Обложка Да здравствует Каменный век! Книга вторая

Да здравствует Каменный век! Книга вторая

Даниэль Волков

0% прочитано
Стандартный
Даниэль Волков

Да здравствует Каменный век! Книга вторая

Глава 1. Клещи

Берёзовые палки зажглись у меня в кулаке на третьей поковке. А ведь с утра я держал их в сугробе и перед каждым нагревом совал в снег по самые костяшки. Первым до меня дошёл чад, кислый и сырой, от горящей коры. Следом от мехов взвизгнул Кичи:

— Горит! Костэ, у тебя горит!

Костяшки лизнуло жаром. Дёрнув кулак к себе, я чуть не смахнул крошку в снег и зашипел сквозь зубы. От концов палок к пальцам ползли мелкие синие язычки. Крошка крицы, зажатая между ними, уже темнела с вишнёвого до бурого. Губка на ней была отбита хорошо если наполовину. Я отучился бить по бурому ещё в середине зимы. Остывшая крица сыпалась у меня под молотом подмокшим рафинадом, полдня работы уходило крошкой под валун. Пришлось сунуть заготовку обратно в угли, а палки ткнуть в сугроб. Там они зашипели и зачадили жёлтым.

А ковал я клещи. Чтобы выковать клещи, нужны клещи, так что всю зиму я обходился берёзой, которая горит…

Запасу у меня хватало. Сбоку от горна из сугроба торчал целый частокол таких палок, нарезанных с вечера и облитых водой, чтобы взялись ледком. Выдернув пару посвежее, я мотнул подбородком на мехи. Кичи налёг так, что шкура на них захлопала. Угли под навесом на глазах посветлели.

На губки я пустил две крошки от нашей зимней крицы. Каждую было жалко, потому что крица за зиму у нас вышла одна-единственная. Руду черпали на Рыжем болоте через проруби, берестяным черпаком на жерди. К вечеру рукавицы у всех стояли колом. Сама крица получилась с два кулака и на первой же проковке раскрошилась чуть не наполовину. С тех пор я берёг крошки покрупнее в шкуре, в щели у скалы, рядом с наконечниками. Готовая первая губка, плоская лопатка в полпальца толщиной, с хвостом под рукоять, остывала на краю валуна. Вторая сидела в углях.

На этот раз я её не передержал. Едва крошка посветлела до морковного, я выхватил её свежими палками, кинул на валун и придавил ногой ременную петлю. Журавль качнулся. Голыш на длинном конце тяжело хлопнул по железу, выбивая окалину во все стороны. Одна искра засела у меня в бороде, потянуло палёным волосом. Пока я хлопал себя по подбородку, край заготовки успел потемнеть…

Борода у меня за зиму вымахала до ключиц и ловила теперь всё, что летело от валуна, от окалины до угольной пыли. Ворчал я на неё каждый день. Брить её было нечем. Складной нож давно не брал даже ивовый прут, а ножом в палец в ней разве что ковыряться.

Вторая губка далась ещё за два нагрева. Положив обе на валун хвостами врозь, как двух рыбин на прилавке, я полез в щель у скалы за шкурой. Под ось в каждой губке нужна была дыра, а пробойника у меня не водилось. На дыры ушёл корявый наконечник, сваренный в оттепель из крошек, тот, что с непроваром и раковиной у жала. Кичи держал раскалённую губку палками. Прихватив наконечник через мокрую рукавицу, я ставил его на губку остриём и колотил по пятке камнем с руки. Дыры вышли рваные, с заусенцем. Сам наконечник осел в толстый тупой гвоздь и на копьё больше не годился.

Из третьей крошки, самой мелкой, я выковал заклёпку прутком толщиной в мизинец. Раскалил докрасна, продел в обе дыры и расклепал на валуне с двух сторон, пока не встали шляпки. Подержав клещи над снегом, я рванул хвосты врозь. Губки даже не шелохнулись. Заклёпка, остывая, села и зажала их намертво, как ржавый шарнир садовых ножниц, забытых на зиму в сарае.

— Сломал? — Кичи бросил мехи и сунулся мне под локоть.

— Прикипели. Заклёпку посадило.

— При… Дай я гляну! Дай, я только…

— Качай давай.

Шарнир пришлось греть заново, до вишнёвого. Пока он не потемнел, я разводил и сводил хвосты палками, раз за разом. Кичи сопел у меня над ухом и шевелил губами в такт. Губки тронулись туго, с хрустом окалины, а под конец заходили сами, стоило качнуть одну сторону. Оставалось загнать концы в расщеп двух берёзовых рукоятей, залить смолой и обмотать жилой в четыре витка, как Тагар обматывает наконечники. Вышло коряво. Рукояти получились разной длины, губки смыкались лесенкой, одна чуть впереди другой.

Сбоку у валуна, куда я весь день старался не коситься, лежала моя зимняя куча позора. Всю зиму я пробовал сварить мелкие крошки между собой. Шов у каждой пары выходил сплошным непроваром. По нему крошки и расходились, стоило ударить второй раз. Кузнечная сварка стояла в Цепи сразу за клещами. Зачем она там, куча объясняла лучше всякого окна.

Нагнувшись к углям, я приметил в дальнем углу горна, у самой стенки, голыши под хвойный отвар. Сунул их туда Кичи, больше некому, и меня не спросил. Я хмыкнул и трогать не стал. Осенью он спрашивал разрешения на всё подряд, даже подуть на угли.

Первым, что я ухватил своими клещами, стал остаток зимней крицы. Ноздреватый кусок с полкулака с утра лежал в горне неизвестно под что. Губки сомкнулись на нём со скрежетом. Когда я потянул его из углей, жара не почуял вовсе. Между ладонью и железом теперь был локоть с лишним берёзы. Кусок сидел в губках как влитой. Хватив по нему молотом, я повернул его ребром и врезал снова. Всю зиму такие куски скакали у меня из-под палок в снег. Этот только вздрагивал на валуне!

Я заржал в голос, на весь двор. Кичи у мехов подхватил, хотя вряд ли понял, над чем. В голове звякнуло.

[ЗАМКНУТО: КЛЕЩИ]

В том термическом цеху клещи висели у каждой печи связками, длинные и короткие, кривые под любую заготовку. Термисты брали их не глядя, как собственные пальцы.

Я спросил полосу заново, просто посмотреть.

[ЦЕЛЬ: ПОЛОСА ЗАКАЛЁННАЯ]

[КУЗНЕЧНАЯ СВАРКА]

[ЖЕЛЕЗО ПРОКОВАННОЕ]

[ГОРН НАУГЛЕРОЖИВАЮЩИЙ]

[ПОЛОСА НАУГЛЕРОЖЕННАЯ]

[КАДКА ЗАКАЛОЧНАЯ]

[ПОЛОСА ЗАКАЛЁННАЯ]

Шесть строк. В тот день, когда с юга пришли санки, их было семь. Первой строкой стояли клещи.

Я носил полосу Сапеги за пазухой, в обрезке шкуры. Она согрелась там так, что я её почти не чувствовал. Вынув, я положил её на валун рядом с клещами. Светлая и ровная, она легла там, как эталон рядом с изделием, забракованным на приёмке. Тому, кто её сделал, эти шесть строк, похоже, были уже ни к чему. У меня на одну строку ушла вся зима да корявый наконечник. Угля на неё сгорело полкуля, а в яме под дёрном его оставалось на донышке. Да ещё ушёл целый день Урхановых четверых, которые сегодня таскали мне воду и уголь вместо дров для каменок.

Отвлёкся я на полосу на пару вдохов, не дольше. Обернувшись, я увидел клещи уже у Кичи. В губках дымился мой кусок крицы, в середине ещё тёмно-красный.

— Покажу! — заорал он через плечо. — Им покажу, я быстро!

Он понёсся к длинной землянке, выставив клещи перед собой, а держал их у самой обмотки, поближе к губкам, чтоб не мотало. Я выругался. У губок-то берёза прогреется первой! Левая рукавица, которую Уна сшила ему из обрезков, чтобы беречь розовую зажившую ладонь, задымила шагов через пять.

На крик из землянки полезли пришлые. Впереди двое мальчишек, за ними женщина с грудным под шкурой. Кичи вскинул клещи над головой, как налима из лунки. Дым от рукавицы шёл уже синий и густой.

— Брось! — рявкнул я и рванул следом. Но наст подо мной проломился на первом же шаге…

Уна у входа выбивала на бревне шкуру. Бросив колотушку, она в два шага очутилась возле Кичи, поймала его за запястье и вогнала руку вместе с рукавицей в сугроб по локоть. Снег вокруг зашипел. Свободной рукой Уна отобрала у него клещи, взяв их как положено, за концы рукоятей.

— Я только показать! Я же…

— Остынет — тогда, — выговорила она по-русски, чисто и с удовольствием.

Мальчишки повалились со смеху в снег. Кичи выдернул руку, оглядел рукавицу, прожжённую насквозь, потом ладонь под ней, целую и розовую. Тут он и надулся. Уна понесла клещи ко мне.

— Это я так говорю! — заверещал Кичи ей в спину. — Это моё-ё!

Она даже не обернулась и протянула клещи мне рукоятями вперёд.

— Твоё, — обронила она и вернулась к своей шкуре.

Сунув полосу обратно за пазуху, я больше не выпускал клещей из рук. Тагар с утра сидел у лунок ниже прохода. После его «твоё хуже» над моим ножом меня тянуло показать ему вещь, про которую так не скажешь.

До поймы я добрался по своему карнизу под скальным лбом, мимо жердей над ямой. Дальше я свернул с Тагаровой тропы и полез напрямик. Наст держал меня шагов по пять, потом подламывался с хрустом. Я уходил по колено, выдирал ногу и снова карабкался поверх. Ещё неделя ночных морозов, и по нему можно будет ходить, не проваливаясь. Зима шла к концу сытая и тихая. До травы, по моим прикидкам, оставалось только жить да ковать…

Тагар долбил лунки вдоль берега, под яром, где поглубже. Над двумя торчали колышки перемёта. У третьей, свежей, он сидел на корточках и показывал Мышу кол. Кол был тяжёлый, с обожжённым концом, Мышу до плеча. Тагар тюкал наискось, по кругу, откалывая лёд чешуйками, отчего лунка уходила вниз воронкой. На дне он оставлял корку потоньше. По тому, как он при этом отставил ногу, я сообразил зачем. Корку Тагар потом пробивал одним тычком, отступив на край, чтобы вода не достала до обмоток.

Мыш глазел и кивал. Едва кол оказался у него в руках, он саданул отвесно, со всего маху, в самую середину. Лёд под ним гукнул. Вода ударила из узкой дыры разом, вверх. Пятясь не в ту сторону, Мыш черпнул её обеими обмотками.

— Вве-ерх! — сообщил он мне, задрав мокрую ногу. — Стоит, стоит, потом вверх!

Тагар цыкнул на него одним словом на своём и кивнул на проход. Мыш припустил к долине вприпрыжку, оставляя на насте тёмные дыры. Обмотки хлюпали на нём до самого поворота.

Я протянул Тагару клещи. Он покрутил их, развёл губки, сомкнул. Потом он нагнулся, выудил ими из лунки льдинку, поднёс к глазам и отпустил обратно в воду.

— Не хуже, — бросил он и вернул.

— Чего не хуже?

Тагар выставил мне свою ладонь, широкую, в старых порезах, и сунул её обратно в рукав.

С этим «не хуже» я простоял бы над лункой до вечера. Только Тагар вдруг поднял подбородок и уставился вниз по реке. Проследив за его взглядом, я разглядел далеко на льду, у самого поворота, тёмную точку. Она ползла еле-еле, но в нашу сторону, это я разобрать сумел.

— Урхан, — определил Тагар. — Мясо тащит.

Урхан ничего не делал быстро, а по льду с грузом тем более. Он шёл враскачку, и ремень через грудь при каждом шаге тянул его назад. За ним волоклась по снегу шкура с мясом, мехом вниз, перетянутая жилой крест-накрест. Когда он подобрался ближе, я разглядел иней у него на бровях и на меху у ворота, а поверх того меха на груди связку палочек на жиле. Связка при каждом шаге постукивала.

В двух шагах от нас он выпустил ремень и глянул на Тагара, потом на клещи у меня в руке. Взгляд его на них не задержался. А я, как дурак, держал их на виду.

— Костэ.

— Урхан.

Тагар молча подобрал брошенный ремень. До двора мы дошли без разговоров. По-русски у Урхана было слов пять, у меня на его языке и того меньше, а Кичи остался у горна. Первым делом Урхан, как всякий раз, сходил к погребу, отвалил с Тагаром валун и долго глядел вниз, на пласты под гнётом. Потом вернулся под навес, опустился на чурбак у горна и подставил углям широкие ладони.

Я присел напротив. Кичи тут же оказался у меня за плечом, всё ещё в прожжённой рукавице.

— Сколько до травы?

— Сколько, — повторил Урхан, как повторял всякое чужое слово, прежде чем ответить. Он стянул связку через голову и протянул мне на ладони. Палочки на ней были обструганные, залоснившиеся от пальцев, нанизанные на жилу через проколы. Длинные шли подряд. Я повёл по ним ногтем.

— Длинная — десять дней, — проговорил я, больше для Кичи. — Шесть длинных, шестьдесят дней.

— Знаю я, — буркнул Кичи.

— Короткая — один день. Одна, две… Шестьдесят два.

Урхан следил за моими губами. Новое слово он сперва подержал на языке и пожевал, точно пробовал на соль.

— Шестьдесят, — выговорил он. Подумал. — Три.

Большим пальцем он сдвинул на жиле узел, толстый, перетянутый в несколько оборотов. Из-под узла выглянула третья короткая палочка.

Шестьдесят три. В то утро, когда пришли санки, я перенёс себе на табличку десять длинных. Четыре с тех пор ушли, а я и не заметил когда… Всю зиму я прожил по чужим палочкам, как по чужим часам, ни разу не спросив себя, который час.

— А узел?

Кичи передал вопрос на своём. Урхан положил на узел палец и так его там и оставил.

— Слово, — перевёл Кичи и затараторил дальше, поспевая за ним: — Четверо до травы. Это его слово. Сам вязал, сам и развяжет. Больше никто не может. — Он покосился на меня и добавил тише: — Даже если очень надо.

Урхан надел связку обратно, поправил её на груди и заговорил снова. Кичи переводил кусками и после каждого оглядывался на меня.

— Хойда приходил. К нашему огню, внизу. Сверху пришёл, по льду. Говорит, был у Кару.

— У кого?

— Кару. — Кичи махнул рукой вверх по реке, на юг. — Белый камень у них. И лица белые, мелом мажут, вот так.

Он провёл ладонью по щеке от виска вниз.

Белый обрыв. Значит, у одного из четырёх появилось имя. Получалось, что старик прошёл мимо моей поймы второй раз за зиму, теперь уже вниз, и опять не свернул. А я его даже не углядел.

— Ночь сидел у огня, — продолжал Кичи. — Утром ушёл вниз, к Барге.

— А Барга…

— У самого устья. Где лес кончается, а дальше одна трава под снегом. — Кичи дёрнул Урхана за рукав, переспросил и закивал. — Их больше всех на реке. Теперь Хойда там сидит, у Барги.

Туда же, к устью, осенью ушёл за Хватом и Лагерь. Выходило, что Хойда сидит теперь у одного устья с Хватом. Что делать с этой мыслью, я пока не знал и отложил её.

— И что он там наговорил, Хойда?

Урхан ответил сам, медленно, с паузами, так же, как раскладывал свои палочки. Пока он говорил, у землянки два раза хлопнула по шкуре Унина колотушка и смолкла. Видно, Уна тоже прислушивалась.

— Весной, когда лёд пойдёт, все придут к Камню, — переводил Кичи. — Пять народов. Ир, Кару, Барга и ещё двое. Сход будет. — Он сглотнул. — Сход скажет, чья долина.

— Чья долина? Эта?

Кичи не стал переводить. Он уставился на меня так, будто я спросил, в какую сторону течёт река.

Тагар, возившийся у погреба, поднял голову. Я нашёл эту долину в первые дни осени, на голодный желудок. Седой за неё лёг у меня в проходе. Решать про неё теперь собирались у камня, которого я в глаза не видел…

Когда Урхан заговорил опять, Кичи на этот раз бросил переводить на середине и переспросил. Урхан повторил всё так же ровно и повёл рукой сперва на длинную землянку с дымом над накатом, потом вниз по реке.

— На траве Ир идут к Камню, — выговорил Кичи. — Одним народом. Все. Урхан ведёт. Четверо его тоже идут. И семьи. — Он помолчал и добавил быстро, от себя: — Я не иду. Я с Тагаром. Тагар сказал: сам.

— Все? — Я смотрел мимо Кичи, на Урхана. — И твои четверо? И Мыш?

— Все, — повторил Урхан по-русски, не дожидаясь перевода, и положил ладонь на связку.

Мороз держался утренний, но меня зазнобило, как в первые дни простуды после Рыжего болота. Клещи в руке потяжелели. Я поднял глаза на длинную землянку. Из дымника тянуло вчерашним варевом. У входа пришлые мальчишки катали снежный ком, а он у них всё разваливался.

Шестьдесят три дня минуту назад были просто сроком до травы. Теперь к их концу эта землянка опустеет. Двадцать человек держались у меня на погребе и на соли, только пришли они сюда переждать зиму. Кончится зима, Урхан скажет «идут», и слово это будет его…

До темноты я ещё проковывал на валуне остаток зимней крицы, но уже вполсилы, хватаясь за клещи так, словно их вот-вот отнимут. Вечером Урхана накормили в длинной землянке первым, как гостя. После двора там дохнуло в лицо густым теплом, кислым от шкур и налимьего жира. Иней у меня в бороде сразу потёк за ворот. Ели все разом, вдоль стен, на лапнике, при лучине, которая у Уны больше коптила, чем светила. Дым под низким накатом стоял пластом на уровне груди. Взрослые сидели пригнувшись, а мелюзга шныряла под ним во весь рост. За едой про Камень не заговорил никто, хотя знали уже все, ведь Кичи успел обежать землянку дважды.

Табличка так и осталась под навесом на камне, промёрзшая. Я и без неё помнил цифры, столбиком: сто пятьдесят против ста трёх. Тогда я разложил еду до последнего пласта, а людей не вписал ни строчкой, как будто они прилагались к погребу сами собой.

Когда миски отставили, я отломил от растопки две длинные лучины и набрал горсть коротких щепок. Лучины и щепки легли на земляной пол перед Урханом так, как он раскладывал свои палочки.

— Двадцать, — ткнул я в две длинные. — Все, кто тут зимует. Ты сам так показывал.

Урхан кивнул. Кичи у меня за плечом зашептал перевод, хотя переводить было почти нечего.

— Трава. — Я убрал обе длинные и положил на их место четыре щепки. — Я, Тагар, Уна, Кичи.

Урхан не сводил глаз со щепок.

— Четыре, — посчитал он по-русски и тронул каждую пальцем.

У каменки примолкли, даже мелюзга перестала возиться. Женщина с грудным тянула шею из-за чужих плеч, чтобы разглядеть, что я там выложил на полу.

— Так. Летом соль, — сказал я. — Куль — это десять дней ключа, если есть дрова. На год тридцать шесть кулей, ты у ключа сам видел. Дрова за проходом, вязанка — полдня ходу. Угля в яме почти не осталось, а руды через прорубь много не начерпаешь. — Я подвинул одну щепку к другой. — Четыре человека — это одно дело из всех. Или соль, или железо. На дрова к зиме уже никого. Осенью будет как в первый раз: яма в проходе, землянка на четверых и куль под полом. И зима опять будет первая.

Кичи за мной не поспевал, под конец махнул рукой и перевёл только последнее.

Урхан долго разглядывал четыре щепки. Потом поднял одну, повертел в пальцах и положил на то же место.

— Первая, — повторил он моё слово, пробуя его так же, как днём под навесом пробовал шестьдесят три. Дальше он заговорил на своём.

— Число верное, — перевёл Кичи. — Сход скажет.

Я уже открыл рот. Оставь мне своих четверых до осени, вертелось на языке, дай хоть двоих, я их кормлю, я им соль даю! И тут я увидел себя на корточках у костра распределения, с пальцем в пыли. Там я чертил Хвату свой короб под оба бака и просил у него людей на неделю. Мимо протопал мужик с вязанкой, наступил на мой чертёж и стёр половину. Я не собирался второй раз сидеть на корточках перед чужим вождём. Я закрыл рот.

Урхан держал своих словом, узлом на жиле, а Хват нарядом и пайкой, это я видел вблизи. Мне никто не вязал узла, да и в нарядчики я не нанимался. Значит, остаться люди могли только сами, по своему расчёту. А чтобы расчёт у них сошёлся, у меня должно было найтись то, чего нет внизу.

Пока Урхан тянул из плошки отвар, я сгрёб щепки в горсть и спросил Цепь прямо: как удержать людей? Так же я спрашивал её осенью, когда Хойда одной фразой увёл своих из долины. Окно осталось гладким. Попробовал короче, про людей до осени. Гладко. Ещё тогда я понял, что она знает только вещи, которые можно положить на камень и ткнуть в них пальцем. На Камень схода, выходит, и нести надо было то, что на камень кладут.

— Урхан. Что на Камне меняют?

Кичи перевёл. Урхан загибал пальцы, а Кичи называл загнутое.

— Шкуры. Мясо. — На третьем пальце Кичи запнулся. — Кремень белый, это у Кару.

Урхан загнул четвёртый палец и придержал, а Кичи прыснул в кулак:

— Жён!

— Тебе рано.

Кичи покраснел до ушей и сунулся к Урхану, будто срочно понадобилось переспросить про белый кремень.

— А железо?

— Нет, — сказал Урхан по-русски.

— А соль?

Урхан помолчал. Это слово, видно, весило у него больше прочих.

— Хойда менял.

Соль на этой реке всю жизнь шла через одну руку, сведённую в крюк. Теперь она текла у меня из-под скалы. Сход собирался решать, через чьи руки ей идти дальше.

Прикрыв глаза, я погнал Цепь подряд, по вещам, каких на реке нет. От каждой мне нужна была только длина цепи

[ТОПОР ПРОУШНОЙ: · · · ·]

[ИГЛА ЖЕЛЕЗНАЯ: · · ·]

[ЛЫЖИ: · · · ·]

[ЛОДКА-ДОЛБЛЁНКА: · · ... ·]

[ИЗВЕСТЬ НЕГАШЁНАЯ: · · · · ·]

[МЫЛО ТВЁРДОЕ: ... · ·]

[НОЖ СТАЛЬНОЙ: · · · · · · ·]

Короче всех вышла игла, в три точки. Топор с проушиной и лыжи тянули по четыре. Известь шла на пять, только камень для неё лежал под белым обрывом, у Кару с их меловыми лицами. У лодки посередине сидела отбивка, а у мыла твёрдого отбивка стояла в самом начале. Нож стальной тянул на все семь, на шесть строк полосы и на седьмую, свою собственную.

Шестьдесят три дня. К траве, если не спать, поднять можно было всё, что тянуло на три и на четыре точки. С ножом я мог не управиться и к осени. Под рубахой у меня лежала полоса Сапеги, тёплая от бока. «Приходите весной», передали мне с юга. Весной меня, выходит, ждали сразу в двух местах.

— Я приду к Камню, — сказал я Урхану. — Сам. И принесу то, чего внизу нет.

Кичи перевёл.

— Сам, — повторил Урхан и тронул на груди связку, ту, с узлом. — Шестьдесят три.

Клещи лежали у меня на коленях. Звать Кичи не пришлось. Весь вечер он держался в шаге от меня, будто дожидался случая.

— Держи.

Он пожирал клещи глазами и рук не тянул. Губа у него, прихваченная морозом, треснула посередине. То и дело он трогал трещину языком, как всегда, когда боялся спугнуть удачу.

— Насовсем?

— Иглу будешь делать ты, — ответил я. — От начала до конца. Я её руками не трону ни разу.

— Сам?

— Сам. Сделаешь — Уна сапоги сошьёт.

Вцепившись в рукояти обеими руками, левой тоже, он щёлкнул губками у самого моего носа.

— Уже можно? Прямо сейчас? А если перегреется? А если…

— Утром.

Уснуть мне удалось не сразу. Урхан спал у каменки на боку, зажав связку в кулаке. Утром ему идти вниз, к своим, по собственному следу. В дальнем углу, где под шкурой лежал Кичи, в темноте щёлкнуло. Помолчало и щёлкнуло снова, потише. Он, похоже, проверял, не разбудил ли кого. Я лежал на спине, слушал свои клещи и ухмылялся в бороду, которую давно пора было сбрить.

***

Интерлюдия. Сапега

Сапега вышел под навес, когда люди Кару ещё шли по льду. С берега их было видно от самой излучины. Шестеро и волокуша. Мел на лицах белел уже у излучины.

Пока гости поднимались от излучины, Сапега оглядел мастерскую так, как её увидят они. Сперва с реки им бросится в глаза дым. Навес, поставленный ещё в октябре на двенадцати столбах и крытый корьём и дёрном, курился всеми щелями. Потом звон. Под навесом в ряд дышали жаром три горна, глинобитные, по пояс, с дутьём сбоку. У каждого работали двое, один на мехах, другой у наковальни. Молоты бухали вразнобой. Сапега отметил это с удовольствием. На слух выходило, что людей тут больше, чем есть. Ещё шестеро возили уголь из ям за излучиной и камень с обрыва. Этих гости не увидят, о чём Сапега жалел. Все двенадцать были Хватовы. Каждый числился в Лагере должником, кто за брошенный наряд, кто за пайку, взятую вперёд. Хват отдал их Сапеге взаймы вместе со всеми их вещами.

Наряд висел на столбе у входа, на бересте. Двенадцать фамилий и зарубки против каждой. Раз в день, утром, Сапега прочитывал его и до вечера помнил, кто сколько должен, до последней зарубки. Пайку по наряду он отмерял сам, своей кружкой.

Работали у горнов молча. Спиной к морозу, лицом к жару, люди грелись наполовину, так что пар от них шёл только спереди. У левого горна стоял парень с ушами, отмороженными ещё в декабре и почерневшими по краю. За всю зиму он ни словом про них не обмолвился, как и остальные про свои обмороженные пальцы. Будь в наряде такая графа, Сапега вписал бы туда и эти уши.

Ойгон поднялся на берег первым, хотя был старше всех, кого привёл. Белое лицо сидело у него на худой шее, как маска на шесте, а глаза в мелу казались от этого совсем чёрными. Вблизи стало видно, что мел на морозе пошёл у него трещинами, как штукатурка в институтском коридоре. На поясе у него рукоятью вперёд, чтобы видели, висел нож, отданный Сапегой осенью за первые сани камня. За Ойгоном поднялись трое мальчишек, тоже белые. Двое были плотные, пониже. Третий, долговязый, на голову выше остальных, ходил в меховой куртке, из которой он, судя по рукавам, давно вырос.

Сапега поздоровался на их языке. Ещё в ноябре он записал здешние слова на бересту с голоса и перечёл один раз. С тех пор он носил их в голове целиком, с ударениями, которые расставил себе сам. Ударения, судя по тому, как дёрнулся рот у Ойгона, стояли не там... Но, не суть.

Для показа Сапега ещё с утра выбрал клинок в ладонь с четвертью, светлый и ровный, без единой раковины. Он сунул его в средний горн и сам встал к мехам. Клинок налился вишнёвым, потом морковным. Строчка из учебника про цвета каления стояла у него перед глазами вместе с номером страницы и кофейным кругом на полях. С первого курса он знал эту строчку наизусть, а закалить по ней клинок сумел только в ноябре, с третьей крицы. Две первые он сжёг.

Не давая клинку остыть, он развернулся с ним в клещах к сугробу у края навеса и вогнал его в снег по самые губки. Снег взвыл. Из сугроба рванул столб пара. Мальчишки Кару шарахнулись назад, все, кроме долговязого.

Потом Сапега подхватил свой старый брак, сырой ножик ещё с ноября, и повёл по его обуху калёной кромкой, снимая завиток стружки. Сырым ножиком, сколько ни три, на калёном не выходило даже риски.

Ойгон протянул руку. Повертел клинок, поднёс к носу, а потом тронул его языком у самого острия. Так он при Сапеге пробовал всё, чему собирался назвать цену, хоть кремень, хоть мел со своего обрыва. Он долго держал вкус во рту. Потом он сказал одно слово и показал вниз по реке, туда, где за излучиной стоял обрыв.

Слово было знакомое, так здесь называли камень.

На кивок Сапеги парень с чёрными ушами вынес из-под навеса связку ножей, обмотанную полосой шкуры. Ойгон взвесил её на руке, не разворачивая. Двое мужчин Кару стащили с волокуши две шкуры и положили у столба с нарядом, по каменному ножу на каждую. Сапега уже знал от Ойгона, что так у них отдают мальчишку в чужой огонь.

Ойгон подтолкнул вперёд всех троих. Сапега прошёлся вдоль них, каждого взял за запястье, повернул ладонью вверх и сжал. Двое плотных смотрели себе под ноги. Долговязый смотрел мимо Сапеги, на горн и на руки парня у наковальни. Он будто прикидывал, сколько всё это стоит и сколько он сам за это дал бы. Таких Сапега не брал и в аспирантуру. Они уходили, едва научившись, туда, где больше платят.

— Руки короткие, — отрезал он по-русски и показал ладонью от локтя: не достанет.

Ойгон перевёл взгляд на долговязого, на его запястья, торчавшие из рукавов на целую ладонь, и спорить не стал.

— Тасу, — позвал он.

Долговязый отступил к волокуше. Мел у него на скулах пошёл пятнами, когда он стиснул зубы.

Двоих плотных увели к общей землянке, а Ойгон уходил по льду со связкой под мышкой. Долговязый тянул за ним пустую волокушу и ни разу не обернулся. Провожая их глазами, пока лица не потерялись на снегу, Сапега думал про обрыв. Камень с него теперь шёл в мастерскую без даров за каждые сани. Ойгон сказал это при своих мужчинах и при мальчишках, а у Кару такое слово стоило подписи.

До самой темноты он простоял у горна с этой мыслью, а за полночь вызвал к себе Олега.

Сапега держал свою землянку, врытую в береговой откос, как архив кафедры. На полке чадил жирник, по стене стояли свёрнутые листы бересты, каждый на своём месте. Рядом лежала записная книжка, распухшая, исписанная мелким почерком до последней клетки. Пролезая под полог, Олег задел плечом крайний лист. Сапега, не вставая, поправил его. Сам он сидел у очага в сером свитере, ещё лагерном, с замшевыми заплатами на локтях.

— Ещё раз, — потребовал он. — Расскажи о долине. С начала самого!

Олег сел на чурбак у входа. Шапку снимать не стал, руки положил на колени.

— Первое. Вход один, шагов тридцать, между скальным лбом и осыпью. В проходе яма, сверху жерди, санки по ним простучали. Второе. Ключ под скалой, нижний, вокруг трещины рыжая наледь. Парит.

— Тёплый?

— Не трогал. Парит. Третье. Землянок две, одна длинная, баня у ручья. Людей около двадцати, местные, с детьми. Двадцать ртов, все сытые. Четвёртое. Нож у их главного на поясе, в палец длиной. Крицевый, тусклый, в раковинах. Пятое... Воду кипятят. Мальчишка кричал «кипячёная». Плюс есть молот на рычаге, у валуна, а он вмёрз. Седьмое…

— Хватит, — оборвал Сапега. — Молот какой? Рычажный?

— На жерди. На одном конце голыш, на другом камни в плетёнке. Под ногу петля.

— Ход? Сколько поднимает?

— Не мерил. Бьёт тяжело.

— В прошлый раз ты про молот не говорил.

— В прошлый раз вы спрашивали про ключ.

Сапега прищурился на него. Олег глядел в стену, будто читал с неё дальше, восьмое и девятое, и ждал.

— Что он сказал, когда ты меня назвал?

— «Не помню такого».

— Так и сказал?

— Так и сказал. Потом спросил, варите ли вы железо.

— А ты?

— «Спросите его сами. Весной».

Сапега откинулся к стене. Он дышал с присвистом, как всегда, когда злился, и сам это слышал.

— «Глина есть в обрыве ниже брода, плитняк на осыпи, остальное дерево и руки. Мне нужно шесть человек на неделю», — выпалил он на одном дыхании. — Это он говорил. У Хватова костра, на корточках, пальцем в пыли. Я стоял в трёх шагах. В тот же вечер записал вон туда, — он мотнул головой на полку, — Потом догнал его на осыпи и сказал: ты прав. Один из всех! А он не помнит...

— Вы говорили, что не вспомнит.

— Говорил.

Он выдернул из очага щепку, переломил её пополам и бросил обе половинки обратно в огонь.

Про соль Сапега знал с осени и всю зиму держал это при себе. Весть о соли без обрыва стоила одной строчки у Рыбакова в блокноте, между дровами и рыбой. С обрывом и с ножами у Кару её хватало на то, чтобы Хват назвал фамилию Сапеги вслух, у костра, при всех. Хват про Ремизова знал от Сапеги только, что тот сидит вверх по реке в какой-то долине и дымит. Что в той долине солёный ключ, горн и двадцать ртов, знал пока один Сапега.

Он стянул с полки лист бересты, свежий, снятый в оттепель и выпрямленный под камнем. Положив его на колено, Сапега взялся за стальное шило. Одной чертой, с изгибом, легла река. Потом скальный лоб и осыпь, между ними узкое горло прохода и поперёк горла короткая чёрточка, яма. Ключи встали двумя точками, нижний он обвёл дважды. Землянки обозначились квадратиками, длинная вытянулась вдоль ручья.

— Хвату, — продиктовал он. — Соль нашлась! Ключ течёт круглый год, зимой не встаёт. К ледоходу пусть даст людей. Соль отойдёт Лагерю. Ремизова доставят мне. Вместе со всем, что у него в голове...

Олег повторил всё слово в слово, глядя в стену.

— От меня скажешь, — добавил Сапега. — От меня, ясно? Не от Олега Векшина.

— Ясно. — Олег помолчал. — А мой долг Хват спишет?

— А ты как думаешь? — Сапега не стал ждать ответа. — Хват говорит: в зачёт идёт то, что ты в котёл положил. — Он протянул Олегу бересту. — Вот и положишь.

Олег молча скрутил бересту в трубку, туго, картой внутрь, и убрал за пазуху.

На рассвете, пока у горнов не сменились, Сапега проводил его до льда. Санки стояли там же, где Олег оставлял их всю зиму. Едва он их стронул, полозья сами легли в старую колею, проложенную к Ремизову и обратно. За сорок дней её присыпало, но бороздки под снегом держали ход, как рельсы. Олег налёг на ремень и зашагал вниз по реке, к устью, спиной к мастерской.

Сапега стоял на берегу, пока санки не скрылись за излучиной. Ушли они к белому обрыву и дальше, туда, где над долиной поднимался чужой дым. Потом вернулся под навес. У среднего горна на жерди висело трое клещей, длинные и короткие, под разную заготовку. Не глядя, Сапега сдёрнул ближние и полез ими в угли.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге