Демон № 212. Книга 2.
Глава 1
…вечер пахнет прелым сладковатым запахом тлена, как нижние юбки столетней старухи, но мне все равно приятно его приближение. Он укутывает острые шпили домов в серое тряпье, отчего они уже не кажутся иззубренными кинжалами, укрывает колючие шипы оград и уличных фонарей.
Мне нравится вечер.
Уличные тени еще слишком слабы, чтобы даровать мне надежное укрытие, но они быстро растут, жадно захватывая себе все новое и новое пространство, затапливая сперва грязные переулки за рынком, а следом и улицы. Мне нравится наблюдать за тем, как они медленно поглощают город, переваривая его громоздкие каменные кости, и даже крепостные стены, такие монументальные и несокрушимые при свете дня, делаются зыбко выступающим в сумерках зубчатым абрисом, точно цепь слабеющих и тающих охранных чар.
Но еще больше мне нравится ощущать беспокойство, овладевающее прохожими с приближением ночи. Суетливые и болтливые при свете дня, звенящие медью и серебром, распространяющие приторные запахи благовоний, хорошего табака, заношенного белья, овечьей шерсти и календулы, они делаются беспокойны, ощущая подступающую темноту, спешат домой, на свет, точно перепуганные мотыльки.
Барышники в пышных по нынешней моде плундрах, укрывающих жирные задницы скопцов. Сопливые школяры с их ухоженными усиками и тонкими никчемными шпажонками, еще более тонкими, чем их члены. Почтенные дамы – исполненные показного достоинства днем, охотно разжигающие лоно своей страсти ночью. Они все спешат по домам, опасливо косясь в сторону темнеющих переулков. Они боятся. Они знают – ночь им не принадлежит и спешат убраться подальше, прежде чем объявятся ее настоящие хозяева.
Я не просто бреду, как праздные зеваки, выбравшиеся из театра и размышляющие, какую оргию посетить, чтобы скрасить ночь, мой путь выбирают не заплетающиеся от вина со спорыньей ноги, как у многих пьяниц, выбравшихся к вечеру на улицу, чтобы проветрить голову от трактирного чада. И уж подавно я не ищу развлечений – этот город не может предложить мне ничего того, что было бы мне по-настоящему интересно. Может, позже…
По правде сказать, я вообще не собирался выходить на улицу этим вечером.
Какой-то беспечный демон, проносясь над городом, распорол себе флюгером ратуши брюхо, отчего весь день лил дождь – премерзкая жижа с запахом миндаля и хлора. Самая скверная пора для моих прохудившихся сапог. До прогулок ли? Я собирался скоротать ночь за выпивкой да нехитрыми развлечениями, может, покидать немного кости с приятелями, но мои беспокойные обитатели решили иначе.
Еще с полудня они начали покусывать меня – сперва осторожно, по-блошиному, будто бы пробуя на зуб. Неприятное ощущение, напоминающее чесоточный зуд, из-за которого сложно усидеть на месте, быстро делаешься раздражительным и злым. Чтобы унять его, после обеда я выпил в «Разорванной глотке» три порции портвейна с маковым зельем. Хорошее пойло, которое обыкновенно погружает меня в глубокую меланхолию, делая сонливым и вялым, а заодно успокаивает моих беспокойных жильцов.
Но только не сегодня.
Сегодня мои постояльцы, непременно вздумали выбраться на прогулку. Размяться, растрясти кости, подышать свежим воздухом. А попробуй успокоить демона, которому что-то заблагорассудилось!..
Я сопротивлялся до самого вечера, но, окончательно пробудившиеся с наступлением сумерек, они принялись беспокойно ворочаться, потираясь своими стальными чешуйчатыми телами о нежнейшие отростки моей души, а это мучительное ощущение стократ хуже рези в срастающихся костях или зуда прорастающих зубов. В конце концов они все-таки выгнали меня прочь, на сырые, погружающиеся в сумерки, улицы.
Маленькие ублюдки!
Могу ли я перечить им?..
Проносящиеся мимо аутовагены обливают меня грязным светом своих огней, скрежещут запертыми под капотами демоническими голосами, но без обычной злобы – посвятившие день ожесточенной грызне с сородичами и безумной гонке, к вечеру они выдыхаются и, понукаемые возницами, спешат домой, сожрав по пути пару уличных котов или закусив каким-нибудь бродягой. Их право. Я не настолько глуп, чтобы враждовать с этими механическими хищниками в их угодьях. Пусть забирают себе широкие проспекты вроде Курфюрстендамм и Фридрихштрассе и грохочущие колесами бульвары вроде Кёнигаллеи, моя вотчина – небольшие улицы и переулки. Здесь мне спокойнее и привычнее.
Демоны визжат злыми голосами, дергая меня за брыжейки души. Они точно орда голодных разбойников, едущих в карете посреди города, улюлюкающих, свистящих и норовящих разбить весь экипаж вдребезги, чтобы устремиться к простым и знакомым им развлечениям. Они и меня подзуживают.
Давай, шепчут они, подними булыжник и засади в витрину той скобяной лавчонки. Развлеки себя, приятель, ведь жизнь так коротка! Пусть закричат прохожие, пусть звенящие куски стекла полетят вниз бритвенным градом, расшибая головы, отсекая пальцы, превращая роскошные шляпки в бесформенное месиво из щедро сдобренных кровью кружев. Жизнь без подобных развлечений точно пресная похлебка – ни вкуса, ни запаха, лишь ноющие зубы!
Видишь этого увальня на углу в шикарном бархатном шапероне, важно разглагольствующего перед поденщицей? Давай, подскочи к нему и врежь прямо в глаз – чтоб пошатнулся и, захлебнувшись криком, рухнул прямо на свой обрюзгший зад. Когда-то тебе неплохо удавалось вышибить глаз одним ударом, точно спелую сливу, а? Твоими стараниями Харнакштрассе чуть было не переименовали в Улицу Одноглазых, так часто ты развлекался там подобным образом. Ну же! Даже если он закричит, в два прыжка ты будешь уже в переулке, а там и поминай как звали!
Видишь банку с гомункулом, стоящую на окне? Этот жалкий заспиртованный эмбрион должно быть устал, весь день считая птиц над крышами, посмотри, сколько скуки на его сморщенном личике. Развлеки его! Ты же ловкий малый, ты успеешь подскочить к окну, сорвать крышку и, прежде чем гомункул или его хозяин опомнятся, швырнуть внутрь горсть негашеной извести? Ну и зрелище будет – настоящая потеха!
Демоны искушают меня, нашептывая на уши соблазнительные мысли.
Сопротивляться им тяжело. Может, эти малыши и крошечные, не больше мыши каждый, но они так давно обитают во мне, что давно изучили мои вкусы и привычки, как дотошные обитатели изучают свой дом, от подпола до чердака. Вот и сейчас они нарочно нашептывают мне всякие гадости, намереваясь славно позабавиться за мой счет.
Вон, какая важная дама идет! Разве не потешно будет чиркнуть кресалом у нее за спиной и подпалить ей юбки? Ух и отплясывать же она будет! Готов поспорить, запах жженого мяса разойдется на мейле в округе!..
Хитрые маленькие ублюдки.
Я, хоть и посмеиваюсь мысленно их затеям, заставляю их заткнуться. Слишком уж хорошо знаю мелких адских отродий, чай, не первый год варюсь с ними в одном котле. В юности эти озорники не раз впутывали меня в неприятности, многие из которых оставили живописные следы на моей шкуре, потребовалось много лет, чтобы научиться держать их в узде.
Я знаю, чем развлеку их сегодня вечером. Есть одна древняя как мир игра, в которую играли еще до эпохи Оффентуррена, правила которой никогда не меняются, но которая весьма позабавит моих постояльцев, насытив их по меньшей мере на пару дней. Я-то тоже успел привыкнуть к их вкусам! Кроме того, она, пожалуй, принесет мне помимо душевного спокойствия пару монет, а это будет чертовски кстати – я основательно поиздержался в последнее время, в этом проклятом городе, стягивающем яды со всей Германии, точно огромная язва, можно разорится на одном только вине с маковым зельем!..
Игра эта нехитрая и не требует сложного инвентаря, в нее умеют играть даже сопляки, у которых на лице не успел появиться пух. Единственное что – нужно тщательно выбрать место. Не такая простая задача, как может показаться, выбор подходящего места – настоящее искусство, которому я уделяю много времени. На этот счет у меня есть множество правил, признаков и примет, но я никогда не делюсь ими, даже с ближайшими приятелями – слишком дорогой ценой эти знания мне доставались. Нерадивый ученик в прошлом, я ношу на своем теле многие напоминания об этих уроках.
Я иду быстро, но не поспешно. Я вполне обучился здешней городской походке, чтобы не выделяться из толпы, на мне наросли защитные покровы, делающие меня в сумерках мало отличимым от почтенных бургеров. Я худ, даже костляв, кроме того, мне свойственна некоторая резкость в движениях, отчего мне никогда не сделаться хорошим партнером по плавному восьмитактовому лендлеру[1], но подбитый ватой колет с высоким воротником вкупе с мятой шерстяной шляпой, надвинутой на глаза, позволяют мне скрывать эти черты. Никто не в силах заподозрить во мне чужака.
Дома, мимо которых я прохожу, греют свои тучные тяжелые бока в зыбком свете сумерек, спеша запастить последними крохами тепла перед холодной ночью. Суетливо хлопают ставнями, гремят дверьми, щелкают засовами, облизывают небо извивающимися дымными языками, высовывающимися из печных труб. Я втягиваю в себя исторгаемые ими запахи, как и положено хищнику, мгновенно разбирая на знакомые составляющие. Кое-где дым жидкий – один только скверный уголь, томящийся в камине, кое-где несет ароматы картофельной похлебки со шкварками или пирога с почками.
Я стискиваю зубы, чтобы унять голодных демонов в своем брюхе. Все еще будет, утешаю я себя, и похлебка и пирог. А может, кое-что еще. Этой ночью меня ведут совсем другие запахи…
Я иду по улице, подняв повыше воротник колета – меня не беспокоит холодный ветер, приходящий в сопровождении темноты с востока, меня беспокоит то, что кто-то может запомнить мое лицо, а мне это ни к чему. Отчасти поэтому я двигаюсь быстрыми шагами. Отчасти – потому, что мои демоны, предчувствуя развлечение, приходят в возбуждение, высовывая свои собачьи морды наружу и жадно втягивая воздух. Мое тело буквально напичкано ими, от пяток до затылка. Я никогда не давал им имен (этого не хватало!) но я легко отличаю их друг от друга, как старых знакомых, очень уж хорошо знаю их норов и привычки. Неудивительно, учитывая, сколько лет мое тело служит им пристанищем…
Под селезенкой обитают тяжелые, похожие на трилобитов, демоны. Сварливые и желчные, они брюзжат всякий раз, когда мой живот долгое время пуст или вода начинает хлюпать в старых, со сбитыми каблуками, сапогах. Умилостивить их несложно глотком горячего вина или долгим сном под крышей подле уютного камина. Они, в общем-то, незлые парни, и совладать с ними несложно. Другие их собратья куда утомительнее.
Похожие на червей вяло колыхающиеся демоны застарелых сомнений. Они цепляются к моим венам где-то внизу живота и накачивают тело ядовитым черным соком, отчего у меня делается слабость в ногах и привкус желчи во рту.
Злые и колючие демоны раздражения, похожие на золотых ос, захватили в свое безраздельное пользование ключицы. Когда я не в духе, они принимаются пилить их своими маленькими острыми лапками, порождая злую вибрацию всех костей, и это чертовски выводит меня из себя.
Демоны неуверенности, точно сырые слизни, чавкают в требухе, сплетая себе сложно устроенное логово из моих кишок. Демон похоти пульсирует в паху, натягивая известные одному ему связки, отчего моя мошонка едва не звенит, как погремушка, пробуждая перед моим внутренним взглядом настоящие картины – либо слишком роскошные, чтобы у меня хватило денег, либо слишком жуткие, чтобы их рассматривать.
Демон злорадства, хихикающий юркий чертик, обитает где-то в районе правого легкого. Непоседливый, любящий злые шутки, он выныривает без предупреждения, заставляя меня отколоть какой-нибудь в высшей степени странный фокус, после чего юркает обратно и наслаждается плодами своих трудом. Пару раз он втравливал меня в весьма щекотливые ситуации…
Однажды, когда Ганс-Плётка, всыпав в себя двойную порцию дурмана, отдыхал в койке от праведных трудов, беззаботно раскинув ноги, этот мелкий бес надоумил меня стянуть с него сапоги, заправить из пороховницы заряды ему между пальцами и поджечь их. Наверно, демон нарочно подзуживал меня сыпать щедрее, потому что шалость удалась даже лучше, чем я мог представить.
Бахнуло так, словно к нам в подвал швырнули гранату! Пальцы разлетелись точно виноградины, а Ганс-Плётка, осатаневший спросонья от боли и от дурмана, схватился за кочергу и, не разобравшись, треснул по зубам стоявшего ближе всех Калле, да так, что вышиб тому те жалкие пеньки, что там еще оставались. После этого, понятно, они набросились друг на друга, свирепо, как уличные псы, только окровавленное тряпье полетело. Трепали друг друга полчаса, делая паузу чтобы зализать раны, и только потом сообразили, кто заварил кашу. Даром я пытался им объяснить, что не имел в виду ничего дурного, это мерзавец-демон подбил меня на шутку, они и слушать не хотели. Схватились за ножи и непременно выпустили бы мне весь нутряк, не прыгни я в окно. Потребовалась неделя, чтобы страсти улеглись, но еще долго я не рисковал засыпать в компании Ганса-Плётки, помня его злопамятство, уж он-то охотно отковырял бы мне мои собственные пальчики…
Некоторые мои демоны склонны к дьявольским проделкам, но отходчивы или же внемлют голосу разума – порой у меня получается убедить их отказаться от задуманного или, по крайней мере, отложить до лучших времен. Иные подобны трусливым хищникам – топни ногой, они и хвосты подожмут, растеряв весь задор. Но некоторые…
Те демоны, которые вытащили меня сегодня на улицу, не из числа домашних любимцев. Они пробуждаются нечасто, но, если уж пробудились, нипочем не успокоятся, пока не получат своего. Запертые меж ребер, точно в корзине из ивовых прутьев, они изнывают от скуки, как хорьки, начиная задирать друг друга и грызть острыми зубами мои бедные кости, отчего я ощущаю ужасную резь в подбрюшье. Чтобы унять их возню, требуется нечто большее, чем вино и теплый угол. О да. Нечто большее. Хруст чужих костей под кулаком, быть может. Или всхлип чужого рта, давящегося кровью. Или же то особенное хлюпанье, которое издает свежая рана, этот призывный и страстный зов плоти…
Потерпите, прошу я их, скоро я найду, чем угостить вас.
А заодно наполню свои карманы. Кто сказал, что невозможно совмещать приятное с полезным?..
Поиск подходящего места – сложная наука. Нельзя выбирать оживленные улицы в центре. Мой рот наполняется слюной, как у голодного пса, при мысли о Брайтшайдплатц и его роскошных лавочках. Вот где мои демоны порезвились бы с удовольствием. Тамошняя публика, разряженная в шелка и бархат, беспечна и доверчива, она носит кошельки небрежно, как платки, а приказчики тучны и ленивы. Но трижды проклянет исторгнувшее его лоно матери тот, кто осмелится орудовать в Брайтшайдплатц.
У входа во многие лавки стоят големы.
Недвижимые, похожие на истуканов в своих тяжелых иззолоченных доспехах и глухих рыцарских шлемах, они могут выглядеть неопасными, но в их стальных руках скрыта чудовищная сила, способная раздавить голову зазевавшемуся проказнику как гнилое яблоко.
Кроме того, возле таких лавочек часто ошиваются стражники – не из облезлой городской породы, сами похожие на голодранцев, а ублюдки в роскошных мундирах с пышными воротниками, одевающиеся лучше иных баронов. Эти не станут церемониться, не станут и ждать, а взгляд у них наметанный – мое почтение – прозорливый как у адских владык. Всякого незваного гостя, оказавшегося на Брайтшайдплатц, даже если он замотан в чужую шкуру, очень быстро разоблачат. Его не станут задерживать – к чему? Отведут в ближайшую подворотню и аккуратно искрошат ребра серебряными кастетами, прячущимися в пышных рукавах – проблюешься кровью и до скончания дней превратишься в подволакивающего ноги калеку.
Благодарю покорно.
Но даже если поблизости нет ни големов, ни стражников, работать там чертовски опасно. Месяц назад Лотарь-Мытник польстился на одну дамочку, что из лавки выходила, с ридикюлем в руках. Парча, бархат, сплошное крем-брюле. Звякнул ей свинчаткой раз пять по затылку (прически в тех краях пышные, не сразу и пробьешь) и запустил руку в ридикюль. Думал, жемчуга там или горсть гульденов…
А я его предупреждал, мол, осторожнее с этим, у таких дамочек в замочке ридикюля часто охранный демон сидит. Сам с горошину, но злости – как у пятерых детоубийц. Человеку, промышляющему нашим ремеслом, следует быть осторожнее на этот счет. Что ж, быть может, Лотаря-Мытника в этот момент вели его собственные демоны, нетерпеливые и злые…
Он завизжал как свинья, пытаясь руку вытащить, да поздно. Ну и картина, верно, вышла. Кости лопаются, мясо от жара шкворчит, ногти трескаются, вонь на всю улицу… Стражники его даже бить не стали, так хохотали, вышвырнули только да пару тумаков напоследок отвесили. Теперь его зовут не Лотарь-Мытник, а Лотарь-Братвурст[2] – свезло, ничего не скажешь…
Прохожие спешат мимо, не замечая, как мои демоны провожают их внимательными недобрыми взглядами. Занятые своими хлопотами, поглощенные досужими мыслями, они не заметили бы самого архивладыку Белиала, шествующего по улице в сопровождении адского оркестра, а я определенно не самая заметная фигура в сумерках и делаю все возможное, чтобы казаться еще меньше. Это не мешает мне пристально изучать их – так пристально, что если бы мой взгляд был осязаем, они бы завопили, как вопят от прикосновения острого ножа к коже.
Сумеречные улицы быстро пожирают людей, затягивая их в зияющие пасти подворотен, перемалывая деревянными зубами дверей, но они все еще полны пищей – движимая перистальтикой каменных кишок, рыхлая человеческая масса комками и сгустками движется мимо меня, распространяя запахи помады для волос, овечьего жира, выдохшегося пива, лошадиного пота, табака и духов.
Скучающие швеи с одутловатыми разбухшими шеями – рабыни своих станков, отупевшие от однообразного труда. Торговцы с лошадиными лицами, алчно пересчитывающие в уме дневную выручку. Истомленные похотью юнцы с жадными глазами и острыми плечами, обстряпывающие свои делишки в подворотнях. Высушенные старостью развалины с провалившимися от сифилиса носами, марающие брусчатку табачной жижей из раззявленных ртов. Разодетые в дешевый дамаст модницы с призывными и влажными взглядами, маскирующие фальшивой скромностью свои никчемные, лишь им одним кажущиеся утонченными, пороки. Ветераны неведомых войн – ковыляющие груды кое-как сросшихся костей, чудом извлеченные из своих запекшихся кирас, звенящие неизвестными мне орденами и готовые развалиться от небрежного толчка…
Я бы нипочем не выбрался на улицу вечером, если бы не беспокойные демоны, сводящие меня с ума. Ночью на улицах привольно и пусто, но сейчас… Люди сдавливают меня со всех сторон мягкой пузырящейся массой. Они хихикают, грызут орешки, сквернословят и сплетничают. Они распевают дрянные песенки, которые передают из уст в уста. Они украдкой тискают друг друга за промежность и рассуждают о том, сколько монет успели нынче ссыпать в свои пухлые кошели.
Их так много, что иногда я кажусь себе ореховой скорлупкой, плывущей в русле ручья, несущего не воду, но вяло колышущуюся как кисель жижу, способную смять и задавить все живое. Оглушенные выпивкой и сладостными грезами лица с выпученными глазами. Иссушенные завистью утробы, до хруста стиснутые корсетами. Колышущиеся складки жира, обернутые поддельным шелком и несвежими надеждами. Вяло приоткрывающиеся провалы беззубых ртов, обрамленных капризно надутыми губами – эти рты не готовы грызть, разрывая добычу, но готовы бесконечно кромсать ее, мять, жевать и сосать, лишь бы выцедить еще глоток обжигающего сладкого жизненного сока…
Добропорядочные бюргеры, преданные супруги, честные соседи, они спешат домой, чтобы там без помех насладиться своими пороками – теми из них, которые не любят лишних глаз. Воткнуть кухонный нож в спину спящего мужа. Подпоить отравленным вином зажившегося на свете богатого дядюшку. Оприходовать спьяну, задрав юбку, собственную дочь…
Жалкие душонки, обернутые скверной плотью и дешевым тряпьем!
Небось, когда придет их черед их душам кануть в Геенну Огненную, адские владыки, орудующие ножами, будут немало раздосадованы – вместо гладких блестящих душ, похожих на мелкий речной жемчуг, у них в руках окажутся сгустки липкого подгоревшего жира…
Почтенные матроны шипят, когда я заслоняю им дорогу, и кличут «беспутным мальчишкой». Старые потаскухи, обрюзгшие настолько, что на них не вскочит даже уличная собака! Дородные ремесленники отпихивают меня в сторону своими ручищами. Я желаю им всем захлебнуться своим дешевым пивом, которое они хлещут, пока любящие женушки изменяют им в каретном сарае! Юные фройляйн, нацепившие на себя все побрякушки сразу, морщат носики, стоит мне попасться им на глаза. Похотливые суки, остервенело ищущие услады для своих мерзких чресел, не успевших еще покрыться юношеским пушком и извергнуть в сточную канаву окровавленные плоды первых неумелых соитий!
Самодовольные ублюдки, держащие свои грязные мыслишки в несгораемых шкафах, щедро вскармливающие своих собственных демонов, гнездящихся в рыхлых телесах – демонов разврата, роскоши, похоти, самодовольства, стяжательства, зависти, тщеславия. Ни один из них не протянет умирающему от жажды даже стакана воды. Ни один не проявит милосердия.
Год назад, когда меня пырнули ножом в Митте (ерундовое дело, в которое я сам влез по глупости, сделавшись частью свары между «Черными Егерями» и «Сподвижниками»), я трое суток лежал в переулке, слабый, как умирающая мышь, с раздувшимся гниющим животом, содрогающийся в немилосердном и страшном бреду. Пока светило солнце, я валялся на мостовой, жалкий, как раздавленная лягушка, хлюпая зловонным животом и заставляя себя делать один вдох за другим – из одного только упрямства, наперекор всему. А ночью, учуяв запах, ко мне сползались габсбурги со всей улицы, и неудивительно, слабо ворочающееся умирающее мясо – их излюбленное лакомство. Я отбивался от них, хлюпающих и причмокивающих от вожделения, у меня при себе не было даже ржавого гвоздя, чтобы защититься, я отталкивал их слизкие, покрытые хитиновым волосом, тела слабыми руками, кричал, звал на помощь… Никто не пришел. Добропорядочные бюргеры спешили к своим вечерним кружкам пива, вышивке, соседским сплетням и пересудам, не обращая внимания на орущего от боли сопляка в переулке.
Меня спас Добрый Рутгер – он пощипывал лавочки неподалеку и расслышал будто бы знакомый голос. Нашел меня, взвалил на загривок и дотащил до своих, мало того, влил в меня глоток ведьминского зелья, которое помогло моим воспаленным зловонным кишкам не вывалиться наружу. Я вернул ему должок через полгода, когда его чуть было не освежевали «Кондотьеры» - встал с ножом наизготовку спина к спине – мы залили половину улицы их зловонной кровью, сами искромсались как капуста, но выбрались. А еще через месяц его самого не стало. Желая раздобыть закуски, он саданул камнем по витрине колбасной лавки, не ведая о том, что стекло защищено адскими чарами – и полыхнул как свеча. По меньшей мере четверть часа он истекал горящим жиром, катаясь по мостовой, но рядом не было меня, чтобы прийти на помощь, а добропорядочные бюргеры щелкали орешки, наблюдая за его мучениями.
Твари! Ненавижу!
Я не швыряюсь своей злобой, я баюкаю ее в груди, точно младенца, и мои демоны умиротворенно урчат, согревая ее своими боками. Ее время придет. Обязательно придет. Но позже…
Чтобы выглядеть более непринужденным среди вечерней толчеи, я напеваю себе под нос «Птичью свадьбу», некоторые куплеты которой достаточно солёны, чтобы смутить даже портового грузчика с дубленой шкурой, мало того, дополнительно улучшены мной и моими приятелями. Я улыбаюсь, но предпочитаю прятать свою улыбку за высоко поднятым воротником – острая как нож, она часто вызывает тревогу у прохожих, а сейчас мне это не надо. Сейчас мне надо раствориться в толпе, не привлекая к себе излишнего внимания – оно вредит игре.
Над крышами, едва не задевая печные трубы, проплывает адский владыка, похожий на исполинского ската, унизанного острыми стальными крюками. Его фиолетовые глаза, похожие на огромные влажные топазы, размеренно пульсируют, безучастно разглядывая копошащуюся под ним толпу, не обращая внимания на изумленные восклицания и крики. Интересно, чего он ищет в этот час здесь, в городе? Ради чего покинул свои обжитые адские чертоги, полные немыслимых для человеческого разума удовольствий? Быть может, он один из тех беспокойных владык, которые исследуют миры, легко перемещаясь между ними, собирая одним только им известные сокровища. А может… Я улыбаюсь, мысленно салютуя ему, ползущему над крышами гиганту. Может, он нынче сам играет в какую-то игру и тоже подыскивает подходящее местечко. В таком случае, я могу пожелать удачи тому, кто окажется его вторым игроком – игры, в которые играют адские владыки, куда сложнее тех, что могу предложить я сам…
Меня бесцеремонно оттирают в сторону, мне фыркают в спину, меня отталкивают, мне грубят – невзрачно и серо одетый, щуплый, я, верно, произвожу скверное впечатление и похож на человека, которого следует сдуть со своего пути, точно докучливую, липнущую к плащу, пылинку.
Неудивительно.
Едва ли я похож на тех кавалеров, которых изображают на коробках конфет. Одежда на мне порядком истрепанная, ветхая, колет – с чужого плеча и, хоть не успел пока истрепаться, обильно покрыт грязью и куриным пухом (позавчера я спал в старом курятнике, угостившись кумпфом крепкого вина и тремя изрядными оплеухами). Дрянные сапоги норовят развалиться на ходу. Лицо… Я стараюсь не глядеть в сторону играющих моим отражением витрин, но и без того знаю, что красавцем меня назвать сложно – тощий, угловатый, со взглядом исподлобья, я выгляжу блекло и гадко на фоне напомаженной и разодетой публики. На боку у меня нет даже завалящей шпажонки, а что до острого ножа в кармане – даже если я буду держать его напоказ, во взглядах этих ублюдков едва ли сделается больше уважения, разве что плеснет, окрашивая бесцветные глаза, серым страхом.
Никчемное стадо. Безмозглые увальни. Даже если снять с них тряпье, соскрести въевшуюся грязь и очистить от жирной плоти, их души будут жалки, как куски угля.
Я презираю их.
Ненавижу. Злая клокочущая ярость сотрясает мои внутренности всякий раз, когда я вижу их обрюзгшие лица, напоминающие мне потертые гобелены, растянутые поверх дрянных, покрытых коростой и плесенью, стен.
Никчемное мясо, недостойное даже того, чтобы адские владыки смазывали им свои сапоги!
Если бы у меня сейчас в руках был заряженный мушкет и какой-нибудь сладкоголосый демон шепнул на ухо: «Пали!», я бы не сдержался, выстрелил. Полоснул картечью прямо поперек этих жирных харь и раздувшихся животов, постных лиц и костлявых задниц. Чтоб завизжали, чувствуя, как распахнувшиеся животы вышвыривают им под ноги влажные комья их собственных животов. Чтоб завопили от ужаса, чувствуя, как свинцовые осы разрывают им грудь, круша ребра. Чтоб начали давить друг друга чавкающими в крови сапогами. Чтоб…
Демоны внутри меня визжат от предвкушения, улавливая мои мысли. Маленькие ублюдки. Уж они-то вволю повеселились бы, сыграй я такой номер, уж они-то были бы счастливы! Когда-нибудь, может, я и верно доставлю им такое удовольствие.
Но не сегодня. Извините, адские приятели, не сегодня.
Уже решено, в какую игру мы сегодня будем играть, осталось найти лишь место – и второго игрока. Вот почему я бреду уже второй час, пристально изучая прохожих. С каждым пройденным шагом улицы делаются темнее и уже, роскошные витрины уступают место обычным окнам и глухо заколоченным ставням. На прохожих делается меньше кружев и цацок, ароматы духов и хороших соусов уступают куда более знакомым мне – ароматам конского навоза, помоев и гнилой кожи.
Это ничего. Это не страшно.
Тем проще мне будет найти товарища для игры. Тем быстрее мои измученные ожиданием демоны, скребущие коготками душу, обретут свое. Подпитывая ими, злая кровь звенит в моих венах, отворяя все новые и новые двери, я поднимаю еще выше воротник колета, чтобы прохожие не замечали моей улыбки – у меня скверная улыбка в такие минуты…
На углу у Проскауэрштрассе и Ригаерштрассе двое верзил (судя по кожаным фартукам и омерзительному запаху, издаваемом ими – подмастерья скорняка), раззявив пасти, пересчитывают монеты – новенькие блестящие талеры. Соблазнительная цель, но я вынужден отвести взгляд. С одним я совладаю без труда, дело привычное. Обломком камня – по затылку. До хруста, до влажной оторопи покорно валящегося тела. Но двое – это уже серьезно, кроме того, скорняки – неприятные противники. Изъеденные миазмами и кислотами, в драке они выносливы как демоны, а их руки, часами мнущие шкуры, обладают стальной хваткой. Были бы здесь мои приятели-рингферейны[3], возможно, я бы ввязался в драку просто из интереса, но сейчас мне нужно побыстрее накормить своих демонов, не до них.
Удача почти улыбается мне на Берсаринплатц. Хорошо одетый господин, прислонившись спиной к тумбе с театральными афишами, грызет яблоко. Одет не дорого, но достойно, я машинально ощупываю взглядом его фигуру и остаюсь доволен. С таким господином приятно поиграть, демоны будут довольны. Вот только…
Уже выстроив новый курс, перейдя на особый, охотничий, шаг, я мысленно испускаю вздох разочарования, не дойдя до намеченной цели всего нескольких фуссов. У господина с яблоком вполне обычное лицо с пышными ухоженными усами, обычные глаза, взирающие на мир насмешливо и прямо, однако не вполне обычные зубы – яблоко хрустит так, словно попало под пресс. Ну и зубищи надо иметь! Если присмотреться, становится видно, что густые усы он завел не потому, что является большим поклонником Франца фон Штука[4]. Под усами виднеются, едва заметные, острые треугольные хрящевые наросты на челюстях вроде гусиных, которыми он с хрустом отламывает от яблока изрядные куски, давя их точно яблочный пресс.
Эх, черт! Либлинг!
Я не жалую либлингов и стараюсь с ними не связываться. Некоторые мои приятели смеются над этой привычкой, считая ее суеверием и блажью. Либлинг или нет – не всё ли едино? Если адские владыки и отметили приглянувшегося человека знаком своего внимания – птичьим клювом там, топорщащимися по всему телу пальцами, сросшимися на переносице глазами – это еще не признак, будто он ходит у них в любимчиках или фаворитах. Может, это какой-нибудь мелкий адский владыка, путешествуя по миру смертных, вздумал развлечь себя мимолетной шуткой, вот и сотворил подобное, ничего особенного не имея в виду? А может, и вовсе без адских владык обошлось. Такие штуки могут вырасти и сами по себе – из-за того, что твоя матушка набирала воду в колодце неподалеку от алхимической мастерской или ты сам нацепил на шею амулет от оспы, купленный за три гроша на рынке…
Мои приятели посмеиваются над моей нелюбовью к либлингам, ну и пусть смеются, пока есть чем. Три месяца назад, по весне, Макс Клопфер из Банды Горшеника, остановил в подворотне господина в камзоле. Господин был непримечателен, но очень уж Максу приглянулись его часы – бронзовые, начищенные, с новеньким трудолюбивым демоном, ворочающим стрелки. Приставил он господину ножик к подбородку и начал было цепочку отстегивать, а господин возьми и плюнь ему прямо в лицо. В темноте не было видно, что пасть у него хитиновая, с хоботком, как у мухи. Либлинг, конечно. Уж не знаю, какой дрянью плюнул в него господин, но лицо Макса сделалось похожим на разваренное мясо, съехало едва не целиком, точно маскарадная маска. Бедняга Макс. Даже если у него заведутся часы, ему потребуется специальный человек, который будет смотреть на стрелки и говорить, что они показывают. Для многих моих приятелей такая участь – верная смерть, без глаз рингферейну на улице не выжить, но Макс, мерзавец этакий, всегда умел выкрутиться даже в самой скверной ситуации, водилась за ним такая особенность. Он быстро заработал койку в каком-то доме милосердия в Кройценбурге, сказавшись ветераном битвы при Лейпциге – не графские хоромы, но миску жидкой похлебки и пару сухарей имеет…
В подворотне на Либигштрассе, пьяно покачиваясь, отливает толстяк в суконном камзоле, не замечая, что заливает себе сапоги. Судя по всему, мелкий служка из городского магистрата, раздобревший на казенных харчах. У него роскошный свиной загривок из розового сала, который так и манит набросить на него удавку, но я с сожалением вынужден продолжить свой путь – напротив него остановилась карета с дремлющим на козлах возницей, а все возницы чертовски наблюдательны. Может, я когда-нибудь и примерю висельную петлю, но точно не из-за этого жирного ублюдка.
Дальше, приказываю я себе. Дальше.
На Вайденвег можно не искать добычи, какой-то шальной демон, которых часто приносит в город по осени, залил улицу расплавленным оловом – кто-то кричит, обваренный, кто-то плачет, кто-то деловито грузит на телегу оловянные слитки, прежде бывшие людьми. Мне здесь делать нечего, в ближайшее время здесь будет слишком много стражников и праздных зевак, а мне претит общество и тех и других.
На Траерштрассе меня окликает женщина. Не красавица, машинально замечаю я, туго затянутый корсет не может скрыть одутловатую фигуру, юбка из дешевого бархата и куда короче той, что принято носить благовоспитанным бюргершам. Волосы напудрены – не элегантно, но с той пошлостью, которая характерна для женщин ее профессии, а венчает их жалкая шляпка с пучком поредевших перьев. Много раз штопанные чулки, приторный запах духов, отдающий гнилыми фруктами, беспомощная улыбка, цепляющаяся за лицо, напоминающая потерпевшего кораблекрушение, пытающегося зацепиться за остов тонущего корабля. Ясная картина. Таких как она пруд пруди на Траерштрассе и в ее окрестностях.
«Сударь, вы, никак, скучаете этим вечером? Если вы щедры и знаете толк в удовольствиях, заплатите мне десять крейцеров – и я отомкну для вас запретные чертоги Ада, куда не пускают простых смертных. А если добавите еще пять, посвящу в такие сладкие тайны, что вам и не снились!..»
Она подходит ко мне, покачивая бедрами, пытаясь двигаться с холодной обольстительностью Маргарет Шён, облаченной в царственные одежды Кримхильды[5], но голос изменяет ей – слишком много вина с хаомой за последнее время было выпито в попытке согреться ночью на улицах, дешевая дрянь основательно разъела ей горло, сделав голос похожим на дребезжание водосточной трубы. Может, потому у нее на горле повязанная пышным бантом лента, пожухшая и несвежая, как опавшие листья – от хаомы у многих вырастает зоб, костистый и дергающийся, как кулак старика.
«Не обидно ли проводить эту сырую ночь в одиночестве, когда рядом есть та, кто охотно согреет вам ложе, сударь?»
Мне стыдно, но секунду или две я в самом деле колеблюсь.
У меня нет десяти крейцеров, нет и пяти, но шлюхи с Траерштрассе обыкновенно отличаются похвальной сговорчивостью, особенно если приставить им нож к шее – я уверен, что мы с ней столкуемся и за два. Черт, возможно, это в самом деле не самое дурное вложение средств. Охоты не получится, но многих беспокойных демонов можно унять и более простыми средствами, не сбивая в кровь ног и не шляясь целую ночь по переулкам. Ну а мандавошек ничего не стоит вывести керосином, не впервой…
Она приближается, похотливо покачивая бедрами. Ее бедра соблазнительно пухлы, но в них нет манящей нежности живой плоти, они похожи на изможденный работой станок, движущийся с тяжелой механической грацией.
«Да ты совсем молод! Сколько тебе? Четырнадцать?»
Мне пятнадцать, но я тощий от бескормицы, к моим острым костям не липнет мясо. Особая уличная порода, не отягощенная ни лишними мышцами, ни лишними переживаниями.
«Сколько положено! – отрезаю я, отпуская ей неприятную ухмылку, - Пятнадцать крейцеров, говоришь? Уверен, если мне захочется несвежего мяса, здешний мясник наверняка предложит мне цену получше!»
Она вздрагивает – верно поняла и интонацию и то движение, которым моя рука ныряет в карман. Мудрая шлюха. Здесь, вдали от фонарей, на темных улицах, много мудрых людей. Пожалуй, даже больше, чем в ином университете.
«Ох, простите великодушно, сударь, - она поспешно склоняет голову, так, что жалкие перья с ее шляпки кланяются мне, - Ничуть не хотела оскорбить вас, даже напротив. Ничто так не распаляет женскую страсть, как зрелая юность. Простите, вы… из «Стрекоз»? Или «Беролины»? Может, «Черные пахари»?»
Мудрая и глазастая, но не очень сведущая в наших уличных делах.
«Стрекоз» изгнали из Нойкёльна три недели назад, после того, как их главаря одной прекрасной ночью сварили в котле со смолой, нынче они кучкуются в Мальсдорфе и Марцане[6], скрежеща зубами от обиды, латая дыры в прохудившихся шкурах и помышляя о мести.«Черные пахари» распались – частично перевешаны стражей, частично пристали к «Веселым гусям» и «Раубриттерам». И уж конечно я не похож на рингферейнов, которые могут похвастать принадлежностью к уважаемой «Беролине» - эти чванливые ублюдки носят роскошные, обшитые золоченой тесьмой, шаравоны и толстые бархатные перчатки в любую погоду, а ведут себя как кутящие баронишки, даром что за каждым крови больше, чем за иными забойщиками скота, а в кармане всегда имеется заряженный заговоренной пулей пистоль. Опасный сброд, с которым лучше не иметь никаких дел.
«Из «Крысиных Королей», - роняю я, небрежно демонстрируя ей татуировку, - Ошибешься еще раз – я заберу у тебя на память одно ухо».
Она испуганно кивает и, спохватившись, возвращает на лицо томное выражение великосветской шлюхи. Насквозь фальшивое, подсмотренное, надо думать, в какой-то дешевой пьесе, оно идет ей не больше, чем расшитая золотом перевязь - нищему голодранцу. В этом городе все маскируют свое естество, не только я. Интересно, какого рода демоны живут в ней? Должно быть, весьма жалкие создания, исполненные похоти и страха, похожие на раздавленных тележным колесом, еще ворочающихся змей…
Ее духи не так зловонны, как мне сперва показалось, в них даже есть какая-то приятная нотка, напоминающая ароматы не до конца выветрившейся юности. Что-то мягкое, ласкающее кожу как потертый старый бархат, напоминающее запах платья, провисевшего много лет в шкафу, хранящего соблазнительную нотку той, которая никогда его не наденет…
Я застываю в сомнениях. Демоны зовут меня продолжить охоту, но этот запах, эта покорно склоненная голова, эти искусанные губы, замершие в жалкой заискивающей улыбке… Мое тело наполняется легким приятным зудом. Возможно, это и в самом деле не самый плохой вариант. Я слишком брезглив, чтоб заниматься подобными делами в подворотне, но здесь недалеко есть старый дровяной сарай, в котором можно будет поразвлечься. Запах пробуждает во мне фантазии, легкие и приятные, как глоток хорошего вина. Демоны обождут пару часов, в конце концов, я им хозяин, а не мальчишка на побегушках!..
«Никогда не забуду, сударь, уж поверьте мне. А теперь позвольте выказать вам почтение, которого вы заслуживаете…»
Она ненавязчиво теребит рукой шнуровку корсета, пытаясь обратить мое внимание на свою грудь, но жест, долженствующий вызывать похоть и желание, выдает ее нервозность – уж больно дрожат пальцы.
Какой-то из демонов, хитрый старый ублюдок, колет меня в печенку сухим коготком. Не злобно, но задумчиво, предлагая обратить на что-то внимание. Сперва я не хочу ему внимать, запах старых яблок приятно кружит голову, да и лицо у шлюхи не так уж скверно, как мне показалось сперва. Изгрызенные губы (многие, пристрастившиеся к хаоме, изгрызают себе губы), конечно, портят впечатление, но в целом…
Только тогда до меня наконец доходит. Старые духи! Ха! Проклятая чертовка! А ведь я чуть не клюнул на эту удочку. Даже досадно. Хорошо, что из приятелей никого рядом нет, ославили бы на весь город. Еще по меньшей мере неделю тыкали бы локтями, посмеиваясь и склоняя эту историю на разный лад.
Я поднимаю руку, хватаю ее за ленту, завязанную пышным бантом на горле, и резко дергаю вниз. Она вскрикивает, но благоразумно не пытается сопротивляться – знает, мерзавка, свою вину.
Шея у нее тощая, узловатая, напоминающая сухую рыбину, с раздувшимся от хаомы зобом, но не это привлекает мое внимание. Зоб в наше время может быть у любых девиц, даже у белошвеек – дешевая хаома, идущая из владений Гаапа, смешанная с опилками и мукой, раздувает их в считанные месяцы. Нет, куда более интересны грубые шрамы на ее шее. Вертикальные, горизонтальные, косые, они выглядят плохо зажившими воспаленными рубцами, и неудивительно – они все еще стянуты грубой нитью. Швы накладывала рука не врача, но умелой швеи, очень уж ловко стянуты узелки. Хорошая работа. В темноте можно было бы не разглядеть или принять за отметины, оставленные бритвами ревнивых подружек, но…
Эта женщина – не человек. Она розен. Одна из ветвей на порочном и отвратительном дереве эделей. Существо, противное адским владыкам и простым смертным.
«Как мило, - цежу я в лицо сжавшейся от ужаса шлюхе, - Эти штуки на твоей шее, они ведь оставлены не чьими-то коготками, а? Это же твои дырки? Твои трахательные дырки, верно?»
Она выглядит и вполовину не так обольстительно, как мне казалось. Аромат стремительно теряет силу, будто бы стухает на глазах, приобретая свойственную уксусу кислинку. На миг мне становится ее почти жаль, эту дрожащую, высушенную страхом женщину в грязной одежде, которая еще недавно пыталась выглядеть соблазнительной куртизанкой.
Тела розенов усеяны вульвами, призывно распахнутыми дырками для совокупления. Опьяняя мужчин соком, выделяемым их железами, подчиняя своей воле, они уводят их в уединенное место, чтобы неистово совокупляться на протяжении нескольких дней, превращая в загипнотизированных, одержимых похотью, рабов. Спустя несколько дней те возвращаются обратно, оглушенные, высосанные до звона в ушах, обессиленные как больные, пережившие тиф, не вполне владеющие памятью. Затраханные до полусмерти, проще говоря. Другие же не возвращаются вовсе – никогда.
Демоны хихикают, наслаждаясь моим замешательством и ее страхом.
Еще несколько лет тому назад стайки розенов легко встречались на улицах – может, не на таких крупных, как Жандарменмаркт или Шифбауэрдамм, но все же. В ту пору я был слишком юн, чтобы интересоваться их ремеслом, но хорошо помню, что на их услуги находились желающие – одержимые похотью бедняги, готовые смириться с любым риском, лишь бы вставить свой член в отверстие хоть мало-мальски предназначенное для случки. Розены даровали им эту возможность.
В тридцать третьем году, после того, как эдели впали в немилость, император выпустил эдикт, запрещавший этим ублюдкам жить в городах под страхом смертной казни, вне зависимости от того, к кому презренному роду они себя причисляют. Некоторым это далось без труда - кишащие насекомыми фуггеры и прежде не были ничьими любимчиками, брунноны благодаря своей природе легко могли бы выжить вдали от человеческих поселений, но некоторые паразиты, чьих предков адские владыки покарали за грехи, так свыклись с человеком за минувшие триста лет, что с трудом представляли себе существование без него. Взять хотя бы вельзеров. С нечеловеческой жадностью пожирающие знания, хранящие их внутри своих раздувшихся яйцеобразных голов, они не могли существовать без накопленных нами за тысячелетия плодов и потому нередко жертвовали собой, будучи не в силах оторваться от этой сокровищницы.
Розены относились к тем же несчастным ублюдкам, которые не способны были выживать без человеческого общества. Жалкие паразиты, они так крепко зависели от наших пороков, что единожды присосавшись, подобно клещам, были не в силах разжать хватку даже под угрозой смерти. Некоторые из них бежали (несколько тысяч венецианские контрабандисты успели переправить морем, прежде чем разразился Второй Холленкриг), другие вынуждены были пойти на варварские меры – вырезали себе железы, производящие дурманящий сок и зашивали лишние с точки зрения человеческой природы отверстия. Хитрые ублюдки. Наверное, в этом есть нечто унизительное – они вынуждены мимикрировать под пищу, которой питались, но я отчего-то не ощущаю злорадства, одно только омерзение.
«Пшла прочь, - цежу я сквозь зубы, - Если еще раз увижу тебя на этой улице, у тебя вновь появится много дырок для случки. Даже в тех местах, где их прежде не было. Убирайся, эдельское отродье!»
Жалкая сука. Голод выгнал ее к людям, превратив из гордого хищника в пресмыкающуюся тварь. Дрожа и мелко кивая, шлюха бросается прочь в переулок, ночной ветер, торжествуя, терзает ее развевающиеся юбки.
Демоны глухо ворчат, не вполне понимая мой выбор. Можно было бы отыграться на ней, намекают они, не замечая моей горькой улыбки. Наивные создания. Им все равно, чью плоть терзать, но я по своей природе ужасно брезглив и нипочем не стал бы марать руки об эделя. Нет, если я хочу отпустить своих ребят порезвиться этим вечером, стоит найти другого партнера для игры…
Демоны внутри меня скрипят, требуя своего, точно капризные едоки в трактире.
Мне приходится даже шикнуть на них, чтоб не мешали, не отвлекали внимания.
На перекрестке Фриденштрассе и Ландсберг-аллеи я сворачиваю направо. Я не стану промышлять на центральных улицах. Широкие, освещенные фонарями, бульвары тоже не для меня. Но и в Шойненфиртель я соваться не собираюсь. Огромный котел, клокочущий грязной пеной и звенящий музыкой, он может обеспечить меня великим множеством развлечений, но не пищей. Искать здесь пропитание – то же самое, что охотиться на уток на берегу булькающего ядовитой слизью Тегелер-Зе[7]. В лучшем случае здесь можно наткнуться на компанию беспутных приятелей из «Беролины» или «Иммертреу», растеряв всю ночь за стуком костей по столу и дрянным пойлом, в худшем – нарваться на такого же непоседу с ножом в кармане, влекомого своими запахами, и осесть где-нибудь в придорожной канаве, протянув остывающие ноги.
Пуфендорфштрассе или Маттиасштрассе? Я неплохо знаю городские закоулки, но мои демоны, взведенные точно псы перед травлей, лучше меня разбираются в такого рода вещах. На Пуфендорфштрасе слишком много фонарей, напоминают они, к чему тебе туда соваться? Это верно, я бы не хотел лишаться покровительства ночи, великой мастерицы, шьющей защитные плащи, соперничать с которой не в силах ни один ткач. С другой стороны, в конце Маттиасштрассе располагается трактир «Дохлая собака», нашептывают мои беспокойные питомцы, в котором часто греют свои кости стражники после дневной смены – сталкиваться с ними тебе не с руки.
Тоже верно. Игры, в которые я играю, не любят зевак и сторонних наблюдателей. Значит…
Фридрихсхайн-парк, подсказывают они. Иди в Фридрихсайн-парк.
Я ухмыляюсь. Хитрые маленькие мерзавцы. Я бы и сам догадался, если бы не выпитое вино и усталость. Фридрихсхайн-парк – отличная мысль. В некотором смысле – возвращение к корням…
Сам парк порядком зарос полынью и чесночницей, когда-то звонкие ручьи превратились в разбухшие вены, полные недвижимой затхлой воды, а фонари похожи на пустые аквариумы – в них давно издохли все демоны. Когда-то Фридрихсхайн-парк сверкал, точно ухоженная драгоценность, но с началом Второго Холленкрига оказался погружен в запустение – городская казна, охотно швырявшая гульдены на лощеных ландскнехтов, новые крепости и грохочущие шлахтенбурги, стремительно урезала расходы везде, где только представлялось возможным. Неудивительно, что в короткие строки парк превратился в стиснутую каменным чревом темную чащу, расчерченную застарелыми шрамами неухоженных аллей.
Почтенные бюргеры быстро утратили охоту совершать здесь прогулки – окраины парка облюбовали под свои нужды бездомные мальчишки со всего города, злобные как хорьки, отчаянные как демоны. Здесь распивалось украденное в винных лавках вино вприкуску со спорыньей и дрянным гашишем, здесь проверяли друг друга в новом для себя искусстве любви – не всегда по обоюдному согласию – здесь делили награбленное за день, учась активно защищать свои интересы при помощи ножей и удавок… Ох, славное время. Неудивительно, что земля здесь до сих пор хрустит на каждом шагу – это лопаются под сапогами осколки винных бутылок и аптечных ампул.
Я тоже здесь был. В ту пору «крысиные короли» были сопливыми юнцами, ютящимися в пригородах Бланкенфельда, еще не помышляющими заявить свои претензии на центральные районы города, но уже тогда у нас было достаточно отваги, чтобы бросить вызов прочим мальчишкам. Ох и побоища здесь гремели, бывало! Особенно когда мы схлестнулись с «Лихтенбергскими фуриями» и «Корсарами», которые сами собирались наложить лапу на эти угодья. Не один на один – в этих краях дуэльный кодекс был не в чести – стая на стаю. С ножами, бутылками, неумело выплавленными кастетами или просто заточенными крючьями. Однажды мне так здорово всекли поперек спины цепом, усаженным шляпками от гвоздей, что из моего тела словно вынули все кости – еще три часа приятели отливали меня холодной водой… Что ж, неделей позже я вполне расквитался, всадив обидчику плотницкий гвоздь в бок.
Славные времена. Демоны сладострастно урчат, по-собачьи грызя мои воспоминания.
Беспокойные, опасные, злые, но чертовски славные.
Старик Фридрихсхайн-парк научил меня многим трюкам, некоторые из которых я не только заботливо сохранил, но и тщательно отточил. Умение шагать быстро и вместе с тем незаметно, тщательно обшаривая взглядом все вокруг – одно из них.
Здесь до сих пор можно найти следы нашего присутствия – вырезанные на деревьях дурацкие надписи, казавшиеся нам в ту пору зловещими. Кое-где в кустах можно разглядеть бесцветное, выгоревшее на солнце тряпье – остатки дамских юбок и панталон, которые мы срывали с дам, имевших неосторожность разделить нашу компанию, но не наш пыл по части любовных утех. Кое-где, верно, можно найти не до конца истлевшие кости.
Под этим узловатым грабом с двумя развилками, к примеру, покоятся косточки Бледного Эммериха. Он полез ночью в бакалейную лавку, но был застукан сторожем и получил полный живот мелкой дроби. Удивительно, как он смог добраться до Фридрихсхайн-парка с развороченным животом, похожим на искромсанный мясной пирог, но здесь он провел свои последние часы, тщетно пытаясь выковырять перочинным ножом сидящий в нем металл. Напрасная работа. Дробинки были заговоренными, они водили внутри развороченного живота хороводы и хихикали, ныряя еще глубже, если чувствовали прикосновение лезвия, неудивительно, что Бледный Эммерих вскорости истек кровью. Ну и выл же он, издыхая!.. Здесь мы его и прикопали.
Я иду по аллее, принимая ласку низко склонившихся дубовых ветвей с медными листьями, норовящих зацепить меня за плечи. Демоны ерзают у меня в кишках, изнывая от голода и беспокойства. Они вздрагивают от каждого звука, похожего на шорох чужих шагов, и скалят тусклые желтые зубы, острые как бутылочное стекло.
Фридрихсхайн-парк не может предоставить к моим услугам великого разнообразия игроков. Под его сумеречные своды давно не заходят хорошо одетые господа и блюдущие свою честь дамы – место считается в городе нехорошим, иногда даже кажется, что он по всему периметру огражден невидимой стеной. Но он не безлюден, и я это знаю. Величайшая хитрость Фридрихсхайн-парка – в его расположении. Удачно лежащий в самом центре города, он словно нарочно зазывает нетерпеливых путников срезать путь по темным аллеям, чтобы добраться от Ландсбергер-аллеи до Книпродештрассе. И многие не в силах побороть искушения, будто не знают, что именно неспособность человека противостоять своим желаниям – основная причина гибели в когтях адских владык. Казалось бы, разве страшно потерять лишние пять минут, обходя зловещие угодья по надежному маршруту? Увы, нынешние бюргеры так нетерпеливы, так поспешны, так дорожат своим никчемным временем, что частенько не в состоянии здраво оценить риск. А может, они берегут сапоги?..
Сегодня адские владыки не на моей стороне. Парковые аллеи пусты и безлюдны, я тщетно разгуливаю туда-сюда, точно одинокий любовник, не хватает только букетика увядших фиалок. Этим славным вечером никто не хочет воспользоваться гостеприимством папаши-Фридрихсхайна. Чертовы самодовольные скопцы! Спешат спрятаться в свои уютные теплые норки с тройным кругом охранных чар, набить живот колбасой и пивом, забраться под теплое одеяло к пухленькой женушке… Легко им. Их не терзают демоны, живущие у них в жирном рубце, не царапают крохотными коготками душу…
Можно было остаться в «Разорванной глотке», с тоской думаю я, измеряя шагами очередную аллею. По средам там танцуют шуплатлер[8] и рейдовак[9], бывает, собирается весьма милая компания, да и женского пола хватает. В «Разорванную глотку» не захаживают баронессы и графини, на тамошних посетительницах и нижнее белье не часто увидишь, ну так и у меня вкусы не великосветские, вполне можно было бы…
Демоны нетерпеливо и зло терзают мой рубец своими крошечными зубами.
Маленькие ублюдки! Это им не спалось спокойно, это они вытащили меня ночью на улицу в поисках добычи, чтобы ублажить их! Это они норовят втравить меня в неприятности, это они отравляют мои спокойные часы, изводя своим проклятым голодом, заставляя меня выкидывать невесть что, это они…
Я настораживаюсь, ощущая как цепкие коготки демонов впиваются мне в печенку.
Ночные аллеи парка быстро заглушают звук шагов, но в каждом моем ухе сейчас по крошечному, подрагивающему от нетерпения, демону, ловящему даже дуновение ветра в траве. Да, шаги - отчетливые, и близко. Не вялая старческая поступь, мгновенно определяю я, и не тяжелая звенящая поступь патрулирующего стражника, отягощенного кирасой, нечистой совестью, карточными долгами и ноющей от дешевого вина печенкой. Не быстрая легкая походка юной ветреницы. Поступь своих собратьев я и подавно легко отличаю на слух – злая, опасно-мягкая, почти небрежная.
Нет, тут что-то другое. Мужчина. Одиночка. Поступь быстрая, энергичная, даже решительная, однако ей не достает уверенности – я слышу, как время от времени подошва предательски чиркает по камню. Наметанному уху один лишь этот звук может сказать о многом. Он торопится - но не потому, что опасается, что оставленный в камине пирог превратится в уголья или престарелая матушка отойдет ко сну, не успев поцеловать его в лобик. О нет, есть другая причина, заставляющая его ноги предательски слабеть и спотыкаться. Он знает, где находится и какие сюрпризы папаша-Фридрихсхайн иной раз приберегает для беспечных путников, не успевших окончить свой путь до сумерек.
Кто в силах его упрекать? Уж я-то знаю, как легко засидеться за столом дольше положенного, особенно если паршивцы-бубенцы[10] так и липнут к пальцам, или новая кухарочка поглядывает на тебя украдкой из своего угла! Вечерняя заря сродни плоти – недавно алая, полная силы, она быстро сереет, съеживаясь, оставляя после себя серую податливую массу, моргнуть не успеешь, как ночь вступит в свои права, а места знакомые и привычные облекутся в пугающе темные ливреи.
Ночью почтенному бюргеру нечего делать на улице. От некоторых напастей, подстерегающих в темноте, может защитить шпага, от иных – смекалка, презрение к смерти или отмеренный адскими владыками при рождении запас удачи, но есть вещи, встретиться с которыми не захочет даже прожженный бретер. В последнее время по весне в город с сумерками часто заявляются вольные демоны. Неприкаянные путники, не относящие себя к свите ни одного из адских владык, они часто приходят в сумерках, привлеченные светом и теплом, чтобы сыграть с припозднившимися прохожими какую-нибудь шутку, почти всегда скверную или неуместного толка.
В прошлом году создание, именующее себя Фарфарфарон (мы так и не поняли, имя это или титул) бесчинствовало в Шпандау весь март напролет, ловя запозднившихся прохожих и размазывая их по мостовой, точно масло по куску хлеба. Пять демонологов, нанятых магистратом, пытались с ним столковаться, ни у одного не вышло, кончилось тем, что бургомистру пришлось откупаться от него золотом и свиным жиром. Или взять нынешний октябрь. Какое-то отродье, мнящее себя, верно, первым шутником в адских чертогах, развлекалось тем, что, приняв обличье мальчишки, плевалось в прохожих вишневыми косточками. И всякий, в кого попадала такая косточка, спустя минуту багровел, страшно надувался, и сам превращался в вишню – на радость вечно голодным габсбургам, ютящимся в темных переулках, и вынюхивающим поживу городским гарпиям.
Неудивительно, что всякий подгулявший бюргер, обнаружив, что малость припозднился, спешит домой, под защиту охранных контуров и верных амулетов. Тут-то к его услугам старина-Фридрихсхайн. Давай, приятель, фамильярно подмигивает он своими мигающими редкими фонарями на окраине, срежь угол. Всего три минуты – и ты окажешься на Мэрхенбруннен, мало того, успеешь еще перед сном промочить глотку кружкой хорошего гозе[11]! Да, эти три минуты будут исполнены страха и нервозности, но разве Ад не приучает нас к тому, что за всё надо платить? Смелее, милостивый сударь! Всего три минуты! Видит небо, не такая уж высокая плата за возможность пораньше вернуться домой, под крылышко к юной жене! Решайтесь!
Демоны воркуют, точно голодные гарпии, жадно ловя звуки чужих шагов.
Мужчина. Одиночка. Превосходно. Я меняю курс, ощущая себя гейстершиффом, скользящим под толщей воды по направлению к тучному торговому галеону, беспечно распростершему свои крылья-паруса. Спустя минуту я уже отчетливо вижу силуэт посреди темной аллеи. Определенно мужской, не очень широкоплечий – добрый знак. Даже располагая преимуществом внезапности, следует крайне внимательно относиться к тому, кто попадается к тебе в силки. Однажды, пару лет тому назад, когда подобные игры еще были мне внове, я набросился на невзрачного дылду, который был ниже меня на полголовы, но тот оказался подмастерьем кузница – и отделал меня так, что я еще три дня не мог есть. Но этот…
Этот не из их числа, мгновенно определяю я.
Мягкий шаг, безвольные плечи – такой походки никогда не бывает у хорошего фехтовальщика или опытного рубаки, вернувшегося откуда-нибудь из Альфамбре. Да и на трактирного мастера подраться на кулаках он никак не смахивает, на этих-то у меня взгляд наметанный. Слишком разбалансированная походка, неуклюжие колени, слабые ступни. Готов поспорить, в драке он не стоит и плевка. На боку у него, правда, шпага, но я готов поставить талер, что в его руках это оружие не грознее зубочистки для канапе – не шпага, а тонкая шпажонка из числа тех, что цепляют на пояс для вящего лоска. В любом случае, она не принесет ему пользы. В тех играх, в которые я играю под покровом Фридрисхайн-парка, это несуразное и неудобное оружие.
«Благородные Шакалы» загоняют свою добычу оглушительно завывая и хохоча во все горло – тактика, недостойная уважающего себя рингферейна. «Хозяева Запада», напротив, обыгрывают все в неуместно пафосном ключе – настигнув добычу, предлагают ей дуэльный поединок по всем правилам, отрезая пути к бегству. Правда, это скорее глумёж, чем попытка уважить старые ритуалы – вместо шпаги ей обыкновенно дают старый веник, кроме того, нахлобучивают на голову ночной горшок вместо шлема. Тоже крайность, как по мне. Не стоит совмещать охоту с развлечениями.
«Крысиные Короли» настигают жертву беззвучно.
Я двигаюсь следом по темной аллее, мягко отстраняя со своего пути дубовые ветки. Я иду шаг в шаг, чтобы не выдавать себя, кроме того, старательно держусь в густой тени, выбирая те участки парка, на которых уцелело поменьше фонарей. Демоны, еще недавно визжавшие и царапающиеся от нетерпения, обмирают в охотничьем экстазе, жадно ловя каждый звук, я почти ощущаю их горячее зловонное дыхание.
Господин недурно одет для прогулки – немного стоптанные, но еще вполне пристойные сапоги, мало того, на ногах у него расшитые галуном бархатные шоссы. Во имя печенки архивладыки! Бархатные шоссы! Недурной товар, машинально прикидываю я. Должно быть, этот господин выложил за них двадцать талеров, не меньше. Слишком рискованное вложение средств для человека, осмеливающегося гулять поздним вечером в таких местах, как Фридрихсхайн-парк, но мне ли судить его?.. Черт, в самом деле, недурные шоссы. Виндерман с Эренбергштрассе (старый хитрый еврей, который один стоит сорока демонов) даст мне за них самое большее пять, и то, если они не окажутся порваны или залиты мочой их хозяина – тогда их цена и вовсе упадет до прискорбно низкой суммы. Что ж, все равно риск кажется мне соразмерным. Едва ли он дворянчик, у тех обычно пара дюжих слуг с дубинками имеется, скорее всего, просто самодовольный лавочник, не успевший юркнуть в уютную норку с наступлением темноты.
Господин со шпагой, носящий мои шоссы и еще не подозревающий об этом, движется к выходу из парка с поспешностью, которая не вполне сочетается с гордым положением его плеч. Спешит, торопится… Верно, забыл, что именно в этом месте старина-Фридрихсхайн разместил одну из самых коварных своих ловушек, доподлинно знакомую мне, но малоизвестную тем, кто редко появляется в данных местах – короткий отрезок аллеи, обрамленный густыми кустами с одним-единственным фонарем. В наших краях его прозвали Хребтолом – в честь каверзного участка на Груневальдских скачках, который перекалечил уже уйму лошадей.
Я мягко и беззвучно сокращаю дистанцию, хоть демоны, зудящие в висках, и требуют немедленного действия. Чертовы стервятники, они совершенно выходят из ума, едва только чуют запах добычи, но пока у меня получается удерживать их в узде… А что, если у этого господина демон-телохранитель?
В наших краях это штука редкая, господа, способные позволить себе личного демона, разъезжают в каретах и аутовагенах, а не ошиваются по ночам в парках, но случаи бывают разные, в том числе и самого скверного толка. Полгода назад пара ребят из «Черного Отряда» решили пощипать прохожих в Ганзафиртеле. Первых двух обчистили как цыплят, с шутками и прибаутками, собрав изрядный урожай монет и зубов, а третьим им попался не абы кто, а сам граф Вольф-Генрих фон Хелльдорф инкогнито, возвращавшийся то ли от любовницы, то ли от любовника, и облаченный по этому случаю в неброскую, чуждую его статусу, одежду. Уж этот точно не походил на цыпленка. Не успели незадачливые рингферейны протянуть к нему руки, чтобы заботливо избавить от плаща и шляпы, как в воздухе сухо щелкнуло, запахло кислым, и все тут же закончилось. Один из приятелей мигом лишился обеих рук, другого согнуло колесом так, что все ребра полопались, до сих пор распрямиться не может. Растяпы. Едва ли они сумели заработать достаточно, чтобы обеспечить себе достойную старость. Им еще повезло, что приглядывающее за графом адское создание было обычным, хоть и хорошо выдрессированным, хищником, а не злокозненным садистом, которые в великом множестве обретаются в адских чертогах, в противном случае их участь могла оказаться куда более незавидной…
Мне требуется минуты две или около того, чтобы понять – нет, демоном здесь не пахнет. У меня хорошее чутье на такие вещи, а может, это мелкие отродья, свившие внутри меня гнездо, чуют своих сородичей, подавая мне знаки. Демона тут нет. Самое большее – какая-нибудь крохотная слабосильная тварь в перстне, предупреждающая своего хозяина об опасности. Не защитник, не страж.
И превосходно.
Расстояние между нами тает, но я почти не слышу шороха собственных шагов – демоны что-то нечленораздельно шипят мне в уши. О, эти упоительные последние фуссы!.. Шесть…пять… три… Кажется, я беззвучно напеваю себе под нос.
«Черт побери все трактиры в этом распроклятом городе! – я исторгаю из себя полупьяный смешок вкупе с глуповатой улыбкой, - Эй, приятель! Может, ты сможешь мне помочь? Красный кирпич и голова, отчетливо же помню…»
«Простите?» – он вздрагивает, машинально приподнимая шляпу. Лицо одутловатое, бледное, глаза бестолково моргают, пытаясь разглядеть мой силуэт в зыбком свете одинокого фонаря.
Простить? Нет, приятель. Я, быть может, и простил бы, я малый беззлобный и не привык многого просить от жизни. Но вот мои обитатели…
«Трактир, говорю! Большой, двухэтажный, красного кирпича, на вывеске еще что-то связанное с головой… «Глупая башка» или «Старая черепушка» или что-то сродни. Какая-то дрянь еще у входа растет и у трактирщика нос на бок свернут… в таком деле важно сбить с толку, огорошить, сплети из слов яркое кружево, отвлекающее взгляд, - Я ж в нем бывал, понимаешь? Пять лет тому назад, нарочно приехал. Помню, пил еще в нем роскошное пойло - тростниковый «Штро»[12] с щепоткой спорыньи. Ох, чума! Три рюмки выпил – точно цепом по затылку! «Пьяная голова», быть может?..»
Я аккуратно приближаюсь к нему, изображая подламывающуюся походку выпивохи. И, надо думать, не без изящества – господин в бархатных шоссах смущен и сбит с толку, но не испуган. Кажется, в самом деле пытается что-то припомнить.
«Я… Н-нет, едва ли он мне знаком».
«Да как же не знаком, если его каждая собака в округе знает? – пьяная ухмылка помогает мне скрыть внимательный блеск глаз, а напор заменяет тактические ухищрения. С каждым словом я по чуть-чуть скрадываю разделяющее нас расстояние, - Ну же! Красного кирпича, два этажа... Уже три часа разыскиваю! Какой-то мерзавец сказал мне, будто он на Вирховштрассе, прихожу я туда, а там, представь себе, «Бычий череп». Голова, да не та! Там разве что кислого пива насосаться…»
Господин в бархатных шоссах не ожидал такого напора, он вообще не ожидал никого встретить на темной аллее, и теперь порядком смущен. Его рука трусливой мышью прикасается к рукояти шпажонки, но не затем, чтобы выхватить оружие (ах, тогда у него еще был бы шанс!), но для того, чтобы обрести в тяжелом металле уверенность, которой отчаянно не хватает его трусливым, обернутым влажной поволокой, глазам.
«Я не знаток таких заведений, - выдавливает он наконец, силясь изобразить на своем пухлом, не знающим оспы лице, выражение оскорбленного достоинства, - И мог бы посоветовать вам вести ваши…»
В поисках слов для достойной отповеди он упускает драгоценные секунды. Я уже возле него. С проворством, свойственным пьянчугам, цепко хватаю его за рукав. Теперь не убежишь, красавчик.
«Ах, вспомнил! – я хлопаю себя по лбу, - Вспомнил название!»
Мой наигранный пьяный восторг столь заразителен, что господин в бархатных шоссах сдерживает гневные слова, которые уже готов был исторгнуть.
«Ну да? И как он зовется?»
Конечно, можно было бы обойтись без этих фокусов, но «Крысиные Короли» ценят хорошую шутку. Да мне и самому приятнее будет рассказывать эту историю приятелям.
«Да очень просто! «Голова всмятку»!
Я даю ему половину секунды, чтобы осознать сказанное. Наверно, у него в самом деле бдительный дух в перстне, потому что он напрягается в моих руках, точно его укололи булавкой. Поздно, милый мой.
Короткий прямой в зубы заставляет его отшатнуться, издав хриплое карканье – кастет у меня небольшой, но увесистый, от его поцелуя даже дюжий детина может растерять все мысли вперемешку с зубами, а этот недотепа и не догадывается увернуться. Удар выходит роскошным и исполнен безукоризненно. Хруст, лязг, скрежет стали о кость – его рот превращается в окровавленную щель, обрамленную лопнувшими как вишни губами, сквозь которую вытекают обрывки слов с белыми вкраплениями зубов. Демон блаженно ворчит мне на ухо, захлебываясь в пароксизме блаженства. Так, говорит он. Еще раз с правой. По скуле. По зубам. По уху.
Он отваливается от меня, точно тяжелый ломоть, отхваченный от хлеба острым ножом. Его пухлые ноги подламываются, не в силах выдержать его вес, он шлепается на землю, смешно задирая задницу в бархатных шоссах, исторгнув из себя крик. Крик получается глухой и негромкий – это даже не крик вовсе, это легкие, резко сжатые ребрами, исторгли из себя воздух. И хорошо. Шанса на вторую попытку я ему дарить не собираюсь. Демоны возбужденно визжат, запертые в моей груди, точно крысы в клетке. И я вполне могу их понять. Первый удар – он как первый глоток вина. Раскрывает его истинный вкус и сладость, но не в силах утолить жажду.
Он ворочается на земле, оглушенный и сбитый с толку, точно жук, смеху ради перевернутый мальчишками на спину. Лицо у него… Черт, я и сам ухмыляюсь, наслаждаясь эффектом. Скажем так, если когда-нибудь этот господин закажет художнику свой портрет, чтобы запечатлеть себя с женушкой во всем достатке и величии, ему придется приплатить тому не меньше трех талеров – чтобы тот изобразил хоть что-нибудь сносное вместо левой половины его лица. Да и на счет женушки, по правде сказать, сомнительно. Разве что ему попадется в высшей степени непритязательная особа, готовая считать лицом нечто вроде бугрящейся картофелины…
Все еще ворочаясь на земле, он хватается за шпагу. Едва ли это осознанное движение, продиктованное разумом, скорее, безотчетное, но мне совсем не хочется, чтобы эта острая штука покидала свои ножны. В драке, как и в любви, все посторонние предметы зачастую лишь мешают. Я делаю короткий шаг вперед и обрушиваю сапог вниз, раздавив его впившиеся в эфес пальцы. Прекрасный звук, напоминающий лопающуюся под подошвой ореховую скорлупу. Он взвизгивает, баюкая на груди раздавленные пальцы, не замечая, что вся нижняя часть его лица превратилась в окровавленное тряпье. Боль милосердна, она придет лишь после того, как страх пожнет причитающееся ему. И уж тогда будет глодать его без устали…
Господин, чье лицо напоминает перевернутый флаг Ганновера[13], что-то бормочет, давясь словами и кровью, в его окровавленной пасти дергается обрубок языка. Неприятное зрелище, а ведь мне многое пришлось повидать на улицах. Что поделать, кастет – вовсе не такое элегантное оружие, как изысканный стилет или заточенная шпага. Это грубая штука, прямо-таки созданная для городских улиц. Я и сам таков… Кажется, он хочет мне что-то сказать. Да, определенно хочет. Беда лишь в том, что ни один из городских умников, будь он хоть самым башковитым вельзером, не переведет на немецкий слова того языка, на котором он сейчас толкует. Черт, да он хотя бы сам себя понимает?..
«Пфубуфу-фу, - бормочет он, дергающейся рукой шаря себя по поясу, - Бфуфубубу!»
Он протягивает мне кошель – не такой большой, как мне бы хотелось, но вполне увесистый, украшенный вышивкой. Чертовски мило с его стороны!
Я приподнимаю бровь, изображая вежливое удивление.
«Что это такое? Зачем вы мне это даете? Я не вполне понимаю… Вы хотите, чтобы я взял ваши деньги? Для чего? Даже не знаю, что думать. Ах, кажется, я понял. Должно быть, вы хотите пожертвовать эти деньги в приют, голодающим малышам и желаете, чтобы я сделал это от вашего имени? Очень благородно с вашей стороны! А еще говорят, будто души в этом городе ожесточились до того, что нуждающемуся не подадут и корки хлеба!.. Или нет. Простите, я неверно вас понял. Наверное, вы хотите купить пфунд орешков, чтобы погрызть их на досуге!»
Всю оставшуюся жизнь он, пожалуй, будет питаться протертой кашей и водой, с тоской вспоминая времена, когда он еще мог скалить в усмешке зубы. Впрочем, я не собираюсь задумываться об этом. Если принимать к сердцу беды чужих людей, можно погрязнуть в этом целиком, забыв о своих собственных потребностях. Меня такая перспектива не прельщает. У меня слишком много потребностей, чтобы я потакал чужим слабостям.
«Ох! Я понял! – я хлопаю себя ладонью по лбу, - Вы хотите купить одиночество. Хотите заплатить мне, чтобы я удалился, оставив вас размышлять о жизни и ее превратностях. Это в некотором роде… взятка, не так ли?»
Он с облегчением кивает. Его глаза налились кровью и выглядят как перезревшие виноградины, но я отчетливо вижу застывшую в них мольбу. Да, говорят они, я хочу купить одиночество. Убирайся, страшный человек с железной рукой, чтобы я мог выть от боли, катаясь по земле, оплакивая свои утраты.
Я взвешиваю кошель в руке. Щедрое предложение
В другой день я был бы рад его принять. Этот кошель означает для меня три-четыре спокойных вечера в «Разорванной глотке», возможность вволю швырять кости, не задумываясь о старых долгах, и еще чертову кучу вина со спорыньей, а что еще нужно уставшей душе в это время? Вот только…
Я улыбаюсь. Я уверен, что улыбка у меня самого дружелюбного свойства, вот только от этой улыбки верхняя часть его лица, еще не превратившаяся в багряную бахрому, наливается серостью.
Если я вышел на улицу этим вечером, то не для того, чтобы заработать пару монет.
Как и всякий заботливый родитель, я просто хочу накормить своих крошек.
Удар сапогом в лицо – страшная штука. Я знаю людей, которые от одного такого удара превращались до конца жизни в пускающих слюни идиотов. Но мой правый сапог в столь плачевном состоянии, что я не рискую вкладывать в удар всю силу. И без того выходит недурно. Получается звук вроде того, какой бывает, если мальчишка с размаху ударит по мячу из бычьих кишок – хлюпающий и сочный. Господин в бархатных шоссах запрокидывает голову и шлепается на спину, суча лапками, из носа у него хлещет роскошная струя, сделавшая бы честь даже Фонтану сказок[14]. Я налетаю на него как голодная гарпия.
Время увертюры с ее элегантными отточенными ударами прошло, я охаживаю его сапогами, вонзая тяжелые подкованные каблуки в дрожащие бока, точно в студень, с наслаждением ощущая, как он подергивается и скулит. Человеческие кости – вовсе не тот материал, который адские владыки определили для самых прочных своих творений. Достаточно приложить небольшое количество силы, чтобы их сопротивление закончилось негромким треском.
Иногда я попадаю в мягкое, иногда в твердое, иногда вовсе промахиваюсь – в состоянии кровожадного экстаза сложно соотносить свои движения с предметами обстановки, а господин в бархатных шоссах быстро превращается в предмет обстановки – порядком излохмаченный, грязный, истекающий самыми неприглядными соками и субстанциями. Я исступленно луплю его, ощущая разливающееся под душой сладкое озерцо блаженства с мягкими мятными водами. Со стороны я, верно, похожу на человека, исступленно пляшущего какой-то сложный танец, и верно, я быстро ловлю новый, чарующий ритм, заставляющий мое тело изгибаться, а ноги – выкидывать сложные коленца.
Удар, удар, треск.
Хлюп, хлюп, бамс.
Да, детка, такие танцы нынче танцуют по вечерам в городе! Кровавая кадриль с хрустом на три четверти. Может, я не прирожденный танцор, но кое-чего смыслю в этом искусстве. Когда-то и в мою честь так плясали, ох как плясали, но не сломали, не перетерли в порошок, не загнали в гнилые переулки, где ютятся лишь габсбурги. Черт, и верно весело. Даже веселее, чем плясать в «Разорванной глотке». Демоны принимают мое подношение с восторженным ревом, жадно вбирая рожденную ударами вибрацию, разогревая кровь, напитывая ее новыми силами и сладким медом.
Еще, просят они. Еще.
Хитрые мерзавцы.
Я пляшу до исступления, пока ноги держат меня. Пляшу на чужих костях, обернутых жирной плотью и грязной тканью. Пляшу, питая маленьких ублюдков, пока совершенно не выбиваюсь из сил.
Возможно, я немного перестарался. Господин в бархатных шоссах похож на полудохлую собаку, он чудом сохранил сознание, но ни сопротивляться, ни кричать уже не в силах, разве что негромко стонать и повизгивать. Бархатные шоссы… Черт! Они превратились в заскорузлое тряпье, испачканное кровью и мочой, Виндерман с Эренбергштрассе не даст мне за них и талера. Следовало догадаться раньше, баран ты этакий! Стянуть с него шоссы, прежде чем все началось. Я досадую на себя, но не очень сильно – во-первых, кошель его все-таки у меня, во-вторых… Что ж, иногда накормить внутренних демонов важнее, чем набить желудок. Вдоволь наевшись, они сонно ворчат, остывая, точно кулаки после драки, и, надо думать, теперь дадут мне хоть немного покоя.
Или…
Все демоны в моем теле угомонились – все кроме одного. Того, что сидит у меня в паху, скручивая узлами мои жилы, накачивая чресла злым соком. Понятно, отчего. Этот демон особого рода. Его не возбуждает хруст костей, как его злобных собратьев, его возбуждает беспомощность. Я бросаю взгляд на растерзанную кучу тряпья, лежащую передо мной. Не очень изысканно, но… Демон сладострастно ухмыляется, зная, что я верно понял его посыл. Что ж, малыш, если уж я накормил твоих братьев, надо обеспечить пищей и тебя. Уж если тебе так хочется…
Я достаю нож и срезаю с ублюдка, в котором остается не так уж много сходства с человеческим телом, измочаленное тряпье. У него пухлые ноги, обмякшие, покрытые свежими кровоподтеками, напоминающие холодную индюшатину – не самый лучший товар, который может предложить этот город, но для невзыскательного едока…
Груда окровавленного мяса, безвольно лежавшая на земле, начинает в ужасе ворочаться подо мной, извергая нечленораздельное бульканье из кровоточащего отверстия в том месте, где прежде находился рот. Я ухмыляюсь, ощущая злую энергию, зудящую у меня в паху. Этот ублюдок, кажется, понял, что его ждет – и это понимание не наполнило его радостью. Возможно, у него какие-то другие предпочтения по этой части или он не намеревался развлекаться нынче вечером подобным образом…
И плевать. Меньше всего меня сейчас интересуют чужие переживания.
Возбуждение ерзающего в паху демона проникает в меня, наполняя тело сладкой крупной дрожью. Это совсем не то, что крушить кастетом кости, но тоже по-своему приятно. Сам не замечая того, я возбуждаюсь, ощущая, как мои чресла наполняются жидким огнем, настойчиво напоминая о себе.
«Не дергайся, - цежу я, распуская завязки на собственных шоссах, с удовольствием подставляя прохладному ветру свои раскаленные чресла, - И вообще, взгляни на это с хорошей стороны. Ты заплатил всего один раз, а развлекся дважды!»
Мое обнаженное копье готово к бою – и я погружаю его в эту груду хорошо отбитого мяса, всем телом ощущая его колючую болезненную дрожь. Это возбуждает сильнее, чем шпанские мушки и зловонные ведьминские притирки, якобы распаляющие страсть. Тело подо мной наполнено болью и ужасом. Не имея силы сопротивляться, полураздавленное, оно всхлипывает и извивается подо мной – забавное подобие тех судорожных движений, которые принято называть любовной страстью.
Старина Фридрихсхайн-парк, посмеиваясь, обдувает мои раскаленные чресла. Не перемазаться бы в крови… Демон удовлетворенно гудит, когда я раз за разом погружаюсь в эту груду истерзанного мяса, вымещая на ней всю злость и раздражение, выплескивая бушующую во мне демоническую ярость и досаду – за прохудившиеся сапоги, за сытые самодовольные лица, за скверную погоду, старые жгущие шрамы и…
[1] Лендлер – народный немецкий танец, предтеча «немецкого вальса».
[2] Братвурст (нем. Bratwurst) – традиционные немецкие колбаски для обжарки.
[3] Рингферейн (нем. Ringvereine) – члены преступных банд в Германии 1890-1930-х.
[4] Фран фон Штук (1863 – 1928) – немецкий художник и скульптор.
[5] Маргарет Шён (1895 – 1985) – немецкая актриса, получившая известность благодаря роли Кримхильды в фильме «Нибелунги» 1924-го года.
[6] Нойкёльн, Мальсдорф, Марцан – административные районы Берлина.
[7] Тегелер-Зе – озеро в берлинском районе Райниккендорф, образованное расширенным участком реки Хафель.
[8] Шуплатлер (нем. Schuhplatteln) – быстрый баварский танец с хлопками по ногам и подошвам.
[9]Рейдовак (чеш.rejdovák) – чешский танец в три такта, похожий на польку.
[10] В традиционной немецкой карточной колоде масти выглядят и звучат иначе: желуди (трефы), сердца (червы), листья (пики) и бубенцы (бубны).
[11] Гозе (нем. Gose) – пиво верхового брожения с большим количеством пшеничного солода, в которое добавляют соль и кориандр.
[12] «Штро» (нем. Stroh) – крепкий австрийский алкогольный напиток на основе рома.
[13] Флаг Ганновера состоит из двух горизонтальных полос – красной и белой.
[14] Фонтан сказок (нем. Marchenbrunnen) – фонтан в стиле необарокко, построенный в 1913-м году в Фридрихсхайн-парке.
Глава 2
«Мюллер!»
Что-то хлопает меня по плечу, я верчусь, а может, это мир вертится вокруг меня.
«Мюллер! Черт бы тебя побрал!»
Я шлепаюсь куда-то, точно окровавленный плод, выпавший из материнской утробы, немощный, покрытый пленкой из слизи, чудовищно слабый. Этот новый мир, в который меня выплеснуло, тесный, смрадный и жаркий. В нем почти нет цветов, а все формы – острые, отлитые из металла, клюющие острыми клювами со всех сторон. Это…
Мои трясущиеся руки машинально ощупывают пространство вокруг себя, всюду натыкаясь на грубо выкованную сталь. Меня окружает густой смрадный полумрак, нет ни звезд, ни солнца, но где-то над головой виден щербатый серый полумесяц – кто-то не полностью прикрыл люк на донжоне, чтобы сохранить хоть какой-то приток свежего воздуха.
Люк… Донжон…
Я внутри «двести двенадцатого». Это Фландрия, июнь сорок четвертого года. Меня зовут Вальтер Мюллер, я канонир Черного Барона, участник его последнего, и самого страшного подвига…
Сон. Всего лишь сон.
Один из тех омерзительных снов, которые снятся мне в последнее время.
Я чувствую себя паршиво – кожа горит, дыхание осекается, как у загнанной лошади, глотка слиплась, словно я выпил полный кумпф кипящей смолы. Ладони безотчетно трут друг друга, чтобы забыть прикосновение к рыхлому человеческому жиру, но еще по меньшей мере четверть минуты мне кажется, что я ощущаю всем телом пронизывающий прохладный ветер неизвестного мне парка, ощущаю стон чужой плоти…
Мне не привыкать видеть кошмары, я знаю на вкус самые омерзительные сновидения, где с меня сдирают кожу, где варят в адском котле или расстреливают. Но здесь, в Нормандии, они приняли какую-то новую, совершенно чудовищную, форму. Это какой-то новый сорт кошмаров, предельно реалистичных, пугающих, сводящих с ума. Мой личный сорт ночных кошмаров. Обыкновенно я не записываю их – они настолько отвратительны, что сама идея облечь их в слова, зафиксировав на бумаге, вызывает у меня ужас, словно я намереваюсь воплотить их из бесформенной дряни в реальность, подарить им плоть. Но в этот раз нарочно записал. Чтобы были перед глазами. Возможно, мне удастся совершить своего рода алхимическую реакцию, разложив их на составляющие, препарировав и найдя их ядовитый корень…
«Ротиннмуннур» экономит силы на стоянках, воздух в боевом отделении не озарен даже тусклым свечением, но света, проникающего через люк, достаточно, чтобы я разобрал лицо склонившегося надо мной Болдта. Оно выглядит нездорово бледным, глаза усеяны прожилками и похожи на покрытые кровавой паутинкой камни, блестящие в свете луны.
«Что такое, Мюллер? Не спится? Съел слишком много бламанже на ужин?»
Все остальные спят. Йонас застыл полусидя, голова подрагивает во сне, будто он и сейчас, отключившись, принимает какую-то важную передачу. Даже всемогущий Черный Барон за моей спиной спит, откинувшись на спинку кресла. Они спят беспокойно, ворча и постанывая во сне, расслабленные члены то и дело подергиваются, губы дрожат, глазные яблоки лихорадочно шевелятся под веками. Скверный, нездоровый сон. Наверняка, они сейчас тоже видят кошмары, а проснутся, как и я, выжатыми и вяло огрызающимися, похожими на побитых псов.
«Который час?» – хрипло спрашиваю я.
Болдт бросает взгляд на хронометр, который держит в руке. Не офицерская модель, солдатская, с крошечным слабосильным демоном, только и годным, что отсчитывать часы с минутами.
«Восемь двадцать четыре».
То-то у света, что пробивает внутрь через щель, сероватый, как у несвежего мяса, оттенок. Вечереет. Через полтора часа зыбкие сумерки снаружи превратятся в настоящую темноту, затопив зазубренные острые силуэты обломанных деревьев и опаленных скал. Черный Барон проснется (он всегда просыпается вовремя, безо всяких хронометров) и мы продолжим свою страшную гонку. Вновь потащимся неведомо куда сквозь ночь, слушая монотонное злое ворчание демона, перемалывая гусеницами неведомо чьи кости…
По сути, мы путешествуем в огромной стальной карете, которая мчит нас вперед без лошадей, но едва ли мы похожи на вальяжных господ, развалившихся в креслах, это чертовски тяжелое, изматывающее сверх всяких сил, путешествие. Мы больше не ищем хорошего пути, избегаем трактов и наезженных дорог, а если замечаем вдали неярко освещенную деревню или, того хуже, острый силуэт придорожной крепости, спешно сворачиваем в самую глушь. Неудивительно, что большую часть времени мы трясемся на кочках, чувствуя, как дребезжат в груди ребра, или стискиваем зубы, ощущая под гусеницами вязкое болотное хлюпанье. Если Боден в темноте неверно оценил глубину, мы попросту уйдем ко дну в своем тяжелом бронированном ящике, не издав даже всплеска.
Летние ночи коротки даже здесь, в Нормандии. Каждый наш бросок – пять часов ходу. Шесть, если Йонас не заметит ничего подозрительного в эфире. Если Черный Барон вдруг не заставит нас замереть, обеспокоенно вслушиваясь во что-то, недоступное нашим органам чувств. Если «Ротиннмуннур», разъяренный тем, что вынужден по нашей вине хлебать грязь, не откажется подчиняться. Неудивительно, что за ночь мы успеваем сделать лишь семь или восемь мейле – столько же может пройти путник с клюкой в руке.
Медленно. Очень медленно. От Кёльна нас отделяет сотня мейле – чудовищное расстояние, если мы будем волочиться с прежней скоростью.
Мы крадемся в ночи, точно трусливый демон, боящийся рассвета, и замираем, едва только небо начинает светлеть. Даже если под нами твердая земля, мы идем на половинной скорости, лишь иногда позволяя себе разогнаться до осторожного галопа – Черный Барон опасается рыком демона выдать наше расположение чутким британским ушам, которых наверняка множество вокруг нас. Иногда я вижу дрожь нетерпения в изувеченных руках Бодена. Привыкший управлять шлахтенбургом в обжигающем мареве боя, заставляя «Ротиннмуннура» страшным карьером сметать британские повозки и пехотные шеренги, он и сейчас охотно натянул бы поводья, не обращая внимания на боль, но воля Черного Барона здесь незыблема. Неизменно хладнокровный, он ведет нас вперед с такой осторожностью, словно вокруг нас минное поле – тысячи прикопанных в земле глиняных кувшинов с замурованными, ждущими своего часа, адскими отродьями.
Бывает, мы замираем на несколько томительных часов только потому, что кому-то из нас померещился неподалеку отсвет костра. Или же звезды нам нами сплелись подозрительным, рождающий зловещий узор, образом…
Эта осторожность превращает наше и без того неспешное путешествие в скорбную процессию, но иначе нельзя. Несколько раз это уже спасало нам жизни.
Под Барбери мы едва не выдаем себя скользящему в облаках британскому демону – спасает лишь чутье Черного Барона да основательная воронка от бомбы, в которую мы спешно скатились – и из которой еще четыре часа выбирались, ожесточенно орудуя лопатами. Пусть это был не тяжело вооруженный плотоядный «джаггернаут», а безоружный разведчик из числа тех, которых называют «вурдалаками», можно не сомневаться, замешкайся мы на минуту – и уже вскоре нам на голову посыпались бы бомбы.
Между Сан-Реми и Доннье мы едва не натыкаемся на разъезд британских драгун. Подобно нам, они скачут без факелов и ламп, вереница беззвучно двигающихся теней в густом подлеске. Если бы Черный Барон не приказал нам замереть, мы бы выскочили прямиком на них и тогда, конечно, все было бы кончено. Боден позже уверяет, будто это были не просто британские драгуны, а Третий, принца Уэлльского, драгунский полк – сборище элитных головорезов, которые при инициации проходят столь изуверские ритуалы, что уже мало похожи на людей. Тела их под доспехом покрыты хитиновыми шипами, глаза срастаются посреди лба, превращаясь в хлюпающие ихором провалы, а их излюбленное занятие после боя – рыскать в поисках беременных женщин, чьи плоды они пожирают прямо в материнской утробе. Мы просим Бодена заткнуться – такие рассказы скверно действуют на людей, запертых в огромной стальной банке, вынужденных дышать отравленными миазмами вместо воздуха.
В бесконечные дневные часы, когда «двести двенадцатый», обильно прикрытый сухими ветками и землей, дремлет, собирая силы для нового ночного рывка, мои товарищи почти никогда не сидят без дела. Знающие устройство своего шлахтенбурга до последней заклепки, они пользуются любой возможностью, чтобы что-то отрегулировать, проверить или смазать из большой масленки. Насосы, сальники, шестерни, педали, сложно устроенные передачи, спрятанные под полом штифты, а еще – предохранители, фиксаторы, колеса и верньеры, рычаги…
Я охотно принял бы участие в этой работе, но у меня нет такой возможности – я в совершенстве знаю устройство своей двадцатидвухфунтовки, но у меня нет никакого опыта по части всего прочего. В вюнсдорфской школе мы проходили материальную часть на старых бронированных шлахтенбургах, вставших в строй еще в конце тридцатых и едва остававшихся на ходу, многие узлы мне внове или вовсе незнакомы.
Я – самый бесполезный член экипажа Черного Барона.
Боден – наш возница, он без устали подстегивает «Ротиннмуннура», заставляя его двигаться вперед и в то же время умудрясь не переступать ту черту, за которой контролируемая ярость превращается в поток всепожирающего пламени. Его руки в жутком состоянии, но каким-то образом все еще способны сжимать поводья. Йонас денно и нощно слушает эфир, улавливая отголоски неведомых нам голосов. В такие минуты он застывает без движения, обращаясь статуей, чтобы не заглушить ни единого шороха, и мы слышим тихий хруст, издаваемый его телом – разрастающиеся костяные ткани пользуются его неподвижностью, чтобы расширить свои плацдармы внутри его тела. Болдт не владеет сложными ремеслами, но он в силу молодости отчаянно ловок, а еще обладает зоркими, как у орла, глазами, неудивительно, что ему чаще всех прочих выпадает дежурство на донжоне, кроме того, время от времени Черный Барон посылает его вперед, разведать путь.
Но что прикажете делать пушкарю, когда врага нет на горизонте?..
На первых порах я искренне пытался предлагать свою помощь, втайне надеясь заслужить этим их расположение, но всякий раз встречал отказ. Не холодный, не презрительный, но вполне четко обозначенный. Обладающие способностью понимать друг друга без слов, они смотрели на меня так, словно меня вовсе не было в экипаже, а стоило мне к обратиться к кому-то из них по самому незначительному вопросу, как они хмурились, словно с ними заговорило пустое канонирское кресло. Нет, они не бросали мне оскорблений или пренебрежительных намеков, как это порой бывает с новичками в сработанных фронтовых экипажах, они не измывались надо мной и не подшучивали за спиной. Они просто обозначали то пустое пространство сродни выкошенной снарядами полосе, которое лежало между нами и зачастую им для этого не требовалось даже слов.
Увы, я слишком хорошо понимаю, в чем дело.
Моя проблема заключается не в том, что я неопытен. Не в том, что я небогат, происхожу из глухих северных краев, а говорю на не очень благозвучном для четкого уха миссингше[1]. Моя проблема заключена единственно в том, что я – не Бобби Волль. Не лучший на свете германский пушкарь, умеющий творить невозможное. Я – пришлый. Существо другого мира, впаянное в нутро «двести двенадцатого» без их согласия. И ровным счетом ничего поделать с этим я не могу.
Единственное, что мне остается – ухаживать за орудием. Но это больше тягостная синекура, чем настоящая работа, мой предшественник держал свое хозяйство в образцовом порядке. Даже если бы при мне была мощная лупа из числа тех, которыми орудуют ювелиры, я мог бы часами ползать вокруг пушки, но не отыскал бы ни чешуйки ржавчины. Чтобы не сидеть подобно истукану, я занимаюсь тем, что полирую казенник, хотя нужды в этом никакой нет, он и без того блестит, как зеркало. Впрочем, иногда я чувствую удовлетворенное ворчание «Ротиннмуннура», рождающее у меня в пальцах резь. Эта бесхитростная работа определенно доставляет ему удовольствие, а может, просто тешит его чудовищное, как у всех демонов, самодовольство.
Мучаясь вынужденным бездельем, я боюсь навлечь на себя гнев Черного Барона, но это, кажется, пустое опасение. Черный Барон не корит меня – постоянно погруженный в размышления, он, кажется, вообще не замечает того, что происходит вокруг него, и от этого тяжелее всего. Лучше бы выбранил, думаю я, ощущая спиной его тяжелый немигающий взгляд, лучше бы отправил на самую грязную работу, например, очищать гусеницы от налипших к ним комьев слизкой нормандской земли с вкраплениями чьих-то размолотых костей…
Неудивительно, что моя тетрадь, которую я именую дневником и которую прячу в боковом отделении, заполняется так быстро. Мне надо писать, чтобы сохранить разум от повреждений, и я кропотливо пишу, изливая свежие воспоминания, кошмарные сны, ничего не значащие обрывки разговоров, собственные никчемные мысли. И я пишу, обмакивая измусоленное перо в скверную чернильницу, делая вид, будто решаю задачки по баллистике.
Возможно, когда мы в самом деле выберемся, я прочитаю все это, хохоча и суча ногами, может, сожгу ее к чертовой матери, не открыв. А может, ее пустят на самокрутки скучающие британские пикинеры. Или же она сгорит в пламени вместе с нами и ревущим от ярости «Ротиннмуннуром».
Второй Холленкриг закончен. Бургомистр собирает в ратуше наиболее отличившихся бюргеров, чтобы наградить их за доблесть.
- Достойные сыновья и дети Кёнигсберга, поведайте нам, что вы делали во время войны, чтобы мы могли воздать вам почести по вашим подвигам и заслугам. Фрау Гуссерль?
- Я дежурила в госпитале, господин бургомистр, накладывала повязки, заливала кипящим маслом раны, вытаскивала щипцами русские пули.
- Wohlauf[2], фрау Гуссерль! Магистрат жалует вам за смелость восемь гульденов! А вы, мейстер Клауберг?
- Я ремонтировал колеса нашим повозкам, ухаживал за лошадьми, готовил фураж…
- Превосходно, мейстер Клауберг! За вашу доблесть магистрат жалует вам новую шляпу и бочонок рейнского вина. Ну а вы, герр Вольдемар, чем вы занимались в это сложное для города время?
- О, я помогал артиллеристам на передовой. Носил им воду, таскал ядра, сушил порох, заряжал мушкеты, ползал в разведку…
- Во имя адских владык! Вы настоящий герой, герр Вольдемар! Ваше имя будет занесено в список величайших бюргеров города и вырезано на стене ратуши. Кённигсберг может гордиться вами. Уверен, император пожалует вам награду за этот акт беспримерного мужества. Наверное, наши солдаты были очень благодарны вам. Что они вам говорили?
- «Eto choroscho, Wowa, eto choroscho!»
Кёльн! Кёльн!
Время от времени я, не доверяя себе, вновь разворачиваю карту, чтобы вновь оценить маршрут, показавшийся мне немыслимым, невозможным. И всякий раз мадодушно надеюсь, что мой контуженный рассудок попросту не уловил какой-то важной детали в рассуждениях Черного Барона, детали, превращающей безумную и самоубийственную затею в легкую прогулку. Бывает же в самом деле так, что один штрих, который даже не сразу бросается в глаза, меняет все, что нарисовано на холсте, позволяя по-новому взглянуть на картину…
Увы, если этот штрих и существует, мои глаза бессильны заметить его. Вместо этого я вижу многие другие вещи. Грозные окружья гор, вздымающиеся там и здесь. Беспорядочно разбросанные пятна городов с причудливыми французскими названиями. Острые стрелки рек, больших и малых. А также великое множество прочих деталей, так же не внушающих мне оптимизма – обозначения бродячих демонов, смертоносных тварей, зон глубокого заражения адскими энергиями…
Восемьдесят мейле!
Мой взгляд, цепляясь за острые линии, проделывает путь до Кёльна, всякий раз тратя на это изрядное количество времени. И это взгляд, легко огибающий все препятствия, не встречающий сопротивления, не считающийся с опасностями… Что же будет, когда мы попытаемся повторить это на тяжелом шлахтенбурге с озлобленным демоном внутри? Без запасов топлива и провианта, без связи, без прикрытия с воздуха…
Что ж, попробуем – Клеси – Фалез - Камамбер… Нет! Я обрываю себя, вновь возвращая взгляд в ту условную точку, где предполагаю начало нашего пути. Вокруг Фалеза слишком много пашен и открытого пространства, едва ли Черный Барон рискнет пройти там, пусть даже и ночью. Жирная нормандская земля слишком охотно хранит следы гусениц, за нами наверняка увяжется погоня. Значит… Клеси – Неси – Гасе?.. Не выйдет. Скверный армейский картограф на редкость старательно изобразил в середине этой траектории болота и топи. Будь мы налегке, был бы шанс, но с этой чертовой бронированной коробкой… Может, попробовать через Годисон? Большой крюк к югу, но если подумать, если подумать…
Я ощущаю резь в глазах, так сильно истер их об острые линии карты. Не складывается. Ни черта не складывается. Может, у Черного Барона заготовлен какой-то трюк? У каждого демонолога должен быть спрятан трюк в рукаве, разве не так? К примеру, в каком-нибудь условленном месте нас ждет карета, запряженная адскими скакунами, которая домчит нас до Кёльна в считанные часы или…
Нет. Не хочу травить себя надеждами на несбыточное. Допустим, у Черного Барона в самом деле немало благодетелей, как среди смертных царьков, так и среди адских владык, в конце концов он один из известнейших демонологов Германии, живая легенда во плоти. Но я скорее поверю, что Безумный Монти, протрезвев, уведет свою орду обратно на гнилые острова, чем в то, что Черный Барон по доброй воле бросит свое дрессированное чудовище, своего «Ротиннмуннура». Он, кажется, в самом деле любит эту образину, от которой веет гнилым мясом и от одного рыка которой я ощущаю, как живот наполняется острой ледяной крошкой. Если уж он захочет от кого-нибудь избавится, то скорее от человека, чем от своего адского красавца…
«Опять корпите над картами, унтершарфюрер Мюллер?»
Я дергаюсь, словно меня застукали с пошлой гравюрой в руках.
И слышу противный смех «Ротиннмуннура», напоминающий скрежет ржавой щетки. Чуткий, как цепная псина, обычно он предупреждает о приближении других людей к замаскированному шлахтенбургу, но в этот раз изменил своему правилу. Не выдал появление своего хозяина. Неудивительно, что демонологу удается застукать меня врасплох.
«А я думал, что поручал вам вести наблюдение за небом».
Небо сегодня глубокое и чистое, разглядывать его одно удовольствие, но я не в силах посвятить себя этому занятию из-за ползающих в затылке скверных мыслишек, вызывающих отчаянный зуд. Меня вновь и вновь тянет к картам. Кёльн, проклятый Кёльн… Наверняка у Черного Барона припасен хитрый маршрут сродни потайному ходу, ведущему из осажденной крепости, который не бросается в глаза, но который можно заметить, если изучить все детали…
«Простите, мессир! – я опускаю глаза, не в силах выдержать взгляд демонолога, - В небе все тихо, я подумал, что у меня есть немного свободного времени и…»
«С такой тягой к картографии вам стоило бы связать свою судьбу с флотом, - в голосе Черного Барона появляется прохладца, от которой мне делается не по себе, - Уверен, вы бы только выиграли от этого, унтершарфюрер. Сейчас бы наносили на карты побережье Новой Голландии[3] вместо того, чтобы месить с нами нормандскую грязь».
Я комкаю карты и запихиваю их в карман гамбезона. Унизительно, но справедливо.
«Простите, мессир, - повторяю я, - Я лишь хотел… уточнить».
Черный Барон распахивает люк на броне шлахтенбурга, чтобы забраться внутрь, я ощущаю доносящее изнутри липкое зловоние, проникнутое миазмами демонической меоноплазмы. Но по какой-то причине так и остается стоять возле меня.
«Уточнить? Считаете, я делаю ошибку, унтершарфюрер?»
Вопрос задан небрежным тоном, Черный Барон не вкладывает в него зловещего смысла, но я все равно ощущаю скребущие по душе кошачьи когти.
Ваш план ни к черту не годится, мессир. Мы не можем преодолеть половину Франции в этом бронированном ящике, нечего и думать.
«Я…»
«Считаете мой план глупостью»?
Кажется, я ощущаю пятками жар адского пламени. Ноги подергиваются сами собой, точно им не терпится пуститься в пляс.
Дьявол!
«Нет, отчего же… - я прикусываю зубами щеку, чтобы боль прочистила мои порядком застоявшиеся мозги, но продолжаю нести чушь, - В некотором смысле… Пожалуй, даже изящно. Я…»
Черный Барон улыбается.
«Канониры любят науки, не так ли? Картографию, математику, геометрию. Как я пытаюсь овладеть демонами, чтобы использовать в своих целях, так вы пытаетесь овладеть цифрами. Словно цифры можно заставить работать на вас, защищать, выполнять мелкие прихоти… Большая ошибка, унтершарфюрер. Логика – вовсе не царица мира, скорее, дряхлая кобыла, на хребет которой подчас возлагают неоправданно тяжелый груз. Когда-нибудь, если мы выберемся живыми из этой переделки, вы поймете - миром правят не мудрецы, познавшие суть цифр, а глупцы, умеющие позабавить адских владык».
Звучит по меньшей мере спорно, но я еще не выжил из ума, чтобы спорить с самим Черным Бароном.
«Вы так считаете?» - единственное, что я способен из себя выдавить.
Черный Барон похлопывает рукой в перчатке по перепачканному и поцарапанному стальному корпусу «двести двенадцатого», ни дать ни взять, треплет по загривку любимого пса. И, конечно, я слышу удовлетворенное ворчание дикого зверя, запертого внутри.
«Люди, которые увлекаются точными науками, редко чтут историю. Уверен, вы даже не представляете, что творилось в германских землях триста лет тому назад, до эпохи Оффентуррена».
У меня есть предположения на этот счет, но я не рискую их высказывать. Проще согласиться.
«Никак нет, мессир».
Черный Барон усаживается на броню, легко и непринужденно, как это делают обычные бургмейстеры, не боясь запачкать одежды.
«Тогда, триста лет назад, царили суровые времена, унтершарфюрер. Мир принадлежал не адским владыкам, но смертным царькам – ничтожным, алчным и самолюбивым. Будучи лишены истинной силы, ничего не знающие об истинных удовольствиях, единственное развлечение они находили в том, чтобы тянуть жилы из своих подданных, набивая сундуки монетами и справляя такие же жалкие торжества. Это было до эпохи Оффентуррена, когда благие энергии Ада еще не успели проникнуть в этот мир, отчего он был серым, никчемным и весьма несуразно устроенным. Нет, конечно, кое-какие крохи проникали в наш мир. Ведь даже если дверь плотно закрыта, какие-то флюиды способны просачиваться сквозь щели. Алхимики, к примеру, существовали уже тогда, хотя в то время их ремесло не пользовалось тем уважением, что нынче, и оставалось на уровне ярмарочных фокусов. Ничего удивительного. Без подпитки адскими чарами ни одна алхимическая реакция толком не идет, так что все их усилия напоминали скорее детскую возню в песочнице… Существовали и ведьмы с колдунами. Но и они были не чета нынешним. Они были способны усваивать крохи адских энергий, просочившихся через трещины в мироздании, однако на столь скудной пище не могли делать тех чудес, которые ныне может извергнуть из себя самый завалящий сельский чернокнижник. Самое большее, на что они были способны – навести порчу на соседскую корову, заставить скиснуть молоко, и все прочее в этом роде. Но даже эти невинные фокусы, представьте себе, частенько приводили их на костер. Смертные царьки не одобряли подобных фокусов, интуитивно ощущая в них угрозу собственной власти, зиждущейся на трухлявых тронах и ржавых штыках. Инквизиция, церковные суды, изощренные пытки за одно только подозрение в колдовстве, Malleus Maleficārum[4]… Все двери, ведущие в Ад и существовавшие от начала времен, в ту пору оставались плотно заперты, так что смертные царьки, чувствуя свою безнаказанность, частенько развлекали себя подобным образом. Вам не скучно, унтершарфюрер?»
Не знаю, к чему Черный Барон завел этот разговор. Я никогда не проявлял интереса к истории, по крайней мере, в его обществе. А он определенно не из тех людей, что любят болтать. Но выбора у меня нет. Да и рассказ обещает быть интересным.
«Нисколько, мессир».
«Возможно, наш мир прозябал бы в таком положении вовеки веков, если бы не князь-епископ Иоганн Георг Фукс фон Дорнхейм из славного города Бамберг и его изобретение, названное Друденхаусом».
Я осторожно киваю. Друденхаус, «Дом ночных духов». Кажется, его еще называли Хексенхаус… Эта история мне смутно знакома, кажется, я слышал что-то подобное в казарме. Но я скорее откушу себе язык, чем позволю себе оборвать ее.
«Прежде обвиняемых в колдовстве держали в обычных тюрьмах, наравне с разбойниками, конокрадами и ворами. В тысяча шестьсот двадцать седьмом году бамбергский князь-епископ Иоганн Георг Фукс фон Дорнхейм, не зная, куда применить тысячу двести гульденов, полученных им за картежным столом, вздумал построить забавную штуку под названием Друденхаус. Это была тюрьма, но совершенно особого рода, какие прежде не строились в германских землях. Тюрьма для ведьм и колдунов. Уже одно это говорит о том, что он не был человеком большого ума. Зачем, скажите на милость, строить отдельную тюрьму для тех, кому в скором времени предстоит сгореть на инквизиторских кострах? Лучше было бы закатить пирушку с друзьями или купить пару рысаков или… Нет, унтершарфюрер, историю двигают вперед глупцы».
Я определенно не намереваюсь с ним спорить.
«Что было дальше, мессир?»
«Уже очень скоро славный Друденхаус отметил свое открытие, впустив первых посетителей – и живо препроводив их из каменных келий на костер. Процесс был упорядочен, как в лучших дрезденских мануфактурах. Короткий допрос – пыточные процедуры – огонь. Ни задержек, ни сбоев. Надо думать, князь-епископ потирал руки от удовольствия, радуясь своей смекалке. Что ж, глупцы часто бывают небесталанны… Забыл вам сказать, что в ту пору в германских землях бушевала Пфальцская война[5]. Ерундовая по нынешним меркам стычка – смертные царьки остервенело вырывали из рук друг друга власть, однако к тому моменту она тянулась уже четырнадцать лет, затихая и разгораясь. Католики, протестанты… Лишенные милости адских владык, люди выдумывали себе религии и убеждения на свой вкус, охотно пуская в ход ножи, чтобы доказать их истинность. Эта война могла бы тянуться долго, лет тридцать, но все изменилось в тридцать втором году. Шведская армия, управляемая протестантским королем Густавом Вторым Адольфом, прозванным Львом Севера, вошла в германские земли для поддержки южно-германских князей, принявших эту веру. Кроме того, она намеревалась отхватить себе кусочек Баварии. Бамберг в ту пору был хорошим, заманчивым куском. Нет ничего странного в том, что Лев Севера устремился по направлению к нему, намереваясь оставить там войска на зимовку, кроме того, хорошо попировать колбасами и пивом из его закромов».
Черный Барон негромко насвистывает себе под нос, но я не могу разобрать мотив – не то «Все костры Ада», не то «Красотка из Билефельда». Любой человек на его месте выглядел бы расслабленно болтающим, но только не он. Даже сейчас, сидя на разогретой солнцем броне, он сосредоточен и холоден, точно клинок. И я почти уверен, что если с чистого неба на нас свалится скрежещущий зубами британский «джаггернаут», он отдаст приказ «Ротиннмуннуру» еще прежде чем я успею ощутить кипяток в мочевом пузыре.
«Лев Севера был отважным воином и мудрым королем. Но, как я уже сказал, историю творят глупцы. Узнав о приближении шведской армии к Брамбергу, князь-епископ Иоганн Георг Фукс фон Дорнхейм впал в ужас. В отличие от католиков, к которым он принадлежал, протестанты не практиковали охоты на ведьм и колдунов, поэтому он не без оснований опасался, что пепел тысяч сожженных в Друденхаусе бедолаг сделается смертоносным грузом на чаше весов, определявших его судьбу. Проще говоря, узнав про ведьмовские процессы, годами проводившиеся в стенах Друденхауса, шведы попросту вздернут его на виселице. Если бы Иоганн Георг Фукс фон Дорнхейм был умным человеком, наша история пошла бы по другому пути. Но он был глупцом и, в придачу, трусливым глупцом. Одиннадцатого февраля тысяча шестьсот тридцать второго года в Друденхаусе обитало восемьдесят восемь постояльцев, которых обвиняли в колдовстве и которые были способны, самое большое, зажечь спичку. Дорнхейм мог бы оправдать их и вышвырнуть прочь, как ему подсказывали более мудрые соратники, но его скаредная баварская душа боялась обвинений в утрате вверенных ему заключенных не менее, чем шведских пик. Поэтому он принял самое никчемное в свете этого решения. Отправил всех ведьм и колдунов на костер разом. И случилось то, что мы называем Оффентурреном, днем, когда все адские двери распахнулись».
«Ротиннмуннур» ворчит, отчего броневые пластины на его шкуре ерзают. Точно едок, вспоминающий сытную трапезу. Триста лет тому назад… Не удивлюсь, если эта тварь уже тогда существовала. Нежилась в расплавленных ртутных озерах и жадно пожирала души, канувшие в Геенну Огненную, прежде чем Черный Барон накинул на нее удавку.
«Восемьдесят восемь ведьм и колдунов стали той крупинкой, что запустила реакцию, - Черный Барон спокойно глядит в небо, но едва ли он любуется облаками, скорее, высматривает британских «птичек», - Позволила дверям, существующим миллионы лет, распахнутся. И Ад пришел. Адские владыки милостиво приняли мир смертных под свой протекторат, разделив на четыре части, по числу архивладык, а смертные царьки или были сожжены или спешно присягнули им, сделавшись их вассалами и заслужив тем самым кроху истинной власти, основанной на адских энергиях. Простите, что рассказываю вам все эти детали, унтершарфюрер, я лишь хотел напомнить вам суть – иногда одна ничтожная глупость способна распахнуть адские двери, сделав то, чего не смогут двадцать закованных в сталь таранов».
Слушая Черного Барона, я ничуть не расслабляюсь, напротив, теперь я напряжен еще больше. Зачем он рассказал мне эту историю? Что хотел сказать? Должна ли она служить предостережением или же угрозой? Я не понял. И, пожалуй, лучше бы признаться в этом сразу. Я встречаюсь взглядом с демонологом, хоть это и чертовски тяжело – вместо глаз на его лице помещаются холодные колючие кусочки серого льда.
«Простите, мессир, я не…»
Черный Барон внезапно стискивает мое предплечье. Он делает это так быстро, что я не успеваю отстранится, только негромко вскрикиваю. Мгновенье назад он выглядел спокойным, безучастно разглядывающим небо. Он и сейчас спокоен, только это какое-то другое, зловещее спокойствие. Спокойствие грифа, скользящего в ядовитом небе и высматривающего добычу. Спокойствие кинжала, лежащего в остывшей руке. Словно клокочущие адские энергии внезапно наполнили пустую форму…
«Унтершарфюрер Мюллер! – выдыхает он, глядя мне в глаза, - Вы, должно быть, знаете, какая слава за мной ходит в империи. Возможно, я не погрешу против истины, если скажу, что вхожу в десятку наиболее известных бургмейстеров, да и среди демонологов числюсь не на последнем счету. Я дважды награжден крестом из рук самого императора. Поверьте, я никогда бы этого ни достиг, если бы набирал в свой экипаж первых попавшихся людей».
Я открываю было рот, чтоб горячо возразить – он не просто в десятке, он, несомненно, первый из нее – но обмираю, ощутив на себе колючее серое излучение его глаз.
«Ротиннмуннур» - могущественный, но и капризный демон, он не станет терпеть возле себя человека, который годен лишь убирать навоз за коровами, - спокойно продолжает Черный Барон, - Будьте уверены, я подыскивал членов своего экипажа дотошнее, чем Христиан Теодор Генц – музыкантов для императорского оркестра. Каждый из моих бургмейстеров – лучший в своем роде. Я заверяю вас, что во всей германской армии не сыщется человека, который управлялся бы с поводьями лучше, чем унтершарфюрер Боден, обладал бы более чутким слухом, чем штурмманн Йонас или обращался с ядрами хотя бы вполовину так ловко, как штурмман Болдт. Какое-то время у меня даже был Бальтазар Волль, лучший канонир во всей Германии. Что же до вас… - он делает паузу, которая вонзается мне под язык, точно отравленная булавка, - Думаю, вы знаете - не я выбрал вас в экипаж «двести двенадцатого». Вас выбрали обстоятельства, которым я вынужден был подчиниться. И, кстати, до сих пор считаю, что за этими обстоятельствами укрывалась чья-то злокозненная воля, действовавшая у вас за спиной, воля, настроенная враждебно по отношению ко мне. Впрочем, сейчас это уже, конечно, неважно…»
Я не понимаю, о чем он говорит, но отчетливо чувствую встопорщившийся загривок «Ротиннмуннура». Демоническая злость разливается вокруг меня волной невидимого огня. Если Черный Барон скажет… Что там, если попросту щелкнет пальцам, демон разорвет меня быстрее, чем я успею сделать вдох. Вомнет в землю. Раздавит. Выпотрошит.
Но демонолог не спешит щелкать пальцами. Он рассматривает меня, так внимательно, словно я – неучтенный знак в сложном хитросплетении защитных чар.
«Гарнизон Кана сунул мне вас, точно горячую картофелину. А я был не в той ситуации, когда позволено крутить носом, точно капризной фрейлине, выбирающей туалет. Анабазис Безумного Монти уже обрушился на Нормандию и поглощал ее с чудовищной скоростью, мне нужен был человек, способный хотя бы отличить дуло от казенной части. Я принял вас в экипаж, не спросив ни характеристик, ни рекомендательных писем. И был немало изумлен, когда спустя два дня получил выписку из вюнсдорфской школы. Чертовски странную выписку. Вы… человек причудливой судьбы, унтершарфюрер Мюллер. Не стану скрывать, что поначалу не был в восторге от вашей персоны. Я даже думал расстаться с вами – так скоро, как скоро удастся подыскать замену, но к тому моменту мы уже мчались на всех парах по направлению к Виллье-Боккаж, я не смог бы найти нового канонира даже если бы обыскивал все придорожные камни и канавы. И знаете, что? У меня появилась возможность взглянуть на вас с другой стороны. В том бою вы показали себя с наилучшей стороны.. Хладнокровным, уверенным в себе канониром, человеком превосходной выдержки и дисциплины. Эти качества я всегда выделяю в людях. Так что я близок к тому, чтобы предложить вам постоянное место в моем экипаже. Вы не Бальтазар Волль, увы, но вы толковый юноша, наделенный немалым даром. Из вас может выйти толк. Есть только одна вещь, которая может помешать вам в вашей службе и порядком омрачить судьбу. Догадываетесь, какая?»
Я ощущаю во рту липкую сухость. Мысли вертятся в разнобой, точно свора непоседливых молодых демонов, забравшихся в колесо.
«Н-нет, мессир».
Черный Барон взирает на меня с каким-то новым чувством, которое сложно истолковать.
«Никогда не сомневайтесь в словах старшего по званию, унтершарфюрер. И, как знать, может я разрешу вам угостить меня вином, когда доберемся до Кёльна. Штурмманн Йонас, эфир!»
Прежде чем я успеваю ответить, он беззвучно проваливается в люк, точно не человек вовсе, а часть хитроумной головоломки, ставшая в специальный паз. Но еще некоторое время я ощущаю на своем лице жжение, оставленное его взглядом. И слышу тяжелое зловещее ворчание «Ротиннмуннура».
Возможно, мне не суждено затмить славу великого Бобби Волля, лучшего канонира в Германской империи, но я могу утешать себя тем, что я вовсе не ординарный человек, волей случайности оказавшийся в экипаже «двести двенадцатого». Я – чемпион по части попадания во всевозможные нелепые ситуации.
Прошлой ночью Черный Барон приказал сделать короткую остановку на марше – ему не нравится звук, который издает правая гусеница, да и мы тоже слышим отчетливый лязг, надо подтянуть ее, пока не слетела. Хлопотная работа, которая, однако, не требует ни больших затрат времени, ни великого мастерства. Я уже немного наловчился по этой части.
Боден сноровисто расклепывает звенья, Болдт стоит рядом с обмотанным тряпьем фонарем, Йонас еще более тщательно, чем обычно, вслушивается в эфир – сейчас, когда наш стальной великан неподвижен, как стреноженная лошадь, мы как никогда уязвимы перед британцами. Что до меня, мне выпадает самая немудреная и тяжелая часть работы – при помощи вырубленного бревна приподнимать участок гусеницы над катками, чтобы Боден мог добраться с клещами и долотом до всех звеньев.
Моя роль бесхитростна, но утомительна – пот заливает глаза, шершавое бревно норовит выскользнуть из рук, обдирая кожу, но я держу его так, словно на нем держатся все наши жизни. Боден ворчит, возясь с клещами и, кажется, будет ворчать еще целую вечность, мои руки быстро наливаются огнем. Чтобы немного разгрузить мышцы, я опираюсь левым плечом на броню шлахтенбурга. Она никогда не бывает холодной, как бывает холодна оружейная сталь. Согретая изнутри дыханием запертого демона, она напоминает печную заслонку или разогретые солнцем крыши Любека, на которых, которые мы с мальчишками покоряли, когда рядом не было посторонних глаз. От этого тепла я расслабляюсь и даже начинаю немного клевать носом. И тут…
Боль впивается мне в предплечье, точно голодный слепень. Сорок тысяч демонов, сношающих друг друга! Это похоже на ожог – раскаленный пламень пробивает кожу и вгрызается в мышцы, заставляя меня отскочить и выпустить бревно из рук. Под весом гусеничных звеньев оно летит вниз, точно топор палача, туда, где, ничего на замечая, возится со своими клещами Боден. Я даже не успеваю вскрикнуть. По счастью, у нашего возницы потрясающая реакция – как и положено вознице Черного Барона. Уловив опасность, он в последний миг успевает отдернуть голову и бревно, которое наверняка могло размозжить ему голову, проносится в цолле от его покрытого копотью носа. Впрочем, адские владыки взимают свою плату за эту удачу – отскочив от земли, проклятое полено чувствительно оцарапывает ему ногу.
Боден от злости сам становится похож на демона. Он шипит, изрыгая из себя проклятья, вспоминает всех моих предков, вплоть до тех, что влачили существование на земле до эпохи Оффентуррена, для каждого находя теплое слово.
«Мюллер, баранья голова, чтоб тебе до конца дней дристать горящей серой! – рычит он, пока Болдт, хихикая, пытается удержать фонарь в дрожащих руках, - Какого хера тебе вздумалось выпускать чертово бревно?»
Я растерянно потираю предплечье, даже не пытаясь оправдываться. Утешает меня лишь то, что Черный Барон, сидящий внутри, не стал свидетелем этой сцены, но утешение слабое – я выставил себя полным растяпой и болваном. И это канонир, человек, который должен контролировать себя вплоть до мелочей!
Что за дрянь меня укусила? Должно быть, овод или слепень, эти мерзавцы любят пировать летом, им плевать, во владениях какого архивладыки это делать, однако я не вижу на руке следа укуса, одно только покраснение кожи. Быть может, демон? Мелкое отродье размером с ноготь, пригрелось на броне, сомлев, я и не заметил, как положил на него руку и…
А потом я слышу этот звук. Глухой, утробный, он напоминает скрежет пилы, перепиливающей кости и, что еще хуже, я воспринимаю его не ушами, а всем телом. Это словно яд, проникающий в меня по капле, отравляющий кровь, воспаляющий старые раны. Омерзительный звук, от которого меня едва не выворачивает наизнанку.
Это смех, вдруг понимаю я. Смех «Ротиннмуннура».
Он ужалил меня. Проклятый демон ужалил меня!
Возможно, это вышло случайно, он просто не смог удержаться, почувствовав прикосновение человеческой плоти, которая для него, как известно, представляет изысканное лакомство. Либо же сделал это сознательно, подкараулив наилучший для этого момент. Но ведь…
То, что я не защищаюсь и не оправдываюсь, раздражает Бодена еще сильнее.
«На кой хер ты вообще пошел в бургмейстеры? – рявкает он, растирая ушибленную ногу, - Твоему папаше следовало оставить тебя при себе, чтобы ты продолжал ваше семейное дело в свинарнике!»
Моему папаше…
Я неловко извиняюсь и удаляюсь прочь, сопровождаемый в спину проклятьями Бодена и хихиканьем Болдта.
К черту. Устал.
[1] Миссингш (гамбургский диалект) – региональный диалект, распространенный на севере Германии.
[2] Wohlauf! (нем.) – одобрительный возглас, «Хорошая работа!»
[3] Новая Голландия – старое название Австралии, бывшее в употреблении в XVII-м веке.
[4]Malleus Maleficārum (лат.) – «Молот Ведьм». Церковный трактат XV-го века, рассказывающий о демонологии и методах выявления ведьм.
[5] Пфальцская война – устаревшее название Тридцатилетней войны 1618-1648 годов.
Глава 3
Да, я так и не написал о своем отце. В общем-то, и не должен был, этот дневник, при помощи которого я убиваю свободные часы, ни к чему меня не обязывает. Однако… Однако напишу, хотя – видит архивладыка Белиал! – это совершенно ни к чему.
Мой отец…
По правде сказать, я не то чтоб хорошо его помню, когда он оставил нас, мне было всего пять. Он носил прическу а-ля Катогэн, убирая волосы назад, уверяя со смехом, что едва только разбогатеет, как приобретет себе роскошный напудренный бинет[1], такой густой, что вшам придется завести себе лошадок и маленькие кареты.
У него был звонкий голос. Стоило ему заговорить, как весь дом, точно узнавая, отвечал ему – звяканьем посуды, дребезжанием оконных стекол, прочими звуками. Свои сапоги он смазывал не жиром, но дегтем, уверяя, что это куда практичнее и проще, но я думаю, он просто пытался экономить – в ту пору у нас на счету был каждый крейцер.
Детская память милосердно не сохранила деталей, но иногда в ее темных углах я до сих пор обнаруживаю воспоминания, похожие на истлевшие крысиные скелетики. Бывало, на завтрак мне доставался стакан горячей воды, едва подкрашенный несколькими каплями молока. Бывало, мне приходилось бегать по улице босиком – под смех жестокосердных приятелей, у которых были хоть и плохонькие, но башмаки.
Еще хуже приходилось зимой.
Демоны, которые заглядывают в Любек зимой, не похожи на своих праздных собратьев, ищущих развлечений. Эти ищут поживы. Пусть каждый из них невелик, размером с воробья, аппетит у них воистину волчий, и горе тому зазевавшемуся прохожему, которого эти крошечные ублюдки настигнут ночью на улице – к утру от него останутся разве что ободранные чулки, развешанные по фонарным столбам да клочья прилипших к мостовой волос. Мерзкие твари. Уж не знаю, чем им не угодили многолюдный Ноймюнстер или беспечный Штернберг... Когда улицы пусты, они способны заглянуть в приглянувшийся им дом, нарочно выбирая те, где из трубы не идет дым – знают, ублюдки, что у семей, где нет денег на уголь, нет денег и на защитные чары…
Это воспоминание отчетливо сохранилось у меня в памяти. Я лежу в холодной выстуженной комнате под единственным теплым одеялом, обнявшись с матерью, с улицы доносится негромкий лязг – это голодные демоны монотонно скрежещут тупыми зубами по стеклу, стараясь прогрызть себе отверстие. Упорные, трудолюбивые твари… Отец лежит на полу, с кочергой в руках, и, чтобы мне было не страшно, нарочито бодро рассказывает, что сотворит с этими мелкими негодниками, если хоть один из них вздумает пробраться внутрь. Превратит их в букетики сирени, в бутоньерки, в лакричные конфеты! Я смеюсь, слушая это. Мой отец – демонолог, повелевающий адскими энергиями, в его силах сотворить с ними что-угодно! Мне совсем не страшно и даже почти не холодно…
Разумеется, он не демонолог, лишь подмастерье без патента и права заниматься адскими искусствами, но в пять лет разница не кажется столь уж существенной. Иногда, когда голод делался невмоготу, я просил отца послать какого-нибудь демона, чтобы тот пробрался в лавку мясника выше по улице и притащил нам ту роскошную копченую колбасу, которая не первый день сводила меня с ума. Или щелкнул по лбу задаваку-Вилли, который вечно дразнит меня из-за башмаков…
Отец никогда не возражал. Напустив на себя многозначительный и таинственный вид, надев на голову колдовской колпак, скрученный из листа бумаги, он совершал в воздухе магические пассы, заставляя меня взвизгивать от восторга. Увы, его труды не приносили плодов. «Видишь ли, зяблик, сейчас не самое удачное время, - вздыхал он, прекратив завывать на весь дом и трепля меня по голове, - Мессир Амбурдабр, герцог адских пустынь, захворал и не выходит из дому, лекарь прописал ему сидеть в тепле и пить чай с клубничным вареньем. Мессир Моракассиан по прозвищу Гибельный Черный Огонь уехал в тетушке в Баден-Баден, у нее день рождения. Мессир Хаарканотопф, великий адский полководец, управляющий сорока легионами демонов, с утра отправился в магистрат, хлопотать по поводу нового колодца… Напомни мне через недельку, и я посмотрю, что я можно сделать. Идёт?»
Отец, сколько я его помню, никогда не унывал. Кроме того, силы, которыми он повелевал, были воистину бескрайни. Так, матери было обещано роскошное платье из утрехтского бархата, которое демоны стащат для него у лучшего берлинского портного. Молочнику, которому за месяц не было уплачено за молоко – рубин из адских чертогов стоимостью в двести гульденов. Господину Воррингеру, нашему соседу, отставному ландскнехту, у которого отец ссуживался табаком – сказочный меч из адских кузен, рубящий сталь как бумагу.
Он мог бы пообещать и Луну с неба – но не сегодня, зяблик, сегодня восточный ветер, которого не любят адские владыки, лучше через недельку…
Увы, всем этим обещаниям суждено было остаться обещаниями. Будучи лишен патента, отец не имел права не то, что заниматься адскими искусствами, но даже зажигать трубку без помощи кресала – любекский магистрат следил за этим пристальнее, чем солдат – за купающейся в бане женщиной. Да и был ли он в самом деле способен на чудеса? Скорее всего, нет. Уже сейчас я понимаю, что великим искусством он не отличался. Знал на память имена семидесяти двух адских владык, кое-как разбирался в устройстве защитных сетей, выучил десяток-другой слов на адском наречии… Недурно для самоучки, и только. Может, где-нибудь в глухих северных краях он мог бы зарабатывать по пяти гульденов в неделю, пугая крестьян своими нехитрыми фокусами, но в Любеке удача ему не благоволила, тут и без того водилось много специалистов такого рода.
По меньшей мере год он прослужил в алхимической мастерской, занимаясь чисткой печей и перегонных кубов – к более сложной работе его не подпускали. Еще полгода работал на какого-то чернокнижника, который занимался темными делами и которого однажды свои же собратья, что-то не поделившие, превратили в жабу. Видимо, отец и сам в то время ходил под мечом, потому что я помню, как мать, серая лицом, ждала его каждый день домой, а стоило ему заявиться, веселому, немного пьяному и легкомысленно рассылающему вокруг себя полчища озорных демонов, принималась ругать его последними словами.
«Спокойно, Дора, - говорил он, водружая себе на голову магический колпак из бумаги и принимаясь совершать привычные пассы в воздухе, - Адские владыки добры ко мне, они подарили мне прекрасную жену и замечательного сына. Нельзя же жаждать всех богатств мира сразу!»
В какой-то момент адские владыки подсобили ему – родился мой брат – но после этого совершенно перестали стараться. По меньшей мере месяц мы питались подплесневелой мукой и хлебными корками из ближайшего трактира. Отцовские слуги-демоны совершенно разленились…
А потом нам всем улыбнулась удача. Отец устроился на службу, и не куда-нибудь, а к господину Вейкарду, почтенному демонологу, имя которого многое значило в Любеке. Он договаривался с демонами об урожае, о погоде, о моровых болезнях, он же снабжал мелкими плененными тварями многие любекские мануфактуры и мастерские, неудивительно, что дело у него было поставлено на широкую ногу и подмастерьев требовалось множество, а платил он щедро. Пятнадцать талеров в год – здесь было, отчего потерять голову!
Отец не купил себе парик-бинет, как обещал, но в нашем доме появился уголь, свежий хлеб, сыр и даже вино, а я получил хоть и потрепанные, но башмаки, подкованные маленькими гвоздиками и умилявшие меня своим звоном. За этим роскошным звоном скрывались многие другие вещи, которые моя память сохранила куда хуже, но я отчетливо помню сердитый ропот матери, не вязавшийся с этими переменами. Про господина Вейкарда говорили, что он, помимо прочего, занимается и прочими вещами, не дозволенными городским магистратом, но щедро оплачивавшимися – латает Флейшкрафтом поизносившиеся тела почтенным бюргершам, насылает чуму на неугодных, а то и поигрывает с адскими владыками в кости. Она беспокоилась, как бы отец, ввязавшись в эти дела, не нажил бы себе проблем.
Наверное, отец был легкомысленным человеком. Он лишь посмеивался над ее страхами. Пятнадцать талеров в год – изрядная сума для наших краев, он уже рассчитал, что через три года, набравшись опыта и накопив денег, сможет сам поступить на обучение и получить патент. А это открывало перед ним больше дверей в Любеке, чем могла бы открыть зачарованная отмычка в руках самого искушенного взломщика. Надо было только немного потерпеть.
А потом…
Боюсь, эти воспоминания не вытравить даже алхимическим алкагестом[2].
Тем вечером отец долго не возвращался домой. Часы с плохоньким демонов внутри пробили полночь, потом час ночи, потом два… В этом не было ничего странного, иногда, когда у господина Вейкарда случалась срочная работа, он мог задержать подмастерьев до утра, но я помню тревожную резь, поселившуюся под сердцем. Тоненькую, но отчетливую, из-за которой меня не радовал даже звон моих новеньких башмаков.
Ближе к рассвету на нашей улице послышались возбужденные голоса и шаги многих ног, а после кто-то требовательно застучал в дверь.
«Фройляйн Мюллер? – спросил кто-то снаружи, - Отпирайте. Дело в том, что мы… привели вашего мужа».
Мать, всю ночь проведшая над колыбелью с маленьким братом, встрепенулась, верно, вспоминая детали суровой тирады, которую намеревалась обрушить на головы незваных гостей – она терпеть не могла, когда отец пьет с другими подмастерьями, тем паче, приводит их в дом. Но это была не подгулявшая компания - не было слышно ни смеха, ни хихиканья, ни звона стекла. И я отчетливо помню, как закричала моя мать, когда при свете зажженной лампы увидела отца.
Сперва мне показалось, что он сдержал свое обещание – купил роскошный парик. Потому что голова его в дверном проеме показалась мне огромной. Большой, как котел. Это и был котел – стальной алхимический котел на пятнадцать ульмских кумпфов[3]. Сперва мне показалось, что он залез в него головой и застрял, как это иногда случается с несмышлеными дураками и детьми, потом я понял – нет, не застрял…
Они сказали, мой отец был сам виноват. Контролируя кипение концентрированной тинктуры, он решил проверить ее на запах, как это делают опытные алхимики, но, к своему несчастью, склонился над котлом слишком низко. Выплеск чар породил кратковременную реакцию трансмутационного смешения – злосчастный котелок и голова моего отца сделались единым целым. Не думаю, что это правда. Мой отец не был демонологом, он был подсмастерьем, но опытным и понимающим в своем ремесле. Он никогда бы не стал наклоняться над котлом с таким варевом. Я думаю… Возможно, он узнал о каких-то темных делишках своего хозяина, о которых подмастерью не следует знать. Или же кто-то из старших учеников, ревнуя к его успехам, решил свести с ним счеты. Господин Вейкард передавал свои соболезнования, а также три талера и крейцер – остаток жалования моего отца за этот месяц.
Отец прожил еще две недели – если эту форму существования, конечно, можно назвать жизнью. Безучастный, спокойный как сомнамбула, он лежал на кровати, ничего не слыша и не замечая, не реагируя даже на уколы булавкой. Он больше не щелкал пальцами и не делал магических пассов. Его приятели-демоны ничем не могли ему помочь. Мать тщетно пыталась ухаживать за ним, хотя это было сродни попытке ухаживать за бездумным големом. Пыталась даже просверлить злосчастный котел, чтобы покормить его похлебкой через соломинку. Напрасные труды – под действием трансмутации сталь, кости и содержимое черепа образовали столь сложно устроенную структуру, что трудно было сказать, где заканчивается одно и начинается другое. Отец медленно хирел и в конце концов умер от истощения.
Вернувшись с похорон, мать нашла злосчастный магический колпак и остервенело изорвала его в клочья у меня на глазах. «Вот, что с тобой будет, Вальтер Мюллер, - произнесла она, задыхаясь, - если ты хотя бы подумаешь о том, чтобы заниматься этими делишками!»
Хорошее предупреждение. Лет до восьми я в самом деле не думал об этом.
Так значит, Кан пал?
Не могу сказать, что мы с ним успели свести близкое знакомство, я провел там всего три дня в начале июня, ожидая назначения в экипаж, но хорошо запомнил его узкие улочки, обильно украшенные лепниной дома из желтого ракушняка, аккуратно подстриженные белые клены. Приятный, тихий город, не испорченный ядовитыми выхлопами алхимических фабрик, не заляпанный едким пометом гарпий, сохранивший старую архитектуру былой эпохи, не изуродованную гротескными формами фортификаций и тяжелыми оплывшими тушами крепостей.
Солдаты из гарнизона (в большинстве своем это дородные увальни, позабывшие, с какой стороны у мушкета дуло), которые служат здесь с сорокового года, утверждают даже, что тут и габсбургов до нашего появления почти не было – большая часть этой пресмыкающейся органической дряни прибыла с нашими обозами, быстро захватив город и оплетя улицы привычной им паутиной. Досадно, что я не успел увидеть город в первозданном виде, любопытно было бы посмотреть, как он выглядел без этой вездесущей пряжи, грязными клочьями липнущей к домам, превращающей улицы в сумрачные ущелья…
Славные это были три дня.
Я вспоминаю их, чтобы заглушить тревогу, по-крысиному обгладывающую мои кости.
Закончив дела в комендатуре, я, подолгу брожу по городу, наслаждаясь изяществом старых зданий, но еще больше - удивительно чистым небом, какого не видел в Любеке. Не зная, что через каких-нибудь три дня это небо лопнет, точно кровавый нарыв, исторгая из себя тысячи британских «летающих барбаканов», знаменующих наступление зловещего Нормандского Анабазиса, а я сам буду властно подхвачен невидимой рукой, чтобы быть законопаченным в глухой бронированный ящик с цифрой «двести двенадцать» на броне…
Три дня я брожу по Кану, разглядывая вывески на незнакомом мне языке – «Boulangerie», «Lessive», «Bureau de tabac». Многие вывески, успевшие потерять и хозяев и смысл, изрешечены пулями – гарнизонные бузотеры всякую французскую вывеску воспринимают как мишень для упражнений в меткости, но мне все равно доставляет удовольствие их разглядывать. Если произносить эти названия вслух, на языке остается странный привкус, отдающий одновременно зловещими адскими наречиями и дикими душистыми травами. Разгуливая по городу и пялясь на вывески, я, должно быть, выгляжу не как молодой офицер, ожидающий назначения, а как дремучий крестьянин из Гротузенкога или Швентиненталя, впервые в жизни оказавшийся в городе и праздно пялящий зенки, но ничего не могу с собой поделать. Этот город манит меня, как мелких адских отродий, которых я в детстве ловил на пустыре в Любеке, манит запах несвежей свиной печенки.
Это город врага, напоминаю я себе. Печати Фурфура сбиты, алтари осквернены и уничтожены, верные клевреты бежали еще четыре года назад, но сама земля здесь на много фуссов в глубину пронизана вражескими чарами. И даже сейчас, когда в городе стоит германский гарнизон (одних только демонологов – душ пятьдесят), надо держаться с ним осторожно, как с плененными, но все еще опасным хищником.
В прошлом месяце, говорят, какой-то праздно шатающийся рейтар из эскадрона фон Хюльсена (эти ходят здесь точно павлины посреди курятника, и неудивительно, уж им, в отличие от прочих, не занимать боевого опыта) сорвал с ветки яблоко и легкомысленно отправил его в рот. Через минуту он уже визжал, катаясь по земле, пытаясь сорвать с себя доспехи, которые со скрежетом врастали в его тело, заставляя кости трещать и лопаться, точно спички. Несчастного милосердно застрелили подоспевшие приятели, но, говорят, этот город приберег еще немало самых опасных и неприятных сюрпризов, подстерегающих беспечных зевак вроде меня.
Какой-то фельдшер, маясь бездельем, вытащил гвоздь, заколоченный невесть кем в притолоку дома, где он квартировал – выскользнувший наружу демон, проворный малый с нравом бешенного шершня, ужалил его в лоб, отчего голова опухла и превратилась в огромный, покачивающийся на плечах нарыв, да в таком виде и осталась. Обозный кузнец, которого горожане почтительно угостили рюмкой сливовицы за обедом, вернулся в расположение как ни в чем ни бывало, а ночью с ним сделались судороги, да такие, что все мышцы в его теле от напряжения порвались что ветхие веревки. Парочка фуражиров, вздумавших вытащить из пустующего дома клавикорд с тем, чтобы тиснуть его маркитантам за несколько талеров, исчезает без следа, а когда поисковые партии находят их на семнадцатый день, те напоминают высохших мух – съежившиеся ветхие тела, изъеденные черт знает каким проклятьем, осыпающаяся плоть, ломающиеся от дуновения ветра кости.
Я почти уверен, что большую часть этих жутких историй сочиняют сами солдаты – как известно, гарнизонные вояки по части выдумки дадут фору даже прославленным миннезингерам – а служат они только для того, чтобы отбить у не нюхавших пороху молокососов вроде меня желание таскаться по городу, но даже если и так, все их усилия пропадают втуне. Проводить все свободное время в казарме, наблюдая за тамошними мухами, тучными и важными, словно оберфюреры на плацу? Благодарю покорно!
У меня почти нет сомнений, что я попаду в экипаж шлахтенбурга – в последнее время окрестности Кана наводнены этими грохочущими бронированными коробками. Их не пускают в город с его и без того запруженными улицами, по которым прут вереницы тяжело груженых обозных телег, солидных офицерских фаэтонов и истерично гудящих курьерских карет, иначе они перекалечат уйму народу, но я хорошо слышу их хриплый, исполненный ярости, рев, доносящийся из-за стен. Стальные чудовища. Даже сейчас, находясь в десятках мейле от фронта, сверкающие свежей краской на броне, они терзают землю своими гусеницами с такой злостью, словно это мясо на вражеских костях. Страшно представить, на что они способны в бою…
Ничего, успокаиваю я себя, человек ко всему приспосабливается, уж пушкарю ли не знать! Было время, когда меня до смерти пугали четырехфунтовые пушчонки, внутри которых сидел слабосильный дряхлый демон, едва способный вытолкнуть ядро из ствола, зато потом я с легкостью палил даже из тех орудий, к которым опасалась подступаться прислуга, внутри которых обитали обозленные на весь людской род людоеды. К каждому демону нужен свой подход, только и всего. Кроме того, мне не требуется заводить с ним близких отношений (хвала всем адским владыкам!), лишь заставить его уважать себя и выполнять мои приказы по наводке орудия. Все прочее возьмет на себя демонолог, его истинный хозяин и укротитель. Здесь дело только в удаче – как бы попасть в хороший экипаж…
Граф Вильгельм Рихтер фон Мец унд Лотарингия, комендант Кана, нагнал в город множество штабов, однако, несмотря на это, мое назначение занимает ужасно много времени – город переполнен не только телегами, но и желторотыми, едва вылупившимися унтершарфюрерами вроде меня, вчерашними выпускниками канонирских и пехотных школ. Они все бродят по улицам, ожидая своих назначений, толпятся в штабах, нервно курят и беспрерывно хлещут вино в окрестных трактирах, словно это может ускорить назначение в экипаж. На их фоне рейтары фон Хюльсена, разгуливающие по городу, выглядят исполненными достоинства индюками. В отличие от нас, тонкошеих цыплят, это кадровые вояки, знающие на вкус французские, британские и русские сорта пороха, прошедшие кампанию сорокового года и служащие основой канского гарнизона. Подражая им, многие мои товарищи подвивают себе усы, а еще завели моду носить вместо мечей тяжелые рейтарские тесаки, чертовски глупо смотрящиеся с их мундиром.
Никто из них еще не получил назначения, но они все ревниво следят за чужими успехами. Получить хорошее назначение здесь считается не просто приятным вывертом судьбы, но событием, способным изменить судьбу, послужить первой ступенью на головокружительной карьерной лестнице. Хороший командир-демонолог может вознести до небес и прославить, плохой – сгноить в безвестности или утянуть за собой в могилу. С тревогой и отчаяньем в глазах рассказывают о каком-то несчастном, угодившем в экипаж к бывшему мельнику, заскорузлому малому, купившему патент демонолога за десять гульденов. «Ты кто таков?» - будто бы спросил тот, мало чего понимающий по части армейского устройства и порядка. «Ваш канонир, господин демонолог». «Значит, будешь наполнять мне кружку за обедом[4]!» «Вы не так поняли, господин демонолог. Я канонир, я навожу пушку…» «Ах, наводишь? Ну тогда отправляйся в свинарник и бери лопату, будешь наводить там порядок с этого дня!»
Подобные анекдоты встречают нервным смехом – никому не хочется попасть к неграмотному солдафону или деревенщине, всем подавай непременно ветерана и в чине не меньше обершарфюрера, и желательно благородного происхождения…
Мне их нервозность чужда. Покончив с делами в штабе («нет, господин унтершарфюрер, вашего назначения еще нет, соблаговолите зайти завтра»), я отправляюсь бродить по Кану безо всякой цели, словно праздный зевака. Подобно тому, как офицер на отдыхе спешит обзавестись курортными романами, я спешно обзавожусь любимыми местами.
На улице Байо расположена военная комендатура, оттого вся она перерыта рвами и усажена частоколом, словно уже находится в осаде. Отдельные здания превращены в ощетинившиеся орудийными стволами форты, между которыми ковыляют, скрежеща на все лады, боевые големы - неуклюжие человекоподобные махины с серповидными лапами, напоминающие прокаженных, заточенных в рыцарские доспехи, оставляющие за собой на мостовой лужицы масла и гноя. Здесь нечего смотреть и я стараюсь покинуть эти края поскорее, тем более, что к моим услугам – весь город.
С обтрепанных афиш на Рю-де-Якобин мне улыбаются незнакомые, изящно писанные масляной краской, лица, возвещающие премьеры нового театрального сезона, но даты сплошь старые – они все еще возвещают начало летнего сезона сорокового года.
На улице Монэ я разглядываю старые дома, выстроенные, должно быть, еще в позапрошлом веке. Изящные, легкие, они так не похожи на тяжеловесные громады, знакомые мне по Любеку, хотя сложены из того же камня и крыты той же черепицей.
С моста де Каликс любуюсь каналом, изящно вписанным в контуры города, несущим почти прозрачные воды, столь не похожие на холодную отравленную жижу, которая подтачивала берега моего родного Любека, и которую мы именовали морем…
На улице Сен-Мартен я ужинаю в маленьком ресторанчике «Simplexite», там подают штуку, которая называется «viande en sauce crémeuse»[5] - изысканное лакомство после ржаных галет, которыми я питался всю дорогу, хоть и неумолимо уничтожающее запасы серебра в моем кошеле. Прислуживает там премилая девушка, похожая на Мадлен Рено[6] с лукавым взглядом и россыпью темных кудрей, выбивающихся из-под шляпки. У нее прелестная привычка морщить носик, а еще – красивейшая улыбка, которая, впрочем, мгновенно тает, обращаясь гримасой отвращения, стоит ей только завидеть издалека мой новенький серый камзол с печатью архивладыки Белиала на шевроне. Не хочется думать, сколько раз она успевает плюнуть в заказанный мной «Viande en sauce crémeuse», пока несет его к столику, но я стараюсь не размышлять на этот счет – просто ухожу, оставив щедрые чаевые.
Может, немногим позже…
Мое воображение, неукротимое, будто демон, злорадно рисует одну благостную картину за другой. Вот спустя полгода я вновь оказываюсь в Кане, на мне уже не лоснящийся новенький камзол, с головой выдающий сопляка-«унтершаффюрера», а скромный, немного потрепанный гамбезон, украшенный парой неброских крестов за военные заслуги или – мое воображение на миг даже обмирает, робея – немецким крестом с зазубренными листьями. На виске у меня аккуратный шрам, оставленный русской пулей, я неспешно иду по улице, принимая легкими поклонами восторженные возгласы спешащих по своим делам сослуживцев. «Отличная работа под Елисаветградом!» «Ого, Вальтер! Прошел слух, вас поджарили под Анцио!» «Поздравляю! Говорят, ты взял обершарфюрера на прошлой неделе?..»
Премилая девушка, похожая на Мадлен Рено, несмело улыбается мне, яд Фурфура выветрился из ее крови, заставив ее позабыть о своих прежних нелепых предубеждениях. Она сама заговаривает со мной, предлагает сходить в театр – там нынче идет пьеса «Кольберг» Файта Харлана, было бы интересно взглянуть. Если господин офицер не возражает, чтобы ее пригласить…
Нелепо, по-детски, но я позволяю своему воображению поиграть с этой картинкой. Не так уж она и невероятна, если подумать. Как знать, может ветренная шлюха-судьба, которую клял чернявый гауптшарфюрер в вюнсдорфской школе, сдаст мне хорошие карты, я могу выхлопотать хорошее назначение и угодить к…
Не к Рейнеке-Лису, конечно, и не к Гансу-Молнии, и не к прочим. Эти разят врагов империи далеко отсюда, среди смертоносных снежных полей России или выжженных сухих кряжей Италии. Я не тешу себя надеждой на то, что мне, зеленому сопляку, удастся попасть в экипаж к прославленному демонологу. За эту честь соревнуются люди с родословными более богатыми, чем я в силах себе вообразить. Не мне, вчерашнему подмастерью гравера из Любека, с ними состязаться, тем более, что адские владыки не наделили меня никакими особенными талантами, если не считать того, что я от природы хорошо лажу с демонами. Чтоб заслужить такую честь, надо чтобы сам адский владыка Буэр, повелевающий удачей, поцеловал тебя в уста при рождении своим жадным червеобразным ртом, не меньше. Однако…
Архивладыке Белиалу служат тысячи германских бургмейстеров. Немногим из них удалось сделаться живой легендой, заслужив награду из рук императора, но, без сомнения, среди них множество отважных, верных своей Отчизне, героев, достаточно честолюбивых, чтобы покрыть свое имя военной славой, вписав его в историю Второго Холленкрига.
Хайнц Рондорф – истратив в затяжном бою весь порох до последней пылинки и будучи окружен неприятелем, снял охранные чары со своего демона. Чудовищная вспышка ярости высвобожденного из оков демона превратила в пепел двести вражеских солдат, лишь чудом не убив демонолога и его людей. Альберт Кершер – получив в живот заряд картечи из британского мушкетона, еще три дня вел свой шлахтенбург, превозмогая чудовищную боль и потерю большого количества крови, вел, пока не довел до безопасного места. Карл Мёбиус – его шлахтенбург в сорок втором году наскочил на минное поле, изорвав в клочья гусеницы, и был окружен вражескими мушкетерами. Самодовольные ублюдки требовали его сдачи, грозя сжечь живьем и демонолога и его людей, но крупно просчитались. Вместо того, чтоб выкинуть белый флаг, приняв предложение архиврага, он подал сигнал «К атаке!» и сам первый ринулся наружу с кинжалом в руке – в завязавшемся бою, длившемся несколько часов, ему удалось пробиться к своим, оставив за собой шлейф из пронзенных золлингеновской сталью мертвецов. Арно Гизен – восемь дней держал оборону в одиночестве на важном участке фронта, не имея ни помощи, ни поддержки. Его экипаж погиб из-за насланной французами чумы, но Арно не сдался и не выкинул белый флаг – сражался как проклятый, отбивая одну атаку за другой, подпитывая демона собственной кровью…
Опьяняя себя мечтами, точно крепким вином, я брожу по узким улочкам Кана, спеша вкусить все, что этот город может мне предоставить в столь короткий срок.
Улицу Сен-Совёр здесь кличут не иначе как Бордель-бульвар, до войны здесь располагались многочисленные бордели. Даже сейчас, спустя несколько лет, можно разглядеть гравюры, обильно украшающие стены, приглашающие провести досуг самым интересным для скучающего мужчины образом. Судя по иллюстрациям, выполненным в удивительно бесстыдной и откровенной французской манере, эти бордели обслуживались розенами, и неудивительно – редко какая человеческая женщина способна на подобные ухищрения без риска искалечить свое тело. Окна давно заколочены, бордели пусты – императорский эдикт воспрещает проклятым племенам эделей селиться возле людей, но мне кажется, я ощущаю впитавшийся в камень запах розенов, похожий на изысканный цветочный аромат…
Еще одно любопытное местечко расположено неподалеку от площади Мар. Оно не значится в путеводителях (я сомневаюсь, чтобы у Кана были путеводители, но все же), о нем не принято распространяться даже среди своих, но я люблю бывать здесь, когда меня заносит в эту часть города, хоть и украдкой, не привлекая внимания патрулей.
Это не дворец и не палаццо и не какой-нибудь архитектурный изыск из числа тех, которыми так богата Нормандия, это обычная городская свалка. Отделенная от города изгородями из граба и боярышника, охраняемая сонными гарнизонными стражниками (на месте коменданта я бы выделил им самим охрану, как бы не украли), она отчаянно напоминает мне те свалки, на которых мы с мальчишками в Любеке затевали свои многочисленные игры, то безжалостно разоряя их в поисках сокровищ, то деля на наделы, чтобы разыграть наиболее упоительные сражения поры Оффентуррена при помощи деревянных мечей и неказистых доспехов. Иногда на таких свалках, хорошенько перемазавшись в помоях, можно было даже отыскать что-то ценное – флакон с не до конца израсходованными алхимическими духами, рождающими роскошный огненный шар, если бросить его в огонь, старый фонограф с заикающимся перхающим демоном внутри (его можно изводить раскаленными иглами, заставляя издавать чудовищные звуки) – прочие мальчишеские сокровища…
Впрочем, свалка на площади Мар особого рода. Когда трусливые вассалы Фурфура, дрогнув от натиска наших войск в сороковом году, бежали из Кана, здесь, на свалке, по распоряжению графа Вильгельма Рихтера фон Мец унд Лотарингия, коменданта Кана, обрело последнее пристанище их богатое наследство. Размозженное гусеницами и прикладами, оно уже не выглядит так роскошно, как прежде, но до сих пор способно внушить некоторое уважение. Я не сделался гравером, как того хотела мать, мои глаза – глаза пушкаря, но не художника, однако даже они в силах различать заключенную в этих разрушенных формах опасную красоту.
Я разглядываю эти сокровища прежних владык, потерявших значимость и смысл, напоминая самому себе ландскнехта, который ходит по разоренными улицам Магдебурга, попирая грязными сапогами святыни мертвецов.
Здесь много сокровищ. Горделивые сигнумы из металла и камня, некогда украшавшие дома - они выглядят чудовищно сложными и роскошными на фоне привычных мне лаконичных, почти аскетических, печатей адских владык, держащих в повиновении Германию. Когда-то люди с почтением выводили эти чудовищно сложные завитки, силясь заслужить расположение и заступничество владык. Алтари причудливых и изящных форм, некогда величественные и роскошные – на их лопнувших спинах холодного белого мрамора все еще видны бурые потеки – следы пролитой много лет тому назад крови. Люди, которые ее пролили, отдали свои души в распоряжение архиврагу, но неужели они просили у него не того, что просим обыкновенно мы – здоровья, любви, удачи в делах? Изящные статуи, сплетшиеся в столь причудливых позах, что невозможно разобрать, танец это или совокупление – безжалостные кирки и приклады изуродовали их, лишив конечностей, голов и многих прочих частей, но вложенная в камень страсть все равно ощущается.
Отдельный интерес для меня представляют картины. От них зачастую остались лишь выбеленные дождями клочья, зацепившиеся за лопнувшие рамы и дрожащие на ветру, но даже по ним иногда можно понять многое, если наметан глаз – а уж эту науку мне хорошенько вбили в мастерской господина Фогеля...
Жутковатые полотна, рождающие в моей душе противоречивые чувства. Они все проникнуты удовлетворением низменных человеческих страстей в той или иной форме, иногда в такой, каких я и вообразить себе не мог. Пожалуй, по сравнению с этим даже самые соленые истории, слышанные мной в пехотных казармах и полевых борделях, могут показаться невинными, как лепет новорожденного. Эти картины настоящий гимн совокуплению, иногда яростный и животный, будто исполненный ненавистью к слабой и хлипкой человеческой плоти, иногда – невообразимо сложный, напоминающий симфонию для многих, противоречащих друг другу, инструментов.
Существо, напоминающее блестящий ртутью человекообразный скелет с удлиненной рыбьей пастью, овладевает дородной женщиной, впившись в ее тело при помощи острых как ланцеты когтей и погружая в пробитую брюшину зазубренный механический яйцеклад – та не визжит, лишь закатывает в блаженстве глаза. Пара любовников исступленно терзают друг друга ножами посреди роскошного ложа и, верно, предаются этой страсти уже достаточно давно, потому что оба похожи на истекающие кровью куски ростбифа. Застенчиво улыбающаяся юная дева в коротком полупрозрачном robe de chambre[7] заходит, порочно раскрывая бедра, в стойло к адскому быку – налившиеся кровью выпученные глаза, чудовищные мышцы, разрывающие натянутую шкуру, невообразимых размеров естество, покрытое крючьями и шипами…
От некоторых картин я испытываю самую настоящую дурноту – мне даже представлять подобное не хочется. Глядя на них, начинаешь верить нашим газетам, описывающих демонов из свиты архиврага Фурфура как безумных, отдавшихся похоти, развращенных созданий, давно не способных держать оружие в руках. Другие, самые невинные, иногда рождают во мне… не возбуждение, но интерес художника. К счастью, я достаточно разумен, чтобы не пытаться сохранить их, хоть бьющиеся на ветру лоскуты будто бы сами просят вырвать их из лопнувших рам. Если хотя бы один такой лоскуток найдут при мне ненароком – во время осмотра казармы или тайного обыска – я получу место не в экипаже шлахтенбурга, а в крепость Кёнигштайн – именно там держат тех, кто поддался на посулы архиврага, приняв его сладкий яд…
Где-то между искромсанными в клочья жреческими облачениями из роскошного бархата, все еще смердящими женскими духами и мускусом, и обугленными фолиантами, я обнаруживаю удивительно хорошо сохранившуюся олеографию, на которой, по всей видимости, изображен сам архивраг Фурфур. Занятное изображение, которое я вижу впервые – несмотря на то, что наши германские художники охотно изображают его по малейшему поводу, на их гравюрах он выглядит как дряхлый напомаженный франт в роскошных, но совершенно изржавленных доспехах, покрытых невообразимым количеством орденов, украшений и лент. Но этот…
Этот способен произвести впечатление, пусть и самого зловещего толка.
Он выглядит человекообразным, но в этом нет ничего странного – многие художники склонны изображать адских владык в той форме, которую те принимают, чтобы вести дела со смертными – его истинная форма превратила бы человеческий рассудок в истекающее слизью тряпье. Он выглядит… Как воплощение смерти в ее самой элегантной форме. На нем белоснежный бархатный колет с высоким воротником на французский манер, но цвет этот странного рода – он навевает мысли не о чистых больничных простынях или целомудренном брачном облачении, а о несвежем, залапанном пальцами, похоронном саване. На нем почти нет украшений – удивительно, что французы, обожающие побрякушки и охотно украшающие себя дешевыми самоцветами, своего владыку изобразили так аскетично – лишь тонкая, переливающаяся зловещим узором, золотая вышивка. Голова украшена массивной невообразимо сложной золотой короной, напоминающей переплетение цветочных шипов, вместо лица – маска из белого фарфора с непроглядными глазницами и ощерившимся в жестокой улыбке холодным ртом, обагренная каплями алой артериальной крови…
Жутковатая картина, пронзающая душу тысячей крохотных острых коготков. Про Фурфура поговаривают, что дни его славы давно миновали. Будто бы в прошлом он был одним из величайших правителей адских чертогов, долго не выпускавшим собратьев из-под своей тени, распростершийся на миллиарды мейле вокруг. Смертоносный на поле боя, обходительный в дипломатии, не знающий себе равных в искушении, он был творцом самых ужасных кровопролитных войн и самых роскошных балов. Он создавал чудовищные болезни, выедавшие нутро, и проектировал немыслимые дворцы, поражающие даже адских созданий своей немыслимой роскошью.
Его можно было сравнить с роскошным стилетом, инкрустированным драгоценными камнями, но остающимся смертоносным оружием, не ведающим жалости. Говорят, он испил из своих братьев много крови, унизительно разбивая их силы во всех войнах, которые когда-либо затевались, однако, как это часто бывает в Геенне Огненной, ничто не губит тебя так же надежно, как твое главное оружие. Сделавшись непобедимым, завоевав немыслимые богатства, подставив себе на службы мириады адских легионов, архивраг Фурфур в конце концов погубил сам себя. Гордыня и гедонизм сделались той отмычкой, которая вскрыла потайную шкатулку, хранящую в себе его главное богатство, его власть, а похоть и страсть к роскоши сделались тем клинком, который пронзил золотой доспех. Опьяненный медоточивыми песнями адских миннезингеров, убаюканный сладкой негой, подаренной бесчисленными победами, архивраг Фурфур, точно смертный, впрыснувший себе щедрую дозу сомы, все более погружался в грезы. Совсем позабыв о том, что униженные братья, вынужденные ютиться в его тени, рано или поздно бросят ему вызов, поймав миг его слабости. Иначе в адских делах и не бывает.
Падение Фурфура было страшным, хоть и растянувшимся на тысячелетия.
Некогда властитель половины адского царства, великий зодчий, полководец, дипломат и искуситель, постепенно, из века в век, он терял силы под натиском соперников, чьи ножи аккуратно кромсали его роскошный плащ, отсекая от него все новые и новые лоскуты. Роскошные дворцы мал-помалу приходили в запустение, блистательные адские клевреты, некогда украшавшие его свиту, искали себе покровителей побогаче. Ослепленный собственным величием, Фурфур не замечал этого, опьяняя себя упоительно сладкими песнями о прошлом, проводя время в утолении бесчисленного множества самых безумных и противоестественных страстей. А когда он очнулся от неги, оказалось, что от былого величия осталось совсем немногое.
Он не был низвержен, он не лишился трона – его власть зиждилась на великой силе – однако потерял многое, что имел. На память о былой славе ему остались лишь золоченые безделушки да выветрившиеся от времени баллады, воспевавшие его давно померкшую славу. У него была возможность вернуть себе былой блеск двадцать лет тому назад, если бы тщеславие и гордыня, эти неизменные фавориты его двора, не затмили ему рассудок, но было поздно – наступала страшная эпоха Первого Холленкрига.
Адские интриги иной раз сплетаются быстрее, чем из земли под виселицей, смоченной семенем повешенного, поднимается росток мандрагоры.
В тысяча девятьсот четырнадцатом году по принятому среди смертных летоисчислению, архивладыка Белиал и архивраг Малфас впились друг другу в глотки, но даже самые сметливые мудрецы, тешащие себя мыслью, что способны разобраться в тонкой науке адских интриг, не предполагали, что речь идет не об обычной трепке, а об одной из самых страшных войн, когда-либо сотрясавших устои адских чертогов. Поскольку ни у одного из них не было решающего преимущества, они обратились за помощью к оставшимся собратьям, не вовлеченным в свару – Фурфуру и Гаапу. Каждый обещал богатые дары, но в тонкой науке обольщения хладнокровный, коварный как ядовитая змея, Малфас преуспел много больше, чем наш архивладыка, всегда уповавший на воинскую доблесть и силу.
Гаап почти тотчас клюнул на посулы Малфаса, и неудивительно – его одержимая животной яростью полузвериная натура всегда была чужда рассудительности, а Малфас так искусно и сладко нашептывал, обещая богатство и власть!.. Что до Фурфура, тот некоторое время колебался, оценивая, к какой из сторон альянса ему лучше примкнуть.
Выбери он в союзники архивладыку Белиала, весь Холленкриг не продлился бы и года. Злокозненный Малфас, презираемый даже собратьями за свое змеиное коварство, никогда не слыл великим воителем, предпочитая в самой жаркой сече действовать чужими руками. Гаап же, хоть и распоряжался неисчислимыми ордами живой силы, редко отягощал себя далеко идущими военными планами – его звериной натуре были чужды сложные тактики и стратагемы. Даже объединившись друг с другом, они не смогли бы долго сопротивляться упорному натиску закованных в сталь легионов архивладыки Белиала, порядком поредевших за прошедшие века, но все еще безупречно смертоносных. Холодная тяжелая ярость Гаапа, перемалывающая противника, вкупе с разящей лихой дерзостью Фурфура принесли бы нам победу в считанные месяцы, однако…
Грезящий возвращением былого величия Фурфур оказался не в силах сопротивляться сладким посулам, которые нашептывал ему на ухо Малфас. Он принял роковое решение, повернув свой меч в сторону архивладыки Белиала, образовав вместе с Малфасом и Гаапом смертоносный тройственный союз. Трое против одного – это быстрее и проще, чем двое на двое – этот бесхитростный закон прирожденных головорезов, хорошо известный в темных переулках Любека, издавна популярен и в Геенне Огненной, где адские владыки тысячелетиями упражняются в древнем искусстве пускать друг другу кровь.
Несчастные глупцы.
Ни ослепленный возможностью вернуть себе былое величие Фурфур, ни опьяненный животной яростью Гаап не замечали, а может, не хотели замечать, что хитроумный Малфас, создатель этого проклятого союза, сам не рвется в битву. Хладнокровный интриган, создающий в мрачной тиши своих дворцов дьявольски сложные стратегические планы, он легко уступал своим братьям честь воплотить их на поле боя, завоевывая себе воинскую славу, наблюдая за тем, как стремительно тают их силы, раз за разом налетающие на штыки архивладыки Белиала.
Я не знаю, как протекал Первый Холленкриг в прочих мирах, находящихся под протекторатом адских владык, но наш собственный едва не был выпотрошен начисто, слишком уж ничтожен он был по меркам разразившейся войны, перекраивавшей мироздание и вспарывавшей саму плоть реальности. Четыре года адские легионы Белиала, Фурфура, Малфаса и Гаапа истязали друг друга, вырывая клочья мяса, четыре года скользящие в небе люфтбефордерунги высыпали на вражеские города потоки адского огня и алхимических ядов, а гейстершиффы, зловещие демоны глубин, пожирали корабли в море. Земная твердь таяла, когда на нее обрушивались смертоносные адские энергии, сплетенные в умопомрачительной сложности комбинации, моря закипали и испарялись, а воздух превращался в скопление ядовитых газов.
Армии смертных владык не шли не в какое сравнение с адскими легионами и с отборными тварями, выведенными для войны в адских псарнях – человеческая плоть по меркам Ада весьма слабая материя, сродни глине – однако но вассальные клятвы, заключенные еще триста лет назад, во времена Оффентуррена, были сильны, как прежде. Миллионы кирасир, рейтар, пехотинцев, пикинеров, копейщиков и мушкетеров отправились в пасть демонам, либо же осели жирным человеческим пеплом посреди выжженных, превращенных в стекло, равнин. Я в ту пору еще не родился, но хорошо помню ужас на лицах стариков, стоит им лишь услышать слова, превратившиеся в злые заклинания – Изонцо, Сомма, Ипр, Верден, Танненберг…
Гаап и Фурфур, сделавшиеся добровольными подручными Малфаса, дорого заплатили за свою недальновидность. Армия архивладыки Белиала была исполинской, заключенной в сталь, машиной, размеренно перемалывающей брошенные против нее силы с холодной яростью выкованного в Аду механизма. И в челюстях этой машины стремительно таяли их силы, брошенные против Белиала, пока Малфас, отец проклятого союза, преспокойно отъедался, находясь в тылу и копя силы для решительного удара. И этот удар последовал. Пользуясь тем, что жернова великой машины завязли в чужом мясе, Малфас в роковой момент нанес удар - страшный удар, угодивший в слабую часть доспеха и пронзивший уязвимые механизмы.
Машина была повержена, архивладыка Белиал пал.
Первый Холленкриг был завершен победой союза, вот только и Фурфур и Гаап оказались слишком обескровлены, чтобы воспользоваться ее плодами. Эти плоды делил, посмеиваясь, великий хитрец Малфас, и делил сообразно своим, а не братским, представлениям о справедливости. Вымотанные чудовищным напряжением, разоренные необходимостью платить своим многочисленным вассалам, тоже участвовавшим в войне, оставившие на клыках архивладыки Белиала немало своего мяса, они ничего не могли противопоставить сохранившему силы Малфасу, вынужденные испить до дна сосуд позора.
Великое предательство – самый драгоценный плод из числа тех, что вызревают в проклятой земле Геенны Огненной, но как же ядовит его сок!..
От той «победы» Фурфур так по-настоящему и не оправился. Блестящий знаток любой азартной игры, единожды в жизни он сделал неверную ставку. Истощив силы в чудовищном противостоянии, не только не вернул себе былого могущества, как ему было обещано, но и порядком надорвался – потерял свои лучшие войска, многих верных слуг, преданных демонов и сокровища, невообразимые для человеческого рассудка. Некогда великий адский владетель, держащий под своей властью четверть всего мироздания с неисчислимым множеством миров и мириадами душ, изощренный искуситель, дерзкий дуэлянт и блестящий дипломат, он быстро ветшал, превращаясь в тень – уродливую, жалкую, бледную, обреченную унизительно заискивать перед собратьями…
Черт возьми, даже Гаап, это полуразумное чудовище, влекомое слепой яростью, которому выпустили всю требуху и который должен был околеть на поле битвы, удивительно быстро оправлялся от ран, стремительно возвращая себе былую силу – невероятная даже для адского владыки живучесть! Правда, говорят, при взгляде на своих венценосных собратьев, вчерашних союзников, на его жутком лике появлялся недобрый оскал, а в глазах вспыхивала затаенная, отнюдь не звериная злость – знать, даже его примитивная душа, чуждая сложным интригам, начала кое-что сознавать…
Оказавшись в столь отчаянном положении, Фурфур не нашел ничего лучше, чем оплести щупальцами поверженного архивладыку Белиала, обложив его на правах победителя чудовищными поборами и тщась высосать из него все соки до последней капли. В ход шло все – уцелевшие крохи золота, не зараженная вода, лес, шкуры. Но прежде всего – тот сладкий алый сок, что течет в человеческих венах и который адские владыки находят весьма приятным на вкус… А еще – кости. Мясо. Пузырная и печеночная желчь. Кожа. Волосы. Даже такое несовершенное создание как человек, примитивно и жалко устроенное даже на фоне самых простейших адских созданий, может быть полезным владыкам… Вынужденный расплачиваться за унизительный проигрыш, архивладыка Белиал в те страшные годы вынужден был вычерпать полезность германским земель весьма основательно, едва ли не подчистую…
О том, что Второй Холленкриг неминуем, знали не только мудрецы, причастившиеся к тайнам адских чертогов, не только всеведущие гомункулы, чутко прослушивающие магический эфир и ловящие в нем немало любопытных слухов – об этом знали все, кажется, включая даже габсбургов, эту неразумную, заполонившую улицы, органику. Знали и мы, хоть никогда в открытую не говорили. Знали, отчего алхимические фабрики работают в три смены, выбрасывая из своих труб одну порцию едкой отравы за другой, отчего днями и ночами стучат кузнечные молоты, изготовляя груды кирас, знали, отчего зачастили по ночам в город таинственные визитеры из адских чертогов, оставляющие на мостовой разводы меоноплазмы…
Преданный собратьями и опороченный архивладыка не мог смириться со своей участью – он и не смирился. Он вновь вышел на бой – один против трех – но в этот раз, хорошо зная своих братьев, которые вновь соберутся за пиршественным столом, чтобы полакомиться его требухой, ударил первым, и ударил страшно. За годы изгнания и опалы он скопил достаточную мощь, чтобы первым же ударом опрокинуть войска Фурфура и Малфаса на континенте, вмяв их прямиком в горящую землю. У Малфаса были запасные рубежи – его проклятый остров, пронизанный скверной до самого основания, на котором он ныне беснуется, строя свои кровожадные планы и который служит ему же надежной крепостью.
У Фурфура таких рубежей не было.
Его горделивые армии, снаряженные как на парад, превращались в пепел под гусеницами наших шлахтенбургов, катящихся по французской земле. Его лощеные военачальники, знающие сорок способов как изящно подкрутить усы, но ни одного – как контратаковать в безнадежной ситуации, вышибали себе из пистолетов мозги прямо в своих роскошных дорожных каретах. Его обласканные миннезингеры, готовые воспеть великую победу, спешили отрезать себе языки – чтобы ни слово из этой страшной песни не вырвалось наружу…
Архивладыка Белиал оказался умнее трех своих братьев. Сделал вид, будто вновь попался на их уловки, выйдя на битву один против трех, но в этот раз шел не как честный фехтовальщик, а как прожженный порохом ландскнехт, пряча в широких рукавах пару бомб с тлеющими фитилями. Блестящая ловушка из числа тех, что являются произведениями искусства. Малфас разбит и заперт на своем проклятом острове без надежды на реванш, рычит, беснуется и скалит гнилые зубы, которым уже нипочем не отведать германского мяса. Фурфур разгромлен вдребезги и потерял почти все, от его некогда огромных владений остались жалкие лоскуты, а роскошная свита поспешила покинуть его, стащив из опустевших дворцов все позолоченные безделушки. Один лишь Гаап сопротивляется, но больше из звериного упорства, чем по необходимости – даже соплякам, не знающим военной науки, ясно, что совсем скоро Восточный фронт лопнет под нашими ударами, заставив полудиких варваров безоглядно бежать в дикие, кишащие опасными тварями, Уральские горы…
Не знаю, как разворачиваются события Второго Холленкрига в прочих мирах, но в нашем участь Фурфура безрадостна, как участь всякого проигравшего. Его силы разбиты и разгромлены на всех фронтах. Его армии растерзаны еще в сороковом году, крепости пали, алтари осквернены или разрушены, а уцелевшие вассалы вынуждены ютится во владениях Фурфура, проедая свои фамильные побрякушки и грезя страшной местью, которая никогда не свершится. Его погубили не бесталанные военачальники, не коварные интриги недругов, не устаревшие фортификации или скверный порох, его погубила собственная самоуверенность, у которой он пошел на поводу, пытаясь вернуть себе блеск былого величия. Непростительный грех даже в адских чертогах.
Некоторые скептики (им не помешало бы отведать немного плетей, как по мне) утверждают, что участь Фурфура хоть и незавидна, еще отнюдь не решена, у него еще остаются кое-какие силы, но всякие доводы в пользу этого у человека рассудительного способны вызвать разве что смех. Да, Фурфур смог сберечь некоторое количество боевых кораблей, до которых мы не успели дотянуться, но пользы ему от них – как человеку, которого рвут волки, от мушкета, лежащего дома в кладовке. Огромные огнедышащие дредноуты, одержимые яростными демонами, от выстрелов которых некогда дрожало небо и которые несли печать Фурфура на своих чудовищных стальных телах, обречены скитаться по чужим морям, не в силах нам навредить – в их распоряжении не осталось ни одного порта, рано или поздно их приберет под свои стяги Малфас или же они развалятся от ржавчины, скрывшись в морской пучине. Остались преданные ему сторонники из числа фанатиков, которые называют себя «маки» - они втайне поклоняются ему, обустроив в укрытых местах потайные алтари и возносят нечестивые молитвы, призывая вернуться и покарать слуг архивладыки. Но это вовсе не коварные мятежники с острыми ножами за пазухой, как это хочется представить досужим газетным болтунам, обожающим разносить злые слухи, и не тайная армия, готовая воспрять в любой миг и поднять восстание в нашем тылу. В большинстве своем это никчемные пьяницы, хлещущие посвященное Фурфуру вино, занимающие себя трусливыми мечтами о возвращении старых порядков. Раз в месяц они сожгут где-нибудь подводу с сеном, воображая себя великими мятежниками, да нацарапают на стене запретный символ своего сбежавшего хозяина, не понимая, что все их чаяния обречены и никчемны. И если миловидная служанка морщит свой хорошенький носик при виде печати архивладыки Белиала на моем рукаве, то только лишь потому, что не понимает – старые времена никогда не вернутся. У этой земли новый владыка, неизменный на все времена.
Может, он не большой знаток по части балов – в суровых краях архивладыки Белиала фабрики встречаются куда чаще дворцов – и не искушен по части бесчисленного множества невообразимых удовольствий, которыми развращают себя иные владыки, однако рано или поздно он приведет эти земли к порядку и благоденствию, избавив их от былой скверны и тлетворных ароматов разложения, в этом можно не сомневаться. Нормандия, как и вся Франция, сделается краем трудолюбивых работников, а не распутных шлюх, щеголей и самодовольных хлыщей, а плодородная земля начнет вскармливать вместо тысяч виноградников с их ядовитым соком для пресытившихся вельмож - обычную пшеницу, ячмень и рожь.
Я разглядываю растоптанную олеографию, на которой изображен архивраг Фурфур, со смешанным чувством интереса и брезгливости. Роскошное белое одеяние с позолотой, изысканная фарфоровая маска, запятнанная кровью, величественная корона…
Смертоносная элегантность, воплощенная в изящных золоченых формах.
Порочная противоестественная красота, доведенная до наивысшего предела.
Изысканная грациозность ядовитого насекомого, очаровательного и прекрасного, как только распустившийся цветочный бутон…
Я машинально протягиваю руку, чтобы прикоснуться к изорванному холсту.
Как это глупо – воевать с картинами! Будь я на месте графа Вильгельма Рихтера фон Мец унд Лотарингия, коменданта гарнизона, я бы распорядился не давить уцелевшие портреты Фурфура копытами и не крушить прикладами, а нарочно вывешивать на улицах Кана с поучительной надписью «Вот участь всякого предателя».
Увы, я нахожусь не на его месте, а на месте унтершарфюрера Мюллера, неприкаянного канонира, вынужденного три дня бродить по чужому городу, разглядывая невесть что, и придумывать себе занятия. Может, это и к лучшему. За симпатии к архиврагу можно получить чертовски строгое наказание, а уж если меня заподозрят в поклонении ему, пощады не жди – вздернут на дыбе без всякого суда. Законы военного времени суровы, а Кан все еще живет по этим законам, несмотря на то, что последний выстрел здесь слышали четыре года назад. И все же…
Я вскрикиваю от неожиданности, когда боль впивается мне в палец – тот самый, которым я машинально хотел прикоснуться к заключенному в раме холсту. Какой-то миг я испытываю иррациональный ужас - мне кажется, будто нарисованный Фурфур укусил меня, на пальце стремительно надувается алая капля. Черт! Осколок. Это были не зубы демона - обычный стеклянный осколок, торчащий в раме, который я не заметил, этот он ужалил меня, пока я, как зачарованный, разглядывал портрет архиврага. Тяжелые капли срываются вниз, испещряя картину багровыми пятнами. Причудливая иллюзия, рожденная моей усталостью, бесконечным ожиданием и нервическим настроением – мне кажется, будто фарфоровая маска архиврага торжествующе ухмыляется, впитывая мою кровь.
Дрянная иллюзия. Я швыряю картину наземь и несколько раз мстительно наступаю на нее сапогом, вминая золоченый лик в помои и грязь, давя каблуком уцелевшие стеклянные осколки. Отведай этого, ты, хладнокровный, коварный, развращенный ублюдок! Сущее ребячество, однако я испытываю удовлетворение, уничтожая работу неведомого мне художника, достаточно глубокое, чтобы приглушить боль.
Перевязав палец носовым платком, я удаляюсь прочь, обещая себе, что завтра вновь вернусь сюда, на эту уединенную свалку за площадью Мар неподалеку от городской ратуши. Здесь все еще можно обнаружить множество причудливых остатков старой эпохи, посвященных враждебным силам, которые мне однако интересно разглядывать в качестве простых безделушек, оценивая глазами не канонира, но художника. Кроме того… В следующий раз я собираюсь нарочно захватить с собой кресало, чтобы поджечь этот злосчастный комок холста и наблюдать за тем, как дергающееся на ветру пламя жадно пожирает нарисованного архиврага, отведавшего моей крови. Во мне говорит не суеверность – обычная детская мстительность.
Увы, мне так и не приходится воплотить этот план.
Вечером третьего дня в Кане я наконец получаю свое назначение.
[1] А-дя Катогэн – популярная у мужчин в XVIII-м веке прическа, подвитые на висках волосы, стянутые в хвост на затылке; Бинет – пышный парик, в котором волосы были уложены крупными локонами в несколько рядов.
[2] Алкагест – мифическая кислота, универсальный растворитель.
[3] Здесь: примерно 16 л.
[4] В немецком языке эти слова созвучны: «Kanonier» (канонир) и «Kanne» (кружка, кувшин).
[5] Viande en sauce crémeuse (фр.) - мясо в сливочном соусе.
[6] Мадлен Рено (1900 – 1994) – французская актриса театра и кино.
[7] Robe de chambre (фр.) – домашний халат.
Глава 4
Сегодня видели жуткую штуку.
Одинокого рыцаря, ковыляющего через покрытое тонким слоем пепла поле. Только этот рыцарь невообразимых размеров, высотой с шестиэтажный дом – огромная, слепая, равномерно переставляющая ноги громадина. Доспехи на нем из ржавой стали, покрытой пригоревшим жиром, стекла, кости и олова. Шлема нет, вместо него – бугрящаяся масса какой-то белесой субстанции, выпускающая тысячи крохотных ложноножек. Не разбирая пути, рыцарь размеренно движется вперед, оставляя в земле глубокие вмятины от своих бронированных ног, легко сметая редкие деревца, оказавшиеся у него на пути. Время от времени он замирает, будто прислушиваясь к чему-то, и тогда из сочленений в его древнем доспехе начинает струится что-то похожее на сыворотку.
Кто он такой? Что ищет в этом краю? Движется целенаправленно или случайным образом? Каким господам служит? Возможно, это адский владыка, которому сделалось скучно кидать кости миллионы лет в Геенне Огненной и который выбрался развеяться, выбрав для себя такую причудливую форму. А может, это даже не демон, а нечто иное, неподвластное нашему косному рассудку. Чья-то душа, быть может, заключенная в передвижную пыточную камеру. Или оружие, созданное для жаркой схватки, но потерявшее смысл существования и теперь бесцельно бродящее по земле…
Разглядывая его, мы бурно спорим.
Болдт предлагает отправить ему сигнал через магический эфир. Судя по отсутствию печатей архиврага на панцире, эта штука не принадлежит к сонму наших врагов, а значит, уже может считаться союзником. Йонас колеблется. Он утверждает, что странный путник изрыгает из себя жуткие звуки во всех диапазонах – хруст стекла, истошные детские крики и змеиное шипение. С какими бы целями эта штука не мерила землю огромными ногами, она способна уничтожить нас – может даже, не по какому-нибудь побуждению, а рефлекторно, как человеческая рука уничтожает бьющуюся об окно муху. Поэтому мы с Боденом решительно выступаем против этой затеи.
Единственный из нас, кто не терзается сомнениями – «Ротиннмуннур». Объятый яростью, грозящей испечь нас заживо внутри стального корпуса, он рвется в бой, пуская пену через трещины в броне, глухо рыча и ерзая гусеницами. Он слишком давно не был в схватке. Он забыл вкус крови, добытой в бою. Ему хочется крушить кости и слышать скрежет сминаемого металла. Если хозяин хоть на миг снимет с него тяжелые оковы, можно не сомневаться, он устремится в бой, даже если в следующую секунду окажется смят и раздавлен.
Иногда, мне кажется, я даже завидую «Ротиннмуннуру».
Грубая бессловесная тварь, способная лишь терзать и крушить, кровожадный варвар, мечтающий пить костный мозг своих врагов, своими создателями, адскими владыками, он наделен не только великой силой, но и великой милостью, о которой не может мечтать смертный. Он не знает ни сомнений, ни страха, ни ядовитых мук совести. Состоящий из одной только злости, горячей, как пламя Ада, он слишком примитивно устроен, чтобы воспринимать подобные материи. Он видит только противника перед собой – и этого ему совершенно достаточно. И плевать, если противник стократ сильнее. Он будет счастлив умереть в бою, пожирая вражеское, еще дергающееся мясо…
По счастью, Черный Барон сохраняет полный контроль над ситуацией. Ему достаточно сделать несколько коротких, едва уловимых движений пальцами, чтобы «Ротиннмуннур», все еще давясь яростью, затих. Точно цепной пес, безошибочно чувствующий на загривке руку хозяина. Я ощущаю облегчение. И все прочие в экипаже тоже.
«Никаких исключений, - спокойно, но жестко произносит Черный Барон, - Мы выйдем на связь лишь тогда, когда я увижу с донжона крепостные башни Кёльна. И плевать, что нам встретится в пути. Даже если это будет его величество император на конной прогулке! Запомните, архивраг Малфас – отец лжи. Любой из его слуг способен создать иллюзию столь достоверную, что купятся сорок мудрецов. И столь смертоносную, что в ней хватит яду на сорок тысяч душ. Не доверяйте ничему, что видите. Мы во вражеском окружении и все, что нам встречается по пути, должно расцениваться как ловушка. И только так».
Мы молча наблюдаем, как гигантский рыцарь бредет прочь, продолжая свое бесконечное и бесцельное путешествие. Груды ржавой стали скрежещут, напоминая крики гарпий, ноги размеренно шагают, оставляя на земле огромные отпечатки-шрамы. Не знаю, о чем думают Йонас, Боден и Болдт, но я сам в этот миг думаю, что эта штука, быть может, никакой не демон и даже не потерявшее себя адское орудие. Возможно, это памятник войне, созданный адскими зодчими. Чудовищный механизм, способный повергать крепости, слепо бредущий по земле, гимн бессмысленному разрушению…
К черту. Не хочу сегодня больше ничего писать.
«Бывал когда-нибудь в Гамбурге, Мюллер?»
«Ну?»
«Бывал или нет?»
Мы с Болдтом лежим на пригорке в зарослях боярышника. Ветви немилосердно колют нас со всех сторон, точно британские штыки, утреннее солнце похоже на вставшего с похмелья фельдфебеля, пышущего злостью, однако нам удается устроится с некоторым комфортом и даже соорудить себе подобие перины из старой листвы. Если бы еще не необходимость пялиться в подзорную трубу до черных мошек перед глазами!
Десять минут назад мне померещился вдалеке силуэт всадника и теперь мы с Болдтом, не доверяя друг другу, вынуждены мучить свои глаза, пристально разглядывая подлесок через подзорную трубу, которую отбираем друг у друга.
«Допустим, бывал», - неохотно отвечаю я.
Сейчас мой черед вести наблюдение. И это совсем не досужее занятие, как может показаться.Заточенный внутри демон с самого утра пребывает в игривом настроении, норовя подсунуть мне всякую чертовщину. Вместо призрачного всадника я то и дело вижу всякую чушь – то парящую в воздухе жаренную индейку (у меня явственно текут слюнки), то лощеного учителя танцев в напудренном парике, самозабвенно порющего себя кнутом. По счастью, фантазия у маленького проказника ограниченная, кроме того, я успел изучить его вкусы и уловки, так что не позволяю своим глазами обмануть себя, однако расспросы Болдта отвлекают меня, мешая сосредоточиться.
В Гамбурге я был ровно один раз в жизни, проездом в Кан, и провел там не более трех часов, из которых большая часть времени была потрачена на поиски дорожной кареты и препирательства с возницей, так что этот город, славящийся своей богатой и пестуемой коллекцией грехов, не смог заполучить мою душу. Лучше всех адских амулетов ее хранил невзрачный листок бумаги, который я получил в Вюнсдорфе и который неизменно держал подле сердца. Вкусно пахнущий сургучом, наспех измаранный писарем, он давал мне право именоваться господином императорским канониром и следовать к месту службы третьим классом без оплаты. Драгоценный документ в моих обстоятельствах, который я не собирался пачкать ни самым изысканным вином, ни прочими жидкостями, обильно проистекающими в тех краях.
Но Болдт не отстает.
«А на Репербан[1] заглядывал?»
Не заглядывал. Однако мне хорошо знакомо это название, и немудрено, оно так часто употребляется в солдатских шуточках, что давно сделалось нарицательным. «Отправляясь на Репербан, на ночь привязывай к себе не кошель, а член, иначе, нагостившись, не сможешь его найти». «Говорят, большая часть шлюх на Репербане – бывшие доярки, сперва они выдоят все твое семя, потом весь твой кошель, а после – всю твою душу». Даже мы, сопляки, обитавшие в казарме, в жизни не нюхавшие гамбургских борделей, и то с удовольствием пересказывали друг другу заскорузлый солдатский анекдот: «Ходит по Репербану старый седой рейтар, заходит во все бордели подряд и просит разрешения у хуренмуттер выбрать себе шлюху. Но вместо того, чтоб мять им дойки, заставляет их обнажать живот и прикладывается к нему ухом, будто выслушивая что-то. В пятом по счету борделе хуренмуттер забеспокоилась: «Чего вы там пытаетесь выслушать, добрый господин? Уж не ребеночка ли? Наши девочки все чистенькие и юные, сроду у них детишек не было. Грудки у них что сдоба, попки что каленые орехи, а естество такое тугое, что только пальчик и просунуть…» Седой рейтар с усмешкой сплевывает: «Пальчик!.. Месяц назад прибыли мы на побывку с эскадроном, так весь мой эскадрон с обозом, пушками и барабанщиком между ног и засосало. Вот, хожу, слушаю, не раздастся ли барабан…»
Я бормочу что-то нечленораздельное, делая вид, будто полностью поглощен наблюдением, однако Болдт, мечтательно жмурясь, продолжает болтать. Истомленный царящей в шлахтенбурге тишиной, он, кажется, готов изливать душу даже обычному камню.
«Репербан – вот где настоящая сказка. Чисто витрина со сластями, как в детстве. Если коснулся, считай, прилип насмерть… Там, на Репербан, представь себе, пять тысяч борделей, можно блуждать между ними бесконечно и все равно никогда не приестся! Это тебе не наши фронтовые бордели, где пять старух на одну койку, там все по благородному, с выдумкой, с какой-нибудь изюминкой… Каждый – как особенный сорт вина, понимаешь? Взять, к примеру, «Календулу», что в начале улицы, беленький такой фасад с люкарнами[2]… Девочки там – сущие чаровницы. Невесомые, тонкие как тростинки, в белоснежных туниках, парики напудренные, глазки сверкают… Только войдешь – щебечут, пичужки, ластятся, хихикают… - Болдт цыкает зубом, - Прелесть что такое!»
Я слушаю его вполуха, разглядывая подлесок. Никакого всадника там, конечно, нет, просто разыгралось воображение. Но Йонас и Боден скормили мне так много жутких историй про британских мушкетеров-головорезов, притаившихся за каждым кустом, что даже острую тень, сотканную причудливым сочетанием веток, мое воображение в силах принять за самого Безумного Монти…
Болдт, безмятежно греющий себе брюхо неподалеку от меня, сам постепенно распаляется от своих рассказов.
«Если, скажем, какой-нибудь неотесанный пехотный хряк-фельдфебель идет в «Календулу», он обыкновенно одну девчонку и берет. Впрочем, это сомнительно, чтобы фельдфебели в «Календулу» ходили, во-первых, они все скупы как евреи, во-вторых, для них есть «Крошка Гертруда», где девки ходят в кольчуге и лупцуют своих клиентов плетками, фельдфебелям это нравится… Пусть и ходят себе, мне-то что! Я, когда в Гамбург наведываюсь, сразу в «Календулу» лечу. И беру не одну девчонку, а сразу не меньше трех, такое у меня заведено правило. Ты, конечно, скажешь, что это разорительно, и верно, цены в «Календуле» кусаются, но послушай меня, оно того стоит! Они друг с дружкой такое в постели вытворяют, проказницы, м-м-ммм! Казалось бы, весь боезапас высадил, весь порох сжег, а посмотришь на их шалости – и снова в постель прыгнуть охота!»
«Неужели?» - язвительно бормочу я.
Болдт может целый день рассуждать о шлюхах, борделях и постельных утехах. Дай ему волю, он улегся бы посреди дороги и вспоминал бы всех шлюх, которых он повидал, а также воображал тех, которых ему только предстоит повидать. Не удивлюсь, если его рассказ о нашем нормандском приключении будет начинаться так: «Ух, какие шлюхи в Кёльне, натурально цыпочки! Все при них, и фигура и манеры… Как я оказался в Кёльне? Да был один случай. Сидим мы, значит, как-то с Черным Бароном и ребятами в Кане…»
«Если «Календула» закрыта или монет наперечет, можно заглянуть в «Почтенное заведение фройляйн Гросс», - не унимается Болдт, - Там, конечно, такого шика, как в «Календуле» не водится, но тоже – мое почтение, на пять талеров нагуляешься так, что еще неделю в сторону женского пола смотреть не будешь! Там тоже свой антураж, и строгий. Соплячек туда не берут, понял? Каждой тамошней даме по восемьдесят лет, не меньше, а есть и такие, которым за сотню перевалило, это уж настоящие львицы. По внешнему виду им столько лет никогда не дашь, все сплошь молодухи, как на подбор. Это потому что не жалеют денег на омолаживающие декокты и к хирургам регулярно ходят подшиваться. Бывает, только по глазам и поймешь, сколько ей лет, глаза-то не врут, с возрастом изнашиваются, желтеют. Ну или по пальцам еще определить можно, пальцы у многих ломкие от подагры, дрожат… Ты, конечно, спросишь, мол, какой прок от старухи, а я скажу тебе так - нет ничего лучше опытной женщины! Какая-нибудь молодуха поскачет на тебе всю ночь, но разве страсть и прыть – это одно и то же? Опытная женщина знает, где прикоснуться к тебе так, что все тело обмирает, где поласкать, где одним только языком коснуться… Опытная женщина – это, брат, сила. Может, былая страсть в них годами и порастратилась, да и кости поскрипывают, зато сколько опыта!..»
Никаких британских мушкетеров в подлеске нет, последние несколько минут я вожу подзорной трубой больше для вида, изображая занятость, чтобы не участвовать в этом глупейшем разговоре. Но Болдт не из тех, кого угнетает молчание собеседника, он готов изъясняться целый день, особенно на столь животрепещущую тему.
«Есть еще «Белошвейка», - припоминает он, покусывая губу, - Но чур тебе туда ходить в новом дублете. Я, если уж туда направлялся, нарочно самое старье натягивал, едва ли не хламиду, а под нее – кольчужку. Знаешь, для чего? Девчонки в «Белошвейке» остренькие! Нет, я серьезно. Каждая из них похожа на подушечку для иголок – столько в них всякого острого дерьма торчит. Шипы, сережки, иглы, обломки бритвенных лезвий, скобы… И не бутафория какая-нибудь, а самая взаправдашняя острая сталь. Ты ее берешь этак в объятья, а она верещит, дергается, как в адском пламени, шкура трещит, кровь хлюпает… Для того и кольчужка…»
Сложно возбужденные его рассказом, парочка раттеншпинов на ветке ближайшего дерева начинает совокупляться. В этом процессе нет ни человеческой страсти, ни звериной грации, он напоминает изуверский ритуал взаимного пожирания, в котором оба партнера в неистовстве терзают друг друга, отрывая лапки и хитиновые чешуйки. Возможно, для этих мелких несчастных ублюдков, живущих в вечных поисках пропитания, совокупление мало чем отличается от войны…
«Еще есть «Дитя любви», - вдохновенно перечисляет Болдт, по-кошачьи жмурясь, - Это если обычная любовь приелась и захотелось пикантного. Там тоже девочки особенные. В каждую из них заселяют специально выведенного в аду паразита, который внутри разрастается, врастает в органы и дергается в ритм. Поначалу жутковато, а потом привыкаешь, даже заводит. Бултыхается, понимаешь, ерзает, под кожей пульсирует… Что ни скажи, а заводит, особенно если он в самый ответственный момент вдруг изо рта выглянет или там из другого какого места… Только не корчь такие гримасы, Мюллер! Можно подумать, всю жизнь только пастушек сношать! Черт, будем в Гамбурге, нарочно тебя с собой возьму на Репербан. Даже не представляешь, сколько там занятных местечек!.. Взять хотя бы «Алую утробу»
Я не подаю вида, будто слышал это, кручу в руках бесполезную подзорную трубу. Сам виноват. Надо было сразу поставить Болдта на место. Видимо, он воображает, что раз мы оба с ним пушкари, это позволяет нам держаться накоротке, демонстрируя непозволительную фамильярность. Думает, раз он отслужил несколько месяцев с Черным Бароном, это делает его, простого штурмманна, ровней мне, унтершарфюреру…
«А еще есть такая штука на Репербане – называется «Алая Утроба», - сообщает Болдт, разглядывая плывущие над нашими головами облака, - Но это совсем уж роскошное заведение, один только вход – гульден. Внешне – ничего особенного. Домик как домик, светленький, чистенький, разве что занавесочки чистенькие, алого цвета, шелестят себе так неприметно. А внутри… Феерия! Никаких тебе вчерашних цветочниц или там горничных. Туда набирают только самых крепких девиц, преимущественно крестьянок в теле, потому что ни одна другая там работать не сможет. Не вынесет. Но и их не сразу до работы допускают, сперва держат месяц-два на специальных укрепляющих эликсирах, чтобы посвящение пережить смогли. А как время приходит, растягивают их на дыбе и каждую косточку, каждый сустав, каждый пальчик крошат специальными такими стальными молоточками…»
«Зачем?» - невольно вырывается у меня.
Озорной демон в подзорной трубе, словно тоже желая поиздеваться надо мной, демонстрирует всякую похабщину. Совокупляющиеся в кустах британские мушкетеры, шлюхи в кольчугах, разбухшие груди, растущие из деревьев…
«Как зачем? – удивляется Болдт, - Для гибкости, конечно. У обычной женщины, по правде сказать, тело весьма негибкое, оно ж не для любовных утех сделано, а для жизни. Бывают и вовсе такие, что просто ужас – как стул деревянный, натурально… Ну как с такой, скажи на милость? Даже если танцовщица там или балерина, все равно есть стеснение. Суставы там, позвонки, прочее… А так – одно удовольствие. Во все стороны двигается, понимаешь? Куда поворачиваешь, там и поворачивается, куда крутишь, там и крутится, да еще покорная и мягкая как голубка. Разве плохо? Одна беда, сами почти что не двигаются, да и как тут двигаться, кости-то все перебиты… Их прислуга развозит по комнатам на специальных таких тележках, а после вешает на всяких хитрых шнурах и блоках, закрепляет, чтоб висели аки плоды. Ох и штучка, скажу я тебе! Целый день с такой штучкой можно провести и не заметить. Некоторым еще глаза удаляют и глазницы полируют, но это уже, как по мне, лишнее. Во-первых, в глазницу – никакого удовольствия, кость себе и кость, сухо и твердо, а во-вторых, я даже люблю, чтоб зыркали…»
«Чтоб тебя! – я складываю подзорную трубу. Так резко, что демон внутри издает испуганный писк, - И охота тебе нести весь этот вздор!..»
Болдт не только не выражает раскаяния, но и выглядит так, словно оскорблен в лучших чувствах.
«Да что такого-то? Сам, можно подумать, по девчонкам никогда не ходил! Как наш старина Бобби, в самом деле! Тот тоже морду корчил всякий раз, строил из себя невесть что… Не беспокойся, - подмигивает он мне, - вот дотянет нас Черный Барон до Кёльна, там-то и оторвемся. Я слыхал, бордели в Кёльне хоть и не чета гамбургским, однако удивить и потешить умеют. Слыхал я, например, есть там одно заведение, именуется «Русалка». И там, представь себе…»
Я прячу подзорную трубу и поднимаюсь, отряхивая гамбезон от листвы, стараясь не замечать хихиканья демона.
Черный Барон пьет исключительно черный кофе. В другой ситуации это бы меня позабавило, а то и заставило бы сочинить пару-другую каламбуров, которые я бы не осмелился, пожалуй, доверить бумаге, однако вояж по разоренной, испаханной адскими чарами Нормандии – лучшее средство от зубоскальства. По крайней мере, мне совершенно не хочется смеяться на этот счет.
Сегодня честь готовить кофе впервые выпадает мне. Наверное, я должен испытать гордость, в некотором смысле это признак того, что меня считают членом экипажа, но я слишком измотан ужасными сновидениями и головной болью, чтобы испытывать хоть что-нибудь.
Я обмолачиваю кофейные зерна при помощи тяжелой шестерни из хозяйства Бодена, расположившись на выпирающем из земли валуне. Кофейных зерен мало, они хранятся в специальном бархатном мешочке, который оберегается точно амулет с частичкой адских чар, и уж конечно не доступен простым смертным. Нам четверым остается лишь втягивать носами соблазнительный запах, плывущий над огнем, будто нарочно дразнящий наши ноздри…
Используя крохотный потайной костерок (Болдт – великий мастер по части их изготовления), я довожу кофе до кипения, пока он не превращается в обжигающую лаву, черную как ночь. Ни единой крупинки сахара, ни корицы, ни тмина – Черный Барон пьет кофе именно так. Несмотря на то, что очередной ночной бросок порядком вымотал меня и в левом виске звенит невидимая заноза, возвещая очередной приступ головной боли, я мысленно улыбаюсь, представив, как Черный Барон невозмутимо прихлебывает на привале айс-кофе[3] из изящной фарфоровой чашечки…
Воображая эту картину, я совершаю роковую ошибку.
Поглощенный процессом размешивания, я присаживаюсь над костерком, намереваясь подцепить котелок веткой и перелить кофе в кружку, прежде чем тот изойдет пеной, но внезапное шипение за спиной заставляет меня резко вскочить, пролив по меньшей мере половину себе на колени.
Змея! Британский демон!
Болдт, не таясь, хохочет, тыча в мою сторону пальцем, Боден хмурится, его раздражает всякий бездумный расход продуктов, мысленно он наверняка уже подсчитал убытки, точно дотошный интендант, Йонас… Ну, по его лицу ничего невозможно сказать. Разумеется, никакой змеи нет. Это «Ротиннмуннур». Занимаясь приготовлением кофе для Черного Барона, я совсем позабыл, что за спиной у меня притаился засыпанный ветками «двести двенадцатый». Разгоряченный ночным броском, покрытый коркой подсыхающей глины, с гусеницами, испачканными слизью раздавленных нами в ночи мелких тварей, он выглядит равнодушным и сонным, как вековая гранитная глыба, примостившаяся на обочине, но я отчетливо ощущаю мелкую колючую дрожь, звенящую в его стальных потрохах.
Он смеется. Сукин сын смеется!
Жжет ужасно. Я подвываю от боли, пытаясь остудить обожженные колени, но это не особенно мне удается. Самое паршивое даже не то, что я позволил застать себя врасплох, а то, что это случилось на глазах у Черного Барона. Разумеется, он не станет устраивать мне серьезную выволочку, как это любят строевые офицеры, но его взгляд пронзает меня насквозь, точно закаленная кавалерийская пика.
«Не слишком ли расточительно вы пользуетесь вверенными вам ресурсами, унтершарфюрер? Вы только что увеличили мой счет к Франции на три крейцера – я покупаю этот кофе в Вене по талеру за пфунд!»
Морщась от боли, я растираю обожженные колени. Густой горячий кофе жжет немилосердно, не хуже, чем кипящая смола, которой защитники Магдебурга угощали в свое время осаждающих.
«Прошу прощения, мессир, это все демон… Полагаю, ему показалось чертовски смешным разыграть меня».
Черный Барон приподнимает бровь.
«Разыграть вас? Думаете, он…»
«Не сомневаюсь, он сделал это нарочно! – бормочу я, сгорая от стыда, - Шикнул, улучив момент, чтобы напугать меня».
Болдт фыркает, откровенно забавляясь.
«Легко же тебя напугать, Мюллер!»
«Черт! Это от неожиданности!»
Я оглядываюсь на «двести двенадцатый», но шлахтенбург, конечно, стоит незыблемый, как скала, делая вид, что ничего особенного и не случилось. Зная его змеиный нрав, я почти уверен – спрятавшись в своей бронированной бочке, он рычит от смеха. Выходка вполне в его духе, но попробуй докажи…
«Унтершарфюрер Мюллер, - Черный Барон смотрит на меня без укоризны, но устало, словно моя глупость причиняет ему почти физическую боль, - «Ротиннмуннур» - одна из опаснейших адских тварей, которых мне только доводилось встречать на своем веку. Чтобы его пленить мне пришлось рисковать собственной головой, а трое других демонологов, не столь осмотрительные, расплатились за это своими жизнями. Он сожрал столько французских и русских демонов, что хватило бы на собственный небольшой Ад. Вы полагаете, он стал бы тратить хоть толику сил, чтобы сыграть шутку над обычным унтершарфюрером, каких в армии по сорок штук на каждую лошадь?»
Я ощущаю жжение в горящих щеках, еще более мучительное, чем жжение от кипящего кофе.
«Нет, мессир. Простите, я… Наверное, слишком расслабился».
Черный Барон устало кивает.
«Я так и думал. Но лучше бы вам не расслабляться, пока мы не увидим крепостные башни Кёльна!»
Забавная находка. Пользуясь затяжной остановкой (Боден долго ворчит, будто правое ведущее колесо немного замялось, что приводит к неровности хода, и наконец получает разрешение Черного Барона на полевой ремонт), я забираюсь в отсек с инструментом, что расположен в борту нашего шлахтенбурга и своими размерами напоминает изрядный сундук.
В этом нет никакой насущной необходимости, в ожидании, пока Боден разберется с колесом, я просто маюсь от безделья и скуки, не в силах найти занятия, чтобы применить себя. Черным Бароном заведено так, что если место открытое, мы с Болдтом неотрывно находимся в донжоне, при пушке, готовые врезать по всякому незваному гостю двадцатидвухфунтовым ядром, но в этот раз мы находим удобное место для стоянки, укрытое со всех сторон густейшими зарослями дрока, и в моих услугах нет никакой необходимости.
В отсек с инструментами я забираюсь из чистого любопытства, но не обнаруживаю там ничего сверх того, что имеется в любом подобном отсеке. Кладовая «двести двенадцатого» хорошо и разумно устроена, в ней есть многое из того, что экипажу не полагается, но что рачительный Боден где-то достал, выменял или умыкнул. Полдюжины молотков, латунных, стальных и деревянных, хищные кусачки с острыми вороньими клювами, резцы и долота, тиски, от грубых кузнечных до изящных, почти ювелирных, сложно устроенные винтовые домкраты, зубила, масленки с тонкими комариными носами…
Чтобы не вызвать гнева возницы, я не касаюсь этого инструмента, тем более, что и пользоваться им не умею. Но есть здесь и канонирский арсенал, которому я уделяю куда более пристальное внимание. Два запасных банника – в превосходном состоянии(один из свиной щетины, другой из овчины), жесткий ерш со стальной щетиной на длинном буковом древке, по меньшей мере дюжина мерок для пороха, и не самодельных, а весьма добротных, с клеймом, десять клафтеров свернутых орудийных талей – на тот случай, если придется снимать орудие, работая импровизированными лебедками, несколько хитроумно устроенных ключей, подъемных блоков и даже разборная форма для отливки ядер.
Прелестный арсенал.
Моему предшественнику определенно требовался не один месяц, чтобы собрать все это богатство, мало того, он был настолько щедр, что оставил все это в мое распоряжение, вместо того, чтобы забрать в новый экипаж. Мне остается только поблагодарить Бобби Волля добрым словом. Не окажись здесь всего этого, я остался бы с голыми руками.
В остальном же ничего любопытного я в отсеке для инструментов не нахожу, и неудивительно. Черный Барон явно не из тех командиров, которые позволят возить своим подчиненным то, что не полагается инструкциями, однако с течением времени и хлама здесь набралось порядочно – как и во всяком экипаже. Мешок с сушеными яблоками, мешок с забытой и спекшейся в подобие камня ржаной мукой, изрядно проржавевший кавалерийский паппенхаймер[4] (Болдт позаимствовал у какого-то мертвого рейтара, чтоб упражняться в фехтовании, но быстро забросил), прохудившийся котелок, рулон домотканого пенькового полотна, взятый из смеха дамский зонтик…
Одним словом, ничего удивительного. Когда я сидел в Кане, ожидая, пока меня прикомандируют к сто первой тяжелой баталии, мне приходилось слышать, будто многие экипажи в желании перещеголять друг друга подчас набивают свои отсеки черт знает чем. Один экипаж будто бы возил с собой фонограф, включая его во время боя, внушая ужас противнику душераздирающими звуками «Musikalische Exequien» Генриха Шютца или «Токатты номер два» Фробергера. Другой держал в хозяйстве целый набор театральных костюмов, смеха ради во время отдыха давая всамделишные представления. Третий… Черт возьми, я бы не удивился, узнав о том, что кто-нибудь в сто первой тяжелой баталии возит с собой охотничьего орла или клавесин или…
Эта штука попадается мне, когда я заканчиваю перебирать хлам, собираясь уже закрыть отсек. Заточенный стальной стержень, круглый в сечении, длиной в пять цоллей, увенчанный грибообразной деревянной рукояткой, похожий на миниатюрный, почти игрушечный стилет. Этот стержень не создан для того, чтобы пробивать доспехи – слишком тонок – но заточен до булавочной остроты. Поразительно.
Позабыв обо всем, я беру эту штуку в руку (грибообразная рукоять, покрытая сонмом крошечных сигилов, ложится в ладонь так легко и естественно, словно я держал ее сотню лет) и легко касаюсь брони «двести двенадцатого». Почти не удивившись тому, что миниатюрная игла оставляет на закаленной, прошедшей адские горнила, броне «двести двенадцатого» отчетливо видимую, вырезанную в металле, черту.
Черт возьми. Спохватившись, я поспешно отвожу острие прочь. Может, «Роттинмуннур» и не заметит небольшую царапину на своей шкуре, и без того испещренной шрамами, но если меня поймает за этим Черный Барон, наверняка велит отсыпать дюжину плетей, и будет безусловно прав. Но и бросить эту штуку обратно в отсек для инструментов я не могу.
Разумеется, никакой это не стилет, и не оружие вообще, это штихель. Резец, который используют граверы в своем ремесле, вырезая изображение на металлической пластине. Я уже тысячу лет не держал штихеля в руках и уже позабыл, до чего это приятно. Он словно реликвия из моей предыдущей, давным-давно окончившейся, жизни. Пользуясь тем, что меня никто не видит, я встряхиваю резец в руке, ощущая легкий, немного сердитый, всплеск чар, от которого привычно немеет кожа на ладони. Демон внутри не новенький, но и не из числа тех, что норовят испустить дух, да и работящий, как будто. Мой первый штихель, неказистый, ученический, выданный мне в мастерской господина Фогеля, был обычным заточенным штырем с грубой едва отполированной рукоятью, а существо, сидевшее внутри, при всех своих крошечных размерах было наделено адским злорадством, ничто не доставляло ему большего удовольствия, чем возможность испить крови из моего пальца, нарочно отводя острие в сторону. Но этот… Вполне профессиональный инструмент.
Тем удивительнее мне обнаружить его в инструментальном отсеке «двести двенадцатого», среди прочего хлама. Может, Черный Барон на досуге, устав превращать врагов архивладыки Белиала, вырезает печатные формы для эстампов, чтобы потом повесить их у себя в гостиной?..
Черт, нет. Едва ли. Совершенно очевидно, штихель попал сюда случайно. Возможно, рачительный Боден приглядел его где-то и использует на манер пробойника или керна. Хорошая штука. Поколебавшись, я кладу его обратно, убедившись, что никто из экипажа не застукал меня с резцом в руках. Хорошая штука для подмастерья гравера Вальтера Мюллера, но совершенно бесполезная для унтершарфюрера Мюллера, канонира шлахтенбурга номер двести двенадцать…
«Мюллер! Мюллер, оглох?» - Боден барабанит сапогом по земле, привлекая мое внимание, - Надеюсь, ваша светлость не слишком занята? Виноват, в следующий раз пошлю к тебе пажа с запиской!»
Я спешно прячу штихель под инструментами, забрасывая его промасленным тряпьем, и выныриваю наружу. Судя по всему, Боден не в первый раз зовет меня, лицо его успело налиться алым, а гримаса на нем такая, словно я обложил уличной бранью его родную бабку. Я и верно в последнее время становлюсь рассеянным – это всё проклятая контузия, порядком встряхнувшая содержимое моего котелка…
Пока я возился, перебирая инструменты, Боден успел снять бронированную панель двигательного отсека в борту машины и теперь ковыряется внутри, призывно маша мне рукой. Ничего удивительного. Как и всякий бургмейстер, он любит свой экипаж и при малейшей возможности норовит забраться в его потроха, выискивая неисправности, что-то беспрестанно смазывая, протирая и подтягивая. «Ротиннмуннур» терпеть не может, когда кто-то забирается к нему в середку, потому Черный Барон погружает его в сон на время ремонта. Вот и сейчас демон находится в тяжелой дрёме. Он недвижим, но я ощущаю его клокочущее под броней дыхание, как и тяжелую вибрацию бронированной туши.
«Херов жарогон зашлаковался, - бормочет Боден, прочищая щеткой, похожей на миниатюрный банник, какую-то змеевидную стальную кишку, торчащую из распахнутого чрева шлахтенбурга, - Пообтесывал бы я ребра тем неучам, что их ставят… Надо снимать регулятор жара и чистить. Мне одному с моими руками не управиться…»
Мне известно строение шлахтенбурга в общих чертах – в вюнсдорфской школе мы изучали по гравюрам чертежи общего устройства и схемы некоторых отдельных узлов. Несколько раз у нас даже были практические уроки, на которых мы ползали по обожженному скелету с почерневшими боками, пачкая копотью учебные мундиры и подтрунивая друг над другом. Муторное занятие, но не очень страшное – мы практиковались на старом экипаже, побывавшем в бою, выгоревшем, давно избавленном от демонического присутствия, представлявшем собой подобие обгоревшей кареты, здесь же…
Это не аутоваген для загородных прогулок, напоминаю я себе, это шлахтенбург, боевая колесница, запряженная кровожадным ублюдком, для которого ты не более чем сочная шкварка.
«Помочь?» - осторожно спрашиваю я Бодена.
И получаю презрительный смешок.
«Только если у тебя нет других планов на вечер! Вдруг ты вознамерился поиграть на виолончели, затеять уроки кадрили или… Во имя пяти дырок моей прабабки, опять сорвалось! Надо снять нахер этот жарогон, он весь зашлакован, да одному несподручно. Лезь сюда!»
Я опасливо приближаюсь к распахнутому двигательному отсеку, так, словно это окошко в адские чертоги. И немудрено. Даже спящий демон производит огромное количество тепла, оттого двигательный отсек прямо-таки пышет жаром. Достаточно снять броневые панели, укрывающие его под своей толщей, как весь этот жар устремляется наружу, грозя обварить неосторожно сунувшегося подмастерья.
Я судорожно вспоминаю свои небогатые познания по части внутреннего устройства шлахтенбурга. Жарогон – сложно устроенная трубка с большим количеством клапанов, проводящая огненный выхлоп демона от котла к механизмам. Регулятор жара – штука из заслонок и шестерен, позволяющая направлять испепеляющее дыхание замурованного адского существа.
Стиснув зубы, чтобы не выдавать волнения, я заглядываю в проем двигательного отсека, где ковыряется Боден. Во имя всех ублюдков Ада! Внутри чудовищно жарко, кожу на лбу и щеках быстро сводит от жара, точно я залез лицом в камин, от источаемого демоном едкого дыма из глаз тут же начинают катиться слезы.
Я ожесточенно моргаю, пытаясь вернуть себе ясность зрения, и, щурясь, всматриваюсь в раскалённую утробу шлахтенбурга. Здесь нет привычных мне по школе узлов, а те, которые кажутся знакомыми, выглядят совсем иначе. Должно быть, мы изучали совсем древнюю модель, порядком устаревшую.
Как бы осторожно ни втягивал я в себя раскаленный воздух, у меня все равно перехватывает дыхание.
Сердце шлахтенбурга – демонический котел. Он лежит, опутанный бронзовыми и стальными жаровыми магистралями, точно исполинское яйцо в гнезде, и от одной мысли, сколько смертоносной энергии скрывается под этим невзрачным покровом, я стискиваю зубы. В театральных постановках вместилища демонов часто похожи на дьявольские самоцветы, переливающиеся самыми невообразимыми цветами, но этот скорее походит на огромную свинцовую бусинку, к тому же не симметричную, а неправильной формы, сдавленную с некоторых сторон, покрытую неровностями и небольшими вмятинами, словно ее мяли в гигантских пальцах. Я не знаю, какого рода энергии заключены внутри, но они определенно враждебны человеку, если я задерживаю на нем взгляд более секунды, глазные яблоки начинает покалывать, а во рту делается сухо. В то же время я испытываю какое-то противоестественное удовольствие, наблюдая за ним, мне требуется некоторое усилие, чтобы оторвать взгляд.
Боден отрывисто дергает головой. Последние полчаса он провел, наполовину погрузившись в двигательный отсек, лицо у него красное и влажное, как кусок свежего мяса, сырой гамбезон отчаянно парит.
«Как тебе наш мальчик? – с плохо скрываемой гордостью спрашивает он, - Ничего? Слышишь, как шипит?.. В прошлом месяце кузнец из Кана прикоснулся к нему тряпицей, чтобы убрать масло, так знаешь, что с ним сделал этот проказник? Завязал ему каждый палец прелестным бантиком!.. Да ты смотри, смотри, не бойся, главное, руки не распускай. Наш старик этого не любит, чтоб руки распускали. Он и меня-то терпит с трудом, а уж если кто посторонний сунется…»
Я киваю.
Двигательное отделение напоминает скрежещущую и чадящую миниатюрную дьявольскую ярмарку, где все движется, изрыгает жар, пар, копоть и миазмы. Некоторые узлы мне знакомы – мы проходили их в школе, хоть и мельком, другие совершенно в новинку, об их предназначении я могу только догадываться.
Справа, у самой стенки отсека, громоздится парораспределительный гребень — чудовищный клубок металлических труб с латунными клапанами. Это устройство мне знакомо. Когда демон рвётся сильнее, чем нужно, именно эти механизмы позволяют не дать жару спалить движущие части машины. Чуть ниже, в густой тени, поблескивают зубья шестерней привода — массивные бронзовые и чугунные колёса, на которых держится вся механическая мощь шлахтенбурга. Они вращаются рывками, с застывшей на зубьях окалиной, скрипят, как если бы скрежетали зубами. Масло, которым их смазывают, не обычное, которыми смазывают тележные оси, особенное, алхимическое, устойчивое к жару, но даже оно быстро превращается здесь в запекшийся дымящийся ихор.
Но другие узлы… К дальней стороне отделения прикреплен мумифицированный человеческий глаз, который я сперва принимаю за сухой пожелтевший плод фигового дерева, он изъят из глазницы без хирургической аккуратности, даже сейчас отчетливо видны обрамляющие его лоскуты мышечных волокон и кожи, но зрачок сверкает подобно ртутной капле, мало того, подергивается в такт дыханию спящего демона.
Неподалеку от него распято выпотрошенное воронье тельце, заляпанное кляксами расплавленного металла, внутри которого хлюпают, нарастая и опадая, черные комки размером с виноградину. Почти уверен, мы не проходили в школе ничего подобного, возможно, эти устройства относятся к разряду секретного алхимического оборудования, о котором непозволительно знать непосвященным.
Разрубленный напополам золотой гульден, обильно покрытый черным свечным воском с отпечатками человеческих зубов. Опутанная высохшими пшеничными колосьями рукоять кинжала, почерневшая от жара. Набитая ватой крысиная голова, укрепленная в хитроумно сплетенном коконе из серебряных нитей, зубы которой все еще нервно подергиваются…
Несмотря на то, что «Ротиннмуннур» погружен в сон, я ощущаю неприятную тяжелую вибрацию, которая проходит по моему телу, собираясь в животе. Весьма неприятное ощущение. Разглядывая потроха демона, я ощущаю себя так, словно это моя брюшина распахнута перед его злым изучающим взором, словно это я распластан перед ним, обнаженный до последней косточки…
Тут, внутри, порядочно вещей, от которых взгляд словно бы отталкивается сам собой, но больше всего меня тяготит сосуд с демоном, огромная свинцовая бусина, возлегающая в центре всего. Я почти уверен, что она холодна на ощупь, но от нее веет противоестественным жаром, который не воспринимается чувствительными рецепторами человеческой кожи, однако воспринимается человеческой душой, которая начинает немилосердно саднить, словно ее трут щеткой из конского волоса. Мало того, мне отчего-то кажется, что эта бусина пристально за мной наблюдает…
«Что, этого, небось, в школе не проходили? – Боден ухмыляется, кивая в сторону массивной чугунной буксы, внутри которой что-то глухо скрежещет, — Это — Горгульева глотка. Штука, что укрощает выходящий адский жар и стабилизирует давление. Заклепки из серебра с латунью. Если она заклинит, котел либо разорвет нахер, либо мы останемся без тяги, - он постукивает ключом по отходящим от Горгульевой глотки магистралям, похожим на агонизирующих дергающихся змей, - А это – Костяной гребень. В нём пар и жаровые потоки размешиваются, чтобы машина не задыхалась от собственного адского дыхания. Если один из зубцов треснет — жара станет слишком много, клапан не выдержит, и тебя зажарит, как молочного поросёнка»
Мне не хочется заглядывать в эту жуткую топку, напоминающую демонический зев, полный перетирающих что-то зубов. Я и не должен. Я канонир, мое дело – пушка, а не эти распроклятые, смоченные жертвенной кровью и старой желчью, механизмы. Но я знаю, что если позволю страху и брезгливости взять вверх, Боден смерит меня презрительным взглядом и больше никогда не взглянет, как на равного. Поэтому я киваю, делая вид, что его объяснения ужасно мне помогли.
«Эта штуковина – Пентагральная спайка. Похоже на ласточкино гнездо, а? Это все детские кости, и кристалл в середке. Незаменимая штука на тот случай, если наш приятель пойдет вразнос. А вот Гематический узел. Видишь эти каналы? По ним идёт смазка из бака. Она смягчает ход шестерён и успокаивает демона. Если шестерни высохнут, сцепление начнёт рвать и грызть саму машину, как бешеный пёс. Потому я всегда слежу, чтобы масла было в избытке. А это – Колесо Оркуса. Вращается как водное колесо, видишь, только вместо воды здесь раскаленный пар и демоническое дыхание. Если оно встанет, встанем и мы. Но еще хуже, если лопнет эта магистраль. Тогда мы попросту задохнемся в своей стальной скорлупе…»
Ощущение тяжелой вибрации не исчезает. Мало того, усиливается всякий раз, как я бросаю взгляд в сторону свинцового яйца, внутри которого спит «Ротиннмуннур». Спит ли? Теперь я в этом совсем не уверен. Напротив, мне кажется, что демон изучает меня. С интересом, от которого у меня скручивает жаром кости.
Боден с раздражением стучит рукой в тяжелой кожаной рукавице по извивающейся стальной шее бокового жарогона.
«Забился нахер, - удрученно произносит он, - Слышишь, как звучит? Там внутри больше гари, чем на кастрюле у нерадивой хозяйки. Эти штуки полагается смазывать желчью висельников, но интенданты присылают нам жабий жир пополам с известкой, смесь рабочая, но нагара выходит больше, чем в моей курительной трубке! Ничего удивительного, что они отрабатывают по восемьсот часов заместо трех тысяч…Ну-ка, берись за шпиндель, пушкарь! Смотри, я откручиваю крепления, ты держишь вот здесь, чтоб не сорвался. Не слишком сложно для твоей ученой головы? Ну, давай. Имей в виду, если выскочит – нас обоих паром обварит так, что шкура слезет точно батистовый платок!»
Я обхватываю руками стальной стержень, испещренный выгравированными адскими сигилами - он холодный на ощупь, но злая дрожь «Ротиннмуннура», передающаяся ему, рождает в ладонях неприятный, невесть чем ощущаемый, гул. Я успеваю пожалеть о том, что не натянул перчаток. Боден уже возится с крепежами, выбивая их по одному при помощи какого-то хитрого инструмента, названия которого я не знаю. Он делает это быстро, быстрее, чем обозный цирюльник рвет у пехотинцев зубы – раз, раз, раз! В глубине двигательного отделения что-то шипит, от этого зловещего звука я покрываюсь холодной слизкой испариной под своим гамбезоном. Демон спит, твержу я себе, кроме того, он заключен в кокон из тысяч защитных сигилов, он не в силах навредить тебе.
Вооружившись сложно устроенным медным ключом, Боден начинает выворачивать жарогон из креплений, но внезапно замирает, насторожившийся, словно охотник, услышавший звук бьющейся в силках добычи.
«Дырень моей мамаши… - бормочет он с досадой, - Шипение слышишь, Мюллер? Это нехорошее шипение. Змеиное. Давление на другом конце полезло вверх. Может, приснилось нашему мальчику чего или просто во сне ворочается… Надо бы стравить, пока нас с тобой здесь не заварило, как в заварочном чайнике. Ты вот что… Держи эту штуку как есть, а я сбегаю спущу пар. Минута, не больше. Только держи нормально, не так, как ты в школе своим дружкам хер держал! Не вздумай выпустить!»
Ругаясь под нос, Боден выныривает наружу, я слышу его тяжелые удаляющиеся шаги. Держать жарогон одному утомительно, он не тяжелый и не горячий, но расположен так неудобно, что мне приходится изрядно выкручиваться, чтобы сохранять заданное возницей положение. У меня быстро затекают предплечья, кроме того, сводит левую сторону спины.
Но еще хуже звуки, которые издает спящий «Ротиннмуннур». Вынужденный удерживать проклятый жарогон, я совершенно беззащитен перед ними, они вползают мне в уши, рождая зуд в костях черепа. В них нет ничего опасного, это всего лишь скрежет, рождаемый трущимися друг о друга стальными узлами, расширяющимися под воздействием высоких температур, уверяю я себя, но мне отчего-то чудится в этом скрежете тщательно сдерживаемое злорадство. Злой рокот могущественного существа, в потроха которого самонадеянно забралась крошечная мошка.
Он спит. Я стискиваю зубы, пытаясь сосредоточиться на жарогоне и не смотреть в сторону свинцового яйца с демоном внутри. Это чудовище спит и видит свои чудовищные сны, заполненные горами освежеванных тел и реками свежей горячей крови, оно наверняка даже не сознает мое присутствие, но…
Я чувствую гул злых темных энергий в котле с демоном. Мало того, этот гул, звучащий как крысиный шорох на темных задворках моего подсознания, быстро обретает отчетливые твердые вкрапления, делающие его похожим на неразличимо бормочущий голос. Я не различаю слов, однако различаю интонации – вкрадчивые мягкие обертоны, что-то обещающие, что-то сулящие…
Держи чертову трубу, приказываю я себе, мотая головой, просто держи и…
Свинцовое яйцо неподвижно, оно, кажется, сделалось даже холоднее, чем было, но все отчетливее мне кажется, что издаваемый им шорох напоминает человеческую речь, которую вполне можно разобрать, если сосредоточиться, запастить терпением и насторожить слух. Возможно… Я сам не замечаю, в какой момент мне это удается.
Внутри «Ротиннмуннура» много голосов, каждый из них звучит на свой лад, но все вместе они органично и естественно дополняют друг друга, точно инструменты в слаженном императорском оркестре.
«Все шшш-шито-крыто, Вальтер Мюллер, - шепчут мне извивающиеся медные трубы, срыгивающие пар через хитроумно устроенные клапаны, - Не тревожж-жься, мы защщ-щщитим тебя!»
«Кррепись, Вальтер-р-рр Мюллер-р-рр, - успокаивающе скрежещут массивные бронзовые и чугунные колёса, размеренно перемалывая горячий воздух, - Веррр-ррнешься в свой Любек в ср-рр-ррок, встрр-рретишь бр-р-ррата…»
Мне это мерещится. Чудится. Я наглотался ядовитого горячего воздуха из потрохов «двести двенадцатого», вот меня и мутит. Это просто наваждение, болезнь воображения, легкая форма помешательства...
Внезапно мумифицированное полуистлевшее воронье тельце, похожее на сверток сухих серых перьев, дергается и размыкает острый клюв. Сперва оно извергает лишь едва слышимый скрип, издаваемый не то его клювом, не то тонкими полустершимися костями, невесть как держащихся друг за друга, но очень быстро он складывается в слова:
«Не бойся, Вальтер Мюллер, скруэч-скруэч! Ты здорово влип, это верно. Земли кругом полны опасностей, скруэч-скруэч! С воздуха тебя выслеживают британцы, а земля пропитана смертью и опасностью на много мейле во все стороны! Но не переживай, скруэч-скруэч! Я поведаю тебе специальное слово, известное одним лишь адским владыкам! Скруэч! Волшебное слово!»
Волшебное слово адских владык? Я ухмыляюсь одними губами. То самое волшебное слово? Отпирающее все двери, покоряющее зверей и птиц, обезоруживающее врагов, снискающее расположение всех смертных и любовь женщин? Я в самом деле верил в него – лет до десяти, но сегодняшний я мало чем похож на того десятилетнего сопляка, который ловил крохотных демонов на пустырях Любека на куски тухлого мяса, полагая, что у него есть весомые задатки демонолога.
Высохшая мертвая ворона всплескивает крыльями, похожими на изъеденный молью древний дамский веер.
«Волшебное слово, скруэч-скруэч! Оно раздвигает стены и уберегает от опасности! Нагнись ниже, маленький Мюллер, и я прошепчу его тебе на ухо! Нагнись! Слушай, слушай!..»
Я нагибаюсь над пышущим жаром двигательным отсеком, ощущая ватную неуклюжесть собственного тела, как это иногда бывает во сне. Глупая никчемная птица! Не существует никаких волшебных слов, я это знаю наверняка, но… Но я жадно внимаю звукам, доносящимся из ее дергающегося старого клюва, боясь пропустить за скрипом что-то важное. Мне весьма неудобно нагибаться, потому как приходится держать руками какую-то неудобную железяку, но, надо думать, большой беды не будет, если я на секунду ее выпущу и…
«Мюллер!.. Мюллер, проклятый болван!»
Наверное, этот крик меня и спас. В последний миг я дергаю головой, как иногда дергаются просыпающиеся - спасительный импульс, на миг выдернувший меня из сомнамбулического состояния, под руками что-то оглушительно шипит, облизывая раскаленным языком пальцы и…
Я отскакиваю от двигательного отделения, жадно хватая ртом воздух. Несчастный жарогон, сорванный давлением пара с креплений, с тяжелым гулом проносится мимо моего уха, точно метательная палица, рикошетит от дерева и прыгает по земле, сплющенный, изрыгающий пар, похожий на раздавленную копытом бронзовую змею. В том месте, где секундами раньше находилась моя голова, с шипением бьет столб раскаленного пара. Не отскочи я в последний миг, мое лицо уже припеклось бы к костям черепа, как кожура – к сгоревшей картофелине…
«Сучье семя! Растяпа!» – Боден, рыча, проносится мимо, отталкивая меня с дороги. Ни на мгновенье не растерявшись, он натягивает на голову гамбезон и ныряет в облако раскаленного пара, откуда доносится одно только рычание и скрежет каких-то труб.
Должно быть, он пережимает какой-то патрубок, потому что облако пара быстро тает, позволяя мне увидеть его лицо, обожженное и налитое черной яростью.
«Чтоб тебя черти драли, Мюллер! Минуту простоять не мог! Если у тебя такие никчемные ручонки, хотел бы я знать, как ты ходишь отлить! Небось это для них непосильная работа, а?»
Мои ладони и сами стремительно наливаются алым. Кажется, и лицо тоже.
«Черт побери, я держал! Но…»
«Что?»
«Проклятый демон, он…»
Боден презрительно усмехается.
«Проклятый демон спит и не собирается просыпаться!»
«Но я слышал, как он… Он…»
Из люка на донжоне показывается Черный Барон. Ему требуется всего полсекунды, чтобы окинуть взглядом нас всех – меня, машущими обожженными руками на ветру, рычащего от негодования Бодена, затянутое паром двигательное отделение и перекрученный раздавленный жарогон.
«Что здесь происходит?»
«Мюллер не совладал с чертовой трубой, - бормочет Боден, не скрывая досады, не глядя в мою сторону, Вырвало из креплений и раздавило. Добро еще, я до аварийного крана дотянулся, давление, значит, сбросил…»
«Это критично?»
«Нет, мессир, не критично. У меня запасной отыщется».
Черный Барон переводит взгляд на меня. Мучительное ощущение – я чувствую себя так, словно меня с головы до ног проняло обжигающим паром.
«Я… Мне показалось, что…»
«Да?» - холодно спрашивает он.
«Боюсь, «Ротиннмуннур» отвлек меня, мессир».
«Ротиннмуннур» никак не мог вас отвлечь, унтершарфюрер. Он погружен в сон на время ремонта».
Он прав. Свинцовое яйцо, содержащее в себе плененного демона, лежит недвижимо, если не считать тонкого пения пара, двигательное отделение шлахтенбурга не издает никаких звуков. Никто не шепчет мне, не называет по имени, не зовет. Игра воспаленного воображения, помноженная на усталость, на недавнюю контузию, на напряжение последних дней…
«Но я…»
«Да?»
Я стискиваю кулаки, не обращая внимания на зуд обожженной кожи.
«Возможно, я отвлекся, господин мессир. Виноват. Этого больше не повторится».
Черный Барон скрывается в люке, не удостоив меня ответом. Этого и не требуется, в этот миг я и сам презираю себя так, что готов растечься паром. Боден сплевывает себе под ноги и отворачивается.
«Болдт! Иди-ка сюда! Лучше я потерплю тебя, чем позволю этому растяпе еще раз залезть внутрь!..»
[1] Репербан (нем. Reeperbahn) – улица в центральной части Гамбурга.
[2] Люкарна – архитектурный элемент, окно, расположенное в скате крыши.
[3] Айскофе (нем. Eiskaffee) – кофейный десерт, состоящий из охлажденного крепкого кофе, в который добавляют несколько шариков ванильного мороженого, взбитые сливки, шоколадную стружку и пр.
[4] Паппенхаймер – узкий меч для колющих и режущих ударов, снабженный развитой чашеобразной гардой, популярное пехотное и кавалерийское оружие XVII-XVIII веков, активно использовавшееся в Тридцатилетней войне и названное в честь Готфрида Паппенгейма.
Глава 5
Герцог фон Розенхайм мчится на своем роскошном аутовагене через какую-то деревню. Он опаздывает на совещание штаба при Гофкригсрате и постоянно заставляет своего возницу пришпоривать демонов еще сильнее. Внезапно на дорогу выскакивает свинья. Возница не успевает натянуть вожжи, аутоваген налетает на несчастное животное и разрывает его в клочья.
Можно было бы уехать, но герцог фон Розенхайм слишком беспокоится о том, что говорят о нем в народе, кроме того, пойдут ведь слухи… «Держи, - говорит он вознице, протягивая ему гульден, - Отправляйся в деревню, найди хозяина свиньи и заплати ему!»
Ошарашенный возница, все еще покрытый кровью несчастного животного, пошатываясь, отправляется в деревню. Проходит полчаса – его нет. Проходит час – его нет. Проходит три – нету. Герцог ерзает на подушках, пылая от ярости.
Наконец возница возвращается. Настолько пьяный, что с трудом стоит на ногах, но все еще с монетой в руке.
«Какого дьявола?! – кричит разъяренный герцог, - Где это ты успел нализаться, подлец?»
«Не могу знать, - лепечет возница, - Я просто подошел к ближайшему дому, сказал, что я возница герцога фон Розенхайма и что я убил эту свинью. И тут все как начали мне наливать!..»
«Унтершарфюрер Мюллер!»
Наверное, я никогда не научусь не вздрагивать при звуке этого голоса. Это сродни прикосновению раскаленной иглы к затылку. Я еще не успеваю ничего сообразить, а тело уже вытягивается по стойке «смирно», молодцевато задирая немилосердно гудящую голову. Черт, ну и крепко же вбили в нас эту науку в школе!.. А может, дело тут не в школе.
Любой смертный неизбежно ощущает благоговение при виде человека, который принимал подарки из императорских рук, который глядел в глаза могущественным демонам и сам причастился адских тайн. Человека, который при жизни сравнялся с героями Оффентуррена – бесстрашным Альбрехтом фон Валленштайном, мудрым Церкласом фон Тилли, безжалостным Максимилианом Баварским… Когда говорит этот человек, все живое безотчетно затихает, сознавая свою малозначимость, и даже злые нормандские ветра, всполошенные чудовищным огнем, как будто бы затихают. Я и сам замираю, охваченный робостью и благоговением, всякий раз, когда его взгляд задевает меня, а уж когда он произносит мое имя…
Наверное, я не привыкну к этому, даже если проживу тысячу лет.
«Да, мессир?»
«Вы неважно выглядите, Мюллер. Эта бледность… Вас укачивает от быстрой езды? Если да, я прикажу Бодену гнать «Ротиннмуннура» помедленнее».
Это шутка – это должно быть шуткой. «Ротиннмуннур» - не прогулочная карета, а мы не в тех обстоятельствах, чтобы выбирать темп бегства. Я пытаюсь улыбнуться, но моя улыбка, должно быть, весьма жалкого свойства. Немудрено – сегодня боль терзает меня с рассвета.
«Я… Думаю, нет нужды, мессир».
Он качает головой.
«Не завидую вам. Сразу после школы – и в этакий котел!.. Мои ребята тертые, не каждый демон разгрызет, а вам, должно быть, несладко. Уверен, ничего подобного в учебных классах не проходили».
«Так точно, мессир».
«Что ж, вы неплохо держитесь. Если вам от этого будет легче, половина тех лощеных молодцев с усеянными крестами грудью, которых так обожают малевать придворные живописцы для воодушевляющих гравюр, уже металась бы по округе, задирая руки и безропотно насаживаясь на британские пики».
«Благодарю вас, мес…»
«Взгляните на это с другой стороны. Наша поездка не сулит нам богатства и почестей, но, бьюсь об заклад, будет весьма веселой – уж не знаю, насколько долгой. Кроме того… - Черный Барон усмехается, - Она обеспечит каждого из вас таким запасом воинской славы, какая вам и не снилась. Смелее, Мюллер! Кёльнские девицы млеют от героев, покрытых пороховой гарью, не пройдет и месяца, как вы обзаведетесь какой-нибудь почтенной вдовушкой с приданным, самое малое, пять тысяч гульденов!»
Он говорит спокойно, взгляд у него холодный, но на губах блуждает легкая улыбка. Он говорит об этом так, словно мы уже вырвались. Словно уже потягиваем прохладное вино в Кёльне, сдержанно вспоминая былые злоключения, как полагается старым воякам. Я чувствую себя скованно в его присутствии. Как назло, рядом никого нет – Больдт и Боден отправились на короткую вылазку, намереваясь заодно поискать грибов, Йонас, как обычно, устроился внутри шлахтенбурга, пристально изучая невидимый эфир и жадно впитывая все его сигналы.
Черный Барон делает шаг вперед. Сухопарый, похожий на обожженное дерево, обтянутое серым сукном, он двигается почти бесшумно, с мягким шорохом хорошо тренированного тела. С таким же звуком кладут на мягкий бархат тяжелый пистоль.
«Вы и в самом деле выглядите неважно, Мюллер. С вами все хорошо?»
Признаться ему, что после Вилье-Боккаж меня мучают головные боли? Что по ночам мне досаждают кошмары чудовищного свойства? Черт возьми. Выдерживать его холодный взгляд и так непросто, но если он будет пристально наблюдать за мной, взвешивая каждый мой шаг, оценивая, насколько унтершарфюрер Мюллер адекватен, способен ли он выполнять приказы или вот-вот сделается опасен для экипажа…
«Кажется, вас что-то беспокоит, Мюллер?»
«Возможно, мессир».
Я бросаю взгляд в сторону «Ротиннмуннура». Наш шлахтенбург стоит на краю неглубокого оврага с распахнутыми люками и, хоть мы немало потрудились, маскируя его ветвями и сухой травой, наметанный взгляд быстро находит контуры боевой машины. Сейчас он дремлет, восстанавливая силы после ночного броска, его трубы не изрыгают огонь, сталь не шипит от ярости, но мне отчего-то кажется, что он внимательно нас слушает. Скованное чарами чудовище, вынужденное служить куда более ничтожным существам, оно притворяется спящим, но на деле пристально наблюдает за нами. За нами всеми – и за мной в особенности…
Черный Барон перехватывает мой взгляд, как хищная «птичка», разрезающая небо, перехватывает неспешно парящую голубку.
«Что-то со шлахтенбургом? Вас беспокоит наш экипаж?»
Запираться дальше не имеет смысла, Черный Барон читает мои мысли так же легко, как если бы читал все те дрянные заметки, которыми я испещряю бумагу в свободное время. Я отчаянно жалею, что мы не можем отойти подальше от дремлющего чудовища. Может, если бы мы отошли на десяток-другой фуссов, с моего горла пропали бы стальные кольца, заключившие его в хватку.
«Не столько сам экипаж, сколько… существо, в нем обитающее, мессир».
Черный Барон задумчиво кивает.
«Ротиннмуннур?» Ваш беспокоит наш старина? Что с ним? Вы замечаете какие-то перемены в настроении? Это неудивительно. Он упрямый и отважный сукин сын, но события последнего времени способны выбить из равновесия даже самое могущественное существо. Ничего удивительного, если он немного сбит с толку или капризничает».
Он говорит небрежно, словно это какой-нибудь щенок, а не полыхающее яростью чудовище, спрятанное под толстой броней и кольчужными сетками.
Я пытаюсь уверить себя, что «Ротиннмуннур» спит и не слышит нас, но зловещий контур шлахтенбурга, проступающий под ветками, притягивает мой взгляд, точно алхимический Камень Магнуса, притягивающий мелкий железный сор. Гигантский стальной крокодил, умеющий притворяться бездушным бревном, он выглядит обманчиво спокойным, даже неживым – пустая стальная оболочка, испачканная грязью и покрытая множеством похожих на язвы заклепок – но мне безотчетно кажется, что он пристально следит за мной, жадно впитывая каждое слово.
Я знаю его ужасный нрав, пропитанный испепеляющей яростью, знаю по Виллье-Боккаж. Тогда он подчинялся мне, покорно разворачивая массивный, как каменная глыба, донжон, выдыхая испепеляющий огонь, кромсая британские экипажи, громя дома, превращая улицы в выжженные, засыпанные жирной человеческой копотью, ущелья. Но тогда мы с ним были союзниками, объединенными общей целью – выжить в том кромешном аду, что устроил для нас Безумный Монти. А сейчас…
«Я имею в виду другое, мессир. Мне кажется, я ему не нравлюсь».
«В каком смысле – не нравитесь?»
«Он не испытывает ко мне теплых чувств».
Черный Барон негромко смеется.
«Во имя адских чертогов, Мюллер! Он демон, он ни к кому не испытывает теплых чувств! В его глазах мы все – никчемные куски мяса, украсившего себя аксельбантами и орденами. Для него, знаете ли, все мясо одинаково на вкус, он даже не делает различий между германским и британским сортами!»
«Я знаю, мессир. Просто мне кажется…»
«Да?»
«Мне кажется, это нечто личное. Ему не нравлюсь я сам».
Черный Барон перестает смеяться и смеряет меня взглядом. В этом взгляде нет презрения, всего лишь холодный интерес, но я чувствую себя так, словно к моей душе на миг приложили ледяной ланцет. Мне кажется, что и «Ротиннмуннур» пристально разглядывает меня через обманчиво темные щели своих амбразур.
Я уже жалею, что позволил этим словам вырваться из своего рта. Но отступать поздно. Это у «двести двенадцатого» есть чудовищно запутанная, но все-таки явственная ретирадная тропа, ведущая до Кёльна, у меня самого под пристальным взглядом Черного Барона такой тропы нет.
«Почему вы так считаете?»
Я пожимаю плечами – беспомощный жест, который меня самого раздражает.
«Мне кажется, это началось с самого первого дня. Мы с ним… неважно познакомились. И у меня сложилось впечатление, что он не очень-то мне благоволит. А проще сказать, на дух меня не выносит. Норовит обжечь при каждом удобном случае, напугать, прищемить люком, поцарапать…»
Черный Барон усмехается.
«А вы хотели, чтобы он подарил вам букетик фиалок? Может, прочитал стихи при свете луны? Ради адских чащ, Мюллер, он же демон! Боевой демон из сонма владыки Белиала! Он – беспощадный убийца, которого я вытащил из адских чертогов и заточил в куске металла, чтобы превратить его в смертоносное оружие! Напомните, как давно вы в экипаже двести двенадцатого, унтершарфюрер?»
«С десятого июня сего года», - покорно произношу я.
«А сегодня?»
«Двадцатое июня, мессир».
«Значит, всего десять дней?»
Я понимаю, что он хочет сказать. Может, «Ротиннмуннур» и чудовище, но это прирученное и хорошо выдрессированное чудовище, верное своему хозяину. Я же в экипаже человек новый, не сросшийся общим нервом с прочими. Я – пришлый чужак. Случайная деталь, которая оказалась наспех прихвачена к бронированному корпусу «двести двенадцатого» и, как знать, может от тряски вскорости отлетит прочь.
«Так точно, десять дней. Но мне кажется, что он нарочно делает это. Что он в некотором смысле… обозлен на меня».
«Обозлен на вас? Вот как? - в темных глазах Черного Барона мелькают крохотные искорки непонятного цвета, напоминающие вспышки выстрелов в глухой ночи, - Знаете, за неделю до начала Нормандского Анабазиса мы стояли в одном небольшом городишке под Тарбом, название которого я уже позабыл. «Ротиннмуннур» сожрал там одного унтер-офицера – кажется только за то, что тот отпустил пару недобрых слов в его адрес или не так посмотрел. Вообразите, что он сделал бы с человеком, который в самом деле имел несчастье вызвать его неудовольствие! Поверьте мне на слово, унтершарфюрер Мюллер, если бы у «Ротиннмуннура» в самом деле был бы повод вас недолюбливать, мы бы непременно об этом узнали. Например, у вас не хватало бы рук или вы превратились бы в закатившийся под канонирское кресло уголек!»
Он прав. Он бесконечно прав. Даже опутанный тысячами охранных сигилов, «Ротиннмуннур» наверняка мог испепелить меня за это время, имей он такое желание – уж существо, наделенное его силой, способно нащупать лазейку между линиями защитных чар, пусть даже толщиной с волос. Но…
«Ротиннмуннур» стоит на прежнем месте.
Он не сдвинулся ни на волос, торчащая из донжона пушка безучастно разглядывает низкое нормандское небо, ранним утром похожее на выстиранную ветошь. Я готов поставить на это свое месячное жалование – и свои уши. Ничто в его облике не говорит о том, что он слышит наш разговор или вообще ощущает нас. Он спит. Как подобает большим зверям, забылся глубоким сном и видит какие-нибудь свои дьявольские сны – о том, как настигает добычу посреди адских чертогов, рвет ее когтями, вкушая сладкий сок из ее разорванных вен, как дробит кости, жадно пожирая сокрытую в них мякоть…
И все же мне тяжело побороть ощущение, что он наблюдает за мной.
В блеске медленно нагревающейся на солнце стали мне чудится блеск нечеловеческих глаз, скрытых в глухих амбразурах. В шорохе ветра, который вяло колышет кроны деревьев над нашими головами, мне чудится шорох его нематериального тела, заточенного за тяжелыми стальными пластинами.
Это морок, говорю я сам себе, стараясь не глядеть в сторону бронированного хищника. Наваждение, вызванное кошмарами, контузией и головной болью. И еще усталостью. Я так мало спал за эти десять дней, я прошел через обжигающий остов Виллье-Боккаж, я помню вопли людей, кирасы которых скрежетали под нашими гусеницами, лопаясь, точно ореховая скорлупа, я…
«Вы подозреваете моего демона в том, что он замышляет зло против вас? – спрашивает Черный Барон, разглядывая меня с холодным интересом, - Потому, что если это так, я буду вынужден действовать. Помните, пока носите форму, вы не просто Вальтер Мюллер, но унтершарфюрер Мюллер, канонир экипажа номер двести двенадцать, военное имущество, которое вверено под мою опеку и ответственность. Значит, всякое зло, причиненное вам, причинено имуществу императора. Если демон в самом деле виноват, я вынужден буду провести проверку, осмотреть все узлы защитных чар и, вероятно, наложить на него наказание».
«Ротиннмуннур» равнодушно разглядывает небо, его обрюзгшая тяжелая туша выразительна не более, чем огромный валун, ни единым движением или звуком он не выдает, что слышит наш разговор или вообще замечает нас, двух ничтожных букашек, прохаживающихся у него под бронированным боком, но…
Он наблюдает за мной, чувствую я. Он слишком хитер, чтобы проявлять злость открыто, при своем хозяине, но я чувствую, как моя душа немеет под его пристальным взглядом, я…
«Я не говорю, будто он виноват, - вяло бормочу я, ощущая себя сущим ничтожеством, мои мысли, облекаясь в неуклюжую плоть слов, раскисают, точно шеренга вчерашних новобранцев, которых злые фельдфебели, орудуя кнутами, кое-как сбили в единое целое, - Я не имел в виду, будто он держит зло лично на меня, я просто хотел сказать, что… кхм… Люди не всегда сживаются гладко друг с другом, возможно, та же ситуация и с демонами. Мы просто не притерлись друг к другу должным образом, не успели привыкнуть, а тут еще вся эта кутерьма…»
«Некоторые демоны коварны и скрытны, но только не «Ротиннмуннур», - наставительно произносит Черный Барон, - Не наш старина. Он – солдат, как и мы, он не скрывает своих чувств, не плетет интриг, не строит козней. Если ему что-то не нравится, будьте уверен, он найдет способ сообщить об этом!»
«Конечно. Я понимаю».
«Вот и прекрасно, унтершарфюрер Мюллер. Я надеюсь, ваша мнительность на счет этого не будет мешать вам выполнять свои обязанности. В противном случае мне придется… провести расследование и наказать виновного, кем бы он ни был. Мы в непростой ситуации и я не потерплю, чтобы чьи-то болезненные амбиции или слабости поставили под угрозу наш и без того рискованный поход!.. Что там у вас, Йонас?»
«Сигнал, мессир! – Йонас, высунувшись из люка, неуклюже кивает тяжелой головой, - Возможно, вам стоит взглянуть».
Черный Барон мгновенно забывает про меня. В шлахтенбург он забирается легко. Ему не требуется ерзать, как некоторым полковым интендантам, пытаясь запихать в проем люка свое необъятное, как у бруннонов, пузо, он делает это одним легким, почти беззвучным движением, отточенным как выпад у опытного фехтовальщика. Раз – и его нет. Словно демон слизнул.
Я не иду следом – когда речь идет о перехваченных сигналах, Черный Барон и Йонас общаются наедине, без чужих ушей. Черт его знает, что за сигналы они ловят, готов поспорить, эфир вокруг нас ревет голосами ликующих британских демонов да исторгает запоздалую агонию наших крепостей – не те звуки, которые способны вселить в нас оптимизм. Возможно, мне стоит найти Бодена и Больдта или…
Шорох, который я слышу, наверняка рожден потревоженными ветром ветвями
деревьев, которые обметают тяжелую броню шлахтенбурга. Но мне тяжело отделаться от мысли, что я слышу хищное шипение демона, заточенного в огромной бронированной коробке.
Он наблюдает за мной. Он злорадствует. Он пристально изучает меня сквозь щели в своей обожженной закопченной броне, усеянной шипами и вмятинами от британских ядер. Он вдыхает запах моего страха, как вдыхают аромат вина.
Он не спит.
Мина. Распроклятая мина.
Подумать только, нас пятерых едва не свело в могилу ничтожное адское отродье, замурованное в глиняном кувшине, тысячекратно более слабое, чем наш «Ротиннмуннур». Но так уж иногда случается, что простой кусок камня из пращи может размозжить череп не в меру самоуверенному воину, закованному в сталь…
Самое забавное заключается в том, что мина, по всей видимости, наша, германская. По крайней мере, нас уверяет в этом Боден – в те минуты, когда не клянет тринадцать колен своей родни, желая им самых страшных мучений в Аду. Здесь, под Булоном, четыре года назад кипели ожесточенные бои, французы улепетывали так, что выпрягали лошадей из обозных подвод, они уж точно не стали бы задерживаться, чтоб подготовить презренным гуннам пару смертоносных подарков. Забавно, если мы в самом деле получили привет от своих же. Привет, пролежавший несколько лет в земле, но не сделавшийся от этого менее смертоносным.
Это произошло за час до рассвета. Мы катимся по краю заросшего грязным кустарником поля, я рассеянно шарю взглядом вдоль подлеска через канонирский прицел, гадая, где Черный Барон присмотрит местечко для дневной остановки, когда…
Я вдруг ощущаю во рту вкус подкисшего баварского крема. Это чертовски неожиданно, тем более, что голод мы вынуждены перебивать одними только сухарями с куском солонины, и у меня уже несколько часов не было во рту даже маковой росинки. Сладко и кисло и… Сопливый дурак, забыл очевидные вещи, которые вбивали в наши головы еще на первом году обучения.
Человеческое тело слишком просто устроено, чтобы ощущать должным образом проходящие через него волны адских энергий, а наш рассудок и подавно слишком примитивен. Неудивительно, что высокое излучение мы ощущаем непредсказуемым образом, тем, который диктуют нам наши несовершенные и совершенно дезориентированные органы чувств. В день моего прибытия в Кан какой-то роттенфюрер из нашей баталии, прибывший немногим раньше меня и сунувшийся в крепостной ров по малой нужде, наступил на мину. Легкая, даже крошечная, рассчитанная на пехотинца, она не испарила его на месте и не превратила в лужу воющей органической субстанции, как это бывает с некоторыми, лишь завязала его ноги сложным рифовым узлом. Я вижу этого бедолагу, когда его на носилках тащат в госпиталь. Он не кричит, напротив, блаженно улыбается. Должно быть, вспышка адских чар под ногами одарила его какой-то весьма приятной иллюзией, столь мощной, что за ней не ощущается боли. Зато он вдоволь кричит следующие восемь часов – почти без перерыва…
Удар оказывается страшен.
Несмотря на то, что мы двигаемся неспешно, «двести двенадцатый» содрогается, точно наковальня, по которой угодил изо всех сил дюжий молотобоец. Страшный удар, от которого у меня, казалось, оборвались разом все жилы в теле. Он спотыкается на ходу, едва не зарываясь тупоносой мордой в землю, поднимая вокруг себя водопады хлюпающей грязи, его резко заносит влево. Рывок столь силен, что меня едва не вырывает из кресла. Броня гудит, точно гигантский погребальный колокол.
«Ротиннмуннур» ревет так, что мне кажется, будто в уши мне ввернули два раскаленных бронзовых сверла, со скрежетом перетирающих мой мозг. Это не просто ярость большого и могучего существа, закованного в рабский ошейник и обреченного прислуживать жалким людишкам, теперь к ней примешивается боль. Много боли.
Какой-то миг мне кажется, что наша защита сейчас рухнет. Что выгравированные на стали адские письмена раскалятся настолько, что растают, и Черный Барон уже ничего не сможет сделать. Я слышу грозный и тревожный звон заклепок, ерзающих в броне и ощущаю вкус прокисшего баварского крема во рту… Я чувствую, как дрожат толстые броневые плиты вокруг нас. Сейчас они сделаются подобием огромного пресса и сдавят нас, сокрушая кости, превращая в липкие кисельные лужицы, сочащиеся наружу через щели в броне. Я почти слышу треск собственных костей, а может, это трещат чахлые деревца, которые мы сминаем на ходу…
Владыкам из Геенны Огненной в самом деле свойственна адская ирония. Только они способны, создав наделенное невообразимой мощью отродье, отдать его в услужение существам, которые по сравнению с ним могут показаться примитивно устроенными насекомыми. Мало того, одарить его при этом сверхострым разумом, тысячекратно превосходящим человеческий и, в то же время, не рассуждающей, почти безумной, звериной натурой. Наверно, непросто быть одновременно гением и безумцем, гениальным мыслителем, сознающим устройство мира куда лучше нас, и рвущимся в цепях кровожадным животным, одержимым всесокрушающей яростью ко всему живому. Но об этом я размышляю многими часами позже, когда выдается возможность. В тот момент мною движут совсем другие мысли.
Боден испуганно вскрикивает, Йонас валится на пол, прикрывая руками голову, я… Я действую удивительно собранно для человека, из головы которого ударной волной вытряхнуло все мысли. Точно боевой голем, отрабатывающий заложенную в него программу.
«Болдт! Стопор!»
Болдт, даром что сам оглушен и растерян, понимает меня с полуслова. Мгновенно срывает транспортный запор, разблокировав пушку и изготовив ее к бою. Я приникаю к канонирскому прицелу (слишком резко – разбиваю до крови нос, хоть сам пока этого не ощущаю). Я тщетно полосую взглядом окружающие нас кусты, обрамленные грязным предрассветным небом. Мне мерещится хищный силуэт замершей в подлеске британской семнадцатифунтовки. Страшный, смертоносный зверь, о коварстве которого ходит множество жутких историй.
Мы все внутренне клянем тот неспешный темп, с которым нас ведет Черный Барон, не допуская срываться в карьер, но сегодня наша тихоходность, пожалуй, сыграла нам добрую службу. Обманутые нашей скоростью британцы неверно выставили прицел – выстрел, который должен был проделать огромную дыру в корпусе, должно быть, угодил по гусеницам, обездвижив нас, но не убив. Но во второй раз на такую удачу уповать бессмысленно.
В вюнсдорфской школе мы частенько шутили на счет привычек и склонностей британских канониров, сходясь во мнении, что пушкари Безумного Монти все как один скотоложцы и евнухи, но сейчас мне не до смеху. Выстрел по обездвиженной мишени такого размера как «двести двенадцатый» - детская забава, британские канониры вторым выстрелом влепят нам в корпус даже если все они косоглазые и кривые от рождения. Единственный шанс, который нам остается – упредить их. И, черт возьми, я собираюсь сделать для этого все возможное…
Я наваливаюсь всем телом на педали, чтобы развернуть донжон в сторону подлеска, но педали мертвы. Не удивительно – бушующий в ярости «Ротиннмуннур» глух к чьим бы то ни было приказам. Зарычав от натуги, я наваливаюсь на колесо ручной наводки. Стальной донжон, водруженный на корпус «двести двенадцатого», весит точно целая гора. Центнеры закаленной крупповской стали. Но Болдт и здесь приходит мне на помощь, вдвоем мы разворачиваем орудие за неполных пять секунд. Хорошо выполненный норматив для слаженного опытного экипажа.
Вот только британские канониры тоже не теряют времени даром. Первый выстрел не проломил броню, но угодил в цель и обездвижил нас, а значит, им почти не требуется выверять прицел, лишь вновь изготовиться к выстрелу. Мне кажется, я ощущаю их хищные пронизывающие взгляды сквозь броню. Тут уж кто первый…
Болдт выглядит худощавым и неважно сложенным, но силы в его руках хватает на троих.
«Ядро!» - он быстро закатывает в распахнутый зев двадцатидвухфунтовки тяжелую сферу.
«Обычной!» - он с готовностью засыпает в ствол одиночную мерку пороха, так ловко, что не просыпает ни крупинки.
«Готовь!» - он спешно запирает казенник и отскакивает в сторону.
Его работа закончена. Дальше работать предстоит канониру.
Я налегаю всем телом на винрад, почти срастаясь со своей пушкой, в этот миг я сам ощущаю себя демоном, крошечным живым существом, сделавшимся частью огромной металлической туши. Еще немного… Еще…
Eldur!
Это единственное слово на адском наречии, которому я научен. Достаточно его выкрикнуть, и порох внутри пушки мгновенно займется, послав ядро вперед с чудовищной силой. Едва я только увижу цель, едва только…
Eldur! Eldur! Eldur!
Цели нет. Я не вижу сереющей пороховой вуали над травой, предательски выдающей вражеское орудие, не вижу ни острых наконечников покачивающихся пик, ни вражеских знамен, один только колышущийся вокруг нас кустарник. Кажется, это куманика. Адские яды, впитанные ее листьями и корнями, не прошли бесследно, плоды у нее большие, набухшие, сочные, вот только это не ягоды, а небольшие, медленно пульсирующие человеческие легкие. Последняя отчаянная мысль бьется у меня в голове им в такт.
Сейчас «Ротиннмуннур» сдавит нас в своих страшных объятьях, а я так и не успею выстрелить, поквитавшись с британским канониром…
«Hættu! – рычит Черный Барон, - Ég panta! Neyðarstopp!»
Каким-то невероятным усилием ему удается удержать контроль над воющим от боли и ярости демоном. Можно не сомневаться, обычному смертному это усилие стоило бы жизни, но Черный Барон лишь тяжело дышит. Я поворачиваю голову и вижу его страшно блестящие в полутьме глаза. В боевом отделении делается жарко – это тысячи адских сигилов наливаются жидким огнем, грозя растаять, оставив нас беспомощными перед яростью демона.
«Не снаряд! – кричит Боден со своего места, - Мина! Мина!»
Во имя архивладыки!.. Страшное напряжение, охватившее меня, оставляет тело, но мышцы до сих пор сведены болезненным спазмом, будто обожжены. Не британская семнадцатифунтовка, однако…
Повреждения оказываются сильнее, чем мы думали. Гусеница левого борта приняла на себя весь удар и находится в плачевном состоянии, мы разглядываем ее, выбравшись наружу, жадно втягивая в себя сырой и холодный предрассветный воздух. Стоффкрафт. Мина, которую мы раздавили, была заряжена крохотной частицей трансмутационных чар, но ее было достаточно, чтобы сталь ведущего катка обратилась в необожжённую глину, а два катка первого ряда – в роскошный майсенский фарфор.
«Легко отделались, - бормочет Боден, разглядывая свой изувеченный шлахтенбург, внутри которого все еще клокочет от ярости демон, - Ребята из третьей роты две недели назад под Камб-ан-Плен на мину наткнулись, только не Стоффкрафтом заряженную, а Флейшкрафтом. Машина целехонькая, вот только все внутри в похлебку превратились. Живую похлебку. Их еще два дня ведрами вычерпывали, а там то глаз моргающий то еще дрянь какая…»
Черный Барон не расположен слушать его рассказы.
Спрыгнув с брони, облаченный в форменный плащ поверх гамбезона, он немного пошатывается – очередная схватка с «Ротиннмуннуром» порядком выпила из него сил, но на ногах держится твердо, а взгляд у него такой, что едва не отбрасывает в сторону.
«Унтершарфюрер Боден?»
Боден сопит, потирая затылок.
«Три катка подчистую, - вздыхает он, - Есть запасные, но работы прорва. Надо разуть нашу малышку, перебрать траки, заменить катки, вновь натянуть гусеницы…»
«Сколько?»
Боден отводит взгляд.
«За два дня управимся, если…»
Черный Барон холодно кивает и произносит лишь одно слово.
«Выполнять».
Следующие два дня мы все занимаемся ремонтом. Положение скверное – мы не успели по заведенной привычке уйти в подлесок с наступлением дня и торчим на выжженном поле, являя собой с воздуха превосходную мишень. Мимо такой не пролетит даже самый ленивый, разжиревший на фронтовых харчах, «джаггернаут»…
Мы исступленно рубим куманику, чтобы соорудить подобие маскировочной сети, и даже это непростая задача. Чертов кустарник, должно быть, не раз успел нахлебаться адских чар, ветки извиваются в наших руках, а легкие, которыми они украшены вместо ягод, лопаются у нас в пальцах, выделяя липкий желтый ихор. Вонь стоит отвратительная, но нам удается с горем пополам соорудить до рассвета защитный покров.
Повреждения не очень значительны, тем более, что у нас имеются запасные катки, но у нас слишком мало рук, а работа тяжелая, изматывающая. Только для того, чтобы снять гусеницу и заменить перебитые траки мы тратим целую ночь. Говорят, что грубая тяжелая работа – наилучшее средство от дурных мыслей, но только не в нашем случае. Мы отчаянно остро чувствуем каждую упущенную минуту, каждый потраченный час для нас – пытка. Мы хорошо понимаем то, что Черный Барон понял еще несколько дней тому назад, когда прекратились передачи из Кана. Нормандия уже не принадлежит нам. Она стремительно превращается в одну большую, напичканную британцами, западню, из которой надо поскорее уносить ноги. Измотанные дневными кошмарами и ночной работой, вынужденные в три раза чаще поглядывать в небо, к концу ремонта мы все делаемся нервными и издерганными. Неудивительно, что стоит куманике за нашими спинами зашелестеть, как мы хватаемся за свои рейхспистоли, воображение живо рисует блеск чужих глаз в кустах…
Британцы – не большие мастера по части скрытности, они жить не могут без того, чтобы не напялить алые мундиры и не окружить себя военными оркестрами, даже если речь идет о небольшой вылазке, гордыня – их излюбленный грех. Однако у них есть туземные части, про которые ходит самая недобрая молва. Набранные с диких островов, привыкшие беззвучно скользить сквозь джунгли, облаченные в одни лишь набедренные повязки, украшенные изуверскими шрамами, чествующими одним им известных адских владык, эти отродья не используют ни мушкетов, ни пистолей, одни только отравленные ножи и короткие, смертоносные вблизи, пики.
Говорят, именно так мы потеряли третью инженерную баталию, квартировавшую в Гэнвеле. Еще до того, как начался первый день Нормандского Анабазиса и корабли Безумного Монти принялись крушить гарнизон Гавра, шесть сотен этих ублюдков высадились в ночи на маленьких каноэ. Третий инженерный не успел поднять тревоги, все тамошние офицеры были убаюканы сладкими сказками фон Рундштедта о том, что британцы никогда не осмелятся высадиться в Нормандии, все их маневры – лишь попытки пустить пыль в глаза да спутать нам карты. Не после той авантюры под Дьеппом, что они предприняли год назад и во время которой потеряли шесть сотен своих лучших рейтар.
Тогда, две недели назад, мы еще могли позволить себе быть счастливыми слепцами. И парни из третьего инженерного тоже. Первые четыре сотни нашли относительно легкую смерть – их перерезали во сне. Остальных дикари утащили с собой, и вот эти то наверняка кляли фон Рундштедта перед смертью последними словами – если только сохранили рассудок и членораздельную речь. Британские дикари знали цену свежему мясу – каннибалы по своей природе, они учиняли во славу своих владык столь изуверские ритуалы, что даже британцы, говорят, иной раз приходили в ужас от своих союзников.
Ребят из третьей инженерной баталии находили в окрестностях почти ежедневно. Некоторых привязывали к деревьям и вскрывали животы, так ловко, что те часами вынуждены были наблюдать, как внутренности под действием силы тяжести выползают из них. Другим делали аккуратный надрез, фаршируя брюшину великим множеством насекомых и змей. Третьи…
Черт. У нас в шлахтенбурге имеется короткий мушкетон, но, выбираясь наружу, чтобы помочь Бодену, я никогда не беру его с собой. Что толку от одного ствола, если вокруг нас может сидеть две дюжины дикарей с обнаженными ножами?.. Зато я всегда держу при себе свой рейхспистоль. Старенький, неказистый, не идущий ни в какое сравнение с раззолоченным офицерским оружием, с разношенным стволом, позволяющим бить самое большее на десять шагов, он являет собой довольно жалкое оружие, но я тешу себя надеждой, что если из кустов выскочат длинные гибкие тени, мне хватит трех секунд, чтобы взвести курок, мысленно произнести последнюю благодарность адским владыкам и приставить ствол к груди…
В вюнсдорфской школе мне не раз приходилось принимать участие в замене колес, это упражнение никогда не казалось мне особенно сложным. «Переобуть экипаж» - так это называли тамошние фельдфебели, охотно используя это немудреное упражнение в качестве наказания за наши шалости. Это была тяжелая, порядком выматывающая работа, но, по правде сказать, она не казалась мне особо сложной. Имея некоторую сноровку по этой части, работая в четыре руки, мы легко справлялись с ней в каких-нибудь два часа. А уж если впятером, имея весь необходимый инструмент…
Нормандия преподает мне жестокий урок по этой части.
Во время обучения мы возились со старыми изношенными шлахтенбургами, которые по сравнению с закованным в сталь «двести двенадцатым» могли бы показаться карликами. На каждый борт у них приходилось, самое большее, десяток колес. Небольшие, как солдатские миски, снабженные простыми и удобными креплениями, они обыкновенно не причиняли нам хлопот. У «двести двенадцатого» их – двадцать четыре на каждый борт. Огромные, как щиты древнегерманских воинов, они настолько тяжелы, что нечего и думать поднять их руками, нам приходится использовать небольшую, закрепленную на донжоне, лебедку. Вдобавок они установлены не в ряд, как это бывает у обычных карет и повозок, а сложным шахматным порядком, перекрывая друг друга. Подобная схема нужна для того, чтобы выдерживать исполинский вес шлахтенбурга, кроме того, она дает непревзойденную мягкость хода, но «переобувать» такую крошку – истинное мучение.
Остервенело орудуя ломом, Боден не раз самыми дрянными словами поливает британских демонов и наше собственное командование, но особенно щедро достается некоему господину Кникампу. Фамилия мне незнакома, возможно, это какой-то чин в нашем Гофкригсрате. Было бы интересно узнать, по какой части он служит, пехотной или же кавалерийской, а также то, каким образом он виноват в наших бедах.
Услышав вопрос, Боден некоторое время посмеивается, не прекращая работы. Он не болтун, подчас из него и лишнее слово вытащить сложно, но все же он снисходит до ответа. Достаточно сухого и сжатого, но вполне понятного даже профану вроде меня.
Генрих Кникамп не был ни офицером, ни даже демонологом. Всего лишь безвестным каретным мастером в Вестфалии. Большую часть своей жизни он провел, сооружая самые простые колымаги, что ценятся у крестьян и небогатых лавочников – подводы да телеги. Звезда его воссияла в тридцать четвертом. Архивладыка Белиал, разорвав душащие оковы, которые наложили на него его алчные братья, Малфас и Фурфур, собирался вернуть себе земли, принадлежащие ему по праву. Для этого ему нужна была армия, а еще – тысячи, тысячи шлахтенбургов. Тяжелые обозные для маркитантов, легкие изящные для господ штабных офицеров, бронированные самодвижущиеся для боевых частей…
Генрих Кникамп никогда не обучался наукам и не считался великим мастером своего дела, однако отличался огромной прозорливостью. По слухам, он собственноручно умертвил ножом трех своих сыновей, чтобы заключить выгодный контракт с кем-то из адских владык, а заключив, получил в свое управление три дюжины адских мастерских с работящими демонами. Через два года он был самым богатым каретным мастером в Вестфалии, через четыре – владельцем нескольких замков и бесчисленного множества земель, через восемь приобрел при императорском дворе такой вес, что многие сиятельные вельможи подобострастно искали его поддержки.
Его боевые колесницы никогда не имели славы превосходных, зачастую они проигрывали экипажам других каретных мастеров, Фердинанда Порше и Эрвина Адерса. Они в самом деле могли впечатлить заказчика, но внушительные показатели зачастую покупались дорого - тяжеловесной монструозностью конструкции, переусложненностью многих узлов и непомерной стоимостью. Тем не менее, именно шлахтенбурги господина Кникампа поставлялись в армию десятками тысяч, обходя все прочие, как поджарый рысак обходит старых колченогих меринов. Многие болтали, что господин Кникамп владеет особенным, выведанным в Аду, секретом, позволяющим ему обходить конкурентов. Утверждали даже, что ради этого секрета он принес в жертву адским владыкам всю свою оставшуюся родню, а также искалечил свое собственное тело путем крайне неприятных и жестоких ритуалов.
Однако Боден не относится к числу сторонников этой теории. Он даже утверждает, будто доподлинно знает секрет господина Кникампа, позволяющий ему обходить всех придворных негоциантов и вертеть императорскими интендантскими службами как заблагорассудится.
Генриха Кникампа никто в Вестфалии не назвал бы расточителем и мотом. Половину жизни проведший в нужде, скуповатый, как и все вестфальдцы, он хорошо знал цену каждому талеру, который заработал. Рабочие в его мастерских трудились по шестнадцати часов в день, получая при том крайне скудное жалование. Если его предприятия и производили что-то в избытке, кроме бронированных карет всех возможных размеров и форм, так это калек. Господин Кникамп полагал, что услуги демонологов обходятся ему слишком дорого, оттого демоны, трудившиеся в его мастерских, всегда были скованы небрежно, собирая щедрую дань из пальцев, глаз и зубов зазевавшихся работников. Как-то раз, расшалившись, они окатили расплавленным металлом двадцать душ, но господин Кникамп и тогда не изменил себе – нанять новых работников взамен тех, что обратились стальными статуями, показалось ему куда более выгодным, чем заключать договор с демонологами, которые, известно, дерут втридорога…
Генрих Кникамп и себе будто бы не делает послаблений – пьет вместо вина обычную воду, обедает на глиняной посуде и даже не разрешает прислуге жечь свечей вечером. Но несколько раз в год на него находит приступ благодушия, такого отчаянного, что он на некоторое время из блюдущего аскезу отшельника превращается в записного кутилу. Он дает балы и приемы, один дороже другого. Дарит своим приятелям золотые табакерки, набитые самыми изысканными сортами опиума, роскошные экипажи, перстни с драгоценными камнями… Злые языки болтают, будто такие периоды необъяснимой щедрости не случайны, они отчего-то происходят именно тогда, когда Гофкригсрат объявляет о начале новых армейских поставок, мало того, все эти приятели, на которых сыплются блага, по стечению обстоятельств оказываются интендантами различного ранга, военными чиновниками и маркитантами. Но при дворе об этом говорить не принято, к тому же кникамповские шлахтенбурги в самом деле хороши. Тяжелые, громоздкие, не всегда удобные, но отменно бронированные, они безропотно месят грязь на востоке и на западе, как и подобает солдату, послушно выполняя свою работу, вот только если бы не их чертовы колеса-жернова…
Под конец, едва не сорвав спину, я и сам кляну господина Кникампа последними словами.
В свободные минуты, когда я не впиваюсь в окуляр прицела и не мучаюсь кошмарами, дел мне почти не находится. Иногда я часами напролет вынужден разглядывать внутреннюю обшивку «двести двенадцатого». Не такая грубая и шероховатая, как наша внешняя броня, покрытая бесчисленным множеством шрамов и оспин от вражеских ядер, она превосходно отполирована и напоминает мне свежую гравировальную доску, на которую еще не нанесен рисунок, пустой холст, на котором мое воображение, изнывая от беспокойства и безделья, создает одно изображение за другим.
В инструментальном отсеке «двести двенадцатого» имеется брошенный кем-то штихель, мои руки, пусть обожжены и покрыты шрамами, все еще отчасти помнят ту науку, которую я постигал у господина Фогеля много лет тому назад. Пытаясь занять чем-то свои мысли, я представляю, что мог бы изобразить здесь, если бы Черный Барон дал мне соответствующее разрешение.
Разлив Рейна весной? Прелестные башенки Страсбурга, озолоченные свежим рассветом? Гарцующего коня в богатой сбруе?.. Нет, не то. Выхолощенная посредственность, размноженная ленивым воображением и заключенная в тысячи рамок, она будет выглядеть здесь вдвойне фальшиво. Нужно что-то другое.
Быть может, корабль, думаю я.
И не какой-нибудь дряхлый бриг или грузную, лишенную изящества, шаланду, а трехмачтовую океанскую шхуну, идущую полным фордевиндом, с развевающимися, звенящими от свежего ветра гафелями, похожую на юного дерзкого демона, норовящего оторваться от водной глади…
Я никогда не испытывал пиетета к парусному флоту и не видел себя моряком, однако многие сложные детали рангоутного и такелажного устройства взялся бы изобразить с закрытыми глазами, очень уж те въелись в память. Немудрено.
В нашей с братом комнате в Любеке почти вся стена над нашими кроватями была завешена гравюрами. В большинстве своем это были дешевые оттиски, которые мы находили на улице или выменивали или добывали иным путем, используя всякого рода трюки, известные мальчишкам. Гравюры эти были самого разного свойства. Моя душа в ту пору была безраздельно отдана демонологии, неудивительно, что с моих гравюр взирали суровые и торжественные лики легендарных императорских демонологов – Иоганна Диппеля, Фридриха-Вильгельма Шеллинга, Карла фон Эккартсгаузена…
Из-за этого у нас частенько выходили споры с братом. Равнодушный к адским наукам, он бредил путешествиями и морем, так что гравюры его были соответствующего толка – баркентины, несущиеся куда-то под полными парусами, жутковатые контуры неведомых мне гор, всадники на конях, но не в сверкающих парадных доспехах, а больше в запыленных плащах…
На его любимой гравюре, удостоившейся почетного места, был изображен Якоб Роггевен, мореплаватель, первооткрыватель и исследователь. Не помню, откуда взялась эта гравюра и во сколько ему обошлась, но изображена она была в самом деле роскошно.
Якоб Роггевен, облаченный в бархатный камзол, в треуголке с плюмажем и кистями, стоял на палубе корабля (кажется, это был двухмачтовый билландер[1]), широко расправив грудь, на лице его лежал великолепно переданный гравером отсвет солнца, какого-то особенно теплого и щедрого, какого никогда не видели в нашем северном краю, и, верно, воображение брата упивалось, рисуя то, что должен был видеть он – отважный моряк, с горсткой смельчаков осмелившийся пересечь Тихий океан, полнящийся неизведанными землями и смертельными опасностями…
Много позже, от господина Брукхаузера, почтенного вельзера, я узнал, что великие открытия Якоба Роггевена, совершенные им двести лет тому назад, совсем не походили на воображаемые нами, детьми, приключения в духе Стефана Цвейга. Одно из его путешествий врезалось мне в память так накрепко, что изгнать его прочь не смогли ни годы, ни великое обилие знаний, впихнутых туда трудолюбивыми наставниками канонирской школы.
В тысяча семьсот двадцать первом году Якоб Роггевен, имея под флагом три шхуны, «Аренд», «Тинховен» и «Африканскую Галеру», отправился на юг с целью исследовать таинственные острова, которые невозможно было рассмотреть с большой земли в самую мощную подзорную трубу, но о которых рассказывали духи, скользящие над поверхностью океана.
В ту пору Тихий океан представлял собой еще более опасное место, чем в наши времена. Впитавший в себя чудовищные заряды адских энергий во время Оффентуррена, он был пронизан местами, в которых законы мироздания были вывернуты наизнанку и способны вывернуть любого неосторожного путешественника, и заселен вечно голодными демонами, готовыми утащить на дно даже линейный корабль с шестью десятками пушек.
Через месяц плавания «Африканская Галера» погибла на атолле Такапото. Занесенные на борт с кокосовыми орехами крошечные пауки, вскормленные толикой адских энергий, восприняли людей как превосходный строительный материал для своих гнезд. Впрыскивая спящим матросам вырабатываемый их железами морфий, они перегрызали им сухожилия, превращая в послушный не сопротивляющийся ресурс, мягкий и податливый, который можно перетащить в уютный темный трюм, чтобы вылепить из него прелестные гнезда для своего паучиного потомства. Теплые комфортабельные гнезда из сросшейся, еще живой человеческой плоти, питаемой бегущей в венах кровью. Истошно кричащие гнезда, гроздьями подвешенные в темном трюме, неохотно смиряющиеся со своей участью… Якобу Роггевену пришлось сжечь этот корабль, чтобы остановить распространение заразы, разом уменьшив свою маленькую эскадру на треть. Но это было не последней потерей. Отнюдь не последней.
Следующую потерю экспедиция понесла на острове Вервиккинг. Небольшой островок с чудесным климатом и плодородной почвой, он был населен племенами столь примитивными, что не использовали ни железа, ни огня. К удивлению Якоба Роггевена, символы Белиала, равно как и прочих архивладык, оказались им незнакомы. Пришлось признать удивительный факт – вероятно, этот крошечный лоскуток суши так далеко отстоял от центра цивилизации, что совершенно не был затронут Оффентурреном, так и не познав милости адских владык и не будучи включен в их владения.
Якоб Роггевен не видел в этом большой беды, напротив. Убедившись, что дикари радушно встречают гостей и не проявляют агрессивности, он провозгласил Вервиккинг собственностью архивладыки Белиала, после чего с легким сердцем отбыл на «Аренде» прочь, чтобы обследовать здешние течения и воды, оставив на острове «Тинховен» с командой – для килевания и ремонта такелажа.
Первые дни были блаженством для измученных цингой и качкой моряков. Они охотно принимали щедрые подношения дикарей, спелые фрукты и золотые самородки, без всякой опаски разгуливая по острову и не ведая опасности. Простодушные мореходы не подозревали, что до этого крохотного уголка мироздания, затерянного в океане, давно дотянулись руки мелких адских владык, не имеющих ни сеньоров, ни гербов, но находящих человеческие души изысканным и питательным лакомством.
Ловушка была расставлена мастерски и сработала безукоризненно. В один прекрасный день, опоив сонным зельем охрану корабля и перерезав часовых, дикари, сбросив личину добродушных хозяев, внезапно набросились на своих гостей, учинив страшную резню. Примитивные костяные гарпуны пробивали несчастных насквозь не хуже, чем шпаги золлингеновской стали, а бритвенно-острые обсидиановые ножи оказались страшным оружием накоротке.
Хоть сколько-нибудь организованный отпор смогли дать лишь те моряки, что остались на «Тинховене», не поддавшиеся соблазну сойти на берег. Выказав великолепное самообладание и хладнокровие, они встретили наступающих дикарей таким густым мушкетным огнем, что несколько дюжин уложили наповал с размозженными черепами и развороченными телами. Но если они надеялись поднять паруса и оставить страшный остров, их ждало крушение всех надежд. Невидимые в ночи, ловкие как хищники, дикари пробрались на борт и перебили последних защитников, пользуясь их немногочисленностью, а потом устроили адское пиршество, жадно поглощая содрогающиеся в предсмертной агонии или истошно кричащие тела. Их страшные каннибальские трапезы не нуждались в ритуалах – адские владыки, включившие остров в свои феоды, не испытывали потребности в сложно обставленных церемониях. Пленных не брали. Бросившим оружие вспарывали животы, набивали их камнями и, еще живых, отправляли за борт, где ими лакомились обитающие на дне гигантские крабы и плотоядные моллюски.
Хуже всего пришлось капитану «Тинховена» и старшим офицерам, понявшим безнадежность своего положения и попытавшимся сдаться в плен. Обряженные в роскошные мундиры, обшитые золотым галуном, и напудренные парики, еще недавно важно расхаживающие по палубе и отдающие приказы, в глазах этих жалких дикарей они, должно быть, выглядели важными птицами, не то жрецами, не то слугами адских богов. Им сохранили жизнь, мало того, их сдачу приняли с такими почестями, какие полагаются вождям. Вот только если бы они знали, в чем заключаются почести на дикарский манер, наверняка предпочли бы погибнуть в рукопашной с костяным багром в груди или уйти на дно, пуская пузыри, в компанию деловито кромсающих добычу крабов…
Дикарские шаманы никогда не получали императорских патентов и не изучали адских наук, их представления об адских энергиях, без сомнения, были поверхностны, противоречивы и по-дикарски примитивны. Но это отнюдь не умаляло их страшной эффективности. Обращаясь неведомо к каким владыкам, черпая силу в известных только им источниках, они обрушили на своих несчастных пленников концентрированные порции адских энергий, заставляющие человеческую плоть деформироваться непредсказуемым и страшным образом.
В скором времени эти несчастные уже мало чем напоминали людей – вывернутые наружу и сросшиеся панцирями ребра, жучиные лапы вместо конечностей, страшные львиные пасти, щелкающие золотыми и стеклянными зубами… Многие из них погибли в страшном бедствии, которое вскоре постигло остров впоследствии, однако другие спаслись и, говорят, даже дали в тропических широтах обильное, плотоядное и хищное, потомство, по сей день пугающее забирающихся в те края исследователей.
Дикари ликовали, празднуя победу и доедая слабо ворочающееся мясо. Однако их победа оказалась омрачена – большая лодка бледнокожих, на которой они прибыли и которую аборигены острова Вервиккинг намеревались захватить, чтобы использовать в своих силах, оказалась бесполезна. Корабельный демонолог, которому в схватке раскроили череп, будучи на последнем издыхании, успел высвободить удерживаемых его властью демонов – и те мгновенно упорхнули прочь, оставив шхуну без свежего ветра, превратив ее из стремительного морского скакуна в кусок оплетеного бесполезной парусиной дерева.
Но дикари не унывали. Они помнили, что скоро должен вернуться из разведки «Аренд», и уж тогда их адские божки принесут им победу и богатые трофеи…
«Аренд» вернулся через три дня и вошел в бухту, не подозревая о страшной участи «Тинховена», демоны надували его белоснежные паруса, а матросы на мачтах радостно гомонили, предвкушая отдых на берегу.
Навстречу кораблю двинулись многочисленные дикарские пироги, полные подношений, но везли они не только свежие фрукты и кувшины ямсового вина. Под соломенными циновками, устилавшими лодки, прятались дикари с костяными гарпунами в руках, готовые по сигналу наброситься на ничего не подозревающих моряков, прежде чем те успеют зарядить свои страшные мушкеты. Ловушка, сработавшая единожды, должна была вновь принести плоды, и обильные.
Однако не сработала.
Безмятежно покачивающийся на волнах «Аренд» внезапно окутался дымком – и дал по приблизившимся пирогам залп картечью. Залп этот был страшен и, верно, живо напомнил никчемным каннибалам, дерзнувшим покуситься на собственность архивладыки Белиала, как выглядит гнев адских владык. Эти отчаянные ублюдки, может, и могли противопоставить мушкетам и стальным мечам императорских моряков свою безумную ярость, делающую их неуязвимыми в бою, но противопоставить остервенело лающим шестифунтовкам им было нечего. Пироги лопались одна за другой, точно щепки под кузнечным молотом, исторгая куски окровавленного мяса вперемешку с истошным воем дикарей. Жалкие ублюдки, уповавшие на силу своих адских божков, они впервые познали на своей шкуре силу истинных адских владык – и изумление это вырывалось наружу страшными душераздирающими криками.
Они совершили большую ошибку, расправляясь с экипажем «Тинховена». Ошибку, о которой сами не подозревали, но которая стала для них роковой.
Корабельный гомункул, обнаруженный ими в капитанской каюте и сожранный живьем, точно диковинный плод, успел, пока не лопнула его банка, отправить в магический эфир короткий сигнал о помощи. Когда Якоб Роггевен пришел со своей последней оставшейся шхуной, «Арендом», спасать уже было некого. Но он, по крайней мере, мог сполна отплатить обитателям Вервиккинга за их вероломство и коварство.
Радуясь развлечению, демоны в пушках «Аренда» соревновались друг с другом, громя жалкие туземные лодчонки, терзая беззащитных гребцов картечью, превращая их в кровоточащих медуз, судорожно дергающихся в волнах или бессильно опускающихся на дно, где их уже ждали, возбужденно пощелкивая клешнями, гигантские крабы.
Дикарская флотилия была разгромлена в считанные минуты, ни одна пирога не уцелела в страшном бою. Но закончив с ними, Якоб Роггевен не приказал поднимать паруса, чтобы оставить негостеприимный остров. Работа не была закончена. Он внушил дикарям трепет перед императорским флотом, оставалось внушить уважение их хозяевам. Он был императорским мореходом и навигатором, но когда обстоятельства потребовали от него сделаться воином – выполнил свой долг с честью.
«Аренд» обрушил на жалкий остров всю мощь своих орудий. Заговоренные адскими владыками, они прошлись по Вервиккингу точно огромный огненный плуг, вспахивая землю, превращая хижины в кострища, а их обитателей – в корчащиеся и воющие факела. Некогда плодородные пашни чернели, превращаясь в груды почерневшей от жара мертвой земли, деревья чернели, покрываясь золой, а звенящие ручьи высыхали.
В какой-то миг остров, сотрясаемый градом тысяч попаданий, медленно вминаемый в море, не выдержал. Он вспыхнул, лопнул и ушел на дно, скрывшись в непрозрачных черных водах Тихого океана, не оставив и следа своего существования, если не считать гарпий, остервенело пирующих на волнах будто чайки. Остров Вервиккинг прекратил свое существование – еще до того, как оказался занесен в императорские карты.
Возможно, когда я все-таки возьму в руки штихель, я в самом деле изображу на нем корабль с развивающимися парусами, летящий вдаль с задранным форштевнем, разбрасывающий вокруг себя водные брызги…
Мне предстоит подумать над этим.
[1] Билландер – распространенный в Голландии XVIII-го века торговый парусный корабль.
Глава 6
«Будьте добры ваши карты, унтершарфюрер Мюллер».
«Простите?..»
«Ваши карты!»
Черный Барон взирает на меня спокойно, точно речь идет о чем-то само собой разумеющемся. У него есть свой комплект карт, и превосходный, но если ему нужны мои…
Я забираюсь на высокий бок «двести двенадцатого», используя вмятины в броне и ловко цепляясь пальцами за стальные заусенцы. Еще в Кане, наблюдая за тем, как бургмейстеры ловко заскакивают на свои бронированные коробки, точно дрессированные обезьянки, я думал о том, какую же нечеловеческую сноровку надо для этого иметь, а гляди ты, как быстро приспособился сам…
Внутри донжона душно и темно, как в старом погребе. Стоит Йонасу, Болдту или Бодену заглянуть по какой-то нужде внутрь, как «Ротиннмуннур» услужливо зажигает свет – пространство внутри донжона наполняется неярким свечением, позволяющим видеть, словно в сумерках. Но на меня, конечно, это не распространяется. Мне кажется, я слышу негромкое хихиканье «Ротиннмуннура», наблюдающего за тем, как я, то и дело оступаясь в темноте, натыкаюсь на острые стальные углы, жалящие меня то в колено, то в бок. Ну злорадствуй, злорадствуй, хитрый ублюдок… Я нарочно не прошу его зажечь свет, знаю, что моя просьба будет проигнорирована, ни к чему тешить его самолюбие лишний раз. Ничего, я научился недурно ориентироваться в темноте, тем более, что мои вещи на канонирском месте лежат в образцовом порядке, несложно найти наощупь.
Когда я выбираюсь наружу, Черный Барон стоит на прежнем месте, немного наклонив голову, будто выжидая чего-то. Возможно, он обнаружил ошибку, думаю я. Часами выстраивая маршрут, где-то сбился с курса и теперь хочет свериться с моими собственными вычислениями, зная, как скрупулезно я к ним отношусь.
Я чувствую предательскую теплоту щек – словно сам император явился в нормандскую глушь, чтобы повесить мне на шею рыцарский крест. Даже столь малый жест может говорить о многом, если он исходит от самого Черного Барона. Я услужливо протягиваю ему свои карты.
Но он не протягивает руки навстречу, чтобы принять их.
«Бросьте их».
«Что?»
«Бросьте их на землю, унтершарфюрер Мюллер. И подожгите».
Шутка? Исключено. Черный Барон не шутит, по крайней мере, я никогда не слышал, чтобы он шутил. Его взгляд лежит на мне, тяжелый, как броня шлахтенбурга. Под этим взглядом я сам ощущаю себя демоном, скованным обжигающими охранными чарами и адскими печатями, противостоять ему невозможно.
Это нелепо, это бессмысленно, это… неразумно, в конце концов. Для нас, затерянных в нормандской глуши, вдобавок перемешанной и искаженной адскими силами, всякие карты – драгоценность сродни питьевой воде, ведь не думает же он, что можно вот так взять и…
«Выполняйте».
Мои руки двигаются неуклюже, как у старого боевого голема, сами по себе. Они кладут сверток с картами на землю, бумага негромко шипит, когда ее облизывает ветер. Но…
«Поджигайте».
Я достаю кресало. Демон внутри бронзового корпуса изнывает от нетерпения, мечется. Примитивный адский дух, вызванный из неведомых мне бездн, он получает удовольствие, порождая огонь, и ему все равно, что сжигать, лишь бы выплеснуть в окружающий мир толику своих огненных чар. С таким же удовольствием он сжег бы и меня самого, но я – слишком большой для него кусок, а вот карты…
Я щелкаю кнопкой, приоткрывая крошечное отверстие в корпусе, слышу привычное шипение и вижу, как крохотный алый язычок, похожий на лепесток адского цветка, жадно облизывает бумагу.
Дешевый библьбрук слишком тонок, чтобы дать огню хорошую пищу. Бумага словно плавится, едва слышно потрескивая, съеживаясь, стремительно распространяющаяся чернота слизывает города, в которых я не побываю, тракты, озера, даже горы. Величественный Шербур с его мощными прибрежными крепостями, исполненный благородства Аржантан, суетливый Берне… В пламени тают и мои выкладки – обозначенные чернилами схемы, расчеты, пути.
Все длится не более полуминуты. Пламя жадно пожирает мои карты, слизывая все отметки, пока от них не остается лишь бесформенный ком пепла. Демон в кресале удовлетворенно ворчит. Он хотел бы сжечь куда больше, охотно превратив в пепел всю Нормандию и нас заодно, но его силы слишком ограничены, он – раб сковывающих его чар.
Черный Барон удовлетворенно кивает, увидев, что огонь закончил свою работу.
«Благодарю. Не подумайте, что я не ценю плоды ваших трудов, унтершарфюрер Мюллер, поверьте, мне самому не доставляет удовольствия это делать, однако… - он замолкает на мгновение или два, не сводя с меня тяжелого взгляда, - Мы все сознаем, в какой ситуации оказались, не так ли? Мы окружены врагами, и не только британскими солдатами. Вокруг нас вьются тысячи демонов и адских созданий, многие из которых преданы Фурфуру или Малфасу. Если ваши карты попадут им в руки… Ни к чему искушать судьбу. Благодарю, что понимаете меня. А теперь ступайте, надо заканчивать ремонт».
Черный Барон удаляется, ласково похлопав шлахтенбург по обожженному бронированному боку. Отзываясь на это прикосновение, «Ротиннмуннур» ворчит, словно довольная кошка. Но мне кажется, что смотрит в этот миг он на меня.
Некоторое время я стою, механически топча пепел, вминая в мягкую нормандскую землю недогоревшие комки бумаги. Может, мои записки тоже стоило бы предать огню. В отличие от карт, они в самом деле бесполезны – целая кипа бумажных листков, полнящихся моими никчемными наблюдениями и размышлениями. То-то похохочут британские демоны, если это сокровище окажется у них в руках…
Дел на одну минуту. Бросить на землю, взъерошить листы, чтобы пламя охотнее взялось, щелкнуть кресалом… Может, если пламя слижет мои затаенные страхи, моей душе хоть на миг сделается легче, но…
Я не сжигаю их. По одной лишь причине – не хочется доставлять лишнего удовольствия крохотному адскому отродью, беснующемуся в бронзовом кресале.
Сегодня пережил неприятную сцену. Долгое время размышляю, записать ли ее, но в конце концов решаю записать. Эта бумага уже настолько измарана, точно бараньим жиром, моими невеселыми мыслишками и дрянными воспоминаниями, что хуже ей уже не будет. К тому же, это будет урок мне на будущее. Считая себя канониром, я так привык гордится свойственной нашему брату выдержкой, что совсем не замечаю моментов, когда она отказывает мне, высвобождая из-под контроля мой беспутный язык, который, точно беспокойный демон, норовит бросить обжигающую искру.
Боден и Болдт снимают бронированные плиты с шлахтенбурга, чтобы добраться до внутреннего ряда колес. Тяжелая, неблагодарная работа – каждая плита весит больше, чем в силах удержать средний мужчина, но чувствуется, что они поднаторели в этом – приспособив хитроумную складную лебедку, они споро снимают плиты, опуская их на землю. Меня они даже не зовут на помощь, позволяя прохлаждаться в теньке. Если подумать, в этом есть что-то оскорбительное. Словно они до сих пор не свыклись с мыслью о том, что я являюсь частью их экипажа, и не допускают до работы. Что ж, прекрасно. Я не намерен с ними спорить. Устроившись на груде листвы, я лениво карябаю пером по бумаге, делая вид, что пересчитываю наши запасы пороха. Йонас ушел на разведку, прихватив с собой подзорную трубу, а британские «птички» с самого утра даже не показываются на глаза, видно, пируют где-то дохлыми лошадьми, так что делать мне решительно нечего.
Болдт, разумеется, не может упустить столь благоприятный момент и принимается рассуждать о женщинах, выплескивая на нас одну историю за другой. Эти истории хоть и складно составлены (настоящий образчик казарменной эпиталамы[1]), однако зачастую выдают не столько жизненный опыт, сколько деятельную работу воображения и тем раздражают меня еще больше. Будь у нашего заряжающего в самом деле столько побед на любовном фронте, сколько он описывает, сейчас он обитал бы в алькове какой-нибудь графини на положении фаворита, а не хлебал нормандскую грязь наравне с нами, но поди ж ты…
Хотим мы того или нет, мы уже ознакомлены с привычками и пристрастиями одной девушки из Кобленца, которая на публике была недотрогой, холодной как лед, но невообразимым образом распалялась при виде одноглазых мужчин – Болдт дурачил ее две недели, закрывая повязкой здоровый глаз. Также мы осведомлены о прелестной хохотушке из Трира, дочке кондитера, которая обожала использовать в постели в качестве игрушек все то, что было выпечено, но не продано за день – через какое-то время бедняга поправился так, что едва мог забраться в седло, кроме того, заработал пожизненное отвращение к баварскому крему, печеным яблокам и марципанам.
«…это еще что! - ухмылялся он, не обращая внимания на наши постные лица, - когда мы стояли на постое в Руане, положила на меня глаз тамошняя вдовушка, у которой мы жили. С виду вроде бы ничего особенного, даже непримечательная, но у меня по этой части глаз наметанный, как у полкового берейтора[2], которому достаточно только показать лошадку в стойле, и он сразу скажет, какого аллюра от нее ждать. Верите ли, иной раз по одним только кончикам пальцев видно, что за женщина перед тобой и что она творит в кровати! А вдовушка, между прочим, первый сорт. Суховата немного, да и молодость уже отцвела, но весьма в моем вкусе. Опытные женщины – моя слабость. Вижу, посматривает на меня, но украдкой, как бы не всерьез. Что ж, думаю, вызов принят. Не пройдет и трех дней, как будешь ты у меня визжать куницей в койке! Попытался было столковаться с ней, но сразу же нарвался на отповедь. Мол, она женщина уважаемая, не последняя в городе, муж ее покойный служил в магистрате, а тут, извольте видеть, молодой щегол со штурмманнскими шнурами – даже не офицер. Вот был бы, скажем, штурмбанфюрер или хотя бы штурмшарфюрер, еще куда не шло… Отшила, словом. Обиделся я немного, но виду не подал. Значит, чины большие тебе спать не дают, думаю? Ну что ж, получишь что желаешь, моя красавица…»
Боден не вслушивается, знай, орудует лебедкой, я и подавно изображаю легкую дрему, но энтузиазм Болдта не убывает. Кажется, любые уши, оказавшиеся неподалеку от него, он воспринимает как вызов своему красноречию. Ему бы найти в чаще дупло побольше и ему изливать свои историйки…
«Через несколько дней сидим мы в доме с ребятами, бросаем кости, вдовушка неподалеку по хозяйству хлопочет. Вдруг останавливается перед домом лошадь в мыле, с нее соскакивает вестовой, тоже весь мокрый, и кричит: «Кто из вас есть Гюнтер Болдт?» «Ну я есть, - говорю, и этак еще с ленцой, - А чего вам?» «Да того, - говорит посыльный, что третьего дня помер ваш дядюшка из Мекленбурга, маркиз, и вам все свое состояние с титулом завещал. Так что вы с сего дня получаетесь маркиз фон Шлюпфель-унд-Штеккен[3]. Помимо поместья с конюшнями оставил вам триста сорок моргенов[4] земли, виноградники, псарни и свой собственный домашний театр. Кроме того, передал вам патент на воинский чин оберштурмгроссцунгфюрера[5]. Так что завтра после обеда ждите господина фон Вестернхагена, командира нашей сто первой тяжелой баталии с офицерской свитой, он вам будет докладываться о ситуации на фронте!»
Боден фыркает. Может, потому что находит историю забавной, а может потому, что вынужден работать среди слежавшейся под бронеплитами пыли. Как бы то ни было, красноречие Болдта не умолкает ни на секунду.
«Смотрю, глазки у вдовушки моей аж загорелись. Уже, знать, представила себе чего-то. Враз ласковой сделалась, точно родная мать. Винишка мне наливает, жмурится, все норовит приобнять… Ну а я что? Веселюсь, приятелям лошадей дядюшкиных отписываю не глядя, уже планирую, где под Ростоком усадьбу новую заведу… До самого вечера изводил ее. А в сумерках, только вышел я на крыльцо трубочку выкурить, а она уже тут как тут. Воркует как горлица и как бы невзначай разговор заводит о том, что я с первого дня ей глянулся через свою мужественную стать и глаза. А медлила она оттого, что хотела испытать серьезность моих намерений и все такое прочее. И если, значит, господин оберштурмгроссцунгфюрер не против воспользоваться ее расположением… Херня вопрос, голубушка, думаю, и тут же, не сходя с места, беру бумагу, на которой мы партию вели, и выписываю ей титул баронессы фон Швиненшванц[6] и, в придачу, должность придворной дамы в чине гроссэрцфрейлейны-шлампекухе[7]. Не сомневаюсь, говорю, я сразу понял, что вы женщина в высшей степени серьезная и благородная. И чтобы засвидетельствовать со своей стороны серьезность своих намерений…»
Боден испускает гулкий смешок.
«Прохвост! Влез, значит, вдовушке под юбки?»
Болдт хохочет в ответ.
«Влез? Да она сама их стаскивала с такой прытью, словно все демоны Преисподней за ней гонятся! Целый день меня из постели не выпускала! Степной пожар! Пламя! Страсть! Насилу вырвался!»
«Не сомневаюсь».
«А на следующий день нас уже прочь переводили, так что я все подгадал как нельзя кстати. Потом уже из дорожного трактира черкнул ей весточку, мол, не скучай, моя любимая баронесса, вынужден отбыть в Занзибар командовать баталией на южном фронте, жди вестей от меня и тысячу поцелуев!»
Боден хмыкает.
«Ишь, хитрец… А дядюшка-маркиз что, не обидится?»
Болдт кротко вздыхает.
«Мой покойный дядюшка, да будут добры к его душе адские владыки, всю жизнь скорняком был. Уверен, узнай он о моей выдумке, лишь посмеялся бы».
«Допустим, допустим, - ворчит Боден, - А посыльного ты откуда взял, скажи на милость?»
Болдт приподнимает брови.
«Какого еще посыльного? А, тот, на лошади?.. Так это Франц был из первой роты. Денщик офицерский. Он намедни мне в карты продулся, а отчего ему вздумалось мундир и лошадку у штабного вестового свистнуть и такой номер выкинуть – ума не приложу Видать, накатило что-то!»
Боден не выдерживает, хохочет. Как и все крестьяне, он ценит грубую шутку, а превыше самой шутки – то, как она рассказана. Черт, в некоторые моменты я, кажется, даже завидую ему. Изможденный, покрытый пылью, с кровоточащими руками, изжеванный демоном, он находится в тех же когтях неизвестности, что и я, однако находит в себе силы смеяться, в то время как я, изъеденный собственными страхами, шмыгающими в подполе как крысы, не в силах даже натянуть на лицо улыбки.
Удивительный народ эти крестьяне. Костлявые, угрюмые, некрасиво и нездорово сложенные, высосанные подчистую оброками и утомительным трудом, они в то же время умудряются сохранять в себе какую-то бесхитростную, животную любовь к жизни, которая позволяет им зубоскалить в самые жуткие и тревожные времена. Мне кажется, в тот миг, когда крестьянская душа, вырванная из агонизирующего, еще барахтающегося, тела, шлепается в огненное море, она издает не протяжный вой, как все прочие, предчувствующие вечность страданий, а радостный возглас – уж, по крайней мере, здесь не придется тратиться на уголь для печи!..
Неожиданно Боден кивает в мою сторону:
«А ты чего не смеешься, Мюллер?»
Черт. Я так привык ощущать себя невидимкой в экипаже, тенью всемогущего Бальтазаря Волля, что едва не вздрагиваю, когда кто-то обращается ко мне. Если так пойдет дело, глядишь, к Кёльну одичаю и покроюсь шерстью, Черному Барону придется держать меня на цепи, как демона…
«Да так, - бросаю я, напустив на себя рассеянный и безразличный вид, - Не вижу, отчего смеяться».
С самого утра у меня раскалывается голова, а самодовольные историйки Болдта ничуть не улучшают моего настроения. Напротив, усиливают чувство подавленности.
Боден хмурится.
«Да ну? А по-моему, недурно исполнено. Была бы это немка, я бы и сам слушать не стал. Но француженка… Черт! Обмануть француженку – как вздуть шулера на ярмарке.Ты просто их мало знаешь, Мюллер. Крысиный народ, крысиные нравы. Поверь, уж я-то повидал их в тридцать девятом… Как мы въезжали в город, так они выстраивались на улице с пирогами и вином, потчевали нас как освободителей, едва не выли от счастья. Столько лет в рабстве у архиврага Фурфура, беспутного ублюдка, и тут наконец вызволение, возвращение к истинному свету адского огня… Ох и валили! Цеховые мастера в парадной одежке, трясущиеся от страха барончики, стражники в спешно отстиранных от дерьма шоссах… И дамочек там, представь себе, было больше всего. Стояли, рыдали, платочками нам махали, охапки цветов кидали… Некоторые, веришь ли, так расчувствовались, что отдались бы не только любому германскому офицеру, но и его жеребцу! По улицам даже телега проехать не смогла бы, все было завалено битыми фурфуровыми идолами да изувеченными статуями… Дьявол, комендантам даже приходилось поперву все городские трактиры по вечерам насильно закрывать – чертовы французы подносили нам такое количество вина, что мы все в самом скором времени перепились как свиньи! А теперь?..»
«А теперь?» - вяло спрашиваю я.
Боден кривится.
«Говорю же, крысиный народ. Пока Безумный Монти сидел на своем гнилом острове, поебывая коз, эти французские шлюхи вились вокруг нас как комары, так и норовя залезть тебе в брэ. Но стоило ему немного позвенеть мечом, как все эти выкидыши воспряли духом и уже вообразили себя отважными повстанцами! Украдкой плюют нам в вино, которым прежде щедро угощали, тычут в спины, тайком готовят ножи… Уже воображают, значит, как будут кромсать нас и кидать куски мяса на спешно отстроенные алтари Фурфура! Нет, Мюллер, я не вижу ничего дурного в том, если французскую вдовушку обвели вокруг пальца!»
«Мне нет дела до того, что она француженка, - вяло сопротивляюсь я, - Какая разница? Просто это был бесчестный поступок, вот и все. Кроме того…»
Эти слова были сказаны напрасно. Я поспешно замолкаю, но поздно – Болдт уже сделал стойку, точно охотничий пес. Он все еще посмеивается, но я вижу злые черные искры, тающие в его глазах.
«Кроме того – что?»
Головная боль не унимается. Что ж, ты сам этого захотел.
«Кроме того, твои истории отчаянно напоминают истории Гофкригсрата, - небрежно сообщаю я, - Если верить им, мы уже перебили всех британцев на свете самое малое по три раза и сейчас, верно, добиваем в четвертый!»
Боден хохочет, болтая ногами в сапогах. Его чувство юмора такое же твердолобое, как и он сам, я уже научился ему потакать. Болдт куда хитрее. Он улыбается, глядя на меня, но улыбка эта дурного свойства, от нее разит холодком.
«О чем это ты толкуешь, приятель?»
Он никогда прежде не называл меня приятелем. И это верно – мы с ним не приятели. Мы члены одного экипажа, не более того. Экипажа, в котором ему, хочет он того или нет, придется уважать меня.
Я посылаю ему щедро сдобренную ядом усмешку.
«Слишком уж сладко поешь, приятель. Эту окрутил, ту охмурил, этой ноги раздвинул… Послушать тебя, так ты самый большой знаток женского пола к западу от Рейна!»
«Может, и не самый, - легко парирует Болдт, принимая мой выпад на эфес шпаги, - Да уж побольше тебя».
«Тебя послушать, так ни одна женщина на свете тебе не отказывала!»
Я ожидаю, что Болдт безоглядно ринется в спор и уже готовлю пару резких острот, которые намереваюсь вонзить ему в бок (я где-то слышал или читал о принятой среди берлинских уличных головорезов тактике – ослепить противника дерзостью, выманить на бой накоротке и всадить в печенку нож), однако Болдт демонстрирует похвальную предусмотрительность.
«Ну почему же, - с деланной небрежностью замечает он, - Были и такие, что отказывали. Я – парень не гордый, да и не герцог, чего мне стыдиться? Верно, Херберт? Мы это понимаем, дело-то обыденное. Но отказ отказу рознь, знаешь ли. Я так считаю, если ты подкатил, а тебе отказали, но деликатно, никакого позора здесь нет. Дело, в общем-то обычное. Лицом не глянулся, манеры не те, кошель не в той тональности звенит… Демон с демоном не всегда столкуется, а уж человек с человеком тем паче!.. С другой стороны, если отказали, но нарочитым образом, с презрением, чтобы прилюдно опозорить, тут другое дело. Таким я спуска не даю».
«Что ты имеешь в виду?»
Болдт с преувеличенным старанием чистит гамбезон от грязи. Прежде я не замечал за ним такой чистоплотности.
«Да хотя бы взять ту девчонку из Кана. Не богатая вдовушка и не бургомистерша, можешь себе представить, обычная служанка из ресторанчика. Как там он назывался… Черт, все французские ресторанчики называются так, что я боюсь вызвать демона, поминая их всуе! - Болдт широко улыбается, - Ну, неважно, откуда. А девица и в самом деле была хороша. Высокая, поджарая, у нормандцев это редкость, они почти все пухлые как питивье[8]. А эта прямо-таки была хороша. И взгляд… Знаешь, как ступает молодая кобылка, впервые выпущенная на общее поле? Угловатая, как жеребенок, но наливающаяся силой и грацией. Дерзкая, сильная, вольная, сама знает, что хороша, но сама не понимает, насколько. Ноги сильные, упругие, взгляд дерзкий, непуганый… Хороша, чертовка. У ней и осанка такая, словно адские владыки ей на голову корону возложили из червленого золота…»
«Такая уж порода, - глубокомысленно замечает Боден, - Этот ублюдок Фурфур, да сожрут его прочие адские владыки, много дерьма в нее намешал. Они и самолюбивы и спесивы и гордецы, каких свет не знал, однако чего у них не отнять, так это красоты. Бывало, какая-нибудь девица на улице в твою сторону походя глянет, вроде и невзрачная, а сам за грудь хватаешься – будто на копье налетел…»
Болдт не намеревается давать ему возможности перебить себя.
«В общем, молода и горяча, прямо как я люблю. И, значит…»
«Ты ж говорил, что любишь опытных женщин?» - небрежно бросаю я, но это сродни попытке пырнуть человека в кольчуге кухонным ножом, лезвие бессильно звякает о звенья.
«Из неопытной легко сделать опытную, - ухмыляется Болдт и от одной его ухмылки головная боль натягивает мне на голову еще один раскаленный свинцовый обруч, - Да и вообще, мне все по нраву!»
«Ну, что там с этой твоей лошадкой? – торопит его Болдт, - Что было-то?»
Его перерыв подходит к концу и он старается любой ценой отодвинуть тот миг, когда придется возвращаться к ремонту. Как бы он ни любил свою работу, теплый летний денек разморил и его. Его счастье, что нет Черного Барона, тот одним взглядом заставил бы нас повскакивать с мест.
Болдта не надо дважды просить.
«Повадился я в тот ресторанчик ходить, кофе пить. Приду, бывало, закажу чашечку и сижу два часа, цежу эту дрянь, спину ее взглядом сверлю. Одевался я, понятно, по первому сорту. Мундирчик свежайший, мало того, вся грудь в орденах…»
Боден фыркает.
«В орденах? Это у тебя-то? Скажи пожалуйста, какой кавалер выискался! Дай угадаю, железный крест «За ночные заслуги», орден трепача первой степени да медаль за взятие бани?»
Болдт лишь незлобиво посмеивается в ответ.
«Между прочим, зря злословишь, Херберт. Я эти ордена по всей роте собирал, и вышла такая коллекция, что сам Гебхарт фон Блюхер[9] поперхнулся бы от зависти при виде меня!»
«Если тебе охота таскать на груди железа, обратился бы ко мне, - ворчит Боден, - Я бы тебе еще пару шестерен одолжил…»
«Э, нет. Тут понимать надо. Женщины, брат, падки на такие вещи, как сороки!»
«Ты б еще маршальский жезл захватил… И что?»
«Да ничего. Смотрит на меня, как на пустое место, и только. Прочие служанки, может, тайком мне в кофе и плевали, да только в глаза всегда вежливенько улыбались. «Bonjour, Monsieur l'Officier », «Bon appétit, Monsieur l'Officier»[10] и все в этом духе… А эта пялится так, словно я эдель какой. Словно во мне насекомые копошатся, как в фуггере или там голова размером с котел, как у вельзеров. Даже глаза отводит, чтобы на меня лишний раз не смотреть. Видать, скромница, понимаю я. А гривка-то, а ноги!.. Во имя архивладыки, я бы отдал правую руку за ночь с ней!»
Боден вздыхает.
«Архивладыка Белиал, кабы хотел, давным-давно мог бы сплести себе ожерелье из миллиона рук безмозглых кобелей вроде тебя. Ты по делу-то рассказывай!»
«Я и рассказываю! – огрызается Болдт, - Вижу, пора рекогносцировки прошла, пора выводить конницу на маневры. Пики на плечо, командую сам себе, на всех рысях! Улучаю хороший вечерок, когда в ресторанчике никого нет, спрашиваю бутылку «Шато-Марго», вообрази себе, двадцать девятого года…»
Бодену не хочется перебивать, но крестьянская жилка в нем слишком сильна.
«Двадцать девятого! – восклицает он, - Подумать только! Довоенное, значит… За одну такую бутылочку эта лошадка должна была бы отдаться тебе прямиком на столе и родить тебе двойню!»
Я и сам машинально киваю. В Болдте трудно заподозрить гурмана с хорошим вкусом, но «Шато-Марго» двадцать девятого года – это и верно редкое пойло. Говорят, на виноградниках в Медоке росла одна кислая дрянь, которую брезговали пускать даже на вино. Росла, пока в двадцать девятом году какой-то любвеобильный адский владыка не покрыл свою мадам прямо посреди поля. Адский флирт – сам по себе чудовищное испытание для человеческого рассудка, а адское соитие – тем паче. В мир была выплеснута чудовищная порция адских чар, из-за которых по всей округе прошли огненные дожди и ураганы, реки ушли под землю, птицы, обезумев, пожирали друг друга прямо в воздухе, а у младенцев, рождающихся в тамошних краях, и поныне вместо одного глаза – куриное яйцо. Но после этой вакханалии в двадцать девятом году виноград уродился такой, каких в этих краях никогда не видели – каждая ягода размером с орех, сладкий, как мед, истекающий золотым соком… Не удивлюсь, если на одну эту бутылочку Болдт ухлопал свое месячное жалованье.
«Вина она пить не стала, - Болдт хмыкает, - Даже не пригубила. Только скривилась так, словно я ей овечьей мочи налить изволил. Едва не силком ее за стол посадил, так она сидит, молчит, в мою сторону не глядит даже. Камень какой-то, а не человек! Что ж, у нас на это дело тоже тактика есть. Коли артобстрел не удался, время пускать в ход осадные команды. Пусть подводят сапы, закладывают заряды, подкапывают стены…»
«Послал бы вновь вестового, - предлагает Боден. Сам равнодушный по части любовных похождений, историйки Болдта он выслушивает с таким интересом, словно самолично принимает в них участие, с явственной завистью, - Фокус же сработал?»
«Тут как с пушкой, - терпеливо поясняет Болдт, - Надо знать, когда какой заряд заряжать. Иной раз, бывает, каленое ядро нужно, иной – картечь или там еще что. Мы, канониры, в этой науке многое понимаем. Тот номер прошел с вдовушкой, но не прошел бы с этой служаночкой, тут требовался маневр похитрее. Ну я и пустился… Завел сперва разговор о том, как утомительны армейские будни, о том, как скучна гарнизонная жизнь, жестоки офицеры. Чтоб показать, значит, что я хоть и в мундире, но тоже человек из плоти и крови. Некоторые девицы от такого млеют. Тут главное не перестараться… Между делом, показать, что ты хоть судьбой и не обласкан, тоже парень не промах. Не смотрите, что я простой штурмманн, говорю, а сам к ее руке подбираюсь, чтобы цапнуть, уже к осени мне обещан чин роттенфюрера и, будьте спокойны, я его получу. А уж в следующем году мне непременно светят унтершарфюрерские шнуры… Отчего я так уверен? О, сударыня, вы даже не представляете, с кем мне выпала судьба служить. С величайшим героем, которого только знает Германия, укротителем демонов, слухи о котором будоражат даже адские чертоги, с величайшим бургмейстером из всех, которых когда-либо носила земля!..»
Боден сплевывает на землю.
«Если мессир узнает, что ты его имя заместо шелковой простыни используешь, он тебя по кусочками старине «Ротиннмуннуру» скормит, так и знай».
«Ротиннмуннур» подает голос – зловещий, исполненный ярости, рык, от которого у меня дребезжит селезенка. Я не сомневаюсь в том, что если Черный Барон вздумает совершить нечто подобное, демон с удовольствием примет участие в трапезе. Он и меня самого проглотит, словно порцию заячьего паштета…
Болдт отмахивается:
«Да я его имя даже не называл вслух. Не успел. Только лишь сказал про бургмейстеров, как в мою лошадку словно демон вселился. Вскакивает, руки дрожат, глаза аж побелели от ярости. Ну чисто фурия! Думал, сейчас разорвет меня голыми руками… И выясняется премилый казус. Вы сейчас животики надорвете!»
«Ну-ну, - ворчит Боден, хмурясь, - Уж постарайся».
«Ее отец, представьте себе, в начале Второго Холленкрига служил конным жандармом[11], и не абы где, а у де Тассиньи. Того самого де Тассиньи, который в тридцать девятом, если разразится война, обещал дойти до Берлина походным маршем за неделю и прибить к городским воротами уши императора. Пуалю[12] в ту пору сами осатанели, так им не терпелось копья в германской крови смочить. Эти расфранченные обозные педерасты думали, что вновь обманули целый мир. Что заключили в адских чертогах самые выгодные сделки, поставили под свои знамена самых молодых и злобных демонов… Так себя распалили, что искры из глаз сыпались. А потом…»
Боден кивает со сдержанным достоинством, словно сам стоял за плечами фон Манштейна и фон Рунштедта, чертя план кампании «Гельб» своими искалеченными, не способными взять перо, руками.
«Потом был тридцать девятый, я помню. Ох, немало я в ту пору этой бестолочи на гусеницы навертел!»
«Вот и папаша ее был из этой породы. Лихой рубака, кавалерист, грезил резней швабских свиней еще с восемнадцатого года. В Первый Холленкриг он не успел как следует поработать саблей, но думал, что во второй раз своего шанса не упустит. День-деньской колол копьем соломенные чучела, почернел от пороха, оглох от пушечных залпов на учениях – все ждал возможности ввязаться в драку. Думал, это будет легкая прогулка – после той трепки, что они задали нам в восемнадцатом. И дождался своего, сукин сын. Не успели наши драгуны вздернуть на столбах в Неймегене первую сотню «полдерратте»[13], чтобы те всласть подрыгали своими деревянными ботиночками в воздухе, как он уже бросился запрягать лошадь и рассовывать пистоли по седельным сумкам. Обещал вернуться домой через два месяца, с гостинцами из Берлина, целый список с собой взял – шелк, золлингеновская сабля, баварское сукно, бочонок рейнского вина… Детвора, оставшись дома, молила всех демонов Ада, чтобы папаша вернулся поскорее с гостинцами. Верно, многие адские владыки распахнули тогда, в тридцать девятом, пошире уши, потому что мольбы их были услышаны. Еще до начала первого сенокоса их папаша вернулся домой. Вот только увидев его, они не проявили радости, как должно любящим отпрыскам, а завизжали и бросились прочь. Потому что шкуру их папаши ребята фон Клейста приколотили к своему штабному шлахтенбургу заместо попоны. В таком виде он, значит, поколесив по Франции, вернулся в родной Кан».
Боден задумчиво кивает, будто бы сам себе.
«Некрасиво вышло, согласен. Но ведь это не твоя работа, а? У фон Клейста вообще одни дикари служат, им это не впервой. В какой-то деревушке, которую мы проезжали, они всем мужчинам пришили сапожной дратвой шапки к головам – только потому, что те не спешили приветствовать их как победителей, сняв головные уборы. В другой – вырезали всем жителям по глазу, очень уж им хотелось посмотреть на то, как пуалю играют ими в свой хваленый жё-де-пом[14]…»
«Попробуй объяснить это разъяренной женщине, - вздыхает Болдт, - Говорю же, она совершенно осатанела, узнав, что я вожусь с бургмейстерами. Попыталась отвесить мне пощечину, да я руку перехватил. Тогда она выплеснула мне в лицо вино».
Болдт скорбно разводит руками. Могу его понять – такие деньжищи…
«Ну, это хотя бы была не овечья моча, - философски замечает Боден, - Я был бы не прочь, если бы мне кто-то морду сполоснул «Шато-Марго» двадцать девятого года!»
«Вскочила, глаза огнем полыхают. Чистая ведьма. И говорит сквозь зубы: убирайтесь, мол, господин штурмманн подальше, иначе я за себя не ручаюсь. Скорее я отгрызу свои губы, чем позволю им подарить вам поцелуй. Скорее я разорву ногтями свое лицо, чем допущу, чтобы его ласкала ваша рука. Скорее я буду во всю глотку распевать «Лили Марлен», чем допущу, чтобы из нее вырвалось хоть одно доброе слово в ваш адрес. Убирайтесь сейчас же, не то, клянусь всеми демонами адских глубин, я схвачу кухонный нож!»
Боден в восторге колотит себя кулаками по ляжкам.
«Вот это норов! Вот это лошадка!»
Болдт кисло улыбается в ответ.
«Объездить бы такую, а? Впрочем, это не в моих правилах. Как я уже сказал нашему приятелю Мюллеру, настаивать не в моих правилах. Отказала одна – что ж, сотни других ждут своей очереди и Гюнтер Болдт не заставит их ждать чрезмерно!».
Болдт замолкает и некоторое время крутит пальцами, будто наматывая невидимую нить. Сейчас, когда он не улыбается, отчетливо видно, что лицо у него мальчишеское, юное, но налитое злостью и похожее на холодный лунный лик.
«Ты спрашивал, отказывали ли мне женщины, Мюллер? Так вот, представь себе, бывало. Но я малый с легкой душой, обиды не держу и себя попусту не распаляю. Адские владыки капризны. Сегодня тебя выгнали с сеновала, а завтра, глядишь, будешь нежиться с кем-то в кровати под балдахином в баронском замке!»
Боден вскидывает голову.
«Погоди-погоди, а что стало с той девицей? С твоей французской лошадкой? Так и оставил?»
«А что, если и так?»
«Словно я тебя первый день знаю!» - фыркает Боден.
Болдт некоторое время ковыряет пальцем землю.
«Ты прав. Оставалась одна заковыка. Видите ли, несмотря на то, что я старался подловить самый тихий момент, когда в ресторанчике будет поменьше посетителей, совсем наедине нам остаться не удалось. И некоторые посетители имели удовольствие наблюдать, как французская мадемуазель угощает вином германского штурмманна. Я готов спустить женщинам многие глупости, господа, в конце концов, делать глупости – это в их природе, но не могу спустить оскорбления. Потому что оскорблен был не штурмманн Гюнтер Болдт, а германский солдат в моем лице!»
«Ты еще скажи, будто она оскорбила архивладыку Белиала!» - ворчит Боден, но без злости.
«И скажу! – Болдт тычет пальцем в герб архивладыки, укрепленный на плече гамбезона, - Скажем так, я позволил себе оставить ей маленький сувенир – на память о нашем не состоявшемся романе. Тем же вечером пошел к полковому интенданту… Помнишь, я его весной прикрыл на проверке, когда у того полдюжины пар сапог не сошлись? Взял я у него кое-что. Безделицу, в общем. Сущую ерунду. Скляночку темного стекла. Всего-то и требовалось, что подлить из этой скляночки ей в питье. К слову, устроить это было сложнее всего. Я целый спектакль разыграл ради этого. Вновь явился в этот премилый ресторанчик, хотя, видит Ад, щеки мои горели от стыда, принес извинения мадемуазель и заставил ее-таки выпить вина – в память об ее героическом отце, да не протрется вовек его шкура».
«Арсеник[15]? Сурьма?» - деловито уточняет Боден.
Болдт улыбается.
«Это было бы безвкусно, так сводят счеты только туполобые фельдфебели. Нет, я задумал нечто поизящнее. Нарочно заказал себе кофе с ликером, чтобы понаблюдать, достал сигару. И не был обманут! Моя красотка принялась обслуживать прочие столики и тут… - Болдт делает томительную паузу, изображая, как курит сигару, - В ресторанчике кто-то запел «Лили Марлен» по-немецки. И не сказать, чтобы хорошо. Пел кто-то, кого адские владыки обделили и голосом и слухом, пел гнусаво, невпопад растягивая слова:
У ворот казармы Верным часовым Столб застыл фонарный. Мы замерли под ним… Как бы хотелось мне опять Под фонарем зарю встречать, Как встарь, Лили Марлен.
С тобой, Лили Марлен[16].
В ресторане зашипели, заозирались. Наверное, подумали, что это голосит какой-нибудь подгулявший хауптман. Назревал нешуточный скандал. Вы же знаете, как к этой песне относятся во Франции. Она для тамошних месье – что раствор серебра для адского владыки. А больше всех изменилась в лице моя красавица. Смотрю, побелела как молоко, глаза выпучила, аж обмерла, несчастная. В первый раз видел, чтобы песня, пусть и такая, производила такое впечатление на человека. А потом все прочие посетители стали смотреть в ее сторону. И тогда сделалось ясно, что звук исходит от нее».
Боден чешет в затылке.
«Погоди, это она что ли пела?»
«Она, - соглашается Болдт, ухмыляясь, - Но ты никогда не поверишь, чем».
«Ох, черт…»
«Да, приятель. Да! Ты бы видел, как она, задыхаясь от ужаса, закатывает свои юбки трясущимися руками и спускает панталоны. Прежде я думал, что это зрелище достанется только мне, но судьба распорядилась иначе – наблюдать за ним имели удовольствие все посетители, не закончившие свой обед. Вообрази себе – визг, оханье, смех…»
«Черт! Черт!»
Болдт расплывается в улыбке.
«Да, мой дорогой. Французы, души которых столько веков неустанно развращались архиврагом, имеют множество названий для этого органа, зачастую весьма любопытных – Rosier, что значит «роза», Bijou, что значит «драгоценность», Jardin secret, что значит «тайный сад». Так вот, ее тайный сад голосил так, словно в нем расположился пьяный матрос!»
«Ахахаха!»
«И если бы просто голосил, - добавляет Болдт с горящими глазами, - Это было похоже на шамкающий старческий рот, гнусавящий, осекающийся, пускающий слюни… Что ж, французы, может, и высокомерные ублюдки, развращенные сверх всякой меры, но они умеют ценить хорошую шутку. На том месте, где поется «Я сбегу, родная, даже смерть - не плен. Мне не надо рая милых губ взамен!» посетители начали хохотать так, что аж захлебывались, у некоторых даже вино пошло носом».
«Могу представить!»
«Ты можешь представить, а я наблюдал воочию! Бедняжка металась по ресторанчику, роняя посуду, а из-под юбки у нее неслось с завываниями – «С тобой, Лили Марлен. Как встарь, Лили Марлен!..» Но это еще было не все! Едва только воцарилась тишина и всхлипывающая служаночка обрела передышку, как из ее тайного сада донеслось старческое перхание и тайный сад сообщил прокуренным басом на весь ресторан: «Ах, хорошо спели. А теперь, добрые господа, не одарите ли меня бутылочкой вина за старания? Видят адские владыки, мне нужно промочить глотку. Еще лучше, если поднесете трубочку с табаком. Надеюсь, хотя бы табак перебьет этот запах!..»
Боден хохочет, подхрюкивая, так, что едва не падает с шлахтенбурга на землю.
«Ну ты и подлец, Болдт! Отчаянный подлец!»
Болдт скромно опускает глаза.
«Просто не привык спускать оскорблений от кого бы то ни было».
«Это, конечно, был демон?»
«Он самый. Совсем крохотный негодник, размером с маковое семечко. И он не из тех ветренников, что выполнят свою работу и смоются восвояси, нет. Обосновавшись в своем уютном лоне, он будет изводить ее до самой смерти – песнями, хохотом, шуточками… Это еще не вся программа! Со временем он начнет дьявольски храпеть по ночам, рассказывать баварские анекдоты, заливисто хохотать в самый неподходящий момент, чавкать, рыгать, что же до близости…»
Боден утирает слезы.
«Ох! Могу представить!»
«Едва ли нашей сиротке доведется познать радость семейной жизни, - с преувеличенной скорбью произносит Болдт, - По крайней мере, я сомневаюсь, что во Франции отыщется хоть один смельчак, готовый подойти со своей штукой к чему-то подобному. Нет, боюсь, тайные сады мадемуазель сохранят свою природную чистоту до тех пор, пока не превратятся в непроходимые старые чащи. Впрочем… Не думаю, чтобы она остро переживала это. К тому моменту она наверняка сделается постоялицей у господина Карла Ясперса в его пансионате[17] Ну что, Мюллер? Готов взять свои слова назад? Как видишь, я умею проигрывать!»
Я ощущаю себя грязной тряпкой, пропитанной его отвратительной историей. На миг мне кажется, что демон поселился внутри меня - маленькое отродье с бритвенно-острыми лапками, непоседливо ерзающее в кишечнике…
«Как назывался этот ресторанчик?» - спрашиваю я и собственный голос кажется мне сухим, как земля, которой мы закидывали «двести двенадцатый», - «Simplexite»? На улице Сен-Мартен?»
Болдт пожимает острыми плечами.
«Откуда мне знать? Не хватало еще запоминать…»
«Девушка – темноволосая? С завитыми волосами? Похожа на Мадлен Рено?»
Болдт смотрит на меня не то с удивлением, не то с презрением, но мне плевать.
«Ты имеешь в виду ту суку из «Красавицы морячки?[18]» Ну, может похожа отчасти. Но…»
В другое время я, может быть, сдержался бы. Но головная боль, выгрызающая мой череп изнутри, точно жук-древоточец, мешает мне трезво соображать. Мой рассудок окружен хрустящей, как январский снег, яростью и сдавлен побелевшими от жара обручами боли.
Дрянь. Дерьмо. Ненавижу.
Заскрежетав зубами, я хватаю Болдта за воротник заскорузлого гамбезона.
«Слушай меня, т-ты… - выдыхаю я ему в лицо, чувствуя кислый запах чужого страха, - Если она выжила… Если Кан устоял… Если мы… Нет, когда мы вернемся в Кан, мы с тобой вместе пойдем на Сен-Мартен. Найдем этот ресторанчик. Ты вытащишь из нее этого демона даже если тебе придется сожрать его самому. Ты…»
«Да что с тобой, Мюллер? – Болдт нервно смеется, пытаясь высвободится, - Что еще за объятья? Или правду говорят про канонирские школы, будто там «теплые братья[19]» заведуют, это ты у них таких манер нахватался?»
«Я тебе сейчас расскажу, где и чего нахватался…» - хрипло говорю я и бью его кулаком в лицо.
Проклятая контузия. Боль, выедающая изнутри содержимое моей головы, точно жуки-древоточцы, нарушила мой глазомер, даже на такой дистанции я даю промах, мой кулак лишь смазывает заряжающего по скуле. Болдт вскрикивает и набрасывается на меня с кулаками.
Наша драка лишена изящества, скорее, она похожа на грызню двух измученных уличных псов. Мы таскаем друг друга за гамбезоны, визжа от ярости, тычем кулаками, расшибая костяшки, неумело пинаемся и извергаем из себя самые страшные проклятья, которые только знаем. Должно быть, жалкое зрелище. Сидящий на броне Боден даже не пытается нас разнять, лишь сердито ворчит, сплевывая на землю.
Болдт оказывается куда более серьезным противником, чем я думал. Он младше меня, кроме того, пониже ростом, однако руки у него жилистые и жесткие как клещи, видно, регулярные упражнения с ядрами пошли ему на пользу. На его фоне я чувствую себя дряхлой развалиной. В канонирской школе я делал неплохие успехи в швингене[20], кроме того, мы усердно ворочали на блоках специальные гири, чтобы укрепить руки, однако это практически не дает мне преимущества в схватке.
Я слаб и медлителен. Дни напряжения подточили меня, лишив сил, у моего тела не выработана привычка запасать их, как она выработана у всех фронтовиков, привыкших обитать в траншеях - или тех стальных консервных банках на гусеницах, которые мы считаем своими самоходными крепостями. Контузия нарушила мою координацию движений. Боль нарушила восприятие. Болдт пользуется этим, чтобы нанести мне пару чувствительных пинков.
«Считаешь себя самым умным, Мюллер? – рычит он, - молотя меня кулаками. Кулаки у него небольшие, но тяжелые и острые, как камни, - Честь в жопе заиграла? Н-нна! Рыцарь херов… Защитник… Нацепил на себя шнуры и уже возомнил себя воякой? Б-барончик… Чистоплюй… Дрочил, небось, офицерикам в нужнике, пока мы здесь дерьмо вприкуску с порохом хлебали…»
В драке непозволительно болтать, вместе со словами теряешь дыхание. Я тотчас наказываю его за болтливость, чувствительно задев подбородок кулаком. Болдт отшатывается, по-лошадиному трусит головой, но не выказывает намерения закончить драку – у нас, пушкарей, крепкая голова…
Это не драка, скорее, состязание в злости. Мы выплескиваем ее друг на друга, точно кипящую смолу на осаждающие город пехотные порядки. Мы ворчим, скалимся, ожесточенно работаем локтями и сапогами, вот-вот – и вцепимся друг в дружку зубами… Парочка оголодавших демонов, не иначе.
Болдт скалится, на зубах у него кровь.
«Сопляк ты, Мюллер!..– рычит он, - Дерьмо, тряпка! Казарменный педераст! Думаешь, Барон тебя отметит? Поблагодарит за службу? Оставит в экипаже? Хера с два!»
Болдт вновь бросается в наступление, орудуя кулаками. Я успеваю чувствительно заехать ему локтем в грудь, но натиск слишком силен – мне приходится отступать, блокируя все новые и новые беспорядочные удары. Под этим градом я сам быстро теряю дыхание.
«Ты просто заплатка… Чертов носовой платок, которым наспех залатали пробоину. Воображаешь себя канониром, но послушай, что я хочу тебе сказать. Черный Барон вышвырнет тебя из экипажа, едва только мы доберемся до Кёльна!»
Забалтывая меня, Болдт готовит к удару левый кулак. Я отчетливо вижу это, как видел крадущиеся британские «Кромвели» в Виллье-Боккаж. Неумело нанесенный удар, который не сложно перехватить. Но тело подводит меня. На него, как на шлахтенбург, пробирающийся по бездорожью, налипли центнеры сырой земли и глины. Оно измождено переживаниями и болью. Дезориентировано жуткими кошмарами, которые пожирают меня по ночам. Вместо того, чтобы отступить на полшага, лишая удар Болдта устойчивости и силы, я нелепо переступаю ногами, как старая лошадь, подставляясь точно мишень на стрельбище. И получаю роскошный прямой левый прямо в челюсть.
Черт. Кулаки у Болдта небольшие, но острые и тяжелые, как булыжники. В небе вспыхивает, тошнотворно звеня, созвездие зеленых звезд.
Болдт ухмыляется, наступая на меня, тесня обманными ударами:
«Что, Мюллер, не здоровится? Побереги сапоги, видок такой, словно сейчас сблеванешь прямо на них… Что, в самом деле думал прописаться здесь, а? Попасть в миннезанги, быть может? Прославиться? А как же, воевал рука об руку с самим Черным Бароном… Кусок самоуверенного коровьего дерьма, вот ты кто! Ты оказался здесь только потому, что графеныш этот, который на ножах с мессиром, сунул тебя к нам. Специально выискал самую конченную дрянь, которую только можно было сыскать в Кане – тебя!»
Я пропускаю второй удар. Он входит мне в подвздошье, точно гвоздь. Чувствую себя кожаным бурдюком, по которому крепко саданули ногой, вышибив из него воздух. Вся утроба превращается в напитанную жидким огнем булькающую массу, едва удерживающуюся на слабых глиняных ногах. Черт, снова левый. Забавно, мы больше месяца в одном экипаже, а я и не замечал, что он левша…
Болдт ухмыляется, тесня меня, его кулаки свистят словно ядра и с каждой секундой мне все сложнее уворачиваться от них. Здесь не помогут расчетные таблицы и арифметика, здесь нужны силы – силы и здоровая злость, а моя лишь пожирает меня.
«В мире есть лишь один человек, достойный служить канониром при Черном Бароне, - выдыхает Болдт, - И это Бобби Волль. Не ты. Бобби. Знаешь, почему ты еще здесь, Мюллер? Старине «Ротиннмуннуру» требуется время от времени свежее мясо. Мессир бережет тебя только для того, чтобы скормить своему чудовищу, когда то оголодает. Ты не канонир, ты – запас консервов на черный день!»
Я уже вижу этот удар, еще только приготовленный, чувствую вложенную в него тяжесть, слышу свой собственный изумленный выдох, слышу хруст своих собственных костей… Но эти воображаемые звуки мгновенно пропадают под давлением звука явственного и реального – протяжного скрипа распахивающегося на донжоне люка.
Черный Барон выглядит так, как может выглядеть человек, бродящий по своему дому в халате, по рассеянности заглянувший в библиотеку. Он никогда не выглядит ни сонным, ни расслабленным, но его спокойствие – нечеловеческого рода, напоминающая безмятежность мертвого озера. Может, потому он до сих пор жив, несмотря на все свои подвиги и злоключения – адское пламя попросту не может опалить того, кто по доброй воле облачился в ледяную броню…
«Что тут у вас происходит? – спокойно роняет он, - «Ротиннмуннур» воет как собака на похоронах!»
Мы с Болдтом машинально оправляем на себе гамбезоны. Хвала адским владыкам, мы не успели разукрасить друг дружку, если что-то нас и выдает, так это рвущееся из груди дыхание и нездоровый румянец.
«Ничего не происходит, мессир, - поспешно говорит Боден, - Болдт обучал Мюллера танцевать гальярду[21], только и всего. Дурачатся парни».
Черный Барон задумчиво кивает, будто бы сам себе.
«Ах, вот как… Тогда почему взъелся демон?»
«Не могу знать, мессир. Возможно, его потревожили беспутные гуляки, - Боден раздраженно тычет пальцем в небо, - С самого рассвета их тьма-тьмущая!»
Это верно. Небо над нами наполнено беспечными адскими духами, ищущими не поживу, но развлечения, а то и просто слепо бороздящими пространство. Прямо над нами катится по небу гигантское колесо, состоящее из множества мертвых человеческих тел. Тела облачены в доспехи – наши и британские – однако выглядят паршиво, многие в развитой стадии разложения. Должно быть, скучающий демон извлек их из какого-нибудь могильного кургана на поле битвы, чтобы соорудить наряд себе по вкусу. Мертвецы сцеплены между собой руками, при каждом движении они звенят и болтаются, отчего кажется, что вся эта орава хохочет и дергается.
Черный Барон задумчиво провожает это сооружение взглядом, затем кладет руку на холодную сталь «двести двенадцатого».
«Тихо ты! – приказывает он, спокойно, точно расшалившемуся щенку, затем оборачивается к нам, - Я бы посоветовал вам поскорее закончить ремонт. Иначе есть шанс станцевать на британских пиках».
[1] Эпиталама – свадебная песнь у древних греков и римлян, которую полагалось петь в спальне новобрачных.
[2] Берейтор – специалист по лошадям в воинской части, объездчик и наставник по верховой езде.
[3] Игра слов: «Шлюпфель» - от немецкого слова «schlüpfrig» (скользкий), «штеккен» - от слова «stecken» (втыкать).
[4] Здесь: примерно 170 га.
[5] Оберштурмгроссцунгфюрер – словосочетание, не имеющее смысла. Дословно – «старший штурмовой великий языковой вождь».
[6] Швиненшванц – от нем. «Schwein» — свинья, и «Schwanz» — хвост.
[7] Дословно – «великая главная фрейлина по грязной кухне».
[8] Питивье – пышный французский слоеный пирог с начинкой и кремом.
[9] Гебхард Леберехт фон Блюхер (1742 – 1819) – прусский военачальник и генерал-фельдмаршал, участник битвы при Ватерлоо, обладатель большого количества орденов и наград.
[10] (фр.) – «Добрый день, господин офицер», «Приятного аппетита, господин офицер».
[11] Жандармы во французской армии XV-XVII веков – тяжелые хорошо бронированные кавалеристы с сабельным и часто огнестрельным вооружением, аналог рейтар.
[12] Пуалю (дословно – «волосатые») – прозвище французских солдат, распространенное в немецкой армии.
[13] Польдер (нидер. Polder) – осушенный участок низменности на побережье, обычно возделанный и используемый в сельском хозяйстве. Большое количество возделанных польдеров находится в Голландии. «Polderratte» - дословно болотная (польдерная) крыса. С оккупации голландского города Неймгена началась Французская кампания немецкой армии в 1939-м году.
[14] Жё-де-пом (фр. jeu de paume от jeu «игра» + paume «ладонь») – старинная игра с мячом, напоминающая теннис, имевшая большую популярность во Франции XVII-го века.
[15] Арсеник – принятое в алхимии наименование для сульфида мышьяка.
[16] «Лили Марлен» в переводе Анны Новомлинской.
[17] Карл Ясперс (1833 – 1969) – немецкий доктор медицины, психиатр и философ. Его имя носит старейшая в Германии психиатрическая клиника, основанная в 1858-м году в Венене.
[18] «Красавица морячка» - французский фильм 1932-го года с Мадлен Рено в главной роли.
[19] Теплые братья (нем. Warmer Bruder) – уничижительное жаргонное наименование для гомосексуалистов.
[20] Швинген («альпийская борьба») – боевое искусство, родственное борьбе, имевшее распространение в немецкой части Швейцарии с XVI-го века.
[21] Гальярда (фр. gaillarde — буквально «весёлая», «бодрая») – энергичный танец, распространенный в Европе вплоть до XVII-го века.
Глава 7
Сорок второй год, восточный фронт, интендант одного мушкетерского полка привозит своим солдатам развлечение – танцующих девиц. Вечером они выходят на сцену и под звуки развратной кадрили начинают постепенно разоблачаться.
Снимают корсеты – солдаты оглушительно рукоплещут.
Снимают верхние юбки – солдаты хлопают в ладоши так, что пугаются лошади.
Снимают сорочки – оглушительная овация, аплодисменты похожи на гром.
Наконец, снимают последнее – панталоны – и в зале внезапно устанавливается полная тишина, не нарушаемая ни одним хлопком.
Одна из девиц, возмущенная таким приемом, гневно бросает со сцены:
«Почему вы перестали хлопать? Разве мы вам больше не нравимся?»
«Нравитесь, - сдавленно отвечает из зала какой-то солдат, - Да одной рукой не больно-то поаплодируешь!»
Памятуя историю с жарогоном, Боден больше не пытается использовать меня в ремонте, напротив, бросает на меня выразительные взгляды, стоит мне только подойти к разутому, взгроможденному на валуны, экипажу. Будто бы заранее подозревает в желании сыграть какую-нибудь скверную шутку! Что ж, я со своей стороны не горю желанием предлагать ему свои услуги.
Пусть возятся, пусть обслуживают демона, яростно ворчащего внутри своей стальной раковины, рискуя потерять все пальцы или быть обожженными в любой миг, унтершарфюрер Вальтер Мюллер уж как-нибудь найдет себе занятие по душе, раз уж его любимые карты превратились в пепел.
Сегодня я сяду и нарочно опишу битву при Виллье-Боккаж, от и до, так, как запомнил ее сам. Я намеревался сделать это еще давно. Моя память, поврежденная контузией, сделалась дряхлой скаредной старухой из числа тех, что норовят всякое добро мгновенно прибрать к рукам, упрятав в дальний угол и забросав хламом, оттого я опасаюсь, что многие детали могут быть ею утрачены. А это важнейшие детали!
Я убежден, что не пройдет и года, как седобородые мудрецы из германских военных академий, годами штудирующие преимущественно состав декоктов от геморроя и средства для увеличения потенции, начнут пристально изучать этот бой. Въедливо и дотошно, как изучают произведение искусства или сложную, сплетенную гениальным демонологом, цепь чар. Они станут разбирать этот день в мелочах, разбирая даже мельчайшие детали под мощными шлифованными линзами, вплоть до того, с какой стороны дул ветер. Они будут кропотливо разглядывать каждую щепотку земли, которая коснулась наших гусениц, судачить о том, что мы в тот день ели на завтрак и с умным видом рассуждать о влиянии лунных фаз. Так уж мы, германцы, устроены, что не способны оценить то богатство, что имеем в руках, и лишь утратив его, начинаем сознавать его важность…
Интересно, найдется ли мне место в этой истории? Почти наверняка найдется. Может, я не стяжаю себе славы лучшего канонира, но наверняка и мое имя тоже зазвучит в магическом эфире, распугивая мелкое адское отродье. Унтершарфюрер Мюллер! Тот самый, что с Черным Бароном, при Виллье-Боккаж…
Чтобы облегчить задачу седобородым мудрецам из Гофкригсрата, начну с самого начала.
Это было тринадцатого июня тысяча девятьсот сорок четвертого года. Мы выходим из Кана ранним утром, сохраняя безукоризненный походный порядок – шесть бронированных экипажей, движущихся на юг организованным ордером один за другим. Шесть тяжелых шлахтенбургов, с утробным ворчанием пожирающих старый тракт клафтер за клафтером. Древние камни, помнящие, должно быть, еще подковы грозной конницы фон Гебена, внушившей ужас французам семьдесят лет тому назад[1], дребезжат и лопаются под нашими стальными гусеницами, привыкшими перемалывать землю.
Рассветные часы – лучшая пора из всех возможных.
Небо еще не испачкано снующими над нашими головами демонами, оно оторочено серым, стремительно тающим, ночным пушком и не полнится изливающимся на наши головы летним жаром. В нем не звенят кровожадными москитами британские «птички» - эти ленивые ублюдки предпочитают по ночам сладко спать в своих гнездах, выстеленных человеческими костями, и обыкновенно выбираются наружу лишь к полудню, чтобы уронить нам на головы дюжину-другую бомб.
Благословенное время. Если бы адские владыки дали мне хоть толику таланта, я попытался бы зарисовать это небо, пусть даже сидя верхом на трясущемся донжоне нашего шлахтенбурга, но Черный Барон, возглавляющий нашу экспедицию, не позволяет никому из нас выбираться на броню – мы идем самым полным ходом, который только могут развить наши колымаги, от такой тряски немудрено свалиться.
Некоторые офицеры склонны вести свои машины рыскающим курсом, который фронтовые остряки насмешливо именуют боевым вальсированием. В подобном вилянии нет никаких тактических изысков, напротив, оно лишь выдает неуверенность командира в управлении группой и его сомнения в точке назначения. Черный Барон выше этого. Он ведет нас на юг, целеустремленно и уверенно, не позволяя ни на волос отклониться от намеченного курса. Он определенно знает, куда хочет добраться и руководствуется какими-то сложными расчетами, а не предсказаниями личного астролога или досужими предположениями.
Это не первая наша вылазка. По правде сказать, уже девятая за последние дни. Пехотинцы из Канского гарнизона, сами запертые внутри крепостных стен, вынужденные каждый день провожать нашу кавалькаду завистливыми взглядами, презрительно именуют эти экспедиции «утренними прогулками», упражняясь в остроумии касательно того, какой необходимостью они вызваны. Одни утверждают, будто мы под предводительством Черного Барона нежимся на солнышке и хлещем вино, другие – что танцуем друг с другом кадриль на лугу, третьи… Не хочу повторять, какие скабрезности говорят третьи, но надеюсь, что в свое время их злые языки окажутся вырезаны из пастей.
Что ж, у гарнизонных пехотинцев есть повод злословить в наш адрес. Отравленные слухами о британских армадах, высадившихся на побережье, стиснутые крепостными стенами, а еще больше – собственными страхами, принимающими подчас самые жуткие обличья, они отчаянно завидуют всякому, кто вправе покидать город, который они сами считают не иначе как огромной мышеловкой. Кроме того, хоть они никогда в этом не признаются, предпочитая уповать на свои изношенные и дрянные гарнизонные пушчонки, наши «гробы на колесах» могут послужить огромным подспорьем в том случае, если британцы решатся на штурм. Неудивительно, что им больно смотреть на то, как наши бронированные коробки, поднимая из-под гусениц пыль, каждый день убывают невесть куда, бросив их всех на произвол судьбы, и неизвестно, вернутся ли…
Чтобы у грядущих летописцев, описывающих страшную историю Второго Холленкрига, не возникало искушения написать, будто Черный Барон действовал наобум, руководствуясь невесть какими капризами, специально напишу, что накануне битвы при Виллье-Боккаж наш демонолог действовал необычайно разумно, выверенно и хладнокровно, что до наших «утренних прогулок», они имели большой смысл, очевидный всякому, кто хоть сколько-нибудь разбирается в военном искусстве.
Нормандский Анабазис сжег и испепелил прорву народу – в море, на побережье и здесь, в глубине Франции. Но первыми его жертвами стали наши штабы, мгновенно лишившиеся всех своих глаз, ушей, а также тех тонких отростков, которые проникают на десятки мейле в округ, управляя бесчисленными крепостями, полками, эскадронами, эскадрильями, а также интендантским и тыловым хозяйством. Чудовищная ярость Малфаса, выплеснутая без предупреждения, испепелила тысячи демонов-соглядатаев, патрулирующих небо над Каналом, распростерших свои крылья от Виллервиля до Бреаля, оборвав все невидимые каналы связи, по которым они получали донесения о британских силах.
Мы знали, что прибрежная оборона сокрушена, крепости пали и тяжелые баржи вторжения разгружаются в захваченных портах, исторгая из своих чрев тысячи солдат, чудовищные осадные пушки и целые полчища кавалерии. Но в этом знании едва ли можно было черпать утешение, тем более, что мы (говоря о нас, я говорю прежде всего о наших штабах) не имели ни малейшего представления, куда устремлены наконечники британских копий. В каких местах они вопьются в нашу оборону на континенте, где отскочат, звеня, а где найдут слабину в доспехе, вонзившись и выпуская кровь…
С того момента, как на крыши Кана упали первые британские бомбы, прошло всего семь дней, но даже мы, бургмейстеры, запертые в своих коробках, ощущали подавленность, которая царит в наших штабах. Несмотря на уверения в том, что британская атака лишь никчемная провокация, авантюра вроде той, что была год назад под Дьеппом и за которую Безумный Монти заплатит огромными потерями, атмосфера в городе быстро делалась тяжелой, как перед бурей, одной из тех жестоких летних бурь, что часто приходят в здешние края в разгаре лета. Балов больше не дают, скачек не устраивают, а гарнизонные офицеры похожи на насупившихся больных птиц, злых и раздражительных.
Случилось то, что не могло случиться, и эта невозможность, обрушившись на убаюканные спокойной жизнью гарнизоны, нарушила естественное течение соков внутри
нашей огромной военной машины, сокрушившей всю Европу и почти подавившую все еще сопротивляющуюся Азию с ее звериным упрямством. Внесло путаницу в управляющие сигналы, повелевающие пехотой, артиллерией и конницей, устроило хаос в интендантских и обозных службах, насытило гарнизоны тревожными и жуткими слухами.
Британцы заняли Шербур. Британцы осадили Сен-Совер-ле-Виконт. Британцы пробивают бреши в нашей несокрушимой обороне, всаживая свои ядовитые жала в сочленения наших доспехов, непрошибаемых, но таких тяжелых и неповоротливых…
Граф фон Мец унд Лотарингия, имевший обыкновение давать по три бала в неделю, тоже отравлен этими слухами – спешно готовит Кан к осаде, отправляя людей латать старые крепостные стены, подводить воду к давно пересохшим рвам, чистить гарнизонные пушки от захвативших их пауков. Про него в городе ходят самые безобразные слухи. Если он и наделен талантом, то совсем не полководческим, однако даже он понимает – если британское наступление вонзится в нашу оборону на хоть сколь-нибудь приличную глубину, Кан сделается одной из их главнейших целей во всей Нормандии.
Здесь расквартировано немало войск, и неважно, что они состоят из не нюхавших войны сопляков вроде меня да редких частей, прибывших с Восточного фронта для отдыха и пополнения. Здешние склады ломятся от пороха и провианта, здесь сосредоточены многие мануфактуры и алхимические мастерские, исправно снабжающие фронт… Неудивительно, что уже семь дней над Каном с утра до ночи стоит гул, состоящий из скрипа, грохота и человеческой многоголосицы – подводы со всех концов Нормандии спешно наполняют погреба солониной и бочками с водой, а гарнизонные вояки выдворяют прочь за городские стены жителей, чтоб не терпеть лишних ртов во время осады.
Те громко возмущаются и кричат, таща прочь свои пожитки, но в их темных и лукавых галльских глазах отчетливо ощущается злорадство – несмотря на все уверения наших владык о том, что они всем сердцем приняли архивладыку Белиала, мы все знаем – многие из них хранят в подвалах алтари Фурфура, которым втайне поклоняются. Стоит только нашим стягам над Каном рухнуть, не пройдет и часа, как на их месте воцарятся прежние, с проклятыми печатями архиврага…
Граф фон Мец унд Лотарингия готовит город к осаде с большим пылом, словно это еще один грандиозный бал, но его пыл подпитывают не столько полководческие таланты, сколько обычный человеческий страх. Человек, слабо разбирающийся в стратегии, получивший власть над городом путем каких-то сложных придворных интриг, о деталях которых мне даже не хочется думать, он в самом деле думает, что если запереть Кан на все замки, закрыть все ворота и отправить на стены людей с мушкетами, британцы, показавшиеся на горизонте, разочарованно вздохнут и отправятся восвояси на свой гнилой остров, хлебать жидкую кашу и предаваться привычной им содомии.
Он ошибается.
Осада хороша, если время играет на тебя, истощая противника, но если ты самовольно запираешься, уступая ему инициативу и пространство, если сам отсекаешь себя со всех сторон, съеживаясь в скорлупе, как мокрица, это паршивый знак. Это понимаю даже я, человек сведущий лишь в артиллерийском деле, зеленый унтершарфюрер. Нащупав очаг статической обороны, противник не станет раз за разом ломать об него копья, истощая свои резервы. Он окружит его и будет наращивать усилия, пока оборона не лопнет. Даже самый крепкий орех, оказавшись в щипцах, рано или поздно превращается в осколки.
Должно быть, граф находится в плену иллюзий, как прежде находился в плену похоти, и иллюзий опасных, которые уже овладели многими вельможами от Гофкригсрата, волей обстоятельств сделавшихся офицерами и щедро украсивших себя аксельбантами. Попытавшись взять Кан с ходу несколько дней назад, британцы понесли большие потери – рейтары фон Хюльсена, служащие нашей главной ударной силой, своим отчаянным контрударом разгромили и обратили в бегство их самонадеянное воинство, вселив тем самым в головы недалеких вояк мысль о том, что огрызаясь таким образом, можно отсидеться за крепостными стенами, пока из империи не поспеет помощь.
По счастью, оберштурмбанфюрер фон Вестернхаген, командир сто первой тяжелой баталии, также запертой в городе, не относится к числу такого рода вояк. Инициативный и решительный, привыкший громить противника натиском бронированных колесниц-шлахтенбургов, он сознает главное – если британцы закрепятся в Нормандии, они живо сожрут все наши крепости, какие бы стены их ни окружали. Единственный шанс сбить с них спесь – вонзать клинья в их наступающие порядки, обескровливая их, не давая возможности закрепиться.
Но откуда ждать нападения, если все демоны-соглядатаи молчат, испуганно заткнувшись, а гарнизонные гомункулы, денно и нощно вслушивающиеся в эфир, несут всякий вздор, перемежающийся самыми вздорными слухами? Ему нужны сведения о наступающем противнике, отчаянно нужны, потому вот уже семь дней он вынужден дробить свою баталию на мелкие части, отправляя экипажи во все стороны света, чтобы прощупать обстановку и определить место, из которого британцами готовится удар по Кану. Именно поэтому наши грозные шлахтенбурги с их тяжелой броней и страшными пушками вынуждены выполнять работу конных разъездов, чтобы хоть сколько-нибудь обеспечить сведениями наши запертые в крепостных стенах части.
Нам надо знать, откуда будет нанесен удар.
Упредить. Перехватить. Уничтожить.
Обычно на «утреннюю прогулку» отправляют небольшими группами – два, три экипажа самое большее. Но в этот раз фон Вестернхаген поручает Черному Барону вести всю свою железную стаю, все шесть машин второй роты, что остались на ходу после страшных бомбардировок первых дней. Изрядные силы из его отнюдь не бездонного резерва. Такими силами не раскидываются попусту, а значит…
Не требуется быть многомудрым вельзером с распухшей от учености головой, чтобы понять – сегодняшняя «прогулка» неспроста. Готовится что-то особенное. Спешно заправляя наши бронированные коробки, пополняя запасы ядер и пороха, мы украдкой шепчемся, ощущая беспокойство, точно борзые перед охотой.
Помню, щенячье беспокойство в груди, грызущее ребра.
Мой первый бой. И не за дрянной шестифунтовой пушчонкой, обслуга которой состоит из вчерашних крестьян, а в шлахтенбурге, под началом самого Черного Барона. На самом острие атаки…
Мечты становятся явью.
Старый южный тракт в неважном состоянии, гусеницы, крошащие камень, рождают внутри экипажей страшную тряску, от которой, кажется, сама душа дребезжит в теле, однако мы все возбуждены и находимся в приподнятом настроении. Я без всякой необходимости перебираю ядра, несмотря на то, что уже полдюжины лежат в образцовом порядке у моих ног, подготовленные для стрельбы. «Ротиннмуннур», которому передалось наше настроение, тоже возбужденно ворчит – для него, адского отродья, бой – это не просто столкновение дребезжащих сталью шеренг и пушечная пальба, это – величайшее пиршество, это разнузданный бал, это красочная оргия…
Боден молчалив еще более обычного, он впился окровавленными руками в поводья, не чувствуя боли, а если размыкает губы, то только лишь для того, чтоб выкрикнуть: «Хю![2] Давай, малой! Гони эту чертову телегу!». Йонас по своему обыкновению находится в трансе, лихорадочно выхватывая сполохи магического эфира, мы с Болдтом по очереди дежурим на донжоне, разглядывая небо.
Оно выглядит безмятежным и спокойным, как много раз стиранный хлопковый платок, но я уже знаю, как стремительно в нем могут появиться страшные угловатые тени, распростершие крылья – британские «птички». Вчера они высыпали на наши казармы в Кане столько бомб, что, по выражению наших ротных остряков, у нас после лета едва сразу не наступила осень. Если бы не меткие гарнизонные пушкари, кроющие по ним картечью и мешающие прицельному бомбометанию, сейчас мы все представляли бы собой пережаренные шкварки внутри сожженного пирога.
Спустя час хода Черный Барон приказывает снизить скорость, так что мне позволено выбраться через люк на донжон. Ехать на донжоне совсем не так удобно, как многие воображают, подчас это кажется дьявольским упражнением на ловкость, попыткой усидеть на огромном железном валуне, дрожащем и прыгающим под тобой, но я быстро овладеваю этим искусством. Это дарит мне возможность не только наблюдать за небом (я все еще не утрачиваю надежды сделать набросок), но и разглядывать вереницу машин, следующих позади нас.
Пять машин второй роты идут слаженно и быстро, подстраиваясь под ход «Ротиннмуннура». Вышколенные как жеребцы из императорских конюшен, вымуштрованные своими демонологами, они не грызутся между собой, как это бывает в стаях такого рода, не норовят обогнать друга, нарушив построение – идут слаженно и быстро, грозно рокочущей стальной лавиной. Может, это не великая армада вроде тех, что кромсали врага в тридцать девятом и сорок первом, но даже она представляет собой чертовски внушительное зрелище!
Шесть алчных демонов, укрощенных охранными чарами.
Шесть безжалостных убийц, поставленных человеком на службу, алчущих крови.
Шесть смертоносных стальных глыб, каждая из которых в силах сокрушить крепость.
С тех пор, как Почтенный Скотоложец решил мою судьбу, определив в двести двенадцатый экипаж, прошло всего несколько дней, недостаточный срок для того, чтобы я успел в полной мере ощутить себя частью единого целого, зовущегося сто первой тяжелой баталией. Я – всего лишь пылинка, приставшая к дорожному плащу, клок сена, прицепившийся к шпоре.
Человеку не посвященному в военные дела, наши стальные хищники показались бы похожими друг на друга как близнецы-рыцари, заказавшие себе доспехи в одной кузнице, и неудивительно, они облачены в броню, вышедшую из одних мастерских, мало того, единообразно окрашены на маскировочный манер, лишившись своих ярких, кичливых и цветастых ливрей. Но я не напрасно отдал без малого четверть своей жизни работе подмастерьем у гравировальных дел мастера, мой глаз, внимательный к мелким деталям, уже научился выделять шлахтенбурги второй роты по незначительным, однако вполне явным чертам.
Не так уж это и сложно. К тому же, у каждого из них свой характер.
Поначалу мне сложно было к этому привыкнуть, но сейчас я узнаю их почти безошибочно – по особой манере, с которой они двигаются, отзываясь на приказы своих возниц, по манере вести себя, даже по голосу. Удивительно, но они и звучат по-разному – злой рокот адской сущности, заточенной в стали, который поначалу пугал меня до душевной дрожи, у каждого экипажа свой собственный, неповторимый. Спустя несколько дней я уже легко различаю их, не сверяясь с номерами, выведенными краской на броне.
Номер двести тринадцать, следующий прямо за нами – «Грармординги», один из старейших демонов в нашей стае. Два года назад русская мортира угостила его ядром в переднюю часть, едва не проломившим лобовую броню, оставившим на корпусе так до конца не выправленную во фронтовых мастерских щербину. Похожая на старый шрам, она придает его бронированной жабьей физиономии нечто похожее на злую усмешку, и выглядит это чертовски уместно. «Грармординги» никогда не рвется первым в бой, как многие его опьяненные кровью сородичи, это старый и мудрый демон, знающий себе цену. Если бы не «Ротиннмуннур», он был бы главенствующим в стае. Говорят, в бою его ледяное спокойствие оборачивается нечеловеческой яростью, позволяющей ему исступленно сражаться даже под шквалом вражеских ядер. Демонолог – унтершарфюрер Хантуш, тоже собранный и спокойный малый, не любящий трепать языком, но с превосходным тактическим чутьем.
Номер двести четырнадцать – «Сонур-Барнамординга». Опасная особа, наделенная игривостью молодой хищницы, которую, однако, обслуга из Кана старается обходить далеко стороной, и неудивительно. Ее любимое развлечение – устроившись на солнце, греть свои стальные пластины, едва слышно урча. В такие моменты она выглядит безмятежной и сонной, как разомлевшая на жаре кошка, но это чертовски опасное состояние. Стоит утратить бдительность и пересечь невидимую черту, как несчастный шарахается прочь с истошным воплем, лишившись пары пальцев, уха, а то и глаза. Для «Сонур-Барнамординга» это детские забавы, в бою ее ярость куда смертоноснее, но я все равно испытываю затаенный ужас, проходя мимо нее. Унтершарфюрер Штиф, ее демонолог, уверяет, что опасности нет – она уже знает, что я часть стаи и привыкла к моему запаху, однако легко же ему говорить… Унтершарфюрер Штиф вообще склонен баловать свою подопечную, легко прощая ей все прегрешения – приказывает смазывать ее сочленения превосходным бараньим жиром, укрывать специальной холщовой попоной во время дождя, а иногда даже за свой счет нанимает музыкантов, чтобы те всю ночь наигрывали ей бурре и гавоты – по его словам, она испытывает слабость к такого рода музыке…
Номер двести пятнадцать – «Андвана-Фейддур», успевшая заслужить во второй роте множество прочих прозвищ – Костеглодка, Свежевательница, Потрошительница Утроб. Она тоже хищница, но иного рода. Холодная, яростная, стремительная. Она не очень-то жалует своих сородичей, стараясь держаться наособицу даже когда охотится в стае, но ей прощают этот недостаток благодаря ее жуткой и неизменно эффективной охотничьей манере. Каждый ее удар безукоризненно смертелен, каждый выпад просчитан до мелочей. Она равнодушна к почестям и роскоши, ее излюбленная награда – возможность после боя расправиться с поверженными соперниками, оскверняя их развороченные ядрами корпуса и выгрызая из их недр кричащих от боли вражеских бургмейстеров. В моменты отдыха она настолько погружается в себя, что кажется мертвой, ее корпус можно принять за необитаемый, если бы не пронзительный запах сирени, который она испускает в такие минуты, сладкий, но рождающий внутри меня холодную дрожь. Ее демонолог и хозяин – унтершарфюрер Сов, приятный во всех отношениях офицер, знаток невообразимого количества анекдотов, который непременно был бы любимцем в роте, кабы не его холодный пронизывающий взгляд, который внезапно впивается в собеседника, точно рапира…
Номер двести шестнадцать – «Рифинквидур», обершарфюрер Брандт. Они так схожи между собой – демонолог и его демон – что во второй роте частенько шутят, не состоят ли они, чего доброго, в кровном родстве. Оба – азартные, тщеславные, дерзкие, оба ищут славы – и добывают ее, бесстрашно устремляясь в бой, оба наделены схожим чувством юмора, и весьма колючим. Говорят, однажды, четыре года тому назад, во время победоносной французской кампании, эти двое самовольно покинули расположение сто первой баталии только потому, что им вздумалось поохотиться на сверхтяжелые французские шлахтенбурги, которые будто бы видели под Аррасом. Их не было трое суток, так что Черный Барон вынужден был вписать их обоих в списки павших, а когда вернулись, стальная морда «Рифинквидура» походила на лицо больного оспой, так густо была покрыта вмятинами от французских ядер. Это ни в малейшей степени не уменьшало их радости – они привезли с собой взгроможденный на корпус трофей – изувеченную, измятую, истерзанную глыбу стали, в которой лишь с большим трудом можно было узнать донжон французского шлахтенбурга с витиеватой надписью «Турень». Охота завершилась успешно. Обершарфюрер Брандт за эту выходку получил взыскание, которое, кажется, ни в малейшей степени не привило ему уважения к порядку и дисциплине.
Номер двести семнадцатый – «Ошкуэтур». Образцовый воитель во всем, выдержанный, спокойный и исполнительный, что редкость для демона. Во время боя может выдержать град из вражеских ядер, барабанящих по броне, не приходя в боевое неистовство, может три дня подряд двигаться выматывающим маршем на половине топливного пайка, может распознавать тактические схемы на уровне унтерофицера, а иногда даже предлагать свои варианты, весьма недурные, составленные в лучших традициях школы фон Клаузевица. Необычайно рассудительный мерзавец, которого обершарфюрер Лётш, по его словам, купил в Гамбурге у какого-то заезжего голландского чернокнижника за пятьсот гульденов. Однако, как это часто бывает, достоинства его натуры уравновешиваются многими недостатками. «Ошкуэтур» невероятно суеверен, как для существа, в чьих жилах клокочет адский огонь. Он отказывается идти в бой, если на дворе тринадцатое число, испуганно замирает при виде совы на крыше[3] и сторонится разбитых зеркал. Говорят, однажды он на добрый час задержал атаку второй роты только лишь потому, что кто-то из экипажа, завтракая на броне, случайно рассыпал соль. Обершарфюрер Лётш вынужден сносить капризы своего подопечного, мало того, за собственный счет составляет ему гороскопы и нумерологические прогнозы, однако все адские науки пока что бессильны противостоять этим суевериям…
С нами нет многих экипажей второй роты. Нет «Хелвити-Наугари» унтершарфюрера Пфеффера, яростного и стремительного, как адская гончая – вчерашняя бомбежка перебила ему половину колес по правому борту, по меньшей мере еще три дня он не выйдет из мастерских. Нет «Градугуршусфэл», дерзкого красавца, требующего чтобы его броню полировали до зеркального блеска и держащегося как крон-принц – у его демонолога, унтершарфюрера Шуманна тяжелейшие печеночные колики. Нет «Блоудсугари», «Бандтраудюра», «Хольдбани»…
Но даже в половинном составе наша стая способна внушить уважение. Шесть тяжелых, утробно ворчащих экипажей, шесть молчаливых рыцарей, двигающихся вереницей по старому тракту, шесть голодных хищников, ищущих поживы…
«Ротиннмуннур» не напрасно считается их вожаком. Не имеющий ни развитого рассудка, ни великого чутья, он компенсирует их обжигающей яростью, которая вечно клокочет в нем, неумолимо диктуя свою волю и заставляя подчиняться. Иногда, стоит ветренной легкомысленной «Сонур-Барнамординга» сбавить ход, наслаждаясь разлитым ароматом цветущего вереска, он злобно рыкает – и походный порядок тут же восстанавливается сам собой. Возможно, через какое-нибудь время кто-то из стаи дерзнет бросить ему вызов, но это случится нескоро – «Ротиннмуннур» достаточно силен, чтобы разорвать любого соперника…
Мы идем быстрым аллюром, делая добрых шесть с половиной мейле в час[4] – не сногсшибательная скорость, однако весьма внушительная для наших тяжелых экипажей – и идем целеустремленно, не теряя времени на плутание по окрестностям. Без сомнения, у Черного Барона имелся какой-то план еще до того, как мы покинули Кан, и сейчас он его придерживается. Это не разведка, иначе он нипочем не взял бы с собой всю роту, что-то другое. И хоть никто в экипаже не осмеливается его спросить, я чувствую душевную дрожь, усиленную страшной тряской «двести двенадцатого». Есть, отчего.
Едва ли это прогулка, предпринятая Черным Бароном, чтобы развеяться. Или парфорсная охота[5] вроде тех, что затевают придворные вельможи, маясь от скуки. Раз уж фон Вестернхаген, чертовски не любящий раздергивать силы своей баталии, отрядил целую роту, мало того, лучшую свою роту под командованием Черного Барона, тут явно затевается какое-то дело. И мы догадываемся, какое.
Уже несколько дней до нас доносятся слухи, что британцы стягивают силы к югу от Кана, готовя почву для очередного удара на Кан – куда более серьезного и масштабного, чем первый. И в этом есть резон. Их первый натиск окончился катастрофой только лишь потому, что был нанесен с ходу, без должной подготовки, и рейтары фон Хюльсена своим контрударом сумели застать их врасплох. Но если они подготовятся, если укрепятся по всей осадно-штурмовой науке, если смогут обустроить себе здесь плацдарм…
Вполне вероятно, фон Вестернхаген, располагая информацией о сосредоточении британцев к югу от Кана, поставил Черному Барону задачу – силами второй роты вскрыть накапливающиеся силы и обрушить на них смертоносный удар, пользуясь тем, что британцы, привыкнув к безнаказанности собственного положения и нашей пассивной обороне, чувствуют здесь себя вольготно, не предполагая встречи с германскими частями.
Но что-то пошло не так.
Мы кружим, меняя направление, четыре часа от самого рассвета, однако не в силах обнаружить присутствия неприятеля – ни разрозненных пехотных частей, ни кавалерии, ни даже «птичек». Мы с Болдтом лишь понапрасну щурим глаза и вертим подзорной трубой во все стороны. Местность здесь самая неудачная для наблюдения, какую только можно вообразить. Словно сами адские владыки приложили для этого силы – пересеченная, со множеством невысоких холмов, между которыми петляют старые дороги и тракты, обсаженные вдобавок живыми изгородями и густым кустарником. И все это укрыто, точно пушистой шалью, густейшей июньской зеленью. Чертова любовь французов к растительности! В ста клафтерах от тебя может проскакать эскадрон тяжелых кирасир, а ты и не заметишь!
Мы меняем направления и дороги, не успевая привыкнуть к окрестностям, единственная постоянная деталь нашего окружения – высокий тучный холм, напоминающий мне пухлый марципановый пирог вроде тех, что здорово пекут в наших краях. Обсаженный деревцами и кустарником, он здорово выдается над местностью и маячит у нас перед глазами, куда бы мы не направились, то сбоку, то за плечом, то прямо перед носом. Если верить моим картам, это один из множества нормандских холмов, которых здесь в округе – что прыщей на лице мельничихи, у него даже нет своего названия, одно лишь обозначение – высота двести тринадцать. В самом холме нет ничего примечательного, но на его западной окраине должен располагаться городок Виллье-Боккаж – название кажется мне смешным и нелепым, как многие здешние названия, я еще не знаю, что вскоре оно будет рождать во мне самые тяжелые чувства, словно имя злокозненного демона. Нет, в тот момент я думаю совсем о других вещах.
Быть может, если мы так и не обнаружим противника, Черный Барон прикажет сделать привал где-то неподалеку от холма, и у меня будет возможность подняться на него на короткое время? Если верить моему чутью художника-недоучки, там наверху должен быть роскошный вид на залитые утренним солнцем луга…
Дело дрянь.
Не обнаружив цели, нам полагается вернуться в Кан, но Черный Барон, верно, испытывает отвращение к одной только мысли о неудаче, он заставляет нашу процессию менять курс, колеся по округе, будто надеясь упрямством компенсировать недостаток удачи. Но под конец, около восьми утра, он в самом деле вынужден отдать приказ об остановке. Наши бронированные повозки, в отличие от легких прогулочных карет, не созданы для изматывающих бросков, кроме того, требуется время, чтобы уточнить обстановку. Пользуясь короткой передышкой, возницы выскакивают из экипажей, спеша восполнить запасы масла и топлива, подтянуть гусеницы, выбить засевшие в них камни. У этих ребят всегда хватает хлопот.
Злосчастный холм соблазнительно маячит совсем неподалеку, я поглядываю на него, но и только. Черный Барон, как и все офицеры второй роты, крепко не в духе – охота не складывается, время утеряно, задача фон Вестернхагена остается невыполненной, британцы планомерно обкладывают Кан со всех сторон, а мы не в силах им помешать – есть отчего прийти в уныние. Если я заикнусь о холме, он точно скормит меня демону.
«Ротиннмуннур» и сам пребывает в скверном расположении. Распаленный утренним маршем, улавливающий возбуждение своего демонолога, он сам преисполняется боевого азарта, который предшествует горячей схватке, и сейчас то и дело щелкает зубами, выражая свою досаду.
Именно тогда это и происходит.
Йонас, безжизненной статуей восседающий на своем месте, вдруг вздрагивает: «Мессир! Шумы!»
Черный Барон не вздрагивает – он не вздрогнет, даже перед нами распахнется дверь, ведущая в адские чертоги, и сам архивладыка Белиал, облаченный в ливрею, пригласит нас въехать внутрь – но в глазах его появляются приглушенные хищные огоньки. Они с Йонасом обмениваются репликами, короткими и отрывистыми, которые наполнены важным смыслом – старая фронтовая манера, не вяжущаяся с привычной мне штабной велеречивостью.
«Где?»
«Прямо по курсу, на три часа!»
«Сколько?»
«Восемь… пятнадцать… двадцать четыре… Не меньше тридцати».
«Британцы?»
«Они самые. Их демонов ни с чем не перепутаешь, рычат по-крысиному…»
«Птички?»
«Пока не вижу».
«Расстояние?»
«Тридцать клафтеров… Двадцать семь… Двадцать пять…»
«Значит, идут встречным курсом?»
«Так точно. Прямо на нас».
«И быстро?»
«Полным ходом!»
Несмотря на близость клокочущего жаром «Ротиннмуннура» и затхлый воздух боевого отделения, я ощущаю ледяной озноб, карабкающийся по пальцам.
Британцы. И так близко!
Проклятая французская зелень, проклятые изгороди, проклятые холмы!
Нет ничего удивительного в том, что плутая здесь, в незнакомой местности, мы не только вышли на британцев, но и столкнулись с ними нос к носу! Сейчас мы сшибемся с ними – без подготовки, без рекогносцировки, без пристрелки, лоб-в-лоб…
Наставления по канонирскому делу утверждают, что самый скверный вид боя – встречный бой сходу. Не имея возможности изготовиться к стрельбе, разметить цели и ориентиры, а также оборудовать укрепления и распределить боевые порядки, обе стороны вынуждены вступать в битву неожиданно для себя, уповая больше на волю адских владык и удачу, чем на свою выучку.
Я помню исчерченные мелом доски в Вюнсдорфе, посвященные Россбаху, Хоэнфридбергу, Пройсиш-Эйлау… За лаконичными тактическими обозначениями скрывались вещи, о которых нам не рассказывали преподаватели, но которые мое воображение улавливало, заключая в жуткие, писанные отнюдь не мелом, образы. Раздавленные кони, бьющиеся на земле, истошно ржущие от боли. Осевшие в грязи пикинеры с разорванными картечью животами. Улюлюкающие демоны, вьющиеся над землей, находящие в кирасах поверженных, но еще живых солдат пробоины от пуль, чтобы через них пробраться внутрь и всласть попировать их теплыми, не успевшими остыть, потрохами…
Тяжелыми, враз потерявшими чувствительность руками я, не дожидаясь команды, поднимаю ядро, лежащее у моих ног, чтобы запихнуть его в разверстый зев двадцатидвухфунтовой пушки. Пальцы дрожат, и это скверно, как бы не сбить прицел…
«Унтершарфюрер Мюллер! – голос Черного Барона щелкает, точно кнут, - Разве я приказывал изготовить орудие к стрельбе?»
Я растерянно перевожу взгляд с него (он спокоен и хладнокровен, форма сидит идеально – точно приготовился позировать для фамильного портрета, а не ожидает страшной сшибки с британцами) на ядро, которое держу в руках.
«Простите, мессир, я полагал…»
Глаза у него темные, холодные, из тех, что в полумраке выглядят пустыми.
Точно норы демонов в серой илистой земле.
«Полагаю, будет лучше, если вы сосредоточитесь на своих обязанностях, унтершарфюрер Мюллер, - роняет он спокойно, - А проще говоря, на обязанностях канонира. Я хочу, чтобы эта пушка выстрелила тогда, когда я прикажу, а не когда вам заблагорассудится!»
Черт побери, ведь не отправит же он нас в бой с пустым стволом? Я в растерянности гляжу на Болдта, тот подает мне гневные знаки – заткнись, мол, выполняй приказ.
Черный Барон уже забывает про меня. Снова поворачивается к Йонасу.
«В каком порядке идут?»
«Походный порядок, без охранения. Растянулись клафтеров на двадцать…»
«Что ж, превосходно. Как мчатся, мерзавцы!.. – Черный Барон издает короткий колючий смешок, - Как мчатся, а! Словно все британские демоны сидят у них на закорках и грызут затылок!..»
Лишенный возможности заняться пушкой, чувствуя дрожь в зубах при мысли о приближающихся полным ходом британцах, я поспешно расстилаю свою собственную карту. И только тогда из отдельных и путанных реплик Йонаса, выдернутых им из клокочущего эфира, составляю цельную картину. Понимание приходит почти мгновенно, яркое, как вспышка молнии. Британцы в самом деле движутся нам навстречу, стремительно сокращая расстояние. Но не по тому тракту, по которому движемся мы, а по соседнему, тому, что расположен параллельно и лежит в паре десятков клафтеров от нас.
Растянутый походный порядок, без охранения, да еще такая скорость…
Тогда-то меня и озаряет.
Они нас не видят!
Охваченные лихорадкой завоевателя, позабывшие об осторожности, британцы несутся на северо-восток в сторону Вилье-Боккаж, не предполагая, что по правому борту от них, укрывшись в густой зелени на обочине, стоят шесть тяжелых шлахтенбургов с изнывающими от злости демонами…
Редкостная удача. Я предвкушаю, как Черный Барон отдаст приказ всей своей роте развернуть вправо донжоны и взять прицел, даже делаю второпях кое-какие расчеты, но он не приказывает ничего такого, лишь сухо произносит:
«Мюллер, Болдт, поднимайтесь на донжон и захватите подзорную трубу. Наблюдайте – это все, что от вас требуется. Я должен знать, сколько британцев пройдет мимо нас. Считайте всех, вплоть до последней телеги!»
Мы с Болдтом выскакиваем на донжон, точно выброшенные мощной пружиной, едва не отбирая друг у друга подзорную трубу. Но никакой насущной необходимости в ней нет. Мы и так отлично видим несущихся мимо нас британцев сквозь бледно-зеленые покровы живых изгородей, точно через шелковую вуаль – громоздкие, лязгающие, тяжелые силуэты, размеренно проносящиеся мимо нас.
Поначалу мне кажется, что это лишь разведывательная группа, дюжина, может, полторы экипажей, но они все едут и едут, так долго, что нам начинает казаться, будто здесь вся чертова гвардия Безумного Монти. Нескончаемая, лязгающая броней, кавалькада.
Телеги и кареты мы с Болдтом пропускаем, почти не удостаивая взглядами, лишь отмечая про себя, однако мгновенно напрягаемся, стоит лишь в просвете показаться британскому шлахтенбургу. Этих мы изучаем пристально, стиснув зубы, как полагается изучать смертельного врага.
Британские шлахтенбурги куда меньше наших. Они не выглядят ни массивными, ни внушительными, каждый из них по меньшей мере вдвое легче любой из наших машин. Неудивительно, что в германских газетах их часто изображают в виде пивных бочонков, поставленных на колеса. Но сейчас, разглядывая их стремительные силуэты, мелькающие в разрывах густой листвы, я совсем не ощущаю желания зубоскалить. Пусть я не вижу деталей, но я хорошо слышу голодный возбужденный рокот их демонов, слишком разгоряченных, чтобы нас заметить, и понимаю – это отнюдь не телеги, а выносливые, опасные и грозные боевые машины.
Может, они не обладают такими же габаритами, как наши стальные воины, однако я отчетливо вижу опасные тонкие жала их шестифунтовок. Британская шестифунтовка – смертельно опасное оружие, уважение к которому нам привили еще в школе. Она не способна совладать с нашей лобовой броней, но дураки будут их пушкари, если станут палить нам в лоб. А вот если сбоку, по боковой проекции, да еще палить не вслепую, а сосредоточить огонь на уязвимых местах… У британских шестифунтовок отчаянно быстрый бой. Они способны выпустить шесть ядер за то время, что мы выпустим одно. Это значит, за какую-нибудь минуту они способны навертеть в нас больше дырок, чем в решете.
Опасные твари – кровожадные и хитрые, как все создания из свиты Малфаса. Считающие ниже своего достоинства ввязываться в честный бой, как это делают воины, они почти всегда предпочитают бить из засады, используя все достоинства скорострельных орудий, а если нападают на открытом пространстве, то непременно стаей, норовя разорвать зазевавшийся экипаж на клочки подобно тому, как это делают гиены.
«Кромвели», - одними губами произносит Болдт.
Я киваю.
Британцы называют шлахтенбурги такого типа «Кромвелями» - в честь своего героя Оффентуррена. При жизни это, кажется, был мелкий помещик-пивовар, наделенный, однако, потрясающим чутьем. Едва только приоткрылись адские двери, он враз ощутил, куда дуют адские ветра. Спеша услужить своим новым владыкам, поднял восстание, утопил Британию в крови и в скором времени преподнес Аду заживо вырезанные сердца королевской семьи. Неудивительно, что шлахтенбургам, названные в его честь, никогда не заслужить воинской славы, лишь ту дрянную славу, которая достается разящим из укрытия трусам.
Пять, восемь, десять… Британские шлахтенбурги все ползут и ползут мимо нас, дребезжа гусеницами по старому камню, чертова стальная змея без конца и края. У нас с Болдтом заканчиваются пальцы для подсчета, приходится считать в уме, но цифры все равно растут угрожающе быстро. Это не разъезд, не ударная группа, это целая чертова орда, которая способна разорить небольшое княжество…
Жутко даже представить, что сталось бы с остатками нашей второй роты, кабы не чутье Черного Барона, велевшего нам затаиться и спасшее всем нам жизнь. Остановив нашу процессию под прикрытием густых зарослей, он скрыл ее от посторонних глаз, находясь в считанных клафтерах от британцев, тогда как те, распаленные собственным голодом, неслись вперед на всех парах, подставив нам свой уязвимый фланг. У меня зудели пальцы, когда я глядел на их бронированные борта, воображая, с каким звуком они будут лопаться от попадания наших закаленных ядер. Надо думать, Болдт ощущал нечто схожее, потому что сам был похож на затаившегося леопарда с холодным взглядом…
В какой-то миг он молча толкает меня локтем, указывая на британскую кавалькаду. И я понимаю, что он хочет сказать, будто сам на миг стал слухачом, прослушивающим магический эфир. Это не просто охотничья стая, выбравшаяся порезвиться и собрать коллекцию германских скальпов, хочет сказать мне Болдт, очень уж пестрый состав. Он прав. Помимо хищных приземистых «кромвелей» с их смертоносными шестифунтовками я вижу другие силуэты, самых разных форм и размеров.
Тяжело груженые дорожные фургоны с высокими бортами, запряженные лошадьми. Открытые офицерские аутовагены-ландо, не очень быстрые, но имеющие превосходную проходимость по бездорожью. Поскрипывающие шарабаны с изношенными осями, внутри которых дерет гнилые глотки британская пехота. Грузовые фиакры, везущие груды бочонков, свертков и сундуков. Обычные фургоны, неказистые и выносливые, вроде тех, что любит наша собственная интендантская служба за их вместимость. Прочие телеги, колымаги, кибитки и тарантасы, преимущественно британские, но нередко и старые французские. Какой-то чертов цыганский табор, на всех парах мчащийся мимо нас!
Такое обилие разномастных повозок можно встретить лишь в том случае, когда целая воинская часть меняет дислокацию, перебираясь на новое место. Но я впервые вижу, чтоб это делалось столь безалаберным и небрежным образом, без надлежащей разведки и охранения. Быть может, это какое-то новое тактическое ухищрение Безумного Монти?..
Говорят, этот выживший из ума владыка, некогда почитавшийся самым одаренным британским военачальником, настолько развратил собственный разум при помощи самых противоестественных практик и снадобий, что всякая его стратагема сродни величайшей философской загадке, имеющей множество ответов, логических ловушек и парадоксов. Неудивительно, что разработанные им планы заканчиваются или невероятными победами, ставящими в тупик наших мудрецов из Гофкригсрата, или страшными всепоглощающими катастрофами…
Почему Черный Барон не отдает приказ открыть огонь?
Почему молчат наши пушки, разглядывающие беззащитные борта?
Мы с Болдтом грызем кулаки, наблюдая за тем, как мимо нас прокатываются, ничего не подозревая, все новые и новые мишени. Очень уж соблазнительно представлять, как закаленное ядро прошибает мягкий британский бок, точно граненый панцербрехер…
Но команды нет – и мы вынуждены наблюдать, ведя счет.
Двадцать восемь, двадцать девять…
Когда они закончатся, черт их подери?!
Нет, никакая это не тактика, понимаем мы, разглядывая экипажи, катящиеся друг за другом ровной вереницей, это британская чванливость, помноженная на самоуверенность вражеских генералов. Должно быть, за неделю пребывания в Нормандии британцы настолько уверились в собственных силах, вообразив, будто победа уже лежит в их кармане, что потеряли остатки осторожности. Они думают, что заперли нас в осажденных городах и гарнизонах, сковали, лишили маневра, и потому могут самым спокойным образом перемещаться без всяких мер предосторожности. Отчаянная легкомысленность, за которую они в самом скором времени будут покараны.
Замеченная нами армада телег вовсе не безоружна. Помимо уже отмеченных нами «кромвелей», играющих роль основной ее ударной силы, мы замечаем и прочие военные экипажи, как никчемные, вооруженные легкими двухфунтовыми пушчонками, так и весьма грозные, исполняющие роль тяжеловесов. Где-то в середине кавалькады мы обнаруживаем двух «Единорогов» - и это весьма неприятная встреча. Эти британские ублюдки выступают в более легкой весовой категории, чем наши шлахтенбурги, однако они оснащены грозными семнадцатифунтовками, снятыми с британских кораблей, а уж те способны провертеть в нашей броне сквозную дыру, даже если будут бить в лоб.
Я впервые вижу британцев вживую, еще и так близко, я слышу приглушенный рев их демонов, одержимых яростью, я слышу отголоски бравурных песен, которые они распевают. Эти песни мне непонятны, я не знаю, каким демонам они посвящены, но безошибочно угадываю суть – эти песни описывают, как они будут жечь нас заживо, утоляя вековую жажду архиврага Малфаса.
Телеги, кареты, повозки… В некоторых чинно восседают хваленые британские кирасиры в полном боевом облачении, над их головами покачивается стальная щетина из острых пик, в других, больше похожих на клети с колесами, беснуются валлийские дикари, полуголые, покрытые свежими кровоточащими знаками, которые они выгрызают на своей шкуре, ждущие момента, когда их выпустят на свободу. И вся эта орда катится в сторону Кана мимо нас, точно страшный, сметающий все на своем пути, валун.
Теперь я понимаю, отчего Черный Барон не приказал открыть огонь.
Это не упущение, это мудрость, которую нам с Болдтом еще предстоит постигать.
Заблаговременно затаившиеся, надежно укрытые зеленью и вытянувшиеся вдоль дороги, мы занимаем недурную позицию с точки зрения тактического искусства. Мы можем обрушить на ничего не подозревающего противника всю свою огневую мощь, вышибая беззащитные повозки, телеги и шлахтенбурги как мальчишки вышибают мишени в уличном тире. Дистанция здесь кинжальная, смертоносная, больше для стрельбы из пистоля, чем из пушки…
Шесть наших славных золлингеновских двадцатидвухфунтовки, обрушив слаженный огонь в бок британцев, произвели бы серьезное опустошение в их рядах, собрав воистину страшную жатву. Не сомневаюсь в искусстве прочих канониров роты, но лично я взялся бы поразить по меньшей мере три цели, прежде чем британцы сообразят, что происходит, и замедлят ход, запоздало пытаясь придать своей орде боевое построение.
Вот только после этого наша судьба будет незавидной.
Вот почему Черный Барон не распорядился даже навести орудий.
Два десятка шлахтенбургов, «кромвелей» и «единорогов», уже внушительная военная сила. Даже если мы, в полной мере использовав свое преимущество в неожиданности, сумеем зажечь половину мерзавцев, все равно останется чертовски много – по два британских шлахтенбурга на один наш. А ведь это не закованные в сталь великаны, это стремительные и быстрые хищники, которых сызмальства натаскивали на бой на близкой дистанции. Им потребуется совсем немного времени, чтобы, миновав созданную нами зону гибельного огня, сорвать дистанцию и подойти в упор, пустив в ход свои дьявольские шестифунтовки.
Я вынужден признать, что Черный Барон поступил мудро, не ввязавшись в бой, несмотря на выгодные, казалось бы, условия, напротив, продемонстрировал свое недюжинное хладнокровие, которое и стяжало ему бессмертную славу среди бургмейстеров. Он сразу понял расстановку сил, но, как опытный фехтовальщик не бросается безрассудно в схватку, предпочел выждать – и не проиграл.
Мы с Болдтом сбивчиво докладываем ему наши наблюдения. От наших цифр веет жутью, по всему выходит, что это не одна заплутавшая вражеская баталия, а настоящий британский боевой кулак, состоящий из нескольких броненосных отрядов, поддержанных пехотой и обозными частями. Но Черный Барон, встречая наши цифры, кивает так спокойно, словно мы все это время вели счет муки в лавке.
«Значит, душ триста? – уточняет он, когда подсчет закончен, - Недурно! Возможно, вам приятно будет узнать, что это не какие-нибудь валлийские дикари, которых спешно вооружили и отправили на войну, а самый что ни на есть Королевский уэссекский йоменский полк. Штурмманн Йонас уловил знакомые отзвуки в эфире, сомнений нет, это они. Звучит знакомо?»
Мы с Болдтом киваем. Еще бы не знакомо!
Даже я, сопляк с новенькими пуговицами, наслышан о них.
«Пустынные Пауки». Это прозвище Королевского уэссекского йоменского полка, которое они взяли себе после Африки. Уверенные в себе, вышколенные, они возвели британскую дерзость в абсолютную степень, сделавшись бичом наших африканских частей. Не отягощающие себя ни броней, ни тяжелыми орудиями, ни большими обозами, способные развивать огромную скорость, ставящую их наравне с легкими кавалерийскими частями, эти злосчастные «пауки» провели против наших частей множество дерзких атак, чувствительно жаля и стремительно убираясь прочь. Теперь, значит, они решили развить успех на нормандской земле…
В тяжелом рокоте «Ротиннмуннура» я тоже ощущаю злорадство.
«Песчаные Пауки» здорово промахнулись. Привыкшие действовать в пустыне, где видимость простирается на много мейле во все стороны, они сделали скорость и натиск своим главным оружием, совсем позабыв о том, что настоящий мастер фехтования никогда не позволяет своей руке привыкнуть к одному клинку. Упившиеся сладкими победами первой поры Нормандского Анабазиса, уверенные в том, что сковали наши гарнизоны огнем и маневром, они позабыли об осторожности – и почти наверняка в самом скором времени пожалеют об этом.
Черный Барон кивает нашему слухачу:
«Йонас, связь на всю роту, в ультракоротком».
Болдт страдальчески морщится, и я могу его понять. Передача в ультракоротком диапазоне служит для связи на самые небольшие расстояния и позволяет избежать серьезного возмущения магического эфира, однако дарит всем членам экипажа разнообразные и чертовски неприятные симптомы, от рези в зубах до сильнейших головокружений. Впрочем, не думаю, что кто-то из второй роты станет жаловаться. Кажется, адские владыки преподнесли нам настоящий подарок…
«Внимание, рота! – Черный Барон сух и лаконичен во всем. Он не станет разглагольствовать о судьбе Германии и воле архивладыки, если уж он взялся говорить, изложит все доходчиво и просто, в самых простых выражениях, - Как вы уже заметили, «Пустынные Пауки» прошли мимо нас, и это не какой-нибудь передовой разъезд, а полноценный ударный отряд – если мои оценки верны, здесь по меньшей мере две полнокровные усиленные британские баталии с обозами и пехотой, душ триста по самым осторожным подсчетам…»
«Триста пятьдесят, - вставляет Лётш, командир «двести семнадцатого». От него вполне можно было этого ожидать. Внимательный и дотошный – воплощение старой прусской педантичности, - Около двадцати шлахтенбургов, преимущественно среднего класса, столько же легкобронированных самоходных карет, четырнадцать телег…»
Черный Барон не одергивает его. Он держит своих офицеров в свободной манере, не стесняя их той строгой сбруей, что в ходу у высоких чинов, позволяя высказываться, если того требует ситуация, но требуя безоговорочного подчинения на поле боя.
«Благодарю, обершарфюрер Лётш, - сдержанно благодарит он, - Итак, они двигаются по старой дороге из Вира, на ваших картах она обозначена «Grande route de Vire à Caen». Кажется, наши британские друзья решили пощипать нам перышки, да чересчур увлеклись. Как вы думаете, куда они направляются?»
«Кан? – осторожно предполагает унтершарфюрер Хантуш из «двести тринадцатого», - Впрочем, маловероятно…»
«Маловероятно, - соглашается Черный Барон, - Мы не заметили при них ни тяжелых орудий, ни осадной артиллерии. Да и силы не те, чтобы осмелиться взять город штурмом. Я полагаю, их истинная цель – Виллье-Боккаж».
От возмущения магического эфира в ультракоротком диапазоне меня донимают желудочные спазмы, а глаза раскаляются в глазницах. Но я ловлю каждое слово жадно, как голодный демон ловит капли крови.
Кажется, магический эфир доносит до меня приглушенное шуршание бумаги – это во всех шести экипажах второй роты демонологи спешно раскладывают на коленях карты, вонзая в них взгляды. Привычные сражаться среди ледяных просторов Восточного фронта, они, должно быть, еще не успели изучить в должной мере окрестности Кана, усеянные, будто спелыми ягодами, крохотными городишками. И понятно, отчего. Никто из них не думал, что здесь, в глубоком тылу, их настигнет Нормандский Анабазис, вытащив из теплых постелей, заставив прервать заслуженный отдых.
«Вы имеете в виду городок, что на вершине этого холма?»
«Да, - Черный Барон кивает, - Он самый. Это небольшой французский городишко с населением в две тысячи душ. Ни укреплений, ни гарнизона, ни пушек. Однако у него есть одно несомненное достоинство, которое, уверен, британцы уже оценили, раз уж рвутся к нему со всех ног. Он расположен почти на самой вершине холма. Я имею в виду холм двести тринадцать, который отображен на всех наших картах. Это самая значительная высота к югу от Кана. Тот, кто владеет Виллье-Боккаж, владеет и высотой».
Возгласы, которые доносятся до нас, отфильтрованы магическим эфиром, но недостаточно, чтобы из них пропала злость.
«Ублюдки. Они хотят занять господствующую высоту»
«То-то мчались так, словно сам архивладыка наступал им на пятки!»
«Высота! Вот оно что!»
Черный Барон ждет, когда эфир уймется, и лишь потом продолжает:
«Верно. Завладев Виллье-Боккаж, британцы не просто получат в свое распоряжение господствующую высоту в этом районе, но и обретут превосходный плацдарм для атаки Кана с юга. Вы понимаете, что это значит. Отряд, который спешно прошел мимо нас – лишь авангард их сил, спешащий занять город и закрепиться в нем. Но через день сюда подойдут саперные и пехотные части, превратив Виллье-Боккаж в крепость, оснащенную дальнобойными орудиями, рвами и черт знает каким количеством мин, вбив тем самым опаснейший клин в оборону Кана».
Никто не пытается перебить Черного Барона. Надо думать, никто и не испытывает подобного желания. Мы все обмираем на своих местах и даже скрежещущий зубами «Ротиннмуннур», ощутивший британцев и изнывающий от голода, вынужден почтительно замолкнуть.
«Конечно, мы могли бы попытаться атаковать их здесь, в предгорьях, но это было бы в высшей степени безрассудно с нашей стороны. Помните, в отличие от нас, британцы не привязаны к дорогам. Их легкие экипажи с легкостью могут вести бой там, где наши собственные увязнут в земле. Это значит, как только заговорят наши пушки, «пауки» спешно сойдут с тракта и либо атакуют нас рассыпным строем, используя огромное численное превосходство, либо же организованно отступят, бросив нам не очень обильную добычу».
Черный Барон прав.
Не отягощенные броней, шлахтенбурги «Пустынных Пауков» куда свободнее чувствуют себя в маневренном бою, особенно на мягких плодородных землях Франции. А земля здесь, под Каном, отменная. Иногда достаточно на шаг сойти с дороги, чтобы погрузиться по щиколотку в жирный мягкий чернозем…
Если бы нам удалось навязать им сражение на твердом грунте, мы смогли бы использовать преимущество нашей огневой мощи, беда только в том, что эти трусливые мерзавцы нипочем не станут сражаться там, где это выгодно нам. Подвижные и стремительные, они попросту будут уходить от удара, не ввязываясь в драку, чтобы жалить нас исподтишка.
«Значит, возвращаемся в Кан? – уточняет упавшим тоном унтершарфюрер Сов, хозяин «Андвана-Фейддур», двести пятнадцатый номер. Я слышу его исполненный досады голос так отчетливо, словно он сидит в тесном боевом отделении «двести двенадцатого» вместе с нами, - Досадно, но раз уж положение безнадежное…»
На короткий миг мы все ощущаем душевный упадок.
Подумать только – пройти в двадцати клафтерах от «Песчаных Пауков», едва не столкнувшись с ними плечами, имея внушительную огневую мощь, но будучи при этом не в силах им помешать! Едва ли миннезингеры в Кане воспоют наше сегодняшнее приключение как великий подвиг, напротив, чего доброго, сочинят пару обиднейших куплетов на этот счет, отпустив их гулять по гарнизонным трактирам.
Почти уверен, фон Вестернхаген, командир нашей баталии, не станет корить Черного Барона за эту оплошность, он сам прожженный вояка-бургмейстер, понимающий, до чего капризны адские владыки, посылающие воинскую удачу, а вот комендант Кана…
То, что граф Вильгельм Рихтер фон Мец унд Лотарингия терпеть не может Черного Барона – «собачья тайна[6]» в Кане, неизвестная лишь неразумным детям да безусым юнцам, прибывшим в город, чтобы получить первое свое назначение. Сам ничего не смыслящий в военном деле, получивший должность коменданта Кана благодаря протекции при императорском дворе, он отчаянно ревнует к его воинской славе и называет не иначе чем «этот баварский крестьянин». Он никогда не упускает случая отпустить в адрес прославленного демонолога насмешку, но не грубоватую, как это принято в траншеях, а острую и изящную, как те парадные шпажонки, которые принято носить на балах. Лучшие из них еще некоторое время живут своей жизнью, старательно передаваемые из уст в уста.
«Он называет себя Черным Бароном? Как мило! У нас в Силезии его звали бы Черным Денщиком. Бароны не пахнут сажей и гусиным жиром!»
Некоторые остроты так хороши, что невольно вызывают сомнения – могли ли они быть придуманы графом самолично? Судя по тому, какие слухи ходят о нем самом, промежутка между кутежами, балами и оргиями ему должно хватать самое большее для того, чтобы испить стакан воды, а не упражняться в остроумии. Вполне вероятно, эти остроты за него кропает какой-нибудь злоязыкий придворный подхалим или прихлебатель. Никто в сто первой тяжелой баталии не знает, кто это, но все офицеры поклялись отсечь ему ядовитый язык при первой же возможности.
Можно не сомневаться, граф фон Мец унд Лотарингия будет лишь рад услышать про нашу неудачу, мало того, не преминет отправить очередную кляузу к императорскому двору, где имеет много благожелательных ушей, присовокупив к ней очередной ворох досужих слухов и нелицеприятных фантазий. Мол, Черный Барон, чувствуя себя императорским любимчиком, позволяет себе черт знает что, причем в момент, когда Нормандия кишит захватчиками – устраивает прогулки со свитой, ослабляя силу гарнизона, бесчинствует, охотится за призраками…
Черный Барон внезапно улыбается. Улыбка у него холодная, но холод у нее не приятный, как тень в жаркий июньский день, а тяжелый, гнетущий, как у ружейной стали. Я почти уверен, что этот холод ощутили сейчас все экипажи, даже находящиеся в десятках клафтерах от нас и прикрытые стальной броней.
«Я сказал, что нам не удастся навязать «Пустынным Паукам» бой здесь, это верно, но я не говорил, что отпущу их безнаказанно. Взгляните еще раз на дорогу, по которой они движутся. «Grande route de Vire à Caen». Это старый торговый тракт, тянущийся в северо-восточном направлении. Он поднимается на холм, проходит насквозь через Виллье-Боккаж и спускается на другой его стороне. Обратите внимание, насколько круты южная и западная стороны холма. Любой экипаж, двигающийся вверх или вниз, вынужден будет держаться дороги, хочет он того или нет. Это значит…»
Эфир взрывается восторженными возгласами. Унтершарфюрер Штиф, унтерштурмфюрер Хантуш, обершарфюрер Лётш – увешанные наградами офицеры кричат, точно школьники, хлопая себя ладонями по бокам. Они поняли. И неудивительно, схема, которую предлагает Черный Барон и которую я лишь сейчас способен рассмотреть, удивительно изящна, но при этом настолько проста, что ее уразумеет даже школяр.
«Сейчас они на всех парах поднимаются вверх, спеша захватить высоту, - спокойно поясняет демонолог, - Но мы с вами знаем, как устроены британцы. Едва только головная часть колонны втянется в город, темп продвижения резко упадет. «Пауки» вынуждены будут сделать остановку в Виллье-Боккаж, чтобы разместить командующего со всеми его присными, многочисленные штабы, арсеналы, склады, наблюдательные пункты…»
«А еще пивные и походные бордели! – вставляет унтершарфюрер Штиф под хохот прочих демонологов, - Мы все знаем, британец не в силах воевать, если не заправится с утра вонючим пивом и не оприходует пару-другую бабенок!..»
«Бордель? Это же британцы, дурная твоя голова! Для этих целей у них есть овчарни!»
Черный Барон слушает несколько секунд, потом издает негромкий кашляющий звук – веселье в эфире мгновенно смолкает.
«Городишко совсем небольшой, к тому же старый. Там узкие и скверно распланированные улочки, к тому же, он расположен на холме. Это значит, затор неизбежен. Пока передняя часть колонны будет судорожно втягиваться в город, пытаясь занять его, замыкающая вытянется через все окраины, намертво перегородив дорогу. Поверьте мне на слово, затор будет такой, как в Лейпциге в конце сентября[7]! Только представьте себе все эти десятки телег, карет и шланхтенбургов, заперших друг друга и стиснутых дорогой, с которой они не в силах съехать – самый большой кусок тюрингенгского ротвурста[8], который только можно вообразить!»
Мне кажется, я слышу беззвучный хохот «Ротиннмуннура», больше похожий на скрежет сминаемого металла.
[1] В ходе Франко-Прусской войны 1870-1871 Нормандия на короткий срок была оккупирована немецкими войсками, командование которыми на этом участке фронта осуществлял Август Карл фон Гебен (1816 – 1880).
[2] В Германии возницы, погоняя лошадь, используют преимущественно возглас «Hü!»
[3] Одно из распространенных в древности немецких суеверий – сова, сидящая на крыше, считалась вестницей смерти или несчастья.
[4] Здесь: примерно 50 км/ч.
[5] Парфорсная охота (нем. Parforcejagd) – охота, при которой дичь до изнеможения загоняют собаками.
[6] Фразеологизм, происходящий из немецкой поговорки «Ein Geheimnis, das sogar der Hund kennt» - «тайна, которую знает даже собака».
[7] В конце сентября в Лейпциге по старой традиции проводится императорская ярмарка, одна из крупнейших в своем роде.
[8] Thüringer Rotwurst – сорт длинной кровяной колбасы, популярный в Тюрингии.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
