Обложка Демон №212. Книга 4.

Демон №212. Книга 4.

Соловьёв Константин Сергеевич

0% прочитано
Стандартный
Соловьёв Константин Сергеевич

Демон №212. Книга 4.

Глава 1

«Будь осторожен, Мюллер».

«Что?»

Йонас выбирается из шлахтенбурга тяжело, издавая жутковатый треск – люки в донжоне делаются слишком тесны для его медленно окостеневающего тела. Я протягиваю ему руку и помогаю выбраться из стальной коробки. Прикосновение его руки похоже на хватку краба, сухое и крепкое. Штурмманн Йонас сдал, но еще не собирается превращаться в костяную статую. Его единственный глаз блестит по-человечески живо, но я с тревогой замечаю, что болезнь неумолимо берет свое – пытаясь с благодарностью кивнуть, Йонас неуклюже дергает всем корпусом. Нет сомнения, его шейные позвонки тоже покрываются внутренней броней, а значит, прогресс неумолим. Если в скором времени мы не достигнем Кёльна с его врачами и демонологами…

«Я говорю – будь осторожен, - он с хрустом выпрямляет торс, поморщившись от боли, - Ты ведь собираешься на вылазку, верно? В последнее время я ловлю сигналы… Нехорошие сигналы».

Вокруг нас грязные нормандские сумерки. Небосвод напоминает миску, полную несвежей бычьей крови, разведенной водой и помоями. Ночь позади и скоро он начнет светлеть, но эта предрассветная тяжесть подавляюще действует на меня, я вял и раздражителен.

«Сигналы? Верно, из Лондона? Может, от самого Безумного Монти? Как он поживает? Не хворает, часом? Я слышал, адские владыки трахнули его столько раз, что он уже оставил попытки забраться в седло!»

Йонас не отвечает на мою вспышку злости. Попробуй распали человека, день за днем превращающегося в статую. Все свободное время он слушает эфир, замерев на своем месте в шлахтенбурге, ловит отголоски чужих команд и приказов, резонирующие в атмосфере. Наши и британские. Почти всегда это бессмыслица – британские демонологи не напрасно едят свой хлеб, все их сигналы надежно зашифрованы – но иногда один только всплеск сообщений в эфире способен о многом нам сказать. Неудивительно, что Йонас докладывает Черному Барону каждый час.

«Нехорошие сигналы, - спокойно повторяет он, - Многое из того, что я ловлю, звучит отвратительно. Есть сигналы, похожие на бесконечную агонию – словно кого-то заживо пилят деревянной пилой. Есть повторяющийся шум, от которого свербит в ушах. Есть… Впрочем, неважно, ты не поймешь. Иногда я ловлю по-настоящему опасные».

«Что это значит?»

«Я сразу узнаю их в общем хоре. У них единый тон, без раздвоения. Они не текут, но танцуют на остриях эфирного всполоха. Короткие, как искры в ночи. Они растворяются в трепете эфира быстрее, чем я успеваю засечь место, но это и делает их такими опасными».

Я пожимаю плечами. Я ровным счетом ничего не смыслю в эфирной науке и ее тонкостях, с тем же успехом Йонас мог бы растолковывать мне многоэтажные алхимические формулы.

«Что в них опасного?»

«Подобный сигнал не отправит раздобревший батальонный гомункул или заштатный маг, - спокойно поясняет Йонас, - Это сверхкороткая передача, пронзающая эфир точно раскаленная игла. Я не могу ни поймать ее, ни расшифровать, но способен оценить почерк. Так работают только мастера своего дела, которым отчаянно не хочется выдавать свое местоположение».

В ожидании рассвета я спешно проверяю свое небогатое снаряжение, чтобы двинуться в путь с первыми лучами солнца. Мушкетон – тяжелая неудобная труба, болтающаяся поперек спины и превращающая в сущее мучение каждый шаг, если приходится двигаться в зарослях, но это единственное действенное оружие в нашем маленьком отряде. Конечно, у нас есть рейхспистоли, но их не случайно именуют в армии презрительно «хлопушками» - как ворчит Боден, единственное, что можно наверняка сделать при помощи рейхспистоля, так это застрелиться, и то, если будут благоволить адские владыки. Подзорная труба – мой верный спутник и самая большая наша драгоценность. Демон внутри не вышколен должным образом и многое себе позволяет – то перевернет изображение в окуляре вверх ногами, то вовсе ослепит зазевавшегося наблюдателя ярчайшей вспышкой, время от времени приходится отдавать трубу Черному Барону, чтобы он вправил малому мозги, но дольше чем на пару дней его обычно не хватает. Сапоги – надо смазать их гусиным жиром, чтобы предохранить от влаги, и проверить портянки – неправильно намотанные портянки могут искалечить ноги не хуже, чем британская мина…

Однако последнее замечание Йонаса заставляет меня отвлечься от приготовлений.

«Лазутчики? Диверсанты?»

Йонас некоторое время пытается кивнуть, но безуспешно. Скорее уж наш «двести двенадцатый» кивнет своим бронированным донжоном.

«Может, чего и похуже. Мы с Черным Бароном думаем, что здешние края наводнены британскими разъездами. Они передвигаются налегке, верхом, небольшими отрядами. Не ввязываются в бой и не атакуют гарнизоны, напротив, обходят все очаги сопротивления, до последнего стараясь оставаться невидимыми. Это как блуждающие демоны в темном лесу. Они нападают на одиночек и малочисленные отряды. На бегущих с поля боя. Обозы. Раненых. Обессилевших. Они охотятся, Мюллер. И судя по тому, какова плотность таких сигналов в последнее время, тебе лучше бы держаться настороже».

Я ощущаю нехорошую щекотку вдоль позвоночника. В последнее время, бродя в зарослях, я усвоил кое-какие охотничьи привычки, да и передвигаться научился сносно, но у меня нет иллюзий на счет того, чем окончится подобного рода стычка.

«Парочка вчерашних мельников и брадобреев не причинят мне вреда, - нарочито легкомысленно замечаю я вслух, погладив ложе мушкетона, - Даже если наткнусь, пальну картечью и брошусь наутек. Всех, способных держать оружие Безумный Монти давно призвал под свои флаги, так что…»

Йонас хмыкает. Звук этот звучит глухо и не похож на тот, что производит обыкновенно человеческая глотка. Вероятно, его рот и изнутри покрывается костяными пластинами.

«Мельников?.. Кажется, у тебя недурные запасы оптимизма, Мюллер. Не давай им промокнуть».

«Что ты хочешь сказать?»

«На такие задания обыкновенно отправляют самых опытных и выдержанных. Бывших королевских охотников, егерей, следопытов, браконьеров. Они передвигаются бесшумно и стремительно, кроме того… - лицо Йонаса напоминает неподвижную костяную маску, не способную хмуриться, но я отчетливо вижу набежавшую на лоб тень, - Черт, учитывая нашу удачу, не удивлюсь, если в этой глуши мы наткнемся на «королевских кинжалов».

«Это еще кто?»

«Никогда не слышал о «королевских кинжалах?»

«Нет».

Это ложь – слышал. Еще в Кане. Но разговоры об этом были глухими, сквозь зубы, да и не до того мне в ту пору было.

«Королевские кинжалы» - это отряд британских мушкетеров, - легко поясняет Йонас, - Отборных головорезов на службе у короля. Они не штурмуют городов и не выстраиваются терциями, их вообще редко видно на поле боя. Но на каждом больше крови, чем на ноже мясника».

«Чем они занимаются?»

«Выполняют специальные поручения короля и Безумного Монти. Те, для которых нужда особенная выдержка и опыт. Они никогда не бьют в лоб. Не их тактика. Если им намечена цель, они проскальзывают к ней в ночи, будто призраки, не поднимая тревоги, а после уж принимаются за дело. И так споро, что только кости трещат».

«Славные вояки, - бормочу я, - Только про их подвиги не слыхать».

Йонас улыбается. Человек отрешенный, погруженный в привычный ему магический эфир, он улыбается жутковато – словно в каменной толще распахивается грот.

«Про их подвиги не поют миннезингеры в тавернах, Мюллер. По крайней мере, в наших. Но поверь, проклятые «кинжалы» уже не единожды пускали нам кровь. Куда более ловко, чем это делают разбойники на лесной дороге. Ты слышал про рейд на Лофотенские острова?»

Я качаю головой.

«Не слышал».

«Там располагались наши жироплавильные мануфактуры. Жир – важная штука во время войны, знаешь ли. Может, не такая, как порох, но отчаянно нужная армии. Четыре мануфактуры, уйма бочек с жиром – и всего три сотни человек охраны. Неудивительно, учитывая, что море бороздили наши фрегаты, а преданные архивладыке Белиалу демоны стерегли небо. Никому и в голову не могло прийти, что британцы осмелятся высадиться так далеко от своих земель. Но они осмелились. Нарочно ждали ненастную погоду несколько недель, чтобы пристать к берегу невидимыми, не потревожив часовых. Они плыли на обычных рыбацких лодках, разве что обвязали уключины тряпьем да сняли для этого дела свои блестящие кирасы. Их было всего три десятка душ, но они прошлись по острову точно три десятка демонов. Врывались в казармы, полосуя спящих своими длинными ножами, поджигали склады с жиром и цейхгаузы, разбивали вдребезги банки с гомункулами и оскверняли руны архивладыки Белиала. К рассвету все было закончено. Остров пылал, снег был красным от крови, все корабли в порту пущены на дно. Ублюдки ушли так же тихо, как и пришли, а мы…»

«Что?»

Йонас хмыкает.

«Мы с тех пор вынуждены держать на островах несколько тысяч отборных пехотинцев и пикинеров – просто на тот случай, если им вздумается повторить прогулку. Тех самых солдат, которые здорово помогли бы нам сейчас в Нормандии».

Я вынужден кивнуть.

«Хитрые ублюдки».

«И жестокие. Но, что еще хуже, чертовски коварные и сообразительные. Они каждый раз появляются там, где их не ждут, и каждую свою атаку разыгрывают точно дьявольскую пьесу. Ну а про взрыв в Сен-Назере ты слышал?»

Я определенно слышал что-то про Сен-Назер, но не могу припомнить. Ничего удивительного. После той контузии под Виллье-Боккаж память поро й подводит меня. Некоторые воспоминания лежат на поверхности, но другие словно скрываются в тяжеленых гримуарах, скованных цепями, с покоробленной обложкой и склеившимися страницами…

«Взрыв сорок второго?»

«Он самый. Когда мы захватили французский Сен-Назер, ликованию Гофкригсрата не было конца. Шутка ли, самая большая верфь во всей Франции! В тамошних доках могли чиниться наши морские великаны вроде «Великого Курфюрста» и «Гамбургского Герба», а это означало, что германские морские силы смогут охватить изрядную часть Атлантики, в водах которой британцы прежде чувствовали себя как дома. В этот раз наши великие умы решили не повторять былых ошибок. Чтобы уберечь драгоценный Сен-Назар от атак с воды и с воздуха мы нашпиговали его солдатами и орудиями так, чтобы он мог выдержать не просто удар, но полноценную осаду. Два полнокровных полка пехоты в гарнизоне, батарея в три десятка орудий – и это еще не считая многочисленных прибрежных фортов, которыми усилили побережье…»

«Звучит внушительно, - соглашаюсь я, - Опять лазутчики на лодках?»

«О нет. Ошибки Лофотенских островов были учтены. Мы, германцы, умеем учиться на своих ошибках, беда лишь в том, что учебного материала у нас запасено на долгие века… Тайная высадка с моря была невозможна. Целые мейле колючей проволоки и минных полей, наблюдательные вышки, натасканные демоны… Сам адский маркиз Форнеус, король всех лазутчиков и шпионов, не пробрался бы незамеченным в порт. Здесь мог помочь лишь мощный натиск, направленный удар с моря, но вероятность его была исчезающе мала. Чтобы отбить Сен-Назер требовалась целая британская эскадра по меньшей в две дюжины вымпелов. Таких сил они выделить не могли. Зато у них были «королевские кинжалы».

Йонас, покряхтев, тяжело садится на камень. Движения у него вялые, медлительные, словно он закован в рыцарский доспех, но он не любит, чтобы ему помогали. Интересно, кем он был в прошлой жизни? Мне почему-то кажется, что школьным учителем. Есть в его интонации что-то такое, что позволяет легко его представить возле доски, терпеливо втолковывающим юным несмышленышам о первой поре Оффентуррена или длине германских рек…

«Твои приятели-пушкари скучали, сидя на своих пушках и поплевая в воду, но чертей не считали. Они готовы были врезать по любой британской эскадре, если та сунется к Сен-Назеру. Вообрази себе их удивление, когда одним прекрасным утром одни обнаружили идущий под всеми парусами «Кэмпбелтаун», направляющийся прямо в порт».

«Что это еще такое – «Кэмпбелтаун»?

«Британская шестнадцатипушечная бригантина. Не из нынешних, закованных в сталь, гудящих от сонмища замурованных внутри демонов – той поры, когда британским флотом заведовал старикашка Фишер. Старая лохань, спущенная на воду еще во времена Первого Холленкрига. И эта рухлядь перла под ветром прямиком на Сен-Назер, постреливая из пушек, имея сопровождением полдюжины буксируемых лодок, будто воображая себя сорокапушечным линейным кораблем во главе флотилии!»

Я слушаю Йонаса, наблюдая за небом. Утренние сумерки в Нормандии коротки. За черной дрянью, облепившей горизонт, уже видны серые рассветные потеки. Если Черный Барон выберется из шлахтенбурга и обнаружит, что солнце уже встало, а я до сих пор сижу здесь, грея уши чужими рассказами, наказание будет мгновенным и неотвратимым. В разведку будет отправлен Боден или Болдт, мне же придется по меньшей мере несколько часов вытирать ветошью гусеницы «двести двенадцатого», ежеминутно рискуя обжечь пальцы – «Ротиннмуннур» в последнее время только и ждет, чтоб я замешкался…

«Может, тамошние моряки сошли с ума? – предполагаю я вслух, - Слышал, в море это часто случается. Блуждающие излучения адских энергий, шалящие морские демоны… Мой брат обожал читать про Якоба Роггевена, тот в своих записях часто упоминал, что, бывало, терял до четверти моряков за время плавания только от спонтанного сумасшествия. Некоторые принимались пить морскую воду, пока не лопались животы, другие попросту сигали за борт или…»

«Кто такой Роггевен?»

«Моряк. Жил двести лет тому назад».

«Он был в Сен-Назере?»

«Сомневаюсь. Он погиб на «Голландии» во время Великой Торговой Войны, но…»

«Значит, к черту твоего Роггевена, - Йонас сплевывает в заросли, где тихонько возятся раттеншпины, с вожделением глядящие на шлахтенбург, - В общем, вообрази себе такую картину – проклятый «Кэмпбелтаун» прет прямым курсом в порт, ведя на буксире утлые лодчонки, при этом палит во все стороны точно безумный, будто в самом деле надеется в одиночку уничтожить две дюжины батарей. Те, конечно, кроют в ответ, и кроют метко. Дырявят его со всех бортов, перешибают мачты, рвут паруса… Один корабль против укрепленного гарнизона – хорошенький бой! Но «Кэмпбелтаун», как выяснилось, вовсе не намеревался совершить огневой налет на береговые батареи, он двигался прямехонько в порт».

Я качаю головой.

«Безумцы».

«И, вообрази себе, дотянул-таки. Под шквальным огнем всех наших пушек вошел в гавань и высыпал на берег две сотни «королевских кинжалов». Те мгновенно рассыпались по округе, таща зажженные факела, пороховые бомбы и бочонки с ламповым маслом. У них все было заранее расписано, у этих ублюдков. Пока одни сбивали замки у гарнизонных пушек, перебив их обслугу, другие поджигали цейхгаузы и доки, подрывали пирсы и портовые склады, минировали застигнутые в порту атакой корабли. Шустрые британские дьяволы. Это с самого начала было самоубийственной атакой – хоть «Кэмпбелтаун» и тащил за собой лодки, у «королевских кинжалов» почти не было шансов вернутся из своего налета. Наверно, они это тоже понимали, потому что сражались как исступленные, даже когда пушки начали крыть их картечью, превращая в окровавленные лоскуты на ветру. Опомнившись от неожиданности, наши собственные мушкетеры обложили порт со всех сторон и принялись медленно выбивать британцев прочь. «Королевские кинжалы» были отчаянны и дерзки, но одной только дерзостью бои не выигрываются. Они привыкли брать неожиданностью, но попробуй пойди против пушек и слаженного огня… Уже через час боя их сдавили со всех сторон, оттеснив к лодкам. Одну или две они даже успели спустить на воду, но уйти им не дали – расстреляли как мишени на учениях. Ну и метались же они, чуя свою смерть! Одни бросались на штыки, да так на них и повисали, проклиная нас на последнем издыхании, другие поджигали сами себя и, заживо пожираемые огнем, пытались хоть кого-то утащить за собой. Сущие дьяволы, вот они кто…»

Я пытаюсь представить, как растерзанные остатки британцев под огнем отступают к лодкам, бессильно огрызаясь. Я хорошо знаю, что это такое – плотный картечный огонь. Не имея надежного укрепления, даже самый стойкий отряд продержится лишь несколько минут. Британцы – коварные самодовольные ублюдки, но эти люди, отправившиеся в Сен-Назер, надо думать, сознавали, что идут на смерть и хотя бы этим отчасти заслуживали уважения.

Йонас тоже смотрит в небо, но он ищет не признаки приближающегося рассвета, взгляд его затуманен и тягуч. Для него небо, наверно, сродни безбрежному океану магического эфира, в котором он привык проводить время, испещренному тысячами разнообразных сигналов.

«Через два часа все было кончено. Британцев прижали к воде и добили. Нескольких удалось взять в плен, но большая часть сражалась до смерти, как одержимые. Плохой день для хваленых «королевских кинжалов». В этой вылазке они потеряли две сотни человек – и не каких-нибудь голозадых валлийских копейщиков, а опытных и превосходно обученных головорезов! – сами же не причинили Сен-Назеру серьезного вреда. Да, урон был нанесен, многие склады и причалы все еще горели, но главное наше сокровище, доки, не было повреждено. Чтобы повредить такую махину мало нескольких десятков ублюдков с бомбами, тут нужно что-то посерьезнее… Мало того, после этой истории мы сделались хозяевами старого «Кэмпбелтауна». Порядком потрепанный нашими пушками, выполнив свою самоубийственную миссию, он так и торчал у причала, потеряв свою команду и экипаж. Не великое вознаграждение, конечно, но хоть какая-то плата за пережитую гарнизоном растерянность. Какая-никакая, а все же бригантина… Несколькими часами спустя командир гарнизона вместе со свитой поднялся на борт, чтобы рассмотреть свое новое имущество, а заодно заменить позорно болтающиеся тряпки с сигилом архиврага на полотнища, посвященные архивладыке Белиалу. И тут…»

Йонас хлопает в ладоши. Обычный человек, ударив ладонью о ладонь, издает хлесткий хлопок, однако его руки слишком окостенели, звук получается глухой и негромкий, какой бывает, если ударить по дереву. Однако весьма зловещий.

«А потом весь Сен-Назер превратился в одно исполинское, разметанное, охваченное огнем гнездо. Они все учли, эти ублюдки. Охранные письмена на палубе были начертаны не кровью или краской, как это заведено, их нанесли при помощи воска, соли и муки. Нарочно с таким умыслом, чтобы те истаяли через несколько часов, выпустив из-под охранных чар то, что находилось в трюме. «Кэмпбелтаун» не был кораблем в обычном смысле этого слова. Это была гигантская клетка, Мюллер. И когда охранные цепи спали, то, что было заперто внутри, вырвалось на свободу».

Почти все время разговора Йонас сохраняет каменную неподвижность. Неудивительно, что прячущиеся в траве роттеншпины перестают его опасаться, начав воспринимать как часть окружения с непривычным им запахом. Крадясь на своих тонких паучьих ножках, они начинают аккуратное исследование его сапог, а самые дерзкие пытаются заглянуть в карманы гамбезона. Один из них даже кусает его за палец. Йонас даже не морщится, его ладонь окостенела до того, что едва ли способна ощущать боль, лишь отгоняет наглую тварь подальше.

«Говорят, ничего подобного не видели со времен Галифакса».

Воспоминания о Галифаксе моя память милосердно пощадила, оставив нетронутыми. В семнадцатом году призванный британскими демонологами исполинский демон, носивший имя «Монблан», оскорбленный во время ритуала призыва, выместил всю свою ярость на городе, превратив его в огромный дымящийся, истекающий смолой и сукровицей, котлован. Говорят, там до сих пор находят людей, сплавленных адским огнем воедино с собственными домами…

«Должно быть, британцы добыли эту тварь в самых далеких и страшных глубинах адского царства. Черт его знает, сколько сил им пришлось потратить, чтобы заполучить ее, а после упрятать в клетку и доставить в Сен-Назер, но все они окупились сторицей. Говорят, она была исполинской, как крепость. Сотни разверстых пастей по всему телу, ощетинившихся ванадиевыми, каменными и хрустальными зубами. Тысячи цепких рук с костяными и медными когтями. От ее дыхания люди растворялись точно сахар, оставляя только сапоги. От ее крика люди сходили с ума и расшибали себе головы о стены. От ее поступи рушились крепостные стены. Лишь спустя два дня эскадрильи люфтбефордерунгов, поливающие адскую тварь огнем, смогли изгнать ее прочь. К тому моменту от Сен-Назера осталось не больше, чем от песчаного замка, на который рухнул валун. А от порта… Впрочем, ты сам, наверное, догадался».

Я киваю. Догадался.

«Вот черт. А я думал, там просто рванули пороховые погреба из-за чьей-то оплошности».

Йонас усмехается. На его лице, похожем на лик какого-то старого уставшего демона, вырезанного дикарями из кости, не возникает улыбки, кожа давно потеряла нужные для этого свойства, но я отчетливо ощущаю эту ухмылку в его голосе.

«Все так думали, Мюллер. Но я часто слушаю эфир, а в нем встречаются самые разные сигналы. Иногда четкие, иногда блуждающие годами, потерявшие адресата, искаженные… Бывает, попадаются болтливые демоны или чрезмерно откровенные гомункулы. Подумай вот о чем. Эти ублюдки – «королевские кинжалы» - не просто плыли на верную смерть. Они плыли на верную смерть верхом на гигантской бомбе, зная, что картечь и огонь – для них самый милосердный способ смерти. Как ты думаешь, хоть одна жилка у них дрогнет, если им понадобится разрезать пойманного германского бургмейстера на тысячу кусков, чтобы эти куски рассказали им все, что необходимо?»

«Ротиннмуннур» урчит от удовольствия, ощущая мою растерянность и досаду.

Я поднимаюсь, прячу в карман подзорную трубу, забрасываю на плечо мушкетон и иду прочь. Наверно, в грязном предрассветном свечении тяжелый шлахтенбург должен напоминать лежащий на земле обломок скалы, а примостившийся рядом Йонас – маленького, вырезанного из камня, божка. Но я не знаю этого наверняка, поскольку ни разу не оглядываюсь.

Я снова вспоминаю события давно минувшей поры.

Зачем? Черт его знает. Возможно, мой утомленный рассудок, подточенный усталостью, болью и неизвестностью, пытается подпитать себя, черпая силы в прошлом. С ним, как с самовольным демоном, иногда весьма непросто сладить, так что иногда я отпускаю поводья и позволяю ему предаваться воспоминаниям, некоторые из которых от нечего делать записываю. А чем мне еще здесь заниматься? Обсуждать с Боденом полотна Гельмута Макке и Теодора Боненбергера? Учить снующих вокруг раттеншпинов танцевать кадриль? Мучиться от головной боли?..

Я мысленно возвращаюсь в Кан, город, с которым так и не свел близкого знакомства, но который сыграл немаловажную роль в моей судьбе. Словно там, в Кане, может находится корень моих сегодняшних злоключений…

Комендатура Кана напоминает осажденную крепость, обложенную со всех сторон гомонящим людом, обшитым свежим офицерским галуном. Писцы, обычно вальяжные как маркизы, стирают до крови пальцы, разбираясь с нашими документами, пытаясь совладать с этими потоком из свежего мяса, наши назначения летят точно карты из-под пальцев проворного банкомета.

Монтекассино. Дрвар. Книн. Анцио. Неттуно. Ортона. Елисаветград. Одесса. Скопье. Бихас. Призрен. Тарнополис.

Вытянувшие назначение в Италию, ухмыляются так, точно выиграли приглашение на герцогский бал, не меньше, все прочие провожают их завистливыми взглядами. Есть, отчего – хороший климат, нет ядовитой мошкары, весьма пристойные условия для существования. Там идут бои, но, кажется, совсем не такие остервенелые, как на прочих фронтах, мало того, прорва хорошего вина и дешевого хлеба. Вытянувшие из пухлых пальцев писаря путевку на Балканы, мрачнеют на глазах, отвечая на подначки приятелей злым шепотом. На Балканах нет серьезных боев, однако мятежники-иллирийцы, прислуживающие архиврагу Гаапу, здорово портят кровь тамошним гарнизонам. Имеющие широкую сеть осведомителей и сообщников, они приходят из ниоткуда, чтобы обрушить на спящих солдат град мушкетных пуль, поджечь цейхгаузы – и снова раствориться в утреннем тумане.

Эту дьявольскую силу не сломить тяжелой броней нашей шлахтенбургов, не заключить в осадное кольцо, не взять измором, не выжечь адским пламенем. Смельчаки-кавалеристы отправляются в погоню, но часто лишь для того, чтобы самим угодить в засаду, обнаружив себя на смертоносном, усаженном ловушками, поле. Но стократ хуже тем, кто оказывается в руках иллирийцев живым. Их предводитель, мятежный барон Броз, великий мастер по этой части. Таким несчастным зашивают живых крыс в животы, вставляют раскаленные уголья в глазницы, вбивают гвозди на место зубов, заставляя жевать твердые как камень сухари…

Но еще хуже тем, которым выпадает назначение на Восточный фронт.

Корсунь. Плоскиров. Чёрн. Ковель.

От этих названий веет злым душком, проникнутым траншейной вонью и горелым мясом. Получившим такое назначение не отпускают напоследок насмешек, как прочим, наоборот, провожают почтительным молчанием, которое отдает могильной тишиной.

Магала. Онут. Устечко. Росохач.

Эти слова точно изрыгнуты скрежещущими челюстями ледяных демонов, с одинаковым аппетитом перемалывающими людское и лошадиное мясо.

Гаруша. Шкурат. Бродки. Рудня.

Безусые мальчишки, минуту назад хохочущие и галдящие, точно школьники, норовящие поддеть друг друга локтем, выходят из канцелярии точно дряхлые развалины, держа в руках бумагу, хранящую холод пухлых пальцев писца и свежую, источающую приятный запах сургуча, печать архивладыки Белиала. Глаза у них потухшие, напоминающие болотные ягоды, и даже свежие унтершарфюрерские галуны уже не сверкают на солнце, словно дурные новости высосали из них всю позолоту.

Самородня. Тараща. Бровахи.

Но моего назначения все нет. Гарнизонные писцы так часто передают из рук в руки мое дело, что спустя три дня оно уже выглядит как ветхая средневековая инкунабула, бумага обильно покрылась пятнами воска и вина. Они читают его, щуря свои близорукие глаза, сопят, производят какие-то недоступные мне мысленные расчеты, иногда даже впадают в замешательство, теряя свои вельможные манеры. Некоторые из них глядят на меня с беспокойством, будто бы подозревая в чем-то – но в чем?

Может, мелкие демоны-соглядатаи, шныряющие по городу, донесли им, что все свободное время я праздным зевакой шляюсь по улицам, разглядывая разрушенные алтари с запретными печатями, а какой-то дотошный крючкотвор старательно вписал это в мои документы? Нет, здесь что-то другое. Я ощущаю себя бракованной запонкой, которую подмастерья трусливо передают друг другу, не решаясь ни показать хозяину, ни положить на прилавок.

«Назначения еще нет».

«Пожалуйста, зайдите завтра, господин унтершарфюрер».

«Нет, ничего не поступало. Да, завтра, благодарю».

Мое терпение истощается – несмотря на то, что целыми днями я предоставлен самому себе и могу гулять сколько мне вздумается, разглядывая причудливую французскую архитектуру, ночи приходится проводить на жесткой солдатской койке гарнизонной казармы, кроме того, муки неизвестности с каждым днем делаются все сильнее. Чего они хотят от меня? Может, взятку? Смешно – мой единственный капитал это выпускное пособие, выданное мне вюнсдорфской школой, которое почти истощилось за три дня вольной жизни, никакими иными средствами я не располагаю.

Я сменил уже третий круг товарищей – все они, радостно гогоча либо, напротив, понурясь, отправляются прочь, к своим новым экипажам и батареям, оставляя меня в когтях мучительной неизвестности. Кажется, высшие силы, отправившие меня сюда, находятся в непонятном замешательстве, будто бы сами позабыли, отчего выдернули меня и какие планы на меня имели. К вечеру третьего дня, окончательно отчаявшись, они вытаскивают меня пред глаза наивысшей силы, правящей в Кане.

Наивысшая сила в Кане зовется Почтенный Скотоложец, это личный писарь, секретарь, референт, счетовод и доверенный конфидент графа Вильгельма Рихтера фон Мец унд Лотарингия. Верно, он в самом деле близок к графу, потому что его банка размером с двадцатичетырехфунтовое ядро – по меркам фронтовых гомункулов, подчас вынужденных ютиться в старых горшках и аптечных склянках, это настоящий дворец. Стекло великолепно отполировано и начищено, мало того, украшено латунной табличкой с гравировкой, из которой следует, что внутри помещается не абы кто, а господин Тренделенбург собственной персоной.

Не так-то часто приходится встречать гомункула, щеголяющим человеческим именем, должно быть, оно пожаловано ему графом за какие-то заслуги и служит предметом законной гордости для этого сморчка. Злая ирония заключена в том, что никто в Кане не зовет его по этому имени, а кличут исключительно Почтенным Скотоложцем. Возможно, с этим связана какая-нибудь история, которую я непременно услышу – вместе с сотней прочих гарнизонных историй, если задержусь в этом проклятом городе еще на месяц-другой…

Почтенный Скотоложец дремлет в своем огромном аквариуме, возвышающемся на монументальном письменном столе. Несмотря на внушительное прозвище, в его облике нет ничего столь же солидного, он напоминает старую яблочную кочерыжку – сухое съежившееся тельце, покрытое желтоватыми струпьями, увенчанное несимметричной косо сидящей головой. Я видел нечто похожее в Кобленце, проездом – какой-то крестьянин демонстрировал цыпленка, выведенного курицей, которая по недосмотру съела зараженное адской энергией пшеничное зерно, и брал за это по крейцеру с каждого желающего. То существо тоже было скрюченным, высохшим и увечным, запертым в банке на потеху толпе, но оно, по крайней мере, не было разумным. А это…

Почтенный Скотоложец, без сомнения, разумен. Всякий раз, когда он приоткрывает глаза, мутные и полусформировавшиеся, как у всякого плода на поздней стадии, похожие на раскисшие темные виноградины, я вижу в них отчетливый блеск, а иногда и вполне человеческое злорадство. Он лично разбирает дела тех, кто не нашел себе места. Для этого у него есть целый штат из трех человек. Они скребут перьями бумагу, записывая его распоряжения, разворачивают перед ним личные дела, старательно подтыкают тяжелые шторы – чтобы проникший внутрь лучик весеннего нормандского солнца не разбился о ненароком полированный бок банки, превратившись в сверкающие сполохи и ослепив ее хозяина. Отдельный человек в чине штурмманна приставлен к Почтенному Скотоложцу, чтобы специальной щепочкой вытаскивать из раствора, в котором он плавает, соринки, и время от времени кидать ему засахаренные цукаты – излюбленное лакомство гомункула.

Я не один, нас таких человек десять – неприкаянные души, обшитые новеньким унтер-офицерским галуном – гауптшарфюреры, штурмшарфюреры, унтерштурмфюреры… Вне зависимости от цвета сукна, мы все напоминаем взъерошенных цыплят, едва только выбравшихся из-под крыла наседки. Мы по очереди подходим к огромному аквариуму с Почтенным Скотоложцем, который покоится на письменном столе, чтобы узнать свою судьбу. Изучив наши бумаги (читает он медленно, по слогам, беззвучно разевая крохотный беззубый рот), Почтенный Скотоложец на некоторое время прикрывает свои выпученные глаза – не то уходит в глубокие раздумья, не то погружается в невидимый нам магический эфир, чтобы, отфильтровав его хаотические течения, отобрать себе какие-то ценные сведения, имеющие важность для нашей судьбы.

Когда он открывает глаза, все обыкновенно уже решено. На то, чтобы разделаться с человеком, ему хватает четверти минуты.

«Вы, стало быть, господин Шлегель, шарфюрер от инфантерии? Не щелкайте шпорами, не утруждайтесь, я в некотором роде лицо не служебное, хе-хе, всего лишь оказываю небольшую помощь графу в меру своих скромных, хе-хе, возможностей. Посмотрим, как вы успели зарекомендовать себя в Кане… Ах, вот как? Значит, пока ваши товарищи ведут священный Холленкриг против алчных орд Гаапа на востоке, вы, пребывая в тепле и добром здравии, шлепаете картами, обыгрывая нижних чинов и даже офицеров? Прелестно, хехе, просто прелестно. И много удалось выиграть в этом месяце? Всего пять гульденов? Понимаю, господин Шлегель, понимаю – Кан небольшой город, это вам не Кёльн или Магдебург, здесь хорошему игроку не разгуляться… Ну же, расскажите старику Тренделенбургу об источниках вашей удачи, вдруг и мне захочется, устав от службы, раскинуть картишки, хехе! Ну же, не скромничайте! Заспиртованный глаз самоубийцы в кармане, а? Пепел сожженного ребенка, втертый в волосы? А может, вы при рождении одарены маркизом Амоном, адским владыкой, покровительствующим всем игрокам?.. Нет? Вы просто хорошо считаете? Прелестно, хехе, просто прелестно! Надо думать, императорские наставники, вложившие в вашу голову умение обращаться с цифрами, были бы немало разочарованы, узнай они, что вы используете эту способность отнюдь не в интересах нашей армии, а для своей корысти, обыгрывая сослуживцев. Послушайте доброго совета, хе-хе, господин шарфюрер, обратите выигранные деньги не в вино и «опиумтинктуру», как вы привыкли, а на приобретение гусиного жира. Да, да! Купите так много, как только удастся, не пожалеете! Гусиный жир – первейшее средство от обморожений. Знаете, на реке Кур, где наши славные воины сейчас бьются с ордами Гаапа, сейчас стоят такие морозы, что у людей руки намертво примерзают к мушкетам, а кости лопаются, как стеклянные, хехе. А еще русские позвали себе на помощь такую прорву демонов и адских тварей, что невозможно сосчитать – мутится в глазах. Уверен, ваша способность к быстрому счету в тех краях придется вам как нельзя кстати! Если через месяц вас не сожрут и не превратят в ком обмороженного мяса, как знать, может, вы с вами еще перебросимся в скат или в карноффель!..»

Почтенный Скотоложец ухмыляется, потирая свои крохотные сухие лапки. В его выпученных темных глазах горят холодные, похожие на гнилые звезды, огоньки. Время от времени он жадно глотает цукаты, которые помощник услужливо бросает ему в банку, напоминая в эти моменты разбухшую уродливую рыбину, заточеную в чрезмерно тесном аквариуме.

«Господин фон Ральфс, штандартенюнкер? Вы из Ганновера, не так ли? Позвольте осведомиться, не приходитесь ли вы родственником барону фон Ральфсу? Как-как? Сын? Отрадно, хехе, очень отрадно! Барон – старый уважаемый воин, чей меч много лет верно служил архивладыке и Германии. Если не ошибаюсь, он был участником отчаянного рейда фон Бредова под Марс-ла-Тур семидесятого года? Я слышал, хехе, человек невероятной храбрости, сражавшийся наравне с самыми бесстрашными адскими созданиями! Наверняка ему будет приятно узнать, что его отпрыск пошел в него по части храбрости. Не подскажете, в какой битве вам пришлось принимать участие третьего дня? Ах, вас подводит память и в столь юном возрасте? Могу напомнить, она имела место в трактире «Старая свинья», что на улице Пигасьер, вы еще разгромили два десятка фужеров, стол и три окна, кроме того, едва не проломили череп служанке, хехе. Понимаю, кровь предков-героев бурлит у вас в венах. Уважая вашу фамильную храбрость, осмелюсь рекомендовать вам Меньск. Как раз сейчас русские отправляют туда бесчисленные орды своих стрельцов, кровожадных как адские демоны. Знаете, какое у них любимое развлечение? Они соревнуются друг с другом в том, сколько ударов своими страшными секирами могут нанести пленному, прежде чем тот испустит дух. Уверен, хехе, отточив свою ярость в трактирах, вы зададите этим ублюдкам великолепную трепку! Я напишу барону фон Ральфсу о том, что выхлопотал для вас самое подходящее и теплое местечко, порадую старика!»

Меня разбирает досада – люди, которых я совсем недавно считал молодыми блестящими офицерами, оказываются конокрадами, бретерами, растратчиками, пьяницами, повесами и шулерами. Ну и прелестная же компания! За досадой приходит и беспокойство – тщедушный графский секретарь, обитающий в банке и обладающий злорадством престарелой крысы, чего доброго, может принять меня за нарушителя спокойствия из их числа, отрядив на Восточный фронт быстрее, чем разыгравшийся ветер отправляет крохотную пушинку. Возможно, мне стоит сразу выделить себя, заявив, что я не из их числа?..

Но перебить Почтенного Скотоложца невозможно. Войдя во вкус, он кроет безжалостным беглым огнем, точно легкая полевая шестифунтовая пушка.

«Обершарфюрер Вельш? Неплохо попировали за казенный счет, взломав интендантский склад и похитив провизии на три с половиной гульдена? Что ж, пришла ваша пора угощать других – будете кормить блох под Веттебском, они давно жалуются на отсутствие хорошего стола! Штурмшарфюрер Зауэрвайн? Так любите скорость, хехе, что изволили участвовать в подпольных скачках, украв для этого офицерскую лошадь и загнав ее насмерть? Отправляйтесь в Вильну, ваша любовь к скорости придется как нельзя кстати, когда придется драпать прочь, теряя сапоги вместе с ногами! Штандартенюнкер Аббт?..»

Почтенный Скотоложец разит быстро и решительно, всего на миг прикрывая свои тухлые глаза, чтобы свериться с магическим эфиром. Он сыплет разнообразными названиями, которые, однако, одинаково отдают трупным запахом заснеженных траншей, почти все неприкаянные души получают назначение на Восточный фронт.

Каунас. Лемберг. Сандомир. Яссы.

Некоторые названия я слышу впервые, зато другие, напротив, хорошо знакомы – наши газеты часто используют их в последнее время, хоть и с большой осторожностью, точно это имена могущественных и обидчивых адских владык.

Орша. Новогродек. Станислау. Тергул-Фрумос.

Скверные, скверные направления. Я почти уверен, что через месяц ни одного из этих молодых унтеров и офицеров, с которыми мы успели сойтись, мучаясь ожиданием в Кане, уже не будет в живых. Смертоносные секиры стрельцов, чудовищные морозы, вымораживающие душу сквозь мясо, бесчисленные демоны из свиты Гаапа, состоящие из шерсти и льда… Я был готов получить направление на Восточный фронт, но не настолько быстро!.. Черт побери, как же он частит, этот маленький самодовольный ублюдок, волей обстоятельств распоряжающийся чужими судьбами! Как спешит отправить всех нас на корм!

Я никогда не обладал даром слухача, магический эфир закрыт для меня, но мне кажется, будто я слышу его мысли, наполненные черным липким злорадством.

Чертовы мерзавцы! Напялили на себя новенькую форму, расшитую офицерским галуном, все такие молоденькие, свеженькие, пахнущие молоком. Материнские утробы не повредили вас, исторгнув в большой мир, судьба не обидела вас, не превратила в сморчков, заточенных в бутылку, как меня, напротив, щедро раздала с руки лучшие свои карты. Вы молоды и хороши собой, вы красуетесь, кокетничаете, подвиваете усы и подшиваете мундирчики, чтобы выглядеть прожженными фронтовыми псами. Каждый из вас мечтает о воинской славе, слыша воочию звон золотых монет, патентов и чинов! Но ничего, хехе, папаша Тренделенбург займется вами, хехе, примет вас под свое покровительство, уж не сомневайтесь, отрядит за такими подвигами, из которых вы если и вернетесь, то в виде агонизирующих пережеванных кусков мяса, хехе!..

Ожидая своей очереди, я с ужасом сознаю, что и меня не минует эта участь. Теперь уже нет никаких сомнений, какой-то соглядатай, шпионивший за мной, нашептал на ухо хозяину Кана, распоряжающемуся свежими душами, что я провожу время за разглядыванием останков наследства сбежавших французских демонов, любуясь жутковатыми, писанными маслом и кровью, иконами и оскверненными алтарями. Черт возьми! Если я и делал это, то будучи побуждаем художественными соображениями, а вовсе не из еретических чувств и симпатий! Я не замышлял ничего дурного и не имел мысли примкнуть к архиврагу! Но как я могу объяснить это проклятому гомункулу, распоряжающемуся человеческими судьбами точно медными крейцерами, которые брезгливо швыряют в толпу?

В какой-то миг Почтенный Скотоложец выдыхается и делает паузу, чтобы проглотить еще один цукат, я заставляю себя сделать шаг вперед и кашлянуть.

«Прошу прощения, господин… кхм… Тренделенбург. Вероятно, произошла какая-то ошибка. Дело в том, что я, по всей видимости, оказался здесь по ошибке».

Почтенный Скотоложец сглатывает (кадык на его тощей сухой шее выглядит как вшитый под кожу паук, то копошащийся, то резко дергающийся) и с интересом впивается в меня своими выпученными тухлыми глазами.

«Кто это у нас тут заговорил? Ах, это вы? Унтершарфюрер Мюллер, если не ошибаюсь?»

Писцы, послушно скребущие перьями бумагу, озадаченно шевелятся, сбиваясь с привычного, годами неизменного, ритма – возможно, на их памяти это первый случай, когда кто-то дерзнул заговорить со сморщенными владыкой Кана, да еще и в таком тоне. Прочие офицеры встречают свою судьбу смиренно, как скот на бойне, разве что желваки набухают под гладкими скулами, многие из которых еще не знают бритвы, но чтобы так – открыто, вслух…

Я не могу отправиться на Восточный фронт. Не сейчас. В Любеке, дома, у меня остался брат. Искалеченный, беспомощный, он не протянет долго, если окажется на попечении местной богадельни или приюта, единственная его надежда – что старший брат обеспечит себя славой и каким-никаким доходом, в противном случае…

Я вспоминаю тяжелый ритмические удары молотка магистратского глашатая, вонзающиеся в душу на рассвете.

Бюргерам славного Любека во исполнение предписанной квоты, высочайше утвержденной императором, надлежит сдать в сиим месяце… Крови – сорок три тысячи кумпфов, лимфы – восемнадцать тысяч, пузырной и печеночной желчи – двадцать две тысячи, мозгового ликвора… костей… кожи… Пусть мы избавлены от страшной подати Белиалу, нужды фронта требуют все больше и больше плоти, этого излюбленного Адом материала, который столь быстро расходуется в войне. Казна Любека истощена, это значит, он не в силах поддерживать жизнь тех, кто не в силах ни позаботиться о себе самостоятельно, ни заплатить установленный магистратом оброк…

«Вы, конечно, можете отправить меня на Восточный фронт, - говорю я, стараясь держаться холодно и спокойно, как держался на полигоне, обращаясь с заточенными внутри старых орудий раздражительными демонами, способными завязать в узел излишне дерзкого новичка, - Но позвольте заметить, что я четыре года обучался канонирскому делу, и, смею заверить, не без успеха. Четыре года император платил за мое обучение полновесным золотом. Я могу принести пользу своей отчизне и архивладыке Белиалу в ином качестве, нежели корм для русских демонов. И, смею заверить, обязательно принесу, если только получу подходящую возможность!»

Почтенный Скотоложец закрывает глаза, чтобы свериться с эфиром. Не на миг, как прежде, почти на целую минуту. Судя по тому, как подрагивает его крошечное съежившееся в банке тельце, через него сейчас проходят серьезные адские энергии, напитывая его черт знает каким количеством слухов, звенящих в магическом эфире. Перепуганный собственной смелостью, я молча ожидаю, пока гомункул не закончит. Когда он вновь открывает глаза, мне кажется, что они явственно переменились – если прежде в их несвежих темных глубинах светилось одно лишь сдерживаемое злорадство, сейчас же я отчетливо ощущаю нечто другое. Пристальный недобрый интерес. И что-то другое, еще более затаенное.

Возможно, это было ошибкой, свербит в темени трусливая мысль. Возможно, мне стоило отправиться вместе со всем прочим проштрафившимся сбродом на восток, прислуживать на конюшнях, кормить разжиревших траншейных вшей, чистить офицерские нужники…

«Ох, простите великодушно, господин Мюллер! – Почтенный Скотоложец прикладывает сухую лапку к тому месту, где у человека располагалось бы сердце. Он так увлечен, что даже не замечает цукаты, который помощник торопливо бросает ему в банку, - Наши тыловые службы принято корить за их тяжеловесность и приверженность железным имперским порядкам, но знали бы вы, сколько путаницы они вносят в нашу жизнь! Не далее как вчера мы получили от интендантской службы триста центнеров пудры вместо пороха и две дюжины телег театрального реквизита вместо кирас! Смею заверить, в самом деле произошла чудовищная ошибка. Эти люди вокруг вас – никчемные воришки, растратчики и трусливые мошенники, но вы, хехе… Вы – птица совсем другого полета. О да. Вы в некотором смысле слова выдающийся образец, совсем недостойный находиться здесь. Не извольте сердиться, уверен, мы сможем разрешить это недоразумение наиболее удобным всем нам способом! Как на счет… Знаете, пожалуй, у меня есть для вас достойное назначение, господин Мюллер. И еще какое! О, вы будете довольны, непременно довольны. Исключительное, превосходное назначение!»

Я сдержанно киваю, хоть и испытываю скверное чувство, будто надо мной насмехаются.

Наверняка, это тоже часть какой-нибудь мерзкой игры. Сейчас он отправит меня в свинарник, убирать дерьмо за свиньями, или в крепостной ров, собирать размножившихся фунгов, или…

Почтенный Скотоложец называет имя – всего одно имя – но я ощущаю себя так, словно через меня самого пропустили разряд адских энергий, а под ногами разверзаются огненные бездны. Это имя…

Черный Барон неспешно вытачивает ножом щепку, чтобы поковыряться в зубах после обеда. Отвлекать его от его мыслей кажется мне чудовищным святотатством, но есть вещи, которые мне во что бы то ни было надо узнать, они зудят как траншейные вши и не дают мне уснуть.

«Мессир…»

«Да, унтершарфюрер?»

Он никогда не зовет меня по имени, как прочих, только по званию. Словно подчеркивая, что здесь, в экипаже «двести двенадцатого», я все еще не на своем месте. Точно крошка, застрявшая в зубах.

«Если позволите, я хотел бы спросить».

Вороньи глаза демонолога чиркают по мне, беззвучно рассекая на две половины, как острейшая рапира.

«Так спрашивайте, черт вас возьми!»

Сегодня он не особенно благодушен – во время ночного марша мы потеряли прорву времени, пытаясь преодолеть небольшую, но бурную речушку, кроме того, трижды вынуждены были надолго затаиваться, когда Йонас ловил в эфире подозрительный сигнал. Потеряли до черта времени и самое малое наполовину покрыли задуманное расстояние. Возможно, мне стоило бы найти более подходящий момент, но любопытство покусывает меня, точно траншейные вши.

«Мы в скверной ситуации, мессир, не так ли? Мы глубоко во вражеском тылу, не знаем дороги, не знаем опасностей. Мы вынуждены полагаться на «Ротиннмуннура» и только. Я просто подумал, что если бы…»

«Если бы мне вздумалось призвать себе в помощь еще парочку демонов?»

Вот почему Черный Барон проводит так мало времени в праздных разговорах. Ему требуется две, самое большее три секунды, чтобы рассечь человека пополам и выудить из него все мысли, которые его занимают. С такой же легкостью полковой коновал вытаскивает из ран своими щипцами кусочки засевшего свинца и шрапнельные пули.

Я чувствую смущение.

«Да, что-то в этом роде. Мне показалось, нам сейчас не повредит любая помощь. Что если…»

«А мне показалось, что вы все еще ни черта не знаете про Ад, унтершарфюрер! И понимаете ремесло демонолога не лучше, чем трактирная стряпуха или деревенская птичница! – на лице Черного Барона мелькает острая усмешка, - По-вашему, Ад – это такой большой мешок, куда я могу засунуть руку в любой момент, чтобы достать оттуда то, что мне заблагорассудится?»

«Нет, но…»

«Ротиннмуннур» зло ворчит под броней. Едва ли он сознает смысл сказанного, я даже не уверен, способен ли он понимать человеческий язык, но он, как верный пес, безотчетно ощущает раздражение своего хозяина. А еще с удовольствием сожрал бы меня вместе с сапогами.

«Ну и сколько демонов мне стоит вызвать себе в услужение? – спрашивает Черный Барон, пристально разглядывая меня, - Тысячу? Пожалуй, имея тысячу демонов, мы могли бы прорубить себе дорогу до самого Кёльна, а? Смести все британские части и долететь до него во влекомой адскими духами карете? А может, хватит лишь дюжины? Парочка будет разведывать дорогу, еще один или два – набивать мне трубку и стаскивать гамбезон, а всех прочих мы запряжем в шлахтенбург, аки резвых коней?»

Я едва не плавлюсь под его взглядом. Поделом тебе, Вальтер Мюллер, поделом, сопливый дурак…

«Но я…»

Черный Барон щелкает пальцами, щелчок получается столь сильным, что мне кажется, будто я вижу летящие из-под тонких пальцев искры.

«Идет Холленкриг, унтершарфюрер! Очередной акт великой и страшной игры, что тянется с рассвета времен. И если вам кажется, что здесь ее порождения страшны, вы даже представить не можете, что сейчас творится в адских чертогах! Тысячи крепостей ежечасно истлевают точно бумага, миллионы демонов превращаются в золу, океаны из ртути испаряются, горные хребты невообразимой высоты обращаются песком, наделенные самыми разными титулами владыки то валятся к подножью адского трона, подточенные врагами, то возносятся, заключив нужные союзы. Вы можете себе представить, какой кавардак там творится, если даже его отдаленные сполохи смешивают небо и землю?»

Я киваю, хоть у меня и нет уверенности, что человеческое воображение способно создать картину чего-то подобного.

«Чертово светопреставление! – Черный Барон ударяет кулаком по броне. Ни одному из нас «Ротиннмуннур» не спустил бы подобного, но Черный Барон – его хозяин и повелитель. Он бы не шелохнулся даже если бы Черному Барону вздумалось просверлить в нем дыру, - Архивраг Малфас вонзил когти в проклятую Нормандию, нарушив устоявшееся равновесие. И будьте уверены, там, в Геенне Огненной, мелкие твари чуют запах перемен, как стервятники – падаль. Они рвут старые клятвы, точно гнилые тряпки, и лижут задницы тем, кто сейчас на коне. Интриги плетутся гуще, чем паутина в заброшенном склепе, – предательства, пакты, шепот в тенях, где каждый готов продать сюзерена за понюшку табака!»

Он сплевывает и даже странно, отчего его слюна не шипит, как кислота.

«Призвать демона сейчас – все равно что сунуть руку в яму с гадюками, унтершарфюрер. Даже если какая-то тварь откликнется на зов, она может быть подкуплена, подослана Малфасом или его присными. Сегодня она клянется в верности Белиалу, а завтра – вонзает нож в спину, сдает нас британским ублюдкам за обещание клочка земли или старой мельницы. А то и просто дезертирует, оставив нас с голой задницей под огнем. Хотите этого?»

Черный Барон, безусловно, прав. Мне даже не хочется думать, какой хаос творится сейчас в Геенне Огненной. Некогда всесильный архивладыка Белиал, почти удавивший всех трех своих братьев, неумолимо слабеет – и отголоски этой слабости уже отдаются во всех уголках мироздания. Нормандский Анабазис – лишь крохотный ручеек, льющийся из плотины, однако этот ручеек может быть предвестником катастрофы. Если это чуем мы, жалкие смертные с нашими жалкими органами чувств и ничтожными рассудками, какие настроения должны царить в адских чертогах?..

«Нет, унтершарфюрер, мы не станем рисковать, - Черный Барон смотрит мне в глаза, - Я верю лишь «Ротиннмуннуру» и никому больше. И советую вам руководствоваться тем же принципом. В Аду сейчас у нас нет союзников».

Он откидывается на броню и продолжает вырезать щепку. Сосредоточенно и спокойно, словно это самое важное занятие на свете.

Глава 2

Этот город похож на беспокойного демона. Всегда был таким.

Он не способен угомониться, не способен забыться сном. Вечно снедаемый страстями и неутолимым голодом, он, точно дьявольское отродье, не принадлежащее ни к одной из высочайших свит, предоставленное самому себе, обречен бесконечно поглощать, испражняться, совокупляться и развлекать самого себя без остановки. Он и нас, своих рабов, стиснутых в его каменных потрохах ничтожеств, заставляет жить в том же ключе, неумолимо подчиняя своей воле, своему губительному, пульсирующему в висках, ритму.

Злой ритм города.

Это не вальс и не полька, это безумный трехдольный лендлер вроде того, что танцуют в грязных припортовых кабаках до полусмерти напившиеся докеры из Вестхавена, круша каблуками доски, как одержимые, содрогаясь в конвульсиях. Он не стихает ни на миг, этот бесконечный, сводящий с ума, ритм, я легко разбираю его за злым гулом аутовагенов в Вединге и клокотом алхимических заводов Шпандау, за призывными криками проституток Кройцберга и воем голодных ветров Нойкёльна.

Жри, пей, дерись, требует он, сотрясая твои члены в злом бесконечном танце.

Круши головы бутылкой, испражняйся, эякулируй.

Рыщи по улицам, точно голодный пес, всегда готовый к драке, и неважно, что ты получишь за свои труды, сегодня это могут быть изысканные яства, а завтра – обглоданная куриная кость. Сегодня судьба угощает тебя новеньким гульденом, а завтра – ножом в печенку. С приходом ночи забивайся в какую-нибудь щель и благодари адских владык, что протянул еще один день, а завтра мы станцуем снова. И будем танцевать каждый день, пока ты не повалишься, мертвый и высосанный досуха, как тряпичная кукла…

БАР-БАМ-БАМ! БАР-БАМ-БАМ! – стучат лошадиные копыта по брусчатке.

ДА-ГА-ДА! ДА-ГА-ДА! – лязгают закованные в сталь ноги голема-охранника, патрулирующего свои владения.

ДРРР-РАМ-ТАК! ДРРР-РАМ-ТАК! – звенят лопающиеся витрины, в которые сорванцы запускают камнями.

Ритм большого города.

У него есть власть над людьми. Он просочится тебе в голову даже если зальешь уши кипящей смолой, проникнет в разум и сожрет его, точно заячье рагу, превратив в дергающегося безумца. Но если ты научишься ловить этот сложный безумный ритм, двигаясь ему в такт, если сделаешься танцором, большой город, этот огромный, закованный в камень, демон, может быть, пощадит тебя. На какое-то время.

Я просыпаюсь в скверном настроении, ощущая себя дохлой высохшей жабы, расплющенной колесами крестьянской телеги. Скверная ночь. В этом городе все ночи скверные, но эта, последняя, скверная в особенности. До самого утра в небе над городом бились какие-то адские твари, не то играя собачью свадьбу, которых много бывает в октябре, беспорядочно спариваясь друг с другом, не то выясняя отношения – истошный визг стоял до рассвета, а многие крыши выглядят так, словно по ним били из пушек.

Чертовы ублюдки, им плевать на добропорядочных бюргеров, как и на их сон… Эти игрища высвободили такую прорву адских энергий, что над городом с утра идет дождь из битого стекла и мертвых мух, а улицы затянуло зеленоватой жижей, липнущей к сапогам и скользкой как масло.

Нет, дело не в ночном концерте и не в едком смоге. Мне всегда паршиво в октябре.

Мне всего шестнадцать, но иногда я чувствую себя дряхлым стариком, а большой город все заставляет меня плясать свой безумный злой лендлер.

РАБ-БАМ-БАМ! РАБ-БАМ-БАМ!

ПЛЯШИ ИЛИ СДОХНИ!

Я просыпаюсь разбитым и раздавленным, я ощущаю себя дохлой лягушкой, лежащей на раскаленной дороге, по которой проезжают колеса крестьянских телег. Неудивительно – всю ночь я провел на улицах, мокрый до нитки, пытаясь перехватить хоть пару монет, к утру меня уже ощутимо знобило… Остаться бы в кровати, выпить горячей воды, пожевать хлебную корку… Но неумолимый ритм влечет меня прочь, едва не вышвыривая из дома. Он неумолим. Если ты хочешь выжить в этом городе, ты должен двигаться в его ритме. Иначе всё. Иначе будешь растоптан и сожран.

Мои демоны тоже пробуждаются в дурном настроении. Подобно ораве злобных мальчишек, они подзуживают меня на скверные выходки, которые не по чину «Крысиным Королям», хозяевам улиц. Швырнуть камень кому-нибудь в окно, угодив аккурат по столу, за которым ужинает почтенное семейство – испуганные крики в обрамлении стеклянного звона иногда позволяют приглушить проклятый ритм на несколько блаженных минут. Пробраться на кухню в трактире мимо захлопотавшейся служанки и подкинуть в печь сверток с порохом – если выйдет удачно, он разворотит не только печку, но и лицо незадачливой стряпухе.

Если уж совсем невмоготу, можно поймать в переулке бродячую кошку и, улучив нужный момент, швырнуть ее на дорогу, по которой катятся аутовагены, везущие своих тучных господ. Ловкий фокус, который я в детские годы отточил до совершенства, если его провернуть должным образом, выходит восхитительное зрелище. У аутовагена может быть чинный возница в белых перчатках, у него могут быть подрессоренные гуттаперчевые колеса, позолота на крыльях и кузов исчерченный самыми благородными гербами, однако природу запертых внутри созданий не изменить. Дальше обыкновенно следует целое представление с роскошным и богатым аккомпанементом, который не в силах воспроизвести ни один оркестр смертных, даже в императорской опере. Скрежет сминаемого металла в нем смешивается с визгом покрышек, истошные крики возниц, еще не сообразивших, что вожжи и кнуты в их руках сделались бесполезны – с треском падающих фонарных столбов, исступленный рык обезумевших демонов – с визгом зазевавшихся пешеходов, которых тяжелые экипажи размазывают по мостовой, точно хлебный мякиш…

Но сегодня я слишком занят, чтобы заниматься таким баловством. Мне надо раздобыть денег, и чем скорее, тем лучше. Злой ритм большого города уже завладел мной, заставляя мои озябшие члены сотрясаться ему в такт.

Беги, требует он. Жри. Кусай. Рви.

Проклятый ублюдок. Я презираю его, и он это знает. От здешней воды у меня ноют зубы, здешние ветра заставляют слезиться глаза, здешние женщины грязны и уродливы. Но я не в силах жить без него, проклятый ритм въелся в мои кости, я уже не мыслю существования без него.

ТРАМ. БАРАМ-БАМ-БАМ-БАМ.

Мне отчаянно нужны деньги – хотя бы гульден. Хотя бы талер. Черт с ним, мне хватит и полтора десятка грошей. Этот город ненавидит людей, за душой у которых нет хотя бы нескольких кругляшков из меди, серебра и золота, из таких он быстро выпивает соки, превращая их в полумертвые развалины.

Чтобы посмотреть на них, достаточно отправиться в Моабит, Моабит кишит ими, точно камень, облепленный слизняками. Там стоят выстроенные городским магистратом бараки, населенные самыми жалкими и никчемными отбросами. Там обретаются куски мяса, бывшие когда-то людьми, но растратившие все силы, потерявшие волю, не выдержавшие дьявольского ритма. Люди дна, танцевавшие до тех пор, пока хватало сил, а потом вышвырнутые на помойку без гроша за душой. Мертвые посеревшие лица, холодные глаза, похожие на заполненные дождевой водой выемки от копыт в земле…

Из Моабита назад дороги нет. Если оказался здесь – всё, с концами. Дальше тебе дорога лишь одна – в городской ров, где тысячи фунгов годами безучастно полируют высохшие человеческие кости, обгладывая с них всю органику до последней чешуйки. Впрочем, есть еще несколько, затейливо петляющих, но тоже неизменно ведущих к той же точке, обретших со временем свои едкие имена – «Тигелькнехт», «Хексенфруштук», «Грабмарширер»…

«Тигелькнехт[1]» - детище алхимиков из Шпандау, которым всегда не хватает подопытного мяса. В Шпандау много алхимических лабораторий, они денно и нощно коптят небо, извергая из своих разверстых стальных пастей зловонные миазмы и зловещий блеск не отгоревших полностью адских энергий. Алхимики из Шпандау платят два с половиной крейцера в день тем несчастным, которые опустились настолько, что готовы ссудить свое тело в качестве лабораторного материала, и платят аккуратно, вот почему их грузовой аутоваген, каждое утро прибывающий в Моабит, всегда оказывается забит желающими под завязку. Полный кузов безропотного, молчаливого, на все готового мяса. Скольких из них этот аутоваген привезет обратно вечером, не знают даже адские владыки.

Если день выдастся удачным, вернутся многие – покрытые паршой и адски зудящей сыпью, с гноящимися глазами, облысевшие, мучимые жаждой, хромающие, но все или почти все. Два с половиной крейцера этим счастливчикам хватит на миску жидкой рыбной похлебки, которая позволит протянуть еще один день, чтобы проверить свою удачу еще разок. Впрочем, многие предпочитают взять щепотку дешевого уличного дурмана. Разведенный с известью и черт знает какой дрянью, похожий на мышиное дерьмо, он быстро сжигает разум, превращая человека в блаженно пускающий слюни обрубок ссохшейся плоти. В таком виде, небось, не страшно играть в эту дьявольскую ежедневную лотерею…

Если же день выдастся неудачный или же лаборатория спешит окончить расчетный проект к императорскому празднику, дело скверное – вернуться может треть от убывших, да в таком виде, что до конца жизни не возникнет желания глядеться в зеркало. Для Стоффкрафта, повелевающего энергиями трансмутации, человеческая плоть – такой же строительный материал, как кровельная жесть или камень, он не испытывает к ней никакого пиетета. Я видел людей, покрытых бугрящейся деревянной кожей, лопающейся и истекающей древесной смолой. Видел людей с роскошными мраморными носами, сделавшими честь античным статуям, и людей, мышцы которых превратились в стекловидную массу, невесть как держащуюся на костях. Я видел людей, которые и на людей-то не сильно похожи.

Один только Папаша Мозес чего стоит. Должно быть, алхимики намеревались превратить его в голема, но реакция пошла непредсказуемо, породив странный результат – раздувшееся и дергающееся тело, состоящее из ороговевшей плоти и тяжелой закопченной стали, которое обречено бесконечно хромать по улицам Моабита одним и тем же маршрутом, время от времени застывая, чтобы выхаркнуть на мостовую из своей скрежещущей утробы пару-другую костяных обломков. Папашу Мозеса можно назвать счастливчиком. Он разучился говорить и мало что соображает, глаза его напоминают пару старых крейцеров, ходивших по рукам много лет, отполированных и со стершимся ликом императора, но он, по крайней мере, не помирает с голоду. Его, сделавшегося живым памятником Моабита, подкармливают прочие голодранцы, и иногда даже чистят от ржавчины. Пожалуй, он еще переживет многих из них…

«Хексенфруштук»[2] - тоже незавидная участь. Ведьмы, обосновавшиеся в Доротеенштадт, хоть и вынуждены соблюдать императорский закон, не допуская кровавых кутежей и стычек, царящих в их исконных владениях вроде Броккенбурга и Хойерсверда, не могут обходиться без свежего мяса. Мышцы, хрящи, соединительная ткань, железы и волосы – все это отправляется в их котлы непрерывным потоком, чтобы превратиться в декокты, притирания, отвары, мази и микстуры, спасающие добрых бюргеров от ревматизма, холеры, чахотки, тифа, подагры и скуки. Однако спрос на их продукцию всегда непостоянен – никто не знает, какую хворь занесет в город на своих крыльях какой-нибудь скучающий демон, какая ядовитая, оглушающая рассудок, дрянь сделается гвоздем сезона на придворных балах, какие любовные зелья войдут в моду. Отсюда и непостоянство спроса. Неудивительно, что каждый месяц «Хексенфруштук» диктует свой прейскурант, стройной аккуратной текстурой[3] обозначенный в расклеиваемых на всех перекрестках Моабита объявлениях.

Так, в этом месяце носы уходят по одному талеру и пять грошей – а в июле стоили всего сорок крейцеров, недурной рост! Видать, скоро на рынок выбросят новый сорт «адской лихорадки» или «паучьей желчи». А может, в город зачастили адские владыки невысокого сана – у них человеческие носы издавна пользуются спросом в качестве муфт, табакерок или забавных сувениров, который, верно, можно послать своим адским тетушкам из путешествия. Глаза выросли до талера и пяти грошей, а голубые и вовсе идут по полтора – редкие счастливчики, еще не сбывшие свой товар, спешат в Доротеенштадт, привыкая смотреть на мир одним глазом – или не смотреть вовсе, коль уж нужда совсем сдавила шею.

Мне рассказывали про человека из числа «хексенфруштукистов», который некогда, до того, как угодить в проклятое царство человекоподобных развалин под названием Моабит, был дельцом на Беренштрассе[4]. Этот понимал, как устроен рынок и знал его правила. Узнав, что в этом сезоне в большой цене селезенка, он дождался, когда все его собратья по несчастью сдадут свои по предложенной ведьмами цене в тридцать грошей, но свою собственную не отнес, перебивался пальцами на ногах, что шли по шесть крейцеров за штуку. Его расчет оказался верен – через какое-то время спрос на селезенку вырос, но редко кто из обитателей Моабита мог ею похвастать. Столкнувшись с опытным барышником, ведьмы вынуждены были поднимать цену – сорок грошей, шестьдесят грошей, восемьдесят пять грошей… К исходу месяца селезенка достигла цены в гульден и продолжала карабкаться вверх, заставляя многих, уже расставшихся с этим комком плоти, завистливо вздыхать. Ну и хитрец же был!

Этот хитрец может и относился к самой презираемой касте Моабита, однако ухватил удачу за хвост. Опираясь на труды мудрецов Фрайбургской школы, он вывел, подкрепив цифрами свои умозаключения, что цена на селезенки будет неуклонно расти, мало того, к концу года достигнет такой заоблачной цены, что будет сулить небольшое состояние. Этот сукин сын был расчетлив и терпелив. Отвечая на все предложения ведьм неумолимым отказом, он терпеливо ждал, пока его активы росли, отказывая себе во всем. Говорят, он даже бросил жевать дурман и начал есть уличный мох, будто бы полезный для ливера – чтобы его единственная драгоценность не потеряла в цене.

Несчастный ублюдок. Можно обмануть ведьму, но не этот город. Он вспорет тебе брюхо, мимоходом, как уличный рингферрейн, не глядя на кошель, может быть просто для того, чтоб посмотреть, какого цвета у тебя потроха.

В октябре тридцатого года демонологи шахты «Анна» в Вестфалии оскорбили подземных духов неподобающе малым даром. Обозлившись, те выпустили ядовитый газ в штреке, отравив всех рудокопов. Может, ведьмы и не способны состязаться в адской силе с патентованными демонологами и магами, но они хорошо знают, какие колеса громоздкого имперского механизма надо подмазать, чтобы получить свое. Они скупили тела горняков за гроши – не прошло и недели, как в город, заботливо переложенные льдом, прибыли двести семьдесят прекрасных новеньких селезенок. Тщательно лелеемые дельцом мечты рухнули одновременно с ценой. То, что еще недавно могло принести ему небольшое состояние, обратилось пеплом – за свою драгоценную селезенку он не выручил бы и двух грошей.Не в силах пережить крушение надежд, этот несбывшийся богач разбил себе голову камнем. И поделом. Если ты пал так низко, что промышляешь подобным образом, тебе уже не выкарабкаться…

Иные утверждают, будто «Хексенфруштук» куда милосерднее «Тигелькнехта», мол, имея хорошую выдержку и здравый подход, можно растянуть запасы своего тела едва ли не на год, сбывая с таким умыслом, чтобы получить наибольшую цену, тогда как чертовы алхимики могут сжечь тебя живьем в первый же день за пару медяков. Не знаю и знать не хочу, как по мне, это как выбирать между четвертованием и колесованием, но для жителей Моабита этот спор сродни конфессиональному раздору, длящемуся десятилетиями.

Сторонники «Грабмарширера[5]» обыкновенно не участвуют в нем, и неудивительно, их культ представлен в Моабите менее всего. Для того, чтобы стать «грабмарширером» мало презирать свое тело и быть готовым разобрать его на кусочки, надо преисполниться таким презрением к жизни, каким не обладают даже закаленные в боях рейтары. Из «грабмарширеров» городской магистрат организует отряды расчистки, которые отправляет в катакомбы под городом, выжигать ту дьявольскую поросль, что вызревает там, в темноте, под воздействием просочившихся в почву алхимических отходов и затухающих отголосков адских чар.

Когда-то эту грязную работу выполняли здоровяки-супплинбурги. Выросшие среди миазмов, сами похожие на раздувшиеся несвежие трупы, способные видеть в темноте, нечеловечески выносливые, они навьючивали на свои бурдюкообразные тела тяжелые огнеметы и выжигали всю скверну подчистую, от безобидных крыс до хищных сфексов, обожающих устраивать под городом свои гнезда и расценивающих людей как нечто сродни хорошему костюму. Но когда эдели впали в немилость при императорском дворе, супплинбургов пришлось разогнать и на смену им, в вечную ночь, пошли уже люди – не обладающие ни подземным чутьем, ни обонянием, ни живучестью, вооруженные жалкими копьями и самострелами – да еще остервенелой жадностью обитателей городского дна.

У них нет выучки, чтобы чувствовать ядовитые подземные газы, растворяющие человека вместе с защитной робой и сапогами. У них нет нужных способностей, чтобы договариваться с адскими владыками и демонами, охотно использующими человеческие тела для того, чтобы украсить свои подземные храмы или обставить их прелестной мебелью. У них нет выносливости, чтобы глотать проникнутые алхимической скверной испарения. Ядовитые подземные газы сжигают их, оставляя хрустящую под каблуками золу. Плотоядные создания, живущие в вечной ночи, устраивают на них засады, чтобы потом носить их зубы и глаза в качестве талисманов. Подземные демоны, обосновавшиеся под городом, украшают свои покои изысканными гобеленами из их шкур. Но на место каждого погибшего приходит новый. На место погибшей дюжины заступает следующая, лишь вчера собранная из такого же никчемного отродья. Но эта дюжина пройдет на шаг дальше и умрет на минуту позже. «Грабмарширеры» - это тот ручей, который точит камень, но это не звенящий ключ, а зловонная едкая жижа, вытравливающая все человеческое еще быстрее, чем это могут сделать ядовитые алхимические отходы или ножи ведьм.

Моабит. Я морщусь всякий раз, когда разыгравшийся ветер, направляемый беспутными демонами, дует с его стороны, донося букет из тысячи омерзительных ароматов. Сам я никогда не окажусь в Моабите. Если когда-нибудь меня так припрут к стенке, что не шелохнуться, если когда-нибудь я сам выпаду из этого безумного, сжигающего заживо танца, возьму пистоль, приставлю к виску и…

ПУМ-ПУМ-ПУ-РАМ!

Мне надо раздобыть денег.

Первым делом я мчусь в Мальсдорф, там с утра частенько ошивается Отто Бук, который должен мне два талера. Увы, демоны слишком поздно вытолкали меня из постели – хитрый Отто уже пропал, найти его в городе, сотрясаемом злым ритмом извечного трехдольного лендлера, такой же гиблый номер, как найти одну-единственную нужную блоху на собаке. Я и сам сейчас похож на собаку – мечусь, изнывая от глухой, грызущей нутро, тоски, ворчу сквозь зубы, зло щерюсь. Мы все здесь – озлобленные бродячие псы…

Забыв про Отто, я отправляюсь в Темпельхоф, чтобы поставить полтора талера на Доброго Виконта, и дело выглядит чертовски верным, обещая мне по меньшей мере три гульдена прибыли, но эта дрянь издыхает, не дойдя полста фуссов до финиша – подлец-штальмейстер[6] напоил ее перед забегом каким-то алхимическим зельем, отчего проклятая лошадь изжарилась заживо на бегу. Значит, я даром потратил грош, но и потерял время – а это непростительная оплошность для человека, считающего себя хорошим танцором.

Можно зайти в Болеровег ко Вдовцу Карлу, но…

БРА-БРА-БРАМ!

Я бросаюсь в Плётцензее[7] – по улицам прошел слух, что сегодня будут казнить эделей, прыткий парень вроде меня, имея знакомство с помощником палача и вместительный мешок, может набрать множество отрубленных пальцев, которые ведьмы охотно берут для своих зелий по шесть крейцеров за штуку. Увы и ах – казнь перенесена на следующую неделю. Единственное, что он мне может положить – обрывок висельной веревки да ногти повешенного, дерьмовый товар, который берут только страдающие от мужской немощи старцы. Нахер это.

Я отправляюсь на подпольную квартирку в Каспар-Тайс-штрассе покидать карты, но в первом же роббере роняю украденную из колоды карту, да так неловко, что она оказывается прямо на столе перед изумленными лицами игроков – приходится удирать через окно, размозжив крупье лицо спрятанной дубинкой.

ДАГ-ДАГ-ДА-БРАМ!

Мне бы взять кружку горячего вина и посидеть в трактире, но злой ритм города, сотрясающий меня, словно лихорадка, неумолим. Он вновь швыряет меня вперед, метаться по октябрьским улицам, точно заблудившийся, влекомый ветром, листок. Я бросаюсь опрометью через весь город, словно у меня есть важное дело, но, преодолев две-три улицы, меняю направление. Этот город сродни капкану, который прищемил мою лапу – и я грызу эту лапу, грызу годами, разрывая сухожилия и связки, но так и не в силах высвободиться.

Чертов город. Чертов октябрь.

Подобно неприкаянному демону, я мечусь из стороны в сторону, одержимый злым животным беспокойством. Я пью вино со спорыньей в каком-то захудалом трактире на Рурштрассе. Я внимаю уличным музыкантам на Фербеллинер-плац, я трачу целый час, выслушивая одноногого пьянчугу, утверждавшего, что он приходился кучером барону Карлу Фрайхерру фон Остен-Закену, сложившему голову на плахе, и готов за жалкие три гульдена предоставить мне карту его несметных сокровищ, нарисованную на салфетке из трактира.

Тошно, сыро, грязно. Мои демоны, утратив боевой задор, скоблят тупыми зубами кости, сами изнывая от тоски. Мои приятели заняты своими делами и вовсе не жаждут меня видеть. Мои сапоги грозят вот-вот развалиться. Моя душа похожа на тряпье, разъедаемое кислотой. Хочется бежать, драться, кричать, любить, рычать, грызть чью-то глотку, колотить кулаками по мостовой – лишь бы ощущать жизнь в этом куске увядающей никчемной плоти, лишь бы не выбиваться из ритма…

ТРАМ-БАРАМ-БАРАМ! ДУ!

На Хоенцоллерндамм за мной увязываются стражники – приходится бежать три квартала, кроме того, я зарабатываю несколько чувствительных ссадин на ребрах, протискиваясь в щель между изгородями. На Находштрассе я попадаю в теплое гнездышко Вольфрадины, своей старой подружки, и рассчитываю хорошо провести время с ней на перинах, но в самый ответственный момент я вновь вынужден позорно бежать через потайной лаз в погребе – ее нынешний дружок служит у магистратского демонолога, сталкиваться нам совсем не с руки. На Фуггерштрассе (забавно, фуггеров изгнали из города и перевешали еще два года тому назад, а имечко-то осталось – цепкое!) обосновались выблядки из «Годендага», они все еще на меня в обиде за их парня, которого я пощекотал в прошлом месяце, мало того, они при пистолях – я лишь чудом миную их, не заработав в шкуре лишних дыр.

Проклятый город.

Он выпивает из людей кровь, наполняя вены стылым ядом. Он развращает их своими пороками – не скрытыми, как стилет в потайных ножнах, а нарочитыми, выставленными, точно товар, в раззолоченных витринах. Он губит людские души, превращая их в пепел, завернутый в кружевные платки, в гноящиеся язвы в обрамлении золотых оправ, в куски сырого угля.

И все это под бесконечный трехдольный лендлер…

БРУМ-БАМ-БАМ-БАМ!

Надо бы заглянуть в Болеровег ко Вдовцу Карлу, напоминаю я себе, там может обломиться жирный кусок, но… Я малодушно оставляю этот вариант на потом. Я не люблю Болеровег и не люблю Вдовца Карла, так что возьмусь за это только в том случае, если все прочие варианты окажутся вычеркнуты.

К полудню я выдыхаюсь окончательно, ноги едва держат меня. Я уже собираюсь ползти в ближайший трактир, чтоб промочить горло, но на Виттенбергплатц меня ждет приятная встреча – Отто Бук собственной персоной. Отто-Открывашка, Отто-Ловкач, Отто-До-Чего-Я-Рад-Тебя-Видеть-Сукин-Ты-Сын! В августе этот кусок коровьего дерьма проигрался «Красным Марионеткам» в карты. Безмозглый олух! Сунулся к ним с крапленой ведьминскими красками колодой, когда даже последний дурак в этом городе знает, что «Марионетки» именно на случай таких хитрецов держат в игорной зале банку с гомункулом – Тучным Орешком. Мозгов у Тучного Орешка как у трехлетки, кроме того, он часто и самозабвенно ублажает себя прямо в банке у всех на виду, но чутье у этого ублюдка потрясающее, заговоренную иглу чует за мейле. Отто Бука едва не выпотрошили прямо там же, и лучше бы выпотрошили. «Марионетки» решили взыскать с него два гульдена – в два раза больше, чем Отто-Открывашка когда-нибудь держал в руках – но на его счастье рядом оказался я. Я договорился на вчетверо меньшую цену и, черт возьми, не бескорыстно. Пришло время Отто возвращать должок.

Давай монету, Отто. Иначе мой нож ковырнет тебя под ребро и ты тотчас сам задергаешься в злом ритме большого города, в последний раз исполняя свой танец!..

Отто жмется, он явно не очень рад видеть своего спасителя, лепечет о том, что здорово проигрался в последнее время, но хорошо понимает, что мои демоны могут сорваться с цепи в любой момент. Он, хоть и мельком, знаком с нравом моих обитателей. Скорбно вздыхая, он достает из кошеля скатанный в миниатюрный шарик комок смолы, цветом напоминающий уличную грязь. Он выглядит как кусок затвердевшей тележной мази, но Отто изображает на своем лице такое благоговение, точно самолично умыкнул эту штуку из шкафа самого Иоганна Кумкеля[8]. Отличный товар, шепчет он. «Гадючья слеза». Его делают ведьмы в Броккенбурге, используя тайные адские науки, и стоит он безумных денег – двенадцать гульденов за унцию. Но только тебе, приятель, по старой дружбе, сам понимаешь…

Дерьмо. Броккенбургские ведьмы?.. Эту дрянь наверняка варят в подпольных мастерских здесь рядом на Линдхольтцвег из отбросов алхимических лабораторий, сливаемых в реку, скверного гамбургского дурмана и болиголова, сдабривая для запаха малой толикой дешевой восточной сомы. На прошлой неделе Иоган Кизеветтер, известный в Карлхорсте любитель такого рода зелий, употребил четыре порции «гадючьей слезы» разом, после чего, вообразив себя гарпией, принялся скакать по крепостной стене. Известно, чем это закончилось – полетел вниз, как миленький. Сверзившись, он переломал себе все кости и еще долго лежал там, распространяя душераздирающие вопли – водящиеся в крепостном рву фунги, эти равнодушные неспешные пожиратели органики, медленно усваивали его тело цолль за цоллем , размягчая покровы и всасывая сок. Говорят, капитан стражи заработал на этом деле двадцать крейцеров – крики прекратились лишь на третий день…

По-хорошему мне стоило бы проучить Отто за такие фокусы, взяв с него на память какой-нибудь сувенир – ухо или нос. Но злой ритм города, трясущий мое тело, словно в лихорадке, уже тащит меня прочь с проклятым комком в кармане.

На Аугсбургер-штрассе дает представление уличный кашперле-театр. Спектакль никчемный, годный лишь для грязножопых крестьян, приехавших в город продавать зерно, повествующий о событиях двадцатилетней давности – тряпичный архивладыка Белиал среди траншей из папье-маше и деревянных крепостей лупит дубинкой по головам жабоголового Фурфура, напыщенного Малфаса и звероподобного, перешитого из старой меховой руковицы, Гаапа. Жалкое действо даже по меркам уличного театра, но зрители пялятся на него с открытыми ртами так, точно перед ними выступает сам Ханс Альберс[9], не меньше. Пусть пялятся – у двоих из них я ловко подрезаю кошели, пусть не туго набитые, но вполне оптимистично звенящие.

Кукольники, спрятавшиеся за ширмой, или обладают бесстрашием ландскнехтов или же настолько оголодали, что потеряли всякие представления об осторожности. Сценка, судя по всему, взята из завершающей части Холленкрига, побоища, которое должно было принести нам почет и богатство, а принесло разорение и позор. То-то им удалось собрать столько зрителей среди бела дня! Готов поспорить, почти все зеваки, обступившие импровизированную сцену, собрались здесь вовсе не потому, что являются поклонниками старого уличного театрального искусства. Им интересно наблюдать за тем, как кто-то играет с огнем.

Мне даже хочется задержаться немного, чтобы посмотреть – осмелятся ли кукольники разыгрывать сценку Компьенского перемирия? Было бы любопытно поглядеть, как архивладыка Белиал униженно кается перед Фурфуром и Малфасом…

Что ж, ожидание зрителей вполне оправдалось, представление заканчивается даже интереснее, чем мне представлялось. Тряпичные куклы, азартно охаживавшие друг друга дубинками, вдруг начинают беспорядочно дергаться, будто пустившись в безудержный пляс, вертеться на сцене и кричать. Словно эти крошечные, сшитые из тряпья существа, украшенные позолоченной фольгой, уже постигли ритм дьявольской музыки, правящей городом. Вот только кричат они не кукольными голосами, а самыми настоящими человеческими, доносящимися из-за ширмы…

Мгновением позже оттуда выскакивают оба кукловода и начинают кататься по земле, истошно вопя, разыгрывая еще более странный спектакль. Не снимая с рук кукол, которые быстро становятся похожи на окровавленное тряпье, они бьют себя по корпусу, по шее, по лицу и выглядят так, словно эти члены сделались хищными змеями, жалящими их и жадно впивающимися в плоть. Так оно, в сущности, и есть – тряпичные куклы срослись с их руками, сделавшись живыми существами с острейшими зубами, и эти существа отличаются весьма кровожадным нравом. Зрители воют от восторга, получив еще более роскошное представление, чем ожидалось. Один кукольник надсадно визжит, вырывая у себя клочья мяса из живота, другой, уже недвижимый, привалился к земле, его собственные руки с жадным хрустом терзают его кадык. Чертовски занятное зрелище, но я не могу позволить себе остаться, чтоб досмотреть до конца – скоро здесь объявятся стражники, а я стараюсь держаться подальше от этой публики…

БАМ-БАМ-ДАН-ДАН!

Лихой ритм наполняет ноги злой силой, вновь толкая меня вперед.

В «Ослиной заднице» Стеффенса на Элертринг переполох. Какой-то мрачный тип в драном плаще поверх дешевого полотняного колета зашел туда после обеда, выпить пива с солеными крендельками, но угодил невовремя – фрау Фогелер, державшая кухню, с утра обожгла руку чайником, отчего у нее весь день держалось скверное настроение. Она не только нагрубила ему, приняв за обычного уличного пьянчужку, но и обсчитала на два крейцера. Мало того, подала скисшее пиво из вчерашних остатков. Гость был не взыскателен и не обидчив. Выпив поданное ему пойло, он удалился, усмехнувшись, вот только фрау Фогелер не уделила последнему обстоятельству внимания – в отличие от новенького талера, лежащего на столе. Едва только гость удалился, она проворно цапнула его рукой, намереваясь привычно спрятать в декольте, и…

Демон, сидевший в монете, был размером с маковое зернышко, но в душе, верно, мнил себе не менее чем личным императорским портным. По крайней мере, он распустил бедняжку так ловко, как распускают старый сюртук при помощи острых ножниц. Когда спустя несколько минут хозяин «Ослиной задницы» вернулся в свое заведение, его ждала жуткая картина – бледная как смерть фрау Фогелер лежала на полу, широко разинув рот и распахнув глаза, не в силах ни пошевелиться, ни что-нибудь произнести. Сперва подумали, что ее хватил удар (у нее и до этого была склонность к кататонии), но удивились тому, что она, всегда бывшая дамой в теле, отчего-то сделалась противоестественно легкой, такой, что ее можно было без труда одной рукой оторвать от пола.

Лишь спустя полчаса, когда кто-то из прислуги обнаружил печь, набитую свежей требухой, парным мясом и обломками костей, смогли восстановить картину произошедшего – в высшей степени безрадостную картину. Маленький проказник не просто освежевал фрау Фогелер, но и набил из нее чучело, натолкав внутрь вчерашнего хлеба, перьев из перины и всякого сора, при этом был столь искусен, что сохранил в этом чучеле жизнь – плохонькую, беспомощную, бессильную даже моргнуть, однако… Досадно, что я упустил это представление. К тому моменту, когда я оказываюсь в «Ослиной заднице», старик Стеффенс, чертыхаясь, приколачивает к двери своего трактира объявление «Демонологов не обслуживаем». А ведь ему попался еще вполне миролюбивый!..

Месяц назад в «Рябой Свинье» трое пришлых рингферейнов вздумали задрать подвыпившего демонолога, видно, глаза на его кошель положили. Тот даже за нож хвататься не стал – вынул табакерку, дунул в нее, плюнул… Местные потом твердили, будто из табакерки у демонолога демоны начали сыпаться – рогатые, зубастые, каждый до потолка ростом, и с огненными когтями и с плетями и… Допустим, на счет этого привирают.

В «Рябой Свинье» пиво сдабривают такой алхимической дрянью, что сам архивладыка Белиал может привидится. Но незадачливым рингферейнам хватило. Двое расплавились на месте, точно их адским жаром прихватило, всего-то и осталось, что лужа горелого жира в закопченных сапогах, а у третьего так раздуло глаза, что голова лопнула точно переспевшая виноградина. Мало того, все столы в трактире срослись воедино, а зала провоняла горелой рыбой, да так, что до сих пор не выветрилось. Так что старик Стеффенс может считать себя счастливчиком. Тем более, что старую каргу фрау Фогелер ненавидело полгорода, если поставить ее хлопающее глазами чучело в чулане и пускать туда желающих по талеру за час, в скором времени можно будет неплохо зарабатывать даже без пива…

БУМ-БУМ-БРА!

Погода после обеда стремительно портится, с севера задувают колючие ветра, несущие тысячи заточенных рыболовных крючков и отдающие плесенью. Не иначе, скоро припустит дождь, а дожди в это время года не несут ничего хорошего. Гарпии, сварливо переругиваясь, забиваются под крыши, даже габсбурги, эти несмышленые куски деформированной плоти, спешат под защиту камней и стен. Мне бы тоже завернуть в какую-нибудь теплую щель да укрыться, но чертов ритм живет в моей крови, тревожа демонов, вновь и вновь гонит вперед, рыскать по улицам в поисках невесть чего.

Мы все так рыщем. В дверях трактиров и в грязных подворотнях, среди рыночных рядов Виттенау, смердящих рыбьими потрохами, и на холодных серых улицах Карлхорста, покрытых тонким слоем копоти, я встречаю людей, как две капли похожих на меня, с той же зажатой в глазницах лихорадочной искрой, с той же тоской на искаженных бледных лицах. Несчастные, подобно мне не знающие покоя, обреченные до конца жизни чувствовать проклятый ритм…

«Зоннеблюмен» - на их грязных лацканах желтеют броши в виде подсолнечников и выглядят они точно драные псы, но у каждого в кармане обязательно имеется пять цоллей хорошо заточенной стали, которые мгновенно окажутся у тебя в животе, если посмеешь отпустить в их сторону какую-нибудь неподобающую шутку. «Пираты Киттельбаха» - смутьяны, одевающиеся по-цыгански кичливо и ярко, носящие надушенные платки, но все как на подбор – смертельно опасные фехтовальщики. «Флухтхельферы», прирожденные контрабандисты, они в большинстве своем легкомысленны и не ищут драки, но это люди, с которыми не стоит ссорится – никто кроме них не поможет тебе в трудную минуту монетой или щепоткой сомы. «Красные бастарды» - опасные ублюдки, они куражатся ночами напролет на каких-то жутких оргиях, а у своих противников отсекают бритвами языки – у некоторых я видел целые ожерелья из высушенных языков…

Их много, очень много, людей, которых этот проклятый город подчинил себе, заставив до конца жизни отплясывать проклятый лендлер. Некоторые носят одежду цеховых цветов или яркие украшения напоказ – броши, пестрые платки на рукавах, особенного покроя шляпы, другие, напротив, почти не выделяются из толпы – их банды так молоды, что не успели выработать свода правил или же, напротив, так стары и уважаемы, что не спешат выставлять себя напоказ.

«Каменные канцлеры» имеют почтенную историю в сто пятьдесят лет, их громили еще во времена Карла фон Хоффмана[10], однако носят лохмотья, точно нищие из Веддинга, их устав требует строгой аскезы. «Враждебные братья», подмявшие под себя половину дешевых публичных домов во всем городе, напротив, одеваются изысканно и с претензией на великосветский шик, а раскланиваются с таким достоинством, словно все поголовно графского сословия. «Упыри из Кройцберга» тайком наносят друг другу страшные шрамы, пытаясь изображать первейших бретеров и великих драчунов, отчего их лица похожи на искромсанные куски буженины, но не далее как этой осенью «Упырей» сожрут, сожрут с потрохами, очень уж явные вокруг их братства вырисовываются следы…

Каждый из них танцует на свой лад, в своей манере. Кто-то лихорадочно дергается, несуразно расставляя ноги, как на сельских танцульках, кто-то в холодной собранной манере, но обжигая глазами так, что становится мгновенно ясно – партнер здесь не требуется, и лишние глаза тоже. С некоторыми мы обмениваемся небрежными кивками, с другими хлопаем друг друга по плечу или, напротив, расходимся, демонстративно глядя в другую сторону. «Крысиные короли» пока еще слишком далеки от того, чтобы считаться картой в серьезной игре, я часто слышу отпущенные мне в спину ехидные смешки, но будьте уверены, со временем они свое возьмут – не боем, но холодной крысиной целеустремленностью – и вот уже гордые «канцлеры» и самодовольные «зоннеблюмены» будут отвешивать мне на улице поклоны, снимая шляпы…

Бурные реки города в любое время несут в себе порядочно дряни… Некоторых ублюдков я презрительно отталкиваю плечом со своего пути – имею право – от других, напротив, сам старательно уклоняясь, не глядя им в глаза. Среди нашего брата нет привычки демонстрировать друг другу визитные карточки или обмениваться церемониальными поклонами посреди улицы, но в этом и нет нужды, я так давно варюсь в этом вареве, что мое тело делает это безотчетно, по одним, ведомым только моему подсознанию, признакам.

Всех рингферейнов в этом городе можно поделить на три категории. Первая – это люди, с которыми не рекомендуется сталкиваться даже если у тебя под колетом надета кольчуга, а в кармане ты держишь вместо табакерки взведенный пистоль. Опасные ублюдки, задеть которых – что задеть пороховую бочку с тлеющим фитилем. Таких мое чутье обыкновенно обнаруживает машинально, посылая тревожный сигнал и заблаговременно просчитывая курс уклонения. Вторая – сносные ребята, с которыми вполне можно пропустить стаканчик или обменяться учтивыми, хоть и на ходу, поклонами – несмотря на то, что молва твердит, будто все рингферейны норовят впиться друг дружке в глотку точно голодные крысы, далеко не все цеха на ножах друг с другом. Есть еще и третья категория уличных знакомых, от которой лично я стараюсь держаться подальше – непредсказуемые ублюдки, которых чертов город постепенно свел с ума своей дьявольской, проникающей в подкорку, музыкой. Такие хоть и не несут опасности напрямую, приманивают к себе со всего города самые скверные адские эманации, грозящие вылиться в безобразную сцену или спонтанную резню – как повезет.

