Обложка Домовой из Кремля. "кремлёвый". Записки электрика. Том - 1.

Домовой из Кремля. "кремлёвый". Записки электрика. Том - 1.

Сергей Свой

0% прочитано
Стандартный
Сергей Свой

Домовой из Кремля. "кремлёвый". Записки электрика. Том - 1.

Глава 1

---

Пролог. Шахта № 0

Виктор Искров не любил Кремль. Не из принципа — ему было всё равно на политику, на историю, на красные стены, которые видны из окна его съёмной двушки на Полянке. Не любил, потому что там всегда темно. Не в смысле сумрачно — там, в служебных коридорах, за парадными залами, куда не водят туристов, темно по-особенному. Как в холодильнике, который забыли закрыть.

— Искров, ты слушаешь? — начальник участка Семёныч ткнул пальцем в наряд. — Сенатский дворец, третья литерная, щиток древний как говно мамонта. Заменить, проверить, подписать. К семнадцати ноль-ноль.

— А почему я? — спросил Виктор чисто для порядка. Он знал почему. Потому что Колян в запое, Михалыч больной, а молодые пацаны боятся. Боятся не Кремля — боятся, что проверят документы, спросят, куда прет, завернут на КПП. Виктору было сорок, и он уже устал бояться.

— Потому что ты, — отрезал Семёныч. — И возьми с собой новый автомат. ИБП, короче. А то там щиток ещё с брежневских времён. Как рванёт — полдворца отключится.

Виктор взял ящик с инструментом, новый блок бесперебойника и пропуск с красной полосой. «КПП Боровицкие ворота, пропуск разовый». Сунул в карман пачку «Винстона» — курить захочется обязательно. И поехал на метро.

В Кремль он заходил раз десять за последние пять лет. Всегда одно и то же: рамка, вежливый, но каменный взгляд росгвардейца, проверка документов, вздох облегчения — «проходите». Потом длинный коридор с зелёными стенами, запах мастики для пола и собственной важности, который въелся в штукатурку ещё при царе Горохе.

Третья литерная оказалась в самом конце, за двумя гермодверями. Виктор открыл третью, включил налобный фонарик. Коридор сужался, потолок опускался. Щиток он нашёл быстро — старая ржавая коробка с кнопочными автоматами, провода в оплётке, которая рассыпалась в пальцах. «Да тут менять не перепаивая — только сжечь всё к чертям», — подумал он.

Он работал молча, быстро, привычно. Открутил старый щиток, снял клеммы, начал ставить новый. Блок бесперебойника гудел ровно. И тут он заметил люк.

Люк был под ногами, в углу, прикрытый листом железа. Виктор сто раз проходил мимо, но сейчас лист был чуть сдвинут. Из-под него тянуло теплом — не отоплением, а глухим, живым теплом, как от печи, которая топилась сутками. И пахло не бетоном и пылью. Пахло пряниками. И чуть-чуть нафталином.

Виктор присел на корточки, потянул за край листа. Железо поддалось легко, слишком легко. Открылся квадратный лаз, вниз уходили каменные ступени. Старые, стёсанные, с выбоинами. Света внизу не было, но тепло поднималось явственное, почти осязаемое.

— Эй, — позвал Виктор тихо. — Там есть кто?

Никто не ответил. Но ему показалось — или сквозняк донёс? — что снизу кто-то вздохнул. Устало, протяжно, как вздыхает очень старый человек, которого никто не слушает.

Виктору надо было закрыть люк и закончить работу. Но он полез. Потому что сорок лет ему не случалось ничего странного. Развод, кредиты, дочка, которая живёт с бывшей и звонит раз в две недели, чтобы попросить денег. Скучная жизнь, серая, как бетон этих стен. И ему вдруг отчаянно захотелось узнать, что там, внизу. Кто вздохнул.

Он спустился по лестнице. Ступени кончились, и он шагнул в пустоту. Провалился. Упал. Успел подумать: «Дурак, какой же дурак». А потом всё погасло.

---

Глава 1. Пряники и нафталин

Он очнулся на чём-то мягком. Подушка, перина, сверху — тяжёлое шерстяное одеяло. Голова гудела, в ушах стоял звон, какой бывает после взрыва — но вокруг было тихо. Абсолютно тихо.

Виктор открыл глаза.

Потолок был сводчатый, из тёмного кирпича. Вместо лампочки горел фонарь — масляный, древний, с мутным стеклом и живым огнём внутри. Комната оказалась круглой, без окон, с низкой дверью в противоположной стене. Стены были увешаны. Иконы в окладах, портреты в рамах — цари, императоры, какие-то генералы, газеты с крупными заголовками, выцветшие плакаты. В углу — старый самовар на подносе. Рядом — стопка пряников, присыпанных сахарной пудрой.

— Наконец-то, — сказал кто-то.

Голос был сухой, скрипучий, как половица в старом доме. Из-за спины Виктора вышел человек. Нет, не человек. Старик. Очень старый, но не дряхлый — сухой, поджарый, в чёрном сюртуке, который носили ещё при Александре Третьем наверно. Белая рубашка с крахмальным воротничком, бабочка. Борода седая, клинышком, глаза маленькие, но живые — и цвет у них был странный, как у кошки в темноте.

— Ты долго спал, — сказал старик. — Четыре часа. Я уж думал, ты вусмерть расшибся.

— Где я? — прохрипел Виктор. Горло пересохло, язык прилипал к нёбу.

— У меня дома, — старик повернулся к самовару, налил в кружку чай, подал. — Пей. Не отравлено.

Виктор пить не стал. Он огляделся ещё раз. Дверь. Иконы. Своды. Ни одного окна. Спросил:

— Я умер? Меня током ударило?

Старик засмеялся. Смех у него был странный — безрадостный, скрипучий, как несмазанная дверь.

— Умер? Нет, голубчик. Ты спустился по лестнице, которой не должно быть. Увидел то, что не должен был видеть. И теперь ты здесь. — Он присел на табурет напротив Виктора, сложил руки на коленях. — Меня зовут... ну, называй меня Хозяином. Или Кремлёвый. Можешь просто — «эй, ты», мне без разницы. Главное, не зови по имени. Я его не помню уже лет шестьсот.

— Кремлёвый? — переспросил Виктор. — Как... домовой?

Старик склонил голову набок, сощурился.

— Грубо, но по сути верно. Домовой при доме. А у меня дом — Кремль. Белокаменный, краснокирпичный, весь — от Тайницкой башни до Никольской. Я здесь живу с 1367 года, когда Дмитрий Донской ещё дубовые стены ставил. Ты понял, кто перед тобой, электрик?

Виктор молчал. Он хотел сказать: «Это бред, галлюцинация, сотрясение». Но чай в кружке пах мятой и мёдом, и рука у старика была настоящая — жёлтая, морщинистая, с длинными ногтями.

— Понял, — тихо сказал Виктор.

— Умница, — одобрил Хозяин. — Не истеришь. Не крестишься. Это хорошо. Истеричных я выгоняю. Прямо в стену. — Он помолчал. — Будешь пряник? Своими руками пёк. По старому рецепту, ещё при Иване Калите.

Он протянул пряник. Виктор взял. Откусил. Пряник оказался твёрдым, пряным, с привкусом мёда и перца. И невероятно вкусным.

— Спасибо, — сказал он.

— На здоровье, — ответил Хозяин. — А теперь слушай, электрик. Ты попал сюда не случайно. Я открыл люк. Я тебя позвал. Устал я. Семьсот лет смотреть на тех, что сверху. — Он махнул рукой в потолок, где далеко-далеко был Кремль с людьми. — Надоело. А ты... ты ничей. Ни богу свечка, ни чёрту кочерга. Ты просто чинишь проводку и молчишь. Мне такой нужен.

— Зачем? — спросил Виктор.

Хозяин посмотрел на него долгим, тяжёлым взглядом. В глазах его мелькнуло что-то древнее, усталое, почти человеческое.

— А затем, — сказал он, — что я хочу рассказать. Всё. От начала до конца. Про Грозного, про Петра, про Ленина, про нынешних. Как они ходили, что думали, чего боялись. А ты возьмёшь — и запишешь. Когда выйдешь.

— А я выйду? — спросил Виктор.

Хозяин улыбнулся. Впервые за весь разговор — тепло, по-настоящему, с морщинками у глаз.

— Выйдешь, — сказал он. — Но не скоро. Не боись - я тебя не съем. Садись, электрик. Чай остывает.

---

Глава 2. Испытание страхом

Хозяин встал, потянулся — хрустнули суставы — и подошёл к противоположной стене, где среди икон и портретов висела старая полированная крышка. Не картина, не зеркало — просто доска красного дерева, отполированная до блеска, с потускневшей бронзовой ручкой. Виктор сначала принял её за часть стола.

— Подойди, — позвал Хозяин.

Виктор нехотя встал. Ноги слушались, голова прошла, даже звон в ушах утих. Он подошёл к стене, встал рядом со стариком. Взглянул на полированную поверхность.

И обмер.

В отражении был не он. Бородатое, жёсткое лицо с глубоко посаженными глазами, в чёрной шапке, отороченной мехом. Кафтан, тяжёлый крест на груди. Человек смотрел прямо на Виктора — не сквозь, а именно на него, и взгляд был таким, от которого хотелось присесть или перекреститься.

— Иван Четвёртый, — тихо сказал Хозяин. — Грозный. Ты его видишь?

— Вижу, — выдавил Виктор. — Он смотрит на меня.

— Он всегда смотрит. Как у вас говорят, я случайно подслушал - это он первый рентгеновский аппарат. Слышал такую поговорку про него: "Я вас, бл..й, насквозь вижу!" — Хозяин вздохнул. — Власть оставляет след. Любой, кто был здесь хозяином, въедается в стены, в пол, в воздух. Ты думаешь, Кремль — это кирпичи? Нет, голубчик. Кремль — это память. И она живая. — Он коснулся пальцем полированной поверхности. — Вот здесь, в этой доске, отражался Иван, когда брился после бани. Сам. Не доверял никому. И теперь его лицо в каждом блестящем предмете. Стоит лишь захотеть увидеть.

— А я? — спросил Виктор. — Я здесь оставлю след?

Хозяин усмехнулся.

— Ты? Ты электрик. Ты починишь проводку, поставишь новый блок, и через десять лет о тебе никто не вспомнит. Кроме меня. — Он повернулся к Виктору, и глаза его стали серьёзными, почти страшными. — Но есть одно «но». Теперь ты видел то, что не должен был видеть. Ты знаешь, что я есть. И ты знаешь, что власть — это не люди. Люди приходят и уходят. Я остаюсь. А ты... ты будешь молчать. Или я сделаю так, что ты забудешь даже своё имя.

Виктор хотел спросить «как?», но язык не повернулся. Он снова посмотрел на полированную доску. Иван Грозный уже исчез. Вместо него отражался он сам — бледный, немытый, в рабочей куртке, с налобным фонариком на лбу.

— Я понял, — сказал он. — Я никому не скажу. Мне не хочется в сумасшедший дом.

— Молодец, — Хозяин похлопал его по плечу. — А теперь садись, рассказывать буду. Хочешь про Грозного? Или про Петра? Или, может, про Ленина? Тот у меня вон там, в углу, наследил. — Он кивнул на тёмный угол, где на полу виднелось бледное пятно, похожее на пролитое молоко. — Говорил, что в бога не верит, а по ночам крестился. Тихонько, в ладошку, чтобы никто не видел. А я видел. Или про ваших, последних - Алкаша, как вы его называете, с его бандой воров?

Виктор сел на табурет, взял остывший чай, отхлебнул.

— Начинайте сначала, — сказал он. — Я слушаю, мне и правда очень интересно.

Хозяин улыбнулся — в третий раз за день, что для него было рекордом за последние сто лет. Уселся напротив, сложил руки на животе, прикрыл глаза. И начал.

— Слушай, электрик. Слушай и запоминай. Потому что то, что я расскажу, не прочитаешь ни в каких учебниках. Даже в спецхране нет. Потому что правду пишут только мёртвые. А я, как видишь, ещё не совсем... Так и быть - расскажу обо всех. До самых последних .... этих ваших ...

---

Глава 2

---

Глава 2. Испытание страхом

Хозяин не торопился. Он подошёл к самовару, подул на угли, подкинул сухую щепку — откуда она взялась в подземелье, Виктор не понял, но щепка занялась сразу, весело, с весенним треском, будто её только что отломали от старой берёзы где-то под Звенигородом. Самовар загудел ровнее, запел свою медную песню, и старик налил себе новую кружку, придвинул пряники ближе к Виктору, а сам уселся напротив, положив ногу на ногу. Сюртук его сидел идеально, будто сшит вчера у самого лучшего портного на Тверской, хотя ткань на локтях выцвела и лоснилась от времени — и от того, что Хозяин часто опирался на каменные стены, разглядывая то, что происходит наверху.

— Ты, главное, не бойся, — сказал Хозяин, отхлёбывая чай маленькими, экономными глотками, как пьют очень старые люди, которые знают цену каждому глотку горячего. — Бояться здесь нечего. Ну, почти нечего. Вся беда в том, что ты привык, что мир — это бетон, провода и твоя двушка на Полянке с текущим краном и соседом-алкоголиком за стенкой. А здесь мир другой. Древний. Я, например, помню время, когда вместо Кремля был сосновый бор, и люди топили по-чёрному, и медведь зимой заходил в деревню, потому что у него в берлоге промёрзла земля. И домовых никто не звал — они сами приходили, греться, потому что у нас, у домовых, нет печек, мы жили в корнях и под камнями, и единственное тепло, которое мы знали, — это тепло человеческого жилья. А сейчас — вон оно чего понастроили. — Он махнул рукой в потолок, имея в виду, наверное, Сенатский дворец, Большой Кремлёвский, Арсенал, Оружейную палату и всё остальное, что громоздилось над ними многометровой толщей камня, бетона, истории и чужой, давно остывшей крови.

Виктор сидел на табурете, сжимая в руках кружку. Чай давно остыл, но он не замечал холода. Мысли метались, как пойманные в сеть рыбины: надо спросить про выход, про то, как выбраться, про то, живой ли он вообще и не лежит ли сейчас в больнице с сотрясением и пробитым черепом и со "сдвинутой крышей". Но язык не слушался, горло перехватывало каждый раз, когда он пытался вымолвить слово. А Хозяин смотрел на него спокойно, даже ласково, как смотрит пожилой родственник на племянника, которого не видел десять лет и теперь не знает, с какой стороны подступиться, чтобы не напугать и не обидеть.

— Ты меня не слушаешь? — спросил Хозяин, и в голосе его прозвучала не обида, а скорее терпеливое ожидание. Он привык, что люди сначала боятся. Все боятся. Даже те, кто потом становится президентами и генеральными секретарями.

— Да нет, — сказал Виктор, и голос его прозвучал чужим, сиплым, как у человека, который не пил три дня. — Слушаю.

— Вот и хорошо. А теперь я тебе кое-что покажу. Ты, может, думаешь, что я сказочный дед, который пряники печёт и чаем поит, и больше от меня никакого толку? Думаешь?

— Не знаю, — честно ответил Виктор. — Я ничего не знаю. Я вообще ничего не понимаю. Я электрик, я меняю щитки и паяю провода. Я не готов к... к этому. — Он обвёл рукой комнату — своды, иконы, портреты, масляный фонарь.

— Правильно, — одобрил Хозяин с неожиданной теплотой. — Не знаешь. И не надо знать. Пока. А надо увидеть. Пойдём.

Он встал — легко, без старческого кряхтенья, хотя ему было, если верить его словам, больше семисот лет. Подошёл к противоположной стене — той, что была напротив двери. Там, среди икон и портретов, висело нечто, что Виктор сначала принял за журнальный столик, прибитый к стене вертикально. Полированная доска из красного дерева, с бронзовой ручкой в виде львиной головы, с мелкими царапинами и потускневшим, но всё ещё глубоким лаком. Крышка, понял Виктор. От стола. Старинная, дорогая, итальянской работы, может быть, или немецкой — такие привозили в Москву при первых Романовых, видел на картинках. В глубине лака, в его тёплой, маслянистой толще, отражалось пламя масляного фонаря, и эти отражения жили своей жизнью, перетекали, пульсировали.

— Подойди, — позвал Хозяин. — Не бойся. Он тебя не съест. Он уже мёртвый. Уже четыреста лет как мёртвый, и даже костей от него не осталось, только имя и то, что он успел натворить.

Виктор подошёл. Встал рядом со стариком, чувствуя его запах — старый табак, воск, сухие травы, и ещё что-то неуловимое, что пахнет в церковной лавке, где продают свечи и ладан, или в бабушкином сундуке, куда не заглядывали десятилетиями и где на дне лежат выцветшие фотографии и комсомольские значки. Запах времени. Самого настоящего, осязаемого времени.

— Смотри, — сказал Хозяин и провёл ладонью по полированной поверхности. Ладонь у него была жёлтая, морщинистая, с длинными, ухоженными ногтями — странные ногти для домового, но кто знает, какими они должны быть у существа, которое семьсот лет трогает стены, камни и чужие следы.

И Виктор посмотрел.

В отражении был не он. Сначала он подумал, что это игра света — фонарь мигнул, тени прыгнули, и собственное лицо исказилось в выпуклой поверхности. Но нет. В глубине полированной доски, в её тёплой, маслянистой глубине, явственно проступало чужое лицо. Бородатое, жёсткое, с высоким лбом и глубоко посаженными глазами, которые, казалось, смотрели не просто на Виктора — сквозь него, в самую суть, в ту часть души, которую сам Виктор не знал. На голове — чёрная шапка, отороченная тёмным мехом, на плечах — тяжёлый, даже с виду, кафтан с золотым шитьём и меховой оторочкой. Губы сжаты в нитку, на щеках — глубокие складки, какие бывают у людей, которые много лет не улыбались или улыбались только перед казнью, когда палач заносит топор. И глаза. Глаза, которые видели Казань и Псков, и Новгород, и кровь на плахе, и слёзы царицы, и смерть сына, которого он ударил посохом, и потом, говорят, плакал три дня, не евши и не пивши.

— Иван, — прошептал Хозяин. — Иван Четвёртый Васильевич. Грозный, если по-простому. Тиран, если по-научному. Святой, если спросить у некоторых попов, которые забыли, сколько он народу погубил. Ты его видишь?

— Вижу, — выдавил Виктор. Голос сел, в горле пересохло так, что каждое слово давалось с болью. — Он смотрит на меня. Он... он шевелится? Или мне кажется?

— Он всегда смотрит, — сказал Хозяин спокойно, как о погоде за окном, которую не изменить и не отменить. — Он здесь, в каждой трещине, в каждом отражении, в каждом сквозняке, который гуляет по этим коридорам по ночам. Власть, голубчик, оставляет след. Невидимый, но вечный. Вот ты электрик. Ты починишь проводку, и через пять лет никто не вспомнит, что ты её чинил. А царь — он въедается. В стены, в пол, в воздух, в запахи. Ты думаешь, Кремль — это кирпичи? Нет, голубчик. Кирпичи — это кирпичи, их можно сломать и построить заново. Кремль — это память. И она живая. Она дышит. Иногда — кричит по ночам. Но ты не услышишь. Ты спишь, у тебя будильник на шесть утра, тебе на работу.

— А вы слышите? — спросил Виктор, не отрывая взгляда от отражения. Иван Четвёртый шевельнулся — или только показалось? Веки его дрогнули, и на секунду Виктору почудилось, что царь сейчас откроет рот и заговорит, и голос его будет, как скрежет ржавых цепей.

— Я всё слышу, — ответил Хозяин. — Я здесь семьсот лет. Я слышал, как Иван молился в этой самой комнате. Да, здесь была его опочивальня, когда Кремль ещё не был таким Кремлём, а так, крепость на холме. Он спускался сюда ночью, когда не мог спать. Садился на этот самый табурет — ты на нём сидишь, между прочим, тот же самый табурет, я его из дуба вырезал в 1370 году, и он до сих пор ни одной трещины, — и плакал. Плакал, представляешь? Грозный царь, который тысячи людей казнил, который сына убил, который целые города вырезал под корень — и плакал. По матери. По первой жене, Анастасии. По тому, что не получилось построить идеальное царство, где все будут счастливы и бояться только одного — бога. А потом смотрел в эту доску, брился сам, не доверяя никому лезвия к горлу, и говорил: «Господи, прости мя, окаянного». Я слышал. Я здесь был. Я сидел вон в том углу, за иконой, и смотрел. И мне было его жалко. Представляешь? Мне, домовому, было жалко царя всея Руси.

Хозяин замолчал, и в тишине, которая наступила после его слов, Виктору почудилось — или правда донёсся откуда-то из-под сводов глухой, далёкий стон. Или скрип. Или вздох. Будто сам Кремль выдохнул то, что держал в себе четыреста лет.

— А вы... вы с ним говорили? — спросил Виктор. Вопрос прозвучал глупо, почти по-детски, но он не мог сдержаться. — С Грозным? С Иваном?

— Говорил, — кивнул Хозяин. — Один раз. Он меня услышал. Не увидел — я не показываюсь, если не хочу, особенно тем, кто с мечом и в гневе, — но услышал. Спросил: «Кто здесь? Выйди». Я не вышел. А он взял свечу, пошёл на голос и нашёл угол, где я прятался. Ткнул в стену свечой. И сказал: «Ты. Тот, кто живёт под полом. Я знал. Мне бабка говорила, в молодости, что в Кремле домовой живёт, старый, как эти стены. Не бойся меня. Я тебя не трону». И поставил мне блюдце с молоком. Вот здесь, у этого порога. — Хозяин показал на каменный пол у двери, где виднелось тёмное пятно, не то от влаги, не то от времени, не то от пролитого молока, которое прокисло и въелось в камень навсегда. — Молоко прокисло через три дня, я его не пил — я молоко не люблю, у меня от него изжога, — но блюдце до сих пор храню. Вон там, за иконой Спаса Нерукотворного.

Виктор посмотрел на икону — старая, тёмная, почти чёрная доска, Богородица с младенцем, и лики уже не разобрать, только глаза горят, — и действительно за ней виднелся край фарфорового блюдца с трещиной, синей китайской росписью, выцветшей до неразличимости.

— Так что, — продолжил Хозяин, — не бойся. Я не злой. Я злым был когда-то, в молодости, лет восемьсот назад, а потом понял, что злость — это топливо, которое сжигает самого того, кто злится. А я не хочу сгорать. Я хочу жить. Ещё лет семьсот, если получится. — Он помолчал, глядя на полированную доску, в которой лицо Ивана Грозного уже начинало таять, уходить обратно в глубь времени, как уходит в песок вода после шторма, оставляя только мокрый след. — А теперь ты мне скажи, электрик. Ты боишься?

Виктор подумал. Странно, но настоящего, животного страха не было. Был холодок вдоль позвоночника, была тяжесть в животе, был вопрос «а не сплю ли я?» и ещё один, более тревожный: «а если это навсегда?». Но настоящего ужаса, когда кричишь и бьёшься в истерике, когда сердце выпрыгивает из груди и хочется бежать, не разбирая дороги, — этого не было. Может быть, потому что жизнь его последние годы была такой серой, такой пустой, такой предсказуемой, что даже встреча с домовым в кремлёвском подземелье казалась не катастрофой, а странным, нелепым, почти желанным подарком. Развод, который он пережил как зубную боль — долгую, нудную, с обострениями по ночам. Дочь, которая звонит раз в две недели только за деньгами, и голос у неё при этом чужой, будто она говорит с незнакомцем. Работа, от которой ломит спину и немеют пальцы. Съёмная двушка на Полянке с текущим краном и соседом, который включает музыку в два часа ночи. Что он терял? Что он терял, если сойдёт с ума прямо сейчас, сидя на дубовом табурете XIII века и глядя в глаза домовому, который помнит Ивана Грозного?

— Не знаю, — сказал он наконец. — Наверное, нет. Или да. Но не сильно.

Хозяин хмыкнул, и в этом хмыканье послышалось что-то одобрительное, почти отеческое, будто он проверял внука на прочность и внук не подвёл.

— Молодец, — сказал Хозяин. — Не врунишка. Я врунов не люблю. Врунов я выгоняю. Прямо в стену. Они потом выходят через три дня на улицу — и ни фига не помнят. Только голова болит и во рту привкус железа. А ты, я вижу, не врёшь. Или врёшь, но плохо, неумело, и я это чувствую. Это хорошо. С такими можно работать.

— Спасибо, — сказал Виктор. Он не знал, за что благодарит, но слова выскочили сами, как чих или кашель, непроизвольно.

— На здоровье, — ответил Хозяин. — А теперь слушай дальше. Это было испытание. Ты его прошёл. Не заорал, не перекрестился, не упал в обморок, не попытался ударить меня или убежать. Значит, я могу тебе показать больше. Могу рассказать то, что не рассказывал никому последние сто лет. — Он снова сел на табурет, пододвинул пряники. — Ешь, не стесняйся. Ты, поди, голодный. Сколько ты там работал? Часа три? Три часа без еды — это срок, особенно когда нервничаешь. Ешь.

Виктор машинально взял пряник, откусил. Пряный, твёрдый, с послевкусием мёда и корицы, и ещё чего-то неуловимого — может быть, кардамона, может быть, старой, забытой сладости, которую не купишь в магазине. Вкус был настоящим, таким, какой не приснится. Значит, он не спит. Или спит очень хорошо.

— Вы сказали, что я прошёл испытание, — сказал он, жуя и чувствуя, как во рту разливается тепло. — А что дальше? Вы меня отпустите? Или я теперь здесь навсегда, как в сказке про Иванушку-дурачка?

Хозяин посмотрел на него долгим, пристальным взглядом. Глаза его — маленькие, кошачьи, с вертикальными зрачками или только показалось от света фонаря? — блеснули, и на секунду Виктору почудилось, что старик видит его насквозь, до самых костей, до самых тёмных мыслей, которые он никому не рассказывал.

— А дальше, голубчик, самое интересное. — Он наклонился вперёд, понизил голос до шёпота, хотя в подземелье и так никого не было, кроме них двоих и теней на стенах. — Дальше я расскажу тебе всё. Про Грозного — не то, что в учебниках, а то, что он делал, когда оставался один. Про Петра — как он по ночам орал благим матом, потому что боялся тараканов, а их в Кремле в те годы было — тьма. Про Екатерину — зачем она сюда тайно приезжала без свиты, в простой карете, и что искала в подвалах. Про Ленина — почему он спал на полу, а не на кровати, и что шептал в трубку, когда думал, что никто не слышит. Про Сталина — что он искал в этих подвалах ночью с фонариком, когда охрана стояла наверху и боялась дышать. Про нынешних — кто из них боится, а кто нет, кто верит в меня, а кто считает сказками. Про войну, которая сейчас идёт — и что я о ней думаю, я, который видел и Наполеона, Лжедмитрия и Дмитрия Донского с Мамаем. — Он откинулся на спинку стула, сложил руки на животе. — Всё расскажу. А ты возьмёшь — и запишешь. Когда выйдешь.

— А я выйду? — спросил Виктор. Вопрос прозвучал глупо — как у ребёнка, который спрашивает «а мама придёт за мной в детский сад?», — но он не мог не спросить.

Хозяин улыбнулся. Впервые за весь разговор — тепло, почти по-человечески, с морщинками у глаз и каким-то неожиданным, детским озорством, которое совершенно не вязалось с его семисотлетним возрастом и чёрным сюртуком.

— Выйдешь, — сказал он. — Но не скоро. Сначала дослушай. А то я семьсот лет молчал — теперь оторвусь по полной. Ты даже не представляешь, каково это — семьсот лет смотреть и молчать. Это как держать в себе океан. А теперь плотину прорвало. Так что сиди, электрик. Чай пей, пряники ешь и слушай. — Он поднял палец, и на секунду Виктору показалось, что в комнате стало светлее — или фонарь разгорелся ярче, или сам воздух засветился изнутри. — А теперь слушай. Запоминай. Потому что то, что я расскажу, не прочитаешь ни в каких учебниках. Даже в спецхране нет. Даже у них, — он кивнул куда-то вверх, имея в виду, наверное, ФСО или Архив президента, или тех людей в чёрном, о которых Виктор пока ничего не знал, — даже у них нет такой правды. Потому что правду пишут только мёртвые. А я, как видишь, ещё не совсем.

Он замолчал. И в тишине подземелья, где пахло пряниками, нафталином и древним камнем, где тени плясали на сводах, а за иконами прятались царские блюдца, Виктор вдруг отчётливо понял, что обратной дороги нет. Не потому, что люк закрылся или Хозяин его не выпустит. Не потому, что он забыл, где выход. А потому, что он сам уже не хотел уходить, не услышав хотя бы часть. Хотя бы одну тайну. Хотя бы то, почему Ленин спал на полу и что Сталин искал в подвалах. Хотя бы имя того, кого Хозяин выбрал вместо настоящего преемника Ельцина.

— Я слушаю, — сказал Виктор, и голос его прозвучал твёрже, чем он ожидал.

Хозяин кивнул, взял с подноса пряник, откусил, прожевал, запил чаем. Помолчал ещё немного, собираясь с мыслями — или делая паузу для эффекта, как старый актёр перед монологом.

— Тогда начнём, — сказал он. — Начнём с того, с чего всё началось. С белого камня. С 1367 года. С Дмитрия Донского. Садись удобнее, электрик. Это будет долгая ночь.

Он откинулся на спинку стула, прикрыл глаза — и начал рассказывать. Голос его стал ниже, глубже, в нём зазвенели древние ноты, которых Виктор никогда не слышал. Словно сам камень заговорил, сам Кремль открыл рот через семьсот лет молчания. Словно время свернулось в кольцо, и прошлое влилось в настоящее, как река в реку, не спрашивая разрешения.

А Виктор слушал. И не мог остановиться.

Глава 3

Глава 3. Уговор

Хозяин рассказывал долго. Голос его то поднимался, то опускался, как старая пластинка, на которой записана целая жизнь. Виктор сидел не шевелясь, боясь спугнуть слова, боясь, что старик замолчит и скажет: «А всё, электрик, хватит на сегодня, иди спать, а завтра продолжим». Но Хозяин не замолкал. Он рассказывал про Дмитрия Донского, который строил белокаменный Кремль и каждое утро поднимался на стену смотреть, не идёт ли орда. Рассказывал, как камень возили из Мячкова на санях по замёрзшей Москве-реке, как клали на глину, как первые стены были тонкими и ненадёжными, как их перестраивали трижды. Рассказывал, как пришёл в эти места в 1367 году, молодым ещё домовым, не старым, не уставшим, и нашёл здесь только лес, болото и маленькое городище на холме.

— А я ведь не здешний, — сказал Хозяин, открывая глаза. — Я пришёл с севера, из-под Новгорода. Там меня обидели, новый хозяин поставил железные утки на печь, и я ушёл. Шёл долго, может, год, может, два. Питался тем, что дадут. А здесь, на холме, увидел костёр и услышал песню. И понял: здесь моё место. Навсегда.

Он замолчал, посмотрел на свои руки, сложенные на коленях. Руки дрожали — мелкой, старческой дрожью, которую не скроешь ни под каким сюртуком.

— А потом, — продолжил он, — пришли другие. Много других. И каждый оставлял след. Иван Третий привёл итальянцев, и они построили красные стены, те, что стоят до сих пор. Я тогда прятался по углам, потому что боялся чужих мастеров. Они пахли не так, говорили не так, молились не так. Но стены получились хорошие, крепкие. Я их полюбил. До сих пор люблю.

— Вы поэтому остались? — спросил Виктор. — Потому что полюбили стены?

— Не только, — ответил Хозяин. — Потому что понял: я здесь нужен. Не царям, не патриархам, не солдатам. А месту. Самому месту. Кремль без домового — как печка без огня. Есть кирпичи, есть труба, есть дрова, а тепла нет. Я — огонь, электрик. Я то, что делает это место живым. Без меня Кремль — просто музей. Красивый, дорогой, мёртвый.

Виктор хотел спросить что-то ещё, но Хозяин поднял руку — жест был властным, царским, и Виктор замолчал на полуслове.

— А теперь, — сказал Хозяин, — давай поговорим о деле. Ты здесь не случайно. Я открыл люк не для того, чтобы просто попить с тобой чаю и вспомнить старину. У меня к тебе дело.

— Какое? — спросил Виктор, чувствуя, как внутри поднимается холодная волна. Он боялся этого разговора с самого начала. Он знал, что просто так, за просто так, домовые не приглашают электриков в свои подземелья.

— Ты видел меня. Ты говорил со мной. Ты знаешь, что я есть. — Хозяин говорил медленно, чеканя каждое слово. — Это дорогого стоит. Обычно я стираю память тем, кто случайно заходит. Они выходят наверх, моргают, чешут затылок и идут дальше, не помня ни лица моего, ни слов моих. А тебе я память оставлю. Но не за просто так.

— Я заплачу? — спросил Виктор. — У меня есть деньги. Немного, но есть. Или... что вам нужно? Золото? Артефакты? Я могу достать, я знаком с...

Хозяин засмеялся. Смех его был сухим, скрипучим, как половица, по которой сто лет никто не ходил.

— Золото? Мне? — он вытер выступившие слёзы краем рукава. — Голубчик, я видел столько золота, сколько тебе не снилось. У меня под полом лежат монеты, которые чеканили при Дмитрии Донском, и серьги, которые носила Софья Палеолог, и крест, который снял с себя Лжедмитрий перед смертью. Мне не нужно твоё золото. Мне нужно другое.

— Что? — спросил Виктор. Голос его дрогнул.

— Память, — сказал Хозяин. — Не твою. Мою. Я хочу, чтобы ты записал всё, что я тебе расскажу. Не сейчас, не здесь, а когда вернёшься наверх. Всё, что я видел, всё, что слышал, всё, что понял за семьсот лет. Каждое слово. Каждый вздох. Каждую тайну. Ты возьмёшь блокнот или откроешь компьютер и напишешь книгу.

— Книгу? — переспросил Виктор. — Вы хотите, чтобы я написал книгу про вас? Про Кремль? Кто её издаст? Меня же...

— Никто тебя не тронет, — перебил Хозяин, и в голосе его прозвучало железо. — Я позабочусь. Ты напишешь, а я сделаю так, что книга дойдёт до читателей. Не все сразу, не через большие издательства, а маленькими ручейками. Самиздат, интернет, электронные книги. А через год-другой — и бумага. Я это умею. Я Сталину внушал, что надо строить метро, а Ельцину — что надо уходить в отставку. Неужели я не внушу какому-нибудь редактору, что твою книгу надо напечатать?

Виктор молчал. Мысли его метались, как мухи в банке. С одной стороны — невероятно, абсурдно, дико. С другой — он сидит в подземелье под Кремлём, разговаривает с домовым, который помнит Дмитрия Донского. После этого уже ничего не кажется невозможным.

— А если я откажусь? — спросил он осторожно.

Хозяин пожал плечами. Жест был почти человеческий, даже будничный.

— Тогда я сотру тебе память, выведу наверх, и ты проснёшься в своей постели с лёгкой головной болью. Ничего не вспомнишь. Ни про меня, ни про Ивана Грозного в зеркале, ни про пряники. Будешь жить дальше своей серой жизнью. Менять щитки, платить за квартиру, ждать звонка от дочери.

— А если соглашусь?

— Тогда ты узнаешь всё. Всё, что я знаю. И станешь другим. — Хозяин наклонился вперёд, и глаза его загорелись — не отражённым светом фонаря, а своим, внутренним, золотистым. — Ты увидишь, какими были на самом деле те, кого ты привык считать великими или ужасными. Ты узнаешь, почему Ленин ненавидел Кремль, но не уезжал из него. Почему Сталин боялся спать на втором этаже. Почему Брежнев плакал по ночам. Почему Горбачёв продал страну не за деньги, а за страх. Почему Ельцин выбрал не того преемника, которого планировал. И что делает нынешний, когда остаётся один.

— А мне это зачем? — спросил Виктор. — Я простой электрик. Мне не нужны тайны кремлёвских властителей. Мне нужно, чтобы дочка звонила чаще, а бывшая жена не пилила меня за алименты.

— А вот это, — Хозяин ткнул в него пальцем, — это ты и получишь. В придачу. Если напишешь книгу, я помогу тебе наладить жизнь. Дочка будет звонить. Деньги появятся - я тебе и это устрою. Здоровье поправится. Я не бог, я не могу воскрешать мёртвых и делать людей бессмертными. Но мелкую магию я умею. Шепнуть, подсказать, подтолкнуть. Я семьсот лет этим занимаюсь. Наловчился.

Виктор замолчал. В комнате было тихо, только самовар шипел на столе да фонарь потрескивал. Он смотрел на свои руки — грязные, с заусенцами, с вечными царапинами от проводов и отвёрток. Руки электрика, который чинит чужое, а своё починить не может.

— А если я соглашусь, — сказал он медленно, — то сколько я здесь пробуду? У меня работа, Семёныч меня уволит, квартиру потеряю...

— Не потеряешь, — перебил Хозяин. — Здесь время течёт иначе. Для тебя пройдёт день, а для них — час. Ты вернёшься через сутки, а они увидят, что ты отлучился на перекур. Никто ничего не заметит.

— А моя жизнь? — спросил Виктор. — Вы сказали, что поможете. А если не поможете? Если я напишу, а вы меня обманете?

Хозяин посмотрел на него долгим, тяжёлым взглядом. В глазах его не было обиды — была усталость и какая-то древняя, как сам Кремль, честность.

— Я никогда не обманывал, — сказал он. — Не умею. Домовые не умеют врать. Мы можем недоговаривать, можем прятаться, можем уходить от ответа. Но врать — нет. Это против нашей природы. Если я сказал «помогу» — значит, помогу. Но и ты своё слово держи. Напишешь книгу — получишь награду. Не напишешь — пеняй на себя.

Виктор вздохнул. Глубоко, всей грудью, как перед прыжком в воду.

— Хорошо, — сказал он. — Я согласен. Рассказывайте. Я буду слушать и запоминать.

Хозяин кивнул, и в глазах его мелькнуло что-то похожее на благодарность. Или на облегчение.

— Тогда начнём, — сказал он. — Но сначала — ещё одно испытание. Самое короткое и самое важное.

Он встал, подошёл к стене, снял с неё старый, пожелтевший лист бумаги в рамке. Подошёл к Виктору, протянул.

— Прочти, — сказал он.

Виктор взял лист. Бумага была плотная, с водяными знаками, герб Российской империи в углу. Текст был написан от руки, старым, витиеватым почерком, с ятями и твёрдыми знаками.

«Тот, кто прочтёт сие, да знает: в Кремле подземном живёт хранитель. Не человек, не ангел, не бес. Хранитель стен и тайн. Если ты пришёл с чистым сердцем — он поможет. Если с корыстью — проклянёт. Если с ложью — уничтожит. Берегись, странник, ибо стены помнят всё».

Виктор поднял глаза на Хозяина.

— Это вы написали?

— Нет, — ответил Хозяин. — Это написал монах Чудова монастыря в 1682 году, перед смертью. Он меня увидел и записал, чтобы другие знали. Лист пролежал в стене триста лет. Я его достал, когда почувствовал, что придёт кто-то, кто сможет мне помочь.

— А если бы я прочитал и испугался?

— Ты не испугался, — улыбнулся Хозяин. — Ты прочитал и спросил, кто написал. Это хорошо. Значит, ты думаешь, а не паникуешь. — Он взял лист обратно, повесил на стену. — Ну что, электрик. Договор заключён. Можешь считать, что мы ударили по рукам.

— Могу, — сказал Виктор. — Но всё-таки... С чего начнём? С Грозного? С Донского? С Ленина?

Хозяин сел на табурет, откинулся на спинку, закрыл глаза. Улыбка сползла с его лица, осталась только глубокая, вековая усталость.

— Начнём с начала, — сказал он. — С того дня, когда я пришёл на этот холм. Было это в 1367 году. Снег выпал ранний, Москва-река встала. А я шёл от Новгорода, замёрзший, голодный...

И он начал рассказывать. А Виктор слушал, и впервые за много лет ему не хотелось, чтобы этот день кончался.

Глава 4

Глава 4. Белокаменный колодец

Хозяин рассказывал долго. Виктор перестал следить за временем — в подземелье его не было. Фонарь горел ровно, не мигая, самовар остывал, но стоило Хозяину махнуть рукой, как угли снова разгорались, и вода начинала кипеть. Пряники не кончались — тарелка, которую старик придвинул к Виктору, была маленькой, но сколько Виктор ни брал, она оставалась полной. Он уже привык не удивляться. Он сидел, слушал и чувствовал, как внутри него что-то меняется — не сразу, не вдруг, а медленно, как нагревается вода в том самом самоваре, сначала незаметно, потом всё горячее, до тех пор, пока не начинает парить.

— Ты слушаешь? — спросил Хозяин, прерывая рассказ о том, как он шёл от Новгорода через заснеженные леса, мимо сожжённых деревень и волчьих стай, которые провожали его жёлтыми глазами из темноты.

— Слушаю, — ответил Виктор. — Каждое слово. И запоминаю. Вы обещали, что я запишу, когда вернусь. Я не забуду. У меня память хорошая. С детства.

— Тогда продолжу. Но прежде — допей чай. Холодный чай — это грех. Особенно в моём доме, где тепло — главная ценность. Я, знаешь ли, домовой. Я без тепла — как рыба без воды. Если в Кремле потухнут все печи и батареи, я свалюсь в обморок и буду лежать до тех пор, пока кто-нибудь не затопит снова. Был такой случай в 1918 году, когда только пришли большевики и отключили отопление в половине башен, чтобы экономить дрова. Я три дня провалялся под полом, еле очухался. А Ленин, между прочим, ходил сверху и даже не чихнул. Ему было всё равно.

Виктор послушно допил чай. Чай был мятным, с мёдом и ещё чем-то — может быть, с душицей, а может быть, с тем, что растёт только в подземельях под Кремлём и нигде больше на свете. Он поставил кружку на стол, и Хозяин кивнул — удовлетворённо, как учитель, у которого прилежный ученик, не то что некоторые.

— Итак, 1367 год, — продолжил Хозяин. — Дмитрий Иванович, которого потом назовут Донским, был молодой, горячий, с длинными руками и быстрыми ногами. Ему было семнадцать лет, когда он решил строить каменный Кремль. До того стены были дубовые, крепкие, но — дерево. Дерево горит. Ордынцы жгли Москву уже несколько раз, и Дмитрий устал каждый раз отстраивать заново, собирать пепелище и хоронить обгоревшие кости. Он сказал своим боярам: «Хочу белый камень. Чтоб не горел. Чтоб враг об него зубы сломал». Бояре зашумели: «Дорого, князь, камень возить далеко, не потянем, разоримся, татары придут и добьют». А он ударил кулаком по столу — и всё. Решили. Такой был характер: если ударил — значит, конец спорам.

— А вы? — спросил Виктор. — Вы уже были здесь? Или пришли позже, когда стены уже поставили?

— Был, — кивнул Хозяин. — Пришёл за год до того. Шёл долго, замёрз, отощал. В лесу, на холме, где сейчас Боровицкие ворота, стояла маленькая деревня — дворов пять, не больше. Люди жили бедно, в землянках и курных избах, но печи топили жарко, потому что зимы тогда были лютые, холоднее, чем теперь. Я поселился под печкой у самого старого мужика, деда Игната. Он меня почувствовал сразу — такие, как он, всегда чувствуют. Поставил блюдце с молоком, прошептал: «Живи, хозяин. Места много. Только угли не воруй». И я остался. А через год приехал Дмитрий с дружиной и начал стройку.

— А потом? — спросил Виктор. Ему было интересно — не страшно, не любопытно даже, а именно интересно, как в детстве, когда дед рассказывал про войну, про то, как они сидели в окопах под Ржевом и как у него отморозило пальцы на ногах, но он всё равно выжил и дошёл до Берлина. С той разницей, что дед Виктора давно умер, а Хозяин был живой и сидел напротив.

— Потом приехал Дмитрий, — продолжил Хозяин. — С дружиной, с боярами, с попами. Осмотрел холм, потопал ногой, сказал: «Здесь будет крепость. На века». И началось. Камень возили из Мячкова, это вниз по Москве-реке, вёрст шестьдесят, а то и все семьдесят, смотря по дороге. Зимой — на санях, по льду, лошади падали, люди мёрзли. Летом — на баржах, бечевой, бурлаки надрывали жилы, вода в реке была холодная даже в июле. Работали мужики со всей округи, платили им гроши, кормили похлёбкой и хлебом с мякиной. Многие надорвались, многие замёрзли, многие умерли прямо на стройке, и их закапывали тут же, под стенами, без отпевания, потому что попам было некогда. Но стены росли. Белый камень ложился ряд за рядом, и когда я смотрел на эту кладку, у меня внутри что-то пело. Потому что я понял: это моё. Эти стены будут моим домом навсегда, до тех пор, пока Москва стоит на семи холмах.

Хозяин замолчал, глядя куда-то в угол, где тени сгущались и, казалось, принимали очертания людей — маленьких, согнутых, с вёслами и топорами, с котомками за спиной и детьми, оставленными в далёких деревнях. Виктор тоже посмотрел туда, но никого не увидел. Только тени. Или показалось? Может быть, это стены хранили память о тех, кто их строил, и иногда отпускали её на свободу, чтобы она побродила по коридорам, напоминая о себе тяжёлым вздохом или скрипом половицы.

— Дмитрий меня не видел, — продолжил Хозяин. — Он был молод, горяч, он верил в бога, в меч, в свою правду. В домовых он не верил — бабкины сказки, говорил. Но я его не виню. Он строил Кремль, чтобы защитить людей, а не чтобы развлекать домовых. Это я потом понял. А сначала обижался. Думал: вот пришёл я, хозяин здешний, хранитель очага, а меня не замечают, не ставят блюдец, не просят помощи. Потом привык. И понял, что моя работа — не показываться, а помогать исподтишка. Так оно надёжнее.

— А когда вы с ним встретились? — спросил Виктор. — Вы говорили, что с вами разговаривал только Грозный. А с Донским?

— Не говорил, — ответил Хозяин. — Но видел. Один раз. В 1380 году, перед Куликовской битвой. Дмитрий приехал в Кремль прощаться с женой и детьми. Стоял на крыльце собора, смотрел на закат. А я сидел под крыльцом, в щели между ступенями, и смотрел на него. И мне вдруг захотелось выйти, взять его за руку, сказать: «Не бойся. Ты победишь. Я видел. Мне камень шепнул». Но я не вышел. Нельзя было. Я тогда ещё не знал, что можно, а что нельзя. Думал: если покажусь — испугаю, сглажу, наврежу. А он ушёл. И победил. А потом привёз в Кремль пленных ордынцев, и те строили ему новые палаты. И я смотрел на них, чужих, с раскосыми глазами и странной речью, и думал: вот теперь я точно дома. Потому что дом — это не когда все вокруг свои. Дом — это когда ты можешь лечь под любую печку и тебя не прогонят.

Хозяин замолчал. Взял пряник, откусил, прожевал медленно, как будто каждое движение челюстями требовало усилия, как будто пряник был не из теста и мёда, а из спрессованных веков. Виктор ждал. Он уже понял, что старика нельзя торопить. Он рассказывает не для того, чтобы уложиться в регламент, и не для того, чтобы поразить воображение. Он рассказывает для того, чтобы прожить заново каждую минуту, каждую встречу, каждую потерю. И если его перебить, он замолчит и уже не начнёт.

— А потом, — сказал Хозяин, отставив пряник, — пришли другие. Иван Третий. Великий, как его потом назовут. Он привёл итальянцев — Аристотеля Фиораванти, Марко Руффо, Пьетро Солари. Так их звали. Они построили красные стены, те, что стоят до сих пор и которые видит каждый турист, подходя к Красной площади. Белый камень оставили только для соборов, для красоты и для святости. Я сначала боялся итальянцев — чужие, говорят непонятно, молятся не так, крестятся не так, едят не так. А потом присмотрелся. Хорошие мастера. Толковые. Один Фиораванти чего стоил — он Успенский собор построил за четыре года, а до него русские мастера десять лет мучились и бросили, потому что стены трескались и своды падали. Я ему по ночам подсказывал, где грунт слабый, где кладку укрепить, где надо добавить извести в раствор, а где — яйца, потому что без яиц кладка не держится. Он не слышал, но чувствовал. Иногда останавливался посреди стройки, оглядывался, чесал затылок — и шёл в другую сторону. Или приказывал копать глубже. Или ругал рабочих за то, что они кладут кирпич не туда. Я помогал. Без меня бы они ничего не построили. Или построили, но кривое.

— А он знал? — спросил Виктор. — Про вас? Про домового?

— Догадывался, — усмехнулся Хозяин. — Один раз, под утро, когда все спали, он вышел на стену, перекрестился по-своему, по-католически, и сказал в темноту: «Хозяин, если ты здесь, помоги. Стены должны стоять вечно. Я не прошу тебя открываться. Я прошу только — не мешай». Я помог. С тех пор стоят. Уже пятьсот лет — и ни одной трещины. А ты говоришь — чудес не бывает.

Хозяин встал, подошёл к стене, провёл рукой по штукатурке. Штукатурка была старой, с трещинами и пузырями, но когда его пальцы касались её, трещины на секунду исчезали — или только казалось? — и стена становилась гладкой, как новенькая. Виктор моргнул — и трещины вернулись на место.

— А потом был Грозный, — сказал Хозяин, возвращаясь на своё место и снова беря в руки кружку с уже остывшим чаем. — О нём я уже рассказывал. Но есть одна тайна, которую я никому не говорил. Даже тебе, электрик, ещё не говорил. Даже монаху из Чудова, который оставил то послание на стене. Даже ему я не сказал. Потому что он был болтлив. А ты, я вижу, молчун. С такими можно делиться.

Виктор выпрямился. Сердце забилось чаще. Он чувствовал, что сейчас услышит что-то, что изменит его навсегда — не как человека, а как носителя тайны. Он уже знал, что обратной дороги нет, но сейчас понял это окончательно.

— Какую? — спросил он тихо, почти шёпотом.

— Библиотека, — ответил Хозяин. — Либерия Ивана Грозного. Ты слышал про неё, конечно? Все слышали, даже те, кто книг в руках не держал.

— Конечно, — кивнул Виктор. — Это же одна из самых известных загадок русской истории. Говорят, что Иван Грозный спрятал огромную библиотеку — древние книги, свитки, хроники, может быть, даже утерянные тексты античных авторов — где-то в подземельях Кремля. Её искали и при царе, и при императорах, и при советской власти. И Сталин искал, и Берия, и Брежнев, и даже нынешние, которые сейчас наверху. Не нашли. Или нашли, но молчат.

— Не нашли, — подтвердил Хозяин. — Потому что я её спрятал. Не Иван Грозный. Я. И никто не найдёт, пока я не разрешу. А я пока не разрешаю.

— Вы? — Виктор не поверил своим ушам. — Но зачем? И как? И где?

— А так, — Хозяин усмехнулся, и в глазах его заплясали озорные огоньки, совсем как у мальчишки, который спрятал отцовскую трубку и радуется, что никто не может найти. — Иван Четвёртый привёз библиотеку из Александровской слободы в 1560-х годах, когда решил, что в Слободе жить опасно — заговорщики кругом, изменники, колдуны. Он думал, что в Кремле, под моей защитой, книги будут в безопасности. Библиотека была огромная — сто сорок сундуков, не меньше, а может, и все двести. Книги на греческом, латыни, арабском, древнееврейском, даже на халдейском, которого никто уже не помнит. Некоторые свитки были такие старые, что рассыпались в руках, когда их трогали. Иван хотел сделать из Кремля книжное хранилище, учёную столицу, чтобы приезжали мудрецы со всего мира и читали древние тексты. Но он боялся, что книги украдут или сожгут во время очередного пожара. И спрятал. Но спрятал плохо — за стеной в подвале под Тайницкой башней, где вода стояла по колено и где крысы бегали размером с кошку. Через пять лет книги начали гнить. Я видел, как плесень пожирает пергамент, как крысы их портят и не мог спать спокойно.

— А вы?

— А я перенёс. По ночам, по одному сундуку. Туда, где сухо и темно. Туда, где даже крысы не ходят, потому что я им заказал. Туда, где никто не найдёт до второго пришествия. Иван думал, что книги пропали, проклинал всех и вся — и строителей, и подвальщиков, и меня помянул заодно, хотя не знал, что это я — но раз и больше не вспоминал. А они лежат до сих пор. Я проверял лет сто назад. Всё цело. Даже лучше, чем при нём.

— Где? — выдохнул Виктор. — Покажете? Я хочу увидеть. Хотя бы одну книгу. Хотя бы корешок.

Хозяин покачал головой. Лицо его стало серьёзным, почти суровым.

— Не сейчас. Не сегодня. Ты ещё не готов. Ты должен сначала услышать всё — про Грозного, про Петра, про Екатерину, про Ленина, про Сталина, про всех, кто топтал эту землю. А потом, если я решу, что ты достоин, — покажу. Или не покажу. Ещё не решил. Ты пей чай, ешь пряники и слушай. А библиотека подождёт. Она никуда не денется.

Виктор хотел спорить, хотел сказать, что он готов, что он никому не расскажет, что он уже семьсот лет не живёт, как Хозяин, но он может сохранить тайну. Но он сдержался. Он понял: Хозяина нельзя торопить. Он сам решает, когда и что говорить. Попробуй надави — замолчит на неделю, а то и на сто лет. А Виктору нужно было успеть до того, как его хватятся наверху. Или до того, как он сам решит, что хочет остаться здесь навсегда.

— Хорошо, — сказал Виктор. — Я подожду. Я умею ждать. Я электрик. Мы привыкли ждать, пока высохнет клей и смолы.

— Умница, — похвалил Хозяин. — А теперь — дальше. Пётр. Ох, Пётр Алексеевич... — Он вздохнул, потёр переносицу, как человек, который вспоминает неприятный разговор или старую обиду. — Пётр Алексеевич Романов. Великий. Огромный, как шкаф, шумный, как базар, нетерпеливый, как ребёнок перед Новым годом. Ненавидел Кремль. Ненавидел старину, бороды, скуфьи, медленные обряды, долгие молитвы. Ему хотелось строить новое, европейское, быстрое, железное. Он перенёс столицу в Петербург, а Кремль забросил. Почти на сто лет. Там, в Кремле, при нём только солдаты жили да чиновники мелкие, которые не заслужили места в новой столице. А я сидел под полом и скучал. Как собака, которую хозяин забыл дома и уехал в командировку на сто лет.

— Вы его видели?

— Видел. Несколько раз. Он приезжал в Москву редко, но приезжал. В 1698 году, после стрелецкого бунта, он здесь казнил стрельцов. Я смотрел из щели на Красную площадь и считал головы. Их было много. Очень много. Больше тысячи. Пётр стоял в сторонке, рубил сам — топором, не доверяя палачам. Кровь брызгала , пар шёл от тёплой крови, и вороны кружили над площадью, как чёрные листья. Я тогда подумал: «Вот он, настоящий царь. Не как Грозный. Грозный казнил в ярости, в гневе, иногда с похмелья. А этот — холодно, методично, как дрова рубит. Этот страшнее. Этому лучше на глаза не попадаться».

— А вы боялись его? — спросил Виктор.

— Боялся, — признался Хозяин. — Один раз, в 1722 году, он возвращался из Персидского похода, уставший, злой, с больной головой, и остановился в Кремле на ночлег, потому что в Петербург не доехал — распутица. Я сидел в углу, за печкой, не дышал. А он вдруг встал посреди ночи, зажёг свечу и пошёл по комнате. И остановился прямо напротив меня. Смотрел на стену, за которой я прятался. И сказал: «Выходи. Я знаю, что ты здесь. Выходи, не бойся, я не трону». Я не вышел. Он постоял минуту, другую, потом плюнул и ушёл. Но я видел его глаза. Он меня не видел, но чувствовал. Как зверь чувствует другого зверя в темноте. И не испугался. Только разозлился.

— И вы так и не вышли?

— Не вышел. Побоялся. Он же мог ударить. Или приказать стрелять. А в меня, домового, пуля не возьмёт — я не из плоти, — но обидно. И потом, он мог приказать стены разобрать, чтобы меня найти. А он бы разобрал. Я его знаю. Упрямый был, как все Романовы. Лучше не рисковать. Пусть думает, что померещилось.

Хозяин замолчал, взял кружку, но пить не стал — поставил обратно. Посмотрел на свои руки, потом на Виктора, потом куда-то в стену, за которой, наверное, проходил тайный ход к Тайницкой башне.

— Ты устал? — спросил он. — Я тебя заговорил. У тебя глаза уже закрываются. Давай отдохнём. Сходим в одно место. Покажу тебе колодец. Тот самый, белокаменный, из которого Дмитрий Донской пил. Воды попьёшь. Свежей, ледяной, из самого сердца Кремля. Это лучше любого кофе.

— А она не заколдованная? — спросил Виктор с усмешкой, хотя внутри у него всё сжалось от предвкушения.

— Вся вода заколдованная, — серьёзно ответил Хозяин. — Просто не все это знают. Пойдём.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге