Длань
1. «Я утону в желе?»
– Хари, фу, фу! Это фу, я сказала! – пыталась усмирить свою хохлатую собачку варварски обесцвеченная до белоснежного хозяйка. Тонконогая истеричная Хари бросилась на только что вышедшую из подъезда девушку, как будто только её и ждала.
«Это вообще-то никакое не фу. Это Анастасия Дмитриевна Булдакова, – хмыкнула девушка. Про себя. Про себя в обоих смыслах. – А фу, если что, – так пережигать свои бедные волосы», – додумала она сквозь незатихающий визгливый лай за спиной.
Конечно, Анастасией Дмитриевной она была только где-нибудь в стоматологии или для оператора сотовой связи, а так – Настя, Настенька, Настюха. Для подруг так вообще Булка. Хотелось бы верить, что из-за фамилии, а не из-за 82 кэгэ при 165 сэмэ. Хотелось бы, но… да, полновата. Идеальным такое не назовёшь.
Августовское утро было пасмурным и душным, один к одному Настино настроение. Хорошо хоть идти недалеко. В буквальном смысле два шага до «этой дебильной работы, которая никакая не работа!» (мамины слова, теперь они вместо «доброго утра»). Ну, или если совсем в буквальном, то, может быть, двадцать два – Обтрёпкины жили в этом же доме. Точно такой же подъезд, с точно такой же скамейкой, только розовой. Настя кинула на неё пакет с грейпфрутом – своим сегодняшним завтраком, обедом и, возможно, ужином – и уселась сама.
Подниматься на этаж совершенно не хотелось. Ну что это за жизнь? Говорят, что счастье – это когда утром с удовольствием идёшь на работу, а вечером – с удовольствием домой. А если всё наоборот, и в обе стороны хоть не иди? Вроде и несчастьем не назовёшь. Просто всё как-то неправильно, что ли…
Настя достала телефон. Закрутилась яркая глянцевая лента.
Вот Соня Раззуваева выкладывает букетище величиной с хороший арбуз – «Моё утро!». Настя могла бы сказать совершенно точно, когда в последний раз видела цветы не в чужих сторис, а в реале. Двенадцатого мая, на юбилее старушки Обтрёпкиной. Марте Михайловне стукнуло восемьдесят, и городская администрация пожаловала ей пуховый платок, три банки сгущёнки и скромный, в три цветка, букет оранжевых гербер. Старушку, правда, заинтересовал исключительно платок. Она долго взвешивала его на ладони и дёргала за ворс, проверяя, лезет пух или не лезет. По сгущёнке она лишь скользнула презрительным взглядом диабетика, а цветы даже в комнату не забрала. Олег Сергеевич, сын юбилярши, хотел сразу выбросить букет («всё равно же выбрасывать»), но жена была непреклонна – «пусть себе стоят! это знак административного уважения!».
Дальше…
Вот какая-то прилизанная девица, оказавшаяся в Настиных подписках неизвестно когда и неизвестно зачем. Красуется в офисе. На столе – ноутбук, кофе в бежевом стаканчике с неброским логотипом и хитро изогнутая веточка чего-то, название чего бесполезно вспоминать, ты его никогда и не знала. И под всей этой прелестью – «# рабочий вайб»! Что? Это шутка? Рабочий? Рабочий, если что, сейчас начнётся у Насти. В пропахшей старой одеждой и чем-то сладковато-лекарственным комнате Марты Михайловны, которой каждые пятнадцать минут придётся объяснять, что сейчас не 1980-й!
Дальше, дальше!
Нет, ну на это просто невозможно смотреть. Ритка Геворкян – посреди домашнего салона! Зеркало во всю стену, кремово-розового цвета кресло… Что? Мойка в виде цветка? Невозможно… Всё сияет, то ли от солнца, то ли от лучезарной улыбки Ритки. «Мой уголок красоты, созданный с любовью. Спасибо, папа ♥♥♥». А ведь Ритка плохо стрижёт. Не умеет. Так и не научилась. Некоторых сколько ни учи, всё мимо. Не умеет – но будет!
Настя нервно дёрнулась и уронила телефон…
Не разгрохала?
Кажется, нет.
Она вдруг замерла, а потом снова заглянула под скамейку. Там, в густо-зелёной августовской траве, что-то розовело…
Рука.
Настоящая, человеческая.
– Да ладно…
Впрочем, настоящей она показалась только в первое мгновенье. Скорее всего, это была кисть от какой-то скульптуры или, может быть, памятника. Прохладный даже в духоту бежево-розовый камень. Идеально отшлифованный. Идеальный даже на поверхности скола – идеально шероховатой. Тончайшие красные прожилки. Каменные пальцы слегка согнуты, словно рука держит довольно крупный невидимый шар… Что-то в этом осколке скульптуры было необъяснимо притягательное: мысль о том, что можно его просто выбросить – хотя бы и закинуть обратно под скамейку – не просуществовала и секунды.
Настя крутила находку, разглядывая её со всех возможных сторон, сравнивала со своей ладонью, крутила и разглядывала ещё, но так и не пришла к выводу, мужская это рука или женская. Изгибы очень плавные, пальцы изящные, запястье тонкое – но и неописуемое ощущение силы.
Но самым интересным был всё-таки цвет. Нюд? Тогда была бы прежде всего естественность, а это… За это взгляд цеплялся, как цеплялся бы за фейерверк или яркий цветок. В общем, нюд – только словно бы с лампочкой внутри. Красота. Настя приставила эту красотищу к макушке, как тиару… и отчего-то – на секунду, но очень ясно – ей померещилось, что всё содержимое её головы встряхнулось, подлетело и стало видимым, как пыль на просвет…
Глупости, конечно. Чтобы перебить это странное ощущение, она достала из пакета свой цитрусовый завтрак-обед-и-возможно-ужин, вложила его в сияющую нюдом ладонь и определила эту композицию в траву. Отлично. Вот что надо фоткать, а не ваши стаканчики с кофе и хитровыгнутые веточки! Жаль только, не по размеру грейпфрутик, маловат…
Камень дрогнул – и пальцы резко сжались, вцепившись в цитрус. Настя коснулась кружочка затвора по инерции (щёлк!), а потом руки просто опустились. Нахлынуло обалдение от произошедшего – горячей, ослабляющей руки-ноги волной. Стало даже как-то душнее. А потом наоборот – мурашки…
– Эй, – позвала Настя. Потрогала находку носком кроссовка.
Больше никаких признаков жизни рука не подавала. Ничего не оставалось, как считать, что грейпфрут с самого начала был вовсе не мал, а в самый раз. В неверно соотнесённые размеры, верилось, разумеется, легче, чем в то, что рука оживала.
«Показалось. Психанула из-за Ритки – вот и показалось», – убеждала себя Настя. Это не очень-то работало, тем более что получалось – дважды подряд показалось! Но лучше так, чем никак. Кривое объяснение лучше его полного отсутствия.
Настя глянула время, закинула руку с грейпфрутом в пакет и поплелась на третий этаж. Олег Сергеевич наверняка уже на низком старте в коридоре, а Вера Анатольевна его накручивает: «Может и совсем не прийти, ей что? Связались с девчонкой!».
В глаза Вера Анатольевна была добренькой, а за глаза – всегда и всем недовольной. Услышать такое «за глаза» не составляло труда. Если она не видела Настю прямо перед собой, отчего-то считала, что та где-то страшно далеко, и говорить можно всё что угодно. Настя не обижалась. Ей было даже интересно. Редкая возможность услышать о себе в формате подслушивания, ничего для этого не предпринимая. Получалось, она «лишний раз пальцем не шевельнёт». Что у неё «в голове одни ножницы, а тут человек». Что она «только прикидывается паинькой». Что она «молодая, а вон какую ряшку отъела». Насчёт ряшки было особенно обидно – Вера Анатольевна и сама была полной. Не просто полной, а какой-то пухло-раздутой. Ей ли говорить!
Сначала Обтрёпкины пригласили Настю только подстричь Марту Михайловну – «Тебе ведь практика нужна, правильно? Руку набить и всё такое. Изобрази ей что-нибудь покороче!». «Коротко – не дамся. Я вам не Гаврош», – заявила старуха. «”Гаврош” вообще-то комбинированная стрижка. Полудлинная», – улыбнулась Настя. Ей отчего-то стало жаль отхватывать лёгкие, как сухостой, серебристые пряди под самый корень, и она изобразила каре. На удивление, все остались довольны. Марте Михайловне действительно шло. Её сморщенное лицо приобрело неожиданно аристократичный вид, а Настя в очередной раз убедилась: да, умею.
Приглашения повторялись снова и снова, и она не очень-то удивилась предложению за старушкой поприглядывать. Необходимость такого пригляда становилась всё очевиднее, старушка чудила. «Временно, Настенька. Конечно, временно. Ты ведь всё равно работу не нашла, правильно? А это будет как работа. По-соседски – но не бесплатно. И всем удобно, правильно?» – умасливала её Вера Анатольевна. Долго умасливать не пришлось. Премиальные инструменты – вот что ей нужно, как воздух. И какие-то деньги, чтобы арендовать кресло. Она ведь не Ритка, ей домашний салон с зеркалом во всю стену не подгонят!
Приходила Настя утром, раз в четыре дня – когда у Олега Сергеевича была суточная смена, – а «сдавала пост», когда дожидалась с работы Веру Анатольевну, обычно часам к трём. Иногда та решала прогуляться по магазинам, и тогда «пост» мог затянуться и до пяти. «Так и до ночёвки дойдёт!» – возмущалась Настя, но тихо. Самым тихим из возможных образом, мысленно. Что, если она и впрямь прикидывающаяся паинька?
– Настюша! Ну что же ты опаздываешь! – кинулась к ней Вера Анатольевна, окружённая пряным облаком духов. Она духарилась в любую жару и от души, как будто это с лёгкостью компенсирует что угодно. Сегодня, например, в компенсации нуждались причёска – Анатольевна явно освежала корни самостоятельно и промахнулась с выдержкой, отчего макушка светилась ядовитым цыплячьим золотом. С золотом соседствовал огромный шёлковый бант, что, конечно, ситуацию только усугубляло. А может, виноват Настин парикмахерский – прямо скажем, излишне парикмахерский – взгляд?
– Я не опаздываю. Сейчас ровно семь тридцать.
– Семь тридцать две!.. В общем, так. Завтракать с нами она не захотела. Если поведёшь её гулять, дальше двора не ходите. И вообще много ходить не нужно, она спотыкается, ты ведь помнишь?
– Помню, – кивнула Настя. Как не помнить то, что сама и заметила, и как раз на прогулке?
Блеснув лысиной, выскользнул за дверь плюгавенький супруг Веры Анатольевны, а она всё топталась на месте, напоминая обо всякой ерунде, которую Настя прекрасно знала и забыть никак не могла – маразм, в конце концов, не заразен.
– И главное, Настя. Не сиди в телефоне. Понимаешь, о чём я?
– Понимаю, – соврала Настя. Понимать было просто нечего. «На посту» она никогда в нём не сидела. Она его даже выключала. Но ведь оправдываться значит признаваться, так что…
– В общем, я на тебя надеюсь. До вечера, моя хорошая.
«Хорошая, ага. С хорошей такой ряшкой»
Дверь за Верой Анатольевной наконец-то захлопнулась. Заворочался ключ в замочной скважине.
Настя повесила пакет на крючок, возле плаща, глубоко вздохнула, как следует выдохнула (где-то она видела, что именно так следует начинать любое дело) и направилась к подопечной.
Старушка сидела у подоконника и, напряжённо вытянув шею, вглядывалась в окно, как будто высматривая кого-то.
– Здравствуйте, Марта Михайловна!
– Наконец-то! – резко повернулась она. – Вы из райкома?
– Н-нет…
– Из крайкома?
– Я даже не знаю, что это такое, – сдержанно улыбнулась Настя. Вообще, веселиться было нечему. Ещё вчера старушка была адекватнее. За ночь её как будто скинуло ещё на ступень. В молодости она работала на какой-то партийной должности, и это было не первое её «замыкание» на тему всех этих «- комов», но те, что были, не сопровождались неузнаванием. – Марта Михайловна, вы меня что, не помните?
– Конечно помню!
– Тогда почему зовёте меня на «вы»?
– Но вы же – зовёте меня на «вы»!
– Потому что вы старше. Намного.
– Скажете тоже,– застеснялась старушка. – Но знаете… старший где-то рядом. Я прямо чувствую. Такой важный день!
– Ну вот, – подхватила Настя, – такой важный день, а вы до сих пор не завтракали. Будете?
– От еды одна тяжесть. – Старуха пожевала губами, задумавшись. – Но организму силы нужны. Витамины. Фрукты… Самые полезные! Не то что там… не те… – Она снова пожевала. Вспомнить не получалось.
– Грейпфрут будете?
– Ох, они ведь такие гадкие… Буду.
Настя вернулась через три минутки с волокнистыми розовыми дольками на блюдце. И встала столбом, машинально, как лунатик, сунув это блюде на стеллаж… Пожалуй, она готова была расстаться со своей уверенностью в незаразности маразма. То, что она увидела, могло быть галлюцинацией, больной игрой воображения, но никак не чем-то реально происходящим.
Каменная рука лежала в центре комнаты. Расположение её пальцев изменилось: теперь это был указующий жест. Палец указывал на угол, где копошилась Марта Михайловна. Оттуда доносился лёгкий треск, и Насте показалось, что старушка отдирает обои.
– Марта Михайловна, ну что вы делаете! – подбежала она.
Старушечьи пальцы действительно отгибали край обоев в углу – и уже довольно сильно отогнули, – но теперь пугало не только и не столько это. Весь угол выглядел странно размягчённым, расплывшимся – край обоев тянулся, как тоненькая резина, потеряли чёткость, «поплыли» узоры, а обнажившийся участок стены производил впечатление чего-то мягкого, нестабильно-желейного. И ещё… ещё нечеловеческого. Настя почувствовала близость чего-то такого, рядом с чем показалась себе ужасающе незначимой, исчезающе малой величиной. Наверное, что-то подобное могла бы почувствовать одна-единственная волосяная чешуйка рядом с шикарной шевелюрой…
– Вы так и будете стоять? Вот всегда вы, крайкомовцы, так! – вознегодовала Марта Михайловна. – Помогайте же, скорее!.. Да чтоб тебя! – По обойному краю пронеслась крупная волна. Раздался щелчок – вырвавшись из рук старушки, обои прилипли обратно. Узоры возвращали себе чёткость, как будто кто-то подкручивал объектив. Странное размягчение пропадало. – Видите? Нет, вы видите? – Старушка опять и опять пробовала подцепить намертво приклеенное полотно.
Настя оглянулась. Каменный артефакт больше ни на что не указывал, он вернулся в своё прежнее, исходное положение – словно бы держал что-то невидимое. Она дотянулась ногой и запнула его под диван.
– Такой важный день… Нам нужны силы… – бормотала Марта Михайловна, царапая угол, как кошка.
– Марта Михайловна, пора прекращать, – расстроенным голосом пристыдила Настя. – Вам что-то показалось, а вы… Оглянитесь.
Старушка окинула комнату глазами только что проснувшегося человека.
– Но тут… И вот тут… – вернулся её взгляд в многострадальный угол.
– Тут что? – Настя – не без опаски, конечно, но ведь и самой интересно! – коснулась обоины. Провела по ней ладонью. Угол был совершенно обычным. Обои как обои. Под ними – стена как стена, твёрдая, не желейная. А на них – обычные, примелькавшиеся узоры… – О чём вы? Тут всё как обычно, – в демонстративном недоумении развела она руками.
– Настенька! – помолчав, обратилась Марта Михайловна совсем уже другим, ничуть не расстроенным и даже наоборот, полным оптимизма, приподнятым голосом. – Настенька, а я бы, знаешь ли, позавтракала. Что ты на это скажешь?
– Что вы наконец-то меня вспомнили.
– А я забывала? Прямо сейчас? Ай как нехорошо… Совсем нехорошо! – Она поковыляла на свой диванчик и уселась с видом ребёнка, ожидающего сказку. – Расскажи-ка мне, что там такое? Давай-ка, давай, расскажи.
– Вы… – И Настя замолкла. Ничего толкового не получилось бы донести и до кого-нибудь отлично соображающего, не то что до Марты Михайловны. – Вы попросили грейпфрут. А потом от него отказались.
– Всего-то? Ох-ха-ха-ха, – хриплой вороной посмеялась старуха. – Не могла я просить эту гадость, забери её от меня, забери прямо сейчас, я тебя прошу!
День шёл как по маслу до самого полудня. Марта Михайловна позавтракала не меньше, чем за троих. Она не капризничала и не проваливалась ни в какие «маразматические глубины». Рассказывала о страшно далёкой студенческой жизни, учила Настю вязать (и всё не получалось, а потом оказалось, что просто ещё одну петлю нужно накинуть и только потом продевать), попросила посмотреть с ней фотоальбомы. Гулять не захотела, но воздухом дышала – ходили на балкон. В полдень старушка выпила тёплого компоту с сахарозаменителем, и её сморило. Появилась удачная минутка, чтобы перенести чудо-руку обратно в прихожую…
В замке завозился ключ.
– Олег Сергеевич? – удивилась Настя.
Вид у него был совсем не цветущий. Он и в другое время отнюдь не цвёл – маленький, щупленький, всегда с кислой миной и весь какой-то и в самом деле обтрёпанный… Загоревшая за лето бронзовая лысина блестела от пота, рубашка пестрела мокрыми пятнами. Запыхался, как будто бежал. Откуда ему сбегать? Разве что с работы. Он ведь должен быть на смене! И… не спиртным ли это пахнет?
– Пост сдал – пост принял. Настя, всё, иди уже, иди, – милостиво отпустил он… Да. Спиртным.
– Прямо сейчас? – Настя никогда ещё не видела Обтрёпкина подшофе, и ей ни разу ещё не удавалось так рано освободиться. Странно это как-то. Неплохо бы, как обычно, дождаться Анатольевну!
– Да. Иди домой… Только аккуратнее.
– В каком смысле «аккуратнее»? – не поняла она. Внутри что-то дрогнуло. Поняла или не поняла, но о хороших перспективах так не говорят.
– Госсподи, – раздражённо просипел он. – Вы чем тут весь день занимались?
– Не весь вообще-то. Только половину. А что?
– Оповещения – для кого? Почему не слушаем?
– Тише. Марта Михайловна спит… – Настя и сама бы не сказала, зачем взялась его утихомиривать. Дневной сон старушки приоритетом никогда не был, скорее наоборот: днём выспится – ночью ей не спится. – Не слышали мы никаких оповещений. Ну а что?
– Сразу восемь Зависов, и все у нас, на Левобережье, вот что! Прямо на площади.
– Зависы? Так они же уже давно…
– Что «давно», что «давно»? Ты считать умеешь? Не один, не два. А восемь! И не проходят, держатся.
– Зависы зависли? – хихикнула Настя.
– Это не смешно, Анастасия. Мир летит в тартарары!
Насте представились соус тартар – в большущей такой пиале – и летящий в него мир – маленький такой сувенирный глобус. Может, и не смешно, но… шлёп!
Обтрёпкин покопался в кармане, вытащил салфетку и вытер истекающую ручейками пота лысину.
– И это. Самое главное. Теперь зависают люди.
– Люди? – начинало доходить до Насти.
– И лошади…
– Какие ещё лошади? – засомневалась она.
– Госсподи, – весь перекривился Обтрёпкин. Странный он всё-таки. Под градусом только вреднее. – Ну что «какие», что «какие»? Которые катают детей! Тыгыдым-тыгыдым, все счастливы!
– Понятно… – покосилась Настя. Счастливое «тыгыдым-тыгыдым» было явным перебором. – Но ведь все они… живы? Просто застыли?
– Ты меня об этом спрашиваешь? Площадь оцеплена!
– Тише, тише. Поняла, поняла… Нет. Всё равно не поняла. А почему мне надо идти аккуратнее?
– Да нипочему. Всё, Настя, всё, – переморщился он, как будто прокусил лимон. – Тебе тут рядом, больше разговоров.
– Я подожду, когда Вера Анатольевна придёт.
– Зачем?
– Или когда Марта Михайловна проснётся.
– Да иди ты уже! – взревел Обтрёпкин. Настя и не предполагала в нём такого низкого, гулкого регистра.
Она спустилась вниз на один пролёт и остановилась. Надо же, а ведь люди не перебарщивают, когда говорят о сковавшем их страхе. В ушах так и гремело – «Мир летит в тартарары!.. Площадь оцеплена!..». Умеет ободрить этот Обтрёпкин. Обтрёпкин-Ободрянский, честное слово!
Первые зависания стали замечать ещё весной. Случались они нечасто, и тогда это всех веселило. Зависами их стали называть с лёгкой руки одной из местных радиостанций:
Предмет завис? Привет, Завис!
Потом пошла в ход переигранная версия:
Завис предмет? Завис, привет!
Почти что трюк, почти что фокус: в какой-то момент движущийся предмет останавливался, замирал. Зависал в воздухе летящий мяч. Застывало полощущееся на ветру бельё. Однажды, помнится, замер флаг над зданием мэрии. Дул ураганный ветер, а флаг, изогнувшись красивой, как на картинке, волной, словно окаменел. Иногда зависал какой-нибудь мусор – взлетевший пакет или бумага. В общем, ничего особенного, по крайней мере ничего такого, что заставило бы испугаться. Тем более, что длилось такое зависание какие-то секунды, раз-два-три – и завис отвис. И до сегодняшнего дня зависали только предметы. Животные и люди – никогда. Неужели теперь будет по-другому? Хотя… почему будет, если уже!
Настя села на подоконник, достала телефон. Экран замелькал красным: пульсирующие рамки, колокольчики, плашки, восклицательные знаки. Шесть пропущенных… Какая прелесть, все шесть от мамы! Больше никто не вспомнил? Что ж… Двенадцать… так, теперь тринадцать уведомлений. Капслоки в заголовках, постах, комментариях…
«АРМАГЕДДОН НА ПОРОГЕ! Зависнут все!»
« – Ну и что теперь делать? Уезжать?
– Не визжать!»
«Важно понять, это КИНЕТИЧЕСКАЯ СМЕРТЬ или ПРОСТО ПАУЗА!»
«Вот так всегда. Маленький город – большая проблема!»
«Повзрослеет ли зависший ребёнок?»
«Конец света или сбой матрицы?»
«БЕРЕГИТЕ СЕБЯ! Избегайте районов с темпоральной нестабильностью!»
Районов? По геометкам получалось скорее «избегайте Левобережной площади». Все восемь красных перевёрнутых запятых, кучненько так, – на ней.
Настя ткнула в первую подвернувшуюся вертикалку. Динамик захрипел ветром, запрыгало изображение – как будто камерой, мечущейся по застывшим фигурам, размахивали не глядя… Метания, метания, но камеру всё-таки приструнили, и вот они, Зависшие. Люди, лошади… Молодая мамочка в лёгком, воздушном сарафанчике – она замерла, присев на корточки и с тревогой вглядываясь в лицо застывшего малыша лет трёх или четырёх. Инструктор с пухлой, готовой лопнуть сумкой на поясе и сутулый паренёк в смешной малиново-розовой майке – похоже, что они беседовали, но замолчали на полуслове, настороженно уставившись на переполошившуюся мамочку. И немного в стороне, около тополя – пожилая женщина с тоненькой, как у школьницы, крашеной косичкой, застывшая в полуобороте, словно на кого-то оглядываясь. Камера задержалась на её лице. Оно казалось вырезанным из розового мыла. Глаза – стекло…
А вот пошли коняшки… Ну, как пошли –встали. Опущенные головы, идиотские – и, наверное, адски жаркие – попоны. Самая жаркая, по крайней мере самая мощная, окутывала лошадку от гривы до основания хвоста. Другая, вполовину короче, была усыпана плюшевыми цветами с отвисающими, толстыми лепестками. Третья, совсем небольшая и без аппликаций, тоже была «весёленькой» – зеброидной расцветки, но не чёрно-белой, а красно-синей – и вся какая-то лаково-клеёнчатая. Впрочем, теперь этим беднягам-работягам вряд ли могло быть жарко или вообще хоть как-нибудь. Они напоминали даже не манекенов, а чучел – как будто на площади порезвился сумасшедший таксидермист…
– Вот такая тут жуть жуткая… Не моргают, ничего… Как деревянные.… – Рука на экране постучала по гриве, заплетённой в косички. – Как дерево, слышно, да?
– Расходимся, расходимся! Ничего не снимаем!
Камера снова запрыгала. Запись оборвалась.
Всплыла пламенеющая красная строчка:
«Зависы распространяются!!! Не выходите!!!»
– Легко сказать! – фыркнула Настя и заблокировала телефон. Говорил же кто-то умный, что не надо долго вглядываться в бездну, а то и она на тебя таращиться начнёт!
Выходить и впрямь никто не торопился. По крайней мере двор был совершенно пустым. Пустым и серым – солнце так и не показалось, серое небо, серый асфальт, зелень, кажущаяся серой сквозь пыльное, похожее на пластик стекло…
Зашуршал пакет. Настя соскочила с подоконника и отпрыгнула на такое расстояние, что чуть не скатилась с лестницы.
Из пакета, стуча по подоконнику кончиками каменных пальцев, выбралась рука. Запястье она волочила как массивный, не слишком удобный, но – мол, что тут поделаешь! – природой данный хвост.
На вид ничуть не менее каменная, чем прежде, двигалась она с грацией довольно милого зверька. Настя готова была поклясться, что глядя на нее, видит что-то похожее на выражение лица. Не лицо, нет. Только выражение. Оно было явственно доброжелательным и таким, какое бывает у людей, желающих предложить что-то полезное, нужное.
Настя усмехнулась. До неё вдруг дошла одна вещь, которая казалась теперь простой и очевидной: не получится переживать сразу в двух направлениях, на двух расстояниях. Она не сможет бояться сразу и возникших где-то там Зависов, и бегающую прямо у неё перед носом каменную руку. Или – или.
Пугала ли рука? Пожалуй, нет. Изумлять продолжала, да. Но не пугала. Она нетерпеливо топталась – если, конечно, можно так назвать движения пальцев, – и по-прежнему выглядела желающей что-то сказать… показать… указать…
– Что? Ну, ну? – не удержалась, поторопила её Настя.
И «высказывание» руки себя явило. Она указывала наверх и вправо, то есть – на квартиру Обтрёпкиных.
– Вернуться? Ты же видела… или как там это у тебя… Ты же знаешь – меня оттуда практически выставили!
Рука лихо – по батарее – спустилась с подоконника, запрыгнула на пристенок вдоль лестницы и побежала вверх, перебирая всеми пятью пальцами, как шустренькими лапами. Остановилась у дверей Обтрёпкиных и ткнула в неё указательным пальцем. Вряд ли это могло значить что-то кроме «Я жду!».
Настя вдохнула-выдохнула – и пошагала. Легонько дёрнула ручку сразу же поддавшейся двери. Вторая и вовсе была распахнутой.
Чудо-рука сразу юркнула в комнату Марты Михайловны, а Настя сначала заглянула в зал.
Шторы наглухо задёрнуты. Перед еле слышно бормочущим телеком – Обтрёпкин. Рядом, на журнальном столике – коньяк, стакан и тетрапак с соком… Обтрёпкин даже не шелохнулся. Тихонько, крадучись, Настя прошла к старушке.
– Мамочки…
Старухе всё-таки удалось ободрать довольно крупный кусок обоев, и в образовавшееся «окошко» выпирало, как не помещающаяся в банку медуза, всё то же подрагивающее желе. Сама Марта Михайловна стояла рядом, вытирая ладонями лицо. В первую секунду оно показалось Насте просто мокрым, но теперь было видно: нет, оно в желе. И оно, и волосы старухи.
– Всё время вас дожидаться приходится, коллега, – оглянулась она на Настю. – Идите сюда. Что же вы? Подходите, подходите.
– Я лучше здесь постою…
– Идите. Сразу всё поймёте. Давайте же!
– Я лучше здесь…
Марта Михайловна вдруг кивнула, но не Насте, а куда-то мимо неё, за её спину.
Настя быстро обернулась и успела увидеть, как на неё несётся растопыренная каменная пятерня.
Удара не было. Бал толчок. Толчок, который вшиб Настино лицо, Настину голову в это желейное «окошко».
– Такой важный день… Такой важный день… – услышала она глухо, как будто откуда-то с поверхности, когда сама под водой.
Перед глазами – и в глазах – и во рту – и в носу – и в ушах – скользкое, серое, мягкое, прохладное. Желейно-дрожащее. Безвкусное.
Настя напряглась, стараясь вытащить голову, упёрлась руками в «размягчённую», ходящую ходуном вокруг «окошка» стенку – но как приклеилась!
«Я утону в желе?»
– Такой важный день… Такой важный день… Сразу всё поймёте…
«Что всё? – беззвучно завопила она, понимая только одно: она действительно утонет, захлебнётся в этом стенном желе, в чужой квартире. – ЧТО ВСЁ?!»
И вдруг она поняла ЧТО.
2. Годовщина
По утрам старик Гмыза откидывал в сторону кусок тента, занавешивающего проём в восточной «стене», – чтобы Галюня могла оценить погоду.
– Ну, как?.. Вот и я говорю – отлично!
Сегодня оценивать должно быть легко и приятно: тихо, солнечно, воздух какой-то особенно прозрачный и (если это самовнушение, то пусть) праздничный. Всю неделю моросило, а сегодняшним утром мать-природа прямо-таки расщедрилась – видимо, не забыла про пятидесятую годовщину их свадьбы. Как они будут её отмечать, Гмыза уже придумал: прогулка – и воспоминания. Долгая прогулка – и много воспоминаний. Жизнь длинная была, есть что вспомнить.
– А я с полчасика назад – ты спала ещё, не видела – смотрю – туман. Ну, думаю, всё. Опять не будет погоды. А оно вон как растянуло, ни облачка!.. Ты как хочешь, а крышу я всё-таки скину. Прогулка есть прогулка. Под крышей разве гуляют? Так будет лучше, вот увидишь… И не надо мне говорить, что я её обратно не привинчу. Один раз привинтил – привинчу и второй!.. Чего? Лёня-Хозяин помогал? Ну так он снова поможет! Он, кстати, придёт сегодня. Пообещал, что с хорошим настроением и с подарком… – Гмыза помолчал, размышляя, говорить или нет, с каким. Решил сказать: – Не поверишь – с золотом! – Усмехнулся. Прислушался. – Ну, почему-почему – потому что свадьба у нас золотая. А так-то подумать, зачем оно нам, золото? Нет, может, это и правильно, подарки не выбирают, пусть дарит что хочет. Это я так, больше к слову… Что за золото? Подробностей я не знаю, даже не спрашивай. Вот придёт – и увидим… Не спрашивай, говорю! Давай-ка я пока, – полез он в сумку, – давай-ка я пока от себя кое-что подарю… Да где ж она… Вот!
Любимая Галюнина кружка. Лиловая. Но теперь на глубоком лиловом фоне красовалась выведенная жёлтым маркером парочка силуэтов – мужской и женский. Старательная, тонкая, хотя и несколько схематичная работа. Над парочкой солнцем сияла цифра «50».
– Узнаёшь? – поднёс он кружку к глазам продолжающей оглядываться – бесконечно продолжающей оглядываться – Галюни. – Правильно. Кто ж ещё. Мы… Как ты такое называешь?.. Вот. И я говорю. Хэнд-мэйд. Давай-ка, пообещай, что ты снова выпьешь чаю из этой кружки. Ты пьёшь чай – а я дарю тебе хоть золото, хоть платину, хоть рубины с этими самыми… сапфирами. Хоть что. Ты главное, обещай. Обещаешь?.. Ну, вот.
Он хотел спросить, помнит ли она такую жвачку – «Love is…» –но не стал, передумал. Помнит или не помнит, но ведь стала бы выпытывать – «ну так что?». А такое не объяснишь. Лав ис чаепитие. Совместный поход на почту. В аптеку. В магазин. Вспоминались всякие мелочи – как мыли окна весной и по осени, как «охотились» за рогаликами с посыпкой, а их всё не подвозили, как Галя боялась сердечных «трепыханий», а он смеялся – пока трепыхается, радоваться надо! Все эти окна, магазины и аптеки казались теперь недостижимым, неповторимым счастьем. Но говорить об этом было сложно. И сколько ни говори, Галя возьмёт да и переспросит – «ну так что?».
Конечно, на самом деле Гмыза не слышал, чтобы Галя ему отвечала или о чём-нибудь спрашивала, а если бы вдруг начал слышать, перепугался бы, наверное, насмерть. Прецеденты имелись. К примеру Ермилов, отец лошадиного инструктора. Он общался с зависшим сыном даже на расстоянии и утверждал, что прекрасно его слышит. И его, и всех трёх зависших лошадок – лошадки, мол, даже поют.
Но то Ермилов. Гмыза же старался держаться, со здравого рассудка не съезжать. Разговоры с Галей он просто представлял, так ему было легче. Так – это была беседа, хотя бы и в его представлении, а не просто бормотание в никуда, для никого. В его представлении Галя продолжала спать по ночам. Удивляться удивительному. Возмущаться возмутительному. Продолжала радоваться, бояться, сомневаться, советовать, надеяться… В его представлении она продолжала жить. Но к представлению прилагалось понимание, что это представление. А ещё это представление было как капризная лампочка – горело в полную силу, когда он был здесь, рядом с Галей, и еле-еле теплилось, когда уходил. На днях, в разговоре с кем-то из «общежития», он заметил, что говорит о ней в прошедшем времени – «была», «умела», «собиралась». Кто знает, впервые ли он так оговорился. И оговорился ли…
Где-то – совсем рядом, прямо под западной «стеной» – глухо стукнуло. Старик насторожился. Что бы это могло быть?
Он вынул картонную заглушку и прильнул глазом к рваной дыре (бог миловал, на зрение жаловаться пока не приходилось).
– Надо же, Кабысдошек приблудился. Облезлый-то какой…
«Кабысдошек» – серенькая, худющая, как смерть, хохлатая собачка – стояла метрах в трёх от «скворечника» Гмызы и смотрела прямо перед собой скучными мутными глазами никому не нужного существа.
Снова стукнуло. Псинка нервно подскочила и помчалась, не разбирая дороги, как будто стукнули прямо у неё под носом. Старику же показалось, что на этот раз звук донёсся откуда-то из-за гербовой стелы. А потом ещё и тень промелькнула – как раз между пилоном и самой стелой. А потом ещё и хохотнули – и сразу затихли… Быстро, по-заячьи тарабанили в тонкие металлические стены – сбоку и где-то совсем снизу, как будто и впрямь это были зайцы – и снова тишина.
– Ну точно. Они… Вот же черти проклятые! – выругался он. Но сразу взял себя в руки. – Слышишь, Галюнь? Этих принесло. Ничего, переживём. Ты, главное, не нервничай. Не нервничаешь? Отлично!
Галя не нервничала уже три года и десять месяцев. Ровно три года и десять месяцев она стояла, обернувшись на супруга, и выражение её лица было всё таким же непрерывно вопросительным – «ну где ты там?»: в момент, когда она зависла, Гмыза споткнулся и отстал от неё буквально на два шага. Или навсегда.
Если постучать, она «звучала» как дерево. На ощупь была как камень. Сдвинуть или поднять её было невозможно даже на миллиметрик, не в помощь ни кран, ни экскаватор, невозможно даже сумочку её качнуть или косичку пошевелить. В общем, всё, как и с остальными Зависшими, только вот остальные старика не волновали. Ему было о ком волноваться и без остальных.
В первое время после Зависа, когда на площадь не пускали, он чуть было не свихнулся. Дома был Галюнин халат. Дома была Галюнина лиловая кружка. Дома было Галюнино всё – а сама она где-то там, не дома, и даже подойти к ней нельзя, и неизвестно, когда будет можно, и будет ли вообще.
Прилетал из Питера сын. В понедельник он был деловитым и настроенным «всё выяснить и тогда уже действовать – бездействовать нельзя!», в среду развёл руками, а в пятницу улетел. Приезжала из края Галюнина сестра, рвалась «хоть цветочки положить» и тоже уехала ни с чем, а за цветочки её даже пристыдили – «Никаких траурных мероприятий! Никто не умер!».
«Никто не умер, – повторял себе Гмыза, – никто не умер…». А в голову так и лезло продолжение: но ведь и не жив!
Он маялся сколько мог, не выдержал и стал приходить – не на площадь, так к площади. Её огородили, и оставалось смотреть «на что дают»: как снуют ребята из оцепления, как привозят-увозят, затаскивают-вытаскивают какое-то оборудование, как приезжают на служебных микроавтобусах, заходят-выходят группы специалистов. Большие группы, маленькие группы… Может, и специалисты считались большими, да только он – Павел Семёнович Гмыза – жил на свете уже достаточно долго, чтобы отличить тех, кто хоть что-нибудь делает, от тех, кто делает только вид. Увы, но на хорошее надеяться не приходилось – даже вид был не особенно убедительным. Группы менялись, суть оставалась прежней.
Как-то целую неделю гоняли технику – погрузчики, экскаваторы, автокран. Над ограждением то и дело поднимался столб асфальтно-серой пыли, отчаянно грохотали отбойники. Шум стоял такой, что своего голоса не было слышно. А потом – тишина. И техника яркой цепочкой поплелась к мосту, на выезд.
Время от времени подходили родственники других Зависших. Приходили те, кто привык держать руку на пульсе. Несколько раз приезжали телевизионщики. На площадь их тоже не пускали, и они носились вокруг, опрашивая прохожих. Подбегали и к нему – «С чем вы связываете так называемые Зависы?», «Что вы об этом думаете?». Он пожимал плечами. Пожимали почти все. А те, кто хоть что-то всё-таки думали, были единодушны: раньше такого не случалось и, даст бог, больше не случится.
Но оно случилось. После следующей серии Зависов – снова на Левобережье, целых двенадцать и на этот раз не кучно, а словно гороху сыпанули – район эвакуировали. Мост перекрыли. Вознамерившихся остаться стращали разного рода мерами, а когда осталось всего ничего, махнули рукой: да и пожалуйста, на свой страх и риск.
– Ну что, Пал Семёныч, – страшишься и рискуешь? – смеялся Лёня-Хозяин. – Мы теперь зэзэ элбэ! Звучит гордо!
– Зэзэ чего? – Старик не уставал удивляться, а нововведения не уставали удивлять.
– Закрытая зона «Левый Берег»!
Здесь, на Левобережье, остались, как выражался тот же Лёня, «чудаки и дураки». Себя он причислял ко вторым, а Гмызу – если, конечно, не лукавил – к первым. К Лёне-Хозяину старик Гмыза переселился, когда отключили электричество. Опять же, и к площади ближе. А к площади он продолжал приходить как на работу – каждое утро. Через пару недель с ним здоровались все ребята-охранники, рассказывали, как там дела (а никак: нет никаких дел, кто замер, тот замер), сочувствовали и всё понимали, но впервые пропустили в «периметр» только когда уже собирались. В распахнутых воротах стоял грузовик. Генератор затих. «Всё, отец. Сматываем удочки. Отзывают…».
Он никогда не забудет тот момент, когда наконец-то сюда зашёл. Площадь было не узнать. Прежняя жизнь исчезла, уступив место новому порядку. Или, скорее, новому бес-порядку. На месте остались лишь фонарные столбы да стела, скамейки и те были перевёрнуты. Под ноги буквально бросались распахнутые и закрытые ящики с маркировкой и без. Около входа асфальт был расчерчен мелом и краской – стрелки, цифры, буквы, – а чуть дальше разворочен так, как будто его собирались засеивать. От центральной клумбы остались лишь обломки бордюра, от других, поменьше, не осталось и этого. Щупы торчали из земли под разными углами, как странная металлическая трава. Повсюду валялись обрывки кабеля и пустые канистры. Воздух пах соляркой и «помоями» – деревянистым дешёвым кофе. Ахметов (самый разговорчивый и, может быть, поэтому казавшийся самым глупым) топтался у будки, отхлёбывая, видимо, эти самые «помои», остальные бродили по территории, что-то собирая, складывая, раскладывая, таская. Всё несло на себе печать усталости и пустой, не увенчавшейся успехом работы.
На Зависших Гмыза посмотрел, только когда взгляд более или менее пообвык. Но и это не очень-то помогло. Вздрогнул. Сердце закололо.
Каждый Зависший был обмотан сильно потрёпанной полупрозрачной техплёнкой, и эта плёнка болталась на них длинными скрученными лентами, короткими лохмотьями и просто бесформенными кусками, придавая им жуткое сходство с гигантскими насекомыми, застрявшими в процессе линьки. Гмыза-то опасался, что придётся сдерживать себя, чтобы не кинуться обнимать Галюню (ни разу в жизни не расставались они так надолго, и кто бы мог подумать, что такое испытание ждёт их уже на финишной прямой!), но вместо этого он замер и сам, хлопая глазами и чувствуя кожей заинтересованные взгляды охранников.
– Что ж вы даже навесика не навесили? – спросил он тихо, втайне надеясь, что его не услышат. Стыдить охрану он не собирался, просто промолчать не получилось.
Услышали.
– Да всё тут было, отец. Копали, вот и убрали, – ответил Ахметов, дохлебнул свой кофе и сжал стаканчик в гармошку. – Мы ж как кроты. Сначала рыли, в конце роем…
– Это уж точно, – усмехнулся Гмыза. – Асфальта вокруг Зависших совсем не осталось. Почва была свеженькой. Свеже-притоптанной.
Ближе к вечеру они попрыгали в патрульные внедорожники и окончательно «отозвались».
Гмыза очищал супругу от лохмотьев плёнки под начинающимся весенним дождём и понимал: так не пойдёт. Нужно хоть что-то, хоть какой-нибудь домик.
Собрать его помог Лёня-Хозяин. Управились меньше чем за час. Притащили бетонные башмаки, «обули» в них четыре секции профлиста (вот она где всплыла, польза от ограждения), стянули углы болтами, а вместо крыши набросили техплёнку (её недоувезли целых полрулона).
– Ап! Готова конура! – хлопнул себя по бокам Лёня-Хозяин.
– Сам ты конура. – Старик был так благодарен, что приходилось быть грубоватым, чтобы не «размякнуть». – Конура вообще-то для собак.
– Не скворечник же!
– Скворечник, – охотно согласился он. – Я скворец, а Галина скворчиха.
Появился этот «скворечник» – и от сердца немного отлегло. Вроде как не под открытым небом Галя, какая-никакая крыша, какая-никакая защита. Правда, не похоже, чтобы Гале это было действительно нужно – не больше, чем каменной глыбе, а вполне вероятно, что и меньше, – но тут, пожалуй, грело само сознание того, что такая защита имеется. Да она и самому была нелишняя. Иногда он здесь даже ночевал – если погода была особенно хорошая. А вчера вот и в морось остался. В глубине души он надеялся, что крыша из плёнки укроет не только от дождя. Ещё ни один из Зависов не случился в помещении, все на открытом пространстве…
Самым лучшим было бы, конечно, вовсе убраться с этого пространства, с этой несчастной площади, будь она неладна. Галюне бы не в этот экзотический домик, а домой. Или хотя бы в настоящий дом – к тому же Лёне, он бы пустил, он понимает… А здесь, на площади, кто только не слоняется. Камеры (работали ли они вообще?) поперебили, и теперь сюда, безо всякой оглядки, заявляются все кому ни лень. Всё время приходится держать ухо востро. Вот как сейчас: опять ведь притащились! И всё. Хорошего не жди…
– Это просто дети, Галь. Дети – не проблема…
Голос дрогнул. Хорошо, если Галя не слышит! Вот как интересно жизнь устроена – иногда это бывает и хорошо… Разумеется, проблема. Проблема, которая переправляется сюда выше по течению Весяти, через слепую излучину, и высаживается прямо в камыши. Камышники. Но и камышники бывают разными. Сегодня вот не повезло. Дети.
Впрочем, какие они дети? Подростки. Если бы Гмыза мог выбирать «гостей из камыша», он однозначно выбрал бы взрослых. Это просто любопытствующие, желающие встретиться с чем-то действительно странным, убедиться в его существовании воочию. С ними можно говорить. Их можно игнорировать. Их можно попросить уйти, и они уйдут, отправятся себе дальше по карте Зависов или, по крайней мере, направят своё любопытство куда-нибудь мимо. Мимо Гмызы и Гали. Здесь есть на кого. Любопытствующие стремятся сюда не для препирательств со стариком, он это знает – и они это знают. А дети… дети совсем другое. Они будут хихикать, нарезая бесконечные круги по площади, прятаться, выкрикивать Зависшим в уши какую-то бессмыслицу, пытаться их сдвинуть, распрямить или согнуть им шеи, руки, пальцы, разрисовывать их чем попало – маркером, помадой, шоколадом, просто грязью… На Зависших это как пыль на экране – словно бы верхним слоем, не касающимся «изображения», – и стираться будет на раз. Но ведь не само! Этим надо будет заниматься. А кому? Гмызе. Именно ему приходилось вооружаться щёткой и тряпкой после каждого визита камышных детишек, и делал он это совсем не потому, что любил общий порядок больше собственного покоя. Просто знал: там, где сегодня грязно, завтра будет ещё грязнее. А ещё грязнее, само собой, не хотелось, в конце концов он проводил здесь уйму времени.
Камышные подростки дразнили его Вытиралой. Плевались. Выпендривались друг перед другом, пробегая мимо и ударяя его по спине. Сбивали кепку. Стреляли пластиковыми шариками и водяной струёй. Кидались ветками, мусором, а иногда и камнями. В общем, щекотали свои подростковые нервы как могли, а подростковые нервы – стальные тросы, их ещё попробуй расщекочи.
Подростки приплывали всякий раз новые, всякий раз приступали к своим игрищам с новыми силами, а надоедало им нескоро. Старик вполне осознавал: однажды он не выдержит раньше, чем им надоест, и тогда… О том, что будет тогда, он старался не думать.
Некоторое время Гмыза не мог сообразить, почему они не разносят вдребезги и пополам его такой уязвимый «скворечник». Ведь по всем законам подростковой логики должны бы! Ответ оказался прост, но парадоксален – они считали «скворечник» чем-то вроде основной достопримечательности, ориентира. Доплыть-дойти досюда назывались у них «дойти до синего домика». Почему таким ориентиром было выбрано его неказистое строение, а не собственно Зависы или хотя бы что-нибудь посимпатичнее, оставалось загадкой. Рядом был киоск, совсем недалеко – коробка остановки, как говорится, выбирай не хочу. Но выбрали что выбрали. Из профлиста – и с Галюней, фактически статуей с недоумением на лице и сумочкой на плече. Галюню, по крайней мере, не разрисовывали. Может быть, даже считали своей – как часть своего интерьера. Однажды кто-то из них так и заявил пришедшему Гмызе:
– Куда вы лезете? Не ваше – не лезьте!
– А чьё?! – Старика так разинул рот от изумления, что чуть не выронил съёмный протез.
– Не ваше. – Судя по тону, камышный тинейджер был в этом убеждён. А судя по тому, как долго и трудно пришлось их выставлять из «скворечника», в этом были убеждены они все.
Вряд ли кто-то из них в состоянии понять, насколько они здесь лишние. Гмызе хотелось ловить их за шкирку и трепать что есть сил – убирайтесь! убирайтесь! Но как раз сил-то и не хватало. Оставалось распугивать. Бессильно. Как получится.
Он выбрался из «скворечника»…
Подростки, хохоча и визжа (господи, в этот раз ещё и девчонку прихватили!), бросились врассыпную, растворились в окружающем хаосе. Трое.
…подошёл к бетонной урне, выкинул из неё несколько аккуратно сложенных полиэтиленовых пакетов и достал массивный газовый ключ.
– Вытирало! – Это девчонка голос подала. Писклявая какая… Пищит откуда-то из сиреневого куста. Или всё же из-за киоска? На Левобережной и до того, как здесь всё перевернули и перепахали, можно было бы прятаться часами. Носиться и снова прятаться…
– Дед! Подари железяку? – Наглый, с демонстративно «разболтанными» нотками голос из-за бетонной загогулины – какого-то новомодного «арт-объекта».
– «Железяку», – сплюнул Гмыза. – Это газовый ключ. Пятёрочка. Ничего-то вы не знаете, недоросли… Можете и не узнать! Что вы здесь забыли? Какой дьявол вас сюда несёт?
– Дед…
– Какой я тебе дед, наглая твоя морда! – перебил его Гмыза, сам себе удивляясь – он практически рычал. – Нет у меня внуков, понял?.. Послушайте, – обратился он, немного помолчав (считал про себя до десяти), на этот раз негромко и совсем по-человечески. – Не надо вам здесь находиться. Как приплыли – так и уплывайте. Прямо сейчас. Идите в свои камыши и… Идите, слышите?
– Дед!
И снова, после паузы:
– Дед!
– Ну чего ты «дедкаешь»! – не выдержал Гмыза. – Чего тебе надо, чудо ты малолетнее!
– Подари железяку!
Камышники весело заржали, а Гмызе стало нестерпимо досадно. Вот это было хуже всего – безмыслое ржание спрятавшихся. Казалось, оно несётся отовсюду, из-за каждой скамеечки, из-за каждой урны… Опять подумалось: всё-таки хорошо, что Галя не слышит!
– Кстати. Насчёт того, кто должен уйти… – А вот и третий голос. Спокойный. Прохладный. Даже слишком спокойный и прохладный для подростка, но всё же не взрослый. Переходный, промежуточный.
– Хочешь говорить – выходи, – уныло предложил старик. Всё-таки дорого бы он дал за то, чтобы поменять этих «промежуточных камышат» на взрослых камышников!
Из-за перевёрнутой скамейки вынырнул худой скуластый пацан лет четырнадцати. На шее у него болталась красная бандана – вероятно, она должна была закрывать лицо, но сползла или он сам её стащил. Слегка прищурившись, то ли по привычке, то ли от солнца, он смотрел Гмызе прямо в глаза.
– Насчёт того, кто должен уйти, – повторил он серьёзно, а потом улыбнулся и сообщил как о чём-то очевидном, общеизвестном, что старик по какой-то причине никак не может взять в толк: – Это, дедушка, ты.
Гмыза как-то сразу понял, что и писклявый голосок, и даже наглый «разболтанный» голос нравился ему куда больше, чем это улыбчивое «дедушка», и что с этим вежливым наглецом он разговаривать не будет. Он махнул рукой и отвернулся, всем своим видом показывая, что на этом всё, разговор окончен.
– Это, дедушка, ты, – снова повторил пацан.
Старику показалось, что повторил ещё ласковее, ещё вежливее, но он – Павел Семёнович Гмыза – жил на свете уже достаточно долго, чтобы отличить настоящую вежливость от настоящей угрозы. За спиной послышались какие-то перебежки, перешёптывания, невнятная возня… Невнятная и очень неприятная.
Он даже оглядываться не стал, быстро пошагал обратно в «скворечник». Камышники притихли.
Старик рывком отогнул тент, вошёл и, ничего не успев сообразить, упал ничком. Успел услышать короткий глухой стук, он же хруст, он же красная жаркая тяжесть – она же темень. И – всё…
… – Как же так-то? – охнул Лёня-Хозяин. Он пришёл как обещал – с хорошим настроением и с подарком. С «золотом»: баллончиком краски-золотянки.
Из «скворечника» на него скалилась серая, исхудавшая до ребристости боков хохлатая собачка. Морда в крови, глаза блестят. Лёня застал её за трапезой: она лакала кровь из пробитой головы Пал Семёныча.
Справа от старика валялся газовый ключ, слева – окровавленный кусок бетона. На Лёню, как всегда обернувшись, смотрела своими всегдашними стеклянными глазами Галина Александровна. Вся она была в кровавых брызгах и потёках. Вся кроме бежевых босоножек, на которых – очевидно, стараниями собачки – остались только розоватые разводы.
– Вы тоже это видите, Галина Александровна?
Ответила собачка – трусливым, дребезжащим рычанием.
На Лёнино «Фу!» она прибавил громкости, но попятилась.
Лёня вышел. Закурил.
Достал из кармана золотянку и нарисовал на конуре – нет, на «скворечнике» – крест. Под крестом – букет в четыре цветочка. Вся эта золотая символика вышла кривой, как будто рисовал пьяный, – рука дрожала.
Он снова закурил и уже было пошагал с площади, но вдруг развернулся.
– Иди-ка сюда, собачья мелочь… Нечего, нечего. Тебе здесь не столовая. И не конура…
Собачья мелочь уворачивалась и пыталась укусить, извозила Лёню в своих слюнях и чужой крови, но успокоилась быстрее, чем Лёня ожидал. Это была сука. Он назвал её Сибилла.
3. Превращение
Клёнов спал голым, обмотавшись тонким клетчатым пледом. Как всегда. Всё остальное было совсем не как всегда. И то ли ещё будет…
Проснулся, но боялся даже пошевелиться. Один за другим пропиликали оба будильника, а он всё не поднимался и даже глаз не открывал. Пытался игнорировать обострившиеся обоняние и слух, охотился за удирающим с бешеной скоростью сном. Мелькали кадрики – трава, дорога, деревья, – тенями уносились образы…
Реальность игнорироваться не желала. По ушам лупил грохот настенных часов, из подъезда было слышно, как расходятся по работам соседи. В ноздри лезли запахи: сухой «чихучий» запах старой пыли, кислятина несвежей наволочки… Откуда-то – из кухни? – пахло и чем-то травянисто-вкусным. Но сильнее всего был – бил в нос! – собственный запах: пряный, жаркий, с отчётливой ноткой горьковатого мускуса…
Сон благополучно удрал. И уже не уснёшь, это чувствовалось. Вообще, чувствовалось много чего, и ничто из этого «много чего», мягко говоря, не бодрило. Руки и ноги ощущались какими-то одеревеневшими, тело не своим. Не получилось даже лечь на спину!
Собравшись с духом, Клёнов открыл глаза. Картинка – двойная: левая половина комнаты – и правая половина комнаты… Здравствуй, монокулярка? На себя он решил не смотреть, пока не доберётся до зеркала. О том, что это будет непросто, можно было догадаться уже по вставанию с кровати – давно он так не корячился! Точнее – никогда.
Плед обмотался вокруг шеи, так, в нём, он и поковылял.
Идти было не просто неудобно – почти невозможно. Какие-нибудь пять метров до прихожей стали настоящим испытанием. Центр тяжести предательски уходил вперёд. Каждый шаг был скорее попыткой не рухнуть. Ворс коврового покрытия не ощущался, как будто Клёнов шёл обутым, а пол от его шагов сотрясался как от шагов Командора.
Чтобы не упустить норовящее завалиться тело, поймать хоть какое-то равновесие, приходилось сильно сгибать ноги. А сгибались они назад, «по-кузнечьи», как, собственно, это было бы у каждого из стоящих на задних конечностях ко… Нет. Пока он не произносил этого слова даже про себя. Почему-то казалось, что пока оно не произнесено, всё ещё обратимо. Пока не произнесено – и пока он не встал на четвереньки… на четыре… В общем, пока он стоит на двух!
Клёнов поднял взгляд на отражение, но ничего толком не увидел. Всё плыло, как неудачный этюд по сырому, превращаясь в белёсое туманное пятно. Чтобы хоть что-то рассмотреть, ему пришлось повернуть голову: правый глаз к зеркалу, левый безучастно фиксировал прихожую. Ага. Алая ветровка «выцвела» до серой, бордовый коврик у двери стал грязно-землистым. Спектр видимого утащило в холодные тона, красный просто «вышибло»… Значит, здравствуй и дихроматика. Ему ли не знать об особенностях зрения ко… Кого? Впрочем, игры с неназыванием можно было смело заканчивать.
– Тош… тошка не… – Вероятно, это был усечённый вариант «точки невозврата». В голове всё перепуталось, зашумело – странным таким, а то же время и вполне узнаваемым летним шумом. Так шумят листья и травы на сильном ветру. Губы тряслись.
А ведь он знал, отлично знал, что с утра его ждут новые сюрпризы. Если что-то продолжается уже три утра подряд, так с чего бы оно прекратилось на четвёртое? Пока он спал, его тело менялось. С постели он вставал не таким, каким ложился.
В пятницу он проснулся от сильного зуда под кожей, особенно на тыльной стороне шеи и копчике. Волосы на теле стали гуще, а на голове – его гордость, его светло-русые кудри – практически исчезли. Плечи как-то неописуемо подались вперёд и вверх, как будто тело искало новый центр тяжести. В субботу его разбудила сухость во рту, и эта сухость была со странным привкусом – словно бы он надышался пыльной дорогой. Из безбожно зудевших мест пробились коротенькие, колючие «гривка» и «хвостик». А вчера стало ясно, что «гривка» и «хвостик» – это они и есть. Грива. И хвост. Угольно-чёрные, жёсткие, гладкие. Ладони и стопы удлинились. Пятку подтянуло вверх. Боли не было, только покалывание и стянутость. Обуться он не смог бы, даже если бы захотел.
А то, что он видел прямо сейчас, в подсвеченном овале зеркала, шансов не оставляло.
Главное, конечно, глаза. Что бы кто ни говорил, а весь человек – там. Или не человек… Глаз, уставившийся на него из зазеркалья, человеческим не был. Он был огромным, влажным, сместился ближе к виску, «разъехавшись» со своим напарником так, что о выражении человеческой сосредоточенности можно было и не вспоминать. Зрачок вытянулся по горизонтали. Радужка залила собой почти всё пространство, стала густо-карей, почти чёрной, и вот оно, то глубокое внутреннее свечение, которое способна дать только лессировка Вермеера или сама природа.
Коротенькая бархатная шерстка затянула каждый сантиметр его физиономии. Серовато-бурая, с восковым блеском. Не заросшие ею участки оставались только под глазами и в верхней части ушей, но щетинка появилась уже и там.
Линия челюсти удлинилась, вытянув Клёновское «мордолицо» вперёд. Ноздри – теперь огромные – трепетали. Губы стали толстыми и необыкновенно подвижными. Он наконец-то понял: они не трясутся, просто непроизвольно перебирают воздух, будто ощупывая невидимый корм.
Уши жили своей жизнью – непрерывно прядали, разворачиваясь, как два мягких локатора, ловя наитишайшие звуки – глухое ворчание воды где-то в трубах, шелест штор, детский плач этажами выше. А стоило ему нахмуриться, как эти локаторы сами собой плотно прижались к затылку, придавая его новой морде злое, какое-то окрысившееся выражение.
Мордолицо Мордоклёнова… И это мордолицо вперилось в зеркало на прежней высоте. Вот, значит, как всё устроено. Легче олошадеть, чем подрасти!.. Клёнов фыркнул, тряхнув головой – и чуть не завалился. Протянул «руку» к стене, чтобы опереться, а она возьми да сложись под прямым углом – щёлк. Художнику ли (от природы и от фирмы «Палитра – М»!) не узнать этот излом? Копыто напоминало тяжёлый пастозный мазок, и эту тяжесть тянуло вниз, эта тяжесть словно заявляла: я больше не рука!
Клёнов глубоко вздохнул. Плед наконец-то съехал на пол.
Мощное, мускулистое тело. Широкая грудь. Плотный слой короткой, пружинистой шерсти, расходящейся широкими потоками от центра грудины к бокам. Гладкий шерстяной водопад, стекающий с живота вниз и в стороны… Ну, и внизу было всё в порядке. Клёнов, правда, не жаловался и раньше, но теперь, пожалуй, мог бы и прихвастнуть.
Аккуратно, чтобы не завалиться, он покачивал головой, наводя резкость глаз – новых, прекрасных, «вермееровских». Он думал о том, что красив и «монокулярно-дихроматически». Что у его потрясающей шерсти тот самый маслянистый блик, который пишется не белилами, а тонкой прозрачной прописью по сухому. Что цвет корпуса напоминает сырую умбру, слегка «подправленную» холодным оливковым подтоном – та самая «живая бурость», которую годами пытаются поймать на палитре. Плюс чёрная грива, плюс чёрный хвост. Плюс чёрные «перчатки» и «носочки»… На фоне пыльно-бурого тела – чистый антрацит!
– Гнедой, – удовлетворённо заключил Клёнов. Про себя. Вслух это было только негромкое вибрирующее ржание, однако он снова покачнулся.
Стоять на задних стало совсем невмоготу. Он немного попятился и, глухо стукнув копытами, опустил на поверхность передние. Спина прогнулась, благодарные позвонки легли в горизонтальную цепь. Дыхание стало лёгким. Шея вытянулась вперёд, уравновешивая голову. Центр тяжести сместился, а вернее сказать, встал на место. Отпустило ощущение неуклюжести, стянутости. Пришла устойчивость. Никаких завалов. Только опора, только четыре точки.
Мир вырос вверх. Два поля зрения, левое и правое, нырнули вниз, сместились, и в этих их новых координатах была какая-то новая правильность. Привычные вещи – вешалка, антресоль, серебристые изгибы бра – стали монументальными, возвышающимися как некие архитектурные своды.
Клёнов почувствовал необыкновенную легкость – как будто в награду за последние три дня, которые он провёл в страхе, суете, какой-то непередаваемой загнанности. В четверг и пятницу он исхитрился даже на работу заскочить, мысленно благодаря маму Веру за недавно подаренную ветровку с большущим капюшоном. Теперь вся эта беготня, маскировка, тревога – всё это казалось каким-то далёким и забавным. Бессмысленно забавным – бывают такие забавы, о которых вспоминаешь исключительно для того, чтобы чтобы пожать плечами. Переживания куда-то выветривались – почти как приснившийся под утро сон. Теперь он видел, понимал, ощущал иначе. Реальностью стало что-то совсем другое. Например, он сам. Всё, что он здесь и сейчас видит, слышит и чует… Да, чует! Сладкий зов из кухни пробился даже сквозь терпкий запах обуви. Яблоки, вот чем травянисто-вкусным пахло с самого его пробуждения!
Клёнов-конь прочувствованно взоржал.
Яблоки тоже принесла мама Вера. Он их не любил и есть не собирался – тогда не любил, тогда не собирался – и поставил в вазе, на столе. Для красоты. О, он был большим молодцом, всё правильно сделал!
Перед тем, как отправиться на кухню, где эти яблоки, зеленея своей толстой иностранной кожурой, вот уже неделю его дожидались, он – возможно, последней своей человеческой извилиной – подумал о том, что Вера обещала забежать как раз сегодня, подошёл к замку вплотную и толкнул носом задвижку. Теперь Вера сможет войти – если, конечно, догадается дёрнуть за ручку двери. А она догадается, она догадливая. Принесёт… овса? Нет, хлеба. Хлеб пахнет вкусно. Тепло. Хорошо… Хрр, хоррошо. Хрр-ф. Фрр-ру…
Клёнов-конь проследовал к фруктовой вазе. Яблоки с хрустом лопались на зубах, наполняя рот кисло-сладким соком. Клёнову было хорошо.
Потом ему удалось распахнуть холодильник и выесть из него всё, что не противоречило «лошадиной диете» – пучок укропа, три морковины, два огурца… Холодная сочная мякоть овощей приятно остужала нёбо, а хруст моркови казался оглушительно приятным. Раньше он просто не знал, что морковь может быть такой приятной, а приятность может так оглушать…
Дошло дела и до пары кусочков подсохшего хлеба, и до начатого пакета овсяно-ягодных мюсли, и до пачки галет, слава богу, уже открытой…
Клёнов жевал и думал… Нет, даже не то чтобы думал. Это было странное состояние, среднее между мыслями, воспоминаниями и грёзами. Иногда он впадал даже в лёгкую дрёму, с удовольствием отмечая, что может дремать вот так, стоя. Жевал, вспоминал – и ждал маму Веру. Ждал всё сильнее. Так сильно, как никогда раньше. Скажи ему об этом совсем недавно – даже, может быть, вчера – и он бы удивился. Кто бы мог подумать, что он будет так её ждать!
Они познакомились, когда он, балансируя на шаткой поликлинической стремянке, корпел над заказом в детском физиокабинете.
– Тань, а кто забрал… – заглянула она. – Ой, а вы кто? – изобразила она удивление, насколько хватило её «изобразительных» возможностей. Вопрос был по меньше мере глупыми. В нос Клёнову ударило теми же удушливыми духами, что чуть не сшибли с ног, когда он проходил мимо регистратуры. Да. Регистраторша. Простоватая недомилфа сорок пять плюс – из тех, что будут красить ногти, не убрав заусенки. Низкорослая, коротконогая, пухлая как булка. В первую секунду Клёнову вспомнилась «Купчиха за чаем» Кустодиева, но нет-нет-нет и ещё раз нет. Там идиллия, тут гротеск. Как в матронах Фернандо Ботеро – абсурдно раздутых «бомбочках» с маленькими головами, с притянутыми к центру невозмутимыми, неулыбчивыми лицами. Напрасно он думал, что Ботеро рисует лишь свои фантазии. Хотелось крикнуть: смотрите, Ботеро – реалист!
– Я? Художник, – ответил Клёнов после паузы. Залюбовался!
– От какой организации?
– От природы.
– Ну, от природы… – повела она пухлым плечом в сторону некоторого разочарования.
– И от фирмы «Палитра – М».
– Хорошая фирма. – Серьёзно кивнула она. Разочарования не случилось. – Какая прелесть! – перевела она взгляд на полуразрисованную стену, как будто только что её увидела. – Очень красивый. Прямо очень! – восхитилась она. – Это же котик такой, правильно?
– Тоторо. Хранитель леса.
– Что-то про экологию? Очень актуально. Очень. Хранитель леса… Надо же как. Вот так живёшь и не знаешь, – вздохнула она.
– Не знаете Миядзаки? – с сочувствием спросил Клёнов. Сочувствие было искренним: вряд ли регистратурная матрона смотрела что-нибудь кроме бесконечных ток-шоу про ДНК и лечение содой, кулинарных битв и турецких сериалов про запретную любовь.
– Погоди, – вскинула она свои тщательно прорисованные бровки, перескочив как бы между делом на «ты». – Я запуталась. Это ж вроде Тото-что-то? А не вот это вот… дзаки.
Клёнов снисходительно улыбнулся, пристроил кисточку на край кюветки, прямо в мутную лужицу разведённой краски.
– Да. Запутались, – согласился он, не торопясь подхватывать предложенное «ты». Оно могло быть и оговоркой. – Миядзаки – это демиург. Автор мультфильма. А Тоторо – это персонаж. Метафора. Воплощение природы, которая смотрит на нас с пониманием. Я, как бы это сказать… пытаюсь внедрить в ваше стерильное пространство немного органики. Это сложно понять, если привык воспринимать мир только через призму утилитарности, но…
– Но?
– Но всегда ведь можно попробовать.
– Да, – обрадовалась она как чему-то личному, – попробовать – значит дать себе шанс. Такой молодой, а как понимаешь в искусстве! – Она помолчала, по всей видимости ожидая, что Клёнов выдаст что-нибудь ещё, достойное восхищения, но не дождалась и спросила: – Обед-то у тебя будет? Нельзя всё время краской дышать. Ты приходи к нам, в регистратуру. Мы чайничек вскипятим. Угостим тебя. Ты же гость!
– Я не гость. Я работаю, – запротестовал Клёнов. – И пока ещё ничего не заработал.
– Очень даже заработал, – запротестовала теперь уже регистраторша. – Благодарность от… от зрительницы, – опустила она щедро разукрашенные глаза, застеснявшись, как девица.
– Благодарная публика? Так сразу? – удивился Клёнов. Он начинал кое-что понимать.
– Вера Анатольна! – позвали из коридора.
– Иду!.. А людей ты рисуешь? Женщин к примеру?
«Ботеро! Бомбочки!» – пронеслось в мозгу у Клёнова.
– За портреты я обычно не берусь, но…
Клёнов давненько уже не брался за что бы то ни было, махая кистью исключительно «от фирмы» – трафаретил кофейные зёрна над барными стойками, рисовал берёзки в фойе, размалёвывал витрины к праздникам, – однако этот портрет был даже начат. И Клёнов был даже полон энтузиазма – он почувствовал себя «русским Ботеро», не меньше. Но когда рассказал и показал Вере, в чём же заключается этот самый «ботеризм», её возмущению не было предела.
– Отвратительно, Витя! Просто отвратительно. Ты и правда хочешь нарисовать меня такой же, как эти пузанчики?!
– Пузанчики, – хватался за голову Клёнов. – Целый мир, другой взгляд! Всмотрись – это же не просто фигуры!
– А что это по-твоему?
– Это избыточность жизни! И она пугает!
– Вот именно, Витя. А я тебе о чём! Избыточная масса тела. Страшное дело!
Его объяснения пролетали мимо, не задевая в маме Вере ни единую душевную струну, ни единую мозговую извилину. Клёнов устал хвататься за голову. Хваталка устала, а Вера ещё не раз и не два ему припомнила, как он хотел её «изуродовать», а она «не далась».
Мамой Верой он называл Веру в шутку. Когда назвал впервые, она вознегодовала – чего это я вдруг мама? Он заувёртывался – но ты же называешь меня Клёнушкой! И дорулил в комплимент: ты безумно вкусно готовишь. Дорулил, надо сказать, не слишком лукавя, готовила она хорошо. Правда, как оказалось, к этому моментально привыкаешь, и то, что поначалу восхищало, становится просто «ну, нормально»… Но да, хорошо. Другое дело, что – кто его знает, как готовила мать. Растила его бабушка, а готовкой она занималась на уровне «что сварила, то съедим».
Клёнов и впрямь чувствовал себя раскайфовавшимся маменькиным сыночком, и это его вполне устраивало. Он всегда нравился женщинам, но к своим тридцати двум успел устать от их навязчивого желания его использовать. С Верой всё было по-другому. Она убиралась в его «берлоге», затевала стирку за стиркой. Таскала ему контейнеры с котлетами, какие-то сложные салатики, экзотическое мороженое. Забила его аптечку суперполезными витаминами и БАДами. Отучила его от «простецкого» хлеба и дешёвых кетчупов. Заменила обычный сахар на тростниковый, а обычную соль на низконатриевую. Подкидывала денег. Покупала вещи. Она не капризничала в постели, и Клёнов, насмотревшийся на капризуль, умел это оценить. Но у любой, самой замечательной медали, увы, две стороны. И если Верино деятельное вмешательство в кухонные или «витаминные» дела его устраивало, то вспыхнувшая в ней тяга к воспитанию в нём художественного вкуса – нет. И дело принимало всё более серьёзный и неприятный оборот.
Ботеро оказался только первой непонятой ласточкой. Дальше – больше. Матисс был охарактеризован как «позор, я и сама так могу!», Модильяни досталось за «всё перекосил, а морды-то, морды куда так вытянул!», Дерену за «дальтонизм»…
– Это что?
– Это «Поворот дороги», Андре Дерен.
– Вижу, что поворот. Почему деревья красно-синие? У тебя же глаз намётан, Витюша, ты же должен видеть, вот прямо глазами, – тыкала она пухлыми наманикюренными пальцами ему чуть ли не в самые зрачки, – должен прекрасно разбирать, что это – халтура!
Клёнов терялся. Наверное, так бы растерялся математик, которому стали доказывать, что интеграл – идиотский узор. «Но это не узор!!!». И, наверное, в обморок… До обморока у Клёнова не доходило, но он страдал и бился в ментальных конвульсиях.
На днях Вера приволокла ему альбом репродукций Шилова. Новый.
– Только не говори, что купила, – ужаснулся Клёнов. – Зачем?
– Мимо не смогла пройти. Смотри, Клёнушка. Вот она, рука мастера! Бархат, пуговицы. Часы! Не то что там какая-то кривость. Или синее всё. Или нос на плече. Чувствуешь разницу?
Клёнов чувствовал. Накануне он – сдуру, конечно, но что сделано, то сделано – показал ей свой давний автопортрет, «кривой» и «синий».
– Бархат, пуговицы… Вер, я вот думаю. Может, тебе просто сходить в магазин фурнитуры?
– Думаешь, смешно? А мне тебя жалко, Клёнушка. Везде у тебя бардак, потом что бардак вот тут, – ткнула она ему в макушку. – Вот, смотри, – перелистнула она страницу. – Высоцкий. Очень похож! А там, типа как на горизонте, – кони. Всё как в песне. «Чуть помедленнее кони, чуть помедленнее…». Со смыслом. Любишь лошадок? – Клёнов насторожился. Вера явно к чему-то вела. – В субботу у меня день рождения, между прочим. Поплывём с тобой к лошадкам. Я уже договорилась.
– А? О… К каким лошадкам? – обалдел он.
– Которые зависли. Ну, те. На Левобережье.
Куда-то идти, ехать, плыть было еще одним Вериным бзиком. Отчего-то её совершенно не смущали ни статус замужней женщины, ни разница в возрасте, и ей периодически хотелось куда-нибудь с Клёновым выбраться. Он, пожалуй, даже решил бы, что таким образом она им хвастается, но места их вылазок этого не подтверждали. На пруду с цветущими лотосами можно было похвалиться только перед лотосами, у Золотокамня – только перед Золотокамнем. Левобережье и вовсе закрыто…
– Закрытая зона, – вяло возмутился Клёнов.
– Не смеши! Даже дети шастают.
– А как же… ну, если день рождения… А как же… ну, муж?
– Ой, Клёнушка, перестань. Что ты всегда как маленький! Обтрёпкин и не заметит, неужели не понимаешь?
– Не понимаю, – меланхолично признался Клёнов. Иногда ему казалось, что нет у Веры никакого мужа, уж очень странным тот получался. Не интересовался, куда она таскает наготовленное, куда наряжается и на что тратит деньги. Не замечал её многочасового отсутствия ни в будни, ни в выходные, ни в праздники. Бывало, Вера оставалась и на ночь.
– Подрастёшь – поймёшь. – И она улыбнулась своей особой, «мамской» улыбкой. Обычно это значило, что спорить бесполезно.
– Что мы на этом Левобережье забыли? – продолжил он отбрыкиваться неизвестно зачем. Просто, наверное, по привычке. В результат он не верил. Чтобы получить результат, нужно было ругаться, а настроение было неругачее, запала на это не было.
– Почему обязательно забыли? Ты сможешь лошадок порисовать. Они же стоят, не дрыгаются. Удобно!
Клёнов аж зубами заскрипел. Дались ей те лошадки! Он их за свою жизнь столько нарисовал, что всякую мыслимую норму давно уже перевыполнил. Пять лет в художке – что ни пленэр, то на ипподроме!
– Ну, или не рисуй. Сплаваем просто так. Зависы – уникальное явление, Витюша. А ты вот – видел их вблизи? Таня сплавала – и теперь в восторге.
– Рад за Таню… Во всём будем равняться на Таню или всё-таки выборочно?
Клёнов ещё немного поотбрыкивался и сдался. В прошлый раз ему удалось отмахаться от поездки к святому источнику, где Вера собиралась окунуть его в ледяную купель «для смыва творческого застоя и укрепления духа». Каждый раз не отбрыкаешься, не всё коту Масленица…
Но пришла суббота, с погодой повезло, настроение, как это часто бывает, зеркалило погоду, и ему уже казалось, что Вера в принципе права, идея куда-нибудь сплавать не так и плоха. Давно он не был на Весяти. А не плавал по ней так, наверное, с самого детства.
Перевозчик ждал, удерживая веслом тяжёлую, выкрашенную суриком плоскодонку. Клёнов присел на влажную банку, чувствуя кожей вибрацию воды сквозь дерево, и впал в какую-то умиротворённость. Смотрел с приятным, «отдыхающим» отстранением, как нос лодки режет речную гладь, как гребёт перевозчик, как копошится Вера, благоухая подаренным «Лакостом» (ну – условно подаренным, деньги перевела она сама). В честь дня рождения она нарядилась сверх всякой меры и теперь непрерывно что-то на себе поправляла – пышные рукава, золотую цепочку на талии (условно золотую, но ведь и талия была, кхм, условная), аккуратный ряд браслетов, между которыми выпирали некрасивые валики плоти. На шее у неё болтался видавший виды цифровик. Она и Клёнова предупредила – кратко, отрывисто, как бывалая шпионка – «Телефон не брать!».
Клёнов наслаждался тишиной – только плеск вёсел. Баюкающее движение. Чистые цвета.
– А можно сфотографироваться в лодке? – всё-таки подала она голос, когда уже подплывали.
Перевозчик – дядька неопределённого возраста, загорелый почти до лодочного сурикового цвета – только косанул на неё и ничего не ответил. Клёнов пожал плечами – мол, а я-то что? Так, молча, и доплыли.
Лодка зашуршала по камышам и замерла. Клёнов выпрыгнул на кочку, протянул Вере руку, но, по-хорошему, именинницу надо было бы перенести. Выкарабкивалась она долго и болезненно неуклюже – начала бурчать что-то про «пахнет болотом и скользко», испачкала туфли и подол светлой юбки в камышовой прели, и всё это под тяжёлым взглядом неразговорчивого перевозчика. «Ровно в три, ждать не буду», – буркнул он себе под нос, и это всё, что от него услышали за всю переправу.
Левобережье встретило безлюдьем – как и должно было, и вроде бы Клёнов был к этому готов, но настроение отчего-то испортилось, сбилось. Окружающая тишина отдавала какой-то хитрой затаённостью, обезлюдевшая улочка – небрежной декорацией.
– Сколько нам ещё топать?
– Километра полтора. Не хнычь, Витюша. Мне труднее, а я не хнычу!
– Мда?– усмехнулся он. – У тебя, мама Вера, наверно склероз.
– Склероз?
– Ну да. Забыла, кто тащит рюкзак.
Вера набрала продуктов, как на пикник: запечённую в фольге курицу, от которой рюкзак был до сих пор горячим, литровую банку домашнего лечо (его Вера считала своим коронным блюдом), торт «Наполеон» в прозрачном контейнере, похожем на хрустальный гробик, пакет абрикосов, термос с чаем, бутылку приторного крымского муската…
– При чём тут рюкзак? У меня туфли неудобные.
– Так надо было удобные! – взорвался Клёнов.
– А красота? – И Вера взглянула на него глазами, полными преданности красоте и готовности за неё страдать.
К площади подошли уже взмыленными.
– Устал как собака…
– Ничего. Отдохнём. – Вера, проницательно прищурившись, как полководец, обозревала окрестности. – Во что площадь превратилась, а? Всё валяется, эти торчат…
– Что торчит? – не понял Клёнов.
– Зависшие! Слушай, они же как эти… сами себе памятники, правильно? Ужас, прямо ужас… А малыш какой маленький! Не вырастет уже. Судьба… А вон в той синей сарайке – наоборот, пенсионерка. Соседка бывшей Танькиной соседки.
– Да ну? Тогда это прям родственница.
– Чья? — Вера часто пролетала мимо сарказма. Наверное, это даже хорошо, иначе бы обижалась, и обижалась, и обижалась.
– Танькина. Твоя. Моя. Моя особенно!
Клёнов подошёл к лошадям в глупых аляпистых попонах. Постучал по одной костяшками пальцев. Звук был глухим, деревянным… На людей лучше было не смотреть. В них было что-то жалкое и пугающее одновременно, а ни жалеть, ни бояться как-то не хотелось. Да ничего не хотелось – только отдохнуть. Он скинул наконец-то свою многокилограммовую ношу, брякнул на землю… Но вместо бряка получился звяк!
– Лечо? – сразу догадалась Вера. Бросилась к рюкзаку, как к прохожему, упавшему посреди улицы и нуждающемуся в экстренной помощи. – Да… Лечо… – вытащила она огромный стеклянный осколок, весь в ошмётках перца и маслянистой томатной заливке. – Теперь всё… – траурным голосом сказала она.
– Что всё? Я убил лечо? – усмехнулся Клёнов. Его раздражение росло, ему казалось, что ещё немного, и он плюнет на всё и вернётся обратно прямо сейчас. Вплавь!
Вера как будто всё это почуяла. Встряхнулась-встрепенулась («ладно, Клёнушка, что это я, не в лечо счастье!»), за пару минут разобрала оставшийся провиант, «реанимировала» рюкзак, расстелила на бетонке полотенце, порвала на кусочки куру…
– А кушать-то и неохота, – неожиданно призналась она. – Только пить. Да и вообще, грустно здесь как-то. Зря мы сюда припёрлись. По другим Зависам не пойдём… Давай хоть за день рождения, что ли.
От бутылки муската не осталось ни капли так быстро, что оба удивились, только по-разному. Клёнов – с сожалением, и снова подумал про «вплавь!». А Вера – с куражом, она вся порозовела, повеселела, сняла цепочку с «талии» и повесила на шею, перераспределила браслеты по обеим рукам…
– Значит, так. Сфотай меня с лошадкой! Погоди. Нужна эта… композиция! Я… я как будто её кормлю! Или его?
Клёнов позаглядывал под попоны.
– Четыре кобылы, – сказал он.
– Почему четыре?
– Три лошади – и ты!
Вера смущённо, словно это был комплимент, похихикала, протянула Клёнову цифровик и подхватила контейнер с «Наполеоном».
– Ешь, ешь, кобылка! А ты фотай, Клёнушка!
«Совсем окосела», – подумал Клёнов. Накрашенные глаза Веры подрасплылись, и от этого казалось, что она действительно начала косить. Лицо и шея блестели от пота, конкурируя с блеском условного золота. Прежде чем уронить «Наполеон», она вывозила в нём всю лошадиную морду.
– Ой. Упал… А ты ведь даже не попробовал…
– А кто сказал, что мне хотелось?
– Теперь и захочется, так не с земли же…
– Не с земли, – подошёл он и лизнул гнедую кобылу в измазанный кремом нос.
– О! – обрадовалась Вера. – Если ты целуешь кобыл, теперь моя очередь, – кокетливо сообщила она и прикрыла окосевшие глаза в ожидании поцелуя.
– Я «Наполеон» пробовал вообще-то. Приторный. А курицу, кстати, пересолила…
…В коридоре что-то стукнуло, выкинув Клёнова-коня из полузабытья. Все четыре его конечности дрогнули, напряглись, как будто намеревались бежать, даже если не дождутся от него такой команды. Уши сами развернулись к источнику звука.
Остатки разума приказывали: затаись! – но тело жило как умело. Кожа на спине судорожно дёрнулась, он хлестанул себя хвостом по бочине, уронил на пол сахарницу и начал пятиться, пока не упёрся крупом в подоконник…
«Но это же может быть Вера!»
Он потянулся мордой в сторону двери, шумно втянул воздух расширившимися ноздрями…
«Лакост! Шаги! Вера!»
Да, это была она. Увидела – вскрикнула – отпрыгнула…
Клёнов-конь, позабыв про всякую осторожность, кинулся к ней с возгласом – «Вера!». Но возгласа, конечно, не получилось. Он только беспомощно загукал, сотрясаясь всем телом от попытки выдать хоть что-то членораздельное. Ну, а вместо объятий – вздыбился…
– Откуда! Здесь! Взялась! Эта! Скотина! – лупила она его сумочкой, а он захлёбывался лакостовскими сандалом, едким перцем и замшей. – Откуда! От… откуда?! Мелкий пакостный пони. Всё сломал! Всё, всё расхерачил! Холодильник, хлебница… Сахарница! Убери свою морду дурную! Убери от меня морду, сказала!! Не ходи за мной, куда пошёл?!
Вера выскочила из квартиры, хлопнув дверью.
Клёнов хотел толкнуть дверь мордой и… и… И не толкнул. Остался в прихожей. Снова подошёл к зеркалу. «Мелкий пакостный пони»? Ну нет. Пропорции не лгали, что бы там ни говорили размеры. Он не пони. Он – конь.
– Вера! – заржал он. Ну, то есть – просто заржал. Из груди вырвался низкий утробный рокот, от которого дрогнуло и тихо зазвенело зеркало.
Он вдруг вспомнил, что за сон ему снился, что за образы мелькали, как тени, и уносились с утра. Это были лошади. Табун лошадей.
Выходить в подъезд было страшно, но запертость в четырёх стенах давила. Во рту опять появился привкус пыльной дороги – точно такой же, как был, когда он недопревратился… недообратился… Кто он теперь? Оборотень?
Он толкнул дверь и вышел.
4. Маршрут
Марта Михайловна вдруг сообразила, что не вовремя углубилась в шкаф в поисках… в поисках… ах, что бы она там ни искала, это было не вовремя. Вот он, печальный итог: теперь непонятно, ушла ли Верка. Прослушала! Часы не в счёт, часы не помогают. Какой от них прок, если никак не получается запомнить, во сколько уходит эта вертихвостка?
За забывчивость старуха себя не корила – возраст. Какой точно, она тоже не помнила, да и зачем ей это? Только расстраиваться! А расстраиваться надо меньше. Раньше люди это понимали, а сейчас стали другими. Расстроенные все. Многие даже злые – как Верка.
Марта Михайловна приоткрыла дверь комнаты, прислушалась. Высунула голову…
– Доброе утро, – холодно поздоровалась вертихвостка. – Ждёте не дождётесь, когда можно будет выйти на маршрут? – А сама всё машет, машет расчёской. Прихорашивается. Она всегда подолгу прихорашивается. Лучше б похудела!
– Какой маршрут, Верочка, что ты такое говоришь? Никуда я идти не собираюсь… А если и выйду погулять, так что? Это ведь всё ради здоровья. Организму воздух нужен.
– Нужен воздух – дышите в окно!
Старуха побаивалась невестку и не стала вступать в дальнейшие прения, чреватые… ну, чем-нибудь да чреватые, вид у Верки недовольный, даже грозный. Вон какая гора! Да, не надо было выглядывать так рано. Поторопилась…
Марта Михайловна попятилась и скрылась за дверью.
– Если вы не прекратите позориться, я закрывать вас буду, ясно? – заглянула к ней расфуфыренная Верка. Ох и несло же от неё духами – только держись!
Отвечать на эту пустую угрозу не было никакой необходимости. Самая глупая на свете невестка такое уже проделывала – и что? Марту Михайловну выпустил сын. И снова выпустит. И всегда будет выпускать, на то он и сын.
Вслух этого Марта Михайловна, конечно, не произносила. Зачем? Это правда. А правде быть озвученной не обязательно, она у каждого своя. Она в тебе может тлеть как уголёк. Тихонько. Радовать тебя, согревать твою душу. Или, если не повезёт, наоборот – прожигать. И тоже тихо, тихой сапой, где-то в глубине. Совсем другое дело Истина. Истине требуется громогласие, Её надо озвучивать, доносить до каждого! Ну, или если воспользоваться любимым определением Марты Михайловны – о ней надо информировать.
Именно этим старуха и занималась практически ежедневно, именно это глупая Верка и называла обидным «позориться» и не менее обидным «выйти на маршрут». Почему обижал и «маршрут», трудно сказать. Может, из-за Веркиной интонации. По факту-то маршрут, конечно, был: остановка – аптека – почта – пятачок около церкви – сквер – автовокзал – сквер – пятачок – почта – аптека – остановка. То есть – до автовокзала и обратно. Дальше Марте Михайловне просто не дойти, она и так сильно уставала.
Хлопнула входная дверь. Наконец-то!
Выждав для гарантии ещё минутки три (а вдруг вернётся? такое бывало!), старуха выбралась из своего укрытия и уверенно заняла «расфуфрочное» место. Надо проконтролировать, не выбилось ли чего, не торчит ли, не забыла ли накинуть, застегнуть, пододеть, одёрнуть. И всё это совсем не для себя. Ей было абсолютно всё равно, как она выглядит. Но чтобы разговаривать с людьми, нужно соответствовать, нужна ухоженность. С этим ничего не поделать, так устроен мир. Стоит не пригладить седину – и никто с тобой разговаривать не станет. Однажды она забыла накинуть кофту. Жарко было, так, в майке, и пошла… Что тут сказать? Без цветастой тряпицы поверх обвисшей на хрупких косточках плоти (да и какая там плоть, кожа одна осталась) далеко не уйдёшь. Персона нон грата, понимаешь ли. Нонсенс! Нонсенс и как-то ещё… Перфонсенс? Эти их новые слова совершенно не запоминаются, тут бы старые не позабыть. Нон грата, конечно, из старого. Но… нон чего? Один из самых неприятных моментов старости – пропадает память на слова. Для Марты Михайловны это смерти подобно. Нельзя забывать. Надо помнить во что бы то ни стало. Ради Истины!
– Стальной кулак коллектива… Созидательная энергия сплочённых масс… – бормотала она, поправляя ободок, подкрашивая истончённые временем губы. Кофта? На месте. Юбка? На месте. Сумка? Тут. Тяжёлая однако… Чего она туда понакидала? Ладно. Путь-то неблизкий.
– Сына!
Только сейчас старуха осознала, что всё это время бормотал телевизор. Олежек его совсем никогда не выключает, что ли…
– Сына, я пошла!
Постояла в ожидании какого-нибудь ответа, но ничего не выстояла.
– Покушай тут! Иначе гастрит…
Тяжёлая дверь, обитая дерматином, со вздохом закрылась за спиной. Марта Михайловна оказалась в длинном и всё ещё неуловимо советском коридоре, не без удовольствия вспомнив, как это замечательно, что здесь, на Правом берегу, их поселили на первый этаж. Большая удача против левобережного четвёртого! Она терпеть не могла лестницы (подозревала даже, что падала на них, но ничего конкретного не припоминалось), а вот по коридору бы шагала и шагала. Сталинка, бывшая ведомственная гостиница – красиво! Высокие потолки. Массивные двери. Ковровая дорожка. Матовые луны плафонов (горели только три, но гудели они за весь наличествующий десяток). Полумрак. И даже в полумраке на выкрашенных до половины стенах виднелись светлые прямоугольники – следы от снятых стендов, а то вдруг и плакатов. Что на них было? Представлялось что-то до боли знакомое, родное: «Берегите электроэнергию – она народная!», «В дружном коллективе – в светлое будущее!»…
– Здравствуйте!
– А? А, да… Да. – Старуха замолчала и только моргала, глядя обалдевшими глазами на фигуру, появившуюся откуда-то из-за фундаментальной дубовой глыбы – администраторского стола. Неужели администратор?
– Вы куда опять собрались? Ваши родственники почему за вами не смотрят?
– Вы администратор? – спросила Марта Михайловна с каким-то даже благоговением.
– Совсем ничего не помните? Я здесь живу. Временно. Как и вы. Татьяна. Вспомнили?
– Да, – сказала старуха потухшим голосом. Благоговение улетучилось. Она действительно вспомнила. Эх, неудачным получился выход. Во-первых, бесполезная встреча: эту Татьяну – молодую, лет тридцати пяти деваху, вроде бы и участливую, но какую-то непонятливую – бесполезно информировать (уже имело место и не возымело эффекта). Во-вторых, это ведь она не так давно (может, и давно, время штука сложная) поймала Марту Михайловну без кофты, расшумелась и вернула восвояси. Само собой, Марта Михайловна выждала полчасика и выбралась снова, но… Но кто знает, чем всё кончится теперь?
– Кто-то из ваших родственников дома?
– Может, и дома.
– Что значит «может»? Вы не знаете?
Молчание, пыхтение.
– Вы знаете, куда идёте?
– Я знаю, куда идём мы все, – скромно сообщила старушка. – Товарищ Татьяна! Все наши текущие затруднения – шлак, который сгорит в горниле всеобщего энтузиазма. Необходимо проявить коллективную принципиальность, и тогда…
– Ой, перестаньте, – оборвала её Татьяна, поморщившись, как на кислое.
– На повестке дня у нас Вечность! – не переставала Марта Михайловна. Нет, она не собиралась информировать, но да, так получилось, и теперь она не могла остановиться. Не могла несмотря даже на то, что уже увидела, узнала этот взгляд – взгляд как на сумасшедшую. «Сейчас она меня, как в тот раз, домой потащит!».
Но заиграла какая-то весёлая, прямо-таки разудалая музыка, Татьяна достала телефон, алло-алло, нет-нет, да-да – отвлеклась. Марта Михайловна заперебирала ногами с удивительной даже для себя самой шустротой и скоростью и остановилась передохнуть, только когда выбралась на улицу и завернула за угол.
– Знаю ли я, куда иду! – возмущённо выдохнула старушка. Оглянулась, убедилась, что участливая, но непонятливая осталась где-то позади. – Возмутилась ещё раз: – Знаю ли я!.. – и продолжила путь уже в своём обычном режиме.
На остановке никого не было – видимо, автобус ушёл только что – Марта Михайловна поохала и побрела к аптеке. У тех, кто нуждается в лекарствах, хороший шанс задуматься – а что не так? А у неё хороший шанс их перехватить!
– Товарищ! – окликнула она заскочившего на аптечное крыльцо белобрысого паренька.
– Вы мне? – Он уже схватился за ручку двери, но остановился и – как ей показалось, с интересом – на неё воззрился.
– Тебе-тебе. Знаешь ли ты, что лекарства не помогут, если не принять к сведению главного?
– Я не за лекарством, бабуля, – охотно объяснился он. – А вы кто? Сектантка?
– Я несу свет сознательности. Обладаю всей полнотой информации.
– О-о-о… – протянул паренёк. И замолк. Но отчего-то не уходил. Марта Михайловна сочла это добрым знаком.
– Товарищ, попрошу минуточку внимания, – затараторила она. Говорить приходилось быстро, поскольку по опыту было известно: не дослушивают! – Мною получена информация по линии чрезвычайного ведомства. Сложилась ситуация, требующая нашего коллективного вмешательства. Нам необходимо сплотиться и выразить решительный протест…
– Всё-всё, хватит, – смеясь, замахал он руками, – я всё равно ничё не понял.
Ну вот. Не дослушал!
– В школе тебя не учили старших не перебивать? – обиженным голосом спросила старуха.
– В школе? – весело переспросил он. – Думаете, я ещё помню, чему учили в школе? А вы, вообще, откуда всё это взяли? Ведомство там… Какое ведомство?
– Чрезвычайное… – повторила она, немного растерявшись. Обычных реакций на её информирование было две: или сразу отмахивались (это, конечно, чаще всего), или вежливо кивали (но взгляд, ох этот взгляд…). Вопросы задавали крайне редко. И Марте Михайловне вдруг так захотелось рассказать всё с самого начала, так захотелось, чтобы этот белобрысый юноша услышал всё от и до, что… Что она затараторила ещё быстрее:
– Я и раньше… Я с самого начала… я с-с-с-а… я… я…
Сбилась. Видимо, от смущения, ещё и закашлялась!
– Чрезвычайное так чрезвычайное, это я так, – проявил снисходительность белобрысый. – Я щас…
Он скрылся за белоснежной аптечной дверью, а Марта Михайловна осталась наедине с собой и своим огорчением. Нельзя ей сбиваться! К ней и на уверенной-то ноте никто не прислушивается, а если она начнёт кашлять да заикаться… Достала из сумки поллитровку воды, отхлебнула, прополоскала горло.
– Товарищ! – решила прорепетировать она. Так, так, звонче, чётче, уверенней. – Товарищ!
– Я здесь, – отозвался белобрысый. Вернулся уже? Ох и шустрый! – Нате вам, – протянул он ей… гематогенку.
– У меня диабет, – скороговоркой отказалась она и попыталась продолжить – как тренировалась, уверенно, чётко: – Товарищ, я с самого начала…
– Мне некогда. Извините! – Паренёк лёгким козликом сиганул с крыльца. – Вам, если скучно, надо съездить в «Светлячок». Знаете же «Светлячок»? В Кривой двухэтажке, на Холмах. Там кто-то собирается. Ну, такие. Говорят, что не сектанты, но похожи.
Он исчез так же стремительно, как появился. Молодёжь!.. Марта Михайловна прошла немного вперёд и присела на поваленное дерево. Может, надо было взять гематогенку? Или заинтересоваться этими сектантами, которые не сектанты? Надо, надо было как-то его остановить! Она так много хотела ему рассказать. И действительно – с самого начала.
С того, что она почувствовала ещё в школе: «я» – что-то маленькое, плоское, почти иллюзорное – как тень, «мы» – вот что важно, крепко и надёжно – как гранит. Она прикрыла глаза, потянула носом… Запах отсыревшего поваленного дерева напомнил «мокрый» запах шёлкового красного галстука, еле слышно шипевшего под раскалённым утюгом. Перед внутренним взором поплыли детские лица – десятки галстуков, десятки лиц… Видно, в памяти запечатлелся какой-то сбор. Сборы были бесконечными – собрания в классе, собрания в школьном дворе, собрания в городе, собрания на природе. Они всё время собирались, они по сути жили сообща. Марте это нравилось. Марте было уютно.
Потом была юность. Первая комната в студенческом общежитии. Мир, пропахший столовскими обедами, библиотечными книгами и общим энтузиазмом. И тоже – один на всех, общий.
Первый день в цеху трикотажной фабрики. Вместе работаем, вместе отдыхаем.
Первое собрание цеховой «первички», где она, молодая выпускница-технолог – уже парторг. И все её слушают, все как один!
Первый фабричный субботник: запах прелой листвы и костров, смех коллег и ощущение, что они не просто машут граблями, а приводят в порядок саму планету. Их планету, общую…
Жизнь была простой и прочной – как гостовская саржа. А потом… Потом случился суп с котом. То, что не должно было случиться, потому что не должно было случиться никогда. Не стало самого ГОСТа, потому что не стало самой страны. Полотно жизни пошло в брак, и переделать его было невозможно, только латать чем придётся. Огромный смысл, который, казалось, был сразу во всём, а главное, сразу для всех, вдруг обесценился. Оказалось, что «мы» больше не существует, а «я» так много, что общего смысла для них уже не подобрать…
Потом пришла старость, и как-то сразу – глубокая. И стало как будто бы даже всё равно. А потом…
Как ни странно, то, что случилось потом, описать было сложнее всего. Понял бы это белобрысый паренёк хотя бы приблизительно? Марта Михайловна и сама понимала как-то дырявенько. Самая суть – вот прямо сердцевинка – была ей ясна: нужно сплотиться, чтобы сказать своё решительное «нет». Чтобы все вместе, плечом к плечу! Но от чего нужно так решительно отказаться, оставалось в каком-то тумане. Как и то, откуда вообще взялась эта суть. Кто её принёс и когда, оставалось всё в том же непроглядном тумане.
Почти непроглядном. Что-то и кто-то в этом тумане всё-таки промелькивал: была там девчушка, которая приходила её подстригать; было чувство, что где-то совсем рядом большое начальство (может быть, даже крайкомовец, может быть, даже первый секретарь!); был не то холодец, не то тряский мармелад, по вкусу не скажешь, вкуса не было, а вместо вкуса… Вместо вкуса как раз и была та самая суть. Огромный смысл, общий для всех. Ничего сложного – но сплошное важное. Сплотиться – и сказать!
– Сказать… тогда наладится… сплотиться, – бормотала Марта Михайловна, вдыхая деревянистую влагу.
«Надо съездить к "Светлячку!"» – встрепенулась она, открывая глаза. Идея показалась ей только что пришедшей. Свежей и перспективной. Своей собственной, чьей же ещё?
Кривая двухэтажка, на торце которой приютился магазинчик осветительных приборов, была и впрямь кривой – она напоминала длинный-предлинный извилистый оползень из кирпича и штукатурки, который не расползается дальше исключительно силой привычки. Если бы Марта Михайловна была верующей, то прежде, чем войти, она бы перекрестилась (мало ли – возьмёт да рухнет!). Но она не была. Переливчато зазвенели металлические трубочки-висюльки над дверью.
На эти переливы, однако, никто не явился, и Марта Михайловна выкрикнула в само пространство магазина:
– Здравствуйте вам!
Торговый зал, на удивление приличный и совсем даже не маленький, был по-прежнему пуст. Только лампы, люстры, светильники, торшеры, бра… Некоторые горели. Оттого ли, что потребности в этом сейчас, светлым днём, не было, или от того, что в магазине не наблюдалось ни души, ощущение от этого царства света было какое-то тревожное.
– Есть кто живой?
Что-то колыхнулось прямо перед глазами, и только тогда она разглядела: стена напротив, щедро залитая светом со всех сторон – не сплошная. В центре – штора. Точь-в-точь того же салатового цвета, что и стена. Штора отогнулась, и наконец-то появился продавец. Молоденький, длинноволосый и с тем самым выражением лица, какое бывает только у целеустремлённых, не теряющих время даром людей.
– Здравствуйте. Чем могу вам помочь?
– Я несу свет сознательности. Обладаю всей полнотой информации, – ринулась с места в карьер Марта Михайловна.
– Свет? Нам? – Продавец смотрел на неё с ироничным снисхождением. Если бы каким-то чудом они поменялись возрастами, такой взгляд непременно сопровождался бы грозящим пальцем, мол, ай-яй-яй, какую же чушь ты несёшь. Она уже успела подумать, что опять ничего не получится, опять её не выслушают и не поймут, но ироничный продавец вдруг перестал быть ироничным и совершенно серьёзно спросил: – Как вы сказали? Обладаете всей полнотой информации?
– Всей, – кивнула она, немного, разумеется, лукавя, но куда ж без этого?
Продавец исчез на мгновение за шторой и вернулся со стулом:
– Пожалуйста.
Сам он облокотился о высокий столик с рядами выключателей.
– Как вас зовут?
– Марта Михайловна…
– Так в чём же эта полнота, Марта Михайловна?
Следующие пятнадцать минут прошли так, как она мечтала уже давно, мечтала даже когда не надеялась: она говорила, и говорила, и говорила, а он – он представился Андреем Буяновым – слушал, и слушал, и слушал. Слушал, не отмахиваясь, не споря, не иронизируя, не перебивая – наоборот, всё в нём указывало на внимательность к каждому её слову, на полнейшую готовность согласиться с тем, что он слышит.
«Какой всё-таки милый молодой человек! И ведь ничего, что молодёжь – вон как всё понимает!» – думала Марта Михайловна, рассказывая и про шипящие галстуки, и про костры на субботниках, и про возвращение всеобщего смысла. Вспомнилось даже то, что, казалось, начисто забыто: как несли на каком-то из Первомаев «мирный атом» – здоровенную, килограмм пол восемьдесят, стальную дуру. Дура сияла. Руки немели. Плечи ныли. Но ведь вместе, но ведь смысл!.. Буянов не перебивал. Местное «царство света» уже не казалось Марте Михайловне тревожным. Казалось приглашающе ярким. Даже сам воздух пах приятно – приятным, полезным электричеством.
Только когда она наконец-то решила дать себе передышку и полезла в сумку за водой, Буянов, задумчиво потирая подбородок, спросил:
– А вот скажите… Чему конкретно нам надо сказать это решительное «нет»?
Марта Михайловна продолжала глотать тёплую, отдающую пластиком водицу. Она не знала, что ответить. И не знала, и признаваться не хотела. Это было бы просто некрасиво – забраться в такие дебри, а потом признаться, что как бы и не вполне в них ориентируешься.
Буянов немного подождал, не отводя от неё внимательного тёмного взгляда, и вдруг ответил сам:
– Нам надо отказаться от бренного существования.
Старуха чуть не захлебнулась.
– А? Пфф… Ух, ой… – отплёвывалась она. – От… от существования? Это как? У… умереть? – Умирать она уж точно не торопилась и считала свою неспешность вполне логичной: зачем торопиться к тому, что само к тебе так быстро шагает? Семимильными шагами!
– Нет. Не умереть. Зависнуть.
Марту Михайловну как молния ударила. Так вот что потерялось в её дырявой памяти! Всё это как-то связано с Зависами!
– Дорогой ты мой… дорогой ты мой молодой человек! – расчувствовалась она. Так расчувствовалась, что даже имя его забыла. Однако по окончании этой эмоциональной минутки она всё-таки засомневалась и спросила: – А чем же это «зависнуть» отличается от «умереть»? Вроде и те, и эти умерли, только эти стоят как пни… И потом: разве это можно – зависнуть по желанию?
– Пойдёте со мной, – протянул он ей руку. – Я хочу вас кое с кем познакомить.
За салатовой шторой тянулись два скучных «забора» картонных коробок. Между ними едва втиснулся узенький проход. Буянов шагал впереди. Тихо, только их шаги. Потом бумажный шелест. Потом кто-то как будто бы вздохнул – и снова затаился.
Один из «заборов» внезапно кончился, и Марта Михайловна оказалась рядышком с двумя девицами. Совершенно неподвижными девицами…
– Господи ты боже мой, – запричитала она (будь она верующей, запричитала бы так же!). – Они зависли?!
– Нет. Ещё, к сожалению, нет. Они тренируются. Работают над собой, – объяснил Буянов, по-видимому довольный эффектом. По крайней мере, лицо у него было довольное. – Ну что? Перерыв?
Девицы «ожили», принялись разминать руки и ноги, крутить головами, шумно дышать… При этом они не забывали приветливо улыбаться Марте Михайловне.
– Марина. Софья. Марта Михайловна. – представил их друг другу Буянов и без всякого перехода сообщил: – На Марту Михайловну снизошло Озарение. Нам нужны такие люди. Миру нужны такие люди.
Буянов нырнул во впечатляющую паузу, а Марта Михайловна, – в чувство, что вот и исполнена ещё одна её мечта. Вот как должно было быть, вот чего она хотела, гоняясь за случайными прохожими «на маршруте». Да что там «на маршруте» – всю жизнь она… всю жизнь… Эх, да что там!
Девицы смотрели на неё широко распахнутыми глазами. Они явно ожидали, что она, такая безмерно нужная миру, что-нибудь скажет, но заговорил снова Буянов:
– Завис – великое Благо. Победа над временем! Мы достигаем этого Блага совместно.
– Совместно… – повторила старуха как завороженная. Замечательное слово, отчего бы не повторить!
– Все мы – как одна семья.
– Как одна семья… А «все» это… сколько?
– Нас тьмы, – улыбнулся Буянов. – Теперь вот – и вы.
Ровно с этой секунды началась её новая жизнь. На своём старом – обидном, позорном – маршруте она больше не появлялась. Так же, по утрам, как на работу – но в «Светлячок».
– Что бы я без вас делал, Марта Михайловна!
Старуха смущённо улыбалась. Она подозревала, что этот славный молодой человек – продавец света в Кривой двухэтажке на Холмах – никакой не продавец. Он Даритель. И не света, а Света. Вот так, с большой буквы. Можно ли было ожидать, что она снова сможет стать частью коллектива, что судьба ещё будет настолько благосклонной?
Но она была.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
