Обложка Диверсант. Том 3

Диверсант. Том 3

Дмитрий Бурдин, Сергей Шиленко

0% прочитано
Стандартный
Дмитрий Бурдин, Сергей Шиленко

Диверсант. Том 3

Глава 1

Фельдфебель Карл Мюллер стоял у больничной ограды и курил за час третью сигарету. Пальцы мёрзли, хотя июньская ночь в Гродно была тёплой. Просто они почти не двигались. Он стоял на посту, а на посту полагалось стоять — смотреть в тёмный переулок и не думать о том, что творилось за спиной.

Сигарета догорела. Мюллер затянулся в последний раз, раздавил окурок о каменный столб ограды и сунул в жестяную коробку. Ротный старшина Лемке однажды назначил ефрейтору Хайнцу три наряда вне очереди за брошенный окурок.

— Порядок есть порядок, — сказал тогда Лемке.

Мюллер был призван на действительную службу в тридцать восьмом. Сначала пехотный полк, потом связь: катушки, кабель, изоляционная лента, аппараты, которые всегда ломались в самый неподходящий момент. В Польше он прокладывал линии далеко за передовыми ротами. Во Франции — то же самое. Стрелял только на полигоне и считал, что ему повезло.

А потом начался поход на восток.

В Гродно они вошли на второй день войны. На шоссе горели разбитые грузовики, у дороги тлела рожь, занявшаяся после налёта. Сам город дымился. Разбитая техника, пушка без колёс, дохлая лошадь с раздутым животом. И трупы.

Первые настоящие трупы, которые Карл Мюллер увидел за всю свою жизнь.

За три ночи в городе стреляли столько, сколько он не слышал за всю прежнюю службу. Патрули пропадали во дворах. Двух солдат нашли в подвале с перерезанными горлами. Комендант ввёл комендантский час и приказал стрелять по каждому, кто не остановится после окрика.

Сегодня ночью больница почти успокоилась. Только почти. Оттуда по-прежнему доносились звуки, которые Мюллер уже научился различать. Стон — раненый. Крик — допрос. Хлопок двери — обход. Топот сапог по лестнице — смена.

Тишина была хуже всего. После неё обязательно что-нибудь случалось.

Когда со стороны чёрного хода раздалась стрельба, Мюллер вскинул МР-40 раньше, чем успел испугаться. В свете мотоциклетной фары он увидел людей, вываливавшихся из двери. Кто-то тащил носилки, кто-то ломал калитку. Немецкий жандарм в коляске уже заваливался набок, а водитель пытался удержать тяжёлый мотоцикл.

Мюллер нажал на спуск.

Ствол дёрнулся. Пули выбили кирпичную крошку над головами беглецов.

Он мог опустить автомат ниже. Мог провести следующую очередь по спинам. Расстояние было смешное, промахнуться трудно.

Но второй раз он не выстрелил.

Потом из пристройки выбежал Стефан — больничный фельдшер в белом халате. Мюллер знал его в лицо. Поляк что-то кричал по-немецки, размахивал рукой и уводил погоню в сторону соседнего двора.

Там хлопнул одиночный выстрел. Следом ударила короткая очередь.

Мюллер остался у ограды. Стоял, сжимал автомат и смотрел в темноту, куда убежал фельдшер.

«Я мог попасть, — подумал он. — Просто не захотел».

***

— Есть третий вариант, — выговорил я наконец. — В госпиталь мы сейчас не полезем. И по старому следу не побежим. Сначала заставим немцев искать нас в другом месте.

Тарасов и Зыков замерли. Оба ждали.

Я попробовал приподняться, но грудь тут же свело кашлем. Костя подхватил меня под плечи, дал отдышаться и подложил под спину свёрнутую шинель. Над потолком скрипнула половица. Один связист прошёл к окну, второй что-то пробурчал в трубку.

Я вслушался. За последний час они дважды выходили на связь. Оба раза представлялись одинаково: седьмой пост, северная больничная линия. Хорошо. Значит, хотя бы не придётся выдумывать позывной.

— Над нами телефонный пост, — продолжил я уже тише. — Один связист периодически выходит во двор. Второго берём живым и передаём по линии, что беглецов видели у реки. Не навсегда их обманем, но один-два наряда туда дёрнутся. Нам хватит.

Зыков хмыкнул.

— Если немец на другом конце не начнёт вопросы задавать.

— Поэтому сначала посмотрю бумаги связиста. Они записывают позывные, время докладов, номера линий. Если ничего не найдём — звонить не станем. Пустая хитрость хуже никакой.

Тарасов потёр щетину.

— А мои люди в госпитале?

— После того как выведем нынешнюю группу, возвращаемся малым составом. Не спасать вслепую — разведать. Сначала подвал и отсечённая колонна. Если живы — вытаскиваем. Потом склад.

— Склад?

— Да, именно он. Вы же сами видели и слышали, что немцы начали рыть и пробираться в подвалы. Больничный пункт, себе, они уже сделали. Как думаете, для чего им склад?

— Оружие? — предположил Зыков.

— Еда? — спросил Тарасов.

— И то, и это, — кивнул я. — Делали они это ещё вчера. Значит, уже пришёл их там… как его… короче главный, снабженец, или кто-то в этом роде, и дал распоряжаться, чтобы всё это заполняли. Наше присутствие там и побег, наоборот подбили их к тому, что внутри нет врага. Да, несомненно, после нашего шуму, патрулей и охраны стало больше, но, снаряжения — тоже. И моя цель, последний склад, чтобы знатно пошуметь, а перед этим, набить вещмешки патронами. Только вот пока в зоне обрушения остаются наши или больные, никакого подрыва не будет.

— А если склад охраняется сильнее, чем мы думаем? — спросил Зыков.

— Не лезем. Не найдём безопасный вход — не лезем. Не найдём заряд и детонатор — не взрываем. Люди первыми. Всё остальное потом.

Тарасов смотрел на меня долго. Потом коротко кивнул.

— Это я и хотел услышать.

Я загнул палец.

— Зыков — старший при основной группе. Выводишь раненых, Воронова, Костю и Прохора. Если я свалюсь — не ждёшь и назад за мной не возвращаешься.

Старшина дёрнул щекой, но спорить не стал.

— Архип — разведка и тыл. Тарасов опознаёт своих. Гена, когда найдём, ставит ложный след. Я иду только туда, где нужен немецкий.

— Ты никуда не идёшь, — буркнул Зыков. — Тебя до лестницы тащить надо.

— Вот до лестницы и дотащите. Дальше посмотрим.

Сил на спор у него не было. У меня, если честно, тоже.

По земляным ступеням спустилась Ядвига. Лицо у неё было белое.

— Пан… один вышел. Во двор пошёл, к калитке. Второй возле телефона остался.

Я посмотрел на Архипа.

— Без выстрела. И аппарат не повреди.

Старик уже поднимался.

***

Ядвига вошла в комнату первой. Поставила на стол миску с горячей водой и начала что-то говорить немцу — про баню, про грязь, про то, что постель ещё не готова. Связист отмахнулся, даже не повернувшись.

Архип вырос за его спиной бесшумно.

Обхватил за шею, сдавил. Немец дёрнулся и ухватился за его рукав, но Зыков уже подоспел — перехватил руки и прижал к полу. Через несколько секунд связист обмяк.

— Живой, — шепнул Архип. — Минут сорок точно проспит. Может, больше.

Меня подняли наверх. Костя и Прохор тащили под руки — сам я мог только переставлять ноги, чтобы не висеть мёртвым грузом. В доме пахло табаком, кислым сукном и горячей водой.

Телефонный аппарат стоял на столе у окна. Рядом лежали огрызок карандаша и сложенный вчетверо лист. Я развернул его.

Сверху было выведено: «Meldepost 7. Lazarett Nord». Ниже — время выходов на связь и несколько коротких записей. Смена в шесть. Проверка линии в половине шестого. Последний доклад — двадцать минут назад.

Повезло. Пока повезло.

— У двери, — шепнул я Зыкову. — Если тот, второй, вернётся — берёте тихо.

Я снял трубку, покрутил ручку вызова. На том конце ответили быстро:

— Leitstelle. Kommen.

Прикрыл глаза и заставил себя вспомнить голос связиста над потолком. Низко. Недовольно. Словно его разбудили.

— Leitstelle, hier Meldepost sieben, Lazarett Nord, — прохрипел я по-немецки. — Flüchtige Gruppe am Flussufer gesichtet. In der Nähe der alten Mühle. Stärke etwa zehn Mann. Fordern Verstärkung an. — Центральная, говорит седьмой пост, северная больничная линия. У реки, возле старой мельницы, замечена группа беглецов. Около десяти человек. Запрашиваю подкрепление.

В трубке зашуршало. Кто-то переспросил:

— Wer meldet? Кто докладывает?

Твою мать.

Я посмотрел на связиста, лежавшего у печки. Возле последней записи на листке стояла подпись: «Gefr. Krause». Ефрейтор Краузе. Значит, так его и звали.

— Krause, — выдохнул я. — Der zweite Mann verfolgt die Gruppe. Kabel möglicherweise beschädigt. — Краузе. Второй связист преследует группу. Возможно, кабель повреждён.

Пауза затянулась.

— Verstanden, Posten sieben. Bleiben Sie auf Position. Streife ist unterwegs. — Вас понял, седьмой пост. Оставайтесь на месте. Патруль уже выслан.

— Verstanden.

Я положил трубку и только тогда позволил себе выдохнуть. Лоб был мокрый, будто я не по телефону говорил, а на себе Воронова сюда тащил.

— Один патруль отправили, — прошептал я. — Не весь гарнизон. И минут через двадцать могут перезвонить. Уходим.

Но просто оставить здесь немца было нельзя. Очнётся — расскажет, что Ядвига помогала. А если его прирезать, дом всё равно перетрясут. Живой немец хотя бы подтверждал нападение.

— Ядвига, — позвал я. — Дочь Стефана прячешь не в погребе. Где-нибудь под крышей, в стене, где у тебя тайник есть.

Женщина перекрестилась.

— За печью ниша. Ещё с польской войны. Двоих детей спрятать можно.

— Хорошо. Этого оставим в кухне. Свяжем. Вас тоже.

Она посмотрела на меня так, будто не поняла.

— Если найдут свободной рядом со связанным немцем — повесят. Если найдут связанной, с разбитой комнатой, вы жертва. Скажете, ворвались русские, забрали еду, заставили показать дорогу. Лиц вы не видели. Поняли?

Ядвига быстро закивала.

Архип перетащил связиста к столу и связал его же ремнём. Голову немцу обмотали полотенцем, чтобы, очнувшись, не разглядел погреб и людей. Ядвиге стянули руки спереди мягкой тряпкой — так, чтобы она могла освободиться, если станет совсем плохо, но со стороны узел выглядел настоящим.

Зыков опрокинул табурет, разбросал по полу посуду, выдернул ящик из комода. Я заставил Ядвигу лечь возле печи и набросил ей на голову платок.

Красиво не получилось. Но хоть какая-то легенда.

— Девочку не показывайте никому, — сказал я. — Для немцев она ваша родственница, приехала до войны. Про Стефана ни слова.

— Я поняла, пан.

Поверил ли я ей? Да какая разница. Лучшего выхода у нас всё равно не было.

Выбирались через задний двор. Зыков и Прохор несли Воронова. Костя тащил санитарную сумку и мой вещмешок. Я спускался последним. На середине лестницы ноги подломились, и Архип поймал меня за ворот телогрейки.

— Ещё раз так, командир, и на спину взвалю.

— Только попробуй, — просипел я.

У сараев нас ждал Гена Сидоров. Живой. Целый. На нём по-прежнему был длинный мятый плащ, из-под которого торчал край больничного халата.

Увидев меня, он выдохнул:

— Стас… я уж думал, не выйдешь.

— Вышел. Слушай задачу.

Кабель к реке мы тянуть не стали. Он привёл бы немцев прямо к дому. Гена взял окровавленный бинт, две немецкие гильзы и старую больничную тряпку. Должен был пройти к нижнему городу, оставить след возле мельницы и уйти по каменной мостовой, не таща хвост к нашей группе.

— Следы сделай на троих-четверых, не на роту, — сказал я. — И не геройствуй. Увидишь патруль — ложись и жди.

— Понял.

— После — к риге. Зыков знает.

Гена растворился между сараями.

Основную группу уводили к старой риге на окраине. Прохор знал её ещё с довоенных времён. Зыков должен был довести туда раненых, переждать облаву и уходить дальше, не дожидаясь нас.

Тарасов, Архип и я остались в сарае…

***

К рассвету у больницы всё стихло. Мюллера так и не сменили. После нападения, гибели жандармов и начавшейся облавы Лемке приказал держать пост до особого распоряжения.

Когда небо посерело, прибыла следственная группа: офицер полевой жандармерии, представитель комендатуры и писарь. Мюллер пошёл следом как сопровождающий, хотя сопровождать было некого.

У чёрного хода лежали два жандарма. Обоих зарезали ножами. Чуть дальше, у перевёрнутого БМВ, нашли третьего — расстрелянного в коляске. Водитель мотоцикла был ещё жив. Его оттащили в лазарет.

Стефана обнаружили за углом. Он лежал у стены, на спине, раскинув руки. Белый халат был залит кровью. Рядом валялся «Вальтер», из которого фельдшер успел выстрелить, прежде чем его срезала очередь.

Офицер жандармерии присел на корточки, осмотрел тело и поднял пистолет.

— Стрелял в наших.

— Это больничный фельдшер, — тихо сказал Мюллер. — Поляк. Работал при лазарете.

— Работал, — повторил офицер. — Потом вывел русских через чёрный ход и оказал вооружённое сопротивление.

Мюллер хотел сказать, что всё было не так. Что Стефан уводил погоню, чтобы остальные успели выломать калитку. Но офицер уже диктовал писарю:

— Вооружённый пособник. Ликвидирован на месте.

Мюллер промолчал.

Он смотрел на лицо Стефана и чувствовал, как внутри что-то ломается. Этот человек продал собственную жизнь, чтобы спасти других. А теперь его превращали в строчку отчёта.

«Я стрелял выше, — подумал Мюллер. — Но я стоял в этой форме. Охранял эту больницу. И помогал тем, кто его убил».

Когда тело унесли, он попытался закурить. Руки дрожали, спички падали. Наконец огонёк занялся.

В этот момент из больницы вышел ротный старшина Лемке.

— Мюллер! Иди в хозяйственное крыло. Там оборудуют временный склад боепитания. Внутренний караул нужен.

— Надолго?

— До темноты. Снаружи поставили двоих. Смена задержится — людей отправили к реке. Давай, шевелись.

Значит, сообщение с седьмого поста приняли всерьёз. По крайней мере, пока.

Мюллер затушил сигарету о столб, убрал окурок в жестянку и пошёл за Лемке.

***

Мы обнаружили трёх солдат. Один часовой остался у двери, ведущей в подвал, один стоял поодаль, у каких-то бочек, а третий ушёл вовнутрь.

— Вот здесь можно пройти, — шепнул Тарасов. — Все подвалы взаимо...

— Знаю, — перебил его я.

За ночь я не стал здоровее, порошок не успел совершить чудо. Жар немного спал, зато слабость навалилась такая, что зубы сводило от каждого шага. Но голова работала и этого пока хватало.

Мы дождались, когда ситуация немного изменится. И вскоре, тот, что стоял у бочек, несколько раз прошёл вдоль стены, потом спрятался от ветра за кирпичным выступом.

Архип подполз первым. Не полез на часового в лоб. Подбросил камешек к стенке. Тот услышал стук, выругался и сделал два шага в сторону.

Этого хватило.

Архип вынырнул из-за выступа, обхватил немца за шею и дёрнул назад. Тарасов подхватил винтовку прежде, чем та ударилась о камни. Немец забился, но старик держал крепко. Через несколько секунд обмяк.

— Живой, — прошептал Архип.

Убивать без необходимости мы не стали. Связали, заткнули рот куском его же шарфа и уложили. Очнётся — не скоро.

Дверь оказалась заперта изнутри на простую задвижку. Тарасов просунул нож в щель, подцепил железо. С первого раза не вышло. Со второго задвижка царапнула по металлу так громко, что я едва не вжался в землю.

Мы замерли.

Часовой, который стоял поодаль от нас у стены, кашлянул. Тарасов попробовал ещё раз. Задвижка подалась.

— Чисто, — прошептал он, приоткрыв створку.

— У стены тоже снять надо!

Архип только коротко кивнул. Испарился и вернулся через минуту, довольный, но запыханный. Дверь подвала отворили. Первым залез Тарасов, за ним, Архип. Меня втащили последним — за ремень и ворот телогрейки. Внизу я чуть не рухнул на колени, но успел упереться рукой в кирпич.

— Пять минут посиди, — сказал Тарасов.

— Пять минут у нас нет.

— Тогда две.

Спорить не стал. Съехал по стене, перевёл дыхание. В груди булькало, но кашель я задавил, прижав кулак ко рту.

Подвал был частью той же больничной системы. Сырой кирпич, трубы под потолком, запах плесени и машинного масла. Из-за следующей стены доносились шаги. Медленные. Три шага в одну сторону, три обратно.

Внутренний караульный, тот самый, третий. Архип показал на себя, потом на проход. Я покачал головой.

— Живым, — одними губами сказал я. — Нужны ключи и сведения.

Тарасов нахмурился.

— Возьмём.

Они ушли вперёд. Я остался возле стены, с ножом в руке. В таком состоянии смешно было изображать штурмовика. Моя задача — дождаться, когда караульного свалят, а потом говорить.

Из основного помещения донёсся скрип табурета.

Потом шаги прекратились.

Архип выглянул из-за угла и махнул: подходи…

***

Мюллер не заметил, как снаружи стихли шаги заднего часового. Не услышал, как открыли дверь. Он не спал почти сутки. Пост у ограды, стрельба, следственная группа, потом этот склад.

Глаза закрылись сами.

Когда тень легла на ящик с патронами, Мюллер открыл глаза.

Дёрнулся — и замер.

Холодная сталь уже лежала у самого горла. Лезвие было прижато плотно. Любое резкое движение — и оно войдёт под челюсть.

Над ним стоял юноша. Лет двадцати, может, младше. Бледный, мокрый от пота, с воспалёнными глазами. На нём была рваная телогрейка поверх нательной рубахи. Одной рукой он держал нож, второй опирался на ящик, словно без этой опоры не мог устоять.

За его спиной маячил старик в кафтане. Ещё один русский держал под прицелом вход.

Автомат лежал на коленях Мюллера, бесполезный. Он даже не попытался дёрнуться к нему.

Просто смотрел на этого парня — больного, измученного, но всё ещё опасного — и понимал: вот он. Один из тех, кто прорывался через чёрный ход. Один из тех, ради кого погиб Стефан.

— Bitte… töte mich nicht, — прошептал Мюллер, чувствуя, как лезвие царапает кожу при каждом слове. — Ich habe auf deiner Erde niemanden getötet. Verschone mich. — Прошу… не убивай, — повторил он уже медленнее. — Я никого на твоей земле не убивал. Пощади…

Глава 2

Я смотрел на немца сверху вниз и пытался понять, что с ним не так. Не знаю, как это описать, но почему-то, разглядывая его лицо, я не мог убрать навязчивую мысль, что он не такой, каким кажется на первый взгляд.

Лицо у него, к слову, было самое обычное. Бледное, с испариной на лбу, глаза зелёные… да обычное лицо! А ещё он боялся меня и дрожал так, что мне пришлось покрепче перехватить рукоять ножа, чтобы случайно не чиркнуть его по артерии.

— Stefan… der Feldscher, — выдохнул он по-немецки, торопливо и сбивчиво. — Стефан… фельдшер. Он вывел вас через чёрный ход. Я был у ограды.

— Was? — переспросил я, не сразу поняв.

— Ich habe hinter euch geschossen, aber mit Absicht zu hoch! Ein zweites Mal habe ich nicht geschossen. Und ich habe nicht verraten, wohin ihr gegangen seid, — Я стрелял вам вслед, но нарочно взял выше. Второй раз не выстрелил. И не сказал, куда вы ушли. Я это скрыл!

Я, если честно, охренел. А немец, тем временем, боялся даже пошевелиться. Его глаза метались так, словно за мной стояла целая рота.

— Stefan. Ein Pole. Der Feldscher, — он запинался. — Стефан. Поляк. Фельдшер. Он умер. За вас.

Только я хотел спросить, но горло снова свело кашлем. Я согнулся пополам, едва не потеряв равновесие, но левая рука намертво вцепилась в край деревянного ящика. Кашель рвал грудную клетку, выворачивая наизнанку. Каждый спазм отдавался в голове взрывом белых искр. Когда приступ отпустил, я сплюнул на бетонный пол тёмную слюну и снова навалился на немца.

— Ich weiß nicht, woher du ihn kennst, aber ich frage dich, — я наклонился ближе, почти касаясь его лица своим, и отвечал ему по-немецки. — Хочешь умереть за тех, кто его убил? Или хочешь прожить ещё один день? Выбирай.

Немец разлепил побелевшие губы.

— Ich… ich will leben… — прошептал он. — Я хочу жить. Просто скажи мне, русский, что тебе нужно?!

— Wie heißt du? — я чуть отодвинул нож, позволяя ему глотнуть воздуха.

— Müller… Karl Müller.

— Hör zu, Müller. Wie viele Mann sind in der Wache? Wo stehen sie? Welche Türen öffnen deine Schlüssel? — Сколько людей в карауле? Где стоят? Какие двери открывают твои ключи?

— Vom Wirtschaftsflügel und von den Lagertüren. Die anderen hat Lemke, — немец судорожно закивал, глядя на меня с жалким, трусливым облегчением. — Ключи от хозяйственного крыла и складских дверей. Остальные у Лемке. Связка в кармане.

Архип бесшумно вынырнул из‑за его спины, запустил руку в широкую штанину и выудил связку тяжёлых, ребристых ключей на стальном кольце. Старик вопросительно посмотрел на меня.

— Weiter, — я снова прижал лезвие, но уже не так сильно. — Сколько человек снаружи? Кто ещё внутри?

— Drei draußen: einer am Wirtschaftseingang, einer bei den Fässern, der dritte an der Kohlenrutsche, — затараторил он, видимо, решив, что сотрудничество — его единственный билет в жизнь. — Трое снаружи: один у хозяйственного входа, второй возле бочек, третий у угольного спуска. Внутри — только я. Сменить нас обещали к вечеру, но людей задержала облава. Если пропажу караульного не заметят, раньше никто не придёт. Клянусь!

«Ага. Знает он мало, к сожалению. Да и не понял, почему-то, что если мы здесь, то наверху уже никого нет».

— У хозяйственного входа снят. Тот, возле бочек, связан, — негромко напомнил Архип. — Остаётся третий, у угольного спуска. Мы его отсюда не видели.

— Значит, снаружи один, — кивнул я. — Пока не трогаем. Шум нам сейчас ни к чему.

— Где боеприпасы? — Тарасов шагнул ближе, его ТТ смотрел немцу прямо в лоб. Но тот ничего не понял. Я перевёл, и послышался ответ:

— Hier. In diesem Saal und im nächsten, hinter der Trennwand. Patronen, Granaten, Minen… alles in Kisten, — Здесь, в этом зале и в соседнем, за перегородкой. Патроны, гранаты, мины… всё в ящиках. Я только сегодня ночью принял.

— Was ist hinter der Wand, die eure aufgebrochen haben? — спросил я по-немецки.

Он глянул на меня с лёгким изумлением, потом, видимо, сложил два и два.

— Alte Lager. Davor stapeln sie jetzt die Waffen, — Старые склады, перед ними теперь складывают оружие. До дальних комнат ещё не дошли — проход завален.

Я посмотрел на Тарасова. Капитан был бледен не меньше немца, но его бледность была от злости и напряжения. Он сжимал пистолет так, что костяшки пальцев побелели. Я знал, о чём он думает.

Немцы складывали оружие у самого подхода к дальним комнатам. К самим комнатам ещё не пробились — проход завален. Значит, был шанс, что наши, оставленные там, ещё живы. Только вот нам нужно было ещё в одно место, где тоже должны были быть наши, — те, кто побоялся пойти за нами.

— Führ uns, — коротко бросил я по-немецки. — Покажешь эти дальние комнаты.

В груди снова влажно хрипнуло, но приступ прошёл легче прежнего. Или я просто себя уговаривал. Психосоматика, чтоб её.

Мы двинулись вглубь больничного подземелья. Архип шёл первым, держа немца за воротник формы. Тарасов следовал за ними, я — последним. Мои ноги двигались с трудом, стены подвала, покрытые зеленоватой плесенью и потёками влаги, плыли перед глазами. Приходилось постоянно касаться шершавого кирпича рукой, чтобы сохранять равновесие.

Под ногами хрустели осколки стекла и куски штукатурки. Где‑то наверху, глухо и далеко, хлопнула дверь — может быть, сквозняк, а может быть, кто‑то из охраны вышел подышать. Я задержал дыхание, прислушался…

Тишина.

Мы прошли через длинный коридор, заваленный пустыми деревянными ящиками и мотками телефонного кабеля. Здесь пахло сыростью, машинным маслом и почему‑то кислой капустой — видимо, где‑то рядом находился старый больничный пищеблок. Воздух был спёртый, тяжёлый, его с трудом хватало, чтобы наполнить горящие лёгкие.

Немец шёл впереди, пригибая голову, и бормотал что‑то себе под нос — то ли молитву, то ли ругательство. За складским залом коридор упёрся в наскоро расчищенный пролом среди битого кирпича. Дальше стояла массивная ржавая дверь на висячем замке. Замок был новый, а пыль у порога — нетронутая.

— Hier, — выдохнул немец. — Здесь.

Архип вырвал у него связку, примерил один из ключей. Замок щёлкнул, открылся со скрежетом. Старик потянул дверь на себя.

Из темноты пахнуло мёртвым запахом. Не тем свежим, каким пахнет на поле боя, а застарелым, тяжёлым — кровью, гноем, мокрой повязкой, которой не меняли уже несколько дней. Тарасов втиснулся в проём первым, подсвечивая себе дорогу тусклой немецкой карманной лампой. Я привалился к дверному косяку, потому что зайти внутрь физически не мог. Ноги просто отказались держать мой вес. Я медленно сполз по холодному металлу двери, усаживаясь на грязный бетонный пол.

Помотал головой в разные стороны и понял, что сижу среди старых пустых ящиков.

— Эй, — хрипло позвал Тарасов в темноту, уже вдалеке от меня. — Эй, живые есть?

Никто не ответил. Я уж было подумал, что всё, — немцы дошли до дальних комнат и перебили раненых, — как из глубины донёсся хриплый голос:

— Не подходи, сука… — прохрипел надтреснутый голос из темноты. — Я тебя, тварь немецкая, на ремни порежу!

«Живы… твою мать, они живы!»

Я попытался подняться с первого рывка, не смог, ухватился за косяк и всё-таки встал. Потом заковылял на голос. Когда я подошёл, Тарасов уже что-то говорил, и до меня донёсся только конец фразы:

— Рыжий, это я. Тарасов.

Луч света выхватил из мрака кучи битого кирпича, перевёрнутые носилки и фигуры людей, прижавшихся к дальней стене. На ящике сидел мужик с перебинтованной головой; из‑под бинта на правый глаз стекала тёмная полоса крови.

В одной руке он сжимал немецкую «колотушку», другой держал винтовку за ствол, как дубинку. Рядом суетился молодой боец, весь в грязных бинтах, — тот самый, что вызвался остаться с ранеными. Санитарную сумку он, видно, подобрал уже здесь.

А на полу, прямо на мокрой грязи, лежали остальные.

Я обвёл их взглядом и подсчитал. Из шести, которых Тарасов оставил здесь, двое уже не дышали — их прикрыли шинелями у стены. Ещё двоих после перевязки можно было поднять: не идти, а ковылять с поддержкой. Оставались двое тяжёлых — один на носилки, второй на спину. Четверо живых. Такая арифметика мне не нравилась, но другой уже не было.

— Командир… — одноглазый опустил руку с гранатой и положил её на ящик, а затем сделал то, чего никто не ожидал. Он закрыл лицо грязными ладонями и беззвучно зарыдал.

Тарасов опустился перед ними на колени.

— Тихо, тихо, мои хорошие… — говорил он. — Мы вернулись за вами…

Я сидел у дверного косяка и смотрел на всё это. Хотелось выть от собственного бессилия. Таскать я уже не мог — зато мог считать и распоряжаться. Архип и Тарасов вскрывали перевязочные пакеты, подтягивали сползшие бинты и ремнями укрепляли носилки. Кровь была повсюду — на стенах, на носилках, на руках санитара.

Мюллер застыл рядом. Взгляд ходил от почерневших бинтов к его собственным рукавам, будто он впервые увидел, что на нём надето. Когда санитар поднял окровавленную руку, немца передёрнуло.

— Man muss sie hier rausbringen, — прошептал он по-немецки. — Их надо выводить. Русский… я знаю проход к медицинской кладовой. Там бинты и перевязочный ящик, Verbandkasten. Этим людям нужна помощь.

«Нихрена себе заявление…»

— Рыжий, — прохрипел я, откашлявшись. — Ты как? Идти сможешь?

Одноглазый поднял голову. Глаза лихорадочно блестели.

— Смогу, — он сплюнул на пол густую слюну.

— Тогда берёшь одного ходячего под руку. Второго поведёт немец. Архип с Тарасовым — носилки. Ты, — я кивнул санитару, — примотаешь последнего простынёй и понесёшь на спине. Других носилок нет. Меняться некому, поэтому груз сразу распределяем так, чтобы никто не свалился на первом повороте.

Люди зашевелились. Я перевёл дыхание и добавил:

— Оружие и патроны возьмём на обратном пути, в складском зале. Только сколько унесём без остановки. Винтовочные, семь девяносто два, и девятимиллиметровые к МП‑40. Вещмешки не перегружать: кто начнёт отставать — бросает боезапас без команды. Мюллер тоже понесёт.

Немец, услышав своё имя, только коротко кивнул. Сказать, что он не ждал такого, — ничего не сказать. Но спорить не стал.

Когда раненых подготовили к выходу, Архип с Тарасовым по одному вернулись в соседний складской зал и принесли оттуда картонные пачки с патронами. Я подозвал Мюллера и заставил показать, что ещё держат в этом крыле.

Опираясь на стену, я выбрался вместе с ним из дальней комнаты обратно к складу. Именно здесь, перед заваленным проходом, немцы успели поставить патронные штабели. В дальнем углу стояли открытые ящики с гранатами и минами, а сбоку — короб с подрывным имуществом. На одном из ящиков лежал кобурный пистолет; я проверил магазин и сунул оружие за пояс. Только тогда стало ясно: склад можно вывести из строя изнутри.

Оставлять всё это немцам было нельзя — они этим же и будут убивать наших. Но и рвануть сейчас означало похоронить и себя, и раненых, и завалить единственный выход. Значит, склад должен перестать существовать — но после того, как мы уйдём.

— Архип, дай мне одну колотушку. И размотай жилу из телефонного кабеля.

Старик принёс немецкую M‑24 с длинной деревянной рукоятью и моток кабеля.

Я сел, привалившись к патронному ящику. Пальцы дрожали так, что колпачок на конце рукояти поддался не сразу. Под ним показался фарфоровый шарик вытяжного шнура. Дёрнешь — запустится тёрочный воспламенитель, и через четыре-пять секунд сработает детонатор. Мало. Слишком мало, чтобы уйти самому. Значит, дёргать должен кто-то другой — уже без нас.

Гранату я уложил в открытый ящик с немецкими гранатами и намертво примотал к внутренней распорке, чтобы её саму не сдвинуло. К фарфоровому шарику привязал тонкую жилу, выдернутую из кабеля. Второй конец пока оставил свободным — цеплять его к двери было рано: наши ещё не вышли.

— Командир, — Тарасов присел рядом, глядя на мои руки. — Ты что затеял?

— Растяжку, — я кивнул на дверь. — Второй конец пойдёт на створку. Распахнут дверь до конца — жила выберет слабину и выдернет шнур. Через несколько секунд граната рванёт в открытом ящике. Дальше как повезёт: либо подхватит соседние гранаты и мины, либо просто устроит пожар. На весь склад я бы не рассчитывал, но встречу им испортит крепко.

— А если сунутся раньше?

— Сунутся, когда хватятся караула или придёт смена, — не важно. Нас к тому времени тут быть не должно.

Мюллер, наблюдавший за мной из угла, побледнел ещё сильнее. Он понял, что эта штука убьёт того, кто первым распахнёт дверь.

— Всё, — я опёрся на ящик. — Возвращаемся к людям и выводим.

В дальней комнате раненых подняли. Одноглазый подхватил ходячего под руку, немец — второго. Тарасов с Архипом взялись за носилки, санитар примотал последнего простынёй и взвалил на спину. Двинулись к пролому.

Я повернулся к Мюллеру.

— Du hast gesagt, du hast zu hoch geschossen und nicht verraten, wohin wir gegangen sind, — сказал я по-немецки. — Ты сам это сказал.

— Ja.

— А про тех, кто оставался в первом подвале, знал?

— Nein, — он торопливо замотал головой. — Нет. Но их… тех, кто там был… убили при проверке. Прости, русский. Я ничего не мог сделать. Я не знал, что там ещё кто-то есть.

Десять человек, может, больше. Те, кого отрезало от нас у чёрного хода. Ещё одна группа, которую я вывел почти до самой двери. Считать мёртвых было некогда. От этого они не становились менее мёртвыми.

Тарасова прорвало. Он шагнул к немцу и с размаху ударил рукоятью пистолета в лицо. Мюллер отшатнулся к стене, рассёк губу и закрылся руками. Капитан занёс руку снова.

— Остановись! — я успел перехватить его за локоть. Меня шатало, но я повис на его рукаве. — Тарасов! Очнись! Он нам нужен живым. Живым, понял?!

Капитан с ненавистью смотрел на немца, прижимавшего ладонь к окровавленному рту. Потом сжал челюсти, медленно опустил пистолет и отступил.

— Мюллер, в строй, — я сглотнул металлический привкус. — И двигаемся. Живее!

Пока люди выбирались из дальней комнаты, Архип проверил её ещё раз — своих там не осталось. Затем вся колонна прошла через складской зал к пролому. Когда последний раненый миновал дверь, я выбрал слабину и закрепил жилу на внутренней скобе. Створку оставили прикрытой, но замок не навешивали: теперь она держала шнур. Распахни её кто до упора — и всё.

Я привалился к стене, переводя дух, и заковылял следом.

Мы потянулись обратно по коридору. Медленно — носилки цеплялись за кирпичную кладку, раненые стонали при каждом толчке. Мюллера я вести приказал рядом, не связывая.

— Bleib neben mir. Und keine Dummheiten. Sonst… — сказал я ему по-немецки.

— Ich verstehe alles, — выдавил он, промокая рукавом разбитую губу. — Я всё понимаю.

Мы прошли, казалось, всего ничего — половину пути, — когда впереди, наверху, что-то изменилось.

Сначала — топот множества сапог. Звук хорошо шёл по перекрытиям, и вскоре мы различили голоса и свист. Потом — крик:

— Der Wachposten ist gefesselt! Караульный связан!

«Значит, нашли того, между бочками».

Ёп твою…

Свист повторился, ближе. Потом послышался грохот двери где‑то наверху, в дальнем конце коридора. Лязг оружия, топот множества ног по каменным ступеням. Немцы спускались в подвал.

Если они пойдут по основному коридору, они упрутся в склад. И наткнутся на мой подарок. Но если свернут туда, откуда мы пришли… мы покойники. Нас прижмут в этом узком каменном мешке. Мы просто не успеем добраться до выхода.

Я посмотрел на Тарасова, а тот и так всё понимал.

— Не успеем, — одними губами произнёс он. — Перекроют выход, если им повезёт. Да и в любом случае нам не убежать.

— Надо отвлечь, — не согласился я. — Шансы есть. Надо увести их к складу.

— Как? — Тарасов обвёл рукой группу. — Кого отправишь?

Мой взгляд упал на Мюллера. Немец стоял, вжавшись в стену, его трясло. Он слышал голоса своих товарищей и понимал, что через несколько минут они найдут его. А потом найдут и нас. И тогда ему конец: объявят пособником русских. Таких в вермахте не щадили.

Я подошёл к нему.

— Müller. Deine Leute kommen, — сказал я по-немецки. — Твои идут.

— Bitte… lasst mich gehen. Ich schwöre, ich sage nichts… — Пожалуйста… отпустите меня. Клянусь, я ничего не скажу…

— Schweigen darfst du gerade nicht, — я перехватил его за ворот и говорил быстро, по-немецки. — Молчать тебе как раз нельзя. Выйдешь к повороту, крикнешь, что русские у склада, и выстрелишь поверх голов. Внутрь сам не заходи. Дверь склада не открывай — ни за что. Как поднимешь их на себя, отступишь к нише у телефонного кабеля, бросишь пистолет и скажешь, что тебя заставили. Если успеешь — у тебя будет шанс.

Я достал пистолет, что прихватил на складе, и вложил ему в руку.

— А не сделаешь — умрёшь сейчас. От меня.

Мюллер смотрел на меня. Глаза бегали от пистолета к моему лицу, к потолку, откуда доносился топот.

— Stefan ist gestorben, weil du kein zweites Mal geschossen hast, — тихо сказал я по-немецки. — Стефан умер, потому что ты не выстрелил второй раз. Тебе решать, зря или нет.

Сейчас ему пришлось выбирать не между жизнью и смертью, а между смертью труса и жизнью предателя.

И он выбрал жизнь.

Мюллер судорожно вцепился в пистолет, сунул мне свой вещмешок, набитый патронами и гранатами, провёл рукавом по разбитой губе, развернулся и, спотыкаясь в темноте, бросился к повороту. Мы слышали его шаги, неровные, торопливые. Потом он скрылся за углом.

Секунды тянулись мучительно долго. Десять. Двадцать. Тридцать. Рядом тихо дышали раненые. Молодой санитар зажимал рот ладонью, чтобы не закашляться.

И тут впереди, за поворотом, грохнул выстрел.

Потом ещё один. И истошный, срывающийся крик:

— Hierher! Die Russen sind im Lager! Sie haben Sprengstoff! — Сюда! Русские на складе! У них взрывчатка!

Загрохотала очередь. В ответ — свист, крики, лязг затворов. Топот сапог изменил направление. Немцы бросились к складу, к Мюллеру.

— Пошли! — я рванул Тарасова за рукав. — Быстро, пока они там!

Группа двинулась, как могла. Тарасов с Архипом подхватили носилки, санитар — раненого на спине, одноглазый и второй ходячий поволоклись следом. Я ковылял позади, держась за стену.

Коридор вывел нас к угольному спуску. Связанный часовой всё так же лежал между бочками. Архип отбросил задвижку и толкнул створку люка. Передний караульный выскочил из-за кирпичного выступа на шум — Тарасов выстрелил первым, и немец рухнул поперёк прохода.

— Наружу! — прохрипел я.

Мы выбрались в переулок. Носилки несли на пределе сил, санитар хрипел и на ходу сплёвывал кровь. Архип тащил меня за ворот, и всякий раз, когда ноги подламывались, не давал упасть. Я перебирал ими, чтобы не висеть мёртвым грузом.

За спиной, в больнице, не стихала стрельба. Значит, Мюллер пока не дал им войти в склад. Жив ли он ещё — я не знал. Разница была. Просто вернуться и проверить я уже не мог.

Мы кое-как пересекли пустырь и нырнули за уцелевшую капитальную стену разрушенного дома. До больницы по прямой оставалось не больше сотни метров, но теперь между складом и нами стояли два кирпичных массива. Архип подставил мне плечо и опустил за стеной. Я сполз на колено, хватая ртом воздух.

Стрельба оборвалась.

«Дошли до двери».

Земля вздрогнула раньше, чем я услышал звук. Из-под ног будто выдернули опору — глухой, тяжёлый удар пришёл снизу, из больничных подвалов, и прокатился по кирпичам мне в колени. Я и без того едва держался — завалился на битый щебень и приложился головой.

Следом, приглушённо, сквозь стену, зачастили разрывы. Один за другим, всё глуше и глуше, будто кто-то бил кувалдой по огромному железному листу: рвались ящики на складе. По проулку потянуло гарью и кирпичной пылью, а с уцелевших крыш где-то рядом посыпалась черепица.

Архип что-то кричал, Тарасов накрывал собой носилки, санитар волок раненого за стену. Я видел только, как открываются их рты. Звука не было.

В ушах стоял ровный, бесконечный звон.

Сквозь него я увидел, как Тарасов вскинул пистолет и беззвучно заорал. В проломе дома, через который мы только что прошли, одна за другой показались три серые фигуры…

Глава 3

Я лежал на спине, ощущая затылком осколки кирпича. Больно было, просто… п…!

Перед глазами плыли мутные круги, красные и чёрные пятна, сменявшие друг друга…, а ещё, я нихрена не слышал. Я видел, как шевелились губы Тарасова, как летели куски штукатурки, как вздрагивали плечи санитара, но слышал только этот бесконечный звенящий гул.

Где-то за спиной всё ещё рвались ящики на складе — приглушённо, будто под водой. Земля вздрагивала мелкой дрожью, в нос лез запах гари и кирпичной пыли.

Архип, Тарасов, санитар — их рты открывались в беззвучном крике. Я видел движение, но не слышал ничего, кроме этого высокого, ватного звона.

Я моргнул, пытаясь прогнать пелену перед глазами. Не с первого раза, конечно, но зрение начало восстанавливаться. Правда, когда чёткость мира вокруг вернулась, увиденное — мне очень не понравилось!

Первым в пролом протиснулся немец в длинной шинели. Он водил головой по сторонам, словно искал кого-то. Хотя, чего это я? Не кого-то, а явно нас. За ним шло двое солдат, заметно моложе «шинели». Они переступали через битый кирпич, держа винтовки наперевес. Стволы ходили из стороны в сторону, выискивая цель в разрушенном дворе.

Самым паршивым было то, что меня контузило: я ещё цеплялся взглядом за мелкие детали — каплю пота на виске «шинели», грязную, сбившуюся набок каску одного из молодых, из-под которой выбивались светлые волосы, — но оценить угрозу целиком не мог.

Общая картинка была непонятной. Я реально не мог додуматься, что же нам надо было сделать?

Но тут, как оказалось по «знакам» отличия, ефрейтор поднял руку. Один из солдат остановился, а второй, повернувшись боком, начал медленно отступать к пролому. Он уходил. В моём сознании, наконец, всё сложилось так, как надо. Ефрейтор показал своему, чтобы тот позвал подмогу. Они нашли нас. Нашли того самого врага, который что-то натворил. Теперь, времени у нас было просто в обрез.

Я попытался крикнуть, но горло свело спазмом. Изо рта вырвался лишь сдавленный хрип. Пальцы скребли по щебню, пытаясь найти опору, но тело не слушалось. Я видел, как Тарасов, лежавший за перевёрнутой тачкой, резко перевернулся на живот. Его правая рука, державшая ТТ, выпрямилась и…

Звука не было, была только небольшая вспышка оружия! Я увидел только короткую оранжевую вспышку, осветившую лицо капитана, и дёрнувшийся затвор пистолета. Ефрейтор, стоявший ближе всех, откинулся назад. Колени врага подогнулись, и он осел на битый кирпич, выронив винтовку.

Второй немец, тот, что остановился по приказу ефрейтора, бросился вправо, за остатки кирпичной кладки. Ствол его винтовки плюнул огнём прямо в нашу сторону. Кирпичная крошка брызнула мне в лицо. Острый каменный осколок резанул по щеке, оставив горячий, влажный след.

И, опять же, я почти ничего не слышал. Как будто весь мир сделался ватным.

Он распадался на рваные контрасты: вспышки выстрелов, темнота между ними и это глухое безмолвие. Любое движение казалось замедленной съёмкой. Запахи ещё оставались — но забитый пылью нос различал только гарь да что-то металлическое.

Третий немец, тот самый, что отходил поднимать тревогу, прибавил шагу. Его спина мелькнула в проломе и исчезла где-то у соседнего двора.

«Этого урода надо догнать…»

Солдат за кладкой торопливо передёргивал затвор. Он стрелял беспорядочно, панически и из-за этого не мог попасть. Скорее всего, его тоже контузило, после всех этих взрывов, и он просто не мог собраться.

Архип лежал за выступом уцелевшей печи. Я не видел, когда он успел изготовиться к бою. Старик медленно поднял трофейную винтовку, упёр приклад в плечо и закрыл один глаз. Он не торопился, выжидал, когда немец высунется из‑за кладки для очередного выстрела.

И тут враг высунулся. Я видел этот выстрел… ну, блин, реально, в каком-то замедленном режиме. Сначала была вспышка, затем, отдача, а после немец за кладкой помер. Его винтовка взметнулась вверх, он сделал непонятный шаг в сторону, и плашмя, рухнул на битый кирпич. Он ещё пару секунд дёргался, а затем замер.

В этот момент со стороны больницы докатился новый раскат взрывов. Земля подо мной заходила ходуном. Детонация боеприпасов на складе продолжалась. И на наше счастье, этот грохот маскировал нашу короткую стычку. Никто из соседних нарядов не мог расслышать выстрелы на фоне такого грохота.

Тарасов вскочил на ноги. Рот его открывался, он что‑то кричал, но до меня долетали лишь обрывки звуков, словно сквозь толстое стекло. По его жестам я понял всё: нужно было уходить. Третий немец уже бежал за подмогой, и счёт мог идти на секунды.

Архип подскочил ко мне. Он убрал винтовку за спину, подхватил меня под мышки, и, рывком, поставил на ноги. Картинка перед глазами качнулась, в затылке что-то стрельнуло больно… да так, что глаза опять пошли по одному месту, но, благодаря Архипу, я устоял на ногах. Вследствие контузии он буквально потащил меня к выходу из двора, в пролом разрушенной стены. Мои ноги волочились по щебню, ботинки скребли по камню. Я был обузой, мёртвым грузом, но Архип не бросал.

Тарасов жестами раздавал команды. Кому? Зачем? Почему? Ответа у меня не было. Оборачиваясь, я увидел, как Рыжий мастерил растяжку. Одноглазый отвинтил колпачок на конце рукояти «колотушки», вытряхнул наружу фарфоровый шарик вытяжного шнура и привязал к нему тонкую жилу. Саму гранату приткнул за выступающий прут арматуры у самого прохода, а жилу протянул поперёк — низко, у земли. Кто первым сунется следом, тот и выдернет шнур — и через четыре секунды получит своё.

«Умно, — только и мог подумать я.»

В общем, мы двинулись через пролом в разрушенный дом. Носилки с тяжелораненым тащили Тарасов и Рыжий — одноглазый сам едва держался на ногах, но руки у него были целы. Молодой санитар нёс на спине второго тяжёлого, примотанного простынёй. Двое ходячих ковыляли сами, держась друг за друга и за стены. Меня же волок Архип — только меня, больше на него ничего не вешали. В какой-то момент ноги немного пришли в себя, а звуки стали чуть чётче и громче — отчего голова заболела ещё сильнее.

Внутри разрушенного здания было темно и сыро. С потолка, сквозь дыры в провалившейся крыше, натекала вода, образуя на полу лужи. Мы пробирались сквозь каменные обломки, торчащие балки и кучи мусора. Под ногами хрустели черепки битой посуды, какие‑то обгоревшие деревяшки и штукатурка. В одном из углов валялся раздавленный детский ботинок, покрытый серой пылью. Я старался не смотреть по сторонам.

Архип тащил меня вперёд, не обращая внимания на стенки. Мой бок ударился о выступ кладки, в глазах потемнело от боли, но я, напрягшись, переступал ногами, превозмогая дурноту. Останавливаться было нельзя. Нельзя было даже замедлять шаг.

И тут носилки зацепились за торчащий из стены кусок арматуры. Санитар дёрнул их в сторону, пытаясь освободить. Раздался сухой треск. Одна из несущих жердей лопнула пополам, носилки накренились, и тяжелораненый с глухим стоном сполз на край. Если бы не Тарасов, державшийся за передние ручки, он бы рухнул на пол.

Вся группа тут же остановилась.

Тарасов махнул рукой и до меня, наконец, донеслась членораздельная речь:

— Бросай носилки! Мы так застрянем!

Только вот раненого надо было как-то нести. Первым отреагировал Рыжий. Одноглазый пошарил взглядом по углам и приметил под слоем мусора и обвалившейся штукатурки старое, покрытое пятнами покрывало. Рванул его на себя, отряхнул от крупного сора и расстелил на полу.

«Плохая ткань, — я как привороженный смотрел на всё это. — Порванная, не поможет.»

Но Рыжий нашёл решение. Недолго думая, сложил покрывало вдвое, чтобы хоть немного усилить прочность. Вдвоём с Тарасовым они переложили на него раненого, а потом, схватившись за скрученные углы, натянули ткань. Получились, так сказать, импровизированные носилки‑гамак.

Подняли, проверили — держалось как надо, и мы двинулись дальше. Я видел, как тяжело им обоим от такой ноши.

Через некоторое время мы выбрались во двор. Здесь было немного светлее. Небо над городом подсвечивалось заревом догорающих пожарищ, отбрасывая на разрушенные стены неровные тени. Мы двинулись цепочкой через разрушенные дворы, и эта дорога была крайне тяжелой для всех нас.

Нам приходилось перелезать через кирпичные заборы, спасибо, что они были низкими и разрушенными. Приходилось протискиваться через щели, между обрушенными стенами…, а иногда, переступать через трупы. То ли местных, то ли врагов… в пыли, в грязи, в этих вспышках, которые не прекращались, все это разглядеть было просто невозможно.

«Свозили-то не первый день — вот и рвётся долго», — подумал я, вслушиваясь в нескончаемую канонаду за спиной.

Постепенно мой слух начал возвращаться. Он и до этого так сказать, был, я уже слышал звуки, голоса, но это доносилось до меня так, словно я был под водой. Плюс ко всему, был гул, который всё это смешивал в неразличимую херню. Потом гул начал распадаться на отдельные звуки. Я услышал дыхание Архипа рядом с собой, скрип ботинок по гравию, стоны раненых.

А вместе со звуком вернулась и боль в голове. Я снова стал частью происходящего — и это было хуже глухоты.

Внезапно один из раненых, которого вели под руки, начал задыхаться. Он закашлялся — громко, захлёбывающее, как это делал я. Только хуже и громче. Мы тормознулись, я обернулся и увидел своё будущее.

Из уголка его рта потекла густая, тёмная кровь. Он хватал ртом воздух, но не мог вдохнуть, задыхался от собственной крови, скопившейся в дыхательных путях. Глаза его вылезли из орбит, наливаясь краснотой, лицо посинело от нехватки кислорода. Кровь пузырилась на губах, стекая на воротник шинели.

Полноценная остановка была невозможна. Если мы остановились хотя бы на минуту, преследователи настигнут нас. Это могло нас погубить.

Я оттолкнулся от Архипа, заставив себя устоять на ногах. Тело ещё висело мешком, но голова вдруг включилась — впервые с той секунды, как рвануло. Не паника, а холодный счёт: кровь в дыхательных путях, захлёбывается, перевернуть, очистить. Мой рефлекс, вбитый годами, не чужой.

— На бок его, живо! — просипел я и сам, вместе с санитаром, рванул бойца, перевалив почти на живот. — Пальцы в рот, чисти!

Санитар выгреб ему из глотки сгустки крови и слизи. Раненый дёрнулся, выгнулся дугой, и его вырвало тёмной массой прямо на битую щебёнку. Воздух с хрипом ворвался в лёгкие. Боец жадно глотал его, кашляя и сплёвывая остатки крови.

— Тащи его, — уже твёрже сказал я санитару, вытирая окровавленную ладонь о штаны. — Не бросай.

Санитар перекинул руку бойца через своё плечо и потащил его дальше. Я споткнулся, Архип снова подхватил меня за ворот телогрейки.

Мы пробрались через хозяйственные проходы между стенами, и вышли к улице. Я приказал Архипу придержать группу у угла последнего дома. Сам, окончательно придя в себя, и не реагируя никак на ломоту, выглянул из‑за покрытого копотью кирпича.

Прямо передо мной, по мощёной улице, грохоча ходовой частью, проехал немецкий грузовик. В кузове, на скамьях, сидели солдаты, с винтовками между колен. Грузовик спешил к старой мельнице. Ложный доклад, переданный мной по телефону с седьмого поста, всё ещё работал? Охренеть…

Получается, основные силы стягивались туда, оставляя для нас простор для манёвра. Кто бы мог подумать, что основные силы рванут туда, после этой диверсии.

Но стоило мне опустить взгляд на соседние дворы, как иллюзия безопасности рассеялась. Ближайшие наряды перекрывали подступы. В переулках мелькали лучи фонарей, слышались свистки… где‑то совсем рядом, через два‑три дома, залаяла собака. Немцы прочёсывали дворы вокруг больницы. Патрули шли плотным кольцом, сжимая петлю. Лучи света резали темноту, выхватывая из неё куски разрушенных стен и поваленных деревьев.

Прямой путь к риге по улице стал смертельной ловушкой. Мы бы не прошли и ста метров, прежде чем на нас наткнулся бы патруль с собаками.

Я втянул голову обратно, за угол.

— Дворами до риги не дойдём, — просипел я. — Перекроют.

Архип повернул ко мне лицо.

— На задворках старое кладбище, — негромко сказал он, кивнув куда‑то в темноту. — Я помню ещё по довоенной школе. Там тропы есть, через огороды к риге выведут. За порушенной стеной — голый перегной, любая собака след потеряет. Дойти бы только до неё.

Для меня это было новое направление. Я не знал местности так, как Архип, но любой путь, уводивший от патрулей, был сейчас спасением. Прямо идти — смерть. Оставался один вариант.

— Веди, — коротко кивнул я.

Группа двинулась следом за Архипом. Мы покинули цепочку дворов, перебрались через насыпь какого‑то старого бомбоубежища и вышли к краю территории, где начиналось старое кладбище.

Кто бы мог подумать, что я буду рад этому месту? Мы прошли небольшой заборчик, попали на местность, где нас окружали покосившиеся деревянные кресты с облупившейся краской, и непонятные ограды, заросшие высокой, по пояс, травой. Под ногами пружинила земля, покрытая толстым слоем перегноя. Кое‑где из земли торчали обломки старых надгробий, покрытые мхом и лишайником, с едва различимыми, стёртыми временем буквами имён.

Мы двигались гуськом, стараясь не наступать на ветки. Трава глухо шуршала под ногами. Носилки с раненым несли горизонтально, стараясь не задеть кресты. Я шёл, опираясь на плечо Архипа, пытаясь соединить всё происходящее воедино:

«Куда нам дальше?»

Здесь, на территории кладбища, мы, хотя бы, могли спрятаться от фонарей и пуль. Трава реально была высокой, так что местность удачная. Правда, если припрётся патруль с собаками, придётся ой как несладко…, но мы должны успеть уйти!

Где-то впереди, за оградой, у края поля, ровно тарахтел мотор — на холостых. Я списал его на далёкую колонну и на звон, что ещё гулял в контуженной голове. Зря списал.

И в какой-то момент, пока мы шли, грохот стих. Его место заняли крики на немецком, и эхо голосов пришло аж сюда. Там, за нашими спинами, кто-то нашёл тела во дворе, откуда мы ушли.

— Стрелянные! — кричал один немец.

— Враг здесь!

Следом, послышались новые звуки свистков и лай собак.

«Сука… они прочесывать начали…»

Пришлось идти ещё быстрее, на грани собственных сил. Когда мы почти добрались до окраинного направления, Архип остановился, выставив руку в сторону.

Я выглянул из‑за его спины. Мы подошли к краю кладбища, где разрушенная ограда граничила с открытым полем, ведущим к окраинным огородам. И там, перекрывая этот единственный выход, стоял немецкий «Опель‑Блиц». Я не слышал, работает ли двигатель, но видел, как выходил дым из выхлопной трубы…

«Чёрт возьми…»

И тут, из кузова начали выпрыгивать солдаты. Они выстраивались в цепь, перекрывая выход к огородам. После, вышел какой-то офицер, что-то им приказал и, солдаты, сняли с плеч оружие. Что будет дальше — было и так понятно.

«Вот тебе и мотор, который я проморгал на подходе».

Самым хреновым было то, что следом, сзади, до меня донёсся треск сучьев и лай собак. Видимо третий из той поисковой группы всё-таки добежал до своих и поднял наряд. Теперь же, немец шёл по нашим следам, прямо через могилы. Шаги преследователей становились всё отчётливее, хруст веток под их сапогами звучал всё ближе. Собаки рвались с поводков, их лай эхом разносился по кладбищу, отражаясь от старых стен.

Группа замерла: люди не понимали, куда двигаться. Впереди — взвод у грузовика. Сзади — собаки и фонари. Куда ни ткнись, всюду огонь.

Вот только я больше не висел мешком. Голова, наконец, работала зло и быстро.

Слева, шагах в тридцати, чернел провал разрушенного дома — обвалившийся угол, пустые окна, обломок стены. Не спасение. Но единственное пятно, куда не смотрели ни стволы у «Опеля», ни фонари за спиной. Если нырнуть туда прежде, чем цепь сомкнётся…

Я поймал взгляд Архипа и мотнул головой в сторону чёрного пролома…

Глава 4

Мы нырнули в чёрный пролом за секунду до того, как цепь у «Опеля» сомкнулась. Успели. Собаки стали заходились лаем, — когда нас уже проглотила темнота разрушенного дома, куда не доставали ни фонари, ни стволы.

Я вжался в стену, стараясь не дышать глубоко: каждый вдох отзывался где‑то внутри грудной клетки хрипом, и этот звук казался мне громче всех немецких команд, что звучали вокруг. Рядом так же вжимались в кладку остальные.

Впереди, шагах в пятидесяти, урчал мотор второго «Опель‑Блица», который приехал на подмогу. Подтягивали оцепление — значит, кольцо станет только плотнее. Через дыру в стене было видно, как из кузова спрыгивали новые солдаты, и тут же, расходились по разные стороны, подсвечивая себе дорогу фонарями. Офицер, который приехал вместе с новой группой, стоял у кабины и орал, выдавая команды.

Солдаты проверяли каждый пролом, каждую яму, каждый завал и находку в виде раненых русских солдат, они бы… нашли, спустя некоторое время. Но сто процентов, нашли бы.

А позади, другой наряд. Те, что шли по следу с собаками, которые, сволочи, так лаяли, что аж здесь было слышно. Отчего было ещё неприятнее… было ощущение, будто они совсем рядом и вот-вот, нам будет… не побоюсь этого слова — ЖОПА!

Мы сидели в мышеловке, и я это понимал. Впереди два грузовика с людьми, сзади — поисковый наряд, который шёл по нашим следам, и собаки, которые этот след держали. Слева — капитальная стена, справа — заваленный обломками проход, заблокированный рухнувшей балкой. Выбора не было. Вернее, он был: умереть здесь или умереть чуть дальше, и до этого «чуть дальше» нужно было ещё добраться.

Тарасов подвинулся ближе. Пригнувшись, он прошептал:

— У нас куча патронов, но… людей нет. Если завяжем бой, сюда сбегутся все патрули в радиусе трёх кварталов.

Я молчал, ибо прекрасно и без него это знал. А вот он смотрел на меня и ждал ответа. Команды. Только вот, устраивать перестрелку — было максимально глупо. Я чуял, есть выход. Понимал, что можно выбраться живыми отсюда. Но все ждали, не только Тарасов.

— Можно снять ближайший пост, — продолжил тот. — Двое заходят с тыла, двое отвлекают и сразу через пролом в заборе.

Я покачал головой. Медленно, чтобы он увидел, что я не отказываюсь, а думаю… и в то же время, смотрел на эту «улицу». На цепь солдат, на грузовики, которые перегородили нам дорогу… и выстраивал всё в своей голове.

— После столкновения у разрушенного дома они уже знают, что тут группа с ранеными, — ответил я, тоже шёпотом. — Если будет второй бой, они точно поймут направление отхода. Начнём стрелять? Класс. Убьём ну, пять, ну, десять фрицев. А их тут больше. Стрельба привлечёт всех в округе, и у меня, если честно, на наши задницы другие планы. Не десять немцев убить, а несколько сотен. А для этого нам надо выбираться.

Тарасов поджал губы, но не отступил:

— А что предлагаешь? Куда нам выбираться? — Он не сдавался. — Сидеть и ждать, пока нас перещупают поодиночке, — не по мне.

Я не ответил, потому что в этот момент с соседней улицы докатилась новая волна команд. Кто‑то очень громко закричал, затем послышался хлопок, как будто кто-то так хренакнул дверью, что та должна была слететь вместе с дверным проёмом. А после, послышались шаги… очень много шагов.

Группа замерла, и я замер вместе с ней. Люди вжались в кирпич, даже раненые, те, что лежали, старались не стонать. Один из ходячих бойцов закрыл глаза и стал что‑то шептать, то ли молитву, то ли просто слова, которые помогали ему не кричать.

А вот я продолжал смотреть, только, на сей раз, не на грузовики, а на то, что происходило на улице. Там, из больницы, шёл поток людей. Санитары в белых халатах, немецкие солдаты без кителей, видимо, их подняли по тревоге прямо из казармы, больничный персонал и подневольные местные тащили носилки, волокли тележки. Кто‑то тащил дверь, сорванную с петель, использовал её как щит или как платформу для перевозки. На углу стояла женщина в белом халате и кричала что‑то; голос срывался на хрип, слова уже не разбирались.

Мой взгляд зацепился за проход у больничных ворот. Там, где стоял пост, солдаты не останавливали тех, кто шёл с грузом. Пропускали — быстро, без обыска, лишь бы двигались. Они проверяли направление, но не лица. Они проверяли, чтобы никто не шёл в сторону от маршрута, но тем, кто двигался в общем потоке, не препятствовали. Немцы держали кольцо наружу — чтобы из города никто не ушёл. А внутри, к сборному пункту, своих же подневольных с грузом гоняли и не всматривались: кто по доброй воле полезет к трупам? Вот эту щель я и разглядел.

— Смотри, — позвал я Тарасова, указав на проход. — Посты! Они пропускают группы рабочих с грузом, если те идут по больничному маршруту и не пытаются бежать.

Тарасов прищурился. Его глаза двигались, он смотрел то на пост, то на поток, то на нас. Он обдумывал, что делать. Я видел это.

— Они не ждут от нас попытки сбежать или какой-то маскировки, — быстро заговорил я. — Они ждут боя с нами. А если двигаться вместе с их же суматохой, можно пройти мимо них.

Тарасов повернулся ко мне, и на его лице было что-то такое… непонятное, что я и не знал, о чём он думает. Впрочем, следующий вопрос был… глупым.

— Ты хочешь не прорываться, а раствориться?

— Да. — Я поморщился. — Так мы не будем выглядеть как беглецы. Мы будем частью этого хаоса.

Он молчал, и, наконец, начал соображать. Думал о моих словах, и прикидывал, какие могут быть последствия. Если нас раскроют, это будет конец для всех. Раненых расстреляют на месте, а тех, кто сможет идти, допросят и тоже расстреляют. Или повесят. Зависит от настроения комендатуры.

— Похоже на самоубийство, — наконец выдавил он. — Раскроют — положат прямо у тележки, вместе с ранеными.

— Прорыв с боем — точно самоубийство, — ответил я. — А так хоть один шанс, но на всех. Тут у нас один выход.

Архип, который до этого сидел молча, слушая, поднялся. Старик не вмешивался в спор, он ждал решения. Когда решение было принято, он просто указал рукой в сторону бокового прохода:

— Мы сможем там обойти и вернуться, втиснуться в эту колонну. Но по пути можем встретить врага.

— Веди, — приказал я.

Архип повёл группу через разрушенную мастерскую. Мы протиснулись внутрь сквозь узкую щель в кирпичной кладке, и я ободрал плечо. Внутри было темно, и только через провалившуюся крышу падал косой луч от далёкого зарева, выхватывая из мрака перевёрнутые верстаки, рассыпанные по полу инструменты.

Мы вышли во внутренний двор, и я наступил на что‑то мягкое. Опустив взгляд, увидел руку. Потом — тело. Один из жильцов лежал у стены, накрытый грязной тряпкой, которая сползла, обнажив мёртвое лицо. Рядом ещё один, ничем не прикрытый. Женщина, судя по платью. Она лежала на боку, подтянув колени к груди, и одна её рука была вытянута вперёд, будто она пыталась дотянуться до чего‑то. До чего… уже неважно…

Группа обходила их. Люди старались не смотреть, но каждый всё равно смотрел. Застывшие позы, обрывки одежды, сломанные вещи рядом — разбитая чашка, детский ботинок, рамка от фотографии без стекла. Детали вгрызались в память, и я знал, что они останутся там, но сейчас было не до них. Сейчас нужно было пройти.

В углу двора Архип остановился. Старик нагнулся, потянул за что‑то, и из кучи мусора выехала тележка. Ржавая, скрипучая, но крепкая. Деревянные борта её были покрыты тёмными пятнами, и мне не хотелось думать, от чего эти пятна.

— Тяжёлых на неё, — негромко сказал Архип. — А сверху… — он обвёл взглядом двор, и его взгляд остановился на телах. — Ну, ты понял.

Мы действовали быстро. Тарасов и санитар уложили в тележку несколько трупов — тех, что лежали во дворе. Между ними, в образовавшиеся пустоты, бережно, как могли, опустили раненых. Тех, кто не мог идти. Тяжёлых — двоих. Придавить тяжёлого мертвецами — почти прикончить его; того, что харкал кровью, я велел класть на бок и грудь не заваливать. Плохо. Но «плохо» было единственным вариантом против «насмерть». Рыжий помогал, держа борт одной рукой, а другой прижимая к голове сползающую повязку. Сверху всё накрыли грязными простынями, которые оборвали в разбитом доме. Ткань пахла сыростью и кровью, и этот запах был тошнотворно‑сладковатым, но он же придавал картине ту правдоподобность, которая была нам нужна. Никто не стал бы разглядывать содержимое тележки, которая выглядела и пахла так.

Оружие спрятали под телами и тряпьём. У Архипа, Тарасова и меня осталось по пистолету, которые мы припрятали под одеждой. Плюс ко всему, остались ножи, на тот случай, если придётся обороняться в тихую…

Тяжёлых приняла тележка — значит, Архипу больше не надо было тащить ещё и меня. Ноги пока держали, и на том спасибо. На переговоры сил хватит. На большее — вряд ли.

Когда подготовка к «поездке» была завершена, я раздал последние наставления:

— Тарасов, санитар и двое ходячих, вы носильщики. Идёте с одной скоростью, и если кто-то вас окликнет, отвечайте коротко. Я в любом случае буду впереди, рядом, буду изображать контуженого из хозкоманды. Немного немецкого у меня есть — бросить пару слов посту, не больше. Так что… пройдём. Архип и Рыжий — вы вторая пара рабочих, идёте за нами, но с дистанцией между друг другом. Понятно?

Вскоре, мы выкатили тележку из двора. Рядом, тяжело дыша, прошли настоящие санитары, таща носилки. Двое мужчин, один постарше, с седой щетиной и красными глазами, другой молодой, почти мальчишка. Они несли раненого немца и что было немаловажным, даже не смотрели по сторонам, не оглядывались. Так что… нам не составило труда подстроиться под этот ритм.

Я шёл впереди, опустив голову, прижимая ладонь к виску. Изображал контуженого — это давало возможность не смотреть немцам в лицо. Тарасов и санитар двигались за мной. Архип и Рыжий отстали на несколько метров, как я и велел. Рыжий шатался, спотыкался, и со стороны это выглядело так, что и не подумаешь — играет.

Мой слух полностью вернулся, и звуки улицы обрушились на меня всей массой. Скрип колёс, стоны, лязг металла, грубые окрики. Где‑то рядом кто‑то ругался по‑польски, кто‑то плакал, кто‑то командовал по‑немецки. Всё смешалось в один непрерывный гул, и в этом гуле мы были просто ещё одной группой людей, тащивших груз из разрушенного здания. Таких групп было десятки.

И тут, навстречу нам попался немецкий солдат, который водил мордой по разные стороны, косясь на людей. Им был молодой парень — лет девятнадцати, может, двадцати, с едва пробивающимся пушком на щеках и белобрысыми ресницами. Он старался выглядеть как настоящий… солдат! Гордость его сраной армии. Урод, одним словом.

В общем, этот пацан, а иначе я его назвать не мог, выпятил грудь, сжал винтовку и расправил плечи. Со стороны, он казался, прям грозным! Только вот, я видел его глаза, его взгляд. Он боялся! Не нас, возможно, но боялся наказания, если что-то пойдёт не так, если он кого-то проглядит.

— Wer ist das? Wir haben schon mehr als genug Leute! — спросил он, и голос его дрогнул на последнем слове. (Кто это? У нас и так людей навалом!)

Я поднял голову, моментально успокоился и ответил, на немецком, но коротко, без пояснений. Этот солдат и так всё видел.

— Из хозяйственного крыла. Увозим раненых и убитых на место сбора. Приказ обер‑фельдфебеля.

Голос у меня был усталым, и это сработало бы само по себе. Немец должен был поверить и пропустить нас, но тут случилось то, чего я боялся.

Один из тяжёлых, лежавших под шинелью, застонал. Звук был тихий…, но солдат тут же вскинул винтовку.

— Tuch runter. Zeig, was da drunter ist, — потребовал он. (Убери ткань. Покажи, что там под ней.)

Я не стал спорить. Пожав плечами, медленно откинул грязную простыню, которая прикрывала тела. Под ней лежала убитая женщина. Я не вглядывался в неё. И так, в горле стал ком, а в груди что-то неприятно кольнуло. Больно это — находиться рядом с трупами.

— Sie ist tot, — произнёс я, глядя солдату в глаза. — Wir bringen sie zum Sammelplatz. (Она мертва. Мы отвозим их к месту сбора).

Только вот солдат всё равно не мог уняться. Шагнул к нам ещё ближе. Уставился на эту бедную женщину и начал осматривать телегу «глубже». Видимо, что-то в его башке кольнуло, и он понял, что у нас могут быть не только тела, но и что-то другое.

И в этот момент Рыжий вступил в игру. Он явно понимал, что дело может закончиться очень хреново и шагнул к нам. Сделав вид, что ему очень плохо, он рванул на себя край тележки и сделал вид, что споткнулся. Следом, он упал на колено, бормоча что-то невнятное. Я слышал только маты, что-то про уродов в этой серой форме, и что-то про кузькину мать.

К слову, действиями одноглазого, получилась настоящая, живая неразбериха. Крики, ругань на смеси языков, торопливые объяснения. Санитар, будто поправляя тряпьё, перевернул стонущего на бок и вдавил ему ладонь под лопатку — стон оборвался. Тарасов придерживал край, а я пытался удержать Рыжего, который раскачивался на коленях, как пьяный. Театральное представление сработало как надо.

— Он контужен, — сухо произнёс я. — Простите нас!

Молодой солдат у тележки отшатнулся, раздражённо замахал рукой. Затем, потребовал, чтобы мы прекратили этот шум. А затем и вовсе — психанул и потребовал, чтобы мы убрались с дороги.

Казалось, всё получилось, только вот спустя мгновение, сзади раздался голос. Я обернулся и увидел солдат в дальнем конце улицы. Они шли быстро, и это был очередной немецкий наряд.

Рыжий не видел подходящих солдат, он стоял на коленях, уткнувшись взглядом в мостовую. Но он чувствовал… не знаю, как объяснить это иначе. Он чувствовал, что что‑то изменилось, и сделал то, чего я от него не просил, но что оказалось лучше любого приказа.

Он споткнулся снова, на этот раз рухнул всем телом на мостовую, потянув за собой тележку. Тарасов и санитар едва успели схватиться за борта, чтобы не опрокинуть поклажу. Тележка накренилась, простыни съехали, обнажив чью‑то безжизненную ногу в разорванном сапоге.

— Mist! — выругался молодой солдат у поста.

Он махнул рукой своим товарищам и заорал на подходящий наряд, требуя объяснений — почему те гонят людей сюда, к перевалочному пункту, где и без того тесно. Вокруг поднялся гул. Немцы переругивались между собой, и этот шум был нашим спасением, потому что в нём тонули все остальные звуки и стоны, и скрип колёс, и стук моего сердца, который бил мне прямо в горло.

У нас оставались секунды.

— Тянем, — прошипел я сквозь зубы.

Мы рванули тележку вперёд. Рыжий поднялся… как именно, я не видел, кто‑то из ходячих подхватил его под руку. Я шёл впереди, не оглядываясь. Мы миновали пост.

И слава тебе, госпожа Удача, никто не крикнул «стой», никто не схватил за рукав. Молодой солдат уже повернулся к нам спиной, продолжая ругаться с подошедшим нарядом, и его внимание было приковано к перебранке, а не к грязной тележке, которая укатывалась в темноту.

Мы вышли из зоны внимания немцев и это… было что-то восхитительное, будто с шеи сняли петлю, после осознания, что всё может закончиться прямо сейчас.

— Не останавливаемся, — бросил я через плечо. — Не смотрим назад!

Мы двигались вместе с потоком ещё минут десять. Мимо проходили санитары с носилками, мимо тащились рабочие с грузом, мимо проехал немецкий фургон, и никто не обращал на нас внимания. Потому что мы ничем не выделялись!

Наконец, у перекрёстка, где дым стоял особенно густо и руины подступали к самой дороге, мы свернули. Отделились от потока, нырнув в узкий проём между двумя обрушенными стенами и попали в мёртвый квартал.

Почему мёртвый? Да потому что, дома здесь были без окон, улицы были завалены обломками бетона, мертвецами. Вокруг была разруха…, а ещё, здесь было глухо. После стрельбы, шума улиц, после рёва моторов немецких машин звуки будто отступили — доносились только редкие разрывы где-то за спиной, и от этой глухоты сильно давило по нервам. К тому же, здесь стоял такой смрад, который даже описывать не хотелось.

Но самое главное, здесь не было чужих глаз, патрулей, собак. И ради отсутствия внимания, можно было и потерпеть эту вонь.

Наконец, за очередным поворотом, среди разросшегося кустарника и пожухлой травы, показалась старая рига. Она стояла на краю поля — тёмная, с покосившейся крышей, которая просела с одного края так, что казалось, вот‑вот рухнет.

Когда наша оборванная процессия выкатила тележку из‑за угла сарая, показался Зыков. Он, разглядывая нас… открыл рот и просипел:

— Вы как будто из‑под земли вылезли, — хрипло произнёс он.

Я устало кивнул. Говорить не было сил.

— Почти, — выдавил я.

Тяжёлых сняли с тележки и перетащили внутрь риги. Внутри пахло сухим сеном, старым деревом и сыростью — запахами, которые были настолько обычными, настолько мирными, что от них хотелось плакать. Кто‑то из бойцов сел на землю, привалившись к стене. Кто‑то просто упал на колени, не в силах стоять. Санитар тут же принялся за работу, достал сумку, начал разворачивать бинты. Рыжего усадили у стены, и он сразу отключился: голова упала на грудь, руки повисли вдоль тела. Тарасов опустился рядом со мной, положив на колени пистолет. Архип устроился у входа, выставив наружу ствол трофейной винтовки.

Зыков подошёл к тележке. Осмотрел ржавые борта, грязные тряпки, покрывавшие мёртвых и живых вперемешку, следы на пыльной земле.

— Это был единственный способ? — наконец, спросил он. — С… мертвецами?

— К сожалению, да, — устало ответил я. — По-другому, мы бы не вышли… пришлось взять с собой, чтобы влиться в общую колонну.

Зыков ничего на это не ответил, лишь кивнул спустя пару секунд, после чего развернулся и пошёл к входу, где сидел Архип. Они обменялись несколькими фразами, которые я не расслышал. После чего, я выдохнул. Закрыл глаза и попытался успокоиться.

— А Гена? — вспомнил я вдруг и разлепил веки. — Сидоров вышел?

Глава 5

— Нет его, не приходил, — Зыков отвёл взгляд в сторону тёмного угла риги, где на ворохе гнилой соломы лежали раненые.

Я промолчал. Говорить не было сил, да и спорить с очевидным не хотелось. Гена не появился у установленного места. Я надеялся, что он просто задерживался, но не… не хотел думать, что с ним что-то случилось. За последнее время, Сидоров стал мне очень дорог, как боевая единица и как человек.

Навязчивая мысль, что он больше не придёт, лезла в голову сама. Я не стал с ней бороться. Просто загнал её туда, откуда доставать некогда.

«Гена — потом, — сказал я себе. — Сейчас — раненые, охранение, выход. Начну думать про него, не сделаю ни того ни другого.».

На удивление, это сработало. Я выдохнул и повернулся к старшине.

— Пока сидим — докладывай. Люди, раненые, боезапас, охранение, выход. Всё коротко.

Зыков присел на корточки рядом, заговорил ровно, по-солдатски:

— Всего под двадцать. Из них пятеро сами не идут: двое на носилки, один на спину, ещё двое — доковыляют, если вести под руку. Патронов навалом, взяли на складе. Носилки из жердей готовы, вещмешки собраны. Охранение — Архип у входа, я по тылу. Выход через задний пролом, Архип его ещё днём приметил. Готовность — пять минут.

— Раненые.

— Воронов… ты и сам видел. Ранение, которое гноится. В бреду, гангрена пошла. Без нормального врача и лекарств — сутки, край. У Гаврилова ещё хуже. Сквозное через грудь. Дышит, ну ты слышишь как. Тоже сутки, если повезёт. Прохор на ногах, осколком зацепило бок у чёрного хода — кровотечения нет, но загноится, станет носилками. Пока идёт сам.

Я кивнул, оглядел ригу.

Здание, к слову, уцелело каким-то чудом. Крыша просела с одного края, черепица осыпалась, оставив в пролётах зияющие дыры, сквозь которые пробивалось зарево далёких пожаров. Стены, состоящие из брёвен, все были в трещинах, да и попахивало от них так… словно здание гнило изнутри. Но запах брёвен не мог перебить то, чем воняло внутри.

Я постоянно морщил нос, когда сквозняком приносило запах плесени, крови или двойную эту смесь.

Я сидел на перевёрнутом ящике у входа, привалился плечом к шершавому косяку. Тело ломило так, будто меня прокатили между жерновами мельницы. Контузия вновь напомнила о себе: в ушах звенело, перед глазами периодически плыли мутные круги, а в груди при каждом движении хрипело и булькало. Но голова работала, и это было главным.

— Костя, — позвал я санитара, что сидел над Вороновым. — Что по лекарствам осталось?

Костя порылся в сумке, отозвался тихо:

— Три пакета сульфаниламида. Склянка йода. Бинтов на пару перевязок. Морфия — две ампулы.

— Порошок — Воронову и Гаврилову. По полтора пакета. Морфий не колоть без команды, только если совсем зайдётся. Бинты — по счёту, не мотать зря.

— А тебе?

— Мне пока не помрёт. Работай.

Костя кивнул и склонился обратно над Вороновым — его он вёл всю дорогу от больницы, знал каждую его повязку. Молодой санитар, тот, что вышел с нами из подземелья, возился с Гавриловым.

Гаврилов дышал так… что аж на душе кошки скребли. Я понимал, что и меня может ждать такое будущее. Дыхание мужика было слышно на расстоянии. Он свистел, булькал, кашлял с очень неприятным звуком.

— Ты как? — спросил у него молодой санитар. — Легче не становится?

Гаврилов лишь помотал головой.

— Помрёт, — донёсся до меня голос одноглазого. — Я бы не тратил на него бинты.

Санитар только было хотел что-то возразить Рыжему, но быстро прикрыл рот. Он и сам понимал, что этот боец не выкарабкается.

Прохор сидел рядом, привалившись к стене, придерживал бок. Ему повезло больше всех — если такое вообще можно назвать везением.

Тарасов расположился чуть поодаль, спиной к стене, положив на колени ТТ. Он перебирал патроны, потом поднял голову:

— Мои двое ещё одного марша по темноте не переживут, — сказал он глухо. — Если уходим — уходим один раз и до конца. Без возвратов. Я своих второй раз бросать не стану.

— Не бросим, — ответил я.

Самым хреновым в этом затишье было то, что мы держались на честном слове. Я понимал, ещё чуть-чуть, и кто-нибудь сорвётся. Сил — просто нет и не будет. Единственное, что не давало окончательно скиснуть, — это мысли о Сидорове.

Он должен увести немцев по ложному следу. Он должен вернуться, и мы двинемся дальше. А если не вернётся — я сам приму это решение. И оно будет моим, ничьим больше.

Время тянулось мучительно медленно. За стеной риги густел ветер, раскачивая ветки старой ивы, которые скребли по крыше с мерзким звуком. Где‑то вдалеке, через два‑три двора, хлопнула дверь. И после этого нервы, так сказать, натянулись до предела.

Слышали это все. И всем это очень не понравилось.

Я вслушивался в темноту, пытаясь разобрать, свои ли это, чужие, или просто ветер играет пустыми дверями. В тот же момент ко мне подошёл Зыков. Присел рядом на корточки, посмотрел мне в глаза.

Что-то в его лице мне не понравилось.

— Стас, — Зыков понизил голос. — Хватит ждать… нам пора уходить.

— Знаю, — хрипло ответил я. — Только вслепую тоже нельзя. Мы не знаем, что творится на путях, а идти нам мимо них.

— Он не вернётся, — Зыков покачал головой, будто и не слышал. — Если бы смог, был бы здесь час назад. Ты сам знаешь правила. Нельзя рисковать всеми ради одного. У нас пятеро не ходячих, они без помощи не протянут сутки. Ни еды, ни тепла. Возьмут немцы след и накроют — ляжем все. Все.

Я смотрел на него и понимал, что он прав. Военная логика была на его стороне. Ты меняешь двадцать жизней на одну. Но другая логика — человеческая, фронтовая, та, что держала нас вместе все эти месяцы, — упиралась намертво: бросить своего нельзя. И всё же старшина был прав по счёту.

Значит, спорить надо было не с ним. А с самим собой.

— Слушай сюда, — сказал я, и голос сел ещё сильнее. — Двадцать минут. Не час, не «сколько выйдет» — двадцать минут. За это время: тележку оттащить в кусты, подальше, и опрокинуть — пусть след ведёт в сторону. У входа затоптать, что натоптали. Носилки — к пролому. Воду разлить по флягам. Архип — на тропу, слушать. Через двадцать минут выходим. С Геной или без.

Зыков молчал, ждал продолжения. Он знал, что это ещё не всё.

— А если не придёт, — я посмотрел ему прямо в глаза, — я его спишу сам. Вслух, при всех. Тебе этого делать не дам.

Старшина не сразу ответил. Потом медленно кивнул:

— Двадцать так двадцать.

— И вот ещё, Зыков. Ты всё делал правильно. Довёл людей, дождался. За это спасибо.

Он ничего не ответил. Просто положил мне руку на плечо, сжал крепко, как будто это должно было что-то изменить, и поднялся. Начал раздавать команды бойцам — тихо, без лишних слов.

Архип, не оборачиваясь, повёл плечом в мою сторону. Старик был прагматиком до мозга костей и лишнего не говорил, но этот жест я понял: он был согласен со старшиной. И всё равно принял моё решение без спора.

Тарасов проверил крепления носилок из жердей, распределил патроны между ходячими, назначил своих в носильщики. Молодой боец, тот, что ковылял сам, держась за стену, приволок трупный запах с тележки — её как раз поволокли к пролому. Работа пошла.

Оставалось минуты три из моих двадцати, когда снаружи раздался треск. И он был такой… словно кто‑то наступил на ветку. Не та дверь, что хлопала через пару домов. А именно ветка, у самого укрытия.

Архип медленно поднял винтовку; ствол двинулся в сторону щели в стене. Я вытащил пистолет и коротко кивнул Зыкову.

Треск повторился ещё раз, ближе. Затем — какой-то шорох.

Кто-то шёл к риге. Я привстал, опираясь рукой о ящик. Тарасов уже лежал на полу, выставив ствол ТТ в сторону двери. Зыков медленно отступил в сторону, увлекая за собой Костю. Послышались шаги, тяжёлые, шаркающие, и стихли у самого входа. Потом дверь начала медленно отворяться.

Зыков рванул к двери, открыл её на себя, а Архип в это время вскинул винтовку и прицелился.

— Не стрелять, — раздался хриплый, едва узнаваемый голос. — Стас… это я.

У меня аж ноги подкосились. Я чуть не упал, ухватившись за косяк.

В дверном проёме стоял Гена Сидоров. Живой, мать твою. Измученный, мокрый от пота, в рваном плаще, из‑под которого торчал край больничного халата. Лицо его было чёрным от грязи и копоти, на щеке — свежая ссадина, губы обметаны, глаза воспалены и лихорадочно блестели.

Я хотел броситься к нему, обнять, ударить — сделать что‑то, чтобы поверить, что он настоящий, а не мираж, порождённый контузией и усталостью. Но я только стоял и молчал, не в силах разжать горло; свело судорогой.

— Ну, наконец‑то, — Тарасов первый нарушил оцепенение. Он опустил пистолет и сел прямо на пол, вытирая лицо ладонью. — Гена, мы тебя уже списали.

Сидоров ввалился в ригу, прикрыл за собой дверь и привалился к ней спиной.

— Чуть… чуть-чуть и не дошёл бы, — прохрипел он. — Короче, там у мельницы целый наряд попался, с собаками… мне аж в воду лезть пришлось, чтобы обойти это оцепление. Да и чтобы запахи сбить. Вы не представляете, что там происходит!

— В смысле? — я прищурился.

— Там… эшелоны гонят, Стас. Понимаешь? Всё… я не знаю, что будет с городом, и что будет дальше!

Не знает. Да, не знает. А вот я знаю. И это чертовски хреновое время.

— Так, что за эшелоны? — я включился в диалог.

Гена оторвался от двери и подошёл к нам. Руки его тряслись. Он достал из кармана скомканный, мокрый кусок бумаги и разгладил его на колене. На бумаге — карандашные каракули: время, чёрточки, цифры.

— Считал вот. Я по каменной мостовой шёл, в канаве прятался. А там, за насыпью, — составы. Один, второй, третий. Лежал в кювете, пока два эшелона мимо прошли. Первый — платформы с техникой. Танки, тягачи, пушки на прицепах — в темноте толком не разобрал, но много, платформ двадцать. Второй — теплушки. Личный состав. Часа полтора назад шли, я время черкал.

— Молодец, что считал, — сказал я. — Это дороже автомата. Куда шли?

— На восток, — кивнул Гена. — К переправе. И у моста ещё бригады пути ковыряют, ремонтники. Охраны на перегонах вдвое против прежнего.

Он замолк, задумался о чём-то, потом добавил:

— Ещё у моста что-то перегружали. Ящики какие-то.

— После того, что мы устроили в больнице, они теперь свои запасы стерегут как зеницу ока, — сказал я. — А техника с пехотой на восток — дело обычное, их тут каждый день гонят. Меня другое цепляет.

Я переглянулся с Зыковым. Тот и так всё понимал.

Дело было не в том, куда шли эшелоны. Дело было в том, что вокруг станции сейчас — столпотворение. Разгрузка, ремонтники, охрана в два кольца. И если мы полезем к путям напролом, нас там перемелют, даже не заметив.

— Значит, к станции не суёмся, — заговорил я быстро, чувствуя, как адреналин прогоняет усталость. — Обходим стороной, полем и оврагами. И уходим сейчас, пока эшелоны не разгрузили, а солдаты не рассыпались по округе. Гена, ты молодец. Зыков, собираем людей. Немедленно.

В этот момент со стороны поля раздался лай. Не далёкий отголосок — близкий, яростный.

— Нашли след, — Архип произнёс это тихо, но все услышали. — Идут по колее от тележки. Говорил я, что след останется.

Гена вскинулся, побледнел:

— Или я их за собой… чёрт, может, не сбил до конца.

— Потом разберёмся, — отрезал я. — Сейчас — уходим.

Я подтянулся к щели в стене, держась за брёвна. Сквозь неё было видно тёмное поле и кустарник на краю. В просветах между ветками мелькали фонари. Два, три, четыре. Они двигались цепью, огибая старое кладбище и направляясь прямо к риге.

— Hier entlang! — донёсся до нас громкий голос. — Sie sind hier! (Сюда! Они здесь!)

Они шли быстро. Собаки заливались лаем, немцы переговаривались, звякало снаряжение. Время вышло.

— Подъём! Уходим! — скомандовал я. — Бросаем всё, кроме оружия и раненых!

Группа моментально отреагировала на приказ. Кто‑то подхватил Воронова, кто‑то — Гаврилова. Костя взялся за конец носилок, молодой санитар — за другой. Прохор, придерживая бок, всё же подставил плечо ковыляющему бойцу. Рыжий, стиснув зубы, ухватился за второй край. Гена вытащил из‑под плаща немецкий автомат — подобрал, видно, у мельницы в переполохе — и передёрнул затвор.

— Зыков, тыл! — крикнул я. — Прикрываешь! Гена, веди к оврагу, в сторону от путей!

Мы выскочили через заднюю стену риги, в проломе, который Архип нашёл ещё раньше. Ноги путались в высокой мокрой траве.

— Schnell! Sie sind hier drüben! — крикнул кто‑то из немцев. (Быстро! Они здесь!)

Луч фонаря скользнул по мне, осветил на миг дорогу перед глазами.

«Твою же мать!»

Я упал в траву, перекатился. Тарасов, бежавший рядом, развернулся и дважды выстрелил из ТТ. Фонарь, который «нашёл» меня, тут же упал, раздался крик и звук падающего тела. Только вот… всё, позицию мы сдали.

— Halt! — рявкнули в темноте, уже вслед. — Halt!

— Бежим! — просипел я, поднялся и рванул вперёд.

Первые метры я держался на адреналине. Ноги несли сами, злость гнала. Но уже на второй сотне тело вспомнило, что оно едва живо. Дыхание рвануло горлом, в груди забулькало, перед глазами поплыли круги, и земля качнулась под ботинками. Я споткнулся, полетел вбок — но Архип уже был рядом. Подхватил под мышку, потащил, не давая рухнуть.

— Держись, командир, — выдохнул он мне в ухо. — Немного осталось.

Мы неслись через поле, спотыкаясь о кочки, проваливаясь в ямы. Впереди чернел овраг, заросший кустарником. За спиной свистели пули, немцы открыли беспорядочный огонь, пытаясь понять, куда именно мы побежали.

Архип, дотащив меня до гребня, на миг оставил, вскинул трофейную винтовку, прицелился. Грянул выстрел. Один фонарь, маячивший на краю поля, дрогнул и упал.

— Гранату! — крикнул Зыков.

Старшина швырнул немецкую «колотушку» в сторону преследователей. Раздался глухой хлопок, и на несколько секунд стало тихо. Немцы залегли. Следом Гена метнул вторую, из трофейных. Время, которое мы выиграли, хватило, чтобы скатиться в овраг и нырнуть в темноту кустов.

Меня сволокли вниз по склону, я приземлился на четвереньки, хватая ртом воздух. Подняться сразу не смог. Так, на карачках, и выхрипел:

— В воду. По руслу, вниз — сколько выдержим. Собаки след потеряют.

Мы побежали по дну оврага, по щиколотку в грязи. Носилки раскачивались, раненые стонали, но мы не останавливались.

Через некоторое время над головой вновь засвистели пули. Немцы не видели нас, били вслепую… и кто-то из наших вскрикнул и осел.

— Кто? — просипел я, но Зыков уже подхватил упавшего под руку.

— Ходячий, зацепило ногу. Тяну!

— Не бросать! — Архип снова вздёрнул меня на ноги. — Идём!

Через сотню шагов, у поворота русла, я всё-таки заставил остановиться на десять секунд.

— Считаемся, — прохрипел я. — Быстро.

Считались на ходу, вполголоса, передавая по цепи. Все были. Раненного в ногу тащили двое. Тяжёлые — на носилках и на спине, живые. Никого не потеряли. Пока.

— Дальше, — выдавил я. — Давай, давай.

— Давай, давай, давай! — шипел Зыков, подталкивая в спину отстающего.

Вскоре Гена вывел нас к разрушенному дому на другом краю поля.

— Отсюда можно уйти по развалинам, — прорычал он. — Передышка?

— Какая на…й, передышка? — прохрипел я. — В воду, я сказал. По ручью. Собаки в развалинах нас за минуту вынюхают.

Мы свернули к руслу. Холодный воздух драл горло, каждый вдох резал под рёбрами, ноги не слушались, но мы шли по воде. Сзади всё ещё стреляли, но уже не по нам, а наугад. Люди хрипло дышали, устав от этого марш-броска.

И вот тут собаки начали отставать. Сначала растерянно заметались по берегу, потеряли след, потом лай захлебнулся и отдалился. Вода сделала своё.

Небо над станцией уже серело — не рассвет ещё, но его предвестие. Где‑то там, за спиной, гуднул паровоз, длинно и тяжело. Эшелон вышел на восток.

Я слушал этот гудок, скорчившись на плече Архипа, и думал не про немцев за спиной. Про рельсы. Про то, что вся эта силища, что немец гонит на восток, идёт по одной ниточке. По железной дороге.

Мысль мелькнула и пропала — сейчас было не до неё. Сейчас надо было просто дотащить своих до леса... Уважаемые читатели, сегодня день ВМФ. А один из соавторов, моряк. Бурдин. Поэтому, я сегодня буду пьяный, красивый, и счастливый! Завтра выходной)

Глава 6

Из ручья мы выбрались, когда небо на востоке уже отдавало серым.

Вода была холодная, а воздух — ещё холоднее, и людей начало трясти сразу, как только перестали двигаться. Сапоги полные, портянки — тряпки, шинели тянут вниз. Хуже всего пришлось тем, кто нёс: у носильщиков руки уже не разжимались, их приходилось разгибать чужими пальцами.

Я сидел на корточках у куста и пытался понять, где заканчиваюсь я и начинается озноб. Так и не понял.

Адреналин, который тащил меня всю ночь, кончился. Просто взял и кончился, как патроны в обойме — только что были, и вот уже пусто. И пришло всё разом: жар, ломота, звон в затылке и поганенькая такая мысль — ляжешь сейчас, уже не встанешь.

Значит, ложиться нельзя. Вот и вся моя стратегия на утро.

— Четверть часа, — сказал я. — Отжать портянки, перевязаться, поесть, если есть что. Костя — раненые. Зыков — считай людей и что у нас на руках.

Никто не спорил. Уже хорошо.

Пока люди возились, я перебрал то, что мы вынесли из города. Патронов было навалом — вещмешки плечи резали. Богачи, мать вашу. Только вот все они немецкие: винтовочные семь девяносто два и девятимиллиметровые к МП-40. К нашим карабинам — что в подсумках осталось, то и есть. К моему трофейному маузеру — две обоймы в кармане. Сам маузер я снял с убитого у риги.

Ещё бинокль. Немецкий, поцарапанный, с треснувшим правым окуляром — подобрал там же, у крайних кустов, где Архип снял того, с фонарём. Штука бесполезная в темноте и золотая днём.

— Всего девятнадцать, — доложил Зыков, присев рядом. — Пятеро не ходячих. Носилки одни. Вторые так и не сделали — не из чего было. Того, что зацепило в ногу, ведут двое.

— Значит, одного понесём на покрывале. Как в городе. Рыжий покажет как.

— Покажу, — отозвался одноглазый, не открывая единственного глаза.

— Костя, лекарства.

Санитар подошёл, сел на пятки, полез в сумку. Достал, посчитал, помолчал.

— Полтора пакета порошка. Йод. Бинтов на одну перевязку, если по-честному. Морфий — две ампулы.

— Понял. Не трогай пока ничего.

— Стас…

— Я сказал — пока. Работай.

Он ушёл. А я остался думать. И думать было о чём.

По уму сейчас полагалось встать и уйти в лес. Днём — днёвка, ночью — движение, вода, следы, всё как учили. Правильно. Красиво. Только вот у меня на руках был Воронов с гангреной и Гаврилов с дыркой в груди, и у обоих счёт шёл уже не на сутки, а на часы. По бездорожью, с носилками, через кустарник и мочажины мы будем ползти до вечера и притащим в лес два трупа.

А по просёлку до заболоченной низины — половина дня.

«Ну и что ты выберешь, командир? — спросил я сам себя. — Тихо и мёртвых или быстро и, может, живых?»

Я подозвал Зыкова и Тарасова.

— Идём просёлком. До полудня.

Зыков дёрнул щекой.

— Днём. По открытому. С воздуха нас там возьмут за милую душу.

— Возьмут, — согласился я. — Если проспим. Поэтому: между парами шагов пятнадцать, не толпиться. Головной — ты, метрах в тридцати впереди. Услышал мотор — не ждёшь команды, все валятся в канаву. Сами. Без крика.

— А если не мотор, а патруль?

— Тогда мы его увидим раньше, чем он нас. Ты для этого впереди и пойдёшь.

Тарасов потёр щетину. Он всё понял быстрее — он своих двоих слушал всю ночь.

— Мои до вечера бездорожьем не дотянут, — сказал он глухо. — Ни один.

— Вот и я о том. К полудню сходим с дороги и дальше кромкой, как бы ни вышло. Это не «если получится», это уже решено. Просто до полудня мы рискуем, а после — нет.

Зыков помолчал, потом кивнул. Не согласился — принял. Разница есть, но сейчас мне хватало и этого.

**

Дорога, если этот просёлок можно было назвать дорогой, петляла между полями.

Слева тянулась чёрная полоса. Рожь. Выгорела после налёта дочерна, торчали одни стебли — как щетина на небритой щеке. Дед бы сказал: хлеба не будет. А сейчас и не надо хлеба. Надо, чтобы ноги несли.

Справа поле было ещё живое, зелёное понизу. От такого соседства делалось совсем нехорошо.

А пыль была от колеи. Мелкая, серая, с гарью пополам. Она оседала на одежде, на лице, и, сволочь, забивалась в рот и нос. Как будто мало мне было моего «родного» кашля. Так теперь ещё и это…

Я шёл в центре колонны. Не потому, что там безопаснее, а потому, что оттуда меня хуже видно. В боку ломило так, что хотелось лечь прямо в придорожную пыль и полежать минуты три. Глотка пересохла, глотать было больно, будто внутри всё ободрали наждачкой.

Носильщиков я менял часто. Не по доброте. По расчёту: выдохшийся человек роняет носилки, а упавшие носилки — это ещё один труп. Простая арифметика. Я в ней последнее время поднаторел.

Костя, тащивший передние ручки, начал спотыкаться о собственные ноги.

— Зыков, меняй его с Прохором, — скомандовал я. — Санитар, иди назад, помоги Рыжему с покрывалом.

Молодой попытался возразить, мол, ещё выдержит.

— Выдохнешься — уроните человека. Меняемся. Это приказ, а не просьба.

Он посопел и пошёл меняться. И правильно. Не потому, что я страшный, а потому, что он и сам знал: я прав. Это, кстати, работает лучше страха.

Зыков шёл впереди, метрах в тридцати, вёл разведку. Иногда останавливался, присаживался на корточки, разглядывал землю. Один раз поднял руку, остановив колонну, и указал на след у обочины.

— Тут проехали. Часа три назад.

— Грузовик?

— Мотоцикл с коляской, — поправил сам себя старшина. — Шли быстро. Не останавливались, не разворачивались.

Значит, не поиск. Связной или курьер. Дорогу пока не перекрывают — но ездят по ней исправно. Ещё один довод сойти с неё вовремя.

Люди работали. Каждый — своё, без напоминаний, и это было единственное, что меня грело.

Гена шёл в хвосте и путал за нами след: присыпал отпечатки, заламывал ветки в стороны от нашего направления, уводил ложные следы на боковые тропы. Архип шёл справа, по краю поля, и время от времени исчезал совсем, а потом появлялся с другой стороны, будто и не уходил. Тарасов держался у носилок, подменял, поправлял сползшие бинты на ходу.

— Терпите, братцы, — бормотал он, перетягивая повязку на ноге Воронова. — Дойдём до своих, там вас в госпиталь определим… выкарабкаемся.

Только Воронов не слышал. Он бредил, звал жену, ругался на какое-то окружение, которое видел явно не здесь.

Гаврилов, наоборот, молчал. Дышал редко, с бульканьем, губы синие. На каждой остановке молодой санитар тряс его за плечо, что-то говорил ему в ухо, и тот открывал глаза — секунд на пять.

Я смотрел на него и понимал, что смотрю в зеркало. Паршивое такое зеркало: показывает не сегодня, а неделю вперёд.

«Не сейчас, — оборвал я себя. — Сейчас — ноги. Ноги переставляй».

На одной из остановок Костя подошёл ко мне сам. Сел рядом на корточки и раскрыл сумку так, чтобы я видел.

— Полтора пакета. Кому?

Вот оно. Пришло.

Я посмотрел на Воронова. Потом на Гаврилова. Потом на сумку. И посчитал.

Вот же дрянь.

— Весь порошок — Воронову.

Костя моргнул.

— А Гаврилову?

— Гаврилову порошок не поможет. У него не заражение, у него лёгкое. Ему хирург нужен и стол, а не сульфаниламид. Мы ему этим пакетом только смерть подсластим, и всё.

— А тебе? — спросил он тише.

— А мне пока не помрёт.

— Стас, у тебя жар. Я слышу, как ты дышишь.

— Слышишь — молчи. Я тебе не пациент, я тебе командир. Работай.

Он молча высыпал порошок. А я сидел и слушал себя, и внутри было пусто и мерзко.

Потому что я только что вслух посчитал человека мёртвым. При нём. Он, может, и не слышал. А может, и слышал. Не спросишь ведь.

Такая арифметика. Другой у меня всё равно не было.

**

К полудню мы вышли к заболоченной низине. За ней начинался переход к лесному массиву, через который мы и планировали выбираться к Новикам.

И тут сзади, со стороны города, донёсся звук.

Сначала — будто шмель где-то. Далеко, едва слышно. Я даже успел подумать про шмеля, дурак. А потом звук вырос, залил собой всё поле, и стало ясно: мотор. Авиационный. Мерный, тяжёлый.

— Воздух! — заорал я. — С дороги! В канаву!

Люди посыпались в придорожную канаву, скатываясь по склону к воде.

— Носилки! Не бросать на виду — в осоку, перевернуть, забросать!

Рыжий среагировал первым. Рванул жерди на себя, опрокинул в траву, в два движения накидал сверху рогоза. Молодой санитар — то же самое с покрывалом. Молодцы. Учатся.

Я обернулся. Из-за кромки леса, там, где ещё висел дым над городом, вынырнула тень. Двухбалочная, с широкой прозрачной мордой.

«Рама», — сказал я себе, и внутри что-то ёкнуло.

Слова этого здесь пока никто не говорил. Оно придёт позже, вместе с траншеями, похоронками и привычкой. А пока для всех это просто немецкий разведчик, и слава богу.

Вслух я сказал другое:

— Тяжёлых в воду не класть! Гаврилова — в осоку, на бок, голову выше. У него грудь пробита, утопим — сами и убьём!

Тарасов подхватил, поволок. Мы уложили Гаврилова на кромке, в рогозе, лицом вверх, подперев плечо кочкой.

— Всем лежать, — выдохнул я. — Не шевелиться. Головы вниз. С воздуха видно движение, а не человека. Кто дёрнется — убьёт всех.

И стало тихо.

Только рокот. Он наваливался сверху, давил на затылок — будто кто-то не спеша опускал на нас крышку. И примерялся, плотно ли легла.

Прямо перед моим лицом по стеблю рогоза полз жук. Чёрный, блестящий, с длинными усами. Он деловито перебирал лапками, огибая каплю грязи, и ему было ровным счётом наплевать на то, что там наверху.

А наверху шёл человек, которому достаточно было один раз посмотреть вниз.

И тогда Гаврилов дёрнулся.

Он открыл глаза — мутные, ничего не понимающие — и рванулся вверх, будто хотел сесть. Рука взметнулась из осоки. Он захрипел, набирая воздух для крика.

— Держи!

Тарасов упал на него, вцепился в плечи, вдавил в кочку. Я перехватил запястье и прижал ладонь ему ко рту.

Губы под ладонью были мокрые и горячие. Он бился. Он пытался кричать, и я чувствовал этот крик рукой — он шёл в мою ладонь и там умирал.

— Тише, тише… лежи, родной, лежи, — шептал Тарасов ему в ухо. — Тише…

Плоская тень скользнула по полю, где-то в стороне от нас. Если лётчик посмотрит вниз, если заметит движение — развернётся и пройдёт на бреющем. И всё.

Гаврилов выгнулся ещё раз. И обмяк.

Я не отнял ладонь. Не мог. Пока эта тварь висела над нами, я держал руку на лице человека и не знал, дышит он подо мной или уже нет.

Вот это и было самое поганое за всю ту неделю. Не подвал, не взрыв, не собаки. А десять секунд, когда ты зажимаешь рот своему и не имеешь права проверить.

Рокот стал удаляться. «Рама» прошла круг над полем и ушла обратно.

Мы не двигались ещё минуты три. Потом Зыков первым поднял голову от воды и сплюнул тину.

— Ушёл.

Я убрал руку.

Гаврилов дышал. Редко, с провалами, но дышал. Я почувствовал это ладонью раньше, чем увидел, и только тогда понял, что у меня самого перехвачено горло.

Выбирались тяжело. Ноги не слушались, жижа держала намертво: нога выходила из сапога, а сапог оставался в грязи, и его вытаскивали руками, по локоть уходя в бурую воду. Люди кашляли, отряхивались, с тоской осматривали промокшие бинты. Я подал руку молодому санитару, помогая ему встать. Тот вытащил из-за пазухи кусок хлеба — размокший, серый, разваливающийся в пальцах, — откусил, пожевал медленно, без аппетита, и молча протянул половину Рыжему.

Одноглазый взял. Кивнул. Съел.

— Проверьте раненых, — сказал я, отжимая полы телогрейки. — Собираемся. Дороги больше нет. Идём опушкой, как договаривались.

**

Мы тащились ещё часа два.

Кустарник сменился редким сосняком, чавканье под ногами — хрустом. Пахло нагретой смолой — до того мирно, до того по-довоенному, что от этого делалось не по себе. Местность повышалась.

На этом участке мы едва не потеряли двоих сразу.

Сначала Гаврилов перестал дышать — совсем. Молодой санитар зашипел, замахал руками, и мы встали. Костя перевернул его на бок, выгреб изо рта сгустки, надавил под лопатку. Гаврилов всхлипнул и задышал снова.

Потом сел Рыжий. Просто сел на хвою и сказал, что дальше не пойдёт, пусть его тут и оставляют, а он посидит.

— Помрёт всё равно, — сказал он про Гаврилова, глядя в сторону. — Я бы на него больше ни бинта, ни спины не тратил.

Тарасов шагнул к нему быстрее, чем я успел что-то сказать. Я знал этот шаг. Такой же был в подвале, перед Мюллером.

— Тарасов.

Он остановился.

— Рыжий, — сказал я. — Встал. Пойдёшь у левой жерди, спереди. Двадцать минут, потом смена.

— Я ж говорю…

— Ты говоришь правду. Он, скорее всего, помрёт. А ты, скорее всего, дойдёшь. Поэтому ты и понесёшь. Вставай.

Он посидел ещё немного. Потом матюкнулся, поднялся и взялся за жердь.

Я тоже поднялся. Медленно — чтобы никто не видел, как меня ведёт. Ухватился за ветку, подождал. Мир наклонялся вбок сам по себе, без моего участия, и надо было дождаться, пока ему надоест. Надоело. А в середине колонны этого всё равно никто не видел.

Пусть так и будет. Командир может быть больным. Командир не может быть жалким.

Впереди, сквозь стволы, забрезжил просвет — опушка, за которой, по словам Архипа, должны были быть старые окопы. Наши, отрытые в первые дни и брошенные при отходе.

Зыков остановил колонну. Стоял за толстой сосной и смотрел вперёд, не мигая. Я подошёл, пригибаясь. Пригибаться, к слову, тоже больно. Но это уже мелочи.

— Вижу бруствер, — шепнул старшина. — И людей.

Я всмотрелся. Ни черта.

То есть бугры, корни, тень — а людей нет. Потом глаз начал выцеплять по кусочку, как из мути. Край плащ-палатки на кольях. Блеснуло что-то — котелок? Ствол? Тень у бруствера.

Нет. Две тени. Сидят и не шевелятся.

— Свои или фрицы? — спросил я. В горле пересохло раньше, чем я договорил.

— Не пойму. Снаряжение наше. Винтовки вон… тоже.

Одна фигура шевельнулась. Пилотка. Каски у немцев другие, это и я вижу.

Ну вот. Пилотка. Значит, свои.

Ага. Свои. Только в сорок первом немцы наши пилотки и шинели тоже уважали. Когда в разведку ходили.

И в затылке стало холодно. Не мысль даже — холодок. Экран, чей-то голос, слово «переодетые». Откуда это у меня — не помню. А затылок помнит.

«Пожалуйста, — подумал я. — Только не это. Мне бы сейчас просто дойти».

— Стас, — Тарасов подошёл сзади. — Может, наши? Сборный пункт?

— Может, и наши. А может, и нет. Всю колонну туда не поведу.

Я оглянулся на своих. Попадали, кто где стоял. Сил не осталось ни у кого — они уже не на силе шли. А на том, что впереди обещали лес и своих.

— Тарасов. Берёшь Прохора и двоих ходячих. Идёте к ячейкам.

— Иду.

— Стой. Слушай задачу, а не кивай.

Он остановился.

— Дальше тридцати шагов не подходишь. В окоп не спускаешься. Никогда, ни под каким предлогом, даже если тебе там родного брата покажут. Понял?

— Понял.

— Спрашиваешь три вещи. Часть и номер. Фамилию командира — и не просто фамилию, а чтобы сам назвал, без подсказки. И как называется вот эта деревня, — я мотнул головой назад, где мы проходили полем. — Свой ответит сразу, чужой — заученно или наугад.

Тарасов прищурился. До него дошло.

— Ты думаешь…

— Я не думаю. Я проверяю. Дальше. Оружие не прячьте, но и не наводите — идёте открыто, спокойно, как усталые. Если окликнут, не бегите обниматься. Ответили и стоите.

— А сигнал?

— «Назад». Я крикну один раз. Услышал — падаете, где стоите, и не оборачиваетесь. Дальше работаем мы.

— А вы где?

— По сторонам. Зыков, — я повернулся к старшине, — левый край опушки. Архип — вправо, к тем кустам. Гена — центр, на случай, если придётся прикрывать отход. Костя и санитар — тяжёлых сразу тянете назад, в чащу, без команды. Всё.

Мы разошлись. Зыков исчез в кустах слева, Архип неслышно скользнул вправо. Сидоров лёг за стволом поваленного дерева, положив на него МП-40.

Я обошёл по дуге и залёг за корнями вывороченной сосны, метрах в семидесяти от ячеек. Достал бинокль, протёр треснувший окуляр рукавом.

Тарасов с тремя бойцами шёл к брустверу. Медленно, спокойно, как я и сказал.

**

Он не дошёл шагов тридцати. Один из сидящих поднялся.

— Эй, кто такие? — донеслось до меня.

Голос был громкий, хриплый. По-русски. Чисто, без акцента.

— Свои! — крикнул Тарасов. — Выходим из окружения! Раненые есть!

— Откуда идёте?

— С запада. Из-под Гродно. А вы чьи?

Человек в ячейке сплюнул на землю.

— Сто тридцатый полк, первая рота. Собираем выходящих из мешка. Командир — старший лейтенант Зубов. Знаешь такого?

Тарасов остановился. Я видел в бинокль, как он опускает пистолет — медленно, но из руки не выпускает.

— Зубов? — переспросил он. — Зубов погиб в первые дни. Я сам видел, как его накрыло миной у переправы.

Человек в ячейке замер.

Секундная пауза. Одна. Ровно столько, сколько нужно, чтобы придумать.

— Ошибаешься, командир. Ранен был, в госпитале лежал. Вчера только догнал.

Ага. Вчера. Догнал. Из госпиталя. В мешке, где второй день никто никуда не догоняет, а только теряется.

— А деревня за спиной у нас как называется? — спросил Тарасов.

Пауза стала длиннее.

— Ты, командир, вопросы не задавай. Ты подходи. Подойдёте — там и проверим. Оружие предъявите.

— Не пойдём, — отрезал Тарасов. — Если свои — выйдите к нам. На открытое место.

— Не усложняй. У нас приказ всех проверять. Мало ли кто бродит.

— Я сказал — выйдите.

В ячейке шевельнулись. И я увидел то, чего боялся.

Из-за бруствера подался ствол. В темноте ячейки тускло обозначился круг диска ДП.

Свой не выставляет пулемёт на подходящих своих. Никогда. Он его убирает.

— Наза…

Я не успел.

— Стоять! — рявкнул старший. — Куда собрался?

По-немецки.

Он сорвался на родном, потому что Прохор вскинул винтовку, а рефлекс всегда быстрее легенды.

«Ё… твою мать».

Я откинул бинокль в мох, под левую руку, и подтянул к себе маузер.

— Немцы! — Тарасов уже разворачивался. — Стас! Засада!

— Назад! — заорал я. — Ложись!

— Schießt! Alles kaputt machen! — заорал человек у бруствера. (Стреляйте! Всех кончайте!)

Прохор среагировал раньше всех. Он немецкого не знал — он просто услышал не тот язык.

— Ложись! — гаркнул он и бросился на Тарасова.

Толкнул его в плечо, сбивая с ног, вбок и вниз, к промоине. И в этот миг ДП застрочил.

Первая очередь ушла верхом, срезая ветки на соснах, — пулемётчик открыл огонь раньше команды, из неудобной ячейки, и собственный бруствер задрал ему ствол. За это ему сразу что-то заорали.

Но Прохора он всё-таки достал.

Тот дёрнулся, сделал неловкий шаг, будто оступился. Левая рука повисла вдоль тела, как чужая. На гимнастёрке под ключицей расплывалось тёмное.

Тарасов и двое бойцов скатились в промоину — узкую, в полроста, метрах в сорока от ячеек. Кромка над ними сразу вскипела от пуль.

А Прохор остался наверху.

Я бил редко, прицельно, из-за корней, с упора — целил в круг диска. Слева ударил МП-40 Сидорова, справа сухо защёлкал карабин Зыкова.

— Прохор! — Тарасов приподнялся из промоины.

— Не высовывайся! — крикнул я, загоняя последнюю обойму.

Прохор был жив. Он лежал на спине и смотрел в небо, и грудь его тяжело ходила. Потом он перевернулся, упёрся здоровой рукой и пополз.

Не к лесу — к промоине. Правильно пополз, к своим.

Ему оставалось метров пятнадцать.

— Ползи, друг! — заорал Тарасов. — Ползи!

Лучше бы он молчал.

Пулемётчик его услышал и наконец нашёл. Первая очередь легла в стороне. Вторая — на метр ближе, взбив землю прямо перед лицом ползущего.

Пристреливался.

— Лежи! — матерился Зыков, работая из-за дерева. — Лежи, дурак!

Прохор замер.

Потом медленно поднял голову и повернул её к лесу. Держал так — секунду, другую. Лица я не видел, да и не надо было.

Потом опустил её на руку и больше не двигался.

Третья очередь прошла по нему.

— Отсечь от леса! — крикнул старший из ячейки. — Flanke rechts! (Фланг справа!)

Архип выстрелил. Немец, пошедший в обход справа, споткнулся и упал, выронив винтовку. Второй отпрянул за бруствер.

— Отходим! — скомандовал я. — К лесу! Гена, прикрой!

Сидоров пополз вперёд, к валежнику — сократил, сколько смог, — приподнялся на колено и метнул гранату. Она рванула на скате, не долетев до бруствера, но подняла столб земли и пыли прямо перед ячейкой. Пулемёт захлебнулся на секунду.

Этой секунды хватило.

Тарасов рванул из промоины, волоча за собой одного из ходячих. Второй выбрался сам. Я сгрёб бинокль в карман, вылез из-за корней, пригнувшись, и пошёл им навстречу, стреляя в сторону ячеек — не целясь уже, а просто чтобы там пригнулись.

— Давай, давай, давай! — хрипел Зыков.

Тарасов добежал до первых деревьев, свалил бойца в мох, обернулся — и дёрнулся назад, туда, где на скате лежал Прохор.

Зыков навалился на него сзади и вдавил в землю.

— Нет! Поздно!

Я упал рядом.

— Отходим, — прохрипел я. — Вглубь.

Мы отступали перебежками. Жерди с носилками бросили в подлеске — с ними по чаще было не пройти, они цеплялись за всё подряд. Тяжёлых понесли на руках и на покрывале. Костя и молодой санитар оттащили обоих ещё в самом начале, без команды, как я и приказал.

Немцы в лес не пошли. Стреляли ещё какое-то время, беспорядочно, наугад. Значит, зацепили — Архип одного свалил наверняка, да и Зыков стрелял не в белый свет.

Мы углубились метров на триста и рухнули под развесистыми елями. Дальше десяти шагов уже ничего не было видно.

**

Тарасов сидел, привалившись к стволу, и смотрел назад. Лицо у него было мокрое от грязи и не только от грязи. Он молчал.

Зыков перезаряжал карабин. Руки у старшины подрагивали, а пальцы всё делали сами: оттянул затвор, вложил обойму, дослал патрон. Тело помнит, когда голова уже не хочет.

— Засада, — процедил он, не поднимая глаз. — Переодетые. Сволочи.

— Не только переодетые, — сказал я.

Он поднял глаза.

— Он назвал полк. Номер. Фамилию командира роты — сам, без подсказки. По бумажке такое за ночь не выучишь, Зыков. Это знать надо.

Старшина понял сразу. Он вообще соображал быстро — когда речь шла о плохом.

— Значит, с ними наш.

— Значит, с ними наш, — повторил я. — Пленный, которого раскололи. Или местный, который сам пошёл. Про деревню он, кстати, не ответил.

Сказал я это ровно. А внутри сделалось холодно и погано.

Потому что если такой сидит здесь, у брошенных окопов, — что мешает ему сидеть и там, куда мы идём? И знать. Про болота. Про гати, про хутора.

Про Новики.

Шрайбер ведь говорил про второго проводника. А я тогда решил — потом. Успеется.

Вот и успелось.

— Слушайте все, — я сказал это громко, чтобы дошло до каждого, и голос сорвался на середине. Ничего. Дошло. — С этой минуты и до конца. Никаких «своих» на веру. Встретили кого угодно, хоть маршала: стоим за сто шагов, вперёд идут двое, остальные по сторонам, с оружием. В окопы не спускаемся. В дома не заходим. В машины не садимся. Сигнал — «назад», один раз. Услышали — упали. А кто побежит обниматься с земляками, того я сам застрелю. Чтобы не мучился.

Никто не усмехнулся. Хотя на такое обычно усмехаются.

— Гена. Следы.

— Уже, — Сидоров кивнул. Дышал тяжело, лицо белое. — Минут десять, и уходим. Сунутся в лес — на растяжки нарвутся.

Архип молча сунул мне фляжку. Вода тёплая, затхлая. А всё равно хорошо. Горло драло.

— Прохор, — Тарасов заговорил хрипло, надломленно. — Я его из подвала вытащил. Я ему обещал…

— Вытащил, — сказал я. — И у него были трое суток, которых не было бы вовсе.

— И для чего? Чтобы он тут лёг?

— Чтобы ты сейчас сидел под этой елью, а не лежал на том скате. Он тебя сбил с ног, Тарасов. Он всё сделал правильно и всё видел до конца.

Капитан опустил голову. Вытер лицо рукавом.

— Вставай, — сказал я. — Он тебя туда толкал не для того, чтобы ты тут сидел.

Он поднялся.

— Идём.

Я хотел встать следом и не смог с первого раза. Ухватился за ветку, подтянулся.

Сраные фрицы. Ублюдки. По-другому и не скажешь.

Внутри свербело вернуться и добить. Их там осталось немного, они с потерями, и Архип бы их выбрал по одному, как на охоте.

Только вот у меня в чаще лежали два тяжёлых, восемнадцать человек, которые сутки не спали и не ели, и по паре обойм к нашим карабинам, если считать честно. Немецких — хоть завались, да только под них у меня Архип с трофейной да Гена с автоматом. Два ствола на всю войну. А эти сейчас снимутся и уйдут — они уже поняли, что фокус не удался.

Не сегодня. Всё не сегодня.

— Считаемся, — сказал я. — Быстро.

Считались вполголоса, передавая по цепи, как ночью в овраге. Раненного в ногу вели уже втроём, меняясь.

Восемнадцать. Было девятнадцать.

Прохор.

Я закрыл глаза на секунду, чтобы уложить эту цифру в голове, и пошёл вдоль колонны — посмотреть, кто на чём держится и кому кого нести дальше.

Воронов лежал на покрывале, дышал часто и мелко, губы шевелились — всё звал.

А молодой санитар стоял, повернувшись ко мне спиной, и держал на себе Гаврилова.

Тот висел у него на плечах, свесив руки. Голова моталась в такт шагам — свободно, без всякого упора, как у мешка.

Я смотрел на эту голову, и что-то во мне не сходилось. Секунды три не сходилось. А потом сошлось.

Так висит не человек без сознания. Так висит мёртвый.

Я догнал санитара, взял свисающую кисть. Она была холодная. В такую жару — холодная. Сжал пальцы — ничего. Наклонился к уху, окликнул по имени — ничего.

Санитар остановился и смотрел на меня, не понимая. Он поднял его там, в чаще, и просто пошёл. Как несут любой груз, когда сил хватает только на то, чтобы переставлять ноги.

Значит, давно. Пока мы лежали у окопов. Пока хоронили глазами Прохора. Мы несли его через весь бой. И я не заметил…

— Стой, — сказал я. Горло не послушалось, вышел хрип.

Я набрал воздуха и сказал так, чтобы услышали и в голове колонны, и в хвосте:

— Всем стоять!

Глава 7

Слова, которые надо было сказать, царапали горло. Я не сразу произнёс то, что хотел… стоял, молчал и думал. Тяжело это, вот так вот…

— Гаврилов мёртв, — произнёс я, наконец. — Опускай его…

Санитар, тот самый молодой боец, который нёс его на спине последние несколько часов, сначала ничего не понял. Он стоял, вжав подбородок в грязный воротник шинели, и часто моргал.

— Он мёртв, — повторил я.

И тут до него дошёл смысл моих слов. Его колени подломились, и он рухнул на землю вместе с безжизненным телом, которое продолжал удерживать, будто боялся отпустить. Гаврилов сполз с его спины, завалился набок, и из его открытого рта вытекла густая тёмная слюна. Одна рука так и осталась согнутой — та, которой он последние часы держался за плечо санитара.

В группе всё посыпалось. Люди, которые держались на чистом упрямстве и страхе смерти, разом сломались: кого‑то затрясло мелкой дрожью, а один из ходячих бойцов просто сел на землю, уронил винтовку между колен и закрыл лицо ладонями. Паника была немой, оттого ещё более страшной. Мы тянули мёртвый вес.

И тут прорвало Тарасова.

— Мы что, трупы на горбу таскать будем?! — проорал он. — Пока мы этого дохлого тянули, Прохор лёг! Кто следующий?! Воронов?! Мы сдохнем все, потому что тащим мертвецов!

«Это он не про Гаврилова, — понял я. — Это про Прохора, которого он вчера не дотащил пятнадцати шагов. Орёт, потому что если замолчит — завоет.

Мне бы его пожалеть. А надо — заткнуть. Жалеть будем, когда дойдём.»

— Замолчи, — процедил Зыков.

Но Тарасова уже несло. Он матерился, тыкал пальцем в тело Гаврилова, требовал бросить его здесь. Он кричал, что мы роем себе могилы собственными руками, что это безумие, тащить трупы. А санитар, слушая всё это, зарыдал. Не всхлипывал — ревел в голос, взахлёб. А паника расходится быстрее огня. И убивает быстрее.

Я не стал церемониться. Подошёл к пацану, который всё ещё ревел на земле, и отвесил ему звонкий подзатыльник. Голова бойца дёрнулась, он подавился слезами, замер и уставился на меня, ничего не понимая.

— Вставай, — рявкнул я. — И отойди от него! Живо!

Я умел возвращать людей к реальности. Грубостью, матом, затрещиной — но возвращал. Группа замолчала. Тарасов тоже осёкся, тяжело дыша и вытирая рукавом лицо.

— А ты, — я повернулся к нему. — Ты прав.

Он моргнул. Не ожидал.

— Мёртвых мы больше не понесём. Ни одного. Никто не знал, что он мёртв, — не до того было. Теперь знаем. Поэтому ты сейчас берёшь его за ноги. Я за плечи не могу, сам видишь.

Он смотрел на меня секунды три. Потом молча пошёл к телу.

Работает это лучше крика. Проверено.

Только вот сначала надо было решить, что с ним делать вообще. Я отошёл, встал у дерева и упёрся ладонью в ствол сосны. Мне нужно было подумать…

Сил не было ни на что. Времени — ещё меньше. Хоронить по‑настоящему? Чем? Лопат нет. Палками и руками эту землю не одолеешь. Рыть могилу — значит загубить последние часы тех, кто ещё дышит. Воронов на грани. Я на грани.

— Хоронить не будем, — сказал я. Голос сорвался на хрип, пришлось откашляться. — Нет времени. Снять с него ремни, документы забрать. Патроны, если есть, еду — всё в общую кучу.

Никто не двинулся. Люди смотрели на меня стеклянными глазами. Тогда я сам, шатаясь, подошёл к телу. Наклонился, и мир качнулся, поплыл перед глазами. Я ухватился за лацкан Гаврилова. Ткань была холодной, влажной. Пальцы плохо слушались, но я стянул с него ремень с подсумками.

В нагрудном кармане — сухарь, кисет с махоркой и чёрный эбонитовый пенал. Гладкий и тяжёлый, как патрон.

Я отвинтил крышку. Внутри лежала свёрнутая трубочкой бумажка.

Пустая.

Не заполнил. Многие не заполняли — примета такая: запишешься, значит, отметят. Вот его и не отметили.

Просто теперь некому написать его жене. Если она есть. Я даже этого не знаю.

— Гаврилов, — сказал я вслух, чтобы это услышал хоть кто‑то ещё. — Запоминайте фамилию. Больше записать некуда.

— Оттащите его вон туда, под ельник, — приказал я. — Накройте лапником, валежником. Просто чтобы… тело не было на открытом месте. Ясно?!

Зыков и Тарасов взяли тело за руки и за ноги. Гаврилов был тяжёлым и уже начал деревенеть. Его оттащили шагов на двадцать вглубь чащи, забросали ветками, мхом, сухой хвоей. Получился невысокий холмик, который не обманул бы ни одного немецкого патрульного, но для нас это было всё, что мы могли сделать. Нельзя его было бросать прямо тут. Нельзя.

Когда процесс был завершен, я отошёл от группы, встал перед этим холмиком и… завис. Молчал. Мне нужно было что‑то ему сказать, так сказать, попрощаться… потому что это было бы по‑человечески. В тот момент, когда ко мне подошёл Архип, я заговорил:

— Прости, брат. Это война, и по‑другому мы тебя похоронить не можем. Земля тебе пусть будет пухом.

Старик положил мне руку на плечо, дождался, когда я повернусь, и негромко сказал:

— Пора идти, командир. Времени и так нет.

— Считаемся, — сказал я. — Быстро.

Считались вполголоса, передавая по цепи, как ночью в овраге.

Час назад было восемнадцать. Только в эти восемнадцать входил человек, который уже не дышал.

Семнадцать.

Мы развернулись и пошли дальше.

**

Мы с Архипом шли почти последними. И если старик двигался практически бесшумно, я пыхтел, как старый паровоз, и с каждым шагом терял связь с реальностью. Контузия, воспаление в лёгких и жар, который поднимался с каждой мокрой ночью, наваливались разом и отпускать не собирались.

За нашими спинами работал Гена. Замыкал, приседал у каждого мягкого пятна, присыпал отпечатки, заламывал ветки в стороны от нашего направления. Один раз догнал меня и сказал коротко, не глядя:

— Растяжек больше нет. Гранаты кончились. Только следы и путаю.

— Путай, — ответил я. — Пока хватит и этого.

Я шёл и считал не только людей. У Тарасова на предплечье третий день чернела тряпка — ещё от риги. Смотреть он не давал, а нести помогал, и я пока не лез. Рыжего зацепило там же, в бок. Он молчал двое суток, а теперь молчал уже сквозь зубы, и это было хуже.

Мир перед глазами плыл. Контуры стволов расплывались, звуки искажались, и вскоре лес вовсе исчез. Для меня.

Перед глазами полыхнули яркие пятна, и вот я находился совершенно в другом месте. В больничном подвале.

За моей спиной сидел Мюллер, смотрел на меня своими зелёными глазами и тараторил:

— Это из‑за тебя, Семён, я погиб. А ведь я был хорошим, добрым! Ни одного русского не убил!

А затем где‑то рядом послышался голос Стефана. Его акцент, и его крик… такой, что мне было больно слышать его на физическом уровне. Словно он орал мне прямо в ухо, не умолкая, а только набирая громкость.

Я попытался сделать шаг, но ноги провалились в бетонный пол, словно и бетона тут никакого не было.

— Отче наш… — начал шептать Мюллер. — Спаси душу раба твоего Семёна…

И вдруг моя нога за что‑то запнулась, и я полетел лицом вперёд. Но не в бетон подвального помещения, а прямо в землю. Ударился о влажный, пружинистый мох. Рот наполнился землёй и кровью. Тут же попытался встать, но тело просто не хотело меня слушаться. Я тупо лежал, уткнувшись носом в хвою, и не мог пошевелиться.

Архип подхватил меня под мышки, рывком поставил на ноги.

— Командир… Стас… — голос Архипа дошёл до меня с опозданием, будто он крикнул это раньше, а я услышал только сейчас.

Я открыл глаза, увидел лес, почувствовал запах сырости, прели, смолы… Это был не подвал. Это был лес. Но самым хреновым оказалось осознание кое‑чего важного: я превращаюсь в обузу, и командовать людьми в таком состоянии просто не могу.

— Зыков, — позвал я, и когда увидел старшину, тут же прохрипел: — Марш, охранение, темп — твоё. Куда идём и с кем говорим — моё. Если поплыву совсем, забирай и это. Я — в середину строя. Если сяду — не ждать. Ботинки снимите, они ещё кому‑нибудь сгодятся. Всё. Иди.

Зыков не стал спорить, не стал произносить патриотических речей. Он только напряг скулы, так что на лице обозначились жёсткие линии, и коротко мотнул головой. Принял командование молча.

Носилки с Вороновым теперь несли Костя и Рыжий. Одноглазый матерился сквозь зубы, сплёвывал, но жердь из рук не выпускал. Меня вели под руки два ходячих бойца. Я перебирал ногами, чтобы не висеть на них мёртвым грузом, но реальность то и дело ускользала. Я проваливался в бред, снова слышал голос Стефана, видел лицо Мюллера, потом выныривал обратно, слыша тяжёлое дыхание бойцов рядом.

Лес начал менять характер. Сухой сосняк уступил место осине и берёзе, а потом земля пошла вниз, стала мягкой, податливой. Мы вышли к топи.

Архип, шедший головным, пытался найти тропу, но местность изменилась после недавних дождей. Места, которые когда‑то были твердью, теперь превратились в чавкающую, засасывающую жижу.

Начался изнурительный переход через трясину. Ноги проваливались в чёрную, пахнущую сероводородом грязь. Сапоги засасывало так, что приходилось тянуть ступню с силой, от которой рвались портянки и хрустели суставы. Воздух был густой, тяжёлый, битком набитый комарами и мошкарой. Тучи кровососущих облепили наши потные, грязные лица, лезли в глаза, в нос, в рот. Я не мог их отгонять — не было сил поднять руку. Из‑за них раздувались волдыри на скулах, на лбу, на шее.

И тут Воронов начал бредить, но не как обычно, а очень громко. Он звал жену. Голос был сильный, надрывный, он шёл поверх болота ровно и далеко, как по воде. Он рвался с носилок, дёргался, пытался перевернуться.

— Нина! Нина, забери меня! — хрипел он, вырывая руки из‑под тряпья.

Рыжий не удержал, носилки накренились. Воронов чуть не полетел головой вниз в топь. Рыжий вцепился в него, процедил сквозь зубы грязное ругательство. Костя бросил свой край, повис на носилках, прижимая раненого всем своим весом.

— Укол! — зашипел Зыков. — Заткните его! Быстрее, пока нас не услышали!

Костя дрожащими руками раскрыл сумку. Посмотрел в неё и достал одну из двух ампул. Набрал шприц и вогнал иглу в бедро Воронова, прямо через штанину. Тот дёрнулся, захлебнулся воздухом и обмяк. Бред прекратился спустя минуту.

— Вторую не трогать, — сказал я. — Она чья‑то последняя. Я пока не знаю, чья.

Зыков объявил привал на относительно сухой кочке, поросшей чахлой осокой. Люди попадали в грязь, не заботясь о том, что сидят в луже. Я лежал на боку, прижимая холодные ладони к пылающему лбу. Мозг ещё работал, хреново, но работал.

Мох на стволах я разглядывал ровно две секунды. Мох — это для кино. Мох растёт там, где сыро и тени больше, а не там, где север.

Я дождался, пока в разрыве туч мелькнёт солнце, посмотрел на тень от ствола, прикинул время — и мне это очень не понравилось.

Мы забирали к югу. Заметно. Так можно было пройти мимо Новиков, мимо единственного места, куда мы шли.

— Архип, — позвал я. — Заберись наверх, на ту сосну.

Старик посмотрел на меня, потом на высокую, раскидистую сосну на краю болота. Забираться туда мокрому, уставшему — риск сорваться и сломать шею. Но он не спорил. Снял винтовку, сунул её Зыкову, подошёл к стволу и, вцепившись в кору, полез.

Он лез долго. Я смотрел, как медленно двигались его ноги в обмотках. Наконец он устроился в развилке веток высоко над землёй. Вглядывался несколько секунд. Потом спустился. Упал на землю, тяжело дыша.

— Просека, — прохрипел он, отирая пот с лица грязным рукавом. — Заросшая. И остов сгоревшего грузовика, далеко.

Значит, Новики близко. Но Архип добавил:

— А между нами и просекой — овраг. Глубокий, с ручьём. И там кто‑то стоит.

— Кто?

— Лиц я не видел, командир, — он мотнул головой. — Я видел, как в двух местах блеснуло. И дым стоит, от папирос. Наши сейчас так не курят. Наши сейчас вообще не курят.

Немцы перерезали путь. Они либо знали, что мы пойдём этим маршрутом, либо просто перекрыли все подходы к населённым пунктам, собирая окруженцев.

— Обходить овраг будем с краю, — решил Зыков. — По краю топи, где начинается суша. Архип и Сидоров — головными. Идём низом, молча, дистанция пять шагов.

Спорить я не стал. Он вёл — и вёл правильно.

Мы прошли шагов четыреста по самой кромке, там, где вода уже была, а тропы ещё не было. Потом Архип поднял кулак, и вся цепочка легла в осоку.

Голоса. Шагах в полусотне, за кустарником. Смех. Кто‑то уронил котелок — железо о железо, и звук пришёл к нам через воду, как через трубу.

Рыжий, лежавший рядом со мной, сам зажал себе рот ладонью. Я даже не успел показать.

Мы пролежали в воде минут десять. Потом голоса сместились вправо, и Архип пополз первым.

Это и есть война. Не бой. Десять минут в тёплой болотной жиже, от которой меня колотило, как от ледяной, пока чужой ефрейтор допивает свой кофе.

Мы прошли ещё с версту, и голоса остались далеко за спиной. Группа спускалась к оврагу, когда Архип замер и вскинул руку, показал сжатый кулак. Мы остановились.

В зарослях орешника, метрах в пятидесяти от нас, кто‑то был. Не немецкий патруль, идущий цепью, а одиночная фигура в советской гимнастёрке, но без знаков различия, без пилотки. Человек собирал сухие ветки для костра. Нагибался, осторожничал, постоянно оглядывался.

Я вспомнил своё собственное правило, которое озвучил Тарасову: никаких «своих» на веру. Война научила меня не доверять чистым мундирам и правильной речи в лесу, где все ходят в грязи и крови.

Зыков показал: Тарасов вправо, сам ушёл влево, пригнувшись, держа оружие наготове. Гена лёг за корягой, положив на неё МП‑40.

В маузере у меня было пусто со вчерашнего — последнюю обойму я загнал ещё у окопов. Я всё равно пошёл с ним: пустой ствол со стороны пугает ровно так же. А ладонь держал у пояса, где под телогрейкой лежал пистолет.

Шатаясь и спотыкаясь, я вышел напролом.

— Эй! — окликнул я.

Человек вздрогнул, выронил охапку веток и резко обернулся. Это был парень лет двадцати пяти. Лицо не загорелое, нервное, а выражение такое… как будто он был перепуган до смерти.

— Свои! — пискнул он, вскидывая пустые руки. — Не стреляйте, свои!

— Кто такой?

— Лейтенант Седых, — затараторил он. — Вышел из окружения пару дней назад! Отстал от своей группы.

Почему у меня такое дурацкое чувство дежавю?

— Я голоден, сил нет… Возьмите с собой, братцы!

— Стоп, — я выдохнул, зрение более‑менее вернулось в норму. — Куда вышел и в каком окружении был?

— Да там, — он махнул рукой куда‑то неопределённо, — к западу! Шёл лесом… оружие потерял, документы утопил в болоте, чтобы немцы не нашли.

Оружие потерял. Серьёзно.

Парень был слишком чистый для леса. Гимнастёрка хоть и в пыли, но не грязная, как и сапоги. Не было у него того слоя болотной жижи, которая покрывала нас с ног до головы.

— Когда ты вышел? — уточнил я.

— Почти неделю назад!

Я помолчал секунду. Дал ему эту секунду.

— Пару дней назад, говоришь, вышел?

— Пару… да. Пару.

— А минуту назад была неделя.

Он моргнул. Один раз. И вот тут я увидел его целиком — от чистых сапог до запаха, который шёл от него за три шага.

Хлебом. От него пахло хлебом. В лесу, где такие, как мы, делят последние крошки на четверых, он где‑то раздобыл хлеб. И говорил мне тут, что голоден.

Сука…

— Хлеб где взял?

— Нашёл… — он попятился.

— Ещё раз.

Он сглотнул. Посмотрел мне за плечо, где из орешника беззвучно вырос Зыков.

— Дали, — выдавил он. — Дали, братцы. Один раз всего. Я ничего им не говорил, вот те крест, ничего…

— Сколько их в деревне? Техника есть?

— Не знаю я! — он почти взвыл шёпотом. — Броневик там стоял… и наши. То есть в нашем, в форме нашей, а говорят не по‑нашему. Я потому и в лес ушёл, я потому и…

Вот оно как.

— Знаешь деревню, — я кивнул назад, — там, где старые окопы. Как называется?

Лейтенант замялся, глаза забегали.

— Ну, эта… Сосновка, что ли? Не помню, я с другой стороны вышел.

Архип, стоявший справа, коротко мотнул головой. Нет там никакой Сосновки.

«Балабол.»

Тарасов молча схватил его за руку, заломил за спину. Парень охнул, попытался вырваться.

— Ни звука, — процедил Зыков, обыскивая его.

За пазухой у него нашёлся немецкий компас. В кармане штанов — свежий, твёрдый армейский сухарь немецкой выпечки. А под мышкой, на бечёвке, висел «вальтер».

— Компас маршрутный, — Гена вертел находку в пальцах и смотрел на неё почти с обидой. — Такой не выкидывают. Такой выдают.

Потом он поднял из кустов у кострища автомат — МП‑40, с двумя подсумками. Обтёр цевьё ладонью и посмотрел на меня почти весело, впервые за сутки.

— Три, — сказал он.

Я понял. Было два ствола под немецкий патрон. Стало три.

Это был не шпион и не диверсант. Шпион бы смотрел и слушал, а этот собирал хворост. И не засада — он один. Это был дезертир или мародёр. Бродил по лесам, промышлял на трупах, может, обирал раненых. Или ходил к немцам за хлебом — на тех условиях, на которых немцы этот хлеб дают.

Лейтенант Седых рухнул на колени и заревел. Зыков коротко ткнул его кулаком под лопатку, и рёв ушёл внутрь, в захлёбывающийся шёпот.

— Братцы… свои же… — всхлипывал он. — Я просто жить хотел. Не хотел умирать. Я свой, ей‑богу, свой!

Свой… нет. Не свой.

— Может, разоружим и бросим? — Архип появился справа от меня и прошептал. — Русский он. По морде видно.

— Русский, — согласился я. — И за хлеб он их уже один раз к кому‑то сводил. Раз сводил — сводит и второй. Только вторыми будем мы.

Архип помолчал. Потом кивнул. Один раз.

— Кончать надо, — твёрдо сказал Зыков. — Стас, это не человек! Сам понимаешь.

А я ведь и вправду понимал. Только вот боролся с желанием просто пристрелить его. Нельзя было шуметь.

— Компас, оружие, сухарь — забрать. Зыков, — повернулся я к старшине. — Сделай тихо.

Я отошёл первым. Не потому, что смотреть не мог. Потому что если я останусь смотреть, значит, я палач, а не командир, и разница между этими словами у меня в голове держалась на честном слове.

Когда Зыков вернулся, он вытирал руки о траву и молчал.

А меня минуты три трясло. Не от холода.

**

К сумеркам Архип вывел нас к заброшенному лесничему кордону. Крыша его обвалилась с одного края, но печь уцелела, и внутри, под уцелевшими стропилами, было сухо.

Я сам сказал вчера: в дома не заходим. Сказал при всех, и правильно сказал — дом это ловушка с одним выходом.

Только у меня были люди, которые вторую ночь на голой земле уже не переживут.

— Архип, Гена — обойти по кругу. Оба выхода, подпол, чердак, — прохрипел я. — Внутрь никто не заходит, пока не скажут. Спим по половине. Ноги в тепло, оружие под руку. Зыков, охранение на тропе.

Правило я нарушил. Но не бесплатно, а это уже другое дело.

Мы занесли раненых. Воронов лежал без сознания, Костя от него не отходил.

Мне становилось хуже. Меня трясло в лихорадочном ознобе так, что зубы стучали, а потом бросало в жар. Я рухнул у печи, не в силах пошевелиться. Костя уложил меня, расстегнул телогрейку, попытался растереть грудь. Кашель шёл с кровью — тёмными нитками в мокроте, ржавой и тягучей. Я сплёвывал её на землю рядом с головой. Каждый вдох давался с трудом, лёгкие свистели…

Пока группа отдыхала, Зыков сел рядом со мной.

— Не верю я, Стас, — сказал старшина, глядя в темноту. — Не верю, что дойдём все. Тяжёлых не дотянем. Сгниют по дороге.

— Командир не имеет права умереть первым, — ответил я, давясь кашлем. — Пока я дышу, мы идём. Как умру — ты веди. Но я не умру.

Внезапно проснулся Воронов. Он открыл глаза, и они были осмысленные. Костя потом сказал: боль отпустила, вот он и всплыл. Я знал это иначе и по‑другому называть не хотел.

Он приходил в себя ровно на то время, которого хватает, чтобы понять, что умираешь.

Он попросил передать жене письмо. Только вот письма у него не было. Он просто говорил, что нужно передать, и Костя, наклонившись, ловил слова. Воронов просил прощения за то, что стал обузой.

Я подполз к нему, взял за холодную, влажную руку.

— Терпи, Воронов, — соврал я ему в лицо. — Мы вытащим тебя до своих. Новики рядом. Там у нас есть врач… там безопасно!

Он улыбнулся. В полутьме я видел, как дёрнулись его губы. Потом закрыл глаза и затих. Всё.

Костя держал пальцы на его шее, и я видел, как по его лицу катились слёзы. Потом санитар медленно покачал головой.

— Пульса нет, — прошептал он.

Вторая потеря за день.

Группа молча похоронила его в сенях кордона. Его могилой стали кирпичи от обвалившейся печной трубы и старые доски. Мы завалили его тело, а Зыков вырезал ножом из бересты кривую пятиконечную звезду и положил сверху.

Я промолчал. Хотя знал, что это след, и что первый же немец, который сюда сунется, всё поймёт.

Иногда след — это единственное, что мы можем человеку оставить.

— Считаемся, — сказал я в темноту.

Шестнадцать.

**

Утром, когда свет начал просачиваться сквозь дыры в крыше, я заставил себя встать. Нам нужно было идти дальше… нужно!

Санитар послушал меня, покачал головой и сообщил, что хрипы стали сильнее. Но жара не было.

По‑хорошему, это должно было радовать.

По‑плохому это значило, что тело перестало спорить.

Мы попрощались с Вороновым и пошли дальше, за Архипом.

Идти пришлось больше пяти часов. К середине дня мы выбрались на опушку, и в низине показались крыши домов. Я выдохнул. Но только на миг.

— Что‑то не так, — я стоял и рассматривал деревню через бинокль. Рядом со мной лежали Зыков и Архип. — Нет дыма… собак не слышно.

Я приказал всем залечь на опушке, в густом кустарнике. Сам, лёжа на мокрой земле, навёл бинокль на крайний дом.

Сначала всё казалось мирным. Бревенчатые избы, покосившиеся заборы, пустые дворы. Но потом я заметил у крайнего дома свежие следы гусениц. Глубокие борозды в чёрной грязи. Между двумя сараями был натянут брезент. И стоял часовой.

Он стоял, прислонившись к забору, и курил. Часовой был одет в советскую шинель и пилотку. Но на поясе у него висел немецкий подсумок, а плащ‑палатка была накинута по немецкой привычке — через одно плечо.

— Это не Новики, — выдохнул Архип мне в ухо. — Это Красное. Новики отсюда левее, за оврагом.

Красное. Броневик. И наши, которые говорят не по‑нашему.

Балабол не соврал хотя бы в одном.

Я опустил бинокль. За спиной лежали измождённые, больные люди. Тяжёлых у меня больше не было — были те, кто ещё шёл сам, и Рыжий, который шёл на одной злости и гноящемся боку. Патронов к нашим винтовкам кот наплакал.

— Что там? — одними губами спросил Зыков.

— Немцы, — ответил я. — Уходим назад, в кустарник. Гена — след путать здесь же, сразу. Архип, ты…

Я не договорил.

Потому что часовой у забора вдруг выпрямился и шагнул в сторону, пропуская человека в гражданском.

Тот вышел из‑за сарая неторопливо, по‑хозяйски. Остановился, огляделся по сторонам и поднял руку.

Он показывал не на дорогу, а на лес. На тот самый спуск, по которому мы должны были выйти к оврагу.

Нас там ждали. Ждали, наверное, ещё со вчерашнего дня. Черт, у них же был второй проводник...

И тут сзади, совсем близко, в лесу, откуда мы только что спустились, зашлась лаем овчарка. И следом отозвалась вторая.

— Вот чёрт!...

Спасибо за чтение

Вернуться к книге