У входа в «Дункервальд» я обнаруживаю как раз такую парочку – Брата Кобольда и Йохана Фолькерта. На редкость паскудные рожи, даром что совершенно друг на друга не похожи. Один – тяжелая глыба человекообразных очертаний, словно созданная нерадивым подмастерьем алхимика из огромного количества мышечной ткани, увенчанная ухмыляющейся гоблинской головой, челюсть которой может поспорить с мотыгой, и на которую словно в насмешку водрузили очки в тонкой оправе, второй – мосластая жердь с обманчиво сонными совиными глазами.

«Пилцэльфен».

Среди рингферейнов встречается много всякого ублюдочного люда, но с «Пилцэльфенами» стараются не иметь дел даже многое повидавшие мерзавцы, считающие себя знатоками по части адского лендлера. Они не выглядят опасными – не превращают свои лица в маски из обугленной кожи, как «Адские паяцы», не приносят кровавых жертв как «Неаполитанцы» или «Волчьи ягоды», не носят в карманах взведенных пистолей, но надо быть трижды безрассудным ублюдком, чтобы находиться поблизости от них.

Поговаривают, при посвящении в «Пилцэльфен» новички проходят какой-то изуверский ритуал, непоправимо разрушающий тонкие слои человеческого рассудка, делающий их нечувствительными к самой разной дряни, которая только в ходу на улицах. Вино со спорыньей, мышьяком и белладонной, которое потягивают обычные бюргеры, они могут поглощать кумпфами, в дозировках, которые способны убить даже безумного, непрерывно галлюцинирующего, вельфа, мало того, они охотно причащаются всеми проклятыми дарами, которые только в силах предложить им город и которыми торгуют в своих притонах самозванные алхимики-самоучки, лишь недавно научившиеся мыть колодезной водой свои грязные пробирки.

«Лунная плесень», которую курят из коротких стеклянных трубок и которая превращает тебя в безумно хохочущее похотливое животное, истекающее соплями и спермой. Круто заваренный маковый чай, которым славятся трактиры Груневальда, от которого твоя душа кажется облаченной в нежнейшие шелковые одежды и который крепит твои кишки так, что еще дней пять тебе не суждено хоть чем-нибудь наполнить свой ночной горшок. Адольфин, эта грязная желтоватая пыль, которую надо унизительно втирать себе в дёсны и которая одаривает тебя тяжелыми сумбурными видениями, похожими на горячечный бред, грозя вытянуть дыхание из груди и задушить. Неочищенный «адский сахар», от которого зубы зудят в челюстях так, что хочется вытащить их плоскогубцами, но который дарует упоительные, как весенняя капель, грёзы. Скверная, почти неочищенная «Опиумтинктура», в маленьких склянках непрозрачного стекла с неистребимым запахом собачьего дерьма, делающая из тебя на долгие часы пускающего слюни благодушного лунатика, которого можно резать на части ножами. Проникающая в город с востока контрабандными тропами ядреная сибирская сома, которую обитающие к краю смертоносного льда шаманы выменивают у своих страшных владык, разбавляя едкой алхимической дрянью и аммиаком…

Проклятые «пилцэльфены», должно быть, имеют могущественных покровителей в адских чертогах, потому что легко поглощают отраву, способную разъесть изнутри душу или навеки превратить в мычащее животное. Их излюбленное лакомство – волоконница, произрастающая в сырых подвалах и на пустырях, омерзительный гриб, обтянутый дряблой и серой стариковской кожей, хранящий в себе злые, пробуждающую душу, соки. Будь я бургомистром, повелел бы сжечь эти проклятые грибы от Стаакена до Мюггельхельма!

Как-то раз мне довелось съесть один – Брат Кобольд, служивший некогда коновалом в рейтарском обозе и вышвырнутый оттуда за свою страстную любовь ко всякого рода помрачающим ум зельям, искренне потешается, подсовывая ничего не подозревающим людям эту дрянь – я до сих пор сохранил ужасные воспоминания о том случае. По меньшей мере три дня мое тело бродило по городу, вытворяя безобразные вещи, о которых мне не хочется вспоминать, ввязываясь во все жестокие драки и безумные оргии, которые только встречались на пути, или охотно затевая свои собственные.

«Пилцэльфены», нажравшись проклятой волоконницы, не спешат спрятаться в подземных норах, как многие, напротив, всегда рады выйти в свет, вдоволь развлекая адских владык своими безумными выходками. У этих ублюдков совершенно отсутствует инстинкт самосохранения, отчего их побаиваются даже прочие рингферейны, привычные к уличной поножовщине и дурным манерам.

В прошлом месяце они ввалились в «Зеленую Луну», приличное заведение на Штеккельштрассе, воображая себя ландскнехтами фон Валленштайна, а несчастную таверну – занятым шведскими войсками Лютценом. К тому моменту, когда стражники сумели вышвырнуть их вон, таверна была разгромлена подчистую и частично сожжена, вся посуда перебита, а ее незадачливые посетители – измочалены кулаками «пилцэльфенов» до состояния свежевыстиранного белья.

В другой раз, насосавшись грибной вытяжки, они проникли в какой-то милый и безвкусно обставленный баронский домишко в Шарлоттенбурге, где затевался прием. Один из тех вошедших в моду приемов, на которых чванливые плуты, сделавшие себе состояния на поставляемых в армию полумертвых лошадях, облачившись в шелковые тряпки, больше подходящие уличным шлюхам, лобзают друг друга, танцуют омерзительные танцы на британский манер или предаются прочим, отвратительным для честного бюргера, занятиям. «Пилцэльфены» превзошли самих себя в ту ночь. Хоть и с трудом держащиеся на ногах, они перебили насосавшихся пива ленивых лейбвахтеров[11], охранявших резиденцию, так ловко, словно орудовали сами «королевские кинжалы» Безумного Монти – иным ловко накидывали удавку на шею, другим проламывали головы кистенями, утаскивая в непроглядную темень кустов.

Прежде чем высокие особы в шелковых тряпках успели это осознать, баронский замок сделался вотчиной «пилцэльфенов», а сами они – их почетными гостями. О том, что происходило в ту ночь в замке, ходит немало слухов, самых дрянных и грязных. Обычные рингферейны, если бы им удалось зайти так далеко, ограничились бы тем, что поснимали с гостей все драгоценные цацки да умыкнули бы столовое серебро. Ну или впав в наркотическое буйство, перерезали всех, кто попадется под руку. Но «Пилцэльфены» были не таковы. Они устроили бал, и такой восхитительный, каких город не знал уже давно. Баронские гости, вынужденные сменить свои изысканные, хоть и легкомысленные наряды на набедренные повязки из грязной мешковины, бусы из угля и роскошные шапки из кухонных горшков, отплясывали разнузданные и безумные дикарские танцы под прицелом мушкетов, перемежая их развлечениями, которым «пилцэльфены» дали глумливое название «Великосветские игрища».

Насколько я могу судить, большая часть этих «игрищ» заключалась в самых нелепых, унизительных, противоестественных и безумных формах соития, но встречались и прочие, столь безумно, жутко или странно устроенные, словно проклятый гриб наделил свою паству воображением старого безумца Густава Гросмана[12], устраивавшего в германских театрах самые настоящие феерии.

«Пилцэльфены» растворились лишь с рассветом, оставив измученную «игрищами» публику в столь плачевном виде, словно там потрудилась рота солдат. Любые другие рингферейны, если бы им удалось так поразвлечься, по меньшей мере на год ушли бы в подполье, стараясь не появляться на публике, и вели бы себя паиньками – любые другие, но только не «пилцэльфены». Подражая кабацким миннезингерам, они вывели в свет по меньшей мере дюжину самых отвратительных и скабрезных песен, которые живописали события той злосчастной ночи во всех деталях и с упоминанием всех высоких персон, мало того, охотно исполняли их сами.

Встретив мой взгляд, Брат Кобольд приветливо машет лапищей, приглашая присоединиться к веселью, а судя по тому, как недобро блестят холодные совиные глаза Йохана Фолькерта, привалившегося к двери плечом аки заправский привратник, веселье в «Дункервальде» затевается нешуточное. Но я вынужден на ходу послать им короткий извиняющийся поклон, резко сменив курс. «Пилцэльфены», где бы они не появились, тащат за собой, точно дрянной плащ, шлейф из безумного кутежа и макабрических утех, неизменно оставляющий на мостовой следы крови и дурно пахнущих субстанций. В иные времена я был не против присоединиться к их игрищам, но сейчас… Ритм, выжигающий мне нутро, не смягчить отравленным зельем, а у меня нет времени на безумные авантюры, которые почти всегда заканчиваются скверным образом. Надо во что бы то ни стало раздобыть денег, иначе ютиться мне вновь в канаве, а погодка-то делается все более скверной с каждым часом…

ДРАБ-ДРАБ-БРАБАН!

СПЕШИ! СПЕШИ! СПЕШИ!

[1] Тигелькнехт – дословно «Tiegelknecht» - «раб тигля».

[2] Хексенфруштук – дословно «Hexenfrühstück» - «ведьмин завтрак».

[3] Текстура – разновидность готического письма (шрифта).

[4] На улицах Беренштрассе и Фридрихштрассе в 1930-х располагался берлинский «Финансовый квартал», сосредоточение банков, бирж и финансовых учреждений.

[5] Грабмарширер – дословно «Grabmarschierer» - «шагающие в могилу».

[6] Штальмейстер (нем. Stallmeister) – человек, занимающийся лошадьми, конюх.

[7] Плётцензее – берлинская тюрьма, построенная в 1868-м, использовавшаяся в 30-е годы ХХ-го века для массовых казней.

[8] Иоганн Кумкель (1630 – 1703) – немецкий алхимик и стеклодув.

[9] Ханс Альберс (1891 – 1960) – немецкий актер театра и кино, эстрадный певец.

[10] Карл фон Хоффман – статс-секретарь императорского ведомства внутренних дел в 1799-1800 гг.

[11] Лейбвахтер (нем. Leibwächter) – охранник, телохранитель.

[12] Густав Фридрих Вильгельм Гроссман (1746 – 1796) – немецкий антрепренер и театральный деятель, также актер, драматург и писатель.

Глава 3

Вероятно, какой-то адский владыка, ведающий вопросами погоды, уловил мои мысли, потому что после полудня погода окончательно портится. С неба хлещет дождь из молока, отдающего хлором, и раздавленных ящериц. Со стороны Каульсдорфа тянет дымком, но в этом нет ничего удивительного – тамошние лавки в этом месяце горят особенно часто. Мое настроение окончательно портится. В тех двух кошелях, что я успел срезать, всего один грош и три крейцера – ничтожная выручка, которой мне не хватит на постель и кумпф вина со спорыньей, единственное средство, способное приглушить проклятый, дергающий меня, ритм…

Мои демоны бессильны мне помочь.

В иные дни они подпитывают меня своей злостью, защищая от холода и усталости, но сейчас лишь монотонно грызут тупыми зубами кости, усиливая жжение в съежившейся, точно грязный носовой платок, душе.

Я с остервенением кусаю губы, лихорадочно оглядываясь, словно в самом деле ожидаю, что полновесные гульдены, эти милые золотые кругляши, покатятся ко мне сами собой, заливисто и мелодично дребезжа по брусчатке, только успевай подбирать руками. Иногда так и бывает. Иногда этот город норовит набить твои карманы золотом и серебром, когда тебе удается его развлечь или выкинуть забавный дерзкий фокус, но иногда он точно гневается на тебя, храня какую-то старую обиду, и ты можешь расшибаться в лепешку, но не заработаешь и крейцера на табак…

Еще три дня назад я был богат, с досадой вспоминаю я, меряя злыми нервными шагами улицу за улицей. Мы с Гунном и Хохотуном подрезали прощелыгу из «Мири». Дело было опасное, с душком, еще полгода назад мы бы, пожалуй, не рискнули. Связываться с «Мири» остерегаются даже опытные и закоренелые рингферейны, не первый год пляшущие и знающие многие смертоносные ритмы наизусть. Это ублюдки из Либанона[1], набирающие силу в городе, с каждым годом все сильнее сжимающие удавку вокруг Нойкёльна. У них темные, будто обожженные лица, немного раскосые глаза, они курят гашиш из длинных деревянных трубок, воспевают демонов с причудливыми восточными именами, а со своими врагами расправляются с изуверской жестокостью, которую возвели в ранг искусства. И у них, черт возьми, есть свой стиль. В этом городе нужно иметь свой стиль, чтобы поставить себя.

Их излюбленный метод казни – «либанонский змей». «Либанонский змей» - это когда ребята из «Мири» ловят тебя, дробят специальными каменными скалками все кости в твоем теле, а потом запихивают в водосточную трубу. Просто удивительно, что человеческое тело, такое большое и сложно устроенное, с руками, ногами и множеством костей, может легко уместиться в трубе диаметром всего десять прусских цоллей[2], приобретя форму как у колбасы. Тогда, в тридцать восьмом, когда «Мири» делила свои угодья с «Омейратом», вся округа была полна «либанонских змеев», до того, что Рихардштрассе в какой-то момент даже стали называть Улицей Поющих Труб. Помню даже свой ужас, когда одним прекрасным утром, идя по Рихардштрассе, я озорства ради пнул старую водосточную трубу, а та вдруг отозвалась голосом моего приятеля Ханса Йоаса – за неделю до этого он взял взаймы у «Мири» десять гульденов, да немного не рассчитал с оплатой…

«Крысиные короли» никогда не нападают сгоряча, это известно всем в городе. Даже смертельно голодные, мы действуем с крысиным хладнокровием и крысиной же дерзостью. Мы дождались, когда «Мири», попытавшись проглотить кусок побольше, раззявит пасть на весь Нойкёльн, сплотив против себя сразу пять или шесть банд рингферейнов, а после нанесли удар. Это был посыльный, мальчишка лет четырнадцати, один из множества мальчишек, которые снуют под носом у стражников, доставляя пакеты и выполняя поручения, и, судя по тому, как он спешил и как зыркал глазами по сторонам, нес он не пфунд фалафеля или другой зловонной либанонской дряни, которую они считают едой, но которая не годится и на корм свиньям.

Мы сыграли красиво, как в Дойчес-Театре. Гунн, обряженный ради такого дела в бархатный камзол (украден день назад в Гропиусштадте), привлек его внимание, подзывая к себе и что-то повелительно мыча. У него представительная внешность и округлое сытое лицо, к которому еще не успела прилипнуть грязь городских улиц и парша. Ни дать ни взять, мелкий магистратский чинуша из числа тех, что вьются на улицах, требуя себе почестей и раздавая никчемные приказы, но либанонцы с молоком своих матерей, никчемных шлюх, впитывают почтение к богатому шитью. Пока этот олух хлопал глазами, пытаясь уразуметь, что от него требуют, Хохотун ловко набросил ему удавку на шею, а я саданул острым обломком брусчатки по основанию черепа. Хороший был удар и нанесен по всем правилам – хруст раздался такой, какой бывает, если уронить на мостовую спелый арбуз. Тело мгновенно обмякло, позволив нам быстро затащить его в подворотню.

Ловкая, красивая работа. В узелке у мальчишки мы обнаружили полдюжины стеклянных пузырьков – и не с «опиумтинктурой», а с первосортным британским контрабандным лауданумом. Хороший куш. Можно было сбыть эти пузырьки в аптеку Рейнгольда, он платит по гульдену за штуку, но мы распорядились ими еще более мудро. Один распили на троих (после дрянной неочищенной «опиумтинктуры» баварских алхимиков это сродни божественному нектару), а оставшиеся пять продали доктору Краузе с Шиллерштрассе.

У доктора Краузе с Шиллерштрассе – подпольный госпиталь, который он называет бармхерзигенхаусом, домом милосердия, но который все в городе именуют не иначе чем Скотобойней. Мерзкое местечко. Там рано или поздно оказываются те безумцы, которые рискнули испытать на себе одну из запретных адских наук, Флейшкрафт, магию плоти. Стареющие шлюхи, вздумавшие вернуть былую красоту своему телу, соорудив себе сочные коровьи дойки и точеные, как у королевы, черты. Незадачливые грабители, заполучившие такую известность у стражи, что единственный шанс не оказаться на дыбе – приобрести новое лицо. Незадачливые налетчики, ограбившие какую-нибудь лавку в Тиргартене и получившие в довесок к дешевым побрякушкам пару пфундов рубленной картечи в упор. А еще – неудачливые самоубийцы, подпольные боксеры, ветераны бесчисленных войн, уроды от рождения – город щедро поставляет клиентов на Скотобойню доктора Краузе.

В «Доме милосердия» работают трое важных господ, которые самонадеянно именуют себя магами – Валтасар, Нергал и Гулькишар – но на самом деле это никчемные подмастерья без патента, нахватавшиеся где-то основ адских наук и щедро пичкающие своих подопечных безумными дозами Флейшкрафта. Неудивительно, что человеческая плоть реагирует на это самым непредсказуемым образом. Шлюхи получают не пару роскошных доек, а несколько дюжин, бугрящихся, точно чудовищные волдыри, по всему телу. Грабители, ждущие новых лиц, обретают их, но не в тех местах, где ожидали увидеть. Все прочие, томящиеся на койках, тоже получают от адских владык подарки, которых не просили, зачастую самого непредсказуемого и жуткого свойства.

Неудивительно, что доктору Краузе, вооружившись острым ланцетом, часто приходится избавлять своих пациентов от излишне щедрых даров, а дело это долгое и мучительное – если бы в подземелье под Скотобойней, где в крошечных бараках ютятся несчастные, доверившиеся ему, и сделавшиеся похожими на чудовищные произведения зодчих плоти из Преисподней, забила река чистого лауданума, этого все равно было бы недостаточно чтобы облегчить страдания всех несчастных. Неудивительно, что доктор Краузе готов платить по полтора гульдена за ампулу.

Говорят, именно здесь обитает Адольф Хойзер, известный как Кёльнский Мясник, безраздельно правивший три года на боксерских рингах от Дрездена до Магдебурга. В погоне за мышечной массой и запредельной для человека реакцией он не остановился даже перед Флейшкрафтом, жадно принимая в свое тело одну порцию запретных адских чар за другой. Поначалу деформации удавалось удерживать под контролем при помощи хирургии, безжалостно отсекая ланцетом все лишнее, но человеческое тело – слишком податливый материал для адских энергий, еще не придуманы запоры, способные сдержать адскую мощь Флейшкрафта. Разрастающиеся кости, чудовищные наросты, хитиновые волосы, пробивающиеся под кожей… Если верить слухам, Адольф Хойзер до сих пор обитает там, в подземельях под «Домом милосердия», но не в общем бараке, с другими пациентами, а в персональной келье, оббитой стальными листами. Сделавшийся похожим на помесь моржа и исполинского паука, обросший жирными складками шкуры, чудовищно воющий ночами, он признан неоперабельным случаем, и если содержится, то, верно, только из прихоти хозяина – тому интересно, до каких пределов может дойти человеческое тело, впитывая прорву адских чар…

Мне плевать, чем там занимается доктор Краузе на своей Скотобойне, даже если свальным грехом со своими пациентами, единственное, что имеет значение – он единственный в этом городе готов платить по полтора гульдена за склянку опийного зелья. Мы с Гунном и Хохотуном на короткое время делаемся богачами. Восемь гульденов на троих за пару часов работы! За зелье доктор Краузе предлагает нам семь с половиной гульденов, но я выхожу из его кабинета с восемью золотыми кругляшами в кармане. Еще один талер мы получаем за мальчишку из «Мири» со смятым затылком. Хлюпающий пеной, с закатившимися глазами, он все еще технически жив, несмотря на размозженные камнем позвонки – доктор Краузе согласен взять его под свое попечительство по сходной цене.

Быть может, на опыты, а может, некоторым его пациентам прописана мясная диета – я не знаю и знать этого не хочу. От тела мальчишки нам все равно предстояло избавиться, скормив его фунгам в крепостном рву - «Мири» взовьется на дыбы, узнав о смерти своего посыльного! – так отчего бы не заработать на этом еще монету?..

Увы, золотые кругляши, эти ветренные малышки, которые греют душу, имеют свойство покидать хозяина так же быстро, как и появляются. Еще три дня тому назад я был богат и щедр, кутил в «Борхадте» на Жандарменмаркт, где у швейцара больше побрякушек на груди, чем у фельдмаршала, поил свиту из полдюжины подхалимов, швырял деньги никчемным поэтессам, декламирующим свои стихи в «Романском трактире», словом, прожигал жизнь как хотел. И вот пожалуйста.

Один, с жалкими грошами в кармане, рыщу по улицам как голодная крыса, силясь урвать у судьбы хотя бы крохи от былых щедрот. Старина Фридрихсхайн-парк, не раз кормивший меня в прошлом, сейчас бесполезен. Даже если я дождусь вечера, когда милосердные тени, напоминающие черные бархатные одеяния убийц, укроют его аллеи, мне все равно не поохотиться там в ближайшее время. Три дня назад «Стальные черепа» и «Панцершреки» устроили там резню, не сойдясь в едином мнении о карточном счете, расписав друг друга так славно, что пятеро из них уже никогда не возьмут в руки карт. Городской магистрат, разъярившись, отправил в Фридрихсхайн-парк две дюжины стражников, кроме того, под каждым фонарем там наверняка околачивается демон-соглядатай…

Я забредаю в «Горбатого Шута» покидать кости, но меня без слов выставляют за дверь – я должен здесь уже гульден, а тамошнее общество не благоволит должникам. Я отправляюсь к Фосслеру поклянчить немного серебра, тот иногда бывает не в меру щедр, когда сестра присылает ему денег, но Фосслера нет – укатил развлекаться в Шверин и не вернется до вторника. Я кладу было глаз на витрину хорошенькой лавки, продающей прогулочные трости – обычное, не усиленное чарами, стекло, легко проломить камнем – и даже занимаю место через дорогу, делая вид, будто кого-то жду, но посланный приказчиком мальчишка любезно сообщает мне, что в лавке имеется охранный демон, дремлющий под половичком, и лучше бы досужему господину идти себе прочь, чтобы не нажить неприятностей, потому что предыдущий, дерзнувший неделей раньше, оказался зашит в собственный костюм, оскоплен и лишен пальцев на ногах. Чертыхаясь и ежась от пронизывающего ветра, я вынужден отправиться прочь – совет чертовски дельный и было бы глупо им не воспользоваться.

Иногда мне кажется, что проклятый город просто хочет сжить меня со света.

ТРАМ-БАРАМ-БРАМ-БРА!

ЗАРАБОТАЙ ПАРУ МОНЕТ, ЧТОБ ТЕБЯ!

Поскольку идей у меня нет (кроме Болеровега и Вдовца Карла, но ее я откладываю на дальнюю полку, как откладывают кусок зачерствелого сыра), я доверяюсь своим демонам и те, ощутив волю, тащат меня в сторону Хеезе-штрассе.

На Хеезе-штрассе адские владыки будто бы посылают мне благостный знак. У витрины кондитерской стоит хорошо одетая фрау в платье из бордовой тафты, пристально изучая пирожные, ее затуманенный взгляд словно вальсирует между торжественных рядов напудренных, как придворные вельможи, баумкухенов. От нее не пахнет ядовитыми выхлопами Шпандау и разлагающейся плотью Моабита, от нее веет терпкой мякотью Груневальда и легкими винными ароматами Шарлоттенбурга. От нее пахнет деньгами и достатком. Несмотря на солидное платье и сложно устроенную прическу, она похожа на маленькую девочку, готовящуюся к первому в ее жизни балу. На миг мои демоны, плотоядно хихикая, рисуют мне упоительную картину – хруст кромсаемого ножом кринолина, надсадный крик, захлебывающийся в сдавленном пальцами горле, испуганные глаза, напоминающие облитые прозрачным сиропом винные вишни, рыхлое белое тело, обрамленное, точно изысканным кремом, обрывками шелкового белья… Я даже ощущаю сладость во рту, до того мне хочется отведать это пирожное, но почти мгновенно злой ритм заставляет меня выкинуть эти мысли из головы, сосредоточившись на главном. На соблазнительном ридикюле, висящем у нее на сгибе локтя. Отороченный фламандским кружевом, пухлый, точно спелый плод, он так соблазнительно покачивается, что у меня выступает слюна.

На прошлой неделе Эрнст Блох по прозвищу Фитиль, орудуя в Штаакене, посадил на нож изысканно одетую дамочку. Сунул лезвие ей в спину и, пока она визжала, давясь собственной кровью, дернул сумочку и был таков. Каково же было его разочарование, когда он, выпотрошив ее на пустыре, точно рыбину, обнаружил внутри пакетик мятных леденцов ценой в три крейцера, грошовый веер из поддельного шелка, колоду карт, полдюжины дешевых колец, амулет от сифилиса, засушенный цветок и потертую, размякшую от поцелуев, открытку с Вилли Фричем[3]. Ну и потешались же мы над ним! Ну и зубоскалили!

Этот ридикюль определенно таит в себе куда более приятные вещи, я отчетливо чувствую это, приближаясь сзади неспешным шагом праздного гуляки. О да. Бьюсь об заклад, внутри найдется по меньшей мере два гульдена золотом и серебром, кроме того – украшенная жемчугом табакерка, дорогие писчие принадлежности, может даже завернутая в шелковый платок ампула «красного шелка» или «адской белошвейки»… Подобные мысли сбивают охотничий пыл моих демонов, но я ничего не могу с собой поделать. Очень уж хочется побыстрее стиснуть рукой вожделенные кружева. В кармане колета я правой рукой нащупываю кастет. Сцена еще не совершившихся событий выстраивается перед моими глазами точно театральные декорации, которые разворачивают за опущенным занавесом – я не вижу их, но отчего-то ощущаю каждую деталь. Почтительно дернуть за рукав, привлекая внимание, а когда она повернет голову – два или три прямых коротких в челюсть. Хруст сминаемой челюсти чертовски похож на хруст залитых сладким кремом коржей… Готов поспорить, еще по меньшей мере полгода ей суждено забыть о пирожных, питаясь протертой кашей!

Я касаюсь ее рукава. «Фрау, позвольте, вы обронили!..» Она поворачивается в мою сторону, недоуменно и надменно приподнимая выщипанную бровь. Тот самый момент. Ухмыльнувшись, я вытаскиваю из кармана кастет, привычно закручиваю его движением предплечья и…

Ее рука ныряет в ридикюль быстро, точно ласка в нору. А когда выныривает, в ней сжато что-то небольшое, полупрозрачное, напоминающее изящный флакон для духов. Эта штука выглядит знакомо, но моя рука не в силах остановить замах.

Драная всеми эделями потаскуха!

Лицо внезапно обжигает раскаленным паром, словно я засунул его в жерло кузнечной печи в тот самый момент, когда кузнец налег на меха, из глаз хлещут слезы, воздух наполняется чудовищными миазмами. В первый миг мне кажется, что мое лицо сожжено, превратилось в ошметки опалённого мяса, прилипшие к черепу, чудовищная боль пронзает меня до самого затылка.

Грязная шлюха! Дрянь! Сука!

Я бегу прочь, чудом не упав и не размозжив голову, с трудом разбирая дорогу, бегу, слыша полнящиеся яростью свистки стражников и звон их кирас, слыша лихорадочный и страшный гул собственного сердца, готового разорвать грудь, слыша издевательский и неизбывный мотив трижды проклятого лендлера…

ТРА-ТА-ТА-БА-ТА!

БЕГИ, ЧЕРТОВА КРЫСА, БЕГИ БЫСТРО!

Забыв про сумку, про кастет, про все на свете, я бегу прочь и мои собственные демоны гонят меня, вгоняя огненные шпоры мне в бока. Я бегу вслепую, вокруг меня кричат люди, кто-то пытается схватить меня за полу колета, едва не отрывая ее начисто, меня едва не сбивает прущая нахрапом лошадь, я несколько раз падаю, переворачиваюсь, наощупь нахожу какой-то узкий переулок, снова бегу, визжа как подпаленная крыса, вцепляюсь в какой-то ветхий забор и чудовищным усилием перекидываю себя через него…

Лишь спустя добрую четверть часа мне удается перевести дух, ожесточенно плеща себе в лицо горстями грязную жижу из лужи, отдающую свинцом и помоями. Боль понемногу стихает и я могу убедиться, пялясь в отражение, что лицо, пусть и обожженное, осталось при мне. Зрение тоже понемногу восстанавливается. Паскудная дрянь!.. Только сейчас, ощущая ужасный зуд точно от тысячи огненных муравьев, я понимаю, какое яство отведал.

«Холленоден[4]». Эти чертовы штучки входят в моду в городе, но мне до сегодняшнего дня не попадались. Маленькая склянка, в которой сидит крохотный демон, безвредный, но обладающий зловонным дыханием, содержащим раскаленные серные пары его родного мира. Мне повезло, что обострившиеся рефлексы позволили мне вовремя отдернуть лицо, иначе сейчас ползал бы по брусчатке, хныча, пытаясь собирать с нее прилипшие лоскуты собственной обваренной кожи… Сука! Я рычу от злости, вновь плеща на горящее лицо затхлую жижу из лужи. Я этого так не оставлю. «Крысиные короли» не спускают обиды, кем бы она ни была нанесена, иначе прочие рингферрейны живо сбросили бы их с доски, как хлебные крошки. Я вернусь сюда – позже – и найду эту дамочку. Уже не с кастетом, уже с ножом в руке. А потом… Мои демоны ухмыляются, впитывая сладкий сок моих мыслей. Мой нож оставит на ее прелестном лице достаточно изящных завитков, чтобы все мужчины в этом городе стали оценивать ее не как особу женского пола, а как экспонат Галереи Штурма[5]…

Я не позволяю себе раскисать слишком долго.

Дело клонится к вечеру, если я так и буду ползать, точно слизняк, по мостовой, утешая себя, к ночи останусь с пустыми карманами и без крыши над головой.

ТРА-ТА-ТА-ТА.

СОБЕРИСЬ, ТРЯПКА.

Вдовец Карл, вспоминаю я, Болеровег. Мне отчаянно не хочется показываться в тех краях, но теперь уже сопротивляться поздно, обстоятельства сильнее меня. В этом городе, чтобы выжить, надо двигаться, и неважно, что ты едва стоишь на ногах, набегавшись, точно бродячий пес. В хорошие дни у меня хватало денег на аутоваген с возницей, доставивший бы меня в Болеровег в четверть часа, но сейчас мои финансы столь скудны, что даже думать об этом – непозволительная роскошь. Что ж, мы, «крысиные короли», никогда не претендовали на роскошь, а я не какой-нибудь графский отпрыск, мне сойдет любой транспорт, даже если это будет полудохлая кляча.

Удача! Мне на глаза попадается идущий в попутном направлении двухэтажный пассажирский альгемейн. Не самое изысканное средство передвижения, да и порядком набитое, но я не в том положении, чтобы привередничать. Я ловко вскакиваю в него на ходу – школа, отточенная годами! – и принимаю самый непринужденный вид, словно еду в нем уже давно. Городской альгемейн – отличная штука. Пусть их теперь волокут не здоровяки-монфорты, а несколько захудалых демонов в старом бочонке, скорость все равно выходит выше, чем у пешехода, к тому же какая-никакая крыша над головой… Увы, кондуктор тоже тертый тип, не вчера занявший свое место. Уловив мой маневр, он безошибочно находит меня среди пассажиров (неудивительно, лицо у меня все еще пылает точно фонарь) и подваливает походкой отставного фельдфебеля, сверкая никелированной коробочкой на груди, внутри которой вышколенный демон бренчит монетами. У меня нет настроения ни платить, ни продолжать путь на своих двоих, поэтому я просто посылаю ему свою самую скабрезную улыбочку, отводя полу колета, чтобы видно было навершие ножа.

«Отвали, старик! – цежу я сквозь зубы, - Если мне придется дать тебе монету, имей в виду, ты заплатишь мне одно ухо сдачи!»

Городская стража имеет наметанный глаз по части нашего брата, тем зачастую хватает одного взгляда, чтобы понять, что за рингферейн перед ними и чего стоит. С иными они сами стараются поддерживать добрые отношения. Но кондукторы городских альгемейнов, хоть и тертые типы, их навыками пока не обладают – побледнев, ублюдок отчатливает прочь, искать себе более беззащитную добычу.

В Болеровег я спрыгиваю на мостовую, отвесив удаляющемуся альгемейну издевательский поклон, но больше для того, чтобы поднять себе настроение. В Болеровег всегда свой особый сорт скверной погоды. В тридцать третьем году, когда герцог Тельман с его кликой замыслили мятеж против императора, в этих краях они обустроили себе логово. После того, как мятеж был подавлен, адские владыки, покарав всех причастных, в ярости наложили отдельное наказание на эту часть города, будто он виноват в том, что приютил мерзавцев, извратив и вывернув наизнанку многие законы мироздания. Здесь всегда идет едкий дождь из негашеной извести, уши царапают душераздирающие звуки, напоминающее шелест хитиновых покровов, а любая еда отдает гнилью. Скверное место, куда даже я не люблю забредать лишний раз, но…

Каморка Вдовца Карла укрыта таким образом, чтобы его не нашел ни один из тех людей, которым он не назначал встречи. В одном месте ловко пристроен взведенный самострел (когда-нибудь он разрядится, пригвоздив кого-нибудь из его клиентов к стене), в другом хитроумно укрыт охранный демон. Охранные знаки тщательно присыпаны пылью так, что не разглядит даже наметанный взгляд, а пристанище демона напоминает старый горшок. Но это чертовски опасный ублюдок, которого Вдовец Карл купил у заезжего итальянского демонолога, опасный как смазанный ядом стилет. Проходя мимо, надо напеть вполголоса: «Я танцую с тобой до небес, я на седьмом небе от любви[6]», иначе он воткнет в тебя свое жало, превратив в катающийся по полу быстро растворяющийся комок соединительной ткани. Я хмыкаю всякий раз, когда вынужден петь этот злосчастный припев. У хозяина этой каморки даже в Болеровег такая репутация, что его именем впору заклинать демонов, но поди ж ты, выбрал для условного сигнала эту сентиментальную песенку – еще один признак дьявольски острого чувства юмора, которое он, впрочем, редко демонстрирует напоказ.

В каморке Вдовца Карла меня ждет еще один неприятный сюрприз – здоровенный голландский бландербасс[7], раструб которого упирается мне в лицо сразу за дверью. Раструб этот, хоть и медный, здорово похож на женскую промежность, пахнет от него скверно, остро и удушливо. Из этой штуки можно завалить рейтара вместе с лошадью на полном скаку. Вдовец Карл, недобро усмехаясь, спрашивает, на кой хер я ношу на плечах эту подставку для шляпы, если от нее нет никакой пользы, и не будет ли лучше, если он, Вдовец Карл, окажет мне услугу, снеся ее нахер.

Он недобро настроен, это сразу чувствуется. Кажется, он даже обижен. Правый глаз у него обычный, человеческий, а вместо левого – миниатюрный рот, и сейчас этот рот корчит самые мерзкие гримасы, скаля крохотные белоснежные зубы. Чертов либлинг, ненавижу либлингов, всегда ненавидел и…

Неделю назад я сдал Вдовцу Карлу одну вещицу – изящное женское колечко с топазом, покрытое выгравированным узором адских сигилов. Милая безделушка, которой одна дама одарила меня, когда я как-то ночью гулял по улицам. Эта таинственная незнакомка не назвала своего имени, мало того, как спешила, что оставила его мне вместе с пальцем. Палец я отправил в ров на корм фунгам, колечко же отправил Вдовцу Карлу, признанному ценителю изящных вещей, который время от времени выручает людей вроде меня, вынужденных прозябать без гроша в кармане.

Узор на кольце был выгравирован на совесть, сразу видно, что вещица не дешевая и чары в ней заключены серьезные. Я сбыл его Вдовцу Карлу под видом амулета, лечащего мигрень. Черт возьми, у меня были основания так считать. У той таинственной незнакомки, которая мне его подарила, тем вечером открылись многие проблемы со здоровьем, но, готов поспорить, мигренью она не страдала. Вот только…

Вдовец Карл не слушает ритма города, он не танцует, этому толстокожему ублюдку просто нравится наблюдать, как трепыхаются другие. Этому хитрому скотоложцу, получающего по гульдену за каждый наш грош, нравится, как мы корчимся в спазмах проклятого города, будучи не в силах замереть хотя бы на миг. Я бы хотел пожелать его маменьке доброго здоровья, кабы сомневался в том, что этакого ублюдка могла вытолкнуть на свет женщина – скорее, это была дохлая ослица, трахнутая бездомным бродягой, или канава, полная дохлой рыбы, или…

Вдовец Карл цедит слова медленно и неохотно, выкладывает передо мной, как ядовитых гадов. Кольцо, которое я ему сосватал, в самом деле несло в себе толику адских чар. Только лечило не от душевных хворей и мигрени. Оно служило лекарством от обморочной болезни, вызванной чрезмерно слабым током крови в жилах. Чертова больная сука, думаю я, покорно наблюдая, как крохотный рот Вдовца Карла гримасничает и ухмыляется. Если ты так хвораешь, какого черта шляться ночью по улицам!.. Может, она умерла без своего проклятого кольца? Может, его опознали стражники или, того хуже, маг, который его создал? Маленький рот Вдовца Карла шипит, щеря острые зубы.

Нет, все еще хуже. Это злосчастное кольцо на следующий день приглянулось фрау Фрошаммер. Фрау Фрошаммер – супруга господина магистратского шультгейса[8], она трудолюбивая женщина, которая ценит каждый крейцер, именно поэтому предпочитает неприметное заведение Вдовца Карла изысканным ювелирным лавкам Кудамма[9]. Вчера вечером она, как обычно, заглянула, чтобы порадовать себя каким-нибудь украшением – и на свою беду заметила именно злосчастное кольцо. Тучная дама, никогда не жаловавшаяся на слабость, налитая горячей баварской кровью, едва лишь надев кольцо, она страшно покраснела и вытаращила глаза. Неудивительно. Чары, благотворно воздействовавшие на ток крови в немощном теле, в ее собственном, дебелом, склонном к апоплексии, произвели страшное действие вроде того, что производит огромный насос, нагнетающий воду в излишне малый сосуд. Вдовец Карл, сообразив, что происходит, попытался стащить с ее пальца кольцо, но куда там – пальцы раздулись как брауншвейгская колбаса, отчего злосчастный амулет оказался намертво стиснут плотью.

Вдовец Карл никогда не боялся решительных действий. Вдовец Карл отправил на свет восемь людей, собиравшихся ограбить его лавку, и еще троих – за деньги. Вдовец Карл схватил нож, примериваясь, как бы половчее отхватить почтенной фройляйн палец, но не успел самую малость. Лицо фрау Фрошаммер сделалось лиловым, как виноград, покрылось алой росой разорванных пор, по нему зазмеились разрывы, а потом…

Она лопнула, говорит Вдовец Карл. Чертова сука лопнула прямо у меня в лавке. И если ты думаешь, что это было смешно, попробуй засмеяться, крысиный ублюдок, тогда я с чистой совестью спущу курок, выпустив заряд картечи тебе в лицо, и на короткий момент ты станешь человеком с самой роскошной улыбкой в этом городе. Пожалуй, он вполне может это сделать. У либлингов всегда паршивое чувство юмора, кроме того, отвратительный нрав…

Господин Фрошаммер, магистратский шультгейс, в глубоком трауре. И если еще не обезумел от горя, то только потому, что потрахивает по меньшей мере двух почтенных дам и одного юношу, кроме того, получил наследство в четыре тысячи гульденов. Господин Фрошаммер так добр, что не натравил магистратских псов на скромное заведение Вдовца Карла, но это не значит, что он считает инцидент исчерпанным, совсем напротив. В ближайшее время он ждет соболезнований, и будет очень огорчен, если эти соболезнования окажутся выражены сумой меньше чем в двадцать гульденов.

Маленький рот Вдовца Карла шипит и плюется, воняет из него как из корыта с помоями, но я не могу позволить себе отстраниться, пока чертов бландербасс прижат к моему лицу. Двадцать гульденов, шипит большой рот Вдовца Карла, двадцать гульденов с тебя и твоих крысиных дружков до конца недели, не то… Он не заканчивает, но в этом и нет нужды. Я знаю незавидную участь тех, кто имел неосторожность огорчить почтенного владельца лавки.

Я выбираюсь наружу, ощущая звенящую легкость во всем теле – Вдовец Карл освободил меня не только от тех жалких грошей, которые мне удалось заработать, но и от тех крох, которые были при мне утром. Черт возьми, он освободил меня даже от тех монет, что я не успел заработать! Мой кошель висит пустой, как мошонка скопца, у меня нет денег даже на кусок хлеба и стакан вина.

ТРУ-БРУ-РУ-РУ!

Город издевательски скрежещет невидимыми скрипками, заставляя мое измученное уставшее тело дергаться и приплясывать. Кошель пуст, будто твердит он, но твоя голова все еще на плечах, а ноги, пусть и стерты до крови, готовы отплясывать. Так попляши-ка снова, позабавь старика, подергайся, посучи лапками!..

Еще одна проверка. Если сдаться, если перестать плясать, тут-то тебе и конец. Этот город сметет тебя, точно сор со стола, как сметал тысячи прочих, недостаточно сообразительных или недостаточно шустрых. Только двигающийся выживает. Беда в том, что я почти утратил способность двигаться – мое тело коченеет на холодном ветру, вылизывающем вечерние улицы, мои легкие обожжены несбывшимися надеждами и потеряли способность втягивать воздух. Мои демоны съежились, убравшись куда-то в низ отяжелевшего пустого живота. У меня нет топлива, чтобы разжечь в себе пыл, я танцевал слишком долго, я сбил ноги, я…

Всхлипывая от отвращения к себе, пристроившись в продуваемой щели на Рурштрассе между угольными сараями, я спускаю шоссы и лихорадочно втираю «Гадючью слезу» себе в паховые вены. Жалкая, несуразная поза, которую я принимаю, намекает на что-то развратное, но это самое жалкое совокупление из всех, что могли бы придумать адские владыки. Эту штуку обычно втирают в подмышку или в солнечное сплетение или в сгиб локтя, но у меня слишком мало этой дряни, а в ингвинальной области самая тонкая кожа и больше всего вен…

Дешевый гамбургский дурман жалит точно оса, но эта боль помогает закрыть зияющие щели в моей душе, а через несколько мгновений сома мягко целует меня в темя, растекаясь по телу подергивающимися конвульсивными волнами сухого тепла. Блаженное зелье… Я урчу от удовольствия, ощущая едкие испарения дрянных алхимических снадобий, которые выдыхаю в окружающий мир. Я жадно глотаю воздух, сделавшийся вдруг сытным и сладким. Я…

Я снова обретаю возможность танцевать.

ТУ-РУ-РУ-РУ-РУМ-БУМ-БУМ!

«Гадючья слеза» не вечна и скоро потребует расплаты за свои услуги, превратив меня в хлюпающий бычий пузырь, надутый миазмами разложения, но пока этого не случилось, я – первый танцор Фридрихсхайн и Кройцеберга, Митте и Веддинга, Груневальда и Шпандау! Я первый танцор всей этой зловонной туши, гниющей со всех стороны, фаршированной золотом и кружевами, которая зовется Германией! Я первый танцор в адских чертогах!

Неудача удручает меня, но лишь ненадолго. Напоенный душистыми грезами воздух побуждает меня быстро вернуться к привычному ритму, змеиная сладость приглушает боль от ожогов. Я все еще чувствую ритм и стою на ногах, а значит, ничего не кончено. Все только начинается. Танец не закончен!

На Каштаниеналлее судьба преподносит мне сюрприз – новенький аутоваген, припаркованный у табачной лавки. Он ничуть не похож на те дребезжащие развалюхи, управляемые строптивыми демонами, что роем вьются в Блице и Мальсдорфе, это элегантный экипаж, блестящий начищенной медью и свежей краской. Демоны внутри него великолепно выдрессированы, не визжат, не воют, лишь негромко рокочут, срыгивая через трубы излишки едкого дыма. Я не очень сведущ по этой части, но отчетливо вижу печать Бреннабора, украшающую переднюю часть кузова, адского владыки, поставляющего смертным царькам своих стремительных и легконогих, как охотничьи борзые, отпрысков. Кажется, модель «Самоцвет» тридцать второго года – шесть демонов, заточенных в котле, резные панели, бархатная обивка, гуттаперчевые покрышки…

Роскошная колымага! Когда-нибудь я и сам обзаведусь такой, а может, и получше. Черт возьми, наступит тот день, когда я проедусь по знакомым улочкам на новеньком аутовагене, в котле которого будут заточены демоны из свиты адского владыки Хорьха, а вчерашние приятели-рингферрейны будут почтительно снимать шляпы. Не вечно же мне быть «крысиным королем», рано или поздно, если я покажу этому городу, что способен оставаться на ногах, способен чувствовать его злой ритм, передо мной распахнутся новые угодья, куда более обильные, в которых мне уже не придется шнырять в поисках монеты…

Сейчас мне нет дела до того, сколько демонов в котле «Бреннабора» и какие у него рессоры, мне куда интереснее то, что внутри. Там, отгороженный от мира тонкой шелковой занавесью, восседает тучный господин с надменным взглядом, держащий в руках то, во что мой взгляд вцепляется с поистине крысиной жадностью – роскошный обтянутый кожей дорожный чемодан, сам по себе тянущий на гульден.

Все ясно, хозяин отправил возницу в лавку за табаком, а сам устроился внутри со всем удобством, баюкая на руках вещицу, которая определенно ему дорога. Эх, заглянуть бы в нее! Спорю на остаток своей обожженной шкуры, внутри содержится что-то более ценное, чем пара пфундов картошки или нестиранное белье!

Прекрасный, прекрасный чемодан…

Будь на моем месте чванливый «беролинец», он подвалил бы к аутовагену, шествуя с достоинством графа, и предложил бы господину приобрести полис на неприкосновенность его личности и имущества на ближайший час, мало того, улыбался бы как его лучший приятель, рассыпаясь в каскадах лести и великосветской болтовни – к исходу пятой минуты тучный ублюдок в аутовагене собственноручно выложил бы денежки и удрал прочь, будучи уверен в том, что легко отделался. Будь на моем месте «флухтхельфер» - попытался бы затаиться в тени, чтобы улучить момент и подобраться поближе, запустив внутрь аутовагена какой-нибудь изощренный яд из своего богатого арсенала.

Но я – «крысиный король», а это что-то да значит даже в этом распроклятом городе, полном танцующих мертвецов. В нас нет безумия «пильцэльфенов», легко превращающегося в макабрическую феерию, но есть животный инстинкт, которому мы доверяемся в любви и в драке. Инстинкт, который редко нас подводит. Однако при этом я не заглушаю и голос рассудка, который внятно шепчет мне – поспеши, черт тебя побери. Даже если его возница сущий недоумок, он не станет час сидеть в табачной лавке, вскоре он выйдет, щелкнет поводьями – и эта роскошная золоченая колесница умчится прочь, оставив тебя глотать едкий дым!..

План в моей голове сплетается за те десять шагов, что отделяют меня от аутовагена, с той же скоростью, с которой городские габсбурги сплетают свою паутину меж крыш, готовя ловушку для редких зазевавшихся пташек. Демоны, сидящие у меня в печенке, злорадно хихикают, предвкушая. Маленькие разбойники…

«Эй, господин! Господин! – я стучу пальцами по толстому, богемского литья, стеклу, которое отделяет пассажира от улицы и вижу, как он надменно кривит лоснящиеся губы, - Ваши демоны, господин!»

«Чего тебе?»

«Ваши демоны! – я тычу пальцем в левое переднее колесо аутовагена, округляя глаза в гримасе притворного ужаса, - Да посмотрите, растяпа вы этакий! Один из ваших демонов взбесился, сейчас всех прочих перекалечит!»

У каждого из нас есть свое крысиное чутье, тучный господин с портфелем выглядит так, словно мог бы быть если не крысиным императором, то канцлером при его дворе, однако если это чутье и вопиет сейчас об осторожности, он его не слышит – мысль об возможном убытке вытесняет из его черепа все прочие. Хороший ездовой демон для аутовагена по нашим временам стоит полсотни гульденов. Демон из свиты владыки Бреннабора – всю сотню. Тучный господин быстро крутит какую-то ручку, опуская оконное стекло. Как изящно! Я думал, он выберется наружу целиком, но, пожалуй, и так будет неплохо.

«Где? Где?»

«Да там же! Вон!»

Он высовывает в окно свою тяжелую голову, похожую на огромную оплывшую брюкву вроде той, что мы с приятелями выкапывали тайком на чужих полях, будучи малолетними сопляками. Паршивые же это были плоды. От тех брюкв смердело тиной и тухлятиной, их шкура часто подергивалась и дрожала, когда их чистили, а сердцевина походила на полусгнивший сыр, но мы были рады и этому – одна такая брюква отодвигала голодную смерть на несколько дней…

Из-за подзуживающих меня демонов, из-за нахлынувшей злости я немного не довожу кулак на конечном отрезке движения, оттого кастет, который должен был впечататься в челюсть тучному господину, вышибив из него сознание, как кузнечный молот, лишь смазывает его по скуле. Но эффект и без того оказывается неплох. Тучный господин подпрыгивает на подушках, нелепо дергая головой, точно безумный трубач, решивший запрокинуть голову и издать душераздирающий звук, но изо рта его вырывается лишь короткий взвизг.

Второй удар настигает его через полсекунды, заставив кожу на скуле лопнуть, точно старую обивку на диване, третий беззвучно вминает нос внутрь, отчего на лице образуется подобие кровоточащей язвы. Тучный господин визжит, но тщетно – он сам открыл окно и кастет клюет его раз за разом, точно орел со стальным клювом.

Мне нет нужды увечить его, мне нужен чемодан, но этот ублюдок, захлебываясь кровью, продолжает держать его, вцепившись так, словно там внутри, переложенная векселями и ценными бумагами, лежит его жалкая, похожая на гнилой орех, душонка. «Пусти! – рявкаю я, пытаясь вырвать из его рук эту штуковину, расцветающую винными яблоками его собственной крови, - Пусти, ну!»

Ожесточенно работая кастетом, я сам рычу от ярости. Проклятая «Гадючья слеза» наделила меня силой и решительностью, но начисто отняла точность, необходимую в драке, отчего мой кулак падает абы куда, причиняя страшные разрушения, однако не в силах вышибить упрямое сознание из этого сопротивляющегося куска упрямой плоти. Чертов аутоваген ходит ходуном, сотрясаемый бьющимися в его котле демонами. Они тоже почувствовали кровь и безумствуют от ее запаха, но неведомый демонолог наложил превосходные печати – они не в силах вырваться наружу, чтоб почувствовать в пирушке.

Их хозяин мечется по салону, заляпывая превосходную велюровую обивку хлещущей из расколотой головы жижей, точно ополоумевший демон, бьющийся в ловушке из охранных чар, не выпуская из рук злосчастный портфель. Он стискивает его точно чертов удав, сжав обеими руками. Проклятый идиот! Несколько раз он пытается позвать на помощь, но я бью его прямо в раззявленный рот, выворачивая челюсть в липкой бахроме лопнувших губ. Хруст стоит такой, словно табун лошадей несется по груде глиняной посуды.

Да пусти ты! Пусти же, чертов недоумок! Неужели ты хочешь сдохнуть из-за своего чемодана? Моя рука начинает саднить, словно я несколько часов обмолачивал цепом зерно, литой кастет теряет свою убийственную точность, опускаясь кое-как, по едва управляемой траектории, но я все еще вкладываю в удары достаточно силы, чтобы ощущать, как лопается кость, отчего лицо, которое я крушу, превращается в бесформенную бугрящуюся массу. Окровавленное существо, похожее на демона, нечленораздельно воет в своей роскошной коробке, даже не пытаясь прикрываться пухлыми руками, все его силы уходят на то, чтоб прижимать к себе проклятый чемодан.

На улице поднимается нездоровое оживление. Это не Нойкёльн, где можно среди бела дня всадить в человека пулю и уйти прогулочным шагом, раскланиваясь с прохожими, и не Веддинг, где жители так привыкли к поножовщине, что на пару господ, кромсающих друг друга, внимания обратят не больше, чем на бродячую собаку. Я слышу, как над моей головой распахиваются окна и первые испуганные лица выглядывают наружу. Я вижу, как в дверях табачной лавки застыл испуганный возница, нащупывающий на поясе кнут. Я буквально чувствую, как сюда со всех сторон устремляются бесплотные духи-соглядатаи, шпионящие на городской магистрат, жадно принюхивающиеся и приглядывающиеся… Если бы не «Гадючья слеза», превратившая мою кровь в токсичную раскаленную жижу, я бы давно уже улепетывал без оглядки, забыв про добычу. Но бежать сейчас, когда она почти у меня в руках?..

На улицу высыпает стража – трое здоровяков в полированных кирасах с короткими мушкетами наперевес, на поводке у одного из них бьется, захлебываясь утробным лаем, гейерхунд – существо с тремя или четырьмя слипшимися воедино пастями, распираемыми невообразимым количеством острых крючковатых зубов.

Я едва не вою от отчаяния и злости. Последний удар!.. Стиснув зубы, я заношу облитый сталью кулак над дрожащей и хлюпающей массой, состоящей из перепачканного алой слизью липкого сукна с парой умоляюще глядящих глаз. Удар падает в одну из глазниц, расшибая ее вдребезги, превращая ее содержимое в липкую желеобразную слизь, но этот удар оказывается решающим, потому что дрожащие руки, стискивавшие чемодан, вдруг обмякают и я вырываю его из липких хлюпающих объятий затихшего полумертвеца.

Вовремя! Чертовски вовремя! Схватив липкий от крови чемодан, я жадно прижимаю его к себе, скаля зубы в злой крысиной ухмылке. «Гадючья слеза» во мне прорастает раскаленными, пульсирующими злыми соками бубонами, наполняющими меня нечеловеческой яростью. Я слышу грозные крики стражников, слышу скрежет слипшихся зубов в пасти собакоподобного гейерхунда, но не испытываю страха. Сейчас, распаленный запахом чужой крови, я готов отшвырнуть прочь свой драгоценный трофей и броситься на них с голыми руками, исступленно хохоча, не замечая вонзающихся в меня пуль. Смерть посреди улицы даже кажется мне прекрасной. Изысканным, исполненным многими смыслами, ритуалом. Но мои демоны, мои маленькие хранители, визжат, глуша клокочущую в венах самоубийственную ярость, требуют убираться, убираться прочь, пока не сделалось поздно, и мне в краткий, как удар сердца, миг удается восстановить самообладание, вернув себе крысиную осторожность.

Прочь! Прочь отсюда!

Я припускаю бежать, слыша за спиной крики стражников и душераздирающий визг гейерхунда, захлебывающегося от собственной злости. Мое положение скверно, но не безнадежно. Нет сомнений, улица уже перекрыта впереди, но здесь, на пересечении с Цингерграбен, должен быть узкий переулок, кривой и заваленный всяким хламом, в прошлом году я с помощью него спасался от «Черных кондотьеров» - и спасся, хоть и отделался бесчисленным множеством ссадин. Если я доберусь до него прежде, чем меня сцапают, я спасен, я богат, я…

Что-то впивается мне в плечо, встряхнув, будто щенка, виснет на мне тяжелым грузом. Боли нет, но ужас едва не разрывает мне грудь пополам. Это демон, мгновенно понимаю я. Одна из тех мелких тварей-ищеек, что работают на городской магистрат. Верно, магистратские ублюдки так перепугались, что разбудили штатного демонолога и тот натравил на меня одно из своих отродий. Оно впилось в меня тупыми зубами и медленно душит, намереваясь превратить в трепыхающийся на брусчатке сверток.

Я начинаю захлебываться на бегу, пытаясь сопротивляться, но страшная тяжесть, прилипшая к плечу, тянет меня вниз, а мои собственные руки делаются тяжелыми и неуклюжими, как у вырезанной из дерева куклы. Пытаясь сопротивляться, я лишь бессмысленно машу кулаками, исторгая из глотки придушенный крысиный визг, смертоносная тяжесть тянет меня к земле, мои шейные позвонки трещат, я задыхаюсь, я…

…я просыпаюсь.

[1] Либанон (нем. Libanon) – распространенное в Германии XVII–XIX веков название Ливана.

[2] Здесь: примерно 26 см.

[3] Вилли Фрич (1901 – 1973) – популярный немецкий актер, известный в первую очередь по мюзиклам и комедиям.

[4] Холленодем (нем. Höllenodem) – «адское дыхание».

[5] Галерея Штурма (1919 – 1932) – берлинская галерея, в которой активно выставлялись работы авангардистов, экспрессионистов, футуристов и т.д.

[6] Припев из популярной в 30-е годы немецкой песенки «Ich tanze mit dir in den Himmel hinein».

[7] Бландербасс – голландский вариант короткого крупнокалиберного мушкетона, предназначенного для стрельбы картечью.

[8] Шультгейс – чиновник городского магистрата, на которые возложены функции судебного исполнителя.

[9] Кудамм (нем. Ku’damm) – сокращенное сленговое наименование берлинского района Курфюрстендамм.

Глава 4

«Мюллер, чтоб тебя черти побрали! Мюллер!»

Боден трясет меня за шиворот, точно мешок с мукой. У него сильная хватка, и неудивительно, ведь ему приходится управляться с поводьями. Вздумай он задушить меня, я бы и пикнуть не успел. Я даже не помышляю о сопротивлении, лишь жадно глотаю проникнутый миазмами меоноплазмы сухой воздух боевого отделения. Меня все еще бьет горячей крупной дрожью, как тифозного, я шарю вокруг себя руками, невесть что намереваясь нащупать. Может, флягу с затхлой водой, чтоб промочить пересохшую глотку, похожую на смрадный колодец в гнилой земле, а может, окровавленный чемодан, который я нес во сне, прижав изо всех сил к груди.

В моей носоглотке все еще находится воздух города, в котором я никогда не бывал, но который еще мгновение назад помнил до мелочей, до последних переулков, моя правая рука все еще гудит от тяжести напившегося крови кастета, мои глаза зудят от того, что мне пришлось увидеть, а душа превратилась в слизкий пузырь, прилипший к позвоночнику.

«Проснулись, ваша светлость?»

Боден осторожно выпускает меня из своей хватки. Его глаза, пронизанные лопнувшими капиллярами, испускают тревожный блеск, и неудивительно. Едва ли я спал как ребенок, возможно, кричал во сне или метался или…

«Ты визжал как раздавленная крыса, - раздраженно бормочет он, - Всех британцев в округе разбудишь! Черт, да ты обмочился! Что это такое тебе снилось, хотел бы я знать? День рождения твоей тетушки?»

Я с тоской ощупываю свои шоссы, ощущая на них предательскую сырость.

Боевое отделение пусто, не считая нас двоих. Нет ни Черного Барона, ни Йонаса, ни Болдта, и это наполняет меня облегчением. Конечно, Йонас тактично сделал бы вид, что ничего не заметил, Болдт просто позубоскалил бы на этот счет, но Черный Барон… Если он заметит, что его канонир визжит во сне и ссытся себе в портки, в лучшем случае выдавит из меня душу своим тяжелым, как конское копыто, взглядом. Или…

Или бросит здесь, посреди Нормандии, здраво рассудив, что экипажу, находящемуся в смертельно опасных условиях, с небогатым запасом припасов, ни к чему тянуть балласт в виде безумца, который скоро, того и гляди, окончательно рехнется и выкинет невесть что. А ведь у этого безумца в распоряжении готовая к бою пушка и уйма пороха…

Помимо собственного лихорадочного дыхания и злого гудения Бодена я слышу еще один звук – негромкое ворчание «Ротиннмуннура». И будь я проклят, если оно не проникнуто удовлетворением. Он знает, что мне снилось, понимаю я. Мало того, он…

Черт, это глупо, это глупо и бессмысленно, но…

Я делаю два глотка затхлой жидкости из фляги. Больше нельзя, Черный Барон установил суточную меру для каждого и я только что осушил пятую ее часть. Здесь слишком редко встречаются ручьи, а те, что встречаются, напоминают затромбированные вены, полные слипшейся дряни или остро пахнущую отраву или еще какую-нибудь дрянь. Но даже эти два глотка позволяют мне немного прийти в себя.

«Дурные сны, - выдавливаю я, - Опять».

Морщины на лице Бодена немного разглаживаются.

«Спишь, будто собака, - ворчит он, - Повизгиваешь, мечешься. Черт, ты думаешь, мне легко спится?»

«У меня кошмары».

«У всех кошмары! – Боден раздраженно отворачивается, - Мы дышим испарениями меоноплазмы и сидим в чертовой коробке. Мы все отравлены. Мне иногда такая дрянь в голову лезет, что хочется пистоль к виску поднести и… Черт! Третьего дня мне снилось, что меня взяли в плен русские гусары. Прибили булавками к дереву, как мотылька, потом достали лучковую пилу и принялись пилить мне позвоночник, а самый маленький из них, рыжий ублюдок, достал нож и …»

«Это… Это не простые кошмары».

Бодена трудно перебить, но мне это отчего-то удается.

«Что это значит?»

Я чувствую затихающее ворчание «Ротиннмуннура». Да, нет сомнения. Он слышит. Он чувствует мой ужас. Он едва не облизывается. Он всё понимает, мало того…

«Они реальны, - выдыхаю я в липкий воздух нашей темницы, смердящий потом, грязью и моей собственной мочой, - Они… Черт, непросто объяснить. Я вижу мир чужимиглазами. Не своими. Дышу чужой грудью. Бью чужим кулаком. И это так реально, как только возможно. Я словно другой человек, и это так отчетливо, что…»

Боден хмыкает.

«Другой человек? Я бы заплатил десять гульденов, чтобы ощутить себя другим человеком в другом месте, в тысяче мейле отсюда. И что же, нравится тебе в чужой шкуре?»

Я вспоминаю хруст размалываемых моей рукой костей. Плотоядное шипение демонов в своей груди, визг рвущегося с поводка зейерхунда.

«Нет, - бормочу я, - Это ублюдок, кровожадный мерзавец, чудовище. Злое животное, охотящееся на улицах. Мразь, подонок, рингферрейн. Никогда не видел более омерзительного существа. Я бы застрелил его собственноручно, если бы только встретил. Он пугает меня до дрожи. Но я ничего не могу поделать. Я засыпаю – и снова оказываюсь в его шкуре…»

Боден легкомысленно хмыкает. Он никогда не брел по Фридрихсхайн-парку, выслеживая добычу, жадно вслушиваясь в чужие шаги. Он не крушил кулаком чужие кости. Не вспарывал животы.

«Ну, ерунда все это. Дурные сны… Учитывая, сколько дней мы в этой скорлупе, удивительно, как все еще не рехнулись. Говорю же тебе, это испарения меоноплазмы и…»

Мое тело все еще дрожит, переживая события, которых никогда не было, пытаясь изгнать страшные воспоминания вместе с липким потом, но руки мои действуют удивительно послушно. Я хватаю Бодена за складку гамбезона на груди и стискиваю так, что он сдавленно ругается.

«Это не просто сны, Боден! Это чертова отрава. Она разъедает меня, норовя свести с ума. Я не могу спать, потому что всякий раз, стоит мне закрыть глаза, вновь погружаюсь в безумие. Вновь кого-то кромсаю ножом или крушу черепа или… Я просыпаюсь еще более вымотанным, чем был. Я вижу наяву эту дрянь. Ты не представляешь, насколько это реально. Я… Я боюсь, что в какой-то момент попросту не проснусь, так и останусь в этом отравленном сновидении, бесконечно переживая эту мерзость. Раз за разом, бесконечно и…»

Боден раздраженно отрывает от себя мои дрожащие пальцы.

«Мы все знали, что ты малость не в себе, - произносит он, - С первого дня. У тебя и взгляд был, как у затравленной куницы. Но мы не думали, что ты чертов безумец. Как тебя вообще коновалы допустили в бургмейстеры? Тебе на конюшне сено носить или телеги разгружать! А может, тебе вообще в армии не место, тебе в Наррентурм[1] пора. А что, недурно. Там-то, небось, житуха получше. Пальбы нет, демоны вокруг не шныряют и жратва от пуза. Жил бы там себе как граф! Отдельная келья, шмотки хоть и из мешковины, да в чистоте… Выл бы там днями напролет или на солнце кукарекал или что там еще у вашего брата заведено…»

Он смотрит на меня с опаской, как смотрят на пушечное ядро с тлеющим фитилем, но в его взгляде нет настоящей злости. Он и шутить пытается лишь только для того, чтобы себя подбодрить. Небось, он так же шутил со своими беспомощными, не способными сопротивляться пассажирами, там, посреди страшных морозных гор, приближаясь к ним, добродушно улыбаясь, пряча за спиной заточенный нож…

«Со мной этого прежде не было, - выдыхаю я, - Никогда прежде до… Нормандии».

«Да ну?»

Я киваю. Голова – промерзший валун, который водрузили мне на плечи. Чудом не скатывается вниз, сломав мои тонкие позвонки.

«У меня никогда не было таких кошмаров. Всякие были, но таких…»

«Верно, нормандский воздух для тебя не полезен, - бормочет Боден, - Я бы прописал тебе какой-нибудь другой, да только придется обождать, ваша светлость, нет свободной кареты… И когда это началось? С первого дня?»

«Нет. Не с первого, - я беспомощно улыбаюсь, потирая правый висок, - После контузии».

Боден понимающе кивает.

«Это когда нас накрыло в Виллье-Боккаж?»

«Да. С тех пор. Почти каждую ночь. Я пытаюсь забывать эти сны, но не очень-то выходит».

«Ну, тогда понятно, - грубое лицо Бодена проясняется, - Черт побери, все понятно. Контузия – это тебе не пфунд орехов, контузия – это серьезно. Меня трижды контузило, представь себе. В первый раз почти не чувствовал, лишь мутило неделю. А после второго раза долго в себя прийти не мог, валялся, вялый как слизняк, а еще отчего-то селедку возненавидел, до сих пор от ее запаха мутит отчаянно… В Виллье-Боккаж твою голову крепко приложило, мозговая слизь там повредилась, как оно и бывает, или там трещина какая… А здесь и готово. Дышим демоническим потом, трясемся днями напролет, жрем черт знает что… Оно и совместилось».

Я понимаю, что он хочет сказать. Контузия оставила шрам в тонком механизме рассудка, шрам, до конца не заросший, через который теперь просачивается отрава, медленно сводящая меня с ума. Я мысленно усмехаюсь. Диагноз, поставленный неграмотным крестьянином, возницей шлахтенбурга. Не так уж плохо в нашей ситуации. Едва ли я получил бы что-то получше, если бы оказался в руках у наших армейских коновалов. Насмотрелся на их труды еще в Кане.

Даже окажись здесь убеленный сединами труппенарцт[2] в замызганном несвежей кровью фартуке, самое большее, чем он бы мне помог – посоветовал прикладывать к голове компрессы из смоченной дегтем еловой стружки или смазывать веки свежей золой. Черт, дней за пять до того, как начался Нормандский Анабазис, наш полковой врач, господин Рейхлин-Мельдегг, вздумав вылечить одного обершутце от слабости, вздумал пустить ему кровь – испытанный армейский метод, к которому прибегают все врачи, силясь излечить своих подопечных от болезни, будь то простуда, лихорадка, грыжа или чирьи на заднице. Возможно, ему бы это и удалось наилучшим образом, если бы он не выхлестал с утра кумпф трофейного французского коньяка. С трудом держась на ногах, почтенный медик выбрал из своего несессера заговоренную иглу с демоном и ловко вогнал ее в вену нервничавшего солдата. Тот затрепетал в цепкой хватке, захрипел, глотая воздух, потом побелел, почернел и умер на месте. Господин Рейхлин-Мельдегг, с досадой оглядев его обмякшую оболочку, валяющуюся под ногами, поцокал языком, пробормотав: «Ах ты ж черт, это же на лошадей игла, спутал малость…»

«Тебе бы выпить хорошенько, - бормочет Боден, - Бочонок ежевичного шнапса и хороший окорок – сняло бы в три дня. И подальше отсюда. Но – сам понимаешь…»

Я вяло киваю. Понимаю. И это понимание не наполняет меня радостью. Если наше бегство продолжится, если мне придется днями напролет хлебать ядовитые испражнения демона, будучи запертому в тесной коробке, эти страшные кошмары не покинут меня. Рано или поздно, сведут с ума, и тогда…

Тогда Черный Барон прикажет меня оставить. И добро, если выстрелит в голову из своего офицерского пистоля, а не бросит, привязав к дереву, на радость британским пикинерам…

Я чувствую злое шипение «Ротиннмуннура» под полом. Кажется, Боден его не замечает. У него необычайно тонкий слух, обыкновенно он слышит все звуки, издаваемые сердцем шлахтенбурга, мало того, способен улавливать в нем неразличимые для человеческого уха детали, он всегда знает, когда демон разозлен или нервничает или перебывает в склочном состоянии духа. Но сейчас он этого не слышит. Но я-то слышу! Возможно, это тоже наваждение, еще одно следствие той раны, что истощает мой рассудок…

«Дерьмо, - Боден морщится, косясь на меня, неловко комкая свои изувеченные пальцы, - Если бы британцы тебя из мушкета продырявили или там штыком распороли, я бы, глядишь, заштопал бы, не самое хитрое дело. Как подушку шить. Но такие раны не мне лечить, сам понимаешь. Впрочем… На, держи».

Повозившись, он вытаскивает из кармана своего гамбезона небольшой тряпичный сверток и протягивает мне. Я послушно разворачиваю его и обнаруживаю внутри с дюжину небольших комков, похожих на скатанные в ладонях кусочки смолы. Они выглядят грязными и замусоленными, но в полумраке боевого отделения мне кажется, что внутри них замуровано бледно-алое свечение, крохотное, источающее свет, адское семя. Мои пальцы непроизвольно вздрагивают, едва лишь прикоснувшись к ним – очень уж они похожи на «Гадючью слезу», которую я недавно, корчась от отвращения, втирал себе в бедро на холодной улице, забравшись в щель между домами…

Я стискиваю зубы, пытаясь вышвырнуть прочь слизкие остатки наваждения.

Не я. Тот ублюдок, который пытается забраться мне в голову, отравляя рассудок.

«Что это? «Панцеркирше»?

Я слышал про эту штуку. «Панцеркирше», которую еще кличут «адская вишня». Плод трудов императорских алхимиков из Леверкузен. Когда-то армейские интенданты отсыпали их в подсумки своих подопечных щедро как пули, считалось, что это волшебное средство обладает множеством полезных свойств – изгоняет усталость, делая солдат двужильными как монфорты, заглушает голод, наделяет бесстрашием демона и отвагой героев поры Оффентуррена. Дьявольское зелье, в котором воплощена душа архивладыки Белиала, драгоценное снадобье, придающее сил.

Говорят, наши рейтары и ландскнехты горстями жрали «адскую вишню», едва только началась Восточная кампания, и лезли в бой, точно осатаневшие, не обращая внимания на раны. Истерзанные картечью, они рвались вперед с мечами в руках, круша русские орды, и только потом, усеяв свой путь телами, падали замертво. Лишь полгода назад у увешанных золотом свинопасов из Гофкригсрата появились некоторые сомнения на счет того, чем они пичкали своих солдат все эти годы и какова плата за силу дьявольских пилюль.

Этого парня звали Аймо Ковунен, припоминаю я, комкая в руках подарок Бодена, он был остландером из Лапландии, егерем, служившим в конном отряде Стрейфкорпс[3]. В марте сорок четвертого его отряд был отправлен в рейд, чтобы затруднить наступление Гааповым ордам, прущим с востока и грозящим отрезать берег Белого моря – жечь запасы зерна, вырезать фуражиров и обозы, словом, заниматься знакомым им ремеслом. Но русские, проявив свойственное им коварство, заманили отряд в засаду, обрушив на него гибельный кинжальный огонь своих примитивных аркебуз, страшных в бою накоротке. Аймо вырвался, потеряв всех сослуживцев, лошадь, весь порох, кремень с трутом и запас провианта, чудом вышел из окружения по глубокому снегу, обнаружив себя в одиночестве посреди бескрайних русских равнин.

Это были страшные места, в которые не отваживались забираться даже хищники. Мертвые края, полные коварных подледных ловушек, безжалостных демонов из льда и гранита, бродящих по окрестностям и пожирающих все живое, диких русских племен, которые кочуют под предводительством своих безумных шаманов, предаваясь каннибализму и страшным оргиям. Одиночка, оказавшись в таких условиях, не протянул бы и дня, но Аймо Ковунен, уже полуживой от усталости и холода, вспомнил, что у него остался изрядный запас «адских вишен», рассчитанный на десятерых. Прочие его сослуживцы были мертвы, так что он не терзался совестью, проглотив сразу все.

Плоды леверкузенских алхимиков не подвели. В Аймо словно вдохнули силы ста великанов. Позабыв про голод и жажду он, как был, без коня, без теплой одежды, устремился вперед, держа замерзшей рукой пику – отважный солдат, лишившийся всего, кроме своей доблести.

По всей видимости, это был страшный поход. Двадцать дней подряд он продирался через ловушки и смертоносные лабиринты, сражался с демоническими хищниками, следовавшими за ним по пятам, вырывал себе норы под снегом для ночлега, прятался от русских разъездов, питаясь растопленным снегом и хвоей. Иногда ему удавалось поймать и задушить мелких птиц – он ел их сырыми, жадно поглощая целиком вместе с перьями, силы Ада, бурлящие в нем, сделали его невосприимчивым к неудобствам тела. Его рассудок, оглушенный огромной дозой «адской вишни», бурлил и клокотал, погружая его в череду кошмаров и миражей, но, главное, он сохранял способность двигаться и все еще был жив.

На двадцать первый день он надеялся выйти к границе, навсегда оставив за спиной смертоносные русские снега, но с ужасом осознал, что забрел в приграничную русскую деревню, откуда уже высыпали звероподобные стрельцы с ужасными секирами, ведущие на поводках урсоликантропов – демонов, выведенных Гаапом специально для жизни в суровых снегах, покрытых шерстью, с когтями, способными развалить напополам быка.

Аймо Ковунен понял, что не сможет уйти. Он и не собирался уходить – Ад наполнил его сердце своим губительным жаром, превратив в закаленного воина. Он взял двумя руками свою пику, проверил нож в ножнах – и пошел вперед, прямо на эту орду. Это была битва, не уступающая тем страшным сражениям, что грохотали в эпоху Оффентуррена, несмотря на то, что вел ее один человек, противостоящий целому войску. Впав в боевое забытье, подстегиваемый алхимическим снадобьем, разжигающим кровь, Аймо Ковунен сражался с нечеловеческой яростью, обращая своих врагов в ужас.

Он пронзал их пикой, рассекал ножом, а когда пика сломалась и нож обломился у рукояти, пустил в дело зубы, точно дикий зверь. Русские стрельцы, думавшие, что быстро покончат с самонадеянным одиночкой, вторгнувшимся в их земли, дрогнули, их страшные аркебузы били невпопад и кое-как, а огромные секиры потеряли всю свою смертоносность. Кровожадные русские дикари трусливо бежали, даром понукаемые своими шаманами. Даже урсоликантропы, ужасные демоны снегов, вынуждены были отступить, встретив противника, не уступающего им в ярости.

К рассвету следующего дня германский разъезд, проезжавший неподалеку, обнаружил Аймо Ковунена на руинах полыхающей деревни. Перебив две сотни людей и зверей, он соорудил из их тел огромный курган во славу Белиала и лежал, изрубленный, полумертвый, у его подножья, готовясь вверить свою душу архивладыке. Его хотели было судить, но быстро обнаружили, что это невозможно – с тем же успехом можно было бы отдать под суд пугало с головой из глиняного кувшина. Ад, давший Аймо Ковунену нечеловеческую силу, взыскал свою плату – того, что оставалось у него вместо рассудка, не хватало даже для того, чтобы произносить членораздельные слова или снимать штаны перед тем как облегчиться.

Императорские миннезингеры оказались бы в неудобном положении, если бы им предложили написать песнь о подвиге Айно Ковунена, чтобы увековечить его в истории, но, по счастью, были избавлены от такой задачи. Подвиг отважного солдата был несомненен, но оказался странного свойства. Деревня, с которой Айно Ковунен вступил в бой, оказалась лапландской, населенной остландерами – находясь в бессознательном состоянии, он преодолел границу, сам того не заметив. Историю быстро замяли, не дав ей широкой известности. Самого героя, по слухам, то ли заточили в Наррентурме, то ли спровадили леверкузенским алхимикам – на опыты. Вскоре после этого «адская вишня» пропала из солдатских рационов – в мае сорок четвертого, когда я прибыл в Кан, ее уже было не отыскать. Вероятно, его подвиг оказался отнюдь не единственным…

«Это не «адская вишня», - спокойно произносит Боден, - Я бы не стал давать тебе такую дрянь. Это «траумгейст», «призрак сновидений». Хорошая штука. Корень мимозы, ибога, немного дурмана, что-то еще… Взял месяц назад у нашего интенданта за гульден. Для себя брал, понятно, думал кинуть под язык, когда совсем невмоготу станет. Ну или сожрать все целиком, если нас британцы окружат, все лучше, чем на британских копьях танцевать!»

«Ведьминская работа?»

Боден возмущенно фыркает.

«Типун тебе на язык! Эти чертовки окромя крысиного яда ничего варить не умеют. Нет, ваша светлость, эти пилюли лепит господин Иоганн Глаубер из Амстердама, великий алхимик и философ. Доводилось принимать?»

«Нет».

«Кладешь одну такую штучку под язык, запиваешь обычной водой – и пожалуйста. Через минуту уже вкушаешь виноград в компании голозадых фрейлин в Баден-Бадене или пляшешь на императорском балу или там на соколиной охоте развлекаешься. У каждого свои фантазии, известно. Главное – одни только сладкие грёзы, никаких тревог и волнений. Здорово мозги прочищает. А тебе это сейчас полезней будет, пожалуй. Только Черному Барону с этим делом не попадись – живо привяжет к дереву и шкуру снимет».

«А ты?»

Он устало усмехается.

«Мне сейчас не до того, сам видишь. Старичок наш ворчит, злится, капризничает, я при нем что нянька. Там уследи, там успокой, здесь масло подрегулируй… Ах, черт, слышишь, шаги! Идет сюда. Давай, прячь поскорее. И больше, чем по одной не принимай, а то рассудок в Ад улетит. И вот еще что, Мюллер… Смени чертовы шоссы, что ли!»

Вызывает почтенный старый ландскнехт лекаря для своей старушки-жены – захворала, слабеет час от часу… Прибывший в карете лекарь некоторое время осматривает ее, с досадой цокает языком и наконец объявляет:

«Дело скверное. Ваша супруга немолода, кроме того, болезнь сильно ее подточила. Похоже, пришло время ей вручить свою бессмертную душу адским владыкам».

Старый ландскнехт едва не рыдает:

«Да как же так, мы с ней всю жизнь, душа в душу… Может, есть какое средство, господин лекарь? Заплачу десять гульденов, лишь бы вернуть ее к жизни!»

Лекарь некоторое время колеблется, потом говорит:

«Ну, положим, есть один старый народный способ…»

«Так назовите же его скорее!»

«В общем, вам надо взять вашу старуху и продрать ее так, как в первую брачную ночь, изо всех сил!»

Старый ландскнехт всплескивает немощными изрубленными руками:

«Да вы никак смеетесь, господин лекарь! Взгляните на меня, я старик! Силы на исходе! Уже в шестнадцатом году, когда на моих руках под Соммой умирал сраженный картечью прославленный Эрнст фон Гольцендорф, командир нашего полка, во мне не было достаточно сил чтобы взять алебарду в руки и поквитаться с французами за него, а вы хотите, чтобы я и такое…»

«Ничего не могу поделать, да только это единственный шанс!» - говорит лекарь и отбывает восвояси.

Через неделю к нему приходит старый ландскнехт, рыдает так, что дублет насквозь мокрый.

«В чем дело, любезный? – спрашивает у него лекарь, - Отчего вы плачете? Ваша супруга умерла?»

«Нет, - отвечает ландскнехт, с трудом сдерживая рыдания, - Вспомнил я ваш совет, собрался с духом, собрал все силы и… В общем, вставил ей так, как уже сорок лет не вставлял. Всю ночь передыху не давал! А утром… Смотрю, румянец на щеках появился, дыхание сильнее стало… Прошло два дня – а она уже на кухне вьется, щебечет, горшки в печь ставит…»

Лекарь радостно потирает руки.

«Но это же хорошо!»

«Выходит, что так, - соглашается старый ландскнехт и вновь заливается слезами, - Но ведь получается, тогда, в шестнадцатом году, я мог спасти самого Эрнста фон Гольцендорфа!..»

«Двести двенадцатый» спит в тени деревьев. Точнее, спит лишь его стальное тело.

Разогретое солнцем, припорошенное землей, оно напоминает тушу огромного крокодила, покрытую твердой и ороговевшей шкурой, но я знаю, что глубоко под ней бьется жадная злая искра, имя которой – «Ротиннмуннур». Искра, которая никогда не спит. Замурованная в стальной толще адская частица, всегда безошибочно чувствующая мое присутствие. Мгновенно настораживающаяся, стоит мне только оказаться поблизости. Боден уверяет, что все это ерунда, но…

Но я чувствую это.

У этого существа, вырванного демонологом из непроглядных глубин Ада, где кипят моря жидкой серы и души воют в муках, какие-то свои счеты ко мне, канониру Вальтеру Мюллеру. Счеты за прегрешения, которых я не помню, но которые невозможно погасить при помощи извинений или золотых монет.

Я на всякий случай оглядываюсь, хоть и знаю, что вокруг меня нет ни души. Черный Барон отправился на рекогносцировку (редкий случай, когда он не доверил это прочим бургмейстерам), Болдт и Боден удалились в соседнюю рощу за дровами, Йонас после смены спит тяжелым сном и не проснется даже если адские владыки откроют дверь в свои чертоги. Момент самый удачный, но я все равно долго не могу собраться с духом.

Мне требуется больше минуты, чтобы подойти к дремлющему шлахтенбургу – и еще минута, чтобы заставить свои зубы разжаться.

«О великий «Ротиннмуннур», истый сын Геенны Огненной, рожденный из адского пламени, вскормленный пеплом костей и болью мятущихся душ! Ты – ослепшие глаза на вопящем от ужаса лице. Ты – кровавый урожай, пожирающий землю. Ты – дергающиеся потроха, удушающие не вырвавшийся крик. Я, жалкий смертный, склоняю голову перед твоим величием и яростью. Раздави меня, если такова твоя воля. Обрати меня пеплом, если я дерзнул оскорбить тебя. Выпей мою кровь, если испытываешь жажду…»

Мне неизвестны истинные формулы демонологов, я не владею адским наречием, я наверняка совершил две дюжины ошибок уже в этом вступлении, однако я отчетливо слышу негромкое шипение шлахтенбурга и вижу струйки полупрозрачного пара, поднимающиеся из сочленений в броне. «Ротиннмуннур» слышит меня, мало того, осознает сказанное и определенно получает от него удовольствие. Как все примитивные демоны, подчиненные одной только ярости, натасканные для войны и не для чего больше, он болезненно самолюбив и падок на лесть. Но куда больше сладких слов его кровожадную душу греет мое унижение.

«Великий «Ротиннмуннур», отважный убийца и непревзойденный охотник. Выслушай своего ничтожного слугу и смилуйся над ним».

В отличие от Черного Барона, я ничего не смыслю в демонологии и не знаю секретных формул, однако я достаточно долго был заперт в одной коробке с демоном, чтобы изучить его характер. Я знаю, как потрафить его озлобленной кровожадной душонке. Кроме того, я пришел не с пустыми руками.

Я достаю из-за спины мешок, который все это время держал в руках. Обычный мешок для провизии, долгое время пролежавший в отсеке для инструментов и порядком испачканный дегтем. Он дергается и дрожит, излучая в пространство эманации животного страха, почти не ощущаемые человеческими органами чувств, но ослепительно яркие для голодного демона. Все живое «Ротиннмуннур» расценивает в первую очередь как пищу.

И он голоден. Очень голоден.

«Прими мой дар, великий «Ротиннмуннур», охотник адской бездны, - с почтением произношу я, развязывая бечевку, которая опутывает горловину мешка, - Пусть он послужит порукой нашему союзу, великий демон, и подтвердит мою преданность тебе, владыка. Прошу, прими это в знак моего почтения!»

Крылья фазана опутаны веревкой, однако он отчаянно бьется в моих руках. Глаза у него кажутся изумленными – беспокойные черные зернышки в ярких оранжевых сферах. Это весьма упитанный экземпляр в золотисто-зеленой ливрее с фиолетовым отливом и красными кольцами вокруг глаз, потянет на добрых четыре прусских пфунда[4], не меньше. Кроме того, он ничуть не задет порчей. Будь я охотником, непременно воткнул бы в шляпу парочку фазаньих перьев.

Птицы обыкновенно становятся первыми жертвами адских стихий.

Воздушный океан, в котором они обитают, обладает способностью растворять в себе огромное количество выплеснутых в мир адских энергий, каждая из которых по-своему ядовита. Неудивительно, что они первыми стараются убраться из краев, где идет война. Но некоторые не успевают.

Разведывая дорогу, я нередко нахожу его сородичей, которые не проявили достаточно предусмотрительности и сделались жертвами Безумного Монти наравне с нашими солдатами.

Я видел зарянку с медной грудкой, которая прилипла к стволу дерева, медленно растекаясь жидкостью, как ртутная капля. Видел беспокойного серенького крапивника, которого невидимая сила медленно и аккуратно разбирала на части, разъединяя, точно причудливую головоломку, заставляя тоскливо и беспокойно кричать. Грачей, покрывшихся липкой белесой коростой, слепо бродящих по полю и не способных даже взлететь…

Адские владыки определенно благоволили этому глупому фазану – до тех пор, пока он, запутавшись в корнях, не попался мне на глаза. Тучный и беспечный, он самозабвенно ворковал в кустах, пока я, подобравшись к нему, не набросил свой гамбезон, точно ловчую сеть. Вышла удивительно ловко, так, словно я сызмальства только этим и промышлял. Для этого мне не пригодились формулы, которые нам вбивали в вюнсдорфской школе, но здорово пригодился верный глазомер…

Таща свою добычу обратно, я, верно, сам похож на голодного демона, потому что едва не истекаю слюной, представляя себе все те яства, что можно состряпать. Котлеты из фазанятины, тающие во рту... Фазан по-богемски... Сочный наваристый шулюм[5]… Лишь вернувшись, обнаружив на прежнем месте укрытую дерном дремлющую тушу «двести двенадцатого», я вспоминаю, что в нашем экипаже есть еще один член, чей голод в тысячу раз сильнее и свирепее нашего.

Возможно, это была глупая идея. Но попробовать стоило.

Стоя со своим подношением перед неподвижным «Ротиннмуннуром» я ощущаю себя дикарем с его жалкими дарами. Варваром, облаченным в звериные шкуры. Я ощущаю ужасную тяжесть в ногах, словно натянул свинцовые сапоги, к тому же левый висок почти тотчас начинает немилосердно колоть – зловещий признак приближающейся мигрени, которая уложит меня в койку до конца дня. Это можно считать совпадением, но я знаю, головная боль и «Ротиннмуннур» как-то связаны…

«Не держи на меня зла, великий «Ротиннмуннур», - произношу я поспешно, держа бьющегося фазана в вытянутых руках, - Лучше вкуси этой свежей плоти и горячей крови и…»

Я чувствую себя как мышонок перед заряженным мушкетом. Мои руки безотчетно начинают дрожать, с трудом удерживая свою жалкую жертву, череп наполняется болью, словно жидким металлом. Я приготовил целую речь, состоящую из витиеватых оборотов, которые так любят при дворе, отчаянной лести и заверений в собственном почтении – коктейль, который должен прийтись по вкусу самовлюбленному адскому созданию с рассудком голодной гиены. Но под пристальным взглядом «Ротиннмуннура» мои внутренности обмирают, превращаясь в холодные сгустки слизи, а слова рассыпаются прямо на языке соленым серым пеплом.

«Послушай, «Ротиннмуннур»… - я сбиваюсь, теряя нить, собственная голова кажется мне исполинским нарывом, полным злой отравленной крови, - Признаю, я виноват. Я не выказал тебе должного почтения и того уважения, которого ты заслуживал. Мы… познакомились слишком внезапно, я был сбит с толку и напуган, а тут еще легендарный Черный Барон…»

Корпус «двести двенадцатого» неподвижен, однако я отчетливо слышу ворчание, доносящееся из-под брони. Фазан в моих руках беспомощно дергается, черные глаза в оранжевых ореолах беспокойно блестят. Животные хорошо чувствуют присутствие адских энергий…

«Наверняка я допустил множество ошибок, о которых очень сожалею, - произношу я сдавленно, - Прошу, прими мой дар, я приношу его из наилучших побуждений, желая искупить свою вину…»

Дрожащими руками я возлагаю трепещущего фазана на броню. Если что-то и помогает мне не взвыть от боли в раскалывающейся голове, так это мысль о том, как глупо и нелепо я выгляжу в этот момент.

Прими мой дар, великий «Ротиннмуннур». Прими мою жертву, ты, злобный кровожадный выблядок, хотя я знаю, куда с большим удовольствием ты бы полакомился моими собственными потрохами…

Фазан трепыхается, однако остается невредимым. Если уж демон не сожрал его в мгновение ока, это означает лишь одно – мой дар отвергнут. Я стискиваю зубы.

«Послушай… Я не лучший канонир на свете и уж точно не лучший из тех, на которых ты имеешь право претендовать. Я не по своей воле оказался в «двести двенадцатом», уж поверь мне. Я знаю, что не способен заменить Бобби Волля, наверняка он по всем статьям был лучше меня, но, видит Ад, пытался изо всех сил. Я…»

Это было ошибкой. Это было большой ошибкой – поминать Бальтазара Волля всуе.

Фазан испуганно вскрикивает.

Я чувствую пронзительный запах протухшего масла, базилика и разлагающейся рыбы.

Он начинает дергаться на броне, но в воздух не летят перья и не брызжет кровь. Из швов в броне шлахтенбурга начинает сочиться густая, похожая на смолу, жидкость, стремительно обволакивающая птицу. Фазан бьется так, словно всерьез намеревается вырваться из собственной кожи, я отчетливо вижу, как черные бусины глаз в оранжевых кругах пульсируют, сжимаясь и расширяясь.

Несчастное создание. Лучше бы я обезглавил его…

Распахнутые люки шлахтенбурга скрежещут, покачиваясь, точно стальные рты. Гусеницы дрожат, словно им не терпится перемолоть меня, смешав с землей. Донжон едва заметно ерзает, отчего грозная пушка покачивается, напоминая наливающееся ядом жало.

Фазан умирает долго и страшно. Он надувается, словно его накачивают воздухом из кузнечных мехов, перья выпадают, обнажая тонкую бледную кожу, мгновенно наливающуюся зловещей синевой. Клюв с хрустом лопается, превращаясь в беспорядочные костяные осколки, которые начинают врастать в голову.

Черт.

Черт, черт, черт.

Я глотаю воздух, бессильный что-либо предпринять. Я не могу даже добить чертову птицу, которая уже не похожа на птицу – только идиот станет прикасаться к пирующему демону.

Фазан надувается и пузырится, кожа на нем кипит, источая потеки бесцветной слизи, шипящие на броне. Крылья с хрустом ломаются, обращаясь россыпями торчащих под неестественными углами костей, ноги срастаются друг с другом, образовывая наполовину рыбий хвост, беспорядочно стегающий из стороны в сторону. Можно не сомневаться, нечто подобное «Ротиннмуннур» совершил бы и со мной – если бы я хоть на волос оказался в его владениях, не защищенный защитой Черного Барона…

Я стискиваю кулаки, ощущая, как темнеет перед глазами. Злость и головная боль – скверный коктейль…

«Значит, только в этом я и виновен? – со злой горечью спрашиваю я, - Только в том, что я – не Бобби Волль?..»

Фазан превращается в младенца-гидроцефала, прилипшего к броне. Он визжит и сучит наполовину сформированными ногами, бьется, как задыхающаяся рыба. Его раздувшаяся голова пульсирует, беззубый рот открыт в крике, но в глазах отчетливо видно нечеловеческое злорадство. Его лицо… Это мое собственное лицо, образованное слизкой тающей плотью, в нем уже появляются трещины и прорехи.

Не в силах сдерживаться, я достаю басселард и вонзаю лезвие в это дергающееся существо, отчего оно беззвучно лопается, превращаясь в сморщенную сдувшуюся оболочку, в лицо мне прыскает затхлой кровью, слизью, протухшей дождевой водой.

«Ротиннмуннур» хихикает, наслаждаясь эффектом, но он не удовлетворен. Совсем не удовлетворен. Он будет ждать, терпеливо, как умеют ждать некоторые хищники, чтобы вновь найти прореху в моей броне. И уж тогда…

Черный Барон возвращается через три часа и выглядит еще более озабоченным, чем обычно.

«Что за черт? – осведомляется он, мельком бросив взгляд на шлахтенбург, - Что за пятно на броне? Унтершарфюрер Мюллер, будьте добры убрать!»

«Так точно, мессир!»

«Ротиннмуннур» хихикает, пока я тру тряпицей его испачканную стальную морду.

Обычно Черный Барон задает лишь направление, всецело полагаясь на Бодена в прокладывании курса, лишь иногда, когда «двести двенадцатый» сталкивается со сложным препятствием, принимает командование на себя. Но в этот раз все иначе. Он чуть ли не ежеминутно говорит о чем-то с Йонасом по закрытому каналу, будто бы с чем-то сверяясь, и всякий раз после этого корректирует наш путь: «Унтершарфюрер Боден, держите на одиннадцать часов» или «Здесь – левее» или «Курс на три сосны справа». Иногда мы отклоняемся от прямого пути, кружим, словно выискивая что-то, даже отходим назад.

Каждый такой приказ мне кажется камнем, сдавливающим душу дополнительной тяжестью, ведь он стоит нам драгоценных капель топлива, бесследно сгорающих в глотке «Ротиннмуннура». Чутье чутьем, но если мы и дальше будем идти таким беспорядочным курсом, совершая множество ненужных маневров, то встанем намертво уже спустя сутки. И тогда…

Я не хочу думать, что тогда.

Как там сказал Боден, в человеческом теле содержится всего пять-шесть шоппенов. Мизерное количество для такого здоровяка, как «Ротиннмуннур». Но и качество отменное, это тебе не козлиная кровь, подслащенная невесть чем, а самый что ни на есть первосортный товар…

От этих болезненных мыслей меня отвлекает внезапный приказ Черного Барона: «Стоп, машина!»

Это не конец нашего ночного броска. Снаружи «двести двенадцатого» клубится ночь, темная, как тяжелый плащ с бархатным подбоем, до рассвета еще по меньшей мере три часа. Кроме того, Черный Барон не погружает демона в сон, как обычно, а оставляет на холостом ходу. Это странно, это непривычно, но…

«Боден, остаетесь здесь. Мюллер, Болдт, Йонас – со мной. Пусть каждый возьмет с собой фонарь и пистоль, кроме того, зарядите мушкетон и прихватите бандольер с порохом. Все ненужное и тяжелое оставьте в шлахтенбурге, нам предстоит немало поработать».

Вот так неожиданность! Мы выбираемся наружу, ощущая себя весьма скованно. Мы так привыкли находится под защитой толстой шкуры «двести двенадцатого», что теперь, окруженные посвистывающей и сухой ночью, кажемся сами себе лилипутами. Жир в фонарях неважный, мне приходится порядком стесать пальцы кремнем, прежде чем бронированный бок нашей махины озаряется тремя моргающими желтоватыми огнями. У Черного Барона свой фонарь, зачарованный, с крохотным демоном внутри, свет от него устойчивый и яркий, неприятного синеватого оттенка.

Зачем мы здесь? Прежде мы никогда не покидали шлахтенбург, да еще ночью. Может…

Я чувствую себя так, словно какой-то хитроумный адский демон запустил мне в голову липкий и дрожащий усик неприятной догадки. Черт возьми, нет. Даже если бы Черный Барон намеревался сократить свой экипаж, он не приказал бы взять оружие всем, а значит…

Я прочищаю горло.

«Мессир…»

Черный Барон бегло проверяет свой собственный пистоль, убеждается, что на полке есть порох и взводит замок. Он и сейчас спокоен, но спокойствие его дурного тона, от него веет чем-то недобрым.

«Да, Мюллер?»

«Ваш приказ, боюсь, он не совсем…»

В свете синеватого фонаря его усмешка выглядит жутковатой. Мне отчего-то кажется, он прочел мои мысли, мои трусливые мысли, так же легко и бегло, как читает свои карты.

«Дело вот в чем, - убедившись, что все фонари зажжены, он обводит нас взглядом, - В ста клафтерах от нас расположен небольшой французский городок. Я не стану говорить вам его названия, да в этом и нет нужды. Поверьте, если вы доживете до седин, ваша память не будет благодарна вам за эти детали. Некоторые воспоминания заседают в голове не хуже осколков. Городок небольшой, на две-три тысячи душ».

Мы настораживаемся, я вижу, как Болдт непроизвольно втягивает голову в плечи.

Французский город! Я и сам безотчетно хочу последовать его примеру.

Какое это безрассудство – петлять десять дней к ряду, замирая от малейшего шороха, только для того, чтобы оказаться на окраине французского города! Можно не сомневаться, здесь нет германских частей, даже если здесь когда-то имелся гарнизон, он наверняка откатился прочь на восток, не рискуя оказаться в сплошном кольце вражеского окружения, когда безумный Монти обрушил на Нормандию всю мощь своего проклятого Анабазиса. Вероятно, здесь есть французы, но…

Я стискиваю зубы. Возможно, Черный Барон предполагает, что мы можем заявиться в город, как ни в чем ни бывало, и скупить пару дюжин коз или даже пару коров. Если так, ядовитые испарения меоноплазмы повредили его рассудок сильнее, чем я опасался. Даже если в наших карманах наберется пару дюжин талеров, французы попросту откажутся их брать – даже золотой гульден, украшенный печатью арихвладыки Белиала будет жечь им руки. Может, Черный Барон намеревается оставить им расписку? Вексель? Умыкнуть скот силой?..

Я с трудом сдерживаю нервный смех, представляя, как все мы, сдавленно ругаясь, тащим в ночи упирающихся овец, грозя преследователям оружием. Черт возьми, надо будет узнать, не учредил ли Гофкригсрат, чего доброго, среди прочих наград за военные заслуги орден за скотокрадство…

От взгляда Черного Барона я утрачиваю желание смеяться.

«Насколько нам известно, несколько дней назад этот городишко был разбомблен. Не спрашивайте, кем. Это могли быть наши «птички» или британские или какие-угодно. Но Йонас ощутил вспышку чар в эфире».

«Серьезная вспышка, - Йонас с трудом кивает головой на окостеневшей шее, - Очень большой жар. Скорее всего, на них высыпали три-четыре дюжины бомб».

Черный Барон засовывает пистоль за ремень.

«Надеюсь, вы достаточно умны, чтобы понять, зачем мы здесь. Дураков я стараюсь не брать в свой экипаж. Мы осмотрим город в поисках тел. Если тела свежие, хорошо сохранились и не затронуты адскими искажениями, мы возьмем их с собой и хорошенько выдоим, чтобы обеспечить «Ротиннмуннура» топливом. Если обнаружим британцев, отступим предельно быстро и скрытно, стараясь не ввязываться в бой».

Превосходная мысль. Но демон сомнения, поселившийся в моей голове, слишком искушен, чтобы быстро сдаваться.

«Что, если они не захотят отдавать нам своих мертвецов?»

Черный Барон глядит на меня так, словно я задал самый никчемный и бессмысленный на свете вопрос.

«Тогда мы возьмем «двести двенадцатый» и раздавим половину их домов к чертовой матери. И будем давить, пока они не решат, что расплачиваться мертвецами в данной ситуации вполне допустимо. Ну, вперед».

Кажется, я слышу грубый смешок «Ротиннмуннура». Существо лишенное разума, состоящее из одной только адской злости, оно определенно получает удовольствие, читая наши мысли.

Мы двигаемся неуклюже и медленно. У нас нет тех навыков, что есть у пехотинцев и рейтар, мы слабо обучены двигаться цепью и наверняка выглядим со стороны точно детишки, вознамерившиеся поиграть в Черный Отряд Флориана Гейера. Черт возьми, неудивительно. Это не наша работа – продираться сквозь заросли, таиться в тени, прикрывая фонари руками, замирать от каждого постороннего шороха…

Лес вокруг нас только именуется лесом, он выродился задолго до любых бомбардировок, еще в те времена, когда я не родился. Свет фонаря выхватывает из темноты узловатые, сплетающиеся в немыслимые фигуры, ветви, и кору, истекающую густой ржавой жижей. Кое-где видны птицы, поглощенные этими деревьями, вяло трепыхающиеся и похожие на оплетенные ветвями пучки полуистлевших перьев. Неприятный лес. Похож на Гутенбергвальд под Любеком. Мать никогда не отпускала нас туда, но мы с братом все-таки сбегали и, бывало, возвращались, имея не только расцарапанные колени, но и запас жутких историй на весь следующий месяц – жуткие истории всегда были ходовым товаром для мальчишек со Штадтвайде…

Идти непросто. Ноги увязают в густой траве, тяжелый фонарь оттягивает руку, кроме того, мне приходится нести наш единственный мушкетон – Болдт не в силах управляться с ним одной рукой, суставы Йонаса и подавно превратили его в нескладно двигающуюся куклу. Мушкетон я зарядил крупной дробью и несу, положив на плечо. Я никогда не считал себя хорошим стрелком, но если наткнемся на засаду, пальну перед собой, растерзав окрестные кусты, как знать, может это даст нам возможность быстро отступить прочь. А если нет…

Черт. Чем больше я думаю об этом, тем острее ощущаю свою беззащитность, тем отчетливее вспоминаю тесное место канонира в бронированном донжоне, которое опостылело мне, как тюремная камера, даже ворчание демона уже не кажется мне таким кровожадным, как прежде…

Прежде мы не встречали французских засад, с другой стороны, мы никогда не приближались к их поселениям ближе, чем на половину мейле. Нет ничего проще, чем наткнутся на французскую засаду. Когда над Нормандией развивались флаги с гербом архивладыки Белиала, все эти обрюзгшие жирноволосые жерары и анри покорно присягали ему, таща в качестве подношений свои вонючие сыры и тощих серых кур, заискивали перед солдатами и спешили сорвать с себя шляпу, если видели на горизонте офицера, даже если это был последний фельдфебель. Трусливые и жалкие души, которые в Аду, верно, используют для растопки каминов…

Они всегда нас ненавидели, даже когда боялись. Когда мы квартировали в Кане, тамошний комендант строго-настрого запретил всем нам показывать нос за городские стены с наступлением темноты. И на то был резон. Излишне самоуверенные частенько находились лишь поутру, продырявленные вилами, утопленные, повешенные…

Конечно, им под страхом смерти запрещено владеть оружием, за охотничий самострел можно живо угодить в петлю, но даже сонм самых трудолюбивых демонов не сможет обыскать все тайники и схроны в Нормандии! Сейчас, когда германские части откатились далеко прочь, можно не сомневаться, любой француз будет счастлив, встретив нас, всадить в живот какую-нибудь острую дрянь или раздробить череп крестьянским цепом. А то и чего похуже…

Еще только держа путь в свою новую часть, я слышал разговоры о том, что чертовы британцы, чтобы побудить французов к восстанию и вооружить их, ночами украдкой скидывают с неба ящики, внутри которых, помимо карт, инструкций, потайных фонарей и провизии имеются весьма неприятные штучки.

Файгеваффе.

Выкованные из дешевой стали, похожие на примитивнейшие бандолеты, бландербассы и мушкетоны, они выглядят никчемными игрушками даже по сравнению с нашими собственными неказистыми «рейхспистолями», вот только внутри… Внутри каждый из них содержит замурованного демона, озлобленного настолько, что сожрал бы с потрохами всякого встреченного демонолога. Одноразовое оружие труса, обладающее при этом чудовищной мощью. Не подходящее ни для войны, ни для дуэлей, ни для охоты, зато прекрасно подходящее для того, чтобы уничтожать под покровом ночи германских солдат, не ожидающих нападения.

Британцы делают это не по душевной доброте. Доброты в них не больше, чем в бешенных псах.

На протяжении многих веков архивраг Малфас, ведающий британскими землями, и Фурфур, сделавшийся тираном французских, охотно пускали друг другу кровь, и то, что они сделались вынужденными союзниками против архивладыки Белиала, властителя германских земель, вовсе не наполнило их великой любовью друг к другу.

Тут и дураку ясно, британцы не собираются засыпать французов добром, всего лишь используют их как пушечное мясо в своих целях. Файгеваффе из числа того, что они тайком поставляют мятежникам, самого дешевого, никчемного, сорта. Внутри него обыкновенно замурованы выкормыши из свиты владыки Фрелсари, существа кровожадные и тупые даже по адским меркам. Такое оружие часто убивает не только того, на кого направлено, но и владельца, а бывает, и всех вокруг, но британцам на это плевать – они готовы воевать с нами чужими руками бесконечно долго.

Я никогда не видел Файгеваффе вблизи, но знаю, что это смертельно опасная штука. В прошлом году, по пути в свою резиденцию, из нее был убит Рейнхард Гейдрих, барон фон Галле, протектор Богемии и Моравии. Он ехал в служебном аутовагене, когда посреди улицы ему наперерез выскочили двое мятежников – Ян Кубиш и Йозеф Габчик. Оба были неважными стрелками и трусами в душе, но у них было поставленное британцами Файгеваффе – и сработало оно что надо.

Габчик, верно, промазал бы даже если бы собирался застрелиться, а может, адское отродье попросту было не в духе, что нередко бывает с ублюдками из свиты Фрелсари – выстрел ушел мимо, превратив ближайший дом в исполинскую клокочущую яйцеклетку, полную извивающихся скорпионов из серебра и латуни. Зато выстрел Кубиша угодил в цель. Барон фон Галле, не успев выхватить свой пистоль, стремительно начал срастаться с собственным аутовагеном в единое целое, образуя доселе невиданную механически-протоплазменную форму жизни. Чертов Файгеваффе никогда не отличался ни меткостью, ни надежностью, но обладал страшной эффективностью. Лучшие германские лекари и демонологи еще двое суток пытались извлечь что-то человекоподобное из этой груды пузырящейся плоти, ощетинившейся поршнями и шестернями, но смогли извлечь лишь усы барона и шляпу, все остальное издохло, испуская отвратительные звуки и миазмы.

Сами незадачливые мятежники ненадолго пережили его. Спустя неделю их окружили в какой-то грязной дыре в Праге, где они обустроили себе логово и воздвигли тотемы архиврага. Их хотели взять живыми, но они ожесточенно отстреливались, а когда в дело вступили императорские демонологи, превратившие стены в песок, покончили с собой, высвободив небольшого, но чудовищно прожорливого демона, который не оставил от них даже пуговиц…

Несмотря на то, что мы идем плотной цепью, выставив перед собой оружие и на полицейский манер прикрывая фонари, чтобы не выдавать себя светом, у меня покрывается колючей изморозью спина от неприятной мысли – сейчас сидящий где-то в кустах французский ублюдок бахнет из своего никчемного Файгеваффе – и Вальтер Мюллер, канонир, обратится облаком мотыльков или кричащей глыбой черного льда или…

Город выступает из темноты неспешно, будто бы даже робко. Дома здесь не высокие и худые, как в Любеке, а приземистые и массивные, они не похожи на шеренги жмущихся друг к другу тощих калек, скорее, напоминают больших сонных животных, льнущих к земле. В самом деле маленький городок. В его постепенно проступающих контурах я не вижу ни привычных моему глазу ломанных линий контргардов, ни острых шпилей крепостных башен, которыми в последние годы обзавелись все германские города. Несколько башенок на окраине не в счет – тонкие, не оборудованные орудийными портами и капонирами, они служат скорее украшением, чем серьезными укреплениями. Некоторое время я пытаюсь высмотреть меж домов и палисадников хитроумно замаскированные орудийные позиции, но вскоре бросаю это занятие – воспаленное воображение неважный помощник для хладнокровного канонира, особенно учитывая, что нам предстоит.

Просто маленький французский городишко, говорю я себе мысленно, удерживая на весу тяжелый мушкетон. Один из тех городишек с глупыми названиями, что растут в здешних краях сами по себе, точно россыпи грибов,

непринужденно впитывая ядовитые осадки и немилость адских владык, точно весенний дождь.

Маленький и очень тихий городишко.

Большие города никогда не молчат, я знаю это, потому что не раз бывал в Гамбурге и Бремене. По ночам улицы полны рычащими аутовагенами, остервенело мчащими куда-то своих хозяев и норовящих вырвать друг из друга на ходу кусок мяса, из распахнутых окон гремит музыка, какая-нибудь новая разновидность дьявольской кадрили, но даже если все эти звуки вдруг разом смолкнут, то и тогда не услышать полной тишины. С наступлением сумерек улицы издают глухое поскрипывание – это габсбурги, трусливые городские хищники, вылезают из своих нор и убежищ, чтобы жадно поглотить все, что человек оставил в их владениях, от куриных костей до лопнувших шнурков и окурков.

Но здесь я не слышу ни музыки, ни скрипа. Этот город тих, словно какой-то адский владыка каприза ради похитил отсюда все звуки, оставив лишь шелестящие колыхание ковыля и легкий задумчивый присвист ветра, трущегося о старую черепицу. Ни фабричного грохота, ни аутовагенов, ни пьяного хохота. Даже небо над ним спокойно и тихо, в нем нет сонма адских созданий, облизывающих печные трубы, хохочущих, питающихся скопившимися за день эманациями человеческих душ…

Я не знаю, как называется этот городок, наверняка у него какое-нибудь глупое французское название – Уфьер? Круазий? Гренвиль-Сюр-Одон? - но он мне безотчетно нравится, как нравится девушка, которую встретил на улице и чьего лица даже не успел рассмотреть, лишь ощутил на миг запах да коснулся вскользь ее рукава.

На окраине мы замираем, гасим фонари и добрую четверть часа молча наблюдаем – не мигнет ли где факел, не донесется ли с ночных улиц тревожное звяканье кольчуг. Это вражеская территория и Черный Барон скорее напоит «Ротиннмуннура» нашей кровью, чем проявит спешку. А выдержка у него ледяная, как у столетней змеи.

Черт, с опозданием думаю я, здесь надо опасаться всего. Не только арбалетного болта, пущенного исподтишка каким-то грязноволосым франсуа, но и многих других вещей, о которых я едва было не позабыл, трясясь в нашей тесной коробчонке. Охранных демонов, к примеру.

В Любеке богатые негоцианты бывало использовали для защиты своих лавок адских отродий, именующихся охранными демонами. Чертовски неуместное название. Охранять может цепной пес или преданный слуга, но не демон. Демона не заботит хозяйское добро, он просто рад растерзать всякого, кто окажется в зоне его досягаемости. И обыкновенно проявляет в этом деле столько нечеловеческой фантазии, что делается не по себе даже матерым головорезам, вскрывающим своих жертв в темных переулках легко, точно бурдюк с вином. Достаточно пропустить какой-то крошечный признак охранного демона, к примеру, пятно странной формы на стене, или запах винограда глубокой зимой, или что-нибудь еще в этом роде, как щелкнут невидимые зубы – и тогда…

Маленький Рупрехт, вспоминаю я.

Худой, похожий на маленького лягушонка, он с такой легкостью пробирался через все решетки и запоры, словно вознамерился к десятилетнему возрасту затмить славу Германа Ламма[6]. Ужасно ловкий пройдоха, он был способен забраться в любую щель, и непременно забирался, обыкновенно просто для того, чтобы потешить свое самолюбие или стянуть какую-то приглянувшуюся ему безделушку. Маленького Рупрехта, как это ни странно, погубила не самоуверенность, свойственная многим воришкам, и не досадное стечение обстоятельств, его погубил кусок шварцвальдского вишневого торта.

Маленький Рупрехт от природы не был наделен великим умом, но звериную осторожность впитал с молоком матери. Он никогда не забирался в хорошие дома и богатые лавки, опасаясь неприятных сюрпризов, и был чертовски прав на этот счет. Лишь однажды он не смог совладать с искушением. Старый голландец, державший кондитерскую лавку на Брейтештрассе, выставил в витрине своего магазина блюдо с шварцвальдским тортом. Это было воистину эпическое сооружение, при виде которого даже мы, мальчишки, которых взрослые в ту пору именовали не иначе как «Разбойники со Штадтвайде» и которым предрекали виселицу не позднее пятнадцати, спешили как можно скорее пройти мимо витрины, стискивая в карманах кулаки и глядя в другую сторону. Это был торт из тортов, равного которому никто из нас еще не видел. Можно не сомневаться, если бы архивладыка Белиал отведал хотя бы кусочек, он немедля произвел бы кондитера в звание адского барона с правом ношения шпаги. Но, верно, в том году у архивладыки находились более важные дела, чем заглядывать в наш захолустный Любек…

Коржи были выпечены из нежнейшего шоколадного бисквита и пропитаны киршвассером, а сверху все это великолепие было украшено вишнями, взбитыми сливками, цукатами и шоколадной стружкой. Нам было десять лет, нашим излюбленным лакомством были свиные уши, которые мы воровали в мясных рядах на рынке, коптили на костре и поедали, воображая себя неистовым Клаусом Шиллингом[7], но торт – это торт…

Проклятый голландец. Если прочие лавочники порой отдавали нам объедки – больше для того, чтоб избежать наших шалостей, чем по душевной доброте – этот скряга не оставлял нам даже крошек. Даром что у него в лавке был новенький цветной оккулус, крутивший день и ночь пьесы, лакированный аутоваген в гараже и зачарованное пенсне на носу.

Маленький Рупрехт держался два дня. Равнодушный к берлинским пончикам и печеным яблокам, баденским запеканкам со сливочным маслом и слоеным кренделькам с корицей, он чуть было не рехнулся из-за этого торта. Просто ни о чем другом и говорить не мог. Нам следовало понять, что он задумал лишь по одному только маслянистому блеску его маленьких глаз. Но мы то ли не поняли, то ли не дали себе труда понять. А может, в глубине души нам было любопытно, проучит ли Маленький Рупрехт подлеца голландца…

На следующий день (мы разыгрывали сражение при Лигнице на холме за Остервайде) Маленький Рупрехт не присоединился к нам. Не появился он и вечером, когда мы стягивались к нашему потайному костру, таща картошку, турнепсы, морковь и все прочие подношения, которыми с нами поделились слишком рассеянные или близорукие торговцы с рынка. Мы даже подумали, не угодил ли он, чего доброго, в руки стражников. Про охранных демонов мы в ту пору не знали, но…

Маленький Рупрехт появился за полночь, когда мы, по пятому разу скормив друг другу выдуманные истории, уже собирались расходиться по домам. Он шел… Черт, сразу и не поймешь, как он шел. Как-то тяжело. Будто в придачу к своему тщедушному телу, крохотному как у лягушонка, тащил пару центнеров свинца. Уличные фонари не горели (мы сами же их и перебили, охотясь на крошечных адских созданий, сидящих внутри стеклянной чаши), но мы отчетливо видели его силуэт, неестественно накренившийся, исполненный странной и непривычной грацией. Его движения обрели какую-то тяжеловесную плавность, словно он двигался сквозь густую грязь…

Или сам состоял из густой грязи. А еще он издавал странные звуки – сопел, кряхтел, причмокивал, будто у него болели зубы, булькал горлом. Ну, понятное дело. Знать, попытался влезть в лавочку, был застукан бдительным голландцем на месте, а тот оказался скроен не из мягкого миндального теста, а из того, из которого Ад слепил Фредерика Хендрика Оранского и прочих безумных вояк Оффентуррена. Небось, гнал нашего бедного приятеля через половину города, угощая пинками и тростью, пока тот не собрал на себя половину всей грязи, которой славятся канавы Любека…

Мы приготовились было встретить его смехом и обычными в нашем кругу колкостями, интересуясь, как ему понравился шварцвальдский вишневый торт, но ни одного смешка не прозвучало в воздухе, когда Маленький Рупрехт подошел к костру.

Он не добыл торт. Он сам стал тортом.

Он не заметил предостерегающих знаков, и немудрено, он был не в меру ловким мальчишкой, а не прожженным взломщиком. Пятно странной формы на стене, или запах винограда глубокой зимой, или что-нибудь еще в этом роде… Улучив момент, когда жадный голландец закрыл лавку и отправился почивать, он проскользнул в приоткрытую створку фрамуги, но был слишком поглощен упоительным запахом яств, чтобы обращать внимание на зловещие признаки. Может, это было странно ритмичный скрип половиц или муха, летающая по необычной траектории, или что-нибудь еще в этом роде. В ту минуту, когда Маленький Рупрехт добрался до нас, он уже не мог поведать деталей. Он сам сделался деталью, на которую мы смотрели, исполнившись смертельного ужаса.

Плоть его превратилась в шоколадный бисквит, превосходно пропеченный и пропитанный душистым кирсвассером. Щедро фаршированный миндальными орехами, он брел вперед, таща свое тяжелое размякающее тело, не обращая внимания на липкий след из взбитых сливок. Он пытался кричать, но, верно, его тело еще не закончило свою трансформацию, внутри него что-то булькало, раздувалось и лопалось, отчего наружу вырывались не крики, а те самые странные звуки, похожие на причмокивание и бульканье. Из его глотки толчками выплескивался крем, шлепаясь на землю грязно-белыми кляксами.

Тесто застывало, сковывая его движения, замедляя, превращая в одну большую липкую глыбу, покрытую вперемешку грязью и шоколадной крошкой. Он истекал сиропом и киршвассером, оплывая и размягчаясь на глазах. К тому моменту содержимое его головы наверняка в большей степени представляло собой конфитюр с пастилой, но мне кажется, он понимал, что происходит. Я увидел это в его глазах, несмотря на то, что они превратились в большие круглые цукаты.

Воздух вокруг него был сладким, точно все лужи в Любеке превратились в густой сироп…

Мы бросились прочь, вопя от ужаса. А когда набрались смелости вернуться, все уже было кончено. От Маленького Рупрехта остались только крошки шоколадного теста, разбросанные по мостовой, да горсть засахаренных орехов – уличные габсбурги доедали их, урча и подвывая от жадности. Черт возьми, если они сохранили хотя бы крохи душ, им стоило бы начать молиться Маленькому Рупрехту – не адскому владыке, но человеку, единожды в жизни накормившему их досыта, устроившему жалким тварям воистину королевское пиршество…

Я вспоминаю об этом, пристально разглядывая в темноте контуры незнакомого мне города с его смешными тонкими башенками. Охранные демоны… Черт. Нет ничего проще, чем прикопать заговоренную склянку с адским созданием посреди тропы или укрыть ее в густом палисаднике. Пикнуть не успеешь, как окажешься в его лапах. Некоторые охранные демоны, говорят, проведя несколько тысяч лет взаперти, звереют настолько, что мы, пожалуй, можем еще позавидовать судьбе Маленького Рупрехта…

Имперский закон строг и не знает снисхождения. Здесь, в Нормандии, владение охранным демоном приравнивается к владению мечом или аркебузой и карается смертью, но уповать на него определенно не стоит. Ни один патентованный демонолог не станет рисковать шеей, сбывая французам подобный товар, но кроме них в империи обретается еще прорва безвестных шаманов, ворожеев, чернокнижников и кудесников любого сорта, многие из которых готовы за пару гульденов продать любую пойманную в адских чертогах тварь.

Помню, как Михаэль с соседней улицы выменял у какого-то бродяги бутыль хорошей мадеры на амулет в виде медного желудя, который должен был защищать от всех болезней, сглаза и половой слабости. А когда надел его на шею…

Черный Барон внезапно поднимается на ноги и зажигает фонарь.

«Все в порядке, - произносит он, - Сопротивления не будет. Это не засада. Можете приступать к работе. Ищите подходящий материал и стаскивайте его к «двести двенадцатому», я сделаю остальное».

Мы осторожно поднимаемся вслед за ним. Даже без укреплений, даже молчащий в ночи и выглядящий безлюдным, этот город настораживает нас и пугает. Мы кажемся себе крошечными плотоядными жуками, подступающими к мертвой, не успевшей остыть, лошадиной туше, еще сотрясаемой остаточной агонией.

«Мессир, - я кашляю, чтобы подавить смущение, - Что прикажете делать, если встретим сопротивление? Стрелять или…»

Черный Барон внимательно смотрит на меня. И под его взглядом мои собственные внутренности словно наполняются липким заварным кремом.

«Не встретите», - холодно произносит он.

[1] Наррентурм (нем. Narrenturm, «башня дураков») – больница для душевнобольных в виде башни, построенная по приказу германского императора Иосифа II в 1784-м году.

[2] Труппенарцт (нем. «Truppenarzt») – военная должность офицера медицинской службы в немецкой армии.

[3] Стрейфкорпс (нем. Streifkorps) – высокомобильные подразделения германской армии периода Тридцатилетней войны, состоящие из различных частей, которые использовались для ведения боевых действий в тылу врага, а также для борьбы с повстанцами.

[4] Здесь: примерно 2 кг.

[5] Шулюм – жирная похлебка из дичи.

[6] Герман Ламм (1890 – 1930) – один из самых результативных банковских грабителей своего времени.

[7] Клаус Шиллинг (1635 – 1705) – немецкий пират, совершавший набеги на испанские и британские корабли в Карибском море.

Глава 5

Этот городишко не похож на те, что пережили бомбардировку.

Я видел много таких городов – не здесь, на юге Германии месяцем ранее, когда еще только направлялся в Кан. Вормс и Трир, Битбург и Шпайер, Ашаффенбург и Мангейм… Лишенные возможности поквитаться за свой позор под Дюнкерком, британцы годами выливали на наши беззащитные города самые страшные чары, собранные в безумный, созданный уничтожать все живое, коктейль.

Наш дилижанс держался в стороне от них, огибая по широкой дуге, но я отчетливо видел детали даже без подзорной трубы. Хоть и отчаянно хотел их не замечать.

Из Вормса дьявольские чары высосали все цвета и звуки, превратив его в мертвый молчащий черно-белый лабиринт. Тамошние люди превратились в не упокоенных призраков, обреченных слепо брести по улицам весь остаток жизни. Извлеченные из очага поражения, они стремительно таяли под солнечным светом, разлагаясь и истекая густой белой жижей…

В Битбурде комбинированный удар британских чар повредил саму ткань мироздания, непоправимо перемешав все мыслимые измерения. Все геометрические формы утратили свой смысл, превратившись в чудовищные конструкции, от одного взгляда на которые можно было повредиться в уме. Дома обратились погруженными внутрь самих себя многомерными фракталами, улицы – изломанными, пересекающимися под невозможными углами кривыми, люди… Людям пришлось несладко. Вынужденные существовать в мире, который несовместим ни с привычными им физическими законами, ни с самим человеческим разумом, они быстро гибли, не в силах выбраться из собственных домов, превратившихся в устроенные невозможным образом лабиринты, или же в столкновениях друг с другом – их новые тела, похожие на растянувшихся в десятках измерений спрутов, попросту не в силах были высвободиться из объятий друг друга…

В Трире дома остались неповрежденными, но сами люди превратились в жидкую форму жизни, то ли разумную, то ли нет, но ужасающе агрессивную. В Мангейме случилось массовое помешательство, в ходе которого люди оказались так напуганы, что принялись выкалывать себе глаза чем ни попадя – к тому моменту, когда до города добрались спасательные команды, там обитало двести тысяч слепцов…

Этот городишко не похож на те, прочие. Может, его лишь слегка задело бомбами? Если так, мы наверняка уже встретили бы местных горожан. Но мы их не видим. Дома погружены во тьму, несмотря на то, что ночь еще ранняя, пивнушка, которую мы обнаруживаем на окраине, пуста, из-за распахнутых настежь окон она напоминает череп с пустыми глазницами. Нет ни бродячих собак, ни гарпий, ни даже извечных городских паразитов, габсбургов.

«Город пуст, - бормочет Болдт сквозь зубы, - Ни души. Куда бы это они все подевались, хотел бы я знать? Отправились на танцульки в Ниццу?..»

У меня нет желания разделить его шутку. Город спокоен и тих – противоестественно тих – но у меня не возникает ощущения, что он брошен своими обитателями. Напротив, кажется, будто они чего-то выжидают, прильнув к окнам, пристально изучая нас черными, лишенными блеска, глазами…

Лишившись брони «двести двенадцатого», я ощущаю себя рыцарем, выбравшимся из доспеха, беспомощным и слабым. Рыхлым куском плоти в потрепанном солдатском гамбезоне. Один слаженный залп картечью уложит нас всех четверых наповал. А уж если кто-то швырнет пороховую бомбу или зачарованную гранату, нашпигованную яростными адскими отродьями…

Нет, понимаю я, когда темные дома обступают нас со всех сторон. Эти не будут стрелять. Здесь что-то другое. Что-то дрянное, скверное, не оставляющее ни следов, ни запахов, но…

Они не ушли на танцульки в Ниццу. По крайней мере, не все. Первого жителя я обнаруживаю случайно, посветив фонарем в сторону переулка. Он врос в стену дома, сделавшись ее частью, плоть срослась с камнем так органично, что я даже не могу разобрать, где начинается одно и заканчивается второе. Человек мертв и, по всей видимости, недавно, штукатурка все еще поскрипывает, отзываясь на последние слепые судороги, сотрясающие вмурованное в стену тело.

«Не пальните с перепугу, Мюллер, - Черный Барон придерживает пальцем раструб моего мушкетона и только тогда я замечаю, что тот пляшет из стороны в сторону, - У нас не так-то много пороху. А этот уже не причинит нам вреда. Да и все прочие тоже».

«Прочие?»

Черный Барон усмехается.

«Хороший канонир смотрит не в одном направлении, унтершарфюрер, он смотрит во всех направлениях сразу. Взгляните туда».

Он показывает, куда.

Дьявол. Мне приходится потратить полминуты, чтобы понять – жители этого городка никуда не делись. Они все здесь. Должно быть, успели услышать оглушительный вой демонов, доносящийся из разверстых небес, высыпали в переулки и… Тут их и накрыло.

Мне хочется потушить свой фонарь, чтобы не видеть деталей. Я определенно не стану никому о них рассказывать – ни сослуживцам, когда мы наконец доберемся до Кёльна. Ни собственным детям, когда они дорастут до того возраста, чтоб слушать рассказы о том, как их отец доблестно воевал во Франции в сорок четвертом.

«Вот дерьмо, - бормочет Йонас, качая головой, - Хотел бы я знать, какой дрянью их окропило?..»

Он тоже потрясен, это читается по его бледному окостеневшему лицу с единственным застывшим глазом. Болдт поплевывает себе под ноги с таким видом, будто видел подобное не раз, но его тоже проняло, и изрядно.

Мы ожидали увидеть французский город, пусть и пострадавший от бомб. Но это не город, это – некрополь. И тем страшнее то, что сила, сотворившая с людьми нечто подобное, не повредила ничего другого. Стекла в окнах даже не треснули, дома не опалены, на крышах добродушно и мягко шелестит ночной ветер – точно кот, вернувшийся к мертвому хозяину, пытающийся ластиться о его тело и не понимающий, отчего тот сделался неподвижным и молчащим…

Черный Барон медленно втягивает носом воздух. Будто надеется разобрать в нем нотки сложно устроенных адских ядов. Напрасное старание, здесь не пахнет ничем – ни гнилью, ни гарью. Чары были слишком тонки, чтобы оставить след, даже после того, что сотворили.

«Готов поспорить, я уже видел нечто похожее, - неохотно произносит он, разглядывая заваленные телами переулки, - В сорок втором или даже раньше…»

«Где? – спрашивает Йонас, но неохотно, словно бы через силу, - Сары-Су? Дон?»

«Нойзуструм».

«Но ведь это не…»

Черный Барон кивает.

«Верно. Это в Германии. В Нижней Саксонии, если быть точным. Есть в тамошних краях одно прелестное местечко, зовется Зуструм. В тридцать третьем году неподалеку от него учредили каторжный лагерь по особенному проекту под названием Нойзуструм. Но держали там не выпивох, проломивших своей жене голову кувшином, и не уличных головорезов, а…»

«Эделей».

Еще один недостаток недавней контузии и легкого помутнения в мозгах. Иногда мне кажется, что я произношу слово мысленно, на деле же оно срывается с моих губ негромким шепотом, точно запозднившийся ночной мотылек. Но у Черного Барона, по всей видимости, прекрасный слух.

Он стремительно переводит на меня взгляд. На какой-то миг мне даже кажется, что я ощущаю прикосновение ледяного острия тренировочной рапиры к животу. В его взгляде нет той стальной остроты, что прежде меня пугала, скорее, он задумчив, но меня все равно пронимает нехорошим холодком, несмотря на толстый гамбезон поверх кольчуги.

«Совершенно верно, унтершарфюрер. Эделей. В ту пору наш добрый император лелеял надежду очистить города от эдельского отребья и многие, хотели они того или нет, получили билет туда. Вы многое знаете об эделях?»

В наших краях никогда не было великого количества эделей, Черный Барон прав, это порченное племя не любит маленьких городов и северных широт, но в самом Любеке их обреталось удивительно много, и самых разных сортов. Возможно, как раз потому, что в ту пору курфюрсты, движимые заботой о сохранении чистоты германской крови, принялись выжимать их с плодородных земель Вестфалии и Рейна, многих заставив бежать на север.

Любек никогда не считался захолустьем, несмотря на то, как любят злословить на этот счет холеные барышники из Гамбурга, разодетые в бархат и парчу мюнхенские негоцианты и меланхоличные штутгардские вельможи, перепробовавшие в своей жизни столько противоестественных любовных практик, что им давно опротивели и мужчины и женщины.

В тридцатых годах наш город быстро скидывал с себя провинциальное оцепенение, на глазах превращаясь в огромную кузницу. Императорские верфи работали в три смены, спуская на воду пинасы, барки и фрегаты один за другим, а алхимические лаборатории выпускали в воздух столько едкого дыма, что поутру приходилось прижимать тряпки к лицу, чтобы выйти на улицу. Черт возьми, даже габсбурги у нас были самые жирные из всех, что только можно было встретить во владениях архивладыки Белиала. Трусливые городские падальщики, жадно глотающие любую органику, до которой только могли дотянуться, они охотно лакомились всей той дрянью, которую обильно вышвыривали из своих недр гудящие адскими чарами фабрики, неудивительно, что некоторые отродья вымахали размером с молочных поросят и уже не могли держаться на паутине, лениво ковыляя по улицам и, если бы их не принялись истреблять стражники, в скором времени перегрызли бы всех уличных котов.

Может, Любек никогда не знал столичного лоска, в нем не проводились балы, на которых господа из высшего света ублажали себя тысячей противоестественных и смертельно-опасных способов, но, по крайней мере, обычный городской аутоваген не собирал вокруг себя толпы зевак, как в Шлагсдорфе или Бармштедте. У нас даже был свой театр. Но вот нравы… Нравы в Любеке царили весьма провинциальные, до конца не отшелушившиеся вместе с прошлой эпохой, оттого наши матери строго-настрого запрещали нам не только водиться с эделями, но и бывать в тех местах города, куда они допущены.

Ничто не нарушается девятилетними мальчишками с таким упоением, как самый строгий материнский запрет. Устав играть в «слепую корову» и «три селёдки», вволю повозившись на угольной куче и изведя десяток-другой мелких адских созданий, мы старались развлечь себя как умели – и эдели в этом смысле представляли нам немало превосходных возможностей.

Стражники, охранявшие порт, могли наградить тяжелой затрещиной, если поймают, но мы знали сотни хитрых лазов и тайных проходов, кроме того, этот риск окупался сторицей, поскольку предоставлял нам возможность вдоволь понаблюдать за тем, как здоровяки-монфорты, скрежеща изношенными костями, до хруста напрягая толстые как канаты, сухожилия, волокут в пакгаузы тяжелые телеги, набитые углем, солью и пшеницей. Напоминающие помесь человека с быком, такие же кряжистые, медлительные, с вывернутыми в другую сторону огромными ногами, скособоченными от каторжной работы спинами и тяжелыми, клонящимися вниз, головами, они не годились для игр – в их толстых черепах зиждилась лишь малая кроха рассудка, делающая их лишь немного умнее скота – зато вполне годились для наших немудреных забав. Улучив момент, мы с мальчишками кидали им под ноги орехи, до которых эти недалекие гиганты были большими охотниками и, затаившись за штабелями дров, зажимая себе рты руками, вволю хохотали, наблюдая за тем, как в воцарившемся беспорядке со страшным грохотом сшибаются тяжеленые телеги, и надсмотрщики, исступленно крича, тщетно полосуют бичами своих подопечных.

Неказистое развлечение, но в ту пору мы еще не переключились на табак, порнографические открытки, кости и слитую по трактирам белладонну, так что это зрелище всегда приводило нас в восторг. Как-то раз один из монфортов до того вошел в раж, что сделался буен и, прежде чем надсмотрщики успели спохватиться, основательно покалечил пару своих собратьев. Это было почтенное старое создание, обрюзгшая шкура его во многих местах была залатана грязной мешковиной, а из разбухших суставов торчали ржавые винты и штыри – даже плоть монфорта, проклятая адскими владыками еще до рождения, не может вечно выносить чудовищную нагрузку. Годы труда заставили его отупеть, а побои обожгли те жалкие клочья души, что дотлевали в этой грузной туше. На наших глазах своими исполинскими ногами он вмял в землю двух стражников, прежде чем какой-то сообразительный корабел, проходивший рядом, не взобрался на тушу монфорта и не всадил ему в череп острый стальной зуб своего клевца.

Пока был жив господин Брукхаузер, мы могли развлекать себя, приставая к нему с дурацкими вопросами к господину Брукхаузеру, выпытывая, почему дождь не идет снизу вверх, сколько нужно шильдбюргеров[1], чтоб подковать лягушку и сколько капель содержится в море. Увы, это развлечение могло подарить нам не более четверти часа веселья. Господина Брукхаузера в Любеке очень уважали за ум и невысокие расценки, по которым он ссужал свою ученость прочим, оттого всегда существовал риск, что какой-нибудь доброхот изловит нас и всласть надерет уши за такие фокусы.

Кроме того, ответы господина Брукхаузера частенько были столь хитры, что мы небезосновательно подозревали, будто каждый из них он в свою очередь снабжает дюжиной острейших шуток, понять которые мы просто не в силах, а это больно било по самолюбию. Прочие вельзеры не вызывали у нас особого интереса – носящие на головах тяжелые шлемы, оставляющие лишь прорезь для глаз да дырочку для рта, по доброй воле сковывавшие свою ученость тяжелой сталью, в наших глазах они выглядели никчемными дураками, на которых не стоило тратить времени.

Если на улице нам попадался альбертинер, можно было покуражиться, просто подражая его походке. Это, к слову, что требовало не только театрального дара, но и недурных атлетических навыков. Требовалось идти, скрючившись до земли, хромая на обе ноги, беспрестанно стеная, изображая одновременно лихорадку, мигрень, подагру, грыжу и еще великое множество недугов. Способ непростой, но позволявший изрядно насмешить и себя и компанию мальчишек, да и всех окрестных прохожих. Альбертинеров в Любеке не любили. Милость Ада подарила им не только огромное долголетие, благодаря которому они жили по триста лет, но и весь набор известных человечеству болезней, который доставался им прямо от рождения. Становящиеся немощными стариками к двенадцати годам и дряхлыми развалинами к двадцати, они проводили всю свою долгую жизнь в тщетных попытках приспособиться к своим хворям, беспрестанно стеная, хлюпая и изрыгая из себя желчь. Они даже не в силах были воспользоваться тем единственным даром, из которого можно было бы извлечь что-то путное, своим долголетием. Размягченные апоплексией, эпилепсией и черной меланхолией их мозги быстро приходили в негодность, память же и подавно превращалась в ветошь.

Некоторое развлечение могли предоставить и бруноны. Этих в город не пускали, но на южных пустошах легко можно было найти пару дюжин даже не будучи ловким следопытом. Одержимые неутолимым голодом, похожие на одутловатых мучнистых лягушек с висящими бурдюками животами и грустными человеческими глазами, они посвящали все дни напролет попыткам набить свое брюхо, используя для этого все, что попадалось им на глаза. Трава и лишайник, камни и даже небольшие валуны, птичьи гнезда, дохлые мыши – все это поглощалось брунонами жадно и нетерпеливо, но не утоляло голода даже на мгновение. Какое-то время мы пытались угощать этих полуразумных животных, некогда бывших людьми, изысканными блюдами вроде сапожных гвоздей, швейных игл и стеклянных осколков, но быстро оказались разочарованы – закаленные луженые глотки брунонов перетирали все, что в них попадало без малейшего ущерба. Другое дело – если украсть у какого-нибудь зазевавшегося стражника пороху и соорудить небольшую бомбу. Или же нацедить той дряни, что сливают из себя алхимические лаборатории, угостив обжору коктейлем, которого, верно, не подают даже в мюнхенском «Хофбройхаусе»…

При виде фуггеров мы не только не помышляли о розыгрыше, но и сами старались убраться как можно дальше. Эти кишели насекомыми и паразитами так, что даже находиться возле них было невыносимо. В их грязных волосах сновали полчища мух, одежда, казалось, шевелится сама собой от немыслимого количества сидящих в ней вшей, открытые язвы по всему телу кишели опарышами, а из-под лохмотьев доносился угрожающий гул – там располагались осиные гнезда и логова прочих, неведомых нам отвратительных тварей, от плотоядных жуков до извивающихся мокриц. Фуггеры, может, и счастливы были бы сделаться как обычные люди, но, как и все эдели, не могли ничего поделать со своим родовым проклятьем, наложенным на их высокомерных предков адскими владыками – все жидкости и запахи их тела привлекали насекомых сильнее, чем чистый мёд.

Зальма мы в Любеке видели лишь единожды – это племя немногочисленно и редко выбирается из Брауншвейга, где, по слухам, половина городских подвалов превращена в их кельи. Но все равно были немало впечатлены. Виденный нами зальм выглядел так, словно провел месяц в пыточных застенках, где его истязали существа, не знакомые с милосердием в человеческой его форме, но зато являющиеся обладателями миллионов сверкающих и острых штук. Каждый цолль его плоти был пронизан булавками, иглами, какими-то жуткого вида иззубренными занозами, похожими на рыболовные крючки. Встречались даже наконечники стрел, лезвия от столовых ножей и лемехов, просто заточенные куски стали… Черт возьми, этот человек выглядел как живая подушечка для булавок, а двигался так, словно его заживо поджаривают на адской сковороде, рыча от боли и судорожно дергаясь. Тогда мы еще не знали – все эти штуки вовсе не прихоть, не изощренное самоистязание, которое в ту пору вошло в моду в дрезденских салонах. Зальмы устроены так, что испытывают чудовищные муки каждую секунду, что не подвергают свою плоть увечьям. Только неистово уничтожая свое тело самыми изобретательными и безжалостными способами, они получают от адских владык короткие передышки. Говорят, в Брауншвейге зальмов так много, что многим бюргерам приходится пользоваться ночью берушами – доносящийся из тысяч глоток рык боли проникает за все стены, лишая сна…

Досадно, что зальмов в Любеке почти не встречалось, наверняка мы придумали бы немало забав с ними. Не менее досадным мы с мальчишками находили то обстоятельство, что в наши края редко заглядывали розены. В девять лет не очень-то задумываешься о плотской любви, но про розенов ходило много любопытных слухов, заставлявших нас изнывать от любопытства. Говорили, они все – и женщины и мужчины одновременно, говорили, они могут понести плод, едва лишь прикоснувшись к человеку пальцем, говорили, они все переносят лепру и чуму, говорили… Про розенов много чего болтают на улицах, но почти всегда это досужие россказни и грязные слухи.

Возможность познакомиться с этим причудливым племенем выпала мне лишь лет через шесть или семь, когда я, забыв про детские шалости, постигал канонирскую науку в вюнсдорфской школе. После дня тяжелейшей зубрежки, все еще оглушенный баллистическими формулами и тактическими выкладками, выбирался из казармы через потайной ход и отправлялся в квартал розенов, сжимая в кулаке пару потертых талеров. Разумеется, многое, что про них рассказывают, оказалось ерундой. Они не несут от прикосновения к человеку, они не разносят дурных болезней, мало того, не способны болеть ими сами, с другой стороны… Черт, узнай девятилетний Вальтер Мюллер о некоторых особенностях розенов, которые стали известны ему в двадцать, надо думать, был бы немало озадачен – этот мечтающий стать демонологом сопляк и думать не помышлял о таких вещах.

А ведь были еще штольберги, веттины, мансфельды, зигхардинги, диллингены, шеффены… Мы в ту пору и вообразить не могли, сколько жутких и в то же время забавных родов насчитывается в беспокойном и пестром семействе эделей, многих из них я встречал куда позже. Или не встречал вовсе – после тридцать четвертого их стали спешно выжимать из городов, отправляя в лагеря-поселения сродни тем, в которых ютятся подвергнутые остракизму круппели – Ноейнгамме, Штокен, Любек-Швартау…

Но в ту пору у нас не возникало сложностей из-за этого.

Даже в те дни, когда стражники, в конец доведенные нашими проказами, приходили в ярость, отрезая все лазейки в порт, и нам надоедало изводить беспомощных толстобрюхих брунонов, скармливая им всякую дрянь, мы все равно не оставались без развлечений. Мы отправлялись в Мойслинг, самую темную часть города, где располагались дешевые пивные. Это удовольствие обходилось нам в талер, но, как говорят в наших краях, оно стоило каждого потраченного крейцера. Деньги мы тратили не на пиво (в ту пору лакричная вода с вишневым сиропом еще казалась нам вкуснее того горького сусла, которым давятся взрослые в пивных), мы покупали склянку опийной настойки у старой полоумной ведьмы с Ростокштрассе. С этой склянкой можно было заявиться в «Трехлапого медведя», трактир, пользующийся крайне дурной славой, в котором иногда, под вечер, можно было застать вельфа.

Редкие гости в Любеке, вельфы выделялись даже в самой невоздержанной компании благодаря своему безумному смеху и повадкам, напоминающими смертельно пьяную гиену. Неудивительно, учитывая, что все железы их тела безостановочно выделяли лошадиные порции адских зелий, по сравнению с которыми даже концентрированная настойка спорыньи с белладонной, которой травят себя молодые повесы, была не опаснее яблочного сока. Вечно опьяненные, беспрестанно галлюцинирующие, давно заблудившиеся между наркотическим сном и явью, наслаждающиеся картинами, способными разбить на осколки человеческий рассудок, вельфы впитывали безумие с молоком матери и на протяжении жизни открывали все новые и новые его формы. Каждая клетка их тела вырабатывала умопомрачительное количество всевозможной дряни, но от добавки они никогда не отказывались, напротив, жадно пожирали наркотические зелья в дозировках, стократно смертельных для обычного человека.

Потратив какой-нибудь талер на зелье, мы получали от вельфа, мы получали в ответ на двадцать гульденов безумных каламбуров, чудовищных невообразимых рассказов, в которых декорации и действующие лица смешивались в столь чудовищную схему, что рехнулся бы даже сам Кристиан Дитрих Граббе[2], невообразимых острот, странных шуток и сотканных из плоти самого хаоса стишков, которые следовало поскорее выкинуть из головы, пока те не сожрали твой мозг. Это развлечение выглядело неприхотливым, даже простецким, но мы старались им не злоупотреблять, в своем роде оно было даже более опасным, чем дразнить монфортов в порту.

Вельфы – забавные ребята, способные одновременно быть очаровательными недоумками, пускающими слюну изо рта, и смертельно опасными психопатами, готовыми впиться тебе в глотку зубами или, того хуже, запустить в тебя какой-нибудь безумной метафорой, которая вопьется в твой мозг как пиявка и на протяжении нескольких лет будет медленно сводить с ума…

Пожалуй, из всех эделей Любека вельфы были самыми счастливыми ублюдками. Не имеющие ни друзей, ни врагов, они не искали общества себе подобных, а жизнь их представляла собой череду странствий из одного притона в другой. Незавидная участь для обычного бюргера, но это, пожалуй, лучше, чем служить домом для прорвы зловонных насекомых, как фуггеры, или безумно набивать животы булыжниками, как бруноны.

Поговаривают, эта счастливая карта досталась им не случайно.

Три века тому назад, в страшный час Оффентуррена, когда жалкое сопротивление смертных, противящихся новому порядку, было сметено, всемогущие адские владыки принялись судить самодовольных земных владык, припомнив им все грехи и преступления. И каждому из них досталось по его заслугам, а многим и сверх ожиданий.

Про Монфортов, ведущих свой род с двенадцатого века, прославившихся несгибаемыми рыцарями и бесстрашными рубаками, но не помышляющих о сложных материях и науках, злые языки часто говорили, будто их интересы не простираются дальше того круга, который они способны описать мечом. Адские владыки превратили их в монфортов, созданий чудовищно сильных и столь же чудовищно глупых, обреченных служить тягловым скотом.

В противоположность им почтенные господа Фуггеры не искали славы на поле боя. Вышедшие из простых ткачей, они никогда не брали в руки оружия, их оружием была арифметика, позволявшая им делать из каждого потертого медного крейцера новенький блестящий гульден. Встретившие рассвет еще при жизни Масимилиана Первого[3], задолго до того, как суждено было распахнуться адским вратам, они сколотили свой первый капитал на том, что ссужали деньгами прочих портных, и в скором времени сами сделались первейшими вельможами, располагая невероятными капиталами и самой большой в Германии сетью банкирским домов. Превратившие грязное ростовщичество в аккуратное и сложное банковское искусство, безукоризненно ведущие дела и записи, Фуггеры при этом взыскивали свою долю безо всякой чистоплотности, зачастую столь грязными и беспринципными методами, что даже прожженные пауки-ростовщики испытывали брезгливость. Неудивительно, что в скором времени они сделались прибежищем для свор насекомых, дав рождение еще одному презренному эдельскому роду.

Брунонам не было дела ни до войны, ни до денег, они остервенело набивали желудки так, словно каждый день был последним в их жизни, спускали умопомрачительные суммы на придворных поваров и невиданные яства, пока их крестьяне пухли от голода – адская справедливость обрекла их потомков до скончания веков набивать животы камнями, землей и всем, что попадется, маясь чудовищным неутолимым голодом. Пресветлые вельзеры, кичащиеся своей образованностью, сделались сосудами для учености, которую не в силах сдержать ветхие кости их черепов, розенов погубила их развращенность, супплинбургов – их нелюдимость и презрение к чужакам, ну а вельфы…

Кристиан, герцог Брауншвейг-Люнебургский, епископ Минденский и князь Люненбурга, один из ярчайших представителей династии Вельфов к моменту Оффентуррена, едва ли мог рассчитывать на милосердие адских владык. Он чинил решительный отпор вторгшимся адским легионам, отвергал все посулы славы и могущества, мало того, сам активно интриговал, смущая умы и не давай архивладыке Белиалу обрести надежных земных вассалов. Дерзкий, славящийся острым умом, никем непревзойденный в споре, мастер дерзкой словесности, не единожды разбивавший недругов, не вынимая меча из ножен, одной-единственной шуткой, он знал, что владыки Ада приберегут ему самую жуткую участь.

Но когда пришел его черед получать определенную Адом страшную награду, не валялся в ногах, как некоторые, не молил, не льстил и не заискивал. Усмехнувшись, Кристиан из рода Вельфов, бросил в лицо победителю свою последнюю шутку – и эта шутка была так хороша, даже по адским меркам, что архивладыка Белиал начал хохотать и хохотал как исступленный, отчего полдюжины морей высохло, Иберийские горы лопнули и провалились под землю, а на всю Европу обрушился кровавый дождь.

Адские владыки умеют ценить хорошую шутку. Быть может, вельфы – единственное из всех существующих эдельское племя, которое не терзаемо болью и способно худо-бедно существовать, хоть и обречено до скончания жизни хохотать над своими собственными безумными шутками и сокрушительными для человеческого рассудка метафорами. Иногда мне даже кажется, что я им завидую – вельфам. Что мы все, люди, это осколки той самой, прозвучавшей триста лет назад шутки, рассыпавшиеся, потерявшие смысл, но из какой-то прихоти адских владык существующие…

«Вы многое знаете об эделях?»

Черный Барон не смотрит на мертвые тела в переулках. Он смотрит на меня.

Вопрос задан небрежно, почти невзначай, но я ощущаю себя так, словно запустил руку в зловонную содрогающуюся глотку «Ротиннмуннура», покрытую изнутри шипастыми загнутыми зубами. Стоит мне вздрогнуть, и он отхватит мне руку по самое плечо.

«Почти ничего не знаю, мессир».

«И у вас нет приятелей-эделей?»

«Ни одного. Я вырос на севере, мессир, в небольшом городке. В наших краях эделей почти не бывало».

Черный Барон задумчиво кивает.

«Бобби говорил так же, а он тоже был из северных краев. Как и их близкие родичи, тараканы, эдели предпочитают хлебные и теплые места… Это хорошо. Мы все знаем, что нынешние эдели в большинстве своем безобидные уродцы, способные причинить неприятности лишь сами себе, но стоит вам неосторожно сказать вслух о том, что сочувствуете им, как вылетите из сто первой баталии быстрее, чем пуля вылетает из мушкета. Будете до конца жизни служить в обозе, возить фураж для лошадей. Император на дух не переносит эделей».

Он мог бы этого и не говорить – о том, что нынешний император презирает эделей, известно всем. Возможно, даже ненавидит, более неистово, чем ненавидит отродий из паствы архиврагов Фурфура, Малфаса и Гаапа. По поводу причин этой ненависти гуляет много досужих слухов, в которые я предпочитал не вслушиваться. Одни болтают, что император, сам в юности допустивший в юности немало грехов, тщится заслужить расположение адских владык, изничтожая тех, кто триста лет назад заслужил их немилость. Другие твердят, будто это какое-то помешательство сродни навязчивой идее. Как бы то ни было, даже затрагивать эту тему в разговоре с Черным Бароном смертельно опасно.

Он спокойно подтрунивает над придворными вельможами, иных даже кроет последними словами, как фон Рундштедта и фон Розенхайма, проглядевших Нормандский Анабазис Безумного Монти, он не произносит всуе клятв архивладыке Белиалу, как некоторые офицеры, но он – герой Германии, которому многие вольности позволительны по рангу. За его холодной стальной невозмутимостью вполне может скрываться ревностный служака, готовый принести в жертву «Ротиннмуннуру» всякого, кто позволит себе усомниться в воле императора.

«Нойзуструм, - повторяет Черный Барон, - Я был там, два года назад. Не специально – по случаю. Какой-то светлой голове, не иначе, украшенной герцогской короной, несколько лет тому назад вздумалось испытать на содержащихся там эделях новое алхимическое средство. Оно должно было вымыть скверну из их душ, очистить от наложенного на предков триста лет тому назад проклятья, вернуть к человеческому облику. Благими помыслами выстлана дорога в Ад, не так ли? Средство фон Бреслау оказалось и вполовину не так хорошо, как он думал. Но очень, очень эффективно».

Габен фон Бреслау? «Гейдельбергский Душитель»?

Я вспоминаю давешний разговор с Боденом. Он как раз рассказывал про бочки с адским зельем, у него еще было причудливое название, которое я уже наверняка позабыл, но… Оно выскакивает наружу, точно монетка из дырявого кармана.

«Святой Иуда»?

Черный Барон поднимает на меня глаза. И я жалею, что эти слова вырвались из моего рта.

«Где это вы слышали про «Святого Иуду», унтершарфюрер?»

Пятно света, в котором я стою, дергается, это фонарь предательски вздрагивает в моей руке.

«Не помню, мессир, - бормочу я, - Возможно, где-то случайно, на пересыльном пункте…»

«Это не слухи. В тот раз Гейдельбергский Душитель превзошел сам себя. Средство, которое он создал, в самом деле проникало до глубины души, вот только эффект оказался несколько сильнее, чем можно было ожидать. Оно выедало душу подчистую, а тело… Впрочем, вы сами видите».

Мы сами видим.

Йонас пытается что-то сказать, но его челюсть заедает, ему приходится несколько раз ударить по ней кулаком, чтоб зубы смогли разомкнуться.

«Выходит, город разбомбили наши?»

Черный Барон пожимает плечами. Сухой и тощий, в свете наших фонарей он кажется тенью, замершей на краю освещенного пространства. Тенью черной и острой, как лезвие обсидианового ножа. Может, поэтому я непроизвольно задерживаю дыхание всякий раз, когда его взгляд, качнувшись, оказывается поблизости от меня, будто опасаюсь порезаться…

«Можно подумать, британские алхимики получают свое золото за то, что сношают овец на конюшнях. Наверняка у них есть свой «Святой Иуда», не хуже нашего. Или еще какая-нибудь дрянь в этом роде. По большому счету, неважно, кто вылил здесь эту штуку. Нас интересуют только тела. Ищите те, которые… наименее затронуты. Здесь должно было сохраниться некоторое количество неповрежденного материала. Этого нам должно хватить. Йонас, Мюллер, работаете в паре, ваш район – справа от этой улицы. Мы с Болдтом берем левую часть. Выполнять».

Неповрежденный материал?

Я ощущаю резь в груди и успеваю испугаться – что если «Святой Иуда» не весь выветрился и капля его попала мне в легкие?.. Спустя миг я понимаю, это не яд. Это нервный смех, сотрясающий меня изнутри.

«Ротиннмуннур» отнюдь не гурман, - произносит Йонас, - Можешь не волноваться за его желудок».

Он наклоняется над телом, приникшим к стене, и колет его моим басселардом под мышку. Несмотря на скованность и отчаянный хруст суставов, из-за которого штурмманн Гюнтер Йонас походит на куклу с порядком проржавевшими сочленениями, движения его легки и уверены, как у опытного забойщика скота. Лезвие беззвучно погружается ровно на цолль, чтобы тут же вынырнуть.

«Однажды на реке Кур нам пришлось напоить его несвежей лошадиной кровью, ничего другого у нас не было под рукой».

Он пристально разглядывает лезвие своим уцелевшим глазом, тем, что еще в силах ворочаться в глазнице. Результат неутешителен – даже в тусклом свете фонаря видно, что вместо крови, пусть и несвежей, оно покрыто зеленоватыми маслянистыми разводами. Йонас качает головой (я слышу пронзительный скрип его позвонков) и делает шаг в сторону следующего тела.

«Боден напялил на себя две кольчуги, а сверху еще кожаный колет и плащ. Он хорошо знает нашего старика. Только это его и спасло, пожалуй».

Еще один короткий беззвучный удар. В этот раз нож, поерзав в ране, выбирается наружу покрытым тонким, похожим на ржавчину, налетом. Крови нет. Неудивительно, учитывая, что тело больше на огромную раздавленную канарейку, чем на человека. Явно не то, что Черный Барон именовал «неповрежденным материалом», но мы не можем позволить себе пропустить хоть одно. Даже если оно больше похоже на скрюченного огромного паука или трухлявую мумию или…

«Он едва успел выбраться наружу. Выглядел так, словно его пережевал великан, а местами еще и дымился. Но я уверен, если бы «Ротиннмуннур» хотел его сожрать, непременно сожрал бы».

Следующее тело выглядит так, словно его облили свинцом, кожа сделалась серой и тускло блестящей. А еще она чертовски тверда. С четверть минуты Йонас пытается найти уязвимое место, которое можно проковырять ножом, направляя лезвие то в пах, то вдоль яремной вены. Но все, что он в силах извлечь – негромкий металлический скрежет. Чтобы пробить эту шкуру, пожалуй, потребуется не пехотный басселард, а узкий граненый панцербрехер или кайло, как у рудокопов…

«Некоторые демоны чертовски привередливы по части провианта. Может, слышал про «Соргмэдру» из первой роты? Номер сто десять. Отчаянно избалованное и капризное отродье. Вот уж кого будет не жаль, если сожгут британские пушки… Кровь ему нужна даже не свежайшая, а парная, такая, чтоб не успела остыть. Если предложить ему хоть каплю застоявшейся, пеняй на себя. За последние полгода их демонолог сменил шестерых возниц – разъяренный демон щелкает их, как семечки».

Мы методично движемся вдоль переулка, точно парочка фельдфебелей на плацу, проверяющих внешний вид солдат. Только солдаты не молодцевато вытягиваются, сжав свои пики и задирая подбородки, а расслабленно лежат вдоль стены. Некоторые из них выглядят скверно. Черт возьми, все они выглядят скверно. «Святой Иуда», кто бы его ни создал, великий мастер по части человеческой плоти, все, чего он коснулся, изувечено и искажено настолько, что тошно даже смотреть. Словно над маленьким французским городком, название которого я, верно, никогда и не узнаю, взорвалась ослепительная звезда концентрированных чар Флейшкрафта…

«Или «Фёрмумборда» из третьей роты, номер триста три, - Йонас, занимаясь своим делом, не поворачивается в мою сторону, даже если я замешкаюсь с фонарем, не поспевая за ним, - Смирный малый, выпьет даже застоявшуюся кровь, щедро приправленную солью лунного металла. Но упаси тебя все адские владыки скормить ему хоть каплю цыганской… Как-то раз демонолог не уследил – и «Фёрмумборда» свил из него веревки. В прямом смысле свил».

Будь моя воля, я бы миновал эти тела не оглядываясь, совершенно очевидно, что в этих страшных остовах не может остаться ни капли человеческой крови, но Йонас выполняет указания Черного Барона так же размеренно и хладнокровно, как слушает магический эфир, не пропуская ни одного тела. Я не возражаю. Мне выпала самая легкая часть работы – держать фонарь да время от времени крутить головой по сторонам. Никчемная предосторожность – все, что могло представлять для нас опасность, лежит скрюченными грудами вдоль переулков и стен.

«А еще «Леггунгурстали» из третьей же, номера не помню, - Йонас на полминуты замирает над очередным телом, со страшным скрежетом разминая спину, но я и не думаю его торопить, - Дама выдержанная, но совершенно пьянеет от детской крови. Ну и однажды по чьему-то недосмотру в нее залили четверть мааса. Известное дело. Посреди боя, когда тел вокруг что дров, иди разбери, ребенок там или кто… Влили и влили. А «Леггунгурстали» от этого рехнулась совершенно, будто бюргерша, опрокинувшая шоппен вина со спорыньей. Ну и зачудила. Оторвала вознице руки по плечи и пошла плясать по полю боя что полоумная. Налетела на наши же порядки, смяла две шеренги пикинеров и в придачу роту саксонских мушкетеров. Раскатала что масло».

Не хочется думать, что все эти существа некогда были людьми. Вот это, скрюченное, похожее на трилобита, чья спина превратилась в костяной панцирь, а конечности, съежившись, сделались крохотными сухими лапками. И это, прильнувшее к стене, наполовину размазанное по ней, и то, другое, на которое даже смотреть не хочется…

«Что с ним было потом?» - спрашиваю я.

В этом нет особенной необходимости, просто хочется прочистить глотку от скопившегося в переулках запаха.

«С кем?»

«С демонологом».

Йонас пытается пожать плечами, но это ему не удается, суставы утратили подвижность.

«А что с ним могло быть? Отправили на дыбу. Здесь, на фронте, это быстро. Прислали нового, тот за «Леггунгурстали» ходит как за ребенком, приглядывает, разве что в пасть не смотрит…»

Йонас работает сосредоточенно, не допуская спешки и небрежности. Нож мягко входит в тела и мягко выходит, но мы еще ни разу за последние полчаса не видели на лезвии крови. Тела, которые оставил после себя «Святой Иуда», содержат в себе самые разнообразные жидкости, они похожи на сапожный вар, на темное пиво, на скисшее молоко, на что угодно, но только не на кровь.

Тело, похожее на расплесканные по земле мыльные сгустки. Тело, чьи руки превратились в мертвых змей. Тело, которое покрыто, точно грибами, огромными гроздьями пульсирующих багровых наростов…

«Что, если мы ничего не найдем?» - спрашиваю я.

Йонас, ковыряющий ножом чье-то предплечье (оно похоже на раздувшуюся раковую клешню и все еще слабо подрагивает), на миг замирает.

«Что-нибудь найдется, - произносит он, не оборачиваясь, - Не здесь, так дальше».

«А если нет?»

Шея Йонаса слишком окостенела, чтоб он мог оглянуться, ему приходиться поворачиваться всем телом.

«У тебя есть знакомые барышни, Мюллер? Можешь уже начинать вспоминать их, а заодно придумывать текст, в ближайшее время тебе придется отправить чертову прорву почтовых открыток с видом Кёльнской ратуши и Аугустурбургского дворца[4]».

«Хочешь сказать, мы доберемся до Кёльна на своих двоих?»

«Хочу сказать, что мы не пропадем, пока с нами Черный Барон».

Он не похож на тех служак с передовой, которые, крича клятвы архивладыке Белиалу и императору, слепо лезут прямиком под плещущий из пушек огонь, превращаясь в пепел внутри собственных кирас. Гюнтер Йонас – сдержанный, сухой человек, не выставляющий своих чувств напоказ, неизменно осторожный и аккуратный во всем. Может, таким его сделала работа, заставляющая терпеливо внимать шелесту тысяч магических ветров, а может, болезнь, медленно превращающая его тело в доспех, запирая душу в твердой костяной оболочке.

Он редко заговаривает сам, а если заговаривает, каждое его слово взвешено и лежит ровно на своем месте. Совсем не тот тип солдат, которые, даже истекая кровью и чувствуя запах собственного паленого мяса, до последнего верят в то, что адские владыки вытащат их из смертельной ловушки. Тем более странным мне кажется его неуместный оптимизм.

«Я… веду кое-какие подсчеты в последнее время. И цифры неутешительны. Сегодня двадцать шестое июня. Мы уже одиннадцатый день в пути. Сожгли пять с половиной сотен кумпфов горючки. Это значит, что нам остается по меньшей мере полсотни мейле пути. Практически вслепую, по чужой территории, не имея ни топлива, ни воды…»

«Мы до сих пор живы, не так ли?»

«Благодаря цепи счастливых случайностей. Но сколько еще они продлятся?»

Я перевожу дыхание. Нипочем не решился бы произнести это внутри «двести двенадцатого», глядя в глаза Черному Барону, но здесь, в городе, где смерть устроила бал-маскарад, облачившись в тысячи причудливых нарядов, его аура теряет силу.

Йонас пытается ткнуть ножом очередного мертвеца, ничком лежащего в канаве. Его правую руку заедает, некоторое время он, шипя от боли, пытается вправить ее локоть левой. Я вижу, что ему тяжело. Он быстро выдыхается, движения становятся все более резкими, ему приходится много бороться с собственным телом, но мне отчаянно не хочется предлагать ему свою помощь. Я не хочу тыкать ножом мертвецов, пытаясь понять, сохранили ли они для нас хоть какую-то ценность. Для нас – и «Роттинмуннура».

«Ты любишь цифры, Мюллер?»

Я осторожно киваю.

«Цифры не лгут – в отличие от адских владык».

«Хорошо. Вот тебе задачка с цифрами, - Йонас отступает на шаг и, перехватив нож другой рукой, легко чертит на выгоревшей деревянной ставне – «1», «9», «4», «3», «4», «4», «2», «1», «9», - Реши-ка ее».

Я некоторое время гляжу на цифры, пытаясь понять, что они скрывают. Они не относятся ни к одной известной мне математической последовательности, быть может, это какая-то заковыристая формула из нумерологии или прочих адских наук. Впрочем, первые четыре цифры я схватываю легко – это дата. Но дальше…

«Сорок третий год?»

«Все верно. В марте сорок третьего года нашу сто первую тяжелую баталию бросили на Харко.

Знаешь, где это?»

«В России?»

Клинок в руке Йонаса делает аккуратный надрез по плечу существа, которое превратилось в подобие уробороса, в последние минуты жизни жадно пытаясь сожрать само себя. Из разреза вытекает немного чернильной жижи.

«Да. В России. Гаап в ту пору в очередной раз раззявил пасть, пытаясь проглотить все наши армии единым махом, но противостоял ему не дряхлый выродок фон Рунштедт, а барон фон Манштейн, мудрый старый вояка. Раз за разом он вытаскивал нас из западни, точно ловкий дуэлянт со шпагой в руке, отражающий сокрушительный град русских палиц. Мы пополнили счет на двадцать машин – Бобби разил их одну за другой, ловко, как в тире. Русские сунулись за Миус и мы разбили их рядом блестящих контратак. Словом, дело шло к перелому, когда…»

Йонас вздрагивает, когда одно из распростертых тел шевелится. Я машинально выставляю перед собой мушкет, точно пику, слишком поздно сообразив, что опасности нет. Это даже не посмертная судорога, все еще беспокоящая некоторых из этих несчастных, это… «Святой Иуда» превратил потроха мертвеца в чудовищно сложное месиво из шестерен, зубчатых передач и поршней. Некоторые уже навеки остановились, другие упрямо продолжают свою работу, передавая членами тела бесполезную дрожь, заставляя мертвые пальцы бессмысленно барабанить по земле. Йонас хладнокровно отталкивает тело сапогом – из-под него натекла целая лужа дурно пахнущей белесой жижи, в которой нет ни капли человеческой крови.

«Четыре, - нож в его руке утыкается в вырезанную на ставне четверку, - Нас осталось четверо, когда проклятая русская мортира врезала нам в правый бок, едва не раскроив броню по шву. Боден превзошел сам себя, успел довернуть, прикрыться, но гусеницу нам сорвало ко всем чертям, да и бок разворотило что надо. Мальчишка-заряжающий, его звали Гюнтер Рён, помер на месте – голова лопнула что глиняный кувшин».

Следующий мертвец, дожидающийся нас у коновязи, женщина. Она молода, на ней короткое хлопковое платье в мелкий синий цветочек, так не похожее на те тяжеловесные наряды, которые носят в наших краях, у нее растрепанные, выбившиеся из-под платка волосы цвета топленой карамели, которые кажутся мне смутно знакомыми. Многие тела, хоть и чудовищно искажены «Святым Иудой», сохраняют предсмертные позы, разметав руки и ноги, даже в неподвижности сохранив свой страшный предсмертный рывок. Эта же выглядит похожей на юную крестьянку, которая весь день жала пшеницу, устала и на минутку прикорнула в тени – голова уткнута в согнутую руку, ладонь уютно устроилась под щекой, небольшая грудь, не успевшая налиться зрелостью, выбивается из-под нижней сорочки через расстегнутый ворот. При одной мысли, что ее сейчас деловито и холодно пронзит стальной щуп в руке Йонаса, выведывающий, сколько полезной влаги сохранило ее тело, мне становится дурно.

Должно быть, Йонас и сам чувствует нечто сходное, потому что его резкие движения делаются мягки, почти деликатны, как у опытного любовника. Он плавным движением вводит мой басселард ей под лопатку. Кожа слишком юна, чтоб обрасти слоями подкожного жира и загрубеть, она отслаиваться, точно шелковый лоскут, и Йонас с проклятием быстро вытаскивает нож. Лишь спустя несколько секунд я вижу, что девичья кожа обтягивает не ребра, а тонко кованную металлическую клетку, внутри которой, суетливо перебирая лапами, мечется пара огромных пауков.

«Пятым был ревущий от злости «Ротиннмуннур». По правде сказать, больше всего мы боялись, что от боли он окончательно спятит и сожрет нас всех, наплевав на охранные чары. Демоны не очень-то здравомыслящие существа, как ты знаешь. Черный Барон приструнил его, но легче наше положение не стало».

Нож в руке Йонаса скоблит вторую четверку, вырезанную на ставне.

«Четыре мейле от наших позиций. И это были не четыре мейле пшеничного поля, уж можешь мне поверить. Это были четыре мейле распахнувшегося ада, устланного колючей проволокой, полного огненных ям и дьявольски коварных мин».

Нож касается двойки.

«Пороха у нас было на два дня по самым смелым подсчетам, и то, если стрелять половинной меркой».

Нож касается угловатой единицы.

«Воды почти не было – одна малая фляга на всех.

Нож в руке Йонаса замирает перед девяткой.

«По правде сказать, некоторые цифры в этой задачке я пропустил. Чертову кучу нулей. У нас не было карт. Не было связи со своими – русские подорвали какую-то бомбу, из-за которой весь эфир превратился в ров, наполненный скрежещущими жуками. Не было надежды вернуться целыми. Мы и не должны были вернуться. Нас должны были сожрать там с потрохами, как есть, и мы это знали. Я уже вырезал у себя на запястье sjálfsmorðsrúna».

Слово адского наречия Йонас произносит с должным почтением, тщательно проговаривая каждый звук. Весьма предусмотрительно с его стороны. Небось знает, что малейшая ошибка в произношении может привести к тому, что адские владыки завяжут ему язык узлом…

«Что это такое?»

Лицо Йонаса похоже на тяжелое бронированное забрало шлема, обтянутое тонкой кожей. Когда он усмехается, у него лишь дергается угол рта.

«Руна самоубийцы. Не слышал? Мне рассказал один мушкетер из Бадена».

Он протягивает мне руку, закатывая рукав гамбезона, оголяя предплечье. Суставы его тоже тронуты распространяющимся по всему телу Флейшкрафтом, запястье распухшее и негнущееся, закостеневшее. Но на нем отчетливо видна россыпь шрамов, складывающихся в сигилы адского наречия. Не очень длинная, но сложно устроенная формула, полная жутковатых и колючих символов.

Меня никто не обучал демонологии, я не посвящен даже в азы адских наук, но в юности, грезя стать демонологом, я штудировал все, до чего мог дотянутся с упрямством, которым Ад наделяет мальчишек. Собирал на улице брошенные демонологами окурки папирос – бумага, из которой они были небрежно свернуты, иногда в самом деле хранила на себе письмена, обрывки каких-то черновиков и заметок. Бывая в театре (мы с мальчишками никогда не брали билетов, забирались через прореху за сценой), трепетно слушал и запоминал формулы, провозглашаемые задрапированными в золоченые плащи актерами на сцене, изображающими Просперо или доктора Фауста, еще не подозревая, что все это – страшнейшая галиматья.

В какой-то момент мне повезло. В квартиру над нами вселился господин Апельт, ширококостный рыжеволосый малый, утверждавший, будто его дед был чернокнижником в Бремене и неплохо обучил его своей науке. Господин Апельт не умел призывать демонов, превращать камни в крохотных големов и проворачивать те штуки, что проворачивают маги на сцене, но он умел одним щелчком зажигать трубку и уже одно это делало его в моих глазах магистром адских наук сродни Михаэлю Майеру.

По меньшей мере на полгода я сделался его пажом и клевретом – носил вино из трактира, драил сапоги, бегал по всему Любеку с записочками самого дурного содержания, помогал ему добраться до дому, когда тот, не совладав с собой, валялся пьяным на улице. Расплачивался он со мной не серебром, а крохами знаний, которые чаще всего походили на обычный сор – сколь-нибудь ценные знания перемежались дремучими суевериями и откровенной белибердой. Скорее всего, дед-чернокнижник из Бремена не способен был даже воробья убить своими чарами, но слушал я прилежно.

Через четыре месяца господин Апельт скоропостижно скончался – не в славном поединке, как полагается знатоку адских наук, и не на войне, а в трактире «Два с половиной гуся» через дорогу. Выхлебав несколько кружек пива с дурманом, он зацепился языками с каким-то заезжим школяром третьего круга посвящения, которому оставалось еще два года до получения патента, но который вел себя так, словно сам архивладка Белиал стирает ему штаны. Господин Апельт, намереваясь научить выскочку почтению, с готовностью вызвал его на бой прямо в трактире, но просчитался. В конце концов, он был внуком деревенского чернокнижника, хоть и силился себя уверить, будто в самом деле обладает великими силами. Сложная формула, которую он произнес, оказалась годна лишь на то, чтобы сбить шляпу с противника. В ответ тот, говорят, процедил лишь несколько слов, но этого было достаточно, чтоб голова господина Апельта выпучила глаза, начала истошно орать, а после, выпростав из себя десяток когтистых щупалец, оторвала себя заживо от тела и проворно сбежала прочь на чердак. Тело господина Апельта, зашатавшись, рухнуло в брызгах крови и было вынесено прочь ликующими зрителями, что до головы, она сделалась завсегдатаем «Двух с половиной гусей» и еще три года жила там, лакая оставленное ей пиво и корча свирепые гримасы. К сожалению, меня она уже не узнавала и магическими премудростями больше не делилась…

«Sjálfsmorðsrúna, - тщательно произнося каждый звук, повторяет Йонас, - Защитный сигил. Говорят, если душа отмечена им, архивладыка Белиал не превращает ее в золу, как многие прочие. Но вырезать его полагается только накануне смерти, перед тем, как собственноручно вскроешь себе горло ножом. Так что сам можешь видеть, как мы отчаялись».

Наверное, он порядком устал, потому что некоторое время стоит, перекладывая нож из одной руки в другую. Мне стоило бы его заменить, но у меня не хватает духу это предложить.

«Мы в самом деле считали, что уже мертвы, Мюллер. Порох мы отмеряли щепотками, воду – каплями, а для надежды нам потребовались бы самые точные алхимические весы, да и та к исходу четвертого дня почти рассеялась. Нас всех спас Бобби».

«Бальтазар Волль?»

«Он самый. Бобби был единственным, кто не пал духом. Заметив «sjálfsmorðsrúna» на моем запястье, он отозвал меня в сторону и сказал: «Брось это дело, Гюнтер. Мы еще живы, не теряй веры. Он вытащит нас отсюда, вот увидишь».

«Он?..»

«Черный Барон». Мы все знали, что он из тех людей, которым Адом начертана блестящая жизнь и карьера, он уже в ту пору был героем, овеянным немеркнущей славой. Многие были уверены в том, что ему суждено при жизни сделаться взаправдашним бароном в адских чертогах. Но тогда, на реке Кур, когда русские мушкетеры подбирались к нам на десять фуссов[5], а в небе сновали разъяренные демоны, ежечасно сбрасывая на нас бомбы, мы все утратили веру в его чудодейственную удачу. Все, но не Бобби Волль».

«Да ну?»

«Его уверенности хватило бы на дюжину душ. Он верил в Черного Барона так, как не веровал даже в адских владык. И нас с Боденом питал своей верой».

«Я слышал, они были весьма близки», - осторожно говорю я.

Йонас вновь усмехается окостеневшим ртом.

«Они были как братья. И если бы Черный Барон приказал Бобби броситься на русские мушкеты, будь уверен, тот не промедлил бы и минуты».

«Черный слиток», - шепотом бормочу я, не в силах сдержаться.

«Что?»

Я и забыл, что у Йонаса неимоверно чуткий слух. Черт возьми, он разбирает шепот демонов в эфире за несколько мейле, наверняка он расслышит, что бормочет себе под нос стоящий в двух шагах от него человек.

«Бобби никогда не называл его Черным Слитком? – осторожно спрашиваю я, - Schwarzer Barren?»

Правая глазница Йонаса представляет из себя костяной кратер, внутри которого только сухие осколки костей, сросшиеся причудливым образом. Левая раздулась, окруженная со всех сторон костной тканью, но глаз внутри нее вполне человеческий, хоть и порядком помутневший. Сейчас этот глаз холодно и пристально изучает меня. Так пристально, что мне начинает казаться, будто Йонас сейчас кольнет меня моим же ножом в предплечье – просто для того, чтобы проверить, человек ли я.

«Почему ты спрашиваешь? Откуда ты вообще услышал это?»

Я мог бы признаться, что прочитал это в короткой, оставленной предшественником, записке. В этом нет никакого греха, я получил ее совершенно обычным способом, принятом среди канониров, а не украл из его вещмешка. Но у меня в голове, ближе к правому уху, нещадно гудит. Я знаю этот гул, он часто приходит, когда я внутренне напряжен, и довольно скоро превращается в отчаянную, царапающую изнутри череп, мигрень.

Я вяло машу рукой.

«Не знаю. Должно быть, услышал где-то в Кане».

Йонас смотрит на меня еще несколько секунд, будто пытаясь прочесть что-то по моему лицу, потом вновь возвращается к своей работе. Мягкий удар ножа, секунда тишины, тихий шорох свежей раны, неохотно выпускающей из себя клинок. Крови снова нет – какая-то мутноватая, с мягкими комками, полупрозрачная жижа…

«Бобби был хорошим парнем, - сухо произносит Йонас, разглядывая лезвие, - Знаешь, по-настоящему хорошим. Я знал много канониров здесь, в Нормандии, и раньше, в России, но ни один из них не годился ему и в подметки. Глазомер у него был такой, словно адский владыка при рождении поцеловал его в оба глаза. Бил без промаха, на любое расстояние, даже в темноте. Когда Черный Барон указывал ему цель, бьюсь об заклад, он мог поразить любую ее заклепку на выбор. Однажды у меня на глазах он врезал по вражескому шлахтенбургу с двух сотен фуссов[6], мало того, в сумерках, неважным плохо отполированным ядром».

Я чувствую себя немного уязвленно. Люди, которые полагают, что вся канонирская наука заключена в острых глазах, знают о нашем ремесле не больше чем дети, затаившиеся за театральной сценой, внимающие тарабарщине из магических заклинаний. Чтобы овладеть этой наукой, нужен кропотливый труд, усердие, выдержка. Тридцатишестифунтовая пушка – это не дедушкин арбалет, надо быть подкованным в знании адских энергий, в баллистике, в арифметических вычислениях, в сотне прочих вещей, о которых человек несведущий не имеет ни малейшего представления…

Будто прочитав мои мысли (может, я опять, сам того не ведая, говорю вслух?), Йонас издает короткий скрипучий смешок.

«Он брал не только меткостью. Он был хладнокровен, как лучшие охотники, и терпелив, как стальной голем. Он мог провести часы, приникнув к прицелу, только ради того, чтобы сделать один-единственный выстрел. Или, напротив, палить как заведенный, если мы оказывались со всех сторон окружены противником, палить так, что Больдту приходилось окатывать его водой из бурдюка, чтобы того не обожгло раскалившейся докрасна пушкой. Такой был наш Бобби».

«Вот как…»

«У него был талант. Великий талант. Жутко становится при мысли о том, что он мог сделаться не прославленным пушкарем, а безвестным гравёром, слепо ковыряющим резцом доски…Что? Ты не знал? Наш Бобби учился граверному делу в юности. Уверен, из него получился бы паршивый гравер. Он был слишком хорошим пушкарем…»

Я прикусываю губы, чтобы не усмехнуться – усмешка получилась бы едкой, недоброй. Гравер?.. Я не знал об этом. Забавно, я ведь тоже несколько лет потратил на овладение этим ремеслом – несколько бесцельно потраченных лет в Любеке, лишь бы не огорчать мать. Но Йонасу об этом знать не обязательно. Возможно, мы с Бальтазаром Воллем, прославленным канониром, правой рукой Черного Барона, даже больше похожи, чем мне бы того хотелось.

«Они с Черным Бароном недурно сработались, кажется?»

«Шутишь? Эти двое работали вместе так, словно были родными братьями, занимающиеся одним ремеслом. Один находил цели и подавал команды, другой разил их без промаха. В жизни не видел, чтобы два человека так ловко справлялись вместе».

Я ощущаю толику раздражения и досады, наблюдая за тем, как Йонас, точно деловитое насекомое погружает стальное жало в мертвые тела.

«Он был в самом деле так хорош?»

Йонас криво усмехается.

«Вы, пушкари, ревнивый народ, но я скажу тебе по правде, как есть. Без обид, Мюллер. Ты толково выступил под Виллье-Боккаж. Черный Барон скуп на похвалу, он ничего тебе не сказал, но поверь, его молчание в данном случае стоит больше, чем золотой орден из герцогских рук. Если бы не ты, сейчас британские ублюдки устраивали бы наши головы на кольях. Но Бобби… Он был не просто канониром – для нас – он был нашим удачливым духом. Счастливым демоном «двести двенадцатого». Его потрясающее жизнелюбие спасало нас не меньше, чем его меткость. Он не отчаивался даже тогда, когда это было впору. Мы все его любили. Даже «Ротиннмуннур» - на свой дьявольский манер. А эта зверюга сожрала бы свою мамашу даже не спросив соли».

«Там, под Харко…»

Йонас осторожно касается ножом последней цифры в его странном уравнении, девятки.

«Девять дней, Мюллер. Мы девять дней торчали там, под огнем, без воды, без помощи. Мы пили воду, слитую из жил «двести двенадцатого», на вкус похожую на демоническую желчь. Собирали по крупинкам порох, чтобы было, чем ответить, пусть даже это будет один выстрел на дюжину русских. Дежурили по очереди, прикрывая друг друга огнем, выкопав себе крысиные норы под брюхом шлахтенбурга. Мы боялись «Ротиннмуннура», мы верили Черному Барону, но спас нас Бобби Волль. Не дал отчаяться – даже тогда, когда смерть, ухмыляясь, бродила вокруг. Девять дней… На десятый наши доблестные рейтары, продрав наконец глаза, ударили русским во фланг и отогнали их прочь за Миус. Мы вернулись. Хотя не должны были вернуться. Превосходство обстоятельств было девятикратным. Выходит, что цифры все-таки соврали, а?»

Я не хочу с ним спорить. Всегда невозмутимый и спокойный, даже когда приходится тыкать ножом мертвые тела, Йонас говорит с несвойственным ему оживлением, в единственном глазу, похожем на тусклую мертвую звезду, мне чудится лихорадочный блеск.

Он тоже устал. Тоже вымотан сверх меры. Как и я, без малого десять дней дышит ядовитыми испарениями демонического отродья, истощая отпущенный ему запас сил, утрачивая свойственное ему здравомыслие. Как и мы все. Как Боден, делающийся все более мрачным с каждым днем. Как Болдт, который, потеряв руку, становится замкнутым и нелюдимым, а еще иногда скалится по-собачьи. Если наше страшное путешествие продлится еще десять дней, как знать, быть может, пехотинцы в Кёльне вытащат из стального гроба не пятерых героев Германии, которым впору воздать почести, а пятерых хохочущих мертвецов. Впрочем… Нет, четверых. Я уверен, что Черный Барон будет единственным, кто сохранит рассудок. Человек, выкованный из холодной стали, он единственный из всех нас, кто способен противостоять демону. Его «Ротиннмуннуру» нипочем не сожрать.

«Мюллер!..»

Судя по раздражению в голосе Йонаса, он окликает меня не в первый раз. Проклятая рассеянность, одолевающая меня после контузии, в этот раз она накатывает чертовски некстати. Я ловлю себя на том, что стою недвижимо с фонарем в руках, совсем забыв, что выполняю здесь работу, а не вышел прогуляться и подышать ночным воздухом.

«Что?»

Мертвый глаз Йонаса светится холодным торжеством.

«Кажется, есть».

[1] Шильдбюргеры – жители города Шильда, про глупость которых в немецком фольклоре часто слагали сказки и анекдоты.

[2] Кристиан Дитрих Граббе (1801 – 1836) – немецкий драматург, в произведениях которого часто встречается элемент абсурдизма и сюжетной запутанности.

[3] Максимилиан Первый (1459 – 1519) – король Германии, император Священной Римской империи, правивший с 1486 г.

[4] Аугустусбург – дворец в стиле роккоко, возведенный в Кёльне в XVIII-м веке.

[5] Здесь: примерно 45 м.

[6] Здесь: примерно 900 м.

Глава 6

Наша добыча не выглядит внушительно, но мы несем ее бережно, точно сосуд с драгоценным вином. Это женщина, ей должно быть тридцать или тридцать с небольшим, ее фигура не успела приобрести той припухлой женской тяжеловесности, которой обзаводятся в Нормандии женщины, вступив в зрелый возраст, в ней, даже неподвижной, ощущаются почти подростковая ломкость.

«Святой Иуда» пощадил ее, едва удостоив своим вниманием. У нее нет ни рачьих клешней, беспорядочно растущих по всему телу, ни сползающей складками кожи, ни прочих его даров. Пожалуй, если немного задрапировать ее тканью, со стороны она будет выглядеть ничем непримечательной женщиной. Мертвой женщиной, которую мы с Йонасом, взвалив себе на плечи, несем прочь от города, то и дело сдавленно ругаясь. Тело успело обмякнуть, нести его непросто, оно словно норовит принять нарочито неудобную позу, чтоб затруднить нам работу. Нам стоило бы задержаться в городе, чтобы соорудить из какого-нибудь хлама подобие носилок, но атмосфера этого причудливого некрополиса, в котором спят навеки упокоенные чудовища, бывшие некогда людьми, столь давит на нас, что мы с Йонасом соображаем об этом лишь когда отходим на изрядное расстояние.

Ничего, носилки сколотим в следующий раз. Баки «Ротиннмуннура» рассчитаны на шесть сотен шоппенов. В одном человеке, по уверениям Бодена, не больше девяти. Это означает… Простая работа с числами позволяет мне отрешится от мягкой тяжести мертвой женщины, лежащей у меня на плече. Это означает шестьдесят шесть человек, быстро считаю я, если мы намереваемся заполнить баки под завязку. При мысли об этой груде человеческих тел мне делается не по себе. Это словно запрячь в огромную упряжку шестьдесят мертвецов. Роскошная упряжка, сделавшая бы нам честь в адских чертогах…

По счастью, столько «неповрежденного материала» нам не требуется. Я не возница, но даже я знаю, что свежая человеческая кровь куда питательнее той жижи, что интенданты обычно заливают в баки «Ротиннмуннура», на треть козлиной или конской. Нам хватит совсем немного – тел пять или шесть. Если Черному Барону и Болдту удача будет сопутствовать не меньше, чем нам, управимся за пару часов…

Должно быть, Йонас ходит в любимчиках у адских владык, когда мы кинули жребий, ему выпало нести переднюю часть. Идя сзади, я вижу, как колышется ее голова на каждом шагу, точно женщина кивает кому-то невидимому, поспешно с ним соглашаясь. Да-да, господа, всегда мечтала вволю напоить огнедышащего демона из свиты архивладыки Белиала. Да-да, ни о чем другом и подумать не могла. Да-да, какая восхитительная, восхитительная мысль!..

Колени у женщины костлявы, я ощущаю это через грубую шерстяную юбку, а лиф так плотно охватывает талию, что видны ребра. Последние годы она явно недоедала, об этом же говорит и тонкая полупрозрачная кожа. Наверно, «Святой Иуда» задел ее на излете, потому что мы с Йонасом не обнаружили ничего того, что противоречило бы человеческому естеству, по крайней мере, внешне.

Юбка, задетая острыми ветвями деревьев, то и дело непристойно задирается, открывая моему взгляду сероватые лоскуты нижней рубахи и синюшную увядшую кожу под ними. Я не испытываю никакого вожделения от этого зрелища, одну только юношескую стыдливость – словно застал ее во время сна, беспомощную, и теперь собираюсь сыграть с ней какую-то злую шутку. От нее пахнет не духами, как обычно пахнет от дам, я чувствую солоноватый запах конского навоза от ее башмаков, да еще какой-то, прелый, похожий на абрикосовый, от ее кожи. Она не похожа на всех тех женщин, которых я прежде знал.

Я усмехаюсь, пользуясь тем, что Йонас идет впереди и ничего не видит.

Которых я прежде знал!..

Тонконогие, громко горланящие «либердинки» (так у нас в Любеке издавна звали проституток), поутру выбирающиеся из пивных, растерзанные и пьяные, слепо куда-то бредущие. Мы с мальчишками подкарауливали их, чтобы забросать каштанами или, изловчившись, задрать им юбки, обнаруживая обыкновенно под ними грязные мосластые ноги в дрянных, часто с мужской ноги, башмаках. В ту пору мы слабо представляли себе, для чего на свете существуют дамы, но это ничуть не мешало нам обрушивать на них шквал перенятых у конюхов и скорняков шуточек, истинный смысл которых сделался мне ясен куда позднее.

Немногим позже я познакомился с другим типом женщин. Это были изящные, не вполне по-человечески скроенные особы с порнографических открыток, целые коллекции которых мы легко проигрывали друг другу в орехи или в «Фаршанк». Тамошние девушки были другими, они и на девушек-то не всегда походили. Разодетые в какие-то полупрозрачные батистовые одежки, унизанные драгоценностями, они совокуплялись с животными, которых нам никогда не приходилось видеть, и адскими отродьями самых противоестественных, безумных и извращенных форм, демонстрируя тела, усовершенствованные для вящей соблазнительности настолько, что и сами-то на человеческих существ не всегда походили. Талии толщиной с запястье ребенка, трещащие от чудовищной нагрузки непомерно раздувшихся грудей. Пустотелые, на птичий манер, кости, соблазнительно скругленные под неестественными углами. Призывно распахнутые в вожделении рты, похожие на птичьи клювы…

Самые подкованные из нас, бывало, спорили друг с другом до хрипоты, выясняя, к чему это нужно и как устроено, я же обыкновенно не ощущал к ним ничего кроме любопытства и легкой брезгливости.

Больше всего, помню, меня поразила некая Анна Мария Шенгер по прозвищу Кассирова Игла. Бывшая, если верить надписи куртизанкой при дворе саксонского курфюрста, первая красавица Дрездена, сведшая с ума безвестное количество мужчин, она, если верить открыткам, походила на помесь человека и огромной стрекозы. Бледная девичья кожа удивительно естественно сочеталась с острыми хитиновыми формами, прикрытыми мерцающим полупрозрачным шелком, трепещущие за спиной крылья придавали ей нечеловеческую грациозность, увенчано же все это было прелестной белокурой головкой с парой таких пронзительно томных глаз, что их взгляд даже на открытке вызывал у мужчин легкую оторопь. Быть может, из-за этих дьявольских глаз, которые безотчетно манили всех, включая евнухов, изящные мандибулы, украшающие нижнюю часть ее лица, не выглядели ни жуткими, ни зловещими. Поблескивающие полупрозрачной жидкостью, соблазнительно полуоткрытые, обнажающие не вполне человеческий, скорее, паучий, зев, они обещали сладкую муку на пределе человеческой выносливости.

Говорили, Кассирова Игла в момент наивысшего пика любовных ласк пробивает своими жвалами грудину мужчины, впрыскивая в нее удивительную секрецию своих желез, которая или доводит его до пароксизма блаженства, до которого могут вознести лишь адские владыки, или парализует. В первом случае Анна Мария Шенгер получала навеки преданного возлюбленного, одарявшего ее жемчугами и замками. Во втором – хорошую трапезу, ибо, как и многие роковые придворные дамы, была по своей природе плотоядна…

Впрочем, таких дам я никогда не видел вживую – ни дома, в Любеке, ни здесь, во Франции. Здешние дамы – не покидавшие обозного лагеря маркитантки – все как на подбор были тощими девицами с серыми лицами и острыми локтями, почему-то все в похожих муслиновых платьях, будто одевались у одной портнихи. У них и лица были похожие, как у сестер, заострившиеся, с отливающими желтушной озлобленностью глазами. Они делали вид, что продают булавки, сукно или масло для ламп, но все это было прикрытием, еще более дешевым, чем неизменный муслин, в который они облачались. У них не было даже каморок, в которых они могли бы уединится, любовные будуары им заменяли телеги с тентом, под которым оставалось едва-едва места, чтобы укрыться от любопытных глаз. Брали они скромно – два талера – но я, пока мы квартировали в Кане, ни разу не сподобился сходить, чтобы проверить их искусство. Да и не до того мне было – три дня спустя я очутился в экипаже Черного Барона, все свободное время ушло на то, чтобы подлатать выданную форму да добыть у скряги-интенданта пристойную кольчугу. Впрочем, Болдт как-то обмолвился, будто не многое потерял. Будто в этих двухталерных телегах можно подхватить особую форму вшей, которых потом ничем не вывести…

Была еще одна женщина, вспоминаю я, пытаясь пристроить мертвое тело на плече так, чтоб не сбивался шаг. Женщина, от взгляда которой моя душа ерзала на своем месте, словно ее вместилище превращалось в коробку с бесчисленным множеством острых углов. Это была молодая женщина, безмятежная и кроткая, задумчиво глядевшая на меня поверх бокала с вином, но она относилась к той поре, когда я проходил обучение у господина Фогеля, поре, которую я не люблю вспоминать…

Из темноты выступает силуэт «двести двенадцатого». Приземистый, неподвижный, с массивным валуном донжона, взгроможденным на корпус, он терпеливо ждет нас, устремив ствол двадцатидвухфунтовки в сторону города – хищник из кованной стали, внутри которого тлеет, изнывая от собственного жара, искра самого Ада.

«Ротиннмуннур» не спит.

У меня даже возникает ощущение, что он пристально вглядывается в нашу сторону, шаря своим невидимым, но обжигающим взглядом вокруг. Злокозненный, вечно голодный ублюдок. У него куцый рассудок, в котором нет почти ничего кроме сокрушающей и слепой звериной ярости, но он наверняка знает, зачем мы ушли. И собирается получить то, что ему причитается. Хочет, чтобы покорные слуги, пресмыкающиеся перед его мощью, вылили ему в глотку шоппены свежей крови. Чтобы насекомые, силящиеся заслужить его покровительство, поднесли обильную дань, утолили вечно мучающую его жажду.

Мы с Йонасом тащим свою ношу, продираясь сквозь колючий подлесок, мертвая женщина на наших плечах не в силах осознать свою участь, но будто бы с каждым шагом все сильнее сотрясается, ее члены, утратившие трупное оцепенение, подпрыгивают, цепляясь за ветки, заставляя нас с Йонасом сбиваться с шага.

Боден не сидел без дела в наше отсутствие. Он уже устроил на корме шлахтенбурга из жердей и веревок несложный подвес – понятно, для какой цели, и теперь возится под ним, устраивая большой бак. Наверняка он уже запасся хорошим длинным ножом для того, чтобы спускать кровь, заготовил трубки из овечьих кишок и все, что полагается в таких случаях. Наш Боден большой специалист по этой части. А в скором времени таким специалистом сделаюсь и я. Из меня не вышло ни демонолога, ни гравера, ни возницы. Я даже как канонир оказался некстати. Зато из меня выйдет недурной жрец – один из тех, что денно и нощно рыщут по округе в поисках пропитания для своего голодного божества…

Мертвая женщина всю дорогу от города вела себя смирно, но сейчас ее ноги то и дело норовят соскользнуть с моего плеча, а Йонас вполголоса ругается – ее болтающиеся руки основательно ему мешают. Нам следовало запастись веревкой, чтобы связать ее, и куском дерюги, и железными крючьями вроде тех, что используют мясники, и…

Боден, видя наше приближение, спрыгивает на землю. У него и верно в руках длинный нож, еще какие-то жгуты и тряпье – он знает свою работу и готов ею заняться едва только мы подтащим упирающееся тело. Нас разделяет всего три руты[1], но расстояние это сокращается неохотно – женщина на наших плечах будто нарочно сопротивляется нашим усилиям, замедляя ход. От нее пахнет сухими абрикосами и…

«Какого черта, Мюллер! – шипит Йонас, не оборачиваясь, - Держи ее как следует!»

«Я и держу! – огрызаюсь я, - Ты сам-то придерживай!»

«Какого черта она тогда дергается? Или ты решил, пока идем, пошурудить у нее между ног? Потерпи по крайней мере до тех пор, пока Боден спустит кровь!».

Мертвая француженка весит не больше девяноста пфундов[2], не сильно больше, чем у бочонков с порохом, которые я собственноручно затаскивал в донжон, но у нее словно есть еще один вес, не материальный, но подразумевающийся, и этот вес делает ее стократ тяжелее.

Я составляю в уме ответ для Йонаса, остроумный и достаточно ядовитый для того, чтобы заставить его прикусить язык на следующую минуту, но пустить его в ход не успеваю. Потому что Боден, который движется к нам навстречу с ножом и связкой жгутов, сердито бормочущий что-то себе под нос, вероятно, про безруких сосунков, которые и мертвую мышь не способны толком донести, внезапно останавливается. Сердитое выражение его глаз сменяется водянистой растерянностью.

«Бросьте! – внезапно кричит он, махнув рукой, - «Бросьте, бросьте!»

Какого черта? Если это какая-нибудь фронтовая шуточка, он зря надеется, что мы клюнем. Мы несем мертвую француженку так давно, что утратили всякое желание шутить, но…

«Бросай, говорю! Она шевелится!»

Башмаки, стучащие друг о друга. Запах сухих абрикосов. Руки, будто бы пытающиеся приобнять Йонаса, постоянно кивающая, по всем соглашающаяся, голова…

Идиоты.

Мы с Йонасом роняем нашу ношу в траву, отскакивая в сторону – мысль, которая пришла нам в головы слишком поздно, одновременно обожгла обоих. Какой-то миг нам еще кажется, что Боден ошибся, что ему привиделось невесть что, что мертвые женщины не шевелятся, но…

То, что нам казалось ритмическим движением размякших после трупного окоченения членов, не было рождено тряской, теперь мы видим это отчетливо и ясно. Она шевелится. Мертвая француженка, кровью которой мы едва не напоили «Ротиннмуннура», шевелится.

У адских палачей не бывает чувства жалости, но все же «Святой Иуда» по какой-то причине пощадил ее. Возможно, она вдохнула недостаточно много, чтобы яд проник внутрь. Просто лишилась чувств, обнаружив себя окруженной страшными метаморфозами. А теперь…

Ее руки слепо шарят по траве вокруг себя. Так обычно действуют только проснувшиеся люди, пытаясь определить, где они находятся. У нее невыразительное лицо, немного отечное, проникнутое нездоровой бледностью, глаза полуоткрыты, их выражение кажется мне непонятным – оно и растерянное и недоуменное одновременно. Она сбита с толку, дезориентирована и очень смущена. Возможно, и ранена – приподнявшись, она сжимает голову руками.

Дьявол. Был бы здесь Черный Барон, он мгновенно принял бы решение – трезво взвешенное, холодное, но безошибочное. Но его нет. Йонас пытается что-то сказать, но у него заедает челюсть, наружу вырываются лишь нечленораздельные звуки. Боден медленно пятится, выставив перед собой нож. Он почему-то испуган, и это странно. Этот болван небось здорово умеет сливать кровь, но уже несколько месяцев не видел живой женщины, вот и опешил.

Что ж, кажется, действовать придется мне.

Я прочищаю горло, пытаясь наспех собрать из известных мне французских слов подобие осмысленной фразы.

«Madame. Bon après-midi. Je voudrais… Voudrais-tu… Je suis vraiment désolé !»[3]

Она стискивает руками голову и глухо стонет. Возможно, она контужена, как и я. А может, мы с Йонасом ушибли ее, пока несли. «Премного извиняюсь, мадам, мы собирались скормить вас нашему демону, но теперь, когда вы пришли в себя, нам как-то неловко».

«Стреляй, идиот! – это шепчет Боден, все еще медленно пятящийся по направлению к застывшей вдалеке громаде «двести двенадцатого», - Стреляй, пока не поздно!»

Я гляжу на мушкет в собственных руках, не понимая, чего он от меня хочет. Если бы женщина была смертельно ранена, ее следовало бы умертвить – хотя бы из милосердия – но она не похожа на раненую, у нее просто сильнейшая головная боль…

Женщина кричит. Крик у нее страшный, не похожий на те крики, которые испускают раненые. Тоскливый, проникнутый даже не болью, а подступающим к горлу ужасом, почти звериный. Глаза у нее моргают вразнобой, губы дрожат, она задыхается. И стискивает виски ладонями так, словно у нее самая чудовищная мигрень на свете.

«Madame… Madame!..»

В свете фонаря, который Йонас безотчетно приподнял, я вижу страшные судороги, пляшущее по ее лицу. Брови взлетают и падают, губы словно безостановочно бормочут что-то, но на самом деле просто дергаются, почти не рождая звука, глаза широко распахиваются, едва не вылезая из орбит.

Она приподнимается на пьяно подламывающихся ногах, все еще сжимая голову, из ее судорожно кривящегося рта доносится утробный нечеловеческий вой и…

Хруст. Сперва мне кажется, это рвется тонкий лиф ее платья. Но это не треск ткани, это что-то другое. Звук сродни тому, который издают крошечные роттеншпины, угодив под гусеницу «двести двенадцатого».

Ее глаза быстро краснеют, наливаясь кровью, должно быть, чудовищная судорога, сдавившая ее, заставила полопаться крохотные кровеносные сосуды. Один глаз еще судорожно мечется из стороны в сторону, отчего взгляд прыгает вокруг, другой потерял подвижность, уставился на меня и медленно надувается, выползая из глазницы, точно увеличивающийся мыльный пузырь.

Йонас пытается вырвать у меня из рук мушкетон, но я застываю на месте, безотчетно сжимая его мертвой хваткой. Женщина, которую мы вытащили из мертвого города, подвывая от ужаса, пытается дрожащими пальцами затолкнуть глаз обратно в глазницу, но это не проще, чем затолкнуть упругую, налитую багровым соком, ягоду в чрезмерно малое отверстие. Второй тоже стремительно увеличивается в размерах, веко обтягивает его так туго, что того и гляди лопнет.

Не переставая подвывать и хрипло втягивать в себя воздух, француженка внезапно открывает рот и…

Черт побери, она показывает нам язык!

Нелепо, глупо, бессмысленно, но я отчетливо вижу, как из ее широко распахнутого рта высовывается кончик подрагивающего языка. Вой делается глуше, но не потому, что страдания прекращаются – язык стремительно вываливается наружу, на всю отпущенную ему длину и висит на подбородке, источая слюни и пену. В ноздрях вздуваются и лопаются кровавые пузыри, так стремительно, что он надувается картошкой, почти теряя предписанную природой форму.

Во имя архивладыки Белиала, это выглядит так, словно кто-то подсоединил к ее голове шланг от огромного кузнечного меха и теперь надувает ее изнутри…

Хруст. Язык вываливается из ее рта в коме кровоточащих мягких тканей, некогда бывших ее глоткой и пищеводом. Почти тотчас с негромким хлюпаньем лопается глаз, плюнув из глазницы вязкой полупрозрачной массой. Хруст. Ее рот распахивается так широко, что челюсть выламывается из сустава, наружу толчками начинает лезть сочащаяся кровью бесформенная масса с жемчужинами выломанных зубов. Хруст. С опозданием я понимаю, что этот хруст издают кости ее черепа. Поддаваясь исполинскому, идущему изнутри, давлению, они дрожат и медленно искривляются, отчего под кожей стремительно наливаются багровые и алые озера кровоизлияний.

Ее голова. Ее голова сейчас попросту лопнет, как перезрелый фрукт!..

Женщина издает последний страшный звук – не то рык, не то истошный вопль и замирает, уронив вниз подрагивающие руки, от которых больше нет никакой пользы, задрав вверх кровоточащий кокон, некогда бывший ее головой, стремительно сбрасывающий покровы с клочьями окровавленных волос. Хруст. Кости ее черепа ходят ходуном, трещат, обнажая швы, содрогаются в конвульсиях. Хруст. Кровь из носа больше не льется, теперь оттуда вытекают, едва не разрывая ноздри, белые и алые мозговые сгустки.

Хруст. Хруст. Хруст.

Ее голова не лопается, как я ожидаю. Вместо этого, содрогнувшись в последний раз с чудовищным усилием, она раскрывается, точно цветочный бутон, выпуская наружу дюжину дрожащих, скроенных из костей и сухожилий, лепестков. Это похоже на чудовищную паукообразную корону, водруженную на обезглавленное человеческое тело. Тем страшнее то, что тело не оседает безвольной кучей остывающей плоти, как это бывает с солдатом, которому снесло голову ядром, а стоит, пошатываясь, нелепо и смешно балансируя руками. А потом оно делает шаг ко мне.

И я стреляю.

Я не могу описать все, что происходило впоследствии.

Даже сейчас, когда Боден влил в меня изрядную порцию картофельного спирта и трусливая дрожь, мешающая мне держать перо, почти отступила, я все равно не могу восстановить в памяти все детали, а те, которые сохранились, цепляются друг за друга, образуя причудливую мозаику.

Я стреляю и…

Короткий армейский мушкетон – грубое, несовершенное оружие, предназначенное для стрельбы накоротке, к тому же у меня слишком дрожат руки, чтобы выдержать прицел. Грубый приклад бьет меня в плечо, выстрел на несколько секунд стирает из мира все звуки, но я вижу, что попал – я вижу развороченную в ее животе дыру, похожую на огромную открытую язву. Женщина вздрагивает, как от толчка, костяные щупальца, венчающие ее голову, сплетаются в новый узор. Зазубренные, скрежещущие друг о друга, теперь они не похожи на корону. Они похожи на распахнувшуюся многозубую пасть, внутри которой хлюпает мучнистое месиво с густыми красными прожилками, должно быть, то, что осталось от ее мозга…

Я зря это сделал. Зря привлек ее внимание.

Помню обжигающее колючее чувство, ползущее по плечам и груди, словно кожа моя прорастает ядовитой плесенью. Помню тщетные попытки приоткрыть рот, чтобы набрать в грудь немного воздуха. Помню…

В сущности, я помню весьма немногое. Короткий вскрик Йонаса – когда тварь бросилась на меня, он попытался огреть ее фонарем, который держал в руке, но, по всей видимости, даже не задел, а в следующую секунду оказался отброшен в сторону на добрый клафтер, точно его лягнул жеребец-тяжеловоз. Страшный скрежет – это смыкаются и размыкаются зубы чудовища, слепленного «Святым Иудой», похожие одновременно на хищный цветок и на шипастый костяной капкан. Тяжесть разряженного мушкетона в руках. Тлеющее в сознании пятно, быстро сужающееся – мой собственный страх, сконцентрированный сверх всякой меры, превращающийся в миниатюрную, затягивающую все сущее, черную дыру…

Кажется, я успеваю ударить эту тварь прикладом – в руках осталось ощущение резкой встряски, но удар, верно, оказался слабым, потому что следующее, что я помню – острая, рвущаяся наружу, боль в правом плече. Хруст кости и летящие в стороны разрозненные звенья кольчуги. Забавно вспомнить – кольчуга, которую я столько времени клял, слишком свободная, порядком проржавевшая, спасла мне если не жизнь, то руку. Не будь ее, костяные шипы разорвали бы мое плечо с той же легкостью, с какой разорвали рукав гамбезона…

Следующих нескольких секунд нет в моей памяти, слизаны начисто. Судя по всему, я попытался отскочить прочь, прикрываясь разряженным мушкетоном, но успел сделать не больше пары шагов, потому что следующее воспоминание – я лежу на земле, уже безоружный, рыча и задыхаясь, пытаясь оторвать от себя огромную скрежещущую костяную мясорубку, которая ползет по мне, цепляясь скрюченными женскими пальцами за одежду.

Наверно, со стороны это похоже на безумный макабрический спектакль из числа тех, что любят ставить раскованные гамбургские театры. Жуткую пародию на любовную сцену. Ритмичные подергивания мужчины и женщины, лежащих друг на друге, судорожные объятья, порывистые стоны… Изгибаясь от страсти, женщина порывается наградить мужчину поцелуем, дотянувшись до его лица, но тот, хрипя и задыхаясь, пытается оторвать настойчивую любовницу от себя…

Черт.

С тем же успехом я мог бы поцеловать нашу полковую мясорубку, раскручиваемую престарелым демоном, но способную перемолоть бычью тушу за четверть часа. Уверен, ее поцелуй в первую же секунду сорвал мы с меня лицо, как ветхую тряпицу, а может, и раздробил бы череп.

В тощей фигуре, некогда принадлежавшей женщине, заключена чудовищная сила, от которой ее собственные кости жалобно трещат, перетирая друг друга. Где-то вдалеке слышен грохот или рокот, словно на нас катится гроза, но я слишком поглощен борьбой, чтобы обратить внимание на этот звук. Перед моим лицом лязгают острые костяные пластины бритвенной остроты, стремительно, цолль за цоллем, сокращающие расстояние.

Я бьюсь в ее хватке, точно кролик, отчаянно и обреченно, ощущая, как стремительно тают силы. В какой-то миг мне, кажется, улыбается удача. Страшным напряжением обеих рук мне удается оторвать эту тварь от себя, подтянуть к животу ноги и отчаянно лягнуть ее. Удар вышел славный, она отлетела на пару клафтеров в сторону, но очутилась на ногах еще прежде чем я сообразил, что мне улыбнулась удача.

Она выглядит страшно. Ветхая одежда слезла с нее, обнажив целиком тело. В свете оброненного Йонасом фонаря, рождающего страшные колючие тени из обычных ветвей, я вижу, как она, щелкая зубами, на миг замирает перед броском. Щелкающая корона из костяных зубов, водруженная на тонкое, изломанное, пьяно покачивающееся нагое женское тело. Это тело более не принадлежит человеку, теперь это высыхающий на глазах корень, но в нем, верно, сохранились какие-то безотчетные человеческие привычки. По крайней мере, я отчетливо вижу, как одна рука приближающегося ко мне чудовища щелкает пальцами, а другая, словно заблудившееся животное, не знающее куда приткнуться, слепо ласкает собственное бедро. Плотоядный цветок на женских плечах с хрустом распускается, выпростав колючие костяные лепестки во всю длину. Больше не будет борьбы, отчетливо сознаю я, мне даже не суждено подняться на ноги. Одним броском оно сомнет меня и, прежде чем я успею трепыхнуться, засунет мою голову в свой щелкающий, исходящий слизкой мозговой жижей, бутон. На какой-то миг мы сольемся в страшном последнем поцелуе, похожем на предсмертную ласку богомолов, прежде чем моя голова хрустнет как орех.

Сейчас, записывая эти слова, я ощущаю злую едкую иронию, страх уже выпустил меня из своих колючих объятий. А тогда… Тогда я судорожно пытался нащупать на поясе басселард, хоть и сознавал, что эта колючка против сотворенной «Святым Иудой» твари не представляет никакой опасности. Опрокинутый с ног Йонас сам ползал по земле, не в силах подняться без посторонней помощи, Боден, выставив перед собой нож, отступал прочь, пронзительно зовя на помощь.

Помощи не будет. Это я понял еще там.

Черный Барон и Болдт слишком далеко, им ни за что не поспеть, а больше уповать и не на кого. Разве что архивладыка Белиал спустится на грешную землю в сиянии своих огненных крыльев? Но архивладыку не интересуют жалкие души смертных, он не пришел на помощь даже своему верному слуге фон Гуксхагену, оставив его замерзать в обществе танцующих мертвецов, станет ли он спасать своего жалкого слугу, истошно вопящего и корчащегося унтершарфюрера Вальтера Мюллера?..

Но архивладыка явился.

Он пришел в образе огромной полыхающей и скрежещущей груды металла, которая обрушилась на тварь с силой исполинского кузнечного молота. Я услышал, как клацнули в последние раз костяные клыки, и в этом звуке, последнем, который ей суждено было испустить, мне почудилось изумление. Быстро сменившееся треском вминаемой в землю плоти.

«Двести двенадцатый» останавливается, ссыпая с гусениц водопады земли и мелкого камня. Его корпус вибрирует так, что я слышу скрежет заклепок в стальной шкуре. От него исходит жар, который обжигает даже через кольчугу и гамбезон, какой-то особенный вид жара, который пылает в адских топках. Донжон несколько раз дергается из стороны в сторону, так бывает, когда сидящий внутри канонир, повинуясь приказам демонолога, ищет цель. Вот только внутри никого нет. Ни возницы, который мог бы направить его бег, ни канонира, который наводит оружия. Один только…

«Ротиннмуннур».

Я провел сотни часов в его потрохах, я командовал им, указывая, куда стрелять, я знаю многие черты его внутренних органов лучше, чем самый дотошный паразит. Но я впервые вижу его со стороны – не громыхающую, старую, отделанную крупповской бронированной сталью, повозку, а яростную машину войны, ревущую от ярости, готовую сокрушить все на своем пути. Страшное, обжигающее чувство. Крупица хаоса, жадно пожирающая все сущее вокруг себя. Шипастая стальная клеть с запертым в ней зверем…

Замерев на том месте, где прежде была тварь с зубастой головой, «двести двенадцатый» ожесточенно роет гусеницами землю, бомбардируя нас с Йонасом комьями грязи, в которых попадаются потерявшие цвет мясистые сгустки. Возможно, он задался целью размазать мою обидчицу так, чтоб не удалось сыскать ни одного куска больше ногтя или…

«Hættu! Hættu strax! – Черный Барон выбирается из кустов, яростно одергивая на себе плащ. Он бледен и задыхается от бега, но слова, которые он бросает демону, гудят от пронизывающей их адской энергии, - Rotinnmunnur!»

«Ротиннмуннур» ворчит, его гусеницы со скрежетом работают точно пара огромных пил, бронированный корпус ворочается в земле. Может, он и предан своему хозяину, точно пес, но запах свежей крови, пусть и подпорченной «Святым Иудой», должно быть, сводит его с ума. Двадцатидвухфунтовая пушка пляшет в донжоне, будто палочка в руке смертельно пьяного дирижера, и я молюсь всем адским владыкам, сколько их есть на свете, чтобы она случайно не выстрелила. Двадцатидвухфунтовое ядро – это не жалкий пехотный мушкетон. Если выстрелит, от нас пятерых останется не больше, чем от той твари, которая едва было не откусила мне голову…

«Ég panta þig með nafni eiganda Aders!»

Стальное тело «Ротиннмуннура», которое мы называем тяжелым шлахтенбургом номер двести двенадцать, все еще дрожит, но воля его укрощена. Через щели в броне вырывается раскаленный пар, оседающий на серой броне горячей алой капелью. Демон дрожит от гнева, мне кажется, еще миг – и он перейдет ту отметку, за которой укрепленная адскими сигилами воля Черного Барона теряет свою силу. И пусть перейдет всего на волос, этого будет достаточно, чтобы одним рывком вмять меня самого в землю, жадно раздирая стальными траками тело…

«Ротиннмуннур» покоряется. Отказывается от борьбы. Шумно выдыхает (облако копоти взвивается над ним, точно плотная воронья стая) и дает малый задний ход. Точно жеребец, чующий свою вину, но слишком гордый, чтобы признавать это. Кровожадный ублюдок. Если бы не Черный Барон, надо думать, он с удовольствием бы растерзал всех нас, испытывая колебаний не больше, чем голодная лиса, душащая новорожденных цыплят.

Боден, опасливо косясь в сторону собственного шлахтенбурга, помогает мне подняться. Как и меня, его колотит мелкой дрожью, надо думать, он и сам отлично понимает, как близко к смерти мы побывали. Черт, даже ближе, чем в тот миг, когда наткнулись на ждущую своего часа мину…

«Холера тебя сожри, - бормочет он, - Я уж думал, он сейчас всех нас… того…»

Черный Барон подходит ближе, держа руки за спиной. Даже сейчас, побывав в очередной раз на пороге смерти, взглянув в лицо разъяренному демону, он не выказывает гнева, но неестественная бледность его лица и подчеркнуто холодный голос, тщательно выговаривающий каждую букву, отчасти выдают его чувства.

«У вас найдется талер, унтершарфюрер Мюллер?»

Едва ли я способен ответить ему в тон, мой собственный голос предательски подрагивает, но, по крайней мере, не заикается, когда я выдавливаю:

«Вероятно, да».

«Хорошо. Когда мы доберемся до Кёльна, купите себе билет городской лотереи. Учитывая вашу удачу, он наверняка озолотит вас до конца ваших дней».

«Так точно, мессир».

«Сможете прожить всю жизнь в королевской роскоши, - Черный Барон по очереди пронзает взглядом меня, Бодена и Йонаса, - Тем более, что ваша жизнь едва ли продлится очень долго – при вашей-то глупости!»

Я стискиваю зубы. У Черного Барона есть право отчитывать свой экипаж. Мы сглупили – все трое. Пошли на поводу у чувств, забыв про строжайшие инструкции и приказы. Боден должен был сидеть внутри и держать поводья в руках, укрощая горячий норов демона, если потребуется, но, мучимый одиночеством и беспокойством, выбрался наружу, оставив свое место возницы. Мы с Йонасом должны были удостовериться в том, что наша добыча не представляет опасности, но были так одержимы желанием убраться из города, присягнувшего «Святому Иуде», что схватили первое попавшееся тело, способное кровоточить, не проверив всех признаков. Вероятно, и за Болдтом, сосредоточенно ковыряющим землю сапогом, есть какой-то грешок, потому что выглядит он чертовски уставшим и опустошенным.

Черный Барон некоторое время молчит, разглядывая нас. Единственный человек в экипаже, никогда не допускающий ошибок, он похож на задумчивого демона, созерцающего существ, устроенных бесконечно более примитивным и странным образом. На которых он все же вынужден полагаться, хочется ему того или нет.

«Вам крупно повезло, унтершарфюрер Мюллер, - наконец произносит он, - Повезло, что осатаневший от голода «Ротиннмуннур» бросился не на вас, а на первое, что попалось ему на глаза. В противном случае от вас осталась бы одна ветошь, годная лишь на то, чтоб подтирать масло!»

Я собираюсь принести извинения и даже вытягиваюсь по стойке, но Черный Барон, не слушая меня, с досадой отворачивается прочь.

«В следующий раз осматривайте, черт возьми, тела. А еще лучше – отрезайте им головы! Возвращайтесь к работе. Мы с Болдтом нашли целую прорву материала, но до рассвета всего три часа, нам вдвоем столько не перетаскать…»

Город, вечер. За столом сидит ужинает семья почтенных бюргеров – муж и жена.

Внезапно гремит гром, открывается дверь и на пороге возникает мрачный бледный мужчина в лохмотьях с горящим взглядом.

«Возрадуйтесь! – говорит он, пристально глядя на них, - Ибо я демон из адских чертогов, принявший человеческую форму! Я заключил пари с моим собратом о том, что среди дрянных душонок, населяющих мир смертных, все еще остались благородные души, исполненные сострадания. С тех пор раз в тысячу лет я отправляюсь к вам и странствую, никем не узнанный, среди людей, чтобы выявить достойных и вознаградить их. Увы, пока что мне ни разу не повезло, слишком уж нынешние люди погрязли в алчности, себялюбии, мздоимстве и разврате. Но сегодня удача как будто бы улыбнулась мне. Про вас двоих в городе все говорят, что благороднее вас не найти, поэтому я решил лично навестить вас и проверить. Поздравляю, вы в самом деле благороднейшие души! Рассказы были правдивы. Ни малейшего изъяна! За то, что вы помогли мне выиграть старый спор, я собираюсь вознаградить вас по-королевски. Бибрихский дворец отныне – к вашим услугам. Казна, набитая золотом, винный погреб с лучшими винами, поля, виноградники, тучные нивы, реки… Но прежде чем принести вам эти почести я должен завершить проверку – небольшая формальность, чтобы увериться в благородстве ваших душ. Кажется, я немного поиздержался в дороге, не могли бы вы ссудить мне немного денег на обратный путь в адские чертоги?»

Муж с женой, взволнованные как трясогузки, мечутся по дому, распахивают все сундуки, вспарывают перины, открывают тайники и тащат гостю груды серебра, золота и меди – гульдены, талеры, гроши, высыпают ему в мешок все, вплоть до медных крейцеров.

«Сойдет, - наконец говорит демон, удостоверившись в том, что в доме не осталось ни монетки, - А теперь не могли бы вы накрыть на стол? Даже не представляете, как я проголодался, проведя тысячи лет в странствиях!»

Муж с женой принимаются хлопотать, накрывая на стол все, что есть лучшего в доме. Суп из угря, изысканные колбасы, зауэрбратен, картофельные клёцки, масляный пирог, печеный гусь… Хозяин сам наливает гостю в кубок свои лучшие вина, которые хранил на праздники. Съев все, что было в доме, демон удовлетворенно отдувается и говорит:

«Вижу, что нисколько не ошибся в вас, таких благородных душ еще поискать! А теперь… Знаете, ваши тела так странно устроены и так вопиют о своих нуждах! За тысячу лет, что я провел в странствиях, мне ни единожды не приходилось удовлетворять страсть, но теперь, после сытного обеда… Вы ведь не возражаете?»

Хозяйка без лишних слов лезет на кухонный стол и задирает юбки, хозяин, угодливо хихикая, придерживает демону шпоры, чтобы не звенели, пока он пялит его жену. Через какое-то время он слазит с жены и пялит уже самого хозяина. Потом снова жену. И снова хозяина. Спустя четыре часа он наконец выдыхается и натягивает штаны.

«Просто изумительно, - говорит он, набивая хозяйскую трубку хозяйским табаком, - Скажите, сколько лет вам обоим?»

«Тридцать шесть», - говорит муж, почесывая задницу.

«Тридцать четыре», - говорит измученная жена.

Демон закуривает, покачивая головой.

«Изумительно, - говорит он, выдыхая дым, - Столько лет – и вы до сих пор верите в странствующих демонов, исполняющих желания!»

Снова этот сон.

Я просыпаюсь в душном мраке боевого отделения, хрипло хватая ртом воздух, ощущая себя плодом, вытолкнутым из раскаленной родильной горячкой материнской утробы в сточную канаву, полную ледяной едкой жижи. Меня мутит от едкого запаха, царящего внутри, легкие хрипят, выцеживая из ядовитого месива крохи пригодного для дыхания воздуха.

Снова он.

Я не помню деталей, не помню лиц, сон смазанный, как отпечаток лошадиного копыта в грязи. Незнакомый мне город, холодный и серый, незнакомые скалящиеся лица, пульсирующий ток крови в стиснутых кастетом пальцах. Крики, надсадный хруст, грохот разбитого стекла… Но я хорошо помню переполняющую меня крысиную злобу.

Дьявол…

Я стискиваю руками звенящую голову, пытаясь унять боль. Она всегда приходит после таких снов – тяжелая, заключающая мой череп в тяжелый рейтарский шлем, раскаленный добела. Боль давно стала моей доброй знакомой. Эта уродливая злая старуха, считающая себя моей приятельницей, норовящей заглянуть ко мне домой без приглашения, всюду оставляющая свои следы и запахи…

Спокойно, Мюллер, говорю я сам себе, пытаясь вытянуть боль из гудящего черепа прикосновением мокрых дрожащих пальцев. Это контузия. Твой череп едва не лопнул от проклятого снаряда, твои мозги встряхнуло и они до сих пор как следует не улеглись. Всё бродят, не в силах успокоиться, исторгая из себя болезненные пузыри, всё мучают сами себя. А тут еще ужасное напряжение, бегство, усталость, ядовитая меоноплазма, которой ты дышишь и…

В этот раз звук слишком отчетлив, я хорошо слышу его. Он похож на дрожание жести на ветру, но я провел достаточно времени в этой проклятой стальной коробке, чтобы разобрать, что это.

Это смех «Ротиннмуннура». Сдавленное злорадное хихиканье.

Он чувствует. Он знает.

Нет, понимаю я, он не просто знает, он…

Мне надо найти человека, с которым я мог бы поделиться своими подозрениями, прежде чем проклятые сновидения не сведут меня с ума, прежде чем я в самом деле не схвачу мозговую горячку и не наделаю глупостей. Но это будет не Боден. Боден опытен и умен, у него есть крестьянская сметка, позволяющая ему сохранять спокойствие и рассудительность, но то, что я собираюсь сказать, звучит слишком нелепо. Мне нужен другой слушатель. Тот, кто по-настоящему умеет слушать.

Что ж, записывать не стану, но мысленную зарубку сделаю. Кажется, я знаю, где его найти…

Левый глаз Йонаса пристально изучает меня. Неспешный, с трудом ворочающийся в глазнице, он напоминает тусклый драгоценный камень, усаженный ювелиром в костяную лунку глазницы, прочитать его выражение не в моих силах.

«Ты это всерьез?»

Я неохотно киваю. Хоть мы и вдалеке от шлахтенбурга, мне все равно кажется, что взгляд «Ротиннмуннура» пронзает толстые деревья как травинки, находя меня на любом расстоянии. Чертовски неприятное ощущение, от которого едва ли можно избавиться даже если натянуть под гамбезон две кольчуги.

«Это нелепо, Мюллер», - спокойно произносит он, - В жизни не слышал такой ерунды!»

Ему легко говорить. Невозмутимый как каменный лев, вынужденный сутками напролет вслушиваться во всплески вечно клокочущего магического эфира, пронизанного сполохами самих жутких чар, он выглядит противоестественно спокойным в любой ситуации. Иногда это помогает, но иногда – как сейчас – напротив, вызывает раздражение.

«Нелепо или нет, но дело обстоит именно так!»

«Если тебя утомили кошмары, попробуй перед сном погрызть корень энгельвурца[4], моя бабка всегда так делала. Или…»

«Это не просто кошмары! – нетерпеливо произношу я, - Это… особый сорт сновидений. Дрянные, грязные, выедающие душу. Они начались у меня здесь, в Нормандии».

Йонас испускает сухой мрачный смешок.

«Думаешь, все прочие спят безмятежно, как графья на перинах? Меня тоже изводят кошмары, и премерзкие. Третьего дня, например, мне снилось, что меня пригласили на подземный бал гигантских уховерток. Такие, знаешь, роскошные покои, выточенные в земле, полные трухи и гнили, украшенные кусками блестящей смолы и копошащимися личинками. Вокруг меня уховертки, разодетые в бархат, кланяются, как дорогому гостю, и шипят, шипят, шипят, а их королева, этакая огромная пузатая тварь, нацепившая вместо драгоценностей человеческие зубы…»

«Ты говоришь про обычные кошмары. Мои сны… другого рода, - я с досадой меряю шагами землю, пока Йонас невозмутимо наблюдает за мной. Привалившийся к дереву, он сам кажется старым сухим корнем, поскрипывающим на ветру, - Они не похожи на те кошмары, которые обычно ткет подсознание из вороха старых воспоминаний, детских страхов и полузабытых макабрических пьес. Они… одинаковые».

«Так тебе снится один и тот же сон?»

Я уже жалею о том, что завел этот разговор. Нельзя забывать, как бы не выглядел Йонас, душой и своим каменеющим телом он предан Черному Барону. Если у него сложится впечатление, что канонир двести двенадцатого экипажа медленно теряет рассудок, одержимый навязчивыми сновидениями, можно не сомневаться, он поделиться своими опасениями с демонологом, а там…

Я едва не вздрагиваю, представив это «там».

Никто не станет терпеть в экипаже безумца, мало того, безумца, в распоряжении которого находится двадцатидвухфунтовая пушка и запас пороха, способный поднять на воздух весь шлахтенбург. Черный Барон и не станет терпеть, он…

«Не один и тот же сон – один и тот же человек, - тяжело произношу я, - Всегда один и тот же. Я словно нахожусь в его шкуре и, поверь, это хуже, чем быть зашитым в смердящую шкуру дохлой лошади».

Йонас хмурится.

«Этот человек… Он какой-то твой знакомый?»

«Что? Черт, нет! Это… омерзительный тип. Просто омерзительный. Он разбойник, насильник, подлец и, вероятно, убийца. Насколько я понял, он из числа берлинских рингверейнов, мелких городских хищников, промышляющих разбоем и воровством. Они расплодились в трущобах после Первого Холленкрига и…»

Йонас кивает, хоть и с изрядным трудом.

«Я знаю, кто такие рингверейны. Подлый народец. К таким никогда нельзя поворачиваться спиной – ужалят и сожрут…»

«Дело даже не в нем! А в том, что эти ощущения ужасающе реальны. Я сплю, но я чувствую все, что чувствует он, и так отчетливо, словно это я нахожусь на его месте. Я вижу его глазами, слышу его ушами, ощущаю запахи и… и вкус. Он… реален. То есть, почти реален. Реален, насколько вообще может быть реально сновидение! Он вызывает у меня отвращение, но я раз за разом вынужден существовать в его шкуре. Это… отвратительное ощущение. То же самое, что быть зашитым в смердящую шкуру дохлой лошади».

«И ты отчего-то решил, что их наслал на тебя «Ротиннмуннур» – Йонасу, кажется, очень хочется фыркнуть, но окостеневшие губы не позволяют ему издать подобный звук, - Черт возьми, Мюллер, наш старина «Ротиннмуннур» - боевой демон, а не Песочный Человек из сказок Гофмана,[5] такие фокусы не по его части!»

Мне хочется ответить резкостью, но я сдерживаю себя. С Боденом бесполезно говорить на этот счет. Грубый и косный, как все возницы, он уверен в том, что «Ротиннмуннур» не умнее собаки. Другое дело – Йонас. Он рассудителен и спокоен, кроме того, он многое знает об адских существах, в возню которых вынужден беспрестанно вслушиваться. Однако это не значит, что в его лице я найду поддержку своим безумным подозрениям…

«Но ведь демоны умеют вмешиваться в сновидения! Умеют, так?»

Йонас молчит, глядя на меня. Так долго, что мне даже кажется, будто я слышу скрип его окостеневших мыслей под черепной коробкой.

«Ну?»

«При известных условиях это… не исключено, - неохотно признает он, - Человеческий рассудок устроен весьма примитивно и совсем не экранирован. Демон, если он только не связан надлежащим образом, может ощущать зыбкую ткань наших сновидений и проникать в нее, но…»

«Что?»

«Ты так и не сказал, для чего это ему».

«Возможно, его это развлекает, - неохотно произношу я, - Это такие милые демонические шутки, над которыми он ухохатывается, натянув домашний халат и попивая чай с ежевичным вареньем. Или…»

«Мюллер!»

Я досадливо киваю. Знаю, что нелепо, но ничего не могу с собой поделать. Проклятая мнительность подтачивает мою душу, как жадные насекомые подтачивают корень дерева, наполняя оболочку души страхами и сомнениями. Бесплотные, они быстро крепнут, язвя меня изнутри, лишая покоя…

«Или же он хочет свести меня с ума. Я чертовски вымотан и устал. Мы все сейчас до чертиков устали. Подпитывая меня отравленными сновидениями, он хочет повредить мой рассудок. Превратить в дергающегося безумца, который в один прекрасный момент не сдержится и пустит пулю себе в лоб. Или прыгнет прямо под гусеницы».

Йонас потирает рукой лоб. Звук получается неприятным, сухим, точно кто-то трет костью о кость, и неудивительно, его лицо скоро сделается сплошной костяной маской.

«Не верю, что ты говоришь это всерьез».

«Но…»

«Послушай, Мюллер, - его тяжелая рука, покрытая пластинами костяной брони, ложится мне на плечо, - Бросил бы ты думать о таких вещах. «Ротиннмуннур» может и не прочь позабавиться за чужой счет, это в его натуре, но такие тонкие методы?.. Это на него не похоже. Чтобы позабавиться, скорее, он оторвал бы тебе уши».

«Я…»

Давление руки на моем плече становится сильнее.

«Человеческий рассудок – странная штука. Находясь под давлением, он часто склонен заполнять пустоты – скрытые каверны в нашем сознании, которые мы склонны не замечать. Я думаю, твои сновидения просто питают твои затаенные страхи, вызывая к жизни жуткие, замурованные в катакомбах твоей души, миражи. Вот и все».

Я пытаюсь стряхнуть его руку, но это не так-то просто, она точно железная.

«Я ничего не скажу об этом Черному Барону, не беспокойся. Но лучше бы тебе навести порядок у себя на чердаке, пока не сделалось поздно».

Йонас поднимается и уходит, не оборачиваясь.

Да и попробуй обернутся, с такой-то шеей…

[1] Здесь: около 13 м.

[2] Здесь: примерно 45 кг.

[3] «Мадам. Добрый день. Я хотел бы... Хотели бы вы... Премного извиняюсь!"

[4] Энгельвурц (нем. Engelwurz) – дудник, ангелика, травянистое растение Европы, применяющееся как лекарственное.

[5] Песочный человек из одноименной новеллы Эрнста Гофмана – зловещий персонаж, который швыряет детям песок в глаза, так что они наливаются кровью и вываливаются, после чего он складывает их в мешок и уносит на Луну, чтобы кормить их своих птицеподобных отпрысков, сидящих в гнезде.

Глава 7

Пусть горделивые баварцы, чванливые и толстые как сосиски, и самодовольные отпрыски Саксонии, не способные самостоятельно зашнуровать себе шоссы, иной раз пренебрежительно именуют наши края Соляной пустошью, намекая на давно отгоревшую славу Любека, в наших краях любители оглушить себя порцией сладкого яда всегда имели возможность заполучить зелье себе по вкусу.

Было то, что походило на ломкие плитки маслянистого эрзац-шоколада, его полагалось курить из трубок с тонким чубуком. Было то, что напоминало леденцы или битое стекло – его рассасывали, уставившись незрячими глазами в стену, держа под языком. Было то, что напоминало козьи катышки или кусочки мха или липкие клочья паутины – такое глотали или втирали в тело или вдыхали или…

Зелье в городе лилось рекой – отравленной черной рекой, воды которой укрывали под своей толщей вместо ила перегнившие останки тех несчастных, что имели неосторожность ему довериться. Иногда мне казалось, что этой дрянью истекают все перегонные кубы и реторты в городе.

Не знаю, что потребляли в высших кругах – на закрытые балы и приемы, организованных шишками из магистрата, простую публику не пускают – говорят, что сому и лауданум – сладкий сок, дарующий блаженное забытье и отдых измученной душе. Впрочем, даже тот, у кого за душой всего талер, мог причаститься адским зельем по вполне приемлемой, не обременительной для кармана, цене. В любом трактире можно спросить вина со спорыньей, горячащей кровь, пробуждающей вкус к жизни, превращающей опостылевшую обыденность в диковинный, шитый цветными нитками, холст. Правда, и здесь надо держать ухо в остро – луговая спорынья милосердна и, скорее всего, не причинит беды, если не употреблять ее сверх меры, а вот лесная, если ее не обработать должны образом, делается смертельно опасной, способной разнести голову как бочонок забродившей браги. И того хуже пурпурная спорынья, редкая в наших краях, убивающая человека с вероятностью пять к одному, однако дарующая выжившим такое блаженство, какое их душам не обрести даже во дворцах адских владык.

Если же спорынья опротивела, а от уличной хаомы делается изжога, половина лавочек Рингштрассе готова снабдить тебя зельями всех возможных сортов, сочетающим дурман, болиголов, хвойник, белладонну, ибогу, сальвию, гармалу, голубой лотос, львиный хвост, винорию, мандрагору, мимозу и белену – в самых причудливых, противоестественных и безумных пропорциях. От «дьявольской травы» по талеру за гран, которая, впрочем, редко добиралась до наших широт, до дортмунского «особого черного» и эссенского «зубодробителя», за услуги которых приходилось расплачиваться чудовищной головной болью и хриплым рудничным кашлем. Впрочем, в Любеке и они считались изысканными сортами. Куда чаще в ходу были «чертова пыль», от которой рты быстро превращались в зловонные беззубые пасти, и «ледяной сахар», еще более злобная штука, способная в считанные месяцы превратить человека в жалкую развалину с полуистлевшим клубком густых соплей вместо мозгов.

У каждого сорта – свой характер, он сродни демону, который получает контроль над твоим рассудком и распоряжается им в меру собственных пристрастий – извращенных и противоестественных. «Желтый кочевник» погружает человека в блаженное забытье, сотканное из тысяч невесомых шелковых одежд, но испытывает болезненную тягу к солнечному свету, отчего несчастных, пристрастившихся к этому зелью, всегда можно узнать в толпе – у них раздувшиеся, мутные, выкатившиеся из глазниц глаза. «Старый лудильщик» способен скрасить немало часов, но взамен разжигает в человеке противоестественную похоть, превращая человека в безумное, одержимое страстью, животное, способное неистово совокупляться часами, иногда до самой смерти. «Коррехидор», напротив, наполняет душу холодным спокойствием и сосредоточением (вот почему его так любят барышники и купцы из Альтштадта), но и взыскивает сурово – судороги, удушье, безумные выходки…

Впрочем, все эти смеси хоть и опасны, но все же привычны, от них, по крайней мере, знаешь, чего ждать. Настоящее бедствие начиналось, когда в город какими-то дьявольскими ветрами заносило контрабандную восточную дрянь под названием «Tschertowtschina», что варят безумные русские алхимики где-то под Смоленском. Подобно коварному демону, эта штука легко порабощала даже тех, кто годами сидел на «зубодробителе» и «чертовой пыли», превращая их в своих покорных рабов, наделенных дьявольской изобретательностью и странным чувством юмора, подбивая на самые безумные выходки.

Я знавал одного лавочника, почтенного отца семейства, который после порции «tschertowtschina» вообразил себя великим художником и, ощущая небывалое вдохновение, принялся творить, использовав вместо кисти острый нож, а вместо холста – свою собственную шкуру. Бедняга истек кровью, прежде чем окончил шедевр, но, черт возьми, в самом деле неплохо поработал – насколько я могу судить, он тяготел к школе Эмиля Нольде[1]. Другой (кажется, это был аптекарь) вообразил, будто битое стекло – самое изысканное на свете лакомство, перебил все стекла в доме и лабораторную посуду, и вдоволь набил живот, прежде чем его обнаружили – мало того, даже после того, как его связали, продолжил жадно поглощать с пола осколки, запихивая их в кровавую булькающую язву, некогда бывшую его ртом…

Но даже если у страждущего нет денег ни на спорынью, ни на зелья с цветистыми и сложными именами, Любек любезно придет к нему на помощь, потому что есть еще одна тропа – неочевидная для многих, но хорошо известная опустившимся существам, по привычке именующих себя людьми. Эта тропа именуется алхимия.

Нерадивые подмастерья алхимических фабрик с раздувшимися синими лицами от паров ртути, сурьмы и постоянных побоев, по ночам они охотно сливали из своих котлов остатки самых разных субстанций, которые они варили днем, щедро сдабривая их чем придется и продавая из-под полы за сущие гроши в обход магистратской казны. Эти, по крайней мере, старались держать марку и не пичкать своих покупателей настоящей отравой, хотя иногда, когда на фабриках меняли оборудование или в ход шли новые, не проверенные временем, прекурсоры, их клиенты рисковали не меньше, чем рейтары, несущиеся на ощетинившиеся пиками боевые терции.

Помню, в тридцать четвертом фабрика «Драгенверк», производящая помаду и декокты для похудания, силясь удешевить немного процесс альбедо, заменила безобидный белый витриол на меркуриальную соль – ничтожная замена, которая не должна была сказаться на качестве продукта, но которую не учли самонадеянные школяры, приспособившие к своим нуждам алхимические цеха. В следующий месяц по Любеку пронеслась эпидемия Медной лихорадки, еще более страшной, чем чума тридцатого и сифилис тридцать второго.

Первым симптомом была нервная дрожь пальцев, на которую, однако, мало обращали внимания. В Любеке той поры имелась многочисленная фронда из числа клевретов графа Эрнста фон Рёма, тайных мятежников, которых император отдал под нож, и нервный тремор тогда овладевал многими, даже самыми благонадежными бюргерами. Потом появлялся металлический привкус во рту, а слюна делалась густой и зеленоватой, с оттенком медной патины. Едва видимая печать, свидетельствующая о страшной участи. На этой стадии болезнь еще поддавалась лечению при помощи больших доз розовой тинктуры и впрыскиваний ртути, но мало кто из этих страждущих, ищущих дешевого оглушающего зелья, часто обращался к врачу.

А через три дня уже обыкновенно бывало поздно. В первую очередь бросалась в глаза их походка, рваная, дерганая, как у страдающих подагрой стариков, кроме того, их суставы при движении издавали отчетливый и пугающий скрежет. И голоса. У них становились жутковатые голоса, напоминающие звук стальных горнов – следствие затвердевания гортани. Дальше болезнь прогрессировала стремительно и неумолимо. Зубы мал-помалу высыпались из распахнутых в крике ртов, заменяясь колючими медными осколками, губы трескались, обнажая зеленеющие дёсны, глаза делались мутными, теряя способность моргать, наливались нездоровым блеском полированного металла. Я помню людей, плачущих жидкой медью, слепо бредущих по улице дерганой походкой големов, оставляющих за собой липкие лужицы золотисто-медового цвета… К исходу второй недели все уже было кончено – металл и плоть так тесно сплетались друг с другом, что уже сложно было понять, где заканчивается одно и начинается другое, не говоря уже о том, чтобы разъединить их. Они еще пытались что-то говорить, из их глоток вырывался нечленораздельный гул, в их сияющих глазницах можно было разобрать отголоски каких-то чувств – но людьми они уже не были.

Дело удалось замять. Хозяева алхимических фабрик, быстро смекнувшие, какими путями отрава попала на улицы, предпочли спустить дело на тормозах, выплатив городскому магистрату небольшую мзду. Бургомистерская клика и сама не спешила раздувать эту историю,справедливо опасаясь, что город, и так не претендовавший на лавры Висбадена и Травемюнде, обретет еще более дурную славу. Историю старательно похоронили, но похоронить тела ее незадачливых жертв оказалось куда как сложнее. Поначалу их пытались закапывать, как обычных мертвецов, но эту практику быстро пришлось оставить. Проклятая медная болезнь, унесшая их жизни, не останавливалась даже в мертвом теле, стремительно отправляя землю вокруг – на пустырях и кладбищах, где закопали мертвецов, к ужасу горожан, начали подниматься всходы цвета киновари и жженой амбры, издававшие металлическое дребезжание на ветру, а свежие почки на деревьях сверкали металлическим блеском…

Пробовали их сжигать – не помогало, сплав оказался необычайно стоек к огню. Пробовали растворять кислотой, но тоже быстро бросили – процесс оказался столь трудоемким, что каждый мертвец обходился городской казне в три гульдена. Дюжины три или четыре по-тихому утопили в Швартау, прежде чем какой-то светлой голове из магистрата явилась мысль о том, что эти отходы можно не только надежно утилизировать, но и заработать на этом немного монет.

Много позже, когда я нацепил лычки курсанта вюнсдорфской школы, нас с приятелями частенько приглашали в гости почтенные семейства Потсдама и Берлина – на ужины, на офицерские вечера, на новогодние и праздничные приемы. Второй Холленкриг был в самом разгаре, таких роскошных балов, как прежде, уже не устраивали, но кое-где еще можно было встретить остатки былой роскоши. Именно там, в уютных прихожих, любовно обставленных гостиных и кабинетах, оформленных в пышном старомодном стиле Фердинанда Третьего, мне часто попадались эти приветы из прошлого – медные статуи, застывшие с подносом для визиток в руках или услужливо держащие хозяйские зонты. Это называлось «Lübeckkupferidol» - «медный идол из Любека». Они вошли в моду на короткий момент в конце тридцатых и, хоть долго в ней не продержались, уступив место ореховым сервантам работы Хоппенхаупта и бархатным портьерам со складками, кое-где еще встречались. Говорят, они причиняли своим хозяевам немало беспокойства. Будто бы по ночам от них исходили странные звуки – стоны, скрежет, хныканье…

Черт возьми, в Любеке даже мальчишка с монетой в руке мог бы раздобыть достаточно зелья, чтобы свалить с ног целую армию. Для этого не требовалось иметь ум вельзера. Забавно, но несмотря на то, что я слыл первым на нашей улице сорванцом, частенько верховодящим мальчишками в их шалостях и проказах (мать иногда даже в сердцах говорила, что меня, без сомнения, в будущем ждет виселица за эти выходки), я всегда сторонился этой дряни. Слишком хорошо помнил мутные глаза тех, что свели дружбу с «желтым кочевником», страшные язвы тех, кто пристрастился к «чертовой пыли», пугающе пустые лица любителей «ледяного сахара». Черт, нет. Ад хранит в своих чертогах тысячи удовольствий, но трижды глуп будет тот, кто попытается добраться до них, будучи свято уверенным в том, что с него не взыщут плату.

Я слишком хорошо видел, чем заканчиваются такого рода сделки.

Но сейчас…

Иногда, когда головная боль наваливается на меня с новыми силами, стискивая череп раскаленным стальным шлемом, моя рука, лишившись управления, ненароком ныряет в карман гамбезона, прикасаясь к холщовому мешочку с пилюлями, что вручил мне Боден. Твердые как пули, соблазнительно округлые, они перекатываются под пальцами, маня вытряхнуть и бросить в рот.

Как там они называются?..

«Траумгейст», вспоминаю я, «призрак сновидений».

Название не кажется опасным, напротив, в нем есть нечто мелодичное. Едва ли это такая же дрянь как «Tschertowtschina», к тому же Боден никогда не стал бы пичкать себя ядом, возможно…

Возможно, ты окончательно выжил из ума, Вальтер Мюллер, если собрался в боевой обстановке нырять в опьяняющие сновидения! Вы все – в смертельной опасности, вы окружены британскими лазутчиками и демонами Малфаса, вы движетесь почти вслепую через территорию, занятую врагом, усеянную ловушками, скрывающими в себе тысячи ужасных и невообразимых вещей. В любой миг изъеденные скверной кусты могут шевельнуться, пропуская бронированную морду вражеского шлахтенбурга или смертоносное длинное жало британской пушки, Черный Барон подаст сигнал «к бою!» - но его канонир не сможет даже высечь искру, потому что будет с блаженной улыбкой на устах наслаждаться сладкими иллюзиями!..

Злая отповедь заставляет мои пальцы стремительно вынырнуть из кармана, точно перепуганных воришек, застигнутых на месте преступления. Нет, я не стану глотать эту дрянь, какие бы сновидения ни мучили меня. Не сейчас. Мне нужна свежая голова и…

Ты сходишь с ума, Вальтер Мюллер. Эти кошмары сделались твоим наваждением, твоей пыткой. Ты захлебываешься от ужаса и, верно, похож на трясущегося старика. Думаешь, от тебя будет толк в бою – от такого?.. Тебе надо навести порядок в голове, очень уж много никчемного скопилось там в последнее время.

Я стискиваю зубы, чтобы не слышать этого ядовитого шепота.

Наверняка есть какие-то другие способы навести порядок в том дырявом котелке, что зовется головой. Должны быть!

Артиллерийский парк нашей вюнсдорфской школы у человека несведущего в канонирском деле мог поначалу вызвать восхищение – у многих и вызывал. Там, под густыми кронами лип, не источенными ядовитыми алхимическими испарениями, в длинных приземистых цейхгаузах хранилось столько орудий, что у нас, несмышленых кадетов, поначалу разбегались глаза. Пестрое было сборище. Изящные двадцатичетырехфунтовые карронады на скользящем станке времен Леопольда Второго здесь запросто соседствовали с архаичными бакштикенами, некоторые из которых, вполне возможно, застали еще страшные войны поры Оффентуррена. Итальянские крепостные пушчонки со своими смешными кургузыми стволами делили место с грозными осадными мортирами, чем почтенный возраст внушал уважение не меньшее, чем широко распахнутые зевы, закопченные адским пламенем. В темном углу одного из цейхгаузов я как-то раз даже обнаружил бомбарду, столь древнюю и покрытую таким количеством адских сигилов, что даже не решился к ней приближаться – иди знай, в каком настроении находится дремлющий в ней демон, и дремлет ли он вообще…

Прошло по меньшей мере полгода, прежде чем мы, угловатые мальчишки в сидящей черт знает как форме, только привыкающие считать себя кадетами, начали понимать – весь этот грозный арсенал представляет собой скорее пестрый, беспорядочно устроенный музей, чем солидную коллекцию. Многие пушки были так стары и изношены, что стрельба из них представлялась чистым самоубийством – замурованные в них много веков назад демоны отвыкли выполнять человеческие приказы, ни один демонолог в здравом уме не стал бы с ними связываться. Другие, те, что поновее, тоже зачастую не представляли боевой ценности, являя собой больше наглядные пособия, чем действенное оружие, которое мы могли бы использовать для стрельбы.

Например, у нас имелся целый десяток кегорновых мортир аугсбургского производства, новеньких, блестящих, выглядящих так, будто только вчера были отлиты, прелестных и в то же время грозных, однако совершенно бесполезных в нашем деле. То ли демонологам магистрат Аугсбурга основательно недоплатил, то ли они были ничего не смыслящими в адских искусствах школярами, но узор магических чар был наложен столь небрежно, что содержал в себе крохотные, не различимые взглядом, щели. Через эти щели замурованные внутри демоны, по счастью, не могли навредить человеку, однако медленно разрушались под воздействием чуждого им мира, истекая наружу каплями зловонной меоноплазмы. Назначенным в наряд кадетам приходилось ежечасно протирать пол под злосчастными мортирами, но тот все равно выглядел оплавленным, будто изъеденным кислотой. К стрельбе, понятное дело, эти орудия не допускались, полумертвые демоны не смогли бы вытолкнуть из ствола не только пушечное ядро, но и грецкий орех, однако и выбросить их было бы кощунством. Так они и стояли там годами, изящные, отполированные, совершенно бесполезные…

Нас не посвящали в тонкости адских наук, из нас готовили канониров, а не демонологов, но мы имели дело с демонами, так что некоторые азы нам изучать приходилось, и основательным образом.

Прежде чем приблизиться к пушке, убедись, что демон не разъярен и не голоден.

Не проявляй неуважения к демону, в чем бы оно ни выражалось – в грубых словах, чрезмерной поспешности, неопрятности.

Благодари его за работу и обращайся с почтением.

Не подноси ему в пищу того, что не предусмотрено инструкцией.

Не отворачивайся, когда стоишь возле пушки, и не теряй внимания.

Не прикасайся к стволу иначе чем в чистых замшевых перчатках, никогда грязной рукой или иными частями тела.

Не позволяй обслуге вести себя расхлябанно или недисциплинированно.

Внимательно слушай демона и потакай его желаниям. Если он желает стрелять картечью, заряжай картечный снаряд, даже если военная необходимость требует заряжать каленое ядро, не перечь его воле.

Хвали его после каждого выстрела, даже если тот не был удачен, благодари за службу, вспоминай добрым словом адских владык, из свиты которых он происходит, обещай щедрые воздаяния, льсти, если необходимо.

Не позволяй, чтобы на ствол попадали вещества, противные демонической природе – грязь, кровь неблагородных животных, остатки пищи, зола.

Изучай демона, с которым работаешь – его склонности, привычки, капризы, вкусы.

Простые правила, которые мне не приходилось зубрить – посвятивший детство охоте на крошечных адских исчадий, мечтающий в юности стать демонологом, я и так безошибочно знал их, хоть и не в облачении казенных слов, просто органически чувствовал. Мальчишки, не способные проявлять осторожность в таком деле, редко доживают до того возраста, когда могут быть зачислены в канонирскую школу.

Однако многие даже этого простейшего свода правил придерживаться не в состоянии. За первый же год наш класс теряет четырнадцать человек из полусотни. Кто-то отделывается легко, оторванными пальцами или запеченным по хруста ухом, кто-то лишается глаз или скальпа, кто-то… Один самоуверенный хлыщ из Мекленбурга (его отец служил вахмистром и, верно, спесь передалась по наследству) не придумал ничего умнее, чем, бравируя собственной смелостью, плюнуть в пушечный ствол. Безмозглый олух! В скором времени отец получил его обратно, в несколько худшем виде, чем отправлял – в виде дрожащего скверно пропечённого куска мяса, жизнь в котором проявлялась лишь слабым дрожанием обугленных до черноты пальцев да скрежетом навеки распахнутого рта.

За первый год обучения мы потеряли четырнадцать идиотов, зато оставшиеся, умеющие уважать нрав адских владык, станут превосходными пушкарями. Мы быстро учились обращаться с обитателями пушек и бомбард, узнавая их склонности и привычки, обучаясь умению не переходить тонкую грань, за которой их адский нрав делается неконтролируемым и опасным.

Уже вскоре забитые орудиями темные цейхгаузы перестали нам казаться обителью безликих чудовищ, мы начали узнавать орудия по отличительным чертам их обитателей, безошибочно, как собственных кузенов и дядюшек.

«Риффанди-мед-тоннум», обитающая в изящном медном фальконете, удивительно покладиста для демона и демонстрирует на стрельбах потрясающую для орудий ее класса точность, но совершенно не выносит грубой брани. Достаточно чертыхнуться рядом с ней, чтобы она полыхнула волной жара, не смертельного, но достаточного, чтобы на обслуге полыхнула одежда. «Даиннброддир», замурованный в старой изношенной картечнице, напротив, выглядит покладистым и послушным, но лишь пока не ощутит, что ты расслабился. Больше всего он обожает отрывать у зазевавшихся пушкарей носы. Меня осторожность ни разу не подводила (меня приучили к ней мелкие проказники из Любека) но фельдфебель, каждое утро выстраивавший кадетов на плацу для муштры, смеху ради считал нас по носам и общий счет с каждым месяцем делался все короче.

«Рифидауга» сам архивладыка Белиал не заставит стрелять при плохой погоде, «Калла» по только ей известной причине делает лишь восемь выстрелов в день, «Блодоттир», стоит поднести огонь к затравочному отверстию, визжит так громко и страстно, словно ее сношают сорок демонов, «Барнамординги» любит, когда его балуют, бросая в зев высушенных мух…

Впрочем, от некоторых мы все равно стараемся держаться подальше – демоны, обитающие в них, отличаются или чертовски озлобленным нравом или нестабильны. Один из таких - «Рифинквидур». Занимающий малопочетное место у дальней стены цейхгауза, наглухо закрытый холстяным полотном, он выглядит внушительно и грозно, как и подобает выглядеть сорокавосьмифунтовому орудию класса «василиск». Его ствол напоминает ствол огромной корабельной сосны, он отлит не из бронзы, а выкован из переплетающихся полос черной стали, покрытой чудовищно сложными узорами адских сигилов. Уж здесь-то работали не аусбургские школяры – одного взгляда на этот узор достаточно, чтобы мир поплыл перед глазами, а во рту появился привкус жженых волос. Сложная, подготовленная специалистами своего дела, охранная сеть.

Говорят, этот старик когда-то крушил стены Магдебурга, а гремел так, что с неба падали умершие на лету от ужаса птицы. Нам строго-настрого запрещено не только прикасаться к нему, но и произносить его имя вслух. Кажется, наши наставники-канониры, сами прошедшие Брейтенфельд, Лютцен и Ростбах, не горят желанием общаться с «Рифинквидуром» накоротке, среди кадетов, от старших к младшим, передаются леденящие душу подробности его выходок, наверняка ими самими же выдуманные.

Будто бы однажды он освежевал проходящего мимо офицера только за то, что тот невзначай задел его плечом. Будто сожрал на своем веку столько собственной обслуги, что еще сто лет тому назад получил прозвище Адский Чревоугодник. Будто…

Пустые россказни. Вполне вероятно, демон внутри усох много лет тому назад, разложившись на тлен и миазмы, потому что мы не ощущаем ни малейшего колебания адских энергий, когда украдкой проходим мимо него. Судя по всему, он не опаснее скорлупы от высохшего моллюска, но за год обучения осторожность влилась нам в кровь, никто из нас не спешит проверить, как поживает господин «Рифинквидур» и что скажет, проснувшись. Втайне мы даже заключаем друг с другом пари на счет того, живо ли еще это древнее чудовище. Пари, которые, по счастью, не доходят до фельдфебелей и офицеров, иначе стоили бы нам многих дней гауптвахты и щедрой порции шпицрутенов в придачу.

Чтобы проверить наверняка, самые отчаянные смельчаки подзадоривают его, проходя мимо, или отпускают смешки в его сторону. Дальше никто из них заходить не решается. Наша учебная рота потеряла уже четырнадцать человек и черт знает сколько носов, но прикасаться к дремлющему демону дураков не сыскать. Мы уже не мальчишки, хоть и худы до безобразия, мы молодые императорские канониры и хорошо понимаем, чего это может стоить. Измываться над демоном, пока тот скован охранной сетью – чертовски опасно, но если сеть наложена с умом и не истлела от времени, еще позволительно. Но прикасаться? Это уже глупость, граничащая с самоубийством.

Однако в сорок втором году все эти споры закончились сами собой.

Его звали Вернер Зомбарт, он был восемнадцатилетний эрмслебенский дылда, сын не то землевладельца, не то мануфактурщика. Он невзлюбил меня с первого дня. Долговязый, бледный, на полторы головы выше меня, он по какой-то причине на дух не выносил северян, утверждая, что в северных краях обитают безмозглые увальни, недалеко ушедшие по сообразительности от монфортов и которым наверняка приходятся близкими родственниками. Не припомню, чтобы я хоть раз задел его, скорее всего, это чувство росло из многовековой обиды, которую его предки, саксонские менялы, испытывали к моим, ганзейским купцам, вводившим строгие правила на торговлю солью и хлебом, некогда державшим германские княжества в ежовых рукавицах…

В нашей учебной роте было несколько кадетов из Киля и Ольденбурга, молчаливые и крепкие парни, способные в одиночку вытащить из канавы шестифунтовое орудие, к ним Вернер Зомбарт предусмотрительно не цеплялся, опасаясь их крепких кулаков. Зато я в скором времени сделался излюбленной мишенью для его шуток. Убедившись, что я нахожусь неподалеку, он не упускал возможности рассказать анекдот – о любекских псах, которые лают на грабителя только когда тот уже в суде, о любекском бюргере, который двадцать лет возил в своей карете дохлую ворону, о любекском рыбаке, освободившем демона и получившем право на три желания…

Меня так и подмывало пересчитать ему зубы, но в тот момент у меня было немало других хлопот. На первом году обучения фельдфебели измывались над нами почем зря, пытаясь привить уважение к нашей будущей профессии, разве что в телегу вместо коней не запрягали. Дни и ночи мы проводили в учебных классах за упорными штудиями, разбирая основы и азы тех сложных наук, которые позволят нам когда-нибудь именоваться императорскими канонирами – пока еще не каверзные баллистические задачки, лишь уроки по инженерному делу, по саперному делу, по маскировке и тактике, по теории маневра… На потасовки у нас не доставало ни времени, ни сил. Закончив урок и прибрав классы, мы добирались до своих коек и падали в них, точно мешки с песком.

Бывало, мы неделями обитали на стрельбищах и полигонах, возвращаясь в казармы с таким звоном в ушах, словно проработали в адской кузне всю свою жизнь, при этом вся наша одежда была пропитана насквозь пороховой гарью, а лица вечно обожжены и покрыты струпьями слазившей кожи. Утомительные наряды везде, где только можно, работа в мастерских, безжалостные наказания за малейшие нарушения дисциплины…

Но на втором году Вернер Зомбарт взялся за меня уже всерьез.

Неважно, какой предмет мы проходили, арифметику, баллистику или инженерное дело, он всегда находил повод угостить меня остротой – не очень изящной, но достаточной для того, чтобы прочие кадеты схватились за животы. Тощий ублюдок. Не надеясь на свои мелкие кулаки, он изводил меня подначками и грубыми шуточками, от некоторых из которых меня так и подмывало расквасить ему нос или пересчитать зубы. Я вынужден был сдерживать себя – кому улыбается вылететь со второго курса военной школы – и это, без сомнения, распаляло его все больше и больше.

Ежедневно третируя меня, придумывая десятки персональных и едких острот, он, верно, даже не подозревал, что тем самым приближает трагедию, которая заденет и его самого…

Как-то раз, упражняясь в остроумии (в ту пору мы находились на полигоне в Трупинер-Хайде, практикуясь в барражном огне из небольших калибров), Вернер Зомбарт, забывшись, назвал меня «марципанюнге». Возможно, он не намеревался перегибать палку, желая лишь позубоскалить над всем известной любовью северян к десертам и марципану в частности, но роковая карта была брошена. Он мог и не знать, но в наших краях «марципановыми мальчиками» обычно обозначают малолетних содомитов, состоящих в вельможной свите.

К несчастью для него, в руках у меня была навесная ложка, которую мы использовали для загрузки пороха в ствол, увесистая штука с деревянным мерным бочонком на конце. Удар вышел достаточно весомым, чтобы вышибить ему пару зубов, но недостаточно увесистый, чтобы вправить его никчемные эрмсленбенские мозги. Тем же вечером Вернер Зомбарт направил ко мне своих лопающихся от важности клевретов, изображавших секундантов, с сообщением о том, что ущерб, причиненный его чести, слишком велик, чтобы я мог надеяться отделаться одними только извинениями, отвечать придется по-взрослому.

Дважды идиот.

Следующие три дня вся наша школа гудела, точно улей, полный крохотных адских существ, пытаясь представить, каким образом мы с Вернером Зомбартом взыщем друг с друга долги. Комичная ситуация – у нас под рукой было больше орудий, чем у Густава Второго Адольфа в битве при Брейтенфельде, но не сыскалось ни одного дуэльного пистоля. Да и найди мы подходящее оружие, едва ли рискнули бы пустить его в ход. Для кадетов военных школ в ту пору дуэли были запрещены под страхом смертной казни, а мы не были пустоголовыми пехотинцами или зарвавшимися рейтарами, мы были элитой императорской армии – пушкарями…

Чтобы разрешить этот сложный случай, старшие кадеты, собрав что-то вроде тайного совета, четыре дня спорили и совещались, решая, как нам решить каверзный вопрос, и наконец вынесли свой вердикт. Нам обоим надлежало явиться ночью в цейхгауз, где содержался Адский Чревоугодник и, вытащив соломинки, засунуть руки ему в пасть согласно жребию. Если демон в самом деле мертв или спит – что ж, дело будет закрыто к нашему обоюдному интересу. Если нет… Тот, кто сунет руку ему в пасть первым, вызовет на себя его гнев, в чем бы он ни проявился, а его более удачный соперник обязуется отказаться от сатисфакции.

Изящный выход. Судьи наверняка поздравляли друг друга за остроумие и изобретательность. А мы с Вернером Зомбартом только тогда поняли, что оказались в скверной ситуации. Только идиот станет засовывать руку в пасть спящему зверю. Но идти на попятную было уже поздно.

В назначенный час посреди ночи мы с Вернером Зомбартом явились в старый цейхгауз в сопровождении самого ограниченного круга лиц. Все держались очень торжественно, словно это в самом деле была дуэль, а не никчемное детское озорство. Мы с Вернером Зомбартом были одеты налегке, в одни только шоссы, чулки и нижние льняные рубахи, зато наши секунданты облачились так пышно и вели себя так серьезно, словно им предстояло вести к барьеру по меньшей мере Октавио Пикколомини и Адольфа Вальдштайна. Сущее ребячество, конечно, но когда тебе неполных семнадцать, вещи такого рода воспринимаются совсем иначе. Сейчас бы я только посмеялся над этим ритуалом, но тогда…

В цейхгаузе было прохладно, но я чувствовал, что спина моя промокла от пота под тонкой рубахой. За неделю до этого на полигоне один из кадетов, недалекий малый, черт знает как доучившийся до второго года, полез к стволу сразу после выстрела с «винтовым червем» в руках, чтобы ударить остатки не прогоревшего пороха из канала ствола, не дождавшись, пока ярость демона уляжется. Его крик услышали все на два мейле в округе. Прежде чем кто-либо успел что-либо сделать, демон завязал его пальцы на сорок три морских узла. А ведь это был обычный адский дух из допотопной двухфунтовки, а не грозный Адский Чревоугодник, покалечивший столько народу, что и думать не хочется.

С древнего «василиска» с превеликой осторожностью сняли холщевые облачения, обнажив исполинский длинный ствол, напоминающий ствол стального дерева, увитый вперемешку адскими сигилами и шрамами той войны, от которой нам на память остались лишь разухабистые песни миннезингеров. Он не извергал дыма, не издавал стонов, как иной раз делают старые орудия, заскучавшие на отдыхе, защитные сигилы не светились янтарным огнем, однако при одном взгляде на это древнее чудище я ощущал, как по спине моей скребут сухие обломанные ногти. Будучи в детстве самозваным охотником на мелких адских демонов, я хорошо знал, к чему может привести несоблюдение правил осторожности и недостаточная почтительность…

А вот Вернер Зомбарт держался на удивление смело. Куда смелее, чем можно было от него ожидать. Наблюдая за приготовлениями, невозмутимо покуривал папиросу, поплевывал под ноги и вообще вел себя так, словно затевается игра в карты, а не испытание.

Пришла пора тянуть жребий. Я вытянул короткую соломинку, едва не сломав ее пополам оцепеневшими непослушными пальцами. И даже почти не удивился этому обстоятельству, будто заранее подсознательно знал, что именно так и случится, именно мне выпадет жребий рисковать первым.

Жерло Адского Чревоугодника вблизи напоминало бездонный колодец, полный черной застоявшейся воды. Заглянув в него, я не увидел своего отражения, но ощутил запах гари, такой острый, что у меня перехватило дыхание. Запах тысяч сожженных людей, плоть которых он обратил в пепел, запах опустошенных равнин, выгоревших лесов, разрушенных, обращенных в руины, крепостей… Запах демонической ярости, остывшей, но не выдохшейся, первородной ненависти, той самой, что некогда выплавила в гигантском горне звезды и планеты, которая легко сожжет небо над нашими головами и нас самих, если только обретет силу…

Мне сделалось не по себе.

Даже прикосновение к старому стволу – чудовищный риск, способный легко оставить меня без руки. Засовывать руку в орудийное жерло и вовсе сущее безрассудство. Демон затащит меня внутрь точно мошку, только кости и хрустнут. Никто не успеет прийти мне на помощь, никто не успеет вытащить…

По меньшей мере минуту я стоял напротив старого «Рифинквидура», не слыша ободряющих криков зрителей и секундантов, глядя в область полной темноты, очерченную в форме идеального круга. По моей мокрой от пота спине плясали ледяные сколопендры с острыми лапками, сердце наливалось тяжелой горячей кровью.

«Суй, Вальтер, суй!»

«Не тяни, так только тяжелее будет!»

«Пальцы-то все пересчитал?..»

Смелее, приказал я себе мысленно. Как приказывал когда-то в Любеке, затевая очередную шалость.

Из ствола не вырывается дым, адские сигилы, выгравированные на его стальной шкуре, не горят янтарным огнем, ты не ощущаешь тех запахов, которые тебя учили ощущать, не видишь опасных симптомов, которые тебя учили видеть. Старый ублюдок, проведший замурованным в пушке несколько сотен лет, должен пылать от ярости, скрежеща зубами и истекая кипящей слюной, однако все еще молчит, ничем себя не проявляя. И это чертовски обнадеживающий признак. Вполне может быть, древнее чудовище в самом давно мертво или же сделалось таким слабым и бессильным, что не представляет опасности…

Собравшись с духом, я уже начал закатывать рукав рубахи, когда Вернер Зомбарт, наблюдавший вместе со всеми, внезапно сверкнул глазами. Недобрый это был блеск, беспокойный, злого свойства. Так бывает, когда орудующий посреди ночи в чужом доме вор вдруг зажжет свечу.

«А что, рыбоголовый[2], не приправить ли нам наш спор чем-нибудь остреньким?»

«Что ты имеешь в виду?»

«Любой дурак может сунуть туда руку, даже ребенок. Как на счет сунуть что-нибудь другое?»

«Что, например?»

«Например, то, что у тебя между ног».

Я похолодел от ужаса, но старшие кадеты взвыли от восторга, точно услышали лучшую шутку из всех возможных. Кто-то даже заулюлюкал.

«Черт, да!»

«Суй туда свой банник, Мюллер!»

«Эту красавицу уже двести лет никто не ублажал!»

«Что такое, струсил? Или правду говорят, что у всех северян в штанах вместо члена поросячий хвост?»

Можно было бы отказаться – наш договор не предусматривал таких фокусов. Вернер Зомбарт не решился бы настаивать. Но мне уж очень хотелось увидеть растерянность на его лице.

Я решился удивительно быстро. Превратившиеся в лед руки почти не дрожали, распуская завязки моих шерстяных шоссов. Демон мертв, твердил я сам себе, опасности нет. Был бы он жив, уже давно цапнул бы меня за нос или проявил себя. Нет, он мертв. Остыл, сам обратился пеплом и засохшими сгустками меоноплазмы. Осталась лишь пустая раковина, как у моллюска, не все ли равно, что туда совать?

Улыбнувшись (вспоминая этот случай через много лет, я удивляюсь тому, как мне хватило на это выдержки, а тогда все вышло как-то само собой), я скидываю шоссы и, коротко вздохнув, вставляю свое естество прямо в бездонный черный провал ствола. Главное – быстро, чтобы не дать себе времени испугаться.

Чертовски неудобно делать такое, если твой второй номер – не податливая девица, а исполинская сорокавосьмифунтовая пушка, со стороны я наверняка напоминаю неумелого в любовных делах школяра, пытающегося овладеть великаншей. Все окружающие стонут и воют от восторга, пока я ерзаю на холодном стальном стволе, пытаясь отыскать хотя бы немного приемлемую позу.

В какую-то секунду я едва не взвизгиваю, ощутив кожей мошонки дуновение прохладного ветра, приняв его за дыхание проснувшегося демона, но нет, это всего лишь сквозняк, гуляющий по стволу. Тем более, что никакого демона внутри нет, теперь я ощущаю это отчетливо. Там внутри и верно пусто и прохладно, как в брошенном много лет назад колодце, от этой прохлады моя мошна начинает съеживаться – и это тоже становится предметом множества остроумных шуток.

Вернер Зомбарт озадачен, я вижу, как злорадный блеск его глаз сменяется недоуменным глянцем. Он тоже знал, что никакого демона внутри нет, понял я. Он хитроумный ублюдок, но тоже обучается канонирским наукам, он вовсе не дурак. Просто надеялся, что я откажусь и обреку себя на позор, оставив его потирать руки. Что ж, план не сработал. Я уже хлебнул свою порцию славы, теперь его черед ерзать на пушке со снятыми портками…

«Смелее, Вернер! – приободрил я его, натягивая шоссы, - Дама ждет. Я уже разогрел ее для тебя!»

Под смех окружающих Вернер Зомбарт медленно обнажил чресла, с опаской подступившись к пушке. Он улыбался, кивая всем вокруг и изображая всякие фривольные жесты, но я заметил нездоровую бледность, растекающуюся по его щекам. Вернер Зомбарт – остроумный ублюдок, но в тот миг он выглядел так, точно пребывал в изрядном замешательстве. Словно какая-то важная часть его плана не сработала или сработала непредсказуемым образом. Он приник бедрами к жерлу, но не как жаркий любовник, скорее, как робкий юноша, еще не в полной мере понимающий, как управлять всеми членами своего тела во время ласки, его тощие бледные ягодицы сверкают в свете масляных ламп.

Первые несколько секунд он неуклюже ерзал на стволе, как, должно быть, ерзал я сам перед этим, но быстро приноровился, в его движениях даже появилось некоторое изящество, а фрикции выглядели вполне естественно. Некоторым людям разнузданность удается на удивление легко.

«Эй, красотка! Цурюк! Цурюк[3]! – он даже делал вид, будто страстно шлепает пушку по стволу, как шлепают женщину в момент соития, - О да! Что вы говорите, фройляйн, мой друг не смог вас удовлетворить? Не расстраивайтесь, я уверен, он не со зла. Он из Любека, у них там, знаете, в ходу странные нравы на этот счет. Например, …»

Вернер Зомбарт, азартно ерзавший на стволе пушки, вдруг замер, неестественно выгибаясь. Возможно, он ощутил то же, что и я, гуляющий в стволе пушки сквозняк. Просто движение холодного воздуха, не несущее никакой угрозы, или…

Я видел, как его щеки покрываются полупрозрачным налетом, точно паркет в бальной зале, обильно смазанный воском, только цвет у них не румяный, как у хорошего дуба, а быстро сереющий, как у старого, выловленного из реки, плавника. Я видел, как заиндевели его широко распахнутые глаза.

А потом он завизжал. Так громко, что все отскочили от него прочь. Он продолжал ерзать на стволе, но теперь это была не похотливая скачка, как прежде, а испуганные подергивания пойманного в ловушку обнаженного тела. Из ствола потекли, причудливо сплетаясь в воздухе, струйки дыма. На черном полированном металле вспыхнули адские письмена.

Демон не спал. Адский Чревоугодник не собирался уходить на покой. Он просто… просто выжидал, должно быть.

Вернер Зомбарт истошно завыл, царапая руками стальной ствол. Он яростно сучил ногами, пытаясь оторвать свой пах от орудийного жерла, дергал бедрами, напрягая тело так, что сухожилия под тонкой кожей превращались в туго натянутые струны, но не мог отклеиться. Что-то внутри пушки держало его намертво, точно сомкнувшиеся челюсти тяжелого медвежьего капкана.

Кто-то из кадетов, испуганно крича, бросился к дежурному за помощью, другие ухватили пляшущего Вернера Зомбарта за плечи, чтобы оторвать его от орудия. Напрасная попытка. С тем же успехом они могли бы пытаться оторвать голыми руками хвост у коня. Какой-то, самый отчаянный, потянул было из ножен нож, но несчастный заверещал еще громче, пытаясь оттолкнуть его руки. Как ни сильна была боль, которую причинял ему проснувшийся демон, мысль о том, чтобы лишиться своего хозяйства наверно была еще более болезненной.

Он напоминал любовника, которому в разгар любовных ласк меж ягодиц угодил уголек от камина. Извивался, кричал, дергал бедрами, отчаянно молотил кулаками по стволу. Нелепое и жуткое зрелище. По меньшей мере пятеро впились в него, чтобы оттащить прочь, но даже когда они впряглись все разом, то не смогли сдвинуть даже на цолль, лишь раздался истошный треск костей. Они были вынуждены его выпустить, пока он не переломился пополам, а он все продолжал плясать, причитать и сучить ногами, извергая из себя то поток ругательств, то пену.

Не скрою, мы ожидали самого страшного. Того, что его тело хрустнет и начнет медленно втягиваться в ствол, точно мышь в змеиную глотку, что мы услышим скрежет дробимых суставов и увидим, как страшно выворачивается обмякающее тело, лопается, высвобождая пружины ребер, точно старый диван, грудная клетка, задребезжит раздираемый позвоночник… Но ничего этого не случилось, потому что Вернер Зомбарт, в очередной раз истошно завыв, вдруг шлепнулся на пол, вяло дрыгаясь, похожий на полумертвого лягушонка.

Демон отпустил его. Мало того, не взял на память той его части, которую тот сам отдал ему в распоряжение. Черт возьми, он даже отсыпал ему от адских щедрот. Ринувшиеся на помощь своему товарищу кадеты не сразу разглядели, что произошло, пришлось вновь разжигать потухшую было лампу, зато когда она загорелась…

Я видел, как искажались их лица, как на смену беспокойным возгласам приходили рвотные спазмы, как они отскакивали прочь, уже не пытаясь предлагать свою помощь, зажимая двумя руками рты…

Сперва мне показалось, будто между ног у Вернера Зомбарта чудовищный отек размером с кувшин. Но это был не отек. Что-то другое. Что-то вяло шевелящееся, ворочающееся, издающее липкие слизкие звуки. Будто сырой кальмар на блюде. Это и был кальмар – я разглядел пузырящуюся розовую плоть, слишком розовую, чтоб быть человеческой, подрагивающие студенистые щупальца, бесцельно ползающие по животу и бедрам распростертого человека, несмело ощупывающие пол. И еще – целую гроздь сосредоточенных полурыбьих глаз с неподвижным зрачком, укрытую лоснящимся алым капюшоном из той же плоти. Когда света вокруг сделалось чересчур много (все в цейхгаузе в спешке зажигали лампы и лучины), существо распахнуло полдюжины маленьких зазубренных костяных клювов, испустив тревожный скрип…

Демон не отщипнул ни кусочка от Вернера Зомбарта, он лишь облагодетельствовал его – правда, на свой манер. Я понял это, зажимая рукой собственный рот. Подарок от Адского Чревоугодника, сделавшийся частью его тела, той самой, которой тот так опрометчиво хвалился.

История закончилась скверно, хотя и не так скверно, как могла бы. Впавшего в беспамятство Вернера Зомбарта оттащили в лазарет, после чего фельдфебели прописали всем бывшим в цейхгаузе той ночью, включая меня, по пятьдесят шпицрутенов – сносная плата за жуткое зрелище, свидетелями которого мы стали и которое едва ли когда-нибудь сотрется из нашей памяти. И если сперва я немного сочувствовал тощему ублюдку, уже через пару дней от этого сочувствия лишь осталась лишь скопившаяся в низовьях души, похожая на пепел, досада.

Это была не трагическая случайность, это была ловушка.

Расставленная на меня, Вальтера Мюллера. Мне рассказал об этом один из старших кадетов, посвященный в план. Еще за три дня до назначенного дня, узнав, в чем будет заключаться суть дуэли, Вернер Зомбарт начал свои хитроумные приготовления. Стащив с кухни шмат сырого мяса, он каждый день тайком подбрасывал по кусочку в раззявленную пасть Адского Чревоугодника, надеясь свежей кровью пробудить спящего внутри демона, растравив его голод. Когда настал день дуэли, ему требовалось лишь схитрить со жребием, чтобы короткая соломинка досталась мне. Несложный фокус, который обошелся ему в каких-нибудь пару талеров – среди старших кадетов тоже хватало таких, что не выносили северян…

Ловкий ублюдок. Он соорудил ловушку и благородно уступил мне право залезть в нее первым. И, надо думать, был чертовски обескуражен, когда она не сработала. Демон не спешил просыпаться и отрывать мне то, что я засунул в его нору. Бедный, бедный Вернер Зомбарт, самоуверенный тощий ублюдок. Презирающий Любек, он не знал того, о чем были осведомлены многие обитавшие в нем мальчишки – многие адские создания по какой-то причине благоволят Вальтеру Мюллеру, прощая ему мелкие глупости. И тогда… Наверно, Вернер Зомбарт решил, что демон в самом деле мертв, раз не среагировал на соблазнительную наживку, а значит, сам он ничем не рискует. Серьезная ошибка, сломавшая весь его хитроумный план – а следом и всю его жизнь.

На следующий день он был отчислен из вюнсдорфской военной школы и отбыл восвояси на отцовской карете, ни с кем не попрощавшись. Впрочем, никто и не спешил протягивать ему руки. Он уходил пошатываясь, ни разу не оглянувшись, вместо щегольских, плотно обтягивающих бедра по тогдашней моде шоссов на нем были пышные плундры, несуразно раздувшиеся спереди, колышущиеся на каждом шагу и будто бы иногда шевелящиеся…

О военной карьере ему, конечно, пришлось забыть. По отрывочным сведениям, добиравшимся до нас в следующие два года, жизнь его после отчисления сложилась неважно. Подаренное демоном существо, сделавшееся органическим и неотъемлемым продолжением его собственного тела, отличалось не только ужасным видом, но и неутолимой похотью вкупе с адской выносливостью. В скором времени Вернер Зомбарт, сделавшийся грязной легендой Эрмслебена, спустил все, включая отцовское наследство, на розенов и обычных проституток, но не обрел ни счастья, ни удовлетворения. Кто-то говорил, он подхватил сифилис, сошел с ума и скончался в какой-то дрезденской богадельне. Кто-то утверждал, что он здравствует и поныне, зарабатывая по сотне гульденов в недели натурщиком для пикантных картинок, которые здорово ценятся в высшем свете. Кто-то утверждал, что несчастный скончался в ужасных мучениях, попытавшись отсечь от себя подарок адских владыки, истек кровью где-то в подворотне. Впрочем… Никто из нас не смог бы наверняка этого утверждать. Наступал тысяча девятьсот сорок третий год, несущий на своих изъеденных картечью крыльях так много странных и роковых событий, что отдельные судьбы нередко терялись за ними.

[1] Эмиль Нольде (1867 – 1956) – немецкий художник-экспрессионист.

[2] «Рыбная голова» (нем. Fischkopp) – пренебрежительное прозвище жителей Северной Германии и морского побережья.

[3] Цурюк (нем. Zurück) – команда для лошади, означающая «назад», «осади», пр.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге