Дикий граф. Негоциант
Глава 1
— Не возьму! Хоть вы мне этой медяшкой весь склад обвешайте!
Голос Архипыча долетел до меня от самых ворот. За полмесяца торговой должности старик выучился орать так, что чайки снимались с частокола.
Я как раз шёл к торговому двору мимо новых пакгаузов, хрустя под ногами снегом и вдыхая морозный воздух. После долгой ситкинской туманной хмари молодое тело морозу только радовалось: щёки горели, шаг пружинил. Зима спохватилась ровно через неделю после того, как «Эбигейл» увезла мой лёд за море, и Ново-Архангельск за эти две недели сильно переменился. Частокол, наконец, замкнули, над крышами тянулись дымы, между домами протоптали тропинки, у ворот скучала охрана. Выпал, наконец, первый снег, а отмели у берега прихватило первым ледком.
Спасибо, погода. Очень вовремя.
Дела, впрочем, шли отлично. Зерно приняли и заперли в амбары — Баранов над ведомостью едва не пел. Картечные патроны Архипыч отстрелял ещё до морозов: на полусотне шагов пуля с тремя картечинами дырявила доску так, что старик перекрестился и запер их отдельно ото всего. А ромовая торговля развернулась — куда там ярмарке.
Зима только началась, а четверти запасов рома как не бывало. Люди Каунхана приходили снова и снова, за ними потянулись другие кланы — и каждый новый оставлял аманата, а то и двух. Аманатов мы держали без цепей, прилично кормили, с роднёй видеться не мешали. Родня разносила по берегу: русские слово держат. Слух работал лучше грохота пушек, и в Ново-Архангельск потянулись разные прибрежные племена. Только племя Котлеана упорствовало.
Но меня огорчало одно: русских пленных как не было, так и нет — загул на том берегу шёл, судя по всему, третью неделю. Я обещал, что без сведений о них цена вырастет, — и цена росла. Сначала бочка стоила шестнадцать добрых шкур и шесть скверных. Потом стала — двадцать и восемь. Теперь — двадцать четыре и девять. Плати или иди домой.
Ну, они и платили.
Вот и сейчас возле склада стояли люди Каунхана, - десятка полтора. На расстеленных циновках лежал мех, и даже издали было видно: маловато. Кусков ворошил шкуры с лицом человека, которого пытаются обмануть с самого рождения.
— Вот, батюшка граф, полюбуйтесь, — Архипыч ткнул пальцем. — Каланов добрых — восемнадцать всего. Остальное — рвань да сухопутные меха.
Несортового меха натащили от души: медведи, рыси, две росомахи. Рядом — связки юколы, мешочки сушёной ягоды. Кусков переводил всё это в шкурный счёт, шевеля губами, и выходило, что на бочку они не набирали.
— Пропились, — сказал он мне вполголоса. — Вчистую пропились. Вот и скребут по сусекам.
И тут вперёд вышел молодой воин — тот самый, с простреленным нагрудником. Сняв нагрудник через голову, он шагнул к циновке, положил его поверх мехов.
И посмотрел на меня так, будто спор окончен, а мы ещё и сдачу должны.
Тлинкиты разом замолчали. Все, даже те, что переругивались у бат, теперь стояли и смотрели на меня.
А я все никак не мог взять в толк — а что они от меня ожидают? В этой пластине фунтов пять, от силы — шесть. Красная цена цене этой дырявой медяшке — рубля два-три. Против каланьей шкуры даже плохонькой— смех один.
Только пятнадцать вооружённых индейских мужиков ни хрена не смеялись.
— Что смотрите, ваше сиятельство? Медь у них — первое богатство, — негромко сказал Мезенцев за моим плечом. — Тут исстари так повелось: железо у них пришлое, от белых, а медь — своя, старая. Для колоша его медная пластина — что у нас родовое серебро.
— Верно, — буркнул Кусков. — Мы и сами медь в обмен пускаем. Только наша цена ихней не родня: у них за медь — как у нас за золото.
Гм. Стало немного понятнее. Парень выложил на циновку не три рубля лома, а самый что ни на есть родовой капитал — с дырой от моей пули вместо пробы.
Я взял нагрудник, взвесил на ладони, провёл пальцем по рваному краю. Обидеть его сейчас было проще простого — и дороже всего.
— Переведи, — сказал я Тыгаку и протянул медь обратно, обеими руками, как подают саблю. — Эту вещь оставь себе. Родовую медь на ром не меняют — за неё твои предки платили. А своей медью лучше выкупите наших людей. Ром вы всё равно сами выпиваете — потому и цена растёт.
Тыгак переводил долго. Парень слушал, не двигаясь. Потом принял нагрудник — обеими руками, как я подавал, — и надел. Старейшина каркнул что-то своим, и к циновке полетели остатки: ещё юкола, ещё ягода, две рысьи шкуры, которые до того придерживали.
Кусков считал безжалостно. Одну шкуру перевёл из добрых в скверные, юколу брал по весу, ягоду нюхал из каждого мешочка. Наконец кивнул Архипыча. Бочку выкатили по жердям, и, пока её грузили в бату, я сказал вслед:
— Вернётесь без наших людей — дешевле уже не будет.
Обещать нам ничего не стали. Погрузились и отгребли.
Под конец торга подошёл Баранов и стоял теперь рядом, глядя батам вслед.
— Неладно получается, Фёдор Иванович, — сказал он.
— Что именно неладно? Мех — вот он. Аманаты — вон сидят, целые.
— То и неладно. — Баранов кивнул на уходящие баты. — Каунхановы люди аманатов дали, мир держат, торгуют честно. А мы их за это спаиваем. Котлеан же — вон, за проливом. Сидит трезвый и силу копит. Его люди рома в глаза не видали. Выходит, друзей гноим, а врага бережём.
Я попробовал отбиться от гнусного навета:
— Мирные кланы несут мех. Аманаты — верный залог. Соседи глядят и видят: с русскими можно иметь дело. Верное же дело, Александр Андреевич! Политика!
— Политика, — согласился Баранов. — И инструмент знатный. Только работает не на ту сторону! Пленных как не было, так и нет: Каунхан с каждой бочкой беднее, а Котлеан — он слабее не делается.
Поразмыслив, я решил, что он прав, и перевёл разговор:
— Тогда объясните другое. Малый этот с нагрудником. Кусков говорит: медь у них — что золото. Откуда ж она к ним идёт, коли своей тут нет?
— С севера, от медновцев — атна они себя зовут. — Баранов повернулся ко мне. — Сами к себе никого не пускают, а медь колошам продают. Те её по всему берегу развозят — посредники. За медь берут железо, ткань, котлы. А британцы, прости господи, и ружья с порохом дают. Мы — нет!
— И почём тут медь ходит?
— На алтын медью можно шкурок на цельный рубль накупить, — сказал Баранов со вкусом, как приговор зачитал.
Я мысленно присвистнул. Один к тридцати, вот это ни хрена себе! Даже в девяностые, когда совершались самые безумные сделки, с такой маржой открывали банк. Правда, здешним вкладчикам пришлось бы наливать ром и держать их в аманатах.
— Так скупайте медь. Хоть корабельную казну выгребайте.
— Считали уже, — Баранов махнул рукой. — Доброе железо в глубине ещё дороже стоит, а весу в нём против цены меньше. Железом менять выгоднее, навару больше.
— Тогда зачем вам Медная река? Вы же от неё который год не отступаетесь.
Баранов вздохнул.
— Зверь уходит, Фёдор Иванович. Сами же говорили: калан не вечен. А Компания одним каланом жива. Завтра меня пайщики спросят: «Где выплаты?» А я в ответ что, руками разведу?
— Понимаю. Сам о том же вам говорил.
— Ну вот! Медь же… коли самородки в торгу не переводятся — значит, где-то лежит целая гора руды. Я и мастеров медного дела сюда заманил, двоих: руду сыщут, выплавят, огнём очистят. Всё есть… Хода нет. Не пускают нас атна к себе. Один человек туда сходил и живым вернулся — да и тот едва ноги унес.
Ага, вот в чем дело: не пускают. Значит, есть дверь, перед которой все топчутся, — а тот, кто её откроет, соберёт кассу за вход.
— Опять же, граф, взять того же Котлеана с его племенем. Он ведь чем силён? Не только ружьями. Он на торговой дороге сидит: всё, что идёт с глубины на берег, идёт мимо него, и он с этого кормится.
Вот тут меня заело. Идея перехватить торговый путь у прямого врага — эту уже не про деньги, а про выживание.
— Значит, нам надо заняться этим вплотную! Надо искать выход на медные рудники, а заодно — союзников. Тех, кому Котлеан поперёк горла. Выйти на этих «атна» напрямую, в обход колошских перекупщиков: наше железо и ткань — на их медь и мех. Заодно про наших пленных спрашивать — торговые дороги вести разносят лучше почты. А там поглядим, кто из глубинных с Котлеаном не в ладах.
Баранов слушал молча — только губы шевелились, как над ведомостью.
— Складно, — признал он наконец. — Только атна не одно племя, а десять. С одним родом сговоришься — другой обидится. Котлеан ждать не станет, пока вы у него дорогу из-под зада вынимаете. А главное — ходил уже человек. Насилу ноги унёс.
— Вот его мне и давайте.
— Дам. А допрежь того поглядим, что мы этим атна дать-то можем. С пустыми руками к ним и соваться нечего.
— Отлично. А что ценят атна?
— Да что все, то и они ценят! Железо доброе. Ткань, котлы, табак. Ружья с порохом — первым делом, да этого не дадим. Ну и ром, конечно, пьют, не хуже колошей.
— Железа у нас сколько?
— Привозного — кот наплакал, и всё расписано. Топоры лесорубам, инструмент плотникам, корабельное не тронь.
— А своё варить пробовали?
— Пробовали, да не сильно что выходит. Сейчас покажу….
Баранов кликнул человека, и со склада принесли тесло. Рабочая кромка была замята и завёрнута, будто им тесали не бревно, а гранит.
— Вот всё наше железо, — сказал он с отвращением. — С виду инструмент, а в деле горе. Руду берём болотную, варим сами. Крица выходит, а доброго железа не выходит. Кузнецы привозное чинить горазды, а своего сварить не умеют.
— Баба ухватом в печи шевельнёт — ухват и гнётся, — добавил Кусков. — Хоть плачь.
Я повертел тесло. Поплавский внутри честно доложил всё, что помнил о металлургии: «я ни хрена не знаю». На «ни хрена» его инженерное образование заканчивалось.
Ладно. Не боги горшки обжигают — боги нанимают горшечников.
— А отчего железо такое плохое? Может, руда скверная? Или плавить не умеете?
— Того и другого понемногу, — Баранов забрал у меня тесло, поскрёб ногтем замятую кромку. — Руда у нас болотная, дерновая — ржавец по-простому. Руда, что говорить, не из знатных. Да только на Руси из того же ржавца мастера доброе железо варят — умеючи. Стало быть, не в одной руде дело.
— А берёте где?
— Известно где — в болоте. Летом туда не сунешься, топь. Зимой иное дело: мороз болото скуёт — снимай дёрн да режь руду, как хлеб краюхами. Я и прикидываю который день: посылать людей на ржавец, не посылать… Руки-то все при деле, каждый мужик на счету.
Прикинув, я решил, что пожалуй, этот самый «ржавец» стоит запасти. Руда лежит даром, мороз работает на нас бесплатно, а железо — это и свой инструмент, и товар для атна. Пусть варить научимся хоть к осени — сырьё должно копиться уже сейчас. А не научимся — тоже ничего. Все равно загоню лохам каким-нибудь. Где наша не пропадала!
— Тогда так. Пока зима, добывайте эту руду, сколько подымете, да и складывайте под навес. Только кладите раздельно, где какая взята, — чтоб знать, которая добрее. Пока болота стоят, добудем руды побольше, угля нажжём, а летом станем думать, как из неё доброе железо сварить.
— Людей нет, — привычно сказал Баранов.
— Много и не надо. Малую артель — из тех, кто с частокола освободился.
Кускову поручили сыскать места, отобрать людей и поставить старшого — чтоб добыча не обернулась очередной каторгой без счёта и толка. Хозяйствование я любил именно в таком виде: утром придумал — к вечеру поручил.
— Теперь дорога, — сказал я. — Нужно судно до тех берегов. Собаки и нарты. Проводник. Толмач. И товар для первого раза. Хочу я проехаться по окрестным селениям, против колошей народ поднять, да и насчет этих медных залежей потолковать!
— Толмача нет, — извиняющимся тоном ответил Баранов. — Язык у атна такой, что и Тыгак плюётся. Не колошская речь, вовсе другая.
— А тот ваш человек, что ходил и вернулся?
— Баженов, Семён. Он по-ихнему малость разумеет, — встрял в разговор Кусков. усмехнулся в бороду. — Он ведь с Медной реки не один пришёл, а с бабой. Она его и выучила. Теперь венчанная жена ему. Тут они, на Ситке, зимуют.
— Зовите завтра же.
— Позову. — Баранов поскрёб подбородок. — А судно… «Елисавету» ждём, с Кадьяка. Ежели не застряла — со дня на день покажется. Её лейтенант Сукин ведёт.
— Тот самый?
Фамилию эту забыть было невозможно при всём желании. Сукина мне ещё с осени сулили — в помощь по батареям, а я все никак не мог его выловить.
Между тем, если я поеду в экспедицию, заместитель мне крайне нужен. Конечно, навряд ли зимой кто-нибудь сюда припрется, но кто знает…
— Тот. Вот вам разом и судно, и батарейный помощник.
Баженова привели назавтра, к полудню, в контору Баранова — туда, где на столе лежала грубая, в полпальца врисованных заливов, схема побережья.
Мужик оказался средних лет, крепкий, с загорелым, изрезанным ранними морщинами лицом. Вошёл, степенно, с достоинством поклонился, сел, куда показали, руки положил на колени. Из тех, кто слова не боится, но и лишнего не даст.
За ним в контору скользнула женщина — и встала у двери, у самого косяка, будто её тут и нет. Невысокая, крепкая, скуластая. Юбка суконная, платок ситцевый, а поверх — парка мехом внутрь, по подолу расшитая иглами дикобраза. В тёмных косах медные кольца. В ушах медные подвески. На запястье гнутый медный браслет. Ходячая ярмарка меди. Я ещё слова не сказал, а уже знал, откуда она родом.
— Жена моя, — ровно сказал Баженов. — Дарья. По-ихнему Цедина. По-русски мало говорит.
Дарья чуть наклонила голову и осталась у двери.
Про приключения я расспрашивать не стал. Спросил про дело: где видел медь, кто ею торгует, сколько шёл, где высаживаться, что берут тамошние люди, и кто его хотел убить.
Отвечал он медленно, взвешивая. Где не знал — так и говорил: того не ведаю.
— Вёрст сотен пять прошёл, может и больше. Медь у всех: у кого кольцо, у кого пластина, у тойонов — щиты целые. Большая медь — в верховьях, далеко. Слыхал и про ближние места, к морю. Проверить не поспел.
— Почему?
— Резать меня собрались, — сказал он спокойно, как о дожде. — Один тойон посулился показать, где медь лежит. Образцы мои забрал, а после удумал кончить меня. Чтоб я, значитца, других не привёл.
— За что так?
— А за то, ваше сиятельство, что им медь — первое богатство. — Баженов впервые подался вперёд. — Одна у них торговля: эти самые корольки медные. Ну а коли русские сами место найдут — они без торговли останутся. Потому чужого, что про медь расспрашивает, там режут раньше, чем он до места дойдёт. А придёте с солдатами — будет война со всеми родами разом.
— А ушёл-то ты от них как?
Баженов на миг глянул на дверь. На жену.
— Добрые люди упредили.
Понятно. Вся история, без романов.
— По-ихнему сколько разумеешь?
— Мало-мальски. Поздороваться, о простом сторговаться. Дарья учила. Мудрёный разговор не сдюжу.
— Зато вдвоём сдюжите, — сказал я и покосился на дверь.
Дарья глядела в пол. Баженов сжал лежавшие на коленях руки — и не ответил.
— А теперь слушай, Семен Батькович, зачем зову. Мне надо открыть торговую дорогу. Малым отрядом, с товаром: железо, ткань, подарки. Про медные места — ни слова, ни в первый день, ни в десятый. Сначала понять, кто с кем в родстве и кто с кем в ссоре. Найти тех, кому колошские перекупщики поперёк горла. Предложить прямой торг, а если дело пойдет — то и союз против Котлеана. А еще и искать наших: говорят, одна баба и двое мужиков проданы куда-то за большую реку, а куда дальше — никто не ведает. Глубинные дороги вести разносят лучше почты.
Баженов думал долго. Потом спросил то, что надо было спросить:
— А коли они железо ваше возьмут, а воевать за вас не захотят? Им Котлеан не сват…. Да ведь и вы — не брат.
— И не надо воевать. Для начала пусть с Котлеаном не торгуют: на себя всю негоцию перевести надо. Мех несут нам, а не перекупщикам. Укроют моего человека, коли прижмёт. Война — услуга последняя, Семён. Сперва покупают дружбу помельче.
— Это можно, — согласился Баженов. — Это по-ихнему.
— А кто поедет-то? — Баранов, слушавший от печи, шагнул к столу. — Уж не сами ли, Фёдор Иванович?
— Сам.
— Ну уж нет! Крепость на ком? Батареи на ком? Вам тут сидеть надо!
— Александр Андреевич. Баженов дорогу знает, а обещать ничего не может. Пошлём приказчика — кто с ним говорить станет? Товаром распорядиться, условие переменить, слово дать — это всё моё. И спросить потом, ежели обманут, — тоже моё. Вожди нюхом чуют, кто пришёл: хозяин или посыльный. К ним должен прийти человек, который может обещать.
Внутри, признаться, оба моих жильца для разнообразия сошлись. Поплавский видел суть: медь, мех, железо, дорога в обход всех посредников. А Федькина кровь просто хотела туда, где опасно и куда никто ещё не совался.
Баранов поворчал ещё — про батареи, про весну, про »А ежели что случится?« — Но все же затею одобрил. Дал срок: к весенней воде я должен быть в крепости. Людей брать самых нужных, гарнизон не оголять. И бумагу составить, самую настоящую: он, правитель, меня упреждал, а я, граф Толстой, пошёл своей волей.
— Компания спросит — а у меня отписано, — объяснил он без малейшего смущения.
Ну что, молодец. Одобряю.
Баженов выставил свои условия:
— Отряд малый, не боле десятка. Про землю и захват — ни слова. Про медь не спрашивать, покуда сами не покажут. Вперёд меня к чужим не соваться. И первый разговор — мой: кому что говорить, кому что дарить, я скажу.
— Принято. Всё, кроме одного: последнее слово — моё.
Баженов посмотрел на меня, на Баранова, снова на меня.
— На то вы и граф, — согласился он.
Оставалась дорога по тамошним снегам. Ответ был известен: собаки. Упряжки и нарты, которых в Ново-Архангельске не водилось: алеуты особо по земле не промышляют, это народ, целиком привязанный к морю.
Делать было нечего, и я послал за Тыгаком: пусть скажет колошам — граф покупает две упряжки с нартами и платит хорошо.
Знал бы я, что из этого выйдет, — формулировал бы аккуратнее….
Новость уехала с очередными ромовыми батами. А через день меня разбудил вой. Многоголосый, тоскливый — будто за частоколом хоронили вожака стаи.
К воротам согнали, по-моему, всех собак с юго-восточной Аляски! Буквально сотни псов, привязанных к кольям, к нартам и друг к другу: старые, молодые, ездовые, охотничьи и просто лишние. Всё это мохнатое счастье выло, грызлось, рвалось с ремней и валило сложенные у склада шкуры. Нарт пригнали добрых полтора десятка, и возле каждой стоял хозяин, уверенный, что его псарня тянет никак не меньше бочки отменной огненной воды.
Архипыч метался вдоль этого зоопарка, прижимая к груди связку ключей.
— Уберите псарню от казённого добра! Батюшка граф, да что ж это! Вы же две упряжки просили!
— Просил.
— Они, видать, решили, что ваше сиятельство здесь, прости Господи, собачье царство основывает!
Люди Каунхана тем же заходом привезли очередной мех за ромом — и с ходу попробовали засчитать собак в бочковый счёт: псы, мол, знатные, добавь бочку.
Бочку! За саночки и свору бобиков! Наглость — второе счастье, но не за мой счёт.
Порядок я навёл быстро. Мех за ром — по нынешней цене, отдельным счётом. Собаки и нарты — отдельным. За старых, больных и дурных не плачу вовсе. И лишней бочки за то, что псов много, не будет: я собак покупаю, а не псарню содержу.
Платил, понятно, ромом — чем же ещё, другой валюты этот берег пока не имел. Сговорились отдать бочку за три своры с тремя нартами. Дикари пошумели, но согласились.
Выбирали втроём: Баженов, Тыгак и Кусков. Баженов щупал псам лапы, смотрел зубы, гонял на ремне по кругу. Тыгак заключал коротко:
— Этот — плохой. Кусать.
— Этот — сильный. Бежать долго.
— Нарты старые. Ломаться.
Попутно выяснилась и родословная товара: своих ездовых у береговых колошей отродясь не водилось — и собак, и нарты они сами выменивали у глубинных народов.
Сукины дети. Даже собак мне продавали через прокладку. Прям как в Москве в 94-м: денег ни у кого нет, один сплошной клиринг с бартером.
Взяли три полные упряжки и четырёх запасных псов, две нарты покрепче и одну грузовую постарше — Баженов сказал, сойдёт. Плюс запасные полозья и упряжь выторговал отдельно, сверх счёта.
Отвергнутые владельцы шумели и требовали рома хотя бы за то, что пришли. Архипыч стоял насмерть.
В разгар торга у лучшей нарты обнаружилась Тея. Она обошла её кругом, села, примерилась и объявила:
— Эта — моя. Кататься. С горы. Как волокуша, только хорошая.
— Да ты што, охальница! — охнул Архипыч. — Она казённая! Его сиятельству для походу!
— Поход — потом. Гора — сейчас!
— Ваше сиятельство, извольте же ее унять! Она сейчас и собак запряжёт!
— Обязательно запряжёт, — согласился я. — Но не этих и не сейчас.
Тея вылезла из нарты. Отступила — но, судя по задорному виду, не сдалась.
Стало быть, сани у моих жён из головы не выветрились. Зима обещала быть весёлой.
И тут с частокола заорали:
— Пару-у-ус!
Берег снялся с места, как всегда при этом крике. Из снежной мороси на входе в бухту медленно вылепился парус. Баранов глядел из-под руки долго, до слёз на ветру, потом выдохнул:
— «Елисавета». Всё-таки дошла.
Глава 2
«Елисавета» тяжело шла к берегу. Выглядел корабль не очень: борта у ватерлинии обросли грязным льдом, парусина пестрела заплатами, снасти обвисли от изморози. Но шла умно. Паруса убирали вовремя, люди на реях не суетились, и якорь лёг ровно там, где Баранов сам велел бы встать. Кто бы ни стоял на шканцах, дело своё он знал.
— Довела, матушка Богородица, — Баранов стянул шапку и перекрестился. — Ну, теперь заживём.
Берег уже гудел: от складов бежали к пристани, сталкивали лодки, кто-то орал про амбары. Второе судно за месяц — по ситкинским меркам просто навигационный бум.
Шлюпка отвалила от борта, едва загремела якорная цепь. На гальку сошёл офицер — молодой, года двадцать четыре, тёмный от ветра, в шляпе, сдвинутой с гонором. Флотский гонор вообще виден издали, раньше лица.
— Лейтенант Сукин. «Елисавета» с Кадьяка. Судно цело, груз в сохранности, людей не потерял, — доложил он так, будто отдавал долг трактирщику.
Баранов подождал продолжения. Продолжения не последовало.
— Мы вас, Иван Андреич, ещё по осени ждали.
— Обследовал острова. Искал гавани для Компании. Погода стояла дурная, рангоут требовал починки.
Слова он ронял скупо, по одному, и вообще стоял с видом «как вы мне все надоели». Ох, не люблю я таких типчиков. Ох, не люблю!
— Где ж искали? Какие места описали?
— Изложу в своё время. Журнал на судне.
— Так пошлите за журналом.
— Александр Андреевич. — Сукин качнулся с пятки на носок. — Я корабль привёл. Не разбил, людей не поморил. Остальное — когда судовые дела позволят. Сейчас мне разгружаться и ставить команду на ремонт.
Дерзко. Но, зараза, по существу: корабль-то вон он, стоит. По здешним местам, где суда бьют о камни чаще, чем посуду, — уже характеристика.
Баранов проглотил и это. Куда денешься: других офицеров у Компании нет, других судов, считай, тоже.
— Ремонт — дело доброе. Судно к выходу готовить надо: граф с отрядом на материк пойдёт, дорога зимняя, спешная.
Сукин ожил. Повернулся ко мне, окинул взглядом — титул он в этом взгляде уместил куда-то между балластом и грузом пассажирским.
— Наслышан про ваш провиант, ваше сиятельство. Команде после перехода положено усиленное довольствие: работы на морозе, люди измотаны. Крупа крупой, а без рома на холоде матроса не удержишь. Здоровье людей — забота командира. Сколько бочек отпустите — распределю сам.
Вот так. Про рангоут — сквозь зубы, журнал — потом, а ведёрный счёт рому у него был готов, похоже, ещё до якоря.
— С ромом заминка, лейтенант. Ром в Ново-Архангельске не компанейский.
— А чей же?
— Мой. Весь, до последней бочки.
Сукин оглянулся на Баранова. Тот развёл руками.
— Компания, полагаю, выкупит потребное…
— Не выкупит. Ром — товар меновой, за него мех идёт. Переводить его на пьянки я не стану.
— Зерна дам, — вставил Баранов примирительно. — Рису, кукурузы, солонины. Только всё под запись: сколько, кому, под какую работу. Порядок таков.
— На судне распоряжается командир, — отрезал Сукин. — А не береговые сидельцы с ведомостями.
— Распоряжайтесь на здоровье, — сказал я. — Только сперва получите то, чем собрались распоряжаться.
Лейтенант смерил меня взглядом — так, наверное, прикидывают осадку чужого судна: сколько груза и где предел. Что-то он для себя понял, потому что козырнул — на волос ниже положенного — и пошёл к шлюпке.
— Постойте! — окликнул Баранов. — Вы ведь графу в помощники по батареям обещаны, ещё с осени!
— Сначала судном распоряжусь, — не оборачиваясь, ответил лейтенант.
Запрыгнул, зычно приказал «Греби!», и шлюпка пошла к «Елисавете». Вот сукин сын это Сукин!
Баранов рядом сопел, как самовар перед закипанием.
— И на Кадьяке так же разговаривал. С конторою разругался, приказчика с борта согнал… А все одно терпим-с, Фёдор Иванович. Некем менять.
Я смотрел шлюпке вслед. Навидался я таких в девяностые: руки золотые, машину водит — любо-дорого, но к кассе подпускать нельзя. Оставишь на подобного типчика магазин — вернёшься к пустым полкам и честным глазам. А мне, уходя в поход, надо на кого-то оставить батареи.
Похоже, придется мне вплотную заняться этим морским сукиным сыном!
***
Наутро я вышел к нартам, готовый овладевать наукой каюра. Ожидалось что-то знакомое: сани, вожжи, сел да поехал — эка невидаль после «гелендвагена» по встречке след-в-след за «Скорой».
Ага, щас. Вожжей — не было. Нарты ничем не управляются! Вообще.
Вместо них передо мной кипела живая куча: собаки путались в постромках, грызлись, гавкали, огрызались, вертелись и рычали. Одна деловито жевала ремень постромок, а самая шустрая уже неслась по кругу с рукавицей Архипыча в зубах.
— Отдай, ирод! — Архипыч гнался за ней, оскальзываясь. — Отдай, нечистая сила! Не мое, казённое!
Рукавица, конечно, была его собственная, но в минуту скорби старик всё имущество называл казённым.
— Батюшка граф, — он остановился, отдуваясь, — да что ж это за войско без начальства? Перво-наперво сыскать у них главного. А остальных — выпороть, чтоб чин знали!
— Ты предлагаешь пороть личный состав до знакомства?
— А как же-с! Порядок наперёд знакомства идёт!
— Страшный ты человек, Архипыч! Хорошо, что ты мой камердинер, а не управляющий в тамбовском имении!
Тыгак, не слушая нас, молча брал псов за загривки и расставлял по местам.
— Вожак — вперёд. Умный. Дорогу знать, — ронял он. — Эти — сзади. Сильные. Плохой собака — середина. Лениться — кусать ноги.
— Всё так, ваше сиятельство, — подтвердил Баженов. — Впереди самый разумный идёт, у нарты — самые крепкие. Молодые промеж них науку перенимают. Стая сама за порядком глядит: замешкался кто — соседи его зубами поправят.
Нормально. Идеальная вертикаль: начальник бежит первым, подчинённые кусают его за пятки, а главный акционер орёт сзади, свято уверенный, что главный тут он.
Видал я такие конторы. Даже, собственно, владел парочкой.
Баженов показал команды — трогай, стой, право, лево. Слова были короткие, гортанные, из глубинных наречий.
— Вы звук запоминайте, а не букву. Собаке слово без надобности — ей голос надобен. И упаси вас бог орать три приказа разом: она первый исполнит, второй не поймет. А на третий, глядишь, обидится.
Тут прибыл бабий десант. Тея — закутанная до глаз, но с ходу рванула к нарте:
— Я еду!
— Але, осади! Это тебе не лодка.
— Волокуша тоже была не лодка. Хорошо ехала!
Моана подошла степенно, в меховой рубахе, и села в нарту без единого слова — так, как садятся люди, чьё решение обсуждению не подлежит.
Архипыч ахнул:
— Государь мой! Эти звери и пустые сани через силу терпят! А вы на них цельный гарем грузить намерились!
— Грузим, — решил я. — Какой же праздник без женщин. Становись помощником, Архипыч.
— Я?! Я к лошадям от рождения приставлен, а не к псам поганым!
— Считай повышением. Был при конюшне — стал собачий департамент.
Старик перекрестился, помянул грехи наши тяжкие и полез в нарту с лицом человека, всходящего на эшафот.
Я встал на полозья. Баженов указал на тормоз — железную скобу под ногой:
— Вот ваша главная команда. Остальные — баловство.
Собаки стараниями Баженова уже стояли смирно и делали вид, что они — хорошие песики. И только я набрал воздуху для гортанного слова, как Тея вытащила из рукава кусочек юколы и показала вожаку.
Твою мать! Упряжка рванула так, что мир дёрнуло.
Архипыч не успел сесть — повис на борту, загребая валенками снег. Я заорал команду — и, видимо, не ту: собаки поняли её как «наддай». Моана замахала рукой, то ли командуя, то ли крестясь по-своему, и локтем сбила меня с ритма. Я надавил тормоз — не той ногой, не туда, — и нарты пошли боком, как баржа на течении.
Поворот. Сугроб.
Дальше всё было быстро: я — через передок, Архипыч — поверх меня, жёны — куда-то в белое колючее месиво, а собаки с пустой нартой ушли ещё саженей на двадцать и стали, оглядываясь: чего, мол, бросили-то? Весело ж было! А вожак, гад, еще и зевнул так вызывающе: мы, мол, таких ездоков каждый день по утрам на завтрак хаваем.
Из сугроба выкопалась Тея:
— Ещё!
Моана вылезла молча, сгребла снегу и швырнула в меня, будто я виноват! Последним воздвигся Архипыч: весь белый, шапка на ухе, борода в снегу, чисто дед-мороз после запоя, он шкандыбал за нами и причитал в голос:
— Всё-с! Отслужил! Увольте от этого лиха! Дайте помереть тихо, по-христиански, на печи, а не по-собачьи, вверх тормашками!
Тут я просто, аки конь, взоржал. В пятьдесят три после такого кувырка я бы неделю ходил боком и вёл переговоры с позвоночником. В двадцать один — снег за шиворотом бодрил лучше шампанского. За одно это стоило умереть, даже в такой дыре как Камбоджа.
Пока Баженов возвращал упряжку, началось братание. Один пёс повалил Моану обратно в сугроб и вылизал ей лицо — та хохотала и отбивалась. Другой, тот самый вор, подкрался и унёс у Архипыча вторую рукавицу. Тея влезла в запасную шлейку и объявила:
— Я сильная. Побегу с собаками!
— Стоять в строю, — скомандовал я и повернулся к Архипычу: — Право! Стой! Молодец, старик. Получишь юколу.
— У вашего сиятельства, — с достоинством отвечал он, выковыривая снег из бороды, — и без собак слуг довольно-с. Извольте псами командовать, а я человек крещёный.
Баженов балаган прекратил. Согнал лишних, поставил меня на полозья и взялся учить всерьёз: как стоять на одном полозе в повороте, как переносить вес, когда соскакивать и бежать рядом на подъёме, как не дёргать тормоз без нужды.
— Нарта не телега, ваше сиятельство. Она живая. С ней уговариваться надо, а не понукать.
Вторая попытка вышла лучше — ровно до середины круга, где моя упряжка углядела чужую и решила выяснить, кто на этом берегу хозяин. Свалка получилась знатная. Мы с Архипычем растаскивали постромки, Баженов раздавал подзатыльники по-хозяйски, без злобы, жёны держали смирных псов — и больше мешали.
Тыгак оглядел всех и вынес приговор:
— Люди — много. Ум — мало.
На третьем круге все сошлось. И стронулся без рыбки, и поворот прошёл лихо, на одном полозе, затем притормозил у спуска и вернул нарту к месту, не потеряв ни одного пассажира. До настоящего каюра мне было как до Кантона пешком, но убиться я теперь мог только с усердием.
И собак я к вечеру видел уже иначе. Не свору бобиков — команду, которую подбирают, как экипаж: вожака не заменишь первым встречным, кормить их в дороге надо лучше людей, запасная упряжь весит столько же, сколько ружьё, а ссора в стае посреди перехода — это стоянка до вечера. Вот тебе и саночки.
Вернулись мы в сумерках, голодные, как та упряжка. Архипыч, прихрамывая, шёл впереди и вслух прикидывал, которого угодника благодарить за чудесное спасение.
— Завтра о еде думать будем, — сказал Баженов. — В настоящей дороге кашей вас никто кормить не станет. Тут пеммикан ихний нужен.
Моана обернулась:
— Пеммикан? Кто такой? Его едят — или он ест?
Ответ на Моанин вопрос ждал нас назавтра, в тёплой поварне, где на большом столе разложили всё мясное богатство Ново-Архангельска: сушёную оленину, вяленые куски прошлогодней заготовки, горшки с жиром, мешочки мороженой ягоды.
Короче, оказалось, что этот «пеммикан» — такой типа паштет из мяса и ягод. Индейцы его всегда берут в дорогу, он хранится хорошо и нажористый.
— Пеммикан ихний в пути — первое дело, — подтвердил Баженов. — И сытный, и скорбут не возьмёт. Фунт эдакого харча трёх фунтов иного стоит.
Только приготовить его оказалось сложнее, чем настоящий плов.
Осмелевшая Дарья шла вдоль стола, сортировала, и мясное богатство таяло на глазах. Брала кусок, мяла в пальцах, нюхала, ломала на сгибе, и почти все браковала:
— Котёл.
— Котёл.
— Дорога.
Кучка «дорога» выходила обидно маленькой. Анна Григорьевна поспевала следом и переводила приговоры на хозяйственный язык:
— Жирное в дорогу нельзя — прогоркнет. Недосушенное — заплесневеет. Это всё в котёл годно, а в путь — только сухое да постное.
Спорить с Дарьей никто не пытался. По-русски она говорила два слова из десяти, но у стола распоряжалась, как Баранов на приёмке зерна: жена Баженова знала это дело лучше всех в крепости, и все это поняли за первые пять минут.
Постепенно дело наладилось: сухое мясо ломали и толкли в деревянных ступах почти в порошок, жир перетапливали и снимали дочиста. Ягоду молола Тея — с таким усердием, что брызги летели до потолка. Потом Дарья мешала мясную пыль с горячим жиром и утаптывала месиво в кожаные кишени — плотно, кулаком, без единой пустоты.
Архипыч толок оленину и комментировал:
— Замазка-с. Чистая оконная замазка. У нас этакой дряни старому псу стыдно в миску класть… Прости Господи, чистое наказание за грехи наши…
— А ты попробуй.
Старик отщипнул, пожевал. Помрачнел. Пожевал ещё.
— Есть можно-с, — признал он с достоинством. — Коли смерть совсем близко.
Моана запустила пальцы в мясной порошок и не поняла главного:
— Почему не есть сейчас? Почти вкусно.
— Ягоды мало! — вставила Тея. — Больше ягоды — будет совсем еда!
— Не еда, — отрезала Дарья. — Сила.
Заглянувшая Анна Григорьевна развернула:
— Это не лакомство, девоньки. Оно должно год лежать и не портиться, на морозе камнем не стыть, места брать мало. Его в дороге по горсточке едят — и весь день идут.
Тушёнка по-дикарски, подумал я, глядя, как Дарья утрамбовывает очередную кишень. В походе этот пеммикан становился чем-то вроде парашюта: хочешь вернуться живым — убедись, что укладывали при тебе. А ещё лучше — сам укладывай, да под присмотром понимающего в этом деле человека!
Баженов ту же мысль выразил проще:
— У нас всяк бывалый человек свою долю сам глядит, при укладке стоит. Чужая ошибка в дороге аукнется, когда до жилья вёрст сто и все — по горло в снегу.
К вечеру итог подвела арифметика. Гора сырья, полдня работы всей поварней — а готовых брусков пеммикана на столе лежало всего ничего.
— Дней на пять этого, ваше сиятельство. Много — на шесть. На десяток людей, переход в месяц, собакам своя доля, на потерю и порчу накинь…
Дарья молча повела рукой над столом: остальное — котёл. Жиру в крепости было хоть свечи лей, ягоды — тоже. Кончилось постное мясо!
— Так купим у колошей. Оленину возят же.
— Возят, да не так, — Баженов покачал головой. — Зимой всякий своё мясо сам бережёт. Свежей оленины на цельный отряд у них и за ром не соберёшь — по куску натаскают за месяц.
— Что предлагаешь?
— Охоту, вестимо. — Он сказал это буднично, как про дрова. — День пути, много — два. И мясо возьмём, и лыжи ваши поглядим, и собак в настоящем деле спытаем. Заодно и увидим, каков ваше сиятельство ходок. В дорогу-то допрежь того лучше узнать, чем посередь пути!
Вот это разговор! Охоту я любил. Душа просила снега и ружья.
— Завтра и выйдем.
Сборы заняли вечер: лыжи, подбитые камусом, штуцер и два гладких ружья, порох, верёвки, топоры, копья — Баженов взял два, не объясняя зачем, — одна нарта, лучшая упряжка. Дарья отловила меня уже в дверях и произнесла самую длинную свою русскую речь:
— Олень нужен целый. Постный. Не рваный, — она показала на ружьё и поморщилась. — Картечь — худо. Мясо грязно.
— Привезу почти целым, — пообещал я.
Оставалось всегоничего: уговорить оленя.
Выступили затемно, при звёздах. Архипыч провожал меня, как на турецкую войну: перекрестил, сунул за пазуху свёрток с юколой и высказался в том смысле, что коли его сиятельство и там ума не сыщет, то хоть мясо пусть привезёт. Тея прокричала с крыльца наказ: мяса много, самим — не вверх тормашками. Собаки на выходе дружно попытались свернуть к складу, где им выдавали рыбу, и Тыгак долго ругался на трёх языках сразу.
Вёрст десять прошли берегом на нарте. У приметной сопки Баженов остановил упряжку.
— Дале вам на лыжах, ваше сиятельство. Собачий дух да лай оленя за версту сгонят. Я по вашей лыжнице тихонько пойду, а на выстрел подтянусь с нартой. — Он затянул ремень на моём плече и добавил главное: — И упомните: оленя догнать нельзя. Ни человеку, ни собаке. Его можно только заставить уходить — покуда сам не свалится. Идите ровно, не гоните. Гнать станете — себя загоните, а его нет.
След нашли через час. Тыгак присел над цепочкой лунок, потрогал край пальцем:
— Один. Большой. Ночью шёл. Близко.
Дальше вышло то, что и должно было выйти. За кустами мелькнуло серое, живое — и я рванул. Молодое тело взяло с места, как со светофора: двести шагов я летел, распахнув душу. На двести первом лыжа ушла в пустоту под настом, я провалился по пояс, и лёгкие сообщили, что морозный воздух — это битое стекло.
Тыгак подъехал не спеша. Постоял надо мной, усмехаясь.
— Бегать — нельзя. Олень смотреть и смеяться. — Он показал рукой ровный, скользящий шаг: — Идти так. Всегда так. Наст — его ноги резать. Снег — его сила брать. Наша сила — лыжи. Его сила — до полдня. Наша — до ночи.
Я выбрался, отдышался и пошёл, как подсказал алеут. Черт с вами, вам из погреба виднее.
Короче, зимняя охота на оленя оказалась крайне нудным делом. Почти как работа. Сначала мы долго молчаливой шли без единого выстрела. Первая лёжка оказалась ещё тёплой: снег протаял до мха, а зверя нет. Пошли по следу: сначала прямо, потом зверь завернул широкую петлю, и Тыгак, не пройдя её и трети, срезал напрямик — угадал, вышел на свежий след. Потом была протока: олень ушёл по прибрежному льду на соседний остров, и мы тянулись за ним через серое ровное поле, а лёд под лыжами потрескивал, и Ефимка вслух поминал всех святых по списку Архипыча.
Часу на четвёртом я перестал существовать отдельно от шага. Пот стыл между лопаток, ноги гудели, снег скрипел одинаково — версту за верстой. Разговоры кончились сами.
Увидели его на краю редколесья, саженях в трёхстах: тёмный, крупный, уже не бегущий — бредущий. Рука сама потянула штуцер с плеча. Ладонь Тыгака легла на ствол:
— Далеко. Ранить — до ночи бежать. Порох беречь.
И мы пошли дальше.
К исходу дня олень начал вставать, отдыхая. Постоит, поведёт боками, сделает десяток скачков — и снова стоит, проваливаясь уже всеми четырьмя. Снег забирал у него остатки сил. На опушке он обернулся, шатнулся — и вдруг развернулся к нам мордой, склонив рога.
Уходить ему стало дороже, чем драться.
— Теперь — можно, — кивнул Тыгак.
Штуцер ударил, эхо покатилось по распадку. Зверь принял пулю, как принимают удар в драке — не поверив. Прыжок, ещё прыжок — и колени подломились.
Подошли поближе. Над тушей стоял пар, и в этом пару тяжело дышали трое людей, вымотанных одним оленем до последней жилы. Торжествовать не хотелось совершенно. Ефимка зачем-то стянул шапку.
Дальше пошла работа: спустить кровь, вспороть, выбросить требуху на снег — Дарье нужно чистое, постное, целое. Солнце уже цеплялось за сопки. По моим прикидкам, Баженов с нартой должен был поспеть в самый раз.
Первыми прилетели вороны. Расселись по вершинам.
А потом из-за распадка донёсся вой.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
