Дикий мир. Начало.
Глава 1. Джессинка.
Камни резали подошвы, но Джессинка не чувствовала боли. Легкие горели, вдыхая запах гнилой шерсти, сырой земли и собственной крови.
Вой смыкался кольцом. Слева, справа, сзади. Серое мелькание, щелчок зубов, желтые глаза, в которых читался голод.
Ветви хлестали по лицу, оставляя горящие полосы. Слёзы текли, размывая взгляд, но она не моргала. Если моргнёт — споткнётся. Если споткнётся — конец.
Сердце билось в горле, перехватывая дыхание. Колени подкашивались, ноги стали ватными, чужими. Каждое движение требовало воли, ломало сопротивление собственного тела.
Волк слева — огромный, с перекошенной пастью — рванулся в прыжке.
Джессинка дернулась вправо, прямо на двоих других. Кольцо сжалось.
Корень врезался в лодыжку. Земля ушла из-под ног. Колени ударились о грязь, ладони вдавились в острые камни. Боль ударила в мозг, острая, звенящая.
Зверь навис. Когти просвистели в дюйме от лица. В лицо пахнуло перегаром гниющей пасти и сладковатой, тошнотворной вонью крови.
Джессинка откатилась, но ноги больше не слушались. Впереди, перекрывая тропу, стоял вожак.
Он не рычал. Он смотрел. В его желтых глазах не было ярости — только холодный расчет скотобойни. Он ждал, когда она перестанет дергаться.
И тогда в солнечном сплетении развернулся жар.
Тяжелый, густой, пахнущий прелой листвой и озоном. Он поднялся из самой середины живота, выжигая пустоту, заполняя вены расплавленным свинцом.
Джессинка вскинула руки.
Без мысли. Без решения. Тело просто подчинилось новому, древнему центру тяжести.
Воздух перед её ладонями задрожал, плавясь. Пространство стало жидким, вязким.
Звук — низкий, утробный гул — ударил не в уши, а в зубы, в кости черепа. Земля под босыми пятками вдруг перестала быть просто грязью. Она стала плотью. Корни деревьев, уходящие в темноту, отозвались на зов, напряглись, как канаты.
Вожак замер. Его уши прижались к черепу, хвост поджался. Зверь почуял не опасность — он почуял *хозяйку* леса.
Волк попятился, скуля.
Джессинка не толкала его. Она просто смотрела, как жар из её ладоней течет вперед, невидимой, плотной волной.
Воздух хлопнул.
Волка швырнуло назад, через всю поляну. Сухой треск ломающейся сосны, жалобный визг, хруст ребер. Хвоя посыпалась на мох, как зеленый снег.
Остальные волки не завыли. Они поджали хвосты и рванулись прочь, ломая ветки, сбивая друг друга, лишь бы уйти от жара, что выжег запах их страха.
Лес вокруг стих. Слишком тихо. Птицы замолчали, сверчки перестали стрекотать. Деревья стояли, затаив дыхание, ожидая следующего приказа.
Земля под ногами Джессинки пульсировала теплом, отдавая его в остывающую кожу.
А потом, сквозь этот жар и звенящую тишину, перед её внутренним взором всплыло лицо матери.
***
Она не помнила, когда всё началось. Помнила только шёпот по ночам: про Мать-Землю, что кормит, про Отца-Неба, что видит. И про дар, который нужно прятать.
Но она была маленькой. И не умела прятать.
Когда она злилась, камешек под ногой трескался, разлетаясь на острые грани. Когда она плакала, глиняный горшок на полке сдвигался на вершок, оставляя на пыли четкий след. А однажды, прижав ладони к брюху коровы, она почувствовала, как мышцы зверя расслабляются, перестают сопротивляться, и телёнок выскользнул на руки — сухой, теплый, пахнущий молоком и слизью.
Мать тогда долго смотрела на неё. Не мигая. В её глазах плескался липкий, холодный страх. Потом прошептала: «Только никому не говори. Никому».
Но она не удержала.
***
Помнит запах. Дым. Полынь. Страх, тяжелый, как мокрая овчина на груди.
Её вели. Завязали глаза — ткань врезалась в виски, пережимая вены, отчего в глазах стояли красные круги. Окурили дурман-травой. Дым был едкий, сладковатый; мысли расползались, теряя форму, как пепел на ветру.
Под ногами хрустели ветки. Затем пошла мягкая трава. Свет пёк сквозь ткань. Стало прохладнее — значит, вошли в лес. Где-то вдалеке лаяли собаки селения. Вскоре и они затихли, отрезанные от неё милями тишины.
Она плакала. Тихо, без звука. Только влага текла, смешиваясь с потом на щеках. Иногда её толкали — жестко, молча, в плечо. Она падала на колени, и чьи-то руки поднимали её, впиваясь пальцами в локти.
Ей давали воду из бурдюка. Кидали в руки лепёшку хлеба — твёрдую, с привкусом золы. Она ела, не чувствуя вкуса.
Сколько дней так прошло — не помнила. Порою её будили — резко, за плечо — и она шла снова. Порою засыпала на ходу, и тогда её несли на руках. Она чувствовала, как её тело качается. Как чьёё дыхание обжигает шею.
Но никто не говорил с ней. Никто.
***
А потом однажды она проснулась — и вокруг была тишина.
Не та тишина, что в селении, где всегда кто-то шумит. А другая — густая, тяжёлая, как вода в глубоком омуте.
Она позвала — и голос её прозвучал чужим, слабым. Никто не ответил.
Она развязала глаза.
Свет бил в лицо — яркий, весенний. Когда зрение вернулось, она увидела лес — густой, незнакомый, с деревьями, которых она никогда не видела.
Рядом, у старого дуба, стояла котомка. В ней — пара лепёшек и бурдюк с водой. Больше ничего.
Племя ушло.
***
Она ползла. Медленно, с трудом, цепляясь за корни, за камни. Ползла к частоколу — к единственному месту, где могла быть спасена. Или убита.
Ползла, пока не уткнулась лицом в землю. Пока темнота не накрыла её — тяжёлая, свинцовая.
***
Она пришла в себя от тепла.
Лежала на чём-то мягком — шкуры, тулуп. Рядом трещал огонь — печь, большая, в пол-избы, белёная, с заслонкой из чугуна, что поблёскивал в полумраке, как тёмный, немигающий глаз. От неё шло тепло, живое, мягкое, как ладонь, положенная на спину.
Изба пахла травами, печным дымом и сушёными яблоками. На полках вдоль стен стояли глиняные горшки, пучки сушёной полыни свисали с потолка, связки кореньев висели под самыми балками.
Рядом, у печи, возилась согбенная бабка — ворошила угли.
— Ну-ну, малявка, чего шуму-то наводишь? — проворчала она, не оборачиваясь. — Перепугала старуху, чуть сама в землю сыру не отошла.
Джессинка моргнула. Её взгляд зацепился за окно — за ним виднелся частокол с черепами. Она вздрогнула, вжимаясь в шкуры.
— Бабуль... а черепа... они...
— Не бойся, — отозвалась бабка, наконец повернувшись. Лицо у неё было старое, всё в морщинах, как кора старого дуба, но глаза — светлые, живые. В них не было жалости, только суровая оценка выжившей. — Они свои. Они тебя не тронут. А чужого — не пустят.
— А кто чужой?
— Разные, — сказала бабка. — И волки, и люди, и хуже того. Садись, поешь.
Джессинка попыталась сесть — и застонала. Тело ныло, каждое движение отдавалось острой болью.
— Тихо, тихо, — бабка подошла, подложила ей под спину подушку.
Она протянула деревянную кружку — тёплую, пахнущую мёдом и горькой травой.
— Пей. Отвар. Силы придаст.
Джессинка взяла кружку — руки дрожали, вода плескалась через край. Глотнула — горьковатое, но тёплое, и от него сразу стало легче.
— Бабуль... а ты... ты кто? — прошептала она.
— Ягиной меня зовут. А ты кто, малявка, сама-то знаешь?
— Джессинка, — тихо ответила девочка. — Я... меня племя выгнало.
— За что?
Джессинка опустила глаза.
— За ворожбу. Я... я не хотела. Оно само. Камешек подпрыгнул, горшок сдвинулся, корова родила... Я не хотела.
Ягиня кивнула, будто ждала этих слов.
— Понятно, — сказала она тихо. — Значит, Мать в тебе жива. А Мать — она не всем по нраву.
Она помолчала. Посмотрела на Джессинку. В её глазах было всё сразу — и любовь, и страх, и гордость, и боль.
— Ешь, — сказала она наконец. — Отдохнёшь — поговорим.
***
Четыре раза лес сбрасывал листву, и четыре раза надевал новый наряд. Четыре зимы Джессинка училась слышать, как спит под снегом трава, и как по весне просыпаются корни. Из худой, пугливой малявки она вытянулась в стройную, рыжую девчонку-подростка с цепкими руками и глазами, в которых теперь читалась не только робость, но и тихая, лесная мудрость.
Однажды вечером, когда за окном шумел осенний дождь, а в печи весело трещали поленья, Джессинка чистила корневища и вдруг спросила:
— Бабуль, а отчего наша ворожба так пугает всех? Матушка говорила, Мать-Земля всех родила, всех оберегала. А нас гонят, как нечистых. Как же так?
Ягиня перестала месить тесто. Вытерла руки о передник. Подошла к печи, провела ладонью по тёплой печке, проверяя, жив ли ещё огонь. Потом села рядом.
— Представь, внученька, что мир — это дерево. Большое, старое. У него два корня. Один — в земле, в темноте, в сырости. Другой — в небе, в свете, в тепле. Оба корня кормят дерево. Оба нужны.
Джессинка кивнула.
— И вот, — продолжила Ягиня, — пришли те, кто сказали: "Земля — это плохо. Небо — это хорошо. Мы отрежем земной корень. И дерево станет чище. Выше. Совершеннее."
— И что вышло?
Ягиня вздохнула. Тихо, глубоко — как старое дерево, что скрипит на ветру.
— А вышло, что дерево засохло. Без земного корня — нет жизни. Нет воды. Нет сока. Те, кто обрезали корень, стали сухими. Холодными. Их плоть окаменела. Они перестали чувствовать. Перестали любить. Перестали бояться. Они стали вечными. Неподвижными. Мёртвыми.
Она помолчала. Посмотрела на огонь.
— А те, кто остались с земным корнем — они ушли. Спрятались глубоко. В землю. В корни. В переплёты древесные. Они не умерли — они ушли. Потому что не выдержали боли. Потому что видели, как дерево сохнет.
Джессинка нахмурилась.
— А мы? Мы — те, кто остались с земным корнем?
— Мы — те, кто помнят, каким дерево было раньше, — Ягиня крепко сжала её пальцы. — В нас нет сухости. В нас — сок. Жизнь. Тепло. Оттого племена нас боятся. Для них мы — живое напоминание о том, что дерево не умерло. Что земля жива. А напоминание это пугает сильнее любой сказки.
Джессинка молчала, переваривая услышанное. Потом спросила — тихо, боязливо:
— Бабуль, а... а те, кто обрезали корень... они где-то есть?
Ягиня посмотрела на неё — и в глазах её мелькнуло что-то. Боль. Память.
— Есть, внученька. И их много. Они построили себе город. За мёртвыми землями, где ничего не растёт и даже ветер боится дуть. Там башни из белого камня, что режет глаз, без единой щели. Там нет деревьев. Нет травы. Нет жизни. Только камень. Только порядок. Только — они.
Джессинка вздрогнула.
— А... а что они делают?
Ягиня помолчала. Потом наклонилась ближе, и голос её стал тише:
— Они ищут тех, кто помнит. Тех, в ком ещё течёт сок. Тех, кто может почувствовать землю. Они ловят их. И ломают.
— Ломают? — прошептала Джессинка.
— Делают из них... что на мороках верхом ездят. На тварях, что когда-то были людьми. Красивые, да пустые внутри. Сломленные.
Ягиня замолчала, и Джессинка увидела, как её пальцы сжались на коленях, побелели.
— Бабуль, а... а ты откуда знаешь?
Старуха резко выпрямилась. В глазах её мелькнуло — не страх. Старая, глубокая боль.
— Довольно про енто, — сказала она твёрдо. — Не твоё дело. Запомни одно: если почуешь, что за тобой кто-то идёт, — иди в воду. Вода след смоет. Если почуешь, что кто-то смотрит — спрячь лицо в мох, в траву, в землю. Мать укроет. А если увидишь, что птицы вдруг замолчали, — беги. Не оглядываясь.
— А... а если они найдут? — голос Джессинки дрогнул.
Ягиня посмотрела на неё. Потом прошептала:
— Тогда молись, чтобы тебя убили быстро. Потому что не сразу — это хуже смерти.
Джессинка побелела. Она не понимала всех слов, но чувствовала — бабка не врёт. Она говорит то, что знает. То, что видела.
— Бабуль, — тихо спросила она. — А ты... ты оттуда?
Ягиня не ответила сразу. Она встала, подошла к окну, посмотрела на частокол с черепами. Потом вернулась, села рядом и провела жёсткой, тёплой рукой по рыжим волосам девочки.
— Я теперь здесь, — сказала она. — И ты — здесь. А там — пусть остаётся там. Главное — чтобы оно тебя не нашло. Запомни, дитя: ты не одна. Я с тобой. И Мать с тобой. А этого довольно, чтобы спрятаться от кого угодно.
***
В тот вечер, когда дождь стих и в избе стало тихо, Джессинка долго не могла уснуть. Она лежала на полатях, смотрела в потолок, где плясали тени от угольков в печи, и думала о городе за мёртвыми землями. О башнях из белого камня. О красивых женщинах с пустыми глазами.
А потом — сон.
Она стояла на краю лощины, но лощина была не её — другая, чужая, пахнущая дымом и кровью. В центре горел костёр, огромный, до самого неба, и вокруг него сидели люди — но не люди, а тени, и лица у них были пустые, как у кукол. И вдруг из темноты леса вышел мальчик. Худой, с тёмными волосами и серыми глазами, в которых горел такой же огонь, как в костре. Он поднял руки, и из ладоней его вырвался шар пламени — ослепительно-белого, режущего глаза, как сварка кузнеца, и лес закричал.
Мальчик повернулся — и посмотрел прямо на неё. И Джессинка почувствовала жар. Не во сне — наяву. Её ладони стали горячими, как угли. Она ахнула — и проснулась.
Лоб был мокрым от пота. Она села на полатях, обхватив колени руками. И увидела — на правой ладони, там, где кожа была нежной, проступало странное пятно. Красное, в форме спирали. Как линии на обелиске Отца-Неба.
Она потерла ладонь — пятно не стиралось. Не болело. Просто было. Кожа пульсировала в такт её собственному сердцу.
***
Утром, когда они с Ягиней чистили корневища у печи, Джессинка не выдержала — рассказала про сон. Про мальчика. Про огонь. Про жар в ладонях.
Ягиня замерла. Медленно выпрямилась, вытирая руки о самотканное, грубое полотенце. Подошла к окну, посмотрела на частокол с черепами, явно что-то вспоминая. Потом, что-то решив вернулась, села рядом и взяла ладонь Джессинки в свои.
— Покажи, — тихо сказала она.
Джессинка раскрыла ладонь. Спираль проступала ярче, чем ночью.
Ягиня побелела.
— Огненный мальчик... — прошептала она. — Это плохо, дитя. Очень плохо.
— А что... что это значит?
— Представь, — Ягиня говорила тихо, будто боялась разбудить что-то. — Что в ком-то проснулось сухое семя. То самое, что обрезало корень. И оно ищет воду. Ищет сок. Ищет тех, в ком ещё течёт жизнь. Потому что сухое всегда ищет влагу — чтобы поглотить её. Чтобы стать вечным.
— А... а что мне делать?
Ягиня помолчала. Потом крепко сжала её пальцы.
— Молиться, чтобы он не нашёл тебя. А если найдёт... — она замолчала, и в глазах её мелькнуло что-то страшное. — Тогда беги. Или убей его первой.
— Но... как я могу убить того, кого даже не знаю?
— А вот так и можешь, — горько усмехнулась Ягиня. — Потому что когда сухое найдёт влагу — оно не спросит, знаешь ты его или нет. Оно просто высушит тебя. До дна.
Джессинка посмотрела на свою ладонь — на спираль, что проступала всё ярче. И почувствовала — не тепло, не уют избы, не защиту Ягини. А холод. Тонкий, острый, как лезвие ножа, входящее под рёбра.
Холод будущего.
Глава 2. Влад.
Влад спал.
Сон был тяжёлый, липкий, как мокрая земля после дождя.
Шёл по лесу — тёмному, густому, где сосны росли так плотно, что меж них не протиснуться. Вокруг — мёртвая, давящая тишина. Лес затаил дыхание. Ждал.
Он шёл — и чувствовал: кто-то смотрит. Чувство шло издалека, из-за пределов леса, откуда-то, где кончались деревья и начиналось неизвестное. Холодок бежал по спине, шерсть дыбом вставала на затылке.
И вдруг — она.
Рыжая девочка. С глазами цвета леса. Стояла на краю поляны, там, где кончался свет и начиналась тьма. Смотрела на него. В её взгляде было узнавание.
Протянула руку.
Влад хотел шагнуть навстречу — ноги не слушались. Хотел крикнуть — голос застрял в горле. Хотел дотянуться — расстояние между ними оставалось прежним.
И тогда — отклик. Мягкий, как первый луч солнца сквозь листву. Как голос, что зовёт издалека.
Она звала его.
***
Влад проснулся.
Сердце колотилось — часто, глухо. Лоб был мокрым от пота. Он сел на нарах, обхватив колени руками.
Сон уже таял — детали расплывались, как туман на рассвете. Но чувство осталось. Ощущение, что кто-то далёкий оставил след через сон.
Он посмотрел на свою ладонь.
Ничего. Только кожа — грубая, в мозолях от лука и копья. Только линии — от жизни, от работы, от леса.
Но внутри него — отозвалось. Тёплом, что поднималось из глубины, как родник сквозь камень.
*Она где-то есть*, — подумал он. — *Она зовёт.*
Влад закрыл глаза. Лёг обратно. Укрылся шкурой.
И — уснул.
***
Селение Радимград лежало в широкой долине, там, где горная гряда делала плавный изгиб, укрывая землю от северных ветров. В центре, на вытоптанной площади, где не росла даже трава, стоял обелиск Отца-Неба — высокий столб из неизвестного материала, покрытый светящимися линиями, что мерцали в темноте слабым голубоватым светом.
Вокруг площади теснились семейные шатры — каркасы из жердин, покрытые оленьими шкурами. Чуть поодаль возвышался большой шатёр совета. Ещё дальше, ближе к частоколу, стоял шатёр шамана — тёмный, старый, с пучками сухих трав, свисающими с жердин. А у самого леса, на отшибе, притулился общий дом отроков — большое бревенчатое здание, где мальчики с восьми лет учились быть мужчинами.
За частоколом раскинулись засеянные поля. За полями — загон для скота. А за загоном — ручей, быстрый, холодный, с песчаным дном.
***
Влад был самым младшим в селении, кому довелось в тот год переступить порог общего дома. Ему только-только исполнилось восемь зим — худенький, жилистый мальчишка с тёмными, почти чёрными волосами, коротко остриженными под гребень, и серыми, внимательными глазами, в которых уже угадывалась взрослая сосредоточенность. Лицо — узкое, с высокими скулами и упрямым подбородком — казалось старше своих лет.
Утро выдалось серое, туманное. Роса лежала на траве тяжёлой, холодной пеленой, и от земли шёл пар — будто сама Мать-Земля дышала, просыпаясь после ночи. Влад стоял у порога родного шатра, сжимая в руках маленький узелок — в нём была смена рубахи, кожаные штаны, что мать сшила за зиму, да кусок сушёного мяса на дорогу. Больше ничего не нужно было. Всё остальное — оружие, шкуры, инструменты — дадут в общем доме.
Мать вышла первой. Ярина — невысокая, крепкая, с руками, огрубелыми от работы, и глазами серыми, как речная вода в пасмурный день. Волосы её, тёмно-русые, были заплетены в тугую косу, что лежала на плече, как змея. На ней была праздничная рубаха — та самая, что она надевала только на великие праздники, с вышивкой красными нитками по подолу — руны защиты, руны рода, руны Матери-Земли.
Она подошла к Владу, остановилась. Посмотрела на него — и в её глазах было всё сразу: любовь, страх, гордость, боль расставания. Пальцы её дрожали, когда она протянула руку к его лицу.
— Поди сюда, — сказала она тихо.
Влад подошёл. Мать обняла его — крепко, так, что он почувствовал, как её пальцы впиваются ему в спину, как её грудь прижимается к его щеке, как пахнет от неё тёплым молоком, травами и чем-то ещё — родным, домашним, тем, что он, может быть, никогда больше не почувствует так близко.
— Слушай меня, — шептала она ему в ухо. — Слушай и помни. В общем доме — не плачь. Не жалуйся. Не показывай, что тебе страшно. Там — мужчины. Там — охотники. Там — те, кто будет кормить племя и защищать его. И ты — будешь одним из них.
Влад кивнул. Ком в горле не давал говорить. Он хотел сказать что-то — но не мог. Слова застряли где-то в груди, давили, не давали дышать.
— И ещё, — мать отстранилась, взяла его лицо в ладони. Пальцы её были шершавыми, горячими. — Помни, кто ты. Ты — сын своего отца. Ты — сын своего рода. Кровь твоя — чистая. И что бы ни случилось — не забывай этого. Слышишь?
— Слышу, — прошептал он.
Мать поцеловала его в лоб — коротко, крепко. Потом — в обе щёки. Потом — в губы. Как целуют тех, кого провожают надолго. Как целуют тех, кого могут не увидеть снова.
— Иди, — сказала она. — Стань мужчиной.
Влад кивнул. Повернулся.
И увидел отца.
Тот стоял поодаль — у частокола, спиной к шатру, скрестив руки на груди. Высокий, широкоплечий, с лицом, обветренным до красноты, и короткой, седой бородой. Глаза его — тёмные, как у Влада — смотрели на сына без улыбки, без нежности. Но в них было что-то, что Влад не мог назвать — гордость? Тревога? Надежда?
Отец не подошёл. Не обнял. Не поцеловал. Он просто стоял — и смотрел.
Влад сделал шаг к нему. Остановился. Не знал — что делать, что говорить.
— Отец, — сказал он тихо.
Отец кивнул.
— Слышал, — сказал он. Голос его был хриплый, как всегда по утрам. — Иди.
Влад стоял. Не уходил.
Отец посмотрел на него — коротко, оценивающе. Потом — кивнул. Он опустил руки, сделал шаг вперёд. Положил ладонь Владу на плечо — тяжёлую, мозолистую, тёплую.
— Слушай наставника, — сказал он. — Учись. Не ленись. И помни — ты не один. За тобой — род. За тобой — племя. За тобой — я.
Влад кивнул. Ком в горле стал ещё больше.
— Я не подведу, — сказал он.
Отец посмотрел на него — и в его глазах что-то дрогнуло. Потом — кивнул.
— Знаю, — сказал он. — Иди.
И отступил. Освободил дорогу.
Влад повернулся. Пошёл к общему дому — тому самому, что стоял на отшибе, у леса, с дымком из трубы и с голосами мальчишек, что доносились из открытых дверей.
Шёл — и не оглядывался. Потому что если оглянется — не сможет сделать ни шага. Потому что если увидит мать, что стоит на пороге, что прижимает руку к сердцу — разревётся. А реветь — нельзя. Он же — идёт становиться мужчиной.
Но спина его горела. Он чувствовал — они смотрят ему вслед. Мать. Отец. Может, даже младшая сестра, что высунулась из-за полога шатра и смотрит на него большими, испуганными глазами.
Он шёл. Шаг за шагом. Тропа под ногами была мягкой, сырой от росы. Лес впереди — тёмный, молчаливый, ждущий. Общий дом — ближе, ближе, ближе.
И когда он наконец подошёл к двери — тяжёлой, дубовой, с железными петлями — он остановился. Вдохнул. Глубоко. До самого дна.
И толкнул дверь.
***
Влад толкнул тяжёлую дубовую дверь и вошёл внутрь.
Пахло дымом, кожей, потом и чем-то ещё — острым, мальчишеским, пахнущим свободой и одиночеством. В большом зале, посередине, горел очаг, а вокруг него, на нарах вдоль стен, сидели и лежали мальчишки — кто постарше, кто помладше. Одни точили ножи, другие плели бечёвку, третьи просто сидели, обняв колени, и смотрели в огонь такими глазами, какими смотрят только те, кто остался без матери.
— Эй, мелкий! — окликнул его чей-то голос. — Ты чего тут заблудился? К мамке обратно не пускают?
Влад поднял глаза. На него смотрел огромный, не по годам широкий мальчишка с круглым лицом и носом, который никак нельзя было назвать иначе как картошкой. Он сидел, развалясь на шкурах, и жевал сушёное яблоко, а вокруг него, как вокруг медведя, инстинктивно держали свободное пространство.
— Меня Влад зовут, — сказал он, стараясь, чтобы голос не дрожал. — Меня... меня сюда привели.
— А я Артур, — хмыкнул толстяк. — А тебя, смотрю, привели. Ну ничего, привыкнешь. Я вот тоже плакал первую неделю. А потом перестал.
— А я не плакал, — буркнул Влад.
Артур прищурился, оценивающе посмотрел на него, потом фыркнул.
— Ну-ну. Посмотрим.
Откуда-то из угла вышли двое — одинаковые, как две капли воды, но в то же время разные, как день и ночь. Один — чуть повыше, с тонким, острым носом и весёлыми, насмешливыми глазами цвета светлого мёда. Волосы русые, вьющиеся, вечно растрёпанные. Другой — ниже, плотнее, с тяжёлым, квадратным подбородком и серьёзным, даже хмурым взглядом. Волосы тёмные, прямые, и в руках — нож, которым он что-то терпеливо строгал.
— Ак, — представился высокий, кивнув на брата. — И Ан. Мы близнецы. Тебе сколько зим?
— Восемь, — сказал Влад.
— А нам по девять, — сказал Ак. — Значит, ты самый мелкий. Будешь за нас дрова таскать.
— Не будет, — вдруг сказал Ан, не поднимая глаз от своей деревянной фигурки. — Он и так маленький. Ещё согнётся — совсем пропадёт.
Влад не удержался и улыбнулся.
***
Влад не удержался и улыбнулся. И в эту же минуту — он потом вспоминал этот момент всю жизнь — дверь общего дома скрипнула, и на пороге появилась фигура, от которой у него по спине побежали мурашки.
От раздражения.
Это был шаман. Иггис. Тот самый, что уже несколько раз за последние месяцы приходил к Владу с одним и тем же предложением — стать его учеником. Тот самый, что останавливал его на тропе, что посылал за ним гонцов, что даже во сне, говорили, видел его.
Старый, лысый, весь в шрамах, с пустым рукавом, приколотым к поясу. Левая рука его обрывалась выше локтя — культя, затянутая грубой, морщинистой кожей, словно кто-то давно-давно отрубил её и рана срослась сама собой. Лицо — изборождённое глубокими морщинами, с кустистыми бровями, сдвинутыми к переносице — казалось вырезанным из скалы, что стоит века. Он стоял в дверях, опираясь на посох, и медленно обводил взглядом мальчишек. Все замолчали. Даже Артур перестал жевать.
Иггис прошёл к очагу, не спеша, будто в его шагах была какая-то особая, тяжёлая мера. Сел на скамью у огня, протянул к нему свою единственную руку — жилистую, с длинными пальцами, на которых темнели странные, словно светящиеся изнутри татуировки.
Он не спросил, кто здесь самый младший. Он не оглядывался, ища нужного. Он смотрел прямо на Влада — так, как смотрят на того, кого давно ищут.
— Снова ты, отроч, — сказал он глухим басом. — Я уж думал, ты меня совсем избегать будешь.
Влад почувствовал, как к щекам приливает жар. От злости.
— А вы меня совсем не оставляете, — буркнул он. — Хоть бы раз сказали «нет», и всё.
Артур поперхнулся сушёным яблоком. Ак и Ан переглянулись — в их глазах был шок. Так с шаманом не разговаривали. Так не разговаривали ни с кем.
Иггис не дрогнул. Только усмехнулся — тихо, горько.
— Я и не говорю «нет», — сказал он. — Я говорю «да». Каждый раз. Потому что вижу в тебе то, чего другие не замечают. Ты хочешь с копьём. Это честно. Но скажи мне: зачем тебе острое древко, если ты уже держишь в ладонях то, что зажигает угли без искры? Охотник бьёт зверя. Шаман ведёт племя. А в тебе уже тлеет то, что зверь чует за версту. Зачем закапывать это в землю?
— Не тлеет, — отрезал Влад. — И не надо мне вашего огня. Я хочу быть охотником. Как отец. Как дядьки.
Иггис вздохнул. Провёл единственной рукой по подлокотнику скамьи.
— Огонь не спрашивает разрешения, — сказал он мягко. — Он просто есть. Ты можешь гасить его всю жизнь. А можешь научиться держать. И тогда ни один морок не подойдёт к тебе ближе, чем на шаг копыт.
— Я не боюсь мороков, — Влад сжал кулаки. — Я буду бить их копьём. И всё.
— Боишься, — Иггис говорил тихо, но каждое слово ложилось тяжёлым камнем. — Боишься не зверя. Боишься себя. Боишься, что станешь — как я. Что станешь — другим.
— Не стану, — Влад почувствовал, как по спине бежит холод. Но он не отступил. — Я стану охотником. И всё.
Иггис смотрел на него. Тяжело. Взвешивал — стоит ли продолжать.
Потом — медленно — поднялся.
— Как скажешь, отроч, — сказал он. Голос его был ровным, но в нём дрожало что-то — усталость. Боль. — Как скажешь. Но помни: я тебя нашёл. Я тебя не забуду. И когда огонь в тебе проснётся — а он проснётся — ты придёшь ко мне сам.
Он повернулся к двери. Но прежде чем выйти — остановился. Посмотрел на Влада через плечо.
— И ещё, — сказал он тихо. — Когда ты будешь умирать — а ты будешь умирать, отроч, потому что без ворожбы ты не выживешь — не зови меня. Я не приду.
И ушёл.
Дверь за ним закрылась.
Тишина.
А потом — Артур выдохнул:
— Ну ты даёшь, — прошептал он. — Сам Иггис тебя зовёт, а ты... ты...
— Я не хочу быть шаманом, — упрямо сказал Влад. — Я хочу с копьём.
— Дурак, — покачал головой Ак. — Ворожба — это тебе не олень по лесу гонять. Это сила.
— Зато рога не нужны, — хмыкнул Ан, не отрываясь от своей деревянной фигурки. — Сам себе шаман.
***
Артур фыркнул, и в этот момент дверь общего дома скрипнула — на пороге стоял наставник Михаил.
Жилистый, черноволосый, с глубокими морщинами у глаз и бородой, в которой уже серебрились пряди. Он не сразу вошёл — задержался на пороге, оглядел мальчишек тем особенным взглядом, каким смотрят охотники на добычу: быстро, цепко, замечая всё сразу. Кто как сидит. Кто чем занят. У кого нож в руках, а кто без дела болтается.
Михаил прошёл вдоль нар, как хозяин, что обходит своё хозяйство. Остановился у старшего из отроков — длинноногого, угловатого парня лет четырнадцати, что точил наконечник стрелы о камень.
— Угол держи ровнее, — сказал он, беря стрелу в руки и проводя пальцем по острию. — Косое пойдёт в сторону. Хочешь — оленя мимо уха пускать?
Парень буркнул, забрал стрелу, принялся точить заново — уже осторожнее.
Михаил двинулся дальше. У младших — тех, кому по девять-десять — сидел мальчонка с пухлыми щеками и пытался связать тетиву. Узлы выходили кривые, нитка путалась. Михаил наклонился, молча перехватил концы, двумя движениями затянул петлю, вернул лук.
— Кровью не поливай, — буркнул он, увидев содранную на пальце кожу. — Слюной смажь — быстрее заживёт.
У очага, на корточках, сидел отрок постарше — с уже свежей татуировкой на предплечье, полученной прошлой весной. Он потрошил зайца, разрезая брюхо коротким, уверенным движением. Михаил заглянул через плечо.
— Желчь не задень, — предупредил. — Горечь пойдёт в мясо. Отступай на палец от пузыря.
Отрок кивнул, поправил хват ножа.
Михаил обошёл всех. Кому слово, кому взгляд, кому — лёгкий удар хворостиной по затылку, если замечал, что тот ленится. И только убедившись, что каждый при деле, подошёл к очагу, бросил в огонь охапку хвороста и сел на скамью, протянув к пламени ладони.
— Садитесь, соколы, — сказал он. — Кто делом занят — не бросайте. Руки работают, уши слушают. Сегодня расскажу вам про Первого Охотника.
Мальчишки подтянулись ближе. Старшие уселись на нарах, скрестив ноги. Младшие — на полу, на шкурах, кто с ножом в руке, кто с верёвкой, что крутил между пальцами. Даже Ан отложил свою деревянную фигурку. Артур пристроился, подложив под бок свёрнутую рубаху, и с важным видом принялся жевать сушёное яблоко.
Только треск поленьев в очаге нарушал тишину.
— Давно это было, — начал Михаил, и голос его стал другим — низким, певучим, таким, каким говорят сказки. — Когда мир был юн, и звери говорили с людьми. Жил тогда Первый Охотник. Сильнее его не было никого — медведя валил голыми руками, оленя догонял бегом.
Один из младших, тот самый, что потрошил зайца, поднял голову и замер, нож завис над тушкой. Сосед его, рыжий, веснушчатый, подпёр подбородок кулаком и смотрел на Михаила, раскрыв рот.
— И вот однажды пришла беда. Морок — тварь из тьмы — похитил солнце. Схватил его в свои длинные лапы и унёс в пещеру, что на краю мира. И погрузился мир во тьму. Звери взбунтовались, люди умирали от холода и голода.
Мальчишка с веснушками придвинулся ближе к огню, будто от одних слов ему стало холодно. Артур перестал жевать. Ак наклонился вперёд, локти на коленях.
— Пошёл Первый Охотник в пещеру, — продолжал Михаил. — Семь дней и семь ночей бился с Мороком. Копьё ломалось, лук рвался, но он не отступал. И в конце — схватил солнце руками голыми, хоть и обжёг их до костей, и вынес из пещеры. И с тех пор руки его горят. И когда охотник держит копьё — он чувствует этот жар. Это — благословение Первого Охотника.
— А правда, что руки у него до сих пор горят? — прошептал веснушчатый.
— А ты попробуй, — хмыкнул Михаил. — Возьми копьё подержи. Почувствуй.
Мальчишки засмеялись. Напряжение от сказки отступило, и начались перешучивания.
— А я вот слышал, — начал Ак, подмигнув Владу, — что Первый Охотник был не один. Что у него была сестра, такая страшная, что даже Морок от неё сбежал.
— Врёшь, — фыркнул Артур. — Какая ещё сестра?
— А такая, — Ак скорчил страшную рожу. — С носом, как у нашего Артура!
— А ну ты, рыло! — Артур швырнул в него сушёным яблоком. Ак увернулся, яблоко полетело дальше — и попало Ана прямо в лоб.
Тот даже не моргнул. Только медленно повернул голову — на Ака.
— Это ты, — сказал Ан ровно. — Ты его раздразнил.
— Я? — Ак захлопал глазами. — Я же не кидал!
— Зато подначил, — Ан вернулся к своей деревянной фигурке. — А я теперь думать не могу. Шумно.
— Ой, бедненький, — закатил глаза Ак. — Пень наш драгоценный.
— Пень, — согласился Ан. — Зато молчит, когда надо.
Влад не выдержал и рассмеялся. Даже Михаил чуть улыбнулся уголками рта, но тут же снова стал серьёзным.
— Ладно, соколы. Спать пора. Завтра — подъём затемно. Кто проспит — тому без завтрака идти.
— Это ты зря, дядь Митя, — зевнул Артур. — Я без хлеба голодный бываю.
— Зато олень не почует, — буркнул Ан. — Ты и так от него пахнешь — потом, дымом, яблоками сушёными.
— А ты чем лучше? — фыркнул Артур. — От тебя вообще рыбой несёт.
— Я рыболов, — Ан пожал плечами. — А ты — носач. У каждого своё.
Михаил хмыкнул в бороду.
— Всё, хватит, — он поднялся, потянулся, хрустнув спиной. — Спите. И сны вам хорошие.
Он пошёл к двери. Но на пороге — обернулся. Посмотрел на Влада — коротко, будто хотел что-то сказать. Но промолчал. И вышел.
А Влад сидел у огня, обхватив колени, и смотрел на пламя.
И ему казалось — огонь слушает его.
Он чувствовал это кожей. Пламя — живое. Оно знает, что он смотрит. Оно ждёт — когда он попросит.
*Если я попрошу*, — подумал он, — *оно вытянется выше. Если рассержусь — угли вспыхнут ярче.*
Он представил — как пламя поднимается, тянется к нему, как живой зверь, что узнал хозяина. Как оно послушается. Как оно — его.
И — испугался.
Отдёрнул взгляд. Посмотрел в сторону — на Артура, что чесал затылок, на Анa, что терпеливо строгал свою деревянную фигурку.
*Нет*, — подумал он. — *Не надо.*
Он не стал просить. Побоялся.
Но внутри него — проснулось. Искра, что тлела под пеплом. И уснула.
***
Четыре раза солнце поднималось выше над горной грядой, и четыре раза снег сходил с полей Радимграда. Из худенького, пугливого мальчишки Влад вытянулся в стройного, жилистого подростка с тёмными волосами и серыми, внимательными глазами. Руки его покрылись мозолями от лука и копья. Лицо загорело, стало узким, с высокими скулами. Ему исполнилось двенадцать — возраст инициации.
Весной, когда снег сошёл и ручьи зашумели по камням, наставник Михаил собрал отроков у очага и сказал:
— Пришло время. Через три дня — инициация. Кто пройдёт — станет мужчиной. Кто не пройдёт... ну, вернётся к матерям.
Мальчишки переглянулись. Артур сглотнул. Ак нервно усмехнулся. Ан отложил нож и поднял глаза.
А Влад почувствовал, как внутри него запульсировало предвкушение.
***
Три дня до инициации прошли как в тумане. Отроков трижды провели через ручей — утром, днём, вечером — очищение от курений, запахов общего дома, ненужных мыслей. Они не ели мяса — только кашу, овощи, толокно. Не говорили лишнего. Шаман окуривал их дурман-травой, и дым был едкий, сладковатый, от него мутилось в голове, и мысли расползались, как туман, что рассеивается.
В ночь перед инициацией они не спали. Сидели у костра в общем доме, пели песни, рассказывали истории. В полночь пришёл Иггис — тот самый, однорукий, страшный. Влад вздрогнул, увидев его, но шаман даже не посмотрел в его сторону. Он говорил с отроками — тихо, не спеша, как говорят с теми, кто стоит на пороге.
— Завтра вы выйдете в лес не как мальчишки, — сказал он. — А как те, кого лес должен узнать. Мать-Земля смотрит на вас. Отец-Небо считает. Родовичи ждут. Не подведите.
И ушёл. А Влад ещё долго смотрел ему вслед, и внутри него шевелилось — тихо, непонятно, как червь в яблоке.
***
На рассвете их вывели к ручью. Смыли росписи — те самые, смываемые, что наносили им в общем доме. Вождь Радим — высокий, широкоплечий мужчина с лицом, как у дуба, и глазами, в которых читалась вся мудрость племени — подошёл к каждому, положил руку на плечо, сказал своё имя. Тайное, настоящее. Влад услышал своё — и почувствовал, как внутри него отозвалось. Как голос, что ищет ухо.
Затем — новое оружие. Копьё, лук, нож. Всё — сделанное своими руками, под руководством наставника. Шаман нанёс первые руны — смываемые, но уже взрослые. И клятва перед обелиском.
— Клянусь Отцом-Небом, клянусь родовичами, клянусь плотью своей и кровью, — произносили отроки хором. — Буду кормить племя. Буду защищать селение. Буду чтить предков. Буду слушать вождя. Буду верен до смерти.
Иггис поднял руку — и благословил их. Тихо, без слов. Только жест — древний, забытый, но живой.
— Идите с благословением, — сказал он. — Идите в лес. И вернитесь — мужчинами.
***
Три дня в лесу прошли как в тумане.
День первый начался с того, что Влад потерял всех из виду.
Отроки разошлись по одному — каждый в свою сторону, как стрелы, пущенные из лука. Наставник Михаил сказал: "Найдёте след — идите за ним. Не убивайте. Только найдите. Ночью — без огня. Лес должен вас принять."
Влад шёл один. Тропа под ногами была мягкой, сырой от росы. Лес стоял тихий — только его шаги, только его дыхание, только хруст хвои. Где-то вдалеке кричала птица — резко, пронзительно, как будто от чего-то бежала.
Он нашёл след оленя — отпечатки копыт в мягкой глине, сломанные ветки, примятую траву. Шёл за ним до самого вечера. След вёл через овражек, через ручей, через поляну, где трава была высокой, по пояс. Солнце уже клонилось к закату, когда Влад понял: он заблудился.
Ночью замёрз. Сел под старой сосной, обхватил колени, прижался спиной к стволу. Холод пробирал до костей. Он смотрел на сухие ветки вокруг — сколько хвороста, сколько сухих листьев. Один удар кремня — и огонь. Тёплый, живой, спасительный.
Но он не развёл костра.
Боялся самого себя. Потому что внутри него шевелилось что-то тихое, тёплое, живое. Он чувствовал: если разведёт огонь — огонь послушается. Пламя вытянется выше, чем нужно. Угли вспыхнут ярче, чем надо. И лес — почувствует.
Он просидел всю ночь, дрожа от холода. Утром встал — окоченевший, с синими губами, но живой.
***
День второй начался с голода.
Живот урчал так громко, что Влад боялся — зверь услышит. Он шёл медленно, вглядываясь в каждый куст, в каждую тень. И вдруг — заяц. Серый, тощий, с длинными ушами. Сидел на поляне, жевал что-то, шевелил носом.
Влад замер. Медленно, чтобы не шелохнуться, снял лук с плеча. Вытащил стрелу — с тупым наконечником, для мелкой дичи. Натянул тетиву — руки дрожали. Прицелился.
Первый выстрел — и промах.
Стрела вонзилась в землю в шаге от зайца. Тот дёрнулся, метнулся в кусты. Влад побежал за ним — через бурелом, через колючие ветки, что хлестали по лицу. Заяц выскочил на другую поляну. Влад натянул лук снова.
Второй — снова промах.
Третий — стрела прошла в дюйме от зайца, тот юркнул в сторону и остановился принюхиваясь . Влад стоял, задыхаясь, с луком в руках. Лицо горело — не от бега, от стыда.
Он сел на землю. Посмотрел на свои руки — тонкие, жилистые, с мозолями от лука. Руки охотника. Но сейчас они дрожали.
Медленно натянув тетиву, Влад выпустил четвёртую стрелу — попал.
Заяц дёрнулся — и затих. Лежал на траве, маленький, серый, с тонкой стрелой в боку. Влад подошёл, поднял его — тёплого, ещё живого, но уже уходящего. Шерсть под пальцами была мягкой, тёплой. Он почувствовал стыд. И благодарность. И ещё — что-то тяжёлое, липкое, как глина в руках гончара.
Он не смог назвать это чувство. Только понял: он убил. Впервые. Сам. И это — не игра. Не сказка. Это — жизнь. И смерть.
***
День третий начался с того, что Влад нёс зайца на плече.
Кровь засохла на шкуре, стала тёмной, липкой. Заяц болтался, как мешок, но Влад нёс его — гордо, упрямо, как трофей. Тропа под ногами была знакомой — он шёл обратно в селение.
У частокола его встретили. Мать выбежала первой — увидела его, закричала, бросилась обнимать. Отец стоял поодаль — кивнул, улыбнулся уголками рта. Наставник Михаил подошёл, посмотрел на зайца, на Влада, на его окоченевшие руки.
— Молодец, — сказал он тихо. — Настоящий охотник.
Влад не ответил. Только кивнул. Потому что горло сжалось — и слова не шли.
***
У обелиска — всё селение. Старый охотник с татуировками наносил первые настоящие руны — на предплечье, символ клана. Больно. Очень. Но Влад не кричал. Сжал зубы, смотрел в небо.
И Влад понял: он — мужчина. Он — охотник.
Мясо добычи жарили на общем костре, пели песни. Влад сидел между Артуром и близнецами, и чувствовал себя — собой. Не тем, кто боится огня. Не тем, кто слышит голоса. А просто — Владом. Охотником. Сыном своего племени.
А на следующий день — уходили на первую настоящую охоту. Молодые охотники, со своими наставниками. Впереди — лес. Впереди — зверь. Впереди — всё, что их ждало.
***
Пиршество длилось до глубокой ночи. Мясо оленя жарили на общем костре, в котлах варилась мясная похлёбка из дичи помельче, квас лился рекой, песни гремели так, что птицы в лесу замолкали.
Михаил подошёл к юным охотникам, когда огонь уже начал гаснуть.
— Пора спать, отроча, — сказал он тихо. — Завтра — подъём затемно. А ты — как пёс, что на цепь рвётся. Отдохни.
Влад кивнул. Но не встал. Ещё час сидел у костра, слушал песни, смотрел, как пляшут тени от углей. Потом — поднялся. Ноги его шатались — не от усталости, от счастья. Он шёл к общему дому — и чувствовал: земля под ногами — тёплая. Мать-Земля улыбается ему.
***
В общем доме все уже спали. Только угли в очаге тлели — красные, живые. Влад разделся, лёг на нары, укрылся шкурой.
И — уснул.
Сон пришёл сразу — тяжёлый, липкий, как мокрая земля.
Он стоял на поляне. Солнечной, тёплой, залитой светом. И посреди поляны — она. Рыжая девочка. С глазами цвета леса. Плясала — кружилась, смеялась, протягивала руки к небу. И от её танца — трава росла, цветы распускались, деревья тянулись к ней, как к солнцу.
Влад хотел шагнуть навстречу — но ноги не слушались. Хотел крикнуть — но голос застрял в горле.
И вдруг — он почувствовал. Внутри него — откликнулось. Тёплое, живое, как кровь, что ищет сердце. Как песня, что зовёт издалека.
Она звала его.
И тогда — боль.
Резкая, жгучая, как расплавленное железо в крови. Он закричал — но звука не было. Только боль. И холод. И — борьба.
***
Влад проснулся — и закричал.
Тело его билось в судорогах. Спина выгнулась дугой, голова запрокинулась, зубы стиснуты так, что ходуном ходят. Из горла вырывался не крик даже — вой. Тихий, сдавленный, как у загнанного зверя.
Кожа его горела. Кровь кипела. На лбу проступил пот — но не обычный, а кристализирующийся, как иней на стекле зимой. Капли застывали мгновенно, становились белыми, холодными, как лёд.
Он бился о нары, о пол, о стены. Мальчишки проснулись — закричали, бросились к нему. Но он их не видел. Не слышал. Только — боль. И — видение.
Рыжая девочка. Плясала. Смеялась. Звала.
И внутри него — две силы боролись. Одна — тёплая, красная, живая. Другая — холодная, серебряная, чужая. Они сплелись, как два дерева, что растут из одного корня, и душат друг друга.
— Мать... — хрипел он. — Мать-Земля... не мучай... не надо...
Он молил — не родовичей. Не мать, что пела ему в детстве, что гладила по голове. А ту, что сейчас — рвала его изнутри.
— Отец... — прошептал он. — Отец-Небо... защити... спаси...
И тогда — в сознании мелькнул образ. Иггис. Шаман. Однорукий. Страшный.
***
Иггис стоял у обелиска.
Ночь была тихой. Только ветер шелестел в листве, да где-то вдалеке ухал филин. Шаман поднял руку — свою единственную руку — и прикоснулся к камню.
И почувствовал.
Семя Отца в его теле — отозвалось. Как голос, что ищет ухо. Как кровь, что зовёт кровь.
Приказ.
Холодный. Чёткий. Чужой.
*"Сын зовёт. Помоги."*
Иггис не думал. Не решал. Просто — побежал.
***
Он влетел в общий дом — как ветер, как буря, как тень. Мальчишки шарахнулись — увидев его лицо. Бледное, перекошённое, с глазами, что горели тем самым, странным, блёклым светом.
Влад бился на полу. В судорогах. В пене у рта. В кристализирующемся поте, что покрывал его тело, как иней.
Иггис опустился на колени. Прижал Влада к себе — всем телом, как медведь прижимает детёныша. Одной рукой — целой — обхватил его голову. Другой — пустым рукавом — накрыл его лицо.
— Тихо, отроча, — прошептал он. — Тихо. Отец с тобой. Отец защитит.
Он вытащил из-за пояса ритуальный костяной нож — белый, острый, с рунами Отца-Неба, вырезанными на лезвии.
И — распорол себе культю.
Кровь хлынула — тёмная, густая, с серебряными прожилками. Иггис прижал рану ко рту Влада — и кровь потекла ему в горло. Прямая передача. Семя из крови в кровь. Усиление. Превосходство Отца над Матерью.
Влад дёрнулся — всем телом. Захрипел. Заглотнул кровь — жадно, как утопающий.
И — затих.
Судороги прекратились. Застывший было пот растаял. Кожа порозовела, вернула тепло. Дыхание выровнялось — тяжёлое, хриплое, но ровное.
Иггис сидел на полу, прижимая Влада к себе. Кровь из его культи сочилась — медленно, как из старого мешка. Но он не чувствовал боли. Только — облегчение.
— Отец-Небо, — шептал он. — Спаси сына своего. Укрой его от Матери. Дай ему силу. Силу порядка. Силу вечности. Силу Твою.
Влад открыл глаза.
Мутные, серые, без зрачков. Посмотрел на Иггиса — и не узнал. Только — почувствовал. Тепло. Защиту. Отца.
— Мать... — прошептал он. — Мать-Земля... не мучай...
— Тихо, отроча, — Иггис прижал его крепче. — Мать ушла. Отец с тобой. Спи.
Влад закрыл глаза. И — уснул. На руке Иггиса. В крови шамана. В объятиях Отца.
Глава 3. Первая охота.
Шатёр шамана стоял на отшибе селения, дальше всех от обелиска Отца-Неба. Запах от него шёл такой, что собаки выли, а дети плакали.
Внутри было темно — только узкая щель в крыше пропускала тонкий луч света, и в этом луче кружились пылинки, смешиваясь с густым, едким дымом. Дым стелился по полу, забирался под потолок, висел в воздухе тяжёлой, мутной пеленой. Пахло жжёными травами — полыньью, зверобоем, чем-то горьким и пряным, от чего щипало в глазах, першило в горле, и слёзы сами текли по щекам.
В центре шатра, на земляном полу, горел маленький костёр — три уголька, не больше. На углях тлели связки трав, и от них поднимался тот самый дым — густой, белый, почти осязаемый. Вокруг костра, на оленьих шкурах, сидели отроки — шестеро молодых охотников, от двенадцати до шестнадцати зим. Все они были без рубах, только набедренные повязки да кожаные пояса с ножами. Кожа их блестела от пота, лица были красные, глаза покрасневшие от дыма. Шатёр был тесный, низкий — потолок давил на головы, и казалось, что стены сжимаются, приближаются. Шкуры на стенах были старые, потемневшие от времени и дыма, с выцветшими рисунками — охотничьи сцены, звери, духи. В углах висели пучки сухих трав, кости неизвестных животных, маленькие мешочки из кожи — обереги, амулеты, подарки родовичей.
Иггис сидел у самого костра, скрестив ноги, и пел что-то монотонное, низкое — восхваление Отцу-Неба, призыв к родовичам, молитву об удачной охоте. Его голос был глухой, низкий, и слова сливались в один непрерывный гул, от которого кружилась голова.
Ритуал был старый, древний. Перед первой охотой молодняка шаман должен был очистить их — от запахов селения, от мыслей лишних, от страха, что мог закрасться в сердце. Дым трав должен был проникнуть в кожу, в кровь, в кости, и выжечь всё чужое, всё ненужное. Чтобы охотник стал частью леса. Чтобы зверь не учуял его. Чтобы духи родовичей увидели его — и помогли.
Но дым был едкий, и дышать им было трудно. Глаза горели, горло першило, в голове шумело. Влад чувствовал, как сердце колотится — не от страха. От волнения. От ожидания. Это была его первая настоящая охота — не та, где он ходил с отцом и просто нёс котомку. А та, где он сам должен был убить зверя. Сам. Один. И вернуть добычу в селение — как мужчина.
Он посмотрел на свои руки — тонкие, жилистые, с мозолями от лука и копья. Руки охотника. Но сейчас они дрожали — чуть-чуть, едва заметно. Он сжал кулаки, чтобы унять дрожь.
Рядом с ним, развалясь на шкурах, сидел Артур — прозванный «рылом» за невообразимо огромный нос картошкой. Широкоплечий, коренастый, с короткой шеей и мощными руками, он больше напоминал молодого медведя, чем стройного охотника. Лицо — круглое, с маленькими, хитро прищуренными глазками и пухлыми губами. Зато силы в нём было на двоих, и в ближнем бою ему мало кто мог противостоять. Сейчас он сидел, развалившись, и потёл так, что с носа капало.
Напротив, у самого входа, сидели близнецы — Ак и Ан. Ак был чуть выше, с тонким, острым носом и весёлыми, насмешливыми глазами цвета светлого мёда. Волосы русые, вьющиеся, вечно растрёпанные. Ан — ниже, плотнее, с тяжёлым, квадратным подбородком и серьёзным, хмурым взглядом. Волосы тёмные, прямые, и в руках — нож, которым он что-то терпеливо строгал. Оба — молчаливые, слаженные, как два клинка в одних ножнах.
Все они сидели без рубах в душном шатре из оленьих шкур, потели. Пахло жжёными травами — едкий, сладковатый дым стелился по полу, забирался в ноздри, в глаза. Иггис продолжал свою монотонную песню, и время шло. На оленя надо было выходить затемно, пока спит, а солнце уже поднималось.
— Ой, батюшки, — прошептал Артур, не поворачивая головы, — да я ж сдохну тут. Кто ж так-то парит? Как в бане перед мытьём.
— Тихо ты, рыло, — так же шёпотом огрызнулся Ак. — А то шаман тебя в козла обратит, будешь потом всю охоту траву жевать.
— В козла? — фыркнул Артур. — Да меня и так за козла считают. С таким-то носом.
— Зато рога не нужны, — хмыкнул Ан, не отрываясь от деревянной фигурки, которую он умудрился вытащить из-за пазухи. — Сам себе олень.
Артур хотел было огрызнуться, но тут Иггис глухим басом провозгласил:
— Доброй охоты желают вам и родичи, и родовичи.
Хороший знак. Родичи — живое племя, всегда голодное. А родовичи — предки, далёкие и близкие, духи родовые. Милость духов — всегда к добру. А то ведь как скажет, что родовичи не велят сегодня охоту, так и не будет охоты.
Вконец осоловевшие от курений отроки высыпали на свежий воздух. Поёжившись на ветру после жара шатра, натянули рубахи, опоясались.
Но прежде, чем уйти, их остановили.
У ручья, на берегу, стояли женщины селения — те, кого звали «матерями рода». Их было пятеро — с лицами, тронутыми заботой, но ещё полными сил, в длинных рубахах до пят, с повязками на головах, расшитыми узорами, что означали защиту, плодородие, жизнь. Они не участвовали в очищении — то было дело шамана, дело мужчин, дело мёртвых. Но благословение живых — это было их дело. Их обязанность. Их право.
Ибо Иггис был проводником родовичей — тех, кто ушёл, кто стал духами, кто смотрел из-за грани. А женщины были проводниками родичей — тех, кто жил, кто кормил, кто ждал возвращения. Баланс сил: мёртвые и живые, Отец и Мать, дух и плоть.
Старшая из женщин — мать Влада, Ярина, — подошла к нему первой. В руках она держала маленький мешочек из мягкой кожи, вышитый красными нитками.
— Возьми, — сказала она тихо. — Это соль. И сухой трут. И волос мой — один волос. Чтобы ты не заблудился. Чтобы ты вернулся. Чтобы огонь твой не погас.
Влад взял мешочек — тёплый от её рук, пахнущий чем-то родным. Спрятал за пазуху.
Мать посмотрела на него. Пальцы её дрожали, когда она протянула руку к его лицу. И вдруг — обняла. Крепко, как в детстве, когда он был маленьким и боялся грозы.
— Возвращайся, — прошептала она. — Слышишь? Возвращайся.
Влад кивнул. Горло сжалось. Он не мог ответить — только обнял её в ответ. Почувствовал, как её пальцы впиваются ему в спину, как пахнет от неё тёплым молоком, травами и чем-то ещё — родным, домашним.
Потом — другая женщина, мать Артура, подошла к нему. Дала такой же мешочек. Сказала те же слова. Артур принял — и вдруг заревел, как ребёнок, уткнувшись ей в плечо. Она гладила его по голове, шептала что-то, и он постепенно успокоился.
Потом — мать Ака и Ана, одна на двоих, подошла к близнецам. Дала два мешочка. Сказала:
— Вы — два клинка в одних ножнах. Но даже клинки должны возвращаться домой. Возвращайтесь.
Ак кивнул, серьёзный, как никогда. Ан просто взял мешочек и спрятал его — без слов.
Потом — остальные женщины, по одной, подошли к каждому отроку. Дали мешочки. Сказали слова. Кто-то плакал. Кто-то улыбался. Кто-то просто кивал.
А потом — все пятеро матерей встали в ряд, у ручья, и запели. Тихо, низко, как колыбельную. Слова были старые, на языке, что уже никто не говорил, но смысл был понятен:
*Идите с миром.*
*Идите с силой.*
*Идите с нами — в сердце.*
*Возвращайтесь с добычей.*
*Возвращайтесь с честью.*
*Возвращайтесь — живыми.*
Песня лилась над ручьём, смешивалась с шумом воды, с шелестом леса. И отроки стояли — шестеро молодых охотников, с мешочками за пазухой, с песней в сердце, — и слушали.
И Влад почувствовал — не страх. Не волнение. А торжественность. Осознание. Это была не просто охота. Это был обряд. Переход. От мальчика — к мужчине. От сына — к охотнику. От дома — к лесу.
И он понял: что бы ни случилось там, в лесу — он должен вернуться. Ради неё. Ради матери. Ради тех, кто пел.
Песня стихла. Женщины отступили.
И тогда вперёд вышел Иггис.
Шаман встал у ручья, поднял свою единственную руку — и заговорил. Не словами. А звуками, которых Влад никогда не слышал. Резкими, металлическими, чужими этому лесу.
— Активация системы. Локальный запрос атмосферной модуляции. Ионизация воздушного столба. Координаты: берег ручья. Формация: электроразряд. Мощность: умеренная. Цель: акустический резонанс.
И тогда — небо раскололось.
Среди ясного утра, когда ни одной тучки не было на небе, грянул гром. Такой, что земля дрогнула, что птицы взмыли в небо с криком, что отроки попадали на колени, зажав уши. Иггис стоял неподвижно, его рука была поднята, а глаза — горели тем самым, странным, блёклым светом.
— Это — благословение Отца-Неба, — сказал он, когда гром отгремел. — Идите с ним. Идите с ним в лес. И вернитесь — мужчинами.
И отроки — молча, без оглядки — пошли в лес.
***
Снаряжение их было тщательно подготовлено — каждая вещь на своём месте, каждый предмет — с умыслом.
Луки — каждый сделал сам, из ясеня, вымоченного в воде три дня, потом высушенного у огня, потом снова вымоченного. Тетива — из жил оленя, скрученных в семь нитей, пропитанных смолой. Лук был короткий, крепкий, с силой натяжения, что позволяла стрелять на тридцать шагов — не больше, но и не нужно было больше. Олень — зверь близкий, если подкрался правильно.
Колчаны — из мягкой кожи, с перегородками внутри, чтобы стрелы не путались. В каждом колчане — двадцать стрел. Десять — с острыми костяными наконечниками, для крупной дичи: олень, кабан, лось. Пять — с тупыми наконечниками, для мелкой: заяц, рябчик, белка. Пять — с наконечниками, смоченными в яде из грибов, для опасного зверя: медведь, рысь, волк. Яд действовал медленно, но верно — зверь слабел, падал, и его можно было добить.
Копья — длинные, в рост человека, из прямых жердин орешника, с наконечниками из кремня, привязанными сухожилиями и пропитанными смолой. Копьё — основное оружие охотника. Им били накоротке, им добивали, им защищались. Копьё не подводило.
Ножи — у каждого в перевязи на поясе, с рукоятью из рога, с лезвием из обсидиана — чёрного, острого, как бритва. Нож — последний аргумент. Если копьё сломалось, если лук остался далеко, если зверь слишком близко — нож. Нож не подводил.
Топорики — небольшие, лёгкие, с лезвием из кости лося, прикреплённой к рукояти из ясеня. Топорик — инструмент, не оружие. Им рубили хворост, им разделывали добычу, им чинили снаряжение. Но в крайнем случае — им можно было и ударить.
Котомки — из плотной кожи, с лямками через плечо. В каждой котомке: три лепёшки хлеба, сушёное мясо (на три дня), горсть сушёных ягод (для силы), мешочек с солью (обеззараживать раны), кресало (огонь), трут (сухой, из гриба-трутовика), моток бечёвки (верёвка из жил), и маленький пузырёк с мазью из трав (от ран, от укусов).
Амулеты — у каждого за пазухой, в мешочке от матери. Соль, трут, волос матери. И ещё — маленький костяной оберег, что вырезал отец или дед. Оберег защищал от злых духов, от сглаза, от смерти.
Всё это — их жизнь на ближайшие дни. Всё это — их шанс вернуться.
И отроки пошли в лес — с луками за плечами, с копьями в руках, с ножами на поясах, с мешочками за пазухой, с песней матерей в сердце.
***
— Почему не настоял, чтобы Влад остался с тобой? — Вождь Радим сидел на скамье у шатра, вытянув ноги.
Охотники уже ушли. Селение затихало. Только ворона каркала где-то на частоколе, да собаки лениво перелаивались у загона.
— Он ещё слишком молод, — ответил Иггис, зажав между ног плошку с неспелой морошкой и оставшейся рукой неспешно поглощавший не набравшие силу ягоды, ловко отделяя чашелистик и складывая рядом. — Ветер в голове. Азарт крови гонит его от знания, сам же видишь. Он как пёс в пору гона.
— А кто в его возрасте был другим? — усмехнулся в бороду вождь.
— Я был, — угрюмо ответил шаман.
— Прости, Иггис, не хотел бередить старые раны, — отвёл глаза Радим. Ему всегда было немного не по себе, когда шаман внезапно становился таким, как сейчас: хмурое, изборождённое шрамами лицо, кустистые брови сдвинуты к переносице, блёклые, как у рыбы, глаза смотрят вдаль с тоской и печалью. Так, наверное, выглядел бы Отец-Небо, если бы кто-то из людей решился его увековечить в идоле.
— Ничего, мой друг, ничего, — жилистая рука снова потянулась за морошкой.
— Ты ещё не проверял округу? — и, увидев отрицательное покачивание головой, поднялся и, коротко попрощавшись, ушёл.
Иггис же, доев морошку, высыпал все чашелистики в пустую плошку — будет потом вкусный чай — и отложил её в сторону.
— Ну что ж, пора за работу, — посмотрел на небо и, увидев парящего сокола, проговорил: — Побудь моими глазами, друг.
Он поднял руку к небу — свою единственную руку, с татуировками, светящимися в полумраке. И заговорил — тихо, на том самом металлическом языке, что не принадлежал этому миру:
— Активация системы. Запрос на передачу цифровых данных. ID 8862315ч связать с ID 90000987654п. Запрос действия нанитов на отключение бинокулярной зрительной системы. Передача видеопотока с орбитального узла 7-А.
Глаза шамана покрылись мутными бельмами. Иггис непроизвольно судорожно вздохнул. Сила Отца-Неба отозвалась на зов. Слова заклинания были произнесены верно, и невидимые слуги небесного отца услышали его. Осталось последнее:
— Запрос на передачу инфопакета.
Лёгкое головокружение, рука крепко сжала скамью. Под ним простиралась долина племени. Вон там большой ручей, а дальше лес, вот теперь уже его родное поселение. Позади — небольшая горная цепь. За ней — пустынные мёртвые земли. Говорят, там никто не живёт и выжить не может. Горная гряда защищает эту долину от стылых ветров и суровой зимы, лес даёт пищу, ручей — чистую воду. Небольшие засеянные поля со злаками. А ещё тут есть каменный идол Отца-Неба — высокий столб с ликом, вырезанным из цельной глыбы, и поднятой к небу рукой. Что ни говори, а племя выбрало отличное место для селения. Вот бы ещё частокол хороший соорудить коловоротом, чтобы вороги шли по спирали к селению, но это он посоветует вождю позже.
А сейчас — его каждодневный дозор.
Иггис медленно обводил взглядом горизонт. Лес. Поля. Ручей. Стада. Он искал то, чего не должны были видеть обычные глаза. Следы. Движение. Знаки.
Каждый день. Уже много лет.
Он ждал.
Не знал — чего именно. Но ждал. В памяти всплывал обрывок — слепящее белое небо, ровный гул, чужой голос, произносящий цифры. Оттуда, из-за мёртвых земель. От того, что когда-то знало его имя.
И вдруг — он увидел.
На границе мёртвых земель, там, где лес кончался и начиналась пустошь, двигалось нечто. Не зверь. Не человек. Что-то среднее. Иггис прищурился — и его единственная рука сжалась в кулак.
Это был отряд. Маленький — пять, может, шесть фигур. И среди них — одна, что сидела верхом на огромном звере. Наездница.
Они шли медленно, но уверенно. Как охотники, что знают: добыча никуда не денется.
И в этот момент Иггис почувствовал боль. В культе — там, где когда-то была рука. Резкую, жгучую, как от прижёга раскалённым железом. Он стиснул зубы, чтобы не застонать. Наниты в его теле отозвались на присутствие сородичей.
Они пришли.
Иггис медленно выдохнул. И впервые за много лет почувствовал настоящий, холодный страх. Не за себя — нет, его жизнь давно уже не была ему дорога. За селение. За Радима, что доверился ему. За мальчишек, что ушли на охоту, не зная, что их ждёт.
За Влада.
Он посмотрел на селение — на шатры, на детей, играющих у ручья, на пустой общий дом, где ещё вчера смеялись отроки. И понял: он не сможет их защитить. Не один.
— Прости, Радим, — прошептал он. — Но я солгу тебе. Ещё раз.
Он отключил связь со спутником. Глаза его снова стали обычными — блёклыми, как у мёртвой рыбы. Но в глубине их что-то горело. Что-то, что он прятал от всех — много лет.
Он встал, оперся на посох и медленно пошёл к шатру вождя.
*Они идут за чистой матерью,* — думал он. *И я знаю, где она. Но если я скажу Радиму правду — он не поверит. А если поверит — будет поздно.*
*Значит, нужно солгать. Снова. Как тогда. Как много лет назад.*
*Прости, друг. Но я уже выбрал, кого спасать.*
***
Оленьи следы уводили дальше в глубь леса, на восток. Не сказать, что охота совсем уж не задалась — Марк и Джейк даже поймали дикого кабана, но Влад помогал лишь в потрошении вепря. Сам же он подстрелил только рябчика да двух тощих зайцев. Продолжать охоту с такой ношей не имело смысла, и поэтому добытчики мясистого кабана, связав копыта и продев через них копьё, вместе с одним из наставников понесли добычу в поселение.
Глубокой ночью оставшиеся охотники сидели у костра.
Стоянка расположилась в небольшой ложбине, защищённой с трёх сторон старыми, корявыми соснами. Земля здесь была сухая, усыпанная хвоей и прошлогодней листвой, и пахла она терпко — смолой, прелой травой и чуть-чуть грибами. Костёр, обложенный по кругу крупными, почерневшими от огня камнями, весело трещал, выбрасывая в ночное небо снопы искр. Пламя играло на лицах охотников, выхватывая то острый нос Влада, то широкое, жабье лицо Артура, то сосредоточенные профили близнецов.
Над ними, сквозь редкие просветы в кронах, горели звёзды — яркие, холодные, бесконечные. Месяц, тонкий и острый, как серп, висел над самой верхушкой сосны и обливал лес мертвенно-серебряным светом. Где-то вдалеке ухал филин, ему вторил тонкий, печальный голос ночной птицы. Лес жил своей жизнью — шуршал, потрескивал, дышал.
Влад на импровизированном вертеле поджаривал натёртого пряными лесными травами зайца. Жир капал на угли, шипел, и по стоянке разносился густой, аппетитный запах.
— Завтра, ещё засветло, продолжаем преследовать подранка. Далеко не убежит, уж что есть, то есть, — проговорил жилистый, черноволосый наставник Михаил, подкидывая в огонь тонкую ветку ольхи. Лицо у него было худое, с высоким лбом и глубокими морщинами у глаз, а в чёрной бороде уже серебрились пряди. Глаза — тёмные, внимательные — постоянно оглядывали лес.
— Отличный был выстрел, Влад, — с саркастической усмешкой, ёжась от порыва ветра, заметил Артур. — Прям в сердце. Только олень этого не заметил и дальше побежал.
— Если бы вы сидели на месте и не елозили по сухой траве своими жопами, тот олень и дальше бы жевал свой мох, и я бы попал ему прямо в сердце. И свалил бы с одного выстрела!
— Мечтай и дальше, великий охотник Влад, — рассмеялся Ак, поправляя растрёпанные русые волосы. — Ты ещё в прошлом году с одного выстрела белку свалить обещал. А она до сих пор по веткам скачет, на тебя же и орехи швыряет.
— Это была другая белка, — буркнул Влад, чувствуя, как к щекам приливает жар. — И ветер был сильный.
— Ага, ветер, — хмыкнул Ан, не отрываясь от своей деревянной фигурки. — И олень тоже другой. В прошлом году — один, в этом — другой. А промахи всё те же.
— А ну шамкалки беззубые, позакрывали рты, — сурово погрозил наставник Михаил. — В лесу сидим, а не в селении. А то не посмотрю, что почти охотники, возьму рогозину и отхожу.
— Так а от кого тут тихариться-то? — возмутился Артур, разводя руками. — Зверьё к огню не хоже. А если и придёт кто, так я его этим носом пришибу. Как дубиной.
— Ой, берегитесь, — закатил глаза Ак. — Сейчас как треснет, так мы все в лесу останемся. Навсегда.
— Точно, — поддакнул Ан. — И племя потом будет нас искать и не найдёт. Потому что от твоего носа даже следопыты след потеряют.
— А вы, я смотрю, сегодня особенно язвенные, — фыркнул Артур, но беззлобно. — Это вы от голода, поди. Вот Влад зайца дожарит, и вы у меня оба замолчите.
— Я-то как раз молчу, — заметил Ан. — Это Ак трещит, как сорока на заборе.
— А ты, Ан, как пень молчаливый, — огрызнулся брат. — С тобой и поговорить-то нельзя.
— Зато можно помолчать, — парировал Ан. — Что я и делаю.
Влад не выдержал и рассмеялся. Даже Михаил чуть улыбнулся уголками рта, но тут же снова стал серьёзным.
— Молодёжь, — протянул он, глядя на огонь. — Не зверья, а точнее, не только зверья в лесах бояться надо. Животинка может и изменённая попасться, а та ни огня, ни человека не боится. А то и вовсе мавка какая али леший приблудит. А от них и вовсе спасу нет.
— Дядь Митя, ну чего вы сказки-то сказываете? — беспечно улыбнулся Влад. — Мне ещё мамка говорила, что уже лет тридцать ни леших, ни иного никто не видывал. А зверь, пущай и изменённый, но всё же зверь, уж управимся как-нибудь.
— Вот именно что «как-нибудь», — проворчал наставник. — Ну долго ты ещё коптить бедного зайца будешь? Он ужо скоро в уголь сгорит.
Спохватившись, Влад снял с огня зайца. Настругав мяса в разрезанные лепёшки хлеба, все принялись за еду.
— Слушай, Влад, — вдруг сказал Ак, жуя, — а правда, что шаман хотел тебя в ученики взять?
— Правда, — неохотно ответил тот.
— И что, так и не пошёл?
— Не пошёл.
— Дурак, — покачал головой Ак. — Я бы пошёл. Ворожба — это тебе не олень по лесу гонять. Это сила.
— Сила, — передразнил его Артур. — Сиди себе в шатре, травы нюхай да речитативы бубни. Нет, уж лучше я с копьём.
— А я бы пошёл, — тихо сказал Ан. — Ворожба — это знание. А знание — это сила.
— Ой, умник какой выискался, — хмыкнул Ак. — Ты бы ещё бороду отрастил, как дядь Митя, и совсем бы мудрецом стал.
— Борода у меня и так растёт, — серьёзно ответил Ан. — Просто короткая.
— Короткая? — фыркнул Артур. — Да у тебя не борода, а три волосины. Как на лапе у волка.
Михаил хмыкнул в свою кружку, и даже Ак не выдержал — рассмеялся. Ан нахмурился, но спорить не стал — только сильнее сжал нож.
— Хватит языками трепать, — оборвал их Михаил, ставя кружку на камень. — Завтра вставать затемно. А кто проспит — тому без завтрака идти.
— Это ты зря, дядь Митя, — зевнул Ак. — Я без завтрака злой бываю. А со злым охотником и зверю не сладко.
— Зато олень точно не убежит, — буркнул Ан.
— Ой, всё, — махнул рукой Ак. — Пойду спать. Пока вы тут языками молоть не устали.
Близнецы устроились у костра, укрывшись плащами. Артур, кряхтя, устроился рядом, подложив под бок свёрнутую рубаху. Влад ещё немного посидел, глядя на огонь, а потом, вздохнув, поднялся.
— Я первый дежурю, — сказал он. — Мне всё равно не спится.
Михаил кивнул, не став спорить.
Влад взял котомку, отошёл к краю поляны, где хворост был посуше. Устроился на поваленном бревне, спиной к огню, лицом к лесу. Ночь была тихой — только треск углей да далёкий крик филина.
Изредка подкидывая хворост в обложенный камнями костёр, молодой охотник обгладывал оставшиеся заячьи косточки. Ночь выдалась прохладная, звёздная. Месяц неверным светом окрашивал округу всеми оттенками серого и чёрного. Колышущиеся от ветра деревья мерно шуршали листвой. Охотники спали. Артур что-то бубнил во сне. Веки Влада наливались тяжестью.
Чтобы не заснуть, он поднялся на ноги, потянулся, хрустнув шеей. Подхватил бурдюк с водой, сделал большой глоток — и поморщился. Пустой. Почти пустой. Осталось на пару глотков. Он поднял остальные — такие же лёгкие, пустые.
*Завтра с утра надо будет набрать,* — подумал он. — *Ручей рядом, за поляной. Минут десять ходу. А то придётся возвращаться с пустыми бурдюками, дядь Митя ругаться будет.*
Он поставил бурдюки обратно, сел на корточки, подкинул в костёр ветку. Пламя взметнулось, отбросило длинные тени.
И тут он услышал это.
Журчание.
Тихое, мягкое, совсем рядом. Ручей — прямо здесь, за деревьями.
Влад нахмурился. Прислушался. Ручей же далеко, за поляной, минут десять ходу. Откуда журчание?
Но звук становился всё яснее. Всё ближе. Тонкая струйка, звонко бьющая о камни, манящая, зовущая.
*Может, это родник?* — подумал он. — *Не знал, что тут родник есть. Надо посмотреть.*
Он встал. Взял бурдюки. Пошёл на звук.
Мысли его были странные — спутанные, как во сне. Он шёл, не разбирая дороги, и ему казалось, что всё нормально, что так и надо, что ручей совсем близко. Он даже улыбался — представлял, как холодная вода польётся в горло, как он напьётся досыта.
И вдруг — чья-то рука железно ухватила его за запястье.
Влад от неожиданности вздрогнул, чуть не выронил бурдюки.
— Очнись, дурак! — злобно прошипел Михаил.
Влад непонимающе заморгал, оглядываясь. Что он делал? Куда шёл? Ручья же нет. Нет никакого журчания. Тишина. Только треск костра да дыхание спящих.
В голове — туман. Мысли сквозь него лезут лениво и туго.
— Тихо. Аккуратно разбуди остальных. Не беги, не суетись.
— Что... что происходит?
— Разбуди остальных! — по слогам повторил Михаил.
Будить не потребовалось.
Поняв, что добыча сорвалась с крючка, неведомая тварь заклокотала где-то в тёмном колючем кустарнике, на границе освещённого костром пространства. Тут же подорвались ещё не до конца проснувшие и ничего не понимающие молодые охотники.
— Никому не отходить от костра! — прорычал наставник.
— Что это? — сжимая подхваченное копьё, спросил Ак.
— Морок, болваны!
Отроки замерли. Артур сжал копьё так, что костяшки побелели. Ак и Ан переглянулись — в их глазах был страх, но не паника. Влад посмотрел на Михаила — наставник стоял неподвижно, как камень, и смотрел в темноту между деревьев.
И постепенно — тихо, неестественно тихо — всё вокруг замерло.
Тишина упала на поляну, как саван.
Смолкли сверчки. Перестал шелестеть лес. Даже ветер — и тот замер, застыл в вершинах сосен. Только костёр трещал тихо, да угли потрескивали, оседая.
Влад почувствовал это раньше, чем увидел. Сначала — запах. Сладковатый, тошнотворный, как от гнилого мяса, оставленного на солнце. Потом — холод. Не от ночного воздуха. От чего-то близкого. Что-то большое ждало за границей света, в темноте между деревьями.
Артур первым схватил копьё. Ак выронил деревянную фигурку — она покатилась по хвое, никто не посмотрел. Ан встал медленно, беззвучно, с ножом в руке.
Михаил не шевелился. Только ноздри его раздулись, только глаза сузились.
— Костёр, — выдохнул он. — Бросайте всё, что горит. Сюда. Сюда, слышите?
Влад рванулся к краю поляны, схватил сухие ветки, швырнул в огонь. Пламя взметнулось выше, отбросило длинные, пляшущие тени. На миг — только на миг — ему показалось, что в этих тенях двинулось нечто. Высокое. Тонкое. Неестественное.
Потом — звук.
Не вой. Не рык. А вибрирующий, низкий гул, от которого заложило уши и заныло в зубах. Гудение пчелиного роя в дупле — только в тысячу раз громче, в тысячу раз ниже, так, что оно входило не в уши, а в кости, в зубы, в самую середину черепа. Гул нарастал, заполнял поляну, проникал под кожу, в кости, в мозг.
У Влада из носа капнула кровь — густая, в неверном свете чёрная. Виски заломило так, что он согнулся пополам, уперся ладонями в колени. Рядом Ак и Ан рухнули на спину — их тела дёрнулись в конвульсиях, пальцы скребли хвою.
Артур, с глупой улыбкой и абсолютно пустым взглядом, потянулся к своим бурдюкам, что лежали рядом с ним на шкуре.
— Нет! — заорал Влад.
Но было поздно. Артур уже перевернул свой бурдюк над костром. Вода хлынула, зашипела на углях, и пламя — их защита, их свет — зачахло, уменьшилось втрое. Второй бурдюк. Третий. Костёр с шипением погас.
Вместе с огнём — стих гул.
И в наступившей тишине Влад услышал их.
Они вышли из темноты — не по одному, а все сразу. Тьма их просто отпустила.
Трое.
Высокие — на две головы выше Михаила. Тонкие — неестественно, непристойно тонкие, будто у них под кожей нет ни жира, ни мышц, только кости да жилы, обтянутые серой, почти прозрачной кожей, сквозь которую проступали синие, светящиеся изнутри вены. Длинные руки — до колен, а то и ниже — заканчивались пальцами, которые были слишком длинными, с слишком многими суставами, и на каждом — чёрный, ороговевший коготь, изогнутый, как серп.
Лица.
Влад посмотрел на их лица — и его стошнило. Он отвернулся, сглотнул жёлчь, заставил себя смотреть снова.
Глаза — огромные, занимающие половину лица, чёрные, без белков, без зрачков, просто два провала в пустоту. И в этих провалах — ничего. Ни мысли, ни чувства, ни души. Только голод. Только жажда. Только он.
Рты — растянутые от уха до уха, в неестественно широких оскалах, и в этих оскалах — ряды зубов. Мелких, острых, игольчатых, как шипы на стебле дикого шиповника, только поставленных в несколько рядов — один за другим. Когда один из мороков — тот, что был ближе, — приоткрыл пасть, из неё потекла густая, мутная слюна, и от неё по поляне пошёл тот самый сладковатый, тошнотворный запах.
Тела — покрытые наростами. Кристаллическими, полупрозрачными. Они поблёскивали в тусклом свете догорающих углей, и Влад понял с ужасом: это не просто наросты. Это — часть их. Как же их переломала Мать — эти кристаллы стали их кожей, их защитой, их сутью. Они росли изнутри, прорастая сквозь плоть, как корни сквозь камень.
Один из них — тот, что стоял в центре, — вдруг скрючился. Его грудь начала набухать, раздуваться зобом, как у гигантской жабы. Кожа на зобе натянулась, стала почти прозрачной, и под ней что-то пульсировало, готовое вот-вот лопнуть.
Второй — тот, что был слева, — замер. Его голова дёрнулась, неестественно, рывком, и он издал тот самый вибрирующий гул. Тихо. Пробно. Настраивая инструмент.
Третий — справа — просто стоял. Смотрел. Ждал.
Михаил перехватил копьё поудобнее. Костяшки его пальцев побелели.
— За мной, — бросил он тихо. — Короткий выпад. Отступ. Не давайте окружить. Влад — близнецы. Артур — со мной.
Артур, всё ещё с глупой улыбкой на лице, медленно приходил в себя. Моргнул. Помотал головой. Увидел мороков — и улыбка сползла с его лица.
— Мать-Земля... — прошептал он.
— Не молись, — рявкнул Михаил. — Бей.
Морок с раздутым зобом — первый — рванулся на Влада.
Не побежал — рванулся. С места — в прыжке, с неестественной, кошачьей скоростью, так, что его силуэт смазался, стал тенью, мельканием серого в темноте. Когтистая лапа метнулась к парню — Влад отшатнулся, упал на спину, лапа прошла в дюйме от лица. Морок навис над ним, пасть раскрылась, из неё потекла густая слюна, и Влад увидел — в самой глубине этой пасти, за рядами зубов, шевелилось нечто живое. Нечто голодное.
Второй — тот, что издавал гул, — метнулся на Артура. Парень успел поднять копьё, но морок не стал бить — он обманул. Дёрнулся в сторону, изогнулся всем телом, и когти просвистели в дюйме от лица Артура, оставив три тонких, кровавых полосы на щеке.
Третий — справа — рванулся на Михаила. Наставник отбил копьём, но удар был такой силы, что древко согнулось, как ивовая ветка, и Михаила отбросило на шаг.
— Влад! — заорал Ак, поднимаясь с земли. — Зоб! Бей в зоб!
Влад перекатился, схватил копьё Ака, что лежало рядом, и — не вставая, с земли — метнул его в первого морока. Со всей силой, на которую был способен. Древко рассекло воздух с тихим свистом.
Попал.
С влажным, тошнотворным хлопком лопнула натянутая кожа зоба. Едкая, шипящая слизь брызнула во все стороны, обожгла руки Владу, лицо, грудь. Морок издал пронзительный, нечеловеческий вой — от которого заложило уши и заныло в зубах — и отскочил, хватаясь длинными пальцами за разорванный зоб, из которого хлынула густая, шипящая слизь.
Гул стих. Как оборванная струна.
Ак и Ан, приходя в себя, схватились за оружие. Близнецы рванулись к первому мороку — тому, чей зоб Влад пробил. Тварь металась между ними, щёлкая челюстями, из разорванной оболочки сочилась едкая слизь, обжигая кожу. Ак ударил первым — короткий выпад в ногу. Морок отскочил, но Ан уже был справа, его копьё прошло в дюйме от горла твари.
— Левее! — бросил Ак.
Ан сместился, перекрывая путь к отступлению. Морок метнулся вправо — копьё Ака вонзилось ему в плечо. Тварь взвизгнула, дёрнулась, но близнецы не дали опомниться. Ак подсёк её под ногу, она рухнула на одно колено — и Ан, не раздумывая, вонзил копьё в шею, туда, где ещё минуту назад надувался зоб.
Морок захрипел, дёрнулся — и обмяк.
Но облегчение пришло не сразу.
Михаил, воспользовавшись моментом, вогнал копьё в живот третьего морока — того, что изгибался, как змея. На этом он не остановился — повторил то, что делал много раз в своей жизни, — рванулся вперёд, протаранил тварь плечом, повалил на землю, вбил древко глубоко, пришпиливая к земле.
— Артур, прикончи! — бросил он, поднимаясь.
Но второй морок — тот, что охотился за Артуром, — не дал закончить. Тварь метнулась к Михаилу, и наставник не успел обернуться. Когтистая лапа прошла в дюйме от его горла — он отшатнулся, но морок был быстрее. Когти вспороли ему бедро, глубоко, до кости, и Михаил рухнул на одно колено, стиснув зубы, чтобы не закричать.
Артур, оставив пригвождённого — тот не шевелился, казался мёртвым, — бросился на помощь. Его копьё вошло твари в бок, но она даже не обернулась — продолжала терзать наставника.
— Дядь Митя! — заорал Артур и, не раздумывая, сбил тварь всем телом.
Они покатились по земле — наставник, ученик, морок. Артур вцепился в когтистую лапу, не давая ей вонзиться в горло Михаила. Тварь щёлкнула зубами в дюйме от его лица, слюна брызнула ему в глаза, но он удержал.
Михаил, стиснув зубы от боли в распоротом бедре, дотянулся до ножа на поясе, выхватил — и вонзил в бок твари, под рёбра, провернул. Морок дёрнулся, издал булькающий хрип — но не отпустил. Тогда Михаил ударил ещё раз — глубже, под самую лопатку. Тварь обмякла, когти разжались.
Влад, не теряя ни секунды, подхватил горящую головню из остатков костра. Ударил ею тварь, что прижала Артура, — по голове. Та слепо отмахнулась длинной лапой, но Влад уже был с другой стороны, нанёс ещё один удар. Хватка чудища ослабла, и Артур смог сбросить с себя обмякающую тушу.
— Я к наставнику! — на бегу бросил Влад.
Он рванулся к Михаилу — тот сидел на земле, бледный, прижимая руку к распоротому бедру. Влад помог ему встать, обнял за плечо.
— Держись, дядь Митя. Сейчас перевяжем.
— Рано, — прохрипел Михаил. — Сначала — добить. Где третий?
Влад обернулся — и увидел.
Артур стоял над пригвождённым третьим мороком — тем, которого Михаил пригвоздил к земле в начале боя. Тварь лежала неподвижно, с копьём в груди, с открытыми чёрными глазами.
— Мёртвый, — пробормотал Артур. — И так мёртвый.
Но в этот момент — третий морок дёрнулся.
Не медленно — рванулся. С места, с земли — так быстро, что его силуэт смазался, стал тенью, мельканием серого в темноте. И в это же мгновение его левая лапа — молниеносным, нечеловеческим движением — схватила древко копья, что торчало из груди, и обломила его у самого основания. Сухой треск — и обломок копья, длиной в локоть, остался в ране, а морок — уже без преграды — был перед Владом.
Так близко, что тот почувствовал его дыхание — холодное, пахнущее гнилью и чем-то сладковатым, тошнотворным.
Лапа прошла ему в живот — глубоко, по локоть уйдя в плоть. Боль — острая, нестерпимая, белая — ударила в мозг, и мир поплыл, пошёл кругами.
Влад посмотрел вниз. Увидел — окровавленную лапу, уходящую в его живот, с длинными, многосуставными пальцами, с чёрными когтями, по локоть в его собственной крови. Кровь тёкла по пальцам морока, капала на землю, и от вида собственной крови Владу стало дурно.
Морок навис над ним. Огромные чёрные глаза смотрели прямо в его — и в этих глазах было что-то новое. Узнавание. Он искал именно его. Именно Влада. И вдруг Влад услышал — не ушами, а где-то внутри, в самой глубине, там, где билось семя Отца, — голос. Холодный, металлический, чужой:
*«Теперь ты мой. Ты — мой сын. Ты — мой инструмент. Иди ко мне.»*
И Влад почувствовал — тягу. Что-то внутри него хотело подчиниться, хотело стать частью этого голоса, этой силы. Хотело отдаться.
И в этот момент — в момент слабости, в момент страха, в момент, когда он чувствовал, что теряет себя, — он заговорил.
Не словами. А тем, что было глубже слов. Той частью себя, что он прятал, что боялся признать. Той, что билась в нём с самого детства — с того момента, когда он смотрел на огонь и чувствовал, что огонь слушает его.
*«Отец... — прошептал он. — Отец-Небо... если ты есть... помоги мне. Не ради силы. Не ради власти. Ради них.»*
И он подумал о маме — о Ярине, что гладила его по голове и пела старые песни. О наставнике Михаиле, что учил его держать копьё. Об Артуре, что был ему братом, хоть и с носом-картошкой. Об Аке и Ане, что сейчас бежали к нему через поляну. О селении Радимград, что лежало в долине, о большом шатре, где справляли праздники, об обелиске Отца-Неба, что мерцал в темноте.
*«Помоги мне... остаться собой.»*
И тогда — слова.
Странные, металлические, чужие. Они всплыли сами, словно семена Отца в его крови переводили его страх и мольбу на язык, понятный невидимым слугам Отца-Неба. Он слышал их годами — как Иггис бормотал их в своём шатре, как они звучали, когда шаман ворожил. Он не понимал их тогда. Но сейчас — сейчас они всплывали сами, и он чувствовал, что они — правильные. Что они — его.
Он заговорил. Голос его звучал неестественно ровно, отбивая ритм, чуждый этому лесу:
— Активация системы. Запрос на формирование плазменной конфигурации. Ионизация атмосферных молекул в заданном объёме. Концентрация ионов в сферическую структуру. Нагрев до критической температуры. Стабилизация плазменной сферы. Запрос на направление и выброс. Цель: передняя полусфера, дистанция десять шагов. Мощность: максимальная.
Воздух в его ладонях раскалился. Запахло озоном и палёными волосами. Послышался треск, словно воздух сам по себе начал гореть.
Влад взмахнул руками, направляя поток в сторону морока.
Небольшой снаряд плазмы — ослепительный, ревущий, раскалённый до белизны — ударил твари в грудь. И прошёл насквозь.
Лес озарился слепящим пламенем. Пламя выросло до человеческого роста, ослепив всех вокруг. И когда оно погасло — морок стоял, шатаясь. Но уже не целый. Грудь его была пронзена насквозь, и там, где должна была быть плоть, виднелись неестественно белые кости.
Морок взвыл. Его огромные зрачки, привыкшие к тьме, не выдержали. Он отшатнулся, заслонил лицо лапами — и в этот момент его хватка ослабла.
Лапа вышла из живота Влада — с тихим, влажным звуком, который он почувствовал больше, чем услышал. И морок — ослепший, обожжённый, с белой зияющей раной в груди — попятился в темноту.
Влад упал на спину.
И тогда — боль.
Не тупая. Не тяжёлая. А острая, жгучая, невыносимая. Рана — рваная, глубокая, с неровными краями — пульсировала, и с каждым ударом сердца из неё вытекала тёплая, липкая кровь. Он чувствовал, как она течёт по бокам, как она пропитывает рубаху, как она уходит из него — медленно, неумолимо.
Он попытался прижать руку к ране — и застонал. Пальцы не слушались. Руки дрожали, как в лихорадке. Голова кружилась, в глазах темнело, тошнота подкатывала к горлу.
*Я умираю,* — подумал он. — *Я умираю.*
Мир плыл, шёл кругами. Каждый удар сердца выталкивал новую порцию — он чувствовал, как влага расползается по спине, как воздух становился всё холоднее, а тело — легче.
Сознание отметило это как бы между прочим.
Последним, что он увидел, были спешащие к нему, спотыкающиеся на неверных ногах близнецы. Артур, что рвётся к нему, с кровью на щеке, с криком на лице. Михаил, что тянется к нему, но не может встать.
И сквозь боль, сквозь темноту, сквозь угасание — он увидел её.
Рыжую девочку. С глазами цвета леса. Она стояла на краю поляны, там, где кончался свет догорающих углей и начиналась тьма, и смотрела на него. Не со страхом. Не с жалостью. А с узнаванием.
В её глазах горел зелёный свет — тот самый, что бывает на черепах у частокола, когда Мать-Земля зовёт своих детей. Только у неё он был не холодным, не мёртвым. А живым. Тёплым. Как первый росток, пробившийся сквозь снег.
Она протянула руку.
И Влад — уже теряя сознание, уже уходя в темноту — прошептал:
— Помоги мне...
Он не знал, кому говорит. Может, ей. Может, Матери-Земле. Может, самому небу. Просто — попросил. Никогда раньше.
И тогда — он почувствовал ответ.
Не словами. Не голосом. А теплом, что разлилось внутри. Как кровь, что ищет сердце. Как песня, что зовёт издалека. Как дыхание леса, что доносится за сотни вёрст.
— Держись, — шепнуло что-то внутри него. — Я иду.
И Влад — уже теряя сознание — улыбнулся. Потому что никогда раньше не чувствовал: он не один.
Никогда больше.
Глава 4. Голос в крови.
Солнце уже перевалило за полдень, когда у частокола послышались тяжёлые шаги.
Джессинка сидела в сарае на соломе, рядом с дойной козой Зорькой. Зорька была беспокойна — била копытом, фыркала, косилась на дверь. От неё пахло тёплым молоком, шерстью и прелым сеном. Джессинка гладила её по шее, шептала что-то ласковое, и коза постепенно успокаивалась — прижималась к девочке, дышала ей в плечо тёплым, влажным дыханием.
В избе, за стеной, слышался стук пестика — Ягиня толкла сухие травы для отваров. Ритмично, не спеша. *Тук-тук-тук.* Пахло полынью, зверобоем, чем-то горьким и пряным.
И вдруг — стук в дверь. Тяжёлый, нетерпеливый.
Зорька снова забилась, блеянула тонко, жалобно. Джессинка погладила её — и внутри неё дрогнуло. Боль. Чужая. Далёкая. Но *её*. Будто невидимые пальцы сжали её сердце в кулаке и выжали.
***
Ягиня открыла дверь.
На пороге стоял Михаил. Лицо — серое, в пыли и засохшей крови. Из-под распоротой штанины проступало тёмное пятно. Пахло от него потом, кровью, сырой землёй и чем-то ещё — сладковатым, тошнотворным, как от гнилого мяса. За его спиной Ак и Ан держали на связанном лапнике юнца — бледного, с синими губами, с дырой в животе, из которой сочилась тёмная, почти чёрная жидкость.
Ягиня посмотрела на Влада — и лицо её изменилось. Будто старая рана вдруг закровоточила.
— Заносите, — сказала она тихо. — Быстро.
Близнецы внесли отроча в избу, уложили на лавку, укрытую шкурами. От Влада пахло кровью, потом, палёной плотью — тем самым, сладковатым, что тошнил Михаила. Ягиня уже суетилась — доставала с полок пузыри с травами, ставила на печь котёл с водой. Пахло сухими листьями, мёдом, чем-то терпким.
Михаил остался в дверях.
— Бабушка... что с ним?
Ягиня не обернулась. Только руки её, что толкли травы минуту назад, теперь дрожали — едва заметно, но Михаил заметил.
— У него война внутри, — сказала она. — И эта война его съест, если не помочь.
— Можно спасти?
— Можно, — сказала она медленно. — Но не сразу. И не мне одной.
Она вытерла руки о передник. Повернулась к двери.
— Джессинка! — крикнула она. — Иди сюда!
***
Джессинка вышла из сарая. Бледная, с красной меткой на ладони.
Ягиня посмотрела на неё — и кивнула.
— Займись ранами охотников, — сказала она. — Я пока к отрочу пойду.
Джессинка кивнула и пошла к охотникам, которые сидели на завалине.
Артур поднял голову — увидел её, и в его глазах мелькнула настороженность. Как у зверя, что чует опасность.
— Мне вас полечить, бабушка велела— сказала Джессинка тихо.
Артур посмотрел на её ладонь — на спираль, что тлела красным светом. Отвёл глаза.
— Ладно. Давай.
Но когда она подошла ближе — он напрягся. Плечи сжались, челюсти стиснулись.
Джессинка остановилась.
— Ты боишься меня?
В его глазах мелькнул стыд.
— Просто делай, что надо. И не спрашивай.
Она села рядом, взяла его руку — осторожно, бережно. Кожа грубая, в мозолях, тёплая. И начала шептать — тихо, мягко, как мать убаюкивает ребёнка.
Кожа вокруг раны потеплела. Кровь перестала сочиться. Рана затянулась на глазах.
Артур смотрел — и не мог отвести глаз. Повернул руку. Сжал кулак. Разжал. Посмотрел туда, где ещё минуту назад сочилась кровь.
— Не верю, — пробормотал он. — Не верю, что это моя рука.
— Мать-Земля услышала, — сказала Джессинка. — Твоё тело само ведает, как заживляться. Я только напомнила.
— Прости, — сказал он тихо. — Я не хотел...
— Не надо. Я понимаю.
Она перешла к Михаилу. Тот сидел, прижимая руку к бедру. Лицо его было серым, но взгляд — ясный.
— А ты? — спросила она. — Тоже боишься?
— Нет. Я не понимаю.
— Чего?
— Как ты это делаешь. Откуда сила?
Джессинка посмотрела на свою ладонь.
— Не знаю. Просто чувствую.
Она коснулась его бедра. Плёнка на ране дрогнула, пошла трещинками, и начала сходить — медленно, как лёд весной. Михаил смотрел на это, не моргая.
Ак, который до этого молча сидел рядом, держась за ушибленный бок, присвистнул.
— Ну ты даёшь, — сказал он. — У нас в селении знахарка три дня такую рану зашивала. А ты — раз, и готово.
Ан, не поднимая глаз от своей деревянной фигурки, которую он терпеливо строгал ножом, буркнул:
— Знахарка хотя бы швы накладывает. А тут — будто и не было ничего. Жутковато.
— Зато работает, — парировал Ак. — Ты лучше скажи, дядь Митя, как у тебя?
Михаил кивнул, сгибая и разгибая ногу.
— Чудно, — пробормотал он. — будто сама кожа вспоминает, какой ей быть.
Ак кивнул, глядя на Михаила с каким-то новым уважением.
— А тот, кого вы принесли... — начала Джессинка, вытирая руки о передник. — Кто он?
Михаил вздохнул.
— Влад. Ровесник твой, девка. Первая охота. Мороки напали ночью. Трое наших стали ими. А он... он их спас.
Джессинка закрыла глаза. Вдохнула. Выдохнула.
— Я пойду к нему, — сказала она.
***
Но прежде, чем войти в избу, она свернула к сараю.
Зорька встретила её тихим, жалобным блеянием. Коза всё ещё стояла в углу, перебирала копытами солому, косилась на дверь. Увидев Джессинку, она фыркнула и пошла навстречу — ткнулась тёплым, влажным носом в ладонь.
— Тише, тише, глупая, — прошептала Джессинка, гладя её по шее. — Всё хорошо. Просто там человек. Больной. Я его полечу, и всё стихнет. Слышишь?
Зорька жевала жвачку, глядя на неё своими жёлтыми, козьими глазами. И постепенно успокаивалась — переставала бить копытом, прижималась к девочке боком.
Джессинка постояла так ещё немного. Вдохнула запах сена, тёплого молока, шерсти. Это успокаивало. Это было *её*. Родное.
Потом поцеловала Зорьку в лоб, между рожек, и пошла к избе.
***
Внутри избы пахло травами, мёдом, кровью.
Когда Джессинка вошла, Ягиня уже хлопотала над отрочем. Склонилась над ним, прижав ладонь к его животу — там, где была страшная, рваная рана с неровными краями, из которой всё ещё сочилась тёмная жидкость. Старуха шептала что-то себе под нос — тихо, ритмично, как заклинание. Из-под её пальцев расходилось слабое, тёплое свечение — как свет уголька под пеплом. Кожа вокруг раны розоветь, затягивалась, но медленно — слишком медленно.
Джессинка остановилась у порога. Смотрела.
Ягиня подняла голову — увидела её, кивнула.
— Поди сюда, дитя.
Джессинка подошла. Вблизи рана казалась ещё страшнее — рваная, с неровными, почерневшими краями, будто обуглившимися от яда. Из глубины тянуло холодом, неестественным для живого тела, а по краям проступала тёмная, почти чёрная жидкость — не кровь, а густое и чужое.
Ягиня выпрямилась, вытерла руки о передник.
— Чаша переполнилась, — сказала она тихо. — Семя Отца в нём проснулось. Материна кровь — не удержит. Будет переломка.
Джессинка побелела.
— Можно спасти?
— Можно, — Ягиня посмотрела на неё прямо. — Если найдётся тот, кто Материну кровь в нём разбудит.
Она помолчала.
— Но я устала, дитя. И ты устала. Ты двоих залечила. Отдохни немного. А потом — попробуй.
Ягиня встала.
— Я выйду к охотникам. А ты... ты приглядывай за парнем. Если что — позови.
И вышла.
***
Джессинка осталась одна с Владом.
Она подошла к лавке. Посмотрела на него — на бледное лицо, на страшную рану, что всё ещё дымилась тёмной жидкостью.
Спираль на её ладони вспыхнула — ярко-красным, слепящим светом.
*Это он. Огненный мальчик. Тот, кого Ягиня велела убить.*
*Но я не могу.*
*Я не хочу.*
Его губы шевельнулись. Глаза — серые, мутные — приоткрылись. Посмотрели на неё. Не на неё. *Сквозь* неё.
— Иди... ко мне... — прошептал он.
Джессинка вздрогнула. Внутри неё отозвалось — узнаванием.
Его рука, лежавшая на шкуре, дрогнула. Пальцы потянулись к ней — медленно, неуверенно.
Джессинка не отстранилась. Её рука сама поднялась — и коснулась его пальцев.
И тогда — она *увидела*.
Не глазами. А тем внутренним взором, что мать звала Материной кровью.
Увидела — как внутри него, в самой глубине, бьются двое. Одно — тёплое, красное, живое, как весенний сок в дереве. Другое — холодное, серебристое, чужое, как лёд на реке зимой. Они сплелись, как два дерева, что растут из одного корня, и душат друг друга. И красное — еле держится. Еле-еле.
*Это он*, — подумала она. — *Это его Материна кровь. Она бьётся умирая.*
Его тело дёрнулось, а удлинившиеся, чужие пальцы больно сжали её руку. Она вскрикнула от боли, но не отшатнулась — не могла. Его пальцы держали её, как клещи.
Он дёрнулся вновь — и на этот раз не только пальцы. Вся его правая рука пошла волной, будто под кожей шевелилось чужое. Кожа побледнела, проступили синие жилы, суставы хрустнули.
Джессинка стояла, прижавшись к нему, не в силах отстраниться. Смотрела на него — на его слёзы, на его ужас.
И внутри неё *решило*.
Она не отступила. Наоборот — сжала его руку крепче. И *вложила*. Всё, что было в ней — всё тепло, всё сострадание, всю Материну кровь, — она вложила в это прикосновение.
Отметина на её ладони вспыхнула — и прижалась к его коже.
И *отозвалось*.
Не щелчок. А *песня*. Тихая, живая. Она разлилась от её пальцев — по его руке, по его плечу, по его груди.
Его рука вернулась в норму. Пальцы разжались, стали обычными. Дыхание выровнялось. Он посмотрел на неё — и в его глазах были слёзы.
— Спасибо, — прошептал он. — Спасибо.
Я просто... коснулась тебя.— сказала она тихо.
Влад прикрыл веки.
Джессинка смотрела на него — и чувствовала, как внутри неё сжимается. Жалость. Тёплая, живая, как первый росток, пробившийся сквозь снег. Она никогда раньше не видела, чтобы мальчик плакал так — тихо, беззвучно, будто боялся, что его услышат.
Они помолчали.
Джессинка смотрела на него — и не знала, что делать. Она никогда в жизни не обнимала чужого человека. Даже мать, когда та провожала её в изгнании, не обняла.
Но сейчас — она наклонилась. И обняла его.
И Влад, рыдая, уткнулся лицом в её плечо.
***
Михаил, который всё это время стоял во дворе, подошёл к окну и посмотрел. Не вошёл. Боялся прервать.
Он видел, как девочка коснулась отроча. Видел, как тот закричал. Видел, как она не отстранилась — как снова подошла.
И видел, как он успокоился. Как заплакал. Как она обняла его.
Михаил медленно выдохнул.
***
Джессинка вышла из избы.
Ноги её подкашивались. Руки дрожали. Голова кружилась — как после долгого поста.
Она подошла к завалине — и опустилась на неё. Тяжело.
Артур посмотрел на неё — и в его глазах было уважение.
— Ты... ты в порядке?
Джессинка покачала головой.
— Устала. Очень.
Михаил подошёл. Посмотрел на избу — где Влад спал, спокойно, ровно.
— Хорошо, — сказал он тихо. — Значит, пока отдохнём здесь.
***
Солнце уже клонилось к закату, когда охотники, закончив с помощью в хозяйстве, сидели на крыльце. Отдыхали и пили травяной чай. За день они накололи дров, поправили частокол, натаскали свежего сена козе.
Джессинка распрямившись, от прополки небольшого огорода, оглянулась. Изба стояла тихая, с дымком из трубы. На частоколе — черепа, что тлели зелёным светом.
И вдруг — кукушка.
Та самая, что куковала в лесу всё утро. Она вдруг замолчала. И — вместо привычного "ку-ку" — издала истошный, пронзительный крик. будто кто-то резал её ножом.
И — взмыла в воздух. Полетела в сторону леса. Быстро. будто от чего-то бежала.
Ягиня стояла на пороге — и смотрела ей вслед.
Лицо её было бледным. Руки дрожали. А в глазах — тревога. Глубокая, старая, как сама земля.
— Бабушка, — сказал Михаил. — Что-то не так?
Ягиня посмотрела на него. И в её взгляде читалось знание. Старое, тяжёлое знание.
— Беда грядёт, — сказала она тихо. — Не знаю что. Не знаю кто. Но Мать... Мать предупреждает.
Она помолчала. Посмотрела на лес — туда, куда улетела кукушка.
— Что-то идёт к нам. Издалека. Очень издалека.
Михаил посмотрел на неё — и в его глазах читалось понимание. Старое, тяжёлое понимание.
— Насколько издалека?
Ягиня покачала головой.
— Не знаю. Может, дни. Может, недели. Может, месяцы.
Она повернулась к нему. И в её глазах была решимость — та, что приходит, когда человек принял решение, но не хочет его озвучивать.
— Ступайте в селение. Расскажите вождю про мороков. Про отроча. Пусть знает, что творится в лесу. А мы... мы будем готовы.
Михаил кивнул медленно.
— Хорошо. Мы вернёмся через месяц. Привезём, что просила.
— Возвращайтесь, — сказала Ягиня. — И молись Матери, чтобы она нас услышала.
***
Испуганная словами, Джессинка подошла к Ягине — и обняла её.
Ягиня замерла. Потом — обняла её в ответ. Крепко.
— Держись, дитя, — прошептала она. — Держись. Мать не оставит нас.
***
Охотники ушли.
Джессинка стояла у частокола и смотрела им вслед — пока они не скрылись за поворотом тропы.
Потом повернулась. Посмотрела на избу. На окно, за которым лежал Влад.
Спираль на её ладони пульсировала — в ритме её сердца.
*Я не убью его*, — подумала она. *Я спасу его.*
*Даже если он — огонь, что ищет воду.*
*Даже если я — река, что его потушит.*
Она глубоко вздохнула. И пошла в избу.
Интерлюдия 1. Град-На-Костях
Город стоял там, где кончались мёртвые земли.
Башни из белого камня поднимались в небо — высокие, тонкие, как иглы, воткнутые в пустошь. Камень был почти прозрачный, гладкий, без единой трещины — вырос сам, без рук, без инструмента, без времени.
Между башнями тянулись коридоры — узкие, прямые. В них жизнь текла своим порядком, разделённая на слои, как кольца на срезе дерева.
Внизу, у фундамента, шли фигуры в серых халатах. Они не поднимали глаз. Движения медленные, механические — не от усталости, от отсутствия воли. Если один спотыкался — его утаскивали в теневой отсек, на его место вставал следующий. Шаг в шаг. Без звука. Безвольные — люди из захваченных селений, те, в ком не оказалось ни капли дара. Пустые сосуды, что система наполнила функцией.
Чуть выше, на первых ярусах, жили простые жители — те, кто родился в Граде или был принят за лояльность. Они кланялись, когда проходили фигуры в белом или тёмно-синем. Говорили "слава системе" — не из убеждения, из привычки. Система — это всё. Вне системы — смерть.
На средних ярусах, за стенами из матового камня, жили полноправные. Управляли рабами, надзирали за простыми жителями, вели учёт. Одежда получше, пища повкуснее, комнаты побольше. Верили в систему — не потому что любили, потому что боялись хаоса. Вне Града — мёртвые земли, твари, война. Внутри — порядок. За этот порядок они платили работой, лояльностью, молчанием.
На верхних ярусах, за стенами из прозрачного камня, жили те, кто помнил себя. Элита. Те, кто правил.
Здесь было тише. Воздух чище. Свет мягче. Фигуры, что скользили по коридорам, были не серыми, а белыми или тёмно-синими. Двигались иначе — не механически, целенаправленно. Как те, кто знает, куда идёт, и зачем.
Это были наездницы — женщины с явным даром Матери. Сотня на весь город. Тёмно-синие одежды с узорами, что означали связь, память, кровь. Глаза чёрные — от связи с Матерью. Служили в разведывательном, охранном, военном корпусах. Ездили верхом на мороках — тех, кого изменила Мать, и кто подчинился их воле.
Наставницы — те, кто обучал молодых наездниц. Мудрые, терпеливые, с глазами, что видели больше, чем другие.
Специалисты — те, кто знал, как возводить обелиски, настраивать наниты, управлять системой. Ценились за знания — редкие, уникальные, незаменимые.
И те, кто шёл путём Функции — мужчины и женщины с явным даром Отца. Добровольно отказались от эмоций, от памяти, от всего, что делало их людьми. Стали чистым разумом — холодным, расчётливым, безошибочным. Кожа белая, глаза серые, голоса ровные. Просто — становились. Становились функцией. Инструментом. Машиной.
***
В центре города стояла самая высокая башня.
Подъём по винтовой шахте занял семь минут. С каждым ярусом воздух становился разреженнее, чище, холоднее. Внешние шумы — гул машин, шаги рабов, голоса простых жителей — постепенно стихали, пока не остались только собственные удары сердца. И тишина. Абсолютная, стерильная, давящая.
На вершине, в круглом зале с потолком из прозрачного камня, собирался Совет Старших.
Правящая верхушка — Старшие Отцы и Матери. Те, кто принимал решения. Те, кто определял политику. Те, кто знал всё — или думал, что знает всё.
Зал был круглый. В центре — стол из цельного куска камня, гладкий, как зеркальная гладь озера в безветренный день. Вдоль стен — кресла, высокие, с прямыми спинками.
Отцы сидели слева. Матери — справа.
Между ними — пропасть. Пропасть между разумом и памятью. Между функцией и жизнью. Между Отцом и Матерью.
***
Отцов было пятеро. Их звали по функциям, не по именам — имена были для тех, кто помнил, кем они были до того, как стали тем, чем стали.
Архитектор — старейший, самый белый, самый неподвижный. Сидел в центре, воздух вокруг него сгущался, становился плотным — как над камнем, что лежит на дне моря миллион лет. Не моргал. Грудная клетка не поднималась — воздух циркулировал через фильтры на шее. Когда говорил, из горла доносился едва слышный свист, как от клапана высокого давления.
Вектор — второй. Голова чуть наклонена — как у птицы, что вычисляет траекторию. Глаза серые, бездонные — казалось, преломляли свет, а не отражали его.
Призма — третий. Не двигался вовсе.
Резонанс — четвёртый. Сидел неподвижно, как изваяние. Взгляд был пустой и безжизненный.
Монолит — пятый. Самый молодой. И самый опасный.
***
Матерей было трое. И они — жили.
Мара — первая. Кожа белая, но не от пути Функции — от природы. В ней проступали синие вены — тонкие, как нити, как корни под тонким льдом. Волосы длинные, чёрные, заплетённые в сложные косы, что шевелились, когда она двигалась. Сидела, сгорбившись, пальцы — длинные, с короткими ногтями — постоянно что-то перебирали: край одежды, собственное запястье, воздух.
Веда — вторая. Глаза чёрные, без белков, без зрачков — видели то, чего не видели другие. От связи с Матерью. Сидела прямо, но голова постоянно поворачивалась — на звук, на движение, на что-то невидимое. Губы иногда шевелились, будто шептала кому-то, кого никто не слышал.
Река — третья. Самая молодая из Матерей. И самая живая. Тело постоянно меняло позу — то откидывалась назад, то наклонялась вперёд, то скрещивала ноги, то разжимала руки. В движениях было что-то текучее, непостоянное — как вода, что не знает, куда течь.
Их одежда была тёмно-синей, с узорами, что означали связь, память, кровь. И в отличие от Отцов, они двигались. Дышали. Моргали.
Они были чистыми. В них не было семени Отца. Помнили Мать-Землю — не как воспоминание, а как живое присутствие. Слышали её голос — тихий, далёкий, но живой.
***
— Экспансия замедлилась, — сказал Архитектор. Голос ровный, как лезвие. — За последние три цикла мы присоединили лишь два селения. Чистые Матери попадаются всё реже. Одна — за цикл. Две — за два. Это — недопустимо.
Говорил коротко, точно, без лишних слов.
— Нам нужны новые источники, — продолжил Вектор. — Новые территории. Новые селения. Новые Матери.
— Мы исследовали все направления в радиусе тысячи вёрст, — сказал Призма. — Остаётся одно неизученное.
Тишина повисла между ними — тяжёлая, выверенная, как пауза перед ударом.
— Мёртвые земли.
***
Мара дёрнулась. Пальцы сжались на запястье так, что побелели костяшки.
— Вы предлагаете отправить наездниц через мёртвые земли? — голос тише, чем обычно, но в нём дрожала нота, которой не должно было быть. — Вы понимаете, что там?
Поднялась — резко, порывисто, как птица, что срывается с ветки.
— Там — война, которая не кончилась! — голос сорвался на крик. — Там — эхо тех, кто служил Отцу и не знает, что война кончилась. Они всё ещё выполняют приказы. Стреляют в тех, кто движется. Ловят тех, кто дышит.
Сделала шаг вперёд, руки дрожали.
— Там — те, кого Мать изменила, но не спасла. Они сошли с ума от боли. Не помнят, кто они. Рвут всё, что движется.
Дышала тяжело. Грудь поднималась и опускалась. В глазах читалось знание — старое, тяжёлое, выстраданное.
— Там — те, в ком смешались обе силы. Не знают, кто они — дети Отца или дети Матери. Они — хаос. Они — то, что не подчиняется ни системе, ни воле.
— Мы потеряли двенадцать наездниц за последний месяц, — сказала она, уже тише, но с той же дрожью. — Это — треть нашего разведывательного корпуса. Если мы отправим ещё отряды через мёртвые земли — мы потеряем всех.
Помолчала. Потом добавила — тихо, почти шёпотом:
— Последний отряд вернулся через одиннадцать дней. Наездница говорила тремя голосами. Из её плеч проросли кристаллы, а глаза... в глазах плакала Мать. Мы сожгли её до пепла.
***
Веда не поднялась. Но голова повернулась — медленно, как у совы.
— Мёртвые земли — это не просто территория, — сказала она. — Это — память. Память о войне, которую мы начали. Память о том, что мы сделали с миром. Там — эхо. Там — голоса. Там — то, что мы пытались забыть.
Пальцы шевелились — перебирали невидимые нити.
— Наши наездницы возвращаются оттуда изменёнными, — продолжила она. — Не переломанными — нет. Но другими. Видят сны. Слышат голоса. Забывают, кто они. И некоторые — не возвращаются вовсе.
***
Река засмеялась. Звук странный — не весёлый. Горький.
— А вы слышали, что они предлагают теперь? — кивнула в сторону Отцов. — Они не просто хотят отправить разведку. Они хотят построить новые обелиски. В селениях, что мы захватили. В селениях, где обелисков никогда не было.
Вскочила — резко, порывисто, кресло откатилось назад.
— Вы понимаете, что это значит? — голос высокий, почти визгливый. — Каждый новый обелиск — это усиление власти Отца. Каждый новый обелиск — это меньше чистых Матерей. Каждый новый обелиск — это ещё одна мать, что не родит дочь, способную слышать землю!
Ударила ладонью по столу. Звук резкий, неестественный в этом стерильном зале.
— Мы — последние, кто помнит! — прокричала она. — Если мы позволим им построить новые обелиски — мы потеряем всё!
***
Резонанс моргнул. Впервые за всё заседание.
— Память — это не приоритет, — сказал он. Голос ровный, как у Архитектора. — Приоритет — выживание системы. Приоритет — экспансия. Без новых Матерей — система деградирует. Без новых Матерей — мы потеряем всё.
Посмотрел на Реку — и в его серых глазах не было ничего, кроме холодной, выверенной логики.
— Ваши эмоции — это побочный эффект, — сказал он. — Ваша связь с Матерью делает вас уязвимыми. Но то, что было — ушло. Его не вернуть. Его можно только заменить.
***
Монолит поднял руку. Движение медленное, плавное — как у Матери. Но в нём не было ничего живого.
— Решение принято, — сказал он. — Мы отправим три разведывательных отряда через мёртвые земли. Цель — найти источник чистых Матерей. Цель — установить новые обелиски на границе. Цель — расширить зону контроля.
Говорил ровно, без эмоций. Как машина, что объявляет результат.
Мара открыла рот — возразить, спросить, что-то сказать. Но Вектор взмахнул рукой — и она замолчала. Рот закрылся сам собой, словно невидимая нить стянула её губы. Тело подчинилось, прежде чем разум успел возразить.
— Но есть одна деталь, — продолжил он. — Три отряда уже направлены.
Тишина.
Абсолютная, мёртвая тишина.
Мара дёрнулась — всем телом, как от удара. Пальцы впились в подлокотник так, что ногти сломались, и по белым пальцам потекла тёмная, почти чёрная кровь. Не заметила.
Веда замерла. Голова, что постоянно двигалась, теперь была неподвижна. Глаза расширились — и в них проступило узнавание. Будто знала. Будто всегда знала.
Река отшатнулась, и по её лицу прошла волна — от ужаса к ярости, от ярости к отчаянию.
— Ты нарушил протокол! — голос Реки сорвался на визг. — Ты не имел права! Совет не голосовал! Мы не —
— Протокол — это инструмент, — перебил её Монолит. — Инструменты — для тех, кто не может принимать решения. Я — могу.
Река сделала шаг вперёд. Руки сжались в кулаки. Грудь поднималась и опускалась. В глазах горело всё, что она пыталась спрятать за годами самоконтроля — ярость, боль, память о том, кем она была до того, как стала Матерью.
— Ты погубишь их, — прошипела она. — Ты погубишь наших сестёр. Ты погубишь последних, кто помнит.
Монолит посмотрел на неё — и в его серых глазах не дрогнуло ничего. Только спокойная, непоколебимая уверенность.
— Они вернутся, — сказал он. — С информацией. Или не вернутся вовсе. Но решение — уже принято.
Помолчал. Потом добавил — ровно, без эмоций:
— Сканеры зафиксировали резонанс.
Тишина в зале изменилась. Стала плотнее, тяжелее — как воздух перед ударом молнии.
— Чистая Мать. Необычайно сильная. Резонанс такой мощности мы не фиксировали никогда.
Поднял руку — и в воздухе перед ним возникло изображение. Голографическая карта — мёртвые земли, леса, горы, реки. И в центре — пульсирующая точка. Красная. Яркая. Живая.
Свет от неё разлился по залу — мягкий, но настойчивый. Отразился на белых стенах, на серых одеждах Отцов, на тёмно-синих узорах Матерей. И в этом красном свете зал внезапно перестал быть стерильным. Стал — живым. Тревожным. будто сама Мать-Земля заглянула в их убежище.
Мара отшатнулась — всем телом, как от удара. Руки поднялись к лицу, пальцы сжались так, что ногти впились в кожу. Чёрные глаза расширились — и в них было что-то, чего Река никогда не видела. Ужас. Не за себя. За ту, кого они увидели на карте.
Веда замерла. Голова, что постоянно двигалась, теперь была неподвижна. Губы перестали шептать. Впервые за всё заседание она закрыла глаза — и в этой тишине было что-то, будто она слушала. Слушала то, что доносилось из пульсирующей точки. Из-за семи сотен вёрст. Из леса, где не было обелисков.
Река сжала кулаки так, что суставы побелели. Тело, что постоянно меняло позу, теперь было неподвижно. Грудь поднималась и опускалась — быстро, неровно. В глазах горело всё, что она пыталась спрятать — ярость, боль, и что-то ещё. Надежда? Страх? Она сама не знала.
Монолит посмотрел на Матерей — медленно, методично. Как хищник, что оценивает добычу.
— Радиус: семьсот вёрст к югу. Лесная зона. Обелиск отсутствует. Это — за пределами нашей досягаемости. Но...
Помолчал. И в этой паузе было что-то — не надежда, нет. Голод.
— Один из отрядов направлен туда. Если они найдут её — мы получим не просто Мать. Мы получим источник. Источник, что может изменить всё.
Поднялся — медленное, плавное движение. Остальные Отцы поднялись вместе с ним — синхронно, как по команде.
— Мы получим ту, кого ждали, — сказал он. — И тогда — мы наконец услышим, о чём поёт Мать.
Повернулся к выходу.
— В последний раз.
Вышел. Остальные Отцы последовали за ним — синхронно, бесшумно, как тени.
Матери остались.
Красный свет голограммы всё ещё пульсировал в зале. Отражался на их лицах — на сломанных ногтях Мары, на закрытых глазах Веды, на сжатых кулаках Реки.
Мара сидела, сгорбившись, и смотрела на свои пальцы — на тёмную кровь, что капала на белый пол. Кап. Кап. Кап. Не двигалась, чтобы вытереть её.
Веда открыла глаза — медленно, будто возвращалась издалека. Голова опустилась на грудь. Губы шевелились — шептали что-то, чего никто не слышал. Молитву? Проклятие? Имя?
Река стояла посреди зала. Руки дрожали. Грудь поднималась и опускалась. Глаза были открыты — и в них было что-то, чего не было раньше.
Решение.
Медленно повернулась к Маре и Веде.
— Мы не можем его остановить, — сказала она тихо. — Здесь. Сейчас.
Мара подняла голову. Веда открыла глаза.
— Но мы можем подготовиться, — продолжила Река. — Мы можем защитить то, что осталось. Мы можем спрятать тех, кого он ещё не нашёл.
Сделала шаг вперёд.
— Мы можем найти их первыми.
Мара посмотрела на неё — и в её глазах проступило согласие, тихое, как первый снег.
Веда кивнула — голова двигалась медленно, как у совы.
Тишина в зале изменилась. Стала другой — напряжённой, живой, как воздух перед грозой.
Глава 5. Месяц тишины
Рассвет застал Джессинку в сарае.
Она сидела на низкой табуретке рядом с Зорькой, прижавшись щекой к её тёплому боку. Коза стояла смирно, перебирала копытами солому, изредка фыркала — и то лениво, по-утреннему. Джессинка доила её ловко, привычными движениями, и молоко билось о стенки глиняного кувшина — глухо, ритмично, как стук сердца.
От Зорьки пахло тёплой шерстью, прелым сеном и чуть-чуть дымом — дым впитался в её шкуры за ночь, когда Ягиня топила печь и тепло шло через стену. Джессинка вдыхала этот запах и чувствовала, как уходит сон. Как возвращается ясность.
Вчера был первый день с отрочем. Первый день, когда в избу принесли чужого, раненого, умирающего. Первый день, когда она узнала, что должна его спасти.
Но Зорька была здесь. И это — всё, что нужно было, чтобы не потерять себя.
Она доила до конца, вытерла вымя чистой тряпицей, погладила козу по шее.
— Иди, глупая, — прошептала она. — Я скоро вернусь.
Зорька блекнула в ответ — коротко, сонно — и пошла к своей миске, где уже плескалась вода.
***
В избе пахло травами.
Ягиня стояла у печи, помешивала в глиняном горшке деревянной ложкой. От горшка поднимался густой пар — горький, пряный, с ноткой чего-то сладковатого. На столе лежали пучки сухих трав: полынь, зверобой, тысячелистник. Рядом — ступка, пестик, пузыри с порошками.
Джессинка вошла, поставила кувшин с молоком на лавку.
— Доброе утро, бабушка.
Ягиня обернулась. Лицо её было спокойным, но под глазами залегли тени — будто она не спала вовсе.
— Доброе, — сказала она. — Коза дала?
— Дала.
— Хорошо. Поставь на стол. И вымой руки, работа чистоту любит.
Джессинка кивнула, подошла к ушату, зачерпнула ковшом. Вода обожгла лицо — приятно, отрезвляюще. Она вытерлась полотенцем, грубым, пахнущим щёлоком, и вернулась к столу.
Ягиня уже раскладывала травы по кучкам.
— Садись, — сказала она. — Будем работать.
Джессинка села напротив.
— Что делать?
— Толочь. Вот это, — Ягиня пододвинула ей пучок зверобоя, — в ступке. В пыль. Не торопись, иначе горьким станет.
Джессинка взяла пестик. Начала толочь — медленно, осторожно, как показала Ягиня. Трава шуршала, крошилась, превращалась в порошок. Пахло остро, по-летнему.
Ягиня работала рядом — молча, сосредоточенно. Её руки двигались быстро, уверенно. Она смешивала порошки, капала из пузырей, нюхала, пробовала на язык.
Так прошло время. Печь потрескивала. За стеной, в сарае, мычала Зорька. Где-то далеко куковала кукушка.
***
Потом Ягиня встала, подошла к углу, где на лавке, укрытый шкурами, лежал Влад.
Джессинка подняла глаза — и увидела его.
Он спал, но беспокойно. Метался, ворочался, бормотал что-то сквозь сон. Перьевая подушка под его головой взмокла от пота — тёмное пятно расплылось по ткани. Волосы прилипли ко лбу, склеились, и от них, казалось, поднимался пар. Кожа на лице была красной, горячей — даже отсюда, с другого конца избы, Джессинка чувствовала жар, что шёл от его тела.
Дыхание его было тяжёлым, хриплым. Грудь поднималась и опускалась рывками, будто каждый вдох давался ему с трудом.
Джессинка отвела глаза. Ей стало неловко — будто она подглядывала за тем, что должно было быть скрыто.
Ягиня положила ладонь ему на лоб — подержала, нахмурилась. Потом зачерпнула из кружки воду, смочила тряпицу, приложила к его вискам.
Влад вздрогнул, застонал — тихо, жалобно. Но не проснулся.
Ягиня отошла, вернулась к столу.
— Худо ему, — сказала она тихо. — Худо и днём, и ночью. Но вишь, как Мать в нём борется, аж жаром пышет.
Джессинка кивнула, не зная, что ответить.
Ягиня посмотрела на неё.
— Слушай, как будет. Утром — ты помогаешь мне с травами. Потом — кормим отроча. Молоком, отваром. Он покамест не ест сам, я буду вливать ему в рот. Потом — ты идёшь за травами в лес. Не далеко. Только у ручья. Там растёт то, что нужно.
Джессинка кивнула.
— Вечером — снова травы. И снова кормёжка. А потом...
Ягиня замолчала. Посмотрела на Влада — на его мокрую подушку, на красное лицо, на дрожь, что пробегала по телу.
— А потом — ты будешь с ним.
— С ним? — переспросила Джессинка.
— Да. Сидеть рядом. Держать за руку. Коли его ломать начнёт — ты знаешь, что делать.
Джессинка вспомнила вчерашнюю ночь. Как Влад кричал. Как его рука пошла волной, как пальцы стали чужими. Как она вложила в него всё, что было в ней — и он успокоился.
— А если я не справлюсь?
Ягиня посмотрела на неё — коротко, твёрдо.
— Справишься. Должна справиться.
Джессинка опустила глаза.
— А если он... если он станет тем... — она не договорила.
Ягиня помолчала. Потом тихо сказала:
— Тогда ты сделаешь то, что должна была сделать в первый день.
Джессинка подняла глаза. Встретилась с её взглядом.
И поняла.
***
Ночь пришла тихо.
Ягиня ушла в свою комнату — маленькую, за перегородкой, где пахло сушёными травами и старой шерстью. Джессинка осталась у печи, на лавке, укрытая овчинным тулупом. Рядом, на широкой лавке у стены, лежал Влад.
Тишина была густая, плотная. Только печь потрескивала — редко, лениво. Только дыхание Влада — тяжёлое, хриплое, с паузами, будто он забывал дышать, потом вспоминал.
Джессинка закрыла глаза. Тело гудело от усталости — толкла травы, носила воду, месила тесто. Веки наливались свинцом. Она провалилась в сон — неглубокий, чуткий, как у зверя в норе.
***
Крик разорвал тишину, как нож — ткань.
Джессинка вскочила — сердце колотится, в ушах звенит. Метнулась к лавке.
Влад бился в судорогах. Спина выгнулась дугой, голова запрокинулась, зубы стиснуты так, что ходуном ходят. Из горла вырывался не крик даже — вой. Тихий, сдавленный, как у загнанного зверя.
А его правая рука...
Джессинка ахнула.
Рука менялась. Кожа на ней бледнела — не как у больного, а как у мёртвого. Серела. Становилась полупрозрачной, и под ней проступали синие жилы — толстые, неестественные, как корни больного дерева. Пальцы удлинялись, суставы хрустели, щёлкали, будто кто-то ломал их и складывал заново. Ногти — чернели, загибались крючками.
Жар от его тела бил в лицо, как из открытой печи.
— Влад! — Джессинка схватила его за плечо, трясанула. — Влад! Очнись!
Он не слышал. Глаза его были открыты, но не видели — только белки, закатившиеся, с налитыми кровью прожилками. Рот перекошен, из уголка тянется нитка слюны.
Рука продолжала меняться. Уже до локтя. Локтевой сустав хрустнул, вывернулся под странным углом.
Джессинка отшатнулась. Страх — холодный, липкий — обвил её изнутри.
— Бабушка! — закричала она. — Бабушка! Иди сюда!
***
Ягиня вбежала — босая, в одной рубахе, с растрёпанными седыми волосами. В руках — пузырёк с тёмной жидкостью.
Она посмотрела на Влада — и лицо её не изменилось. Ни страха, ни удивления. Только — сосредоточенность. Как у знахарки, что видит знакомую болезнь.
— Тихо, внученька, — сказала она. Голос ровный, как вода в ручье. — Не тряси его. Не кричи. Он тебя не слышит — он там, где серебро ползёт.
— Серебро? — Джессинка не поняла.
— В нём, — Ягиня поставила пузырёк на стол, подошла к лавке. — Серебро ползёт по жилам, как иней по ветке зимой. А кровь его — тёплая, как весенний сок. И они бьются. Серебро хочет его сковать. Кровь — выжечь. И если серебро победит — он станет тем кто хуже морока.
Она опустилась на колени у лавки.
— Иди сюда. Садись рядом.
Джессинка подошла, села на край лавки. Руки дрожали.
— Бери его руку, — сказала Ягиня. — Ту, что меняется. Не бойся. Она обожжёт — терпи.
Джессинка протянула руку. Коснулась его предплечья — и отдёрнула. Кожа была горячей, как раскалённый камень.
— Бери, — повторила Ягиня. — И не отпускай.
Джессинка сжала его руку. Жар ударил в ладонь, но она удержала.
Ягиня положила свою ладонь ему на грудь — прямо на сердце. Закрыла глаза. Зашептала — тихо, так тихо, что Джессинка едва слышала. Не слова — звуки. Ритмичные, низкие, как стук сердца земли.
Под её ладонью проступил свет. Тусклый, тёплый, как уголёк под пеплом.
— Видишь? — прошептала Ягиня. — Я — старый корень. Во мне мало сока осталось. Но я покажу путь — куда вода должна течь. А ты — ты молодой источник. У тебя — полно. Ты — дай.
Джессинка кивнула. Не понимала словами — понимала кожей, нутром.
Она закрыла глаза.
И — увидела.
Не глазами. Тем, что было внутри.
Влад лежал перед ней — не телом, а душой. И внутри него — борьба.
Серебряные нити. Тонкие, холодные, как иней на стекле зимой. Они прорастали сквозь его плоть, цеплялись за жилы, за кости, за самое сердце. Пытались сковать его. Сделать — своим.
И против них — красный жар. Светлый и яркий как весеннее солнце, что топит лёд. Он бился, выжигал серебряные нити одну за другой — но те росли быстрее.
Красный жар слабел. Серебро — наступало.
— Теперь, — прошептала Ягиня. — Влей своё тепло в его. Не гаси серебро — грей его кровь. Чтобы она сама справилась.
Джессинка вдохнула.
И вложила.
Не так, как в первый раз — когда просто отдала всё, что было. Теперь — иначе. Она почувствовала, как Ягиня направляет поток — как старый корень ведёт воду по канавке. Туда, где красное слабеет. Туда, где серебро наступает.
Спираль на её ладони вспыхнула — ярко, слепяще. Красный свет разлился по избе, отбросил тени на стены.
Джессинка чувствовала, как её сила течёт через руку — в Влада. Не выжигает. Не ломает. А питает. Как вода — корни. Как солнце — росток.
Внутри него красный жар вспыхнул — сильнее, ярче. Серебряные нити зашипели, начали таять, как иней на солнцепёке. Одна за другой — исчезали. Растворялись.
Влад дёрнулся — всем телом. Захрипел.
И вдруг — зашептал. Голос его был тихий, детский, потерянный:
— Отец-Небо... мамочка... не могу... больно... заберите...
Джессинка вздрогнула. Сердце сжалось.
Он звал обоих — и Отца, и Мать. Метался между ними, как ребёнок между родителями, что ссорятся. Не понимал, к кому идти. Не знал, кто спасёт.
Его рука — та, что менялась — дрогнула. Пальцы согнулись, как у обычного человека. Кожа порозовела, вернула тепло. Жилы — скрылись под ней.
Он выгнулся — и застонал. Тихо, по-человечески.
Потом — обмяк. Успокоился. Дыхание выровнялось.
***
Джессинка открыла глаза.
И — ахнула.
Ягиня сидела на полу, у лавки. Спина её сгорбилась, голова опустилась на грудь. Рука, что лежала на груди Влада, дрожала — мелко, часто. Кожа на ней стала серой, как зола.
— Бабушка! — Джессинка бросилась к ней, схватила за плечи. — Бабушка, что с тобой?!
Ягиня подняла голову. Лицо — бледное, как полотно. В глазах — усталость, глубокая, как колодец.
— Тихо, внученька, — прошептала она. Голос — слабый, как ветер в листве. — Не тряси меня. Отдохнуть надо.
— Но что случилось? Ты... ты...
— Отдала я слишком много, — Ягиня слабо усмехнулась. — Во мне сил и так мало было — как уголёк в золе. А тут — ещё и тебе помогала, и отроча держала. Вот уголёк и погас почти.
Она закашлялась — сухо, тяжело.
— Но ничего. Сдюжу. Отлежусь — и снова встану.
Она посмотрела на Джессинку — и в её глазах была не укоризна, нет. Что-то тёплое. Гордость, что ли.
— А ты — молодец. В первый раз — и так. В следующий раз — ты делай, как показала. Сама. Сил-то у тебя поболее, чем у меня старой.
Джессинка сглотнула. Горло сжалось.
— Я... я не знаю, смогу ли одна.
— Сможешь, — Ягиня оперлась на её руку, с трудом поднялась. — Ты — чистая. У тебя — источник, а не уголёк. Просто научись не разливать его зря.
Джессинка обняла её за плечи, повела к перегородке. Ягиня шла еле-еле, опираясь на неё всем телом. Каждый шаг давался ей с трудом — ноги подкашивались, дыхание сбивалось.
В комнате Ягиня опустила на лавку — тяжело, как мешок. Джессинка укрыла её шкурой, поправила подушку.
— Спи, бабушка.
— Спи, внученька, — прошептала Ягиня. — Завтра — снова.
И закрыла глаза.
***
Джессинка вернулась в горницу.
Влад спал — спокойно, ровно. Рука его — обычная, человеческая. Только на коже, там, где она держала, проступило красное пятно — как от ожога.
Джессинка посмотрела на свою ладонь. Закрученная руна — тусклая, еле видная. Но живая.
Она села у печи, налила себе молока из кувшина — руки дрожали, кружка звенела о край.
Сдела глоток. Тёплое, сладкое.
Посмотрела на огонь. Угли тлели — красные, живые.
Она знала: не уснёт до утра.
Каждый раз, когда закроет глаза — будет видеть серебряные нити, что ползут по жилам. И красный жар, что слабеет.
И Ягиню — бледную, серую, как зола.
Она сжала кружку крепче.
*В следующий раз — сама*, — подумала она. *Обязательно сама.*
***
Утро пришло серое, без солнца.
Джессинка не спала. Сидела у печи, смотрела, как тлеют угли, как по капле стекает с потолка роса. Слушала, как дышит Влад — ровно, глубоко, без хрипов. Впервые за две ночи — спокойно.
На лавке, у стены, он лежал тихий. Лицо — бледное, но не красное, как вчера. Рука — обычная, человеческая. Только на предплечье, там, где она держала его, проступил красный след — как от крапивы.
Джессинка смотрела на этот след — и не могла отвести глаз.
***
Ягиня встала до рассвета.
Джессинка слышала, как она скрипнула лавкой, как тяжело вздохнула, как долго собиралась с силами, прежде чем встать на ноги. Потом — тихие шаги, плеск воды, шорох тряпицы.
Когда Джессинка вошла в горницу, Ягиня уже стояла у печи. Бледная, с серым оттенком у губ, но — на ногах. Руки её дрожали — чуть-чуть, едва заметно, — но деревянная ложка в них держалась крепко.
— Доброе утро, бабушка.
— Доброе, внученька.
Ягиня не обернулась. Помешивала в горшке — медленно, сосредоточенно. От варева шёл густой, терпкий дух — полынь, чабрец, что-то ещё, горькое.
— Отвар для отрочи, — сказала она. — Пить будет через час. Ты его разбудишь.
Джессинка кивнула. Подошла к столу, села на лавку. Руки её всё ещё дрожали — с ночи. Она сжала их в кулаки, чтобы унять дрожь.
Ягиня обернулась. Посмотрела на неё — коротко, внимательно.
— Не спала, значит.
— Не спала.
— Я так и думала. — Ягиня поставила ложку, вытерла руки о передник. — Садись ближе. Поговорим.
***
Джессинка пересела к столу. Ягиня — напротив. Между ними — деревянная разделочная доска, пучок сухого тысячелистника, глиняная чашка с водой.
— Что ты видела ночью, внученька? — спросила Ягиня тихо.
Джессинка подняла глаза.
— Серебро... — прошептала она. — Оно ползло по нему. Как... как мороз по ветке зимой. А внутри — красный жар. Они бились.
Ягиня кивнула.
— И ты поняла, что это?
— Не поняла. Только — почувствовала.
— Тогда слушай.
Ягиня сложила руки на столе. Ладони её были сухие, в глубоких морщинах, с тёмными пятнами — от трав, от лет.
— Представь дерево, — сказала она. — Старое, могучее. Стоит в лесу сто лет, двести. Корни его уходят глубоко, в самую мать-землю. Ветка к ветке, лист к листу — всё в нём живое, всё дышит.
Джессинка кивнула.
— А теперь представь, что пришла зима. Не простая — лютая. Такая, что даже мороз трещит. И на это дерево — сверху — упал иней. Не тот, что по утрам на траве, — а небесный. Холодный, как сама смерть. Он ползёт по веткам, по стволу, по корням. Заковывает всё в лёд. Останавливает. Делает вечным — и мёртвым.
Она помолчала. Посмотрела на Влада — на его спокойное, бледное лицо.
— Это — семя, что в отроче. Небесный иней. Оно хочет его остановить. Заковать. Сделать — своим. Навсегда.
Джессинка сглотнула.
— А красный жар?
— А красный жар — это сок, что в дереве бежит. Весенний. Тёплый. Он хочет расти. Хотеть, меняться, жить. Он бьётся с инеем — выжигает его, каплю за каплей. Но иней — холодный. Он ползёт быстрее, чем сок бежит. И если сок ослабнет — дерево замёрзнет. Навсегда.
Ягиня посмотрела на Джессинку — прямо, без утайки.
— Ты — не иней, внученька. И не сок. Ты — тёплый дождь, что на это дерево пролился. Ты не выжигаешь иней — ты греешь сок. Чтобы он сам справился. Чтобы дерево само ожило.
Джессинка опустила глаза. Посмотрела на свою ладонь. Спираль — тусклая, еле видная, но живая.
— А почему я чувствую его? — прошептала она. — Даже когда ухожу в лес. Даже когда не касаюсь. Ладонь горит.
Ягиня вздохнула. Тихо, глубоко — как старое дерево, что скрипит на ветру.
— А это, внученька, — хуже.
***
Она встала, подошла к окну. Посмотрела на лес — на серые сосны, на туман, что полз меж стволов.
— Представь два колодца, — сказала она, не оборачиваясь. — Глубокие. Рядом стоят. В одном — вода холодная, ключевая. В другом — тёплая, родниковая. И вот — копал кто-то между ними канавку. Глубокую. И воды их — встретились. Под землёй. Смешались.
Она обернулась.
— Ты коснулась его истока. И теперь ваши реки — в одном русле. Его сок — твоим дождём отзывается. Твой дождь — его соком. Вы — связаны.
Джессинка почувствовала, как холодок пробежал по спине.
— И это... плохо?
Ягиня посмотрела на неё — долго, тяжело.
— Вода, что бьётся о камни, издаёт звук, внученька. Ручей журчит. Река гудит. А земля — она всё слышит. Она гудит вместе с водой.
Она помолчала. Посмотрела на восток — туда, где за лесом, за мёртвыми землями, тянулась пустошь.
— И те, кто жаждет услышать... они только и ждут этого гула. Они слепы к лесу, внученька. Не видят, как трава растёт, как птица летит. Но они слышат, когда Мать-Земля поёт слишком громко.
Джессинка побелела.
— Ты говоришь... каждый раз, когда я лечу его...
— Каждый раз, — Ягиня кивнула. — Ты вливаешь в него свой дождь. Земля гудит. Они слышат. И идут на гул.
Тишина повисла в избе — тяжёлая, давящая. Только печь потрескивала. Только Влад дышал — ровно, спокойно.
Джессинка смотрела на свои руки. На спираль, что тлела на ладони.
— Значит... мне нельзя его лечить?
Голос её дрогнул.
— Если помогу — они придут. Если не помогу — иней его съест.
***
Ягиня вернулась к столу. Села напротив. Положила свою морщинистую руку на руку Джессинки — тёплую, сухую.
— Можно, внученька. Только — по-другому.
Джессинка подняла глаза.
— Как?
— Корень растёт в темноте, — сказала Ягиня тихо. — И землю не ломает. Птица пьёт воду — и ручей не мутит. Ты должна научиться вливать свой дождь так, чтобы земля не гудела. Чтобы иней таял — а Небо этого не замечало.
Джессинка нахмурилась.
— Как?
— Тоньше, — Ягиня сжала её руку. — Не всей силой — каплей. Не рекой — струйкой. Не криком — шёпотом. Ты должна научиться лечить тихо, внученька. Чтобы ни одна жилка в земле не дрогнула.
Она помолчала. Посмотрела на Влада — на его спокойное лицо.
— Иначе — нас всех найдут. И тебя — первую.
***
Джессинка смотрела на свою ладонь.
Спираль — тусклая, еле видная. Но живая.
Она поняла и подняла глаза. Встретилась с взглядом Ягини.
— Научи меня, — прошептала она. — Научи лечить тихо.
Ягиня кивнула. Медленно, тяжело.
— Научу, внученька. Только — не сразу. И не легко.
***
Прошёл час.
Отвар в горшке настоялся, остыл до тёплого. Ягиня встала, подошла к лавке, где лежал Влад. Опустилась на колени — осторожно, как старая птица. Положила ладонь ему на лоб.
— Пора, — сказала она тихо. — Разбуди его. Пить отвар надо.
Джессинка кивнула. Встала. Подошла к печи, налила отвар в деревянную кружку. Руки её уже не дрожали.
Она знала: впереди — долгий путь. Путь тишины. Путь капли.
Но — она пойдёт.
Потому что отступать — было некуда.
---
***
Влад спал после отвара — глубоко, ровно, без судорог. Ягиня сказала: «Пускай отлежится, пусть отвар в нём походит». А Джессинке — велела собираться.
— Пойдём к ручью. Травы нужны — подорожник, мята, что у камней растёт. Да и урок тебе дам.
Джессинка кивнула. Надела рубаху потеплее — в лесу, даже летом, по утрам холодило. Подвязала косу, сунула за пояс нож — маленький, с рукоятью из рога.
Ягиня ждала у порога. Опершись на палку — ясеневую, гладкую, с набалдашником из оленьего рога. Лицо её было сероватым, под глазами — тени, но спина прямая.
— Идём, — сказала она.
***
Лес встретил их тишиной.
Не той тишиной, что была ночью перед мороками — мёртвой, давящей. А обычной, летней. Где-то в вышине стрекотала сорока. В кустах шуршала мышь. Солнце пробивалось сквозь хвои, ложилось на землю светлыми пятнами.
Но Джессинка шла — настороженно.
После вчерашней ночи лес казался ей другим. Каждое дерево — смотрело. Каждый шорох — прятал что-то. Она ловила себя на том, что оглядывается. Прислушивается.
Ягиня шла медленно. Палка её тихо постукивала по корням. Дыхание — частое, но ровное.
— Не бойся леса, внученька, — сказала она, не оборачиваясь. — Лес — не враг. Лес — дом. Он тебя не выдаст, если ты его не спугнёшь.
Джессинка кивнула. Но не перестала оглядываться.
***
К ручью вышли через четверть часа.
Ручей был узкий, мелкий, вода в нём — прозрачная, с коричневым дном. По берегам — мох, папоротник, кустики мяты. Воздух здесь был холоднее, пахло сыростью, прелой листвой, чем-то острым — то ли мятой, то ли диким чесноком.
Ягиня остановилась у большого камня, поросшего мхом. Наклонилась — медленно, осторожно.
— Смотри, — сказала она.
На краю камня, в лужице, лежал цветок. Лесная фиалка — с тонким стеблем, с тремя бледно-лиловыми лепестками. Кто-то задел его — может, зверь лапой ступил, может, ветка упала. Стебель надломлен, листья поникли, прилипли к мокрому камню. Цветок умирал.
— Вот тебе первый урок, внученька, — сказала Ягиня. — Оживи его.
Джессинка посмотрела на неё.
— Как?
— Как вчера. Только — по-другому.
Ягиня села на соседний камень, оперлась на палку.
— Не рекой. Каплей. Не криком — шёпотом. Помнишь, что я сказала?
Джессинка кивнула.
Она опустилась на колени у камня. Протянула руку к фиалке.
Пальцы её дрожали.
***
Она взяла цветок в ладони — осторожно, чтобы не раздавить. Стебель был холодный, скользкий от воды. Лепестки — мягкие, почти прозрачные.
Джессинка закрыла глаза.
Вспомнила вчерашнее. Как она вливала силу в Влада — как Ягиня направляла её, как красный жар вспыхивал, как серебряные нити таяли.
*Надо так же*, — подумала она. *Только — меньше. Тише.*
Но внутри — что-то сопротивлялось. Ей хотелось, чтобы получилось. Чтобы Ягиня увидела: я могу. Я справлюсь.
Она вложила.
И — почувствовала.
Цветок откликнулся — сразу, жадно. Как засушливая земля, что пьёт первый дождь после долгой засухи. Джессинка ощутила его жажду — острую, болезненную. Как он хотел жить. Как боялся умереть.
И это чувство — хлынуло в неё, смешалось с её собственной жалостью, с её желанием помочь.
Не каплю — поток. Не шёпот — голос. Сила хлынула из её ладони — тёплая, густая, живая. Она чувствовала, как она входит в стебель, в листья, в лепестки. Как наполняет их.
Под её руками цветок дрогнул.
Джессинка открыла глаза — и ахнула.
Стебель фиалки распрямился — рывком, с тихим треском. Стал толстым, неестественным, как у молодого деревца. Листья — распустились, но не как у фиалки, а как у лопуха — широкие, тёмно-зелёные, с прожилками, что вздулись, будто под ними кто-то надул пузырь.
А лепестки...
Лепестки раскрылись — но не три, а десять. Двенадцать. Они стали огромными, неестественно яркими — не бледно-лиловыми, а густо-пурпурными, почти чёрными по краям. И от них шёл запах — сладкий, приторный, почти гнилой. Как от перезрелых ягод, что пролежали на солнце слишком долго.
Цветок ожил. Но — уродливо. Будто он стал чем-то другим. Чем-то, чем быть не должен.
Джессинка отдёрнула руки, как от огня.
— Бабушка... я... я не хотела...
***
Ягиня смотрела на цветок — без укора. С грустью.
— Знаю, внученька. Не хотела.
Она наклонилась, потрогала стебель — осторожно, двумя пальцами. Стебель хрустнул под её пальцами, как сухая ветка.
— Ты не попросила его, — сказала Ягиня тихо. — Ты приказала. Как Небо, что иней слало. Ты влила свою силу — и он её выпил, как пьяница воду. Не в меру. И захлебнулся ею.
Джессинка опустила глаза.
— Я... я хотела, чтобы получилось.
— Хотела — это мало. Мать не приказывает, внученька. Мать — просит. Траву — расти. Реку — течь. Дерево — цвести. И они — слушают. Потому что чувствуют: их не ломают.
Ягиня выпрямилась, оперлась на палку.
— Этот — уже не спасти. Он захлебнулся. Возьми другой. Вон — у воды, под корнем.
***
Джессинка посмотрела туда, куда указывала Ягиня. У самого берега, под корнем старой ольхи, росла ещё одна фиалка. Живая, но слабая — стебель тонкий, листья поникшие, будто не хватало ей солнца.
Она встала. Подошла. Опустилась на колени.
На этот раз — не торопилась.
Вспомнила притчу о корнях. *Не река — струйка. Не крик — шёпот.*
Она протянула руку — медленно. Коснулась стебля — легко, как касаются крыла бабочки, чтобы не стереть пыльцу.
Закрыла глаза.
И — попросила.
Она коснулась его — и почувствовала. Не жажду, как в первый раз. А — усталость. Тихую, покорную. Будто цветок уже смирился с тем, что умрёт. Будто он просто ждал конца.
Джессинка почувствовала — жалость. Но — тихую. Не острую, как раньше. А тёплую, мягкую. Будто она гладила ребёнка по голове.
*Живи*, — шепнула она. Не вслух. Внутри. *Просто — живи.*
Не словами. Не мыслями. А тем, что было внутри — мягким, как первый луч солнца после долгой зимы.
И вложила — чуть-чуть. Каплю. Тонкую струйку, как нить паутины.
Под её пальцами цветок дрогнул.
Джессинка не открывала глаз. Чувствовала, как её сила входит в стебель — не ломая, не переполняя. Как вода входит в сухую землю — впитывается, распределяется, идёт, куда нужно.
Стебель выпрямился — медленно, естественно. Листья расправились — не рывком, а плавно, будто и не увядали. Три лепестка — бледно-лиловые, нежные — раскрылись, как положено фиалке.
Запах — тонкий, чуть сладковатый, настоящий.
Джессинка открыла глаза.
Цветок был живым. Настоящим. Будто только что расцвёл.
***
Но в этот миг — она почувствовала.
Земля под её коленями — дрогнула. Едва-едва. Будто откликнулась. Будто кто-то глубоко-глубоко вздохнул.
Вдалеке, в чаще, взмыла птица — резко, с криком. Крылья захлопали, ветки затрещали. Будто она испугалась чего-то.
И — спираль на её ладони вспыхнула. Ярко. Слишком ярко. На мгновение — как уголёк, что раздули ветром.
Джессинка застыла.
Она посмотрела на свою ладонь — спираль уже потускнела, вернулась в обычное состояние. Но она видела — видела, как она горела.
Посмотрела на Ягиню.
***
Ягиня кивнула — тихо, одобрительно.
— Вот так. Видишь — он ожил. По-настоящему.
Она помолчала. Посмотрела на лес — туда, где взмыла птица. На деревья, что стояли тихо, но — настороженно.
— Ты научилась просить, внученька. Но ты всё ещё кричишь. Земля услышала.
Она помолчала.
— И кто-то ещё — может, услышал.
Джессинка сглотнула.
— Я... я не почувствовала. Я думала — тихо.
— Для цветка — тихо. Для земли — нет. Земля — большая, внученька. Она всё чувствует. И тех, кто слушает её — тоже.
Ягиня встала, оперлась на палку.
— Собирай травы. Идём домой. Урок — на завтра.
***
Джессинка молча встала.
Она собирала травы — подорожник, мяту, что у камней. Руки её дрожали. Она сжимала их в кулаки, чтобы унять дрожь, — не помогало.
Она смотрела на свою ладонь. На спираль.
*Слишком громко*, — думала она. *Я всё ещё кричу.*
Она оглянулась на лес. Деревья стояли тихо. Но ей казалось — они смотрят. Слушают. Запоминают.
Она догнала Ягиню. Пошла рядом — молча.
И всю дорогу — до самой избы — не переставала оглядываться.
---
***
Джессинка проводила Ягиню до избы — та шла медленно, опираясь на палку, и каждый шаг давался ей с трудом.
— Иди, внученька, — сказала она у порога. — Козу накорми. Сена ей подай. А я — прилягу.
Джессинка кивнула. Побежала в сарай — набрала охапку сена, сунула Зорьке под нос. Коза фыркнула, довольная, принялась жевать. Джессинка погладила её по шее — и побежала обратно в избу.
Вошла — и застыла в дверях.
Ягиня стояла у лавки, где лежал Влад. Держала в руках деревянную кружку — протягивала ему.
— Пей, отроча, — говорила она. — Отвар твой. Горький, но — полезный.
Влад сидел на лавке — укрытый овчинной шкурой по пояс, с подушкой за спиной. Рубаха его была распахнута. На животе, там, где ещё вчера зияла рваная, страшная дыра, теперь проступал уродливый, бугристый шрам. Кожа на нём была неестественно плотной, стянутой, а под ней бледно проступали тонкие серебряные прожилки — след того, как плоть сращивали семена Отца, усмирённые силой Джессинки.
Влад сидел не прямо, а вполсилы, откинувшись на груду шкур. Левой рукой он осторожно, но крепко придерживал живот. Даже от того, что он просто держал кружку, на лбу его выступил мелкий пот — мышцы, сросшиеся наспех, отзывались тупой, ноющей болью на каждое движение.
Принял кружку — сам, без помощи. Пил маленькими глотками, морщился от горечи.
Ягиня посмотрела на Джессинку — устало, но с лёгкой улыбкой.
— Вот и хорошо. Сам пьёт. Значит — идёт на поправку.
Она поставила пустую кружку на стол, потерла виски.
— А я — прилягу, внученька. Устала очень. Сил моих — на донышке осталось.
Она пошла к своей комнате — за перегородку. Скрипнула лавка, тяжело опустилась на неё старая ксть. Потом — тишина.
Только треск печи да ровное, спокойное дыхание Влада.
Джессинка стояла в дверях — не могла двинуться.
Сердце колотилось — часто, глухо. Она видела его раньше — но в бреду, в жару, в крике. А сейчас — впервые — он смотрел на неё ясными глазами.
Серые. Внимательные. Как у охотника, что высматривает след.
— Ты, — сказал он.
Голос — хриплый, слабый, как у человека, что долго не говорил.
Джессинка кивнула. Подошла к столу, положила травы. Руки её дрожали — она спрятала их в складки рубахи.
— Тебе лучше? — спросила она тихо.
— Лучше. — Он поставил кружку на лавку. — Я... помню. Не всё. Но — помню.
Он помолчал. Посмотрел на свою руку — на предплечье, где проступал красный след, как от ожога.
— Лес. Костёр. Дядь Митя. И — они. Те, что в темноте.
Джессинка кивнула.
— И — ты, — добавил он. — Ты была там.
***
Он посмотрел на неё — прямо, без отвода.
— Я лежал. Не мог пошевелиться. И чувствовал — холод. Будто кто-то льдом обложил изнутри. А потом — тепло. Кто-то был рядом. Внутри меня.
Он нахмурился, подбирая слова.
— Не снаружи — внутри. Будто... будто чья-то рука держала мою. Только — не руку. Мягкое, живое, как дыхание леса.
Джессинка опустила глаза.
— Ягиня сказала — помочь.
— Ягиня, — повторил он. Помолчал. — А ты сама почему?
Она не ответила сразу.
Посмотрела на свою ладонь — на спираль, что тускло тлела под кожей. На красный след, что проступил после вчерашнего.
— Потому что... — она запнулась. — Потому что я тебя знаю.
Влад поднял брови.
— Знаешь?
— Из сна, — прошептала она.
Тишина.
Только печь потрескивала. Только где-то в сенях скрипнула половица — мышь, наверное.
— Из сна? — переспросил Влад тихо.
Джессинка кивнула. Подняла на него глаза.
— Ты приходил ко мне. Много раз. Тёмноволосый мальчик с серыми глазами. Я не знала — кто ты. Не знала — где ты. Но я чувствовала — ты зовёшь. будто... будто тонешь. И тянешь руку.
Влад молчал.
Кружка в его руках дрогнула. Он поставил её на лавку — осторожно, чтобы не пролить.
— Я тоже, — сказал он наконец. — Я видел тебя.
Она замерла.
— Рыжую. С зелёными глазами. Ты стояла в лесу — там, где темно. И смотрела на меня. Я бежал — не помню, от чего. И видел — ты стоишь. Ждёшь.
Он провёл ладонью по лицу.
— Я думал — это бред. От лихорадки. От того, что в меня попало.
— Это не бред, — сказала Джессинка. — Ягиня сказала — как два колодца, что встретились под землёй. Наши воды — в одном русле.
***
Влад посмотрел на своё предплечье — туда, где проступал красный след, как от ожога.
— Я боюсь, — сказал он тихо.
Джессинка подняла глаза.
— Чего?
— Что однажды проснусь — и не узнаю себя.
Он сжал кулак. Костяшки побелели.
— Что стану — как те. В лесу. Длинные пальцы. Когти. Что забуду — кто я. Забуду маму. Забуду... всё.
Он посмотрел на неё — и в его глазах был страх. Детский, открытый, без стыда.
— Стану одним из них. Тем, что ходит в лесу. Тем, кого боятся.
Джессинка фыркнула.
— Дурак ты, Влад.
Он моргнул.
— Что?
— Дурак, — повторила она. — Сам посуди — Ягиня со мной возится, учит, как лечить тихо. А ты сидишь и сказки страшные рассказываешь. Не станешь ты никем. Я не дам.
Влад посмотрел на неё — удивлённо. Потом — тихо усмехнулся.
— Ты... упрямая.
— Знаю, — отрезала она. — Но я права.
Джессинка села рядом — на край лавки. Не близко, но и не далеко. Так, чтобы он видел её, но не чувствовал давления.
***
Джессинка встала. Подошла к корзине, что стояла у печи. Достала лепёшку — круглую, плотную, с отрубями. Кусок сушёного мяса — тёмный, жилистый. Положила рядом с его кружкой.
— Ешь, — сказала она. — Тебе силы нужны.
Влад посмотрел на еду. Взял лепёшку — медленно. Откусил — и тут же зажмурился, сильнее прижимая ладонь к животу. Жевал с трудом, морщился не только от горечи отвара, но и от того, что напрягался пресс.
— Спасибо, — сказал он. — За всё.
Джессинка пожала плечами.
— Ягиня велела.
Но оба понимали: это не только Ягиня.
Он ел молча. Джессинка сидела рядом — смотрела, как он жует, как глотает, как откусывает следующий кусок. Это было просто — еда. Но в этом простом было что-то важное. Будто он — живой. Будто он — человек.
***
Влад доел. Откинулся на шкуры. Закрыл глаза.
Долго молчал.
Потом — тихо:
— Джессинка.
Она подняла глаза.
— Если я... если я начну меняться. Если ты почувствуешь — что я ухожу. Что меня — нет. Ты...
Он не закончил.
Джессинка поняла.
Он просил — убить его, если он станет одним из них. Если серебро победит. Если весенний сок замёрзнет навсегда.
Она молчала.
Долго.
Печь потрескивала. Где-то в сенях скрипнула мышь. За окном — шелестели листья.
— Не станешь, — сказала она наконец. — Я обещала.
Влад открыл глаза. Посмотрел на неё.
— Обещай. — Голос его был твёрдый. — На случай, если не справишься. Обещай — что не дашь мне стать тем. Что ты...
Он сглотнул.
— Что ты меня отпустишь. Как охотник — раненого зверя. Чтобы не мучился.
Джессинка посмотрела на свою ладонь. На спираль.
Она вспомнила Ягиню. Её слова, сказанные в первый вечер: *«Тогда ты сделаешь то, что должна была сделать в первый день.»*
Она вспомнила цветок у ручья — уродливый, перекошенный, захлебнувшийся её силой. Вспомнила, как Ягиня сказала: *«Этот уже не спасти.»*
Она вспомнила серебряные нити, что ползли по жилам Влада. И красный жар, что слабел.
— Обещаю, — сказала она тихо. Потом — упрямо добавила: — Но ты не станешь. Слышишь? Не станешь. Я запрещаю.
***
Тишина.
Джессинка сидела рядом. Смотрела, как он дышит — ровно, спокойно. Как грудь его поднимается и опускается под шкурой.
*Я не убью его*, — подумала она. *Я спасу его. Даже если придётся кричать так, что услышит весь мир.*
*Даже если придётся выдать нас — всех.*
Она сжала кулак. Спираль на ладони — тускло тлела. Живая.
И где-то глубоко, под кожей, под кровью, под самым дном — она почувствовала: он услышал её.
Не ушами. Не мыслями. А тем, что связывало их — как два колодца, что встретились под землёй.
Он не открыл глаз. Не пошевелился.
Но уголок его рта — чуть-чуть — дрогнул.
будто он улыбнулся.
Во сне.
---
***
Прошла неделя. Потом ещё одна.
Влад учился ходить — медленно, с палкой, но упрямо. Джессинка училась лечить тихо — каплей, шёпотом, как роса. Ягиня учила их обоих — терпеливо, несмотря на слабость, что не отпускала её после первой ночи.
На двенадцатое утро Влад решил встать.
Джессинка узнала об этом по звуку — по скрежету лавки, по тяжёлому выдоху, по тому, как скрипнули шкуры под его весом. Она обернулась от печи — и увидела: он сидит, свесив ноги на пол. Лицо серое, губы сжаты, левая рука — на животе, где проступал уродливый шрам.
— Не смей, — сказала она.
Влад поднял на неё глаза. В них был упрямый, детский огонь.
— Я встану.
— Ты шрам порвёшь.
— Не порву.
Он уперся ладонями в лавку. Пальцы побелели. На лбу выступил пот — мелкий, частый. Он начал подниматься — медленно, с натугой, как старик, что встаёт после долгой болезни.
Джессинка бросила ложку, подбежала.
— Ягиня! Бабушка!
— Не зови, — прошипел он. — Помоги лучше.
Она схватила его под руку — и тут же отдёрнула. От его тела шёл жар — не лихорадочный, как раньше, а сухой, напряжённый. Как от печи, что долго топили.
— Ты с ума сошёл, бестолочь. Тебе ещё неделю лежать.
— Неделю я и так лежал, — он стиснул зубы. — Хватит.
В этот момент вышла Ягиня — из-за перегородки, с палкой в руке. Посмотрела на Влада — без удивления. будто знала, что он попытается.
— Отроча, — сказала она спокойно. — Сядь. Рано.
— Не рано.
— Шрам твой — не простой. Мышцы срослись, а нутро — нет. Ещё дашь себе неделю — и пойдёшь. А сейчас — сядь, пока не упал.
Влад посмотрел на неё. Потом — на Джессинку. Потом — на свои ноги.
И — сел.
Тяжело, с глухим стоном. Ладонь его снова легла на живот — прижала, как ребёнок прижимает больное место.
— Упрямый, — сказала Джессинка. — Как баран.
— Барана хотя бы не ругают, — буркнул он.
Ягиня чуть усмехнулась.
— Вот и сиди, баран. А ты, внученька, — она повернулась к Джессинке, — сходи за серебрянкой. К старому дубу. Мне нужна — для отвара.
Джессинка кивнула.
— Одна?
— Одна. Я — не дойду. А отроча — тем более.
Влад хотел возразить — но только криво усмехнулся. Прижал ладонь к животу крепче.
***
Тропа к старому дубу была знакомой — Джессинка ходила по ней с Ягиней с тех пор, как себя помнила. Полторы версты через сосновый бор, потом — через овражек, потом — вверх, к каменистому холму, где и стоял дуб. Старый, кривой, с дуплом в полчеловека ростом. Серебрянка росла у его корней — в тени, во мху.
Джессинка шла быстро. Корзина за плечами, нож за поясом, палка в руке — на всякий случай.
Но чем дальше она шла — тем страннее становилось.
Сначала — тишина.
Не та, что бывает в лесу утром, когда птицы ещё не проснулись. А другая — плотная, тяжёлая. будто лес затаил дыхание.
Она остановилась. Прислушалась.
Ни стрекотания сорок. Ни пения зябликов. Ни даже обычного шороха белки в ветвях. Только её шаги. Только её дыхание. Только хруст хвои под ногами.
*Странно*, — подумала она.
И пошла дальше.
У овражка тропа была пуста. Обычно здесь, в сырой глине, виднелись следы — заячьи, лисьи, иногда — кабаньи. Сегодня — ничего. будто звери обошли это место стороной.
Она пошла дальше. Быстрее.
У ручья вода стояла — не текла. будто что-то её остановило. На поверхности — тонкая плёнка, не лёд, но похоже. Джессинка обошла ручей по камням — не касаясь воды.
На подъёме к холму звериная тропа, что вела к дубу, оборвалась. Не постепенно — резко. будто звери дошли до этого места — и развернулись. Дальше — ни одной примятины, ни одного сломавшегося прутика.
Джессинка остановилась. Посмотрела вперёд.
Дуб стоял — как всегда. Кривой, старый, с дуплом. Но что-то в нём было другое. будто он — ждал.
Она пошла дальше. Медленно. Оглядываясь.
У корней дуба — серебрянка росла, как всегда. Тонкие стебли, бледные листья, маленькие белые цветы. Но рядом с ней — на коре дуба — проступал налёт.
Белый. Кристаллический. Как иней.
Летом.
Джессинка замерла.
Она знала этот иней. Видела его — внутри Влада, когда вливала в него силу. Тонкие серебряные нити, что ползли по жилам, что ковали плоть, что делали её — чужой.
Теперь этот иней был здесь. На коре. В лесу.
Она протянула руку — и коснулась.
Холод ударил в пальцы — не обычный, а тот самый. Небесный. Мёртвый. Как от прикосновения к чему-то, что не должно жить.
Она отдёрнула руку — в ужасе.
Спираль на её ладони вспыхнула — сама собой. Тускло, но настойчиво. будто откликнулась. будто испугалась.
***
Джессинка бежала обратно.
Не кричала силой — помнила урок. Но шла быстро, почти бежала, перепрыгивая через корни, не разбирая тропы. Корзина билась о спину, палка мешала — она бросила её.
В избу вбежала — запыхавшаяся, бледная. Глотнула воздух — жадно, глубоко, как утопающая.
Влад сидел на лавке — точил нож. Поднял глаза — увидел её лицо. Нож в его руке замер.
— Что случилось?
Она не могла ответить сразу.
— Там... на дубе. У серебрянки. Иней. Летом.
Влад поставил нож. Медленно. Ладонь его снова легла на живот — инстинктивно.
В этот момент вышла Ягиня.
Увидела их лица — и всё поняла.
— Садись, внученька, — сказала она. — Рассказывай.
***
Джессинка рассказала.
Про тишину. Про пустую тропу. Про стоячую воду в ручье. Про оборвавшуюся звериную тропу. Про иней на коре.
Ягиня слушала — молча. Лицо её каменело с каждым словом. Когда Джессинка закончила, старуха закрыла глаза.
Долгое молчание.
Печь потрескивала. Где-то в сенях скрипнула мышь.
— Ты трогала? — спросила Ягиня наконец.
— Да. На миг.
Ягиня кивнула. Медленно.
— Мать предупреждает, внученька. Давно предупреждает. А теперь — показывает.
— Что это значит?
Ягиня открыла глаза. Посмотрела на неё — прямо, без утайки.
— Значит — они близко. Не здесь. Ещё далеко. Но — идут.
Влад подал голос — тихо, хрипло:
— Из Града?
Ягиня кивнула.
— Одно знаю — они идут на гул. На твой гул, внученька.
***
Джессинка опустила глаза.
Вина — тяжёлая, липкая — обвила её изнутри. Это она. Её сила. Её связь с Владом. Её крик, что услышали за сотни вёрст.
— Я... — она сглотнула. — Я не хотела.
— Знаю, — Ягиня подошла, положила руку ей на плечо. — Не кори себя. Что сделано — сделано. Теперь — думать надо.
— О чём?
— Скоро придут охотники. Михаил обещал через месяц. Надо — успеть.
— Что успеть? — Влад нахмурился.
— Научить тебя. Научить её. И — решить, что делать.
***
Джессинка подняла глаза.
В них была решимость — та, что приходит, когда человек принял решение.
— Тогда учи меня быстрее, бабушка. У меня нет времени на ошибки.
Ягиня посмотрела на неё — долго. Впервые — с уважением.
— Хорошо, — сказала она тихо. — Завтра — новый урок. Потруднее.
Она повернулась к Владу.
— А ты, отроча, — учись ходить. Через неделю — должен встать. Когда они придут — тебе надо быть на ногах.
Влад кивнул. Медленно. Ладонь его всё ещё лежала на животе — на уродливом шраме, что помнил прикосновение серебра.
— Научусь, — сказал он. — Обязательно.
***
Джессинка посмотрела в окно.
Лес стоял — тихий. Молчаливый. будто затаивший дыхание.
Она знала: где-то там, за деревьями, за мёртвыми землями — идут они. Те, кто слышит. Те, кто жаждет.
И у неё — меньше месяца.
Меньше месяца — чтобы научиться кричать тихо.
Меньше месяца — чтобы спасти Влада.
Меньше месяца — чтобы выжить.
Она сжала кулак. Спираль на ладони — тускло тлела. Живая.
*Я справлюсь*, — подумала она. *Обязательно справлюсь.*
*Даже если придётся кричать так, что услышит весь мир.*
---
***
Ночь пришла — тяжёлая, душная.
Джессинка спала на лавке у печи, укрытая овчинным тулупом. Сон её был неглубокий, чуткий — как у зверя в норе. Она слышала, как трещит печь, как дышит Влад за стеной, как скрипит где-то в сенях мышь.
И — видела сон.
Стоит в лесу. Тёмном, густом, где сосны растут так плотно, что между ними не протиснуться. Вокруг — тишина. Не та, что бывает в лесу ночью, полная звуков — шорохов, криков сов, стрёкота сверчков. А другая — мёртвая, давящая. будто лес — затаил дыхание. будто — ждёт.
Она стоит — и чувствует: кто-то смотрит. Не из-за деревьев. Не из-за кустов. А — из-под земли. Из-под корней. Из самой глубины.
И — идёт.
Джессинка хочет повернуться — но не может. Ноги приросли к земле. Руки не слушаются. Она кричит — но звука нет.
Кто-то приближается. Медленно. Неуклонно.
Она чувствует его холод — ещё до того, как увидела. Небесный. Мёртвый. Тот самый.
***
Крик разорвал сон, как нож — ткань.
Джессинка вскочила — сердце колотится, в ушах звенит. Метнулась к лавке Влада.
Он бился в судорогах — но не так, как в первый раз. Тогда он был в бреду, в лихорадке. Сейчас — глаза его были открыты. Ясные. И — полные ужаса.
— Не могу... — хрипел он. — Оно... оно говорит...
Его тело менялось — быстро, страшно. Кожа на лице бледнела, становилась серой, как у мертвеца. Глаза — темнели, становились серыми, без зрачков, как у морока. Шея — удлинялась, суставы хрустели, щёлкали. Пальцы на руках — изгибались, становились длинными, тонкими, с когтями на концах.
Но хуже всего — было то, что Джессинка чувствовала через связь.
Не боль. Не страх. А — приказ.
Холодный. Чёткий. Чужой. Как голос, что звучит не в ушах, а прямо в голове.
*"Уничтожь угрозу. Убей их. Съешь их плоть."*
Влад хрипел — бился с этим голосом. Его лицо искажалось — то от боли, то от ярости, то от ужаса. Но голос — был сильнее.
— Джесс... — прохрипел он. — Беги... беги от меня...
Она бросилась к нему — протянула руку.
— Влад! Влад, это я! Это я, Джессинка!
Он повернулся.
И в его серых глазах — не было узнавания. Только приказ. Только холод. Только — голод.
Он отшвырнул её.
Одним движением — неестественно сильным, как у зверя. Джессинка летит через всю избу — ударяется о стену затылком. В глазах вспыхнули звёзды. В ушах — звон.
Она упала на пол — не чувствовала боли, только оглушение. Видела — расплывчато, как сквозь воду — как Влад поднимается. Неверной походкой, как пьяный. Но идёт — уверенно. К перегородке. К Ягине.
— Бабушка! — закричала она. — Бабушка, беги!
***
Ягиня вышла из-за перегородки.
Увидела Влада — и не дрогнула. Лицо её каменело. Руки её легли на палку — крепко, как на оружие.
Влад тянул к ней руки — пальцы длинные, с когтями. Рот его был открыт — зубы стиснуты, из уголка тянулась нитка слюны.
— Убей... — шептал он. Голос — не его. Чужой. Холодный. — Съешь...
Ягиня стояла. Не двигалась. Смотрела на него — без страха. С грустью.
— Делай, как учили, внученька, — сказала она тихо. — Тихо. Каплей.
***
Джессинка поднялась — шатаясь. Голова кружилась, в ушах звенело. Бок ныл — видно, ушиблась о лавку.
Она бросилась к Владу — схватила его за руку. Кожа его была холодной, как мрамор. Пальцы — чужие, длинные, с когтями.
Она закрыла глаза.
Вспомнила урок. *Не река — струйка. Не крик — шёпот.*
Она вложила — тихо. Каплей. Как роса падает. Как свет ложится на лист.
Но — не хватило.
Серебряные нити внутри него — наступали слишком быстро. Красный жар — слабел. Приказ в его голове — был сильнее.
Влад рыкнул — отшвырнул её снова. Джессинка ударилась о печь — больно, остро. Но она поднялась — сразу.
Влад был уже рядом с Ягиней. Руки его тянулись к её горлу. Пальцы — в дюйме от её кожи.
— Бабушка!
Ягиня не двигалась. Смотрела на Джессинку — через плечо Влада.
— Делай, что должна, внученька.
***
Джессинка поняла.
Тихо — не работает. Каплей — не хватает.
Она вложила — потоком. Не шёпотом, а криком. Спираль на её ладони разгорелась — багровым, пульсирующим светом. Красное зарево разлилось по избе, отбросило тени на стены.
Пол под ногами ходуном ходил. Где-то далеко — взмыла птица. Деревья за окном зашумели, хотя ветра не было.
Но — Влад не остановился. Руки его были в дюйме от горла Ягини.
***
И тогда — что-то в ней проснулось.
Не мысль. Не решение. А — инстинкт. Древний. Животный. Тот, что был в ней всегда, но спал.
Она не думала. Не решала. Просто — крикнула.
Не словами. Не силой. А — собой.
Из неё вырвалось — невидимое. Но — мощное. Как запах. Как зов. Как приказ.
***
Влад застыл.
Руки его — в дюйме от горла Ягини — замерли. Пальцы разжались. Когти втянулись.
Он поворачивался — медленно, как в трансе. будто что-то тянуло его невидимой нитью.
Посмотрел на Джессинку.
В его серых глазах — борьба. Приказ семени Отца против зова, что шёл от неё. Приказ — холодный, чужой. Зов — тёплый, живой, древний.
И — зов победил.
Влад опустился на колени.
Перед ней.
Голова его опустилась. Руки легли на пол — ладонями вверх. Как перед хозяйкой. Как морок перед наездницей.
***
Тишина.
Только треск печи. Только тяжёлое дыхание Влада. Только — стук сердца Джессинки, что колотится так громко, что кажется — его слышно во всей избе.
Она стояла — шатаясь. Руки её дрожали. Она не понимала, что произошло.
Ягиня смотрела на неё — долго. В её глазах — что-то новое. Не страх. Не ужас. Понимание.
— Внученька...
— Что... что я сделала? — прошептала Джессинка.
— Ты позвала его. Не силой. А — собой. Как хозяйка зовёт своего зверя.
Джессинка побелела.
— Нет... я не... я не хотела...
— Знаю, — Ягиня подошла, взяла её за плечи. Руки её были тёплыми, крепкими. — Но ты — позвала. И он — услышал. Потому что ты — чистая. И сила твоя — такая, что он не мог не услышать.
Джессинка посмотрела на Влада.
Он стоял на коленях — покорный, тихий. Глаза его — всё ещё серые, но в них была борьба. Приказ — отступил. Но не исчез. Ждал.
— Он... он мой? — прошептала она.
— Нет, — Ягиня покачала головой. — Он — твой, пока ты зовёшь. Пока ты — рядом. Но это — не навсегда. Это — дар, внученька. И проклятие.
***
Джессинка опустилась на пол — рядом с Владом. Положила руку ему на голову — осторожно, как на раненого зверя.
Он вздрогнул — но не отстранился.
— Влад, — прошептала она. — Влад, это я. Джессинка. Ты слышишь?
Он поднял глаза. Медленно. В них — борьба. Но — узнавание.
— Джесс... — прохрипел он. — Я... я хотел...
— Знаю, — она сжала его голову крепче. — Но ты не стал. Ты боролся. Ты — живой.
Он закрыл глаза.
— Я... не хочу... быть таким...
— Не будешь, — она почувствовала, как по щеке течёт слеза. — Я не дам.
***
Ягиня смотрела на них — молча. Потом — тихо сказала:
— Отведи его на лавку. Укрой. Я — сварю отвар. Успокоительный.
Джессинка кивнула. Встала — шатаясь. Помогла Владу подняться — он шёл, как во сне, покорный, тихий. Уложила его на лавку — укрыла шкурой.
Он закрыл глаза — и сразу уснул. будто только этого и ждал.
***
Ягиня варила отвар — молча. Джессинка сидела у печи — смотрела на огонь. Руки её дрожали.
— Бабушка, — сказала она наконец. — Что со мной?
Ягиня обернулась.
— Ты открыла в себе то, что спало, внученька. То, чем владеют те, кто правит зверьми.
— Но... в Граде... их же ломают...
— В Граде — да. Заставляют. Ломает переломка — и ломает воля Отца. А ты — сама. Через связь. Через... — она помолчала. — Через то, что между вами.
— Я не люблю его! — Джессинка подняла глаза. — Он — друг!
— Знаю, — Ягиня подошла, села рядом. — Но связь — сильнее. И сила твоя — такая, что он не мог не подчиниться. Это — не любовь. Это — зов. Древний. Как у матери, что зовёт дитё. Как у наездницы, что зовёт морока.
Джессинка посмотрела на свои руки. На спираль, что тлела на ладони.
— Что теперь?
— Теперь — учиться. Учиться контролировать. Чтобы — не повторилось. Чтобы — он не стал твоим рабом навсегда.
— А если... если он снова услышит приказ?
Ягиня молчала. Долго.
— Тогда — ты должна быть готова позвать его снова. И — удержать.
— А если я не смогу?
— Тогда — он убьёт нас всех.
Тишина.
Печь потрескивала. Где-то в сенях скрипнула мышь.
— Но есть и хорошая новость, — Ягиня положила руку ей на плечо. — Отроча — боролся. Впервые — сам. Это значит — Мать в нём сильна. И ты — помогла ей окрепнуть.
— Значит — есть надежда?
— Есть. Но времени — меньше. Охотники придут через две недели. А они — могут прийти раньше.
***
Джессинка посмотрела в окно.
Лес стоял — тихий. Но тишина — другая. Напряжённая. будто лес — слушает. будто — ждёт.
Она знала: где-то там, за деревьями, за мёртвыми землями — идут они. Те, кто слышит. Те, кто жаждет.
И у неё — меньше двух недель.
Меньше двух недель — чтобы научиться кричать тихо.
Меньше двух недель — чтобы спасти Влада.
Меньше двух недель — чтобы не стать тем, чего она боялась.
Она сжала кулак. Спираль на ладони — тускло тлела. Живая.
*Я справлюсь*, — подумала она. *Обязательно справлюсь.*
*Даже если придётся стать тем, чего я боюсь.*
*Даже если придётся подчинять его снова и снова.*
---
***
Прошло ещё девять дней.
Джессинка научилась владеть своим зовом — не полностью, но достаточно, чтобы не подчинять Влада без крайней нужды. Влад ходил уже без палки, только прижимал руку к животу, когда забывался и делал резкое движение. Шрам болел, но терпел.
Ровно через месяц, когда листья на берёзах начали желтеть по краям, а утренний туман стал густым и холодным, на тропе показались охотники.
Джессинка колола дрова во дворе. Топор в её руках опускался ровно, без лишних усилий. Поленья раскалывались с сухим треском ровно посередине. Она слышала их шаги задолго до того, как они вышли из-за поворота — четыре пары тяжёлых сапог, хрустящих по опавшей хвое.
Она воткнула топор в чурбак, вытерла руки о передник и повернулась.
Михаил шёл первым. За плечами — туго набитый мешок. За ним — Артур с луком, и близнецы, навьюченные шкурами и горшками. Они остановились у калитки, тяжело дыша.
Дверь избы скрипнула. На крыльцо вышел Влад.
Он опирался на ясеневую палку, левая рука привычно лежала на животе, прижимая рубаху там, где под тканью проступал бугристый шрам. Он стоял прямо, несмотря на боль, и смотрел на охотников ясным, спокойным взглядом.
Михаил замер. Его глаза расширились.
— Ты... ходишь?
Влад кивнул. Криво усмехнулся.
— Потихоньку.
Михаил перевёл взгляд на Джессинку. Смотрел — так, как смотрят на след, который не могут прочитать. Она стояла спокойно, не опуская глаз, не пряча руки. В её позе была та самая тишина, которой она училась у ручья.
— Ты... другая, — тихо сказал Михаил.
Джессинка чуть наклонила голову.
— Научилась.
***
В избе было тесно от людей и принесённых вещей. На столе лежали круги колбасы, мешочки с мукой и солью, свёрнутые шкуры. Печь жарко топилась, пахло варёным мясом и сушёными грибами.
Михаил рассказывал, не глядя на еду.
— Вождь знает. Про мороков. Про парня, — он кивнул на Влада. — Мы рассказали всё, как было.
— И что он? — спросил Влад, осторожно устраиваясь на лавке, чтобы не тянуть шрам.
— Боится, — честно ответил Михаил. — В селении тревога. Люди говорят, что лес неправильный. Звери ушли, птицы не поют. Вождь решил людей сюда не посылать. Слишком опасно. Велел ждать. Если через два месяца не вернётесь — считать мёртвыми.
Артур, сидевший в углу, смотрел на Влада настороженно. Он помнил лихорадку, помнил чёрные вены, помнил вой в лесу. Близнецы же с любопытством разглядывали Джессинку, но подойти ближе не решались.
Ягиня слушала молча. Когда Михаил закончил, она поставила на стол глиняный кувшин с квасом.
— Вождь поступил правильно, — сказала она. — Людей сюда вести нельзя. Но и вам, отроча, здесь оставаться негоже.
Михаил поднял глаза.
— Мы никуда не пойдём, бабушка Ягиня. Мы вернулись за вами. Заберём вас всех в селение.
***
Вечером, когда тени в избе стали длинными, Ягиня села у огня и рассказала им всё.
Про тишину в лесу. Про стоячую воду в ручье. Про белый, кристаллический иней на коре старого дуба посреди лета.
— Они близко, — сказала она ровно. — Может, дни. Может, недели. Но они идут.
Михаил побледнел. Он сжал кружку так, что дерево скрипнуло.
— Кто они? Из Града?
Ягиня кивнула.
— Те, о ком я тебе рассказывала, Михаил. Те, что жаждут услышать песнь Матери. Разведчики. А может, и те, кто похуже.
— Тогда мы остаёмся, — твёрдо сказал Михаил. — Мы защитим вас. У нас есть железо, есть луки.
— Нет, — Ягиня покачала головой. — Вы уйдёте. Заберёте отроча. Уведёте девку. Завтра на рассвете.
Артур вскочил с лавки.
— Мы не бежим! Мы охотники, мы воины. Мы не бросим старуху и детей в лесу, когда идёт зверь!
— Вы не бежите, Артур, — голос Ягини был тихим, но в нём была такая тяжесть, что Артур осёкся и медленно сел обратно. — Вы уносите добычу от волка. Это закон леса. Вы живые. А они придут за ней. За девкой. Если вы останетесь — вы умрёте. Все. И они всё равно заберут её.
Михаил подался вперёд, уперев локти в колени.
— Тогда идите с нами. Все. В селении стены, частокол, люди. В лесу вы одна.
— Стены их не остановят, Михаил. Они не звери, их рогатинами не проткнёшь. А я останусь. Чтобы они шли за мной. Чтобы дали вам время.
В избе повисла тишина. Только огонь гудел в печи.
— Это самоубийство, — хрипло сказал Михаил.
— Это жизнь, — ответила Ягиня. — Для них.
Она посмотрела на Влада, на его бледное лицо и шрам под рубахой. Посмотрела на Джессинку, на её спокойные, повзрослевшие глаза.
— Я стара, Михаил. Моя нить коротка. Год, два — и земля всё равно возьмёт своё. А им — жить. Им жить да жить. Я останусь здесь. Я буду кричать громче, чем она. И они пойдут на мой гул.
Михаил закрыл лицо ладонями. Плечи его дрожали.
— Я не прощу себе этого. Никогда.
— И не надо, — Ягиня протянула морщинистую руку, коснулась его плеча. — Просто живи. И помни. Иногда, чтобы спасти стаю, один должен отвлечь волка.
***
Ночью изба спала. Охотники лежали вповалку на полу, укрывшись шкурами. Влад спал на своей лавке, тихо и ровно.
Только Джессинка и Ягиня сидели у остывающей печи.
Ягиня взяла Джессинку за руки. Её ладони были сухими и холодными.
— Внученька... дай мне толику. Силы. Чтобы я кричала громче. Чтобы они пошли за мной, а не за тобой.
Джессинка вздрогнула.
— Бабушка... это опасно. Ты слабая. Твоё тело не выдержит.
— Моё тело и так держится на честном слове да на травяном отваре, — Ягиня слабо усмехнулась. — А толика даст мне голос. А тебе — жизнь. Делись. Как я учила. Тихо. Каплей.
Джессинка сглотнула ком в горле. Кивнула.
Она закрыла глаза. Вспомнила ручей. Вспомнила фиалку. Не река — струйка. Не крик — шёпот.
Она вложила силу в ладони Ягини. Чуть-чуть. Тонкую, тёплую нить.
Спираль на её руке вспыхнула тусклым светом. Ягиня вздрогнула. Её спина выпрямилась. Морщины на лице на мгновение разгладились, щёки тронул слабый румянец, а в потускневших глазах зажёгся яркий, живой огонёк. Украденная у времени молодость.
— Хватит, — выдохнула Ягиня, мягко отнимая руки. — Хватит, внученька. Больше не надо.
Джессинка открыла глаза. Смотрела на бабушку, и сердце её сжималось от боли и гордости.
— Спасибо, — прошептала Ягиня. — Теперь иди. Спи. Завтра долгий путь.
***
Рассвет был серым, холодным.
Охотники собрались быстро, молча. Михаил подтянул ремни на мешках. Артур проверил тетиву. Близнецы молча стояли у порога.
Влад вышел, опираясь на палку. Джессинка — следом, с небольшой котомкой за плечами.
Михаил подошёл к Ягине. Долго смотрел на неё. Потом опустился на колено и поклонился в пояс. Артур и близнецы сделали то же самое.
Ягиня кивнула каждому.
— Идите, отроча. И не оглядывайтесь.
Джессинка подошла последней. Она не плакала. Слёзы остались в ночи. Она обняла Ягиню — крепко, до хруста костей.
— Я вернусь, — прошептала она ей на плечо. — Я научусь. И я вернусь.
— Знаю, внученька, — Ягиня погладила её по рыжим волосам. — Иди.
Они вышли за калитку. Пошли по тропе — Михаил впереди, Влад в центре, Джессинка замыкающей.
На повороте, там, где тропа ныряла в густой сосняк, Джессинка остановилась. Оглянулась.
Ягиня стояла на пороге. Маленькая, хрупкая, в старом тулупе. Подняла руку — прощалась.
Джессинка подняла руку в ответ. И шагнула за поворот.
***
Ягиня опустила руку.
Смотрела на пустую тропу, пока туман не скрыл последние следы. Потом повернулась и вошла в избу. Плотно прикрыла дверь. Задвинула засов.
В сарае за стеной жалобно, протяжно блекнула Зорька. Тоскливо, будто чувствовала, что хозяйка осталась одна, а чужие люди увели её козлят.
Ягиня подошла к печи. Села на лавку. Положила на колени руки — те самые, в которых ещё теплилась чужая, одолженная сила.
Изба была тихой. Лес за окнами — молчаливым.
Ягиня закрыла глаза и прислушалась к земле. Глубоко, под корнями, под камнями, она чувствовала, как дрожит почва. Как кто-то холодный и чужой идёт по мёртвым землям, прислушиваясь к гулу.
— Ну, — прошептала она в пустоту. — Идите ко мне. Я жду.
Глава 6. Путь домой
Лес встретил их молчанием.
Не тем — густым, давящим, что стоял перед приходом мороков. А другим — обычным, летним, полным обычных звуков. Где-то в вышине стрекотала сорока. В кустах шуршала мышь. Ветер шелестел в вершинах сосен, и от этого шума казалось, что лес дышит — ровно, спокойно, без тревоги.
Но герои шли — и тишина между ними была плотнее, чем шум листвы.
Михаил впереди. Спина прямая, но плечи чуть напряжены. Левая рука сжимает древко копья — так, что костяшки белеют. Он не оглядывался. Не нужно. Он чувствовал их за спиной — каждого.
Влад шёл следом. Джессинка — рядом, на полшага позади. Их плечи почти касались. От неё пахло травами, дымом, и тем, что осталось от избы, от печи, от Ягини.
Влад прижимал ладонь к животу. Шрам ныл — тупо, упорно, как зуб, что ноет на погоду. Мышцы, сросшиеся наспех, отзывались на каждый шаг. Он стискивал зубы, но не останавливался. Остановиться — значит показать слабость. А слабость — смерть охотнику.
За ними — Артур. Лук на плече, колчан постукивает по спине. Лицо серьёзное, нос-картошка чуть покраснел от солнца.
И замыкают — Ак с Аном. Близнецы. Молчаливые сегодня. Слишком молчаливые.
***
Первый час прошёл в тишине. Только хруст хвои под сапогами, только дыхание, только стук котомок о спины.
Но к полудню — тишина начала трескаться.
Ак шёл рядом с братом. Что-то шепнул ему — тихо, так, что Влад, шедший впереди, не расслышал. Ан кивнул. Потом — бросил взгляд на Джессинку. Быстрый, скользящий. И отвёл глаза.
Ак снова шепнул. На этот раз — громче.
— ...ведь не наша она. Слышал, что в избе творилось? Как Влад-то дёргался? Как ломало его?
Ан буркнул что-то в ответ. Слишком тихо. Но Ак не унимался.
— Ягиня-то её учит. А чему учит-то? Ворожбе. Той самой, за что племя гонит. А мы её — в селение ведём. Как змею на груди греем.
Артур, шедший сзади, дёрнулся.
— Ты чего разнюнился? — бросил он через плечо. Голос — низкий, с хрипотцой. — Она Влада спасла. Тебя — спасла. Дядь Митю — спасла. А ты — как пёс сорвался.
Ак обернулся. Усмехнулся — криво, насмешливо.
— А ты чего заступаешься, рыло? — Он подмигнул брату. — Али сам влюбился? Али ещё раз руку ей дать хочешь, чтобы она тебя полечила?
Артур покраснел. До корней волос. До кончика носа, что и так был красным.
— Дурак ты, Ак. — Голос его стал тише, но твёрже. — Она — не змея. Она — девка. Обычная. Только дар у неё большой. А дар — не вина.
— Ой, ли? — Ак захохотал — тихо, чтобы Михаил не услышал. — А я думал, дар — это как нос у тебя. Врождённое. И такое же красивое.
Ан фыркнул. Но не поддержал брата. Только покачал головой.
Артур сжал кулаки. Сделал шаг вперёд — к Аку.
— Давай, поговори ещё. — Голос его дрогнул. — Я тебе покажу, какой нос красивый.
— Стоять.
Голос Михаила — тихий, но твёрдый, как камень. Он не обернулся. Только остановился. И этого хватило.
Артур замер. Ак закрыл рот. Ан отвёл глаза.
Михаил медленно повернулся. Посмотрел на них — по очереди. На Ака — долго, оценивающе. На Артура — с укором. На Ана — с усталостью.
— Вы чего, отроча? — сказал он. — Селение забыли? Или решили, что раз Ягини рядом нет, так можно языками трепать, как бабы на базаре?
Ак опустил глаза.
— Дядь Митя, я же...
— Молчи. — Михаил поднял руку. — Я не спрашивал. Я — сказал. Вы — охотники. Или забыли, что у охотника в лесу — не язык работает, а ноги и глаза. А язык — дома, у костра, когда добыча принесена.
Он помолчал. Посмотрел на Джессинку — коротко, без укора. Потом — на Влада.
— И ещё. — Голос его стал тише. — Девка эта — не змея. И не ворожея, что вас испортит. Она — та, что Влада на ногах держит. Без неё — он бы в лесу сдох. А вы бы — вместе с ним. Так что язык за зубами — и идите молча. Пока я добрый.
Он повернулся. Пошёл дальше.
Тишина вернулась — но другая. Напряжённая.
Артур шёл, опустив голову. Щёки его всё ещё горели.
Ак больше не шептал. Только бросил на брата косой взгляд — и тот ответил ему таким же. В их взгляде было что-то новое — не злость. Стыд.
***
Влад шёл — и не слышал их.
Он чувствовал — спиной. Чувствовал, как Артур злится. Как Ак стыдится. Как Ан молчит. Как Джессинка — рядом, тихая, тёплая.
Но больше всего — чувствовал шрам.
Он ныл с каждым шагом. Тупо, упорно. Мышцы под кожей тянулись, и Влад понимал: ещё день такого пути — и шрам может разойтись. Но он не показывал. Не стонал. Только прижимал ладонь крепче.
И думал.
О том, как его встретят.
Отец — стоит у частокола. Руки скрещены. Лицо — как камень. Посмотрит на шрам — и поймёт. Не спросит. Не упрекнёт. Только кивнёт. Или — не кивнёт.
Мать — выбежит первой. Обнимет. Заплачет. Будет щупать руки, ноги, лицо — проверять, целый ли. А потом — увидит Джессинку. И в её глазах — страх. Страх перед ворожбой.Она же из тех самых, что людей уводят, да в чудищ превращают. Сам то Влад понимал теперь что у них за сила такая с Ягиней, насмотрелся уж, и не видел в ней ничего злого. Наоборот, начинал испытывать уважение перед тихой мудростью Матери земли, бабушка Ягиня рассказала и показала.
Но племя — будет смотреть. Шёпотом. Пальцами показывать. «Вот он — тот, кого морок лапой достал. Вот она — та, что его выходила. Рыжая. Из леса.»
И вождь — Радим. Посмотрит на Влада. На Джессинку. На Михаила. И спросит: «Что вы принесли? Добро — или беду?»
Влад не знал ответа.
Он только знал — что не сможет оставить Джессинку. Не сможет отдать её вождю и Иггису. Не сможет сказать: «Она — ворожея. Судите её.»
Потому что она — не ворожея. Она — Джессинка. Та, что видела его в снах. Та, что держала его руку, когда серебро ползло по жилам. Та, что обещала — не дать ему стать мороком.
Он сжал кулак. Шрам дёрнулся — больно, остро.
Влад стиснул зубы. И пошёл дальше.
***
К вечеру лес начал редеть. Сосны расступались, уступая место берёзам, осинам, кустам шиповника. Воздух стал теплее. Пахло не хвоей, а травой, цветами, дымом — далёким, еле уловимым. Дымом селения.
Но до Радимграда оставалось ещё часа два.
Михаил остановился у ручья.
— Привал, — сказал он. — Десять минут. Потом — идём. Ночью — в селении будем.
Отроки расселись на камнях. Артур достал бурдюк, жадно глотнул. Ак развязал котомку, достал лепёшку. Ан — просто сел, обхватил колени, смотрел в воду.
Джессинка отошла в сторону. Встала у дерева — спиной к остальным. Смотрела в лес — туда, откуда они пришли.
Влад подошёл к ней. Тихо.
— Ты чего? — спросил он.
Она не обернулась.
— Ягиня... — прошептала она. — Что с ней теперь будет? Как она там без меня?
Влад нахмурился.
— Сдюжит. Я уверен. Вон как меня на прошлой неделе палкой отходила, за то что пить её варево не хотел горькое. До сих пор бока болят. Если уж со мной справилась, то и мороков всяких уж точно не забоится! — Попробовал пошутить он.
Она обернулась. В её глазах блеснули искорки улыбки.
— Дурак, — сказала она. — но бабушка может, это да.
Влад пожал плечами.
— Дурак как есть.
***
Через час, когда солнце уже клонилось к закату, они вышли на поляну.
Небольшую, круглую, окружённую старыми дубами. Траву на ней кто-то вытоптал — сильно, грубо. Земля под ногами была взрыта и вдавлена.
А в центре — лежал он. Лось. Но не обычный. Огромный — такой, что Влад, видевший в жизни много зверей, замер. Плечи его — выше двух человек, ежели один сядет на плечи другого . Рога — не два, а четыре. Четыре ветвистых, тяжёлых, с десятками отростков, что расходились в стороны, как руки великана. Шкура — не бурая, не серая, а белая. Чисто-белая, как первый снег. И на этой белой шкуре — проступали узоры. Тонкие, зелёные, как жилки на листе. Они расходились от сердца — по шее, по бокам, по ногам. Как корни дерева.
Лось был мёртв.
Горло его было разорвано. Какая же пасть могла достать и вырвать целый кусок размером с походный котёл?
Вокруг трупа — трава выжжена кругами. Чёрными, мёртвыми. И в этих кругах — проступал тот самый белёсый налёт. Будто мороз прошёл .
Джессинка ахнула.
Она бросилась к лосю и упала перед ним на колени. Прижала ладонь к его белой шкуре — к тому месту, где узоры сходились у сердца. Закрыла глаза.
Влад пошёл за ней.
— Что это? — спросил он тихо, как-будто боясь спугнуть.
Она не ответила сразу. Только пальцы её дрожали на шкуре.
Потом — открыла глаза. Посмотрела на него. И в её глазах — были слёзы утраты.
— Хранитель, — прошептала она. — Хранитель леса. Посланный Матерью-Землёй — чтобы беречь это место. Кто? Кто мог сотворить такое?
Влад не знал ответа.
Она провела ладонью по узорам — по зелёным жилкам, что уже тускнели, умирали вслед за хозяином.
Девушка поднялась. Посмотрела на Михаила.
— Они близко, — сказала она. — Очень близко.
Михаил смотрел на трупа — долго, молча. Лицо его каменело.
— Откуда ты знаешь? — спросил он наконец.
— Ягиня говорила, — Джессинка сжала кулаки. — Если увидите хранителя — знайте: беда близко. Если увидите хранителя мёртвым — знайте: они уже здесь.
Тишина.
Только ветер шелестел в листве. Только где-то вдалеке кричала птица — резко, пронзительно, как будто от чего-то бежала.
Артур подошёл к трупу. Посмотрел на белые рога, на узоры, на выжженные круги.
— Что мы будем делать? — спросил он тихо.
Михаил ответил не сразу. Только посмотрел на небо — на солнце, что уже садилось, окрашивая облака в красный.
— Пойдём, — сказал он наконец. — В селение. И — расскажем вождю. Всё.
Он помолчал. Посмотрел на Джессинку.
— А ты, внучка, — сказал он тихо, — помяни его, как умеешь. Как все Матери умеют.
***
Они не стали хоронить хранителя.
Джессинка сказала: его нельзя закапывать. Нельзя сжигать. Его тело — должно остаться в лесу. Чтобы Мать-Земля забрала его. Чтобы оно стало частью земли, леса. Чтобы великий круг жизни замкнулся.
Она опустилась на колени у трупа. Положила ладонь на белую шкуру — на то место, где билось сердце.
— Мать-земля, — прошептала она. — Прими чадо своё, срок его вышел. Не ступать ему боле по травам твоим, не пить ему боле из ручья слёз твоих. Взрасти из тела его новую жизнь, верни его в круг деревом, кустом, травой. Накорми кровью его землю, напитай силой его. Прощай хранитель этого леса!
Она закрыла глаза.Спираль на её ладони зардела — тускло, еле заметно. Узоры на шкуре зверя — на миг — ожили. Запульсировали. Как корни, что пьют воду.
Потом — погасли.
Влад на мгновение зажмурился. Стало неприятно, его замутило Будто под кожу вонзилась заноза, или черви завозился в ране. Ощущение быстро прошло, словно и вовсе ничего и не было.
Джессинка поднялась. Посмотрела на Влада.
— Я закончила — сказала она тихо. В её глазах, в последний раз, блеснули бисеринки слёз.
Влад кивнул. Не сказал ничего. Только положил руку ей на плечо — осторожно, будто боясь сломать.
***
Они пошли дальше.
Лес вокруг — притих. Птицы замолчали. Сверчки перестали стрекотать. Даже ветер — и тот замер, застыл в вершинах сосен.
Только их шаги. Только их дыхание. Только стук сердец — частый, глухой.
Радимград был близко.
И они — шли к нему.
***
К поздней ночи — они вышли к частоколу.
Селение спало. Только у ворот — горели два факела. И стража — двое мужчин, с копьями в руках — стояла, прислонившись к частоколу.
Они увидели охотников — и выпрямились.
— Кто идёт? — окликнул один.
— Свои, — ответил Михаил.
Стража переглянулась. Потом — открыла ворота.
— Дядь Митя? — удивился один. — Быстро же вы.
Михаил не ответил. Только кивнул.
— Вождь спит? — спросил он.
— А кто ж его знает? Может жену лаской одаривает, одну или другую. Или с шаманом пьют опять брагу, короче не знаем мы.
Михаил выдохнул.
— Вот зубоскал же ты, Савелий. Не посмотрю что уже на охоту как пять зим ходишь, возьму крапивы да отхожу по месту которым думаешь! Помнишь ещё что рука у меня тяжёлая?
—Дядь, Митя, — замахал руками Савелий —Пошутить уже и нельзя?
—Думай впредь языка о ком мелешь! — Сурово процедил старый охотник и повернулся к остальным.
— Идёмте, — сказал он. — К вождю.
И они пошли — через селение. По пустым дорожкам. Под взглядами частокола. Под светом никогда не гаснущих общих костров.
Влад шёл — и чувствовал, как шрам ноет. Как сердце колотится. Как Джессинка — рядом, тихая, тёплая.
Михаил остановился у огромного шатра совета, где ещё мерцал тусклый свет сквозь щели в оленьих шкурах. Ночь стояла густая, промозглая, и дыхание охотников вырывалось изо рта тяжёлыми клубами пара.
— Идите по домам, — сказал он, не повышая голоса, но так, что слово ложилось на плечи грузом.
Артур переминался с ноги на ногу, кутаясь в потрёпанную шкуру.
— А ты, дядь Митя?
— А я — к вождю. Рассказать, что в лесу творится, пока луна не скрылась. До утра мы не уснём.
Михаил повернулся к Владу. В полумраке его лицо казалось вырезанным из старого дуба, но глаза смотрели мягко, с пониманием, которое не требовало слов.
— Никому — ни слова. Ни про неё. Ни про шрам. Понял?
Влад кивнул. Михаил давал им время — не просто добраться до постели, а перевести дух, собраться с мыслями перед тем, что их ждало на рассвете.
Отроки разошлись бесшумно, растворяясь в переулках селения. Артур задержался на мгновение, бросил взгляд не на Влада, а на Джессинку, и пробормотал что-то невнятное про береги себя, после чего быстро нырнул в темноту, оставив после себя лишь тяжёлый след сапог по мерзлой земле.
Влад и Джессинка остались одни.
Они шли молча, оставляя за спиной гул ночного леса и факельный свет у ворот. Влад прижимал ладонь к животу: бугристый шрам ныл с каждым шагом, сросшиеся мышцы тянулись и жгли, напоминая, что тело всё ещё не принадлежит ему целиком. Джессинка шла на полшага позади, стараясь не касаться его, уважая упрямство, которое сквозило в каждой его напряжённой жилке. Полога соседских шатров висели плотно, скрывая жизнь спящего селения, и только в их шатре, стоявшем чуть на отшибе у самой лесной опушки, пробивался тёплый, мутноватый свет — слабое свечение угольков, проступающее сквозь неплотно задёрнутую ткань.
***
Ярина не спала уже четвёртую ночь. Она сидела у потухающего очага, подбрасывая в тлеющие угли сухие ветки, и слушала, как ворочается муж, как ровно дышит Злата, прижавшая к груди тряпичную куклу. Воздух в шатре стоял тяжёлый, пропитанный запахом печного дыма, сушёной полыни и собственной тревоги, которая сжимала горло тугим узлом.
За частоколом тявкнула собака — коротко, отрывисто, не на чужака, а в сторону лесной тропы.
Ярина замерла. Сердце дрогнуло, пропустило удар, а потом забилось часто, гулко, отдаваясь в висках. Она поднялась, не думая, откинула тяжёлый полог и шагнула в ночь босиком. Холодная земля обожгла ступни, ветер ударил в лицо, но она не почувствовала ни того, ни другого.
Две фигуры шли от ворот. Одна — высокая, прихрамывающая, с тёмной головой.
— Влад? — шёпот сорвался с губ раньше, чем она успела его остановить.
Мальчик остановился. Мать бросилась к нему, но в шаге замерла, боясь спугнуть видение. Дрожащие пальцы коснулись его щёк, скулы, подбородка, проверяя плотность кожи, тепло, реальность.
— Живой... — выдохнула она, и слова рассыпались на тихие, судорожные всхлипы. Она обняла его, уткнувшись лицом в его плечо. Пахло потом, лесной прелью, кровью и чем-то неуловимо родным, отчего у Ярины покатились слёзы. Влад невольно охнул, когда руки матери коснулись живота.
Отстранившись, она подняла его рубаху и увидела бугристый, тёмный шрам. Пальцы замерли в воздухе, не смея коснуться.
— Что это?
— Морок. Лапой. — Голос Влада звучал глухо.
Ярина побледнела. Взгляд метнулся за спину сына, к рыжей фигуре, застывшей у столба частокола. В её глазах мгновенно вспыхнуло узнавание, смешанное с ледяным страхом.
— А это кто?
— Джессинка. Она выходила меня.
— Отец-Небо! Из леса? От той знахарки, что на отшибе? — Ярина отступила на шаг, и в её голосе зазвенела сталь. — Так я и знала. Вернулся мой сын с ворожеей.
Она обернулась к девочке, и в её позе не осталось ни капли материнской мягкости: плечи расправились, подбородок вздёрнулся.
— Ты что с ним сделала? Почему он хромает? Почему шрам — как у изменённого?
— Спасла. Как могла. — Джессинка не опустила глаз, хотя голос прозвучал тихо.
— Спасла? — горькая усмешка тронула губы Ярины. — У нас за такое на кол сажают. Ворожба твоя— это порча.
— Мам, не надо... — Влад сделал шаг вперёд, но мать резко вскинула руку.
— Молчи! Ты — охотник. Ты должен был вернуться чистым, а ты ещё и привёл в дом эту лесную дрянь!
Полог шатра с шумом откинулся. Отец вышел на шум, босой, в одной льняной рубахе, с заспанным, но предельно ясным лицом. Он молча посмотрел на сына, на рыжую девочку, на дрожащую жену.
— Что за базар на всю улицу? — хриплый голос прозвучал ровно.
— Он привёл ворожею! — Ярина не сдерживалась, слова рвались наружу, смешиваясь со слезами. — Она его испортила!
— Она спасла мне жизнь, — тихо перебил Влад. — Без неё я бы в лесу сдох.
— Я бы тебя оплакала, как сына, а сейчас кто ты? Голову она твою одурманила, ведьма проклятая! Теперь только к шаману с дарами, чтобы вытравил из тебя её ворожбу поганую!
Отец поднял руку. Жест был коротким, но тяжёлым, как обруч на бочке. Ярина осеклась.
— Иди в шатёр. Успокой Злату. Уложи её спать.
— Но она...
— Я сказал — иди.
Ярина сжала губы до белой нитки, резко повернулась и нырнула под полог, хлопнув им так, что по шатру прошёлся ветер.
— Пойдём, — отец кивнул в сторону колодца. — Поговорим. Только мы.
— Куда ты его ведёшь?! — донёсся из-за полога сдавленный голос. — Он ранен! Ему лежать надо!
— Это не бабья работа — думать и решать, — бросил отец, не оборачиваясь. — Спи.
За пологом повисла тяжёлая тишина, сменившаяся тихим, утробным плачем.
***
У колодца пахло сырой землёй и старым деревом. Отец опустил ведро, вытащил ковш, напился сам, потом протянул Владу. Вода обожгла горло ледяной чистотой, на мгновение заглушив боль в животе.
— Выжил. — Не вопрос. Констатация.
— Выжил.
— Рассказывай.
Влад говорил без прикрас: ночь, чёрные глаза, лапа, рана, старая Ягиня, рыжая девочка. Только факты, которые мог выложить на стол, как сухие дрова.
Отец слушал молча. Лицо оставалось неподвижным, лишь в углах губ залегли глубокие складки.
— Она — ворожея Матери?
— Да. Но она другая. Не как в сказках.
— Иггис будет в ярости. А с ним и Радмир. Они как пальцы на руке, что вместе сжимаются в кулак. Всегда заодно.
— Она спасла меня.
Отец помолчал. Ветер шелестел в кронах старых берёз, где-то далеко тявкнула собака, возвращая селение к реальности.
— Знаю. Вижу.
Он посмотрел на сына прямо, и в его серых, выцветших глазах дрогнуло что-то тёплое, быстро скрытое за привычной суровостью.
— Слушай меня. Вождь с шаманом сами решат, что с ней делать. Я вмешиваться не буду. Ты — тем более.
— Но если её...
— Если решат выгнать — выгонят. Решат убить — убьют.
Влад замер. Воздух в лёгких застыл.
— Ты — мой сын. Кровь моя. Я знаю о чём ты сейчас думаешь. Решение твоё я приму каким бы оно ни было. Но знай: селение не простит. Племя не забудет. Мать... она боится за тебя. От того и бесится. Она как яростная волчица, будет биться за своего щенка, какова бы не оказалась цена.Не зря Яриной кличут.
— А ты?
— А я — отец. Этого довольно.
Тяжёлая, мозолистая ладонь легла на плечо Влада. Сжала — крепко, на мгновение, передавая всю тяжесть и всю поддержку, на которую был способен этот человек. Потом отец отступил.
— Иди. Ложись. Завтра день будет длинный.
***
Вернувшись в шатёр, Влад увидел, что мать лежит на своей лавке, отвернувшись к стене, и плечи её мелко вздрагивают. Злата спала, разметавшись под тулупом, а отец уже устроился на своём месте, закрыв глаза, хотя дыхание его оставалось ровным, но неглубоким. Джессинка стояла у входа, не зная, куда деть руки, и смотрела на угли, что тлели в очаге.
— Ложись, — Влад кивнул на угол у очага. — Шкуры там есть.
Злата зашевелилась, приоткрыла один глаз, сонно потянулась к брату.
— Ты пришёл...
— Тихо, спи. — Влад сел рядом, провёл ладонью по её тёплым, растрёпанным волосам.
— А это рыжая кто... Твоя жена?
Влад взглянул на Джессинку. Та делала вид, что поправляет шкуру, но уши её покраснели.
— Нет, — тихо ответил он. — Я только тебя люблю.
Девочка улыбнулась, прижала куклу и тут же провалилась в сон.
Влад вернулся к очагу. Опустился на колени рядом с Джессинкой.
— Завтра к вождю, — прошептал он. — Будет тяжело.
— А если они... — она не договорила, но он понял.
— Не дам.
— А если не справишься?
Он помолчал, глядя, как красные угольки медленно покрываются серым пеплом.
— Справишься ты. Ты сильная.
— Я не сильная. Я устала.
— Знаю. Но ты моя... — слово вырвалось само, срываясь с языка, не успев пройти через мысли.
Оба замерли. Воздух в шатре стал плотным, звенящим от недосказанности. Это не было признанием, не было обещанием. Просто срыв, о котором никто из них не просил.
Джессинка быстро отвернулась к стене, натягивая шкуру до подбородка.
— Спи, бестолочь.
Влад усмехнулся, лёг на свою лавку, подложив под голову свёрнутую одежду. Сон не шёл. Он лежал, глядя в темноту под самым сводом шатра, где пахло дымом и старыми травами, и слушал, как неровно дышит мать, как ровно спит отец, как тихо сопит Злата. Шрам под рубахой тянул, напоминая о цене, но страх отступал перед твёрдым, простым решением.
*Я не отдам её. Ни вождю. Ни шаману. Ни матери.*
*Даже если придётся уйти.*
*Даже если стану изгоем.*
Он закрыл глаза. И, наконец, провалился в тяжёлую, пустую темноту без снов.
***
Утро пришло серое, туманное. Роса лежала на траве тяжёлой, холодной пеленой, и от земли шёл пар — будто сама Мать-Земля дышала, просыпаясь после ночи.
Влад стоял у порога родного шатра, сжимая в руках ясеневую палку. Левая рука привычно лежала на животе, прижимая рубаху там, где под тканью проступал бугристый шрам. Он стоял прямо, несмотря на боль, и смотрел на площадь селения.
Джессинка стояла рядом — на полшага позади. Рыжие волосы собраны в тугую косу, руки спрятаны в складки рубахи. Отметина на её ладони тускло тлела — еле видная, но живая.
— Готова? — спросил он тихо.
Она кивнула. Не посмотрела на него.
— Пойдём, — сказал он.
***
Площадь перед обелиском Отца-Неба была уже полна.
Селение собралось — около двухсот человек. Мужчины стояли впереди, с копьями и луками, лица суровые, глаза настороженные. Женщины — позади, с детьми на руках, шёпотом переговаривались. Старики — на скамьях у частокола, смотрели молча, оценивающе.
В центре — обелиск. Высокий столб из неизвестного материала, покрытый светящимися линиями, что мерцали в утреннем тумане слабым голубоватым светом. Вокруг него — вытоптанная площадь, где не росла даже трава.
У обелиска стоял вождь Радим. Высокий, широкоплечий, с лицом, как у дуба, и глазами, в которых читалась вся мудрость племени. Рядом — совет старейшин, пятеро мужчин с татуировками на предплечьях. И — Иггис. Шаман стоял чуть поодаль, опираясь на посох, лицо каменное, пустой рукав приколот к поясу костяным шилом.
Двое подростков шли через площадь — медленно, под взглядами селения. Шёпот усиливался — как шум ветра в листве перед грозой.
— Вот он... Влад который...
— А это кто? Рыжая?
— Из леса... от той знахарки...сам от вождя услышал когда за водой шёл.
—Да иди ты! Ворожея? Привёл нечисть в селение...
Влад шёл — и не оглядывался. Джессинка шла рядом — тихо, спокойно, но он чувствовал: руки её дрожат.
Они остановились перед обелиском. Вождь Радим посмотрел на них — долго, оценивающе.
— Михаил, — сказал он. — Рассказывай.
***
Михаил вышел вперёд. Лицо его было серым, но голос — ровным.
— Вождь. Совет. Родичи. — он поклонился. —Пред Отцом- небом и родовичами я стою. - поклонился и шаману. —Все вы помните как месяц назад я и юные охотники уходили на охоту. — родичи дружно загудели, подтверждая. — И там, ночью на нас напали изменённые, не звери нет —мороки!
Толпа ахнула, послышались неверящие возгласы.
—А точно мороки? — выкрикнул один из стариков.
—Их уже несколько зим не видели в наших лесах!— Вторил ему немолодой охотник.
— Вы знаете меня! — зычно проговорил Михаил. — Хоть раз я обманул кого? Замечен ли был в трусости? Или вы все считаете меня настолько старым, что мои глаза меня подводят? Нет! — он рубанул рукой воздух. —То были мороки! Трое напало на нас. Три мерзких отродья и сейчас мёртвыми тушами лежат там где мы их угостили нашими копьями. Зверь не ест их плоть, земля не принимает их обречённые тела.
Племя разразилось многоголосым гулом.
—Тихо! — Вождь поднял руку в останавливающем жесте. Медленно, очень медленно толпа успокоилась. — Что было дальше, наставник охотников?
— В битве против нечисти мы были ранены. Даже я! А этот юный охотник, — Михаил указал на Влада, — и вовсе был при смерти. Мы были слишком далеко от селения. Я принял решение идти к Ягине.
—К этой старой ведьме? — Прокричал щуплый мужичонка и осенил себя знаком Отца. Толпа вновь недовольно загудела.
—Да, к Ягине! — перекрикивая односельчан прокричал Михаил. — Она помогла! Подлатала нас на скорую руку, да выпроводила. Вот только Влад не мог вернуться с нами, худо ему шибко было! Он бы не перенёс дороги до дома.
Он помолчал. Посмотрел на Влада.
Шёпот усилился.
— Говоришь спасла его? — раздался голос. — Или испортила?
Михаил повернулся — посмотрел в толпу.
— Ворожба! — крикнула женщина из толпы. — Нечисть! Она его осквернила!
Влад почувствовал, как Джессинка вздрогнула рядом.
— Молчать! — голос вождя Радима ударил, как камень. — Михаил, продолжай.
— Да спасла! Посмотрите сами! Он жив, он ходит! Он не испорчен!
Когда он закончил — тишина повисла над площадью. Тяжёлая, давящая.
И тогда вперёд вышла Ярина. Лицо её было бледным, глаза — красные от слёз. Но голос — твёрдый, как сталь.
— Вождь. Совет. Родичи. — она поклонилась. — Мой сын — охотник. Он даже мог бы быть следующим нашим шаманом, но выбрал иную стезю. Это ли не говорит о его чистоте перед Отцом–небом?
При этих словах лицо шамана Иггиса искривилось, будто он съел целую горсть клюквы. Но он промолчал. Знал что ещё не время.
Она повернулась к Джессинке — и в её глазах был страх. И ненависть.
— Что ты с ним сделала? Говоришь спасли его? А это что? — она быстро подошла к Владу и резким движение задрала его рубаху.
Уродливый шрам серебряными прожилками мерцал на утреннем солнце.
Джессинка не отводила взгляд.
— Спасла. Как могла.
— Спасла? — Ярина усмехнулась горько. — У нас за такое казнят. Ворожба — это порча. Это нечисть. Она его осквернила. Она его испортила.
— Мам... — начал Влад.
— Молчи! — Ярина резко. — Ты — мой сын. Ты — охотник. Ты должен был вернуться чистым. Упади в ноги Иггису, проси его о милости вытравить из тебя эту гадость, стань его учеником, вернись в лоно Отца!
Она повернулась к вождю.
— Вождь. Я прошу — изгнать её. Или — казнить. По закону племени. Ворожба — смерть или изгнание. Только сына моего не трожьте заклинаю. Пусть шаман его осмотрит, поможет. Надо, любую траву сыщу, любую козу в жертву принесу, сама себя отдам!
Шёпот в толпе усилился. Кто-то кивал. Кто-то — качал головой.
***
Влад сделал шаг вперёд. Встал между Джессинкой и толпой.
— Вождь. Совет. Родичи. — его голос был твёрдым, несмотря на боль в животе. — Она спасла мне жизнь. Она ни в чём не виновата! Она просто хотела помочь!
Он повернулся к матери.
— Мам. Она — не ворожея. Она — не нечисть. Она — та, что меня выходила. Та, что не дала мне стать мороком.
Ярина побелела.
— Ты — мой сын! Ты — охотник! Ты должен был...
— Я вернулся живым! — Влад повысил голос. — И это — благодаря ей.
Он повернулся к толпе.
— Кто из вас, охотники знает, каково это чувствовать как Мать меняет тебя? Ломает тело, суставы, калечит плоть.
—Молчи!— взмолилась Ярина. — Не говори этого!
Влад даже не повернулся. — Я знаю! Мать вцепилась в меня спасая жизнь! Отец рвался мне помочь. Их борьба меня ломала! Тут нет правых и виноватых. И без Ягини и Джессинки я бы изменился — стал мороком. Только они удержали меня на грани, и сейчас держат.
Тишина. Только Ярина, упавшая на колени, рыдала, заломив руки. Слова были сказаны. Её сын подписал себе смертный приговор.
Он посмотрел на Джессинку — и в его глазах было абсолютная уверенность что теперь они вместе. В жизни или смерти.
***
Шёпот в толпе усилился. Кто-то закричал:
— Изгнать!
— Казнить!
— Нечисть!
И тогда вперёд вышел Артур.
— Вождь. — он поклонился. — Я — охотник. Я — с татуировками. Я ручаюсь за них.
Он повернулся к толпе.
— Она меня лечила. Раны закрыла за ночь. Я — жив. Благодаря ей.
Рядом встал Ак.
— Я — охотник. Я ручаюсь за них
Ан — рядом.
— Я ручаюсь за них.
Михаил — встал с ними в один ряд.
— Вы меня знаете! Я за них.
Четверо. Не хватает пятого.
Вождь тяжёлым взглядом окинул вышедших на защиту.
— Закон племени суров, — сказал вождь. — Если за обвиняемого заступятся не меньше пяти настоящих охотников — наказание могут смягчить. Не смерть, но изгнание.
Тишина.
И тогда вперёд вышел отец Влада.
Высокий, широкоплечий, с лицом, обветренным до красноты, и короткой, седой бородой. Глаза его — тёмные, как у Влада — смотрели на сына без улыбки, без нежности. Но в них была гордость? Тревога? Надежда?
— Я — охотник. Я — с татуировками. Я ручаюсь за неё. Как и за сына.
***
Пять охотников. Закон.
Вождь Радим посмотрел на совет старейшин. Те кивнули — молча.
Он повернулся к Иггису.
— Шаман. Что скажешь?
Иггис вышел вперёд. Медленно. Опирался на посох. Лицо его было каменным, но в глазах плескался страх. Неужели он боится маленькой девчонки?
Он смотрел на Джессинку — долго, тяжело. На скулах играли желваки, а рука сжимала посох так сильно, что казалось тот вот вот-вот с треском разлетится в щепки.
В глазах Иггиса — что-то сломалось. Но он молчал. Не выдавал. Он всё понял ещё прошлой ночью когда Михаил всё рассказал в шатре общего собрания. Он видел глубже чем остальные. Видел суть. Видел правду, которую не хотел раскрывать. Он слышал настойчивый шёпот Отца "Избавься! Убей! Уничтожь!". Пока ещё тихий. Но Иггис уже давно решил кого спасать и поэтому сказал. — Вождь, не мне решать их судьбу. Они связаны, убей одного и второй погибнет. — Он пожевал губы обдумывая и продолжил. —Через две недели мы соберёмся в старом городище на осеннюю ярмарку. Там мы с тобой, Радим, хотели объявить о вторжении в наши земли группы из Града.
Толпа взволнованно начала перешёптываться.
—Град? Что за Град?
—Вторжение? Война?
—Кто?
— И мне кажется, — возвысил голос шаман, —Ттеперь я знаю за кем они идут. Иггис многозначительно посмотрел на двух подростков. Три вождя и три шамана. В старом городище решится судьба этих детей.
***
Вождь Радим думал долго.
Площадь молчала. Только ветер шелестел в кронах старых берёз. Только обелиск мерцал — слабым голубоватым светом.
Вождь кивнул. Он посмотрел на селение.
— До того времени — она остаётся здесь. Под надзором. И — под защитой.
***
Толпа расходилась — недовольная, но подчиняющаяся. Кто-то шептался. Кто-то — качал головой. Кто-то — смотрел на Джессинку с уважением или презрением.
Ярина не смотрела на сына. Она стояла — отвернувшись, плечи её дрожали.
Отец Влада подошёл — положил руку ему на плечо. Сжал — крепко, на мгновение.
— Ты — мой сын, — сказал он тихо. — И ты — сделал, что должен.
Он повернулся к Джессинке.
— И ты — под нашей защитой. Пока — я жив.
Он отошёл. Пошёл к шатру.
***
Иггис подошёл к Владу — тихо, медленно.
— Ты не знаешь, что сделал, — сказал он. — Но я — знаю.
Он посмотрел на Джессинку — долго, тяжело.
— Ягиня... — он помолчал. — Она — из Града. Как и я.
Влад побелел.
— Что?
— Она — беглянка. Как и я. — Иггис посмотрел на него. — И она — не просто знахарка. Она — чистая мать. Как и Джессинка.
Он повернулся — пошёл к своему шатру.
— Береги её, отроча. Потому что те, кто её ищет — они уже близко.
***
Влад и Джессинка остались одни — у обелиска.
Обелиск мерцал — слабым голубоватым светом. Вокруг — пустая площадь. Селение разошлось.
— Ты в безопасности,— сказал он тихо.
Она посмотрела на него — и в её глазах была благодарность. И ещё обречённость.
— Ненадолго, — ответила она.
Он кивнул.
— Две недели. Потом — сбор трёх племён. Там решат.
Она посмотрела на обелиск — на светящиеся линии, что мерцали в тумане.
— Они услышали, — прошептала она. — Мой крик. Они — идут.
Он положил руку ей на плечо — осторожно.
— Я не отдам тебя. Никому. Ни вождю. Ни шаману. Ни матери.
Она посмотрела на него — и в её глазах были слёзы.
— Даже если придётся уйти из селения?
— Даже если придётся уйти.
— Даже если придётся стать изгоем?
— Даже если придётся стать изгоем.
Она закрыла глаза. Слёзы текли по её щекам — тихо, беззвучно.
— Спасибо, — прошептала она.
Он не ответил. Только сжал её плечо — крепче.
Глава 7. Последняя Песнь
Первые три дня Ягиня жила по привычке. Вставала до рассвета — тело помнило ритм, что вбивался в кости за сорок лет. Вот и сегодня она растопила печь — руки сами тянулись к берёзовым поленьям, что лежали у стены. Её знобило и старые косточки отбивали неслышимый ритм. Сидя за столом Ягиня привычно готовила отвар — пальцы отмеряли травы на глаз, без весов, без мер, она чувствовала, знала. Знала что даже вымерянный до толики отвар может подвести. Каждая травинка, каждая сушёная ягодка, раскрывались всегда по разному. Нужно было слушать их внимательно, и тогда никаких весов и не надобно. Неожиданно, предательски задрожали руки. Ягиня зажала их коленями. Старые морщинистые с пятнами, они не унимались.
"Боюсь?"— сама себя спросила она. И внутренний голос, холодком забравшись под повязанный платок к самым корням седых волос, шёпотом ответил "даааа...".
Ягиня разумом понимала, что поступила правильно, отправив молодую поросль подальше. Но нутро отчаянно кричало "Беги!". Осудит ли её кто за то, что сейчас, как и сорок лет назад, она жадно хочет жить? Пусть старая, пусть дряхлая развалина, но жить. И вдруг ей стало тошно. Тошно от самой себя, от слабых мыслей и трусости. Будто она уже проиграла и сразу приготовилась к смерти. "Уж нет!" — упрямая мысль набатом загремела в голове.
—Даст Мать, ещё поборемся. И ужо непонятно кто кого. — Хрипло прокаркало горло.
***
К обеду Ягиня вышла во двор. Осеннее небо вот-вот должно было разродиться дождём. Опираясь о стену она зашла в сарай. Зорька дёрнулась и повернулась, жалобно заблеяла.
— Ну что ты, дурёха — ласково проговорила Ягиня. Открыв невысокий загон она зашла к козе, подвинув старую колоду, с кряхтеньем, присела. Зорька, фыркнув, подошла к старухе и принялась жевать рукав длинной, до пят, домашней рубахи. Ягиня долго сидела молча, тихо перебирая пальцами жесткую козью шерсть на загривке.
—Пора, родная. — наконец сказала она. С трудом встала и повела козу на улицу. Зорька, радостно виляя хвостом, с удовольствием последовала за старой подругой.
— Вот и твой черёд настал. — Задумчиво жуя собственные губы, невнятно прошептала Ягиня. Коза с недоумением посмотрела на неё.
— Уходи. — Ягиня отворила ворота. — Там жизнь, здесь... — она запнулась на мгновенье – будет воля Матери, я тебя найду.
Зорька стояла рядом, тыкаясь мордой в ладонь и не желая уходить. Ягиня вздохнула. Немного подумав, она наклонилась к уху козы и зашептала:
— Словно древо жаждуче, напоись силой, аки водой. Силой Матери-Земли, наполнися. Ни зверь охочий, ни люд алчущий, ни болезнь не достанут теперича. В тебе малая сила Матери и защита. И не оставит тебя теперь она.
Руки Ягини, что ласково гладили Зорьку, тускло засветились зеленоватым светом весенней травы, рисуя причудливые зелёные узоры на шкуре. Расходящийся от сердца козы оберег Матери напитывался силой, казалось вот-вот и линии оживут. А Ягиня всё продолжала и продолжала шептать. Сначала это была молитва Матери, потом, будто исповедь, а в конце и вовсе слова прощания. Закончив, Ягиня выпрямилась. Зорька, будто подросла, совсем чуть-чуть, почти незаметно.
—Ну ступай, дурёха, ступай. — махнула рукой старуха. Коза не сдвинулась с места, непонимающе вертя головой. Ягиня с укором посмотрела на Зорьку и вдруг, буквально на мгновенье вспыхнула метка на правой руке старой колдуньи, та что досталась ей от Джессинки. Старое тело раздалось в стороны и вытянулось, глаза полыхнули огнём, рот исказил оскал с рядами неестественно длинных зубов, что теперь напоминали клыки. Пальцы удлинились и стали острыми загнутыми когтями. В ноздри ударил, удушающий и сладкий, тошнотворный запах гниения разложения и ужаса. Зорька истошно завопила, срываясь с места. Расширившиеся глаза не разбирали дороги, копыта несли козу прочь.
— Не забыла ещё , как это делается. — Грустно усмехнулась, всё такая же старая и согбенная, Ягиня, смотря в сторону леса, куда убежала испуганная до смерти Зорька.
***
На четвёртую ночь Ягиня не спала.
Она сидела у печи и смотрела, как тлеют угли. В руках дымилась глиняная кружка с травяным настоем. Мята, смородина и квашенный иван-чай. На правой ладони слабо пульсировала еле видная спираль.
*Молодая дурочка*, — думала Ягиня. *Отдала больше, чем могла. Больше, чем я просила.*
Она закрыла глаза. И — вспомнила. Впервые за много лет по настоящему вспомнила.
***
Ей было двадцать лет. Прямая, гордая, красивая. Волосы её длинные, чёрные, заплетены в сложные косы и заколоты серебрянной шпилькой в красивую и высокую причёску. Её кожа белая и сияющая, как у всех чистых матерей. Глаза — зелёные, яркие, полные страха и ярости.
Её вели в Башню Молчания коридорами Града, бесконечными и запутанными. Стены из полированного камня змеились бесчисленными переходами и ответвлениями за которыми — другие коридоры, другие башни, другие жизни. Она помнила запах. Запах высоких башен. Вычищенный до полного его отсутствия и поэтому их собственный запах, мяты, лимонной травы, осоки, пота и страха, эхом отражался от стерильных стен, преумножаясь и от того становясь нестерпимым.
Её сестры шли рядом. Десять девочек. Чистые матери. Те, кого отобрали из сотен и сотен. Кто-то из них сдался добровольно, кого-то приволокли насильно, местных или с захваченных селений.
— Не бойся, — шептала Мойра. — Говорят, если пройти через связь — станет легче. Будет много еды, можно даже накормить семью! А статус, уважение, сила! — Она аж закатила глаза от предвкушения.
— А вот я, когда стану наездницей, — хихикнула ещё одна — буду управлять сворой из целых тридцати изменённых. Может даже больше! Стану самой сильной наездницей Града! Может даже стану старшей Матерью!
Ягиня не ответила, хотя тогда её звали по другому. Она знала — не станет.
Она видела, как возвращаются те, кто прошёл это испытание. Их глаза были прекрасны, но пусты. Их кожа была безупречна, но холодна. Их голоса, становились голосами умершей Матери. Только так становились послушной силой Града — наездницами. Был ли у неё самой выбор? Нет. Когда в её деревню пришёл Град, родители Ягини сами отдали свою дочь как откуп, лишь бы выжить. Она не винила их. Уже наслушалась, что бывает с непокорными. А так деревня живёт. Да, как провинция Града. Да, с обязательной данью, но живёт.
Башня Молчания была высокой. Со множеством залов, тренировочных площадок, аудиторий, лекционных, комнат, жилых и нет. Там, на самом верху жили те самые Наездницы — повелители изменённых, мороков, и иных чудищ, названия которых Ягиня пока не знала. Странный и противоестественный союз двух противоположных сил. Наездницы, Верховые, Погонщицы - женщины в которых пробудился росток силы Матери. Обучались тут искусству управления. Тут ковалась та самая нерушимая цепь-связь с её первым мороком, старшим над сворой. От силы Матери в будущей Наезднице зависело и количество изменённых в своре. Но здесь, в этой башне, не только создавалось, но и ломалось. Ломалась воля, выжигались желания, вымарывалась память, пока Наездница не становилась частью набора функций, главной веры и идеологии Града-на-костях. Говорят когда-то тут всё было не так. Град был основан на "костях" великого города прошлого, как символ того что страшная битва двух сил закончилась. Как Великий союз и примирение. Тогда, в самом начале, Совет Старших состоял из двух Отцов и двух Матерей, соблюдался баланс и мир. Но Отец-небо и Мать-земля не могут жить долго вместе. Матери начали вырождаться. Их с каждым десятилетием становилось всё меньше и меньше. Дети с даром рождались всё реже. Так началась эпоха увядания. Состав Совета изменился, Отцов стало больше, а Матери утратили значительную часть своего влияния. Отсутствие баланса привело к тому что люди стали неуправляемо меняться, становясь мороками, теми самыми изменёнными. Количества Матерей не хватало для полноценного равновесия сил в телах жителей. Тогда одним из Отцов и была предложена политика сохранения Града, дабы соблюсти хотя бы видимость баланса. Так и появились первые Наездницы. Управляющие мороками, словно лучи солнца уходящие за пределы Града и рыщущие в поисках новых матерей.
Их вели в самые нижние этажи башни, глубоко под землю, где им предстояло пройти своё последнее испытание. Сковать ту самую неразрушимую цепь хозяйка-зверь.
Её заперли в пустой и холодной комнате. В тишине, только тихо жужжали тускло светящиеся сферы под потолком. Комната была разделена напополам частой решёткой из толстого серебристого металла, а за решёткой, в углу, лежало тело. И как ни силилась Ягиня увидеть кто там был так и не смогла. В первый день её не кормили и не давали еды. Её сосед за всё это время так и не пошевелился, хотя она говорила с ним, кричала, спрашивала. На второй день абсолютной тишини пришёл он. Крупный мужчина зашёл в комнату молча. С собой у него было ведро с водой и тряпка. Ягиня робко сказала что хочет пить и есть. А ещё ей очень нужно в туалет. Мужчина не ответил, он просто смотрел на неё. Затем сделав резкий шаг к Ягине он без замаха ударил её по щеке тыльной стороной ладони. Девушка упала на пол и больно ударилась головой. В глазах потемнело и , кажется, она потеряла сознание. Очнулась она от того что мужчина снимал с неё синее платье. Она попыталась защититься, но получила удар кулаком в челюсть. Он закончил с платьем, аккуратно сложил его и так же, молча, окунул тряпку в ведро. Не выжимая, принялся обтирать девушку, грубо сжимая руками хрупкие плечи, руки и оставляя синяки на бледной коже. Вода была ледяная. Ягиня не понимала что происходит, но знала что если спросит, её опять ударят и поэтому терпела. Закончив умывание мужчина, всё также молча, и забрав с собой ведро и платье, вышел. Голая девушка, съёжившись в углу от холода и страха, рыдала. На следующий день всё повторилось, но теперь с собой у мужчины был кусок чёрствого хлеба и чашка с водой. Увидев лужу мочи в углу он безэмоционально сильно избил Ягиню, но оставил ведро. Этой ночью девушка уже не плакала, слёзы высохли, осталась тупая, непроходящая боль и апатия. И тогда её сосед впервые пошевелился. Сначала был стон, больше похожий на рык. Потом крик боли, звук ломающихся костей и треск рвущейся кожи. Ягиня всмотрелась и увидела как некто бывший человеком становился сейчас чем-то иным. Кости удлинялись, менялись, ломаясь и перестраиваясь. Тело иссыхало, кожа прорывалась и места ран тут же покрывались белой, быстро твердеющей плёнкой. А потом оно повернуло голову, искривлённый, постоянно меняющийся рот прошептал — п... Пом... Помоги. И снова дикий крик боли.
Ягиня забыв о собственной боли, наготе, вцепилась в прутья решётки и потянулась к страдающему существу самой своей сутью.
Она не смогла помочь, не смогла облегчить его боль, но прожила с ним всё. Испытала всё что он чувствовал, заглянула в его воспоминания. Увидела его таким каким он когда-то был. Шупловатый и улыбчивый парень с выразительным, веснушчатым лицом и глубокими темно-медовыми глазами. Он любил удить рыбу и играть на свирели. Парень схватился за это воспоминание с отчаянием мертвеца. Удержал, вспомнил и затих.
Каждый день приходивший молчаливый мужчина избивал Ягиню. С каждым днём побои становились жёстче и продолжительнее. Но она терпела, делая взгляд пустым, уплывая в мир грёз без боли. Она начала забывать. Сначала — имена сестёр. Потом — своё имя. Потом — лицо матери. Потом — запах леса. Она становилась пустой.
Сколько прошло времени девушка не знала. Может неделя, может месяц, а может и год. Дни были похожи как близнецы. Её сосед по несчастью постепенно изменялся, теряя всё человеческое. Но каждую ночь она держала в нём его воспоминания о самом себе.
Он смотрел на неё — и в его глазах был не голод. Не ярость. А — боль.
В одну ночь нн протянул лапу — и коснулся её щеки.
И — она вспомнила. Всё. Имя. Мать. Лес. Свободу.
Она вложила в него — всё, что было. Свою силу. Свою волю. Свою ярость. Сила Матери напитала его, усилила, подавила. И — он подчинился. Схватился за прутья и силой рванул. Раз, другой. Металл поддавался тяжело, но медленно гнулся и выходил из пазов в камне. Когда пришёл молчаливый мужчина, его ждали двое. Одно движение и изломанное мертвое тело, ударившись о стену комнаты, с влажным звуком упало на пол. Это было только началом побега.
***
Она вела их через Мёртвые Земли. Свою свору. Семь сломанных душ, что помнили, кем были. Убегая из казематов она смогла найти их в других комнатах. К сожалению девушки что там были, оказались не такими сильными как она.
Недели пути. Она шла — и вела их. Через огонь. Через лёд. Через боль.
На границе Мёртвых Земель она остановилась.
Посмотрела на свою свору. На тех, кто спас её. Кто стал её щитом. И приказала им умереть. Быстро. Милосердно.
Она забрала их черепа. Как память. Как напоминание. Как доказательство — что она **не наездница**.
***
Ягиня открыла глаза. Настой давно остыл. Огонь внутри печи умер. И только тело печи ещё было тёплым, постепенно остывая. За окном — темнота. Ночь.
Ягиня поднялась. Подошла к окну. Посмотрела на частокол с черепами.
Они смотрели на неё — пустыми глазницами. Но она знала — они помнят.
Она прошептала — тихо, так, что никто не услышал:
— Простите.
***
На пятый день Ягиня начала готовиться.
Развесила травы — полынь, зверобой, чабрец и ещё с десяток самых разных.
Зажгла свечи — три штуки, у окна. Красные, заговорённые из воска, что она копила годами. Свечи, что звали — не огонь, а память.
Приготовила "последний отвар" — из трав, что усиливали крик. Из трав, что делали голос — громче, дальше, сильнее.
Написала на бересте — послание для Джессинки. Если та вернётся. Если найдёт. Если поймёт.
Она свернула бересту. Спрятала в дупло старого дуба — за избой. Там, где Джессинка искала серебрянку. Там, где она найдёт.
Если найдёт.
***
На шестой день Ягиня почувствовала — они близко.
Не ушами. Не глазами. А — землёй.
Глубоко, под корнями, под камнями, она чувствовала, как дрожит почва. Как кто-то холодный и чужой идёт по мёртвым землям.
На седьмой день — они пришли.
Ягиня проснулась от звука.
Не шаг. Не голос. А — тяжёлое, нечеловеческое дыхание. Дыхание, что пахло гнилью, сладковатым, тошнотворным.
Она поднялась. Подошла к окну.
И — увидела.
Пять мороков. Высоких, тонких, с кристаллическими наростами на теле. С чёрными глазами, в которых был только голод и Приказ.
И — наездница. Верхом на огромном звере, что был в три раза больше остальных. С шерстью, что дыбилась, как иглы. С глазами в которых была память.
Наездница спешилась. Медленно и грациозно, как те, кто привык повелевать.
Высокая. Стройная. Прямая словно жердь. С распущенными, тёмно-русыми волосами что доходили до пояса. В неверном свете луны серебряный обруч на голове казалось искрился. Её безупречная кожа, дар Матери, белела словно кость. Пустые зелёные глаза с лёгким интересом изучали старуху.
— Ты стара. — Не спросила, озвучила факт.
Ягиня посмотрела на неё. На её пустые глаза. На её татуировки — руны контроля, что покрывали кожу. На её плащ — из шкур изменённых зверей.
— Стара. — подтвердила Ягиня.
Наездница наклонила голову. Как хищная птица, что увидела мышь.
—Меня зовут Мирослава.
—А я Ягиня. Травяного чая будешь? Только ентих вот — Она рукой махнула на изменённых — за порогом оставь. Нечего мой огород топтать, да овощь мять.
Мирослава посмотрела на неё — долго, тяжело. Явно обдумывая предложение. Затем решившись, едва шевельнула губами. — Слишком стара, бесполезна. Дороги до Града не выдержит. Оставлять здесь, опасно.
Ягиня почувствовала упругий толчок Силы.
Мороки, как по команде двинулись к частоколу.
— А ну ша! — Махнула рукой Ягиня. Глазницы в черепах вспыхнули зелёным пламенем. Нелюди остановились как вкопанные — Сказала же огород потопчите. Чаю не хочешь, так и иди по добру по здорову.
Мирослава удивлённо приподняла бровь.
— И как же мы тебя такую пропустили, не заметили? — словно спрашивая саму себя проговорила Наездница и потом громче. — Давно тут живёшь?
— Уж сорок с лишним годков.
— И всё тут?
—Дереву чтобы расти, корни пустить надо. Вот и осела я здесь. — Ягиня внимательно всмотрелась в огромного зверя. —Ты мне вот что лучше скажи, милая, как не претит тебе на собственном муже вехом то ездить?
Мирослава дернулась точно ей пощёчину влепили. — Закрой пасть, старая ведьма! — Короткий взгляд на свору.
— Чаю, видать, пить не будем. — с горькой усмешкой проговорила Ягиня и закрыла глаза.
Вспомнила толику Джессинки. Живую, чистую, сильную. Тёплую, как первый луч солнца после долгой зимы.
И начала петь. Песня истинной Матери, казалось ударилась о небо и потоком осеннего дождя обрушилась на землю, смывая Приказ. Спираль на её ладони вспыхнула — ярко-красным, слепящим светом. Мороки завыли — от боли, от страха. Упали на колени — схватились за головы. Мирослава отшатнулась. Закрыла уши — но эта песня была не в ушах. Словно сама земля наполнилась скорбью. Будто в воздухе раздалось эхо печали, а лес шептал памятью.
Сквозь головокружение Мирослава отдала ментальный приказ. Убить, истребить, изничтожить.
Да, Ягиня видела, Наездница сильна, но знахарка и не думала одолеть Мирославу. Она действовала по другому. Она пробуждала. Вытягивала из сна заблудшую дщерь Матери. Забывшую, потерявшую саму себя. Она оживляла память. Память о своих детях, что Мать-земля хранила в корнях деревьев, в шёпоте ветра, в переливах рек и костях гор.
Тем не менее свора поднялась на ноги. Медленно, шатаясь они двинулись через частокол.
Здоровенный морок стоял и смотрел на Ягиню. В его глазах плескалась боль, узнавание и сожаление.
***
Ягиня пела — и чувствовала, как сила уходит. Как Толика силы, что дала Джессинка, тает. Как её собственная сила тает и как она сама убывает словно весенний снег.
Но она не останавливалась. Нельзя!
Мороки подошли вплотную, сломав забор, вывернув колья, разбив черепа.
Первый, самый жилистый, протянул лапу. Когти длинные, чёрные, острые.
Ягиня не сопротивлялась.
Она уже отдала всё. Боль — острая, нестерпимая, белая — ударила в мозг. Но Ягиня не закричала. Не застонала.
Она только улыбнулась. В последний раз. "Не убежала" - птицей билась мысль в её голове. - "теперь я свободна".
Она лежала на земле, маленькая, сухая. Руки раскиты в стороны, будто хотела обнять в последний раз. Платок слетевший при падении, валялся, затоптанный лапами, в грязи. Глаза, некогда ярко зелёные, в старости ставшие блекло серыми, быстро стекленели. Морщины избороздившие лицо разглаживались, делая лицо умиротворённым.
Мирослава стояла на неверных ногах и плакала.
— Зачем? Зачем ты это сделала, старая карга! — она сорвалась на крик. — Я не хочу! Не хочу помнить!
Наездница со страхом посмотрела на своего ездового морока. На вожака своры.
—Драгомир... Я... Я не знала, не могла... Не могла больше терпеть...Прости...
Драгомир помнил всё. От собственной боли перехода, до момента когда его любимая сломалась в башне молчания. Они стояли так ещё долго, слушая ночь. Она рыдала. Он хранил молчание и неподвижность. Жили только его глаза, как всегда верные, преданные, любящие.
— Идём. — наконец хрипло проговорила она, прижимая лицо к его боку. Драгомир как всегда послушно опустился, чтобы его Наездница смогла легко забраться в седло.
В последний раз оглянувшись назад, Мирослава запрокинула голову к небу и прошептала. – Прости меня, старая карга. Прощай.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
