Доктор Акомуто Херовато к вашим услугам! Том 3
Глава 1
Знаете, есть такое популярное заблуждение, будто бы последние дни больничного — это отдых. И ты лежишь себе где-нибудь на пляже, попиваешь коктейль с зонтиком, лениво отмахиваешься от назойливых чаек и размышляешь о вечном. Так вот, забудьте. Здесь последние дни больничного — это просто смена одной зоны боевых действий на другую. Вместо стерильного и, что важнее, предсказуемого хаоса операционной я попал в эпицентр хаоса домашнего: густого, липкого и пахнущего подгоревшим рисом.
Я был в приюте. После всей этой эпопеи с Акирой и Паком, покушениями и допросами, главврач клиники Шова, с лицом человека, которому только что сообщили, что его любимую коллекцию антикварных ваз разбили во время пьяной драки, настоятельно порекомендовал мне провести последние дни больничного дома. «Вы уже, можно сказать, здоровы. Так что лучше вам перед началом работы провести время с семьей, — сказал он. — Придете в себя, отдохнете, смените обстановку». И буквально вытолкнул меня за порог.
Так что вот он я. Сижу на ступеньках энгавы, пью остывший чай и наблюдаю за апокалипсисом в миниатюре.
Начало осени в Японии — это нечто волшебное. Воздух становится прозрачным и хрустальным, изнуряющая летняя влажность уступает место бодрящей прохладе. Небо приобретает какой-то невероятный глубокий синий оттенок, а листья кленов начинают робко, словно стесняясь, примерять свои первые багряные и золотые наряды. Это время меланхоличной красоты, время хайку и задумчивых прогулок.
Но только не в нашем доме. У нас начало осени — это время подготовки к празднику. К Дню Почитания Старших. День, когда вся страна должна выказывать уважение своим старикам, дарить им подарки и говорить теплые слова. В нашем случае, объектами почитания были две наши тетушки, которые, по сути, и были для всех нас и мамами, и бабушками, и верховным главнокомандованием в одном лице. И дети, разумеется, решили подойти к этому вопросу со всей своей разрушительной креативностью.
Эпицентром подготовки, разумеется, стала кухня. И там царил ад.
Дело в том, что недавно тетушка Хару, наше кулинарное солнце и ходячий сборник лучших рецептов, умудрилась сломать ногу. Подробности инцидента были туманны и весьма противоречивы. Сама тетушка утверждала, что героически спасала кота Карупина с дерева, куда тот залез, спасаясь от злой собаки нашего противного соседа. Карупин же, лениво вылизывая себя на диване, всем своим видом показывал, что на деревья он не лазит из принципиальных соображений, а собак презирает, но на безопасном расстоянии. Хана же шепотом поведала мне, что тетушка просто поскользнулась на разлитом Макото апельсиновом соке.
Как бы то ни было, результат был налицо. Точнее, на ноге. Аккуратный белый гипс превратил тетушку Хару из проворной хозяйки в стационарного генерала, который мог руководить боевыми действиями исключительно с табуретки. И она руководила.
— Макото, не сыпь столько сахара! Это данго, а не сахарная вата! — гремел ее голос, перекрывая шум кипящей воды и бряцание посуды. — Рин, Рен, вы что, решили устроить рисовую войну?! Я вам сейчас устрою!
Макото и близнецы, с лицами, перепачканными мукой и решимостью, пытались приготовить данго — традиционные рисовые шарики. Получалось у них нечто, больше напоминающее клейстер для обоев с вкраплениями сахара, но не мне судить.
Тетушка Фуми, взявшая на себя роль полевого командира, металась по кухне с грацией разъяренной пантеры. Ее лицо, и без того обычно строгое, теперь выражало такую вселенскую скорбь и сосредоточенность, будто она не овощи для супа резала, а проводила операцию на открытом сердце без наркоза.
— Хината, дорогая, не нужно столько блесток на открытку, — говорила она, пытаясь сохранить спокойствие. — Дедушки и бабушки любят скромность, а не вот это вот… дискотечное безумие.
Хината, сидевшая за кухонным столом, подняла на нее свои огромные глаза. Вся ее половина стола была усыпана блестками всех цветов радуги. Они были на открытке, на ее руках, на ее лице и даже на коте, который имел неосторожность пройти мимо. Карупин теперь сверкал на солнце, как новогодняя елка, и, кажется, был не очень этому рад.
Моя же роль в этом балагане была незавидной. Я был «мальчиком на побегушках». «Акомуто, принеси соль!», «Акомуто, почисти картошку!», «Акомуто, отбери у Макото нож, пока он не отрезал себе что-нибудь жизненно важное и тебе не пришлось проводить операцию прямо тут!»
— Братец, а ты умеешь делать журавликов из бумаги? — спросил меня Юки. Он единственный сохранял полное спокойствие, сосредоточенно складывая из цветной бумаги оригами. — Нам нужно сделать тысячу. Говорят, это приносит долголетие.
— Юки, боюсь, если мы сейчас начнем делать тысячу журавликов, наши тетушки до этого долголетия просто не доживут, — вздохнул я, отбирая у Рена пачку муки, которую тот собирался высыпать на голову брату. — Они умрут от нервного истощения гораздо раньше.
На другом конце стола Хана с видом организатора мероприятий мирового масштаба составляла сценарий праздничного концерта.
— Так, — чеканила она, водя пальцем по строчкам. — Первый номер — песня в исполнении Рин и Рена. Слова выучить, а не написать на руке и подглядывать! Второй — Макото показывает фокусы. Макото, если ты снова попытаешься поджечь скатерть, я лично вылью на тебя ведро воды. Третий — Юки играет на флейте. Четвертый… — она посмотрела на меня. — Братец, а ты что будешь делать?
— Я? — я опешил, уже не глядя хватая за шкирку Макото, собирающегося скормить Карупину неудавшийся рисовый шарик. — Я буду сидеть в зале и аплодировать. Это очень ответственная роль.
— Скучно, — отрезала Хана. — Ты должен… ты можешь... короче, расскажешь смешную историю из жизни врачей! Только без крови и кишок.
— Боюсь, таких историй в моем репертуаре нет, — пробормотал я.
Единственным островом спокойствия в этом океане безумия был Кайто. Он сидел на веранде с книгой и делал вид, что все происходящее его абсолютно не касается. Но я видел, как он периодически отрывается от чтения и с легкой усмешкой наблюдает за кухонной вакханалией.
Так прошел почти весь день. В какой-то момент, когда уровень хаоса достиг критической отметки, а тетушка Фуми уже была готова применить в качестве воспитательного средства скалку, я решил сбежать.
— Мне нужно прогуляться, — объявил я. — Проветрить голову.
— Иди, иди, лодырь, — махнула рукой тетушка Фуми. — Только к ужину чтобы был. И купи по дороге тофу.
Я выскользнул из дома, чувствуя себя так, будто сбежал из плена. Тишина вечерних улиц после домашнего гвалта казалась оглушительной. Я брел без цели, просто наслаждаясь прохладой и возможностью побыть одному.
Мысли, как всегда, роились в голове. Токио, клиника Шова, Мей, Акико, Ямада… Все это казалось каким-то далеким, нереальным сном. Здесь, в этом маленьком уютном городке, в этом шумном и полном жизни доме, я чувствовал себя собой.
Я направился в место, в которое "настоящий" Херовато очень любил ходить по детству. А именно в маленькую уютную раменну на окраине города. Внутри пахло крепким бульоном, соевым соусом и жареным чесноком. За стойкой, в облаках пара, колдовал пожилой хозяин. Кроме меня, в заведении было всего пара посетителей.
— Братец!
Я поднял голову. В раменную, как два веселых тайфуна, ворвались Танака и Аяка. Танака, как всегда, был одет в футболку с каким-то анимешным персонажем, а Аяка — в простое, но элегантное платье.
— Прости, мы опоздали! — выпалил Танака, плюхаясь на стул напротив. — Тайга-сенсей устроил мне разнос! Представляешь, он заставил меня переписывать выписку пациента семь раз! Семь! Говорит, у меня почерк, как у курицы, которую ударило током.
— Он не так сказал, — тихо поправила его Аяка, садясь рядом. Она вежливо поклонилась мне. — Добрый вечер, Херовато-сан. Он сказал, что твой почерк — это оскорбление каллиграфии и здравого смысла.
— Да какая разница! — отмахнулся Танака. — Суть одна. Он просто зверствует! С тех пор, как ты уехал, он стал просто невыносим!
Я усмехнулся.
— Что, скучает по мне?
— Скучает? — Танака рассмеялся. — Да он, кажется, решил сделать из нас всех тебя. Гоняет всех нас так, что мы спим стоя. Заставляет в любое свободное время читать какие-то древние монографии, требует знать все последние исследования. На обходах задает такие вопросы, что у меня мозг в узел завязывается.
— Он не зверствует, — снова вмешалась Аяка. Она говорила тихо, но в ее голосе была уверенность. — Он… он пытается сделать вас лучше.
Я удивленно посмотрел на нее.
— После того, как ты уехал, — продолжила она, задумчиво глядя на свои руки, — что-то изменилось. Он стал… другим. Более требовательным, да. Но не злым. Он как будто пытается подтянуть всех ординаторов до какого-то нового уровня. До вашего уровня, Херовато-сан.
— До моего? — я не поверил своим ушам. — Да я же для него всегда был главным оболтусом.
— Был, — кивнула Аяка. — Но вы показали ему, что даже «оболтус» может спасти жизнь, если у него есть знания и смелость. Мне кажется, — она подняла на меня свои ясные глаза, — ты его вдохновил. И теперь он хочет, чтобы все стали такими же.
Я молчал, ошарашенный этой мыслью. Тайга? Вдохновился? Мной? Это звучало так же дико, как если бы мне сказали, что Карупин начал писать хайку.
— А еще, — добавил Танака, понизив голос до шепота, — он постоянно про тебя спрашивает.
— В смысле?
— Ну, не прямо. А так… вскользь. «Интересно, какую бы глупость сейчас сморозил наш токийский гений?», «Если будешь так швы накладывать, то столица тебе не светит, друг». Он делает вид, что издевается, но я-то вижу, что старик скучает.
Мы заказали рамен. Густой, наваристый, с идеально упругой лапшой и нежными ломтиками свинины. Мы ели, и Аяка с Танакой рассказывали мне больничные новости. Про то, как Кенджи снова пытался подкатить к медсестре и был благополучно послан, про то, как новый интерн перепутал истории болезни и чуть не назначил пациенту с язвой клизму, а потом получил по шапке от главврача.
Я слушал их, смеялся и понимал, что последние месяцы мне так не хватало разгрузочных дней и простых разговорах не о чем.
— А ты как, братец? — спросил Танака, когда мы доели. — Как тебе там, в столице? Монстры, небоскребы, гигантские роботы?
— Почти, — улыбнулся я и подхватил палочками половинку яйца.
Проболтав так еще часа два, мы вышли из раменной. Вечерний воздух был прохладным. Мы шли по тихим улочкам, и свет фонарей выхватывал из темноты наши фигуры.
— Вы возвращаетесь завтра? — спросила Аяка.
— Да, — кивнул я. — Утром. Больничный заканчивается.
— Жаль, — вздохнул Танака. — Без тебя скучно.
— Мы будем ждать тебя, — сказала Аяка теплым голосом.
Мы попрощались на перекрестке. Они пошли в одну сторону, я — в другую. Но, сделав буквально пару шагов, я остановился. Что-то было не так. Какое-то неприятное, сосущее чувство под ложечкой. Я обернулся. Танака и Аяка уже почти скрылись за поворотом, их фигуры таяли в свете фонарей.
«Проводить их, что ли? — промелькнула мысль. — Все равно по пути. Да и на душе как-то неспокойно».
Это было иррационально и глупо, а в приюте меня уже ждала семья, но я, подчиняясь этому внезапному порыву, крикнул им вслед:
— Эй! Подождите!
Они удивленно обернулись.
— Я вас провожу, — сказал я, догоняя их. — Все равно делать нечего, а так хоть прогуляюсь. Да и мало ли, вдруг на вас нападут те самые голуби-гопники, мне о них Хана докладывала. Нужна же будет подмога.
Танака рассмеялся, а Аяка смущенно улыбнулась.
Мы шли по сонным, почти пустынным улочкам нашего городка. Воздух был прохладным и чистым, пахло влажной землей и увядающими хризантемами. Мы опять начали болтать о всякой ерунде, так и подошли к больнице. Ее белое, немного обшарпанное здание виднелось впереди, освещенное парой тусклых фонарей. И тут карман Аяки пронзительно, почти истерично, запищал. Она выхватила телефон, посмотрела на экран, и ее лицо мгновенно изменилось.
— Срочный вызов, — коротко бросила она. — Ножевое ранение в живот.
И в этот самый момент весь мир для Танаки, кажется, перестал существовать. Я видел, как загорелись его глаза, как выпрямилась его спина. Его мозг, я был уверен, в эту секунду переключился в режим главного героя сёнен-аниме. Танака как раз обмолвился, что так получилось, что Тайга вместе со старшими ординаторами уехал в соседний город на какую-то встречу, и Танака остался дежурным врачом. Что удивительно, он совсем не выглядел напуганным.
— Херовато, вот оно! Наконец! Я тоже стану настоящим врачом, как ты! — радостно проговорил он, пока мы бежали за Аякой к приемному покою. — Вот я, ординатор Танака, бегу по ночной улице на свой первый в жизни серьезный случай! Ночь, за окном спят обычные мирные жители, и они даже не подозревают, что я бегу спасать жизнь! Доктор Блэк Джек, Тони Тони Чоппер! Я помню все ваши наставления! Херовато, я помню и то, как ты геройствовал прямо в нашей больнице, и я уверен, что смогу также...
Я сжал губы. Конечно, это воодушевление было похвально, однако Танака не знал одного. Я не был обычным ординатором, а он — да. Поэтому я решил все-таки тоже проконтролировать ситуацию. Неужто Тайга настолько хорошо их натаскал за эти несколько месяцев, что обычный ординатор может справиться с такой травмой..?
Мы влетели в приемный покой. Картина, представшая перед нами, была бы наверняка шокирующей для неподготовленного человека. Посреди коридора, на каталке, возлежало тело. Не просто лежало, а именно возлежало, развалившись, как римский патриций на пиру. Только вместо винограда и вина у него на животе живописно расположились его собственные, перепачканные травой и землей, кишки.
Тело, при этом, было живо и вело оживленную беседу с перепуганной медсестрой.
— Пациент, у вас… у вас внутренности наружу! — выпалил Танака и так очевидный факт. — Требуется немедленное хирургическое вмешательство!
— Заткнись, щенок! — пробасило тело. Это был коренастый мужик лет пятидесяти, от которого несло сакэ.
— Но господин... — растерялся Танака. — Мы должны вам помочь!
— Я сказал, отвалите! — рявкнул мужик и, к нашему всеобщему изумлению, соскочил с каталки и понесся во двор больницы.
Я, очнувшись первым, побежал за ним, Танака и Аяка — следом, а взади поплелась перешуганная медсестра. Мужик, пробежав метров десять, с размаху рухнул на газон и разлекся. Весь его кишечник оказался в траве, а я встал над ним и начал думать, что же делать дальше.
Танака, бледный как полотно, подбежал к мужику и, взяв за руки, попытался уговорить:
— Пожалуйста, господин пациент, успокойтесь! У вас же… внутренние органы снаружи!
— Я Судзуки Кендзи, лучший плотник в этом городе! — заорал почтенный господин. — Меня ни один, даже самый ржавый гвоздь не берет, а ты со своим ножичком лезешь. Отказываюсь от операции, и все тут! Помру, а тебя уволят, лишат лицензии и в тюрьму закинут. Иш ты, щенок в белом халате! Шикуешь тут на мои налоги.
Пока Танака и Аяка порхали над ним, как бабочки, я смотрел на валяющийся в траве и грязи кишечник.
— Пожалуйста, пройдите на операционный стол! — запинаясь проговорила Аяка, ее голос дрожал.
— Милочка, не мешай-ка моему единению с природой.
Никакие уговоры, что неудивительно, не действовали. Я, наконец, понял, что надо делать.
— Судзуки-сан, — спокойно обратился я к пациенту. — Вы умрете, если мы не проведем операцию.
— Ха-ха-ха! Напугал ежа голой жопой, — юродствовал Судзуки, посыпая свои внутренности землей и пылью.
Медсестры, выбежавшие на шум, смотрели на нас. Я тяжело вздохнул и еще раз посмотрел на эту картину: на пьяного плотника, на паникующего Танаку и на газон.
— Так, — наконец сказал я, и мой голос прозвучал так ровно и холодно, что даже Судзуки на секунду перестал удобрять собой газон. — План «Б». Аяка-сан, будьте добры, принесите мне из укладки шприц на десять кубов и ампулу реланиума. Быстро.
Аяка, не задавая вопросов, кивнула и побежала в больницу.
— Танака, — я повернулся к своему другу, — перестань трястись и начни изображать бурную деятельность. Отвлекай его.
— Но как?!
— Да как хочешь! Не знаю делай вид, что готовишь его к операции прямо здесь. Проверяй пульс, давление, спрашивай про аллергию на антибиотики.
Танака сглотнул, но кивнул и снова бросился к пациенту.
— Так, Судзуки-сан! — затараторил он. — Аллергия на пенициллин есть? А на лидокаин?
Через минуту вернулась Аяка со шприцем и ампулой. Я быстро набрал препарат.
— Судзуки-сан, — сказал я, подходя к нему с другой стороны, и миленько улыбаясь. — Я думаю, что ваш пульс какой-то странный. Можно я проверю?
Судзуки, отвлеченный болтовней Танаки, лишь махнул рукой. Я взял его запястье, нащупал вену. И пока он, ухмыляясь, смотрел на Танаку, я быстрым, отточенным движением вколол ему в предплечье все десять кубов реланиума.
Он даже не заметил.
— Пульс в норме, — констатировал я. — Для человека, чей кишечник загорает на лужайке.
Мы подождали минуту. Другую. Ухмылка на лице Судзуки медленно начала сползать. Его движения стали вялыми.
— Что-то… что-то меня в сон клонит… — пробормотал он. — Наверное, от свежего воздуха…
— Конечно, от свежего, — кивнул я. — Пойдемте, Судзуки-сан. Проводим вас в палату. Там кроватка, подушечка…
— Кроватка… — мечтательно повторил он.
Мы с Танакой подхватили его под руки, и он, не сопротивляясь, поплелся с нами в операционную. При транспортировке пострадавший только икал, придерживая вывалившиеся кишки, и что-то нежно мурлыкал про подушечку.
— Иди мойся, — сказал я уже совсем покинувшего реальность Танаке. — Анестезиолога уже позвали.
Я мыл руки и слушал, как в операционной наш плотник перед отключкой поет какую-то японскую народную песню. Ассистировал мне сегодня снова Танака. А операционной медсестрой у нас была уверенная пожилая женщина, которая и раньше присутствовала при моих операциях.
— Херовато-сан, вы снова тут, — улыбнулась она, подавая мне стерильное полотенце. — Рады видеть.
— Взаимно, — проговорил я, тоже улыбнувшись.
Собственно говоря, лапаротомию проводить уже было не надо. Разрез был один, глубокий и пугающе ровный — кто-то, очевидно, не мелочился и решил сразу вскрыть все карты, а заодно и брюшную полость нашего горе плотника.
Значимых повреждений внутренних органов я, что удивительно, не обнаружил вовсе. Зато было сильнейшее загрязнение кишечника и брюшной полости травой, землей, песком, сигаретными бычками, какими-то опилками и даже листьями сакуры. Я тщательно отмыл его кишки от грязи, установил дренажную трубку в малый таз и зашил рану. Собственно, на этом было все. Операция завершилась, не успев и начаться.
Я наложил последний шов, заклеил разрез и, поблагодарив операционную медсестру и почти ничего не сделавшего и все еще пребывающего в прострации Танаку, удалился в ординаторскую писать протокол операции. Но больше всего меня интересовало то, какая же на это будет реакция у Тайги.
Глава 2
Я сидел в ординаторской. В той самой старой ординаторской, заваленной горами бумаг и пахнущей смесью отчаяния, дешевого кофе и легкой сырости, проникающей сквозь старые стены. За окном шелестело чахлое дерево, а его ветви тянулись прямиком к стеклу. Рука сама выводила на пожелтевшей бумаге аккуратные иероглифы отчета по операции Судзуки-сана. И все было до смешного знакомо: тот же скрипучий стул, который стонал под моим весом, тот же обшарпанный стол с выцарапанным на нем неприличным словом, тот же вид из окна на одинокое дерево. Я вспоминал, как еще совсем недавно сидел вот так же, на этом же самом месте, и до седьмого пота переписывал тот злополучный план операции для профессора Тайги А теперь я снова здесь. Снова пишу отчет. Вот так оно и бывает в жизни.
На соседней кушетке, свернувшись калачиком и обняв толстенный том по анатомии, спал какой-то интерн-первогодка. Его лицо было еще детским, совсем нетронутым печатью усталости и цинизма, которые рано или поздно оставляют свой след на лице каждого врача. Он тихонько посвистывал во сне, и его лицо было таким безмятежным и таким счастливым, что я ему даже позавидовал. Ему снились, наверное, не стопки бумаг, а что-то светлое и доброе.
Я потянулся за телефоном, чтобы посмотреть время, и только тогда заметил. Двадцать семь пропущенных вызовов. Двенадцать — от тетушки Фуми, десять — от тетушки Хару, четыре — от Ханы и одно даже от нашего соседа через дом. Сердце ухнуло куда-то в район желудка, словно тяжелый камень, сброшенный в колодец. Черт. После всей этой суматохи я совершенно забыл им позвонить. Чувство вины моментально кольнуло меня.
Стараясь не издать ни звука, чтобы не потревожить безмятежный сон будущего светила медицины, я на цыпочках выскользнул из ординаторской в пустой ночной коридор. Я отошел подальше от ординаторской, туда, где перегорела лампочка, погрузив участок коридора в полумрак, и набрал номер.
— АКОМУТО ХЕРОВАТО! — заорала трубка еще до того, как я успел произнести «алло». Голос тетушки Фуми был подобен грому небесному, раскатившемуся по тишине ночного коридора, от которого, казалось, задрожали стены. — ТЫ ГДЕ?! Я УЖЕ СОБИРАЛАСЬ ЗАЯВЛЕНИЕ О ПРОПАЖЕ ПИСАТЬ!
— Тетушка, успокойся, пожалуйста, — я попытался перекричать её, отдаляя телефон от уха, чтобы не оглохнуть. — Я на работе…
— НА РАБОТЕ?! — ее голос поднялся еще на октаву, и я почувствовал, как мои барабанные перепонки вот-вот лопнут. — У тебя больничный, а клиника твоя вообще в Токио, если не забыл. Так о какой-такой работе, милый Акомуто, идет речь? — внезапно тихим голосом проговорила тетушка, и это прозвучало еще страшнее.
Я прикусил язык, думая, как бы поведать ей, что только что я провел операцию...
— Эй, лекарек!
Я вздрогнул от неожиданного грубого окрика и резко обернулся. Из полумрака коридора на меня надвигалась коренастая фигура. Мужик в потрепанной куртке строителя, его лицо, отекшее от пьянства, было покрыто щетиной, а мутный, несфокусированный взгляд метался по коридору, словно пытаясь поймать невидимую муху. Запах дешевого сакэ ударил в нос так, что у меня заслезились глаза, а к горлу подкатил комок тошноты.
— Это ты сейчас Дайсукэ штопал? — прохрипел он, подойдя вплотную, и его перегар окутал меня, как ядовитое облако.
Я замер, думая, о какой-такой "суке" речь. А потом пришло осознание: Судзуки Дайсукэ, сегодняшний кишко-на-траву-выносильщик.
— Допустим, я. А вы, собственно, кто у нас таким будете и зачем пожаловали? — я инстинктивно сделал шаг назад, пытаясь увеличить расстояние между нами.
—Лекарек, не в твоих интересах мне вопросы задавать. И не твоего ума дело, кто я, зачем и почему, — прошипел мужик, и его перегар окутал меня, как ядовитое облако. Он оскалился, обнажив прокуренные пожелтевшие зубы. — А вот я задам тебе один простой вопрос: какого черта ты это сделал?
— Что? — удивился я, инстинктивно делая еще один шаг назад. — Вопрос задал? Так вы сами заявились сюда...
— Не строй из себя дурака, лекарек, а то я могу тебя таким и сделать, — разозлено перебил меня мужик. — Зачем Дайсукэ зашил, а?
— Так у него кишки наружу были, — врезавшись в подоконник спиной, спокойно проговорил я, а потом решил перейти на другую тактику. — Халат видишь? — совсем без фамильярностей спросил я. Мужик аж прифигел с моей нехарактерной для японца наглости и лишь кивнул. — Так вот, я, если ты не понял, врач. И моя работа — спасать людей.
— Он не человек, он гнида, — резко произнес мужик, еще сильнее разозлившись. — Эта мразь недостойна дышать тем же воздухом, что и порядочные люди. Я не для того ему брюхо вспорол, чтобы ты его зашил, как новенького.
— Ну что поделать, — вздохнул я и развел руками. — К нам его живым довезли. Я обязан был.
Мужик сдавленно хмыкнул, а затем странно улыбнулся:
— Вот оно как. Значит... — Он внезапно распахнул куртку. За поясом у него торчала рукоять ножа. Одним резким движением он выхватил его и приставил лезвие мне к горлу. Холодная сталь неприятно коснулась кожи. Я даже не испугался. Скорее, чуть удержался, чтобы глаза не закатить. Кто там пишет сценарий к моей жизни? Сколько еще раз мне будут угрожать ножом какие-то сумасшедшие?
— А теперь разворачивайся и веди меня к этой мрази, — приказал он хриплым голосом. — Показывай, где он лежит. Закончу начатое, а трупак вам зашивать, и вправду, незачем будет.
Я лихорадочно соображал. Что за день такой? Сначала пациент-самоубийца, кишки которого я чудом отмыл и вшил на нужное место, теперь вот это. Ситуация была настолько нелепой, что больше походила на плохой фильм про якудза, снятый в провинциальной глубинке. Один бандит распорол другому брюхо, а теперь пришел добивать его в больницу, словно это был его личный квест. Странные перипетии судьбы. И, что самое удивительное, то, что происходило сейчас, можно было списать на сельскую местность. Однако даже в Токио, одной из самых высокоразвитых столиц мира, мне тоже угрожали ножом. Так где в этом мире безопасно работать врачу?
Я медленно поднял руки, показывая, что не собираюсь сопротивляться, и вдруг...
ВЖУХ!
Я даже не успел понять, что произошло. Какой-то темный предмет со свистом рассек воздух. Раздался глухой удар, похожий на звук падения мешка с картошкой, или, быть может, очень тяжелого тома медицинской энциклопедии. Бандит молча, с выпученными глазами, осел на пол, выронив нож. Его тело рухнуло к моим ногам, издав глухой, неприятный звук.
Я ошарашенно посмотрел на него, потом перевел взгляд в сторону, туда, откуда прилетел этот спасительный снаряд.
В коридоре, тяжело дыша, прислонившись к стене, стояла Аяка. Я медленно перевел взгляд на пол. Возле тушки бандита рядом лежал здоровенный, толстенный том «Основ внутренней медицины».
— Я… я шла в туалет… и услышала крики, — пролепетала Аяка дрожащим голосом. — Увидела нож и… схватила первое, что попалось под руку…
Я снова посмотрел на нее, потом на тело у моих ног, потом на книгу, которая, судя по всему, обладала не только познавательной, но и ярко выраженной терапевтической ценностью. Книга, которая, возможно, только что спасла мне жизнь.
— Аяка-сан, — наконец выдохнул я. — Вы только что, кажется, совершили акт экстренной черепно-мозговой терапии с помощью фундаментальной медицинской литературы. И, судя по результату, весьма успешно.
Теперь уже она посмотрела на книгу, потом на бандита, и ее лицо вдруг стало белее халата.
— О, боже… я… я его убила? — прошептала Аяка, и ее глаза наполнились ужасом.
Я быстро наклонился, проверил пульс и зрачки у нашего несостоявшегося убийцы. Дыхание было ровным, пульс слабым, но отчетливым, зрачки в норме.
— Жив, — констатировал я, поднимаясь. — Просто, скажем так, очень крепко спит.
В этот момент из-за угла выбежали двое полицейских с дубинками наперевес. Они, видимо, услышали шум.
— Всем стоять! Полиция! — крикнули они, но, увидев картину — меня, бледную Аяку и распростертое тело, — замерли на полуслове, а их глаза расширились от удивления.
— Кажется, мы немного опоздали, — сказал один, удивленно глядя на книгу, лежащую рядом с головой бандита. — А, это Ито Рюдзи... Постоянно они с этим стариком цапаются. А ведь только отсидел, и снова возвратиться обратно.
— Дурак, — покачал головой второй и надел вырубленному бандиту наручники.
— Дурак, — согласился первый, и они, подхватив того подмышки, потащили Ито к дверям. И только уже поворачивая за угол, блюститель закона крикнул: — Простите за беспокойство, доктор!
Стоявшая рядом со мной Аяка оторопело кивнула, и я помог ей дойти до кухни. Там она, не глядя на стакан, налила себе воды аж до краев и быстрым залпом выпила весь. Убедившись, что в ближайшем будущем обмороки ей не страшны, я вернулся в ординаторскую и быстро, но крайне осторожно дописал план операции и, попрощавшись на выходе с персоналом и задремавшем на посту Танакой, направился домой.
Вернулся я в в приют, когда небо на востоке только-только начало светлеть, окрашиваясь в нежные акварельные оттенки. Воздух был холодным и влажным, пах мокрой землей и увядающими хризантемами. Дом спал. Я прошел мимо ржавеющих качелей, которые скрипнули от порыва ветра, мимо идеально подстриженных кустов азалии, на чьих листьях бриллиантами дрожала роса. Все было мирным, спокойным и до абсурда обыденным после той феерии безумия, что творилась в больнице всего пару часов назад. Мое тело ныло от усталости, в голове гудел отголосок адреналина, а руки до сих пор помнили холодную рукоять бандитского ножа.
На веранде, в плетеном кресле, сидела тетушка Фуми. Она была укутана в старую шерстяную шаль, и ее прямая, несгибаемая спина даже в расслабленной позе напоминала очертания древней мудрой скалы. Она смотрела вдаль, на то место, где темная линия горизонта вот-вот должна была уступить место первым лучам солнца. Она не обернулась, когда я подошел. Ее молчание было тяжелее и выразительнее любых слов. Я уже открыл рот, чтобы что-то сказать, извиниться, объяснить, но она просто молча указала на соседнее кресло.
Я сел.
Мы сидели так минут десять, а может и целую вечность. Молча. Слушали, как просыпается мир. Как где-то вдалеке, в саду соседа, неуверенно, словно пробуя голос, кричит первая, самая ранняя птица. Как шелестит под утренним ветерком листва старой сливы, роняя на деревянный настил влажные, потемневшие листья. Солнце медленно, лениво выползало из-за горизонта, и его первые, еще не греющие лучи окрасили сад в золотисто-розовые тона, заставив росу на траве вспыхнуть тысячами крошечных искр.
Вдруг из-под дырки в заборе показалась пушистая голова, и вот уже по нашему саду весело носился черный котенок. Он, подпрыгивая, гонялся за носимым ветром листом, а затем, словно забыв, чем занимался, бежал к другому месту, с интересом наблюдая за пролетающей бабочкой.
— Ты был таким же, — вдруг произнесла тетушка Фуми. — Таким же... безбашенным.
Я молчал, не понимая, о чем она.
— Когда был маленьким, — пояснила она, все так же глядя вдаль. — Вечно куда-то лез, вечно что-то искал. Падал, разбивал коленки, но снова лез. В твоих глазах был огонь, любопытство. Ты хотел познать этот мир, разобрать его на части и собрать заново. А потом… — она вздохнула. — Потом ты вырос. И спрятался.
Тетушка Фуми повернула ко мне свое строгое лицо, и утренний свет осветил морщинки вокруг ее глаз.
— Ты спрятался в своем телефоне, в своих глупых играх. И стал словно чужим. Сидел за одним столом с нами, но был где-то далеко. Смотрел сквозь нас. Отвечал односложно. Будто мы тебе мешали, — при этих словах в сердце почему-то сильно защемило, и я не знал, чья боль это была: моя или Херовато. А, возможно, обоих. — Будто вся эта жизнь, вся наша семья была для тебя обузой, от которой ты мечтаешь поскорее избавиться.
— Я... — попытался что-то сказать я, но тетушка Фуми лишь покачала головой.
— Помню один случай. Тебе было лет пятнадцать. Я попросила тебяпомочь прополоть грядки с дайконом. И через час ты пришел на кухню, хромая, и заявил, что у тебя редкая форма аллергии на сорняки, ведь так написано в интернете. — Она улыбнулась, но почему-то эта улыбка мне показалась скорее горькой, чем радостной. — И так было со всеми просьбами. Тебя будто бы утомляло даже поговорить с семьей. Ты был как черепаха, втянувшая голову в панцирь. И я не знала, как до тебя достучаться.
Я слушал ее, и у меня внутри все сжималось.
— А потом ты начал меняться, — продолжила тетушка Фуми, и в ее голосе прозвучали теплые нотки. — Когда вернулся из интернатуры. Удивительно, но почему-то врачом ты всегда хотел стать, — она задумчиво потерла подбородок. — И никогда не рассказывал почему.
Тетушка замолчала, будто бы ожидала, что вот сейчас я раскрою ей все карты. Но я молчал. И не потому, что не хотел поделиться, а потому, что просто не знал. Некоторые чувства и эмоции Херовато для меня до сих пор оставались загадкой, ключа к которой я так и не нашел. И не уверен, что когда-нибудь смогу отыскать.
— Что ж, значит, еще не время, — тихо проговорила она, когда пауза затянулась. — Так вот, когда ты снова вернулся домой и начал работать... Сначала я думала: показалось. Но нет. Ты стал другим. Стал разговаривать с сестрами и братьями, не отмахиваясь от них. Помогать по дому без напоминаний. Даже язвить Кайто стал как-то… по-взрослому. И работа… Ты вдруг полюбил свою работу. Я видела, как у тебя горят глаза, когда ты рассказывал о какой-нибудь операции. Ты словно снова стал живым. Словно черепаха, которая наконец-то высунула голову и впервые увидела солнце. И я была так рада.
Тетушка Фуми снова отвернулась к саду. На ее ресницах блеснула одинокая, скупая слеза, которую она тут же смахнула резким, почти сердитым движением.
— Но знаешь, что странно, Акомуто? — ее голос стал тише, почти шепотом. — Иногда, когда я смотрю на тебя, когда ты говоришь со мной… я не вижу мальчишку. Того двадцатиоднолетнего оболтуса, которого я вырастила. Я вижу глаза старика. Уставшие, много повидавшие. Такие же упрямые, как у меня. Будто передо мной сидит не ты, а мой ровесник.
Она замолчала. Я тоже молчал. Я не знал, что сказать. Да и что тут скажешь? «Простите, тетушка, так и есть. Я — русский хирург, который по ошибке застрял в теле вашего приемного сына»? Она бы не просто скалкой меня огрела. Она бы вызвала экзорциста. И была бы права. Я чувствовал, как по спине пробегает холодок. Но, что еще ужаснее, я ощутил, что сделал что-то ужасное. Я украл у нее сына. Каким бы хорошим и добрым я не был, эта женщина все равно чувствовала, что я не тот Акомуто, которого она любила и знала. И наверняка она мучалась этими мыслями, отгоняла их прочь, но не могла забыть.
— Я... — к горлу подкатил ком, и я не смог ничего сказать. Хотя я и не знал, какие слова тут подойдут.
Тетушка Фуми медленно, с кряхтением, поднялась с кресла.
— Ладно, не слушай бредни старухи, — сказала она, кладя свою сухую, мозолистую руку мне на плечо. Ее прикосновение было на удивление легким и теплым. — Иди поспи. У тебя через несколько часов поезд. Я разбужу тебя.
Она развернулась и, не оглядываясь, ушла в дом, и ее прямая фигура скрылась за раздвижной дверью сёдзи.
Я же остался сидеть один на этой тихой, залитой утренним солнцем веранде. Откинувшись на спинку стула, я тяжело вздохнул, выпуская из легких, кажется, весь воздух. Я смотрел на просыпающийся сад, на играющие в лучах солнца пылинки, и сон совершенно не шел.
Глава 3
Возвращение в клинику Шова после моего вынужденного "отпуска" было сродни возвращению преступника на место преступления. Преступления против здравого смысла, против законов логики и, что самое главное, против моего с трудом обретенного душевного спокойствия. Поезд плавно скользил по рельсам, унося меня из тихого, почти сонного городка обратно в смрадную, вечно голодную пасть гигантского монстра по имени Токио. За окном мелькали картины Японии: аккуратные, словно игрушечные домики с черепичными крышами, зеленые лоскуты рисовых полей.
Там, в приюте, мир был до абсурда простым и понятным. Законы там были незыблемы, а проблемы — вполне решаемы. Главной трагедией дня мог стать подгоревший рис или порванные на коленке штаны Макото, которые он умудрился протереть, гоняясь за особо крупным кузнечиком. А величайшей радостью — заливистый, искренний смех детей, пока еще неполностью осознающих всей сложности и жестокости жизни, или теплая улыбка тетушки Хару.
Здесь же, в Токио, меня ждала совершенно иная реальность. Искаженная, жестокая и перевернутая с ног на голову. Мир, где призраки, застрявшие между жизнью и смертью, ведут собственные расследования, пытаясь докопаться до истины, которую живые так старательно прячут. Мир, где могущественные богатые семьи, такие как Ямада и Акира, играют человеческими жизнями, как фишками в смертельно опасном казино, где ставки всегда выше, чем ты можешь себе позволить. Мир, где твоя собственная начальница, блестящий хирург и сложный человек, может оказаться в коме, а ее бывший ухажер — психопатом с холодными глазами и связями.
Я тяжело, со свистом, вздохнул и откинулся на мягкую спинку кресла, ощущая, как вибрирует подголовник, прикрыл глаза. Я задумался о Мей. Она все еще была в больнице, ее тело лежало в палате, упичканное проводами, но что происходило с ее душой?
Поезд ощутимо замедлил ход, вырывая меня из вязких сетей рефлексии. За окном идиллическая пастораль сменилась суровым индустриальным пейзажем. Серые, безликие громады небоскребов поплыли мимо, заслоняя небо, пожирая свет. Я вернулся.
Гигантский стеклянно-бетонный монстр больницы Шова оставался все таким же величественным. Я шел по безупречно чистому, отполированному до зеркального блеска холлу, и запах антисептиков ударил в ноздри, окончательно возвращая меня в реальность.
Я поднялся на лифте на свой родной шестой этаж. Коридор кардиоторакального отделения встретил меня привычной суетой. Стремительные медсестры носились с капельницами и лотками, их белые формы мелькали, как крылья чаек. Интерны, бледные, как жертвы вампира после обильной трапезы, с красными от недосыпа глазами, что-то лихорадочно строчили в планшетах, сбиваясь в стайки у сестринского поста. Кто-то из врачей громко отдавал распоряжения по телефону. В воздухе стоял гул голосов, писк мониторов и скрип колес каталок. Все было как всегда.
Я подошел к двери ординаторской и, помедлив мгновение, толкнул ее.
— С ВОЗВРАЩЕНИЕМ, БРАТЕЦ!
От неожиданности я инстинктивно отшатнулся назад, едва не налетев на пробегавшую мимо медсестру. Прямо передо мной, сияя своей фирменной, широченной улыбкой во все тридцать два зуба, стоял Нишиноя. Его волосы, как обычно, торчали во все стороны, а в его руках, протянутых ко мне, как будто там лежала величайшая драгоценность, был… бутерброд. Самый обычный, ничем не примечательный сэндвич с яичным салатомю Треугольный, в прозрачной пластиковой упаковке, из тех, что продаются на каждом углу и составляют основу рациона любого дежурного врача. Только из его мягкой, чуть помятой белой середины, словно мачта на тонущем корабле, гордо и немного криво торчала одна-единственная свечка для торта. Розовая. С блестками.
Рядом, переминаясь с ноги на ногу и пытаясь выглядеть серьезным, что у него получалось из рук вон плохо, стоял Савамура. Улыбка то и дело появлялась на его лице.
— Мы хотели поздравить тебя с выпиской, — наконец заговорил он. — И с возвращением, само собой. Торт купить не успели, у нас тут был небольшой завал, экстренный пациент. Так что это… импровизация. Считай, это символ нашего глубочайшего уважения. Он прошел через многое, чтобы попасть сюда. Я лично отвоевал его у доктора Аянакоджи из терапии.
Нишиноя, тем временем, не обращая внимания на наши разговоры, извлек из нагрудного кармана своего халата дешевую пластиковую зажигалку, чиркнул колесиком, и над сэндвичем вспыхнул крошечный огонек. С невероятным энтузиазмом, фальшивя на каждой второй ноте, он затянул:
— С днем рожденья тебя-я-я! То есть, с днем выписки тебя-я-я!
Я стоял и смотрел на унылый бутерброд с одиноко горящей свечкой, на переполненное искренним счастьем лицо Нишинои и улыбающегося Савамуру, на Инуи, который сидел в углу и даже не оторвался от своей толстенной книги по патофизиологии, но я был на сто процентов уверен, что мысленно он ставил нам всем троим какой-нибудь нелицеприятный диагноз из области групповой психопатологии. И я громко рассмеялся.
— Спасибо, парни, — сказал я, наконец отсмеявшись и вытирая рукавом выступившие слезы. Затем я наклонился и задул свечку. Пламя дрогнуло, зашипело и погасло, оставив после себя тонкую, призрачную струйку сизого дыма, пахнущего парафином и жженым сахаром. — Это лучший торт в моей жизни. А что, с тунцом не было?
— Этот с яичным салатом! — с нескрываемой гордостью доложил Нишиноя, словно рапортуя генералу. — Твой любимый. Я точно помню, ты как-то говорил!
Я никогда в своей жизни не говорил, что люблю сэндвичи с яичным салатом, более того, я их почему-то терпеть не мог. Но спорить с ним было бесполезно. Я отломил кусок мягкого, влажноватого хлеба с желтоватой начинкой и отправил его в рот. На вкус он был именно таким, как я и ожидал: как мокрый картон, щедро сдобренный майонезом. Но я жевал его с таким видом, будто это была пища богов, присланная специально для меня с самого Олимпа.
— Восхитительно, — промычал я с набитым ртом, стараясь не морщиться. — Настоящий шедевр кулинарного искусства.
В этот самый момент, когда Нишиноя уже готов был расплыться в самодовольной улыбке, дверь в ординаторскую робко приоткрылась, и в образовавшуюся щель просунулась голова какого-то незнакомого мне интерна. Он был похож на перепуганного кролика, который случайно забрел в клетку со стаей львов. Его глаза испуганно бегали по комнате, от меня к Нишиное, потом к Савамуре, и он, казалось, боялся даже дышать в нашем присутствии.
— П-простите, — не решаясь войти полностью, пролепетал он так тихо, что я едва его расслышал. — Х-херовато-сан?
— Я, — ответил я, с трудом проглотив свой «торт».
— Вас… вас к себе вызывают.
Все веселье моментально испарилось.
— Кто?
— П-профессор Ишикава, — выдохнул интерн, и в его голосе прозвучал неподдельный трепет. Сказав это, он тут же испарился, захлопнув за собой дверь, словно его и не было.
Мы с Савамурой и Нишиноей переглянулись. Ишикава? Зачем я мог понадобиться ему?
— Кажется, тебя ждет либо повышение, либо расстрел, — философски заметил Нишиноя, нарушив повисшую тишину. — Ставлю на второе. Удачи, братец!
Я оставил их доедать мой так называемый праздничный сэндвич и медленно пошел по коридору. .
Я подошел к кабинету и, постояв так пару секунд, постучал в дверь, затем зашел внутрь. И взгляд сразу наткнулся на старый, массивный стол из темного дерева, который был завален стопками книг и научных журналов. Стены, от пола до самого потолка, были скрыты за стеллажами из такого же темного дерева. И на этих стеллажах стояли не только медицинские фолианты в тяжелых переплетах, но и книги по истории, философии, искусству и даже классическая японская поэзия. В углу, на специальной подставке, покоилась старинная самурайская катана в идеально отполированных лакированных ножнах. Она совершенно не выглядела бутафорией.
Ишикава сидел в глубоком кожаном кресле, которое тихо скрипнуло под его весом, и читал какую-то книгу в потертом переплете, когда я вошел. Он поднял на меня чуть прищуренные глаза, в уголках которых собрались тонкие морщинки.
— А, Херовато-сан. Проходите, присаживайтесь.
Я сел на стул напротив. Он с закладкой закрыл книгу, отложил ее в сторону, снял очки в тонкой оправе и принялся неторопливо протирать их кусочком замши. Каждое его движение было выверенным и совершенно лишенным малейшей суеты. Такое поведение, как по мне, сразу выдает по-настоящему умелого хирурга
— Я наблюдаю за вами с самого вашего прибытия в нашу клинику, — начал он без лишних предисловий, и его взгляд, теперь уже без очков, казался еще более пронзительным. — И, должен вам признаться, вы — самая большая и интригующая загадка, с которой я сталкивался за последние сорок лет своей практики.
Я молчал, не зная, что на это ответить.
— Ваши знания фундаментальных дисциплин, ваша интуиция, граничащая с ясновидением, когда вы принимаете решение в критический момент… они не просто не соответствуют уровню ординатора первого года. Они не соответствуют даже уровню хирурга с десятилетним стажем. — Ишикава задумчиво потер подбородок. — И хоть по-настоящему в деле я вас не видел, но работаете вы так, как может работать только хирург, у которого за плечами сотни, если не тысячи, сложнейших самостоятельных операций.
Он посмотрел мне прямо в глаза, и я спокойно выдержал этот взгляд.
— Я не буду спрашивать, откуда у вас все это, — продолжил Ишикава, и в его голосе не было ни капли обманчивости, только констатация факта. — Это не мое дело. У каждого из нас есть свои секреты. — Он сделал короткую паузу. — Но я вижу в вас то, что вижу крайне редко в современных врачах. Я вижу в вас настоящего хирурга. Не ремесленника, пусть даже и очень умелого, а творца, работающего с самой хрупкой материей: человеческой жизнью. И я не могу позволить такому таланту пропасть впустую, выполняя рутинную работу и отбиваясь от мелочных интриг, которые вас, к сожалению, уже начали окружать.
Ишикава откинулся на спинку своего массивного кресла и сложил руки на груди. Я же напрягся. Профессор вроде говорил и простые вещи, однако зная контекст, можно было подумать, что он вкурсе и про мое "перерождение", и про интриги с Томимо в особых подробностях.
— Поэтому я хочу предложить вам сделку. Я хочу взять вас под свое крыло. Будете присутствовать на всех моих операциях, участвовать во всех консилиумах, в разработке стратегии лечения для самых сложных пациентов. Я хочу научить вас всему, что знаю сам. Передать вам свой опыт без остатка.
Только что он сделал мне предложение, о котором любой ординатор в этой стране мог только мечтать в самых смелых своих фантазиях. Это был билет в высшую лигу, шанс, который выпадает раз в жизни. Я же наоборот зотел провалиться прям через это кресло и шесть этажей прямо в подвал. Стать подопечным — значит привлечь слишком много внимания. А сейчас для моей скромной персоны любое внимание было нежелательным.
— Но, — продолжил Ишикава, и его голос стал тверже, — есть одно непреложное условие. Вы должны понять и принять одну простую вещь. Здесь главный — я. И только я. Вы — ординатор. И пока вы под моим началом, вы будете смотреть, ассистировать и учиться. Ваши руки будут делать лишь то, что я скажу. Никакой самодеятельности, никаких гениальных озарений, никаких рискованных импровизаций, которые вы себе позволяли раньше. Я не профессор Теруми, — при упоминание ее имени в комнате словно сгустилась атмосфера, но профессор все так же ровным тоном продолжил: — хоть ее и считают слишком строгой, Мей, однако, слишком многое позволяля своим ученикам. При мне же такого не будет.
Пауза затянулась. Я ничего не говорил, профессор же тоже молчал, наверное, ожидая, что я паду к нему в ноги и начну благодарить за такую возможность. Но глаза Ишикавы были спокойны и бесстрасны, когда он снова нарушил молчание:
— Ординатор Херовато?
Я внутренне вздохнул. Теперь притвориться мертвым или спящим точно не получится. Хотя, попробовать можно, но тогда практику я буду проходить в другом отделении, и уже ввиде пациента. Наконец, я ответил.
— Благодарю за возможность, Ишикава-сенсей, но я...
— Вот и отлично, — не дал договорить мне профессор, и на его суровых губах промелькнула едва заметная тень улыбки. — Завтра у меня назначена операция на девять утра. . А теперь идите.
И профессор снова уткнулся в книгу, показывая, что разговор закончен. Я поднялся, поклонился и вышел из его кабинета. Я вернулся в ординаторскую весь в раздумиях. Савамура и Нишиноя тут же вскочили, вопросительно уставившись на меня.
— Ну что? — не выдержал напряжения Нишиноя. — Расстрел?
— Хуже, — выдохнул я, опустившись на кровать и глядя в одну точку. — Заключение.
Савамура и Нишиноя моего ответа, конечно же, не поняли. Даже Инуи заинтересованно повернул голову в нашу сторону, отвлекаясь от учебника. Покачав головой и сказав, что все нормально, я направился к автоматам с напитками, И вот я стою, тупо, бессмысленно уставившись на ровные ряды разноцветных баночек. Я машинально, не глядя, нажал на кнопку с изображением холодного зеленого чая. Автомат недовольно загудел, что-то внутри него щелкнуло с металлическим скрежетом, и с глухим стуком он выдал мне холодную, покрытую мелкими бисеринками испарины банку. Я открыл ее, и кольцо с резким шипением поддалось. В нос ударил знакомый, чуть горьковатый, терпкий аромат.
— Решил охладиться после жаркого разговора?
Женский голос пронзил ватную пелену моих мыслей, заставив вздрогнуть от неожиданности и резко обернуться. Мей Теруми стояла, элегантно прислонившись к стене, в нескольких шагах от меня, заложив руки в карманы своего халата.
Я осмотрел ее с еог до головы и не смог сдержать легкой улыбки. Мей пришла в себя. После всего того кошмара с Акирой, после шока, боли и слез, казалось, она снова была той самой Мей. Правда, под ее глазами все еще залегали легкие, едва заметные синяки, а в углах губ затаилась усталость.
— Профессор, — я коротко кивнул. — Рад видеть вас.
— Я тоже, — неожиданно тепло проговорила Мей, а затем продолжила уже привычным тоном: — Я же постоянно в больнице, в отличие от некоторых ординаторов, которые, кажется, живут по собственному, никому не ведомому расписанию, игнорируя элементарные правила приличия и субординации.
Я мысленно застонал. Ну вот, началось. Старая, заезженная пластинка. Я сделал вид, что не понял намека, и сделал глоток чая. Напиток был горьким и неприятно терпким.
— Я был на официальном больничном, — возразил я, чем заслужил раздраженный взгляд.
— В общем, пока ты тут празднуешь свое выздоровление, одна проблема все еще остается нерешенной.
— И какая же? — я сделал еще один большой глоток холодного чая.
— Моя, — просто сказала Мей. — Нам нужно вытаскивать меня из комы, идиот.
Я поперхнулся чаем. Жидкость пошла не в то горло, обжигая легкие. Я закашлялся, сгибаясь пополам, чувствуя, как по щекам от напряжения текут слезы. Мей смотрела на меня без тени сочувствия, со скрещенными на груди руками, терпеливо ожидая, когда я приду в себя.
— Вытаскивать… вас… из комы? — переспросил я, наконец откашлявшись и пытаясь отдышаться. Мой голос звучал хрипло и глупо. — Профессор, мы с вами, вообще-то, кардиохирурги...
Мей уже почти было открыла рот, чтобы ответить что-то, но если судить по ее выражению лица можно было сказать, что она думает о моем возмущении.
— О, Херовато-сан, вы наконец-то снова вернулись в строй! Какая радость!
Вдруг прозвучал где-то по правое ухо мужской елейный голос. Я медленно, нехотя обернулся, уже зная, кого увижу.
За моей спиной, сияя своей фирменной улыбкой, от которой хотелось немедленно почистить зубы, стоял профессор Томимо. Он протянул мне свою пухлую, холеную руку.
— Рад, искренне рад вас видеть в добром здравии! — заворковал он, источая волны лицемерия, которые можно было потрогать руками.
Я нехотя пожал его чуть влажную, мягкую руку, чувствуя себя так, будто дотронулся до холодной, скользкой лягушки. Мне захотелось немедленно вытереть свою ладонь. Мей рядом молчала, сжав губы в тонкую линию.
— Слышал, слышал, сам великий Ишикава-сенсей взял вас под свое крыло! — не унимался Томимо, его голос сочился плохо скрываемой завистью и подобострастием. — Поздравляю от всей души! Это огромная честь! Великий человек! Мы с ним, знаете ли, большие друзья, часто ужинаем вместе…
Я устало вздохнул. Работала ожидала быть веселой. Слишком.
Глава 4
Вечером я вернулся в общежитие и побрел к лифтам. Коридор седьмого этажа встретил меня тишиной, и я побрел к своей комнате, в которой появился всего пару раз и снова исчез. Я приложил пластиковую ключ-карту к электронному замку, тот жалобно пискнул, и механизм тихо щелкнул, с готовностью впуская меня внутрь.
Соседа, как всегда, не было. За все время нашего совместного проживания, до того, как я отправился в длительный отпуск, именуемым «больничный», я видел его от силы пару раз, и то мельком, со спины и укрытого одеялом. Его половина комнаты находилась в идеальном порядке. Кровать была заправлена с педантичной точностью, так, что на покрывале не было ни единой складки, словно по нему прошлись лазерным уровнем. На столе — идеально ровная стопка книг и закрытый ноутбук, стоящий строго по центру, выверенный до миллиметра. Ни пылинки, ни соринки, ни единого лишнего предмета, который бы указывал на присутствие живого человека. Казалось, здесь живет не студент из плоти и крови, а робот-перфекционист из будущего, запрограммированный на поддержание абсолютного порядка. Или призрак, которого вроде и не видно, но его присутствие ты все же чувствуешь. Эта мысль заставила меня криво усмехнуться. С призраками я в последнее время общался гораздо чаще, чем с живыми людьми.
Моя же половина комнаты представляла собой унылое, я бы даже сказал душераздирающее зрелище: настоящий памятник запустению. За недели моего отсутствия, пока я сначала лежал в больнице, а потом еще несколько дней отсиживался в приюте, все покрылось хорошим таким слоем серой пыли. Она лежала повсюду: на стопке медицинских книг, на детских рисунках из приюта, приклеенных скотчем к стене над кроватью и на моем скромном, небогатом скарбе.
Я тяжело вздохнул. В этот момент во мне проснулась так называемая «хозяюшка». И сразу мне вспомнились слова Натальи Львовны, походящей больше не на русскую женщину, а на скандинавскую валькирию. Она всегда искренне считала, что болезни и аллергии — это личные враги человечества, а пыль — их основное транспортное средство, их «боевые колесницы», на которых они отправляются завоевывать мир.
Я нашел в шкафчике под раковиной старое пластиковое ведро, тряпку, которая, вероятно, видела и лучшие дни, и принялся за дело. На самом деле, это была почти медитация, своеобразный способ очистить не только комнату, но и собственные мысли, выскрести из головы весь накопившийся мусор. Методичные, точные, повторяющиеся движения. Сначала — сухая уборка, то бишь сбор основного слоя пыли. Потом — влажная, а значит тотальный геноцид остатков пыли. Я тщательно протирал каждую поверхность, вычищая грязь из всех, даже самых потаенных щелей.
Я отмыл подоконник, на котором скопился толстый слой городской грязи, протер каждую книгу, каждую безделушку, даже вымыл пол с таким остервенением, что после этого он заблестел так, что в нем можно было увидеть свое уставшее зеленоволосое отражение.
Через часа три изнурительной, но приносящей облегчение и удовлетворение работы моя половина комнаты сияла чистотой. Я выровнялся, тяжело дыша и чувствуя, как по спине стекают струйки пота.
И тут мой желудок, до этого тактично молчавший, издал такой жалобный и оскорбленный вой, что, казалось, сейчас сработает пожарная сигнализация во всем здании. Я внезапно понял, что ужасно, прям до потемнения в глазах, хочу есть. И не какую-то больничную безвкусную бурду, не диетический супчик из порошка и не пресный, клейкий рис, к которым за дни больничного я уже максимально успел привыкнуть. А что-то настоящее, такое, как готовили тётушки. Горячее, жирное и, согласно новомодным статьям британских учёных, вредное и чрезвычайно опасное для здоровья.
До жути захотелось жареной картошки. С луком. С хрустящей, золотистой, поджаристой корочкой, которая так восхитительно ломается на зубах. Воспоминание о вкусе и запахе было таким ярким и таким осязаемым, что у меня свело скулы и во рту накопилась слюна.
Я рванул к холодильнику, в почти безумной надежде найти там хоть что-то съедобное. Распахнул дверцу. Внутри, на сиротливой средней полке, в атмосфере вселенской пустоты и холода, одиноко лежал сморщенный, засохший до состояния камня кусочек имбиря. Мышь в этом холодильнике не просто повесилась. Она, судя по всему, мумифицировалась от голода и отчаяния еще на позапрошлой неделе, оставив после себя лишь тень скорби.
Я тяжело вздохнул, закрыл дверцу этого мавзолея съестных надежд и, как побитая собака, побрел в круглосуточный магазин.
Вечером Токио преображается, словно сбрасывает с себя дневную шкуру. Потоки неона загораются, а бесчисленные толпы редеют, растворяются в лабиринте улиц, и на город опускается своеобразная мелодия, сотканная из почти медитативного гула машин на скоростных эстакадах, шелеста листьев в крошечных скверах и шагов задержавшихся на работе трудяг-японцев.
Круглосуточный магазинчик сиял в ночи посреди жилых высоток. Я толкнул стеклянную дверь. Внутри было нестерпимо светло после уличного полумрака и пахло сложной смесью выпечки, типографской краски с журнальных полок, слабого аромата курицы-караагэ* из витрины-подогревателя и стерильного холода от мощного кондиционера.
Я медленно бродил между идеально ровными, выстроенными с математической точностью рядами, заставленными всевозможными яствами. Онигири с десятками начинок, от простого соленого лосося до экзотического угря с соусом кабаяки, заманчиво зазывали взять их с полки и положить прямиком в корзину. Затем шли сэндвичи с нежнейшим хлебом без корочек. Потом пошло то, от чего у меня чуть прямо в магазине не потекли слюнки: готовые бенто и лапша всех мастей и калибров — удон, соба, рамен, в стаканах, брикетах и пакетах. Замыкалось все это горой сладостей, от традиционных моти до импортного шоколада и бесконечными рядами напитков всех цветов радуги.
Я набрал в пластиковую корзинку лапши быстрого приготовления, пару онигири с тунцом, пакет молока для утреннего кофе, мешок картошки, пару луковиц и бутылку подсолнечного масла и уже направлялся к кассе, как дверь снова звякнула.
В магазин, сильно пошатываясь, вошел мужчина. Он был невысокого роста, жилистый, с темным, обветренным докрасна лицом и в грязной рабочей одежде, перепачканной пятнами краски и, кажется, цемента. Было очевидно, что он не японец — скорее всего, вьетнамец или филиппинец, судя по характерным чертам лица. И он был пьян. Качественно, основательно, прямо-таки фундаментально пьян, до той стадии, когда вестибулярный аппарат объявляет забастовку и уходит в самоволку.
Он проигнорировал ряды с едой, его замутненный взгляд был устремлен к одной-единственной цели, и, как корабль, едва удерживающий управление во время шторма, он поплыл в сторону алкогольного отдела. А там, прямо у входа в отдел, красовалась гигантская пирамида из бутылок сакэ. Десятки бутылок разного калибра, от маленьких, на один глоток, до солидных полуторалитровых, были выстроены в несколько ярусов.
Я замер с корзинкой в руках, наблюдая за происходящим. Мужчина, тем временем, продолжал свой неуверенный дрейф прямиком на эту стеклянную гору. Он покачивался из стороны в сторону, его ноги заплетались, и я видел, как его плечо опасно приближается к краю пирамиды.
«Только не это, — пронеслось в голове. — Сейчас будет „дзынь“ вселенского масштаба».
Молоденький продавец за кассой, уткнувшись в свой смартфон, ничего не замечал, полностью поглощенный какой-то мобильной игрой. Мужчина сделал еще один шаг, затем качнулся, теряя равновесие…
Я бросил корзинку на пол. Содержимое с грохотом рассыпалось. Два быстрых, длинных шага, и в последнюю долю секунды, когда катастрофа была уже почти неминуема, я успел схватить его за шиворот грубой рабочей куртки и с силой оттащить в сторону.
Он опешил. Его пьяный расфокусированный взгляд наконец-то обрел цель. Меня.
— Какого?! — прорычал он на дикой смеси языков. Там были и японские ругательства, и что-то гортанное, похожее на вьетнамское, и, к моему полнейшему изумлению, пара крепких, отборных русских матерных слов, произнесенных почти без акцента.
— Ты бы сейчас всю эту башню снес, — сказал я, по-японски, конечно же, стараясь говорить спокойно, но крепко держа его за воротник, ощущая под пальцами жесткую, пропитанную потом ткань.
Он моргнул, с трудом сфокусировал взгляд на пирамиде, потом снова на меня. В его глазах промелькнуло понимание, а затем — чистый ужас. Он, видимо, представил, какой счет ему выставили бы за эту гору разбитого стекла и разлитого сакэ. Лицо его в одно мгновение протрезвело, словно того прямо тут окунули в ледяную воду.
— Спасибо, брат, — пролепетал он, низко, почти до земли, кланяясь. — Спасибо! С меня… это… долг!
— Идите домой лучше, — сказал я, отпуская его. — Вам на сегодня хватит.
Он еще раз поклонился и, уже гораздо более уверенной, почти трезвой походкой, поспешил к выходу, не оглядываясь. Я собрал свои рассыпавшиеся покупки, быстро расплатился и тоже выскользнул на улицу, пока сонный продавец не решил посмотреть записи с камер видеонаблюдения и выставить счет за моральный ущерб и потенциально разбитые бутылки мне.
Когда же я вошел в общажную кухню, за большим общим столом сидела разношерстная и, что немного удивительно для Японии, многонациональная компания. Здоровенный детина из Техаса, хирург-травматолог по имени Боб, с энтузиазмом рассказывал что-то, размахивая гигантским сэндвичем. Напротив него сидел тихий, как мышь, индус в очках, кажется, биохимик из исследовательской лаборатории, и вежливо кивал, хотя, судя по его лицу, он понимал примерно половину из этого техасского говора
— О, Херовато-мэн! — взревел Боб, заметив меня. Его голос был подобен реву гризли, и несколько человек вздрогнули. — Присоединяйся к нашему пиру! Я как раз рассказывал Раджешу о прелестях настоящего барбекю!
Я вежливо улыбнулся и, мягко отказавшись от приглашения, прошел к свободной плите. Я почти на автомате, движениями, отточенными годами холостяцкой жизни, почистил картошку, нарезал лук тонкими полукольцами. Шипение масла на раскаленной сковороде было для меня сейчас лучшей музыкой на свете, а аромат жарящейся картошки с луком медленно наполнил кухню, перебивая все остальные запахи, и я увидел, как мои соседи с нескрываемым любопытством принюхиваются, поворачивая головы в мою сторону.
Я все-таки поужинал в компании Боба, который почти силой заставил меня попробовать его бургер: три вида мяса, двойной сыр и какой-то дьявольски острый соус, и Раджеша, который с большим научным интересом попробовал мою картошку и сказал, что она немного напоминает ему какое-то индийское блюдо, только без тридцати видов обязательных специй.
Вернувшись в свою сияющую чистотой комнату, я чувствовал себя почти счастливым. Сейчас — горячий душ, а потом — можно и на боковую. Я схватил чистое полотенце и с предвкушением рая на земле зашел в крохотную ванную комнату.
Я повернул кран. Из лейки, вместо мощной струи, на которую я так рассчитывал, полилась жалкая, унылая и, я бы даже сказал, оскорбительно тонкая струйка ледяной воды. Она текла так лениво и неохотно, будто делала мне величайшее одолжение. Я постучал по лейке. Струйка обиженно фыркнула, захлебнулась и превратилась в несколько отдельных печально капающих с равными промежутками капель. Кап. Кап. Кап.
— Да вы издеваетесь! — взвыл я в пустоту ванной комнаты, и мой голос гулко отразился от холодного кафеля.
На ресепшене на первом этаже сидела девушка с миловидным лицом фарфоровой куклы и абсолютно пустыми, ничего не выражающими глазами. Вполне вероятно, что она уже спала, а работала в энергосберегательном режиме. Она выслушала мою полную праведного возмущения и сарказма тираду про отсутствие горячей воды и сломанную лейку с вежливым, отрепетированным сочувствием на лице.
— Мне очень жаль, Херовато-сан, — пропела она ангельским голоском, от которого, однако, хотелось завыть на луну. — Но наш штатный сантехник, Ямагучи-сан в отпуске и вернется только на следующей неделе. Мы, к сожалению, ничего не можем сделать. Приносим свои глубочайшие извинения за неудобства.
Я вернулся в комнату, чувствуя, как во мне закипает бессильный гнев. Затем открыл ноутбук и вбил в поисковик: «Сантехник Токио срочно 24/7». Интернет выдал мне десяток сайтов с сияющими отфотошопленными улыбками мастеров в чистеньких, выглаженных комбинезонах. Я инстинктивно выбрал самый невзрачный сайт, с кривоватым дизайном и безграмотным, но таким подкупающим обещанием «решить любую проблему быстро и недорого». Позвонил. Мутный голос на том конце провода, с трудом выговаривая японские слова и перемежая их какими-то странными междометиями, пообещал, что «мастер будет через пару часов».
Часа через три, когда я уже почти заснул, уронив голову на толстый учебник по кардиохирургии, в дверь постучали. Я, пошатываясь от усталости, встал и открыл.
На пороге стоял мужик. Высокий и худой, как жердь, с лицом, которое, казалось, было грубо собрано из острых углов: острый нос, острый подбородок, острые скулы. Я пригляделся к нему повнимательнее. На нем была старая, выцветшая, застиранная до дыр футболка с названием какой-то древней японской рок-группы и олимпийка «Adidas» с тремя полосками.
— Вызывали? — пробасил он, смерив меня мутным взглядом.
— Да, — кивнул я. — Душ сломался.
Он, не разуваясь, прошел в ванную. Осмотрел несчастную лейку с видом великого эксперта. Поцокал языком, покачал головой.
— Так, так! — многозначительно сказал он. — Тут дело серьезное. Очень серьезное. Тут надо… переходник менять.
— И что в этом серьезного?
— Ну, это у вас лейка немецкая, а трубы — японские. Несовместимость стандартов. Понимаете? Нужен специальный, тефлоновый переходник. С алмазным напылением. Очень редкая вещь. Достать почти невозможно.
Я скептически на него глянул, но недоверие пока сместил на дальний план.
— А где его взять, этот переходник?
— Ну, я могу поспрашивать у знакомых, на черном рынке, — он заговорщицки подмигнул мне. — Только, сами понимаете, это повлечет за собой кое-какие непредвиденные расходы.
— Понимаю, — кивнул я. — Сколько?
— Ну, это еще не все! — с энтузиазмом продолжил «мастер». — Нужен особый герметик. Финский. Морозоустойчивый.
— А морозоустойчивый герметик-то зачем? У нас тут не Сибирь.
— Нужен, чтоб хорошо вода текла, — не моргнув глазом, ответил он. — Без него никак! Через неделю все трубы у вас сгниют к чертовой матери. Ладно, как надумаете, звоните, — он протянул мне грязную, помятую визитку, на которой от руки было нацарапано: «Рин Горо. Ремонт всего».
Я уже понял, что меня точно собираются развести. Может, в иной раз я бы плюнул и заплатил, лишь бы быстрее получить подлатанную лейку и забраться в душ, однако сейчас я был не в том положении. А точнее, у меня просто не было денег.
— Знаете, — сказал я, прерывая его поток красноречия. — Я тут подумал. Не нужно мне никаких переходников с алмазным напылением и финских герметиков тоже. Просто прочистите фильтр в лейке и, если нужно, поменяйте прокладку. Уверен, этого будет более чем достаточно.
«Мастер» на секунду опешил. Если честно, в сантехнике я разбирался на уровне того, как младшеклассник разбирается в квантовой физике, однако сказал я это настолько уверено, насколько смог.
— Но…, но без специального переходника… давление будет не то…
— Обойдемся, — твердо сказал я, глядя ему прямо в глаза.
Он смерил меня долгим недовольным взглядом, проворчав что-то себе под нос про дилетантов, которые лезут в работу профессионалов, нехотя открутил лейку, за пять минут прочистил забившийся ржавчиной и известковым налетом фильтр и поменял копеечную резиновую прокладку из своего ящика. Вода хлынула мощной, горячей, благословенной струей.
— Сколько с меня? — спросил я, когда он закончил.
Он назвал сумму, вдвое превышающую разумную цену за такую примитивную работу, включая в нее «срочный ночной вызов» и «диагностику сложного оборудования». Я молча достал бумажник и заплатил. Спорить все же не было ни сил, ни желания. Радость от работающего душа была дороже.
— Всего доброго, — сказал «мастер», с довольным видом пересчитывая деньги и собирая свои инструменты.
— И вам, — кивнул я, стоя в дверях.
Сантехник подмигнул и, насвистывая, ушел. Я же направился в долгожданный душ.
___________________________________
* — Караагэ — метод приготовления продуктов, а также название блюда из них в японской кухне. Как правило, курятину или другое мясо маринуют, затем покрывают небольшим слоем муки и прожаривают в жире.
Глава 5
Сон был тяжелым и вязким, как неостывший асфальт. Мне снились бесконечные коридоры, точь-в-точь как в клинике, в которой я работал, будучи тогда еще профессором Шпаковым, только стены в них были выложены не стерильным кафелем, а потрескавшимися страницами из старых медицинских атласов. Я бежал по ним, стремясь, кажется, спасти очередного пациента, а из-за каждой палаты доносился тихий, монотонный стук — кап… кап… кап…
Я проснулся задолго до будильника, разбитый и опустошенный. Пять утра. За окном Токио еще спал, укрытый сизым предрассветным одеялом, и лишь редкие огни такси нарушали это спокойствие.
Горячий душ, за починку которого я вчера заплатил втридорога, немного привел в чувства. Стоя под упругими, обжигающими струями, я смотрел на свои руки. Точнее, на руки Херовато. Длинные, тонкие пальцы, еще не знавшие старческой скованности, но все же лишенные той уверенности, той въевшейся в кожу памяти о тысячах швов, разрезов и спасенных жизней, которая была у рук профессора Шпакова. Но с каждым днем я все больше привыкал к этой жизни, к работе, к рукам, кажется, потихоньку погружаясь в реку забвения о прошлой жизни.
Я вышел из общежития на час раньше положенного. Утренний воздух был прохладным и влажным, он пах асфальтом, выхлопными газами и откуда-то доносившимся ароматом свежей выпечки. Город просыпался. Навстречу мне уже шли первые «белые воротнички», сонные, с одинаковыми портфелями и одинаково отсутствующим выражением на лицах. Они были винтиками в гигантском механизме этого города. А кем был я? Таким же винтиком, только в другом механизме. В механизме, который пытался чинить другие сломавшиеся винтики.
Огромная клиника встретила меня удивительно сонной тишиной и запахом кофе из ночной смены. Я кивнул зевающей за стойко девушке, затем направился к лифтам. Шестой этаж. Кардиоторакальное отделение. В ординаторской я переоделся в свежую форму и, чтобы хоть как-то убить время, начал пролистывать истории болезни. Ровно же в восемь, как и было велено, я стоял у дверей кабинета профессора Ишикавы.
Дверь открылась ровно в восемь часов и одну минуту. Ишикава уже был в полном облачении, поверх его идеально выглаженной рубашки был накинут белый халат. Он совершенно не выглядел сонным. Казалось, этот человек вообще никогда не спит, а лишь переходит в режим энергосбережения.
— Доброе утро, Херовато-сан, — кивнул он мне. — Вы вовремя. Это хорошо. Пунктуальность — вежливость хирургов. Пойдемте.
Я лишь кивнул, и мы пошли по коридору в конференц-зал. Ишикава двигался с поразительной экономией движений. Ни одного лишнего жеста, ни одного суетливого шага. Вся его фигура словно излучала спокойствие и абсолютную уверенность.
В конференц-зале уже собралась вся операционная бригада: анестезиолог, перфузиолог, несколько ассистентов и операционные сестры. На большом экране светились рентгеновские снимки, данные КТ и ЭКГ. Профессор Ишикава сел.
— Итак, — начал Ишикава, и все разговоры мгновенно стихли. — Пациент: Ватанабэ Сатоши, шестьдесят два года. Диагноз: критический стеноз аортального клапана, осложненный восходящей аневризмой аорты. Фракция выброса — двадцать пять процентов. Другие клиники отказали в операции, сочтя риски неприемлемыми. Рекомендована паллиативная терапия.
Я смотрел на снимки. Сердце пациента было огромным, изношенным мешком, из последних сил гонявшим кровь по телу. Аорта над ним раздулась, как воздушный шар, и ее стенки были истончены до предела. Любой скачок давления, любой стресс — и она могла лопнуть, как мыльный пузырь, не оставив человеку ни единого шанса. Коллеги из других клиник были совершенно точно правы. Это, можно сказать, была обыкновенная бомба с часовым механизмом, заложенная в самом центре человеческого тела. Операция на таком сердце с такой аортой — это все равно что разминировать снаряд, лежащий на раскаленной плите.
— Ватанабэ-сан, — продолжил Ишикава, переключая слайд, и на экране появилось фото строгого пожилого мужчины в традиционном кимоно, сидящего перед доской для го. Его взгляд был до жути острым и пронзительным, в нем читался незаурядный интеллект, — является одним из величайших игроков в го в истории Японии. Обладатель титула «Кисэй»*. Он известен своим неортодоксальным рискованным стилем игры. Ватанабэ-сан прославился на весь мир тем, что не боится жертвовать малыми группами камней ради стратегической победы в конце партии.
Ишикава сделал паузу, обводя взглядом всю команду.
— Он прекрасно понимает, что такое рассчитанный риск. Он понимает, что иногда, чтобы обеспечить жизнь, нужно поставить камень на самый край смерти. Через три месяца ему предстоит защищать свой титул в матче против молодого гения, которого он считает своим единственным достойным преемником. Для него этот матч — не вопрос славы. Это вопрос передачи наследия. Он осознает все риски. И господин Ватанабэ выбрал борьбу. Я считаю, что мы обязаны дать ему этот шанс.
В комнате повисла тишина.
— План операции: замена аортального клапана и протезирование восходящего отдела аорты в условиях глубокой гипотермии и циркуляторного ареста. Херовато-сан, — он впервые за утро посмотрел прямо на меня, и его взгляд был острым, как скальпель, — вы будете моим первым ассистентом. Вопросы есть?
Вопросов не было. Все было предельно ясно.
И вот уже через, кажется, мгновение мы стояли бок о бок у нержавеющих моек. Время будто застыло — только монотонный шелест воды и приглушённое шипение фильтров.
Я открыл дозатор и надавил локтем — густой прозрачный гель антисептика на спиртовой основе заструился на ладони. Движения были автоматические: сначала пальцы одной руки, каждый по отдельности, включая большие, затем кисть, предплечье до локтя. В современной японской практике уже давно используют мягкие одноразовые губки или спиртосодержащие растворы для втирания, избегая традиционных щёток, чтобы предотвратить микротравмы кожи. Через две минуты я смыл остатки раствора под тёплой водой, позволив струям стекать строго от пальцев вниз. Капли скользили по запястьям, оставляя за собой ощущение абсолютной чистоты.
Ассистент-анестезиолога открыл дверь коленом.
— Готовы, — коротко сказал он.
Ишикава кивнул, не глядя на него. Мы подошли к стерильному столу, и мир вне операционной перестал существовать.
Операционная встретила нас холодом и тихим гулом аппаратуры. Пациент уже лежал на столе, укрытый стерильными простынями, и только узкий участок его груди был обработан йодом. Над ним, как паук, нависала огромная лампа. Анестезиолог что-то тихо говорил вполголоса, следя за показаниями на мониторах.
Я встал напротив Ишикавы. Между нами лежало поле битвы — человеческая грудь.
— Скальпель, — ровный, спокойный голос профессора разрезал тишину.
Сестра вложила инструмент в его протянутую руку. Один длинный, уверенный разрез от яремной выемки до мечевидного отростка. Кожа разошлась, показав розоватые волокна большой грудной мышцы. Затем зашипел электрокоагулятор, прижигая мелкие сосуды и останавливая кровотечения. Характерный запах коагулированного белка, то есть, если по простому, паленой плоти, смешался с холодным воздухом кондиционирования — запах, который навсегда остаётся с каждым хирургом.
Профессор чуть наклонил голову.
— Стернальная пила.
Медсестра подала мне пилу. Одно аккуратное движение, затем короткий визг металла — и середина грудины нашего великого мастера медленно раскрылась, точно по линии разметки. Стернальные края разошлись, обнажив загрудинное пространство. Мы установили расширитель Финочьето**, и щёлкнули фиксаторы. Грудная клетка раскрылась, словно створки механического цветка.
Сестра подала отсос. Я осторожно удалил остатки крови и серозной жидкости, оголив перикард — плотную белесую оболочку сердца. Под ней уже угадывались движения: сердечные сокращения, упрямо бьющиеся под светом ламп.
Ишикава аккуратно взял пинцет, сделал небольшой продольный разрез перикарда и зафиксировал его лигатурами*** к краям раны. И вот перед нами предстало оно: сердце мастера. Оно было огромным, дряблым и отчаянно билось в перикарде, словно птица в клетке. Стенка аорты выглядела истончённой, почти прозрачной, словно натянутая пергаментная плёнка.
— Видите, Херовато-сан, — сказал профессор тихо, но отчётливо. — Стенка аорты менее миллиметра. Если бы не операция, она могла бы лопнуть от обычного кашля.
Я кивнул, стараясь держать дыхание ровным. Ишикава же повернулся к анестезиологу:
— Переходим на искусственную вентиляцию в режиме малых объёмов. Готовьтесь к канюлированию.
Тот ответил кивком.
И вот мы вошли в фазу, где каждая секунда превращается в холодное золото времени. Пациент был полностью под наркозом. Я бросил взгляд на монитор. Там стабильная линия ЭКГ, частота 72. Давление — 110 на 60. Пульсоксиметр светился ровным зелёным. В такие моменты человек ещё живет сам — сердце билось, лёгкие поднимались, кровь текла по сосудам. Но через несколько минут всё это остановится, и его жизнь перейдёт в руки машины.
Сестра подала короткий аортальный зажим с изогнутыми губками. Перфузиолог, стоявший у аппарата, уже проверил контуры, такие специальные трубки из прозрачного силикона, по которым скоро потечёт кровь, были заполнены физиологическим раствором с гепарином. На панели все мерцали зелёные индикаторы температуры и потока.
Я подал Ишикаве пинцет, и он сделал небольшой разрез на передней стенке восходящей аорты, строго под будущим местом анастомоза. Тонкая струйка артериальной крови брызнула вверх, прежде чем сестра успела промокнуть её тампоном.
— Аортальная канюля, — коротко произнёс профессор.
Этот вполне заурядный инструмент выглядел совсем незаурядно. Он даже чем-то напоминал миниатюрный наконечник копья, только с мягкой пластиковой трубкой. Ишикава ввёл его в разрез и зафиксировал лигатурами, перекрещивая их и завязывая туго, чтобы исключить утечку.
— Венозные канюли — в верхнюю и нижнюю полые, — сказал он, не глядя.
Я осторожно отодвинул правое предсердие. Кровь на перикарде поблескивала под светом. Затем ввёл первую канюлю в верхнюю полую вену, зафиксировал её обвивкой, затем вторую — в нижнюю. Перфузиолог кивнул.
— Линии готовы, — сообщил он, и я услышал лёгкий гул. Эт насос заработал вхолостую, заполняясь раствором.
— Гепарин введён? — спросил Ишикава.
— Да, 300 единиц на килограмм. Активированное время свёртывания — 520 секунд, — ответил анестезиолог. Это значение было оптимальным для обеспечения полной антикоагуляции и гарантированной безопасности при глубокой гипотермии, требующей ACT выше 480 секунд.
— Подключаемся.
Перфузиолог медленно открыл зажимы на контурах, и в прозрачных трубках появилась тёмно-красная струя крови — она покидала тело, проходила через оксигенатор, где насыщалась кислородом, охлаждалась и возвращалась обратно в аорту. На мониторе частота сердечных сокращений чуть снизилась, давление стабилизировалось.
— Начинаем охлаждение. Цель — восемнадцать градусов, — сказал Ишикава.
Температура тела пациента на мониторе начала медленно ползти вниз. Тридцать шесть. Тридцать. Мы же стремились к восемнадцати градусам. На этом рубеже все жизненные процессы в организме замирают. Мозг может прожить без кровообращения несколько десятков минут.
Я посмотрел на грудную клетку пациента. Сердце ещё билось, но уже медленнее, как будто неохотно. Вены посинели от охлаждённой крови. На коже проступила лёгкая мраморность.
— Температура тридцать. Переходим на умеренную гипотермию, — сказал анестезиолог.
— Готовим кардиоплегию, — добавил профессор.
Сестра передала мнешприц с тёмно-розовым раствором — смесь хлорида калия и крови пациента, охлаждённая до 4°C. Учитывая критический стеноз, вероятно осложнённый аортальной недостаточностью, Ишикава выбрал комбинированную защиту миокарда.
— Начнём антеградно, затем переходим на ретроградную перфузию.
Я установил маленький катетер в аорту выше устьев коронарных артерий для индукции. Одновременно ассистент аккуратно ввёл баллонный катетер в коронарный синус.
— Готово.
— Зажим на аорту.
Я тут же наложил зажим. Сердце продолжало биться ещё пару секунд — судорожно, словно не желая сдаваться. Затем Ишикава ввёл раствор. Калий проник в миокард, деполяризуя мембраны. Сердце вздрогнуло, сделало ещё один слабый удар — и остановилось.
Абсолютная тишина. На мониторе линия ЭКГ выровнялась. Никакого биения, никакого давления. Только цифры потока аппарата ИК и тихое жужжание насосов.
Ишикава взял скальпель.
— Аортотомия, — сказал он, делая продольный разрез по передней стенке восходящей аорты, чуть выше синусов Вальсальвы****.
Я всматривался внутрь. Слизисто-белая, изъеденная ткань клапанных створок почти не колебалась. Аневризматическая часть стенки выглядела тонкой, совсем как луковая шелуха. Профессор аккуратно захватил край пинцетом, осмотрел внутреннюю поверхность.
— Кальцификация выражена. Стенка фрагильная. Здесь всё нужно удалять, — произнёс он спокойно. Я согласно кивнул.
Температура пациента на мониторе тем временем достигла 22°C. Перфузиолог отрегулировал поток:
— Давление — 45. Температура падает стабильно.
— Хорошо, — сказал профессор. — До восемнадцати. Потом — полная остановка циркуляции.
Я прекрасно знал, что это значит. При такой гипотермии мозг может выдержать без кровоснабжения максимум сорок минут. После — точка невозврата. И человек, лежащий на столе, теперь был подвешен между жизнью и смертью, а время стало нашей единственной валютой.
Ишикава поменял инструмент на тонкие ножницы Метценбаума. Разрез по передней стенке аорты был полностью открыт; под ним, в глубине, поблёскивало фиброзное кольцо аортального клапана. Он работал без спешки, но с предельной точностью, удаляя аневризматически изменённые ткани: слой за слоем, пока не остались лишь плотные, пригодные для шва участки, я же потихоньку помогал.
— Аневризма распространяется до брахиоцефального ствола, — произнёс он негромко, — придётся иссекать больше, чем планировали.
Я молча кивнул, фиксируя края раны маленькими зажимами, чтобы улучшить обзор.
Клапан выглядел изуродованным: створки утолщены, кальцинированы, одна частично разорвана. Ишикава отсёк их у основания, освобождая кольцо. Каждое движение выверено, чтобы не повредить фиброзный край, где потом будет сидеть протез. Когда последний фрагмент клапана был удалён, сердце стало казаться пустым, я бы даже сказал беззвучным, прям как раковина после шторма.
— Подайте протез № 25, — сказал Ишикава.
Сестра протянула стерильный пакет: блестящий механический клапан с чёрным углепластиковым кольцом. Профессор проверил подвижность створок, затем взглянул на меня:
— Синтетическая аорта на 28 мм готова?
— Готова, профессор. — Я раскрыл упаковку с сосудистым протезом из дакрона. Ткань была мягкая, словно тканое стекло, а на ощупь почти невесомая.
Пока я готовил протез, Ишикава начал накладывать швы вокруг кольца клапана. Что интересно, в прошлой жизни мне даже нравилось накладывать именно такие швы, так что сейчас я с интересом наблюдал за своим «коллегой». Ведь каждый шов тут как искусство: игла входит в ткань под нужным углом, выходит на противоположной стороне кольца, протыкает край протеза, и только потом возвращается обратно. И мы оба прекрасно знали: если ошибёшься на миллиметр, клапан может потом начать пропускать кровь или вовсе оторваться под давлением.
— Устанавливаем клапан, — сделав двадцатый шов, Ишикава коротко выдохнул.
Я тут же подал уже заранее подготовленный протез. Профессор аккуратно усадил его на место, провёл все нити через кольцо и начал завязывать узлы. В это время перфузиолог сообщил:
— Давление стабильно сорок. Мозговая перфузия на минимуме.
Когда клапан был пришит, Ишикава перешёл к следующему этапу, а именно к анастомозу между искусственной аортой и родной тканью пациента. Он отмерил нужную длину дакроновой трубки, отрезал лишнее, затем подал её мне.
— Держите под углом. И только не тяните.
На секунду мне по-детски захотелось закатить глаза. У меня таких операций были десятки, так что я наизусть знаю при угле во сколько градусов держать эту несчастную трубку. Но я все же сдержался и лишь кивнул, поддерживая протез на весу, пока Ишикава накладывал непрерывный обвивной шов.
— Слишком тонкая стенка здесь, профессор, — как бы между прочим заметил я, глядя на левую сторону анастомоза.
— …Знаю, — наконец через время ответил он, а зачем чуть еле слышно выдохнул: — Но другого места нет.
Профессор уже закончил почти половину окружности, когда я заметил то, чего все боятся увидеть. На краю шва появилась маленькая капля крови — сначала одна, потом ещё и ещё. И вот злосчастная капля разрослась в струйку, которая за секунды окрасила операционное поле в тёмно-вишнёвый цвет.
— Протечка, — кротко сказал я.
— Стенка рвётся, — спокойно подтвердил Ишикава. — Ткань, конечно, как мокрая бумага. — Еле слышно цыкнул он.
Кровь же все продолжала сочиться, несмотря на попытку, понятное дело, безуспешную, промокнуть её. В обычной ситуации можно было бы, например, наложить дополнительный шов, но сейчас каждая секунда имела значение: мозг пациента оставался без крови, а время шло.
Мозг мгновенно выдал десятки вариантов: подшить заплатку, усилить прокладками, использовать другой материал. Я инстинктивно потянулся за иглодержателем.
— Херовато-сан, — вдруг произнес тихо Ишикава, но так, что я мгновенно застыл. — Спокойно.
Я замер. Тут до меня дошло. Видимо мое быстрое движение было воспринято профессором как паника молодого и неопытного ординатора, можно сказать, еще совсем зеленого врача в операционной. Я чуть усмехнулся под маской. Не думал, что когда-нибудь окажусь в такой ситуации.
Пока я поддавался размышлениям, Ишикава не медлил и протянул руку:
— Тефлоновые прокладки, самые тонкие.
Сестра уже держала их готовыми. Он положил одну на наружную поверхность аорты, затем вторую, перекрывая зону разрыва, и начал накладывать редкие, широкие П-образные швы через обе прокладки и стенку сосуда. Я чуть удивленно приподнял бровь. Это была старая техника, ещё времён первых протезирований аорты — долгий, утомительный способ, но почти безотказный, когда ткани хрупкие. Однако именно эту технику накладывания швов в хирургическом сообществе я с каждым годом встречаю все реже. Каждый стежок ложился идеально, без натяжения и излишнего давления на ткань. Кровь перестала сочиться, и вот перед нами появилась сухая, чистая линия шва, крепкая, как стальной канат.
— Готово, — сказал наконец профессор и посмотрел на часы. — Начинаем восстановление циркуляции.
Перфузиолог плавно включил насос. В прозрачных силиконовых магистралях вновь потекла тёмно-вишнёвая кровь, забурлила, наполняя контуры аппарата, и я услышал тихое привычное урчание роликового привода. На мониторе появилась пульсирующая линия потока.
— Медленно, без скачков давления, — автоматически сказал я, чем заслужил удивленные взгляды почти всех в операционной.
— Есть, выходим постепенно, — через пару секунд долгого молчания наконец проговорил перфузиолог.
Кровь начала возвращаться в сосуды пациента, вытесняя холодный раствор из протеза. Цвет ткани изменился: из мертвенно-бледного стал приятного тёпло-розового оттенка. Это был один из тех удивительных моментов в работе хирурга. Время, когда ты собственными глазами видишь, будто сама жизнь начинает медленно втекать обратно в тело.
— Поднимаем температуру. Двадцать... Двадцать пять... Тридцать… тридцать два… тридцать четыре, — отчитывался перфузиолог. Я же заметил лёгкий пар: остывшее тело начинало согреваться. Затем взглянул на сердце. Оно всё ещё лежало безжизненно бледное и чуть посеревшее. Клапан блестел в свете лампы, словно какое-то особо дорогое изделие известного ювелира.
Я оторвался от разглядывания сердца и, подняв голову, встретился взглядами с Ишикавой. Мы оба знали, что сейчас наступает самый опасный момент всей операции. Сердце нужно было запустить. А оно, к сожалению, совсем не всегда хочет возвращаться.
— Подготовить электрод, двадцать джоулей, — сказал Ишикава.
Сестра молча вложила в его руку внутренние электроды. Профессор прижал их к миокарду, слегка покачал голову.
— Всем отойти. Разряд.
Короткая вспышка, сухой хлопок — и мышцы грудной клетки дёрнулись. На мониторе мелькнула волна, но через секунду линия снова выпрямилась.
— Ещё раз. Двадцать джоулей.
Разряд. Сердце дрогнуло, словно изнутри его кто-то тихо толкнул. Миг — и снова тишина.
— Ноль активности, — сообщил анестезиолог, глядя на монитор ЭКГ.
— Давление?
— Почти нет, профессор.
Атмосфера в операционной стала напряженная. Ишикава взял шприц с прозрачной жидкостью, если вдаваться в подробности, то с адреналином.
— Вводим внутрисердечно в левый желудочек через верхушку.
Я быстро подал тонкую иглу, и профессор точно и глубоко ввел препарат, затем вытащил иглу и сказал тихо:
— Подождём.
А минуты ожидания в операционной — это вечность. Все молчали. Только насос перфузии тихо гудел. Я смотрел на сердце, как на затонувший корабль, ожидающий последней волны.
И вот — едва заметное движение. Сначала едва различимое подрагивание в области желудочка, потом второе. Монитор выдал короткий пик. Ещё один. Профессор чуть кивнул анестезиологу:
— Поддерживайте давление шестьдесят.
Сердце начало биться. Сначала неровно, судорожно, словно вспоминая ритм, который забыло. Потом — более чётко. На мониторе появились зубцы ЭКГ.
— Восстановление синусового ритма, — произнёс анестезиолог. — Давление восемьдесят на сорок.
— Отлично. Постепенно снижаем поток, — ответил Ишикава.
Перфузиолог уменьшал подачу крови из аппарата искусственного кровообращения. На графике же постепенно падала линия насосного потока, и всё больше крови циркулировало теперь через само сердце пациента. Когда давление стабилизировалось на девяносто, профессор коротко сказал:
— Отключаем контур.
Шланги ИК отсоединили, канюли в аорте и правом предсердии аккуратно удалили. Кровь из систем слили в резервуар. Я промыл всё тёплым физраствором, убирая следы кардиоплегии и свернувшейся крови. Аорта под новым протезом выглядела идеально: шов герметичный, ровный и, что самое главное, нигде ничегошеньки не подтекало.
— Отличная работа, — произнёс анестезиолог, облегчённо выдыхая.
Ишикава лишь коротко кивнул. Для него операция не заканчивалась, пока не стоял последний шов на коже. Он ещё раз осмотрел пациента: убедился, что перикард частично закрыт, что нет активного кровотечения, и лишь после этого сказал:
— Закрываем грудную клетку.
Я подал проволочные лигатуры. Раздался металлический скрежет, и вот грудина сошлась, фиксированная шестью петлями. Затем пошел шов, узелок за узелком, быстро дошла очередь и до последнего. Профессор сделал шаг назад.
— Всё. Давление стабильное, сердечный ритм устойчив.
Ишикава снял перчатки и на секунду закрыл глаза. Лицо его оставалось безэмоциональным, но я заметил, как медленно выдохнул — тот самый выдох, который делают все хирурги, когда заканчивается длинная и трудная операция.
Пациента унесли в реанимацию. Мы с Ишикавой остались словно остались одни в этой стерильной тишине. Я молча последовал за ним к раковинам. Тёплая вода побежала по рукам, смывая засохший антисептик, следы крови и вместе со всем этим напряжение последних часов. Профессор стоял рядом, опершись о раковину, и не говорил ни слова.
— Вы хорошо работали, Херовато-сан, — произнёс он наконец, глядя на отражение в зеркале. — В тот момент, когда стенка начала рваться, вы потянулись за иглодержателем…
Я посмотрел на своё отражение, затем повернулся к Ишикаве, показывая, что слушаю
— Хотя, не важно, — вдруг тихо сказал он и отвернулся. — Завтра в семь утра у нас двойное шунтирование. Подготовьтесь.
И ушёл.
____________________________________
* — Кисэй (яп. 棋聖 «святой игрок») — один из основных японских титулов го (появился 1976 году). В переводе с японского языка кисэй обозначает «святой игрок».
** — Расширитель по Финочетто (Finocchietto) — торакальный расширитель, предназначен для получения доступа к внутренним органам
*** Лигатура — это хирургическая нить, применяемая при перевязке сосудов, трубчатых органов и для сшивания тканей.
**** Синусы Вальсальвы — это три выпячивания (пазухи) в корне аорты, расположенные между полулунными створками аортального клапана и синотубулярным соединением. Они играют важную роль в работе аортального клапана, предотвращая закупорку устьев коронарных артерий при его раскрытии.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
