Демон №212. Книга 5.
Глава 1
Мы снова едем. Снова тащимся сквозь ночь, дробя гусеницами камень и землю, черпая грязь, переваливаясь через канавы и кочки. Получив свежую кровь «Ротиннмуннур» идет вперед охотно и прытко, точно жеребец-первогодка на выпасе, и даже его утробное ворчание, проникнутое ненавистью ко всему живому, даже кажется кошачьим мурчанием. Иногда Бодену даже приходится придерживать поводья, чтобы демон, наслаждавшийся своей силой, не устремился вперед в страшном, сносящем все на своем пути, галопе.
Впервые за многие дни он напился вволю, и не тухлятины, законсервированной алхимиками при помощи соли лунного металла, а самой настоящей свежей крови, еще недавно струившейся в чьих-то венах. Он воодушевлен, словно изрядно хлебнувший старый ландскнехт.
За прошлую ночь мы сцедили ему семерых.
Дородный старый мужчина, которого Болдт нашел возле трактира, потом две девочки-погодки, потом еще один мужчина, с рыжими усами и… Память со свойственной ей милосердием пытается стереть многое из того, что я видел в ту ночь, но тщетно. Если жало штихеля выгравировало на металле контур, его уже ничем не сотрешь, это тебе не масляные краски и не акварель…
У Бодена в самом деле изрядный опыт на счет этого, ножом он орудует как заправский мясник. Мы лишь подтаскивали тела, все остальное он делал сам. Устроив из оружейных талей вертикальный подвес прямо на корпусе «двести двенадцатого», он накидывал петлю на ноги мертвецу и вздергивал его, заставляя повисать в половин клафтера над землей, покачиваясь, точно спелый плод. Быстрый удар ножом в нижнюю часть шеи, пронзающий грудную клетку на уровне первого-второго ребер, резким поворотом перерезающий сонную артерию и яремную вену. Все остальное выходит у него еще проще. Стекающей в ведро кровью он наполняет баки «двести двенадцатого», стараясь на вздрагивать от сладострастного ворчания «Ротиннмуннура» в его недрах. Я хотел было предложить наполнить кровью пару небольших бочонков, чтобы иметь какой-то резерв, но быстро понял, что это безрассудная затея. У нас нет ни соли лунного металла, ни прочих алхимических препаратов, чтобы замедлить разложение, уже спустя несколько дней кровь протухнет, сделавшись негодной для употребления. Что ж, значит, «Ротиннмуннур» в кои-то веки напьется вволю…
Устав пялиться в окуляр прицела (ночью в него почти ничего не видно, кроме острых кромок скал и холмов, окружающих нас), маясь глухой тоской и головной болью, я вновь и вновь полирую рукой кусок внутренней обшивки, точно художник, грунтующий краской пустой холст, заставляя свое воображение создавать тысячи картин.
Так значит, Бобби Волль увлекался гравировальным искусством? Как неожиданно. С другой стороны, ровным счетом ничего неожиданного в этом нет. Я бы и сам мог сообразить, если бы не загружал свой рассудок никчемными фантазиями и не терзал старыми воспоминаниями. Эта деталь многое объясняет. Например, штихель, обнаруженный мной в отсеке с инструментами несколько дней тому назад. Теперь уже очевидно, он не был там случайно затесавшемся гостем. Это был резец Бальтазара Волля, который он, верно, держал при себе из ностальгических соображений и который в спешке не успел забрать вместе с прочим своим барахлом.
Забавно, забавно… Быть может, столкнись мы с Бобби Воллем где-нибудь за кружкой пива, могли бы обсудить не только то, какую пороховую навеску положено засыпать, когда закатываешь в ствол разрывное ядро, но и то, как Иоахиму фон Задрарту удаются такие тончайшие линии и отчего мастера Лейгебе в свое время прозвали Великим Ваятелем.
Забавно думать о том, что мы можем быть чем-то схожи – прославленный Бальтазар Волль, правая рука Черного Барона, лучший канонир Германии, и зеленый сопляк Вальтер Мюллер, который не годится ему в подметку и который не был сожран демоном только потому, что валялся в грязи…
Что ж, Черный Барон начинает пристально поглядывать в прицел, подбирая место для дневной стоянки, а значит, скоро придется обустраивать очередную позицию, надолго забыв про перо и ту пачкотню, которой я мараю бумагу. Но когда-нибудь я выкрою время и напишу о тех временах, когда сам постигал гравировальное искусство, временах, которые мне самому давно следовало бы позабыть…
Мать всегда считала, мне следует быть гравером. Не то чтоб у меня был талант к этому делу, но я с детства хорошо схватывал форму и недурно орудовал карандашом, а материнские надежды – особый сорт наркотического зелья, дарующий грезы еще более сладкие, чем дурман, спорынья и сома. Она была убеждена, что граверы живут как короли и хлебают жизнь золотой ложкой.
К тому моменту, когда мне стукнуло десять, она уже видела меня по меньшей мере придворным художником – с небольшим, но ухоженным замком, супругой не последнего баронского рода и доходом в двадцать тысяч гульденов годовых. Не удивлюсь, если ее воображение дошло до того, сколько гуф[1] земли будет у нас в распоряжении и где она разобьет виноградники…
Два года я честно пытался воплотить ее мечты в жизнь. Благодаря унизительным ходатайствам матери (в Любеке она считалась уважаемой и доброй женщиной, кроме того, в кое-каких замшелых уголках этого города еще теплилась память о моем покойном отце) меня, скрепя сердце, принял в обучение Бернхард Фогель. Это был брюзгливый нелюдимый старик, и неудивительно, к тому моменту ему стукнуло сто восемьдесят лет.
В юности он заслужил немалую известность, был обласкан при дворе Максимилиана Второго, баварского курфюрста, и даже получил от какого-то придворного подхалима титул Нюрнбергский Гений. Титул, который он с гордостью носил до конца своих дней, как изрубленный в страшной сече ландскнехт до конца жизни с гордостью носит на шее брошенный ему офицером перстень, даже тогда, когда его израненное тело делается не способным управлять ногами, будучи прикованным к лежанке и вынужденным справлять нужду под себя.
Я видел его ранние гравюры. Исполненные не тяжеловесным, набившим оскомину, офортом, популярным в то время, а изящным, почти легкомысленным, шабкунстом[2], они в самом деле были хороши, но едва ли чем-то выигрывали по сравнению с работами Буссемахера или Ван дер Мейна. Скрюченные демонические когти внушали ужас и отвращение, яблоки на блюде казались выпуклыми, почти настоящими, Нассау-Хауз[3] – величественным и мощным. Но вот его портреты… Его портреты дышали особенной силой. «Художник в своей мастерской», «Портрет Карла Бенедикта Геудера фон Херольдсберга», «Меркатор Норинбергенсис»… Даже те репродукции, что я видел отпечатанными на бумаге, поражали воображение – люди, на них изображенные, выглядели настолько реалистично, что поневоле казалось, будто стоит лишь моргнуть – и они взмахнут руками или поправят волосы или…
Сговор с адскими владыками? Несомненно. Чтобы понять этого, не требовалось быть великим знатоком живописи, довольно было бросить один взгляд на портрет. Многие в Любеке гадали, какую цену господин Фогель заплатил за этот дар, гадали, но не могли догадаться. У него не было детей, которых он мог бы пожертвовать, отдав на заклание, не было великих богатств, которыми он мог бы купить милость Ада, не было даже увечий. А ведь всем известно, что ни один великий талант не может быть приобретен бесплатно – порядок, заведенный еще со времен Оффентуррена. Иоганн Буссемахер за свой дар отдал глаз, оба уха, восемнадцать пальцев, ногу, все без исключения зубы и до черта прочей требухи. Невеликая плата за то, чтобы навеки вписать свое имя в историю. Герман Ван дер Мейн расплатился жизнью родной сестры, которую вынужден был выпотрошить и четвертовать заживо. Но мало кто знал, чем расплатился Бернхард Фогель.
В наших краях есть поговорка – «Милость адского владыки длится ровно столько, сколько мухе нужно чтобы взмахнуть крылышком». Но мало кто знает, что милость смертных владык может быть вдвое короче. К тому времени, когда я поступил учеником к Бернхарду Фогелю (из уважения к моей матери он согласился брать за обучение по пять талеров в месяц, хотя с прочих брал по семь), он уже не был придворным гравером баварского курфюрста, он был склочным старым ублюдком, хворавшим бесчисленными недугами, занимающим душную полутемную мастерскую в подвале на западной окраине Любека.
И это Нюрнбергский Гений? Человек, которому подавал руку сам курфюрст, водивший дружбу с сиятельными вельможами и закатывавший, как говорят, сногсшибательные балы?.. Говорят, когда дни его славы оказались сочтены, он немало поколесил по германским землям, прежде чем осел в Любеке. Но в наших краях никто толком не знал, отчего он впал в опалу, а его блестящая карьера при дворе в одночасье оказалась окончена. Карточные игры? Какие-то таинственные долги? Дуэли с вельможными особами?.. В Любеке старались не судачить прилюдно на этот счет – многие, подобно моей матери, были рады сбывать господину Фогелю мальчишек, будучи уверенными, что те непременно выбьются в люди, сделавшись записными граверами и художниками…
Адские владыки не сочли нужным наделить господина Фогеля долголетием, до столь преклонного возраста он дожил только потому, что в юности, имея покровителя и средства, потреблял огромными порциями ведьминские зелья, обеспечивающие здоровье и долголетие. Это в самом деле изрядно продлило ему жизнь, но что до здоровья… Наверно, нюрнбергские ведьмы не жаловали господина Фогеля, а может, их чары были слишком слабы, чтобы длиться вечно. К ста восьмидесяти годам он хворал подагрой, ревматизмом, астмой, экземой, несварением желудка, коликами, мигренями, глаукомой и чесоткой, словом, походил на пожилого, страдающего всеми известными болезнями, альбертинера – при том, что вовсе не относился к эдельскому племени. Его ступни были покрыты незаживающими язвами и нарывами, которые нам, ученикам, приходилось смазывать мазью из перетертой глины, куриных потрохов ила и дегтя. Пахло это омерзительно, а еще хуже пах сам господин Фогель, Нюрнбергский Гений.
Развалившийся в своей кровати, обтянутый рыхлой кожей неестественно розового цвета, с болезненно разбухшим животом, он походил на причудливый овощ, порядком подгнивший, но слабо ворочающийся в земле. Требовалось шестеро мальчишек, чтобы поднять его на немощные ноги, еще столько же – чтобы натянуть на истекающее липким жиром и потом тело бархатный колет и пышные плундры, роскошнее которых я не видел в Любеке – господин Фогель хоть и вынужден был сменить роскошное нюрнбергское палаццо на скромную мастерскую, не утратил вкуса к хорошей одежде.
За первый год обучения я ни разу не взял в руки резец. Только стирал, выносил ночной горшок, помогал одеваться, бегал с поручениями по лавкам и драил полы. Отдыха мне полагалось четыре часа в сутки, но и те я частенько проводил, подтирая кровавые сопли с пола, а не нежась в койке – прочие мальчишки, зная, кто мой отец, невзлюбили меня, охотно вымещая на мне свою злость и досаду, когда кулаками, а когда и чем потяжелее.
Неприятная пора, которую я сам отчаянно не люблю вспоминать. Чтобы сэкономить несколько талеров, господин Фогель сам занимался изготовлением медных досок, на которых предстояло появиться изображению – мы дышали едкими растворами, от которых многие кашляли кровью, обгорали до мяса возле огромной огнедышащей печи, ломали себе пальцы огромными тисками. Но еще страшнее была расплавленная медь. Как-то старшие мальчишки, озорничая, случайно сбили подпорки – и на маленького Юлиуса вылилось тридцать кумпфов расплавленного металла. В назидание нам господин Фогель запретил хоронить его, так и оставил в мастерской в виде жуткой оплывшей статуи…
К исходу первого года меня уже подмывало смазать сапоги. В ту пору мне исполнилось двенадцать – вполне сносный возраст для того, чтобы попытать удачу, попытавшись сбежать на первом же корабле, отчаливающем из любекского порта. На дворе стоял тридцать шестой год – архивладыка Белиал, избавившись от унизительных оков, которое наложили на него венценосные братья, начал копить силы для грядущего Второго Холленкрига, который должен был всколыхнуть не только землю, но и сам Ад, наши верфи пекли новые корабли точно пироги с ревенем и экипажа всегда отчаянно не доставало.
Я не сбежал. Продолжал прислуживать самодовольному ублюдку, который давным-давно сам не притрагивался ни к берсо[4] ни к резцу. Не потому, что боялся разбить сердце матери. Я уже в ту пору был порядочным озорником, что может подтвердить почтенный вельзер, господин Брукхаузер, немало натерпевшийся от моих шуточек. Нет, существовала другая женщина, к которой я чувствовал глубокую привязанность и которую не мог бросить. Ее звали… Я не знаю, как ее звали, и никто не знал. Подпись гласила: «Портрет молодой женщины с бутылкой вина и бокалом», так что звать ее могли как угодно – Ильза, Белинда, Гизела…
Это была даже не картина, это была «доска» - большая медная форма с выгравированным изображением, из-под которой выходили полотна-эстампы. Кажется, это была единственная «доска», сохраненная господином Фогелем с того периода, когда он значился при курфюрстском дворе, а не прозябал в Любеке, тем удивительнее, что он никогда не использовал ее в работе, предпочитая штамповать безвкусных косоглазых дам, которых сбывал по два гроша за штуку, и Альбертов фон Валленштайнов, которые походили на разжиревших хитрых крестьян, но шли по четыре.
Ночная работа, впрочем, приносила господину Фогелю больший доход, потому что по ночам его мастерская на западной окраине штамповала те картинки, на которых юные развратницы совокупляются со зверьми, либлингами и демонами, дрянного качества, однако они легко расходились на рынке по пять грошей за штуку. «Молодая женщина» приносила бы ему самое малое по талеру за каждый эстамп, пусть даже напечатанный самой дешевой краской на грубой дерюге!
Она была хороша, как хороши многие зрелые молодые женщины с точки зрения двенадцатилетнего сопляка, украдкой изучающего сложную науку естественных сношений через дешевые порнографические гравюры. В ее теле не было ни противоестественной стройности придворных красавиц, ни злой животной притягательности броккенбургских ведьм, в ней была одна лишь природная мягкость и безмятежная плавность форм, отчего оно казалось созданным из мягчайшего лебединого пуха.
Две небольших, но соблазнительно круглых груди удивительно естественной формы. Кудри, ниспадающие на плечи. Возможно, в представлении гравера, создавшего эту картину, кудри были русыми или даже темными, но из-за того, что «доска» была медной, мне казалось, что и кудри у нее медные – того сводящего с ума рыжеватого оттенка, который я видел у Марии Паудлер, игравшей Гретхен в «Фаусте». Обхватив одной рукой плетеную бутыль, другой она держала на весу бокал с вином, задумчиво глядя прямо в глаза зрителю. В этом взгляде не было распущенного кокетства, как у тех, других, «пятигрошовых» дам, которых маленькая мастерская господина Фогеля десятками выпекала по ночам, напротив, мне даже казалось, что я улавливаю в нем легкую тревогу.
Будто бы эта молодая женщина, позируя в полуобнаженном виде перед художником, устроившись на софе в нарочито небрежном положении, сама отчего-то порядком нервничала, не зная, чего ожидать, вот и не выпускала из рук бокала с вином…
Нам, соплякам, конечно, глядеть на эту «доску» не позволялось, господин Фогель держал ее в закрытом несгораемом шкафу в своем кабинете, никогда не доставая прилюдно, но попробуй укрыть что-то от дюжины маленьких дьяволят, которых нещадно порешь за любые проступки – моргнуть не успеешь, как у них будут слепки всех твоих ключей! Иногда, когда господин Фогель, щедро спрыснув вином очередную партию скверно отпечатанных эстампов, изволил почивать на древних заскорузлых перинах, помнящих, верно, еще дни его славы, мы отпирали шкаф и подолгу смотрели на эту медную женщину, пытаясь своими детскими умишками нащупать ответы на беспокоящие нас вопросы. Отчего именно эту «доску» наш хозяин сберег с тех времен, когда блистал при нюрнбергском дворе? Отчего никому ее не показывал? Как ему вообще удалось произвести на свет что-либо подобное, ему, человеку, чьи наилучшие произведения искусства шли по пять грошей и, поверьте, это была справедливая им цена?..
Несмотря на то, что взгляд этой женщины тревожил мою душу, я не собирался долго ломать голову над этой загадкой. Через неделю, как донесли мальчишки из порта, в море собирался выйти «Грандбрандтаухер». Огромное, закованное в сталь чудовище сорока четырех рут в длину[5], способное нырять на головокружительную глубину и пожирать вражеские корабли при помощи спущенных с цепей демонов, оно очаровало меня настолько, что я готов был распростится со своей карьерой гравера, тем более что от тумаков, скверной кормежки и едких запахов я слабел день ото дня.
На «Грандбрандттаухере», поговаривали, тоже жизнь не сахар. Демонам, в отличие от людей, не нужен воздух, многие в экипаже мучаются или даже сходят с ума от удушья, кроме того, адские отродья никогда не прочь полакомиться юнгами, для них это тоже самое, что сожрать цыпленка. Но я не собирался прозябать в мастерской господина Фогеля вечно.
Избавление пришло неожиданно, совсем не с той стороны. Иронично, что толчком ему послужил сам господин Фогель. После того, как маленького Юлиуса облило расплавленной медью, господин Фогель приказал водрузить несчастного в углу мастерской подобием памятника – в назидание сорванцам и лодырям, как он утверждал. Возможно, испарения меди затуманили его рассудок, а может, он был попросту стар – сто восемьдесят лет, как ни крути, солидный срок… Он совсем позабыл, что вместе с Юлиусом трудился его старший брат, Матиас.
Матиас был заморышем сродни мне самому, ему бы нипочем не удалось свести счеты с обидчиком – помимо бархатного колета, древних перин и роскошных плундр господин Фогель сохранил из прежней жизни перстень с черным агатом, внутри которого был замурован охранный демон. Даже если бы Матиас раздобыл нож и смог бы застать нашего мучителя врасплох, демон живо размотал бы его кишки как пряжу. Но Матриас придумал выход, и весьма ловкий, как для тщедушного оборванного мальчишки.
Дождавшись очередной ночи, когда мы начали готовить очередные «доски», гигантская печь в мастерской ожила, а в чане забулькал, горя зловещим апельсином светом, расплавленный металл, он ускользнул прочь, воспользовавшись тем, что господин Фогель целиком поглощен процессом, а когда вернулся…
Я чуть не вскрикнул, увидев его. Он тащил что-то тяжелое, завернутое в мешковину, сперва я даже подумал, что он раздобыл где-то мушкетон или короткий массивный бландербасс, чтобы всадить в брюхо своего обидчика сноп дроби, но нет. Это был «Портрет молодой женщины с бутылкой вина и бокалом». Я слишком поздно понял, что он собирается сделать. Подтащив «доску» к краю чана с булькающим расплавом, он торжествующе расхохотался – и швырнул ее вниз.
Кажется, я услышал горестный выдох, вырвавшийся сразу из дюжины глоток. Не все мальчишки в мастерской господина Фогеля достигли той поры, когда обнаженное женское тело вызывает взаправдашний интерес, но даже самые несмышленые из них не могли сдержать ужаса, увидев, как наша тайная святыня летит в расплавленный металл. Это было сродни святотатству, уничтожению сокровища. На миг (какой же долгий это был миг!) мне показалось, что вырезанная в меди женщина, замершая с бокалом вина, осознала свою участь, в ее взгляде, который и прежде казался мне немного напряженным, возник настоящий ужас, а потом…
Наверно, это мое самое страшное воспоминание детской поры. Окунувшись в варево из расплавленной меди, «доска» вдруг пошла рябью и… ожила. Женщина, вырезанная на ее поверхности, уронила свой злосчастный бокал, прижала руки к лицу, ее глаза наполнились самым настоящим ужасом, она закричала – и, вторя ей, страшно закричал господин Бернхард Фогель.
«Луиза! Луиза!»
Поздно. Она металась на своей «доске», силясь выбраться за ее пределы, словно рисунку может быть позволено выбраться за пределы холста. Медь – мягкий металл. Ее лицо, погружаясь в расплав, быстро начало оплывать от страшного жара, разбухая на глазах и быстро теряя черты. Округлые груди, на которых так часто останавливался мой взгляд, лопнули и стекли, следом потекли, теряя форму, глаза, съехал на сторону и сбежал ручейком нос…
Господин Фогель рычал так, словно демоны заживо рвали его на части. Колченогий, обрюзгший, сделавшийся немощным и старым, он метался возле чана, силясь спасти свою лучшую из своих работ, но тщетно. Даже адский владыка не сможет мгновенно остудить расплавленный металл. «Лестницы! – заорал он, - Тащите лестницы!» Никто не пытался помочь ему, напротив, все мальчишки отпрянули прочь, бормоча молитвы архивладыке Белиалу. Поняв, что не дождется помощи, господин Фогель, обливаясь слезами и рыча, точно зверь, сам полез к чану по лесам, будто в самом деле надеясь спасти гибнущую женщину, уже превратившуюся в нечленораздельно булькающую массу. Может, у него в самом деле это вышло бы – будь он немногим моложе. Но под роскошным бархатом и богатыми плундрами скрывался сто восьмидесятилетний старик, не способный самостоятельно встать с кровати. Немудрено, что, пытаясь выловить гибнущую «доску», он оступился и сам угодил в котел с расплавленной медью.
Никто из нас не пытался помочь ему. Кто-то бросился прочь из мастерской, зовя на помощь, некоторые – вроде меня – застыли, потрясенные до глубины души. Господин Фогель бился в чане несколько минут. Человеческая плоть – не самый прочный материал, но иногда он может быть упрямее меди. Мы слышали его вопли боли, пока страшный жар не испепелил его голосовые связки, мы слышали яростные проклятья и ужасные всхлипывания. «О, Луиза! Луиза!..» Наконец он затих, сделавшись часть единого целого. Частью неизвестной нам Луизы.
Дурацкая история, которая произвела на меня тяжелое впечатление в детстве. Она напугала меня достаточно, чтобы я больше не помышлял улизнуть прочь из дома, «Грандбрандттаухере» ушел без меня и, говорят, тремя годами позже подорвался на британской мине. Городской магистрат опечатал мастерскую и продал за бесценок всю ее небогатую обстановку, включая запасы дешевых порнографических эстампов. Единственной пользой от всего этого было то, что мать, по крайней мере, прекратила свои попытки сделать из меня всемирно признанного художника – в двенадцать лет и это казалось мне весьма существенным достижением…
«Он в самом деле сожрал какого-то унтер-офицера?»
«Что?»
Боден ловко орудует моим ножом, вырезая из молодых деревьев жерди для гати. Его собственный нож слишком короток, но не доставать же для этого дела проклятый меч, который мы возим с собой в отсеке для инструментов!.. Гать нам нужна для того, чтобы пересечь небольшую речушку, которая обнаружилась у нас на пути. Она не широка, два венских клафтера[6] в ширину, но берега ее так размыты, что мы предпочитаем не рисковать. Жижа мутная, густая, а речушка может оказаться глубокой – мало удовольствия будет завязнуть здесь, посадив бронированный экипаж на брюхо. Без помощи полковых саперов с их тросами и лебедками это закончится плохо для всех нас.
«Ротиннмуннур» правда сожрал унтер-офицера?»
Боден морщится. В его крепко сбитом мосластом теле, напоминающим двужильную крестьянскую лошаденку, сил запасено на троих, я никогда не видел его уставшим, но в последнее время он все чаще выглядит сонным и угрюмым, как сомнамбула. Его тоже мал-помалу выжимает эта гонка.
Едкие испарения меоноплазмы, которыми мы вынуждены дышать, безумные ночные броски, на протяжении которых ему приходится сдерживать прыть мающегося от ярости демона, направляя его, чтобы не сверзиться в овраг, скудный паек, от которого наши животы похожи на пустые холщовые солдатские мешки… Все это, без сомнения, подтачивает его силы.
Руки у него совсем плохи. Он ежедневно распарывает старые мешки и портянки, чтобы перетянуть истерзанные пальцы свежими бинтами, по совету Йонаса прикладывает к ним компрессы из арники и вислоуха. Иногда, когда думает, что мы его не слышим, бормочет шепотом молитвы владыке Марбасу, которому часто молятся раненые солдаты на фронте, однако при этом его косный язык делает, сам того не замечая, множество ошибок, подстраивая велеречивые обороты демонологов на привычный ему лад. В строфе «О, великий Марбас, хранитель тайн телесных» он произносит «тайн тележных», вместо «жизни» поминает «жито» и так далее.
В окопах владыка Марбас пользуется не меньшим уважением, чем сам архивладыка Белиал, прежде я часто видел в солдатских блиндажах и землянках немудреные, сооруженные черт знает из какого хлама, алтари с нехитрыми жертвами. Ведающий тайнами тела и плоти, владыка Марбас, по слухам, в дни милости часто простирает свою благосклонность над ранеными и увечными, но мне никогда прежде не доводилось быть свидетелем такого чуда. Единственное чудесное преображение такого рода я видел в Кане, едва прибыв в полк, но едва ли его можно занести в копилку благих дел владыки Марбаса. Один упрямый гауптшарфюрер из третьей роты, взявший за обыкновение по двадцати раз в день возносить свои молитвы Марбасу, чтобы избавиться от старой раны (французская проститутка, работавшая на маки, пырнула его ножом, лишив пары пальцев), одним прекрасным днем обнаружил, что стал обладателем по меньшей мере трех дюжин пальцев. Розовые и гладкие, как у младенца, они обильно выросли у него на спине и плечах, покачиваясь точно пшеничное поле на ветру, а временами конвульсивно подергиваясь. Видно, молитвы все-таки достигли адресата, но произвели не вполне то действие, на которое были рассчитаны, а может, незадачливые гауптшарфюрер тоже постоянно путал слова…
Как бы то ни было, ни бинты, ни припарки, ни молитвы Бодену не помогают. Может, они возымели бы толк, если бы он дал своим рукам отдых хотя бы на несколько дней. Человеческая плоть слаба, но упорна, получив время, она восстанавливает себя. Но кто в силах его заменить? Шипастые поводья тут же распарывают едва успевшие затянуться раны, превращая пальцы в страшное месиво из сочащейся гноем рубцовой ткани, запах от них исходит совершенно ужасный.
Черный Барон глух к человеческим слабостям, он гонит нас вперед с неумолимостью степного пожара, сам же Боден слишком упрям и горд, чтобы признать очевидное – если так пойдет и дальше, скоро ему придется держать поводья зубами…
Сейчас он как будто бы в сносном расположении духа, по крайней мере, не бранится себе под нос, не сплевывает под ноги и не совершает прочих действий, которые могли бы свидетельствовать о его недобром настрое. И я не удерживаюсь. Задаю вопрос, который мучает меня уже несколько дней и который я все откладывал до наиболее подходящей ситуации.
«Было дело, сожрал, - вяло отвечает Боден, не прекращая орудовать ножом, - Такой же болван, как и ты был».
Вывести Бодена на разговор – утомительная работа сродни орудованию пешней в толстом льду. Он и раньше-то не был особо словоохотлив, а сейчас, когда впору чувствовать себя Петером Шлемилем[7], потерявшим собственную тень и отчаянно мечущимся по свету…
«Давно?»
«В конце мая, пожалуй. За неделю до того, как тебя, олуха, прислали».
«Где вы тогда стояли?»
«В Барране».
«Хороший город?»
Боден морщится – на миг мне кажется, что измученные пальцы подвели его и он полоснул себя ножом по руке. Но нет, это просто короткая судорога лицевых мышц.
«Нет».
«Что же, просто так взял и сожрал?»
Боден тяжело вздыхает – явственное обозначение того, что мне удалось своими вопросами продолбить его толстую шкуру, добравшись до чувствительных участков.
«Нет, черт тебя подери, сперва галстук повязал и ромашку в петлицу надел!»
«Черный Барон сказал мне, будто сожрал, вот мне и любопытно».
Я говорю это с умыслом. Боден испытывает к Черному Барону такое почтение, граничащее с преклонением, что этим именем его впору заклинать, как заклинают демонов именами великих адских владык. Он кряхтит, по-крестьянски скупо извлекая из своей памяти детали.
«Унтер-офицер!.. Как по мне, таким унтер-офицерам надо не галуны с горжетом выдавать, а хворостину да свистульку – свиней пасти. Привыкли на нормандских курортах, изнежились, целыми днями виноградными косточками поплевывая… А демоны – они, брат, прощать не приучены. Через то и расплачиваются».
«Что он сделал?»
Боден монотонно рубит ветви на гать, нож в его руке размеренно поднимается и опускается, рождая приятный уху ритмичный скрип. Самое лучшее дерево для переправы – дуб, но мы уже с неделю не видели в округе дубов. Здешняя древесина ни на что не похожа, она напоминает одновременно ольху и каштан, а если ломать ветви руками, на сгибах выступает липкая коричневая жидкость, напоминающая сукровицу. Плоды у них тоже чудные, напоминающие съежившиеся человеческие почки. Когда-нибудь, возможно, нам придется варить из них похлебку, чтобы не умереть с голоду, но пока что мы с отвращением глядим на них.
«Мы с Бобби в тот момент под днищем возились, мехами жарогон продували, так что не сразу его приметили, даром что у него сапожки начищены так были, что глазам больно. Работенка тяжелая, грязная… Отчего вдвоем? Ну, полагалось, конечно, что я сам этим занимаюсь, да только наш старина «Ротиннмуннур» страсть как не любит, когда ему жарогоны продувают, и немудрено. Представь, если бы тебе толстенную клистерную трубку вставили и… Короче, я всегда на это дело Бобби Волля звал, сам не рисковал. Когда Бобби рядом был, «Ротиннмуннур» делался покладистым и ласковым, как котенок, так и не скажешь, что эта тварь родную мать растерзает…»
«А что унтер?»
«Это был никакой не унтер, а вахмистр[8]. Выбрался из офицерского клуба и идет, пошатывается, выблядок конский, не иначе всю ночь с приятелями карты метал и французское винишко лакал, пока мы свою коробчонку полировали, как юная шлюха – дырень перед первым балом. А утром примется писать депеши в Гофкригсрат о том, как их эскадрон доблестно порубил в клочья пять тысяч французских драгун прошлой ночью, только найти их и представить нет возможности, все останки утонули в болоте или утянуты под землю французскими демонами. Усы выщипанные, шпажонка блестит, кружева белеют… Дерьмовая эта публика, Мюллер, кавалеристы. Я сейчас не про рейтар или кирасир говорю, те-то войной закопчены до хруста, не меньше нашего, а про таких вот выблядков, которые на войну как на пирушку собираются. Сами холеные, шпорами пощелкивают, платочком помахивают, тьфу…»
Я понимающе киваю. Всем известно, «жестянщики» и «колбасники» издавна не жаловали друг друга, подсознательно чуя соперников и ревниво отстаивая свою цеховую честь. В вюнсдорфской школе, где я учился, кавалеристы тоже не пользовались почтением, про них охотно распускали всякие досужие слухи. Например, говорили, будто адские кони, способные бежать с умопомрачительной скоростью, требуют за свои услуги соответствующей платы, так что красавцы-кавалеристы, помимо того, что подносят своим скакунам собственную кровь, вынуждены неистово совокупляться с ними по ночам, а равно оказывать прочие услуги, весьма унизительные и нелестные. Мало того, они и друг другом не брезгуют, а уж в их казармах происходят такие оргии, что коробит даже многое повидавших полковых шлюх.
Впрочем, мало ли что болтает друг о друге скучающая солдатня. Не удивлюсь, если кавалеристы искренне полагают, будто мы занимаемся тем же самым в своих тесных бронированных коробках, услаждая демона на свой лад…
«Идет, вижу, и злым глазом в нашу сторону косит… Обычно мы с ними друг друга не цепляли. Так заведено было. За глаза посмеивались, и только. Известное дело. Мы тогда все на взводе были, злые как черти. Не люди, а пороховые бомбы на ножках. Иди тронь кого – а он и рванет… Даже Бобби, наш старина Бобби, в ту пору бросил шутить, ходил мрачный как утопленник, от одного взгляда сплюнуть хотелось».
«Отчего?»
Этот вопрос мелким непоседливым бесом прыгает мне на язык, точно на раскаленную сковородку. Боден прекращает работать, ритмичный стук его ножа стихает. Взгляд у него тяжелый и липкий, как древесная смола.
«Что?»
«Я думал, это было время затишья. Нормандский Анабазис начался лишь шестого июня, верно? Значит, до этого в Нормандии было спокойно. Я думал, вы в ту пору стояли на отдыхе и пополнении, вроде как на курорте…»
«Ну да? – Боден сплевывает сквозь зубы, - На курорте?»
«Ты сам рассказывал, помнишь? Черный Барон и Бобби Волль съездили в Германию в отпуск, Бобби еще вернулся с новеньким патентом демонолога и…»
Взгляд Бодена делается еще более густым и темным. И точно смола – вязкая, густая, темная, заполняющая все образующиеся щели, безжалостно вытесняющая воздух.
«Это тебя в вашей школе научили, Мюллер? Задавать по сорок дурацких вопросов подряд? Черт возьми, уверен, едва твой папка вытащил хер из твоей мамки, как услышал твой голос из ее дырки – «Ты уже закончил, папенька? Отчего так быстро?»
Вступать в пререкания с Боденом – что пытаться на запряженном клячами возу перетянуть тяжелый бронированный шлахтенбург с сытым и полным сил демоном внутри.
«Прости, я просто пытался понять, от каких трудов вы отдыхали посреди Нормандии в мае сорок четвертого, - не без язвительности произношу я, - прежде чем Безумный Монти вставил горящий пороховой фитиль вам в задницы».
Я ожидаю вспышки раздражения или ярости, но Боден – унтершарфюрер Херберт Боден, наделенный сварливым нравом старого быка, внезапно отводит взгляд.
«От пирожных, мать твою! Пирожных французских объелись и марципана, вот и отдыхали! Всё, довольно. Твоя очередь».
Боден раздраженно швыряет басселард в землю, мне ничего не остается делать кроме как поднять его и продолжить работу. Очень скоро мне приходится убедиться в том, что рубка веток – одна из тех каверзных работ, которые в чужих руках кажутся не хлопотными и спорятся сами собой, но на деле оказываются выматывающими и утомительными. Проклятые ветки топорщатся в моих руках, кора у них гладкая и напоминает лоснящуюся человеческую кожу, а смолистая жижа, выступающая на месте порезов, отвратительно пахнет.
И чего это Боден взбеленился, да еще и на пустом месте?
Черт, мне следовало бы догадаться, что даже вдали от страшного гула Восточного фронта жизнь у Черного Барона и его свиты была отнюдь не королевская. Может, русские ядра сюда и не залетали, но прочих тревог и волнений наверняка было в избытке. Задержка жалования, дрянная кормежка, плюс три извечных бича всех тыловых гарнизонов – скука, муштра и дешевое вино…
И, конечно, еще маки[9], думаю я, неумело полосуя ножом проклятые ветки.
Новости про этих ублюдков редко долетают до северных краев, однако, оказавшись на плодородной почве, щедро удобренной слухами, расцветают в поистине невообразимых масштабах, превращаясь в жуткие сказки самого зловещего толка. Некоторые выпускники нашей школы, узнав, что Адом мне предначертано отправиться в Нормандию, со всей серьезностью рекомендовали мне спать с взведенным пистолем под подушкой, точно мятежному барону, надевать под колет кольчугу, пить только дождевую воду и никогда не показываться на улице в одиночку и без плаща.
Эти слухи охотно раздувают газеты, пестующие самые потаенные и низменные страхи невежественной публики. Так, я сам читал в «Брауншвейгской газете» два месяца назад, что в рядах маки – сорок тысяч вооруженных головорезов, которые только и ждут сигнала для восстания. В каждой поленнице у них спрятана пика, в каждом возу – мушкет, в каждом колодце – смертельно опасный демон, способный разорваться с жаром тысячи солнц. Не удивлюсь, если вскорости напечатают, будто в каждом французском курятнике укрыто по бронированному шлахтенбургу, а коровники нужны только для того, чтобы втайне хранить там пушки…
Я всегда считал эти слухи чудовищно преувеличенными.
В сороковом году французская армия, выпотрошенная нашими штыками, исторгла из своего распоротого чрева прорву головорезов всех возможных мастей, переполненных ненавистью к Германии и обученных военному ремеслу. Но те из них, кто в самом деле хотел сражаться, бежали на британских кораблях через Канал, лелея надежду вернуться. Те же, что остались, в большинстве своем никакие не солдаты. Это кровожадные, но при том трусливые ублюдки, готовые ткнуть тебя исподтишка кинжалом в толпе или угостить отравленным вином, однако в настоящем бою каждый из них не опаснее, чем меч без рукояти. Их даже мятежниками назвать сложно, поскольку весь их мятеж обыкновенно сводится к тому, чтобы хлестать охлажденный оршад[10] в своих фруктовых садах, поднимая тосты за архиврага Фурфура и грезя о тех временах, когда вернутся старые порядки и старые владетели.
С другой стороны, я не могу утверждать, будто проблема «маки» выдумана на ровном месте. Их в самом деле множество – озлобленных, до гробовой доски преданных своим сбежавшим адским владыкам, истово верящих в то, что германские крепости, утвержденные на их земле силой архивладыки, можно смести, точно груды песка, вернув старые порядки. В некоторых краях вроде Оверни и Бретани активность «маки» столь высока, что гарнизоны сидят, словно в осаде, а солдаты не рискуют лишний раз выйти за частокол, очень уж велик риск быть удавленным шнуром или получить прилетевшую неизвестно откуда пулю.
Я вспоминаю лик Фурфура на истерзанном штыками холсте, который не так давно держал в руках. Изысканные одежды, белоснежная фарфоровая маска, приоткрывающая улыбку с нечеловечески острыми зубами. Воплощение коварства, обрамленное тончайшим шелком, вдохновенная красота, опасная, как самый смертоносный яд…
При воспоминании об этом я ощущаю в своем сердце крохотный ледяной осколок. Без сомнение, Фурфур – воплощение коварства, его смертные слуги тоже вполне обладают этим качеством. Наверняка Нормандский Анабазис именно потому был так сокрушителен, что опирался на подготовленную ими загодя почву. Подпиленные засовы ворот, загодя заложенные пороховые бомбы, небольшие отряды терпеливо ждущих головорезов в каждом городе…
Не далее как в прошлом году группа озлобленных ублюдков, считающих себя верными слугами Фурфура, совершила нападение на обергруппенфюрера Юлиуса Риттера, и не где-нибудь, а в центре Парижа. Возвращавшийся без личной охраны (молва утверждает, будто бы от любовницы), в карете с одним только возницей, он вынужден был остановиться на перекрестке, повинуясь красному сигналу лихтофора. Вынырнувший из ниоткуда мальчишка швырнул в окно кареты предмет, напоминавший булыжник, но оказавшийся более страшным, чем пороховая бомба. Возможно, для Юлиуса Риттера и его возницы было бы лучше, если бы это было бомбой… - это была бутылка с заточенным внутри демоном. Грохнуло так, что слышали даже в Компьене. Карета не разлетелась в щепки, но превратилась в огромный кристалл каменной твердости, в прозрачной толще которого обергруппенфюрер и его возница застыли, раздавленные и бесформенные, точно амебы, но до сих пор в полной мере не мертвые… В ответ на это комендант Парижа, я слышал, перевешал три тысячи человек, но без особого толку – до сих пор находятся мерзавцы, рисующие тайком по ночам печати архиврага на домах, отравляющие воду, пересылающие через магический эфир тайные сообщения для сидящих за Каналом врагов о расположении наших гарнизонов и крепостей…
Может, этим Черный Барон со своим экипажем занимались в Барране – карали повстанцев? Что ж, это объяснило бы нежелание Бодена говорить на эту тему. Одно дело – сражаться с вооруженным врагом, другое – вешать вчерашних крестьян, виновных только лишь в том, что не нашли в себе силы бросить своих прежних владык, сбежавших и бросивших их на произвол судьбы.
«Ну и что с этим вахмистром? – наконец не выдерживаю я, - Рассказывай уж, если начал».
Боден, сидя в тени, вяло перематывает заскорузлые бинты на своих руках. Выглядят они так же скверно, как ветки, которые я кромсаю ножом. Мне даже не хочется думать, сколько страданий они причиняют своему владельцу.
«Спроси «Ротиннмуннура», пусть он расскажет», - хмуро отвечает он.
«Брось запираться. Расскажи, чем кончилось. Расскажешь – я выскребу траки вместо тебя».
Выскребать траки – самая изматывающая и утомительная часть нашей ежедневной работы. За ночной марш наш проклятый жестяной фургон, громыхающий на стальных лентах, собирает грубо выкованными траками несколько центнеров земли и грязи. Каменная галька, раздавленные раттеншпины, зловонные ошметки каких-то растений, клочья колючей проволоки – все это превращается в монолитно-каменную массу, забиваясь во все мыслимые щели и вырезы нашей брони. Взвалив эту ношу на себя, я тем самым немало облегчу участь Бодена – и он это знает.
Боден может быть чертовски резок и груб, но, как и многие вестфальдцы, он не злобив по натуре. Убедившись, что я безропотно выполняю свою работу и не спешу злословить, он неспешно кивает.
«Ладно уж… Идет, значит, этот хлыщ, покачивается, потому как нализался где-то с утра, чувствуется, что сам черт ему не брат. Бобби сразу меня локтем ткнул, мол, осторожно, сейчас выкинет чего-нибудь. Не ошибся, черт его возьми. Подходит этот вахмистр, значит, ус подкручивает и начинает нарочно нас раззадоривать. Что, говорит, вылизываете свою жестянку? Черт, ну и смердит же от нее! Хотел бы я знать, это пердит ваш демон или вы сами, скоты такие, опять нажрались тухлятины?»
Я хмыкаю. Злосчастный вахмистр, как бы он ни был пьян, нипочем не решился бы говорить что-нибудь этакое, если бы рядом оказался Черный Барон. Уж тот живо заставил бы его укоротить язык, да и не осмелится обычный человек язвить демонолога, неважно, какие галуны или аксельбанты на нем нашиты…
«Поди прочь, говорю ему, да куда уж! Известно, если у человека под языком злой демон завелся, не успокоится, пока беду не накликает. А что, говорит, правда, что всякий раз, когда ваше отродье ревет в бою, вы там внутри обделываетесь от страха? То-то всякий раз, когда на стоянку останавливаетесь, ваши портки снаружи сушатся! Он еще много всякого говорил, всего не припомню, видать, загодя острот припас на наш счет. И неряхи мы чумазые, и тугодумы, и ленивая обслуга… Меня ему пронять тяжеловато было, мы, вестфальдцы, и сами не дураки крепкого словца загнуть, тогда он будто нарочно на Бобби переключился. Почувствовал, потрох, что он помягче меня будет… Пушкари, говорит, самые никчемные люди на свете, сражаться по-мужски они не обучены, сидят, железом укрывшись, в своих донжонах, и неудивительно, на настоящий бой у них кишка тонка. И так его подначивает, и этак, и всякий раз все болезненнее. Вижу я, Бобби бледнеть понемногу начал. Опасный признак. Во всей германской армии не было в бою человека более выдержанного, чем Бальтазар Волль. Бывало, русские ядра так по броне грохотали, словно адские владыки лендлер на донжоне танцуют, копытами отстукивая. Пламя кругом, небо полыхает, демоны под гусеницами раздавленные так визжат, что душа сама спешит из тела выбраться, а наш Бобби свою пушчонку крутит, так спокойно, словно мы на лужайке в мяч играем… Но тут начало и его припекать. Известно, нервы у человека не железные. А вахмистр, падаль этакая, видит это и еще больше старается. Слыхал, говорит, будто у демонов, что внутри шлахтенбурга сидят, пушка эта вместо хера, значит. А вы, канониры, ее полируете ежедневно, чистите, едва не облизываете. Видать, тяга это у вас природная, то-то на женщин вы не особо падки!..»
Хоть я и стараюсь слушать отстраненно, не принимая близко никчемные траншейные шутки (в свое время я их наслушался в достатке), нож в моей руке начинает подрагивать. Этот вахмистр, откуда бы его ни принесли черти, определенно напрашивался на серьезные неприятности.
«Смотрю, у Бобби лицо не бледное, а будто бы черное делается. Швыряет он тряпку и наружу лезет, я его даж перехватить не успел. И понимаю я, что дело паршивое вдвойне. Бобби наш, хоть и первейший во всей армии канонир, но весу в нем как в жеребенке, а кулаками махать он и вовсе не мастер. Известное дело – пушкари… Не в обиду тебе, Мюллер, а просто так. В вас ни кости, ни мяса, одна только мякоть, хоть и мозговитая. А вахмистру, видно, только того и надо. Стоит, мразь, посмеивается. Здоровый детина, на голову его выше, и крепкий как рейнский дуб. Мало того, что кулаком дно у бочки выбить может, так еще и палаш на боку. А ну как вытащит с пьяных глаз, рубанет – заместо одного пушкаря у нас в экипаже сразу два сделается. А потом…»
Боден нарочно медлит, разглядывая свои заскорузлые бинты. Он не может удержаться от томительных пауз в самых драматических моментах повествования – у вестфальдцев это считается признаком хорошего рассказчика.
«Что потом?»
«В потрохах у «Ротиннмуннура» заворчало. Я сразу это почувствовал, потому как лежал у него под брюхом. Такое, знаешь, злое ворчание, вроде того, что иной раз начинается, если гнать его без передыху и без кормежки десяток мейле. Я еще подумал, с чего бы это он завелся?.. И еще, знаешь, жар пошел. Днище раскалилось так, что пальцем не прикоснуться, а ведь это он на холостом ходу стоял…»
«Разве «Ротиннмуннур» понимает человеческую речь?» - быстро спрашиваю я.
Боден издает смешок. Немного более поспешный, чем следовало бы.
«Не больше, чем обычный цепной пес. Разум у него звериный, для него наша болтовня – что гул ветра в поле. А уж шуточки наши и вовсе неизвестная наука, у него соображения не хватает их понимать. Но знаешь ведь, как бывает… Иной раз смотришь на пса – рычит, лаем исходит, зубами щелкает, а стоит хозяину чего сказать – разумеет ну чисто по-человечески. У меня приятель был в первой роте, завел себе исполинского леонбергера[11] в полтора центнера весом, казалось бы, образина безмозглая, а поди ж ты! Когда мы собирались у него картишками пошлепать, он такой фокус откалывал. Говорил своему псу: «Зоттель, а ну-ка покажи почтенным господам, как мы с ребятами себя чувствовали в среду, после пирушки в «Жареном сапоге»! И тот, представь себе, приподнимался на задних лапах, скулил, покачивался и падал без сил! Ну и хохотали же мы всякий раз!»
«У животных чуткий слух и хорошо развитая интуиция, - поясняю я, - Из-за этого иногда кажется, будто они понимают человеческую речь, но на деле они просто ориентируются на интонацию, с которой произнесены слова».
«То-то и оно, - кивает Боден, морщась, он терпеть не может, когда его перебивают, даже если он отклоняется от повествования, - Может, «Ротиннмуннур» и не разбирал, что этот ублюдок несет, но смысл он разумел очень даже хорошо. А может, почуял, как Бобби напрягся. Он всегда настроение Бобби чувствовал, прямо даже удивительно, как. Если Бобби сиял, «Ротиннмуннур», бывало, и сам мурчал как котенок, в такие минуты можно было на нем хоть половики выбивать. Если хмурился, не в духе – «Ротиннмуннур» ворчать начинал, в такую минуту даже мне поблизости стоять не хотелось, того и гляди зубами тяпнет. При Черном Бароне, понятно, он вольностей себе не позволял, ну так Барон же не привязан к нему, у него свои дела – в штабе, еще где…»
Я машинально киваю. «Ротиннмуннур», может, не большой мыслитель, его звериное естество не настроено на человеческую речь, но он определенно обладает развитой интуицией, я и сам это давно замечал. Даже кровожадный хищник, в котором никак нельзя заподозрить великого ума, в некоторых ситуациях может действовать на удивление рассудительно, пользуясь одной только своей звериной интуицией. Об этом нельзя забывать.
«…а потом изо всех щелей паром прыснуло так, что меня чуть не ошпарило, - невозмутимо продолжает Боден, не замечая моей задумчивости, - И по стали такой гул, знаешь, нехороший пошел, у меня аж кости в ответ загудели. Мы с Бобби только и успели из-под брюха выкатиться, чтоб не обожгло, а тут…»
«Ну?»
«Что – «ну»? Ты мелочь-то не стриги, Мюллер, ты нормальные ветки обрезай, не растопку, чай, режешь! – не удерживается Боден, однако, понуждаемый моим взглядом, возвращается к рассказу, - Смотрю, наш остряк-вахмистр замолчал и принялся что-то жевать. Не так, как зубочистку, скажем, пожевывают, а изо всех сил, словно кусок бифштекса перемалывают, да так жадно, что очередную остроту на полуслове оборвал. Что за черт, думаю, может, он жевательного табаку в пасть себе сунул незаметно? Да только ничего он не совал, я бы заметил. Просто так заткнулся и жевать принялся. Черт, у самого до сих пор аппетит пропадает, как вспомню. До сих пор этот звук не забыл…»
«Какой?»
Боден морщится. И в этот раз не от боли в руках.
«Хруст. Знаешь, как бывает, когда полевой фельдшер, коновал этакий со здоровенными ручищами, у солдата зуб щипцами рвет. Тот, бедняга, ногами сучит, извивается, а ничего поделать не может, пасть у него открыта, кровь хлещет… Отчетливый костяной хруст. Вахмистр заткнулся мгновенно и на нас смотрит, только я вижу, что в глазах его сквозь пьяную удаль страх проступает. Он, верно, первее нас сообразил, да только поделать ничего не смог…»
Я перестаю обрезать ветки, но Боден, кажется, этого не замечает, продолжает рассказывать, морщась, словно повторно переживает эти минуты.
«Во имя архивладыки, никогда не видел, чтоб так жевали, даже когда мы с ребятами после недели без харчей несвежую конину глодали. Вижу, он пытается остановиться, да над собственными зубами не властен, те скрежещут, точно жернова. Тут-то он и закричал. Ну, не закричал, положим, попробуй закричи, когда рот занят, но завыл – жутко так, истошно. Смотрю, а у него по подбородку кровь бежит, да мякоть какая-то алая на губах пенится. Это, значит, язык его в мясорубку попал. Ах ты ж черт! Мы с Бобби аж остолбенели. И только «Ротиннмуннур» ворчит, паскудник, и раскаленный пар из его щелей пышет…»
У меня у самого возникает неприятное ощущение в зубах, даром что мы с Боденом находимся вдалеке от шлахтенбурга.
«Ему бы гвоздь какой себе в зубы сунуть, да не сообразил, видать, и понятно – от шока оторопь с человеком сделалась. Полез сдуру пальцами себе в рот, дурак, да куда там! С тем же успехом можно во фрезерный станок на мануфактуре пальцы совать… Хрустнули, как тростинки, да сами в пасти исчезли, только пеньки на руках и остались. А зубы работают все страшнее, мал того, будто бы разбухают, делаются больше, точно конские, уже во рту не вмещаются, наружу выпирают. Трещат, как дьявольская дробилка, мать его. Щеки – в клочья, челюсть громыхает, но разве ж человеческая плоть адские энергии когда сдержать могла?..»
«А что он?»
Боден сплевывает.
«А что бы ты на его месте делал? Воет, мечется, да поделать ничего не может. Хруст стоит такой, точно армия голодных демонов кости гложет. Зубы его уже каждый с кулак размером, огромные, желтые, друг друга перетирают – и все, что угодило между ними. Запах паленой кости плывет, вроде того, что печи при скотобойне извергают. Уже и череп его хрустеть принялся, расшатываться, оно и понятно, от такой-то вибрации! Кости перегибаются, корежатся, по шву расходятся. И затягивает их в эту проклятую мясорубку одну за другой, прямо с мясом, аж скальп на затылке лопается, точно обивка на диване. Хруст, треск, скрежет! Глаза засосало враз, лопнули, точно ягоды, нос маленько на поверхности подергался – и тоже с концами, потом мозговая жидкость захлюпала. Вахмистр к тому моменту уже не кричал, понятно, да и чем бы ему кричать?.. Стоял прямо, как жердь, запрокинув голову, что сама себя перемалывала. Я еще хотел было железяку какую сунуть, но Бобби меня сдержал за рукав, и был прав. Ни к чему человеку в такие дела соваться, да и не больно-то хотелось. А потом – раз! – и все кончилось. Зубы остановились, будто утомившись работать, тело и шлепнулось, точно куль с требухой. Глядим мы, а от головы-то ничего и не осталось – скопище зубов в куске мяса, еще дрожат, остывая, подергиваются…»
«Дерьмо собачье», - только и могу произнести я.
Боден вяло кивает.
«Верно сказано. Оказия, и дерьмовая. Мы-то думали, «Ротиннмуннур» надежно чарами связан, ярость его внутри заперта, а гляди ж ты… Отыскал, выходит, лазейку! Чай, не конюха прибрал – вахмистра. Случись это в Кане, его собачье сиятельство, граф Вильгельм Рихтер фон Мец унд Лотарингия на пену бы изошел, но трибунал для Черного Барона выхлопотал бы. В Барране, допустим, над нами такой власти не было, но узнай кто, все равно пришлось бы нам несладко – нам, а в первую очередь миляге «Ротиннмуннуру».
Верно, думаю я. В каком бы неважном состоянии ни пребывала императорская армия к шестому году Холленкрига, никто не стал бы терпеть демона, который не связан самым надежным образом, мало того, позволяет себе калечить и умерщвлять офицеров императорской армии. Будь у Черного Барона боевой славы хоть в четырежды больше, все равно его заставили бы уничтожить демона, как уничтожают бешенного пса или искалеченную лошадь, а взамен него призвать нового.
А откуда, позвольте спросить, его призывать? Демоны, способные тянуть на себе чудовищную громаду бронированного шлахтенбурга, под каждым камнем не прячутся, это тебе не жалкие отродья, заточенные в лампе, годные лишь испускать свет… Неудивительно, что Черный Барон решил спустить дело на тормозах, чтобы сохранить своего любимца.
«Замяли, значит?»
Боден хмыкает.
«Ага. Тело замотали в дерюгу да в болотце поблизости и притопили, дело не сложное».
«И его не искали?»
«Отчего не искать? Искали. Но через три дня позабыли. Решили, видно, что «маки» до него добрались, да и списали погодя. Там, в Барране, обстановка в ту пору нервная была, а тут вахмистр какой-то – не генерал, чай…»
Мы некоторое время молчим, думая каждый о своем. Не знаю, о чем думает Боден, а я вспоминаю, как меня едва не ошпарило сорвавшимся жарогоном. Не самое приятное воспоминание, но прочие мысли, кружащие вокруг меня точно хищные гарпии, норовящие выхватить кусок мяса, еще менее приятны.
Я некоторое время размышляю, сказать или нет, и потом решаю сказать. Хуже не будет.
«Боден!»
«А?»
«Ты ведь не думаешь, что «Ротиннмуннур» точит против меня зуб?»
Боден внимательно глядит на меня, словно эта мысль прежде не приходила ему в голову, но я знаю, что это не так – приходила. Он как никто другой знает истинный нрав «Ротиннмуннура», мало того, он куда сообразительнее, чем хочет казаться. Ворчливый вестфальдский крестьянин, нарочито грубоватый и брюзгливый – лишь камуфляжный покров, за которым скрывается живой и пытливый ум. Возможно, он бы и сам мог стать недурным демонологом, думаю я, надели его адские владыки хоть малейшим даром…
«С чего ты это решил? – ворчит Боден, отводя взгляд, - Мозги у тебя набекрень от той контузии, Мюллер. Ты еще скажи, будто британские демоны персонально на тебя взъелись и Нормандский Анабазис устроили!..»
Все верно. Он думал об этом.
«Он мне с самого начала житья не дает, ты ведь и сам заметил. То ошпарит, то испачкает, то руку люком прищемит, будто ненароком. Жарогон помнишь? А француженку, которую мы с Йонасом тащили? Он ведь меня тогда раздавить хотел, не ее, просто не рассчитал немного…»
Боден раздраженно хлопает ладонями. Несмотря на то, что он перетянул их свежими бинтами, на них быстро проступают темные пятна сукровицы.
«Черт тебя дери, Мюллер! Ты хотел, чтоб он тебе жульен в постель подавал и мух отгонял? Он адский демон, заточенный в тесной коробке, он всех нас ненавидит! Мы, люди, для него что гнус болотный…»
«Всех, но меня – в особенности. И ты знаешь, отчего».
«Да ну?»
«Бобби, - я произношу это имя, пристально глядя ему в глаза, - Бальтазар Волль. Ты ведь сам только что признал, старина «Ротиннмуннур» выделял его среди прочих. Любил?.. Нет. Адские демоны не умеют любить, слишком примитивно устроены, но он определенно был к нему привязан. На свой манер, конечно. А я занял его место. Сознательно или нет, он хочет сжить меня со света, чтобы вернуть своего любимчика, Бобби Волля».
«Ерунда! – зло бросает Боден, - Бобби, поди, уже черт знает где! У него теперь свой демон, свой экипаж. Поди, колесит по Нормандии, как и мы, а может, уже в Кёльне, кости греет…»
Или мертв, думаю я. Можно быть лучшим канониром во всей империи, но в пламени Нормандского Анабазиса шлахтенбурги сгорали сотнями вместе со всеми экипажами. Душа Бальтазара Волля сейчас может плескаться в огненном море – ну или же какой-нибудь рачительный адский владыка инкрустировал ее в свой перстень…
«Словно мне от этого легче! – вырывается у меня, - Может, «Ротиннмуннур» не сильно умен, но одно я знаю наверняка – Он ищет возможность, чтобы поквитаться со мной».
«Придумаешь тоже. В Виллье-Боккаж он тебя слушался, как дрессированная лошадка!»
«Потому что знал, стоит мне промедлить или ошибиться – мы все сгорим в адском пламени».
Боден мрачно гоняет во рту слюну, прежде чем сплюнуть.
«Хотел бы – так уже сожрал бы. Как того дурака-вахмистра».
«Верно. Если его что и удерживает, так это Черный Барон. Он не хочет выдавать себя перед лицом хозяина, не хочет убивать меня у него на глазах. Может, он не очень умен, но звериной хитрости ему не занимать, уж поверь. Он вынужден терпеть меня, но с каждым днем его терпение истощается, я чувствую это. В какой-то момент, когда Черный Барон отвернется…»
«Чтоб тебя!»
Я зло бросаю нож в землю. Он не втыкается, отскакивает.
«Он опасен, Боден, - настойчиво произношу я, - Смертельно опасен для всех нас. Черный Барон думает, что контролирует его, связав чарами, но мы оба знаем – защитный барьер изрядно прохудился. Может, его истрепало пока вы были на Восточном фронте, а может, он изначально был наложен с огрехами… Как бы то ни было, у «Ротиннмуннура» есть лазейки. Ты ведь знаешь, что это означает, верно? Мы все в опасности. Каждый миг, каждую минуту. Мы словно едем на огромной бомбе с тлеющим фитилем. И как знать, насколько он прогорел? Пока у нас есть свежая кровь в баках, демон сдерживает свою звериную натуру, но что будет, если в какой-то момент его ярость вырвется из-под контроля? Ты уверен, что он не сожрет всех нас, точно надоевших букашек?»
«Так ты думаешь…»
«Да! – резко восклицаю я, - Мы должны рассказать об этом Черному Барону. Если он не в силах подлатать защиту, пусть уничтожит его. Изгонит прочь или прикончит. Если цепной пес делается опасен для своего хозяина, хозяин берет в руки пистоль, чтоб вышибить ему мозги. Мы не можем рисковать».
«Мюллер!»
«Что?»
Боден смотрит на меня всерьез, как не смотрел никогда прежде.
«Запомни мои слова. Никогда не вздумай говорить Черному Барону ничего подобного».
Я стискиваю кулаки.
«Почему?»
«Ротиннмуннур» - его любимый питомец. Это адская тварь, захлебывающаяся от ярости, но еще – это его любимая адская тварь. Которая спасала его шкуру черт знает сколько раз со дня начала Холленкрига. И ты думаешь, что если явишься пред его глаза и заявишь, что демон замышляет мятеж…»
«Мы явимся! Черный Барон не сможет смолчать, если мы, все четверо…»
«Захлопни пасть, Мюллер. Мы в середине Нормандии. Вокруг нас бродят британские отродья, готовые сожрать нас сырыми. Мы до сих пор живы – и одно это тянет на чудо из чудес. А я не хочу проверять, из насколько крепкого материала оно состоит».
«И если мы… Если я скажу ему правду…»
«Скорее всего, он продырявит тебе голову».
Черный Барон. Черный Слиток. Человек, о хладнокровии которого складывают легенды. Я ощущаю, что мне не хватает воздуха, словно я опять замурован в тесной бронированной коробке, наполненной удушливыми миазмами, куда не проникает солнечный свет.
Я невольно повышаю голос.
«Дьявол! Хочешь сказать, демон ему стократ дороже человека? Да ведь он сам человек!»
Во взгляде Бодена появляется что-то такое, чего я прежде не видел. Не смертельная усталость, ни тщательно скрываемая боль, даже не привычное вестфальдское презрение, за которым он обыкновенно прячет все прочие чувства. Что-то, похожее на жалость, быть может.
«Он демонолог, Мюллер. А это совсем другое».
«Но…»
«Послушай доброго совета, никогда больше не заговаривай об этом. Ни со мной, ни, тем паче с ним. В противном случае… - Боден вяло улыбается, - Я постараюсь подыскать для тебя самое скверное и мелкое болото».
[1] Гуфа – старая немецкая мера площади, от 7,5 до 10 гектар.
[2] Офорт – техника гравировальной живописи, при которой изображение формируется линиями и штрихами; шабкунст (меццо-тинто) – техника тоновой гравюры, в которой используются тональные переходы.
[3] Нассау-Хауз (дом Нассау) – дом в Нюрнберге, выстроенный в XII-XIII-м веках по средневековому принципу «жилой башни», памятник архитектуры.
[4] Берсо – специальный инструмент, которым обрабатывается поверхность медной доски перед нанесением на нее изображения.
[5] Здесь: примерно 200 м.
[6] Здесь: примерно 4 м.
[7] Петер Шлемиль – персонаж «Необычайной истории Петера Шлемиля» (1814) Адельберта фон Шамиссо.
[8] Применительно к немецкой армии вахмистрами именовались кавалеристы, имеющие чин, аналогичный пехотному фельдфебелю.
[9] Маки – партизанские отряды французского Сопротивления.
[10] Оршад – старинный французский ликер на миндальном молоке, померанцевой воде с флёрдоранжем и ячмене.
[11] Леонбергер – крупная порода собак, выведенная из сенбернаров в конце XIX-го века.
Глава 2
Одна почтенная бюргерша из Берлина выдала в один день своих трех дочерей замуж – за бременца, дрезденца и хагенца. Прежде чем дочери покинули отчий дом, она договорилась с ними, что каждая напишет ей письмо, извещая о том, как ей жизнь на новом месте с новым мужем, всем ли довольна, нет ли сожалений о том, что связала с ним свою жизнь. Чтобы не смущать отца, договорились так – для описания супружеской жизни использовать тайный код – писать о том, как готовят баернфруштук[1]…
Проходит неделя, пишет ей старшая дочь, что вышла за бременца. «У нас все хорошо, дорогая маменька, Бремен – прекрасный город, богатый и современный. Мой Адальберт – заботливый и нежный муж, он служит в банке, но уделяет мне много внимания. Баернфруштук готовим ежедневно, иногда по три-четыре раза в день, оба наедаемся вдосталь». Успокоенная мать откладывает письмо на полку.
Проходит две недели – пишет ей средняя дочь, та, что связалась с дрезденцем. «У меня все неплохо, - сообщает она, - Дрезден – шумный, веселый город. Что до баернфруштука, все неважно. Мой Бруно служит в ратуше и так выматывается за день, что готовим не чаще раза в неделю». Удрученная мать убирает и это письмо, втайне желая дочери блага.
Наконец через три недели приходит письмо от последней, той, что отправилась в Хаген. Мать читает – и хватается за сердце. «Хаген – скверный город, полный публичных домов и разврата. Мой Рудольф – миннезангер, целыми днями он шляется по трактирам, поет песни, пьет вино и щебечет с другими девицами. Баернфруштук за все время не готовили ни разу, но иногда он разрешает мне облизать ручку от сковородки…»
Мне вновь вспоминается господин Якоб Роггевен, великий мореплаватель, чья гравюра висела в нашей с братом комнате. Готовя себя к карьере демонолога (все мои приготовления обыкновенно сводились к ловле слабосильных адских отродий на пустыре да прилежном штудировании обрывков бумаги, обнаруживаемых в мусоре алхимической лавки), я мало интересовался его путешествиями и свершениями, находя их сказочными, похожими на вымышленные приключения Синбада-Морехода, но брат загорелся этим делом по-настоящему. Стоило мне замешкаться, как он принимался угощать меня историями, и так ловко, что обыкновенно успевал скормить одну-две, прежде чем я успевал опомниться. Черт его знает, где он их брал, может и выдумывал, но некоторые из них врезались мне в память.
Например, история про остров Эюстэйнхлифар, открытый им вскоре после трагической истории с «Тинховеном». Этот остров казался безлюдным и даже необитаемым, но наблюдатели на мачтах обнаружили, что он буквально усеян истуканами – огромными, высеченными из камня головами, высота которых достигала до четырех баденских рут[2]! Когда Якоб Роггевен высадился, чтобы исследовать остров лично, его ждало потрясающее открытие – исполинские головы оказались ничуть не каменными, а вполне человеческими, хоть и чудовищных, гипертрофированных, пропорций. Под огромными покатыми лбами блестели живые, хоть и безумно вытаращенные глаза, огромные губы беспрестанно шевелились, исполинские носы безостановочно втягивали в себя воздух. Это зрелище было таким противоестественным и жутким, что долгое время отважные моряки не решались даже высадиться на берег, такое почтение и ужас испытывали перед гигантскими головами. А ведь это были не какие-нибудь рыбаки, а опытные императорские мореходы, многие из которых прошли «ревущие сороковые» с их страшными шквалами из аквафортиса[3], разъедающими людей до костей, и «неистовые пятидесятые», в водах которых жили существа, от одного вида которых мог помутиться рассудок.
Гигантские головы нагнали на всех страху. Может, они и не были опасны сами по себе, как не может быть опасна никакая голова, лишенная членов, но так зловеще глядели в сторону корабля и так зловеще что-то бормотали, что даже завзятые храбрецы ощутили сквознячок в кишках.
Гадая о том, откуда могли взяться такие странные создания и какие силы их породили, корабельные офицеры «Аренда» выдвинули много интересных предположений. Одно из главенствующих заключалось в том, что гигантские головы (их быстро нарекли «копфколоссами») когда-то были обычными дикарями, исправно служащими адским владыкам, но совершили непростительную оплошность, справляя какой-то важный ритуал, вследствие чего оказались наказаны чрезвычайно жестоким образом. Никто не знал, в чем заключалась их вина, равно и того, отчего владыки выбрали столь странное наказание, но все сходились во мнении, что участь этих несчастных страшна и незавидна.
Впоследствии, когда примитивные дикарские письмена, найденные на острове, были расшифрованы, эта версия обрела блестящее подтверждение. Дикари, проживавшие на этом острове, славили адских владык, исправно справляя ритуалы, но в какой-то оказались поражены страшным недугом, который быстро калечил их, не щадя ни стариков, ни детей. Тела и члены заболевших быстро иссыхали, точно корни, лишенные питательных соков, головы же, напротив, стремительно и страшно увеличивались в размерах, делаясь пугающе большими и тяжелыми, как валуны. В какой-то миг их жалкие тела более не в силах были выносить страшный вес, ломаясь под этой непомерной тяжестью, головы же и после этого продолжали стремительно расти, делаясь гигантскими, но при том совершенно беспомощными наблюдателями, прикованными к месту до конца своих дней.
Якоб Роггевен был человеком не только потрясающей интуиции, служащей верным подспорьем всякому навигатору и моряку, но и блестящего ума. Разглядывая в подзорную трубу меланхоличных копфколоссов, чье беспрестанное бормотание сливалось в оглушительный, царящий над островом, рокот, он сделал предположение, которое могло бы показаться не только остроумным, но и отчаянно интересным для всякого уважающего себя философа. Что, если участь этих дикарей – вовсе не наказание за совершенные ими грехи, предположил он, а как раз даже напротив – награда адских владык за их преданное и самозабвенное служение?
Что более всего отравляет существование бессмертной душе, жаждущей услужить адским владыкам? Иногда голод, иногда телесные тяготы или немощь, но чаще всего – суета и мирские хлопоты. Скованные ими, будто веригами, погрязшие в тщете быта, мы забываем о нуждах своей души, замещая высокое духовное грубым телесным, обрекая себя на ничтожную тленность, в которой тонем. Может ли в полной мере думать о духовном развитии тот, кто размышляет, где ему взять завтра новые ботинки и что положить в котел? Способен ли нравственно развиваться тот, кто думает лишь о красотках да о векселях? По силу ли обрести душевный покой тому, кто безраздумно тратит свою отнюдь не бесконечную жизнь, разменивая ее, точно медь у рыночных менял, на тысячи вещей, которые сами по себе ни для чего не нужны- на охоту, досужую болтовню, стирку, наблюдение за погодой, пиво в корчме, никчемные разговоры, бессмысленный смех…
Быть может, предположил Якоб Роггевен, копфколоссы вовсе не несчастные страдальцы, подвергнутые жестокому наказанию адскими владыками, а напротив, счастливейшие из ныне живущих? Избавленные от всех тревог и нужд, которые диктует им смертное тело, от мелочных хлопот и бессмысленных обязанностей, они способны посвятить себя без остатка созерцанию окружающего мира и размышлениям – практикам, через которые душа способна достичь истинного благородства. Если так, быть копфколоссом – счастливейшая участь из всех возможных. Только счастливчик может позволить себе вечность, наполненную бесконечными размышлениями, отмежеванную от всех тех тысяч мелких вещей, которыми мы захламляем свою жизнь, будучи уверены в том, что именно они-то и есть жизнь…
Якоб Роггевен был так воодушевлен возможностью пообщаться с этими существами, посвятившими жизнь безмятежным размышлениям, что первым сел в шлюпку, отправляющуюся к Эюстэйнхлифару. Люди, имеющие возможность бесконечно созерцать саму жизнь, должны быть величайшими умами среди ныне живущих, рассудил он, потому вдвойне нелепо упускать шанс свести с ними знакомство. Он надеялся встретить на острове великих философов, нашедших лекарство от многих душевных недугов. Мудрецов, построивших совершенное общество, избавленное от тирании и распрей. Ученых, познавших все тайны человеческого сознания.
И, надо думать, был порядком обескуражен, столкнувшись с копфколоссами воочию.
Их речь, сливающаяся в сплошной, слышимый издалека, рокот, не была потоком человеческой премудрости, как ему представлялось, лишь бессмысленным нечленораздельным бормотанием, в котором ему не удалось бы разобраться даже знай он все существующие на свете языки и наречия. Копфколоссы извергали из себя звуки, свирепо пуча глаза, но точно также бормочет ребенок, не вкладывая в свою речь ни малейшего смысла. Многие просто пускали слюну, застывшими остекленевшими глазами пялясь на солнце или корчили жуткие гримасы друг другу. Они не были способны к разговору. Они не были способны даже сознавать, что к ним обращаются. Если им и были ведомы сокровища человеческого разума, эти сокровища оказались заперты так надежно, что ни один самый ловкий взломщик не смог бы до них добраться.
Копфколоссы были безумны.
Годы, проведенные в размышлениях, пагубно сказались на них, расстроив тонкую взаимосвязь невидимых механизмов, которые мы именуем рассудком. По всей видимости, для того, чтобы сделаться философом и мудрецом, требовалось нечто большее, чем возможность безмятежно созерцать жизнь, будучи избавленным от волнений и хлопот. Нечто куда как большее…
Эюстэйнхлифар был не островом мудрецов, познавших жизнь, он был островом беспомощных безумцев, одним огромным хирургическим бараком, где воют, извиваясь на своих койках, несчастные, потерявшие разум на поле боя. Иные копфколоссы еще пытались что-то сказать, будто бы смутно припоминая свое происхождение, другие же лишь вопили и плевались, окончательно впав в помешательство. Единственными обитателями острова, которых полностью устраивало данное положение вещей, были песчаные крабы. Существа крошечные и трусливые, они опасались приближаться к головам, находящимся в сознании и громко кричащим, однако охотно лакомились теми, кто впал в забытие, окончательно истощив силы рассудка. Якоб Роггевен и его люди обнаружили множество таких, но помочь им были не в силах. Крабы неспешно объедали мягкие ткани с лиц, пробираясь все глубже и глубже, превращая глазницы в огромные, наполненные скрипучими шевелящимися телами каверны, а рты – в глубокие зловонные гроты, полные хитиновых осколков, водорослей и песка. Самое страшное было в том, что иногда такие заживо обгладываемые крабьим племенем копфколоссы сохраняли остаточные признаки жизни, вяло шевеля глазами, пожелтевшие склеры которых уже кишели хищниками, или вяло тряся языками, превратившимися в одну большую, усеянную крабами, губку…
Участь копфколоссов была незавидна. Как и все существа, слишком беспомощные, чтобы защитить себя, слишком большие, чтобы не привлекать к себе внимания, они были обречены и если просуществовали так долго, то только лишь потому, что обитали на удаленном от всех ветром и течений острове. Едва только корабли Роггевена вернулись из своей экспедиции, на Эюстэйнхлифар устремились пройдохи всех мастей, охотники, авантюристы и добытчики. Те, кто побогаче, снаряжали могучие баркентины и пинасы, кто победнее – довольствовались утлыми вельботами. Но и те и другие в короткое время сколотили себе изрядные состояния.
Грубые волосы копфколоссов не могли состязаться с овечьей шерстью по мягкости, однако оказались в должной мере жестки, чтобы плести из них корабельные канаты, неудивительно, что тысячи усердных брадобреев за следующие годы обкорнали их подчистую. Ушной воск нашел спрос в качестве тележной мази и средства от вшей. Ресницы стали превосходным материалом для щеток и кистей. Глазные яблоки охотно скупались учеными и алхимиками по всему миру, от Тронхейма до Марселя, из них изготавливали какие-то оптические приборы. Даже языки нашли спрос – мало того, что они представляли собой отменное мясо, сделавшееся усладой гурманов по всему свету, их сухожилия оказались непревзойденным материалом для клавесинных струн и арбалетов.
Но настоящим сокровищем, которым беззлобные великаны поделились с миром, стали зубы.
Не уступающие по своим качествам слоновьей кости, белоснежные, прочные, не изъеденные сахаром, табаком и разнообразными алхимическими зельями, которые в ходу у просвещенных господ, они в самое короткое время сделались столь популярны, что в короткое время переполнили императорские рынки, хлынув дальше, подчинив себе чопорную Британию, самодовольную Францию и варварскую Россию.
Элегантные статуэтки для каминной полки и столовые приборы, инкрустированные шкатулки и изящные табакерки, корпуса хронометров и рукояти перочинных ножей, игральные кости и ручки для вееров, фортепианные клавиши и дамские гребни, прекраснейшие камеи и пудреницы, резные панно и мозаики, ручки зонтов и навигационные приборы – все это изготавливалось из зубов копфколоссов.
Поначалу, несмотря на всю свою алчность, добытчики старались изымать материал осторожно, даже с некоторой деликатностью, зуб за зубом, орудуя кирками и ломами – работа еще более опасная чем у рудокопов гарцких шахт. Не один десяток отважных зубодеров расстался с жизнью, сделавшись окровавленной ветошью в челюстях великанов, захлебнувшись в бурных слюнных потоках или погибнув в противоборстве с гигантским языком, способным подобно убийственному моллюску размозжить все кости в теле. Но едва только на Нюрнбергской бирже случился бум и зубы копфколоссов поднялись в цене до двенадцати талеров за пфунд, вся деликатность была забыта. В ход пошли осадные машины, которыми выдирали по нескольку зубов сразу, лошадиные упряжки и примитивные пороховые бомбы. Гигантские головы с развороченными челюстями быстро погибали от кровопотери или заражения, но до поры до времени никого это не заботило – Эюстэйнхлифар был столь густо усеян головами, что работы хватало на всех.
Все закончилось с прибытием кораблей «Бранденбурго-Африканской Компании[4]». Украшенные хищно взъерошенным красным грифом корабли выплеснули на берег не просто артели, но целые полчища рабочих, суетливых как муравьи, а кроме того – стада запряженных монфортов, хищно рычащие грузовые аутовагены и огромные осадные башни, напоминающие те, что служат для крушения крепостей, но словно бы созданные безумным цирюльником, ощетинившиеся жутковатыми пилами, гигантскими ампутационными ножами, сложными ланцетами и щипцами.
Работа закипела так, что весь следующий месяц доносившийся к Европейским берегам ветер пах паленой костью. Ребята из «БАК» работали не как врачи или рудокопы, скорее они напоминали хладнокровных ландскнехтов фон Валленштейна. В дело шло все. Кожные покровы лица отдирались и распарывались, из них получались недурные паласы, торговлю которыми живо наладили с Голландией. Нежные мочки ушей после соответствующей обработки шли на перины, а сами ушные раковины превращались в превосходные лохани и даже ванны. Из носовых хрящей благодаря их превосходной упругости получалась изысканная мебель, кроме того, их облюбовали для своего дела мастера каретных дел. Особенным спросом пользовалась нежная и эластичная кожа век – столичные модницы принялись наперебой шить из нее платья и кардиганы, кроме того, она оказалась превосходным материалом для гардин.
Гигантские головы, позабыв о временах бесконечных грез, медленно разъедавших их рассудок, кричали уже беспрестанно – пока чудовищные гидравлические сооружения разрывали их челюсти, целые отряды, вооруженные пилами и кайлами, проникали внутрь, чтобы бесцеремонно и решительно вырвать все, что способно представлять хоть малейшую ценность. По сравнению с ними крошечные песчаные крабы уже не показались бы такой угрозой…
Счетоводы «БАК» своей холодной жестокостью могли бы затмить многих адских владык. Даже когда все мягкие ткани были отсоединены, препарированы и законсервированы, оставив только голый костяной сосуд, работа еще не была закончена. Кости мололись здесь же на специальных мануфактурах, превращаясь в удобрение, кормовые добавки для кур и свиней, тальк и пудру. Мозг великих мыслителей шел на производство масел, экстрактов и соусов, кроме того, кстати выяснилось, что изготовленный из него лосьон благодаря своей жирности и питательности пользуется известной популярностью у дам в качестве крема для кожи.
Мир сожрал безмозглых и беспомощных гигантов, сам того не заметив. Через три года после открытия Якоба Роггевена остров Эюстэйнхлифар лишился половины своих обитателей, через шесть лет сделался одной большой пустыней, усеянной заброшенными бараками, в которых когда-то жили рабочие, да скелетами фабричных зданий. Кое-где еще можно было встретить мумифицированные тела лошадей и монфортов да выжженные участки песка, по которым можно было узнать бывшие коптильни. Ни одного копфколосса на острове не осталось.
Капитан Якоб Роггевен, намереваясь спасти популяцию открытых им существ, насколько это было возможно в его силах, захватил с собой пару весьма внушительных образцов, которых с почтением преподнес в дар императорской чете. Увы, эта забота хоть и продлила жизнь причудливому виду копфколоссов, однако бессильна была его спасти. Две гигантские головы, получившие имена Зигфрида и Кримхильды[5], были отправлены в Шветцингенский императорский дворец, где счастливо коротали время, пока не пришел их черед. Зигфрид погиб в тысяча восемьсот четвертом – беспутный мальчишка, императорский племянник, взялся использовать его в качестве мишени, паля из охотничьего мушкета, одна из пуль случайно пробила височную кость. Кримхильда пережила его лишь на несколько лет. День ото дня она становилась все рассеяннее и сонливее, стремительно погружаясь в летаргическое оцепенение, даром придворные врачи проводили ей впрыскивания, а специально приставленные пажи ежеминутно кололи иголками. Слишком поздно обленившиеся дворцовые слуги обнаружили, что гигантскую голову изнутри выедают пробравшиеся с кухни орды муравьев. К тому моменту, когда это вскрылось, бедняжка уже лишилась половины содержимого черепа и могла лишь изредка мычать, выкатив глаза. Чтобы не продолжать мучений, решено было утопить ее в дворцовом пруду.
Перечитал вчерашние записи, морщась от отвращения. Чудовищное количество чернил и времени вновь истрачено – и на что?
Отчего мне вообще пришли на ум копфколоссы? Я никогда не бывал на острове Эюстэйнхлифар в Тихом океане, проклятая Нормандия – самая дальняя поездка за всю мою жизнь. Откуда я вообще про них знаю?
Ладно, допустим, я знаю, откуда. Рассказал брат. Он держал в памяти сотни историй о великом мореходе Якобе Роггевене, ожидая лишь повода, чтобы поделиться ими, неудивительно, что у меня в памяти они сидят словно бесчисленные занозы. Но почему именно копфколоссы, эти никчёмные и бесполезные существа, не сумевшие выжить, запомнившиеся лишь своей монументальной несуразностью?..
Потому что ты сам сейчас как копфколосс, Вальтер Мюллер, отвечает мне тихий и оттого вдвойне омерзительный голос. Ты – большая беспомощная голова, обреченная катиться туда, куда ее толкнут. Может, у этих беспомощных великанов с Эюстэйнхлифара тоже были свои страхи, свои соображения, свои надежды – просто никто, включая прославленного морехода Якоба Роггевена, не счел нужным это выяснять. Никчемными и тупыми они были полезнее.
Возможно, я тоже в некотором смысле копфколосс. Исполинская голова, напичканная бесполезными мыслями, которая поставлена на службу, вот только внутри меня разлилась опасная болезнь, подтачивающая меня, выедающая изнутри, портящая…
Я (не закончено).
Отполированный участок внутренней обшивки все еще гнетет меня, точно пустой холст. Немилосердно трясясь на кочках, которые «двести двенадцатый» пересчитывает брюхом, глотая едкий удушливый воздух, отравленный присутствием демона, я нахожу спасение в том, чтобы позволять разуму придумывать одну картину за другой.
Больше никаких героев прошлых эпох – пошло и избито. Замшелые вояки поры Оффентуррена и Семилетней войны отслужили свое и либо обрели свои короны вкупе с полагающейся им славой, либо сгорели без следа в адском пламени. Нет, если я наберусь когда-нибудь достаточно смелости, чтобы прикоснуться штихелем к металлу, я не стану изображать ни безумного Иогана фон Верта, ни самодовольного Кристофа Мартина, ни прочих из их числа. Я возьму кого-то из современности, какого-нибудь героя, который еще не успел покрыться столетней пылью…
Хорста Весселя, к примеру. Вот уж кому от рождения не полагалось золотых шпор. Небогатый поэт, зачастую не имевший достаточно денег даже для того, чтобы наполнить одновременно свой бокал и свою чернильницу, двадцать три года своей жизни он прозябал в безвестности и нищете, не имея никаких надежд обессмертить свое имя. Все изменилось в тридцатом году, с мятежом герцога Тельмана. Могущественный вельможа, имевший в адских чертогах немало покровителей и защитников, герцог Тельман был достаточно осторожен, чтобы не развязывать войну, открыто посягнув на власть императора, но в скором времени наводнил города вооруженными шайками своих клевретов, которые, орудуя кистенями и пистолями, принялись сводить счеты с теми, кто сохранял верность трону.
Опасная это была пора. Даже в Любеке, равноудаленном от пылающих в пламени придворной борьбы Берлина и Гамбурга, по ночам бывало неспокойно. Выйдя поутру за хлебом, можно было обнаружить в переулке пару господ, истыканных стилетами настолько, что плоть не держалась на костях. Случались поджоги, случалась пальба среди дня, всякие вещи случались в ту пору. Нашему соседу-зеленщику, державшему лавку на Мёнкхофервег, как-то раз пальнули в окно из Файгеваффе. И это при том, что бедняга не был убежденным лоялистом, просто держал в лавке портрет императора. Ему самому свезло, он как раз находился в подвале, отлучившись за чем-то, а вот его сын превратился в бронзовую куклу с живыми глазами, которая плакала днями напролет…
Ремесло поэта имеет мало общего с кистенем, Хорст Вессель мог бы отсидеться, кропая свои стишки, но самовольно вписал свое имя в число лоялистов, сражающихся на улицах. Прежде облекавший свою ярость и свой пыл в слова, он научился вкладывать их в пронзительные удары и выпади, щедро кропя мятежной кровью берлинские мостовые. Но увековечить себя подвигами на поле боя, как его предкам-ландскнехтам, Весселю было не суждено. В одной из яростных ночных схваток какой-то прыткий малый саданул его годендагом по голове, так ловко, что проломил череп. Хорст Вессель был еще жив, когда к нему на помощь поспешили преданные товарищи. По крайней мере, еще мог говорить и, вероятно, имел недурные шансы спастись. Тем более, что по счастливому стечению обстоятельств в квартале оттуда держал контору какой-то берлинский зигхардинг.
Зигхардингов в глаза не видывали в нашем Любеке, слишком уж редкий, почти исчезающий вид эделей, но в Берлине в ту пору они все еще встречались. Наделенные проклятьем перетягивать на себя всякое увечье человека, к которому прикоснутся, они нередко использовали это свойство в корыстных целях, избавляя людей от болезней и ран. Едва ли зигхардинг горел желанием заработать проломленный череп, но товарищи Весселя, вооруженные и отчаянные, наверняка бы нашли нужные слова, чтобы его убедить. И убедили бы – если бы не сам Хорст Вессель. Изнемогающий, давящийся собственной кровью, он будто бы произнес, с трудом шевеля языком: «Наш император не для того старается извести проклятый род эделей, чтобы мы пользовались их чертовыми дарами. Несите меня к Бранту!..»
Карл Брандт был вельможным демонологом при императорском дворе. Большой знаток Флейшкрафта, магии плоти, он частенько оказывал помощь изувеченным на улицах лоялистам, используя запретные адские науки, вот только очереди страждущих редко толпились перед его дворцом. Флейшкрафт – мощная, но и чертовски опасная наука. Для адских владык человеческое тело устроено не сложнее комка глины, своих фаворитов они способны щедро наградить, легко даровав тысячу лет жизни, но всякий, дерзнувший обратиться за их помощью самостоятельно, должен быть готов к неприятным последствиям. Врачуя увечья и раны, адские владыки зачастую не в силах удержаться от того, чтобы не вложить заодно что-нибудь от себя – какой-нибудь пустяк на память, безделушку, маленький адский подарок…
Хорст Вессель сознательно пошел на риск, отказавшись обращаться к эделям, вверив свою судьбу Флейшкрафту и адским владыкам. Увы, его счастливая звезда той ночью, верно, была сокрыта облаками или сожрана каким-нибудь реющим в космической пустоте демоном, потому что результаты оказались неутешительными, даром что сам Карл Брандт, придворный демонолог, проводил ритуал на протяжении многих часов.
Берлинские газеты сообщали, что юный герой умер, не приходя в сознание, но злые языки (многие из которых наверняка хлебали вино из погребов мятежного герцога Тельмана) разносили по городу самые разные – и дрянные – слухи. Одни из них утверждали, будто бы обряд прошел как по маслу, череп Хорста Весселя был залатан так ловко, будто над ним поработал лучший адский лудильщик, но вот его содержимое, впитавшее в себя заряд адских энергий, оказалось существенно повреждено. Будто бы голова Хорста Весселя после этого начала жить собственной жизнью, искренне полагая себя полноценным разумным существом, а все прочее тело – присосавшимся к нему чужеродным паразитом. Едва оставшись без присмотра лекарей, она изгрызла все, до чего могла дотянуться, и так яростно, словно над телом поработала свора голодных псов. Несчастный будто испустил дух от потери крови, но его голова, зиждущаяся на мертвом остывающем теле еще многие часы хохотала и отпускала непристойности, пока кто-то из друзей покойного не всадил в нее пулю из мушкета.
Впрочем, Леопольд-Третий с нашей улицы утверждал, что подобную версию могли придумать лишь сумасшедшие старухи и ровным счетом ничего правдивого в ней нет. На самом деле голова Хорста Весселя сама впала в мятежную ересь и туловище, ведомое преданным архивладыке Белиалу сердцем, снесло ее с плеч при помощи мясницкого ножа.
Как бы то ни было, имя Хорста Весселя, юного героя, оказалось увековеченным наряду со многими героями прошлых эпох, даже сейчас нередко можно встретить миннезингеров, распевающих в трактирах песни его сочинения, обыкновенно такие бравурные и напыщенные, что певцов просят заткнуться уже после первого же куплета:
Штандарты вверх! Пусть реют над отрядом!
Пусть кирасиры свой чеканят шаг!
Шагают мертвые солдаты с нами рядом
Дрожит бегущий в страхе архивраг!
Я улыбаюсь, представив выгравированное изображение Хорста Весселя внутри боевого отделения «двести двенадцатого». Черный Барон, безусловно, предан императору душой и сердцем, но такое изображение наверняка примет за насмешку, очень уж много недобрых слухов кружит вокруг этого имени.
Можно не сомневаться, после этого он собственноручно скормит меня «Ротиннмуннуру», а тот охотно примет этот дар, тем более что… Нет, не хочется думать на этот счет. Это просто моя фантазия, разыгравшаяся после той памятной ночи, когда он едва было не растерзал меня, фантазия, которой я стараюсь не потворствовать, но которая…
- Пир? Ты смеешься что ли?
Брат смотрит на меня недоверчиво, даже немного обиженно, как смотрят дети на старших, когда те угощают их не в меру взрослой, сложной для понимания, шуткой, на его бледном лбу неуверенно подергиваются редкие светлые брови.
Он выглядит гораздо лучше, чем раньше, отмечаю я, лечение явно идет ему на пользу. Кожа перестала быть полупрозрачной, глаза вернули себе осмысленное выражение и больше не кажутся испуганными мухами, мечущимися в вязкой слюде. На костях почти не наросло мяса, они все еще кажутся тонкими, как спички. Ну и пусть, мясо – дело наживное…
Я выкладываю на кухонный стол содержимое своего вещмешка, наблюдая за тем, как глаза брата расширяются все больше и больше. Есть, отчего. Четыре увесистые консервные банки с консервированным шпиком и говядиной, сверток настоящего сливочного масла, основательная сырная голова весом с три марки, сверток с сахаром, две буханки хлеба, плошка с гусиным смальцем… Продукты не для герцогского стола – сыр немного заветрился, буханки из «солдатской», наполовину ржаной, муки – но для брата, пережившего две голодные зимы подряд, это должно выглядеть как сокровище. Он и взирает на меня так, словно я запустил руку в мошну адских владык.
Усмехаясь с деланной небрежностью демонолога, жонглирующего сполохами адских энергий, я запускаю руку в вещмешок и достаю оттуда последнее, что там остается – палку тюрингенского лебервурста[6] длиной с предплечье – розового, свежего, мгновенно наполнившего нашу каморку душистым ароматом копченой печенки и жареного лука. Запах, лучше которого нет ничего в целом свете.
Чудо удалось. Брат пытается приподняться в кровати, выпучив глаза.
- Черт тебя побери! Ты что, ограбил маркитантский обоз?
Я ухмыляюсь, довольный произведенным эффектом.
- Усиленный паек, понял? И это не все. Будет еще кофе, сливки, табак… Конфеты будут, говорят. И гороховые колбасы.Мёд, наверное, тоже.
Бледные восковые щеки брата не розовеют – нет достаточно сил – но приобретают насыщенный опаловый цвет. Добрый знак. Свидетельство того, что ткани не пострадали необратимо, а лечение приносит плоды. Никакого Флейшкрафта. Он мне не по карману, да и не стал бы я рисковать, связываясь с запретными адскими науками, слишком уж хорошо помню окостеневшее лицо Йонаса. Старые добрые зелья всегда надежнее. Хорошее зелье в наше время достать непросто даже за серебро, но у меня, по счастью, есть надежный источник.
Я случайно свел знакомство с одной ведьмой, что живет неподалеку, на Вамштрассе. Не сказать, чтоб писанная красавица, но молода и вполне хороша собой, если не считать разорванного уха и россыпи расплывшихся татуировок на лбу – верно, следы старых юношеских забав… Дом у нее хлипкий, немало пострадавший от бомбежек, но я помог ей немного подлатать его, кроме того, раздобыл новую мебель, а еще, вооружившись керосином и шипастой палкой, изгнал из ее жилища прорву копошащихся по углам габсбургов, чем окончательно заслужил ее признательность. Она дает мне зелья для больного брата по совершенно ничтожной цене, кроме того… Ну, вслух я об этом говорить не стану, но иногда, являясь к ней в своей новенькой форме, со свежими, горящими на плечах, погонами, с новенькими шпорами, я замечаю в ее глазах едва видимый огонек, когда она глядит на меня. Возможно, он лишь мерещится мне, а может, вызван лишней порцией вина с белладонной, но, может статься, через пару недель я наберусь смелости и выясню это наверняка…
«Так ты не врал… - шепчет брат одними губами, - Вы в самом деле…»
Я киваю. Да, в самом деле. Хоть мне самому до сих пор чертовски трудно в это поверить.
«Долгая же вышла дорожка. Сто двадцать проклятых мейле. И можешь мне поверить, это была не легкая прогулочка. До сих пор чувствую себя так, словно у меня от тряски половина костей в теле перемешалась!»
«Сто двадцать!..» – потрясенно шепчет брат.
«И ни одним цоллем меньше. Британцы вылили на Нормандию столько адского огня, что она до сих пор похожа на один гигантский костер, в котором мечутся воющие от злости демоны, а осатаневшие солдаты судорожно грабят все, что еще не превратилось в золу. Мы обходили стороной все города и крепости, крались в ночи, будто воры. Днем мы замирали в подлеске, забросав шлахтенбург землей и ветками, боясь пошевелиться или лишний раз вздохнуть, чертовы британские «джагги» вились над нами точно мухи над дохлой кошкой. Чуяли, видать, магическое излучение, да не могли найти… Ну а ночью мы двигались в путь. И не по наезженному тракту, как как беспечный крестьянин на телеге, подстелив соломы под бока, а самыми кружными путями, которые только можно вообразить. Через грязь, через пепел, через руины… Несколько раз мы едва было не натыкались на британские разъезды или бродящих демонов. Там, в Нормандии, до черта демонов – некоторые куплены посулами Малфаса и рыщут в поисках поживы, пожирая все, что не тронуто огнем. Другие – французские и наши собственные. Избавившиеся от клятв верности, брошенные нами, они и вовсе не смотрят на гербы и знамена, их интересует только теплое мясо, и тем лучше, если мясо окажется германским…»
Брат слушает молча, широко раскрыв глаза. За последний месяц я рассказывал эту историю, должно быть, тысячу раз – в хорошо обставленных гостиных и залах, в казармах, во всех трактирах, сколько их сыщется на пути от Кёльна до Любека. Но сейчас, видя эти глаза, я рассказываю с особенным чувством.
«Это было словно одно бесконечное путешествие по минному полю. Наш тяжелый неуклюжий шлахтенбург крался в ночи, зная, что стоит нам хоть раз поднять тревогу, как нас растерзают на месте. Однако мы двигались, медленно и неумолимо. Сто двадцать мейле – и всё короткими переходами, вздрагивая от каждого шороха. Из глубокого британского тыла, между всех частей, патрулей и гарнизонов, прямехонько к нашим частям».
«Тяжело было, а?»
Я сдержанно улыбаюсь.
«Непросто. Бывало, что-то выходило из строя и мы застывали посреди выжженой равнины, лихорадочно пытаясь закончить ремонт прежде чем забрезжит солнце, зная, что «джагги» будут тут как тут с первыми лучами. Или у нас заканчивалась вода – и тогда мы грызли губы, потому что взять ее было неоткуда. Хвала Черному Барону и его чутью, мы ни разу не угодили в ловушку, чутье у него по этой части потрясающее…»
Закончив возиться с вещмешком, я сажусь на стул у окна, не зная, куда еще пристроить свое угловатое, в новенькой форме, тело. Комнатушка мне нравится. Она тесновата и не идет ни в какое сравнение с нашим прежним домом, уничтоженным британской бомбой, однако она чиста и аккуратна, кроме того, удобно расположена. Едва ли мы задержимся здесь надолго – мне уже обещано новое жилье. Не роскошное герцогское жилье, но вполне пристойные двухкомнатные апартаменты на Каналштрассе, с видом на реку. Для того, чтоб перебраться туда, придется прилично попотеть, но работа меня не пугает. Я прошел Нормандию насквозь вместе с Черным Бароном. Может, я не Бобби Волль, человек, способный делать невозможное, но это тоже кое-что да значит…
«Забавно, - я улыбаюсь, глядя в окно, - Мы столько раз миновали замаскированные британские пушки, а нас в итоге едва не ухлопали свои же. Когда мы подходили к Кёльну, разини из тамошнего гарнизона проснулись и устроили нам такой фейерверк, что едва не спалили ко всем чертям! Веришь ли, сам Черный Барон ругался как сапожник, а Йонас заорал в эфире так, что мы сами едва не оглохли!»
Чтобы не смущать брата, я рассеянно смотрю в окно, невольно отмечая, как разительно переменился наш город за время моего отсутствия. Многие дома еще представляют собой осевшие груды лопнувшего камня, но между ними уже тянутся вверх свежие постройки, сверкая новенькими окнами и краской. Нет ни груд тел, сваленных у дороги, ни зенитных орудий, остервенело плюющих в небо сгустками огня, ни мечущихся в небе страшных теней со змеиными хвостами.
Возможно, правы те, кто утверждал, что британский удар по Любеку был сокрушительным, но не смертельным. Под его опаленными руинами сохранилась жизнь и теперь эта жизнь, набирая силу, мал-помалу выбирается наружу, распуская свежие листки…
Я разглядываю их через стекло, совершенно забыв про рассказ.
В доме напротив почтенный господин в очках читает газету, удобно устроившись на балконе. Он уже отобедал, выпил кофе и теперь увлечен чтением, время от времени хмурясь, покачивая головой, видно, новости не вызывают у него никакого воодушевления. В рыбной лавке на первом этаже приказчик сортирует товар, укладывая грозди свежей трески на ледяное ложе, развешивая на бечевке макрель и скумбрию. Грузовой аутоваген на углу дремлет в лучах послеполуденного солнца, возница беспечно развалился прямо в кузове, потягивая пиво из бутылки, сполна используя свободную минуту, чтобы насладиться жизнью.
Никто из них не держит оружия в руках. Никто беспокойно не щурится в небо, выискивая среди облаков проклятые «джагги». Им не нужно прятаться, сливаясь с землей, чтобы обмануть коварные британские разъезды, патрулирующие территорию.
Здесь нет войны, говорю я себе. Всё кончено, Вальтер. Для тебя и для многих других.
Под нашими окнами, в палисаднике, играет пара детей, мальчик и девочка. Почти такого же возраста, как и мой брат, они заняты не «щелкающими сосисками» и не «поисками сокровищ», они играют в куклы, сосредоточенно и серьезно, как умеют только дети. Одной из кукол, сшитой нарочито небрежно, с жутким оскалом вместо лица, достается больше прочих, тумаки, хоть и детские, шлепаются на нее с завидной регулярностью. Кажется, они называют ее Монти.
Я улыбаюсь.
Виконт Аламейнский, прозванный Безумным Монти, не пережил своего собственного творения, страшного Нормандского Анабазиса. Родовое безумие, хранившее его во всех битвах, не могло укрывать его бесконечно долго, а адские владыки, кажется, устали потакать его авантюрам. Во время Фалезской кампании, силясь окончательно запихнуть полыхающую Нормандию себе в глотку, он проводил рекогносцировку и наткнулся на свору демонов. Это были не британские демоны, однако не германские и не французские. Просто стая мародеров, вечно голодных адских существ, лишившихся владык и промышлявших пожиранием извлеченных из-под обломков трупов.
Виконт и его свита успели сделать лишь один залп, после чего все было кончено. Спешно высланная подмога нашла на месте лишь груду вывернутой на землю требухи, украшенной золочеными побрякушками, после чего прекратила поиски, объявив виконта Аламейнского, Безумного Монти, доблестно павшим на поле боя. Поспешность, которая позже привела к небольшому конфузу, когда выяснилось, что голова Монти, помещенная в ларец из золота и вольфрама, сменившая множество хозяев, украшает собой чертоги какого-то мелкого адского владыки. Говорят, она до сих пор пучит глаза, скрежещет зубами и выглядит так, словно не прочь впиться в горло своим обидчикам, да только вчерашние вассалы, все эти чванливые британские бароны, не спешат выкупать эту драгоценную реликвию, знать, у архиврага Малфаса есть в хозяйстве головы поценнее…
- Видел бы ты, какой триумф нам устроили в Кёльне!
- Да?
- Вокруг нас было больше людей, чем на ярмарке. И каждый ущипнуть норовил, не веря своим глазам. Что там зеваки, про нас даже тамошние газеты писали! «Единственный экипаж, вырвавшийся из смертоносной нормандской ловушки» - это про нас. И гравюру напечатали, только я там неважно вышел, скособоченный какой-то, верно, у гравера руки тряслись…
Брат ворочается в постели, забыв про снедь и про все на свете. Он еще отчаянно слаб, он лишь недавно начал вновь узнавать меня, но он молод и быстро восстанавливается. Быстрее, чем я надеялся.
- Черт возьми! – только и вырывается у него, - Черт возьми, Валь!
- Сказать по правде, еще неделю поутру у меня звенело в голове, точно от британской канонады. Шутка ли, нам с парнями приходилось просиживать целыми днями за столом! Первые три дня нас поил бургомистр в своем доме, потом пришлось пировать с каждым из магистрата в отдельности, ну а там уж мы с Черным Бароном переключились на тамошних князьков и порядком разорили их винные погреба… Славные деньки!
Брат улыбается. Улыбка, хоть и бледна, наполняет меня надеждой, эта та же улыбка, которой он провожал меня в вюнсдорфскую школу, а вот глаза его беспокоят меня. Слишком внимательные для ребенка. Даже пристальные.
Чтобы приглушить беспокойство, я нарочно рассказываю смешные случаи, которые с нами приключались, невольно увлекаясь, украшая их фантастическими деталями, а иногда и сочиняю на ходу, лишь бы позабавить брата.
- А на главной улице Кёльна вышел с нами конфуз – катимся мы на нашем «двести двенадцатом», а наперерез нам пастух стадо коров гонит. Нам бы еще ничего, мы ребята привычные, навоза не боимся, а «Ротиннмуннур» как увидел их, разъярился, и как рявкнет!.. Представь себе, от этого крика всех коров наизнанку повыворачивало, а пастуха согнуло в три погибели и все руки-ноги в другую сторону повыламывало, так что он сделался вроде краба. Крику было!.. А еще там же, в Кёльне, я выиграл на спор меч крупповской стали, зачарованный, с демоном внутри. Побился, представляешь, с одним баронишкой об заклад, что сшибу из двадцатидвухфунтовки яблоко со стола так, чтоб даже щепки не отколоть. И сшиб! Слышал бы ты, как он плакал, когда с мечом расставался!
Я говорю беспечно и громко, посмеиваясь, точно нахожусь в трактире, а не в тесной комнатушке с лежащим больным. Я уверяю себя, что это фронтовая привычка – за ревом «Ротиннмуннура» нам, бывало, приходилось кричать во все горло, чтобы расслышать друг друга, неудивительно, что она пристала ко мне накрепко. Но может все дело в том, что громкостью своего голоса я пытаюсь заглушить беспокойство, тонкими ручейками сквозящее под ребрами.
Комната, в которой мы находимся, отчего-то кажется мне слишком ухоженной и уютной. Дети, играющие за окном, слишком тихими. Небо – слишком спокойным и мягким. Наверно, это миг помутнения, думаю я. Фронтовые врачи предупреждали нас, если долгое время хлебать демонические испарения, как хлебали мы, это может вызвать приступы беспричинной паники и даже легкие галлюцинации. Я стискиваю зубы.
«Врешь! Врешь ведь.. – восхищенно бормочет брат. Улыбка у него прежняя, но глаза кажутся мне холодными и внимательными, какими никогда не бывают у детей, - Ну и где же меч-то?»
«На постоялом дворе позабыл, как обратно ехали, - отмахиваюсь я с нарочитой беспечностью, - Да и черт бы с ним. Другой добуду, получше… Ну, в Кёльне все мы понемногу отметились. Болдт, заряжающий наш, себе жену успел в Кёльне присмотреть – хорошая такая вдовушка, и с капитальцем… А Боден, это возница, напившись вина, чуть было с ратуши не сверзился. Хорошо, я его поймать успел. После того мы крепко сдружились. Он парень суровый, молчаливый, себе на уме, но столковались. Он мне потом шепнул, что выстрел мой мастерский, сам Бобби Волль не выстрелил бы лучше…»
Брат смеется, но под его взглядом мне делается неуютно.
«А дальше? Что потом было, Вальтер?» – жадно спрашивает он.
«А дальше нипочем не поверишь, кого мы там встретили. Да наш собственный штаб! Штаб сто первой тяжелой баталии! Мы-то думали, все эти дундуки в павлиньих мундирах осели пеплом под Каном или их кости догрызают британские демоны, ан нет, представь себе. Не удивлюсь, если окажется, что эти трусы бросились прочь еще до того, как небо над Каном потемнело, бросая обозы и повозки… Как бы то ни было, почести нам организовали по высшему разряду. Черный Барон сделался гауптштурмфюрером, да и нам с парнями немного от адских щедрот перепало, как видишь. Выписали нам в придачу к новым званиям по месяцу отпуска – ну и отбыл я поскорее.»
Брат улыбается, но его улыбка меня больше не радует. В ней есть что-то странное, чего я прежде не замечал. Губы полупрозрачные, это следствие тяжелой болезни, но вот ухмылка, в которую они складываются… Морок, зловещий морок.
«Месяц… А потом что? Вернешься на фронт?»
Я качаю головой.
«Я же теперь обершарфюрер, помнишь? Мне полагается не только меч, мне теперь и экипаж собственный положен. Так что…»
Брат глядит на меня широко раскрытыми глазами. И я знаю, сам архивладыка Белиал не заслужил бы большего восхищения, если бы явился в облаке адского огня, чтоб показать пару карточных фокусов. Когда-то это восхищение согрело бы мне душу, но сейчас мне кажется, что воздух в комнате сгущается, делаясь все более тяжелым и едким. Это приступ. Слишком много магических испарений я наглотался в Нормандии, сидя в тесной коробке с демоном. Врачи говорят, это проходит. Месяц, два…
Я шутливо козыряю брату.
«Обершарфюрер Мюллер, демонолог. К вашим услугам».
Черт, стоило произнести это вслух хотя бы для того, чтобы проверить, как звучит.
«Как только закончится отпуск, отправляюсь в Вевельсбург. Направлен на обучение по демонологической части. А через полгода у меня и патент будет. Ох, адские владыки у меня попляшут! Вот увидишь, уж я-то их в бараний рог скручу! Будут мне сапоги драить и за табаком в лавку бегать!»
Новую форму скроил лучший портной нашей баталии, но, верно, за последний месяц я набрал несколько лишних пфундов, потому что теперь она кажется мне совсем не так удобно сидящей, как прежде. Воротник слишком узок, перехватывает шею, отчего немного тяжело дышать. Странно, что прежде я не замечал этого…
Брат восторженно смеется. Болезнь сильно истощила его, смех больше напоминает клекот. Он изменился за время моего отсутствия, странно, что я только сейчас начал понимать это. Возможно, это из-за ведьминских зелий или из-за голода или…
«Мейстер Мюллер, - негромко произносит он, - Вот дела… Но если ты станешь демонологом, тебя опять вернут на войну?»
Чтобы не смотреть на него, я опять гляжу в окно. Мальчик и девочка играют на прежнем месте, но они больше не кажутся мне такими веселыми и беззаботными, как прежде. Пристальные взгляды, резкие движения – а еще у них те же недетские глаза, что у брата, настороженные и очень внимательные. От их смеха, доносящегося снаружи, мне делается не по себе – он напоминает мне ворчание «Ротиннмуннура».
«К тому времени война, быть может, уже и кончится, - я ободряюще улыбаюсь брату, чувствуя на себе его взгляд, - Ты что, совсем новостей не знаешь? Британская армада Малфаса разгромлена подчистую. Император нарочно заманил ее во Фландрию, чтобы изжечь там, как в каменном мешке!»
Ну конечно, думаю я, здесь, в Любеке, мало читают газет. Они еще не знают, что адские владыки сжалились над Германией, помиловав ее накануне страшнейшего из поражений. А может, это была часть дьявольски сложной адской игры, пронизанной интригами столь густо, что мудрейший из вельзеров сошел бы с ума, пытаясь распутать их завитки. Как бы то ни было, Безумный Монти мертв, а остатки его доблестных британских мушкетеров, пожираемые демонами, отчаянно бегут к морю, будто оно в силах их спасти…
Орде Гаапа пришлось не легче. Привольно себя чувствующая в покрытых снегом бескрайних степях, где животная ярость часто заменяет собой тактическое искусство, готова обрушится на германские земли с востока, она ударила в наши приграничные крепости и оказалась раздроблена, а после получила в бок несколько решительных фланговых ударов, смертоносных, точно тяжелые кабаньи копья. Захлебываясь кровью, русские орды откатились назад, полностью потеряв всю свою звериную ярость и стратегическую инициативу. Конечно, они еще не разбиты подчистую, но можно не сомневаться, не позднее чем осенью наш контрудар сметет их и погонит еще дальше, уже не оставив шанса на реванш…
Можно не сомневаться, к тому времени, как я вернусь на фронт, большая война уже будет закончена. Всесильные архивладыки любят вкус свежей крови и никогда не против по-братски вырвать друг у друга из живота кусок мяса, но интриги забавляют и пьянят их куда сильнее. Устав терзать друг друга на поле боя, они восстановят шаткое равновесие, незыблемое со времен Оффентуррена, чтобы вновь предаваться излюбленному занятию.
Но это не значит, что обершарфюрер Вальтер Мюллер останется без работы. Совсем напротив. Германская империя потеряла миллионы своих вояк за последние четыре года, усеяв их костьми плодородные земли Западного фронта и мертвые заснеженные просторы Восточного. Ей потребуются свежие души – миллионы свежих душ. И я со своим новеньким патентом демонолога придусь как нельзя кстати. Пожалуй, я даже смогу сделать недурную карьеру.
Мне всего двадцать, а я уже обершарфюрер. И не какой-нибудь замшелый древний рейтар, полупереваренный в Курляндском котле, умеющий лишь нестись на врага сокрушающей конной лавой. Я молод, у меня ясная голова, я хорошо лажу с цифрами и знаю точные науки, способен к вычислениям и могу быть толковым штабным офицером, кроме того…
Я мысленно усмехаюсь. Сами того не ведая, адские владыки отпустили мне козырную карту, невзрачную, но способную побить многие масти, если использовать ее с умом. Пока мои сверстники, выпрыгивая из сапог, будут меряться друг с другом количеством шрамов и послужными списками, мне достаточно будет небрежно обронить одну-единственную фразу: «А помните, в июне сорок четвертого Черный Барон совершил чудо, вырвавшись из британского окружения, прошел сто двадцать мейле и добрался до Кёльна? Между прочим, я был канониром в его экипаже…»
Черный Барон не оставил мне рекомендательных писем, мы и прощались довольно скомканно. Теперь он, верно, бьет британцев далеко на западе, забыв, что три недели делил боевое отделение с щуплым мальчишкой по имени Вальтер Мюллер, но мне и не требуются его рекомендации. Он дал мне нечто куда более ценное. На меня лег отсвет его немеркнущей славы, сделав безвестного канонира частью гремящей на всю Германию легенды. А значит…
К двадцати годам я обершарфюрер. К двадцати пяти уже буду унтерштурмфюрером, в этом почти нет сомнений. К двадцати восьми есть все шансы обзавестись золочеными галунами штурмбанфюрера. А к тридцати пяти… Мои мысли сладки, как хороший рислинг. Я боюсь продумывать их до конца, позволяя оставаться невесомыми миражами на задворках сознания, но некоторые образы столь ярки, что я вижу их наяву, стоя у окна с открытыми глазами.
Вместо жалкой каморки – добротный трехэтажный дом в Травемюнде, со швейцаром и собственным поваром. Служебный аутоваген с позолоченным радиатором и начищенными бронзовыми трубами. Конюшня на пару рысаков, может, не изысканной демонической породы, а самой обычной голштейнской, но все же. Верный ординарец, читающий мысли, готовый в любой момент поднести газету или плеснуть вина. Жена… Уважающий себя демонолог не станет путаться с презренными ведьминским сословием, а жаль, я уже мысленно привык к той плутовке с разорванным ухом. Что ж, думаю, и в Любеке я смогу подыскать себе недурную партию. Скажем, какая-нибудь хорошая собой, скромная и достойная женщина с приданым в десять тысяч гульденов и какой-никакой землей, и пусть даже без герба и короны…
По субботам я буду приглашать сослуживцев сыграть партию на бильярде, а когда от выпитого портвейна счет станет путаться в уме и дело дойдет до сигар и кофе, я буду потчевать их историей, обрастающей, точно воротник ландскнехта, все большими и большими кружевами. «И вот вообразите, господа, июнь проклятого сорок четвертого года, центр Нормандии, над нами вьются британские демоны, вдалеке догорают последние наши крепости, а мы сидим в бронированном ящике, точно котята, с полубезумным демоном в придачу!..»
Громкий смех брата заставляет меня отрешиться от этой картины. Золоченый радиатор служебного аутовагена тускнеет, дым в трубке делается зловонным, жена, конюшня на пару рысаков, трехэтажный дом в Травемюнде – все теряет контуры, смазывается, растворяется. Воображаемый ординарец, дергаясь, тает в грязной луже.
«Что это ты? – спрашиваю я, вздрагивая, - Что ты…»
Я хочу назвать его по имени, но обнаруживаю, что не помню его.
Это отчего-то еще больше меня расстраивает. У него же было имя, я отчетливо помню это, но…
Брат пытается сдержать смех, но смеется еще больше. Хохочет, я вижу, как изгибается под простыней его тело, на котором плоть кажется полупрозрачным воском, а кости едва не торчат наружу. Его грудная клетка трещит, словно грозя раскрыться по шву, я слышу отчетливый хруст ребер. Но еще страшнее глаза. Они булькают в глазницах, едва не выплескиваясь наружу, и взгляд их страшен – черный, пузырящийся, липкий.
Кожа, облепляющая его острые кости, стремительно светлеет, проходя все оттенки белого, от молочно-серого до кремового с желтизной. Я вижу, как пузырится под кожей рыхлая размягчающаяся плоть. У него приступ. Я пытаюсь схватить его за руку, чтоб подавить эту страшную агонию, но слишком поздно, его запястье вырывается из моих пальцев с влажным хлюпаньем, оставив на ладони ком расползающегося в пальцах тающего жира.
Болезнь вернулась и сделалась еще злее. Зелья не помогли.
«Нормандия! Нормандия! Нормандия! – кричит брат, исступленно хохоча, - Настоящий пир!»
Он похож на фитиль в лампе, тонкий, дергающийся и чернеющий на глазах, плоть пузырится на нем, заставляя кожу лопаться, как старую обивку на диване, исторгая через прорехи потоки вязкого полупрозрачного жира. Я пытаюсь пригвоздить его к постели, но от этого делается только хуже. Хлопья грязного жира разлетаются по комнате, липнут к мебели, к моему новому мундиру, к стенам…
Брат хохочет, с упоением наблюдая, как его тело разлагается заживо. Вместо того, чтобы замереть, он быстро машет руками, наблюдая за тем, как плоть с влажными шлепками срывается с рук, обнажая тонкие мальчишеские кости.
«Нормандия! Пир! Ах, погляди!.. Пир!»
Безумная кукла, быстро истончающийся обмылок человеческой формы…
Я не могу удержать его. Его плоть расплескивается по моей груди, она пахнет почти как гусиный жир, которым мы смазываем гусеницы. Вот только…
«Одним выстрелом! Бобби Волль! Славься, Бобби Волль!»
Хватая губами воздух, я пячусь к окну, прочь от обезумевшего существа, бьющегося на кровати, превращающегося в истекающий белой слизью скелет.
«Черный Барон! Слиток! Слиток!»
Я бросаю судорожный взгляд в сторону окна. Ведьма с Вамштрассе! Если она у себя дома, возможно, есть шанс. Какое-нибудь спасительное зелье, эликсир… Я заплачу любую цену, я…
Мои потроха расползаются сгустками липкого речного ила. Мне приходится вцепиться перепачканными скользкими пальцами в подоконник, чтобы устоять на ногах.
Потому что улицы больше нет.
Наш дом стоит посреди пустыни из серого пепла, по которой неспешно катятся, чудовищно скрежеща и изрыгая пламя, гигантские крепости из человеческих костей, дробящие друг друга и слепо перемалывающие. Вместо домов – вывороченные ямы, в которых мечутся, судорожно совокупляясь друг с другом и столь же неистово пожирая, огромные сколопендры.
Почтенный господин в очках, забыв про газету, бьется в кресле, извергая изо рта пену, пытаясь трясущимися руками вырезать себе глаза ножом для фруктов. В разоренной рыбной лавке приказчик, глупо хихикая, набивает себе рот извивающейся живой рыбой, живот у него раздулся как бочка, щеки лопнули, из прохудившегося горла торчат наружу шевелящиеся рыбьи хвосты. Грузовой аутоваген на углу превратился в демона из черного хрустящего металла, похожего на исполинского спрута. Растянув визжащего возницу на дыбе, он сосредоточенно и задумчиво инкрустирует его тело стальными деталями, шестернями и механизмами, сооружая из человеческого тела причудливую, со многими сочленениями, конструкцию.
Дети в палисаднике… Я опускаю взгляд, но никаких детей уже нет. Внизу сидят два полуразложившихся детских скелета с провалившими глазницами и лопнувшими черепами, азартно шлепающие картами по столу. Время от времени они хохочут, отдирают от себя куски мяса и шлепают их на кон, будто делая ставку.
Я отшатываюсь от окна, пытаясь закрыть лицо руками – чтобы не видеть беснующейся человекоподобной куклы на кровати, не слышать ее визгливого смеха, не чувствовать запаха подгоревшего жира и…
[1] Баернфруштук (нем. Bauernfrühstück) – «завтрак фермера», блюдо немецкой кухни, состоящее из обжаренного картофеля, мяса, яиц и прочих ингредиентов, которые обжариваются на сковородке.
[2] Здесь: приблизительно 12 м.
[3] Аквафортис – распространенное у алхимиков наименование для азотной кислоты.
[4] Бранденбурго-Африканская Компания (нем. Brandenburgisch-Afrikanische Compagnie) – немецкая компания, учрежденная для внешней торговли, существовавшая с 1682-го по 1711-й годы.
[5] Зигфрид и Кримхильда – супруги из средневековой поэмы «Песнь о Нибелунгах».
[6] Лебервурст («печеночная колбаса») – немецкий сорт колбас из свиной печени с добавлением лука и пряностей.
Глава 3
…прихожу в себя, рыча и содрогаясь, ощущая себя куском скверно пропечённого мяса, ерзающим на сковородке. Я лежу в небольшой земляной ложбинке, укрытой густой травой, надо мной – холодное фландрийское небо со злым ярким мазком летнего солнца. У меня во рту пересохло, зубы стучат, сердце тяжело ворочается в груди, набитой слежавшимися опилками. Парочка раттеншпинов, замерев в фуссе от моих ног, пристально разглядывает меня своими крохотными глазами-бусинками, похожими на крохотные капли крови. Могу себе представить их разочарование – огромный бифштекс содрогнулся и вдруг ожил, испортив насмарку весь обед!
Дьявол, я совсем забыл об этих трусливых и хитрых ничтожествах, считающих себя хозяевами здешних земель. Интересно, сколько времени потребовалось бы мне пролежать в отключке, наслаждаясь алхимическими грезами, чтоб самый смелый из них подобрался поближе, чтобы попробовать откусить кусочек от моего уха или оценить на вкус соблазнительную мякоть глазного яблока?..
Вальтер Мюллер, ты проклятый идиот. Кромешный дурак. Пустоголовый кретин. Ты отошел от шлахтенбурга на добрый мейле, чтобы не попасться на глаза ни британским лазутчикам, ни Черному Барону, которого боишься еще больше. Ты нарочно забрался в самую глушь далеко в стороне от намеченного пути. Ты предпринял все возможные меры предосторожности, точно школьник, вздумавший выкурить папиросу тайком от матери. Но ты не подумал об этих мелких трусливых падальщиках, которые шныряют по разоренной земле целыми полчищами! Ты должен благодарить тот кошмар, который привел тебя в чувство. Если бы не он, ты небось провел бы в сладких грезах еще час-другой, не замечая, как твое тело мал-помалу лишается отдельных кусочков…
Я поднимаюсь и некоторое время ожесточенно хлопаю себя ладонями по лицу. Отчасти для того, чтобы стереть наваждение. Оно уже отпустило меня из липких объятий, напоминающих объятья несвежего утопленника, извлеченного из болота, но пропитало меня насквозь, от подошв истоптанных сапог до покрытого холодным потом лба. Отчасти – чтобы наказать болью собственную глупость, за которую мне теперь отчаянно стыдно.
«Траумгейст», «призрак сновидений»!..
И это сладкие грезы, которые обещал мне Боден? Я испускаю злой, царапающий глотку, смешок. Голые красотки-фрейлены в Баден-Бадене, императорские балы, соколиные охоты… Как по мне, его следовало бы назвать «зловонный убийца» или «безумный морок»! Вот только тогда едва ли его можно было бы сбывать по гульдену за дюжину пилюль отчаявшейся солдатне, готовой травить себя любой дрянью, лишь бы окунуть рассудок в чан с расплавленными иллюзиями. Не удивлюсь, если выяснится, что эти пилюли лепят из дерьма гарпий, подмешивая дешевую белладонну и разбавляя нечистотами из сточных канав. Не знаю, где находится лаборатория почтенного Иоганна Глаубера из Амстердама, но надеюсь, он сгорит в ней живьем, изготовляя очередную партию своей отравы!..
Я стискиваю смоляные шарики в тряпичном свертке так, словно это насекомые, которых надо раздавить, насосавшие крови и разбухшие окопные клопы. Даже сейчас, тремя часами позже, тайком записывая эти строки, я все еще ощущаю во рту землистый привкус пилюли, которую рассосал, но привкус кошмара, который она мне подарила, еще сильнее, его, верно, не перебить даже уксусом.
Ты в самом деле надеялся попасть в сказку, Вальтер Мюллер?..
Несколько раттеншпинов, разочарованно вздохнув (они молчаливые создания, но я отчетливо представляю себе этот звук) удаляются прочь, чтобы поискать себе пропитание, но некоторые остаются, пристально разглядывая меня из густых зарослей травы. Должно быть, это здешние оптимисты. Они еще надеются, что огромный бифштекс передумает, уляжется на тарелку и вновь сделается кротким и послушным, годным к употреблению. Как наш собственный Гофкригсрат надеется, что чертовы британцы, вдоволь побесчинствовав в Нормандии, уберутся на свой проклятый остров, предаваться привычному им скотоложеству и игре на волынках…
Чертов «траумгейст»!
Я до последнего не хотел прибегать к помощи этой дряни. Несколько дней комкал в кармане, с отвращением ощупывая маленькие катышки, твердые и шишковатые, напоминающие вырезанные из тела опухоли. Собирался даже выкинуть украдкой – да не выкинул. Пожалел уплаченного Боденом гульдена? Или трусливо оставлял себе тропку для отступления?
Кошмары, донимающие меня днем, и головная боль, сводящая с ума ночью, оказались хорошими дипломатами. Сделали меня куда более сговорчивым, заставив трусливо искать спасения в пилюлях. И вот пожалуйста. Вместо порции сладких грез – очередной кошмар…
Я был осторожен. Проводя очередную разведку, я нарочно дал изрядный крюк, чтобы оказаться в совсем уже безлюдных местах, где мое галлюцинирующее тело не будет обнаружено. Слишком уж хорошо помнились предостережения нашего возницы – если Черный Барон обнаружит, что я балуюсь алхимической дрянью на службе, он привяжет меня к дереву и самолично спустит шкуру. Или… Я ощущаю новый приступ тошноты, скручивающий потроха, словно ком грязного мокрого белья. Или скормит своему демону.
Черт возьми, это уж точно доставит ему удовольствие. Им обоим.
«Словно у меня был выбор! – в отчаянье произношу я, обращаясь к раттеншпинам, задумчиво созерцающим меня, словно это строгие члены офицерского суда, - Мы уже месяц двигаемся впотьмах! Месяц вслепую, не ведая направлений и цели. Это не отступление, это какая-то форма пытки, какой-то тягостный и страшный ритуал… Боимся всего, точно крысы, прячемся в тенях, истязаем сами себя, мучаемся от голода и неизвестности! В любой миг мы можем наскочить на мину или попасться на глаза британским «птичкам» или завязнуть в какой-нибудь проклятой реке… Я уже начинаю думать, что это, в сущности, не так уж и плохо – британская мина!»
Раттеншпины не спорят, лишь внимательно глядят на меня, поджимая свои тонкие паучьи лапки. Верно, все еще надеются, что отрава возьмет свое и я рухну замертво, позволив им, этим маленьким труженикам, наконец приступить к трапезе.
«Черный Барон – чертов фанатик, - произношу я со злостью, ударяя сапогами по нормандской земле, словно вгоняю отравленные семена в плодородную почву, - Бальтазар Волль был прав на счет него – слиток, чертов стальной слиток! Он не остановится. Он будет гнать нас вперед, пока не загонит насмерть. Ему плевать, если мы передохнем, для него мы, верно, тоже демоны – маленькие послушные демоны в большой коробке из числа тех, что надо время от времени менять. Списывать, как списывают выработавшее свое! Отчего нет? Ад охотно поставит ему новых!..»
Раттеншпины ободряюще шевелят усами. Наверное, они просто смущены громкостью моего голоса, но мне кажется, что они почтительно кивают, соглашаясь. Да, фанатик. Да, это форма пытки. Да уж, мина была бы милосерднее…
«Он выглядит самым трезвомыслящим из всех нас, но что, если он и есть главный безумец? – мрачно роняю я, - Только безумцу могла прийти в голову такая идея! Пройти десятки мейле через занятые британцами земли, где днем и ночью рыщут демоны и лазутчики – без разведки, без запаса воды, без топлива, наконец! И на чем! Не на телеге – на боевом императорском шлахтенбурге!»
Безумец, соглашаются раттеншпины. Определенно, безумец. Шутка ли – от самого Кана!..
«Он – заложник своей мрачной славы, - с горечью произношу я, - Герой Германии, лично отмеченный императором, верный слуга адских владык. Про его подвиги слагают легенды, его воспевают во дворцах и в трактирах. Но чем обернется его слава, окажись он в плену?.. О нет, он будет нас гнать вперед даже сквозь море из огня. Даже если придется слить нашу кровь, чтобы поить ею демона. Даже если впереди встанет сам Безумный Монти с голым хером наперевес, щелкающий зубами!»
Раттеншпины понуро кивают. Заложник… Будет гнать… Сам Безумный Монти…
«И кто ему возразит? – я испускаю злой смешок, - Вчерашний юнкер, боящийся его ручного демона до дрожи? Старый крестьянин, который верит ему, точно самому архивладыке Белиалу? Превращающийся в кость флегматик, который скоро растворится в своей проклятой паутине? Озлобленный юнец, тщетно искавший себе подвига, превратившийся в калеку?»
Раттеншпины вяло соглашаются. И в самом деле, неважная компания…
«Они все безумцы! – рявкаю я, - Все до последнего! Консервная банка, набитая психопатами! И я тоже сойду с ума, если это все не закончится. Разбужу «Ротиннмуннура», открою двигательный отсек и сам суну голову ему в пасть!..»
Раттеншпины не спорят, лишь негромко вздыхают. Досадно, конечно, будто бы говорят они, но если уж в самом деле…
Разозлившись, я стискиваю подзорную трубу, точно дубинку, которую можно обрушить на чей-нибудь череп, и ощущаю внутри слабую дрожь демона. Самовольный и капризничающий, порядком уставший от военной службы, обычно он не вызывает у меня теплых чувств, но сейчас я безотчетно ощущаю к нему толику симпатии. Если разобраться, он такой же узник, как и я, существо, замурованное в тесной темнице, не способное сопротивляться обстоятельствам и вынужденное усердно выполнять свою работу, сознавая всю ее бесполезность. Мой маленький приятель.
Чтобы он почувствовал собственную важность, я поднимаю подзорную трубку, хоть в этом нет никакой необходимости, и прикладываю ее к правому глазу. Должно быть, моя тирада, слепая, яростная и бессмысленная, разбудила в нем служебное рвение, потому что он не пытается переворачивать изображение, красть цвета или выкидывать еще какие-нибудь фокусы, напротив, демонстрирует похвальную резкость.
И в этой резкости, превращающей изрытые снарядами холмы Нормандии в безукоризненно четкие геометрические фигуры, я вдруг замечаю отдельный объект, который почти не выделяется на общем фоне, но при виде которого я ощущаю, как съеживается у меня внутри селезенка. Объект, который определенно там находиться не должен.
«Вот дерьмо», - только и могу произнести я.
Раттеншпины сочувственно кивают.
Война. Холод, разрушенные траншеи, Восточный фронт.
Одна маленькая вошь, уставшая ютиться под кирасами и прозябать на скудном солдатском мясе, взмолилась адским владыкам, и так неистово, что была удостоена чести явиться пред глаза самого архивладыки Белиала. Огромное существо, способное пожирать миры и кроить ткань мироздания, отвлекшись от военных дел, которое вершило миллионы лет, внимательно взглянуло на другое, столь крошечное, что не разглядеть без очков, и вопросило его – чего ты хочешь?
Вошь пожаловалась – холодно, голодно, к тому же от дрянного пайка кровь у германских солдат жидкая, как пустая похлебка, никакой жизни ей нет, прямо хоть погибай… Адский владыка, чья пасть перемалывала армии и континенты, внезапно смилостивился и сказал ей: «За твою искреннюю веру отправлю тебя на новое место службы, лучше которого не придумать – на усы герцога фон Папена![1]»
Довольная вошь, нацепившая крохотные золотые шпоры и шелковый дублетик, убыла восвояси, не забыв поблагодарить его за щедрость. Но уже через неделю вновь горячо молилась адским владыкам. Архивладыка Белиал, которого эти мольбы отвлекали от планирования Восточной кампании против сил Гаапа, вынужден был вновь призвать ее пред свои глаза. «Чего тебе?» - вопросил он немного раздраженно, скрежеща механическими поршнями и тысячами стальных зубов.
«Ах, благодарю вас за щедрость, владыка! - залепетала несчастная вошь, - Новое место службы воистину прекрасно. Ем от пуза, гуляю по новым владениям, придворные парикмахеры каждый день расчесывают герцогские усы щеточкой и умащают кельнской водой. После солдатских траншей – не жизнь, а сказка!»
Архивладыка Белиал нахмурился: «Чем же ты недовольно, крохотное отродье?»
Вошь скорбно вздохнула: «Дело в том, что герцог фон Папен – отчаянный курильщик. Курит днями напролет! А у меня после Восточного фронта швиндзухт[2], от табачного дыма я кашляю, задыхаюсь…»
Архивладыка Белиал хрустнул зубами, но сдержался. В конце концов, он сам одарил милостью это крохотное существо, а значит, в некотором роде ощущал свою ответственность за его судьбу.
«Вот что, - сказал он наконец, подумав, - Я дам тебе новое место службы, такое роскошное, что лучше него не существует. Я отправлю тебя на лобковые волосы самого императора Германских земель! Служи там и помни мою милость!»
Рассыпавшаяся в благодарностях вошь отбыла к новому месту службы, нацепив паричок и бархатные плундры. А через неделю вновь воссылала горестные мольбы своему покровителю.
«Ну что еще?!» - рявкнул архивладыка, призвав ее в очередной раз пред свои пылающие глаза, похожие на огненные озера, - Что тебе не по нраву? Условия тебе не подходят?»
«О, что вы, - залепетала несчастная, - Условия самые наилучшие. Дюжина слуг ухаживают за моей резиденцией, спрыскивают духами, расчесывают, холят…»
«Может, питание не по душе?»
«Нет, провиант по высшему разряду. Даже не помню, когда в последний раз ела так сладко!»
«Что же не так?»
Вошь скорбно потупила глаза.
«Видите ли, в чем дело, владыка… Каждый вечер я засыпаю на лобковых волосах его величества, но утром просыпаюсь на усах герцога фон Папена, а он ужасный курильщик, я кашляю, задыхаюсь…»
Черный Барон не шевелится, не вздрагивает, даже не поворачивает головы, но его взгляд пронзает меня насквозь, точно ледяная рапира из черной стали.
«Еще раз! Повторить!»
Я не успеваю восстановить дыхание после бега, слова душат меня, сдавливая глотку, но я повторяю:
«Сто клафтеров[3] к юго-западу. Видел отчетливо, своими глазами. Стоит под небольшим холмом. Не двигается. Людей вокруг нет».
«Вы уверены в этом, унтершарфюрер?»
Да, уверен. Уверен больше, чем в том, что меня зовут Вальтер Мюллер. И в том, что я видел, мог бы поклясться жизнью моего брата. Может, Черный Барон и ждет, что я поклянусь?..
«Уверен, мессир».
Черный Барон медленно поднимается на ноги, поправляя плащ. Утомленный очередным ночным броском, изматывающим и смертельно опасным, как все наши маневры, он никогда не отправляется на покой едва только забрезжит утро – по меньшей мере часа два, мрачно щурясь, разглядывает свои карты, или обходит «двести двенадцатый» по кругу, по-хозяйски разглядывая шкуру и похлопывая по гусеницам. Точно гордый хозяин призового рысака, любующийся своим приобретением. Что ж, по крайней мере, мне не пришлось будить его, чтобы сообщить неожиданную новость. А новость чертовски неожиданная, с какой стороны ни взгляни.
«И вы можете поручиться, что это не британский шлахтенбург?»
Если бы этот вопрос не исходил от Черного Барона, я, пожалуй, ответил бы какой-нибудь резкостью. Быть может, если бы я был зеленым пушкарем, видевшим британских чудищ только на гравюрах в учебных классах, сомнения были бы оправданы. Но у меня за спиной Виллье-Боккаж, я знаю, как выглядят британские «кромвели» и «единороги», более того, многих из них я лично размозжил в том бою, точно мокриц.
«Это не британский шлахтенбург, - четко и раздельно произношу я, - Ставлю гульден, это германская машина тяжелого класса работы мастера Кникампа. Я отчетливо ее видел».
Боден тяжело дышит, ощупывая свои перевязанные тряпками руки. Так, словно это он бежал последние полчаса, с трудом вытягивая ноги из грязи.
«Откуда здесь взяться германскому шлахтенбургу? – бормочет он, ни на кого не глядя, - С неба упал?»
«Или Мюллер просто наелся сомы, - резко бросает Болдт, - Что, нет? Странно, что он увидел только один шлахтенбург, а не целый парад на Унтер-де-Линден!»
Двумя неделями раньше он не осмелился бы даже открыть рта перед лицом Черного Барона, не говоря уже о том, чтобы кому-то дерзить, но две недели раньше многое было другим. Тринадцать дней взаперти с демоном, тринадцать дней слепого бегства сделали из нас безмерно уставших и раздраженных стариков. Мы почти не разговариваем друг с другом, если только не возникает насущной необходимости, сделались раздражительны и грубы. Если наш безумный поход продлится еще столько же, мы точно рехнемся. Гарнизону Кёльна придется разрезать броню, чтобы вытащить наружу пятерых смеющихся, скалящих зубы, сумасшедших…
«Это может быть ловушкой, - задумчиво произносит Йонас, - Я слышал о подобных случаях. Британцы маскируют свой шлахтенбург под германский, оббивая его жестью, со стороны и не разглядеть. Они большие мастера по этой части».
Я качаю головой.
«Слишком уж ловко. Кроме того…»
«Да?»
«Я видел символ на донжоне, - негромко произношу я, - С правой стороны. Ключ и три цифры – три, ноль, четыре.»
Они все замолкают, даже Болдт, которому не терпится отпустить очередную колкость. Цифры, которые я назвал, слишком внушительны, чтобы их игнорировать. Ключ – символ нашего фельддивизиона, такой же белеет на нашем собственном донжоне. А цифры…
«Третья рота, - негромко произносит Черный Барон, - «Хейласугур». Демонолог Георг Хеншель».
Ничего странного в том, что он знает поименно всех демонов нашей баталии и их хозяев. Я бы ничуть не удивился, если бы он перечислил поименно и всех членов экипажа, а заодно и мелкие дефекты самой железной коробки вплоть до царапин на корпусе. Обычному человеку потребовался бы обученный гомункул, чтоб удержать в памяти эти детали, но Черный Барон обладает исключительной памятью на такие вещи.
«Хейласугур», - Боден морщит лоб, тоже что-то припоминая, - Это не то отродье, что обожает украшать себя шелковыми лентами и несвежими человеческими потрохами?»
Заскорузлые бинты, которыми он стягивает свои искалеченные руки, испускают скверный запах, верно, раны заживают медленно и неохотно. Ничего удивительного, учитывая, что он распарывает их каждую ночь, ожесточенно правя поводьями. У него нет времени восстановиться, тогда как «Ротиннмуннур», хлебнув свежей крови, то и дело норовит устремиться вперед, не реагируя на приказы. Если он почувствует, что руки, держащие поводья слабеют, этот проклятый зверь начнет смелеть еще больше, как знать, может в какой-то момент самому Черному Барону не удастся его укротить…
«Да, оно самое, - произносит Черный Барон, - «Хейласугур» - капризное существо. Чертова адская кокетка. Не сдвинется с места, пока не сочтет себя достаточно красивым, кроме того, падко на комплименты и лесть. Однажды оно задержало на час всю роту, отказываясь тронуться с места только потому, что обслуга с утра не вычистила ее и не натерла корпус розовой водой с гвоздикой. Но Хеншель – толковый малый. Ему удавалось удерживать это отродье в узде».
«Должно быть, они тоже пытались выскочить, - произносит Йонас, - Опередили нас на несколько дней и…»
«Унтершарфюрер Мюллер, что еще вы заметили?»
«Больше ничего, мессир. Я не рискнул приближаться, опасаясь ловушки, сразу отправился обратно».
«Разумно с вашей стороны, - произносит Черный Барон, но чересчур сухо, чтобы это прозвучало похвалой, - Что ж, выбора, полагаю, у нас нет. Собирайтесь. Пусть каждый возьмет оружие».
Я слышу, как сглатывает Боден.
«Думаете…»
Черный Барон хладнокровно проверяет свой собственный пистоль. Короткий, аккуратный, с превосходно работающим колесцовым механизмом. Я ни разу не видел, чтоб демонолог пускал его в ход, но отчего-то не сомневаюсь, он легко угодит за сотню шагов в карту. Человек с таким взглядом, как у него, не умеет промахиваться.
«Это может быть засадой, - неохотно произносит он, - Но мы будем плохими товарищами, если не попытаемся их спасти. Идем прямо сейчас».
Забавно, мы так отвыкли передвигаться при свете дня, что походим на ночных животных, вырванных из привычного им мира, оцепеневших, испуганных, судорожно озирающихся по сторонам при малейшем шуме. Я держусь сносно (я чаще всех остальных совершаю дневные вылазки и еще не успел позабыть свет солнца), но все прочие напоминают выбравшихся из нор крыс, сунувшихся в хозяйскую кладовую, и выглядят довольно жалко. Они насторожены даже там, где это не требуется, а руки с оружием напряжены так, что я невольно стараюсь не делать резких движений – не хватало еще, чтобы кто-то с перепугу пальнул мне в спину…
Болдт напряжен так, словно он сам – колесцовый замок в чьем-то пистолете, готов взорваться от внезапного звука. Боден угрюмо тащится, держа под мышкой паппенхаймер, взятый из инструментального отсека – человек, который с трудом способен взять в руки ложку! Йонас двигается с грацией проржавевшего голема, механической куклы, то и дело пошатываясь и спотыкаясь, время от времени мне приходится брать его под руку, чтобы помочь преодолеть крутой подъем.
Их спишут, вдруг понимаю я. Едва только мы достигнем Кёльна (адские владыки! Оказывается, я все еще надеюсь на это!), их отправят на покой, как отправляют отработавшие свое детали, без помпы и торжественных оркестров. Черный Барон – герой Германии, обласканный императором, в любом городе, где бы он ни оказался, ему достаточно щелкнуть пальцами, чтобы обзавестись новой обслугой. Черт, да многие возницы и канониры будут выпрыгивать из шкуры, лишь бы получить такую честь!
Наверное, и меня ждет та же участь. Я меньше времени, чем прочие, провел в экипаже, «Ротиннмуннур» успел иссушить мою душу, но не выпить до дна, однако из меня никогда не получится второго Бобби Волля, мы все это понимаем. Ад не расщедрился для меня на великий талант, а значит, меня тоже спишут, как прочих. Буду до скончания войны служить в каком-нибудь замшелом стареньком шлахтенбурге, внутри которого клокочет почтенных лет демон. Не наводить мне больше чудовищную двадцатидвухфунтовку, не чувствовать обжигающего злого клокотания «Ротиннмуннура…»
Да и к лучшему.
Я получил свое. Может, мне не видать орденов и закатанных в мою честь балов, не выслушивать здравиц от захмелевших вельмож, не разъезжать в изящной карете, благосклонно улыбаясь из окна, не захаживать в отделанные шелком будуары столичных красоток, пусть. Но до скончания жизни я буду знать, что любая пивная возьмет меня на полное иждивение, стоит мне лишь заикнуться о том, что я пережил – и в чьей компании!..
«…нет, он не из штедингов, он саксонец, - стоит мне немного отстать, как до моего уха доносится голос Черного Барона, - Кажется, из Ольбернхау. Мы с ним познакомились в сорок третьем, в России. И, знаете, он сразу сумел поставить себя. В первом же бою подбил три русских шлахтенбурга. А после еще целый день в одиночестве сдерживал наступление на своем участке фронта, почти не имея пороха и ядер. Отличный офицер и грамотный, прошедший все круги ада, демонолог».
Эти слова не предназначаются для моих ушей, Черный Барон разговаривает с Боденом. Он не приглашает всех прочих разделить с ними беседу, но соблазн слишком велик. Делая вид, что пристально изучаю придорожные кусты с мушкетоном наперевес, я машинально вслушиваюсь, хоть и кусая губы. Черт, две недели назад я нарочно отошел бы подальше, чтобы ничего не слышать, оскорбленный тем, что кто-то может счесть меня соглядатаем, а теперь… Я мысленно усмехаюсь. Нет смысла лгать самому себе, скверна «Ротиннмуннура» отчасти разъела и мою душу.
«Да-да, Хеншель превосходный демонолог. Из таких, знаете, природных, которым и школа не нужна. С колыбели умеют общаться с адским сословием. Однажды, помню, был случай, прямиком в наш полковой блиндаж залетело двенадцатифунтовое русское ядро. Проломило стену, точно вафлю, и вкатилось внутрь, готовясь разорваться. Я сразу почувствовал, демон внутри небольшой, но раскален от ярости, через миг вырвется наружу. За это время я не успел бы ни то, что оплести его чарами, но и прочитать половину сдерживающих его сигилов. Тем более, что русские зачастую нарочно используют чудовищно сложные, непонятные нам узоры. В блиндаже было восемь человек, все фронтовые демонологи высшего сорта, и все, включая меня, бросились к выходу!»
Боден что-то бормочет в ответ, но я не слышу, что, а приближаться еще сильнее не хочется.
«Да, мы все тоже хорошо помнили тот случай в тринадцатой роте. Одно небольшое русское ядро влетело прямиком в штабной блиндаж во время совещания. Караульные снаружи сперва было переполошились, но взрыва не последовало, и все решили, что ядро не причинило вреда. Унеслось прочь или же стухло, на фронте такие случаи не редкость. Начали о чем-то подозревать лишь спустя часов пять, обнаружив, что совещание затягивается и господа офицеры не спешат наружу. Адъютанты занервничали, но соваться без приказа в штаб им было категорически запрещено. Так и грызли ногти, пока самый смелый не осмелился приоткрыть дверь…»
Боден вновь что-то говорит – и я вновь не слышу, что. Зато превосходно слышу короткий злой смешок Черного Барона.
«Да. Крошка-демон не любил огненную стихию, но не терял времени даром. Он освежевал всех офицеров словно заправский мясник и приколотил их шкуры к стенам блиндажа, как есть, прямо в форме. Хорошенький вышел интерьер. Вся рота осталась без управления на неделю, штурмбаннфюрер был в ярости… Словом, мы опрометью бросились прочь. Патентованные демонологи, бряцающие шпорами, точно свора перепуганных псов. А Хеншель остался. Сцепил пальцы, зарычал, напрягся так, что носом кровь пошла. Хлоп! Русское ядро раскалывается, а внутри, хотите верьте, хотите нет, чистейший липовый мед! Он не только не дал демону расковать себя, но и провел мгновенную трансмутацию – фокус, доступный лишь избранным».
«Ловкий малый, - ворчит Боден, ничуть не воодушевленный, - Видать только, его удача кончилась в Нормандии».
«После того случая, многие из офицеров говорили ему, что он зарывает свой талант в землю. С таким даром надо не кататься в стальной коробке под градом пушек, а служить при штабе. Там ведь тоже нужны демонологи, и высшего сорта. Правда, служба у них не нам чета, больше по дипломатической части. Подмазать одного адского владыку, уговорить другого, посулить третьему… Но Хеншель не пошел. Упрямец, каких свет не видывал, кроме того… Я ведь кажется, сказал, что он был саксонец?»
«Угу».
«Сами знаете, что про них говорят, - Черный Барон усмехается, - Если взять саксонца и хорошенько потрясти, с него можно стряхнуть пфунд пудры, пфунд пороха и десять пфундов спеси, но только не грязь».
«Саксонцы грязноваты, этого у них не отнять».
«И Хеншель, увы, служил наилучшим тому подтверждением. Во имя архивладыки, только он мог явиться на генеральский смотр в мундире, в котором час назад завтракал, к тому же не застегнутом на половину пуговиц, растрепанный и совершенно недоумевающий по поводу того, отчего на него шипит гауптштурмфюрер. Я в жизни не видел человека более неряшливого и грубого. Он превосходно разбирал тактическую обстановку на картах, но стоило ему заговорить… Он говорил на каком-то ужасном диалекте, кажется, верхнесаксонском, отчего мы не понимали половину слов, а уж его манеры мало отличались от манер козопаса. Ел он обычно на ходу, запихивая в рот хлеб вперемешку с сыром, спал в койке, не снимая мундира, с подчиненными бранился так, словно повстречал их посреди базара, а доклады свои уснащал таким количеством площадной брани, что даже повидавшие все фронтовые офицеры таращили глаза. Признаться, мы с офицерами доплачивали его денщику каждый по талеру, лишь бы тот заставлял его мыться раз в неделю и надевать чистые сапоги. Неистребимый саксонский дух! Отправить такого в штаб?.. Черт, нам приходилось прятать его подальше с глаз всякий раз, когда поблизости оказывалась выездная комиссия Гофкригсрата или какая-нибудь проверка. Увы, унтершарюфрер, наш мир несправедлив. Георг Хеншель – потрясающе талантливый демонолог, во многом превосходящий меня самого, но при этом отчаянный грубиян, чудовищный неряха и заурядный вульгар».
«И как его демоны-то терпели? – мрачно осведомляется Боден, мал-помалу втягиваясь в разговор, - Допустим, нашему «Ротиннмуннуру» плевать на такие вещи, у него у самого манеры что у бешенного быка, но есть ведь и весьма тонкие особы!»
Черный Барон щелкает пальцами.
«То-то и оно. С «Дармаормуром» они жили душа в душу, тот сам был скудоумным ублюдком с нравом старой мясорубки, но дьявольски исполнительным и опасным в бою. Однако в ноябре сорок третьего какой-то ловкий британский демон ухлопал его прямым накрытием на стоянке, тот сгорел начисто, а следующей была «Хейлагустур». И вся третья рота на неделю онемела от ужаса, готовясь к неминуемому взрыву».
Боден хмыкает.
«До меня доходили слухи. Эти двое должны были ухлопать друг друга».
«Иначе и быть не могло. «Хейлагустур» в третьей роте с первого дня прозвали Адской Принцессой. Не знаю, из каких бездн Геенны Огненной ее добыли, но не хотел бы я, чтобы моя душа очутилась в тамошних краях. Избалованное капризное существо, которое императорским демонологам следовало бы поместить в какой-нибудь придворный фаэтон[4], возящий придворных блядей и фавориток между дворцами и балами, а не в боевую машину. За какую-нибудь неделю она свела с ума всех – интендантов, демонологов, обслугу… Она отказывалась тронуться, если ее гусеницы не умащивали розовой водой и миндальным маслом. Отказывалась выходить на позицию после дождя – каждая капля проклятой грязи на корпусе приводила ее в неистовство. Отказывалась стрелять по команде, если та была отдана чересчур грубым тоном. Черт возьми, ни одному вознице даже не удавалось заставить идти ее по прямой, Адская Принцесса неслась точно легкомысленная кобылица, выписывая такие маневры, что прочие шлахтенбурги в роте шарахались в стороны! «Хейлагустур» сменила трех демонологов, пока не оказалась у Хеншеля. Мне даже кажется, кто-то из штаба нарочно свел их вместе, чтобы сжить со света одного из них. А добром такой союз кончиться не мог, сам понимаешь».
Боден что-то нечленораздельно бормочет.
«Будь на месте Хеншеля человек более мягкий, он бы безусловно сдался. Демонолог ты или нет, но связываться с существом, которое по-настоящему хочет тебя прикончить, опасная затея. Демоны сродни зверям, унтершарфюрер. Они своевольны и не терпят, когда ими помыкают. Ловко орудуя хлыстом, можно заставить их подчиняться и даже заслужить какое-то уважение, но упаси тебя архивладыка Белиал перестараться, сделавшись их персональным врагом. Такого они не спускают».
«Значит, Хеншель объездил все-таки свою красотку?»
Черный Барон кивает.
«Объездил. Он обходился с ней так, как привык обходиться с лошадьми у себя дома. Настойчиво, строго, но без лишней жестокости. Твердой рукой. Когда «Хейлагустур» привычно потребовала розового масла, он, говорят, попросту скинул портки и…»
«Шутите!» - вырывается у Бодена.
«Ничуть. Обоссал ее, точно стену пивной. А потом завел в неглубокую топь и бросил там ржаветь на три дня. Говорят, первые два она выла так, что окрестные волки поседели от ужаса, а деревья сгорели в радиусе двадцати клафтеров. Это было жестоко, не спорю, но Хеншель знал, что делает. Всякий раз, стоило его подопечной показать норов, он наказывал ее – строго и решительно, как наказывают капризную скотину. Когда она оскорблялась на грубость, он начинал поносить ее, как умеют только саксонцы, да такими словами, от которых даже у старика «Ротиннмуннура» отслоилась бы ржавчина. Когда она жаловалась на чрезмерное количество угля в порохе, нарочно заставлял своего канонира палить вхолостую самым дрянным, от которого делался нагар. Ох и бесилась же она, должно быть, от такого подхода… Бесилась, но поделать ничего не могла».
«Ваш приятель опасно играл, - бормочет Боден, - Может, демоны не наделены великим умом, самые умные, которых я встречал, не сообразительнее крысы, но нарочно их злить может только тот, кто ходит в любимчиках у адских владык. Эти отродья могут помнить обиду двести лет…»
«Так уж они устроены, - Черный Барон усмехается, - Демон не наделен сознанием в полном смысле этого слова, это всего лишь обжигающая адское пламя, спрессованное до размеров яростной искры, не способное рассуждать или строить планы. То, что нам подчас кажется личностью или характером, всего лишь иллюзия, отражение их создателя, воплощенное в них. Но поверьте, на своем веку я встречал немало… любопытных образцов. И некоторые из них обладали весьма любопытным нравом».
«Весьма удивительно, - Боден вял, апатичен и явно не настроен на разговор, - Но упаси вас владыки подступаться с такими фокусами к старине «Ротиннмуннуру», этот ублюдок сожрет всякого, до кого сможет дотянуться, вот и весь его нрав».
«Роттинмуннур относится к числу тварей, которые устроены слишком примитивно для того, чтобы поддаваться дрессировке, - кивает Черный Барон, - Впрочем, за последний год мне как будто бы удалось вбить в его узколобую голову немного уважения. А вот Хеншель… Он воистину сотворил небольшое чудо».
«Так он выдрессировал свою красавицу?»
«Выдрессировал. Если человек по-настоящему упрям, иногда и Ад прогибается под его волю, знаете ли. Хеншель здорово знал свое дело, он умел действовать не только кнутом, но и пряником, кроме того, проявлял несгибаемую настойчивость в своем деле. Уже вскоре Адская Принцесса покорно выполняла все его приказы, мало того, вела себя так предупредительно и покорно, словно образцовая вышколенная лошадка. Вообрази себе, они отлично сжились – капризная дива и неотесанный неряха. Даже стали лучшим экипажем третьей роты».
Боден качает головой.
«Ну, надеюсь, он не стал водить ее по балам и представлять своей маменьке. Демон всегда остается демоном, вам ли этого не знать, мессир. Эта ваша адская мамзелька может щебетать сколько ей вздумается, мы все знаем, стоит только ее хозяину зазеваться, она разорвет его точно голодная волчица».
Черный Барон задумчиво кивает.
«Вероятно, так. Впрочем, едва ли нам суждено это проверить, наверняка оба уже мертвы».
«Так зачем мы идем на помощь? – вырывается у Бодена, - Зачем рискуем?»
Черный Барон молчит некоторое время, размеренно печатая шаг.
«Потому что сто первая тяжелая баталия не оставляет своих мертвецов на поживу британцам. Заверяю вас, Хеншель и его шлахтенбург наверняка оказали бы нам такую же услугу, если бы обнаружили развороченный корпус «двести двенадцатого». Мы подтвердим их гибель, чтобы потом занести в журнал. Соберем их награды и знаки отличия. И, если это необходимо, отдадим последние почести погибшим».
Больше Боден ни о чем не спрашивает.
«Триста четвертый» стоит там же, где я его оставил, у подножья невысокого друмлина[5], в окружении колючих зарослей крушины и вереска. Он не изменил своего положения ни на цолль, грузный донжон все так же развернут вбок, двадцатидвухфунтовка равнодушно изучает нормандское небо, напоминая чудовищно тяжелую телескопическую трубу вроде тех, которые используют алхимики и звездочеты. Но если в первый раз он вызывал у меня испуг, сейчас я ощущаю лишь тлеющее в груди любопытство. Присутствие Черного Барона подавляет меня, но в то же время наделяет силой, словно облачая в невидимую кольчугу. Ни одно создание, в жилах которого горит ярость Ада, не сможет причинить нам вреда, пока рядом находится демонолог – лучший германский демонолог из всех, которых когда-либо порождал мир смертных.
Увидев «триста четвертый», Черный Барон не напрягается, как все прочие, напротив, будто бы расслабляется, выдыхая скопившийся в легких воздух, но его расслабленность зловещего толка. Мы все это чувствуем.
«Штурмманн, фон?» - деловито бросает он.
Голова Йонаса сама похожа на донжон, так тяжело она ворочается на плечах. Шея окостенела до того, что скоро совсем потеряет подвижность. Но сейчас Йонас поглощен настолько, что, кажется, не замечает этого неудобства.
«Есть фон, - сообщает он полушепотом, - Отчетливый».
Черный Барон прищуривается.
«Да. Я тоже сразу заметил. Что-нибудь британское?»
Йонас концентрируется на добрых полминуты. Его единственный глаз в такие мгновенья высыхает и делается похожим на костяную бусину. Он не демонолог, хотя когда-то наверняка сам лелеял мечту об императорском патенте, но относится к числу тех людей, души которых из-за какого-то изъяна искажены так, что резонируют, ощущая вибрацию магического эфира. Я и сам чувствую нечто в таком роде, но бессилен превратить это в слова, даже если бы задался такой целью. Что-то вроде онемения, что разливается по спине и ребрам, механическое покалывание в потрохах, щекотка в висках…
Для Йонаса и Черного Барона это не просто ощущения, это сигналы, которые они разбирают так же хорошо, как обычные буквы, я же вынужден тщетно напрягать свои жалкие силы, пытаясь уловить хоть что-то. Но, конечно, ничего не улавливаю. Нечего и пытаться.
«Британцев не чувствую, - наконец произносит Йонас, - Я знаю, как работают британские демонологи, знаю их узоры. Здесь… Нет. Если это и ловушка, то чрезвычайно ловко устроенная».
Черный Барон кивает.
«Верно. Я тоже не ощущаю ничего подозрительного. Но бдительности терять нельзя. Идем полукругом, заходя от солнца. Оружие держать на взводе. Если я скомандую, падайте на землю, задержите дыхание и будьте готовы к самому скверному».
Мы все готовы к самому скверному. Болдт, кусая губы, вертит в руке свой рейхспистоль, Боден не без труда перехватывает паппенхаймер, я в который раз проверяю замок мушкетона. Со стороны мы должны выглядеть весьма жалким воинством – четыре тощих фигуры в потрепанных грязных гамбезонах – но ощущаем злую дрожь в членах, точно ландскнехты фон Валленштейна под Штральзундом.
Мы могли бы подогнать сюда «двести двенадцатый», раз уж Черному Барону так некстати вздумалось поинтересоваться судьбой своего мертвого коллеги, думаю я. Защищенные броней в четыре цолля, с заряженной двадцатидвухфунтовкой, способной смять в ком бронированный вражеский шлахтенбург, мы бы ощущали себя куда как более защищенными. Но Черный Барон, верно, не желает рисковать «Ротиннмуннуром». Может, это и кровожадный ублюдок, мечтающий попробовать на зуб всех нас, но это его, Черного Барона, кровожадный ублюдок, его самое большое сокровище.
Мы подбираемся к мертвому «триста четвертому» на полусогнутых ногах, не рискуя говорить вслух, обмениваясь лишь короткими кивками да жестами, принятыми среди пехоты. «Не спеши, вырываешься». «Глянь-ка справа». «Принял. Сейчас». У нас нет опыта стычек накоротке, парочка британских гренадер наверняка разгромит нас, точно несмышленых детей, вооружившихся палками, но я отчего-то сомневаюсь, что в колючих зарослях крушины затаились британские гренадеры. Воздух здесь такой, точно… Не знаю. В нем разлито что-то сладкое и в то же время едкое, что-то, что напоминает дыхание спящей девушки и, в то же время, миазмы алхимической лаборатории.
Мы подходим к «триста четвертому» так близко, что можем разглядеть его неподвижную тушу во всех деталях. Пласты тяжелой кованной брони покрыты оспинами от ядер и длинными зазубренными царапинами, оставленными когтями неведомых мне адских отродий. Свисающие с донжона кольчужные сетки местами изорваны настолько, что похожи на запутанную стальную пряжу.
Этот шлахтенбург не участвовал в парадах, отчетливо понимаю я, чувствуя, как спирает дыхание в груди от сладковато-едкого духа, окружающего поверженного великана, он воевал, и воевал долго, отчаянно, постепенно подбираясь к тому пределу, за которым теряет прочность даже хваленная кованная крупповская броня. Но я все еще не вижу следов той страшной раны, которая превратила его в большую глыбу мертвой стали. Ни проломленной ядром брони, ни тех дьявольских оплавленных отверстий, что оставляют после себя крохотные британские демоны, пронзая навылет корпус, ни подозрительных сигилов…
Люки распахнуты, однако вокруг не видно распростертых тел. Это кажется мне странным. Я напрягаю глаза, насколько это возможно, и двигаюсь очень осторожно, медленно переставляя ноги в густой траве, чтобы не наступить ненароком на обугленного мертвеца в клочьях гамбезона, но чем ближе мы приближаемся, тем отчетливее понимаю, что вокруг никого нет. Ни мертвых, ни живых. Ни души.
Возможно, они просто ушли, думаю я, сжимая деревянными руками мушкетон. Британские ядра не смогли вывести «триста четвертого» из строя, но повредили какие-то сложные механизмы его двигательной системы. Вытащив свой шлахтенбург из боя, он в конце концов вынужден был остановиться, верно, поломки были сложнее тех, что можно устранить в чистом поле, имея лишь самую малость ремонтного инструмента. Под началом своего командира экипаж собрал припасы и покинул поврежденную машину, вероятно, двигаясь в том же направлении, что и мы. Быть может, мы еще встретим их в каком-нибудь кельнском трактире, распивающих пиво, и…
Нет. Едва ли. Я никогда не встречал демонолога Хеншеля и его подчиненных, но у меня нет причин сомневаться в их выдержке и дисциплинированности. Указания Гофкригсрата на этот счет строги, как сигилы адского языка – поврежденный шлахтенбург, не способный продолжать движение, должен быть уничтожен, чтоб не попасть в руки врага. Канонир Хеншеля, уходя, обязан был пустить искру в крюйт-камеру, превратив свою машину в не подлежащие восстановлению руины. Однако не пустил. Перепугался? Был ранен? Истратил все запасы пороха?..
Приблизившись почти вплотную к поверженному великану, Черный Барон поднимает вверх левую руку – приказ всем нам держаться настороже. И я, черт возьми, вполне понимаю его опасения. Вокруг «триста четвертого» происходит что-то странное, мало того, эта странность из области подсознательного, интуитивно-угадываемого, отчетливо перебирается в реальный мир, зримо обозначая свое присутствие крохотными, но зловещими признаками.
Некоторые колеблющиеся на ветру травинки завязаны узелками – я замечаю это, подолгу замирая в зарослях, целясь из мушкетона в сторону распахнутого люка. Здешние раттеншпины вместо того, чтобы жадно окружить поверженный шлахтенбург, сражаясь за каждую каплю масла и крошку галет, бродят вокруг будто пьяные, сталкиваясь друг с другом и подолгу замирая на месте. Земля под ногами кажется то горячей, почти парящей, то источающей холод – и это при том, что вокруг нет ни малейшей тени.
Чары. И это не просто фон, который загодя почувствовали Черный Барон и Йонас, остаточное излучение адских чар. Если даже я замечаю эти тревожные признаки, если окружающий мир пронизан тысячами подобных знаков, образованных прорывом адских энергий, это может означать только одно.
«Хейлагустур» все еще здесь.
Живая. Наверняка голодная.
Я ощущаю злую щекотку в потрохах, тяжелый мушкетон, и прежде не внушавший мне уверенности, кажется похожим на деревянную аркебузу сродни с теми, которыми мы с мальчишками играли в Любеке.
Даже если канонир по какой-то причине оказался не в силах подорвать запас пороха, покидая поврежденный шлахтенбург, демонолог обязан умертвить существо, заточенное в его недрах и покорное его воле. На этот случай у них, как и у нас, есть самые строгие наставления. Но… Может ли быть так, что оберштурмфюрер Хеншель не выполнил приказа?
Возможно, он мертв, думаю я, отчаянным усилием воли заставляя себя идти вперед вместо того, чтобы опрометью броситься прочь. Получил ранение в бою и истек кровью. Он, может, и сейчас лежит внутри, мертвый, истерзанный британской картечью или зажимающий холодными руками рану в груди. Может, он в конце концов попросту закололся, не в силах пережить тот позор, который свалился на его долю?..
Дьявол. Это даже хуже, чем ловушка, подготовленная злокозненными британцами. Лишившийся хозяина демона – смертельная опасность, и неважно, из чьей свиты он прибыл и какими силами взращен. Черный Барон – величайший специалист своего дела, способный укротить даже безумный норов «Ротиннмуннура», но «Ротиннмуннур» связан с ним прочнее, чем стальными канатами и укрощен, тогда как «Хейлагустур» - существо ему неподвластное, чужое, дикое. Сможет ли он набросить на нее оковы, если адское отродье вздумает полакомиться нами?..
При одной мысли о том, что может сотворить с пятью людьми изголодавшаяся адская тварь я ощущаю, как мои ноги вмерзают в сапоги, но Черный Барон двигается так, словно никакого страха не испытывает вовсе. Разве что не насвистывает на ходу. Стальной человек, движимый непостижимой волей. Убедившись, что вокруг мертвого шлахтенбурга нет ни мин, ни ловушек, он подходит к нему по открытому пространству, ничуть не таясь, поднимает свой пистоль и бесцеремонно стучит рукоятью по корпусу, вызывая тяжелый злой гул в его недрах.
«Георг! Это я, Михаэль. Второй взвод, «двести двенадцать». Ты здесь?»
Мне делается дурно при мысли о том, кого этот стук может разбудить. Но бежать поздно, мы все стоим в считанных клафтерах от поврежденной махины с распахнутыми люками. Быть может, если «Хейлагустур» вырвется на свободу, я успею вскинуть мушкетон, чтобы размозжить себе череп, но и только. Где-то позади меня переминается с ноги на ногу Болдт, вцепившийся в свой рейхспистоль так, точно этот неказистый кусок металла – его единственная защита, амулет против адских чар.
«Георг! Георг Хеншель!»
Может, у меня обостряется от страха слух, а может, фон магических чар, разлитый вокруг нас, преобразует звуковые волны на особенный манер, но я вдруг отчетливо ощущаю звуки, доносящиеся изнутри бронированного корпуса. Я отчетливо слышу чье-то хриплое дыхание, а потом…
Потом он выходит
Мне не очень-то часто выпадало видеть сиятельных особ императорского двора. По правде сказать, лишь единожды в жизни. Привыкшие к берлинской роскоши, они, должно быть, вообще редко путешествуют, а если и забираются в свои изысканные дорожные кареты, то только по какому-нибудь весомому поводу, выбирая для своих визитов города богатые, древние и уважаемые, отвечающие их статусу и положению в обществе.
Хайлигендамм может предложить своим гостям самые изысканные в мире морские купальни, это единственное место в Германии, где можно зайти в море, не опасаясь обитающих в воде демонов, утаскивающих пловцов на дно и украшающих свои подводные алтари человеческими черепами с инкрустированными огромными жемчужинами глазницами. Мюнхен владеет многими роскошными старыми театрами, которые, хоть и не в силах затмить берлинские, имеют свой колорит, кроме того, там выращивают экзотические сорта спорыньи, от которых, говорят, у самого архивладыки Белиала помутится сознание. Франкфурт-на-Майне – центр технических диковинок со всей империи, имея увесистый кошель, там можно купить гомункула, говорящего на пятидесяти языках, оккулус, демонстрирующий в своей хрустальной толще изысканные пьесы, шкафы-эйсшранки, внутри которых чудесным образом сохраняется холод, как на леднике, и яства могут не портится по неделе…
Впрочем, иногда и небольшие города дожидаются визита августейших и вельможных особ – если могут похвастать чем-то особенным и пикантным, чем не могут похвастать замшелые в своей вековой роскоши города-великаны. В Реклингхаузене, к примеру, обитает таинственный жрец по прозвищу Старый Пажмейстер, мастер позабытого ныне искусства. Используя неизвестные никому силы, он создает прелестных механических кукол для придворных дам, очень изящных, на золоченых рессорных ножках, с кожей из белого фарфора и сияющими голубыми глазами. Эти куклы способны играть на дюжине музыкальных инструментов, прислуживать за столом, подражать птичьему пению, разбираться в звездах и в стихосложении, а также наделены множеством прочих талантов, востребованных в высшем свете, неудивительно, что при дворе возникла отчаянная мода на них. Поговаривают, будто Старый Пажмейстер берет по пять тысяч гульденов за штуку. Поговаривают также, кукла только снаружи состоит из металла и фарфора, для изготовления ее начинки требуется живой ребенок, мало того, состоящий в кровном родстве со своей будущей хозяйкой. Но великосветские матроны, чьи головы увенчаны коронами всех возможных форм и размеров, не считают ни то, ни другое высокой ценой, иные изготавливают себе по полдюжины, но ни одна из них, конечно, не признает, что прибыла в Реклингхаузен именно за этим, напротив, все они будут твердить, что прибыли для того, чтобы полюбоваться тамошними фонтанами…
Или Ратинген. В Ратингене не живет и сотни тысяч душ, но золоченых карет на его улицах больше, чем возов с углем – вследствие какого-то древнего проклятья тамошние жители потеют эликсиром, который имеет свойство заживлять старые раны и многие дурные болезни. Неудивительно, что многие придворные дуэлянты и любовники, боящиеся прибегать к могущественным и опасным чарам Флейшкрафта, легко способным изуродовать, навещают эти благословенные края, и вовсе не для того, чтобы полюбоваться новым императорским мостом или пригубить хваленого тамошнего рислинга…
В Фельберте обитает адский владыка Ганнетор, который, повстречав случайно ночью путника, может набить ему карманы алмазами – или откусить все пальцы на руках, если будет не в духе. В Зальцгиттере над городом висит исполинская луна, состоящая из старой меди, пчелиных сот и гнилого сыра, если постоять в ее тени, по слухам, покроешь себя удачей на следующие четыре года. В Бремерхафене варят какое-то особенное пиво, от глотка которого слепнешь на один глаз, зато другой начинает видеть вещи, которые простому смертному видеть не полагается…
Говорят, некоторые вельможные господа в погоне за сомнительными удовольствиями навещают даже Броккенбург, древний город на проклятой горе, служащий школой юным, лишь постигающим адские науки, ведьмам. Публика там, говорят, горячее и злее, чем в аду, юные хищницы сбиваются в стаи, которые кличут ковенами, и уродуют друг дружку с такой самозабвенной яростью, какую не встретишь даже на войне. Но это будто бы делает из них превосходных любовниц, жарких как адское пламя…
У нас в Любеке отродясь не водилось ни достопримечательностей, ни способов изящно просадить сотню-другую гульденов, одни только верфи да несколько десятков алхимических мастерских, изрыгающих наружу удивительно едкую дрянь, от которой дохли даже всеядные городские габсбурги. Неудивительно, что вельможные особы не спешили в наши края. Но однажды… Это было в тридцать четвертом году, в Любек внезапно пожаловал сам Леопольд Вильгельм Австрийский.
Брат императора прибыл в наш замшелый городишко не для того, чтобы выцедить шоппен кислого пива или посудачить с великим мудрецом господином Брукхаузером о жизни, он присутствовал на верфи при спуске на воду величественного линейного корабля «Фридрих Вильгельм цу Пферде», но был так милостив, что напоследок почтил своим вниманием горожан, решив проехать через город.
Это было величественное зрелище, которое обсуждали весь следующий месяц. Золоченая карета эрцгерцога была запряжена конями, которых сродни не видели в Любеке, с полупрозрачными ногами гибкого стекла, стальной черненой гривой и гроздьями глаз, сросшимися посреди морды, из ноздрей их вырывался дым и капала сукровица. Вокруг нее степенно двигался конвой, широкоплечие гвардейцы-пикинеры, облаченные в черно-золотые плащи, грозно зыркающие по сторонам. Воздух над каретой кипел от великого множества адских созданий, сопровождающих эрцгерцога, но это были не демонические телохранители, как у сиятельных особ, и не придворная свита, скорее, обычная свора прихлебал, бездельников и повес, которым нечем заняться в адских чертогах и которые липнут ко всем владыкам, надеясь урвать свою порцию веселья или славы. Большая часть из них была незлобива, они лишь исступленно хохотали, метались над улицей, душа и развешивая на фонарных столбах гарпий, не успевших убраться восвояси, другие срывали с голов бюргеров шапки и откалывали прочие шутки, вполне безвредные. То ли дело в Гамбурге, где какой-то расшалившийся дух во время устроенного бургомистром празднества оттяпал носы у половины зевак…
Под конец Леопольд Вильгельм Австрийский пожелал выйти из кареты, чтобы бюргеры Любека могли выразить ему свое почтение. Напудренные проворные пажи распахнули дверцы, конвойные в черно-золотых плащах грозно ударили пиками по мостовой – и эрцгерцог, брат императора, с достоинством выбрался наружу, внимая рукоплесканиям в его честь. Он выглядел… По правде сказать, мы с братом, загодя забравшиеся на театральную тумбу, чтоб обеспечить себя наилучшими местами, были весьма разочарованы. Мы представляли эрцгерцога статным широкоплечим рейтаром с пылающим взглядом и гордо поднятой головой. Немудрено – по молодости он не один год провел в страшных войнах Оффентуррена, насаждая волю адских владык и низвергая смертных, со слепым упрямством цепляющихся за старый порядок вещей. Но увидели нечто совсем другое.
Весной тридцать четвертого года эрцгерцога Леопольду Вильгельму исполнялось двести девяносто пять лет и, черт возьми, он выглядел на каждый свой прожитый день. Верно, адские владыки, желая наградить своего преданного слугу за верность, наделили его долголетием, но не посчитали нужным обеспечить ему бездонное здоровье, а может, посчитали это частью остроумной шутки. На нем сказались и войны, в которых он побывал, и годы столичных кутежей в компании демонических обольстительниц вкупе с поглощением дьявольских зелий, не рассчитанных на человеческую анатомию. Кроме того, за свою жизнь он пережил не один десяток великосветских заговоров, оружием в которых зачастую были не отравленные стилеты, как при жизни его предков, а злокозненные адские твари и хитроумно составленные проклятья.
Он выглядел паршиво.
На шелковом дублете имелось столько золотого шитья, что на него можно было купить всю нашу улицу, туфли были выточены из цельных кусков светящегося хрусталя, самоцветы на перстнях сияли, пульсировали и мерцали невозможными, размягчающими глаза, цветами – по сравнению с ними алмазы, изумруды и рубины могли считаться лишь никчемными стекляшками. Но все прочее… Лицо эрцгерцога напоминало несимметричную грушу, оплывшую с одной стороны, обтянутую тонкой кожей. Такой полупрозрачной, что когда он встал, сделались видны снующие в его рту крохотные демоны, полирующие зубы и пожирающие остатки пищи, похожие на крохотных креветок. Один глаз взирал мрачно и целеустремленно, зато другой, одержимый каким-то странным весельем, судорожно метался из стороны в стороны. Чрезмерно раздувшаяся грудная клетка напоминала бесформенный кузнечный мех, а судорожные подергивания коленей наводили на мысли о застаревшей, сожравшей изнутри кости, подагре. Но стоило ему сделать шаг, как все эти признаки, хоть и не пропали, но будто бы отступили в тень, стерлись, изгладились. Он должен был весить по меньшей мере триста пятьдесят пфундов[6], сплошь старое мясо, жир и немощные кости, но двигался как Франц Хильфердинг[7], императорский танцмейстер, в ту пору, когда возревновавшие к его таланту демоны еще не оторвали ему ноги, пришив вместо них десяток щупальцев и крысиных хвостов. Мы с братом были потрясены. Немощный увалень, сидевший в эрцгерцогской карете, напоминал мешок с мукой, однако каждое его движение было напитано нечеловеческой грациозностью, так органично и мягко вплетено в беззвучный танец тела, что мы замерли, открыв рты. Он шел по грязной мостовой так изящно и мягко, словно ступал по императорскому паркету, почти плыл над землей. Едва ли он прилагал для этого усилия – судя по конвульсивным движениям глотки, он прилагал усилия только для того, чтобы не изрыгнуть наружу выпитое вино – но придворные манеры за многие годы жизни так въелись в его плоть и кровь, что срослись с ним в единое целое…
[1] Франц фон Папен (1879 – 1969) – политический и государственный деятель Германии 30-х, много сделавший для прихода Гитлера к власти.
[2] Швиндзухт (нем. Schwindsucht – от глагола schwiden, «истощаться») - старое немецкое название для туберкулеза.
[3] Здесь: примерно 2,5 км.
[4] Фаэтон – легкая рессорная повозка с откидывающимся верхом.
[5] Друмлин – холм округло-продолговатой эллиптической формы, образованный сползанием ледника.
[6] Здесь: примерно 200 кг.
[7] Франц Хильфердинг (1710 – 1768) – австрийский балетмейстер и танцор.
Глава 4
Примерно так же двигается Георг Хеншель, демонолог третьей роты сто первой тяжелой баталии, выбираясь из своего неподвижного шлахтенбурга. Он словно смертельно ранен и одновременно… танцует. Мне сложно найти подходящее сравнение, чтобы выразить странный узор его движения, чертовски резкий и в то же время исполненный отточенной стрекозиной грациозности.
Голова дергается на плечах, руки прыгают, отскакивая друг от друга, описывая причудливые вензеля, каждая нога идет в своем ритме, это движения человека, не сознающего своего тела и не способного им управлять, но все вместе они отчего-то выглядят вполне органично, мало того, кажутся исполненными великосветского достоинства.
«Георг?» - Черный Барон делает несколько осторожных шагов прочь от шлахтенбурга. Пистоль он держит в опущенной руке, вроде и забыв про него, но я знаю, что если возникнет необходимость, он выстрелит почти мгновенно.
И тогда всех нас, верно, ждет мучительная смерть.
Я не вижу «Хейлагустур», но я отчётливо ощущаю следы ее присутствия. Возможно, она ненавидит своего хозяина – неудивительно после всех тех позорных испытаний, которым он ее подверг, дрессируя на свой лад – однако одно несомненно. Со смертью демонолога она окажется на свободе. И тогда храни адские владыки всех нас…
«Во имя всех драгоценностей Ада, неужели это ты явился пред мой взор, любезнейший Михаэль? Мой сердечный друг, право, клянусь сердцем, меньше всего на свете я ожидал повстречать тебя в сих благословенных краях! Как дивно и неожиданно твоё присутствие! Словно само Провидение благосклонно соединило наши судьбы в сей час!»
Человек, выбравшийся из шлахтенбурга, подергивается, словно ему стоит немалых трудов сдержать свое тело, рвущееся в пляс. На его лице напрягаются и обмякают мимические мышцы, образуя бесконечную вереницу причудливых гримас, от плотоядного злорадства до неприкрытого изумления и смертного ужаса. Рот дергается и кривится, изображая то заискивающие улыбки, то усмешки самого злого рода. Глаза хаотически моргают, но чувства, которые в них зажигаются, слишком сложно устроены, чтобы я мог их расшифровать или прочесть.
Черный Барон не бросается ему навстречу, раскрыв объятья. Лишь холодно кивает, не делая ни единого шага вперед. Он тоже чувствует что-то недоброе, а чутье у него лучше, чем у адской гончей, уж я-то знаю.
«Я тоже рад тебя видеть, Георг, - осторожно произносит он, - Чертовски рад. Мы думали, вас с ребятами прищучили в Кане».
Хеншель делает грациозный поклон. Несмотря на трясущиеся ноги, едва удерживающие его на весу, этот поклон исполнен безукоризненно, как на сцене.
«Кан? О, многострадальный Кан! Сей город, некогда славный, ныне превращён британцами в пылающее пекло, в самую бездну огня и разрушения! Однако, благосклонная фортуна одарила нас своим милосердием — всего лишь час миновал с того мгновения, как мы, по воле судьбы, покинули его, избегнув неописуемой беды!»
Хеншель сложен не изящно, как некоторые штабные офицеры, скорее, грубо и неказисто. У него тяжелое коренастое тело и лицо, состоящее из невыразительных черт. В его голосе, несмотря на сладкие, почти жеманные, интонации сквозит грубый говор саксонских крестьян. Тем более странными кажутся его танцующие движения, порывистые жесты и великосветская речь, на которой изъясняются в столичных салонах, но которую почти никогда не услышишь на улицах.
«Британские демоны, посланцы Ада, обрушили свою ярость на бедственный Кан, окропив его потоками огня и серы! О времена, исполненные ужаса, мой друг! Улицы, в агонии кипящие! Люди, нещадно варящиеся заживо в собственных муках! Дома, что обратились гигантскими могилами, полными кричащими истошно мертвецов! То был час, когда губительное пламя собирало свою жертву, превращая плоть в копоть и тлен».
Черт. Болдт, Йонас и Боден тоже озадачены, они косятся на командира «триста четвертого» исподлобья, не убирая оружия, точно это не их товарищ, а переодетый британец, и я вполне понимаю их замешательство.
Этот человек не похож на Георга Хеншеля – по крайней мере, того Георга Хеншеля, о котором рассказывал Черный Барон. Тот хоть и был талантливым демонологом, отличался непростым нравом – не деликатничал, частенько грубил, отчего заработал много недоброжелателей в своей части, иной раз вел себя несносно и самодовольно. Черт возьми, его сослуживцам приходилось подкупать его же денщика, чтобы тот хоть сколько-нибудь приводил хозяина в пристойный вид! Этот же…
Он не похож на полуграмотного саксонского увальня и грубияна, каким мы все ожидали его увидеть, он похож на великосветского франта, которого обучали лучшие мастера изящных манер и который провел юность, постигая тонкие науки вперемешку с правилами этикета.
«Ты в порядке, Георг? - Черный Барон пристально изучает его, наклонив голову, - Ты не ранен?»
«Ах нет, все счастливо обошлось, ни одна британская пуля не задела меня. Но отчего ты спрашиваешь?»
«Ты странно говоришь».
Георг Хеншель, демонолог третьей роты, кротко хихикает.
«Ах, мой драгоценный друг! Я говорю вовсе не странно, как тебе могло показаться, а ровно так, как пристало говорить среди людей нашего круга, облеченных доверием адских и смертных владык. Признаю, в прошлом, быть может, я бывал излишне груб и резок, и, увы, не лишён недостатков. Но время, данное мне для размышлений, позволило мне узреть собственные ошибки, и я старался исправлять их по мере своих скромных возможностей. Отныне же, уверяю тебя, ты никогда более не услышишь от меня ни малейшего проявления грубости. Моя речь станет олицетворением учтивости и достоинства!»
«Ах, вот как… - Черный Барон кивает, будто бы немного успокоенный и тотчас задает несколько быстрых, как фехтовальные выпады вопросов, - Сколько машин уцелело? Что с Каном? Где командующий?»
На мятом лице Хеншеля проступает улыбка.
«Всего шесть машин успели ускользнуть из объятий гибели, с нашей в том числе, но адские владыки обошлись с ними неласково. Рудольф и Беккер, несчастные души, были растерзаны под Аржансом летающими отродьями, присягнувшими архиврагу, и столь неистово, что лишь лоскуты да кровавая жижа осталась от их бренных тел. Бюхнер в своём вечном небрежении и невнимательности пал жертвой коварной мины днем позже — увы, ему не было спасения!»
«Погиб?»
«Когда мы прибыли на помощь, он ещё был жив, но увы, его бренное тело стремительно превращалось в неподатливый свинец, как если бы сама жизнь покидала его, сменяясь холодной неподвижностью. С тяжестью на сердце и состраданием в душе мне довелось проявить высшую добродетель — милосердие. Ибо, желая избавить его от нестерпимых страданий, я даровал ему покой, освободив от ужасных мук, в коих его душа была погружена».
«Очень благородно с твоей стороны, - роняет Черный Барон вполголоса, - А прочие?»
«Следующим постигла нас утрата Гундольфа, и сей печальный исход тяжким бременем лег на наш малый отряд, вынужденный с позорной поспешностью отступать прочь. О, досадная и горестная утрата! Хладнокровный и исполненный мудрого опыта, Гундольф был образцом доблести и отваги для всех нас, примером преданности долгу до последнего мгновения своей жизни. Он, как истинный воин, не оставил поста своего и, несмотря на зловещие удары судьбы, до конца исполнял своё предназначение, что лишь усилило нашу скорбь при его потере».
«Черт! Гундольф! – Черный Барон зло дергает головой и неохотно добавляет, - Демонолог «триста третьего». Хороший малый, опытный и умелый во всех видах боя. Мы с ним знакомы с сорок второго, хоть и мельком… Что с ним?»
Хеншель разводит руками. Руки у него грубые, крестьянские, с заскорузлыми мозолями на крепких пальцах, но этот жест он совершает с изяществом скорбящей фрейлины.
«Печальна его участь. Прежде чем Гундольф успел укрыться за броней, какой-то британский мерзавец задел его своей злосчастной пулей… Рана не выглядела опасной, мы перевязали ее в меру сил и, полные надежды, тронулись в путь, уповая на благоприятный исход. Мы направляли наш путь на восток, возлагая упования свои на то, что в тех краях найдём мы союзников и столь необходимую нам помощь. О, как сладка была эта надежда, словно путеводная звезда, сиявшая в мрачном небе наших треволнений! Казалось, что восточные земли могли стать нашим прибежищем, где рука друга протянется к нам в нужный миг, и судьба смягчится в своём жестоком правлении. Однако…»
«Что?»
«Злодейская судьба! Злой рок! С каждым днём наш славный Гундольф всё больше слабел, пока не погрузился в глубокое беспамятство. И лишь тогда, о ужас, мы поняли, что пуля была не простой, но зачарованной. Внутри его тела она обратилась в бесчисленное множество крошечных цвергов с острейшими зубами, каждый размером с песчинку. Они принялись со страшной неумолимостью пожирать его плоть изнутри, точно голодные звери. О, как велико было мужество Гундольфа! Даже когда эти мелкие, мерзкие твари, что завелись внутри него, грызли его кости, словно проклятые черви, и обращали его внутренности в труху, он продолжал держать власть над своим демоном, не позволяя злобному существу вырваться из-под контроля. Словно железная воля сковывала его боль и страдания. Но, увы, когда мы наконец осознали, что происходит, всё было уже слишком поздно. Судьба уже вписала его имя в свою роковую книгу, и ничто не могло отвести надвигающуюся беду. Изнемогая от боли, с помутившимся сознанием, Гундольф выстрелил себе в сердце, и этот выстрел сделался роковым для всего экипажа. Как только свершилось это страшное деяние, демон, что до сей поры был под его властью, обрёл свободу, распорядившись ею самым зловещим образом. В своём безумии он сотворил ужасное, прежде чем мы поспели на помощь — выжал людей Гундольфа, точно сырое белье. Нелепая, страшная кончина».
В облике Хеншеля есть и другие странности, которые я не замечаю в первую минуту, но которые отчетливо бросаются в глаза, стоит ему приблизиться к нам своей жутковатой пританцовывающей походкой.
Он чист. Он противоестественно чист.
Все мы стараемся в меру возможности следить за собой, «Ротиннмуннур», хоть и похож на кровожадного пса, не терпит грязи и охотно откусит ноги всякому, кто заберется в боевое отделение в нечищенных сапогах. Иногда, когда рядом оказывается ручей, мы даже пытаемся стирать свои одежки, чтобы не походить на дикарей и хоть немного сокращать поголовье одолевающих нас вшей. Но у нас не очень-то получается выглядеть франтами. Наши гамбезоны замаслены и кое-где буреют пятнами топлива, кроме того, покрыты прорехами и обожжены. Обувь порядком износилась, кроме того, мы уже больше месяца не показывались у цирюльника – если с бородами еще можно совладать при помощи хорошо отточенного ножа, то прически наши пребывают в полнейшем беспорядке.
Но Хеншель…
Его одежда в безукоризненном виде. Кое-где потерта, кое-где аккуратно залатана, но выстирана и отутюжена так, словно ее владелец не бежал, подобно нам, от воющих в ночи британских демонов, а готовился к полковому смотру, причем самым тщательным образом. На мундире нет ни пылинки, высокие сапоги смазаны так, что притягивают взгляд, мало того, к ним пристегнуты парадные шпоры, тоже вычищенные до блеска. Он великолепно выбрит. Даже ногти на его пальцах обрезаны так аккуратно, точно у него здесь целый штат холящей его прислуги.
Дьявол. Если человек следит за своим обликом даже на войне, когда кругом рвутся ядра и кричат раненые, это похвально, но такое внимание к себе уже отдает не чистоплотностью, но самой настоящей манией.
Черт, он и сам нездоров, это видно отчетливо. Его манера говорить, его жеманные манеры, его дергающееся лицо и странная улыбка…
Черный Барон пристально смотрит на Хеншеля, немного наклонив голову. Даже человек, незнакомый с ним, счел бы за лучшее заткнуться, очень уж недобрым светом светятся глаза демонолога. Но перебивать он не пытается.
«Последним мы потеряли бедного Зеннерта. Хотя его машина осталась невредимой, экипажу, увы, не посчастливилось. Не внимая моим настойчивым предостережениям, они решились на рискованную вылазку в городок Камбремер, в надежде отыскать там воду и топливо. Однако город уже был захвачен британцами. О, ты ведь знаешь, что эти проклятые выродки не знают ни милосердия, ни пощады к германским демонологам. Несчастного Зеннерта они подвергли чудовищной казни — сварили его заживо в кипящем масле, а его бедным товарищам раздробили все кости в теле».
Черный Барон медленно кивает.
«Значит, из всей третьей роты уцелел лишь «триста четвертый»?
Хеншель расплывается в улыбке, слишком церемонной, чтобы быть искренней.
«Именно так, мой любезный друг. Адские владыки лишь нам явили свою милость, но я не собираюсь роптать. Нет, ибо в подобных обстоятельствах подобает нам не сетовать, но сохранять благородство духа и твёрдость надежды. Уважение к превратностям мира и сила веры в светлый исход должны быть нашими неизменными спутниками, ведь не в ропоте кроется наше спасение, но в терпении и возвышенном спокойствии перед лицом испытаний. Разве не такова участь достойных людей нашего положения?»
«Твои люди в порядке?»
Хеншель с достоинством кивает.
«Несомненно, достопочтенный друг мой, несомненно. Долгий и изнурительный путь оставил отпечаток усталости и измождения на их телах и душах, однако же они пребывают в полном благополучии. В сердцах их горит неугасимая надежда вскоре достичь благословенной кёльнской обители, где после всех превратностей судьбы их ждут покой и утешение».
Черный Барон переводит взгляд на замерший шлахтенбург с распахнутым в боку люком. Тяжелый, грузный, он напоминает уставшего рыцаря, уставшего от ратных трудов и привалившегося боком к зеленому холму. Этакий сонный здоровяк, прикорнувший на солнцепеке. Но я не могу избавиться от мысли о том, что в нем есть что-то зловещее, может быть, как раз из-за этого распахнутого люка, напоминающего внимательный, глядящий прямо в душу, глаз.
«Возможно, им стоит выбраться наружу? – осведомляется Черный Барон, - Уж мы-то знаем, каково это, сидеть неделями в тесной стальной банке…»
Хеншель отпускает ему еще одну улыбку, похожую на скорпиона, задохнувшегося в банке с медом.
«Нет нужды, мой милый, нет нужды. Мои люди привычны к спартанским условиям, кроме того… - он поджимает губы, - Некоторым из них, по правде сказать, немного нездоровится. Это все, конечно, от тряски, тряска – великий мастер разбередить старые раны!»
Чем более сосредоточенным и спокойным выглядит Черный Барон, тем тяжелее у меня самого на душе. Здесь происходит что-то недоброе, а он то ли не замечает этого, то ли искусно делает вид. И держится он совсем не так, как держатся обыкновенно при встрече со старым приятелем.
Черный Барон еще раз обводит экипаж взглядом. Это происходит беззвучно, но мне кажется, словно я слышу скрежет – сродни тому, что производит тяжелый корпус, протискиваясь сквозь плотно скрученные спирали колючей проволоки.
«Значит, «триста» четвертый не получил повреждений, - задумчиво произносит Черный Барон, - Демон на месте и функционирует, а твои люди в полном порядке, как и ты сам. Тогда почему вы остановились? Почему не дошли до Кёльна?»
Хеншель хлопает ресницами, но выражение воодушевленного восторга на его грубом и порядочно измятом лице выглядит так же неестественно, как «Избиение младенцев» Раймонди, вырезанное на кованной броне.
«Мой дорогой друг, я понимаю твое беспокойство касательно нашей судьбы, но всё же призываю тебя рассудить здраво: всегда ли необходимо спешить, когда перед нами встаёт неотложная задача? Окинь взором сие прелестное место — тишина здесь, благодатный покой разлит в воздухе, и цветы вокруг, столь прекрасные, что сложно оторвать взор. Мы решили, что не будет великой беды, если после всех бедствий, что нам суждено было пережить, мы позволим себе короткий отдых, дабы набраться сил и восстановить дух…»
Я едва не вздрагиваю, когда Черный Барон неожиданно улыбается ему в ответ. Улыбка у него не цветущая, как у демонолога из «триста четвертого», сухая и острая, похожая на застарелый шрам из числа тех, что украшают предплечья бывалых ландскнехтов.
«Отрадно слышать, мой друг, что посреди жестокой бури, что стискивает нас со всех сторон, тебе и твоим людям удалось обрести пристанище, сулящее отдохновение душе, - правая рука Черного Барона беззвучно поднимается сжимая пистоль, пока его раструб не останавливается напротив лица Георга Хеншеля, на котором все еще трепещет, временами превращаясь в гримасу, неестественная улыбка – А теперь будь добр помолчи, пока я не высадил мозги из твоего черепа!
Я ожидаю выстрела, сухого, как гром в августе, выстрела, который расколет это лицо пополам, но демонолог не стреляет.
«Штурмманн Болдт! Проверить экипаж! – коротко приказывает он, - Если кто жив, немедля вытаскивайте наружу!»
Болдт покорно направляется к распахнутому люку в боку «триста четвертого». Сноровистый и ловкий, он способен проскочить в люк с ловкостью обезьяны, но сейчас отчего-то медлит, и я могу его понять. Может, в нем нет дремлющего таланта демонолога, может, он не чувствует удушающего запаха меоноплазмы, разлитого вокруг, но у него нюх фронтового пса и он должен улавливать тысячи подозрительных признаков.
«Михаэль, Михаэль! –Хеншель взирает на Черного Барона без страха, но с отчетливой укоризной во взгляде, - К чему такая неуместная грубость, друг мой? Я ведь уже сказал тебе, нет причин для тревоги. Мы остановились, чтобы восстановить силы, только и всего. Или ты не веришь словам своего старого, испытанного в бою, товарища? Разве мы с тобой не проливали сообща кровь, не делили поровну пышные лавры побед, разве не хлебали из одной фляги горькое вино поражений? Неужели с некоторых пор мое слово уже перестало служить порукой?»
Ствол пистоля в руке Черного Барона едва заметно качается, повторяя движения демонолога из третьей роты, следуя за ним неразрывно, точно перст адского владыки.
«Ты право, лживое отродье. Я в самом деле хорошо знал Георга Хеншеля. Он был грязен и груб, как последний из гуннов. Он скорее повел бы свой шлахтенбург на штурм Парижских ворот, чем позволил бы ему вот так прохлаждаться, нюхая цветы. И скорее откусил бы себе язык, чем стал бы изъясняться подобным образом».
Существо, изображающее из себя Хеншеля, вздыхает, изящно поправляя манжеты.
«Время, друг мой, есть сила, что меняет многих из нас. И мне оно даровало возможность осознать всю пагубную порочность моих прежних манер, приведя к решению ступить на путь исправления. Ужели ты, мой верный спутник и товарищ, осмелишься поставить мне это в укор? Разве не стремление к лучшему должно быть похвально, а не порицаемо? Ведь не в ошибках ли, но в их исправлении проявляется истинное величие души?»
Черный Барон холодно улыбается в ответ.
«Заткнись, адское отродье. Не знаю, какие цели ты преследуешь и ради чего захватило это тело, но уверяю, в моих силах послать тебя обратно в Ад. Мало того, в столь жалком и растерзанном виде, что даже твои вассалы начнут насмехаться над тобой!»
Он не шутит. В его неподвижной фигуре я ощущаю запертую клокочущую энергию, злую черную силу, не высвобожденную, но готовую сорваться с поводка. Я не знаю, в каком виде она вырвется из него, но сердце словно бы чувствует тревожные сквознячки со всех сторон разом, а вместе с этими сквознячками внутрь забирается что-то скверное и липкое. А если это ощущаю даже я, не демонолог, но пушкарь с жалкими зачатками адского дара, существо, стоящее напротив Черного Барона, должно ощущать тем более.
Из «триста четвертого» выбирается Болдт. Он выглядит потрясенным, бледнее обычного, словно вынырнул из глубокой, засасывающей с головой, топи. Взгляд у него прыгающий, спотыкающийся.
«Что там, Болдт?»
«Они все… Все…»
«Мертвы?»
«Так точно. Почти что мертвы».
Черный Барон слишком хладнокровен, чтобы вспылить. Но я вижу досадливый злой огонек, пляшущий у него в глазах.
«Что это значит, черт вас возьми? – резко спрашивает он, - Мертвы или нет?»
Болдт несколько секунд кусает губы, прежде чем ответить.
«Близко к тому. Трансмутация. Кто-то превратил их в золоченые статуи. Еще шевелятся, не застыли, глаза пучат, но…»
«Ясно, - взгляд Черного Барона перемещается обратно на существо, принявшее облик Георга Хеншеля, - Слушай меня внимательно, адское отродье. Ты посягнуло на жизнь людей, присягнувших императору, и я имею право приговорить тебя к самой страшной участи…»
Пронзительный запах тмина и болотной жижи.
Существо, завладевшее коренастым телом Хеншеля, издает шипение, такое пронзительное, что мои поджилки делаются подобием холодной проволоки. Кокетливая улыбка, блуждающая на обрюзгшем лице, превращается в оскал, от которого едва не лопаются щеки. Глаза словно съеживаются в глазницах, наполняясь чернильной чернотой, пальцы с превосходно подрезанными ногтями собираются в хищные когти, которые наверняка в силах распороть человеческую плоть, точно старую ветошь.
Я стискиваю мушкетон изо всех сил, но ствол пляшет самым предательским образом, и не потому, что адские чары забрались в металл, это мои собственные пальцы дрожат, сбивая прицел.
Тяжелый запах застарелой мочи и щелочи.
Меоноплазма, из которой состоит плоть демонов, слишком сложно устроенное вещество, чтобы человеческие органы чувств могли бы воспринимать ее по-настоящему, оттого всякий концентрированный всплеск чар рождает в человеческом теле странные, спутанные ощущения, у каждого свои. Я в этот миг ощущаю резь под ногтями и привкус холодной латуни на языке. А еще – странные запахи, которые перетекают и меняются самым непредсказуемым образом. Только что я ощущал запах прогорклого розового варенья, но в следующую секунду – лишь запах мокрой лошадиной шерсти или раскисшей глины. В следующий миг я могу ощутить запах своих же потрохов в лопнувшем животе или смрад горящих волос на собственной голове или…
Черный Барон опускает руку с пистолем, но поднимает другую, ловким и сложным движением ввинчивая ее в небо.
«Í nafni Drottins Belial býð ég þér að hlýða! – произносит он, слова адского языка, вырываясь из его рта, превращаются в струйки раскаленного пара, - Líf þitt er í mínum höndum. Sendu eða deyja á staðnum!»
Между демоном и Черным Бароном не больше пяти шагов, ничтожное расстояние для существа, способного управлять самой материей, расстояние для одного короткого прыжка. Но демон не двигается. Вместо этого, к моему ужасу, начинает двигаться «триста четвертый» за его спиной. Я слышу испуганный вскрик Болдта, тот едва успевает отскочить от гусеницы, принявшейся жадно пожирать землю, расшвыривая вокруг грязные комья. Великан оживает. Безмятежно спящий рыцарь в скрипучих кованных доспехах пробуждается ото сна. Тяжелый бронированный корпус ворочается, издавая злой гнетущий гул, кованные пластины на его боках дребезжат и ходят ходуном, ржавые кольчужные сетки звенят, точно паруса, поймавшие беспокойный ветер.
Громоздкий донжон с душераздирающим скрежетом приходит в движение, разворачивая грозную двадцатидвухфунтовку в нашу сторону. Самое мудрое, что я могу сделать в этой ситуации – развернуться и броситься бежать. Я хорошо знаю мощь этого оружия, способного крушить крепостные стены. Даже если в стволе не разрывное, а самое обычное ядро, обжигающий выдох оружия при выстреле разметает всех нас, как тряпичных кукол. Я знаю это, потому что обучен канонирской науке, но Черный Барон тоже знает и потому…
«Грязное ничтожество! – существо, носящее маску Хеншеля, уже не силится улыбаться, но страшные кокетливые нотки, все еще звучащие в его голосе, превращают сказанное в сладострастное полу-змеиное шипение, - Ты поработил «Ротиннмуннура», сделав из него своего верного пса, но не думай, что тебе удастся совладать со мной. Я умнее него. Хитрее него. Сильнее него!»
Черный Барон сплевывает под ноги сгусток запекшейся крови. Должно быть, от слов демонического наречия у него во рту и в глотке открылись кровоточащие язвы, но голос его ничуть не потерял в звучности. В сторону «триста четвертого» он вовсе не смотрит, словно это не тяжелый бронированный шлахтенбург с изготовленной к бою пушкой, а часть никчемной декорации, не играющей никакой роли в разворачивающемся спектакле.
«Ты знаешь, кто я, - спокойно роняет он, - И знаешь, каких тварей я укрощал на своем веку. В Баварии мне поставили памятник из чистого золота. Император трижды награждал меня рыцарским крестом. Или ты думаешь, что я заслужил это только тем, что выучил, какой ложечкой следует есть десерт на великосветских приемах?.. У тебя есть лишь один шанс сохранить свою зловонную шкуру, адское отродье. Я хочу поговорить с Георгом Хеншелем – если он еще жив».
Демон в человеческом теле хохочет, мы все слышим неприятный хруст едва не раздираемых голосовых связок.
«Черт возьми, конечно он жив! Ты сам разговаривал с ним минуту назад!»
«Я разговаривал с тобой, шлюхино отродье. Ты говорила его ртом».
Демон шипит.
«Идиот! Надеюсь, британцы насадят твою требуху на штыки, а мои собратья полакомятся твоим дымящимся ливером! Твой приятель жив, я лишь помогаю ему говорить, обучаю манерам…»
Черный Барон делает пальцами замысловатый щелчок. Должно быть, он нарушает этим сложное устройство чар вокруг, потому что демон отрывисто взвизгивает.
«Ты дашь ему возможность говорить. Прямо сейчас. Иначе я обреку тебя на такие страдания, сучья тварь, что ты не найдешь спасения от них даже в самой зловонной адской дыре!»
Человеческое тело, принадлежащее Хеншелю, яростно клацает зубами и внезапно обмякает, словно из него вытащили все кости. А когда мгновением позже открывает глаза, в них уже нет ни презрения, ни ярости, одна лишь досада. Вполне человеческая досада.
«Барон… Чтоб тебя черти побрали, хитрый мерзавец! Но нюх у тебя отменный. Охотничий нюх, этого не отнять. Когда ты сдохнешь, я лично похлопочу, чтобы адские владыки включили твою душу в свою лучшую свору!»
Черный Барон улыбается. Эта его улыбка выглядит не теплее предыдущих и душу греет не сильнее, чем холодный свет луны над полем, полным выбеленных костей, но я отчего-то ощущаю толику облегчения.
«Адским владыкам придется немного обождать. Но если им и в самом деле невтерпеж, передай им, чтобы трахнули друг дружку. Это нисколько не приблизит мою смерть, но, по крайней мере, позволит им скоротать время в ожидании. Здравствуй, Георг».
Георг Хеншель (а это, видимо, он) устало кивает.
«Здравствуй, Черный Барон. Оха[1]! Надо же, во плоти… А говорили, тебя сожрали под Виллье-Боккаж вместе со второй ротой».
Черный Барон качает головой.
«Роту сожрали, но без меня. Я потерял пять экипажей, а сам вышел живым. Должно быть, я был хорошим мальчиком в этом году, потому что Ад ко мне благосклонен. Это в самом деле ты?»
Хеншель со стоном разминает шею. Теперь, когда подчинившая его злая сущность исчезла или отступила в тень, превосходная осанка быстро оплывает, на смену изящной грациозности движений приходит тяжеловесная неуклюжая поступь, напоминающая движения старого, с трудом передвигающего ноги, мерина.
«В самом деле я».
«Докажи это, - спокойно роняет Черный Барон, - Назови, кто командовал сто первой тяжелой баталией в январе сорок четвертого, до того, как ее принял оберштурмбаннфюрер фон Вестернхаген…»
Хеншель насмешливо сплевывает под ноги.
«Полгода назад под Ленжевром мы с тобой, нажравшись дрянной картофельной водки, забрели в небольшой французский бордель. У нас на двоих вышло три талера, но француженки, заносчивые су… негодиницы, решили, будто обслуживать германских демонологов выше их достоинства. Я высадил им все окна камнями, а ты…»
Черный Барон улыбается, но ничего не говорит, лишь кивает.
«Почти все они носили на шее обереги с крохотным демоном, замурованным внутри, защищающим от сифилиса и бубонной болезни. Обычное дело. Суки из тыловых борделей заботятся о своем здоровье сильнее, чем пехотинцы на передовой! У меня ушел бы час для того, чтобы расколоть хоть одного, не выношу мелкую работу, но ты… Черт, ты и на ногах-то едва держался, но вдруг щелкнул пальцами, и вид у тебя был такой, словно тебя наградили еще одним рыцарским крестом!»
Черный Барон усмехается.
«Несложная работа. Малые адские твари часто капризны и странным образом устроены, но если наловчишься разбирать узор их защиты, если найдешь подход, будешь щелкать их что орехи».
«Не скромничай, Барон. Это был охе… отчаянно ловкий фокус! Не успел я утянуть тебя прочь, как из борделя донесся визг дюжины глоток, и такой истошный, точно со своры диких кошек заживо сдирали шкуры».
Черный Барон разводит руками.
«Ничего особенного. Я просто попросил демонов вернуть своим хозяйкам все то, что они от них получили. И, веришь ли, они были счастливы исполнить мой приказ. Демонам во французских борделях живется несладко. Мне было приятно помочь этим крошкам».
Хеншель издает хриплый смешок.
«И ты помог, черт тебя возьми. Уж помог! Я еще не сообразил, что произошло, тянул тебя прочь, а на крыльцо выбежали, шатаясь, несколько шлю… дам. Они пытались что-то сказать, кажется, даже молили о прощении, но все их мольбы обращались нечленораздельным бульканьем, а сами они начинали шататься, натыкаясь друг на друга. Неудивительно. Их лица оплывали и проваливались внутрь черепов, делаясь мягкими как сливочное масло. Глаза вытекали прочь, рты превращались в огромные, исторгающие истошный вой, язвы… Дьявол тебя побери! Я воюю с первого дня Холленкрига, я повидал немало дерь… скверных вещей, но такое… Такое, знаешь ли, не забывается!»
Черный Барон с достоинством кивает, словно принимая изящно скроенный комплимент.
«Сифилис – великий мастер пожирать плоть. Иногда мне кажется, если бы адских владык не существовало, он сам бы сделался великим демоном, пирующим на человеческих костях. Маленькие работники вернули своим хозяйкам все сполна, может, даже немного больше…»
Некоторое время они молча стоят друг напротив друга, являя собой почти полные противоположности. Черный Барон холоден и элегантен как статуя, Хеншель тяжело сопит, подергиваясь всеми членами, будто пытается заново привыкнуть к собственному телу.
Но на самом деле их трое. «Хейлагустур» не являет себя воочию, но моего жалкого чутья хватает для того, чтобы ощущать ее злое присутствие. Кроме того… Тяжелый донжон «триста четвертого» все еще смотрит на нас распахнутым зевом двадцатидвухфунтовки. И я почти уверен, что демону не понадобится канонир, чтобы воспламенить порох в канале ствола, превратив всех нас в тлеющие клочья ветоши, прилипшие к кустам.
«Что с вами сталось, Георг?»
Черный Барон спрашивает это негромко, но я не ощущаю в его голосе сострадательных ноток. Он просто уточняет ситуацию в своей обычной холодной бесстрастной манере. Таким же тоном он мог бы уточнять у Йонаса, что слышно в эфире, или у меня – сколько пороха осталось в крюйт-камере.
Демонолог «триста четвертого» тяжело поводит плечами.
«С нами случился Pisdjez. Помнишь это словечко, а? Это имя какого-то демона в услужении у Гаапа. Мы часто слышали его на Восточном фронте. Никто не знает, как он выглядит и какими силами располагает, но русские часто взывали к нему, оказываясь в паскудной ситуации. Пожалуй, пришло время и мне поступить к нему в свиту!»
«Что с Каном? Ради всех владык, что с Каном?»
«Кан пал».
«Как? Когда?»
«Пятнадцатого июня. На следующий день после того, как фон Вестернхаген послал тебя с второй ротой на Виллье-Боккаж. И пал он не как грозный воин в изрубленных доспехах, даже после смерти сжимающий меч, а как пьяная шлю… дама, не удержавшаяся на каблуках, - Георг Хеншель издает злой квакающий смешок, - Сапперлот[2]! Мы думали, у нас в запасе есть время. Мы думали отсидеться за крепостными стенами, и немудрено. У нас было в избытке жратвы и пороха, демоны-посыльные доносили, что с востока уже идут подкрепления, а штабные скотолож… - Хеншель кривится, точно от резкой зубной боли, - штабные мудрецы все еще хихикали над сумасбродной авантюрой Безумного Монти, который решил утопить в крови остатки своего воинства, высадившись на нормандскую землю!»
Черный Барон стискивает зубы.
«Мне казалось, рейтары фон Хюльсена привили им толику уважения!»
«Хюльсен вспорол брюхо орде Малфаса, что перла с побережья, это верно, но он не смог скинуть ее обратно в море. А потом уже было поздно. Британская тварь выпростала сотни щупалец, которыми охватила Кан с юга и востока».
«Вторую роту потому и бросили на Вилльен-Боккаж, - сухо роняет Черный Барон, - Британские ублюдки намеревались взять его, чтобы сделать частью капкана, сжавшего челюстями Кан. Но мы не думали, что…»
Хеншель грубо перебивает его.
«Меншенкинд![3] Кокетки из Ленжевра тоже небось не думали, что им придется расплатиться своими хорошенькими мордашками за свои капризы! Мы потеряли рейтар фон Хюльсена еще вечером тринадцатого, в тот же день, как вы ушли. И вышло это охре… чрезывчайно глупо. Британцы ударили пехотой, но вяло, будто бы вполсилы, гарнизонные пушки славно умыли их картечью, заставив откатиться прочь. И, прежде чем кто-то успел спохватиться, фон Хюльсен уже сыграл сигнал к атаке, чтоб повести своих ребят за стену».
Черный Барон не чертыхается, не бьет пятками по земле, не щелкает зубами, словом, не делает ничего того, что совершают люди в состоянии крайней досады. Но черное пламя в его глазах на миг делается еще более жгучим, чем обычно.
«Это было очень… опрометчивое решение, - произносит он, каждое слово звучит так, словно ему пришлось миновать засевшую в горле тяжесть, - Старому болвану не терпелось взобраться в седло и вспомнить молодость?»
Хеншель неохотно кивает.
«Фон Хюльсен всегда был рубакой, не чтящим никакого боя кроме яростной кавалерийской сшибки. Герой, чтоб его во все ды… - он осекается на половине слова, - Чтоб его во всех уголках империи ославили! Неделей назад он еще смог бы удержать себя в руках, но незадолго перед этим гарнизонный гомункул доставил новости о том, что его сын раздавлен всмятку британским демоном под Кабуром. Фон Хюльсен, и без того искавший боя, приказал трубить сигнал и сам повел своих людей за стены. Не удержался от соблазна ударить отступающим британцам в спину, размотать их поганые кишки от Кана до самого моря. Это было отчаянное зрелище, жуткое и внушительное. Уж можешь мне поверить, у меня было наилучшее место, чтоб им насладиться, на парапете крепостной стены… Вообрази себе, четыреста рейтар, закованных в сталь, несутся лавиной на тающие, корчащиеся в панике британские порядки, земля гудит под копытами коней, сверкают и лязгают на солнце кирасы и шлемы, щелкают пистолеты, развеваются стяги… От такого зрелища даже евнух ощутил бы славный стояк, говорю тебе!»
«Это, конечно, была ловушка?»
«Конечно, - Хеншель щерится, с отвращением разглядывая свои собственные, аккуратнейшим образом заправленные, манжеты, - Британцы вытянули их из-под защиты стен, а потом… Пфуй! Это было похоже на тончайший платок, падающий полупрозрачной пеленой с небес. Знаешь, вроде тех тряпок, в которые закутываются столичные потаскухи. Сверкающий позолотой, он опускался на всадников, не производя ни огня, ни дыма, будто бы беззвучно впитываясь в защищенные сталью людские тела и покрытые мылом бока лошадей. А после…»
«Что? – нетерпеливо спрашивает Черный Барон, сверкнув взглядом, - Что было после?»
Хеншель стискивает тяжелый узловатый кулак, похожий на кусок скверно пропечённого мяса.
«Уверен, что хочешь это знать? Все вышло скверно. Не так, как должно было».
Острый подбородок Черный Барона едва заметно дергается.
«Печешься о моем желудке? Черт! Я видел, как люди тают, оказавшись в адской паутине, видел, как у них открываются тысячи кровоточащих язв или отсыхают конечности. Я пятый год хлебаю это дерьмо и поверь, на западе оно пахнет ничуть не лучше, чем на востоке. Поверь, ты ничем не заденешь моих чувств!»
«Хейлагустур» хихикает, этот звук напоминает мне всхлип мягких тканей, в которые всадили тупой нож. Но Георг Хеншель лишь усмехается.
«Ну разумеется. Ты же не какой-нибудь золотарь, впервые в жизни натянувший кольчугу, ты – Черный Барон, бесстрашный слуга императора, меч адских владык, легендарный властитель над демонами, о котором слагают легенды… Ну, воля твоя. В этот раз британские выбля… мерзавцы сплели чертовски хитрый узор. А может, это были сами адские владыки, уставшие метать карты в своих чертогах и вздумавшие малость поразвлечься. Меншенкинд! Не было ни сполохов пламени, ни криков боли, ни всего того, что бывает в таких случаях. Просто звенящий стальной рейтарский клин, который должен был настичь и вмять в землю удирающих британцев, вдруг стал замедляться, будто угодив в вязкую среду. Ритмейстеры еще потрясали мечами, лейтенанты рычали команды, кони отчаянно хрипели, роняя мыло с боков, но лавина будто бы начала останавливаться сама собой, безо всякой причины, пока не остановилась вовсе. Сапперлот… С крепостной стены Кана я слышал беспокойное лязганье железа и недоумевающие людские голоса – кажется, они сами не могли понять, что произошло. И только потом раздались первые крики. Но это были не крики изумления и не крики боли. Это были другие крики…»
«Что с ними случилось?»
Хеншель разводит руками.
«Наваждение. Амок. Не знаю, какой демон соткал это заклятье, но сила в нем была заключена страшная. Какая-то разновидность Хейсткрафта, должно быть. Оно стирало из человеческого сознания все мысли, все ощущения, все страсти – кроме двух. Двух древнейших страстей, которые издавна овладевают человеческим родом, но путешествовать предпочитают по отдельности. Цум хенкер[4]! Я говорю о похоти и жажде крови».
Я вижу тень, что проходит по бледному лицу Черного Барона.
«Megir þú springa!» - только и произносит он.
Это не часть призывного заклинания, всего лишь ругательство на адском наречии – несколько роттеншпинов, вяло кружащих в траве вокруг него, надуваются и лопаются, окропив сапоги демонолога полупрозрачной кровью. Но он, кажется, этого не замечает.
«Это была страшная картина, возможно, худшая из всех, что я видел в жизни. Уж можешь мне поверить, у меня было наилучшее место, чтоб им насладиться… Четыреста рейтар, превратившихся в чудовищ, слепо терзающих и сношающих друг друга, точно обезумевшие звери. Бараний… хвост! Знаешь, года до сорок третьего, когда мне выпадали увольнительные, я, бывало, навещал старый добрый Репербан в Гамбурге, тамошние театры ставят штуки, которые называют пикантными мистериями, но которые просто хитро обставленная случка на сцене. Мужчины, женщины, либлинги, бывает, даже эдели и крупный скот… Так вот, вся эта хер… чепуха и в подметки не годится тому, что мы видели со стен Кана!»
Черный Барон ничего не говорит, но я слышу негромкий отчетливый скрип со стороны «триста четвертого». Стальной великан едва заметно пошевелил донжоном. Без всякого смысла, мы и так все у него в прицеле, возможно, это движение было безотчетным, как человек, бывает, безотчетно дергает головой, напряженно что-то слушая…
«Вожделение и ярость всегда идут рука об руку, но здесь они объединились в едином пароксизме, превратившей бой в страшную кровожадную оргию. Раскроенные черепа, обнаженные ребра, высыпающиеся из животов внутренности не мешали им совокупляться с такой яростью, что душа холодела в груди. Что, это тебе не походы по провинциальным борделям? – Хеншель печально улыбается, - Грохот сшибающейся стали, скрежет кинжалов и мечей, плывущий над полем истошный вой, не то смертельно раненных, не то торжествующе эякулирующих… Аршлох-дункельхайт[5]! Груды окровавленных, ритмично дергающихся тел в обломках кирас и доспехов, которые с последними усилиями выплескивают из себя жизнь вместе с кровью, однако не в силах остановить этот страшный процесс. Пфуй! Я видел людей с головами, свисающими на наполовину перерубленных шеях, которые, не замечая ничего кругом, овладевали друг другом так отчаянно и яростно, словно не только смысл их жизни, но и смысл существования их бессмертной души зависели от того, сумеют ли они прийти к концу в этой страшной гонке. Я видел умирающих, грудами распростертых на земле, истекающих кровью и содрогающихся – не то в смертельной агонии, не то в сладострастных конвульсиях, а может, и в том и в другом одновременно. Я видел, как одержимые страстью человекоподобные чудовища исступленно тыкали друга панцербрехерами и стилетами – не из желания нанести страшную рану, как это обычно бывает в бою, но из желания соорудить в человеческом теле несколько дополнительных отверстий, не предусмотренных природой…»
«Довольно, - холодно приказывает Черный Барон, на миг прикрывая глаза, - Я представляю, что там произошло».
Хеншель потирает затылок, что делает его на миг похожим на большую деловитую муху.
«Тогда можешь представить и то, что мы увидели после. Уверяю тебя, еще ни одно поле боя за всю нашу многострадальную историю не выглядело подобным образом. Оно и полем боя-то не выглядело, скорее, одним гигантским окровавленным альковом, в котором повздорившие любовники долго выясняли свои отношения при помощи пары острых ножей… Груды мертвых тел, сдавивших друг друга в посмертных объятьях, курганы быстро портящейся плоти, среди которых ползают, подвывая и подволакивая окровавленные культи, наполовину освежеванные прелюбодеи, по-собачьи ворча и содрогаясь в предсмертных судорогах…»
«Довольно! – зло повторяет Черный Барон, - Я понял. Фон Хюльсен погиб вместе с ними?»
Хеншель пожимает плечами.
«Никто из нас не мог похвастать тем, будто видел его мертвое тело. В последний раз, когда его видели, неутомимый рубака, срывая с себя доспехи, пытался совокупиться с собственной мертвой лошадью…»
«Черт».
«Хейлагустур» не участвует в разговоре, но я все еще отчетливо чувствую ее присутствие, как чувствовал бы близость пролежавшей неделю на жаре конской туши. Она сохраняет молчание, но я зудящей кожей щек ощущаю ее недоброе, напитанное холодной яростью, внимание. Сюда бы «Ротиннмуннура», угрюмо думаю я, не решаясь выпустить приросший к рукам мушкет. Кровожадный ублюдок живо научил бы эту стерву хорошим манерам – в своем понимании, конечно…
Хеншель устало усмехается.
«Знаешь, о чем я еще подумал? У меня было чертовски много времени, чтобы размышлять о всякой ерунде, когда мы улепетывали из горящего Кана».
«О чем?» - неохотно спрашивает Черный Барон.
«О мертвецах, обильные запасы которых мы оставили за собой во всех уголках империи. Созерцая груду мертвого мяса, которая когда-то именовала себя человеком, сражаясь ради чьих-то вензелей и гербов, мы привыкли успокаивать свою совесть подвигами, которыми она себя покрыла, рисовать щедро смазанные сусальным золотом картины героической гибели на поле боя. Знаешь, как это заведено… Лотарь погиб под стенами Магдебурга, обожженный и почти четвертованный, но так и не выпустивший из рук алебарды. Фридрих истек кровью на руках преданных слуг, всадив перед тем серебряную пулю в лоб бесчинствующему демону. Альбрехт снес головы пятерым британцам, прежде чем кто-то провертел ему дыру меж глаз!.. Возвышенно, красиво, да и почтенные миннезингеры, дерущие глотки по кабакам, никогда не останутся без хлеба. Хоть и невеликое, но утешение скорбящей родне! А тут… Пфуй! Проклятый Безумный Монти не просто обыграл нас подчистую, затевая свой Нормандский Анабазис, он лишил нас даже этой малости, уничтожив и отравив память о тех из нас, кто сложил головы. Посуди сам, легко ли будет скорбеть почтенным родственникам, держа в руках посланное Гофкригсратом уведомление, извещающее о том, что ваш любезный сын Вилли, доблестный рейтар, пал смертью храбрых во имя императора и архивладыки Белиала, перед своей гибелью героически покрыв двух мертвых вахмистров и фельдфебеля, а после, уже будучи наполовину освежеванным, доблестно овладел испускающим дух лейтенантом!..»
[1] Оха (нем. Oha) – восклицание изумления.
[2] Сапперлот (нем. Sapperlot) – восклицание, выражающее удивление или негодование.
[3] Меншенкинд (нем. Menschenskind) – «Дитя человека!» - восклицание, служащее междометием и выражающее различные чувства.
[4] Цум Хенкер (нем. Zum Henker!) – гневное междометие, дословно означающее «К палачу тебя!»
[5] Аршлох-Дункельхайт (нем.) – «Жопная тьма».
Глава 5
Черный Барон стискивает зубы.
«К черту рейтар. К черту фон Хюльсена. В гарнизоне Кана и без них было полно людей. Три полка отличной прусской пехоты, усиленной гессенскими мушкетерами. Полторы сотни пушек. Две эскадрильи «птичек». В одной только нашей сто первой баталии оставалось полсотни тяжелых шлахтенбургов. А еще – вода, порох, припасы… Черт, с такими силами вы могли бы удерживать Кан по меньшей мере месяц!»
Хеншель, вяло кивнув, словно беседа вдруг ему надоела, подходит к «триста четвертому». Человек грубый и несдержанный, он двигается порывисто и резко, но, коснувшись рукой обожженной брони, преображается. На его лице вдруг возникает рассеянная смутная улыбка. Так прикасаются не к бездушному металлу, но к чему-то очень важному – любимому скакуну, любимой женщине, стене отцовского дома…
«Не строй из себя военного инспектора, Барон, - бормочет он, - мы оба знаем, чего стоила оборона Кана. Четыре года в тепле и сытости развратили его гарнизон сверх всяких пределов, обилие вина и французских шлю… дам тоже неважно сказалось. Все лучшие части дергали на Восток, замещая их всяким сбродом, едва умеющим держать в руках пику, немощными стариками да сопливыми болванами. Когда пришло время открыть огонь, выяснилось, что фитили отсырели, порох наполовину состоит из угля, а у трети наших грозных пушек запальные отверстия заросли грязью как причинное место у старой бюргерши. Хваленые гессенские мушкетеры погрязли в блуде и пьянстве настолько, что разогнать их смогли бы британские крестьяне, вооруженные палками. «Птички» фон Розенхайма в самом деле немало нам помогли, особенно на первых порах. Сбрасывали на британцев кувшины с замурованными адскими отродьями и пороховые бомбы, а когда запасы истощились – бочки с раскаленной смолой и камни. Но на каждую нашу «птичку» приходилось по три-четыре британских. К тому же в наших сидели измотанные демоны, некоторые из которых помнили еще предыдущий Холленкриг четырнадцатого года, а в британских – свеженькие, едва только выловленные в Аду, выбля… негодяи».
Мне кажется, «триста четвертый» отвечает на ласку демонолога – донжон едва заметно шевелится, поскрипывая, ствол пушки дрожит. Точно огромная стальная кошка, мурчанием отвечающая на хозяйскую ласку… Неприятное сравнение. Я пытаюсь выбросить его из головы.
«Все прежние британские попытки овладеть Каном, были лишь подготовкой, разведкой боем, не более того. Самого интересного-то вы и не застали. Все началось четырнадцатого июня. Они обрушили на нас огонь своих тяжелых осадных орудий. Мы думали, они еще только выгружаются в захваченных гаванях, верно? А они давно выгрузились и были тайно переброшены под Кан. Сотни чертовых пушек, одержимых такими свирепыми тварями, по сравнению с которыми наши собственные демоны не опаснее новорожденных щенят! Цум хенкер! Ты не видел этого, Барон, и никогда не увидишь, даже если доживешь до седин. А мы видели. Кан видел. Британцы расщедрились так, словно адские владыки выделили им неограниченную кредитную линию. Их снаряды были снаряжены не смолой и не щебенкой, как наши собственные, а смертоносными чарами, что относятся к запретным адским наукам. Стоффкрафт, Хейсткрафт, Флейшкрафт, Махткрафт… - Хеншель зло ударяет кулаком по мозолистой ладони, - Лошадиный… хвост тебе в рот, ничего подобного не видели даже наши папаши под Верденом!»
Черный Барон не колеблется (я никогда не видел его колеблющимся), но взгляд его на миг теряет свою ледяную остроту.
«Но укрепления… Защитные сигилы…»
«Хейлагустур» негромко смеется, ее смех похож на треск сдираемой кожи.
Хеншель едва заметно вздрагивает от этого звука.
«Меншенкинд! Сигилы! Тому, кто их чертил, впору раскрашивать коровники. Эта хер… штука помогла нам не больше, чем дамский зонтик – от удара алебардой. Черт возьми, в считанные минуты Кан превратился в огромный чертов цветник, изукрашенный так, что мне хотелось выцарапать себе глаза. А некоторые и выцарапывали, поверь мне… Махткрафт! Самая гуманная из всех адских энергий, она либо сжигает тебя до щепотки сухой золы, либо сминает до размеров пуговицы. Впрочем, бывали и те, кому повезло меньше, шатающиеся, беспрестанно блюющие, ослепшие, с вылазящими волосами и ногтями… А вот Флейшкрафт – по-настоящему паршивая штука. Я видел пехотинцев, кирасы на которых лопались под давлением прущей изнутри плоти, превращающихся в чудовищных, слипшихся друг с другом осьминогов, или высохших насекомоподобных тварей, на которых все еще болтались осколки доспехов. На моих глазах мушкетер с лейтенантским эполетом на плече, истошно визжа, начал превращаться в гигантскую крысу. На его счастье, какой-то милосердный пехотинец проломил кистенем ему голову… Стоффкрафт, впрочем, тоже не сахар. Он не кроит твою плоть, как вздумается, но творит чудовищные трансмутации со всем, с чем соприкасается. Люди, превратившиеся в статуи из свинца, воска и хлебного мякиша. Люди, превратившиеся в чернила и тину. Люди, которых задело остаточным излучением, бегущие на подламывающихся глиняных ногах, размахивающие дрожащими мармеладными руками…»
Голос у демонолога «триста четвертого» брюзжащий и невыразительный, но я живо представляю описанные им картины. Должно быть, слишком живо. У меня невольно вырывается возглас отвращения, который звучит слишком громко в окружающей нас тишине. Хеншель косится на меня, будто впервые видит, и корчит гримасу, должно быть, зрелище направленного ему в лицо мушкета в моих руках порядком его нервирует.
«Может, прикажешь своим ребятам убрать оружие? – небрежно спрашивает он, - Не хочу оказаться с полным животом дроби, если у кого-нибудь из этих сопляков дернется палец».
Лицо Черного Барона остается сухим и бесстрастным.
«Эти сопляки спасли меня в Виллье-Боккаж, Георг. И поверь мне, стоит тебе излишне резко шевельнуться, как я сам прикажу им спустить курки. Или ты в самом деле считаешь, будто я доверяю хотя бы на цолль человеку, одержимому демоном?..»
Хеншель ворчит себе под нос, неприязненно поглядывая на всех нас.
«Хейлагустур» не причинит мне вреда, она всего лишь…»
«Про нее ты расскажешь мне немногим позже, - холодно роняет Черный Барон, - Сейчас я хочу знать, почему пал Кан».
«Оха! Черт, я и забыл, какая ты холодная железяка, - бормочет Хеншель, - Ну слушай, слушай… Про что еще я не рассказал Про Хейсткрафт?.. Многие говорят, что это не самая страшная из запретных адских наук, мол, она в силах освежевать твой мозг, точно безумец с ланцетом в руках, свести с ума, превратить в пускающего слюни болвана, но, по крайней мере, не причинит адских мук. В Кане мне не встречалось таких умников, мы там видели, что делает Хейсткрафт с человеком! Кто-то осатанело работал ножом, срезая с себя плоть, ему мерещились плотоядные жуки, ползающие под кожей. Кто-то жадно глотал раскаленную смолу, пытаясь растопить воображаемый лед в желудке, кто-то… Помнишь Апельта из нашей роты? Здоровяк с косящими глазами и шрамом на щеке? Пфуй! На моих глазах он выхватил из ножен кинжал и принялся вспарывать себе брюхо – чары Хейсткрафта заставили его поверить в то, что он беременная женщина, которая должна разрешиться от плода…»
«Апельт был шельмующим в карты мерзавцем и никчемным демонологом, - неохотно роняет Черный Барон, - Но ты прав, я не пожелал бы ему такой смерти».
Хеншель кисло улыбается.
«Королевские глисты!.. Поблагодари фон Вестернхагена за то, что отрядил тебя в Виллье-Боккаж, иначе, поверь, ты был бы счастлив сам принять смерть в любой ее форме. Черт, я не удивлюсь, если окажется, что он нарочно отослал тебя прочь из Кана, зная, что обрушится на него в ближайшее время. Живую легенду нельзя швырнуть в пасть британцам, верно? Легендарный талант должен быть спасен, чтобы послужить императору…»
«Заткнись, Георг, - холодно бросает Черный Барон, - Ты сам знаешь, почему именно второй роте выпало идти на Виллье-Боккаж. У нас было шесть машин на ходу, когда вы не могли выставить и четырех. Кто командовал обороной?»
Вопрос задан резко и холодно, как на допросе. Будь Георг Хеншель в самом деле приятелем Черному Барону, вправе был бы оскорбиться таким тоном, но демонолог «триста четвертого» лишь хмыкает, ничуть не уязвленный.
«Будто бы сам не знаешь. Змеиная тройка. От нашей баталии – оберштурмбанфюрер фон Вестернхаген, от инфантерии – генерал Фридрих Дольман, от императора – граф Вильгельм Рихтер фон Мец унд Лотарингия, назначенный комендантом Кана. Эти не смогли бы договориться, как разделить промеж себя мешок картошки, а тут – целый гарнизон… Чудо, что не истыкали друг друга ножами!»
Черный Барон сдержанно кивает.
«Дольман – ублюдок и трус, обкладывающий данью маркитантов и грабящий наши обозы стократ успешнее, чем все французские маки вместе взятые. Я бы охотно приказал спустить из него все топливо, если бы не боялся за желудок своего «Ротиннмуннура». Граф… Тут и говорить излишне. Развращенный садист и психопат».
Хеншель беззвучно аплодирует кончиками грубых пальцев.
«Фуй! Как грубо! Тебе не по душе его сиятельство? Многие утверждают, он премило играет на арфе!»
«Мне не по душе ни он, ни то, что он творит с городом, - сквозь зубы отвечает Черный Барон, - Когда мы только встали в Кане, он приглашал меня отобедать, желал познакомиться с живой легендой лично, но я нашел предлог отказать. Некоторые слухи…»
Хеншель жеманно хихикает.
«Зря отказал. Граф – умнейший и воспитаннейший человек в Нормандии. А его привычки… Можем ли мы судить его за то, что он имеет пристрастия отличные от грубого мужичья?»
Присутствовать при разговоре двух демонологов неуютно. Они не совершают угрожающих движений, точно дуэлянты перед схваткой, напротив, оба выглядят противоестественно спокойными, почти расслабленными, но мое обострившееся от бессонницы и головной боли чутье отчетливо вопиет об опасности. Я чувствую невидимые флюиды, вьющиеся вокруг них, бесплотные, прозрачные, но способные в один миг обернуться смертоносной огненной плетью, рассекающей плоть и сталь будто масло…
«Про его пристрастия судачат во всей Нормандии. И речь идет не о невинных оргиях. Я слышал, у него есть штат лакеев, занятых только тем, что ищут по окрестным борделям все, что только может представлять интерес для графа, включая пьяных до беспамятства солдат, беспомощных детей, а временами и домашний скот».
Хеншель мягко кивает.
«К слову сказать, не все из них переживают ночь. Предпочтения графа, пожалуй, можно назвать немного… своеобразными. Месяц назад патрульные из нашей роты посреди ночи остановили телегу, на которой его слуги везли обратно тех гостей графа, что пользовались его гостеприимством накануне. Поверь мне, тебе бы не хотелось на это смотреть. Некоторые тела истерзаны, словно ими пировали волки, другие сплошь переломаны, усеяны ранами, искалечены… У господина графа, без сомнения, очень тонкий вкус по части удовлетворения страсти, но вправе ли мы корить его за это?»
«Как бы то ни было, ничего толком не вышло, - холодно отзывается Черный Барон, - Вполне допускаю, что его сиятельство испытывал ко мне искреннее восхищение, видя во мне надежду Германии, может даже, к этому примешивалось нечто… личное. Однако я не мог одарить его своим расположением в ответ. Проще говоря, мне было весьма неприятно даже оставаться в одном с ним помещении, не то, что подавать руку. Мало того, я даже не счел возможным скрывать свое мнение касательно его… манеры управлять городом. Так что в скором времени наши отношения немного разладились и даже сделались прохладными».
«Прохладными? - Хеншель фыркает, будто услышал нечто в самом деле смешное, - Ты так это называешь? Мы тоже сидели в Кане, не забывай. Он сплевывал всякий раз, когда слышал твое имя. С нетерпением ждал, когда ты уберешься из города и даже провозглашал тосты в честь русских демонов, которые будут грызть твои кости. Он писал на тебя по дюжине кляуз в Гофкригсрат каждый месяц и если им не дали ходу, то только лишь благодаря твоим покровителям в верхах. Он охотно натравил на тебя демонов – кабы не страх того, что у тебя в Геенне Огненной имеются связи получше его собственных».
«Ого, - Черный Барон приподнимает бровь, - Кажется, я в самом деле его раздосадовал».
Хеншель ухмыляется, не таясь.
«Ты сделал самое худшее, что только можно было – отказал вельможе. Такое не прощают».
«Плевать. Сейчас мне нет дела до него и его развлечений, - холодно чеканит Черный Барон, - Я хочу знать, как пал Кан».
Хеншель вздыхает. Наделенный грузной статью, он меряет пространство вокруг «триста четвертого» танцующими шагами, которые смотрятся странно при его комплекции.
«О Химмель[1]! Черт возьми, это было внушительное зрелище. Британцы заливали нас огнем и дерьмом два дня без передышки, а на рассвете третьего пошли на штурм. Это была картина, достойная кисти Кнётеля[2]!»
«Рихард Кнётель не дожил до Второго Холленкрига, - спокойно замечает Черный Барон, - Он имел неосторожность рассердить адского владыку, который даровал ему талант живописца, так что последняя его картина, «Наполеон и его маршалы», писана не маслом или акварелью, а кровью, желчью и лимфой самого Кнётеля».
«Педант, - сокрушенно бормочет Хеншель, - Проклятая железяка, лишенная воображения… Цум Хенкер! Я лишь хотел передать тебе, как это выглядело. У меня у самого душа едва не выскользнула из тела, присмотрев для этого самое неподходящее отверстие. Представь, рассвет, кроваво-красная дымка, укутывающая небо, точно багряный шелк, только шелк этот не спадает складками, а словно бы дрожит, подергивается… Знаешь, почему оно дрожало? В небе над Каном в тот день было тесно от скопившихся демонов. Это был точно пруд, полный змей, в глазах рябило от их количества, а дыхание перехватывало. Одни были похожи на слонов, вывернутых наизнанку и поросших колючей проволокой, другие – на раздувшиеся бородавки и унизанных глазами пауков. Клянусь бездонными сортирами Ада, среди них не было воинов, желавших принять участие в славной битве, зато было до хера праздных зевак, слетевшихся из всех закутков Ада, чтобы полюбоваться, как чертовы кровожадные букашки будут биться друг с другом. Черт побери! Мы с британцами постарались на славу, чтобы адские владыки не потребовали обратно деньги за билет!»
«Она недурно тебя выдрессировала, - бормочет сквозь зубы Черный Барон, - Ты все еще изъясняешься как дрезденский извозчик, но уже куда изящнее. И почти бросил сквернословить, как я погляжу. Глядишь, скоро будешь болтать как какой-нибудь поэт!..»
Это замечание, должно быть, уязвляет Хеншеля – грузное тело демонолога вздрагивает, точно от щелчка кнутом. На какой-то миг мне кажется, что я увижу его настоящее лицо, сокрытое за наносными слоями вежливости – грубое, красное, брызгающее слюной…
Но Хеншель сдерживается, разве что смех, который издает его бочкообразная грудь, немного неестественного свойства.
«Мы… Я работаю над собой. И это ни хера не простая работа. Меншенкинд! Хочешь поговорить об этом? Я думал, тебя больше интересует, что сталось с бляд… несчастным Каном!..»
«Прости. Продолжай».
Хеншель с досадой дергает подбородком. Подбородок у него грубый и бесформенный, как кусок брусчатки, совсем не похож на точеные подбородки тех молодцов-ландскнехтов, что пялились на нас с гравюр в офицерской столовой, но вымыт и выбрит настолько безукоризненно, что больно смотреть. На фоне этого человека мы пятеро выглядим грязными бродягами.
«Во имя всей живности, что живет в мохнатке Клэр Вальдольф[3], в этот раз британцы вели наступление по всем правилам военной науки. Это уже были не голозадые пехотинцы с жалкими пиками, как в сороковом, они порядком набрались ума со времен Дюнкерка. Их армада издалека была похожа на гигантскую, ползущую по холмам амебу с тысячами острых жал, топорщащихся во все стороны. Впереди шли закованные в сталь монфорты с шипастыми палицами, опоенные каким-то зельем и не чувствующие боли, мушкетные пули отскакивали от них как горох или завязали в мясе, не причиняли вреда. За ними тянулась ощетинившаяся гизармами пехота, в злом клокочущем нутре которой я примечал отдельные стяги, знакомые мне по Нарвику, Мидтсуманнсэтре, Аррасу, Булони… Черт, мне показалось, я увидел больше знакомых лиц, чем в своем любимом дрезденском борделе! Хайлендские фузилеры, здоровяки, способные разорвать пополам быка, а после боя, подобно голодным гиенам, жадно грызущие мертвецов и высасывающие их кости. Сандерлендские егеря, коварные дьявольские отродья, стрелы которых смазаны дюжиной разных ядов, сами полные разъедающей их скверны и режущие друг дружку с такой охотой, что к полю боя их ведут закованными в цепи, с шипастыми ошейниками на шеях. Гренадеры из Глостера, поющие свои страшные гимны, от которых кони сходят с ума и дохнут, а у людей начинается кровавая рвота. Свирепые галлоугласы из Инвернесса, кольчуги на которых трещат из-за того, что тела их бурлят, постоянно перекраиваясь, распираемые самыми жуткими мутациями. Во имя всех фригидных су… дам мира, они даже притащили из Африки гусаров Перси Хоббарта, именующих себя «Пустынными Тварями»! Мы сами с ними прежде не сталкивались, но наслышаны были прекрасно, в свое время они немало потрепали наших ребят под Тобруком в сорок первом. Вот уж кого впору именовать исчадиями Ада! Ты знал, что они пришивают себя стальной нитью к собственным коням, а многие и срастаются с ними в единое целое? Херовы кентавры, вот они кто…»
Черный Барон слушает безучастно, но я знаю, он запоминает каждую деталь, каждое слово. Точно сосредоточенный безучастный протоколист.
«Но если британцы надеялись, что своей пальбой заставят заткнуться германские пушки, то жестоко просчитались. Наша артиллерия подпустила их на сто клафтеров[4], почти в упор – не потому, что Вестернхаген был большим поклонником военной науки Снежного Короля[5], требующей открывать бомбардировку накоротке, с предельно близкой дистанции, а потому, что стволы гарнизонных батарей были разношены что дырки между ног у гамбургских красоток. Но врезали мы им знатно! Сапперлот! – у Георга Хеншеля на несколько секунд загораются глаза, в них, как в стеклянных пуговицах, словно отражается зарево над Каном, - Ох, врезали! Первые два залпа – обычными ядрами свиного железа, зато третий наполовину состоял из зачарованных ядер. Может, над ними не корпели придворные алхимики, но эффект был на славу, уж можешь мне поверить! Бах! Бух! Бум! Холерная пиз… дрянь! Это выглядело так, словно кромсаешь груду несвежей плоти острым ножом. Их шеренги бурлили, когда в них открывались кровоточащие дыры, земля покрывалась лохмотьями человеческого мяса. Пфуй… - в грубом голосе Хеншеля впервые слышится растерянность, - Где-то люди, истошно крича, сплавлялись со своими доспехами, где-то, утратив рассудок, начинали неистово пожирать сами себя или вонзать мечи в бока товарищей. Хваленые британские мушкетеры, кичащиеся тем, что могут держать порядок даже под огненным дождем, получив пару раз рубленной картечью, расстроили ряды настолько, что их соседям пришлось самим рубить их, иначе те своим бегством внесли бы сумятицу в наступающие порядки».
«Уверен, это было чертовски хорошее зрелище», - роняет Черный Барон совершенно нейтральным тоном.
«Уж будь уверен! Будь уверен! Каша по-британски, так мы это называли. Пушки Кана приготовили ее достаточно, чтобы накормить многих адских владык! Была бы у британцев одна только пехота, от нее не осталось бы ничего кроме кровавой пены в обрамлении истерзанных кольчуг. Но Безумный Монти был недостаточно безумен для того, чтобы посылать на штурм одну только пехоту. Я думаю, они попросту хотели вскрыть наши расчеты и позиции гарнизонных батарей. Не успели мы дать и пяти залпов, как на нас посыпались «джаги». Не десяток, не два десятка – сотни три не меньше. Цум Хенкер! В жизни не видел такого количества ублюд… негодяев в одном месте, а если я вру – пусть после моей смерти адские владыки используют эти дырки на моем лице для оправления своих похотливых нужд! – Хеншель, зло хохотнув, тычет пальцами себе в глаза, - Сотни визжащих крылатых демонов, сыплющихся сквозь облака прямо на Кан. Воздух вокруг них смердел мертвечиной и кипел, точно ядовитое варево в ведьминском котле. Они засыпали город тысячами больших и малых бомб, вылили на него тысячи кумпфов кислоты, а облегчившись от своего груза, принялись охотиться прямо посреди городских улиц, точно чертовы ястребы в курятнике. Особое удовольствие они получали, гоняясь за каретами, должно быть, это разжигало в них спортивный дух. Именно так и погиб несчастный комендант города, граф Вильгельма Рихтера фон Мец унд Лотарингия».
«Как? – резко спрашивает Черный Барон, я впервые слышу в его голосе что-то сродни живому человеческому интересу, - Ради адских чертогов, расскажи в деталях! Хочу знать их, чтобы рассказывать своим внукам перед сном!»
Хеншель хмыкает.
«Прости, старина, не в моих силах. Мы из нашей жестянки не так уж многое видели, больше слушали эфир. Знаю только, что граф пытался удрать из города в своей карете, набив ее доверху сундуками с добром, визжащими шлюхами и всем, что ему полагалось по статусу. Ничтожество. Верно, надеялся пробиться сквозь британское окружение, пока оно не отрезало город намертво. Как жаль, что он не уделял военной науке столько же прилежания и времени, как любовной… На глазах у всех британская «птичка», упав вниз камнем, впилась в золоченую колымагу графа Вильгельма Рихтера фон Мец унд Лотарингия, улепетывавшую прочь и, прежде чем кто-то успел спохватиться, подняла ее воздух, что сухую тыкву, вместе с бьющимися в ужасе лошадьми и визжащими вельможами в ее чреве. А потом нам на головы посыпались куски людей и лошадей, разорванные так мелко, что никто не смог бы разобрать, где человечина, а где конина…»
Черный Барон небрежно кивает.
«Достойная кончина, - бормочет он, - Я только надеюсь, что после смерти адские владыки подберут ему достойную роль – конечно же, при дворе, куда он так неистово рвался. Например, превратят его в золоченый ночной горшок или что-нибудь в этом роде…»
Хеншель кивает.
«Признаю, не самая героическая кончина. То ли дело его гомункул».
«Кто? Гомункул?»
Хеншель изображает руками что-то небольшое, округлое.
«Уродец в банке, - поясняет он, - Тот, что служил его личным писарем и референтом. Мерзавчик по прозвищу Уважаемый Овцелюб или что-то вроде того. Ты ведь знаешь, что по слухам, это он ведал всей графской канцелярией, писал доносы и памфлеты, словом, занимался всеми делами короны, кроме тех, что были связаны с блудом и которые его сиятельство никак не могло доверить стороннему лицу?»
«Какое мне дело до гомункула?»
Хеншель лукаво грозит ему пальцем.
«Будь я императором, пожаловал бы ему свой собственный меч, даром что этот недоросль смог бы биться разве что швейной булавкой… Оха! В отличие от своего хозяина он не попытался спастись, лишь приказал забаррикадировать канцелярию, которая располагалась в северной башне. Вообрази себе, лично командовал ее гарнизоном из своей банки, разве что на коне не разъезжал…»
Я ощущаю, как зловеще теплеет воздух вокруг нас. Трава под ногами потрескивает от невидимого жара, раттеншпины испуганно мечутся, точно звери посреди лесного пожара, многие беззвучно тают от жара, вплавляясь в землю.
«Хейлагустур».
Верно, она тоже вспоминает падение Кана, заново переживая свой позор и свою беспомощность, разжигая в себе демоническую ярость. Надеюсь, Хеншель не собирается слишком уж углубляться в воспоминания, иначе, чего доброго, плавиться начнем и мы… Впрочем, Черный Барон ведет себя спокойно, будто бы не ощущая угрозы. Вероятно, и нам следует держаться так же.
«Северная башня продержалась дольше всех прочих. Восточную «джаги» в конце концов растерзали точно гиены овцу, по клочьям, но северная так густо крыла картечью, что хер… чертовы ублюдки сыпались вокруг нее как листья. Кроме того, там имелись дальнобойные эссенские кулеврины, которые пробивали любую кирасу навылет, эти су… красавицы оставили вдовами столько британских блядей, что любо-дорого вспомнить! Британцы накатывались на нее дважды, но гарнизонные пушки встречали выбля… негодяев так, что их порядки быстро превращались в месиво из обнаженного мяса и дерьма. Отчаянные ребята там были, в восточной башне! Пфуй! Надеюсь, их души не сгорят в адских чертогах, а будут до скончания веков служить гончими адским владыкам на охоте… Британцы отрезали ее со всех сторон, но и тогда не смогли взять, покуда у защитников оставалась хоть щепотка пороха. Когда злосчастные кулеврины все-таки замолчали и на штурм пошли ирландские головорезы, маленький графский ублюдок вылез из своей банки и самолично поджег запальный шнур у пороховой бочки. Бахнуло так, словно сам архивладыка ударил копытом по земле! Роскошно бахнуло! Человек с полста забрал с собой, мелкий сморчок, вот тебе и гомункул, вот тебе и недоросль!.. Пфуй!»
Хеншель хохочет, широко открывая рот, я вижу его зубы, желтые и крупные, похожие на лошадиные.
«Пятнадцатого июня, - Черный Барон кивает, - Мы ощутил плотную вспышку чар на северо-востоке, но не думали, что это Кан. Решили, это британские «птички» скинули сверхмощную бомбу…»
Хеншель щерится, стискивая зубы.
«Рванули не просто пороховые погреба, рванул запас зачарованных ядер, собранных маленьким мерзавцем на первом этаже, да еще склад алхимических зелий. Я надеюсь, эту вспышку видели и в Лондоне. Что она заставила короля Якова или как там зовут нынешнюю подстилку Малфаса, испачкать свое шелковое белье, а Безумного Монти, который наверняка ошивался у него в спальне – откусить ему… нос! Невообразимо мощная вспышка. Хаотическое сплетение самых разных чар в чудовищной концентрации, от которой у всех нас едва было не вытекли мозги. Это было как… - он на миг прикрывает глаза, на его дряблом лице разливается что-то сродни блаженству, - Как гигантский фиолетовый цветок, трепещущий на невидимом ветру, распускающийся страшными пульсирующими волнами, роняющий чудовищные споры, сверкающий узорами, от которых тебе хочется свернуться калачиком, впиться зубами себе в живот и начать пожирать собственные потроха».
Я догадываюсь, как может ощущать чудовищное излучение адских чар человек, наделенный талантом демонолога. Оттого мне не хочется представлять себе эту картину. Но какой-то миг я вижу этот фиолетовый цветок, восстающий над горящим, корчащимся в агонии, городом…
Хеншель открывает глаза, в которых словно тают крупицы этих страшных чар, и усмехается.
«Знаешь, Барон, если адские владыки позволят мне дожить до трехсот лет, превратившись в дряхлую развалину, которая не в силах будет донести ночную вазу до окна, не расплескав, я наверняка забуду уйму вещей. Забуду, как пахнет поутру трава в Нормандии, как звали моего любимого дрезденского жеребца, как кричала, вырываясь, та рыженькая мамзелька в тридцать девятом… Черт, если они будут ко мне благосклонны, я и тебя, Барон, забуду! Ты всегда был холодным самовлюбленным сукиным сыном, у тебя и души-то нет, так, одни крошки… Но вот тот взрыв в Кане я не забуду никогда, даже когда буду пускать слюни на смертном одре и ссаться в портки! Эти рукоблу… затейники, верно, собрали отчаянно богатый арсенал, потому что полыхнуло на славу. Первые шеренги британцев, окружившие башню, просто рассыпались цветным бисером, зато остальным… о, остальным перепало на славу. Я помню корчащихся засран… подлецов, сереющих на глазах, превращающихся в огромных, облаченных в кольчуги и кирасы, тараканов. И тех, других, которые таяли внутри своих доспехов, истошно крича. И…»
«Дальше, - холодно роняет Черный Барон, - Мне не нужны детали».
«И верно, - Хеншель часто кивает, посмеиваясь, - Деталям придет черед, когда я засяду за мемуары. Ты хотел знать, что случилось с Каном. Так вот, Кан превратился в одну огромную, исходящую гноем и кровью, рану. И чем больше мы старались сдержать их напор, тем сильнее увязали в ней, разворачивая еще сильнее… Закованные в сталь монфорты перли в первых рядах. Мы с «Хейлагустур» валили их что кегли. Хлоп! Хлоп! Хлоп! Ядра кромсали их, точно остервенелое воронье коровью тушу, только мясо во все стороны и летело! За ними ползли осадные машины, выкованные из черной стали, скрежещущие и воющие звериными голосами, выпускающие струи ядовитого газа, от которого наши защитники таяли внутри своих доспехов, и пламя, которое не затушить ни водой, ни песком…»
Черный Барон молчит, немного наклонив голову. И я почти уверен, что в этот миг он представляет себе эту страшную картину так же четко, как если бы сам находился там, в объятом пламенем гибнущем Кане.
«Вот как…» - только и произносит он.
Хеншель стискивает кулаки, глаза его блестят.
«Во имя всех задниц Ада, вот это было побоище! Мы садили из пушки как безумные, ничего не видя вокруг, наша броня звенела от вражеских ядер что проклятый колокол, все вокруг горело… Моего заряжающего контузило, я сам подавал ядра вот этими кровоточащими руками. Огонь! Огонь! – Хеншель хрипло смеется, - Видел бы ты, как мы рвали их в клочья! О! Мне казалось, сейчас багряные тучи над несчастным Каном разойдутся и сам архивраг Малфас выглянет вниз, глянуть, кто это делает фарш из его злосчастной орды!..»
«Могу себе представить».
«Не можешь, и не пытайся! – забывшись, Хеншель упоенно щелкает зубами, точно борзой пес, заново переживающий тот сладострастный миг охоты, когда его зубы сомкнулись на чьем-то боку, - Сапперлот! Стены послужили нам столько, сколько смогли, но от них нельзя было требовать чрезмерного. Меншенкинд! От концентрированных чар Стоффкрафта они потекли как патока, но башни держались какое-то время и выпили порядком британской крови. Британцы хлынули внутрь, точно океанская волна и мы неистово дробили ее, картечью и ядрами. Пробивали фонтанирующие гнилой кровью дыры в их порядках, крыли беглым огнем их разрозненные отряды, давили гусеницами тех мерзавцев, что подобрались вплотную. Но сила была не на нашей стороне. Нас безжалостно теснили, поджимая со всех сторон, а сверху на нас беспрестанно лился огонь. Наши «птички» падали сплошь и рядом с истерзанными крыльями, а пушки выходили из строя одна за другой. Подмоги не будет, мы это знали. И жить нам самое более до рассвета. Мы и это знали. И уже готовились подороже продать свою жизнь, когда к нам пробился фон Вестернхаген с остатками своего штаба».
«Вот как? Сам Вестернхаген?»
Хеншель кивает.
«Его экипаж выглядел страшно, весь покрытый пробоинами и исполосованный когтями. Металл скрежетал, разбрасывая искры, изо всех щелей струилась меоноплазма, но командир баталии выглядел так, словно принимает участие не в последнем в своей жизни бою, а в блядском параде! Он распахнул люк, выбрался, пошатываясь на донжон и крикнул изо всех сил: «Третья рота! Третья рота сто первой тяжелой баталии, слушай мою команду! Убирайтесь прочь из города! Эти ублюдки откатились, но сейчас вновь пойдут на штурм. Восемь мы отбили, но девятого нам не снести. Я не хочу, чтобы ваши закопченные черепа служили игрушками прихвостням архиврага! Уходите прочь, на восток! Сохраните себя – для императора и архивладыки Белиала! Ну же, прочь! Гоните изо всех сил! На восток! Я выиграю вам несколько минут, но и только!..»
Черный Барон сосредоточенно кивает.
«Значит, он…»
«Никто из нас не успел его остановить. Прежде чем я дернулся, он запечатал люк и устремился на врага. Его шлахтенбург несся полным ходом, паля из пушки, и выглядело это страшно и жутко – одна-единственная машина, несущаяся на несметное британское воинство, ощетинившееся пушками и пиками. Ядра вздымали фонтаны земли вокруг него, вышибали искры из брони, но остановить не могли. Он выиграл нам не только несколько минут, мой друг, он выиграл нам то, что мы не могли выгрызть у британцев так долго. Бессмертную славу».
Черный Барон сосредоточенно слушает, не делая попыток прервать. В его темных глазах сложно что-либо разобрать, они могут выглядеть и траурными и насмешливыми одновременно.
Хеншель прикрывает глаза, будто в забытье, и грозит кому-то кулаком.
«Он мчался на врага подобно разъяренному демону, беззвучно и стремительно. Дробил шеренги британцев, наматывая на гусеницы их алые и сизые потроха, превращая стройные боевые порядки в окровавленную, разметанную по полю ветошь. Крыл беглым огнем из пушки, расплескивая тварей вдребезги, таранил и подминал под себя их орудия, давил обслугу и стрелял, стрелял, стрелял… Он один произвел в британском войске большее опустошение, чем полнокровная баталия. Он не искал укрытия, не использовал тактических маневров и ухищрений, он мчался вперед, будто вознамерился добраться до самого Безумного Монти и раздавить его, как блоху!»
«Что было дальше?»
Хеншель разводит руками. Еще один не в меру элегантный жест, несвойственный его грузному телу, будто бы одолженный или наспех выученный.
«На наших глазах британская карронада разворотила ему правый бок. Страшный удар, своротивший донжон и превративший его шлахтенбург в полыхающую колесницу, несущуюся по вражеским рядам. Мы с тобой знаем цену такому удару, после него обычно не остается живых. Из открывшихся пробоин хлынула кипящая меоноплазма. А миг спустя наружу выбрался сам фон Вестернхаген. Он был похож на человека, вернувшегося из Ада. В полукирасе поверх дымящегося гамбезона, окровавленный, обожженный, с кровавой пеной на лице, исходящий дымом, он поднял руки, но не пустые – в его руках был тяжелый пехотный палаш. Цум Хенкер… Жатва, которую он учинил в британских рядах, была страшной. У него больше не было тяжелого шлахтенбурга, вдавливающего ублюдков в землю, не было покорного демона, рвущего их на части, но была благородная ярость, которую адские владыки испокон веков вкладывают в души германцев, ярость, которую он обращал в страшные удары, от которых британские доспехи лопались точно панцири вареных раков и…»
«Хватит. Не утруждай себя».
Хеншель осекается. Увлекшись, он отчаянно жестикулирует, будто бы сам бьется с тысячей окружающих его британцев, оттого холодный оклик Черного Барона наверняка кажется ему сродни пощечине.
«Прости?»
На лице у Черного Барона скучающее выражение.
«Остановись, пока не увлекся чрезмерно. Пока обагренный кровью фон Вестернхаген не схватился с каким-нибудь британским демоном и не оторвал ему голову голыми руками. Ты забыл главное правило нашего ремесла, мой друг. Во всем нужно знать меру».
Черный Барон вонзает в Хеншеля свой взгляд, коротко и беззвучно, как хорошо заточенный стилет. И судя по тому, как тот вздрагивает, мысль о холодной стали посещает не только меня.
«Если ты испытываешь избыток хвалебных метафор, можешь излить их на почтовую карточку и отправить скорбящей семье фон Вестернхагена. Я знал его с сорокового года, мы вместе брали Седан и Намюр во времена Второго Холленкрига. Он был осторожным сукиным сыном, возможно, самым осторожным из всех, что мне приходилось знать. Однажды в небольшом приграничном городишке он распорядился расстрелять двести душ – только потому, что среди них мог укрываться французский чернокнижник. Он носил две кольчуги – на случай шальной пули – и защищал себя дюжиной самых хитроумных амулетов от порчи. А ты говоришь, он устремился на верную смерть только ради того, чтобы прикрыть вас, никчемное отродье?»
Хеншель усмехается.
«Пфуй. Забыл, с кем имею дело. Ладно, допустим, я немного приукрасил его последние минуты – из самых лучших побуждений, разумеется».
«Вот как?»
«После восьмого штурма британцы взяли передышку, чтоб зализать свои раны, - Хеншель осклабился, - Черт, мы оставили в их шкурах достаточно дыр, чтоб они могли вволю поработать языками! – огонь на какое-то время ослаб, но не стих. Проклятому фон Вестернхагену вздумалось выбрать этот момент, чтоб провести рекогносцировку. Не слушая ничьих увещеваний, он распахнул люк и высунул голову из донжона, чтобы бросить взгляд вокруг. И… Может, это был какой-то британский снайпер, которого адские владыки поцеловали в глаз при рождении, а может, шальная пуля из числа тех, что тысячами звенят в воздухе, но пришлось ему аккурат в лоб, выбив все мозги прочь точно вчерашнюю кашу из горшка. Не помогли ни две кольчуги, ни дюжина оберегов. А спустя секунду «Бэйнауэтэр» вырвался на свободу. Ты помнишь «Бэйнауэтэра», не так ли?»
Черный Барон неохотно кивает.
«Прекрасно помню. Дьявольски опасная и непредсказуемая тварь. Я предупреждал фон Вестернхагена, чтобы избавился от нее, пока не поздно. Его таланта хватало, чтобы удержать ее в узде, но…»
«Но этот талант испарился вместе с содержимым его черепа. Не успел наш добрый командир рухнуть, как из всех люков хлынула кипящая кровь. Это высвободившийся «Бэйнауэтэр», ликуя, жадно пожирал свой экипаж. Возница и канонир погибли мгновенно, слухач успел всадить себе кинжал в сердце – проворный мерзавец! – заряжающий же попытался выскочить прочь и был перекушен пополам, все люки к тому моменту превратились в жадно щелкающие стальные пасти. Херо… скверное это зрелище, мой друг, демон, лишившийся хозяина, облеченный в форму из закаленной стали. Превращение было страшным и стремительным, но это не то зрелище, которое я хотел бы вспоминать. Я видел как трещала, вздыбливаясь и крошась, его броня, как наружу прорастали иззубренные шипы, жала и человеческие зубы, как бронированный донжон раздавался в стороны, превращаясь в подобие бугрящегося черепа, а ствол орудия сделался похож на… На ту штуку, которой мы обыкновенно тычем в женщин, уплатив за это монету, только в скверном, источающем гной, виде. Бархатное полотнище с эмблемой сто первой тяжелой баталии обернулось смердящими свежесодранными шкурами, корпус порос осколками зеркал, обломанными рогами, лапками, страшно блестящими черными изумрудами, виноградными кистями, дергающимися лошадиными ногами…»
«Бэйнауэтэр» всегда был опасен, - сухо произносит Черный Барон, - Я предупреждал его, я…»
«Ему потребовалось три секунды чтобы разнести два соседних шлахтенбурга. У него больше не было канонира, его канонир превратился в корчащиеся на броне бубоны с останками облезающей человеческой плоти, у него не было заряжающего, но ему больше не нужна была человеческая обслуга. Он сам по себе был живым оружием. Первым же выстрелом он раскроил по шву соседний шлахтенбург из первой роты, стоящий в двадцати клафтерах от него. И еще два других – за следующую четверть минуты. Только тогда мы наконец отошли от шока и начали в него палить. Чертовски крепкий ублюдок этот «Бэйнауэтэр». Не знаю, какое адское чрево вырастило его, но он сражался как сам Сатана, причинив нашей баталии больше ущерба, чем огонь британцев. Ядра отскакивали от него, как горох, а если и прошибали обшивку, дыры тотчас затягивались кровоточащими хрящами и колючей проволокой. Обезглавленное тело фон Вестернхагена плясало у него на донжоне, как одержимое пугало, плясало страшно, теряя доспехи и клочья обожжённого мяса, исступленно, как пляшут ведьмы в Броккенбурге. Наконец кому-то удалось размозжить ему гусеницу и, прежде чем обезумевший демон успел оправиться, мы всадили в него по половине боезапаса каждый. Ублюдок испустил дух, истек земляничным вареньем, затхлой кровью и едким хлором. А мы…»
«Вы бежали».
Подбородок Хеншеля дергается. Самую малость, но вполне красноречиво.
«Мы…»
«Бросили город, который вам приказано было защищать, бросили запертую там пехоту, обозы, боевые знамена и все, что только можно. Все, что мешало бегству».
Хеншель сплевывает в землю. Так зло, что я не удивился бы, если б его плевок зашипел как кислота.
«Ну конечно. Будь твоя воля, ты бы закопал в полыхающем Кане все, что осталось от сто первой тяжелой баталии и станцевал бы на могильном кургане гальярду! Как же… Рыцарский крест с дубовыми листьями и мечами, два железных креста, живая легенда Восточного фронта, чудо-оружие императора, блестящий фронтовой демонолог… Ты бы предпочел остаться там, среди пламени и пузырящихся гнойных луж, среди мечущихся полуободранных людей и раздавленных пушек, только ради того, чтобы подохнуть как полагается герою, захватив с собою всех прочих! Вот только тебя там не было…»
«Ты знаешь, почему, - холодно и сухо произносит Черный Барон, - Я дрался в Виллье-Боккаж».
Хеншель смотрит ему в глаза. Он кажется дородным, обрюзгшим, но я-то знаю, чтобы выдержать взгляд Черного Барона, надо иметь позвоночник из закаленной стали.
«Только потому, что сам этого захотел, - негромко, но зло произносит он, - Ты искал подвига, не так ли? Тебе хотелось увенчать отлитую для тебя корону драгоценностью подходящего достоинства. Сапперлот! Тебе тяжело было усидеть в Кане, тебе хотелось первому запустить когти в британский бок. Заработать еще пару-другую побрякушек на мундир. Показать, какой ты стальной, хладнокровный, расчетливый… И Вестернхаген в конце концов пошел тебе на встречу. Как не пойти – живая легенда… Он отправил тебя в Виллье-Бокаж, ослабив на треть собственный гарнизон. Как знать, может те шесть машин, что ты увел из Кана, и стали причиной поражения, ты не задумывался об этом? Может, это ты погубил Кан?»
Такая отповедь могла бы смутить кого-угодно, но не Черного Барона. Он слушает спокойно, не меняясь в лице, лишь время от времени кивая сам себе. Как человек, не услышавший ничего нового, слушающий больше из вежливости, чем из интереса.
«Знаешь, Георг, я бы застрелил тебя, - спокойно произносит он, - Если бы не подозревал, что твоя участь столь незавидна, что ты нарочно провоцируешь меня на это. Что было дальше?»
Хеншель делает злой быстрый жест рукой с растопыренными пальцами.
«Мы не просто отходили, мы прорывались, черт тебя возьми! Британцы охватили Кан почти сплошным кольцом, мы рвались прочь как одержимые, прогрызая себе дорогу! Над нами вились полчища «джагов», под гусеницами хрустели британские кости! Я принял под командование одиннадцать машин – шесть из своей роты, пять из первой. К тому моменту, как мы вырвались из этого блядского капкана, на ходу осталось четыре – все прочие догрызали британские демоны, пережевывая броню вперемешку с вяло ворочающимся человеческим мясом!»
«На что вы рассчитывали?»
«Мы потеряли Кан, но не Нормандию. Шанс еще был. Мы надеялись на подмогу. Мы были уверены, с запада к нам на помощь идут свежие полки тяжелой пехоты, наши славные рейтарские части, артиллерия… Надо лишь продержаться два-три дня, сдерживая хлещущий напор британских ублюдков. Сбить дыхание их авангардам, вымотать, потрепать огнем… Пфуй! Пфуй! А там уж придет подмога – и воющую британскую орду мы сбросим на пиках комьями кровавого мяса обратно в океан. Иначе и быть не могло. Разве не нашему императору благоволят сильнейшие из адских владык? Разве не мы заключаем в пушки и бронированные коробки на гусеницах самых опасных и грозных демонов? Разве не мы поставляем миллионы тонн крови ко двору архивладыки Белиала, щедро поя его присных? Да, мы прозевали начало Нормандского Анабазиса, приняли его за отчаянную авантюру британцев, но старикашка фон Розенхайм, продравший наконец глаза, должен был двинуть в Нормандию лучшие наши части, пронзить мягкое британское брюхо своими закаленными полками, обрушить им на головы наших кровожадных «птичек», чтоб выклевали им глаза и раздробили черепа, опалить адским огнем из пушек…»
«Подмоги не было? – холодно произносит Черный Барон, - Ведь так?»
«Подмоги не было, - неохотно соглашается Хеншель, - Старый евнух фон Розенхайм за всеми балами и гулянками, верно, давно разложился в своем дворце, а может, сторговался тайком с архиврагом. Меншенкинд. Все части, что мы встречали, сами отчаянно драпали прочь, даже не пытаясь выставить заслонов, бросая обозы и отнимая у крестьян последних кляч. Редкие гарнизоны готовились к обороне, но… - на грубом лице Хеншеля появляется острая усмешка, - Это были жалкие, обреченные попытки. Мы привыкли к тому, что британцы сонны и нерешительны в бою, что они трусливо избегают драки, если только не представляется возможности драться чужими руками, что предпочитают осторожно язвить, чем бросаться напролом. Безумный Монти, верно, четвертовал половину британских генералов, чтобы у остальных проснулась юношеская прыть. Британцы не копошились у Гавра и Шербура, как мы ожидали, в этот раз они вонзили свои копья на всю длину. Пока тяжелая пехота осаждала города и крепости, части легкой кавалерии из драгун и уланов стремительно продвигались вперед, обходя очаги сопротивления, вонзая когти в окровавленную нормандскую тушу. Туда, куда не могла подобраться кавалерия, закидывали гэльских головорезов, которые вырезали гарнизоны по ночам, травили коней, поджигали цейхгаузы, устраивали засады на трактах. И «птички». Тысячи блядских британских «птичек», срущих нам на головы огнем и серой…»
«Это не ваша вина».
Хеншель сокрушенно качает головой.
«Черт. Единственная хорошая новость той поры, которая настигла нас в магическом эфире – весть о кончине генерала Дольмана. Этот скудный разумом недоумок не успел сбежать из Кана, как все прочие, а когда последние защитники истаяли пеплом, дрожащими руками протянул свой меч британцам. Видно, уповал на свои набитые золотом сундуки. Ничтожество. Четыре года назад, быть может, британцы бы его пощадили. Позволили бы облобызать сапоги архиврагу Малфасу и назначили бы баронишкой в своих землях. Но после того позора, что они пережили под Дюнкерком… Они всадили в затылок Дольману зачарованный медный гвоздь, покрытый адскими сигилами. Несчастный, не управляя более своим телом, пустился в пляс и танцевал исступлено следующие четыре дня без передышки, прежде чем все его мышцы не полопались от напряжения, а суставы не выкрошились. Тогда они…»
Черный Барон качает головой.
«Мне нет дела до генерала Дольмана, - спокойно сообщает он, - Что было дальше с вами?»
«Все катилось к черту быстрее, чем мы могли вообразить. Наша хваленая оборона, которую мы почитали незыблемой, в считанные дни стала напоминать не неприступный замок, изготовившийся к битве, а горящую конюшню, полную испуганных людей и ревущего скота. Всюду, где мы оказывались, мы встречали только панику, беспорядок и полнейшую растерянность. Какие-то крепости судорожно готовились к осаде, какие-то поджигались своими же гарнизонами или оставлялись нетронутыми врагу с распахнутыми воротами. Адъютанты и курьеры до смерти загоняли коней, мечась от одного города к другому, пока тучные штабные павлины, спешно разогнавшие свои походные бордели из напомаженных шлюх, спешно протирали лорнеты и сдували пыль с карт. Депеши из императорского дворца все еще доходили, их доставляли штабные гомункулы по своим магическим каналам, но от них делалось только хуже, приказы, приказы, содержащие в них, утрачивали смысл еще прежде, чем попадали к нам».
Черный Барон стискивает зубы.
«Как в сороковом году, - бормочет он, - Только теперь вместо французов – мы сами».
Хеншель неохотно кивает.
«Мы привыкли воображать французов трусливыми горлопанами, а британцев – коварными подлецами, способными лишь кичиться собственной воинской славой, но сами выглядели как беспорядочно удирающий, набитый проститутками маркитантский обоз. Где бы мы ни оказались, я видел одно и то же. Испуганно мечущихся офицеров с мечами, заржавевшими в ножнах. Хрипящих от ярости фельдфебелей, пытающихся выстроить свое жалкое воинство, четыре года нежившееся в тепле и распивавшее французские вина. Потерявших былую спесь алхимиков, судорожно сортирующих свои бочки, тщетно пытаясь понять где из них белая тинктура, где дамские духи, а где их хваленые смертоносные яды. Дрожащих от ужаса тучных интендантов, улепетывающих без оглядки, напрочь забивших своими доверху набитыми телегами окрестные тракты и мосты… Цум Хенкер! В Туфревиле комендант, реквизировав все запасы пороха и угрожая всеми адскими карами, сумел поставить под ружье две тысячи душ и даже старую пушчонку из ратуши, не зная, что британские лазутчики уже успели отравить воду в колодце. К тому моменту, когда мы оказались в городе, его обитатели не смогли бы отбить штурм даже стаи зайцев – покрытые съеживающейся серой кожей, с ужасно вытаращенными глазами, глухо воющие, они слепо бродили по улицам, натыкаясь друг на друга и распространяя страшную вонь протухшей рыбы. В Клевиле нас встретило воинство из сорока боевых големов. Выстроившиеся на центральной площади, закованные в глухую броню, делавшую их похожими на стародавних рыцарей, сжимающие в стальных руках боевые цепы, они сами по себе служили грозной силой, способной перемолоть в бою пару полков хваленых британских пикинеров. Увы, силой столь же грозной, сколь и беспомощной. Вокруг них беспокойно сновали с масленками слуги и кузнецы, а молодой лейтенант, едва не плача, тщетно приказывал им шевельнуться, заклиная именами всех известных ему адских владык и его собственных детей. Единственным человеком в городе, которому была известна секретная команда, пробуждающая стальных увальней к жизни, был старый демонолог, накануне вечером отбывший в Трувиль-Сюр-Мер кидать кости и скоропостижно там скончавшийся вследствие размозженного кистенем затылка. В Корбоне нашим глазам предстало жуткое зрелище – окровавленное поле, на котором стояло два десятка наших собственных «птичек», окруженных разорванными и истерзанными человеческими останками в германской форме. Они должны были бомбардировать Гавр, где британские баржи высаживали тяжелые осадные орудия, но даже не оторвались от земли. То ли благодаря британским лазутчикам, то ли нашим собственным интендантским невеждам, баки оказались заполнены коровьей кровью вместо свежей человеческой – и демоны в гневе растерзали собственные экипажи.
Лекод, Монтей, Купсарт… Везде растерянность и злость, животная ярость и выматывающее душу отчаянье. В Буассе перепуганный насмерть местный демонолог попытался начертить вокруг города защитные сигилы, да был немного пьян, перепутал и наутро все население, включая двести душ пехоты, превратилось в гигантских разумных мух. В Серне французская банда «Лесные рыцари», ободренная новостями о приближающихся британцах, перерезала часовых и захватила арсеналы, в которых одного только пороху было двадцать тысяч центнеров[6]. И, надо думать, была страшно довольна собой, пока какой-то из этих драных козопасов не чиркнул кресалом в крюйт-погребе – не удивлюсь, если завтра императорские звездочеты углядят чертов город парящим где-то в небесах над нашими головами. В Гассаре…»
«Понял, - сухо произносит Черный Барон, - Довольно. Этого хватит».
Почтмейстер небольшого городка сортирует свежие письма и обнаруживает среди них письмо, адресованное самому архивладыке Белиалу. Письмо накарабяно на плохонькой бумаге неумелой детской рукой: «Здравствуй, дорогой архивладыка Белиал! Пишу тебе, ибо больше писать мне некому. Папеньку зашибли в прошлом году в трактирной драке, маменька повредилась в уме и утопилась в реке, так что остался я сирота, с одним дедушкой. Дедушка просит милостыню на улице, тем мы с ним и живем. Но горше всего мне зимой, оттого, что я не могу выйти на улицу поиграть с другими мальчиками. У меня нет теплых вещей – ни рубашечки, ни чулок, ни теплого кафтана, ни шапочки, ни варежек. Потому-то зимой мне очень грустно и одиноко. Очень прошу тебя, дорогой архивладыка, прояви участие к моей душе, одари чем можешь!»
Почтмейстер, читая это, обмякает сердцем. Человек суровый, привыкший неделями трястись в седле, бесстрашно рубиться с грабителями, преодолевать бурные реки, он лезет в закрома, выгребает все свое небогатое жалование, идет в лавку и покупает для мальчика зимнюю одежку – теплый кафтан, подбитый лисьим мехом, шерстяную рубашечку, теплые зимние чулки, щегольскую трикутную куничью шапку – и отправляет ему домой.
Через неделю получает от мальчика новое письмо:
«Здравствуй, дорогой архивладыка Белиал! Все твои дары получил – и чулки, и рубашечку, и кафтан, и шапку. Одних только варежек не достает. Должно быть почтмейстер, старый скотоложец, украл!»
Простите, я нарочно оттягиваю момент, когда надо дописывать окончание этой истории.
Но сейчас непременно допишу.
[1] (нем.) Oh Himmel! – О небеса!
[2] Рихард Кнётель (1857 – 1914) – немецкий художник-баталист.
[3] Клэр Вальдольф (1884 – 1957) – немецкая певица и танцовщица в кабаре, также известная как исполнительница шансона и народных песен.
[4] Здесь: примерно 250 м.
[5] «Снежный Король» - прозвище Густава II Адольфа (1594 – 1632) – короля Швеции, воевавшего в Тридцатилетней войне против императорских сил.
[6] Здесь: примерно 1 000 тонн.
Глава 6
Хеншель, забыв про великосветский тон, мрачно трет пальцем ладонь, будто поверхность колдовского зеркала, которое наделено даром показывать прошлое и будущее.
«Даже выскочив из Кана с обожженными задницами, мы не спаслись. Мы продолжали терять машины одну за другой, быстрее, чем в ином бою. Один шлахтенбург мы потеряли, переправляясь через Орн. На паром набилось столько верещащего перепуганного народу, что он пошел ко дну на середине реки. Они не спаслись бы даже если б скинули гамбезоны и кольчуги. Блядская река полна нечисти, которая обглодает тебя быстрее, чем голодный путник – жареного цыпленка в трактире. Три мы потеряли от налетов – британские «птички» охотились над забитыми беженцами и обозами трактами, пожирая все, что встретится им на пути. Гундольфа и весь его экипаж зарезала банда одичавших ландскнехтов. Ублюдки решили, что его машина куда сподручнее для бегства, чем крестьянская телега, но поплатились за это. Беккер сверзился в пропасть – я всегда говорил ему, что нельзя жрать сому в привычных ему дозах, это влечет нарушение внимания… Рудольф застрелился. Этот сопляк всегда был слишком малодушен, никто из нас не удивился. Гундольф вынужден был придушить собственного демона – после Кан тот сделался совсем безумен и в любой миг грозил выйти из-под контроля, нам пришлось бросить его и его экипаж. Бюхнер отравился насмерть, когда сожрал гнилой конины, понадеявшись на свой амулет. Зеннерт… С ним забавная, хоть и скверная история приключилась.
Черный Барон поднимает голову.
«Альфред Зеннерт? Триста девятый?»
Хеншель шутливо козыряет грубой мозолистой рукой.
«Так точно. В детстве какая-то полоумная ведьма нагадала ему недурную участь. Как там… «Твои деяния принесут тебе славу столь великую, что толпа охочих людей соберется вокруг тебя, и каждый будет мечтать прикоснуться к тебе». Бедный Альфред. Он-то думал, это предсказание возвещает ему недурную карьеру, может даже, ознаменованную графской короной… На рассвете восьмого дня, удирая от британских «джагов», охотящихся на нас, точно совы, мы налетели на скопище обозных телег, забитых беженцами. Офицерские жены, обслуга, к слову, изрядное число французов… Представь себе, многие из них тоже улепетывали из Нормандии, узнав о приближении Безумного Монти, особенно те, которые запятнали себя сотрудничеством с нашей армией. Шорники, подковывавшие германских лошадей, пекари, кормившие хлебом германских солдат, шлюхи, готовые распахнуть перед всяким свой шелковый ридикюль… Одно из древнейших правил, чем сильнее человек унижается, тем яростнее он будет мстить – не обидчикам, но свидетелям его унижений. Таких людей во Франции называют «Fritzouille», - Хеншель прокатывает это слово по языку, словно пилюлю, - Им вспарывают животы и набивают всякой всячиной, как крестьянские пироги – живыми кошками, змеями, горячими угольями… Впрочем, знаю, это тебе не интересно. Машина Зеннерта шла первой – к его несчастью. На рассвете, да еще полуживому от усталости, немудрено не заметить скопление чертовых телег на тракте. Тут, если разобраться, больше вины его возницы, чем его самого – ублюдок попросту задремал с вожжами в руках. Ну и готово. Тяжелый шлахтенбург врезался в поток телег точно хренова секира в ребра. Треск, гам, крики… Человек двадцать передавило насмерть, втрое больше перекалечило. Известно, какая картина. Кто воет над раздавленными детьми, кто рвет волосы, кто собственные кишки на обочине собирает. Почти всякий из нас хоть раз по неопытности да влетал в толпу черни, особенно на первых порах… Зеннерт, простая душа, выбрался из шлахтенбурга, чтобы разобраться, кошель даже захватил, намереваясь, видно, кинуть этому сброду медяшек, да позабыл, в каком животном остервенении эти ничтожества, спасающие свои шкуры. Увидав демонолога, они точно с цепи сорвались. Он даже не успел схватиться за меч. Скрутили поводьями, растянули – да прямо там и разорвали к черту. Вот тебе и «толпа охочих людей», вот тебе и слава… Понятно, мы врезали по этим выблядкам картечью, но уж поздно, Зеннерт доходил. К исходу второго дня бегства у нас было одиннадцать машин. Но уже через три дня – восемь. Потом шесть. Кто-то отстал, кто-то подорвался на мине, кто-то пытался сдаться на милость британцев… Каждый день отщипывал от нашего жалкого отряда по кусочку».
«И на какой день это случилось с тобой?»
Черный Барон задает этот вопрос негромко, почти безразличным тоном, но Хеншель вздрагивает. Мгновение спустя на его лице возникает жеманная улыбка, уже знакомая мне, напоминающая порцию отменного жирного масла поверх серого солдатского сухаря.
«Ах, не знаю, о чем ты говоришь, старина! С того момента, когда мы счастливо оставили Кан, ровным счетом ничего дурного со мной не случалось, даже наоборот. И если тебе чудится что-то зловещее, только потому, что ты не в силах видеть счастливое единение двух родственных душ!..»
«Хейлагустур!» - Черный Барон немного повышает голос, у меня вновь возникает ощущение, что вокруг него воздух делается неприятно прозрачным и колким от количества излучаемой им адских энергий, - Изволь заткнуться, пока я не завязал тебя узлом или не скормил твоим более мелким и хищным соплеменникам! Я говорю с Георгом Хеншелем и сейчас я хочу слышать его собственный голос. Не твой».
Наверное, он в самом деле способен это сделать. Я ощущаю, как болезненно зудят мои ногти, еще один признак того, что дремлющая сила демонолога может пробудиться в любой миг – в самой неприятной и опасной форме.
«Как вам будет угодно, - цедит Хеншель, кривя губы в жутковатой ухмылке. И мгновением позже вздрагивает, быстро моргая, точно проснувшись ото сна, - Пфуй… Прости ее, пожалуйста, мой друг. «Хейла» хорошая девочка, но, как и все адские создания, иной раз чертовски любопытна. Ее забавляет человеческое тело и его устройство, так что иногда она не в силах сдерживаться и…»
«Использует тебя как куклу? Когда это случилось, Георг?»
Хеншель опускает голову и некоторое время молчит. Я вижу колебания его тяжелого кадыка, сейчас он напоминает дергающуюся помпу, тщетно пытающуюся накачать слов из широкой груди, но это сродни попытке накачать вина из пустого бочонка. Наконец он устало машет рукой».
«На восьмой день. Это случилось на восьмой день нашего бегства из Кана. Я сам виноват, в сущности. Слепой осел. Мне давно стоило подновить защитный узор из сигилов, запирающий ее, тем более, что многие из них поплыли от жара британских пушек, через который мы прошли, или были искажены адскими энергиями, полыхнувшими при штурме Кана. Но я был слишком занят насущными проблемами. Кроме того… Черт, я ведь в самом деле думал, что вышколил ее, выбил из нее эту дурь, подчинил…»
«Ты идиот, Георг Хеншель», - спокойно произносит Черный Барон.
«Я идиот, - Хеншель зло кивает, - Знаю. Забыл главное правило нашего ремесла. Нельзя расслабляться, когда имеешь дело с демоном. Он может выглядеть покорным и послушным, может даже демонстрировать преданность, но в глубине души всегда будет искать уязвимое место в твоих чарах, чтобы выбраться на свободу и тогда…»
Он вздрагивает, косясь на «триста четвертый», равнодушно изучающий нас внимательным глазом пушечного зева.
«Я недооценил ее коварство и терпеливость. Она знала, что узор чар истончился, но не пыталась прорвать его, как это обычно бывает с демонами. Затаилась… Ждала!.. – Хеншель изрыгает из себя какое-то зубодробительное саксонское ругательство, которое мне непонятно, что-то о конях, и тотчас вздрагивает, точно от зубной боли, - Прости, прости, милая, я в сердцах!.. В один прекрасный момент я обнаружил, что тело мне не подчиняется, а мои люди медленно превращаются в золотые изваяния. Сопротивляться было уже поздно. Она разгадала устройство сдерживающих ее чар, более того, обратила их против меня же. Распустила те узелки, на которых держалась моя охранная сеть, подменила сигилы, перенаправила основные потоки. Чертовски аккуратная работа. Из этой милашки получилась бы королевская белошвейка!»
Хеншель делает несколько неуклюжих тяжелых шагов. Как странно, пока им управлял демон, он держался на ногах необычайно ловко, его шаги напоминали изящные танцевальные па, но стоило ему принять управление собственным телом, как он делается похож на согбенного тяжелым трудом раба, едва способного тянуть ноги. Он устал, понимаю я, этот человек чертовски устал. Возможно, даже более, чем мы сами.
Черный Барон не пытается ему помочь, не делает ни единого шага навстречу, чтобы подставить плечо боевому товарищу. Напротив, разглядывает его с непонятным мне чувством.
«Я предупреждал тебя о том, что адские создания коварны, - спокойно произносит он, - Нельзя насаждать свою власть при помощи унижения и надеяться на ее прочность. Униженный и оскорбленный демон не откажется от мести, он просто затаится и будет ждать подходящего момента. Если нужно – годами. Если нужно – тысячелетиями. Ты, кажется, имел неосторожность порядком разозлить свою подопечную?»
«Черт тебя подери, Барон! – выпаливает Хеншель со злой гримасой на лице, - Мне нужен был боевой демон, а не капризная адская принцесса! Хорошо выдрессированная и надежная тварь, на которую я могу положиться в бою, и я… Ладно, признаю, я был взыскательным хозяином. Может быть, даже отчасти строгим. Но я был вынужден, вынужден! Если я делал так, то только лишь руководствуясь ее собственным благом и…»
Он внезапно вздрагивает, точно невидимый кнут выхватывает из его спины лоскут кожи, в потухших темных глазах на миг вспыхивает искрой страх.
«Ах, черт… Ладно, ладно, признаю! Я паршиво себя с ней вел. Как настоящий толстокожий ублюдок. Я загонял ее в болото, чтобы отбить ее проклятую чистоплотность. Поносил последними словами. Измазывал конским навозом бока. Я мочился на нее, если она проявляла строптивость и… и…»
Он пытается запереть слова внутри себя, но они отчаянно ищут выхода, я вновь вижу, как дергается его толстая бычья шея.
«Черт, я делал с ней многие скверные вещи! Мне… мне доставляло удовольствие изводить ее. Я мучил ее, нарочно причиняя страдания и… И я искренне прошу у нее прощения за все содеянное. По счастью, «Хейлагустур» оказалась мудра и терпелива, как самые могущественные из адских владык, я получил ее прощение».
Черный Барон задумчиво переводит взгляд с Хеншеля на «триста четвертый» и обратно.
«Значит, она простила тебя за все былое? И не причиняет тебе проблем?»
Хеншель извергает хриплый смешок.
«О нет, ни в коем случае. Мы с ней образовали в некотором смысле… симбиоз. Добровольный союз двух родственных душ. Из которого я, к слову, черпаю для себя изрядную пользу».
«В самом деле?»
«Я всегда был немного грубоват, у нас в Саксонии за науками не гонятся. Сам знаешь, как на меня косились в штабе. Смешно сказать, я и двух слов-то без ругани не мог связать, зато сейчас…»
«Сейчас ты говоришь не в пример лучше, - сухо соглашается Черный Барон, - Это ее работа?»
«Да. «Хейла» - превосходный учитель. Стыдно вспомнить, еще неделю я выглядел неотесанным коновалом, зато сейчас… Я худо-бедно постигаю суть этикета, могу отдать шесть видов поклонов и не опозориться за обедом у графа, сносно танцую алеманду и контрданс, немного вальсирую, кроме того, мы прилежно штудируем основы философии, истории, этики и риторики, естественные науки, живопись… В скором времени, если я буду делать успехи, добавится греческий, математика, игра на лютне, стихосложение и все прочее. Но пока что мы большую часть времени уделяем манерам и умению вести себя в обществе. Сложно вытравить из себя свою старую натуру, но «Хейла» утверждает, будто я делаю недурные успехи, так что в скором времени… в скором времени…»
Бормоча и улыбаясь, он приближается к Черному Барону, немного подволакивая ногу. Он не выглядит опасным ни в одной из своих ипостасей, я позволяю себе опустить мушкет, тем более, что руки у меня уже порядком затекли. И делаю большую ошибку.
Потому что Хеншель внезапно совершает короткий прыжок, впившись в гамбезон Черного Барона обеими руками. Он делает это с быстротой, которую никак нельзя заподозрить в его тяжелом неловком теле, видно, долго готовился к этому рывку, усыпляя наше внимание, пока не подобрался достаточно близко. И сейчас…
Я вскрикиваю, ожидая самого страшного. Короткого хруста, с которым миниатюрный стилет пробивает грудную клетку, или треска костей или чего-нибудь в этом роде. Но ничего подобного не происходит. Хеншель не душит Черного Барона, лишь цепляется за него, так отчаянно и страшно, как утопающий цепляется за обломки корабля, зная, что в любой миг может уйти в непроглядную пучину.
«Убей эту суку! – истошно кричит он, я вижу, как в его расширившихся побелевших глазах плещется ужас, - Убей! Ну же! Разорви узор! Убей немедля! Она чудовище! Она безжалостный сучий выблядок! Ну!»
Черный Барон стряхивает его с себя, отступая на шаг назад. На его холодном бесстрастном лице не дергается ни одна мышца.
«Я видел в жизни многие счастливые союзы, - произносит он, - И почти все из них скрывали за лощеным фасадом весьма… неприятные черты. Кажется, твоя подруга не так хороша, как ты пытался нам представить?»
Хеншель напоминает человека, тонущего на суше. Он отчаянно всплескивает руками, дрожит всем телом, жадно хватает ртом воздух. Лишь мгновением позже я понимаю, что это не причудливая, рожденная странными спазмами, агония. Это страх. Ужасный страх, пожирающий его заживо, точно алчный адский владыка. Георг Хеншель понял, что натворил и бьется в конвульсиях, боясь обернуться назад, туда, где стоит, внимательно изучая его, большой спокойный кусок холодной стали с цифрой «304» на боку.
«Она пожирает меня заживо, - всхлипывает он, - Она безжалостная сука. Она карает меня. Заставляет делать с собой ужасные вещи. От блядских танцев я стер себе до кости пятки, а от стихов… Да помоги же мне! Убей ее нахер! Преврати в лужу слизи! Ты Черный Барон, твою мать! Блядский любимец адских владык! Ты можешь разорвать ее одним словом! Убей! Убей! Убей! Ради моей пропащей души – убей!..»
Черный Барон задумчиво глядит на него.
«Возможно, я в самом деле смог бы это сделать. Твоя «Хейла» - коварное и хитрое существо, но оно всего лишь демон, вынужденный существовать в мире смертных, несколько кумпфов меоноплазмы в окружении магических чар. Но… ты уверен, что это не будет опрометчиво с моей стороны? Мне показалось, вы с «Хейлагустур» в самом деле неплохая пара. Ее влияние положительно сказывается на тебе, а ты…»
Подвывая и корчась в судорогах, Хеншель пытается расстегнуть на груди свой начищенный и безукоризненно выглаженный мундир. Его пальцы сбиваются и путаются, мешая друг другу, пуговицы выскакивают из них. Тогда он начинает рвать сукно, поскуливая от ужаса. Рвать до тех пор, пока ему не удается распахнуть китель. И там…
Дерьмо. Его выпирающий, поросший черным волосом живот покрыт шрамами. Не теми, что могла бы оставить ему на память британская шрапнель или французские пики, это совсем другие, куда более зловещие шрамы. Они совсем свежие и в скверном состоянии, я вижу багряный отлив на коже и скверный гангренозный душок, исходящий из них, напоминающий мне запах «Ротиннмуннура». Они выглядят как россыпи присосавшихся к его брюху багровых червей, но причудливые завитки не рождены случайностью, я почти не удивляюсь, обнаружив, что многие из них складываются в читаемые буквы.
«Я не буду сквернословить».
«Я буду терпелив».
«Я – самодовольное ничтожество».
Эти раны нанесены не лезвием, каким-то другим, куда менее милосердным инструментом. Быть может, куском заточенной стали или камнем или…
Хеншель рычит, потрясая чреслами, отчего жуткие шрамы еще сильнее напоминают шевелящихся червей.
«Это она, - бормочет он, - Она заставила меня… Эта сука! Каждый раз, когда я не подчинялся, она мучает меня! Она… Убей ее!»
Он пытается вновь схватить Черного Барона за гамбезон, но тот качает головой, пристально глядя ему в лицо. Хеншель раскрывает рот, будто бы желая закричать, однако внезапно осекается. Его выпученные глаза подмерзают, словно покрываясь тончайшей ледяной корочкой. Только это не лед. Это смертельный ужас. Позади него, едва слышно скрипнув, шевелится донжон «триста четвертого».
Хеншель издает испуганный крик, похожий на писк пробитого навылет кролика. На негнущихся ногах он поворачивается к шлахтенбургу. К бронированной тяжелой колеснице, полноправным хозяином и владетелем он еще недавно был. Донжон едва заметно шевелится из стороны в сторону. Будь боевой экипаж человеком, это походило бы на укоризненное покачивание головой.
«Прости меня, «Хейлагастур», - бормочет Хеншель одревесневшими, потерявшими цвет, губами, - Склоняюсь пред твоей великой мудростью, моя бессмертная госпожа, молю тебя проявить снисхождение к ничтожному червю, который тщится постигать плоды твоих… плоды твоей… в ничтожности своей уповаю… я…
Он испускает страшный крик. Такой, каких я еще не слышал. Так может кричать человек, с которого заживо сдирают шкуру. Георг Хеншель внезапно прекращает дрожать всем телом, вытягивается, мгновенно обретая прекрасную осанку. Одно только лицо его беззвучно содрогается в конвульсиях, корча ужасные гримасы, беззвучно хватая ртом воздух. Лицо и тело словно принадлежат двум разным людям. Первое – воющему от ужаса грузному мужчине, второе – юному, вышколенному и сосредоточенному, придворному лакею.
Хеншель снимает безукоризненно чистые и выглаженные перчатки. Я еще раз обращаю внимание, до чего неуклюжие у него пальцы, он тратит много времени на эту простую процедуру, под конец ему приходится ожесточенно помогать себе зубами. И только после того как белоснежная замша наконец соскальзывает с его толстых запястий, я понимаю, почему. Адские владыки при рождении дают каждому человеку (если он не либлинг) десять пальцев. Георг Хеншель, демонолог третьей роты сто первой тяжелой баталии, сохранил едва ли не треть от этого числа. Вместо прочих – окровавленные бесформенные обрубки, покрытые коростой из высохшей крови и лохмотьев кожи. Эти пальцы не были отняты хирургическим инструментом. Их словно вырвали или небрежно обрубили или даже…
На какой-то миг к Хеншелю возвращается голос.
«Смиренно взываю!.. – взвизгивает он истошно, выпученными глазами глядя на свои искалеченные руки, - Яви свою милость, госпожа! Мне…»
Голос прерывается, резко, словно кто-то повернул рукоять, запечатав все слова в его груди. Следующее, что мы слышим – один только негромкий хруст. Потому что Хеншель сует один из уцелевших пальцев в рот и начинает сосредоточенно жевать его. Мы слышим, как его большие зубы дробят тонкую кость. Видим капли багряной крови, вскипающие на губах.
Он ест без той поспешности, которая свойственна многим солдатам, без той собачьей жадности, которая встречается на фронте. Напротив, сосредоточенно и аккуратно, изысканно выворачивая в суставе запястье. Я хочу надеяться, что сознание Георга Хеншеля не воспринимает боли и не сознает происходящего, но знаю, что это не так – я вижу влажные пульсирующие сгустки его глаз, в которых плещутся ужас и боль, я понимаю – он отчетливо сознает все происходящее. Может, даже сильнее, чем я бы мог представить. Он…
Черный Барон вздыхает, наблюдая за его трапезой.
«Ох, Георг… Ты был прав, твоя «Хейлагастур» не самое опасное из адских отродий. Я встречал существ несоизмеримо более могущественных и опасных. Пока мы беседовали, я разглядел, как устроена сеть ее чар. Вполне бесхитростно. Много уязвимых узлов, которые я мог бы рассечь не сходя с места, много точек, на которые мог бы надавить, исказив структуру и вскрыв уязвимости».
Хеншель всхлипывает и давится. К его губе прилип ноготь – полупрозрачная пластинка, напоминающая луковую чешуйку. Черный Барон делает шаг к нему, доверительно понижая голос.
«Я ведь в самом деле кое-что смыслю в этой науке. Сам император наградил меня рыцарским крестом, помнишь? О, я уверен, мне хватило бы трех-четырех секунд, чтобы смять защиту «Хейлагастур», превратив ее саму в лужу испаряющейся меоноплазмы. Вот только…»
Хеншель на миг прекращает жевать. Как у многих едоков, оторванных от трапезы какими-то внезапными обстоятельствами, его лицо в этот миг выражает легкую обиду и недоумение. Но только не глаза. Глаза выражают смертный ужас – и толику влажно поблескивающей надежды.
«Как ты думаешь, император обласкал бы меня, если бы знал, что Черный Барон покровительствует предателям и спасает жизни подлецам? Или ты думаешь, будто Железный Крест выдается за жалость к дезертирам на поле боя?»
Кажется, Хеншель отчаянно пытается замотать головой, я вижу конвульсивные подергивания его шеи. Черный Барон подходит к нему еще на шаг, отчего дистанция между ними делается почти интимной – его губы отделяет всего цолль от бледно-серого, как апрельский снег, уха Хеншеля.
«Георг. Наш император – безумный тиран, чей разум настолько изъязвлен адскими чарами, что уже мало чем напоминает человеческий, равно как и его тело. Он совершает много безумных поступков. Но такой привычки у него нет, уж можешь мне поверить».
Черный Барон хлопает его по плечу, не замечая, что его покрытые копотью пальцы оставляют грязные пятна на выстиранном чистом сукне.
«Вы бросили Кан, мой друг. Оставили во власти британских демонов тех, кого должны были защищать. Предпочли спасать свою шкуру вместо того, чтобы погибнуть в огне, как полагается солдату. Постыдно бежали с поля боя, пока все прочие сражались. Впрочем… Я не так жесток, как обо мне говорят. К тому же, мы с тобой старые боевые товарищи, не так ли? – Черный Барон ободряюще улыбается, но улыбка эта выглядит жутковато, - Я окажу тебе услугу. Услугу, о которой вправе просить далеко не всякий мой знакомый. Когда мы прибудем в Кёльн, я не стану докладывать о твоем поведении в Гофкригсрат. И сослуживцам тоже не расскажу. В сто первой тяжелой баталии ты будешь считаться героем, сполна отдавшим свой долг. Твоя семья получит причитающуюся пенсию. Может, когда-нибудь тебе даже поставят памятник. Ну, прощай, Георг. Тебе еще многим наукам предстоит научиться в этой жизни и, видит Ад, я бы не хотел отнимать у тебя драгоценного времени. Прощай. Оставляю тебя с легкой совестью. Ты, кажется, в надежных руках».
Чавкающий рот Хеншеля внезапно приоткрывается, достаточно широко, чтобы я разглядел внутри полураздробленные хрящи и алые клочья мяса.
«И ты прощай, мой любезный, благословенный друг! Прими мою сердечную признательность за то, что разделил со мной эту прелестную беседу, и двигайся дальше с легким сердцем, сохраняя в памяти мой благодарный образ!»
Повинуясь жесту Черного Барона, мы поворачиваемся, чтобы уйти. Но еще по меньшей мере минуту я чувствую спиной внимательный взгляд двадцатидвухфунтовки, устремленный мне между лопаток. И все еще слышу хруст костей.
Скверные новости. Будто в последнее время у нас бывают другие!
Прогноз Черного Барона оказался правдой. Когда он сказал нам, что британцы не встретят серьезного сопротивления до самой Линии Зигфрида, я счел это преувеличением. Не может быть такого, чтобы Нормандия, наводненная нашими войсками, утыканная крепостями, приведенная к присяге архивладыке Белиалу, так быстро пала. Об этом же твердили все мои выкладки, которые я тайком делал в своих записях, все мои карты и цифры. Лгут адские владыки и демонические отродья, лгут благородные вельможи и никчемная чернь, но цифры – цифры никогда не лгут…
Итак, Нормандия потеряна. Вся, подчистую. И не только она.
Теперь мы это знаем наверняка.
Черный Барон был прав, британские полчища, хлынувшие на континент, оказались в сто раз сильнее, чем виделось хваленым стратегам из Гофкригсрата, чертящих военные планы на салфетках посреди пиров и возлияний, выслушивающих донесения с фронта в кратких перерывах между оргиями. Пока мы возились с русскими, отправляя свои лучшие части замерзать в снегах, раз за разом пытаясь проломить чудовищно прочный череп Гаапа на Восточном Фронте, они не теряли даром времени.
Они не грызли локти в бессилии, как мы пытались себя уверить, не вымещали злости, сношая своих сестер и домашний скот, они все это время занимались делом. Теперь уже очевидно, каким. Беспомощные и трусливые на поле боя, однако дьявольски искушенные во всем, что касается политики, все эти четыре года они занимались тем, что укрепляли свои позиции в адских чертогах. Наушничали, интриговали, плели сети – безмерно грубые на фоне тех сетей, что сплетаются в Аду, но основательные и крепкие.
Одним адским владыкам они обещали золотые горы, чтобы насытить их алчность, другим – моря крови и горы плоти, чтобы удовлетворить вечный голод, третьим – что-нибудь еще. Неудивительно, что им удалось собрать орду, равной которой в мире смертных не видали со времен Оффентуррена. Запертые в Нормандии, мы видели лишь крошечную толику этих сил, не подозревая о том, что тысячекратно большие силы уже выбираются на берег из кипящего отравленного океана или обрушиваются на наши города с небес.
Самое страшное не в том, что им удалось поймать нас врасплох, и даже не в том, что они создали многократное преимущество на этом фронте. Самое страшное в том, что они сумели навязать нам свою манеру игры. Свой ритм, свои правила. Наши штабы полны излишне осторожных и медленно соображающих стариков, в последний раз вытаскивавших мечи еще в битве при Ольдендорфе[1], штабные карты они изучают с такой неспешной основательностью, будто раскладывают пасьянс, тогда как британцы мечут их точно прожженный шулер, обувающий завсегдатаев трактира в «шапкопф» или «скат».
Наши армии слишком тяжелы и неповоротливы, точно рыцари, закованные в тяжелые доспехи. Они катятся на помощь, но ядовитые британские гадины слишком стремительны и хитры, чтобы вступать с ними в честное противоборство. Они жалят исподтишка, в самые уязвимые места и, не давая зажать себя, стремительно ускользают от ударов возмездия, и вновь жалят – в неприкрытые доспехами бока, в спину, в затылок…
Генерал Ханс фон Функ по прозвищу Неистовый Драгун, вел свою двадцатитысячную армию освобождать Кан, намереваясь раздробить эти змеиные черепа своими сапогами, но вместо генерального сражения получил несколько смертоносных кинжальных фланговых ударов, от которых все его воинство расползлось точно ветхий гобелен, распоротый острым ножом, его остатки британцы еще неделю добивали в окрестных болотах. Сам фон Функ, окруженный британскими силами, вынужден был вставить себе в рот пистоль и спустить курок – прямо в походном генеральском шатре. Он еще не знал, что у британцев окажется под рукой опытный флейшкрафтер, как не знал и того, что силясь избежать позора и мук в руках британских палачей, он не избежит ни того, ни другого. Его голову собрали обратно из черепков, точно разбитую вазу, может, не очень аккуратно, но содержимое, говорят, почти не пострадало. Теперь эта голова обитает в специальном сундуке у Безумного Монти, без умолку ругаясь и кляня судьбу, британские офицеры шутки ради используют ее в качестве пресс-папье или мяча для крикета.
Генерал фон Клюге, признанный мастер контрударов и внезапных атак, нанес британцам пару чувствительных поражений под Верноном и Эврё, славно проредив своими пушками их порядки, но увлекся, оказался втянут в череду молниеносных маневренных боев, к которым не был готов, и в конце концов потерпел сокрушительную неудачу. Благородный рубака, верный традициям, он распустил весь свой штаб и встретил британских кирасир так, как было заведено во времена его предков – с обнаженным мечом в руке. Говорят, перебил две дюжины противников, прежде чем лег сам, при том тело его оказалось изрублено так, что впоследствии опознали его только по черным агатам, которыми его челюсти были инкрустированы вместо зубов.
Не легче пришлось и генералу Эбербаху, который двигался с севера, чтобы деблокировать Руан. Слишком тщеславный, чтобы выждать день, объединившись с прочими силами, тоже идущими на помощь, слишком рвущийся в драку, чтобы быть осмотрительным, он поспешил переправиться через Рисль и был застигнут врасплох на переправе. Грозные шестнадцатифунтовые пушки, грохот которых заставлял «островных обезьян[2]» гадить в свои сапоги от страха, могучие самоходные шлахтенбурги, закованные броню, с замурованными, полными сил, демонами, грозные боевые големы, страшные в рукопашном бою – все кануло в черную воду вперемешку с разбитыми паромами…
Сановным императорским военачальникам казалось, что достаточно двинуть в Нормандию стальные полчища, чтобы спихнуть британцев обратно в океан, но к тому времени, когда они прибыли тушить искру, вокруг них уже бушевал лесной пожар. Части, шедшие кого-то укреплять, по прибытию обнаруживали, что укреплять уже некого, более того, они сами отрезаны со всех сторон. Армии, направленные снять осаду с городов, зачастую находили на месте городов одни лишь уголья – прежде чем сами делались целью для британцев.
Две недели – две страшных недели в июне сорок четвертого года императорские силы остервенело бились окровавленным лбом в нормандские ворота, а на третью откатились прочь – оглушенные, рассеянные, дезорганизованные, растерявшие всю былую спесь. Подгоняемые пинками шипастых британских сабатонов, они докатились бы до Берлина, если бы не спасительная Линия Зигфрида, укрепленная сотнями полевых фортов, служащая нынче водоразделом между владениями архивладыки Белиала с одной стороны, и архиврагов Малфаса и Фурфура с другой.
Это все нам рассказывает Йонас. В магическом эфире ему случайно удалось перехватить британскую передачу, отправленную каким-то легкомысленным гомункулом без шифрования, из которой мы узнаем многие события последних двух недель. События, от которых нам самим хочется скрежетать зубами. Мы слушаем молча, пребывая в апатичном оцепенении. Даже Боден, признанный знаток по части крепкого словца, не ругается, лишь беспомощно сжимает свои искромсанные, безостановочно сочащиеся сукровицей, кулаки.
Мы раздавлены. Мы опустошены. Мы молчим.
Как бы мы ни доверяли Черному Барону, в глубине души мы были уверены, что его мрачные прогнозы не сбудутся. Что Нормандский Анабазис не будет настолько сокрушителен, как он предсказывал. Что захлебнется собственной зловонной кровью, не отойдя далеко от берега. А теперь…
Если верить Йонасу, дело скверное. Германских частей вокруг нас нет – иные обращены в пепел, прочие наголову разбиты и сами судорожно отступают, истекая кровью. И дело касается не только Нормандии – вся Франция уже под пятой архиврага Малфаса. Позднее они со Фурфуром, наверняка, вырвут друг у друга не один кусок мяса, проводя новые границы, но сейчас нам нет до этого дела. Сейчас они оба для нас смертельные враги.
«Дюнкерк все еще держится, - бормочет Болдт, вяло ковыряя соломинкой разрыхленную землю, на которой условно (скорее даже – примитивно) нанесены контуры Франции, - Может, мы сможем прорваться к нему. Всяко ближе, чем до Кёльна…»
Дюнкерк еще держится, это мы знаем из перехваченного сообщение, но предложение Болдта звучит глупо и бессмысленно. Может, над Дюнкерком еще вьются императорские знамена и символы архивладыки Белиала, но город окружен и блокирован со всех сторон, совсем скоро вокруг него намертво сомкнутся осадные кольца. Даже если его пушки до сих пор стреляют, это не значит, что он собирается держаться вечно. Кроме того…
«Не будь кретином! – бросает Боден сквозь зубы, - Даже если доберемся до Дюнкерка, что дальше?»
В этих словах есть резон.
Будь Дюнкерк обычным портовым городом, мы еще могли бы уповать на то, что император пошлет флот на выручку осажденному гарнизону, благо флот наш, убереженный гроссадмиралом Деницом от первого удара, хоть и потрепанный, все еще способен поднять паруса. Беда лишь в том, что Дюнкерк расположен возле Па-де-Кале, в самом узком месте пролива, отделяющего французский берег от британского, всего в четырех мейле от владений архиврага Малфаса. Нет сомнений, вблизи своего берега британский флот не только чувствует себя как дома, но наверняка и готовит ловушку – как раз для подобного случая. Можно не сомневаться, стремительные британские фрегаты с их смертоносными шестифунтовками растерзают наши неповоротливые галеоны быстрее, чем стая борзых – заплутавшего зайца. А если в пасть сунется добыча покрупнее, как знать, ради нее даже древнее чудовище «Тифозный Рыцарь» (перестроенный еще в эпоху Оффентуррена линейный корабль «Ройял Северейгн») выберется из своего логова в Чатеме, и тогда само Западное море вскипит от ужаса, исторгая из своих ядовитых глубин на поверхность дохлую рыбу и останки тех дьявольских тварей, что ютятся на морском дне…
На территории Франции есть и другие островки, еще не смытые Нормандским Анабазисом – Сен-Назер, Ла-Рошель, Лорьян – но не надо быть великими военачальниками, чтобы понять, все они обложены и держатся из последних сил. Даже если свершится чудо и мы пробьемся внутрь, наша участь будет незавидна – нам придется терпеть осаду вместе с гарнизоном. А осада – скверное дело, про это говорят все ветераны, прошедшие Майнц, Данциг и Кольберг.
«Что дальше? – Болдт зло дергает щекой, - Да то, что в живых останемся. Или ты в самом деле думаешь, что мы доползем до Кёльна?»
Удобно устроившись у правого борта «двести двенадцатого», он расстелил на земле промасленную холстину и занят тем, что полирует ядра. Целая груда ядер лежит у его ног. Большие, превосходно отполированные, вычищенные, они напоминают какие-то причудливые экзотические фрукты, закованные в толстую скорлупу. Нет никакой необходимости драить наш боезапас так тщательно, но в экипаже Черного Барона лень не поощряется и Болдт орудует щеткой ожесточенно, точно штыком.
«Не будь болваном, Гюнтер, - устало советует ему Боден, - Допустим, мы обойдем сотню вражеских секретов, засад и лагерей, чтобы достичь Дюнкерка. Что тогда?»
«Что тогда?» - эхом спрашивает заряжающий.
«Да то, что любой комендант, даже если у него капустная кочерыжка на плечах вместо головы, первым делом поставит нас под свой флаг и загонит в гарнизон. Шутка ли, сам Черный Барон пожаловал! Да еще на самодвижущейся повозке с пушкой и запасами пороха!..»
«Пусть загоняет, - Болдт, сделавшийся молчаливым с тех пор, как потерял руку, редко участвует в спорах, а если заговаривает, то резко и зло. Вот и сейчас я отчетливо вижу его мелкие серые зубы, виднеющиеся из-под губы, когда он скалится, - Невелика беда. В гарнизоне, по крайней мере, не умрешь от голоду!»
В его словах тоже есть правда. Я слышал, приписанные к гарнизону получают свой кусок хлеба с водой даже тогда, когда осада затягивается и обычные бюргеры вынуждены перейти на варенные сапоги и соскобленную со стен плесень. С другой стороны, если осада стоит намертво, это не спасение, лишь затянувшаяся пытка.
Болдт и Боден глухо переругиваются, пользуясь тем, что Черный Барон отошел справить нужду и не имеет возможность восстановить порядок. Голоса у них глухие и злые, как у гиен, оба на взводе, а новости, которые принес Йонас, чертовски скверного сорта. Винить их я не могу. Я и сам чувствую, что как никогда близок к срыву. Две недели плутать наперегонки со смертью, вслепую ползти в гибельном смертоносном лабиринте – только для того, чтобы узнать – наша чертова прогулка отнюдь не закончена. Черт возьми, если те выкладки, что я делаю тайком, верны, мы прошли в лучшем случае половину расстояния. Сколько мин у нас на пути? Сколько рыщущих голодных демонов? Сколько засад и каверзно обустроенных ловушек?..
Йонасу тоже неловко наблюдать за тем, как переругиваются его товарищи, тем более, что это он невольно стал причиной ссоры, вестником недобрых новостей.
«Сп-покойнее, вы, - бормочет он, челюсть у него окостенела настолько, что при каждом движении издает громкий скрежет, ему приходится прикладывать немало усилий, чтобы заставлять зубы смыкаться, иногда помогая им пальцами, - На в-вашем месте н-надо благод-дарить адских влад-ддык, что мы еще ж-жживы!»
Он прав. Но мы все слишком устали и слишком измотаны, чтобы ощущать какую-то благодарность.
«Пусть жрут. Пусть сожрут всю Францию с ее дерьмовыми пашнями, с ее гнилыми лесами и смрадными болотами. Пусть сожрут все города, сколько их тут есть! Пусть жрут до тех пор, пока у них не вывалятся и не затрещат животы!»
Болдт с остервенением рубит хворост паппенхеймером. Так, словно это не хворост, а наступающие орды Безумного Монти, вкладывая в удары куда больше силы, чем требуется. Длинное лезвие пружинит, опасно отскакивая, то и дело застревает в гибкой тополиной древесине, орудовать им весьма непросто, но и выбора у нас нет – наш единственный топорик мы потеряли два дня тому назад.
«Им не терпится набить брюхо нашей землей? Пожалуйста! Не надо сопротивляться, надо отдавать им ее столько, сколько они смогут затолкнуть рот! – Болдт с яростью высвобождает меч и наносит еще несколько рубящих ударов, оружие в его руке издает тяжелый, волнующий душу, свист, который может издавать только напитанная гневом тяжелая острая сталь, - Пусть набивают брюхо всласть, как на герцогском пиру! Пусть вытирают салфетками свои лоснящиеся британские губы и подкладывают друг другу в тарелки кусочки послаще! Пусть растягивают свои части и коммуникации, расползаясь по всей округе. Пусть попробуют снабжать эту ораву морем, под носом у наших охотящихся гейстершиффов! Пусть их хваленые пикинеры завязнут в здешних болотах, пока вестовые, загоняя лошадей, пытаются доставить приказы и привести эту орду к подчинению. Пусть пожирают скудные запасы у здешних крестьян, разоряя их села, настраивая их против себя и архивладыки Малфаса. Пусть думают, что их наступление продолжается по плану. Пусть! Пусть!»
Ночь стремится к своему завершению, небо над горизонтом не светлеет, но наливается холодной серостью, похожей на дешевое солдатское сукно. До рассвета не больше получаса, нам надо успеть нарубить хвороста, распалить крошечный трусливый костерок и вскипятить немного воды. Без горячей воды остатки нашей солонины на вкус что заскорузлое тряпье, а сухари и вовсе невозможно есть – они куда крепче, чем наши зубы. Сейчас я с тоской вспоминаю сушеный горох и черствый сыр, которые были в нашем рационе на первой неделе и которые мы не ценили. Сейчас, имея пфунд сыра, я бы, наверно, ощущал себя по меньшей мере бароном…
«А потом?», – вяло спрашиваю я.
«А потом – кинжал в пузо!» – резко выдыхает Болдт, вытягивая меч, - «Провернуть и вытащить, чтобы все, что они сожрали, вывалилось наружу вместе с кишками!»
Святая простота.
Собирая изрубленный хворост, я прикрываю лицо воротником гамбезона, чтобы Болдт не принял нервную гримасу на нем за ухмылку.
Линия Зигфрида сдержала чудовищную волну Нормандского Анабазиса, но не без труда. Она отнюдь не каменный мол, о который расшибаются волны, скорее, старая, порядком осевшая и много лет не подновляемая дамба на пути у тяжелого мутного потока. Мы знаем это от Йонаса. Пустая крепость, даже если ее создал безумный гений маркиза де Вобана, сама по себе не способна себя защитить, это лишь тяжелый каменный доспех, который надо наполнить живой и сильной плотью. Наилучшие пушки, пусть даже там заперты самые кровожадные демоны Преисподней, не в силах стрелять, если нет обученных канониров и обслуги. Порох – всего лишь взрывоопасная пудра, если некому засыпать его в ствол мушкета и забить пулю.
Холеные придворные миннезингеры, получающие жалованье из императорского кармана, описывают Линию Зигфрида как несокрушимую преграду, которая способна остановить даже дюжину адских легионов, гениальное творение германских фортификаторов, не знающее себе равных. Но я проезжал ее, когда направлялся в Нормандию, и до сих пор помню разочарование, которое меня тогда охватило.
Монументальные фестунги, которые должны были воплощать в себе несокрушимую силу императорской власти, на деле представляют собой разбросанную по значительной площади систему устаревших крепостей, не производящих собой значительного впечатления. Многие из которых возводились еще двести лет тому назад и выглядят как старые полустершиеся зубы в стариковском рту. Они лишены развитой бастионной системы, без которой крепость в условиях современного пушечного боя – и не крепость вовсе, а груда сложенных воедино камней, они плохо подготовлены для фланкирующего огня, не имеют надежно защищенных валгангов и капониров современного образца. Ни одна из них не продержится больше трех дней против батареи британских бомбард, даже если демоны внутри них будут полудохлыми от корабельной качки.
Гарнизонные пушки тоже произвели на меня скверное впечатление. Несуразно легкие, в тесных сырых казематах, с неважными секторами огня, они выглядели так, словно ухаживать за ним поставили местных крестьян. Иные из них казались столь убогими, что по даже наши древние орудия из вюнсдорфской школы, собранные по всему миру, на их фоне смотрелись бы королевским арсеналом…
Обслуга им под стать. Канониры сплошь тучные фельдфебели, словно выбравшиеся со страниц «Симплициссимуса»[3], которых полковые врачи услали на западный рубеж чтобы привести в порядок фигуру и печень, обслуга – болезненные хромающие юнцы и скособоченные, чудом держащиеся на ногах старики. Эта гвардия выглядит так, словно попадает навзничь, стоит только их пушчонке выстрелить один раз. Это и есть наша защита от страшного Нормандского Анабазиса?
Помню, проезжая эту линию фортификаций месяц назад, являющую собой непреодолимую преграду для всякого врага с запада, от досады грыз зубы. Уж если я, зеленый унтершарфюрер со свежими канонирскими лычками, прошедший лишь краткий курс фортификационного и осадного дела, понимаю, что все эти несокрушимые крепости не более чем безнадежно устаревшие коробки, неужели этого не понимают их коменданты, годами получающие жалование из императорской казны?..
Если Линия Зигфрида, которую мы пока не можем рассмотреть даже в подзорную трубу, все еще держится, служа препятствием хлещущим с запада британским ордам, то только потому, что защищают ее молодые парни с горящими глазами, встающие к бойницам со скверными дедушкиными мушкетами, вкладывающий в каждый удар штыком, в каждый выстрел частичку своей юной трепещущей души…
Я не пытаюсь объяснить это Болдту, тот так остервенело рубит хворост паппенхеймером, что отвлекать его опасно, особенно таким образом. Чего доброго, решит, что моя вера в императора подорвана тлетворным разложением Малфаса – и рассечет надвое. Впрочем, едва ли надвое – несмотря на резкую манеру бить, силы в его ударах немного, сказывается общая усталость и измождение. Еще две недели пути – и вряд ли кто-то из нас вообще сможет поднять клинок над головой…
«Проклятые бриташки привыкли к возне на своем острове, где сражения ведут за какой-нибудь коровник или холм! Пытаясь вести быструю маневренную войну, копируя стратегию фон Валленштейна и фон Шарнхорста, они при этом не понимают ее основ! Это как… стремительная горная река. Она прогрызает себе ход в твердом граните, подтачивая тысячелетние скалы, но стоит ей вырваться на чистое пространство, на рыхлую землю, как она разливается медленными тягучими ручьями и вялыми озерцами».
Прелестно. Я вздыхаю, подбирая иззубренные мечом тополиные ветки, укладывая их в кучу. Может, в этом беда всей императорской армии, думаю я, в том, что штурмманны читают Валленштейна и Шарнхорста вместо того, чтобы следить за порохом и шлифовать ядра…
«Спустя месяц такого наступления они выдохнутся, как старые лошади, - Болдт и сам тяжело дышит, устав кромсать мечом хворост, - Их пути снабжения растянутся, как бельевые веревки, их офицерский состав будет наполовину выбит, а кавалерийские части без фуража и свежих лошадей сделаются обузой. Не говоря уже о нехватке пороха и провианта. Линии Зигфрида надо лишь дать нам этот месяц, а потом уж мы ударим…»
«Ударим? Чем? Ты сам слушал Йонаса. Части, что шли на помощь, истощены, неукомплектованы и не имеют опыта. Допустим, они смогут задержать британцев, цепляясь за голый камень Линии Зигфрида, но контратаковать?.. – я позволяю себе смешок, - Я бы не стал на это надеяться»
«Им не понадобится контратаковать», - холодно роняет Болдт, вытирая с грязного лба пот.
«Ну и кто тогда поведет наступление, позволь спросить? Или у императора в запасе есть пара адских легионов? Где та сила, что переломит хребет Безумному Монти?»
«У нас есть такая сила, Мюллер. Эта сила – Рахегерат».
Рахегерат! Проклятье!
Мне стоило бы догадаться, что Болдт верит в него. Так же искренне, как маленькие дети верят в то, что архивладыка Белиал в канун Самайна проникает в дом через печную трубу, чтобы набить их висящие на камине чулки орехами, цукатами и новенькими монетками.
Впрочем, неудивительно.
Даже в тылу это слово в последнее время приобрело большую популярность, его используют сплошь и рядом, не всегда понимая смысл, но с таким почтением, словно это имя могущественнейшего из демонов. Особенно часто оно обнаруживается в газетных передовицах, при этом почти всегда оно окружено таким количеством восклицательных знаков, словно шествует в грозной терции с поднятыми пиками.
Рахегерат поставит на колени самоуверенных владык Британии! Эссенские алхимики завершают приготовления к испытанию Рахегерата! Бургомистр одного города на востоке, название которого мы не станем приводить, обещает, что Рахегерат будет спущен на британцев еще до первых осенних дождей!
Рахегерат. Инструмент мести.
Никто наверняка не знает, что скрывается за этим словом, однако от этого популярность его не спадает, даже напротив, ширится. Неизвестное манит. Невидимое искушает.Судя по тем обрывкам, что попадают в газеты, это оружие невообразимой сокрушительной мощи, которое втайне создается императорскими демонологами и алхимиками при активном участии адских владык. Ни один человек не видел его в глаза, но почти каждый житель германской империи знает, что это, или, по крайней мере, догадывается.
Когда-то, два года назад, когда я еще учился в вюнсдорфской школе, многие считали, что Рахегерат – общее наименование для питомцев фон Брауна. Этот самоуверенный демонолог из провинциального Вирзица обещал императору поставить в его свиту демонов, яростнее которых еще не знали в мире смертных, и император был столь милостив, что принял его предложение. Никто не ожидал ничего путного от его затеи. Никто и не надеялся. При императорском дворе ошивались сотни самоуверенных чернокнижников, купивших патент демонолога за пригоршню талеров, обещающих то секретный алхимический рецепт изготовления золота из свинца, то покровительство адских владык, то раскрытие умопомрачительных тайн мироздания. Обычно все они были приживалами или ищущими хозяев фаворитами, почти не разбирающимися в адских науках, но фон Браун оказался счастливым – в высшей степени счастливым – исключением.
Должно быть, он в самом деле был посвящен в какие-то адские тайны, потому что в сорок втором году он в самом деле сумел открыть какую-то потайную дверь в Геену Огненную, из которой принялся тягать демонов, и таких свирепых, каких не помнили уже лет сто. Их поимка была настоящим искусством, при том смертельно опасным. Несколько сотен императорских демонологов погибли, пытаясь обуздать чудовищную адскую ярость и наложить круг охранных чар, пока наконец не были разработаны нужные ритуалы и схемы.
Чудовищный, невообразимый успех. Демоны, открытые фон Брауном, не находились в услужении могущественных адских владык, являясь одиночными хищниками, их патрону не приходилось платить золотом и щедрыми посулами. Правда, требовалось изрядное количество плоти и крови для их дрессировки, но этот вопрос не стал проблемой для императорского казначея – к тому моменту германские тюрьмы ломились от эделей, а демоны фон Брауна, по счастью, не были большими привередами…
Первые успехи были сногсшибательными. Питомцы фон Брауна заключали в себе столько адской ярости, что их не требовалось даже науськивать, высвобожденные из сложной паутины охранных чар, они возносились вверх чудовищными кроваво-красными кометами, похожими на исполинские опухоли, ощетинившиеся во все стороны костяными шипами, жалами, клешнями и лязгающими пастями. В том месте, где они соприкасались с земной твердью (рассчитанным лучшими императорскими навигаторами и звездочетами) они производили опустошение сродни тому, что устраивали их предки во времена Оффентуррена, разрушая всякую материю до уровня вяло булькающей жижи, и всякую жизнь размером крупнее блохи.
Грандиозный успех.
Демоны фон Брауна, высвобожденные из цепей, обрушились губительным огненным дождем на земли архиврага Малфаса, производя чудовищную жатву. Рухнув в облаке раскаленных осколков на ничего не подозревающие города, они принимались пожирать дома целиком, расплавляя камень и сталь, и обыкновенно успевали опустошить несколько кварталов, прежде чем спешно переброшенные британские демонологи загоняли их обратно в Преисподнюю. В одном только Антверпене питомец фон Брауна, рухнувший на театр в разгар представления, сожрал около тысячи душ – больше, чем смогла бы сожрать стая голодных люфтбефордерунгов, вынырнувших из облаков. Согласно расчетам, несколько сотен таких демонов, угоди они достаточно метко, могли бы погрузить проклятый остров на дно океана.
Фон Браун упивался обрушившейся на него славой. Обзавелся роскошным дворцом в Пенемюнде и парой дворцов поменьше, уже и сам завел фаворитов, а раскатывал на таких роскошных аутовагенах, что даже у самых влиятельных вельмож в Берлине начал подергиваться глаз. Однако слава его длилась недолго. Через полгода после блистательного начала императорский канцлер, сам, верно, по-черному завидовавший счастливчику, донес императору сведения, которые пошатнули рвущуюся вверх карьеру великого демонолога, которому уже прочили большие титулы.
Так, выяснилось, что демоны, которых добывал фон Браун, никакие не смертоносные хищники с невообразимых адских глубин, а просто огромные ублюдки, порожденные кровосмесительной связью адских владык. Те из них, которых демонстрировали вельможам на полигоне, были наиболее внушительными экземплярами, которых щедро подкармливали кровью и дрессировали, обхаживали, как элитных жеребцов, все прочие же обычно не представляли собой ничего по-настоящему внушительного. Возможно, они в самом деле могли бы причинить британцам немало беспокойства – если бы только достигали цели.
Победоносные реляции фон Брауна, доносившие о титанических повреждениях, учиненных британским городам, оказались лживы и раздуты донельзя. Как выяснилось, половина демонов безвредно разрывалась в воздухе, не достигнув точки своего назначения, или же вовсе тонула, отклонившись на сотню мейле от цели. По слухам, подсчитав расходы казны на всю кампанию фон Брауна, казначей не без злорадства заметил, что с тем же успехом можно было бы забрасывать противника мешками, набитыми золотыми монетами. Фон Браун хоть и сохранил жизнь, но угодил в опалу, а вспоминать про его питомцев стало считаться дурным тоном. Если император в самом деле собирался изготовить Рахегерат, всесокрушающий инструмент великой мести, ему определенно требовался другой специалист…
Следующим кузнецом великого оружия стал Ганс Попенюдер.
Потомственный литейщик колоколов и пушек, он исправно поставлял в императорскую армию свой товар, пока в тысяча девятьсот сорок втором году не явился к императорскому двору с прожектом, от одной сметы которого несчастный казначей наверняка подумывал пустить себе пулю в висок. Он видел победу Германии в пушках, вот только его воображение, щедро подпитанное белладонной и сомой, само пора было заключать в решетку из защитных чар…
Германская империя чтила артиллерийское дело задолго до того дня, когда распахнулись двери Ада, знаменуя начало эпохи Оффентуррена, но только объединившись с адскими кузнями и черпая сокрушительную силу адских энергий, императорские мастера смогли создать свои подлинные шедевры. «Навуходоносор» из Нюрнберга стрелял умопомрачительными пятисотфунтовыми ядрами, каждое из которых могло превратить в кровавую кашу полк пехоты, а во время боя выл так, что обезумевшая обслуга прокалывала себе шомполами барабанные перепонки. «Красный Кастелян» из Эссена не отличался подобной силой, но обладал меткостью, феноменальной для орудий его класса – как-то раз на расстоянии в четыре мейле[4] сшиб голову гарцующему на коне французскому фельдмаршалу, точно перезревшую тыкву. Но их обоих могла затмить «Обожженная Дева» из Золингена, на счету у которой было двадцать шесть крепостей и замков.
Ганс Попенюдер, пушечный мастер, вздумал затмить их всех. Он собирался создать не просто чудовищную пушку, а самую огромную и самую злую из всех чудовищных пушек на свете. Такую, чтобы могла бомбардировать британские города далеко за Каналом, превращая остров в подобие изъеденного червями сыра.
Чтобы заложить литейную мастерскую, отвечавшую его требованиям, потребовалось обезглавить двадцать тысяч человек, по счастью, в сорок втором году империя еще могла позволить себе такие траты. На каждый ствол ушло по двадцать семь тысяч центнеров[5] наилучшей золингеновской стали, нептуния, олова и хрома. Кроме того, по пятьдесят тысяч изумрудов и рубинов инкрустировали в охранную решетку чар, чтобы сдержать все те адские сущности, которые были заперты внутри.
Первые три орудия получили имена «Добродетельная Доротея», «Большой Гюнтер» и «Готфрид-Убийца». Это были настоящие исполины, по сравнению с которыми даже привычные мне грузные осадные бомбарды могли бы показаться ослами на фоне призового рысака. Огромные, неповоротливые, своими размерами они сами походили на крепости, против которых создавались, однако, по счастью, могли передвигаться на собственном ходу, в противном случае во всей империи не сыскалось бы достаточно лошадей.
Первые отзывы с фронта были, как водится, блестящие. Три стальных воина ловко громили крепости зловещей французской Линии Вобана, каждым своим выстрелом обрушивая крепостные куртины и целые башни. Любая из этих пушек стоила двух дюжин обычных осадных орудий, в самом скором времени обещая окупить каждый гульден, пущенный на ее изготовление. Но их славная карьера не продлилась излишне долго.
Старая ловушка адских владык, тысячекратно более древняя, чем ямы с кольями, которые наши простодушные предки сооружали миллионы лет тому назад для несмышленого зверья. Ловушка, в которую весь род людской обречен попадаться снова и снова, невзирая на все свои регалии и опыт, позволяя своей звериной жадности затмевать трезвый холодный расчет.
Ад ничего не дарует бесплатно. И всякое чудо-оружие, потрясающее воображение лощеных господ из Гофкригсрата и парализующее волю императорских интендантов, рано или поздно причинит многие беды.
Чудо-пушки Попенюдера, как и чада фон Брауна, оказались капризны, ненадежны и опасны сами по себе. «Готфрид-Убийца» пал жертвой собственной ярости в том же, сороковом, году. Демоны, обитавшие внутри него, испускали столько убийственного жара, что обслугу приходилось заменять после каждого выстрела – несмотря на робы из мешковины и вымоченных сырых шкур многие оседали серым пеплом или превращались в сгустки воющего пламени. Даже бездонная чаша рано или поздно переполняется. В какой-то момент он распалился настолько, что лопнул, точно исполинская бомба, погубив две тысячи душ и целую дюжину штабных генералов, наблюдавших за стрельбой.
«Добродетельная Доротея» пережила его на месяц или два. Демоны, обитавшие внутри нее, отличались той же болезненной утонченностью натуры, что и «Хейлагастур», напоминая больше выпускниц из Квелинбургской школы, поставляющей девиц в высший свет, чем адских созданий – при том, что по своей сути были хладнокровными убийцами. Они наотрез отказывались стрелять, если канонир не обольщал их комплиментами или, к примеру, имел на себе несвежий шейный платок или не был спрыснут духами. Говорят, однажды в ее жерло шлепнулась умирающая гарпия, оглушенная близким разрывом – и этого хватило, чтобы все демоны, заточенные в пушке, разорвали друг друга в клочья.
«Большой Гюнтер» воевал еще долгих три года, даже уничтожил в сорок первом несколько русских крепостей под Ахтияром, но в мае сорок четвертого, когда Генуэзская Газария, которую мы считали своей несокрушимой твердыней, под ударами русских превратилась в подобие стремительно тонущего корабля, сделалось ясно, что проклятый полуостров нам не удержать. «Большой Гюнтер» был отправлен своим ходом на север, чтоб не попасть в руки к врагу, но его чудовищный вес сыграл с ним дурную шутку – он утонул где-то в ольманских болотах, сделавшись ульем для тварей, которых прежде не видели в тамошних краях.
Рахегерат. Чем больше императорские герольды трубили о славном чудо-оружии, способном переломить ход войны, тем явственнее был дрянной запашок, следовавший за ними. Бесплатных чудес не бывает. Ад всегда взыскивает свое – и трижды пожалеет тот, кто подумал, будто сможет перехитрить его в вековечной игре, получив сокровище за бесценок.
Пользуясь бедственным положением императорского престола, адские владыки наперебой предлагали ему свои чудеса, но каждое из них оказывалось с изъяном, делавшим это чудо либо бесполезным, либо смертельно опасным – для его обладателя.
«Кирассшреккен» - «Ужас кирас» - метательное копье, в наконечнике которого замурована крохотная, чудовищно злая, адская сущность. Это копье навылет пробивало любой доспех, хоть в цолль толщиной, мало того, с легкостью пронзало бронированные борта русских и британских шлахтенбургов. Увы, крошечные ублюдки отличались не только отчаянной яростью, но и отчаянным непостоянством – вместо того, чтобы язвить врага, они частенько взмывали вверх, утаскивая на память руку, что их метнула, а то и голову незадачливого воина. Неудивительно, что пользоваться ими предпочитали лишь в безвыходном положении.
«Сурт» - миниатюрные сухопутные брандеры[6], представлявшие собой нагруженную бочонками с порохом телегу, ведомую небольшим демоном. Прирожденные крушители крепостей, способные подобраться к стенам стократ быстрее, чем саперы подведут сапу и заложат заряд, они должны были сделаться кошмаром вражеских укреплений, но сделались кошмаром собственной армии. Вырвавшись из-под контроля демонологов, эти дьявольские телеги с чудовищным ревом носились по дорогам, норовя взлететь на воздух, почти полностью парализовав на долгое время всякое рокадное движение.
Люфтбефордерунги «Спорфугль» - никто не знал, в каких адских глубинах императорские демонологи достали этих безумных злобных ублюдков, чьей кровью они были вскормлены, но именно в них многие видели надежду Германии на возможность очистить небо от британских «летающих барбаканов», сотнями ползущих с запада, несущих миллионы центнеров бомб на наши поля и города. Стремительные, юркие, «Спорфугли» поднимались в небо с невообразимой скоростью и разили огненными клювами неповоротливые вражеские экипажи, раздирая им брюхо. Исступленно хохочущие, движущиеся против всяких правил воздушной механики, заходящие на цель по самым невообразимым для вражеских стрелков траекториям, они в самом деле сожрали немало британских машин, вот только… Управлять демоном – тяжкая работа, которая по плечу только человеку с острым умом и незыблемым рассудком, но управлять безумным демоном не в силах ни один из смертных. «Спорфугли» с одинаковым аппетитом пожирали вражеские люфтбефордерунги и собственных люфтшифферов, сидевших внутри, для них немецкое мясо и британское мясо были одинаковы на вкус. Говорят, возвращающиеся из недолгого полета экипажи прямо на взлетной полосе ждали целые команды из коновалов с грудами заготовленных бинтов и склянками кипящего масла – если внутрь садился уверенный в своих силах демонолог, наружу мог выбраться бесформенный ком воющего человеческого мяса, лишившийся почти всех членов и выступающих частей тела разом. Неудивительно, что в скором времени «Спорфугли» сделались кошмаром для нашей собственной армии, сожрав и перекалечив множество годами обучаемых специалистов, уцелевшие демонологи-люфтшифферы отказывались в них садиться даже под страхом смерти.
Уже одно это могло бы отбить всякое желание пользоваться достающимися дешевой ценой адскими чудесами, но чем сквернее обстояли дела на фронте, тем исступленнее императорские вельможи стучали монетами о стол, точно проигравшиеся баронишки, уверенные в том, что последней картой можно перешибить весь проигрыш многих последних часов…
«Зеетойфель» - гибрид гейстершифа и шлахтенбурга, подводный корабль на гусеницах. Построенный в единственном экземпляре, утащил свой экипаж на дно и переварил заживо в собственных стальных потрохах. «Летающий райбекухен[7]» магистра Циммермана – аппарат дисковидной формы, который должен был стать новым словом в деле покорения неба, но стал гигантским снарядом, наполовину стершим с лица земли город Фельберт. «Сильфурфугл» - гигантский воздушный аппарат, способный подняться на головокружительную высоту и нести на себе достаточно бомб, чтоб превратить всю Британию в одну пылающую посреди моря дыру, однако его создатель, Эйген Зенгер, поселил в нем чересчур могущественную и противоречивую адскую сущность, превратившую воздушный корабль, замок, в котором проводился ритуал, сорок человек обслуги и самого Зенгера в горошину сверхконцентрированной ядовитой материи.
Чем сквернее дела обстояли на фронте, тем громче звенел проклятый Рахегерат, мифический инструмент возмездия, обещая опозоренным славу, израненным отмщение, а дуракам – победу. Начиная с сорок четвертого, все сделалось даже хуже. На смену адским владыкам, всегда готовым сыграть злую шутку над доверчивыми и жаждущими наживы смертными, пришли мошенники другого рода – никчемные чернокнижники, бесталанные алхимики, самозваные демонологи без патента и ворожеи, которых в прежние времена не подпустили бы даже к императорской конюшне. Каждый из них спешил продать свое чудо – дрянное, вытащенное из-под полы, отчетливо смердящее, но господа из Гофкригсрата, обжегшись на молоке, уже судорожно хлестали любое зелье, которое им подносили, будь то яд или серная кислота, лишь бы залить зарождающийся пожар…
Чудодейственное алхимическое зелье под названием «эликсир жизни» (за специфический сладковатый привкус, оставлявший на языке привкус металла, в войсках его прозвали «железный шоколад») в самом деле вдыхал в человека прорву сил, превращая полуживых мертвецов в неутомимых воинов, крушащих вражеские кирасы голыми кулаками, но уже спустя несколько часов чудодейственный эффект рассеивался, отчего недавние воины превращались в скрипящих мумий на некротических костях, рассыпающихся с сухим хрустом от обычного шага. Волшебная мазь «Угла», которой следовало намазывать глаза, чтобы обретать ночное зрение как у филина и которая с рассветом выжигала их подчистую, превращая в пару гноящихся дыр. Декокт, носящий красивое наименование «гештэндинстранк»[8], призванный для того, чтобы развязывать языки пленным, заставляя их излить всю душу, на деле являющий собой чудовищную смесь, от которой у пленных закипают и лопаются головы…
Не знаю, сколько миллионов гульденов император спустил на Рахегерат, не знает этого и Болдт, остервенело рубящий кустарник мечом, но наверняка знает императорский казначей. Не может быть, чтобы пыль от этих чудодейственных прожектов, тысячи которых когда-то отчаянно пытался внедрить Гофкригсрат, не осела на чьих-нибудь руках позолотой в виде дворцов, чинов, чистокровных жеребцов, карет, аксельбантов и векселей.
Ну а затем императорская казна, несколько лет транжирившая деньги на свои злосчастные чудеса так запросто, будто это сырные крошки, обнаружила, до чего быстро мелеют сундуки – и проклятый маятник качнулся в другую сторону. Теперь казначейство не только не проявляло щедрости, но и норовило сэкономить даже в тех вещах, где это шло во вред армии, проявляя такое вопиющее скопидомство, какого не проявляет нищий на улице, готовый удушить за крейцер.
Если прежде за пфунд мушкетного пороха императорская казна платила по три талера, заставляя нюрнбергские и кёльнские пороховые заводы работать на полном ходу, с сорок четвертого года начала платить где по два, а где и по полтора, вынуждая фабрикантов, этих жаб в роскошных плундрах и камзолах, переходить на дешевое сырье и необученную рабочую силу. Кто по доброй воле расторгнет императорский контракт?..
Объемы пороха, поставляемые на фронт, не уменьшались, однако доля селитры в нашем порохе неуклонно сокращалась, с семи частей до пяти, потом и меньше. Вместо хорошей серы испанских рудников в дело шла скверная, из наших собственных рейнландских. Вместо водяных мельниц, этих совершенных и сложных механизмов, трудились запряженные монфорты. Вместо восьми циклов измельчения отныне было лишь четыре. Ничего удивительного в том, что германский порох делается все более отвратительным день ото дня, наверняка не за горами тот день, когда нам посоветуют набивать в стволы песок…
И если бы дело касалось только пороха!
Я уже видел новобранцев, вооруженных на новый манер, пока ехал в Кан. Сами худосочные, как сухие селедки, с выпученными от бескормицы глазами, они и вооружены были так, словно не Гофкригсрат собирал их на войну, а папенька – для того, чтоб поиграть с приятелями на улице. Пороховые гранаты выточены не из свиного железа, а из дерева, кое-где – и вовсе из глины. Грозные палаши на боку выкованы из такой скверной стали, что наверняка погнутся, если очистить ими яблоко. Лошади, если попадаются, необычайно скверной породы и больше похожи на кляч, еще два года назад их приняли бы разве что на мыловаренный завод. Мушкеты – такого примитивного устройства, что попросту стыдно взять в руки – любой деревенский столяр вырежет почище, видно, и вправду дело скоро дойдет до того, что будут вооружать людей не мушкетами, а прадедушкиными фитильными аркебузами…
Поразительно, но не только люди мельчают, демоны тоже делаются хуже с каждым годом.
Месяца за три до выпуска мы с товарищами по вюнсдорфской школе отстреливали новую пушчонку – небольшую шестифунтовую мортирку из числа тех, что начали поставляться в войска в сорок четвертом. После стрельб у всех нас вытянулись лица. Существо, замурованное в стволе, можно было именовать адским демоном в той же степени, в какой дряхлого домашнего кота позволительно именовать львом. Немощное, вялое, оно не способно послать снаряд даже на двадцать клафтеров[9], несмотря на полуторную порцию пороха, и своим нравом больше напоминает ленивого слизня. В нем нет той адской ярости, которая клокочет в его собратьях, а злость его жидка и похожа на клокочущую в котелке похлебку. Я уверен, даже если сунуть руку в ствол и скрутить кукиш, оно не сможет ободрать даже заусенца на пальце – не то что Адский Чревоугодник… Если нашим войскам в скором времени придется воевать таким оружием, лучше бы интендантам заблаговременно выдать каждому по клафтеру веревки и куску не доеденного мышами мыла…
Я гляжу на громоздкий, укрытый сумерками, силуэт шлахтенбурга, замерший неподалеку. Благодарение адским владыкам, наш «двести двенадцатый» относится к той золотой поре, когда армии немало перепадало от императорских щедрот, по крайней мере, его броня не протыкается пальцем, а механизмы работают безупречно – и это при том, что мы по меньшей мере две недели лишены ремонта! Спасибо господину Кникампу. Может, он и полоскал ручонки в императорской казне всякий раз, когда казначей отворачивался, но дело свое знал хорошо…
[1] Битва при Ольдендорфе (8 июля 1633) – одно из сражений Тридцатилетней войны между немецкой императорской армией и шведскими войсками.
[2] «Островные обезьяны» (нем. Inselaffen) – презрительное прозвище англичан, распространенное в Германии.
[3] «Симплициссимус» - плутовской роман немецкого писателя Ганса Якоба Гриммельсгаузена (1669).
[4] Здесь: примерно 30 км.
[5] Здесь: примерно 1 350 тонн.
[6] Брандер – нагруженное легковоспламеняющимися или взрывчатыми веществами небольшое судно, которое используется для поджога вражеских кораблей.
[7] Райбекухен – традиционные для немецкой кухни картофельные оладьи (драники).
[8] (нем. Geständnistrank) – «Зелье исповеди».
[9] Здесь: примерно 500 м.
Глава 7
«Зря скалишься, Мюллер, - Болдт косится в мою сторону, - Не веришь в Рахегерат?»
Черт, за своими невеселыми мыслями я, верно, позабыл спрятать лицо за воротником. И, видимо, усмешка, выплывшая точно луна - самого дрянного, изобличающего меня, сорта.
Ну почему же не верю, хочется ответить мне, разумеется верю. Как и в то, что земля будет родить лучше, если выстегать ее кнутом, в то, что печная сажа – лучшее лекарство от зубной боли, а купающиеся в пыли воробьи сулят деньги… Но Болт взирает на меня так серьезно, что все мои шуточки съеживаются сами собой, как пожухшие кружева старого воротника.
«Слышал про маркиза Гротте?» - спрашивает он, понизив голос.
Я осторожно киваю.
«Тот самый, что присягнул в тридцатых архиврагу Гаапу?»
Болдт всаживает паппенхеймер в землю, так резко, будто хочет пронзить какую-то извивающуюся змееподобную тварь у нас под ногами.
«Он раскаялся в ереси и принес клятву архивладыке, если ты об этом. Теперь он трудится во благо Германии. Создает небывалые машины, которые скоро обрушатся на бриташек с востока».
«Небывалые машины? – мне стоит некоторого труда подавить смешок, винной изжогой царапающий мне горло, - Это опять какая-нибудь осадная башня, такая тяжелая, что ломается под собственным весом? Какая-нибудь землеройный снаряд, проходящий по пять[1] клафтеров в день или…»
Кажется, ему очень хочется всадить меч мне в ногу.
«Это шлахтенбург, Мюллер. Самый большой из всех, что когда-либо создавал человек при помощи адских владык. Слышал что-нибудь о Хлаяндиротта, «Хохочущей Крысе»?
Я слышал, но мельком. Какие-то обрывки слухов в придорожных трактирах, похожие на замусоленные обрывки некогда роскошного камзола. Что-то об огромном, как замок, шлахтенбурге, от движения которого дрожит земля, а деревья падают, точно соломинки… Я никогда не уделял этим слухам внимания. Придорожные трактиры сами по себе рассадник самых дрянных, никчемных и глупых слухов, которые словно нарочно распускаются озорными, шкодящими от безделья, демонами. Вслушиваться в них – то же самое, что позволять вялым трактирным мухам забираться тебе в уши.
В Наумбурге, например, судачат о том, что Второй Холленкриг уже почти закончен. Архивраги, сплотившиеся против нас, лишь выглядят монолитной шеренгой пик, на самом деле их союз давно разъеден изнутри алчностью, подозрениями и скрытой враждой. Полузадушенный Фурфур необычайно слаб, он движим только собственной трусостью и желанием урвать хоть какой-то кусок на чужом пиршестве. Гаап, которого высокородные собратья всегда считали неразумным животным, одержим мщением настолько, что вовсе потерял способность соображать. Малфас – надменный и хитрый ублюдок, у которого в каждом кармане по отравленному стилету, не упустит возможности натравить одного на другого и полакомиться плодами своих трудов. Пусть на Исфаханском Конгрессе смертные вассалы Фурфура, Гаапа и Малфаса лобызали друг друга в уста, обмениваясь драгоценными дарами и заверениями в вечной дружбе, их союз прогнил настолько, что рассыпается на глазах. Если Германия продержится еще два месяца, нет сомнений, они набросятся друг на друга, жадно вырывая куски мяса из тел своих недавних союзников. По крайней мере, трактирные знатоки из Наумбурга, опрокидывающие за воротник рюмку за рюмкой дрянной картофельной водки, судят об этом с таким знанием, будто день назад сами там присутствовали в составе императорской свиты…
В Шпайере трактирные настроения тоже полны торжества (Шпайер – глухой городок в тылу, до которого война докатывается лишь редкими пока поминальными уведомлениями). В тамошних трактирах меньше прожженных дипломатов и политиков, зато хватает стратегически одаренных господ, причем таких сведущих, что способны были бы одной рукой совладать со всеми лощеными генералами Гофкригсрата. Прямо на моих глазах какой-то рябой троммельмейстер[2], использовав горсть маслин, несколько рыбьих костей и пивных лужиц, в которые макал палец, доходчиво и живо объяснил, отчего армии Гаапа и Малфаса будут разбиты не позднее октября вследствие дефицита боеприпасов, фуража и личного состава, а все собеседники с ним живо согласились. Будь моя воля, я немедленно, не сходя с места, произвел бы его в чин оберста, но я сам пока – жалкий унтершарфюрер, который спешит к своему первому месту службы, нервно оправляя непривычный жесткий воротник и проверяя пальцем аксельбанты, до него ли…
В Ландау пьют вино со спорыньей, оттого слухи там один безумнее другого, напоминающие горячечные сны больного тифом. То адские владыки во главе восемнадцати (отчего именно восемнадцати?) адских легионов уже идут на штурм Лондона, оставляя за собой реки расплавленного олова и ртути. То вдруг герцог Тельман поднял в Берлине очередной мятеж против императора, все в огне, как в восемнадцатом, армия уже выведена на улице и кроет мятежников картечью. То и вовсе что-то обрывочное, бессмысленное…
Кажется, где-то между Труа и Алансоном я слышал про гигантский шлахтенбург маркиза Гротте – в промежутках между рассказами о Царь-рыбе, вынырнувшей в Боденском озере и напророчившей конец света, и надежными вестями о том, что скоро всем мужчинам предстоит отрубить себе мизинцы на левой руке и сдать в магистраты – императорские алхимики придумали какое-то чудодейственное зелье из них… Ничего конкретного сказано не было – просто гигантская боевая машина размером с замок, шествующая на гусеницах и способная вмять в землю даже гору. На тот момент я уже не прислушивался – долгая дорога и дурная кормежка приглушили мой интерес к трактирным слухам.
«Хохочущая Крыса»? Никогда не слышал о таком».
Болдт кивает.
«Новейшая машина. Весом в двадцать одну тысячу прусских центнеров. Только вообрази себе такую громадину!»
Я воображаю. Мне непривычно считать прусские центнеры, но цифра, безусловно, впечатляет[3], даже если она не имеет отношения к реальности.
«Целая гора стали, должно быть?»
«Пять лахтеров с лишним[4], - подтверждает Болдт с едва сдерживаемой гордостью, - Высотой с четырехэтажный дом. Длина – шестнадцать лахтеров[5], ширина – шесть с половиной[6]. Восемь донжонов из закаленной стали, двести демонов внутри, и все адские головорезы, такой ярости, что рядом с ними сам воздух плавится. А уж оружие… Ты, пушкарь, будешь доволен. Во-первых, два страшных семисотфунтовых орудия в главном донжоне, во-вторых – две шестидесятифунтовые пушки на корме. В-третьих, рибадекины, кулеврины, митральезы… Целая, мать твою, крепостная батарея. Тридцать шесть человек экипажа! Запас хода – шестьдесят шесть мейле[7] без остановки!»
«Остынь ты, - бормочу я, помахивая ладонью перед лицом, - Это чудовище не переправится ни через одну реку. Его не выдержит ни один паром, ни один мост. К тому же…»
Но остановить Болдта – что останавливать ветер в поле голыми руками.
«Ты дальше послушай. У него в корпусе не просто конура, как у нас, а каюты, вроде как на корабле. Отсеки, кладовки, орудийные казематы, все как положено. Обеденная зала с небольшим камином, отхожее место на одну персону и… представляешь, что?»
«Что? – покорно спрашиваю я, - Бальная зала? Зал для игры в мяч? Может, небольшая мельница, ну, знаешь, чтобы бургмейстеры могли печь себе свежий хлеб…»
Но Болдт непробиваем для сарказма, как прочная кираса непробиваема для мелкой дроби.
«Конюшня, - провозглашает он, взирая на меня с торжеством, - Конюшня на два стойла для пары резвых жеребцов! Вообрази себе, останавливаемся мы где-то, Черный Барон приказывает совершить разведку, мы с тобой живо хватаем седла и…»
Он что-то самозабвенно рассказывает, улыбаясь, рубя воздух то искалеченной рукой, то целой, на какой-то миг мне даже хочется подойти вплотную, чтобы взглянуть ему в глаза – не отражаются ли там, точно в маленьких витражах, чудесные цветные картинки… В моих собственных, подозреваю, отражается лишь глухое, укутанное серыми тучами, предрассветное небо.
Тысяча шестьсот тридцать второй год. Осада Нюрнберга. В осадный лагерь Альбрехта фон Валленштайна приводят трех фенрихов из свежего пополнения, юных выпускников кадетского корпуса, ожидающих назначения. Старый герой Оффентуррена призывает их в свой шатер и говорит: «Ваша доблесть не нуждается в проверке, но я бы хотел проверить ваши математические способности, молодые люди. Волей адских владык мы торчим под стенами этого проклятого города уже три месяца, пороха и хлеба у нас хватит еще на полгода, а вот полковая казна порядком истощилась, надо отправлять прошение императору, чтобы ее пополнил, осталось только сделать расчеты. Скажите, сколько гульденов нам надо чтобы дотянуть до конца осады?»
Первый фенрих брякает шпорами и почти без раздумий отвечает – «Ваша светлость, нам понадобится триста тысяч гульденов!» «Как посчитал?» «Судите сами – за сто тысяч мы сможем нанять швейцарскую сотню кондотьера Штеффена по прозвищу Рваная Шкура, который обретается неподалеку, его головорезы как никто другой умеют брать крепости. Еще сто тысяч придется потратить на зелья из спорыньи и беладонны, его парни без них в бой не ходят, а последние сто – чтобы взяв город, они не перерезали там всех подчистую».
«Недурно, - одобряет фон Валленштайн, поворачиваясь ко второму фенриху, - А ваши расчеты какие?»
Второй фенрих молодцевато вытягивается во весь рост и выкладывает:
«Милостивый господин герцог, по смете нам понадобится восемьсот тысяч гульденов, чтобы взять Нюрнберг».
«Как посчитал?»
«Ну смотрите. За четыреста тысяч мы закажем в подземных кузнях адских владык лучшие осадные орудия из всех, что только могут быть. Еще триста придется уплатить, чтобы они не изготовили таких же орудий для шведов. А сто тысяч – на пушкарей и порох».
«Толково, - одобряет фон Валлейнштайн и обращается к последнему фенриху, - Ну а вы что скажете?»
Третий козыряет, лихо, как ландскнехт на параде.
«Мой генерал-фельдмаршал, разрешите доложить! Нам понадобится четыре миллиона гульденов и еще пять крейцеров».
«Какая точность! Позвольте полюбопытствовать о смете?»
«О, очень просто. Три миллиона гульденов вам как фельдмаршалу и вдохновителю, один миллион гульденов мне как разработчику оперативного плана. А за шесть крейцеров мы наймем какого-нибудь шведского ублюдка, чтобы открыл нам ночью ворота!»
Фон Валлейнштан некоторое время молчит, о чем-то думая, потом вызвает адъютанта и приказывает, показывая на фенрихов:
«Этого в денщики, будет драить мне сапоги, пока не поймет, что победа, принесенная на штыках наемников, горче дорожной пыли. Этого – в водовозы. Будет таскать на себе бочки с водой, пока не поймет – ни один порох не даст столько жара, сколько воинская отвага. А третий… - генерал-фельдмаршал усмехается, - Третий пойдет ко мне казначеем!»
Йонас выглядит так, будто во рту у него мечется крохотный демон, отчаянно ищущий выход и распространяющий жар. Жар, от которого язык вот-вот начнет потрескивать, а зубы – темнеть от копоти.
«Мбы-бы-ды-ды, - бормочет он, скрежеща сталагнатами своих сросшихся зубов, - Мбывы-ды-ды…»
Несмотря на отчаянные усилие и гримасы, он не в силах без посторонней помощи раскрыть рот. Неудивительно. Все свободное время он проводит в неподвижности, пытаясь уловить мечущиеся в магическом эфире сигналы, сидя без движения по двадцати часов в сутки. Если нам с Болдтом и Боденом случается выбраться из шлахтенбурга, чтобы провести нашу обычную рекогносцировку либо замаскировать «двести двенадцатый» ветками и землей, он неизменно находится на своем посту, почти не выбираясь из транса.
Должно быть, из-за этой неподвижности окостенение его тканей прогрессирует, бледное лицо покрыто крупными, надувшимися под кожей, желваками – явственный след очагов бесконтрольно разрастающейся костной ткани, а нижняя челюсть сделалась тяжелой, почти лошадиной, похожей на лопату. Если так пойдет и дальше, скоро он закостенеет до того, что сделается идолом «двести двенадцатого» - костяной статуей, сверкающей единственным уцелевшим глазом, к подножью которой мы будем возлагать свои жалкие подношения, сухари и оторванные пуговицы, надеясь получить пророчество…
Правда, пророчества его, как у всех чудотворцев, туманны и загадочны, а то и вовсе лишены смысла.
Несколько раз в день он улавливает сигналы, скользящие через эфир – разрозненные спутанные сигналы наших собственных, отступающих или агонизирующих, частей, холодные и безукоризненно выверенные сигналы британцев, ликующие, полные грубой радости, сообщения перекликающихся французских магистратов. И еще чертову прорву прочих, отправителей и адресатов которых мы никогда не узнаем. Многие из них, вероятно, посланы людьми, которые уже мертвы, штабными гомункулами или озорничающими демонами.
Большая часть перехваченных им сигналов зашифрована – нашими ключами или британскими – и представляют собой полную бессмыслицу, но иногда в эфир, подобно раненным птицам, вырываются незакодированные обрывки, и мы жадно приникаем к ним, точно изголодавшиеся чудовища к своей добыче.
«Докладываю, положение в Абвиле отчаянное. В гарнизоне осталось сорок душ, пороха на два часа боя, вода закончилась вчера. Полковник Байер во время последнего штурма получил заговоренную пулю в живот, теперь извивается и кричит, в его теле зарождаются, прогрызая себе путь наружу, тысячи крыс. Вероятно, до вечера он не дотянет. Учитываю нашу диспозицию и силы противника, вынужден признать, что…»
«Риттмейстер Зульцер! Согласно плана, ваша рейтарская сотня должна была занять позиции к востоку от Брена, укрепив наше правое плечо и защитив со стороны Ратьера. Однако сейчас, в три часа пополудни, я не вижу вашего отряда и не располагаю сведениями о его местонахождении. Я потерял уже трех вестовых, пытаясь связаться с вами! Будьте любезны выполнять порученные вам обязанности, в противном случае я, как офицер, вынужден буду…»
«Liberté! A bas les salopards allemands! Pour les couteaux![8]»
«Имейте в виду, вода в Куртене отправлена, вероятно, алхимическим путем. С людьми делается кровавый понос, исторгающий из тела требуху. Я приказал взорвать колодцы».
«…с рассветом мои позиции были атакованы эскадроном легкой кавалерией. Каковые силы вследствие восьми залпов картечью с нашей стороны потерпели значительный ущерб в личной части и беспорядочно отошли к северо-востоку».
«Прибыв для деблокирования из осады замка Карруж, обнаружили на его месте озеро кипящей мочи, наполненное великим множеством кирас, кольчуг, равно как и прочего доспеха. Вынужден считать гарнизон замка Карруж с честью выполнившим свой долг до конца и более к боевым действиями не пригодным».
«Нет-нет, золото не пахнет, но его можно сварить… Три капли лунного света, и ты получишь… Что? Нет, не кровь дракона, а соль слёз, слёз, слёз! Глупец! Они не видят, что ртуть живая… бежит, как мышь, прямо под ногти. Где мой тигель? Ах, там же — в прошлый раз он мне шептал! Но кто тогда погасил звёзды? Огонь — предатель, горит, а светит не мне. Ах, да, заклинание. Какое? Какое я говорил? Синий вздох в бутылку, и она… взрывается или поёт? Почему молчишь, безголовая змея!»
«Nous avons un nouveau plaisir à Calais. Nous ouvrons le ventre des officiers avec leurs propres éperons, puis nous les bourrons de pierres chaudes. Cela s'avère être sacrément amusant![9]»
«Бомениль! Говорит Бомениль! Осаждены со всех сторон, вторую неделю сидим без продовольствия и воды! Вчера на закате несколько грузовых люфтбефордерунгов пытались прорваться к нам, но все были перебиты британскими «андалузцами». Последний из них перед гибелью успел сбросить ящики, в которых мы обнаружили вместо пороха, муки и воды – двести штук кавалерийских седел, полдюжины медных валторн, брошюры об опасности сифилиса и набор музыкальных кристаллов для патефона с записями пасионных ораторий Генриха Шютца. Сообщаю, что с настоящего момента всякий интендант, оказавшийся в Бомениле, будет повешен как предатель и британский агент!»
«Воды! Воды! Ради всего сущего, дайте воды!»
«Риттмейстер Зульцер! Вы идиот и трус! Имейте в виду, если ваша рота в течении часа не прибудет на подкрепление в Брен, я отдам вас под суд как негодяя и подлеца!»
«Настоящим докладываю, что штабная комната и винный погреб были вскрыты мною, сержантом Баумейстером. Офицеры разбежались или были расстреляны мной согласно приговора революционного трибунала. С этого дня коммуна Донфрон объявляется Свободным Княжеством Свинским и Латинским, я же есть его глава и полномочный канцлер. Ах да, запишите также, что штабной гомункул отказался было сотрудничать с мятежниками и выходить в эфир, да я плеснул ему в банку кумпф мадеры – и мерзавец тут же передумал».
«Это моя последняя передача. Британский таран почти снес ворота, времени у меня осталось немного. Я отдал приказ перебить всех раненых, чтобы они не достались в руки архиврагу, сжечь всю полковую канцелярию и кассу. Прошу того, кто может принять этот сигнал, о последнем одолжении. Передайте моей жене в Ольденбург, что ее супруг, лейтенант Хоркхаймер, мужественно встретил свою смерть лицом к лицу, выполняя долг, и… Ольденбург, Броммиштрассе, у нас палисадник с геранью и рудбекией, видно с улицы, и… Я… Я в самом деле старался, я… Я не знаю, что еще сказать, мне очень страшно…»
«С этого момента перестаю выходить на связь. Половина наших штабных гомункулов работает на британцев и нарочно путает донесения. Своего собственного я сварил прямо в банке, советую и вам поступить также».
«Кристиан! Кристиан! Проклятый рейхспистоль взорвался у меня в руках, мне вышибло глаза, я ни хрена не вижу. Кристиан, ты здесь?..»
«Риттмейстер Зульцер! Даю вам последний шанс выполнить распоряжение штаба, в противном случае вы не сможете рассчитывать ни на суд, ни на дуэль офицерской чести – я лично прибуду к вам, чтобы вышибить вам мозги как трусу и дезертиру!»
«…как эта штука работает? Меня слышат? Я… Я адъютант генерала Байерляйна. Докладываю, что полчаса назад генерал Байерляйн приказал своему гарнизону поднять белый флаг и вышел к британцам, протягивая им свой меч. Они… Они раздробили ему суставы и засунули в пушку, мы до сих пор слышим, как он кричит, пока демоны обдирают его заживо и… Мне докладывают, что британцы наводят мортиры. Наверное, они не видят белых флагов. Я… Я не знаю, меня вообще слышит кто-нибудь? Эта штука работает?..»
«Seigneur Kumerzel, Berger de cuivre des marais, Tisserand du chant des rêves de la froide lumière des étoiles. Prenez deux cents de ces prisonniers allemands en cadeau, piquez-les sur l'arête du nez et remplissez-les de votre jus empoisonné. Accordez-nous pour cela de l'or, du blé, de l'avoine, du vin et de l'huile, de la pommade de charrette, de la bonne viande, du linge, du vinaigre, de l'encre, du miel, des broussailles sèches, du lait, des clous d'acier, des cordes, des outils et des semelles de menuiserie[10]…»
«Риттмейстер Зульцер, миленький! Что же вы делаете, вы же погубите нас всех к чертовой матери. У меня тут двести мальчишек и пушка без ядер, мы же сдохнем здесь к чертям все без вашей помощи. Простите мне все дерзости, я вас молю и прошу, прибудьте, пожалуйста, иначе…»
В какой-то момент Черный Барон приказал Йонасу прекратить прием передач, которые нас не касаются, и вовремя, от всего этого наше настроение, и так паршивое, делается все хуже и хуже. Но в этот раз, судя по тому, как взволнован наш слухач, речь идет о чем-то важном. Очень уж лихорадочно блестят его глаза.
«Что у вас, штурмманн?» - резко спрашивает Черный Барон, отрываясь от бумаг.
«Мбы-бы-ды-ды! Мдыдыдыы!»
Йонас остервенело пытается пальцами разомкнуть себе зубы, на подбородок вперемешку со слюной течет кровь.
«Черт возьми! Помогите ему кто-нибудь, пока он не разорвал себе рот!»
Я пихаю локтем Болдта, тот, чертыхаясь себе под нос, ползет к месту слухача с небольшим латунным молотком в руках. Тонкую рукоять он ловко вводит Йонасу сбоку, между зубов, наклоняет его и легонько бьет ладонью.
Щелк!
Челюсти Йонаса размыкаются тяжело, с неприятным хрустом, как старый капкан. Но те звуки, что вырываются из его рта, еще хуже.
«В Германии мятеж! Мятежники пытались убить императора!»
Я впервые вижу в глазах Черного Барона подобие человеческого чувства. Глаза его вспыхивают холодными искрами, расширяются. Не такой уж ты и стальной слиток, думаю я с затаенным злорадством, пока мой рассудок отчаянно пытается прикрыть драпировкой страшный смысл сказанных слов. Выходит, и тебя можно пронять…
«Император жив?» - резко спрашивает демонолог, стискивая подлокотники своего трона.
Йонас с трудом кивает. Его позвоночник так закостенел от неподвижности, что голова кажется кувшином, насаженным на плетень, и с трудом ворочается.
«Хвала архивладыке, похоже на то. Сведения противоречивые, много путаницы, я не вполне… Да, он жив. Но едва не погиб в Вольфспаласт, своем растенбургском дворце. Кто-то из офицеров подложил ему бомбу или… Нет, это был демон. Адская машинка, сработавшая в его кабинете. Я… простите, я пытаюсь разобрать все сигналы, это не так-то просто…»
Йонасу в самом деле предстоит непростая работа. Сигналы, долетающие до нас, слабы и похожи на слабые сквозняки, к тому же они часто заглушают друг друга или рассеиваются, сталкиваясь с британскими заглушающими чарами, висящими над Нормандией. Ему приходится несколько часов напряженно вслушиваться в эфир, прежде чем страшная история, потрясшая всех нас, обретает хоть какие-то зримые очертания.
Его звали Клаус Шенк фон Штауффенберг. Происходящий из почтенной аристократической семьи, связанной с королевским домом Вюртемберга, имея поколения предков-воинов, бившихся под стягами архивладыки Белиала со времен Оффентуррена, он с детства был связан с армией, иначе и быть не могло.
В семнадцать лет он начал служить в кавалерии, причем выбрал не какой-нибудь придворный полк, а Семнадцатый Тяжелый Баварский, известный своим безрассудством и бесстрашием. Клаус фон Штауффенберг не опозорил своих предков. В Польской кампании тридцать девятого и Французской кампании сорокового он продемонстрировал себя как несгибаемый и отчаянный солдат, готовый идти в атаку хоть под страшным мушкетным огнем, хоть под дождем из горящей серы. В двадцать шесть лет он уже был лейтенантом, причем многое сведущим не только по смертоносным караколям[11], косящим французскую и польскую пехоту как спелую пшеницу, но и по штабной работе, кроме того, он будто бы выполнял многие специальные поручения сиятельных берлинских и вюртембергских вельмож. В тридцать лет он уже риттмейстер, отмеченный многими императорскими наградами, завидный жених, заслуженный кавалерист, восходящая звезда, на которую благосклонно посматривают многие прославленные военачальники, метя себе в помощники…
В тридцать три года он получает хауптманские галуны, в тридцать шесть – оберст-лейтенантские, в тридцать семь – почетное назначение в штаб графа Эрвина фон унд цу Хайденхайм-на-Бренце по прозвищу Пустынный Варан. Блестящая карьера, напоминающая взлет хищного стремительного люфтбефордерунга, беззвучно уходящего ввысь. Южный фронт, Африка – не самое благодатное место для службы, но здесь, вдалеке от императорских и герцогских дворцов, идет исступленное напряженное противостояние с британцами, от результатов которого многое зависит в расстановке сил, здесь, точно в алхимической мастерской, рождаются новые полководческие тактики и победоносные решения. Говорят, сам Пустынный Варан благосклонно поглядывал на своего молодого протеже, проча его себе в преемники. Вот только…
Некоторые люфтбефордерунги, чрезмерно резко оторвавшись от земли, погибают – не ощущая сопротивления поводьев, опьяненные собственной вседозволенностью, демоны разрушают хрупкий крылатый экипаж вместе с его возницей.
В сорок третьем году карета, в которой двигался фон Штауффенберг, угодила на британскую мину – сосуд с демоном, ловко укрытый песком. В мгновение ока весь его небольшой конвой превратился в скулящие сгустки человеческой плоти в скомканных, точно фольга, кирасах, вывернутые наизнанку лошади рухнули наземь, все еще содрогаясь, карета же получила такой сокрушительный удар, что превратилась в бесформенную груду. Фон Штауффенберг уцелел, но оказался зажат в обломках, мало того, его участь представлялась не в лучшем свете. Британский демон с удовольствием принялся пожирать плоды своих трудов и, судя по его волчьему аппетиту, собирался подобрать все до крошки. Ему потребовалось всего несколько минут, чтобы сожрать лошадей и корчащихся людей, фон Штауффенберг, лишенный возможности бежать, вынужден был наблюдать за его трапезой, понимая, что ему самому уготована на нем роль десерта.
Фон Штауффенберг не был демонологом, он не умел обращаться с адскими созданиями и не знал адских наук, однако он обладал незаурядным хладнокровием, выработанным службой в тяжелой кавалерии, и ясным умом, которым адские владыки наделяют военачальников. Когда демон, закончив пожирать его спутников, направился к нему, он достал из ножен свой парадный швейцарский кинжал. Лезвие было совсем невелико, да и ковалось не против демонов, но даже такой невзрачный клинок много стоил в умелых не дрожащих руках. Фон Штауффенберг хладнокровно отсек себе палец и швырнул демону, как швыряют собаке кость. Не в силах противостоять соблазнительному запаху свежей крови, тот проглотил подачку, подарив тем самым Штауффенбергу полминуты времени. Он отсек второй…
Через час спешно поднятые по тревоге егеря обнаружили разбитую карету оберст-лейтенанта и бродящего вокруг нее демона. Пронзенный серебрянными пулями, тот быстро истаял облаком меоноплазмы, оставалось лишь вытащить тело мертвого офицера из-под обломков и предать его земле, отправив домой соответствующее моменту скорбное послание. Однако Штауффенберг не был мертв. Он лишился обеих ног ниже колена, правой руки, глаза, ушей, носа, двух пальцев на левой руке и еще некоторого количества плоти, однако пребывал в сознании, удерживая оставшимися пальцами кинжал, верно размышляя, какую еще часть себя можно скормить демону…
Наверно, именно тогда рассудок Штауффенберга повредился. А может, в душе его возникла прореха, оставленная чем-то более острым, чем лезвие швейцарского кинжала, прореха, сквозь которую внутрь проник яд архиврага.
Вернувшись в армию после излечения, фон Штауффенберг более не искал славы на поле боя, да я тяжело было бы ему сжимать кавалерийский палаш уцелевшими пальцами… Получивший чин оберста, овеянный славой былых подвигов, он без труда нашел себе место в штабе Фридриха Первого Фромма, герцога Альтернбургского и маркграфа Турингского. Никто не знает, как британцам удалось подкупить его, никто даже не знает, был ли он в самом деле подкуплен или просто повредился в уме. Кое-кто (Йонас добросовестно передает нам обрывки зыбких слухов, которыми жонглируют в эфире озорничающие демоны) даже полагает, будто фон Штауффенберг в этой истории был не более чем исполнителем, пешкой, а главой заговорщиков являлся сам герцог, вознамерившийся присягнуть Малфасу…
Как бы то ни было, утром десятого июля Клаус Шенк фон Штауффенберг вошел во внутренние покои Вольфспаласта, императорского дворца в Растенбурге. Сорок бронированных боевых голема с алебардами и рота преданных лично императору фламандских ландскнехтов встречали всякого входящего, будь то разносчик или герцог, не говоря уже о сотнях хитроумно замаскированных демонов, невидимых, но способных по одному мановению пальца растерзать всякого, явившегося во дворец с недоброй целью. Посетители Вольфспаласта не имели возможности пронести с собой оружие, все, включая булавки, поддерживавшие их парики, неукоснительно изымалось снующими кругом камердинерами. Мало того, многих сиятельных особ заставляли разоблачаться – император, переживший восемь покушений в одном только этом году, не собирался рисковать своей жизнью. Однако же Клаус фон Штауффенберг, герой императора, принявший из его рук не одну медаль, легко миновал стражу с небольшим шрифткистом[12] в руках, в каких штабные офицеры обыкновенно носили комплекты карт – даже у прожженного церемониймейстера не хватило духу останавливать прославленного калеку-фронтовика.
Совещание, начавшееся рано утром, затянулось за полдень. Тучные фельдмаршалы потратили немало времени, детально описывая его величеству, как отважно и доблестно они разгромили бы орды Малфаса и Гаапа – если бы не досадные, мешающие победе, обстоятельства. При императорском дворе всегда хватало вельможных болтунов. На смену одному приходил другой, на смену другому – третий. Густо покрытые пудрой парики покачивались, точно головы тучных стервятников, но сановные лица в тот день, говорят, были кислы – на Восточном фронте русские призвали себе на помощь какую-то зловещую тварь по имени Багрисион, пожиравшую наши полки точно жареные орешки.
Вскоре после полудня фон Штауффенберг, извинившись за нарушение придворного протокола, вышел из совещательной залы под благовидным предлогом – ему, де, нужно было принять какие-то спагирические[13] порошки. Никто и не заметил его ухода – все внимали очередному раззолоченному галунами Шпигельбергу[14], обещавшему победу самое позднее через полгода. А затем…
Тварь, вырвавшаяся наружу через три минуты после этого, верно, была заточена в самых страшных глубинах Ада, в которые остерегаются забираться даже адские владыки. Она оказалась голодна как сто тысяч демонов и меньше всего на свете озабочена соблюдением придворных протоколов. И совещательная дворцовая зала превращается в залу обеденную, сервированную на одну-единственную персону.
Вышколенные дворцовые лакеи верещат точно цыплята, когда высвобожденная тварь заживо обгладывает их кости, небрежно отшвыривая остатки. Тучные генералы судорожно хватаются руками за эфесы отсутствующих шпаг – чтобы через мгновенье превратиться в сгустки полупереваренного мяса, прилипшего к полу. Церемониймейстер истошно визжит, забыв про порядки и приличия – дьявольская тварь медленно разрывает его пополам…
Император выжил, но чудом – отлетел в сторону, отброшенный демоном, и оказался прикрыт рухнувшим сверху столом. Спустя пять минут императорские демонологи набросили на беснующееся отродье сеть из невидимых адских сигилов и задушили его, но за эти пять минут, надо думать, он перенес многое. На его глазах генерал Кортен, почтенный люфтшиффер, несколькими страшными ударами был вбит в пол, точно гвоздь, генерал Хойзингер, один из уважаемых членов Гофкригсрата, превратился в визжащее кровоточащее существо – его свежесодранную кожу адская тварь использовала вместо салфеток, полковник Шмундт, личный адъютант императора, прилип к потолку, превратившись в булькающую кляксу человекоподобной формы из плоти и тлеющего сукна.
Хуже всех пришлось Хайнцу Бергеру, императорскому писцу, карябавшему пером по бумаге, чтобы запечатлеть для истории все сказанное в совещательной зале. Высвобожденный фон Штауффенбергом демон, видно, имел к этой братии особенный счет, а может, попросту принял его за самого знатного вельможу из-за щегольского камзола. Несчастный писака, угодив в адскую хватку, был вылеплен на манер скульптур Эрнста Барлаха[15] – скособоченное перекрученное тело с чудовищно выпирающими костями, распахнутый в беззвучном крике рот, сделавшийся огромным, как пасть, раздробленное и все еще беспомощно моргающее лицо…
Клауса Шенк фон Штауффенберга взяли в тот же день. Даже способный кромсать себя собственной рукой, отрезая лакомые кусочки демону, он оказался беспомощен против императорских палачей, людей, которые так давно погрязли в изучении дарующих боль адских наук, что сами давно обезумели. Он выдал всех заговорщиков, начиная от высокородных, посвященных в план, заканчивая самыми ничтожными и мелкими.
Это с самого начала был мятеж – спланированный, безжалостно подготовленный, смелый. Высокородные вельможи, утомленные Вторым Холленкригом, из-за которого их поля и виноградники под ударами британских «летающих барбаканов» превращаются в разоренные гниющие поля, решили, что если усадить на престол более сговорчивого императора, тот сможет пойти на переговоры с архиврагами. По крайней мере, удастся заключить перемирие со Фурфуром и Малфасом, наседающими с запада – те хоть и ублюдки, но ублюдки, с которыми можно иметь дело – в отличие от озверевшего Гаапа, который окончательно сделался похож на безумное животное и с которым никакого мира быть не может…
Император был в ярости. Чудом ускользнувший от смерти, он не испытывал благодарности судьбе, он испытывал необходимость покарать всех заговорщиков, какое бы положение они ни занимали. Головы покатились в тот же день, благо все планы мятежа оказались вскрыты – архивладыка Белиал, имеющий в мире смертных тысячи демонов-соглядатаев и демонов-шпионов, пришел на помощь своему вассалу. У императорских палачей сделалось столько работы, сколько не было в тридцать восьмом году. Сколько не было даже во времена мятежа герцога Тельмана.
Гофкригсрат лихорадило, точно больного тифом – вкрапления мятежников в его ряды оказались так обильны, что целые армии в мгновение ока оказывались обезглавленными. Генералы фон Вицлебен, фон Хазе, Штиф и Гёпнер сознались в первый же день. Для этих предателей и висельная петля и палаческий топор были бы слишком хороши. Каждого из них заставили проглотить по маковому зернышку с демоном внутри. Подобно плотоядной личинке, демоны прорастали у них в животе, лакомясь его содержимым, пока не разрывали свою жертву изнутри. Говорят, император, обрекая их на страшную смерть, приставил к каждому по живописцу – чтобы те в череде картин запечатлевали все страшные метаморфозы его несостоявшихся убийц…
Генерал фон Тресков, предупрежденный верными ему людьми о том, что заговор раскрыт, избежал рук правосудия, изобразив несчастный случай – снес себе половину головы из пистолета, который якобы чистил. Неказисто, но хоть какой-то способ укрыть фамильную честь от позора. Генерал фон Бок, допрошенный с пристрастием, лишившийся обеих рук и большей части ребер, был признан невиновным, но (какова ирония!) оказался сожран блуждающим бесцельно демоном, едва только вышел на подламывающихся ногах из императорской канцелярии. Поговаривали, что у архивладыки Белиала накопились к нему свои счеты…
Полное отравленной крови сердце заговора было обнаружено опасно близко от императора и вскрыто ланцетом недрогнувшими руками императорских дознавателей. Говорят, императорские палачи, проводя в своих чертогах по двадцать часов день, выходили наружу белые как мельники – их с ног до головы покрывала пудра с сиятельных париков…
Вольф-Генрих фон Хельдорф, берлинский вахтмейстер, под началом которого находилась городская стража и который должен был помочь заговорщикам, перебив преданный императору гарнизон, пытался умолять о прощении в честь заслуг прошлого, но был растворен в чане с алкагестом. Фридрих Первый Фромм, герцог Альтернбургский и маркграф Турингский, по многим признакам бывший ядром заговора, знал, что не имеет права просить о снисхождении и умер с честью – его растерзали личные демоны императора, не оставив ни кусочка крупнее ногтя. Волна спешных казней прокатилась по всей армии, уничтожив больше офицеров, чем все британские и русские войска за последние два года. Кого-то спешно расстреливали, кого-то вздергивали на дыбе, кого-то, проломив голову, сбрасывали в ров.
Впрочем, иногда император все же проявлял милосердие. В какой-то момент ему будто бы донесли, что даже его фаворит, граф Эрвин фон унд цу Хайденхайм-на-Бренце по прозвищу Пустынный Варан, гроза британцев и покоритель Африки, тоже принадлежит к числу заговорщиков. Пусть он не был в первых их рядах и не проявлял большого пыла в этом деле, однако же не донес на мятежников – и уже потому был виновен. Однако ему единственному была дарована персональная милость его величества в честь былых заслуг.
Императорский камердинер со всем почтением доставил ему дар – изящную расписную табакерку, служащую пристанем для крохотного, как росинка, демона. Отпустив слуг и домашних, граф удалился в свой кабинет и проглотил его. Спустя минуту демон, добравшись с током крови до его сердца, пронзил его своими зубами – легкая, почти безболезненная смерть. Чтобы не порочить его памяти, императорские герольды на следующий день провозгласили, что заслуженный герой войны скончался из-за трагической случайности в обычной аварии – демон в его аутовагене, де, вышел из строя, перестав слушаться вожжей…
Клаус фон Штауффенберг, разумеется, на подобную милость рассчитывать не мог. Сделавшийся спусковым механизмом всех этих страшных событий, он получил свое сполна. Решением императорского суда искалеченный оберст, поставивший всю свою жизнь на успех мятежа, был приговорен к помещению в Холленшлундграб.
Услышав это, Болдт сдавленно чертыхается, и его можно понять, я и сам испытываю чувство гадливого отвращения. Будто это не я несколько дней тому назад стаскивал окоченевшие тела к «двести двенадцатому», щедро поя его обитателя загустевшим, немного застоявшимся топливом…
Холленшлундграб – паршивая штука, которая не использовалась при дворе уже по меньшей мере полвека, предназначенная для самых отчаянных отступников и предателей. Это огромный стальной гроб, напоминающий грубо сработанный рыцарский доспех условно человекоподобных очертаний или «железную деву», но только «железная дева» по сравнению с этим чудовищным изобретением, пожалуй, может считаться покровительницей легкой безболезненной смерти.
У Холленшлундграба нет шипов, они ему и не нужны. После того, как приговоренного помещают внутрь, запаивая стальную скорлупу, императорский палач разбивает бутыль – внутрь через тысячи крошечных, почти неразличимых отверстий проникают мириады адских созданий. Это не хищники сродни тому, который едва не погубил императора, не прирожденные воины и даже не опытные убийцы. Это микроскопические создания, чурающиеся охоты и войны, слишком ничтожные, чтобы принимать участие в политических дрязгах адских владык или сложно устроенных интригах. Но, как и все создания Геенны Огненной, они большие любители человеческой плоти. Не вооруженные большими зубами, но чертовски, чертовски трудолюбивые.
Их работа так медлительна и неспешна, что напоминает естественное гниение, но только растянутое на неимоверно долгий срок. Растворяя человеческое тело, размягчая все ткани, неспешно и медленно усваивая из все полезное до последней капли, они в то же время источают микроскопическое количество энергий Флейшкрафта, чтобы поддерживать своего хозяина в живых как можно более долгий срок. И это страшная участь. Приговоренный к Холленшлундграбу мучается годами, запертый в тесном медленно переваривающем его ящике, делаясь питательной средой для трудолюбивых крошек, при этом он не в силах задохнуться, как заживо похороненные, или скончаться от боли. Инъекции Флейшкрафта поддерживают в нем жизнь даже тогда, когда его оболочка съеживается до такой степени, что представляет собой вязкий ком коровьей жвачки.
Возможно, несчастному фон Штауффенбергу придется вытерпеть многие годы этой пытки, прежде чем его рассудок не расплавит окончательно сам себя. Возможно, он увидит конец Второго Холленкрига, и это будет иронично – учитывая, что многие миллионы прочих, разорванные ядрами, сожранные демонами, раздавленные гусеницами шлахтенбургов, не увидят этого…
Йонас тратит не один час, собирая эти сигналы, рассыпанные в магическом эфире, сплетая из разрозненных противоречивых волокон нечто цельное. У нас нет оснований не доверять ему, но и поверить в происходящее чертовски непросто. Если днями напролет слушать агонизирующий криками эфир, запросто можно помутиться в рассудке, начав слышать то, чего нет. Мятеж? Великосветские заговорщики? Череда казней?
Черный Барон медленно касается пальцем острого подбородка.
«Скорее всего, это ложь, - произносит он спокойно, - Британцы – мастера играть на нервах. Не удивлюсь, если они нарочно распространяют подобные вести в эфир, чтобы деморализовать отступающие части. Это часть их игры. Пустынный Варан и фон Штауффенберг? Скорее уж я поверю в то, что адские чертоги наполнились розовым маслом вместо огня и серы. Как бы то ни было, это ничуть не меняет нашего положения и нашего долга».
«Ротиннмуннур» вторит ему утробным рыком. Проклятое чудовище, не наделенное разумом, одними лишь демоническими инстинктами, повелевающими ему пожирать все живое, он, надо думать, был бы немало обескуражен, если бы мог понимать, о чем мы говорим. Это же надо придумать, ввести так много сложных ритуалов и правил только для того, чтобы иметь возможность упоенно грызть друг друга…
Говорят, в тысяча семьсот двадцать девятом экипаж Якоба Роггевена, великого мореплавателя, столкнулся с голодом. Экспедиция выдалась удачной, присоединившей многие земли и острова к владениям архивладыки Белиала. Был открыт остров Болстофуборд, населенный живыми коровьими тушами, освежеванными и обезглавленными, но преспокойно разгуливающими и щипающими шеями траву. Был открыт остров Рикисйодс, на котором деревья плодоносили жемчугом, а вместо дождя с неба сыпались золотые самородки. Был открыт остров Лейндардомур, на котором пространство и время заплелись такими причудливыми узлами, что моряки, сошедшие на берег, возвращались столетними старцами, а подброшенная в воздух монета никогда не падала на землю.
Удачная экспедиция, из которой Якоб Роггевен вез домой немало сокровищ, способных сделать его герцогом. Но все они резко потеряли в цене, когда на корабле разразился голод. Он не был результатом чьих-то злых козней или преступного недосмотра, лишь следствием череды нелепых случайностей. Какой-то мелкий проказливый демон, следовавший за кораблем несколько дней, раздосадованный тем, что вахтенные матросы не хотят с ним играть, проник в нижний трюм, невзирая на все защитные сигилы, и вдоволь там порезвился. Корабельный интендант, разглядывавший последствия его забав, пришел в ужас, и немудрено.
Вся сушеная рыба на борту превратилась в свинцовые чушки, солонина – в смрадно разлагающееся месиво, что до сыров, в них завелись плотоядные личинки такого свирепого нрава, что матросы, попытавшиеся их извлечь, распрощались с пальцами и носами. Такая же судьба постигла почти все съестные припасы на борту. Сушеные фрукты, изрядный запас которых Якоб Роггевен приказал сделать, как будто бы не пострадали, лишь приобрели легкий аромат фиалок, но у тех, кто рискнул их отведать, вздувались и лопались животы. Горох и фасоль поросли крохотными ядовитыми колючками, от прикосновений которых высыхали и отваливались языки. Даже сухари, на которые моряки всегда могли положиться в случае проблем с провиантом, сделались несъедобны.
В один миг победоносно возвращающийся из экспедиции «Аренд», нагруженный многими богатствами и управляемый гордыми мореплавателями, превратился в беспомощный осколок империи, мятущийся по волнам и отданный во власть голода. Якоб Роггевен, сделавшийся невольным свидетелем этого бедствия, оставил страшные записи о том, что мог наблюдать на палубе своего корабля.
На первых порах моряки сносно выдерживали отсутствие еды, находили возможность шутить, некоторые даже подбадривали себя песнями. Поддерживаемые напутствиями Якоба Роггевена и попутным ветром, наполнявшим паруса корабля, они надеялись в считанные дни увидеть прямо по курсу башни Гамбурга, оттого утрата провианта не казалась им страшным бедствием.
Наивные глупцы.
Они еще не знали, что милость адских владык, сопутствовавшая им так долго, обеспечившая их богатыми сокровищами и великими открытиями, скоро иссякнет, сменившись по-настоящему черной полосой. Что свора обезумевших гарпий, налетевших на них посреди Тихого океана, в клочья изорвет паруса и такелаж, а дремлющие в океанской толще демоны, проснувшись, устроят ужасающий шторм, которому суждено отнести «Аренд» далеко к западу. В малоизученные воды, которые считались смертельно опасными для мореплавателей, все еще кипящие после того, как адские владыки, меряясь силами в пору Оффентуррена, утопили здесь пару континентов…
Перед Якобом Роггевеном встал нелегкий выбор.
«Аренд» был мощной трехмачтовой шхуной, совсем недавно сошедшей со стапелей. Однако экспедиция, погубившая «Тинховен» и «Африканскую Галеру», жестоко потрепала и его. Изнурительные бури привели в негодность паруса и такелаж, хищные твари, шныряющие в морских глубинах, наделали немало дыр в днище, а отравленные воды подточили некогда крепкий корпус. Даже с попутным ветром он мог развивать не более трех узлов – ничтожная скорость, учитывая, как далеко от родины их зашвырнуло.
Если навигационные расчеты были верны, двигаясь с подобной скоростью, они должны были добраться до родных берегов за десять недель. Не очень большой срок для корабля океанского класса, рассчитанного на долгие переходы. Чудовищно большой – для корабля, команда которого измождена сверх всякой меры и терзаема муками голода.
Он мог бы повернуть на юг.
Роггевен знал, там, на юге, в нескольких десятках мейле, находились уже исследованные ими острова, полные тропических фруктов, имеющие достаточные запасы пресной воды и способные стать им спасением. Но знал также и то, что корабль сильно поврежден и, без сомнения, долго не протянет. Насыщенные кислотой воды южных океанов быстро разрушат корпус, погубив «Аренд», навеки приговорив его команду к отлучению от Родины и, что много хуже, лишив Германию всех драгоценных плодов, добытых его экспедицией.
Он мог или спасти своих людей, погубив корабль и дело своих рук, либо попытаться отстоять их – но рискнуть всем своим экипажем. Якоб Роггевен, отважный капитан и исследователь, был человеком своей эпохи. Он приказал двигаться к родной гавани.
Это было страшное плавание, быть может, самое страшное из всех, что когда-либо приходились на долю императорских мореходов. Моряки «Аренда» оказались в ужасном положении. Они были вольны двигаться в любую сторону, однако при этом испытывали муки, знакомые запертому в крепости гарнизону. Они были богаты, но при этом не способны обменять все свои сокровища даже на кусок мяса в захудалом трактире. В первую же неделю плавания цена обычной корабельной крысы достигла пяти талеров. На вторую за эту цену нельзя было бы купить даже крысиного хвоста. К третьей ни единой крысы на всем корабле уже нельзя было сыскать.
Жалкие запасы провианта истощались на глазах. Очень скоро все они оказались уничтожены подчистую, включая неприкосновенные, а также личные офицерские. Все, что только могло служить пищей, отправлялось в котел, так что через неделю на всем корабле невозможно было найти и свечного огарка. Матросы разбивали свои выточенные костяные трубки, чтобы сварить из них подобие похлебки с костной мукой, офицеры вываривали свои кожаные кисеты.
Пытаясь добыть пропитание, моряки забрасывали сети, но плоды отравленного моря куда чаще представляли собой смертельную опасность, чем пищу – скрюченные извивающиеся тела, напоминающие сросшихся каракатиц, были буквально налиты ядом. Самые отчаянные даже пытались есть мясо гарпий, которых сшибали над палубой, вымачивая его в уксусе и трижды вываривая, но такие обыкновенно обрекали себя на мучительную смерть – даже вымоченное и вываренное, такое мясо выжигало внутренности не хуже кислоты.
Началась отчаянная пора.
Мало того, что люди изнемогали от голода, быстро превращаясь в призраков, они еще и вынуждены были постоянно работать, поддерживая несчастный «Аренд» на плаву – сращивать канаты, штопать паруса, неустанно черпать ядовитую воду, проникающую в трюм… Якоб Роггевен знал, что эта работа убивает их, сжигая жалкие запасы сил, но иначе поступить не мог – слишком дорогой ценой был куплен каждый день их плавания. «Аренд» должен был вернуться в порт.
Уже через две недели этого отчаянного плавания он потерял больше людей, чем потерял за все время экспедиции от копий дикарей, болезней и хищных демонов. Иные слабели настолько, что срывались с рангоута и разбивались насмерть, другие, устав терпеть муки голода, сами сводили счеты с жизнью. Мертвые тела офицеры спешно отправляли за борт, сопроводив короткой молитвой адским владыкам – боялись каннибализма.
Лишенные пищи, погруженные в неизвестность, изможденные постоянной работой, люди быстро утрачивали человеческий облик. Они пытались есть отравленную пищу – и погибали в ужасных мучениях. Они учиняли схватки ради последних крох, и эти схватки быстро превращались в слепую поножовщину. Они воссылали молитвы архивладыке Белиалу, но у того, верно, было достаточно хлопот, чтобы обращать к ним свое внимание. Ситуация быстро делалась взрывоопасной. Обескровленные, полуживые, с воспаленными глазами, матросы начали отказываться подниматься на мачты, чтобы ставить паруса. Никто из них не видел смысла продолжать самоубийственное плавание, не обещающее спасения, лишь новые порции мучений. Они больше не видели в своем капитане спасителя, лишь мучителя, что гнал их прочь от благословенных южных островов, где они могли бы обрести пристанище и еду…
Якоб Роггевен отчаянно пытался спасти свою экспедицию.
Действуя где посулами, где угрозами, а где и шпагой, он сумел привести к повиновению смутьянов, покарать виновных и усовестить колеблющихся, заставив команду вспомнить про свой долг. Путь домой будет тяжелым и изматывающим, твердил он, до конца его доживут не все, но пока в нас теплится жизнь, мы должны бороться и поддерживать жизнь в корабле. Не станет его – не станет и нас.
Матросы вернулись к работе, хоть и с ворчанием. Но даже если бы каждый из них работал за семерых, это не прибавило бы злосчастному кораблю и узла скорости. Когда-то стремительный и быстрокрылый, «Аренд» едва полз, с трудом переваливая через волны свое израненное скрипящее брюхо, выставив лишь треть парусов. Подобно преданному скакуну, он прилагал все силы, чтобы двигаться вперед, но сам находился при смерти. Паруса слишком изветшали и висели тряпьем, мачты шатались, точно деревья в грозовом лесу, трюм медленно наполнялся ядовитой маслянистой жижей, издающей гнилостный запах. Команда же слишком обессилела от голода, чтобы управляться с парусами, латать прорехи и одновременно откачивать воду.
Десять недель…
Корпус «Аренда», построенный на амстердамских верфях, худо-бедно держался, несмотря на великое множество пробоин, но его команда оказалась скроена из куда менее прочного материала. К исходу четвертой недели на борту было съедено все, хоть сколько-нибудь съедобное, включая сапоги и ремни. К исходу шестой Якоб Роггевен не выходил из своей каюты без пары взведенных пистолей – куда бы он ни направился, его провожали горящие лихорадочным желтым блеском и нечеловеческим голодом глаза.
Атмосфера на корабле сделалась удушающей и ядовитой.
Вооруженные до зубов офицеры днем и ночью прочесывали палубы в поисках мертвых тел. Обнаруженные ими мертвецы немедля отправлялись за борт или растворялись в стальных ваннах при помощи алкагеста. Но несмотря на все их тщания, обезумевшие от голода матросы все равно завладевали мертвыми телами и утаскивали на нижние палубы, где жадно пожирали, оставляя лишь лохмотья да обглоданные кости. Причастившаяся человеческим мясом душа делается распахнутыми вратами для адских тварей, некоторые из которых отличаются любовью к невинным шалостям, другие же с интересом экспериментируют с человеческим телом.
Неудивительно, что в скором времени нижние палубы «Аренда» сделались подобием жутких катакомб, выложенных человеческими костями, в которых, хохоча, сквернословя и шипя, сновали несчастные, еще недавно именовавшие себя людьми. Высохшие до скелетообразного состояния, покрывшиеся костяными шипами, хищно пощелкивающие во тьме. Акуломордые, свирепо таращившие черные глаза и клацающие зубами. Прочие, еще более омерзительные – еще более голодные…
Отчаянно пытаясь поддерживать корабль на плаву, Якоб Роггевен вынужден был использовать жестокие меры, призывая экипаж к порядку, но эта жестокость неизменно оборачивалась против него. Он больше не мог уповать на свой авторитет – в глазах умирающих от голода людей тот стоил не больше медного крейцера – лишь на своих офицеров, которые образовывали его маленькую армию. Но эта армия быстро таяла. Кто-то стрелялся, не вынеся гнетущего напряжения и мук голода, кого-то по-тихому душили ночью, подкараулив на палубе, кто-то попросту исчезал без следа. Судового писаря пришлось заколоть на пороге крюйт-камеры, когда он, хохоча, пытался высечь искру. Третий лейтенант, обезумев, бросился в море, отчаянно полосуя его ножом, да так и ушел на дно, опутанный щупальцами подводных тварей. Корабельный врач, пытаясь утолить голод, съел слишком много лечебных порошков и изошел кровью из всех отверстий. По счастью, в строю все еще оставался корабельный демонолог, но и он не мог сообщить ничего утешительного – адские владыки, к которым он обращался за помощью, суля все что только можно, молчали. Видно, сами с интересом наблюдали за медленной гибелью корабля, как за волнительным представлением в театре.
Умирающий корабль все еще шел вперед, расшибая волны на своем пути, но в недрах его уже тлел пожар. Он еще не разбрасывал вокруг огненных брызг, не пожирал жадно древесину, но его треск угадывался в злом шепоте, звучащем на нижних палубах, в грязных каютах и кубриках. Якоб Роггевен обезумел, твердил он. Этот самодовольный ублюдок сам погубил собственную экспедицию, а теперь хочет погубить всех, кто еще жив. Хорошо бы развернуть корабль и сменить курс, чтобы, пока не поздно, вернуться к южным островам. А самого ублюдка – принести в жертву адским владыкам, подняв на реи и разорвав канатами…
Офицер-демонолог был человеком чести и передал капитану все услышанное. Сделалось ясно – «Аренд» доживает свои последние дни. Многие на месте Якоба Роггевена сдались бы на волю обстоятельств. Но он был бесстрашным исследователем и моряком, из числа тех, что не кланяются всем ветрам, лишь используют их, чтобы наполнить паруса. За несколько часов до того, как должен был разразиться бунт, он приказал ударить в колокол, созывая экипаж на верхнюю палубу, и сам вышел к ним. В этот раз у него не было пистолей, не было и вооруженной охраны – последние его офицеры погибли или примкнули к заговорщикам. Но он глядел на собравшихся бесстрашно, как полагается капитану.
«Я искренне намеревался привести вас к спасению! – будто бы произнес он, взирая на них почти с жалостью, - Но вы не позволили мне этого сделать. Мучимые голодом, вы сделались животными, одержимыми мыслями о еде, не способными думать ни о собственной чести, ни о своей бессмертной душе. Что ж, я не в силах накормить вас – ваш голод уже никогда не сможет быть утолен. Но, по крайней мере, я способен накормить вами того, кто в этом по-настоящему нуждается!»
Он поднял руку и небеса вдруг полыхнули белым светом…
Через четыре дня «Аренд» заходил в гамбургский порт. Чтобы поприветствовать его, в порту собралась уйма людей, от зевак-мальчишек, швыряющих вверх шляпы, до почтенных бюргеров, растроганно смахивающих слезы из глаз. Про подвиги Якоба Роггевена в дальних землях многие слышали, как и об открытых им землях, но мало кто надеялся увидеть его корабль воочию после всех бед, что выпали на его долю. Портовые батареи Гамбурга дали двенадцать торжественных залпов в честь «Аренда» и тот, грациозный, точно лебедь на волнах, зашел в гавань.
Он не выглядел подобно тем кораблям, что бороздят далекие моря, а после возвращаются, избитые, истрепанные, изъеденные ядовитыми водами и демонической кровью. Он выглядел так, словно лишь недавно сошел со стапелей – безукоризненные обводы корпуса, звенящие от напряжения мачты, поднявшиеся ввысь на головокружительную высоту, трепещущие белоснежные крылья парусов. На капитанском мостике стоял и махал шляпой капитан, отважный Якоб Роггевен. Потрепанный, давно не бритый, в грязном камзоле, он выглядел несоответственно своему великолепному кораблю, однако держался спокойно и строго, высоко подняв голову.
Когда «Аренд» приблизился, восхищенные возгласы и хлопки сами собой стали стихать, уступая место гнетущему недоуменному молчанию. Гарнизонные пушки замешкались, отчего-то не дав последнего, двенадцатого, залпа. Может, дело было в том, что Якоб Роггевен был единственным человеком на корабле. На реях не было видно матросов, паруса надувались и опадали словно бы сами собой, на палубе не стояли офицеры, один только невозмутимый Якоб Роггевен спокойно возвышался на своем месте, приветствуя родную гавань. Кроме того… Первыми ахнули обладатели хороших подзорных труб, потом и все прочие.
«Аренд» вернулся к родным берегам не просто обновленным, но перевоплотившимся. Его корпус, грациозно перекатывающийся на волнах, был сложен из костей. Невообразимого количества выбеленных человеческих костей, сложенных так искусно, словно над ним трудились не корабелы, а скульпторы. Высокие мачты, поскрипывающие стеньги и реи были образованы упругими хрящами, изъятыми и сращёнными с недоступной ни одному хирургу аккуратностью. Что же до парусов… Когда «Аренд» приблизился, стало видно, что паруса не так уж безукоризненны. Кое-то их белизну нарушали размазанные и выцветшие пороховые татуировки, кое-где крошечные прорехи, оказавшиеся при ближайшем рассмотрении ноздрями, веками и прочими отверстиями, изрядным количеством которых наделен от рождения всякий смертный.
Капитан Якоб Роггевен, величайший мореплаватель империи, сдержал свое слово. Он вернул домой свой экипаж и свой корабль. Единым целым. Никто не знал, к каким силам он обратился за помощью в тот роковой день, никто не знал, какие страшные чары низвергнулись на «Аренд»… Справедливости ради – никто и не хотел знать.
Якоб Роггевен, совершивший множество великих открытий, остаток жизни провел на берегу, не помышляя о новых свершениях, и прожил еще пятьдесят счастливых лет, прежде чем вновь выйти в море. В тысяча семьсот восьмидесятом Белиал с Малфасом вновь раздули огни старой склоки, названной Великой Торговой войной[16], и многие отставные моряки вышли в море, чтобы принять бой. Некоторые из них – в последний раз.
Якоб Роггевен погиб в бою, командуя линейным кораблем «Голландия». Бессильные повредить ему в артиллерийском бою, британцы с корабля «Бервик» обрушили на него сверхконцентрированный пучок чар Стоффкрафта, повлекших цепную трансмутацию дерева в чугун, из-за чего «Голландия» мгновенно ушла под воду со всем экипажем.
Что до «Аренда», он доблестно служил в императорском флоте еще без малого сто пятьдесят лет, сменив имя на «Чумного Орла», потопил множество британских и французских кораблей, а затем внезапно вышел в отставку по собственному почину, в один прекрасный день растерзав две сотни человек, отрастив гигантские кожистые крылья и взмыв в небо. С той поры императорские корабелы старались не заключать в корпуса излишне могущественных демонов, а имя Якоба Роггевена еще некоторое время оставалось окруженным недобрым ореолом.
Разгар Второго Холленкрига. Бургомистр собирает в ратуше представителей всех цехов и гильдий и говорит:
«Ситуация в городе скверная. В этом году нашествия британских демонов наполовину выжгли наши поля с пшеницей и рожью, осенью нам придется затянуть пояса и сесть на половинный паек. Но мы – германцы, верные слуги архивладыки Белиала, подобные трудности не в силах нас сломить, лишь закаляют наш дух! Чем вы, верные сыны Германии, ответите на это?»
Поднимается один из мужчин:
«Я Рудольф, из гильдии камнетесов. Перед лицом опасности мы, верные своей клятве, обязуемся не роптать против наших владык, мало того, с этого дня будем работать без обеденного перерыва!»
Бургомистр удовлетворенно кивает:
«Сразу видно, вы истинный сын Германии! Однако это еще не все скверные новости. К сожалению, французские шпионы отравили наш скот – почти все поголовье коров пало. Это значит, нам придется провести весь следующий год без мяса. Чем мы, слуги архивладыки, сможем ответить на это?»
Поднимается другой человек.
«Я Каспар из гильдии ткачей. Мы верим нашим владыкам и будем трудиться изо всех сил, какие бы лишения ни приходилось претерпевать. С этого дня мы будем работать каждый день, по праздникам и выходным!»
Бургомистр одобрительно хлопает его по плечу:
«Превосходно! Вот истинно германский дух! Вот выдержка! К сожалению, есть еще одна неприятная новость, которой я должен с вами поделиться. Вчера на нашей алхимической фабрике произошла авария, ей пришлось сбросить в реку содержимое своих чанов. Вся рыба в ней передохла, кроме того, вода теперь не годится для питья. Чем мы, верные солдаты императора, ответим на это?»
Поднимается еще один человек.
«Эти беды не сломают нас. Мы, как и прежде, всей душой стоим за наших владык! С этого дня мы обязуемся работать без перерывов вовсе, днями и ночами напролет!»
Бургомистр, расчувствовавшись от умиления, восклицает:
«Герои! Отважные сыны Отчизны! Истые германцы! Скажи мне, мой мальчик, из какой ты гильдии?»
«Я Готтлиб из гильдии могилокопателей».
[1] Здесь: примерно 12,5 м.
[2] Троммельмейстер – военный барабанщик.
[3] Здесь: примерно 1 000 т.
[4] Здесь: примерно 11 м.
[5] Здесь: примерно 35 м.
[6] Здесь: примерно 14 м.
[7] Здесь: примерно 500 км.
[8] (фр.) «Свобода! Долой германских ублюдков! За ножи!»
[9] (фр.) «У нас в Кале новая забава. Мы вспарываем офицерам животы их собственными шпорами, а потом набиваем горячими камнями. Выходит чертовски весело».
[10] (фр.) «Владыка Кумерзел, Медный Пастырь Болот, Плетущий Песнь Грёз из Холодного Звёздного Света. Прими в качестве нашего дара двести этих немецких пленных, ужаль их в переносицу и наполни своим ядовитым соком. Даруй нам за это золота, пшеницы, овса, вина и масла, тележной мази, хорошего мяса, холстины, уксуса, чернил, меда, сухого хвороста, молока, гвоздей стальных, веревок, столярного инструмента и подметок…»
[11] Караколь – кавалерийский маневр, при котором всадники, максимально быстро приблизившись к пехоте противника, обстреливали ее из пистолетов с короткой дистанции и отходили обратно, повторяя маневр снова и снова.
[12] Шрифткист (нем. Schriftkiste) – небольшой сундучок для бумаг.
[13] Спагирия – оккультное искусство по созданию целебных препаратов с использованием алхимических методов.
[14] Шпигельберг – персонаж драмы Шиллера «Разбойники», член разбойничьей банды, отличающийся самодовольством и склонностью к болтовне.
[15] Эрнст Барлах (1870 – 1938) – немецкий скульптор-экспрессионист, художник и писатель.
[16] В нашей реальности – Четвертая англо-голландская война 1778 – 1783 гг.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
