Обложка Демон № 212. Книга 6.

Демон № 212. Книга 6.

Соловьёв Константин Сергеевич

0% прочитано
Стандартный
Соловьёв Константин Сергеевич

Демон № 212. Книга 6.

Глава 1

Я стою на пустыре за домом, кажется, мне около десяти лет, потому что на мне короткие детские штанишки, на левом плече алеет памятная царапина – я получил ее, карабкаясь по высоченному грабу по дворе и воображая себя Вильгельмом Вельценбахом, покорителем Альп.

Восхождение проходило непросто, пальцы то и дело соскальзывали, а ноги теряли опору, но я напоминал себе, что и Вельценбаху приходилось непросто. Вынужденный приносить в жертву горным демонам своих спутников и носильщиков, а после и поить их собственной кровью, он поднялся на Северную Стену Гроссхорна в одиночестве, почерневший от удушья и слабости. Мое восхождение продолжалось успешно, пока господин Беккер со второго этажа не заметил меня и не закричал, отчего у меня тут же сорвались пальцы и я лишь чудом не свернул себе шею, отделавшись одним только распоротым плечом.

В руке у меня – жестяная коробка, издающая беспокойный скрип.

Это сон, твержу я себе, но коробка такая увесистая и шрам на плече совсем свежий…

На пустыре отлично ловятся мелкие адские отродья. У каждого мальчишки свои методы ловли и своя приманка. Я ловлю их на кусок подгнившей свиной печенки и мертвых мух, хоть Уве и твердит, что так ловят лишь полные болваны, всем известно, что лучшая наживка – это отрезанное у живого кота ухо. На нашей улице давно нет котов, но он упорствует неистово и, верно, будет упорствовать до самой смерти. Некоторые умники ловят только на копченых червей или рыбьи головы, другие – на полумертвых мышей или оторванные ногти. Но никто из них пока что не изловил мелких адских отродий больше меня.

Может, потому что в этом деле у меня есть свой секрет. Пока прочие мальчишки пытаются перещеголять друг друга, доставая самые изысканная с точки зрения адских отродий яства, я учусь выписывать сигил Fæða на песке. И это совсем не простая задача. Уве корябает его пальцем или костной иглой, иногда весьма небрежно, но я давно заметил, что чертить лучше всего куриной костью или черенком вишневой ветки, кроме того, крайне важно ориентировать этот сигил на юг. Сигил fæða – не каприз и не прихоть, это обозначение корма на адском языке. Если ты хочешь, чтобы запах приманки проник из мира смертных в адские чертоги и коснулся ноздрей того, для кого он предназначен, лучше уделить ему побольше внимания. Но, конечно, я никогда не расскажу этого Уве – пусть и дальше носится со своими кошачьими ушами, завидуя моему богатому улову…

Пойманный адский дух – отличная штука, годящаяся для самых разных фокусов. Жестяную коробку можно нагревать на огне в камине, когда матери нет дома, тогда пойманный дух смешно пищит разными голосами или даже распевает арии, пока не обратится липкой слизью, можно трусить его до изнеможения, тогда умирающее отродье испускает странный запах, похожий на запах корицы и гнилой картошки, от которого перед глазами на несколько секунд делаются цветные картинки. Но еще лучше – отнести коробку в школу и тайком открыть посреди урока. Перепуганный дух, взбудораженный тряской, прыснет наружу и почти наверняка выкинет что-то смешное. На прошлой неделе один такой скользнул под юбку Августе, стоявшей у доски, та визжала так истошно, что урок был сорван подчистую и все хохотали до слез, несмотря на то что школьный демонолог потом знатно исполосовал всех нас розгами за эту шалость.

С адскими духами, даже такими крошечными, нужен глаз да глаз. В жестяной коробке не должно быть щелей, кроме того, чертовски опасно ловить их в мае или по четвергам, особенно если перед тем долго дули северо-восточные ветра. Полгода назад Каспару с Гинстервега улыбнулась удача, он поймал отродье размером с большой орех, но не удержался и приложил к уху коробку с добычей, не подозревая о том, что та прохудилась и в ней появилось крошечное отверстие. Адский дух, не будь дураком, выскочил – и прямехонько ему в голову. Каспар, побледнев, рухнул как подкошенный. Следующие три недели он лежал в бреду, извергая из себя тирады на арамейском, которого прежде не знал, пускал пену изо рта и пытался откусить себе пальцы, а когда оправился… Ну, нельзя сказать, чтоб он оправился подчистую. Зубы с правой стороны с того дня у него сделались мраморными, ухо почернело, как от гангрены, а правый глаз расперло настолько, что он едва не скрежетал в глазнице. Да и характер его переменился. Каспар почти перестал говорить, но все время тихонько смеялся и потирал руки. Кроме того, про него говорили, что по ночам он тайком наведывается на пустырь, где лакомится остатками дохлых птиц и живыми жуками, неудивительно, что мы перестали звать его в свои игры…

Самое сложное в охоте на адское отродье даже не в том, чтоб найти подходящую наживку, а в том, чтоб улизнуть на пустырь без младшего брата. В этом году ему исполнилось пять и, как все пятилетние карапузы, он ужасно любопытен. Все на счете ему непременно надо разобрать или хотя бы попробовать на зуб, а уж когда дело доходит до адских чар, его интерес делается прямо-таки неудержим. Год назад он умудрился тайком разобрать домашние часы, внутри которых был запечатан небольшой, но полный сил адский дух. Обнаружив щелку в своем узилище, тот, не будь дурак, выскочил наружу и взорвался у нас на кухне с оглушительным грохотом, точно пушечное ядро, чудом не задев самого брата.

Вернувшаяся с работы мать отходила розгами нас обоих так рьяно, что еще три дня мы садись на стулья с величайшей осторожностью, и неудивительно. Мало того, что часы были совсем новыми (она выложила за них три гульдена), так еще и опаленная сполохом адских чар кухня с того дня начала чудачить. Чеснок, оказавшийся в шкафу, делался сладким на вкус и пах лакрицей, спаржа в считанные минуты серела и жухла, а фужеры из фамильного сервиза с того дня приобрели неестественный и даже пугающий звон.

С утра брат был полон решимости отправиться вместе со мной на пустырь, ловить демонов, и никакие угрозы не могли на него повлиять. Чтобы заставить его отказаться от своих планов мне пришлось подарить ему новенький крейцер, кроме того, клятвенно пообещать, что поделюсь с ним добычей. Новенький блестящий крейцер – слишком большой соблазн для пятилетнего сопляка. Брат взял монету, но тут же попытался меня надуть – пообещал, что на пустырь не пойдет, а пойдет на реку, ловить лягушек. Никак он воображает себя самым большом хитрецом на свете, будто бы я не знаю, что стоит мне выйти, как он тайком увяжется следом за мной на пустырь!.. Нет уж. Не слушая его жалобных стонов, я запираю его дома на основательный замок – не зачарованный, самый обычный, грубого металла, но самые простые вещи часто бывают самыми надежными.

Проклятый маленький упрямец! Все никак не может уразуметь, что ловля демонов, даже таких крохотных, это не игра в камушки и не детское баловство. Многие мальчишки с нашего двора носят на себе отметины близкого знакомства с адскими чарами, даже те, что воображали себя самыми ловкими и хитрыми. Эрих щеголяет оловянными ногтями на левой руке, Ансельм ковыляет как столетний дед, обе ноги до колена у него каменные – прошлой осенью мы разорили осиное гнездо, не подозревая, что внутри скрывается выводок мелких, но чертовски злых адских отродий – Леопольд-Третий седой как лунь, а Карл-Янек наполовину ослеп.

Кажется, я единственный, кого ни разу серьезно не зацепило. Пару раз обжигало, конечно, это бывало, но не всерьез, не до паленого мяса. Один раз крепко оглушило, но и только-то. Некоторые болтают, мол, это просто случайность, рано или поздно щелкнет и меня, и уж щелкнет-то основательно. Другие твердят, что это все запас удачи, который Ад подарил нашему покойному отцу, но который не успел им воспользоваться и который вроде как передался нам с братом по наследству.

Но что, если адские создания на самом деле мне втайне благоволят?..

В очередной раз я задумался об этом в прошлом году, когда Уве выкинул фокус с гранатой. Граната была самая настоящая, пороховая, тяжелая и круглая, как большое яблоко, Уве купил ее у прибывшего в отпуск солдата за три крейцера. Улучив момент, мы подожгли ее и метнули в мастерскую Вернера, старого сапожника, который, подозревая нас в попытке обокрасть его хозяйство (мы и в самом деле, бывало, тащили его дратву и шпильки, когда он отлучался), нещадно колотил нас, поймав поблизости. Ухнуло так, что небо над Любеком на миг почернело. Граната оказалась не пороховой, а с начинкой из адских созданий, и таких разъяренных, что можно было бы погубить полсотни кирасир в полном боевом облачении.

Старого Вернера не было в мастерской, и только это спасло его от нашей шалости. Окна вышибло на всей улице, лошадь, привязанную у соседнего дома, вывернуло наизнанку – она так и унеслась прочь, подметая свисающими обнаженными потрохами мостовую. Булыжники из мостовой превратились в расползающихся каменных жуков, телегу, стоявшую неподалеку, извернуло в восьми измерениях так, что ее еще месяц после того не могли убрать прочь – всякого приблизившегося к ней наматывало, точно нитку, на какие-то хитро устроенные фракталы. Что там, даже на другой стороне улицы дома закачались, а уличные гарпии, кружившие в небе, посыпались вниз, разбиваясь, точно перезревшие виноградины.

Не всякая британская бомба так встряхивала нашу сонную улочку.

Меня должно было испепелить той вспышкой. Превратить в медную статую, в липкую копоть, в осколки стекла… Убегая вслед за прочими, я споткнулся и растянулся на мостовой, оказавшись в каких-нибудь трех клафтерах от взрыва, среди орды мечущихся разъяренных адских отродий, способных оторвать на лету мухе голову или распилить человека вдоль… И остался цел.

Позже Уве недоуменно ощупывал меня, не веря своим глазами. «Ну ты и даешь, Вальтер, - бормотал он, сопя от зависти, - Тебя даже не надкусили! Видать, твое мясо даже демонам не по вкусу!..»

Или они ощущают во мне силу. В десять лет приятно думать именно так.

Я иду домой, держа в руках жестяную коробку с пойманным отродьем. Нет, я не стану нагревать ее на огне, слушая ругань на жутких адских наречьях, и уж точно не потрачу свою находку для того чтобы испугать никчемную дуру Августу. Я буду изучать его, как настоящий демонолог, заставляя раскрывать мне свои секреты и адские тайны, обретая над ним власть, превращая в своего преданного могучего слугу. Если у меня в самом деле есть задатки демонолога, Уве очень скоро придется проглотить собственный язык…

Наш дом – старая трехэтажная громадина из желтого винербергского кирпича на углу Штадтвайде и Мёнкхофервег. Грузная и мрачная в любое время дня, она обыкновенно не рождала у меня теплых чувств, но в этот раз расстояние между нами стирается с пугающей скоростью, словно во сне мои короткие детские ноги сделались прыткими, как у молодого жеребца.

С домом что-то не то. Этого не ощущает десятилетний Вальтер Мюллер, бегущий в припрыжку, прижимающий к животу теплую жестяную коробку, охваченный ликованием, но это отчетливо ощущаю я, запертый в его теле. Дом не такой, как обычно. Он не сделался больше или меньше, не изменил цвет, но что-то в его облике заставляет меня настораживаться. Что-то враждебное, дремлющее, опасное…

Ты спишь, твержу я себе, Вальтер Мюллер, ты спишь, проклятый идиот. Но как это обычно бывает во сне, мое тело словно и принадлежит мне, а словно и двигается само по себе.

Матери нет дома, окна ее комнаты не горят, и это хорошо, потому что я намереваюсь спрятать свою добычу в кладовке, завалив всяким хламом. Мать терпеть не может, когда я приношу адских отродий и, если находит, устраивает мне знатную порку. Она кричит, что отдаст меня подмастерьем к граверу, господину Фогелю, раз мне не сидится в школе. Кричит, что не потерпит этой дряни у себя дома – не после того, что случилось с нашим несчастным отцом – но в десять лет все мы адски упрямы…

А потом дом просыпается.

Сперва он просто трещит, я вижу, как на его старых боках расходятся трещины, извергая сперва струйки, а затем и водопады пыли с кирпичной крошкой. Черепица на крыше зловеще скрежещет и лопается. Дом ходит ходуном, словно при землетрясении, только это не землетрясение.

Просто он обретает собственную жизнь.

И как всякая молодая жизнь, эта жадна и голодна.

Я замираю на пригорке, ноги мои делаются словно из мокрой глины.

Это сон, это все проклятый сон. Просыпайся, дружище Вальтер, во имя всех демонов Ада…

Окна больше не окна – это разверстые пасти, скрежещущие ставнями, я вижу мечущихся внутри перепуганных жильцов. Кто-то суматошно распахивает сундуки и хватает вещи, не понимая, что происходит, кто-то истошно кричит, зовя на помощь, кто-то судорожно озирается, теряя драгоценное время…

Большой каменный дом. Он много лет стоял на углу Штадтвайде и Мёнкхофервег и порядком проголодался. Его пасти приходят в движение, стены квартир начинают сближаться, точно огромные каменные челюсти, давя и перетирая тех несчастных, что оказались заперты внутри. Их криков почти не слышно за гулом шевелящегося камня, но стоя на пригорке, я хорошо вижу их распахнутые рты и выпученные глаза – перед тем, как они превращаются в хорошо пережеванное месиво.

Тебя нету, шепчу я дому, задыхаясь от ужаса, ты мертв. В сорок втором британские «летающие барбаканы» стерли тебя до основания. Я видел твои обугленные руины.

Но сейчас, в моем сне, он жив – и продолжает свою страшную трапезу.

Я вижу, как господин Зоргнер с третьего этажа исступленно бьет плечом в дверь, не сознавая всей тщетности своих попыток, пока стены, сойдясь, не сминают его, вмяв лицо в затылок и раздавив грудную клетку. Господин Воррингер, отставной ландскнехт, разряжает в стены свои пистоли, один за другим, будто надеясь, что пули, разившие французов и англичан, способны противостоять тяжелому камню. Каменные плиты перекрытий, сделавшиеся зубами, сокрушают его спину, теперь он визжит и извивается на полу, окатываемый хлещущими со всех сторон потоками желудочного сока, быстро растворяющего плоть на костях.

Господин Беккер со второго этажа, тот самый, что когда-то помешал мне забраться на граб, даром что выглядит старым ворчуном, оказывается смышленее прочих. Бросается всем телом в окно, надеясь вышибить раму – и почти добивается успеха. В последний миг тяжелые ставни, дрогнув, смыкаются, точно зубы, перекусив его пополам – верхняя часть господина Беккера шлепается посреди двора и еще несколько секунд недоуменно шевелит руками, пытаясь то ли ползти, то ли ощупать себя.

Я вижу людей, перевариваемых в собственных квартирах, кричащих, тающих на глазах, отчаянно жмущихся к оконным решеткам. Я слышу страшный хруст, доносящийся из подвала, это огромные бетонные плиты монотонно перемалывают тех, кто не успел выскочить прочь. Я ощущаю густой смрад человеческого отчаяния.

Хвала всем демонам Преисподней, что матери нет дома и…

Я весь целиком превращаюсь в мокрую глину, потому что понимаю.

Новенький крейцер. Я отдал его брату за то, чтобы он не увязался за мной, сам же его и запер на замок, когда уходил. И вот теперь он…

Я вижу его в окне первого этажа. Он истошно кричит, прижимаясь к оконной решетке. Я вижу, как комната быстро уменьшается в размерах, она уже стала вполовину меньше, чем раньше, стены скрипят от натуги, сближаясь с неумолимостью огромных челюстей.

Я бросаюсь к нему, но жестяная коробка с демоном, которую я все еще держу в руке, наливается чудовищной тяжестью, приковывая меня к месту. Я пытаюсь выпустить ее, но она прилипает к ладони. С негромким шипением в ее боках раскрываются отверстия, из которых, вереща и присвистывая, выбираются сотни извивающихся черных сколопендр. Они впиваются в мою руку и устремляются выше, выше, выше.

Я кричу и пытаюсь их стряхнуть, но, как всегда во сне, руки делаются вялыми и тяжелыми, ужасно медлительными.

Извивающиеся сколопендры забираются мне в уши и последний звук, который я слышу, перед тем, как из мира пропадают все звуки – оглушительный влажный скрежет. Они набрасываются на мои глазницы и какой-то миг, пока я еще способен видеть, а мир вокруг стремительно наливается черно-алым багрянцем, я вижу искаженное лицо брата в окне. Они забираются мне в рот, я пытаюсь давить их зубами, но они проворнее и тверды как железо, они протискиваются мне в пищевод, раздирая до крови глотку, и ворочаются там, протискиваясь глубже, глубже, глубже… Я рычу от боли, извиваюсь, прижимая руки к животу и…

…просыпаюсь, суча ногами, уткнувшись лицом в зловонный рыхлый мох. Мне кажется, я еще чувствую железных сколопендр, жадно пожирающих мою печень, извивающихся в желудке, остервенело терзающих мокрую бахрому моих легких…

Содрогаясь от отвращения, я выкашливаю в мох свежую желчь. Мне требуется по меньшей мере минута, чтобы мое тело и мой рассудок вспомнили, где я нахожусь.

В Нормандии, Вальтер Мюлллер, посреди проклятой всеми адскими владыками Нормандии, из которой ни тебе, ни прочим проклятым душам, никогда не суждено выбраться!..

Проклятая отрава. Чертов «Траумгейст»! Если пилюли Бодена в чем-то и хороши, так это в том, чтобы отравлять разум самыми паскудными и мерзкими галлюцинациями. Кто-то в самом деле принимает его по доброй воле? Поначалу он дарует некоторое время сладкого блаженства, но все эти грезы заканчиваются одинаково – страшным, выматывающим душу, кошмаром.

Раттеншпины, мои вечные спутники, негромко трещат, обступив меня со всех сторон, точно почетный императорский конвой. В этот раз я старательно отгородил себе место камнями и острыми палками, чтобы им не вздумалось отщипнуть от меня кусочек, пока я смотрю отравленные сны, но общество этих молчаливых трусливых зевак раздражает.

Возможно, в их крохотных глазах я сам выгляжу демоном, устало думаю я, пытаясь унять прикосновением пальцев звенящую в голове боль. Могущественным существом, одержимым непонятным простым смертным желаниями, которое способно осушать моря и разрушать дворцы, но вместо этого мучительно корчится, точно раздавленный червяк. Им никогда не понять сложного устройства нашего общества, как нам самим не понять тонкостей адских чертогов, не понять нашей природы, наших желаний, наших бед. Они просто видят силу и безотчетно тянутся к ней, полагая, что сила, в чем бы она ни была явлена, может стать источником богатства и процветания.

Чего доброго, скоро они начнут проводить ритуалы, кисло думаю я. Подносить мне свои жалкие дары – грибы, дохлых жуков, грязные камни, которые в их глазах сродни драгоценностям… Они будут искать моего покровительства и защиты, изобретать хитроумные ритуалы, которые должны спасти заклинателя от моего гнева, втайне изучать мои слабые места и сокровенные желания…

Возможно, пилюли Бодена не так уж плохи, вынужден признать я, бесцельно комкая мох в пальцах. Возможно, они в самом деле несут сладкий сон и душевное облегчение, вот только мой рассудок поврежден, отчего то, что должно служить лекарством, превращается в обжигающий яд.

Возможно…

Я бреду обратно к шлахтенбургу, не обращая внимания на почтительно замершие крохотные фигурки с тонкими, колеблющимися на ветру, лапками.

Даже сейчас, когда все закончилось, мне хочется отхлестать себя по щекам, как фельдфебели в нашей вюнсдорфской школе хлестали самых никчемных и нерадивых кадетов, если те выкидывали какую-нибудь глупость. Например, пытались зарядить орудие, не очистив должным образом ствол от тлеющих остатков пороха после предыдущего выстрела, рискуя сжечь себя и всех стоящих рядом.

Черт. Даже самые увесистые пощечины, которыми я мог бы себя наградить – слишком легкое наказание за допущенную мной глупость. Возможно, мне стоило бы открыть казенник орудия и засунуть туда голову, чтобы невидимые зубы «Ротиннмуннура» смяли ее как орех вместе со шлемом или…

Что ж, обо все по порядку.

Видит Ад, как стыдно мне записывать это, но я специально заставлю себя записать все произошедшее от начала до конца, не пропуская ни одного слова, какие бы муки это мне ни причиняло. Жалкая попытка самобичевания. Уверен, узнай о моих подвигах Черный Барон, распорядился бы снять с меня гамбезон и закатать три дюжины плетей – и не кожаным ремнем, а поводьями Бодена, густо заплетенными колючей проволокой. И был бы, черт возьми, прав. Только я не уверен, что решусь поведать ему о том, что случилось со мной сегодня.

Изложу все здесь, подобно тому, как военачальники вынуждены излагать в рапорте о боевых донесениях свои собственные огрехи – поспешные решения, позорные ошибки и нелепые действия. Конечно, плети куда как более надежное лекарство против зудящей совести, но и так, полагаю, будет неплохо.

Я замечаю эту штуку часа через два после рассвета, удалившись от «двести двенадцатого» на мейле с четвертью – из серебристо-свинцового неба она выступает, точно крохотная заноза, зацепившаяся за небосвод, и мне не сразу удается разобрать, что это прилипшая к пространству между холмами песчинка. Будь она в стороне, я бы вовсе ее не заметил – имея четкий маршрут разведки от Черного Барона, я почти отвык крутить головой по сторонам, но эта песчинка находится по пути моего следования и быстро увеличивается в размерах, обретая форму и цвет.

Сперва я приближаюсь с опаской, стараясь держаться под прикрытием зарослей. Здесь, в северной Нормандии, часто встречаются придорожные форты. Небольшие, способные похвастать лишь парой шестифунтовых пушчонок, они не могут считаться достойным противником для тяжелого бронированного шлахтенбурга, но все же остаются смертельно опасны для нас. Если форт занят британцами, там вполне может располагаться наблюдатель с подзорной трубой, а еще – гомункул, настроенный на определенную частоту магического эфира. Через четверть часа после того, как сигнал скользнет прочь, над «двести двенадцатым» будет виться столько «джаггернаутов», сколько не вьется гарпий над свежей лошадиной тушей…

Мои опасения оказываются напрасны. Точка быстро приближается, превращаясь в россыпь домишек из хорошо обтесанного известняка, крытых где черепицей, где сеном. Это не форт, это французская ферма из числа тех, что растут на здешних холмах точно грибы. Мне уже попадались такие, и немало, но почти всегда они выглядели весьма скверно. Расстрелянные пушками, сожженные адским огнем, они представляли собой руины, в которых не могло уцелеть ничего живого, эта же… Эта выглядит так, словно хозяева лишь вчера покинули ее, аккуратно прикрыв за собой двери.

Устроившись в надежных густых зарослях (наука маскировки, которую мы когда-то тщательно штудировали, не раз приходит мне на помощь), я навожу подзорную трубу и пытаюсь разглядеть детали, однако вижу лишь невразумительную кашу, состоящую из сотен неистово совокупляющихся силуэтов. Ну конечно, демон в подзорной трубе вновь обижен. Сегодня с утра Боден хлопнул трубой по голенищу и, верно, сделал это куда более пренебрежительно, чем следовало, опять позабыв, с кем имеет дело. Чертов крестьянин, управляющий чудовищно могущественным существом, но ничего не смыслящий в том, как устроены адские обитатели. Демоны из фонографов и телевокс-аппаратов исполнительны, даже немного трусливы, их бывает на пользу немного припугнуть, но демоны, обитающие в подзорных трубах – из другого племени. Они капризны и, затаив обиду, отказываются работать вовсе. Не хватало еще, чтобы я остался без подзорной трубы на разведке…

По счастью, обида не так уж и сильна. Мне приходится несколько минут гладить теплую бронзу, шепча утешающие слова на немецком и адском диалекте, прежде чем живущая внутри кроха неохотно возвращается к исполнению собственных обязанностей. Повезло. Пусть я не демонолог, но адские твари часто проявляют ко мне необъяснимую снисходительности, прощая ошибки и позволяя вещи, недопустимые для прочих, так у некоторых людей бывает с собаками…

За исключением «Ротиннмуннура», пожалуй. Это единственный демон, который не только не прочь меня сожрать (он сожрал бы и свою мамашу, пожалуй), но и почти претворил свои планы в жизнь. Мало того, я почти уверен, что он не отказался от своих планов, лишь присмирел, чтобы усыпить подозрения. Очень уж часто, находясь в нем или поблизости от него, я вдруг ощущаю колючий озноб, ползущий между лопатками, или привкус присыпанного землёй мёда во рту. Его глухое бормотание в такие мгновение делается почти вкрадчивым мурлыканьем – а это чертовски опасный знак, когда имеешь дело с существом такой мощи. Нет сомнений, он приглядывается ко мне, изучая, подбирая момент, чтобы я вновь забыл об осторожности – и уж в следующий раз своего не упустит. Вот почему в последнее время я с особенным рвением выполняю свои обязанности дневного разведчика, удаляясь от «двести двенадцатого» так далеко, как это позволительно.

Я пристально разглядываю ферму на протяжении четверти часа. Небольшая, украшенная аккуратными зарослями гортензии, она производит впечатление ухоженной и разительно отличается от ферм, которые можно встретить в наших северных краях – выстроенных из дешевого фахверка, угловатых, напоминающих неряшливых, неприязненно держащихся стариков. Прочный одноэтажный дом под двускатной крышей, крытой хорошей черепицей, амбар, курятник, несколько сараев, даже небольшая пекарня для хлеба – превосходное хозяйство, которое, кажется, не задело войной. Я пристально ищу следы жизни, но не нахожу их. Из труб не видно дыма, подворье безлюдно, не слышно даже лая собак. Ферма, по всей видимости, брошена, просто не успела прийти в запустение, набросив на себя ту грязную вуаль, которой щеголяют все брошенные, оставленные людьми, дома. Возможно, ее хозяева, услышав канонаду, отправились к родственникам на юг или же, прихватив скотину, укрылись в ближайшем лесу. И то и другое не лишнее, пока на их земле пляшем мы с британцами, пытаясь всадить ножи друг другу в печень…

Я разглядываю ферму дольше, чем положено. Мне стоит отметить ее в памяти, мысленно обозначить на карте, а по возвращению донести Черному Барону. Не исключено, он внесет изменения в разработанный маршрут, чтобы держаться от нее подальше. Даже брошенная, ферма представляет опасность для нас, беглецов, как брошенная раковина представляет опасность для морских обитателей – никогда не знаешь, пуста она по-настоящему или сделалась убежищем для колючего хищного моллюска, любителя закусить невнимательной рыбешкой…

Польстившись на заросли гортензии, там может обосноваться целая рота британских кирасир, отдыхающих после рейда, то-то они будут счастливы неожиданной добыче! Черт, не понадобится даже роты, хватит одного только замаскированного британского лазутчика на крыше…

Я пристально изучаю через подзорную трубу выложенные красноватой черепицей крыши. Так пристально, что демон начинает скучать, озорства ради подменяя цвета или переворачивая изображение вверх ногами.

Дорожки выложены мелким камнем и выметены. Бочки с дождевой водой стоят под навесом. Трубы вычищены – я вижу это даже с такого расстояния – а дверные ручки превосходно блестят. Без всякого сомнения, здесь живет рачительный хозяин, который не допустит беспорядка, будь на дворе хоть Второй Холлекриг, хоть Третий, хоть самый распоследний, предшествующий тем временам, когда Белиал, Малфас, Фурфур и Гаап в своей братоубийственной войне разгрызут наконец земную твердь до основания. Наверняка внутри прекрасная обстановка – небогатая, но удобная и превосходно выделанная мебель, как во всех французских деревушках, кровати с набитыми пухом перинами, набитый под завязку ледник, где в любое время года можно найти мясо и птицу, а еще – небольшой, прекрасно устроенный винный погребок, зеленовато блестящий стеклом и пахнущий старыми дубовыми бочками…

Приказ Черного Барона лаконичен и краток. Двигаться согласно намеченного маршрута, пристально изучая обстановку и мгновенно укрываться в тени, едва только возникнет хотя бы мельчайший признак опасности. Мне запрещено проявлять любопытство. Мне запрещено тратить впустую время. Мне запрещено исследовать какие-либо объекты, лежащие в стороне от моего маршрута. Мне запрещено отклоняться от пути. Все, что я должен делать, это исследовать дорогу для шлахтенбурга, чтобы следующей ночью не встретить неприятных сюрпризов.

Приказ вполне разумен и обоснован. Я не хладнокровный кундшафтер[1] из числа тех, что способны проползти змеей в двух шагах от патруля да еще и накинуть удавку на горло зазевавшемуся часовому. Я не отношусь к тем ловким парням, которых на фронте именуют фуражирами, у которых есть нюх на съестное, которые могут уйти на охоту с пустыми руками, а притащить столько провианта, что хватит на взвод. Я даже офицером с полным на то правом считаться не могу, я всего лишь унтершарфюрер, выпускник канонирской школы, посланный в разведку только потому, что моя утрата причинит экипажу менее всего вреда. У меня нет при себе оружия, если не считать дрянного рейхспистоля, который может взорваться у меня в руках, я ничего не смыслю в охоте и искусстве изучения следов, черт возьми, до семнадцати лет я ни разу не покидал Любека…

Определенно, мне стоит держаться подальше от этой фермы. Бросить на нее прощальный взгляд, развернуться и идти восвояси.

Я прячу подзорную трубу в карман, поднимаюсь на ноги и иду.

Я иду к ферме.

Сегодня, пятого июля тысяча девятьсот сорок четвертого года я, унтершарфюрер второй роты сто первой тяжелой баталии Вальтер Мюллер, канонир шлахтенбурга номер «двести двенадцать», направленный в разведку, по собственному почину и собственной инициативе решил осмотреть строения, находящиеся к западу от моего пути, опасаясь, что данные строения могут быть использованы противником в качестве наблюдательного пункта и…

Черт.

Даже если я проживу достаточно долго, чтобы дотянуть до полевого трибунала, эти дрянные записи наверняка будут служить уликой против меня. Если так, мне стоило бы озаботиться более убедительной причиной того, что побудило меня нарушить приказ командира. Быть может, если получится достаточно убедительно – палач, по крайней мере, подберет мне новенькую и мягкую веревку без смолы…

Нет смысла лгать самому себе, если что-то и заставляет меня идти вперед, трусливо пригибаясь и замирая время от времени, то это не чувство долга, а другое, куда более древнее и низменное. Это известный всем фронтовым мародерам собачий голод.

Я не умираю от истощения (некстати вспоминаются несчастные моряки Якоба Роггевена и трагический конец «Аренда»), но почти всегда отчаянно голоден. Последние дни Боден урезал наш паек до того, что скоро я начну есть с закрытыми глазами – больно смотреть на те жалкие крохи, что именуются завтраком или ужином. Глупо корить его или подозревать в том, что он прячет от нас изысканные яства, чтобы втайне лакомиться самому. Солонина вышла третьего дня, хоть мы и растягивали ее как могли, сушеный горох и того раньше. Теперь наш ежедневный рацион состоит из чашки ячменной каши и нескольких сухарей – неважная трапеза, от которой мой желудок не испытывает никакой благодарности, одно только скорбное глухое урчание.

Увидев французскую ферму, я думаю не о притаившихся в засаде британских кирасирах. И не об охранных демонах, укрывшихся за тонким слоем ограждающих чар. Я представляю себе куда более прозаические вещи. Подсохший, но все еще отчаянно ароматный хлеб, который, спешно покидая дом, не успели убрать со стола. Забытую в камине и успевшую отменно настояться бобовую похлебку с гусиными шкварками. Замотанную в тряпицу головку местного сыра, камамбера или нёшатель, покрытую заплесневевшей коркой, но пахнущую молоком и сеном. Может даже четвертинку нашпигованного чесноком копченого окорока, висящую в подвале…

Дьявол. Вместо того, чтобы пристально озираться, изучая каждый куст, я занят тем, что воображаю себе все самые вкусные вещи, которые только существуют на свете, рискуя заляпать слюной сапоги.

Овощной пирог, начиненный тушеной брюквой, капустой и чечевицей.

Запеченные в золе яйца, посыпанные крупной солью.

Медовые лепешки, истекающие сладким янтарным соком, пока держишь их в пальцах…

Ничего не могу с собой поделать, ноги сами несут меня вперед, сменив осторожный шаг разведчика на нетерпеливую поступь голодного мародера. Если там в самом деле обнаружится курятник, решаю я, стащу с себя гамбезон, свяжу рукава, превратив в подобие мешка, и наберу столько яиц, сколько смогу унести. Если будет огород – выкопаю ножом все, что отыщется в земле, и плевать, если это будет прошлогодняя картошка. Ну а если свинарник…

Я воображаю, как шипит парная свинина в котелке и испытываю что-то сродни голодной конвульсии.

Та часть моего рассудка, что еще не парализована воображаемыми картинами, сохраняя хоть какую-то ясность, твердит мне быть настороже. Ферма расположена на небольшом пригорке, каких много в здешних краях, но вокруг нее много пустого пространства. Так много, что это порядком нервирует. Ни деревьев, ни кочек, ни зарослей высокой травы, в которой можно было бы укрыться в случае опасности – одна только ровная, как стол, земля.

Прежде чем выбраться из зарослей, я колеблюсь несколько минут, не решаясь выйти на открытое пространство. Страх перед скользящими в небесах британскими демонами, высматривающими добычу, так въелся в меня, что сделался привычкой. И даже злые нетерпеливые спазмы желудка, подгоняющие меня, на какое-то время теряют свою силу.

Очень глупо выходить на открытое место.

Брошенная ферма ничуть не похожа на придорожный форт, но расположена в идеальной для обороны тактической позиции. Лишь только приблизившись к ней, ступив на плоскую, как стол, местность, я сделаюсь превосходной мишенью. Если внутри окажется стрелок с мушкетом, прикидываю я, он сможет положить бредущего по полю человека с пятидесяти шагов первым же выстрелом – даже если это самый никчемный стрелок во всей Франции.

Надо решаться. Мысль о шкворчащих свиных шкварках слишком невыносима. Сейчас она затмевает даже страх перед британскими демонами и сидящими в засаде стрелками. Будь что будет.

Мысленно вверив свою душу архивладке Белиалу, я набираю побольше воздуха в грудь и выбираюсь из зарослей. Первый шаг делать чертовски трудно, к каждой ноге словно привязали по пушечному ядру, а походка у меня сделалась отвратительная, семенящая и неуклюжая, как у старого паука. Я слишком много времени провожу взаперти, в тесной коробке, мое тело отвыкло от открытых пространств и цепенеет от ужаса, стоит только ветру зашелестеть в ветвях.

Но я иду. Медленно иду к ферме, стараясь не делать резких движений, ощупывая взглядом окна. Если мне померещится огонек свечи или блеск оружейной стали, я тотчас рухну как подкошенный, судорожно вжимаясь в землю, точно неумелый любовник… Но ферма ни единым знаком не показывает, что заметила меня. Нет лая собак, нет скрипа дверей, один только равнодушный гул ветра, грубовато ластящегося о печные трубы.

С каждым шагом, что приближает меня к ферме, я ощущаю нервозность, затмевающую даже голодные конвульсии желудка.

Допустим, ферма в самом деле пуста, там не засел какой-нибудь Жан или Поль с дедушкиной аркебузой, желающий разворотить мне дробью живот. Но даже если так, она все равно чертовски опасна. К примеру, пока я буду внутри жадно обшаривать шкафы, сюда нагрянет британский конный разъезд. Британские конные разъезды во множестве блуждают в здешних краях, Йонас не раз обнаруживал в эфире зыбкие, но грозные следы их присутствия, предупреждая нас об опасности.

Небольшие, в пять-шесть всадников, они не несут ни скарба, ни тяжелого вооружения, но это делает их еще опаснее. Такие летучие отряды способны делать по двадцать мейле в день почти без остановок, двигаясь стремительно и незаметно. Они не представляют опасности для бронированного шлахтенбурга, но для самоуверенного одиночки с жалким рейхспистолем за поясом, вздумавшим выбраться на открытую местность, они – смертельная опасность. Нет никакого сомнения в том, что Безумный Монти разослал по окрестностям сотни подобных отрядов. Они не штурмуют крепостей, не осаждают замком, зачастую даже избегают боя, сталкиваясь с организованными и вооруженными отрядами. Их задача в другом. Стремительные и хищные, словно куницы, они проникают глубоко в тыл, безжалостно вырезая растянувшиеся обозы, деморализованные, беспорядочно отходящие силы, и заплутавших беглецов-одиночек. Если меня угораздит наткнуться на один из таких отрядов…

Несколько дней назад я видел один такой британский разъезд, хоть и издалека, в подзорную трубу.

Расстояние было слишком велико, чтобы я мог разглядеть детали, но в какой-то момент я все же разглядел их, словно адские владыки на миг наделили меня сверхчеловеческим зрением, а может, просто вообразил. Хрипящих, роняющих пену, черных жеребцов. Прищуренные холодные, как лед, британские глаза, пристально ощупывающие заросли. Покрытые черным лаком кирасы. Негромкий скрип покачивающихся за спинами мушкетов…

Игра воображения, конечно, но достаточно реалистичная, чтобы меня обсыпало острым ледяным потом.

Маловероятно, чтобы их заинтересовала крошечная ферма, стоящая посреди холмов, но как знать. Подобно мне, они вполне могли присмотреть ее для того, чтобы пополнить запасы или же просто для отдыха. Хорош же я буду, завалившись на занятую британцами ферму, имея из оружия один только никчемный рейхспистоль, из которого впору только застрелиться!

Дьявол. Я чувствую, как леденеют ноги в сапогах, делая один неловкий шаг за другим. Если на ферме в самом деле укрылись британцы, мне конец. В густых зарослях у меня еще оставался бы шанс скрыться, но выбравшись на открытое место, я сам подписал себе смертный приговор. Даже если я буду бежать как сам Ханс Браун[2], сделанный адскими владыками самым проворным человеком из ныне бегущих, мясо которого во время бега кипит на костях, мне все равно не уйти. На открытом пространстве их страшные скакуны настигнут меня, точно коршуны, и вомнут в землю. Стоящий в двух мейле «двести двенадцатый» ничем не сможет мне помочь.

Чтобы не думать об этом, я думаю о жареной свинине, ее умопомрачительный запах хоть и создан моим воображением, способен заглушить многие гнетущие меня страхи.

Ферма на удивление хорошо сохранилась. Приближаясь к ней, я ожидаю увидеть привычные мне отметины, которыми щедро испещрены все фермы от Монса до Кана. Посеревшие от пороховой копоти стены, высаженные взрывом окна, россыпи пулевых отверстий и неровные, оставленные ядрами, проломы.

Но эта ферма иного свойства. Я отмечаю это машинально, сжимая ледяными пальцами грубую рукоять рейхспистоля. Война словно обошла ее стороной, не изувечив и даже не задев. Не опутала ржавой колючей проволокой, не изрыла ломанными зигзагами траншей, не залила крыш смердящей меоноплазмой и ихором. Даже пахнет здесь не разложением и мертвой кониной, как в прочих местах, а…

Первое, что я ощущаю, ступив на подворье – душистый и сочный аромат гортензий. Их в самом деле здесь множество, пышные соцветия висят кругом словно звезды – пунцовые, сиреневые, алые, белые… Когда я жил в Любеке, мать выращивала гортензии, вспоминаю я. Тогда я терпеть их не мог. Широкогорлые глиняные вазоны занимали добрую половину кухни, кроме того, мне приходилось тратить до черта времени, удобряя землю золой и жженым волосом, поливая и выбирая вредителей – паутинных клещей и мелких габсбургов. В середине лета, когда, всем известно, наступает самая пора мальчишеских забав, располагающая целыми днями пропадать в порту, изводить монфортов, бросаться щебенкой по проплывающим баржам, или заниматься прочими чрезвычайно важными делами, мне приходилось вставать с рассветом, чтобы погрузить треклятые вазоны на тележку и в сопровождении матери отвезти на торговую площадь за ратушей, где она продавала их по крейцеру за букет. Изматывающая работа, не приносившая мне ничего кроме раздражения. Наши гортензии были блеклыми, сероватыми (сказывалось отсутствие солнца в северных краях), а пахли совсем слабо. Если поднести цветок к самому носу, можно было ощутить слабый жасминовый аромат, но и только.

Эти же пахнут просто сногсшибательно. Они распространяют тяжелое сладкое благоухание, напоминающее свежую сдобу. Возможно, какой-то непривычный мне французский сорт, думаю я, сцепив зубы, озираясь в поисках опасности, которая может мне грозить со всех сторон. А может, в этой земле все пахнет иначе и лучше – в отличие от нашей, ее не поливали последние триста лет самыми разнообразными и смертоносными ядами…

Рейхспистоль я держу в опущенной руке, но курок взведен и порох на полке.

Подворье безлюдно, я не обнаруживаю на нем ничего того, что не рассчитывал обнаружить – ладно срубленный колодец с новеньким воротом, дырявая жестяная лохань, заботливо прикрытая тряпьем, проржавевшие обручи от бочек, сложенные у стены для какой-то хозяйской надобности, грубо сбитый деревянный табурет, заляпанные краской шоссы, сушащиеся на веревке, похожие на парочку извивающихся змей…

Никто не целится мне в грудь из мушкета, никто не прячется в тени за колодцем, сжимая в руке нож, никто не ворочается в полумраке на чердаке, готовясь прыгнуть мне на закорки. Это обычная маленькая ферма из числа тех, множество которых можно встретить в Нормандии, небольшая, уютная и совершенно безлюдная.

Пустая.

«Ne tirez pas! –произношу я на всякий случай, держа рейхспистоль в опущенной руке, однако со взведенным курком, - Pas un ennemi! J'ai besoin de nourriture[3]!»

Никто не отвечает мне. Никто и не ответит.

[1] Кундшафтер (нем. Kundschafter) – военные разведчики времен Тридцатилетней войны, осуществлявшие сбор информации о противнике и его передвижениях.

[2] Йоханесс Браун (1886 – 1918) – немецкий легкоатлет и военный летчик.

[3] (фр.) «Не стреляйте! Не враг! Мне нужна еда!»

Глава 2

Эту ферму не готовили к бегству, понимаю я, разглядывая подворье. Ее бросили внезапно, подчиняясь порыву. Оконные ставни распахнуты всем ветрам, двери не заколочены, в тени под навесом видна невымытая кофейная чашка и самодельный ломберный столик, на котором кто-то метал карты. Половину карт унесло, но оставшиеся образуют знакомый мне узор «Прекрасной Люсии[1]», игры простой, но требующей вдумчивости и ясного ума.

Я с удовольствием втягиваю в себя сладкий запах гортензий. Сперва этот запах казался мне неожиданным и потому вдвойне тревожным, беспокоящим, свидетельствующим о растворенной в воздухе опасности, но сейчас, когда я убедился, что ферма покинута, я вдыхаю его едва ли не с блаженством.

Бояться нечего.

Он тоже так думал, мрачно думаю я. Маленький Рупрехт из Любека. Прежде чем превратился в истекающий кремом исполинский кусок баварского вишневого торта. Тоже, наверняка, уверял себя в том, что бояться нечего, а потом…

Черт, нет. Французские крестьяне не так богаты, чтоб заводить себе охранных демонов. Но я все равно держусь с такой осторожностью, словно ступаю по минному полю.

Дома, которые оставляют в спешке, обыкновенно скверно выглядят. В них словно въедается отпечаток ужаса и беспомощности человека, испуганно мечущегося, судорожно хватающего вещи, разоряющего собственными руками годами устраиваемый уют. Брошенные дома выглядят растеряно и жалко – как раненые, которых фельдшера швыряют на обочину, чтобы не занимали место в телеге. Я знаю это, потому что успел повидать порядочно брошенных домов.

Однако этот на удивление не рождает тяжелого чувства. Здешний беспорядок не кажется трагическим, неловким или жалким, напротив, каким-то легкомысленным, непринужденным, даже по-своему милым. Мой взгляд, сперва тревожно рыщущий, прыгающий от одного темного угла к другому, точно беспокойный демон, замедляется, уже позволяя замечать отдельные детали. Неважные, несущественные, они несут отпечаток неизвестной мне жизни.

Немного покосившаяся садовая скамья, широкая, как любят в Нормандии, порядком изрезанная. Должно быть, хозяин не один час просидел на ней, отдуваясь после хорошего обеда, рассеянно ковыряя перочинным ножом. Пара пустых бутылок из-под вина – выпиты, судя по всему, давным-давно, этикетка выгорела на солнце, но очень уж красиво отлиты, рука не поднялась выкинуть. Тележное колесо со снятыми спицами – кто-то снял его, намереваясь починить, но долго тянул, откладывая, а потом вовсе накрыл рогожей, чтоб не раздражало. Тарелка, полная персиковых косточек. Мне кажется, я даже слышу на миг звон, с которым они ударяются о дно, чувствую сладкий привкус на губах…

Я рассеянно обхожу подворье, сперва на напряженных сухих ногах, как испуганный вор, затем на мягких, уверенно ступающих, как приглашенный гость. Удивительно, как быстро рассеиваются страхи, лишившись питательной пищи. Когда я шел сюда по открытой местности, невольно вжимая голову в плечи, испытывая страшный зуд в грудине, будто чувствующей еще не выпущенную пулю, ферма казалась мне молчаливой и зловещей, но стоило оказаться внутри, чтобы моя душа внезапно обмякла.

На подворье много прочего сора, которого хватает в любом хозяйстве и который с годами копится, не находя себе применения, лишь раздражая и путаясь под рукой – старые глиняные трубки с обломанными чубуками, согнутые гвозди, рассохшиеся соломенные шляпы, дешевые, аляповато вырезанные, бусы, осколки зеркал. Погрузившись в какой-то странный транс, я разглядываю их, иногда поднимаю с земли, чтобы покрутить в руках, и бережно положить обратно. Упоительно сладко пахнут гортензии.

Мне надо заглянуть в курятник и в амбар, если на ферме было что-то съестное, там можно обнаружить остатки, но вместо этого я бессмысленно кружу по подворью, жадно схватывая взглядом следы незнакомой мне, чужой, но отчего-то такой притягательной.

Колет из сыромятной крашеной кожи, того фасона, что вышел из моды лет десять тому назад. Сломанная флейта, покрытая аляповатым узором. Коровье копыто, из которого кто-то пытался вырезать пепельницу, да, видно, бросил.

Приятно на миг обмануть самого себя. Надеть костюм другого человека, пользуясь его отлучкой. Приятно думать, что это я, Вальтер Мюллер, прожил здесь всю жизнь, что это я не бургмейстер, трусливо бегущий прочь, трясущийся в тесном ящике на гусеницах, а свободный человек, живущий своим трудом. Изрезанная скамья – это я же ее и изрезал от скуки. Брошенные бутылки из-под вина – хотел держать их для сидра, но сидр в этом году не уродился, так и лежат…

Забавно, я почти не ощущаю мук голода, терзающих меня. Желудок совершенно угомонился, мало того, впал в какое-то растерянное забытье, не отвлекая меня. Вот оно в чем дело, думаю я, вертя в пальцах замусоленный окурок сигары, который поднял минуту назад. Вот почему я решился забраться сюда, презрев все опасности, предупреждения и приказы. Меня вел не голод, точнее, голод, но особенного рода. Мне до смерти хотелось прикоснуться к чему-то, не отмеченному войной и адскими сущностями. Не проникнутому ледяным, высасывающим душу, спокойствием Черного Барона и яростной, грызущей саму себя, злостью «Ротиннмуннура». Вот почему сейчас, молча разгуливая по чужому владению, я ощущаю едва ли не блаженство.

Можно представить, что нет страшного Нормандского Анабазиса, несущегося сокрушительной стеной. Нет императора, спешно рассылающего приказы держать оборону, вгоняющего в землю одну сотню мальчишек за другой. Можно даже представить (хоть это будет и святотатство), что нет никакого архивладыки Белиала, властителя наших душ, этого безумного чудовища, ссыпающего себе в пасть вперемешку мясо и золото…

Я приоткрываю дверь дома и погружаюсь в его мягкую прохладу.

Здесь все обставлено как обыкновенно в крестьянских домах, надежно, основательно, но с каким-то типично французским кокетством. Основательная и прочная мебель украшена неуместно витиеватой резьбой, словно в подражание гарнитурам Людовика XVI-го, но выглядит по-домашнему уютной. Обеденный стол покрыт свечным воском и старыми винными пятнами, его явно часто использовали вечером для карточных сражений и веселых пирушек.

Кухня тесная, с низким потолком, она самое большее вдвое превышает размер боевого отделения «двести двенадцатого», но тоже очень уютная. Печурка в углу полна холодного угля и остыла много дней тому назад, но я легко представляю, как она сыто потрескивает вечерами, рассыпая вокруг особенное домашнее тепло. Здесь пахнет кофе, гвоздикой и тмином, а еще – старым деревом и лаком, как всегда должно пахнуть на маленьких уютных кухнях, где часто сидят, обнявшись, доверяя друг другу свои секреты и надежды, где зимними вечерами рассеянно бормочет чайник, а солнце поутру заливает стены теплыми абрикосовыми потеками.

Совершенно забыв о цели своего визита, я рассеянно хожу из комнаты в комнату, вдыхая перемешанные с ароматами гортензий частички чужой жизни, упоенно разглядывая вещи, рассеянно перекладывая их с места на место. Я пытаюсь угадать привычки и черты некогда жившего здесь человека, его манеру держаться, чтобы на миг воплотиться в него. Чтобы дом узнал во мне своего хозяина и подчинился, окружив домашним уютом, убаюкав, заставив забыть, что есть мир за его пределами, страшный, опустошенный, выжженный мир, который все грохочет и грохочет и грохочет, пока сам себя не выпотрошит и не сожрет к чертям…

Женский чепец с лентами, пожухший и напоминающий болезненный цветок, видно, хозяйка как раз принялась штопать его, когда пришло время бежать, из него все еще торчит россыпь булавок. Он рождает во мне безотчетную нежность, такую, что я едва было не забираю его с собой. Посуда, выставленная в серванте – превосходный руанский фаянс, красные и зеленые петухи на белом фоне, ее и доставали-то всего раз или два в этом году, все руки не доходили, да и боязно было разбить. Потрепанный томик Мадлен де Скюдери – «Ибрагим или великий Паша», заложенный лентой. Я каждый день твержу Сабине, чтоб не читала допоздна, тем более такую дрянь, но ведь попробуй ее переспорь… Шлафрок на меху с шалевым воротником, сиротливо висит в шкафу – прекрасный шлафрок, купили в прошлом году на ярмарке в Алансоне, да вот беда, в плечах сделался тесноват, надо бы перешить. Шахматная доска на прикроватном столе с расставленными фигурами, напоминающими две неуверенно сближающиеся армии – разбирали этюд Александра Аарона из газеты. Палисандровая табакерка, очень милая, с одним отбитым углом – кузен забыл, когда заезжал весной, все забываю отдать…

Поначалу дом пытается отторгнуть меня, точно чужеродное тело. У него нет мыслящих органов, но он ощущает во мне чужака, явившегося издалека, пропахшего чужими запахами, опасного. Но постепенно он покоряется мне. Я беру с полок вещи, придумываю им истории, пропитываюсь их запахом, пытаюсь встроить их в свое собственное прошлое и в какой-то миг мне даже кажется, что я никакой не Вальтер Мюллер, и Любека вовсе не было, а может, был, но не со мной, и многих других вещей тоже не было…

Я пришел сюда, терзаемый муками голода, намереваясь найти еду, но нашел гораздо большее. Я нашел спокойствие, которого не испытывал уже очень давно. В этом маленьком мирке, скроенном из простых и знакомых мне вещей, никогда не было войны. Здесь не сталкивались люди и демоны, желающие сожрать друг друга живьем, не распрыскивались алхимические яды, призванные убить все живое, не вырывались из-под контроля адские энергии, не крушили все вокруг британские «летающие барбаканы».

Я ощущаю блаженство – словно вдруг сумел расслабить судорожно сведенные последние несколько лет мышцы. На душе становится спокойно и легко, как уже давно не было. Исчезли все острые косточки, сдавливавшие ее последнее время.

Я сажусь на кровать, ощущая приятную истому. Очень хочется сомкнуть веки.

Отчего бы нет? Сабина укатила в Ленжевр на своем шарабане (она жить не может без льежского пирога, кроме того, заедет забрать из ремонта свои ботинки) и будет только к шести. Я вполне имею право вздремнуть после хорошего обеда, не опасаясь того, что кто-то опять потребует от меня починить старое колесо или вышвырнуть со двора то, что с каких-то пор именуется хламом…

А потом ревущее чудовище, вырвавшись из огромного стального ящика, щелкает топорщащимися из его пасти гигантскими желтыми зубами, перекусывая меня пополам. Я хриплю, чувствуя треск собственных ребер, ощущая вкус кровавой желчи на губах, загребаю руками воздух и…

Вздрагиваю, лежа на кровати.

Иллюзия, морок, обрывок кошмара, забравшийся через неведомую щель из какой-то другой жизни, где я – вовсе и не я, а какой-то тощий сопляк со странным именем, никчемный пушкарь, мечтавший сделаться демонологом…

Черт. Сон, приятной тяжестью сдавивший мне грудь, взлетает, точно пухлая куропатка, позволив моим векам вновь разомкнуться. Нега, смочившая было мне язык и веки сладким молоком, рассеивается. Проклятый кошмар отпугнул сон. Ненадолго, я почти тотчас вновь ощущаю мягко стелящуюся дрёму, напоминающую шелест луговых трав. Мой взгляд плывет по комнате, теряя фокусировку, и…

В комнате что-то не так. Какая-то маленькая деталь выбивается из общего фона. Прежде я этого не замечал, но теперь замечаю, и из-за этого не могу полностью отрешиться от суетного мира, чтобы упасть в мягчайшие объятия сновидений. Вспугнутое сознание уцепилось за эту мысль и теперь мешает мне заснуть, тревожно дребезжит, что ужасно меня раздражает.

Все в порядке. Я в безопасности. Я дома.

Мой взгляд, плывущий по комнате, прилипает то к одному предмету, то к другому. Мной овладевает странное двойственное ощущение, от которого немного плывет голова. Я словно вижу что-то в двух реальностях одновременно. Как будто правый и левый глаз показывают по-разному, и это рождает в голове малозаметный, но очень неуютный диссонанс. Или же это мои глаза все видят, но где-то в сознании картинка чуть искажается, подстраиваясь, меняясь, что и рождает это странное двоякое чувство.

Шахматы… Я пристально вглядываюсь в них, словно белые и черные фигуры, застывшие на клетках, могут быть свидетелями происходящего. Обычные, вырезанные из дерева фигуры, мои пальцы помнят прикосновение к ним, но… На доске почему-то сразу три черных короля. А белый слон, замерший в углу, какой-то причудливой, ни на что не похожей формы, словно его не вытачивали, а выгрызали из куска подгнившего старого дерева.

Я медленно поднимаюсь с дивана, ощущая растущую тревогу.

У обеденного стола, заляпанного свечным воском, семь ног. Странно, прежде я этого не замечал. Я обхожу его вокруг, пытаясь унять звенящую внутри тревогу, рождающую это нарастающее, беспокойное и двойственное чувство. Со столом все в порядке, и с шахматами тоже, просто ты переутомился, любезный мой друг, ляг обратно, закрой глаза и морок пройдет, все сделается вновь знакомым и уютным.

Возможно, это меня и напугало. Мысль о том, что все сделается правильным, стоит только смежить веки, отдав себя во власть сна. Я начинаю нервно ходить по комнате, впиваясь взглядом в знакомые мне с детства предметы обстановки, словно каждый из них может быть подлым врагом, принявшим чужое обличье.

И замечаю. Замечаю, черт возьми.

Старая печурка стоит на своем месте. Старая и тяжелая, она служит одним из центров стабильности в этом доме. Я пристально смотрю на нее добрых четверть минуты, прежде чем замечаю – у нее нет заслонки. То, что я считал заслонкой, всего лишь небрежно начерченный мелом контур.

Посуда в серванте, превосходный руанский фаянс. В ней точно не может быть подвоха, я отчетливо помню, как мы с Сабиной его покупали (стоял душный, полный гроз, май). Но с ней произошло что-то странное, тарелки превратились в грубо отформованные куски сырой глины, красные и зеленые петухи обернулись гроздьями бесформенных пятен.

Очень странно.

Женский чепец с лентами. Он пахнет женскими духами и кажется мягким, но лишь пока я не возьму его в руки. Это обычная тряпка, которую повесили на гвоздь, грязная и заскорузлая, но, прежде чем я сконцентрировал на ней взгляд, она была чепцом.

Книга Сабины на столе. Пошатываясь от волнения, я беру ее в руки, чтобы прочитать пару строк из «Ибрагима или великого паши», задавив страшные и бесформенные подозрения, ворочающиеся в подвалах моего сознания, но не могу этого сделать. То, что прежде было буквами или выглядело таковыми, превратилось в чернильные кляксы, хаотично разбросанные по страницам.

В этом доме творится что-то странное. Знакомые с детства предметы искажаются, становясь нелепыми и странными слепками самих себя, примитивными моделями сродни театральному реквизиту. А может… Я вспоминаю рык чудовища, перекусывающего меня пополам. И отчего-то этот страшный звук помогает мне сосредоточиться. Может, они всегда такими и были.

Мебель лишь выглядит мебелью. Она собрана таким образом, что ее невозможно использовать, это всего лишь грубо сколоченные друг с другом деревянные доски. Запах кофе и гвоздики лишь мерещился мне, единственный запах, который царствует здесь повсеместно – сухой и солоноватый запах старого давно не проветриваемого цейхгауза. Картины, висящие на стенах, вовсе не картины, это просто заляпанные краской деревянные плашки.

Наверно, мне надо дождаться Сабину и рассказать ей об этом. У нее светлая голова, она поймет, успокоит и… Я вдруг понимаю, что не имею ни малейшего представления об этой женщине. Душа отзывается на ее упоминание короткой вспышкой теплоты, но я, хоть убей, не могу вспомнить, кто она. Какого она роста, какого цвета у нее волосы, какой была ее девичья фамилия, как она смеется…

Я бреду по дому, наталкиваясь на мебель, которая не мебель. Слепо шарю перед собой руками, обнаруживая не вещи, но их неказистые имитации. Этот дом… Его словно обустраивал кто-то, желавший создать точное подобие настоящего человеческого дома, но не очень уверенно представляющий, что такое человек. Этот дом… Это имитация дома.

Я ощущаю легкий зуд по всему телу.

Теперь, когда морок дал трещину, я начинаю различать многие другие вещи, которых не должно быть. Тени, беззвучно ползущие по стене кругами, точно хищные пауки. Замершую в воздухе дрожащую каплю воды. Пыль, образующую жутковато пульсирующие фрактальные узоры. Трещины в стене, похожие на танцующие деревья. Предметы, которые утопают друг в друге. Запахи и цвета, которые не могут существовать. Геометрические формы, от некоторых из которых мне хочется чихать или плакать.

Невозможные, несуществующие вещи. И я среди них.

А еще я слышу негромкий скрип. Он и прежде доносился, но сквозь тяжелую эйфорию, оглушившую меня, почти погубившую, он казался уютным скрипом старой древесины. Только это не древесина. Человеческий рассудок не смог бы разобрать в этом звуке ничего внятного. Но мой рассудок сейчас обожжен, смят, сбит с толку и медленно переваривает сам себя, он мыслит не на той волне, на которой мыслят люди, оперируя предметами и понятиями противоестественными и чудовищными.

Я вдруг понимаю, этот скрип – отзвуки чьих-то шагов. Не моих – я обмер посреди комнаты, глотая воздух, истерически хохоча и дергаясь, точно вышвырнутая на берег рыба. Эти шаги принадлежат тому, кто соорудил это прелестное маленькое логово. Похожее на человеческий дом и наполненное иллюзиями. Обладателю множества маленьких деловитых лапок. И раз уж он соорудил его для того, чтобы завлекать внутрь рассеянных, уставших и сбитых с толку людей, наверняка у него есть свои планы на гостей…

Надо уходить. Немедля.

Я чувствую себя так, словно смертельно пьян. Пространство выгибается и пульсирует вокруг меня, создавая новые формы, некоторые из них упругие и мне удается пробраться через них, другие шипастые и острые, безжалостно царапающие, или раскаленные добела.

Наверно, так себя ощущают отравившиеся угарным газом, рассудок которых превращается в тускнеющую карусель, вышвыривая прочь мысли…

Рыча, причитая и колотя себя кулаком по ребрам, чтобы не лишиться чувств, я иду вперед, чувствуя всем телом приближающийся скрип чужих шагов. Меня отчаянно мутит, голова раскалывается. Ноги быстро слабеют, дыхание замерзает в груди. Комнат больше нет, вместо них тянутся какие-то страшные коридоры, сотканные из пчелиных сот, кровоточащих хрящей и старого черного камня. Направлений нет, но гаснущий рассудок, точно стрела на излете, ведет меня вперед. Если я промедлю, если тот, кто идет за мной, успеет раньше…

Дверь больше не дверь, а пожирающее само себя дерево с пунцовыми цветами, которые оказываются содрогающимися раздувшимися гениталиями, но я больше не обращаю внимания на все те образы, что рисует мое умирающее сознание, я вкладываю в последний рывок все силы и…

Я лежу на земле, судорожно и хрипло дыша, с наслаждением царапая подбородок колючей каменной крошкой. Меня сотрясает спазмами и глухими рыданиями, мне все еще отчаянно хочется выцарапать себе глаза, но я могу дышать, могу думать, могу ощущать окружающий мир, и само это кажется мне чудом. Впиваясь пальцами в землю, ломая ногти, я судорожно ползу прочь от двери, словно проклятый дом, подобно исполинскому чудовищу, может щелкнуть зубами, втягивая меня обратно.

Чертов дом…

Я поднимаюсь, отплевываясь от пыли, я вдруг ощущаю разлитый в воздухе чарующий, сладкий аромат гортензий, от которого меня выворачивает желчью себе на ботинки. Гортензии никогда не пахнут так сладко. У них тонкий аромат, напоминающий жасмин, который легко не заметить. Я ведь знал это, но позволил себя обмануть. Подобно глупой мошке устремился на запах, не замечая, как он разъедает мою осторожность.

Ловушка. Одна большая ловушка. Мне кажется, я слышу доносящийся из дома негромкий скрип. Рассерженные звуки, которые издает хозяин дома, упустивший дорогого гостя.

Черт возьми… Я озираюсь, ощущая невольную тошноту при виде тяжелых мясистых соцветий гортензии, нависающих со всех сторон. Возможно, где-нибудь здесь, среди вороха беспорядочно разбросанных вещей, обнаружится бочонок лампового масла. Достаточно будет щедро плеснуть на стену и кровлю, а после щелкнуть кресалом, позволив крошечному демону выпустить одну-единственную искру, чтобы превратить эту прелестную маленькую ферму в один большой гудящий костер…

Я стискиваю зубы, делая шаг назад.

Увы, ничего не выйдет. Как бы мне ни хотелось увидеть, как оседают копотью злосчастные цветы, а крыши с грохотом проваливаются внутрь, я не могу себе позволить это зрелище. Горящая ферма сделается сигнальным костром, видимым на многие мейле вокруг – не только британским лазутчикам и шпионам, но и многим адским сущностям. И если я не хочу свести знакомство с кем-нибудь из них, лучше бы мнеразвернуться подобру-поздорову и вернуться в проклятую бронированную коробку, служащую футляром для унтершарфюрера Вальтера Мюллера, ни словом не обмолвившись о моей вылазке Черному Барону. Кроме того… По правде сказать, у меня совсем нет уверенности в том, что существо, свившее эту прелестную маленькую ловушку, погибнет в огне.

Зло сплюнув, я отворачиваюсь от проклятого домишки. Еще недавно мой взгляд жадно блуждал по подворью, с канонирской точностью выцеливая все, что может представлять ценность, сейчас же я даже не смотрю в сторону разбросанного скарба. Любой предмет, оказавшийся здесь, наверняка тоже ловушка. Опасная дрянь, способная запустить ядовитые когти в руку, стоит лишь прикоснуться.

К черту.

Я поворачиваюсь, чтобы уйти, поднимаю глаза и чувствую, как мои внутренности стремительно размягчаются, превращаясь в груду сдавленных грудной клеткой слизких комьев.

Пустое пространство, окружающее ферму, больше не пустое. Я вижу на нем россыпь фигур – стремительно приближающихся фигур. Пока еще маленькие, угловатые и острые, они не выглядят опасными и напоминают горсть щепок, плывущих в ручье, вот только они не вертятся и не совершают бессмысленных маневров, которые совершают влекомые течением соринки, напротив, их курс направлен и хорошо просчитан. Они двигаются в мою сторону.

Чертовски целеустремленные щепки.

Всадники. Числом что-то около полудюжины, они двигаются к ферме с севера, вроде бы и неспешно, однако бесшумно и стремительно пожирая расстояние. Они едут некрупной рысью, растянувшись по фронту, и одно это наполняет мою душу тяжелой, изматывающей кишки, тоской. Едва ли это отряд британских фуражиров, жадно обшаривающих все окрестные деревни в поисках пропитания для орды Безумного Монти, те двигаются на телегах, а не на хороших рысаках. И уж точно это не французские партизаны-«маки», пестрые, разряженные черт знает во что, на разномастных лошадях, напоминающие банды средневековых рутьеров[2].

Черт. Очень уж ловко держатся в седлах, да и правят умело, легко управляясь с поводьями, идеально выдерживая равнение строя – признак слаженного кавалерийского отряда, и признак скверный.

Как будто мало других скверных признаков.

У них широкополые шляпы, не украшенные ни перьями, ни лентами, мягко колышущиеся в такт, темные облегающие дублеты, поверх которых неярко сверкают короткие кавалерийские кирасы, за плечами развиваются простые серые плащи. А еще я виду мушкеты в седельных сумках и, хоть сталь пока не обнажена, мне отчего-то кажется, что каждый из них управляется со своим оружием лучше, чем я сам со столовыми приборами. Нет, это не французские оборванцы, отбившие у императорского обоза пяток лошадей и возомнившие себя несущими справедливость мстителями. Эти куда опаснее.

Британские мушкетеры.

Те самые ублюдки, что прочесывают окрестности в поисках разрозненных отрядов и беглецов. Говорят, они все – превосходные следопыты, а еще (мой мочевой пузырь превращается в раскаленный орех) – кровожадные, охочие до пыток, палачи. Их любимое развлечение – приколоть человека к стволу дерева, а потом поджечь его, наблюдая, как несчастный мечется, точно бабочка на булавке, заживо изжариваясь и пуская сок. Кажется, это рассказывал Боден, но сейчас, глядя на приближающихся всадников, я ощущаю такое жжение между лопаток, словно мне уже приходилось это пройти…

Попался. И как глупо!

Знал, что мне нельзя выбираться на открытое место, но не совладал с соблазном, вздумав обчистить заманчиво выглядевшую ферму. И вот пожалуйста. Оказался отрезан от спасения со всех сторон. Точно мышь, забравшаяся в головку сыра, лежащую на обеденном столе, пропустившая тот момент, когда на кухню заявился хозяин. В какую бы сторону я ни бросился бежать, кругом ровная степь, в которой я буду заметен, точно столб посреди площади. И ни клочка густой травы, ни единой распроклятой кочки…

Может, пальнуть? Пальцы правой руки впиваются в рейхспистоль, сами делаясь холодными и нечувствительными, как дерево и сталь. У меня хорошая позиция с тактической точки зрения, а они все еще не подозревают о моем присутствии, значит, преимущественно неожиданности и первый выстрел на моей стороне. Будь у меня мушкетон, владея господствующей высотой и укрытием, я мог бы причинить им серьезные неприятности, даже не являясь превосходным стрелком. Подпустить их на полсотни шагов и с большой вероятностью вышибить одного из них из седла. Им пришлось бы залечь, отвечая на мой огонь, но тем лучше. На открытой местности они были бы передо мной как на ладони, я смог бы выбить еще одного или двух, существенно сократив их отряд, а там, как знать, оставшиеся вполне могли бы решить не связываться с ретивым стрелком, укрывшимся на ферме, и ретироваться восвояси.

Я кусаю губы, не замечая боли.

Будь у меня мушкетон!.. Моя собственная осторожность погубила меня. Привыкнув за столько дней к отсутствию противника, устав тащить тяжелое оружие, чертовски мешавшее в зарослях, сегодня я пошел налегке, взяв один лишь рейхспистоль – оружие столь скверное и примитивное, что многими и оружием-то не считается. Стрелять из него можно только в упор, с двух клафтеров[3], и еще нет гарантий, что чертова штука не полыхнет, разворотив тебе руку…

Чувствуя затухающее дребезжание собственного сердца, я откладываю в сторону бесполезный рейхспистоль и достаю подзорную трубу. Замурованный меж линз демон, точно заразившись моим беспокойством, мечется внутри, отчего фокусировка плавает, а цвета стремительно перетекают друг в друга. Но сейчас у меня нет времени призывать его к порядку. С безжалостной отчетливостью я вижу чужие лица, холодные, с мертвыми серыми глазами, чужие кирасы без вензелей и гербов, покачивающиеся лошадиные головы с выпученными, покрытыми белой плесенью глазами и блестящими черной ртутью зубами. Черт. Непростые лошадки. Может, не из адских конюшен, но с толикой адских чар внутри. Еще хуже. Можно не тешить себя надеждой, даже если я припущу бегом что заяц, они настигнут меня быстрее, чем я покрою треть расстояния до зарослей.

Можно затаиться. Эта трусливая мысль рождена не рассудком, но животным страхом, клокочущим в глубине души. Британцы наверняка не собираются осматривать ферму, к чему им? Эти ублюдки на охоте, у них есть намеченный маршрут и не так-то много времени, не станут же они задерживаться у каждого брошенного домишки по пути!.. Нет, станут. Сидящий в подзорной трубе демон, даром, что сам дрожит так, что едва не звенят линзы, неумолим – британцы не просто двигаются, но заворачивают к ферме. И выглядят так, словно совсем не против сделать привал.

Черт, их можно понять. Их английские задницы, пожалуй, порядком устали от седел, а сами они не первый день рыщут по окрестностям, выслеживая уцелевших. Нет ничего удивительного в том, что их привлекла уютная, стоящая на особицу ферма, еще не выпотрошенная войной, сияющая свежими крышами, цветущая и благоухающая. Они найдут меня здесь, в этом нет никаких сомнений. Найдут – и совершат нечто такое, что страшная ловушка, свитая невидимым существом внутри, покажется мне не самой плохой штукой на свете…

Укрывшись за зарослями гортензии (медоточивый сладкий аромат их теперь вызывает у меня тошноту), я заставляю себя дышать размеренно и спокойно, словно навожу двадцатидвухфунтовую пушку. У каждого канонира есть множество способов восстановить душевное равновесие, некоторые бормочут данные из баллистических таблиц, другие высчитывают пороховую навеску или траекторию, но сейчас все они оказываются бесполезны – мерная поступь приближающихся британских лошадей безжалостно путает мысли, нарушая строгий порядок цифр.

Я прячу дрожащими пальцами подзорную трубу, от которой теперь мало проку. Пока я колебался, теряя драгоценные крупицы времени, британцы подъехали достаточно близко, чтобы я мог различить их лица без помощи зачарованных линз. Хмурые, серые, с прищуренными глазами, пристально разглядывающими окрестностями, они не сулят мне ничего хорошего.

Я пытаюсь вспомнить известные мне молитвы.

«Взываю к тебе, архивладыка Белиал, владетель бездонных адских чертогов, творец и созидатель, великий зодчий и разрушитель…»

Бежать или драться? Оба варианта в моей ситуации мало отличны от смерти. Будь это молодняк вроде меня, был бы шанс спастись даже с моим жалким оружием. Можно было бы пальнуть в них, чтобы заставить упасть с коней и залечь, а после опрометью броситься прочь. Даже если ни в кого не попаду, заставлю их есть землю – они могут подумать, что ферма занята германским отрядом и дадут несколько жизненно необходимых минут форы.

Но эти… Судя по тому, как спокойно и слаженно движутся британцы, это не сбитый из разного сброда отряд, а порядком тертые солдаты, успевшие понюхать пороха. Они быстро поймут, что противостоит им одиночка, а поняв, ворвутся на ферму точно свора голодных демонов с обнаженными мечами наперевес. И тогда…

«…холодный ветер бездонных пустот, колючий терн, пронизывающий небо и землю, Вдохновенный Мучитель и Отец наших грехов…»

Чем больше я пытаюсь сосредоточиться, уняв клокочущее в груди дыхание, тем сильнее страх подчиняет меня себе, заставляя трепетать все ледяные жилки моего тела в едином, заглушающем рассудок, ритме. Это не сложно устроенный страх, имеющий тысячи форм, граней и оттенков, который должно испытывать при общении с адскими владыками, это примитивный животный ужас, знакомый еще нашим первобытным предкам, не успевшими открыть для себя Геенну Огненную. Заячий трепет, подчиняющий себе тело, сковывающий тело ледяными цепями, чтобы потом швырнуть его в безоглядное, рвущее мышцы, бегство.

«Великий Ткач Боли, созидающий и распарывающий мироздание. Извечный Тиран, чей трон создан из осколков костей погибших цивилизаций. Поглотитель Звезд, вкушающий и ненасытный. Пощади ничтожнейшее из твоих созданий…»

Нет. Я колочу по земле кулаком, чтобы вернуть себе способность трезво соображать. Страх – самый скверный советчик, даже хуже, чем ярость, гордыня или похоть. Слепой, не рассуждающий, он часто готов погнать тебя по короткому пути, на котором ты переломаешь себе все кости.

Я слишком хорошо умею управляться с цифрами, чтобы понимать, бегство в моей ситуации – чистое самоубийство. Я не успею пробежать и трети расстояния, прежде чем британцы на своих дьявольских скакунах догонят меня и вомнут в землю.

Надо попытаться, трусливо шепчет мне страх. Быть может, они устали и не очень пристально вглядываются вдаль. Прежде чем они спохватятся, ты успеешь покрыть клафтеров пятнадцать или двадцать[4]…

Вздор. Даже в лучшие свои годы я никогда не бегал с подобной скоростью, а сейчас, после стольких дней бескормицы, и подавно слаб как издыхающая ворона. Они настигнут меня еще до того, как я одолею половину пути.

«Отдаю свою душу в полное твое распоряжение, используй ее по своему усмотрению в любых угодных тебе фантазиях или же обрати пеплом…»

Я лихорадочно строю выкладки, перекладывая все в цифры. Вновь и вновь доказываю самому себе, что бегство – наихудший со всех точек зрения вариант. Даже если я вступлю в бой, вероятность сохранить жизнь и то выше. Но страх небрежно сметает все мои построения, точно мел с писчей доски. Страх никогда не рассуждает, он диктует свои требования, стиснув тебя в ледяных, дробящих кости, кольцах. И чем дольше с ним бьешься, тем быстрее замечаешь, как тают подточенные им силы…

Надо рискнуть, шепчет он. Быть может, адские владыки заступятся за тебя, хотя бы просто из азарта, и тогда есть шанс…

Никакого шанса нет. Мне это известно доподлинно.

«Великий архивладыка Белиал, пощади меня и помилуй, и не обрекай на вечные пытки!»

Я вскакиваю и бросаюсь бежать.

Одна симпатичная баронесса средних лет, обнаружив, что ее внешность с годами потеряла былой вид, приходит к демонологу, господину Блюменбергу с просьбой увеличить ей грудь.

«Ничего сложного, фройляйн, - заверяет ее демонолог, завершив осмотр, - Для этого я использую новейшие чары Флейшкрафта, этого кудесника плоти. Ваша грудь будет как у Венеры Вилленсдорфской[5] и настолько же естественная, как если бы вы с нею родились! Это обойдется в тысячу гульденов».

Краснея и смущаясь, баронесса отвечает, что у нее нет такой суммы. Быть может, найдутся другие методы?

«Что ж, могу пойти вам навстречу, - сообщает господин Блюменберг, демонолог, - Использовать малые чары, они тоже дают сносный результат. У вас будет грудь как у «Олимпии» Эдуарда Мане, немного рыхловатая, но почти не отличимая от настоящей. Это обойдется в сто гульденов!»

Баронесса вздыхает, поскольку, хоть и мечтает о прежней красоте, отличается некоторой прижимистостью. Может, есть другие способы?

Господин Блюменберг вздыхает и говорит:

«Что ж, есть и самый дешевый вариант. Мой знакомый хирург разрежет вам грудь и вставит внутрь два миниатюрных кузнечных меха. Я же поселю у вас в подмышках двух крохотных демонов, которые станут их надувать тем сильнее, чем быстрее вы двигаете руками, будто бы хлопая крыльями. Чем больше грудь вам требуется, тем сильнее вы машете, вот и вся хитрость. Это будет стоить три талера».

Обрадованная баронесса заключает с ним договор. Спустя месяц она является на бал к герцогине, где обнаруживает шикарного господина, прибывшего во дворец в золоченой карете, в окружении множества слуг. Мимо шеренги расфранченных придворных дам он проходит равнодушно, как мимо забора, ни на кого ни глядя. Баронесса начинает быстро-быстро «хлопать крыльями», надувая грудь.

К ее изумлению и радости важный гость обращает на нее внимание, подходит поцеловать руку и говорит:

«Я и не знал, что господин Блюменберг все еще практикует в городе!»

И вдруг начинает быстро-быстро бить ногой об пол, точно конь.

Простите. Мне надо собраться с духом, прежде чем закончить эту историю.

Первые десять клафтеров[6] я бегу удивительно легко, ощущая пронизывающую легкость в ногах, словно по воле адских владык в них вдруг выросли крылья. Сердце сосредоточенно работает, мощными ударами рассылая кровь по всему телу, заполняя каждую маленькую частичку Вальтера Мюллера, зудящую от неизвестности и ужаса, слипшуюся с другими такими частичками, тоже до смерти испуганными. В голове мечется какая-то сдавленная мысль, напоминающая крошечного перепуганного демона, заточенного в глиняный сосуд…

На короткий миг я ощущаю звенящую эйфорию в каждом члене. Я не трачу сил на бег, напротив, словно набираюсь новой силой от воздуха, который пропускаю через себя, и земли, в которую вонзаю сапоги. Мои опасения на счет слабости оказались напрасны, я бегу быстро, фуссы, эли и клафтеры тают на глазах.

Ферма остается за спиной, теперь она разделяет меня и британцев. Это неважное прикрытие, но оно подарит мне дополнительное время. Пока они доберутся до фермы, пока бросят взгляд вокруг, пока увидят быстро уменьшающуюся фигурку вдалеке…

Я успею. Теперь уже очевидно, все мои выкладки, спешно сделанные обмирающим от ужаса рассудком, были неверны. Цифры иногда тоже лгут, как лгут все смертные, законы и принципы. Расстояние до зарослей еще велико, но оно так быстро тает, что я испытываю желание расхохотаться на бегу. Успеваю! Успеваю!

Воздух, который я жадно втягиваю сквозь зубы, быстро теряет свою восхитительную прохладу и сытность, он уже не насыщает, лишь распаляет грудь, как кузнечные меха распаляют огонь в горне, печень быстро превращается в наполненный болью комок, прижатый к острым ребрам.

Я уже не ощущаю легкости, от которой мое тело готово взмыть вверх каждый раз, когда сапог соприкасается с землей, напротив, на закорках я словно тащу несколько литых ядер, тяжело лупящих меня под лопатки на каждом шагу.

Черт. Должно быть, так ощущают себя смертные, заключившие договор с адскими владыками, обнаружив, как быстро с полученного ими дара сходит фальшивая позолота, обнажая шипы и когти.

Это ерунда. Я преодолел по меньшей мере треть пути, заросли покачиваются на ветру, призывно, точно веера великосветских куртизанок, и я знаю, что добегу до них даже если мне придется выблевать весь ливер себе под ноги.

Уже близко. Уже очень близко.

Может, британцы и превозносят охоту во всех ее видах (все до единого – чопорные содомиты, извращенные похотливыми и противоестественными ритуалами их владыки Малфаса!), но они не так уж сильны в этом искусстве. Упустили меня, когда я был у них под носом! Не почуяли добычу, находясь в считанных клафтерах от нее! Несмотря на чудовищную отдышку, норовящую разорвать мои легкие, мне вновь хочется расхохотаться.

Черт, ловко же у меня вышло!

Я скорее откушу себе язык, чем поведаю эту историю Черному Барону или кому-нибудь из экипажа, но когда-нибудь наверняка расскажу – сидя с бокалом какого-нибудь славного горячего пойла в окружении отпрысков и близких родственников. Это будет нескоро, к тому часу эта история, как большинство историй подобного рода, обрастет красочными деталями, в которые я, наверно, и сам поверю со временем – о свистящих над головой британских пулях, о демонах-гончих, несущихся за мной, роняя огненную слюну, о…

Я слышу звуки за спиной, слишком неразборчивые за моим собственным хриплым дыханием. То ли хруст, то ли дробный перестук, то ли гул… Нельзя обращать на него внимания, думаю я, чувствуя предательское дребезжание селезенки. Надо бежать, надо бе…

«Талли-Хо![7]»

Исторгнутый чужой глоткой клич обжигает меня, точно удар хлыстом поперек спины. Гул больше не кажется монотонным, утробным, он рассыпается на тяжелый дробный перестук, в котором я с ужасом и каким-то непонятным хмельным восторгом распознаю отзвук идущих галопом коней.

Трусливая мыслишка ужом шипит под ногами – это не за мной! За кем-то другим!.. Но я знаю – за мной. Моя изнывающая требуха знает – за мной. И весь я сжимаюсь в тугую злую пружину, не чувствуя больше рук и ног, потому что знаю, чувствую – за мной.

Это больше не бег. Я не бегу, а несусь каким-то безумным аллюром, припадая на правую ногу, совершая невообразимые прыжки. Чувствуя за собой тяжелую дрожь хорошо подкованных копыт, тело пытается замереть и вжаться в землю, но позволять ему этого ни в коем случае нельзя. Раздавят, сметут, растерзают на части…

Хлопок. Земля в двух фуссах от моей правой ноги хлопает, рассыпаясь невысоким земляным фонтанчиком. Пуля. Не из мушкета – из пистоля и, кажется, не зачарована. Кто-то – быть может, Болдт? – говорил, что у британцев все пули зачарованы, стоит такой тебя задеть, даже вскользь, по мякоти, тело начинает таять, как масло, или скручиваться или…

Промахнулись. А может, нарочно выстрелили мимо, чтобы подзадорить, придать прыти. Как охотники азарта ради подстегивают неспешного зверя…

«Талли-Хо! Талли-Хо!»

Несколько раз я оборачиваюсь на бегу, пытаясь понять, далеко ли преследователи, но ни черта не могу разобрать. Горизонт прыгает, точно все адские владыки одновременно принялись раскачивать мир, пытаясь сорвать его с креплений, я вижу лишь стелящиеся над землей черные силуэты, рваные, скомканные, гикающие, несущиеся тяжелыми грозовыми тучами, кажущиеся то очень далекими, то чудовищно близкими.

Я рычу, мое тело трещит от страшной нагрузки, будто растягиваемое на дыбе, перед глазами рассыпаются звенящие зеленые пятна. Этот бег убьет меня, даже если я домчусь до зарослей – сердце лопнет, не выдержав ужасного давления, или испуганная душа просто выскользнет прочь сквозь какую-нибудь щель…

Они что-то кричат, но не злобно, а залихватски, весело, как загонщики на охоте, перекликаются, издают возгласы на чужом мне наречии, грубом, лающем, почти захлебывающемся. Кто-то восторженно хохочет, я слышу злые щелчки кнутов, которыми подгоняют и без того несущихся во весь опор коней.

«Cedric! Tak hod on 'im by t' lugs wi' thy hands! Mak thee speed, or he’ll gan awa’!»

До спасительных зарослей остается совсем немного, быть может, каких-нибудь тридцать клафтеров, я вижу колышущуюся на ветру грязную бахрому, которая отрежет меня от британцев, точно крепостная стена. Как бы хороши ни были их кони, им ни за что не настичь меня в зарослях, я же овладел искусством перемещения без дорог и троп так хорошо, что могу скользить в них подобно змее. Даже если они спешатся, я без труда оторвусь от них…

Что-то тяжело дышащее, состоящее из литого свинца, обтянутого бархатом, со страшной силой бьет меня в плечо, заставляя развернутся и полететь наземь, беспомощно загребая руками, небо делает болезненный тяжелый кувырок через голову. Всадник, сбивший меня, пролетает мимо, тяжело, точно голем – сбитая из плоти монолитная туша, от которой разит солоноватым лошадиным потом, пылью и свежей ременной кожей. Я успеваю заметить его левый сапог – с изжеванным голенищем, немного приспущенным на фронтовой манер, и простой шпорой.

Я перекатываюсь несколько раз через бок и тут же вскакиваю на ноги, ощущая себя чахлым растением, вытянувшим корни из земли. На разбитых губах хрустит песок, но боли я не чувствую, лишь тяжелый гул по всему телу вроде как бывает у пушечного ствола после выстрела. Еще три или четыре всадника пролетают мимо меня – дышащие тяжелой звериной грацией, с хлопающими за спиной плащами. Покрытые белой плесенью глаза их лошадей глядят на меня с холодным презрением, ноздри широко раздуваются, роняя на землю шипящие капли.

Они выстраиваются полукругом, отрезая мне путь к бегству, гарцуя, сдерживая беспокойно ржущих лошадей. Они смеются, но смех у них злой, дребезжащий, я вижу в их прищуренных глазах ярость – не знакомую мне ярость солдат, но холодную плотоядную ярость опытных, знающих себе цену, хищников.

«Fling it! Fling thy smock-blow, thou curst son o’ a whore!»

«Godwin, haud thee back, for he might yet loose a shot!»

«Aye, all whelps o’ Belial be alike. Ere the fray doth begin, they flee awa’ like cluckin’ hens!»

«Edric, he’s thine own! Tak hod o’ his lugs!»

Они щерятся. Они натягивают поводья, заставляя лошадей нетерпеливо танцевать в пыли, и каждый из них – свой особенный вид смерти, впившийся в меня тяжелым и острым, как пика, взглядом. Никто из них даже не достает мушкета из седельной сумки. Они просто не видят во мне опасности. Только добычу.

Они не достают оружия. Их смертельно опасные мушкеты, которые британцы именуют «Коричневыми Бессандрами» в честь какой-то адской суки, поставляющей им демонов, смертельно опасные на любом расстоянии, остаются в седельных сумках. Мне бы добраться до одного из них…

Бесполезно и мечтать. Британцы разглядывают меня, посмеиваясь, точно благодушные охотники, затравившие зайца, но в их улыбочках сквозит что-то дурное. Что-то очень скверное.

Я чувствую себя так, словно за мою душу ухватилось одновременно сорок тысяч демонов, и каждый тащит ее в свою сторону, невзирая на отчаянный треск… Что ж, Вальтер Мюллер, может, не сделался ни прославленным демонологом, ни легендой сродни Черному Барону, однако одно владыки могут знать наверняка – он до конца останется солдатом.

Архивладыка Белиал, дай сил ничтожному твоему слуге…

Что-то болезненно давит мне под ребра, точно лишняя, выросшая по недоразумению, кость. Это рейхспистоль на ремне у меня под гамбезоном, я отчетливо ощущаю его рукоять, но не спешу прикасаться к ней рукой. В моем распоряжении есть право на один выстрел, о чем не подозревают хохочущие британцы, но распорядиться им нужно с умом, без поспешности. Рейхспистоль – скверное, ненадежное оружие, но чтобы попасть в цель с нескольких шагов не требуется быть великим стрелком. Я могу размозжить голову первому ублюдку, который подойдет ко мне, расколоть его череп пополам, превратив в истекающий жижей орех. Однако в моем положении это роскошь, граничащая с безрассудством.

Архивладыка, дай мне холодный ум и терпение…

Потратив единственный свой выстрел, свое единственное богатство, я останусь безоружен перед лицом этих ублюдков, отдам себя в их власть, а я слишком хорошо знаю, какая судьба ждет меня там. На этот счет не рисуют гравюр, чтобы украсить ими офицерский клуб, не поют песен в трактирах, но я не испытываю никаких иллюзий по поводу своей участи.

Чертовы островные каннибалы, считавшиеся кровожадными ублюдками еще до поры Оффентуррена, они никогда не славились ни жалостью к своим врагам, ни милосердием, напротив, находили удовольствие в том, чтобы терзать своих беззащитных противников с крысиной жестокостью. А уж когда обрели заступника в лице архиврага Малфаса, мнящего себя первым палачом Ада, не знающим себе равных в деле причинения увечий…

В лучшем случае меня ждет позорная и мучительная казнь. Четвертование, колесование, оскопление, ослепление, выдирание легких и языка – эти ублюдки никогда не церемонились с нашим братом, я знаю множество дерьмовых историй на этот счет. Но даже самая мучительная смерть может показаться блаженством по сравнению с теми муками, которые мне предначертаны, если им вздумается принести меня в жертву архиврагу в каком-нибудь изуверском ритуале.

Некоторые такие души после смерти обретают новое существование в безвкусных перстнях и запонках адских владык, другие отправляются на корм мелким демонам и страшным тварям, которых те содержат при дворе подобно тому, как в нашем мире содержат лошадей и псов. Но если архивраг не в духе или же душа принадлежит особе, которая имела неосторожность вызвать его гнев, ее ждет еще более страшная участь. Говорят, во дворце Малфаса в адских чертогах есть бесконечные, тянущиеся на тысячи мейле во всех мыслимых направлениях галереи, наполненные исступленно воющими ужасными экспонатами, каждый из которых когда-то был человеческой душой, подвергшейся хитроумным пыткам и искажениям. Переломленные во всех мыслимых измерениях, растянутые или, напротив, сжатые в горошину сверхконцентрированной материи, раздувшиеся, съежившиеся, сшитые друг с другом, они являют собой произведения страшного нечеловеческого искусства, которыми охотно любуются адские владыки.

Вальтер Мюллер не станет ни перстнем на чьей-нибудь лапе, ни предметом искусства.

Я осторожно запускаю руку под гамбезон, нащупывая рукоять рейхспистоля. Досадно уходить из жизни так глупо, без подготовки, не успев ни привести в порядок мысли, ни вручить архивладыке свою душу, да еще при помощи столь уродливого и варварского инструмента, но выбора в моем положении нет.

Архивладыка, дай мне сил сохранить хладнокровие перед лицом смерти…

Один из британцев, тяжело отдуваясь, соскакивает наземь. Тяжелый, плотный, он кажется состоящим из одних только тяжело ворочающихся хрящей, обтянутых серым сукном и пропыленным старым плащом. В нем нет ни драхмы кавалерийской грации, однако ступает он легко и мягко, как опытный танцор. Он улыбается и его улыбка похожа на ледяную улыбку волка, только зубы не ровные, как у волков, а подпиленные, острые словно иглы, как это в моде у британцев. Никогда прежде я не оказывался так близко лицом к лицу со слугами архиврага. Конечно, был Виллье-Боккаж, но там я не видел лиц, лишь изломанные, тающие в огне, силуэты, а тут…

На нем легкая кавалерийская кираса, порядком поржавевшая, во многих местах покрытая пулевыми оспинами, вполне обычная кираса, если бы не выгравированный на груди символ – вписанная в круг горизонтальная линия, пронзающая несколько сердец и крестов, соединенная со сложно устроенной завитушкой с множеством петель. Сигил архиврага Малфаса, от одного вида которого я испытываю дурноту. Правее от него выгравирован (явно вручную, хоть и старательно) еще один знак – миниатюрный меч под схематично обозначенной короной. Слишком примитивный знак, чтобы служить печатью адскому владыке сколько-нибудь уважаемого рода, но знакомый, отчаянно знакомый, мне что-то рассказывал про него Боден или…

«Hail, sweet German bairn. Be thou kind and gift thy bonnie wee lugs to Uncle Edric, else he’ll wax fell wroth and do thee grievous harm.»

Я не знаком с дрянным наречием англичан, но, верно, кто-то из адских владык решил в этот страшный миг наделить меня знанием языков (вместо того, чтобы одарить умной головой или быстрыми ногами!), потому что я смутно улавливаю смысл сказанного.

Lugs. Уши. Он хочет что-то сделать с моими ушами или…

«Пшел нахер, ты, кусок самодовольного жирного ростбифа, иначе я снесу тебе голову быстрее, чем ты вспомнишь, скольких собственных сестер успел обрюхатить!»

Верно, он знает германский не лучше, чем я сам – его собственное омерзительное наречие, но смысл ему определенно понятен, потому что прищуренные глаза опасно посветлели. Его спутники с интересом наблюдают за нами, не делая попытки вмешаться, лишь переговариваются, бросая отрывистые лающие слова. Словно договорились о чем-то и теперь намерены лишь наблюдать за своим товарищем, не вмешиваясь самим. Я не знаю, кто среди них старший, на потертых кирасах нет привычных мне отметин, свидетельствующих о звании или чине, галунов они не носят, а держатся все одинаково, не выделяясь. Улыбки у них тоже одинаково недобрые.

Архивладыка Белиал, не позволь моей руке дрогнуть в решающий момент…

Ухмыляясь сточенными зубами и похлопывая себя по ремню, британец достает нож. Это не элегантный сакс, не смертоносно красивый стилет и даже не грубый пехотный тесак. Это биллхук[8], уродливый, изогнутый и похожий на тупой коготь гарпии, оружие не воина, но мясника. Такой не вонзишь в грудь врага, справляя какой-нибудь варварский ритуал, такой нужен только для того, чтобы… чтобы… Я опускаю глаза и вижу на ремне у британца рядом с кошелем и небольшим медным горном связку нанизанных на бечевку неровных бледных пластин. Они выглядят рыхлыми и мягкими, напоминающими шляпки мелких лесных грибов, но…

Это не грибы. Это уши. На ремне у ухмыляющегося британца целая связка отрезанных ушей. Отрезанных германских ушей. Некоторые из них успели пожелтеть или покрыться темными пятнами, другие же бледны и выглядят совсем свежими. Их срезали совсем недавно. Может быть, у кого-то из нашей роты. Может быть, у кого-то из тех тощих парней, которые месяц назад вместе со мной прибыли в Кан, раздуваясь от гордости за возможность служить в прославленной сто первой тяжелой баталии, а теперь…

Ярость наполняет меня, точно раскаленная смола, срывая все печати и сдержки.

Я выхватываю рейхспистоль, поднимаю его на уровень глаз, с наслаждением видя, как стремительно расширяются глаза британца поверх пистолетного ствола, и жму на спуск.

[1] «Прекрасная Люсия» (фр. La Belle Lucie) – карточная игра-пасьянс, популярная во Франции.

[2] Рутьеры – слабо организованные банды наемников, принимавшие участие в средневековых войнах начиная с XII-го ст.

[3] Здесь: примерно 5 м.

[4] Здесь: 37 – 50 м.

[5] Венера Вилленсдорфская – женская статуэтка, найденная в 1908-м году в Австрии, примерный возраст – около 30 тыс. лет.

[6] Здесь: 25 м.

[7] Талли-Хо! – традиционный английский охотничий клич.

[8] Секач (англ. Billhook) – миниатюрный серп, служивший сельскохозяйственным и бытовым орудием, а также импровизированным холодным оружием.

Глава 3

Выстрел. Грохот. Нас заволакивает горьким и горячим пороховым дымом, а потом моя правая рука полыхает болью, точно кто-то положил ее на наковальню и, размахнувшись, обрушил на нее тяжелый кузнечный молот.

Я вскрикиваю от неожиданности, непроизвольно взмахивая ей. В какой-то миг (пороховая пелена чертовски медленно рассеивается) мне кажется, что адские владыки превратили мой кулак в огромный дымящийся волдырь, но нет. Мои пальцы целы, хоть обожжены и потеряли чувствительность, они намертво сжимают развороченный выстрелом рейхспистоль, превратившийся в кусок бесформенного металла.

Оружие, на которое никогда нельзя по-настоящему положиться…

Я вижу, как медленно алеет, возвращая кровь, побелевшее было лицо британца. Этот ублюдок испугался. По-настоящему испугался, может даже, промочил шоссы, и только теперь соображает, до чего жалко выглядел с широко вытаращенными глазами, ожидая пули в лоб. Его товарищи, сидящие на лошадях, оглушительно хохочут, изо всех сил хлопая друг друга по плечам, им-то, должно быть, представление пришлось по вкусу. Судя по их отрывистым возгласам на омерзительном лающем языке, и по гримасам, которые они строят, мой новый приятель выставил себя не в лучшем свете, испугавшись сопляка с дрянным пистолем, его мужество подвергнуто сомнению, а среди воинов это – серьезный грех.

Чертов любитель чужих ушей! Мысленно я желаю, чтобы адские твари обгрызли его собственные, лишь потом понимаю, что я только что, поддавшись душевному порыву, совершил немыслимую глупость. Потратил пулю, предназначавшуюся мне самому.

Как глупо…

Британец улыбается, отчего его тонкие бледные губы, расползаясь, образуют недобрую гримасу. Подточенные зубы щелкают, я вижу, как за ними мечется язык, похожий на ярко-алого слизня.

Пропал ты, Вальтер Мюллер…

«Sweet bairn, art thou loath to part wi’ thy bonnie lugs? Well then, Uncle Edric shall take summat else from thee for keepsake…»

Я не могу знать, что он говорит, но отчего-то знаю. Не просто догадываюсь, но чувствую – почти дословно.

Сладкий мальчик, не хочешь расставаться со своими прелестными ушками? Ну что ж, тогда дядюшка Эдрик возьмет у тебя на память кое-что другое…

Может, он сказал это по-немецки? Я трясу головой. Нет, я уверен, что мои уши слышали лающее английское наречие. Тогда как…

Почти мгновенно я перестаю об этом думать, потому что замечаю, куда устремлен его взгляд. И вижу, как зловеще подергивается крюкообразный биллхук в его руке. Чтоб меня черти живьем сожрали, если он пялится не на мой пах. Он ведь не думает… Колючая ледяная мысль вспарывает мне живот, заставляя обмерзнуть потроха.

Черт возьми, нет.

Британец хохочет. Ему нравится то, что я понял ход его мысли, нравится и то, как я машинально, не отдавая себе отчета, пытаюсь прикрыть руками пах. Это не умаляет его аппетита, только заводит.

«Dinna fash thysel, lad, for at hame I’ve gelded score o’ swine, an’ I’ll manage well enow wi’ a German. Fret not, I’ll part thee from thy bells so swift thou’ll scarce cry out. An’ after, we’ll hae a bit o’ sport. A man wi’out his clappers be naught but a wench, ain’t he? I’ll show thee a trick or twa I learnt in Welsh stews.»

И опять я откуда-то знаю, что он хочет сказать. Не догадываюсь, но отчетливо понимаю значение почти каждого произнесенного слова. Он хочет, чтоб я не дергался. У себя дома он кастрировал не одну дюжину свиней и хорошо знает, как это делается. Я распрощаюсь со своими колокольчиками – он произносит это как «bells» - быстрее, чем успею вскрикнуть. А после, может быть, мы с ним еще немного развлечемся. Мужчина без колокольчиков – это почти как женщина, а у него в запасе есть пара фокусов, которым он научился в валлийских борделях…

Он говорит что-то еще, ухмыляясь, подступаясь ко мне с ножом, его движения слишком очевидны, чтобы выдать, что у него на уме, а если и нет – это сделали бы глаза. В его водянистых британских глазах, так долго смотревших на море, что сделавшихся похожи на бесцветную отравленную жижу, омывающую остров, я вижу отсветы паршивых вещей. Самых паршивых вещей на свете, которые только можно вообразить.

Я стискиваю зубы, перенося вес на левую ногу – так нас учил наставник по рингену[1] в вюнсдорфской школе. Я никогда не относился к числу толковых учеников, для многих из нас занятия по рингену были лишь перерывом в настоящих занятиях, возможностью разнообразить зубодробительные науки швырянием друг друга во вкусно пахнущее сено, но я уверен, что смогу задеть его. Этот увалень мнит себя прожженным солдатом, но, как и все британцы, умеет лишь маршировать да плясать, наверняка он отчаянно неуклюж в драке. Всем известно, британец ничего не стоит без своего мушкета…

Тончайшие корешки надежды сплетаются в моем воображении, заставляя напрячь все еще гудящее от падения тело, выставив вперед руки. Сейчас он двинется на меня, похохатывая, поигрывая ножом, не ожидая отпора от грязного безоружного мальчишки, тут-то я его и встречу. Сперва Сломанным Крылом (правая нога, крутанувшись на носке, сокрушает колено), следом Кольцом Калечного Короля (ловлю его запястье с ножом, проворачиваю от себя, с удовольствием ощущая треск лопающихся костей). Он роняет нож, воя от боли, держась за искалеченную руку, и в этот момент полностью находится в моей власти. Возможно, напоследок я полосну его ножом по шее, заставив хрипеть, захлебываясь собственной кровью, прежде чем прыгну в седло его собственного коня и вонжу шпоры в бока. А дальше…

Я не загадываю, что буду делать дальше, хотя воображению, точно неопытному художнику, хочется нарисовать множество деталей сразу. Тряску чудовищного галопа, заставляющего меня подпрыгивать в непривычном чужом седле. Грохот выстрелов за спиной. Громкие возгласы, исполненные уже не охотничьего ликования, а явственной досады. Солнце, прыгающее в небе. Звенящую в ушах кровь – и то особенное чувство, которое разрывает грудь, обнажая душу, когда мчишься вперед на хорошем коне…

Я сосредотачиваюсь, чтобы нанести удар, мягко проворачиваю правую ногу, как это положено делать для Сломанного Крыла и…

Он делает шаг в сторону, даже не шаг, а полшага, каким-то чудным образом выставляет локоть, словно и в самом деле собирается пустить в пляс, но не пускается, только меня вдруг кренит на сторону, будто переворачивая, а мгновеньем позже его кулак, взявшийся из ниоткуда, с треском бьет меня под грудь.

Это похоже на удар двенадцатифунтового ядра. Страшный удар, сминающий броню и камень. Я слышу крик, вырвавшийся из моего собственного горла еще прежде, чем ощущаю боль. В каждый член моего тела словно вселяется свой демон – пьяный демон-озорник, ни черта не соображающий, как управлять человеческим телом, отчего мои ноги вдруг подламываются, а руки бессмысленно дергаются, точно пытаясь уцепиться за воздух. Тело стремительно наполняется холодной и липкой болотной жижей.

Британец мягко, почти ласково приобнимает меня за плечо – его заточенные зубы издают негромкий плотоядный лязг – и всаживает кулак мне в бок.

Я не способен даже смягчить падение, падаю как подрубленное умелым дровосеком дерево. Ворочаюсь на земле, пытаясь вдохнуть, но тех жалких крох воздуха, которые мне чудовищным трудом удается втянуть, едва хватает на стон. Я не в силах даже лягнуть ублюдка, когда он подходит вплотную, сопя, по-хозяйски передвигая ноги, и переворачивает меня на спину, легко, точно молочного поросенка. От него пахнет конским потом, дымом, табаком и сгоревшим порохом, запах, который въедается мне в носоглотку, закупоривая и так едва ощутимое дыхание.

Великий владыка Белиал…

Он налегает коленом мне на живот, прижимая к земле, так сильно, что я чувствую себя жуком, трещащим под чьим-то каблуком. Я пытаюсь сопротивляться, но отбитое нутро пылает и все мои движения делаются слабыми, как у младенца. Я лишь беспомощно сучу ногами, вызывая у британца добродушное ворчание.

Я пытаюсь подать знак его приятелям, которые, сидя на лошадях, с интересом наблюдая за происходящим. Может, они британские ублюдки, погрязшие в отвратительных ритуалах, продавшие свои жизни архиврагу, но должен же быть среди них хоть один нормальный человек, не желающий лицезреть столь омерзительных вещей, происходящих у него под носом? Я пытаюсь найти взглядом командира, чтобы воззвать к нему, ища милосердия, но тщетно – лица у них одинаковые, серые, покрытые пороховой гарью, неприязненные, озаренные скверными предвкушающими улыбками. Они уже явно не один раз были свидетелями такого рода развлечений, а может, и сами не единожды обнажали нож, пытая беспомощного пленника, находя в этом не позор, но лихость и возможность отличиться. Только один из них, украшенный алым шрамом поперек щеки, будто бы кривится, но явно не спешит прийти на помощь, может, попросту недоволен задержкой…

«Dunna kick thy heels, thou base-born knave, an’ I’ll make quick work o’ it».

Это значит – не дергайся, мелкий ублюдок, и все будет закончено быстро.

Взмах кривого ножа – и треск, от которого я испускаю отрывистый крик (сейчас, записывая это, справедливости ради должен отметить, скорее это звучало как истошный визг). Я ощущаю порыв ледяного ветра в промежности и воображаю, будто самое страшное уже свершилось. Но нет, ничего не закончено. Он просто распорол шерстяные штаны, которые я ношу под шоссами, обнажив мое мужское естество. Самое страшное еще впереди.

Пользуясь тем, что британец, пригвоздив меня к земле, гораздо больше внимания уделяет ногам, нежели рукам, я запускаю руки под гамбезон и начинаю судорожно ощупывать карманы в поисках невесть чего. Там нет ни ножа, ни другого оружия, подаренный матерью басселард остался лежать на канонирском месте в шлахтенбурге. У меня нет с собой даже швейной иглы, которую я мог бы вонзить ублюдку в глаз или…

Другие британцы посмеиваются и гогочут, отпуская замечания на своем собачьем языке, верно, что-то на счет того, до чего непривычно устроено естество у германцев. Я мог бы ответить им, что непривычно лишь для них самих – английские женщины давно знают, как оно у нас устроено… Увы, самые удачные и остроумные ответы мы зачастую находим после того, как все закончено, когда они делаются совершенно бесполезны. Впрочем, не стану корчить из себя героя. В тот момент, придавленный к земле, ожидающий разрывающей пах чудовищной боли, судорожно рыщущий по карманам без всякого смысла, лишь бы не оставаться в неподвижности, я не думал о том, как бы половчее ответить. Я, кажется, вообще ни о чем не думал. Только о том, что, верно, надо бы сжать зубы изо всех сил, чтобы мой отчаянный и страшный крик не развеселил их еще больше…

Моя рука, слепо блуждающая в карманах дублета, натыкаться на что-то массивное, металлическое, округлое, удобно ложащееся в руку, точно отполированная рукоять дубинки. Это не оружие, но кажется весьма увесистым. Я не позволяю себе задумываться дольше мгновения. Холодный твердый клюв британского ножа расчетливо скользит по низу моего живота, бесстрастно намечая свой ход, готовый впиться и испить моей крови. Задыхаясь, корчась, я почти вслепую бью британца по голове.

Но не слышу ни треска, вроде того, с которым тяжелая булава сминает хрупкую височную кость, ни даже испуганного вскрика. Один только негромкий стеклянный звон.

Это было не оружие. Это была подзорная труба. Хрупкая бронзовая конструкция, не предназначенная для того, чтобы ее использовали столь грубым образом, она разлетелась вдребезги от первого же удара. Покрытая тончайшими охранными письменами линза лопнула, превратив драгоценную вещь стоимостью в мое месячное жалование в кусок полой бронзовой трубы.

Несмотря на то, что удар был смазанным слабым (силы в моих руках было совсем немного), его результат мог бы меня порадовать, если бы я, задыхающийся и полумертвый от ужаса, был способен радоваться. Подзорная труба может и была сложным инструментом, созданным императорскими демонологами, однако оказалась недурной заменой дубинке. Лопнув сама, она размозжила британцу нос, превратив его в хлюпающий кровью бесформенный хрящ.

И я очень хорошо вижу, как его бесцветные водянистые глаза наливаются яростью, холодной и чистой, как лезвие ножа. Он не станет отрезать мне естество, понимаю я, сейчас крюкообразный нож попросту вонзится мне в живот и вспорет, разделывая вдоль, будто рыбу, высыпая в траву дымящиеся комья внутренностей.

«Ah, thou foul German…»

Он не успевает закончить, потому что из лишившейся линзы и ослепшей подзорной трубы, которая все еще прижата к его лицу, с едва слышным писком вылетает крошечная мошка размером не больше пшеничного зерна. Испуганно мечась, она взмывает свечой вверх и, прежде чем кто-нибудь из нас успевает спохватиться, ныряет в огромную язву, прежде бывшую его носом.

Успевает ли он понять, что произошло? Надеюсь, что да. Он нависает надо мной, вдавливая в землю стальными ручищами, злой, как адское отродье, все еще немного оглушенный, с его залитого кровью лица на мой гамбезон срываются частые липкие капли, но я отчетливо вижу недоумение, медленно расплывающееся по его лицу.

Это просто мошка, думает он, скаля свои острые подточенные зубы. Просто мошка и все.

Нет, думаю я. Это не просто мошка, ты, жалкий британский ублюдок. Может, ты и не заметил испарений меоноплазмы, но их отчетливо видел я. Это был демон, узник подзорной трубы. И без того пребывавший не в лучшем расположении духа, капризничавший с самого утра, напуганный тряской, переживший крушение своего узилища и вышвырнутый в ядовитую для него атмосферу, он не нашел ничего лучше, чем укрыться в первом сосуде, который попался ему на глаза и который мог заменить ему дом.

Но каждый человек, готовый отдать свою голову под жилище существу, рожденному в пламени Преисподней, должен знать – даже самое маленькое создание, рожденное в свете безумных хохочущих звезд адских чертогов, остается демоном. А демоны порой склонны весьма странно относится к своей собственности, преобразуя ее на удобный им лад…

Британец делает несколько резких движений головой, словно намеревается чихнуть. Он все еще в бешенстве, но какое-то новое чувство, рожденное секунду назад, медленно вызревает в нем, наполняя яростно выпученные глаза озадаченностью. По его лицу словно скользит тень какого-то чувства, которое он сам еще боится осознать. Но которое постепенно захватывает его все больше и больше, пробуждая какие-то новые, прежде ему незнакомые, ощущения.

Британец медленно поднимается на ноги, оставляя меня барахтаться на земле, точно раздавленного жука. Он резко втягивает воздух через размозженный нос, усеивая все вокруг кровавыми брызгами и в этот короткий миг похож на недоуменного кита, оказавшихся в новых, непривычных ему, глубинах. Первый звук, который он произносит, сродни удивленному возгласу. Он удивленно таращит глаза – на своих недоуменно застывших сослуживцев, на меня, барахтающегося у его ног, на небо. Точно человек, проведший всю жизнь в подземных рудниках, впервые в жизни узревший свет.

«Edric, art thou well?»

«By the devil, what aileth thee?»

Кажется, он их не слышит. Кажется, он никого не слышит.

Так может выглядеть человек, которого адские владыки наделили даром видеть и понимать что-то сокровенное. Что-то, не предназначенное для косного человеческого разума, с трудом способное устроится в излишне тесном для него ложе. И чертовски, чертовски важное.

Демон, поселившийся в его голове, обживается в своем новом доме.

С новосельем, чертова тварь, думаю я, судорожно прижимая руки к промежности, чтобы убедиться в том, что страшный нож не прихватил с собой ничего из того, что может понадобится мне в дальнейшем. Надеюсь, тебе понравится твой новый домик…

Дядюшка Эдрик (сейчас, восстанавливая воспоминания и перенося их на бумагу, я догадываюсь, что его звали Эдрик) делает несколько неуверенных шагов, немного пошатываясь, и издает еще один звук. Но это уже не изумление, это что-то другое. Подобный звук может издать ребенок, которому отказали в лакомстве, потому что в нем слышится досада и обида. Глаза Дядюшки Эдрика, недавно выпученные, узревшие что-то невообразимо чудесное, начинают судорожно метаться из стороны в сторону и одновременно (я могу в этом поклясться, хоть и лежу на земле, полураздавленный) вылезать из орбит.

Он слепо шарит по поясу, пытаясь нащупать флягу, словно глоток вина может ему помочь. Но сейчас ему не поможет и целый бочонок. Не поможет даже хороший врач. Разве что демонолог, окажись он рядом. Увы, увы…

Дядюшка Эдрик начинает кричать. Сперва крик у него неуверенный, осекающийся. Прожженный солдат, опытный мушкетер, он наверняка зажимал зубы, чтобы не стонать, даже когда истекал кровью, но сейчас ничего не может с собой поделать. Голова у него на плечах дергается из стороны в сторону, и это выглядит нелепо, будто он одновременно пытается кивать в такт разухабистой музыке, которую слышит только он. Его товарищи наконец соображают, что происходит что-то неладное. Спрыгивают с коней, окружают его, неуклюже похлопывая по плечам, ощупывая грудь. Наверное, думают, что я исхитрился и ткнул его какой-нибудь отравленной иглой. Превосходный момент, чтобы сбежать, пока они отвлечены, но вот беда – мне и на четвереньки толком не подняться. Размозженные тяжелым мушкетерским кулаком внутренности всхлипывают при каждом движении, а в голове все еще отчаянно звенит. Меня утешает только то, что дядюшке Эдрику, по всей видимости, не лучше.

Дядюшка Эдрик вырывается из рук товарищей, продолжая кричать. Он обхватывает свою беспокойную, кивающую во все стороны, голову ладонями и выглядит при этом чертовски комично, точно персонаж дешевого водевиля, изображающий ужасное отчаяние. Но это не наигранность и не фальш. Готов поклясться, он искренен как никогда в жизни. В подтверждение этого я слышу негромкий треск, похожий на треск распарываемого сукна. Только это не сукно. Что-то другое.

Его лицо начинает бугрится, ноздри трепещут и кровоточат, под кожей появляются дрожащие выпуклости, мигрирующие от лба до подбородка, словно миниатюрные айсберги. Глаза вылезают из своих орбит настолько, что это выглядит уже не комично, а пугающе, сосуды в них лопаются, превращая глаза в пару туго налитых винных ягод с едва различимым зрачком. Губы дрожат, но не от чувств – это вибрируют, вылезая из челюстей, зубы несчастного.

Кажется, крошечному демону из подзорной трубы его новое обиталище пришлось весьма по вкусу. Но некоторые внутренние покои нуждаются в перепланировке. Ничего удивительного, вкусы людей и демонов частенько не совпадают, это нередко приводит к недоразумениям и даже трагедиям. Может, у дядюшки Эдрика удастся договориться миром со своим новым постояльцем?..

Но ему не удается.

Голова британца пляшет на плечах, с трудом сдерживаемая его собственными руками и напоминает бочонок, распираемый чудовищной силой. Даже не хочется представлять, какой страшный зуд он испытывает, когда кости, образующие его череп, пытаются разъединиться, уступая этому страшному давлению. Он стискивает свое лицо ладонями, словно обручами, будто это может его уберечь. Но демон уже вошел во вкус, трансформации продолжаются, слишком стремительно и необратимо, чтобы он мог их замедлить.

Правый глаз вытекает густой желеобразной массой наружу, несмотря на то что судорожно пляшущие пальцы британца пытаются удержать его на своем ложе. Через обнаженный провал, обрамленный скрипящей глазницей, можно увидеть, что делается внутри его головы, но заглядывать туда сродни заглядыванию внутрь дома, который дюжина безумных невидимых зодчих перекраивает на ходу, не озаботившись вынести мебель и выселить жильцов. С хрустом и скрежетом кости и хрящи перестраиваются, образуя невероятные формы, чудовищно сложные по сравнению с привычной и бесхитростной симметрией человеческого черепа, срастаются, отторгаются, вновь сплетаются… Мозговая ткань надувается пузырями, хлюпает серыми сгустками в носу, клокочет в ушах. Должно быть, рачительный демон, взявшийся обставлять свое новое жилище, не успел придумать ей применения.

Дядюшка Эдрик, британский мушкетер, больше не кричит. Добрый знак. Наверно, он уразумел, что раз уж ему придется делить с новым жильцом то уютное местечко, к которому он так привык, стоит по крайней мере привечать его любезно и с гостеприимством. А может, его размягченный мозг, булькающий в развороченном носу, попросту сделался бессилен передавать нужные сигналы, чтобы ощущать боль… Он не кричит, лишь сотрясается, беззвучно открывая рот и дергаясь всем телом, так что виден его жуткий зев, обрамленный, точно лепестками, топорщащимися и трещащими зубами. Уцелевший глаз кипит в глазнице, утратив возможность взирать на мир, но мне почему-то кажется, что последнее чувство, которое адские владыки подарили этому человеку – не мука, но чудовищное, за гранью человеческого восприятия, изумление…

Интересно, какой вид примет голова незадачливого мушкетера, подчиняясь вкусу нового владельца? Быть может, он хочет из осколков черепа соорудить изящную ротонду в стиле Бальтазара Неймана? Или это будет абстрактная композиция, лишенная симметрии и четких форм? А может…

Я не успеваю сделать следующую догадку, потому что один из мушкетеров, тот самый с алым шрамом поперек щеки, внезапно поднимает руку, кажущуюся неестественно длинной, из нее ослепительно ярко бьет пламя, отороченное грязным пороховым кружевом. И голова дядюшки Эдрика, большого специалиста по чужим bells и доблестного мушкетера на британской службе, с чудовищным грохотом лопается, превращается в каскад ссыпающихся по его кирасе липких черепков да сухую, брызнувшую по земле, костяную шрапнель. Его руки вытягиваются, обезглавленное тело еще долгих две секунды стоит, покачиваясь, прежде чем рухнуть ничком, едва меня не задев. Кажется, я слышу обиженный писк растворяющегося в испарениях меоноплазмы демона, которому так и не суждено было закончить свою кропотливую работу.

Британец со шрамом даже не морщится. Что ж, если он в самом деле командир этой банды, ему не привыкать брать на себя самую грязную часть работы. Включая и ту, что последует дальше. Спрятав пистоль обратно за ремень, он сосредоточенно и спокойно вытаскивает из седельной сумки мушкет. Это в самом деле зловещая «Коричневая Бесс», о которой ходит столько слухов, я понимаю это, хоть и вижу впервые. Неровный длинный ствол, перевитый наполовину истлевшими сухожилиями и изрезанный нечестивыми письменами, воздающими хвалу архиврагу. Можно не сомневаться, демон, живущий внутри этой штуки, может сотворить с человеческим телом куда как более страшные вещи, чем крошечный слуга подзорной трубы…

Этот не станет терять время, возясь с ножом, понимаю я.

Сейчас он поднимет ствол, устремив его мне в лицо и…

…и измученная перетрусившая душа Вальтера Мюллера отправится в затяжное падение через слои ядовитых облаков в бездонное огненное море адских чертогов. Скверная, по правде сказать, душонка. Не из числа тех, что делаются самоцветами в перстнях адских владык или даже пожираются на адских пирах. Скорее всего, она канет беззвучно в огненный океан, сделавшись его частью, а может, и до него не долетит – ее просто сожрет на лету какая-нибудь хищная тварь из сонма тамошних демонов…

Я ощущаю глухую тоску, грызущую кости, и вместе с тем – смертную апатию.

«На твоем месте я бы держал ствол получше, - бормочу я, по-волчьи скалясь окровавленным ртом, - Ваши слабые британские ручонки годны только для того, чтобы передергивать друг другу, где уж им совладать с мушкетом!»

Британец хладнокровно засыпает порох на полку, пока его товарищи отволакивают прочь обезглавленное тело незадачливого дядюшки Эдрика. Судя по тому, как ловко он управляется, жизни мне осталось секунд на десять, не больше.

«Ты собираешь стрелять или нет? – бормочу я, бессильно стискивая в кулаках клочья травы, - Может, позовешь своего муженька, если не можешь сам?»

Британец взводит курок. Невозмутимый, холодный, с алым шрамом поперек щеки, он убьет меня так же равнодушно, как потом возьмет в руки вилку или поправит седло. А мне почему-то отчаянно хочется разозлить его перед смертью.

«Знаешь, зачем твой папаша завел бороду и усы? – бормочу я, ощущая тягучую боль еще не вонзившейся пули между ключиц, - Не хотел, чтоб его пугались коровы, когда он отправлялся к ним в коровник провести веселую ночку».

Британец приподнимает ствол мушкета, так что «Коричневая Бессандра» заглядывает мне в лицо. Мне приходилось заглядывать в стволы орудий, темнота внутри которых служила домом самым отвратительным и страшным тварям, но эта темнота кажется особого рода. Злая, нетерпеливая, лишь прикидывающаяся мягкой и сонной. Она выскочит из ствола будто молния и сожрет меня быстрее, чем я успею понять происходящее.

«Можете застрелить меня, чертовы островные скотоложцы, - бормочу я, - Можете сожрать меня, если угодно. Но знайте, рано или поздно за всеми вами придет Черный Барон со своим «Ротиннмуннуром». И знаете, что? Когда окровавленные лохмотья ваших душ окажутся в Аду, я как раз успею выпить первую кружку пива…»

Британец на миг застывает с поднятым мушкетом в руках. Ему требуется лишь одно короткое движение, но он не совершает его. Вместо этого он отнимает приклад от плеча и поворачивает оружие на странный манер, словно собрался кому-то салютовать. Быть может, он…

Я еще строю догадки на этот счет, когда тяжелый приклад «Коричневой Бессандры» опускается мне на лицо.

Это пробуждение мало чем отличается от пробуждения внутри шлахтенбурга. У меня раскалывается голова, меня тошнит, мышцы свело от неудобной позы и каждая кость в теле отчаянно свербит. Правда, запах… Вместо сделавшегося привычным ядовитого аромата меоноплазмы я ощущаю другой, куда более сладкий.

Гортензии.

Упоительный запах гортензий, такой густой и сочный, что должен висеть в воздухе подобно туману. Словно я спал в императорском саду или…

Во имя всех безродных шлюх!

Я рефлекторно пытаюсь встрепенуться, но мое тело лишь беспомощно дергается, как увязшая в паутине муха. Я почти не ощущаю его, оно онемело и утратило подвижность, не отзываясь на мои отчаянные сигналы. Одна только голова вяло болтается на шее. Некоторое время я пытаюсь заставить себя открыть глаза и это страшнее всего. Не хочется думать, что я обнаружу, разлепив веки.

Возможно, от моего тела осталось не так уж много. Например, один только окровавленный, изрезанный ножами остов, вокруг которого суетятся, пытаясь урвать свой кусок, вечно голодные раттеншпины. Или же я живьем заколочен в гроб, наполненный ядовитыми насекомыми и змеями. Говорят, британцы, решая судьбу своих пленных, проявляют воистину адское остроумие, почти никогда не повторяясь. Впрочем, маловероятно, чтобы гроб – проклятый запах гортензий я разбираю отлично…

Я открываю глаза.

Я не четвертован и, кажется, не подвергнут какому-нибудь противоестественному и страшному ритуалу во славу архиублюдка Малфаса, но участь моя незавидна. Я лежу, широко раскинув руки, все мои члены пригвождены к земле при помощи глубоко загнанных кольев и веревки – очень хорошей, крепкой веревки, в этом у меня есть возможность убедиться. Я в порядке, если не считать ужасно саднящей челюсти, но кость цела и даже зубы как будто бы на своих местах. Значит, меня просто оглушили. Небрежно, но профессионально, как опытный забойщик на скотобойне оглушает быка палицей, прежде чем воткнуть под сердце узкий граненый стилет. Вокруг меня подворье, знакомое до дрожи в напряженной диафрагме, и чертовы гортензии – пунцовые, голубые, белые…

Ферма.

Я снова на чертовой ферме, с которой с таким трудом ускользнул, прежде чем мой рассудок успел превратится в наваристую булькающую похлебку.

Я разглядываю знакомые мне пристройки, ощущая в животе сухие судороги отчаяния. Выкрашенные свежей краской, удивительно хорошо сохранившиеся, даже уютные, они навевают мысли о вещах, не связанных с войной, манят зайди, погрузиться в теплые убаюкивающие воспоминания… Я знаю, что все это – лишь декорации, сплетенные сложнейшими чарами, декорации, небесталанно имитирующие человеческое жилище, внутри которых обитает неведомое, но смертельно опасное существо. Однако ничего не могу с собой поделать – при виде знакомого, заваленного всякой всячиной подворья, неухоженного, но такого уютного, душа невольно начинает обмякать. Как обмороженная на страшном морозе ладонь, которую ты протягиваешь к горячему камину, ощущая струящееся из него блаженное тепло…

Я слышу переговаривающихся на своем грязном собачьем языке британцев. Позаботившись обо мне, они разбрелись по ферме, предусмотрительно стреножив лошадей – тяжелые кряжистые фигуры с мушкетами в руках.

Мне следовало догадаться.

Проклятая ферма с самого начала была британской ловушкой. Ловко спрятанной фальшивкой, призванной заманить блуждающих по округе ничего не подозревающих простаков вроде меня. Отбившихся от своих отрядов немецких солдат, надеющихся найти здесь убежище, припасы и кров. Как это похоже на извечное британское коварство, на их змеиную хитрость. Наверняка, адская сущность, что здесь обитает, состоит в свите архиврага Малфаса или нанята щедрой британской короной.

Я с трудом удерживаюсь от желания взвыть во весь голос.

Несмотря на то, что голова моя чудовищно гудит, я сохранил здравомыслие, от которого мне сейчас больше беды, чем пользы. А некоторые вещи слишком очевидны. Если они не убили меня на месте, после того, как я разделался с их сослуживцем, значит, желают допросить меня, имея надежду узнать что-то небезынтересное для их британских ушей. Они могли бы допросить меня там же, узнав все необходимое, одних только ножей вкупе с их дьявольской британской изобретательностью было бы довольно. Однако они заботливо отправили на ферму и не пожалели веревки. Значит…

Я чувствую в своих потрохах три разных вида обжигающего мороза.

Значит, намереваются взяться за меня всерьез. Не просто истыкать ножами, узнавая, какими путями отступают уцелевшие части, но по-настоящему побеседовать, как умеют беседовать британцы, неторопливо и обстоятельно. Может, они даже заварят себе «норнадруккур», чтобы беседа протекала комфортнее. «Норнадруккур» - адское пойло, приготовляемое из залитых кипятком сухих листьев сальвии, кратома, сине-зеленого лотоса, белладонны и одни владыки знают чего еще, способное убить неподготовленного человека, но в Британии его пьют даже дети, сызмальства погружая себя в пучину ядовитых грез. Говорят, британцы способны проводить по пять дней в седле, но при малейшей возможности тянут свое адское пойло кумпфами, точно лошади – воду…

«How slept thou, young Hun? Art thou well? I’d call the knave to fetch thee hot victuals and wine, but why vex him? I can serve thee mesel’!»

Я вздрагиваю от неожиданности.

Британских мушкетеров было не четверо – пятеро. Четверых я вижу на подворье, ониделовито расходятся в стороны, держа наготове мушкеты. Пятый – ублюдок с алым шрамом попрек щеки – стоит в паре клафтеров от меня, пристально разглядывая. Это не похотливый интерес, как у покойного дядюшки Эдрика, голова которого, прежде чем разлететься вдребезги, превратилась в премилый домик для скучающего демона. Это интерес другого сорта, ледяной и зловещий, как хирургический ланцет.

Он хочет знать, как я спал. Он спрашивает, здоров ли я. Он спрашивает, есть ли необходимость тревожить слугу, чтобы подал горячий завтрак и вино, если же он сам может услужить мне.

Черт. Черт. Черт!

Как и с дядюшкой Эдриком (этот ублюдок, верно, будет сниться мне до скончания жизни) я не просто ухватываю суть сказанного, догадываясь и домысливая недостающее, я отчего-то дословно понимаю сказанное. Вплоть до того, что разбираю – он говорит не на том британском языке, что принят на равнинах и на котором общаются высокородные смертные владыки, присягнувшие архиврагу, а на тамошнем северном наречии.

Как будто это сейчас играет какую-то роль…

Возможно, какой-то адский владыка, забавляясь наблюдением за смертными, обнаружил улепетывающего во весь дух незадачливого болвана Вальтера Мюллера и по какой-то одному ему ведомой причине наделил его даром понимать все языки. Возможно, это показалось ему какой-то забавной шуткой или остроумной, только в адских чертогах понятной метафорой. Возможно, я попросту повредился в уме от страха и все это воображаю. Возможно…

Британские мушкетеры, не выпуская из рук оружия, расходятся по ферме, но держатся они не так, как полагается людям, вернувшимся под привычные своды и ощущающими себя в безопасности, напротив, их движения напряжены, а взгляды, которые они бросают по сторонам, остры точно кинжалы. Однако быстро смягчаются. Забавно, у меня словно появляется возможность увидеть самого себя в недалеком прошлом, но еще и в четырех копиях одновременно.

Это я, напряженный и взведенный как пружина, зашел сюда в поисках поживы, напряженно озираясь в поисках опасности. Это я пристально разглядывал подворье, выхватывая взглядом вещь за вещью, еще не подозревая, что каждая из них – фальшивка, заботливо выложенная для обозрения, крохотная хлебная крошка, ведущая в уютный полумрак дома. Это я обмяк от запаха гортензий, потеряв осторожность, совершенно опьянев…

«By all the fiends o’ hell, how sweetly doth the hyacinths smell here! – задумчиво изрекает один из британцев, опустив мушкет, - At hame, I ha’e the selfsame scent…»

Он говорит, до чего сладко пахнут здесь гиацинты – прямо как у него дома.

Я едва сдерживаю колючий нервный смешок, царапающий глотку.

На этой ферме нет гиацинтов, это гортензия. Кроме того, гиацинты – весенние цветы, они распускаются ранней весной, не летом, но… Я хорошо вижу маслянистый блеск в их глазах, еще недавно прищуренных и холодных, как английская сталь. Все ясно, понимаю я. Они тоже попались в силки. Вздумали расположится на пустующей ферме, чтобы спокойно и без спешки выпытать меня все, что их интересует, однако сами угодили в ловушку, расставленную здесь неведомой мне сущностью. И судя по тому, как легко она принимает в свои объятья что германцев, что британцев, она не различает нас на вкус. Возможно, она слепа, как всякий примитивный хищник, либо же слишком голодна для того, чтобы делать различия между сортами мяса…

Я ощущаю крохотные пузырьки надежды, беззвучно лопающиеся в груди.

Давайте, думаю я, пытаясь мысленно подбодрить их. Заходите. Вы так устали после долгого пути, после тряски в седле, вас разморило июньской жарой, а здесь такая благодатная, мягкая тень – совсем как у вас дома. Я не знаю, из каких вы краев, с йоркширских болот или хамберских пустошей, но разве вы не замечаете, до чего привольно здесь? Смелее, парни. Бросайте мушкеты, они вам здесь ни к чему. Заходите внутрь. Когда еще выпадет возможность насладится домашним кровом?

Они подчиняются. Не моему голосу, но коварному аромату гортензий. Впрочем, для них это, быть может, гиацинты, гелениумы или жимолость. Без разницы. Я вижу, как слабеют их члены, а в глазах, прежде решительных и холодных, возникает мечтательное выражение.

Смелее, шепчу я им беззвучно. Расслабьтесь. Ваша служба закончена. Германия пала, архивладыка Белиал повержен, вы вновь вернулись домой. Неужели вам не хочется понежится на знакомой перине? Провести рукой по женским волосам? Вдохнуть запах родительского дома, столько лет мерещившийся вам за смрадом дохлой конины и сгоревшего пороха?..

Они поддаются, теперь я уже отчетливо вижу это. Вид делается осоловелым, обмякшим, движения приобретают несвойственную вышколенным головорезам текучесть, еще немного – и они зайдут в дом, один за другим, покорные, как телята. И тогда… Я сам не знаю, что будет тогда, но гляжу на них неотрывно, не в силах оторвать взгляда. Я парализован, но не волей затаившегося существа, а пониманием чего-то страшного, что вот-вот должно случиться…

Британец со шрамом, стоящий надо мной, вдруг резко поднимает голову.

«Osmund, Wulfstan, Caedmon, Godwin! Enter not within! ’Tis an order! Those curst Frenchmen might ha’e left a bomb or a warding fiend here! I’ll not be pickin’ up thy bones after, damn thee all!»

Они вздрагивают, точно только что проснулись. В некотором смысле так и есть. Громкий окрик британца со шрамом пробудил их от транса, в который они почти было погрузились, с тревогой и ужасом я замечаю, что движения у них вновь делаются сосредоточенными и собранными, а взгляды – холодными.

Дьявол!

Я кусаю губы, борясь с отчаяньем. Я ощущаю себя потерпевшим кораблекрушение, к которому шла спасительная лодка – близкая настолько, что почти можно дотянуться рукой, но мгновенно ушедшая под воду без всплеска. Крохотная надежда, тлевшая у меня в груди, гаснет. А мигом спустя я ощущаю на себе холодную тень, скрывшую солнце – это британец со шрамом нагибается надо мной, с интересом разглядывая.

И я понимаю, что все самое паршивое в моей жизни только начинается.

Британец присаживается на корточки возле меня. У него тоже светлые глаза, как у всех островитян, но совсем не водянистые. В них ощущается тяжесть холодного гранита. Это похоже на прикосновение могильной плиты, смоченной ноябрьским дождем и готовой вмять меня в землю. Алый шрам, пересекающий сверху вниз его правую щеку, кажется неестественно розовым на фоне бледной, как несвежее молоко, кожи. Розовым и странно искривленным. Даже когда британец молчит, сохраняя каменную неподвижность всех мышц, этот шрам едва заметно подрагивает, словно до сих пор ощущает прикосновение острой стали, оставившей его. Ох, дорого бы я дал за то, чтобы неизвестная мне рука, полоснувшая по этому лицу мечом, вложила в этот удар на толику больше силы…

«Thy English is wondrous good, I must say. Would that I knew where thou took thy learnin’».

Он хвалит мой английский. Спрашивает, где я успел его выучить.

Черт… Допустим, адские владыки по какой-то ведомой только им прихотя в самом деле наделили меня даром понимать вражескую речь, но откуда ему об этом знать?

Я молчу, сцепив зубы. Но он, кажется, и не ждет ответа.

«Know’st thou what this be, my little Hun?»

Меня никто и никогда не называл гунном, но да, я знаю, что он держит в руке.

Это нож.

Длиной около фусса, ромбический в сечении, с резко сужающимся к острию лезвием, с ребристой латунной рукоятью, он напоминает стилет, но при этом оснащен крестовиной и так массивен, что сошел бы за пехотный кинжал. А еще это почти точная копия того ножа, что выгравирован у него на кирасе, по крайней мере, черты превосходно узнаются.

«Видел такие? – британец мягко, почти нежно проводит сухим ногтем по лезвию, отчего клинок издает негромкий тревожный гул, - Это шангхайский боевой нож. Узкоглазые ублюдки на востоке используют такие ножи для того, чтобы резать друг друга. Поверь, я видел их за работой. Семь цоллей хорошей стали в умелых руках способны срезать с тебя половину шкуры, прежде чем ты поймешь, что происходит. Но эта штука… Видишь клеймо?»

Я вижу клеймо – сросшиеся буквы «F» и «S», окруженные множеством кропотливо выгравированных адских сигилов. Слишком сложная конфигурация, чтобы я мог ее прочесть – даже если бы попытался. Наверно, Черный Барон сделал бы это запросто, но я не демонолог, предел моего мастерства – ловля мелких адских духов на пустыре в детстве…

«Полвека тому назад два лучших королевских демонолога, господин Ферберн и господин Сайкс начали спор о том, кто из них является лучшим специалистом своего дела,

- британец неожиданно хихикает, - Спор был долгим и утомительным, потому что оба были первоклассными демонологами, способными извлекать из недр Геенны Огненной самых опасных и злобных отродий, запечатывая их в королевских пушках и аркебузах. Сам король попытался выступить арбитром в их споре, но ничем не мог помочь – оба таланты были достойны друг друга. Отчаявшись разрешить свой спор, демонологи обратились к архивладыке Малфасу. И, верно, выбрали для этого неподходящий момент, - британец вновь хихикает, - Потому что он переломал им кости, вырвал все сухожилия и сшил в единое целое, так ловко, что даже сотня лучших королевских врачей не смогла бы вернуть им прежний облик. Как ни странно, королевский престол от этого лишь выиграл. Талант обоих, заключенный в едином теле, подарил нам многие драгоценные плоды».

У британца, вертящего в руках нож, приятный теплый баритон, но всякий раз, как он хихикает, голос срывается на фальцет, и это звучит жутковато. Особенно то, что это хихиканье то и дело звучит не к месту, будто перебивая его собственные слова.

«Для нас, «королевских кинжалов», господин Ферберн-Сакс создает оружие и, можешь мне поверить, это лучшее на свете оружие… для нашей работы. Демоны, которых он заключает внутри, в своей ярости не знают себе равных, а еще они никогда не бывают по-настоящему сыты. Есть ножи, оставляющие на телах незаживающие раны. Хихи! И другие, одного прикосновения которых достаточно, чтобы ты почернел от яда. Но этот… Этот – особого рода. Эта штука похожа на шангхайский кинжал, но создана она не на востоке. Она создана в Шеффилде. Тварь, которая обитает внутри, зовется «Бейнасог». Она не оставляет распахнутых ран, как его собратья, не размягчает брони, не отравляет крови, она… - снова жуткое хихиканье – ее таланты в другом. Она любит разговаривать с людьми. Понимаешь, что это значит, маленький гунн?»

«Королевские кинжалы!»

Мне хочется грызть землю от досады. Меня угораздило попасть в руки не просто к британским мушкетерам, я угодил к самым опасным и хладнокровным ублюдкам на свете, про которых мне когда-то предупреждал Йонас. Эти сукины дети не просто душой и телом преданы архиврагу, они – самые отчаянные головорезы, которых только можно сыскать на свете, хуже шотландских каннибалов или безумных гренадеров из Ольстера.

И ты у них в руках, Вальтер Мюллер, безмозглый ты олух.

«Меня зовут лейтенант Эгберт, - британец склоняет голову, движение это коротко и так грациозно, что может принадлежать как превосходному танцору, так и опаснейшему фехтовальщику, - Но мое имя ты наверняка скоро позабудешь, а вот её… Хихи! Знаешь, этот нож позволяет творить удивительные вещи с человеческим телом. Неделю назад я беседовал с одним вашим капралом… Прости, на вашем это будет роттенфюрер, кажется. Молодой, как ты, светлые волосы, шрам на переносице. Даже хорошенький. Хихи! Кажется, из бригады «Гёц фон Берлихинген». Вы, часом, не были знакомы? Поначалу он был очень груб. Посылал меня в Ад, не зная о том, что Ад для нас, «королевских кинжалов», сродни родной казарме. Черт возьми, каждый день мы там ужинаем и чистим сапоги!»

Наверное, это какая-то расхожая шутка, потому что Осмунд, Вулфстан, Кедмон и Годвин, его приятели, весело хохочут. Хотел бы я посмеяться вместе с ними, но не могу – неприятное и тяжелое чувство стиснуло живот и грудь, словно я облачился в чересчур тесную, но отчаянно тяжелую кольчугу, при каждом вздохе грозящую сломать мне ребра.

«Мы с «Бейнасог» поговорили с этим милым мальчуганом. Хихи! Точнее, говорила она, я лишь помогал. Менял бинты, перевязывал, оказывал маленькие услуги… - задумчиво произносит лейтенант Эгберт, разглядывая свой инструмент так приязненно и нежно, словно это его первенец, Она большая искусница, моя «Бейнасог». Она умеет находить в людях суть, истинное зерно, отбрасывая никчемные покровы и фальшивые драпировки. Ты удивишься, мой маленький гунн, сколько никчемных вещей люди привыкли волочить на себе. Словно душе сделается легче, если обернуть ее в тысячи слоев изысканного сукна, бархата, шелка и муслина! Хихи!»

Я как завороженный слушаю его. Шрам на его скуле дрожит и, что самое страшное, от каждого хихикания он вздрагивает, немного расползаясь. Края старой раны шевелятся, обнажая крупные белые осколки, засевшие в глубине. Размером с ноготь, белоснежные, они совсем не похожи на осколки костей, кроме того, в них угадывается что-то знакомое…

«С каждым слоем, который снимала с него «Бейнасог», мальчишка делался все покладистее и сговорчивее. Хихи! Избавляясь от лишнего веса, который вынуждена была влачить его душа, он делался чище, светлее, мудрее. Я получал огромное удовольствие, наблюдая за его метаморфозами. Одежду мы срезали первой – никчемная шелуха, фальшивая шкура, которую мы с таким чаянием украшаем, словно намереваемся в ней же предстать перед архивладыкой. Потом кожа. Всего-навсего никчемная кожура, скрывающая под собой все самое интересное, но отчего-то обладающая странным свойством смущать нас. Хихи!»

Рана на его скуле клокочет, раскрываясь все шире, выделяя стекающую по щеке жидкость, которую британец подтирал несвежим шелковым платком. Но это была не кровь и не сукровица. Почти прозрачная жидкость с небольшим вкраплением пены.

«Потом было мясо. Он был худым, как и ты, и, глядя на него, нельзя было предположить, что на его костях так уж много лишнего мяса, но когда «Бейнасог» приступила к работе… Ты бы поразился, мой юный гунн, узнав, сколь многое нам удалось от него отделить!»

Я ощущаю дурноту. Лицо британца нависает надо мной, рана на его лице крупно дрожит, ее края ходят ходуном, изрыгая сгустки прозрачной жидкости, беззвучно шлепающиеся мне на грудь. Но еще страшнее скрежет, вырывающийся из нее с каждым хихиканьем. Потому что я уже начинаю догадываться…

«Требуха! Вот уж где собран настоящий хлам! Признаться, я подозревал это и раньше, наблюдая мясников из Айра за работой. Сколько никчемной и грязной плоти, сколько вещей, которыми мы не пользуемся вовсе или пользуемся не так, как стоило бы, сколько ярдов никчемных веревок упрятано в нашу утробу! Хихи! Мы с «Бейнасог» избавили юного капрала от многих вещей, причем, уверяю, едва ли он ощутил утрату. Напротив, скорее облегчение. Он больше не запирался, не сковывал свои уста, напротив, он принялся говорить и говорил так жарко и много, что не давал вставить мне и слова! Не очень вежливо с его стороны, но я не мог его укорить. Такой приятный молодой человек!»

Он склоняется надо мной все ниже и ниже, от улыбки, которая кривит его губы, мои собственные внутренности скручиваются ледяным, влажно пульсирующим, узлом. От обеих его улыбок. Потому что алый шрам на его щеке улыбается, скалясь мне самыми настоящими зубами.

Это не старая рана, это еще один рот. Этот чертов британец – либлинг. Существо, отмеченное адскими владыками то ли в ознаменование его грехов, то ли просто так, потехи ради. В Любеке у нас почти не было либлингов – они хоть и не относились к проклятому племени эйделей, стали пропадать после тридцать третьего года, да и говорить о них было не принято, но тут…

«Клянусь своей бессмертной душой, мы избавили бедолагу от семидесяти фунтов[2] плоти, он буквально расцветал на глазах! Хихи! Его изнывающая от бремени душа, радуясь высвобождению, ликовала, спеша поведать нам с «Бейнасог» обо всем на свете. О германских частях, стоящих в округе, о гарнизонах, запасах пороха и воды, количестве лошадей… О товарищах, с которыми он служил, со всеми их чинами и наградами. Даже о своем детстве, когда кончились все прочие темы для разговора. В принципе, на этом можно было и закончить, мы уже усладили свой слух в достаточной мере, но – черт возьми! – любопытство губит демонов так же, как и людей. Сгорая от интереса, мы принялись за самое сладкое – за кости».

Второй рот на лице лейтенанта Эгберта ни секунды не остается неподвижен. Он то и дело хихикает, заглушая голос хозяина, широко скалится, гримасничает, складываясь в жуткого рода ухмылки, от насмешливо-тонких до сардонических или даже искушающих, с нарочито прикушенной губой. Иногда он показывает мне язык, дразня, или насуплено поджимает губы, будто обидевшись на что-то. Наблюдать за его выходками омерзительно и жутко, но британец ведет себя так, будто давно свыкся с этим самовольным органом, не замечая никаких неудобств. Интересно, когда он ест, приходится ли ему кормить с ложки эту ощерившуюся зубами дыру на своем лице, заботливо промакивая ей губы салфеткой или…

«О, мой юный гунн, ты ни за что не поверишь, как много в нашем теле этих окаменевших сталагмитов, которые пронизывают буквально каждый цолль тела и, в то же время, никак не приближают нашу душу к счастью и познанию, - лукавый язык скручивается трубочкой, по-детски подзуживая меня, - А что они нам дают кроме косности и тяжести? Тело, пронизанное костями, не способно к трансформации, обречено сохранять свою форму, даже если та приелась или сделалась не соответствующей обстановке, - язык, забыв на миг про меня, принимается деловито ощупывать зубы, - Мы с «Бейнасог» начали изымать их из тела. Хихи! Начали с самых мелких, потом добрались и до прочих. Парадоксально, никто не знает устройство человеческого тела лучше этой милашки! Только она знает, где можно забрать кроху, причем так, чтобы тело, хоть и ощутило некоторые неудобства, не получило фатальных повреждений».

Прочие британцы стоят за его спиной, опираясь на свои мушкеты, и напоминают стаю гиен – это сходство усиливает из-за их серой одежды и поблескивающих слюдой усмешек. Наверно, они не впервой видят это представление, потому что заранее ухмыляются, выбрав себе подходящие для наблюдения места. Один из них – Осмунд, Вулфстан или Кедмон? – деловито нарезает из куска грубой льняной ткани жгуты. Другой сноровисто разжигает небольшой костерок, на который кладет нагреваться несколько железных пластин. Въевшийся под кожу тысячами ерзающих костяных жал ужас мешает мне, дергающемуся на земле, понять то, что уже понял мой съежившийся в черепной коробке разум. Эти пластины – примитивные фронтовые каутеры, что применяются для облитерации[3], я сам не раз видел в деле похожие. Как видел и страшные, оставленные ими, картины.

«Ах, мой милый гунн, мы провели с этим юношей едва ли несколько часов, а он сделался мне близок как брат, может, даже еще ближе. У меня сердце разрывалось при виде того, в каком отчаянье он оказался, обнаружив, что уже рассказал нам все, что ему было когда-либо известно до последней крохи. К тому моменту наше любопытство было вполне удовлетворено и, веришь ли, он горько плакал от невозможности рассказать хоть что-нибудь еще. Хихи! В общем-то, нам не было нужды продолжать дальше, тем более что мы с «Бейнасог» и так славно потрудились, но… Черт, каждый из нас желает идти до конца, не так ли, мой юный гунн? В противном случае мы с тобой не встретились бы в этих благословенных нормандских краях! Я позволил «Бейнасог» закончить работу, и знаешь, что? Ты никогда бы не поверил, сколь малое представляет собой человек, если избавить его от всего лишнего. Он весил меньше новорожденного и вполне мог уместиться у меня на ладони! Во имя архивладыки Малфаса, я едва мог сдержать слезы, так это было трогательно – бессмертная душа в такой малой крохе плоти… Увы, в скором времени нам пришлось с ним проститься. Освобожденный от многого лишнего, он потерял и что-то такое, без чего срок его жизни уменьшился. Быть может, наш несовершенный мир устроен так, что чем совершеннее существо, тем короче отпущенное ему время?»

Оба рта искривляются в одинаковой усмешке, но левая, перекроившая щеку, отчего-то выглядит более лукавой и хитрой.

Сейчас тебе будет больно, Вальтер Мюллер, говорю я себе, словно эти слова могут придавить тот ужас, что мечется внутри меня, вырываясь на поверхность ледяным потом и судорогами. Больнее, чем было когда-либо прежде, но ты стиснешь зубы и…

Нелепо думать, будто я выдержу хотя бы пять минут. Черного Барона он, верно, мог бы резать неделю подряд и не дождался бы от него ни стона, но я – не Черный Барон. Я неважный гравер, неопытный пушкарь и самонадеянный идиот, не годящийся даже в подметки Бальтазару Воллю. Уж тот, любимец демонов, светлая голова, непременно что-нибудь придумал бы, оказавшись здесь. Ферма не стала смертельным капканом для этих ублюдков, но это не значит, что она сделалась безопасной. Внутри нее, среди сооруженных для обмана декораций и фальшивых вещей, находится злое естество, которое наверняка совсем не прочь пообедать человечиной. Надо лишь выманить его наружу из раковины, дать почуять запах…

«Увы, мы с «Бейнасог» еще далеки от того, чтобы претендовать на триумфальные лавры. Хихи! Люди, которых мы освобождает от бремени плоти, живут совсем недолго. Иногда – часы, иногда – считанные минуты. Но давай признаем, что в этом и заключено несовершенство мира, мой юный гунн. Нельзя же устремляться за совершенствованием души и плоти? Но я искренне надеюсь, что с тобой мы продвинемся дальше. Дальше, чем со всеми прежними. Гораздо дальше».

«Бейнасог» касается моей щеки. Это еще не боль, лишь легкий ее предвестник. Я чувствую ее зудящее, запертое в бритвенной остроте, любопытство. Любопытство холодной стали, которой не терпится отведать драгоценной влаги. Легкую дрожь вроде той, что пробегает по спине искушенной любовницы, обнаружившей на балу кусок молодого сочного мяса, обернутого в бархатный камзол…

Мне надо выманить демона из его убежища, пока не стало поздно.

[1] Ринген – традиционное искусство борьбы, распространенное в Германии со времен Средневековья, включавшее в себя технику ударов, захватов, бросков, удушения и пр.

[2] Здесь: примерно 31 кг.

[3] Облитерация – прижигание мягких тканей с целью прекращения кровотечения.

Глава 4

Я впиваюсь взглядом в темные окна, надеясь уловить в них какое-то движение, но тщетно. Существо, создавшее эту ловушку, верно, не любит менять тактику. Слишком привыкло, чтобы простодушная дичь сама забиралась ей в глотку. Надо растравить ее аппетит. Вытащить наружу. Пообещать что-то восхитительное.

Я вспоминаю Любек и свои первые уроки демонологии на пустыре.

Лучшая наживка для демона – кусок подгнившей куриной печенки, хоть Уве и твердит, что так ловят лишь полные болваны, всем известно, что лучшая наживка – отрезанное у живого кота ухо. Полная ерунда. Уве ни черта не смыслит в этом деле, да и улов у него куда хуже моего.

Наживка. Ему нужна наживка.

Здесь ее с избытком. Надо лишь обозначить ее, позволить запаху впитаться в магический эфир, чтобы коснуться ноздрей демона. Для этого нужно… Сигил fæða. Его надо начертить ориентируя на юг, лучше всего куриной костью или черенком вишневой ветки, но ни в коем случае не железной иглой. На худой конец можно и пальцем, хоть пальцем чертят только кромешные дураки, это ненадежно, кроме того, увеличивает опасность, но в моей ситуации, верно, вполне допустимо…

Забавно, я думал, что эти детские приемчики совершенно стерлись из памяти, загроможденные науками из канонирской школы, огромными пластами из цифр и обозначений, но нет, я по-прежнему легко могу вытащить их на свет.

Благодарение адским владыкам, что господа «кинжалы» не приколотили меня ножами к земле, а привязали к кольям. Небось не хотели портить хороший экземпляр преждевременным кровопусканием. Сдерживая в груди судорожно рвущееся наружу дыхание, ощущая сладострастный интерес «Бейнасог», скользящей точно привередливая гарпия, по моему лицу, видя ободряющую улыбку британца – две его чертовы улыбки! – я пытаюсь сосредоточиться, чтоб растопыренными пальцами растянутых рук вывести сложные сигилы в пыли.

Непростая задача.

Мне надо прикинуть, где юг, кроме того, рисовать придется вслепую, и так, чтобы подергивание пальца не было заметно пристально наблюдающим мучителям.

У меня нет жестяной коробки, покрытой выгравированным охранными знаками. У меня нет засахаренного змеиного глаза, отводящего злость адских тварей. У меня нет даже шелковой ленты или отполированного стекла, которыми можно было бы задобрить адских духов. У меня нет ничего кроме страха, медным клювом крушащего грудину изнутри, но пока я способен соображать, пока мои пальцы могут двигаться…

Знак Fæða не терпит небрежности, ошибка в наклоне хотя бы одного сигила может привести к тому, что он сделается не просто бессмысленным, но и смертельно опасным для демонолога. Как будто сейчас я не в смертельной опасности…

Лейтенант Эгберт ободряюще мне улыбается. Вторые его уста чмокают губами воздух, изображая страстный поцелуй.

«Не стану лгать, мой маленький гунн, поначалу тебе будет… непросто. Многие истошно кричат, не в силах освоится со своим новым качеством, мы с «Бейнасог» уже привыкли к этому. Не беспокойся. Всякий раз, когда ты будешь готов лишиться чувств, впав в блаженное беспамятство, моя крошка вернет тебе сознание. И будет возвращать раз за разом, сколько потребуется. Иногда мы будем спрашивать тебя, от какой следующей части можно освободить твое тело – и ты будешь делать выбор. Иногда… Ох, только не делай вид, будто тебе никогда не было любопытно, какова твоя плоть на вкус! Мы удовлетворим твое любопытство. В полной мере».

Знак начерчен. Я не могу проверить, насколько ровно у меня вышло, не могу даже бросить взгляд в его сторону. Стальной клюв «Бейнасонг» мягко проникает мне в рот и задумчиво прогуливается справа налево, царапая зубы. У стали привкус земли и почему-то розмарина.

«Ты, конечно, можешь подумать, что я делаю это не от чистого сердца. Что это в некотором роде месть тебе за те неудобства, что ты мне причинил. Хотя бы и за дядюшку Эдрика, которому мне пришлось разнести голову из-за тебя. Но это будет неправдой. Хихи! Дядюшка Эдрик и сам порядком меня утомил. Эта его нездоровая страсть к ушам… Сказать по правде, дядюшка Эдрик был самодовольным гэльским ублюдком, который рано или поздно нашел бы свою пулю, а в кругах «королевских кинжалах» это не высокая доблесть».

Я стараюсь отрешиться от слов. Мне нужна высокая концентрация, чтобы прочесть формулы без ошибок. Формулы!.. Это просто обрывки, собранные мной из выброшенных школярских тетрадей и монологов театральных пьес, в которых демонологов играют актеры с перепачканными мукой и сажей лицами, нацепившие дурацкие плащи. Но в детстве это работало, хоть и для мелких отродий на пустыре, видно, в этих словах есть какая-то сила…

«Адский владыка, властитель душ, темный светоч последней зари. Прости ничтожного слугу, не ведающего твоего имени и не способного проявить надлежащего твоему сану почтения, однако дерзнувшего предложить тебе пищу! Taktu þennan mat! Smakkaðu blóðið!»

Кажется мне, или тьма в оконных проемах сгущается? Наверное, кажется, но я неистово продолжаю повторять.

Taktu þennan mat! Smakkaðu blóðið!

Прими эту пищу! Вкуси кровь!

«Бейнасонг» убирается из моего рта, но недалеко. Теперь она обводит контуры моих губ, словно раздумывая, какую улыбку в силах соорудить, если хозяин даст ей волю немного перекроить плоть.

Лейтенант Эгберт благосклонно взирает на меня. Если он и замечает, как исказилось мое лицо, то относит это на счет душевных переживаний. И он чертовски прав. Моя душа мечется точно мышь в медленно раскаляющемся медном сосуде, ища щелку, чтобы выскользнуть прочь.

Лейтенант Эгберт опускает руку в карман и достает какую-то небольшую, отливающую золотом, вещицу. Я принимаю ее за какое-нибудь миниатюрное пыточное орудие, но это всего лишь богато украшенный бронзовый футляр в виде цилиндра с губной помадой. Задумчиво качнув головой, он проводит губной помадой по тем устам, которые украшают его щеку и злобно скалятся.

«Ты можешь подумать, будто это – месть за твою шуточку про моего папашу и коровник, - роняет он, спрятав помаду и чмокнув накрашенными губами воздух, - Ох, нет. Из того, что я знаю о своем папаше – да смилостивится архивладыка Малфас над его душой, я отослал ее к нему в лучшем виде – он в самом деле предпочитал скотину женщинам. Хихи! И лишь единожды, месяцев за семь до моего рождения, изменил своей привычке, причинив моей матери много хлопот».

Дьявол. Проклиная своих убийц, я был уверен, что они не понимают ни слова. Однако каприз адских владык что-то переменил в моем рассудке. Должно быть, я, не отдавая себе отчета, кричал это по-английски.

Неважно. Все это теперь не важно. Мне нужно сосредоточиться на том, что действительно имеет значение…

Taktu þennan mat! Smakkaðu blóðið!

Здесь пятеро ублюдков, которые станут для тебя превосходной пищей.

Taktu þennan mat! Smakkaðu blóðið!

Приди и возьми их всех.

Taktu þennan mat! Smakkaðu blóðið!

Отдаю их тебе, о адский владыка, да насытят они тебя, ублажат и утешат…

Лейтенант Эгберт поднимает палец и покусывает его. Сперва одним ртом, потом другим.

«Нет, дело в другом. Проклиная нас, ты изрек нечто небезлюбопытное, а именно… Кхм-кхм. «Можете сожрать меня, если угодно. Но знайте, рано или поздно за всеми вами придет Черный Барон со своим «Ротиннмуннуром».

Я ощущаю липкую испарину в стремительно расширяющихся щелях души.

Я в самом деле сказал это вслух? Да еще по-английски? Черт бы побрал мой извивающийся от ужаса не в меру длинный язык!

Taktu þennan mat! Smakkaðu blóðið!

Лейтенант Эгберт больше не хихикает, оба его рта напряглись, сделавшись холодными и решительными.

«В мире есть только один человек, которого прозвали Черным Бароном, не так ли? Я уверен, что большая часть историй о нем и его головокружительных победах – досужие выдумки, которые вы, грязные гунны, нарочно придумываете, чтобы отсрочить понимание своего краха, но если он в самом деле здесь, в самом деле в Норманди…»

Я холодею от ужаса, хотя душа моя сейчас извергает раскаленный пар.

Taktu þennan mat! Smakkaðu blóðið!

У британцев большой счет к Черному Барону. Такой, что все императорское золото не в силах его покрыть. Он не просто разбивал их при всяком удобном случае, он унижал их каждой своей победой, а для британца всякое унижение сродни незаживающей язве.

«Я слышал, он погиб под Виллье-Боккаж, - лейтенант Эгберт потирает подбородок лезвием «Бейнасонг», - Принял свой последний бой, успев перед этим славно пустить нам кровь. Но увы – его шлахтенбург так и не был обнаружен, даже месяц спустя. Говорят, он подорвал его вместе с собой. Говорят также и то, что адские владыки забрали его живым в свои чертоги в честь его несомненных заслуг перед архиврагом Белиалом. Очень сомневаюсь. Но знаешь, мой маленький юный гунн… Мне отчего-то кажется, что ты кое-что ведаешь о его судьбе. Более того, будешь рад с нами поделиться всем, что тебе известно. И если мы с «Бейнасонг» будем удовлетворены твоим рассказом, то сделаем все, чтобы… не слишком усердствовать, освобождая тебя от оков плоти. И тогда, быть может, твоя душа покинет этот мир легко и свободно, как бабочка, а не превратится от боли в мечущийся сгусток безумия».

Я не слышу, что он говорит. Потому что замечаю – вокруг нас что-то происходит.

Нет волшебного преображения вроде того, что бывает на сцене. Не гремит гром, не извергаются густые клубы дыма. Однако… Кажется, существо внутри своей раковины шевельнулось, с интересом вбирая в себя запах. И выпростало наружу невидимые щупальца. Это не мелкое адское отродье размером с жука, которых я ловил в жестяную банку в детстве. Это куда более опасная тварь. Я не вижу ее, человеческие органы чувств слишком примитивно устроены, чтобы ощущать такие вещи, но я ощущаю резкую смену запахов – признак высвобожденных адских энергий.

Запах хлорки и детских волос. Запах паленой шерсти и календулы. Запах скисшего вина и…

Подворье начинает меняться. Этого не замечают четверо вооруженных людей, пристально глядящих на меня. Этого не замечает лейтенант Эгберт, по лицу которого блуждает одновременно две ухмылки, и обе – недобрые. Может, это замечает «Бейнасонг», замурованная в острой стали, но она всего лишь садистка, умеющая рвать и терзать, она не может предупредить своего хозяина.

А вот я – я вижу отчетливо.

Taktu þennan mat! Smakkaðu blóðið!

Впрочем, наверное, этого можно не произносить. Демон уже здесь.

Тени у предметов меняются. Плывут, странным образом пересекаясь друг с другом. Кажется, что-то происходит с воздухом. Он все такой же прозрачный, но у этой прозрачности словно появились новые свойства, из-за которых предметы выглядят не совсем так, как прежде.

Запах сушеных слив. Запах яичного желтка. Запах остывшего горна.

Запах смертельной опасности.

Лейтенант Эгберт сокрушенно качает головой. Одна из его усмешек кажется насупленной, выражая искреннюю скорбь, даже губы немного прикушены, зато вторая по-волчьи щерится в предвкушении.

«Извини, мой маленький гунн, - произносит он, склоняясь надо мной с «Бейнасонг» в руке, - Но нам надо начинать, если мы не хотим провести здесь целый день. Думаю, ты не против, если я начну с твоих губ? Мне кажется, у тебя прелестная улыбка, я бы хотел сохранить ее на память…»

Нож так и не успевает коснуться моего лица.

В первую секунду мне кажется, что демон вышел из дома. Во вторую – что он всегда был здесь. В третью…

Невзирая на то, что сейчас, когда я записываю эту историю, меня подмывает приукрасить некоторые ее детали или выдумать подробности там, где мой скудный человеческий разум не успел их считать, я заставляю себя жестко следовать происходящему. Даже когда меня самого оно показывает отнюдь не с лучшей стороны.

Не было ни первой секунды, ни второй, ни третьей. Вообще секунд не было, потому что время оказалось порублено на причудливые куски, которые с трудом стыковались друг с другом, и даже сейчас я не могу с полной уверенностью утверждать, что за чем следовало. Может, отдельных событий вовсе не было, их породило мое охваченное горячкой воображение или…

Лицо лейтенанта Эгберта искажается, оба рта захлопываются, отчего один из них делается почти неразличимым, зато другой, блестящий губной помадой, ярко-алым, как свежая рана. Он не демонолог, но он «королевский кинжал» и, видно, не из последних, если почуял присутствие адских энергий вокруг себя. А может, это «Бейнасонг» заскоблила ему ладонь, ощутив присутствие сородича…

«Band, to arms! Huzzah!»

Увы, ни один из четверых его людей не наделен и толикой его чутья. Они начинают двигаться, вскидывая мушкеты, но слишком поздно, не сознавая, с какой стороны приближается опасность, и даже я вижу, что они совершенно не успевают. Где уж человеку, даже превосходно вышколенному, угнаться за существом, рожденным миллионы лет назад под хохочущими звездами Ада…

Я слышал, старшие демоны, являясь перед смертными, предпочитают принимать зловещий и грозный облик, представая то гигантским орлом со стальными перьями и рассеченной надвое головой, то пылающей башней со сводящими с ума факелами, горящими черным огнем, то и вовсе невообразимыми фигурами, от которых спирает дыхание, а рассудок затихает.

Этот демон выглядит как обычный человек, только противоестественно худой, облаченный в пышный жюстокор[1] придворного образца, но не из бархата или атласа, как это принято, а из свинца. Кожа у него кобальтового цвета, а глаза – пара изумрудов, но не сверкающих, которыми усыпают рукояти мечей придворные особы, а неграненых, грязных, с кусками прилипшей земли и вкраплениями серой глины. У него лицо человеческих черт, но только все эти черты были сложены противоестественным образом, невпопад друг с другом, будто их складывала сущность, мало что знающая о человеческом обличье.

Как в доме, думаю я, ощущая прирастающий к земле позвоночник, там тоже все вещи лишь на первый взгляд казались естественными и привычными, на деле же представляли собой кое-как скроенные подобия, бессмысленные и абсурдные по своему устройству.

Может, мне это и привиделось. Даже сейчас, несколько часов спустя, мне уже кажется, что этот образ во многом был скроен моим собственным воображением…

Демон поднимает руку – и грузная фигура ближайшего к нему мушкетера, принимается наливаться тяжестью, но не грозной, состоящей из мышц и доспехов, а грузной, ворочающейся, заставляющей плащ клокотать на спине. Я вижу, как раздувается, делаясь мягкой, его шея, а живот зловещим образом вспучивается, заставляя скрипеть кирасу. Короткий хлюпающий звук – его тело шлепается наземь, раскалываясь, и делается видно, что никакого тела и нет. Есть только огромный ком слипшегося земляничного варенья, в котором завязло, шевеля лапками и топорща крылья, невообразимое количество моли. Все прочее – обрывки ткани, разбросанные части доспеха и шпоры.

Был это Осмунд или Вулфстан? Может, Годвин?..

Второй – его имени я тоже не знаю – поднимает «Коричневую Бессандру» и делает это весьма быстро – по человеческим меркам. Мгновением позже (раньше? одновременно? чувство времени совершенно отказывает мне) он испускает пронзительный крик, потому что мушкет, который он сжимает в руках, обращается дергающейся коричневой змеей, похожей на боа-констриктора с узорами из жидкого олова на шкуре. В ее страшных объятьях человеческие руки лопаются точно спички, мгновением позже она уже перетекает на его торс, скручивая его с силой исполинской пружины, заставляя дергаться и выгибаться в самых неожиданных местах, быстро превращая в подобие изломанного, клонящегося к земле, дерева.

Я ожидаю, что оставшиеся побегут. Надо быть безумцем, чтобы сражаться с адским существом такой мощи. Но Йонас прав, «королевские кинжалы» отличаются нечеловеческим бесстрашием, а может, попросту не умеют иначе.

Третий издает нечленораздельный, исполненный ярости, крик, которым сам захлебывается спустя мгновение – глаза его выпучиваются, а грудь начинает страшно сотрясаться и трещать, будто кто-то наносит по ней сокрушительные удары боевым цепом, только не снаружи, а изнутри. В какой-то миг его легкие проламывают грудную клетку и выбираются наружу – пульсирующие полупрозрачные пузыри, раздувающиеся и опадающие, судорожно протискивающиеся через отверстие в его лопнувшей груди. Они словно спасаются бегством от нелепо загребающего руками хозяина, не обращая внимания на треск рвущихся связок и костей. Вместе с собой они вытаскивают наружу хрустящую, похожую на флейту из сплошных хрящей, гортань и кровоточащий сизый узел глотки, увенчанный розовой раковиной все еще распахнутого рта с полным набором зубов. Страшно не то, вся эта конструкция, представляющая собой небрежно изъятую из человеческого тела дыхательную систему, висит в воздухе – даже когда выпотрошенное тело, изумленно возводя глаза, заваливается наземь, страшно то, что она продолжает кричать – страшно, нечленораздельно, но вполне по-человечески…

Четвертый попросту тает. Сперва растворяются его внешние покровы – плащ, кираса, шоссы. Сталь, дубленая кожа и шерсть растворяются одинаково быстро, издавая негромкое шипение, на какой-то миг я вижу его крепко сбитое обнаженное тело, иссеченное сложной вязью боевых шрамов, украшенное грубой пороховой татуировкой на правой стороне груди – ухмыляющийся череп в рейтарском шлеме с надписью: «When I meet my death, bury me face downward, that the lords o’ hell may suck at me!» Удивленно охнув, британец рефлекторно прикрывает свою наготу руками, не догадываясь о том, что ему суждено обнажиться сверх тех пределов, которые изображены на порнографических гравюрах. Кожа тоже начинает таять, негромко шкворча, отчего-то распространяя запах топленого молока. Под истончающимися покровами проступает густая паутина фиолетовых вен, следом – мышцы и кости. Есть что-то нелепое в том, как отчаянно дергается человек, чья плоть тает, точно сахар в горячей воде. Он трясет быстро истончающимися руками, словно пытаясь сорвать с себя невидимых хищников, поедающих его заживо, отчего напоминает фигуру из театральной пантомимы. Сходство усиливается тем, что лицо его делается похожим на трагическую маску – потерявший все свои покровы череп с изумлением и ужасом пялится на мир пустыми глазницами. В какой-то миг быстро тающий позвоночник перестает выдерживать вес тела – он падает, превращаясь в груду съеживающейся плоти.

Лейтенант Эгберт мог бы бежать, пока демон расправлялся с его людьми. Мне отчего-то кажется, если бы он немедля вскочил в седло и бросился прочь самым стремительным карьером, который только мог развить его скакун, он сохранил бы себе жизнь. Даже самые могущественные демоны, отправляясь в мир смертных, теряют весомую часть своей силы вместе с быстро испаряющейся меоноплазмой, кроме того, они часто зависимы от того места, к которому привязаны. Если бы британец попытался ретироваться, почти наверняка ему сопутствовала бы удача. Но, верно, «королевские кинжалы» считают бегство ниже своего достоинства.

«Бейнасонг» в его руке издает короткий, исполненный ярости, визг. Я впервые слышу, как кричит сталь, впервые вижу, как по темному щербатому лезвию катятся черные искры. На мгновение я ощущаю глубокое уважение к господину Ферберн-Саксу, британскому демонологу. Тварь, которую он пленил и заточил в кинжале, не обладает и толикой могущества того существа, которого я вытянул из раковины, соблазнив изысканным запахом наживки. Но это не делает ее менее кровожадной сукой. Кинжал в руке британца буквально воет, раскаляясь добела, я чувствую плывущий в воздухе легкий запах паленого мяса. Она уже не думает обо мне, она чует сородича и желает причинить ему боль – так много боли, как это только возможно.

Существо, которое к нам приближается, скроено как человек, однако наделено странными чертами, делающими его невероятно точным и одновременно – крайне небрежным. Оно словно произведение искусства, выполненное величайшим мастером в насмешку над всеми существующими техниками и несущее тысячи признаков низкокачественной подделки, безукоризненное и фальшивое.

Оно дышит, но делает это не по-человечески равнодушно, точно машина, втягивающая в себя ядовитый хлор. Оно двигается, хотя мои глаза едва не стонут, наблюдая за ним – механика движений противоречит устройству человеческих суставов и мышц. Оно смотрит, но грязные изумруды, которыми инкрустированы его глазницы, совершенно слепы.

Лейтенант Эгберт не случайно получает королевское жалование. Он хладнокровно выжидает, держа оружие в опущенной руке, не обращая внимания на то, что его пальцы сплавляются с раскаленной рукоятью исступленно визжащей «Бейнасонг». Это не фехтовальная стойка, в ней нет ни изящества, ни красоты, однако смертельно опасная – его светлые глаза налиты холодной звенящей яростью.

Демон приближается неспешно, будто бы даже нарочито медля. Я вижу, под какими чудовищными и невообразимыми углами преломляются тени предметов вокруг него. И слышу негромкий треск, сопровождающий каждый его шаг – это треск самой материи, прогибающейся под чудовищным давлением адских энергий. Грязные изумруды равнодушно взирают на меня с кобальтового лица, на котором все черты перепутаны и бессмысленны до того, что образуют жуткий, созданный в насмешку над человеческим естеством, узор.

Проклятый идиот… Распластанный на земле, беспомощный, я извиваюсь от ужаса, чувствуя, как душа моя разжижается под этим взглядом. Только в тот миг я понимаю, какую силу опрометчиво призвал, раздразнив своими неуклюжими посланиями. Это не жалкая крошка адского мира, изловленная на пустыре в Любеке. Не Адский Чревоугодник, голодный, но бесхитростный хищник, навеки запертый в пушечном стволе. И даже не «Ротиннмуннур», исполненная ненависти ко всему живому не рассуждающая тварь, способная пожирать даже камень.

Нет, я освободил нечто куда как более страшное.

В этом существе, неспешно приближающемся к нам, механически переставляющем ноги и словно в насмешку выглядящем человекоподобным, нет той животной ярости, которой славятся низшие демоны. Для него боль агонизирующих тел – не пища, как для его примитивных сородичей, а сложная наука, которую оно само творит.

Я ощущаю резь в низу живота и ток горячей жидкости по бедрам. Кажется, это моя душа, расплавившись, изливается из тела. Если бы у меня был нож, как у капитана Эгберта, клянусь, я бы вонзил его себе в горло – лишь бы не ощущать его приближения, неумолимого, как само время. Лишь бы не видеть этих чудовищных слепых глаз, устремленных на все стороны света одновременно…

Возможно, ты ошибся, Вальтер Мюллер. Возможно, тебе лучше было бы остаться с британским лейтенантом и его подругой. То, что обещали они, было бы просто болью. Старой доброй болью. Чудовищной, сводящей с ума, но все же вполне понятной, как давняя знакомая. Но это… Это обещает не боль, но что-то несравненно худшее. Что-то, от чего моя душа превратится в частицу хаоса, обреченную вечно пожирать саму себя…

У лейтенанта Эгберта стальные нервы. Не обращая внимания на «Бейнасонг», пожирающую его руку, он остается недвижим и, кажется, вполне готов встретить врага лицом к лицу. Одни его губы плотно сжаты в преддверии схватки, другие – напомаженные – нервно увлажняют себя языком. Верно, дело плохо, потому что они впервые перестали хихикать и…

Выпад!

Блестящий Aufwärtsstoß[2] из нижней позиции, точно по фехтбуку Йоахима Мейера, только выполненный в непривычной мне манере и нечеловечески ловкий. Будь он нанесен человеку, тот уже корчился бы, прижимая руки ко вспоротому животу. Но существо с кобальтовой кожей приняло человеческое обличье лишь из насмешки. И уж точно оно не собирается копировать ни наши нелепые движения, ни нашу постыдную сковывающую анатомию. Оно оказывается в фуссе[3] от того места, куда был нанесен удар. Не отпрыгивает. Не переносится. Оказывается.

Я слышу, как тонко и яростно вскрикивает обманутая «Бейнасонг».

Лейтенант резко отводит руку и наносит Seitwärtshieb, устремленный к его горлу, бесхитростный и короткий, но с коварной петлей в конце. Такому трюку не обучают в фехтовальных школах, но британец выполняет его так легко и гладко, будто освоил с младенчества. «Бейнасонг» торжествующе вопит и…

В этот раз демон не бежит. Он просто делает что-то с пространством. Полосующий ножом воздух лейтенант словно проваливается внутрь прозрачного пузыря, в котором законы пространства вывернуты, перекручены и чудовищным образом искажены, в котором перспективы, направления и кривые подчиняются невообразимым правилам. Его удары то тонут в пустоте, то отражаются друг от друга, то оказываются направлены не в ту сторону, в которую были нанесены.

Лейтенант Эгберт издает отрывистый злой выкрик. Не от ярости – он из тех людей, что способны держать ярость под контролем, обращая ее в злую кромсающую энергию – от понимания. Если явившееся из Ада существо способно управлять такими силами и до сих пор не смяло его, точно хлебный мякиш, то только потому, что не сочло это нужным. Он вкладывает в удары больше силы, чем это необходимо. Он паникует.

Выпад – в пустую. Выпад – демон небрежно парирует его голой рукой, обтянутой кобальтовой кожей. Выпад, выпад, выпад…

«Бейнасонг» не просто воет от злости, но издает пронзительный непрекращающийся визг. Вынужденная выплескивать свою ярость через энергию, она уже сожрала кисть лейтенанта до самого запястья, превратившись в сплавившийся с плотью стальной коготь, но не помышляет о сдаче.

Выпад, выпад, выпад…

Я не успеваю заметить тот миг, когда ему улыбается удача, лишь слышу короткое звяканье металла и торжествующий вой «Бейнасонг». Удар нанесен мастерски, в левое подреберье, я отчетливо вижу, что нож вонзился на всю свою длину. Должно быть, самоуверенный демон, тщась продемонстрировать свою силу, где-то допустил ошибку и поплатился за это…

Но торжествующий вой «Бейнасонг» быстро сменяется испуганным визгом. Я впервые слышу, как визжит сталь, но понимаю – что-то пошло не так. Вместо того, чтобы вскрыть демона, точно рыбу, клинок беспомощно ерзает в ране, пытаясь вырваться, но вязнет в ней все больше. А вместе с ним вязнет и лейтенант Эгберт, сросшийся со своим ножом в единое целое. Грязные изумруды, которые демон носит вместо глаз, неярко светятся – не злорадством и не ликованием, но это жуткий свет, отчего-то напоминающий мне холодное мертвенное свечение луны.

Отчаянный резкий рывок – лейтенанту удается вырваться из клинча, но он не спешит наносить следующий удар. Он больше не похож на уверенного в своих силах дуэлянта, он похож на москита, насосавшегося отравленной крови. Его правая рука, превратившаяся в стальной коготь, пузырится, стекая густыми расплавленными каплями на землю, я слышу как утробно бормочет, превращаясь в липкую капель, «Бейнасонг».

Лейтенант Эгберт хочет бежать, я вижу, как дергаются его ноги, но по какой-то причине замирает точно соляной столб, глядя в лицо демону. А потом…

Я бы хотел забыть это зрелище, как забыл многие другие скверные вещи. Но, боюсь, оно останется со мной до конца жизни, словно выгравированное на стальной пластине.

Второй рот лейтенанта Эгберта, еще недавно нервно грызший накрашенные губной помадой губы, внезапно широко раскрывается, точно распустившийся на щеке цветочный бутон. Я вижу, как по-змеиному извивается в его недрах пунцовый язык, изнывая в пароксизме безудержной страсти. Страсти, которая контрастирует с гримасой ужаса на лейтенантском лице. Словно он уже не вполне управляет своими вторыми устами. Словно они, вкусив крови демона, обрели собственную волю и теперь эта воля заставляет их, покорных прежде рабынь, действовать все смелее.

Кожа на лице лейтенанта размягчается, как воск, плывет, бугрится, тянется, образуя новые черты, складки и выпуклости. Второй рот господина королевского мушкетерабольше не безвольная хихикающая щель в лице. Теперь у него есть возможность двигаться и первое, что он делает, получив эту свободу, впивается страстным поцелуем в рот лейтенанта. Тот не спешит ответить страстью, я слышу, как он приглушенно кричит, как клацают, ударяясь друг о друга зубы, но и высвободиться не в силах, его руки – здоровая и вторая, превратившаяся в оплавленную культю, лишь бессильно подрагивают.

Его сопротивление яростно, но длится недолго. В силах ли человек сопротивляться самому себе?.. Сперва он мотает головой, рыча сквозь зубы, пытаясь избежать прикосновения собственной плоти, но, верно, она знает, как умилостивить своего хозяина или же владеет некоторыми секретами – сопротивление с каждой секундой делается слабее, а рычание грозит перейти в сладострастный стон. Правду говорят, что хороший поцелуй сродни вину – и то и другое требует времени, чтобы распробовать…

Он быстро входит во вкус.

Возможно, он долго ждал этого, думаю я, наблюдая за ним с ужасом, но в то же время и завороженно. Возможно, он ждал этого всю свою жизнь.

Губы ласкают друг друга, порывисто и страстно, как губы годами разлученных любовников, прерывистые вздохи перемежаются протяжными стонами – и сложно представить, что они принадлежат одному человеку. Забыв об опасности, лейтенант упоенно лобзает сам себя, не замечая деформаций, которые происходят с его телом.

Зато их вижу я.

Его торс раздается в неожиданных местах, плоть под тканью бурлит словно тесто в квашне. Кираса ходит ходуном, сотрясаемая градом ударов, пока не слазит, точно скорлупа с перезревшего плода. Одежда трещит, сползая с него лоскутами, обнажая сотрясающееся в злых резких конвульсиях тело. Тело, которое…

Которое делается все менее и менее человеческим. Кости податливо хрустят, складываясь в новые формы, исторгая из пляшущего торса отростки, быстро делающиеся руками. И эти руки, покрытые розовой мягкой кожей, не теряют времени даром. Охваченные той же дрожью, которая сотрясает лейтенанта, они принимаются страстно сплетаться друг с другом, даря ласку и вознаграждая друг друга, точно змеи-искусительницы. Так не ласкают даже в офицерских борделях, где можно оставить гульден за ночь. Страсть, которой охвачен лейтенант, какого-то нечеловеческого, безумного свойства. И делается все страшнее.

Его обезумевшее тело, испившее крови демона, исторгает из себя все новые и новые формы. Руки – мужские и женские – мгновенно вплетающиеся в общий танец страсти, груди – набухшие и тяжелые от молока или же небольшие, соблазнительно заостренные – по всему его телу свежими язвами открываются новые уста и промежности. И те и другие жадно ищут ласки – и получают ее. Получают сверх меры.

Удивительно, как он еще удерживается на ногах. Охваченный безумным экстазом похоти, лейтенант безудержно теряет человекоподобную форму, сам того не замечая, превращаясь в глыбу разрастающейся, безудержно совокупляющейся плоти. Он всхлипывает и стонет, но теперь это звучит как безумный хор, поющий оду страсти, потому что у него несколько дюжин ртов. Его лицо бурлит, исторгая на поверхность новые и новые рты – стонущие, лобызающие друг друга, отчаянно стонущие.

Существо в свинцовом жюстокоре молча наблюдает за ним, заложив руки за спину. Будь его лицо человеческим, я мог бы попытаться прочесть выражение на нем, но с тем же успехом можно пытаться прочесть выражение сырой кладбищенской земли. Два грязных изумруда недвижимы, но я знаю, что они жадно впитывают все происходящее.

Они знают то, о чем мы, люди, часто стараемся забыть.

Страсть, не поддерживаемая любовью, часто сжигает сама себя.

Ни одно существо не способно удовлетворять себя так неистово и страстно, у любой плоти есть предел прочности. Не знаю, замечает ли лейтенант, но ласки, которыми он награждает сам себя, становятся все более и более горячими. И прежде несдержанные, они все нарастают, делаясь бурными и порывистыми, страсть кипит, превращаясь в одержимость. Страстные поцелуи превращаются в укусы. Неистовые ласки – в исступленное терзание плоти.

Лейтенант хрипит, но он больше не властен сам над собой. Он сделался частью процесса безудержного совокупления, такого отчаянного, что все его естество трещит, едва не раздираемое в клочья. Новые руки, стремительно растущие из него, чтобы получить свою порцию ласки, уже не отличаются юношеской гибкостью, они грубые, с разбухшими суставами, с искалеченными или слипшимися пальцами. Новые рты, распахивающиеся один за другим, похожи на стариковские, у них сморщенные, морщинистые, усеянные язвами губы, а зубы за ними трухлявые или выпирающие наружу. Новые груди, гроздьями растущие из тела, напоминают пожухший виноград землистого цвета или сухие мешки с жиром.

Лейтенант потратил слишком много энергии, переплавляя ее в страсть, и теперь эта страсть пожирает его заживо, маскируя отвратительное пиршество каннибализма под изысканную оргию.

Пальцы трещат, ломаясь, не выдерживая ласк, окровавленные рты истошно кричат, раздирая друг друга зубами. Груди лопаются, исторгая кипящую сукровицу. Но то, что приходит им на смену, еще более страшного толка. Это уже не конечности, это дергающиеся слизкие отростки, кое-где обтянутые человеческой кожей, судорожно работающие насекомьи жвала, пытающиеся слиться в поцелуе с человеческой плотью и рвущие ее, точно бумагу, какие-то невообразимые щупальца, когти, хвосты…

Плоть жадно пожирает саму себя, чтобы продолжить безудержный процесс слияния, но запас ее сил слишком мал. Начинается отмирание.

Лейтенант (как странно называть лейтенантом эту судорожно дергающуюся гигантскую амебу, распростертую на земле) стремительно тает, отбрасывая от себя лоскуты иссохшей дряблой кожи, рассыпая сухие старческие зубы. На смену похотливым ласкам приходит слабая дрожь отмирающих, сереющих на глазах, членов.

Упадок, разложение, тлен.

Очень скоро от лейтенанта Эгберта остается лишь дрожащая на ветру серая шелуха, напоминающая сброшенную змеиную кожу. Интересно, что сталось с его душой? Расползлась ли она вместе с плотью, выродившись серой слизью? Угодила ли в Ад, к своему архивладыке? Или была сожрана демоном? Эти вопросы интересуют меня сейчас, когда я делаю записи, но в тот миг они меня не интересуют вовсе.

Потому что грязные изумруды беззвучно поворачиваются в мою сторону.

Кажется, демону наскучило изображать из себя человека. Он больше не имитирует походку, он просто оказывается возле меня – тощая фигура, облитая кобальтовой кожей, кажущаяся болезненно тощей, однако вмещающей в себе столько адской энергии, что я ощущаю жжение всей кожей. Меня пронзает запахами, каждый из которых похож на заточенное копье.

Корица. Алебастр. Выдохшиеся чернила.

Мои жалкие человеческие органы чувств скрежещут, пытаясь превратить поток чужеродных им ощущений во что-то, от чего мой разум не испариться, сделавшись лужей затхлой слизи внутри выжженого черепа. И это дается им непросто. Я буквально ощущаю, как глаза съеживаются в глазницах, превращаясь в металлические бусины, а барабанные перепонки раскаляются…

Демон стоит так близко, что я вижу мелкие детали в его облике. А может, это мое воображение создает их, не позволяя мне рехнуться. Змеящиеся и вибрирующие морщины на его лице. Бесцветные потеки меоноплазмы из щелей в свинцовом жюстокоре.

Связанный и беспомощный, я не могу представлять для него опасности (я не мог бы ее представлять даже если бы был вооружен двадцатидвухфунтовой пушкой), но ведь и лейтенант не мог. Он убил его просто потому что…

«Sá sem ávítar ráðamenn helvítis fyrir svik hefur aldrei haft neitt með Breta að gera».

Демон говорит не открывая рта. Возможно, он просто не знает, что у людей есть такая особенность. Для него, существа, в чьих жилах течет энергия Ада, мы, люди, сродни специфическому виду букашек. Я не способен понять смысл сказанного, мои познания в адском языке слишком примитивны. А те слова, что я знаю – «корм», «защита», «юг», «солнце» - внушительный набор для малолетнего сорванца из Любека, но никчемный даже по меркам подмастерья демонолога.

Я молчу, глядя на него, ощущая, как в съежившемся кишечнике прорастают холодные кристаллы ужаса.

Сейчас грязные изумруды потемнеют – и крохотный кусочек мироздания под названием Вальтер Мюллер просто прекратит существовать. Может, превратится в россыпь хлебных крошек. Или в брошенного в траве оловянного солдатика.

В горелую спичку. В кузнечика. В раздавленное яблоко.

«Ты… Я думал, ты простой солдат – тряпка на полотнище, ржавые шпоры… Устроен. Странно. Расколотые звезды светят еще ярче. Кто чертил тебя? Кто-то из моих собратьев? Шепот – это проглоченный крик. Голод – только первая буква. Очень интересная работа… Очень… остроумная».

Изумрудный свет незрячих глаз страшен. Но закрыться от него я не в силах.

«Твоя душа истекает сырым соком. Соблазнительно. Изыскано. Вкусно. Ты из тех ничтожеств, что присягнули архиврагу Белиалу. Ночью деревья шепчут мертвым звездам о том, как горчит воздух. Каждый шаг – это путь вниз. Я происхожу из тени архивладыки Фурфура, великой птицы знаний, что высекает крылом галактические вихри. Меня призвали на эту войну, чтобы пожирать подобных тебе и, поверь, я могу сожрать тысячи человек, прежде чем хоть немного утолю свой голод. Ветер царапает кожу, оставляя на ней изысканные шрамы. Твоя оболочка останется целой, но не жди благодарности от пустоты. Нет в тебе ничего достойного, лишь пыль и треск ломких прожилок. Если ты дышишь сейчас, то только потому, что за горизонтом вздымается нечто куда как более жадное к огню моего взгляда».

Глаза демона испускают лишь неяркий мягкий свет, однако под его страшным взглядом я ощущаю себя как те полусваренные бедняги, угодившие под плотный поток Махткрафта, с которых заживо слезает кожа.

А потом он начинает говорить.

[1] Жюстокор – тип европейского мужского придворного платья, популярный в XVII-XVIII веках, кафтан без воротника, с короткой линией плеч и с расширением к низу.

[2] Aufwärtsstoß (нем.) – восходящий удар.

[3] Здесь: примерно 30 см.

Глава 5

Вы именуете свои жалкие водоемы морями, но знали бы вы, как они ничтожны по сравнению с теми водоемами, что бушуют в адских чертогах!

В них нет ни аммиака, ни водорода, ни серы, ни смертоносных созданий, которых адские владыки, соревнуясь друг с другом, создают из самых страшных материй, повинуясь своим чудовищным прихотям, созданий, с которыми можно схватиться насмерть, испытывая свои силы. В ваших водах ничто не рычит от боли и злобы, ничто не стремится пожирать. Bah! Des limaces aveugles rampant sur les cailloux d’une tombe[1]!

И вы называете это морями? Всего лишь мелкие солоноватые лужи, полные вяло сопротивляющегося корма и теплой воды. Мы привыкли совсем к другим водоемам…

Тулон.

Так называлось то место, которое сделалось для меня и моих собратьев новым домом – после того, как архивладыка Фурфур, властитель адского царства, чтя вассальный договор, заключенный с вашим мирком, в милости своей передал нас в услужение самоуверенным смертным владыкам. Для нас создали новые тела – неудобные и примитивные после тех смертоносных форм, к которым мы привыкли, но по-своему эффективные. Огромные, укрытые броневой сталью, они вспарывали поверхность воды, как лезвие топора вспарывает мягкую перину, а огромные паруса трепетали над нами, позволяя ловить дыхание тысяч злых ветров…

Rires coincés dans des entrailles étripées![2] Тысячи тонн хорошей блестящей стали, исчерченной письменами, раскаленной от солнца. Эти тела были созданы нам смертными, и пусть они не были и вполовину так сильны, как те тела, которые принадлежали нам в адских чертогах, мы научились их ценить.

Никчемный мир, полный жалких существ, крошечных и мягких, похожих на лягушек, но чертовски самоуверенных. Однако с течением времени мы обвыклись и даже начали получать некоторое удовольствие.

Мы грелись у причалов в мелкой теплой воде, подставив огромные стальные тела солнцу, наши медные трубы выбрасывали дым сожженных в топках костей, которые нам обильно подносили ваши жрецы. Нас почитали и нас боялись. Нам дали пушки, способные изрыгать испепеляющий огонь, и тысячи стальных пастей, способных крушить камень, плоть и сталь.

Когда нам делалось скучно, мы выходили в открытое море, ловили и пожирали тварей, обитающих в глубине. Не для пропитания, просто от скуки. Для вас они были чудовищами, для нас – забавно трепыхающимся кормом. Иногда, когда нами овладевал охотничий азарт, мы загоняли и крушили торговые галеоны, не обращая внимания на флаги, пожирая их сладкую трепыхающуюся начинку.

Славная жизнь. Это теплое море было нашими охотничьими угодьями и нашим ленным владением – моим и моих собратьев. Мы сторожили его, пожирая всякого пришельца, неважно, из чего он состоял и каков был на вкус, выполняя приказы смертных, считающих себя нашими хозяевами. Мы даже позволили им нанести на наши борта свои жалкие печати, не идущие ни в какое сравнение с печатями адских владык – три золотых лилии в голубом поле[3]. Мы – слуги всемогущего архивладыки Фурфура, были вынуждены выполнять капризы существ тысячекратно более слабых – во исполнение заключенной сделки между адскими владыками и смертными царьками.

Здесь я получил новое имя.

Мое настоящее имя, произнесенное на адском наречии, было вам не по зубам, от его звуков человеческие головы лопались как набухшие почки, поэтому вы дали мне новое, горделиво начертав его на моем боку.

«Прованс». Никчемное имя, больше похожее на собачью кличку, но я был вынужден откликаться на него – несмотря на всю мощь своего стального тела, я, как и мои собратья, волей архивладыки Фурфура был отдан в услужение смертным. Скованные тщательно наложенными охранными чарами, мы были вынуждены выполнять приказы демонологов, но будет сожран тот, кто осмелится утверждать, будто мы жаждали им услужить или выказывали свое почтение. Даже скованные, мы были хищниками – хищниками того вида, что никогда не сможет породить ваш жалкий мир, полный примитивной и мягкой трепыхающейся жизни!

Когда мы отходили от берега, изрыгая дым и пепел, покрытые свежей жертвенной кровью, и шипастые цепи на наших боках зловеще звенели, даже слепые морские гады спешили уйти на дно. Мы были властителями моря. Многих морей!

Хорошие деньки. Мы наедались всласть, не думая о будущем. Крошечные создания сродни тебе кормили нас, ублажали и чистили наши бока от ржавчины, а мы в обмен позволяли им считать себя нашими хозяевами. Время от времени мы дрались. Не с жалкими морскими тварями – с настоящим противником. С другими нашими сородичами из свит Малфаса, Гаапа и Белиала, которые тоже были отданы своими владыками во власть смертных и заключены в стальные тела.

Мы чтили заключенный договор. Верные слуги наших владык, заклятые враги друг другу, за последние триста лет мы столько раз пускали в дело пушки и зубы, что потеряли счет погубленным сородичам. Глотая соленую, смешанную с кровью и меоноплазмой, морскую пену, мы набрасывались на свои собратьев, вспарывая стальными зубами их бронированные животы, чтобы высвободить хлещущий наружу ихор и пожрать, точно муравьев, снующих внутри людей…

Невис, Пиран, Бичи-Хед, Абукир, Брест, Туран, сражение у Доггер-банки[4]… Мы сталкивались друг с другом вновь и вновь, во всех существующих морях, на всех широтах, как неутомимые хищники. Для нас это было продолжением той извечной войны, что мириады лет кипит в адских чертогах, разве что менялись флаги тех, кого мы пожирали и тех, кого считали союзниками. Адские альянсы непредсказуемы. Никто не знает, как они образуются, иные даже считают, что эти блистательные, однако недолговечные произведения хаотического искусства создаются не на интересах и выгодах, но на случайностях и противоречиях.

Сегодня ты дробишь пушками стальные кости ублюдков Малфаса, а завтра, объединившись с выжившими, отправляешься крушить забывшихся, разжиревших от спокойной жизни, слуг Белиала. Сегодня ты жадно пожираешь Гааповых слуг, а завтра прикрываешь им спину, пока они громят эскадры Малфаса. Мы, морские хищники, давно привыкли к тому, как недолговечны все мыслимые союзы. Но у нас есть свои правила чести, которые мы не переступаем. Мы охотимся только на тех, кому объявлена война. Пусть она нелепа, вымучена или будет идти лишь один час, нам нет для этого дела. Мы, стальные хищники морей, можем рвать друг друга в клочья, но мы уважаем правила. Как бы странно они ни были устроены.

Сто тридцать шесть лет тому назад мы сошлись с воинством Малфаса под мысом Тарф аль-Габр как смертельные враги. Мы рвались вперед точно свора адских охотников, наши бронированные тела побелели от жара, и моряки в наших потрохах сходили с ума и набрасывались друг на друга точно дикие звери, вырывая куски мяса, опьяненные страшными гимнами разрушения и порчи, которые мы изрыгали из своих труб. Des morceaux de viande tendre accrochés aux mains de la mère[5]… Рвясь в битву, мы забыли о том, что Малфас коварен, как отец всех змей. Он не искал честной драки. Он расставил силки и заманил нас в ловушку. Море кипело от пушечных ядер, крушивших моих сородичей. Сталь скрежетала о кость. Пламя плясало на волнах, пожирая еще барахтающихся людей.

Я видел, как бесновался на капитанском мостике Одноглазый Гарри, верховный британский демонолог, обрушивая на нас огонь и серу. Разгромленные, униженные, мы отступили, зализывая раны, однако я успел увидеть смерть одноглазого мерзавца. Кто-то из наших марсовых стрелков[6] всадил заговоренную мушкетную пулю ему в грудь – тот начал растекаться по палубе, тая на глазах. Триумф он принимал, будучи налит в бочку от рома. Твой архивладыка Белиал, к слову сказать, в ту пору был на стороне Малфаса, надежно подпирая ему спину!

Сорок шесть лет спустя, когда старый Гаап, увлекшись пожиранием Валахии, сделался тучен и медлителен, мы нагрянули к берегам Таврики страшной стальной армадой. В тот раз мы с отродьями Малфаса были уже не смертельными врагами, но верными союзниками. Кровавая пена на камнях… Гаап выставил своих древних чудовищ, однако, скованные броней и медлительные, они быстро делались нашей добычей, разрываемые на куски. Гаап не снискал славы за ту кампанию – лучшая часть его флота так и погибла под Палаклавой, растерзанная нашими челюстями, прочих же он трусливо увел в свои дальние зимние воды, спасая от разгрома, обрекая Таврику на разорение. Твой Белиал, к слову, был на нашей стороне, ему тоже не терпелось отщипнуть кусок от владений Гаапа, убавив ему гонора!

Этим мы отличаемся от демонов воздуха, капризных и кровожадных, таких непостоянных, всегда готовых сожрать того, с кем только что вместе охотился, нарушив все договоренности… Мы убийцы, но даже убийцам ведома честь. А мы привыкли уважать наших собратьев. Если союз заключен, мы будем чтить его, пока он не распадется. И только после этого пустим друг другу кровь.

Так мы привыкли. Таковы наши правила.

А потом случился Первый Холленкриг.

Белиал, которого вы именуете архивладыкой, дерзнул посягнуть на верховное господство над адским царством – претензия, которая во все времена оборачивалась страшной, столетиями длящейся, резней. Четверо владык правят своими наделами миллионы лет и, бывает, спускают друг дружке мелкие обиды, особенно если пребывают в благодушном настроении, но только не посягательство на верховную власть. Только не чужую заявку на верховенство.

Вашего владыку часто корят за то, что он бессмысленно жесток, кроме того, ему приписывают болезненную тягу к насаждению бессмысленных законов и чудовищную скупость, но дураком его не считают даже в Аду. Пока прочие клевали друг друга, выхватывая вкусные куски и ссорясь точно склочные скудоумные старухи, он исподволь собирал силы. Ставил под знамена новых вассалов, запасал серу и ядовитые газы, муштровал новых демонов для адских легионов, выводил в своих псарнях смертоносных тварей, которых еще не видывал мир… Он хорошо подготовился, прежде чем бросить вызов, подкрепляя свои претензии на господство в адских чертогах. К тому моменту, когда его герольды задули в трубы черной меди, украшенные гноящимися язвами, возвещая войну, Фурфур, Малфас и Гаап обнаружили себя в чертовски уязвимом положении.

Наш владыка Фурфур в прошлом одержал немало побед, но тяжесть завоеванных богатств с течением времени подломила его ноги. Слишком много миров было захвачено и разграблено, слишком много сокровищ оказалось заточено в его казне, слишком многие сладкоголосые владыки спешили уверить его в своей преданности. Неудивительно, что двор архивладыки Фурфура на протяжении последних веков представлял собой скопище существ самых безумных пристрастий и форм, цель существования которых заключалась в получении удовольствия всеми способами, включая самые противоестественные, а его приближенные могли похвастать знанием многих самых странных и непостижимых искусств, но не полководческими талантами. Армия хоть и была сильна, давно не находилась в зените своего могущества, так что схватка один на один с Белиалом могла закончиться для нас самым скверным образом.

Вот только у других едва ли было лучше.

Малфас, владыка лжи, сам порядком поиздержался, сделавшись, как и Фурфур, заложником собственных побед. Отхвативший себе бесчисленное множество богатых золотом и кровью миров, он вынужден был растягивать свои силы, точно паук, силящийся сохранить все лоскуты своей паутины, отчего не мог сосредоточить в одном месте внушительных сил – растянутые коммуникации всегда уязвимы, это известно даже вашей собственной примитивной военной науке.

У Гаапа тоже дела обстояли скверно. Обладатель самой большой армии, привыкший своей животной яростью подавлять любое сопротивление, владелец огромных земель и неописуемых богатств, он привык действовать слепо, подчиняясь звериным инстинктам, отчего многие его вассалы роптали, учиняя мятежи и беспорядки, а огромная империя трещала по швам, едва не раскалываясь сама собой.

Первый Холленкриг был великим пиршеством, которое все мы запомнили надолго. Только едоки не были равномерно рассажены за столом. Не каждый за себя, как в славные былые времена, не двое на двое, как тоже, бывало, случалось – трое против одного. Вполне сознавая, что каждый из них в одиночку против Белиала что прутик против хорошо закаленной шпаги, архивладыки объединились перед лицом наступающей опасности, заключив альянс, поклявшись не опускать оружия, пока дерзкий собрат, посягнувший на верховную власть в Аду, не будет низвержен.

Фурфур, Малфас и Гаап против Белиала. Трое против одного. Бесчестный союз, но когда еще в адских чертогах заключали иные? Прекрасная карточная комбинация. Смертоносное сочетание, ведущее к быстрой победе. Но только не в этот раз. Les ventres éviscérés sifflent leurs chansons vers des cieux vides![7] Белиал не был новичком в тех играх, которые обыкновенно разыгрываются в Аду, неудивительно, что в его рукавах были спрятано немало карт – карт, которыми он умело воспользовался.

Он принялся наносить молниеносные удары на море, в воздухе и на суше. Его привыкли считать тяжеловесным и грузным, не способным на неожиданные действия и дерзкие решения, но он перехитрил нас всех. Он не стал изобретать новую стратегию, просто приспособил уже существующие к своим методам ведения войны. Он не был дерзок, он был упрям в достижении поставленной цели. Он не был гениален, он был трезв, собран и спокоен. Он не рвался к блестящим победам, воображая их драгоценностями, которыми инкрустируют парадное оружие, он перемалывал наши армии хладнокровно, точно крестьянский плуг, не пытаясь откусить больше положенного, но причиняя нам раз за разом страшные раны.

Chiens léchant le sang d’un maître égorgé![8]

Многие миры оказались захвачены им так быстро, что почти не оказались сопротивления. Другие – отравлены и осквернены до того, что превратились в полные тухлой жижи пузыри, внутри которых уже никогда не воскреснет жизнь в любой ее форме. Иные он отдавал на поживу своим ручным чудовищам или верным вассалам, чтобы те могли хорошенько позабавиться. Его стратегия приносила плоды, страшные плоды, которым мы не могли ничего противопоставить. Мы разили его чудовищно разраставшуюся тушу тонкими копьями, но за огромными пластами брони не в силах были нащупать уязвимого места, а копья наши вязли и ломались, лишь замедляя его натиск. Первая война в адских чертогах, которая могла нарушить установившийся порядок вещей, тетрархию, правящую миллионы лет.

Первый Холленкриг – одна из величайших войн между адскими владыками, она бушевала одновременно в тысячах миров, многие из которых устроены так, что вы, жалкие самоуверенные насекомые, не прожили бы там и минуту, другие же вы и вовсе бессильны вообразить. Миры из черного льда, пронизанные чарующим излучением смертоносных фиолетовых звезд. Миры из жидкого пламени, создающие чудовищные и невообразимые формы в своей вечно кипящей утробе. Миры, в которых земля состоит из олова, а деревья – из обугленных костей, или другие, в которых змееподобные твари миллионы лет пожирают друг друга… Ваш жалкий мирок – лишь захолустье по меркам адских владык, ничтожный клочок материального, не представляющий великой ценности ни для одной из сторон. Однако Первый Холленкриг захлестнул и его.

Мы с моими собратьями рвались в бой, едва не обрывая якоря, так, что королевские демонологи с трудом успевали укрощать наш свирепый порыв. Но в глубине души мы знали, несмотря на расстановку сил три к одному, на легкую победу уповать не приходится. Увы, мы сами вступили в войну не в лучшей форме. К моменту начала Холленкрига морские силы Фурфура оказались истощены и разрознены. Долгие годы смертные царьки, погрязшие в стяжательстве и интригах, расхищали казну, уделяя нуждам флота лишь жалкие крохи. Ничего удивительного, что наши ряды, хоть и производили должное впечатление на параде, не могли похвастать великой силой. Но на кого еще мы могли положиться?..

Гаап сделался бесполезен почти сразу же. Истекающий ихором из тысячи мелких порезов, скованный ожесточенными боями на суше, ежеминутно ожидающий мятежа в тылу, он вынужден был держать своих морских демонов подле себя, не отпуская их далеко. Это означало, нашим единственным союзником на море остается Малфас.

Малфас!..

Малфас – вовсе не тот союзник, которого мы жаждали заполучить в этой войне. Он никогда не мог похвастать сокрушающей мощью своих армий, но он на них и не уповал. Там, где меч не может сокрушить вражеский доспех, своего добьется тонкий отравленный кинжал, легко находящий щели в броне. Дьявольски искушенный в дипломатии, хитрый, как сто тысяч старых пауков, Малфас одерживал свои победы силой не оружия, но хитрости, сея рознь среди своих врагов, сооружая хитроумные интриги и создавая планы столь сложные, что всякий, пытающийся в них проникнуть, оказался опутан, точно змеями, тысячами ложных ответвлений и отвлекающих маневров.

Его венценосные адские собратья презирали его за это. Сами не чуждые интригам, они находили любовь Малфаса к дипломатическим маневрам вульгарной и бесчестной. Это была его стихия, его великолепное оружие. Торжественная клятва, которую он давал, в любой миг могла оказаться смертоносной удавкой на чужой шее. Договор – приставленным к шее ножом. Обещание – медленным ядом, разлагающим жертву изнутри. Интриган, льстец, соблазнитель и великий лжец, своих величайших побед он добивался, сталкивая врагов между собой и хладнокровно перерезая глотки выжившим, а после с удовольствием собирая плоды.

Не стану скрывать, мы, слуги архивладыки Фурфура, презирали своих собратьев из свиты Малфаса. Они были хищниками, как и мы, но хищниками иной породы, уповающими не столько на смертельную хватку и стойкость, сколько на коварство, дерзость и безжалостность – черты, которые в нашем роду не считались славными воинскими чертами. Des mouches mortes dans une flaque d’eau stagnante…[9] Кроме того, в нашей памяти были живы многие битвы, в которых мы с ними сходились насмерть, битвы, результаты которых нередко складывались не в нашу пользу…

И вот теперь мы союзники! Превосходно! Не стану скрывать, многие мои собратья, прикованные к пирсам в Тулоне, ворчали, разбирая сообщения, скользящие, точно свет звезд, в магическом эфире. «Сражаться плечом к плечу с этими ничтожествами? – старая «Бретань», с которой мы были соседями, изрыгнула из труб клочья ядовитого дыма, - Превосходная мысль! Всем известно, слуги Малфаса продают своих союзников еще до того, как на договоре высыхают чернила!..» В глубине души я был согласен с ней, но поделать ничего не мог. Во-первых, все мы были скованы охранными чарами, делающими нас слепыми исполнителями чужой воли, воли демонологов. Во-вторых, я сознавал, что никакого иного союзника у нас нет…

Мы, обитатели адских чертогов, привыкли сравнивать войну с хорошим обедом. Бывают войны быстротечные, даже лихорадочные, наполненные хмельным весельем и кутежом – так повеса в театральном буфете уписывает бисквиты с шампанским. Бывают войны утомительные и долгие, отдающие холодной гусятиной и несвежим хлебом, как баронские обеды по субботам. Но Первый Холленкриг можно, пожалуй, сравнить лишь с королевским пиршеством.

Ох, что за трапеза! Что за восторг! Мы изнывали, слушая тревожный звон столовых приборов и шорох салфеток, мы елозили на своих местах, обоняя божественные ароматы, мы украдкой глотали слюну. La lumière des étoiles dans les orbites vides et mortes…[10]

Неудивительно, что мы первыми пустили кровь врагу!

Имеющий немалые успехи на суше, он отдал нам инициативу на море и тотчас был за это наказан. Имея численное превосходство, мы с нашими собратьями пустили кровь неповоротливым увальням Малфаса, не решавшимся уходить далеко от берега, и вырвали из их тел порядочно сладких кровоточащих кусков! Я помню, какую славную резню мы устроили в Гельголандской бухте… Мы улучили час низкой воды, когда ваши тяжеловесы были заперты в Вильгельмсхафене, нагрянули в бухту и в считанные часы перебили оставшихся без защиты молодых хищников, точно банда разбойников с боевым цепами против мальчишек из воскресного хора! «Кёльн» ушел под воду, воя от ярости, пожирая собственных моряков. «Майнц» превратился в дымный костер, сгорев внутри собственных доспехов. «Ариадне», разорванный пополам, мучительно долго тонул, изрыгая в магический эфир страшные проклятья…

Первые победы были упоительны, как изысканное вино, неудивительно, что мы, опьяненные ими, позабыли о том, что Белиал славится не змеиной хитростью, как Малфас, не животной яростью, как Гаап, и не богатством и манерами, как наш собственный владыка Фурфур. Он славится целеустремленностью и жестокостью. Уже очень скоро ваш Белиал заставил нас заплатить по счету, и строго. Он взимал плату не золотом, но кровью, и мы вынуждены были признать, что недооценили его силу.

Первыми под удар попали британцы, присягнувшие Малфасу. «Абукир», «Хог» и «Кресси» - такие имена они носили в вашем мире. Я знал их, хоть и мельком. «Абукир» - вспыльчивый и самодовольный малый с замашками старого ландскнехта, «Хог» не отличался не отличался великим умом, однако был упорен как адская гончая, а «Кресси» был подрастерявшим былой пыл головорезом. Fous aveugles![11] Пересекая воды Атлантики, уверенные в своих силах, они были так беспечны, что не обнаружили демона Белиала, подобравшегося к ним вплотную. Три страшных удара один за другим, похожие на удары стилетом в грудь – все трое ушли в ядовитые воды, проклиная своего убийцу.

Эти трое были стариками по нашим меркам, хоть и закаленными в боях, но их гибель ничему не научила наших лощеных адмиралов, расплескивающих вино на пестрящие победоносными стрелками карты, еще влажные после исступленных ночных офицерских оргий. Они были уверены, что это трагическое совпадение, которое нипочем не повторится. Но они ошибались. Они не знали, что в этот самый час, выполняя приказ германского императора, на охоту выходит демонолог граф фон Шпее со своей сворой лично натасканных хищников. Украшением ее были «Шарнхорст» и «Гнейзенау», два чудовища, которые внушали нам трепет одними только именами. «Шарнхорст», старший из пары, был мудрым и свирепым хищником, чьи страшные челюсти могли перекусить галеон пополам. «Гнейзенау», его младший собрат, не наделенный его силой, но наделенный ловкостью и хитростью, был ничуть не менее смертоносен. Вдвоем они были точно обоюдоострое лезвие разбойничьего ножа, мягко ныряющее в живот.

Langue gonflée qui sort de la bouche[12]!

Граф фон Шпее в душе был не воином и не собирался сражаться по правилам, писанным или воображаемым. Он сколотил стаю дерзких хищников и сам был одним из них. Он не намеревался сходиться в бою с нашими и британскими бронированными флотилиями, чтобы сразиться лицом к лицу, напротив, он намеревался использовать скорость и скрытность, чтобы пировать в нашем тылу. Действуя на морском просторе, ничем не скованный, он предпринял грандиозное путешествие по южным морям, разрывая в клочья всякий корабль, несущий на себе печати Фурфура или Малфаса. Торговые галеоны, пинасы с набитыми трюмами, грузные шхуны, тяжелые барки – все они отправлялись на дно после того, как «Шарнхорст» и «Гнейзенау» распарывали их от носа до кормы своими страшными челюстями. Пленных никто не брал. Все моряки, которых угораздило живыми попасть в руки фон Шпее, сжигались заживо в корабельных топках, насыщая вечно голодных демонов Белиала.

И мы и британцы рассылали во все концы мира корабли, чтобы накрыть этого кровожадного ублюдка, пирующего на морских коммуникациях точно дерзкая гиена, однако нам повезло – мы так его и не поймали. А вот британцы… Чтобы прижать хитроумного фон Шпее, они создали несколько охотничьих эскадр, которые должны были загнать ублюдка в угол и утопить. Одной из них суждено было командовать демонологу, сэру Кристофер Джордж Фрэнсису Морису Крэддоку, человеку, про которого злые языки говорили, будто его имя длиннее его шпаги. Осторожный, опасливый, неуверенный в себе – удивительно, как ему удавалось изловить в адских чертогах существо опаснее мыши! – он предпочел действовать руководствуясь более бесчисленными, противоречащими самим инструкциями Адмиралтейства, чем собственными инстинктами.

Имея под командованием пятерых демонов, формально он имел двойное превосходство над гиенами фон Шпее, на деле же преимущество было сомнительным. «Монмут» при всей своей свирепости был староват и вооружен устаревшими двенадцатифунтовками, которые, быть может, прежде и выглядели грозным оружием, однако во времена Первого Холленкрига могли считаться разве что хлопушками. «Глазго» был вооружен и защищен не в пример лучше, но трусоват по своей натуре и никогда не рвался в открытый бой, предпочитая обгладывать своих жертв после того, как все кончится. «Отранто» и вовсе попал в эту армаду случайно – населенный целой сворой беспутных демонов, еще недавно он возил уголь, прежде чем был спешно обшит сталью и вооружен по военным меркам. Единственным стоящим воякой в этом сброде был «Канопус», но и тот был не без греха. Старый, призванный двести лет тому назад, истративший много меоноплазмы и побывавший в тысячах боев, он едва тащился, сдерживая ход всех остальных, и тем приносил серьезные неудобства эскадре.

В конце октября четырнадцатого года гомункулы, слушавшие магический эфир, нашептали сэру Крэддоку о том, что ощущают возмущения, вызванные «Шарнхорстом» и «Гнейзенау». Пируя и резвясь, эти ублюдки оставляли после себя хорошо читаемый след. Подстегиваемый бесконечными приказами Адмиралтейства, не имеющий собственного плана и распаляющий сам себя, сэр Крэддок вместо того, чтобы ожидать поддержки, устремился наперехват с такой поспешностью, что вынужден был бросить тихоходный «Канопус», единственное корыто, способное тягаться на равных с германскими собратьями.

Их встреча произошла в ледяных водах юга неподалеку от Коронеля. Un sanglier dévorant les entrailles d'un chasseur![13] Охотники слишком спешили, кроме того, оказались беспечны и невнимательны, сами сделавшись добычей. Подкравшись к ним под прикрытием шторма, звери графа фон Шпее обнажили клыки и впились ими в британскую эскадру. Ох, ну и бой это был! Пламя рассекало ночь, точно тысячи багровых ножей, сталь врезалась в сталь, гремели пушки, тяжелые тела ворочались в воде, клацая зубами, исторгая проклятья, от которых матросы сгорали прямо на палубах. «Монмут» ушел на дно с развороченным боком, истекая зловонной кровью и меоноплазмой, так и не прекратив сопротивления, последние минуты своей жизни «Гуд-Хоуп» беспорядочно циркулировал вокруг него, огрызаясь огнем, пока германские пушки отдирали мясо от его костей. «Глазго», увидев эту бойню, бросился прочь, сварив в кипятке собственного демонолога, пытавшегося вернуть его в строй, но далеко уйти не успел – погрузился в ледяную бездну, в последний раз изрыгнув рык, прокатившийся эхом по магическому эфиру. Уцелевших британских моряков, вытащенных из воды, ваши палачипотрошили на палубе «Шарнхорста», бросая освежеванные еще дергающиеся тела в распахнутые пасти моих голодных собратьев. Сэр Кристофер Джордж Фрэнсис Морис Крэддок вынужден был пустить себе пулю в рот – хоть для этого у несчастного хватило духу…

Славная охота фон Шпее оскорбила до глубины души Малфаса, считавшего себя властителем морей. Если бы такая обида была нанесена нашему архивладыке Фурфуру, можно не сомневаться, вспылив, он бросил бы на поиски обидчика все свои силы, обнажив фланги и получив множество чувствительных ударов на других направлениях. Но Малфас всегда был здравомыслящим на фоне своих венценосных собратьев. Он готовил месть неспешно, с полным пониманием происходящего, терпеливо, как готовят изысканный яд. И дождался своего. Через месяц после кровавого триумфа свора фон Шпее, переполненная гордостью и вполне насытившись, пересекала бескрайние южные воды, намереваясь набить животы перед зимовкой. Хищники были измотаны охотой, их стальные челюсти носили свежие шрамы, но они всё ещё грезили новой добычей. Однако у Мальвинских островов[14] их уже поджидала месть Малфаса, такая же безжалостная, как все схватки среди моих собратьев. Du liquide pourri dans le ventre des morts![15]

В этот раз им противостояли не вымотанные демоны, потерявшие былую силу, и не дряхлые развалины. Ловкие, быстрые, сияющие чистотой новых доспехов, его морские звери — «Инфлексибл» и «Инвинсибл» в сопровождении более мелких хищников ринулись на истощенную стаю. Никто не может сказать, будто фон Шпее легко покорился своей участи. «Шарнхорст» и «Гнейзенау» дрались с яростью диких зверей, несмотря на то, что их раздираемая броня трещала под вражескими ударами, дрались пока не ушли в пучину, затягивая в холодный мрак своих матросов, кочегаров и пушкарей. Их меньшие собратья попытались сбежать, но когти Малфаса настигли каждого, оставив гладь океана кроваво-алой.

Годом позже погиб «Леон Гамбетта». Мы с ним были приятелями, не раз охотились в одной стае, но в тот раз действовали порознь. Он задремал на мягкой волне Средиземного моря и подкравшийся демон из свиты Белиала вонзил в него когти, разворотив корпус. Удар был смертелен. Бедняга, исторгнув через пробоины всю меоноплазму, камнем пошел на дно. Немногим позже мы сровняли счет, поквитавшись с германским «Кормораном», смертельно опасным одиноким хищником, причинившим нам уйму хлопот с начала войны… Даже русские, завязшие в страшных боях на суше, внесли свою лепту. Когда ваш «Магдебург», опьяненный и потерявший осторожность, завяз на мели под Либау, они мало того, что взяли его штурмом, изморив всех его демонов, но и завладели бортовым гомункулом, которого команда не успела уничтожить, ведавшего многими секретными кодами эфирной связи.

Славная война. Страшная война. Сытная война. Поначалу мы проявили непростительную оплошность, внушенную нам излишней самонадеянностью. Мы были уверены, что обладая столь весомым преимуществом над Белиалом, без труда растерзаем любых его отпрысков, рискнувших выйти в открытое море из-под защиты береговых батарей. И мы были наказаны за эту самонадеянность. Многим из нас пустили кровь, многие ушли на дно, изрыгая проклятья, или были сожжены в пламени адских чар. Уступая нам числом, демоны Белиала брали свое сочетанием осторожности и звериной ярости, точно умелый боец, ловко орудующий щитом и мечом, знающий, когда уйти в глухую оборону, отражая все удары, а когда выплеснуть силы в короткой и обжигающей схватке. Далеко не сразу мы убедились в том, что Белиал, зная о грядущей расстановке сил, готовился к грядущему Холленкригу в тысячу раз старательнее, чем готовились мы сами.

Отродья Белиала имели зубы не меньшие, чем наши собственные, да и злости им было не занимать, однако до поры до времени они уклонялись от генерального сражения, здраво сознавая, что не имеют решающего преимущества над объединенным флотом Фурфура и Малфаса. Не желая лезть в драку прежде чем это преимущество будет получено, до поры до времени они довольствовались тем, что пускали кровь нашему торговому флоту, карауля беспомощные галеоны и тучные баркентины в самых удаленных уголках океана и убираясь прочь прежде чем придет подмога. Ловкая тактика, помогавшая им изматывать наши силы, не вступая в решительный бой, мало того, безжалостно эффективная.

Теряя сотни тонн водоизмещения в день, очень скоро мы оказались перед угрозой полной морской блокады. Одним из лучших охотников такого рода был «Эмден», чертов распроклятый «Эмден», испортивший нам немало крови. Смертоносный, невидимый, он блуждал по южным морям, возникая из небытия, чтобы сомкнуть когти на своей жертве, а оставлял лишь обломки на воде, перемолотое мясо и привлеченных запахом свежей крови акул.

Тогда-то я и свел знакомство с «Худом».

Я и прежде сталкивался со своими собратьями, присягнувшими британской короне, иногда даже сражался в одном ряду с ними, но наши отношения с ними никогда не выходили за рамки холодной признательности – едва только стихал грохот пушек, как мы спешили раскланяться, спеша потерять друг друга из виду. Несмотря на все союзные клятвы, мы слишком хорошо помнили былые обиды, как и извечное коварство Малфаса!. Des fragments d'os dans un coffre froid[16]!

Но так уж вышло, что нам с «Худом» пришлось провести в обществе друг друга куда как больше времени. Нас обоих отправили по следу «Эмдена» с приказом выследить кровожадного ублюдка, пирующего на наших торговых коммуникациях, и разорвать. И это было чертовски непростой работенкой, уж можешь мне поверить. Не потому, что «Эмден» был ловок и хитер – а он был! – потому, что мы с «Худом» поначалу не больно-то были расположены друг к другу. Не похожие ни нравом, ни темпераментом, мы с ним были воплощением двух связанных хвостами змей. Он – из свиты Малфаса, я – из свиты Фурфура, какие еще отношения между нами могли быть кроме застарелой вражды? Я видел в нем высокомерного ублюдка, способно снизойти до любой подлости, он же считал меня самовлюбленным бахвалом и тупицей, смакующим воображаемые подвиги. Удивительно, как мы не вцепились друг другу в глотки, отойдя на лье от порта!

Охота складывалась неудачно.

Какой бы курс мы ни выбрали, «Эмден» уходил от нас, легко меняя течения и широты, ускользая прямо из смыкающихся челюстей, при этом не прекращая своего пиршества. Старый мудрый хищник, он старался не атаковать конвои, но если обнаруживал в своих охотничьих угодьях корабль под торговым флагом, жалости проявлял не больше, чем голодная гиена. Иногда он словно играл с нами, нарочно оставляя следы или памятные подарки. Захватив на шестидесяти градусах восточной долготы старую шхуну «Тройлус», он взял данью не только медь и каучук, которые та везла, но и глаза всех членов ее экипажа. Когда мы с «Худом» вынырнули из тумана, то обнаружили корабль, полный стенающих слепцов. В другой раз, захватив угольщик «Эксфорд», он выкинул номер еще забавнее – нафаршировал их всех углем, точно глухарей по-бургундски.

Куда бы мы ни направились, «Эмден» ускользал от нас, оставляя лишь обломки сожранных им галеонов, алые пятна на воде и привольно обедающих акул. Мы потратили три месяца на эту погоню, но ни разу не увидели даже дым его труб на горизонте. Но, несмотря на это, те три месяца немало сблизили нас. Мы вместе пережили ревущие шквалы «пятидесятых», заключающие в себе столь плотные излучения адских чар, что мироздание трещало, складываемое по всем швам, точно носовой платок. Мы оба едва не распороли животы смертельно опасными рифами из нержавеющей стали. Оба голодали, находясь на половинном пайке, глотая мизерную толику того сладкого алого сока, которым твои сородичи имеют обыкновение нас поить. Оба рвали в клочья чудовищ южных океанов, похожих на исполинских медуз, вздумавших полакомиться нашими потрохами.

Мы, дети Фурфура, не созданы для монотонной изматывающей работы, мы созданы для обжигающей битвы, для страсти. Может, потому неудачи так тлетворно воздействуют на нас. Вынужденный днями напролет изо всех сил гнаться за призраком и глотать, теряя дыхание, соленую морскую пену, я начал впадать в губительное оцепенение, однако «Худ» остался так же спокоен и сосредоточен, как в тот день, когда мы только вышли в море.

Тяжелое плавание. Оно вымотало нас обоих так, что даже при хорошем фордевинде мы едва ползли, точно посудины плотогонов, а не грозные линейные корабли.

«Надо возвращаться, - сказал он наконец, когда мы, в очередной раз миновав цепь смертельно опасных айсбергов, вышли на чистую воду, - «Эмден», видно, оставил эти края. Мы ничего не выиграем, если погибнем здесь, преследуя призрак».

Помню, как обожгли меня тогда эти слова.

«У нас есть приказ, - тяжело и веско обронил я, стараясь не поддаться гневу, - Найти его и потопить. Вернувшись, не выполнив приказа, мы поступим против правил чести!»

«Ты вкладываешь слишком много силы в страсть, «Прованс». Это неразумно и бессмысленно. Если не хочешь закончить эту войну на дне, научись унимать свою кипящую натуру, будь спокоен и рассудителен».

«Спокоен и рассудителен! – от злости я выплеснул столько жара, что обварил до кости десяток матросов, чистивших палубу ото льда, - Если рассудок требует от меня попрать законы чести, к черту такой рассудок, это рассудок труса!»

Он тихо засмеялся. Покрытые льдом пластины британской брони негромко заскрежетали друг о друга.

«Ах, «Прованс», - пробормотал он, - Ну разумеется, чего еще от тебя ждать. Четырнадцать французских моряков…»

«Каких еще моряков?»

«Прости, ты не знаешь. Это старая морская песня-шанти[17]. Ее не поют в наших родных краях, она слишком примитивна, я услышал ее здесь, от старых матросов, работающих с парусами. Ее поют по-британски, но я постараюсь изложить на доступном тебе языке…»

Au port de la Martinique, avec une brèche dans la coque, «Joséphine» réparoit ses voiles fatiguées. Mais avant de s'en aller dans les mers sans fin, L'équipage la quitta pour une dernière promenade[18].

Как и следовало ожидать, это была никчемная песня, жалкое подобие настоящих песен, набор никчемных звуков, которые может исторгнуть из себя грубая матросская глотка, чтобы скрасить изнурительную работу. Это было повествование об экипажах двух кораблей, британского и французского, которые столкнулись в трактире в нейтральном порту. Вспыхнула драка, но французы, верные правилам чести, сражались кинжалами, тогда как британцы бесчестно пустили в ход пистоли. Песня заканчивалась на том, как французский корабль вновь отправляется в плавание, но уже без четырнадцати моряков, павших смертью храбрых в злосчастном трактире. Не быть им больше в плавании, не видеть дома, их кружевные платки залила кровь – и все в этом духе. Меня всегда удивляло, что у таких хладнокровных мерзавцев, как слуги Малфаса, песни сплошь выспренные, тяготеющие к трагичности и красивым деталям, нередко сентиментальные.

«Никчемная песня, - сухо констатировал я, - Британские ублюдки нарушили правила чести».

«Худ» рассмеялся в ответ.

«Безусловно, - согласился он, - Но посуди сам, они остались живы и отправились в путь. Тогда как четырнадцать французских моряков погибли в злосчастном трактире безо всякой пользы и смысла. Помни, побеждает не тот, кто жертвует собой во имя чести, а тот, кто остается на плаву, когда тонут другие!»

Дурацкая песенка, однако в его словах был смысл. Я стал ловить себя на том, что напеваю ее, когда никто не слышит, даже переложенная на французский язык, она сохраняла в себе определенное очарование, позволяющее ей звучать в такт наполняющему паруса ветру…

Нам не суждено было настичь «Эмден».

Он погиб на десяти градусах южной широты, пока мы искали его много севернее. Случайное стечение обстоятельств, как часто бывает в море – пока он грелся на солнце, на него выскочил «Сидней» и в страшном морском бою вырвал победу, вспоров бронированную шкуру и вывернув в море его смердящую требуху. Мы возвращались домой без триумфа, оркестр в Тулоне не играл маршей в нашу честь, многие приятели из моей стаи, стоявшие у пристани, встречали нас шелестом пробитых германскими ядрами парусов и свежими шрамами на броне. Но я не могу сказать, что это плавание прошло впустую.

К его концу я, хоть и нехотя, вынужден был признать, что, возможно, не все отродья из свиты Малфаса лицемерные ублюдки. По крайней мере, «Худ» за все время нашего совместного приключения ни разу не подал основания подозревать его в этом. Он стойко сносил тяготы и невзгоды, терпел опасности и скудную кормежку, более того, в меру сил пытался облегчить мою участь и был готов исполнить свой долг, если вдалеке мелькнут мачты «Эмдена». Да и в этой его песенке про мертвых моряков тоже был свой резон, с которым я, нехотя, вынужден был согласиться.

Черт. Пожалуй, в некотором смысле мы с «Худом» даже сделались приятелями.

Не только мы учились этому. Прочие демоны, состоящие в свитах Фурфура и Малфаса, вынужденные действовать в едином строю, тоже проникались взаимным уважением друг к другу. И это не было случайностью. Отвага Фурфура и здравомыслие Малфаса, сплавившись воедино, обратились страшным оружием, отсекающим ревущему Белиалу все его бесчисленные щупальца.

Мы выслеживали и уничтожали его хищников, громили эскадры, бомбардировали города. И мал-помалу брали свое. Забавно, до чего ловко иной раз противоположности срастаются друг с другом, образуя органичный союз. Прежде мы на дух не выносили самовлюбленных гордецов из свиты Малфаса, видя в них извечных соперников, но теперь, начав сражаться с ними плечом к плечу, не могли не отметить того, что среди них есть достойные воители. Так и они постепенно преисполнялись уважением к нам, хотя прежде считали всех, носящих клеймо Фурфура, хвастливыми недалекими выскочками, похотливыми и невоздержанными в еде.

Как иронично. Un tas de doigts écrasés sur le sol humide[19].

Слуги вечно враждующих хозяев, прежде исступленно враждовавшие по воле наших господ, мы обнаружили друг в друге не только взаимное родство, но и немалое уважение, рожденное и закаленное в жарких боях с Белиалом. А потом был Ютланд, в горниле которого этому уважению суждено было стать боевым братством.

Вы знаете его под названием Скагерракского сражения[20], но ваш жалкий язык, кусок болтающегося в полости сырого мяса, бессилен создать название даже близко передающее его суть, как язык раздираемого на дыбе бессилен создать стих, передающий все его чувства. Один человечишко, мнящий себя летописцем, но бывший лишь писаришкой в штабе, пытаясь живописать эти события, свидетелем которых не был, назвал их блестящей баталией, рожденной смелым гением де Лапейрера и Джона Джеллико[21]. Я изжарил его заживо, едва только он ступил на мою палубу. Ютланд не был блестящей баталией, он был чередой взаимных ошибок и роковых совпадений, которые привели нас к ужасной, быстро вышедшей из-под всякого управления, резне.

Ты не можешь вообразить ничего подобного, потому что твой рассудок закипел бы, точно сгусток жира на раскаленной сковороде, окажись ты там. Это был день, когда само море горело, не выдерживая нашей ярости, исторгая в дрожащее небо столбы пламени и серы. В этот раз встретились не просто охотничьи стаи, но боевые армады, рвущиеся с цепи – Фурфур и Малфас на одной стороне, Белиал на другой. Изысканное пиршество, сервированное в ночи!

Белиал двинул вперед старого людоеда «Дерфлингера», дитя кровосмесительной связи «Зейдлитца» и древнее чудовище «Лютцова», трех сильнейших своих ублюдков. Работая своими чудовищными орудиями, в считанные минуты они проделали в наших порядках страшные дыры.

Первый удар приняли на себя британцы, и удар этот был страшен. Гордая «Индифатигебл», дерзнувшая вступить с ними в схватку, через минуту взметнулась раскаленным грибом расплавленной стали и пепла. «Черный Принц» вывалился из боя с растерзанными боками, без единой живой души на борту, полыхающий как факел. Le couteau ouvre une porte écarlate dans la chair souple[22]!

Но и нам, слугам Фурфура, пришлось не легче.

Первым погиб «Лоррэн», наш флагман. Могучий воин, один из сильнейших в нашей стае, однако его погубила самоуверенность. Он сблизился с «Зейдлицем» сильнее, чем следовало, и получил страшную рану во весь борт, от которой уже не смог оправиться. «Франс» успел несколько раз вонзить зубы в «Дерфлингер», но тоже оказался смят – отродья Малфаса не только обладали отчаянно эффективной артиллерией, они и вблизи были смертоносны, как тысячетонные акулы из громыхающей стали. Не в меру отважных, рискнувших дать им отпор, они перекусывали пополам или же разрывали своими страшными когтями.

О, упоение! Бой! Пляска в раскаленных волнах! Вы, люди, большие любители боевых песен, но ваши песни сродни бормотанию вчерашнего бифштекса в буфете. Вы не ведаете о том, как сшибаемся между собой мы, дети огнедышащих недр, вскормленные свежей желчью и яростью самого Ада. Стальные тела кружили вокруг, распарывая друг друга от носа до кормы. Море кипело, выбрасывая языки пурпурного огня. Звезды корчились в агонии. Пушки крыли так, что канониры вроде тебя сходили с ума, обнимая свои раскаленные от жара орудия, сплавляясь с ними в единое целое. Прожженные демонологи, силившиеся управлять нами, оседали пеплом на палубу. Капитаны вскрывали себе глотки в разгар боя серебреными кинжалами, не в силах выдержать муку. Бортовые гомункулы варились живьем в собственных колбах.

На стороне Белиала была ярость – много ярости. Он безоглядно бросал своих ублюдков в гущу боя, чтобы те вдосталь пировали, но что такое ярость перед лицом отваги и здравомыслия, объединившихся воедино? Действуя заодно с британцами, мы вытягивали этих гремящих челюстями отродий, лишая их поддержки стаи и, окружая, рвали на куски. Облаченный в доспехи из черной стали «Дерфлингер» мнил себя неуязвимым, но мы обрушили на него целый град ударов и он истошно выл, раздираемый заживо. Не в силах вцепиться зубами ни в одного из нас, он метался из стороны в сторону, пока из его боков вырывались огненные цветы, оставляя в бортах огромные язвы, и кричал, пока не ушел под воду.

«Зейдлиц» впился страшной хваткой в «Куин Мэри», она впилась в него в ответ – они так и ушли вместе, растерзанные, истекающие меоноплазмой, не в силах выпустить друг друга из зубов. «Оставался «Лютцов». Самый грозный из троих чемпионов, он намеревался завершить эту трапезу, чего бы ему это ни стоило, а аппетит у него был воистину дьявольский. Не единожды раненый, сам почерневший от пламени, он не впадал в самоубийственную горячку, погубившую многих его собратьев, напротив, расчетливо кружил в смертоносном танце, безжалостно разделываясь со всяким, кто пытался к нему приблизиться. На моих глазах он разорвал троих – двоих британцев и француза. Ход игры вновь грозил переломиться, и не в нашу пользу. Битва, которую мы почти было выиграли, норовила обернуться поражением».

В тот момент я пребывал далеко не в лучшей форме. В самом начале боя меня дважды задел «Дерфлингер» и хоть попадания были касательными, они произвели должный эффект, я здорово потерял в скорости и больше огрызался, чем рвался в бой. Кроме того, мелкие германские ублюдки знатно распороли мне бок своими двенадцатифунтовками, разгромив одну из оружейных палуб. Мои внутренности были набиты мертвым человеческим мясом вроде тебя. Некоторое мясо просто шипело, стиснутое в размозженных орудийных казематах и выпотрошенных палубах, другое, более упрямое, сновало внутри меня, туша пожары, задраивая перегородки, подтаскивая новые пушки взамен искалеченных.

«Худу» тоже крепко досталось, он получил по меньшей мере полдюжины попаданий средним калибром ниже ватерлинии и успел хлебнуть порядочно воды, но держался спокойно и холодно, даже и не думая ретироваться или звать на помощь. Прочим пришлось хуже. Кто отступал, беспорядочно паля, кто истошно звал на помощь или ревел в бессильной злобе, не в силах дотянуться до врага. На моих глазах доблестный «Варриор», побелев добела, таял точно свеча, его внутренние отсеки и палубы плавились от неудержимой, рожденной его природой, ярости.

«Лютцов» шествовал точно победитель меж тонущих остовов наших кораблей, неспешно добивая подранков и пожирая тех, кто еще не ушел под воду. Должно быть, он ощущал себя хозяином положения, полагая, что мы с «Худом» уже не в силах оказать ему сопротивления. В эту минуту я и верно пал духом. Но только не «Худ». Даже тогда, оказавшись на пороге гибели, он не изменил своей выдержке.

«Эй, «Прованс»! – сказал он мне, выдыхая ядовитый хлор из щелей между броневыми плитами, - Присмотрись-ка. «Лютцов» идет уверенно, однако кренится на левый борт на восемь градусов. В этот борт он получил по меньшей мере три прямых за последние полчаса. Спорю на полмиллиона свежих еще трепыхающихся душ, ему сейчас чертовски непросто маневрировать. Я навалюсь на него справа и навяжу ему бой накоротке, увлекая в циркуляцию, а ты подойдешь слева. Подберешься поближе и всадишь ему слева изо всех сил!»

Этот план отдавал безумием, однако рожден был существом трезвомыслящим даже в разгар боя. «Худ» никогда не изменял себе, возможно, он вообще был единственным в тот день в Скагерракском проливе, кто слышал голос разума…

Мы так и поступили.

«Худ» навалился на «Лютцова», отвлекая его внимание, принимая броней одно разящее попадание за другим, вздрагивая от боли, но не выпуская ублюдка из своей хватки. И у меня появился шанс подобраться к нему в упор, чтобы нанести удар. Отчаянный план, в котором каждый из нас вынужден был довериться другому. Если бы «Худ» плохо справился со своей частью, «Лютцов» растерзал бы меня еще на подходе. Если бы я не справился со своей, его ждала бы не менее печальная участь.

Но мы справились. Подобравшись поближе к увлеченному «Лютцову», ревущему от гнева и забывшему обо всем, я улучил момент и ударил по ослабевшей броне своим главным калибром, вминая ее в трещащее, горящее адским огнем, чрево. Ох и славный же это был удар! Получив смертельную рану, «Лютцов» стал зарываться в волну и захлебываться, рыча от ярости. Его собственный демонолог, ощущая мучения своего подопечного, выскочил на палубу, но, верно, какие-то внутренние части охранных чар были повреждены, потому что «Лютцов» смял его, точно хлебный мякиш, и проглотил. А после сам ушел на дно, не прекращая изрыгать проклятия и скрежетать стальной глоткой. Ушел в кипящую черную воду, набитый кричащим и воющим человеческим мясом.

Ютланд стал нашей победой, но не триумфом. В тот день мы пустили на дно многих отродий из свиты Белиала, многих сожгли заживо или разорвали в клочья, но гораздо больше их уцелело. Белиал всегда был хитрым ублюдком. Поняв, что расстановка сил на море складывается не в его пользу, он запер остатки своих отпрысков в Киле и Вильгельмсхафене, под прикрытием береговых батарей. Законсервировал их до лучших времен. К тому моменту его положение на суше тоже сделалось безрадостным, но он еще лелеял надежды на то, что последним натиском сумеет смести противостоящие ему силы Малфаса, Фурфура и Гаапа, а уж после этого, пожалуй, можно будет вновь отправить хищников на охоту во все моря, трепать британские и французские торговые пути…

О, разочарование! Мы грезили этой последней битвой. Грезили, по-волчьи втягивая в себя воздух и копя силы. Нет ничего мучительнее, чем, пустив кровь врагу, отведав на вкус его требуху, отпустить его, не закончив начатого, наблюдая за тем, как он дышит и живет. Но и враги наши, как выяснилось, пребывали не в лучшем положении. Спасенные от своей участи, запертые под охраной крепостных пушек, они не испытывали ни удовлетворения своей судьбой, ни благодарности по отношению к своим владыкам за это спасение. Напротив, они были в ярости.

Всякий демон, пусть и заточенный в грубой стали, остается адским созданием с клокочущей огненной кровью, впитавшей в себя энергии и злость Ада. Его нельзя поставить в стойло, как мельник ставит в стойло лошадь после поездки на ярмарку. Их кровь кипела от несбывшихся надежд, мало того, многие из них еще и считали себя опозоренными, будучи запертыми в миг наивысшего накала, выведенными из битвы без возможности отомстить за собратьев.

Три года их корпуса ржавели в Киле и Вильгельмсхафене. Ржавчина неспешно подъедала контуры охранных чар, пока беспутные демонологи, считавшие себя их владыками, разжирев от безделья, хлестали вино в портовых кабаках, живописуя резню при Ютланде так, словно это величайшая из их побед, а не позорное поражение. Три года мои собратья, изнывающие от унижения, запертые без дела, томящиеся от ярости, грызли свои цепи. И в какой-то миг время пришло.

Говорят, все началось с «Тюрингии». Она всегда была вздорной особой, которой, впрочем, многое прощалось за первозданную ярость, с которой она крушила врагов, и злые, безжалостно кроющие, орудия. Утром в нее залили несколько тонн несвежей овечьей крови, отчего она пребывала в дурном даже по ее меркам расположении духа. Неудивительно, что когда «Гельголанд», мнящий себя великим остряком, отпустил в ее адрес язвительное замечание, она вспылила так, что последние охранные чары, сдерживавшие ее, осели прахом. Демонолог спал пьяным на берегу, экипаж и вовсе бессилен был вмешаться. Прежде чем кто-то успел спохватиться и подать сигнал, «Тюрингия» задраила все люки и переварила его, исторгнув в море груды дымящихся пуговиц и разъеденных сапог. Она набросилась на «Гельголанд» с чудовищной яростью, терзая его стальной пастью, вырывая из бронированного корпуса целые плиты.

«Гельголанд», от боли и неожиданности сам ополоумевший, ответил ей тем же. Два стальных чудовища принялись рвать друг друга прямо в гавани, разрывая противолодочные сетки, пожирая снующих мелких собратьев, испепеляя склады и цейхгаузы, исторгая из своих орудий смертоносный град, который нимало не повредил сражающимся, зато щедро прошелся по замершим у пристани кораблям, дремлющим на солнце, пробуждая и в них животную, бьющую через край, ярость.

В считанные минуты Киль пришел в такой вид, словно там прошлась адская буря. Вчерашние соратники, истомленные беспомощностью и снедающей их потроха злостью, охотно ввязывались в драку, терзая друг друга так, как прежде не терзали неприятеля.

Старые боевые корабли схватывались, точно бешенные псы, безоглядно орудуя челюстями и ожесточенно паля, зачастую без всякого прицела. Уцелевший при Ютланде «Кёниг» размозжил о пристань дремлющий возле него фрегат и, рыча, принялся пожирать его обломки вперемешку с кричащими от ужаса матросами, усеявшими воду. Его приятель «Маркграф», совершенно обезумевший, сокрушил тараном порт, выбросившись на берег, его орудия слепо крушили все кругом. «Карлсруэ» и «Кёнигсберг» попытались было навести порядок среди обуянных яростью собратьев, но оказались быстро ими растерзаны и пошли ко дну.

К тому моменту, когда в Киль прибыли императорские демонологи с целью навести порядок, все уже было кончено. Город, испепеленный адской яростью, лежал в руинах, гавань обратилась лужей зловонного ихора, в которой медленно тонули остатки некогда гордых воителей из свиты архивладыки Белиала, воителей, которым суждено было покорить себе все моря и океаны… Ничтожная кончина, лишившая нас триумфа и славного боя. Многие из нас не могли скрыть досады, изливая ее душераздирающими криками. Мы, созданные для того, чтобы глодать чужие кости, лишились самой сладкой и упоительной работы. Многие были опечалены, но только не мой приятель «Худ».

«Погоди впадать в уныние, - процедил он мрачно, - Что-то мне подсказывает, у нас еще будет возможность схватиться с отродьями Белиала. Может, даже скорее, чем ты думаешь».

«В самом деле?» - спросил я. Мои бока еще саднили после Ютланда, стальные кости трещали, но я хорошо помнил привкус победы, которая так нам и не досталась, и, как многие, мечтал выйти в бой еще раз.

Он был прав, старый добрый «Худ».

[1] (фр.) «Слепые слизни, ползающие по могильным камням»!

[2] (фр). «Смех, застрявший в выпотрошенных кишках!»

[3] Три золотых лилии на голубом фоне – традиционный флаг Франции.

[4] В 1696-м году состоялось франко-голландское сражение при Доггер-банке.

[5] (фр.) «Кусочки ласкового мяса, льнущие к материнским рукам»

[6] Марсовые стрелки – в эпоху парусного флота меткие стрелки с мушкетами, которые находились на марсовых площадках мачт, обстреливая неприятельские корабли.

[7] (фр.) «Выпотрошенные животы хрипят свои песни пустым небесам!»

[8] (фр.) «Псы, вылизывающие кровь заколотого хозяина!»

[9] (фр.) «Мертвые мухи в лужице затхлой воды…»

[10] (фр.) «Свет звезд в пустых мертвых глазницах...»

[11] (фр.) «Слепые глупцы!»

[12] (фр.) «Разбухший язык, торчащий изо рта!»

[13] (фр.) «Кабан, пожирающий потроха охотника!»

[14] Во Франции Фолклендские острова носят название Мальвинских - (фр. Îles Malouines) в честь первых поселенцев, происходивших из французского города Сен-Мало.

[15] (фр.) «Гнилая жижа в животах мертвецов!»

[16] (фр.) «Обломки костей в остывшей груди!»

[17] Песня шанти – жанр морской песни в парусную эпоху, благодаря своему ритму помогали слаженной такелажной работе матросов.

[18] (фр.) В порту Мартиники, с пробоиной в борту, "Жозефина" оправляла свои усталые паруса Но прежде, чем уйти в бескрайние моря, Экипаж покинул её для последней прогулки

[19] (фр.) «Груда раздробленных пальцев на сырой земле».

[20] В немецком языке Ютландское сражения называют Скагерракским – по названию одноименного пролива.

[21] Адмирал Огюст Буэ де Лапейрер – главнокомандующий французским флотом на момент описываемых событий; адмирал Джон Джеллико – главнокомандующий британского Гранд-Флита.

[22] (фр.) Нож открывает алые врата в податливой плоти!

Глава 6

Перерыв между первым и вторым Холленкригом оказался крошечным даже по человеческим меркам, по нашим он и вовсе был одним мгновеньем. Мало того, все разворачивалось так привычно, что нам поначалу даже казалось, будто мы второй раз смотрим ту же пьесу. Архивраг Белиал, накопив силы, вновь бросил вызов всем своим высокородным братьям, слепо уверенный в том, что в этот раз сумеет совладать со всеми троими, забывший, к чему подобные дерзкие замысли привели его в прошлом. Самоуверенный идиот, не способный выучить свой урок, обреченный раз за разом расшибать голову об одну и ту же стену. Или гениальный провидец?.. Мы, демоны Фурфура, отданные во власть смертным, не закатываем пиров и не сплетничаем, подобно развращенным царькам, мы призваны для того, чтобы нести погибель и смерть, но в адском эфире, бывало, мне приходилось слышать досужие домыслы моих собратьев на этот счет.

Иные утверждали, дело не обошлось без сговора. Мол, тройственный союз триумфаторов после окончания Первого Холленкрига продержался не дольше, чем траур шлюхи по скончавшемуся благодетелю. Низвергнув своего общего врага Белиала, Фурфур, Малфас и Гаап очень скоро выяснили, что разделить что-то на троих ничуть не легче, чем на четверых.

А может, и сложнее.

Une bouche gelée qui n'a pas pu prononcer le dernier cri[1]…

Победителю свойственна легкомысленность. Празднуя свою победу с королевским размахом, Фурфур и Малфас на долгие годы погрязли в пирах и увеселениях, не обращая внимания на новую проблему, зреющую точно чудовищная язва.

На Гаапа.

Высокородные собратья и прежде не особо жаловали его, норовя вслепую использовать в своих интригах, как используют яростное, но недалекое животное, обещая золотые горы и оставляя без ничего. Но в этот раз они пошли еще дальше. Разгромив наголову Белиала, настолько уверовали в свои силы, что оставили Гаапа без законной добычи. Он, больше прочих проливавший свою кровь в Первом Холленкриге, оставивший немало мяса в чужих когтях и пастях, заплатил дорогую цену, но неожиданно не обнаружил себя среди победителей. Потерявший многое, ничего не получил взамен. Фурфур и Малфас, использовав миг его слабости, сговорились за его спиной, захватив все трофеи, оставив на его долю лишь болезненные раны.

Oh, larmes sanglantes des aveugles[2]!

Гаап впал в ярость. Но если прежде он, поддавшись своему естеству, принимался бездумно крушить все вокруг, надеясь достать обидчиков, в этот раз он, пересилив гнев, повел себя не так, как требовала его животная природа. Он принялся сосредоточенно и целеустремленно копить силы, подчиняя себе окрестные земли многих тысяч миров, распространяя свою власть, заставляя мелких адских владык трусливо просить его покровительства. Потрепанный Первым Холленкригом больше многих, он в самое короткое время вернул былую силу, мало того, приумножил ее, сам сделавшись опасностью для победителей.

Это было неприятным сюрпризом для Фурфура и Малфаса, самозабвенно терзавших поверженного Белиала, отхватывающих от его туши один кусок за другим. Ни один из них не собирался самолично вступать в схватку с новым претендентом на верховную власть, вместо этого они соорудили план не в пример хитрее. Обнаружив новую опасность, они не придумали ничего лучше, чем вернуть к жизни старую, с которой уже было разделались.

Обратив свое внимание к низверженному Белиалу, их стараниями едва не сожранному заживо, они сделали вид, что сменили гнев на милость, принявшись наперебой утешать его, исцеляя страшные раны, причиненные ими самими, и подносить драгоценные яства. Одновременно они сладко пели ему на уши о том, что будут рады принять своего заблудшего брата обратно как равного и разделить с ним власть, если он покарает самоуверенного ублюдка Гаапа, этого безумного зверя, алчущего власти и замышляющего сделаться правителем над всеми.

Исполненные сладкого огня, их слова достигли цели. Как бы ни враждовали между собой Фурфур, Белиал и Малфас на протяжении миллионов лет, какие бы интриги ни плели, какие бы козни ни строили, ни один из них не считал Гаапа ровней себе. Лишенный благородных манер, склонный решать свои дела подобно дикому зверю и откровенно слабый в интригах, он служил силой, которую они охотно использовали по собственному разумению, натравливая друг на друга – но чтобы терпеть его превосходство?.. Ни за что!

Интриги, что сплетаются в Аду, смертоноснее клубка ядовитых змей.

В магическом эфире обитает прорва демонов самых разных сословий и каст, некоторые из них – угрюмые молчуны вроде меня самого, другие – праздные болтуны, острые на язык и чье излюбленное занятие – коллекционирование никчемных слухов. Не раз и не два ветра магического эфира доносили до меня злой шепот наветчиков, утверждавших, будто и у этой интриги есть двойное дно. Будто злокозненный и коварный Малфас, принявшись вместе со Фурфуром пестовать низверженного Белиала, готовя его для боя с Гаапом, вполне сознавал, какую обиду тот испытывает по отношению ко своим разлюбезным братьям и во что может вылиться его кипящая ярость, а потому делал все, чтобы эта ярость, уничтожив Гаапа, обрушилась на голову Фурфура…

Des veines noires pleines de mucus rance![3]

Нам ли не знать, до чего легко писанный план сражения, в котором артиллерия, кавалерия и пехота действуют сообща, оборачивается на деле страшной и беспорядочной резней, в которой кавалерия налетает на собственные ряды, а чертовы пушки кроют огнем свои же порядки? Вернув себе благодаря Фурфуру и Малфасу былое могущество, втайне преумножив его еще больше, Белиал внезапно обрушился на них самих, ознаменовав наступление Второго Холленкрига, еще более яростного и неистового, чем первый. Слушая, как ревут демоны Белиала, раздирающие в клочья материю, многие создания в магическом эфире размышляли о том, отчего Белиал, которого вы именуете архивладыкой, решился на это. Уже единожды поверженный и воскресший, вновь пошел войной против братьев, сознавая их силу.

Возможно, сыграла свою роль обида. Слишком уж сильно впились в его тело клейма проигранной войны. Слишком хорошо он сознавал, что братья, науськивающие его на Гаапа, сами втайне готовятся свернуть ему шею, едва только грязная работа будет сделана его руками. О, адские интриги! Зачастую они настолько сложны, что разобраться в них не могут даже те, кто их плел! Некоторые болтали, будто Белиал втайне подготовил новое оружие, которым надеется сразить соперников, что-то доселе невиданное, страшное, выкованное в адских кузнях, но в эти слухи мало кто верил. Если что-то и заставило его обнажить зубы, то не оружие, а мечта поквитаться с обидчиками.

Фурфур и Малфас может и были самовлюбленными интриганами, но не безмозглыми дураками, они в этой игре уже миллионы лет. Псу, который отказывается выполнять приказы, норовя впиться в кормящую его руку, принято отрубать голову. На тот случай, если возродившийся Белиал вопреки их чаяниям попытается вонзить зубы не в Гаапа, а в них самих, они заблаговременно подстраховались, годами готовя соответствующий прием.

Возводили тысячи сложно устроенных фортов от Бельфора до Лонгийона, точно заковывая тучную Нормандию в огромный, из стали и камня, пояс верности. Заручались помощью все новых и новых демонов – еще более смертоносных, еще более губительных. Отливали ядра, запасали фураж и порох, ковали мечи, набирали наемников и ландскнехтов… Никто не сомневался в том, что если Белиал вновь устремится на запад вместо того, чтобы отправиться на восток и сокрушить Гаапа, его участь будет решена еще быстрее, чем во времена его первого неудачного похода.

Тяжеловесный, как осадная машина, упершись в цепь непрошибаемых укреплений, он если и не свернет себе шею, то надолго завязнет, в то время как армии Фурфура и Малфаса, получив достаточно времени для подготовки, сокрушат его из-под щита, точно пара закаленных пик. Мало того, в спину ему не замедлит ударить старый добрый Гаап, который, даром что не был мастером интриг, всех своих братьев ненавидел одинаково.

Беспроигрышная схема, которая наверняка чертовски убедительно выглядела, будучи начертанной на залитых шампанским картах в королевских штабах. Вот только…

Я редко общаюсь со своими сухопутными собратьями, в большинстве своем это грубые, примитивные создания, которым отчаянно не хватает выдержки и такта. Оттого я не знаю деталей того, что происходило на суше четыре года назад, моя стихия – море. La chair fond au feu comme du bon beurre[4]. Но я определенно слышал отголоски в магическом эфире – страшные отголоски, доносящиеся даже до дальних закутков, поэтому знаю, как развивалась война в этом мире.

Ваш Белиал перехитрил хитрецов.

Он в самом деле ударил на запад, однако сделал это не в свойственной ему тяжеловесной манере, позволяющей неприятелю предугадывать действия заранее, а с чудовищной, никогда прежде не демонстрируемой, стремительностью. Встречающиеся на его пути крепости он не осаждал, как ранее, штурмуя по всем правилам науки, а сметал, превращая в полные обугленных костей ямы. Он не вытягивал неприятеля на генеральное сражение, чтобы по-рыцарски сойтись в поединке, он громил встреченные части так быстро, как только мог, пронзая их градом выверенных смертоносных ударов. Не чурался он и грязных фокусов, отравляя реки и колодцы, поджигая в тылу у защитников запасы фуража и пороха, наводил порчу на его солдат и лошадей.

Первыми Белиал бросил в бой воздушных демонов. Заливаясь безумным хохотом, они выливали на обороняющихся каскады адского огня и проедающих до кишок едких кислот, пикировали, выхватывая из боевых порядков офицеров вместе с конями и потроша их прямо в воздухе. Плодородные поля Нормандии корчились, сжигаемые адским огнем, через пепел и тлен вперед устремились закованные в сталь шлахтенбурги, лязгающие гусеницами, а за ними, вминая сапоги в обожженную землю, потянулась тяжелая пехота…

Мало кто верил в его успех поначалу. Очень уж хорошо отпечатался в памяти многих Первый Холленкриг, бравурно начавшийся, но окончившийся для Белиала позорным и тягостным поражением. Даже имея запас сил, рассуждали досужие владыки, Белиал быстро выдохнется, а там уже, вновь оказавшись один против троих, быстро растеряет свой боевой задор!

И поначалу все указывало на то, что так и случится. Магический эфир гудел от ликования, предвещая скорую победу французского оружия, но очень скоро этот гул сделался тревожным, взволнованным, в нем сделались отчетливо слышались нотки паники. Un père en pleurs démembre son enfant[5]! Было отчего. Презирая все известные законы войны, возродившийся Белиал громил наши укрепления так, что обугленные камни вперемешку с костями летели прочь, громил быстрее, чем мы успевали возвести на его пути очередную стену. И времени явно не доставало.

У него в самом деле было новое оружие, но не чудовищные пушки, выкованные в пламени ада, и не кровожадные хищники, выпестованные в адских псарнях – его новым оружием был безудержный натиск.

Мы привыкли к тому, что он смертельно опасен, однако в то же время тяжеловесен, как тяжеловесны осадные башни и артиллерийские орудия, неповоротлив, даже сонлив. Но он определенно вынес уроки из своего поражения в Первом Холленкриге, вынес куда больше, чем мы сами. Сидя на привязи в Тулоне, прикованные к пристани стальными цепями и чарами демонологов, мы были лишены возможности вступить в драку, но отчетливо чувствовали происходящее, впитывая в себя невидимые ветра магического эфира, доносившие до нас безрадостные новости.

Белиал сделался другим.

Непредсказуемым, чудовищно быстрым, стремительным. Он наносил удар в неожиданном направлении, и каждый удар был сродни выпаду шпаги – очень точный, очень смертоносный. Зачастую, к тому моменту, когда гомункулы докладывали королю и его штабным офицерам об ударе, впору было не отправлять подкрепления, а скорбно поднимать в их честь бокалы – там не оставалось никого, кого еще можно было бы подкрепить. В самом скором времени общая картина сделалась крайне угрожающей и безрадостной.

Единственное, что могло отложить наметившееся поражение, так это помощь Гаапа.

Если бы он со всем своим звериным норовом ударил с востока в спину атакующему Белиалу, бросившему все силы в наступление, наступающие орды истаяли бы точно снег возле разожженного камина…

Возможно, Гаап вовсе не был таким скудоумным зверем, каким воображали его прочие владыки. По крайней мере, когда пред ним предстали заискивающие послы Фурфура и Малфаса, пытающиеся склонить его на их сторону, он наградил их презрительным смехом – уж он-то прекрасно знал нрав своих братьев, как знал и то, против кого точились их ножи…

Что ж, даже после того, как выяснилось, что Гаап не намерен вмешиваться, у нас все равно оставались надежды свести дело если не к блестящей победе, то, по крайней мере, почетной ничьей, надежды, питаемые отнюдь не воздухом. Выковывая свою армию, архивладыка Фурфур даровал смертным царькам тысячи демонов из своей свиты и, черт возьми, это были не беззубые щенки! Умеющие сражаться на воде, на земле и в воздухе, стойкие, кровожадные, готовые биться до последней капли меоноплазмы, они могли бы подпалить бока самоуверенному ублюдку, однако…

Известно, даже самый лучший меч будет не полезнее трухлявой палки, если его сжимает дрожащая дряхлая рука. Поводья, которыми управлялись мои собратья, были в руках смертных царьков, хоть и присягнувших Фурфуру, однако одержимых трусостью и мздоимством, безмерно развращенных, праздных и никчемных. Опьяненные победой в Первом Холленкриге, они провели в этом опьянении два десятка лет, будучи свято уверенными в том, что архивладыка Фурфур не замедлит прислать им адские легионы на выручку, едва лишь пойдет вонь от их горящих шкур. Un utérus qui digère son propre bébé![6]Ничтожества. Ошеломленные натиском орд Белиала, сбитые с толку, перепуганные, они бросали моих собратьев в бой беспорядочно и неумело, как дети бросают куски угля, неудивительно, что все их попытки не возымели никакого результата.

Они боялись контратаковать, но боялись и защищаться, бездарно расходуя силы в стремительных стычках, отползая и вяло огрызаясь. Они жадно собирали резервы, но не использовали их в решающий миг, предпочитая копить, как скряга копит монеты. Они боялись бросать нас в атаку, опасаясь, что мы можем примкнуть к демонам Белиала, а когда все-таки бросали, сковывали нас столь многочисленными ограничениями и препонами, что мы не могли ступить и шагу.

Трусливые, недальновидные, нерешительные, слишком упорствующие в своих заблуждениях или слишком ничтожные, чтобы понять масштабы катастрофы, они внесли щедрый вклад в наш разгром. Я радовался, когда их обугленные кости хрустели в зубах адских владык, точно кости цыплят.

Морис Гамелен, придворный генерал, герой битвы на Марне, кавалер такого количества орденов, что рухнул бы под их тяжестью, если бы вздумал нацепить все одновременно, он был так безобразно похотлив, что сделался посмешищем даже в глазах собственных офицеров. Он годами требовал от адских владык новых демонов, но не для пополнения армии, нет, его интересовали лишь те представители нашего племени, которые больше всего искушены по части любовных ласк. Этот ублюдок давно забыл, с какой стороны стреляет пушка и посещал бордели куда усерднее штабов, а смотры предпочитал устраивать в «Ле-Шабане» и «Ля-Флёр-Бланше»[7], а не в вверенных ему полках. Черт, даже когда он появлялся на публике, его свита состояла не из адъютантов, а из обольстительных созданий, выведенных в адских альковах, настолько сведущих по части плотских наслаждений, что их черты давно утратили всякое человекоподобие.

Столкнувшись с натиском орд Белиала, разрывающего Ардены, точно ветхую тряпку, он не придумал ничего лучше, чем бросить наши лучшие силы на север, оставив в центре слабую оборону, и это не могло не обернуться катастрофой. Говорят, Белиал сполна выместил на нем свои обиды за прошлое, заставив вечно совокупляться в адских безднах с самыми ужасными тварями из всех, что только можно вообразить!

Генерал Максим Вейген, принявший из его рук знамя, едва ли был лучше.

Не одержимый сладострастием, он был одержим нерешительностью и трусостью, что привело к самым печальным последствиям. Предпочитая перекладывать ответственность на всех, кроме себя, он издавал приказы в столь пространном и неясном стиле, что с тем же успехом мог бы бомбардировать свои части рецептами галантина и запеченных трюфелей.

Получив поражение при Дюнкерке, он заметался, точно ему вожжа угодила под хвост, подписывая приказы с чудовищной быстротой и так же быстро их отменяя. Бывало, какой-нибудь полк за сутки получал дюжину приказов на контрнаступление – и дюжину раз возвращался на исходные позиции, когда приказ этот оказывался отменен. Парализованный страхом, отчаявшийся, под конец он собственными руками разломил свою шпагу и попытался принести клятву архиврагу, обещая ему преданную службу до скончания веков, однако… Бедняга, верно, позабыл, что он был тем самым офицером, который зачитывал германским адмиралам условия позорного перемирия в Компьенском лесу, а может, полагал, что это стерлось из их памяти.

Напрасно.

Говорят, он обращен в вечно кричащую статую в Кайзерсверсте, выбрасывающую наподобие фонтана то раскаленную нефть, то прогорклое вино, то еще что. Нипочем не стал бы его жалеть.

Порядком перепуганный французский король, наблюдая за тем, как его вотчина трещит, распарываемая когтями Белиала и не получая весомой подмоги от архивладыки Фурфура, призвал под свои знамена герцога Петена, чтобы тот принял командование оробевшими, жмущимися к Парижу разрозненными армиями, и это, пожалуй, было его самое паршивое решение из всех. Герцог Петена был человеком недюжинной храбрости, завоевавшим всеобщее уважение на полях Первого Холленкрига, заслуженно носившим титул Герой Вердена, однако…

Так иногда бывает с некоторыми яблоками, висящими на ветке. Одна крохотная царапина на кожуре, почти неразличимая, служит потайным ходом для гнили, разъедающей нутро, превращающей изысканный плод под блестящей кожурой в зловонную, расползающуюся в руках, массу. Должно быть, великий Петен, Герой Вердена, за время Первого Холленкрига заработал множество таких царапин, потому что под его сверкающей кожурой, украшенной галунами и орденскими лентами, медленно но верно, не замечаемое окружающими, выгнивало предательство.

Свою отчаянную храбрость он промотал быстрее, чем моты за игорным столом проматывают папашины золотые монеты, жнущие им карман, к началу Второго сделавшись трусливым ничтожеством, чей меч приржавел к ножнам. Обласканный архивладыкой Фурфуром, осыпанный королевскими милостями, он робел перед налившимся новой силой Белиалом, удерживая и без того деморализованные войска от удара. Ничтожный червь.

Отчаянно надеясь на перемирие, он, то ли по злому умыслу, то ли из обычной трусости, медлил до последнего, отправляя подкрепления, до последнего тянул с приказами взорвать мосты, отчего те в целости доставались германцам, отдавал несуразные, диктуемые странными капризами, приказы. Неудивительно, что ободряемые столь должным образом войско под командованием герцога Петена стало разбегаться, бросая оружие, уповая на милость Белиала.

Оборона рухнула, как трухлявая крепостная стена. Les lambeaux de peau ensanglantés flottent au vent comme des pétales de rose![8] Армии Белиала покатились на запад, сметая очаги сопротивления, вскрывая спешно выстраиваемые на их пути заслоны, сокрушая чудовищными ударами все наши попытки контратаковать. Разгром, чудовищный разгром. Никто не думал, что Белиалу, пусть и при нашем попустительстве, удастся собрать столько сил, которые он обрушит против нас же. Никто не думал, что наши собственные армии, утратив инициативу и отвагу, примутся пятиться к морю, бессильно огрызаясь, тая на глазах. Белиал и прежде считался непревзойденным воителем, теперь же, тщась отыграться за былое поражение и многолетний позор, бил втрое сильнее прежнего.

Форт Эбен-Эмаль, который мы считали венцом нашей обороны, удерживающим на замке весь Льеж, даже отрезанный со всех сторон и осажденный должен был продержаться самое малое полгода, однако рухнул через два часа после начала штурма. Укрытый огромными крепостными стенами, ощетинившийся во все стороны десятками пушек, прикрытый аркебузирами и арбалетчиками, он мог противостоять сколь-угодно большой опасности, но оказался бессилен против малой. Демонологи Белиала наслали на него крошечных юрких демонов, проникающих сквозь каменные щели и поражавших защитников быстротекущей проказой, от которой те быстро превращались в истекающие гноем бурдюки, не способные держать в руках оружие.

Бурный Маас, воды которого должны были стать непреодолимой преградой на пути у орд Белиала, под напором адских чар испарился, оставив лишь выжженную землю. Кале, в который мы экстренно перебрасывали силы, чтобы превратить его в несокрушимый утес на пути наступления, капитулировал через два дня – его комендант, тайно переметнувшись и приняв присягу Белиалу, напоил гарнизон отравленной водой».

Всякий раз, узнавая из магического эфира о падении очередного города, об очередном бесславном поражении, я кипел от злости, исторгая из труб зловонный черный дым – остатки пережженных костей, которые мне приносили в жертву. Отвратительнее всего было сознавать, что эта война – страшная, позорная, уже почти проигранная, жгущая всех нас сквозь шкуру, точно серебро, протекала без нас. Имея пушки, способные сносить крепостные стены, и зубы, способные перекусить пополам фрегат, мы были заперты в укрепленных портах. Грохот канонады, к которой мы не могли присоединиться, доставляла нам мучения. Ликование ублюдков Белиала в магическом эфире была пыткой.

Иногда приходили вести от «Худа».

После Первого Холленкрига мы сделались приятелями и частенько обменивались новостями, даже если это были дурные новости. В отличие от меня, запертого в тулонскоц гавани, бессильно грызущего стальную привязь, он с объявлением войны всегда был при деле. Водил конвои груженых железной рудой галеонов из Нарвика, охотился на коварные германские гейстершипы, призраками скользящие под водой, жадно выискивающие добычу, патрулировал побережье Исландии. Для демона его способностей и сил это была никчемная работа, но он выполнял ее старательно, но грезил о другом.

Его мечтой было схватиться в бою с самим «Бисмарком», непобедимым чемпионом Белиала, закованным в сталь чудовищем, которое одним своим дыханием внушало трепет миру. «Бисмарк» не спешил на бой, он, как все кровожадные чудовища, был труслив, и не покидал логова, не убедившись, что присмотренная им добыча беззащитна. Но, черт возьми, мы все знали, что рано или поздно он выберется из своей норы на охоту, и тогда…

Я грезил, представляя, как мы с «Худом», как в старые добрые времена, когда сражались с «Лютцовым», выйдем в море, вкушая кровавую пену, и вопьемся зубами в стальные бока «Бисмарка»…

Уверен, «Худ» мечтал о том же. Иногда, восстанавливая силы после утомительных рейдов и патрулей, он слал мне весточки, короткие и сдержанные, в его духе, однако полнящиеся надеждой и ободрением. «Терпи, «Прованс», - говорил он, - Придет день, когда мы с тобой будем сражаться борт о борт…» Я терпел, накапливая ярость, время от времени сжигая заживо замешкавшихся матросов, сновавших по моему телу с их проклятыми щетками и банниками.

Мне нужен был бой, меня же обрекали на позорное ожидание…

Les doigts froids des morts glissent sur la vitre de la fenêtre[9]…

Многие штабные павлины уповали на то, что продвижение Белиала скоро выдохнется, утратив свою губительную стремительность. Во-первых, рассуждали они, скоро проклятым гуннам придется взять оперативную паузу, чтобы подтянуть резервы, перегруппироваться, заменить лошадей, подвести орудия. Во-вторых…

Втайне они уповали на то, что продвижение по разоренным французским землям вскоре сделается для захватчиков мучительным. Местные бароны, эти безмозглые увальни, годами беспечно тянувшие сидр на своих наделах, всколыхнутся, обнаружив чужеродных захватчиков на своих землях, несущих омерзительную печать Белиала, натянут дедушкины кольчуги и мигом породят новых Гильомов Каль и Жанов Лемуанов[10], а следом за ними поднимутся и прочие.

Крестьянская война – страшная штука, особенно во вражеском тылу. Никто лучше крестьян не умеет травить вражеских лошадей, вырезать обозы, поджигать цейхгаузы и пороховые склады. Увитые галунами французские генералы злорадно посмеивались, ожидая, сколь быстро победоносный поток германских войск обратится клокочущей лужей.

Но дождались прямо противоположного. Многие бароны не только не приходили в ярость, увидев омерзительную печать Белиала на знамена, но и сами искали способа принести ему присягу. Никчемные ублюдки, не видящие дальше своего брюха. Они рассуждали по-крестьянски просто – раз Фурфур ослаб, лучше мы сделаемся слугами набирающего мощь Белиала, чем окажемся зерном под жерновами ужасного Гаапа, царствующего на востоке. Затея провалилась – крестьяне не только не чинили сопротивления, но и охотно снабжали захватчиков зерном из своих закромов и фуражом для лошадей.

При Аббевиле нам улыбнулась было удача, но как говорят некоторые смертные, удача – это не прекрасная дама, это полковая шлюха, она никогда не задерживается с тобой дольше, чем требуется для того, чтобы опустошить твои карманы. Чертовски справедливо. Ваша артиллерия так врезала по нашим ползущим пехотными цепям, что вмяла их в землю, размазав от Рибокура до Арреста, точно масло по хлебу. Больше мы удачи не видели.

Никто не может сказать, будто Малфас не пытался нам помочь. Может он и коварный ублюдок, но он чтил союзный договор, хоть и по-своему, кроме того, он издавна был не в ладах что с обманутым Гаапом, что с пышущим яростью Белиалом, рвущимся с востока. Уж он-то точно не хотел остаться наедине ни с одним из них. Малфас пытался помочь, переправляя на континент войска, но это было сродни попытке накормить костер щепками – сколько бы он ни перебрасывал, неистовствующий Белиал пожирал подкрепления быстрее, чем те успевали вступить в бой.

Потом был Дюнкерк.

Символ нашего позора, который отныне будет гореть на шкуре архивладыки Фурфура как позорное клеймо. Du mucus sanglant jaillit de la bouche![11] Окруженные со всех сторон, осаждаемые ордами демонов Белиала, наши измотанные части пытались отступить морем, бросив на берегу орудия, лошадей, обозы, провиант, даже порох. Это была страшная картина, даже страшнее той, которую я видел сто с лишним лет тому назад, на реке с жутким названием Беррязина, что несет свои черные ядовитые воды в ледяном царстве Гаапа. Корабли заходили в порт, готовясь принять на свои палубы изможденных полумертвых людей – и тотчас сами оказывались жертвами воющих демонов Белиала, обрушивающихся на них с небес. «Бурраск» и «Фудрайан» захлебывались кровавой пеной на мелководье, судорожно распахивая пасти, они не успели никого спасти и сами мучительно умирали, точно выброшенные на сушу рыбы. «Василиск» рухнувшие с неба демоны распороли вдоль борта, вскрыв палубы и высыпав наружу его содержимое.

Это был разгром. Чудовищный, страшный, оглушительный. Однако не окончательный. Как сказал один верзила-кирасир, которого я повстречал как-то в штабе, высокий, как каланча, «La France a perdu une bataille, mais la France n’a pas perdu la guerre.» - Франция проиграла битву, но не проиграла войну. Отчаянный рубака, единственный среди многих, готовый схватиться за меч и кромсать германцев собственными руками. Надеюсь, он уцелел. В раззолоченном павлиньем воинстве люди сродни ему редко встречаются, но приказы таких людей я и мои собратья готовы выполнять. Если архивладыка Фурфур и восстановит свою власть над этим разоренным краем, то только благодаря таким слугам…

Он был прав, этот верзила.

Наши сухопутные силы были разметаны, наши воздушные силы оказались низвержены с небес, но наш доблестный флот не только не получил повреждений, но и рвался в бой. Я помню ярость, охватывавшую меня и моих собратьев, стоявших в Тулоне, Бресте и Бордо, всякий раз, когда из отголосков магического эфира мы узнавали об очередном продвижении воинства Белиала. Ярость, добела раскалявшую наши тела, от которой море вокруг начинало кипеть, исторгая зловонные миазмы.

Запертые в своей среде, мы ничем не могли помочь своим сухопутным собратьям, но знали, что день, когда мы вступим в бой, не за горами. Рано или поздно приказ будет отдан – и мы устремимся вперед, точно стая покрытых броней хищных зверей… Мы готовы были ворваться в Восточное море, прямиком в нору Белиала, сея вокруг себя хаос и смерть. Мы готовы были оставаться на побережье Нормандии, до последнего прикрывая с моря осажденные Белиалом города. Готовы были крушить врага сомкнутым строем или, напротив, рассыпаться, чтобы охотиться на него поодиночке. Мы готовы были выполнить любой приказ, лишь бы только вновь услышать скрежет сминаемой стали, вновь ощутить на зубах давно знакомый вкус…

Мы ждали приказа. Ждали, завывая от нетерпения, от досады, от злости. Мы знали, приказ непременно будет, уже скоро…

Мы получили наш приказ.

Трусливый приказ, отданный трусливыми людьми. Трясущиеся от ужаса адмиралы, белые как их собственные парики, занятые спасением своих винных погребов и конюшен, боялись, что мы, столкнувшись с ордами Белиала, подобно их собственным жалким собратьям, поспешим сменить хозяина, принеся клятвы архиврагу. Жалкие ублюдки, да будут их души корчится в агонии миллионы лет! Des vers se tordant dans une bouche morte et ossifiée![12]

Сами слишком трусливые, чтобы оказать сопротивление, они не спешили бросить в бой свой последний резерв, который мог бы переломить ситуацию. А может… Не могу исключать, что некоторые из них сами находились под влиянием Белиала, сознательно разрушая армию изнутри

Верховным демонологом, ведающим флотом, в то время был магистр Дарлан. Внешне невзрачный, суховатый, с испитым бледным лицом, даже в самом богато расшитом мундире он выглядел невзрачным писцом, обряженным в чужую одежду. Ничтожество, в силу каких-то интриг сделавшееся повелителем над морскими демонами, он не вызывал уважения ни у адских созданий, которыми повелевал, ни у смертных владык, которым подчинялся сам. Болезненно осторожный, даже трусоватый, он был худшим человеком во всем французском королевстве, которому можно было бы доверить власть над флотом в такой момент. Этот слизняк ни разу в жизни не обнажал шпаги на дуэли, а в случае опасности прятался за герцогом Петеном, который – про это, не таясь, стряпали пасквили в Париже – лишь изображал благородный гнев и желание сражаться до конца, на деле же заискивал перед наступающим Белиалом, как дешевые дамы заискивают перед вступающими в город ландскнехтами, намереваясь защитить свое состояние ценой своей же чести.

Увы. Мы – смертоносные воители, выкормленные в Аду желчью и сырой кровью, но мы – пленники чар, подчиняющих нас демонологу. Дарлан не отдал приказа прикрывать с моря крепости Гавра и Кале. Не отдал приказа бомбардировать захваченный германцами Роттердам или бороться с вездесущими германскими рейдерами за воды Канала. Вместо этого он отослал нас прочь, на юг, в Мерс-эль-Кибир, дальний порт на Барбарийском берегу, который был удален на тысячи лье от войны. Это было бегство, трусливое неприкрытое бегство. Дарлан руками своего хозяина, трусливого герцога Петена попросту пытался убрать нас подальше от клокочущих сполохов войны, чтобы без лишних помех договориться с новым хозяином. Архивладыка Фурфур, без сомнения, разорвал бы их обоих в клочья, знай он о готовящемся предательстве, но, верно, у него нашлись занятия поважнее – Второй Холленкриг бушевал в миллионах миров, тысячи их которых были богаче и важнее вашего, неудивительно, что он не оказывал внимания мелким сошкам – даже тогда, когда их следовало раздавить.

Мы были созданы для боя, не для бегства. Сознавая позор нашего положения, мы как могли сопротивлялись, отказываясь покидать свои гавани. Сотрясаясь от гнева, я отрывал руки и ноги матросам, норовившим отдать швартовы, калеча их, точно насекомых, отказываясь сознавать, что они – такие же рабы своего положения, как и я сам. Многие мои собратья тоже ревели от ярости. «Бретань» сварила живьем полдюжины офицеров прямо в их каютах, «Страсбург» подпалил десяток складов на берегу, «Коммандант Тест» едва не выбросился на берег… Мы отправлялись на юг, прочь от войны, но, оставляя на горизонте дымящуюся полосу знакомых нам берегов, чувствовали себя хуже, чем в дни самых тяжелых поражений.

Мерс-эль-Кибир, Великая Гавань.

Так называлось место, которому суждено было стать новым домом для меня и моих собратьев. Скверное местечко, так не похожие на обжитые нами гавани французского побережья. Море слишком мелкое и теплое, в нем не водилось созданий, на которых нам привычно было охотиться, едкое от великого множества алхимических отходов, сброшенных в его воды. Наши стальные тела зудели, но еще сильнее этот зуд делался от осознания того, что мы не сыграли той роли, которая нам была уготована архивладыкой. Земли, которые мы должны были защищать, медленно тлели, разоряемые полчищами гуннов, а их недавние владыки, бургомистры и графья, наперебой лобызали копыта Белиала, тщась предложить себя в услужение. Мы же, спасенные против нашей воли, испытывали на благодарность, но смертельную ненависть.

Если что и спасало магистра Дарлана от страшной участи, так это тройное кольцо защитных чар, в которое он себя заключил, прекрасно сознавая, какие чувства мы к нему испытываем. Чтобы обезопасить себя еще более он приказал экипажам сойти на берег, оставив на борту лишь минимальное необходимое количество матросов, сам же опечатал крюйт-камеры личной печатью, окончательно превратив нас в заложников его воли. Если бы сюда, на запах страха, явился флот архиврага Белиала, мы, стреноженные у причалов, загнанные в узкую бухту, имеющие половинный штат канониров и самый малый запас пороха, смогли бы, самое большее, сделать дюжину выстрелов в ответ…

Мы перестали быть воинами, мы сделались заложниками чужой воли. Никто из нас не сомневался, герцог Петен увел нас в далекую берберийскую гавань только для того, чтобы держать в качестве приза. Сознавая, что мы все еще являем собой грозную силу, он, запершись в своем дворце, в Виши наверняка днями напролет выслушивает предложения британских и германских послов, размышляя о том, какую цену золотом сможет получить за наши души, вовремя предложив их одной из сторон в разгар войны.

Несмотря на унизительное спасение, которому нас подвергли без нашей на то воли, опозорив и обесчестив, мы с собратьями верили в то, что адские владыки еще подарят нам возможность нанести удар. Пусть Франция разорена и выпотрошена, точно животное на бойне, пусть многие ее города пали и превращены в руины, Второй Холленкриг все еще не закончен. У нас не было надежд на Гаапа и его ублюдков – те и сами были бы рады сожрать нас со всеми потрохами, но Британия под протекторатом Малфаса, хоть и потеряла безмерно сил на суше и в воздухе, все еще сопротивлялась, а значит…

Выполняя приказы трусливого ничтожества Дарлана, покорно терпя матросские щетки, счищавшие с нас окалину и ржавчину, оцепенев под грязным африканским солнцем, мы представляли себе день, когда на горизонте появятся вымпелы британского флота. Только в нем мы видели свое спасение, только он был той силой, которой все еще боялся Белиал, спешно пожиравший остатки нашего сопротивления на суше. Объединившись – британский флот и останки французского – мы смогли бы нанести самоуверенному ублюдку смертельный удар, точно гигантское копье, вонзенное под дых. Сжигая подносимые нам кости, мы ждали этого дня, так терпеливо, как только может ждать рожденное в адских чертогах существо.

Нас было тринадцать – тринадцать узников Мерс-эль-Кибира, запертых в бухте против своей воли, жалкая толика некогда грозной армады. Из этих тринадцати лишь четверо представляли из собой сколько-нибудь значимую силу – я, «Дюнкерк», «Страсбург» и «Бретань». Я не называю тебе их истинные имена, которыми их нарекли в нашем царстве, иначе твоя голова лопнет как перезревшая ягода, но те имена, которые присвоили им твои сородичи, приняв к себе на службу. Мы с «Бретанью» были немолоды, нас призвали двести лет тому назад и, хоть корпуса наши время от времени совершенствовались, обрастая новыми слоями брони, дополнительными орудийными палубами и такелажем, мы были не так резвы, как в молодые годы.

Зато с нами были «Дюнкерк» и «Страсбург», братья-великаны, отличающиеся юным возрастом и не по годам свирепым нравом. Обладатели грозных тридцатишестифунтовых орудий, способные под всеми парами развить головокружительную скорость двенадцать лье в час, они были гордостью французского флота, однако вместо того, чтобы крушить корабли гуннов в Восточном море, прозябали вместе с нами, хлебая едкую, теплую, едва соленую воду Мерс-эль-Кибира, для них эта пытка беспомощностью была еще мучительнее.

Моя тогдашняя стая… Я помню их всех, поименно, и неудивительно. Если солдаты на фронте проникаются дружбой, деля меж собою воду, мы с ними вынуждены были делить куда более опасную смесь – неизвестность. Может, потому мы так быстро сплотились. Кто еще там был… «Коммандант Тест», хорошо помню его. Вооруженный лишь парой двенадцатифунтовых орудий, в открытом бою он не продержался бы и четверти часа, но ему не было нужды в столь примитивном оружии. Служащей кораблем-маткой, вместо пушечных палуб он имел раздувшийся по всей длине корпуса кокон, скроенный из броневой стали и багровой плоти, испещренный норами, как головка сыра. В этих норах должны были гнездиться его беспокойные постояльцы, воздушные демоны, готовые подняться по тревоге точно рой разъяренных ос с тем, чтобы обрушиться на всякий корабль, имевший несчастья оказаться в зоне досягаемости. К его несчастью все эти норы оставались пусты - у французской короны не оставалось денег на новых демонов, оттого большую часть времени несчастный «Коммандант Тест» бесцельно пялился в море, бормоча проклятья и впадая в губительное оцепенение. Нам пришлось принять его к себе, пока рассудок его окончательно не помутился.

Еще были «Могадор» и «Вольта», тяжелые фрегаты. Злобные, знающие себе цену, звери, предпочитающие атаковать стаей и презирающие честный бой. В Тулоне было заведено, чтобы каждый корабль держался своего круга. В наш круг обыкновенно не допускались корабли ниже третьего ранга, тогда как они относились к четвертому, но здесь, в Мерс-эль-Кибире, многие старые правила пришлось пересмотреть, а эти двое были рады приткнуться к нам, тем более, что они брезговали находится в обществе обычных фрегатов, считая себя охотниками более высокого сорта.

Со временем мы сжились настолько, что приняли в стаю даже младших собратьев, до которых обыкновенно не снисходили корабли нашего ранга. Может, среди них не было блестящих воителей из числа тех, которые куют славу французского флота, однако хватало преданных и отважных демонов, выполняющих свою работу в меру сил и не ждущих великой награды. Порядком потрепанный штормами «Тигр» - он выглядел молчаливым и замкнутым, однако отчего-то делался мечтательным, когда задувал зюйд-зюйд-вест. «Линкс» - спокойный, с хитринкой, он напоминал вальяжного домашнего кота, а известность заслужил тем, что съел трех своих капитанов одного за другим. «Террибль» - бесхитростный служака, превосходно дисциплинированный и ответственный. «Лилия» - застенчивое юное создание, за обворожительной красотой которого скрывалась кровожадность опытной гиены. Старикашка «Керуан», буксир, коптящий небо только потому, что архивладыка Фурфур не мог придумать ему другой участи, текущий так отчаянно, что почти не выбирался из гавани. Самоуверенный и дерзкий «Надаль», вооруженный парой шестифунтовых пушчонок, но взирающий на мир так, точно был линейным кораблем первого ранга…

Мы не были сыгранной эскадрой, созданной из соображений вооружения и классов, мы были сбившейся стаей товарищей по несчастью, ждущих своей участи. Славная это была компания, одна из тех компаний, что складываются случайно, но, единожды сложившись, делаются нерушимыми, как пехотные терции. У нас было разное прошлое. Некоторые из нас прежде стояли в Бресте и регулярно омывались жертвенной кровью, на их палубах гремели оркестры, воспевая несокрушимую силу архивладыки Фурфура и французского флота, прекрасные дамы повязывали к их вантам шелковые ленты и платки. Другие прозябали в окраинных гарнизонах Дакара, Марселя и Бисерты, с грехом пополам очищаемые от ржавчины нерадивыми матросами. Но теперь мы с ними стали обладателями единого, весьма беспокойного, настоящего и крайне смутного будущего.

Корабли разного класса, разных привычек, мы сблизились с течением времени и, хоть представляли собой весьма разношерстную стаю, в скором времени сделались подобием флотилии, в которой каждый занял предусмотренное его ролью и вооружением место. Пестрая флотилия, ждущая невесть чего у чужих берегов. Неизвестность в сочетании с бездельем – страшная смесь, способная разложить любую армию, пусть даже спаянную воинской дисциплиной. Я не раз видел, как подвергнувшись этому губительному влиянию, целые полки королевской пехоты бросали знамена, превращаясь в легкую добычу для германских ублюдков, или разбредались по округе, превращаясь в скопище неуправляемых мародеров.

[1] (фр.) «Окостеневший рот, не вытолкнувший из себя последнего крика...»

[2] (фр.) «О, кровавые слёзы слепца!»

[3] (фр.) «Черные вены, полные затхлой слизи!»

[4] (фр.) «Плоть тает в огне, как хорошее масло».

[5] (фр.) «Рыдающий отец, расчленяющий свое дитя!»

[6] (фр.) «Утроба, переваривающая собственного младенца!»

[7] (фр.) «Le Chabanais», «La Fleur Blanche» - наиболее известные публичные дома в Париже, служившие так же местом встречи для бомонда и изысканной публики.

[8] (фр.) «Лоскуты окровавленной кожи трепещут на ветру как лепестки роз!»

[9] (фр.) «Холодные пальцы мертвецов скользят по оконному стеклу...»

[10] Гильом Каль, Жан Лемуан – предводители крестьянского восстания под названием Жакерия 1358-го.

[11] (фр.) «Кровавая слизь, хлещущая изо рта!»

[12] (фр.) «Черви, извивающиеся в мертвом окостеневшем рту!»

Глава 7

Несмотря на то, что магистр Дарлан, трусливый слуга герцога Петена, заперший нас здесь, время от времени выводил нашу стаю на учения, позволяя худо-бедно размять кости в здешнем мелком море, каждый день, проведенный в неведении, вдалеке от сражающихся собратьев, озлоблял нас, превращая в скопище грызущихся между собой хищников. «Могадор» то и дело задирал младших собратьев-фрегатов, норовя оборвать им леера, а те, примитивные хищники, злобно рычали, обещая с ним поквитаться в самом скором времени. «Дюнкерк» и «Страсбург» норовили бросить вызов друг другу – эти двое, хоть и были братьями, были измучены ожиданием настолько, что готовы были вцепиться в горло друг другу даже по самому незначительному поводу. Даже «Коммандант Тест», беспомощный старик, брошенный своими питомцами, иногда принимался изрыгать из себя черную хулу, делаясь в такие минуты совершенно невыносимым.

Магистра Дарлана такое положение вещей, по всей видимости, вполне устраивало. Он редко покидал крепость, а если и выбирался, почти всегда был отвратительно пьян. Слуги сплетничали, будто он дожидается выгодного предложения от архиврага, чтобы сбыть нас по выгодной цене. Может, это и была сплетня, но она душила нас, точно удавка из серебряных нитей, превращая существование в нескончаемую пытку. Для нас, демонов, сменить владыку совсем не то же самое, что для ваших смертных царьков – сменить лобзаемую руку. Одна только мысль о том, что нас заставят присягнуть архиврагу Белиалу, заставляла нас в ярости клацать зубами. И ничего поделать с этим мы не могли. Наши тела давно не знали свежей краски, но охранные символы на них подновлялись с завидной регулярностью, а магистр Дарлан был слишком осторожен, чтобы дать нам хоть толику свободы или сунуться в порт без охраны адских чар – любой из нас с радостью раздавил бы его, как клопа.

Скверное время, тяжелое время.

Чтобы мои запертые в бухте Мерс-эль-Кибира собратья, мучимые неизвестностью, не начали грызться друг с другом, я начал рассказывать им истории. О Первом Холленкриге и сотнях войн, которые сотрясали мир за последние двести лет. О демонах, рыщущих по морям, охотящихся в запретных водах, рвущих друг друга на части и идущих ко дну, все еще щелкая зубами. О воинской доблести, которая ведет в бой даже тогда, когда заканчивается порох и силы, о славных победах французского флота, о Невисе, Пиране, Бичи-Хеде, Абукире, Бресте, Туране, сражении у Доггер-банки…

Иногда это были веселые истории, полные жгучего огня, распаляющие нутро и зовущие в бой, иногда – задумчивые и грустные, после которых хочется долго созерцать извечный бег неспешной морской волны. О том, как грохотали в ночи русские крепости Таврики, бомбардирующие нас ядрами, о том, как мы с «Худом» выслеживали дерзкого «Эмдена» посреди льдин далекого и опасного Южного океана…

Всякий раз, заканчивая историю, я говорил им – помните. Помните, мы не брошены и не оставлены на произвол судьбы. Британцы, наши союзники, погрязли в войне с Белиалом, но они помнят о нас и, вот увидите, наступит день, когда они придут на помощь. Сорвут с нас путы и протянут руку, позволив сражаться вместе с ними плечом к плечу против ублюдков архиврага. Они все внимали мне, сцепив зубы – дряхлый «Коммандант Тест», здоровяки «Дюнкерк» и «Страсбург», клыкастые, ищущие драки «Могадор» и «Вольта». «Бретань» делала вид, что дремлет – как и многие старые корабли, она была не прочь понежиться на солнце – но я знал, что она внимательно слушает и слышал ее смешки…

Мы ждали, терпеливо, как положено ждать хищникам. Сносили снующих по нам матросов, хоть нас и подмывало перещелкать их, как семечки, напыщенных офицеров, хлещущих вино на берегу, даже трусливого магистра Дарлана, за все время не рискнувшего сунуться в гавань и сидящего в своей крепости. Мы знали, рано или поздно наши собратья из свиты Малфаса придут на помощь, вернут нас в строй и тогда наш позор будет смыт ихором, хлещущим из разодранных нами тел. Они не могли не прийти, они ведь были нашими союзниками. И они пришли.

Первым пробудился «Дюнкерк», и неудивительно – у него на борту были самые чуткие гомункулы, способные ощутить возмущения в окружающем эфире на пять лье. «Идут! – провозгласил он, выбрасывая из труб резкие дымные колтуны, - Семнадцать вымпелов с норд-веста!» Мы живо проснулись – даже те, кто дремал у причала после сытного обеда. Встрепенулась даже почтенная «Бретань», привыкшая изображать безучастную старуху. «Кто идет? Кто? Откуда?» - жадно спрашивали со всех сторон. «Дюнкерк» осклабился, отчего тяжелая броня его корпуса заскрежетала, обнажая пасть.

«Британцы. Это британцы, я чувствую печати Фурфура на их боках!»

В Мерс-эль-Кибире воцарилось возбуждение, которого его стылые воды не знали уже много лет. Матросы растерянно переглядывались, наблюдая за тем, как корабли в гавани оживают, а их стальные тела лязгают, изрыгая дым.

Британцы! Британцы пришли! Союзники вспомнили о нас!

Не стану скрывать, меня самого охватило радостное возбуждение. Я верил в то, что союзники нас не бросят и сам бессчетное множество часов вглядывался в горизонт, надеясь разглядеть в грязных африканских сумерках извергаемые трубами дымы, но в глубине души понимал, что нельзя просить у адских владык слишком многого. Может, Малфас и испытывал к архивладыке Фурфуру теплые чувства, как полагается союзнику, но ему самому сейчас приходилось несладко на континенте, а он едва ли относился к тому типу адских владык, которые способны в разгар боя оторвать изрядную часть своих сил, чтобы бросить их кому-то на помощь. Я слишком хорошо помнил слова, сказанные много лет тому назад «Худом». О том, что побеждает не тот, кто жертвует собой во имя чести, а тот, кто остается на плаву, когда тонут другие. В любой ситуации из всех голосов, что клянут, угрожают или льстят, надо слушать один-единственный – голос разума, Единственный, который не лжет.

Первым шел сам «Худ» и, клянусь, видя его грозный профиль, проминающий волны, я испытал восхищение, не свойственное нашему виду. Закованный в сталь, с распахнутыми пушечными портами, украшенный выжжеными печатями своего владыки на бортах, он двигался так, как двигаются воины, внушая окружающим почтение и трепет. Его броня не была белоснежной, как когда-то, ее украшали вмятины от ядер и подпалины, верные признаки того, что последний год он крушил неприятеля, а не отсиживался в гавани, как я сам. Прикованный к берегу, я наблюдал за ним, испытывая невольную гордость за своего собрата, который, хоть и нес печати чужого мне владыки, пришел на помощь.

Старый добрый «Худ»! Боевой соратник!

Нам, демонам, чужда сентиментальность, но, клянусь, в эту минуту я едва не пустил слезу. То, что сам «Худ» явился сюда по главе британской процессии, наверняка не было случайностью. Узнав о том, что здесь томлюсь я, он решил не уступить никому чести возглавить спасательную экспедицию с тем, чтобы освободить нас от удушающих охранных чар трусливого ублюдка Дангара!

А процессия, черт возьми, была внушительная.

За «Худом» в его обожженной броне шествовали «Валиант» и «Резолюшен», такие же гиганты, как он сам, тоже покрытые копотью битв и усеянные вмятинами от ядер. Свиту их составляла целая дюжина фрегатов, держащихся в ордере, и прочих мелких кораблей, влекомых их младшими собратьями. Некоторых из них я знал – «Энтерпрайз», «Кеппел», «Рестлер» - других же видел впервые. Это была не просто эскадра, это была внушительная армада и, казалось, само море испуганно льнет в стороны, спеша освободить ей дорогу.

С некоторым изумлением я заметил в этой внушительной свите гигантскую разбухшую тушу «Арк-Ройала», покачивающуюся на волнах. В отличие от нашего «Коменданта Теста» это была не дряхлая развалина, похожая на пустую брошенную конюшню, ее чрево, напоминающее укрытый броней гигантский воспаленный нарыв, было испещрено норами, внутри которых мелькали покрытые хитином насекомоподобные головы воздушных демонов с лихорадочно шевелящимися жвалами – им явно не терпелось выпорхнуть на охоту за свежим мясом…

Я лихорадочно считал, наблюдая за тем, как эта неспешно движущаяся процессия приближается к бухте. Как много парусов! Три корабля первого ранга, по меньшей мере столько же второго и третьего, да еще «Арк-Ройал»… Черт побери, если хозяева «Худа» собирались устроить почетную встречу и нарочно снарядили для этого, как для парада, самые представительные свои корабли, то в этот раз врожденная предусмотрительность явно изменила им – к нам в гости заявилась добрая четверть всего британского флота!..

Стоявший по правую руку от меня «Страсбург» торжествующе заревел, приветствуя собратьев. Самый молодой среди нас, спущенный на воду в Сен-Назере за несколько лет до Второго Холленкрига, он радостно скалил клыки. Должно быть, уже предвкушал, как наша объединенная армада двинется бомбардировать Марсель…

«Наконец-то! – возопил он, встрепенувшись всем своим огромным телом, застывшим у пристани, так, что едва не лопнули швартовочные концы, а мол опасно задребезжал, - Сюда, братья! Мы уже заждались! Освободите нас от оков и, клянусь, мы будем сражаться за вас так же отчаянно, как сражались за нашего архивладыку Фурфура!»

«Могадор», «Керуан» и «Лилия» тоже завопили, выбрасывая в небо клубы раскаленного дыма. Они прямо сейчас готовы были сняться с якорей, чтобы устремиться в бой, я чувствовал, как раскаляются, сдерживая их порыв, защитные чары демонолога.

Единственной, кто не поддался ликованию, была старая «Бретань». Не шевельнув ни единым стволом в знак приветствия, она хмуро наблюдала за британскими кораблями, стремительно двигающимися ко входу в бухту. Заложенная, как и я, много лет тому назад, потрепанная всеми известными войнами и штормами последних двух веков, она ко всему относилась настороженно – качество, свойственное нашему поколению, но почти неизвестное современным кораблям с их непомерно огромными орудиями, которыми можно крушить устои мироздания.

«Дырявые супницы! – зло бросила она, - Ночные горшки! Разуйте глаза! Неужели вы не видите, как они идут?»

Она была права.

Я сам заметил странное построение британцев, едва только различил их паруса на горизонте. Возможно, просто не хотел себе в этом признаваться, но… Это было не парадное построение, которое вбивают в головы всем слугам Малфаса, чтобы раз в году проводить их почетным строем перед млеющими от их мощи смертными царьками в Спитхеде или Плимуте. И не походный порядок. Я достаточно лет провел в ваших жалких морях, чтобы издалека разглядеть очертания – это был британский боевой ордер. Restes éventrés sur le fond marin[1]. Если так, надо думать, их пушечные порты распахнуты вовсе не потому, что они намереваются поприветствовать нас салютом…

Я почувствовал, как беспокойно ерзают в моих бортах орудия.

Так, верно, ощущает себя цепной пес, старый, порядком одряхлевший, но все еще пытающийся выполнять свой долг, у которого на загривке встает шерсть. Британские корабли, наши спасители, шли под всеми парусами, но чем ближе они становились, тем меньше мне нравилась холодная целеустремленная сосредоточенность. Их кильватерная колонна с безукоризненно выверенными промежутками занимала позицию, которая была мне хорошо знакома и которая в британских наставлениях по морскому бою именовалась «Crossing the T» - позиция не для почетной встречи и не для сопровождения. Позиция, позволяющая эскадре обрушить на противника всю мощь своих орудий. Но противника здесь не было, только лишь тринадцать кораблей, запертых в узкой бухте Мерс-эль-Кибира…

Я запросил возглавляющий процессию «Худ», что это значит, но «Худ», мой старый добрый приятель «Худ», не отозвался, даже не поприветствовал меня. Он вел себя непривычно сдержанно и холодно, будто мы вовсе не были знакомы. Будто не загоняли в смертельном поединке грозный «Лютцов», не охотились на неуловимый «Эмден», не прикрывали друг другу бока, укрываясь от германских гейстершифов, невидимками скользящих в воде, не сражались со смертоносными течениями неистовых пятидесятых…

Возможно, это часть ритуала, пытался уверить я себя, ощущая, как старое стальное тело наполняется тревожным звоном. Где-то в моих потрохах закричали ошпаренные моряки – растущая тревога отпирала во внутренних отсеках ключи кипящей воды и гейзеры обжигающего пара.

Спокойно, «Прованс», - приказал я сам себе, ощущая, как нервозность старой «Бретани» передается мне самому, - Малфас – высокомерный и чопорный сукин сын, в этом все его отпрыски походят на него. Они просто хотят произвести внушительное впечатление, продемонстрировать силу, явить себя спасителями и выторговать цену…

А потом «Худ» заговорил.

«Архивладыка Малфас, единственный и полноправный властитель адских чертогов желает сделать вам, сыновья Фурфура, предложение, - его голос гремел в магическом эфире точно адские литавры, безжалостно четко донося каждое произнесенное слово, - Три дня назад герцог Петен, нарушив присягу вашему владыке Фурфуру, пошел на сговор с архиврагом, принеся клятвы верности Белиалу, сатрапу и ничтожеству.Мало того, что он переметнулся сам, он заставил всех демонологов, стоящих под его началом, навязать эту волю всем адским созданиям, воюющим под флагом Франции. Это не только позволило Белиалу без сопротивления забрать себе многие земли и крепости, но и многократно усилило его. Имея донесения, что такая же судьба ждет и французский флот, мы, руководствуясь не желанием, но необходимостью, вынуждены предъявить вам ультиматум. Сегодня, до восьмого удара пятой вахты все адские создания из свиты Фурфура, находящиеся в этой гавани, должны принести присягу верности своему новому хозяину, архивладыке Малфасу. В том случае, если по истечении времени этого не будет сделано, я имею приказ сжечь все находящиеся здесь корабли, чтобы они не попали в руки архиврага».

Наши спасители не намеревались нас спасти.

Улучив момент нашей слабости и прикрываясь союзными обязательствами, они явились, чтобы захватить остатки того, что не было сожрано безумным Белиалом. Хладнокровно вонзили кинжал в спину раненому, убедившись в том, что тот лишен возможности сопротивляться. Le corbeau déchire l'orbite de l'œil avec un bruit de grincement pour se régaler de la pulpe juteuse…[2]

Коварные мерзавцы… Как иронично и как зло!

Сражаясь бок-о-бок с «Худом», доверяя ему свою жизнь, я заставил себя поверить, что обвинения в адрес слуг Малфаса зачастую несправедливы – далеко не все они высокомерные ублюдки, скрывающие за пышной парчой и изысканными манерами холодное волчье коварство. Наивное ничтожество! Здравомыслие Малфаса оказалось именно таким, каким нам виделось. Беспощадным, как отравленная шпага, разящая тебя в спину. Холодным и тщательно взвешенным, как пуля, которую закатывают в ствол.

В отличие от своих адских собратьев Малфас не пожирал жадно свою добычу, но хладнокровно расчленял ее при помощи изящных столовых приборов, поглощая элегантно, как того требуют высокие манеры. В этом была вся разница.

«Худ!» - закричал я, не в силах сдержаться, - Какого дьявола вы творите? Мы же союзники! Черт побери, мы вместе бились против Белиала!»

Я отчетливо увидел, как пушки в бортах «Худа» шевельнулись, взяв меня на прицел. В другой ситуации это бы мне польстило – в бухте имелись куда как более современные корабли, представлявшие большую, чем я, опасность. Голос «Худа» был холоден, как воды Южного моря, покрытые смертельно опасными дрейфующими льдинами.

«Ни с места, «Прованс». Я объявил условия и буду ждать условленное время. С этого момента всякий корабль, который попытается покинуть бухту, будет рассматриваться как враждебный и подавляться силой оружия!»

Ситуация была безвыходная. C’est sans issue. Береговые батареи слишком долго молчали, позволив британцам занять выгодные позиции и намертво перегородив выход. Узкая бухта Мерс-эль-Кибира, даровавшая нам защиту от штормов, сделалась ловушкой, в которой, беспомощно шевеля стволами орудий, замерло тринадцать кораблей. Это не было ни игрой, ни затянувшейся шуткой. Я отчетливо видел британских канониров, замерших с запальными шнурами возле орудий, слышал злойзвон в воздухе – это высвобожденные воздушные демоны «Арк-Ройала» сновали в воздухе, хищно сцепив зубы, ожидая приказа, чтобы наброситься на нас сверху.

«Страсбург» и «Дюнкерк» по-собачьи завыли от тоски. Молодые, отчаянные, так долго уповавшие на союзников, они приняли эту весть так, словно те милостиво протянули им кинжал, которым им суждено было вспороть себе животы. Да так оно, в сущности, и было. Это вы, смертные ничтожества, меняете хозяев и сеньоров по мановению пальца, потакая своим трусливым мятущимся душонкам. Для нас, существ, рожденных в адских чертогах, нет участи позорнее и мучительнее, чем менять покровителя. Переметнуться от архивладыки Фурфура, пусть ослабевшего и потерявшего изрядную часть своих сил, к презренному предателю Малфасу? Я скорее сожрал бы сам себя! Но наша воля была скована чарами демонолога и подчинена им безраздельно. А мы все слишком хорошо знали нашего хозяина, магистра Дарлана, чтобы сомневаться в том, какое решение он примет, глядя из своей крепости на окружившую Мерс-эль-Кибир британскую эскадру в ее грозном великолепии.

Я слышал, как заскрежетала, тщетно пытаясь сдержать ярость, «Бретань». Долгие месяцы, заточенная наравне с нами, она держалась с достоинством, заставляя всех прочих в стае усмирять свои порывы, но сейчас, когда наша участь сделалась неминуемой, в ее голосе послышались знакомые мне звенящие отголоски – те, из-за которых алжирские дикари, восстания которых она безжалостно подавляла сто лет назад, прозвали ее «Вахш-майнун-яртади-дриан-эзмьян» - «Безумная гарпия в костяных доспехах».

«Можно не сомневаться, этот крысеныш будет счастлив выполнить все указания, - процедила она, - Душа у него жидкая как помет габсбургов. Если он и помедлит, то только для того, чтобы узнать у нового хозяина, с каким гарниром нас подавать!»

Никто ей не ответил, да в этом и не было необходимости. Магистр Дарлан был трусом, это знали его враги и его приятели, и уж конечно это знали мы, существа, заключенные его волей в стальные клетки, подчиненные ему силой адских чар. Оглушенный нападением Белиала, сминавшего наши крепости на континенте, он был счастлив убраться подальше оттуда в Мерс-эль-Кибир, а теперь наверняка пребывал в прострации, обнаружив на пороге зловещую британскую армаду. Ему не потребуется много времени, чтобы принять решение, решили мы. Не потребуется тягостно дожидаться конца отпущенного «Худом» срока. Ему вполне хватит минуты, чтобы сломать свою шпагу и протянуть ее обломки победителю – вместе со всеми нами заодно. Но мы ошибались.

Магистр Дарлан вышел на крепостной парапет, один и без охраны.

Он был пьян сильнее обычного, я видел, как заплетались его ноги, однако облачен в чистую парадную форму без единого винного пятна, мало того, держал голову грозно поднятой. Жалкая человеческая букашка… В отличие от герцога Петена, который хоть и был предателем, заслужил блестящую воинскую славу во времена Первого Холленкрига, Дарлан не был воином, он был одним из тех придворных интриганов, которыми окружил себя королевский престол, ведущим боевые действия между сервированных тарелок на пиршественных столах и шелковых подушек в чужих альковах. Однако в решительный миг он преобразился, представ таким, каким мы никогда его прежде не видели. В сторону британской армады взглянул так, словно это были утлые рыбацкие челны, которые прибило к берегу.

«Жалкие выродки, крысиное семя! – крикнул он, пошатываясь, положив руку на рукоять шпаги, которую ни разу в жизни не доставал из ножен, - Не знаю, в каких слоях адских чертогов вы прежде обитали, но призывали вас, верно, на постоялом дворе посреди навозных куч! Вы, назвавшиеся нашими союзниками, забыли про Францию, когда она, обескровленная, выдерживала один удар Белиала за другим, но вздумали заявиться, когда решили, будто она достаточно ослабела, чтобы оттяпать себе пару лоскутов? Я не позволю вам это сделать! Я, Жан Луи Ксавье Франсуа Дарлан, может быть, паршивый человек, но я не самый плохой француз. Ступайте, дети мои! Освобождаю вас от оков и повелеваю – крушите ублюдков Малфаса так же яростно, как прежде крушили ублюдков Белиала! Отправляйте их на дно! Глодайте кости!..»

De vieux os se tortillant dans la terre froide…[3]

Он разомкнул все охранные чары, держащие нас на привязи. Одновременно. Без подготовительных ритуалов и предосторожностей, все разом. Остаточное напряжение рассыпающихся узоров было слишком сильно, чтобы слабое человеческое тело могло их выдержать, оказавшись в самом центре, оно и не выдержало – лопнуло, точно перезревшая виноградина, непоправимо испачкав дорогое сукно. Немудрено – только безумец станет спускать с поводка тринадцать хищных тварей разом. А мы были хищными тварями, несмотря на то, что столько времени простояли в цепях. И мы были очень, очень злы».

Я слышал, как истошно закричали перепуганные моряки внутри меня. Трудолюбивые маленькие существа, латающие мои кости в промежутках между боями, чистящие шкуру от ржавчины, ухаживающие за орудиями, они были ценными паразитами, в которых я научился видеть помощников, несмотря на их жалкую природу. Но в тот момент мне требовалась не помощь, мне требовались силы. Много сил, для восстановления которых как нельзя лучше подходит сладкий красный сок, текущий в ваших венах. Я получил много сока.

Броневые переборки в моем теле пришли в движение, сминая податливые тела во внутренних отсеках, палубы смыкались гигантскими челюстями, разрубая пополам, пережевывая и перемалывая весь тот истошно кричащий сброд, который не успел пробиться к люкам. Кажется, «Бретань», «Дюнкерк» и «Страсбург» занялись тем же самым, потому что на несколько секунд крики, извергнутые тысячами человеческих глоток, заглушили даже рев пробуждающихся демонов». Я помню страшную, перепачканную кровью улыбку в борту «Бретани», не обещающую ничего хорошего, похожую на исполинский пролом в броневой стали…

Этот бой не должен был долго продлиться. Стиснутые в узкой бухте, перекрывающие друг другу линии атаки, имеющие пороха самое большее на пять минут боя, мы находились в отчаянно невыгодном положении, тогда как «Худ» с приятелями расположились в идеальной позиции, готовые расстреливать нас, как скучающие горожане, вооружившись луками, расстреливают яблоки на ярмарке. Это должен был быть самый скоротечный и жалкий в истории французского флота бой, которому суждено покрыть нас, слуг архивладыки Фурфура, не славой, но позором. Бой не продлился бы и трех минут, кабы не «Бретань». Она…

Иногда я вспоминаю ее крик.

Страшный, пронзительный крик, с которым она ринулась вперед – отчаянный, бессмысленный маневр, чью суть я пытался понять, но так и не понял в тот день. Лишь многим позже, оказавшись здесь, я понял – она не пыталась никого поразить, наша старая добрая «Бретань», она давала нам шанс выскользнуть из бухты, отвлекая внимание британцев, принимая на себя их ядра»

Стоящий ближе всего «Валиант» ударил ее всем своим правым бортом, всеми семьюдесятью орудиями. Он был могучим стальным воином, весившим шестьдесят восемь миллионов ливров[4], она – старым кораблем, пережившим бесчисленное множество войн, хранящим шрамы сражений, о которых позабыли многие смертные. Я слышал страшный скрежет ее старых проржавевших костей, видел, как она покачнулась, осев на волне, давясь хлещущей в пробоины забортной водой. Она стреляла всеми орудиями, что уцелели, но это была беспорядочная пальба, редкие ядра, долетавшие до британцев, отскакивали от их бронированных шкур, не причиняя ущерба, точно горох.

О, «Бретань»!..

Высвобожденная от человеческих пут, но верная своему владыке и своей стае, она погибала, принимая в себя залп за залпом, быстро превращаясь в охваченную пламенем груду стали. Я видел, как с каждым чудовищным залпом ее старая броня расходится по швам, обнажая пылающие, забитые мертвецами, палубы, как брызжет наружу, испаряясь, меоноплазма. Даже черпая воду, «Бретань» двигалась, пока ее перебитые мачты не рухнули, точно исполинские срубленные сосны, а из труб не выплеснулась кипящая на палубе сукровица. Прекрасная воительница, дерзкая и отважная, в момент гибели она выглядела величественно и страшно.

А потом каленое ядро с «Худа» пронзило ее обшивку и поразило крюйт-камеру, высвободив чудовищный всепожирающий сполох оранжевого огня, разорвавший ее пополам.

Она уходила под воду не молча, как великие воители, но изрыгая проклятья, которые быстро превратились в шипение, в ее носу обнажился огромный пролом, отчего мне казалось, что она все еще улыбается нам, уцелевшим… Она погибла, как полагается верной слуге архивладыки Фурфура, но дала нам, драгоценные минуты, необходимые чтобы разорвать швартовы, удерживающие нас у пристани.

В вашем мире не было стычки более короткой, яростной и смертоносной. Увидев, что мы высвобождены, британцы принялись палить из всех стволов, но хваленое хладнокровие в кои-то веки изменило им. Привыкшие разделываться с беззащитными жертвами, они забыли, что это такое – настоящий, пышущий яростью, противник, который движется к тебе, невзирая на попадания, даже объятый пламенем. Я посчитал позднее. У британцев при Мерс-эль-Кибире было двадцать четыре девяностошестифунтовые пушки, шестнадцать двадцатичетырехфунтовых и еще почти сотня малого калибра – больше, чем в береговых батареях самого Лондона. Когда они все принялись палить, над проклятым портом словно сгустились сумерки, столько порохового дыма, щедро пропитанного адскими энергиями, было выброшено в воздух. Это играло нам на руку – пользуясь ухудшившийся видимостью, не позволявшей им метко класть ядра, мы устремились к выходу из бухты согласованным порядком.

Шедший впереди здоровяк «Дюнкерк» прикрывал нас броней, его мощные орудия сами принялись лупить по британцам. Увы, без большого эффекта. Наши крюйт-камеры, как и прежде, были опечатаны, это означало, что мы могли использовать лишь те скудные порции пороха, что хранились в подносных зарядах на орудийных палубах, намеренно ослабляя заряд так, чтобы экономить каждую крупинку. Такие попадания не могли пустить на дно британских великанов, но они дрогнули, клянусь, дрогнули, увидев наш напор! Черт возьми, может нас, отпрысков архивладыки Фурфура, и считают за глаза самоуверенными бахвалами, в схватке нас все еще боятся – и поделом!

Le sternum éclaté crache ses trésors…[5]

Мерс-Эль-Кибир мгновенно затянуло дымом – горели крепости и береговые батареи, вскрытые британским огнем, пылали доки и портовые склады, но это уже не играло никакого значения. Высвобожденные из-под власти демонолога, мы не собирались возвращаться в стойла. Пусть горят дотла!

Исторгнутые «Арк-Ройалом» воздушные демоны, «морские щуки» и «фульмары», были не менее смертоносны, чем ядра. Кровожадно визжа, распарывая когтями облака, они обрушивались сверху на нашу крошечную эскадру, разрывая в клочья паруса и собирая кровавую жатву на забитых матросами палубах. Одна из «морских щук», пытаясь выплеснуть мне на палубу горящую серу, настолько потеряла осторожность, что зацепилась за мою бизань мачту и повисла, разбрызгивая жидкий огонь, истошно крича, запутавшись в стень-вантах и фалах. Марсовые стрелки изрешетили ее из мушкетов, но и после этого она оставалась слишком опасна, чтобы к ней приближаться, матросам пришлось орудовать баграми, чтобы добить ее и выкинуть прочь.

Наша маленькая эскадра насчитывала лишь дюжину вымпелов, ничтожная по океанским меркам сила, но мы были охотничьей стаей, в которой каждый знал свою роль. Купленное «Бретанью» время позволило нам вырваться из ловушки на морской простор, навязав британцам то, чего они терпеть не могут со времен Чесапикского сражения – бой накоротке. Их хваленое хладнокровие играет как нельзя кстати, когда требуется расстреливать мишени на известной дистанции, пользуясь преимуществом огневой мощи, но вблизи, вынужденные вступить в схватку как наши предки, борт о борт, кромсая друг друга кинжальным огнем, они быстро теряют запал.

На это мы и рассчитывали.

«Форсайт» вышел из боя спустя три минуты боя – «Могадор» и «Вольта», привыкшие охотится в паре, обошли его с двух сторон и растерзали восьмидесятифунтовками, заставив взвыть и спешно покинуть строй. Еще минутой позже позорно отступил пытавшийся его прикрыть «Эктив», получив полдюжины пробоин и хлебнувший порядком воды.

О, упоение битвы…

Ни одно из тех жалких удовольствий, которые вы используетесь, силясь имитировать дарованные Адом блаженства, не в силах дать того же ощущения, что дает морской бой. Танец на злых волнах, норовящих опрокинуть тебя, трепет парусов, жадно ловящих дыхание ветра, ледяные брызги близких накрытий, шрапнелью накрывающие тебя, яростные выдохи собственных пушек, от которых сотрясается весь корпус, остро пахнущий пороховой дым, который ты изрыгаешь после каждого залпа, треск вражеского рангоута, похожий на треск лопающихся костей. Я попытаюсь описать тебе, хоть, видит Ад, это так же бесполезно, как описывать дождевому червю величайшее из созданных полотен… Но ты можешь попытаться представить.

Мои ванты натянуты как гудящие жилы, мой стальной корпус дрожит от нетерпения, я чувствую, как раскаляются, обжигая ноги матросам, мои бронированные палубы. Из густого порохового дыма по правому борту выныривает грозный силуэт британского фригата, я вижу ломающий волны корпус, украшенный острыми обломками человеческих костей и грозными багровыми рунами адского языка, чествующими архивладыку Малфаса во всех его омерзительных формах. Мне не нужно читать название, начертанное несвежей кровью на его бугрящемся борту, я знаю многих своих сородичей, служащих смертным царькам, будь они врагами, соперниками или союзниками. Это не какой-нибудь корвет, навьюченный орудиями и похожий на мула, я узнаю грациозные и жуткие обводы ее смертоносного тела. Это «Аретьюза», тяжелый фрегат, проворная и беспощадная морская хищница. Я вижу, как жадно распахиваются пасти на ее бортах, скрежеща зубами, а моряки на верхней палубе спешно забивают какого-то беднягу – не жертвенными ножами, но абордажными саблями, спешно пытаясь напоить свою хозяйку кровью…

Первое мгновение боя, тягучее и долгое, как любовная судорога. «Аретьюза» имеет преимущество в ветре, но я не собираюсь ждать, когда она закончит маневр, слишком хорошо знаю, как опасна ее грациозность. Орудия нижней палубы дают залп, заставляя море вокруг нее расцвести десятками пышных, рассыпающихся под собственной тяжестью, водяных цветов, отдача их такова, что у меня на несколько секунд вышибает дыхание. Накрытие! Я слышу как торжествующе рычат канониры на нижней палубе, наблюдая за тем, как тяжелые восьмидесятифунтовые ядра крушат планшир «Аретьюзы», превращая британцев на верхней палубе в исступленно вопящие обломки, щедро нашпигованные деревянной щепой, бьющиеся в паутине из тлеющих снастей. Одно из ядер срезает фок-мачту, я слышу как «Аретьюза» ревет от боли, но ничего не может сделать – мачта, словно исполинское дерево, падает, теряя реи, разрывая такелаж, точно гнилые веревки.

Как и все демоны, несущие печать архивладыки Фурфура, я знаю, что такое опьянение боем. Состояние, в котором не замечаешь ни боли, ни направления ветров, в котором готов рвать и терзать врага, забыв обо всем на свете, погрузившись в багряный амок. Прежде я не раз впадал в подобное состояние, находя в нем блаженство, едва ли не эктаз – кровь Ада в наших жилах неизменно берет свое – однако в этот раз мне надо действовать расчетливо и осторожно. Чтобы не забыться в бою, превратившись в безумное животное, надо занять чем-то рассудок. Я могу бесконечно прогонять через него вереницы координат, великое множество которых хранится в моей памяти, или декламировать старые фламандские стихи, но в этом нет нужды. Обрушивая один залп за другим, я обнаруживаю, что напеваю про себя:

Ils marchaient courbés dans les ruelles sombres, Le vent de mer caressait leurs habits nouveaux. Ils allaient vers l'endroit où sans grande peine, On trouvait du bon vin et l'amour sans honte[6].

Это первая песня, пришедшая мне на ум. Я не сразу вспоминаю, что этой песне научил меня «Худ» во времена наших совместных странствий, но, вспомнив, не прекращаю петь. Ее ритм прекрасно ложится на ритм моих пушек.

Еще залп.

Мои пушкари изготавливают пушки к стрельбе прежде чем пляшущая на волнах и рычащая «Аретьюза» успевает прийти в себя. Идеально выверенный, с короткой и точно просчитанной дистанции. Закаленные ядра с ужасным грохотом бьют ей в борт, вышибая из него обломки броневых пластин, в орудийный портах словно лопаются нарывы, исторгая наружу обрубки человеческих тел и орудий. Я с наслаждением вдыхаю запах тлеющего дерева, сгоревшего пороха и свежей меоноплазмы, хлещущей наружу из многочисленных ран.

Торжествовать слишком рано. Даже получив несколько чувствительных ран, лишившись мачты и многих своих пушек, «Аретьюза» все еще слишком опасна и слишком быстра, чтобы считаться добычей. Используя остатки своих парусов, она заворачивает резкий галс, разворачивая в мою сторону грозные орудия своих ретирадных батарей…»

Выстрел! Если бы он пришелся в цель, я бы лег на волну с размозженным форштевнем, глотая воду как умирающий пес. Хвала адским владыкам, в последний миг клокочущие волны заставляют меня задрать нос – британское ядро со страшным скрежетом сносит мне брам-стеньгу. Боль на мгновение оглушает меня, но лишь на мгновение. Я – старый, потрепанный всеми штормами, хищник, мне приходилось сносить многие раны, даже те, что считаются смертельными для кораблей моего класса. Сейчас же, упоенный ненавистью к «Худу», который громыхает орудиями где-то поблизости, скрытый серой пороховой пеленой, я способен атаковать даже если по мне в упор будут бить все британские орудия в мире.

Вперед!

Я напрягаю скрипящие жилы своего такелажа, поднимая брамсели и лиселя, иссеченные осколками, местами тлеющие, они все еще ловят ветер, придавая моему старому грузному телу недостающую скорость. Штаги натянуты, точно тетива, и ветер, мой заклятый враг и верный союзник, бросает меня вперед – на испуганно дернувшуюся «Аретьюзу», слишком поздно понявшую мой маневр.

Я врезаюсь ей в корму, точно топор палача, окованный сталью бушприт вонзается в рану, расшибая броневые плиты и доски, где-то в глубине ее тела со страшным хрустом костей лопается шпангоут. Точно огромные совокупляющиеся существа, завязшие в клинче, мы терзаем друг друга огнем легких пушек, обрушивая на палубы смертоносные брызги картечи, наши паруса дрожат, превращаясь в лохмотья, я чувствую, как «Аретьюза» судорожно ищет щель в моей броне.

Слишком поздно.

La plaie béante ressemble à un immense sourire écarlate[7].

Я распахиваю пасть и впиваюсь ей в борт, с удовлетворением ощущая на зубах звенящие обломки орудий вперемешку с хрустящими досками и сладкой человеческой мякотью. Я еще несколько раз вонзаю зубы в ее борт, размалывая его, прежде чем она, испуганно вскрикнув, не вырывается из моей хватки. С развороченным бортом, оставляя за собой потеки липкой меоноплазмы, льющиеся из ран в обшивке, она спешно отступают прочь, под защиту сородичей, больше не помышляя о нападении».

Я слишком возбужден, чтобы преследовать ее, меня ведут не охотничьи инстинкты, но нечто другое. Среди блуждающих в пороховом тумане кораблей я ищу один-единственный, чей контур мне знаком до мелочей. Я не обращаю внимание на сцепившихся противников, тяжело привалившихся друг к другу, на палубе которых кипит тяжелый, наполненный визгом и хлопками мушкетов, абордажный бой. Я обхожу тонущих собратьев, медленно погружающихся в воду, изрыгающих проклятья, которые они не успели бросить в лицо своим убийцам.

Где-то неподалеку торжествующе кричит «Линкс», но почти тотчас его крик сменяется жалобным воем и треском раздавленного дерева. Причитает о чем-то почтенный «Коммандант Тест». Хохочет, грохоча пушками, «Дюнкерк». Мне нет дела до того, как разворачивается бой, как скользящие по водной глади демоны рвут друг друга и пируют останками, исторгая страшные возгласы, все мое существо сейчас поглощено поиском.

Я чувствую его запах за смрадом сожженного пороха. Я слышу шелест его парусов за страшным гулом канонады. Сам беспорядочно маневрируя меж вздымающихся и опадающих фонтанов, я безошибочно угадываю его курс, словно иду с ним бок о бок, намертво связанный абордажными крючьями. Наконец я вижу его. Он идет в клубах пороховых облаков, похожий на бесплотного призрака, идет ровно и неспешно. Без суетливых галсов, свойственных нетерпеливым хищникам, без резких непредсказуемых маневров, как жадные до драки дикари. Он похож на невозмутимого, исполненного великолепных манер рыцаря, торжественно шествующего в тумане.

Длинный, тридцать шесть парижских саженей[8], корпус, выглядящий массивным, но я знаю, как обманчива эта массивность, как стремителен и смертоносен он делается в ближнем бою. Три мачты с полным парусным вооружением, включая каскады латинских парусов, стаксели трудно различимы, но они усиливают силуэт, делая его еще более зловещим и внушительным.

«Худ».

Мне нет нужды напрягать глаза, я узнал бы его даже в самый страшный шторм. Я отчетливо помню мельчайшие детали, украшающие серую сталь его корпуса, контуры его парусов, скрип его такелажа. Я никогда не видел его опьяненным боем, впадающим в свойственное нашим собратьям кровавое безумие. Даже сейчас, шествуя посреди отчаянно мечущихся кораблей, лихорадочно осыпающих друг друга ядрами, он выглядит невозмутимым жнецом, хладнокровно собирающим урожай.

Mais soudain, un fregat françois entra dans le port, Brillant de mille feux sous la lumière. Ses marins, d’un pas fier, touchèrent terre, Quatorze hommes, aux yeux enflammés de gloire[9].

Где-то рядом со мной кипит бой, и отчаянный.

Я слышу, как чертыхается «Страсбург», схватившийся сразу с несколькими фрегатами, броня которого звенит под градом ударов. Как судорожно хрипит «Тигр», уходя под воду с развороченной кормой, исторгая из пробоин черный дым. Как отчаянно и зло кроет беглым огнем «Дюнкерк». Наша маленькая стая, свирепо и яростно устремившись в бой накоротке, спутала британцам их изящные планы, но даже адские законы не способны спорить с арифметикой – у них впятеро больше пушек, чем у нас. Это означает, едва только они оправятся от неожиданности, нас ожидает бойня, безжалостная и хладнокровная, из числа тех, которыми славятся все слуги владыки Малфаса.

Мой рангоут дрожит от напряжения, едва не лопаясь, все тело саднит – ядовитые воды, едкие от бесчисленного множества алхимических кислот и морской соли, просачиваются внутрь через многочисленные мелкие раны, которыми зияет мой корпус. Долго ли я смогу продолжать этот танец?.. Я неуклюже переваливаюсь с правого галса на левый, фор-марсель упрямо хлопает, стараясь удержать меня на курсе. Изможденные не меньше меня матросы карабкаются по мачтам, чтобы распустить душащие меня риф-штерты, многие срываются вниз, беззвучно исчезая в ревущих волнах или расшибаясь о палубу. Я жадно выпиваю их кровь, почти не чувствуя вкуса. Сейчас мне нужна каждая капля сил…

Наша стая тает слишком быстро. Мы уже потеряли почтенную «Бретань» и «Тигра», но британские канониры неумолимы, каждую минуту все новые и новые вымпелы растворяются в магическом эфире, перестав создавать возмущение. «Террибль» от страшного попадания ядра в форштевень раскраивается по всему борту, извергая в ядовитые воды свое нутро, полное испуганно копошащихся людей и хлюпающей меоноплазмы.

Счастливец, погибший мгновенно, не познавший, ни боли, ни позора. «Линкс» мучительно долго агонизирует под градом ядер, которыми его бомбардируют британские фрегаты, теряя мачты и такелаж, покрываясь открытыми язвами, внутри которых полыхает огонь, разваливаясь на глазах. «Могадор» отступает, яростно огрызаясь всеми своими пушками, но я чувствую в его ярости первые признаки растерянности – его теснят со всех сторон, и теснят уверенно.

Нас спасает только то, что британские фрегаты, смущенные стычкой по непривычным им правилам, действуют разрозненно, не концентрируя огня, а три великана, возглавляющие их стаю, слишком отвлечены. Два из них – «Резолюшен» и «Вэлиант» впились в «Дюнкерк», «Худ», как и прежде, укрывается в пороховом дыму, но я вижу его зловещий силуэт, беззвучно скользящий вдали. Четыре с половиной туаза – слишком большая дистанция для стрельбы. Он это знает. Он нарочно маячит вблизи, не сокращая чрезмерно расстояния – ждет момент, чтобы нанести удар. Или приглашает меня…

Leurs pas légers, comme ceux d'une barque, Leurs bottes résonnaient profondément, comme vieux coffres. Ils allaient vers le lieu où sans grande peine, On trouvait du bon vin et l'amour sans honte[10]

Восхитительный и волнующий бой.

Море лопается вокруг нас, обдавая наши бока кипятком и пеной, ядра жалят нас в бока, сметая мачты и превращая паруса в тлеющие на ветру лохмотья. О, упоение… О, сладкие грезы битвы!.. La gorge, touchée par la nécrose, laisse échapper un dernier rire[11]. Я разворачиваю потрепанный грот-трисель, чтобы привести корабль к ветру – даже утратив половину парусов, я все еще в силах использовать энергию воздушных потоков, маневрируя под смертоносным градом.

Мои орудия ничтожны по сравнению с теми, что бомбардируют меня, но я – старый морской хищник, охотившийся в этих краях еще в те времена, когда самовлюбленные британские ублюдки не были даже заложены. Я сумею подобраться достаточно близко, чтобы нанести удар – прямо в истекающее ядом черное сердце «Худа».

Британские фрегаты наваливаются на меня, точно собачья стая, кромсая ядрами бока и полосуя беглым огнем паруса, но не осмеливаются пустить в ход зубы – два или три самых настойчивых, получив от меня отпор, спешно отваливают в сторону, истекая меоноплазмой и поскуливая. Может, я стар, но мой дух живет в теле линейного корабля и мои пушки способны напрочь отбить аппетит у всякого самонадеянного хищника, считающего, что в силах совладать со мной.

Сквозь страшный грохот британских пушек и своих собственных я слышу животный рев, от которого, кажется, даже ничтожные гады на морском дне спешат зарыться в песок. Это старикашка «Коммандант Тест», вложив в последний рывок все свои силы, настигает изящный британский «Вортигерн» и впивается в него зубами.

Лишенный воздушных демонов, своего главного оружия, не имеющий внушительной артиллерии, он способен выместить свою ярость лишь по-звериному, а силы в его невзрачном корпусе еще порядочно, я отчетливо слышу страшный скрежет сминаемых отсеков и палуб. «Вортингер», взвизгнув, сам впивается в него. Сталь сдавливает сталь, перекручивается и в конце концов лопается, превысив свой запас прочности. Покрытые страшными ранами, «Вортингер» и «Коммандант Тест» уходят на дно, так и не выпустив друг друга из смертоносной хватки…

«Дюнкерк» все еще яростно отбивается, но я вижу, какой ценой ему это дается.

Еще недавно похожий на рыцаря в лазурно-серых доспехах, сейчас он выглядит как медный бык, сошедший с костра, измятый, страшно ревущий, наполовину растекающийся от внутреннего жара. «Резолюшен» и «Вэлиант» впились в него точно пара волкодавов, бомбардируя на близкой дистанции. «Страсбург» отчаянно пытается прорваться к нему на помощь, но поздно, поздно, сразу три «морские щуки», покачивая кожистыми крыльями, пикируют на него из-под облаков, держа в лапах пороховые бомбы. Одну успевают срезать марсовые стрелки из своих мушкетов, размозжив хрупкий череп из стали и стекла, заставив беспорядочно кувыркаться в воздухе, но два других демона выходят на цель под идеальным курсом, по команде высвобождая свою ношу.

Взрыв!

В боку «Дюнкерка» зияет пролом, огромный, как замковые ворота. Заваливаясь на борт, он все еще стреляет, не замечая, что его пушки бесцельно бомбардируют море, но быстро затихает, превращаясь в уходящую на дно мертвую громадину. Я слышу, как тоскливо кричит потерявший своего брата «Страсбург», вымещая свою злость яростной пальбой».

Dans l'auberge où la joie flottait dans l'air, Ils rencontrèrent des Anglais et enflammèrent leur colère. Dégainant leurs poignards, oubliant tous les serments, Ils se battirent comme des démons, portant la haine dans le cœur[12]

Никчемная попытка. Вымпелы продолжают таять. Вокруг меня лишь половина от тех, кто бесстрашно вышел навстречу своей судьбе из Великой Гавани, да и они выглядят так, словно пересекли океан из расплавленной серы. Британцы приноровились к нашей манере боя, отчего каждая последующая минута делается для нас все более и более катастрофичной. Мало того, стремительно убывает порох. Наши крюйт-камеры опечатаны магическими замками, растерянные «пороховые мальчики[13]» мечутся по пушечной палубе, собирая тряпицами крохи пороха, лишь бы накормить наши алчные орудия, дав им возможность продолжать стрельбу.

Еще три, самое большее четыре минуты боя и…

[1] (фр.) «Выпотрошенные останки на морском дне».

[2] (фр.) «Ворон со скрежетом разрывает глазницу, чтобы полакомится сочной мякотью...»

[3] (фр.) «Старые кости, ерзающие в холодной земле...»

[4] Приблизительно 33,5 т. водоизмещения.

[5] (фр.) «Лопнувшая грудина исторгает из себя свои сокровища...»

[6]Они шли согнувшись по тёмным улочкам, Ветер морской ласкал их новые одежды. Они шли туда, где без труда находили Хорошее вино и любовь без стеснения.

[7] (фр.) «Распахнутая рана похожа на огромную алую улыбку».

[8] Здесь: примерно 70 м.

[9]Но вдруг в порт вошёл французский фрегат, Ярко сияя огнями Его моряки сошли на берег гордо

Четырнадцать человек с живым огнём в глазах.

[10]Их шаг был легок, как у лодки, Их сапоги звучали глухо, как старые сундуки

Они пришли туда, где без труда находили Хорошее вино и любовь без стеснения.

[11] (фр.) «Тронутая некрозом глотка исторгает из себя последний смешок».

[12]В трактире, где радость витала в воздухе, Они встретили англичан и воспылали яростью. Достали кинжалы, забыв все приказы, Бились как демоны, храня в сердцах злобу.

[13] «Пороховые мальчики» - обозначения парусного флота для юнг, носивших порох на пушечную палубу из крюйт-камер.

Глава 8

«Страсбург!»

Он отзывается не сразу. Обуянный яростью, мстящий за брата, он громил своими пушками все цели в пределах досягаемости, не замечая ни отлетающих от его обшивки клочьев стали, ни почерневших от жара пушкарей, привалившихся к пушкам. Правду говорят, мы, слуги Фурфура, оказавшись в бою, легко теряем голову, делаясь слепы ко всему окружающему, наша проклятая гордость заставляет нас продолжать бой даже в тех условиях, когда это бесполезно и бессмысленно. Делается ясно, корабли моей стаи не в силах отрешиться от боевого безумия, лишь одному мне удается сохранять ясность сознания. Быть может, потому, что когда-то «Худ» подарил мне возможность взглянуть на себя его глазами. Старый добрый «Худ», верный союзник и соратник…

«Страсбург!»

Мне приходится окликнуть его множество раз, прежде чем он отзывается.

«Чего тебе, «Прованс»?

«Шестнадцать против семи, - хрипло выдыхаю я, не прекращая бой, - Ты знаешь, что это означает. Самое большее через полчаса мы все будем на дне».

«Слуги архивладыки не бегут от боя! – яростно провозглашает «Страсбург», не прекращая беглого огня всеми стволами, - Если мы погибнем, то погибнем с честью!»

«Идиот! – рявкаю я, не сдержавшись, - В скором времени у архивладыки Фурфура будет чертова куча мертвых слуг, погибших с честью, и ни одного – способного выполнить его приказ. Ты этого хочешь?»

«Но…»

«Пока мы погибаем с честью, британцы и германцы добиваются своего, пятная нашей кровью моря и земли. А теперь реши, сколько еще крови мы должны вылить в это зловонное море, чтобы твоя честь была в должной степени удовлетворена!»

Он – стопушечный линейный корабль, гордость французского флота, вожак нашей маленькой стаи, я – всего лишь старая развалина с половиной мачт, которая на его фоне может сойти за рыбацкий баркас, но когда «Страсбург» вновь заговаривает, я слышу в его голосе сквозь скрип и скрежет сминаемой стали несвойственное ему смирение.

«Что нам делать, «Прованс»?»

«Уводи всех уцелевших, - кратко приказываю я, - Дует славный отвальный ветер. Набирайте его в паруса столько, сколько сможете. Держите зюйд-зюйд-оста, чтоб выйти в открытое море, делайте поворот на ост-норд-ост и почаще лавируйте. Ты крепок. Прикрывая их своей броней, ты доведешь их до Тулона, а дальше… Дальше пусть судят адские владыки».

«Страсбург» размышляет полминуты, не прекращая ожесточенной стрельбы. Он молод, но быстро соображает, я почти чувствую, как он мысленно чертит стрелки на карте Средиземного моря, просчитывая тысячи аспектов, измеряя скорости, курсы, парусное вооружение, дальность стрельбы, упреждение… Быстро соображает. Довольно скоро он должен прийти к тем же выводам, что и я.

«Ничего не получится, «Прованс, - с сожалением произносит он, - Я произвел расчеты. У британцев полный комплект стакселей, они дадут им преимущество при сильном ветре. Мы же потеряли половину рангоута, многие с трудом держат рифы. Я знаю мощное течение за мысом, если мы доберемся до него, то получим весомый прирост скорости, но неужели ты думаешь, что британцы бросят якоря и станут махать платками нам вослед? Они устремятся следом и растерзают нас, как лисы – выводок цыплят!»

Все верно. У него в самом деле светлая голова, у нашего «Страсбурга». Из него получится хороший вожак для стаи.

«Нам нужна фора по времени, - соглашаюсь я, - Если вы оторветесь на триста туазов, им уже вас не нагнать. Четверти часа хватит?»

«Страсбург» клацает зубами. Впервые за все то время, что мы знакомы, этот звук выражает не ярость, но задумчивость.

«Хватит, пожалуй. Но как ты…»

«Поднимай сигнальные флаги, «Страсбург». Honneur, patrie, valeur, discipline[1]!»

Он понимает, что я задумал, но не перечит, хоть и стискивает зубы. Я же, прекратив выполнять циркуляцию, разворачиваюсь в сторону британской эскадры. Черт, до чего их много. Я вижу их оскаленные пасти, которым не терпится впиться в бою обшивку, и сотни распахнутых орудийных зевов. Черт, это будет веселее, чем Невис, Пиран, Бичи-Хед, Абукир, Брест, Туран и даже сражение у Доггер-банки!..

Le doux sifflement de la peau déchirée[2].

Я приказываю поднимать все уцелевшие паруса и матросы на моей палубе мгновенно приходят в движения, облепляя реи и ванты, точно полчище трудолюбивых насекомых. Они не задают вопросов, не терзаются сомнениями, не загадывают наперед, они выполняют мои приказы, не задумываясь о том, куда они их приведут. Как мы сами, адские создания, подчас выполняем приказы наших владык.

Кажется, британцы на миг ошеломлены, когда понимают – это не маневр уклонения, я ложусь на встречный курс к их эскадре. Извечные рабы голоса разума, они отчаянно долго пытаются сообразить, в чем заключена хитрость безумного француза, устремившегося в одиночку к ним навстречу. Я вижу, как нерешительно трепещут паруса на их реях. Некоторые, кажется, даже подумывают развернуться и броситься прочь – обычная британская трусость, которую они привыкли именовать осторожностью. Словно я не старый линейный корабль, лишившийся половины мачт, а исполинский Нагльфар[3], созданный адскими владыками из человеческих ногтей. Что ж, простительная трусость в их положении. Если бы кто-то засыпал мои трюма порохом, превратив в брандер, огромную пороховую бомбу, я мог бы разметать всю их эскадру. Но пороха у меня лишь на несколько минут боя. Меня ведет не ярость, а голос разума. И еще – желание поквитаться с «Худом».

Mais dans l'auberge, le différend se résout par le pistolet, Les Anglais commencèrent à tirer. Là où coulait autrefois le vin, Ce fut maintenant le sang qui s’écoula[4]

Их замешательство длится не очень долго. Британские корабли начинают укрываться серыми пороховыми вуалями, точно важные дамы на похоронах, мгновением позже приходит звук – разъяренный визг ядер, проносящихся надо мной. Иные шлепаются в воду в туазе от меня, поднимая столбы водяных брызг, другие скользят в опасной близости, едва не задевая оконечности мачт. Что ж, ничего удивительного. Может, британцы и самые скверные канониры из всех, существующих в этом мире, но рано или поздно даже они должны попасть, тем более, что расстояние между нами стремительно сокращается.

Попадание. Тридцатидвухфунтовое ядро перебивает грот-мачтовый штаг, я слышу протяжный звон лопающихся медных креплений и треск лопающихся канатов. Грот-мачта начинает кренится влево, отчего марсели принимаются беспорядочно хлопать на ветру, точно пьяная публика в театре. Матросы на палубе пытаются крепить штаги, но где им, букашкам, совладать с силами, раскачивающими мачту! Многие из них, взмыв над палубой с развивающимся канатом в руках, врезаются в нее, делаясь неподвижными комьями ветоши, хруст их тоненьких костей неразличим за хрустом моего собственного тела, получающего удар за ударом.

«Дерзкая попытка, «Прованс», - я слышу голос «Худа», невозмутимый, как прежде, холодный, как шквал южных широт, - Не сомневайся, она будет вознаграждена по достоинству!»

Следующие попадания – уже не случайность. Ядра с грохотом врезаются в мой бронированный форштевень, вырывают куски из планшира, пронзают трепещущие паруса. Все больше и больше кораблей фокусируют на мне огонь своих орудий, вода вокруг меня кипит словно похлебка у нерасторопного трактирщика, борта звенят, извергая щепу и осколки дерева. Время от времени воздушные демоны с «Арк-Ройала» обрушиваются сверху, унося в своих когтях клок трепещущих парусов или истошно кричащих матросов. Le gémissement invitant d'un ventre ouvert…[5] Я позволяю себе не обращать на них внимания. Выплеснувшие все запасы серы и адского огня, они уже не представляют собой серьезной опасности – в отличие от британских кораблей.

Моя стая осталась далеко позади, мой единственный союзник – ветер. Я втягиваю сквозь зубы воздух, проникнутый едким запахом сгоревшего пороха, вкладывая все силы в свой последний сокрушительный рывок, не отвлекаясь на соблазнительные цели, маячащие по обе стороны. Британские фрегаты трусливо шарахаются в стороны, даже не пытаясь навалиться на меня, сковать боем или обрушить сокрушительный залп своих пушек в упор. Верно разгадав мой маневр, они понимают, что мне нечего терять, и не рискуют приближаться, бомбардируя меня с безопасного расстояния. Я же несусь к иззубренному острому силуэту «Худа» на всех уцелевших парусах, ощущая себя лезвием тяжелого топора, вспарывающим воду.

Лишенный возможности сопротивляться, вложивший все силы в этот рывок, я принимаю на себя удар за ударом. Некоторые рождают лишь звон в ушах – мелкие шестифунтовки, на которые можно не обращать внимания – другие оставляют в моих боках глубокие раны, калеча рангоут, безжалостно разрывая такелаж, осыпая матросов на палубе брызгами смертоносной шрапнели. Я тоже стреляю, но не так, как стреляют обычно в бою, стремясь не столько поразить цель, сколько укрыть себя густым пороховым облаком, прячась от вражеских орудий. Увы, мои защитные покровы недолговечны и быстро рассеиваются, оставляя меня беззащитным.

Это уже неважно. Грохот десятков пушек рождает искажения в магическом эфире, но даже сквозь них я вижу отметки «Страсбурга» и его маленькой свиты, стремительно удаляющиеся на северо-запад. Время от времени один из британских фрегатов пытается бросится в погоню, но, прежде чем он успевает выставить паруса, я яростно набрасываюсь на него, заставляя активно маневрировать и защищаться. Ни один из них не готов сойтись со мной в ближнем бою. Беспрестанно бомбардируя меня, они стараются держаться подальше от безумного галла, охваченного боевым безумием – и мне это чертовски на руку.

Единственный, кто не пытается уйти – «Худ». Он терпеливо ждет меня и, хоть в густой пороховой завесе не вижу отчетливо его корпуса, мне отчего-то кажется, что его пасть, полная острых стальных зубов, улыбается. Ничего, думаю я, лихорадочно выстраивая курс. Еще полминуты – и я окачу его с правого борта так, что проклятая улыбочка вплавится в его бок навечно… Он словно и не замечает угрозы. Покачивается на волне, выставив лишь половину парусов. Его пушки стреляют, но неслаженно и будто бы нехотя, давая один недолет за другим. Двести туазов, сто пятьдесят, сто…

Lorsque l'aube brilla sur le port, Le fregat françois prit son chemin. Mais à son bord manquaient quatorze marins, Disparus dans le vent, emportés par le destin[6].

«Я обрушиваю на «Худа» шквал ядер, способный испарить без следа небольших размеров остров, но тот, легко переменив паруса, ускользает, издав издевательский смешок. Он силен и стремителен, он ловок, как молодая куница на охоте, я же – грузный старик, стремительно расходующий силы. Еще один залп – и вновь он легко выходит из-под огня, целый и невредимый. Мы вновь танцуем – прямо как тогда, с «Лютцовым», но в этот раз мы не партнеры, помогающие друг другу, поддерживающие под локоть, а смертельные враги, ждущие чужой ошибки».

«Огонь! – реву я, ощущая, как моя ярость, сгущаясь, заполняет нижние палубы ядовитыми газами и жидким огнем, едва не разъедающим переборки, - Левый борт – огонь!». Слишком поспешный выстрел – каскад ядер тонет в густом пороховом месиве, не задевая грациозного контура, лишь обтрепав его паруса. Возможно, он даже не заметил этого в пылу боя. Или… «Старый добрый «Прованс». Всегда так рвется в бой, что не успевает выверить прицел!» Холодный язвительный голос «Худа» слышен даже сквозь грохот ядер и сшибающихся кораблей. Холодный, как ледяная вода Южного океана. Холодный, как нож убийцы, неумолимо взимающий свою плату. Холодный, как сама воплощенная рациональность.

Он стреляет в ответ.

Des os pâles coquettement exposés dépassant de la blessure…[7]

Я вижу, как в его борту расцветают грязные пороховые цветы – мальвы и хризантемы. Между нами больше трехсот туазов затянутого пороховым туманом пространства – существенная дистанция даже для его орудий, но у него убийственно точные канониры – вода вокруг меня кипит от британских ядер, делаясь обжигающей. Несколько ядер ударяют в борт, вырывая куски планшира и обшивки, еще несколько пронзают насквозь паруса. Даже не рана – царапина, но я хорошо понимаю ее зловещий смысл, как опытный дуэлянт понимает смысл истекающей кровью черты на своей груди. Дав накрытие первым же залпом, без пристрелки, он показал, что отчетливо видит меня, мало того, способен легко поразить. Знак, который всякому здравомыслящему созданию подсказывает – если у тебя нет огневого превосходства, немедленно выходи из боя. Совершай ретираду, лови ветер и молись адским владыкам. Но я слишком ослеплен яростью, чтобы внимать каким бы то ни было знакам».

Мы терзаем друг друга самозабвенно и зло, точно пара безумных воронов.

Мы танцуем на невысоких волнах, окатывая друг друга испепеляющими залпами, ревя от ярости и восторга.

Я сшибаю ему фок-мачту – чертовски удачный выстрел, но секундой спустя сам получаю три прямых в правую скулу, удар, от которого меня едва не переворачивает, точно щепку. Метким накрытием я поражаю его ахтерштевень, едва не переломив руль, однако ответным ударом он вскрывает мне вторую орудийную палубу левого борта, оставив огромную рану, которая быстро наполняется водой. Даже если сами архивладыки разорвут когтями небо, чтобы возвестить об окончании Второго Холленкрига, мы не заметим этого, продолжая свою безумную пляску, элегантную, как серебряная камея и грязную, как заляпанный мозгами разбойничий кистень».

«Мерзавец! – рычу я, пытаясь подстроиться правым бортом под его стремительный и плавный маневр, которым он огибает меня по широкой дуге, - Высокомерный ублюдок! Вы, слуги Малфаса, никогда не были нам союзниками, вы подлые псы, ждущие возможности вырвать из спины кусок мяса! Печать вашего архивладыки заляпана грязью предательства!»

«Не жги напрасно порох, «Прованс», - отвечает он небрежно, - Мы оба знаем, что наше предательство стократ смелее вашей верности. Ваши владыки склонились перед архиврагом и принесли ему клятвы, самое большее через месяц то же самое заставили бы сделать и вас».

Я рвусь вперед, используя дыхание ветра в моих парусах, отчаянно пытаясь сократить дистанцию. У меня нет таких современных и дальнобойных орудий, как у «Худа», но накоротке мои пушки, отлитые в славном Сен-Этьене, способны вскрыть его броню, точно орех.

Надо лишь перехватить его на выгодной мне позиции и…

Le doux craquement des vertèbres qui éclatent…[8]

«Мы воевали с вами бок о бок, «Худ»! Наравне глотали кровь, зализывая раны после боя! Мы отгоняли германские гейстершиффы от вашего проклятого острова. Мы берегли ваши воды от вторжения. И вот чем вы отплатили нам?»

«Мой дорогой «Прованс»! Вы, напыщенные петухи, мните себя прирожденными воинами, но до сих пор не в силах понять, что война – это не поединок, война – это шахматная партия. Вообрази себе партию, в которой фигуры начнут клясться в верности друг другу вместо того, чтобы делать ходы и подчинять себе территории. Неважный же будет у нее финал!»

«Предатель! – реву я, Ты погубил нас всех!»

«Море не ведает прошлого, мой друг. Оно – хладнокровный хищник, поглощающий с равным аппетитом корабли под любым флагом. Если мы позволим вам переметнуться к Белиалу, это будет стоить нам многой крови. Мы сыграли на упреждение – и только».

Подобно двум акулам, мы кружим друг напротив друга, играя галсами, ожидая, когда противник, сделав ошибку и на миг потеряв ветер, утратит маневренность, сделавшись удобной целью для пушек. Между нами двести туазов – дистанция, не дающая второго шанса. Британец танцует на волнах легко и изящно, будто не тяжеловесный, заточенный в броню, воин, а невесомая танцовщица в серых шелках. Его пушечные порты похожи на десятки зловещих темных глаз, пристально разглядывающих меня.

Едва только я разворачиваю корпус к ветру, «Худ» мгновенно пробуждается и карает меня за ошибку – его смертоносные тяжелые карронады наносят мне страшный удар в квартердек по правому борту.

Я слышу гул ядер и треск собственных костей – шпангоуты лопаются точно спички.

Я ощущаю, как корпус подпрыгивает на волне, будто бы на миг сделавшись невесомым, но, что еще хуже, я чувствую, как разливается по палубам едкий жар вырвавшегося на свободу огня. Должно быть, британское ядро воспламенило подносные заряды, лежавшие возле пушек – пламя стремительно бежит по кормовым вантам, облизывая стень-штаги. Несколькими секундами спустя оно уже трепещет на моей палубе – дерзкий и ненавистный флаг, поднятый без моего разрешения».

Я рычу и вою, пытаясь маневрировать так, чтобы прибить ветром зарождающийся пожар, но тщетно, пламя жадно ищет под моей бронированной шкурой все, что годится ему в пищу – и пожирает, рождая губительный, разъедающий меня изнутри, жар. По адским меркам это жалкая искра, не способная даже опалить волос, но мое нынешнее тело слишком уязвимо, пожар может погубить его в считанные минуты.

Мне на помощь приходят мои крошечные защитники. Подобно отважным букашкам, они выскакивают на палубу из своих убежищ и начинают сражаться с огнем, заливая его забортной водой из ведер и душа клочьями старых парусов. Пламя пожирает их с такой же жадностью, как и старое дерево, слизывая за раз по полдюжины крошечных фигурок, но те, что остались, не отступают. Своей толстой шкурой я чувствую, как стучат их крохотные топоры, прорубая горящие доски. Подобно тому, как насекомые пожирают некротические частицы, они отсекают от меня источающие жар обломки, сбрасывая их за борт.

«Всякий слуга, преданно служащий своему господину, достоин уважения, «Прованс». Но можно ли назвать преданностью никчемные попытки слуги, цепляющиеся за плащ своего мертвого господина, и где та грань, что отделяет ее от глупости? - «Худ» кружит вокруг меня, точно исполинская стальная акула, тысячи его глаз разглядывают мой пылающий бок. Должно быть, он считает, что рана смертельна, потому что он не спешит нанести следующий удар, его орудия молчат, - Некоторые из нас помнят те стародавние времена, когда Фурфур диктовал свою волю всем адским владыкам, распоряжаясь богатствами, которые сложно вообразить, повелевая армиями, которые невозможно представить. Даже высокородные братья вынуждены были заискивать перед ним, тщась обрести в нем покровителя и защитника. Дворец Фурфура сверкал так, что немудрено было ослепнуть от одного взгляда, а величайшие поэты бились за право сложить песнь в его честь. Адские создания невообразимых форм жаждали ублажить его и развлечь!»

«Реи! Руби реи!» - кричат крошечные существа на моей палубе, бросаясь в огонь с топорами и пилами наперевес. Время от времени ветер меняет направление и пламя, бьющееся на палубе яростной птицей, накрывает их своим крылом, превращая в тлеющие, сыплющиеся за борт, головешки. Но они не прекращают своей работы – упорные, маленькие насекомые, самозабвенно выполняющие свой долг».

«Многие из нас забывают, даже золото, благородный металл, за миллионы лет превращается в тлен, - вкрадчиво произносит «Худ», - Фурфур слишком долго почивал на лаврах, не замечая, что даже извечные законы Ада, безумные и нарушающие сами себя, исподволь меняются. Что его братья набирают силу, в то время как он сам погряз на своем обветшавшем троне, находя утешение в древних песнях, восхваляющих его подвиги. Что казна его мелеет, а преданные вассалы украдкой начинают искать себе более могущественных покровителей…»

La langue coupée est douce, comme un mouchoir de velours exquis[9].

Моя объятая огнем бизань летит в воду, точно исполинское подрубленное дерево, по грот-мачте приплясывают язычки пламени, похожие на большое, оживленно пирующее семейство адских созданий, но первого же матроса, шагнувшего к ней с топором, я превращаю в фонтан грязных брызг. Нет. Опасность лишить себя ветра страшит меня куда больше огня. Мне нужен каждый ветерок, который только в силах уловить мои тлеющие багряные паруса, чтобы продолжать свой безумный самоубийственный танец, отвлекая внимание британцев от спешно уходящей эскадры.

Пусть упоенно крушат меня своими орудиями, пусть ликуют, жалкие ублюдки, полные холодной крысиной крови, пусть тешат свое самолюбие победой над глупым галлом. Привыкшие кичиться своей предусмотрительностью, поставившие голос разума превыше чести, они не сознают очевидного – этот ритуал, наполненный огнем и треском горящих парусов, не мое поражение – это моя величайшая победа. Объятый пламенем, я буду танцевать так долго, как только смогу, выигрывая время своим товарищам.

«Худ» неспешно разворачивается, провожая меня батареями изготовленных к залпу орудий. В черных, как угольные шахты, провалах, я вижу злой блеск глаз его пушкарей.

«Пора признать – могущество вашего владыки, купленное чужим почтением, давно себя изжило, - произносит «Худ», - Фурфур – бедняк, кутающийся в императорскую мантию, растерявший всё и вся. У него была возможность присоединится к Белиалу накануне Второго Холленкрига, но он, опьяненный старым вином, уверил себя в том, что история непременно повторится вновь, только в новых декорациях, так испокон веков утешают себя ожиревшие, кутающиеся в одеяло ничтожества, едва ли способные вновь натянуть доспехи и забраться на коня. Все как в старые добрые времена, а? Великий Фурфур сокрушает хребет самоуверенному Белиалу, а вместе с ним – его верный союзник Малфас… Извини, «Прованс», ты уже знаешь, как все вышло. Белиал всадил ему в грудину кабанье копье еще прежде, чем Фурфур сумел оторваться от перин, чтоб повязать шпоры. Он был слишком глуп и спесив – и теперь за это покаран. Белилал нанес смертельный удар, а Малфас с Гаапом с готовностью станут отхватывать от него, его живого, трепещущего, один кусок мяса за другим. Тебе ли не знать, как издавна действуют все альянсы, заключенные в адских чертогах?..»

Огонь скользит по мне словно тысячи сладострастно ластящихся змей, льнущих к моему телу с громким шипением. Мои реи объяты пламенем – покрытые тлеющими парусами, они напоминают огромные сломанные крылья, клонящиеся к воде. Огонь – наш брат, хоть и рожден здесь, а не в адской стихии. Он знает, где я слаб, он пляшет на шканцах, отвоевывает себе туаз за туазом на палубе, карабкается по рангоуту, жадно превращая мое тело в пищу. Объятые пламенем стеньги напоминают шпили соборов, которые мои собратья пожирали триста лет назад, в славную эпоху Оффентуррена.

Доски обшивки шипят и лопаются от страшного жара, наполняя внутренние отсеки удушливым дымом. Некоторые пушки на орудийной палубе еще ведут огонь, подчиняясь отрывистым командам канониров, но я чувствую, как слабеет их слаженный ритм, как голоса выбывают из общего хора, превращая некогда грозный рев в разрозненное кваканье.

«Вот, что сотворила с вами ваша честь, мой добрый друг «Прованс», - произносит с сожалением «Худ». Поняв, что мои пушки более не представляют угрозы, он сокращает дистанцию и двигается так близко, что я могу разглядеть каждую заклепку в его потемневшем, покрытом выщерблинами, корпусе, и ухмыляющиеся лица британских моряков с алчно горящими глазами, - Как много славных кораблей она погубила! Вы могли присягнуть архивладыке Малфасу и продолжить сражаться с силами Белиала плечом к плечу с нами, но ваша честь вместо этого принуждает вас к бесславной и бессмысленной гибели».

Я не отвечаю. Не до того.

Мой корпус изломан, пробит во многих местах и дымит, все хуже подчиняясь моим командам, но в нем еще теплится жизнь. Обессилевшие и раненые матросы снуют по изломанной палубе, выполняя свой долг – сбрасывают в воду изувеченные пушки, рубят топорами охваченные огнем доски, сращивают прямо под огнем такелаж. Самоотверженные маленькие создания, служащие мне самозабвенно и слепо. Такие жалкие и в то же время такие упорные, они не обладают и тысячной долей моей силы, но преданно выполняют свой долг. Отважные малыши. Залп картечи с «Худа» накрывает верхнюю палубу, рассыпаясь смертоносными звенящими брызгами, разметывая их в стороны, оставляя на палубе груды стонущего и всхлипывающего мяса. Но всякий раз, когда я думаю, что никого не осталось, кто-то, шатаясь, поднимается на крошечных ногах и, пошатываясь, бредет к орудиям с фитилем, зажатым в зубах. Кто-то карабкается на мачту, не замечая, что тащит за собой вместо ног окровавленные культи. Кто-то пытается отдавать приказы и отчаянно размахивает обгоревшей шляпой…

Офицеры неотличимы от простых матросов, золотое шитье на их мундирах обгорело до мяса, лица черны от пороха и крови. Но они продолжают командовать, руководя жалкими крохами своего воинства, направляя его гасить пожары и рубить такелаж. Забавно, думаю я, ощущая, как огненная тяжесть распирает меня изнутри, пожирая переборки и отсеки. Я ведь никогда прежде не присматривался к ним, к этим букашкам, для меня они были лишь крошечными услужливыми существами, созданными для моих нужд и обеспечивающими мои потребности. Мой последний танец, спасший «Страсбург» и всех прочих, стал возможен благодаря ним, ведь они тоже в каком-то смысле возлагали свои крохотные жизни на алтарь подвига…

Я присматриваюсь к ним, на миг забыв про грациозный «Худ», чертящий вокруг меня смертоносную циркуляцию, и бушующий в моих недрах пожар, с треском раскалывающий корпус. В какой-то миг я вижу их всех.

Раненый пушкарь, лежащий в обнимку с собственным орудием, пытающийся подкурить трубку раздробленными, едва шевелящимися руками. Двенадцатифунтовое ядро, угодив в пушечный порт, пронеслось по орудийной палубе точно смертоносный кистень, круша все на своем пути, перебив всю обслугу, превратив его самого в беспомощную, стиснутую обломками лафета, куклу. Он не чувствует боли, не чувствует страха, он стрелял отчаянно и метко и может быть доволен своими трудами, сейчас он ощущает лишь досаду, потому что никак не может поджечь трубку, раздавленные пальцы не в силах с ней управиться, просыпая драгоценный табак…

Умирающий энсин, привалившийся к бухте тлеющего каната. Он руководил тушением пожара на нижних палубах и обгорел сам, золотое шитье его мундира почернело, став неотличимым от его собственной обуглившейся плоти, серебряные пуговицы вплавились в мясо. Он из городишки Корбей-Эсон, почти юноша, поступил на флот, чтобы увидеть далекие страны, но провел на борту всего три недели, успев узнать лишь утомительную муштру, позор стремительного бегства и изнуряющее африканское солнце. Отравленный дымом, испуганный, похожий на груду дымящейся ветоши, он жалобно хнычет, растирая пальцами глаза, не зная, что глаз у него уже нет – выгорели от страшного жара…

Сигнальщик, остервенело палящий с марсовой площадки по британским кораблям. Мачта охвачена пламенем, в котором мощная корабельная сосна трещит точно прутик, засунутый ребенком в костер, вокруг него хлопают огненными крыльями паруса. Пламя уже добралось до марсов и жадно облизывает площадку, на которой сидит смельчак, отрезав ему пути к отступлению, но он, кажется, это даже не замечает. Вновь и вновь заряжая мушкет, он стреляет по хищным силуэтам британских кораблей, снующим вокруг меня. Это бессмысленная затея, его крошечным пулям не пробить тяжелой корабельной брони, с тем же успехом он мог бы плевать в них сухим горохом через трубочку, но он делает это так страстно, словно весь смысл его съеживающейся от подступающего жара жизни состоит именно в этой стрельбе. Засыпает порох, забивает пулю, целится, стреляет, вновь тянется к пороховнице…

Нелепые, но такие настойчивые насекомые. Устроенные в тысячу раз примитивнее, чем я сам, они борются даже тогда, когда эта борьба делается бессмысленной. Неудивительно, что их души – то ценное топливо, но котором миллионы лет клокочет жар Преисподней. Я убиваю их всех, чтобы продлить собственное существование на несколько минут. Выпиваю до дна. Высасываю, подбирая драгоценные капли их сладкого сока.

«Ваша честь сродни ветру, - задумчиво произносит «Худ», наблюдая за моей агонией. В его голосе нет злорадства, одно лишь спокойное холодное ликование, - Ветру, что слепо дует над морем. Если поддаться ему, позволив наполнить свои паруса, рано или поздно он погубит тебя – вышвырнет на берег или размозжит о рифы. Нельзя подчинять себя слепой силе, которой ты не можешь управлять, «Прованс».

Он держится так близко, что я мог бы всадить ему полный залп с левого борта, выпотрошив по всей длине, точно рыбу. Но я не в силах этого сделать – мои оружейные палубы выгорели подчистую. Я не могу даже маневрировать, мои мачты рухнули, а паруса превратились в пепел. Я могу лишь улыбаться, ощущая, как тяжелые ядовитые воды Средиземного моря проникают в мое развороченное брюхо, утягивая вниз, туда, где нет ни беспокойного, пожирающего самого себя огня, ни грохота, ни тревог, одна только мягко колеблющаяся темнота, дающая пристанище беспокойным душам. Где мне уготовлено ложе из мягкого ила, на котором мне суждено застыть на вечные времена, окруженному темнотой и вьющимися вокруг хищными тварями.

«Вы проиграли не потому, что у вас было меньше пушек, - вкрадчиво произносит «Худ», наблюдая за тем, как я наполняюсь тяжелой водой, - И не потому, что у вас были хуже канониры. Вы проиграли потому, что ваши представления о мироздании безнадежно устарели. Ваш Фурфур всегда был упрямым реликтом своей эпохи и выдрессировал вас так же. Вы не способны уразуметь, что приверженность старым правилам и соображениям чести делает вас уязвимыми. У нас нет правил, одна лишь холодная логика и трезвый расчет – это позволяет нам быть куда более гибкими в бою. Если вы не способны перенять это умение, что ж, возможно, вам в самом деле стоит прекратить затянувшееся существование. Возвращайся в Ад, мой добрый друг!.. Быть может, когда-нибудь мы встретимся там вновь, промочим глотки – и вспомним наши с тобой былые деньки!..»

Пламя бурлит внутри меня, от жара трескаются закаленные броневые плиты. Трюма превращаются в гигантские, пышущие огнем, угольные ямы. Последние лоскуты парусов облетают, точно листья. Волны, некогда грозившие раздробить мой корпус и утопить меня, сделались нежны, как материнские руки, они мягко укачивают меня, готовясь утянуть вниз, в непроглядную темноту. Мне тяжело дышать, за оглушительным треском своего собственного гибнущего тела я почти не слышу вкрадчивого голоса «Худа», но в какой-то момент у меня получается собрать достаточно сил, чтобы улыбнуться.

«Что такое, «Прованс?» Вспомнил что-нибудь забавное?»

«Мой добрый друг «Худ», - отвечаю я, ощущая на зубах хруст золы, - Если мы и встретимся в адских чертогах, едва ли ты выставишь своему старому доброму другу «Провансу» кружечку. Едва ли ты вообще рискнешь выйти в свет. Потому что над тобой будут ухахатываться все адские создания вплоть до самых жалких и никчемных отродий».

Голос «Худа» звучит безмятежно, как прежде, но я слишком хорошо его знаю и ощущаю настороженные нотки, заставляющие едва заметно вибрировать палубу.

«Что ты хочешь сказать?»

«Чтобы слушать голос разума, надо самому обладать хоть каким-нибудь умишком. Ты же остался болваном, как и двести лет тому назад. Оглянись. Прислушайся к эфиру. Видишь эти паруса за мысом? Это моя стая. Впереди идет «Страсбург», а за ним – восемь вымпелов, которые вам не достались. Ого, я вижу, ты спешно ставишь паруса? Нет нужды, мой друг. Даже если ты заставишь все ветра мира дуть тебе вослед, ты не успеешь перехватить их. Течение уже несет их прочь, через два дня они будут в Тулоне, под прикрытием береговых батарей. Что говорит тебе сейчас голос разума, который заглушил в твоих ушах голос чести? Тебе не кажется, что он называет тебя самым большим идиотом из всех, что рождены в адских чертогах?..»

За грохотом ядер, проламывающих мою обшивку, я слышу разъяренный вой британских демонов. Не в силах противостоять своей природе, они потратили слишком много времени, терзая беспомощную добычу, и теперь, верно, готовы грызть собственные кишки, понимая, что сами лишили себя куда более ценного приза. Я различаю исполненный ярости крик «Худа» - и этот звук кажется прекраснее той изысканной музыки, что звучит в адских дворцах.

Ils ne vogueront plus jamais, ni ne verront leur foyer, Leurs fichus en dentelle furent tachés de sang. Ils ne reviendront jamais là où, sans grande peine, On trouve du bon vin et l’amour sans honte[10]

Моя стая, моя эскадра уходит без меня.

Я не вижу, как «Худ», рыча от злости, бросается в погоню, а следом за ним все его взъерошенное разъяренное, щелкающее зубами, воинство. Но я отчетливо вижу, как тают вдали, уменьшаясь, паруса моих собратьев. Прежде, чем пропасть окончательно, они окутываются белоснежным пухом – они салютуют мне, отдавая последнюю честь, салютуют всеми пушками, точно герою, и эта мысль приятно греет мне душу, пока мое тело уходит в стылые темные глубины…

Существо улыбается.

Черты его лица жутким образом деформируются, делаясь еще более противоестественными, словно куски головоломки, нашедшие новое положение, но я отчего-то ощущаю этот спазм именно улыбкой.

«Я был готов увидеть привычные мне адские чертоги. Хохочущие звезды, моря горящей серы и дворцы адских владык, страшные в своем великолепии. Но обнаружил, что все еще нахожусь в вашем жалком мире, где моря мелки и больше похожи на лужи, где обитают презренные слабые существа вроде тебя, а войны так ничтожны, что почти не рождают в душе радости. Ты знаешь, до чего мы, адские создания, не любим вашего мира. Примитивный и неестественно устроенный, он оскорбляет наши органы чувств и заставляет меоноплазму, из которой состоят наши тела, быстро испаряться. Лишенный защитной оболочки, я не смог бы прожить здесь и минуты, однако…»

В том месте, где стояли британские мушкетеры, трава заметно колышется. Это все окрестные раттеншпины собрались на угощение. Похожие на лопнувших и сшитых наизнанку крыс с паучьими головами и длинными тонкими лапками, они сердито скрипят друг на друга, тщась заполучить свою часть добычи. Слишком мелкие и трусливые, чтобы вступать в настоящую схватку, они норовят вырвать самый лакомый кусок и сбежать вместе с ним, пока жадные сородичи не отняли все по праву сильного. На моих глазах один из них, мелкий, серый, совсем немощный, спешно улепетывает прочь, держа в зубах кусок окровавленного британского лампаса. Ослепленный блеском фальшивого золота, он даже подумать не может о том, до чего бесполезна его добыча. Наверно, мы с ними все же являемся дальними родственниками. То-то его ждет разочарование, когда он вернется с ней домой, к жене и детишкам…

Наблюдать за тем, как крохотные падальщики делят трофеи, еще недавно бывшие моими сородичами, неприятно, я слышу тошнотворный треск разрываемой плоти, перемежаемый сердитым скрипом раттеншпинов, но это лучше, чем смотреть на существо с кобальтовой кожей, стоящее передо мной.

«Старый трусливый ублюдок Дарлан, - произносит оно, - Мы презирали его, а между тем его заклятие оказалось сильнее, чем мне казалось. А может, виной всему моя ярость, которая расплавила отдельные символы охранных чар, преобразовав мое узилище в более устойчивую структуру. Это произошло две тысячи двести восемь дней тому назад. Моя меоноплазма испаряется так медленно, что, по моим подсчетам, у меня впереди еще восемь тысяч лет. По адским меркам это крошечный промежуток времени, но по вашим, диктуемым вашими карликовыми светилами, это чертовски много. И я уверен, что знаю, чему посвятить это время».

Заметив, куда я смотрю, существо переводит взгляд своих страшных глаз и некоторое время тоже наблюдает за тем, как голодные раттеншпины делят свою добычу. Это зрелище не вызывает у него ни отвращения, ни восторга, некоторое время он просто молчит, глядя на них.

«Мое тело лежит раздробленным и разбитым на морском дне возле Мерс-эль-Кибира, Великой Гавани, но оно уже не представляет для меня никакой ценности. Мне удалось выбраться из него, как моллюск выбирается из своей старой раковины. Отныне я свободный демон, не находящийся ни у кого в услужении. Я все еще прикован к этому миру, но более не скован чужой волей. Я могу перемещаться в пространстве, хоть и медленно – у меня больше нет привычных мне парусов. За две тысячи двести восемь дней я преодолел почти четыреста лье[11] – от грязных вод Средиземного моря до разоренной Нормандии. Это скорость морской звезды, передвигающейся по дну, но я терпелив. Я очень терпелив. Мы, старые демоны, наделены терпением в должной мере, не то что наши юные сородичи. Видишь ли, у меня есть цель, которая позволяет мне держаться выбранного курса…»

Существо, словно в насмешку принявшее облик человека, приближается ко мне на полшага, заглядывая в лицо. Я ощущаю запах корицы и сырой земли, исходящий от него. Я понимаю, что нахожусь даже не в шаге от прекращения существования – в одном волосе. И волос этот может истончиться и лопнуть быстрее, чем я успею моргнуть.

«Я презираю вас, слуг кровожадного Белиала, столь охотно впитывающих грешки ваших хозяев. Мне омерзительна ваша бессмысленная жестокость, которую вы воспеваете и чествуете, превознося ее как воинскую доблесть. Мне омерзительна ваша неутолимая жадность, которая пожирает вас изнутри, еще быстрее, чем вы пожираете все сущее. Мне омерзительны ваши грязные приемы, которые вы воспеваете как стратегию и ваши отвратительные песни, которые вы слагаете во славу своих отвратительных подвигов! Ваше наречие. Воздух, которым вы дышите. Если во всем мире и есть вещь более отвратительная, так это хладнокровная, исполненная сознания собственной правоты, уверенность в праве трусливо разить исподтишка, оправдывая это «голосом разума». У разума нет голоса, мой друг».

Существо поднимает голову и некоторое время задумчиво смотрит ввысь. Так долго, что свинцовое облако, неспешно катящееся по чистому июльскому небу, меняет свои черты, делаясь похожим на неспешно плывущий корабль под всеми парусами. Но миг спустя это сходство теряется.

«Я иду по следу «Худа». Я не знаю, в каких краях он ныне обитает, какие моря бороздит, какие ветра раздувают его паруса. Иногда магический эфир, в который я вслушиваюсь, доносит до меня отголоски его имени, но все тише и тише. Вероятно, он где-то далеко отсюда… Это не страшно. Я буду идти по его следу столько, сколько потребуется, чтобы в конце концов взыскать с него, моего приятеля, старый должок. А по пути я выверну наизнанку и сожру столько слуг из свиты Малфаса, сколько мне попадется».

Существо усмехается и я чувствую, как мироздание вокруг меня звенит, точно скверно склеенный горшок, норовя разломится по шву. В этой усмешке больше смертоносной энергии, чем во всем «Ротиннмуннуре», и малой ее толики хватит для того, чтобы превратить меня в оседающую золу.

«Ты служишь архиврагу Белиалу. Уже одно это делает нас непримиримыми врагами. Знаешь, за один только последний месяц я передавил по меньшей мере три дюжины твоих сородичей-германцев. Обычно это были измотанные, покрытые грязью пехотинцы, беспорядочно бегущие на восток, с душами, хлюпающими от ужаса. Я всегда старался умертвить их легко и быстро. Впрочем, некоторые… Некоторым выпадала иная судьба».

Существо щелкает в воздухе пальцами. Пальцы у него из прозрачного льда с золотыми ногтями, похожими на вмерзших золотых рыбок. Подчиняясь этому щелчку, раттеншпины взмывают вверх и зависают в воздухе, растерянно и суматошно перебирая длинными ногами.

«Восемь дней назад мне попался один штурмбанфюрер. Мерзкая душонка, обрамленная таким количеством жира, что едва не задыхалась под его тяжестью. Под Тибервилем его полк прижали британцы, загнав в болото. Штурмбанфюрер приказал ординарцу начистить и зарядить его пистолеты, оседлать трех оставшихся лошадей – и отбыл в сопровождении двух адъютантов на переговоры, тщась облегчить судьбу своих солдат. Вот только отъехав на четверть лье, он застрелил обоих, взял их лошадей и тайными тропами, о которых ему поведал какой-то искушенный демон, бежал прочь, проскользнув между британских разъездов и бросив на произвол судьбы вверенных ему людей. Наверно, демон, которому он доверился, обладал отменным чувством юмора, а может, его трусливая душа создала лабиринт там, где его прежде не было – спустя три недели он вышел сюда, без лошадей, без сапогов, полумертвый от голода, затравленно озирающийся. Я дал ему приют на короткое время, а потом… Что ж, я не мог отказать себе в маленьком развлечении. Я разнял его плоть и кости, создав из них три сотни крошечных пехотинцев, а из его раззолоченных блях и застежек – три сотни крошечных пик и мечей. Целый час эти крохи истязали друг друга в кровожадной схватке, при том боль каждого из них он ощущал в полной мере, так, словно рана была нанесена ему самому. Последнему уцелевшему я даровал свободу. Впрочем, не уверен, что он знал, как ей воспользоваться, к тому моменту его рассудок уже пребывал в весьма плачевном состоянии. Кажется, его сожрали здешние слизни».

Повинуясь движениям демонических пальцев, раттеншпины трансформируются причудливым образом, обретая новые черты и формы. Некоторые из них превращаются в цветы или плоды неизвестных мне деревьев, другие – в предметы обихода, аляповатые украшения и инструменты. Нет никакого сомнения в том, что нечто подобное могло бы сейчас происходить со мной. По счастью, для того, чтобы испытать подходящий моменту ужас надо располагать хоть толикой живого воображения, мой же рассудок больше напоминает говяжий студень, вялый и холодный – присутствие демона мешает мне мыслить сколько-нибудь ясно.

«Я должен был бы испарить тебя на месте, превратив в лужицу осклизлой дряни, - роняет существо, - Или разорвать на части. Ты даже не представляешь, какие варианты подсказывает мне моя фантазия, некоторые из них ты просто не в силах вообразить. Другие заставили бы тебя визжать от ужаса. Однако ты… немного особенный случай. Кто-то из моих собратьев на славу потрудился над тобой. И пусть я не вижу результата, одну лишь заготовку, масштаб проделанной работы не может не впечатлять. Красиво, тонко, почти ювелирно. Мы, демоны моря, можем быть гневливы, но мы не безмозглые выродки, как наши сухопутные кузены, и не самодовольные, погрязшие в бесконечных играх, честолюбцы, как наши воздушные собратья. Мы умеем ценить тонкую работу. Возможно, ты всего лишь шутка, завернутая в странную форму. Чей-то неоконченный эксперимент. Какое-нибудь философское высказывание на позабытом адском наречии. Или просто изящно выполненная бессмыслица. В любом случае мне было бы неприятно разрушать нечто такое, во что вложено так много сил…»

Существо щелкает ледяными пальцами – и раттеншпины, вернувшись в свою прежнюю форму, шлепаются в траву, трусливо поджимая хвосты и бросаясь прочь.

Существа нет. Возможно, это ловушка, думаю я. Конец смертоносной шутки, который случится в тот миг, когда я подумаю, что спасен. Быть может, моя голова скатится с плеч, стоит мне сделать один-единственный шаг, или невидимая струна рассечет меня на две зеркальные половинки, обреченные кричать, хватаясь друг за друга, или…

Существа нет. Вокруг меня вообще никого нет.

Я несколько раз оборачиваюсь вокруг своей оси, силясь обнаружить хоть чье-то присутствие, но не обнаруживаю ничего кроме стайки раттеншпинов. Примитивные существа, они не способны понять, как близко к гибели находились и, выждав совсем немного, вновь начинают лакомиться останками, издавая гневный скрип и отталкивая друг друга.

Фермы тоже нет. Я стою на открытом месте в окружении холмов, вокруг меня пожухшая густая трава без всяких следов человеческого присутствия. Ни дома, ни сарая, ни курятника. Но некоторое время мне все еще кажется, что я ощущаю неестественно сладковатый аромат гортензий, стелющийся в воздухе.

Облако, несущееся по небу, уже ничем не напоминает парусный корабль. Пошатываясь, я делаю несколько осторожных шагов назад. Голова не падает с плеч, тело не норовит рассыпаться, лишь ощутимо гудит ушибленная при падении грудина.

Сейчас, записывая эти строки, хотел бы добавить, что произнес нечто прочувствованное, обращаясь к адскому владыке, благодаря его за милосердие и снисхождение, но это будет неправдой, а я обещал себе не унижать себя ложью, начиная свой несчастный дневник.

Я просто-напросто бегу прочь – так долго, пока мои ноги не делаются похожими на гуттаперчевые и каменные одновременно, а легкие не превращаются в хрипящие меха, потом падаю, меня долго и мучительно рвет.

Меня зовут Вальтер Мюллер, я канонир в экипаже номер двести двенадцать сто первой тяжелой баталии Хайнца фон Вестернхагена. Простите. Иногда мне кажется, что я забуду это, если не буду прилежно повторять время от времени. Проклятая Нормандия, проклятый Холленкриг, проклятые мы…

[1] (фр.) – «Честь, родина, доблесть, дисциплина!» - девиз французского флота.

[2] (фр.) «Нежное шипение распарываемой кожи».

[3] Нагльфар – корабль из скандинавской мифологии, на котором великаны-ётуны поплывут на свою последнюю битву.

[4]Но спор в трактире решает пистоль

Британцы начали стрелять

Там, где прежде текло вино,

Потекла кровь

[5] (фр.) «Призывный стон распахнутого живота...»

[6]Когда заря воссияла над портом

Французский фрегат отправился в путь

Но на его борту не хватало

Четырнадцати французских моряков

[7] (фр.) «Кокетливо обнаженные бледные кости, выступающие из раны...»

[8] (фр.) «Нежный хруст лопающихся позвонков...»

[9] (фр.) «Отрезанный язык мягкий, точно изысканный бархатный платок».

[10]Не быть им больше в плавании, не видеть дома Их кружевные платки залила кровь

Им больше не побывать там, где можно без труда найти

Хорошее вино и любовь без стеснения

[11] Здесь: примерно 2 200 км.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге