Дар берегини
Глава 1
Прекраса стояла посреди бани, на расстеленной своей старой рубашке, и светло-русые мокрые волосы окутывали ее до середины бедра. С концов их стекала вода, и обнаженная девушка сейчас напоминала русалку, едва вышедшую из родной стихии.
Две женщины, самые знатные в Холмогороде, лили княжеской невесте на голову теплую воду и приговаривали, подхватывая одна за другой:
– Мать-Вода!
– Государыня-Вода!
– Течешь ты по камушку белому!
– Омываешь крутые берега!
– Мать-Вода!
– Государыня-Вода!
– Не теки ты по камушку белому!
– Не омывай крутые берега!
– А ты омой Прекрасу, Хрокову дочь!
– Смой с нее страсти и болясти, худые оговоры!
– И нареки ей имя…
…Готовясь к завершающим свадебным обрядам, молодой князь Ингер точно знал, какое имя должна носить будущая госпожа его дома.
– Это имя моей матери, и моя жена получит его вслед за ней, как ее наследница, такая же полноправная хозяйка всего, чем владел мой отец, мой дядя Ельг и чем буду владеть я, – уверенно отвечал он тем, кто сомневался в верности этого решения. – Ельга – имя истинной госпожи, жены и матери князей, и она примет его, входя в мой дом.
– Так-то оно так… – отвечали ему двое бояр, Братимил и Светлой.
Кияне приехали за Ингером из далекой земли Полянской, чтобы сообщить ему о смерти брата его матери, Ельга Вещего, и позвать на опустевший, оставленный ему киевский стол.
– Но в Киеве уж есть Ельга, дочь князя нашего. Сам отец ее нарек. К чему будут в городе две госпожи одинаково зваться?Возьми хоть имя матери ее покойной или бабки. Ольведа или Придислава – разве плохо?
– Княгиней в Киеве будет не сестра моя, а жена, – невозмутимо, но твердо возражал Ингер. – Сестра выйдет замуж – вы ведь говорили, она уже взрослая? И тогда в нашем роду останется только одна Ельга – моя жена.
– И так среди киян… смущение может выйти, что ты супругу простого рода взял, а тут еще имя княжеское ей даешь… – осмелился намекнуть Братимил.
– Моя невеста не родилась в знатной семье, и я сам должен дать ей знатность, – Ингер прочно стоял на своем. – Она спасла мою жизнь и тем стала мне дорога не менее, чем была мать. Она наделена от богов мудростью и волшебными умениями, и ей по праву должно принадлежать имя, которое носили в древности правительницы и валькирии. Она станет равной им всем и не уступит ни одной из тех, о ком сложены сказания.
Киевских бояр поддерживал даже Ивор, Ингеров воспитатель. Но восемнадцатилетний князь вышел победителем в споре – никто не имел власти оспаривать его волю, а он хорошо знал, чего хочет.
– И нареки ей имя… – приговаривали по очереди Ольсева и Миролада, жены знатнейших холмоградских бояр.
В длинных белых сорочках, тоже с распущенными волосами, они напоминали двух судениц, Макошиных помощниц, вынимающих новую душу из облачного колодца. Одна – Доля, другая – Недоля, счастье и беда, рука об руку идущие с человеком через всю его жизнь.
– Ельга Прекрасная…
– Ельга Прекрасная…
Девушка стояла, закрыв глаза и чувствуя, как потоки воды омывают ее с головы до ног, как будто она только сейчас вышла из материнской утробы. С водой уносится прочь вся ее прошлая жизнь. Нет больше Прекрасы сХрокова двора. Теперь ее зовут Ельга, и она не дочь варяга-перевозчика с реки Великой, а жена Ингера, владыкиХолмогорода, а в недалеком будущем – и Киева. У нее больше нет другого рода и родичей, кроме князей холмоградских. Совсем недавно она уехала из дома простой девушкой, но еще до начала зимы вступит в столицу земли Русской как ее полновластная госпожа. Княгиня Ельга.
И если кто-то в Киеве не готов к этой встрече, то пусть побережется.
***
В тот весенний день Прекраса кормила кур, когда во двор прибежал Гунька, ее младший брат.
– Отец сказал… князь из Холмогорода едет! – выпалил он, задыхаясь. – Иди… посмотри… если хочешь.
От неожиданности Прекраса, перед тем думавшая о курах, всплеснула руками и чуть не уронила деревянное корытце.
– Ох ты! Гунька, да что ж ты, шиш беспортошный! Напугал!
– Сама такая! Не хочешь, не ходи.
– Кня-азь? – недоверчиво повторила Прекраса, пытаясь понять, о чем речь. – Не наш?
– Да не! Из Холмогорода, говорю же! – от нетерпения десятилетний Гунька приплясывал на месте. – Ну, идешь?
И в летнюю пору – по воде, и в зимнюю – по льду мимо Выбут часто ездили люди: здесь лежал путь с юга и запада к Плескову, стольному городу северных кривичей. От выбутских порогов до него оставалась половина днища – дневного перехода. Выйти поглядеть на проезжающих было излюбленным развлечением жителей, и потом, бывало, еще долго судили: кто был каков, как одет, у кого какие лодьи (а зимой – лошади), что везли, какие новости рассказывали, кто чего купил или продал. Не менее двух раз в год мимо Выбут проезжал и князь плесковский, когда отправлялся в гощение, а потом возвращался назад. Иной раз даже заходил к ним в избу – Хрока, отца Прекрасы и Гуньки, князь Стремислав знал с давних пор, еще до его женитьбы. Поэтому своим князем Прекрасу было не удивить, хотя и на того она не отказалась бы глянуть. А тут какой-то чужой! Из Холмогорода!
– Я сейчас!
Прекраса огляделась, пытаясь понять, как быть, сунула корытце на дрова, отряхнула руки, оглядела себя и побежала в избу – взять поневу. Шел только месяц травень, но было так тепло, что она вышла на двор в одной сорочке с пояском. Но на люди так идти не годится – взрослая дева, уж две осени как замуж можно.
– Там князь из Холмогорода едет, отец прислал сказать. Можно, я схожу посмотрю? – запоздало спросила она у матери, что стряпала пироги.
– Прямо целый князь? – обернувшись, усмехнулась Гуннора. – Ну, сходи погляди.
Прекраса торопливо завернулась в поневу и, на бегу завязывая гашник, устремилась наружу. Выбуты стояли над длинной мелью на реке Великой, где не проходили лодьи; здесь их вытаскивали и на катках тянули дальше, за каменистый брод, пока через три версты не начнется снова глубина. Переправой лодий на катках заведовал отец Прекрасы – человек князя Стремислава, поэтому он всегда знал, кто и куда направляется.
На ходу расправляя поневу, Прекраса вышла к реке и остановилась возле стайки местных жителей, у крайнего выбутского тына. Великая, главная река плесковского племени, была здесь широка, но мелка; белая пена бурлила среди синей глади у краев каменных плит. День и ночь здесь стоял шум неистовой воды. Под ярким солнцем поверхность искрилась, колола стеклянным блеском, и Прекраса поднесла ладони ко лбу.
Сразу бросилась в глаза незнакомая толпа – с два десятка человек, все мужчины, хлопотали возле двух больших лодий, перетаскивая поклажу на берег. Весла уже лежали на возах, запряженных волами – эти повозки и животные принадлежали князю, а надзирал за ними отец Прекрасы. Девушка окинула чужаков быстрым пытливым взглядом. Она никогда не видела никаких других князей, кроме своего, Стремислава плесковского, и очень хотелось узнать, какие бывают князья в других землях.
Князь – основа всего своего рода-племени, корень его и дух. Старший потомок пращура-прародителя, он ведет свой род напрямую от Перуна. Всякую осень князь с малой дружиной обходит свою землю, посолонь, как само солнце, замыкает благодетельный охранительный круг. Он благословляет нивы и стада, приносит жертвы богам, поднимает чары на дедов, чтобы не прерывалась связь пращуров и правнуков, чтобы множились роды плесковские. Как и все, Прекраса привыкла видеть в своем князе создателя и хранителя земли. Весь белый свет, как она его себе представляла, принадлежал ему, Стремиславу. А за сумежьем[1] лежало Окольное – чужие страны, граничащие с самой Навью. И так чудно было увидеть князя чужой страны – все равно что солнце чужого, неведомого мира.
Но ведь они есть где-то, эти чужие страны. Словенская сторона в Приильменье, чудская земля за Чудским озером, варяжские страны, из которых когда-то давно пришли деды и отца ее, и матери. А еще больше эти стран было в сказаниях, которые она слушала по зимам. Дед Пирята знает предания и про Греческое царство, что лежит на полудень в такой дали, что туда года три добираться… И везде свои князья. Каковы же они?
Среди занятых работой отроков в пропотевших серых рубахах выделялось несколько человек. Двое-трое не таскали мешки, а стояли с хозяйским видом, переговариваясь. Возле них был и отец – высокий, худощавый, с черной бородой, издалека бросавшейся в глаза. За рост, худобу и темные волосы плесковские варяги ему с юности дали прозвище Хрок – Грач, а настоящее имя его, Эйфрид, уже почти забылось. Прекраса радовалась тайком, что уродилась в светловолосую мать. Имя ей, как первенцу родителей, поначалу дали отцовское – Эйфрида, однако матери так часто приходилось объяснять соседкам-славянкам, что это имя означает «прекрасная», что дочь ее стала Прекрасой еще до того, как сама научилась говорить.
Двое других, стоявших возле отца, Прекрасе были незнакомы. По виду ничего особенного: один в серовато-зеленом варяжском кафтане, другой в белом, некрашеном. Тот, что был одет поярче, стоял к Прекрасе лицом: рослый мужчина лет пятидесяти, уже немного огрузневший, с округлым животом, с крупными чертами лица и темной полуседой бородой. Некоторая полнота придавала его широкоплечему стану еще больше внушительности. Густые темные брови были изогнуты над строгими глазами, губы с опущенными краями добавляли суровости, и даже в том, как он стоял, немного откинувшись назад и засунув за пояс большие пальцы, сказывалась привычка повелевать и быть на виду. Больше ничего особенного Прекраса в нем не углядела, любой торговый гость мог бы выглядеть так же. Ну, понятно же, сказала она себе, стараясь одолеть разочарование. В дорогу кто же наряжается? Вот доедет до Стремислава, там будет и красный плащ с золотой сустогой[2], и меч в золоте.
– Ну, он ничего так, – улыбнулась она, – вида основательного. И не совсем старый еще…
Стремислав плесковский был постарше, и хотя еще не одряхлел, как-то весь выцвел и дряблой своей бледной кожей напоминал Прекрасе о лягушачьем брюшке.
– Не туда ты смотришь, чащоба! – хмыкнул Гунька. – Не этот – князь. А вон тот – князь! – он показал рукой. – В белой сряде который!
Словно услышав их – хотя плотный шум воды над порогами помешал бы, даже стой они куда ближе, – второй собеседник обернулся.
От неожиданности у Прекрасы оборвалось сердце, по всему телу разлилась дрожь. Этот, в белом кафтане, был совсем юн – на два-три года старше нее самой. Потом он снова отвернулся, но она уже не сводила глаз с его спины, будто завороженная.
– Но как же он… – едва владея своим голосом, пробормотала она, – отрок же еще совсем, как же он… князь?
Как может быть отцом целому племени тот, кто сам еще едва ли не нуждается в отцовской заботе?
– Так отец его за Сварожичем ушел[3] уже… когда? – призадумался старый Пирята, стоявший возле нее. – Уж зимы две либо три… А родни другой у них нет. Я слыхал, как бывал в Холмогороде. Вот он и сел сам на стол тамошний. А тот боярин – кормилец его, заместо отца покуда. Имя у него варяжское какое-то, запамятовал я…
Лодьи тем временем разгрузили, вынесли из воды и поставили на катки. Чтобы не мешать, двое старших отошли и вместе с Хроком двинулись следом за лодьями. Толпа выбутских жителей – по большей части женок, отроков и детей, – тоже потянулась следом. Перенос лодий через отмель был привычным, но неизменно любимым развлечением в здешних местах.
Заметив движение толпы, почтительно не подходившей слишком близко, отрок в белом кафтане снова обернулся и оглядел жителей. Улыбнулся и приветственно махнул им рукой. Ему ответили: иные из баб поклонились, дети радостно закричали. Одна Прекраса стояла, не шевелясь. Беглый взгляд его опалил ее, перехватило дыхание, будто молния сверкнула прямо перед глазами.
Теперь он был поближе, и она могла разглядеть его лучше. Отрок лет восемнадцати был высок, еще по-юношески худощав, но уже было видно, как красиво стан его сужается от широких плеч к тонкому поясу. Продолговатое лицо с тонкими чертами, нос великоват, но ровно и красиво вылеплен. Большие серые глаза смотрели немного исподлобья, осененные черными и густыми, как у девы, ресницами и ровными русыми бровями. Шапки на нем не было, и волосы, тоже русые, подстриженные до середины ушей, были опрятно расчесаны на прямой пробор и двумя мягкими волнами красиво осеняли высокий лоб, наводя на мысль о крыльях.
От восхищения Прекраса едва могла вдохнуть. Вот теперь она видела настоящего, истинного князя из сказаний! Того самого, что дойдет хоть до неба и выведет из золотого терема Солнцеву Сестру. Именно таким он и должен быть. Не зря она всегда в глубине души полагала, что бледный и дряблый их Стремислав – досадная ошибка, подделка, недостойная своего звания.
Всякий истинный князь ведет свой род от богов, и божественная кровь дает ему все – ум, красоту, удаль, отвагу, вежество, удачу. Все это имелось в холмоградском князе, и юность только подчеркивала остальные дары. Казалось, вместо крови в жилах его течет солнечный свет, и оттого сияние одевает его лицо, весь стан до самых черевьев. И даже черевьи его ступали по траве с особой значительностью, будто благословляя своим касанием каждую былинку.
Прекраса глядела ему в лицо, и в груди ее разрасталось какое-то белое пламя. Оно растекалось по жилам, наполняя жаром и дрожью, восторгом и болью. Само солнце в человеческом облике не могло быть прекраснее. Хотелось идти за ним, как за солнцем, ни о чем не думая, ничего не желая – только видеть его и греться в его лучах, как цветок на зеленом лугу.
Под выкрики две лодьи дружно толкали вперед; из-под кормы забирали катки, переносили вперед и подкладывали под нос. Это все Прекраса видела уже сотни раз и теперь замечала только молодого князя. Вместе со своим боярином он неспешным шагом следовал за лодьями, мимо череды полосатых камней, где Великую переходят вброд, мимо длинных гряд за плетнями, уже засеянных репой, морковью и бобами, мимо белых и черновато-серых коз, пасущихся среди валунов. В отдалении за ними брела стайка любопытных. Глядя только в спину молодого князя, Прекраса опередила всех; сама того не замечая, она шла за ним шаг в шаг, невольно подстроившись под его неспешную походку.
С каждым шагом она волновалась все сильнее. Дрожь не унималась, от нее слабели ноги, теснило дыхание, а сердце как будто сжимала жесткая рука. Подумалось: а что если отец перед дальнейшей дорогой пригласит знатных гостей отдохнуть в избе? До Плескова еще полперехода, и те, кто перед ним больше не делает остановок, бывают рады подкрепиться. Что если они сейчас повернутся и вместе с отцом пойдут назад? К ней? И он увидит ее? А потом ей велят подавать на стол для гостей? Эта мысль так ее испугала, что Прекраса чуть не бросилась бежать прочь от берега. Но никто на нее не смотрел, князя и его боярина занимали только их лодьи.
Вот и конец мостков – там лодьи вновь спускали на воду. Отроки стали разгружать возы с поклажей. Князь снова разговаривал с отцом Прекрасы; развязал мешочек на поясе, вынул что-то, передал – плату за помощь в прохождении порога. Здесь все платят, но обычно частью своего груза. Кто крицу железную даст, кто репы мешок, кто зерна. Отсюда и сегодняшние материны пироги – гости проезжали, везли жито в Плесков, дали полмешка, а так по весне запасов нет ни у кого. Но у людей из Холмогорода никакого товара с собой не было, только дорожные пожитки. Видимо, не торговать они ехали. А зачем? Может, отец знает? Прекраса с нетерпением ждала, когда отец простится с гостями и вернется домой, чтобы можно было его расспросить.
Отроки уже почти все в лодьях. Вот они прощаются. Отец что-то говорит, показывая вперед по течению. Князь кивает, улыбается… У Прекрасы сладко защемило сердце – как он хорош от этой улыбки! Вот он махнул рукой… перескочил в лодью, прошел назад, на корму, где трепещет на высоком древке небольшой красный стяг, и сел возле кормчего. Отец махнул им вслед, и лодьи двинулись вниз по реке, к Плескову.
В груди похолодело. Это все! Он уехал, и больше ей его не увидеть! Невольно Прекраса сделала несколько шагов вдоль берега, будто пытаясь догнать уходящее солнце, но опомнилась. Не бежать же за ними. Да и что увидишь? Лодьи отходили дальше от берега, на ширину реки, и вот уже лишь пятно его кафтана смутно белеет вдали.
Вот пропало среди солнечных бликов на воде и оно. Прекраса опустила веки, зажмурилась. Только сейчас поняла, как устали глаза. Под опущенными веками бродили огненные пятна, будто отражая жар ее сердца, а в мыслях она продолжала видеть молодого князя, вглядывалась в оставшийся в памяти образ. Он был внутри нее, заполонил все пространство в душе, и это пространство вдруг оказалось очень большим. Она сама, с этим образом внутри, как будто стала больше.
– Ты чего? – раздался рядом знакомый голос. – Заснула на ходу, что ли?
Прекраса открыла глаза. Возле нее стоял отец и слегка хмурился.
– А что он тебе дал? – Прекраса жадно взглянула на отцовский кулак, в котором было зажато что-то маленькое.
– Да вот, – Хрок раскрыл мозолистую ладонь, и Прекраса увидела четвертинку серебряного кружка-ногаты.
– О-о! – она взволнованно охнула и с трепетом взяла кусочек серебра.
Ногата была старая, стертая, печать едва видно. Но ей казалось, осколок самого солнца она держит в пальцах – ведь только что его касался он! Он привез сюда этот кусочек серебра, тот лежал в кошеле на его поясе, согретый теплом тела… Прекраса содрогнулась, будто ощутив это чужое, но такое желанное тепло. Она сжала обрубок ногаты в кулаке и приложила к сердцу. Хотелось запрятать его туда, внутрь, и носить в своей груди всю жизнь!
Отец засмеялся и забрал у нее плату – это княжье. Прекраса с неохотой разжала пальцы, но тут же вспомнила еще кое-что.
– Батюшка, а он… он сказал…
– Что? – отец поднял косматые черные брови, не понимая, что нашло на его единственную дочь. – Ты о ком?
– Ну, он… князь… это же князь был холмоградский? Который молодой... мне Гунька сказал…
– Да, это князь. Я за тобой и послал, думал, тебе любопытно будет глянуть.
– Как его зовут? Он сказал?
– Боярин сказал. Да я и сам знал.
– Ну?
– Ингер его зовут. Хрориков сын.
Прекраса выдохнула и больше ничего пока не спрашивала. Ей требовалось время, чтобы уместить в своей груди и это сокровище – его имя.
Хрок повел ее домой, радуясь, что больше дочь не задает вопросов. Кое-что из речей молодого князя его встревожило, но он еще не решил, стоит ли с кем-то делиться.
[1] Сумежье (от слова «межа») – пограничье между своими краями и чужими.
[2] Сустога – застежка (иначе фибула), обычно в виде кольца с иглой.
[3] За Сварожичем (огнем) уйти – умереть, метафора погребального обряда через сожжение.
Глава 2
Молодой князь Ингер и сам дивился судьбе, что послала его в дорогу – и это было лишь начало. До того он не удалялся от Холмогорода далее чем в Ладогу в низовьях Волхова, но для него это была «своя земля»: Ладога хоть и не платила дань Холмогороду, но не имела своего князя и туда Хрорик, как его отец и дед, ходил в гощение. Граница владений между словенами ильменскими и плесковичами проходили по Узе, притоку Шелони: на Шелони еще встречались старые, дедовых времен, округлые могильные сопки, а далее на запад – только длинные курганы, как насыпают для своих мертвых кривичи. В чужой край Ингер вступал с неуютным чувством неуверенности, будто солнце, вынужденное спускаться в Подземье. Чудилось, что здесь и земля не такая, и вода не такая, и само небо уже какое-то другое… Но делать нечего – приходилось привыкать. Успокаивало присутствие Ивора – два года назад тот уже ездил этим путем, да и вообще был человек бывалый. Потому Хрорик и выбрал его в кормильцы своему последнему, позднему сыну – единственному, кто остался в живых ко дню смерти отца.
Без боярина Ингер не справился бы – слишком нелегкая доля ему выпала. Через Приильменье проходили дальние торговые пути на юг и на восток, освоенные варягами лет полтораста назад. Если не лгали родовые саги, то уже двести лет – десять поколений варяги жили в Ладоге, постепенно проникая оттуда дальше на юг. Хрорик Старший, прадед Ингера, происходил из потомков знаменитых конунгов Харальда Боезуба и Хальвдана Старого. Он пришел с Варяжского моря и занял место, с которого словенами были изгнаны слишком жадные конунги свеев. При Хрорике Старшем словене получили защиту от набегов с Варяжского моря, оживилась торговля, в которой словенские девы и отроки больше не оказывались в перечне товаров, увозимых в сарацинские страны. Зато сами словены теперь порой снаряжали по зимам дружина для набегов на чудь, а захваченный полон при посредстве Хрорика сбывали его товарищам-варягам для продажи на юг. Хрорик и его люди не раз и возглавляли эти походы, укрепляя связи пришлого вождя и местных старших родов.
Перед смертью Хрорик-внук собрал всех окрестных старейшин в святилище Перынь и взял с них клятву, что они признают своим князем его единственного сына. На самом деле, как понимал Ингер, все эти два года Поозерьем правили сами старейшины, а Ивор направлял их в нужную сторону, если они никак не могли договориться между собой. Все изменится, когда он возмужает, утешал себя молодой князь. Глупо же надеяться, что отцы и деды старинных родов будут повиноваться безусому отроку, у которого лишь два поколения предков погребены в этой земле, а прадеды – где-то за морем. По сравнению со здешними родами, живущими в этих краях лет по пятьсот, его род был что двухлетнее чадо перед седыми старцами.
Когда выбутские пороги остались позади, Ингер тайком вздохнул с облегчением. До Плескова оставалось менее половины перехода, и следующую ночь холмоградская дружина проведет уже под крышей, возле печи. Тепло поздней весны позволяло печь в доме не топить, избегая дымной горести, но где печь – там чуры, и если ты принят под чужой кров как гость, то можешь не бояться… пришельцев из Нави.
Ту ночь, что предшествовала приезду холмоградцев в Выбуты, они провели под открытым небом. Поставили три шатра, развели костер, расстелили вокруг кошмы. Сварили кашу, поели, сидели возле угасающего огня, зевая и вяло переговариваясь. Комары еще не полетели, но на долгие посиделки после шести дней дороги не тянуло, кое-кто уже и спал, завернувшись в вотолу. Багряные полосы заката еще висели над лесом в той стороне, куда холмоградцы направлялись.
Ингер поднялся, потянулся.
– Пойду пройдусь, пока не совсем стемнело, – сказал он Ивору. – Засиделся в лодье.
– Пройдись, – тот почесал под бородой, подавил зевок. – Гляди, чтоб русал… гляди, словом. Поосторожнее будь.
– Да разве им уже пора? – Ингер понял, о чем кормилец хотел сказать.
– А то нет! Рожь цветет – стало быть, здесь они.
– А мне мнилось, снег только сошел, – Ингер улыбнулся своей незадаче. – Проскользнула весна, как миг один.
– Эх! – Ивор махнул рукой. – Вот всегда ты у меня такой был… неприметливый.
– Да это ему не терпится, чтоб девки поскорее круги завели, – усмехнулся отрок, Обрядило.
– А чего Ратьша купается? – Ингер кинул на ивы, из-за которых доносился плеск воды и веселая приглушенная брань. – Коли опасно?
– Да этого поленом не убьешь! – Ивор махнул рукой. – Ты на него не гляди.
Ратислав приходился Ивору двоюродным племянником, и тот не очень высоко ценил его благоразумие.
Ингер в воду лезть не хотел – не положено этого делать раньше Купалий, да и холодно, особенно к ночи, – поэтому пошел в другую сторону. Место было довольно глухое, окрестные весняки[1] ездили здесь только по реке и тропинок вдоль реки не протоптали. Но и лес оказался довольно чистый, без бурелома, только между белым известковым обрывом и темной водой стеной стояла осока. Ингер шел дальше – что-то тянуло его вперед. Хотелось найти красивое место и посидеть над рекой, глядя, как гаснут над лесом отблески заката. Подумать – что осталось позади, что ждет впереди? Жизнь его была на крутом изломе, и хотел бы он приостановить бег времени, опомниться. Да нельзя...
Князь оглянулся, запоминая приметы. Не потерять бы обратную дорогу в темноте. Берег повышался, теперь он ясно видел реку поверх осоки. На бугре росли старые сосны, а на отмели под ними темнела россыпь валунов. Ингер спустился, сел на ближайший валун. Несколько таких же виднелись на мелководье.
Шагах в десяти от него меж камней мелькнуло что-то светлое. Ингер вздрогнул от неожиданности и вгляделся. На валуне сидела птица – утка, но только совершенно белая. Благодаря белизне она четко выделялась в сумерках и даже, кажется, испускала легкое сияние.
Ингер смотрел на нее, невольно приоткрыв рот. Никогда еще он не видел белых уток!
– Год от году хуже, – вдруг прошелестел над водой чуть слышный голос. – Летошный год был плох, а сегодний год еще того пуще будет.
Ингер вскочил на ноги и в изумлении огляделся. Казалось, голос исходит из темной стены густой осоки, и стало жутко: кто там прячется? Зачем? В теплый вечер по спине продрало морозом.
Утка спрыгнула с камня и нырнула. Потом вынырнула.
– Плеск есть, а головы нет, – снова прошелестел голос.
Ингер попятился. Осока стояла плотной стеной, только верхушки ее слегка качались на ветерке. И голос раздавался опять позади – со стороны камня, где кувыркалась в воде уточка.
– Плеск есть, а головы нет, – опять услышал Ингер.
У кого нет головы? У нее, что плещется? Да нет же, вон ее голова, там, где и положено быть.
Потянуло взяться за собственную голову и проверить – на месте ли? От жути заледенели жилы. Показалось ужасно глупым, что в чужом месте отошел от своих. Нужно скорее вернуться к огню… Ингер попятился еще, не сводя глаз с реки. У начала склона повернулся и стал торопливо подниматься.
– Плеск есть, будет и голова! – прошелестел вслед ему голос, и в нем слышалась поспешность, будто говорившись собирался пуститься вдогон. – Будет и голова!
Ингер с трудом сдержал желание побежать.
В лесу голос отстал, но по дороге к стану Ингер то и дело оглядывался. Так и мнилось, что эти шептуны идут за ним, след в след. Сердцебиение не унималось, в груди ощущалась прохладная пустота.
На полпути он увидел на тропе впереди кого-то рослого, темного; в первый миг вздрогнул, но тут же узнал Ратислава, собственного десятского. Это был худощавый белобрысый парень с продолговатым лицом; надо лбом у него в светлых волосах виднелась небольшая прореха над шрамом, полученным год назад в чудских лесах при сборе дани.
– Вон он ты! – воскликнул Ратислав при виде Ингера. Волосы у него были мокрые после купания. – А я за тобой! Старик послал, – стариком он по-свойски называл своего дядю Ивора, – говорит, не сгинул бы…
– Не сгинул я! – усмехаясь, Ингер приобнял Ратислава за плечи и развернул обратно к стану. – Экие вы боязливые!
– Да я что, а старик забеспокоился. Чужая земля, говорит…
– Будто он сам дальше выгона не бывал! Ну что, холодна водичка?
У костра осталось несколько человек, остальные уже разошлись по шатрам. Какие-то двое в реке отмывали котел, человек шесть спали прямо тут, у кострища. Ивор еще сидел, зевая и дожидаясь молодого князя.
Ингер присел на бревно, раздумывая: рассказать, не рассказать? Что это все значило? «Плеск есть, а головы нет» – как это понимать? Но, покосившись на Ивора, передумал. Откуда дядьке знать, что это за плеск такой?
Ночью Ингер спал плохо – то и дело вздрагивал и просыпался, будто падая куда-то. Под утро так замерз, что едва дождался, пока отроки поднялись и развели костер – варить кашу. Вчерашнее вспоминалось, как сон, однако он знал: не привиделось ему это. И весь день загадочные речи не шли из головы.
Когда проходили пороги, Ингер тоже думал об этом, но старался никому не показать тревоги: улыбался местным веснякам, таращившим на него глаза, вел беседу с порожским старейшиной. Когда уже пора было отплывать и Ивор ушел в лодью, Ингер вдруг решился.
– А скажи-ка, – обратился он к чернобородому варягу по имени Хрок, проведшему их через пороги, – что в ваших краях значит слово «плеск»?
– Плеск? – тот изумленно воззрился на него с высоты своего роста. – Да… да вот он, плеск! – Широким взмахом Хрок обвел реку, перекаты позади, где бурлила желтоватая мелкая волна, и каменистый брод, где поперечные полосы на выступающих камнях указывали, где стояла вода в какой-то из прежних лет. – Вот наш плеск и есть.
– Значит, это вода? – Ингер нахмурился, по-прежнему не понимая.
– Вода. Ну, еще судьба, – Хрок усмехнулся. – У нас так говорят. Здесь, у плеска, ходят судьбу слушать. Чего услышишь, бают, то и будет. Жена моя искусница по этому делу.
«Вода есть, а головы нет»? «Судьба есть, а головы нет»? Что ему хотела сказать та клятая утка? Смысл не складывался, понимание не приходило.
– А ты чего любопытствуешь? – Хрок видел по лицу юного князя, что ответ не рассеял недоумения.
– Так… ничего.
Попрощавшись, Ингер направился в лодью, где ждали его одного. И, едва лодья отчалила, тревога исчезла из мыслей, будто он сумел бросить и оставить ее на выбутском берегу. Нет толку в тех словах, ну и нечего думать. Мало ли нежить всякая безлепицы несет?
***
О приезде молодого холмоградского князя Стремислав плесковский был предупрежден и ждал гостя с нетерпением – томило любопытство. Два года назад, когда шестнадцатилетний отрок оказался на Хрориковом столе, они, как положено, обменялись посольствами, но сами не виделись. Князья не ездят в чужие края и, ежегодно обходя свои земли, никогда не удаляются за их пределы. Вне своей земли князь теряет свою священную силу, да и земля, лишенная князя, открыта для всяческих бед.
– У них, у варягов, не так, – толковали старейшины. – Им что здесь быть, что за морем – все едино.
– Они, варяжские-то князья, сами из волн морских вышли, какая им земля?
– Род их, говорят, с острова Буяна ведется.
– Да он, Хрориков-то сын, в Холмогороде и родился, Буяна не видал. Любопытно, видать, отроку свет белый посмотреть. Погулять, пока молодой.
– Невесту ищет, – княгиня, полная, жизнерадостная женщина, была уверена, что именно она угадала истину. – Ему же было шестнадцать, теперь восемнадцать уже, а ведь он неженатый?
Старики переглядывались и качали головами: этого никто не знал.
– Да вроде не слышно было, чтоб он женился, – Стремислав разводил руками. – Кабы женился, так уведомил бы, с кем ныне в родстве, мы б дары послали.
– Ну! А у нас-то есть красный товар! Видать, прослышал…
Поездка за невестой и правда была чуть ли не единственным объяснением такого необычного шага. Женская часть Плескова пришла в смятение, да и Стремислав то и дело раздумывал – подходящее ли дело? Да вроде в самую версту – князь молодой, да по соседству, где зятя лучше найдешь?
У Ингера и впрямь имелась новость, способная удивить плесковичей, но лежала она далеко от их догадок. Стремислав со своими ближиками[2] и кое-кем из старейшин жил в детинце, что стоял на высоком узком мысу при слиянии Плесковы и Великой, но гостя принял в святилище, неподалеку от города. На площадке за валом стояли два длинных дома, где плесковичи собирались на пиры во время священных праздников или на совет – в один и поместили знатного гостя. День отвели на баню и отдых, а назавтра сам Стремислав явился в святилище вместе с кое-кем из близко живущих старейшин и своим варяжским воеводой, Дагвидом. Несколько дней они спорили с княгиней, вести ли с собой дочерей, но порешили сперва взглянуть на гостя.
Два князя, молодой и старый, встретились на площадке между обчинами, перед идолом Перуна: на большом камне лишь слегка были намечены очертания лика с длинными усами. Каждый принес жертву, прося благословения для этой встречи. Стремислав зорко следил, как Ингер исполняет это дело, и остался доволен: несмотря на молодость, тот действовал уверенно. Важно умертвить жертвенного барашка, не причинив ненужных мук и не пролив на землю крови, а для этого требуется умение и опыт. Но тот, кто рано становится старшим в семье, и опыт приобретает рано. Двое отроков держали уложенного на спину барашка за ноги, а Ингер ловким движением рассек брюшину, просунул руку внутрь и остановил сердце, сжав в руке. Стремислав лишь приметил, как хмурился при этом молодой гость, стараясь сохранять уверенный вид. Удивительное зрелище являли они двое, стоящие перед грубым каменным идолом божества; один – как месяц ясный, тонкий и стройный, а другой – как полная луна, бледная и расплывшаяся. Стремислав, происходя из древнего рода «князей-пахарей», как знак своей власти держал посох; Ингер, из рода князей-воинов, имел возле пояса дорогой меч с рукоятью в серебре.
Пока назначенная для людей часть жертвы варилась, оба князя прошли в обчину и там уселись: холмоградцы с левой стороны от очага, плесковичи с правой. Стремислав с княгиней сидели во главе стола, а Ингер – слева от них, так чтобы удобно было вести беседу. Глаза княгини горели откровенным любопытством: она не могла прогнать мысли, что Ингер приехал поискать себе здесь жену, и уже примеривала, годится ли в зятья. Отрок ей нравился: рослый, стройный, красивый, взгляд серых глаз спокойный и вдумчивый. За столом он держал себя опрятно, с хозяином был почтителен, со своими людьми ровен, не выказывая ни дерзости, ни заносчивости. И княгиня уже мысленно ставила рядом с ним своих дочерей, прикидывая, которой он лучше подойдет. Едва не прослушала за этим занятием, когда князья покончили с вопросами, хорошо ли гость доехал и все ли благополучно у хозяина и перешли к делу. Стремислав посматривал на Ингера и на Ивора с намеком: вежество с трудом превозмогало любопытство.
Ингер и сам хотел скорее поговорить о деле: предстоящие перемены в судьбе занимали все его мысли.
– Отец мой, Хрорик, всегда был тебе, Стремиславе, добрым соседом, – начал он.
– Да и мы соседей не обижали вроде, – ответил плесковский князь.
– Я ни в чем вас не виню. Напротив того – хочу просить, чтобы и дальше вы дружбой нашей меня и землю мою не оставили. Я вскоре Холмогород покидаю… далеко отсюда буду… но хочу, чтобы в сердце ты и я по-прежнему близки были и никакого зла друг на друга не мыслили.
– Далеко будешь? – насторожился Стремислав. – Куда же ты собрался? За море, что ли? На остров Буян?
– Нет, – Ингер качнул головой. – Не за море. Ты знаешь, вуй мой, Ельг, много лет назад ушел на полуденную сторону, в землю Полянскую, в Киев-город, и там себе княжий стол сыскал.
– То нам ведомо, как же иначе. Как он там, к слову? Здоров?
– Получил я весть нерадостную, – Ингер опустил глаза, потом снова воззрился на Стремислава, и по взгляду его тот сразу понял великую важность предстоящих слов. – Зимой минувшей умер родич мой Ельг и стол киевский мне завещал.
– Вот как! – изумленный Стремислав подался вперед. – А у него сыновей нету своих?
– Были у него сыновья, да всех он пережил. Один у него наследник ныне – это я. И придется мне в сие же лето ехать туда, в землю Полянскую, наследок его принимать.
По правой стороне стола, где сидели плесковичи, пробежал ропот удивления. Ахнула княгиня, Стремислав еще шире раскрыл глаза.
– В Киев собираешься?
Ингер кивнул.
– Надолго ль?
– Как богам поглянется.
Ингер улыбнулся: на такой вопрос и пытаться отвечать было неразумно. Отсюда Киев казался лежащим не то что на краю света, а и далеко за краем. Доедешь ли? Кто там ждет? Как встретят? Думая об этом, Ингер видел впереди такой же туман, как если бы собирался на тот свет. Даже, пожалуй, хуже. На том свете ждут деды, о которых он знал не так уж мало. Но о тех людях, полянах, киянах, что обитали на среднем Днепре, он не имел никакого представления. Из них ему были знакомы только двое бояр – Братимил и Светлой – что приехали сообщить ему эту весть и позвать на опустевший киевский стол.
Оставшийся без князя Холмогород Ингер мог поручить только посаднику из ладожской родни своей матери. Киева он совсем не знал и настоящей своей землей считал только словенское Поозерье; уезжая в немыслимую даль, на неизвестно какой срок, он хотел обеспечить ей мир в свое отсутствие и для этого решил повидаться с наиболее сильными соседями. С днепровскими кривичами ему предстояло увидеться по пути на юг, а в Плесков, на запад, пришлось ехать отдельно.
Он был даже рад этой необходимости: все же легче для начала проделать путь довольно известный, протяженностью в каких-то десять дней. Тот же, что ему предстоял еще до осени, уже очень скоро уводил в неведомое. До Киева уже не первый год ездили из Холмогорода торговые люди, и сам Ингер в последние два года снаряжал их в путь, но и они казались ему какими-то особенными людьми. А теперь ему предстояло стать таким и самому.
– Так это что же, – постепенно и Стремислав осознавал значение услышанного, – ты теперь и Холмогородом, и Киевом один владеть будешь?
Ингер снова кивнул, будто говоря: ты правильно понял. Даже слегка прикусил губу, чтобы не улыбаться, но от этого его ясное лицо приобрело выражение мягкой насмешки над столь невиданным счастьем.
– Это у тебя земля-то будет… – в голове у Стремислава не помещались такие просторы, – от Ладоги до… докуда же?
– Между Полянской землей и морем Греческим еще угличи живут да печенеги хаживают, а далее уж болгары. До Греческого моря не достают Ельговы владения, но только полпути.
Двое киян кивали, подтверждая.
Стремислав молчал, лишь покачивал головой. Трудно было представить сам этот путь протяженностью в пару месяцев. А уж вообразить эти просторы как владения одного-единственного князя… и не какого-нибудь полника-исполина, а отрока восемнадцати лет…
Однако отрок этот носил на боку варяжский меч огромной стоимости, что сразу давало знать его высокий род и особую судьбу. Почти как месяц в затылке у божественного дитяти.
– Это я будто баснь какую слышу, – честно признался Стремислав. – Так вот сразу и в толк не возьмешь.
Ингер слегка развел руками и мягко улыбнулся. Ему и самому все казалось, будто он слушает сказание о каком-то другом молодце – сыне Солнца и Зари, а не о себе. Но время не ждало, судьба звала в дорогу, и он шаг за шагом все дальше заходил в это сказание.
[1] Весняки – сельские жители, от слова «весь» - деревня.
[2] Ближики – близкие люди в семейном смысле, родня и домочадцы.
Глава 3
Пару дней спустя Стремислав устроил пир в честь гостя, и там Ингер наконец увидел княжеских дочерей. Для голодного весеннего времени пир вышел недурным: отроки закололи свинью, наловили рыбы, настреляли уток и гусей. Хлеба в эту пору было мало – в иных родах его не видели уже месяца два-три, – и князь сам делил немногочисленные караваи, рассылая каждому гостю его долю. Народу собралось густо, «гостисто», как здесь говорят: старейшины съехались со всех окрестных волостей, на несколько дней пути, кто успел прослышать и добраться. Все надели праздничные беленые рубахи с узкими полосками вытканного узора на вороте и рукавах, белые насовы[1] с узкой черной окантовкой, узорные тканые пояса. Вдоль бревенчатых, украшенных венками свежей зелени стен виднелись рядами лица стариков и мужчин средних лет, расчесанные бороды – седые, русые и рыжие, внимательные глаза. Было даже трое-четверо чудинов с западного берега Чудского озера: тот край уже лет сто был подчинен Плескову и платил ему дань. Всем хотелось поглазеть на молодого князя Холмогорода, которому предстояло вступить во владение еще и далекими полуденными землями.
Каждый невольно соединял взглядом Ингера с дочерьми Стремислава. Ни о чем таком не объявлялось, но при виде неженатого отрока и юных девиц мысль о сватовстве приходила сама собой. Дочерей у князя было две, одна на пятнадцатом году, вторая на год младше. В невесты годились обе, хотя младшую, Любонегу, княгиня предпочла бы еще хотя бы годик подержать при себе. Девушки были очень похожи друг на друга, с миловидными округлыми личиками, только у старшей волосы были русые, а у младшей – светлые. Они везде ходили вместе и почти казались одним целым; сидя за женским столом в обчине наискось от Ингера, они метали в него одинаково любопытные взгляды, как будто собирались взять его в мужья обе вместе. Одеждой – сорочками, красными поневами и белыми широкими вздевалками из тонкой белой полушерсти – они почти не отличались от других девушек в Плескове, но очелья их были обшиты красным шелком, на висках блестели серебряные колечки, а на груди – стеклянные и сердоликовые бусины, немалое сокровище, привезенное из дальних сарацинских стран. Благодаря такому богатству каждая выступала, будто заря среди звездочек, и приятный звон серебра указывал всякому: эти девушки не простые. Шелк и бусы плесковские торговые люди закупали или в Холмогороде, или в Смоленске на верхнем Днепре, дальше того они сами, не имея договоров с иноземными царями и каганами, не ездили.
Плесковичи рассматривали холмоградцев, а больше того двоих приехавших с ними киевских бояр. Кияне оказались на вид люди как люди, только выговор непривычный и одежда диковинная: для пира оба надели греческие кафтаны, на вороте и рукавах отделанные узорным шелком, красным и зеленым. В таком же кафтане (несколько ему широковатом) сидел и Ингер – послы привезли в дар. Стремиславу Ингер ради дружбы поднес широкий плащ из тонкой красной шерсти, обшитый по краю узорным синим шелком – он назывался мантион, и князь немедленно в него облачился поверх насова. Кияне рассказывали, что эти одеяния, совсем не похожие на привычные славянам, им достались как добыча из давнего похода князя Ельга в царство Греческое. Заговорили о Ельге, Ивор заново принялся рассказывать тем, кто не знал, как много лет назад Ельг явился с дружиной из-за Варяжского моря, осел первоначально в Ладоге, потом отдал замуж за Хрорика в Холмогород свою сестру, а сам ушел на полуденную сторону, как одолел тех варягов, что за полвека до того обосновались в Киеве, и сам стал там править.
Ингер больше молчал: он родился уже после ухода Ельга на юг, никогда его не видел и знал только понаслышке. На него посматривали взыскательно, будто оценивали, будет ли он достоин своего родича, сумеет ли удержать в руках его богатое наследство? Никто не беспокоился об этом больше самого Ингера, однако никто не догадался бы об этом по его невозмутимому лицу с приветливым и внимательным выражением. Он лишь немного хмурился, но усилием воли разглаживал лоб. Шум пира, дымный воздух обчины быстро утомили его, хотелось прилечь, и он с тайным нетерпением ждал, когда все нужные слова будут сказаны и обряды выполнены.
Вот Стремислав во главе стола поднялся на ноги; княгиня тоже встала, с таким многозначительным и довольным видом, что все вновь воззрились на двух девушек. Получив в подарок расписное греческое блюдо, стоявшее теперь перед ней, княгиня уже парила на крыльях воодушевления, будто вот-вот ей поднесут все сокровища заморских цесарей. Взгляд Стремислава был устремлен на Ингера, и молодой гость тоже встал, держа свою чашу – деревянную, с тонкой оковкой серебром по краю.
– Послухи[2] вы днесь, мужи плевсковские, – начал Стремислав; все затихли, ожидая продолжения, и тоже приняли важный вид, – да будут послухами боги, – он приподнял рог с медом на вытянутых руках, – и чуры наши, – обернулся к очагу, где высилось три деревянных столба с вырезанными лицами, – что ныне подкрепляем мы докончание наше с Ингером, Хрориковым сыном. Будет он в Холмогороде, или в Киеве, или еще где – мы ему друзья, соседи добрые, на его земли не заримся, никакой вражды не допускаем.
– Я же клянусь и богов в послухи призываю, – в ответ произнес Ингер, – что, как сяду в Киеве, гостей из земли Плесковской, Стремиславом присланных, буду принимать как друзей, пристанище давать и в город допускать, чтобы торг вели, как им пожелается.
Плесковичи оживленно загудели. Все знали, что в Холмогороде или в Смоленске дары земли – мед, воск, всевозможные меха и шкуры, а то и полон, взятый в дальних чудских землях, – можно сменять на заморские богатства: красивейшие узорные ткани, серебро, яркие бусины, расписную посуду, хорошие железные изделия, бронзу, медь, соль… Заморскую торговлю вели варяги, люди того или иного князя, имевшего договора с цесарями, но чем дальше везли товар, тем дороже он стоил. В Киеве же, где ближе от Греческого царства, куницы и бобры должны стоит дороже, а шелка и бусы – дешевле. Обзавестись договором с киевским князем было полезно и выгодно, и заключенное соглашение несло благо для обеих сторон. В обмен на эти возможности Стремислав обещал Ингеру безопасность оставленных без князя словенских земель, по крайней мере, со своей стороны.
– Приносим клятву межей не нарушать, – продолжал Стремислав, – бортей не перетесывать, скота не угонять, лова в его земле не деять. Ну, только если отрок какой девку с той стороны умыкнет, это как водится, за то с нас спросу нет!
Он улыбнулся, и по обчине пробежал понимающий смешок. Женитьбы «уводом» или «убегом» случались постоянно, и между разными племенами, и внутри каждого; в нынешние времена они уже не служили поводом для кровной мести и заканчивались примирением родов. И снова все взоры обратились к Ингеру и двум девушкам; понимая, о чем все думают, те еще сильнее покраснели и потупились, под столом держась за руки, будто разлука грозила им прямо сейчас. Казалось, обоим князьям теперь только и оставалось, что объявить о скреплении своих договоренностей родством.
– А ты-то, княже, – с усмешкой сказал Беломир, один из старейшин, – не опасаешься ли за овечек своих? Куда ж отроку в такую дальнюю дорогу без жены? Кто его в чужом краю приветит, приголубит?
– Больно молоды мои дочери, чтоб в такую даль от родителей уезжать, – Стремислав покачал головой. – Мы их не торопим. Не объели нас пока.
На крайнюю молодость невесты ссылаются, когда не хотят отпускать ее из дома. Неужели Стремислав отказал в сватовстве? Глаза со всей обчины устремились на Ингера – а он что? Ингер тоже был довольно красен и выглядел немного растерянным. В его заломленный русых бровях, в глазах под черными ресницами появилось выражение страдания.
– Не в пору мне… – начал он и посмотрел на Ивора, – чужих овечек…
– Мы-то не слепые, видим, где есть невесты хорошие, лучше всех, – пришел ему на выручку кормилец, – да спешить нам не с руки. Сперва осмотреться надо, вызнать, что за земля там, в Киеве, каков дом, а потом уж и хозяйку вести.
Ингер кивнул, соглашаясь, и с облегчением сел. Но Ивор продолжал смотреть на него с беспокойством: Ингера как будто пробирала дрожь, он с трудом сидел прямо, а голова его все клонилась над столом.
– Это вы верно рассуждаете, – согласился Стремислав. До этого ни гости, ни хозяева, к разочарованию княгини, даже не заводили разговора о сватовстве. – Что там за люди еще… Не будет ли, гляди, еще каких там охотников до Ельгова стола…
– Я – сын его родной сестры, его единственный законный наследник, – Ингер понял голову и гордо выпрямился, хотя казалось, это стоило ему труда. Его опущенная рука стиснула покрытое тонким серебряным узором навершие меча, пытаясь почерпнуть твердости у своего оружия. – Все имение свое, стол и земли Ельг оставил мне. Я опозорил бы дедов своих, если бы отступил от своего права. Мой род ведется от богов. Я могу перечесть всех моих пращуров, до самого Одина. Ничье право в Киеве не может быть выше моего. Ничто не заставит меня отступить… Боги на моей стороне, и ничьим рукам удачи против меня не будет.
– Так, так, – Стремислав одобрительно кивал. – Своего отдавать не годится. Но с таким делом, – он оглянулся на дочерей, – поспешать не следует. Ты осмотрись. А как устроишься в Киеве как следует, так, если надумаешь, и присылай…
Ингер кивнул и, посмотрев на девушек, заставил себя улыбнуться. Более определенных договоренностей сейчас не желали ни гости, ни хозяева. Мысль о том, чтобы породниться с юным соседом, у Стремислава исчезли, едва он услышал о смерти Ельга киевского. Выдать дочь в Холмогород, куда дорога известна и занимает дней семь-десять – это одно. Совсем другое – отослать юное дитя с таким же юным супругом в края чужие и неведомые, где ждет невесть что. Как примут Ингера кияне, сумеет ли он утвердиться на столе своего покойного родича? Пути до Киев месяца полтора-два – только доехать до места благополучно уже будет большой удачей, а потом ведь начнется самое трудное. Не желая подвергать дочерей опасности дороги и неверного положения, Стремислав не дал бы разрешения на свадьбу, даже если бы Ингер о том попросил. Не хотел он и обручения: худо для девы оказаться невестой жениха, которому грозит смерть. Сгинет там, в земле Полянской, и станет с того света приходить, пытаться свою нареченную с собой утянуть.
Но Ингер вовсе не собирался об этом просить. Кое-что говорило в пользу этого решения: женатый молодец совсем не то, что отрок, да и заручиться родственной поддержкой плесковичей перед отъездом было бы полезно. Выехав в чужую землю, он постоянно ждал здесь чего-то невиданного, а ведь главное, что привозят из чужих краев – это невеста, волшебная дева, летающая на лебединых крыльях. Ингер был бы вовсе не прочь найти себе такую, но плесковские девушки, пожалуй, для этого выглядели слишком обыкновенно. Они так же не подходили к его будущей судьбе, как мешковатый насов беленого льна, надетый на их отце, не подошел бы обладателю киевского стола. Вернее, и киевского, и холмоградского разом. Уже с месяц Ингер знал о переменах в своей судьбе, но и сейчас еще у него кружилась голова при мысли о предстоящем. Чтобы окинуть взглядом его будущие владения, пришлось бы подняться к самим божественным престолам, где сидят Один и его сыновья. За эти дни, думая об огромности этих просторов, Ингер сам себе казался все больше и больше. Теперь он был рад, что не успел жениться. Ему понадобится какая-то особенная жена. Прекрасная, мудрая, ведущая род от богов. Совсем не похожая на дочерей Стремислава.
У Ивора, сведущего его кормильца, имелись и более приземленные доводы против того, чтобы свататься в Плескове. Не требовалось большой мудрости, чтобы понять: жениться Ингеру надо будет в Киеве. Может быть, на дочери какого-нибудь из знатных киевских варягов из Ельговой дружины или полянских бояр. Может быть, свататься в семье кого-то из ясских, древлянских, уличских князей – Ингер пока и не знал толком, с кем по соседству ему придется жить. Для этого решения сначала требовалось осмотреться, понять, чем Полянская земля дышит, кто имеет вес в ней и по соседству. Но ясно было: жена из Плескова в Киеве принесет мало пользы и только помешает стать своим. Поэтому на дочерей Стремислава Ингер смотрел как на тех, кого больше никогда не увидит.
– Ты гляди, он еще в Царьграде себе невесту высватает! – крикнул кто-то из плесковичей. – У самого тамошнего князя, как его там?
– Цесарь там, – поправил киянин Светлой.
– Ну вот. Цесарь. Есть у него дочери-девицы?
– Бывало уже и такое, – кивнул Светлой.
– А хотите, песнь вам спою про то, как князь наш Кий на обров ратью ходил? – оживленно предложил его товарищ, Братимил.
В обчине одобрительно зашумели. Братимил привез с собой гусли и не раз уже пел старинные песни о походах и подвигах былых времен, знакомя Ингера с прошлым той земли, где тому предстояло жить. Молодой князь уже слышал сказания о Кие, о деве Улыбе, о борьбе его и братании с хазарским князем Хоривом, о победе над Змеем, которого Кий запряг в плуг и пропахал межу-борозду между человеческим миром и змеевым Подземьем. Теперь же речь зашла в войне Кия с обрами, что много раз делали набеги на славян днепровского правобережья.
Разбудил Кий удалых добрых молодцев,
«Гой вы еси, дружина хоробрая!
Не время спать-почивать, пора вставать!
Пора вставать, в путь-дорогу выступать.
На тое-то царство Оборское!»
И пришли они к стене белокаменной,
Крепка стоит стена белокаменная,
Шире леса стоячего, выше облака ходячего,
Ворота у города железные,
Крюки-засовы все медные,
Стража стоит могучая денно-нощно…
Братимил певцом был неплохим, Ингер это признавал, хотя Поозёрье славилось гуслярами и он с детства часто слушал лучших из них. Пять бронзовых струн то звенели, то рокотали, подражая грозному стуку войска в ворота вражеской крепости и звону оружия. Но сегодня искусство его не радовало Ингера: звон слишком сильно отдавался в голове, будто те давние сражения проходят прямо у него между ушами. Голова с утра побаливала и была тяжелой; теперь же, в полутемной обчине, где раздавалось пение, она сделалась неподъемной. Ингер старался держаться прямо: а то засмеют, скажут, собрался за киевский стол парень бороться, а самого гусли с ног свалили!
Кий берет царя за белы рученьки,
А славного царя обринского Бойтаула Жупановича,
Говорит ему Кий таковы слова:
«А вас-то царей не бьют, не казнят».
Ухватил его правой рукой за праву рученьку,
А левой рукой за леву ноженьку,
Да и разорвал царя напополам,
Да и разметал клочки по полю по чистому…
Ингер старался слушать, но сосредоточиться не мог; его пробирал озноб, так что даже зубы постукивали. Он хотел отпить из своей чаши, чтобы согреться, но запах вареного меда чуть не вызвал тошноту. Старался дышать глубже, чтобы прийти в себя, но вдохи отдавались в груди острой болью.
На воздух бы, подумал он, боясь, что до конца Киевых подвигов ему тут не досидеть. Но как выбраться? Чтобы встать из-за стола, ему пришлось бы поднять весь ряд своей дружины, а потом человек десять плесковских старейшин.
– Ты чего клонишься? – шепнул ему Ивор. – Не спи!
– Я не сплю, – прошептал Ингер. – Хочу… на воздух…
Ивор озабоченно огляделся: он видел, что с воспитанником его творится нечто странное, но как встать у всех на виду, не дослушав песнь!
Тут Кий сам царем настал,
Взявши молодую царицу Бойтаулову,
Молодую Светлолику Баяновну…
Две княжеских дочери слушали, смущенно опустив взоры и слегка улыбаясь: они сами были из тех дев, с чьей рукой передают престолы. Старшая бросила из-под ресниц взгляд на молодого гостя… и вдруг изумленно расширила глаза, позабыв о скромности.
В миг наивысшего торжества Кия над обрами Ингер вдруг наклонился над столом и лег лбом на скатерть. Кудри его русые рассыпались по столу, и больше он не шевелился.
Отчаянно, резко звякнули струны и смолкли.
***
– Вот не было печали! Ровно сглазил кто! – причитал Стремислав, сидя у себя в избе. – Слышь, мать!
– А! – Княгиня, рывшаяся в большой укладке, разогнулась и повернулась.
– Ты что хочешь делай, но мне его на ноги подыми! Ведь скажут: отравил Стремислав гостя молодого! У меня на пиру посидел, моего хлеба поел – и того, к дедам отошел!
– Кто же скажет! – княгиня негодующе всплеснула руками. – Ты сам не тот же хлеб ел, не из той же бочки мед пил?
– Найдутся злые люди! Скажут, задумал Стремислав отрока-сироту извести и землю его захватить! В гости зазвал и отравил!
– Да он сам приехал!
– Сам, не сам… А я только перед тем клятву принес перед людьми и богами, что зла ему не мыслю! Опозорен буду я и весь род мой! Боги проклянут!
– Да чего же проклянут – боги-то знают, нет на нас вины! Ну, а что я сделаю? – Княгиня села на укладку; у ног ее лежали два-три полотняных мешочка сушеных трав. – Водяная лихорадка у него или повесенница[3]. Коли судьба – исцелится, выживет. А коли нет, кто же против судьбы силен?
– А может, сглазили, – вставила челядинка, княгинина ключница. – Отрок молодой да пригожий – живым и неживым зависть сердце гложет…
С пира Ингера перенесли в другую обчину, где холмоградцы ночевали, и уложили на скамью. Он был почти без памяти и горел от жара. Гости разошлись в большом смятении: после всего, что было сказано и подумано, внезапная хворь молодого гостя показалась таким же дурным знаком, как если бы молния ударила прямо посреди святилища. Что это значит? Один из князей солгал о своем желании дружбы? Или Ингер неугоден богам, родством с коими похвалялся? Или правда сглазили, завидуя его юности, красоте и великой доле?
Не перекинется ли беда с холмоградцев на плесковичей, разделившими с ними хлеб?
Княгиня пообещала Ивору, что немедленно найдет целебных зелий и пришлет с бабами, сведущими в лечении. Она еще не отошла от мысли со временем увидеть в Ингере будущего зятя и сейчас тревожилась о нем почти как о родном сыне.
Присланные княгиней женщины сделали отвар зимолюбки, избавляющий от жара, и Ивор сам поил молодого князя. Того трясло от озноба, и его закутали в несколько шкур. Еще принесли липовый цвет, развели отвар с медом и тоже поили на ночь. Ивор не сомкнул глаз до утра, когда его сменил Ратислав, но лучше Ингеру не стало. Утром и вечером жар спадал, но к полудню и полуночи опять поднимался. Княгиня сама убедилась в этом, когда назавтра пришла проведать гостя. Вернувшись домой в Плесков, она уже не улыбалась: и впрямь умрет молодой гость у них в доме, вот сраму-то будет!
На вторую ночь жар усилился; Ингер ворочался в беспамятстве и что-то бормотал. Но Ивор, склоняясь к нему, ничего не смог разобрать: только слово «блеск» или «плеск». И еще «голова моя».
– Зови каких знаешь волхвов и вещих людей, уж верно сыщется кто-нибудь помудрее, – строго наказал жене князь. – Если сама не справишься.
– Да я уже за Немыкой в Озерище послала, а Бажана с вечера при нем сидит. Кого ж еще?
– За Грачовой женой нехудо бы еще послать, – подсказала ключница. – Она, говорят, лихоманки ловка изгонять.
– И верно! – обрадовалась княгиня. – За Грачихой пошлю. Да, отец?
– Только пойдет ли она? – добавила ключница. – Не ко всякому идет, Грачиха-то.
– Да уж пусть так попросят, чтобы пошла, – встревоженный Стремислав почти рассердился. – Не на игрище кличут! Князь, скажи, зовет!
[1] Насов – архаичный вид мужской верхней одежды, имеет вид широкой рубахи из белого холста, надеваемой поверх сорочки.
[2] Послухи – свидетели при заключении договора, клятве и так далее. «Послухи вы днесь» - приглашение засвидетельствовать что-либо в юридическом смысле.
[3] Повесенница – весенняя лихорадка.
Глава 4
И в тот день, и в следующие в Выбутах много говорили о холмоградском князе. Его молодость и красота поразили не одну Прекрасу – хотя, пожалуй, никто другой не принял их так близко к сердцу. Много толковали, зачем он едет в Плесков, но даже Хрок, единственный, кто с ним разговаривал, этого не знал.
– Кто я такой, чтобы у чужого князя о его делах допытываться? – отвечал он любопытным. – Лодьи перевели, за проход уплачено, а прочее не мое дело.
– Он, видно, к Стремиславу свататься поехал, – заметила мать. – К чему бы еще? Он парень молодой, а у нашего две дочки-невесты.
Простое это соображение прошло по сердцу Прекрасы, будто острый нож. Что тут возразишь? Все ее мысли сосредоточены были на ожидании того дня, когда Ингер со товарищи поедет обратно. Она как будто ждала возможности снова увидеть само солнце вблизи – ходящим по земле в белой «печальной» свите и в сиянии русых кудрей. И ожидание это было так огромно, что за пределы того дня она не заглядывала.
Чего она ждала? Да ничего. Ни подойти к нему, ни слово сказать она даже не думала. От мысли о том, чтобы случайно попасться ему на глаза, Прекрасу пробирала дрожь, как будто взгляд его мог ее убить. Нет, она хотела еще раз полюбоваться им издалека, увидеть, как двигаются его губы при разговоре с ее отцом, как улыбка освещает его ясное лицо…
И все же догадка, что Ингер поехал свататься к дочерям Стремислава – очень правдоподобная догадка, – заставила ее сердце болезненно сжаться. Как будто долгожданное солнце затянуло тучкой…
Сколько Ингер собирается пробыть в Плескове, никто не знал, Хроку он об этом не говорил. Прекраса даже надеялась, что это произойдет не очень скоро – ожидание доставляло ей мучительную отраду и она не хотела, чтобы все миновало и осталось позади слишком быстро. День, два, три она ждала почти спокойно – так быстро из гостей не уезжают, – но с каждым следующим днем ее волнение возрастало. Она старалась не отходить далеко от двора, а все время, свободное от дел по хозяйству, проводила у реки, глядя вниз по течению, на брод и полосатые валуны, торчащие из мелкой воды. Так и виделось: вот покажутся лодьи, и в одной она разглядит белое пятно его свиты… И тогда… Весь мир переменится, зальется ярким светом, воздух будет полон блаженства его присутствия. Дальше этого мгновения она не заглядывала: и это-то счастье было слишком большим, чтобы вместиться в душу.
Но проходил день за днем, а река оставалась пустой. Вон, долбушка показалась, в ней мужик в длинной серой рубахе. Пристал возле брода, пошел в весь… Зачем это – ни сетей в долбушке, ни даже мешка за плечами у него нет.
И что она сидит здесь, как пришитая? Небось дома матери нужна. Вздохнув, Прекраса отправилась домой. К удивлению ее, в родной избе обнаружился тот самый мужик.
Еще ни о чем не спросив, Прекраса поняла: гость явился с дурной вестью. У отца и матери лица были встревоженные и немного растерянные. Сердце гулко стукнуло: что стряслось? Родни у них не было, злых вестей ждать неоткуда.
Мужик выглядел недовольным и явственно хмурился.
– Я человек подневольный, – снова начал он речь, которую Прекраса прервала своим появлением. – Мне что велено передать, то я передал. Один ворочусь – буду ответ держать, так и скажу: волю твою, княже, я Грачу довел, а жена его ехать к тебе не желает…
– Я не сказала, что не желаю, – терпеливо, видно, не в первый раз ответила Гуннора. – Скажи князю: я спрошу у плеска. Если можно его излечить, то приеду. А если нет воли судениц – и толку нет ездить.
– Недоволен будет князь, – все еще хмурился мужик.
– Я не суденица! – Гуннора развела руками. – Жизнь и смерть людская не в моей власти, я лишь волю богов передаю. Коли скажут водяные девы, что князь будет здоров – завтра на заре в путь пущусь, к полудню буду.
– Ну, я так передам… – хмуро ответил челядин, которому явно не хотелось возвращаться к господину с неуспехом поручения. – Что завтра к полудню будешь.
Слегка поклонившись хозяевам, он вышел. Прекраса удивленно взглянула на родителей. Стремислав захворал? Как всякому живому человеку, князю порой случалось быть нездоровым, но никогда еще княгиня не посылала по этому случаю за Гуннорой! У них в Плескове свои знающие есть.
– Недаром, знать, он про плеск мне поминал, – обронил Хрок, глянув на жену.
– Кто?
– Да он. Князь молодой.
– Про плеск поминал? – Гуннора недоумевала, а Прекраса и подавно, к тому же она начала тревожиться сильнее, чем поначалу. – Когда?
– А вот в тот день… как в лодью садился. Спросил меня, что в наших краях значит «плеск». Ну, я сказал ему.
Некоторое время все молчали, обдумывая это известие и чувствуя за ним какое-то весомое и грозное значение.
– Это, видать… по пути с ним говорил кто-то… – пробормотала потом Гуннора. – Или во сне привиделось. Что-то он знал о судьбе своей…
И по лицу ее было видно: недобрая это судьба.
– Так вы о ком говорите? – превозмогая дрожь и гул в груди от смятенно бьющегося сердца, спросила Прекраса.
– Князь холмоградский, что проезжал здесь, захворал, – пояснила мать. – Прямо на пиру на стол упал, будто пьяный, а сам весь в огне. Со вчерашнего лежит, не встает, в полубеспамятстве. Князь испугался, скажут, отравил гостя, велел всех знающих созвать, чтобы непременно вылечили. За мной, вон, тоже человека отправил.
Прекраса села на лавку. Так это не Стремислав хворает! А он! Ингер!
– И что? – она с надеждой взглянула на мать. – Ты поедешь?
Весь разговор перед тем от волнения уже испарился из памяти.
– Что попусту ехать, не зная, чего ждать? – Гуннора развела руками. – Пойду на зорьке вечерней плеск слушать. Скажут водяные девы – жить ему, так поеду. А не скажут… К чему тогда ехать – еще виноватой выйду. Опять…
Гуннора насупилась. Прекраса знала, что жизнь их дома началась с довольно страшной саги. Когда-то, до ее рождения, в Плескове княжил Боронислав, старший брат Стремислава. Гуннора, тогда еще девушка, дочь уважаемой в Плескове ведуньи, уже тогда была известна как лекарка. Когда князь захворал, она поначалу согласилась помогать в его лечении. Трижды она ходила слушать водяниц, и трижды они предрекли князю смерть. Тогда Гуннора отказалась лечить, чтобы не быть после обвиненной в этом несчастье. Когда Боронислав вскоре все-таки умер, княгиня, его жена, обвинила Гуннору, потребовала суда и казни. Стремислав, занявший место брата, в вину Гунноры не верил, но велел ей покинуть город. Она уехала на брод и тут вышла замуж за Хрока. С тех пор мать была вдвойне осторожна и не приближалась ни к кому из больных, не получив ответа от водяных дев о его судьбе.
Прекраса молчала; внутри у нее все заледенело. Она хорошо знала этот материнский обычай, но сегодня он приобрел такой жуткий смысл, какого она никогда раньше за ним не сознавала. Раньше речь шла о жизни и смерти других людей – иногда знакомых, из Выбут, а чаще совсем чужих. Никогда раньше Прекрасе не приходилось тревожиться о ком-то, кроме обитателей родной избы.
А теперь речь шла о нем – о красном солнце, о ясном месяце в облике молодого холмоградского князя. Это его жизнь и смерть уже ведают девы у брода. И если они скажут, что нить его оборвана… она, Прекраса, больше никогда не увидит его. Юное солнце погаснет.
И все решится уже вот-вот, на вечерней зорьке.
Прекраса глянула в оконце: на земле двора лежали длинные тени, указывая на угасание дня.
***
Солнце садилось за спиной, позади Выбут, когда Гуннора, подобрав подол, осторожно перебралась по камням через широкий брод и уселась на восточном берегу Великой, на камне у края воды. На правом берегу никто не жил, но отсюда виднелись соломенные и дерновые крыши Выбут за рекой. Издали доносилось чуть слышное пение – шла пора весенних гуляний молодежи, и по вечерам девушки собирались у березовой рощи либо у Русалочьего ключа, пели и плели венки. Обычно Прекраса тоже ходила туда – дочери самая пора идти замуж, – но в этот вечер она сидела грустная и встревоженная, сказала, что никуда не пойдет и будет ждать возвращения матери.
Большой камень одним боком лежал на песке, а другой его бок омывался речной водой. Гуннора уселась, свесив ноги, сняла с головы убрус, волосник и расплела косы. Никогда замужняя женщина не показывает волос вне своей избы, кроме таких вот случаев – когда нужно призвать иные силы. Но никто не увидит: кроме девушек у рощи, прочие жители на вечерней заре в русалочьи дни сидят по домам, избегая опасных встреч.
Не гулял бы молодой Ингер в одиночестве у воды на заре вечерней – и его бы не задело…
Распущенные волосы упали двумя волнистыми потоками. И мать Гунноры, и бабка славились своими волосами и вовсе не случайно отличались мудростью и умением слышать Дев Источника. У Прекрасы тоже хорошие волосы, лучше, чем у любой девки в Выбутах...
Из кожаного кошеля на поясе Гуннора достала гребень и стала медленно расчесывать пряди, смятые в косах. Сюда доносился шум воды у порогов, не умолкавший ни днем ни ночью, привычный, как ветер и воздух. Прислушиваясь к нему, Гуннора начала приговаривать вполголоса:
Матушка-Вода, Государыня-Вода,
Бежишь ты по камушку белому,
От светлого дня до темной ноченьки,
От зари утренней до зари вечерней,
Ни сна ни отдыха не ведаешь,
Обмываешь берега свои крутые!
Не обмой-ка ты крутые берега,
А скажи-ка мне судьбу младого отрока,
Ингера, сына Хрорикова.
Сколько ему лет летовать,
Сколько ему зим зимовать,
Скоро ль ему свадьбу играть,
Скоро ль малых детушек водить,
Или ему на белом свете не живать,
Во сырой земле лежать…
Приговаривая, она все расчесывала волосы, чутко прислушиваясь к далекому шуму воды. Этот способ проведать будущее был известен в Выбутах давным-давно, но Гуннора славилась верностью своих предсказаний, полученных у брода.
Гребень ровно скользил в ее руке по светлой волне волос, и казалось, что их мягкое движение сливается с колебаниями речной волны под камнем. Закончив, Гуннора помолчала, вслушиваясь, потом снова начала:
– Матушка-Вода, Государыня-Вода…
Солнце уже село, лишь самый краешек торчал из-за синего окоема и разлитый по небу багрянец еще отмечал сторону, где оно погружалось в сумрачные воды Подземья. Вода тоже казалась почти черной, на западном берегу над кустами сгущалась мгла.
Проговорив призывание в третий раз, Гуннора закрыла глаза и стала слушать. В ровный шум воды у перекатов вплеталось далекое пение девичьих голосов, будто поет сама вода. Не открывая глаз, Гуннора продолжала медленно водить гребнем по волосам. Вода плескала возле камня у ее ног, над рекой пронесся порыв ветра… И где-то там, где шум воды вливался во тьму изначальной бездны, возникли слова, выпеваемые протяжным заунывным голосом:
Ой, резвы ножки подломилися…
Ой, ясны очи замутилися…
Ой, что тебе не прилюбилося…
Ой, что тебе не приглянулося…
Что ты покинул родну матушку,
Мое дитятко бажоное[1]…
Гуннора слушала; рука ее с гребнем замерла. Но сколько она ни вслушивалась, раздавались все же унылые строки погребального причитания над юным сыном. Ой, резвы ножки подломилися…
Накатил озноб – будто повеяло стылым духом земли из только что отрытой могилы. Медленно Гуннора открыла глаза, невольно подергивая плечами. И увидела. Напротив нее, на таком же валуне – наполовину в воде, наполовину на земле – сидела некая… вроде бы женщина, но удавалось разглядеть только белую сорочку и густую волну русых волос. Волосы закрывали лицо, а рука медленно водила гребнем по прядям, спускавшимся до самой воды… Но стоило моргнуть – и женщина превращалась в белую птицу-лебедя, что сидит на камне, сложив крылья. Пристальнее вглядываться нельзя – она исчезнет и душу живого унесет за собой.
Это была она – водяная дева, бродница, хозяйка этих мест. Это ее голос день и ночь шумел на перекатах, и ей два раза в год приносили жертву ради милости, чтобы не губила людей, скота и лодок. Выйдя на зов, она ответила на тот вопрос, который ей задали.
– Плеск есть – есть и голова… – пролетело в порыве ветра над водой.
Гуннора снова опустила голову и отложила гребень. Казалось, что вокруг очень холодно. Дрожа, она слезла с валуна и встала на песок, спиной к воде. Шепча оберег, заплела волосы, уложила на голове, покрыла волосником и потом убрусом. Дрожь отступила. Потерев ладонями плечи, Гуннора обернулась. На том берегу уже никого не было видно, валун стоял пустой.
Забрав гребень, она тронулась через брод назад, на свой берег. Проходя мимо валуна, где сидела бродница, поклонилась и положила моток выпряденной шерстяной нити.
И только когда Гуннора уже шла по своему берегу к Выбутам, озноб окончательно оставил ее и она вновь ощутила тепло весеннего вечера.
Девичье пение у рощи уже смолкло, последние отблески заката угасли среди вод Подземья.
***
В избе совсем уже стемнело, когда наконец на крыльце послышался легкий стук шагов. Гунька (его настоящее имя тоже было варяжским – Гуннар) уже спал на полатях, но Хрок и Прекраса ждали: отец сидел в потемках у стола, а дочь – на укладке со своим приданым. Оба молчали.
Когда скрипнула дверь, Прекраса вздрогнула. Сердце оборвалось: сейчас она узнает, жить ей или умереть. Молодой князь Ингер лежит в Плескове больной, его лечат, отыскивают ему умелых ведунов, заваривают зелья, но судьба его уже решена. И если его нить оборвана, то все хлопоты напрасны.
Мать вошла, плотно затворила за собой дверь. Она еще только направилась к столу, чтобы взять ковш и черпнуть воды из ведра, а Прекраса уже знала, с чем та пришла… Просто знала, будто каждое движение матери говорило: ему не жить. Она была вестницей смерти, и Прекрасе виделись овевающие ее черные тени. Будто не мать родная в дом вернулась, а черная лебедь Мары…
Гуннора выпила воды из ковша, села возле отца на лавку, сложила руки на коленях и испустила глубокий вздох.
– Худо дело, отец, – сказала она то, что оба слушателя уже знали. – Бродница… причитала по нем. Не встать ему.
Прекраса прижала ладонь ко рту. Глаза сами собой расширились, будто готовясь извергнуть потоки слез, но она не смогла заплакать – грудь сжало, как будто на нее камень навалился.
– И как мне быть теперь? – продолжала Гуннора. – Не поеду – князь огневается, а поеду – отрок у меня на руках умрет. Так и этак виновата выйду.
– Не езди, – решительно ответил отец. – Скажем, сама захворала.
Прекраса молчала. Ужас, горе, недоверие смешались в душе и не давали произнести ни слова. Неужели совсем нельзя помочь? Нельзя, отвечала она сама себе. Бродница никогда не обманывает. Если в ответ на вопрос о судьбе слышится погребальный плач – умереть тому человеку еще до истечения года. Не раз уж такое было. Потому люди боятся бродницу вопрошать.
На глазах закипали слезы. Несправедливость судьбы Прекраса ощущала как острую боль. Как жестоки суденицы! Жестоки и злы! Зачем им понадобилось погубить Ингера – молодого, прекрасного, знатного родом, уже получившего холмоградский стол! Неужели даже боги способны испытывать зависть?
Не желая, чтобы родители заметили ее слезы, она быстро скользнула на полати, где уже посапывал Гунька, и отвернулась к темной стене. Мысль судорожно искала выход, мечась по сторонам, будто застигнутая в сусеке мышь. Если бродница напророчила смерть, бессмысленно искать каких-то чудодейственных зелий. От Марены нету коренья, как мать говорит. Не пытаясь заснуть, Прекраса напряженно вспоминала: нет ли какого сказания об избавлении от неминучей смерти?
Много раз она слышала про «обещанных детей», которых родители от рождения пообещали отдать в услужение к разной нечисти. Бывают про́клятые, которых уносит нечисть. Но это все не то.
«Не того сгубила, кто был ей указан…» Прекраса остановилась на этой вдруг всплывшей мысли, пытаясь сообразить, что это такое. Мать рассказывала когда-то… Какое-то из древних преданий их с отцом северной родины, Свеаланда. Что же там было? Прекраса стала вспоминать. По зимам и мать, и отец часто рассказывали им с Гунькой что-то из того, что сами слышали от своих дедов и бабок – тех, что родились за морем, а в землю Плесковскую прибыли уже взрослыми. Это сказание о валькирии, которая спала на высокой горе. К ней пришел Сигурд – самый славный тамошний витязь, и увидел деву, спящую в кольчуге. Он рассек кольчугу мечом, и дева проснулась. Она стала давать ему разные мудрые советы, а перед этим рассказала о своей судьбе. Два конунга вели войну, один был старый, а другой молодой. Старому сам Один обещал победу и послал ту деву, Сигрдриву, чтобы она отняла жизнь молодого, Агнара. Но она пожалела его и сгубила старого конунга. На это Один сильно рассердился и уколол ее шипом сна. Так она оказалась на горе…
Дальше Прекрасе было не нужно. Широко открыв глаза, она лежала, глядя в близкую кровлю. Валькирия нарушила волю Отца Ратей и погубила одного из двух соперников не по его, а по своему выбору. А другого, который ей больше нравился, спасла. Значит, посланницы судьбы могут менять волю богов!
Она невольно заворочалась, но сдержалась, опасаясь разбудить брата. Бродница – почти та же валькирия, только без кольчуги и щита. Норны – владычицы судьбы, сами вышли из источника Мимира, чтобы прясть судьбы смертных. И бродница выходит из воды, неся людям их судьбу. Значит, в ее власти что-то изменить!
Осознав это, Прекраса чуть не подскочила. Захотелось немедленно бежать к броду, вызвать бродницу и упросить ее помиловать Ингера!
Но нет, не сейчас – ночью она не выйдет.
Прекраса потянулась и глянула с полатей в сторону оконца, но его не было даже видно в полной тьме избы – стояла глухая ночь. А бродницу можно вызвать на зорьке – или утренней, или вечерней.
Глубоко дыша и стараясь успокоить свое лихорадочное смятенье, Прекраса принялась размышлять. В Плескове мать ждут завтра к полудню: она обещала выехать на заре, если получит благоприятный ответ. Значит, осталась только одна возможность – утренняя зорька, что придет после этой ночи. И тогда, если удастся что-то изменить, мать успеет, когда обещала, и Ингер поправится!
Мысленно Прекраса видела эту зорьку, будто узкую светлую щель в глухой стене злой судьбы. Нужно проскочить в эту щелку, протиснуться, – тогда можно исправить неисправимое.
Лишь бы не оказалось уже поздно! А что если он умрет вот этой ночью? Что если он умирает вот сейчас, пока она лежит здесь и думает о нем? Или уже умер? От этой мысли враз охватила противная холодная дрожь – будто водой внезапно залило, и Прекраса села, спасаясь от этой невидимой воды. Нет, нет, убеждала она себя, тяжело дыша. Не может быть, чтобы уже… Он болен только два дня. Еще есть время вымолить милость у судьбы. Не могут Прядущие у Воды быть так жестоки, чтобы желать гибели этому светлому отроку – единственному истинному князю на свете, вышедшему прямо из сказания!
Опасаясь проспать, Прекраса не пыталась дремать, но ей и не хотелось. Ее наполняла лихорадочная бодрость, жажда движения и борьбы. Только то и томило, что приходилось ждать конца ночи.
Когда пятно оконца начало проступать среди тьмы, Прекраса бесшумно скользнула с полатей. Нашла свой пояс, вздевалку. Потом легко-легко, как невесомый блазень, прокралась к ларю, где была сложена верхняя одежда матери.
Вот ее пояс – из красной и черной шерсти, сотканный на бердышке простым узором. На нем куриная косточка – плесковские женщины носят ее, чтобы легко вставать до зари, – а рядом костяной гребень с резной спинкой, упрятанный в кожаный чехол. Дрожащими руками Прекраса отвязала тонкий кожаный ремешок. Свой гребень, как ей думалось, для этого не годился. Она знала, что делает мать для вызова бродницы, но не была уверена, что у нее получится, если она сделает то же самое. Материнский гребень казался более надежным орудием. Было очень стыдно и тревожно, что она берет без спроса такую важную вещь у родной матери, но единственная цель заслонила в ее глазах все.
Зажав гребень в руке, Прекраса скользнула к двери и осторожно ее толкнула. Нужно спешить – на заре мать встанет к корове и, конечно, обнаружит, что исчез и гребень, и дочь. И поймет, почему они исчезли. Она должна успеть раньше.
Снаружи было лишь чуть светлее, чем в избе, солнце еще не поднялось. Прекрасу охватил озноб от утренней прохлады – все-таки еще не лето, – но вместе с тем она взбодрилась.
Стараясь не шуметь, она плотно прикрыла за собой дверь, села на крыльце и обулась. Потом пересекла двор и исчезла; белая ее вздевалка мелькнула во мраке и растаяла, будто дух уходящей ночи.
Тихий скрип двери нарушил сон Гунноры. Не понимая, что ее разбудило, она повернула голову и, моргая спросонья, взглянула во тьму. Ничего не было ни видно, ни слышно, но ей казалось, во тьме тихой избы остался широкий, ощутимый след неведомой силы…
[1] Бажоное – любимое.
Глава 5
Нужно сидеть так, чтобы видеть солнце перед собой. Тогда бродница покажется на стороне Иного. Прекрасе повезло, что на утренней заре бродницу следовало ждать на своем, западном берегу, и ей не пришлось переходить реку в предутренних сумерках. В часы перелома это место вдвойне опасно – споткнешься, головой о камень ударишься… и очнешься сама уже бродницей, с речной водой в жилах вместо крови.
Прекраса села на бревно, где отдыхали путники, пешком пересекавшие брод. Идти на камень было еще рано. Она смотрела на восток, на небо, все более светлое, и ожидала первых проблесков зари. Все ее существо сосредоточилось на этом ожидании, весь мир сжался до узкой полоски между нею и водой с торчащими камнями. За сумерками казалось, что ничего другого в мире и нет, но ничто другое ей и не было нужно.
Вода струилась меж валунов – в темноте и при свете, в полдень и на заре, всегда одинаково. И чем дольше Прекраса смотрела туда, тем сильнее ей мерещился ответный взгляд – но не прямой, а откуда-то сбоку. Река наблюдала за ней так же, как она наблюдала за рекой. И те, кто жил в реке, уже знали, почему и для чего она пришла. Они ведь знают судьбы всех людей на свете – и ее тоже. Им уже известно, добьется ли она того, зачем пришла. Нужно было ждать – в этих делах нарушать правила смертельно опасно! – и Прекраса сидела неподвижно, дожидаясь, пока Заря-Зареница возьмет золотые ключи и отомкнет ненадолго ворота между белым светом и Иным, чтобы выпустить солнце. В руках она сжимала гребень матери, как свой, особый ключ. Поможет ли он ей проникнуть за грань? Угадает ли она нужное время? Может быть, есть еще какая-то хитрость, о которой мать не говорила? Ведь недаром такие люди называются знающими – они ведают нечто, переданное им «старыми людьми». Нужно знать особые слова… проходить посвящение… а с ней ничего такого не было.
Но разве у нее есть время на все это? Если она не поможет Ингеру сейчас, завтра будет поздно. Третьей ночи ему не пережить.
Было уже довольно светло, когда что-то толкнуло ее: ну, иди же! Чего ты ждешь? Испугавшись, что упустит нужный миг, Прекраса вскочила и кинулась к реке. Встала на камень между песком и водой и стала расплетать косу. Потрясла волосами, расправляя пряди, потом достала гребень из чехла и дрожащей рукой провела по волосам.
Костяные зубчики путались в густых прядях, немного сбитых за ночь. Поначалу Прекраса никак не могла собраться с мыслями, но потом, когда гребень стал ходить легче, заговорила, задыхаясь от волнения:
Мать-Вода! Государыня-Вода!
Течешь ты по зеленым лугам,
Омываешь крытые берега!
Не омывай ты, Мать-Вода,
Крутые берега,
А выйди ко мне, Мать-Вода,
Послушай моей печали,
Помоги моему горю…
Она взглянула через реку – нигде не виднелось движения, она была здесь одна. Прекраса сглотнула и начала с начала:
– Мать-Вода! Государыня-Вода…
Гребень легко скользил по волосам, они уже заблестели и мягко шуршали меж костяных зубьев. От волнения теснило дыхание: что если не выйдет? Не отзовется? И эта последняя заря ускользнет напрасно, оставив Ингера во власти неумолимой Марены…
– Выйди ко мне, Мать-Вода…
Вдруг Прекраса ощутила как бы толчок – не то снаружи, не то изнутри. Подняв глаза, она замерла: напротив нее, на середине потока, сидела на камне другая девушка, почти такая же, как она сама. Юная, светловолосая, она опустила ноги в воду и тоже водила гребнем по волосам, повторяя движения Прекрасы. Только волосы ее были куда длиннее и падали концами в реку. Белая сорочка выглядела свежей, как лепестки «русалочьего цвета», а глаза речной девы смотрели прямо в душу.
Ничего другого Прекраса не могла бы сказать об этих глазах – они влекли и наводили жуть, затягивали и подавляли. Одно она сейчас ощущала очень ясно: как велики те силы, что она призвала, как беспомощна она сама перед ними. Ее жизнь и судьба находились во власти этих глаз, шаривших по дальним закоулкам ее души. В них не было зла или угрозы, но они открывали дверь в Иное – в безграничное туманное пространство, способное выпить тепло твоей жизни и не заметить, как море не замечает, если в него падает слеза…
От потрясения словно кровь заледенела в жилах. Прекраса моргнула. Сглотнула, чувствуя, что не владеет языком и не помнит ни единого слова.
«Я пришла, – услышала она, но шепот, похожий на шум воды над порогами, раздался прямо внутри ее головы. – Поведай мне твое горе».
– Ингер… – выдавила Прекраса из пересохшего горла; только об этом она и помнила. – Он… ты сказала, он должен умереть?
«Плеск есть. Голова есть», – ответила речная дева теми словами, какими издавна указывала на скорое получение жертвы.
– Оставь его, – произнесла Прекраса.
Она не знала, какими словами молить речную деву о милости; само то, что она обратилась с такой просьбой, ясно изъявляло, до какой крайности она дошла.
– Оставь ему жизнь, – продолжала она. – Пусть он исцелится. Возьми чего хочешь… что у меня есть.
«А что у тебя есть?»
Прекраса промолчала. Что у нее есть такое, в чем нуждается речная дева? Им подносят в дар караваи, цветочные венки, вешают на ивы новые сорочки, шерстяную пряжу и льняную тканину. Но разве этого достаточно, чтобы выкупить жизнь, да не чью-нибудь, а самого князя?
«Сейчас погляжу», – шепнула вода…
***
…Прекраса не сводила глаз с девы на камне, не могла даже моргнуть, и все же не поняла, куда та делась. Перед глазами вдруг расплылось, как бывает, если взор заволакивает слезами, но Прекраса не решалась поднять руку, чтобы их протереть. А когда в глазах прояснилось, на камне никого не было. Река текла меж полосатых валунов самым обыденным образом, как всякий день уже тысячу лет.
И вот тут Прекраса ощутила, что последнее время провела, кажется, не на этом свете. Все время, пока длилась беседа, она не чувствовала ни тепла, ни холода, не замечала ветра, не различала никаких звуков, кроме шепота воды. Да и дышала ли она в это время? Теперь все ощущения вернулись, грудь задышала, сердце забилось. Глаза жгло. Зажмурившись, Прекраса прижала пальцы к опущенным векам.
«А за смелость награжу тебя особо, – всплыли в памяти слова речной девы. – Вот тебе гребень мой. Как придешь на реку, станешь волосы чесать, позовешь меня – я приду и судьбу любого тебе расскажу. Прощай. Солнце восходит, нельзя мне больше здесь»…
Издали тот камень казался пустым, однако Прекраса поспешно стянула черевьи и вступила в воду. Солнце еще не прогрело мелководье, но Прекраса не заметила холода. Осторожно ступая по каменистому дну, она пробралась к тому камню, где сидела речная дева.
Там, в небольшой выемке на верхушке, лежал гребень. Прекраса не сразу решилась к нему прикоснуться. Он был непохож на те варяжские гребни с составной костяной спинкой, какими многие пользовались в Плескове и в Выбутах, был не собран из костяных пластин, а словно вырос сам, целиком. Он походил скорее на сделанный из хрупкой рыбьей кости, чем из обычной, коровьей.
Осознание того, что произошло, едва умещалось в голове. Расчесывая волосы над водой, берегини тем самым прядут судьбы человеческие. Оттого их и зовут Прядущими у Воды, хотя ни Прекраса, ни даже Гуннора не слышали, чтобы кто заставал их на камне с прялкой. Те из смертных женщин, кто подражает им, тоже способны влиять на пряжу судьбы. Оставив ей гребень, водяница поделилась своей судьбоносной силой. Теперь и Прекраса войдет в число «дев источника», Прядущих у Воды… Гребень был зримым подтверждением уговора, но Прекраса не верила глазам. Не решалась его тронуть, как будто от касания ее смертных рук этот дар источника растает.
Но это же подарок. Отступать нельзя, а речная дева и сейчас ее видит – как бы не пожалела о милости к такой трусихе. Прекраса осторожно взяла гребень с камня. Прикоснулась к острым кончикам зубьев, и от легкого укола ее пробрала дрожь с головы до ног.
Изменилось все. Она заключила договор с силой, во много раз превосходящей ее человеческую силу. Прекраса не могла сразу осознать все, на что себя обрекла, но само собой пришло понимание: теперь все станет другим. В первую голову – она сама. Она сделалась разом и больше, и меньше прежней: больше – по сравнению с другими людьми, меньше – перед той силой, частью и рабой которой стала.
Но пути назад не было. Даже если она решилась на этот шаг не подумав, время вспять не повернуть, как не догнать вот эти речные струи…
Ничего другого, кроме ощущения огромности и необратимости свершившейся перемены, Прекраса сейчас не могла осознать. Она осторожно коснулась холодной поверхности розовато-рыжего камня, выражая благодарность, и побрела назад на свой берег. Там подобрала черевьи и отправилась к дому. Даже не обулась, не заплела косу – для этого пришлось бы выпустить из другой руки гребень, а ей казалось, что он исчезнет, если она разожмет пальцы.
Движение немного подбодрило Прекрасу. Когда навстречу показались первые выбутские коровы и зазвучал впереди рожок Добрилы-пастуха, она уже почти опомнилась. Было совсем светло, зеленая трава блестела под первыми косыми лучами солнца.
Уже утро, сообразила Прекраса, будто проснувшись. А к полудню ведунью из Выбут ждут в Плескове.
Глава 3
Еще до полудня ключница доложила княгине: явилась девка, Грачова дочь, просит допустить. Княгиня удивилась: к Грачу и правда вчера посылали, но за женой, а не за дочерью.
– Будь жива, госпожа княгиня! – войдя, девушка с длинной светлой косой вежливо поклонилась. – Приезжал к нам вчера человек от тебя, сказал, хворает молодой князь холмоградский, созывают знающих людей. Матушка моя собиралась к вам, да занемогла. Прислала со мной зелие силы могучей. Позволь мне для князя отвар приготовить, и землей-матерью клянусь, скоро будет здоров.
– Ох ты! – Княгиня в удивлении разглядывала юную посланницу. – Грачиха сама занемогла? Вот незадача… Как же быть-то, не знаю…
Колебания ее были понятны: жена Грача славилась своими умениями, но дочь его была еще слишком молода для такого дела. Зелие не поможет без «сильного слова», а заговаривать можно только людей моложе себя, поэтому самые лучшие ведуньи – старухи. Чем старше, чем ближе к «дедам», тем сильнее. А молодая девка – что она может?
Гостья спокойно ждала, сложив руки и опустив голову. Выглядела она опрятно, скромно, только на подоле рубахи княгиня разглядела большое влажное пятно – будто лазила в воду и не успела высохнуть.
– Ты что же, одна из Выбут приплыла? – озадачилась княгиня.
– Одна, госпожа. В долбушке.
– А что же отец не привез тебя?
– Я с долбушкой и сама управлюсь. А отцу недосуг, у него дела много.
На самом деле Прекраса даже не зашла домой – побоялась, что родители не отпустят ее в город, если узнают, что она затеяла. Пришлось бы все рассказывать им, уверять, что теперь Ингер непременно выздоровеет… Поверят ли они ей? Не станут ли сердиться и бранить? Что если посадят дома, велят не воображать себя ведуньей и выбросить Ингера из головы? Захваченная своей целью, она отмахнулась от всех этих мыслей и отвязала отцовский челн, где на дне лежали весла. Выросшая на реке, она хорошо умела управляться с легкой долбушкой, сделанной из цельного ствола ивы. До Плескова недалеко – и пешком за полдня дойдешь, а по реке вниз по течению проплыть и ребенок справится.
Прекраса ничего не ела с утра, причесалась уже перед отплытием, умылась в реке и вытерлась подолом. Но все это ее не смущало: тревоги, надежда, нетерпение поскорее увидеть Ингера и помочь ему наполняли силой и несли вперед. В своем лихорадочном возбуждении она не замечала недосыпа и голода.
Через пару верст она увидела в заводи, на ковре из плотных круглых листьев, похожих на зеленые блюда, три белых огня – первые этой весной белые цветы «русалочьего цвета». Осторожно ведя долбушку между листьев и осоки, Прекраса подобралась к ним вплотную. Осока и прочая водяная растительность шуршала по дну и низким бортам долбушки.
«Возьми три цветка русалочьего цвета и дай ему отвар выпить – через три дня будет здоров», – сказала ей речная дева.
Прекраса не раз весной и летом помогала матери собирать «русалочий цвет»; раньше они брали и цветки, и корни, и листья, все это годится от разных хворей. Но сейчас ей были нужны только цветки – только они прогоняют жар, унимают боль и дают целительный сон. С новым волнением и трепетом прикасалась она к упругим белым лепесткам с зеленоватыми прожилками, охранявшим золотые реснички сердцевинки. Вода уже прогрелась и ласкала руки, сквозь нее было видно заросли внизу, будто особый маленький лес с золотистым воздухом. Стоя на толстых своих стебельках, белые цветы приподнимались над ковром листьев и будто сами просились в руки. Речные девы взирали на Прекрасу из-под этих солнечных ресниц, и теперь она ощущала их присутствие так ясно, как никогда ранее. Смотреть в золотую серединку цветка было и отрадно, и тревожно: его взгляд затягивал в гущу золотых ресничек. Как глаза самих речных дев… Ведь говорят, что в цветках «русалочьего цвета» – душа их, и в эти цветки они обращаются, когда закончится их время выходить из своей стихии. Но ведь Прядущая у Воды сама велела ей взять три цветка. От волнения было тяжело дышать, но в то же время каждый вдох вливался в грудь, будто хмельной мед, наполнял жилы огнем, а душу – отрадой.
– Русалочий-цвет, одолень-трава! – шептала Прекраса, отделяя очередной цветок. На поясе у нее висел маленький нож в кожаных ножнах, но целебные зелья следует брать, не прикасаясь к ним железом, и она обрывала стебель руками.– Мать-Вода тебя породила, силой могучей наделила. Беру я тебя на утренней заре, а с тем беру твою силу могучую, Ингеру, Хрорикову сыну, на здоровье, на долгий век.
Сорвав несколько самых крупных и ровных листьев, Прекраса завернула в них цветы, положила на дно долбушки и тронулась дальше. Уже вышло солнце, свет белый казался ясным и приветливым, но не таким, как был вчера, и Прекраса знала: прежним он больше не будет. Ни свет белый, ни она сама. Она сходила на грань, а оттуда если возвращаются живыми, то уже не прежними. Встреча на заре казалась сном, но Прекраса не сомневалась – это было на самом деле.
Теперь три белых целительных огонька были у нее в руках, тщательно завернутые в листья. С листьев вода потихоньку капала на пол, на дубовые плахи пола в княжьей избе. В Плесков Прекраса не раз ездила с отцом и матерью в дни больших торгов, но в избе Стремислава ей бывать не случалось. Многие нашли бы, на что здесь подивиться: расписная греческая посуда на полках, шелковая бледно-золотистая занавесь перед постелью, шелковые, узорные покрывала на ларях, а на столе – литой бронзовый светильник. Но Прекрасе не было до этого дела, она жаждала поскорее увидеть Ингера.
– Не слыхала я никогда, чтобы молодые девки… – начала княгиня.
Прекраса медленно, с выражением почтительности на лице, подняла на нее глаза. И возражения мягко встали у княгини в горле. Взгляд Грачовой дочери упал прямо в душу и будто разлился там, заполонил до последнего уголка. Эти глаза затягивали и подчиняли, вернее, унимали желание спорить, убеждая без слов. Хотелось смотреть в них без конца, словно в них таилась мудрость, недоступная иным. Но смотреть было страшно – хоть эта сила и не угрожала, но она смущала и пугала одним своим присутствием.
И эти капли на полу, будто вода стекает с самих волос гостьи и проступает в следах…
– Ну, будь по-вашему… – Княгиня моргнула, прогоняя наваждение. – Коли мать послала…
Однако не в матери тут дело. Чего дивного, если дочка Гунноры и внучка старой Гердицы тоже растет знающей? Да как бы еще не сильнее всех. Она ведь будет третья в роду этих женщин…
– Ступай! – движимая смутным опасением, княгиня махнула рукой, отпуская Прекрасу. – Он в святилище лежит, в обчине, скажи там во дворе, чтобы проводили. Ой, стой! – опомнилась она: привычка к заботе одолела неуютное чувство. – Лайна! – окликнула она ключницу, стоявшую у двери. – Сведи ее накорми. Девка же прямо с дороги, а от Выбут тут полдня грести…
Несколько раз в год Хрок со всей семьей ездил в плесковское Перуново святилище на большие праздники, и Прекраса знала, как туда идти, но отказываться от провожатых не стала. Пустили бы ее, невесть откуда взявшуюся, к молодому князю, явись она сама по себе? Холмоградцы же и не слыхали о ней никогда. Лайна – невысокая, круглолицая и довольно полная женщина средних лет, бодрого вида светлобровая чудинка, – повела ее на двор за вал и к одной из двух больших обчин. Незнакомые люди – холмоградские отроки – с унылым видом сидели под стеной, в тени. При виде Прекрасы они несколько оживились – всегда приятно увидеть молодую миловидную девушку, – но приняли ее, просто одетую, за челядинку. А она их едва заметила – ведь уже вот-вот ей предстояло увидеть Ингера! Лайна сказала, что со вчерашнего дня ему стало еще хуже: жар усилился, он иногда открывал мутные глаза, но никого не видел.
– Кормилец его прям чуть не плачет, – говорила ключница по дороге от города. – Прям весь убивается. Доверил, говорит, князь мне чадо свое единое, а я и того не уберег…
Дверь обчины стояла нараспашку. Лайна просунула голову внутрь, потом зашла и поманила за собой Прекрасу. Едва чуя землю под ногами, та последовала за чудинкой. В обчине было полутемно, оконца наполовину закрыты заслонками, и после яркого дня Прекраса поначалу ничего не видела. Лайна манила ее в дальний конец длинного строения, где по праздникам усаживались за столы многие десятки плесковичей. Сейчас столы были убраны, оставлены только два в другом конце, уставленные простыми глиняными и деревянными мисками и чашами. Холмоградские отроки сидел на лавках, иные дремали на кошмах на полу, везде виднелись дорожные мешки и разные пожитки. Говорили мало, и то вполголоса. При виде двух женщин все обратили лица к ним. Лайна провела Прекрасу мимо, к широкой лежанке, собранной из двух скамей, покрытых несколькими постельниками[1]. Возле нее сидел кто-то высокий; когда Лайна подошла, он встал.
Прекраса удивилась: больно молодой у князя кормилец! Это был парень лет двадцати, высокий, худощавый, светловолосый, с резкими чертами лица и легкой золотистой щетиной на подбородке и впалых щеках. Несмотря на худощавость, он производил впечатлений жилистого и сильного – такого не сломаешь. Глубоко посаженные глаза казались узкими и смотрели с острой настороженностью, губы были сложены жестко.
– А отец где? – спросила у него Лайна.
– Ивор спит, – парень кивнул в сторону, откуда доносился храп. – Умаялся, всю ночь сидел. Отдыхает.
– А я вам ведунью новую привела.
– Где? – Парень взглянул в сторону двери, ожидая найти позади Лайны еще одну старуху – пятую или шестую из побывавших здесь за последние дни.
– Да вот же она! – Ключница указала на Прекрасу. – Глаза протри.
Парень, только сейчас заметив Прекрасу, окинул ее внимательным и недоверчивым взглядом.
– Это что за ведунья? Вчера поневу надела, а уж лечить?
– Эта умеет, – с неожиданной для Прекрасы уверенностью возразила Лайна. – У нее и мать, и бабка по всей земле нашей славились. У них род весь такой: как скажут, так и выйдет. Коли недужному помереть, и близко к нему не подойдут. А коли она пришла, стало быть, счастье вам.
Ключница понимала: холмоградцам трудно поверить, что от девки будет толк, когда и Бажана, и Немыка, и старый варяг Хавбьёрн, умелец резать «целящие руны», не смогли своим искусством помочь больному. Хавбьёрн даже сказал ей тайком, что «норны противились», когда он резал те руны, но он не мог отказать князю. Тут уж приходилось хвататься за соломинку.
– Ну, не знаю, – парень еще раз с сомнением оглядел Прекрасу.
Она же едва слышала этот разговор: взгляд ее и внимание было приковано к лежащему. Она снова видела Ингера, и уже это казалось чудом. Длинная эта изба совсем не походила на подходящее для солнца жилье, но вот так же солнце лежит на дне тьмы в те дни, когда сила его на самой нижней точке. Сердце колотилось, биение крови отдавалось во всем теле до последней мелкой жилочки. Эта часть дома была затемнена, и в полутьме Прекраса плохо различала его черты, но само сердце ей говорило: это он. Она видела, как вздымается его грудь – он дышал с трудом, и иногда до ее слуха доносился слабый невольный стон. Он был без памяти.
– Ратьша! – хрипло окликнули парня со стороны. – С кем ты там? Кто пришел?
– Да говорят, ведунью привели, а она девка совсем! – вполголоса ответил светловолосый парень, обернувшись.
Послышалось кряхтенье, покашливание. С лавки спустил ноги и сел тот самый мужчина, которого Прекраса видела у брода вместе с Ингером – крупный, широкий, с сединой в темной бороде. Только сейчас он был не в зеленом кафтане, а в белой сорочке и простых полотняных портах. Поднявшись, он направился к ним, на ходу повязывая пояс.
– Где ведунья? – Он воззрился на Лайну, уже ему знакомую, потом перевез взгляд на Прекрасу. – Вот эта?
– Не сомневайся, – ключница хмыкнула. – Я уж твоему отроку говорю: у них весь род такой, знающий, и ты не гляди, что молода.
– Будь жив, боярин, – Прекраса оторвалась от Ингера и поклонилась его кормильцу. – Я – Хрокова дочь, ты помнишь его, он на броде сидит в Выбутах, лодьи перевозит. Моя мать – знатная ведунья. Она сама занемогла, меня прислала. Привезла я от нее зелье могучее. Надо его заварить и поить князя вашего на утренней заре и на вечерней – через три дня будет здоров.
– Да ну! – Ивор вгляделся в нее, насколько позволяла полутьма. – Хрока я знаю, он человек добрый… А тебя не припомню.
Прекраса слегка улыбнулась: откуда тебе меня помнить? Дома у них холмоградцы не бывали, а на броде он имел дело только с Хроком.
Ничего не говоря больше, она встретила его испытывающий взгляд. Ивор застал: взглянув ей в глаза, он забыл, о чем они говорили. Девка миловидная, но обычная, в каждой веси таких встретишь. Но глаза ее… В полутьме и не разобрать, какого цвета, но сила этих глаз поразила, будто острый рейнский меч. Они затягивали и подчиняли, но внушали не страх, а лишь влечение. Хотелось смотреть в них, как в теплые ласковые воды, где отражается небо, впитывать саму силу Матери-Воды…
– И что ты за зелье привезла? – спросил он, стараясь опомниться. – Молоко звериное?
***
– Как начнет смеркаться, я пойду за водой, а вы печь не гасите, ждите, – сказала Прекраса Ивору. – Мне три колодца обойти придется. Как вернусь, пусть никто из вас не говорит со мной. Для дела нашего нужна «молчаливая вода», а если я, пока несу ее, хоть слово скажу, то дух целящий уйдет из нее и помощи нам от Матери-Воды не будет.
Холмоградцы выслушали ее и молча кивнули в ответ. Возле них начинала твориться загадочная ворожба, и эта девушка с брода, по виду такая обыкновенная, владела особым умением – ловить, укрощать и определять к себе на пользу духов воды.
Но приходилось ждать нужного часа – чудодейственные силы доступны не когда пожелаешь, а в урочное время, и знание этого времени составляет немалую часть мудрости любого ведуна. А пока Ингер лежал в полусне-полубреду. Немного унявшийся до полудня жар теперь опять усилился. Князь дышал с трудом, лоб его горел; Прекраса лишь коснулась и отдернула руку, как от раскаленного камня. И все же ее пробрал счастливый трепет – прикоснуться к нему было блаженством. Русые волосы, слипшиеся от пота, разметались по подушке, на щеках за три дня появилась колкая щетина. Но даже таким он казался ей прекрасным, как солнце.
– С чего он захворал? – вполголоса спросила Прекраса у Ратислава.
Парня она робела меньше, чем старика Ивора. В другой раз она бы со стыда сгорела: молодая девушка, явилась совсем одна, в чужое место, к чужим мужчинам, сидит тут с ними без присмотра; даже Лайна, все устроив, ушла по своим делам. Но сейчас все это мало заботило Прекрасу, все ее мысли были о здоровье Ингера. Теперь это самое важное, что есть для нее на всем белом свете.
Боярин и его сестрич переглянулись.
– Да не с чего вроде… – Ратислав недоуменно двинул углом рта. – Мы с Кари и Аки купались, и нам хоть бы что. А он и в воду-то не лазил ни разу.
– Вам встречался кто-то? Женщина незнакомая, чудная птица или зверь?
– Женщины нам тут все незнакомые, – буркнул Ратислав. – И ты тоже.
– Вы моего отца знаете.
– Отца-то знаем… – Ратислав и сейчас смотрел на нее без особого доверия.
– Я видела, как вы шли через брод, когда в Плесков ехали. Ты, боярин, с князем стоял от всех поодаль, и мой отец с вами говорил. А за бродом князь в лодью вошел последним. Дал моего отцу четверть ногаты, – обстоятельно вспомнила Прекраса, чтобы они не сомневались: она и правда Хрокова дочь из Выбут. – Он сказал отцу… кое-что.
– Что? – Ивор взглянул ей в лицо, но тут же отвел глаза.
– Он спросил… что в наших краях означает слово «плеск», – чуть слышно ответила Прекраса; Ивору пришлось наклонился ближе к ней, чтобы разобрать. – И я ду… матушка моя думает, что с ним по пути говорил… кто-то.
Те двое снова переглянулись.
– И что… в ваших краях означает слово «плеск»? – осторожно, будто каждое слово было стеклянным сосудом, повторил Ратислав.
Уже ясно было: ничего хорошего.
– Плеском мы зовем броды наши и пороги. При них девы речные живут и прядут судьбы людские. И когда плеск головы человечьей хочет… он эту голову получает. Потому «плеск» значит «судьба». Кому судьба умереть, тот плеску достанется, судьбой взят будет. Девы водяные всегда нежданно навстречу выходят. Иной раз уткой покажутся, или девой, или цветком. И кто услышит их речи, тому жить недолго. Иной здесь же будет взят, где услышал, и скоро, иной и год протянет и совсем в другом месте судьбы дождется.
С каждым словом Прекрасы лица ее слушателей делались все мрачнее. Еще несколько отроков придвинулись ближе и тоже слушали. Прекрасе бросились в глаза двое крепких парней, очень похожих друг на друга – видимо, братья-погодки.
– Не в добрый час его в сторону эту понесло! – Ивор в досаде хлопнул себя по коленям. – Очень вот надо было самому ехать! Я бы съездил. Или из наших старцев кто. Мало ли людей толковых!
– Это в тот вечер он… – припомнил Ратислав. – В последний, что в лесу ночевали. Он тогда, помнишь, отошел один. Я пошел за ним. Как завидел, он уже возвращался, на нем лица не было. Видно, тогда и повстречал кого…
Ивор опустил углы рта в полуседой бороде, будто говоря: вон она где, беда!
– Ведь только что такие вести получили! Весь белый свет нам покоряется! – продолжал боярин. – Уж не из богов ли кто такой доле позавидовал? Или мало мы жертв принесли? Только бы жить ему! Всем белым светом владеть! На цесаревой дочери жениться! Семь сыновей родить и каждому по земле в наследство оставить! Неужто судьба его так зла – поманила честью и счастьем, да и погубила на ровном месте!
– Не кручинься, боярин. Князь твой будет жить.
Прекраса произнесла это так спокойно и уверенно, что Ивор впился взглядом в ее лицо.
– Ты верно знаешь? – спросил он с недоверием, которое, однако, не исключало возможность верного знания.
Теперь ему уже не казалось, что эта дева слишком молода для ведуньи. В ней чувствовалась сила – та сила, что дается от Иного и не зависит от возраста.
– Матерью-Водой клянусь. У меня средство верное. Через три дня хворь отступит, а еще через три дня князь ваш на ноги встанет.
Ближе к вечеру отроки принялись варить кашу в летних печах и жарить рыбу, выловленную из Великой. Тем временем приехал князь Стремислав – поведать больного, а еще посмотреть на новоявленную ведунью. Княгиня уже ему рассказала, что вместо жены Грача приехала дочь, и он не знал, досадовать на эту замену или нет. Прекраса и ему рассказала, что мать-де захворала, но дала ей верное средство.
– Ты смотри… как будешь его поить твоим зельем, сперва сама отпей, – велел князь и взглядом поручил Ивору за этим проследить. – А то мне того… дурной славы не надобно. Коли что, скажут, ведуньи у меня отравили гостя молодого. А я за него как за сына болею. Может, еще и будет мне как сын… – добавил он, имея в виду не совсем отвергнутую возможность когда-нибудь взять Ингера в зятья, чтобы все знали, что тот ему тоже нужен живым и здоровым. – Так что ты, дева… коли уж взялась лечить, лечи хорошо! А только лучше бы мать твоя приехала!
Прекраса опустила глаза. Зачем рассказывать, что ее мать не смогла бы спасти Ингера, потому что услышала у плеска погребальный плач? Только она, девушка, едва обученная простым приемам врачевания, добилась от речной девы милости для него. И она в своих руках эту новую судьбу принесла.
Посидев немного и ради дружбы съев пару ложек каши – чтобы никто не мог сомневаться в его добром расположении к холмоградцам, – Стремислав уехал восвояси. Из тех же соображений он не хотел быть при лечении Ингера: он предостерег, а дальше не его дело.
Тем временем начало темнеть. Прекраса, как и обещала, взяла кувшин и ковшик и ушла искать три колодца либо родника. Ивор, Ратислав, другие отроки ждали ее в молчаливом волнении, не находя себе места. Вспоминались слышанные в детстве сказания о том, как некто – отрок или девица – уходит из дома за чудесным средством вернуть отцу жизнь или молодость и забирается в поисках на самое небо или в подземье, где таятся сокровища богов. Куда-то туда и она ушла – скрылась за воротами ночной тьмы, в непостижимый мир, куда ход есть только волхвам…
Когда девушка вернулась, уже почти в темноте, неся полный кувшин воды, никто и не пытался заговорить с нею. Даже смотреть на нее было боязно. Два-три отрока сидели во дворе, поддерживая жар в печи под навесом – обычно ее использовали, чтобы готовить угощение для пиров. При виде Прекрасы они торопливо вскочили и отошли, будто пребывать рядом с этой девушкой и ее кувшином было опасно. Прекраса нагрела горшок «молчаливой воды» и сделала отвар из первого белого цветка. Цветки она до времени хранила в корытце с водой, накрыв рушником и поставив под стеной. Отроки, не исключая и светловолосого Ратислава, косились на нее и на это корытце, будто там сидели невесть какие куды[2], но отворачивались, опасаясь ненароком сглазить ворожбу.
Оставив отвар остывать на дворе под звездами, Прекраса снова прошла в обчину.
– Всю ночь зелье на дворе стоять будет, чтобы силой звезд напитаться, – шепотом сказала она. – А как Заря Утренняя покажется, так и дадим.
– Ох, сколько ждать-то еще! – вздохнул Ивор, сокрушенно качая головой.
Он боялся, что Ингер не дотянет до утра. Горько же будет потерять его, имея уже почти в руках средство исцеления! Но против духов Матери-Воды не пойдешь, их не уломаешь, у них законы свои.
Втроем они сидели вокруг больного. Прекраса и прошлую ночь почти не спала, ожидая рассвета и встречи с речной девой, а потом проделала в долбушке путь в десять верст, но откуда-то взялись такие силы, что она не чувствовала усталости. Она часто меняла на лбу больного важную ветошку, убирала взмокшие волосы с лица. В эти мгновения ей казалось, что он целиком принадлежит ей, и она не могла бы быть счастливенее, даже если бы ей поднесли солнце с неба. Ивор и Ратислав сидели рядом, но не вмешивались: казалось, сама эта дева заключает в себе силу исцеления и самое простое дело окажется действеннее, если будет сделано ее легкими руками.
Со двора вошел княжеский холоп.
– Ключница прислала, – доложил он, обращаясь к Прекрасе. – Сказала, чтобы ты шла к ней ночевать.
Прекраса опомнилась. В самом-то деле, нельзя же ей на всю ночь остаться в доме с двумя десятками чужих мужчин! Она ж не старуха, как Бажана, как бы слух какой не пошел… И без того она родителей опечалила, что исчезла невесть куда.
– Я на заре вернусь, – шепнула она Ратиславу. – Тогда отвара дадим.
Ратислав как будто колебался, собираясь что-то ответить, и она ждала.
– Хочешь… я провожу тебя? – предложил он наконец.
И Прекраса поняла: холмоградская дружина ей поверила.
[1] Постельник – тюфяк, матрас.
[2] Куды – духи, отсюда «кудесник». Родственное слову «чудо».
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
