Обложка Демон № 212. Книга 1.

Демон № 212. Книга 1.

Соловьёв Константин Сергеевич

0% прочитано
Стандартный
Соловьёв Константин Сергеевич

Демон № 212. Книга 1.

Глава 1

"Мир — это не что иное как Ад,

и люди — с одной стороны,

мучающиеся души, а с другой — демоны".

Артур Шопенгауэр

В вюнсдорфской школе нашим преподавателем по канонирскому делу был невысокий чернявый гауптшарфюрер, судя по говору, коренной франконец. Как-то раз, устав вбивать в наши головы сложную науку пушечного ремесла, он небрежно заметил: «Насколько я могу судить, господа, когда дело доходит до определения дальности до цели, многие из вас склонны уповать на удачу куда больше, чем на артиллерийские таблицы. Позвольте мне развеять ваше всеблагое неведение, прежде чем это сделали русские пушки. Удача – это не капризная ветреная дама, чье расположение вы можете заслужить стишками и дешевым шампанским. Это тупая и жадная полковая шлюха. В какой-то момент она легко предаст вас, отсасывая кому-то за цейхгаузом, но вы узнаете об этом в последнюю очередь».

Недурная шутка.

Тогда, помнится, мы вволю посмеялись. Даже наградили чувство юмора нашего наставника бутылкой вполне пристойного коньяка, сбросившись небогатыми нашими средствами. Мы еще не подозревали, что этот чернявый саксонец, похожий на скособоченное сморщенное пугало, не имеет чувства юмора, а ухмыляется только потому, что его ухмылка намертво пригорела к его лицу, когда в сорок первом году его шлахтенбург горел под Луцеорией, получив три прямых шестнадцатифунтовых в бок из допотопной русской карронады.

Удача ведет нас два дня – два долгих изматывающих дня после Виллье-Боккаж. Как для полковой шлюхи она наделена удивительным терпением. Но в воскресенье после обеда ее терпение истощается. А может, это мы истощаем его последние капли, совершив роковую ошибку.

Сейчас, вспоминая события этого дня, чтобы записать их, я понимаю, что ошибку совершил Боден, наш возница. Обнаружив впереди по курсу небольшую ложбину, умятую чужими гусеницами, он направляет шлахтенбург в ее сторону, радуясь возможности хоть ненадолго выбраться на твердую землю. Его желание понятно всем нам. Последние два дня наш «двести двенадцатый» месит гусеницами французскую грязь, устало и раздраженно, точно едок, которому подали в придорожном трактире дрянную кашу и который вяло размазывает ее в своей миске.

Нам не следовало этого делать. Не следовало выбираться на открытое место. Но Боден, как и мы все, чертовски измотан. Не только ухабами и грязью, но и злым ворчанием «Ротиннмуннура». Это злое, отнюдь не старческое, ворчание. Ворчание большого опасного зверя, запертого в тесную клетку, от этого ворчания мы все уже два дня маемся звенящей головной болью, а тела под мундирами покрываются крохотными кровоточащими язвами.

Неудивительно, что возможность выбраться на твердую землю заставляет нас забыть об осторожности. Едва ли это смягчит боль от наших ерзающих внутри острых костей, но, может, умилостивит демона хотя бы на час…

Добраться до вожделенной ложбины нам не суждено. Не успеваем мы одолеть и половину расстояния до нее, как штурмманн Йонас, наш слухач, вдруг цепенеет на своем месте.

«Внимание! Воздух».

Бывает, слухачи поднимают ложную тревогу. Вслушиваясь часами в магический эфир, скрежещущий адскими энергиями, истощая себя и свой рассудок сверх меры, они могут принять за опасность какого-нибудь шального демона, резвящегося над перепаханными полями…

Возможно, это всего лишь плывущий в атмосфере сгусток чар или стая голодных гарпий, ищущая поживы, думаю я, ощущая, как предательски тяжелеет от страха собственная печенка. Последнюю неделю мы с британцами немало потрудились, чтобы накрыть им в нормандских полях изысканный стол, неудивительно, что эти отродья слетаются сюда со всего света. Если стая большая и плотно сбитая, в магическом эфире она может дать такой же отсвет, как и вражеская «птичка»…

Да и Болдт как будто не подавал сигнала. Три последние дня он почти беспрестанно сидит снаружи, верхом на нашем донжоне, рискуя выжечь себе солнцем глаза через скверную подзорную трубу, без устали пялясь в небо. Если бы он заметил на горизонте хотя бы штрих, он тотчас поднял бы тревогу.

Может, это и не гарпии, а просто шальной демон, думаю я, пытаясь унять колючую дрожь нутряных жил. Какой-нибудь беспечный адский владыка, которому вздумалось прогуляться по разворошенным ядрами полям, срывая с мертвецов подгнившую шкуру, чтобы соорудить себе модный в этом сезоне плащ. Или просто фоновое излучение какой-нибудь разбитой крепости. Если вылить на крепость миллион кумпфов адского пламени вперемешку с демоническим гноем и едкой серой, ее отпечаток будет полыхать в магическом эфире даже спустя месяцы, несмотря на то, что останется он нее только полная отравленной жижи котлован, полный разлагающихся в своих кирасах защитников. За последнюю неделю, начиная свой страшный Нормандский Анабазис,британцы выжгли по меньшей мере дюжину крепостей на побережье, болезненно обострившееся чутье Йонаса просто зацепило такой очаг, вот и…

«Это британцы. Заходят с севера. Двое или трое».

Черный Барон произносит это спокойным, будто бы даже небрежным тоном, но мы все вздрагиваем на своих местах, я почти чувствую, как надежда обращается в жирную, липнущую к нашим сухим костям, копоть.

Британцы в небе!

Можно тешить себя мыслью, что Йонас ошибается. Слухачи, как ни крути, обычные люди, пусть и наделенные Адом сверхвысокой чувствительностью к излучениям магического эфира. Но демонологи в таких вещах не ошибаются. Чутье Черного Барона сопряжено с демоническим чутьем запертого в недрах нашего шлахтенбурга «Ротиннмуннура», это значит, он способен ощутить любую адскую сущность на расстоянии в половину мейле от нас.

А еще это значит, что жить нам остается самое большее несколько минут. Выбравшись на открытое место, мы превратили себя в уязвимую с воздуха мишень. Я никогда не видел британских «птичек» за работой, но я не сомневаюсь в том, что они способны растерзать нашу бронированную коробку точно воронья стая – старую больную крысу. На прошлой неделе неподалеку от Кана под удар попала наша третья рота. Британцы подкрались к ней в низких облаках, а когда свалились на головы, бежать уже было поздно. Третья рота потеряла три шлахтенбурга за неполный час. Два британские «птички» попросту оторвали от земли и разорвали в воздухе, усеяв землю кусками скрученной стали и агонизирующей человеческой плоти, третий, спешно отходящий, угостили ядром. Ядро было мелким, шестифунтовым, но британские демонологи знают толк в зачаровании снарядов. Шлахтенбург отделался лишь крохотной пробоиной в бортовой броне, однако замер недвижимым. Когда нам удалось его вскрыть, чтобы вытащить раненых, мы обнаружили, что все пятеро его обитателей превратились в вареных тритонов…

«Сучья матерь! – изрыгает из себя Боден. Он мечется на своем тесном месте, тщетно пытаясь разглядеть обстановку через узкую щель в броне. У него нет ни подзорной трубы, как у Болдта, ни дьявольского чутья, как у Черного Барона, зато ярости хватило бы на троих, - Драные британские скотоложцы! Никак по нашу душу!»

Черный Барон остается спокоен. Он всегда спокоен. Этот человек отлит из стали – холодной крупповской стали, из которой отливают алебарды и пики.

«Лес на три часа. Видите его, унтершарфюрер?»

Ему не требуется отдавать приказ идти полным ходом, не требуется намечать ориентиры и задавать курс. Весь экипаж научен понимать Черного Барона без второго слова, давно превратив себя в механизмы, служащие придатками его воли, искусство, которым мне самому только предстоит овладеть.

«Так точно, мессир!»

Если формально, в экипаже «двести двенадцатого» Черный Барон носит звание оберштурмфюрера, но среди бургмейстеров не заведено звать своего демонолога по имени. У нас их называют кратко – «мессир».

Боден натягивает поводья.

Он делает это резко, будто бы и не прилагая серьезных усилий, но мне не хочется думать, чего это стоит его изувеченным пальцам.

Поводья в руках Бодена не выглядят как-то по-особенному. Сплетенные из женских и лошадиных волос, они мало отличаются от тех, которыми орудуют обычные кучера, управляющие своими каретами и фиакрами, этими легковесными коробчонками, выглядящими на фоне нашего «двести двенадцатого» как невесомые ажурные табакерки. Но я знаю, в них вплетены обрывки колючей проволоки, чьи шипы дополнительно заточены до бритвенной остроты. Взять в руку такие поводья – то же самое, что живую сколопендру. А уж тянуть изо всех сил, направляя бег нашего шлахтенбурга…

Пальцы Бодена не просто изрезаны, они истерзаны настолько, что напоминают куски обескровленного пережеванного мяса. Не могу представить, как он умудряется с их помощью застегивать пуговицы или подносить ко рту ложку, но когда приходит время сжать поводья, они делают это так естественно, будто давно потеряли способность ощущать боль.

Впрочем, есть вещи куда более неприятные, чем боль.

Ощутив поводья, «Ротиннмуннур» издает громогласный рёв.

Это не просто возглас ярости, которым демон приветствует своих сородичей в битве, это исполненный негодования крик могучего существа, взбешенного чужой бесцеремонностью. Рык голодного льва, обожженного кнутом. Человека непривычного такой крик заставил бы рухнуть на землю без чувств, извергая кровавую пену изо рта и кипящую мочу из мочевого пузыря, но я отделываюсь лишь секундным помрачением сознания и хлынувшей из носа кровью.

Истое дитя Ада, вскормленное смертоносными адскими энергиями и тухлым человеческим мясом из обильных подношений смертных владык, наш «Ротиннмуннур» не привык бежать от опасности. Он жаждет боя, не задумываясь о том, что бой с британскими «птичками» ему не по зубам, он предвкушает его, словно изысканное вино, он сожрет нас с потрохами если мы попробуем увести его из схватки…

У меня нет петлиц демонолога, как у Черного Барона, командира нашей проклятой бронированной колесницы, на моем рукаве лишь пара скрещенных пушек, мы, канониры, не щеголяем близким знакомством с адскими владыками, но я уже пять дней в экипаже «двести двенадцатого» и немного привык к сердитому нраву «Ротиннмуннура».

Демон не просто сердится, он в ярости. Уже два дня он хлебает французскую грязь, не встречая достойного противника, мало того, вынужден не искать боя, как обычно, а трусливо удирать прочь, стараясь не выходить на открытое место. Это не просто претит его демонической натуре, это распаляет его настолько, что временами броневая сталь раскаляется добела, вынуждая нас задыхаться от жара, чувствуя себя в раскаленном медном быке.

В любой момент его терпение может иссякнуть и тогда…

Месяц назад «Атандибарн» из первой роты сварил свой экипаж заживо. Кажется, из-за какой-то ерунды – возница не удосужился стереть грязь с его брони, а может, небрежно ляпнул маслом, смазывая магические сигилы. Паскудная смерть для нашего брата, даже хуже, чем от русских и британских пушек. Императорским кузнецам пришлось резать его броню, чтобы вытащить останки его незадачливых обитателей, на костях которых осталось недостаточно мяса, чтобы приколоть к ним «железный крест» или что там полагается в таком случае…

Годом раньше за такую шалость имперские демонологи освежевали бы «Атандибарна», изгнав демона прочь из бронированной коробки, обратно в кипящие бездны Ада, но годом раньше германские войска победно маршировали по Европе, а не позорно пятились под ударами полчищ Малфаса и Гаапа, бессильно огрызаясь, точно потрепанные псы. Архивладыка Белиал, прежде охотно ссужавший императора отборными адскими отродьями из своих псарен, сделался гневлив и раздражен сверх всякой меры, за каждого поставленного демона он теперь требует платы вперед, и не дрянным иудейским мясом, которое ему давно приелось, а чеканным золотом, ртутью и вольфрамом, а также прочими вещами, что всегда в цене у адских владык. Император не решается ему перечить, да и кто решился бы – не так давно сам всемогущий герцог фон Бок, осмелившийся попросить у владык всего-то два адских легиона, чтобы сдержать озверевшие русские орды за Одером, за свою дерзость был превращен в гигантскую пиявку…

Нет сомнения, «Атандибарн» не понесет наказания. Я почти уверен, совсем скоро он получит новый экипаж, каких-нибудь грязных чумазых мальчишек на два-три года младше нас, воображающих себя несгибаемыми германскими рыцарями, да и их головешки, небось, обслуга через неделю будет щетками выметать прочь из бронированной коробки…

«Ротиннмуннур» в силах раздавить нас всех, как клопов. В силах раскроить нас, точно пьяный портной, на лоскуты, чтобы сшить друг с другом – некоторые демоны, одержимые яростью, впадают в подобное вдохновение – в силах заставить каждую кроху нашей плоти испытывать адские муки…

Но только не в то время, пока «двести двенадцатым» управляет Черный Барон.

«Fullur hraði á undan! – коротко произносит он, - Það er pöntun!»

«Ротиннмуннур» скрежещет зубами.

«Ротиннмуннур» проклинает наши гниющие потроха на адских наречиях, от которых у нас сводит зубы, а завтра наверняка прихватит кровавым поносом.

«Ротиннмуннур» подчиняется.

Номер «двести двенадцатый» весит тысячу сто восемь саксонских центнеров[1], это чертовски большой стальной ящик, который походит не столько на тяжелую, водруженную на гусеницы, карету, которой является по сути, сколько на грузную осадную башню, тяжело ворочающуюся в земле. Но только лишь до тех пор, пока ярость демона, высвобожденная волей демонолога и поводьями возницы, не швырнет его вперед.

Наш «двести двенадцатый» припускает вперед полевым галопом, таким страшным и рваным, что будь на его месте лошадь, уже переломала бы себе все ноги. «Ротиннмуннур» с неудержимой демонической силой тащит нас вперед, расшибая на своем пути кочки, обрушивая в стороны водопады изысканной французской грязи, беззвучно снося трухлявые пни, мы слышим лишь скрежет растираемых под днищем валунов и треск старых пней.

Нет ничего хуже, чем находиться внутри, когда возница пускает шлахтенбург полным ходом, да еще по бездорожью. Невольно ощущаешь себя человеком внутри утыканной гвоздями бочки, летящей с косогора. Все углы и выступы, окружающие место канонира, превращаются в воронье со стальными клювами, норовящее раздробить тебе все кости в теле, а воздух внутри быстро делается едким и кипящим – это ядовитая кровь «Ротиммуннура» проникает внутрь через многочисленные барьеры и сигилы. Я успеваю напялить на себя шлем, он подбит войлоком и не дает мне размозжить череп о казенник орудия, покачивающийся в десяти цоллях перед моим лицом, но он не спасает от многочисленных синяков и кровоподтеков, которые образуются под моей короткой кольчугой от таких ударов.

Схватившись за канонирское кресло, я шепотом перечисляю имена всех адских владык. Нынешним утром моя голова и без того болезненно звенит, точно сто злобных цвергов лупят по ней острыми медными молоточками (след недавней контузии, который порядком отравляет мне существование), от тряски мне делается еще хуже. Череп дребезжит и звенит, точно старая, наспех склеенная, ваза, которая норовит разойтись по шву…

Испуганно вскрикнув, в боевое отделение спускается дежуривший на донжоне штурмманн Болдт со своей бесполезной подзорной трубой в руках. Чертовски своевременное решение. Во время такой тряски удержаться на броне не проще, чем на загривке впавшего в бешенство жеребца, когда «Ротиннмуннур» припускает галопом во всю прыть, любой беспечный ездок, устроившийся сверху, имеет шанс сверзиться прямиком под его звенящие гусеницы, обратившись алой слякотью в оставленной нами колее.

«Ровнее, унтершарфюрер, - спокойно командует Черный Барон со своего командирского места из-за моей спины, - Не засекайте, наш старик не любит, когда ему навязывают темп. Обходите слева. Вот так».

Боден остервенело работает поводьями, не чувствуя боли в растерзанных пальцах, наша проклятая бронированная коробка несется вперед, то проваливаясь в податливую землю, дребезжа кольчужной сеткой на боках, то взмывая вверх на ухабах, отчего у нас всех звенят зубы и позвонки. Мы молчим, проглатывая страшные ругательства, вьющиеся у нас на языках. Слишком хорошо понимаем смысл страшного слова «Воздух», произнесенного Черным Бароном, слишком отчетливо знаем – сейчас всё зависит от сноровки Бодена и ярости «Ротиннмуннура».

От того, успеем ли мы добраться до спасительного леса.

Сейчас, когда я это записываю, спустя несколько часов после той страшной гонки, было бы не сложно придать своим записям тот вид, в котором обыкновенно предстают фронтовые рассказы, что печатаются в «Известиях о важных и значительных событиях», безжалостно пускаемых нами на самокрутки. Приписать себе выдержку и хладнокровие старого, обожженного многими огнями, рубаки из числа тех, которых Второй Холленкриг перемалывает зубами уже пятый год. Изобразить себя, хоть бы и в своих собственных глазах, отважным юным воином, в которых так нуждается Германия.

Но тогда мои записки, которые я самонадеянно завизировал, будто печатью, собственным именем, с самого начала превратятся в ложь. Потому что мне страшно. Мне очень страшно. Сидя на положенном мне месте канонира внутри бронированного донжона, я прикрыт со всех сторон крупповской сталью толщиной в четыре цолля, но сейчас не ощущаю ее веса. Я слишком хорошо могу себе представить, как острые крылатые силуэты, беззвучно вспарывая ядовитые облака, стремительно несутся вниз, пикируя к земле. Как обрушивают на нашу неуклюжую бронированную коробку струи огня, потоки горящей серы, кислоты и иприта. Как терзают вольфрамовыми когтями податливую бронированную сталь, выцарапывая из нее обмякшие человеческие тела с раздавленными костями, как пиршествуют, прямо в воздухе лакомясь нашими потрохами и наполняя воздух ликующими и игривыми криками…

Мне страшно. Страшно так, что душа обмякает в теле.

Тряска чудовищная. Я держусь за свое кресло обеими руками, но ощущаю себя горошиной внутри консервной банки, которой остервенело размахивает мальчишка на манер погремушки. Внутренности перепутались между собой, а зубы приходится стискивать изо всех сил, иначе они перемелют язык, от ужаса мечущийся во рту, и сами себя раздробят в крошку.

Но еще страшнее злость демона, питающая нашу бронированную коробку.

Заточенный в стальном корпусе «Ротиннмуннур» изнывает от ярости. Влекомый вперед не по своей воли, ощущающий унизительное давление поводьев, он давно сожрал бы нас всех пятерых с потрохами – если бы не защитная гравировка, нанесенная на его стальные бока имперскими демонологами, если бы не ледяное спокойствие Черного Барона, подавляющее его адскую злость.

«Ротиннмуннур» признает его власть, но это не мешает ему презирать всех нас, жалких немощных насекомых, забившихся в его панцирь, бегущих с поля боя, его презрение напоминает бурлящие ядовитые испарения адских фабрик. Его, могущественное существо, которому знакомы на вкус миллионы оттенков боли, неведомых куцему человеческому восприятию, необходимость бежать от противника приводит в звериное исступление.

Тяжелый неповоротливый хищник, созданный для изматывающей осадной войны, способный крушить своим чудовищным орудием целые крепости, он беспомощен против юрких адских созданий, завладевших нашими небесами, денно и нощно подстерегающих нас в вышине. Но мы все знаем, что будь его воля, «Ротиннмуннур» остался бы и принял бой, сожрав перед смертью столько адских собратьев, сколько окажется в его силах.

Напрасные чаяния.

Стальная воля Черного Барона и шипастые поводья, натянутые в кровоточащих истерзанных руках возницы, гонят его прочь от битвы, прочь от распахнутого подобно некрозной ране серого французского неба, прочь от звенящей опасности, которую мы уже ощущаем собственными костьми через броню. Позор для него, позор для нас, позор для тысяч саксонских и германских солдат, старательно выстилавших своими внутренностями поля от Кёльна до Парижа…

«Штурмманн Йонас, что скажете?»

«Подтверждаю, мессир, - почти тотчас отзывается наш слухач, - Теперь вижу отчетливо. Три одиночных с севера-запада».

Его место справа от возницы, в передней части корпуса, оттого я не вижу его лица, но это и к лучшему, лицо Гюнтера Йонаса совсем не из тех вещей, которые хочется рассматривать.

В сорок втором году, на востоке, где-то под Сары-Су, двенадцатифунтовое пушечное ядро, выпущенное из русской пушки, прошибло лобовую броню, обратившись смертоносным снопом картечи и осколков. Трое его товарищей погибли, а сам уцелел лишь чудом. Жизнь ему спас тяжелый стальной хундхугель. Жизнь, но не лицо. Того мяса, что оставалось у него на костях черепа, не хватило бы даже на бульон.

Фронтовые флейшкрафтеры месяц колдовали над тем, что осталось, пытаясь слепить хотя бы подобие человеческого лица, и слепили-таки. Вполне пристойное, не чета тем страшным лицам, которые иной раз можно увидеть среди ветеранов, жутким, бугристым, состоящим будто бы из одних хрящей, обтянутых трещащей, как старая парусина, неестественно белой кожей, напоминающим маски из папье-маше, которые швабская ребятня мастерит в канун Фастнахта…

Вот только императорские флейшкрафтеры, должно быть, вложили слишком много сил в свое творение, а может, это адские владыки выместили на Йонасе свою злость, вызванную позорными поражениями нашего воинства последние два года на всех мыслимых фронтах. По ночам он часто стонет от боли, но за этими стонами, как бы громко ни звучали они в нашем тесном боевом отделении, слышен негромкий скрип. Это костная ткань Йонаса, безудержно разрастаясь, стремится залатать все отверстия в его черепе, включая те, которые изволила оставить природа. Его правая глазница заросла полностью, левая в диаметре не больше цолля, он с трудом размыкает зубы и почти не способен есть твердую пищу, но его дар все еще при нем – у него потрясающая чуткость по части всего, что происходит вокруг нас в магическом эфире.

«Расстояние?»

«Тысяча клафтеров[2], - отзывается Йонас, скрежетнув челюстью, - Может, девятьсот».

«Приближаются?»

«Да, и быстро».

«Высота?»

«Двести[3]».

Несмотря на то, что моя голова, втиснутая в тесный шлем, звенит от сокрушительных соприкосновений с окружающими меня углами и демонического рыка, эти цифры заставляют меня ощутить липкий холодок, струящийся в груди.

Я не могу щеголять фронтовыми навыками и словечками, как прожженный ландскнехт, я пока даже не заработал права подворачивать на особый фронтовой манер ботфортов, я всего пять дней как дышу отравленным воздухом Нормандии, но если чему в вюнсдорфской школе и учат на совесть, так это умению обращаться с цифрами. Я понимаю цифры и их истинный смысл, и понимание сказанного грозит высосать из меня душу.

Двести клафтеров. Невысоко. Совсем невысоко.

Это означает, что британцы не прячутся в облаках, а идут почти над самой землей. Не легкокрылые «андалузцы», смертоносные хищники высот, вольные охотники, брезгующие ползающей по земле добычей, находящие удовольствие в том, чтобы трапезничать своими собратьями в головокружительной высоте, соревнуясь в изящной воздушной схватке. И не тяжелые, натужно пыхтящие махины, которые прозваны «летающими барбаканами», волокущие к нашим крепостям и городам тысячи центнеров пороховых и чумных бомб. Это хищники другого рода, и скверно нам придется, если они обнаружат «Ротиннмуннур» на открытом пространстве…

«У нас две минуты, чтобы добраться до леса, - произносит Черный Барон, - Если не успеем, я не дам за наши души даже фальшивого талера».

Боден что-то нечленораздельно рычит со своего места, погоняя демона, наш шлахтенбург раскачивается и скрежещет, едва не разваливаясь на ходу, Болдт сверкает глазами, Йонас, обратившись в соляную статую, судорожно вслушивается в трещащий вокруг него магический эфир, Болдт впивается руками в рукоять топливного насоса, заставляя скрежещущие меха отправлять в глотку демона удвоенную порцию топлива, кумпф за кумпфом.

Каждый из них на своем месте, каждый знает свою работу. Кроме меня, канонира. От меня, как и от моей двадцатидвухфунтовки нет никакого проку, я мучительно ощущаю свою бесполезность и, больше чтобы отвлечься, чем по необходимости, приникаю к своему прицелу. Канонирский прицел – не волшебная кеплеровская труба, способная видеть на тысячу мейле, у него несовершенная и грубая оптика, но это, по крайней мере, лучше, чем обычная щель в броне. Обтянутый ременной кожей окуляр ежесекундно и сокрушительно бьет меня в лицо – если бы не забрало шлема, я бы уже лишился всех зубов, но я не чувствую этих тычков.

Во имя архивладыки Белилала, быстрее бы кончилась тряска, пока мой многострадальный череп не развалился, выплеснув на пол все свое несчастное содержимое…

Лес, спасительный лес, где он?

Я не вижу. Мой охваченный паникой взгляд прыгает точно перепуганный зверек под скрежещущими траками, отталкиваясь от глыб опаленной земли, почерневших валунов, завязая в ядовитых лохмотьях облаков, не в силах нащупать проклятый лес, но в тот момент, когда я почти теряю надежду, лес вдруг оказывается прямо по курсу.

Никакой это не лес, конечно. В этих краях не осталось лесов.

Что не сожжено адским пламенем в победном сороковом году, то вытравлено льющейся с неба отравой в позорном сорок четвертом. Всего лишь чахлая рощица, спрятавшаяся в распадке между двух невысоких холмов. Деревья перекрученные, шипастые, вросшие друг в друга, но их, кажется, достаточно много, чтобы они укрыли нас от рыщущих в небе хищников.

До леса еще сто двадцать клафтеров, не меньше, мне нет нужды вспоминать громоздкие формулы, которыми нас пичкали, чтобы вычислить наши шансы. Две минуты?.. Во имя всех тварей Преисподней, Бодену придется постараться как никогда прежде.

И Боден старается. Я слышу тихий треск его расползающихся пальцев, намертво стиснувших поводья. Слышу негромкое шипение демона, жадно слизывающего его кровь.

«Тяжело идет, - цедит Боден, сплевывая окрашенную алым слюну прямо на бронированный пол, и та быстро тает, впитываясь в раскаленную сталь, не оставляя даже пятен, - Больно уж наш парень хочет драки…»

«Наш парень получит драку, когда я так решу, - коротко отзывается Черный Барон, - Вперед! Áfram!»

Мы успеваем. Наш шлахтенбург влетает в лесок, безжалостно давя и круша узловатые деревья, некоторые из них рассыпаются пеплом под нашими гусеницами, другие долго и отчаянно скрипят, извиваясь, будто живые. Мы останавливаемся, так резко, что штурмманн Болдт, заряжающий, врезается подбородком о транспортный фиксатор орудия, едва не вышибив себе зубы, но сейчас мы не замечаем этого. Мы сжимаемся на своих местах, стараясь занимать как можно меньше места в пространстве, и даже задерживаем дыхание, словно это может помочь. Пять комков мяса, замурованные внутри огромного стального гроба наедине с разъяренным, взбудораженным и зло ворчащим демоном.

Мы все хрипло дышим, будто бежали без отдыха, а не сидели в бронированной коробке, которую тащит закованный в сталь демон. Как обычно после таких бросков воздух в боевом отделении делается зловонным, едким и горячим. Я уже знаю, отчего. Это ядовитый пот демона просачивается внутрь, медленно отравляя нас.

Мне отчаянно хочется выбраться наружу хотя бы для того, чтобы глотнуть воздуха и облегчить взбудораженный тряской желудок. Но я заставляю себя сжаться в неподвижности, стиснув руками казенник. Весь мой боевой путь насчитывает неполную неделю, но я помню некоторые заповеди, которые мне доходчиво втолковали на фронте. Если в небе парят британские «птички», не выбирайся наружу, даже если твоя чертова коробка горит, медленно изжаривая тебя в своих потрохах. Британские демоны смертельно опасны, но они высокомерны, как и все британцы, оттого часто не выказывают большого интереса к грудам обожженного железа, если те недвижимы и выглядят мертвыми. Человек – другое дело. Этих тварей не случайно веками натаскивали в адских псарнях на живую дичь. Свежую человеческую кровь они могут почуять за два мейле – и тогда пощады не жди…

«Ну и поездка! - Болдт пытается усмехнуться, потирая ушибленную тряской голову, - Если бы адские владыки заплатили по талеру за каждый синяк, который я заработал, сейчас уже купил бы себе замок где-то под Штутгартом. Лошадку, карету… ах, черт! Простите, это я ощупал свое седалище. Кажется, мне еще и на сад с виноградником хватит...»

Болдт – самый молодой из всех нас и самый младший по званию. Будучи заряжающим по назначению, он также охотно выполняет роль штатного шута нашего экипажа, охотно (и совершенно бесталанно) злословя по всякому удобному поводу, а то и отпуская грубые скабрезности. Черный Барон не корит его за это, часто даже не замечает, оно и понятно. Четыре человека, запаянные в коробку с демоном, быстро рехнутся, если не будут иметь щелочки, в которую можно было бы спустить пар. Впрочем, Болдт и сам старается не перегибать палку.

«Была у меня девчонка в Дуйсбурге, - торопливо говорит он, безотчетно вжимая голову в плечи, словно боясь, что какая-то злая сила оторвет ее, как кусок хлебного мякиша, - Положения благородного, но невысокого, однако держала себя как чистая баронесса. Всегда ухоженная, чистая, опрятная, носовые платочки чистые, волосы завитые по всей моде… Кушала изящно как птичка, одевалась невероятно скромно, а смеялась так тонко, словно луговые колокольчики звенят. Стоило мне отпустить ругательство или, скажем, чертыхнуться, как она заливалась краской до корней волос. Она в закрытом пансионе училась, там такие манеры. Однажды я, забывшись, грубовато сострил, так она со мной неделю не разговаривала…

«Что нам до твоей крали? – грубовато спрашивает Боден, сам тяжело дышащий, обмерший на месте возницы, - С какого хера ты ее вспомнил?»

Болдт скалится. Ему страшно, глаза прыгают, но он отчаянно пытается этого не выдавать.

«С того, что такой милашкой она была исключительно на публике. А стоило нам уединиться… Черт, голубка на людях, в спальне она становилась ненасытной и яростной волчицей. Брыкалась, кусалась, визжала, дралась… Стоило мне развязать ей корсет, как в нее словно дюжина демониц вселялась и каждая следующая похотливее и яростнее предыдущей. Но как же хороша была чертовка! Веселенькое у нас с ней время было… Случалось, я выбирался у нее из спальни на рассвете в таком виде, словно завернул на чужую улицу и сошелся на кулаках с дюжиной злых пьяных сапожников. Нос расквашен, весь в синяках, волосы повыдерганы, зубы шатаются… Верите ли, всякий раз, собираясь к ней, думал, не нацепить ли под дублет кольчужку. Пока тебе везет, приятель, думаю, но ведь рано или поздно допрыгаешься, переломает эта сука тебе все кости…»

«Стоило бы переломать, - ворчит Боден, - Уж тогда, я полагаю, ты бы заткнулся. Достал уже о бабах болтать…»

Болдт ухмыляется.

«Все вышло даже забавнее. Стоило мне примерить солдатские сапоги, как эта красотка уже через неделю нашла мне замену. И не кого-нибудь, а отставного ландскнехта. Я его потом видел – здоровый как бычок-трехлетка, морда порохом опалена, шрамами расписан подчистую… Ну, мне-то что, я через неделю уже французских красоток тискал, а вот с ней приключилась оказия. Видать, дружок ее новый не знал о ее пристрастиях и темпераменте. И в первую же ночь, стоило ей насесть на него с кулаками, врезал ей в ответ, да так ловко, что проломил череп. Привычка!»

«Померла, значит?» – уточняет Боден, но без особого интереса.

Болдт качает головой.

«Живая. Родители приискали ей какого-то чернокнижника, тот ей горшок худо-бедно залатал, но, видать, звериное в ней все же взяло вверх – с тех пор никого не узнает, ходит на четвереньках, ссытся под себя, воет…»

Некоторое время мы молчим, вслушиваясь в далекие завывания британских «птичек». Никто не пытается шутить, даже Болдт, хоть и пытается храбриться, прикусывает себе язык. Я знаю, о чем они все сейчас думают, потому что сам думаю о том же.

Рощица, в которой мы укрылись, совсем невелика. Она могла бы скрыть небольшой легкобронированный шлахтенбург весом в шесть сотен центнеров[4], но наш «двести двенадцатый» - настоящий великан, небольшой форт на гусеницах, в этой жалкой растительности скрыться ему не проще, чем большому таракану – в салфетке на обеденном столе. Хорошо, если британцы увлечены своими делами и мчат куда-нибудь на юг, а не барражируют в поисках съестного. Стоит им своим дьявольским чутьем обнаружить хотя бы кончик излучения «Ротиннмуннура», стоит немного снизиться, чтоб разглядеть подозрительную рощицу поближе…

Я пытаюсь прихлопнуть свои трусливо гомонящие мысли, точно мелких габсбургов, снующих по блиндажу в поисках сухарей.

Британские «птички» - злобные вечно голодные твари, но не все же дни напролет они проводят в охоте? Возможно, эта троица попросту резвится в небе небольшой стаей, озорства ради вспарывая облака и разрывая в клочья встреченных птиц. Или попросту бесцельно несется в воздушных потоках, наслаждаясь своей грациозностью…

Я прижимаю мокрые от пота ладони к вискам, пытаясь унять боль, клюющую меня стальными вороньими клювами. На своем недолгом веку я повидал достаточно контуженных пушкарей (в нашем ремесле это не самая редкая болезнь), но никогда не думал, что это причиняет такие мучения.

Я слышу тяжелое дыхание Черного Барона позади себя.

Унтерштурмфюрер Хантуш из «двести тринадцатого» в минуты напряжения рычит как дикий зверь, а руки ему приходится ему приходится заковывать в специальные кандалы, чтобы не изувечил себя или свой экипаж.

Унтершарфюрер Штиф из «двести четырнадцатого» извивается в сладострастных конвульсиях, визжа так, словно его пялит сам архивладыка Белиал, много же удовольствия его экипажу находится в такие моменты в одном боевом отделении…

Рассудком обершарфюрера Лётша из «двести семнадцатого» в такие моменты овладевает проказливый дух, заставляющий его чудовищно сквернословить, плеваться, а заодно предсказывать всем окружающим их судьбу, обыкновенно в таких выражениях, что делается не по себе даже прожженным солдатам.

Черный Барон не делает ничего подобного.

Он не чертыхается, не грызет губы, не стискивает в кулаках амулеты, как иные демонологи в момент напряжения, не хохочет и не пускает пену изо рта. Он тяжело и размеренно дышит, оцепенев на своем командирском месте, и только его иногда осекающееся дыхание выдает то чудовищное напряжение, в котором сейчас находятся его тело и рассудок, как и тот страшный гнет, который водружен сейчас на его спину.

Он дышит точно опытный атлет, вынужденный держать на себе сокрушительные стальные глыбы, сравнимые по весу с нашим «двести двенадцатым», но умеющий делать это не сокрушительным напряжением лопающихся мышц и дробящихся костей, а умелым распределением нагрузки и полнейшим самоконтролем, при одной мысли о котором я испытываю отчаянную зависть.

Я не слышу команд, которые он сейчас отдает остервенело клацающему зубами «Ротиннмуннуру», заточенному в недрах брони, изнывающему от ярости и унижения, лишь ощущаю легкую зыбь магического эфира. Черный Барон не заискивает перед демоном, как некоторые, не поит его своей кровью, не обещает великих даров. Он укрощает его, хладнокровно и ловко, как опытный дрессировщик, щелкающий кнутом, но не пускающий в ход спрятанный в сапоге пистоль. Только ему под силу укротить адское пламя, запертое вместе с нами. Если он ошибется, если оно найдет зазор в охранных чарах толщиной с волос, мы все пятеро превратимся в липкий, липнущий к броневой стали, пепел, или в плещущуюся внутри боевого отделения слизь с редкими вкраплениями растворяющихся костей. А может, чего и похуже…

Проходит полминуты, прежде чем Черный Барон, на миг прервав свою напряженную работу, сдавленно произносит:

«Болдт, люк!»

Болдт, лязгнув запором, поспешно распахивает люк над нашими головами. Воздух, ворвавшийся в наше боевое отделение, не отравлен, однако пахнет скверно, падалью и гарью. Несмотря на это, мы жадно глотаем его, словно это изысканное вино из французских погребов. Когда проводишь два дня в тесной стальной коробке, вынужденный дышать едкими испарениями демонической меоноплазмы, согласен будешь дышать даже слегка разведенным ипритом…

Небо.

Ко многим вещам, устроенным здесь, в Нормандии, иначе, я успел привыкнуть за неполную неделю, что провел на фронте. Рассудок, не скованный, точно ржавыми латами, прожитыми годами, быстро приспосабливается к новому. Но небо… Здешнему небу я до сих пор дивлюсь. Очень уж оно не похоже на то небо, что я оставил дома, в Германии. То было серое, сухое, изъеденное. Мертвое. Иногда, казалось, достаточно ткнуть в небо пальцем, чтоб оно захрустело, как обмороженное мясо под истлевшим мундиром. Адские владыки давно выпили из него все живое, что в нем было, взыскивая плату за свои услуги. Нам от них нужно было очень много услуг… А что не выпили они, то отравили мы сами, годами заставляя своих алхимиков производить все новые и новые сорта отравы и ядов.

Здесь, в Нормандии, небу не пришлось проглотить столько отравы и сгоревшего пороха, как в наших краях. Здешние облака подчас имеют непривычные формы и цвета, но в них не вьются, точно черви в куске испорченного мяса, плотоядные твари, здесь нет дождей из алкагеста и гноя, а грозы мимолетны и почти не опасны. Когда у меня выдается свободная минута или наступает мой черед дежурить на донжоне с подзорной трубой, я с удовольствием пользуюсь этой возможностью. Но сейчас…

Стоит Болдту распахнуть люк, как за утробным ворчанием «Ротиннмуннура» делается явственно слышен новый звук. Я знаю, как звучат многие скверные звуки здесь, во Фландрии. Как грохочет пороховая мина под гусеницами, как лязгают хваленые британские бронебойные семнадцатифунтовки, как шипит, испаряя броню, разъяренный демон… Но этот звук хуже многих прочих. Тяжелый, доносящийся со стороны неба, гул.

Британцы. «Птички».

Как странно устроена человеческая душа. Два дня назад, держа первый в своей жизни бой, я действовал точно боевой голем, повинующийся сложно устроенным алгоритмам, с холодной точностью просчитывая траектории выстрелов, совершенно не думая о том, что секундный просчет может превратить всех нас в воющие сгустки огня, корчащиеся внутри бронированной коробки. Не замечая, как проклятый Виллье-Боккаж методично перемалывает всю нашу вторую роту, как вокруг нас вспыхивают бронированные коробки, как звенит наша собственная броня от бесчисленных вражеских ядер, которыми британцы нас засыпают, точно горохом. Чертовски недурная выдержка для новичка, брошенного сразу в горнило, не успевшего обрасти фронтовыми манерами.

В округлом проеме люка, распахнутого над моей головой, не видно ничего угрожающего. Ни острых мечущихся теней, резко очерченных и похожих на шипастые, пикирующие вниз, флешетты. Ни жутких огненных цветов, разворачивающих в небе свои лепестки из адского огня, стремительно сходящих вниз, способных расплавить камень, землю и сталь. Одни только растянутые, точно белье на веревках, облака. Однако этот гул… Так может звучать струна дьявольской лютни, подцепленная когтем адского владыки. Гудящая, вибрирующая, стонущая, от ее голоса душа холодеет и дрожит, покрываясь лопающимися нарывами, сжимается, корчится, пытается найти убежище между обледеневших ребер…

Некоторые говорят, воздушные демоны иной раз оглушительно свистят, заходя на цель. Не столько военный клич, сколько возглас предвкушения. Интересно, я успею услышать свист, прежде чем чудовищные когти распорют бронированный донжон, вырывая меня наружу, как мякоть из плода, вознося, раздавленного и задыхающегося, с чудовищной скоростью в нормандское небо, к которому я толком не успел привыкнуть?..

Одному только Черному Барону приходится сдерживать ярость «Ротиннмуннура», но сейчас и мы четверо - я, Боден, Йонас, Болдт – замираем напряженными безмолвными статуями, точно каждый из нас сражается со своим собственным внутренним демоном. Мы с Болдтом находимся в более привилегированном положении, наши места в донжоне, возле орудия, ближе всего к люку, но сейчас я бы с удовольствием занял место возницы или слухача, в самом низу боевого отделения. Подальше от того зловещего гула, который доносится сверху, от облаков.

Боден, шипя от боли, пытается выпустить из рук окровавленные поводья. Лезвия и шипы так глубоко вонзились в его обескровленные истерзанные ладони, что ему приходится пускать в ход зубы.

«А птички-то хороши, - негромко бормочет он, отрываясь время от времени от этой работы, чтоб бросить взгляд в сторону люка, - Не тетерева и не трясогузки. Да и на зябликов не похожи, как будто, а?»

Болдт, заряжающий, замерший с другой от меня стороны орудия с искаженным от злости лицом, хмыкает себе под нос.

«Тебя бы к этим зябликам в когти…»

Болдт похож на одного из тех безумцев, которые, оказавшись в крайней нужде, продают свою молодость какому-нибудь адскому владыке за пару гульденов. Скверного цвета кожа, истончившиеся бледные губы, рано потускневшие глаза, россыпи воспаленных язвочек над воротником… На вид ему легко можно дать лет тридцать, а ведь ему должно быть восемнадцать и он на два года младше меня самого.

Если бы сто первая тяжелая баталия относилась к числу придворных, имеющих право украшать себя вензелями высоких особ, и штатному художнику пришлось бы рисовать маслом наш групповой портрет, на этом холсте Болдт, пожалуй, выглядел бы моим старшим братом, если не отцом. Ничего удивительного. Близость с демоном быстро высасывает силы из слабого по своей природе человеческого тела, иссушает душу и разжижает кровь. Штурмманн Болдт по меньшей мере несколько месяцев в экипаже Черного Барона, отпечаток «Ротиннмуннура» въелся в него так крепко, что не вытравить никакими зельями, не вырезать ланцетом…

Гул, страшный гул с неба.

Он нарастает, заставляя меня безотчетно втискиваться в кресло, а мою душу – хлюпать и надуваться пузырями. На портупее у меня висит кинжал, вспоминаю я, скверный швейцарский басселард, подаренный матерью в день зачисления в вюнсдорфскую школу. Лезвие неважной стали, восьми цоллей в длину, эта штука едва ли годится для того, чтобы делать дыры в британских панцирях, обыкновенно я использую его, чтоб нарубить растопку для костра. Возможно, я успею достать его и приставить к груди, если услышу, как «птички» снижаются, и тогда…

[1] Имеется в виду средневековый саксонский центнер, равный 51,4 кг. В метрической системе – 57 тонн.

[2] Здесь: 2 500 метров.

[3] Здесь: 500 метров.

[4] Здесь: примерно 30 т.

Глава 2

Болдт и Боден переговариваются, как ни в чем ни бывало, вслушиваясь в гул, их языки не покрылись морозным инеем, как мой собственный, верно, этот гул они слышат отнюдь не впервые.

«Ух и завывают проклятые…»

«Были бы здесь зенитные пушки из Канского гарнизона, они бы этих зябликов быстро на пироги порубили бы!»

Боден поджимает губы.

«До Кана три с половиной мейле[1], болван. Британцы знают, где охотиться».

«Тогда почему здесь нет наших собственных «птичек»? В Кане сидит две истребительные эскадрильи, еще по одной в Клеси и Фалезе, уж они-то могли бы здесь поразвлечься!..»

«Вот ты и скажи, раз умный выискался!»

«И скажу! – раздраженно бросает Болдт, чьи пальцы машинально перебирают ряды уложенных на полки ядер в нише донжона, - Потому что герцог фон Розенхайм – старый евнух, для которого Второй Холленкриг – что-то среднее между затянувшимся балом и провинциальной оргией. Знать, все германские «птички» под его началом щиплют облака где-то в Баварии, вместо того, чтобы прикрывать нас здесь!»

Несмотря на то, что моя душа съежилась от тяжелого гула, точно слизень под камнем, а голова звенит точно наковальня, по которой нерадивый кузнец долбит молотом, я едва не вздрагиваю от этого кощунства. Герцог Герман фон Розенхайм, владетель шести адских легионов, повелевающий всеми германскими воздушными демонами - один из могущественных смертных владык и приближенных трона. Говорят, в юности он был бесстрашен и бросался в бой с яростью демона, но богатство и похоть развратили его. Настолько, что он совершенно обрюзг, утратив интерес к жизни и войне, сохранив лишь те противоестественные желания, удовлетворить которые способны только адские владыки. В нашей баталии поговаривают – украдкой, убедившись, что рядом нет шпионящих воздушных духов - его бранденбургский дворец, Каринхалл, давно превратился в устроенное сообразно его прихотям гнездо разврата, в котором без остановки бурлят чудовищные, разрушительные для человеческого тела и рассудка, оргии. Мало того, все тамошние статуи источают из себя реки сомы, дурмана и спорыньи – неудивительно, что все герцогские приближенные ходят осоловевшие, с трудом понимая происходящее, а приказы по нашему воздушному ведомству делаются все более непредсказуемыми и бессмысленными.

Сам фон Розенхайм, которого злопыхатели прозвали Тучным Герцогом, от всех тех излишеств, которым предавался, раздобрел настолько, что его портшез, по слухам, могли тащить лишь четверо великанов-монфортов с мощными слоновьими ногами. Еще поговаривали, он настолько истощил терпение императора, что тот был бы рад отправить его на казнь, вот только колеблется, не зная, какой способ выбрать - развращенный сверх всякой меры фон Розенхайм, верно, давно забыл, что такое боль, и любую пытку, которой его наградит император, чего доброго, примет за новый способ ублажения его противоестественных потребностей…

Власть Тучного Герцога слабеет, истончается, но в открытую хулить его, да еще в присутствии старшего по званию? Я ничуть не буду удивлен, если Черный Барон, отрешившись от укрощения демона, хладнокровно прикажет Болдту и Бодену откусить себе языки – и те вынуждены будут подчиниться. Всем известно, на службе у Тучного Герцога миллионы крохотных духов, шпионящих для его ушей, даже в боевом отделении «двести двенадцатого» нельзя ощущать себя в полной безопасности, но…Черный Барон не обращает на них ровно никакого внимания, он сражается с «Ротиннмуннуром», укрощая его порывы, и плевать хотел на то, что болтает его экипаж.

