Обложка Дом на Эшвуд-Драйв

Дом на Эшвуд-Драйв

satrapuwka

0% прочитано
Стандартный
satrapuwka

Дом на Эшвуд-Драйв

Глава 1: Новое начало

Грузовик въехал в Харроу-Фолс в половине четвёртого дня, когда октябрьское солнце уже начало сдаваться — нехотя, по-стариковски, цепляясь последними лучами за верхушки кленов, которые вдоль Мейн-стрит выстроились, как пожарные на параде. Листья были такого цвета, какого не бывает в больших городах: не просто жёлтые или красные, а что-то между кровью и золотом, что-то тревожное и красивое одновременно — так умирают только деревья в Новой Англии, с достоинством и почти что торжеством.

Ричард Коллинз сидел за рулём арендованного «Форда» и смотрел на эти деревья с тем особым выражением, которое Элен за семнадцать лет совместной жизни научилась читать безошибочно: он убеждал себя, что делает правильно. Она смотрела в боковое стекло и не говорила ничего. За последние четыре месяца слова давались ей тяжело — они застревали где-то между горлом и языком, как кости, которые нельзя ни проглотить, ни выплюнуть.

— Смотри, — сказал Ричард. — Красиво, правда?

— Да, — ответила Элен.

Сзади, на заднем сиденье, Мэгги сидела в наушниках и притворялась, что спит. Притворялась — потому что Баскер, их старый лабрадор цвета тёмного мёда, устроил голову ей на коленях и дышал в такт дороге, а когда Баскер дышал вот так, засыпать было невозможно. Это Мэгги знала с семи лет. Ей было пятнадцать, и она умела притворяться очень многим вещам — прежде всего тому, что её устраивает происходящее.

Ни одно из этих трёх существ — человек за рулём, женщина у окна, девочка сзади — не знало, что грузовик с их вещами уже свернул на Эшвуд-драйв пятнадцать минут назад. Водитель грузовика, немолодой мужчина по имени Дейл Хэнсон, ждал их там уже четверть часа, сидел на подножке и курил, глядя на дом в конце подъездной аллеи. Он выкурил одну сигарету, потом вторую, потом третью — что для него было делом неслыханным, потому что он бросил курить в 2019 году и с тех пор ни разу не срывался. Когда подъехал «Форд», он бросил окурок в листья, растёр подошвой и сказал только: «Вот и хорошо» — хотя ничего хорошего в этих словах не было, и он сам это понимал. Он не знал, что именно заставило его снова потянуться к пачке. Просто стоял перед этим домом и чувствовал, как что-то сжимается у него в груди — не сердце, нет, что-то другое, что-то глубже.

Дом на Эшвуд-драйв, 14 был выстроен в 1889 году — об этом сообщала медная табличка у входа, такая старая, что буквы приходилось угадывать на ощупь. Двухэтажный, с мансардой, крытый потемневшей от времени дранкой, он стоял в конце короткой аллеи, которую по обеим сторонам обступали дубы. Дубы были огромные, много старше дома, и Ричард, выйдя из машины и запрокинув голову, подумал, что деревья выглядят так, будто они не просто растут рядом с домом — они его охраняют. Или держат в плену. Он не понял, какая мысль ближе к правде, и решил, что это просто усталость с дороги.

— Ну, — сказал он, засунув руки в карманы куртки. — Вот он.

Элен вышла из машины, поправила волосы — жест автоматический, ничего не значащий, — и посмотрела на дом. Дом смотрел на неё в ответ. Четыре окна на втором этаже, два на первом по обе стороны от крыльца. Крыльцо было широким, со старыми деревянными перилами, и на одной из балясин кто-то когда-то вырезал что-то ножом — слово или имя, Элен отсюда не разобрала. Она подумала, что разберёт потом. Потом — это было её любимое слово последние четыре месяца.

Баскер выскочил из машины, едва Мэгги открыла дверь, и сразу же сел. Это было странно. Баскер никогда сразу не садился на новом месте — обычно он носился кругами, обнюхивал всё подряд, иногда лаял на кусты. Сейчас он просто сел у задней двери машины и уставился на дом, и уши у него были прижаты — не испуганно, нет, а как-то вдумчиво, будто он прислушивался к чему-то, что люди не слышат.

— Баскер, — позвала Мэгги. — Иди сюда.

Пёс не пошевелился.

— Баскер.

Он повернул к ней голову, посмотрел, потом снова уставился на дом.

— Устал с дороги, — сказал Ричард. Это была ложь, которую произносят в таких случаях, — не злая, просто удобная, как старые тапочки. Пёс не устал. Псы не устают так, чтобы сидеть столбом и смотреть на незнакомое здание.

2

Агент по недвижимости, продавшая им этот дом, звалась Памела Круз — невысокая, быстрая женщина лет пятидесяти, с манерой говорить так, будто у неё осталось ровно три минуты на всё. Когда Ричард позвонил ей в июне и сказал, что они ищут что-нибудь тихое, подальше от Бостона, с хорошей школой для дочки и желательно с историей, Памела Круз ответила: «Есть одно место. Харроу-Фолс, штат Мэн. Дом 1889 года. Цена смешная.»

— Почему смешная? — спросил Ричард.

Пауза. Очень короткая, почти неуловимая.

— Рынок упал, — сказала Памела. — Плюс дом долго пустовал.

— Сколько долго?

— Восемь лет.

Ричард помолчал. Потом спросил:

— Почему восемь лет?

— Прежние владельцы разъехались. Наследники не спешили продавать. Вы знаете, как бывает. Завещание, адвокаты, это всё долго.

Ричард записал адрес. Он не спросил, как умерли прежние владельцы. Это было его ошибкой — первой из многих, но, возможно, главной.

Элен не хотела переезжать.

Это была правда, которую она не говорила вслух, потому что вслух у них в семье сейчас говорилось мало правды. Она не хотела уезжать из Бостона — из города, который она знала двадцать лет, из квартиры, где каждая царапина на паркете была памятью о чём-то, из района, где кофейня на углу знала её заказ наизусть. Но Ричард сказал: новое начало. Ричард сказал: нам нужно убраться отсюда. Ричард сказал много вещей, которые звучали разумно и которые она ненавидела всей душой, потому что разумность — это последнее прибежище людей, которым нечего больше предложить.

Она потеряла ребёнка в марте. Восемь недель, это ещё не было ребёнок — так говорили врачи, так говорила её мать, так, наверное, думал Ричард, хотя вслух он этого не произносил, потому что понимал: это было бы слишком. Но для Элен это был ребёнок. Это был ребёнок, которого они не планировали, о котором она узнала за два дня до того, как узнала про студентку, — и в этом была такая жестокая симметрия, что Элен иногда думала: может быть, это и есть то, что люди называют Богом. Не добрый, не злой. Просто безукоризненно точный.

Студентку звали Кристин. Двадцать четыре года. Аспирантка на кафедре американской литературы. Элен видела её фотографию в университетском каталоге: светлые волосы, улыбка правильная и чуть усталая, как у людей, которые привыкли быть самыми умными в комнате. Красивая. Элен не ненавидела её. Это было хуже, чем если бы ненавидела.

Ричард сказал: это кончено. Ричард сказал: я сделаю всё, что ты скажешь. Ричард плакал, и это было настоящее — она видела. Иногда ей казалось, что если бы он не плакал, ей было бы легче.

Дом в Харроу-Фолс она увидела в августе. Ричард повёз её туда без предупреждения — просто в субботу утром сказал: садись, я хочу тебе кое-что показать. Они ехали четыре часа, и она смотрела в окно и думала ни о чём, что бывает, когда думаешь о чём-то одном очень долго. А потом был этот дом.

Он стоял в конце своей аллеи, и дубы над ним были ещё зелёными — август, лето ещё не кончилось, — и Элен вышла из машины и долго на него смотрела. Что-то было в нём. Что-то такое, что она не смогла бы назвать, если бы её попросили: не красота, не старость, не даже покой. Что-то похожее на ожидание. Как будто дом ждал кого-то очень долго и наконец дождался.

— Ну как? — спросил Ричард.

— Хорошо, — сказала она. И это была не удобная ложь, как у Ричарда про пса. Это было что-то другое — что-то настоящее, пусть и маленькое.

Они купили его в сентябре. Ричард взял отпуск на кафедре — «творческий», как он это назвал, — и они начали собирать вещи. Мэгги не спорила. Мэгги вообще последнее время почти не спорила, что само по себе было тревожным знаком: в тринадцать она спорила со всем и всеми, а сейчас просто молчала и смотрела в телефон, и это молчание было тяжелее любого спора.

3

Дейл Хэнсон, водитель грузовика, помог занести мебель и ушёл быстро — быстрее, чем обычно. Ричард заметил это, но списал на усталость. Когда Ричард подписывал бумаги и давал чаевые, Хэнсон сказал только: «Спасибо, приятель» — и больше ни слова, хотя обычно водители грузовиков в конце большой работы любят поговорить. Хэнсон не оглянулся, уходя. Ричард подумал: странный человек. Потом забыл.

Мэгги исследовала дом сразу, пока родители занимались коробками. Она поднялась на второй этаж и прошла по коридору, заглядывая в комнаты. Её комната была в конце — угловая, с двумя окнами, одно смотрело на дубовую аллею, другое — на задний двор и старый сарай. Сарай был небольшой, почерневший, с проваленной с одного края крышей. Мэгги смотрела на него долго. Потом закрыла занавеску.

Пятой комнатой в доме — не считая ванных — была каморка под лестницей. Маленькая, метра два на три, с низким потолком и маленьким окошком под самым потолком, выходившим куда-то в сторону сада. Мэгги открыла её и сразу закрыла. Не потому что испугалась — нет, она сама себе объясняла именно так. Просто там было холодно. Значительно холоднее, чем в коридоре. А в октябре это странно.

Баскер в дом не заходил. Он просидел у крыльца весь вечер, пока они разгружали коробки, пока Элен искала, где электрический чайник, пока Ричард пытался подключить интернет-роутер и ругался вполголоса. Только когда совсем стемнело и Мэгги вышла на крыльцо и позвала его по-настоящему, присев на ступеньку и похлопав ладонью по дощатому полу рядом с собой, пёс медленно поднялся, подошёл и лёг рядом с ней. Не внутрь. Рядом с ней на крыльце.

— Ты дурак, — сказала ему Мэгги без всякой злобы. — Там тепло.

Баскер положил голову ей на колени. Над ними шумели дубы.

Где-то внутри дома — Мэгги потом думала: в каморке под лестницей, хотя как она могла это знать — что-то скрипнуло. Один раз, тихо, как скрипит дерево, когда температура падает. Дерево всегда скрипит, когда холодает. Это известно всем.

Мэгги сказала себе именно это и почти поверила.

В ту первую ночь Элен не могла заснуть.

Ричард спал рядом — на надувном матрасе, потому что кровать ещё не собрали, — и дышал ровно, глубоко, со спокойной совестью человека, который убеждён, что делает правильно. Элен лежала на спине и смотрела в потолок. Потолок в спальне был высокий, с лепниной по краям — простой, геометрической, такой, какую делали в конце девятнадцатого века. В темноте лепнина складывалась в тени, похожие на лица. Не страшные лица. Просто лица.

Она думала: мы начнём заново. Люди говорят это постоянно — начнём заново, — и почти никогда не начинают, потому что заново нельзя: ты приносишь себя с собой, всегда, везде, в каждый новый город и каждый новый дом. Но, может быть, это место. Может быть, здесь что-то другое.

Она не знала, что думала именно это не она одна. Что многие, приезжавшие в этот дом, думали именно это. Может быть, здесь. Может быть, теперь. Может быть, наконец.

За стеной что-то скрипнуло. Потом ещё раз. Потом стихло.

Дерево. Ночью дерево всегда скрипит.

Элен закрыла глаза.

В доме было тихо. Почти тихо. Почти.

Глава 2: То, что остается

Дом помнил всех.

Это не было памятью в том смысле, в каком люди понимают это слово, — не картинки, не голоса, не запахи, хотя запахи тоже были, если знать, как слушать. Это было что-то другое: ощущение веса. Каждый, кто жил здесь, оставлял что-то в дереве стен, в штукатурке потолков, в половицах, которые скрипели всегда в одних и тех же местах, потому что именно здесь на протяжении ста тридцати лет люди ходили чаще всего. Третья ступенька лестницы — самая громкая. Угол коридора у детской — там половица прогнулась, потому что кто-то когда-то долго стоял именно здесь, и дерево запомнило этот вес.

Дом не думал. Дом не чувствовал в том смысле, в каком чувствуют люди. Но в нём жило что-то, что не ушло вместе с теми, кто умирал здесь за сто тридцать лет. Что-то цеплялось за дерево и кирпич, за старые обои под новыми обоями, за медную табличку у входа с датой, которую никто уже не мог прочитать нормально. Что-то оставалось. И это что-то ждало — так же терпеливо, как ждёт земля под снегом.

Агнес Уолш приехала в этот дом в 1923 году, двадцатидвухлетней невестой Фрэнка Уолша, который построил его ещё в 1889 году и успел прожить в нём тридцать четыре года до её приезда. Ей дом понравился сразу — так же, как потом понравится Элен Коллинз, хотя между ними не было ничего общего, кроме этого первого взгляда. Агнес была маленькой, крепкой, с руками крестьянки и лицом, которое одни люди называли красивым, а другие — сильным, что примерно одно и то же, если вдуматься.

Фрэнк умер в 1931 году. Сердце — быстро, без предупреждения, прямо за обеденным столом, в четыре часа дня, когда Агнес несла из кухни яблочный пирог. Она потом всю жизнь не могла печь яблочный пирог — не из-за горя, вернее, не только из-за горя, — а потому что запах варёных яблок с корицей стал запахом того момента, когда она вошла в столовую и увидела, что Фрэнк сидит как-то неправильно.

Детей у них не было. Агнес осталась одна в большом доме, и соседи говорили — уезжай, продай, зачем тебе это, одной-то. Она не уехала. Она прожила в этом доме ещё сорок один год, до самой смерти в 1972 году, восемьдесят один год от роду, в своей постели, во сне — так умирают праведники, говорил местный пастор на похоронах, и это была правда, хотя пастор вкладывал в слово «праведник» другой смысл.

Агнес Уолш была первой, кто остался.

Не потому что не хотела уходить. Не потому что держалась за дом из злобы или обиды. Просто сорок один год — это долго. Это дольше, чем большинство браков. Это дольше, чем многие жизни. За сорок один год человек становится частью места, в котором живёт, — врастает в него, как дерево врастает корнями в землю, и когда умирает, часть остаётся там, внизу, в тёмной земле, даже если само дерево давно срубили.

Агнес не пугала новых жильцов. Это важно понять сразу. Она просто была — как запах старого дерева или скрип третьей ступеньки. Иногда она смотрела на тех, кто приходил в этот дом, с любопытством живого человека, которому интересны другие живые люди. Иногда ей было их жаль. Иногда — радостно за них. Она была, в общем, добрым существом, Агнес Уолш. Она просто не смогла уйти.

Утром первого дня Коллинзов она стояла в кухне и смотрела на женщину, которая искала в коробках чайник.

2

Элен нашла чайник в третьей коробке, под полотенцами и упакованным в газету набором кофейных кружек, которые они купили ещё в Бостоне на блошином рынке семь лет назад — в один из тех дней, которые помнишь не потому, что в них что-то произошло, а потому что в них было хорошо. Просто хорошо, без повода, без причины. Она держала кружку в руках дольше, чем нужно, потом поставила на стол.

Кухня была большой по меркам старых домов — хозяйская кухня, в которой готовили по-настоящему, не грели готовое из пакетиков. Плита стояла у стены, новая, они привезли с собой. Окно над мойкой выходило в сторону сада и сарая. В утреннем свете сарай выглядел просто старым — не жутким, не таинственным, просто старым и немного усталым, как старая собака, которая уже не бегает за мячом, но всё ещё рада, что рядом люди.

Элен поставила чайник, нашла кофе, нашла ложку. Движения привычные, автоматические. В Бостоне она делала это каждое утро восемь лет подряд. Здесь те же движения, но другое пространство — и это создавало странное ощущение, будто она актриса, которая выучила роль для одной сцены, а теперь играет её на другой сцене, с другими декорациями. Та же роль. Другой театр.

Она налила воду. Включила чайник.

— Доброе утро.

Она обернулась. Ричард стоял в дверях кухни в своём старом сером свитере, с волосами, смятыми со сна, и смотрел на неё с тем выражением, которое она тоже хорошо знала: осторожность. Он всегда смотрел на неё сейчас вот так — осторожно, как смотрят на стакан, который поставили слишком близко к краю стола.

— Доброе, — сказала она.

Он вошёл, встал рядом, посмотрел в окно.

— Сарай надо будет снести, наверное.

— Или починить.

— Дешевле снести.

— Ты не знаешь, дешевле.

Небольшая пауза. Чайник начал греться, тихо гудя.

— Как спала? — спросил он.

— Нормально, — сказала она. Это была ложь, но вежливая, та категория лжи, которая существует не чтобы обмануть, а чтобы не навредить. Она не спала почти до трёх. Слушала, как скрипит дом. Думала о кружке с блошиного рынка. Думала о том, что восемь недель — это не срок, и всё-таки.

— Я подумал, — сказал Ричард, — что сегодня могли бы поехать в город. Посмотреть, что там есть. Магазины, кафе. Мэгги надо знать, где школа.

— Школа начнётся в понедельник.

— Я знаю. Но лучше знать заранее, где она находится.

Элен налила кофе. Подвинула ему кружку. Он взял её двумя руками — жест, который она любила в нём всегда, с самого начала: он всегда держал горячие кружки двумя руками, как ребёнок.

— Хорошо, — сказала она. — Поедем.

Кухня была тихой после того, как Ричард ушёл наверх — одеваться, будить Мэгги, делать всё то, что он делал по утрам с методичностью человека, который привык организовывать своё время.

Элен стояла с кружкой у окна и смотрела на сад.

Сад был запущен — не страшно, просто давно без ухода. Трава высокая, кусты разрослись куда попало, у дальней стены, за которой начинался лес, стояло несколько старых яблонь. Яблоки висели на них ещё — мелкие, тёмные, больше похожие на сухофрукты, чем на яблоки. Никто не собирал их, видимо, несколько лет.

Она не знала, почему смотрит именно на яблони.

И не знала, почему ей вдруг показалось, что у третьей яблони слева, в тени, кто-то стоит. Небольшой. Женская фигура, тёмная, неподвижная. Элен прищурилась — утреннее солнце резало наискосок, создавая тени там, где их не должно было быть. Она посмотрела внимательнее.

Никого не было. Просто тень от ветки, изогнувшейся под весом нескольких яблок.

Элен допила кофе.

— Просто тень, — сказала она вслух, хотя в кухне была одна.

Или почти одна.

3

Мэгги не хотела идти в город.

Это было её стандартное состояние последние несколько месяцев: не хотеть куда-либо идти. Не потому что она была несчастна — хотя и это тоже, немного, — а потому что снаружи требовалось быть кем-то, а внутри она ещё не разобралась, кем именно. В Бостоне она знала, кем быть: в школе была девочкой, которая хорошо рисует и плохо переносит компанию больше пяти человек; дома была дочкой, которая слышала через стену больше, чем родители думали. Здесь она не была никем пока. Это было и страшно, и — если честно — немного интересно, хотя признавать это вслух она бы не стала.

Она оделась, взяла телефон, спустилась вниз.

На третьей ступеньке лестницы половица скрипнула так громко, что Мэгги остановилась. Потом нажала снова — намеренно, всем весом. Скрип был низкий, долгий, почти музыкальный.

— Старый дом, — сказала она никому.

У входа она остановилась у каморки под лестницей. Дверь была закрыта — маленькая, с облупившейся белой краской, с латунной ручкой в форме скобы. Мэгги смотрела на неё секунду, потом протянула руку и взялась за ручку.

Холод пришёл сразу — не постепенно, а сразу, как будто кто-то открыл морозильник. Ладонь на латунной ручке почувствовала этот холод прежде, чем Мэгги успела осознать, что чувствует.

Она открыла дверь.

Каморка была пустой. Метра два на три, низкий потолок, маленькое окошко под самым верхом — полукруглое, пыльное. Голые деревянные стены, голый деревянный пол. Пусто. Просто пусто.

Но холод здесь был такой, что Мэгги видела собственное дыхание.

В октябре это уже не совсем странно, сказала она себе. Плохая теплоизоляция. Старый дом.

Потом она посмотрела на стену справа.

На высоте примерно метра от пола, в дереве старой панели, кто-то выцарапал буквы. Не одно слово — несколько строк, убористо, маленькими буквами, как будто человек писал это долго и тщательно, каким-то острым предметом. Мэгги шагнула ближе, наклонилась.

Первая строчка была по-английски. Она разобрала её без труда:

Они приходят и уходят. Мы остаёмся.

Под этим — ещё несколько строк, но их она разобрать не смогла: либо почерк, либо время сделало буквы слишком мелкими, слишком стёртыми.

— Мэгги! — позвал снизу голос отца. — Ты готова?

— Да! — крикнула она. — Иду!

Она вышла из каморки и закрыла дверь. Холод остался за ней.

Они приходят и уходят. Мы остаёмся.

Мэгги подумала, что скажет родителям. Потом подумала, что не скажет — по крайней мере, пока. Зачем расстраивать людей из-за старой царапины на стене. Это просто чья-то шутка. Предыдущий жилец. Или ребёнок предыдущего жильца.

Она вышла на крыльцо и поняла, что думает об этом неправильно. Не чья-то шутка. Что-то в этих словах — не в смысле, нет, в самом начертании, в том, как глубоко они выцарапаны, как аккуратно, как будто это была важная работа — что-то говорило о том, что человек, писавший это, не шутил.

Баскер сидел у крыльца. Он посмотрел на неё снизу вверх, и в его тёмных глазах было что-то, что Мэгги — если бы она была чуть старше или чуть склонней к таким мыслям — назвала бы пониманием.

— Ты тоже знаешь, да? — тихо спросила она.

Пёс опустил голову.

4

Харроу-Фолс был небольшим городом — таким, каких в Новой Англии много: центральная улица с несколькими магазинами, церковь, маленькая библиотека с табличкой «Основана в 1887 г.», два кафе, одно из которых выглядело живым, а второе — скорее нет. Аптека. Хозяйственный магазин. Почта. Ратуша с флагом.

Люди смотрели на них.

Не грубо — нет. Просто смотрели, как смотрят в маленьких городах на незнакомцев: внимательно и без смущения, с той прямотой, которая в больших городах считалась бы невежливостью, а здесь была просто частью местных нравов. Ричард улыбался всем встречным. Элен держала руки в карманах куртки. Мэгги шла чуть сзади и разглядывала витрины.

В кафе — том, которое выглядело живым, оно называлось «Клён», что было предсказуемо для Новой Англии, — за стойкой стояла женщина лет шестидесяти с волосами цвета соли и перца и взглядом человека, который видел много приезжих и знал, кто из них останется, а кто уедет через полгода.

— Новые жильцы дома Уолша? — спросила она, не здороваясь, ставя перед ними меню.

Ричард удивился.

— Откуда вы знаете?

— Маленький город, — сказала женщина. — Меня зовут Рут. Кофе?

— Пожалуйста.

— Дом Уолша, — повторил Ричард, когда она отошла. — Интересно.

— Агнес Уолш, — сказала Элен. — Агент упоминала. Первые долгосрочные владельцы.

— Долгосрочные, — усмехнулся Ричард. — Это мягко сказано. Восемьдесят лет в одном доме.

— Сорок один год после смерти мужа, — сказала Элен. — Одна. Я читала в документах.

Ричард посмотрел на неё. Она смотрела в меню.

Рут вернулась с кофе. Поставила три кружки — Мэгги получила горячий шоколад без спроса, что было точным попаданием.

— Надолго к нам? — спросила Рут.

— Насовсем, надеемся, — сказал Ричард.

— Хорошо, — сказала Рут. Сказала нейтрально, без интонации. Не «замечательно», не «рады видеть». Просто «хорошо». Потом добавила: — Дом хороший. Крепкий.

— Мы заметили, — сказал Ричард.

— Просто крепкий, — повторила Рут, как будто это уточнение было важным. — Бывают дома, которые выглядят крепкими, а сами — труха. Этот другой. Настоящий.

Она ушла к другому столику. Мэгги смотрела ей вслед.

— Странная женщина, — тихо сказала она.

— Просто местная, — сказал Ричард.

— Она сказала «настоящий», — сказала Мэгги. — Как будто это не про стены.

Ричард посмотрел на неё. Потом засмеялся — негромко, чуть напряжённо.

— Много читаешь, — сказал он.

— Да, — согласилась Мэгги. — Наверное.

Элен держала кружку двумя руками и смотрела в окно. На улице октябрьский ветер гнал листья по тротуару — красные, жёлтые, коричневые — и они кружились и падали с той красотой, которая существует ровно потому, что недолго.

Она подумала об Агнес Уолш. О сорока одном годе в одном доме, одной, после смерти мужа. О том, каково это — остаться. Не уехать. Не начать заново. Просто остаться там, где было хорошо, даже если хорошего больше нет.

Элен не знала, восхищает её это или пугает.

Скорее всего, и то и другое.

Они вернулись в дом в половине второго. Баскер встретил их у крыльца — он остался дома, Мэгги оставила ему воды и миску. Он встал, потянулся, завилял хвостом. Потом снова посмотрел на дом. Потом на Мэгги. Потом снова на дом.

— Всё нормально, — сказала ей Мэгги. — Мы вернулись.

Баскер вошёл внутрь первым. Это было впервые — сам, без уговоров. Прошёл по коридору, остановился у каморки под лестницей, понюхал дверь. Постоял. Потом пошёл дальше, на кухню, лёг под столом.

Мэгги смотрела на каморку.

Дверь была такой же — белая краска, латунная ручка. Ничего особенного.

Она почти уже решила открыть её снова — при дневном свете, когда не страшно совсем, — как её окликнул отец:

— Мэгги, помоги с коробками!

— Иду, — сказала она.

И пошла.

В каморке под лестницей было темно и холодно, как всегда. Как будет всегда — пока стоит этот дом.

На стене, рядом с выцарапанной надписью, которую нашла Мэгги, была ещё одна — совсем маленькая, почти незаметная, выведенная не острым предметом, а пальцем по пыли на нижней доске панели, той, что у самого пола. Если бы кто-то лёг на пол и посмотрел при правильном освещении, он бы прочитал её без труда.

Четыре слова.

Добро пожаловать домой, дорогие.

Агнес Уолш, которая написала их в то утро, пока семья была в городе, отошла в угол, где тень была гуще всего, и стала ждать.

У неё было время.

У неё всегда было время.

Глава 3: Новенькая

Понедельник начался с тумана.

Он лежал над Харроу-Фолс плотно и низко, как одеяло, которое кто-то набросил на город, не спрашивая разрешения. Деревья в нём растворялись на середине роста — стволы видно, а кроны уже нет, и это создавало странное ощущение, что лес вокруг дома обезглавлен. Мэгги смотрела в окно своей комнаты и думала, что в Бостоне тоже бывал туман, но городской туман — это что-то безобидное, молочная взвесь над Чарльз-ривер, которая к десяти утра всегда рассеивалась. Этот был другой. Этот казался постоянным, как будто он не пришёл сегодня утром, а просто всегда здесь был, просто иногда прятался.

Она оделась без удовольствия. Джинсы, серый свитер, кеды. В Бостоне у неё была подруга Джейми, которая каждое утро тратила сорок минут на выбор одежды и ещё двадцать на укладку, и Мэгги всегда считала это безумием. Сейчас она почти завидовала этому ритуалу — в нём было что-то успокаивающее, что-то, что делало утро управляемым. У Мэгги такого ритуала не было. Поэтому утро было просто утром: неудобным и слишком ранним.

Внизу пахло кофе и тостами. Мать стояла у плиты. Отец сидел за столом с ноутбуком — он уже начал работать над статьёй, которую обещал журналу ещё в сентябре, и работа была его способом делать вид, что всё в порядке. Мэгги знала это. Отец всегда работал интенсивнее всего, когда что-то шло не так.

— Доброе утро, — сказал он, не поднимая глаз.

— Угу, — сказала Мэгги.

— Поешь, — сказала мать. — Тосты готовы.

Мэгги села. Взяла тост. Намазала маслом без особого энтузиазма. Баскер немедленно возник рядом и положил морду ей на колено — он всегда знал, когда Мэгги не в духе, и всегда делал именно это: просто клал морду и смотрел снизу вверх. Это не делало тост вкуснее, но делало утро немного менее одиноким.

— Я провожу тебя, — сказал отец.

— Не надо.

— Мэгги…

— Пап. Мне пятнадцать лет. — Она посмотрела на него. — Школа в десяти минутах пешком. Я видела её в субботу. Я не потеряюсь.

Ричард посмотрел на Элен. Элен посмотрела в окно.

— Хорошо, — сказал он. — Но телефон держи при себе.

— Телефон всегда при мне, — сказала Мэгги. — С рождения почти.

Она доела тост, поднялась, подхватила рюкзак. У двери остановилась — не намеренно, просто остановилась, — и посмотрела на каморку под лестницей. Дверь была закрыта. Выглядела обычно. Ничего особенного.

И всё равно Мэгги на секунду показалось — или не показалось, она потом долго думала об этом, — что из-за двери доносится звук. Очень тихий. Что-то вроде дыхания, или скрипа половицы, или просто оседания старого дерева. Что-то живое.

Она открыла входную дверь и вышла в туман.

2

Школа называлась «Харроу-Фолс Хай» и была именно такой, какой Мэгги её представляла: двухэтажное краснокирпичное здание с флагом, с широкими ступенями при входе, с доской объявлений в вестибюле, заклеенной плакатами о Хэллоуине — до которого оставалось три недели — и объявлениями о записи в секции. Таких школ в Новой Англии сотни. Может быть, тысячи. Мэгги подозревала, что их строили по одному проекту в каком-то году и с тех пор просто не меняли.

Её встретила завуч — миссис Паркер, невысокая женщина с собранными в пучок каштановыми волосами и манерой говорить быстро и по делу, что Мэгги сразу понравилось. Миссис Паркер провела её по коридору, рассказала расписание, показала шкафчик — номер сорок семь, в дальнем конце второго этажа, — и сказала, что если что-то непонятно, можно спрашивать. Потом оставила её у двери в класс десятого «Б».

— Просто зайди, — сказала миссис Паркер. — Учитель в курсе. Всё будет хорошо.

Взрослые часто говорят «всё будет хорошо» в ситуациях, когда они не знают, будет ли хорошо. Мэгги это понимала. Она кивнула и вошла.

Тридцать пар глаз обернулись к ней одновременно.

Это был урок английского. Учитель — мистер Холлоуэй, высокий и чуть сутулый, с очками на кончике носа — произнёс её имя с лёгким подъёмом интонации в конце, как будто это было вопросом, и указал на свободное место у окна. Мэгги прошла через класс, глядя прямо перед собой с тем выражением лица, которое она выработала за последние месяцы: нейтральным, почти скучающим, говорящим: мне всё равно, а не: мне страшно, хотя второе было ближе к правде.

Она села. Достала тетрадь. Мистер Холлоуэй продолжил урок.

Слева от неё сидел мальчик с рыжими волосами и веснушками, который сразу же написал что-то на обрывке бумаги и подвинул ей. Мэгги посмотрела. Там было написано: «Откуда ты?» Она написала в ответ: «Бостон» — и подвинула обратно. Он кивнул с таким видом, будто это объясняло что-то важное. Потом написал ещё: «Меня зовут Дэниел. Дэн.» Мэгги кивнула. Написала своё имя. Он прочитал, кивнул снова и убрал бумажку в карман — со всем этим с таким деловым видом, что Мэгги почти улыбнулась. Почти.

К обеду она знала следующее: в Харроу-Фолс Хай было около двухсот пятидесяти учеников, что было примерно втрое меньше её бостонской школы; местные дети делились на несколько довольно чётко очерченных групп, которые, впрочем, мирно сосуществовали — маленький город вырабатывает в людях умение уживаться, деваться-то некуда; учитель биологии мисс Торн была, по общему мнению, лучшим учителем в школе, а учитель истории мистер Бёрнс — худшим, потому что говорил монотонно и, кажется, сам засыпал к концу своих лекций; и наконец, дом на Эшвуд-драйв, в котором теперь жила Мэгги, здесь называли не «дом Уолша», а просто «старый дом на Эшвуд».

Это она узнала от Дэна, который в обеденный перерыв пристроился рядом с ней в столовой с подносом, заваленным едой в количестве, удивительном для человека его комплекции.

— Ты живёшь в старом доме на Эшвуд? — спросил он между первым и вторым бутербродом.

— Эшвуд-драйв, 14, — сказала Мэгги. — Да.

— Знаю этот дом, — сказал Дэн. — Мы с пацанами иногда ходили туда. Пока он пустой был.

— И как?

Дэн прожевал бутерброд. Посмотрел в сторону. Потом сказал:

— Интересный дом.

— Интересный — это как?

— Ну. — Он пожал плечами. — Не знаю. Там… чувствуется что-то. Как будто он не совсем пустой, даже когда пустой. — Он замолчал, потом добавил: — Звучит по-дурацки, да.

— Нет, — сказала Мэгги. — Не звучит.

Дэн посмотрел на неё. В его взгляде было что-то, что Мэгги определила как облегчение — как будто он ожидал, что она засмеётся, и приготовился к этому, и был рад, что не пришлось.

— Ты там ночевала уже? — спросил он.

— Три ночи.

— Ну и как?

Мэгги подумала о каморке под лестницей. О надписи. О холоде, который был там такой, что было видно дыхание. О том, что Баскер три ночи подряд спал не у её постели, как всегда, а у двери в комнату — лицом к двери, а не хвостом, как спят нормальные собаки.

— Нормально, — сказала она.

3

На последнем уроке — это была история, и мистер Бёрнс действительно говорил так, что к двадцатой минуте Мэгги начала видеть перед глазами лёгкую рябь, — за ней наблюдала девочка.

Мэгги заметила это не сразу. Сначала просто ощущение — то самое, которое бывает, когда кто-то смотрит на тебя в упор и ты ещё не знаешь об этом, но уже чувствуешь кожей. Она подняла голову от тетради и поймала взгляд.

Девочка сидела наискосок, через ряд. Тёмные волосы, острые скулы, взгляд прямой и спокойный — не враждебный, нет, но и не дружелюбный, просто внимательный, как у человека, который оценивает что-то и ещё не решил, каков вердикт. Лет пятнадцати-шестнадцати. Мэгги не видела её раньше сегодня.

Она не отвела взгляд. Мэгги тоже не отвела.

Так они и смотрели друг на друга несколько секунд, пока мистер Бёрнс не произнёс что-то о Гражданской войне голосом человека, которому самому это неинтересно, и Мэгги вернулась к тетради.

После урока, в коридоре, девочка догнала её у лестницы.

— Ты новенькая, — сказала она. Не вопрос.

— Да, — сказала Мэгги.

— Из Бостона?

— Все уже знают?

— Маленький город. — Девочка чуть пожала плечом. — Меня зовут Ли. Ли Чан.

— Мэгги Коллинз.

— Знаю. — Ли помолчала секунду, потом сказала: — Ты живёшь в доме на Эшвуд.

— Все знают, — повторила Мэгги.

— Я знаю по другой причине. Моя бабушка дружила с Агнес Уолш. Последней хозяйкой. До того, как та умерла.

Мэгги остановилась.

— Правда?

— Бабушка много рассказывала об этом доме. — Ли говорила ровно, без особых эмоций, как говорят о вещах, которые обдумывали долго и решили, что бояться нечего. — Я выросла на этих рассказах. Агнес Уолш была, по словам бабушки, очень хорошим человеком. Но дом…

Она замолчала. Дала слову «но» повисеть в воздухе.

— Что — дом? — спросила Мэгги.

— Бабушка говорила: в этом доме слишком много прошлого. Она имела в виду не только Агнес. Там много всего было за сто с лишним лет. Не всё хорошее.

Мэгги думала о надписи на стене каморки. Они приходят и уходят. Мы остаёмся.

— Ты пытаешься меня напугать? — спросила она.

— Нет, — сказала Ли просто. — Я пытаюсь познакомиться. Просто у меня получается немного странно.

Это было неожиданно честно. Мэгги посмотрела на неё — на прямой взгляд, на чуть поднятый подбородок, на что-то в выражении лица, что говорило: я говорю то, что думаю, и мне неинтересно, нравится тебе это или нет.

— Ладно, — сказала Мэгги. — Нормальное начало знакомства.

Ли кивнула. Почти улыбнулась.

— Ты не боишься? — спросила она. — Того, что я сказала.

Мэгги подумала секунду.

— Боюсь, — сказала она. — Немного. Но я больше боялась этой школы сегодня утром. И ничего — пережила.

На этот раз Ли улыбнулась по-настоящему. Улыбка была быстрой и немного кривоватой, как у людей, которые улыбаются редко и поэтому немного не в курсе, как это делается правильно.

— Завтра расскажу тебе, что бабушка говорила про дом, — сказала она. — Если хочешь.

— Хочу, — сказала Мэгги.

4

Домой она шла одна. Туман к этому времени рассеялся — не совсем, просто поднялся выше, лёг между кронами деревьев и небом, так что небо было белым и плоским, как лист бумаги. Листья на тротуаре намокли за ночь и теперь лежали плотно, почти без шелеста под ногами — просто мягко, как ковёр.

Мэгги шла и думала о Ли Чан. О том, что у неё, кажется, может появиться в этом городе что-то вроде друга. Это было неожиданно. Она, честно говоря, не рассчитывала. Последние несколько месяцев в Бостоне люди становились чужими незаметно — не ссорились, просто расходились, как расходятся облака, без драмы и без прощаний. Джейми перестала писать первой после того, как узнала про переезд. Остальные тоже. Может быть, они и раньше были ближе в воображении Мэгги, чем в жизни.

На Эшвуд-драйв она свернула с Мейн-стрит и прошла мимо двух домов — добротных, ухоженных, с тыквами на крыльцах по случаю приближающегося Хэллоуина — прежде чем дубовая аллея показалась впереди. Дубы сейчас без тумана выглядели просто деревьями: большими, красивыми, с медно-рыжей листвой, из которой на ветру иногда отрывался один листок и планировал вниз с той неторопливостью, с какой падают вещи, которым некуда спешить.

Дом стоял в конце аллеи.

Мэгги шла к нему и смотрела на него — и думала, что в нём есть что-то, чего она не видела в первый день. Или видела, но не понимала. Окна второго этажа поймали последний дневной свет и светились тускло-оранжевым — не страшно, почти уютно. Крыльцо было широким. Дубы над домом качались.

Дом выглядел как дом, в котором живут. Это было странно — они прожили здесь всего три дня, а он уже выглядел обитаемым. Как будто принял их. Как будто ждал.

У крыльца, как обычно, сидел Баскер.

Но сейчас что-то было не так.

Пёс не смотрел на неё — он смотрел на окно второго этажа. На то самое, в её комнате. Смотрел неподвижно, с прижатыми ушами, без движения хвоста.

Мэгги остановилась. Подняла взгляд.

Окно было тёмным — никакого света, дом был пустой, родители должны были вернуться позже. Тёмное стекло, осенний свет снаружи. Ничего.

И всё-таки.

Всё-таки ей показалось — на секунду, на долю секунды, — что в тёмном стекле, с той стороны, кто-то стоит и смотрит вниз. Неподвижно. Терпеливо.

Она моргнула.

Ничего. Просто тёмное стекло и её собственное отражение, искажённое углом.

— Баскер, — позвала она.

Пёс обернулся к ней. Встал. Подошёл — медленнее, чем обычно. Ткнулся носом в её ладонь.

— Всё нормально, — сказала она ему. — Показалось.

Она сказала это уверенно. Она почти верила этому.

Внутри она первым делом подошла к каморке под лестницей. Открыла дверь. Холод обдал её сразу, как в прошлый раз. Она достала телефон, включила фонарик, присела на корточки у нижней панели — там, где, она помнила, было что-то у самого пола.

Ничего. Только пыль на доске, ровная, нетронутая.

Мэгги поднялась. Посветила на надпись выше — ту, первую: «Они приходят и уходят. Мы остаёмся.» Она была на месте.

Под ней, чуть ниже и правее, она увидела ещё одну строчку — которой, она была почти уверена, не было в прошлый раз.

Буквы были тоньше, более аккуратные. Другая рука. Другой человек.

Как тебя зовут, девочка?

Мэгги стояла и смотрела на эти слова. Сердце билось чуть быстрее обычного — не сильно, просто чуть-чуть, как бьётся, когда делаешь шаг и вдруг не чувствуешь пола там, где ожидал его почувствовать.

Потом она взяла ключ из кармана — тот, что отец дал ей утром, обычный ключ от входной двери, с острым краем, — и написала под вопросом, прямо в дереве:

Мэгги.

Постояла. Закрыла дверь. Пошла на кухню — делать чай, ждать родителей, думать о Ли Чан и о том, что та скажет завтра.

В каморке за закрытой дверью было тихо и холодно.

Потом — очень тихо, как будто кто-то выдохнул после долгого ожидания — что-то скрипнуло.

Один раз.

И стихло.

Глава 4: Профессор Коллинз

Ричард Коллинз был специалистом по американской литературе девятнадцатого века, и это означало, что он провёл значительную часть своей взрослой жизни, думая о людях, которые давно умерли и которые, пока были живы, делали друг другу больно с методичностью, не лишённой изящества. Готорн, Мелвилл, По. Люди с тёмными комнатами внутри, которые они обставляли с большим вкусом и открывали для посетителей в виде романов. Ричард понимал их, как понимают людей, на которых похож сам, хотя никогда не сформулировал это так прямо — ни для себя, ни тем более для кого-то другого.

Он думал об этом в то утро, когда Мэгги ушла в школу, а Элен уехала в Харроу-Фолс — за продуктами, сказала она, и, возможно, зайдёт в библиотеку, посмотрит, есть ли что-нибудь о местной истории. Элен всегда так делала в новых местах: шла в библиотеку. Это было одной из вещей, которые он в ней любил — этот инстинкт укореняться через знание, через бумагу и чужие слова. Одной из многих вещей. Он думал об этом тоже, сидя за письменным столом в кабинете на первом этаже с ноутбуком, на экране которого светилась незаконченная статья о символике воды у Мелвилла.

Статья не писалась.

Это случалось с ним нечасто — обычно работа шла легко, почти механически: он думал, он писал, между этими двумя действиями не было большого зазора. Но последние несколько месяцев зазор появился. Мысль начиналась и куда-то уходила, не доходя до слова. Как будто что-то перекрыло трубу.

Он знал что.

Ричард встал из-за стола, прошёл к окну кабинета. Окно выходило на боковую часть участка — там рос высокий тёмный ельник, отделявший их двор от соседского. Ели были старые, плотные, почти без просвета. В Бостоне из окна его кабинета была видна улица, машины, люди с кофе, голуби на карнизе напротив. Здесь — только ели и белое небо над ними. Ричард подумал, что, наверное, должен был бы найти это угнетающим. Вместо этого он нашёл это справедливым. В последнее время ему казалось, что замкнутость пространства — это что-то правильное. Что-то, чего он заслуживает.

Это слово он тоже не произносил вслух. Заслуживает. Но оно жило в нём постоянно, тихое и твёрдое, как камень в ботинке.

Кристин Фарр появилась в его жизни в сентябре позапрошлого года — на третьей неделе семестра, на его курсе по американскому романтизму. Аспирантка первого года, умная, с той особой жадностью к идеям, которая бывает у людей, когда они только-только понимают, что могут мыслить по-настоящему, и ещё не устали от этого открытия. Она задавала вопросы после лекций. Потом они начали говорить в коридоре. Потом — за кофе. Ричард понимал, куда это идёт, — он не был идиотом и не был наивным, — и не останавливал.

Он потом думал об этом много. Почему не остановил. Пытался найти что-то убедительное — усталость от брака, рутина, кризис среднего возраста, весь этот готовый набор объяснений, который люди используют, когда не хотят называть вещи своими именами. Но когда он был честен с собой — а он умел быть честным с собой, хотя и редко этим пользовался, — то понимал: не было ничего такого. Брак не был пустым. Элен не была далёкой. Просто Кристин смотрела на него так, как Элен перестала смотреть несколько лет назад, — как на что-то интересное, как на источник, а не как на часть пейзажа. И ему это понравилось. Вот и всё объяснение. Ничего романтического, ничего трагического. Просто тщеславие.

Это было самое стыдное.

Элен узнала в феврале — не от него, сам он так и не собрался сказать, что тоже было частью стыда. Узнала случайно, как узнают в таких случаях: телефон, сообщение, неловкий момент, когда человек оказывается в комнате раньше, чем ты думал. После этого был разговор, который длился три часа и который Ричард не мог вспоминать без того, чтобы у него не сжималось что-то в груди физически, как будто там что-то вывихнуто. Элен не кричала. Она говорила ровно, тихо, с той выверенной точностью, которая хуже крика, потому что в ней нет ничего случайного.

— Ты мог сказать мне, — сказала она в какой-то момент. — Если тебе было плохо, если что-то было не так — ты мог просто сказать мне.

— Мне не было плохо, — сказал он.

— Я знаю, — сказала она. — Это хуже.

Она была права. Это было хуже.

2

Через три недели после того разговора она потеряла ребёнка.

Ричард не знал о беременности — Элен, как потом выяснилось, узнала сама за два дня до. Она не успела сказать ему, или не решила ещё, говорить ли, или что-то ещё — он не спрашивал, потому что боялся ответа. Потому что любой ответ был бы невыносим по-своему.

В больнице он сидел в коридоре на пластиковом стуле и смотрел в стену. Стена была светло-зелёной, больничного оттенка, который существует, кажется, только в больницах и нигде больше. Он сидел и думал: это моя вина. Не в том смысле, что выкидыш случился из-за него — врачи сказали, что нет, что причина другая, что это бывает, что это не редкость. Но в другом смысле. В том смысле, что если бы не февраль, Элен была бы в другом состоянии. Если бы не февраль, она бы сказала ему сразу. Если бы не февраль, они были бы другими людьми в этом коридоре.

Он сидел на пластиковом стуле и нёс этот вес, и никто не знал, что он его несёт, потому что вслух он не произнёс ни слова об этом — ни тогда, ни потом. Это тоже было частью стыда: что его горе было меньше её, и он знал это, и поэтому молчал, и поэтому горевал в одиночку, и поэтому в итоге не горевал по-настоящему, а просто нёс.

Идея с переездом пришла к нему в апреле. Он понимал, что это бегство — бегство из места, где всё это произошло, бегство от коридоров университета, где он мог столкнуться с Кристин (он попросил её перевестись на другой курс; она перевелась без скандала, что было одновременно облегчением и чем-то горьким, как будто даже в этом она оказалась достойнее его). Он понимал, что бегство не лечит. Но он также понимал — или надеялся, что понимает, — что иногда расстояние между человеком и местом, где он сделал что-то плохое, является необходимым условием для того, чтобы начать что-то делать правильно. Не лечением. Просто условием.

Элен согласилась на переезд. Это не было прощением — она сказала об этом прямо, и он не ожидал прощения, и это тоже было честью с её стороны, за которую он был благодарен. Просто она сказала: хорошо. Попробуем. И это «попробуем» было всем, что у него было, и он держался за него, как держатся за что-то маленькое в темноте.

Он вернулся к столу. Посмотрел на экран. Мелвилл смотрел на него в ответ — вернее, его слова смотрели: Ричард работал с «Моби Диком», с главой о белизне кита, которую считал лучшей вещью, написанной в американской литературе девятнадцатого века. Ахав и его одержимость. Человек, который сделал свою вину — или то, что он принял за вину, — центром вселенной и потащил за собой всех остальных.

Ричард подумал, что понимает Ахава лучше, чем хотел бы.

Он начал печатать.

3

Он работал три часа без перерыва и написал четыре страницы, что было хорошим результатом — лучшим за последние месяцы. Что-то в тишине этого дома, в отсутствии городского шума, в белом небе за окном над елями работало на него. Он встал, потянулся, пошёл на кухню за кофе.

В кухне было холодно.

Не сильно — просто чуть холоднее, чем должно было быть. Он проверил окно над мойкой: закрыто. Проверил дверь на задний двор: закрыта. Решил, что старые дома так устроены — сквозняки там, где их не ждёшь, тепло уходит туда, куда не должно.

Он поставил кофе, облокотился на столешницу, посмотрел в окно. Сад. Яблони у дальней стены. Старый сарай.

Что-то было не так с сараем.

Ричард смотрел на него и не мог сразу понять — что именно. Сарай выглядел как сарай: старые доски, просевшая крыша, заколоченное окно сбоку. Всё то же самое, что и вчера, и позавчера. Но что-то…

Дверь сарая была приоткрыта.

Он не помнил, чтобы она была приоткрыта раньше. Он вообще не помнил, чтобы кто-то из них ходил к сараю. Он сам не ходил — не было повода. Мэгги вряд ли. Элен — возможно, осмотрелась по участку в первый день, но дверь тогда была закрыта, он видел.

Он взял кофе и вышел через заднюю дверь.

Октябрь встретил его холодом и запахом мокрой земли и листьев — тем резким, чистым осенним запахом, который в городе почти не чувствуется, а здесь был полным и настоящим, как что-то из детства. Ричард вырос в Вермонте, в маленьком городке не очень непохожем на Харроу-Фолс, и октябрь всегда пах для него именно так. Он шёл по мокрой траве к сараю и думал, что, наверное, давно не вспоминал детство. Давно не давал себе такой роскоши.

Дверь сарая была приоткрыта на ладонь. Он потянул её на себя — петли заскрипели низко и долго, как будто жалуясь на годы одиночества. Внутри было темно и пахло старым деревом, пылью, чем-то ещё — чем-то сладковатым и немного затхлым, что Ричард не смог сразу определить.

Он достал телефон, включил фонарик.

Сарай был пустым — почти. У левой стены стояли старые инструменты: грабли, лопата, что-то ещё под слоем пыли. На полке вдоль правой стены — несколько банок с засохшей краской, моток ржавой проволоки, жестяная коробка без крышки. В дальнем углу — деревянный верстак, старый, с потрескавшейся столешницей. На верстаке лежало что-то, чего там явно не должно было быть.

Ричард подошёл ближе.

Это была книга.

Старая — очень старая, в кожаном переплёте, потемневшем от времени до цвета крепкого чая. Без названия на обложке. Он взял её, открыл — страницы были хрупкими, с коричневыми краями, рукописный текст, чернила выцвели до бледно-коричневого. Язык был английский, почерк — каллиграфический, уверенный, человека, который много писал от руки. Он разобрал дату на первой странице: 1931.

Дневник.

Он перелистнул несколько страниц. Читать было трудно — почерк мелкий, освещение плохое. Он разобрал несколько фраз: «…дом говорит со мной по ночам, я слышу шаги там, где никого нет…» и немного дальше: «…Агнес не верит мне, она говорит, что я болен, но я знаю, что слышу…» и ещё: «…сегодня я видел его снова, у лестницы, он смотрел на меня и не говорил ничего…»

1931. Год смерти Фрэнка Уолша.

Ричард стоял в тёмном сарае с книгой в руках и чувствовал, как по затылку проходит что-то холодное — не ветер, нет, там не было никакого ветра. Просто холод, краткий и точный, как укол.

Он закрыл книгу.

Потом подумал секунду и сунул её под мышку.

4

Вечером, когда Мэгги вернулась из школы и Элен приехала из города и они ели на кухне пасту — первый нормальный ужин в новом доме, с настоящими тарелками, а не с пластиковыми, как первые дни, — Ричард не сказал ничего о книге. Он не знал почему. Просто не сказал.

За ужином говорила в основном Мэгги — что было неожиданно. Она рассказывала о школе без особого энтузиазма, но и без неприязни: мистер Бёрнс монотонный, мисс Торн хорошая, есть один парень по имени Дэн, «нормальный вроде», и ещё одна девочка, Ли Чан, «странная, но интересная».

— Странная как? — спросила Элен.

— Говорит то, что думает, — сказала Мэгги. — Без вступлений.

— Это странность?

— В пятнадцать лет — да, в основном.

Элен чуть улыбнулась. Ричард посмотрел на эту улыбку — быструю, почти незаметную — и почувствовал что-то тёплое и одновременно болезненное. Он давно не видел её улыбки. Не потому что она не улыбалась совсем — улыбалась, Элен умела быть вежливой даже когда ей было плохо. Просто эта улыбка была другой. Настоящей. Маленькой, но настоящей.

— Пап, — сказала Мэгги, — ты чем занимался?

— Работал, — сказал он. — Статья.

— Идёт?

— Сегодня шла, — сказал он. — Лучше, чем в последнее время.

— Дом помогает? — спросила Мэгги. Она говорила это без иронии, серьёзно.

Ричард подумал о книге на верстаке. О холоде в затылке. О строчках выцветших чернил: «…дом говорит со мной по ночам…»

— Наверное, — сказал он. — Тишина помогает.

Мэгги кивнула. Они доели в молчании — в том молчании, которое бывает за столом, когда люди устали и не враждебны, и это само по себе было чем-то. Маленьким, но чем-то.

Ночью Ричард не спал.

Элен спала — он слышал её дыхание рядом, ровное, глубокое. Он лежал на спине и смотрел в потолок, где лепнина в темноте складывалась в тени, похожие на лица — те самые, которые, как он теперь знал, видела и Элен в первую ночь, хотя она ему этого не говорила. Просто он видел — по тому, как она иногда смотрела вверх перед тем, как закрыть глаза.

Он думал о дневнике. Он убрал его в ящик письменного стола — не спрятал, просто убрал, как убирают вещь, которой не знаешь, что делать. Завтра перечитаю при нормальном свете, думал он. Сегодня устал.

Где-то в доме скрипнула половица. Третья ступенька лестницы — Ричард уже знал её голос, как знают голос человека, с которым живёшь. Потом тишина. Потом снова.

Он лежал и слушал.

Половицы скрипят ночью — дерево, температура, всё это известно. Он сказал себе это. Несколько раз.

Потом скрип приблизился — или ему показалось, что приблизился. Был на лестнице, потом в коридоре, потом у их двери. Медленный, неравномерный, как шаги человека, который никуда не спешит и который всё равно дойдёт.

Ричард лежал неподвижно.

Скрип остановился у двери.

Тишина была такой плотной, что он слышал собственный пульс.

Потом — ничего. Просто тишина. Просто ночь.

Он выдохнул — медленно, беззвучно, чтобы не разбудить Элен. Повернулся на бок. Закрыл глаза.

Он почти заснул, когда услышал голос.

Или не голос — скорее звук, похожий на голос. Очень тихий, на самой границе слышимого, как будто кто-то говорил в соседней комнате сквозь стену. Неразборчиво. Один слог или два. Имя — ему показалось, что это имя. Его имя.

Ричард открыл глаза.

Потолок. Лепнина. Тени, похожие на лица.

Тишина.

— Ричард, — сказал голос — или то, что было похоже на голос. Отчётливо. Из угла комнаты, где тень была темнее.

Он сел в кровати.

В углу никого не было. Конечно, не было. Просто угол комнаты, старые обои с цветочным узором — Элен хотела переклеить, как руки дойдут, — темнота, обычная ночная темнота.

Он сидел и смотрел в этот угол долго — минуту или две или пять, время ночью работает по-другому. Баскер, который спал у двери в коридоре, не подал голоса. Элен не проснулась.

Ричард лёг обратно.

Он не подумал: в доме кто-то есть. Он не подумал: я схожу с ума. Он подумал кое-что другое, что было хуже и правдивее обоих этих вариантов.

Он подумал: я это заслужил.

И закрыл глаза. И долго не спал.

В углу комнаты, там, где тень была темнее, ничего не было.

Почти ничего.

Томас Харгрейв, который умер в этом доме в 1931 году — не от сердечного приступа, как написали в газете, и не от болезни, как сказала потом Агнес соседям, — стоял в углу и смотрел на спящего мужчину. Томас при жизни не был злым человеком. Он был испуганным человеком, что иногда выглядит похоже, но является совершенно другой вещью.

Он смотрел на Ричарда Коллинза и думал — если то, что он делал, можно было назвать мышлением, — что этот человек тоже напуган. Что этот человек несёт что-то тяжёлое и несёт это один, и что это знакомо.

Томас Харгрейв не желал Ричарду зла.

Но он не умел молчать. Никогда не умел, ни живым, ни мёртвым.

Это была его проблема.

Глава 5: То, что знала бабушка Чан

Они встретились на следующий день после школы на скамейке в Риверсайд-парке — маленьком сквере у берега реки Харроу, которая в октябре была тёмной и медленной, с коричневыми листьями, плывущими по течению с таким достоинством, как будто у них было куда плыть. Ли пришла первой. Мэгги увидела её издалека: она сидела прямо, не сутулясь, с бумажным стаканом кофе в руках, и смотрела на воду. Не в телефон. На воду.

Это было, пожалуй, первое, что Мэгги отметила про Ли как важное: она умела просто сидеть и смотреть, не заполняя паузы ничем. В пятнадцать лет это редкость.

— Взяла тебе тоже, — сказала Ли, протянув второй стакан. — Без сахара. Не знаю, как ты пьёшь, просто решила.

— Нормально, — сказала Мэгги. — Я тоже без сахара.

— Хорошо угадала.

— Или совпадение.

— Или совпадение, — согласилась Ли без улыбки, но и без серьёзности — просто нейтрально, как человек, которому комфортно с любым вариантом.

Они немного посидели молча. Река несла свои листья. На другом берегу, где начинался лес, дятел работал по мёртвому стволу — равномерно и деловито, как метроном.

— Расскажи, — сказала Мэгги.

— С чего начать?

— С начала.

Ли сделала глоток кофе и начала.

— Моя бабушка, Мэй Чан, приехала в Харроу-Фолс в 1958 году. Ей было двадцать три года, она приехала из Сан-Франциско — долгая история, неважно. Устроилась работать в прачечную, потом открыла свою. Она была практичным человеком. Очень практичным — не из тех, кто верит во всякое. Поэтому когда она говорила о доме на Эшвуд, я слушала внимательно. Потому что если бабушка Мэй говорила о чём-то необычном, значит, оно было достаточно необычным, чтобы сломать её скептицизм.

— Когда она познакомилась с Агнес Уолш? — спросила Мэгги.

— В шестьдесят первом. Агнес приносила бельё в прачечную. Они разговорились — бабушка говорила, что Агнес была из тех людей, с которыми легко говорить: без фальши, без светских манер. Прямо и по делу. — Ли сделала паузу. — Они стали подругами. Это было немного странно — разница в возрасте лет тридцать, плюс Харроу-Фолс в шестьдесят первом году был не самым дружелюбным местом для китайской женщины. Но Агнес, видимо, не очень интересовалась мнением соседей. Она прожила в том доме одна сорок лет — она давно привыкла делать то, что считала нужным.

— Агнес рассказывала ей о доме?

— Не сразу. Года через два, наверное. Однажды вечером они сидели у Агнес, пили чай, и бабушка спросила — просто так, без задней мысли — не одиноко ли ей в таком большом доме одной. Агнес помолчала, потом сказала: я не совсем одна.

Ли замолчала на секунду. Посмотрела на воду.

— Бабушка решила, что она имеет в виду кошек или что-то такое. Но Агнес объяснила. Она сказала, что в доме есть люди, которые жили там до неё. Не все, не каждый — но некоторые. Те, для которых дом стал чем-то таким важным, что они не смогли его оставить.

— Она их видела? — спросила Мэгги тихо.

— Иногда. Чаще — чувствовала. Слышала. Она сказала бабушке вот что: они не опасны сами по себе. Большинство из них просто есть. Как мебель, как стены. Они часть дома, и дом — часть них, и это взаимное. — Ли сделала ещё глоток. — Но не все.

— Не все, — повторила Мэгги.

— Не все, — подтвердила Ли.

2

Дятел на том берегу замолчал. Река текла. Где-то за деревьями проехала машина — далёкий звук, почти нереальный.

— Агнес знала историю каждого, кто умер в этом доме? — спросила Мэгги.

— Не каждого. Но многих. Она прожила там сорок лет и интересовалась историей. В городском архиве она проводила много времени — бабушка говорила, что Агнес знала историю дома лучше любого историка. — Ли чуть помолчала. — Всего в этом доме умерло семь человек за сто тридцать лет. Некоторые — от болезней, от старости. Двое — не своей смертью.

— Двое? — Мэгги почувствовала, как что-то холодное проходит у неё вдоль позвоночника. Не страх — или не только страх. Что-то похожее на то, что чувствуешь, когда нашёл правильный ответ на вопрос, который долго не давался.

— Первый — Томас Харгрейв. Он жил в доме у Уолшей — работал у Фрэнка, что-то по хозяйству, помогал. Когда Фрэнк умер в тридцать первом, Агнес разрешила ему остаться — ей нужна была помощь. Но с ним что-то начало происходить. Агнес говорила, что он стал другим после смерти Фрэнка: нервным, замкнутым, начал слышать вещи. Говорил, что с ним кто-то разговаривает в доме. — Ли взяла паузу. — Однажды ночью его нашли в подвале. Он упал с лестницы, ведущей в подвал. Агнес думала, что это был несчастный случай.

— Думала? — выделила Мэгги.

— Думала, — повторила Ли ровно. — Бабушка говорила, что Агнес всегда произносила это с паузой. «Я думала, что это был несчастный случай». Как будто со временем стала в этом не уверена.

Мэгги держала стакан с кофе двумя руками — не потому что было холодно, просто держала. Думала о дневнике, который нашёл отец в сарае. О строчках про голоса. Про кого-то у лестницы.

— А второй? — спросила она. — Второй, кто умер не своей смертью?

Ли повернулась к ней. Первый раз за весь разговор в её взгляде было что-то, что Мэгги определила бы как осторожность.

— Второй — мальчик. Его звали Коди Пирс. Ему было семнадцать лет. Это было в восемьдесят девятом году — через семнадцать лет после смерти Агнес. После неё дом несколько раз переходил из рук в руки: никто не задерживался больше двух лет. Пирсы прожили в нём дольше всех из тех — почти три года. Родители и двое детей, сын и дочь.

Мэгги ждала.

— Коди Пирс был старшим. По словам родителей, он начал меняться примерно через полгода после переезда. Замкнулся, перестал общаться с друзьями. Проводил много времени в доме — особенно в одной из комнат, на мансарде. Они потом нашли там его рисунки: он рисовал одно и то же лицо, снова и снова. Сотни рисунков. Всегда одно лицо.

— Чьё лицо? — спросила Мэгги. Голос у неё был ровный — она этим гордилась.

— Никто не знал, — сказала Ли. — Никто из живых. — Она сделала паузу. — Его нашли на том же месте, где нашли Томаса Харгрейва. В подвале. У подножия лестницы.

Тишина.

— Это совпадение? — спросила Мэгги наконец.

— Бабушка думала — нет. Агнес думала — нет. Полиция закрыла оба дела как несчастные случаи.

— А ты? — спросила Мэгги. — Ты что думаешь?

Ли посмотрела на реку.

— Я думаю, что в этом доме есть что-то, что умеет находить людей с пустым местом внутри, — сказала она медленно, как будто подбирала каждое слово. — И заполнять это место собой. Томас Харгрейв потерял работу, когда умер Фрэнк Уолш, — ему некуда было идти, и он это знал. Коди Пирс — бабушка узнавала, через людей — был несчастным мальчиком. Проблемы в школе, не было друзей. Пустое место. — Она наконец посмотрела на Мэгги. — Понимаешь, что я говорю?

Мэгги понимала.

— Ты говоришь, что они ищут людей, которым одиноко.

— Я говорю, что некоторые из них ищут. Не все. Агнес говорила, что большинство — просто есть, просто остались. Но есть один — или было, она не была уверена, существует ли он до сих пор, — который другой. Который охотится. Не из злобы, может быть. Просто потому что одиночество — это то, что он помнит из жизни, и то, чем он занимается после.

3

Они сидели молча несколько минут. Стаканы с кофе давно остыли. Листья на реке плыли всё туда же — куда, Мэгги не знала. Куда течёт река в этих местах, куда она впадает. Это было что-то, что нужно было узнать.

— Ты сказала мне всё это, — произнесла Мэгги. — Зачем?

— Потому что ты живёшь в том доме.

— Многие жили.

— Многие уезжали. Или хуже. — Ли не сказала это жестоко — просто как факт. — Я выросла на этих рассказах. Бабушка говорила мне это не как страшные истории. Она говорила: если кто-нибудь когда-нибудь снова въедет в тот дом, скажи им. Она переживала об этом до самой смерти — что кто-нибудь въедет и не будет знать.

— Твоя бабушка умерла?

— Три года назад. Восемьдесят один год. — Ли почти улыбнулась. — Дома, в постели, во сне. Она прожила хорошую жизнь.

— Как Агнес Уолш, — сказала Мэгги.

— Да. — Ли кивнула. — Как Агнес.

Мэгги смотрела на тёмную воду и думала. Она думала о каморке под лестницей и о надписи, которая появилась после её первого посещения. О том, как она написала своё имя в дереве. О том, что это было похоже на ответ на вопрос — и что она сама, по собственной воле, дала этот ответ.

— Ли, — сказала она. — В каморке под нашей лестницей есть надписи на стене. Кто-то спросил, как меня зовут. Я ответила.

Пауза. Долгая.

— Ты ответила.

— Да.

— Ключом? Острым предметом?

— Да.

— Значит, они тебя знают. — Ли произнесла это без паники, ровно — но что-то в её голосе стало чуть плотнее, чуть серьёзнее. — Это не обязательно плохо. Агнес говорила, что Агнес они тоже знали — и она прожила там сорок лет. Просто теперь ты для них не чужая.

— Это хорошо или плохо?

— Зависит от того, кто именно тебя знает, — сказала Ли.

4

Они шли обратно по Мейн-стрит, когда Ли сказала ещё одну вещь. Говорила не глядя на Мэгги, немного тише, чем обычно:

— Агнес описывала каждого, кого она видела или чувствовала в доме. Бабушка записала это. У меня есть её записи — бабушка вела дневник всю жизнь. Если хочешь, я принесу ту часть.

— Хочу, — сказала Мэгги сразу.

— Я так и думала. — Ли помолчала. — Там шесть человек, которых Агнес знала по именам. Она давала им имена сама, если не знала настоящих. Большинство — просто присутствия. Они не делают ничего плохого. Но один…

— Тот, который охотится, — сказала Мэгги.

— Агнес называла его Гостем. Она не знала его имени. Она только знала, что он был в доме дольше всех остальных. Дольше её самой. Что он был там, возможно, с самого начала. И что он красивый.

Мэгги остановилась.

— Красивый?

— Именно так бабушка записала её слова. Агнес сказала: он красивый, и это самое опасное в нём. Потому что красота — это первое, что замечают люди с пустым местом внутри. — Ли остановилась тоже, повернулась к ней. — Мэгги. Ты понимаешь, что я тебе говорю?

— Понимаю, — сказала Мэгги.

— Ты уверена?

Мэгги посмотрела на неё — на прямой взгляд, на поднятый подбородок, на что-то в выражении лица, что было одновременно заботой и нежеланием притворяться, что всё в порядке, когда не в порядке.

— Я уверена, что поняла, — сказала она. — Не уверена, что это меня остановит.

Ли смотрела на неё секунду. Потом кивнула — медленно, без осуждения.

— По крайней мере, честно, — сказала она.

— Ты же сама говоришь, что это странность в пятнадцать лет — говорить то, что думаешь.

— Заразно, видимо, — сказала Ли. И это был не совсем юмор и не совсем не юмор.

Они попрощались у перекрёстка. Мэгги шла к дому одна, по аллее с дубами, и думала о Госте. О том, что он красивый. О том, что Агнес знала об этом сорок лет и всё равно осталась в доме — не сломалась, не исчезла, дожила до восьмидесяти одного года в своей постели. Значит, можно. Значит, знание — это уже что-то. Это уже не совсем беззащитность.

Она думала так.

Она почти верила в это.

Дом стоял в конце аллеи, как всегда. Окна второго этажа поймали последний свет — тот же тускло-оранжевый, почти уютный. Баскер сидел у крыльца.

На этот раз он не смотрел на окна.

Он смотрел на Мэгги. Просто смотрел — прямо, серьёзно, с той собачьей сосредоточенностью, которая бывает, когда пёс хочет что-то сказать и знает, что не может, и это его не устраивает.

— Знаю, — сказала ему Мэгги тихо. — Я знаю.

Она поднялась на крыльцо. Открыла дверь. Вошла внутрь.

В коридоре было тепло и пахло ужином — мать готовила что-то с луком и чесноком, это было слышно ещё от порога. Где-то на втором этаже тихо играла музыка: отец работал под музыку, это Мэгги знала с детства.

Обычный вечер. Обычный дом.

Мэгги разулась, повесила куртку. Потом остановилась у каморки под лестницей.

Дверь была закрыта. Тихо.

— Я вернулась, — сказала она — очень тихо, так, чтобы с кухни не услышали.

Пауза.

Потом, из-за двери, — один-единственный тихий скрип. Как ответ. Как приветствие.

Как что-то, что умеет ждать сколько угодно и радуется, когда ждать больше не нужно.

Глава 6: Гость

Он появился на восьмой день их жизни в доме.

Мэгги не спала — это была её новая привычка, которую она не выбирала, но которая выбрала её: лежать в темноте с открытыми глазами и слушать, как дом живёт ночью. Дом ночью был другим. Не страшным — она уже перестала бояться этих звуков, или почти перестала. Просто другим: более живым, более откровенным, как человек, который при дневном свете держит лицо, а в темноте расслабляется и становится собой.

Было около двух ночи. Родители спали — она слышала тишину их комнаты через стену, ту особую тишину, которая отличается от пустой комнаты тем, что в ней есть дыхание. Баскер лежал у двери, как обычно. Только он больше не спал лицом к двери — в последние дни он спал лицом к Мэгги, спиной к двери, как будто охранял не проход, а именно её. Это изменение она заметила, но ничего не сказала.

Она лежала и смотрела в потолок. За окном шёл дождь — тихий, октябрьский, без ветра, просто вертикальная вода, падающая в темноту. Иногда капля попадала на стекло и на мгновение задерживалась там, прежде чем сползти вниз.

Она не сразу поняла, что в комнате кто-то есть.

Не было звука. Не было холода — того характерного холода каморки под лестницей. Просто в какой-то момент она почувствовала: что-то изменилось. Как меняется воздух в комнате, когда входит человек, — не слышно, не видно, но организм знает, потому что организм миллион лет умеет чувствовать чужое присутствие и не разучился, несмотря на все усилия цивилизации.

Она повернула голову.

Он стоял у окна.

Мэгги потом пыталась описать его Ли — не сразу, через несколько дней, когда нашла слова. Слова давались с трудом, не потому что она боялась, а потому что он был из тех, кого трудно описать точно. Не из-за неопределённости — наоборот, из-за избыточной определённости, из-за того, что каждая черта была слишком на месте, слишком правильной, как бывает с вещами, сделанными нарочно красивыми.

Высокий. Тёмные волосы, немного длиннее, чем носят сейчас, — зачёсанные назад, с небрежностью, которая либо случайная, либо очень тщательно выстроенная. Лицо — она сказала Ли: «угловатое», и это было точнее, чем «красивое», хотя красивое тоже подходило. Скулы, прямой нос, рот — чуть асимметричный, что делало лицо живым, а не кукольным. Тёмные глаза. Она не смогла определить возраст — семнадцать, двадцать, двадцать пять, — потому что в нём было что-то, что делало возраст неважным. Что-то старше любого возраста.

Он стоял у окна и смотрел на дождь. Не на неё — на дождь. Как будто он был здесь раньше её и занимался своим делом.

Баскер не поднял головы.

Это было странно — Баскер всегда реагировал на чужих. Но сейчас он лежал неподвижно, и Мэгги видела, что он не спит — ухо чуть приподнято, — но не двигается. Как будто решил, что это не его дело. Или как будто не видел никого.

— Ты не спишь, — сказал он.

Голос был тихий. Не шёпот — просто тихий, как бывает тихим голос человека, который привык говорить в пустых комнатах. Без акцента. Без той старомодности, которую Мэгги ожидала, — просто голос.

— Нет, — сказала она.

— Редко сплю, — сказал он. — Привык.

Он повернулся от окна. Посмотрел на неё — прямо, без смущения, как смотрят люди, которым нечего скрывать или которые давно перестали скрывать что-либо.

— Ты Мэгги, — сказал он.

— Ты читал надпись.

— Я был там, когда ты писала.

Она переварила это. Потом спросила:

— А ты кто?

Он чуть наклонил голову — жест, который она определила бы как раздумье, если бы делал его живой человек.

— Меня давно никто не спрашивал. — Он помолчал. — Меня звали Джулиан. Джулиан Кросс.

2

Потом она много думала об этом первом разговоре. О том, почему не закричала, почему не включила свет, почему не разбудила родителей. Ответов было несколько, и все они были честными. Первый: она знала, что он придёт, — не точно, не с именем и датой, но знала, что что-то придёт, и это знание сделало встречу менее невозможной. Второй: он не был страшным. Не в смысле «не выглядел страшным» — Мэгги достаточно читала, чтобы знать, что именно так и работают по-настоящему опасные вещи. А в смысле — в нём не было того холода, того давления, которое она чувствовала в каморке под лестницей или в тёмном окне. В нём было что-то другое.

Третий ответ она не говорила вслух даже себе, не сразу. Он был простым и поэтому неудобным: он был красивым, и она это заметила, и это имело значение, хотя она сердилась на себя за это.

— Джулиан Кросс, — повторила она. — Когда ты умер?

Он не вздрогнул от этого вопроса. Не обиделся.

— В 1912 году, — сказал он. — Мне было девятнадцать.

— Как?

— Пневмония. — Пауза. — Это было быстро, в конце. Сначала долго, потом быстро.

— Ты жил здесь?

— Нет. Я приехал — гостил у семьи, которая тогда здесь жила. Мы с их сыном учились вместе. Я заболел здесь и умер здесь. — Он снова посмотрел на дождь за окном. — Я думал, что уеду домой. Долго думал, что уеду.

— Но не уехал.

— Но не уехал, — согласился он.

Мэгги смотрела на него. Он стоял у окна, и дождь за стеклом был виден сквозь него — не полностью, не как через стекло, но чуть-чуть. Как будто он был сделан из чего-то менее плотного, чем обычные люди. Это было единственное, что отличало его от живого человека. Единственное видимое отличие.

— Ты один из тех, кого Агнес называла Гостем, — сказала она.

Что-то изменилось в его лице — очень быстро, почти незаметно. Не обида. Скорее узнавание.

— Агнес, — сказал он. — Ты знаешь об Агнес.

— Кое-что.

— Агнес была добрым человеком, — сказал он просто. — Она никогда не боялась меня. Это было редкостью.

— Я тоже не боюсь.

Он посмотрел на неё — долго, внимательно.

— Знаю, — сказал он. — Это я тоже вижу. — И добавил: — Это одновременно хорошо и немного беспокоит меня.

— Беспокоит — почему?

— Потому что те, кто не боялся меня с самого начала, — он остановился, подбирая слово, — иногда начинали бояться потом. Когда было уже сложнее уйти.

Мэгги смотрела на него.

— Ты предупреждаешь меня.

— Да.

— Зачем?

Снова это лёгкое движение головой — раздумье, или что-то на него похожее.

— Не знаю, — сказал он наконец. — Раньше не предупреждал. — Пауза. — Наверное, ты первая, кто спросил моё имя.

3

Он ушёл до рассвета. Не через дверь — просто в какой-то момент его не стало, как не бывает в комнате сна, когда просыпаешься: был, и нет.

Мэгги лежала и смотрела в потолок.

Баскер поднял голову. Посмотрел туда, где стоял Джулиан. Потом посмотрел на Мэгги. Потом встал, прошёл через комнату и лёг рядом с её кроватью — вплотную, так что она могла опустить руку и коснуться его бока. Он не делал этого раньше. Обычно он держал дистанцию, как все крупные собаки, которые знают о своём размере.

— Всё нормально, — сказала она ему.

Она не была уверена, что это правда.

Утром она первым делом написала Ли.

Просто: «Он появился. Его зовут Джулиан Кросс. 1912 год. Знаешь что-нибудь?»

Ли ответила через десять минут: «Нет. Это не то имя, которое упоминала бабушка. Осторожно.»

Мэгги смотрела на экран.

Потом написала: «Хорошо.»

Убрала телефон. Спустилась вниз. Налила кофе. Поставила тост. Баскер пришёл следом и устроился под столом — у её ног, а не посередине кухни, где обычно.

За завтраком отец рассказывал что-то о статье, о Мелвилле, о символике белого цвета. Мать слушала — по-настоящему слушала, Мэгги видела, — и иногда кивала. Это был хороший знак. Лучший знак за последние месяцы.

Мэгги ела тост и думала о тёмных глазах у дождливого окна. О голосе, который сказал: «Ты первая, кто спросил моё имя».

Она думала: он одинок. Сто двенадцать лет в этом доме, и никто не спросил.

Она думала: это не причина. Одиночество — не причина.

Она думала: я знаю. И всё равно думаю об этом.

За окном дождь кончился. Выглянуло октябрьское солнце — бледное, без тепла, но настоящее. Листья на дубах в аллее горели против него медью и золотом.

Мэгги смотрела на этот свет и чувствовала — совершенно отчётливо, совершенно ясно — что что-то началось. Что-то, у чего ещё нет имени, но у которого уже есть направление. Как река, которая ещё не добралась до порогов, но уже набрала скорость, и берега уже сужаются, и ты ещё можешь грести назад, но с каждым метром это требует всё больше усилий.

Она знала это.

Она загребла вперёд.

Глава 7: Дневник Томаса Харгрейва

Ричард прочитал дневник в среду утром, когда Мэгги была в школе, а Элен уехала в Харроу-Фолс — в библиотеку, она ходила туда теперь почти каждый день, что-то там изучала, и Ричард не спрашивал что, потому что видел: это помогает ей. Давало ей место, которое было только её. Этого было достаточно.

Он сидел в кабинете при дневном свете с дневником на столе рядом с ноутбуком. Почерк при дневном свете читался лучше — не легко, но лучше. Он заварил крепкий кофе, взял карандаш для заметок и начал с первой страницы.

Томас Харгрейв начал вести дневник в январе 1931 года. Первые записи были деловыми, почти сухими: ремонт забора, заказ дров, состояние сада, планы на весну. Почерк ровный, уверенный. Человек, привыкший фиксировать. Человек, у которого был порядок внутри и снаружи.

Потом, в марте, что-то изменилось.

Не резко — постепенно, как меняется погода. Записи стали длиннее. Почерк — чуть неровнее. Ричард читал, делал пометки, и у него было то ощущение, которое бывает, когда читаешь хорошего автора: что слова написаны не для тебя, но ты в них попадаешь.

15 марта 1931. Сегодня ночью снова слышал шаги на лестнице. Я вставал, проверял — никого. Агнес говорит: старый дом, дерево, перепады температуры. Она права, наверное. Но шаги слишком ровные для дерева. Слишком намеренные.

3 апреля 1931. Фрэнк умер два месяца назад. Я стараюсь не думать об этом, но дом думает. Я знаю, что это звучит безумно. Но некоторые вещи знаешь просто так, без объяснений. Дом думает о Фрэнке. Что-то в нём скучает.

19 апреля 1931. Видел его сегодня. Не Фрэнка — кого-то другого. В конце коридора второго этажа, у окна. Молодой. Тёмные волосы. Он стоял спиной ко мне и смотрел на улицу. Я окликнул. Он не обернулся. Я подошёл ближе — и его не было. Я стоял у пустого окна и смотрел на улицу, и думал: либо я болен, либо дом показывает мне что-то. Второе пугает меньше, что само по себе странно.

Ричард остановился на этом месте. Положил карандаш. Поднял взгляд от страницы.

Молодой. Тёмные волосы. У окна.

Он подумал о голосе в темноте — «Ричард» — и о тени в углу комнаты. Потом подумал: совпадение. Старый дом, старый дневник, воображение работает в нужном направлении, потому что ты уже прочитал нечто, что его настроило. Так работает мозг — находит паттерны там, где их нет, потому что паттерн безопаснее хаоса.

Он снова взял карандаш и читал дальше.

7 мая 1931. Я разговаривал с ним. Вернее — он разговаривал со мной. Я сидел в кабинете, уже почти ночь, и вдруг услышал голос — тихий, как будто из соседней комнаты сквозь стену. Он сказал моё имя. Я ответил. Он сказал: не уходи. Я спросил: кто ты. Он не ответил. Только: не уходи. Я думал об этом потом долго. Мне некуда идти — это правда. После смерти Фрэнка у меня нет другого дома. Агнес добра ко мне, но она не обязана держать меня вечно. Я думаю, что это существо знает это. Я думаю, что оно нашло меня именно поэтому.

23 мая 1931. Я начинаю понимать, что это такое. Это не Фрэнк — Фрэнк был добрым человеком и не желал бы мне ничего плохого. Это что-то другое. Что-то, что было здесь дольше Фрэнка, дольше Агнес, дольше этого дома, может быть. Что-то, что умеет ждать. Агнес не видит его. Или не хочет видеть. Она говорит: ты устал, Томас, тебе нужно отдохнуть. Может быть, она права. Но я продолжаю слышать его по ночам. И с каждым разом мне труднее напоминать себе, что нужно бояться.

Ричард отложил дневник и встал. Прошёл к окну. Ели за стеклом стояли неподвижно — безветренный день, холодный, ровный. Он смотрел на них и думал.

Он был специалистом по американской литературе девятнадцатого века, что означало, помимо прочего, что он всю жизнь профессионально занимался расшифровкой ненадёжных рассказчиков. Готорн прятал в аллегорию то, о чём боялся сказать прямо. По строил нарраторов, которые убеждали читателя в своей разумности именно тогда, когда были наименее разумны. Ненадёжный рассказчик — это не тот, кто лжёт. Это тот, кто верит в то, что говорит, и именно поэтому опасен.

Томас Харгрейв верил в то, что писал. Это было очевидно из каждой строчки. И Томас Харгрейв умер в подвале этого дома.

Ричард сказал себе: это не значит ничего. Человек в тяжёлой психологической ситуации — потеря работы, потеря покровителя, изоляция — начинает слышать голоса. Это известно. Это задокументировано. Это не призраки. Это психика, которая не выдерживает давления.

Это был разумный вывод. Единственный разумный вывод.

Он вернулся к столу. Дочитал дневник до конца.

2

Последняя запись была датирована 14 июня 1931 года. Почерк к этому времени изменился сильно — буквы крупнее, неровнее, кое-где нажим такой, что карандаш, которым писал Томас, прорвал бумагу. Ричард читал её медленно, разбирая слово за словом.

14 июня 1931. Сегодня ночью он показал мне кое-что. Я не знаю, как это описать иначе, чем: он показал мне. Я видел всех, кто умер в этом доме. Не страшно — это важно сказать. Не страшно, как думаешь. Они просто есть. Старик у камина. Женщина в саду. Ребёнок на лестнице — маленький, лет пяти, он смотрел на меня и улыбался. Я спросил его: как тебя зовут. Он не ответил. Только улыбался. Потом он показал мне подвал. Я спустился. Он сказал: здесь тихо. Здесь хорошо. Я стоял там и думал: да, тихо. Да, хорошо. Мне было хорошо там внизу, и это было самым странным — что мне было хорошо. Я вернулся наверх и написал это, пока помню. Я думаю, что завтра мне нужно уехать. Я думаю, что если я не уеду завтра, я не уеду никогда. Я думаю об этом совершенно ясно и без паники. Просто как о факте. Завтра я скажу Агнес.

На этом дневник заканчивался.

Томас Харгрейв не сказал Агнес ничего. Агнес нашла его в подвале на следующее утро.

Ричард закрыл дневник. Положил его на стол. Посидел немного, глядя на кожаную обложку цвета старого чая.

Потом он открыл ноутбук и начал печатать — не статью о Мелвилле, а заметки. Это была его привычка, оставшаяся с аспирантуры: когда что-то требовало осмысления, он писал. Не для публикации, просто для себя. Чтобы мысли обрели форму.

Он написал: «Томас Харгрейв, 1931. Психологический коллапс на фоне потери стабильности, изоляции, горя. Слуховые галлюцинации. Возможно, зрительные. Исход трагический, но объяснимый. Дом здесь ни при чём — дом это место, четыре стены, дерево и кирпич. Ничего больше».

Он перечитал написанное.

Потом написал под этим, после паузы, другим почерком — более быстрым, как будто нужно было записать раньше, чем передумаешь:

«Но голос в углу знал моё имя».

Он смотрел на эту строчку долго. Потом выделил её и удалил.

Скептицизм — это не отсутствие сомнений. Скептицизм — это решение не давать сомнениям управлять собой. Ричард Коллинз принял это решение и придерживался его. Он придерживался его профессионально, методично, с тем упорством, с каким придерживаются решений люди, которые знают: если начать сомневаться в одном месте, непонятно, где остановишься.

Он закрыл ноутбук. Взял дневник Томаса Харгрейва и убрал его обратно в ящик стола.

Потом подумал секунду и запер ящик на ключ.

Это было глупо. Ключ от ящика был в том же ящике, поэтому Ричард его вытащил сначала, запер, потом положил ключ в карман брюк. Это было, он понимал, поведение человека, который делает символический жест, а не практически полезное действие. Но иногда символические жесты — это всё, что есть.

3

Элен вернулась из библиотеки в половине третьего с тонкой стопкой ксерокопий и тем выражением, которое Ричард знал как «она что-то нашла и ещё не решила, говорить ли».

— Как библиотека? — спросил он, как спрашивают, когда хотят дать человеку возможность начать самому.

— Интересно, — сказала она. Поставила сумку. Разделась. Взяла ксерокопии и положила их на кухонный стол — не убрала, оставила на столе, что означало: я хочу к этому вернуться.

— Нашла что-то о доме?

Она помолчала. Налила воды.

— О районе. О Эшвуд-драйв. — Пауза. — Ричард, ты знаешь, сколько семей жило в этом доме с 1972 года? После Агнес Уолш?

— Несколько, — сказал он. — Агент говорила — не задерживались.

— Восемь семей, — сказала Элен. — За пятьдесят лет. Восемь. Самые долгие прожили два года и восемь месяцев. Остальные — меньше. Одна семья — четыре месяца. — Она смотрела на него ровно, без театральности. — В маленьком городе это заметно. Местная газета писала об этом дважды — в восьмидесятых и в двухтысячных. «Дом, который не держит жильцов» — так называлась статья в восемьдесят седьмом.

— Причины? — спросил Ричард. Голос у него был ровным. Профессиональным. Человека, который обрабатывает информацию.

— Разные. Работа в другом городе. Семейные обстоятельства. Одна семья написала в газету — те, что в восьмидесятых, — что дом «не подошёл». Без подробностей. — Элен взяла ксерокопию, положила перед ним. — А вот эта семья — Пирсы, 1986–1989 — уехала после того, как их сын попал в больницу. Нервное истощение, написано в статье. Семнадцать лет.

Коди Пирс. Ричард смотрел на газетную вырезку. Чёрно-белое фото дома — тот же дом, только без дубов в полный рост, дубы тогда были моложе. Та же медная табличка у входа.

— Ты что-то думаешь об этом, — сказал он.

— Я собираю информацию, — сказала Элен. — Ещё рано думать.

— Хорошо, — сказал он.

— Ричард.

— Да.

— Ты тоже что-то нашёл. Я вижу.

Он посмотрел на неё. На спокойное лицо, на внимательные глаза. Семнадцать лет — он умел читать её лицо так же хорошо, как она его. Это было одновременно хорошо и неудобно.

— Дневник, — сказал он. — В сарае. Томас Харгрейв, 1931 год. Он работал у Уолшей.

— И?

— И слышал голоса. Видел вещи. Умер в подвале.

Элен смотрела на него.

— Ты думаешь — галлюцинации? — спросила она. Не утверждение. Вопрос.

— Я думаю — человек в тяжёлой ситуации, — сказал он. — Изоляция, потеря, стресс. Психика реагирует.

— Восемь семей за пятьдесят лет тоже реагировала психика?

— Репутация дома создаёт ожидания. Люди слышат истории, въезжают с предубеждением, интерпретируют обычные события в нужном направлении.

— «Дом не подошёл», — процитировала Элен. — Это не звучит как галлюцинации.

— Нет, — согласился Ричард. — Это звучит как люди, которые не захотели объяснять.

Элен смотрела на него ещё секунду. Потом кивнула — медленно, не соглашаясь, просто принимая к сведению.

— Хорошо, — сказала она. — Тогда продолжаем собирать информацию.

— Хорошо, — сказал он.

Она убрала ксерокопии в папку. Он вернулся к ноутбуку. Между ними лежал кухонный стол и четыре месяца всего, что произошло, и что-то ещё — что-то новое, что Ричард не мог пока назвать. Не близость. Но что-то, что могло стать близостью, если дать ему время.

Он подумал: может быть, мы справимся.

Он подумал: может быть, дом действительно поможет.

Он не думал о голосе в углу, который знал его имя. Он запретил себе об этом думать, и это работало — почти. Почти всегда работало.

В подвале под ними было тихо. Тихо и темно и холодно, как бывает в подвалах старых домов в октябре, когда тепло ещё не включили.

У подножия деревянной лестницы, ведущей вниз, стояло что-то. Или кто-то.

Оно не двигалось.

Оно умело ждать.

Оно всегда умело ждать.

Глава 8: Октябрь становится короче

Он приходил по ночам. Не каждую ночь — через одну, иногда через две. Мэгги начала замечать закономерность: он появлялся, когда в доме было особенно тихо, когда родители давно уснули и даже Баскер проваливался в тот глубокий, подёргивающийся сон, который бывает у старых собак. Как будто ждал, когда мир достаточно уйдёт в себя, чтобы освободить место для него.

Он никогда не приходил через дверь. Просто был или не был — как свет в комнате, который или есть, или нет, без промежуточных состояний. Мэгги перестала этому удивляться к третьей встрече. Удивляться такому человеку — или такому существу, она ещё не решила, как правильно думать о нём, — было как удивляться тому, что река течёт вниз. Это просто природа вещи.

Они разговаривали.

Это было главным — разговоры. Не то, что она ожидала бы от призрака, если бы думала о призраках до переезда в этот дом. Она ожидала бы чего-то пугающего, или торжественного, или хотя бы таинственного. Вместо этого — разговоры, иногда долгие, иногда просто несколько фраз, прежде чем он уходил. Он задавал ей вопросы. Много вопросов, как человек, который очень долго ни с кем не говорил и за это время накопил вопросы, как копят письма, которые некуда отправить.

— Что такое интернет? — спросил он на третью ночь. — Ты всё время смотришь в этот маленький экран.

Мэгги смотрела на него.

— Ты серьёзно не знаешь?

— Я знаю слово. Я слышал его от людей, которые жили здесь. Но никто не объяснял.

Она объясняла. Долго, неожиданно увлечённо — оказалось, что объяснять интернет человеку из 1912 года было сложнее и интереснее, чем кажется. Он слушал, не перебивая, с тем вниманием, которое бывает у людей, которые умеют слушать по-настоящему — не ждут паузы, чтобы вставить своё, а именно слушают. Это было редкостью. В школе так почти никто не умел, кроме, пожалуй, Ли.

— Значит, все люди на земле могут говорить друг с другом, — сказал он, когда она закончила. — Одновременно.

— В теории.

— И они счастливее от этого?

Мэгги подумала.

— Нет, — сказала она. — Наверное, нет. Но разговаривают больше.

— Это не одно и то же, — сказал он.

— Нет, — согласилась она. — Не одно и то же.

Он рассказывал ей о 1912 годе — не как на уроке истории, не датами и событиями, а изнутри: запахи, звуки, мелкие детали, которые не попадают в учебники. Запах угольного дыма в городах. Как выглядел свет керосиновой лампы по сравнению с газовой. Как звучал голос его матери, когда она читала вслух по вечерам — они жили в Бостоне, в небольшом доме в Южном Энде, мать читала Диккенса после ужина, и это было лучшее, что он помнил из детства.

— Ты скучаешь по ней? — спросила Мэгги.

Долгая пауза.

— Я думаю о ней, — сказал он. — Скучать — это когда знаешь, что человек есть, просто далеко. Она умерла через два года после меня. Я знал это — не видел, просто знал. — Он смотрел в окно. — Иногда думаю: она искала меня. После. Не знаю, нашла ли.

Мэгги не знала, что на это сказать. Поэтому не сказала ничего. Иногда молчание честнее слов, и Джулиан, кажется, это понимал — он не заполнял паузы, когда она молчала. Просто ждал, и в этом ожидании не было нетерпения.

Это тоже было редкостью.

2

Ли заметила первой. Разумеется, Ли.

— Ты выглядишь устало, — сказала она в четверг, на второй неделе октября. Они сидели в библиотеке после уроков — Мэгги делала вид, что делает домашнее задание по биологии, Ли читала что-то своё.

— Плохо сплю, — сказала Мэгги.

— Он приходит по ночам.

Не вопрос.

— Да, — сказала Мэгги.

— Как часто?

— Через ночь, примерно.

Ли закрыла книгу. Посмотрела на неё — тем своим прямым взглядом, который Мэгги уже знала достаточно хорошо, чтобы понять: сейчас будет что-то важное, и Ли скажет это без смягчений, потому что Ли не умеет в смягчения.

— Мэгги. Ты понимаешь, что происходит?

— Мы разговариваем.

— Ты не спишь через ночь. Ты ешь меньше — я вижу, что ты не доедаешь в столовой. Ты на уроках здесь, но не совсем здесь.

— Это просто усталость.

— Это не просто усталость. — Ли говорила тихо, но не мягко. — Я принесла дневник бабушки. Ту часть про дом.

Она достала из рюкзака тетрадь — обычную школьную тетрадь в клетку, но старую, с пожелтевшими страницами и почерком, который шёл снизу вверх, с лёгким наклоном влево. Положила перед Мэгги.

— Бабушка записала всё, что рассказывала Агнес. Всех, кого та знала по именам. И отдельно — про Гостя. — Ли открыла нужную страницу. — Вот.

Мэгги читала. Почерк был мелкий, убористый, на китайском вперемешку с английским — Ли переводила вполголоса те места, где Мэгги буксовала.

Агнес описывала Гостя так: молодой, тёмные волосы, спокойный. Появляется у окон — всегда у окон, смотрит наружу. Не причиняет вреда напрямую. Но те, с кем он говорит подолгу, начинают меняться. Томас Харгрейв разговаривал с ним — Агнес была уверена в этом, хотя Томас отрицал. Коди Пирс рисовал его лицо снова и снова.

— Коди Пирс рисовал его лицо, — сказала Мэгги.

— Да.

— Значит, Агнес знала про Джулиана. Просто не знала его имени.

— Видимо. — Ли смотрела на неё. — Мэгги. Томас Харгрейв умер в подвале. Коди Пирс попал в психиатрическую клинику в семнадцать лет. Это не случайные совпадения.

— Я знаю, — сказала Мэгги.

— И?

Мэгги смотрела в тетрадь. На мелкий почерк бабушки Мэй, которая была практичным человеком и всё равно записала это — потому что считала важным, потому что хотела предупредить.

— Он не такой с ними, — сказала она. — С Томасом и с тем мальчиком. Он говорил им: не уходи. Со мной он так не говорит.

— Ты уверена?

Мэгги открыла рот. Закрыла.

— Пока уверена, — сказала она наконец.

Это было честнее, чем «да». Ли приняла это — кивнула, не споря.

— Я буду рядом, — сказала она. — Если что-то изменится — скажешь мне первой. Договорились?

— Договорились.

Они вернулись к домашнему заданию. Точнее, Ли вернулась к своей книге, а Мэгги смотрела в учебник биологии и думала о том, что Джулиан никогда не говорил ей «не уходи». Это была правда. Он никогда не удерживал её, не просил остаться. Каждый раз уходил сам, до рассвета, без просьб и без обещаний вернуться.

Она думала: это хороший знак.

Она думала это и верила в это, и не замечала, что думает об этом уже третий раз за день. Что проверяет. Что ищет подтверждение.

Это тоже было кое-чем. Но она этого не замечала. Ещё не замечала.

3

В пятницу вечером она спросила его про Томаса.

Они сидели — Мэгги на кровати, Джулиан у окна, как обычно. За окном был поздний октябрь, почти голые дубы, луна в разрывах облаков. Он смотрел на луну, она смотрела на него.

— Ты знал Томаса Харгрейва, — сказала она. Не вопрос.

Долгая пауза. Он не обернулся сразу.

— Знал, — сказал он наконец.

— Ты говорил с ним.

— Да.

— Ты говорил ему: не уходи.

Теперь он обернулся. Посмотрел на неё — и в его взгляде было что-то, чего она раньше не видела. Не вина. Что-то тяжелее вины.

— Да, — сказал он.

— Зачем?

— Потому что он был одинок, — сказал Джулиан. — И я был одинок. И мне казалось — тогда казалось, — что это достаточная причина. Что одиночество двоих лучше, чем одиночество одного.

— Но он умер.

— Да. — Голос у него был ровным. Ровным так, как бывает ровным голос человека, который много раз повторял что-то себе и голос уже не ломается, хотя что-то за голосом — ломается. — Я не хотел этого. Я не понимал, что так будет. Я просто не хотел, чтобы он уходил.

— И мальчик? Коди?

— Мальчик, — повторил он. Тихо. — Да. И мальчик.

Мэгги смотрела на него.

— Джулиан. Ты понимаешь, что делаешь это с людьми?

— Теперь понимаю, — сказал он. — Не сразу понял. Долго не понимал.

— И со мной — ты хочешь того же?

Он смотрел на неё долго. Слишком долго для простого «нет».

— Я не хочу, чтобы ты умерла, — сказал он наконец. — Это правда. Я не хочу тебе ничего плохого. — Пауза. — Но я не уверен, что я достаточно понимаю разницу между «хочу, чтобы ты была» и «хочу, чтобы ты была здесь». Я думаю, что это разные вещи. Я думаю, что мне нужно понять это лучше.

Это была самая честная вещь, которую он говорил ей. Возможно, самая честная вещь, которую говорил кто-либо.

Мэгги не знала, что с этим делать.

— Тогда старайся, — сказала она.

— Стараюсь, — сказал он. — Именно поэтому предупредил тебя в первый раз. Именно поэтому говорю это сейчас.

— Именно поэтому ты продолжаешь приходить.

— Да, — сказал он тихо. — Именно поэтому.

Она должна была сказать: не приходи. Или: мне нужно время подумать. Или хотя бы: я расскажу родителям.

Вместо этого она сказала:

— Расскажи мне про Бостон. Про твою мать. Про Диккенса по вечерам.

И он рассказал.

И она слушала до трёх ночи, пока за окном облака не закрыли луну насовсем и в комнате не стало совсем темно, и в этой темноте его голос был тихим и ровным, как дождь.

4

Элен зашла к ней в субботу утром и остановилась в дверях.

Мэгги спала — редкость в последнее время, — и Элен смотрела на неё и думала: что-то не так.

Это было материнское знание, то самое, которое не объясняется и не доказывается: просто смотришь на ребёнка и знаешь, что что-то сдвинулось. Мэгги выглядела тоньше — не сильно, но чуть-чуть. Синяки под глазами, которые она списывала на усталость от новой школы. Что-то отсутствующее в выражении лица, даже во сне — как будто часть её была где-то ещё.

Элен тихо закрыла дверь.

Спустилась на кухню. Поставила кофе. Постояла у окна, глядя на сад, на яблони, на старый сарай.

Она думала: я слежу. Я вижу. Если что-то — я вмешаюсь.

Она думала: дети в пятнадцать лет меняются. Это нормально. Новый город, новая школа, то, что произошло в семье — у неё есть причины быть не в себе.

Она думала: и всё-таки.

Баскер вошёл на кухню и сел рядом с ней у окна. Они вместе смотрели на сад.

— Ты тоже видишь, — сказала ему Элен. Не вопрос.

Баскер положил голову ей на колено.

— Хорошо, — сказала она. — Значит, вдвоём следим.

В воскресенье Мэгги не вышла из комнаты до полудня. Когда вышла — была приветливой, нормальной, поела за завтраком больше обычного, смеялась над чем-то, что сказал отец. Всё было хорошо.

Слишком хорошо — Элен поймала себя на этой мысли и отогнала её. Нельзя так думать о собственном ребёнке. Нельзя подозревать нормальность.

Но вечером, когда Мэгги поднялась к себе и в коридоре стихли её шаги, Элен достала папку с ксерокопиями из библиотеки и долго сидела над ней за кухонным столом.

Восемь семей. Коди Пирс. Томас Харгрейв. Дом, который не держит жильцов.

Она думала: дом это дерево и кирпич. Ричард прав.

Она думала: но что-то в этом доме действует на людей. Не обязательно призраки. Может быть, плесень в подвале. Может быть, что-то с воздухом. Может быть, просто история — накопленная история, которую люди чувствуют и которая их давит.

Она думала: завтра я позвоню строительному инспектору. Пусть проверит подвал.

Это был разумный шаг. Практичный шаг. Элен была практичным человеком, когда позволяла себе им быть.

Она закрыла папку. Выключила свет на кухне.

На втором этаже всё было тихо. Мэгги спала — или не спала, но молчала.

В коридоре скрипнула третья ступенька лестницы.

Один раз. Потом тишина.

Элен стояла у выключателя в темноте и слушала. Ничего больше. Просто дом, просто ночь, просто дерево.

Она поднялась к себе и легла рядом с Ричардом, который спал глубоко и ровно, как всегда. Она завидовала этому его сну — всегда завидовала, даже в хорошие времена. Умение отпускать сознание и просто уходить. Она так не умела.

Она лежала и слушала дом.

Дом дышал вокруг неё — скрипами, оседаниями, тихими звуками старого дерева. Она начинала различать его голоса — какой скрип откуда, что значит треск у южной стены, что значит этот долгий выдох в трубах. Она узнавала их, как узнают голоса людей, с которыми давно живёшь.

Потом она услышала кое-что ещё.

Тихий голос — совсем тихий, на грани слышимого, из комнаты Мэгги через стену. Мэгги говорила с кем-то. Слов было не разобрать. Просто голос её дочери в темноте, разговаривающий с кем-то, кого там не должно было быть.

Элен лежала неподвижно.

Потом встала. Тихо, чтобы не разбудить Ричарда. Вышла в коридор. Остановилась у двери Мэгги.

За дверью было тихо.

Она постояла. Тишина. Ничего.

Приснилось, сказала она себе. Или сквозь сон. Дом делает странные вещи со звуком — старые дома так устроены, акустика, полости в стенах.

Она вернулась в спальню. Легла. Долго смотрела в потолок.

Завтра — строительный инспектор, сказала она себе. И поговорю с Мэгги. Просто поговорю.

Она уснула только под утро.

За стеной в комнате Мэгги было тихо и темно, и Джулиан Кросс стоял у окна, смотрел на дубы без листьев, и думал о том, что Мэгги спросила его сегодня правильный вопрос. Именно правильный — не тот, который ему было легко услышать, а тот, который нужно было задать.

Он думал: она не похожа на других.

Он думал: именно это меня и беспокоит.

Глава 9: Ноябрь

Ноябрь пришёл без предупреждения — как всегда приходит ноябрь в Новой Англии: лёг однажды утром на землю серым светом и холодом, от которого не спасают никакие куртки, и сказал: всё, октябрь кончился, красивое кончилось, теперь — настоящее. Листья сошли с дубов в аллее за одну ночь — Мэгги засыпала и видела медь и золото, проснулась и увидела голые ветви на белом небе. Было что-то честное в этой резкости. Что-то, чему не хотелось сопротивляться.

Баскер перестал выходить на крыльцо один.

Это Элен заметила первой. Раньше он сам просился гулять — скрёбся у входной двери, нетерпеливо переминался. Теперь ждал, когда его выведут, и у порога всегда оглядывался — не на улицу, а внутрь дома. Как будто уходя, проверял, всё ли в порядке с тем, что оставляет.

— Старый становится, — сказал Ричард. — Ленится.

Элен ничего не сказала. Она позвонила строительному инспектору в понедельник, и инспектор приехал в среду — немолодой, деловитый, с фонарём и блокнотом. Он осмотрел подвал сорок минут, поднялся, сказал: конструктив в порядке, фундамент крепкий, небольшая сырость в северном углу, но некритично, рекомендую вентиляцию улучшить. Ничего опасного. Плесень — только в одном месте, не чёрная, обычная.

— Там холоднее, чем должно быть, — сказала Элен. — Значительно холоднее.

Инспектор пожал плечами.

— Старые подвалы, — сказал он. — Земля глубокая, солнце не греет. Это нормально для такого возраста постройки.

Нормально. Элен записала это слово в блокнот, который она завела для всего, что касалось дома. Рядом написала знак вопроса.

Подвал начал беспокоить её не сразу — постепенно, как беспокоит тихая боль, которую сначала игнорируешь, а потом понимаешь, что она была всё это время, просто ты не обращал внимания. Дверь в подвал находилась в коридоре, рядом с кладовкой, — обычная дверь, выкрашенная в тот же белый, что и все двери в доме. Элен открывала её дважды: первый раз когда осматривала дом сразу после переезда, второй — когда показывала инспектору. Оба раза холод ударял сразу, как открывалась дверь. Оба раза она задерживалась на пороге дольше, чем нужно.

Что-то там было. Не видимое. Не слышимое. Просто — что-то.

Она сказала себе: сырость. Воздух другой. Старые подвалы пахнут иначе и чувствуются иначе, это всем известно.

Но она перестала открывать эту дверь без нужды. И не потому что боялась — нет, Элен не боялась. Просто — не хотела. Это было другое.

2

В первую пятницу ноября, в три часа ночи, Ричард услышал звук из подвала.

Он не спал — последнее время он часто не спал, лежал и смотрел в потолок и думал о дневнике Томаса Харгрейва, который лежал в запертом ящике стола и который он не перечитывал, но и не выбрасывал. Элен спала рядом. В доме было тихо.

А потом — не тихо.

Звук был снизу, из-под пола: что-то тяжёлое и медленное, как будто кто-то большой переступал с ноги на ногу в темноте. Раз. Пауза. Два. Пауза. Три. Ричард лежал и считал шаги и думал: трубы. Котёл. Старая система отопления, которую они ещё не освоили. Когда давление меняется, трубы стучат именно так.

Шаги остановились.

Потом — новый звук. Этот Ричард не смог объяснить так же легко. Это был звук скрипа — деревянного, долгого, точно такого, как скрипит нижняя ступенька деревянной лестницы под весом человека. Точно такого.

Потом ещё одна ступенька. Потом ещё.

Что-то поднималось по лестнице из подвала.

Медленно. Без спешки.

Ричард сел в кровати. Элен не проснулась — она спала глубоко, неподвижно. Он смотрел на дверь в спальню и слушал.

Шаги на лестнице остановились. Потом — тишина. Долгая, плотная тишина, в которой Ричард слышал только своё собственное дыхание и дыхание Элен.

Он встал. Взял телефон с тумбочки — фонарик, на всякий случай. Вышел в коридор.

Коридор был пустым и тёмным. Дверь в подвал — закрытой. Всё на месте. Никого.

Ричард стоял и смотрел на закрытую дверь подвала. Ручка была обычной, металлической, матовой. Он смотрел на неё и ждал — чего, он не знал. Чтобы ручка повернулась. Чтобы дверь открылась. Чтобы что-то произошло, что сделало бы происходящее реальным или нереальным — одно из двух.

Ничего не произошло.

Он вернулся в спальню. Лёг. Смотрел в потолок.

Трубы, сказал он себе. Дерево. Старый дом.

Он повторял это методично, как молитву, которой не верит, но которую произносит, потому что звук слов помогает.

Под полом было тихо.

Почти тихо.

3

В субботу утром Элен сделала то, что откладывала неделю.

Она постучала в дверь Мэгги в десять часов — не рано, Мэгги уже не спала, Элен слышала, как та ходит по комнате. Мэгги открыла, посмотрела на мать, чуть посторонилась. Это был хороший знак — не закрылась, не спросила «что», просто дала войти.

Элен вошла. Огляделась — комната была почти в порядке, кровать не заправлена, рюкзак у стола, на подоконнике несколько книг. Новые — те, что Мэгги взяла в школьной библиотеке. Элен посмотрела на корешки: две книги по истории Новой Англии, одна — с невыразительным названием «Необъяснённые явления: документальные свидетельства». Это было кое-что.

— Садись, — сказала Мэгги и кивнула на кровать. Сама села за стол. Между ними было расстояние — не враждебное, просто расстояние.

— Ты плохо спишь, — сказала Элен.

— Новое место. Привыкаю.

— Мэгги.

— Мам.

Они смотрели друг на друга. Элен думала: она знает, что я знаю, что она знает. Мэгги думала примерно то же самое. Это была семейная черта — умение ходить вокруг да около с большим изяществом и абсолютно без пользы.

— Я слышала тебя ночью, — сказала Элен наконец. — На прошлой неделе. Ты с кем-то разговаривала.

— С Баскером.

— Баскер не отвечает.

Пауза.

— Иногда отвечает, — сказала Мэгги. — По-своему.

Это была не совсем ложь и не совсем правда, что в некотором роде было хуже обоих вариантов. Элен это слышала. Она умела слышать такие вещи.

— Мэгги. Я не пришла тебя ругать. Я пришла поговорить.

— Я знаю.

— Тогда поговори со мной.

Долгая тишина. За окном — голые дубы, серое небо, ноябрь без украшений. Мэгги смотрела туда, потом перевела взгляд на мать.

— Ты веришь в призраков? — спросила она.

Элен не ожидала этого вопроса — или ожидала, но не в такой прямой форме. Она помолчала секунду. Потом сказала:

— Я не знаю. Я думаю, что в этом доме что-то есть. Я не знаю, как это называть.

Мэгги смотрела на неё.

— Ты не говоришь «нет».

— Нет, — сказала Элен. — Не говорю.

Ещё одна пауза. Потом Мэгги сказала — тихо, без интонации, просто как факт:

— Я с ним разговариваю. Он приходит по ночам. Его зовут Джулиан, он умер в 1912 году, ему было девятнадцать. Он не злой. Но Ли говорит — и я сама понимаю, — что он опасен. Не намеренно. Просто по природе.

Элен слушала. Не перебивала. Это стоило ей усилий — она хотела встать, схватить Мэгги за руку, сказать: стоп, хватит, мы уезжаем, прямо сейчас. Но она не встала. Она сидела и слушала, потому что Мэгги говорила, и это было главным — что Мэгги говорит.

— Как давно? — спросила она, когда Мэгги замолчала.

— Восемь дней после переезда. Три недели.

— Три недели. — Элен выдохнула. — И ты не сказала мне.

— Я не знала, как.

— Ты могла сказать: мама, в моей комнате призрак. Это было бы началом.

— Ты бы не поверила.

— Ты только что убедилась, что я верю.

Мэгги смотрела на неё — долго, серьёзно. Потом что-то в её лице чуть сдвинулось. Не облегчение — рано ещё для облегчения. Но что-то похожее на него.

— Он говорит, что не хочет мне плохого, — сказала она. — Я думаю, что это правда.

— Думаешь или знаешь?

— Думаю.

— Мэгги. — Элен говорила ровно, без повышения голоса, потому что повышение голоса сейчас закрыло бы дверь. — Я слышала про Томаса Харгрейва. Я читала про Коди Пирса. Это не случайные истории.

— Я знаю.

— Тогда ты понимаешь, что я сейчас очень напугана.

Мэгги смотрела на мать. Потом сказала:

— Я тоже.

Это было неожиданно. Элен не ожидала этого «я тоже» — она ожидала сопротивления, защиты, пятнадцатилетнего «всё нормально, ты не понимаешь». Вместо этого — просто «я тоже». Тихо. Честно.

Она встала. Пересела на кровать рядом с Мэгги — через стол больше не могла. Мэгги не отодвинулась.

— Хорошо, — сказала Элен. — Значит, мы боимся вместе. Это лучше.

— Что ты собираешься делать? — спросила Мэгги.

— Пока не знаю. Но больше ты не одна с этим. Договорились?

— Договорились.

— И папе скажем.

Мэгги чуть запнулась.

— Папа не поверит.

— Возможно, — сказала Элен. — Но он должен знать. Это его дом тоже.

4

Ричарду они рассказали в тот же вечер, за ужином. Точнее, рассказала Элен — коротко, по существу, без лишних слов. Мэгги сидела рядом и смотрела в тарелку.

Ричард слушал. Лицо его оставалось ровным — профессиональным лицом человека на лекции, который слышит тезис, с которым не согласен, но даёт дослушать до конца. Когда Элен закончила, он помолчал. Взял кружку двумя руками. Поставил.

— Мэгги, — сказал он. — Ты не спишь по ночам?

— Плохо сплю, — сказала она.

— Ты видишь что-то. Слышишь. Разговариваешь с кем-то, кого нет.

— Кто есть, — поправила Мэгги. — Не «кого нет».

— Мэгги. — Голос у него был мягким. Это была та мягкость, которую Мэгги знала: не нежность, а осторожность. Так говорят с людьми, которых боятся расстроить. — Последние несколько месяцев были очень тяжёлыми для всех нас. Переезд, новая школа, то, что произошло в семье. Это влияет на психику. Это абсолютно нормально.

— То есть ты думаешь, что я придумала.

— Я думаю, что усталость и стресс создают очень убедительные образы.

— Ричард, — сказала Элен.

— Я слышал шаги из подвала прошлой ночью, — сказал он. — Я проверил. Там никого не было. Старый дом, трубы, дерево.

— Ты слышал шаги, — повторила Элен медленно.

— Звуки, похожие на шаги. Это не одно и то же.

Мэгги смотрела на отца. Она хотела сказать что-то — несколько вещей одновременно, — но промолчала. Потому что увидела: он не не верит. Он боится поверить. Это другое. Это гораздо хуже, потому что страх веры в таких людях стоит как стена, и с этой стеной нельзя разговаривать.

— Хорошо, пап, — сказала она. — Трубы.

Он посмотрел на неё — быстро, внимательно. Что-то в её тоне он расслышал. Она видела, что расслышал. Но он не стал разматывать.

— Если ты плохо спишь, — сказал он, — нужно сходить к врачу. Здесь есть местный врач?

— Есть, — сказала Элен. — Я узнаю.

Ужин закончили в молчании. Не в злом — просто каждый думал о своём, и мысли были слишком большими для того, чтобы разговор помещался рядом.

Позже, когда Мэгги поднялась к себе, Элен и Ричард остались на кухне вдвоём. Элен мыла посуду. Ричард сидел за столом.

— Ты слышал шаги, — сказала она. Не вопрос. Спиной к нему.

— Звуки, — сказал он.

— Ричард.

— Элен.

— Когда ты поверишь?

Долгая пауза. Вода текла. Посуда звякала.

— Когда увижу что-то, что нельзя объяснить иначе, — сказал он наконец.

— И если к тому времени будет поздно?

Он не ответил. Она не ждала ответа. Она домыла посуду, вытерла руки, повесила полотенце.

— Смотри за Мэгги, — сказала она. — Пожалуйста. Просто смотри.

— Я всегда смотрю, — сказал он.

— Я знаю. — Она остановилась у двери. — Смотри внимательнее.

Она ушла. Ричард остался сидеть за столом. Под ним, в подвале, было тихо. Тихо и холодно и темно. То, что там было, не двигалось — просто ждало, как всегда. Оно умело ждать лучше, чем что-либо в этом доме, лучше, чем Агнес Уолш, лучше, чем Джулиан Кросс, лучше, чем само дерево стен.

Оно ждало Ричарда.

Только Ричарда.

И оно знало, что он придёт. Рано или поздно — придёт. Такие всегда приходят. Те, кто не верит, — они самые любопытные. Они проверяют. И когда проверяют — спускаются вниз.

Оно знало это очень хорошо.

У него было время.

Глава 10: Джулиан Кросс, 1893–1912

Элен нашла его в среду.

Она провела в библиотеке уже несколько недель — методично, по часу-два в день, пока Мэгги была в школе, а Ричард работал над статьёй. Библиотекарь, немолодая женщина по имени Дороти, перестала удивляться её присутствию к концу первой недели и начала сама откладывать для неё папки, которые казались Дороти релевантными. Это было трогательно и немного пугало: значит, кто-то до Элен уже изучал историю этого дома. Дороти на прямой вопрос ответила спокойно: «Да, несколько человек за годы. Обычно — те, кто там жил».

В среду Дороти принесла коробку с документами из городского архива — метрические книги, записи о смертях, старые газеты за 1910–1915 годы. Элен работала неторопливо, в перчатках — бумага была хрупкой, — и в половине двенадцатого нашла то, что искала, хотя не знала, что именно это ищет.

Запись о смерти. Ноябрь 1912 года. Харроу-Фолс, округ Камберленд. Кросс, Джулиан Эдвард. Девятнадцать лет. Пневмония. Место смерти: Эшвуд-драйв, 14.

Она смотрела на эту запись долго — на выцветшие чернила, на каллиграфический почерк клерка, который сто с лишним лет назад аккуратно внёс в книгу смерть молодого человека, приехавшего в гости и не уехавшего. Кросс, Джулиан Эдвард. Его звали по-настоящему именно так. Он сказал Мэгги правду.

Она сфотографировала страницу. Потом нашла в газете за ноябрь 1912 года короткий некролог — три строчки, как писали тогда о людях без состояния: «Скончался Джулиан Э. Кросс, студент, девятнадцати лет, от пневмонии, в доме семьи Харт на Эшвуд-драйв. Тело отправлено в Бостон по просьбе семьи». Семья Харт — значит, до Уолшей. Ричард говорил о нём как о первых долгосрочных владельцах, но были и другие до них.

Дороти принесла ей кофе без спроса — просто поставила рядом и ушла. Элен была ей за это благодарна.

Она сидела над документами и думала: он настоящий. Это не галлюцинация Мэгги, не усталость, не стресс. Был человек, умер в этом доме в 1912 году, и он там до сих пор. Это было одновременно легче и тяжелее, чем если бы он был ненастоящим. Легче — потому что реальное можно изучать. Тяжелее — потому что реальное труднее прогнать.

Она достала блокнот и написала: «Джулиан Кросс. 1893–1912. Студент. Бостон. Приехал к семье Харт. Умер от пневмонии». Потом написала рядом: «Томас Харгрейв — говорил с ним. Умер. Коди Пирс — рисовал его лицо. Сломался». Потом, после паузы: «Мэгги — разговаривает с ним. Три недели».

Она смотрела на эту колонку.

Потом добавила внизу: «Найти способ. Любой».

2

Мэгги в это время сидела на уроке физики и смотрела в доску, не видя ни доски, ни формул, ни мела в руке мистера Оллена. Она думала о прошлой ночи.

Джулиан пришёл позже обычного — почти в четыре утра, когда за окном уже начинало светать с востока едва заметной серостью. Он выглядел — если это слово вообще применимо — иначе. Не хуже, не лучше. Просто иначе. Что-то в нём было другим, и Мэгги не сразу поняла — что.

Потом поняла: он смотрел на неё. Раньше он всегда смотрел в окно, на улицу, на деревья, на небо. Это была его поза, его привычка, его способ быть в комнате и одновременно чуть в стороне от неё. Сейчас он стоял у окна, но смотрел на Мэгги. Прямо. Без отвода взгляда.

— Что-то случилось? — спросила она.

— Нет, — сказал он. — Просто смотрю.

— На меня.

— На тебя.

В этом не было ничего пугающего — или Мэгги сказала себе, что нет. Он просто смотрел. Люди смотрят друг на друга. Это нормально.

Но потом он сказал кое-что, что она не могла перестать думать.

— Ты знаешь, что скоро зима? — сказал он.

— Знаю.

— Зимой дни короткие, — сказал он. — Темно рано. Я люблю зиму.

— Почему?

— Потому что ночи длинные. — Пауза. — Больше времени.

Больше времени. Мэгги повторила это про себя сейчас, на уроке физики, глядя в доску. Больше времени — для чего? Для разговоров? Просто больше времени вместе?

Или что-то другое?

— Мэгги, — сказал мистер Оллен. — Формула.

— Извините, — сказала она. — F равно ma.

— Правильно. — Он посмотрел на неё чуть дольше, чем нужно. — Вы в порядке?

— Да, — сказала она. — Просто задумалась.

После уроков она поймала Ли у шкафчиков.

— Он сказал: зимой ночи длинные, больше времени, — сказала она без предисловий.

Ли закрыла шкафчик. Повернулась к ней.

— Это плохо.

— Я знаю.

— Нет, Мэгги, ты понимаешь буквально — это плохо. Это значит, что он думает о времени с тобой как о ресурсе. Что-то меняется в том, как он к тебе относится.

— Или он просто соскучился. Сто двенадцать лет один.

— Томас Харгрейв тоже был один. — Ли говорила тихо, но очень ровно. — Коди Пирс тоже был один. Это не аргумент в его пользу — это именно то, что он использует.

Мэгги молчала.

— Ты сейчас защищаешь его, — сказала Ли.

— Нет.

— Ты привела аргумент в его защиту.

— Это не одно и то же.

— В данном случае — одно. — Ли взяла её за руку — быстро, крепко, как берут человека, который стоит слишком близко к краю. — Мэгги. Послушай меня. Я не говорю, что он плохой в том смысле, в котором люди бывают плохими. Я говорю, что он опасен в том смысле, в котором опасен огонь: не потому что хочет сжечь, а потому что это его природа.

Мэгги смотрела на неё. В груди было что-то неудобное — не злость, не обида. Что-то похожее на то, что чувствуешь, когда кто-то говорит тебе правду, которую ты уже знаешь, но не хотел слышать вслух.

— Я знаю, — сказала она наконец.

— Тогда что ты будешь делать?

Пауза. Длинная.

— Не знаю, — сказала Мэгги. И это было честно, и именно поэтому было страшнее всего.

3

Вечером Элен показала Мэгги фотографию записи о смерти.

Они сидели на кухне вдвоём — Ричард работал в кабинете, дверь закрыта. Мэгги смотрела на экран телефона. На выцветшие чернила. На имя.

— Кросс, Джулиан Эдвард, — прочитала она вслух. — Девятнадцать лет.

— Он сказал тебе правду, — сказала Элен.

— Да.

— Это важно знать. — Элен говорила осторожно, как ходят по льду, который, возможно, держит. — Если он говорит правду о себе — это что-то значит. Но это не означает, что он безопасен.

— Я знаю, — сказала Мэгги. Третий раз за день она говорила это, и с каждым разом слова весили немного по-другому.

— Я хочу тебя кое-что спросить, — сказала Элен. — И я хочу, чтобы ты ответила честно. Не мне — себе.

— Хорошо.

— Ты скучаешь по нему днём?

Мэгги не ответила сразу.

— Да, — сказала она.

— Ты думаешь о нём на уроках?

— Иногда.

— Ты проверяешь себя — не стала ли ты думать о нём слишком много?

Долгая пауза.

— Да, — сказала Мэгги тихо. — Проверяю.

— И что показывает проверка?

Мэгги смотрела в телефон — на запись о смерти Джулиана Кросса. На три строчки, которые описывали человека. На дату. Ноябрь 1912. Сто двенадцать лет назад, и он всё ещё здесь, всё ещё у окна, всё ещё смотрит.

— Что я думаю о нём слишком много, — сказала она.

Элен взяла её руку. Не крепко — просто взяла. Мэгги не убрала.

— Ладно, — сказала Элен. — Это честно. Это правильно — знать это.

— Что теперь?

— Теперь я думаю. Ты думаешь. Мы думаем вместе. — Пауза. — И ты мне обещаешь: если что-то изменится, если станет хуже — ты скажешь мне в ту же ночь. Не утром. Сразу.

— Обещаю.

— Хорошо.

Они сидели немного молча. За окном был ноябрьский вечер — темно в половине пятого, что в Новой Англии является одним из самых честных проявлений осени: она не притворяется, что светло, когда темно.

— Мам, — сказала Мэгги.

— Да.

— Он не хотел им плохого. Томасу и тому мальчику. Он мне сам сказал.

— Верю, — сказала Элен.

— Но это не помогло им.

— Нет, — сказала Элен. — Не помогло.

Мэгги кивнула. Встала. У двери остановилась.

— Я сегодня скажу ему, чтобы не приходил, — сказала она. — Посмотрю, что будет.

Элен смотрела на дочь — на прямую спину, на поднятый подбородок, на что-то в выражении лица, что было одновременно очень взрослым и очень хрупким.

— Я буду рядом, — сказала Элен. — Если что — стучи в стену.

4

В два часа ночи Мэгги лежала в темноте и ждала.

Она знала — он придёт. Он всегда чувствовал, когда она не спит. Это было частью того, что менялось: раньше она ложилась и засыпала, и он появлялся сам. Теперь она ждала. Разница была небольшая, но Мэгги её чувствовала.

Он появился в четверть третьего. Как всегда — просто вдруг был. У окна. Тёмные волосы, знакомый силуэт на фоне ноябрьского неба.

— Мэгги, — сказал он.

— Не приходи, — сказала она.

Тишина. Долгая.

— Что?

— Сегодня — не приходи. — Она сидела в кровати. Голос у неё был ровным. Она следила за этим. — Я устала. Мне нужно спать.

— Я могу просто стоять, — сказал он. — Не разговаривать.

— Это не помогает. Я знаю, что ты здесь, и не сплю. — Пауза. — Уйди, пожалуйста.

Что-то в его лице — она видела это даже в темноте, она уже знала его лицо достаточно хорошо, — что-то сдвинулось. Не злость. Что-то похожее на боль — если это слово вообще применимо к тому, что он есть.

— Хорошо, — сказал он наконец.

И ушёл. Без упрёков, без давления, без «не уходи».

Мэгги лежала в темноте и думала: это хорошо. Он ушёл. Это правильно.

Она думала это и ждала, пока станет легче.

Легче не становилось. В комнате без него было тихо и правильно и очень пусто, и пустота была физической, как холод, — её можно было почувствовать кожей.

Она лежала и смотрела в потолок, и в четыре утра наконец заснула.

Это был первый раз за три недели, когда она проспала до утра без перерыва.

Это было хорошо, говорила она себе.

Это было правильно.

Она просто не знала ещё, что правильное — это не обязательно конец. Иногда правильное — это только начало того, что происходит дальше. И то, что происходит дальше, не всегда легче.

Джулиан Кросс стоял в коридоре у закрытой двери её комнаты.

Он не вошёл. Она попросила не приходить, и он не пришёл — это была разница, которую он понимал и которую считал важной. Он не был Томасом Харгрейвом. Он не был тем мальчиком с рисунками.

Он стоял у двери и слушал, как она дышит за стеной — сначала неровно, потом ровнее, потом — глубже, спокойнее. Она спала.

Он думал: хорошо. Пусть спит.

Он думал: завтра ночью я не приду.

Он думал: послезавтра — посмотрим.

Он думал о зиме. О длинных ночах. О том, что у него есть время.

У него всегда было время.

Глава 11: Декабрь

Он не приходил пять дней.

Мэгги считала. Не намеренно — просто считала. Первый день прошёл легко: она спала до утра, встала бодрой, в школе была внимательной, ела нормально. Второй день тоже ничего. На третий появилось что-то — не тоска, скорее беспокойство, как бывает, когда ждёшь письма, которое не приходит, хотя никто не обещал письма. На четвёртый она поймала себя на том, что остановилась у окна своей комнаты и смотрит на ночной двор — просто смотрит, без причины. На пятый написала Ли: «Пять дней. Не приходит».

Ли ответила: «Хорошо».

Мэгги смотрела на это слово и думала: да, хорошо. Это хорошо. Она повторяла это себе, как повторяла в ту ночь, когда сказала ему уйти. Хорошо. Правильно.

На шестой день она оставила дверь своей комнаты открытой на ночь.

Она не сказала себе — зачем. Просто не закрыла. Просто оставила. Дверь в коридор, в котором есть лестница, у которой есть третья ступенька со своим голосом. Просто так.

Он пришёл на седьмой.

Мэгги не спала — разумеется, не спала. Она лежала и слышала, как он появляется — без звука, без холода, просто вдруг изменился воздух в комнате, стал чуть плотнее, чуть живее. Она не повернулась сразу. Лежала на боку, лицом к стене, и слушала.

— Мэгги, — сказал он тихо.

— Я слышу, — сказала она в стену.

— Я не приходил.

— Я знаю. Пять дней.

— Шесть.

Она обернулась. Он стоял у окна — как всегда, у окна. Декабрьское небо за стеклом было тёмным и чистым, со звёздами, которых в Бостоне никогда не было видно. Он смотрел на неё.

— Ты считал, — сказала она.

— Да.

— Я тоже.

Пауза. В этой паузе было что-то, для чего у Мэгги не было точного слова, — что-то тёплое и одновременно опасное, как бывает с вещами, которые приятны и которые приятны именно потому, что не должны быть.

— Ты просила не приходить, — сказал он. — Я думал: может быть, это навсегда.

— Я не говорила навсегда.

— Нет. Но я не знал.

— Теперь знаешь.

Он смотрел на неё долго. Потом — впервые — отошёл от окна. Сел на подоконник, спиной к стеклу, лицом к комнате. К ней. Это было новое. Он всегда стоял. Никогда не садился. Это маленькое изменение почему-то было больше всего остального.

— Мне нужно тебе кое-что сказать, — произнёс он.

— Говори.

— Я не знаю, что со мной происходит. — Он говорил медленно, как говорят, когда подбирают слова для вещей, у которых нет готовых слов. — Я был здесь сто двенадцать лет. Я видел много людей. Я говорил с некоторыми из них. Но то, что происходит, когда я здесь с тобой — это другое. Я не умею это объяснить точнее.

Мэгги молчала.

— Я думал о тебе шесть дней, — сказал он. — Каждый час этих шести дней. Это не то, что было раньше. Это что-то другое. — Пауза. — Я не уверен, что это хорошо.

— Для кого?

— Для тебя, — сказал он. — Для меня — я не знаю. Может быть, хорошо. Может быть, это называется — чувствовать что-то. После ста двенадцати лет. Может быть, это хорошо. Но для тебя — я не уверен.

Мэгги смотрела на него. На лицо, которое она уже знала наизусть. На тёмные глаза. На эту чуть асимметричную линию рта, которая делала его лицо живым.

— Ты предупреждаешь меня снова, — сказала она.

— Да.

— Ты всегда предупреждаешь и всё равно приходишь.

— Да, — сказал он. — Это, наверное, говорит о многом.

— Говорит, — согласилась она.

Они смотрели друг на друга в декабрьской темноте, и Мэгги думала: Ли права. Элен права. Это опасно. Я знаю, что это опасно. Я сижу в кровати в два часа ночи и радуюсь, что он вернулся, и это само по себе ответ на вопрос, который мне следовало бы задать раньше.

Она думала всё это. Отчётливо, ясно.

— Расскажи мне про зиму в Бостоне в 1910 году, — сказала она.

И он рассказал. И она слушала. И дом вокруг них дышал в темноте, и в подвале было тихо, и Баскер у двери поднял голову, посмотрел в сторону окна, потом снова лёг.

2

Ричард спустился в подвал в первую субботу декабря.

Не ночью — днём, при свете, с фонарём и со всеми разумными предосторожностями человека, который делает что-то практически необходимое. Труба у котла начала давать странный звук — не шаги, нет, он себе не говорил «шаги», — низкий металлический гул, который появлялся по вечерам и пропадал к ночи. Нужно было проверить.

Он открыл дверь подвала. Холод ударил сразу — тот самый, который инспектор назвал нормальным для старых построек. Ричард включил фонарь и начал спускаться.

Лестница была деревянной, крутой, с перилами, которые он проверил сразу — держатся крепко. Ступеньки скрипели — все, по очереди, каждая со своим голосом. Он считал: восемь ступенек до пола подвала.

Подвал был именно таким, каким он его видел с инспектором: каменные стены, низкий потолок, земляной пол в дальней части. Котёл у северной стены — старый, но рабочий. Несколько деревянных полок с банками, которые оставили предыдущие жильцы. Сырость в углу, о которой говорил инспектор.

Ричард прошёл к котлу. Осмотрел трубы. Нашёл место, где соединение давало слабину, — не критично, но стоило подтянуть. Он сделал пометку в телефоне: вызвать сантехника.

Всё. Практическая задача выполнена.

Он должен был подняться. Вместо этого он стоял посреди подвала и светил фонарём по сторонам.

Что-то было не так. Не опасное — просто неправильное, как бывает неправильной комната, в которой переставили мебель, и ты не можешь сразу понять, что именно изменилось, но чувствуешь. Он водил фонарём — стены, полки, котёл, угол с сыростью, земляной пол.

У дальней стены, там, где пол переходил из бетона в землю, что-то было. Ричард подошёл ближе.

Это был рисунок. На земляном полу — выцарапан или выдавлен чем-то острым. Геометрический, простой: концентрические окружности, а в центре — крест. Детский рисунок, почти. Или очень старый. Или и то, и другое.

Рядом с рисунком было слово. Одно слово, выведенное теми же буквами — вдавленными в землю, аккуратно, как будто важно.

ОСТАНЬСЯ.

Ричард смотрел на это слово.

Трубы, сказал он себе. Предыдущие жильцы. Чьи-то игры. Ничего особенного.

Он сфотографировал рисунок. Потом развернулся и пошёл к лестнице.

На третьей ступеньке снизу — он уже поднимался — что-то коснулось его руки. Не физически. Скорее как холод — локальный, точечный, там, где кисть держала перила. Как чья-то ладонь на его ладони.

Он не остановился. Поднялся до верха, вышел в коридор, закрыл дверь.

Постоял секунду. Посмотрел на свою правую руку.

Ничего. Обычная рука.

Холодная, — подумал он. Просто холодная от подвала.

Он убрал телефон с пометкой про сантехника в карман и пошёл в кабинет. Работать. Статья ждала. Мелвилл ждал. Белый кит ждал в своём океане, терпеливый и огромный.

У него за спиной дверь подвала была закрытой. Тихой. Обычной белой дверью в обычном коридоре.

Почти обычной.

3

Агнес Уолш появилась у Элен в среду — впервые по-настоящему, не тенью в саду и не ощущением в кухне, а вот так: Элен вошла в гостиную за книгой и увидела её.

Она сидела в кресле у камина — том самом, которое они привезли из Бостона, бордовом, с потёртыми подлокотниками. Небольшая, крепкая, с руками, сложенными на коленях. Она смотрела на Элен спокойно — без угрозы, без торжества. Просто смотрела, как смотрит человек, который давно хотел познакомиться и наконец момент пришёл.

Элен не закричала. Она сама потом удивлялась этому. Просто остановилась в дверях и смотрела.

— Агнес Уолш, — сказала она наконец.

Женщина в кресле чуть наклонила голову. Согласие.

— Вы не можете говорить?

Пауза. Потом — тихо, как будто издалека, как будто через воду:

— Могу. Трудно. Давно не говорила.

Голос был старым, но твёрдым. Как она сама.

Элен вошла в комнату. Осторожно, медленно. Взяла стул от стены, поставила напротив кресла. Села. Они смотрели друг на друга — женщина 2024 года и женщина 1972 года, между которыми было пятьдесят лет и что-то ещё, что не имело названия.

— Вы здесь всё время? — спросила Элен.

— Всё время.

— Вы видели, что происходит с моей дочерью?

— Вижу. — Пауза. — Я пыталась предупредить. Сад. Кухня. Трудно.

— Я видела вас в саду. Я подумала — показалось.

— Понимаю. — Что-то в голосе старой женщины было похожим на усталость и одновременно на принятие. — Всегда так думают. Сначала.

— Агнес. — Элен наклонилась вперёд. — Джулиан Кросс. Вы знали его.

— Знала. — Пауза, долгая. — Он был здесь до меня. Я думала — привыкну. Научусь жить рядом. Он не злой. Это правда. Но он…

— Одинокий, — сказала Элен.

— Да. И одиночество его — оно большое. Больше, чем у людей. Потому что у людей одиночество кончается. — Агнес смотрела на неё. — У него нет.

— Как остановить его?

Тишина. Агнес смотрела на огонь в камине — они разожгли его в первый холодный вечер декабря и теперь жгли каждый день. В свете огня она была почти живой.

— Не знаю, — сказала она наконец. — Я пыталась. Сорок лет — пыталась. Говорила с ним. Просила. Он слушал. Потом приходили новые люди, и снова.

— Значит, нельзя?

— Может быть, можно. Я не нашла. — Пауза. — Но ваша дочь говорит с ним иначе. Не как Томас. Не как тот мальчик. Она держится. Пока держится.

— Пока.

— Пока, — подтвердила Агнес.

Они сидели в тишине. Огонь трещал. За окном шёл первый снег декабря — тихий, ровный, без ветра.

— Агнес, — сказала Элен. — Есть ещё кое-что. В подвале. Это не Джулиан.

Что-то в лице старой женщины изменилось. Не страх — она, кажется, давно не боялась ничего. Что-то серьёзнее страха.

— Знаю, — сказала она тихо.

— Что это?

Агнес Уолш посмотрела на Элен долго. Потом сказала — тихо, ровно, как говорят правду, которую лучше бы не говорить, но молчать хуже:

— Это то, что было здесь раньше всех нас. Раньше этого дома. Раньше дороги. Раньше города. — Пауза. — Оно ждёт вашего мужа. Оно всегда выбирает одного. Того, кто не верит. Потому что неверие — это приглашение.

Элен смотрела на неё.

— Что с ним случится?

— Не знаю точно. Я знаю, что Томас спустился в подвал. Я знаю, что он не вышел сам. — Агнес смотрела на огонь. — Не пускайте вашего мужа в подвал.

— Он уже был там сегодня.

Долгая тишина.

— Тогда торопитесь, — сказала Агнес.

4

Элен нашла Ричарда в кабинете. Он работал — печатал, не поднимая глаз, музыка тихая в наушниках. Она положила руку ему на плечо. Он вынул один наушник.

— Ты в порядке?

— Я только что разговаривала с Агнес Уолш, — сказала она.

Он смотрел на неё.

— В гостиной. В твоём кресле. Мы говорили минут двадцать.

— Элен.

— Ричард. Я не прошу тебя верить. Я прошу тебя не ходить в подвал. — Она говорила ровно. — Просто пообещай мне. Это несложно — просто не ходить в подвал.

Он смотрел на неё долго. На лицо, которое он знал семнадцать лет — каждую черту, каждое выражение. Сейчас оно было серьёзным. Не испуганным — серьёзным.

— Там труба требует ремонта, — сказал он.

— Вызовем сантехника.

— Это нерационально.

— Ричард. Пожалуйста.

Долгая пауза. Музыка тихо звучала из наушника у него в руке — что-то классическое, Элен не разобрала что. Он смотрел на неё.

— Хорошо, — сказал он наконец. — Хорошо. Не буду.

Она выдохнула.

— Спасибо.

Он снова надел наушник. Вернулся к экрану. Она постояла секунду у него за спиной — смотрела на его плечи, на затылок, на руки на клавиатуре. Семнадцать лет. Четыре месяца назад она думала, что это конец. Сейчас она думала: нет. Не конец. Но нужно успеть.

Она вышла из кабинета.

В гостиной кресло у камина было пустым. Огонь горел. Снег за окном шёл тихо и ровно — первый снег декабря, без ветра, без спешки.

Элен смотрела на пустое кресло и думала: спасибо, Агнес.

Она не знала, слышит ли та.

Но на всякий случай — сказала.

Глава 12: Глубже

Перемена случилась не резко — как не бывает резко, когда что-то важное меняется по-настоящему. Просто однажды Ли поняла, что Мэгги отвечает на её сообщения через несколько часов, а не сразу. Потом — что Мэгги на уроках смотрит в окно дольше, чем смотрят просто задумавшиеся люди. Потом — что в столовой она берёт поднос, садится, ест половину и уходит, не замечая, что ушла раньше времени.

Это были маленькие вещи. По отдельности — ничего. Вместе — картина.

Ли знала эту картину. Бабушка Мэй описывала её в дневнике с точностью человека, который наблюдал за этим однажды и не хотел наблюдать снова: человек начинает жить в двух местах одновременно — здесь и там. Здесь — тело, здесь — слова, здесь — привычные движения. Там — всё остальное. И с каждым днём «там» становится больше, а «здесь» — меньше.

В пятницу, на второй неделе декабря, Ли дождалась Мэгги после последнего урока и сказала прямо:

— Мне нужно знать, как всё на самом деле. Не «нормально». По-настоящему.

Мэгги остановилась у своего шкафчика. Долго смотрела в металлическую дверцу. Потом сказала:

— Он приходит каждую ночь теперь.

— Каждую.

— Да.

— Ты спишь?

— Немного. До него — немного. После — немного. — Пауза. — Ночь идёт быстро, когда он здесь. Это странно. Я ложусь в одиннадцать, он появляется в два, я смотрю на телефон — уже пять. Три часа как один.

— Мэгги. — Ли говорила тихо, но очень чётко, тем голосом, который оставляла для важного. — Ты понимаешь, что три часа каждую ночь — это треть твоего сна?

— Понимаю.

— И что твоя мать об этом знает?

— Знает, что он приходит. Не знает, что каждую ночь.

— Почему не говоришь?

Мэгги открыла шкафчик. Достала куртку. Не ответила сразу.

— Потому что если скажу, она скажет: хватит. А я не хочу хватит.

Это была честность такого уровня, которую Ли уважала даже тогда, когда то, о чём говорили честно, было плохим. Она не стала делать вид, что не услышала.

— Значит, ты знаешь, что это нужно остановить, и не хочешь останавливать.

— Да.

— Мэгги. Это уже не про него. Это про тебя.

— Я знаю.

— Ты выглядишь как человек, у которого нет сил. Не усталость — именно нет сил. Как будто тебя тратят.

Мэгги надела куртку. Застегнула. Посмотрела на Ли — долго, серьёзно.

— Я скажу маме сегодня. Про каждую ночь.

— Обещаешь?

— Обещаю.

— Хорошо. — Ли взяла свой рюкзак. — Я иду с тобой до угла.

Они шли молча. Снег лежал на тротуаре плотным слоем — первый настоящий снег, который уже не таял. Харроу-Фолс под снегом выглядел иначе: тише, меньше, как будто сжался. Как будто город тоже уходил внутрь.

У перекрёстка Ли остановилась.

— Мэгги. Ещё одна вещь.

— Да.

— Ты скучаешь по нему прямо сейчас? Днём, здесь, на улице?

Пауза.

— Да, — сказала Мэгги. Тихо. Как будто стыдясь.

— Это не стыдно, — сказала Ли. — Но это важно. Это значит, что граница между ночью и днём стирается. Он начинает занимать дневное тоже. — Пауза. — Именно так это работало с теми двумя. Сначала ночью. Потом везде.

Мэгги стояла на снегу и смотрела на Ли.

— Я знаю, — сказала она в третий раз за разговор.

— Тогда иди домой, — сказала Ли. — И скажи маме.

2

Мэгги сказала матери вечером, когда они мыли посуду вместе после ужина. Ричард ушёл в кабинет. Мэгги взяла полотенце и начала вытирать тарелки — движение привычное, руки заняты, говорить немного легче, когда руки заняты.

— Он приходит каждую ночь, — сказала она. — Не через ночь. Каждую.

Элен не остановилась. Продолжала мыть — стакан, ещё стакан, тарелка. Мэгги знала эту её привычку: когда что-то важное, она не останавливается, потому что остановиться означает показать лицо, а лицо не всегда то, что нужно показывать.

— Как давно каждую? — спросила она.

— Две недели.

— Ты спишь?

— Немного.

— Немного — это сколько?

— Часа четыре. Пять иногда.

Элен выключила воду. Взяла полотенце. Обернулась к Мэгги.

— Ты должна была сказать мне раньше.

— Знаю.

— Почему не сказала?

Мэгги смотрела на мать. В кухне было тепло, пахло ужином, за окном лежал снег в темноте. Всё было обычным, домашним, правильным. И именно на этом фоне то, что она собиралась сказать, звучало особенно странно.

— Потому что не хотела, чтобы это остановилось.

Элен смотрела на неё — долго, серьёзно, без осуждения. Потом сказала:

— Хорошо, что сказала сейчас.

— Ты злишься?

— Нет. Я боюсь. Это другое.

Они стояли в кухне. Мэгги думала: она не кричит. Это хорошо. Она думала: мне легче от того, что сказала. Это тоже хорошо. Она думала о Джулиане, о том, что он скажет сегодня ночью, о зимнем небе за окном её комнаты.

Она думала всё это одновременно и знала, что именно это и называется «стирается граница».

— Мам, — сказала она. — Что делать?

Элен смотрела на дочь.

— Я работаю над этим, — сказала она. — Я не знаю ответа сейчас. Но я его найду. — Пауза. — А пока — ты стучишь в стену. Каждую ночь, когда он приходит.

— Зачем?

— Чтобы ты знала, что я слышу.

Мэгги смотрела на мать. Потом кивнула.

3

В эту ночь Мэгги постучала в стену в два часа семнадцать минут.

Элен не спала. Она лежала и ждала этого стука, как ждут сигнала, который договорились подать, — с тем напряжением, которое не даёт расслабиться, но и не даёт совсем уйти в тревогу. Просто ждала.

Один стук. Пауза. Ещё один. Условный знак: он здесь.

Элен не вошла в комнату. Они договорились так: стук означает «он пришёл», и Элен отвечает двумя стуками — «я слышу, я рядом». Не вмешивается. Просто — рядом.

Она постучала дважды. Подождала.

Из комнаты Мэгги — тишина. Потом один тихий стук: получила.

Элен лежала и смотрела в потолок. Рядом Ричард спал — ровно, глубоко. Она смотрела на лепнину на потолке, на тени, которые в темноте складывались в лица. Она уже не пугалась этих лиц. Она начинала думать о них иначе — как о ком-то, кто тоже здесь, тоже остался, тоже не ушёл.

— Агнес, — сказала она тихо, в потолок. — Если вы слышите. Мне нужна помощь.

Тишина. Потом — не звук, не слово, просто ощущение. Как будто в комнате стало чуть теплее. Как будто кто-то стоит у кровати и слушает.

— Как отпустить его? — спросила Элен. — Как сделать так, чтобы он ушёл насовсем?

Долгая тишина. Потом — тихо, как будто издалека, как будто сквозь годы:

— Он должен захотеть сам.

— Как?

— Он должен понять, что держит её — не любовь. Привычка к тому, что кто-то есть.

— Как ему это объяснить?

— Не объяснять. Показать.

— Как?

Тишина. Долгая, настоящая тишина — такая, когда понимаешь, что ответа не будет, не потому что его нет, а потому что его нельзя дать словами. Его можно только найти самой.

Элен лежала. Думала.

За стеной Мэгги разговаривала с Джулианом Кроссом, который умер в 1912 году и не ушёл. В подвале ждало что-то, что было здесь раньше всех. Ричард спал рядом и не знал ничего.

Элен думала: показать ему, что он держит её — не любовь. Привычка. Как показать это существу, которое сто двенадцать лет было одно и которое просто не умеет различать эти две вещи?

Она думала долго. Снег за окном лежал неподвижно. Дом дышал вокруг.

Потом — медленно, осторожно, как приходят идеи, которые либо правильные, либо нет, и пока не знаешь которые, — что-то начало складываться.

Не план ещё. Направление.

4

Джулиан той ночью сидел на подоконнике и смотрел на Мэгги. Она рассказывала ему про Ли — не про предупреждения, просто про Ли: какая она, как думает, как говорит. Джулиан слушал. Это у него получалось всегда хорошо.

— Она тебя любит, — сказал он, когда Мэгги замолчала. — По-настоящему. Это редкость в пятнадцать лет.

— Знаю. — Мэгги смотрела на него. — Ты умел дружить? При жизни?

Он подумал.

— Наверное. Был один человек — Генри, сын семьи Харт. Мы учились вместе. Он звал меня сюда, в этот дом. — Пауза. — После того как я умер, он уехал. Я не знаю, куда. Я надеюсь, что у него было много друзей. Он заслуживал.

— Ты скучаешь по нему?

— Скучал. Долго. Потом — просто помнил. Это разные вещи.

Мэгги смотрела на него. На лицо в декабрьской темноте — почти живое, почти настоящее. Она думала: он помнит друга, который был сто двенадцать лет назад. Он помнит голос матери, читающей Диккенса. Он помнит запах угольного дыма в бостонских улицах. Он всё это несёт с собой, и никуда не отдаёт, и никуда не идёт, и это — и есть то, что убивает.

Не он убивает. Это убивает.

— Джулиан, — сказала она.

— Да.

— Ты когда-нибудь думал об этом — уйти? Не из этого дома. Уйти совсем. Туда, куда уходят.

Долгая тишина.

— Думал, — сказал он наконец. — В самом начале. Потом — перестал. Стало казаться, что здесь лучше. Здесь знакомо.

— Знакомо, — повторила Мэгги. — Это другое, чем хорошо.

Он посмотрел на неё — долго, внимательно, с тем выражением, которое она научилась читать за эти недели: он услышал что-то важное и ещё не знает, что с этим делать.

— Да, — сказал он медленно. — Другое.

— Тебе не интересно — каково там? — спросила она. — После.

— Страшно, — сказал он.

— Знакомое — это не то же самое, что нестрашное.

Он молчал. Мэгги смотрела на него и думала: это не её идея. Это Элен — или Агнес через Элен — говорила про «показать». Она не знала, правильно ли она делает. Она знала только, что говорит правду, и что правда — это единственное, что у неё есть.

— Ты боишься там оказаться одному, — сказала она. — Так же, как здесь боишься быть одному. Но ты уже один. Сто двенадцать лет — один. Это не меняется.

Что-то в его лице изменилось. Мэгги не могла назвать это точно — не боль, не злость, что-то тише и глубже обоих. Как будто слово попало в место, которое давно болело, и от попадания и больнее и легче одновременно.

Он не ответил.

Через несколько минут он ушёл — раньше обычного, до рассвета было ещё далеко. Просто однажды его не было.

Мэгги лежала в темноте. Думала: я сделала правильно или нет?

Она не знала.

Она постучала в стену — два коротких. Просто так. Просто чтобы знать, что мать там.

Из-за стены — два стука в ответ. Сразу, без паузы. Элен не спала.

Мэгги закрыла глаза.

Дом вокруг дышал в темноте. В подвале было тихо. За окном снег лежал на голых ветках дубов ровным белым слоем — терпеливо, без спешки, как ложится только декабрьский снег в Новой Англии, который знает, что никуда не торопится, что зима только начинается.

Глава 13: Трещина

Два дня Джулиан не приходил.

На этот раз Мэгги не считала — или считала, но не признавалась себе в этом, что по существу одно и то же. Она спала. По-настоящему спала, полные восемь часов, и просыпалась с тем тяжёлым, почти болезненным ощущением, которое бывает после долгого сна, когда тело отдало долг, накопленный за недели. Она ела. Отвечала на уроках. В субботу помогала матери разбирать последние коробки, которые так и стояли в кладовке нераспакованными с октября.

Это было хорошо. Она говорила себе: это хорошо.

Но в субботу вечером, разбирая книги, она нашла старый путеводитель по Бостону — туристический, 2008 года, ещё из их бостонской жизни — и открыла его на странице с картой Южного Энда. Того района, где в маленьком доме жила мать Джулиана Кросса и читала вслух Диккенса по вечерам сто двенадцать лет назад.

Она стояла с путеводителем в руках и смотрела на карту. Улицы с тех пор изменились, конечно. Многих домов нет. Но земля та же. Город тот же.

Она закрыла путеводитель и поставила его на полку.

На третью ночь он пришёл.

Он выглядел иначе. Это было первое, что она заметила, — прежде, чем он сказал слово. Иначе — не хуже, не лучше. Что-то в нём стало другим, как бывает с человеком, который долго думал о чём-то трудном и всё ещё думает, и это видно по лицу.

Он сел на подоконник, как в прошлый раз. Смотрел на неё.

— Ты сказала мне правду, — произнёс он наконец. Не вопрос.

— Да.

— Про то, что я один. Что это не меняется.

— Да.

— Я думал об этом два дня. — Пауза. — Ты права. Это правда. Я не хотел, чтобы это было правдой, и поэтому не думал об этом сто двенадцать лет. Это проще — не думать.

Мэгги молчала. Она чувствовала, что сейчас нужно молчать. Дать ему говорить.

— Я думал: если рядом кто-то есть, я не один. Томас был рядом — значит, не один. Тот мальчик. Ты. — Он смотрел в окно. — Но это не работает так. Я понимаю теперь. Это не одно и то же — когда рядом кто-то живой, который скоро уйдёт, и когда ты сам чего-то стоишь там, куда идут.

— Ты думаешь об уходе, — сказала она тихо.

— Думаю. Первый раз за очень долго — думаю по-настоящему.

В груди у Мэгги было что-то сложное — облегчение и что-то против облегчения, что-то, что не хотело этого слышать. Она узнала это чувство. Оно называлось: я знаю, что это правильно, и мне всё равно больно.

— Это хорошо, — сказала она. Голос у неё был ровным. — То, что думаешь.

— Может быть, — сказал он. — Или страшно. — Он посмотрел на неё. — Ты не будешь скучать?

Она думала секунду. Потом сказала честно:

— Буду. Наверное. Некоторое время.

— Некоторое время.

— Да. Потому что я живая. Потому что у меня будет много всего ещё. И это «некоторое время» станет частью большего. — Пауза. — У тебя так не получится, если ты останешься.

Он долго молчал. За окном декабрь лежал на земле белым и неподвижным. Луна была полной — круглой, холодной, без сочувствия.

— Я не могу уйти сейчас, — сказал он наконец. — Не знаю как. Не знаю, куда. Это не как дверь, которую открываешь.

— Я знаю, — сказала Мэгги. — Я не прошу сейчас. Я прошу думать об этом. Продолжать думать.

— Хорошо, — сказал он тихо.

— Хорошо.

Они сидели в тишине ещё какое-то время. Потом он ушёл — раньше обычного снова. Мэгги постучала в стену. Элен ответила.

Мэгги закрыла глаза и впервые за много ночей почувствовала: что-то сдвинулось. Немного. В правильную сторону. Немного — это пока всё, что было, но немного — это не ничего.

2

В воскресенье утром Ричард нарушил обещание.

Он не планировал. Или планировал, но не признавался себе в этом — что, как уже было сказано, по существу одно и то же. Просто в воскресенье утром, когда Элен ушла в библиотеку, а Мэгги ещё спала, он сидел в кабинете и не работал — смотрел в окно на ели и думал о слове на земляном полу подвала. ОСТАНЬСЯ. Думал о рисунке с концентрическими окружностями. Думал о холоде на руке — локальном, точечном, как чужая ладонь.

Он думал: я учёный. Я специалист по текстам, по нарративам, по тому, как люди создают истории из страха и желания. Я всю жизнь занимался этим. И я позволяю старому слову в земле и трубным звукам ночью влиять на моё поведение, как будто я персонаж Готорна, а не его читатель.

Он думал: это нерационально.

Он встал. Взял фонарик. Пошёл в коридор.

У двери подвала он остановился. Подумал об Элен — о том, как она просила. О её лице. О «пожалуйста».

Он думал: труба всё ещё стучит. Сантехник приедет только во вторник. Один быстрый осмотр, просто посмотреть, не усилилась ли проблема. Это разумно.

Он открыл дверь.

Холод был таким же — сильным, сразу, как стена. Ричард включил фонарик и начал спускаться. Восемь ступенек, все скрипят. Третья снизу — он помнил её.

На третьей ступеньке снизу холод снова коснулся его руки. Локально, точечно. Он не остановился. Продолжал спускаться.

Подвал встретил его темнотой и запахом земли и старого дерева. Он прошёл к котлу. Осмотрел трубы. Соединение то же — не хуже. Хорошо.

Он должен был подняться.

Вместо этого он медленно повёл фонарём по подвалу. Стены. Полки. Угол с сыростью. Земляной пол в дальней части.

Рисунок на полу — концентрические окружности, крест в центре — был на месте. Слово рядом: ОСТАНЬСЯ.

Но теперь рядом со словом было что-то ещё.

Новые буквы, выдавленные в земле тем же способом — аккуратно, терпеливо. Как будто кто-то работал не спеша, зная, что придут и прочитают.

ТЫ УЖЕ ЗДЕСЬ.

Ричард смотрел на эти слова. Долго. Фонарь в руке не дрожал — он контролировал это, он умел держать себя в руках, это был его профессиональный навык и его личная черта и, возможно, его главная проблема.

— Кто здесь? — сказал он вслух. Голос прозвучал ровно. Он был доволен этим.

Тишина.

— Если кто-то здесь — скажитесь.

Тишина. Потом — не голос, не звук. Что-то другое. Температура упала ещё — резко, сразу, так, что он увидел собственное дыхание. И в этом холоде, в темноте у дальней стены, там, где земляной пол встречался с камнем, что-то начало формироваться.

Не фигура. Не человек. Что-то без формы — или с формой, которую глаза отказывались держать, как отказываются держать некоторые оптические иллюзии: смотришь, видишь, и тут же не видишь, и снова видишь, и не можешь зафиксировать.

Ричард смотрел на это.

Его сердце билось быстро. Это он отметил — профессионально, почти отстранённо: сердце бьётся быстро, это физиологическая реакция на стресс, это не значит ничего сверхъестественного.

Потом оно произнесло его имя.

Не так, как голос в углу спальни — тот был тихим, почти человеческим. Это было другое. Это было его имя, произнесённое так, как будто говорящий знал это слово давно, очень давно, гораздо дольше, чем существует сам Ричард, — и ждал момента, чтобы его использовать.

— Ричард, — сказало оно из темноты.

И в этом звуке было что-то такое — что-то, у чего нет названия в языке живых людей, — что Ричард Коллинз, профессор литературы, специалист по американскому романтизму, человек, который всю жизнь объяснял чужой страх чужими словами, — сделал шаг назад.

Один шаг. Непроизвольный.

Потом ещё один.

Потом он развернулся и пошёл к лестнице — не бегом, нет, он не побежал, он шёл, — и поднялся, и закрыл дверь, и стоял в коридоре, прислонившись спиной к двери, и дышал.

Под ним было тихо.

Он стоял и дышал. Потом достал телефон и написал Элен: «Ты скоро вернёшься?»

Она ответила через две минуты: «Через час. Всё в порядке?»

Он смотрел на этот вопрос долго.

Потом написал: «Да. Просто спрашиваю».

Он убрал телефон. Прошёл в кабинет. Сел за стол. Открыл ноутбук.

На экране светилась незаконченная статья о Мелвилле. Глава о белизне кита. О том, что настоящий ужас не в темноте, а в белом — в отсутствии цвета, в пустоте, которая смотрит в ответ.

Ричард смотрел на экран и думал: я слышал своё имя. Из темноты. Из чего-то без формы.

Он думал: это не трубы.

Он думал это совершенно ясно, совершенно отчётливо, первый раз без оговорок и без «возможно» и без «психика реагирует на стресс».

Это не трубы.

Потом он начал печатать — статью, Мелвилла, белый цвет и его значение, — потому что работа была единственным, что он умел делать с вещами, которые не умел принять.

Но слова шли медленно. И белизна на экране смотрела на него в ответ.

3

Элен вернулась в час дня. Вошла, сняла куртку, прошла в кабинет. Ричард сидел за столом — она видела его спину, прямую, напряжённую.

— Ты спускался в подвал, — сказала она.

Пауза.

— Да, — сказал он.

Она не стала кричать. Не стала говорить «я же просила». Просто зашла в комнату, встала рядом с ним, положила руку ему на плечо.

— Что ты видел?

Долгая пауза. Он смотрел в экран.

— Что-то без формы, — сказал он наконец. — У дальней стены. И оно назвало моё имя.

Элен стояла и слушала.

— Я сделал шаг назад, — сказал он. — Непроизвольно. Я не планировал. — Голос у него был ровным, но в нём было что-то, чего она раньше не слышала. Что-то, что трудно было назвать иначе, чем растерянность. — Я испугался, Элен.

— Я знаю, — сказала она тихо.

— Я не понимаю, что это.

— Я знаю.

— Агнес Уолш говорила тебе — это что-то старое. Старше дома.

— Да.

— И оно ждёт меня.

— Да.

Он наконец отвёл взгляд от экрана. Посмотрел на неё — снизу вверх, она стояла рядом. В его лице было что-то, что она видела очень редко за семнадцать лет: он не знал, что делать. Ричард всегда знал что делать — или убеждал себя, что знает. Сейчас — не знал.

— Я не буду больше спускаться, — сказал он.

— Хорошо, — сказала она.

— Это не потому что я верю в...

— Ричард, — перебила она мягко. — Не надо. Просто не спускайся. Мне этого достаточно.

Он смотрел на неё. Потом кивнул.

Она убрала руку с его плеча. Пошла на кухню — ставить чайник, делать что-то руками, давать ему время. За её спиной он сидел в кабинете, и белый экран светился в темноте, и статья о Мелвилле ждала.

Она думала: он почти поверил. Первый раз — почти.

Она думала: пусть «почти». Пусть пока так. Главное — не спускается.

Она думала: нам нужно торопиться.

4

В каморке под лестницей той ночью появилась новая надпись.

Мэгги нашла её утром — зашла просто так, по привычке, с которой давно перестала бороться. Присела с фонариком у нижней панели.

Надпись была не в земле — на дереве стены, выцарапана тем же острым предметом, что и первые. Но не той же рукой. Мэгги знала уже почерки этого дома — Агнес писала округло, Джулиан — прямо и чётко. Это был другой почерк. Угловатый, давящий, буквы глубже обычного.

ОНА МОЯ.

Мэгги стояла на коленях на холодном полу каморки и смотрела на эти слова.

Она думала: это не Джулиан. Это не Агнес. Это то, что в подвале.

Она думала: оно знает про меня.

Она думала: оно написало это здесь. В моём пространстве. Как будто отвечает на что-то.

Она встала. Вышла из каморки. Закрыла дверь.

Пошла на кухню, где мать пила кофе, и сказала:

— Мам. В каморке новая надпись. Не от Джулиана.

Элен поставила кружку.

— Что там написано?

Мэгги сказала.

Элен долго молчала. Смотрела в окно — на декабрьский сад, на яблони без листьев, на ровный белый снег, на сарай. Потом сказала:

— Хорошо, что ты сразу пришла.

— Что это значит?

— Что оно начинает торопиться. — Элен говорила ровно, но Мэгги видела: что-то под этой ровностью работает быстро. — Значит, что-то изменилось. Что-то, что его беспокоит.

— Что изменилось?

Элен посмотрела на дочь.

— Джулиан думает об уходе.

Мэгги поняла. Медленно, но поняла.

— Оно знает об этом.

— Видимо, да.

— И оно против.

— Да.

— Потому что если Джулиан уйдёт — оно останется одно. Настоящее одиночество. Без Агнес, без Томаса, без всех, кого оно удержало.

— Возможно, — сказала Элен. — Или просто потому что это его природа — держать. Без причины. Просто держать.

Они сидели в кухне. За окном декабрь лежал тихо и ровно.

— Мам, — сказала Мэгги. — Нам нужно торопиться.

— Знаю, — сказала Элен.

Они смотрели друг на друга. Две женщины — одной сорок один год, другой пятнадцать, — в старом доме в маленьком городе в Новой Англии, где декабрьский снег лежит терпеливо и не торопится никуда. Две женщины, у которых есть план — или почти план — и которые знают, что времени меньше, чем хотелось бы.

— Завтра Ли приходит? — спросила Элен.

— Если позову.

— Позови, — сказала Элен. — Нам нужна её бабушкина тетрадь. Вся. С начала до конца.

Глава 14: Тетрадь бабушки Мэй

Ли пришла в воскресенье во второй половине дня с тетрадью в рюкзаке и выражением лица человека, который принял решение и теперь несёт его последствия. Она вошла, поздоровалась с Элен — коротко, по-деловому, — и сняла куртку. Баскер подошёл к ней, понюхал руки. Она погладила его без особых сантиментов, но внимательно, что Баскер, кажется, оценил: он остался рядом с ней, пока они шли на кухню.

Ричард был в кабинете с закрытой дверью. Элен решила, что это хорошо — ему не нужно слышать всё сразу. Он и так нёс достаточно.

Они сели за кухонный стол втроём: Элен, Мэгги, Ли. Ли достала тетрадь — ту самую, в клетку, с пожелтевшими страницами — и положила перед собой. Не открыла сразу. Смотрела на обложку секунду.

— Бабушка писала это всю жизнь, — сказала она. — Дневник с тех пор, как приехала в Харроу-Фолс. Эта часть — про дом — примерно треть всей тетради. — Пауза. — Она бы хотела, чтобы это помогло.

— Поможет, — сказала Элен. — Спасибо, что принесла.

Ли открыла тетрадь на заложенной странице и начала читать вслух — медленно, переводя с китайского там, где нужно, останавливаясь там, где почерк был трудным.

Первые страницы были знакомыми: шесть душ, которых знала Агнес по именам. Добрые, безобидные — старик у камина, женщина в саду, ребёнок на лестнице. Томас Харгрейв — испуганный, не злой. И Гость без имени, которого Мэгги теперь знала как Джулиана.

Потом Ли перевернула страницу, и голос у неё чуть изменился — стал ровнее, что означало: сейчас важное.

— Вот, — сказала она. — Это то, что бабушка выделила отдельно. Она написала: «Агнес говорила об этом только один раз. В самом конце, незадолго до смерти. Она сказала: есть кое-что в подвале, что я не называю по имени, потому что у него нет имени. Оно было там раньше дома. Раньше дороги. Раньше людей в этих местах. Оно не злое в том смысле, в каком злы люди. Оно просто — то, что остаётся, когда всё уходит. Оно накапливает. Тех, кто умирает здесь, оно держит, потому что без них оно снова становится тем, чем было до дома — ничем. Оно боится ничего».»

Тишина в кухне.

— Оно боится ничего, — повторила Мэгги тихо.

— Да, — сказала Ли. — И когда Джулиан начинает думать об уходе — оно чувствует это. Потому что если он уйдёт, и другие захотят уйти — оно останется одно. С ничем.

— Поэтому написало в каморке, — сказала Элен. — Это не угроза Мэгги. Это попытка остановить Джулиана через неё.

— Логично, — сказала Ли. Это слово прозвучало странно в этом контексте — логично, про существо без имени, которое боится пустоты. Но оно было точным.

— Дальше, — сказала Элен.

Ли перевернула ещё несколько страниц. Читала. Потом остановилась.

— Вот это бабушка подчеркнула дважды, — сказала она. — «Агнес сказала: я думала об этом долго. Как отпустить тех, кто здесь. Я говорила с Томасом — он не хотел слышать. Я пыталась говорить с Гостем — он слушал, но не менялся. Я поняла одно: они не уйдут, пока дом держит их. А дом держит их, пока то, что в подвале, кормится ими. Это круг. Разорвать его можно только с двух сторон одновременно: кто-то из живых должен отпустить, и кто-то из мёртвых должен захотеть уйти. Одного недостаточно. Только вместе».»

Ли подняла взгляд от тетради.

Мэгги и Элен смотрели на неё.

— С двух сторон одновременно, — сказала Элен медленно.

— Да.

— Джулиан думает об уходе — это одна сторона.

— Да.

— Вторая сторона — кто-то из живых отпускает. — Элен смотрела на Мэгги.

Мэгги смотрела в стол.

— Это я, — сказала она тихо. — Я должна отпустить.

— Да, — сказала Элен.

Долгая пауза. За окном декабрьский день угасал — темнело в четыре, без предупреждения, как захлопывается книга. Снег в саду светился последним светом.

— Я не знаю, смогу ли, — сказала Мэгги. Не жалея себя — просто честно.

— Знаю, — сказала Элен. — Именно поэтому говорим об этом сейчас, а не потом.

2

Ли осталась до вечера. Они читали тетрадь дальше, все три, и бабушка Мэй говорила с ними через страницы своим наклонным почерком — практично, без драмы, с той особой точностью человека, который всю жизнь наблюдал за чем-то, не понимая до конца, и всё равно записывал, потому что казалось важным.

Было кое-что ещё. Агнес рассказывала про то, что в подвале, одну деталь, которую Ли не упомянула в первый раз — намеренно, она потом объяснила, хотела сначала понять, как воспримут первую часть.

— Вот, — сказала Ли, найдя нужное место. — «Агнес сказала: оно становится сильнее к зиме. Длинные ночи. Меньше света. Она говорила — декабрь это его время. Именно поэтому Томас Харгрейв умер в июне: оно ждало, пока станет достаточно сильным, и потом — в одну ночь. Она говорила: если что-то случится, то случится в декабре».»

Тишина.

— Декабрь, — сказала Мэгги.

— Да, — сказала Ли.

— Сейчас декабрь, — сказала Мэгги.

— Да.

Элен смотрела на дочь. Потом на Ли. Потом сказала:

— Значит, у нас мало времени.

— Да, — сказала Ли. — Я думаю — да.

Они сидели за кухонным столом, и дом вокруг них был тихим — той особой тишиной, которая бывает перед чем-то, не после. Баскер лежал у ног Мэгги. Из кабинета не доносилось ни звука — Ричард работал или не работал, она не знала.

— Ли, — сказала Мэгги. — Твоя бабушка писала что-нибудь про то, как именно это делается? Отпустить — как?

Ли перелистала страницы. Читала. Перелистала ещё.

— Она не знала точно, — сказала она наконец. — Агнес тоже не знала. Но она написала вот что: «Агнес думала, что ключ — это не слова. Не ритуал. Не свеча и не молитва. Она говорила: это просто намерение. Ты должна хотеть — по-настоящему, без остатка — чтобы он шёл. Не потому что надо. Не потому что страшно. А потому что желаешь ему — туда. Туда, где ему лучше. Если в тебе есть хоть часть, которая хочет, чтобы он остался — это не работает».»

Мэгги слушала.

— По-настоящему, без остатка, — повторила она.

— Да.

— Я пока не могу так.

— Я знаю, — сказала Ли. — Поэтому говорю тебе сейчас, а не в последний момент.

Элен смотрела на дочь. В её лице было что-то, что Мэгги видела редко — не тревога, нет. Что-то похожее на то, как смотрят, когда хотят сказать: я вижу тебя. Не то, что ты делаешь. Тебя.

— Мэгги, — сказала она. — Ты не должна делать это сейчас. Ты не должна делать это вообще, если не сможешь. Слышишь?

— Но если не я — то кто?

— Тогда мы найдём другой путь. — Элен говорила твёрдо. — Ты — главное. Не дом. Не то, что в подвале. Ты.

Мэгги смотрела на мать. Потом кивнула. Не согласилась — просто приняла к сведению.

Это было честнее, чем «хорошо».

3

Ли ушла в шесть вечера. Мэгги проводила её до калитки — молча, под декабрьским небом, в котором уже не было ни единой звезды, только низкие облака и слабый свет фонаря на столбе у аллеи.

— Ли, — сказала Мэгги у калитки.

— Да.

— Ты боишься за меня?

Ли смотрела на неё секунду. Потом сказала:

— Да. Очень.

— Хорошо, — сказала Мэгги. — Мне важно это знать.

— Почему?

— Потому что ты не из тех, кто говорит это просто так. — Пауза. — Это помогает. Знать, что кто-то боится за тебя по-настоящему.

Ли смотрела на неё — тем своим прямым взглядом, который Мэгги научилась читать за эти месяцы как самое честное, что есть в человеке.

— Буду здесь, — сказала Ли. — Каждый день. Пиши мне утром. Просто — «я здесь». Договорились?

— Договорились.

Ли ушла по аллее — маленькая фигура в тёмной куртке, снег скрипел под ногами. Мэгги стояла у калитки и смотрела, пока она не скрылась за поворотом.

Потом вернулась в дом.

В ту ночь что-то случилось с подвалом.

Не с Ричардом — он спал, Элен проверила. Просто — с подвалом. Около полуночи весь дом наполнился звуком, который трудно было описать: не стук, не скрип, не голос. Что-то между — низкое, ровное, идущее из-под пола, как будто что-то огромное перекатывалось там, в темноте, или дышало, или пробовало стены изнутри.

Элен проснулась сразу. Села. Ричард не проснулся — он спал глубоко, почти неестественно глубоко, и это само по себе было кое-чем: звук был достаточно сильным, чтобы Элен почувствовала его в грудной клетке, как чувствуют низкий бас на концерте. Ричард спал.

Из комнаты Мэгги — два быстрых стука. Я слышу.

Элен ответила. Потом встала, вышла в коридор.

В коридоре было холодно. Значительно холоднее, чем должно быть. Дверь подвала — закрытая, обычная белая дверь — была покрыта инеем. Тонким, ровным, как будто за ней зима.

Элен стояла и смотрела на эту дверь. Потом сказала — тихо, но твёрдо, в закрытую дверь, в то, что за ней:

— Нет.

Одно слово. Просто нет. Без объяснений, без молитвы, без ритуала. Просто человек, стоящий между дверью и спальней своей дочери, говорящий нет тому, что за дверью.

Звук из-под пола стих.

Не сразу — постепенно, как убывает гроза. Сначала тише, потом ещё тише, потом — тишина. Иней на двери медленно таял.

Элен стояла в коридоре ещё несколько минут. Потом вернулась в спальню. Ричард спал. Она легла рядом и смотрела в потолок.

Она думала: оно услышало меня. Это важно — что оно услышало.

Она думала: завтра я скажу Ричарду всё. По-настоящему всё. Не прошу верить. Просто — всё.

Она думала: нам осталось немного времени.

4

Джулиан в ту ночь не приходил к Мэгги. Она ждала — не признаваясь себе, что ждёт, — и он не пришёл. Вместо этого, когда звук из подвала наконец стих и дом снова стал тихим, в каморке под лестницей появилось что-то новое.

Мэгги нашла это утром. Не надпись — на этот раз на деревянной панели каморки, на уровне глаз, было выцарапано одно слово. Она узнала почерк сразу. Прямой, чёткий. Джулиан.

Прости.

Она стояла в холодной каморке и смотрела на это слово.

— За что? — спросила она вслух. Тихо. Просто в воздух.

Тишина. Потом — очень тихо, почти на пределе слышимого, как будто издалека, как будто сквозь всё, что есть между ними:

— За то, что притянул тебя сюда. За то, что не ушёл раньше.

Мэгги стояла. Потом сказала:

— Ты ещё не ушёл.

— Нет. Но думаю. — Пауза. — Ты права была. Знакомое — не то же, что нестрашное. Я думаю об этом.

— Хорошо, — сказала она. Голос у неё был ровным. — Думай.

Тишина.

— Мэгги, — сказал голос. — Когда я уйду — ты будешь в порядке?

Она думала секунду. Потом сказала честно:

— Не сразу. Потом — да.

— Этого достаточно, — сказал он тихо.

— Да, — сказала она. — Этого достаточно.

Она вышла из каморки. Закрыла дверь. Достала телефон и написала Ли: «Я здесь».

Ли ответила через минуту: «Я здесь».

Мэгги убрала телефон. Пошла на кухню, где мать уже ставила кофе и где пахло утром и привычным, и где Баскер лежал у её ног и смотрел на неё — спокойно, внимательно, как смотрит старый пёс, который многое видел и многое помнит, и которому сейчас, кажется, было немного спокойнее, чем вчера.

Немного. Пока немного.

Но это было не ничего.

Глава 15: Самая длинная ночь

Это случилось за три дня до Рождества.

Потом Элен много раз думала: было ли что-то, что она пропустила. Какой знак, какой момент, когда нужно было остановить и не остановила. И каждый раз приходила к одному: нет. Она смотрела. Она была рядом. Она делала всё, что умела. Иногда этого не хватает — не потому что человек плохой, а потому что некоторые вещи случаются быстрее, чем успеваешь.

День был обычным — насколько вообще что-то было обычным в декабре в этом доме. Мэгги пришла из школы в половине четвёртого, поела, поговорила с матерью — коротко, нормально. Написала Ли: «Я здесь». Ли ответила. Сделала домашнее задание. За ужином ела нормально. Разговаривала.

В десять вечера сказала «спокойной ночи» и ушла к себе.

Элен проверила: закрыла ли дверь — закрыла, как всегда. Легла. Ричард читал рядом. Баскер устроился в коридоре у её двери — снаружи, лёг поперёк, как делал последние недели.

В полночь стуков не было.

В час ночи — тоже.

Элен не спала. Она лежала и ждала стука, который был каждую ночь без исключения уже три недели, и которого не было, и это отсутствие было громче любого звука.

В час двадцать Баскер залаял.

Один раз, громко, и сразу — тихо. Как будто поперхнулся лаем. Элен уже сидела в кровати.

— Что? — сказал Ричард сонно.

— Мэгги, — сказала Элен. Она уже вставала.

Потом она не могла вспомнить точно, сколько времени прошло между тем, как она встала, и тем, как открыла дверь ванной комнаты. Казалось — долго. Наверное — секунды. Коридор, дверь в комнату Мэгги — открытая нараспашку, пустая кровать. Коридор дальше. Ванная.

Дверь была заперта изнутри.

Элен постучала. Раз, два.

— Мэгги.

Тишина.

— Мэгги, открой.

Тишина. Потом — слабо, почти неслышно — звук. Не голос. Просто звук, который бывает, когда человек есть, но не отвечает.

Элен не кричала. Она развернулась — Ричард уже стоял в коридоре, ещё не понимая — и сказала ему одно слово:

— Дверь.

Он понял по её лицу. Всё понял, сразу, без объяснений. И сделал то, что нужно было сделать.

2

Потом была скорая. Потом была больница. Потом был коридор с пластиковыми стульями, который Ричард знал — он сидел в таком коридоре однажды, в марте, когда Элен потеряла ребёнка, и тогда он смотрел в стену и нёс свою вину один.

Сейчас они сидели вместе.

Элен не плакала — она плакала уже, там, в ванной, когда ждала скорую, и теперь слёзы кончились, осталось что-то твёрдое и тихое. Ричард держал её за руку. Не отпускал. Просто держал.

Врач вышел в три ночи. Сказал: стабильна. Сказал: вовремя. Сказал слова, которые Элен слышала и не слышала одновременно — они доходили до неё как через воду, медленно, с задержкой.

Вовремя.

Она думала об этом слове потом, в коридоре, когда они с Ричардом сидели и ждали, когда можно будет войти. Вовремя. Баскер залаял в час двадцать. Она уже не спала. Если бы спала — не вовремя.

Она не знала, было ли это случайностью. Она не знала, был ли это Баскер сам по себе, или что-то в доме помогло — Агнес, или просто та часть дома, которая не была злой и которая тоже, наверное, не хотела этого. Она не знала, и никогда не узнает, и это, как ни странно, не имело сейчас значения.

Вовремя. Это было всё.

Ричард сидел рядом и держал её за руку и молчал. Потом сказал — тихо, в пол, ни к кому:

— Это дом.

Не вопрос. Утверждение.

Элен посмотрела на него.

— Это не Мэгги, — сказал он. — Это не просто подростковый кризис. Это дом. То, что там есть. — Пауза. — Я слышал своё имя в подвале. Я видел что-то без формы. Я объяснял это себе, потому что мне было удобнее объяснять. — Он поднял взгляд. — Я виноват.

— Нет, — сказала Элен.

— Я не верил, когда нужно было верить.

— Ричард. — Она сжала его руку. — Она жива. Сейчас это одно.

Он смотрел на неё. В его лице было что-то сломанное — не плохо сломанное, а так, как ломается что-то, что держалось слишком долго и наконец перестало держаться. Как лёд весной.

— Что нам делать? — спросил он.

Первый раз за всё время он спросил это по-настоящему. Не «что ты собираешься делать». Нам.

— Я знаю, что делать, — сказала Элен. — Я скажу тебе всё. Сейчас, здесь. Ты будешь слушать?

— Да, — сказал он.

И она рассказала. Агнес. Тетрадь. Два условия. Декабрь как его время. Что нужно с двух сторон одновременно. Что Мэгги почти была готова, но оно ударило раньше.

Ричард слушал. Не перебивал. Не объяснял. Просто слушал.

Когда она закончила — долгая пауза.

— Ты говоришь, что оно ударило именно сейчас, потому что почувствовало: Джулиан близко к уходу, — сказал он медленно.

— Да.

— Значит, это работает. То, что Мэгги делала с ним.

— Да. Именно поэтому оно испугалось.

— Значит, нужно продолжить.

— Да. Когда Мэгги сможет. — Элен смотрела на мужа. — Ричард. Ты веришь мне?

Долгая пауза.

— Да, — сказал он. — Я верю.

Не «я верю тебе» — просто «я верю». Это было больше.

3

Мэгги пришла в себя под утро. Элен сидела рядом — на больничном стуле, с кофе из автомата, который давно остыл. Ричард вышел на несколько минут — позвонить, куда-то, что-то решить, он всегда умел находить практические вещи, которые нужно было делать.

Мэгги открыла глаза. Посмотрела на мать. В её взгляде было что-то — не стыд, не страх. Что-то тяжелее. Что-то, что бывает, когда человек сделал что-то и понимает это.

— Мам, — сказала она. Голос тихий, слабый.

— Я здесь, — сказала Элен. — Я здесь.

— Прости меня.

— Ты не должна просить прощения. — Элен взяла её руку. — Ты жива. Это всё, что важно.

— Я не хотела... — Мэгги остановилась. — Оно пришло ночью. Не Джулиан. Что-то другое. Оно было везде сразу — в воздухе, в голове. Я не понимала, где я. Я думала, что уже не здесь. Что я уже — там, как они.

Элен слушала.

— Как Джулиан, — сказала Мэгги тихо. — Я думала, что это будет — как он. Что там хорошо. Что там не одиноко. — Пауза. — Оно мне это говорило. Я слышала его голос — не Джулиана, другой. И он говорил: иди, здесь лучше, здесь все свои. — Слёзы, тихие, без рыданий. — Я почти поверила.

— Но не поверила, — сказала Элен.

— Почти.

— Не совсем — это достаточно. — Элен сжала её руку. — Ты позвала Баскера. Ты помнишь?

Мэгги чуть нахмурилась.

— Я... не помню. Я помню, что думала о нём. Просто думала.

— Он услышал, — сказала Элен.

Мэгги смотрела на мать. Потом закрыла глаза.

— Я устала, — сказала она.

— Я знаю. Спи. Я здесь.

— Ты не уйдёшь?

— Нет.

Мэгги уснула. Элен сидела рядом и держала её руку и смотрела на дочь — на живое лицо, на ровное дыхание — и думала о том, что иногда самое главное умещается в одно слово. Вовремя. Или — жива. Или — здесь.

4

Ричард вернулся и увидел, что Мэгги спит, а Элен сидит рядом и не собирается никуда уходить. Он принёс ещё кофе — горячий. Поставил рядом с ней. Взял стул. Сел.

Они сидели вдвоём и молчали — тем молчанием, которое бывает после, когда слова ещё не нашлись, но уже не нужны. Просто рядом. Просто вместе.

— Ричард, — сказала Элен тихо.

— Да.

— Когда она поправится — нам нужно закончить это. — Пауза. — Не уезжать. Закончить. Если мы уедем сейчас — следующие люди, которые въедут в этот дом, не будут знать ничего. Это будет снова и снова.

Он молчал секунду. Потом сказал:

— Я понимаю.

— Ты поможешь?

— Да.

— Даже если не понимаешь до конца?

— Особенно тогда, — сказал он. — Я не понимал, и посмотри, к чему это привело.

Элен смотрела на него. На лицо, которое она знала семнадцать лет. На то, что в нём сломалось этой ночью и что было, кажется, более настоящим, чем то, что было до.

— Хорошо, — сказала она.

— Хорошо, — сказал он.

За больничным окном начинало светать — медленно, серо, по-декабрьски скупо. Первый свет касался снега на парковке и делал его синим, потом белым. Новый день приходил без особых обещаний, просто как день — следующий после самого трудного.

Этого было достаточно.

Пока — достаточно.

Глава 16: Возвращение

Мэгги пробыла в больнице четыре дня. Это было достаточно долго, чтобы выспаться по-настоящему — больничный сон отличается от домашнего тем, что в нём нет ничего, кроме самого сна, никаких ожиданий и никакого слуха, направленного в темноту. Просто темнота, и тишина, и белый потолок, когда открываешь глаза. Элен была рядом всё время — уходила только когда Мэгги просила, коротко, чтобы она могла поговорить с Ли по телефону или просто полежать одной, не чувствуя, что за ней смотрят.

Ли приходила в третий день — принесла книгу и термос с чаем, который бабушка Мэй когда-то научила её заваривать из имбиря и мёда. Они сидели рядом, и Мэгги держала тёплый термос в руках, и Ли читала вслух — не из принесённой книги, а из телефона, какую-то статью про миграцию серых китов, которую случайно нашла и которая оказалась интересной. Это было хорошо именно своей случайностью: не специально подобранное, не терапевтическое, просто живое и обычное.

Они не говорили о доме. Не потому что боялись — просто не было нужды. Всё важное было сказано раньше, и теперь нужно было что-то другое: просто быть рядом и говорить о китах.

Ричард приходил каждый день, утром и вечером. Он сидел у кровати Мэгги и иногда говорил, а иногда просто был — и она замечала, что он изменился за эти дни каким-то образом, который трудно было назвать точно. Не сломался и не стал мягче. Скорее стал настоящее. Как будто слой чего-то сошёл с него в ту больничную ночь и под ним оказался человек, которого она знала давно, но видела редко.

На четвёртый день врач сказал: домой. С условиями, с наблюдением, с телефоном психолога в кармане. Мэгги взяла этот телефон и положила в рюкзак, и Элен видела, что она сделала это без сопротивления, и это было важно.

Они ехали домой по декабрьскому шоссе. Снег лежал по обе стороны дороги ровным белым покровом, и деревья стояли тёмными силуэтами против белого неба, и всё это было красиво той красотой, которую замечаешь, когда только что напомнили себе, что видеть — это не само собой разумеется.

У поворота на Эшвуд-драйв Мэгги сказала — не громко, просто в стекло:

— Я готова.

Элен посмотрела на неё в зеркало заднего вида. Ричард тоже посмотрел.

— Ты уверена? — спросила Элен.

— Нет, — сказала Мэгги. — Но это не важно. Я всё равно готова.

2

Баскер встретил их у крыльца. Он не сидел — он стоял и смотрел на машину ещё когда та въезжала в аллею, и когда Мэгги открыла дверь, он подошёл к ней медленно, без суеты, и просто прижался к её боку всем телом. Она обняла его — присела прямо в снег и обняла его обеими руками, и зарылась лицом в его шею, и он стоял неподвижно и позволял ей это делать столько, сколько нужно.

Ричард нёс её сумку в дом и старался не смотреть на дверь подвала, когда проходил мимо. Это ему почти удалось.

Элен поставила чайник, достала кружки. Дом выглядел обычно — те же стены, тот же свет, тот же запах старого дерева и чего-то, что она уже давно принимала как свой, домашний. Каморка под лестницей была закрыта. Тихо.

Они пили чай на кухне втроём, и Мэгги держала кружку двумя руками — так, как это делал Ричард, что он заметил и промолчал, потому что это было не то, о чём говорят вслух. За окном смеркалось — в четыре дня, как всегда в декабре, без предупреждения. Снег в саду синел в сумерках, и яблони у дальней стены стояли неподвижно, и над всем этим было небо цвета старого олова.

— Сегодня ночью, — сказала Мэгги. Не вопрос и не утверждение — просто произнесла вслух то, что все трое уже понимали.

— Если ты чувствуешь себя готовой, — сказала Элен.

— Он знает, что я вернулась. Я чувствую. — Мэгги смотрела в кружку. — Нельзя откладывать. Оно тоже знает.

Ричард сидел напротив и слушал. Элен видела, как он держит это — без скептицизма, без объяснений, просто держит. Это требовало от него усилий, и она это видела, и была ему за это благодарна.

— Хорошо, — сказала она. — Сегодня ночью.

3

Джулиан пришёл раньше обычного — почти в полночь, когда Мэгги только легла и ещё не успела привыкнуть к темноте своей комнаты, которую не видела четыре дня. Он появился у окна, как всегда, но что-то в нём было другим — то самое «другое», которое она уже умела считывать. Он выглядел менее твёрдым. Не слабее — менее удерживаемым. Как будто что-то в нём уже начало отпускать то, за что держалось.

— Ты вернулась, — сказал он.

— Вернулась.

— Я знал. Я чувствовал, когда тебя не было. Дом был другим.

— Я знаю, что ты чувствовал, — сказала она. — Я тоже чувствовала тебя там, в больнице. Не присутствие — отсутствие. Это странно: чувствовать отсутствие.

Он молчал немного, глядя в окно на декабрьский сад, на синий снег и тёмные ветви. Потом сказал — тихо, так тихо, что она едва услышала:

— Я напугался, когда понял, что произошло. Что оно сделало с тобой.

— Ты знал?

— Я чувствовал, что оно что-то делает. Я не мог остановить. У меня нет такой силы над ним — оно старше меня, оно здесь дольше. Я мог только уйти тогда и дать тебе пространство. — Пауза, длинная. — Я думал: если бы я ушёл раньше, ещё осенью, это не случилось бы.

— Может быть, — сказала Мэгги честно. — Но ты не знал. И я не знала.

— Я должен был понять быстрее.

— Джулиан. — Она говорила ровно, не мягко, именно так, как нужно было. — Ты понял. Не сразу, но понял. Это важнее.

Он посмотрел на неё. В его взгляде было что-то, что она раньше не видела — или видела, но не называла. Что-то похожее на готовность. Не радость, не покой — просто готовность. Как бывает у человека, который долго откладывал трудный разговор и наконец решил его провести.

— Ты пришла говорить со мной о том, чтобы я ушёл, — сказал он.

— Да.

— Я знаю. Я ждал этого разговора с тех пор, как написал «прости» на стене.

Мэгги сидела в кровати, обхватив колени руками, и смотрела на него — на лицо, которое она знала теперь как своё собственное, на тёмные глаза, на эту чуть асимметричную линию рта, которая делала его живым. Она думала: Агнес говорила, что ключ — это намерение. Без остатка. Чтобы желать ему туда, а не хотеть, чтобы он остался.

Она думала: могу ли я сейчас.

Она думала: четыре дня в больнице. Белый потолок. Телефон психолога в рюкзаке. Ли с имбирным чаем. Ричард у кровати. Баскер у крыльца, который прижался к ней всем телом и стоял неподвижно столько, сколько нужно.

Она думала: всё это — живое. Всё это — здесь. И у него этого нет и не будет, если он останется. Только то, что было, и то, что она даёт ему ненадолго, и снова — ничто.

Что-то в ней стало спокойным. Не холодным — просто спокойным, как бывает спокойным что-то, что наконец встало на место.

— Джулиан, — сказала она. — Я хочу, чтобы ты шёл. Не потому что ты опасен. Не потому что я боюсь. А потому что ты заслуживаешь — туда. Где твоя мать читала Диккенса по вечерам. Где Генри, который позвал тебя сюда. Где всё то, что ты помнишь, только не в памяти, а по-настоящему.

Она говорила и чувствовала, как это работает — не слова, а то, что под словами. Намерение. Без остатка. Она хотела для него этого по-настоящему, и эта часть в ней, которая хотела, чтобы он остался, — она была, она никуда не делась, но она была меньше. Меньше, чем то, что хотело для него — туда.

Джулиан стоял у окна и смотрел на неё. Что-то в нём менялось — медленно, как меняется свет на рассвете, когда ещё не видно солнца, но уже не ночь.

— Ты не будешь скучать? — спросил он. Тихо. Как будто боялся ответа.

— Буду, — сказала она. — Это правда, и я не буду притворяться, что нет. Но это моё. Ты не обязан за это оставаться.

Долгая тишина. Снег за окном не двигался. Дом держал дыхание.

— Это другое, — сказал он тихо. Те же слова, которые она говорила ему однажды: знакомое — не то же, что нестрашное. Он возвращал их ей, и в этом было что-то законченное.

— Да, — сказала она. — Другое.

Он смотрел на неё ещё долго. Потом сказал — совсем тихо, почти без звука:

— Спасибо, что спросила моё имя.

Мэгги не ответила. Она смотрела на него, и что-то происходило в комнате — не видимое, не слышимое, что-то, что чувствуется кожей и позвоночником и чем-то ещё, у чего нет органа. Как будто что-то, долго державшееся, медленно разжало руку.

Джулиан Кросс посмотрел в окно последний раз — на декабрьский сад, на синий снег, на тёмные ветви дубов. Потом — туда, куда смотрят, когда перестают смотреть на что-то конкретное.

И его не стало.

Не так, как обычно, когда он просто уходил до рассвета. Иначе. Комната стала другой — не холоднее, не теплее, просто другой, как становится другим место, когда уходит то, что давно в нём было и что уже стало частью воздуха.

Мэгги сидела в кровати и дышала.

Потом постучала в стену. Два стука. Элен ответила сразу.

Мэгги легла. Закрыла глаза. Баскер у двери тихо вздохнул — долго, глубоко, как вздыхают, когда что-то тяжёлое наконец кончилось. Она слышала это и думала: да. Именно так.

4

В три часа ночи то, что было в подвале, поняло, что Джулиан ушёл.

Элен почувствовала это раньше, чем услышала — ощущение, похожее на то, как меняется давление перед грозой, только изнутри, а не снаружи. Она уже не спала после стука Мэгги, лежала и ждала, и когда это началось, она сразу поняла что.

Звук из подвала был другим, чем в прошлый раз. Тогда — низкий ровный гул, что-то большое и медленное. Сейчас — быстрее, резче, как будто что-то, привыкшее к терпению, вдруг потеряло его. Стены вибрировали. Посуда в кухонном шкафу тихо звякала. Баскер в комнате Мэгги не лаял — молчал, но Элен слышала его дыхание через стену, частое, напряжённое.

Ричард проснулся.

Она почувствовала это по тому, как изменилось его дыхание рядом, и сразу положила руку на его плечо — не нежно, а удерживающе, как держат человека, который может сделать что-то, чего не нужно делать.

— Не вставай, — сказала она.

— Что это?

— Не вставай. Слышишь меня?

Он молчал секунду. Она чувствовала, как он хочет встать, проверить, сделать что-то практическое, потому что таков был Ричард — он всегда что-то делал, когда что-то происходило. Она держала его руку.

— Это подвал, — сказал он. Голос ровный, но под ровностью — что-то, что она слышала только несколько раз за семнадцать лет. Страх. Настоящий.

— Да.

— Оно знает, что Джулиан ушёл.

— Да. Именно поэтому сейчас так. — Она сжала его руку крепче. — Это его злость. Его страх пустоты. Оно не может нам навредить, пока мы наверху, пока не спускаемся. Агнес говорила это.

— Ты уверена?

— Не полностью, — сказала она честно. — Но достаточно.

Дом гудел. Свет на потолке мигнул один раз — просто раз, потом снова ровно. Где-то в стене что-то скрипело долго и настойчиво, как скрипит дерево, когда его гнут. Ричард лежал и не вставал, и Элен держала его руку и думала о том, что вот оно — то, ради чего они остались. Не бежать. Держаться. Дать Мэгги сделать то, что она сделала, и теперь — просто держаться.

Ричард лежал неподвижно и держался.

Это стоило ему усилий, которые она ощущала физически через его руку. И она была ему благодарна за каждую секунду этих усилий.

В четыре ночи звук начал стихать. Медленно, неохотно, как уходит что-то, не желающее уходить, но уходящее, потому что другого выхода нет. Стены перестали вибрировать. Посуда замолчала. Баскер за стеной выдохнул — тот же долгий, глубокий выдох, что и после ухода Джулиана.

Тишина пришла не сразу — сначала просто стало меньше шума, потом ещё меньше, потом — тишина. Настоящая, плотная, декабрьская тишина дома в маленьком городе, где снег лежит за окном и ничего не двигается.

Ричард долго молчал. Потом сказал — в потолок, никому:

— Оно всё ещё там.

— Да, — сказала Элен. — Оно всё ещё там. Но сейчас оно одно. И это другое.

— Почему другое?

— Потому что одно — это то, чего оно боится больше всего.

Он думал об этом молча. За окном начинало светать — едва, по-декабрьски медленно, серый свет касался снега и делал его сначала синим, потом белым. Новый день приходил так же, как всегда приходят новые дни: без торжества, без обещаний, просто следующий.

— Элен, — сказал он наконец.

— Да.

— Я хочу закончить это. Всё, что ты говорила — про Агнес, про то, как это работает. Я хочу понять и помочь. По-настоящему.

Она смотрела на него в рассветном полумраке. На лицо, которое знала семнадцать лет, которое этой осенью стало другим, и в больнице стало ещё другим, и сейчас — снова другим. Как будто каждый раз, когда что-то в нём ломалось, на месте слома оказывалось что-то более настоящее.

— Хорошо, — сказала она. — Тогда слушай.

И они лежали рядом в рассветном декабрьском свете, и она рассказывала ему всё, что знала, и он слушал так, как слушают, когда это важно, и дом вокруг них дышал тихо и почти спокойно, и в подвале было холодно и тёмно и одиноко так, как бывает одиноко только вещам, которые никогда не умели быть иначе.

Глава 17: Последняя ночь

Это случилось на следующую ночь после ухода Джулиана, в канун Рождества, когда снег шёл густо и ровно и весь мир за окнами был белым и неподвижным, как будто тоже задержал дыхание.

Ричард не спал. Это стало его новой привычкой за последние недели — лежать в темноте и слушать дом, что раньше было исключительно прерогативой Элен. Она спала рядом, наконец-то спала глубоко, первый раз за долгое время, и он лежал и слушал её ровное дыхание и думал о том, что она сделала за эти месяцы — в одиночку, тихо, без права на скептицизм, — и думал, что никогда не говорил ей достаточно важных вещей, и что теперь, когда всё это закончится, он скажет.

Подвал был тихим. Это само по себе было новым — после ночи, когда стены дрожали и посуда звенела, тишина была почти оглушительной, как бывает тишина после сильного шума. Ричард лежал и слушал эту тишину и думал, что Элен, возможно, права: одиночество — это то, чего оно боится. И теперь оно одно. И, может быть, в этом одиночестве что-то изменится.

Потом он понял, что думает о подвале слишком много. Что мысли о нём притягиваются туда снова и снова, как притягивается язык к больному зубу, и что это само по себе уже что-то значит.

Он лежал неподвижно и думал: нет. Я не встану. Я слышал его имя. Я видел то, что видел. Я обещал Элен. Я не встану.

Потом в доме что-то изменилось.

Не звук и не движение — что-то тоньше. Что-то, что Ричард не смог бы назвать, если бы его попросили, потому что у этого не было названия в языке людей, которые объясняют мир через причины и следствия. Просто — что-то изменилось. Как меняется воздух перед грозой, только без грозы. Просто изменение, просто давление, просто ощущение, что где-то в доме открылась дверь, хотя он не слышал ни одного звука.

И потом — голос.

Не тот, что называл его по имени в подвале. Другой. Этот голос он знал.

Голос отца.

Отец Ричарда умер восемь лет назад. Он был тихим, немногословным человеком, который работал лесником в Вермонте и мало говорил, но когда говорил — всегда по делу. Ричард любил его той трудной, неартикулированной любовью, которая бывает между людьми, не умеющими её выражать вслух, и когда отец умер, он не плакал на похоронах и плакал потом, один, в машине, на парковке рядом с кладбищем, потому что сказал себе слишком поздно всё то, что хотел сказать.

Голос сказал его имя. Так, как говорил отец — коротко, без интонации, просто имя. «Ричард». И в этом одном слове было всё то, что он всегда слышал от отца и чего никогда не слышал достаточно.

Ричард сел в кровати.

Он знал. Он знал совершенно ясно, что это не отец. Что это оно, то, что в подвале, использует голос из его памяти так же точно и безжалостно, как использует темноту и холод и человеческое одиночество. Он знал это — рационально, отчётливо, без сомнений.

И всё равно встал.

Потому что знать что-то умом и устоять против этого — разные вещи, и Ричард Коллинз, профессор литературы, специалист по ненадёжным рассказчикам, человек, который всю профессиональную жизнь изучал, как люди обманывают себя красивыми историями, встал, потому что голос отца сказал его имя так, как говорил только отец, и что-то в нём, что было глубже знания, потянулось к этому звуку.

Он вышел в коридор.

2

Коридор был холодным — значительно холоднее спальни, и Ричард почувствовал этот холод сразу, как только закрыл за собой дверь. Под ногами скрипели половицы. Он шёл в темноте, не включая свет, потому что рука почему-то не тянулась к выключателю, и он это замечал, и это тоже было кое-чем — что не тянется, — но шёл.

Голос снова сказал его имя. Отчётливее, ближе. Оно шло снизу — оттуда, где была дверь подвала. Конечно, снизу. Разумеется.

Ричард остановился у двери подвала. Белая дверь, металлическая ручка. Обычная дверь. Он смотрел на неё и думал: это ловушка. Это именно то, о чём говорила Элен. Именно так оно работает. Неверие — это приглашение. Я верю теперь, и всё равно стою здесь, потому что оно нашло способ обойти это.

Он думал: оно знает об отце. Оно знает всё про людей, которые живут в этом доме, оно копит это, как копит всё остальное. Оно нашло самую точную точку.

Он думал всё это и держался за ручку двери.

Потом открыл её.

Холод из подвала был таким, что у него перехватило дыхание. Не просто холод — что-то в этом холоде было живым, направленным, как бывает направленным взгляд. Снизу, из темноты, поднималось что-то — не звук, не свет, что-то без определения, что-то, что глаза видели только краем, потому что прямой взгляд его не держал.

— Папа, — сказал Ричард. Вслух. Тихо. Он не планировал этого говорить.

Голос снизу произнёс его имя в третий раз, и в этот раз в нём было что-то ещё — не просто голос отца, но и что-то под ним, что-то, что использовало этот голос как одежду и что проступало сквозь него, как проступает форма тела сквозь ткань. Что-то холодное и очень старое и очень голодное.

Ричард поставил ногу на первую ступеньку.

В эту секунду что-то коснулось его руки.

Не холод, не давление — тепло. Маленькое, локальное, точно на запястье. Как чья-то ладонь. Маленькая ладонь — такая, какой бывает у невысокой пожилой женщины, которая прожила в этом доме сорок один год и умерла в своей постели во сне.

Ричард остановился.

Тепло держалось. Не отпускало. Просто — держало его запястье, тихо и твёрдо, как держат людей, которых не хотят пускать куда-то, куда они не должны идти.

— Агнес, — сказал он.

Тепло чуть сжалось. Подтверждение.

Голос снизу снова произнёс имя отца, но теперь в нём было раздражение — или что-то, что в существе без имени и без формы работало как раздражение. Что-то, что почуяло помеху.

Ричард стоял на пороге с ногой на первой ступеньке и чьей-то тёплой ладонью на запястье и голосом мёртвого отца снизу, и он думал — или не думал, а просто понимал, всем сразу, без слов — что это и есть тот выбор, о котором говорят в таких ситуациях. Не театральный выбор, не романтический. Просто выбор: шагнуть вниз или назад.

Он шагнул назад.

Закрыл дверь.

Тепло на запястье исчезло — медленно, постепенно, как уходит тепло от чужой руки, когда её убирают. Он стоял в коридоре и смотрел на закрытую белую дверь и слышал, как снизу голос произносит имя отца ещё раз, и ещё, и потом — тише, и ещё тише, и потом ничего.

Тишина.

Ричард стоял в тёмном коридоре и дышал. Его сердце билось быстро — он чувствовал его в горле, что бывало с ним в жизни считанные разы. Он стоял и дышал и позволял сердцу биться быстро, потому что это было правильно, это было нормально, это было живым.

Потом пошёл обратно в спальню.

3

Элен не спала. Она лежала и смотрела на потолок, и когда он вошёл и закрыл дверь и лёг рядом, она не спросила ничего — просто взяла его руку. Он позволил.

Они лежали молча. За окном снег шёл всё так же густо и ровно, и в этом снеге и в этой тишине было что-то, что Ричард не назвал бы покоем, но что было ближе к нему, чем что-либо за последние месяцы.

— Я открыл дверь, — сказал он наконец.

Элен держала его руку и молчала.

— Оно использовало голос отца. Я знал, что это ловушка. Я всё равно открыл. — Он говорил ровно, без самобичевания, просто как факт. — Агнес остановила меня. Я почувствовал её руку на запястье.

— Я знаю, — сказала Элен тихо. — Она говорила мне, что будет смотреть за тобой.

— Ты не сказала мне.

— Ты бы не поверил тогда.

Он думал об этом секунду. Потом сказал:

— Нет. Не поверил бы.

Они лежали рядом. Снег за окном продолжал падать — терпеливо, без конца, декабрьский снег в Новой Англии, который всегда знает, что у него есть время.

— Оно позволит нам уйти? — спросил Ричард. — Если мы решим уехать.

— Думаю, да. Оно держит мёртвых, не живых. — Элен помолчала. — Но я думаю, что мы не уедем.

— Почему?

— Потому что если мы уедем, придут другие. Которые не будут знать. — Она повернулась к нему. — И потому что это наш дом теперь. Мы здесь уже несколько месяцев, и что-то здесь стало нашим. Агнес. Этот воздух. Этот скрип на третьей ступеньке.

Ричард думал об этом.

— Оно всё ещё там, — сказал он.

— Да. И может быть, будет там всегда. Но оно одно теперь. Джулиан ушёл. Агнес, думаю, тоже скоро уйдёт — она ждала этого долго. — Пауза. — Одиночество — это его наказание и его природа одновременно. Мы не можем его убить. Но мы можем жить рядом и не давать ему того, что ему нужно.

— Это звучит как компромисс с чем-то страшным.

— Да. Именно так это и звучит. — Элен смотрела на него. — Жизнь часто именно так и звучит.

Ричард лежал рядом с женой в декабрьскую ночь и думал о компромиссах. О том, что семнадцать лет назад он думал, что правильная жизнь — это жизнь без них. Что правильные решения должны быть чистыми, логичными, без осадка. Потом он сделал что-то нечистое и нелогичное и осадок был огромным, и всё равно он здесь, и Элен рядом, и Мэгги в соседней комнате, и Баскер у её двери.

Компромисс с чем-то страшным. Да. Наверное.

Но компромисс — вместе.

— Элен, — сказал он.

— Да.

— Я хочу сказать тебе кое-что, что должен был сказать давно. Не извинение, ты уже слышала их достаточно. Просто — то, что есть на самом деле.

Она молчала и слушала.

И он говорил. Долго, тихо, в декабрьскую темноту, пока снег шёл за окном и дом дышал вокруг них со всем, что в нём было: живым и мёртвым, добрым и страшным, своим и чужим. Он говорил, и она слушала, и это было важнее всего, что он говорил за последние месяцы.

В подвале было тихо.

В комнате Мэгги было тихо.

Дом держал их всех — живых и мёртвых, старых и новых — и в этом была своя правда, некрасивая и настоящая: некоторые места хранят всё, что в них случилось, и ничего из этого не уходит полностью, и надо просто жить с этим, и иногда — если очень повезёт — можно научиться.

Глава 18: Эпилог

Весна в Харроу-Фолс пришла в конце марта — неуверенно сначала, как всегда приходит весна в Новой Англии: оттепель, потом снова снег, потом снова оттепель, потом наконец — определённо, без возврата — тепло. Дубы в аллее выпустили первые листья в первые дни апреля, и Мэгги смотрела на них из окна своей комнаты и думала, что в октябре, когда они приехали, она думала об этих деревьях как о чём-то сторожевом. Теперь они казались просто деревьями, очень старыми и очень красивыми, которые были здесь задолго до неё и будут здесь после.

Это не пугало. Это было просто правдой.

Она ходила к психологу в Харроу-Фолс каждую неделю — молодой женщине по имени Рэйчел, которая не знала ничего о доме и о том, что в нём происходило, и это было, как ни странно, хорошо. Рэйчел спрашивала про Бостон, про переезд, про семью, про то, как Мэгги чувствует себя в новой школе. Мэгги отвечала честно на всё, кроме Джулиана. Про Джулиана она говорила Ли, и этого было достаточно.

С Ли она виделась каждый день — в школе, иногда после. Они не всегда много разговаривали. Иногда просто сидели в библиотеке или в Риверсайд-парке, где река уже вышла из-подо льда и несла весеннюю воду — быструю, тёмную, с запахом оттаявшей земли. Это было хорошо само по себе: просто быть рядом с человеком, которому не нужно ничего объяснять.

Дэн на уроке биологии однажды передал ей записку: «Ты выглядишь лучше. Хорошо». Она написала в ответ: «Спасибо». Он кивнул и убрал бумажку в карман. Это тоже было хорошо.

Каморка под лестницей стояла открытой теперь — Элен открыла её в январе и оставила так. Не как жест, не как символ, просто открыла, потому что закрытые двери в этом доме казались ей теперь неправильными. В каморке было по-прежнему прохладно, но холод был обычным, без той плотности, которую Мэгги помнила. Надписи на стенах остались — все, включая «Они приходят и уходят. Мы остаёмся» и её собственное имя, выцарапанное ключом. Элен думала заштукатурить, потом решила не трогать. Это была история дома. Не страшная — просто история.

«Прости» Джулиана тоже осталось. Мэгги иногда заходила в каморку и смотрела на это слово. Не часто, не по расписанию, просто иногда. Потом шла дальше по своим делам.

Это было именно то, о чём она говорила ему: некоторое время. Потом — дальше.

2

Ричард дописал статью о Мелвилле в феврале и отправил в журнал. Редактор написал, что это лучшее, что он получал от него за несколько лет, и Ричард прочитал это письмо дважды — не потому что сомневался в словах, а потому что думал о том, что статья писалась в этом доме, в этом кабинете с видом на ели, в промежутках между всем, что здесь происходило. Что, может быть, близость к чему-то тёмному и настоящему сделала текст лучше. Или просто — он сам стал немного другим, и это отразилось на словах.

Он начал новую книгу. Не академическую — художественную, первую в жизни, про дом в Новой Англии и про семью, которая в него въезжает. Он не говорил об этом Элен ещё — ждал, пока напишет достаточно, чтобы было что показать. Но иногда, сидя вечером в кабинете, он слышал, как она ходит по кухне или разговаривает с Мэгги, и думал, что у него есть материал. Не только страшный — живой.

Дверь подвала он не открывал с той ночи. Сантехника в итоге вызвали, и тот спустился, сделал своё дело и поднялся, и ничего не сказал, кроме: «Трубы в порядке». Ричард не спрашивал, ощутил ли тот что-нибудь внизу. Некоторые вопросы лучше не задавать людям, которым не нужно знать ответ.

Иногда ночью он слышал из подвала слабый звук — не голос, не шаги, просто звук, как будто что-то большое медленно дышит в темноте под полом. Он лежал и слушал этот звук и не вставал. Это требовало усилий, которые с каждым разом становились чуть меньше. Совсем привыкнуть к этому, вероятно, было нельзя. Но жить с этим — можно.

В марте он съездил в Вермонт, на могилу отца — один, без Элен, она предложила поехать вместе, но он сказал, что хочет сам. Постоял у камня, поговорил — негромко, в апрельский ветер, чувствуя себя немного глупо и не останавливаясь по этой причине. Сказал то, что должен был сказать. Не всё — не всё умещается в один разговор у могилы, — но достаточно. Потом сел в машину и поехал обратно в Харроу-Фолс, и дорога была долгой и хорошей, и он думал о разных вещах, и за окном была Новая Англия в конце зимы — некрасивая, серая, честная.

Он больше не слышал голоса отца в подвале.

Он не знал, ушло ли оно или просто поняло, что этот инструмент больше не работает. Может быть, второе. Может быть, первое. Может быть, нет никакой разницы.

3

Элен посадила яблони весной — три новых саженца у дальней стены сада, рядом со старыми. Это было практично: старые деревья уже плодоносили плохо, через несколько лет совсем перестанут. А новые — это для тех, кто будет после. Может быть, они с Ричардом доживут до первых яблок. Может быть, Мэгги. Может быть, кто-то ещё, кого они пока не знают.

Сад она привела в порядок за март — расчистила кусты, подравняла, нашла под снегом несколько луковиц тюльпанов, оставленных кем-то из прежних жильцов. Они уже проклюнулись к апрелю, и это было неожиданно приятно: что-то, посаженное чужими руками, дожило до тебя и расцвело. Что-то продолжилось.

Она ходила в библиотеку реже теперь — папка с ксерокопиями лежала в ящике стола, и иногда она её открывала, перечитывала. Не из страха — из уважения. Дороти в библиотеке каждый раз кивала ей как своей, что Элен ценила. В маленьком городе это что-то значит.

Рут в кафе «Клён» стала класть перед ней кофе ещё до заказа — просто так, по привычке, молча. Это тоже что-то значило. Маленький город принимал их — медленно, без торжества, просто принимал, как принимает всё то, что остаётся достаточно долго.

Агнес она не видела с декабря. Иногда на кухне чувствовала что-то — не присутствие, скорее след. Запах старого дерева и чего-то ещё, что она не могла определить, но что было тёплым. Она думала, что Агнес, возможно, всё-таки ушла — тихо, сама, когда решила, что здесь всё в порядке и смотреть больше не нужно. Это было бы на неё похоже.

— Спасибо, Агнес, — говорила она иногда в пустую кухню.

На всякий случай.

4

В апреле Мэгги начала рисовать.

Не серьёзно, не с намерением — просто однажды взяла альбом, который лежал нераспакованным с переезда, и карандаш, и начала. Рисовала дом — снаружи, с дубами, с крыльцом. Рисовала Баскера. Рисовала Ли — вполоборота, с книгой. Рисовала Риверсайд-парк с рекой и дятлом на сухом стволе.

Она не рисовала Джулиана. Это было осознанным решением, которое она приняла однажды и больше не пересматривала. Некоторые лица лучше держать в памяти, а не на бумаге. Бумага делает вещи слишком постоянными, а некоторые вещи должны иметь право уйти полностью.

Ли смотрела на рисунки и говорила мало, но смотрела внимательно, и это было лучше слов. Дэн однажды увидел альбом случайно и сказал: «Ты хорошо рисуешь». Мэгги ответила: «Знаю». Не скромничая, просто факт. Дэн засмеялся.

Рэйчел на одной из сессий спросила, не думала ли Мэгги о художественной школе. Мэгги сказала, что нет, не думала. Потом думала об этом весь вечер.

Однажды в апреле, когда Мэгги сидела на крыльце с альбомом и рисовала дубы с первыми листьями, Баскер лёг рядом с ней — вплотную, как в ту ночь после первого визита Джулиана — и долго смотрел на аллею. Потом повернулся к ней и положил голову ей на колено. Просто положил и смотрел на неё снизу вверх тёмными глазами, в которых было то самое, что она описала бы как понимание, если бы описывала собачий взгляд.

— Знаю, — сказала она ему. — Со мной всё хорошо.

Баскер вздохнул. Закрыл глаза. Задремал на солнце.

Мэгги рисовала дубы. Апрельское солнце было тёплым и настоящим, и листья на ветках были маленькими и свежими, и где-то в глубине сада Элен возилась с новыми саженцами яблонь, и из кабинета через открытое окно доносился тихий звук клавиш — отец работал. Всё это было обычным. Всё это было живым.

Дом за её спиной стоял в апрельском свете — с медной табличкой у входа, с широким крыльцом, с окнами, которые поймали солнце и отражали его обратно. В нём было что-то под полом, чего не прогнать и не убить, что ждало там с незапамятных времён и будет ждать ещё долго. Это была правда. Это было частью дома так же, как были частью дома скрип третьей ступеньки и лепнина на потолке спальни и надписи на стенах каморки.

Мэгги знала это. И оставалась.

Не потому что не боялась. Не потому что всё стало хорошо и просто. А потому что здесь был Баскер, который дремал у её ноги, и Ли, которая придёт завтра, и Рэйчел, к которой она пойдёт в четверг, и Дэн с его дурацкими записками, и мать в саду, и отец за клавишами, и апрельское солнце, и молодые листья на старых дубах, и всё это вместе было больше того, что ждало в темноте под полом.

Намного больше.

Она рисовала дубы и думала о художественной школе.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге