людей. Эти две управлялись ничуть не хуже!
— Пассажир сломал, — бухнул раструб. — Пассажир пусть и платит.
— Пассажир договоров не подписывал. За пассажира капитан не отвечает.
— Руки у пассажира есть?
Тут уж я не утерпел и вскочил.
— Есть! — крикнул я раструбу, задрав голову. — Посуду я мою, хозяйка, и мою чисто, меня и в Секте хвалили, вон фартук дали. У вас посуды, поди, тоже гора, вы мне только лохань покажите да воды плесните, а уж я…
— Кормлю за посуду, — перебил раструб.
— Растворитель хозяйкин, — тотчас вставила женщина в стене. — Семь.
— Двадцать. Растворитель мой. Пассажира кормлю.
Решётка смолкла на три вдоха. Столько женщина в стене при мне ещё не молчала. Обычно она отвечала раньше, чем у неё спросят.
— Двадцать. Растворитель хозяйкин. Пассажир на хозяйкином довольствии. Принято.
Раструб на столбе хрюкнул, будто Фэн у себя в бараке поперхнулась.
— Ваша железка торгуется как моя тётка.
— Принимаю как комплимент.
Пёс уронил голову на лапы, а я опустился обратно на ступеньку. Женщина в стене, по-моему, осталась довольна. Она говорила всё так же сухо, будто пересыпала прошлогодний горох в мешке. Только тараторила она теперь, будто ей наконец попался собеседник под стать. На корабле с ней торговалась одна внучка. Тихон с ней ладил, а я спорил разве что о порциях, да и то проигрывал.
Ближе к вечеру внучка вылезла из второй цистерны и полезла в четвёртую, обходя опоры третьей стороной. Тогда и я двинулся отрабатывать своё довольствие. Фэн встретила меня в дверях барака и кивнула вглубь. Пёс увязался за мной от самого столба.
Столовая внутри оказалась длинной и низкой. Я чуть не задел макушкой притолоку. Следом за Фэн я протопал через весь барак мимо столов, сваренных из листов обшивки на ножках из труб. Вместо табуреток стояли пустые канистры с войлочными подушками сверху. На ходу я примял ладонью одну подушку. Войлок свалялся в блин, просидели его до дыр. Окна были затянуты мутной плёнкой, а под ними, на подоконниках, ровно, как сахарная пудра на прянике, лежала пыль. У меня так и зачесались руки пройтись по ней тряпкой. Под потолком помаргивали лампы, вздрагивая в такт кашлю из-за стены. Значит, Тихон с генератором ещё не сладил. Пахло кашей и горелым маслом. В животе у меня заурчало.
Проходя к кухне, я приметил у окна за дальним столом двоих в пыльных плащах. Перед каждым по миске. Ложки в мисках стояли торчком. Каша, видно, давно остыла и схватилась. Рябой, с длинным чехлом у ноги, проводил меня глазами до самой кухни. Лысоватый, с мотком сетки на поясе, не сводил глаз с двери. Те самые охотники, стало быть.
На кухне Фэн показала мне железную лохань. Огромная, в такой у нас по субботам купали ребятишек, по трое разом. Вокруг громоздились ящики с посудой, тарелки вперемешку с мисками и кружками, всё в засохшей каше. На глаз тарелок набиралось сотни три. А кто их, кроме меня, перемоет? Копили их тут, судя по корке, с прошлой недели. В углу гудела морозилка, большая, белая, с заиндевевшей ручкой. Я покосился на неё с надеждой на пломбир, но спрашивать сразу не стал. Сперва дело. Пёс улёгся на пороге кухни.
Фэн сама отмерила воду. Она открыла кран над лоханью и закрутила, едва набралось на ладонь выше дна. Вода бежала по трубе из бака с надписью «очиститель», мутноватая. Я сунул в неё палец. Чуть тёплая, и ладно, горячей на Пыли, поди, и не водится. А с подоконника в неё тут же нанесло пыли.
— Вся посуда здесь, — Фэн обвела ящики подбородком.
— На все триста? — Я оглядел ящики и почесал затылок под капюшоном. — Ну-у, хозяйка… Ладно. Значит, пойдём от чистого к грязному. Сперва кружки, они почти чистые, а котлы на самый конец, когда вода всё равно уже чёрная. Кашу засохшую надо сперва ножом снять, всухую, в ведро, а то она в воде раскиснет и всю лохань испортит. У нас в деревне так и мыли, когда колодец летом пересыхал, одна лохань на всю посуду, и хватало, если с умом. А котлы золой тёрли. Зола жир берёт лучше всякого мыла. Золы у вас нет?
— Пыль есть. — Фэн зачерпнула с подоконника щепоть и растёрла её в пальцах.
Я призадумался.
— А что, можно и пылью. Она у вас мелкая.
Фэн подняла бровь, но спорить не стала. Покрепче затянув бант на животе, поверх кармана, я взялся за дело.
За мытьём у меня всегда отлегает, как бы ни прошёл день. Взял грязную тарелку, поставил чистую, вот и вся работа, вся на виду. Никаких тебе цистерн, никаких хлопков! Первым делом я соскребал засохшую кашу ножом в ведро. Потом я споласкивал кружки, а тарелки тёр пылью, щепотку на тряпку. Корка сходила с одного захода. Сушилки у Фэн не водилось. Пришлось расставлять тарелки на столе ребром, рядами, как глиняные миски в гончарном ряду на ярмарке.
Когда я добрался до второго ящика, Фэн брякнула на край лохани миску.
— Довольствие.
Каша была серая, густая, с волокнами сушёного мяса и жареным луком. Вытерев руки о фартук, я ел стоя, у лохани. Крупа упрела как следует, зерно к зерну. Мясо, хоть и жёсткое, отдавало дымком, а соли Фэн не пожалела. Шарики из Секты кончились ещё в дороге. Последний внучка сжевала у панели в два укуса, а горячего мне хотелось уже давно.
— Вкусно.
Фэн кивнула.
Подобрав из миски всё до крупинки, я облизал ложку и тут вспомнил про карман на животе. Под фартуком там лежали три бумажки, внучкины, те, что остались после кота, на мороженое.
— А мороженое у вас есть?
Фэн, которая уже возилась у плиты, медленно обернулась.
— На Пыли? — переспросила она так, будто я попросил у неё снега из печки. — Мороженое?
И захохотала, густо, с хрипотцой, под стать своему раструбу. Калькулятор подпрыгивал у неё на груди. Со стола, задетого её боком, поехала стопка мисок, которую мне пришлось ловить у самого пола. Пёс на пороге поднял голову. А Фэн всё не унималась, держась одной рукой за край плиты, а другой вытирая глаза рукавом скафандра. По-моему, она сама себе удивлялась, будто смеяться ей не доводилось с прошлой заправки.
— Чего смешного, — забухтел я, водворяя миски на место. — Я ж только спросил. Мороженого раньше вовсе не было, это правда. Так то раньше. А нынче оно на любой станции есть, хоть на самой завалящей, у Суня в доке и то продавали. Ну, не сам Сунь продавал, ларёчник, а всё одно в его доке. Морозилка у вас вон гудит, значит, морозить есть чем. Сливки да сахар, а холод у вас свой. Я б и рецепт дал, если надо, у меня память хорошая…
— Сливки, — повторила Фэн, отсмеявшись, и ткнула пальцем в лохань. — Мой давай.
Внучка явилась есть под закат, когда мутные окна столовой порыжели. Из кухни через окошко раздачи мне был виден весь зал. Сперва до меня долетел запах растворителя, резкий, как от тёртого хрена. В носу засвербело. Потом ввалилась и сама внучка, перемазанная по самые плечи, с тряпкой, болтающейся у горла. Она держала правую руку чуть на отлёте, ладонью кверху, будто только что схватилась за горячую сковородку. Мне захотелось выскочить к ней с полотенцем.
Фэн молча выставила на стойку миску. Внучка сгребла её и ела тут же, не присаживаясь. Она только повернулась лицом к дальнему столу.
Охотники так и впились в неё глазами. Рябой опустил ладонь на чехол у ноги. Лысоватый подался вперёд, упёршись локтями в стол. Внучка глядела на них в упор и медленно жевала, держа ложку чёрными пальцами.
Тарелку я тереть перестал. Вода с неё капала мне на шлёпанец, а я и не замечал.
Рябой первым отвёл глаза, да недалеко, в окошко раздачи, на меня. Взгляд его прошёлся по золотому кругу на фартуке, по жёлтым рукавам. Сняв ладонь с чехла осторожно, будто ставил на стол кружку, налитую до краёв, он наклонился к лысоватому.
— Не за двести, — процедил он едва слышно.
Лысоватый помедлил и кивнул. Оба остались сидеть.
Сказано было тихо, да в притихшем бараке шёпот долетел до кухни. Двести. Клан обещал за внучку двести тысяч лян. Женщина в стене объявила это ещё у спутника. Что значит «не за двести», до меня дошло погодя, когда я поставил тарелку к остальным и взялся за следующую. Док «Семи Ветров» в ту ночь снимали со всех сторон. Станция торговая, камер там, поди, больше, чем фонарей. Корабль мальчика Гу стоял пристыкованный к нашему шлюзу. Потом на его месте осталось одно наше уплотнение, перекошенное чужим кольцом. Запись эту, выходит, видел каждый охотник, что берёт заказы клана. Да и портрет мой с посоха Гу висит, наверное, на каждой станции, тот самый, в отцовской футболке и с открытым ртом. Вот они и сидят третий день над остывшей кашей. Велели им, видно, ждать, они и ждут, а встать из-за стола боятся.
Мне даже неловко сделалось, будто я отнял у них заработок.
Внучка доела, подошла к окошку раздачи и сунула миску прямо мне в руки. Миска была выскоблена ложкой до блеска. Обратно к двери она прошла мимо их стола тем же шагом, каким пришла.
Позже я вышел в зал собрать посуду. Каша у охотников так и серела в мисках нетронутой коркой.
— Кашу-то зачем до камня выстуживать, — попенял я, забирая миску у рябого. — Присохнет, потом ножом отдирай. Вы бы доедали, мальчики. Хорошая ведь каша, с мясом, хозяйка соли не жалеет. Я свою съел и добавки бы взял, а вы с обеда над ней сидите, так и желудок испортить недолго.
Рябой убрал руки со стола на колени и сидел так, пока я не унёс миски на кухню. Лысоватый пялился в окно.
Следующие дни на Пыли вышли похожими один на другой, как миски в стопке. С рассветом в цистернах начинал скрежетать скребок. Внучка лазила в них по порядку, всякий раз обходя опоры третьей, будто цистерна там всё ещё лежала. Каждое утро она обматывала ладонь свежей тряпкой. К концу второго дня мокрое пятно под лопнувшим пузырём затянулось корочкой. Отмывалась внучка перед сном на камбузе тем же растворителем, с тряпки. Потом она смывала его водой из кружки, а воды Зина отпускала на самое донышко. Фэн приходила с фонарём, светила в люк, трогала калькулятор и говорила «литр». На второй день, отдав внучке её литр, она задержалась у лесенки.
— Парень моет хорошо.
— Кто? — Не сразу сообразила Лия. — Да, знаю.
Генератор перестал кашлять на второй день под вечер и загудел ровным басом. Лампы в столовой больше не вздрагивали. Фэн вышла за угол, постояла, послушала и пощёлкала калькулятором.
— Минус двадцать.
— Угу, — гуднул Тихон и побрёл в столовую за кашей.
Я мыл. Первые триста тарелок кончились ко второму обеду. А там подоспели новые, потому что есть у Фэн не переставали. С утра до вечера приходили люди, а охотники всё сидели за своим столом и не вставали. На третий день рябой доел кашу до дна и, едва я подошёл, сам подвинул миску к краю стола.
Лицо у внучки в эти дни было такое спокойное, какого я не видел у неё с самого Медного Рынка. Работа ей досталась простая и честная, без единой бумаги. Влезла да выскребла, вот тебе и литр! Вечерами, когда цистерны остывали, она выходила на поле перед трапом и становилась в Тихонову стойку. Позёмка обтекала её ступни, наметая с подветренной стороны маленький бугорок. Тихон стоял рядом, вытирая руки ветошью, и молча поправлял ей локоть. На браслете у неё, рядом с разъёмом, светлела пластинка ярлыка, единственное, что она каждый вечер протирала дочиста. Браслет щёлкал, следом шёл тонкий звон. Драйвер вставал. Щелчок, звон. Потом щелчок выходил пустой, глухой. Внучка, не меняясь в лице, жала снова. Звенели два щелчка из трёх, до самой темноты.
Перед тем как выйти на трап, я каждый вечер заглядывал в рубку. Через шлюз, который травил ещё с «Семи Ветров», к нам пролезала пыль и садилась на всё подряд. Уточка и кот на панели стояли серые, будто их вылепили из той же пыли. Я обтирал их краем фартука, уточку по клюву, кота по маятнику. Коту я ещё и подкручивал ключик. Уточка кивала, а к утру оба снова серели.
Потом я садился на трап и вытряхивал шлёпанцы. Нравилось мне смотреть, как внучка стоит.
В последний из этих вечеров женщина в стене сперва объявила из решётки над люком, что топлива у нас треть бака. Внучка, не выходя из стойки, улыбнулась одним углом рта. Пыль у неё на щеке треснула. А женщина в стене помолчала и заговорила снова.
— Капитан. Челнок клана Юэ, малый. Один человек на борту. Оружия нет. Запрашивает посадку рядом.
Браслет у внучки щёлкнул пусто. Она выпрямилась.
— Один? — Внучка мазнула по лбу тыльной стороной ладони, оставив на нём чёрную полосу. — Без оружия. Зачем?
— Цель визита не указана. Хозяйка поля разрешила.
— Может, заправиться летят, — подал я голос с трапа. — Или поесть. Каша у Фэн хорошая, с мясом, про неё, поди, уже до самого клана слух дошёл…
— Поесть? — Внучка крутанулась ко мне.
— А что? Я бы прилетел.
Она не ответила и снова задрала голову к небу. Тихон перестал вытирать руки и запихнул ветошь в карман.
Проследив за её взглядом, я увидел, как сквозь мутное небо над полем спускается светлая точка. Скоро до нас докатился свист сопел. Маленький, гладкий, с золотой полосой по борту, под цвет одежды бойцов мальчика Гу, челнок сел шагах в сорока от трапа, между нами и бараком. Пыль от сопел встала стеной выше крыши. Ветер подхватил её и понёс прямо на трап. Я прикрыл глаза рукавом. Когда я опустил его, фартук у меня стал одного цвета с полем. Пёс Фэн у столба чихал и тряс головой.
Люк челнока откинулся, вниз съехала лесенка. По ней спустилась женщина, маленькая, мне по плечо, в очках и в сером с золотом. Под мышкой она держала планшет, свёрнутый трубкой, как свиток. Из пучка волос у неё торчали крест-накрест два стилуса, будто спицы из клубка. На нижней ступеньке она остановилась и уставилась на «Кормилец». Разглядывала его с минуту, от носа до кормы, шевеля губами, словно читала с обшивки. То и дело она поправляла пальцем очки. Потом она перевела глаза ниже, на трап, и упёрлась взглядом в меня. Я на всякий случай подобрал шлёпанцы под ступеньку.
Она выдернула стилус из волос так ловко, что пучок даже не шелохнулся.
Внучка шагнула ей наперерез.
— Эй. Капитан здесь я.
Женщина обошла её, как колонку на заправке, даже головы не повернув. Мелко и быстро, загребая пыль, она семенила прямо ко мне. У самого трапа, у моих шлёпанцев, остановилась и затараторила сразу, не здороваясь, будто боялась, что перебьют:
— Я вашу запись с «Семи Ветров» покадрово, сорок раз… простите, неважно, потом. Саркофаг из сектора Земля-семь, вскрытие изнутри, замки целы, датировка по слою…
Про слой она зря. Слой ложился как попало, то густо, то пусто. Внучке я тогда сказал «примерно», я и сам толком не знал.
— Да что там по слю. По слою у вас меньше выйдет. Пыль, она каждый год садится по-разному, вон у вас тут за один вечер на фартук нанесло, как за неделю, — сказал я. — А саркофагу примерно тридцать тысяч лет. Это если считать с той осени, как я лёг. Может его и пораньше сделали.
Она осеклась на полуслове, удивлённо рассматривая меня, как диковинную зверушку в зоопарке. Писать она перестала.
Глава 16. Мороженое для архивариуса
— Я из архива. Можно вопросы позадаю?
— Ему можно, — встряла за меня внучка с верхней ступеньки трапа. — Он отвечает.
Я так и застыл внизу со шлёпанцем в руке. Из него тонкой струйкой ссыпалась мне на колено пыль. Вчерашняя гостья подкралась, и хоть бы шаркнула! В двух шагах от трапа она стояла, видно, давно. Пыли ей намело на ботинки по самые шнурки. Под мышкой она держала пузатый термос на полчайника, серый, с золотой крышкой под цвет всей её одёжи. Такой мне сразу приглянулся, с ним хоть на весь день из дому уходи. В другой руке у неё был всё тот же свиток, свёрнутый трубкой, а из пучка всё так же крест-накрест торчали стилусы. Очки ей за утро запорошило не хуже ботинок, так что глядела она на меня сквозь рыжую муть, часто-часто моргая. Ждала, похоже, когда я подниму голову. А я присел сюда ещё по сумеркам, пока на поле не было ни души. Пыль в шлёпанце меня так увлекла, что я прозевал, как она подошла. Вчера, услыхав от меня, сколько я пролежал, она так больше ни строчки и не написала, только поморгала и ушла к своему челноку. Теперь вот вернулась, с утра пораньше.
Я признал её голос ещё вчера, а сегодня уверился окончательно. Это она тараторила у «Семи Ветров» из посоха мальчика Гу про замки и про ящик, вскрытый изнутри, пока её не оборвали на полуслове. Тут, на Пыли, обрывать её было некому.
— Это верно, я отвечаю, — согласился я и постучал шлёпанцем о ступеньку. — Чего ж не ответить, коли спрашивают по-людски. Вы только присядьте сперва, девочка. Кто ж так стоит, на самом ветру, вас вон уже по колено заносит. И чаю бы глотнули, раз уж термос при вас. Натощак спрашивать вредно, голова не та, всё мимо ушей идёт.
Она перехватила термос поудобнее, будто я зачитал ей пункт устава, и поставила ногу на нижнюю ступеньку, рядом с моим шлёпанцем.
— Сяо Вэнь. Архивариус клана Юэ, отдел древностей. Оружия при мне нет, полномочий тоже, я только опись веду, и вот, собственно… неважно. Потом.
Над люком щёлкнула решётка.
— Записано, — отчеканила женщина в стене. — Третий человек у борта: Сяо Вэнь, клан Юэ. Оружия нет. Порций восемь. На гостей не положено.
— Как это третий? — Я задрал голову к решётке. — Внучка, Тихон, а я тогда кто?
— Пассажир.
Над нами фыркнула внучка. Сяо Вэнь тотчас раскатала свиток на колене и черкнула стилусом. Я покосился: «пассажир (по бортовому журналу)». Её, стало быть, с одной ступеньки записали в люди, а меня, который на этом трапе каждый вечер сидит, так и держат пассажиром!
— Зина, карту мне. — Внучка уже повернулась к люку. — Все заправки в радиусе. Дед! У Фэн посуда.
Люк проглотил её вместе с последним словом. Обувшись, я сунул руки в карман на животе, под фартук, где шуршали три внучкины бумажки. Когда я пошлёпал к бараку, Сяо Вэнь засеменила следом, отставая на полшага, как цыплёнок за наседкой. Свиток у неё так и был развёрнут, на вытянутых руках.
— Для протокола. Какова ваша…
— На ходу не отвечаю, — перебил я. — На ходу пыль в рот летит, а с пылью во рту какой разговор, одно чавканье. Дойдём, встану к лохани, тогда и спрашивайте.
Ветер тянул всё туда же, к цистернам, и гнал по полю низкую рыжую позёмку. Она шуршала у нас в ногах и секла меня по голым щиколоткам. За бараком густо и ровно гудел генератор, слушать его было одно удовольствие. Который день он уже ни разу не кашлянул, гудел сыто, по-хозяйски. Из-под генератора торчали одни сапоги, а чьи, я сразу понял по визгу гайковёрта. Тихон. За свои двадцать процентов он, видно, решил лазить туда каждое утро. Рыжий пёс у столба приоткрыл на Сяо Вэнь один глаз, рассудил, видать, что она не еда, и закрыл.
А Сяо Вэнь таращилась только на меня, на шлёпанцы да на золотой круг Секты на фартуке. Всю дорогу она что-то бубнила себе под нос, водя стилусом над свитком, будто ставила в воздухе галочки.
Лампы в бараке горели ровно, без прежней дрожи. Входя, я всякий раз это примечал и про себя хвалил Тихона за работу. Охотники так и сидели за дальним столом над мисками, только рябой, зыркнув на Сяо Вэнь, толкнул лысоватого локтем, после чего оба тут же уткнулись в кашу. Фэн гремела на кухне котлом, но, увидав за мной серую с золотом одёжу, подняла бровь и ткнула калькулятором чуть не в очки Сяо Вэнь.
— Твоя?
— Сама пришла, — сказал я. — Спросить хочет. Вы бы её покормили, хозяйка, она с рассвета на пыли стояла, а в термосе у неё один чай.
— Кормёжка за посуду, как договаривались. — Фэн смерила архивариуса взглядом от пучка до ботинок. — Спрашивать можно и даром.
И отвернулась к плите. Открутив кран, я пустил в лохань воды на ладонь выше дна, как Фэн учила, а там уж подтащил к себе первый ящик. Посуды за ночь опять набралось с горкой. Фэн, видать, и ночью кормила проезжих.
У моего локтя пристроилась Сяо Вэнь. Водрузив термос на край лохани, она раскатала свиток во всю длину. Над самой водой она держала его обеими руками, будто младенца над тазом перед купанием.
— Свиток-то уберите от воды, — заворчал я, соскребая ножом засохшую кашу с первой миски. — Брызну ненароком, и пропали ваши записи. Над мойкой разве пишут? Раньше писарь к колодцу подойти боялся, так берёг чернила. Бумагу ему выдавали по листу, под роспись, и пиши как знаешь, а чтоб клякс не было.
— Он водостойкий.
— Ну-ну, — проворчал я. — Пока новый, оно всё водостойкое. А треснет по шву, тут и потечёт. Вы бы его хоть на ящик положили.
Она отвела свиток на ладонь левее. Над водой он висел по-прежнему.
— Графа первая, возраст. Сколько вам лет?
— Не считал.
— Приблизительно. Порядок хотя бы. Век, тысячелетие, я округлю, мне для графы…
Окунув миску, я потёр её щепотью пыли с подоконника. Корка сошла с первого раза. Хоть на что-то эта пыль годится, порадовался я. Мелкая, ровная, лучше всякого речного песку. И таскать её не надо, сама на подоконник летит.
— Сколько пролежал, это я вам вчера сказал. А сколько до того ходил, кто ж его знает. Это всё равно что спросить, сколько раз я ложку ко рту поднёс. У нас годы по зимам помнили, какая лютая выдалась, да по свадьбам, кто на ком женился. Бумажками их никто не мерил.
— Возраст субъекта не установлен, — забормотала она, выводя стилусом. — Самооценка отсутствует…
— Ничего у меня не отсутствует! — обиделся я. — Я им счёта не вёл, это совсем другое дело.
Она записала и это. Стилус у неё бегал мелко и часто, как игла у швейной машинки.
— Где вы спали? То есть, — тут же поправилась она, — условия консервации. Среда, эфирный фон…
— В ящике.
— В саркофаге.
— В ящике, — упёрся я и пристукнул миской о стол, ставя её ребром. — Саркофаг, это когда с надписями, с узорами по крышке. А там узоров никаких, голый камень, я сам смотрел. Крышка тяжёлая, а подушки не положили. Под конец ещё и сквозить стало, когда его возить взялись. Лежишь, как огурец в кадке, ни повернуться, ни почесаться.
Краем глаза я покосился на свиток. Там стояло «ящик», рядом в скобках «саркофаг», а ниже, помельче и тоже в скобках, «подушки нет».
Потом, желая, видно, разглядеть, чем это я тру тарелки, она перегнулась через мой локоть к самой лохани. Тут она и сбилась. Стилус замер, а сама Сяо Вэнь потянула носом раз, другой, сморщилась и отпрянула, прижав свиток к груди. Она обернулась на дверь кухни, будто у неё за спиной скрипнула половица. Но на пороге лежал только пёс, притащившийся за нами от столба.
— Чем это пахнет? — прошептала она.
— Пахнет? — Я обнюхал свой рукав. — Кашей. Пылью. Тут всё пылью пахнет, я сам с утра чихаю.
— Нет. — Она снова потянулась носом к моему плечу, осторожно, точно к горячей печке. — Здешняя пыль так не пахнет. Пахнет камнем. Старый, сухой, как в нижнем хранилище, когда вскрываешь герметичную секцию эпохи До и оттуда тянет… — Она осеклась. На запястье, у края серого рукава, кожа у неё пошла пупырышками. — У вас аура… простите. Неважно. Потом.
— Это от фартука, — растолковал я. — Он из Секты. Его там, поди, стирают с чем-нибудь своим, храмовым, вот он и пахнет. Я поначалу тоже принюхивался.
Она опасливо покосилась на фартук и попятилась на полшага. Свиток она теперь прижимала к груди, подальше от лохани. Чем не польза?
Фэн брякнула на край лохани миску.
— Довольствие.
Каша была та же, что и вчера, густая, с волокнами мяса. В нос мне от неё ударило паром с жареным луком. В животе заурчало так, что Сяо Вэнь покосилась. Вытерев руки о фартук, я принялся уплетать стоя.
— Почему вы проснулись? — тотчас насела Сяо Вэнь. — Внешнее вскрытие исключено, замки целы, значит, был импульс извне, ритмическая эфирная нагрузка или…
— Внучка стучала.
Она подождала. Я ел.
— И?
Крупа упрела, а лук, прихватившись ко дну, набрал от мяса соку и стал сладким. Отрываться от такой каши было грех! Сяо Вэнь переминалась рядом. Стилус у неё подрагивал над словом «стучала». Только выскоблив миску до блеска, я облизал ложку и договорил:
— Стучала в трюме, по железу, браслетом своим. Через раз стучала, сбивалась. Кто ж так стучит, я вас спрашиваю? Лежал бы себе и лежал, а тут над самым ухом бух да бух, и всё мимо такта. Ну я и встал. — Я протянул миску Фэн. — Спасибо, хозяйка. Каша хорошая. Лук вы правильно прижарили.
Кивнув, Фэн унесла миску. Сяо Вэнь дождалась, пока та скроется за плитой, и только тогда повернулась ко мне. Рот у неё приоткрылся.
— Вы сказали «спасибо».
— А вы что, не говорите? — Я даже ложку опустил. — Накормили, говори спасибо. Это и дитё знает.
Она записала. Мне удалось подглядеть только последнее слово, подчёркнутое дважды: «спасибо».
— Классификация. Что вы такое?
Я как раз потянулся в ящик за новой миской и так с ней и обернулся.
— В последний раз, когда проверял, был человеком.
— Это не ответ, это…
— Самый ответ и есть, — забухтел я. — И спрашиваете вы не по-людски, девочка. «Что» про ящик спрашивают, про ложку. Про человека говорят «кто». И порядку у вас никакого. Раньше гостя сперва кормили, потом спрашивали, как звать да чьих будет, а про годы и вовсе не спрашивали, неприлично это. А вы с самого хвоста зашли. Вас в архиве вашем разве не учат?
Свиток лёг у неё плашмя поверх ящика с мисками, будто стал ей тяжёл.
— Хорошо. Хорошо… Тогда по-другому. Тогда я вслух, а вы мойте.
Можно подумать, я до того без дела стоял!
Отвинтив крышку термоса, она плеснула в неё чаю, жасминового, судя по духу. Выхлебала в два глотка, хотя пар над ней так и валил. Стоило ей провести пальцем по свитку, как светящиеся строчки поползли на нём вверх.
— Спутник без имени, сектор четыре, — затараторила она. — Трещина через всё полушарие, от полюса до самого экватора, глубина по отражённому сигналу… неважно. Между двумя пролётами зонда. Восемь дней после «Медного Рынка». Ваше дело?
— Рыба там хорошая была, — припомнил я, перетирая кружку. — Светится. Тихон её сачком таскал, а потом солил слоями на противне. Мы её там же всю и подъели, до хвостика.
Стилус встал.
— И всё же. Вы это сделали?
— Мы. Внучку учили.
Она моргнула и записала. Буквы у неё в этот раз поехали вкривь. Я заметил это по тому, как она потом подправляла их пальцем.
— Рейд «Семи Ветров». Корабль мастера Гу. Экипаж весь на палубе дока, живые, а корабля нет. Исчезновение массы без следа. Ни обломков, ни тепла, я покадрово, сорок раз, я сама это в отчёт писала…
— Так его ж к нашему шлюзу без спросу приткнули, — вставил я. — Уплотнение перекосили, шлюз до сих пор травит. Пыль в рубку лезет, фигурки мои каждое утро серые стоят, хоть не протирай.
Тут в кухню, вытирая руки ветошью, вошёл Тихон. От него несло машинным маслом и горелым фильтром. Я с удовольствием потянул носом. Так пахла у него всякая вещь, которую он только что починил. Приняв у Фэн миску, он примостился боком на край стола у раздачи и наворачивал, слушая. На него Сяо Вэнь даже не оглянулась. Она всё бормотала про сектор четыре да про свои записи. Доев, он покосился на её свиток и прогудел:
— Кто в архив пишет, того в архив и спишут.
Сяо Вэнь споткнулась на полуслове и уставилась на него. Сунув миску в мою лохань, Тихон без единого слова утопал к своему генератору.
— Спишут? — переспросила она мне в локоть. — Куда спишут?
— Это он не со зла. — Я выудил Тихонову миску из лохани и сполоснул. — Он у нас всегда так разговаривает. Скажет, будто гайку затянет, а ты потом гадай, на сколько оборотов. Я сам первую неделю всё переспрашивал. Привыкнуть можно.
Она поправила очки, сглотнула и вернулась к свитку, уже медленнее.
— Слой, — выдавила она. — Вчера вы назвали… Я ночью перепроверила запись досмотра по отложениям на крышке и по эфирному распаду, два независимых метода. Слой даёт двадцать шесть тысяч четыреста. Плюс-минус восемьсот. Это никак не…
— Говорю же, — отрезал я, не дав ей договорить, и поставил котёл на стол, к остальным. — Врёт ваш слой, девочка. Пыль не по календарю ложится. Сухое лето надует её в палец толщиной, а мокрое всё смоет. А вы по слою меряете, будто пыль у вас по приказу ложится.
И я поглядел на неё в упор, чтобы она поняла, что я не шучу.
Сяо Вэнь подняла глаза от свитка, встретилась со мной взглядом и, похоже, забыла, что хотела сказать. Рот у неё так и остался открытым на начале слова. Из пальцев выскользнул стилус и лёг поперёк строчек. Она глядела мне в лицо, а казалось, что смотрит она глубже, куда-то сквозь меня, как в тёмный погреб, где не разберёшь, есть ли там нижняя ступенька.
Потом она резко отвела глаза к лохани, будто высматривала в мутной воде оброненную ложку. Передёрнула плечами, словно ей за шиворот упала холодная капля.
— Бездна какая-то, — пробормотала она, ни к кому не обращаясь. — Жуть… Они же не понимают, что купили.
— Кто купил? — не понял я.
Она не ответила, только глядела в лохань. Я поправил капюшон. Сидел он у меня глубоко, по самые брови, и глядел я из-под него, поди, и правда как из-под низкой стрехи. Надо бы откидывать почаще, а то зачем людей пугать?
— М-мне… воздуху, — пролепетала Сяо Вэнь. Подхватив свиток вместе со стилусом и сунув под мышку термос, она почти выбежала из кухни. Пёс на пороге посторонился.
Без её скороговорки в кухне сразу сделалось тихо. Стало слышно, как капает кран у меня над лоханью и как Фэн шкрябает половником по дну котла. В зале вскинул голову рябой, глянул на пустой порог и снова уткнулся в миску. В мутное окно над лоханью я видел, как Сяо Вэнь пересекает поле, спотыкаясь на ровном месте. Добредя до нашего трапа, она села на ящик. Свиток лёг ей на колени. Писать она не писала.
Ближе к полудню Фэн полезла в морозилку за мясом к обеду. Дверца с чмоком отлипла от резины. Из нутра пыхнуло белым паром прямо мне в лохань. На холод я обернулся живо, будто меня окликнули по номеру в очереди.
Я скользнул глазами по полкам, по брикетам мяса в мохнатом инее, по мешкам с мёрзлой крупой. В самом углу, за мясом, взгляд наткнулся на блюдечко. На нём стоял бумажный стаканчик с крышкой, обросший белой шубой, будто его оставили там с прошлой зимы. Сквозь иней на крышке проступал нарисованный пломбир с завитушкой.
Тарелку я до стола не донёс. Под ложечкой засосало, как в детстве перед ярмаркой, когда с воза уже видать первые балаганы.
— Хозяйка-а… — выговорил я сипло. — Это ж мороженое!
Фэн выволокла брикет и проследила, куда я уставился, будто и сама забыла, что стаканчик там стоит.
— Для внука.
Она придержала дверцу локтем. Морозилка гудела, холод стекал из неё на пол. Пальцы в шлёпанцах у меня поджались от стужи.
— Который не приезжает.
Вот оно, значит, как. В первый вечер она хохотала надо мной до слёз, держась за плиту. Мороженое на Пыли, надо же. А оно тут стояло, в углу, на блюдечке. Иней на нём рос, как мох на северной стороне пня. Отставив тарелку на стол, я вытер руки о фартук. Под него я сунул руку, в карман на животе, где бумажки согрелись и слиплись краями. Разлепив их, я выложил на стойку раздачи все три и каждую разгладил ладонью.
— Вот, хозяйка. Тут всё. Внучкины, на мороженое даны. Сколько оно у вас стоит, я не знаю, у меня с вашими деньгами беда, бумажки все на одно лицо, я их только по цвету и различаю. Если мало, вы скажите. Я посуду домою, окна вам протру, у вас на подоконниках пыли на палец…
Фэн отпустила дверцу, шагнула к стойке и скосила глаза на бумажки. К калькулятору, висевшему у неё на груди, она даже не притронулась. Я это приметил сразу. За все дни на Пыли она ни одной цены не назвала, не ткнув сперва в кнопки. Подцепив верхнюю бумажку, она разгладила её о фартук и сунула в карман. Две другие подвинула ко мне ногтем, по одной.
А после этого долго разглядывала меня. Глаза у неё были маленькие, глубоко посаженные в широком лице, под бровями, рыжими от пыли. Смотрела она так, будто взвешивала на руках мешок и никак не могла понять, сколько в нём. За стеной гудел генератор, на пороге вздохнул во сне пёс, а Фэн всё смотрела. Не зная, куда деть руки, я сунул их обратно под фартук.
Потом она, так ничего и не сказав, повернулась к морозилке и сняла стаканчик с блюдца. Едва я вынул руку из-под фартука, как стаканчик оказался у меня в ладони.
— Спасибо, хозяйка.
Фэн дёрнула плечом и захлопнула морозилку бедром.
Стаканчик был холодный до ломоты. Пальцы у меня к инею так и прилипли. Сгребая со стойки обе бумажки обратно в карман, я его чуть не выронил. Через зал я нёс мороженое перед собой в обеих руках, как несут свечку на ветру, чтобы не задуло.
Под пальцами у меня подтаивал иней. По ладони сбежала талая струйка, которую я чуть было не слизнул. Пломбир. Первый с самого Медного Рынка. Пахло от стаканчика одним холодом, но что там под крышкой, я и так знал. Сливочное, плотное, оно сперва ломит зубы, потом тает на языке. А сладость приходит погодя, когда уже думаешь, что её и не будет.
За порогом ветер сразу швырнул мне в лицо пылью. Пригнувшись над стаканчиком, я загородил его локтями, чтобы на крышку не надуло. Только тогда я поискал глазами Сяо Вэнь. Она сидела у трапа на ящике, ссутулившись над свитком. Вблизи я разглядел и термос у её ног, наполовину заметённый пылью. Стилус лежал без дела. Она уставилась в свои же строчки, будто в письмо, которое уже прочла и не знает теперь, куда его деть.
Я встал напротив неё, а протягивать не спешил. Кому несу, я понял ещё в бараке, у стойки, пока Фэн на меня смотрела. Девочка эта всё свела сама, своей головой, по кусочку, над моей лоханью. Никто ей не подсказывал. Внучка и та до сих пор боялась лишний раз спросить, кто я такой. Мальчик Гу писал всё в свой посох и, сколько я видел, выводов не делал. А эта сама вывела и не ошиблась. Раньше, кто первым у дьячка задачку решал, тому давали сахарного петушка на палочке. Да где ж на Пыли возьмёшь петушков?
— Вот, — сказал я и протянул ей стаканчик. — Это вам. Только берите снизу, за донышко, а то пальцы к инею пристынут, я вон уже приклеился.
Она подняла голову. Посмотрела на стаканчик, потом на меня, потом опять на стаканчик.
— Мне? Почему мне?
— Вы правильно посчитали, — сказал я.
Она взяла стаканчик обеими руками, снизу, за донышко, как я велел. Долго она ничего с ним не делала, только смотрела, как тает у неё под пальцами иней и проступает из-под него нарисованный пломбир. Потом поднесла стаканчик к самым очкам и прочла мелкие буковки на боку.
— Годен до… — шепнула она. — Истёк три года назад. По маркировке.
— В холоде мороженое не портится, — заверил я. — Это хлеб черствеет, а мороженому в морозилке что сделается? Ешьте.
Она глянула на меня сквозь очки и тут же снова на стаканчик, быстро, будто обожглась, и только потом поддела ногтем крышку. С изнанки к бумаге прилипла плоская деревянная лопатка. Отколупнув ею самый краешек, с ноготь, Сяо Вэнь положила его в рот.
— С краю берите, — не утерпел я. — Где подтаяло. С краю оно мягче, и сладость в нём слышней. А середину ковырять, только зубы студить, середину на после оставляют…
Она послушалась и клевала помаленьку, держа стаканчик у самой груди. А я стоял над ней в пыльных шлёпанцах и смотрел, как убывает пломбир. Жалко было так, что свело скулы, честное слово! И вместе с тем хорошо, как утром, когда я отдраил котёл с пригаром, поставил его к остальным, а он заблестел.
Впервые за день она молчала дольше, чем я обычно мыл кружку.
На трапе загремели ботинки. Сбежав до середины, внучка встала, ухватившись за поручень. Взгляд её упёрся сперва в стаканчик, потом в мои пустые руки.
— Дед… — просипела она. — Это что?
— Мороженое. У Фэн было одно, для внука. Ну, я и купил.
— Купил?! — Внучка так стиснула поручень, что он скрипнул. — И отдал?! Ей?!
— Ей. Она дело сделала, ей и положено. Да ты не гляди так, внучка, я ж не всё потратил. — Я нашарил в кармане две бумажки, тёплые, мятые, и протянул ей снизу вверх. — Две назад несу. Я Фэн все три выложил, честно, а она одну только взяла. И глядела потом долго, я уж думал, передумает…
Внучка спустилась на ступеньку, взяла бумажки и молча стояла, зажав их в кулаке. За дорогу я успел выучить, что если у внучки кончились слова, то на такое ей и крика мало.
Облизав лопатку, Сяо Вэнь пристроила стаканчик на колене, придерживая его локтем, и снова раскатала свиток. Теперь она заговорила тише, чем утром.
— Капитан. Раз вы здесь… Мне нужно сверить происхождение объекта, для описи. — Она повернулась ко мне. — Вы помните, как вас… как саркофаг извлекали?
— Помню, — оживился я. — Трясли. Сперва долго скребли сверху, лопатой по крышке, вжик да вжик, у меня аж зубы ныли. Кто ж так копает? Камень кистью обметать надо, землю руками отгребать, а они лопатой, как картошку. Потом верёвками тянули, два раза уронили…
— Накладная раскопок, — прочла она, не дослушав, и повела пальцем по строке. — Сектор Земля-семь. Объект: саркофаг, один. Извлечён шесть лет назад. Бригада без лицензии, по-нашему чёрная. Хранился у посредника, им же продан клану в этом году. Подпись бригадира…
Она повернула свиток на колене, чтобы внучке было видно.
— М. Верес.
Внучка наклонилась к свитку и замерла…
Внучка всегда двигалась, даже стоя на месте переступала с ноги на ногу. А тут торчала на ступеньке, как гвоздь, вбитый по самую шляпку. Взгляд её упёрся в одну строчку внизу свитка. Губы у неё сжались так, что шрам на подбородке побелел. Ветер сыпал на свиток рыжую пыль, она оседала и на ту строчку, а внучка её не сдувала.
Сяо Вэнь перевела взгляд с подписи на внучку и больше не прибавила ни слова.
Мне захотелось спросить, я уж и рот открыл. А потом вспомнил Тихона. Как-то на «Кормильце», ещё до Предела, внучка сидела в рубке и глядела в одну точку. А я сунулся к ней с расспросами. Тихон прихватил меня за локоть, увёл на камбуз и налил кружку чаю. «Молчит, не трогай, — сказал он тогда. — Сама скажет». Я смолчал, нагнулся и выкопал из пыли термос Сяо Вэнь, заметённый почти по крышку. Обтерев его фартуком, я поставил его на ящик, рядом с ней.
Внучка выпрямилась, сунула бумажки в нагрудный карман и затопала вверх по трапу. Ни разу не оглянулась.
Я поплёлся обратно к Фэн домывать котлы. За мной Сяо Вэнь больше не ходила. Поглядывая в окно над лоханью, я до самого вечера видел её на том же ящике. На коленях у неё лежал свиток. Рука то бегала по нему, то надолго застывала. К ужину Фэн сварила новый котёл каши, проезжие его подъели, так что к закату посуды у меня опять набралось на целый ящик. Признаться, мне это было по сердцу. Мытьё проветривало мне голову лучше всякого ветра.
К вечеру небо над полем побурело, как чай, забытый на плите. Глянув на него из окна, я и сам захотел горячего, с сахаром вприкуску. Но сперва надо было домыть последний котёл. Уже в сумерках я управился с ним и пошлёпал к трапу. Внучка стояла на поле в стойке, браслет у неё пощёлкивал и позванивал, а Тихон с ветошью в кулаке ходил вокруг и пальцем доворачивал ей плечо. Я сел на нижнюю ступеньку вытряхивать шлёпанцы.
Сяо Вэнь поднялась с ящика. Пустой стаканчик она так и не выбросила. Вытерла его изнутри платком, вложила туда лопатку и спрятала в карман бережно, будто находку с номерком в хранилище. Скатав свиток в трубку, она перетянула его шнурком и сунула термос под мышку. Она подошла и остановилась в трёх шагах, между внучкой и мной, глядя на шнурок.
— Капитан.
Внучка оборвала форму на середине и опустила руку.
— Топлива у вас треть, — зачастила Сяо Вэнь, как всегда у неё, только в этот раз ни одной фразы не бросила на середине. — Заправка сети в вашем радиусе одна. Юэ-Прайм.
Она помолчала. Ветер трепал ей серый с золотом рукав.
— Так спланировано.
— Кем? — бросила внучка.
Сяо Вэнь не ответила. Шнурок у неё в пальцах перекрутился раз, другой.
— Я ученица. — Внучка подняла левую руку, и пластинка ярлыка у разъёма блеснула. — Ордер только через суд.
— На станции клана ордер клана. Суд потом.
Тихон опустил ветошь.
За бараком гудел генератор. Пёс у столба поднял голову и посмотрел на нас. Сяо Вэнь сглотнула. Я увидел, как пальцы у неё стиснули шнурок свитка.
— Я… не должна была говорить.
Она повернулась и заторопилась к челноку. Лесенка втянулась, люк закрылся. Под свист сопел над полем снова поднялась рыжая стена. На этот раз я успел отвернуться и натянуть капюшон пониже, так что пыль досталась одной спине. Пёс у столба тоже успел уткнуть нос в лапы. Когда я обернулся, светлая точка уже ввинчивалась в бурое небо, всё мельче и мельче, пока не пропала совсем.
Треть бака. Цистерна тогда пропала, стоило мне потереть её пальцем. А литры пальцем разве натрёшь? Они сидят в бумагах у того, вежливого, а бумаги меня не слушаются, хоть ты их трижды протри.
Внучка постояла ещё, глядя туда, где скрылась точка. Потом повернулась к трапу.
— Внучка, — окликнул я. — А чего ты на ту бумагу так глядела?
Она остановилась на ступеньке рядом со мной, но не обернулась.
— Отец её подписал.
И пошла наверх, топая по ступенькам громче обычного.
Я остался сидеть со шлёпанцем в руке. Отец. У внучки, выходит, был отец. Ну да, а как же, у всякого есть, и у меня был, только лица его я уже не упомню. А про внучкиного я ни разу не подумал. Будто она сама собой взялась, сразу капитаном, сразу с браслетом, который ей великоват. Я опустил глаза на свой жёлтый рукав. Худи тогда нашлось в ящике, что стоял ближе всех к моему. На ящике было написано «отцовское». Шорты с уточками тоже оттуда, да и шлёпанцы.
Наверное, это важно, подумал я. Для неё, наверное, очень важно. А мне-то что? Только под рёбрами у меня заныло, тупо и долго, как ныла у меня когда-то к перемене погоды сломанная в молодости рука. Неловко мне стало, будто я сел за чужой стол на хозяйское место. С чего бы, я никак не мог взять в толк. Я посидел ещё, поколупал шов на плече, разошедшийся на два пальца. Зашить бы. Давно надо было…
В рубку я поднялся, когда стемнело совсем. Уточка и кот на панели опять стояли серые. Я обмахнул обоих фартуком, как у меня заведено по вечерам. Коту завёл ключик, чтобы тикал. Уточка закивала, но внучка на неё даже не покосилась. Она сидела в своём кресле, поджав колени, в отцовском свитере и не отрывала взгляда от стекла, а Тихон стоял в дверях, привалившись плечом к косяку.
На стекле светилась карта. В таких я разбираюсь: посередине мы, вокруг пунктиром круг, докуда хватит бака. Звёзд внутри круга набралось с два десятка, а жёлтый огонёк горел один, у самого края.
— Сводка, — отрапортовала женщина в стене. — Топлива до Юэ-Прайм с запасом в два часа. Других точек в радиусе нет. Долг хозяйке заправки закрыт цистернами. Остаток списан по решению хозяйки, запись хозяйки, полдень. Челнок клана ушёл с орбиты. Вне связи.
Полдень. Как раз тогда я стоял у Фэн перед стойкой, и она на меня смотрела. Грязных цистерн у неё больше не осталось, а двадцать цистерн работы за пропавшую третью ещё утром висели на внучке. Видно, Фэн рассудила по-своему и списала внучке остаток, пока глядела на меня. Спорить с ней я бы не взялся.
Внучка смотрела на жёлтый огонёк долго, так же, как днём на строчку в свитке. Потом спустила ноги на пол.
— Летим.
— Там ордер, — прогудел Тихон из дверей.
— Там суд. — Внучка тронула пальцем ярлык на браслете. — Я ученица.
Подойдя к стеклу, я пригляделся к огоньку. Маленький, жёлтый, совсем как лампочка у нас на панели, правее уточки. Станция, значит. Клановая, большая, народу там, поди, полно. А где народ, там и ларёк найдётся.
— А там мороженое есть?
Внучка наконец оторвалась от карты и посмотрела на меня снизу вверх.
— Там всё есть. Это станция клана.
Она тяжело вздохнула и снова повернулась к огоньку.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