«Птички» из Кана…

Я и сам помню стоявшие там наши эскадрильи, порядком потрепанные, но готовые обрушить на врага адский огонь. Стоило беспокойному нормандскому ветру сменить направление, подув от их загонов, как воздух наполнялся вонью тухлого мяса и гари. Неудивительно, «птичкам» скармливали всю мертвечину, включая павших лошадей и британских мертвецов – я даже подозреваю, многие смотрители готовы были бы вырезать мясо из своих животов, лишь бы накормить своих вечно голодных питомцев. Вот только последние два дня мы не видели в небе ни единой германской «птички». Ни единой.

Я ловлю злой взгляд Болдта поверх пушки. Я почти ничего не знаю о своих новых товарищах, почти ничего не знаю о самом Болдте, но сейчас мне хочется кивнуть ему. Черт возьми, я прекрасно понимаю, о чем он думает.

Сейчас мы с ним – канонир и заряжающий - два самых бесполезных члена экипажа. Наша тяжелая неповоротливая двадцатидвухфунтовка – страшное орудие с истинно-демоническим нравом, способная разворотить крепостную стену или заставить лопнуть целый полевой редут. Но против вертких воздушных целей она что дубина против прытких вшей. Я даже не кладу рук на казенную часть, чтобы не искушать себя. Если «Ротиннмуннур» найдет брешь в защите Черного Барона, если преодолеет мои собственные линии обороны, редкие и неумело выстроенные, моя душа, погрузившись в боевую ярость, может не совладать с искушением, и тогда…

Я сжимаю кулаки, стараясь не касаться взглядом винграда[2].

От одной мысли о том, что случится, если я не совладаю с собой и выпалю, мне делается еще хуже, чем от мысли о том, как моими потрохами будут пировать вертящиеся в воздухе британские «птички». Плакала тогда вся наша неказистая маскировка. И Черный Барон будет прав, если, вытащив из ножен свой кинжал, вонзит мне его в сердце.

«Это «джаги», - внезапно произносит Болдт, кивая сам себе, - Гул низкий, с хрипотцой, слышите? Их голос ни с чем не спутать».

«Джаги», - соглашается Боден. Сдавленно ругаясь, он достает откуда-то чистые тряпицы и начинает перевязывать свои распоротые, похожие на куски жеванного мяса, ладони, - Сдается, не голодные, у голодных гул острее, тише… Знать, уже набили брюхо. Кем-то другим, не нами. Сучьи дети».

Йонас еще полминуты сидит молча, его единственный глаз кажется крохотным пересыхающим озерцом посреди бледной костяной равнины, озерцом сосредоточенным, почти застывшим.

«Уходят на юго-восток, - наконец сообщает он, - Не почуяли».

Я ощущаю себя клячей, которую целый день гнали галопом, щедро угощая плетью, а после дали отдых и холодной воды вволю. Гул стихает, теперь и я слышу это, отчего в моей измотанной и похожей на грязную ветошь душе возникает тихое ликование.

Не почуяли!

Я чувствую злое ворчание «Ротиннмуннура». Не получив своей схватки, ощущая удаляющегося противника, он клянет всех нас, обещая высосать костный мозг из наших костей и глаза из наших глазниц, но я больше не ощущаю обжигающих вспышек его ярости за цепью призрачных защитных линий. Черный Барон усмирил смертоносного дракона. В который раз.

«Проскочили, - Боден щерится от боли, обматывая свои искромсанные ладони тряпицами, на пол боевого отделения время от времени падают капли густой темной крови. И почти тотчас тают с едва слышимым шипением, когда разгоряченный «Ротиннмуннур» жадно впитывает эти крохи, - Говорю же, сытые летели, вот и не зацепили».

«Сытые… - презрительно щурится Болдт, - Как будто «Джаги» бывают сытыми! Просто молодые, неопытные, охотится толком не умеют, только небо зря ворошат… А ты как думаешь, Мюллер?»

Вопрос обращен ко мне, мне кажется, все в боевом отделении замирают в ожидании ответа, даже молчаливый сухой Йонас. Понятно, отчего.

Они все – тертые фронтовые псы, почти у каждого под грязным завшивленным гамбезоном прячутся «кресты военных заслуг», а также почетные наградные щиты – «Варшава», «Лапландия», еще что. У самого Черного Барона орденов столько, что, можно надевать перед боем вместо кольчуги – «железные кресты» двух степеней, рыцарский крест с дубовыми листьями и мечами, орден «За храбрость», «За зимнюю восточную кампанию 1941/1942», еще что-то…

Но дело не только в орденах. Даже если бы я нацепил на себя все кресты, которые мои пращуры заслужили в болотах Лифляндии, сражаясь с Гааповыми ордами, и среди холмов Гастингса, прореживая Малфасово воинство, я бы все равно ощущал себя нескладным мальчишкой рядом с этими людьми, опаленными страшным дыханием Второго Холленкрига, даром, что сам лишь несколькими годами их младше.

Да, у меня были превосходные отметки в канонирской школе, за меня хлопотал старший офицер выпуска, дар предков, прусских пушкарей, отлился во мне в полной мере. Я с честью прошел со своим новым экипажем боевое крещение, моими стараниями на броне «двести двенадцатого» скоро возникнет восемь новых отметок, но… Но я все еще не нюхавший пороху сопляк и гул «джагов» в небе легко могу спутать с гулом внутри собственных, натянутых как струны, испуганных кишок, а они…

«Мне не доводилось с ними сталкиваться, - сдержанно говорю я, - только с «летающими барбаканами» в тылу».

Боден пренебрежительно фыркает. Будто старый рейтар, услышавший, что я беру уроки езды на деревянной лошадке.

«Барбаканы» - просто огромные летающие телеги, груженные бомбами, - бормочет он, - В них нет настоящей демонической злости. А вот «джаги»…»

«Джагами» мы именуем «джаггернаутов», унтершарфюрер Мюллер. Одержимые демонами британские воздушные экипажи из сонма архиврага Малфаса. И лучше бы вам хорошенько запомнить этот звук. Здесь, в Нормандии, у нас нет более коварных врагов, чем они».

От неожиданности я вздрагиваю за пушкой, отчаянно надеясь, что этого никто не заметил. Плох тот канонир, который позволяет своим рукам дернутся, хотя бы на волос сместив тщательно выверенный прицел. Но Черный Барон, несомненно, заметил эту оплошность. У его холодных глаз есть свойство замечать все, что происходит вокруг него, это я уже знаю наверняка, хоть и знаком с ним неполную неделю.

«Они… в самом деле так опасны, мессир?» - могу лишь пробормотать я.

К старшему в экипаже полагается обращаться по званию, мне следовало бы назвать Черного Барона господином оберштурмфюрером, но у бургмейстеров есть свои собственные традиции, имеющие расхождения с армейскими. Никто не станет называть демонолога по званию, если не хочет его оскорбить. Непозволительно также обращаться и по имени – даже если знаешь его. Мессир – лучше всего.

Боден фыркает, он с самого начала поглядывает на меня немного свысока, даром что негласная иерархия внутри экипажа ставит канонира выше возницы. На наших гамбезонах одинаковые погоны – черный адамант, окантованный серебряным унтер-офицерским галуном – знак принадлежности к званию унтершарфюрера. Но Боден заслужил это звание на фронте, щедро поя собственной кровью «Ротиннмуннура», оставляя по щепотке мяса в пасти каждого русского демона на Восточном фронте, изнемогая от жары и холода, дыша ядовитыми испарениями сожженных деревень, а я – в вюнсдорфской школе, месяц назад, получая отметки «превосходно», корпя над картами и радуя старших офицеров своим прилежанием. Черт возьми, у него есть право смотреть на меня свысока.

«Немного опаснее, чем смазливые служаночки, с которыми ты терся в тылу, Мюллер! Потому что наградить могут не только сифилисом!..»

«Очень опасны, - сухо произносит Черный Барон, - Возможно, «джаги» не самые могучие твари в небесном воинстве архиврага, они не могут похвастать великим проворством или скоростью, они проигрывают «андалузцам» в скорости и высоте, но «джаги» - наши природные враги, выведенные в безднах Ада для охоты на неповоротливую наземную дичь. Нрав у них как у голодных кабанов, а еще они чертовски злопамятны».

Боден осекается, отводя взгляд. Он может бравировать своей выдержкой, может поносить Тучного Герцога, но по отношению к Черному Барону он, как и весь экипаж «двести двенадцатого» испытывает одно лишь благоговение с примесью суеверного трепета.

Я не осмеливаюсь повернуться к Черному Барону, но в этом и нет нужды. Мой предшественник надраил бронзовый казенник орудия до зеркального блеска, так что я мог бы пользоваться им в качестве зеркала для бритья. В этом зеркале, искаженном и мутноватом, я вижу фигуру Черного Барона, возвышающуюся позади меня. Если наши сидения грубы и неказисты, место демонолога похоже на миниатюрный трон из черного дерева, украшенный адскими сигилами и инкрустированный незнакомыми мне амулетами. Высохшие фаланги чьих-то пальцев, обожженная проволока, ржавые гвозди, полуистлевшие позвонки неведомых мне существ…

Черный Барон не стар, ему едва минуло тридцать, но выглядит так, словно воевал еще под знаменами Валленштайна во времена страшных войн Оффентуррена три века назад, утверждая право Ада над жалкими правами самоуверенных смертных владык. У него широкий нос, совсем не похожий на те хищные острые вороньи клювы, которые топорщатся на придворных портретах сиятельных графских особ. Брови у него не смоляные, мефистофельские, как я воображал прежде, а редкие, вразлет, придающие его лицу немного простодушное выражение, как у баварского крестьянина. Широкое скуластое лицо. Совсем не тот материал, из которого адские владыки творят свою гвардию, однако…

Но правду говорят, этот человек сделан из стали.

Черный Слиток.

Выдержка у Черного Барона потрясающая, нечеловеческая. Я еще не обрел в полной мере контроль над собственным телом, а он уже извлекает кисет и начинает неспешно набивать свою трубку, я отчетливо вижу, что пальцы у него двигаются расчетливо и ловко, не роняя ни крупицы табака. Будто последние четверть часа он не гнал остервеневшего демона под страшный гул настигающих нас «джагов», а пускал колечки в каком-нибудь трактире, попивая вино за непринужденной беседой. Еще одно свидетельство того, что этот человек наделен нечеловеческой выдержкой, а легенды о его хладнокровии прикрашены в гораздо меньшей степени, чем все прочие, кочующие по выжженным полям Второго Холленкрига.

Миннезингеры во всех уголках империи дерут себе глотки до крови, живописуя его подвиги, не уставая превозносить то холодное бесстрашие, с которым он всякий раз встречает врага. Особенный сорт фронтовой смелости, несокрушимое рыцарское спокойствие, которое укрывает его сродни доспеху, делая нечувствительным к страху. Но наряду с историями, живописующими его сражения против диких русских варваров, чванливых французских мушкетеров и коварных британских горцев, мне приходилось слышать и другие, не рекомендованные к распространению в трактирах, однако составляющие зловещий шлейф Черного Барона, неотделимый от него самого.

Говорят, он возит с собой в специальной дорожной фляге черного серебра выводок мелких демонов, похожих на ос. Эти твари вечно голодны, кроме того, искренне считают человеческое тело превосходным материалов для создания теплых мягких гнезд и способны растерзать человека не хуже стаи голодных волков, однако из-за странно устроенного зрения не способны охотится на неподвижные цели. Укрепляя в себе силу духа и умение контролировать разум, Черный Барон выпускает этих тварей из фляги в своем кабинете и часами сидит не шевелясь, зная, что даже малейшее движение века приведет к мучительной смерти…

Говорят, в каком-то франкфуртском придорожном трактире Черный Барон повздорил с проезжим демонологом, тоже не последним специалистом этого ремесла. Вместо того, чтобы пошло стреляться, как это делают неотесанные рейтары и сопляки-мушкетеры, они решили разрешить спор на свой манер. Они условились по очереди показывать друг другу самых жутких тварей, которых выловили в адской бездне, а чтобы соревнование шло поживее - выпили по очереди добрую порцию «кардитахоса». Этот алхимический яд безвреден, если сердце бьется размеренно и неторопливо, но мгновенно убивает человека, если лишь оно зачастит. Первым по жребию выпало демонстрировать свою удаль проезжему демонологу. Без малого три часа он доставал из своей кареты ящики с самыми омерзительными и страшными существами, которых ему удалось пленить – скорпионы с человеческими головами, смертельно-опасные спруты из живой ртути, демоны-паразиты, пробирающиеся к спящему через уши, чтобы отложить яйца у него в мозгу… Черный Барон лишь посмеивался, куря трубку. Когда пришел его черед демонстрировать чудеса, он даже не стал вставать из-за стола. Просто достал свой дорожный кошель и позволил противнику заглянуть в него одним глазом. Никто не знает, что там помещалось, но только бедняга затрепетал, побелел как лист бумаги и тут же шлепнулся мертвым под стол.

Говорят, как-то раз он вынужден был заключить сделку с адским владыкой, который оказался ему не по зубам. Хитроумно начертанные чары, щедрые обещания и посулы, свежая кровь – все это демон встречал презрительным смехом. Против него не работали ни проверенные амулеты, ни кропотливо сделанные обереги, ни самые надежные средства из арсенала демонолога. Тогда Черный Барон отправился на могилу собственной матери, выкопал ее разложившееся тело и изготовил из ее плоти свечи, из черепа – жертвенную чашу, а из костей – иглы. Той же ночью демон был повержен.

Есть и другие легенды о Черном Бароне, еще более жестокие и мрачные. Некоторые из них я, стыдно сказать, когда-то украдкой записывал – еще год назад, не подозревая, что адские владыки, усмехнувшись, отправят меня прямиком к нему под крыло. Двадцатилетнего сопливого мальчишку, ни черта в жизни не изучившего кроме своих артиллерийских таблиц, в прославленный на всю Германию экипаж.

Человек со стальными нервами, обладающий несокрушимой силой воли и выдержкой мраморной статуи. Про Черного Барона, посмеиваясь, говорили – это тот человек, который, оказавшись в Аду, вместо того, чтобы раболепно торговаться за свою душонку, спросит у адского владыки вина, табака, и еще пристойный номер в гостинице…

Черный Слиток.

Теперь я понимаю, отчего мой предшественник-канонир, с которым я так и не успел свести знакомство, дал Черному Барону именно такое прозвище. Превосходно понимаю. Чтобы вывести нас живыми из Виллье-Боккаж, требуется быть человеком, выплавленным из стали. И он именно такой, он выплавлен из самой лучшей германской крупповской стали, которая не подвержена износу и ржавчине. Из которой отливают длинные черные мечи и пики, раскраивающую Европу на лоскуты. Может, поэтому находиться в его обществе непросто даже когда он молчит – холодная тяжесть стали словно лежит на груди, сдавливая дыхание.

Есть что-то неуловимое в облике людей, овладевших адской стихией, создавших из своего разума оружие, уважать которое приходится даже демоническим отродьям. Месяц назад, на станции в Дортмунде, ожидая свежих лошадей, я наблюдал за тем, как компания подвыпивших солдат (это были эссенские гренадеры, которых терпеть не могут на фронте за грубый нрав) принялась задирать в буфете почтенного господина в бархатном камзоле. Господин, верно, был небогат, потому что вынужден был ждать лошадей вместе со всеми, а не в отдельном кабинете, но вид имел такой, словно не вполне привык к тому пестрому и грязному обществу, которое царило на всех станциях летом сорок четвертого года. А гренадеры, томимые бездельем и выпитым вином, не могли не обратить на него внимания.

Первые шуточки, вполне беззлобные, он сносил легко, разве что рассеянно улыбался, но эссенцы не были бы эссенцами, если бы не принялись изводить его всерьез, соревнуясь друг с другом в самом скверном траншейном остроумии, которое, верно, годами оттачивали на фронте на подобных себе. Хозяин станции хлопотал по хозяйству и не мог прийти ему на помощь, я же… Сказать по правде, я не нашел в себе смелости заступиться за него. Я был сопляком в нескладно сидящей унтершарфюрерской форме, к которой не привык сам, они – прожженными траншейными гиенами, выбравшимися из пекла с подпаленными боками. Если бы они принялись за меня, от меня бы только перья и полетели.

Господин в бархатном камзоле не пытался их урезонить и не краснел лицом (ощущалась хорошая выдержка), он тоже выглядел расслабленным и нечеловечески спокойным. Но в какой-то момент, когда речь зашла о его бабке и том, как она проводила свой досуг, он вздохнул и поднялся со своего места. Эссенцы загоготали, готовясь продолжить развлечения. Штатская мышь против полудюжины гренадеров с сизыми от пороха лицами, рубцами на месте ушей и зло блестящими глазами – он был обречен вне зависимости от того, какое оружие выбрал бы. У господина в бархатном камзоле имелась невзрачная шпажка, которую эссенцы могли бы использовать в качестве зубочистки, но хвататься за нее он предусмотрительно не стал. Сохраняя спокойный и даже благожелательный вид, он сказал: «Премного извиняюсь, добрые господа. Должно быть, мой внешний вид позабавил вас, и неудивительно, я держу путь издалека, так что наверняка заслужил парочку подобных острот с вашей стороны. Не подумайте, что я держу на вас обиду, ничуть не бывало, я даже немного польщен тем, что отважные защитники нашей родины выбрали именно мою невзрачную особу для того, чтобы поупражнять свое остроумие. Чтобы показать, что не держу на вас зла, позвольте угостить вас табаком – всю вашу компанию». Он достал табакерку (ничего особенного - неброская и недорогая дорожная табакерка в дрезденском стиле, отделанная костью), но от одного ее вида мне почему-то сделалось не по себе. Словно эта неказистая коробочка, порядком потрепанная и украшенная аляповатым орнаментом, могла хранить в себе что-то дурное, скверное, недоброе…

Мне отчего-то вспомнились шалость с коробочкой, которую мы с ребятами проворачивали в Любеке. Шалость была проста и требовала минимум реквизита – всего лишь небольшую коробочку или шкатулку. Вот уж в чем у нас никогда не было недостатка. Армейские цейхгаузы на Шнеевитхенфег были нам не только хорошо знакомы, но и служили нескончаемым источником всяких полезных вещей. Именно там мы при случае охотно пополняли свои запасы пороха, не брезгуя так же солдатскими сухарями и всем прочим, что только можно сыскать, еще не разделенное между крысами и армейскими интендантами. Кроме того, там имелось множество мушкетерских масленок для ухода за оружием. Сами масленки в наших краях не пользовались особым спросом и считались никчемным товаром, но то, в чем они хранились...

В сущности, это были совсем простые деревянные ящички с крышкой, сработанные грубо и примитивно, но мы, щедро используя краски и украшая их бока витиеватой резьбой, превращали их в весьма заманчивые изящные шкатулочки вроде тех, что используют ювелирных дел мастера.

Шалость была в том, чтобы подложить такую шкатулочку где-нибудь на людном месте и наблюдать за тем, кто ее поднимет. Конечно, будь коробочка пуста, шалость была бы весьма пресна и быстро бы приелась, потому мы наполняли их тем, что подсказывало наше детское воображение, иной раз весьма изощренно и хитро. В некоторых были дохлые жабы на пружинке, которых мы для верности пару дней вялили на солнце, или крысы с перебитой спиной, сучащие лапками. Особенно много смеху было, если такая коробочка оказывалась в руках у дамы – визга было столько, что даже рев уличных аутовагенов на какой-то миг как будто стихал.

Еще можно было начинить такой снаряд щедрой порцией собачьего дерьма или хитроумным механизмом, который, распрямляясь, вгонял в ладонь зеваки изрядных размеров сапожную иглу. Мы изобрели много занятных конструкций некоторые из которых могли бы сделать нас достойными учениками фон Чирнхауса[3], роднило их одно – они все были весьма жестокого свойства. Однажды на наших глазах какой-то любопытной даме оторвало нос – нам довелось стащить пороха нового, невиданного прежде сорта, и мы немного перестарались с порцией. В другой раз щеголевато одетый франт, обнаружив выскочившего из коробочки паука, шарахнулся прочь так быстро, что выскочил на дорогу и был мгновенно сокрушен мчащимся на полной скорости аутовагеном.

Табакерка в руках у того господина, любителя бархатных камзолов, безотчетно напомнила мне такие коробочки, неброские и даже симпатичные внешне, однако скрывающие внутри какую-то дрянь. Дохлую жабу, острую иглу или что-нибудь еще столь же скверное. Ощущение было столь сильно, что я, кажется, даже вздрогнул.

Эссенцы осклабились и расхохотались. Безошибочно чувствующие чужую слабость, они расценили этот маневр господина в камзоле как добровольную капитуляцию, при том весьма унизительную, и собирались выжать из нее все, что полагается, ухмыляясь щербатыми пастями. Предводитель гренадер, дородный малый, правая сторона лица у которого поползла складками от какого-то страшного ожога, ухмыльнулся и вырвал табакерку у него из рук. «За табачок благодарствуем, щедрый господин, только карманы у нас дырявые, в них хранить несподручно. Так что с вашей стороны зело милостиво подарить нам эту коробчонку со всем содержимым. Обещаю, будем с ребятами вспоминать вас всякий раз, как ноздри заправим!»

Это было уже сверх всяких приличий. Господин в бархатном камзоле имел полное право вызвать городского фогта[4] и требовать заключения нахалов под суд, даже если бы был самым деликатным человеком на свете. Но он лишь благожелательно улыбнулся, пробормотал «Конечно-конечно, сколько вам будет угодно» и ретировался прочь из залы, опозоренный, но целый и, кажется, ничуть не переживающий по этому поводу. Сопляк с дождевой водой вместо крови. Тогда, сидя в углу в мокрых сапогах, в жалком своем не успевшем обтереться мундирчике, я пытался понять, почему этот слизняк отчего-то не рождал у меня в душе того презрения, которое рождают все слизняки, напротив, от ясного взгляда его спокойных глаз мне делалось отчего-то не по себе… Его спокойствие было противоестественного вида, как спокойствие воды перед штормом, в нем чудилось что-то гибельное и опасное, способное засосать в себя.

Я встретился с этим господином часа через три. Не по своей воле - мы оба оказались пассажирами дилижанса, идущего на запад от Дортмунда до Эйндховена. Одно из тех неуместных совпадений, которыми судьба чаще балует персонажей скверно написанного романа, чем реальных людей, однако именно так и произошло. Дилижанс был тряский, его тащила свора не выдрессированных адских отродий, а дорога крайне скверная, так что большую часть времени мы были слишком заняты тем, как бы удержать внутри содержимое своих желудков, чем занимательной беседой. И только немногим позже (мы подъезжали к Хелмонду и дорога сделалась спокойнее) мой попутчик, противоестественно спокойный господин в бархатном камзоле, внезапно улыбнулся.

«Думаете, я уронил себя там, на станции?» – внезапно спросил он, глядя мне в глаза.

Я пробормотал что-то нечленораздельное, не зная, что сказать. С одной стороны, он продемонстрировал превосходную выдержку и великолепные манеры, с другой, человек, столкнувшийся с подобным оскорблением, должен был бы обнажить шпагу – защищая если не свой титул, то свою честь. Но господин в бархатном камзоле не выглядел так, будто честь его пострадала, напротив, на лице его я не без удивления заметил легкую улыбку.

«Эту табакерку я нарочно держу для таких случаев, - спокойно заметил он, - Прелестная коробочка стоимостью полтора талера, которую можно использовать тысячей разных способов и из которых получаются прекрасные логова для Кенногоррата и его малюток. Я видел, как вы вздрогнули, молодой человек, едва лишь увидев ее. Поздравляю, по всей видимости, у вас превосходное чутье на меоноплазму и всплески адских энергий. Я бы даже посоветовал вам связать свою стезю с демонологией, если бы не разглядел на вашем мундире нашивки канонира. Что ж, тоже недурное ремесло. Недурное!»

«Вы сказали… Кенногоррат?»

Господин в бархатном камзоле благосклонно кивнул мне.

«Он не относится к числу тех адских тварей, которыми принято пугать смертных. Его сородичи воинственны, но очень малы, потому на них обычно не находится покупателей. Я обнаружил этот маленький народец почти случайно, во время своих… изысканий. И был так удивлен их способностями, что приручил небольшой выводок. Миллионов сорок, быть может. Кенногоррат живет у меня в кабинете, в запечатанном кувшине, набитом гниющим лошадиным мясом, мхом и битым стеклом, регулярно производя потомство, а вот его отпрыски частенько путешествуют вместе со мной. Как и все юные создания, они непоседливы, я же нашел способ использовать их не без пользы для себя».

«Какой? – пробормотал я, - Какой способ?»

«Они учат хамов хорошим манерам, - вежливый тон демонолога и так отдавал сентябрьской прохладцей, похолодев еще немного, он сделался почти ледяным, - В одной понюшке табаку содержится обыкновенно что-то около сорока тысяч малюток, крохотных адских подобий Кенногоррата. Может, они не вышли ростом, каждый из них размером с пылинку, но у них истинно адский характер. А еще они чертовски непоседливы. Эти крошки обыкновенно глубоко спят, но, проникнув с воздухом в дыхательные пути, оказавшись в благотворном тепле, немедля принимаются за работу».

«За какую работу?»

«Не могу знать. Мы, демонологи, не всегда управляем своими подопечными. И уж точно не ведаем, что им иной раз придет в голову. Один не в меру дотошный ландрат[5] как-то раз потребовал от меня двадцать гульденов мзды за нечищеный пруд в моих угодьях. Ловкий прохвост. Он знал, что если пустит дело официальным ходом, стрясет с меня вдвое больше. Что ж, он получил свои монеты, а вместе с ними – немного хорошего оденвальдского табаку. С довеском. Отпрыски Кенногоррата, едва ощутив себя на благодатном поле, принялись ваять из его костей изящные ионические колонны. Сами они невелики, сущие крохи, но зубки у них что надо, а резвости не занимать. Ну и бесновался же несчастный ландрат, пытаясь заглушить боль вином и спорыньей! Вызывал к себе врачей, пил ведьминские микстуры, воссылал прошения адским владыкам… В один прекрасный миг он, оступившись, хрустнул и превратился в копошащуюся под ногами бесформенную груду сродни медузе. Изрезанные кости не выдержали нагрузки».

Я попытался издать вежливый смешок, но вышло какое-то сдавленное перханье.

Однако мой собеседник воспринял его как одобряющую реплику, позволяющую ему продолжить диалог. Он был спокоен и умиротворен, как может быть умиротворен человек, не ощущающий за собой никаких долгов, идущий налегке путник, не отяжеленный гнетом совести.

«Или вот, например, однажды в Бремене. Я был там полгода назад по делам службы. Нашел премилый постоялый двор и оставил там своего жеребца, велев конюху накормить его овсом с люцерной, щедро заплатив ему талер. А когда вернулся через день, обнаружил, что у моего Блитца брюхо раздулось как меха – подлец, конечно же, накормил его плесневелым сеном. Я не подал вид, что обижен, напротив, кинул конюху еще грош и предложил нюхнуть табачку в благодарность за услуги. А где вы видели конюха, который хотя бы раз в жизни не попытался получить чего-то на дармовщину? Спустя три недели я нарочно послал демона-лазутчика в Бремен, навести справки, как дела у моего знакомого. Оказалось, неважно. Крохотные бестии, подчиняясь невесть какому капризу, принялись залатывать все отверстия в его теле, какие только им удалось найти. К тому моменту несчастный был уже слеп, глух и лишен обоняния, кроме того, чудовищно раздулся в размерах и напоминал забродившую ягоду. Лишенный глаз, ушей, ноздрей, он мучительно втягивал воздух через последнее отверстие, которое осталось в его теле, но и то неумолимо уменьшалось, обрекая его на медленное удушье…»

Я старался изображать участливого слушателя, но внутренне пребывал в смятении. В детстве, прилежно штудируя обрывки запретного знания, воображая себя демонологом, я и подумать не мог, что они вершат свою ворожбу так хладнокровно и спокойно.

«Или вот один швейцар в Берлине…»

«Пожалуйста, хватит! – пробормотал я. Долгая дорога порядком утомила меня, маячившая впереди неизвестность порядком разбередила нутро, отчего рассказы попутчика рождали во мне не злорадство, а тягучее, выползающее из низовьев души, чувство, - Значит, те шестеро…»

Демонолог улыбнулся.

«Совершенно верно. Весной я буду вновь проезжать в этих краях. Если не забуду, наведу справки о том, что с ними сталось. Уверен, Кенногоррат и здесь не изменит себе, найдет способ меня удивить… Вы, кажется, смущены?»

Я попытался было протестовать, но он был достаточно проницателен, чтобы раскусить меня, точно рассохшийся орех.

«Никогда не общались с демонологами, - улыбнулся он, - Воображали, будто мы потрясаем воздух заклинаниями, окутываемся облаками пламени, кричим страшные проклятья на адских языках, в то время как все происходит так обыденно и спокойно. Возможно, вы поймете это сами когда-нибудь – если вздумаете пойти по этой стезе, конечно. Адские науки не терпят несдержанных. Малейшая ошибка в сети охранных чар может привести к тому, что существо, полирующее тебе ботинки, сдерет с тебя кожу и будет носить вместо мантильи. Малейшее нарушение синтаксиса при произнесении формул на адском наречии – к тому, что твою изувеченную душу какой-нибудь адский владыка инкрустирует в свой охотничий хлыст вместо жемчужины. И поверьте, мы как никто другой знаем о том, по какому краю ходим, и что нас ждет за ним. Демонологи – самые спокойные люди на свете».

С тем демонологом мы расстались в Эйндховене, он невозмутимо сошел на станции, кивнув мне на прощание, а я еще долго пытался выкинуть из головы эту встречу. Его противоестественное спокойствие тревожило и нервировало меня. Лишь познакомившись с Черным Бароном, я понял, до чего правдивы были его слова. Демонологи – самые спокойные люди на свете…

Завидую ли я Черному Барону? Да, завидую.

Сколько себя помню, мальчишки города Любека сходили с ума по двум вещам – по ландскнехтам и морякам. Суровый северный климат не благоволит изнеженным душам, он не воспитывает негоциантов, поэтов, алхимиков, художников и зодчих. Сызмальства закаливая характер, он быстро дает тебе понять, что жизнь принадлежит уверенным в себе мужчинам, не чурающимся опасности. Кроме того, только парус или меч могут помочь тебе сбежать из этих краев, бесконечно родных, но холодных, негостеприимных и отравленных адскими чарами.

Меня же манили другие вещи.

Пока мои приятели, такие же сорванцы и проказники, как и я, щедро швыряли в корзину накопленные крейцеры, чтобы в сотый раз посмотреть в Театре Шредера «Дона Карлоса[6]» и «Лихтенштейна[7]», наслаждаясь звоном жестяных сабель и ландскнехтами в раззолоченных картонных кирасах, я откладывал деньги на куда более возвышенные развлечения – «Черное Зеркало», «Тринадцатый подвиг» или «Невероятные приключения Михаэля Майера, королевского демонолога, в краю Каменных Чудовищ». Там не было лихо поставленных схваток, по которым сходят с ума мальчишки, демонологов обыкновенно играли фальшивые старцы с перепачканными пудрой бородами, одетые в безвкусно расшитые балахоны, что до адских созданий, они представляли собой самые немудрящие декорации из папье-маше, однако у меня всякий раз спирало дыхание в груди, стоило мне только вообразить, какими невероятными энергиями они повелевают.

Я хотел быть демонологом.

Как это, должно быть, восхитительно, повелевать созданиями, каждое из которых способно завязать человека узлом или превратить в щепотку пепла! По утрам, лязгая от холода зубами, я щелкал пальцами, представляя себе, как полчища послушных духов выполняют мои приказы. Один, к примеру, таскает уголь для печи (эта однообразная, монотонная и изматывающая работа порядком угнетала меня в детстве), другой трудолюбиво штопает мою одежду, пока мать не обнаружит следы всех моих вчерашних похождений и не задаст трепку, третий… Черт, я был уверен, что и для него смогу найти работу. Что там, я смогу найти работу для целой армии демонов!

Кому-то, невидимому, я поручу стоять возле ратуши и сдергивать плундры со всех важных господ, магистратских чиновников, чтобы они верещали от неожиданности. Кого-то пошлю на Мёнкхофервег, к Тощему Петеру, чтобы тот хорошенько пересчитал ему ребра и, пожалуй, принес мне парочку его зубов – Тощий Петер намедни сыграл надо мной злую шутку, из-за чего меня чуть было не раздавил разъяренный нашими выходками портовый монфорт. Парочку я, так и быть, выделю брату, чтобы таскали для него всякие безделушки с кораблей – астролябии, карты, амулеты от злых ветров. Мой брат, будучи глух к демонологии, бредил морем, завешивая комнату дешевыми гравюрами с билландерами, полакрами и баркентинами. Смешно! Его кумир, Якоб Роггеввен, может, и мог совладать со штормами и рифами далеких морей, но куда ему против адских владык, способных, как известно, осушить любое море точно тарелку похлебки!..

В восемь лет я твердо вознамерился стать демонологом, с недетской серьезностью утвердившись на этой стезе. Я старательно записывал всю ту абракадабру, которую несут театральные актеры, выряженные демонологами, часами бормоча ее и пытаясь воспроизвести все то, что увидел на сцене – без всякого эффекта, разумеется. Я часами приставал к самому большому умнику в Любеке, господину Брукхаузеру, будучи уверенным в том, что в его гигантской голове, похожей на грушу, находятся ответы на все вопросы, однако тот, лукаво усмехаясь, лишь качал головой в ответ, а то и отделывался от меня - зачастую так остроумно, что я лишь многим позже понимал, как глупо купился. Например, однажды он убедил меня обыскать кучу лошадиного навоза на постоялом дворе, уверяя, что на ее дне находится заговоренная Алая Жемчужина – ну и зол же я был на него!..

Однако постепенно у меня начинает кое-что получаться.

Во-первых, я свожу знакомство со многими мальчишками, которые, подобно мне, готовятся подчинить себе все силы Ада. Каспар с Гинстервега, Максимилиан Эрих, заносчивый толстый малый, но только он умеет вышибать искру из кремня одним только словом, Вернер-Гуляка, Магнус Третий, Визгун Вилли и, конечно, старина Уве. Они поделились со мной своими сокровищами – нелепыми, как огрызки чаячьих перьев и обломки перочинных ножей, однако имевшими для меня стоимость в сотни золотых гульденов. Отдельные слова, которые надлежало произносить с определенной интонацией, повернувшись лицом на север или восток, отдельные жесты, бесхитростные правила того, как следует рисовать пентаграммы в уличной пыли…

Во-вторых – и это сыграло еще большую роль! – в нашем доме поселился господин Зульцер, сняв темную угловую комнатушку на втором этаже. Господином никто его не величал, господином он называл себя сам – это был обрюзгший рыжий малый, обзаведшийся вторым подбородком к двадцати пяти годам, носивший потертый шерстяной дублет и несуразную, щегольскую, невесть у кого выменянную, горгеру[8]. Господин Зульцер занимался деловыми вопросами, суть которых от меня в восьмилетнем возрасте ускользала. Преимущественно он был занят тем, что сидел в «Веселой Свинье» через дорогу, усаживая свой дублет винными пятнами, однако держал себя так, словно являлся полномочным представителем самого герцога Ольденбургского, не меньше. Иногда он, дымя вонючей трубкой, с важным видом листал местную газету, утверждая, что интересуется ценами на скот в этом году, однако за все время не купил даже завалящего теленка. Кажется, он просто проматывал деньги, которые ему присылали, но занятие это оставляло ему много свободного времени, так что мы с ним быстро сошлись.

Я завоевал его уважение, добровольно сделавшись его слугой, посыльным и камердинером. Бегал для него в лавку за табаком, относил записки таким же приятелям-бездельникам, драил его вонючие сапоги. За это господин Зульцер делился со мной сокровищами, которые нечего и думать было найти на улице у мальчишек. Дело в том, что он в свое время обучался в Вюрцберге на демонолога. Одно это делало его в моих глазах небожителем сродни Иоганну Алхимику и Леонарду Турнейссеру. Обучения он не закончил и императорского патента не получил (по его словам, из-за козней высокопоставленных недоброжелателей, но по-моему, из-за пьянства), однако сохранил в своей памяти немало драгоценностей, которыми охотно со мной делился, особенно если мне удавалось раздобыть для него кувшин хорошего ротшпона[9], к которому он испытывал особую слабость.

Нет, никаких настоящих сокровищ он предложить не мог, вероятно, здраво сознавая, к чему могут привести даже обрывки адских энергий в руках мальца, однако, однако… Например, у него я узнал свой первый и самый важный сигиль – Fæða. На адском языке он означает просто «корм», его надо чертить ориентируя на юг, лучше всего куриной костью или черенком вишневой ветки, но ни в коем случае не железной иглой. На худой конец можно и пальцем, хоть пальцем чертят только кромешные дураки.

До сих пор не понимаю, как не остался калекой после всех своих экспериментов на любекских пустырях. Многие мои приятели, промышлявшие тем же делом, к десяти годам выглядели столь изувеченными, словно уже прошли мясорубку Первого Холленкрига на полях Вердена – у кого не доставало пальцев, у кого носа, кто-то щеголял свинцовыми глазами или слизким кальмаром вместо языка…

Я не утруждал себя правилами безопасности, да они мне и не были известны. Я не знал, что такое варикондовый узел, не умел вычерчивать сложно устроенных схем, призванных отвести от меня и рассеять смертоносные потоки энергий, у меня был лишь детский пыл и уверенность в том, что даже самую сложную науку можно одолеть, если приложить к ней должное количество усердия.

Усердия мне было не занимать.

В те свободные минуты, которые не были заняты шалостями (жители Любека прозвали нас Разбойниками со Штадвайне и предрекали смерть на виселице к пятнадцати годам), я пропадал на пустырях, пытаясь выманить и подчинить своей воле адских созданий. Я до сих пор покрываюсь холодным потом, представляя, что сталось бы, если бы на мой зов выглянуло что-то крупнее мухи, привлеченное моими воззваниями и дразнящим запахом наживки – в ту пору я ловил обыкновенно на дохлых мух или несвежую свиную печенку. Черт!.. Что ж, мне везло. Адские существа, которых мне удавалось выковырять из щели между мирами, были столь слабосильны, что обыкновенно почти сразу испарялись, оставив на земле лужицу зловонной липкой меоноплазмы. Другие могли прожить пару часов – если я успевал спрятать их в жестянку, покрытую старательно выцарапанными рунами. С ними можно было здорово развлечься, уж я знал, как! Выпустить тайком на рынке в спелую тыкву, чтобы та разлетелась вдребезги, словно напичканная порохом. Еще лучше – под юбки какой-нибудь важной бюргерше, спешащей по своим делам. Некоторые так уморительно визжали и метались, что мы с приятелями покатывались со смеху.

Но высшей доблестью считалось запустить демона в аутоваген. Эти здоровяки не часто останавливались на нашей улице, к тому же, за ними обыкновенно приглядывал суровый кучер, всегда готовый своим хлыстом отбить желание проказничать у уличных мальчишек, но если уж удавалось… Злобные твари, запертые внутри, сходили с ума, ощутив появление соперника, пусть даже крошечного, содержащегося в жестяной банке. Аутовагены срывались с места, визжа от ярости, и неслись по улице точно обезумевшие чудовища, калеча лошадей и прохожих, выворачивая из мостовой фонарные столбы, чиня на своем пути ужасные разрушения. Потеха!

Я уже готов был и сам провернуть этот номер, в моей жестянке скопилось достаточно мелких тварей, чтобы надеяться на благоприятный исход замысла, но тут сама судьба встала наперекор мне. Мои изыскания обнаружила мать. Разумеется, я самым надежным образом прятал все свои записи, кости, иглы, свечные огарки и прочий немудрящий скарб, который я с гордостью именовал демонологическим оборудованием, но то ли в какой-то момент оплошал (самонадеянность, как я узнаю в дальнейшем, погубила множество демонологов!), то ли мать, копаясь в чулане, внезапно поборола свое отвращение к пыльным темным углам, но тайное сделалось явным - в самый неподходящий для меня момент.

Крику было столько, словно в Любек заявился сам Безумный Монти в компании кровожадных британских головорезов. До моей шкуры, до которой так и не дотянулись хищники из Геенны Огненной, дотянулись розги в матушкиной руке, причинив ей не меньшие страдания, чем мог бы причинить адский огонь. По меньшей мере полчаса она, рыдая, охаживала меня почем зря, проклиная свою судьбу и этого проклятого мальчишку, которому, верно, вздумалось пойти по стопам отца и погубить себя. Все мое демонологическое хозяйство оказалось разгромлено. Листки с кропотливо вычерченными сигилами отправились в печь, все прочее – перебито кочергой, передавлено и выброшено в сточную канаву. В восемь лет это казалось мне трагедией не меньшей, чем в «Черных Зеркалах» или «Невероятных приключениях Михаэля Майера, королевского демонолога, в краю Каменных Чудовищ».

Измочалив о мою спину все имевшие в наличии розги и здорово утомив руки, мать в сердцах бросила, что если я хотя бы единожды еще прикоснусь к этой дряни, она наложит на себя руки – и ее душа, мучимая в адских чертогах и разрываемая заживо, будет вечно проклинать меня. Чего скрывать, тогда я порядком струхнул. И сгоряча дал обещание никогда впредь не заниматься демонологическим ремеслом.

Детские души изменчивы, как адские реки. Когда годом позже я, оправившись, осторожно попытался восстановить былые навыки, сам Ад будто бы восстал против того, чтобы я постигал его тайны. Каспар с Гинстервега нанялся юнгой на корабль и отбыл в неизвестные моря, заносчивый толстый малый Максимилиан Эрих лишился пальцев на обеих руках и перегорел к этому искусству, Вернер-Гуляка укатил подмастерьем в Киль, с Магнусом Третьим тоже что-то сталось… Что до господина Зульцера с его нелепой горгерой, он тоже не мог более быть моим наставником – нализавшись как-то в «Веселой Свинье» сверх обычного, он свернул себе шею, угодив в уличную канаву.

Может, адские владыки в самом деле пытались меня предостеречь?

Дело в том, что мой несчастный отец…

Напишу как-нибудь об этом, когда выйдет свободная минута – Бодену вновь нужна помощь, чтобы нарубить веток, кроме того, скоро сумерки, а значит, приближается наш час. Непременно напишу о нем, коли не забуду.

[1] Здесь: примерно 26 км.

[2] Шарообразный или продолговатый выступ на казенной части орудия.

[3] Эренфрид Вальтер фон Чирнхаус (1651 – 1708) – немецкий изобретатель, физик и философ.

[4] Фогт – в Германии XVII-го века чиновник, назначенный императором, наделенный полицейскими и судейскими функциями.

[5] Ландрат – чиновник, служащий исполнительным специалистом местного органа самоуправления.

[6] «Дон Карлос, инфант испанский» - пьеса Фридриха Шиллера, посвященная периоду Нидерландской революции XVII-го века.

[7] «Лихтенштейн» - исторический роман Вильгельма Гауфа, посвященный средневековой Германии и приключениям рыцаря Георга фон Лихтенштайна.

[8] Горгера – пышный воротник из кружев или накрахмаленной ткани, плотно охватывающий шею.

[9] Ротшпон (нем. Rotspon – «красное дерево») – сорт французского красного вина, которое поставлялось в Любек в XVII-м веке и выдерживалось в дубовых бочках.

Глава 3

Хладнокровие – первое качество опытного демонолога. Будь ты трижды мудрецом, знающим тысячи тайных адских сигилов, или отважным рубакой, готовым штурмовать адские чертоги с дрянным «рейхспистолем» наперевес, Второй Холленкриг живо перемелет тебя, невзирая на ордена и заслуги, если ты не научился главному в твоем искусстве - истинному хладнокровию. Демонолог должен уметь сохранять контроль над своими эмоциями и чувствами, потому что в горячке боя только это умение может спасти его от обезумевшего демона, которого он удерживает в силках, направляя его ярость на противника. И вот это – истинное хладнокровие – даруется Адом далеко не каждому. В какой-то миг человеческая душа, иссушенная адскими чарами, ломается под неумолимым гнетом демона, превращаясь в хрустящую под каблуками золу, сложный узор чар рвется, что струны на старой траншейной гитаре, и тогда…

Максимилиан фон Бешвиц, чьи гравюры печатались в газетах так же часто, как фрау Марики Рёкк[1] или наших почтенных курфюрстов на парадах, смотрах и охотах. Месяц назад под Логоском его пятьсот пятая тяжелая баталия за шесть дней уничтожила почти триста вражеских экипажей и орудий – рекорд, которому так и не удалось никому побить. Но сам фон Бешвиц своего рекорда не пережил. Посреди боя он вдруг принялся отдавать подчиненным несуразные команды, а после его командирский шлахтенбург и вовсе замер неподвижно, прекратив стрельбу и перестав отзываться в магическом эфире. Лишь после боя, когда батальонным кузницам удалось прорубить отверстие в борту его «пятьсот первого», открылась страшная картина – изрезанные тела обслуги и сам фон Бешвиц, окровавленный, с выколотыми глазами и срезанным скальпом, осатанело хохочущий в бронированном донжоне, с фамильным кинжалом в руке. Его демоны, улучив миг слабости посреди боя, все же дотянулись до него…

Эмиль Зейбольд, третья баталия второго тяжелого полка. Про него говорили, что он отправит свои машины на штурм адских владений, если поступит такой приказ. Не рассуждающий, стойкий, способный держаться даже под страшным гибельным огнем русских бомбард, он заслужил прозвище Мертвый Рыцарь и, черт возьми, не за то, что шлепал картишками в берлинских кофейнях или любезничал в штабах. Он вынес страшный январь сорок третьего, когда призванные кремлевскими демонологами под светом Урана силы превращали наши пехотные порядки, ощетинившиеся мушкетами и пиками, во вмерзшие в снег кости, вынес и вытащил из смертоносной ловушки большую часть своей баталии. Выдержал и последовавший за ним не менее страшный июнь, когда фронт, точно неудержимая лавина, треснув, вдруг покатился в нашу сторону, а наши прославленные военачальники сами норовили устремиться прочь, бросив на произвол судьбы свои штабы, части, винные запасы, любовников и свиты. Но видно, стальные оковы, которые позволяли ему сдерживать демонов посреди боя, дали слабину, едва только он оказался вдали от грохота боя. Прибыв в штаб, чтоб получить из рук августейшей особы заслуженную награду, Рыцарский Крест или очередную висюльку на мундир, Эмиль Зейбольд выкинул странный номер. Выхватил у своего адъютанта колесцовый пистоль и, прежде чем августейшие телохранители сумели дернуться, пальнул себе в лицо, забрызгав мозгами столько роскошных брабантских кружев и шелковых туалетов, что императорские фавориты при дворе еще долго, поджимая губы, именовали его Грязным Рыцарем. Прославленный воин – и этакое чудачество…

У Черного Барона, хозяина «Ротиннмуннура», нет за плечами ни роскошного титула, ни пышных легенд, в нем и баронской крови нет, насколько мне известно, но он ткет свою судьбу с тридцать девятого года, оставляя страшные узоры на гобелене, который некогда будет выставлен в адских чертогах под названием Второго Холленкрига, самой страшной бойни из всех, что переживал наш мир. Он настолько контролирует свои эмоции и чувства, что иногда кажется, это не живой человек сидит на командирском месте «двести двенадцатого», а стальной рыцарский доспех, в который прихотью Ада вдохнута щепотка человеческой жизни…

Эта выдержка не изменяет ему даже в самые страшные минуты, когда «Ротиннмунндур», чуя гибель, воет от страха, а мы все съеживаемся на своих местах, ожидая, что в любую секунду семнадцатифунтовое британское ядро превратит нас в корчащиеся куски паленого мяса, сжатые смятой броней, или очередной небесный хищник из своры Малфаса, вынырнув из-под облаков, снесет бронированный донжон вместе с орудием и всеми нами.

Черный Слиток… Воистину, этот человек отлит из стали.

Я могу лично засвидетельствовать это, хоть перед лицом обергруппенфюрера, хоть перед лицом самих адских владык. Я не бумагомарака из его свиты, скрупулезно собирающий предания, ходящие о Черном Бароне, мое ремесло – ремесло канонира, но я был с ним два дня назад в Виллье-Боккаж, и, черт возьми, имел возможность убедиться в этом лично.

Черный Барон не испугался, не утратил над собой контроль. Даже в ту минуту, когда наш тщательно подготовленный триумф обернулся позорным и страшным поражением, он до последнего отдавал команды, хладнокровно и четко, будто руководил не наполовину оглохшим экипажем, с трудом дышащим в пороховом дыму, а диктовал шахматные ходы, удобно сидя за доской в каком-нибудь нюрнбергском клубе. Я ни разу не слышал, чтобы он выругался или хоть на миг ослабил контроль над своими чувствами, а ведь снаружи происходили страшные вещи…

«Ротиннмуннур», сходя с ума от ярости, метался словно одержимый между рушащимися домами, вокруг нас вспыхивали шлахтенбурги нашей роты, выбрасывая из люков водопады ртути и гноя, под гусеницами трещали человеческие кости и черепица, британские пушки лупили в упор, норовя сгрызть нас, словно остервеневшие стальные псы…

Мы должны были испустить дух там, как «двести пятнадцатый», «двести шестнадцатый» и прочие шлахтенбурги второй роты, но Черный Барон, верно, заплатил адским владыкам немыслимое состояние в золоте и драгоценных камнях, или имел с ними тайный сговор, потому что вывел нас из этого ада, целых и невредимых, если не считать опаленной бортовой брони. Спас – не нашу честь, но пять человеческих жизней.

Черный Барон неспешно набивает свою трубку.

«Оставаться на месте до конца дня, - приказывает он ровным тоном, - Отныне и впредь будем двигаться в темноте. Что там Кан, штурмманн Йонас?»

Йонас, слухач, не вздрагивает от этого голоса, хотя я сам непременно бы вздрогнул. Он так много времени проводит в магическом эфире, срастаясь с его невидимой зудящей паутиной, что часть его рассудка, кажется, не в силах от него оторваться. Иногда, чтобы проверить это, Боден и Болдт в шутку садят ему на голову какого-нибудь жука или колют щепкой уши. Йонас не замечает этого, он весь там – в зудящей от адских энергий паутине, растянутой на тысячи мейле во все стороны над нашими головами, паутине, в которой звенят, передаваясь на немыслимые расстояния, чьи-то приказы, чьи-то мольбы и вопли ярости, отголоски неведомо где гремящих боев… Говорят, если проводить в этой паутине слишком много времени, можно поплатиться. Иные адские владыки нашептывают в магический эфир свои страшные сказки, которые не созданы для человеческих ушей, если они коснутся смертного, не миновать беды. Некоторые слухачи чернеют и съеживаются, покрываясь серебристой плесенью. Другие впадают в буйство, круша череп о стальные переборки. Бывает и так, что вскипевший мозг попросту вышибает прочь через уши и глазницы – словно кто-то неаккуратно откупорил шампанское…

Но Йонас отчаянно везуч – два дня после Виллье-Боккаж он безотрывно слушает эфир и все еще жив. Возможно, авторитет Черного Барона, кое-что значащий и в адских чертогах, отгоняет от него шутников-демонов…

«Ничего, мессир. Кан молчит».

«Кан молчит… - повторяет Черный Барон негромко, - Замечательно. Превосходно».

Нам не просто неуютно, нам страшно.

Кан – наш главный очаг сопротивления, наша главная крепость во Фландрии, наш незыблемый утес, который британцы так и не смогли захлестнуть своим безумным Нормандским Анабазисом. Если Кан молчит… Это может означать только одно. И храни нас все адские владыки, если это так.

Нормандский Анабазис…

Никто не знает, сколько собственных детей британцы скормили демонам Малфаса за последние четыре года, какие груды золота истратили, какие клятвы провозгласили и нарушили, однако надо признать – они наконец научились воевать. Четыре года назад, после череды унизительных поражений и позорного бегства с континента, мы шутили, что один германский мушкетер, вооруженный старой метлой, способен одолеть три полка британской кавалерии даже не позавтракав. Сейчас, хотя с начала проклятого Нормандского Анабазиса прошло едва девять дней, нам уже не так смешно. Мы уже понимаем – это не проба сил и не беспорядочный натиск, уповающий на удачу, сродни шальной ставке за игорным столом, это продуманный смертоносный удар тяжелым копьем, нацеленный так, чтобы пробить насквозь доспех, требуху, и пригвоздить противника к седлу.

Мощные батареи Гавра и Шербура возводились с таким расчетом, чтобы сделать их неприступными с моря, но они не спасли спящие города от стопушечных британских линейных кораблей, пришедших с запада в предрассветных сумерках, заливших адским огнем пограничные крепости и прибрежные форты. Часом позже, когда наши орудия были подавлены, расстреляли все ядра или были окружены сгоревшей заживо обслугой, пузатые британские баржи вывалили на побережье осатаневшие абордажные партии из ревущих, потрясающих копьями, гуркхских дикарей-каннибалов. Накачанные до умопомрачения зельями, созданными британскими алхимиками, одержимые звериной яростью и не чувствующие боли, они рвались вперед не обращая внимания на уцелевшие крепостные пушки, остервенело рвущие их картечным огнем в упор, выстилая своими телами дорогу закованной в сталь тяжелой пехоте и королевским нортумберлендским фузилерам с их дьявольскими кромсающими орудиями. Гавр и Шербур пали еще до заката. Отрезанные от подкреплений, залитые огнем, они были взяты первым же штурмом и очень вскоре превратились в прилипшую к британским сапогам копоть.

Наши обозные миннезингеры (в большинстве своем баварские оборванцы, страдающие от сифилиса и постоянного безденежья) в первый же день сочинили об этом какую-то похабную песенку, высмеивающую Безумного Монти и его авантюру, уверявшую слушателей в том, что через неделю хромоногие «ростбифцы», растеряв всю удаль и выпив все вино, вернутся к себе домой, чтобы сношать скот, но в тот вечер певцам охотнее платили оплеухами, чем серебряными талерами. Даже мы, унтер-офицеры, не вхожие в штаб, чувствовали что-то неладное, будто прорвался наконец в сапоге зреющий много месяцев нарыв…

Кеневель пал на следующий день. Полчища плотоядных насекомых, легко проникающих через амбразуры и щели в доспехах, впивались в защитников, впрыскивая им какой-то дьявольский яд. Спустя час весь гарнизон Кеневеля представлял собой толпу воющих безумцев, слепо размахивающих оружием – мясо на их костях вспухало страшными фурункулами, разрывающими стальные панцири и кирасы изнутри. Не легче пришлось и Уистриму. Имея усиленные крепостные стены и изрядный запас пороха, его гарнизон рассчитывал продержаться по меньшей мере месяц, но не выстоял и двух дней – британцы выгрузили с кораблей свои чудовищные осадные орудия, в каждом из которых сидело по выводку безумных озлобленных демонов, и превратили стены вместе с их защитниками в гранитную крошку. Пленных в том бою не было. Тех несчастных, что уцелели после штурма, британцы швыряли в жерла пушек, где изголодавшие демоны рвали их на куски, не разбирая, немец это или француз.

Наступление разливалось точно огненная река, со скоростью, которую никто не ждал от тяжеловесных, ленивых на подъем, британцев. Может, Безумный Монти и был носителем ста сорока душевных пороков, как про него судачили недоброжелатели, может, в припадке ярости он сожрал собственных детей, как твердили некоторые, но военную науку он постигал в Аду, а не за пиршественным столом, как наши собственные полководцы – фон Бок, фон Розенхайм, фон Рундштедт…

Восьмого июня пал Гранкан-Мези – орда «барбаканов», летящих сомкнутым строем с запада, превратила его в яму, полную жидкой серы меньше чем за три часа. Девятого – Кабур и Ревиль. Какое-то время мы уповали на Сен-Ло, чьи крепостные стены встали на пути у Нормандского Анабазиса, задержав его страшный ход. Имея развитые фортификации и пять тысяч штыков саксонской пехоты, он должен был дать нам возможность перекинуть подкрепления из Бургундии и Аквитании, но британские маги обрушили на него чары Стоффкрафта, превратившие крепостные стены в сырое тесто.

Оборона Канизи рухнула после того, как британские алхимики отравили воду, выпустив на волю черную чуму, сожравшую гарнизон в два дня. Муайон сам открыл ворота – трусливые защитники, набранные из Восточной Фризии, решили, что лучше превратятся в прислугу, чем пожертвуют жизнями за архивладыку Белиала, еще не подозревая, что превратиться им суждено в набитые сеном чучела, половики и полковые барабаны. Ториньи пережил два штурма, но в третьем был стерт с лица земли. Перье, Кутанс, Пон-Эбер…

Единственным городом Нормандии, который продолжал держаться, оставался Кан – старый добрый Кан. Влекомые безрассудной яростью и многолетней обидой, британцы попытались взять его сходу, в первый же день, но обломали себе зубы и откатились прочь, когда навстречу им смертоносным контрударом двинулись прославленные рейтары фон Хюльсена, втоптавшие их в грязь – так же славно, как их далекие прадеды под командованием фельдмаршала Галласа втаптывали в грязь британских добровольцев под шведскими знаменами под Нёрдлингене[2] в роковую эпоху Оффентуррена. Поняв, что ему не взять Кан сходу, Безумный Монти раздробил свои силы, устремив их на юг и восток, намереваясь взять его в клещи. Клещи, в которые мы сами едва не угодили при Виллье-Боккаж тринадцатого июня и из которых вырвались, позорно растеряв всю вторую роту, лишь благодаря адской ярости «Ротиннмуннура» и адскому хладнокровию Черного Барона…

И вот теперь – Кан молчит.

Последние два дня, неспешно ковыляя на восток, мы стараемся не думать об этом. Но мысли как юркие коварные демоны, они способны забраться в череп через щели в костях. Немыслимо, чтобы Кан оказался взят британцами. Немыслимо и невозможно. Но мертвое лицо Черного Барона, которое я вижу в отражении отполированного до блеска винграда, похоже на свинцовую маску и, хоть он ничего не говорит вслух, мы понимаем все без слов.

Кан молчит…

Забавно. Своими жалкими заметками я уже измарал три дюжины листов, но только сейчас вспомнил о предисловии. Я ровным счетом ничего не сказал о себе, равно как и том, что побудило меня начать вести эту никчемную летопись. Невелика беда, эти записи едва ли кому-то суждено прочесть, но я ощущаю неловкость, точно литератор, обнаруживший существенную ошибку.

Отчего бы не исправить ее сейчас? Это, по крайней мере, позволит мне отвлечься от тягостных раздумий.

Итак, меня зовут Вальтер Мюллер, я канонир в экипаже номер «двести двенадцать» сто первой тяжелой баталии под командованием оберштурмбанфюрера Хайнца фон Вестернхагена. Эти записи ни в коем случае нельзя считать бортовым журналом нашего шлахтенбурга, поскольку я веду их в частном порядке, подчиняясь не насущной необходимости или приказу, но собственному капризу.

Во-первых, даже с учетом нашего нынешнего графика у меня остается отчаянно много не занятого дежурствами и работой времени. Раз уж я лишен возможности корпеть над картами и милыми моему сердцу баллистическими таблицами, буду работать над записями. Эта механическая монотонная работа благотворно, почти гипнотически воздействует на нервную систему. Выплескиваясь на бумагу, превращаясь в затейливую вязь, страшные события, которые нам довелось пережить, и грызущие душу страхи отчасти теряют силу, давая мне возможность хоть немного отстраниться от происходящего вокруг. А в том, что ничего доброго не происходит, вы наверняка уже убедились сами, несмотря на мое в высшей степени сумбурное и скомканное вступление.

Во-вторых, я обнаружил целую кипу превосходной писчей бумаги. Мой предшественник, предыдущий канонир, должно быть, собирался засесть за мемуары и основательно к этому подготовился, бумаги в моем распоряжении очень много, мало того, я обнаружил целый кумпф чернил (не жалкий ульмский – нюрнбергский[3]), для экономного школяра хватит месяца на три писанины, я же не уверен, что мне суждено прожить так долго.

В-третьих… Не хочется признавать, но это основная причина, побудившая меня взяться за перо. Два дня назад, в бою под Виллье-Боккаж, судьба столкнула нас со старым опытным демоном, которого британцы призвали черт знает из каких глубин Геенны Огненной. Этот демон погубил остатки второй роты, всю нашу охотничью свиту, и едва было не погубил нас самих. Нас спасло хладнокровие Черного Барона и добрая золлингеновская сталь. Если бы адские владыки благоволили грязным британцам хоть на крупицу больше, если бы кованная сталь нашего донжона была на фингербрейт[4] тоньше, если бы Черный Барон, своим дьявольским чутьем почуяв опасность, не развернул в последний миг донжон…

Наш шлахтенбург мог бы превратиться в один большой стальной склеп, полный гудящего огня и воющих от боли людей, срывающих с себя клочья горящих гамбезонов вперемешку с плавящимся мясом. Я провел на фронте не так-то много времени, но хорошо знаю, как это бывает, и свидетельствую – в тот миг мы все, экипаж «двести двенадцатого», побывали на волосок от гибели. И не лошадиный, а тончайший, сродни реснице дрезденской красотки…

Удар адских чар был так силен, что Болдта, тащившего ядро к пушке, отшвырнуло в сторону, он основательно расшиб себе лицо. Боден утверждает, будто до сих пор слышит гул в ушах сродни мошкариному, ну а я… По стечению недобрых обстоятельств место канонира располагается в левой части донжона, как раз там, куда пришелся основной удар. Удара как такового я толком-то и не ощутил, а ощутил себя так, словно мне в левый висок выстрелили из мушкета – чудовищный хлопок, от которого твой череп распахивается сродни хитро устроенной шкатулке, падение сквозь мягчайшие птичьи перья вперемешку с рвущей кожу колючей проволокой, скрежет, визг, гром…

Когда-нибудь позже я найду в себе силы и опишу бой в Виллье-Боккаж. Не в том виде, в котором он украсит собой боевые наставления, будучи переложен сухими тактическими формулами, и не в том, в котором он следующие сто лет будет забавлять выпивох, уснащенный фантастическими деталями и исполняемый разбитными трактирными миннезингерами. Я опишу то, как он выглядел на самом деле, взвешенно и правдиво. Опишу грохот бьющих вразнобой британских орудий, шипение полыхающих факелов, мимо которых мы несемся, негромкий скрип человеческих костей, которые наша боевая колесница вминает гусеницами в сырую нормандскую землю, приглушенные броней истошные крики британских пехотинцев…

Я довожу этот бой до конца. Не позволяю себе отключаться, пока Черный Барон отдает команды, какая-то дьявольская машинка внутри меня сама рассчитывает пороховой заряд, прицел и упреждение. Мои ладони едва не шипят, прикасаясь к раскаленной пушке, но ни одна сила в мире не способна оторвать меня от нее. Я всё стреляю, стреляю, стреляю, посылая ядро за ядром. По зыбким, дрожащим в мареве, силуэтам вражеских шлахтенбургов, лопающимся, точно яйца. По замаскированным в палисадниках пушчонкам, от которых разбегается объятая пламенем обслуга. По аккуратным французским домикам, из которых слаженно бьют вражеские кулеврины…

Когда я прихожу в себя, все уже кончено. Мы вырвались из проклятой ловушки, в которую британцы превратили Виллье-Боккаж, я больше не слышу ни взрывов, ни перестука вражеских ядер по броне, ни того жадного гула, с которым огонь пожирает человеческую плоть. Мы куда-то несемся, подминая под себя молодые деревца, Боден ловко кидает наш дребезжащий бронированный экипаж из стороны в сторону, Черный Барон тяжело дышит, окаменев на своем троне, по его искаженному судорогой лицу прыгают резкие черные тени. Ему не приходилось во время боя швырять в пасть пушки двадцатидвухфунтовые ядра, распарывать руки колючей проволокой или вслушиваться в бушующий магический эфир пока из ушей не хлынет кровь, однако его работа тысячекратно сложнее нашей. Ему приходится сдерживать в бою исполненного слепой ярости бушующего демона, запечатанного в шлахтербурге, точно в клетке. Ежеминутно балансировать на бритвенно-острой грани, черпая его дьявольскую силу и в то же время не позволяя ей прорваться через хрупкий, сложно устроенный барьер…

Увы, этот бой не прошел для меня бесследно. Я прихожу в себя с раскалывающейся от боли головой. Словно адские владыки раздробили мой несчастный череп огромным цепом, а потом небрежно сложили обратно из осколков, использовав для этого раскаленную смолу. Боль эта не унимается уже три дня. Она то нарастает, заставляя меня скрипеть зубами, привалившись лбом к грубому металлу внутренней обшивки, то оставляет, заползая в выточенную в левом виске нору, но и там беспокойно ворочается, изводя меня болезненной резью. Особенно мне скверно после пробуждения. Боль ворочается в голове, перекатываясь раскаленными валунами, малейшее движение вызывает волны тяжелой тошноты, а солнечный свет едва не заставляет глаза пузырится в глазницах. В такие минуты мне хочется натянуть на голову тяжелый, склепанный из толстой стали, шлем вроде тех, что носят вельзеры…

Судя по всему, я заработал серьезный «шлаг», как выражаются полковые коновалы, пичкающие солдат самодельными пилюлями из высушенных жаб и «териаком»[5] из ртути и гадючьего яда. У нас, у канониров, это именуется проще – контузия. Боден, посмеиваясь, утверждает, что это ерунда, а не контузия. Череп у меня крепкий, в таком возрасте контузии проходят быстрее, чем простуда, особенно если прикладывать коровий навоз и дубовые листья. Черт… Его грубые крестьянские шуточки порядком раздражают меня, но ввязываться с ним в ссору я не хочу, да и слишком слаб для этого.

«Аптечный ящик» «двести двенадцатого» напоминает не до конца разграбленный интендантом склад. Ни лаврового листа, полезного при головной боли, ни лауданума, ни даже уксуса для примочек. Одни только фитили для ран, пилюли из киновари от сифилиса, битум, деготь и скипидар да баночка давно засохших пиявок.

Единственное мое спасение – дневник. Я обнаружил, что в те минуты, когда я поглощен сложным искусством нанесения чернил на бумагу, предельно концентрируясь на этом процессе, головная боль будто бы немного утихает, по крайней мере, не грозит разнести мою голову. Наверно, поэтому я так много пишу. Пишу о себе, о людях, что меня окружают, о прочей ерунде, которая приходит в голову.

Что ж, бессмысленно скрывать от себя самого, ведение дневников помогает не только от головной боли, но и от нервозности, а этим недугом, кажется, болеем мы все после Виллье-Боккаж. Йонас может делать вид, будто без остатка поглощен прослушиванием эфира, Боден – уходом за машиной, Болдт – полировкой ядер из нашего боезапаса, но я знаю, что душа каждого из них полнится едким тающим студнем, состоящим из страха и неуверенности.

Кан молчит.

Мы все делаем вид, что это, в сущности, ерунда, просто помехи в магическом эфире, но каждый из нас понимает – если Кан пал, если наша твердыня, охраняющая Нормандию, поддалась британцам, это означает только одно.

Все мы мертвы.

Черт, обидно будет умирать, оставив после себя не дюжину врагов с разрубленными черепами, а стопку полнящихся трусливыми мыслишками листов. Что ж, если смерть в самом деле неминуема, я уже решил, что сожгу их. Чиркну кресалом и поднесу огонек к бумаге, превращая ее в жирный, льнущий к пальцам, пепел. Главное – чтобы я сам не обратился пеплом прежде своего дневника...

Сегодня после обеда (три солдатских сухаря, горсть сушеного гороха, две печеные картофелины) размышлял о том, кому бы мог завещать свои записи. Никчемное занятие, не имеющее никакого смысла, которым я лишь пытаюсь приглушить разыгравшуюся к полудню головную боль.

За все время обучения я не завел достаточно близких приятелей, чтобы делиться с ними подобными вещами, друзей детства давно уже не осталось, разве что брат… Тяжелая мысль, пульсирующая в мозгу сгустком расплавленного свинца. Мой брат не в силах прочесть моего письма. В последний раз, когда я его видел, он был так плох, что с трудом сознавал происходящее, не говоря уже о том, чтобы узнать меня. Нет, пустое…

Господин Воррингер с третьего этажа.

Забавно, что память, эта капризная и непредсказуемая мегера с повадками кокетливой маркитантки и голодной куницы одновременно, вытащила из своего ридикюля именно эту карточку. Господин Воррингер, отставной ландскнехт, был нашим соседом, пока мы жили в Любеке, на углу Штадтвайде и Мёнкхофервег, снимал там каморку на третьем этаже. Возможно, он припомнился мне потому, что тоже всю жизнь мучился головными болями.

«Милый мальчик, - от него всегда ужасно пахло жевательным табаком, который он перемалывал в чудовищным количествах, превращая в зловонные лужи на полу, и несвежей овчиной, - Милый мальчик, если бы ты знал, как у меня болит голова! Там на столе лежит десять талеров, будь добр, возьми их, сбегай к дядюшке Бруно из «Трех собачьих голов» и возьми мне два кумпфа шпанвейна[6]. И приглядывай за ним, мерзавцем! Если ему вздумается, как в прошлый раз плеснуть той франконской мочи, скажи, что я заявлюсь к нему лично, чтобы всадить пулю из пистоля в тот жбан, что он таскает на плечах, именуя головой!»

Я охотно исполнял его маленькие просьбы. Во-первых, бегая с этими поручениями по Любеку, я ощущал себя едва ли не адъютантом при важном офицере, и было, отчего гордиться! Господин Воррингер, отставной ландскнехт, не давал поручений ни Ансельму, ни Карлу-Янеку, ни Леопольду-Третьему, верно понимая, что у них всех ветер в голове, а вот меня выделял. Выходит, доверял.

Святая простота. Тогда я еще не понимал, что господин Воррингер – дряхлая развалина, прожигающая остатки своей солдатской пенсии, рассудок которой, отравленный в равных долях ипритом и вином, давно кружит по океану вымысла, точно лишившаяся капитана бригантина с разорванными в лохмотья парусами. Мало того, я даже принимал на веру те скверные истории, которыми он угощал меня, кривясь от зловонного запаха, которыми они сопровождались, но жадно впитывая каждое слово.

В Росбахском сражении[7] он будто бы перебил насмерть пятнадцать французских мушкетеров, орудуя оглоблей от телеги, а еще тридцать обратил в бегство. Под Хохкирком, пронзенный вражескими штыками и трижды раненый пулей, изнемогающий от жажды, прошел пешком двенадцать мейле[8], чтобы передать принцу Брауншвейгскому важное военное донесение и тот, растрогавшись, намеревался наградить его баронской грамотой, но в пылу битвы был ранен и про свое намерение позабыл. Под Фрайбергом сошелся в бою с адским созданием, призванным прусскими демонологами, похожим на гигантского козла и сколопендру, но схитрил и выстрелил серебряной пуговицей тому в лоб. Под Торгау играл в карты с самим графом Леопольдом, выиграл двадцать тысяч гульденов и перстень со всезнающим демоном внутри, но графский казначей, подлец, обманул его на векселях, а перстень через месяц возьми и сорвись с пальца прямо в бою…

Чем больше вина вливал в себя господин Воррингер, тем более прекрасные и чудовищные истории из него вылезали. Цедя свое дрянное пойло (в «Трех собачьих головах» его принято было именовать шпанвейном, но по-моему, его впору было называть шмутцвейне[9]), он разглагольствовал так красноречиво, что я лишь рот разевал. Мне в ту пору было десять, но даже моего умишки хватало, чтобы понимать, что львиная доля этих историй – самое что ни на есть чудовищное вранье, приправленное истинно ландскнехтским бахвальством. Но как же он был убедителен! Иной раз я даже украдкой добавлял ему в вино немного спорыньи за свой счет – истории, которыми снабжал меня господин Воррингер, величайший герой империи, приносили мне троекратно больше дохода, когда я скармливал их своим приятелям со Штадтвайде и Мёнкхофервег.

Подстегнутое спорыньей, воображение старого пьянчуги воспаряло выше тех высот, где нынче кружат британские «джаггернауты». Теперь он не просто доставлял сиятельным особам ценные депеши, но и сам участвовал в военных советах, растолковывая тучным недоумкам азы осадной войны. Соблазнял, умыкая из дворцов, великосветских дам. Пронзал на дулях графов и герцогов (те, конечно, были инкогнито – безумная фантазия господина Воррингера все-таки не могла до конца затмить совесть). Похищал из казны бесценные самоцветы, хитростью побеждал адских владык, делался фаворитом при императорском дворе. Побеждал на скачках в Ганновере, обходя на полкорпуса адских скакунов. В какой-то момент он едва не договорился до того, что отвесил пинка самому Михаэлю Майеру[10] в Бадене за какой-то грязный шулерский трюк...стей.Ге

Просто удивительно, что адские владыки за все время не покарали его за чрезмерно длинный язык и бахвальство. Например, не превратили в круппеля – такие случаи в наших краях хоть и изредка, но случались. Другой наш сосед, господин Хабермас со второго этажа, как-то раз превратился в огромный сгусток разумной желчи только потому, что накануне имел неосторожность ляпнуть в пивной что-то недоброе про бабушку нынешнего императора. Господин Воррингер, забываясь, легко пятнал репутацию смертных и адских владык, давно заслужив участь может даже куда как хуже, но не превращался в чудовище. Должно быть, шпионы адских владык брезговали забираться так далеко в северные края, обходя Любек стороной, или же – в это я тоже бы поверил - бахвальство старого ландскнехта забавляло их не меньше, чем меня.

В иные дни, впрочем, господин Воррингер, не спешил отворять врата своего красноречия. В эти дни, когда ему досаждала головная боль, он хлестал вино что воду, почти не пьянея, лишь делаясь все более ворчливым и раздражительным. Он утверждал, будто это последствия испанской пули, пробившей его бургниьот в тысяча семьсот пятьдесят девятом, и едва не размозжившей череп, но я подозревал, что кто-то в трактире, не вытерпев его бахвальства, просто приложил тщеславного болтуна кружкой по голове.

«Милый мальчик, - процедил он как-то раз, истекая зловонной табачной жижей, стекающей по его подбородку, - Я вижу в тебе течет благородная кровь древних германцев, отважных воинов, готовых броситься в бой хоть против адских легионов, а не нынешних торгашей, норовящих договориться с любой адской тварью, будь это хоть подзалупная грязь… Может, Ад не наделил тебя крепкими кулаками, но одарил смелым сердцем. По какой стезе ты думаешь пойти, когда вырастешь?»

«Хочу быть солдатом, как вы, - почтительно ответил я, надеясь заслужить этим если не хорошую историю, то медный крейцер, - Чтобы служить великой Германии и ее архивладыке Белиалу».

«Славный мальчик! – господин Воррингер одобрительно почмокал губами, похожими на большую развороченную алую бородавку – след французского шестопера, угодившего ему в лицо много лет назад, - Только едва ли ландскнехтский хлеб придется тебе по зубам! Это хорошее ремесло, когда тебе двадцать, самое большее тридцать. Когда ты врываешься в город, не чувствуя даже тлеющего плаща за спиной, первая сука, визжащая в твоих объятьях, кажется тебе соблазнительной как императорская фрейлина. А каждая монета, которую ты кинжалом выковыриваешь из чьих-то пальцев – сверкающей, как новенький гульден… Но в сорок лет ты уже не можешь сходить на горшок без чужой помощи, к пятидесяти ослепнешь, а к шестидесяти не отличишь на вкус вино от уксуса!»

Сам господин Воррингер недурно сохранился, если не считать изувеченных губ, да и возраст имел солидный. Если он не привирал о тех сражениях, в которых участвовал, ему должно было стукнуть что-то около ста восьмидесяти – адские владыки определили ему долгую жизнь. Едва ли из уважения к его былым заслугам, скорее, восхищаясь его безудержным хвастовством и делая ставки на то, сможет ли он достичь предела в этом искусстве.

«Ландскнехтская удача переменчива, знаешь ли, - пробормотал господин Воррингер, посасывая вино, - Сегодня у тебя дюжина перьев на берете и звенящая от монет мошна, а завтра какой-нибудь ублюдок окатит тебя с крепостной стены кипящей смолой – если и не ослепнешь, всю оставшуюся жизнь будешь ходить с мордой, как у жабы. Или кольнет какой-нибудь дрянью… У меня приятель был, Руперт, его так кольнули. Схватил бабу, поволок, куда полагается, а та его заговоренной иглой – в щель доспехов. Ох и выл же он, пока мы с него кирасу сдирали! А когда содрали, оказалось, что поздно – его уже заживо сварило, значит, аж глаза повылазили, как пробки…»

Ландскнехтский хлеб и верно не прельщал меня. В отличие от многих других мальчишек со Штадтвайде, уже в десятилетнем возрасте напоминающих юрких и кровожадных чертят, я не был наделен ни силой, ни здоровьем, ни теми хищными инстинктами, которые позволяют выбиваться в люди с младых лет. Даже прими меня суровые ландскнехты в свое боевое братство, кем бы я мог там сделаться? Вечно перепачканным в тележном масле обозным слугой? Бесправным кнаппеном[11] с заскорузлыми от труда руками?..

Обладая неистощимой фантазией, я часто верховодил в банде сорванцов, придумывающих себе развлечения за счет простых бюргеров, но никогда не переступал черты. Когда ребята постарше отправлялись ночью в переулки, вооружившись кистенями и удавками, я сидел дома, зачитываясь книгами о Петере Бинсфельда[12] и Иоганне Кристофе Вагензейле[13], мечтая о том, что и мне когда-нибудь будут повиноваться могущественные адские духи, принимающие облик огнедышащих стражей, прекрасных дев и выкованных из стали чудовищ.

Эти мечты даже нельзя было назвать совсем уж беспочвенными. Я с детства на удивление хорошо управлялся с цифрами, владея устным и письменным счетом, а ведь всем известно, что арифметика – одна из основ демонологии, поскольку узор охранных чар именно на цифрах и зиждется. Кроме того, адские духи будто бы щадили меня – взять хотя бы тот случай, когда Уве выкинул свой фокус с гранатой…

«Нет уж, если вздумалось примерить галуны, лучше поискать местечко поспокойнее, при большом гарнизоне, - господин Воррингер заворочался в продавленном кресле, устраивая иссеченные шрамами руки на своем выпуклом покачивающемся брюхе, - Горы золота не скопишь, но хоть задница в тепле будет и все пальцы на руках. Найти какую-нибудь веселую вдовушку, по субботам кости катать с приятелями…»

«Я хотел бы стать демонологом», - смущенно произнес я.

Размозженные губы господина Воррингера сложились в подобие сложной рубленной раны, обрамленной не кровью, но липким табачным соком – у него это означало усмешку.

«Вот как? Хочешь повелевать демонами, значит? Небось, в небо нацелился, а?»

Может, этот старый искалеченный ландскнехт, не просыхающий от вина, и выпалил наугад, но оказался совершенно прав. Я в самом деле нацелился в небо.

В ту пору у моего приятеля, Леопольда-Третьего, была зачарованная подзорная труба стократного увеличения с демоном внутри. Стервец был пакостный, то и дело норовил ткнуть в глаз иглой или показать какую-нибудь похабщину, но в те дни, когда пребывал в добром настроении, позволял нам разглядывать небо в умопомрачительном приближении. Удобно устроившись на крыше конюшни, мы часами разглядывали небесный океан, наблюдая за странствиями беспечных демонов высоко в воздухе или безумными маневрами гарпий, отнимающих друг у друга свою добычу. Иногда, если проявить достаточно терпения, можно было заметить и люфтбефордерунг. «Птички» наведывались в Любек лишь изредка, но всякий раз, когда они показывались в разрывах багровых, похожих на воспаленные бубоны, облаков, я замирал от восхищения.

Обманчиво хрупкие, распростершие ажурные крылья, они напоминали изящных стальных птиц, беззвучно парящих в вышине. Там, внутри, сидели демонологи, отважно повелевающие плененными адскими духами, заставляющими их совершать невообразимые маневры, выписывать петли и «бочки». Иногда эти небесные создания, словно забывшись, снижались к земле и тогда невооруженным ухом можно было услышать легкий гул, издаваемый яростно ворчащими демонами, заточенными под тонкой сталью. Наблюдая за их головокружительным танцем, я еще не знал, что десять лет спустя, в июне тысяча девятьсот сорок четвертого года окажусь в Нормандии, сидя в большой бронированной коробке, и этот страшный исходящий из неба гул не будет рождать в моей душе ничего кроме слепого ужаса.

Но тогда… Черт возьми, это был тридцать четвертый год. Не очень сытый, не очень богатый на развлечения, но наполненный великим множеством интересных событий и восхитительных вещей, которые позволительно сознавать даже в десятилетнем возрасте. И я сознавал. Мятеж герцога Тельмана был подавлен, император повсеместно утвердил свою власть и даже позорный проигрыш в Первом Холленкриге как будто бы уже не так разъедал душу. На смену жалким «тойфельшиллингам» (серебра в них сделалось так мало, что ведьмы спокойно брали их в руки, не боясь обжечься) пришли полновесные императорские талеры и гроши, принялись бурлить замолчавшие было алхимические фабрики, и даже габсбурги, сожравшие в голодные тридцатые годы все живое на улицах, включая кошек, как будто бы немного оживились. Словно какой-то проказливый дух озорства ради распылил на улицах, точно весеннюю пыльцу, миллионы пфундов спорыньи и макового семени, оживив дряхлеющую сонную империю. Музыка из фонографов стала звучать бодрее и громче, поблекшие графские дворцы обновили свежей краской фасады, танцевали всё больше не тяжеловесный чопорный менуэт и робкую сарабанду, а дерзкий и громкий галопп. Даже роскошные ландскнехтские усы, пожухшие было точно старая трава, вдруг вернули себе былой щегольский блеск, будто все ландскнехты разом смазали их воском.

За всеми этими крошечными чудесами, которые четко отразились в моей детской памяти, скрывались обстоятельства, о которых никто не говорил в открытую, но которые ощущались точно тысячи бодрящих теплых сквознячков, в один миг пропитавших все гостиные, трактирные залы и пивные в Любеке.

Говорили, император, лишившийся милости архивладыки Белиала из-за своей непомерной алчности, оставленный Адом в решающий миг и проигравший Первый Холленкриг в восемнадцатом году, принес извинения и новые клятвы, восстановив свое былое положение в свите адских владык. Говорили, архивладыка Белиал порядком разозлен на своих братьев, архиврагов Фурфура и Малфаса, которые всласть пощипали его владения, да и на злокозненного архиврага Гаапа, не успевшего присоединиться к этому пиршеству, но зловеще выжидающему в своих снежных чертогах, чтобы урвать свой кусок. Говорили… В тот год многое что говорили в гостиных, трактирных залах и пивных Любека, но мои интересы в ту пору простирались далеко за их пределами.

Демонологи-воздухоплаватели (их еще именовали люфтшифферами – небесными корабелами) в ту пору были в зените своей славы, их имена и подвиги постоянно были на слуху, неудивительно, что я тоже грезил этим ремеслом. Красный Барон, покрывший себя немеркнущей славой, погиб в восемнадцатом, сожранный вышедшим из-под контроля собственным демоном, но остались многие его собратья. Карл фон Шлейх по прозвищу Черный Рыцарь, способный запрячь в свою воздушную колесницу три дюжины адских отродий за раз. Эрнст фон Альтхаус, Небесный Гусар, щеголь и фигляр, имевший обыкновение свежевать свои жертвы, говорят, в его родовом замке есть целый гобелен длиной в сто фуссов[14], сшитый исключительно из французских и британских шкур. Лотар фон Рихтгофен, младший брат Красного Барона, прославился тем, что как-то раз сжег заживо целый эскадрон вражеских улан за один заход. Фридрих фон Рёмер, Курт фон Дёринг, Ганс фон Гиппель, Карл фон Шлейх…

В восемнадцатом году они не разделили с Гофкригсратом позор проигранной войны, напротив, вернулись домой в лучах славы, сделавшись популярнее актеров и многих вельмож. Хлестали бургундские вина, слушая как миннезингеры дерут глотки, прославляя в песнях их подвиги – и это в годы, когда матери боялись оставить без присмотра дитя, чтобы уличные габсбурги, осмелевшие от голода, не сожрали его прямо в колыбели. В ту пору у нас с братом были одни ботинки на двоих, самым изысканным блюдом, которое было на нашем столе, считалась похлебка с картофельными очистками и луком, и мать все чаще помышляла сдать меня подмастерьем местному граверу, господину Фогелю, чтобы иметь ремесло и кусок хлеба. Неудивительно, что я грезил наяву сценами из роскошной жизни люфтшифферов, воображая, будто знание цифр поможет мне заполучить власть над демонами…

Господин Воррингер неожиданно усмехнулся мне. Улыбка господина Воррингера не красила его лица, поскольку превращала его в подобие большой развороченной раны.

«Мой мальчик, у тебя глаза горят так ярко, что можно подкуривать трут. Думаешь, у люфтшифферов жизнь баварским кремом намазана? Это разве что если снизу глядеть! Мы с ребятами фон Розенхайма за одними столами не сиживали, не по чину нам, ландскнехтской братии, но поверь мне, я их во всех видах видывал, не только на балах да парадах… Бывало, сядет эта штука в поле неподалеку от наших позиций, по французам отбомбившись, к ней сразу слуги сбегаются, лестницы тащат и холодное вино, чтобы господин демонолог, значит, после долгого полета горлышко освежил. Камергер, массажист, целая свита обслуги… Распахивают, значит, двери, а хозяин их едва ворочается и похож на кусок мяса, который свора собак трепала. Морду разворотило, кости расплющены… Значит, где-то на вираже он со своим демоном не совладал, погрыз его адский владыка. Говорят, самых отчаянных на сотню вылетов хватает, если кто доживает, его немедля к графскому титулу приставляют, да только мало таких, мальчик мой, ох как мало!»

Господин Воррингер откровенно забавляется моим замешательством. Никчемный лжец и пьяница, возможно, он просто получает удовольствие в эту минуту, забывая о мучающей его самого головной боли. Но мне всего десять и я воспринимаю его слова чертовски серьезно.

«Это еще что! Воздушные демоны, говорят, своенравны, но и умны при том. Ловкие демонологи своих «птичек» дрессируют так, что те могут сойти за охотничьих ястребов. Те твари, что сидят в пушках, тоже не подарок, они упрямы как тысяча чертей, а если уж полыхнут, то спалят все на тагеверк[15] вокруг. Но и на них есть управа, рассказывали знакомые пушкари. Их можно задобрить, заговорить, обвести вокруг пальца, наконец. Но не приведи тебя адские владыки связываться с теми, что тянут шлахтенбурги. Вот уж воистину страшные отродья. Говорят, их набирают в низовьях адских чертогов, где водится самая отборная дрянь, кровожадная настолько, что после рождения жадно пожирает исторгнувших их матерей. У тех нет почтения ни к титулам, ни к чинам, сущие дикие звери, только стократ хуже. Разума у них с наперсток, зато ярости – франкфуртский фасс[16]. То же самое, что запереть бешенную собаку в большой железный ящик, а потом самому забраться следом, запереть двери и выкинуть ключ...»

«Вот как? – растерянно спросил я, - Но ведь охранные чары…»

Господин Воррингер хохотнул, отчего его развороченные губы издали глухой трубный звук, смешанный с бульканьем.

«Охранные чары!.. От них не больше пользы, чем от шелковой нитки! Ты, конечно, скажешь, что демонологи хитры, чтобы подчинить себе демона они чертят дьявольски сложные узоры, но послушай, что я хочу тебе сказать. Демоны из шлахтенбургов – это особенные твари. Они так озлобленны и упрямы, что рано или поздно всегда находят лазейку. Смекаешь? Всегда. Демонолог, каким бы ловким он ни был, рано или поздно закончит жизнь в его зубах. Просто некоторые везунчики протягивают дольше других, вот и все. Ну а прочая обслуга, что сидит в этом железном ящике, и вовсе подножный корм для демона, расходный материал. Вроде как опилки в конюшне. Выметут обрывки предыдущих – загонят следующих, только и всего. Так что послушай моего совета, мой мальчик, если занесет в армию, держись подальше от этих штук!.. Ого, кажется у меня в кармане завалялось пара крейцеров! Будь добр, сбегай-ка в «Три собачьих головы» да напомни дядюшке Бруно про его обязанности. Если обернешься за четверть часа, расскажу тебе, как в семьдесят первом году под Седаном я в одиночку взорвал к чертовой матери французский шлахтенбург, имея лишь одну гранату да ржавый тесак!»

Сейчас, вспоминая этот разговор десятилетней давности, я прихожу к мысли о том, что это был самый ценный совет, который мне доводилось получать в ту пору. Жаль, что мне не удалось им воспользоваться. Через семь лет после этого, аккурат первого сентября сорок первого года, я был зачислен в вюнсдорфскую школу и отбыл из родного Любека. Отпуска у кадетов коротки, в те редкие дни, что я навещал дом, спеша повидать мать и брата, я не вспоминал про дряхлого болтуна-ландскнехта из каморки на третьем этаже, в жизни и без того появилось много хлопот и волнений.

Про господина Воррингера я вспомнил лишь весной сорок второго. Удивительно, но его каморка на третьем этаже уцелела, хотя почти весь дом лежал в руинах. Устав бродить по двору, покрытому лужами расплавленного металла и вывернутыми с корнем деревьями, не в силах выносить гул ластящегося об руины ветра, в котором мне слышался отзвук материнского голоса, я направился к нему, держа в кармане бутылку хорошего вина. Но поговорить нам не довелось.

Его комната оказалась пуста и напоминала сухой затхлый шкаф. Как мне удалось узнать, Вильгельм Воррингер, отставной ландскнехт, еще полгода тому назад, возвращаясь пьяным из трактира, вышел на дорогу, не обращая внимания на предупреждающий сигнал лихтофора, где был сбит и растерзан голодным грузовым аутовагеном.

Бутылку я оставил у него в комнате маленьким могильным изваянием.

[1] Марика Рекк (1913 – 2004) – немецко-австрийская киноактриса, заслужившая известность в кинематографе 30-х годов – «Легкая кавалерия», «Средь шумного бала» и пр.

[2] В 1634-м году под Нёрдлингенгом состоялось одно из заключительных сражений Тридцатилетней войны, в ходе которого немецкая императорская армия Матиаса Галласа одержала верх над шведской армией герцога Саксен-Веймарского, под началом которого сражались также английские добровольцы.

[3] В германских землях до принятия метрической системы действовали разные меры длины, веса, объема и пр. Так, «ульмский» кумпф составлял 1,07 л., тогда как «нюрнбергский» - 1,4 л.

[4] Фингербрейт – старогерманская мера длины, равная 2 см.

[5] Териак – мифическое средневековое универсальное лекарство и противоядие.

[6] Шпанвейн (нем. Spanwein) – испанское вино.

[7] Росхбахское сражение (5 ноября 1757) – одно из сражений Семилетней войны, в ходе которого прусская армия Фридриха ІІ одержала победу над французско-имперской армией.

[8] Здесь: примерно 90 км.

[9] Schmutz (нем.) – грязь.

[10] Михаэль Майер (1568 – 1622) – немецкий алхимик, врач и придворный советник Рудольфа II Габсбурга.

[11] Кнаппен (нем. Knappen) – молодые слуги, выполнявшие роль оруженосцев.

[12] Петер Бинсфельд (1540 – 1603) – немецкий теолог, демонолог, автор трактата «Об исповедях колдунов и ведьм».

[13] Иоганн Кристоф Вагензейль (1633 – 1705) – немецкий юрист и историк, писавший также труды о демонах и сверхъестественных существах.

[14] Здесь: примерно 32 м.

[15] Тагеверк – старогерманская мера площади, в зависимости от местности составлявшая от 0,23 до 0,36 га.

[16] Фасс (бочка) – старогерманская мера объема жидкости, разнящаяся в зависимости от региона. Франкфуртский фасс составлял 1 200 л.

Глава 4

«Тишина, - Болдт перестает копать и опирается на воткнутую в грунт лопату, - Вот чего я терпеть не могу, так это херову тишину. Как по мне, лучше чтобы ядра по броне барабанили, как тогда, в Виллье-Боккаж, чем вот так… Невольно кажется, будто к тебе со всех сторон подбираются британские демоны, чтобы дрянь какую-то учинить, а?»

Копает он умело, но без особенной сноровки, чувствуется отсутствие крестьянской хватки. Если бы еще не бросал лопаты каждую минуту, чтобы почесать языком… К тому же, я почти уверен, что он рисуется. Это прожженные фронтовики с черными от пороховой гари лицами, не могут спать в тишине – после адской канонады Холленкрига тишина невыносима и причиняет им ужасные мучения, но мой заряжающий явно слишком юн, чтобы обзавестись такими привычками. Просто ему хочется произвести впечатление.

Мы забрасываем «двести двенадцатый» землей, спеша превратить его в небольшой холм прежде чем забрезжит рассвет. Весьма утомительная работа, но кроме нас ее выполнить некому - руки Бодена не способны управиться с лопатой, а Йонас, пожалуй, развалится на части от одного усилия. Кроме того, в последнее время он жадно слушает эфир и отвлекать его от этой работы Черный Барон не позволяет. Так что мы с Болдтом трудимся, как записные могильщики, раз за разом вонзая лопаты в жирную французскую землю.

Работа не сложная, но поясницу быстро начинает ломить – сказываются часы, проведенные в неудобной позе внутри шлахтенбурга.

«Тишина – не враг канониру, - спокойно замечаю я, не выпуская лопаты из рук, - Но надо уметь ее слушать. Тишина между выстрелами вражеской пушки может сказать о многом. Например о том, какой навеской пороха ее заряжают и сколько человек в обслуге, так что…»

Болдт кривится. Выходец из пехоты, он не заканчивал никаких школ и не учился канонирскому делу, однако в душе наверняка воображает себя завзятым пушкарем не хуже меня. Еще бы, ведь я – безусый офицеришка, чьи унтершарфюрерские шнуры не успели покрыться пороховой гарью, а он – часть легенды, шутка ли, с самим Черным Бароном…

«Ну не знаю, раздражает она меня, вот и все. Может, после того случая в Дортмунде…»

Я не собираюсь спрашивать, что такого с ним случилось в Дортмунде, а Болдту отчаянно хочется, чтобы я спросил, оттого следующую минуту мы ковыряем землю не в спокойной тишине, которая благоприятно сказывается на моей ноющей голове, а в напряженной.

Я сдаюсь первым.

«Ну и что было в Дортмунде?»

Болдт довольно ухмыляется, но негласная традиция всех фронтовых болтунов запрещает ему сразу переходить к делу.

«Даже не знаю, рассказывать ли, - с нарочитой ленцой говорит он, небрежно ковыряя землю лопатой, - История-то в некотором смысле пикантная… Ну да ты – свой брат, пушкарь, тебе, пожалуй, можно и сказать. Короче, было это в Дортмунде, в прошлом году. Получил я трехдневный отпуск домой за отличную службу и, прежде чем чернила на приказе высохли, уже натягивал сапоги. На следующий день был уже в Дортмунде. Там большой пересыльный пункт, столько солдатского сукна, что в глазах рябит, а где солдаты, там, известно, и военный бордель. Заведение не роскошное, а прямо-таки дрянное, зато цены!.. Где в городе ты девчонку за двадцать грошей найдешь? Талер – не меньше. И еще повезет, если она не будет перепачкана коровьим дерьмом. В кармане у меня тогда как раз несколько монет завалялось, выиграл перед выездом у ребят в кости, вот я и подумал…»

Болдт многозначительно хмыкает и изображает ритмические покачивания тазом, похожие на танцевальные движения в польке.

Штурмманна Гюнтера Болдта едва ли можно назвать красавчиком. Я бы сказал, у него весьма заурядная внешность, которую не красят ни редкие усы, заботливо подкрашиваемые сажей, ни развязные манеры, в которых ему видится фронтовой лоск. Лицо – мелких черт, почти всегда сонное, сколько-нибудь осмысленное выражение оно принимает лишь в тех случаях, когда разговор касается женского пола. Волосы – бесцветные, похожие на пух. Говорят, мужчину здорово красят шрамы. И даже последний фельдфебель, заполучив роскошный шрам от казацкой гурды[1] поперек лица, не свершивший в жизни подвигов опаснее прогулки под дождем, может в скором времени рассчитывать на женушку с приданным, выражающимся по меньшей мере в тысяче гульденов. Болдт пока не заработал ни одного шрама, его даже оспа обошла стороной. Однако по части всего, что связано с любовными похождениями, он выиграл бы состязание у всей нашей второй роты.

Штурмманн Гюнтер Болдт – большой знаток женского пола, это я понял еще в Кане.

Он может два часа кряду обсуждать различных девиц, делая такое количество профессиональных пояснений касательно их темперамента, что впору писать научный труд. Баварки кажутся ему тяжелыми на подъем и глуповатыми, однако, разгоревшись, они дают столько любовного пыла, что немудрено сжечь целый город. Бранденбурдки – вялые и апатичные, все норовят и тебя затащить в болото своих липких страстей. Гессенки – напористые и прямолинейные, как рейтары, они и любят так, точно колют дрова для походной кухни. Бременки – сентиментальные, готовы часами лить слезы над каким-нибудь романтичным миннезангом, они же, не моргнув глазом, пришпилят тебя стилетом к постели, если улучат в измене. Саарки – неуверенные в себе, а еще эта их омерзительная привычка есть в постели!..

«Захожу я, значит, в это гнездышко, - Болдт потирает руки, точно пьяница, дожидающийся, пока трактирщик поставит перед ним стаканчик, он почти всегда так делает, готовясь рассказывать о своих похождениях, - Запашок, конечно, тот еще, но обстановка приличная, по крайней мере, на полу не наблевано. Стоит три дюжины нижних чинов, мнутся. Потому как бордель хоть и солдатский, но на новомодный манер, с разделением. В прихожей – несколько дверей, и в каждую своя очередь, потому как за каждой своя специалистка сидит. Накарябано кое-как, но разобрать можно. «Госпожа Гусиная лапка», «Кларетта», «Лакомка», «Графиня Солнце»… Короче, все безвкусно и жалко, как в солдатских борделях. Я, хоть и штурмманн[2], а передо мной расступаются, потому как бургмейстер, не пехота голозадая – мелочь, а все же приятно… Кидаю монеты на стойку, хотя еще не решил, куда сворачивать. Ну, думаю, к «Лакомке» я не пойду, там небось сопля какая-нибудь, «Кларетта» - и того хуже… Вижу, мордоворот плечистый, что монеты принимает (он там заместо хуренмуттер[3]), меня пальцем манит. Рожа у него на сторону смотрит, зубы повыворочены в разные стороны, видать, в свое время отведал французской картечи, шепелявит ужасно, но понять можно. «Старик, говорит, вижу, ты по части женского полу искушенный. В те двери не ходи, ничего ты там не найдешь кроме нового сорта французского сифилиса, дамочки здесь держатся самые обычные, без претензий и лоска. Но если подкинешь еще два гроша, я тебе другую дверь открою, секретную, куда токмо офицеров пускаю. Там обитает сама Королева Желаний». И подмигивает мне. Мол, товар высший сорт, не пожалеешь. Сука… Знай бы я, чем кончится, смазал бы его по роже сразу…

Болдт причмокивает, видно, воспоминание еще сильно в его памяти.

«Королева желаний, вот ведь дрянь какая… Что, спрашиваю его, так уж хороша? А это страшилище своей развороченной рожей аж ухмыляется, чуть шкура латанная не трескается. Да, говорит, чудо как хороша. А чем, спрашиваю? Да у нее, говорит, пикантная особенность есть. Адские владыки когда-то ее одарили особенным образом. Да так, что после нее даже на искусительниц-розенов не встанет… Ну, думаю, вперед, Гюнтер. Денег, конечно, жалко, с пустыми карманами домой приеду, да ведь оно того стоит, небось. Не жалеть же, в самом деле, какого-нибудь талера на такое развлечение!

Я равнодушно ковыряю лопатой землю. Несмотря на то, что я в экипаже не так давно, охотничьи рассказы Болдта мне не внове – он прямо-таки напичкан ими и охотно делится с товарищами при всякой удобной возможности. Уверен, когда придет срок и моя душа окунется в жидкий огонь Геенны Огненной, первым, что я увижу, будет вынырнувший из жгучей смолы Болдт, хохочущий во все горло и кричащий: «Эй, приятель, ни за что не поверишь, каких славных цыпочек я тут обнаружил!»

«Пошел, значит?» – спрашиваю я, ворочая лопатой.

Болдт ухмыляется.

«А то! Швыряю ему монеты, поправляю портупею, чтоб, значит, поимпозантнее выглядеть, а эта страхолюдина меня снова за полу тянет. «Господин штурмманн, - говорит, - Вы только, ежли позволено будет заметить, как внутри окажетесь, старайтесь потише себя вести. Звуков поменьше издавать. Ничего не говорите, тем паче не кричите, не смейтесь. Через громкие звуки Королева Чудес не сможет предстать перед вами в должном облике. Не любит она резких звуков, боится…»

Я вяло стучу лопатой по грунту. В последнее время попадается все больше камней, кроме того, все чаще досаждают раттеншпины. Трусливые мелкие твари, как их собратья, городские габсбурги, они появляются везде, где ощущают человеческое присутствие, и в скором времени делаются ужасно докучливы. Мне приходится отгонять их лопатой.

«Ну и? А ты что?»

Болдт морщится.

«Что я… Удивился, конечно, но виду не подал. Я, знаешь, не из тех, что играют в постели в великих молчальников. Как по мне, если товар того стоит, можно и не сдерживаться – похвалить там, что надо, комплимент отвесить. Бывало, закинет тебя судьба в койку к какой-нибудь стерве, сухой, как солдатская галета, а ты словечко-другое ей на ухо скажешь – она от удовольствия аж преображается, огнем наливается, страстью… Но тут… Ладно, думаю, буду тих как мышь. Любопытно все же. Захожу… Смотрю, лежит Королева Чудес на кровати в темном углу. Сложена весьма недурно, к слову. Немного рыхловата, но я такое даже люблю, не за кости же хвататься! Вот только смотрю, лежит она неподвижно совсем, даже в мою сторону не смотрит. И даже обмякшая какая-то. Не то в обмороке, не то…»

«Мертвая, что ли?»

Болдт усмехается.

«А если бы и мертвая, что с того? Мы что, мертвых девиц не видели, что ли? По правде сказать, я бы не сильно и удивился. Вон, в прошлом месяце, еще до твоего приезда парни из третьей роты французскую крестьянку случайно задавили – под карету сунулась, дура. Так они, стервецы, вместо того, чтобы прикопать ее тихонько, притащили полкового демонолога, сунули ему пару монет – и тот ей в башку какое-то малое адское создание вложил. Живой она, конечно, от этого не стала, но глаза пучила, рот открывала, даже бормотала что-то. А что еще надо? Парни ее тайком две недели в чулане пользовали, пока попахивать не начала, фон Вестернхаген, когда по запаху нашел, разозлился и заставил закопать к черту. Хорошо еще, до коменданта не дошло. Впрочем, у нас подшучивали, что если бы его сиятельство граф Вильгельм Рихтер фон Мец унд Лотарингия ее обнаружил, живо утащил бы к себе и держал до тех пор, пока весь город не завоняет. Его сиятельство тухлятинку жалует…»

Кажется, «Ротиннмуннур» тоже слушает. Замерший неподалеку зловещей тяжелой глыбой, он может показаться куском хладного железа, но только тому, кто не обучен чувствовать присутствие адских созданий возле себя. Я отчетливо ощущаю его запертую ярость и тяжелые цепи заклятий, висящие на нем. Бессильный сожрать нас или повредить иным образом, он наблюдает за нами, как свирепый цепной пес наблюдает за резвящимися вокруг его будки крысами, теша себя надеждой, что когда-нибудь… когда-нибудь…

«Кончай трепаться, - грубовато бросаю я, - Так она живая или мертвая была, твоя Королева?»

Болдт задумчиво разглядывает свои ногти.

«Да как сказать. Лежала она вроде и неподвижно, а вроде и не совсем».

«Как это?»

«А так. Сама не двигалась, но вокруг нее движение какое-то как будто бы угадывалось. Шевеление словно или… Я сам сперва не понял. Да и темно… Подошел поближе посмотреть, а там… Семь подков тебе в задницу! Черви!»

«Что?»

«Черви, чтоб их! Огромные! Жирнющие, как змеи! Извиваются, переплетаются, словно танцуют друг с другом. В жизни столько червей не видел, даже когда траншеи на болоте копал. Сперва показалось, будто они на ней лежат, потом смотрю – норы…»

«Норы?»

«Возьми пушечный банник и прочисть уши, Мюллер! Я говорю, норы. Они проточили множество ходов в ее шкуре. Одна огромная чертова ярмарка червей. Дамочка была чертовым либлингом, вот что. Знаешь, из тех, которых адские владыки по какой-то причине отмечают особенным даром. Только дар у нее был такой себе… Десятки, сотни нор в живой плоти... И в каждой – по здоровенному толстому червю. Когда она лежала спокойно, черви от скуки выбирались наружу и начинали свои чертовые червивые танцы. Но стоило раздаться громкому звуку… О да, я понял, почему тот тип снаружи предупреждал меня. Стоило раздаться звуку, как они испуганно прятались в свои уютные норки… Это была не Королева Желаний, Мюллер, это была сама чертова Королева Червей[4]!»

Я сплевываю на землю. Должно быть, у меня чрезмерное воображение, как для канонира…

«Твою мать, Болдт…»

Болдт ухмыляется.

«Нет, ее в этом заведении не было, хотя я бы не удивился».

«И ты… ушел?»

Болдт отводит взгляд.

«Черт, это был мой последний талер, смекаешь? Последний! Неужели я похож на того, кто так запросто распрощается с последним талером?

«Дьявол! И ты…»

«Ага. Обычно я не сильно-то разглагольствую в койке, но тут… Все двадцать минут пришлось не затыкать рта. Чего я только не делал! Говорил с ней, смеялся, кричал, в какой-то момент даже стал орать строевые песни во все горло. Потому что стоило мне замолчать, как они начинали шевелиться и…»

«Заткнись!»

Болдт усмехается.

«Теперь смекаешь? Смекаешь, почему я стал побаиваться тишины?..»

Моя память – словно капризная старая дева, повредившаяся в уме от бесчисленных бомбежек. Как все выжившие из рассудка старики, она норовит упрятать все нужные вещи вроде сапог, чернильницы и посуды на дно сундука, а полки и столы, напротив, забить всякими безделушками столетней давности и никчемной утварью – аляповатыми украшениями, не имеющими цены, завядшими цветами, черт знает какими бутоньерками, грошовыми глиняными табакерками, обтрепанными веерами…

Вместо того, чтобы сосредоточиться на вещах важных и значительных, она вновь раз за разом подсовывает мне воспоминания той поры, когда я еще не знал ни грозного пения британских «птичек», ни холодного страха, медленно жующего потроха. Когда я, пьяный от своего первого назначения, ощущающий сладостный жар пекущих сквозь сукно новеньких унтершарфюрерских галунов, трясусь в скверной дорожной карете, выглядывая в окно, жадно втягивая в себя заскорузлые ароматы французской земли, разжигающие однако мое воображение не хуже высушенного хвороста.

Увы, довольно быстро мне приходится признать, что сила, решительно выдернувшая меня из вюнсдорфской школы, эта бесцеремонная и властная сила, легко управляющаяся тысячами людей, не только могущественна, но и, по всей видимости, слепа, как слепы многие могущественные силы, издавна вершащие судьбу мира. Отправив меня в Нормандию, безмятежный край, покоренный нами, в котором выстрелов не слыхали уже добрых четыре года, она словно забыла, для какой надобности это сделала и где намеревалась меня применить. Я ощущаю себя солдатской пуговицей, которой бесцельно жонглируют невидимые пальцы, швыряя из части в часть, из города в город. Орбек, Фалез, Сурдваль…

Редко в каком гарнизоне я задерживаюсь больше чем на день. Стоит лишь мне прибыть, как гарнизонные писцы (почти всегда это тучные увальни с телами столь рыхлыми, что в люки шлахтенбурга их пришлось бы забивать прикладами мушкетов, обладающие при этом такими вальяжными манерами, словно по крайней мере час назад по-приятельски метали карты с фон Штадионом и Рамбольдом Коллальто[5]), брезгливо отодвигают холеными руками мои бумаги, кривя губы – как хозяйки, которым на рынке предложили сыр с душком или несвежую зелень.

«Нет, унтершарфюрер Мюллер, у нас тут нет необходимости ни в канонирах, ни в бургмейстерах. Следуйте в…»

Они называют какой-нибудь город – Майенн, Аржантан, Эврон. Иногда мне кажется, они называют случайные города – лишь бы просто побыстрее отделаться от меня. Швырнуть пуговицу прочь, чтоб не занимала места и не звенела докучливо над ухом. Мои дорожные документы, безукоризненно оформленные в Вюнсдорфе, мал-помалу покрываются их отметинами, как заграничный паспорт гербами графств и герцогств, через которые я проехал - чернильными потеками, винными кляксами, бараньим жиром, дешевым одеколоном и помадой для волос. Я оставляю в местном трактире десять крейцеров – плата за кислое пиво, тушеную капусту и пережаренное мясо – и вновь трясусь в дорожной карете, меняя направления точно подгулявший на адском балу демон, которого несет во все стороны сразу.

Вечно хмурые армейские возницы, судя по говору, бывшие вестфальские и швабские крестьяне, взирают на мои новенькие галуны безо всякого почтения, но с большим уважением относятся к моему основательному дорожному сундучку. Они не знают, что в нем нет ничего из того, что полагается иметь в багаже офицеру – ни дуэльных пистолетов нюрнбергской работы, ни пузатых бутылей подслащенного спорыньей вина, ни залитого плавленым жиром отцеубийцы ребра Элифаса Леви[6] - верного амулета против осколков, лошадиного сапа и сифилиса. Мой дорожный сундучок набит картами. Иные из них я раздобыл по случаю, они весьма недурны, хоть и порядком устарели, другие нарисовал сам – в вюнсдорфской школе нас, хоть и не очень старательно, натаскивали по картографическому делу. «Обычный канонир целит на сто ганноверских рут, усердный – на двести пятьдесят, хороший – на сорок мейле[7]» - эта поговорка не сделалась моей любимой, однако я хорошо ее запомнил.

Я не большой охотник до вина и костей, а также прочих вещей, которыми принято развлекать себя в дороге, так что почти все свободное время я провожу над картами, вымеряя расстояния, рассчитывая курс и занимаясь прочими вещами, совершенно бесполезными в моем положении. Попутчики, которых я меняю чаще чем перчатки, лишь посмеиваются, наблюдая за моими штудиями. В большинстве своем это помятые жизнью гарнизонные офицеры, возвращающиеся в свои нормандские части из побывки, их дорожные камзолы усажены замызганными орденами десятилетней давности, винными пятнами и следами поспешного, не очень разборчивого, блуда.

«Напрасно стараетесь, унтершарфюрер, - ухмыляются они, - В здешних краях все карты утратили свой смысл в сороковом году. Когда архивладыка Белиал начал драть французов, здесь столько адских чар было выплеснуто, что до сих пор фонит, бывает. Бывало, целые города в кашу стирали, моря кипели, горы осыпались… Куда вам, только себя запутаете!»

Они, безусловно, правы.

Многие французские города, через которые мы проезжаем, остались лишь на картах. Война, эта озлобленная на весь мир волшебница, похожая на суку из маркитантского обоза, прошла через них, преобразовав по своему вкусу, навеки превратив в россыпи битого камня, озера зловонной желчи или обугленные руины. Мароль – холодный мертвый чертог, воздух здесь липкий и сырой, как в погребе, а по улицам бродят разбухшие куски мяса в лохмотьях, слепо сталкиваясь друг с другом – они так привыкли считать себя людьми, что даже после того, как на них обрушилось страшное, выжигающее жизнь, заклятье, не утратили окончательно этой привычки. Уазель – груды щебня, над которыми, истошно вопя, дерутся гарпии, осатанело полосуя друг дружку когтями. Под завалами здесь похоронено столько изысканной несвежей плоти, что для этих летающих падальщиц нет места притягательнее. Блуа – все дома превратились в испускающие холодный смертоносный свет кристаллы, внутри которых слабо пульсируют кляксы дегтеподобной жидкости – то, что осталось от их несчастных обитателей.

И вот наконец – Кан.

Поначалу я разглядываю его без особенного интереса - у него нет массивных укреплений, он не закован в сталь и камень подобно Гранвилю, Фекану или Сен-Мало, над ним не видно жутковатого, но и завораживающего зарева адских энергий, превращающего птиц в развеянный по ветру пепел. Но мой очередной возница, три дня мечтающий о том, чтобы от меня избавиться, одобрительно цокает языком.

«Уж в Кане-то непременно, господин унтер, - бормочет он, - В Кане пригодитесь. Дело верное. В Кане нынче много народу обретается, и не крысиного штабного племени, а самого что ни на есть боевого. Какого? Да тех, что русские и британские демоны зубами не перемолотят, сюда стаскивают, на отдых и восполнение, так сказать».

Отдых и пополнение!

Мою душу словно сбрызгивают из невидимого флакона кёльнской водой с цветочным флёром, даже изжога, донимающая меня после дрянного пива из придорожных трактиров, как будто бы стихает на время. Превосходные новости. Хоть я и расправляю грудь, на которой пока не видно орденов, отчаянно бравирую и усмехаюсь всем невзгодам, меня втайне страшит участь завязнуть в этих краях, угодить в какой-нибудь захудалый гарнизон провинциального городишки, в батарее которого одна-единственная пушка времен Фердинанда Второго, демон внутри которой давным-давно разложился от старости.

Я достаточно хорошо успел присмотреться к своим попутчикам за эти дни – сюда, в Нормандию, ссылают самый никчемный сброд, который невозможно пристроить к важному делу – проворовавшиеся интенданты, готовые спустить все, включая казенные сапоги, дряхлые рубаки, которые некогда были грозой Европы, но превратились в немощные развалины, не способные самостоятельно управиться с ночным горшком, никчемные бездари, которым опасно доверять не только порох, но даже ложку…

Проводить годы в затхлом гарнизоне, кормя и без того тучных французских тараканов, медленно спиваясь – пока твои вчерашние товарищи, не так давно осваивавшие канонирскую науку, крушат слуг архиврага на фронте? Покрываться плесенью подобно прочим неудачникам, отправленным сюда во искупление грехов или на заслуженный отдых? Ну уж нет. Вальтер Мюллер, унтершарфюрер, может не способен похвастать ни знатностью происхождения, ни великим состоянием, ни даже простеньким баронским гербом, однако наверняка в силах найти себе применение получше.

Я небрежно расспрашиваю возницу о гарнизоне Кана и тот, простодушный малый, охотно рассказывает все, что ему известно. Так точно, в Кане в последнее время прорва народу. Там и без того гарнизон не маленький, если желаете знать, десять тысяч душ… Отчего? Так ведь понятное дело – супротив британцев держат. Отсюда до побережья всего два мейле[8] с небольшим – за три часа даже на дряхлой лошадке доскачешь. Дальше – Канал, а за Каналом, извольте знать, целый остров, населенный грязными британскими ублюдками. Эти ублюдки живут в грязи и нечистотах, сношают скот и друг дружку, там же справляют свои отвратительные ритуалы, чествуя архиврага Малфаса и его трусливую рать. А еще они заснуть не могут без того, чтобы не передернуть, представляя, как сволакивают нас в пылающие ямы. Сунуться, понятно, так и не посмеют, очень уж крепко мы вздули их в сороковом году, даром их верховный шут, Безумный Монти, раздувает щеки и хорохорится, но опасность имеется, это надо признать…

Возницы – упрямый, самовлюбленный народ. Они уверены в том, что знают все на свете – лучше бургомистров, герцогов, алхимиков и фельдмаршалов. Знают, как умилостивить адских владык, как получить богатый урожай, как чистить мушкеты, кормить скот, осушать болота, издавать эдикты, заклинать демонов… Быть может, когда-нибудь, когда наш император, утомившись от праведных трудов, оставит престол, власть над смертными будет вершить совет Верховных Возниц или что-нибудь в этом роде, а Германия вступит наконец в пору бесконечного благоденствия…

Впрочем, я не насмешничаю, напротив, аккуратно расспрашиваю своего спутника – преимущественно о тех частях, что прибывают на отдых и пополнение. Вознице льстит, что унтершарфюрер, пусть и молодой, безусый, из числа тех, что на фронте именуют «унтершаффюрерами»[9], разговаривает с ним на равных, так что он и здесь охотно делится своими соображениями, ничего не утаивая.

Да, частей в последнее время подбрасывают прилично. По правде сказать, на иные без слез не взглянешь. Год назад уходили, печатая шаг, в новеньком сукне, с мушкетами на плечах – ну хоч гравюру рисуй – пушечки сверкают, оркестры надрываются, дамы сами из юбок выскакивают… А возвращаются – страх один. Словно обоз с битым мясом везут. Обгрызенные, оборванные, бинтами грязными перемотанные, в рванине, в обносках вшивых… На пополнение! Кому-то демоны руки-ноги обгрызли, другого запекли что пирог, до корочки, у третьего кишки в клубок змей превратились, лезут наружу, поганые, шипят… Черт его знает, что там пополнять. Но еще хуже те, что с Восточного фронта возвращаются. Их в толпе завсегда выделить можно, хотя бы по глазам – ледяные, черные, словно кто им в глазницы ядовитой водицы налил, а та и замерзла… Черт его знает, что они там на своем фронте видели –расспрашивать мало желающих водится. Одни говорят – пушки у русских чудовищные, от их рыка у человека кости во всем теле крошатся, а у лошадей кровь из ушей хлещет. Другие судачат, мол, русские какую-то особенную породу демонов вывели, специально супротив нашего брата. Прыть у них страшная, а зубы такие, что пехотную кирасу прокусывают словно батистовый платок… Только я думаю, вздор это все. Земля там, на востоке, отравленная, вот что. И земля и вода и воздух. Особый яд, жизнь из тела вытягивающий. Русские привыкши, они все дикари, полузвери, им Гаапова отрава до известного места, а вот прочим скверно приходится…

Я угощаю возницу табаком, отчего его красноречие расцветает еще больше – несмотря на глубокий тыл, здесь, в Нормандии, не найти пристойного табаку. Французские сорта такие зловонные, что курить их охотников нет, а снабжение поставлено из рук вон плохо – обозные службы настолько обложены жадными руками тыловых интендантов, что до гарнизонов доходят лишь крохи.

Возница вяло трясет поводьями, без интереса разглядывая приближающиеся башни Кана. Господа миннезингеры за казенную монету охотно дерут глотки на счет того, что война близится к концу, ворчит он. Мол, дикие русские племена бегут, сломя голову, теряя на бегу шпоры, мушкеты у них дрянь, лошадей всех поели еще в сорок первом, а их трусливые владыки, вассалы Гаапа в их варварских коронах и мехах, бежали в Уральские горы. Еще один хороший натиск – и мы загоним их в края вечных снегов, где обитают лишь дикие демоны, а коварный Гаап приползет на коленях к архивладыке, моля о пощаде и обещая горы золота. Стелят гладко, как в офицерском борделе, я бы и сам поверил - кабы не видел тех, что возвращаются… Помяните мое слово, господин унтер, когда победа, которую мы столько лет удобряли отборным мясом, наконец вылезет из русских снегов, у нее будет полная пасть острых окровавленных зубов…

Я слишком поглощен мыслями о Кане, чтобы обращать внимание на дрянные фронтовые пророчества, кроме того, я слишком долго трясусь в дорожной карете, изнывая от тоски и неизвестности.

Пехота - еще терпимо, продолжает рассуждать мой возница, невозмутимо попыхивая моим же табаком. Озлоблены как черти, друг другу вцепиться в глотки готовы – ну чисто собачья стая, а уж стянут кольчуги, так даже у меня с души воротит – места живого нет, все перерезаны, перекромсаны, обожжены… Их, главное, неделю не цеплять и в глаза не смотреть - отойдут понемногу, даже те, что контуженные. Кавалеристы – это похуже. Беспокойная публика, особенно если рейтары. У тех огонь в крови, они без драки дуреют. В первый же день, можно гульден ставить, спалят трактир или два, да еще постреляются на руинах. Такой уж народ, так привычны… Но еще хуже господа тележные рыцари. Что?.. Это мы, господин унтер, промеж себя так бургмейстеров называем. «Консервы», «жестяные обезьяны», «тушеное мясо»…

Бургмейстеры? Это любопытно. Я всегда испытывал слабость к шлахтенбургам, этим неуклюжим чудовищам, похожим на примитивных, закованных с головы до ног в броню, хищников. Похожие на грозных рыцарей старых веков, они не прячутся за стенами крепостей, не крадутся в сумраке, не язвят исподтишка ядом – они бьются в первых рядах, разя врага огнем, принимая на броню сокрушительный град вражеских ядер, сокрушая стальными гусеницами вражеские траншеи…

Но возница, кажется, не разделяет моих чувств.

Дурная публика, скверная, бормочет он, да оно и понятно. С демонами они якшаются, с адскими исчадиями, а чего хорошего человек от них может набраться? Паскудное племя... Я про вас не говорю, господин унтершарфюрер, вы пушкарь, у вас профессия почетная, древняя, а эти… Иные так со своими демонами тетешкаются, будто с детьми родными, смотреть тошно! Балуют их, холят, лелеют мясом свежим угощают, когда мы сами с сена на солому перебиваемся, разве что не лобзаются у всех на виду. На улице, положим, дрянной денек, дождь из слизняков зарядил или там кипящей серы, а будь добр броню вычисти, чтобы сверкала, как герцогский доспех, каждую заклепочку оботри, маслицем свежим смажь… Тьфу!

Шлахтенбург – это не просто обложенная броней повозка, вспоминаю я, у этих грозных великанов, прорубающих вражескую оборону, имеется донжон, а еще – приличных размеров пушка в нем, к пушке же полагается канонир – человек, который способен обуздать адскую ярость, заставив орудие не извергать беспорядочно адский огонь в пылу боя, но тщательно наводиться, выискивая цель. Говорят, хорошие канониры в бургмейстерских войсках на вес золота. Легко вести огонь, когда ты на оборудованной позиции – вокруг валы и контрвалационные линии, фланги надежно прикрыты, а еще куча вышколенной обслуги, которой ты командуешь, покрикивая, наводя гудящий от ярости замурованных внутри демонов ствол на вражеские башни. Другое дело – в лязгающей и дребезжащей бронированной коробке, где чад и дым, где люди сжаты в тесном пространстве, будто в каземате, где нестерпимый жар, смрад, тряска…

В вюнсдорфской школе нас муштровали больше по полевому и осадному делу, но хороший пушкарь, известно, везде себе место найдет, хоть бы и в шлахтенбурге. Знающие люди даже утверждают, что ремесло бургмейстера, хоть и не очень почетно в нашей среде, дает кратчайший путь к славе. Тут все зависит от того, к кому в экипаж угодишь. Если демонолог, властитель шлахтенбурга, слаб и труслив, если не в силах приструнить своего адского слугу, позволяя ему вольности, непременно сгоришь рано или поздно – адские создания не терпят над собой власти того, кто не в силах их укротить. Если демонолог глуп, жесток и исполнителен, как последний фельдфебель, тоже скверно – такой непременно загонит бронированную коробку в болото или отправит на минное поле. Если жаден или обидчив или невнимателен, тоже итог известен. Но вот если демонолог хорош, если чутко ощущает своего питомца, не дает ему слабины, если бестрепетно выполняет приказы и отважно идет в бой – такой покроет славой и себя и свой экипаж.

Трясясь в скверной телеге, не слушая бубнящего возницу, я вспоминаю некоторые имена. Бургмейстеров в империи множество, их свершения миннезингеры воспевают не меньше, чем подвиги сиятельных особ, но лишь четверо возвысились так высоко, что сделались живыми символами, принцами крови, за подвигами которых с затаенным сердцем следят миллионы смертных.

Ганс-Молния, Стальной Тигр, Рейнеке-Лис, Черный Барон…

Их имена сокрыты, чтобы отвести порчу британских и русских чернокнижников, но их прозвища известны любому мальцу старше трех лет лучше, чем имена величайших из императорских вельмож. Каждый из них – не просто бургмейстер, демонолог, но живая легенда, оставившая в германской истории более четкий след, чем наконечник копья оставляет на полированном нагруднике.

Ганс-Молния, сто двадцать три подтвержденных победы, кавалер рыцарского креста. Говорят, он происходит из саарских земель, веками поставлявших империи самодовольных храбрецов и отчаянных рубак. Говорят также, он ловит в свои сети самых стремительных адских отродий из всех, что можно вообразить, способных дать фору даже вскормленным на адской пище жеребцам из дворцовых конюшен. Заключенные в броневой короб шлахтенбурга, они придают ему скорость, допустимую для легкой прогулочной кареты, но невообразимую для тяжелого экипажа, несущего на себе многие центнеры брони. Способный покрывать по двадцати пяти мейле[10] в час, его шлахтенбург появляется там, где его никто не ждет, налетает, точно дикий зверь на безмятежные вражеские тыловые части, кромсая все живое, оставляя после себя лишь выжженную землю с великим множеством раздавленных костей, и так же быстро исчезает. Говорят, этот мастер стремительного маневра в обычной обстановке спокоен, даже медлителен. Он может часами посасывать свою саарскую трубочку и растягивать на целый день чашечку кофе…

Мой возница, немало не смущенный моей задумчивостью, рассказывает какую-то историю, наверняка одну из тех историй, которыми неграмотный люд скрашивает себе дорогу, полную солдатских скабрезностей, чудовищных глупостей и неприкрытого злорадства. О заплутавшем демонологе, который, не разобравшись в карте, вывел свой шлахтенбург к небольшому гарнизону в каком-то занятом нашими частями французском городке, а когда спросил воды себе и своему экипажу, получил в ответ неприкрытое хамство гарнизонных офицеров. Ничего удивительного, эти разжиревшие на казенных харчах индюки, оккупировавшие половину наших гарнизонов во Франции, всегда чувствовали себя князьками, вершащими собственные законы, которым не писана ни императорская воля, ни воля адских владык, однако бургмейстер будто бы оказался фронтовым демонологом, и не робкого десятка. Придя в ярость, он свистнул своему ручному демону, и тот живо освежевал пару раскормленных ублюдков, стянув с них шкуры вместе с мундирами. Оставшиеся в живых целый день безропотно полировали стальной экипаж щетками, обмывали его водой и маслами, униженно скуля и прося пощады.

Вздор. Подобные истории я слышал уже раз пять только за то время, что колешу по Нормандии, почти уверен, что ничего подобного не случалось, просто возницы на дух не выносят офицерского сословия и при каждой возможности стараются рассказать историю, повествующую о его унижении. Дальше я не слушаю.

Стальной Тигр, сто пятьдесят подтвержденных побед, кавалер двух рыцарских железных крестов. Широкой публике он известен в первую очередь как непревзойденный мастер слова, автор труда «Демоны в грязи: Наблюдения и размышления о воинской славе, ратном деле и премногих происшествиях, сделанные очевидцем на Восточном фронте». Великолепная книга, выдержавшая на родине множество изданий, стяжавшая славу и даже добравшаяся до театральной сцены, она написана так складно и легко, будто адский маркиз Фенекс, великий покровитель писателей и поэтов, поцеловал ее автора в уста. Я сам прочел ее дюжину раз, в некоторых местах едва не рыча от переполняющего меня праведного гнева, в других – хохоча до слез как ребенок. Будь я императорским вельможей, заставил бы всех будущих бургмейстеров штудировать ее наизусть. Мало кто знает, что за блестящим мастером слова скрывается несгибаемый рыцарь, сражающийся с сорокового года, прививающий звероподобным русским, напыщенным французам и коварным британцам уважение к германскому оружию – неистово и бесстрашно. Поговаривают, страсть к сочинительству так крепко въелась в его кровь, что бывали случаи, когда в разгар боя он, забыв про грохочущие вокруг ядра, хватался за пергамент и перо – срочно записать поразившую его мысль. Страдают от этого и члены его экипажа, которым приходится разделять страсть почтенного демонолога к литературным трудам. И так подвергающие себя немалой опасности на поле боя, они вынуждены выполнять помимо своих бургмейстерских обязанностей прочие, сопутствующие – вести учет перьев и чернил, переписывать его наброски, заодно избавляя их от помарок, искать подходящие случаю рифмы…

Рейнеке-Лис, сто тридцать девять подтвержденных побед, два рыцарских креста. Говорят, при рождении его благословил владыка Маммон, покровитель всех хитрецов, неудивительно, что именно хитрость он сделал своим оружием – острейшим и безжалостным, как самый смертоносный из мечей, выкованных в адских чертогах. Имея в начале войны легкий шлахтенбург, более похожий на обшитую сталью прогулочную карету, и слабосильного демона, замурованного внутри, он изукрасил его броню при помощи ярких красок, фальшивой крови и вырезанных из дерева рогов, обращая в бегство целые полки французской пехоты – достаточно было издавать оглушительный рев и побольше палить из пушек. В другой раз, когда нашей армии требовалось захватить мосты через Маас, он применил другую уловку – замаскировал экипаж под французский. Зная любовь галльского племени к показной роскоши, он инкрустировал броню десятками фальшивых драгоценных камней из стекла и глины, мало того, заставил свой экипаж громогласно распевать «La Madelon[11]», высунувшись из люков. Французские солдаты, охранявшие обложенный пороховыми бочками мост, оказались так беспечны и глупы, что подпустили лиса в овечьей шкуре, а там уж было поздно – Рейнеке ударил в упор, растерзав незадачливых олухов картечью и взяв мост без единого повреждения.

Черный Барон, сто тридцать восемь подтвержденных побед, три рыцарских креста. Взяв себе нарочито громкое прозвище, он словно вознамерился затмить Красного Барона – Манфреда фон Рихтгофена, сражавшегося в Первый Холленкриг, и, пожалуй, уже выполнил эту задачу – он не первый в негласной табели императорских бургмейстеров по количеству побед, но первый, кто на слуху у всех миннезингеров, распевающих о его подвигах от Ислерна до Гёрлица. Говорят, это человек непревзойденного, прямо-таки демонического хладнокровия, способный на поле боя оставаться расчетливым и трезво мыслящим хищником. Мне приходилось слышать, будто даже под ураганным огнем он сохраняет нечеловеческое самообладание, которое нагоняет на его противников еще больше жути, чем кровожадный амок[12], в который погружают себя иные бургмейстеры. Еще говорят, будто в свой экипаж он набирает только людей со стальной волей, себе под стать. Чтобы заслужить честь сделаться бургмейстером в его экипаже, от претендента требуется простоять сутки с зажатой в кулаке головой ядовитой змеи. Стоит только выпустить голову из пальцев, как змея немедленно тебя ужалит – и все равно очередь из желающих будет длиной двести мейле, если выстроить ее в линию…

Мой возница все болтает, немало не смущенный тем, что я его не слушаю – как и все возницы, он способен говорить часами, меля языком невесть что. Ограниченный болван, способный воспринимать лишь фельдфебельский рык, для которого всякий демон – суть опасность, скверна и ужас, а шлахтенбург – дьявольская повозка, несущаяся прямо в Ад.

…правлю я, значит, правой стороной, вдоль Крё-о-Ренар, а тут он со стороны Корнуаль вылетает. Мчит так, словно он Роземайер[13] какой, словно все демоны Ада у него на хвосте висят. Не разошлись, уж на что я поводья рвал, сшиблись. У меня, натурально, левую пристежную лошаденку по мостовой размазало, хоть на хлеб намазывай, да телегу разворотило к чертям, а этот проклятый ящик с дороги сошел, два дома своротил и еще колодец, дюжину человек передавил своими гусеницами – пятерых насмерть, остальных покалечил. До людей мне дела нет – французы, ублюдочное племя – а лошадка была наша, полковая, мне за нее едва голову не сняли. Слезаю, значит, на дрожащих ногах, стучу по броне почтительно. «Господин демонолог! – говорю, - Премного извиняюсь, но лошадку-то мне раздавили казенную и телегу попортили». Думаю, даст пару талеров – и черт с ним. Распахивается люк на донжоне, вылазит оттуда демонолог, пьянючий настолько, что ноги не держат, вином от него разит, вытаскивает пистоль размером с бычий хер – и прямо мне к носу подносит. «Если ты, мерзавец, немедля не уберешься с дороги, я прикажу своему демону снять с тебя шкуру и растянуть ее на броне!» И унесся, черт проклятый, только дорогу своими гусеницами стальными перепахал… Ну, господин унтершарфюрер, извольте вылазить. Кан! Ежли кинете пару крейцеров, я и сундучок ваш до штаба донесу!»

Пользуясь передышкой (вновь как одержимые пялимся в небо, надеясь углядеть зловещие следы британских «птичек»), Боден и Болдт затеяли спор о том, что за таинственные записи я веду, скребя пером бумагу все свободное время напролет. Боден склонен предполагать, что это перечень душевных хворей и недугов нашего рода по двадцатое колено с изложением всех постыдных деталей. Болдт же стоит на том, что я веду список всех женщин, с которыми хотел бы вступить в любовную связь – и может быть, с некоторыми даже вступил бы, не будь таким самодовольным снобом, сосунком и невеждой.

Я огрызаюсь, но вяло. Неизвестность быстро вытягивает силы и озлобляет. Несмотря на то, что вокруг нас простирается на много мейле пустое пространство, мы чувствуем себя так, словно уже не первый месяц находимся в осажденной со всех сторон крепости, отчаянно держа оборону. Крепость, в которой мы заперты, сами сдавленные ее стенами, называется неизвестностью. И скоро мы завоем в голос, если эта пытка продолжится.

Чтобы не оставлять выпады без ответа, сообщаю Болдту, что занят научной деятельностью – пишу трактат под названием «Рассуждения алчущего разума в дерзновенной попытке объять сокровенную гармонию сущего, сокрытую в неисповедимых путях бытия, кои для смертных остаются закрытыми, а именно – о таинственном стремлении кошачьего естества лобызать свои тестикулы после обеда». Болдт немного сбит с толку – он мнит себя умником, но я сомневаюсь, чтобы он закончил школу, так что мало-мальски сложные слова ставят его в тупик. В конце концов, он всего лишь заряжающий пушки, хоть и мнит себя канониром, как я.

«Делать тебе нехрен, Мюллер, - наконец бросает он, догадываясь, что над ним смеются, но не в силах понять, как, - Раз уж нашла блажь, записывал бы анекдоты про запас. От этого хоть польза была бы. Некоторые наши парни в полку такие записи оставили – фолианты!»

Недурной совет. Я не великий остряк и никогда не считал себя кладезем такого рода вещей, однако за время обучения в вюнсдорфской школе оброс анекдотами, будто вшами. Возможно, мне в самом деле стоит отвлекаться от безрадостной картины, окружающей нас со всех сторон, чтобы позубоскалить. Итак…

Едет магистратский вельможа по Гамбургу в своем роскошном аутовагене, по сторонам глядит. Вдруг видит, в грязном переулке лежит бродяга. Грязный, оборванный, в обносках. Лежит и время от времени щелкает пальцам. И каждый раз, как щелкает, перед ним из пустоты появляется рюмка шнапса. Бродяга ее с аппетитом выпивает и продолжает валяться в своем грязном углу, а потом вновь щелкает пальцами.

Изумился вельможа, остановил свой экипаж, подходит к бродяге:

«Здравствуйте, любезный. Объясните, пожалуйста, что здесь происходит».

Бродяга достает из кармана неказистый амулет и говорит:

«Да все просто, сударь. Я нашел амулет, в котором заключен могущественный демон, он-то и исполняет все мои желания. Щелкну пальцами – все и исполнено!».

«Бывает же! – изумляется вельможа, - И что, прямо-таки все исполняет?»

«Абсолютно! Все мои желания выполняет беспрекословно!»

Алчный магистратский вельможа аж затрясся от вожделения.

«Слушай, - говорит, - Вот тебе ключи от моего трехэтажного дома возле ратуши и всех его сундуков, набитых скарбом. Вот тебе мой роскошный аутоваген, что мчит как ветер. Вот тебе мой бархатный дублет, плундры и шоссы. Только отдай мне своего демона в услужение!»

Бродяга почесал во вшивом затылке и согласился. Скинул с себя обоссанные портки, облачился в вельможные вещи, сел в аутоваген и уехал, а вельможа, дрожа от нетерпения, уже трет амулет:

«Итак, желаю… Мое первое желание – стать бургомистром Гамбурга! Мое второе желание – Бергедорфский замок, и чтобы все его залы ломились от золота! Третье желание – чтобы Марианна Хопе[14] стала моей женой! Потом хочу конюшню с рысками, векселей на миллион гульденов, земли, лесов…»

Тут из амулета выпрыгивает демон – крошечный, сморщенный, неказистый:

«Стой, почтенный, не спеши! Я же не какой-нибудь могущественный демон! Ты скажи, тебе шнапс или водку?»

Дарю тебе, Болдт.

[1] Гурда – разновидность сабли (шашки), распространенная на Кавказе, широкий, мало искривленный клинок с неглубоким долом посередине.

[2] Звание штурмманна в войсках СС соответствовало армейскому званию ефрейтора.

[3] Хуренмуттер (нем. Hurenmutter) – дословно «шлюшья мать» - традиционное наименование хозяйки борделя.

[4] В немецком языке эти слова созвучны: «Wunderkönigin» (королева чудес) и «Wurmkönigin» (королева червей).

[5] Иоганн Каспар фон Штадион и Рамбольд Коллальто – военачальники, главы Гофкригсрата в XVII-м веке.

[6] Элифас Леви (1810 – 1875) – французский оккультист, философ и таролог.

[7] Здесь: приблизительно 500 м, 1200 м., 300 км.

[8] Здесь: примерно 15 км.

[9] Игра слов. «Unterscharführer» - унтершарфюрер, младшее офицерское звание; «Unter-schaf-Führer» - «унтер-овца-командир», т.е. «младший пастух».

[10] Здесь: примерно 187 км.

[11] La Madelon (Quand Madelon) – популярная французская песня времен Первой мировой войны.

[12] Амок (от малайск. amoq «впасть в слепую ярость») – состояние кровожадного безумия.

[13] Бердт Роземайер (1909 – 1938) – немецкий автогонщик, чемпион Европы 1936-го года.

[14] Марианна Хоппе (1909 – 2002) – немецкая актриса театра и кино.

Глава 5

Черный Барон невозмутимо набивает свою трубку.

Он делает это медленно и сосредоточенно, не отрывая от нее глаз. Курение на борту строжайше запрещено – в нашей крюйт-камере под днищем по меньшей мере полтора мальтера[1] неизрасходованного пороха, и пусть порох этот скверный, всего пять частей селитры на две части угля и серы, мы знаем, что достаточно одной вспышки, чтобы превратить внутренности нашей боевой машины в пылающий огненный чертог, из которого не выбраться никому из нас.

Черный Барон лично отдаст на растерзание «Ротиннмуннуру» всякого, кто рискнет хотя бы чиркнуть внутри кресалом. Я знаю, что он не станет курить. Втянув несколько раз аромат табака, высыпет его обратно в кисет. Верно, этот процесс просто доставляет ему удовольствие, позволяя сосредоточиться на привычном деле.

Я завидую его невозмутимости. За последний час над нами промчалось по меньшей мере четыре «джаггернаута», иногда мне кажется, что короткая кольчуга под моим гамбезоном успела проржаветь от моего пота, но Черный Барон преспокойно уминает пальцем табак в трубке, будто сидит в офицерском клубе в Кане.

«Чертовы «джаги», - бормочет он, но почти без злости в голосе, - До сорок четвертого они почти не осмеливались соваться к нам, зато сейчас их сделалось больше, чем мух над трупом. И мы все знаем, почему. Они чувствуют запах гниющего мяса. Наше мясо слабеет.

Опаленное огнем, разъеденное, оно больше не в силах держаться на костях».

«Почему они вообще добираются до Германии? – осторожно спрашиваю я, - Разве мы не можем сшибать их над Каналом?»

Черный Барон усмехается, смахивая в медную чашечку крохотные песчинки табака, которые я не могу даже различить глазом.

«Сейчас не сороковой год, унтершарфюрер. Орлам фон Розенхайма порядочно обтрепали перья, у нас совсем не те силы, что четыре года назад. Хватало бы прикрывать города от нашествий «летающих барбаканов»!»

Я знаю, что он прав. Второй Холленкриг – это не мелкая баронская резня из-за спорного виноградника, это страшная бойня, затмившая даже Первый Холленкриг, бойня, высосавшая силы не только германской империи, но и многих адских владык, оказывавших ей покровительство. Об этом не принято говорить в открытую, но слухи из адских чертогов просачиваются удивительно быстро – многие владыки, чьи казны истощены пятью годами страшной сечи, спешат покинуть свиту архивладыки Белиала, принеся вассальные клятвы Малфасу, Фурфуру и Гаапу, его извечным врагам, заключив более выгодные партии и союзы. Барон прав, наше мясо слабеет.

Демонолог заканчивает набивать трубку и с удовлетворением разглядывает плоды своих трудов. Трубка и в самом деле набита идеально.

«Как вы знаете, за последние пятьдесят часом мы не получили ни одной передачи из Кана. Это значит, порхающие над нашими головами «птички» могут быть не самой большой проблемой из числа тех, с которыми нам придется столкнуться».

«Вы имеете в виду…»

«Пришло время признать, англичане наконец взялись за нас всерьез. Они собрали столько пушек, что если те выстрелят одновременно, вся Германия провалится в Ад. И столько «птичек», что скоро мы не увидим солнца за их крыльями».

«У нас есть резервы! – с достоинством произношу я, - Британцы умоются собственной желчью, если попытаются оттяпать хотя бы клафтер германской земли!»

Боден и Болдт, переглянувшись, не прячут ухмылок. Даже Йонас, поглощенный прослушиванием магического эфира, хмыкает себе под нос, словно я сказал что-то неуместное.

«Так поют императорские миннезингеры, получающие по талеру за вечер, - спокойно роняет демонолог, - Но вы не миннезингер, унтершарюфрер Мюллер, вы бургмейстер в моем экипаже. Оценивайте ситуацию так, как оценил бы ее воин, а не поэт».

Я ощущаю себя до крайности неуютно. В голосе Черного Барона нет гневных интонаций, но эта холодная отповедь заставляет меня кусать губы, гадая, что я сказал не так.

«Полагаете, перспективы скверные?» – осторожно спрашиваю я.

Черный Барон делает несколько коротких затяжек из не разожженной трубки. Одинаково спокойный в бою и на отдыхе, сосредоточенный до такой степени, что напоминает человекоподобного голема, под покровами которого спрятаны штивы и колесные передачи, он едва ли может считаться приятным собеседником. Каждое слово, которое срывается с его бледных губ, отмерено и выверено аккуратнее, чем я отмеряю порох для заряда. Аккуратнее, чем алхимики отмеряют свои дьявольские зелья.

«Мы крепко вляпались, - произносит наконец Черный Барон, - И уже глупо не замечать этого. На востоке бесчисленные орды Гаапа неумолимо давят нас, давно пора признать, что с нашей стороны это не хитрый ретирадный маневр, как хочется выставить господам из Гофкригсрата, а самое настоящее бегство. Но, по крайней мере, наш западный фланг много лет был незиждем. Разгромив французское воинство Фурфура, отгородившись морем от британцев с их распроклятым Малфасом, мы слишком долго почивали на перинах, убедив себя в том, что уж с этой-то стороны мы в безопасности. Пора признать, это была непростительная глупость. Черт. Штабные мудрецы до последнего уверяли себя в том, что Нормандский Анабазис – всего лишь авантюра безумного виконта Аламейнского, которая захлебнется кровью в прибрежной полосе. И вот пожалуйста. Мы потеряли всю вторую роту. Мы потеряли Виллье-Боккаж. Возможно, мы потеряли даже больше, чем осмеливаемся себе представить».

Втайне я ожидаю, что он сорвется. Выдаст глухую ярость, терзающую его последние часы, если не интонацией, то взглядом. Может, судорога стиснет его аккуратные пальцы, заставив злосчастную трубку хрустнуть в кулаке. Но нет. Черный Барон держится так же спокойно, как прежде, его холодное лицо непроницаемо, как броня. В очередной раз разминувшись со смертью, он не просто спокоен – он противоестественно спокоен.

«Я не боюсь сухопутных ублюдков, всех этих британских «кромвелей» и «ладлоу», я знаю, что вы поймаете любого из них в прицел еще прежде чем мерзавец успеет развернуть в нашу сторону свой донжон, - произносит он, - Все эти бастарды, рожденные пьяными британскими лудильщиками, воображающими себя демонологами, не представляют для нас серьезной опасности…»

Черный Барон с удовольствием втягивает ноздрями запах табака в трубке, даже не пытаясь ее раскурить. Как и положено командиру, он не делает себе послаблений. Глядя на него, я подумываю о том, чтобы достать из кармана мятую пачку «Штурма», но секундой позже отбрасываю эту идею. В табаке, которым снабжают нас интенданты последний месяц, больше козьего помета и сена, чем всего прочего, да и глупо я буду выглядеть с папиросой в руке.

«Я даже не боюсь «Единорогов» с их распроклятыми семнадцатифунтовками. Они тихоходны и тащат на себе столько железа, что их грохот можно услыхать за мейле. Но «джаги» - чертовски неприятные противники, с ними надо держать ухо востро. Наш славный «Ротиннмуннур», даром что свиреп как волк, против их когтей что щенок против гарпий…»

«Их счастье… - ворчит Боден с места возницы, - Их счастье, что у нас нет хорошего канонира, который превратил бы их на лету в поток горящего дерьма!»

Я стискиваю зубы.

Со стороны Бодена это немыслимая дерзость – отпускать такие шуточки в присутствии старшего офицера. В пехотных частях самое малое, что ему светило бы за такой фокус, это лишение носа и отправка прямиком в штурмовые части. Сейчас, когда армия обескровлена и мечется, точно выпотрошенная змея на песке, многие офицеры пытаются приструнить свои части при помощи строжайшей дисциплины, будто одна только дисциплина в силах заменить нехватку пороха, выучки и провианта. Неделю назад, еще в Кане, наш штандартенфюрер распорядился содрать шкуру с безусого штурмманна и натянуть ее на полковой барабан – только лишь за то, что несчастный, забегавшись, не отсалютовал штабному знамени…

Но дело не только в дерзости. Это укол, предназначенный персонально мне.

Я ощущаю себя незадачливым дуэлянтом, не успевшим даже поднять шпагу и уже заработавшим укол в живот. Стоило бы ожидать чего-то подобного.

Я знал, что неминуемо столкнусь с этим, еще до того, как узнал, что судьба и адские владыки по какой-то прихоти определили меня в экипаж прославленного Черного Барона, номер «двести двенадцатый» второй роты сто первой тяжелой баталии. Со смешками, направленными в мою сторону, и немудреными фронтовыми остротами. С каверзными вопросами, сочетающим в себе множество издевательских смыслов. С косыми взглядами и скверными шуточками.

Я мысленно усмехаюсь.

Не на того напали. Может, мне не достает боевого опыта, я не воевал с Черным Бароном на Восточном фронте, не прошел через то, что прошли они, и иногда выгляжу зеленым сопляком с не успевшим выгореть шитьем на воротнике, но это не значит, что надо мной можно потешаться, скармливая никчемные истории, точно юнцу, которому только-только доверили банник от пушки. Я – канонир и уже доказал это в Виллье-Боккаж. Но если вам угодно…

«Из двадцатидвухфунтовки – по летающей цели? – я посылаю в сторону Бодена сухую усмешку, - Если на меня найдет желание впустую потратить порох, я лучше дам салют во славу адских владык!»

И он, конечно, отзывается. С негромким собачьим ворчанием.

«Что это ты имеешь в виду, Мюллер?»

Я кладу руку на казенную часть орудия. Несмотря на то, что наша пушка молчит вот уже два дня, металл кажется мне зловеще горячим, он пропитан ненавистью «Ротиннмуннура».

«Это двадцатидвухфунтовая пушка низкой баллистики. Она может прошибить клафтер камня или земли, но только кромешный идиот будет палить из нее по «пташкам». Слишком высокая угловая скорость и…»

Боден стискивает челюстями щепку, которой незадолго перед этим ковырялся в зубах.

«Ну, ты-то великий мудрец по части пушечного дела, сразу видно! Не нам, баранам, чета. Может - не может… А я тебе говорю, что толковый канонир и «джага» бы живо в небе выцелил, было бы умение пушку ворочать!»

Боден язвителен по натуре, у него грубые крестьянские манеры, но он великолепный возница, из числа тех, которые чувствуют нрав демона лучше, чем старый кучер – нрав запряженного в повозку жеребца. В том, что мы покинули живыми Виллье-Боккаж есть и его заслуга. Черт возьми, он служит в экипаже Черного Барона, а это само по себе можно считать знаком отличия. И он уже заслужил доверие Барона, в то время как мне самому это только предстоит…

«Ни один канонир в Германии не способен поразить летающую цель из двадцатидвухфунтовки, - сдержанно замечаю я, стараясь держаться с той же холодной элегантностью, с которой держится Черный Барон, - И я могу поставить гульден на то, что…»

Боден скалит зубы. Изможденный, бледный, отложив поводья, он становится похожим на шестидесятилетнего старика, даром что старше меня всего на два года.

«Ни один? Ах ты ж? А что, если я скажу тебе, что на моих глазах старина Бобби положил одного «джага» прямиком вот из этой вот пушчонки?»

«Бобби?»

«Бальтазар Волль. Наш прежний пушкарь. Бух! Один «джаг» превратился в дождь из горящего дерьма, а второй бросился улепетывать прочь! Вообрази себе, я видел это своими собственными глазами!»

«Вздор, - бормочу я, чувствуя себя немного сбитым с толку, - Это невозможный выстрел, Я никогда не слышал чтобы кто-то…»

Боден издает грубый смешок.

«Невозможный? Может и так. Вот только наш Бобби умел делать невозможное. И лучше бы тебе тоже овладеть этой наукой, если ты надеешься служить вместо него!»

Черный Барон, все это время сидевший без движения, внезапно делает резкий жест. Втянув аромат из любовно набитой трубки, безжалостно выколачивает ее обратно в кисет. Лицо у него делается темное и холодное и, хоть на нем все еще видна усмешка, эта усмешка кажется зловеще мягкой, как нож наемного убийцы, без сопротивления входящий в сочленения доспеха.

«Довольно болтовни! – отрывисто произносит он, - Ругань оставьте для тех времен, когда вернемся в Кан. Боден, Йонас, Болдт, Мюллер! Живо беритесь за топоры и лопаты. Я хочу, чтобы через четверть часа наш «двести двенадцатый» превратился в такую кучу зелени, чтоб я не смог отыскать его, если отлучусь отлить на несколько клафтеров. И вот еще что. С этого дня мы двигаемся только по ночам!»

«Как думаешь, это правда?»

Пусть почва здесь, в Нормандии, и не пронизана насквозь тлетворными адскими чарами, не отравлена алхимическими ядами, копать ее чертовски непросто – сплошной суглинок. Неудивительно, что мы с Болдтом, орудуя лопатами, используем любую возможность, лишь бы оторваться от работы. Прежде я мог не отвечать ему – если штурмманн Гюнтер Болдт и открывает рот, то только затем, чтобы вспомнить очередную свою женщину, «ту прелестную штуку из Моравии» или «эту дрезденскую мегеру, черти б ее взяли». Истории, несмотря на то, что щедро сдобрены непристойностями, так сухи и предсказуемы, словно Болдт переписывал их из какого-то полкового реестра, где подобные истории собираются на протяжении последних двухсот лет, поэтому я обычно не обращаю на них внимания. Но вот вопрос я слышу впервые.

«Чего?»

Болдт стоит, опершись на лопату, и внимательно смотрит на меня. Ну разумеется. Решил организовать себе небольшую передышку, пока его товарищ по экипажу стирает в кровь руки…

«Кан в самом деле пал?»

Черт, он и вопрос подыскал самый паскудный. Словно я могу знать! Словно у меня проложена личная линия связи к ратуше Кана и Почтенный Скотоложец, его крохотный управитель, ежедневно выходит на связь, чтобы известить унтершарфюрера Мюллера о положении дел. Но Болдт так выжидающе смотрит на меня, что отмолчаться не получится.

«Кан – не слива, чтобы упасть, как спелый плод, - бормочу я, всаживая лопату в неподатливый грунт, - Самый крупный гарнизон во всей Нормандии. Куча пушек и укреплений. Бастионы, стены, крепостные башни, рвы… Чего там говорить, ты сам проторчал в Кане побольше моего».

«И рейтары фон Хюльсена. И наши «птички».

«Вот именно».

«Британцы обломают себе зубы, если попытаются взять Кан, вот что я думаю».

«Ага».

«Допустим, обложат его осадой, - размышляет Болдт, не делая попыток вернуться к работе, - Выстроят все эти валационные и контрваллационные круги[2], все по британской науке. Чертовы скотоложцы поднаторели в этом ремесле. А что дальше? Их осадную артиллерию наверняка перетопили в Канале – если не «птички», то гейстершифы. У нас сотни гейстершифов, Мюллер! Они могут подойти под водой вплотную, невидимые, как касатки-убийцы, и вспороть брюхо зазевавшемуся галеону быстрее, чем ты успеешь сплюнуть! А без осадной артиллерии дела британцев плохи, это и дураку понятно. Ну просидят они в осаде, положим, до зимы. Пока их женушки, сидя на промозглом острове без угля и свечей, торгуют своей промежностью за кусок сухаря, рожая ублюдков, которыми наполняют затем сточные канавы! Потом ведь все равно махнут рукой. Вернутся на свой зловонный остров, не солоно хлебавши…»

Меня одолевает досада. В левом виске разгорается боль, похожая на замурованную в кости раскаленную горошину, напоминание о моей недавней контузии, дар Виллье-Боккаж. К тому же в грунте попадается все больше корней, рубить их лопатой чертовски непросто. А тут еще Болдт со своей болтовней…

«Кроме того, британцы – паршивые вояки, - замечает Болдт, - Хуже османов, хуже валахов, хуже… Черт, даже хуже иберийцев! Да, у них толковые корабелы, им благоволят морские демоны, но чтобы сражаться так, как это принято, по-честному, на суше, они быстро теряют дух. Говорят, Безумный Монти так спешил переправить к нам свою чертову орду, что совсем не подумал о провианте, уже сейчас они доедают своих лошадей, можешь представить, что начнется через неделю!»

«Угу».

«Их мушкетеры способны сделать залп, после чего бросают свои мушкеты и бегут без оглядки. Их хваленые хайлендеры[3] – никчемные каннибалы, которые сойдут с ума, едва только услышав германские пушки! Про их шлахтенбурги и говорить нечего! Никчемная рухлядь! Мы в Виллье-Боккаж сожгли столько, что задали работы их каретным мастерам на два года вперед!»

Мне не привыкать слушать чужую болтовню, кроме того, я сам успел провести три дня в Кане, прежде чем был назначен в экипаж, и знаю, до чего местный гарнизон преисполнен уверенности в незыблемости городских стен. Но сейчас у меня отчаянно болит голова. Подпитанная неизвестностью и праздной болтовней Болдта, эта боль в скором времени сведет меня с ума.

«Слушай… - я раздраженно втыкаю лопату в землю, - Британцы – никудышние вояки, верно? У них нет осадной артиллерии и провианта. Они не умеют воевать на суше, а их предводитель, Безумный Монти, давно выжил из ума. У них нет шансов, так ведь?»

«Ну да, - Болдт озадаченно кивает, - Все так».

«Тогда за каким чертом ты спрашиваешь меня, взяли они Кан или не взяли?»

Болдт молча берет лопату и начинает долбить землю. Нехотя, как это делают скучающие школьники, которых заставляют работать, не вкладывая в это ни толики силы. Возможно, мне стоило с самого начала быть с ним построже, думаю я, ощущая, как саднит и жжет в виске проклятая горошина. Несмотря на то, что мы оба считаемся пушкарями, я – канонир с императорским патентом, о чем свидетельствуют порядком закопченные и почерневшие от пороховой гари унтершарфюрерские шнуры, тогда как он – простой заряжающий, штурмманн, отстоящий от меня на три чина по принятой иерархии. Будь мы в пехоте, я мог бы использовать его в качестве ординарца или даже лакея – посылать за носовым платком, нещадно бранить при всяком удобном случае, перекладывать на него самую черную работу. Но вместо этого орудую лопатой сам, безнаказанно позволяя ему праздно болтать.

Это все бургмейстерский дух боевого товарищества, будь он неладен… Принято считать, что люди, вынужденные делить друг с другом опасность, сидящие в тесной коробчонке с демоном, имеют особенные отношения друг с другом. Оно и понятно – если британское ядро пробьет броню или «Ротиннмуннур» выйдет из-под контроля, нам всем уготована смерть, и страшная. Неудивительно, что на фронте даже заведено хоронить всех бургмейстеров в одной могиле. Оттого в экипаже не принято козырять чинами и шнурами, как в пехоте или в кавалерии, напротив, следует держаться по-товарищески, не выказывая пренебрежения к младшим по званию.

Сейчас эта традиция кажется мне особенно тягостной.

«Кан хорошо защищен, - произношу я, пытаясь спрятать одолевающее меня раздражение, - Он продержится не меньше месяца, этого времени хватит, чтобы с востока подошла помощь. Это просто… проблемы в эфире».

Болдт поспешно кивает.

«Это и дураку понятно. Уверен, с Каном все благополучно. Там до черта войск, в Кане. Вот только…»

Голос его сникает. Лопата едва-едва скребет землю.

«Что?» - спрашиваю я без всякой охоты.

«Ему бы еще хозяев понадежнее!»

Он затронул больную тему и сам это знает.

Решением Гофкригсрата командование обороной Кана возложено на Змеиную Тройку, как ее здесь называют, состоящую из трех уполномоченных особ – командира нашей сто первой тяжелой баталии оберштурмбанфюрера фон Вестернхагена, генерала Дольмана от инфантерии и коменданта города, графа Вильгельма Рихтера фон Мец унд Лотарингия. Эти трое не просто на дух друг друга не переносят, их можно считать смертельными врагами. Каждый из них имеет свои представления о том, как надлежит воевать и как удерживать Кан, каждый из них имеет своих покровителей в Гофкригсрате, каждый из них с удовольствием скормил бы двух других Безумному Монти, собственноручно накладывая на тарелку самые сладкие куски.

Оберштурмбанфюрер фон Вестернхаген, командир нашей баталии, определенно светлое пятно на фоне прочих. По крайней мере, он в самом деле как будто бы толковый офицер, сведущий в военной науке, а не баловень судьбы, заброшенный на высокий пост капризом своих высокопоставленных протекторов и любовников. Я ни разу не видел его воочию, и в этом нет ничего удивительного – взбудораженный приближением британских войск, Кан в последнее время напоминал потревоженный улей, так что всем стало не до построений и парадов. Но я слышал, что среди бургмейстеров он пользуется заслуженным уважением, а пожалуй даже, что и почетом.

Фон Вестернхаген – не молодой хлыщ из числа тех, что рождаются с офицерским хлыстом в руках, он – старый вояка, жевавший порох еще под Седаном, семьдесят с лишним лет назад. Говорят, именно там он покрыл себя славой, такой, что французы до сих пор белеют от ярости, едва только слышат его имя. В битве при Ле-Бурже он преподал французам хороший урок – улучив удобный момент, когда их хваленые гренадеры пошли в атаку, пытаясь нанизать нашу пехоту на штыки, фон Вестернхаген напустил на них свору лично натасканных демонов, но не внушительных и грозных, отражать атаки которых пуалю давно научились при помощи контр-рун и сигилов, а крошечных, размером с крысу, чудовищно плотоядных и голодных. Французские гренадеры, обладавшие великим мужеством, способны были наступать против превосходящих сил, им приходилось теснить даже адские легионы, но крошечные враги, шныряющие под ногами, отрывающие им ступни и вгрызающиеся в промежности, недосягаемые для штыков и пуль, оказались слишком неприятным противником. К этому французы не были готовы. Наступление быстро захлебнулось, обратившись беспорядочным бегством, а после – и оглушительным разгромом.

Оберштурмбанфюрер фон Вестернхаген не сидел без дела. Он прошел Первый Холленкриг, немало крови испортив британским и французским демонологам, с достоинством принял позорное поражение восемнадцатого года, а с началом Второго вновь пошел на взлет – блестящая Польская кампания тридцать девятого, французская кампания сорокового… У него была своя особенная манера сражаться. Не с пылом древнего германского варвара, но с расчетливостью и тактом опытного, закаленного во множестве стычек, дуэлянта. Пожалуй, его можно было бы даже назвать восходящей звездой германской военной науки – одно только то, что под его началом служил сам Черный Барон, самый известный бургмейстер в мире, подтверждало это заключение. В гарнизоне Кана ему верили. Как шептались в солдатских трактирах, если бы фон Вестернхагену выделили столько же средств из казны, сколько выделяют фон Розенхайму и фон Браухичу на их драгоценные побрякушки, балы и любовниц, сейчас он уже стоял бы на подступах к Москве, диктуя свою волю русским владыкам…

На счет оберштурмбанфюрера фон Вестернхагена мы были спокойны, этот не даст Кан в обиду. Пожалуй, что даже превратит его в смертоносную ловушку для британских орд. Но вот двое других…

Генерала Дольмана я никогда не видел, но слава, идущая за ним по траншеям, отдает душком несвежего мяса. Не имеющий за собой ни баронских или графских корон, ни высоких покровителей, ни изрядного капитала, ни подаренных адскими владыками талантов, он дослужился до высоких чинов благодаря беззаветной преданности и солдатскому упорству, но злые языки твердят, что он вскарабкался на эту должность на одном только прусском упрямстве, том самом, благодаря которому за всеми краутюнкерами[4] закрепилась слава не рассуждающих солдафонов. В Кане я провел всего несколько дней, болтаясь подобно затерявшейся пуговице, прежде чем невидимая рука Гофкригсрата, властно подхватив меня, не пришила намертво к сто первой тяжелой баталии фон Вестернхагена, но я успел впитать многие слухи, которые ходят о Дольмане в городском гарнизоне.

Не рассуждающий, начисто лишенный воображения, исполнительный как голем, он был одним из тех свирепых фельдфебелей, которые занимаются муштрой собственных солдат с таким остервенением и пылом, словно именно в умении маршировать и драить кирасы от ржавчины заключено все военное искусство. В нашей вюнсдорфской школе таких не встречалось, там царил дух старых военных училищ с их почти университетскими отношениями, но я хорошо знаю эту породу прусских служак, безмозглых и косных, способных уместить в своей голове лишь скудные положения «Кригсартикля[5]», но соблюдающих их так упоенно, словно это священное писание величайших адских владык.

Говорят, будучи фельдфебелем, Дольман измывался над своими солдатами так, что некоторые из них, впав в отчаяние, дезертировали, обрекая себя на незавидную участь, или впадали в помешательство. Муштра длилась до кровавых пузырей на пятках, чистка амуниции превращалась в одуряющий, лишенный всякого смысла, ритуал, а провинившиеся подвергались таким изощренным пыткам, какие едва ли суждено ощутить на себе их душам в адских чертогах. Дольман заставлял своих солдат маршировать сутками без перерыва, заряжать мушкеты, пока пальцы не сотрутся до кости и глаза не ослепнут от пороховой взвеси, а построение в каре отрабатывал при помощи таких изуверских приемов, что солдаты частенько падали без чувств прямо на плацу. Ничтожество сродни гомункулу в банке. Лишенное возможности навязать свою волю всему миру, обладающее лишь крохой власти, оно так упивается дарованными ему возможностями, что само мало отлично от демона…

Надо думать, фельдфебель Дольман до самой пенсии гонял бы тощих сопляков в кирасах, если бы не счастливый случай, похожий на выигрыш в карты у самой судьбы. Как-то раз, когда в полку производился смотр кем-то из высоких особ, какой-то напыщенный тип с генеральскими эполетами будто бы обронил, глядя на выстроившихся пикинеров: «Ну и бледные же рожи, смотреть тошно! Вы что их, не кормите?» Солдаты были бледны после непрекращающейся трехнедельной муштры, из-за которой их души в любой момент готовы были покинуть тела, и дело могло бы кончиться строгим взысканием, но тут фельдфебель Дольман впервые в своей жизни (надо думать, от ужаса) проявил остроумие. «Еще как кормим, господин генерал! – будто бы ответил он, выкатив глаза, - На завтрак у них мысли об Отчизне и долге, на обед – похлебка из предвкушения воинской славы, а на ужин они получают пару сочных маршей!»

Ответ был в самом деле изобретателен, высокая особа хохотала до слез. Может, дело в нем, может, в хороших рейнских винах, которые вытащил из своих запасов интендант, или паре симпатичных пухлых адьютантов, которые скрасили генеральской свите ночь, но наутро фельдфебель Дольман обнаружил на своих плечах лейтенантские эполеты.

Резкий карьерный взлет редко обнажает в человеке хорошие черты, в Дольмане он обнажил все самые скверные и дурные, прежде спрятанные под плотным покровом прусского солдафонства. Прежде недалекий и простодушный, свято чтящий один только устав, он сделался изощренно изобретателен по этой части, изводя своих младших офицеров и нижних чинов какими-то немыслимыми, изобретенными им самим и не входящими в Кригсартикль, протоколами. Прежде по-фельдфебельски требовательный – сделался дьявольски-взыскательным, способным сломать человеку жизнь и карьеру из-за из-за прорехи в перчатке или не чищенных шпор. Прежде жалкий и никчемный – сделался могущественным и столь же никчемным.

Из былой неприхотливости родилось чревоугодничество и тяга к несуразной по фронтовым меркам роскоши, из скудности воображения – отчаянная страсть к бессмысленному прожектерству, из фельдфебельской трусости – людоедская взыскательность к подчиненным, сопряженная с болезненной подозрительностью и безжалостностью прирожденного садиста.

Полкового шорника, неважно подковавшего его жеребца, Дольман распорядился подковать раскаленными добела подковами. Солдата, взявшего лишний хлебец, накормить глиной, пока не лопнет живот. Замешкавшемуся с депешей адьютанту – переломать на дыбе ноги. Что уж там, своего верного ординарца, который провинился лишь тем, что пропустил глоток горячего вина, маясь от простуды, он приказал заживо заколотить в бочонок с мадерой.

К тому моменту, когда бывший фельдфебель Дольман сделался хауптманом, его ставили в пример прочим, находя превосходным образчиком молодого и требовательного офицера. К тому моменту, когда он дослужился до обриста (его патологическая страсть унижать и изводить окружающих при дворе воспринималась как служебный пыл), Гофкригсрат удостоил его именным оружием и Орденом Черного Орла. К тому моменту, как он примерил генеральские аксельбанты – его вышвырнули на Западный фронт.

Говорят, он и здесь не сидел без дела. Генерал Дольман не покрыл себя славой на поле боя, он не участвовал в сражении под Аррасом, где дерзкая контратака британцев едва было не опрокинула наши наступающие порядки, зато соорудил себе такой роскошный мундир, при виде которого сам Вильгельм фон Штойбен удавился бы от зависти. Не смог он и достичь Монкорна с вверенными ему войсками, чтобы принять участие в сражении с французами, том самом, в котором пять тысяч наших отборных солдат превратились в дымящийся шлак посреди плодородных полей, зато разродился объемным трудом «Искусные рассуждения о природе инфантерии, ее дерзновенном устройстве и устремлении, а также иных философских вопросах, имеющих касание первостепенных основ судьбоносных баталий». Вполне возможно, этот монументальный труд содержал в себе откровения, нашептанные адскими владыками, которым суждено было перевернуть военное искусство и от которых прославленные некогда фон Валленштайн и фон Гольк заскрежетали бы зубами, но практическое воплощение Дольману не удавалось. Даже разрозненные и слабые французские отряды, которые мы щедро спрыснули огнем в сороковом году, отступая, чинили армии генерала Дольмана такое упорное сопротивление, что его победоносное шествие по Нормандии то и дело омрачалось досадными, нелепыми, а то и откровенно позорными для его репутации происшествиями.

Он потерял три полнокровные пехотные баталии сражаясь под Жамблу – отправил их под кинжальный огонь французских мушкетеров, а после бросил, когда они увязли, без помощи и прикрытия. Еще целый год в тех краях обнаруживали у французских крестьян страшные сувениры той поры – курительные трубки из выдолбленных берцовых костей пропавших пехотинцев, перчатки и шарфы из их кожи, табакерки из их замысловато отделанных черепов… Сражаясь в излучине Танта, генерал Дольман потерял почти всю свою артиллерию, но не по вине французского налета, а потому, что, не зная местности, сам загнал ее в болото. Только на одном этом его армия потеряла полсотни превосходных бронзовых пушек и столько же пушкарей, обслугу же никто и вовсе не считал.

Еще более сокрушительный удар его самолюбие получило при Стонне. Городишко был невелик, его гарнизон обескровлен и измотан, это тебе не страшные, взимающие кровавую дань древние твердыни вроде Каркасона и Карре с их адскими пушками и подвалами, набитыми адскими отродьями… Город что спелая слива, только подставляй шляпу. Генерал Дольман мог сделать его своим триумфом, хоть сколько-нибудь подкрепив собственную карьеру военными свершениями, но превратил в очередной свой позор.

Осадив Стонн по всем правилам (хоть на что-то у него хватило ума!), Дольман удалился в свой шатер, велев не беспокоить его до прибытия французского парламентера с белым флагом, несущего ключи от города. Он мог не переживать из-за расстановки сил, сил у него было порядочно даже для того, чтобы осадить куда более крупный город – одной только пехоты десять тысяч душ, да еще приданные ему артиллеристы со своими орудиями, да еще рота тяжело вооруженных рейтар…

Однако ожидание порядком затянулось. Будь на месте защитников здравомыслящие люди, они бы давно распахнули ворота вверив себя на милость архивладыки Белиала, сокрушающего Францию огненным топором. Но в их жилах текла кровь древних галлов, самонадеянных и гордых дикарей. Даже оказавшиеся в безнадежном положении, вынужденные доедать последних крыс без соли, отчаянные жители Стонна стойко выносили осаду, уповая невесть на что. Едва ли на французскую армию – та, агонизируя и корчась, доживала свои последние дни под Дюнкерком. Возможно, они уповали на архивладыку Фурфура, который принял их под покровительство триста лет тому назад, в страшную пору Оффентуррена, но у того, верно, было много других хлопот в сороковом году, чтобы спасать своих жалких слуг…

Дольман ждал капитуляции неделю. Он и прежде не славился выдержкой, быстро впадая в ярость (фельдфебельское прошлое, говорят, въедается сильнее, чем адские клейма), здесь же и подавно едва не выл волком, вынужденный прозябать черт знает где, пока его более удачливые сослуживцы берут город за городом, купаясь в лучах славы, утежеляя мундиры новыми орденами и отправляя домой набитые золотом обозы. К исходу второй недели Дольман перестал выходить из своего генеральского шатра. Возможно, столкнувшись с вынужденной бездеятельностью, он посвятил себя военной теории, создавая очередной бессмертный труд, или же скрупулезно высчитывал ту точку на своей груди, на которой в скором времени должен был угнездиться Орден Красного Орла…

Злые языки из его обслуги, впрочем, болтали, что все свободное время генерал Фридрих Дольман посвятил изучению настойки из мандрагоры, благо в плодородных землях Нормандии этот дьявольский плод рос обильно и повсеместно. Настойка из мандрагоры – коварная штука, я пробовал ее пару раз в Вюнстдорфе. Голова делается похожа на колбу из алхимической лаборатории, там образовываются причудливые и страшные вещества, которые в естественной природе не встречаются и встречаться не могут. Но Дольман, верно, обладал крепкой как у всех фельдфебелей головой, если был способен глушить мандрагоровку так долго…

Конец осады Стонна ознаменовался печальным и в высшей степени скверным событием. Когда генерал Дольман наконец соизволил выбраться из шатра, он походил на вельфа – шатающееся и скрежещущее зубами существо, способное исторгать из себя лишь безумный смех с обрывками членораздельной речи. Он устал ждать, когда проклятые пуалю выкинут белый флаг. И он желал обрушить на проклятый город всю мощь германской артиллерии, более того, распорядился подать Коронованного Мясника.

Коронованный Мясник не стяжал себе такой же грозной славы, как Костяной Канцлер, Безумная Мэри и прочие чудовищные орудия, отлитые в адских чертогах, превращающие города в лужи кипящей слизи. Это была сорокадвухфунтовка почтенного возраста, увидевшая свет еще во времена Картофельной войны[6], но успевшая привить к себе страх и уважение. Демон, запечатанный внутри нее, не обладал великим могуществом и не мог сокрушить крепостные стены, но отличался весьма злобным и мстительным нравом, по сравнению с ним жалкие «наполеоны[7]» осажденных были что трубки с горохом. Генерал Дольман повелел зарядить Коронованного Мясника и сам стал вычислять прицел, не иначе, вознамерился бомбардировать упрямых галлов собственноручно.

Безумец, настоящий безумец. Человеку, не посвященному в азы демонологии, не стоит даже близко находится возле демонического орудия, не то что руководить стрельбой. У каждого орудия – свой нрав, свои склонности, и упаси тебя адские владыки оказаться возле него невовремя или оскорбить запертый демонический дух какой-нибудь бестактностью, последствия могут быть самые зловещие. Столковаться с демоном может лишь старый опытный пушкарь, ухаживающий за ним годами, в совершенстве изучивший его нрав и вкусы, научившийся угождать ему и не досаждать по пустякам… Вероятно, в мандрагоровом помрачении генерал Дольман вообразил себя канониром, не худшим, чем сам Фридрих фон Темпельгоф или Андреас фон Гаузен.

Коронованный Мясник, в отличие от многих своих кровожадных собратьев, не карал обслугу за мелкие грешки – за грязные пальцы, запах одеколона или гримасы, но имел одну слабость, на дух не выносил возле себя пьяных и безумных. Главный канонир попытался было предупредить генерала об этом, но рухнул с размозженным пулей черепом – Дольман окончательно рехнулся и намеревался произвести выстрел чего бы это ни стоило.

Он сделал свой выстрел, причинив им больше ущерба германской армии, чем если бы все французские «наполеоны» выстрелили одновременно. Рассвирепевший демон разорвал бронзовый ствол точно папиросу, высвободился и пронесся над осадным лагерем точно живой смерч, расчленяя людей на части, сминая головы, нанизывая пехотинцев на их собственные штыки. Буйство Коронованного Мясника было недолговременным, но опустошительным и страшным. Когда дым рассеялся, обнаружилось, что Дольман потерял всю свою артиллерию – начищенные стволы были фаршированы мясом несчастных пушкарей, а также и кавалерию – впавшие в помешательство рейтары изрубили сами себя. Многие из тех, кого не задело адским пламенем, оказались покалечены и изранены – у кого-то срослись между собой пальцы или вытекли глаза из глазниц, кто-то истекал кровью из сотен открывшихся язв или издыхал от какой-то чудовищной чумы, пожирающей мясо прямо на костях…

Французский гарнизон, может, и состоял из горделивых ничтожеств, но не из тупиц. Катастрофа еще не успела затихнуть, когда они отперли ворота и обрушились на деморализованный осадный лагерь, смяв его почти без сопротивления и обратив в позорное, никем не управляемое бегство. Вместе со всеми бежал и генерал Фридрих Дольман, чудом уцелевший в этом аду, хоть и порядком обожженный.

За поражение под Лиллем в мае сорокового года, стоившего нам шесть тысяч душ, генерал фон Фолькман был превращен адскими владыками в круппеля – гору гноящегося мяса со сталагмитами из сросшихся зубов. Генерал фон Кюхлер, потерявший в битве за Гент эскадрон элитных императорских драгун, был ослеплен и приговорен к заключению в страшной тюрьме Вальдхейм.

Битва под Стонном обошлась Германии и архивладыке Белиалу в четыре тысячи человек, не считая потери артиллерии и огромного количества припасов, но генерал Дольман каким-то образом избежал суда. Правду говорят, что когда дело доходит до справедливого суда, адские владыки делаются безумны, а смертные владыки – слепы... Ценой чьей-то протекции или щедрых взяток Дольман ускользнул от наказания, однако ни ответственных заданий, ни больших сил под свое командование более не получал. В конце концов какая-то светлая голова в Гофкригсрате вздумала засунуть его в Кан, рассудив, вероятно, что в глубоком тылу этот болван не сумеет причинить больших бед императорской армии. Спокойная сытная Нормандия, плодородные, не отравленные войной, края, превосходный климат – это больше походило на синекуру или почетную отставку, чем на ссылку. Но я не сомневался, что генерал Фридрих Дольман, истинный герой Германии, в бою с полчищами Безумного Монти явил себя с самой лучшей стороны.

А уж Граф Вильгельм Рихтер фон Мец унд Лотарингия…

Черт, не хочу даже думать о нем.

«Это правда, что Черный Барон держит при себе флягу с хищными демонами, которые реагируют на движение, что он выпускает их на свободу и они вьются вокруг него, пока он часами сидит неподвижно, закаляя дух?»

Боден глядит на меня не то с сочувствием, не то с презрением.

«Тебя и верно крепко контузило, Мюллер. Доберемся до своих – сходи к врачу, пусть тебе дегтем каким голову помажет, вдруг и пройдет!»

Не думал, что сегодня запишу еще что-то. После двух часов с лопатой в руках перо в пальцах прыгает так, словно мы вновь несемся в нашей бронированной коробке по ухабам, почерк делается отвратительным, да и записывать, по большому счету, нечего.

Йонас еще дважды замечает в воздухе демонов, но оба раза тревога оказывается ложной, опасность нам не грозит. В первый раз это легкий воздушный экипаж, несущийся на головокружительной высоте (мейле, не меньше), устремленный и сосредоточенный, вероятно, посыльный или разведчик. Слишком высоко, чтоб мы могли рассмотреть гербы или сеньорские цвета. Во второй раз – одиночный бомбардир из числа тех, что мы называем «летающими барбаканами».

Британец идет тяжело, на небольшой высоте, и понятно, отчего. Он ранен. Наверно, его потрепали гарнизонные батареи Кана и я мысленно посылаю привет тамошним пушкарям. Он ревет от боли, оставляя за собой хвост из угольного дыма и растворенного в воздухе ихора, огромные кожистые крылья, истрепанные мушкетным огнем, гулко шлепают по воздуху. Большая соблазнительная цель даже для нашего грубого орудия, не отличающегося великой точностью. Но если Бальтазар Волль в самом деле сшибал воздушную цель, да еще не такую едва ползущую развалину, а верткого «джаггернаута»…

При виде такой цели у каждого германского канонира чешутся пальцы. Неудивительно. Одна такая птичка тащит на себе сто шестьдесят центнеров[8] пороховых и зажигательных бомб, которые ждут очереди рухнуть на наши города, а еще сотни кумпфов смертельных ядов, которые они выливают в германские реки и водохранилища, ядов, из-за которых наши дети рождаются с двумя головами или без позвоночника.

Корпус у них огромный, в самом деле напоминающий оторвавшийся от земли крепостной барбакан, просторный, рассчитанный на десять человек обслуги, это не тесная бронированная скорлупа вроде нашего «двести двенадцатого». Но и по прочности им с нами не тягаться – почти нет стали, только медь, гафний и немного урана. В отличие от нас, воздушные хищники не могут нести на себе много брони.

Я видел выпотрошенные туши этих самонадеянных чудовищ, обильно лежащих вокруг Гамбурга, ставших жертвами наших крепостных батарей. Рухнувшие, переломавшие себе хребты, они уже не выглядят так грозно и внушительно, как когда реют в небесах на недосягаемой высоте. Почти всегда они облеплены ордами эделей из трудовых лагерей – вечно голодные бруноны с разбухшими животами жадно поглощают всю органику, до которой могут дотянуться, оставляя после себя лишь голый металл, грузные вялые монфорты своими лапищами разрывают фюзеляжи и силовые наборы, вельфы рыщут в руинах в поисках свинцовых сосудов с заточенными демонами, которые могли уцелеть при крушении. Никто кроме безумных, галлюцинирующих наяву вельфов не годится для этой работы, даже под угрозой расстрела на месте. Озверевший британский демон, переживший гибель своего экипажа и не самую мягкую посадку, сам по себя опаснее пороховой бомбы в тысячу центнеров…

Год назад я видел, как неосторожный роттенфюрер, надеявшийся, видно, получить лычки демонолога, полез в тлеющие обломки, чтобы войлочными перчатками схватить раскаленный сосуд. Верно, в самом деле верил в слухи о том, что демоны Малфаса, плененные британскими чарами, платят по двести пфундов[9] золотом за свою свободу… Несчастный невежда, которого Черный Барон даже не пустил бы внутрь «двести двенадцатого». Прежде чем незадачливый роттенфюрер успел порадоваться своей добыче, британский демон превратил его в сотню марширующих оловянных солдатиков…

Приникнув к окуляру прицела, я цепко держу взглядом британский «барбакан», неспешно удаляющийся на запад, тяжело покачивающийся на ветру, точно раненая птица. Там, внутри, помимо изнемогающего от ярости демона, связанного тройными контурами охранных чар, десять британцев – демонолог, штурман, стрелки бортовых мушкетов, канониры вроде меня. Должно быть, они уже высыпали свой смертоносный груз на наши города и теперь удаляются восвояси с полным сознанием выполненного долга. Они не сжаты бронированной сталью со всех сторон, они не изнемогают от духоты, жары, постоянной опасности и необходимости прятаться при малейшем гуле, у них внутри есть табак, шоколад и вино, они благодушно смеются, развалившись в своих мягких креслах, возвращаясь домой…

Я чувствую мягкое ворчание «Ротиннмуннура». Он, конечно, ощущает мое присутствие, как цепной пес ощущает присутствие постороннего вблизи от своей конуры. Не может не ощущать - орудие, к которому я приник, это такая же часть его корпуса, как гусеницы или донжон. Он не позволит мне сделать выстрел без приказа Черного Барона, но он и не пытается поднять тревогу. Мне кажется, он с интересом наблюдает за мной, следя за тем, как я исчерчиваю грязное французское небо мысленными пунктирами траекторий.

Его тихое ворчание напоминает мне стрекот сверчков, перемалываемых в мясорубке, но в этом звуке, жутком, противоестественном, мне мерещится сдержанное одобрение. Смелее, унтершарфюрер Мюллер, будто бы бормочет он, это вполне тебе по силам. Если, конечно, ты прилежно штудировал в канонирской школе таблицы стрельбы, а не порнографические открытки из-под полы. Цель воздушная, сложная, но если вычитать угловую скорость и внести поправки, не такая уж недосягаемая. Твой предшественник (как там его звали? Волль?) сшиб «джаггернаута», куда более мелкую и маневренную цель, у тебя и подавно есть все шансы. Отчего бы, по крайней мере, не попробовать? Тлеющий корпус «барбакана» отлично украсит собой какой-нибудь холм и Черный Барон, пожалуй, впервые взглянет на тебя с уважением. Ну а шуточки, которыми тебя награждают прочие бургмейстеры, стихнут сами собой, сменившись неприкрытым восхищением.

Шансы и в самом деле неплохи, приблизительно два к трем, особенно если стрелять хорошо полированным закалённым ядром и не жалеть пороха, но…

«Унтершарфюрер Мюллер! Что вы, черт возьми, собираетесь делать?»

Я вздрагиваю, цифры вычислений, которые вертятся у меня в голове, образуя сложный несимметричный узор, мгновенно теряют стройность построений, рассыпаясь, точно горсть бобов.

Я так увлечен построением траектории, что сам не замечаю, как прикипел к казеннику, обхватив его ладонями, а пальцы рефлекторно сдавили винград. Я не собирался стрелять, просто по привычке выверял прицел, но в пальцах правой руки я обнаруживаю кресало, стиснутое мертвой хваткой. Небольшой кусок металла, внутри которого живет крохотный демон, всей силы которого хватит только для того, чтоб в нужный момент выплюнуть яркую жаркую искру. Достаточно поднести его к забитому порохом затравочному отверстию в казенной части орудия, как…

При мысли о том, что я только что мог натворить, мне делается дурно. Словно кто-то стискивает мою и без того дребезжащую голову сильными морозными ладонями. Помилуй адские владыки, я ведь в самом деле едва было не выстрелил. Подчиненный злому бормотанию демона, отупевший из-за боли в виске, утомленный страшными событиями последних двух дней, я слился с пушкой настолько, что забыл про все на свете.

«Простите, мессир, - выдыхаю я, откладывая кресало в специальный ящичек, из которого прежде безотчетно его взял. Кажется мне или нет, но я словно слышу разочарованный вздох крошечного адского создания, так и не разродившегося искрой, - Я… просто практиковался. У меня и мысли не было стрелять».

Черный Барон, сидя на своем троне, молча разглядывает меня.

Черт возьми, я был уверен, что он не следит за мной, последние три часа он так пристально изучает карту, словно это драгоценная рукопись вавилонских демонологов.

Самое бессмысленное занятие, которое только можно вообразить. После того, что учинили в этих краях сперва наши собственные пушки и демоны, а затем английские, рельеф изменился настолько, что ни один германский картограф не успевает вносить изменения. На наших штабных картах Анже все еще обозначен как город, хотя всем известно, что он давно превратился в острые утесы из замерзшей ртути, окруженные реками скисшего молока. Нет и грандиозного, вдающегося на двадцать мейле[10] в сушу, Дьеппского залива, оставшегося после того безумного и странного британского натиска в сорок третьем, в ходе которого кипящее море сожрало бессчетное множество их солдат и телег…

Взгляд Черного Барона вынести необычайно сложно. Холодный, неподвижный, он похож на змею, замершую в русле высохшего ручья.

«Ах, практиковались? – говорит он негромко, - В высшей степени похвально, унтершарфюрер. В следующий раз, когда на вас нападет желание попрактиковаться, подумайте вот о чем. Внутри каждого британского «барбакана» сидит в колбах дюжина гомункулов, крошечных уродцев с высокой чувствительностью к магическому эфиру. Им потребуются считанные секунды, чтобы послать сообщение за Ла-Манш – в Гастингс, Портсмут или даже Лондон. Туда, где дежурят наготове целые эскадрильи «джаггернаутов» и «молний». Самое большее через час на ваш салют слетятся орды кровожадных британских ублюдков».

Он прав. Я чувствую себя не блестящим канониром, как минуту назад, выстраивая траектории для стрельбы, а зарвавшимся мальчишкой. Тупицей, которому впору палить горохом из игрушечной пушчонки, роняя раскрашенных солдатиков.

Мои щеки горят. Словно по ним полоснули грязной трактирной тряпкой, которой прежде подтирали пролитое пиво и мочу.

«Я… Прошу прощения, мессир! Это… Должно быть, это из-за контузии».

«Из-за контузии? – он хмурится, - Вы не сказали мне, что ранение серьезное».

«Никак нет! – выпаливаю я, - Ничего серьезного нет. Просто иногда накатывает и… Небольшая слабость, спутанность мыслей».

Черный Барон усмехается. Взгляд его смягчается – или же мне так кажется.

«Спутанность мыслей? - бормочет он, - Превосходно. Мало того, что мы блуждаем впотьмах, не зная обстановки, мало того, что проклятый Кан так и не соизволил отозваться на все наши призывы, так еще и мой собственный канонир… У вас что, какой-то личный счет к «барбаканам»?»

«Так точно, мессир».

«С каких времен?»

С марта сорок второго года, мог бы ответить я.

Черного Барона определенно не было в Любеке в марте сорок второго, он удерживал Болховскую крепость или дрался под Орлом, испепеляя озверелые русские полчища, лезущие с востока вперемешку с дьявольскими созданиями Гаапа, или совершал еще какой-нибудь подвиг, оставшийся на его мундире крохотной отметиной в виде ордена. Он не знает, что ночью двадцать девятого марта двести пятьдесят британских «барбаканов», обманув гарнизонные пушки и наблюдательные посты, прошли над Любеком, высыпав на спящий город восемьсот пятьдесят шесть тысяч кёльнских пфундов[11] бомб. «Барбаканы» первой волны несли обычные пороховые бомбы, разбивавшие крыши и крушившие перекрытия, а те, что следовали за ними– лили раскаленную смолу, адский огонь и ядовитые зелья, созданные в британских алхимических цехах. Там, где они проходили, в земле оставался широкий зигзагообразный след, полный обломков, копоти и копошащихся тел.

Мать всегда говорила, что адские владыки наделили ее изрядным запасом удачи, раз уж подарили ей двух сыновей, но не подозревала, насколько близка к истине. Благословенная быстрая смерть. Брату так не повезло. Ядовитая дрянь, льющаяся с неба, обратила плоть на костях в полупрозрачный воск, превратив его до конца дней в человекоподобную медленно тающую куклу, сохранившую лишь зачатки разума.

Ничего этого я говорить не хочу.

Черный Барон не из тех людей, которые станут приносить соболезнования, да я их и не ищу. Я – не мальчишка Вальтер со Штадтвайде, я унтершарфюрер Мюллер, императорский канонир. И я не позволю, чтобы кто-то глядел на меня с жалостью, как на какого-нибудь эделя, пусть даже это будет трижды обласканный адскими владыками герой.

«Виноват, мессир, - произношу я деревянным голосом, таким сухим, что норовит треснуть, как щепа, - Этого более не повторится».

Я слышу разочарованное шипение «Ротиннмунндура». Он в самом деле ожидал выстрела. Может даже надеялся, что Черный Барон позволит ему сожрать то, что останется от британского «барбакана» и его экипажа. По своей натуре он падальщик, ему больше по душе мясо с душком, но не брезгует он и свежим, если оно изжарено до хруста…

Черный Барон, нависающий над истрепанной картой, кажется мне свинцовым идолом, сверлящим меня взглядом. Древним идолом, пережившим всех своих адептов и их богатые дары. Забытым, полустершимся, покрытым тленом из давно разложившихся подношений.

«Вы в самом деле думали сшибить «пташку» из этой пушки, унтер?»

Под его взглядом невозможно ни сглотнуть, ни набрать воздуха в грудь.

«Я… Полагаю, у меня был бы некоторый шанс. Если Бальтазар Волль в самом деле мог добиться такого попадания, думаю…»

На миг мне делается страшно, потому что свинцовый идол оживает. Мне кажется, я слышу лязг его зубов, способных раздробить меня, но это, конечно, лишь иллюзия – Черный Барон на ни миг не изменился в лице.

«Вознамерились сравнивать себя с Бальтазаром Воллем, унтершарфюрер Мюллер? Бальтазар Волль был лучшим канониром германской армии из всех, что я когда-либо видел! Лучшим канониром в мире! А вы…»

Взгляд Черного Барона тускнеет.

«Раз уж любите разглядывать небо, заступаете дежурным на вахту. Вас сменят через два… через четыре часа».

[1] Мальтер – старогерманская мера сыпучих веществ, равная 16 шеффелям, приблизительно 160 л.

[2] Валлационный круг – линия укреплений, которую осаждающая сторона строит обращенной внутрь, к осаждаемому городу; контрвалационный круг – линия укреплений, выстроенная вовне, против возможных попыток деблокады.

[3] Хайлендеры – собирательное название для горных кланов Шотландии, из которых в прошлом формировались элитные ударные части Британской армии.

[4] Краутюнкер (нем. Krautjunker) – «Капустный дворянин», пренебрежительное прозвище жителей Пруссии.

[5] Кригсартикль (нем. Kriegsartikel) – военные артикулы, введенные во многих немецких княжествах со времен Тридцатилетней войны.

[6] Картофельная война – одно из названий Войны за баварское наследство 1778 – 1779-х г.

[7] «Наполеон» - универсальная двенадцатифунтовая пушка-гаубица модели 1853-го года, названная в честь «Наполеона III».

[8] Здесь: 8 тонн.

[9] Немецкий пфунд – примерно 560 гр. Здесь: 112 кг.

[10] Здесь: примерно 150 км.

[11] Кёльнский фунт составлял около467 гр. Здесь: примерно 40 тонн.

Глава 6

Иногда забавно рассуждать о том, какие прозвища дала история отдельным людям и о том, насколько те им подходят. Иное прозвище кажется элегантными, точно скроенный на заказ лучшим гамбургским портным табард, но человек, который его носит, кривоног, горбат и выглядит так, словно стащил его у зазевавшегося владельца, пока оно сушилось на веревке.

Бывает и так, что прозвище, напротив, кажется не в меру пышным, аляповатым и безвкусным, как безвкусны фальшивые самоцветы, выставляемые в витринах ювелирных мастеров, отчего возникает ощущение, будто и человек, которому оно принадлежит, непременно должен быть надменным хлыщом и самодовольным болваном. Однако выясняется, что на деле тот скромен, исполнен достоинства и хладнокровен, точно древнегерманский рыцарь, посвятивший свою жизнь подвигу. Поневоле задумаешься, кто наградил его таким прозвищем и по доброй ли воле он его принял? Нет ли здесь какого-нибудь недоразумения? Какой-нибудь неизвестной широкому кругу лиц забавной истории? Чьей-то злокозненной шутки?..

Прозвища, грозные как старый охотничий швайншвертер[1], потемневший от времени, но все еще бритвенно-острый.

Прозвища, похожие на изношенные солдатские сапоги, стыдливо спрятанные за дверью.

Прозвища скупые и лаконичные, похожие на стальной несгораемый шкаф, хранящий в себе какую-то тайну и отзывающийся лишь глухим дребезжанием.

Прозвища смешливые, похожие на проказничающих адских духов, корчащих тебе гримасы.

Отто Кречмер, Молчаливый Отто. Черт возьми, человек, связавший свою жизнь с гейстершиффом, и должен быть молчаливым, как могила. Мне трудно даже представить, каким нечеловеческим хладнокровием должен быть наделен человек, который по доброй воле дает себя законопатить в огромной бочке вместе с целым выводком озлобленных голодных демонов, чтобы отправиться на охоту в ледяные морские глубины. Из десяти гейстершиффов три гибнет в пастях и щупальцах ужасающих чудовищ, скрывающихся под толщей воды, которые сами охотятся на все живое, похожих на гигантских амеб или состоящих из кровоточащих хрящей акул. Два оканчивают свои дни на дне морском, будучи раздавленными страшным давлением воды – нередкая участь для корабелов, рискнувших опуститься в стылые глубины. Еще два из десяти обречены на мучительную агонию, вызванную недостатком расчетливости – обезумевшие из-за недостатка воздуха демоны вырываются из-под контроля, превращая команду в разметанную по всему кораблю окровавленную ветошь.

А ведь есть еще не нанесенные на карты источники адских энергий, хлещущие из бездонных дыр в морском дне, память о войнах Оффентуррена, способные превратить доски обшивки в свинец, а воздух внутри корабля – в густой кленовый сироп. Есть оголодавшие кракены, способные раздавить жалкую скорлупу в своих объятьях. Есть сирены, обольстительные морские демоны, пение которых губительно для человеческого разума и превращает команду в сборище безумных хищников, калечащих и убивающих друг друга.

Из десяти гейстершиффов лишь два или три доберутся до британских торговых путей, кишащих тучными бригантинами и степенными барками, чьи трюмы трещат от награбленного по всему миру добра. Но и там их ожидает отнюдь не привольная охота, как у волка, пробравшегося в овчарню. Британцы в последнее время поднаторели, защищая своих купцов, очень уж чувствительно наши гейстершиффы обкусали им плавники. Сейчас за каждой торговой флотилией непременно следуют хищные фрегаты, делающие жизнь охотника почти невыносимой. Чуткие гомункулы на его борту вслушиваются в излучения магического эфира, ловля отголоски адских энергий, рождаемые демонами внутри гейстершиффа. Малейший сигнал – и за борт летят пороховые бомбы, а также бочки со сложно устроенными алхимическими зельями, от которых морская вода, закипев, может сварить незадачливых гейстершифферов прямо в их скорлупе или превратить их в экипаж из полуразложившихся и полуразумных тритонов.

Судя по всему, опасностей в последнее время сделалось еще больше, потому что обратно в Тронхейм и Нарвик возвращается один корабль из дюжины. Ходят слухи (пока еще не подтвержденные и потому вдвойне гнетущие) о том, что британским демонологам удалось перекупить одного из тех адских владык, услугами которого пользуется Гофкригсрат, чтобы поддерживать связь с нашими кораблями в дальних морях, завалив его золотом и жертвенным мясом, и теперь этот ублюдок выдает им все наши секреты.

Капитан-гейстершиффер, трижды сходивший на охоту и уцелевший, получает из рук гросс-адмирала перстень с драгоценным камнем. Выживший в течении десяти – получает пожизненный графский титул и придворные почести. Отто Кречмер совершил уже восемнадцать. Он не только каждый раз возвращал корабль в порт, но и мог похвастать счетом, недостижимым никому из ныне живущих охотников – десятками потопленных и сожженных британских судов, тысячами центнеров золотых слитков, вырезанных из их выпотрошенных чрев. Только за этот год он отправил на морское дно три британских пинаса, разорил несколько прибрежных деревень, ускользнул из нескольких расставленных специально против него ловушек… Недаром архивладыка Белиал высочайшим соизволением разрешил Отто Кречмеру, Молчаливому Отто, изобразить свою личную печать на корпусе его гейстершиффа, а император наградил чином начальника своей личной соколиной охоты.

Этот человек должен быть холоден и жесток, думаю я, размышляя об его подвигах, сам похож на хищника ледяных глубин с мертвыми акульими глазами – только такой может добраться до цели, невзирая на все опасности, и хладнокровно вспороть брюхо британскому кораблю. Только такой может скормить демонам половину собственного экипажа потому, что на всех не хватит воздуха…

Помню, какое потрясение я испытал, обнаружив в одной вюнсдорфской кофейне гравюру Молчаливого Отто, взиравшую на посетителей со стены. Не было ни холодного акульего взгляда, ни стиснутых тонких губ, которые успело нарисовать воображение, ни молчаливой волчьей ярости в облике. А был молодой смешливый тридцатилетний мужчина с ясными веселыми глазами и немного щербатой улыбкой, похожий на сотни смешливых тридцатилетних мужчин, которых я видел прежде. И это человек, имя которого мореходы вырезали на своих амулетах, чтобы избежать гнева морских демонов! Которого в Британии по меньшей мере трижды объявляли погибшим и которого, по слухам, сам архивраг Малфас объявил своим личным врагом!

Гиацинт фон Штрахвиц по прозвищу Панцерграф. Потомственный аристократ из Силезии, он был завсегдатаем всех придворных балов, гремевших в его время, прирожденным наездником, одаренным фехтовальщиком и недурным поэтом, однако, когда в тысячу девятьсот четырнадцатом году адские трубы возвестили начало Первого Холленкрига, он был одним из первых, кто повесил шляпу на гвоздь, взял фамильный меч и отправился в армию.

Он должен был идти в бой на коне, возглавляя сверкающую доспехами конницу, однако не погнушался пойти в обычную панцирную пехоту, обретя там свое прозвище и немеркнущую славу. Вместе с германской армией он месил залитые ядовитой слизью поля Пашендаля, крушил ядрами бельгийские редуты при Намюре, жрал дохлую конину под Верденом, в то время как полчища британских и французских демонов, изнемогая от ярости, вспахивали огненными плугами землю, заливая все вокруг горящей смолой и ипритом, вытаскивая вопящих людей из траншей точно редиску с грядки.

Первый свой Железный крест он получил уже в четырнадцатом году, отразив натиск британских королевских кирасир, чей удар считался всесокрушающим и смертельным со времен битвы при Деттингене. Треть его роты превратилась в кровавую слизь внутри собственных доспехов, будучи раздавленной концентрированными чарами Стоффкрафта, еще треть бросилась бежать, не слушая приказов. Но оставшихся в строю хватило, чтобы двухфунтовые пушечки слаженно заговорили, вышибая из седел ревущих британских кирасир в доспехах из вольфрама и обожженной человеческой кости…

Даже на войне Панцерграф оставался кавалером. Он никогда не пытал оказавшихся в его власти французских солдат, а если ему приходилось вершить суд, вершил его коротко и хладнокровно. Не разрешал своим людям грабить деревни – практика, в то время бывшая повсеместной и не считавшаяся порочной. Держался с одинаковым достоинством перед собеседником, и неважно, кто это был, генерал из Гофкригсрата или посеченный в бою пикинер, бредущий на полуотрубленных ногах. Неудивительно что «его сиятельство Панцерграф» встречал теплый прием, куда бы ни прибывал, начиная от полковых штабов и кончая промозглыми землянками.

Помимо графской галантности Панцерграф отличался невообразимой стойкостью. Он всегда оказывался на острие удара, за несколько лет войны получив столько ранений, сколько позволительно иметь почтенному ландскнехту на склоне лет. Пуля из французского мушкета под Пашендалем, осколок британского снаряда в Северной Франции, страшные ожоги во время битвы при Нев-Шапель…

В восемнадцатом году, незадолго до подписания позорных соглашений в Компьенском лесу, он был пленен, совершая глубокий рейд по вражеским тылам, и угодил живым в руки французов. Будь он обычным пехотным офицером, ему попросту вспороли бы живот, позволив адским отродьям на службе архиврага Фурфура пожирать еще пульсирующие потроха. Но Панцерграф слишком много крови выпил у своих врагов, чтобы они подарили ему быструю смерть. Он оказался заточен в страшную крепость Каркассон, в которой отборные французские палачи-демонологи истязали своих узников, применяя пытки, невообразимые для смертных, медленно уничтожающие рассудок и душу.

Императору удалось выкупить своего верного слугу, выплатив за него двести тысяч дукатов, но лишь через пять лет. Едва живой, Гиацинт фон Штрахвиц, прозванный Панцерграфом, вернулся в Германию, но не для того, чтобы проводить время так, как пристало людям его положения, хлеща вино и ухлестывая за фрейлинами. В тот же год он записался в отряд фрай-ягеров, «вольных егерей», промышлявших тем, что громили французские трофейные команды, грабившие оставшиеся без защиты германские деревни.

Уже к тому моменту он был нездоров, изнемогал от бесчисленного множества ран и едва держался в седле. Его тело было разрушено годами войн, чудовищным напряжением и пытками, но его разум оставался твердым и острым, как сталь кавалерийской пики. Поняв в тридцать пятом году, что дело вновь идет к войне и близится время, когда архивраги Малфас, Фурфур и Гаап сполна ответят за свое предательство, в тридцать пятом году он вновь зачисляется в императорскую армию.

И снова бои. Барселона и Бильбао, Кобюр и Варшава, Рига и Лемберг.

Снова разорванные пылающие небеса, исторгающие из себя гной и адскую серу, снова ревущие орды тварей, катящиеся по изъеденной огнем и ядами земле, снова гул демонических орудий, сокрушающих пехотные терции и траншеи, грохот ядер, рассыпающиеся золой и медной пылью люди…

Как и двадцать лет назад, отважный Панцерграф вновь бился под императорскими знаменами и стягами архивладыки Белиала, внушая трепет врагам и вызывая восхищение даже у адских владык своим неизменным благородством, которому не изменял даже в бою. Крошил смертоносные крепости Линии Вобана на западе, громил выбирающихся из ледяного моря тварей на севере, карал железной рукой дикарей-каннибалов с их отравленными ножами на юге и сжигал орды человекоподобных отродьев Гаапа на востоке.

Вся Германия чтит графа фон Штрахвица. Его имя боготворят во всех уголках империи, школьники пишут ему восторженные письма, миннезингеры слагают хвалебные гимны, воспевающие его подвиг, восторженные дамы посылают ему любовные послания, магистраты устраивают праздники и ярмарки в его честь. Его положению можно только позавидовать, если бы не его горькая двоякость. Империя осыпает его почестями, но мало кто спешит засвидетельствовать их лично. Его почитают – но с безопасного расстояния. Уважают – но так, как принято уважать адских владык, убедившись, что они достаточно далеко. Любят – но с предусмотрительной осторожностью.

Высший свет словно бы вычеркнул графа из своего круга, захлопнув перед его лицом изящные золотые воротца своих дворцов. Никто не приглашает его на балы и званые вечера, никто не приглашает его сыграть в карты, не зовет на охоту. Он словно бы существует в какой-то отделенной от мира смертных категории реальности, отведенной для великих героев. Говорят, однажды супруга курфюрста Бранденбургского вознамерилась нанести графу визит, чтобы вручить собственноручно вышитый платок и поблагодарить за беспорочную службу, но, увидев его, обмочилась, бедняжка, и лишилась чувств. В другой раз вышло еще хуже – какой-то не в меру ретивый бургомистр собрал школяров-отличников, чтобы те могли продекламировать ему собственные стихи о военных победах, но стоило только тяжелой карете графа фон Штрахвица распахнуть двери, разбежались, точно перепуганные воробьи.

Может, потому, что облик прославленного Панцерграфа не вяжется с тем обликом героя, который миннезингеры и поэты, точно искусные портные, состряпали для него, щедро украсив золотой канителью и вышивкой. Каждый бой, в котором он участвовал, отщипывал от него по кусочку мяса, кроме того, сказывались ядовитые газы, которые он хлебал на фронте вперемешку с грязью, стычки с исчадиями Ада, бесконечные пытки в застенках Каркассона… Человеческое тело слабо. Даже вооруженное доблестью Гиацинта фон Штрахвица, обласканное милостью смертных владык, оно остается человеческим телом, до ужаса хрупким и несовершенным. Чтобы сохранить прославленному герою жизнь и возможность сражаться, императорские кузнецы и алхимики создали для него новую оболочку из стали и платины, оболочку, которая весит не меньше шестнадцати центнеров[2], вот только живой человеческой плоти в ней осталось всего несколько драхм.

Благородный воитель, герой империи, он превращен в исполинского стального голема, скрежещущего сочленениями, похожего на закованного в рыцарские латы гигантского паука. Панцирь его изъязвлен тысячами пробоин, через которые истекают ядовитые жидкости, служащие Панцерграфу кровью, к нему прилипли лохмотья французских и английских мундиров, страшные фронтовые амулеты, созданные из чьих-то черепов, связки протухших внутренностей и полурасплавленных костей. Завоевывая свою славу, годами кромсая демонов и людей, Панцерграф провел в сражениях столько времени, что сам напоминает забрызганное ихором чудовище из лязгающего металла. Когда он ступает, выхлопные трубы выбрасывают наружу облака едкого хлора и иприта, которыми он вынужден дышать, а бронированные пластины жутко дребезжат. Где бы он ни появился, он оставляет за собой шлейф из некротических миазмов.

Даже если какой-то смельчак осмелится зачитать в его честь оду или прочувствованное стихотворение, воспевающее его отвагу, граф фон Штрахвиц едва ли поймет их смысл – он давно лишился слуха. Навык членораздельной речи также им утрачен, единственный звук, который он в силах извлекать – оглушительный рев встроенных в доспех труб, служащий сигналом к атаке. Говорят, из всех органов чувств, положенных человеку, он сохранил лишь глаза. Будто бы в те редкие минуты, когда он открывает бронированное забрало, в глубине доспеха можно разглядеть деформированный человеческий череп, удерживаемый воедино великим множеством стальных штифтов, гвоздей и проволоки. В его глазницах все еще можно разглядеть человеческие глаза, сухие и сморщенные, как сгустки столетней смолы, утратившие способность что-то выражать, но еще способные что-то видеть.

Ирония судьбы – человек, считающийся воплощением доблести и рыцарского благородства, на деле представляет собой полуживой боевой инструмент, сохраняющий лишь зыбкие крохи разума. А может, уже утративший и их. Никто по-настоящему даже не понимает, разумен ли Гиацинт фон Штрахвиц, Панцерграф, в человеческом смысле этого слова. Когда ему приказывает атаковать – он атакует, сметая на своем пути опутанные колючей проволокой редуты и полевые батареи, в остальном же он почти всегда недвижим и не реагирует на происходящее вокруг него, делаясь совершенно равнодушным к окружающему миру. Если он когда-то умел что-то кроме этого, он, должно быть, уже сам забыл о тех временах.

Впрочем, его оруженосцы утверждают, будто в беззвёздные глухие ночи их господин иногда издает странные звуки. Его боевые трубы изрыгают рев, но не тот душераздирающий страшный рев, призванный гнать в атаку пехоту, а другой, потише, наполненный пронзительной, почти человеческой, тоской. Может, несчастный граф, сделавшийся кумиром миллионов германцев, оплакивает собственную незавидную участь, может, вспоминает боевых товарищей, а может, это всего лишь безотчетный вой безумного существа…

Судьба, награждая человека прозвищем, подчас будто норовит подшутить над ним. Я помню много причудливых прозвищ, некоторые из которых словно созданы на заказ придворным мастером, другие же – отчаянно неуместны, точно мундир с чужого плеча.

Макс Иммельман по прозвищу Орел из Лилля, человек, как никто другой умевший дрессировать воздушных демонов и погибший только потому, что случайно уколол в полете булавкой палец – вымуштрованное адское отродье не смогло совладать со своими инстинктами и сожрало его налету вместе с сапогами.

Иохим Пайпер по прозвищу Бронированный Йохен, блестящий тактик, которому, несмотря на молодость, прочили славу второго Валленштайна и который в сорок третьем задохнулся насмерть во время пожара во фронтовом борделе, заснув с папиросой во рту.

Гюнтер Прин по прозвищу Бык из Скапа-Флоу, еще один гейстершиффер, обретший бессмертную славу после бойни, учиненной им в британском порту, внешним видом куда больше напоминающий ловкую куницу, чем грозного быка. За его голову британцы назначили награду в сто тысяч гульденов, но эта награда никому не досталась – гейстершифф Прина пропал без вести, возвращаясь в родной порт.

Граф Эрвин фон унд цу Хайденхайм-на-Бренце по прозвищу Пустынный Варан, наводивший ужас на британцев в Северной Африке, рассудительный, резкий и смертоносный, как гигантское пресмыкающееся. Дослужился бы до фельдмаршала, если бы не вздумал на старости лет принять участие в заговоре против императора, причем вел себя так неловко и по-дилетантски, что выдал многих заговорщиков. Карьера его закончилась бесславно. Пока стражники взламывали дверь его кабинета, успел кольнуть себя тростью с замурованным внутри демоном, которую носил чтоб не достаться живым британцам, растекшись по полу грязной лужей.

Черный Барон. Хладнокровный ас-бургмейстер, воевавший с тридцать девятого года, прославленный демонолог, имевший больше двух сотен подтвержденных пораженных целей, чемпион в своем роде. В июне сорок четвертого повел в бой свою роту, чтобы отбить у британцев Виллье-Боккаж, и сгинул без вести, скорее всего, погиб в бою вместе со всеми своими людьми, уничтоженный печально известным Нормандским Анабазисом…

Черт.

Написал так вдохновенно, что сам на миг представил. И сделалось еще более тошно.

Здесь, на фронте, нельзя позволять своей мысли кружить как вздумается, иначе та заберется черт знает куда, точно растреножившийся конь, издохнет в болоте или забредет на минное поле. Мысль надо неустанно дрессировать, точно злокозненного демона, не позволять ей лишнего, иначе…

Черт. Надеюсь, когда-нибудь я овладею и этой наукой.

Никогда в жизни не думал, что мне доведется стать бургмейстером.

В детстве я частенько разглядывал гравюры со шлахтенбургами, находя в них определенное очарование. У нас самих дома таких гравюр не имелось (мать не поощряла увлечения, связанные с войной), но у моего приятеля Леопольда-Третьего с нашего двора был дед, пожилой архивариус, в запасе у которого хранилось множество репродукций Буше и Мериана-Старшего. Удовольствие было недешевым – час разглядывания обходился в большое яблоко, не сточенную лошадиную подкову или пять вороньих перьев – но оно определенно того стоило.

Роскошные это были гравюры.

Люфтберфордерунги, похожие на гигантских стервятников, вспарывали острыми кожистыми крыльями облака, обрушивая на вражеские порядки бочки с адским огнем. Среди бритвенно-острых волн замерли страшные силуэты дредноутов с огромными ощерившимися пастями, способными проглотить целый дом… Пока все мальчишки, изнывая от восхищения и щемящей душу тоски, разглядывали сцены битвы при Мольвице и Лейтенского триумфа, я отдавал предпочтение шлахтенбургам.

То были первые образцы, совсем не похожие на нынешние. Предельно несовершенные, огромные, как сухопутные крепости, неуклюжие, гипертрофированные, с нелепо выпиравшими шипами и крючьями для ближнего боя. Запечатленные в моменты своего триумфа, давящие британскую пехоту или разметывающие ряды французских пикинеров, они выглядели грозными в то же время благородными машинами, как древние боевые слоны…

Любек – северный город, не обласканный ни природой, ни адскими владыками, его небо слишком загрязнено ядовитыми алхимическими выбросами, чтоб баловать своих жителей солнечным светом. Однако разглядывая хрустящие гравюры, еще не обезображенные пятнами и без потертостей на сгибах (новенькая лошадиная подкова за час – с ума сойти можно!), я ощущал в груди теплоту сродни той, что распространяет теплое майское солнце.

Устроившись в уединенном месте, я мог часами рассматривать гравюры какого-нибудь Якоба Хайда, забыв про обычные мальчишеские забавы и позволяя своему воображению создавать картины, затмевающие шедевры императорских мастеров. Вот я карабкаюсь на бронированный корпус, цепляясь за грубую стальную шкуру, на мне порядком прожженный порохом и иссеченный вражескими штыками дублет, на скуле алеет, наливаясь кровью, свежая рана… Или, того лучше, стою на донжоне с обнаженным мечом в руке и покорный моей воле демон, отважный адский воитель, обрушивает на врагов страшный всепожирающий огонь, испепеляющий их десятками. Французские фузильеры, погрязшие в самых омерзительных склонностях, разодетые в роскошные шелка и бархат. Дикие звероподобные русские стрельцы с их страшными секирами, поросшие шерстью и по-волчьи разевающие рты. Лощеные британские мушкетеры в красных мундирах с лицами бледными как у мертвецов от чудовищного количества переполняющего их яда. Все, все разлетаются прочь, оседая золой, когда покорный мне демон выдыхает пламя…

Четыре часа – долгий срок, когда вынужден сидеть без дела.

Чтобы не истязать себя бездельем, я решил описать, что представляет собой наш шлахтенбург.

Наша крепость, наше узилище, наше утробно гудящее чудовище из щербатого металла.

По правде говоря, нет никакой нужды его описывать. Даже если так случится, что мои записи уцелеют и попадут в чужие руки, распалив в душе неведомого мне читателя любопытство, он в силах удовлетворить это чувство, отправившись в любую каретную мастерскую, где получит точную информацию вплоть до цолля.

Если я и занимаюсь описанием нашего механического экипажа с адской начинкой, то лишь ради себя – меня всегда успокаивала работа с цифрами, неудивительно, что в этой ситуации, когда мы все преизрядно напряжены, мое перо само собой рвется к расчетам, щедро испещряя бумагу мелкими значками.

Итак, что я могу сказать о нашем шлахтенбурге?

Кажется, я уже упоминал, что весу в нем тысяча сто восемь саксонских центнеров. Чертовски много, если рассматривать его с точки зрения обычной кареты – эта тяжесть может раздавить даже боевого голема в его тяжелых кованных доспехах, точно блоху, мало того, обратить в руины небольшой каменный форт с частоколом и фортификациями, просто налетев в него на полном ходу. Если бы нам вздумалось сдвинуть его с места при помощи лошадей, нам потребовалось бы двадцать девять шлезвигских тяжеловозов или тридцать два тяжеловоза рейнской породы (лошадиные барышники утверждают, что рейнцы слабее на передние ноги). Одна эта лошадиная кавалькада, запряги мы ее обычным цвайспаннером[3], составила бы в длину двадцать три клафтера[4]. Некоторое время я хихикаю, представляю себе этакое скопище лошадей – ну и мороки было бы у Бодена, чтобы подковать и запрячь всю эту орду!..

В длину «двести двенадцатый» равен два клафтера и пятьдесят шесть цоллей[5], а если считать с пушкой, торчащей из массивного, укрепившегося на спине, донжона, то даже три клафтера сорок цоллей[6]. Ширина – один клафтер пятьдесят один цолль[7]. Высота – один клафтер двадцать один цолль[8]. Формально наш ящик можно отнести к каретам, но по своим размерам он легко обойдет не только щегольские городские фиакры и солидные господские фаэтоны, но даже любой дорожный дилижанс.

Нет, если и сравнивать с чем-то нашу «консервную банку», то не с изящными каретами, а с аутовагенами, этими оглушительно гремящими городскими хищниками, которые наводнили в последние годы все улицы. Злые и нетерпеливые, изрыгающие из себя копоть, зловоние и огонь, они тоже используют силу заточенных внутри демонов для передвижения, с той лишь разницей, что гражданский аутоваген влечет вперед целый выводок запертых внутри адских существ, тогда как «двести двенадцатый» вынужден полагаться лишь на одного.

Тому, разумеется, есть причина. С тех пор, как аутовагены вошли в моду, отвоевав себе львиную долю городских мостовых, они беспрерывно соревнуются друг с другом в скорости, словно их создатели задались целью преуспеть именно в этом отношении, зачастую нарочно забывая про все прочие - дальность хода, выдержанность, послушание, безопасность, надежность… Иногда даже кажется, что погоня за скоростью в наше время сделалась безрассудной, слепой и смертельно опасной гонкой, которая уже погубила тысячи не в меру беззаботных душ.

Помню, в тридцать восьмом году аутоваген каретного мастера Карла Бенца на тракте между Франкфуртом и Дармштадтом развил сто семьдесят два клафтера в час[9] – умопомрачительная скорость для любого экипажа – в честь этого события дали не только множество балов, но даже выпустили почтовые марки.

Когда речь идет о скорости, демонологам приходится заключать в один экипаж сразу несколько демонов, нарочно отбирая самых легконогих и прытких, как в мире смертных отбирают охотничьих борзых, их совокупная прыть придает экипажу невообразимую стремительность. Но, как это часто бывает, у всякой медали есть оборотная сторона. Сознательно жертвуя всем во имя скорости, эти демонологи зачастую создают настоящие бомбы на колесах – недолговечные и чудовищно опасные. Стоит только одному не в меру расшалившемуся адскому отродью от скуки или от врожденной подлости цапнуть за бок своего соседа, как тот охотно пускает в ответ зубы. Клубок терзающих друг друга демонов, запертых в тесном пространстве железной коробки – смертельно опасная штука. Если это произошло, хозяину роскошного экипажа следует выскакивать прочь, забыв про поводья и кнут– адские создания, сцепившись друг с другом, разнесут вдребезги все, до чего дотянутся, прежде чем истаять в луже зловонной меоноплазмы…

Берндт Роземайер – установил три рекорда скорости, но в тридцать восьмом растерзан собственными демонами точно бумажная салфетка, не оставив после себя ни единого клочка крупнее монеты в один крейцер. Карл Рудольф Хайдель – в тридцать шестом году под Монцем, переусердствовал, орудуя кнутом, распалил своих демонов настолько, что те пропалили насквозь стальной котел, в котором были заключены, превратив его самого в щепотку пепла в выгоревшей коробчонке. Эрнст фон Делиус – в тридцать седьмом его демоны сцепились с демонами из соседнего экипажа, который он пытался обогнуть на повороте, в разразившейся сваре обоих незадачливых гонщиков выпотрошили живьем. Карл Галль, Отто Мерц…

Знать, высокие чины в Гофкригсрате затряслись от страха, представив, что боевая машина, несущая многие центнеры брони и самые совершенные орудия, которые только могут быть произведены императорскими мануфактурами, могут оказаться во власти клубка беснующихся демонов. Оттого и утвержден высочайший порядок – не более одного демона в один шлахтенбург. Да «Ротиннмуннур» и не потерпел бы соперника. Демоны сродни ему – не легконогие борзые, это особая порода, добываемая из тех глубин Геенны Огненной, где обитают самые кровожадные и безжалостные отродья…

Разумеется, наш экипаж зиждется не на колесах. Даже самые совершенные подрессоренные колеса не выдержали бы чудовищной тяжести, взгроможденной на них. Не говоря уже о том, что шлахтенбургу приходится передвигаться не по мощеным улицам, как изнеженным городским аутовагенам, а по чудовищному бездорожью, пестрящему кочками, рытвинами и канавами, преодолевая вражеские траншеи и проволочные заграждения. Потому бронированная туша «двести двенадцатого» покоится на «рельсовых колесах» системы Ричарда Эджворта – двух огромных стальных лентах, состоящих из выкованных, соединенных друг с другом, пластин. Эти штуки могут выглядеть не очень изящно, но я видел, как валуны размером с бочку, оказавшись у них на пути, лопаются точно цукаты, а вековые деревья валятся с оглушительным треском, подобно спичкам. Опасная сила, с которой нельзя заигрывать и которую нельзя не принимать всерьез. Я лишь единожды видел «Ротиннмуннура» в бою, в том самом злосчастном бою при Виллье-Боккаж, наградившем меня контузией, однако преисполнился к этой силе огромным уважением. Это не просто бронированная бочка на гусеницах, это закованный в латы великан, способный нанести чудовищные увечья всякому существу, дерзнувшему сойтись с ним в бою.

Массивный корпус, укрытый пластинами брони и кольчужными сетками, венчает конструкция, которую следует именовать донжоном. Она и верно похожа на крепостной донжон прямоугольной формы, выпирающий из крепости, а когда приходит в движение, распространяет вокруг зловещий лязг, точно тысячи ног в тяжелых стальных сабатонах чеканят шаг по твердом камню. Несмотря на то, что донжон настолько велик, что мог бы вместить внутри целую дюжину пикинеров или мушкетеров, места там отведены только троим бургмейстерам – демонологу, властвующему над демоном, канониру, в ведении которого находится пушка, вашему покорному слуге, и заряжающему, который управляется с ядрами, кроме того, выполняет всякую подспорную в нашем ремесле работу.

Пушка, торчащая из донжона, напоминает не то рог древнего чудовища, не то жуткую черную рапиру. И хоть в ней нет опасной остроты, свойственной клинку, я знаю – это самая смертоносная штука в мире смертных. Сила двадцатидвухфунтового орудия творит чудеса – страшные чудеса на поле боя. На дистанции в сорок клафтеров она способна пробить пластину из закаленной броневой стали толщиной четыре с половиной цолля[10], обрушить каменную стену, разворотить крепостную башню…

В «двести двенадцатом» нет мягких обводов и гладких форм, как у парадных герцогских доспехов, никогда не бывавших на поле боя, его корпус состоит из рубленных прямых черт, придающих ему архаичный, нарочито грубый вид. Люди, которые его создавали, выковывая броневые пластины и водружая громоздкий донжон на огромную перегруженную сталью тушу, меньше всего утруждали себя мыслью о том, как придать изящность этому грозному хищнику, пирующему посреди разоренных войной, исчерченных траншеями и воронками, земель. Он – оружие, но не элегантное, как ухоженный эспадрон ландскнехта или рейтарский пистоль с итальянским замков с богатой насечкой, скорее, это ржавый старый нож, перепачканный материнской кровью.

А уж если касаться того существа, что замуровано внутри волей Черного Барона и зовется «Ротиннмуннуром»… Впрочем, о нем я постараюсь написать отдельно – как выдастся свободная минута.

Два армейских интенданта, старых приятеля, встретившись в пивной после долгой разлуки, вспоминают былые деньки. Один из них говорит:

- Ближе всего к смерти я был в сорок втором. И не потому, что на восточный фронт занесло, нет. Я в ту пору знатно проигрался с приятелями, мне сильно нужны были деньги, уже векселя к сроку подходили, а я на мели, хоть стреляйся. Поставлял в полк, где служил, опилки под видом сена – каких-нибудь двести грошей выручил. Поставлял вымоченный в воске спилок будто первосортное шевро – жалких три гульдена заработал. Нет, думаю, так дело не пойдет. Сходил в трактир, набрал битого стекла, потом еще краски всякой, сургуча, глины, посидел вечерок-другой, и готово. Двести амулетов один к одному, и вышли, надо сказать, превосходно, даже письмена адские как настоящие сияют.

- И что же?

- В свой полк и поставил – по два гульдена за штуку! Сказал, что это «кугельфесты», созданные лучшими ведьмами Броккенбурга, отводят всякую пулю из мушкета и из пистоля, а равно и из кулеврины. Дело пошло влет, только успевай монеты считать. Каждый офицер в полку желал себе такой. Чуть не передрались за мои черепки. Наших-то в ту пору под Калужей русские так свинцом накормили, что некоторые и по три штуки готовы были взять! Я уже лошадок себе присмотрел с легкой каретой, чтоб делать ноги, да и на домик в Бамберге хватало, прелестное такое шале в альпийском стиле, и тут… Заявляется в нашу часть генерал со свитой. Свирепый как сто чертей, сам лишь недавно с Восточного фронта вырвался, половину требухи там оставив, рвет и мечет. Смотрит ведомости и видит, что четыреста гульденов из его полка в мой сундук перетекли. Разъярился, как демон! Сперва хотел было меня повесить перед всем строем или забить палками, как пса, но тут ему в голову идея поинтереснее пришла. «Ну подлец, бери свой амулет! – кричит – Сейчас-то мы проверим, как он работает!». Всучил мне одну из злосчастных моих поделок, а сам кличет караульных из арсенала, велит им тащить порох и пистоли. Стою, ни жив, ни мертв, понимаю, плохо дело. Да только что делать, положение-то безвыходное… Каяться поздно – уж больно свиреп, пощады просить резону нету. Могу только молиться адским владыкам, призывая их снисхождение на свою безмозглую голову. Тем временем притаскивают ему оружие и порох, генерал хватает пистолю побольше, засыпает порохом, вкладывает пулю и мне меж глаз целится. Не штабной офицеришка, чай, фронтовой, пистолю держать умеет. Спускает курок… Хлоп! Осечка! Нет выстрела! У меня едва сердце не оборвалось. А генерал пистоль отбрасывает, бормочет: «Ну, иногда случается, бывает», ко второму тянется, мерзавец. Засыпает пороху еще гуще, снова взводит курок, снова меж глаз. Хлоп! Щелк! Осечка! Меня в горячую и холодную дрожь попеременно кидает, стою белый как холст. Ну, два раза-то могло и свезти, мало ли, но чтоб в третий… Следующий пистолет генерал добрых пять минут снаряжал, собственными руками, никому не доверив. Замок сам проверил – чтоб ни люфта малейшего, пыж прибил тщательнейше, разве что пулю на зуб не попробовал. И…

- Ну! Ну! Не томи!

- Осечка, чтоб тебя! В холостую! Сползаю по стене, полуобморочный, а генерал выругался, швырнул пистолю и прочь выскочил, красный как рак. Пронесло, значит. Я так смекаю, без адских владык не обошлось. Видно, приглянулась им моя душа, ну и оказали благодетельство, чудо сотворили, от смерти уберегли! Вот и говори после этого, будто смертный на волю адских владык уповать не может! Еще как может, выходит.

Допили приятели пиво, время платить по счету.

- С меня пять крейцеров! – восклицает первый интендант и тянется за кошельком.

А другой, усмехаясь, и говорит ему:

- Постой-ка, у меня другие записи. С тебя сто гульденов и пятьдесят крейцеров, если позволишь.

- Это еще за что? – изумляется тот.

- Ведь ты, если не ошибаюсь, в сорок втором в баварском «Гартманнсберге» служил?

- Ну?

Второй удовлетворенно кивнул.

- Значит, все сходится. Смотри расчет. Сто гульденов – за чудо, явленное адскими владыками и спасшее тебе жизнь. Пять крейцеров – за пиво…

- А еще сорок пять за что?

- Еще сорок пять – за мел и песок. Это ведь я в ту пору в этот полк порох поставлял…

Все чаще, мучаясь неизвестностью и тревогой, осаждаемый глухой болью, накатывающей без предупреждения и зажимающей мой череп в раскаленные обручи, я занимаюсь тем, что позволяю своей руке карябать на бумаге все, что вздумается. Обыкновенно это дрянные анекдоты, которых я нахватался уже здесь, на фронте, безыскусные песни или воспоминания той поры, которая утратила всякую ценность, сделавшись далеким прошлым. Как бы то ни было, этот метод работает. Пока рука трудится, выписывая чернильную вязь по грубой бумаге, беспокойство не так донимает меня, а значит, благотворный эффект на лицо. Буду позволять ей эти маленькие шалости, тем более, что последнее время не богато на события.

Подзорная труба, которую передает мне Болдт, скверного свойства – судя по полустершимся сигилам на линзах, ее зачаровывал не великий Карл Цейс, а какой-то безвестный императорский демонолог, еще вчера точивший сапоги для армии или сбивавший бочки. Демон, заточенный внутри, молод, но безалаберен и работает как вздумается, отчего я то мучительно щурюсь, пытаясь разглядеть хоть что-то, то ошпариваю глаза едким солнцем. Но это все равно лучше, чем сидеть в тесном стальном гробу, слыша негромкий скрежет «Ротиннмуннура» и ощущая затылком взгляд Черного Барона.

Ближе к закату облака делаются ядовито-алыми, как гноящееся мясо, полными неизвестных мне газов. Время от времени они озаряются беззвучными сполохами света – там, внутри них, сейчас кипит битва, чьи детали скрыты от нас, между нашими «птичками» и британскими, между полчищами Белиала и Малфаса. Армады «барбаканов» тянутся к нашим городам, чтоб сбросить свой смертоносный груз, демоны фон Розенхейма остервенело треплют их, разрывая в клочья, но и сами гибнут под ударами британских «молний» и «андалузцев».

Иногда я вижу крохотные точки, отделяющиеся от облаков, чертящие свой короткий путь вниз. Но это не разбитые боевые шлахтенбурги, вышедшие из боя, как мне сперва кажется. Я встряхиваю подзорную трубу, чтобы взбодрить отлынивающего от работы демона, и могу разобрать их нескладно скроенные тела, ничуть не похожие на знакомые мне обводы адских хищников.

Медузоподобные, с великим множеством слабосильных отростков, или вовсе бесформенные, с дюжинами трепещущих хвостов. Это не боевые демоны, выведенные в адских псарнях для того, чтобы терзать друг друга на полях Холленкрига, это слепые и беспомощные последыши войны, жалкие твари, самозародившиеся в ядовитых облаках, под воздействием мощного излучения адскими энергиями со всех сторон вследствие неведомых алхимических реакций. В большинстве своем они и летать-то не умеют, вся их короткая жизнь проходит в недолгом падении.

Когда мне было семнадцать, на Любек с высоты в полтора мейле[11] шлепнулось существо, в равной степени напоминающее Perucetus colossus[12], гигантскую миногу и летучую мышь, покрытое вперемешку ядовитого цвета перьями и змеиной чешуей. Это не было злокозненным замыслом архиврага Малфаса, всего лишь стечением обстоятельств. Британские бомбардиры использовали какие-то новые, не опробованные прежде, смеси, которые, столкнувшись с оборонительными узорами наших чар, в результате непредсказуемых алхимических реакций произвели на свет нелепое чудовище. Никто не знает, было ли оно разумным, как и того, успело ли оно сполна насладиться своим существованием – его существование длилось неполную минуту, а завершилось оглушительным падением прямиком на любековские башни.

Сентябрь тридцать девятого в наших краях до сих пор именуют «шмутцембер[13]», понятно, отчего. До самого декабря мы не осмеливались открывать окна – все городские крыши были покрыты алым покровом из размозженного мяса, издающего резкий запах тухлятины, а городские гарпии разъелись до того, что едва могли летать и ковыляли по улицам, осоловевшие и вальяжные, точно члены городского магистрата после пирушки. Ха. Уже в сорок первом зазевавшаяся гарпия сама могла угодить в похлебку – их мясо ядовито и необычайно жестко, но мать писала, что они научились вываривать его с тмином и щепоткой митридата[14] – получалось вполне сносно…

Время от времени я позволяю своим глазам опуститься вниз, чтобы не обжечь их ядовитыми облаками. Это не дает им блаженного отдыха, лишь кратковременный перерыв. Земля здесь сплошь перекопана и образует формы неестественные и жуткие, каких никогда не принимает в природе – сопки из пережженного базальта с вкраплениями мутного оплавившегося стекла, выжженные овраги, в контурах которых смутно угадываются траншеи, карстовые воронки, полные тягучей кобальтового цвета жижи. При одной только мысли, сколько сюда было выплеснуто чар – нами и британцами - делается не по себе.

Эта земля никогда не родит всходов, она отравлена на сорок поколений вперед, всякая жизнь в ее недрах давно погибла. Нынешние хозяева этой земли – примитивные существа, которые не приходятся нам, людям, даже отдаленными родственниками. Похожие на выпотрошенных крыс с паучьими головами и волочащимися по земле сухими корнеобразными щупальцами, они неспешно ковыляют из траншеи в траншею, высасывая из трижды сожженной земли чудом сохранившиеся крохи питательных веществ.

Несчастные твари. Некоторое время я рассматриваю этих жалких созданий, копошащихся в грязи вокруг «двести двенадцатого», испытывая одно только брезгливое отвращение. Это не разновидность габсбургов, пестрого племени городских паразитов, веками подъедающих крохи за людьми, это какой-то отдельный биологический вид, которого я прежде не встречал. Возможно, это жалкое подобие жизни было рождено здесь, из смеси разлагающейся земли и тысячи видов впитавшихся в нее ядов, а может, оказалось занесено в виде спор из адских чертогов, на крыльях рожденных там тварей. Если так, им вдвойне не позавидуешь. Рожденные в мире, обладающем тысячекратно более сложно устроенной геометрией, греющемся в свете миллионов иридиевых и нейтронных солнц, они вынуждены прозябать вместе с нами, в мире смертных, похожем на полуживого каннибала, отчаянно и исступленно пытающегося сожрать самого себя…

Эти отродья не способны навредить ни мне, ни «двести двенадцатому», но в этих краях водятся хищники и посерьезнее, поэтому я не позволяю себе дремать. Пусть я на фронте всего неделю, я уже знаю, как коварны могут быть британские «Кромвели». Легковесные бронированные повозки на узких гусеницах, не чета нашему великану, они несут жалкие двенадцатифунтовые пушчонки и броню толщиной с палец, но компенсируют это отменной подвижностью и истинно адским коварством.

В прошлом месяце соседняя рота потеряла один шлахтенбург, конвоировавший наш обоз. Три «Кромвеля», укрывшись в подлеске, повредили его гусеницу, а после, когда он беспомощно замер, несколькими слаженными залпами вскрыли его бортовую броню. К тому моменту, когда вторая рота Черного Барона успела до него добраться, все уже было кончено. Возница и наводчик погибли на месте – Ад даровал им легкую смерть. Заряжающего и связиста вытащили наружу и распяли на горящей броне, а командира…

Уверен, в тот день Черному Барону потребовалось все его хладнокровие до последней капли, чтоб не измениться в лице. Захваченного командира британцы привязали к стволу орудия и отдали на растерзание его собственному демону, стерев и вытравив все предохранительные сигилы. К тому моменту, когда мы его нашли, он еще кричал, хотя, видит Ад, в этом переплетении тающих костей и съеживающихся сухожилий оставалось не так много того, что способно было кричать…

Когда нижние чины иногда попадают в плен, их обыкновенно без лишних слов отправляют на корм вечно голодным созданиям Малфаса. Офицеры вправе рассчитывать на почетную сдачу, иногда им даже позволяют сохранить шпагу и штандарт. Но демонологи… Демонологов не щадит никто, ни мы, ни британцы. Мы исступленно мстим им за Любек, Дрезден и Кёльн, они нам – за Ковентри, Дюнкерк и Дьепп. И храни нас все силы Ада, если полчища Гаапа, прущие с востока, переметнутся через Одер, потому что тогда даже миллионы бесплотных духов взвоет от ужаса, увидев нашу участь – Гаап выставит счет архивладыке Белиалу и всем его слугам за сорок первый год и все, что мы учинили в его владениях, и счет этот будет страшен, всей германской крови не хватит, чтобы подписать его…

«Это правда, что у Черного Барона в кошеле живет демон, небольшой, но такой страшный, что стоит его увидеть неподготовленному человеку, как у того делается разрыв сердца?

Йонас со скрежетом поворачивает свою костенеющую голову.

«Мне никогда не приходилось видеть ничего подобного. На вашем месте, унтершарфюрер Мюллер, я бы меньше обращал внимания на то, что судачат неграмотные крестьяне».

[1] Швайншвертер (нем. Schweinschwerter) – «кабаний меч», охотничье оружие с длинным клинком.

[2] Здесь: примерно 800 кг.

[3] Цвайспаннер (нем. Zweispänner) – парная упряжка, метод, при котором лошади запрягаются парами.

[4] Здесь: примерно 58 м.

[5] Здесь: примерно 6,3 м.

[6] Здесь: примерно 8,4 м.

[7] Здесь: примерно 3,7 м.

[8] Здесь: примерно 3 м.

[9] Здесь: примерно 432 км/ч.

[10] Здесь: 110 мм на дистанции в 100 м.

[11] Здесь: примерно 11,2 км.

[12] Perucetus colossus (лат.) «перуанский гигант», вымершее китообразное весом до 340 тонн.

[13] Игра слов. Schmutzember - Schmutzи September, «грязь» и «сентябрь».

[14] Митридат – мифическое вещество, изготовляемое алхимиками, содержащее смесь 65-ти ингредиентов и служащее универсальным противоядием.

Глава 7

Через четыре часа наружу выбирается Боден, чтобы сменить меня. Заядлый курильщик, едва выбравшись из бронированного донжона и ступив на землю, он пытается свернуть себе папиросу, но его развороченные пальцы, похожие на бесцветные, состоящие из одной рубцовой ткани, отростки, давно утратили способность к тонкой работе, табак сыплется наземь. Я угощаю его своим пайковым «Штурмом» и Боден с удовольствием затягивается, сдержанно поблагодарив меня коротким кивком.

Некоторое время мы с ним молча курим, разглядывая окрестности, но этот процесс не сближает нас, молчание быстро делается тяжелым и тягостным.

«Почему Бобби?»

«Что?»

«Бальтазар Волль. Вы называли его Бобби, верно?»

Унтершарфюрер Боден – неразговорчивый тип, за все пять дней, что мы ютимся в одной бронированной коробке, мы не перебросились с ним и дюжиной слов. Сосредоточенный, как все в экипаже Черного Барона, он ни на минуту не выпускает поводьев из своих рук, отлично сознавая, какая ответственность на нем лежит. Даже порабощенное волей демонолога адское создание в любой момент может взбрыкнуть, и добро, если просто своротит какую-нибудь обозную телегу на марше. В бою малейшая ошибка в маневре быстро превратит всех нас в полыхающую братскую могилу.

Он и сейчас не горит желанием вести беседу, на меня он поглядывает пренебрежительно, так, словно я не канонир, приписанный к экипажу, а сотня пфундов скверного мяса, которое загрузили на пропитание демону. И пусть, думаю я. Как бы ни был хорош мой предшественник, я докажу, что Вальтер Мюллер получил место в экипаже Черного Барона не по прихоти судьбы.

Миннезингеры, дерущие глотки в тыловых трактирах, упиваясь похождениями фон Розенхайма и фон Кульма, рано или поздно, устав от вымышленных подвигов, сочинят балладу про битву при Виллье-Боккаж и, клянусь, никто из их слушателей не сможет влить даже глотка пива в свою пересохшую глотку прежде чем прозвучит последний куплет. Я был там, в Виллье-Боккаж, я выбрался оттуда живым, мало того, в тех восьми отметинах, что вскоре украсят собой броню «двести двенадцатого», есть и моя заслуга…

«У нас в «двести двенадцатом» никто не звал его Бальтазаром, - неожиданно говорит Боден, - Мы звали его Бобби – Бобби Волль, на британский манер. Прадед у него вроде бы британским баронетом был, вот и повелось… Но лучше бы тебе не вспоминать про него, Мюллер. Старик этого не любит. Не любит, когда кто-то вспоминает нашего Бобби. Нам еще иногда позволяется – по старой памяти. Но ты… Лучше вовсе не произноси его имени. Никогда».

Я догадываюсь, что он имеет в виду, но не подаю виду. Сейчас меня интересует другое.

«Бальтазар Волль в самом деле сделал это?»

«Сделал что?»

«Свалил «птичку» из двадцатидвухфунтовки?»

Боден блаженно улыбается, выпуская дым. Этот процесс поглощает его настолько, что мне кажется, будто ответа не последует. Но он все-таки размыкает губы – полуминутой позже.

«Да, он сделал это. Я был тому свидетелем. По правде сказать, я никому не рассказывал эту историю, берег для дрезденских кабаков, она должна принести мне, по самым скромным подсчетам, по пять шоппенов пива за каждый раз, когда я ее рассказываю. Если услышу, что ты рассказываешь ее сам, Мюллер, запомни, вздую так, что мало не покажется! Значит, хочешь услышать, как дело было?»

Я киваю. Да, хочу. Хочу так же, как убраться обратно в Кан, чтобы не маячить в развороченном мертвом поле, ежеминутно рискуя оказаться в когтях «джагов».

«Это был апрель сорок четвертого. Конец апреля. В январе они с Бароном укатили в Берлин, принимать награды в императорской ставке, а в апреле, стало быть, вернулись в расположение сто первого. Черт, ну и подшучивали же мы над ними! Я пытался всучить им кумпф гусиного жира, которым обыкновенно смазываю гусеницы, утверждая, будто дамы при императорском дворе млеют от его запаха, кроме того, со смазкой оно всегда сподручнее… Йонас острил на счет того, не пожалует ли им часом, императорское величество графских титулов после этого, и строил предположения о том, сколько раз теперь придется раскланиваться и сделать реверанс, залезая на свое место… Черт, веселая была пора, не поверить, что всего два месяца миновало…»

Боден с отвращением разглядывает немощных созданий, которых часом ранее разглядывал я сам. Испуганные ворчащей стальной тушей «Ротиннмуннура», легко сминающей камни, они прыснули по своим норам, но теперь мал-помалу смелеют, осторожно показываясь на поверхности. «Ротиннмуннур» пугает их, они никогда прежде не видели так много стали, но они ощущают дремлющий внутри сгусток энергии, который для них, никчемных насекомых, должен затмевать собой Солнце, и ничего не могут с собой поделать. Бродят вокруг него кругами, не решаясь приблизиться, топорща свои сухие немощные лапки.

«Да, шутили мы отчаянно, как висельники, и немудрено. Перед тем нас вместе с остатками тяжелого сто первой баталии выдернули с Восточного фронта, едва успев вытащить из клацающих челюстей Гаапа и, веришь ли, мы после того даже ходили пошатываясь, как смертельно пьяные, все не верилось, что мы сбежали оттуда. Ты ведь не был на Востоке, Мюллер?»

Я качаю головой. Нет, не был.

Но хорошо помню баллады, воспевающие наше победоносное шествие через разоренные русские земли, в ту пору они доносились из каждого угла, сопровождаемые пьяным блеянием захмелевших ландскнехтов, мысленно уже делящих свои будущие баронские наделы. Блестящий штурм крепости Брест, проведенный по всем канонам стратегического искусства, уничтоживший три адских легиона Гаапа и бессчётно титулованных офицеров. Пылающий Кэнугард, в котором задохнулся весь его гарнизон…

Противостояние четырех архивладык в безднах Ада началось в ту пору, когда пространство и время отделились друг от друга, оно будет бушевать миллиарды лет и закончится лишь после того, как нашу Вселенную покинет свет. В этом бесконечном сражении, похожем на невообразимой сложности произведение чудовищного искусства, Второй Холленкриг – лишь невзрачная мелкая инкрустированная жемчужина, тусклая на общем фоне. Но в какой-то миг всем нам показалось, что эта жемчужина будет вырвана из жадных лап соперников, оказавшись целиком во власти архивладыки Белиала.

Никто не знает, какие хитроумные комбинации пришлось ему провернуть, чтобы сдвинуть веками устоявшийся баланс четырех сил. Никто и не в силах вообразить – даже у умнейшего из вельзеров, перемножающего в уме пятизначные числа, лопнет изможденный череп при попытке просчитать подобного рода интригу, в которой мириады сил и замыслов связаны в единое целое, подчиняясь неведомым нам законам. Говорят, ему удалось заключить несколько исключительно выгодных альянсов, заручившись помощью сил, для которых в нашем скудном человеческом языке не хватает слов и которые мы бессильны вообразить. Сдвинуть с ключевых точек какие-то фигуры, разрушить пару-другую одряхлевших пактов, склонить на свою сторону колеблющихся младших владык…

Белиал не только объявил войну всем трем своим высокородным братьям, но и сокрушил их одного за другим. Власть Фурфура в мире смертных низвергнута, земли отторгнуты или отравлены, армии обращены в пепел, а его самодовольные вассалы униженно ищут покровительства вчерашнего врага. Гаап – титан невообразимой мощи, но вся эта мощь, выкованная в Аду, покоилась на глиняных ногах, и вот уже слышен треск расползающейся глины, его обескровленные армии, бессильно огрызаясь, откатываются к Уральским горам. Даже всемогущий Малфас, долгое время служивший Белиалу союзником, получил удар, и удар, по всей видимости, смертельный, его владения сжались до крошечного клочка, на котором еще кипит жизнь…

Боден курит мелкими быстрыми затяжками, стреляя глазами по сторонам – привычка, которую он явно приобрел здесь, на фронте, а не в дорогих, отделанных дубом, гостиных или куртуазных будуарах французских шлюх.

«Нигде не было так паршиво, как зимой сорок третьего на Восточном фронте, - произносит он, - Ты там не был, Мюллер, а мы с Черным Бароном были и, поверь, заплатили бы душами своих первенцев, чтобы убраться оттуда. Мертвые ледяные поля, покрытые алтарями из обсидиана и чудовищными статуями неведомых нам существ, вьюги из замерзшей серной кислоты, способные сорвать мясо с костей, а ночи… Ночами мы мерзли в своем шлахтенбурге, не рискуя выбраться наружу, слыша треск и истошные вопли – это демоны Гаапа, блуждающие во тьме, утаскивали и пожирали наших часовых…»

«Так что там на счет «птички»?

Боден усмехается.

«Что, неймется? Вы, канониры, ревнивый народ… Значит так, зимой мы стояли в Гурне-эн-Бре, прелестное местечко на юге Франции. Переформировывались, получали новые экипажи, латали броню, пытались отрастить немного мяса на наших тощих костях. Черный Барон и Бобби вернулись в апреле, посвежевшие, без того черного загара, что въедается в кожу на фронте. Бобби получил свой первый Рыцарский крест, а Барон – дубовые листья к тому, что он носил с сорок третьего. Бобби едва не светился от счастья, понятно, отчего. Первый среди германских пушкарей кавалер Рыцарского креста, уже повод для гордости. Мало того, зимой он прошел сокращенный курс полевого демонолога в Вевельсбурге[1] и щеголял петлицами унтершарфюрера, а это значило, что в любой момент он может получить свой шлахтенбург. Свой собственный! Он и прежде отлично ладил с демонами, наш Бобби. «Ротиммунндур» - кровожадный ублюдок, готовый сожрать любого с потрохами, ты и сам знаешь, но при виде Бобби он мурлыкал как котенок, клянусь».

Я ощущаю гордость за этого человека несмотря на то, что никогда его не видел и не знал лично. Каждый канонир хоть немного да знается с демонами, однако далеко не каждому суждено сделаться демонологом. Бальтазар Волль по прозвищу Бобби, мой предшественник, имел все основания гордиться собой.

Боден щурится, глядя на солнце. Скрытое алыми лохмотьями облаков, оно не кажется теплым и щедрым светилом, скорее, злорадным демоническим глазом, затянутым бельмами, но после того, как три дня подряд трясешься в тесной бронированной коробке, это уже не кажется жутким.

«Джаги» заявились аккурат после полудня, - говорит он, - Сразу парой. Эти твари трусоваты и стараются не летать в одиночку, без эскорта из «андалузцев» и «молний», но в тот раз, видно, голод оказался сильнее… Ты знал, что «джаггернауты» чертовски прожорливы? Три часа полета без добычи – и они начинают отщипывать кусочки мяса у собственных экипажей».

Качаю головой. Я не знал. Даже сейчас «джаггернауты» для меня больше скверные угловатые гравюры, чем реальные существа, рыщущие в небе над нашими головами.

«Они свалились вдвоем, их излюбленная крысиная тактика. Для прикрытия у нас стояла двенадцатифунтовка поодаль, но она не успела сделать и выстрела. Ее разорвали мгновенно, вместе с обслугой, те и вскочить на ноги не успели. Впились когтями и утянули вверх, что игрушку, только куски мяса с обломками лафета из-под облаков и посыпались. Пальба, паника… По правде сказать, мы и сами были хороши. Для нас в ту пору Франция была вроде как пансионом, особенно после всего того дерьма, что довелось выхлебать на Восточном фронте, вот и обмякли мы здесь малость… Охранение выставляли самое минимальное, наблюдение вели спустя рукава, день-деньской валялись в тенечке, шлепали картами и тянули вино, разве что грибы у себя на брюхе от скуки не выращивали. Что ж удивительного, если неделю спустя, когда грянул Нормандский Анабазис, оказалось, что у многих частей порох отсырел настолько, что они не в силах дать ни единого залпа, а рейтарские части не могут прийти к ним на подмогу потому как у них нет половины лошадей по штату!»

Боден берет у меня подзорную трубу и добрых полминуты пристально разглядывает кряж из оплавленного черного камня с невысокими деревцами из изрезанной желтоватой кости. Непреодолимый для нашего тяжеловесного шлахтенбурга, он может быть выгодно использован британцами для засады, я и сам пристально прощупал его взглядом, оказавшись снаружи.

«Чертов Анабазис… - бормочет он, не выпуская папиросы изо рта, - Грянул как гром среди бела дня, чтоб его. Сейчас многие поговаривают, что все это хитроумная интрига Фурфура и Малфаса, жаждущих поквитаться с нами за былое. Будто бы они ослепили наших мудрецов какими-то хитрыми чарами, заморочили головы авгурам и предсказателям, напустили мути в астральное царство, создав возмущение тонких материй… Херня это все, вот что я думаю. Не было никакой интриги, это наши собственные карты сыграли против нас. Четыре года херовы миннезингеры с перьями на шляпах распевали нам баллады о том, как перепуганные насмерть холуи Малфаса, получив взбучку под Дюнкерком, сидят и дрожат за Каналом, о том, что в их тылах свирепствуют чума и тиф, о том, что последние их дворцы качаются, как соломенные хибары в ветреную погоду, мало того, со дня на день наши демоны сделают из их острова одну большую, кипящую в океане, дыру…»

Боден сплевывает себе под ноги. Некоторые фронтовики форсу ради завели традицию плевать на бортовую броню, бравируя своей выдержкой, зная, что это вызывает приступ ярости у заточенного под броней существа. Ярости столь жаркой, что многослойный металл обшивки, бывало, раскалялся добела. Никчемные олухи, ничего не смыслящие в демонологии и законах адских энергий.

Даже связанный хитроумным и сложнейшим узором из чар, порабощенный, поставленный на службу, демон никогда не сделается покорной игрушкой. А уж находить щелки даже в непроницаемой темнице – их давняя забава, которой много тысяч лет от роду. Неделю назад какой-то сопливый ефрейтор, рисуясь перед знакомыми маркитантками, сплюнул на броню «триста пятнадцатого», не подозревая, что эта машина два дня назад вышла из боя, унизительно отведав британского «свиного железа[2]». Демонолог «триста пятнадцатого» оказался ловким парнем, успел заметить прореху в чарах и в считанные секунды залатать ее, не допустив беды, но той крохи адской энергии, вырвавшейся наружу, хватило, чтобы сварить незадачливого ефрейтора в его собственных сапогах.

«Растерзали, значит, пушку «джаги», следом полдюжины коней им на пути попалось. Тех особенно жаль, хорошей фризской породы, мы их за месяц до того у императорских улан увели и для курьерского дела держали. В телеги не запрягали, холили… Но парочка «джагов», войдя по вкус, их по земле что гусиный паштет размазала, понятно. Им, когда разойдутся, что человечина, что конина, все едино… Кто-то принялся в них палить, да только не от большого ума – мушкетным боем «джаггернаута» нипочем не свалить, шкура у них что надо. Тут серьезный калибр нужен или парочка прытких демонов, хорошо натасканных и голодных. Прыснули мы, значит, от лагеря кто куда, как полчище вшей при звуках волынки. Понятно, отчего. Ожидали, что рванет в любую минуту…»

«Пороховой склад?»

Боден делает последнюю злую затяжку и швыряет окурок себе под ноги. Я неприятен ему, хоть он и не выставляет этого чувства напоказ. Да в этом и нет необходимости. Мы, канониры, наблюдательный народ. Мы умеем считывать настроение демона, чтобы знать, когда безопасно затолкнуть в казенник ядро, какую порцию пороха отмерить, нет ли опасности, что заговоренный заряд полыхнет прямо в стволе…

Я неприятен ему. Возможно, я слишком молод или слишком костляв или слишком часто замираю в неподвижности, вслушиваясь в ворчание «Ротиннмуннура». А может, вся моя вина в том, что я не похож на Бобби Волля, своего предшественника.

«Пороховой склад большой беды не сделает, если в поле. Ну поотрывает пару десятков ног у самых нерасторопных, невелика беда, им флейшкрафтеры козьи или бычьи живо присадят, иным копыта даже на пользу, экономия на казенных сапогах... Нет, парень, порохом нас не напугать. А штука в том, что в двадцати клафтерах от домишек, где мы квартировали, стояла свита господина Габера фон Бреслау со своим обозом. Смекаешь?»

Я ощущаю во рту неприятный кисловатый привкус, какой бывает от заплесневевшего трактирного хлеба.

«Габер фон Бреслау? «Гейдельбергский Душитель»?

Боден одобрительно кивает.

«А еще говорят, будто у пушкарей в голове нет ничего кроме звона… Значит, слышал что-то про него?»

Я качаю головой.

«Смутно».

Имя Габера фон Бреслау, почтенного императорского алхимика, редко мелькает в газетах. Однако оно неизменно окружено ядовитыми слухами, которые словно стараются перещеголять друг друга. Каждый мальчишка запросто может выудить из карманов дюжину таких, не сходя с места. Одни слухи твердят, что он придумал элексир бессмертия, вот только выпивший его должен закусить его умерщвленным мясом всех своих близких, иначе, мол, чудодейственная смесь не возымеет эффекта. Другие утверждают, будто почтенный алхимик открыл секрет превращения человеческой крови в золото, вот почему ни один из множества посетителей его роскошного дворца не выходит обратно, а внутренние покои уставлены медными статуями оскаленных чудовищ с острейшими клыками. Все эти слухи наверняка лживы, но едва ли мастер фон Бреслау занят тем, что изготавливает новую цветочную отдушку для духов или порошок от вшей с лимонным ароматом или…

Боден задумчиво смотрит, как крошечный раттеншпин утаскивает его еще дымящийся окурок в густую траву.

«Именно Гейдельбергский Душитель придумал ту штучку, благодаря которой всем германским алхимикам, взятым в плен, британцы дробят кости, запихивают в пушки и используют вместо ядер. «Святой Иуда», вот как эта штучка зовется. Слыхал, нет? Впрочем, неважно… Не знаю, что за хозяйство алхимики в обозе возят, но никому из нас не хотелось оказаться рядом, когда оно рванет и «Святой Иуда» заглянет в гости. Барон бы враз навел порядок, но в аккурат перед этим убыл в полковой штаб докладываться. Из трех старших офицеров один лежал в горячке, один отбыл в город на рекогносцировку по ближайшим борделям, а третий угостился где-то хорошей порцией сомы и на ближайшие сутки превратился в бессмысленно пускающее слюни чучело. Суматоха поднялась страшная! Взяли бы нас бриты на марше, мы бы еще подпортили им перышки, но здесь, в тылу… Бросились мы, точно курята, врассыпную, иные кирасы не успели натянуть, иные и вовсе в исподнем... Все, кроме Бобби. Тот, увидев резвящихся «джагов», точно озверел. Я думал, он бежит к конюшне, даже приноровился следом, да только он бежал в другую сторону, к «двести двенадцатому». Не теряя времени даром, прыгнул на борт и, как паук, пополз к люку. Я глазам своим не поверил. Этот идиот собрался дуэлировать с «джаггернаутом»! Как по мне, есть много других занятных способов свести счеты с жизнью, Мюллер. Например, упражняться в меткости, стреляя себе в темечко, или дразнить демонов, или танцевать на карнизе с петлей на шее, или отправиться в Броккенбург кадрить красоток… Смотри, смотри!»

Дьявол. Оказывается, мое тело помнит вытряхивающий душу рев «джаггернаутов» куда лучше, чем я сам. Оно рефлекторно втягивает голову в плечи и само съеживается, пытаясь найти укрытие за бронированным боком «Ротиннмуннура». В куцей кольчуге, укрепленной лишь небольшими наплечными щитками-айлетами, я ощущаю себя беспомощным куском мяса, точно говяжья вырезка, лежащая на прилавке мясника.

Боден, не переменив позы, посмеивается, наблюдая мой испуг.

«Баранья голова. Туда смотри!»

Он тычет пальцем в сторону кормы «двести двенадцатого», но проходит несколько секунд, прежде чем я перестаю судорожно втягивать в себя зловонный воздух и понимаю, на что он показывает. Один из здешних обитателей (про себя я уже привык называть их раттеншпинами[3]), немощное создание, похожее на развороченную крысу с паучьей головой и сухими многосуставчатыми лапками, немного осмелев, ползет к замершей туше «двести двенадцатого». Вероятно, это создание слишком глупо, чтобы понимать – закаленная крупповская сталь не даст ему пропитания, ему не выдавить и крупицы пищи из нее. А может, оно слишком голодно и отчаялось раздобыть пропитание иным путем. Как бы то ни было, оно подбирается почти вплотную к гусенице и протягивает лапку, намереваясь коснуться стали…

«Ротиннмуннур» рыкает, не очень громко, но досадливо. Рык демона – неприятная штука, это даже не звук, это вибрация особого рода, которая проходит по твоим потрохам, и ощущается она как развороченная грудь, полная горячей картечи. Раттеншпин пытается отпрянуть, но слишком поздно, он сереет, обмякает и превращается в изящную статуэтку из медленно оседающей мокрой глины с вкраплениями стальной стружки и серого жемчуга.

Боден вминает ее в землю сапогом.

«Это должно было случиться и с Бобби Воллем. Демон – это тебе не распутная женушка, готовая распахнуть передок перед первым встречным, едва только ты собрался в трактир, пошвырять с приятелями кости и выпить сливовицы. Демоны не признают никого кроме своего хозяина, демонолога. Да и того легко способны разорвать, если он допустит оплошность. «Ротиннмуннур» не исключение. Он готов сожрать всякого, кто окажется рядом, если только неподалеку не будет Черного Барона, а уж чтобы забраться внутрь и речи нет… Однажды на моих глазах какой-то солдафон похлопал его по бортовой броне, проходя мимо. Небрежно, как хлопают статного жеребца. Уверен, он не хотел ничего дурного, но… Во имя всех сил Ада, как же он заорал! Его рука почернела и приварилась к броне, и так крепко, что нам с Болдтом потребовался топор и лом, чтобы оттяпать ее».

Я рассеянно киваю. «Ротиннмуннур» не терпит посторонних, это верно. Каждый раз, когда я прикасаюсь к пушке, я ощущаю его сдержанное ворчание, от которого кишки наполняются колотым льдом. Скованный волей Черного Барона, он терпит меня, но и только. При одной только мысли забраться внутрь, когда демонолога нет рядом, мне делается не по себе.

Боден некоторое время разглядывая останки раттеншпина, видно, пытаясь прикинуть, не сгодится ли на что-нибудь жемчуг, но тот слишком серый и мелкого сорта, даже если он со своими непослушными пальцами сумеет выковырять его, вся его добыча не потянет и на талер. Со вздохом разочарования он выпрямляется.

«Я не сомневался, что Бобби придет конец. Ну всё, думаю, пропал ни за грош Бобби Волль, канонир Его Величества, будем мы с Болдтом три часа его потроха вычерпывать, одной ветоши изведем целую кучу… Но «Ротинмуннур» его не сожрал, вообрази себе. Лишь заворчал по-собачьи, и то не со злостью, а будто бы с вожделением. Словно азарт Бобби и ему, старому зверю, передался. Эти двое вообще хорошо ладили, еще со времен чертовой «Цитадели» фон Манштейна, которая рухнула в сорок третьем, едва было не похоронив всех нас среди заснеженных мертвых русских полей, но я и подумать не мог, что наш старина «Ротиммунндур» позволит кому-то такую вольность… Я сунулся было следом за Бобби, хотел вытащить его оттуда за шкирку, дураку понятно, что в «джага» ему нипочем не попасть, даже если заложит свою душу у трех разных адских сеньоров, лишь сгорит в чертовой коробке. Но Бобби точно осатанел. Ткнул мне пистолем между глаз, стервец, и велел убираться. А сам уже тянет заряд. И не «виноградную гроздь[4]», вообрази, их тогда еще погрузить не успели, а самое обычное ядро.

Мне хочется присвистнуть. Не требуется доска с мелом, чтобы начертать траектории, поняв абсолютную тщетность этой затеи. Двадцатидвухфунтовка «Ротиннмуннура» - грозное, но медленное орудие, у меня уже была возможность в этом убедиться. При Виллье-Боккаж я сам дал три промаха, пытаясь поразить проворные британские шлахтенбурги, а здесь даже не бронированная телега на гусеницах, а стремительный воздушный экипаж, несущийся над землей…

«Чертовы «джаги» пировали над нашим лагерем точно парочка игривых стервятников. Ныряли вниз, хватали не глядя кого-то из бегущих и утягивали вверх, чтобы там, верещащего, мгновенно сожрать, заляпывая кровью и требухой облака. Один из них промчался так низко над землей, что я видел лицо демонолога-возничего, сидящего в остекленной кабине. Лицо как лицо, не похоже на те, что в наших гравюрах рисуют, только глазницы огромные, развороченные, и глаза в них стеклянные, вроде разноцветных бусин. Что, не знал? Демоны Малфаса первым делом у своих возниц глаза сжирают, это у них вроде традиции… Он смеялся, Мюллер. Хохотал, точно в жизни не видел ничего смешнее разорванных немецких солдат, устилавших землю. Может, это была просто гримаса. Но мне хочется думать, что он смеялся, потому что секундой спустя Бобби Волль стер ухмылочку с его лица. Бам!»

Звук, с которым развороченный кулак Бодена сшибается с его же ладонью, порождает не хлопок, как это бывает у обычных людей, а негромкое хлюпанье.

«Сам Вечный Охотник[5] не выстрелил бы лучше! Кабина лопнула, точно череп, если по нему садануть кистенем. Стекло прыснуло во все стороны, а «джаг» покачнулся на ходу, накренился и вспахал брюхом землю. Снаружи у него шкура вроде лат, бронированные пластины внахлест, а под ними – мясо, но не человеческое, а вроде змеиного, жилистое и черное. Потом его начало трясти в конвульсиях, корпус треснул, из него потекла меоноплазма. Кто-то из наших попытался вытащить, что уцелело, карты там или ордена какие британские, но ни черта не вытащил, ошпарило так, что вся кожа потом начисто сошла. Мы, кто поумнее, и не совались. Когда демон издыхает, лучше держаться подальше… Второй «джаг» не стал мстить, быстро убрался восвояси, «Ротиннмуннур» с Бобби нагнали на него страху. А на следующий день вернулся Черный Барон».

Некоторое время я молчу, переваривая услышанное. Можно не сомневаться, когда Боден доберется до дрезденских пивных, он получит больше пива, чем сможет унести в себе. Этот рассказ будет расходиться быстрее, чем свежеотлитые имперскими ювелирами Железные Кресты, попутно обрастая новыми подробностями и невероятными деталями.

Я ощущаю досаду вкупе с глухой, досадливо дребезжащей, завистью.

Любой германский канонир отдал бы душу за такой выстрел, и я не исключение. Одного такого выстрела должно быть достаточно, чтоб обессмертить свое имя на много веков вперед. Этот Бобби Волль был или потрясающе везучим парнем или же его учил пушкарскому ремеслу кто-то из адских владык.

А ведь я смог бы свести с ним знакомство, с досадой думаю я, может даже пожать ему руку - если бы прибыл в Кан без трехдневного опоздания. Увы, прошлого не изменить, к тому моменту, когда я наконец оказался в расположении второй роты, место канонира «двести двенадцатого» уже было пусто, а Черный Барон спешно подыскивал ему замену. И нашел, выхватив взглядом унтершарфюрера Мюллера из толпы беспокойно озирающегося молодняка.

Впрочем…

Нельзя сказать, будто мы с Бобби Воллем, величайшим канониром Германии, вовсе незнакомы. Да, мы не жали друг другу руки и даже не были друг другу представлены, но я в некотором смысле получил из его рук весточку. Предельно короткую, но многое мне сказавшую.

Место канонира много комфортнее, чем места возницы или слухача, оно расположено с левой стороны возвышающегося над корпусом донжона, не стиснутого гусеницами с обеих сторон, но назвать его просторным или комфортным повернется язык лишь у человека, привыкшего обитать в гробу. Если провести левой рукой по броне, в пяти цоллях[6] от пола донжона за внутренней обшивкой из толстой кожи можно обнаружить углубление, похожее на небольшую нишу, скрытое от посторонних глаз, но не от глаз канонира.

Насчет этой ниши ходили разные слухи. Некоторые утверждали, будто этот хитро устроенный отсек предусмотрен конструкцией и служит для хранения нескольких пфундов сухого пороха, другие - что это отсек для карт и документов, третьи – что это никакой не отсек вовсе, просто дефект брони, вызванный некачественной отливкой. Как бы то ни было, многие канониры привыкли использовать эту нишу для собственных нужд, пользуясь тем, что о ее существовании знают далеко не все члены экипажа. Курево, презервативы, меха с настоянным на белладонне вином, личные амулеты, монеты… Что еще ценного может оказаться у пушкаря?

Иногда эта ниша служила не только тайником, но и почтовым ящиком. Согласно заведенной издавна традиции, канонир, покидающий свой шлахтенбург, оставлял в этой нише для своего преемника небольшое послание. Обыкновенно это было короткое письмецо – пожелание удачи, сдобренное скабрезными фронтовыми шуточками, парочка хороших советов на будущее или еще что-нибудь в этом духе. Хорошим тоном считалось черкнуть пару слов о своем экипаже – этакое рекомендательное письмо в миниатюре. На кого из экипажа можно положиться, с кем лучше не заедаться лишний раз, кто нечист на руку или тайком шпионит, в здравом ли рассудке находится демонолог и нет ли у его питомца тяги откусывать новеньким канонирам пальцы…

Не стану скрывать, запуская руку в нишу «двести двенадцатого», я был взволнован больше, чем многие мои сверстники, впервые запуская руку под юбку приглянувшейся барышне. Я еще не знал, как звали моего предшественника, чем он отличился, какой чин носил, но знал одно – этот человек служил с легендарным Черным Бароном и, верно, должен был оставить мне в наследство что-то чертовски ценное. Может, не изумруд с замурованным внутри демоном, дающим возможность видеть в темноте, не полсотни гульденов, не выписанный согласно всем правилам офицерский патент, но…

Я был изрядно разочарован, обнаружив тайник практически пустым. Должно быть, нечто подобное ощущают гробокопатели, вскрывшие саркофаг древнего императора и обнаружившие внутри лишь мумифицированные крысиные кости да столетнюю труху. Ни амулетов, ни монет, ни инкрустированного самоцветами кинжала, лишь один-единственный бумажный листок. Листок этот едва ли являл собой кладезь мудрости или сокровищницу чужой памяти, хотя бы потому, что оказался девственно-чист, если не считать пару слов, весьма неряшливо написанных в самом углу.

«Schwarzer Barren».

Черный слиток.

Что ж, теперь я определенно больше знаю о своем предшественнике. Бальтазар Волль по прозвищу Бобби был не только лучшим в своем деле пушкарем, но и составителем недурных каламбуров.

Schwarzer Barren.

Schwarzer Baron.

Небольшая подмена букв, но как меняется смысл!

Всего два слова, сообщения более краткого и не придумать, но посланные так же метко, как и снаряды, которые посылала двадцатидвухфунтовка в его руках. Этими двумя словами он сказал мне больше о моем новом командире, чем если бы исписал весь лист подчистую. Человек, отлитый из стали.

Тогда, пять дней назад, разглядывая это послание я, признаться, не сдержал улыбки. Слово «barren» неведомый мне автор написал как «barran» и лишь потом, спохватившись, не очень изящным нажимом пера исправил описку. Это не портило каламбура, но выдавало то, о чем я подозревал – Бальтазар «Бобби» Волль едва ли заканчивал школу, как и большая часть моих нынешних товарищей. Но даже будучи не вполне грамотным, он с потрясающей меткостью ухватил суть, послав мне, своему преемнику, не то лаконичное предостережение, не то рекомендательное письмо.

Этот человек сделан из стали. Не шути с ним, не воспринимай легкомысленно, не перечь.

Черный Барон. Черный слиток.

«Бальтазар… Бобби получил свою награду?»

Боден усмехается.

«Получил. Три дня работы в офицерских нужниках с лопатой в руках».

У меня изо рта вырывается ругательство. Боден встречает его смешком. Подобно свинцовой пуле из мушкета, не способной пробить бортовую броню тяжелого шлахтенбурга, это беспомощное ругательство не в силах ни удивить нашего возницу, ни сообщить ему что-то новое, чего бы он раньше не слыхал. Умение ругаться по-солдатски оказалось куда более сложной наукой, чем все прочие, что я успел здесь выучить, ругаюсь я все еще неказисто, по-штатски.

«Это несправедливо! Он должен был получить орден за свой выстрел!»

Боден пожимает угловатыми плечами.

«Если бы Ад был устроен по справедливости, там, верно, были бы прелестные парки с тропинками и лавочками, а еще приличные бордели. Демонологи не любят, когда кто-то якшается с их демоном, заруби себе это на носу. Для них это хуже, чем если бы твоей женушке засадил заезжий ландскнехт. Барон легко мог бы отправить Бобби под трибунал, а то и чего похуже. Но не стал».

«Почему?»

Боден вновь пристально рассматривает кряж, но я вижу, что в этот раз он не прокладывает мысленно курс для нашего тяжелого шлахтенбурга, его голова занята другими мыслями.

«Сколько ты на фронте, Мюллер?»

Мне не хочется отвечать, но я знаю, что ответ и так очевиден Бодену. Даже если бы я захотел скрыть правду, меня с головой выдаст мой новенький мундир, сшитый не безвестными полковыми ткачами, а хорошим гамбургским портным, мои новенькие, не стоптанные еще сапоги, не успевший потускнеть шеврон. В нашем хозяйстве нет даже осколка зеркала, но я знаю, что кожа у меня бледная, к ней еще не успела пристать та нездоровая желтизна, которая появляется у людей, месяцами заточенных в бронированной коробке с демоном, вынужденных дышать его испарениями.

«Месяц».

«И пять дней в экипаже, не так ли? Я в «двести двенадцатом» восемь месяцев, с октября сорок третьего. Йонас – семь, он ноябрьский, Болдт у нас молокосос, но и он четыре месяца оттрубил. А с Бобби наш Черный Барон с февраля сорок второго, смекаешь?»

Осторожно киваю. Смекаю, конечно.

«Они с Бобби хорошо ладили?»

«Хорошо ладили?.. Они почти как братья были, - Боден улыбается, но улыбка не красит его темного щербатого лица, напоминая неровный пролом в бортовой броне, - Друг друга без слов понимали. Едва только Барон цель обнаружит, как Бобби уже донжон крутит, орудие на цель наводит. Ему и слова лишнего не надо было, нутром чуял. Хороший канонир в наше время на вес золота. Знаешь, сколько за Черным Бароном числится отметок?»

«Двести семьдесят», - отвечаю я, не задумавшись.

Три дня назад было двести шестьдесят два, но восемь вписаны лично мной, Вальтером Мюллером, и человека, который в этом усомнится, я немедленно вызову на дуэль чести.

«Верно. А сколько бы было, попадись ему плохой пушкарь, ленивый и с бельмом на глазу? То-то и оно. Так что, если по добру, половина его отметок принадлежит и Бобби. Хороший был парень наш Бобби, со всеми ладил, что с людьми, что с демонами. Лучший пушкарь во всей Германии. Тебе до него – как пастуху до фельдмаршала, понял?»

Я пытаюсь проглотить обиду, как глотал утром жидкую похлебку на куриных костях, сваренную в нашей неказистой печурке и обильно сдобренную перцем. Но адские бесы беспокойно вертятся у меня на языке, покалывая острыми хвостами, подзуживая и норовя выскочить наружу.

«Ну и куда же он делся? – спрашиваю я нарочито грубовато, - Куда запропастился самый лучший в Германии артиллерист, так что я вынужден занять его место?»

Боден смотрит на меня исподлобья. Словно я заговорил по-британски или призвал на его голову проклятье адского владыки.

«Известно, куда. Будто сам не знаешь. Неделю назад, когда мы стояли в Барране, Бобби получил свой шлахтенбург».

«Значит, он поспешил убраться от вас, едва только выпала такая возможность? Наверно, не такими уж и приятелями вы были?»

Взгляд Бодена твердеет и темнеет, делаясь тяжелым, как лицевая броня «Ротиннмуннура», и, прежде чем это проходит, я вижу в нем половину мгновенья растерянности. Взгляд человека, который ощутил себя в хватке адских зубов. Но не британских «джаггернаутов», это были демоны другого, особенного рода. Демоны сомнения.

«Пшел ты нахер, Мюллер».

Боден отворачивается и я вижу, что больше он не заговорит. Вздохнув и оправив гамбезон, я забираюсь в нутро «двести двенадцатого».

«Йонас, эфир!»

Штурмманн Йонас едва заметно вздрагивает. Единственный среди всех нас, избавленный от дежурства на донжоне, он проводит в эфире столько времени, что скоро сам сделается частью этой невидимой паутины, превратившись в иссохшую муху. Он отвечает не сразу – окостеневшая челюсть несколько секунд ерзает на своем месте, ему приходится вправить ее пальцами.

«Ничего, мессир».

«Эвреси?»

«Нет».

«Ле Ом?»

«Нет».

Черный Барон немного медлит.

«Кан»?

«Кан молчит».

Черный Барон не меняется в лице, он холоден и спокоен, как глыба стали, но сейчас его нечеловеческая выдержка, позволяющая ему спокойно держаться под огнем, заставляет нервничать всех нас.

«Попробуйте Варавиль, - негромко приказывает Барон, - Там мощный сигнал, его слышно в эфире с расстояния в двадцать мейле. Код – «Блау-семнадцать».

Йонас еще полминуты беззвучно шевелит губами чтобы сообщить нам то, что мы и без того знаем.

«Тишина, мессир. Варавиль не отвечает».

«Возможно, помехи, - бормочет Боден. Опытный возница, он использует часы отдыха наилучшим образом, удобно устроившись в своем узком ложе и баюкая на коленях изувеченные руки, - Вспомните Ламес[7] в прошлом году. Не знаю, какой дрянью упились адские владыки, но связь не работала три дня к ряду!»

«Это не помехи, - Йонас с трудом качает головой на окостеневшей шее, - Я слышу демонов Малфаса, они воют и хохочут на всех частотах, празднуя успех. Но наши собственные источники молчат».

«Все?»

«Все, до которых я могу дотянуться. Досадно, что у нас нет больше гомункула, с его помощью я мог бы добраться до сверхтонких частот…»

«У вас был гомункул?» - осторожно спрашиваю я. Не то, чтоб это представляло для меня интерес, но нужно побороть сухость, воцарившуюся в горле после глотка прогорклой воды из фляги.

Йонас кивает, пользуясь тем, что Черный Барон молчит, что-то обдумывая.

«Был. Мы прозвали его Фельдмаршал Клоп. Забавный был чертенок, хоть и себе на уме. В жару страдал слабоумием, в грозу - эпилепсией, а по четвергам вообще нес околесицу. Но если нужно было работать, вил пряжу из эфира как заправская ткачиха. Однажды поймал Берлин, и это с расстояния в сто восемьдесят мейле[8], вообрази себе!»

«Что ж с ним случилось? Издох?»

«Обозные собаки растерзали, - безучастно отвечает Йонас, - Кто-то по недосмотру оставил банку снаружи, а много ли им надо… Я в этом году трижды писал рапорт о возмещении, но куда там. Толковые гомункулы сейчас на вес пороха. Я как-то видел нынешних полковых, когда был в штабе, так по сравнению с ними наш Фельдмаршал Клоп мог бы лычки штандартенфюрера носить. Ленивые толстые ублюдки, сидят в банках, в тепле, раздобрели как перезрелые сливы, штабных мух ловят и жрут, с маркитантками любезничают, а по части связи не способны напугать и корову на лугу. Нет уж, я…»

«Маловероятно».

Черный Барон произносит лишь одно слово, но этого достаточно, чтобы наш сдавленный разговор мгновенно рухнул, звеня раздробленными позвонками, а мы все окаменели на своих местах.

Он не мог пасть так быстро, должно быть хочет сказать Черный Барон, мы угадываем его мысли, точно сами сделались гомункулами. В Кане – два полка императорских рейтар, которыми готовились затыкать прорыв во фронте, в Кане – пять тысяч фламандских мушкетеров и бессчетное множество пехоты, собранной по всей Германии и поспешно сбитой в ощетинившиеся пиками терции. Там демонологи, обслуга, обозы, множество приготовленных для жертвоприношений рабов, осадные и прочие инженеры, тыловые мастерские, склады, штабы… Там и наш собственный штаб, голова нашего порядком потрепанного, как старый рубака, выбравшийся из боя с помятой и продырявленной кирасой, сто первой тяжелой баталии. Если Кан, который в последнюю неделю по праву носит титул Крепость Нормандии, пал…

«Маловероятно, что они взяли Кан, - негромко произносит Черный Барон, не удостоив никого из своего экипажа взглядом, - Эвреси был сильно поврежден бомбардировками и имел половинный гарнизон, он мог пасть за последние два дня. Ле Ом не имеет должного воздушного прикрытия, стая «барбаканов» могла завалить его бомбами. Но Кан… Черт возьми, Кан!»

Я запрещаю себе думать на эту тему.

Одиннадцать дней назад немыслимой казалась сама идея о том, что британцы могут набраться храбрости, чтобы перебраться через Канал. Наши демонологи, вслушивавшиеся в эфир и ловившие тысячи новых отметок, лавирующих на западе, были уверены в том, что это случайные помехи, вызванные прорывом адских энергий в наш мир, а вовсе не полчища «барбаканов» и «джагов», готовящихся обрушиться на наши позиции. Интересно, что считал на этот счет маленький мудрец Фельдмаршал Клоп…

На командирском месте Черного Барона имеется крошечный столик, на котором он расстилает карту. Наши карты начерчены на дешевом тонком библьдруке[9], истерты по сгибам и кажутся ветхими, как платки столетних проституток. Карта Черного Барона выжжена на кожаном свитке, превосходно выдубленном, пахнущем не щелоком и дубовой корой, как иная выделанная кожа, а тонким букетом изысканного берлинского одеколона. Некоторые поговаривают, что это кожа, содранная имперскими палачами со спины Иоганна Эмбера, несостоявшегося убийцы императора (вокруг Черного Барона кружат исключительно мрачные слухи), но я почти уверен, что это первосортный овечий велюр.

«Положение, по всей видимости, скверное, - палец Черного Барона ползет по карте с негромким шелестом, напоминающим шелест хитина, - Не знаю, с какими адскими тварями британцы заключили союз в этот раз, но приходится признать, их наступление развивается куда стремительнее, чем мы думали. И это не разрозненные удары, призванные прощупать нашу оборону, как твердил надутый павлин фон Рундштедт, это полноценная кампания. Кампания, дебют которой мы безнадежно проиграли. Если Эвреси и Ле Ом не отвечают, это означает только одно – там не осталось ни одной живой души, которая могла бы послать сигнал. А значит, вся Западная Нормандия потеряна или обожжена до хрустящей корочки».

Западная Нормандия!.. Черный Барон произносит это спокойным тоном, отчего страшный смысл сказанного не сразу доходит до сознания. Мы молча киваем, не глядя друг на друга. Каждый из нас сейчас способен читать чужие мысли не хуже хорошо натасканного гомункула.

Черный Барон разглядывает карту с непроницаемым лицом, никто из нас не знает, о чем он думает, рассматривая непривычные нашему глазу контуры городов и рек.

«Что ж, единственная хорошая новость в нашей ситуации заключена в том, что после всего этого фон Рундштедт все-таки не избежит дыбы. Черт возьми, если императорский казначей будет брать по талеру с каждого зрителя, желающего при этом присутствовать, золота в казне сделается столько, что мы сможем нанять адских владык себе в лакеи!»

Я пытаюсь рассмеяться, но исторгаю из своего горла только надсадный кашель. Остальные тоже выглядят прескверно. Мы думали, за нашей спиной Кан с его несокрушимыми стенами, с его доблестными рейтарами, с его демонологами и орудиями. Последние два дня, что мы ползли по развороченной французской земле, прячась от скользящих в небе зловещих теней, нас поддерживала только мысль о Кане, который даст нам убежище и заслуженный отдых. Но если Кан молчит…

Дерьмо.

Я чувствую тяжелый злой гул «Ротиммуннура». Он презирает нас, слабосильных жалких насекомых, прячущихся в его стальной панцирь, помешавших ему если не изгрызть врага, то по крайней мере погибнуть вместе со своими собратьями. Мы обрекли его на позорное бегство, а теперь…

Черный Барон наконец отрывается от карты и обводит нас взглядом. В тесном боевом отделении «двести двенадцатого» спрятаться от этого взгляда негде. Когда он запускает руку в карман, мне кажется, на миг обмирает даже демон. Мне почему-то кажется, он достанет пистоль – короткий офицерский пистоль. По сравнению с нашими громоздкими и тяжелыми «рейхспистолями» это оружие выглядит небольшим и элегантным, но в умелых руках оно смертоносно, как крошечный укрощенный демон из стали. Сейчас Черный Барон сунет ствол под подбородок, сухо щелкнет колесцовый замок, выбрасывая искру, и…

На какой-то миг я ощущаю запах паленой кости и сгоревших мозгов.

Не пистоль. Вещица на ладони Черного Барона миниатюрна, но не относится к оружию. Просто небольшая пластина из потемневшего металла в форме геральдического щита. «Ротиммуннур» экономит силы, воздух в боевом отделении едва-едва мерцает, но даже в скудном освещении я могу разобрать детали – два скрещенных меча, поверх которых отчеканена надпись «Demjansk», а ниже, у самой оконечности щита, короткая цифра – «1942».

[1] Вевельсбург – немецкий замок под Падеборном, в 1934-м году был передан СС и служил училищем по подготовке офицеров, по некоторым источникам также играл роль в оккультных практиках Третьего Рейха.

[2] Свиное железо (pig iron) – историческое наименование чугуна, появившееся в Европе в Средние века.

[3] Раттеншпине – «Ratte» (нем. «Крыса») + «Spinne» (нем.) «Паук».

[4] «Виноградная гроздь» - распространенное в XVII-м веке наименование для артиллерийского снаряда с крупной вязанной картечью, возникшее из-за его формы.

[5] Вечный Охотник – персонаж сказок братьев Гримм, аристократ, который был проклят и вынужден охотиться до самого Страшного Суда.

[6] Цолль – старонемецкое обозначение дюйма.

[7] Ламес (Ламас) – сатанинский праздник, отмечаемый 1 августа, имеющий истоки в языческом празднике урожая древних кельтов.

[8] Здесь: примерно 1350 км.

[9] Библьдрук – технология изготовления бумаги, отличающаяся очень небольшой толщиной и плотностью листа.

Глава 8

Я не знаю, кто такой «Demjansk», этого имени нет среди тех адских владык, которые мне известны, но цифра выглядит солидной и внушительной, способной раздавить одним только своим видом. В сорок втором году происходили многие скверные вещи и мне не хочется думать о том, свидетелем скольких из них выпало быть Черному Барону.

«В конце сорок второго года мы участвовали в штурме Сары-Су, - демонолог демонстрирует крошечный щиток каждому из нас. Сдержанно, как демонстрируют не наградное оружие, полученное из рук августейшей особы и усыпанное брильянтами, а старую рану, порядком зарубцевавшуюся, но все еще причиняющую хозяину неудобства, - Полгода мы с русскими терзали друг друга посреди мертвых заснеженных равнин, призывая для этого тварей, которых вы не захотели бы увидеть собственными глазами. Мы запасли столько осадной техники и пушек, сколько я не видел никогда в жизни, но вся эта мощь не могла нам помочь захватить проклятый город. Русские держались так, будто позади них был не Ад, а нечто еще более страшное. Но их оборона уже трещала, и мы вводили в бой все новые и новые части, силясь развить успех, охваченные азартным исступлением, точно юный баронишка, швыряющий на игорный стол все новые и новые гульдены. Баварские мушкетеры, шварцвальдские горные егеря, наемные генуэзкие фузилёры, лучшие фламандские ландскнехты… Все эти части славно послужили нам во времена Французской кампании и сейчас должны были переломить хребет проклятому Гаапу, мы уже воочию слышали его треск. Кампанией командовал генерал-оберст Фридрих Вильгельм фон Гуксхаген, любимец адских владык, автор многих наших побед и свершений. Ходили слухи, после победы под Сары-Су ему было обещано звание генерал-фельдмаршала, в связи с чем он раскошелился на личную театральную труппу. Говорят, они ставили батальную мистерию «Сары-Су в огне», которая должна была затмить даже «Золото Рейна» старикашки Вагнера, и уже дошли до третьего акта, когда внезапно оказалось, что наша самая величественная победа уже превратилась в наше самое страшное поражение».

Повертев щиток в руках, Черный Барон прячет его обратно в карман. Даже поспешнее, чем следовало, словно потускневшая холодная сталь жжет ему пальцы.

«Доблестные баварские мушкетеры, прославленные генуэзские фузилёры, бесстрашные фламандские ландскнехты – все они бросились прочь, словно сам Дьявол наступал им на пятки. Но выскочить успели далеко не все, многие завязли насмерть, а челюсти Гаапа перемалывали наши полки, точно сдобные булки. Типично русское коварство, которое сокрушило так много самоуверенных голов в герцогских коронах за последние века… Мы с «Ротиннмуннуром» и Бобби Воллем тоже должны были сгинуть там, остаться среди нагромождений скрюченных почерневших тел, холодные кости которых монотонно дробят зубами страшные твари. Но в последний момент про нас кто-то вспомнил, а может, адские владыки за нас словечко замолвили… Мы успели выйти из окружения, и это не было похоже на ловкую ретираду. Мы удирали, давя обозные телеги и замешкавшихся конюхов, вокруг нас полыхали костры, кричали раненые, судорожно искали поживу мародеры. А перед нами удирала театральная труппа, так и не поставившая свою мистерию, в золоченой карете с гербом фон Гуксхагена. Вот только самого фон Гуксхагена там не было».

Боден усмехается.

«Остался прикрывать арьергард?»

«Злые языки утверждают, что он просто замешкался. Так долго собирал в сундуки свои награды, трофеи и драгоценности, что упустил свой последний шанс на спасение. Оказался заперт наступающими русскими ордами в небольшом придорожном форте, который использовал в качестве штаба. С ним было меньше ста человек, но не телохранителей и даже не пехотинцев. Его личная мушкетерская рота сбежала, теряя шпоры, едва только заслышав грохот русских бомбард. При нем осталась только свита – лощеные штабные офицеры, сроду не державшие в руке ничего опаснее вилки, их адъютанты, вышколенные смазливые педерасты в напудренных париках, и прочий сброд, который обыкновенно вьется при свите, образуясь сам собой – чьи-то фавориты, любовники, посыльные, распорядители, поэты… С такой армией сам Валленштайн, герой Оффентуррена, не смог бы взять даже курятника. По-хорошему ему стоило бы вышибить себе мозги, чтоб избежать позора, но мы сомневались, что фон Гуксхаген решится на что-либо подобное. Слишком жидкая кровь, не чета тому вареву, которое адские владыки заливают в жилы настоящих полководцев... Единственное, на что он решился, поняв, что бегство сделалось невозможным, приказал запереть ворота и приготовить форт к обороне. Это был смелый поступок, но не очень мудрый. Стены форта были крепки, имелись кое-какие орудия, он смог бы выдержать штурма два или три даже с такой жалкой гвардией, которая оказалась заточена в его стенах. Но не изматывающую долгую осаду, которыми так славятся русские. Форт готовился к обороне в спешке, неумело, к тому же интенданты, удирая, успели прихватить собой все, что только удалось, неудивительно, что в распоряжении фон Гуксхагена остался недельный запас пороха и двухнедельный запас провианта. Сидя в тылу, грея обмороженные зады и жадно пожирая конину, мы с офицерами второй роты заключали пари о том, как скоро фон Гуксхаген выкинет белый флаг, поспешив принести клятву верности своему новому владыке, архиврагу Гаапу. Ставки были так себе – почти все сходились во мнении, что он сделает это сразу же, едва только на горизонте появится первый русский крестьянин с рогатиной».

«Фон Гуксхаген удивил всех нас. Он не выбросил белый флаг, когда русские отряды наглухо обложили его крепость со всех сторон. Не выбросил и тремя неделями позже, хотя к этому времени он со своим жалким гарнизоном, прикончив весь провиант, уже должен был доедать последний ремень. Конечно, русские могли бы попросту вмять форт в землю, пушек-то у них хватало с избытком, но они предпочли развернуть планомерную осаду по всем правилам. Не из человеколюбия, конечно, просто фон Гуксхаген нужен был им живым. И, надо думать, они чертовски удивились, когда спустя месяц осады ворота форта остались запертыми, а императорский стяг продолжал по-прежнему реять на башне».

«Может, они передохли все там? – предположил Йонас, - Чума, тиф…»

Черный Барон качает головой.

«Ничуть не бывало. Форт был жив. По ночам в нем зажигались огни, были видны фигуры, доносилась человеческая речь и даже смех. Судя по всему, крошечное воинство фон Гуксхагена, несмотря на осаду, пребывало в добром расположении духа. Едва ли это было бравадой. Штабные офицеришки склонны демонстрировать смелость перед лицом опасности не более, чем коты склонны играть в шахматы. Скорее всего, они уповали на скорое спасение. У фон Гуксхагена были кое-какие связи в адских чертогах. Каких-то мелких владык он снабжал золотом, каких-то – свежим мясом, обильно достающимся ему на поле боя, кому-то помогал, кому-то оказывал услуги… Жалкий изворотливый червяк, он в самом деле рассчитывал, будто Ад вспомнит про его существование, отправив ему на выручку огненнокрылых демонов, которые опустятся с небес и унесут его прочь, прямиком в императорский дворец, не запачкав ботфорт!»

«Хитрый сукин сын, - пробормотал Боден, - Уверен, будь он обычным ефрейтором, Ад не дал бы за его шкуру даже фальшивого гроша…»

Черный Барон отвечает ему мягкой улыбкой.

«Хитрый сукин сын слишком плохо знал силы, с которыми играет. К исходу второго месяца сделалось ясно, что огненнокрылые демоны-спасители запаздывают, а может, и вовсе не спешат на помощь. Его императорское величество хоть и объявлял сплошь и рядом о том, что собирает силы для контрудара, чтобы снять осаду и вызволить своих верных слуг, не очень-то усердствовал в этом отношении. Ему пришлось отдать приказ четвертовать и сварить в масле двадцать тысяч беглецов только для того, чтобы превратить бегство во сколько-нибудь организованный отход и восстановить власть. Вассалы фон Гуксхагена, прежде охотно лакавшие вино из его погребов и провозглашавшие клятвы в его честь, поспешили подыскать себе новых сеньоров, быстро списав его со счетов. Союзные графья тоже были бессильны прийти на помощь – проклятые «барбаканы» Малфаса травят ядами поля, второй год отчаянный неурожай, сбор даже роты пикинеров обойдется в триста гульденов в месяц, ландскнехты же и вовсе заламывают за свои услуги столько, что немудрено пойти по миру… Фон Гуксхаген ни от кого не получил помощи. Но с упорством, не понятным ни его врагам, ни союзникам, цеплялся за жизнь. Осажденный гарнизон не пытался вести огонь из форта – вероятно, экономили порох для штурма – но и ворота отпирать не спешил. А ведь судя по тому, что миновал месяц осады, они уже должны были сожрать всех крыс и дождевых червей в форте! Наконец у русских истощилось терпение. Их демонологи слаженным ударом обрушили стены – русские всегда были хороши в Стоффкрафте, магии трансмутации и трансформации – а пехотные порядки пошли на штурм. Никто не сделал по ним из форта ни единого выстрела. А оказавшись внутри, они увидели, почему…»

Черный Барон делает паузу и некоторое время чистит свою трубку. Будь он обычным человеком, я бы подумал, что он нарочно испытывает наше терпение, как это делают злокозненные рассказчики, измываясь над слушателями. Но Черный Барон во многих отношениях не обычный человек. Поэтому мы терпеливо ждем, ерзая на своих местах.

Черный Барон заканчивает с трубкой, вздыхает и убирает ее в карман.

«Они ожидали увидеть внутри фон Гуксхагена, едва живого, изможденного, быть может, умирающего. Голод – жестокий наставник, взыскивающий за свои уроки втридорога. Я видел людей, которые, проведя в голодной осаде всего месяц, теряли человеческий облик и рассудок, превращаясь в захлебывающихся слюной псов, готовых обгладывать человеческие кости. Но фон Гуксхаген выглядел румяным и вполне довольным судьбой, он, кажется, не потерял ни единого пфунда мяса за все это время, как это свойственно людям, вынужденными питаться похлебкой из лошадиных копыт и вареными подошвами собственных сапог. А вот его свита… Те выглядели куда как хуже. Сперва их едва было не приняли за демонов. Скелетоподобные существа, облаченные в зловонное тряпье, они кружились в танце, вальсируя во внутреннем дворе, временами издавая безумный хохот и цедя воздух из грязных, совершенно пустых, бокалов. Мутные, затянутые гноем, глаза, вывалившиеся от голода животы, развороченные цингой челюсти… Они были живым мертвецами в грязных лохмотьях, но, верно, сами не видели этого, как не видели русских штыков, устремленных на них. Какой-то адъютант с шитой золотом перевязью поперек иссохшей груди слишком резво дернулся – и русские приколотили его ножами к стене, но и тогда он продолжал хихикать, любезничая невесть с кем, провозглашать тосты и лучезарно улыбаться…»

Йонас морщится.

«Какая гадость».

«Хейсткрафт, - спокойно поясняет Черный Барон, - Всего-навсего Хейсткрафт, одна из четырех высших адских наук, ведающая чарами сознания и разума. Фон Гуксхаген не был наделен Адом ни мудростью, ни отвагой, но других талантов ему хватало с лихвой. Все то время, что длилась осада, он внушал своим подопечным, что они веселятся на балу, забыв про еду – в то время, пока сам преспокойно ел в три горла, ни в чем себе не отказывая. Когда русские палачи допрашивали его, он будто бы даже твердил, что поступил так не потому, что желал сохранить себе жизнь, а потому, что хотел избавить от страданий своих офицеров. Одурманивая их разум, не давая им осознать опасность, он в некотором роде оказал им услугу…»

«Чтоб его в котле сварили за такие услуги!» - бормочет вполголоса Боден.

Черный Барон некоторое время сидит молча. Обычный человек не в силах долгое время сохранять полную неподвижность, особенно в обстановке, которая не располагает к спокойствию, внутреннее напряжение рано или поздно выдаст себя – беспорядочным движением пальцев, нервозными жестами, а то и нервным тиком, но Черный Барон – не во всех отношениях обычный человек.

«Я сам никогда не обучался ни Хейсткрафту, ни прочим высшим наукам. Я обычный фронтовой демонолог, который худо-бедно умеет держать в узде существ вроде нашего «Ротиннмуннура», вся моя школа – полугодичный ускоренный курс в Вевельсбурге. При всем желании я бы не смог внушить ни одному из вас даже желания чихнуть. Я бы и не стал. Я искренне верю в то, что любые иллюзии на поле боя губительны и смертельно опасны. Человек, опьяненный иллюзиями, не сознает здраво происходящего и легко может погубить себя, приняв неверное решение. Поэтому я принял решение поведать вам правду, даже если она придется вам не по вкусу. Правда заключена в том, что мы с вами – все пятеро – скорее всего мертвы.

Место канонира не похоже на выложенное парчовыми подушками графское ложе, оно жесткое, сколько бы тряпья я не подсовывал, но сейчас оно кажется мне колючим и острым, точно «железная дева». Я не напуган, хоть страх крохотными ледяными иголочками прорастает на внутренней поверхности моих бедер, я удивлен, сбит с толку и оглушен. Пожалуй, остальные тоже, потому что молчание длится еще четверть минуты, прежде чем у Бодена получается его нарушить.

«Но Кан…»

«Кана больше нет, унтершарфюрер Боден, - медленно произносит Черный Барон, и каждая произнесенная им буква холодная и чеканная, как цифра «1942» на его наградном щитке, - И чем быстрее вы привыкните к этой мысли, тем лучше. Кан больше не прикроет нас, не даст убежища, не накормит. Искать у него убежища и защиты – то же самое, что ластиться к мертвой матери, надеясь получить у нее хоть каплю молока».

«Но…»

«Взгляните правде в глаза. Британский удар был гораздо сильнее, чем нам виделось на первый взгляд. Возможно, в тысячу раз сильнее. Уверен, где-то сейчас со штабных авгуров и прорицателей заживо сдирают кожу, но даже если их вопли достигнут адских глубин, они не сделают наше положение лучше. Многие города, служившие опорными точками нашей обороны, обращены в пепел или доживают последние часы, их гарнизоны или уничтожены или спешно отходят на запад под ударами теснящих их сил. А части, спешащие им на помощь, связаны боем и не могут ничего предпринять. Мы потеряли не только Кан, мы потеряли гораздо больше…»

«Фалез, Клеси, Аржанс, - бормочет Йонас, - Камбремер…»

«Да. Кроме того, почти наверняка Мезидон и Вандёвр. Мы потеряли не пару приграничных городов, господа, возможно, мы потеряли всю Нормандию, просто еще не знаем об этом. Мы даже не знаем, что сталось с нашей славной сто первой тяжелой баталией. Возможно, она еще цела и спешно отходит на запад. Или огрызается, зажатая со всех сторон. А может, превращена в стальной шлак, прилипший к камням, и жирный человеческий пепел. Как и вас, у меня нет возможности судить об этом наверняка. Единственное, что мы можем утверждать – мы отрезаны от него, как и от всех прочих германских частей, где бы они ни находились, и не вправе на них рассчитывать».

Черный Барон говорит сухо и безжалостно, точно полковой врач, готовящий инструменты, чтобы отнять ногу. Но в его распоряжении не покрытые заскорузлой кровью ланцеты и старые пилы, а куда более острые лезвия, выточенные в самом Аду.

Как иронично! Горький смех покалывает легкие, но я запираю его в своей груди. Наш удар на Виллье-Боккаж был самоубийственным ударом, теперь-то это очевидно, заранее обреченной попыткой снять давление с Кан, но именно этот удар, по всей видимости, спас нас.

«Сифилис моей прабабки!.. - бормочет Боден, тряся головой. Может, это нервный тик, а может, след старой контузии, за многими старыми солдатами водится такая привычка, - Они же не могут сцапать всю Нормандию целиком, точно кусок пирога со шкварками!»

«Почти уверен, что они уже это сделали или, по крайней мере, чертовски к этому близки. Благодаря нам, они четыре года сидели на черством хлебе, унтершарфюрер, - Черный Барон усмехается, - Прихлебывая горячее унижение вместо вина. Неудивительно, что они ощутили волчий голод, стоило им повязать салфетку на шею! Кстати, именно по этой причине мы с вами все еще живы. Мы – крошка, прилипшая к их воротнику. Осатаневшие полчища Малфаса, развивая наступление, устремились вперед с такой яростью, что не обращают внимания на мелочи. Мы с вами – как раз такая кроха».

Черный Барон бросает взгляд на карту, его лицо темнеет. Понятно, отчего. После Виллье-Боккаж он столько времени провел над ней, пристально разглядывая, что она должна вызывать у него отвращение, не меньшее, чем скверно исполненные гравюры, которыми увешаны наши офицерские клубы и которые мы вынуждены разглядывать каждый день – «Последний удар Второго Холленкрига!», «Архивраг Гаап беспомощно скрежещет зубами!» и «Мощь Германии растет с каждым днем!». Два года назад, быть может, эти гравюры вызывали воодушевление у вчерашних козопасов, впервые в жизни натянувших шпоры, но чаще всего они вызывают у нас изжогу и поток скверных шуток.

Одна из них особенно раздражала меня с самого первого дня. Исполненная в устаревшем еще сто лет назад стиле Иоганна Лисса, она изображала фламандского ландскнехта в начищенной кирасе и шлеме-бургиньоте. Демонстрируя стать прирожденного атлета, этот рубака небрежно опирался на огромную гипертрофированную алебарду, каких не бывает на свете, и весь его вид изображал сытость, довольствие и достаток. Чтобы у зрителя не возникало на счет этого никаких сомнений, гравер нарисовал ему на поясе раздувшийся от монет кошель, изящно завитые усы и бархатный камзол с таким количеством буфов, что мы, бывало, смеялись до изнеможения, пытаясь представить, как это чучело пыталось бы протиснуться в боевое отделение через люк. Словно этого было мало, художник наградил вояку гульфиком между ног, богато расшитым и такого же несуразного объема, что и кошель, так что это выглядело даже немного противоестественно. Сверху все это великолепие было увенчано надписью: «Слуги архивладыки Белиала получают лучшее, достаточно лишь попросить!»

Каждая порция жидкой картофельной похлебки, которую мы вынуждены были хлебать, настраивала нас против этого самодовольного хлыща, и я ничуть не удивился, обнаружив как-то раз, что кто-то из вчерашних школяров, разжившись в штабе чернилами, усовершенствовал гравюру. Орудуя необычайно ловко (пропадал недурной талант художника!), он подрисовал к пухлому гульфику вояки свисающий наружу шланг, причем такого исполинского размера, что тот сделал бы честь даже жеребцу-трехлетке. Уже одно это выглядело до крайности комично, но неизвестный художник в придачу начертал над головой ландскнехта коротенькую речь, вырывающуюся в пухлом облачке из его рта: «Мы с женой попросили у владыки Белиала счастья на брачном ложе – и полюбуйтесь, какой штукой он меня наградил. Это что! Вы еще не видели мою жену! У нее выросло четыре таких!..»

Черный Барон флегматично поправляет кинжал в ножнах. В этом жесте нет угрозы, он иногда поступает так в минуты задумчивости. Кинжал у него – не какой-нибудь ритуальный атам жутковатой формы, напоминающий коготь демона, обычный траншейный баселард[1], которым он ловко управляется, нарезая мясо или ковыряясь в зубах. Но я знаю, что это не просто кусок хорошо прокованной и закаленной стали – на тусклом лезвии неярко поблескивают глубоко выгравированные сигилы адского языка – и я даже думать не хочу, что станется с человеком, в которого этот кинжал будет вонзен.

«Последние два я вел нас, имея надежду вернуться к своим, однако пришло время отбросить эту иллюзию, она сделалась опасна. Теперь очевидно, что никаких «своих» мы не отыщем на многие мейле в округе. А значит, перед нами встает вопрос – как действовать дальше».

Это верно, после Виллье-Боккаж мы шли странным рваным курсом, который подчас казался хаотичным, как некоторые змеиные следы на песке, не пытаясь понять, куда ведет нас Черный Барон. Мы были слишком измотаны боем, чтобы ясно соображать, нам все еще слышался треск наших собственных шкур в адском пламени. Только теперь я понимаю, что все это время наш курс не был случайным, Черным Барон осторожно пытался прощупать окрестности, тщательно ища в магическом эфире одному ему известные маяки и бакены. И ничего не нашел.

Боден досадливо морщится.

«Схорониться, - предлагает он, - Выроем яму поглубже, загоним туда ящик, сверху земли и веток набросаем. Жратвы у нас на неделю, а там…»

Я чувствую ворчание «Ротиннмуннура». Есть демоны, способные годами ждать в сырой земле, если это обещает им добычу и свежую кровь, но наш старик не из этой породы. Он любит схватку, горячую и жаркую, любит треск сминаемой стали и истошный вой раненых, мысль о том, что ему придется неделю сидеть в норе, наблюдая за снующим вокруг противника, невыносима для него.

Черный Барон небрежно щелкает пальцами – ворчание стихает.

«Скажите, кто-нибудь из вас за последние два дня видел в небе германских «птичек»?

Мы мотаем головами. Никто не видел. Даже если в разрыве ядовитых облаков цвета алого мяса и показывался силуэт летающей колесницы, это всегда оказывался британский экипаж – «молния», «барбакан» или отродье иного рода, вынуждающее нас бросаться под укрытие деревьев. Мы уже тысячу лет не видели шлахтенбурга с крестами на боках…

Черный Барон спокойно кивает.

«Герман фон Розенхайм – самовлюбленный ублюдок, давно погрязший в удовлетворении собственной похоти, - спокойно произносит он, выждав несколько секунд, - О его пристрастиях ходят недобрые слухи даже в кругу развращенных сверх всякой меры штабных павлинов. Говорят, даже столичные розены, испорченные до такой меры, что для них не существует слова «противоестественно», отказываются выполнять его прихоти. Но его орлы нипочем не позволили бы британским «птичкам» пачкать наше небо. Если их здесь нет, это означает одно – им самим сейчас приходится несладко, они сдерживают противника где-то в германских небесах. А значит, нормандское небо принадлежит британцам и они вполне вольготно себя в нем чувствуют, имея полное воздушное превосходство. В таких условиях ждать контрудара можно куда дольше недели. Может, месяц. Может…»

Он не заканчивает, но этого и не требуется – мы поняли его мысль.

Йонас потирает челюсть. Из-за разрастающейся костной ткани в его рту столько костяных осколков, что всякий раз, когда он что-то говорит, мы слышим хруст.

«Но тогда выходит…»

«Нам придется выбираться к своим, не уповая на помощь извне, - Черный Барон роняет эти слова, точно отравленное семя во вспаханную гусеницами почву, - Вот только сам черт не разберет, где сейчас свои.

Пожалуй, он прав. Для того, чтобы понять, какие силы нас окружают и на каких рубежах бьются германские части, мало быть мудрейшим из людей, надо быть счастливчиком, наделенным адской мудростью.

В Любеке я знал одного великого умника, некстати вспоминаю я, господина Брукхаузера, у него была контора в двух кварталах от нашего дома. Господин Брукхаузер был по рождению вельзером, то есть, относился к презираемому миром племени эделей, существ, над предками которых триста лет назад отыгрались адские владыки, покарав за самонадеянность и спесь. Но даже среди презираемых существ есть свои страты. Вельзеры – это тебе не безмозглые грузные монфорты, вяло ковыляющие в упряжи, страдающие всеми известными болезнями альбертиннеры или кишащие заразой раздувшиеся супплинбурги в балахонах из мешковины, вынужденные денно и нощно выжигать в катакомбах под городом дурное демоническое семя и колонии плотоядных габсбургов. Вельзеров, может, не пускают в приличные дома, но уж они-то умеют приспособиться к жизни как никто другой из эделей, умело пользуясь тем даром, что некогда был вручен их предкам…

Как и все вельзеры, господин Брукхаузер был умником, каких поискать. Его голова раздулась до размеров самой большой тыквы из всех, что я видал когда-нибудь на гамбургской ярмарке, она и напоминала исполинский плод, обтянутый туго натянутой кожурой, покрытой великим множеством растяжек, водруженный на хлипкое и немощное старческое тело, сухое, как корешок, из которого плод высосал все соки. Стоило ему шевельнуться, как он зловеще покачивался на плечах, издавая негромкий хруст, и неудивительно, стремительно разрастающаяся мозговая ткань своим давлением давно размозжила изнутри стыки костей, превратив череп в разбухшую, хрупкую, невесть как устроенную чашу, вмещавшую в себе не только куски старых костей, но и концентрированную, уложенную по полкам, мудрость веков.

Многие вельзеры, пытаясь совладать с этим чудовищным давлением, медленно убивающим их, используют специальные, на заказ выкованные, топфхельмы[2] – толстая сталь, снабженная заклепками, на какое-то время может сдержать безудержно разрастающуюся мозговую массу. Но господин Брукхаузер был не из таких. Не в силах отказаться от новых знаний, жадно поглощающий их с нечеловеческим аппетитом, он не мог заключить свою голову в стальной футляр, сдерживающий ее рост, однако заказал у торговца скобяными товарами хитроумную конструкцию, которая худо-бедно позволяла ему существовать, не давая сломаться немощной старой шее.

Господин Брукхаузер был самым большим умником в Любеке. Только он мог, лишь на миг прищурив глаза, обтянутые дряблыми веками, сообщить, какие ценные бумаги будут торговаться через месяц на Лейпцигской бирже, чем лечить лошадей от сапа, уродится ли в этом году картошка, какой из адских владык примет под свое покровительство Любек в следующем году… Разумеется, он делился своей мудростью не бесплатно, но и таксу брал умеренную – три талера за ответ. Мы с мальчишками, конечно, отродясь не держали в руках таких денег, и даже если бы случайно разбогатели, наверняка нашли бы им применение получше, но не могли отказать себе в удовольствии. В редкие моменты, когда господин Брукхаузер выбирался из своей конторы и, покачиваясь под гнетом чудовищного плода, водруженного ему на шею, отправлялся на короткую прогулку, мы, бывало, окружали его, нарочно забрасывая самыми сложными вопросами – теми, что обыкновенно тревожат в тринадцать лет.

Сколько адских легионов воевало под командованием фон Валленштайна в войнах Оффентуррена? Сколько будет лететь пуля, пущенная в Луну? Сколько демонов надо чтоб осушить Восточное море? Правда ли, что все вассалы Гаапа причащаются человеческой кровью и жрут сырую человечину?

Господин Брукхаузер был вельзером, умником, быть может, самым большим умником Любека, способным заменить бургомистра со всеми его присными, но некоторые человеческие слабости не были ему чужды. Иногда он останавливался и, посмеиваясь, давал нам ответы, совершенно серьезные и взвешенные, которые мы, к несчастью, в том возрасте еще не умели ценить. Напротив, силясь поставить его в глупое положение, мы изощрялись, выдумывая самые каверзные и нелепые вопросы, такие, которые поставили бы в тупик дюжину университетских демонологов с патентом, однако и на них обыкновенно получали ответ – если этот ответ вообще существовал в природе.

Какого цвета зеркало? Если ничто не вечно, то и вечность не вечна? Наступит ли когда-нибудь завтрашний день? Может ли архивладыка Белиал создать такое тяжелое пушечное ядро, что сам не сможет его поднять? Если человеку отрезать большой и указательный пальцы, станет ли его безымянный средним? Станет ли Марк Мейер с соседней улицы розеном, если будет пялиться на то, как переодевается его сестра?..

Господин Брукхаузер, посмеиваясь, уходил прочь, напрочь разоружив нас своими ответами, вынуждая копить силы для следующей битвы, я до сих пор помню треск его покачивающейся, медленно удаляющейся головы, этой огромной несуразной тыквы…

Вельзеры редко доживают до преклонных лет. Не имеющие такой отменной живучести, как у своих собратьев, альбертиннеров, вельфов или зальмов, они рано или поздно не выдерживают гнета знаний, сходя с ума или высыхая – их чудовищный мозг, одержимый слепой жаждой познания, неумолимо вытягивает из тела драгоценные соки. Многие вельзеры не доживают и до сорока – частенько бывает, что с ними сводит счеты клиент, получивший мудрый ответ, но не сумевший мудро им воспользоваться, или сживают со света смертные владыки, завидующие их мудрости. Мы втайне думали, что господина Брукхаузера прикончит бургомистерская клика – меж ними была старая вражда из-за каких-то векселей – но вышло все куда проще.

Он умер летом тридцать четвертого, не успев дожить до начала Второго Холленкрига каких-нибудь пяти лет. Я в ту пору уже был отдан подмастерьем в гравировальную мастерскую господина Фогеля, где пропадал целыми днями, оттого не видел этого сам, но оставшийся с матерью брат расписал мне это так живо, что иногда мне кажется, будто и я был свидетелем его нелепой кончины. Его убила не зависть бургомистра и не тяга к знаниям, даже не шальной демон из числа тех, что хулиганили порой на улице, его убила Катарина Шулле, девочка шести лет от роду, дочь зеленщика с нашей улицы. Однажды, когда он по своему обыкновению выбрался из конторы, отправляясь на свою обычную прогулку (в ту пору мальчишки-мучители давно отстали от него и он мог чувствовать себя вполне вольготно), маленькая Катарина, поколупав пальцем накрахмаленный воротничок платья, робко спросила его: «Господин Брукхаузер, если кентавр женится на русалке, какое чадо у них родится? Это будет наполовину человек, на четверть лошадь или на четверть рыба?..»

Господин Брукхаухер снисходительно улыбнулся – он давно привык к дурацким вопросам – открыл рот и вдруг застыл. По его сухому лицу, писал брат, прошла судорога, кости черепа затрещали, будто ворочаясь на своих местах – это бурлящее мозговое месиво заклокотало в своем хрупком сосуде. Плод, неуклонно поглощавший знания столько лет, слишком перезрел, мыслительное усилие оказалось критическим. Господин Брукхаузер закричал, пытаясь сжать свою пульсирующую голову руками, но тщетно, она раздувалась буквально на глазах. Из носа хлынула коричневая кровь, глаза выкатились из орбит…

Голова господина Брукхаузера лопнула, точно тыква, по которой ударили кузнечным молотом. Вся мудрость мира, аккуратно разложенная и упакованная внутри сложно устроенного сосуда, копящаяся много лет, брызнула по брусчатке липкими сгустками, пронизанными воспаленными прожилками, быстро превращаясь в серую жижу, липнущую к подошвам и лошадиным подковам.

В тридцать четвертом году привольная жизнь эделей закончилась. Императорское терпение истощилось, особым эдиктом все эдели, проживающие на землях архивладыки Белиала, были признаны противоестественными существами, противными человеческому роду, им было велено убираться прочь из городов и более никогда не тревожить покоя обычных людей. Эдикт не делал различий между племенами проклятого эдельского рода, под запрет угодили все, от грузных тяжелодумов монфортов и роковых соблазнительниц розенов до безобидных вельзеров, вся вина которых была заключена в их чрезмерно раздувшемся рассудке. Те из них, кто поумнее, закрыли свои лавки и смылись сами, тех, что поупрямее да поглупее, выпроваживала из городов стража, хорошенько намяв бока, а их дома живо разграблялись соседями. Говорят, многие из них погибли, изгнанные с насиженных мест, не имея средств к существованию и возможности заработать на хлеб.

Но я уверен, что если бы господин Брукхаузер выжил и дожил до теперешних пор, если бы каким-то образом оказался здесь, посреди перекопанной демонами и пушками Нормандии летом сорок четвертого года, он и то не взялся бы утверждать, что происходит вокруг и где нам искать спасения.

Едва ли у Йонаса есть подобная история про вельзера из его детства, но он долгое время ковыряет сухим как корень пальцем кожаную обивку своего кресла, о чем-то напряженно размышляя.

«Но ведь Руан еще наш?» - наконец спрашивает он.

Черный Барон молчит, внимательно глядя на него.

«А… Амьен?»

Черный Барон молчит.

«Черт возьми, но ведь Париж они точно не взяли!»

В этот раз я измеряю тишину, воцарившуюся внутри – семнадцать ударов сердца. Черный Барон не делает ничего, чтобы ее заполнить, я буквально чувствую, как эта тишина забирается к нам в души через трещины в опаленной шкуре, точно ядовитое облако иприта, делая каждый вздох болезненным и тяжелым.

Немыслимо. Немыслимо. Немыслимо.

Немыслимо, чтобы британские орды подмяли под себя всю Францию за считанные дни. Сотни крепостей, тысячи мейле рвов и минных полей, подготовленные орудия и терпеливо ждущие демонические выводки…

«Черт побери! Тогда где… Где остановился фронт? Где рубеж нашей обороны?»

Йонас выглядит растерянным, сбитым с толку, словно вместо привычного его магического эфира вокруг распростерлось поле чужой ему и непонятной силы. Сухое и мертвое безвоздушное пространство. Я и сам сейчас должен выглядеть не лучше, чем издыхающий демон внутри офицерского фонаря, истекающий меоноплазмой и способный лишь вяло барахтаться в собственной слизи.

«Если британцы катятся на запад с такой скоростью, как я предполагаю, единственная надежная преграда на их пути – Линия Зигфрида».

Я ощущаю холодный укол в грудную клетку, в двух пальцах от того места, где располагается сердце. Словно меня проткнули стальной британской рапирой, легко распоров кольчугу и гамбезон под ней. Боли нет, но стремительно разливающийся под ребрами холод еще страшнее.

«Линия Зигфрида!» - невольно вырывается у меня.

Боден и Йонас смотрят на меня с недоумением, я не сразу понимаю, отчего. Оба из крестьянского сословия, они не учились в школе, всю науку постигая уже здесь, на фронте. В отличие от меня, они не имеют представления, о каком расстоянии идет речь. Но взгляд Черного Барона еще хуже. Он отливает черной мерцающей ртутью.

«Все верно. Линия Зигфрида, унтершарфюрер Мюллер».

«Но это… это… Это так далеко!»

«Отрадно знать, что кроме канонирского дела вы между делом изучали и географию, - Черный Барон холодно кивает, - Да, это неблизко. Скорее всего, самая западная точка нашей обороны – Кёльн. И наша единственная надежда сохранить жизни – добраться до него».

Безумие.

Я даже не пытаюсь достать стопку карт из своего планшета. В этом нет смысла. Небрежно нарисованные полуграмотными полковыми писцами на истертом тончайшем библьбруке, они слишком скудны и вмещают лишь клочки Нормандии, но никак не Кёльн с его окрестностями. Но даже если бы у меня под рукой оказалась лучшая штабная карта, которую только можно достать, моему взгляду все равно потребовалось бы много времени, чтобы, оторвавшись от точки нашего теперешнего положения, коснутся точки под надписью «Кёльн».

Чертовски много времени.

«Р-разрешите доложить, мессир!» - сдавленным голосом говорю я, ощущая легкое позвякивание в голове, точно от хрустальной пыли.

«Разрешаю, унтершарфюрер».

Голос Черного Барона звучит мягко, но эта мягкость неприятного свойства. Она напоминает ком тяжелого бархата, который, пропитав ядом, кладут себе на лицо пресытившиеся жизнью владыки.

«До Кёльна самое малое восемьдесят мейле[3]!»

«Пушкари, - Черный Барон улыбается, - Вечно вы норовите измерить все по кратчайшей прямой, как измеряете траекторию выстрела. Я думаю, в нашем случае речь идет о куда большей цифре».

Я осекаюсь. Он совершенно прав. Взгляд несется над поверхностью карты, точно быстрейший из демонов, ему нет нужды огибать преграды, карабкаться через горы, обходить вражеские позиции, перебираться через ядовитые реки…

Я судорожно прикидываю цифры. Обычно послушно выстраивающиеся, когда я свожу их в таблицы для стрельбы, сейчас они норовят рассыпаться, точно дезертиры под ударами вражеских бомбард, у меня уходит непозволительно много времени на самые простые вычисления.

Восемьдесят мейле – огромное, но не чудовищное расстояние. Имея чистокровного жеребца хорошей бранденбургской породы, можно преодолеть его за пять дней. Разумеется, при том условии, что конь всегда будет накормлен и напоен, не сотрет седлом спину, не повредит ног… Есть лошади и побыстрее. В нашем полку три недели назад один штурмбанфюрер побился об заклад с приятелем, что проскачет от Кан до Парижа меньше чем за день, а там выходило тридцать мейле с небольшим[4]. Пари было заключено, но когда настал день садиться в седло, хитрец-штурмбанфюрер вывел под уздцы не «бранденбуржца» и не «фризца», а какое-то дьявольское создание, похожее на освежеванную лошадь. Из ее дымящихся боков выпирали осколки стекла и кварца, в обнаженные мышцы была вплетена медная проволока, а в пасти бился язык похожий на трехглавую змею. Чертова лошадка была из адских конюшен. Она преодолела расстояние до Парижа за час, а два часа спустя уже была снова в Кане, хоть и обильно покрытая свежей кровью – оголодав в дороге, растерзала пяток крестьян. Будь у нас такая, она домчала бы до Кёльна за неполных три часа.

Но у нас нет быстроного адского жеребца, у нас нет даже обычных верховых лошадей. Единственное, что у нас есть – бронированный ящик на гусеницах. Когда «Ротиннмунур» пребывает в хорошем расположении духа, он делает шесть мейле в час[5] – по хорошей рокадной дороге или наезженному тракту. Но если приходится двигаться по пашне или холмам из обожженного базальта, можно рассчитывать в лучшем случае на половину этой скорости. Это значит… даже двигаясь напрямик, по ночам, не теряя времени на объезды, разведку, не останавливаясь для ремонта, не вступая в бой, мы потратим…

«Да, - сухо произносит Черный Барон, - Я тоже провел некоторые вычисления, и они весьма безрадостны. Но ничего иного нам не остается. Разве что вы предпочитаете дожидаться, когда британцы накинут вам веревку на шею и утащат, чтобы отдать на растерзание Малфасу. Сколько пороху у нас осталось?»

Я отвечаю спустя несколько секунд – хоть я и сбит с толку, все нужные цифры хранятся в моем сознании, разложенные по полкам в безукоризненном порядке, как у запасливого лавочника.

«Двадцать шесть шеффелей, мессир. Это…»

«Это примерно шестнадцать выстрелов полной пороховой навеской, - бормочет Черный Барон, - Или около двадцати четырех ослабленной. Черт, премного же мы сожгли в Виллье-Боккаж! А что снаряды?»

«Восемь обычных ядер «свиного железа», два стальных закаленных, пять брандскугелей, пять картечных гранат», - рапортую я, - Кроме того, я сберег одно зачарованное».

Черный Барон кивает. Безучастно, даже спокойно. Будто собрался устроить соседним баронишкам небольшую дружескую пирушку и прикидывает, хватит ли вина в погребе и не придется ли посылать человека в лавку.

«Негусто, унтершарфюрер. В хорошие времена этого запаса нам хватало на два часа боя. Но сейчас… В этот раз мы не станем искать боя. Даже напротив. В этот раз мы будем идти осторожно и медленно, укрываясь темнотой, прячась точно трусливейшая из крыс. Запомните это как следует. С этого момента, если на горизонте появится что-то живое, мы не станем брать его в прицел, мы даже не шевельнем стволом в его сторону. Мы спрячемся, забьемся в самую глухую щель и не будем дышать, пока оно не уберется восвояси, даже если это будет французская телега с торфом!»

Я слышу тяжелую ярость «Ротиннмуннура». Сквозь многие цолли закаленной стали она передается мне колючей дрожью, от которой у меня саднят все кости в теле. Ярость демона – не просто обжигающее пламя, укрощенное хитроумным узором из чар. Это чудовищная смесь из тысячи оттенков ненависти, способная разорвать хрупкую ткань человеческого рассудка. Некоторые из них я смутно ощущаю, они - не более чем зловещие тени, скользящие на задворках моего подсознания, другие же…

Другие я чувствую воочию.

Тяжелая, с медным привкусом, ненависть отцеубийцы, замершего с окровавленным ножом в руке. Тонкая, из тончайшего шелка, ненависть брошенной любовницы, отдающая сладкой гнилостью и анисом. Кипящая, исступленно клокочущая ненависть раба, ломающая кости в страшных змееподобных объятьях…

Мне делается не по себе всякий раз, когда я представляю, какую силу вынужден усмирять Черный Барон. Если бы эта сила обнаружила в его чарах прореху толщиной с волос, нет сомнения, мы все были бы уже мертвы. Растерзаны, словно внутри боевого отделения пировала стая голодных гиен, выпотрошены, разорваны на части, изувечены, раздавлены, растворены в кислоте…

Черный Барон молча поднимает руку и делает несколько коротких пассов (напоминает движения человека, пытающегося пальцами сломать гибкую ветвь) – и яростный рык «Ротиннмуннура» превращается в утробное ворчание. Он снова укрощен и покорен воле хозяина.

«Топливо…», - Боден едва размыкает губы, так не хочется ему говорить, но он возница и промолчать не может.

«Что с топливом, унтершарфюрер Боден?»

Боден ерзает на своем месте. Кажется, мысль идти на гусеницах до самого Кёльна не внушает ему ничего кроме ужаса, но даже он, человек не единожды горевший и проходивший в цолле от смерти, недостаточно безрассуден, чтобы спорить с Черным Бароном.

«В основном баке – триста кумпфов, в дополнительных – еще двести семьдесят. Итого…»

«Пятьсот семьдесят[6]. «Шестьдесят часов?»

«Так точно!»

Любой другой человек на месте Черного Барона стиснул бы зубы, а то и процедил какое-нибудь уместное случаю ругательство. Не требуется быть опытным интендантом, чтобы понять, наши запасы топлива весьма скудны. Пока мы стояли под Каном, достаточно было бросить сигнал в магический эфир, чтобы спустя час прыткий демон притащил бочонок хорошо очищенного и свежайшего топлива. Но здесь, в окружении британских орд, мы едва ли вправе рассчитывать на дозаправку.

«Значит, шесть дней хода, - Черный Барон прикрывает глаза, даруя всем нам секундное облегчение, - Совсем немного. Но больше, чем я надеялся. Если мы проживем так долго, значит, с нами милость адских владык. А уж они-то нас без топлива не оставят. Итак… До темноты всего три часа, а нас ждет изрядная дорога. Проверьте все, что можно проверить, смажьте все, что можно смазать. Подтяните гусеницы, проверьте давление масла, все насосы и циферблаты, и вообще все, до чего сможете дотянуться. Если по вине кого-нибудь из вас «двести двенадцатый» остановится как вкопанный посреди какого-нибудь поля, клянусь потрохами старикашки Гуксхагена, я скормлю вас «Ротиннмуннуру» еще до того, как до вас доберутся британские пикинеры!..»

«Это правда, что Черный Барон разрыл могилу родной матери, чтобы приготовить из ее тела амулеты против могущественного демона?»

Болдт, не в силах удержатся, хохочет, тыча в меня пальцем.

«Ох, черт! Мюллер! Во имя всех чертей Преисподней, не вздумай ляпнуть что-нибудь этакое при нем!»

[1] Баселард – «базельский нож», кинжал с четырехгранным лезвием и развитой гардой.

[2] Топфхельм – «шлем-горшок», тяжелый глухой рыцарский шлем, закрытый со всех сторон.

[3] Здесь: примерно 600 км.

[4] Здесь: примерно 225 км.

[5] Здесь: примерно 45 км/ч.

[6] Здесь: примерно 400 л.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге