Доктор Разумов. Книга 2
Глава 1
— Андрей Геннадьевич Разумов, — представился я, слегка склонив голову, стараясь, чтобы голос звучал ровно, хотя всё во мне натянулось, как струна. — Здешний доктор.
Добролюбов не спешил отвечать на приветствие сразу — несколько долгих секунд он просто разглядывал меня, неторопливо, оценивающе, тем самым тяжёлым, изучающим взглядом, каким, должно быть, привык оглядывать просителей в приёмных Государственного совета. Взгляд человека, который за версту чувствует, чего от кого можно добиться — угрозой, деньгами или лестью.
— Разумов, — повторил он моё имя, будто пробуя его на вкус. — Наслышан, доктор. Наслышан.
Меня царапнуло это слово — «наслышан». Слишком уж многозначительно оно прозвучало.
— Признаться, — продолжил Добролюбов, чуть склонив голову набок, в уголках его губ мелькнула тонкая, оценивающая улыбка, — до меня доходили толки о неком враче в глуши, который лечит буйных без цепей и розог. Кажется, даже слово какое-то мудрёное употребляют — не то «гуманный подход», не то что-то в этом роде.
Он ухмыльнулся, зыркнув на Кляйна и я понял откуда Добролюбов знает про меня.
— Признаюсь, любопытно было бы послушать из первых уст. Обычно подобные новшества либо блажь столичных умников, начитавшихся заграничных книжек, либо действительно нечто дельное. Вы к какому лагерю себя относите, Андрей Геннадьевич?
Он произнёс это легко, почти светски, но я слишком хорошо знал этот тип людей — таким вопросом не праздный интерес утоляют, а прощупывают, откуда у человека сила, чем его можно взять. Не деньгами ли на новые методы соблазнить, чтобы потом держать на коротком поводке. Не через тщеславие ли — обещанием признания, кафедры, покровительства. А может, напротив — проверяют, не смутьян ли, не из тех ли, кто под видом «гуманности» сеет опасное вольнодумство среди простого народа. Думаю, у Анны Громовой он тоже что-то подобное спрашивал.
— Я полагаю, — ответил я осторожно, выбирая слова с той же тщательностью, с какой недавно отмерял капли лауданума, — что жестокость редко лечит, Дмитрий Сергеевич. Испуганный, избитый человек не выздоравливает быстрее — он лишь становится тише из страха, а это разные вещи.
— Занятно, занятно, — протянул Добролюбов. — Смелые суждения для провинциального врача. Такие суждения, знаете ли, иногда далеко заводят человека. В обе стороны — что вверх, что вниз.
В этих последних словах прозвучала явная, хоть и завуалированная угроза.
«Вот гусь!» — злобно подумал я.
Играет со мной, как кошка с мышью, — ровно настолько, чтобы дать понять, что видит меня насквозь, и от одного своего слова моя судьба может повернуться как в одну, так и в другую сторону.
Позади меня, за спиной, я услышал, как беспокойно переминается с ноги на ногу Захар — тот явно не находил себе места, порываясь что-то сказать, но не решаясь заговорить в присутствии столь важного гостя без разрешения хозяина.
— Доктор Кляйн, — не выдержал он наконец, шагнув чуть вперёд с той неуклюжей, топорной поспешностью человека, привыкшего решать вопросы кулаками, а не словами, — тут дело такое… случилось кое-что ночью, доложить бы надобно… наедине…
— Захар Савельич, — раздраженно оборвал его Кляйн, — какие бы ни были у вас новости, полагаю, гость с дороги, уставший, голодный, вправе сперва выпить чаю, а не выслушивать доклады на пороге, будто мы тут не лечебница, а казарма.
Он бросил на Захара короткий, но выразительный взгляд, от которого тот тут же осёкся, побагровев и стиснув зубы.
— Прошу простить моих подчинённых за неучтивость, Дмитрий Сергеевич, — Кляйн повернулся к Добролюбову с прежней приветливой улыбкой, хотя в глазах его теперь читалась плохо скрытая настороженность — он явно уловил, что за этой оборванной фразой Захара стоит нечто серьёзное, требующее немедленного, но приватного разговора. — Прошу в дом. Людмила Павловна как раз распорядится насчёт чая, а после дороги вам не помешает и отдохнуть с часок.
— Извольте, — благосклонно кивнул Добролюбов, но, прежде чем последовать за Кляйном к дверям, он ещё раз задержал на мне свой пристальный, оценивающий взгляд. — Мы ещё непременно продолжим наш разговор, Андрей Геннадьевич. У меня, признаться, накопилось к вам немало вопросов.
Кляйн проводил Добролюбова в дом, любезно указывая на ступени, что-то говоря о свежезаваренном чае и дорожной усталости. Захар, однако, не последовал за ними сразу — он на мгновение замешкался у крыльца, а потом, воровато оглянувшись, юркнул следом, но не в гостиную, а куда-то в сторону — видимо, решив перехватить Кляйна раньше, чем тот усядется за стол с высоким гостем.
Я не мог позволить себе остаться в неведении. Выждав несколько секунд, я тоже вошёл в здание, стараясь ступать бесшумно, и свернул в боковой коридор, ведущий к кабинету Кляйна — том самом, где совсем недавно рылся в чертежах подземелий.
Дверь была неплотно прикрыта, и изнутри доносились приглушённые, но всё более резкие голоса.
— …пропала?! — раздался придушенный, яростный шёпот Кляйна. — Как — пропала?! Из запертой камеры?!
— Не знаю, доктор, — забормотал Захар. — Ночью хватился — а её и нет. Засов был на месте, а внутри пусто. Я всех на ноги поднял, обыскал всё, что мог, да без толку…
— Тише ты! — прошипел Кляйн. — Если Добролюбов узнает, что племянницу его упустили за одну ночь, пока меня не было… Ты понимаешь, что он сделает с этой лечебницей? Со мной?! С тобой?!
Я услышал, как что-то глухо стукнуло по столу — видимо, кулак Кляйна.
— Найти! Слышишь? Немедленно найти! Сейчас же!
— Я же говорю, искал уже, — растерянно возразил Захар. — Всю ночь на ногах, обошёл всё, и сад, и…
— Плохо искал! — рявкнул Кляйн, уже не сдерживаясь. — Значит, плохо! Перевернуть всё! Каждый угол, каждую комнату, каждый чулан в этой лечебнице! Куда ей идти? Некуда! Здесь она, далеко не ушла, прячется просто. Хоть из-под земли достань, но чтобы к вечеру она была на месте, в своей камере, будто ничего и не случилось!
— А с гостем что делать? — глухо спросил Захар.
— Гостя я беру на себя, — отрезал Кляйн. — Буду поить чаем, кормить завтраком, показывать хозяйство, тянуть время сколько смогу. А ты — ищи. Хоть носом землю рой, но найди мне эту девчонку, пока Добролюбов не решил прогуляться по лечебнице сам.
Я отступил от двери. Полный обыск. Ожидаемо. А значит…
Флигель. Мою комнату проверят одной из первых — Захар и без того подозревает меня, и уж теперь-то, получив прямой приказ обшарить всё, он туда явится непременно и открыто, возможно, даже лично.
Значит, Анну нужно перепрятать. Но куда? Чердак уже не годился — слишком очевидное место, там тем более все прощерстят. Сад, сараи, хозяйственные постройки — везде найдут, обшарят, Захар теперь землю носом рыть будет, лишь бы выслужиться перед Кляйном.
И тут меня осенила мысль — настолько дерзкая, что я сам на мгновение замер посреди коридора, обдумывая её.
Камера. Та самая, в подвале, откуда мы её вывели.
Никому в голову не придёт искать беглянку в том самом месте, откуда она сбежала. Обыщут весь флигель, все службы, весь сад — но кто станет проверять уже пустую, уже осмотренную клетку? Это было настолько безумно, настолько шло вразрез со здравым смыслом, что как раз поэтому могло сработать. Да рискованно, но сейчас только такой риск и может сыграть.
Выждав момент, когда коридор опустел, я почти бегом бросился к флигелю. Взлетел по лестнице, постучал условным стуком, услышав щелчок щеколды, влетел в комнату, тут же прикрыв за собой дверь.
— Что случилось? — тревожно спросила Анна, увидев моё лицо.
— Гости пожаловали?
— Кляйн?
— Не только он, — хмуро ответил я.
Анна замерла, вглядываясь в моё лицо с нарастающей тревогой.
— С кем же?
Я помедлил секунду, не решаясь произнести это вслух, будто само имя могло причинить ей новую боль.
— С твоим дядей, — сказал я наконец тихо. — С Добролюбовым.
Краска мгновенно схлынула с и без того бледного лица девушки. Она отступила на шаг, будто ища опоры, и рука её судорожно вцепилась в спинку стула.
— Он здесь? — прошептала Анна едва слышно. — Прямо сейчас? Здесь, в лечебнице?
— Да, — подтвердил я. — Пьёт чай с Кляйном в гостиной, насколько я могу судить.
Анна опустилась на стул, будто ноги вдруг отказались её держать, и несколько долгих секунд молчала, глядя в одну точку перед собой — не то в оцепенении, не то в попытке справиться с волной нахлынувших чувств.
— Зачем он приехал? — спросила она наконец. — Проверить, хорошо ли меня заперли?
— Не знаю точно, — честно признался я. — Может быть, и так. А может, у него какие-то иные дела с Кляйном и это просто совпадение.
Она горько усмехнулась, качая головой.
— Вы плохо знаете моего дядю, Андрей Геннадьевич, — сказала она тихо. — Совпадений в его жизни не бывает. Если он здесь — значит, ему это для чего-то нужно. Может, снова хочет убедиться лично, что я не доставлю ему хлопот.
Она подняла на меня глаза.
— А если он захочет увидеть меня? — спросила она вдруг, и голос её дрогнул. — Если спросит у Кляйна, можно ли взглянуть на племянницу, убедиться самому? Он точно захочет этого. Что тогда?
— Меньше всего Кляйну сейчас хочется, чтобы Добролюбов лично спускался в подвал.
— Что же нам делать?
— Кляйн приказал Захару обыскать всю лечебницу, каждый угол, немедленно. Сюда придут, я не сомневаюсь — возможно, уже в ближайшие полчаса.
Анна побледнела, машинально прижав руку к груди.
— Как быть? — прошептала она.
— У меня есть план, — сказал я. — Дерзкий, отчаянный, но, кажется, единственный, который может сработать. Он может показаться тебе очень скверным, о другого у меня нет.
— Какой же?
— Мы вернём тебя обратно. В ту самую камеру, откуда забрали.
Анна отшатнулась, будто я её ударил.
— Обратно? — переспросила она едва слышно. — Туда?
— Только на время, — быстро добавил я, беря её за руки, — на несколько часов, пока не утихнет буря. Никто не станет искать тебя там, Анна, пойми — это последнее место, куда заглянут, потому что все будут уверены, что оттуда вас уже вывели. Это единственное место во всей лечебнице, которое сейчас безопаснее моей собственной комнаты.
Она долго молчала, глядя на меня расширенными от ужаса глазами. Я видел, чего ей стоило даже помыслить о возвращении в тот каменный мешок, где она провела недели, полные страха и отчаяния.
— Да, вы правы. Хорошо, — наконец сказала она. — Если это единственный способ переждать бурю.
— Как только поиски во флигеле и моей комнате закончатся, я верну тебя обратно.
— Идёмте.
— Постой… — остановил я Анну, которая уже направилась к выходу. — Просто так мы в сад не выйдем — заметят. Есть у меня одна идея. Жди здесь, сейчас вернусь.
Я выскользнул из комнаты, подошел к каморке Митрича. Повезло, в коридоре, на вбитом в стену гвозде, висела его старая, застиранная до полной бесформенности телогрейка и мятая войлочная шапка — судя по въевшейся грязи, дворник держал эту одежду отдельно от прочей, чтобы не пачкать комнату.
Как раз то, что нужно.
Я прихватил и телогрейку, и шапку, и, стараясь не привлекать внимания, вернулся в комнату.
— Переодевайся, — сказал я, протягивая Анне поношенную одежду. — Митрич будет наш пропуск через двор. Никто не станет присматриваться к дворнику, бредущему куда-то по своим делам, особенно сейчас, когда все заняты обыском и гостями.
Анна взглянула на грязную, пропахшую землёй и потом телогрейку, но тут же кивнула и принялась переодеваться, отвернувшись к стене.
Через несколько минут передо мной стояла сгорбленная, неприметная фигура — телогрейка была ей велика, скрадывая фигуру, шапка низко надвинута на лоб. Издали, да ещё в суматохе, вполне сошло бы за самого Митрича.
Мы вышли из флигеля порознь — сначала я, спустя полминуты она, как мы условились, стараясь держаться немного позади, ссутулившись, шаркая ногами так, как ходил старый дворник.
Двор был неспокоен — санитары сновали туда-сюда, кто-то заглядывал в хозяйственные постройки, явно уже приступив к обыску по приказу Захара. Я шёл впереди, стараясь выглядеть как можно небрежнее, будто просто прогуливаюсь по делам, то и дело оглядываясь, чтобы убедиться, что Анна не отстаёт.
— Митрич! — вдруг раздался издалека звонкий голос Людмилы Павловны. Она стояла у кухонной пристройки, размахивая рукой. — Митрич, поди сюда, помоги с бочкой, никак сама не сдвину!
Я похолодел. Анна замерла на полшага, растерянно взглянув на меня из-под низко надвинутой шапки.
— Сейчас придёт! — крикнул я в ответ. — Людмила Павловна, он мне тут срочно нужен, дров донести, я его к вам сразу же после отправлю!
— Ну ладно, только не задерживайте его долго! — донеслось в ответ, и, к моему облегчению, она отвернулась, занявшись своей бочкой.
Я перевёл дыхание и только тогда заметил — из-под шапки Анны выбилась тонкая светлая прядь, предательски белевшая на фоне тёмной, грязной ткани. Достаточно было любому присмотреться повнимательнее — и никакой Митрич бы уже не спас.
— Стойте, — шепнул я, быстро подходя вплотную и как можно естественнее, будто поправляя воротник, спрятал непослушную прядь обратно под шапку. — Так. Теперь идёмте, быстрее, пока никто не приглядывается.
Анна молча кивнула, и мы поспешили дальше, огибая двор по краю, держась в тени построек, туда, где темнел вход в знакомый сарай.
Внутри было пыльно и тихо, как и в прошлый раз. Я быстро отыскал в полу доску, приподнял её, впуская нас обоих в темноту подземного хода.
Мы спустились, и чем ближе мы подходили к знакомой развилке коридора, тем сильнее я чувствовал, как напрягается рука Анны в моей — сначала едва заметно, потом всё сильнее, судорожно.
— Всё хорошо, — прошептал я, останавливаясь у той самой потайной двери, обитой железом, с засовом снаружи. — Это ненадолго. Слышишь? Всего на несколько часов, пока не утихнет буря.
Анна стояла перед дверью, дрожа — не от холода, я видел это по её глазам, полным свежего, ещё не притупившегося ужаса. Память о неделях, проведённых в этом каменном мешке, была свежа, чтобы переступить порог легко.
— Я справлюсь, — прошептала девушка, хотя голос её дрожал. — Я справлюсь, если это нужно.
Она собрала всю свою решимость, шагнула внутрь тёмной камеры и, обернувшись у самого порога, вдруг притянула меня к себе и поцеловала — коротко, отчаянно, будто вкладывая в этот поцелуй всю ту тревогу и всю ту надежду, что теснились в её сердце.
— Возвращайтесь за мной, — прошептала она, отстранившись, и в её голосе прозвучала мольба, смешанная с верой.
— Обязательно, — сказал я, сжимая её холодные пальцы в последний раз. — Я вернусь. Что бы ни случилось — я вернусь за вами.
Я закрыл дверь, задвинул засов — на этот раз с тяжёлым, гнетущим чувством, совершенно непохожим на облегчение, — и, постояв ещё секунду в темноте коридора, торопливо зашагал обратно во двор.
Я поднялся по узкой лестнице, толкнул доску в полу сарая, выбрался наружу и, отряхнув колени от пыли, уже собирался выйти во двор, как вдруг замер, услышав снаружи голоса — совсем близко, у самого сарая.
— …и хозяйство своё показать не откажу себе в удовольствии, Дмитрий Сергеевич, — доносился любезный, чуть напряжённый голос Кляйна. — Погреба у нас старинные, ещё от прежних хозяев остались, любопытнейшая архитектура…
— Меня, признаться, погреба мало занимают, — отвечал ему спокойный, властный голос Добролюбова, — а вот что занимает — так это состояние ваших построек в целом. Люблю, знаете ли, самолично во всём убедиться, а не с чужих слов. Так что не откажите в любезности показать мне решительно всё, доктор Кляйн. Всё, включая вот этот сарай, к примеру.
Я похолодел, замерев в полушаге от выхода.
Сквозь щель неплотно прикрытой двери я увидел, как во двор, неспешным, прогулочным шагом, направляются трое — Кляйн, побледневший и растерянный, Добролюбов, с тростью в руке, оглядывающий хозяйственные постройки цепким, придирчивым взглядом, и Захар, замыкающий шествие с таким видом, будто вот-вот лишится чувств.
Они шли прямо сюда.
Глава 2
Я замер у самой двери сарая, не решаясь ни выйти, ни отступить обратно к лазу — любое движение сейчас могло выдать меня скрипом половицы или шорохом. Голоса снаружи, к счастью, не приближались — судя по всему, троица остановилась прямо у входа, так и не переступив порог. Судя по разговору, который завязался, они специально отошли от лечебницы в безлюдное место, чтобы не быть никем услышанными.
— …да, погреба весьма любопытные, — донёсся голос Кляйна, чуть более напряжённый, чем следовало бы для непринуждённой светской беседы, — сохранились ещё со времён помещика Белова, я вам как-нибудь непременно покажу, только не сейчас, дорога у вас была долгая, может, вернёмся лучше в дом, отдохнёте с часок…
— Дитрих, дорогой, — оборвал его Добролюбов, в его голосе прозвучала та самая холодная, острая нотка, которую я уже слышал утром, обращённой ко мне, — вы третий раз за последние четверть часа предлагаете мне отдохнуть. Сначала чай, потом завтрак, теперь вот отдых. Я не гимназистка, чтобы меня укладывать спать после долгой дороги. Что-то происходит, и вы упорно пытаетесь меня от этого отвлечь. Я слишком долго заседаю в комитетах, чтобы не отличить нервозность подчинённого от обычной учтивости.
Повисла тяжёлая, звенящая тишина. Я затаил дыхание, прижавшись к внутренней стороне двери, чувствуя, как колотится сердце где-то в горле.
— Дмитрий Сергеевич, я… — начал было Кляйн, но Добролюбов не дал ему договорить.
— Захар Савельич, ваш подчиненный, давеча порывался что-то доложить вам наедине, — жёстко продолжил он, — а вы демонстративно оборвали его при мне. Не думайте, что я не заметил. Так что извольте, доктор Кляйн, объяснить мне сейчас, немедленно, что происходит в вашей лечебнице. И имейте в виду — я умею отличать ложь от правды не хуже, чем ваши хвалёные новые доктора умеют отличать здорового от больного.
Ещё одна пауза, ещё более гнетущая. Я услышал, как переминается с ноги на ногу Захар, не решаясь встрять в разговор двух хозяев положения.
— Анна Громова пропала, — наконец глухо выдавил Кляйн. — Ночью. Из камеры. Засов был на месте, а внутри — пусто.
Тишина после этих слов длилась, казалось, целую вечность. А затем раздался голос Добролюбова — тихий, но от этой тихости ставший ещё страшнее, чем если бы он кричал.
— Что вы сказали?
— Мы ищем её, Дмитрий Сергеевич, — торопливо, почти умоляюще заговорил Кляйн. — Всю ночь искали, всё утро, я поднял весь персонал, обшариваем каждый угол…
— Вы. Потеряли. Её, — раздельно, по слогам произнёс Добролюбов, в его голосе я услышал такую холодную, беспощадную ярость, что даже мне, стоящему за дверью, стало не по себе. — Вы понимаете, что вы наделали, Кляйн? Вы хоть на секунду задумались, что случится, если она выйдет за пределы вашей паршивой лечебницы? Если доберётся до города, до кого-то из моих недоброжелателей? У меня, знаете ли, в Государственном совете достаточно завистников, которые спят и видят, как бы найти повод меня растоптать. А что может быть лучшим поводом, чем родная племянница, во всеуслышание рассказывающая, как дядюшка упрятал её в сумасшедший дом за неудобные разговоры? Вы понимаете, чем это грозит?
— Понимаю, Дмитрий Сергеевич, прекрасно понимаю…
— Ничего вы не понимаете! — голос Добролюбова впервые сорвался на крик, тут же, впрочем, снова взятый под жёсткий контроль. — Это конец, Кляйн. Не только моей карьере — вашей тоже. Кто, по-вашему, финансирует эту вашу лечебницу все эти годы? Кто закрывает глаза на ваши методы, на ваши так называемые научные изыскания, о которых при дворе многие были бы весьма не в восторге, узнай они подробности? Одно слово — и от вашего заведения не останется камня на камне, а вы сами закончите где-нибудь в остроге, а не в докторском кабинете!
— Дмитрий Сергеевич, клянусь вам, — голос Кляйна дрожал теперь неприкрыто, — она не могла уйти далеко. Не могла физически — ослаблена, истощена, без денег, без документов, в чужой для неё местности. Она где-то здесь, рядом, прячется. Я переверну каждый камень в этой лечебнице, но найду её сегодня же, до заката, даю вам слово.
— Ваше слово, — процедил Добролюбов с нескрываемым презрением, — стоит сейчас не больше, чем эта ваша расписка, что она «надёжно изолирована», которую вы мне присылали. Ищите. Ищите так, как никогда в жизни ничего не искали, Кляйн. У вас есть время до вечера. Если к тому моменту её не будет в этой камере — я не отвечаю за то, что случится с вами, с вашей лечебницей и со всеми, кто в ней служит.
Шаги — тяжёлые, удаляющиеся — застучали прочь от сарая, и я, всё ещё не смея пошевелиться, услышал, как Кляйн что-то торопливо, заискивающе бормочет вслед уходящему Добролюбову, а следом раздался и голос Захара, что-то пытающегося вставить, но, судя по звуку, тут же грубо оборванного.
Я выждал ещё несколько долгих, томительных минут, вслушиваясь в тишину, прежде чем осмелился приоткрыть дверь сарая и выглянуть наружу. Двор был пуст — троица давно скрылась из виду, направляясь, судя по всему, обратно к главному корпусу.
Выбравшись и отряхнув колени, я неспешным шагом, стараясь ничем не выдать пережитого напряжения, направился в лечебницу — время утреннего осмотра давно прошло, и моё отсутствие и без того могло вызвать ненужные вопросы.
Не успел я войти в коридор первого этажа, как навстречу мне торопливо выступила Людмила Павловна, бледная, с тревогой на лице.
— Андрей Геннадьевич, слава богу, — зашептала она, хватая меня за рукав, — Антону Савельевичу хуже стало. Метался давеча, а теперь вовсе затих, дышит тяжело, лоб горячий, как печка. Я уж не знаю, что и думать…
— Идёмте, посмотрю, — сказал я, уже направляясь к комнате за кухней, но не успели мы сделать и нескольких шагов, как позади раздался знакомый, властный голос:
— Что случилось с Антоном Савельевичем?
Я обернулся — в конце коридора стоял фон Кляйн, видимо, только что расставшийся с Добролюбовым и всё ещё не отошедший от недавнего разноса, судя по его бледному, осунувшемуся лицу.
Отступать было некуда — я мысленно приготовился к очередному раунду объяснений.
— Что вы молчите? — Кляйн подошел ближе. — Я жду объяснений.
Ага, значит Захар не успел рассказать еще об одном инциденте. Что ж, не удивительно, с учетом того что случилось. Попасть под горячую руку не хотелось.
— Понимаете, господин Кляйн… — начала Людмила Павловна.
Я на мгновение замялся, взвешивая, как лучше преподнести эту новость, учитывая, что сам фон Кляйн, судя по всему, только что пережил унизительный разнос от Добролюбова и вряд ли пребывал в настроении для долгих разбирательств.
— Он упал, — сказал я ровно. — Ударился головой, потерял сознание на несколько часов. Я осматривал его вчера вечером — травма, судя по всему, была получена при падении, возможно, на скользких ступенях.
— Упал? — переспросил Кляйн с явным недоверием, останавливаясь напротив меня. — С чего бы взрослому, крепкому мужчине вдруг ни с того ни с сего падать в собственной лечебнице?
Я выдержал короткую паузу, прежде чем ответить, стараясь, чтобы фраза прозвучала как можно более буднично, без нажима.
— От него, когда я его осматривал, весьма ощутимо разило спиртным
Лицо фон Кляйна на мгновение окаменело, а затем начало медленно наливаться краской от нарастающего гнева.
— Пьяным? — переспросил он тихо, почти зловеще. — На дежурстве? В моё отсутствие?
— Я лишь констатирую то, что заметил при осмотре, — ответил я невозмутимо.
— И как вы допустили это?! — вдруг взорвался Кляйн, вымещая, судя по всему, всё то раздражение и унижение, что накопились за утро после разговора с Добролюбовым. — Вы же старший врач в моё отсутствие, доктор Разумов! Как вы могли позволить санитару напиться на дежурстве, да ещё в такую ночь, когда…
— Господин фон Кляйн, — перебил я его спокойно, но твёрдо, — при всём уважении, вы сами, отбывая в город, назначили ответственным за порядок и надзор не меня, а Захара Савельевича. Именно ему были доверены ключи, распорядок дежурств и надзор за санитарами, включая, очевидно, и его собственного брата. Если Антон Савельевич позволил себе напиться на посту, спрашивать за это следует с того, кто должен был этот пост контролировать — а никак не с врача, которого в эти вопросы попросту не посвящали.
Кляйн замер, глядя на меня тяжёлым, раздражённым взглядом, явно ища, к чему бы придраться, но не находя весомых возражений — логика была та же самая, что сработала утром, и он, судя по всему, прекрасно это помнил.
— Хорошо, — процедил он наконец сквозь зубы, — с Захаром я разберусь отдельно, можете не сомневаться. А сейчас — займитесь братом, приведите его в чувство, мне нужно, чтобы всё в этой лечебнице выглядело благопристойно, пока здесь Добролюбов. Ещё одного скандала я не переживу.
Он развернулся и быстрым шагом двинулся прочь по коридору.
— Андрей Геннадьевич…
— Помню, — кивнул я Людмиле Павловне. — Пойдемте к Антону Савельевичу, осмотрим его.
Мы вошли в комнату за кухней, и первое, что я увидел, заставило меня похолодеть — Антоша лежал неподвижно, тяжело, прерывисто дыша, лицо его было бледным, почти серым, с каплями пота на лбу.
Я быстро подошёл, взял его за запястье, считая пульс — медленный, редкий, гораздо реже, чем должен быть при таком жаре. Странно. При лихорадке пульс обычно учащается, а не замедляется.
— Антон Савельевич, — позвал я громко, — вы меня слышите?
Никакой реакции — ни стона, ни движения. Ещё вчера, даже одурманенный опием, он хотя бы мычал в ответ. Сейчас — полная, пугающая неподвижность.
Я приподнял ему веко. Правый зрачок сузился на свет, как положено. Левый — почти не отреагировал, оставшись неестественно, тревожно расширенным.
Внутри у меня всё оборвалось. Я узнавал эту картину — узнавал слишком хорошо, хотя видел её в последний раз в другом веке, в других обстоятельствах, но симптомы не менялись за полтора столетия.
Светлый промежуток. Классическая, коварная ловушка черепно-мозговой травмы — пациент после удара теряет сознание, потом приходит в себя, кажется почти нормальным, даже разговаривает, вспоминает — а после, спустя часы, снова начинает угасать, уже необратимо, потому что где-то под черепной коробкой медленно, незаметно скапливается кровь, сдавливая мозг.
— Что такое, Андрей Геннадьевич? — тревожно спросила Людмила Павловна, заметив, как изменилось моё лицо. — Плохо ему?
— Помогите мне его перевернуть на бок, — сказал я вместо ответа, уже проверяя дыхание — редкое, глубокое, с паузами. Ещё один тревожный признак.
Я измерил пульс снова, дольше — точно, замедленный, но полный, напряжённый. А дыхание, напротив, становилось всё более редким и глубоким. Классическая, зловещая триада, которую я помнил ещё со студенческой скамьи — повышение давления, замедление пульса, нарушение дыхания. Верный признак того, что внутри черепа нарастает давление, и мозг медленно, неотвратимо сдавливается собственной же кровью, скопившейся между костью и его оболочками.
Эпидуральная гематома. Или субдуральная — определить точно, без рентгена, без томографа, было решительно невозможно. Но диагноз, в сущности, не так уж и важен, если результат один и тот же — без немедленного вмешательства, без трепанации, без отвода скопившейся крови, человек погибнет от сдавления мозга, медленно задыхаясь изнутри собственного черепа.
А трепанацию в этих условиях, в этом веке, без асептики, без должных инструментов, без наркоза, кроме разве что того же лаудана, я мог сделать разве что ценой почти неминуемой смерти пациента от заражения или кровопотери — если вообще решусь на подобную авантюру.
— Андрей Геннадьевич, — снова окликнула меня Людмила Павловна, теперь уже испуганно, — да что с ним такое? Скажите толком!
Я поднял на неё взгляд, чувствуя, как в груди холодеет от осознания собственной беспомощности.
— У него кровоизлияние внутри черепа, — сказал я тихо. — Тот удар, вчерашний, — он был серьёзнее, чем я думал сначала. Сосуд лопнул, и кровь медленно скапливается, давит на мозг. Именно поэтому ему сначала полегчало, а теперь снова хуже — так это обычно и бывает при подобных травмах, коварный, обманчивый светлый промежуток.
— И что же делать? — прошептала она, бледнея.
Я молчал, лихорадочно перебирая варианты, один безнадёжнее другого. Здесь, в этой глуши, в этом веке, без нужных инструментов, без анестезии, без хоть какой-то надежды на асептику, любая операция была равносильна смертному приговору — но и бездействие означало то же самое, только чуть более медленное и мучительное.
— Зовите Кляйна… — ответил я.
***
— Доктор Разумов, — сказал Кляйн мрачно, после осмотра Антоши, — и что же вы предлагаете? Раз уж вы такой знаток в вопросах диагностики.
Я собрался с мыслями, стараясь изложить всё максимально ясно и без лишних медицинских терминов, которые здесь никто бы не понял.
— После удара головой у него внутри черепа скапливается кровь, — сказал я. — Она давит на мозг, и с каждым часом давление будет только нарастать. Единственный способ спасти его — снять это давление хирургическим путём. Нужно вскрыть череп и выпустить скопившуюся кровь. Операцию должен провести опытный хирург, и как можно скорее.
Фон Кляйн уставился на меня так, будто я предложил ему станцевать на столе.
— Раскрыть ему череп? — переспросил он, отступая на шаг. — Вы вообще представляете, что вы предлагаете, доктор?
— Господин Кляйн, — сказал я, — нужно действовать немедленно. Промедление здесь смерти подобно в самом буквальном смысле.
Фон Кляйн вскинул подбородок, в его взгляде мелькнуло что-то похожее на уязвлённое самолюбие — будто я усомнился в его компетентности.
— Не учите меня азам моей же профессии, доктор Разумов, — процедил он, расправляя плечи. — Я прекрасно осведомлён о том, что вы, вероятно, собираетесь мне сейчас объяснять. Речь идёт о так называемом светлом промежутке, не так ли? Явление, когда после первоначального оглушения пациент как будто приходит в норму, обманывая и себя, и окружающих ложным ощущением благополучия, а затем, по мере скопления крови под черепными покровами, состояние стремительно ухудшается вплоть до летального исхода. Об этом ещё писал Потт, если мне не изменяет память, и на медицинском факультете нам об этом рассказывали весьма подробно.
Он произнёс это чуть более торопливо, чем следовало бы для человека, действительно уверенного в своих знаниях, — будто спешил выговорить всё разом, пока не забыл или пока кто-то не успел заметить, что он и сам не до конца понимает, что делать с этим знанием на практике.
— Совершенно верно, — сказал я, стараясь не выдать удивления его неожиданной осведомлённостью. — Именно поэтому нельзя терять времени. Каждый час промедления сокращает его шансы.
— Разумеется, я это понимаю, — фон Кляйн раздражённо взмахнул рукой, будто отгоняя саму мысль о том, что кто-то мог заподозрить обратное. — Я, знаете ли, не первый год врачую, доктор Разумов, и азы нейрохирургии мне известны не хуже вашего, а то и получше — я всё-таки университетский диплом получал не в глухой провинции. Вопрос лишь в том, кто здесь, — он обвёл коротким жестом тесную комнату, — физически способен выполнить эту процедуру. Теория теорией, а руки, знаете ли, дело другое.
Я уловил в его словах едва заметную, но безошибочную нотку — попытку оправдать словами то, чего он сам сделать не мог, спрятать растерянность за академическим тоном и упоминанием дипломов. Фон Кляйн явно предпочитал рассуждать о медицине, чем практиковать её руками, и сейчас, столкнувшись с необходимостью немедленного, грубого, физического вмешательства, чувствовал себя не в своей тарелке — хотя ни за что не признался бы в этом вслух.
— У нас тут не столичная клиника с полным штатом хирургов!
В этот момент дверь с грохотом распахнулась, и на пороге возник Захар — растрёпанный, с безумным взглядом, видимо, услышавший последние слова из коридора.
— Что?! — прорычал он, врываясь в комнату. — Что вы сказали?! Череп ему сверлить?! — Он в два шага пересёк комнату и схватил меня за грудки, притягивая к себе с такой силой, что я едва устоял на ногах. — Ты убить его хочешь, гад?! Мало того что ударили, так теперь ещё и добить решил?!
— Захар Савельич! — вмешался фон Кляйн, но тот не слушал, продолжая буравить меня яростным взглядом с расстояния в несколько дюймов.
— Я хочу его спасти, — сказал я. — Отпустите меня, и я объясню всё до конца.
— Захар! — рявкнул Кляйн. — Отпусти его!
Захар нехотя разжал пальцы, оттолкнув меня, но продолжал стоять рядом, тяжело дыша, готовый в любой момент снова сорваться.
— Операция действительно опасна, — продолжил я, обращаясь уже к обоим сразу. — Риск велик, я не стану этого скрывать. Но без неё шансов нет вовсе — только вопрос нескольких часов. С операцией — хотя бы появляется надежда. Нужно немедленно послать за хирургом.
— В город, — подхватил фон Кляйн, явно хватаясь за эту мысль как за спасительную соломинку. — У нас в губернии есть доктор Рождественский, весьма сведущий в подобных делах, я сейчас же распоряжусь, чтобы послали верхового…
— До города сколько ехать? — спросил я.
И все вдруг поняли, к чему я клоню.
В комнате повисла тяжёлая, гнетущая тишина. Полдня в город, да полдня обратно. Плюс время на сборы. Это еще если удастся застать самого доктора Рождественского. Фон Кляйн беспомощно посмотрел на неподвижного Антошу, потом на меня, будто ожидая, что я сам предложу какой-то выход из этого тупика.
— А другого пути нет? — тихо спросила Людмила Павловна, не поднимаясь со стула. — Может, обождать, вдруг само пройдёт?
— Не пройдёт, — покачал головой я. — Будет только хуже.
И тут меня осенила мысль — не столь радикальная, как полная трепанация, требующая настоящего хирурга, но всё же дающая шанс здесь и сейчас.
— Постойте, — сказал я, лихорадочно соображая вслух. — Не обязательно вскрывать весь череп полностью, как для сложной операции. Если точно определить место, где скопилась кровь — по стороне удара, по тому, какой зрачок расширен, по другим признакам — можно ограничиться небольшим отверстием, ровно настолько, чтобы выпустить скопившуюся кровь и снять давление. Это куда менее сложное вмешательство, чем полноценная трепанация. Технически его в состоянии выполнить и не хирург высшей квалификации — при должной осторожности и понимании анатомии.
Фон Кляйн уставился на меня с новым, настороженным интересом.
— Вы хотите сказать — вы сами могли бы это сделать?
Я хотел ответить, что нет, конечно же нет, я психотерапевт, а не хирург. Но не успел.
За спиной раздался спокойный, властный голос:
— Разумеется, он может. Он ведь, судя по всему, единственный здесь, кто хоть что-то смыслит в подобных материях.
Все обернулись. На пороге комнаты, скрестив руки на груди, стоял Добролюбов, и по его невозмутимому, почти насмешливому лицу было ясно, что он слышал весь разговор от начала до конца, стоя незамеченным в коридоре.
Глава 3
— Значит, доктор Разумов пусть и сделает, — повторил Добролюбов.
— Дмитрий Сергеевич, — начал было фон Кляйн, — при всём уважении, доктор Разумов не хирург, это чрезвычайно рискованное…
— А вы, доктор Кляйн, я гляжу, вообще ничего толком организовать не в состоянии, — оборвал его Добролюбов, в голосе его прозвучала едкая, беспощадная насмешка. — Пациентку упустили. Персонал распустили настолько, что санитары напиваются на дежурстве. Может, хоть с этим справитесь — найти человека, способного взять в руки инструмент, раз уж своими руками вы, по всей видимости, ничего сделать не можете?
Фон Кляйн побагровел, но возразить не посмел, лишь стиснул зубы и промолчал.
— Дмитрий Сергеевич, — сказал я, стараясь говорить как можно спокойнее, — я врач по душевным болезням. Моя специальность — психиатрия, а не хирургия. Я, разумеется, обладаю определёнными знаниями в общей медицине, но подобная операция — не то, чему меня обучали и в чём у меня есть должный опыт.
Добролюбов чуть склонил голову, разглядывая меня с тем же оценивающим, изучающим прищуром, что и утром на крыльце.
— Однако же именно вы несколько минут назад с такой уверенностью объясняли всем присутствующим, что именно нужно делать, — заметил он. — Странно слышать теперь, что вы вдруг не в состоянии это выполнить. Или, может быть, доктор Разумов, вы просто не желаете рисковать собственной репутацией, предпочитая, чтобы человек умер сам по себе, без вашего в том прямого участия? Разве не этому вас учили в вашем медицинском институте — спасать жизни, невзирая на обстоятельства и собственные удобства?
В этих словах звучала откровенная, расчётливая манипуляция — попытка сыграть на врачебном долге, на профессиональной гордости, загнать меня в угол так, чтобы отказ выглядел равносильным предательству клятвы, которую я давал. Но я слишком хорошо знал подобные приёмы в начале своей картеры — сам не раз применял их в разговорах с упрямыми пациентами или их родственниками, вынуждая принять нужное решение через чувство вины.
— Дмитрий Сергеевич, — ответил я ровно, не поддаваясь на провокацию, — врачебный долг заключается не в том, чтобы браться за любую операцию из страха показаться трусом, а в том, чтобы трезво оценивать собственные возможности и риски для пациента. Хирург, не владеющий должным навыком, отрезает вернее, чем спасает. Если я возьмусь за эту операцию, не имея достаточного опыта, я вполне могу убить его своими же руками быстрее, чем это сделает кровоизлияние. Так что вопрос не в моём желании или нежелании, а в том, что подвергать пациента риску неумелого вмешательства — тоже своего рода преступление против врачебного долга, о котором вы говорите.
Добролюбов на мгновение прищурился, явно не ожидав столь спокойного, взвешенного отпора, в его взгляде промелькнуло что-то похожее на невольное уважение — но он тут же скрыл это за прежней маской холодного безразличия.
— Э-к-кх… — раздался сдавленный хрип.
Все обернулись. Антоша дернулся, затих, вновь погрузившись в тревожный сон. К брату подошел Захар.
— Антоша, — прошептал он. — Тоша, ты слышишь меня?
Никакого ответа — только тяжёлое, прерывистое дыхание с долгими, пугающими паузами.
Захар медленно повернулся ко мне. В его глазах, покрасневших от бессонной ночи, я увидел мучительную, разрывающую его борьбу — я видел её так же ясно, как видел бы её у собственного пациента на приёме, объясняющего противоречивые симптомы душевного разлада.
— Это ты его так, — сказал он тихо, почти шёпотом. — Я просто уверен в этом.
— Захар Савельич, — начал я, но он вскинул руку, обрывая меня.
— Не перебивай, — процедил он совсем тихо, так, что слышал только я и он. — Дай сказать. Я ведь всю ночь думал — поймаю тебя, доктор, вздёрну за то, что ты натворил. Пленницу увёл, брата моего чуть не угробил. Думал, вот доберусь до правды — и не посмотрю ни на какие твои дипломы заграничные, сам разберусь с тобой, по-простому, по-нашему.
Он замолчал, снова взглянув на брата, его широкие, привыкшие к грубой работе плечи вдруг ссутулились, будто придавленные невидимой тяжестью.
— А теперь вот стою тут, — продолжил он глухо, — и понимаю — только ты и можешь его спасти. Единственный на всю лечебницу человек, который вообще понимает, что с ним такое творится внутри головы. И ненавижу я тебя за это ещё больше, доктор. Потому что если он умрёт — я буду знать, что жизнь его была в твоих руках, и не знаю уже, злиться мне на тебя или в ноги кланяться.
Я молчал, давая ему выговориться — понимал, что сейчас любое неосторожное слово с моей стороны может либо разрушить ту хрупкую готовность довериться мне, которая только-только начинала прорастать сквозь его застарелую ненависть, либо, напротив, окончательно ожесточить его.
— Он ведь брат мой, — сказал Захар тише, и в его голосе впервые за всё время нашего знакомства прозвучало что-то похожее на настоящую, неприкрытую уязвимость. — Единственный, кто у меня остался. Родители давно померли, других родичей нет. Он хоть и с придурью, хоть и болен головой, врать не буду — знаю прекрасно, что не все дома у него, — а всё одно, брат. Я его с малолетства на себе тащу. Кормлю, одеваю, за него перед всеми отвечаю, чтобы не заперли куда похуже этой лечебницы, чтобы цепями не заковали, как других таких же по губернии. Вся жизнь моя вокруг него крутится, доктор. Понимаешь ты это?
— Понимаю, — тихо сказал я.
— Спаси его, — сказал Захар. — Слышишь, доктор? Если умеешь и можешь — спаси. Спаси его, и делай со мной после что хочешь. Хочешь — жалуйся на меня Кляйну, хочешь — рапорт свой пиши, хочешь — вообще к чёрту меня выгоняй из лечебницы. Мне плевать уже, что будет со мной. Только брата спаси. Прошу тебя. Первый и последний раз в жизни прошу кого-то по-человечески.
— Хорошо, — после долгой паузы ответил я. — Постараюсь. Но сразу говорю, я не хирург, я…
— Никто тут не хирург, — перебил Захар. — Говори, что делать.
— Захар Савельич, — сказал я, — прежде чем мы начнём, вы должны понимать со всей ясностью — шансы на успех не так уж велики. Я не хирург, у меня нет должного опыта именно в этой области, инструменты, которыми я буду располагать, далеки от идеальных, а условия, в которых придётся оперировать, весьма далеки от тех, что требуются для подобного вмешательства. Есть риск, что я не смогу точно определить место скопления крови. Есть риск кровотечения, которое будет трудно остановить. Есть риск заражения после операции, даже если сама она пройдёт удачно. Я говорю вам это не для того, чтобы отпугнуть, а чтобы…
— Помолчи, — отмахнулся Захар. — Делай. Другого выхода всё равно нет.
Я повернулся к фон Кляйну, который всё это время молча наблюдал за происходящим с явной растерянностью, не зная, какую роль ему отвести в этой ситуации.
— Доктор Кляйн, — сказал я, — риск операции действительно велик, и я хочу, чтобы вы это тоже понимали — что бы ни случилось, я делаю всё возможное в тех условиях, что у нас есть. Но нам нужно как следует подготовиться, иначе шансы станут ещё меньше.
Фон Кляйн кивнул, всё ещё бледный, но, кажется, немного приободрившийся от того, что кто-то наконец взял на себя ответственность за это решение.
— Что вам нужно? — спросил он.
— Прежде всего — чистую комнату, — начал я, лихорадочно перебирая в уме всё, что могло понадобиться. — Эту стоит хорошенько проветрить и обработать спиртом всё, до чего можно дотянуться — стол, стены рядом с постелью, любую поверхность, к которой я буду прикасаться. У вас найдётся достаточно спирта?
— В аптечной есть, — кивнула Людмила Павловна, до этого молча стоявшая в стороне. — И медицинский, и для растирок.
— Несите весь, — сказал я. — Не жалейте. Дальше — нужно вскипятить как можно больше воды, много, с запасом. И все инструменты, какие только найдутся, — скальпели, буравы, зонды, всё, чем только можно будет воспользоваться, — нужно как следует прокипятить перед тем, как я к ним прикоснусь. Не просто протереть, а именно прокипятить, в кипящей воде, не меньше четверти часа.
Фон Кляйн нахмурился, явно не понимая смысла подобной меры.
— Зачем кипятить металл? — спросил он с недоумением. — Вы полагаете, грязь на инструменте как-то повлияет на течение болезни?
Мне понадобилось несколько секунд, чтобы оправиться от шока. Он даже таких элементарных вещей не знает!
— Не грязь как таковая, Дитрих Романович, — ответил я, стараясь подобрать объяснение, которое звучало бы убедительно для человека этой эпохи, но не выдавало бы моих истинных знаний, — а те мельчайшие, невидимые глазу частицы, что на ней остаются. Я убеждён — хотя это ещё не всеми признанная теория — что именно они становятся причиной заражения ран после операций, а вовсе не какие-то загадочные миазмы, как принято думать. Кипячение и спирт эти частицы уничтожают. Возможно, вам приходилось слышать об опытах некоего Листера — я читал кое-что на эту тему, и полагаю, в нашем случае лишняя осторожность не помешает, особенно учитывая, что мы будем оперировать не в стерильной операционной, а в комнате санитара.
Фон Кляйн смотрел на меня с недоверием, смешанным с невольным любопытством, но спорить не стал — видимо, решил, что в данных обстоятельствах любая предосторожность лучше, чем никакой.
— Хорошо, — сказал он. — Распоряжусь, чтобы принесли всё необходимое.
— И ещё, — добавил я, оборачиваясь к Людмиле Павловне, — нужны чистые, свежевыстиранные простыни, как можно больше тряпья для перевязок, и хорошее освещение — как можно больше свечей или ламп, сколько сможете собрать по всей лечебнице. Мне понадобится видеть каждую деталь предельно чётко.
— Сейчас всё принесу, голубчик, — кивнула она и поспешила прочь, торопливо крестясь на ходу.
Я повернулся к Захару, который так и стоял у постели брата, не сводя с него тревожного взгляда.
— Захар Савельич, мне нужны будут ваши крепкие, твёрдые руки, чтобы держать его неподвижно, пока я буду работать. Малейшее движение в неподходящий момент может стоить ему жизни. Вы должны быть готовы держать его так, как бы он ни метался, если очнётся раньше времени от боли.
Захар медленно кивнул, стиснув кулаки.
— Удержу, — сказал он глухо. — Не сомневайся.
Я в последний раз оглядел комнату — тесную, скудно обставленную, совершенно не приспособленную для того, что нам предстояло, — и почувствовал, как к горлу подкатывает тугой ком тревоги. Слишком много неизвестных. Слишком много того, что могло пойти не так.
Но выбора уже не было.
Комната преображалась на глазах — Людмила Павловна и одна из санитарок, наскоро призванная в помощь, протирали спиртом стол, стены, всё, до чего только могли дотянуться, наполняя тесное пространство резким, едким запахом, от которого щипало в носу. На печке в углу бурлил котёл с водой, а рядом, в другой посудине, кипятились разложенные на чистой тряпице инструменты — скальпель, тонкий, острый зонд, небольшой хирургический бурав, найденный в старом шкафу Кляйна и, судя по слою пыли, не использовавшийся годами.
Я стоял у окна, повторяя про себя, в который уже раз, точки ориентиров на черепе — теменной бугор, височная линия, проекцию средней менингеальной артерии, там, где чаще всего рвётся сосуд при подобных ударах сбоку. Руки предательски подрагивали, и я сжимал и разжимал пальцы, пытаясь унять дрожь усилием воли.
Одна ошибка. Одно неверное движение — и вместо спасения я собственными руками отправлю человека на тот свет быстрее, чем это сделала бы гематома.
— Готово, — сказала Людмила Павловна, отступая от стола, блестящего от спирта. — Всё, что просили, Андрей Геннадьевич.
— Инструменты почти прокипели, — отозвался я, взглянув на часы. — Ещё пять минут.
Захар стоял у постели, крепко держа брата за плечи, хотя тот и без того лежал почти неподвижно, лишь изредка вздрагивая от редких, судорожных вздохов. Фон Кляйн застыл у двери, бледный, с плотно сжатыми губами, готовый в любой момент либо бежать за помощью, либо просто наблюдать за развязкой чужими глазами.
Я потянулся к тазу с обеззараженной водой, чтобы в последний раз вымыть руки перед началом, когда дверь с грохотом распахнулась настежь, ударившись о стену.
На пороге стоял Федя.
Он был страшен — глаза выпучены, всклокоченные волосы прилипли к вспотевшему лбу, весь он трясся крупной, лихорадочной дрожью, а в правой руке, зажатой намертво побелевшими костяшками пальцев, блестела та самая заточенная ложка — самодельное оружие Антоши, которое он, видимо, подобрал тогда же, в коридоре, после того как Антоша рухнул без сознания от удара подсвечником, и с тех пор молча, тайком носил при себе — то ли как трофей, то ли как оружие, которое, в его смятенном разуме, могло однажды понадобиться, чтобы защитить единственного человека, проявившего к нему доброту.
— Доктор! — выкрикнул он, голос его сорвался на визгливый, надрывный крик. — Он опять хочет вас убить! Я видел! Он снова придёт за вами, снова, снова!
— Федя, постой! — я рванулся навстречу, но не успел сделать и шага.
Всё произошло в доли секунды — Федя, не слушая, не видя никого вокруг, кроме беспомощно лежащего на столе Антоши, метнулся вперёд с той нечеловеческой, панической скоростью, какую я уже видел в нём однажды, и, прежде чем Захар или я успели среагировать, вскинул руку с заточкой и обрушил её вниз.
Прямо в горло Антоши.
Захар опомнился не сразу, продолжая ошарашено смотреть на безумца.
Первой закричала Людмила Павловна, отшатнувшись к стене, разбив что-то из принесённой посуды.
Я бросился к столу, инстинктивно прижимая ладони к ране, чувствуя, как горячая, липкая кровь толчками бьёт между пальцев в такт стремительно затихающему пульсу.
Артерия. Задета крупная артерия.
— Нет, нет, нет, — шептал я, прижимая изо всех сил, хотя уже понимал — понимал с той же холодной, безжалостной ясностью, с какой ставил самые страшные диагнозы за всю свою карьеру — что ничего уже нельзя было сделать.
Антоша дёрнулся раз, другой — и затих окончательно.
***
Секунда тишины показалась бесконечной.
Захар стоял, не отрываясь глядя на брата — на то, как безвольно откинулась его голова, как из раны на горле толчками вытекает тёмная кровь, заливая наспех обработанные спиртом простыни. Его лицо ничего не выражало, ни ярости, ни горя, только полную, оглушающую пустоту человека, чей разум ещё не успел осознать то, что видят глаза.
Людмила Павловна прижалась к стене, зажав рот обеими руками, чтобы не закричать снова — из-под пальцев доносился только тихий, судорожный всхлип. Фон Кляйн замер у двери, будто прирос к порогу, лицо его стало пепельно-серым, а взгляд метался между телом Антоши и заляпанной кровью заточкой, всё ещё зажатой в дрожащей руке Феди.
Федя стоял там же, где нанёс удар, — прямо у стола, глядя на дело своих рук так, будто это сделал не он, а кто-то другой, чужой, вселившийся в его тело против воли. Заточка выскользнула из ослабевших пальцев, глухо звякнув о деревянный пол. Его глаза, ещё секунду назад горевшие безумным, лихорадочным огнём, теперь стекленели, наполняясь ужасом — не торжеством содеянного, а животным, мгновенным отрезвлением человека, который вдруг очнулся посреди кошмара, сотворённого его же руками.
— Я… — прошептал он, отступая на шаг. — Я не хотел… я думал, он снова…
Он не договорил.
Захар дёрнулся, резко, всем телом, будто в него ударила молния. Осознание настигло его не постепенно, а разом, целиком, обрушившись со всей своей чудовищной тяжестью. Из груди вырвался рёв — не человеческий крик, а что-то первобытное, звериное, полное неразбавленной боли и ярости, способной смести всё на своём пути.
— Убью! — прохрипел он, и в следующее мгновение уже бросился вперёд, огромный, страшный в своей неконтролируемой мощи, прямо на Федю, застывшего в трёх шагах от него.
Я среагировал раньше, чем успел подумать — метнулся наперерез, всё ещё с окровавленными по локоть руками, и вцепился в плечо Захара, пытаясь остановить хотя бы на мгновение, хотя бы на долю секунды.
— Захар, стойте! — закричал я, повисая на его руке всем весом, чувствуя, как бугрятся под моими пальцами железные, каменные мышцы. — Остановитесь, ради бога! Довольно смертей на сегодня!
Но с тем же успехом я мог бы пытаться остановить несущийся под откос локомотив. Захар даже не почувствовал моей хватки — просто отшвырнул меня одним движением плеча, будто назойливую муху, и я отлетел назад, врезавшись спиной в край стола так, что из глаз посыпались искры, а дыхание перехватило от резкой, острой боли.
Глава 4
Дверь снова распахнулась — на этот раз без грохота. На пороге возник Добролюбов, привлечённый, видимо, тем самым звериным рёвом Захара, разнёсшимся по всему коридору.
— Что у вас тут…
Он замер на пороге на долю секунды — ровно настолько, чтобы охватить взглядом всю картину целиком: два неподвижных тела на полу и на столе, лужи крови, ещё не успевшие впитаться в простыни, ошалевшего, тяжело дышащего Захара, застывшего с занесённым кулаком, меня, поднимающегося с пола, всё ещё держась за ушибленный бок.
В отличие от остальных — от побледневшей, дрожащей Людмилы Павловны, от растерянного, будто вросшего в пол Кляйна — в глазах Добролюбова не возникло и тени паники. Только стремительная, почти механическая работа мысли. Я буквально видел, как он взвешивает, просчитывает, раскладывает по полочкам последствия увиденного для себя самого, прежде чем произнести хоть слово.
— Что здесь произошло? — произнёс он, чеканя слова.
Никто не решился ответить первым. Захар медленно опустил руку, глядя на своего несостоявшегося противника, теперь уже бездыханного, у своих ног, будто только сейчас в полной мере осознавая, что он натворил.
Добролюбов не стал дожидаться ответа. Он повернулся к Кляйну, и вот тогда, впервые за это утро, в его голосе прорвалась настоящая, неприкрытая ярость — не крик, не срыв, а нечто гораздо более страшное: спокойная, убийственная холодность человека, отдающего себе полный отчёт в каждом произносимом слове.
— Мало мне было пропавшей пленницы, Кляйн, — процедил он, и обращение по одной лишь фамилии, без прежнего доброжелательного «Дитрих», прозвучало как пощёчина. — Теперь у меня на руках два трупа. Два. В вашей лечебнице. На глазах у меня, члена Государственного совета, приехавшего почтить ваше заведение своим доверием и покровительством.
— Дмитрий Сергеевич, это трагическое стечение обстоятельств, я немедленно… — быстро забормотал Кляйн, но Добролюбов не дал ему договорить.
— Меня не интересуют ваши объяснения, — отрезал он. — Меня интересует одно — как это будет выглядеть, когда об этом узнает следователь. Что вы будете говорить исправнику? Какие слова скажете начальнику уездной полиции со становыми приставами? Пациент, зарезанный на глазах у собственного санитара. Санитар, забивший насмерть другого пациента прямо здесь, в этой комнате. И всё это — в лечебнице, где ещё сутки назад пропала пациентка, содержавшаяся под замком. Как, по-вашему, это будет выглядеть, Кляйн? Как образец передового, гуманного лечения, о котором вы так любите разглагольствовать? Или как скотобойня, которую давно пора закрыть, а хозяина её — отдать под суд?
Кляйн побледнел ещё сильнее, если это вообще было возможно, и открыл рот, чтобы что-то возразить, но так и не нашёл слов.
— Это ваша лечебница, — продолжал Добролюбов, чеканя каждое слово с ледяной, беспощадной точностью. — Ваши порядки. Ваш персонал, который вы допустили до такого состояния, что один санитар пьянствует на посту, а другой убивает пациента голыми руками у меня на глазах. Ваш недосмотр за пленницей, порученной лично вам под мою ответственность. Извольте объяснить мне, доктор Кляйн, каким образом лично я оказался причастен хоть к чему-то из этого кошмара? Я всего лишь имел неосторожность довериться вашей репутации.
В этих последних словах — «я всего лишь имел неосторожность довериться» — прозвучала откровенная, циничная в своей ясности стратегия: Добролюбов на глазах у всех переписывал историю их с Кляйном отношений, стирая собственную многолетнюю причастность к тому, что творилось в этих стенах, и превращая себя из соучастника в обманутую, ни в чём не повинную жертву чужой некомпетентности.
Добролюбов не стал больше ничего добавлять. Он коротко, брезгливо оглядев комнату в последний раз, развернулся и вышел, не удостоив никого из нас ни единым словом на прощание. Его удаляющиеся шаги гулко простучали по коридору, и с каждым их отзвуком лицо фон Кляйна будто ссыхалось, покрываясь новыми морщинами — так стремительно отступала прочь вся его прежняя, самоуверенная властность.
Несколько долгих секунд он стоял неподвижно, глядя в опустевший дверной проём. Затем медленно повернулся.
Он искал, на ком выместить это унижение. Кому переложить всю тяжесть вины, обрушившуюся на него самого.
Взгляд его остановился на Захаре.
— Захар Савельевич, — произнёс Кляйн. Его голос, ещё минуту назад дрожавший перед Добролюбовым, теперь окреп, налился прежней властностью — властностью человека, который не может ударить того, кто сильнее, и потому с готовностью бьёт того, кто слабее. — Вы понимаете, что натворили?
Захар медленно поднял на него глаза.
— Он убил брата, — глухо сказал он, кивая на неподвижное тело Феди. — Что я, по-вашему, должен был…
— Вы убили человека, — оборвал его Кляйн, повышая голос, явно рассчитывая на то, что его услышат и в коридоре, где, возможно, ещё не успел удалиться Добролюбов. — Голыми руками, на глазах у важного гостя, в моей лечебнице! Вы понимаете, что это значит? Вы ответственный за все это. И за то, что ваш брат, напился на дежурстве. И за то, что пациентка сбежала именно в ту ночь, когда за порядок отвечали вы! Три происшествия, Захар Савельевич. Три! И все — на вашей совести!
— Доктор Кляйн…
— До окончания разбирательства, — объявил фон Кляйн, — вы будете содержаться под замком. В нижнем подвале, где обычно вы сами держали провинившихся пациентов.
Захар посмотрел на него. Во взгляде только глубокое, оглушающее недоумение, будто земля вдруг ушла у него из-под ног во второй раз за эти несколько минут.
— Пятнадцать лет, — тихо произнёс Захар, и голос его дрогнул, как никогда прежде на моей памяти. — Пятнадцать лет я вам служил, доктор Кляйн. Верой и правдой. Ни разу не подвёл. А теперь…
Он не договорил. Просто замолчал, опустив голову, и вся его прежняя, грозная стать вдруг куда-то исчезла, оставив после себя лишь сгорбленную, надломленную фигуру человека, потерявшего за одно утро всё, что у него было в жизни — брата, службу, доброе имя.
Подошедшие по знаку Кляйна санитары осторожно, почти виновато взяли его под руки. Захар не сопротивлялся — послушно, как оглушённый бык, позволил увести себя прочь, даже не взглянув больше ни на брата, ни на меня, ни на кого-либо из присутствующих.
Когда Захара увели, а санитары, дождавшись распоряжения, начали осторожно готовить тела к перенесению в холодный чулан при кухне — единственное подходящее для этого место в лечебнице, — фон Кляйн наконец обратил внимание на меня. Он подошёл ближе, понизив голос до едва слышного шёпота, хотя в комнате, кроме нас, оставалась только Людмила Павловна, торопливо собиравшая окровавленные тряпки.
— Андрей Геннадьевич, — сказал он тихо, — комнату нужно оставить как есть. Ничего не трогать, ничего не убирать, кроме тел — их придётся унести, не могут же они здесь лежать. Но всё остальное — стол, инструменты, положение вещей — пусть остаётся в точности так, как сейчас. Понимаете меня?
— До приезда следователя, — уточнил я, наблюдая за его лицом.
— Разумеется, — кивнул он, не глядя мне в глаза, суетливо поправляя манжету рукава. — Всё должно выглядеть подобающим образом, когда он прибудет. Каждая деталь должна подтверждать то, что здесь произошло, без всяких кривотолков.
— И когда же он прибудет? — спросил я. — Учитывая обстоятельства, полагаю, стоит послать за ним немедленно. Двойное убийство — дело нешуточное, чем раньше следствие начнётся по горячим следам, тем лучше.
Кляйн на мгновение замялся, отводя взгляд куда-то в сторону окна.
— Разумеется, разумеется, — пробормотал он. — Только… дороги нынче скверные, знаете ли, после дождей. И человека свободного сейчас взять неоткуда — все заняты, сами видите, какая обстановка. Пошлю с утра, как рассветёт. Так оно и надёжнее будет — засветло верховой быстрее доберётся, не заплутает.
— С утра? — переспросил я, не скрывая удивления. — Доктор Кляйн, тела следует показать следствию как можно скорее. Промедление в такого рода делах обычно только вредит.
— Я сам решу, когда и как отправлять донесение в надлежащие инстанции, доктор Разумов, — сухо отрезал вдруг Кляйн. — Это не ваша забота. Ваша забота — проследить, чтобы здесь ничего не тронули, и оказать помощь по мере надобности. Всё остальное — моя ответственность.
Он развернулся и вышел, оставив меня одного.
Я стоял, глядя ему вслед. В голове настойчиво, тревожно билась одна и та же мысль. Сутки. Целые сутки форы — вот что на самом деле выторговывал себе Кляйн этой странной, ничем не обоснованной отсрочкой. Не для того, чтобы дороги подсохли, не для того, чтобы найти свободного верхового.
А для того, чтобы успеть до приезда следователя привести в порядок все свои дела. Найти Анну и вернуть её на место, будто ничего и не случилось. Продумать удобную, выгодную для себя версию произошедшего — быть может, представить обоих погибших как безумцев, чья взаимная резня была лишь трагическим, необъяснимым следствием их собственных болезней, вовсе умолчав о том, что здесь готовилась незаконная, самовольная хирургическая операция.
А заодно, возможно, придумать, куда и как в этой истории лучше всего вписать меня самого — как удобного козла отпущения, если понадобится, или как молчаливого соучастника, если получится держать на крючке.
Сутки. У меня было не больше суток, чтобы успеть на шаг опередить его в этой смертельно опасной игре.
***
Я нашёл Людмилу Павловну на кухне — она сидела на низкой скамье у остывшей печи, обхватив себя руками, и мелко, безостановочно дрожала, хотя в кухне было отнюдь не холодно. Её глаза, покрасневшие, опухшие от слёз, смотрели в одну точку перед собой — куда-то в пустоту, будто она всё ещё видела перед собой ту жуткую картину из комнаты за кухней.
— Людмила Павловна, — тихо позвал я, присаживаясь рядом на край скамьи.
Она вздрогнула, будто очнувшись, посмотрела на меня. Взгляд её был потерянным, полным того особого, тихого ужаса, что приходит не сразу, а расползается по человеку постепенно, час за часом, после пережитого потрясения.
— Андрей Геннадьевич, — прошептала она, — Феденька… он же тихий был совсем, мухи не обидит. Я ж его столько лет знаю, он бы никогда сам, по своей воле… Что же с ним такое случилось, а?
— Не знаю пока, — честно ответил я, мягко накрывая её дрожащую руку своей. — Но я намерен разобраться. Вам сейчас нужно отдохнуть, прийти в себя. Хотите, я велю принести вам чего-нибудь успокаивающего? Валерьяны, может быть.
Она покачала головой, всхлипнув.
— Не надо, голубчик. Пройдёт как-нибудь. Просто… — она снова всхлипнула, — просто сколько уже смертей так сразу. Сколько горя. Я ведь тут двадцать лет служу, разного насмотрелась, а такого — никогда.
— Мне очень жаль, что вам пришлось это увидеть, — сказал я искренне. — Отдохните немного, я скоро вернусь проведать вас.
Оставив её приходить в себя, я направился в палату, где содержался Федя, — та самая, узкая комнатушка в конце коридора, где он провёл, должно быть, всё утро под замком, как и полагалось для не самых буйных пациентов лечебницы.
Дверь оказалась приоткрыта. Я осмотрел запор — простой железный крючок, накидываемый снаружи, самая обычная мера предосторожности для тех, кого не считали по-настоящему опасными. Такой крючок легко откидывался снаружи одним движением пальца — но не изнутри. Никакой возможности выбраться самостоятельно, если только кто-то не откинул его извне.
Значит, Федю выпустили.
Внутри у меня всё похолодело. Кто-то намеренно освободил его — именно в тот момент, когда шла операция, именно тогда, когда его безумная, помутнённая ненависть к Антоше могла вылиться в самое страшное.
Я вернулся на кухню, где Людмила Павловна всё ещё сидела на прежнем месте, немного успокоившись, но по-прежнему бледная.
— Людмила Павловна, — сказал я, стараясь, чтобы голос звучал буднично, без нажима, — а вы сегодня утром случайно не заходили к Феде? Может, проведать хотели, покормить?
Она подняла на меня усталые глаза.
— Заходила, как обычно, — сказала она, — снесла ему кашу, как всем. А что?
— Крючок на его двери не открывали случайно? Забыли запереть, может быть, второпях, с этой суматохой утренней?
Людмила Павловна нахмурилась, явно припоминая.
— Что вы, Андрей Геннадьевич, — сказала она твёрдо. — Я всегда крючок обратно накидываю, у меня уж привычка такая, годами выработанная. Как накормлю — сразу запираю, ни разу не забывала. И сегодня утром так же было, я хорошо помню, я ещё подумала — вот, слава богу, хоть этот тихий сидит, пока весь дом ходуном ходит.
Я всмотрелся в её лицо — усталое, заплаканное, но абсолютно честное. Она не лгала. В этом я мог быть почти полностью уверен — годы практики в психиатрии научили меня довольно тонко улавливать фальшь в интонациях, в мимике, в том, как человек прячет или, наоборот, слишком старательно выставляет напоказ свои эмоции. Здесь не было ничего подобного — только искренняя, неподдельная тревога.
— Значит, не вы, — тихо сказал я, скорее для себя, чем для неё.
— А что случилось-то? — встревожилась она. — Неужто кто-то нарочно его выпустил?
Я не ответил сразу, погрузившись в тяжёлые, тревожные раздумья.
Кто-то намеренно освободил Федю именно тогда, когда его исступлённая, помутнённая ненависть могла привести только к одному исходу. Кто-то, кто знал о состоянии его рассудка, о его привязанности ко мне, о его страхе за мою безопасность. Кто-то, кто хотел смерти Антоши — а может быть, хотел заодно избавиться и от самого Феди, руками которого чужими это можно было сделать чисто, без единого следа собственного участия.
Список подозреваемых сужался слишком быстро, и ни один из вариантов не сулил ничего хорошего.
Чтобы откинуть версию о том, что это мог сделать кто-то из пациентов, я направился сначала мужское отделение, потом пошел в женское. Проходя мимо кабинета фон Кляйна, я услышал сквозь неплотно прикрытую дверь приглушённые голоса и невольно замедлил шаг. А затем, поддавшись уже привычному за последние дни инстинкту, остановился вовсе, прижавшись к стене чуть в стороне от дверного проёма.
— …и что вы предлагаете мне сказать следователю, когда он спросит, кто вообще отвечал за порядок в лечебнице? — раздался холодный, недовольный голос Добролюбова.
— Захар Савельевич, — торопливо ответил фон Кляйн. — Вас никто не будет допрашивать.
— Это я и без вас знаю! А от вас… на Захара этого все валить будете?
— Он и так уже виновен во всём, что можно вообразить — убил человека собственными руками, у нас с вами на глазах, Дмитрий Сергеевич. Свидетелей более чем достаточно. Отдадим его следствию, пусть отвечает за убийство, а заодно и за недосмотр — он же формально отвечал за порядок в моё отсутствие в ту ночь, когда пропала пленница.
Повисла короткая пауза. Затем Добролюбов заговорил снова.
— Кто такой Захар Савельевич? — произнёс он почти риторически. — Простой санитар. Мужик с ложкой каши в одной руке и ремнём в другой. Для следователя это будет удобная, но слишком мелкая рыба, Кляйн, ты должен это понимать. Он повесит на него убийство — да, безусловно, тут к бабке не ходи, все видели. Но два трупа в одной лечебнице за одни сутки — это уже чересчур. Заведение, где царит полный беспорядок, где никто ни за чем толком не следит… отче ведь куда выше пойдет. И что те люди скажут? Что простого мужика опять крайним сделали. Итак видишь что творится в столице. Кипения разные в головах происходят. Начитаются своих этих книжек, потом начинают всякое говорить. Тьфу! Нет, так не пойдет. Кто-то за это должен ответить официально. Лицом. Именем. Должностью. Понимаешь к чему я веду?
— Дмитрий Сергеевич, вы полагаете… — начал было Кляйн, в его голосе прозвучала нарастающая тревога.
— Я полагаю, — перебил его Добролюбов, — что нам нужен ответственный человек рангом повыше простого санитара. Кто-то, кого можно официально указать как временно исполнявшего обязанности главного врача в момент этих происшествий. Кто-то, чья подпись будет стоять под документами, объясняющими, почему в вашей лечебнице творился весь этот кошмар, пока вы сами отсутствовали.
Сердце у меня замерло, а потом бешено заколотилось, будто уже предчувствуя, что последует дальше.
— Доктор Разумов, — сказал Добролюбов. — Он вроде новенький у тебя?
— Так точно, новенький. Сразу с института сюда.
— Разумов… — задумчиво повторил Добролюбов. — Фамилия незнакомая. Кто за него просил?
— Папенька его.
— Высокий чин у папеньки?
— Нет, чепуха.
— Вот и хорошо. Прекрасная кандидатура этот твой Разумов, я бы сказал. Пусть по документам он оставался за старшего в вашей лечебнице, пока вас не было? Значит, формально вся ответственность за порядок, за содержание пациентов, а теперь и за эту трагическую операцию, закончившуюся двумя смертями, ложится именно на него.
— Он врач по душевным болезням, Дмитрий Сергеевич, — попытался возразить фон Кляйн, но как-то вяло, без прежней уверенности. — Хирургическую операцию он затеял по крайней необходимости, спасая жизнь пациента… К тому же вы сами настояли…
— Тем хуже для него, — холодно отрезал Добролюбов. — Самовольная, незаконная операция без должной квалификации, повлёкшая смерть пациента. Прекрасно ложится в общую картину халатности и превышения полномочий. Подготовьте документы, Кляйн. Официально, задним числом, если понадобится — что именно доктор Разумов был назначен ответственным лицом на весь период вашего отсутствия, со всеми вытекающими полномочиями и, соответственно, обязанностями. Тогда, когда прибудет следствие, у нас будет стройная, убедительная картина: пьяный, недисциплинированный санитар, безумные, неконтролируемые пациенты, и врач, который все это допустил. Все будут довольны. Следствие получит виновных. Моё имя останется в стороне. А вы, Кляйн, — он сделал многозначительную паузу, — сохраните свою лечебницу и своё место, если, конечно, не наделаете ещё каких-нибудь глупостей в ближайшие часы.
— Спасибо, Дмитрий Сергеевич! Я…
— Кляйн, — перебил его Добролюбов. — Одними словами вы благодарность мне не выразите. Найдите мне Громову! Немедленно!
Глава 5
Я отступил от двери на несколько шагов. Голова кружилась, к горлу подкатывала тошнота.
Меня делают виновным. Официально, документально, задним числом — виновным во всём разом. Вот так поворот! Впрочем, а что я еще ожидал от этих людей? Для них важнее их шкура. Вот ведь черт! Когда прибудет следствие, у меня на руках не будет ничего, кроме собственных слов против подписанных, датированных, безупречно оформленных бумаг двух влиятельных людей — главного врача и члена Государственного совета.
Кто поверит молодому провинциальному доктору против такой связки?
Я прислонился спиной к холодной стене коридора. Так, Андрей Геннадьевич, без паники, взять себя в руки. Паника сейчас роскошь, которую я не могу себе позволить.
Нужно играть на опережение. Вот единственный выход. Но чем? Какими средствами я могу противостоять человеку с положением Добролюбова и хитростью Кляйна?
Конечно же тем же, чем и они организовывают свою атаку.
Документы.
Кляйн вёл записи — я видел это своими глазами, когда рылся в его кабинете в поисках чертежа подземелий. Дневники, отчёты, переписка. А ведь среди этих бумаг есть и переписка с самим Добролюбовым. Вот что нужно!
Если у меня будут на руках документальные свидетельства их собственного сговора — переписка, подтверждающая, что Анна была здорова, что её заточение было чистой воды услугой богатому родственнику за деньги, что Кляйн годами покрывал произвол вроде того, что творил Захар с пленницей, — тогда у меня появится хоть какое-то оружие. Не для того, чтобы обелить себя перед следствием напрямую — это вряд ли удастся, — а как рычаг, как средство для торга, а если понадобится, то и как основание для собственного, независимого обращения к властям, минуя и Кляйна, и Добролюбова.
Но кабинет Кляйна редко пустовал надолго, а сейчас там как раз находился сам хозяин, беседующий с гостем. Нужно дождаться момента, когда оба выйдут — а такой момент, судя по всему, представится не скоро, особенно учитывая, что Добролюбов явно намеревался задержаться в лечебнице до полного разрешения всех неприятных вопросов.
Поэтому нужно действовать хитростью.
Людмилу Павловну я нашёл на кухне. Она уже немного пришла в себя, хлопотала над кастрюлями, хотя лицо её всё ещё оставалось бледным, осунувшимся.
— Людмила Павловна, — окликнул я как можно небрежнее, — обед скоро будет готов?
— Через полчасика, голубчик, — ответила она, не оборачиваясь, помешивая что-то в котле. — А что, проголодались?
— Дмитрий Сергеевич и господин Кляйн просили накрыть пораньше, — сказал я. — Хотят пообедать вдвоём, обсудить какие-то дела. Просили, как будет готово, позвать их прямо в столовую.
— Ну, раз просили, — вздохнула она, — сейчас поднажму, ускорюсь. Да у меня практически все готово уже.
Она отвернулась к печи, снимая с пояса связку тяжёлых железных ключей, чтобы не мешали наклоняться над котлом, и небрежно положила их на край стола, целиком поглощённая своим занятием.
Сердце у меня заколотилось. Вот он, шанс.
— Помочь чем-нибудь? — спросил я, подходя ближе, будто из чистого участия, и, пока Людмила Павловна, кряхтя, доставала из печи противень, моя рука быстро, почти незаметно скользнула по столу, сгребая связку ключей и пряча её в карман сюртука.
— Да не надо, справлюсь, — отозвалась она, так и не заметив пропажи. — Идите, доктор, отдохните пока, я как накрою — скажу кому-нибудь позвать вас.
— Хорошо, — сказал я и поспешил прочь, чувствуя, как в кармане предательски позвякивают ключи при каждом шаге.
Оставшиеся полчаса тянулись невыносимо медленно. Я укрылся в маленькой подсобке рядом со столовой, среди старых веников и вёдер, и через щель в неплотно прикрытой двери следил за коридором, считая минуты.
Наконец, послышались шаги. Сначала в кабинет пришла Людмила Павловна, сообщила что обед подан. Потом некоторая пауза и Кляйн и Добролюбов, оживлённо, хотя и сдержанно переговариваясь, прошли в столовую. Хлопнула дверь.
Я выждал ещё немного — на всякий случай, вдруг кто-то из них выйдет обратно за забытой вещью, — а затем выскользнул из подсобки и бесшумно направился к кабинету Кляйна.
Ключ подошёл со второй попытки. Руки предательски дрожали, и я едва не выронил всю связку, прежде чем услышал долгожданный щелчок замка.
Кабинет… Тяжёлые шторы задёрнуты, полутьма, пришлось на ощупь двигаться к письменному столу, стараясь ориентироваться по памяти после того случая с чертежами подземелий.
Времени в обрез — обед не затянется надолго, а рисковать быть застигнутым здесь означает погубить себя окончательно, без всякой надежды на оправдание.
Я начал с верхних ящиков стола — быстро, но методично, стараясь не создавать беспорядка, который выдал бы мой обыск. Бумаги, счета, какие-то хозяйственные записи, ничего важного. Кляйн уже успел переместить бумаги. И когда успел? Второй ящик — то же самое. Третий…
Внутри стопка бумаг, перевязанных бечёвкой. Я развязал узел дрожащими пальцами, пролистывая страницы при скудном свете, пробивающемся сквозь щель в шторах. Счета за поставку продовольствия. Список персонала. Не то, не то, не то…
Тревога нарастала с каждой уходящей секундой. Может быть, Кляйн что-то заметил с того раза и решил хранить самое важное не здесь, а в другом месте — в спальне, в сейфе, о существовании которого я даже не подозревал?
Я обернулся, оглядывая кабинет в поисках других укромных мест, и заметил в углу, за массивным книжным шкафом, невысокую конторку с несколькими выдвижными ящичками — ту самую, за которой, как я помнил, Кляйн что-то писал в наш первый разговор.
Я бросился туда, выдвинул верхний ящик — и сердце у меня подпрыгнуло.
Письма. Целая пачка, перевязанная лентой, с почерком, показавшимся мне знакомым по подписи под документами о поступлении Анны — тем самым, размашистым, уверенным почерком Добролюбова. А рядом — черновики ответов самого Кляйна, испещрённые исправлениями, с обращениями «Многоуважаемый Дмитрий Сергеевич» и упоминаниями «содержания племянницы согласно достигнутой договорённости».
Под письмами обнаружилась ещё одна папка — потолще, исписанная убористым почерком самого Кляйна, с заголовком, выведенным аккуратными, каллиграфическими буквами: «Наблюдения касательно воздействия сенсорной изоляции на психику пациентов». Научный труд. Тот самый.
Не тратя больше ни секунды на изучение содержимого, я торопливо сгрёб и письма, и папку с рукописью, засунул их под сюртук, прижав локтем, чтобы не выпали, задвинул ящик на место и, в последний раз оглядев кабинет, чтобы убедиться, что не оставил после себя явных следов обыска, выскользнул за дверь, тщательно заперев её за собой тем же ключом.
Теперь оставалось еще одно дело, возможно самое главное из всего.
***
Сердце колотилось не только от спешки — с каждым шагом по тёмному, сырому коридору во мне нарастало какое-то особое, тревожное нетерпение, желание поскорее увидеть Анну, убедиться, что с ней всё в порядке, хотя расстались мы всего несколько часов назад.
Я отодвинул тяжёлый засов, толкнул дверь — и Анна, услышав знакомый скрип, поднялась мне навстречу из тёмного угла камеры, где сидела, обхватив колени руками.
— Андрей Геннадьевич, — прошептала она, в её голосе прозвучало столько облегчения, столько сдерживаемой тревоги, что я, не раздумывая, шагнул к ней и заключил её в объятия.
Она прильнула ко мне всем телом, дрожа — не от холода, а, кажется, от того самого напряжения, что копилось в ней все эти часы одиночества в темноте, среди неизвестности, среди звуков, которые она наверняка слышала сквозь толщу земли — крики, топот, суматоху, не понимая, что происходит там, наверху, и жив ли я вообще.
— Простите, что так долго, — прошептал я, зарывшись лицом в её спутанные белые волосы. — Мне нужно было столько всего успеть.
— Я боялась, — призналась она тихо, не отстраняясь. — Слышала какой-то шум, крики — далеко, глухо, но всё равно страшно было. Думала, вдруг что-то случилось с вами.
— Как вы себя чувствуете? — спросил я, наконец отстраняясь настолько, чтобы заглянуть ей в лицо, невольно возвращаясь к привычной врачебной заботе. — Не холодно было? Голова не кружится?
— Терпимо, — она слабо улыбнулась. — Уже привычнее, чем в первый раз. Хотя признаюсь, обрадуюсь, если больше никогда в жизни не увижу эти стены.
— Больше не увидите, — сказал я твёрдо. — Обещаю вам. Сегодня — в последний раз.
Она вгляделась в моё лицо внимательнее, и, видимо, что-то в нём — усталость, тревога, скрываемое напряжение — заставило её нахмуриться.
— Что случилось? — спросила она уже серьёзнее. — Вы не такой, как утром. Что-то произошло, я же вижу.
Я вздохнул, понимая, что затягивать с рассказом дальше нельзя, но и полностью нагружать её сейчас, перед дорогой, всеми подробностями кровавого утра тоже не хотелось. Однако Анна заслуживала правды, особенно теперь, когда от этой правды зависела её собственная безопасность.
— Многое случилось, — сказал я, беря её за руки. — Идёмте, я расскажу по дороге, здесь оставаться больше нельзя. Вам нужно уходить из лечебницы. Сегодня же, прямо сейчас.
Её глаза расширились от неожиданности, но она, к своей чести, не стала тратить время на испуганные расспросы — просто крепче сжала мои пальцы и кивнула, готовая следовать за мной без промедления.
Мы двинулись обратно по подземному ходу. Пока шли, я торопливо, но стараясь не упускать важного, пересказывал ей события последних часов.
— Антоша умер, — начал я. — Пытались спасти его, думали операцию сделать, но… не успели. На него набросился Федя, один из пациентов.
— Федя?!
— Да. В приступе помешательства он убил его прямо на моих глазах, а Захар, брат Антоши, в ответ убил самого Федю. Кулаки у Захара дай боже, да и удар точен. Точное попадание в висок… мгновенная смерть. Двумя смертями меньше чем за сутки в одной лечебнице — вы можете представить, какой поднялся переполох.
— Боже мой, — прошептала Анна, и я почувствовал, как дрогнула её рука в моей. — А Захар?
— Заперт в подвале, обвинён во всём, что только можно вообразить, — ответил я. — Кляйну нужен козёл отпущения, и Захар оказался самым удобным. Но это ещё не всё.
Я замолчал на мгновение, собираясь с духом, прежде чем произнести следующее.
— Я подслушал разговор Кляйна с вашим дядей, — сказал я тише, хотя вокруг не было никого, кто мог бы нас услышать. — Захара им мало — им нужна фигура повесомее, чтобы объяснить следствию весь этот хаос. И ваш дядя предложил Кляйну подготовить документы, будто я был официально назначен ответственным за лечебницу на всё время его отсутствия, пока он ездил в город. Понимаете, что это значит? Они собираются сделать меня главным виновным во всём.
Анна остановилась как вкопанная, глядя на меня в темноте расширенными от ужаса глазами.
— Из-за меня, — прошептала она. — Всё это из-за меня.
— Не смейте так думать, — оборвал я её твёрдо. — Ваш дядя и Кляйн виновны в этом сами, своей жестокостью и трусостью. Вы здесь ни при чём, вы всего лишь жертва их произвола, как и я теперь, судя по всему. Но пока все не успокоилось и не решилось вам нужно скрыться в городе.
Она долго смотрела на меня.
— А вы? — спросила она наконец. — Что будет с вами, если вы останетесь здесь?
— Не знаю, — честно признался я. — Но у меня есть кое-что важное — я успел добыть из кабинета Кляйна их переписку с вашим дядей, а также его собственные записи о том, что творилось с вами и с другими пациентами. Возможно, это единственное, что сможет меня защитить, если дойдёт до самого худшего. Но об этом позже. Сейчас главное — вывезти вас отсюда, пока Кляйн и ваш дядя обедают и ничего не подозревают.
Мы поднялись через знакомый лаз в сарай, и я быстро подал ей поношенную телогрейку и шапку Митрича, всё ещё хранившиеся здесь с нашей последней операции.
— Переодевайтесь, — сказал я. — И как можно быстрее — время сейчас работает против нас как никогда прежде.
Она послушно натянула на себя грубую одежду, и я в последний раз, уже привычным движением, спрятал под шапку выбившуюся светлую прядь.
— Идёмте, — сказал я, беря её за руку. — Флигель уже рядом, а оттуда я придумаю, как переправить вас в город. Документы у меня почти готовы, осталось решить только, каким образом вас вывезти незаметно за пределы усадьбы.
Мы выскользнули из сарая и торопливо, стараясь держаться в тени построек, направились к флигелю. Двор, к счастью, был непривычно пуст — большая часть персонала, видимо, всё ещё была занята обедом или последствиями утренней трагедии.
Мы поднялись на крыльцо флигеля, я на мгновение прислонился спиной к косяку двери, позволяя себе короткую передышку — двор за нашими спинами был по-прежнему пуст, тихо, ни одной живой души поблизости.
— Кажется, получилось, — прошептала Анна, переводя дыхание, в её голосе прозвучало что-то похожее на робкую, ещё не до конца поверившую в себя надежду.
— Пока да, — ответил я, хотя внутри всё ещё звенело напряжение. — Но нужно поторопиться, пока удача на нашей стороне.
Мы вошли внутрь, и, оказавшись в относительной безопасности узкого коридора первого этажа, Анна вдруг остановилась, повернувшись ко мне.
— Поедемте со мной, — сказала она тихо. — Прямо сейчас. Бросим всё, уедем вместе, пока не поздно.
Меня тронула эта простая, отчаянная искренность её предложения, но я покачал головой.
— Не получится, — сказал я мягко. — Если мы исчезнем оба одновременно, поднимется немедленная тревога. Кляйн все поймет, кто стоит за вашим исчезновением. Вас будут искать по всем дорогам, разошлют людей во все стороны. А если останусь я — Кляйн и ваш дядя будут думать, что имеют дело только с одной проблемой, а не с двумя разом. Пока они заняты мной, пока строят свои документы и козни, у вас будет время незаметно добраться до города.
— А если с вами что-то случится? — спросила Анна. — Если они и вправду сделают вас виноватым во всём, что здесь произошло?
— Обо мне не беспокойтесь. Сейчас важнее всего — увезти вас как можно дальше от этого места. Вас и документы.
Анна вопросительно глянула на меня.
— Я отдам вам документы Кляйна. И еще дневник Корсакова, прошлого врача. Думаю, там есть много чего интересного. Я уверен, вы найдете способ как правильно поступить с этими бумагами.
Анна долго смотрела на меня, будто пытаясь найти в моих словах трещину, за которую можно было бы зацепиться, чтобы переубедить, но, не найдя её, вдруг шагнула ближе и обвила руками мою шею, прижавшись всем телом.
— Спасибо, — прошептала она мне в самое ухо. — За всё. За то, что не прошли мимо, там, в темноте. За то, что рискуете сейчас собой ради меня.
Она отстранилась ровно настолько, чтобы посмотреть мне в глаза, а затем потянулась и поцеловала меня — нежно, но с тем отчаянным чувством, которое рождается только на границе разлуки, когда каждая секунда становится драгоценной.
— Обещайте, что мы увидимся снова, — сказала она, отрываясь от поцелуя.
— Обещаю, — ответил я твёрдо. — Идёмте наверх, соберу для вас всё необходимое, и решим, как лучше добраться до города.
Мы поднялись по скрипучей лестнице на второй этаж, туда, где располагалась моя комната, — и, сделав всего несколько шагов по узкому коридору, оба одновременно замерли.
В глубине коридора, у самой двери моей комнаты, неподвижно стоял Митрич.
Он не двигался, и не произнес ни слова — просто стоял, глядя на нас обоих тем самым внимательным, непроницаемым взглядом, каким смотрел бы человек, давно и терпеливо ожидающий этой встречи.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
