Чужой ребенок
Глава 1
— Ты во сне разговаривал.
— Я во сне молчу.
— Ты полчаса объяснял кому-то про сроки поставки. Потом сказал: «Оставь это мне».
Сергей перевернулся на живот, подгрёб подушку под щёку. Волосы на затылке торчали вверх, и я знала: через двадцать минут он их пригладит ладонью, и от этого утра в нём ничего не останется. Останется человек в рубашке, с кофе, с расписанием на день.
Я лежала на боку и смотрела на него. За окном разворачивался город — восьмой этаж, стекло от пола, крыши в белой дымке. Мне нравилось просыпаться раньше и минут десять просто быть рядом. В такие минуты внутри всё стояло ровно. Я знала, что будет в декабре, что будет через год, через пять лет. Немногие могут о себе такое сказать в тридцать один.
— Кать. — Он приоткрыл один глаз. — Сколько времени?
— Семь двадцать.
— Значит, ещё десять минут.
— У тебя в девять юристы.
— Значит, восемь минут.
Я села, подтянув колено к груди.
— Мне вчера звонили из ресторана. Они держат зал до пятницы. Дальше отдают другим.
— Бери.
— Ты его не видел.
— Ты видела.
Он произнёс это, уткнувшись в подушку, и я не стала уточнять, что он повторяет эту фразу третий месяц. Мне отдали свадьбу целиком, как передают папку с делом: разберись, ты в этом лучше. Сначала я злилась. Потом поняла, что мне так проще. Я не умею согласовывать, я умею решать.
— Гостей выходит сто двенадцать, — сказала я. — Твоя мама добавила ещё четверых.
— Убери четверых с моей стороны.
— Кого?
— Кать, ну кого-нибудь.
Я потянулась за телефоном на тумбочку. Он оказался быстрее — накрыл свой ладонью, забрал, положил экраном вниз на одеяло. Движение вышло обычное, домашнее. Я взяла свой, открыла список гостей и вычеркнула двоих его коллег — про этих двоих он говорил только с раздражением.
— Готово.
— Что, прямо сейчас?
— Прямо сейчас.
— Первый танец тоже сама выберешь?
— Уже выбрала. Ты его слышал в машине в субботу и сказал «нормально».
Он засмеялся в подушку.
— Кать, я половину слышу и говорю «нормально».
— Я знаю. Поэтому я слушаю за двоих.
— Видишь. — Он наконец повернулся ко мне лицом. Лицо помятое, с полосой от подушки на скуле, и от этого совсем родное. — Ты справляешься без меня.
— Мне не надо без тебя.
Он притянул меня за запястье и поцеловал куда-то в ключицу. Потом встал, и утро закрутилось: вода в душе, кофемашина, запах его геля, шорох рубашки о плечики. Я осталась в постели ещё на минуту, вслушиваясь. Мне тридцать один, у меня партнёрство в перспективе двух лет, платье висит в гардеробной под чехлом, а в соседней комнате мужчина ищет запонки и ругается на ящик.
Тогда я думала, что это и есть надёжность.
В офисе я договорилась на утро. Наша переговорная выходит на внутренний двор, туда никто не заглядывает, и я специально взяла её на два часа, чтобы Вика не сидела в холле под взглядами секретаря. Она стесняется таких мест. Она однажды сказала мне, что у нас в лифте пахнет дорого, и я не поняла, шутка это или упрёк.
Вика приехала к двенадцати, хотя я просила к одиннадцати. Вошла в переговорную боком, прижимая к груди сумку, и остановилась у двери.
— Тут можно садиться?
— Тут для этого стулья.
Она села на край, поставила сумку на колени и держала её, будто у неё могли отобрать. Я разложила перед собой распечатки. Договор с клиникой, счёт, реквизиты, моё поручение банку.
— Смотри сюда. Первый протокол оплачен полностью. Гормональная часть, пункция, перенос, заморозка эмбрионов. Если первый не сработает, второй закрыт вот этой суммой. Здесь — обследования и препараты на четыре месяца.
Вика смотрела на бумаги и молчала.
— Вик.
— Я считаю.
— Ты считаешь неправильно, там всё уже посчитано.
Она подняла голову, и у неё дрожал подбородок.
— Кать, это машина. Это целая машина стоит.
— Это ребёнок стоит.
Она заплакала. Плакала она некрасиво, с открытым ртом, вытирая лицо тыльной стороной ладони, и я поднялась, обошла стол и обняла её за плечи. Плечи оказались острые. Она вцепилась мне в рукав пиджака.
— Я отдам, — выговорила она в мой рукав. — Кать, я отдам всё до копейки. Как только выйду на работу после родов, я...
— Отдашь.
— Я напишу расписку. Прямо сейчас напишу.
— Не надо расписку.
— Надо. — Она отстранилась и посмотрела на меня снизу вверх, глаза красные, тушь под нижним веком. — Мне надо, понимаешь? Иначе я буду думать, что взяла.
Я дала ей лист и ручку. Она писала долго, старательно, и я стояла у окна спиной к ней, чтобы не смущать.
Не буду врать себе задним числом. В тот момент мне было хорошо. Мне было хорошо от собственной силы: я могу одним поручением развернуть чужую жизнь. Восемь лет мы дружили так, что я всегда платила за кофе, а она всегда носила мне ерунду с распродаж и рассказывала истории, где я оказывалась героиней. Мне это нравилось. Мне нравилось быть той, к кому приходят.
— Как Серёжа? — спросила она в спину.
— Ищет, кого вычеркнуть из списка гостей.
— Вы с ним уже решили насчёт своих?
Я обернулась.
— В смысле?
— Ну, детей. — Вика дописала строчку и подула на чернила. — Вы же с ним давно. Странно, что до сих пор... — Она осеклась и улыбнулась. — Ой. Прости. Я дура.
— Мы решили после свадьбы.
— Правильно. — Она сложила расписку вдвое и протянула мне. — У вас-то точно всё получится. У тебя всегда всё получается.
Я взяла листок и убрала в папку. Внутри что-то дрогнуло и улеглось.
Он предупредил утром, что вечером переговоры и вернётся к десяти.
Я приехала домой в восемь, поставила ужин в духовку и села работать за кухонной стойкой. В половине девятого хлопнула дверь.
— Быстро вы, — сказала я, не поднимая головы.
— Перенесли на завтра. — Сергей прошёл мимо, скинул пиджак на спинку стула. — Пробки такие, что я к ним ехал сорок минут ради «давайте на завтра».
Он бросил телефон на стойку и ушёл в ванную. Вода зашумела.
Я сидела на том же месте, перед раскрытым ноутбуком, и краем глаза видела погасший экран. Через минуту экран вспыхнул.
Уведомление лежало сверху, ровной белой полосой.
«Спасибо за визит! Ваш абонемент действителен до 14.12. Хорошей тренировки в следующий раз».
Двадцать сорок одна.
Я смотрела на эту строчку и первым делом придумала объяснение. Клуб рассылает рекламу вечером, у них так настроено. Он заезжал днём продлить абонемент. Он вообще там не был, а система шлёт всем подряд.
Объяснений нашлось три штуки за четыре секунды, и вот это меня напугало.
Я никогда не искала для него объяснений. Мне не приходилось.
Я работаю с документами двенадцать лет. Через мои руки проходят сделки, где стороны врут друг другу на бумаге с нотариальным заверением, и я научилась одному: правда всегда лежит в мелочи. Врущему лень о ней подумать. Дата. Подпись не в том углу. Сумма прописью. Человек выстраивает конструкцию на сорок листов и заваливается на строчке в приложении номер два.
Уведомление от клуба — это строчка в приложении номер два.
Я закрыла глаза и заставила себя сосчитать до десяти. Он сказал: перенесли на завтра, ехал сорок минут. Он приехал в половине девятого. Клуб от нашего дома в семи минутах.
Вода в ванной стихла. Я развернула ноутбук к себе и уставилась в договор, буквы шли мимо. Он вышел в футболке, с полотенцем на шее, взял телефон со стойки, посмотрел, смахнул уведомление и убрал аппарат в карман.
— Что на ужин?
— Курица.
— Ты чего такая?
— Устала.
Он подошёл сзади и положил ладони мне на плечи. Пальцы у него были горячие после душа, и от него пахло гелем, тем самым, утренним. Никакого чужого запаха. Никакого чужого волоса на воротнике. Ничего.
— Кать. — Он сжал плечи. — Ресторан бронируй. Я тебе доверяю.
— Хорошо.
Он поел и ушёл к ноутбуку. Я домыла посуду, вытерла стойку и постояла над ней с тряпкой в руке.
Мне хотелось спросить прямо. Три слова: ты был в клубе. Я прокрутила разговор до конца и увидела его целиком: он поднимает брови, ставит вилку, спрашивает, читаю ли я теперь его уведомления. Потом извиняется первым, и извинение это выйдет тяжелее любого крика. Дальше я неделю доказываю, что доверяю ему.
Я промолчала. Из-за этого молчания потом развалилось всё остальное, но тогда оно казалось взрослым поступком.
Одиннадцать лет я строила себе жизнь, где никто ничего не прячет. Я выбирала мужчину по одному признаку: он говорит вслух то же самое, что думает. За четыре года он ни разу не дал мне повода. И вот я стою на своей кухне, в своей квартире, и внутри у меня работает механизм. Раньше я о нём и не подозревала. Он проверяет время. Он сверяет слова. Он спрашивает: почему ты только что придумала три оправдания подряд?
Я убрала тряпку и пошла в спальню.
Его телефон лежал на тумбочке экраном вниз. Утром он лежал точно так же. Я вспомнила это и пожалела, что вспомнила.
Я легла, отвернулась к окну и очень долго слушала, как он печатает в соседней комнате.
Глава 2
Ресторан я забронировала в четверг, за сутки до срока.
Внесла предоплату, получила подтверждение на почту и переслала его Сергею. Он ответил через два часа: «Кл». Одна буква и точка. Я смотрела на эту букву в лифте, поднимаясь домой, и объясняла себе, что человек на работе, у человека квартал закрывается.
За неделю я ни разу не спросила про клуб. Держала это в себе, вокруг слов наросло мясо, и теперь вопрос стал слишком большим для кухни.
Зато у меня появился другой.
Я готовила его три дня. Выбрала вечер: пятница, он дома с семи, поел, сидит с бокалом перед выключенным телевизором. Я села рядом, подобрав под себя ноги.
— Серёж.
— М?
— Я вчера была у Вики в клинике. Возила её на консультацию.
— Угу.
— Там врач сказал одну вещь. — Я взяла паузу и сама услышала, до чего осторожно звучит мой голос. — Что после тридцати пяти шансы падают резко. Мне тридцать один.
Он повернул голову.
— И?
— И я подумала, что нам стоит начать сразу после свадьбы. Не тянуть.
Он поставил бокал на стол. Поставил аккуратно, донышком в подставку, и мне следовало насторожиться уже на этом движении: он собирался говорить долго.
— Кать. Мы это обсуждали.
— Мы это откладывали.
— Мы это обсуждали. — Он повторил ровно, с нажимом на первое слово. — Четыре года назад ты сказала: партнёрство, потом дети. Два года назад ты сказала: закрою проект по холдингу, потом дети. Я согласился оба раза.
— И я говорю: теперь.
— Теперь. — Он усмехнулся. — Слушай, давай честно. Мы с тобой не предохраняемся с позапрошлой осени.
У меня что-то ухнуло вниз.
— Мы не планировали.
— Мы не планировали, — согласился он. — Но и результата нет. Полтора года.
— Серёж, это ничего не значит, у меня был период с командировками, я...
— Кать. — Он смотрел на меня прямо, спокойно, и от этого спокойствия у меня похолодели пальцы. — Проблема с зачатием у тебя. Это надо просто принять и жить дальше.
В комнате стало очень тихо.
Я потом много раз возвращалась к этой секунде. Я разбирала её по кускам: интонацию, паузу, то, как он даже не отвёл глаза. Он произнёс это без злости. Он произнёс это, как оглашают результат, известный ему давно и обдуманный в одиночестве.
Я держала лицо. Меня учили держать лицо на переговорах, и оказалось, что дома это работает точно так же — тело слушается, спина прямая, голос выходит из горла целым.
А под этим у меня рушилось.
Полтора года. Он полтора года считал во мне поломку и молчал. Он ложился со мной, обсуждал ресторан и список гостей, вычёркивал коллег — и держал внутри готовый диагноз. Мне стало стыдно за собственное тело раньше, чем я успела возразить. Вот что он сделал одной фразой: я начала оправдываться перед ним за свой организм.
— Ты у врача был? — спросила я.
— В смысле?
— Ты сдавал анализы?
— Кать, ну зачем.
— Затем, что это делают вдвоём.
Он выдохнул через нос и потёр переносицу.
— Вот. Вот об этом я и говорю. Я один раз сказал вслух неприятную вещь, и мы уже сидим в скандале. Ты понимаешь, почему я молчал полтора года?
— Ты молчал полтора года?
— Я тебя жалел.
Он встал, забрал бокал и ушёл на кухню. Я осталась на диване перед чёрным экраном.
Через полчаса он вернулся, сел рядом, притянул меня к себе за плечо и сказал в макушку:
— Прости. Я устал. У меня три сделки висят, и я срываюсь.
Я кивнула ему в грудь.
Вот это я себе и подсунула: у него квартал, у него сделки, он сорвался. Люди срываются. Я подписала себе это объяснение и заверила собственной подписью, и оно продержалось ровно до вторника.
Вика приехала во вторник с тортом.
— Отмечаем! — Она сунула мне коробку прямо в дверях. — У меня первый протокол стартовал. Мне вчера кололи, я теперь официально в процессе.
— Проходи.
Она разулась, прошла в кухню, поставила чайник, достала тарелки из верхнего шкафа. Она знает мою кухню наизусть. Восемь лет.
— Ты бледная, — сообщила она, разрезая торт. — Серьёзно, Кать, ты вообще спишь?
— Сплю.
— А по лицу не скажешь. — Она положила мне кусок побольше. — Свадьба?
— Свадьба.
— И только?
Я взяла вилку и промолчала. Вика умеет ждать. Она села напротив, подпёрла щёку ладонью и молчала вместе со мной секунд двадцать.
— Поругались, — сказала она.
— Немного.
— Из-за чего?
— Из-за детей.
Вика опустила вилку.
— Ох. — Она произнесла это протяжно, с сочувствием, и сочувствие вышло тёплым. — И что он сказал?
Я не собиралась пересказывать. Я услышала собственный голос со стороны и удивилась.
— Сказал, что проблема во мне.
— Вот прямо так?
— Прямо так.
Вика откинулась на спинку стула. Помолчала. Потом наклонилась вперёд и накрыла мою руку своей.
— Кать, ты только не обижайся на то, что я скажу.
— Говори.
— Мужики в его возрасте, с его деньгами, с его положением... — Она поморщилась, подбирая. — Они начинают искать разнообразия. Это физиология. Он вкалывает, он весь на нервах, ему хочется, чтобы кто-то на него смотрел восторженно. А ты партнёр. Ты равная. С тобой надо разговаривать.
— Ты сейчас про измену?
— Я сейчас про природу. — Вика сжала мою руку. — Я вообще ничего не знаю, я его вижу раз в месяц. Просто ты у меня умная, а умные последними догадываются. Умные всё объясняют.
Я убрала руку и взяла чашку.
— Он не изменяет.
— Ну и слава богу. — Вика улыбнулась и придвинула ко мне блюдце. — Ешь. Я пекла.
Дальше она рассказывала про уколы, про очередь в клинике, про медсестру. Я кивала, вставляла слова в нужных местах, а внутри у меня работало то самое, включившееся неделю назад.
Умные всё объясняют.
Я объяснила букву «Кл» в четверг. Я объяснила уведомление из клуба. Я объяснила фразу про мою проблему.
Вика уехала в одиннадцатом часу. Собиралась долго, дважды возвращалась за забытой резинкой для волос, у порога поправляла шарф перед зеркалом и всё это время говорила.
— Кать, а он вообще как к моей клинике относится? Ну, к тому, что ты мне помогла.
— Нормально относится.
— Он же знает сумму?
— Знает.
— И ничего?
— А что он должен сказать?
— Ну мало ли. — Она застегнула пуховик. — Мужчины считают деньги по-своему.
В дверях она обняла меня, прижалась щекой и шепнула:
— Ты только держись за него. Такого второго нет.
Я закрыла за ней дверь и стояла в прихожей, пока не погас свет на площадке.
В среду он предупредил, что задержится: партнёры из Казани, ужин, обсуждение по складам.
Я дождалась половины девятого.
Приложение у нас общее с прошлой зимы. Мы поставили его, когда я застряла на трассе в снегопад и он полтора часа не мог понять, где меня искать. С тех пор оно висело у меня в третьей папке, и я открывала его два раза за всё время.
Я сидела на кухне, на своём месте у стойки, перед закрытым ноутбуком.
Я убеждала себя, что просто посмотрю, освободился ли он. Что это забота. Я даже придумала первую фразу для звонка: «Ты долго ещё, я ужин греть?» Мне тридцать один год, у меня двенадцать лет практики, и я сочиняла себе алиби перед собственным телефоном.
Я открыла приложение.
Точка стояла на набережной, в квартале от нас. Я развела пальцы, увеличивая карту.
Адрес: Речная, дом четыре. Здание с золотой вывеской, я проезжаю мимо каждый день. Спа-комплекс. Бассейн, хаммам, массаж, шесть тысяч за сеанс.
Ресторанов на Речной нет. Складов на Речной нет. Партнёров из Казани в хаммаме тоже, полагаю, нет.
Точка стояла там уже сорок минут.
Я положила телефон на стойку экраном вниз — этому я, оказывается, научилась быстро — и сидела очень прямо, положив ладони на столешницу.
Внутри развернулось спокойствие. Гладкое, рабочее. У меня это бывает в суде: противная сторона выкладывает документ, я вижу дату в углу и уже знаю исход заседания.
Я закрыла приложение и открыла его снова через двадцать минут. Точка стояла на месте. Ещё через двадцать она поползла по набережной в нашу сторону.
Я успела убрать посуду и лечь.
Он вернулся в двенадцатом часу. От него пахло эвкалиптом.
— Ну как? — спросила я из спальни.
— Отвратительно. — Он стягивал рубашку через голову. — Три часа они мне рассказывали про свою логистику. Я думал, умру за столом.
— Где сидели?
— Да там, в грузинском. У них шумно, я оглох.
— Бедный.
Я лежала и слушала своё дыхание. Ровное.
Я поняла одну вещь. Спрашивать бесполезно: он объяснит. У него найдётся клиент с абонементом, корпоративная встреча в спа, что угодно. Он объяснит, я приму объяснение, и мы поженимся в декабре, а через год я буду сидеть с тем же телефоном и той же картой.
Мне требовалось доказательство. Такое, где его слово ничего не решает. Я двенадцать лет собираю доказательства для чужих людей за деньги, и впервые в жизни собиралась делать это для себя.
Оставалось придумать, как убрать себя из кадра.
— Серёж.
— М?
— Я, наверное, съезжу на конференцию.
— Какую?
— Юридический форум. Меня зовут четвёртый год подряд.
— Далеко?
— Неделя, — сказала я в темноту. — Всего неделя.
Он уже засыпал.
— Съезди, — ответил он. — Проветрись.
Глава 3
— Речная, четыре — это же спа.
— Я знаю.
— Кать, ты уверена, что смотрела правильно? Там рядом бизнес-центр, у меня однокурсница в нём работает. Может, приложение промахнулось на дом.
— Приложение показывает точку с погрешностью в пять метров. Бизнес-центр стоит через квартал.
Вика молчала в трубке. Я слышала, как у неё на плите что-то шкворчит, потом звук выключился.
— Ты его спросила?
— Нет.
— Почему?
— Потому что он ответит.
— Так это же хорошо, если ответит.
— Вик. — Я переложила телефон к другому уху. — У меня работа — слушать ответы. Человек с готовым ответом отличается от человека с правдой. Он мне выдаст версию, я в неё поверю, потому что мне выгодно поверить. И на этом всё закончится.
Пауза. Долгая.
— Тогда тебе надо его проверить, — сказала Вика.
— В смысле?
— В прямом. — Голос у неё стал деловой, я такого раньше у неё не слышала. — Слушай сюда. Пока ты рядом, он ничего себе не позволит. Он тебя знает, он тебя побаивается, он при тебе будет играть в святого до самой свадьбы. Убери себя.
— Убрать?
— Уезжай. Ты же сама говорила про форум. Скажи, что тебя зовут с докладом, что это важно для партнёрства, что отказаться нельзя. Неделя. И посмотри, что он будет делать без тебя.
Я стояла у окна в переговорной, спиной к двери, и смотрела во двор на мусорные баки.
— И как я посмотрю? Я же уеду.
— А я останусь.
Вот здесь у меня в голове что-то щёлкнуло — и щёлкнуло с облегчением. Мне так хотелось, чтобы кто-то взял это на себя.
— Вик, я не буду просить тебя за ним следить.
— Ты и не просишь. Я предлагаю. — Она заговорила быстрее. — Кать, ну смотри. Я твоя подруга восемь лет, я вам обоим свой человек. Я могу заехать, привезти ему еды, спросить, как дела, позвать куда-нибудь с общими знакомыми. Он ничего не заподозрит, я же вечно у вас торчу. И я увижу. Женщина такое видит сразу — по лицу, по телефону, по тому, как он в дверь входит.
— Это подстава.
— Это проверка. — Она выдохнула. — Кать, я тебе жизнью обязана, ты мне ребёнка оплатила. Дай мне сделать хоть что-то.
Я закрыла глаза.
Мне нужен был кто-то внутри квартиры. Мне нужен был кто-то, кому я верю. У меня в списке значилось ровно одно имя.
— Я подумаю, — сказала я.
— Только не думай долго. — Она засмеялась. — А то придумаешь себе, что всё нормально. Ты умеешь.
Я думала два дня.
За эти два дня я успела трижды передумать. Утром мне казалось, что я схожу с ума и надо просто поговорить. К вечеру я открывала карту и смотрела на точку на Речной — она стояла в моей памяти, я её уже видела с закрытыми глазами.
Меня останавливала брезгливость. Я собиралась подстроить своему мужчине ловушку и посадить в его квартиру наблюдателя. Приличные женщины так не поступают. У приличных женщин есть достоинство, они уходят молча или прощают молча.
Ещё меня останавливала Вика. Я прокручивала наш разговор и спотыкалась о её голос. Она говорила связно, без запинок, с готовыми доводами на каждое моё возражение. Восемь лет я знала другую Вику — растерянную, извиняющуюся, теряющую нитку посреди фразы. Я списала это на гормоны. Ей ставили уколы, у неё менялось всё, и в клинике предупреждали про перепады.
В четверг вечером достоинство у меня закончилось.
Он пришёл в одиннадцатом часу, молча разделся, молча съел то, что стояло на плите. Я сидела напротив с чаем и рассказывала про клиента, отсудившего у страховой шесть миллионов. Он смотрел в тарелку. Я дошла до конца истории и остановилась.
— Смешно, да?
— Угу.
Ночью я подвинулась к нему и положила руку ему на грудь. Он лежал на спине, глядя в потолок, и от него шло тепло.
Он снял мою руку. Взял за запястье двумя пальцами, поднял и опустил на одеяло между нами.
— Кать, я убитый.
— Я ничего не хочу. Я просто рядом полежу.
— Ну и лежи. Только не дыши мне в ухо, я от этого не засыпаю.
Я отодвинулась к краю.
Кровать у нас два двадцать в ширину. Я лежала на своей четверти, между лопаток холодило, и я думала одну простую вещь: я в этой постели лишняя. Я плачу половину ипотеки за квартиру, я выбирала этот матрас, я сама привезла из Италии бельё — и я тут лишняя. Через тридцать сантиметров от меня лежал человек, и мне требовалось разрешение, чтобы его коснуться.
Утром он поцеловал меня в лоб и уехал, а я села на кухне и набрала Вику.
— Я еду, — сказала я. — Понедельник.
— Умница. — Она ответила через полсекунды, у неё уже был готов ответ. — Правильно. Ты только не срывайся звонить ему каждый вечер, ладно? Пусть почувствует, что тебя нет.
— Я буду звонить.
— Ну звони, только сухо. И, Кать. — Она понизила голос. — Ключи мне оставь. Я буду цветы твои поливать, у тебя фикус загнётся за неделю.
— У меня нет фикуса.
— Значит, я приду просто так, — засмеялась она. — Он же меня пустит.
Я оставила ключи.
Чемодан я собирала в воскресенье вечером.
Он лежал открытый на кровати, и я укладывала вещи по описи. Два костюма, четыре блузки, туфли, кроссовки, косметичка. Зарядка. Второй телефон, старый, я достала его из ящика и убрала под подкладку — на всякий случай, объяснила я себе.
Сергей сидел в кресле у окна с ноутбуком на коленях.
— Я в «Астории», — сказала я. — Там форум и проживание в одном здании.
— Угу.
— Заезд в понедельник, доклад в среду. Обратно в воскресенье вечером.
— Угу.
— Серёж.
— М?
— Ты за мной приедешь на вокзал?
Он поднял голову, посмотрел мимо меня, куда-то в сторону чемодана, и вернулся к экрану.
— Напиши за день. Посмотрю по загрузке.
Я застегнула молнию на боковом отделении. Потом расстегнула и застегнула снова.
Я ждала одного вопроса. Всего одного. Какой форум, что за доклад, о чём ты будешь говорить перед двумя сотнями человек — я четыре года подряд езжу на этот форум, и раньше он всегда спрашивал тему и обязательно шутил про мою манеру репетировать вслух в ванной. Я приготовила себе легенду на двух страницах. Программа, фамилии спикеров, название секции.
Легенда мне не понадобилась.
Я села на край кровати рядом с чемоданом и посмотрела на него через комнату. Он подсвечивался экраном снизу, лицо от этого выходило чужим. Четыре года. Я помнила его в другом кресле, в другой квартире, с телефоном у уха и с моим списком дел на коленях — он тогда сам обзванивал грузчиков, потому что я валялась с температурой. Тот мужчина спросил бы про доклад.
Мне захотелось подойти, забрать ноутбук и сказать: посмотри на меня один раз. Просто посмотри, и я никуда не поеду, и мы всё это разберём сегодня.
Я осталась сидеть. Я уже знала: он поднимет глаза, скажет «Кать, ну что опять», и я буду виновата.
Он спросил другое, минут через десять, без интонации:
— Мусор вынесешь?
Я вынесла мусор.
В понедельник я вызвала такси на восемь.
Он проснулся, когда я уже стояла в прихожей в пальто. Вышел в футболке и трусах, взъерошенный, тёплый со сна.
— Ты чего так рано.
— Пробки.
— А. — Он зевнул. — Ну давай.
Обнял одной рукой, второй придерживая штору на кухонной двери. Поцеловал куда-то в висок.
— Позвони, как доедешь.
— Позвоню.
— Кать. — Он уже разворачивался к спальне. — Там гладильную доску убери, пожалуйста, а то торчит.
Я убрала гладильную доску.
Потом взяла чемодан, открыла дверь и вышла на площадку. Дверь закрылась за мной, замок щёлкнул два раза автоматически, я стояла и слушала этот звук.
Внизу, в подъезде, я остановилась у почтовых ящиков и достала телефон.
«Ключи у консьержа. Я предупредила», — написала я Вике.
Ответ пришёл сразу, за три секунды. Она сидела с телефоном в руке и ждала.
«Не переживай. Всё под контролем».
Потом второе: «Люблю тебя».
Потом третье: «Он твой. Никуда не денется».
Такси стояло у бордюра, водитель забрал чемодан. Я села назад и посмотрела вверх, на восьмой этаж, на наши окна.
В спальне горел свет.
Я тогда не сумела бы объяснить, что со мной. Сейчас объясню.
Я собрала вещи и вышла из собственного дома. Свою квартиру, своего мужчину, свою кровать я оставила за спиной и отдала другому человеку. Я называла это проверкой и держалась за слово, а внутри у меня стояло понимание: с поля уходит тот, кто проиграл.
Я уезжала, чтобы поймать его.
Он оставался. С моими ключами у консьержа, с моей подругой, с моей квартирой, с моей свадьбой в декабре.
— Куда едем? — спросил водитель.
— Ленинградский вокзал.
— По навигатору сорок минут. Успеваете?
— Успеваю.
Мы тронулись, и дом ушёл назад. На светофоре я поймала себя на том, что считаю дни. Понедельник, вторник, среда. К воскресенью я буду знать. К воскресенью у меня на руках окажется ответ, и дальше я решу, что с ним делать — я всегда решаю, у меня это выходит.
Я достала телефон и открыла карту. Точка стояла дома, на восьмом этаже, и я смотрела на неё всю дорогу.
Глава 4
Номер триста двенадцать, окно во двор-колодец.
Я разложила вещи в первые двадцать минут: костюмы на плечики, блузки в шкаф, косметичку на полку в ванной, зарядку в розетку у кровати. Потом села на покрывало и поняла, что заняться мне нечем до вторника.
Форум открывался утром вторника. Мой доклад стоял в среду, во второй секции, сорок минут с вопросами. Я знала текст наизусть, я читала его вариациями четыре года подряд.
До вторника оставалось тридцать шесть часов.
Я включила телевизор, выключила через минуту. Спустилась в ресторан, взяла суп, съела треть. Прошла два квартала по Невскому и вернулась, потому что ноги сами разворачивали меня к отелю — там лежал телефон.
Приложение я открыла в четыре.
Точка стояла дома. В шесть она сдвинулась к торговому центру, в семь вернулась. В девять я открыла карту ещё раз, и точка висела в спальне, на восьмом этаже, ровно там, где я оставила её утром.
В десять я написала ему: «Доехала, заселилась». Он ответил в начале двенадцатого: «Хорошо». Я перечитала это слово раз шесть и придумала себе, что он занят.
Я легла в половине одиннадцатого и лежала до двух.
Мне мешала тишина. Дома всегда что-то происходит: сосед сверху ходит, лифт гудит, он сам ворочается и дышит. Здесь работал только холодильник в мини-баре. Я слушала его и думала про своё запястье. Про два пальца.
Вику я набрала в семь утра.
— Ты чего в такую рань? — Голос сонный.
— Прости.
— Да ладно, я всё равно на уколы встаю. — Зашуршало одеяло. — Ну как ты там?
— Никак. У меня до вторника пусто.
— Кать, ну ты сходи куда-нибудь. Эрмитаж, кофе, тряпки посмотри. Ты вообще когда последний раз одна была?
— Вик.
— М?
— Ты его видела?
Пауза. Короткая, деловая.
— Видела. Заезжала вчера вечером, привезла ему котлеты, у меня много осталось.
— И?
— И всё спокойно. — Она зевнула. — Сидел с ноутбуком, злой, голодный. Спросил, когда ты приезжаешь.
Я села на кровати.
— Прямо спросил?
— Прямо. «В воскресенье вечером или в понедельник?» Я говорю: в воскресенье. Он такой: «Ага». — Вика фыркнула. — Кать, он скучает. Он просто из тех, кто скорее удавится, а не скажет.
Что-то у меня внутри отпустило. Я даже почувствовала, как разжались мышцы вдоль позвоночника.
— Спасибо.
— За что?
— За то, что ты там.
— Иди в Эрмитаж, — сказала Вика. — И поешь нормально.
Я сходила в Эрмитаж. Простояла сорок минут в очереди, потом два часа ходила по залам и ничего не запомнила, зато вечером спала.
Вторник вышел нормальным.
Регистрация, кофе-брейк, знакомые лица, разговоры про поправки в закон о банкротстве. Меня узнавали, мне жали руку, один партнёр из московской фирмы четверть часа обхаживал меня насчёт перехода. Я слушала его, кивала и ловила себя на том, что мне хорошо. Я тут кто-то. Меня тут зовут.
К четырём я поднялась в номер, села за стол и открыла ноутбук: перед докладом надо было прогнать текст и заодно закрыть письмо по клиенту с офисами в Твери.
Я работала минут сорок. Потом рука сама потянулась в третью папку.
Приложение не открылось. Экран показал серое: «Пользователь ограничил доступ к геолокации».
Я перезапустила. То же самое.
Я сидела и очень внимательно смотрела на эту строчку. Возможно, он обновил телефон. Возможно, приложение слетело у него в настройках, такое бывает, я читала. Возможно, у него разрядилась батарея, и после включения сбрасываются разрешения.
Три объяснения за четыре секунды. Я уже узнавала за собой этот приём.
Я закрыла приложение и открыла ленту — просто чтобы отцепиться, пролистать чужие завтраки и уехать головой куда-нибудь ещё.
Третьей сверху шла Вика.
Фотография с высокой точки: тёмное дерево, свечи в низких стаканах, красная кирпичная стена. Её рука с бокалом на переднем плане, ногти свежие. На заднем плане угол стола и вторая тарелка.
Я знаю этот зал. Я знаю эту стену. Мы сидели там в июне, когда объявляли о помолвке, — двенадцать человек, длинный стол у той самой кирпичной кладки, и Сергей вставал с бокалом и говорил, что ему повезло.
Столик на фотографии стоял через один от нашего.
Подпись: «Отдыхаю».
Три минуты назад.
Я увеличила снимок. Вторая тарелка попадала в кадр краем, рядом лежала салфетка, скомканная. Мужская рука, локоть, рукав — ничего этого в кадре не было. Ракурс срезал всё выше стакана.
Я разглядывала эти пиксели минут двадцать. Открыла её страницу и пролистала вниз. За последние полгода она выкладывала подъезд клиники, чек из аптеки, свои ноги в тапках. Ресторанов у неё не было. Ресторан у неё стоил половину пособия.
Я вернулась к снимку и посмотрела на бокал. Тёмное, с осадком по стенке.
Потом заставила себя выключить телефон и сказала вслух, в пустой номер:
— Она беременная. Она на протоколе. Она пьёт минералку. Она имеет право поужинать.
Ревность у меня внутри всё равно поднялась и встала поперёк. Я узнала её сразу — тяжёлое, мутное, с привкусом металла во рту.
И тут же следом пришёл стыд. Восемь лет эта женщина ходила ко мне со своими бедами, я оплатила ей протокол, она колет себе гормоны и в свободный вечер выбралась посидеть в приличном месте — а я сижу в отеле и считаю, за каким столиком.
Я написала ей: «Красиво сидишь». Она ответила смайликом и через минуту добавила: «С девчонками с работы. Первый выход за месяц».
Работа у Вики — регистратура в поликлинике на Юго-Западной. Я не стала спрашивать, кто из девчонок водит её в зал со свечами.
Доклад в среду я прочитала блестяще. Мне аплодировали, ко мне подходили с визитками. К вечеру я вернулась в триста двенадцатый, сняла туфли и набрала Сергея.
Он взял на пятом гудке.
— Да.
— Привет. Я тебя не отвлекаю?
— Работаю.
— Я прочитала сегодня. Всё прошло хорошо.
— Ага. Молодец.
Я села на подоконник и подтянула колени.
— Серёж, я хотела поговорить.
— Говори.
— Мне кажется, у нас с тобой что-то поехало. — Я подбирала слова, я готовила эту фразу двое суток. — Мы перестали друг другу рассказывать. Ты приходишь и молчишь. Я уехала, и ты за четыре дня написал мне два раза. Я не обвиняю, я просто говорю: мне не хватает доверия. Мне надо знать, что происходит в моём доме, пока меня в нём нет.
Тишина в трубке.
— Ты сейчас о чём? — спросил он.
— О нас.
— Нет, Кать. — Голос у него поднялся. — Ты сейчас о чём конкретно? Ты позвонила с претензией, так давай конкретику. Что происходит в твоём доме?
— Я спрашиваю.
— Ты не спрашиваешь. Ты проверяешь. — Он выдохнул в микрофон. — Господи, вот всегда одно и то же. У тебя всё прекрасно, у тебя работа, у тебя доклад, тебе хлопают — и тебе непременно надо найти проблему. Ты без проблемы жить не умеешь.
— Серёж...
— Нет, подожди. Ты неделю где-то там ходишь и накручиваешь себя. Что ты там себе придумала? Что я тут баб вожу?
Я молчала.
— Ясно, — сказал он. — Придумала.
— Я этого не говорила.
— Тебе и не надо. — Он засмеялся, коротко и сухо. — Кать, у меня Вика тут третий день сидит и разгребает твои же счета. Твои. Ты уехала, оставив квитанции за два месяца и договор с рестораном на предоплату, у меня списание не прошло, я не знаю, где у тебя что лежит. Она приезжает после своих больниц, с уколами в животе, и сидит с моими бумажками до одиннадцати. Вот что происходит в твоём доме.
Я смотрела во двор-колодец.
— Я не знала.
— Ты вообще ничего не знаешь, ты же в Питере. — Он помолчал. — Знаешь, что самое смешное? Я в тебе никогда не сомневался. Ни разу за четыре года. А ты мне звонишь и читаешь лекцию про доверие.
Лицу стало горячо.
— Прости, — сказала я.
— Приезжай в воскресенье и не начинай с порога. Я устал от этих истерик.
— Я не истерю.
— Ты истеришь третий месяц. — Он снова выдохнул. — Всё, у меня звонок по второй линии.
Он отключился.
Я сидела на подоконнике и держала телефон обеими руками.
Я прокрутила разговор трижды и каждый раз выходила виноватой. Он объяснил Вику в моей квартире. Он объяснил своё молчание. Он развернул мою претензию и вернул мне её обратной стороной, и я приняла.
Сходилось всё. Женщина сбежала на неделю, оставив мужчине неоплаченные квитанции, а потом звонит из отеля учить его доверию.
Про ужин я так и не спросила.
Я поймала это уже под утро и села в темноте. У меня в руках лежал факт: Вика в нашем ресторане, столик через один, вечер вторника. У меня в руках лежала фраза: она третий день сидит у меня дома до одиннадцати. Два эти обстоятельства складывались в один вечер, и я не соединила их вслух, потому что он успел назвать меня истеричкой раньше.
Двенадцать лет практики. Я разваливаю чужие позиции за одно заседание.
А тут сидела и подбирала слова для извинения.
Я легла и до утра слушала холодильник.
Оставалось четыре дня. Я решила вернуться раньше, в субботу. Приехать, привезти торт, обнять его в прихожей и закрыть тему.
Я так и сделала.
Глава 5
— Вам с ягодой или классику?
— Классику.
— Тогда вот этот. — Девушка за витриной развернула ко мне поднос. — Двенадцать слоёв, крем на сливках. Надпись сделаем?
Я подумала секунды три.
— «Прости меня».
Она подняла брови и тут же убрала их обратно, отработанным движением.
— Шоколадом или карамелью?
— Шоколадом.
Торт стоил девять тысяч. Я взяла к нему бутылку шампанского в магазине напротив, ту самую марку — мы пили её на помолвке, и Сергей потом три дня повторял, что за такие деньги оно должно танцевать.
Поезд пришёл в Москву в четыре. Я вышла на Ленинградский с чемоданом, коробкой и пакетом, и мне было легко.
За ночь в поезде я всё для себя решила. Я приеду на сутки раньше. Я войду, поставлю торт на стол, скажу: я вела себя ужасно, я устроила тебе неделю допросов из-за собственных придумок. Мы сядем, откроем бутылку, и я расскажу ему про геолокацию, про спа на Речной, про то, до чего доходила у себя в голове. Он посмеётся. Он скажет: дура ты, Кать. Мы поженимся в декабре.
Мне требовалось признаться. Я неделю носила в себе слежку за собственным мужчиной, и эта слежка жгла мне руки сильнее всего остального.
В такси я написала Вике: «Я в Москве, еду домой раньше. Никому не говори, хочу сюрприз».
Сообщение ушло. Галочки встали серыми и остались серыми.
Я убрала телефон и смотрела в окно на мокрый Ленинградский проспект.
Через десять минут достала снова. Галочки серые.
Я объяснила это тем, что у неё сегодня перенос эмбрионов — она говорила про пятницу или субботу, я сбилась. В клинике телефоны сдают. Она лежит там под капельницей, а я тут придумываю.
Водитель включил радио, и до самого поворота на нашу улицу пела женщина про то, что всё вернётся.
Консьерж Валентина Петровна сидела за стойкой с кроссвордом.
— Катенька! Вы же в воскресенье.
— Соскучилась. — Я поставила коробку на стойку и полезла в сумку за ключами. — Валентина Петровна, ключи мои у вас?
— Забрали. — Она перелистнула страницу. — Подружка ваша забрала, во вторник ещё.
— Она их не вернула?
— Так она ими и пользуется. Ходит.
Я замерла с рукой в сумке.
— Часто ходит?
— Да каждый день почти. — Валентина Петровна наконец подняла голову. — А что, нельзя? Вы ж сами разрешили, я записала.
— Можно.
— Ну вот и я говорю. Она и вчера была, и позавчера. Вчера с пакетами пришла, я ещё думаю: помогает девка, пока хозяйки нет.
— Сегодня приходила?
Валентина Петровна пошевелила губами, вспоминая.
— В третьем часу. Да, в третьем.
Я взяла коробку.
— Спасибо.
— Ключи-то у вас есть свои?
— Свои есть.
— Вот и хорошо. — Она вернулась к кроссворду. — Катенька, а торт-то куда такой большой?
— Мириться.
— Правильно. Мириться надо сладким.
Лифт стоял на первом. Я вкатила чемодан, поставила коробку сверху, зажала бутылку под мышкой и нажала восьмой.
Двери закрылись.
Запах я поймала сразу.
Тяжёлый, сладкий, с чем-то цветочным поверху и приторным на дне. Такие духи держатся в кабине минут двадцать после человека. Я стояла посреди этого облака и дышала им, потому что деваться в лифте некуда.
Женщина. Недавно. Ехала вверх.
Духи дорогие. Я разбираюсь: у меня на полке стоят четыре флакона, и три из них подарил Сергей. Дешёвое пахнет спиртом первые две минуты и выветривается за пять. Это держалось и не выветривалось.
Я перебрала соседей. На девятом живёт пара пенсионеров, на седьмом — семья с двумя детьми, на десятом квартира стоит пустая с весны. Кто угодно мог приехать в гости, разносчик, риелтор, женщина с четвёртого этажа.
Лифт остановился на восьмом. Я вышла и осталась стоять на площадке.
У меня в груди сделалось узко. Я стояла с чемоданом, коробкой и бутылкой, в пальто, и не могла заставить руку достать ключи.
Смешно, если разобраться. Восемь дней я хотела домой.
За дверью стояла тишина. Я слушала её и разговаривала сама с собой: Катя, ты сейчас войдёшь, поставишь торт и будешь виноватой женщиной с повинной. Ты для этого ехала. Ты для этого написала на креме два слова.
Я достала ключи и вставила в замок.
Дверь я открыла тихо. Замок у нас мягкий, если придержать язычок, он входит без щелчка — я так делала сотню раз, возвращаясь с ночных заседаний.
В прихожей горел свет.
Первое, что я увидела, — обувь. Мои туфли стояли на полке, где я их оставила. Рядом с ними, посреди пола, лежали женские ботильоны, замшевые, с молнией на боку. Один на боку, второй ровно.
Я знала эти ботильоны. Я стояла рядом, когда Вика их мерила в феврале, и говорила ей, что каблук низковат.
Пуховик висел на крючке. Мой крючок, слева от зеркала.
Я поставила коробку с тортом на тумбу. Очень медленно, придерживая крышку, чтобы картон не хрустнул.
Из глубины квартиры шёл звук.
Сначала я не поняла, что это. Потом дошло: телевизор в спальне, какой-то фильм, музыка на фоне.
А потом сквозь музыку прошёл смех.
Женский. Низкий, в два приёма, с придыханием на конце.
Я узнала его мгновенно. Этим смехом Вика смеялась у меня на кухне восемь лет. Она смеялась им в прошлом месяце, за тортом, рассказывая про медсестру.
Сверху лёг его голос. Слов я не разобрала, только интонацию — расслабленную, тягучую, с ленцой.
И снова её смех.
Я стояла в прихожей своей квартиры, в пальто, с бутылкой шампанского под мышкой.
Со мной случилась странная вещь. У меня выключилось всё, кроме зрения и слуха. Я видела коридор до мельчайшей трещины на плинтусе, я слышала капающий кран на кухне. Тело перестало существовать: ни рук, ни ног, ни сердца.
Мысль пришла одна. Мне до сих пор стыдно за её наивность.
Она заболела, и он её уложил.
Я держалась за эту мысль секунды четыре. Она держала меня стоя.
Потом я поставила бутылку на пол, сняла пальто и повесила его на свободный крючок. Расстегнула сапоги и сняла их. Я делала это по порядку, спокойно, потому что тело просило порядка.
И пошла по коридору.
Восемь шагов. Я считала.
По дороге я прошла кухню. На столе стояли две тарелки с остатками, вилки поперёк, доска с сыром. Гладильная доска торчала у стены — та самая, я убрала её в понедельник утром по его просьбе. Кто-то достал её и бросил.
Дверь в спальню была прикрыта, из щели падала полоса синего света от экрана. Музыка стала громче. Он что-то сказал, она ответила: «Да ну тебя».
Голос у неё был домашний. Такой голос бывает у человека на своей территории.
Я взялась за ручку.
Была секунда, ровно одна, когда я могла развернуться и уйти. Спуститься к Валентине Петровне, вызвать такси, поехать в отель и позвонить утром. Прожить остаток жизни, не увидев этого.
Я нажала ручку и открыла дверь.
Свет от телевизора шёл голубой, поэтому первые полсекунды я видела всё серым.
Они лежали в нашей кровати.
Одеяло сползло к изножью. Сергей лежал на спине, головой на моей стороне, с рукой поперёк её живота. Вика — на боку, лицом к двери, подтянув колено. Голая. Мой халат, синий, с поясом, висел на спинке стула у окна.
На тумбочке с моей стороны стояла бутылка виски и два стакана. Рядом лежала её резинка для волос, тонкая, чёрная. Такую она забыла у меня в прихожей в тот вечер с тортом и дважды возвращалась.
Я успела заметить всё это раньше, чем меня заметили. Секунды две. За две секунды я осмотрела свою спальню и составила опись, потому что двенадцать лет меня учили именно этому.
Сергей увидел меня первым. Он рванулся, сел, зацепив одеяло, и оно поехало ещё ниже. Лицо у него поплыло: он моргал, искал глазами, потом нашёл меня и открыл рот.
— Кать...
Он был пьян. Это я поняла по тому, как он попытался встать и промахнулся рукой мимо матраса.
Вика не двинулась.
Она лежала, как лежала. Не потянула на себя одеяло, не села, не отвернулась. Она подняла голову, посмотрела на меня снизу вверх, поверх его плеча, и я увидела её глаза.
Ясные. Спокойные.
Она меня ждала.
Уголки губ у неё пошли вверх, медленно. Она мне улыбнулась. Домашней своей улыбкой, кухонной, с прищуром.
— Ой, — сказала Вика. — Ты же в воскресенье.
Сергей наконец нащупал край одеяла и дёрнул его на себя. Дёрнул сильно, всё разом, и оголил её ноги до бедра. Она поправлять не стала.
— Кать, ты не поняла...
Голос у него сел. Он сидел в моей постели, придерживая одеяло на груди, и смотрел на меня снизу.
Я стояла в дверях спальни, в колготках, с пустыми руками. За спиной у меня в коридоре горел свет, и на этом свету было хорошо видно моё лицо.
Я молчала. Слов у меня не оказалось совсем — я перебирала внутри и находила пусто.
Вика села. Не спеша, подтянув простыню только до пояса, и отвела волосы за ухо.
— Слушай, — произнесла она мягко, — раз уж так вышло. Давай мы всё-таки поговорим втроём.
В коридоре на тумбе стоял торт с шоколадной надписью.
Глава 6
— Втроём, — повторила я.
— Ну а как. — Вика подтянула простыню повыше. — Мы же взрослые люди.
Я развернулась и пошла обратно по коридору.
Мне понадобилось занять руки. Я дошла до тумбы в прихожей, взяла коробку с тортом обеими руками и понесла её на кухню — я собиралась поставить её в холодильник, потому что крем на сливках стоять не может.
Вот о чём я думала. О креме.
На пороге кухни коробка выскользнула.
Она перевернулась в воздухе и легла углом на плитку. Крышка отошла, двенадцать слоёв разъехались по полу. Шоколадная надпись уцелела и осталась лежать поверх, буквами вверх.
Прости меня.
Я стояла и смотрела на неё.
За спиной зашлёпали босые ноги. Сергей вышел в коридор в джинсах на голое тело, застёгивая ремень, промахиваясь мимо пряжки.
— Кать. Кать, послушай.
Я молчала.
— Ты только не устраивай. — Он остановился в двух шагах. От него шло виски. — Давай поговорим.
— Ты спал с ней в моей постели.
— В нашей.
Я подняла голову.
Он тут же понял, что сказал глупость, и сменил направление.
— Кать, ты вообще... — Он провёл ладонью по лицу. — Ты понимаешь, что ты сама это сделала?
— Что я сделала?
— Ты уехала! — Он повысил голос сразу, без разгона. — Ты собрала чемодан и уехала на неделю. Не позвала меня, не спросила, надо ли мне это. Просто взяла и свалила. У меня квартал горит, у меня две сделки, я прихожу в пустую квартиру, где даже жрать нечего.
— В холодильнике стояла еда на четыре дня.
— Дело не в еде! — Он рубанул рукой воздух. — Дело в том, что тебя не было. Ты неделю жила своей жизнью, ты там доклады читала, тебе там хлопали. А потом ещё звонила мне и учила доверию. Помнишь? Ты мне про доверие лекцию читала из своего отеля.
Я слушала и отмечала конструкцию. Я уехала — он остался один — рядом оказался человек — виновата я. Он выстраивал это на ходу и ни разу не сбился. Значит, проговаривал про себя всю неделю.
— Вика была тут каждый день, — сказала я.
— Она помогала.
— Валентина Петровна сказала: со вторника.
Он осёкся на полсекунды.
— Ну и что.
— Ты мне сказал: третий день сидит с моими счетами.
— Кать, ты меня сейчас на допросе держишь? — Он шагнул ближе. — Ты вот об этом думаешь? У тебя мужчина в спальне, а ты даты сверяешь?
— Пусть она уйдёт.
— Что?
— Пусть она оденется и уйдёт. — Я услышала собственный голос и удивилась, до чего он ровный. — Сейчас. Из моей квартиры. И мы с тобой будем разговаривать.
Он оглянулся на дверь спальни.
Я запомнила это движение. Он оглянулся на неё за разрешением.
Вика вышла через минуту.
На ней был мой халат. Синий, махровый, с поясом — я купила его в Милане четыре года назад и носила по утрам с кофе. Она запахнула его и завязала пояс на два узла. Я завязываю на два узла.
Она прошла мимо меня в спальню, села на кровать, на мою сторону, и подобрала под себя ноги.
— Кать, ты присядь, — сказала она. — Тебе лучше сесть.
— Ты в моём халате.
— А. — Она посмотрела вниз, на рукав. — Ну да. Мои вещи в прихожей, я не пойду голая мимо тебя.
Она сказала это мягко, с заботой в голосе. Восемь лет этим голосом она благодарила меня за кофе.
Сергей встал в дверях, привалившись плечом к косяку.
— Вик, — сказал он. — Может, не надо сейчас.
— Надо. — Она подняла руку и остановила его. — Она должна знать. Она нормальный человек, она поймёт.
И положила ладонь себе на живот. Ровно, всей ладонью, поверх махры.
— Я беременна, — сказала Вика. — Двенадцать недель. От Серёжи.
В комнате повисло.
Я стояла в дверях спальни и считала. Двенадцать недель — это середина июля. Середина июля — это когда мы с ней ездили выбирать мне фату, и она ныла в машине про очередь в клинику.
— У тебя протокол в октябре, — сказала я.
— Протокола не было.
— Я оплатила протокол.
— Ты оплатила, — согласилась Вика. — Спасибо тебе. Правда, спасибо, я это помню.
Она произнесла это ласково и без запинки.
— А деньги?
— Кать, ну какие сейчас деньги.
— Ты писала расписку.
— Я писала. — Она пожала плечом под махрой. — Она у тебя в папке лежит, я помню. Хочешь — доставай.
Я держалась за косяк. Уколы, очередь в клинике, слёзы над бумагами в переговорной — ей требовалось объяснение, откуда возьмётся живот.
Она плакала у меня на плече в июне. Она уже была беременна.
— Я оставлю ребёнка, — продолжала она. — Я рожаю в апреле. И раз уж мы все здесь, я скажу тебе то, чего тебе никто не скажет.
— Вика, — подал голос Сергей.
— Помолчи. — Она даже не повернулась к нему. — Кать. Вы с ним четыре года. Полтора года без предохранения. И пусто. У меня вышло с первого раза.
Она смотрела на меня прямо, и в глазах у неё стояло спокойствие.
— Ты пустая, — сказала Вика. — Ты красивая, ты умная, ты зарабатываешь. А внутри у тебя пусто, и это уже не исправить. У вас не получалось из-за тебя. Он это знал и молчал, потому что жалел. Я тебя жалеть не буду, тебе нужна правда.
Она помолчала и добавила, тише:
— Я даю ему то, чего ты не можешь дать.
Я услышала звук у себя в ушах — тонкий, ровный.
Оказалось, я всё это время держала внутри щель. Сергей сказал мне про мою поломку, а я оставила себе оговорку: он злился, он сорвался, он не врач. Восемь дней я жила в этой щели.
Вика её закрыла.
Она сидела на моей кровати, в моём халате, с рукой на животе, и произносила вслух то, что я слышала внутри с четырнадцати лет.
Тело моё пошло раньше головы.
Я не помню, как оказалась у кровати.
Помню руку — свою правую, поднятую, с раскрытой ладонью. Я шла ударить её по лицу, и в этом было всё, что у меня оставалось.
Ударить я не успела.
Сергей перехватил меня в двух шагах от неё. Он взял меня за запястье и вывернул руку вниз, и я согнулась. Потом он толкнул.
Толкнул сильно, обеими руками в плечи, от себя.
Я прошла спиной по воздуху метра полтора и ударилась о стену. Затылком о косяк, лопатками о штукатурку. В голове звякнуло, и я села на пол, потому что ноги подломились.
Он стоял надо мной с расстёгнутым ремнём.
— Не смей! — заорал он. — Не смей трогать мать моего ребёнка!
Лицо у него было красное, на шее выступила жила.
Я сидела на полу в собственной спальне и смотрела на него снизу.
Четыре года. Он собирал мне лекарства по часам, когда я лежала с температурой, он вставал с бокалом при двенадцати гостях и говорил, что ему повезло.
Теперь он стоял надо мной, пьяный, и защищал от меня чужую женщину.
Вика с кровати сказала:
— Серёж, ну ты аккуратнее. Она же не соображает.
Я потрогала затылок. На пальцах ничего не осталось.
— Уйди с пола, — бросил он. — Встань и не позорься.
Я встала. Держась за косяк, медленно, потому что перед глазами плыло.
И вот тут во мне что-то стало на место.
Пока я сидела на полу, я была женщиной, у неё отняли дом. Я встала уже другой. Я услышала себя изнутри очень отчётливо, и голос этот был рабочий.
Двенадцать недель. Он спит с ней с июля. Квартира куплена в ипотеку, взнос вносила я, платежи идут с моей карты. Расписка Вики лежит у меня в папке, в сейфе на работе. Она сама её написала, своей рукой, при свидетеле-секретаре.
Я оглядела спальню. Виски на тумбочке, два стакана, её резинка, мой халат на её плечах.
— Хорошо, — сказала я.
Сергей моргнул.
— Что «хорошо»?
— Я поняла вас обоих. — Голос вышел ровным. — Вика, снимай халат и одевайся. Через десять минут тебя тут нет.
— Кать, ну куда я в ночь...
— Такси вызовешь.
Сергей дёрнулся ко мне.
— Она никуда не поедет.
— Тогда поедешь ты.
Мы стояли втроём в спальне и молчали.
Уехала она в начале первого. Халат бросила на кровать поверх подушки. Сергей проводил её до лифта, вернулся и ушёл спать в гостиную.
Я сняла бельё до матраса, затолкала в мешок и вынесла на площадку. Потом села на кухне, посреди растёкшегося торта, и просидела до рассвета.
Голова у меня работала холодно. Двенадцать недель — он с ней с июля. Квартира в ипотеке, первый взнос мой, платежи идут с моей карты. Расписка Вики лежит в моём сейфе на работе, написана её рукой при секретаре.
В шесть я умылась, накрасилась и вызвала такси в офис. Мне надо было к своим документам раньше всех.
Глава 7
Пропуск не сработал.
Я приложила карту к турникету три раза. Красный, красный, красный. Охранник на входе, Толик, поднял глаза от монитора и сделал вид, что смотрит мимо.
— Толь.
— Екатерина Андреевна, у меня распоряжение.
— Чьё?
— Сверху.
— Толь, я здесь семь лет.
Он потоптался, вздохнул и открыл мне боковую калитку.
— Только я вас не пускал.
Юридический отдел сидит на шестом. Я поднялась и пошла по опенспейсу к своему кабинету в углу — стеклянная перегородка, дверь, восемнадцать метров, я въехала туда четыре года назад.
Понедельник, девять двадцать. Народу полно.
Меня заметили сразу. Ленка из договорного оторвалась от экрана и застыла. Двое ребят из налоговой практики переглянулись. Кто-то опустил голову к монитору чересчур быстро.
Значит, все уже знают.
Я дошла до кабинета. Дверь открылась.
Вика сидела за моим столом.
В моём кресле, в пальто, с сумкой на коленях. Живот у неё под пальто читался — маленький, аккуратный, и она держала на нём руку, чтобы читался ещё лучше.
— Привет, — сказала Вика.
— Встань из-за моего стола.
— Он уже не твой.
Я поставила сумку на пол.
— Как ты сюда попала?
— Меня Серёжа провёл. — Она наконец поднялась и обошла стол. — Кать, я по-хорошему пришла. Правда. Я хотела с тобой поговорить наедине, пока никого нет.
— Здесь сорок человек.
— Ну вот видишь. — Она пожала плечами. — Не получилось наедине.
Я открыла тумбу. Внутри лежали мои вещи: кружка, зарядка, крем для рук, две рамки с фотографиями. Я начала выкладывать их на стол.
— Ты собираешься? — спросила Вика.
— Собираюсь.
— Правильно. Так всем будет легче.
Я выдвинула нижний ящик. Там у меня стояли папки по личным делам — договор с рестораном, документы по ипотеке, страховка, зелёная папка с распиской.
Ящик был пуст.
Я выпрямилась.
— Где мои документы?
— Кать...
— Вика. Где мои документы?
— Изъяли. — Она сказала это ровно. — Вчера служба безопасности проверяла твой кабинет. Ты же понимаешь, ты имела доступ ко всем счетам холдинга, а сейчас у тебя конфликт с руководством. Это нормальная процедура.
— Расписка твоя тоже там лежала.
— Какая расписка?
Мы посмотрели друг на друга через стол.
И вот в этот момент я поняла, до какой степени была дурой.
Я думала, что вчера меня предали. Что был человек, он оступился, всё поехало. Я всю ночь просидела на кухне и разбирала: где я недосмотрела, где перестала быть нужной.
А это готовили. Долго, аккуратно, с расчётом. Мою расписку изъяли из моего сейфа раньше, чем я успела дойти до него утром в понедельник.
— Хорошо, — сказала я. — Я поняла.
Я взяла кружку и стала складывать вещи в сумку.
— Ты только не думай про меня плохо, — сказала Вика мне в спину. — Я тебя правда любила. Просто у тебя всё было, а у меня ничего. Ты бы на моём месте поступила так же.
Я обернулась.
— Восемь лет назад ты пришла ко мне в приёмную с претензией от банка. Ты рыдала в коридоре, тебе было двадцать три. Я взяла твоё дело бесплатно.
— И я тебе за это благодарна.
— Я не за благодарностью.
— А зачем ты вообще всё это делала? — Вика склонила голову. — Ты же не просто так. Тебе нравилось. Тебе нравилось быть той, к кому приходят.
Я промолчала, потому что это была правда, и она нашла её первой.
Вика вышла из кабинета первой.
Она вышла в опенспейс, встала посередине, между рядами столов, и заговорила.
Громко. С надрывом, с дрожью в голосе, с ладонью на животе.
— Люди! Вы вообще знаете, что она мне предлагала?
Клавиатуры смолкли.
— Она предлагала мне деньги! — Вика достала телефон и подняла его над головой. — Вот, у меня всё сохранено! Она писала мне: «Избавься от него, я оплачу клинику и дам сверху». Она предлагала мне убить моего ребёнка!
Я вышла из кабинета с сумкой в руке.
— Вика.
— Не подходи ко мне! — Она отшатнулась, прикрыв живот обеими руками. — Не смей ко мне подходить!
Кто-то встал из-за стола. Ленка из договорного зажала рот ладонью.
— Она мне восемь лет была подругой! — Вика уже плакала, и слёзы шли настоящие, я видела. — Восемь лет! Я ей верила! А она узнала, что я беременна, и написала мне ночью, что даст мне денег, лишь бы я его убрала! Потому что сама не может! Потому что у неё пусто!
Она развернулась ко мне.
— Скажи им! Скажи, что ты не завидовала!
Я стояла посреди опенспейса, где семь лет ходила с папками, и слушала.
Тридцать человек смотрели в мою сторону, и я по лицам видела, как это работает. Беременная женщина плачет и держит телефон над головой. Юрист с окладом стоит напротив, в костюме, с сухими глазами.
Мне следовало открыть свой телефон и показать переписку. У меня в мессенджере восемь лет истории, ни одного такого сообщения там нет и быть не могло.
Я полезла в сумку.
Телефона в сумке не оказалось. Я вспомнила, как он остался лежать на столе в кабинете, и как Вика сидела за этим столом двадцать минут.
— Покажи скриншоты, — сказала я. — Целиком. С датой и временем.
— Я тебе ничего показывать не обязана.
— Тогда покажи всем.
— Она ещё и юриста включает! — крикнула Вика в зал. — Она мне тут доказательства требует! Ей ребёнка не жалко, ей процедуру подавай!
Ленка отвернулась к монитору. Ребята из налоговой сели. Один за другим они опускали глаза, и опенспейс закрывался передо мной рядами.
Никто из них не сказал ни слова. Ни в мою сторону, ни в её.
Я потом много думала про эту тишину. Люди верят громкому. Люди верят слезам. И ещё люди очень не хотят иметь отношения к чужой грязи — им проще опустить голову, и они опускают.
Со мной вместе рухнуло семь лет. Я вела здесь дела на миллиарды, меня звали в переговорные, когда всё горело, я вытаскивала холдингу арбитраж по Твери и сидела с этими людьми на корпоративах. Хватило четырёх минут женского крика.
Ленка из договорного восемь месяцев назад просила меня посмотреть её брачный договор. Я смотрела его в выходные, бесплатно. Сейчас она сидела ко мне спиной и очень внимательно читала свой монитор.
Лифт открылся, и вышел Сергей.
В пальто, свежий, выбритый. Он прошёл через опенспейс, не глядя ни на кого, дошёл до моего кабинета и толкнул дверь.
За ним шли двое: Толик и парень из хозяйственного с картонной коробкой.
Сергей начал снимать вещи с полок.
Он снимал их и бросал в коробку через плечо, не оборачиваясь. Рамка с фотографией моих родителей ударилась о край и легла лицом вниз. Кружка. Кактус, стоявший у меня на подоконнике с две тысячи девятнадцатого. Стеклянная награда за сделку года — она стукнула о рамку, и стекло треснуло.
Я стояла в дверях кабинета.
— Серёж.
Он выпрямился и повернулся ко мне. Заговорил громко, для зала.
— Ты жалкая завистница, — сказал он. — Ты не смогла родить и решила отнять у другой. Я четыре года не понимал, с кем живу.
— Ты вчера толкнул меня о стену.
— Я не позволил тебе ударить беременную женщину. — Он бросил в коробку мой ежедневник. — И из квартиры я тебя выгоняю. Замки поменяют сегодня. Приедешь — вызову полицию.
— Квартира в ипотеке. Взнос вносила я.
— Иди в суд, — сказал Сергей. — Юрист.
Он наклонился, достал со дна коробки что-то синее и махровое и развернул.
Мой халат.
— Вика тебе вещи собрала, — сообщил он в зал. — Вот. Всё, что твоё.
И бросил мне.
Халат я поймала. Он оказался у меня в руках, и я стояла с ним посреди кабинета, а сорок человек за стеклом на это смотрели.
Он пах ею. Тем самым, из лифта.
За стеклом кто-то хмыкнул. Звук пошёл по опенспейсу и осел.
— Серёж, — сказала я тихо, для него одного. — Двенадцать недель — это июль. В июле мы с тобой выбирали кольца.
Он моргнул. На секунду у него в лице что-то дрогнуло, и я успела это увидеть.
— Толик! — позвал он, отвернувшись.
— Пальто, — сказала я.
Пальто моё висело на вешалке в кабинете. Он его туда, к слову, и не клал.
Толик взял меня под локоть.
— Екатерина Андреевна, пойдёмте.
— Там моё пальто.
— Пойдёмте.
Он вывел меня через опенспейс, мимо столов, мимо опущенных голов, к лифту. Сумку у меня забрали на посту досмотра — там лежали флешки, а флешки собственность компании.
На улице шёл дождь со снегом.
Я стояла на крыльце бизнес-центра в блузке и юбке, с синим халатом в руках. Толик потоптался за стеклом, потом отвернулся.
Я надела халат.
Он был длинный, до щиколоток, махровый, и в нём стало теплее. Я запахнула его и завязала пояс на два узла.
Я стояла на Пресненской набережной в халате поверх блузки. Без телефона, без сумки, без ключей от собственного дома.
Мимо шли люди. Кто-то обернулся, кто-то обошёл. Женщина с зонтом посмотрела на меня и ускорила шаг.
Я подняла голову к стеклу. Шестой этаж, третье окно слева — мой кабинет. Там за стеклом стоял мужчина, и рядом с ним стояла женщина в пальто.
Дождь усилился.
Я сошла с крыльца и пошла вдоль набережной, потому что стоять было холоднее.
Глава 8
— Катенька, я не могу.
— Валентина Петровна, я тут живу.
— Мне список дали. — Она держала перед собой листок обеими руками. — Вот, тут написано: не пропускать. С подписью.
— Чьей подписью?
— Сергея Игоревича.
Я стояла в холле своего подъезда, в халате поверх блузки, мокрая до колен. За её спиной, за стеклянной дверью, поднимался лифт на восьмой этаж.
— Замки поменяли?
— В два часа мастер приезжал. — Валентина Петровна опустила листок. — Катенька, вы хоть куда-нибудь идите. Вы синяя вся.
— Мне некуда.
Она пожевала губами.
— Я вам чаю налью, — сказала она наконец. — Только вы у меня в каморке долго не сидите, у нас камеры.
Я выпила чай стоя, из её кружки с котом, обжигаясь. Потом вышла на улицу.
Телефон мне сунул Толик — догнал на крыльце бизнес-центра, оглянулся и молча вложил в руку. Двенадцать процентов заряда. Сумку с кошельком, картами и паспортом оставили на посту досмотра: имущество компании досматривается, разбирайтесь в понедельник через кадры, а понедельник сегодня и уже прошёл.
Я шла по Пресне, потом свернула куда-то к третьему кольцу, потом вышла к воде.
Идти мне было некуда, и я это знала часа три, а признала только у реки.
Я открыла список контактов и стала листать.
Двести сорок имён. Партнёры, клиенты, судьи, налоговая, нотариус Ирина Львовна, автосервис. Я листала и понимала, что не могу позвонить никому.
Ленка из договорного сегодня отвернулась к монитору.
Оксана — мы начинали вместе в фирме двенадцать лет назад. Я не видела её с прошлой зимы. У неё двое детей, и она пишет мне на дни рождения.
Тётя Люда в Химках — троюродная, мы созваниваемся раз в год.
Я дошла до буквы «М» и остановилась на слове «Мама».
Волгоград, восемьсот километров. Отец умер шесть лет назад, мать живёт одна, у неё маленькая пенсия и телевизор.
Палец стоял над экраном.
Я представила разговор до последнего слова. Она заплачет в первую же секунду, потом начнёт причитать, потом скажет: приезжай, Катенька, тут тебя никто не тронет. И я приеду в Волгоград, в двушку на девятом этаже, и стану дочкой без сложившейся жизни.
Мать сорок лет проработала кассиром и всю жизнь мне говорила: учись, чтобы ни от кого не зависеть.
Я убрала телефон.
Он звякнул через минуту. Сообщение от Вики.
«Кать, ты только не делай глупостей. Мы с Серёжей волнуемся».
Следом второе: «Я тебе зла не желаю. Просто отпусти».
Я стёрла оба и постояла с телефоном в руке.
Восемь процентов.
Лавочку я нашла у воды, за парапетом, спиной к дороге.
Села. Подтянула колени, запахнула халат и обхватила себя руками.
Дождь к ночи прошёл, вместо него встал ветер, и он тянул с реки. Блузка у меня была шёлковая, юбка до колена, колготки. Махра держала тепло минут двадцать, потом промокла с плеч и держать перестала.
Я сидела и мёрзла.
Мимо шли люди. Пара с собакой обошла лавочку по дуге. Компания парней прошла и оглянулась, один что-то сказал, все засмеялись. Женщина с коляской перевела коляску на другую сторону дорожки.
Странная вещь: за весь этот день я ни разу не заплакала.
Меня толкнули о стену. Меня выставили из моей квартиры. Меня обвинили при сорока свидетелях в том, что я покупала смерть ребёнка. Всё это лежало во мне отдельными предметами, тяжёлыми и холодными, и ни один из них не заставлял меня плакать.
А потом я услышала её голос.
«Ты пустая».
Вот тут у меня пошло.
Я согнулась на лавочке и держалась обеими руками за живот, потому что внутри у меня рвалось, и я боялась, что это выйдет наружу звуком.
Мне четырнадцать лет. Больница на Каширке, палата на шесть коек, третий день после операции. Аппендицит проглядели в поликлинике, начался перитонит, меня резали ночью. Мама сидит на краю кровати и чистит мне мандарин.
Заходит хирург с обходом. Мужчина лет пятидесяти, усталый, с папкой. Смотрит шов, кивает, говорит матери в сторону, вполголоса, полагая, что я сплю:
— Спайки будут, это сейчас понятно. Так что с детьми потом возможны сложности. Вы её на учёт поставьте, пусть наблюдается.
И уходит дальше по палате.
Мать доела мой мандарин сама. Она никогда со мной об этом не заговорила.
Мне четырнадцать, и я лежу и смотрю в потолок, и во мне поселяется одна мысль, и живёт там семнадцать лет.
Со мной что-то не так внутри. Это лежит там, в темноте, под кожей, и когда-нибудь выйдет наружу и всё испортит.
Я никому этого не говорила. Ни одному мужчине, ни одной подруге. Я построила поверх этой мысли целую жизнь: красный диплом, практика, миллиардные сделки, квартира, кольцо, платье под чехлом. Я строила высоко и быстро, потому что снизу меня подпирало.
И вот пришла Вика, села в моём халате на мою кровать и произнесла это вслух.
Она угадала. Про больницу, про хирурга, про мандарин она знать не могла. Она ткнула наугад и попала в единственное место, куда попадать нельзя.
И вот что меня добило окончательно.
Я сидела на лавочке и разбирала свой день, и внутри у меня всё сходилось к одному пункту. Измена — это больно, это унижение, с этим живут тысячи женщин и как-то встают по утрам. Я бы встала.
А диагноз я приняла.
Я поверила ей. Юрист с двенадцатилетним стажем, человек, разваливающий чужие позиции за одно заседание, приняла на веру слова женщины, укравшей у неё дом. Без экспертизы, без анализов, без единой бумаги.
Приняла, потому что мне это подтвердили в четырнадцать лет, и с тех пор я ждала подтверждения ещё раз.
Я сидела на лавочке у реки и додумалась до вещи, за неё мне стыдно до сих пор: он ушёл к ней правильно.
Он выбрал женщину, у неё внутри работает. Он выбрал жизнь, а мне досталось то, что мне полагалось с четырнадцати лет.
Телефон погас у меня в кармане.
Я перестала чувствовать ступни где-то к часу ночи. Легла на лавочку боком, подтянув колени, и подоткнула под себя полу халата.
Разбудил меня свет в лицо.
— Девушка. Девушка, вы меня слышите?
Двое. Один молодой, второй постарше, с фонарём. Патрульная машина стояла на дорожке с включёнными габаритами.
Я села. Ноги не разгибались.
— Слышу.
Молодой присвистнул.
— Она в халате.
— Документы есть? — спросил старший.
— Нет.
— А что есть?
— Телефон. Разряженный.
Он посветил мне в лицо, потом опустил фонарь. Я увидела, как он меня оценивает: маникюр, укладка, серьги, шёлковая блузка под махрой. Картинка у него не складывалась.
— Пили сегодня?
— Нет.
— Употребляли?
— Нет.
— Как звать?
— Екатерина Андреевна Соловьёва. Тридцать один год. — Голос сел, я откашлялась. — Я юрист.
Молодой хмыкнул, а старший на него посмотрел, и молодой замолчал.
— Ясно, — сказал старший. — Идти можете?
— Могу.
— Пойдёмте в машину, там печка.
В машине пахло бензином и хвойным освежителем. Я сидела сзади, вцепившись в отопитель пальцами, и меня начало трясти, когда пошло тепло.
Старший сел вперёд и обернулся.
— Вам куда, Екатерина Андреевна?
Я открыла рот и закрыла.
— Ясно, — повторил он. — Родные в городе?
— Нет.
— Деньги?
— Нет.
Он помолчал, глядя на меня, потом достал телефон и куда-то позвонил.
— Валер, привет. Место есть? Одну привезу. Да. Да, до утра хотя бы.
Хостел стоял на Бауманской, во дворах, вывеска светилась через букву. Восемьсот рублей койка. Старший вошёл со мной, поговорил с администратором, вытащил из кармана кошелёк и положил на стойку тысячу.
— Не надо, — сказала я.
— Надо. — Он убрал кошелёк. — Утром паспорт восстанавливайте. И заявление напишите, если вас из дома выставили. Придёте в отдел, вам объяснят.
— Спасибо.
— Ага.
Он ушёл. Через стекло я видела, как он сел в машину, что-то сказал молодому, и молодой оглянулся на дверь хостела.
Свободных комнат не было. Администратор постелил мне в общем зале, на диване у окна, и дал плед в цветочек.
В зале спали ещё четверо. Кто-то храпел с присвистом. Пахло лапшой и носками. Над стойкой висел телевизор без звука, шла реклама сыра.
Администратор Валера принёс мне кипятку в пластиковом стакане.
— Полотенце дать?
— Дайте.
— Утром завтрак с восьми до десяти, каша и чай. — Он посмотрел на халат и отвёл глаза. — Вещи у вас есть?
— Нет.
— Ну ладно, — сказал Валера. — У нас всякие бывают.
Я легла на диван, укрылась пледом до подбородка и осталась в халате.
Утром мне полагалось встать и что-то делать. Восстановить паспорт, найти денег, найти работу, вернуть себе право войти в собственную квартиру.
А пока я лежала под чужим пледом в общем зале хостела и слушала, как храпит незнакомый мужчина в двух метрах от меня.
Тридцать шесть часов назад я покупала торт за девять тысяч и просила написать на нём шоколадом два слова.
Последнее, о чём я подумала перед сном, было мелким и очень конкретным. У меня в голове сама собой всплыла строчка из моего же трудового договора, пункт про служебные помещения и порядок доступа.
Я работала в этом холдинге семь лет. Я знаю их системы. Я писала половину их регламентов.
Мысль пришла и ушла, я даже не успела её удержать.
Я закрыла глаза и уснула через минуту.
Глава 9
Я проснулась в семь и минуты три не понимала, где я.
Потолок чужой, с пятном у люстры. Плед в цветочек. Мужской храп справа. Я лежала и ждала, когда всё это окажется сном, а оно не оказывалось, и с каждой секундой вчерашний день возвращался ко мне по кускам: коробка, халат, «иди в суд, юрист», фонарь в лицо.
Меня накрыло целиком, разом. Я вжалась лицом в подушку, чтобы не завыть при людях.
Полежала так. Досчитала до двадцати. Села.
В умывальнике я застирала халат хозяйственным мылом и сушила её под сушилкой для рук. Умылась. Посмотрела в зеркало и увидела женщину с серым лицом, со вчерашней укладкой, с потёкшей тушью под глазами. Я оттёрла тушь мокрым пальцем и сделала себе пучок.
Валера пришёл в восемь, зевая.
— О. Вы уже.
— Мне нужна одежда.
— Э-э.
— Валер. — Голос у меня сорвался, и я его выровняла. — У вас есть забытые вещи? Что-нибудь. Мне надо выглядеть человеком до одиннадцати.
Он посмотрел на меня, потом ушёл в подсобку и вынес пакет.
Куртка чёрная, короткая, с чужим запахом. Джинсы на два размера больше, я подвязала их шнурком. Кроссовки сорокового, я надела их на босу ногу поверх колготок.
Халат я сложила вчетверо и сунула в пакет. Выбросить его я не смогла.
— Двести рублей осталось от вашей тыщи, — сказал Валера и положил их на стойку. — Кашу будете?
— Буду.
Я съела тарелку овсянки на воде и выпила два стакана чая. Внутри стало тепло.
И тут меня отпустило настолько, что я расплакалась над пустой тарелкой — тихо, без звука, вытирая лицо тыльной стороной ладони.
Валера сделал вид, что смотрит в телефон.
Я вытерла лицо, взяла со стойки листок и ручку.
От руки, печатными буквами, я написала себе резюме на одну страницу. Соловьёва Екатерина Андреевна. Двенадцать лет опыта. Корпоративное право, сделки слияния, арбитраж. Ниже — восемь дел, где я вела сторону и выиграла, с суммами.
Читая эту страницу, посторонний человек увидел бы юриста высокого класса.
Я сложила её вчетверо и убрала во внутренний карман чужой куртки.
Фирма «Разумовский и партнёры» сидит на Мясницкой, в отреставрированном особняке с лепниной.
Я проработала там пять лет и ушла в холдинг на деньги. Игорь Петрович Разумовский тогда сказал мне: иди, набирайся, дверь для тебя открыта.
Я шла пешком сорок минут, потому что двести рублей мне были нужнее.
Секретарь в приёмной подняла глаза, и я увидела, как её лицо проехало сверху вниз по моей куртке.
— Вы к кому?
— Соловьёва. К Игорю Петровичу. Мне назначено. — Я утром звонила ему с телефона Валеры.
— Присядьте.
Я села на кожаный диван и продержала спину прямой сорок минут. Мимо ходили люди в костюмах. Двое парней из молодых прошли, посмотрели на мои кроссовки и заговорили тише.
Разумовский принял меня в одиннадцать сорок.
Кабинет тот же: сукно на столе, гравюры, кофейная машина за спиной. Он постарел, шея болталась в воротнике.
— Катерина. — Он встал, но руки не подал, и я это отметила. — Садись.
Я села и положила перед ним свой листок.
Он на него не посмотрел.
— Мне звонили вчера, — сказал он. — Из твоего холдинга. Служба безопасности.
— И что вам сказали?
— То, что все уже знают. — Он снял очки и потёр глаза. — Кать, ты умный человек, поэтому я скажу прямо, а ты не обижайся.
— Говорите.
— Ты сгорела.
Я держала лицо.
— Двенадцать лет практики, — сказала я. — Восемь выигранных дел за последние три года. Арбитраж по Твери я вытащила одна, вы про него читали.
— Я про него читал.
— Тогда о чём мы говорим?
Он положил очки на сукно.
— Мы говорим о том, что вчера сорок человек слышали, как беременная женщина кричала при свидетелях, что юрист Соловьёва предлагала ей деньги за аборт. К обеду это ушло в три чата. К вечеру мне это переслали дважды. — Он развёл руками. — Юридическая Москва размером с деревню, ты сама знаешь.
— Это ложь. Там нет ни одного доказательства.
— Мне доказательств не надо, Катя. И им не надо. — Он смотрел на меня почти с жалостью, и от этой жалости мне хотелось выйти в окно. — Я тебя возьму, а завтра клиент спросит: а это правда, что у вас та самая работает? И я буду объяснять. Понимаешь? Я не хочу объяснять.
Внутри у меня начало подниматься. Горячее, от груди к горлу.
Я знала этот кабинет. Я сидела в нём в две тысячи семнадцатом, ночью, в новогоднюю ночь, и переписывала ему договор, потому что клиент горел. Я ездила к нему в больницу, когда он лежал с сердцем, и возила ему документы на подпись.
— Игорь Петрович, — сказала я. — Возьмите меня без имени. Договорной отдел, бумажная работа. Я не буду выходить к клиентам.
Голос у меня всё-таки дрогнул на последнем слове. Я услышала это и возненавидела себя.
— Кать.
— Я вам ночами писала.
— Помню.
— Тогда возьмите.
Он молчал секунд пять.
— Полгода переждать надо, — произнёс он наконец. — Осядет. Потом позвони.
Полгода. У меня в кармане лежало двести рублей.
Я сидела и смотрела на его руки, на сукно, на очки, лежащие дужками вверх.
Мне хотелось сказать ему: Игорь Петрович, мне сегодня ночевать негде. У меня нет паспорта. Я вчера спала на диване в хостеле, и мне за койку заплатил патрульный из своего кармана.
Слова стояли у меня в горле готовые. Я их проглотила.
Я знала, что будет дальше: он охнет, засуетится, достанет из ящика конверт и даст мне денег. И выйду я отсюда женщиной, взявшей милостыню. После этого возврата в профессию нет.
Просить работу — это одно. Просить жалости — совсем другое, и я поняла, что скорее сдохну.
Я встала.
— Ты бумажку забыла, — сказал он.
— Оставьте себе.
Из кабинета я вышла, и меня начало трясти уже в коридоре.
Мне тридцать один. Вчера в это время у меня был кабинет с моим именем на двери. Сегодня меня выслушали из вежливости и посоветовали переждать полгода.
Дальше по коридору стояли зеркала во всю стену, я в них шла и видела себя целиком: чужая куртка, джинсы на шнурке, кроссовки с колготками. Женщина из очереди в собесе.
Я шла и рассыпалась.
Внутри у меня стояла обида, детская, огромная. Мне хотелось развернуться, войти обратно и крикнуть ему: я семь лет за вас пахала, я вам новогоднюю ночь отдала, вы мне на свадьбу были приглашены, вы у меня в списке гостей стоите четвёртым! А следом накатывал стыд, и он был тяжелее обиды, потому что стыдиться мне полагалось за них, а стыдилась я за себя.
Вот что делает публичное обвинение. Оно перекладывает стыд на того, в кого кинули.
Я нащупала в кармане листок, вытащила его — я не хотела оставлять своё имя в этом доме — и на повороте налетела плечом на человека.
Листок вылетел. За ним посыпалось всё, что я держала: пакет с халатом упал, оттуда вывалилась махровая синева и легла на паркет.
— Прошу прощения, — сказал мужчина.
Он присел первым.
Я увидела сверху: тёмное пальто, короткая стрижка, часы. Он собрал мой листок с пола, поднял халат за плечи, встряхнул его и аккуратно сложил обратно в пакет. Сделал это спокойно, без брезгливости, без спешки.
Потом выпрямился и протянул мне пакет.
Ростом он был выше меня на голову. Лет тридцать восемь. Лицо жёсткое, глаза светлые, и он смотрел мне прямо в лицо, ни разу не опустив взгляд на мою одежду.
— Ваше.
— Спасибо.
Он держал в другой руке мой листок. И читал его.
— Отдайте, — сказала я.
— Секунду.
Он дочитал до конца, не торопясь.
— Соловьёва, — произнёс он. — Тверской арбитраж. Пятьдесят четвёртый лизинговый спор.
— Откуда вы...
— Я был на той стороне. — Он поднял глаза. — Вы нас разложили за одно заседание. Я потом три дня разбирал вашу позицию, чтобы понять, где мы просели.
У меня что-то толкнулось в груди.
— Станислав, — сказал он и подал руку.
Глава 10
— Садитесь, подвезу.
Он стоял у машины на Мясницкой, спиной к капоту, и ждал меня.
— Мне некуда.
— Тем более садитесь.
Я села. В салоне пахло кожей и чем-то холодным, и я поймала себя на том, что подтягиваю рукава чужой куртки, пряча запястья.
Он вёл сам, молча, минут десять. Потом заговорил, глядя на дорогу.
— У меня есть работа. Плохая.
— Насколько плохая?
— Двадцать шесть коробок документов. — Он перестроился. — Я захожу в фармацевтическую группу, у них четыре юрлица и восемнадцать лет истории. Мне нужно понимать, где у них дыры: залоги, поручительства, старые займы, кривые уступки. Это разбор бумаги. Сидеть и читать. Никаких переговоров, никаких заседаний, никакого вашего имени в документах.
— Сколько?
— Восемьдесят тысяч в месяц.
Я смотрела в окно.
Восемьдесят. У меня в холдинге выходило четыреста с бонусами, и я торговалась за пятьсот. Я вела сделки, где комиссия юристов шла восьмизначная. Мне предлагали разбирать чужие коробки за восемьдесят тысяч, и предлагал это человек, читавший мою позицию по тверскому арбитражу три дня.
Внутри у меня поднялось и стало горячо. Я сглотнула.
— Это работа для помощника после института, — сказала я.
— Да.
— Вы это понимаете?
— Я это понимаю лучше вас. — Он посмотрел на меня в первый раз за поездку. — Екатерина Андреевна, я предлагаю не то, чего вы стоите. Я предлагаю то, что могу взять, не объясняясь ни перед кем. Вас сейчас не возьмёт ни одна фирма в этом городе, и вы это знаете, вы утром пробовали.
Слушать было тяжело.
Он говорил без жалости, ровно, и от этого дышалось легче.
Я смотрела на его профиль и пыталась понять, где здесь ловушка.
Мужчина подобрал меня у чужого офиса, читал моё резюме с пола и через двадцать минут предлагает работу. Двое суток назад я верила человеку восемь лет и осталась на лавочке. Внутри у меня всё кричало: не бери, не влезай, за это выставят счёт.
А следом шло второе, тише и честнее: мне негде ночевать.
— Согласны?
— Мне нужен аванс, — сказала я. — Мне сегодня негде ночевать.
Он кивнул. Сообщение про пробки вызвало бы у него столько же эмоции.
— Аренда однокомнатной на Автозаводской. Восемь месяцев, оплачено вперёд из аванса, договор на ваше имя. Из зарплаты я буду вычитать половину, пока не закроется. Это долг, Екатерина Андреевна. Не подарок.
— Мне так удобнее.
— Я заметил.
Он подал мне телефон.
— Диктуйте паспортные данные.
— У меня нет паспорта.
Пауза.
— Ясно, — сказал Станислав. — Значит, сначала МФЦ.
Работала я в подвале.
У холдинга Ковалёва три этажа в бизнес-центре на Дубининской, а архив с коробками стоит на минус первом: стеллажи, стол, лампа, кулер в углу. Окон нет. Вентиляция гудит.
Меня оформили в пятницу, а в понедельник я спустилась туда в восемь утра и вышла в одиннадцать вечера.
Двадцать шесть коробок. Я разложила их по юрлицам, потом по годам, потом завела таблицу.
Первую неделю у меня немели пальцы от бумажной пыли, и я мыла руки по восемь раз в день. К концу второй я перестала замечать подвал. Я нашла первую дыру на четвёртый день: договор поручительства две тысячи девятнадцатого года, подписанный человеком, чья доверенность закончилась за одиннадцать дней до подписи.
Я положила справку Станиславу на стол в четверг вечером.
Он прочитал её при мне, стоя.
— Хорошо, — сказал он и вернул листок. — Ещё двадцать пять коробок.
Ни «спасибо», ни «отлично, Екатерина Андреевна». Я вышла от него и в лифте поймала себя на том, что улыбаюсь.
Квартира на Автозаводской была тридцать два метра, с продавленным диваном и чужими шторами. По вечерам я ела гречку с сосиской, стирала блузку в раковине и вешала её на батарею. Я купила себе паспорт, две блузки на распродаже и кроссовки своего размера.
Синий халат висел на крючке в прихожей. Я его не надевала. Я его и не выбрасывала.
По ночам я просыпалась в три и лежала с открытыми глазами. В эти часы ко мне приходило всё сразу: опенспейс, коробка, кактус, лицо Ленки, отвернувшейся к монитору. Я проговаривала им всем ответы, не сказанные вовремя, и от этих ответов становилось хуже.
Утром я вставала, ела гречку и спускалась в подвал.
Работа меня держала. Пока я читала бумагу, во мне работала одна голова, и голова эта была здоровой. Я поняла тогда простую вещь: думать — это единственное место, где меня никто не достанет.
Так прошло девятнадцать дней.
Сергей позвонил в среду, в обед.
Я сидела в подвале над коробкой с уступками, увидела на экране его имя и почувствовала, как под рёбрами всё сжалось в комок.
Я взяла на четвёртом гудке.
— Да.
— Живая, значит. — Голос ленивый, домашний. — А то мне сказали, ты по хостелам.
Я молчала.
— Кать, я по делу. Тебе завтра привезут документы. Отказ от прав на квартиру и соглашение об урегулировании. Подпишешь, отдашь курьеру.
— Взнос вносила я. Платежи идут с моей карты сорок один месяц.
— Ты слушать умеешь? — Он повысил голос. — Я тебе объясняю по-человечески. Ты подписываешь и уходишь тихо. Иначе я подаю на тебя за клевету и за то, что ты сделала с Викой.
— Что я сделала с Викой?
— Ты предлагала ей деньги за аборт. У неё скриншоты. У неё сорок свидетелей, слышавших, как ты требовала «показать доказательства». — Он усмехнулся. — Юрист, ты хоть понимаешь, как это будет выглядеть в суде? Беременная женщина против бесплодной бабы, от зависти лезущей к чужому ребёнку.
Я держала телефон и смотрела в стеллаж.
— Дальше, — сказала я.
— Что «дальше»?
— Договаривай. Ты же не всё сказал.
Он и договорил.
Он говорил про то, что четыре года жил с калькулятором вместо женщины. Что у меня в постели надо было записываться. Что я даже забеременеть не смогла, потому что во мне всё сухое и мёртвое. Что Вика в тридцать три выглядит на двадцать пять, а я в тридцать один — на сорок. Что он терпел меня из жалости, а квартиру мне подарить он не обязан.
Я слушала до конца.
Я не бросила трубку, и вот это меня потом мучило сильнее всего. Я стояла и глотала каждое слово, как полагается по чину.
— Курьер завтра к двенадцати, — закончил он. — Не дури.
— Серёж.
— М?
— Скинь мне это соглашение на почту. Я почитаю.
— Вот. — Он даже подобрел. — Вот это разговор.
Он отключился.
Я положила телефон на стол экраном вниз.
До туалета я дошла на автомате.
Заперлась в кабинке, села на опущенную крышку, зажала рот ладонью — и меня прорвало.
На набережной я держалась. В хостеле держалась. Тут меня выламывало: я хваталась за колени, раскачивалась, и звук всё равно шёл наружу сквозь пальцы.
Я плакала не по квартире. Квартира — это сорок один платёж, это доказуемо, это выигрывается за два заседания.
Я плакала оттого, что он был прав.
Внутри у меня сидела женщина четырнадцати лет с чужой фразой про спайки, и эта женщина всё, что он сказал, приняла к сведению. Сухая. Мёртвая. Калькулятор. Она кивала на каждом слове.
Двадцать минут назад я нашла в коробке восемнадцатый год и вычислила подложную уступку. Я умная. Я хорошая. И один звонок разобрал меня до фундамента, потому что фундамент у меня был гнилой с четырнадцати лет.
Дверь туалета хлопнула.
— Екатерина Андреевна.
Я замерла и перестала дышать.
— Тут женский, — выговорила я.
— Тут этаж мой. — Шаги. — На третьем ремонт, все ходят сюда. Выходите.
— Я работаю.
— Вы плачете в кабинке. Выходите, у меня в руках ваша справка по восемнадцатому году, и у неё есть вопросы.
Я вытерла лицо рукавом, встала и открыла задвижку.
Он стоял у раковин, со стопкой моих бумаг. Посмотрел на меня — распухшее лицо, красный нос, размазанная тушь.
Он не отвёл взгляд. И не сделал шаг ко мне.
— Кто? — спросил он.
— Бывший.
— Что хочет?
— Отказ от квартиры. Иначе иск о клевете.
Станислав кивнул, положил бумаги на подоконник и достал из внутреннего кармана платок. Белый, глаженый. Протянул мне на раскрытой ладони.
Я взяла.
— Теперь слушайте меня, — сказал он. — Я вас жалеть не буду. Жалеют покойников, а вы живая.
У меня опять пошли слёзы, и я их вытерла его платком.
— Вы двадцать минут назад нашли мне дыру на двести миллионов, — продолжал он. — А сейчас сидите на унитазе и рыдаете, потому что мужчина сказал вам, что вы сухая. Он вам сказал это ровно потому, что больше ему сказать нечего. У него нет ни бумаг, ни позиции, ни денег на процесс. У него есть одна работающая кнопка, и он на неё жмёт.
— Она работает, — сказала я.
— Я вижу. — Он выдержал паузу. — Поэтому выплесните это сегодня. Всё, до дна, здесь, сейчас, в моём туалете. Я подожду.
Я стояла с платком в руке и смотрела на него.
— А завтра, — сказал Станислав, — мы начинаем выигрывать.
Он забрал бумаги с подоконника и пошёл к двери.
— Соглашение не подписывайте, — бросил он, не оборачиваясь. — Пришлите мне текст. И начните с сегодняшнего дня писать всё: даты, звонки, кто что сказал, кто при этом стоял. Каждый день, до сна.
Дверь закрылась.
Я подошла к раковине и умылась ледяной водой.
Из зеркала на меня смотрела женщина с опухшими глазами. Я разглядывала её, наверное, минуту.
И вот что я поняла у этой раковины.
Ему нужна квартира и нужно, чтобы я не дошла до суда. Каждое слово было инструментом и подбиралось с расчётом на четырнадцатилетнюю девочку внутри меня.
Он на неё жал.
Значит, он знал, что она там есть. Знал все четыре года и ждал момента.
Я убрала платок в карман.
Потом достала телефон, открыла заметки и напечатала первую строку.
«5 ноября, 12:41. Входящий, С. Требует подписать отказ. Угроза иском о клевете. Свидетелей нет, запись есть».
Записи у меня не было.
Со следующего звонка была.
Глава 11
Соглашение он мне так и не прислал.
Я написала Сергею на почту в тот же вечер: пришлите текст, ознакомлюсь. Ответа не было три дня. Курьер к двенадцати тоже не приехал.
Я разобралась в этом за минуту. Никакого готового соглашения у него нет. Есть блеф: напугать, дожать голосом, получить подпись под угрозой, пока я на дне и не соображаю. Юрист составляет документ и присылает. Человек с пустыми руками кричит про иск и вешает трубку.
Я записала звонок целиком — второй, вечерний, он позвонил добить. Диктофон в телефоне, приложение поверх разговора. Сорок одна минута его голоса: про калькулятор, про сухое и мёртвое, про то, что квартиру он мне дарить не обязан.
Я сохранила файл в трёх местах и легла спать. В эту ночь я спала ровнее, чем все предыдущие.
Я лежала и разбирала перемену в себе. Три недели назад его голос ломал меня в туалетной кабинке. Сегодня тот же голос я разложила на сорок одну минуту доказательства и убрала в папку. Слова остались прежними. Изменилась я: между мной и его словами встала работа, и работа держала.
Работать 24/7 оказалось не подвигом, а спасением.
Я приходила в подвал к восьми и уходила, когда охрана начинала обход. Двадцать шесть коробок я закрыла за три недели вместо обещанного месяца. К декабрю я знала фармацевтическую группу Ковалёва лучше их собственного юротдела: где залог висит на воздухе, где поручитель давно ликвидирован, где уступка подписана задним числом, а подписант в тот день лежал в больнице.
Станислав заходил ко мне вниз через день. Спускался по лестнице, вставал у стеллажа, забирал очередную справку, читал стоя. Иногда задавал один вопрос. Уходил.
Он ни разу меня не похвалил, и я поймала себя на том, что живу от справки к справке ради этой его короткой паузы над листом.
В обед я делала другое.
Свою работу я знала так, что она отнимала половину головы. Вторую половину я отдала холдингу Ковалёва — не этому, а тому, где сидела Вика в моём кресле.
Я не ушла оттуда чисто. Меня выставили за четыре минуты, но семь лет никуда не делись. Я писала половину их внутренних регламентов. Я помнила логины, помнила структуру папок, помнила, что бухгалтерия годами не меняет пароли, потому что смена пароля — это заявка в ИТ, а заявку никто не любит.
Я начала пробовать заходить.
Тихо, из дома, вечером, с ноутбука через чужой прокси. Я не ломала ничего — я стучалась туда, куда меня когда-то пускали, и смотрела, закрыли за мной дверь или забыли.
Корпоративную почту закрыли в первый же день, я проверила. Портал для сотрудников — тоже. А вот файловое хранилище отдела разработки, куда я лазила за формами договоров, встретило меня старым паролем и пустило внутрь.
Я сидела в темной кухне на Автозаводской, смотрела на знакомое дерево папок и чувствовала, как во мне работает то самое спокойствие из зала суда.
Я ничего не скачала в тот вечер. Просто убедилась: дверь открыта.
В пятницу Станислав спустился в подвал в десятом часу.
Я не ждала его так поздно. Подняла голову от коробки — он стоял у лестницы с моей папкой справок в руке.
— Вы сегодня ели? — спросил он.
— Да.
— Что?
Я промолчала.
— Пойдёмте. — Он развернулся. — Наверху есть переговорная и есть еда. Заодно объясните мне вот это.
Он поднял папку.
Мы поднялись на третий этаж. В переговорной на столе стояли контейнеры из ресторана — кто-то заказал ужин на совещание, и половина осталась. Он подвинул мне тарелку и открыл мою папку.
— Поручительство две тысячи двадцатого. — Он положил передо мной справку. — Вот тут у вас написано «ничтожно». Обоснуйте так, чтобы я поверил.
Я обосновала. С листа, на память, со ссылками на статьи и на два постановления пленума. Он слушал, глядя на меня, и не перебивал.
— Дальше, — сказал он, когда я закончила. — Залог по восемнадцатому году.
Я разобрала залог.
Мы просидели полтора часа. Он гонял меня по всем двадцати шести коробкам, как гоняют на защите, и я отвечала, и мне впервые за месяц было легко, потому что тут я стояла на своей земле.
В одном месте я ошиблась — перепутала дату регистрации уступки. Он поймал сразу.
— Проверьте, — сказал он и постучал пальцем по строке. — Тут не двадцать третье, а тридцатое. Исправьте, это не университет. Ошибка в дате уступки — это проигранное заседание.
Он сказал это ровно, без нажима.
И тут же, без паузы, добавил тише:
— Остальное сделано хорошо. Я такой разбор видел у людей с вашим стажем раз пять за карьеру.
Я подняла на него глаза.
— Вы же не хвалите.
— Я не хвалю плохую работу. — Он закрыл папку. — А эту хвалю.
У меня что-то тёплое поднялось от груди, и я быстро опустила голову к тарелке, чтобы он не увидел.
Мне стало неловко за эту реакцию. Мужчина сказал мне два ровных слова про работу, а меня повело, как девчонку. Я списала это на месяц без единого доброго слова. Голодный ест что дают.
Он собрал контейнеры, поставил их стопкой и посмотрел на меня.
— Домой вас отвезут. Внизу машина. — Он помолчал. — И, Екатерина Андреевна. Вы работаете с надрывом. Так пашут, когда доказывают. Не мне — кому-то другому.
Я не ответила. Он не ждал ответа и вышел.
Он попал точно. Я доказывала. Не ему и не Ковалёву. Я доказывала четырнадцатилетней девочке в больничной палате, что она чего-то стоит.
Досье я вела каждый день.
Заметки в телефоне выросли в файл, файл — в таблицу. Дата, время, событие, кто присутствовал, есть ли подтверждение. Я заносила туда всё: звонки Сергея, крик Вики в опенспейсе с примерным списком свидетелей, изъятие моих документов службой безопасности, смену замков без решения суда.
Я смотрела на эту таблицу вечерами и видела в ней не боль, а конструкцию.
У меня набиралось на несколько исков. Раздел общего имущества — квартира с моим взносом и сорок одним платежом, тут выигрыш чистый. Клевета — сложнее, но её крик слышали сорок человек, и хоть один из них согласится подтвердить. Незаконное лишение доступа к жилью.
Каждый из этих исков я могла подать хоть завтра. И каждый из них я откладывала.
Потому что суд по квартире вернёт мне квартиру, и всё. Сергей заплатит, разведётся с бумагой и уедет с Викой рожать чужого ребёнка в другой город. Он останется при своём: при уверенности, что победил, что бросил калькулятор ради живой женщины, что вышел из всей этой истории мужчиной.
А Вика останется при своём совсем. У неё ни имени, ни счетов, ни бумаг — с неё нечего взять в суде. Она уйдёт вообще нетронутой, с животом и с моим Сергеем, и через год будет рассказывать новой подруге историю про завистливую бесплодную юристку.
Мне этого было мало.
Я сидела над таблицей и понимала про себя вещь, от неё делалось неуютно. Я хотела не компенсацию. Я хотела, чтобы они оба однажды оказались там, где стояла я: посреди комнаты, полной людей, и чтобы правда про них прозвучала вслух, при всех, и деваться им было некуда.
Вот тогда я снова открыла ноутбук и вошла в файловое хранилище холдинга.
На этот раз я стала смотреть внимательно.
Отдел разработки хранил у себя не только формы договоров. Я нашла папку с технической документацией по офисным системам: схемы сети, инструкции, доступы. Я листала их спокойно, по-рабочему, и на четвёртой инструкции остановилась.
Система видеонаблюдения.
Холдинг ставил её при мне, в две тысячи двадцать первом. Камеры на входах, в опенспейсах, в переговорных. Записи хранятся на сервере, доступ — через веб-панель, логин и пароль администратор раздаёт по служебной записке.
В инструкции был указан адрес панели и учётная запись по умолчанию, заведённая при установке. Такие записи создают для наладки и забывают удалить. Я знала это, потому что сама, семь лет назад, писала регламент, где чёрным по белому значилось: удалить технические учётные записи после ввода в эксплуатацию.
Регламент я писала. Выполнял его кто-то другой.
Я открыла адрес панели. Ввела логин по умолчанию и пароль по умолчанию.
Панель подумала секунду и пустила меня внутрь.
Передо мной развернулась сетка камер. Живьё и архив. Вход, ресепшен, коридор шестого этажа. Опенспейс юридического отдела. Мой бывший кабинет со стеклянной перегородкой.
За моим столом сидела Вика.
Живая картинка, время в углу. Она сидела в моём кресле, в моём кабинете, с телефоном у уха, и что-то говорила, откинувшись назад и положив руку на живот.
Я смотрела на неё с кухни на Автозаводской, в темноте, подсвеченная одним экраном.
Архив хранил девяносто суток. Девяносто суток всего, что происходило в этих стенах, — с камерой и с микрофоном, потому что микрофоны в переговорных им ставили тоже, я помнила счёт от подрядчика.
Вика ходила в мой кабинет каждый день. Вика вела там свои разговоры, уверенная, что она хозяйка и что её никто не слышит.
Я сидела и очень долго смотрела на неё в кресле.
Потом закрыла ноутбук, налила себе воды и постояла у окна.
Я не чувствовала торжества. Внутри стояла та же холодная ясность, с ней я когда-то входила в зал заседаний и клала на стол документ с датой в углу.
Мелькнуло и другое, коротко: то, что я делаю, — за гранью. Чужой сервер, чужие камеры, чужие разговоры. Год назад я бы вычеркнула такое доказательство из дела и отчитала бы помощника, притащившего его мне.
Я подержала эту мысль секунду и отпустила.
Они забрали у меня дом, имя и работу за четыре минуты, и никто не спросил, по правилам ли. Правила закончились в тот день, когда меня вывели на набережную в халате.
У меня появились глаза и уши в стане врага. Оставалось дождаться, пока они сами скажут вслух то, что мне нужно.
Глава 12
— …а стенку эту снесём.
— Там несущая.
— Саня спрашивал, говорит, можно. Он смотрел планировку.
Я поставила на паузу и сняла наушники.
Половина второго ночи. Кухня на Автозаводской, ноутбук на столе, кружка остывшего чая. За окном пустая улица и один горящий подъезд напротив.
Я слушала их четвёртую ночь подряд.
Архив хранил девяносто суток. Камер в холдинге стояло двадцать две, микрофоны — в трёх переговорных и в кабинетах руководства. Мой бывший кабинет числился кабинетом руководителя направления, значит, микрофон там был.
Я скачивала архив кусками, по ночам, через прокси, и складывала на внешний диск. Просмотреть девяносто суток с двадцати двух камер человек не может. Я делала иначе: выбирала камеру в моём кабинете, гнала запись на шестнадцатикратной скорости и останавливалась там, где в кадре появлялись люди.
Работа шла медленно и тупо. Первые три ночи я вытащила из этого сорок минут пустоты: Вика листает телефон, Вика пьёт чай, Вика поправляет волосы перед чёрным экраном компьютера.
Смотреть на неё в моём кресле было отдельной пыткой. Она сидела там по-хозяйски, с ногами, ела мандарины и складывала кожуру в мою стеклянную подставку для ручек. За стеклом ходили люди, работавшие со мной семь лет, и никто из них ни разу не заглянул спросить, что она вообще тут делает.
Я ставила запись на паузу, уходила курить на балкон — я начала курить на второй неделе — и возвращалась.
На четвёртую ночь я нашла разговор про ремонт.
Я надела наушники и отмотала назад.
Сергей сидел на моём диване для посетителей. Вика — в моём кресле, боком, свесив ногу с подлокотника.
— Там несущая, — повторил Сергей.
— Сань спрашивал, говорит, можно. Он смотрел планировку. — Вика качнула ногой. — Серёж, ну там комната восемнадцать метров и коридор. Кровать всё равно надо двигать, я в этой спать не буду.
— Кровать поменяем.
— Кровать поменяем, шкаф поменяем, — Вика загнула палец, — и плитку в ванной, у неё эта плитка серая, как в морге.
Я сидела с прямой спиной и слушала, как обсуждают мою плитку.
Плитку я выбирала три недели. Я ездила по салонам, привозила образцы, прикладывала к стене при разном свете.
— Денег нет, — сказал Сергей.
— Ты о чём вообще? — Вика повернулась к нему всем корпусом. — У тебя же ипотека идёт с её карты.
Пауза в записи. Три секунды.
— Идёт, — сказал Сергей.
— И ты молчишь?
— Я не молчу. Я жду.
— Чего ждёшь?
— Пока она сообразит и отключит. — Он потёр шею. — Она отключит, а я скажу: неоплата по её вине, вот вам просрочка. Мне это в суде пригодится.
— А если не отключит?
— Тем лучше. — Он усмехнулся. — Тогда она мне ремонт и оплатит.
Вика засмеялась. Тем самым смехом, в два приёма, с придыханием на конце.
Я нажала паузу.
Открыла банковское приложение. Автоплатёж по ипотеке стоял активным. Сорок четвёртый платёж прошёл двенадцатого числа, восемьдесят шесть тысяч. Я жила на восемьдесят тысяч и платила восемьдесят шесть за квартиру, где чужая женщина собиралась сносить мою стену.
Палец завис над кнопкой отмены.
Я его убрала.
Пусть идёт. Каждый платёж с моей карты — это строка в выписке, и в суде эта строка стоит дороже любых слов. Он сам мне объяснил, зачем ему просрочка. Просрочки он не получит.
Я записала в таблицу: «Автоплатёж не отключать. Собрать выписку за сорок четыре месяца. Аудио: С. подтверждает осведомлённость о платежах с моей карты, планирует использовать неоплату как аргумент».
Потом закрыла глаза и посидела так.
Меня трясло от бешенства. Я держала руки на столе плашмя и ждала, пока пройдёт, потому что бешенство — плохой рабочий инструмент.
Дело было даже не в деньгах.
Я вспомнила, как выбирала эту квартиру. Я нашла её сама, я торговалась с продавцом две недели и сбила восемьсот тысяч. Я внесла первый взнос со своего счёта — деньги от премии за сделку, ради неё я год не видела выходных. Сергей тогда сказал: оформим на меня, тебе всё равно, а мне для кредитной истории.
И я согласилась. Я, юрист по сделкам, согласилась на устном слове.
Вот за это мне и было стыдно ночью на кухне. Меня обманули там, где я профессионал. Я двенадцать лет объясняю чужим людям, что бумага важнее обещания, а сама подписала себе четыре года жизни на честном слове мужчины.
Я записала в таблицу отдельной строкой: «Взнос — платёжное поручение от 14.03. Найти. Запросить дубликат в банке».
На шестую ночь я нашла тренера.
Двадцать девятое октября, четверть третьего дня. Камера на ресепшене: в холл входит мужчина.
Здоровенный. Метр девяносто с лишним, плечи в дверной проём, короткая стрижка, спортивная куртка, сумка через плечо. Он подошёл к стойке, что-то сказал, и ему выписали разовый пропуск.
Я переключилась на камеру шестого этажа.
Он прошёл по коридору мимо опенспейса. Люди за столами подняли головы. Он дошёл до моего кабинета, толкнул дверь и вошёл.
Вика встала ему навстречу.
Она обняла его. Положила руки ему на шею и потянулась вверх, он наклонился, и они поцеловались посреди моего кабинета, при стеклянной перегородке и тридцати сотрудниках за ней.
Он опустил ладонь ей на живот.
Я остановила запись и уставилась в экран.
Внутри у меня очень медленно начало разворачиваться понимание.
Я перебрала даты. Двадцать девятое октября — Вика на девятой неделе, она уже объявила Сергею. Она приходит в холдинг среди рабочего дня, идёт мимо всех, целует в моём кабинете здорового мужика и позволяет ему трогать свой живот.
Первая мысль пришла мелкая и злая: она даже не прячется.
Вторая пришла следом и накрыла первую.
Я восемь лет знала эту женщину. Я знала её маму, её съёмную комнату на Юго-Западной, её вечные истории про начальницу из регистратуры. Я ни разу не слышала ни про какого Костю.
Я откинулась на спинку и посчитала на пальцах, по-школьному.
Двенадцать недель на момент разговора в моей спальне — это середина июля. Сергей с ней с июля. А этот мужчина трогает её живот в конце октября и явно не первый день в курсе.
Значит, июль у неё был занят дважды.
Я включила запись дальше.
Камера пишет без звука, микрофон в кабинете писал отдельной дорожкой. Я нашла файл по дате и времени и свела их вручную.
Разговор шёл семнадцать минут. Первые двенадцать — про деньги: он спрашивал, когда, она отвечала, что скоро, что надо потерпеть, что у неё всё под контролем.
На тринадцатой минуте он сказал:
— Вик, я не понял. Мы вообще договаривались или нет?
— Договаривались.
— Тогда объясни мне, почему я узнаю про своего ребёнка последним.
Я поставила паузу и сняла наушники.
Кухня. Ноутбук. Кружка. Горящий подъезд напротив.
Я просидела, наверное, минуты три, глядя в стену.
Потом надела наушники обратно и включила.
— Про своего, — повторила Вика. — Ты уверен?
— А чей он?
— Кость, ну не начинай.
— Я не начинаю. — Голос у него шёл низом, спокойно. — Я тебя спрашиваю. Ты мне в августе что говорила?
— Я тебе говорила, что залетела.
— От кого?
Пауза.
— От тебя, — сказала Вика.
— Вот. А теперь ты живёшь у этого своего и говоришь ему, что от него.
— И что?
— Мне это не нравится.
— Кость. — Она заговорила мягко, тем тоном, с ним она восемь лет благодарила меня за кофе. — Ну сядь. Сядь, я тебе объясню, ты же взрослый.
Скрипнул стул.
— У тебя что есть? — спросила Вика. — Зал в аренде и долг за оборудование. Ты меня куда приведёшь, в свою однушку в Люберцах?
— Я работаю.
— Ты работаешь. Молодец. А у него квартира на Пресне за сорок миллионов, машина и должность. И он у меня вот тут. — Короткая пауза, в записи что-то шевельнулось. — Кость, я всё продумала. Мне надо два года. Я рожаю, сижу дома, оформляю на себя что могу, потом развожусь и забираю. И мы с тобой уедем куда захочешь, и у тебя будет свой зал, а не арендованный.
— А ребёнок?
— А ребёнок наш.
Молчание в наушниках. Восемь секунд.
— Ты ему скажешь? — спросил он.
— Конечно, я скажу ему, что ребёнок от него.
Я перестала дышать.
— Серёжа же импотент в плане зачатия, — продолжала Вика ровным, домашним голосом. — Он четыре года со своей Катькой жил и ни разу не попал. Он даже не знает, что у меня были другие. Он думает, у него всё в порядке, а у неё внутри поломка. Он в это верит, Кость. Он в это верит, потому что ему так спокойнее.
— А если проверится?
— Не проверится. Мужики такое не проверяют. — Она хмыкнула. — Я ему в первый же день сказала: у вас не получалось из-за неё. И он мне поверил быстрее, чем я договорила. Ему это удобно.
— Жёстко ты с ней.
— С кем?
— С подругой своей.
— Кость. — Вика вздохнула. — Я восемь лет ходила у неё в бедных родственницах. Восемь лет она мне платила за кофе и смотрела на меня сверху. Я просто хочу отжать бабки этого неудачника Катиного. Она переживёт, она сильная.
В наушниках зашуршало. Он что-то ответил, коротко, я не разобрала.
А я сидела на кухне на Автозаводской, в половине третьего ночи, с холодным чаем и с чужими наушниками на голове.
«Серёжа же импотент в плане зачатия».
«Он в это верит, потому что ему так спокойнее».
Я сняла наушники и очень аккуратно положила их на стол.
Потом встала.
Ноги не держали. Я села обратно на табурет и вцепилась в его край обеими руками.
Семнадцать лет. Семнадцать лет я носила в себе фразу усталого хирурга, сказанную матери вполголоса над моей койкой. Я строила поверх неё карьеру, я не подпускала к себе людей близко, я в тридцать один год приняла от чужой женщины приговор без единого анализа.
И вот эта же женщина сидит в моём кабинете и объясняет своему любовнику, что всё было ровно наоборот.
Меня начало разбирать изнутри.
Глава 13
Меня разобрало на кухонном табурете, в три часа ночи, и продолжалось это минут сорок.
Я смеялась и плакала одновременно, и одно переходило в другое без границы. Я сидела, обхватив себя руками, раскачивалась и издавала звуки. При свидетелях мне было бы за них стыдно.
Я здорова.
Со мной всё в порядке. Внутри у меня работает. Хирург на Каширке в девяносто девятом сказал матери фразу над спящей четырнадцатилетней девочкой, и эта фраза съела у меня семнадцать лет.
Я вспоминала себя в двадцать три, когда бросила парня, потому что он заговорил о детях. Себя в двадцать шесть, когда отказалась от отношений с человеком, у него уже была дочь. Себя в двадцать девять, в кабинете гинеколога, куда я так и не дошла со своими вопросами, потому что боялась услышать вслух.
Я не пошла к врачу за семнадцать лет ни разу. Я боялась подтверждения.
А подтверждения не было. Была фраза уставшего мужчины в белом халате, брошенная в сторону, и был ребёнок, принявший её за приговор.
Полтора года мы с Сергеем не предохранялись. Полтора года он молча складывал это в счёт против меня и однажды выложил мне на диван вместе с бокалом.
Он был бесплоден. Он.
И он повторял мне про мою поломку, потому что ему так спокойнее.
Я встала, дошла до ванной и умылась. Из зеркала на меня смотрела женщина с распухшим лицом, и лицо у неё было живое.
Я вернулась на кухню, села и написала в таблицу одну строку.
«Аудиофайл 29.10, 14:47. В. подтверждает: ребёнок от третьего лица; С. не способен к зачатию; мотив — завладение имуществом. Свидетель — К., тренер».
И вот тут во мне встало то, чего раньше не было.
Раньше я хотела вернуть. Квартиру, имя, право войти в свой дом.
Теперь я хотела другого.
Я хотела, чтобы Вика услышала собственный голос при людях. Я хотела видеть лицо Сергея в ту секунду, когда до него дойдёт, что он четыре года держал женщину в чёрном теле за свой собственный диагноз. Я хотела, чтобы им обоим стало так, как было мне на Пресненской набережной в халате.
Была во всём этом одна вещь, о ней я думала отдельно и долго.
Мне полагалось броситься к врачу. Записаться, сдать всё, получить бумагу с печатью и прочитать своими глазами: здорова.
Я этого не сделала. Я откладывала неделю, потом ещё одну.
Я боялась. Семнадцать лет приговора не отменяются чужим разговором в наушниках, и внутри у меня сидело: а вдруг Вика ошиблась, а вдруг там и правда что-то есть, и тогда я потеряю единственное, что у меня появилось.
Я предпочла жить с надеждой. Надежда работала на меня, а бумага могла и не сработать.
Я легла в пятом часу и уснула мгновенно.
Впервые за полтора месяца — без снов.
В понедельник у Ковалёва было совещание по фармацевтической группе.
Меня позвали наверх, на третий этаж, в большую переговорную. Двенадцать человек: финансисты, двое из его юридического, аудиторы. Я села с краю, с папкой на коленях.
Спала я три часа. Глаза жгло, веки набрякли, и я знала, как это выглядит.
Станислав вёл совещание сорок минут. Меня он поднял один раз — попросил доложить по залогам, и я доложила за шесть минут, без бумажки. Аудитор задал вопрос, я ответила. Он задал второй, я ответила и на него.
Когда все выходили, Станислав сказал:
— Екатерина Андреевна, задержитесь.
Переговорная опустела.
Он подошёл и встал напротив, у края стола. Смотрел молча секунды три.
— Вы плакали.
— Я не спала.
— Вы плакали, — повторил он. — У вас веки. Я вас в туалете видел, я знаю, как вы выглядите после этого.
Я молчала.
— Что-то нашли, — сказал он.
Это не было вопросом.
— Нашла.
— Мне рассказывать необязательно.
— И не буду.
— Правильно. — Он кивнул. — Я вам плачу за коробки. Всё остальное — ваше личное дело, и я в него не полезу, пока оно не поехало в мою сторону.
— Оно не поедет.
— Хорошо. — Он положил ладонь на стол. — Тогда одна вещь, и я замолчу.
— Говорите.
— Вы сейчас сидите с чем-то в руках и придумываете, как это громко бросить. — Он смотрел мне прямо в глаза. — Я по лицу вижу. У вас сегодня было лицо человека, собирающегося кому-то мстить.
— И что в этом плохого?
— Ничего. — Он чуть повёл плечом. — Плохо другое. Вы захотите оправдаться. Захотите объяснить всем, как всё было на самом деле, разослать людям правду, выйти и сказать: смотрите, вот что она делала, я чистая.
— А это ошибка?
— Это провал. — Он сказал это жёстко. — Оправдывается виноватый. Пока вы объясняете, вы стоите в позе обвиняемой, и все продолжают смотреть на вас снизу вверх. Даже если каждое ваше слово — правда.
Я слушала и понимала, что он прав.
— Никакого самопиара, — сказал Станислав. — Никаких рассылок, никаких постов, никаких разговоров по знакомым. Вы молчите. Вы вообще ничего никому не доказываете.
— Тогда как?
— Найдите способ подать это так, чтобы они пришли к вам сами. — Он выпрямился. — Чтобы они своими ногами пришли туда, куда вы их позовёте, и при всех сделали это сами с собой. Вы вообще не должны выглядеть стороной. Вы должны выглядеть хозяйкой.
Он взял со стола свою папку.
— В такой конструкции вам ничего не нужно доказывать. Люди сами всё увидят и сами разнесут. И вот тогда это уже не отмоется.
Он дошёл до двери.
— Екатерина Андреевна.
— Да.
— На это нужны деньги и площадка. — Он открыл дверь. — Когда придумаете — скажете.
Придумывала я четыре дня.
Я исписала половину блокнота и перебрала всё: судебный процесс, статья в отраслевом издании, письмо собственнику холдинга. Каждый вариант упирался в то, о чём сказал Станислав. Везде я выходила женщиной с обидой.
Решение пришло в четверг вечером, в подвале, между двумя коробками.
Мне нужен был повод. Такой, чтобы Вика и Сергей приехали туда, куда я скажу. Добровольно. Нарядные. При гостях.
И такой повод у них был.
У них была помолвка.
Я подняла голову от коробки и минут десять сидела с этим неподвижно.
Сергей объявил о ней в конце ноября — Ленка из договорного выложила фотографию с корпоратива, кольцо на Викиной руке, подпись про счастье. Помолвку они не отпраздновали. Времени не было, история грязная, круг у них общий с моим, а идти в тот же ресторан после публичного скандала неловко даже им.
Значит, праздника у них нет. Значит, праздник им можно подарить.
Я поднялась наверх и постучала к Станиславу в девятом часу.
— Мне нужен зал, — сказала я. — Приличный. И бюджет.
— Под что?
— Под вечер в честь помолвки Сергея и Виктории.
Он поднял на меня глаза от монитора и медленно откинулся в кресле.
— Дальше.
— Я выступаю принимающей стороной. Я мирюсь. Публично, красиво, с размахом. — Я говорила ровно, я репетировала это дважды по дороге. — Женщина, устраивающая праздник паре, разрушившей ей жизнь, вызывает у людей ровно одно чувство. Восхищение. Про меня начнут говорить хорошо ещё до того, как я войду в зал.
— А они?
— А они не смогут отказаться. — Я села напротив. — Отказ означает, что они боятся. Весь их круг узнает, что жертва простила, а виновные струсили. Им придётся приехать.
Станислав молчал секунд пять.
— Список гостей, — сказал он.
— Весь их свет. Партнёры холдинга, собственник, их общие знакомые, юристы с рынка, пресса из отраслевых. Сто двадцать человек.
— Экран.
— Экран, звук, сцена. Официальная часть с моей стороны, три минуты.
Он усмехнулся. Первый раз при мне.
— Вы это на бумаге посчитали?
— Три с половиной миллиона.
— Дорого.
— Верните из моей зарплаты, — сказала я. — Лет через сорок.
Он засмеялся вслух.
— Зал я найду, — сказал он, отсмеявшись. — Бюджет дам. Условие одно.
— Какое?
— Вы мне за неделю до вечера показываете всё, что собираетесь пустить на экран. Целиком. — Он посмотрел на меня. — Я в юридический капкан с закрытыми глазами не захожу.
— Покажу.
— И второе. Я иду с вами.
Я подняла брови.
— В качестве кого?
— В качестве человека рядом. — Он вернулся к монитору. — Женщина, приехавшая одна, — это женщина, приехавшая объясняться. Женщина со спутником — это хозяйка вечера. Вам нужна вторая.
Приглашения я разослала в понедельник.
Плотный картон, тиснёный конверт, курьер в белых перчатках. Никакой электронной почты — бумага, с доставкой в руки, с отметкой о вручении.
«Екатерина Андреевна Соловьёва имеет честь пригласить Вас на вечер по случаю помолвки Сергея Игоревича Кострова и Виктории Александровны Ланских. Двадцатое февраля, восемнадцать часов».
Внизу, мелким шрифтом, одна строка от меня:
«Прошлое остаётся в прошлом. Буду рада видеть Вас».
Сто двадцать конвертов ушли за два дня.
Ответ от Вики пришёл на четвёртый день, голосовым сообщением. Я слушала его в подвале, стоя между стеллажами.
— Кать. — Голос дрожал, она играла на слезе. — Кать, я плакала. Правда плакала. Я знала, я всегда знала, что ты у меня самая-самая. Мы приедем, конечно, приедем, я Серёже уже сказала, он тоже… ну, он мужчина, он молчит, но я же вижу. Спасибо тебе. Ты святая, честное слово.
Я дослушала до конца.
Потом сохранила файл в отдельную папку, к остальным.
В папке к тому моменту лежало четыре часа записей, выписка по сорока четырём платежам и заключение технической экспертизы о подлинности аудио.
Двадцатое февраля стояло у меня в календаре.
До него оставалось семь недель.
Глава 14
— Завтра в семь утра. Дубининская, минус второй этаж.
— Там парковка.
— Там зал. — Станислав убрал телефон. — Форму купите сегодня.
— Мне некогда.
— Вам семь недель до двадцатого февраля. — Он посмотрел на часы. — Вы сейчас входите в комнату так, что вас хочется пожалеть. Это надо убрать.
Я стояла в дверях его кабинета с папкой в руках.
— Я юрист. Я работаю головой.
— Двадцатого февраля вы будете работать телом. — Он поднялся из-за стола. — Сто двадцать человек будут смотреть, как вы идёте от двери до сцены. Тридцать секунд. За эти тридцать секунд они решат всё, что решат, и дальше уже неважно, что вы им скажете.
Я промолчала.
— Семь утра, — повторил он.
Зал оказался маленьким, служебным: восемь тренажёров, зеркала, штанга, канат под потолком. Никого, кроме нас.
Я пришла в новых чёрных легинсах и футболке, купленных вечером в торговом центре у метро. Пока я их выбирала, меня накрыло: я стояла в примерочной, смотрела на себя в зеркало под ужасным светом и видела женщину с обвисшими плечами, впалым животом, серой кожей.
За три месяца я похудела на семь килограммов. Я ела гречку, я курила, я спала по четыре часа.
Тело своё я к тому моменту ненавидела спокойно, по-деловому. Оно меня подвело — так я думала с четырнадцати лет. Оно оказалось здоровым, но злость к нему никуда не делась, потому что злость привычнее правды.
Станислав стоял у зеркал в футболке и спортивных штанах. Без пиджака он выглядел иначе: плечи, руки, шея. Я отвела глаза и разозлилась на себя за то, что отвела.
— Встаньте сюда.
Я встала.
— Прямо. Смотрите на себя.
— Я не хочу на себя смотреть.
— Знаю. — Он подошёл сзади. — Можно?
— Что?
— Я вас трону. Плечи и спина. Скажете «нет» — не трону.
Я секунду соображала, зачем он спросил.
За четыре года со мной никто такого не делал. Сергей трогал меня, когда ему хотелось, и убирал мою руку, когда не хотелось.
— Можно, — сказала я.
Ладони легли мне на лопатки. Тёплые, сухие, тяжёлые.
— Вы держите плечи вперёд, — сказал он. — Всё время. Разверните.
Он развёл мне лопатки, надавив большими пальцами вдоль позвоночника. Потом переложил руку на живот, плашмя, ниже рёбер.
— Дышите сюда. Не в грудь.
Я вдохнула.
— Ещё раз.
Меня начало трясти на третьем вдохе.
Не от него. От того, что чужая ладонь лежала у меня на животе, и в этой ладони не было ни требования, ни оценки, ничего, кроме дела.
Я стояла и старалась дышать ровно, а у меня всё внутри поехало вверх, к горлу.
Он это почувствовал. Убрал руки и отступил на шаг.
— Пять минут, — сказал он и отошёл к кулеру.
Я стояла у зеркала одна и держалась.
Потом он вернулся с водой, подал мне стакан и заговорил про хват на канате, будничным голосом, ни слова о случившемся. Я была ему за это благодарна отдельно и молча.
Мы занимались четыре раза в неделю, в семь утра.
Он гонял меня жёстко. Планка, приседания, канат, гребной тренажёр. Первые две недели меня тошнило, на третьей я перестала задыхаться на лестнице в подвал.
Он поправлял мне спину и разворачивал плечи, брал за подбородок двумя пальцами и поднимал голову, ставил ладонь между лопаток и говорил: сюда. Он трогал меня по десять раз за тренировку, и каждое прикосновение было тренерским, служебным, без секунды лишнего.
И вот из-за этого я к пятой неделе начала ждать утра.
Я поняла это на автобусной остановке в темноте, в шесть двадцать, когда обнаружила, что улыбаюсь.
Я тут же себя одёрнула.
Мне тридцать один. Я лежала на лавочке в халате. Три месяца назад мужчина, обещавший мне жизнь, объяснял мне по телефону, что во мне всё сухое и мёртвое. Влюбляться в человека, дающего мне работу и крышу, — это самое жалкое, что я могу сейчас сделать.
Я запретила себе. Строго, приказом.
Помогло плохо.
Хуже всего было по вечерам. Днём меня держала работа, а вечером я оставалась одна в тридцати двух метрах с чужими шторами, и голова шла куда попало.
Я ловила себя на том, что помню его руки. Помню, как он спросил разрешения. Помню, что за три месяца он ни разу не назвал меня Катей — только по имени-отчеству, и в этом было больше уважения, чем во всех четырёх годах с человеком, называвшим меня Котёнком.
Потом я вспоминала себя на набережной и обрывала это.
Женщина, только что вылезшая из-под обломков, влюбляется в первого, кто протянул руку. Это не чувство. Это благодарность, надевшая чужое платье.
Я повторяла себе это, наверное, недели три.
И всё равно приходила в зал за десять минут до срока.
Отдельно шла вторая часть, психологическая, и она была тяжелее физической.
Он ставил меня посреди зала и говорил: идите на меня. Я шла.
— Стоп. Вы извиняетесь.
— Я молчу.
— Вы молчите и извиняетесь. — Он обходил меня кругом. — У вас голова вперёд, шаг короткий, руки прижаты. Вы идёте через комнату так, чтобы занять поменьше места. Ещё раз.
Я шла ещё раз. И ещё. И ещё двадцать раз.
Он вставал напротив и говорил мне вслух то, что скажут двадцатого февраля. Он говорил: и вам не стыдно приходить. Он говорил: а правда, что вы предлагали ей деньги? Он говорил: Катя, ну вы же понимаете, дыма без огня не бывает.
Первые разы у меня краснело лицо и садился голос.
К шестой неделе я научилась держать паузу три секунды и отвечать одной фразой, без объяснений.
— Хорошо, — сказал он однажды. — Вот теперь хорошо.
Сергей написал мне в среду, в одиннадцать вечера.
Я сидела на полу в квартире на Автозаводской, среди распечаток, и раскладывала хронологию по датам. Телефон дзынькнул.
«Приглашение получил. Мило».
Я смотрела на экран.
«Кать, я тебе последний раз по-хорошему. Бумаги подпиши до вечера. Иначе я на твоём празднике встану и расскажу всем, как ты в ноябре подкараулила Вику на лестнице у офиса и толкнула её. У неё была угроза выкидыша, есть справка из больницы. Свидетели найдутся, ты же знаешь, у меня найдутся».
Через минуту второе:
«Подумай, кем ты выйдешь из этого зала».
Я сидела на полу и держала телефон обеими руками.
И меня накрыло. Быстро, целиком, до самого ноября.
Я знала, что справки нет. Я знала, что в ноябре я разбирала коробки в подвале и мой пропуск это подтверждает поминутно. Я знала, что это блеф.
Голова знала. Внутри у меня в это время рушилось.
Потому что я увидела зал. Сто двадцать человек, свет, мой микрофон — и Сергей встаёт с бокалом и говорит: а расскажите нам про лестницу. И зал поворачивается ко мне. И всё повторяется: опенспейс, беременная женщина, сорок опущенных голов.
Я боялась не суда. Суд я выиграю.
Я боялась второй раз оказаться женщиной под взглядами и молчать.
Я просидела на полу минут двадцать.
Потом сделала то, чего стыжусь до сих пор: открыла черновик ответа и начала писать ему объяснение. Я в ноябре была на работе. У меня есть отметки пропуска. Я к вашей лестнице не подходила.
Три абзаца оправданий. Я перечитала их и удалила, слово за словом, и рука у меня дрожала.
Оправдывается виноватый.
Я собрала распечатки, легла и до трёх часов лежала с открытыми глазами.
Утром я пришла в зал раньше него.
Отработала разминку, села на скамью и достала телефон — перечитать. Я перечитывала это сообщение раз десятый, и каждый раз оно действовало.
Станислав вошёл, поставил бутылку с водой на пол и остановился у меня за спиной.
Я не услышала. Он прочитал через плечо.
— Дайте, — сказал он.
Я подняла голову.
— Не надо.
— Екатерина Андреевна. Дайте телефон.
Я отдала.
Он сел рядом на скамью, локти на колени, и читал молча секунд сорок. Прокрутил вверх, прочитал предыдущие. Лицо у него не изменилось ни разу.
— Справки нет, — сказал он.
— Нет.
— Свидетелей нет.
— Нет.
— Он это пишет с телефона, текстом, со своего номера. — Станислав хмыкнул. — Ваш бывший — идиот, Екатерина Андреевна. Он третий месяц выдаёт вам доказательства в письменном виде.
— Мне от этого не легче.
— Это ненадолго.
Он начал печатать.
Я потянулась было к телефону и остановилась. Он повернул экран ко мне.
«Сергей. Это Станислав Ковалёв. Я спутник Екатерины Андреевны и оплачиваю вечер двадцатого февраля.
Никаких бумаг заранее подписываться не будет. Приезжайте на вечер — все документы будут на месте, юристы тоже, подпишем всё в один вечер и разойдёмся.
Или вы боитесь приехать?»
— Он не ответит, — сказала я.
Он отправил.
Ответ пришёл через одиннадцать минут.
«Приедем. И бумаги привезите нормальные, а не то, что ваша юристка насочиняет».
Станислав вернул мне телефон.
— Ну вот, — сказал он. — Теперь он приедет сам, приедет злой и приедет с уверенностью, что едет побеждать.
Я смотрела на переписку.
— Он мог отказаться.
— Не мог. — Станислав встал и подобрал бутылку. — Мужчина такого типа не отвечает «я боюсь» другому мужчине. Это единственная кнопка, работающая на нём безотказно, и он мне сам её показал.
Он пошёл к тренажёрам.
— Разминка окончена. Планка, три подхода по минуте.
Я легла на коврик.
И вот здесь, лёжа лицом в пол, дрожа на второй минуте, я поймала себя на мысли, от неё стало тепло и страшно одновременно.
За три месяца этот человек ни разу меня не пожалел.
И ни разу не бросил.
Дрожь дошла до плеч, руки поехали, и я легла лицом на коврик.
— Вставайте, — сказал он сверху. — Ещё два подхода.
Я встала.
Глава 15
— Красное вам не пойдёт.
— Почему?
— С вашей историей. — Стилист поправила на манекене чехол. — Все всё знают. Красное прочтут как вызов. Возьмите синее, оно спокойное.
Я стояла посреди салона на Петровке в чужом халате для примерок и смотрела на стойку.
Спокойное. Мне предлагали прийти на собственный вечер в спокойном.
— Красное, — сказала я. — В пол.
Платье нашлось с третьей примерки. Плотный шёлк, глухой верх, длинный рукав, вырез только на спине, до поясницы. Никакого декольте, никакого разреза до бедра. Оно закрывало меня целиком и при этом не оставляло сомнений, что под ним живая женщина.
Я вышла из примерочной и встала перед большим зеркалом.
Из зеркала на меня смотрела высокая женщина с прямой спиной и развёрнутыми плечами. Семь недель по четыре тренировки. Руки, ключицы, посадка головы.
Я разглядывала её и не находила ту, с набережной.
И тут меня повело. Я стояла в трёхстах тысячах шёлка, а внутри у меня сидела баба в чужой куртке и джинсах на шнурке, и эта баба говорила: тебя раскусят на первой минуте.
— Берёте? — спросила стилист.
— Беру.
Он заехал за мной в половине шестого.
Я спустилась во двор на Автозаводской, в красном платье и чёрном пальто, и мимо меня прошла соседка с пакетом из «Пятёрочки» и обернулась.
Станислав вышел из машины и открыл мне дверь. Осмотрел меня целиком, один раз, сверху вниз.
— Хорошо, — сказал он.
— И всё?
— А что вы хотите услышать?
— Что-нибудь женское.
— Женское вам сегодня скажут сто двадцать человек. — Он захлопнул дверь и обошёл машину. — От меня вам нужно другое.
Мы ехали молча минут пять.
— Боитесь? — спросил он.
— Да.
— Правильно. — Он смотрел на дорогу. — Держите три вещи. Первое: вы хозяйка, вы никому не гость. Второе: вы никому ничего не объясняете. Третье.
— Что третье?
— Я весь вечер в трёх метрах от вас. — Он перестроился в правый ряд. — Не оборачивайтесь искать меня глазами. Я там.
Особняк на Спиридоновке светился всеми окнами. Гардероб, лестница, распорядитель у дверей. Я отдала пальто, и распорядитель повёл нас к залу.
Станислав подставил локоть.
Я взяла его под руку и почувствовала, до чего у меня холодные пальцы.
— Тридцать секунд, — сказал он тихо. — Шаг обычный. Голову не опускать.
Перед самыми дверями у меня отнялись ноги.
Я стояла в двух шагах от створок, слышала гул за ними и понимала, что войти не смогу. Там сидели люди, при них меня выводил охранник. Мне тридцать один год, и я собиралась выйти к ним в красном и сделать вид, что ничего не было.
Станислав почувствовал через локоть. Он не повернул головы.
— Екатерина Андреевна.
— Да.
— Вы уже выиграли. — Он говорил ровно, глядя на двери. — Всё, что нужно, лежит у вас в компьютере. Осталось только дойти.
Двери открылись.
Гул стоял в зале ровный, и он оборвался.
Не сразу. Он гас волнами, от дверей вглубь: сначала замолчали ближние, потом средние, потом дальние. Сто двадцать человек развернулись к дверям.
Я шла.
Шаг обычный, голова прямо, рука на его локте. Двадцать метров до середины зала.
Я видела лица. Разумовский с бокалом у колонны — он поставил бокал. Ленка из договорного в чёрном, с мужем, вцепилась ему в рукав. Собственник холдинга Кириллов, двое из совета директоров, партнёры с рынка, девушка с диктофоном из отраслевого издания. Люди, ходившие мимо меня в опенспейсе три месяца назад с опущенными головами.
Половина этих людей была уверена, что я предлагала беременной женщине деньги за смерть ребёнка.
Я дошла до середины, остановилась и взяла бокал с подноса.
— Добрый вечер, — сказала я.
Голос вышел ровным, я его услышала со стороны и удивилась.
— Спасибо, что приехали. Я знаю, что многие сомневались, ехать ли. Тем ценнее.
Кто-то засмеялся, коротко и с облегчением. Гул вернулся.
Ко мне пошли.
Первым подошёл Кириллов, собственник, и поцеловал мне руку. Потом Разумовский — он взял мою ладонь обеими своими и держал секунды три.
— Катерина. Ты меня прости, старого дурака.
— Игорь Петрович, всё в порядке.
— Не в порядке. — Он смотрел мне в лицо. — Я тебе позвоню на неделе.
Ленка подошла с бокалом и потухшими глазами.
— Кать, я... я тогда... я не знала, что делать.
— Ленка, всё нормально.
— Правда?
— Правда.
Я говорила это и чувствовала внутри одну вещь, о ней потом думала долго.
Никто из них не спросил, было ли обвинение правдой.
Они видели красное платье, особняк на Спиридоновке и мужчину рядом со мной — и вопрос отпал сам собой. Ровно так же три месяца назад отпал вопрос, вру ли Вика: тогда я стояла в кабинете в костюме, а она кричала с ладонью на животе.
Люди не разбираются. Люди смотрят, кто сегодня наверху.
Это открытие обошлось мне в три с половиной миллиона, и я считаю, что не переплатила.
Они приехали в семь.
Вика вошла первой.
Живот у неё был огромный, тридцать вторая неделя, и она несла его перед собой, придерживая ладонью снизу. Белое платье, распущенные волосы, туфли на низком ходу. Сергей шёл сзади, в костюме, с застёгнутым верхним пиджаком и красным лицом.
Я увидела его впервые с ноября.
Он постарел. Он раздался в лице, воротник врезался в шею, и держался он у неё за плечом с видом человека, приведённого сюда за руку. Четыре года я засыпала рядом с ним. Я знала, как он дышит во сне и как трёт переносицу, когда врёт.
Я ждала, что меня качнёт. Я готовилась к этому больше, чем ко всему остальному.
Меня не качнуло. Я посмотрела на него и увидела мужчину средних лет с одышкой.
Зал притих второй раз за вечер.
Я смотрела на этот живот и держала бокал двумя пальцами за ножку.
Внутри у меня всё-таки дёрнулось. Я семь недель готовилась к её лицу, к её голосу, к любой её фразе — и не подготовилась к животу. Там сидел ребёнок. Живой, чужой, ни в чём не виноватый, и через восемь недель он родится в семью, где мать врёт двум мужчинам подряд, а отца ему назначат по расчёту.
Я поймала себя на жалости и убрала её. Жалеть я буду двадцать первого февраля.
Вика остановилась на пороге, огляделась — люстры, официанты, сто двадцать человек — и пошла ко мне через весь зал.
Она подошла и обняла меня. Прижалась щекой, поверх живота, и я почувствовала запах тех самых духов.
— Кать. — Громко, на публику, со слезой. — Кать, ты не представляешь, что это для нас значит.
— Представляю.
Она отстранилась и удержала мои руки в своих.
— Платье какое. — Она осмотрела меня. — Дорогое?
— Дорогое.
— Господи, ну слава богу. — Вика повысила голос, и он полетел по залу. — А то я извелась вся, честное слово. Мне же говорили, что ты по хостелам живёшь. Мне люди рассказывали: сидит в общем зале, спит на диване под чужим пледом, ужас. Я ночами не спала.
Рядом с нами стояли человек десять. Разговоры вокруг стихали кругами.
— Я звонить хотела, — продолжала Вика, гладя меня по руке. — Хотела денег предложить, правда. Серёж, я же говорила, что надо ей помочь?
Сергей молчал.
— А тебе, оказывается, помогают. — Вика улыбнулась и повела глазами в сторону Станислава. — И хорошо помогают.
Вот тут в зале стало совсем тихо.
Я почувствовала, как у меня поднимается изнутри жар от груди к лицу, — та самая волна, к ней меня семь недель готовили в зале с зеркалами.
Я досчитала до трёх.
Глава 16
Экран засветился.
На нём стояла картинка: кабинет со стеклянной перегородкой, стол, кресло. В кресле сидела женщина боком, свесив ногу с подлокотника. В правом нижнем углу — дата и время. 29.10, 14:47.
Кадр стоял неподвижно.
Зал молчал и разглядывал.
— Минуту тишины, пожалуйста, — сказала я в микрофон. — Мне понадобится ровно четыре.
Я стояла на маленькой сцене, в красном, с микрофоном в правой руке. Ноги у меня были ватные от колена вниз, и я держалась на том, что семь недель ходила через зал под его секундомер.
Из третьего ряда донёсся смех.
Вика засмеялась — коротко, звонко, с придыханием на конце. Она обернулась к соседке справа и развела руками: мол, ну что за представление.
Соседка не улыбнулась в ответ.
— Я не буду говорить о себе, — сказала я. — Я вообще ничего не буду объяснять. Три месяца назад мне объяснили за меня, и вы все это слышали.
Я обвела зал глазами.
Разумовский в первом ряду с прямой спиной. Кириллов рядом с ним, локти на коленях. Ленка где-то в середине. Девушка с диктофоном у стены, диктофон уже поднят. Станислав слева, в трёх метрах, руки в карманах.
И у задней стены, у самых дверей, — крупный мужчина в тёмном свитере, метр девяносто с лишним, плечи в проём.
Костя приехал.
Я отправила ему приглашение на адрес его зала в Люберцах, курьером, на том же плотном картоне. Я не была уверена, что он придёт. Он пришёл и встал сзади, у выхода, скрестив руки.
— Вы видите на экране мой бывший кабинет, — сказала я. — Двадцать девятое октября, без четверти три. Запись сделана системой видеонаблюдения холдинга. Звук пишется отдельно, микрофоны стоят в кабинетах руководства с двадцать первого года.
Я сделала паузу.
— Я включаю с тринадцатой минуты. Смотреть будем четыре минуты, дальше вы всё решите сами.
Сергей повернулся ко мне.
— Кать, — сказал он вслух, на весь зал. — Ты чего творишь?
— Сейчас увидишь.
Палец у меня на пульте не слушался.
Была одна секунда, короткая, я о ней потом вспоминала часто. Я стояла с поднятой рукой и понимала: сейчас в зале сидит беременная женщина, и через четыре минуты у неё не останется ни мужчины, ни репутации, ни денег. Через восемь недель она родит.
Я подумала об этом ровно секунду.
Потом вспомнила синий халат, завязанный на два узла, и её руку на животе в моей спальне.
Я нажала на пульт.
Картинка пошла.
Вика в кресле повернула голову. В кадр справа вошёл мужчина, огромный, в спортивной куртке, и сел на диван для посетителей.
Из колонок пошёл звук.
— Вик, я не понял. Мы вообще договаривались или нет?
Голос низкий, гулкий, чуть отстающий от губ на записи.
— Договаривались.
— Тогда объясни мне, почему я узнаю про своего ребёнка последним.
В зале кто-то втянул воздух.
Я стояла на сцене и смотрела в третий ряд.
Вика перестала улыбаться. Она сидела прямо, обеими руками на животе, и лицо у неё поехало: сначала недоумение, потом узнавание.
Она поняла на четвёртой секунде. Я засекала.
— Про своего, — сказала Вика с экрана. — Ты уверен?
— А чей он?
— Кость, ну не начинай.
Живая Вика в третьем ряду начала подниматься.
— Выключи, — сказала она.
Тихо. Никто не обернулся.
— Кость, я всё продумала, — говорил экран. — Мне надо два года. Я рожаю, сижу дома, оформляю на себя что могу, потом развожусь и забираю. И мы с тобой уедем куда захочешь, и у тебя будет свой зал, а не арендованный.
Сергей сидел рядом с ней и смотрел на экран.
Он смотрел, чуть подавшись вперёд, приоткрыв рот. Он ещё не понимал. Он слышал слова и складывал их, и ему требовалось время.
— А ребёнок?
— А ребёнок наш.
Кто-то в четвёртом ряду сказал: «Господи».
Вика встала. Она стояла в проходе, придерживая живот, и смотрела на меня через головы.
— Выключи! — Уже громко.
Я не выключила.
— Ты ему скажешь?
Пауза в записи. Полторы секунды, я знала их наизусть.
— Конечно, я скажу ему, что ребёнок от него.
И дальше — домашним, ласковым голосом. Восемь лет она благодарила меня этим голосом за кофе.
— Серёжа же импотент в плане зачатия. Он четыре года со своей Катькой жил и ни разу не попал. Он даже не знает, что у меня были другие. Он думает, у него всё в порядке, а у неё внутри поломка. Он в это верит, Кость. Он в это верит, потому что ему так спокойнее.
В зале сделалось абсолютно тихо.
Я много раз потом пыталась описать эту тишину и не смогла. Сто двадцать человек перестали дышать одновременно. Никто не кашлянул, никто не подвинул стул, никто не сказал ни слова.
Запись шла дальше.
— А если проверится?
— Не проверится. Мужики такое не проверяют. Я ему в первый же день сказала: у вас не получалось из-за неё. И он мне поверил быстрее, чем я договорила. Ему это удобно.
— Жёстко ты с ней.
— С кем?
— С подругой своей.
Я смотрела на Сергея.
Вот в эту секунду до него дошло.
Я видела, как это входит в человека. У него дёрнулась щека. Он медленно повернул голову от экрана к женщине, стоявшей в проходе рядом с его стулом, и посмотрел на неё снизу вверх, приоткрыв рот.
Потом обратно на экран.
Потом опять на неё.
Четыре года. Полтора года без предохранения. Разговор на диване с бокалом. Ночь, когда он толкнул меня о стену и заорал про мать своего ребёнка.
Всё это сейчас разбиралось у него в голове по частям, при ста двадцати свидетелях, и он ничего не мог с этим сделать.
Я смотрела на него и ловила себя на странном.
Я четыре месяца хотела увидеть его лицо в эту секунду. Я представляла себе её на кухне, в подвале, на беговой дорожке. И вот она наступила, а во мне поднималось что-то нехорошее и вязкое.
Он ведь тоже сидел там дурак дураком. Его использовали как кошелёк, ему подсунули чужого ребёнка, и мужчина, объяснявший мне мою поломку, сам оказался пустым.
Мне полагалось торжествовать.
Мне было противно.
— Я восемь лет ходила у неё в бедных родственницах, — говорил экран. — Восемь лет она мне платила за кофе и смотрела на меня сверху. Я просто хочу отжать бабки этого неудачника Катиного. Она переживёт, она сильная.
Запись кончилась. Экран погас.
Стало светло, и в этом свете все увидели друг друга.
Первым двинулся Костя.
Он отлепился от стены, развернулся и вышел. Спокойно, без спешки, шагом человека, вспомнившего про машину на парковке. Двери закрылись за ним без звука.
Он не посмотрел на Вику ни разу.
Я поняла его. Мужчина услышал при ста двадцати незнакомых людях, что женщина обещала ему ребёнка, а сама два года собиралась доить чужого мужа. Оставаться в этом зале ему было незачем.
Вика стояла в проходе одна.
Лицо у неё стало белым. Не бледным — белым, до синевы вокруг рта, и на этом белом ярко выделялась косметика. Она держалась одной рукой за спинку стула, второй за живот, и я видела, как у неё ходит горло.
Она искала, куда смотреть.
Она нашла соседку справа — та отвернулась. Нашла женщину через проход — та опустила глаза в колени. Нашла Ленку — Ленка смотрела на неё, не мигая, и вот этот взгляд был хуже всего.
Три месяца назад Ленка так же смотрела на меня.
Потом Вика повернулась к Сергею.
Глава 17
Сергей встал.
Он поднялся тяжело, опираясь ладонью о спинку переднего стула, и стоял, глядя в пол.
Вика вцепилась ему в рукав.
— Серёж. Серёженька, ты же не веришь, да? Скажи им.
Он смотрел в пол.
— Это дипфейк! — Она развернулась к залу, не выпуская его рукава. — Люди, вы что, взрослые же! Сейчас любое видео делают за пять минут, у меня племянник в четырнадцать лет такое клепает! Голос подставили, лицо натянули, и всё!
Никто не ответил.
— Экспертизу! — крикнула Вика. — Пусть независимую экспертизу проводят! Я требую!
— Заключение лежит в холле, — сказала я в микрофон. — Три экземпляра. Оригинал файла с сервера холдинга, с хеш-суммой, метаданными и актом выемки. Возьмите себе один.
— Куплено!
— Возможно. — Я подождала секунду. — Тогда давайте иначе.
Я подняла пульт.
— У меня есть ещё одна запись. Четырнадцатое ноября, тот же кабинет, две минуты. Я не собиралась её показывать.
Вика замолчала.
Вот здесь она замолчала по-настоящему — не от растерянности, а от страха. Я увидела, как у неё дёрнулись зрачки, и поняла: она вспоминает, что было четырнадцатого ноября, и вспоминает быстро.
— Не надо, — сказала Вика.
— Вы требовали экспертизу.
— Не надо, Кать.
Впервые за вечер она сказала это тихо.
Я нажала на пульт.
Экран засветился снова.
Тот же кабинет, другой свет — вечерний, лампа на столе. Вика стоит у окна спиной к камере. Костя сидит на диване, локти на коленях.
— Я тест сделаю, — говорит он. — Когда родишь.
— Делай.
— И вот что ещё. — Он поднимает голову. — На следующего пойдём опять через клинику.
— Кость.
— Сделаем ещё один раунд ЭКО. — Голос ровный, упрямый. — Я хочу точно быть уверен, что ребёнок мой. Один раз мы так уже сделали, и мне так спокойнее.
Вика у окна поворачивается.
— Тебе денег не жалко?
— Мне не жалко. Тем более первый раз нам не мы платили.
Пауза в записи.
— Ну да, — говорит Вика и смеётся. — Первый раз нам подруга оплатила.
Экран погас.
Я стояла на сцене и держала пульт.
Внутри у меня было пусто до самого низа.
Я знала эти две минуты наизусть. Я слушала их в январе, ночью, на кухне, и после них два часа сидела на полу в коридоре, прислонившись затылком к стене.
Восемьсот сорок тысяч. Договор с клиникой, счёт, реквизиты, моё поручение банку. Я разложила перед ней бумаги в переговорной и объясняла: первый протокол оплачен полностью, если не сработает — второй закрыт вот этой суммой.
Она плакала у меня на плече. Она писала расписку и дула на чернила.
Я оплатила ребёнка. Не своего. Её и Костин, зачатый в клинике на мои деньги, чтобы этот мужчина был уверен в отцовстве.
А потом эта женщина села в моём халате на мою кровать, положила ладонь на живот и сказала мне, что я пустая.
Больше всего меня добивала одна деталь.
Она позвала меня в клинику. Она попросила отвезти её на консультацию, и я отвезла, и сидела в коридоре с её сумкой на коленях, пока она была внутри. Я запомнила запах хлорки и женщину напротив, вязавшую пинетки.
Вика выходила ко мне из кабинета и рассказывала, как всё прошло.
Она пускала меня туда. Ей нравилось.
В зале начали переговариваться. Гул шёл низкий, злой.
Кириллов, собственник холдинга, повернулся к соседу и что-то сказал, не понижая голоса. Девушка с диктофоном писала в блокноте, зажав диктофон под мышкой. Женщина в третьем ряду встала и отошла от Вики на два стула.
Вика села.
Она села прямо там, где стояла, на чужой стул с краю, и обхватила живот обеими руками.
Сергей на неё не смотрел.
Он смотрел на меня.
Он пошёл к сцене.
Он шёл по проходу медленно, и люди отодвигали ноги, пропуская его. Он дошёл до первого ряда, встал у ступеней и поднял голову.
Лицо у него было мокрое.
— Кать.
Я стояла на две ступени выше.
— Кать, я не знал.
— Знаю.
— Я ничего не знал! — Голос у него сорвался, и он повторил тише: — Я ничего не знал.
И опустился на колени.
Прямо там, у ступеней, на паркет, при ста двадцати людях. Пиджак разошёлся, он упёрся ладонями в пол, потом выпрямил спину и остался стоять на коленях, задрав ко мне лицо.
По залу пошёл звук — общий выдох.
— Прости меня, — сказал Сергей. — Прости, слышишь. Она меня обманула. Она всё это подстроила, она с самого начала знала, что делает, она мне в голову залезла...
— Встань.
— Не встану. — Он замотал головой. — Кать, ты одна такая. Ты одна у меня была нормальная. Я четыре года как в тумане ходил, я сам не понимал, что творю. Она мне говорила про тебя такое, что я...
— В ноябре ты позвонил мне и сорок одну минуту объяснял, что у меня внутри всё сухое и мёртвое, — сказала я. — Это она тебе продиктовала?
Он открыл рот.
— Кать, я был на нервах...
— А в спальне ты меня о стену толкнул. Тоже она?
— Я не толкал, я...
— Толкнул. — Я говорила ровно, без нажима. — Я сидела на полу, а ты кричал сверху про мать своего ребёнка. Сто двадцать человек теперь знают, чей это ребёнок. А что ты орал на меня с высоты своего роста, знаю только я.
Он замолчал.
— Она говорила, а ты повторял.
— Я повторял! — Он ухватился за это. — Вот именно! Я повторял за ней, я не своё говорил! Кать, я тебя люблю. Я тебя всегда любил. Мы всё вернём, всё будет как раньше, я квартиру верну, я подпишу что скажешь...
Я смотрела на него сверху вниз.
Мужчина сорока лет стоял передо мной на коленях в чужом особняке и произносил пустые слова.
Я ждала, что во мне что-то шевельнётся.
Четыре года. Он привозил мне лекарства по часам. Он вставал с бокалом при двенадцати гостях и говорил, что ему повезло. Я выбирала плитку три недели и представляла, как мы будем в ней жить.
Ничего не шевельнулось.
И тут я поняла, зачем он на коленях.
Он не прощения просил. Он спасался.
Через десять минут ему выходить в холл, где стоят Кириллов, партнёры и девушка с диктофоном. Ему завтра идти в офис, где всё это уже будет пересказано. Ему нужно было выйти отсюда обманутым, а не дураком, — и для этого требовалась я. Женщина, публично простившая его, отмыла бы его начисто.
Я нагнулась к нему.
Он подался вперёд, к моей руке.
Я двумя пальцами взяла его за подбородок и подняла лицо повыше, к свету.
— Серёж, — сказала я. — Смотри на меня.
Он смотрел.
— Ты даже не отец, — сказала я. — Ты даже не любовник. Ты кошелёк для чужой семьи.
Микрофон я держала у бедра, и он всё равно всё взял. Зал услышал каждое слово.
Сергей моргнул.
— Она с тобой спала, чтобы ты платил, — продолжала я ровно. — Ребёнка ей сделали в клинике за мои деньги. Я оплатила твоего сына, Серёж. Только он не твой.
Я убрала руку и вытерла пальцы о платье.
— Вот и вся твоя история.
Он остался на коленях.
Я обошла его и спустилась по ступеням в зал.
Люди расступались. Кто-то тронул меня за локоть — я не поняла, кто. Кириллов сказал мне вслед: «Екатерина Андреевна» — я кивнула, не оборачиваясь.
У дверей стоял Станислав.
Он не подошёл ко мне ни разу за эти двадцать минут. Он стоял у стены, руки в карманах, и смотрел, и я всё это время знала, что он там.
Я дошла до него.
— Ну как? — спросила я.
— Вы дошли, — сказал он.
И вот тут меня начало трясти.
Мелко, из глубины, от колен. Я взялась за дверной косяк.
— Только не здесь, — сказала я сквозь зубы. — Пожалуйста.
Он посмотрел мне в лицо, коротко кивнул и подставил локоть.
Я взяла его под руку и пошла через холл, мимо стола с тремя папками экспертизы, мимо гардероба, мимо распорядителя. Спина прямая, голова прямо, шаг обычный.
Сзади, из бального зала, доносился нарастающий гул.
На крыльце было минус восемь и очень тихо. Валил снег, крупный, медленный, и оседал на плечах.
Я стояла на верхней ступени в красном платье, без пальто, и дышала ртом.
— Пальто, — сказал Станислав и накинул мне на плечи своё.
Я стояла и смотрела на снег.
Трясло меня минуты три. Он держал меня за локоть и молчал, и ни одного слова утешения от него не последовало, за что я была ему благодарна.
Внутри у меня к тому моменту улеглось всё, кроме одного.
Я думала про ребёнка.
Через восемь недель он родится. Мать его сегодня потеряла всё, отец сидит без денег с арендованным залом в Люберцах, а мужчина, считавший себя отцом, стоит на коленях в бальном зале. И мальчик этот начал существовать потому, что я подписала платёжку на восемьсот сорок тысяч и была очень довольна собой.
Я оплатила его.
Мне тридцать один год. К появлению на свет одного-единственного ребёнка я причастна — вот к этому.
Три месяца назад я вышла на набережную в халате.
Сегодня я вышла из этих дверей в красном.
Ниже, у машин, хлопнула дверца. Кто-то из гостей уже говорил в трубку, громко, с азартом: «Ты не представляешь, что тут было».
К утру это будет знать весь город.
Глава 18
Я вернулась в дом через десять минут.
Мне было незачем возвращаться. Внутри у меня всё дрожало, машина стояла у крыльца, и я могла уехать.
Но в кабинете на первом этаже сидели двое юристов с папками, и на столе лежало соглашение о разделе. Я обещала подписать бумаги в этот вечер. Я привыкла закрывать за собой.
— Уверены? — спросил Станислав.
— Уверена.
Он отдал пальто гардеробщику и пошёл за мной.
В холле стояли человек восемьдесят.
Официанты разносили шампанское, никто его не брал. Люди сбились в группы по четыре-пять и говорили все разом, перебивая друг друга, и гул стоял такой, какой бывает после отменённого рейса.
Меня заметили от дверей.
Гул качнулся. Ко мне повернулись головы.
— Екатерина Андреевна!
Кириллов шёл через холл, отставив бокал. Собственник холдинга. Три месяца назад меня вывели из его здания.
— Я хочу извиниться, — сказал он громко, и вокруг притихли. — Публично. В моей компании три месяца назад произошло безобразие, и я в этом безобразии не разобрался. Я приму меры.
— Меры уже приняты, — сказала я.
Он засмеялся. За ним засмеялись остальные — с готовностью, с облегчением, потому что смеяться было проще, чем стоять с этими лицами.
И вот тогда пошло.
Я стояла в холле и слушала, как за десять минут рождается городской анекдот.
— …а он ей ещё квартиру собирался, представляете.
— Ремонт, ремонт хотели делать. Стенку сносить.
— Импотент в плане зачатия. Я вас умоляю, это же в историю войдёт.
— Костров теперь как выйдет в понедельник на работу?
— А он выйдет?
Кто-то сзади сказал негромко: «Кошелёк для чужой семьи», и рядом хмыкнули сразу трое.
Мою фразу уже цитировали.
Ко мне тянулись руки с бокалами. Мужчина из совета директоров, здоровавшийся со мной семь лет через губу, теперь рассказывал соседу, что всегда считал меня сильнейшим юристом холдинга. Незнакомая женщина — я увидела её впервые сегодня — взяла меня за плечо и сказала: «Вы героиня, я вами восхищаюсь».
Я слушала это и понимала простую вещь. Никого из них по-настоящему не занимала ни правда, ни я, ни ребёнок. Им достался прекрасный вечер. Им достался сюжет: приехать домой, обзвонить друзей и рассказывать месяц.
Три месяца назад эти же люди с тем же аппетитом пересказывали, как юристка Соловьёва предлагала беременной деньги за аборт.
Я стояла среди них и держала спину прямо.
Вика вышла из бального зала последней.
Она шла вдоль стены, прижимая к лицу маленькую белую сумочку, боком, поддерживая живот свободной рукой. Волосы упали вперёд, туфли на низком ходу цокали редко.
Холл замолчал.
Она прошла мимо восьмидесяти человек, и никто не сказал ей ни слова. Никто не отвернулся — все смотрели.
Кто-то поднял телефон и снимал.
У гардероба она остановилась. Гардеробщик подал ей пальто, она стала надевать его одной рукой, не опуская сумочку от лица, и рукав не находился, и она тыкала в него локтем.
Я смотрела на это.
И вот тут во мне поднялось то, чего я не планировала.
Мне стало её жалко.
Не как подругу. Никакой подруги не существовало никогда, я это уже понимала. Мне стало жалко женщину на восьмом месяце, стоящую у чужого гардероба под восемьюдесятью взглядами и телефонной камерой, и я вспомнила себя на крыльце бизнес-центра в халате, и меня замутило от того, до чего это похоже.
Я сделала полшага вперёд.
Станислав тронул меня за локоть.
— Не надо, — сказал он тихо.
Я остановилась.
Вика справилась с рукавом, развернулась и в дверях на секунду опустила сумочку.
Она нашла меня глазами через весь холл.
Лицо у неё было мокрое, размазанное, и смотрела она без ненависти. Она смотрела с удивлением. Она до этой минуты искренне считала, что всё сойдёт.
Двери закрылись за ней.
Я стояла и держала в себе этот взгляд.
Меня резануло вот чем. Она не считала себя виноватой ни секунды. Восемь лет дружбы, чужая постель, чужие деньги, ребёнок от третьего мужчины — и в её голове всё это укладывалось во что-то простое и допустимое. Ей не повезло, вот и всё.
Я поняла, что никогда не получу от неё того, чего ждала.
Я ждала, оказывается, признания. Не суда, не денег — я хотела услышать от неё: Кать, я знала, что делаю, и делала это с тобой намеренно.
Этого не будет. Такие женщины умирают в убеждении, что их затравили.
Сергей поймал меня у входа в кабинет.
Я шла подписывать бумаги, он вынырнул сбоку от колонны и схватил меня за рукав платья, у самого локтя.
— Кать. Подожди.
Он держал крепко. Шёлк собрался у него в кулаке.
Холл смотрел на нас.
— Отпусти рукав, — сказала я.
— Ты не понимаешь, что ты сделала. — Он говорил быстро, шёпотом, наклонившись к моему лицу. — Меня завтра уволят. Мне сорок лет. У меня кредит на машину. Ты меня похоронила при всех, я после такого работу не найду.
— Отпусти рукав.
— Я на коленях перед тобой стоял!
— Я видела.
— Кать, ну скажи им хоть что-нибудь. — Он дёрнул ткань. — Ты же можешь. Одно слово скажи, и всё уляжется, они тебя слушают. Скажи, что я тоже жертва.
Я посмотрела на его кулак.
Четыре года эта рука лежала у меня на плече по утрам. Этой рукой он толкнул меня о стену.
Я взялась двумя пальцами за его запястье и сняла его руку с себя. Потом провела ладонью по рукаву сверху вниз, разглаживая шёлк, — раз, другой.
Так стряхивают с одежды грязь.
Я сделала это медленно, глядя ему в лицо, и весь холл это видел.
— Ты жертва, — сказала я. — Ты действительно жертва, Серёж. Тебе просто не повезло: тебя обманула женщина по твоему собственному выбору. А до неё обманывал ты.
Он открыл рот.
— Иди домой, — сказала я. — Тебе там теперь просторно.
Я обошла его и вошла в кабинет.
Дверь я за собой закрыла аккуратно.
Бумаги я подписывала сорок минут.
Соглашение о разделе, признание моего первого взноса, порядок переоформления ипотеки. Юрист Ковалёва работал быстро и молча, второй проверял. Сергей подписал всё, что ему подали, не читая. Он расписывался и один раз сорвался — ручка порвала бумагу.
Когда он ушёл, я сидела за столом и смотрела на свою подпись.
Квартира вернулась ко мне. Сто двадцать человек знали правду. Женщина, разрушившая мою жизнь, только что вышла из этого дома под камерами.
Я ждала, что меня накроет счастьем.
Не накрыло. Внутри стояла усталость и мелкая ноющая пустота, — я потом узнала, что после большой работы это обычное дело.
Я подумала про женщину на кухне на Автозаводской. Про то, как она в три часа ночи сидела в наушниках, курила на балконе и жила ради двадцатого февраля.
Двадцатое февраля закончилось. У этой женщины больше не было плана.
Я вышла из кабинета в холл.
Ко мне подошли одиннадцать человек.
Я считала.
Кириллов предложил вернуться в холдинг с повышением и с публичным извинением на общем собрании. Разумовский взял меня за обе руки и сказал: «В понедельник в десять, приезжай, поговорим о партнёрстве». Двое с рынка дали визитки. Женщина из отраслевого издания попросила интервью. Ленка обняла меня и заплакала.
Я отвечала всем одинаково: спасибо, я подумаю, позвоните на неделе.
И слушала себя.
Три месяца назад ни один из этих людей не поднял трубку. Я обошла весь город в чужой куртке, и мне везде объясняли, что я сгорела. Сегодня они стояли ко мне в очередь, и ни один не выглядел смущённым.
Я поняла, что перестала быть женщиной с историей.
Я стала женщиной, пережившей это и вставшей на ноги. Это уже не пятно. Это репутация.
Разница между этими двумя женщинами измерялась одним вечером и тремя с половиной миллионами.
Мне следовало обрадоваться.
Я стояла в холле, кивала, брала визитки и думала о том, что все они точно так же будут пересказывать мою историю за ужином, и что через год кто-нибудь из них при мне же назовёт меня «та самая Соловьёва», и я не буду знать, что мне на это ответить.
Станислав дождался, пока отойдёт последний.
Он подошёл, встал рядом и подал мне бокал воды.
— Выпейте.
Я выпила залпом.
— Домой?
— Домой.
Он забрал у меня пустой бокал, поставил его на стойку и подставил локоть.
Я взяла его под руку.
И вот здесь я почувствовала разницу.
Весь вечер он держал дистанцию: три метра, руки в карманах, локоть — только на входе, для дела. Сейчас он положил свободную ладонь поверх моих пальцев на своём рукаве и не убрал.
Мы пошли к дверям. Холл смотрел нам вслед, и я знала, что смотрит, и он знал.
Он вёл меня через этот холл спокойно, никуда не торопясь, и жест этот читался однозначно всеми, кто нас видел.
Она моя.
Мне полагалось возмутиться.
Я устала, у меня дрожали колени, и мне было тепло от его ладони.
Я не убрала руку.
Мысль про это я отложила на завтра. Мне двадцать восемь часов назад было тридцать один год, у меня был подвал и восемьдесят тысяч в месяц.
Разбираться, что мне подставили — плечо или поводок, я собиралась на свежую голову.
Глава 19
— Вы едите сегодня что-нибудь?
— Я не помню.
— Я помню. — Он повернул на Тверскую. — Вы весь вечер держали один бокал воды.
— Мне некуда было.
— Теперь есть.
Мы остановились у ресторана на Большой Дмитровке. Первый этаж старого дома, три окна, свет тёплый.
Часы на панели показывали двадцать три сорок.
— Он закрыт, — сказала я.
— Для города закрыт.
Метрдотель открыл нам дверь сам и провёл через пустой основной зал в кабинет за портьерой: стол на двоих, диван, лампа под абажуром. За стеной кто-то настраивал скрипку.
Я села и только тут поняла, до чего у меня болят стопы.
— Мне ничего не заказывайте острого, — сказала я. — Я третий месяц на гречке.
Он засмеялся.
Ели мы молча минут двадцать.
Мне принесли бульон и рыбу, и я съела всё, до последнего куска, чего со мной не случалось с ноября. Организм, оказывается, ждал разрешения.
Станислав налил мне вина на два пальца.
— Пейте медленно. Вы худая и пустая.
Я выпила. По телу пошло тепло, и следом за ним поднялось всё, что я держала с шести вечера.
Я поставила бокал и посмотрела на него.
— Станислав.
— Да.
— Вы сегодня в холле взяли меня за руку при восьмидесяти свидетелях.
— Взял.
— Зачем?
Он отложил приборы и вытер губы салфеткой, не торопясь.
— Отвечать честно?
— Иначе нет смысла разговаривать.
— Чтобы все увидели.
Я держала спину прямо.
— Я три месяца работаю у вас в подвале, — сказала я. — Вы сняли мне квартиру. Вы оплатили этот вечер. Сегодня вы провели меня через холл под руку и не убрали ладонь. Я привыкла понимать условия.
— Условий нет.
— Люди с вашими деньгами не делают ничего без условий.
— Люди с моими деньгами вообще-то разные бывают. — Он откинулся на спинку. — Но я вас понял. Спрашивайте прямо.
Я собралась и спросила прямо.
— Вы всё это делали, чтобы я стала вашей?
Он молчал секунды три.
— Нет, — сказал он. — Я всё это делал, потому что вы дали мне разобрать двадцать шесть коробок так, как их не разобрал бы никто на рынке. За это я вам платил восемьдесят тысяч и до сих пор считаю, что должен вам денег.
— А холл?
— А холл — это уже другое.
Он поставил локти на стол.
— Хотите — расскажу с самого начала. Только я плохо это умею, я двенадцать лет так не разговаривал.
— Расскажите.
— Я вас первый раз увидел в две тысячи двадцать втором, — сказал он. — Тверской арбитраж. Я сидел на той стороне, четвёртым, меня привезли смотреть, как нам выигрывают дело.
— Я вас не помню.
— Меня там никто не помнит, я молчал. — Он повёл плечом. — Вы вышли к трибуне с одной папкой. Без помощников, без коробок. И за сорок минут разобрали позицию. Её пятеро мужиков собирали два месяца.
— У вас была слабая позиция.
— У нас была нормальная позиция, вы её сделали слабой. Это разные вещи. — Он посмотрел на меня. — Я потом три дня читал протокол. Я хотел понять, где мы просели, и понял: вы читали дело не для победы. Вы читали, пока не поняли, как оно устроено. Это редкость.
Я молчала.
— В ноябре я вас узнал в коридоре у Разумовского.
— Вы сказали, что не сразу.
— Я соврал. — Он усмехнулся. — Я узнал вас за секунду. Женщина в чужой куртке, на два размера больше, и в кроссовках поверх колготок собирает с пола свои бумажки. И это Соловьёва.
Мне стало жарко лицу.
— Я тогда прочитал ваш листок, — продолжал он. — Написан от руки, печатными буквами, восемь дел с суммами. Вы его составили утром того же дня. Вы ночевали неизвестно где и с утра сели писать себе резюме.
— Мне надо было работать.
— Вам надо было лечь и не вставать. — Он сказал это ровно. — Я в вашем положении лежал. Я знаю, сколько сил уходит на то, чтобы просто сесть и написать.
— В шестнадцатом году я потерял всё, — сказал Станислав.
Он налил себе воды и не выпил.
— У меня был строительный бизнес, четыреста человек. Партнёр — мой друг с института, он вёл финансы. И жена, она вела у нас юридическую часть. — Он покрутил стакан. — Они полтора года готовили вывод активов. Вдвоём. Я узнал в один день: приехал в офис и обнаружил, что подписи под договорами мои, а компаний уже нет.
Я слушала не дыша.
— Дальше было три года судов, — сказал он. — Я проиграл всё. Меня выставили и мошенником, и дураком, и последнее было обиднее. Меня перестали звать. У меня осталась квартира матери в Медведково и долг.
— А они?
— А они поженились. У них двое детей.
Он сказал это без выражения. За этим ровным голосом стояли три года судов, и я услышала их все.
— Вы её любили? — спросила я.
— Одиннадцать лет.
— И как вы это пережили?
— Плохо. — Он посмотрел на воду в стакане. — Первый год я разговаривал с ней вслух в пустой квартире. Придумывал, что ей скажу при встрече. Отвечал на её реплики.
— Я тоже, — сказала я. — До сих пор иногда.
— Это проходит.
— Когда?
— Когда появляется что-то новое. — Он поставил стакан. — До того момента ничего не помогает, и терпеть это надо молча.
— Я поднялся за шесть лет. Медленно, с самого низа, через чужую бумажную работу. Первые полтора года я делал ровно то, чем занимались вы в моём подвале.
Я смотрела на него и видела другого человека.
Три месяца я считала его человеком без слабых мест. Он гонял меня в зале, читал мои справки стоя, говорил «я вас жалеть не буду». Мне и в голову не приходило, откуда он знает всё это так точно.
— Поэтому вы меня взяли, — сказала я.
— Поэтому я вас узнал.
— Это разные вещи?
— Совершенно. — Он посмотрел мне в лицо. — Взял я вас за тверской арбитраж. А в коридоре у Разумовского я увидел женщину без дома, без работы и без имени. Она стояла на ногах, и в кармане у неё лежало резюме. Вот тогда со мной это и случилось.
— Что случилось?
Он помолчал.
— Я в вас влюбился, Екатерина Андреевна. В коридоре, в ноябре, когда вы протянули руку и сказали «отдайте».
Тишина в кабинете стояла плотная. За стеной скрипка взяла ноту и оборвалась.
— Три месяца я к вам не подходил, — сказал он. — Вам это было не нужно. Вам нужен был человек, ставящий вас на ноги, и я делал это, и делал бы дальше. Сегодня вы дошли сами. Теперь можно.
Я сидела, положив ладони на скатерть.
Мне полагалось что-то ответить. Внутри у меня в этот момент было очень много всего, и ни одно слово из этого не собиралось.
Я думала о том, что четыре месяца назад мне сказали: ты пустая, сухая, мёртвая. Я думала, что мужчина напротив говорит это всё вслух в час ночи, а я сижу и проверяю его на подвох, потому что разучилась принимать хорошее без счёта.
И ещё я думала о простом. Мне тридцать один, у меня за спиной четыре года с человеком, объяснявшим мне мою неполноценность по телефону. Я боялась не его. Я боялась себя — той женщины, готовой снова поверить кому-то на слово.
— Я не готова, — сказала я наконец.
— Знаю.
— Мне нужно время.
— У меня оно есть. — Он взял приборы. — Ешьте рыбу, остынет.
Мы просидели до половины второго.
Разговор пошёл дальше сам, и мы говорили про всё подряд: про его мать в Медведково, про мою мать в Волгограде, про его первую машину, про то, как я в двадцать три ночевала в офисе на стульях перед первым процессом.
Я смеялась. Три раза, по-настоящему, с запрокинутой головой.
Я поймала себя на этом и не стала себя одёргивать.
В час ночи метрдотель заглянул спросить, отпускать ли музыкантов. За стеной их сидело трое: скрипка, виолончель, рояль.
— Пусть играют, — сказал Станислав. И посмотрел на меня: — Позволите?
— Что?
Он поднялся и отвёл портьеру.
Основной зал стоял пустой. Столы под белым, стулья на них ножками вверх, свет приглушён до половины. У дальней стены три музыканта в чёрном.
Я вышла в этот зал в красном платье и остановилась.
— У меня стопы, — сказала я. — Я не смогу.
— Так снимите.
Я посмотрела на него.
Потом села на подоконник, расстегнула и стянула туфли, одну за другой, и поставила их рядом. Паркет под ногами оказался тёплым.
Заиграли что-то медленное, старое.
Он подошёл, взял мою правую руку в свою и положил ладонь мне на спину, на открытое место между лопаток. Ладонь была сухая и очень тёплая, и я вспомнила зал с зеркалами и его пальцы вдоль позвоночника.
Мы двинулись.
Я стояла босиком на паркете, в трёхстах тысячах шёлка, в пустом ресторане, и танцевала с человеком, читавшим мои справки стоя.
Первую минуту меня всё-таки трясло.
Потом отпустило.
Я положила лоб ему в плечо и закрыла глаза, и вот тут в меня наконец вошло всё сегодняшнее, целиком: экран, тишина, колени, снег на крыльце.
Я стояла и дышала.
Он не сказал ни слова и вёл меня очень медленно, и рука у него на моей спине лежала спокойно.
Впервые за четыре месяца мне не надо было держать лицо.
Глава 20
Я проснулась от света.
Он шёл отовсюду. Я лежала на боку, в незнакомой комнате, под тяжёлым одеялом, и в трёх метрах от меня стояла стеклянная стена, а за ней — город сверху, крыши в снегу и низкое февральское солнце.
Секунд десять я не понимала ничего.
Потом собрала: Дмитровка, музыканты, паркет под босыми ногами. Дальше машина, лифт, его голос — «до Автозаводской сорок минут, вы спите на ходу». Гостевая комната в конце коридора. Он показал мне дверь, пожелал спокойной ночи и ушёл к себе.
Я села.
Красное платье висело на спинке кресла. Рядом, на сиденье, лежали сложенные джинсы, свитер и новые носки с биркой.
Я посмотрела на эту стопку и почему-то на ней задержалась.
Мужчина в час ночи привёз домой женщину в вечернем платье и позаботился о том, чтобы утром ей было во что одеться.
Раньше со мной такого не делали.
В квартире стояла тишина.
Я прошла босиком по коридору. Двести метров, наверное, — гостиная в два света, кухня островом, книжные полки во всю стену. Никакого блеска. Серый камень, дерево, три картины, и все три — виды каких-то заводов.
На кухонном острове был накрыт завтрак.
Тарелка под крышкой, кофейник, стакан с соком, две таблетки в блистере от головы. Рядом лежала записка на плотном картоне — том самом, с моих приглашений.
«Екатерина Андреевна.
Я уехал в семь, у меня совет. Ешьте, спите дальше, ключ на консоли у входа. Водитель внизу до вечера, распоряжайтесь.
Сделайте этот мир своим».
Я стояла с этой карточкой, и у меня защипало в носу.
Никаких «доброе утро, солнце». Никаких сердечек. Приказ на четыре строки, деловым тоном, и в нём — всё.
Я села за остров и съела омлет.
За стеклом лежала Москва. Где-то там, внизу, на Пресне, стоял бизнес-центр. Меня вывели оттуда в халате. Отсюда его было не разобрать.
Телефон я включила в половине одиннадцатого.
Он затрясся сразу, и трясся секунд сорок.
Двадцать три сообщения. Восемь пропущенных. Все от Сергея, с ноля тридцати до девяти утра.
Я читала их по порядку.
00:31
«Кать, я всё понял. Я всё понял, слышишь».
00:47
«Я её выгнал. Прямо там, у особняка, я ей сказал вызывать такси и чтобы я её больше не видел. Вещи вынесу завтра».
01:12
«Ты была права во всём. Во всём, с самого начала. Я идиот».
02:05
«Я не сплю. Хожу по квартире. Тут всё твоё, ты понимаешь? Плитка твоя, чашки твои. Я сижу на кухне и не могу».
02:40
«Ответь пожалуйста».
03:15
«Кать, я больше никого в жизни не любил. Мне сорок лет и я один сижу в четыре утра».
04:02
«Ребёнок не мой. Ты слышала. Я ей ничего не должен. Пусть идёт к своему качку».
Я остановилась на этом сообщении.
Перечитала.
«Я ей ничего не должен».
Через восемь недель родится мальчик. Он был этому мужчине сыном на протяжении семи месяцев: Сергей покупал кроватку, выбирал имя, орал на меня в спальне про мать своего ребёнка. Он приехал вчера на вечер, держа её под локоть.
Сегодня в четыре утра он написал: пусть идёт к своему качку.
Я поймала себя на том, что думаю про неё.
Она сидит сейчас где-то на съёмной, на восьмом месяце, без денег, без мужчины, с телефоном, разрывающимся от знакомых. Костя ушёл первым, из зала, не оглянувшись. Сергей выставил её ночью у особняка. Вчера у неё было двое мужчин и квартира на Пресне, сегодня — ничего.
Я это сделала.
Я подержала эту мысль в руках, повертела и поставила обратно.
Я не заставляла её ложиться в мою кровать. Я не диктовала ей текст про мою поломку. Я всего лишь показала людям её собственный голос.
Жалости во мне к ней не осталось. Осталась ровная, спокойная тяжесть, и я с ней потом прожила довольно долго.
Я сидела за чужим кухонным островом и очень отчётливо понимала одну вещь.
Он ничему не научился. Он не переменился ни на сантиметр. Вчера ему сказали, что предмет чужой, — и он его отставил, и в этой лёгкости было всё, что мне следовало понять про него четыре года назад.
Женщина на восьмом месяце стала ему лишней за одну минуту. Со мной он проделал это в июле.
Я дочитала до конца.
07:30
«Меня Кириллов вызывает к двенадцати. Ты понимаешь, чем это кончится?»
08:14
«Кать, одно слово скажи ему. Одно слово, тебя он послушает».
08:52
«Ну и ладно. Живи с этим».
09:00
«Прости. Я не то написал. Кать, я тебя умоляю».
Вот, собственно, и весь человек — от «я всё понял» до «живи с этим» за восемь часов, с извинением следом.
Я допила кофе и открыла список.
Нашла его номер. Посмотрела на него секунды три.
Четыре года этот номер лежал у меня первым в избранном. Я звонила по нему из аэропортов, из судов, из машины в пробке на Садовом. Я знала его наизусть, я до сих пор знаю его наизусть.
Я нажала «Заблокировать контакт».
Телефон переспросил: «Вы уверены?»
— Да, — сказала я вслух пустой кухне.
Готово.
Потом я вернулась к сообщениям, выделила все двадцать три и удалила. Потом зашла в архив переписки, за четыре года, и удалила его целиком, не открывая.
Потом положила телефон на камень экраном вниз.
И вот здесь у меня всё-таки поехало.
Я обхватила себя руками и просидела так минут пять.
Плакала я о другом. Не о нём — тот человек кончился в феврале, у ступеней сцены. Я плакала о женщине, покупавшей плитку три недели и выбиравшей музыку для первого танца, потому что вот она исчезала совсем. Из неё сегодня стирали последний файл.
Мне было её жалко. Она была хорошая, и она правда думала, что впереди у неё всё.
Я поплакала и перестала.
Потом умылась, оделась в его джинсы и свитер и позвонила Разумовскому.
— Игорь Петрович, доброе утро. Я по поводу понедельника.
— Катерина! — Он обрадовался в трубку. — Приезжай, ждём.
— Я не приеду.
Пауза.
— Я остаюсь у Ковалёва, — сказала я. — Спасибо вам за предложение.
— Кать, ты подумай. У меня тебе партнёрство через год.
— Игорь Петрович, я подумала. — Я смотрела за стекло. — Вы мне сказали переждать полгода. Я пережду.
Кириллову я написала тем же утром: благодарю за приглашение, вернуться не готова.
В зеркале в прихожей я себя увидела в двенадцатом часу.
Зеркало там во всю стену, от пола, в чёрной раме. Я шла к консоли за ключом и остановилась.
Из зеркала на меня смотрела женщина.
Чужие джинсы, свитер на два размера больше, босые ноги. Волосы после вчерашней укладки, собранные рукой в узел. Ни грамма косметики. Опухшие веки.
И плечи развёрнуты.
Я стояла и разглядывала её долго, минуты три.
Год назад я, помню, часто смотрелась в зеркало в прихожей на Пресне — перед выходом, проверяя блузку и помаду. Там стояла ухоженная женщина тридцати лет, с кольцом, с планами на декабрь, с уверенностью в завтрашнем дне.
Ей четыре года врал мужчина. У неё восемь лет крала подруга. Она ничего не видела, потому что смотрела на себя и ей нравилось.
Я вспомнила её на кухне с телефоном, придумывающую три объяснения за четыре секунды. Вспомнила, как она сидела на четверти кровати и просила разрешения прикоснуться.
Я смотрела в зеркало и понимала: женщина, стоящая тут сейчас, той девочке пригодилась бы. Та сама бы к ней пришла и попросила помощи.
Мне тридцать один год.
У меня есть квартира на Пресне, возвращённая подписью на соглашении. У меня есть имя, отмытое при ста двадцати свидетелях. У меня есть работа и человек, оставивший мне утром носки с биркой и записку в четыре строки.
И у меня есть то, о чём я не подозревала в ноябре.
Я знаю, что выдерживаю.
Меня выкинули на улицу в ноябре, без денег и документов, в халате. Я спала в общем зале хостела под чужим пледом. При сорока людях меня объявили женщиной, покупающей смерть ребёнка. Я поднялась и всё вернула за сто восемь дней.
Ничего страшнее со мной уже не случится. И даже если случится — я теперь знаю, что делать.
Я подняла руку и заправила прядь за ухо. Женщина в зеркале сделала то же самое.
Я взяла ключ с консоли.
Телефон на кухне зазвонил. Незнакомый номер.
Я вернулась и взяла трубку.
— Екатерина Андреевна? — Женский голос, деловой. — Здравствуйте, это приёмная Ковалёва. Станислав Юрьевич просил передать: совет закончится в четыре, машина за вами придёт в половине пятого. Он сказал, вы поймёте.
— Я поняла.
— Хорошего дня.
Я положила трубку.
Потом взяла записку с острова, сложила её вчетверо и убрала в карман чужих джинсов.
В прихожей я задержалась ещё на секунду.
Женщина в чёрной раме стояла ровно и смотрела на меня спокойно. Я знала о ней всё: где она спала в ноябре, чем она за это заплатила и что она умеет делать с людьми, отнявшими у неё дом.
— Ну пойдём, — сказала я ей.
И вышла.
Глава 21
— Забирайте.
— Что?
— Фармацевтическую группу. — Станислав подвинул ко мне через стол две папки. — Вы её знаете лучше всех, включая меня. Ведите сделку.
Я смотрела на папки.
— Я разбирала документы.
— Вы разбирали чужую работу. Теперь будете делать свою. — Он откинулся. — Структура, цена, гарантии, порядок расчётов. Мне нужен результат к маю.
— У меня нет команды.
— Наберите.
Он сказал это и вернулся к монитору, и я поняла, что разговор окончен.
Кабинет мне дали на третьем этаже, с окном во двор. В первый день я стояла посреди пустой комнаты и слушала, как за стеной работает принтер.
Из подвала до третьего этажа я поднималась четыре месяца.
Учил он меня жёстко.
Первое, чему он меня научил, ломало во мне двенадцать лет привычки.
— Вы читаете договор глазами защитника, — сказал он на второй неделе. Мы сидели у него, между нами лежал проект. — Вы ищете, где нас могут ударить.
— Это моя работа.
— Это половина работы. — Он перевернул страницу. — Юрист смотрит, как не проиграть. Владелец смотрит, как заработать. Вы всю жизнь закрывали дыры, а теперь вам надо научиться видеть, где деньги.
— Покажите.
Он показал. Он разбирал со мной структуру сделки часами, вечерами, после совета директоров: где сидит налог, почему сроки расчётов важнее цены, зачем нужен опцион и как он работает.
Я, оказывается, всю жизнь знала правила игры и ни разу не сидела за столом.
Первый месяц мне было тяжело физически. Я привыкла отвечать за текст, а начала отвечать за деньги, и разница между этими двумя ощущениями измеряется бессонницей.
Один раз я запорола переговоры. Продавец продавил меня по срокам расчётов, я согласилась, а вечером пересчитала и увидела, во что это обходится.
Я пошла к нему сама, до того как он узнал.
Он выслушал, помолчал и сказал:
— Сколько?
— Одиннадцать миллионов.
— Исправимо. — Он потянулся за телефоном. — Завтра поедете и передоговоритесь. Скажете: юрист ошибся, юриста наказали.
— Меня наказали?
— Вы пришли сами, — сказал он. — Наказывают тех, о чьих ошибках узнаёшь от третьих лиц.
Я передоговорилась. Продавец уступил семь миллионов из одиннадцати.
К апрелю я вела фармацевтическую группу целиком: четыре юрлица, восемнадцать лет истории, три банка-кредитора и продавец, торговавшийся за каждый пункт.
В середине апреля он вызвал меня к себе и положил передо мной договор.
— Читайте.
Я прочитала первый абзац и подняла голову.
— Это партнёрское соглашение.
— Да.
— Двенадцать процентов.
— Для начала.
Я держала бумагу и молчала.
— Екатерина Андреевна, вы принесли мне дыру на двести миллионов в первый месяц. Вы ведёте сделку на четыре миллиарда. Я плачу вам сто восемьдесят тысяч и хожу с этим как дурак. — Он подал ручку. — Подписывайте.
Я прочитала договор от корки до корки. Все двадцать две страницы, при нём, за сорок минут.
Он ждал молча.
Я нашла три пункта, требующих правки, и сказала о них. Он усмехнулся, вызвал юриста, и правки внесли при мне.
Потом я подписала.
Он убрал экземпляр в стол и посмотрел на меня.
— Вы читали сорок минут.
— Я читала внимательно.
— Со мной.
— Особенно с вами, — сказала я.
Он засмеялся вслух, второй раз за всё время.
— Правильно, — сказал он. — Никогда не подписывайте у меня ничего не глядя. Даже когда мы поженимся.
Я сделала вид, что не расслышала.
Письмо от Вики пришло в конце апреля.
Не письмо — претензия. Курьером, на адрес холдинга, в конверте с логотипом какой-то юридической конторы.
Я прочитала её у себя в кабинете, стоя.
Претензия была на четырёх страницах и написана плохо. Незаконное получение доступа к системе видеонаблюдения. Нарушение тайны частной жизни, статья сто тридцать семь. Распространение сведений публично, в присутствии ста двадцати лиц. Моральный вред — три миллиона. Требование: публично опровергнуть, изъять копии, выплатить.
Внизу приписка от руки, её почерком, на отдельном листке.
«Кать, я не хотела так. Мне юрист сказал, что по-другому нельзя. Ты забрала у меня всё, я рожаю через две недели и мне негде жить. Просто заплати, и я исчезну. Больше ты обо мне не услышишь».
Я прочитала это дважды.
Внутри у меня стояло очень ровно. Никакого сердцебиения, никакой тошноты — то самое рабочее состояние, вошедшее в меня в феврале и с тех пор не уходившее.
Я села за стол и ответила в тот же день.
Ответ уместился на полутора страницах.
Я написала, что запись получена с сервера работодателя, доступ к системе осуществлялся с использованием технической учётной записи, оставленной активной, и вопрос правомерности будет рассматриваться отдельно.
Дальше пошло по существу.
Первое. Двадцать первого ноября Виктория Александровна публично, в присутствии сорока сотрудников, распространила заведомо ложные сведения о преступлении. Статья сто двадцать восемь точка один, часть вторая. Свидетели установлены, шестеро дали письменные объяснения.
Второе. В обоснование обвинений предъявлены изображения переписки. Экспертиза установила признаки монтажа. Статья триста двадцать семь.
Третье. Восемьсот сорок тысяч, полученные шестнадцатого сентября на оплату протокола ЭКО, использованы по назначению — с биологическим материалом третьего лица, о чём получатель средств умолчала при их получении. Заём подтверждён распиской. Статья сто пятьдесят девять.
Четвёртое. Двадцать четвёртого декабря супругом получателя направлены сообщения с требованием подписать отказ от имущества под угрозой распространения ложных сведений. Записи разговоров и переписка приобщены.
В конце я написала:
«Виктория Александровна, ваша претензия будет рассмотрена в установленном порядке. Со своей стороны сообщаю, что материалы по перечисленным эпизодам подготовлены и находятся в моём распоряжении в полном объёме.
Я никуда не тороплюсь».
Приписку её я оставила без ответа.
Отправила и вернулась к работе.
Через час меня всё-таки догнало.
Я сидела над структурой сделки и поймала себя на том, что смотрю в одну точку. Женщина рожает через две недели. У неё нет дома. Она пишет мне от руки на отдельном листочке, потому что юрист составил ей четыре страницы, а сказать она хотела совсем другое.
Я сходила за водой и вернулась.
Я не заплачу ей ни рубля. Я это знала твёрдо и знаю до сих пор.
Но час у меня из того дня выпал.
Вечером я всё-таки открыла её страницу в сети.
Последняя запись стояла ноябрьская. Ни фотографий, ни живота, ни подписей про счастье. Страница выглядела заброшенной.
Я закрыла её и больше туда не заходила.
Ужин мы устроили в мае.
Идея была его. Мы сидели вечером у него на кухне, и он сказал, что нас пора показать вместе за столом, а не в холле под руку.
— Восемь человек, — сказал он. — Свои. У меня в квартире.
— Зачем?
— Затем, что рынок должен видеть постоянство. Один вечер — это скандал. Ужин на восемь человек через три месяца — это союз.
Мы позвали Разумовского с женой, партнёра Станислава по фонду с супругой и двоих юристов с рынка. Готовили в ресторане, подавали дома.
Я приехала за два часа и расставляла тарелки.
Вот что странно. Я четыре года жила с мужчиной, и мы принимали гостей раз двадцать, и я всегда делала всё одна: меню, закупка, сервировка. Сергей выходил к столу.
Станислав в этот вечер резал хлеб, менял тарелки и трижды уходил на кухню за водой.
Ужин прошёл хорошо.
Разумовский рассказывал байки из девяностых, жена его смеялась, партнёр по фонду спорил со мной про поправки и проиграл спор дважды. Меня спрашивали про фармацевтическую сделку, и я отвечала, и слушали меня внимательно.
Один раз меня всё-таки задело.
Жена Разумовского, женщина лет шестидесяти, тронула меня за руку и сказала тихо, между блюдами:
— Катенька, вы держитесь молодцом.
Я улыбнулась и ответила что-то про работу.
Она имела в виду хорошее. Я это понимала. И всё равно у меня внутри дёрнулось. Значит, за столом сидит женщина, вынужденная держаться. Значит, они это видят.
Никто больше ни разу не упомянул февраль.
Я заметила это ближе к десяти. За столом сидели восемь человек, знающих мою историю до последней подробности, — и никому в голову не пришло сказать о ней вслух. Меня перестали обсуждать. Меня начали приглашать.
В половине двенадцатого гости разъехались.
Мы стояли с ним на кухне среди тарелок.
— Ну как? — спросил он.
— Сработало.
— Я не про это спрашиваю.
Я посмотрела на него.
— Мне было хорошо, — сказала я. — Первый раз за долгое время мне было просто хорошо, без задачи.
Он кивнул и стал составлять тарелки в мойку.
Я стояла и смотрела ему в спину.
— Станислав.
— Да.
— Вы сказали в апреле «когда мы поженимся».
Он выключил воду.
— Сказал.
— Вы это серьёзно?
Он повернулся, вытирая руки полотенцем.
— Екатерина Андреевна, — сказал он. — Я в шутку не разговариваю.
Я стояла и держалась за спинку стула.
Внутри у меня в эту секунду было сложно. Там было тепло и там было страшно, и страх этот шёл из очень старого места: в двадцать девять я уже слышала, что впереди у меня всё, и покупала под это плитку.
— Мне нужно ещё немного времени, — сказала я.
— Я знаю.
— Вы не спрашиваете сколько.
— Не спрашиваю. — Он повесил полотенце. — Идите спать, у вас завтра банк в девять.
Я пошла по коридору к гостевой.
У двери остановилась.
— Спокойной ночи, Стас, — сказала я.
Я впервые назвала его так.
Он поднял голову от мойки.
— Спокойной ночи, Катя.
Глава 22
— Екатерина Андреевна, к вам человек.
— Записан?
— Нет. — Секретарь помялась в дверях. — Он говорит, вы поймёте. Костров... нет, Костин. Константин.
Я подняла голову от монитора.
— Проводите.
Он вошёл, и кабинет стал маленьким.
Метр девяносто с лишним, плечи в проём, спортивная куртка поверх футболки. Летом он выглядел ещё крупнее. В руках он держал пластиковую папку и не знал, куда её деть.
— Здравствуйте, — сказал Костя.
— Садитесь.
Он сел на стул для посетителей, и стул под ним скрипнул.
Мы посмотрели друг на друга.
Я видела этого человека три раза: на камере в моём бывшем кабинете, на записи, разрушившей мне восемь лет дружбы, и у задней стены бального зала двадцатого февраля.
Он видел меня один раз — со сцены.
— Я вам, наверное, последний человек, — сказал он.
— Наверное.
— Ага. — Он положил папку на колени. — Тогда я быстро.
Он говорил семнадцать минут.
Ребёнок родился двенадцатого апреля. Мальчик, три двести. Тест он сделал в мае, через клинику, официально: отцовство подтвердилось, вероятность девяносто девять и девять.
— Я его признал, — сказал Костя. — По документам всё сделал, я в свидетельстве отец.
— Дальше.
— Дальше плохо.
Он открыл папку и стал выкладывать бумаги мне на стол.
Заявление участковому, февраль. Два вызова скорой, май. Копия обращения в опеку от соседки, июнь. Выписка из медкарты ребёнка: недобор веса, пропущенные приёмы, отказ от патронажа.
— Я плачу, — сказал он. — Я ей сорок тысяч в месяц кладу, я квартиру ей снял на Профсоюзной. Я езжу через день. Она то пускает, то не пускает. Один раз я приехал, а она с ним на площадке в двенадцать ночи сидит, в халате, и говорит, что дома камеры.
— Какие камеры?
— Никакие. — Он смотрел в пол. — Она считает, за ней следят. Она мне сказала: это Катя всё, Катя не остановится.
Я молчала.
— Я в мае думал, что это после родов, — продолжал Костя. — Мать моя говорит: у всех бывает, пройдёт. Не проходит. Она с ним из дома выходит раз в неделю. Она ему имя до сих пор не выучила, она его зовёт «маленький».
— Как вы его назвали?
— Артём.
Я записала.
Он поднял голову.
— Мне надо его забрать, — сказал Костя. — Совсем. Я один воспитаю, у меня мать поможет, она рядом живёт. Я не хочу её топить, я просто хочу ребёнка. Она с ним рано или поздно что-нибудь сделает.
— Вы понимаете, о чём просите?
— Понимаю. Мне сказали, вы лучшая.
— Кто сказал?
— Юрист. Я к нему ходил на консультацию. — Костя усмехнулся невесело. — Он мою историю послушал и говорит: у вас против неё Соловьёва работает, идите к ней, у неё и материалы, и мотив.
Вот это было честно.
Я его выслушала и молчала минуты две.
Он ждал, положив ладони на колени, и не торопил.
Внутри у меня в это время шла работа.
Я разбирала себя по пунктам, как чужое дело.
Пункт первый: ребёнку три месяца, у него недобор веса и пропущенные приёмы, и это факт из медкарты, а не чьи-то слова.
Пункт второй: передо мной сидит мужчина, признавший его официально, платящий и приезжающий через день. Он привёз мне папку, собранную за три месяца, и в этой папке всё разложено по датам. Он умеет только это, и он это сделал.
Пункт третий, самый неприятный.
Я хотела ей отомстить.
Я сидела в своём кабинете на третьем этаже, партнёр в холдинге, с двенадцатью процентами и сделкой на четыре миллиарда, — и во мне поднялось то же самое, что стояло на кухне на Автозаводской в январе. У меня в руках оказалось последнее, чего её можно лишить.
Я это в себе увидела очень ясно и очень честно.
И вот тут я сделала то, чем горжусь до сих пор.
Я взяла эти два мотива и положила их на разные чаши.
— Константин, — сказала я. — Я возьмусь. Но условия ставлю я.
— Ставьте.
— Первое. Я не буду делать из вашей бывшей сумасшедшую. Мы идём через медицину и через опеку, а не через грязь. Никаких историй про постель и мужчин, никакой февральской записи в деле.
Он поднял брови.
— Почему? Это же...
— Потому что суду нужен ребёнок, а не наша с ней война. — Я подвинула к себе его папку. — Если я принесу туда февраль, судья увидит мстительную бабу, и вы проиграете.
— Понял.
— Второе. Вы обеспечиваете ей жильё и содержание до решения и после. Даже если заберёте сына целиком.
Он замолчал.
— Она мне... — начал он.
— Она мать вашего ребёнка. — Я смотрела на него. — Через шестнадцать лет он спросит, где его мама и что делал в это время отец. Я вам сейчас экономлю этот разговор.
Костя думал секунд десять.
— Хорошо, — сказал он.
— Третье. Я работаю бесплатно.
— Мне не надо благотворительности.
— Это не благотворительность. — Я закрыла папку. — Мне нельзя брать с вас деньги. Иначе получится, что я на этом заработала, а я в этой истории уже заплатила восемьсот сорок тысяч.
Он посмотрел на меня.
— Я про них знаю, — сказал он тихо. — Я тогда, в кабинете... я не знал, чьи это деньги. Она сказала — от подруги, я подумал, взяла в долг.
— Она взяла в долг.
— Я верну.
— Вернёте, — согласилась я. — В суде.
Он ушёл в седьмом часу.
Я сидела над его папкой и смотрела на выписку из медкарты.
Артём. Двенадцатое апреля, три двести.
Я оплатила его появление на свет. Я никогда его не видела и, скорее всего, не увижу. И вот теперь я буду вести дело. По его итогам мальчик станет жить с отцом на Профсоюзной, а мать — приезжать по расписанию.
Так тоже бывает.
Я позвонила Стасу и рассказала всё, от секретаря до последнего условия.
Он выслушал и спросил одно:
— Вы этим себя не разрушите?
— Я об этом думала два часа.
— И?
— Я беру дело, потому что у мальчика недобор веса, — сказала я. — Если бы у неё всё было в порядке, я бы его выставила за дверь. Я себя проверила.
— Хорошо. — Помолчал. — Только имейте в виду. Она будет говорить в суде, что вы её преследуете. И половина зала ей поверит, потому что вы там действительно есть.
— Знаю.
— Тогда работайте.
Я собрала бумаги, надела пиджак и спустилась на парковку.
Он стоял у моей машины.
Минус второй этаж, три часа как темно на улице, охрана за поворотом у лифтов.
Сергей прислонился к переднему крылу и ждал меня.
Я увидела его метров за двадцать и сбавила шаг.
Он изменился сильно. Джинсы, ветровка, три дня щетины. Он похудел лицом и раздался в поясе одновременно, и стоял он в позе человека, привыкшего ждать.
— Привет, — сказал он.
— Отойди от машины.
— Кать, я на пять минут.
— Ты в чёрном списке. Это означает, что разговаривать со мной ты не будешь.
— Я тебя месяц ловлю. — Он оттолкнулся от крыла. — Я на Пресню приезжал, там консьержка новая, не пускает. Я сюда пришёл, меня на входе развернули.
— Правильно развернули.
Он сделал два шага.
— Меня Кириллов уволил, — сказал он. — В феврале, на следующий день. Я полгода без работы, меня никуда не берут, у меня фамилия — как чёрная метка. Я живу у матери.
— Мне жаль.
— Тебе не жаль. — Он усмехнулся. — Кать, я ведь знаю, что это ты сделала.
— Это ты сделал.
Он подошёл ещё.
Я почувствовала перегар, застарелый, вчерашний.
— Мы четыре года прожили, — сказал он. — Четыре года, Кать. Ты меня знаешь лучше всех. Ты одна меня знаешь.
— Отойди.
— Я всё исправлю. Я работу найду, я...
Он схватил меня за плечи.
Он потянул меня на себя и наклонился к моему лицу, и я успела увидеть его глаза совсем близко — мутные, влажные.
Дальше сработало тело.
Семь недель по четыре тренировки, зал на минус втором этаже, канат под потолком. Я коротко ударила его коленом снизу.
Он отпустил меня мгновенно и сел на корточки, обхватив себя.
Я отступила на два шага и достала телефон.
— Сергей.
Он поднял голову. Лицо у него было белое.
— На этой парковке двенадцать камер, — сказала я. — Всё пишется, звук тоже. Ты только что схватил меня за плечи и удерживал.
— Кать...
— Слушай внимательно. — Голос у меня был ровный, я его слышала со стороны. — Завтра утром я отвожу запись в отдел и пишу заявление о преследовании. Я месяц собираю: приезды на Пресню, попытки пройти в холдинг, сегодняшнее. Мне на это понадобится один день, я в этом хорошо разбираюсь.
Он молчал.
— Или ты встаёшь и уходишь, — сказала я. — И больше никогда меня не ищешь. Ни здесь, ни на Пресне, ни где-то ещё.
Он поднялся, держась за капот чужой машины.
— Ты стала как они, — выговорил он.
— Я стала собой, — сказала я. — Иди отсюда.
Он пошёл к выходу, сгорбившись, придерживая живот, и ни разу не обернулся.
Я села в машину, положила руки на руль и заметила, что они не дрожат.
Совсем.
Я просидела так минут пять, глядя в бетонную стену.
В ноябре этот же человек по телефону разобрал меня до фундамента за сорок одну минуту. Сегодня он схватил меня руками, и я его уронила и объяснила ему процедуру.
Разница между этими двумя женщинами уместилась в девять месяцев.
Я завела машину и поехала к Стасу.
Заявление я написала утром. Запись с камер приложила.
Глава 23
— Соловьёва Екатерина Андреевна. Истец.
— Личность установлена. Садитесь.
Гагаринский районный суд, зал номер четыре, десять утра. Октябрь.
Два дела в один день. Утром моё, после обеда — Костино. Я просила развести их по разным датам, мне отказали: судья одна, участники те же.
Вика сидела за столом ответчика.
Я увидела её впервые с февраля.
Она похудела. Не постройнела — высохла, и от этого лицо стало старше на десять лет. Волосы собраны резинкой, свитер с катышками на рукавах, руки на коленях. Рядом с ней сидел молодой человек лет двадцати восьми с одной тонкой папкой — юрист по назначению, ей выделили от конторы за минимальные деньги.
Она смотрела на стол перед собой.
— Слушается гражданское дело по иску Соловьёвой к Ланских, — сказала судья. — О взыскании суммы займа и компенсации за распространение порочащих сведений. Истец, поясняйте.
Я встала.
Говорила я двадцать две минуты.
Без бумажки. Я знала это дело наизусть — я собирала его девять месяцев, ночами, сначала в подвале, потом в кабинете на третьем этаже.
— Шестнадцатого сентября прошлого года я перечислила ответчице восемьсот сорок тысяч рублей. Целевое назначение — оплата протокола экстракорпорального оплодотворения. В деле имеются платёжное поручение, договор с клиникой и расписка, написанная ответчицей собственноручно в моём присутствии.
Судья листала.
— Средства использованы по назначению, — продолжала я. — Процедура проведена, беременность наступила. При получении денег ответчица заявила, что состоит в отношениях с гражданином, готовым стать отцом ребёнка, и что речь идёт о её семье.
— Это соответствовало действительности?
— Частично. — Я держала руки на кафедре. — На момент получения средств у ответчицы имелись отношения с двумя мужчинами. Ни один из них не был мне назван. Одним из них был мой жених.
В зале зашуршали.
— Продолжайте.
— Через два месяца после получения денег ответчица заявила моему жениху, что беременна от него. Через три месяца в присутствии сорока сотрудников холдинга она публично обвинила меня в том, что я предлагала ей деньги за прерывание беременности. В обоснование были предъявлены изображения переписки.
Я подала следующий том.
— Заключение экспертизы номер сто двенадцать. Изображения изготовлены путём монтажа. Указан программный след, установлены несоответствия в интерфейсе и во временных метках.
Судья читала минуты три.
— Ответчица, вы признаёте требования?
Вика подняла голову.
— Нет, — сказала она.
Голос у неё был сиплый.
— Основания?
Юрист по назначению зашуршал папкой и начал что-то про пропуск срока. Судья выслушала и отклонила.
Вика встала сама. Юрист попытался её придержать за рукав, она отдёрнула руку.
— Можно я скажу? — спросила она.
— Говорите.
Она вышла из-за стола и остановилась посреди зала.
— Она разрушила мою жизнь, — сказала Вика.
Она произнесла это тихо, и потом сорвалась.
— Она разрушила мне всё! Я потеряла ребёнка, у меня его сейчас отбирают, вот в этом самом здании, после обеда! У меня нет работы, у меня нет дома, я живу на деньги мужчины, ненавидящего меня! Я в тридцать четыре года хожу в свитере из перехода!
— Ответчица, по существу.
— Это и есть по существу! — Она развернулась ко мне. — Ты приехала на вечеринку в красном платье и включила запись. Ты собирала её месяцами. Ты сидела и слушала, как я разговариваю, — ты понимаешь, что ты за человек?
Зал молчал. Судья не перебивала.
— Я взяла у тебя деньги, — сказала Вика. — Да. Я спала с твоим мужиком. Да. Но я тебе жизнь не ломала. Я просто хотела нормально жить, первый раз в жизни. А ты пришла и всё сожгла, потому что тебе стало обидно.
Она замолчала и стояла посреди зала, тяжело дыша.
Я поднялась.
Внутри у меня было очень тихо. Я готовила ответ на эту речь девять месяцев и в итоге сказала другое, короче.
— Вика, — сказала я. — Ты сломала её сама. Когда легла в мою постель.
— Я...
— Дальше я только показала людям твой голос. — Я смотрела на неё через зал. — Всё, что прозвучало двадцатого февраля, сказала ты. Своими словами, по своей воле, никто тебя за язык не тянул. Я даже интонацию тебе не подобрала.
Вика открыла рот.
— И вот ещё что, — сказала я. — Ты сейчас перечислила, чего у тебя нет: работы, дома, денег. В ноябре у меня не было ровно того же самого. Разница между нами в одном: ты пришла и забрала, а я села и заработала.
Она смотрела на меня и молчала.
— У меня всё, ваша честь, — сказала я и села.
Решение по моему иску огласили в двенадцать сорок.
Взыскать восемьсот сорок тысяч основного долга. Проценты за пользование — сто двенадцать тысяч. Компенсация морального вреда по эпизоду с ложным обвинением — четыреста тысяч. Судебные расходы.
Итого — миллион триста пятьдесят две тысячи.
Вика этих денег не имела и иметь не будет. Я знала это, подавая иск, и подавала всё равно.
Мне нужна была строчка в решении. Мне нужна была бумага, где написано чёрным по белому: обвинение было ложным, доказательства подделаны, деньги получены обманом.
Я девять месяцев жила без этой бумаги. Люди верили мне на слово, на красное платье, на запись. Мне требовалось решение суда.
Я его получила.
Копию я потом заказала в трёх экземплярах. Один лежит у меня в сейфе до сих пор.
Второе заседание началось в два.
Тот же зал, другой состав участников. За столом истца сидел Костя, огромный, в костюме, купленном явно вчера. Рядом — я, его представитель. С другой стороны — Вика и тот же мальчик-юрист.
В зале присутствовали представитель органа опеки и прокурор.
Дело шло два с половиной часа.
Я вела его ровно так, как обещала в июле.
Никакого февраля. Ни одного слова про постель, про моего жениха, про запись с камер. Только медицинские документы и акты.
Патронажная сестра, вызванная свидетелем, рассказала про четыре несостоявшихся визита. Педиатр из детской поликлиники на Профсоюзной — про недобор веса в три и в пять месяцев и про пропущенную вакцинацию. Соседка по площадке — про ночь в июне, когда ребёнок кричал за стеной три часа, а на звонки никто не открывал.
Представитель опеки зачитала акт обследования: продукты отсутствуют, детская кроватка используется для хранения вещей, ребёнок спит с матерью на диване.
Вика слушала всё это, глядя в одну точку.
Один раз она сказала:
— Он у меня спит спокойно. Он вообще спокойный.
Судья кивнула и попросила продолжать.
Прокурор поддержал требования частично: он просил ограничить в правах, дав матери шесть месяцев на исправление.
Я тоже просила ограничение.
Я специально поставила это в письменные пояснения, и Костя со мной спорил дважды, и я его убедила.
Суд решил иначе.
Перед оглашением был перерыв, двадцать минут. Мы стояли с Костей в коридоре у окна.
— Зачем вы просили ограничение? — спросил он. — Вы же могли добить.
— Могла.
— Так почему?
— Потому что через год он начнёт говорить, — сказала я. — И однажды спросит про мать. Мне нужно, чтобы вам было что ответить, кроме «её лишили».
Костя помолчал.
— Вы её жалеете?
— Нет, — сказала я. — Я думаю о нём.
— Лишить Ланских Викторию Александровну родительских прав в отношении Костина Артёма Константиновича, — читала судья. — Передать ребёнка на воспитание отцу, Костину Константину Игоревичу. Взыскать с ответчицы алименты в размере одной четвёртой всех видов дохода.
Вика сидела.
Она не закричала, не заплакала, не встала. Она сидела на стуле, положив руки на колени, и смотрела в стол, и лицо у неё было спокойное, и вот это спокойствие оказалось хуже всего.
Костя рядом со мной опустил голову и выдохнул.
— Решение может быть обжаловано в течение месяца, — сказала судья. — Заседание окончено.
Все встали.
Вика поднялась последней. Она собрала свою сумку, накинула на плечо и пошла по проходу к дверям, мимо нашего стола.
У стола она остановилась.
Мы посмотрели друг на друга — впервые за весь день прямо, в упор, с полутора метров.
Я думала, она скажет что-нибудь про меня.
— Кость, — сказала она, глядя мимо меня. — Он ночник любит. Синий такой, на розетке. Без него не засыпает.
Костя поднял голову.
— Я знаю, — сказал он.
— Ну и хорошо.
Она пошла дальше и вышла в коридор.
Я стояла и держалась за спинку стула.
Про ночник.
У женщины полчаса назад забрали сына. Из всего, что можно было сказать напоследок, она выбрала синий ночник на розетке.
Я поняла тогда одну вещь, и она меня не отпускала потом ещё долго.
Вика не была чудовищем. Чудовище — это удобно, чудовище объясняет всё сразу. Она была обыкновенной женщиной с плохим характером и жадностью, и эта женщина за восемь лет ни разу не подумала, что за поступки бывает расплата.
От этого мне стало хуже, а не легче.
Во дворе суда меня ждали.
Мать Кости, женщина лет шестидесяти в кофте, стояла у машины с коляской. Она увидела нас на крыльце и подняла руку.
Костя пошёл к ним быстро, почти побежал. Он наклонился над коляской, что-то там поправил и остался стоять согнувшись.
Я спустилась и подошла ближе.
— Спасибо вам, — сказала мать Кости. — Он мне про вас рассказывал.
— Не за что.
— Вы посмотрите на него хоть, — сказала она.
Я посмотрела.
В коляске лежал шестимесячный мальчик в синем комбинезоне. Тёмные волосы, круглые щёки, свободная соска на клипсе у плеча. Он не спал. Он смотрел вверх, на голые октябрьские ветки, и молотил кулаком по воздуху.
Я стояла и смотрела на него.
Восемьсот сорок тысяч. Договор с клиникой, счёт, реквизиты, поручение банку. Женщина в переговорной, плачущая мне в рукав пиджака.
Артём почувствовал тень и перевёл глаза на меня.
Мы посмотрели друг на друга секунды три.
Потом он потерял интерес и снова уставился на ветки.
— Красивый, — сказала я.
Я попрощалась и пошла к своей машине.
Уже за рулём, на выезде со двора, я поймала себя на том, что плачу, и вытерла лицо ладонью, и поехала на работу.
У меня в четыре была встреча с банком.
Глава 24
— У тебя вода закипела.
— Слышу.
— Ты третий раз слышишь.
Стас снял кастрюлю с плиты, не поднимая головы от бумаг.
Была суббота, ноябрь, второй час дня. Я сидела у него на кухне в его же футболке, с ногами на табурете, и правила соглашение акционеров. Он стоял у плиты и одновременно читал отчёт по фонду.
Мы жили так с сентября.
Формально у меня была квартира на Пресне. Я вернула её через соглашение, сделала там ремонт — снесла ту самую плитку, между прочим, сама, первым же делом, — и ночевала в ней раз в неделю.
Остальное время я была здесь.
Мы не обсуждали, как это называется. Он однажды освободил мне половину гардеробной, я однажды привезла свою кофеварку, и на этом переговоры закончились.
— Кать.
— М?
— В понедельник ты едешь к Гордееву.
Я подняла голову.
— Одна?
— Одна.
Гордеев — это Промышленная группа «Восток», литейное производство в Туле и четыре площадки в области.
Мы заходили в актив полгода. Сделка стояла тяжёлая: у продавца висел долг перед банком, часть имущества в залоге, и он торговался за каждую строчку с упорством человека, продающего дело отца.
Цена по последнему протоколу — три миллиарда восемьсот.
— Что везти? — спросила я.
— Полную доверенность. — Стас поставил тарелку передо мной. — Подписывать будешь ты.
Я отложила ручку.
— Стас, там четыре миллиарда.
— Три восемьсот.
— Ты отдаёшь мне сделку целиком, без своей подписи?
— Отдаю.
— А инструкции?
— Инструкций не будет. — Он сел напротив. — Иди по своему усмотрению. Всё, что решишь, я подпишу задним числом.
Я смотрела на него.
Внутри у меня шевельнулось. Тонко, неприятно, и я тогда не поняла что.
— Есть коридор по цене?
— Нет.
— Границы по гарантиям?
— Нет.
— Хорошо, — сказала я.
Он кивнул и вернулся к отчёту.
Мы больше про это не говорили до самого понедельника, и всё воскресенье я ловила себя на том, что перебираю в голове его лицо.
В Тулу я поехала в понедельник, в шесть утра.
Переговоры шли в их заводоуправлении: длинный стол, портрет основателя на стене, чай в стаканах с подстаканниками. С их стороны сидели четверо: сам Гордеев, его финансовый директор, юрист и молчаливый мужчина без представления.
Мы работали с девяти до половины второго.
Гордеев давил там, где давил всегда, — на гарантии по экологии и на порядок расчётов. Я знала эти два места наизусть, я вела этот актив с апреля, я помнила даты по всем восемнадцати годам.
К обеду мы согласовали цену — три миллиарда семьсот сорок.
Потом объявили перерыв, и Гордеев позвал меня к себе в кабинет. Один на один.
Кабинет был старый, с деревянными панелями и с сейфом времён Госплана.
Он налил мне чаю и сел не за стол, а в кресло напротив.
— Екатерина Андреевна, вы толковая, — сказал он. — Я за четыре часа это понял.
— Спасибо.
— Я вам скажу прямо, я старый и мне некогда. — Он поставил стакан. — В соглашении есть пункт девять точка четыре. Отложенный платёж, восемьсот миллионов, через восемнадцать месяцев после закрытия, под условие подтверждения производственных показателей.
— Есть такой пункт.
— Мне этот пункт поперёк горла. — Гордеев смотрел на меня спокойно. — Я эти показатели выдержу, я в них уверен. Но за восемнадцать месяцев с моим заводом что угодно может случиться, а деньги мне нужны сейчас, у меня банк.
— Мы это обсуждали. Ковалёв на снятие не пойдёт.
— Ковалёва тут нет. — Он помолчал. — Тут вы. С полной доверенностью.
Я держала стакан двумя руками.
— Уберите условие, — сказал Гордеев. — Просто уберите. Платёж остаётся, но безусловный. Для вашего Ковалёва разница в риске, а не в деньгах, он даже не заметит.
— Заметит.
— Ну заметит. — Гордеев чуть повёл плечом. — И что? Сделка закрыта, актив у него, цена та же.
— А мне что?
Он посмотрел мне в глаза.
— Мне сказали, вы недавно в партнёрстве, — сказал он. — Двенадцать процентов, стало быть, у вас на бумаге деньги, а в кармане зарплата. Я вам за этот пункт готов дать сорок миллионов. Не через кассу, разумеется. Хотите — в Москве наличными, хотите — на контракт вашего знакомого консультанта.
В кабинете стало очень тихо.
Я поставила стакан на стол.
И вот здесь у меня в голове щёлкнуло.
Сорок миллионов. Я в прошлом ноябре получала восемьдесят тысяч в месяц, спала в хостеле и ела гречку. Мне предлагали за один день сумму на всё сразу: квартира матери в Волгограде, собственная практика, независимость от кого бы то ни было.
Я подумала об этом ровно две секунды. Честно говорю: две секунды я думала.
За эти две секунды у меня в голове прошло всё. Восемьдесят тысяч. Подвал без окон. Гречка с сосиской и блузка на батарее. Мать в Волгограде с пенсией и телевизором, звонящая мне по воскресеньям и спрашивающая, тепло ли я одеваюсь.
Потом посмотрела на этот стакан с подстаканником и увидела совсем другое.
Я увидела женщину, полтора года готовившую вывод активов у собственного мужа. Она вела у него юридическую часть, и он ей доверял всё.
Я увидела другую женщину, писавшую мне расписку и дувшую на чернила.
Между этими двумя и мной сейчас была ровно одна разница — я ещё не сказала «да».
— Николай Петрович, — сказала я. — Пункт девять точка четыре останется.
— Подумайте до вечера.
— Я подумала.
Он усмехнулся и потёр колено.
— А если я сделку разверну?
— Разворачивайте, — сказала я. — У вас платёж банку четырнадцатого декабря. Других покупателей на актив с вашим залогом нет, я проверяла в июле. Вы вернётесь через месяц и подпишете то же самое, только цена будет три шестьсот, потому что вы к тому моменту просрочите.
Гордеев смотрел на меня секунды три.
Потом захохотал, хлопнув себя по колену.
— Ох, злая, — сказал он. — Пойдёмте подписывать.
Подписали в шесть вечера.
Три миллиарда семьсот сорок, отложенный платёж под условием, гарантии по экологии в нашей редакции. Я вышла из заводоуправления в темноту, села в машину и позвонила Стасу.
— Готово. Семьсот сорок, девять точка четыре на месте.
Пауза в трубке.
— Он предлагал? — спросил Стас.
Я замолчала.
Сидела с телефоном у уха на парковке в Туле и молчала секунд пять.
— Сколько? — спросил он.
— Сорок.
— Ясно.
— Стас.
— Да.
— Ты знал.
— Знал, — сказал он. — Возвращайтесь, поговорим дома.
Он отключился.
Я ехала двести километров и всю дорогу собирала себя.
Дома он ждал на кухне. На столе стояла бутылка и два бокала, и он к ним не притронулся.
Я вошла, поставила сумку и осталась стоять в дверях.
— Ты меня проверял, — сказала я.
— Проверял.
— Ты отдал мне сделку на четыре миллиарда, снял все инструкции и отправил одну к человеку с репутацией. Ты знал, что он покупает переговорщиков.
— Он покупает всех, — сказал Стас. — Он их четверых уже так купил, у меня был этот разговор с ним в двадцать первом.
— И ты меня к нему послал.
— Послал.
Я стояла и чувствовала, как во мне поднимается.
— Стас, я год назад ночевала в хостеле, потому что мне соврали два человека, — сказала я. — Я девять месяцев по ночам собирала доказательства. Я к тебе полгода привыкала — к тому, что тут не надо каждое слово проверять на второе дно.
Он слушал.
— А ты всё это время держал экзамен.
— Да.
— Я тебе кто? — Голос у меня всё-таки поднялся. — Я тебе актив? Ты меня на риск проверял или на верность?
— На верность, — сказал он.
— Спасибо за честность.
Я села на табурет напротив, потому что ноги устали.
Он налил себе воды и держал стакан в руках.
— Хочешь, объясню? — спросил он.
— Хочу.
— Одиннадцать лет, — сказал он. — Я одиннадцать лет спал с женщиной, ведущей мою юридическую часть. Я подписывал у неё всё не глядя. Мне и в голову не приходило проверять — это же семья.
Он поставил стакан.
— В шестнадцатом году я приехал в офис и обнаружил, что подписи мои, а компаний нет. Ты это знаешь.
— Знаю.
— С тех пор я не отдал ни одному человеку доверенность без потолка. Ни одному, Кать, за девять лет. — Он посмотрел на меня. — В понедельник я отдал тебе полную. И я весь день сидел в кабинете и ничего не мог делать.
Я молчала.
— Гордеев позвонил мне в половине третьего, — сказал Стас. — Сам. Похвалил тебя и сказал: «Твоя не берёт».
— И что ты почувствовал?
Он ответил не сразу.
— Я вышел из кабинета в коридор и стоял там минут пять, — сказал он. — Мне сорок два года, и я в этом коридоре понял, что могу ещё раз.
Я смотрела на его руки на столе.
Злость у меня внутри никуда не делась. Она лежала там же и была законной. Меня в очередной раз завели в комнату, не показав план комнаты, — со мной так поступали Сергей и Вика, каждый по-своему, и я поклялась себе, что этого больше не будет.
И одновременно я его понимала до последней запятой. Я сама девять месяцев проверяла каждого встречного на второе дно.
Мы были два одинаково покалеченных человека, и один из нас только что провёл другого через тест.
— Стас, — сказала я. — Один раз.
— Что?
— Ты меня проверил один раз, и я тебя понимаю, и я на тебя не в обиде.
Я положила ладонь на стол.
— Второго раза не будет. Если ты когда-нибудь ещё раз проверишь меня втёмную, я уйду в тот же день. Со своими двенадцатью процентами и со всем остальным.
Он смотрел на меня очень внимательно.
— Договорились, — сказал он.
— Это не переговоры. Это условие.
— Я понял, что не переговоры. — Он подвинул ко мне бокал. — Поэтому и говорю: договорились.
Мы посидели молча.
Потом он сказал:
— Ты выторговала у него сорок миллионов. В смысле, ты их ему оставила и сделку не сдала. Знаешь, что это значит?
— Что?
— Что я тебе должен, — сказал Стас. — Я это тоже посчитал.
Глава 25
— Катенька.
Она стояла на площадке у моей двери.
Декабрь, вечер пятницы, я приехала на Пресню одна — забрать зимние вещи и переночевать, у меня утром был вылет в Тулу.
Нина Павловна ждала меня у лифта. В пуховике, в берете, с пакетом в руке. Она постарела за год: лицо осело, губы стянулись в нитку.
— Здравствуйте, — сказала я.
— Я тебя тут два часа жду. — Она шагнула ко мне. — Валентина Петровна меня пустила, я говорю: я родня.
— Вы мне не родня.
Сказала я это ровно, без нажима, и она моргнула.
— Катенька, я на пять минут.
Я стояла с ключами в руке.
Четыре года эта женщина звонила мне по воскресеньям. Она учила меня печь свой пирог с капустой, она вязала мне носки на зиму — я их носила, у меня мёрзнут ноги. На мой день рождения она приезжала первой и сама раскладывала салаты. Мою собственную мать я вижу два раза в год, и Нина Павловна знала об этом и однажды сказала мне: «Ну ничего, я у тебя есть».
Я открыла дверь.
— Проходите. Пять минут.
Она разулась в прихожей, аккуратно поставив сапоги носками к стене.
— Ремонт сделала, — сказала она, оглядываясь. — Плитку сменила.
— Сменила.
— А хорошая была плитка.
Я промолчала и провела её на кухню.
Она села на край табурета, поставила пакет на колени и не стала снимать пуховик.
— Чаю? — спросила я.
— Не надо. — Она помотала головой. — Катенька, я к тебе по-человечески.
И заплакала.
Плакала она беззвучно, вытирая лицо ладонью, и говорила сквозь это.
— Серёженька погибает, — сказала Нина Павловна. — Ты его видела? Он же на человека не похож. Он у меня живёт с февраля, в своей комнате, лежит целыми днями лицом к стене. Работы нет, никуда не берут. Он в мае куда-то устроился, через две недели его выгнали, кто-то там узнал фамилию.
Я слушала.
— Он пьёт, — сказала она. — Он раньше вообще не пил, ты же знаешь, он пиво не любил. А теперь я бутылки из-под кровати вытаскиваю. Я его в поликлинику водила, там сказали — депрессия, надо к врачу. А он не идёт.
Она подняла на меня мокрые глаза.
— Ему сорок лет, Катенька. Сорок лет, и всё кончено.
— Нина Павловна.
— Ты подожди, я скажу. — Она выставила ладонь. — Я знаю, он виноват. Я всё знаю, он мне рассказал в феврале, ночью приехал и рассказал. Он дурак, он тебя предал, и эта тварь его окрутила. Я всё понимаю.
— Тогда о чём мы говорим?
— О милосердии, — сказала она.
Дальше она говорила восемь минут, и я не перебивала.
Она говорила, что нельзя было так публично. Что можно было развестись тихо, отсудить квартиру, уйти и не оглядываться — и он бы жил дальше, а теперь его нет. Что месть эта вышла страшнее преступления. Что я умная, сильная, у меня всё сложилось, у меня новый мужчина и должность, а он лежит лицом к стене.
Что жестоко было так с человеком поступать.
Я слушала и отмечала конструкцию — привычка осталась.
Ни разу за восемь минут она не сказала «моему сыну надо было». Всё, что можно было сделать иначе, полагалось сделать мне. Мне следовало развестись тихо. Мне следовало не выносить на люди. Мне следовало пожалеть.
Он в её рассказе вообще ничего не делал. С ним случилось.
Потом она сказала главное, ради чего пришла.
— Ты бы с ним встретилась, — сказала Нина Павловна. — Один раз. Просто поговорили бы, ты бы ему сказала, что не держишь зла. Ему этого хватит, Катенька, он от одного этого поднимется.
— Нет.
— Ну хоть по телефону.
— Нет.
— Катенька. — Она наклонилась вперёд. — Или ты Кириллову позвони. Ты же теперь можешь. Одно слово, тебя послушают, его возьмут куда-нибудь.
Я поставила чашку.
Внутри у меня к этому моменту всё встало на место, спокойно и окончательно.
— Нина Павловна, — сказала я. — Можно я тоже скажу?
— Скажи.
— Вы знали.
Она замерла с ладонью у лица.
— Что?
— Вы знали, что он мне изменяет, — сказала я. — С июля.
— Катенька, ты что...
— Двадцатого июля вы были на даче. — Я говорила ровно, я это не готовила, оно само у меня разложилось за десять минут. — Он приехал к вам в субботу с ночёвкой. Я в тот день была в Питере на конференции. Так?
— Ну был он...
— Он приехал с ней.
Тишина на кухне встала плотная.
— Вы её видели, — сказала я. — Вы знали Вику восемь лет, она бывала у нас за столом при вас четыре раза. И вы встретили их на своей даче в июле.
Нина Павловна опустила руку.
— Откуда ты...
— Она сама рассказала. — Я смотрела на неё. — В феврале, в моей спальне, она сидела на моей кровати и сказала мне: «Твоя свекровь нас на даче кормила и молчала, значит, всё нормально». Я это запомнила слово в слово.
Она сидела с прямой спиной и молчала.
— Я вам звонила в августе, — сказала я. — Помните? Я вам позвонила и пожаловалась, что он стал холодный. И вы мне что ответили?
Она молчала.
— Вы мне сказали: «Кать, ты его не пили. Мужики этого не любят, потерпи, все они через это проходят». — Я поставила локти на стол. — Я тогда положила трубку и три дня ходила виноватая. Я решила, что я его пилю.
— Я тебе добра хотела.
— Вы хотели, чтобы я не подняла шум.
Она открыла рот и закрыла.
— И вот ещё, — сказала я. — Двадцать первого ноября меня вывели из офиса. Без сумки, без денег, без телефона, в халате. Я ночевала в хостеле на Бауманской, за меня заплатил патрульный.
— Я не знала...
— Вы знали. Вам сын в тот же вечер рассказал, он вам всегда всё рассказывал. — Я держала голос ровным. — Вы знали, что я живу непонятно где, и вы не позвонили. Ни разу. Ни в ноябре, ни в декабре, ни в январе.
Она смотрела в стол.
— Четыре года вы говорили мне «я у тебя есть». — Я услышала, как у меня всё-таки дрогнул голос, и переждала. — Первый раз за одиннадцать месяцев вы приехали ко мне сегодня. Не потому, что вспомнили. Потому что вашему сыну понадобилось.
— Он мой ребёнок, — сказала Нина Павловна.
— Я знаю.
— Ты не поймёшь. У тебя своих нет.
Вот это она произнесла тихо и, наверное, даже не поняла, что сказала.
Я посидела секунды три.
Раньше эта фраза сложила бы меня пополам. Семнадцать лет я носила в себе ровно то, чем эта женщина сейчас в меня бросила, — и она про это знала. Я сама ей рассказывала, в позапрошлом ноябре, у неё на кухне, за чаем, единственному человеку за всю жизнь.
Сейчас ничего не произошло.
Слова прошли мимо. Я их услышала и отметила как приём — так отмечают в заседании неудачный довод противной стороны.
Вот по чему я поняла, до какой степени я выздоровела. Не по квартире, не по должности, не по красному платью.
По тому, что мне можно сказать это вслух, и я останусь сидеть прямо.
— Нина Павловна, — сказала я. — Уходите.
Она поднялась медленно.
Потом взяла свой пакет и стала протягивать его мне.
— Тут носки, — сказала она. — Я тебе связала. Осенью ещё.
Я посмотрела на пакет.
— Возьми, Катенька. Они шерстяные, у тебя ноги мёрзнут.
— Уходите, — повторила я.
Она постояла с этим пакетом в вытянутой руке.
Потом опустила его и пошла в прихожую. Обувалась она долго, придерживаясь за стену, и я стояла и смотрела, и не помогла ей.
У двери она обернулась.
— Он тебя любил, — сказала она.
— Он меня использовал.
— Он умел только так.
Она произнесла это без обиды, устало, и в этой фразе, надо отдать ей должное, было больше правды, чем во всём остальном разговоре.
Я открыла дверь.
Нина Павловна вышла на площадку и повернулась ко мне.
— Ты бы простила, — сказала она. — Тебе легче станет.
— Мне и так хорошо, — сказала я.
И закрыла дверь.
Замок щёлкнул два раза, автоматически.
Я осталась стоять в прихожей.
За дверью было слышно, как она стоит на площадке. Секунд двадцать. Потом зашуршало, зашаркало, и приехал лифт, и двери закрылись.
Я дошла до кухни, села на тот же табурет и просидела минут десять.
Это была последняя ниточка.
Сергей кончился в феврале у ступеней сцены. Вика — в октябре, в коридоре суда, с фразой про синий ночник. И вот сегодня ушла последняя женщина, звонившая мне по воскресеньям.
От всей той жизни у меня не осталось никого.
Мне стало пусто и легко одновременно, и я долго сидела и разбиралась, чего в этом больше.
Потом я поняла главное.
Я не жалела. Ни секунды. Ни о том, что не встретилась с ним, ни о том, что не позвонила Кириллову, ни о носках.
Милосердие она у меня просила для сына. Меня в этой квартире толкнули о стену, и ни одного милосердия для меня в тот вечер никто не попросил.
Я взяла телефон и набрала Волгоград.
— Катюш? — Мама подняла на втором гудке. — Случилось чего? Ты в такое время не звонишь.
— Ничего не случилось.
— Ты заболела?
— Мам. — Я смотрела в окно на снег. — Приезжай ко мне на Новый год. На две недели. Я билет куплю.
Она замолчала в трубке.
— Куда я поеду, — сказала она наконец. — У меня тут всё.
— Приезжай.
— А я тебе не помешаю?
— Приезжай, мам, — сказала я. — Я тебя очень прошу.
Она посопела.
— Ну, если надо, — сказала мама. — Тогда я пирог испеку и с собой возьму. Ты какой любишь, с яблоками?
— С яблоками.
Я положила трубку и вытерла лицо.
Пакет с носками так и остался стоять у меня в прихожей — она его всё-таки поставила у порога.
Я его не выбросила.
Потом достала чемодан и стала собирать вещи в Тулу.
Глава 26
— Речь написала?
— Нет.
— Кать.
— Я не собираюсь читать по бумажке.
— Ты собираешься выйти к четырёмстам людям без единого слова в голове.
— У меня в голове слов достаточно, — сказала я. — Застегни.
Стас застегнул мне молнию на спине и остался стоять сзади.
Платье было тёмно-зелёное, длинное, с закрытым верхом. Красное я в тот вечер надевать не стала. Красное осталось в феврале прошлого года, и повторяться мне показалось дешёвым.
— Волнуешься? — спросил он.
— Нет.
Я соврала. Я волновалась с утра.
Церемонию проводили в Доме музыки.
«Лучшая юридическая практика года» — отраслевая премия, её вручают за сделку. Нас выдвинули за «Восток»: три миллиарда семьсот сорок, восемнадцать лет истории, четыре юрлица, залоги, реструктуризация долга перед банком.
Заявку подавал не Стас. Заявку подал Гордеев.
Он приложил к ней письмо на полторы страницы, где было написано, что покупатель вёл переговоры жёстко и честно, и что он, продавец, за сорок лет в промышленности такого сочетания видел дважды. Про сорок миллионов там, разумеется, не было ни слова.
Мы сидели в первом ряду: Стас, я, двое наших юристов и Кириллов через проход.
Зал набился полностью. Четыреста человек, вся юридическая Москва: фирмы, инхаусы, судьи в отставке, пресса.
Я сидела и смотрела на сцену.
Год назад в этом же городе меня выводил охранник за локоть.
Награду объявили третьей по счёту.
— Лучшая юридическая практика года, — сказал ведущий. — Сопровождение сделки по приобретению промышленной группы «Восток». Юридическая команда холдинга Ковалёва. Руководитель проекта — Екатерина Соловьёва.
Зал захлопал.
Стас взял меня за руку выше локтя, коротко, и отпустил.
Я поднялась на сцену.
Статуэтка оказалась тяжёлой — стекло с металлическим основанием.
Я взяла микрофон и посмотрела в зал.
Четыреста лиц. Я нашла глазами Разумовского в шестом ряду, он показал мне поднятый большой палец.
— Спасибо, — сказала я. — Я скажу две вещи и уйду.
Зал притих.
— Первое. Эту сделку вела команда из шести человек, и половина из них моложе тридцати. Юля Мещерякова, Антон Стеблов, Марат Абдулин, Рита Кац, Дима Севрюк. Они сидят в восьмом ряду, встаньте, пожалуйста.
Ребята встали, красные до ушей. Зал захлопал им.
— Второе, — сказала я. — Год назад я разбирала коробки в подвале за восемьдесят тысяч в месяц. Я это говорю не для истории про золушку. Я это говорю для тех, кто сейчас сидит в таком подвале и думает, что всё закончилось.
Я помолчала.
— Ничего не закончилось. Работа лечит и возвращает. Спасибо.
Я пошла к ступеням под аплодисменты.
И вот тут в дальнем конце зала кто-то встал.
В проходе, у микрофонной стойки для вопросов, стоял Сергей.
Микрофон там ставят для панельной части — после награждения у них дискуссия, зал задаёт вопросы. Он подошёл к нему первым.
В руке у него была бутылка. Не бокал — бутылка коньяка, початая, и он держал её за горлышко.
Костюм на нём висел. Тот самый, серый, я его помнила — мы покупали его вместе на Никольской в двадцать втором.
— А можно я скажу? — произнёс он в микрофон.
Звук пошёл на весь зал.
Ведущий на сцене растерялся:
— Простите, панельная часть начнётся...
— Я быстро.
Я стояла на середине лестницы со статуэткой в руках.
Четыреста человек развернулись к проходу.
— Вы её сейчас наградили, — сказал Сергей. — Соловьёву. Все похлопали. А знаете, что она делает с людьми?
По залу пошёл шорох.
— Я с ней жил четыре года, — сказал он. — Четыре. Я ей квартиру, я ей всё. А она мне влезла в почту, в камеры, в телефон — она за мной год следила, вы это знали? Она собирала на меня записи, как на бандита. Она мою жизнь размотала при ста двадцати людях и хлопала в ладоши.
Он поднял бутылку и махнул ей в сторону сцены.
— Вот эта. С премией.
Зал молчал.
Я стояла на лестнице и очень отчётливо чувствовала холод в пальцах.
Страха у меня не было. Я перебирала варианты, быстро, по-заседательски: ответить, промолчать, уйти со сцены, позвать охрану.
И одновременно во мне шло другое, помимо расчёта.
Он ведь говорил правду. Я действительно влезла в чужие камеры. Я действительно слушала её разговоры по ночам и складывала файлы на внешний диск. Я это сделала, и в зале сидели четыреста человек, и половина из них подумала сейчас именно об этом.
Год назад такая минута положила бы меня на месте.
Я поймала себя на том, что стою прямо и держу статуэтку ровно.
Я решила ответить. Я уже открыла рот и шагнула к микрофону.
Стас встал раньше.
Он поднялся из первого ряда, поднялся на сцену в три шага и взял микрофон у растерянного ведущего.
Он не смотрел на Сергея.
Он смотрел в зал.
— Меня зовут Станислав Ковалёв, — сказал он спокойно. — Раз уж мы перешли к личному, я тоже расскажу.
Тишина стояла плотная.
— В шестнадцатом году у меня было четыреста сотрудников и строительный бизнес, — сказал Стас. — Мой партнёр и моя жена вывели активы. Полтора года готовили, вывели за один день. Я потерял всё. Я три года ходил по судам и всё проиграл. Многие в этом зале это помнят, кое-кто в этом зале тогда меня не брал трубку.
По залу прошло движение.
— Я тогда очень хотел объясниться, — продолжал он. — Мне казалось, надо всем рассказать, как было на самом деле. Я звонил людям. Я приходил к ним и говорил: послушайте, это неправда, вот документы.
Он помолчал.
— Меня выслушивали и провожали до двери. Понимаете? Оправдывающегося человека дослушивают из вежливости.
Он перехватил микрофон в другую руку.
— Потом я перестал объясняться и начал работать. Шесть лет. И в какой-то момент я обнаружил, что мне уже никому ничего не надо доказывать, потому что за меня говорят сделки.
Стас поднял глаза и в первый раз посмотрел в проход, на Сергея.
— Успех — единственная работающая месть, — сказал он. — Всё остальное — разговоры в микрофон с бутылкой в руке.
В зале засмеялись. Один, потом несколько, потом волна.
— Екатерина Андреевна год назад собирала документы в подвале моего офиса, — сказал Стас в зал. — Сегодня она стоит здесь со статуэткой за сделку на четыре миллиарда. Про то, кто ей что сделал, вы все прекрасно знаете, эту историю тут пересказали по третьему кругу. Я хочу, чтобы вы запомнили другое.
Он выдержал паузу.
— Её пытались стереть. Она вернулась и стала лучше. Вот и весь сюжет.
Зал встал.
Не весь — рядов десять. Хлопали стоя, и хлопали долго, и я стояла на этой лестнице со стеклянной статуэткой и не знала, куда девать руки.
Двое из охраны уже шли по проходу к Сергею.
Он не сопротивлялся. Он опустил бутылку и позволил взять себя под руки, и его повели к дверям — мимо рядов, мимо людей, поворачивающих головы.
Ровно так же вели меня. Толик под локоть, опенспейс, сорок опущенных голов.
Разница была одна: я тогда шла молча, а он всю дорогу что-то говорил охраннику, и охранник ему не отвечал.
У самых дверей он обернулся и нашёл меня глазами.
Мы посмотрели друг на друга через весь зал.
Я не почувствовала ничего.
Передо мной стоял чужой немолодой мужчина в старом костюме. Я смотрела на него и не могла вспомнить, за что любила.
Двери закрылись.
Домой мы ехали в час ночи.
Я сидела с той стороны, статуэтка лежала у меня на коленях, и я вертела её в руках.
— Стас.
— М?
— Я собиралась ответить.
— Я знаю.
— Я уже шагнула к микрофону. — Я повернулась к нему. — Ты меня опередил на полсекунды.
Он смотрел на дорогу.
— Ты сердишься?
— Я разбираюсь, — сказала я честно. — Внутри у меня две вещи, и они друг с другом спорят.
— Говори обе.
— Первая: мне было хорошо. — Я помолчала. — Мне тридцать два года, и меня в первый раз в жизни кто-то закрыл собой при людях. Я четыре года прожила с мужчиной, стоявшим за моей спиной, когда меня выводили из офиса.
— А вторая?
— Вторая: я умею сама.
Стас кивнул.
— Умеешь, — сказал он.
— Тогда зачем ты вышел?
Он молчал, наверное, километр.
— Затем, что мне это было нужно, — сказал он наконец. — Не тебе, Кать. Мне.
— Объясни.
— Я девять лет никому этого не говорил. — Он перестроился. — Про шестнадцатый год, про жену, про то, как меня не брали трубку. Я это носил в себе, и оно у меня внутри лежало мёртвым грузом.
Он усмехнулся коротко.
— Сегодня мне дали микрофон, четыреста человек и повод. Я сказал это вслух первый раз в жизни.
Я смотрела на его профиль.
— И как?
— Отпустило, — сказал Стас. — Я всю дорогу до машины шёл и думал: надо было раньше.
Я подумала и положила ладонь ему на колено.
— Тогда мы квиты, — сказала я.
Дома я поставила статуэтку на подоконник в кухне.
Он ушёл в душ. Я налила себе воды и осталась стоять у окна.
Год и три месяца.
Двадцать первого ноября меня вывели на набережную в халате, без документов и без денег. Сегодня четыреста человек аплодировали мне стоя, а мужчина, выставивший меня тогда, вышел из зала под руки с охраной.
Я стояла со стаканом и ждала, что внутри поднимется что-нибудь большое.
Не поднялось. Внутри было ровно и тихо.
И я поняла, что это и есть выздоровление.
Оно приходит тихо. Человек однажды обнаруживает, что чужая история перестала быть его собственной.
Стас вышел из душа с полотенцем на шее и остановился в дверях кухни.
— Ты чего стоишь?
— Думаю.
— О нём?
— О себе, — сказала я.
Он подошёл, взял статуэтку с подоконника, повертел её и поставил обратно, развернув к комнате.
— Криво стояла, — сказал он.
Я засмеялась.
Я допила воду и пошла спать.
Утром у меня была сделка.
Глава 27
— Куда мы едем?
— Пройтись.
— В одиннадцать вечера?
— В одиннадцать вечера, — сказал Стас. — Оденься теплее.
Была суббота, через три дня после церемонии. Мы просидели весь день дома с бумагами, и в десятом часу он закрыл ноутбук и сказал, что надо выйти.
Он вёл сам. Я смотрела в окно и минут через двадцать поняла, куда мы едем.
Пресненская набережная.
Он поставил машину, обошёл её и открыл мне дверь.
— Ты специально, — сказала я.
— Специально.
Ночь стояла мартовская, сырая, снег сошёл дня три назад.
Мы пошли по набережной вдоль воды. Слева светились башни, справа лежала чёрная река.
Я знала здесь каждые двадцать метров.
— Вон там, — сказала я и показала подбородком. — Бизнес-центр. Шестой этаж, третье окно слева, если считать от угла.
— Твой кабинет.
— Мой кабинет. — Я шла, засунув руки в карманы. — Я вышла вон из тех дверей. Ступеней там три. Я стояла на верхней и надевала халат, а Толик стоял за стеклом и делал вид, что смотрит в монитор.
Стас молчал.
— Дальше я пошла в эту сторону, — сказала я. — Потому что стоять было холоднее.
Мы прошли ещё метров триста.
— Стас.
— Да.
— Я тебе одну вещь никогда не рассказывала.
Он остановился и повернулся ко мне.
— Слушаю.
Я стояла и смотрела на воду.
Я собиралась это сказать месяцев восемь. Я подходила к этому разговору раз шесть и каждый раз сворачивала.
— Мне было четырнадцать лет, — сказала я. — Больница на Каширке. Аппендицит проглядели, начался перитонит, меня резали ночью.
— Дальше.
— На третий день пришёл хирург с обходом. Мама сидела у меня на кровати и чистила мандарин. Он посмотрел шов и сказал ей вполголоса, думая, что я сплю: спайки будут, с детьми потом возможны сложности, поставьте её на учёт.
Я перевела дыхание.
— И ушёл дальше по палате.
Стас слушал.
— Мама со мной об этом никогда не заговорила, — сказала я. — Ни разу за семнадцать лет. Она просто доела мой мандарин.
— А ты?
— А я решила, что со мной что-то не так изначально. — Я смотрела на чёрную воду. — Я построила поверх этого всю жизнь. Красный диплом, практика, миллиардные сделки. Я строила высоко, потому что снизу подпирало.
Он молчал.
— В двадцать три я бросила парня, потому что он заговорил про детей. В двадцать шесть отказалась от мужчины с дочкой. В двадцать девять записалась к гинекологу и не пошла.
— Почему?
— Потому что боялась услышать вслух.
Я повернулась к нему.
— И вот пришла Вика и сказала мне это вслух. В моём халате, на моей кровати. Она угадала наугад и попала точно.
Стас смотрел мне в лицо.
— Ты после этого дошла до врача? — спросил он.
Я молчала секунды три.
— Нет.
— Кать.
— Я знаю. — Я отвернулась. — Я слушала запись, где она говорит, что у него не работает. Я поверила ей, я порадовалась и всё равно не пошла. Потому что бумага может сказать другое, и тогда я потеряю единственное, что у меня появилось.
Мы стояли на набережной, и мимо проехала поливальная машина.
— Ты меня осуждаешь? — спросила я.
— Я тебя понимаю, — сказал Стас. — Я три года не открывал ту папку с судебными решениями. Она у меня лежала в сейфе, я знал, что там написано, и всё равно не открывал.
— И что помогло?
— Ничего не помогло. Я однажды достал и прочитал.
— И как?
— Там было написано ровно то, что я знал. — Он пошёл дальше, и я двинулась рядом. — Хуже мне не стало. Стало тише.
Я шла и молчала.
— Кать, — сказал он через десять шагов. — Я тебя туда не потащу. Это твоё дело и твой срок.
— Спасибо.
— Я только одно скажу и закрою тему. — Он посмотрел на меня. — Ты семнадцать лет живёшь с приговором. Его вынес человек, посмотревший на твой шов и ушедший дальше по палате. Он тебя не обследовал. Он бросил фразу.
Я остановилась.
Мне это никогда не приходило в голову.
Семнадцать лет я считала слова того хирурга медицинским фактом. Мне ни разу не пришло на ум, что усталый мужчина в конце смены сказал матери пациентки общее место — и пошёл к следующей койке.
Лавочку я нашла сразу.
Она стояла на том же месте — за парапетом, спиной к дороге, третья от фонаря. Крашеная зелёным, доска в середине светлее остальных, её меняли.
Я остановилась.
— Вот эта, — сказала я.
Стас посмотрел на неё.
Обыкновенная городская лавочка. Метр восемьдесят, чугунные ножки, урна рядом.
Я стояла и разглядывала её, и вдруг у меня внутри что-то пошло вверх, и я засмеялась.
Я смеялась, наверное, с полминуты — стояла посреди набережной, в пальто, и хохотала на пустую лавочку.
Стас ждал.
— Прости, — выговорила я. — Я представила.
— Что?
— Как я на ней лежала. — Я вытерла глаза. — Стас, я на неё легла боком и подтянула колени, и подоткнула под себя полу халата. Махрового. Я лежала на этой доске в халате и колготках, и мимо шли люди, и одна женщина с зонтом ускорила шаг.
Я опять засмеялась.
— И вот я стою тут через шестнадцать месяцев. У меня статуэтка на подоконнике, двенадцать процентов и водитель. И я разглядываю лавочку.
— Смешно, — согласился Стас.
— Ужасно смешно.
Смех у меня кончился так же внезапно, как начался, и я замолчала.
Он подошёл сзади и обнял меня. Просто обнял, поверх пальто, положив подбородок мне на макушку.
Мы постояли так.
— Больше ты никогда не будешь спать на улице, — сказал он.
Я закрыла глаза.
— Ты этого не можешь обещать.
— Могу.
— Стас, никто такого не может обещать. Я в позапрошлом октябре тоже думала, что у меня всё определено на пять лет вперёд.
— Я не про обстоятельства, — сказал он. — Обстоятельства я тебе гарантировать не берусь, я сам всё терял.
— А про что?
— Про то, что тебе будет куда пойти. — Он говорил ровно, у меня над головой. — Всегда. Даже если у тебя однажды не станет ничего и ты будешь стоять на улице без документов и без денег — тебе будет куда пойти. Вот это я обещать могу, и вот это в моих силах.
Я стояла в его руках и молчала.
Потому что в ноябре мне было некуда пойти. Двести сорок контактов, и ни одного номера.
Он отпустил меня и обошёл, встав передо мной.
Я подняла голову.
Он стоял, засунув руки в карманы пальто, и смотрел мне в лицо.
Я поняла за секунду до того, как он заговорил. По лицу.
— Стас, — сказала я.
— Дай я скажу.
Я замолчала.
— Я на колени не встану, — сказал он.
Я моргнула.
— Я видел, как перед тобой стоял на коленях мужчина, — продолжал Стас. — Я стоял у стены и смотрел. Он тогда не прощения просил, он спасался, и ты это увидела быстрее меня.
Он вынул руку из кармана.
Кольца в ней не было. Он просто держал руку раскрытой.
— Я не буду тебя умолять, — сказал он. — Умоляют те, у кого нет ничего другого. Я не собираюсь тебя уговаривать, доказывать и тем более торопить.
Он смотрел мне в глаза.
— Я просто буду рядом. Столько, сколько тебе понадобится, — сказал он. — Хоть год. Хоть пять. Я никуда не денусь, у меня нет других планов.
Мимо по набережной прошла компания подростков, громко, с музыкой из телефона. Мы подождали, пока они пройдут.
— Но если ты скажешь «да», — сказал Стас, — я сделаю тебя счастливой.
Он это произнёс без выражения, деловым тоном.
— Я это умею, — добавил он. — Я проверял на одном человеке. Одиннадцать лет получалось.
Я стояла посреди Пресненской набережной, в марте, в двенадцатом часу ночи.
В двадцати метрах от меня стояла лавочка, где я лежала с разряженным телефоном и без документов.
Мне тридцать два года.
Внутри у меня в эту минуту происходило очень много, и я потом разбирала это по частям неделями.
Первое, что поднялось, было страхом. Обыкновенным, животным. Я один раз в жизни уже сказала мужчине «да», и мне за это выставили счёт на всю мою жизнь. Тело помнит такое лучше головы.
Второе пришло следом.
Я вспомнила его руки на своих лопатках в зале с зеркалами. Как он спросил разрешения. Носки с биркой на кресле. Восемьдесят тысяч в месяц и подвал без окон — и человека, спускавшегося туда через день читать мои справки стоя.
Он ни разу меня не пожалел. Он ни разу меня не бросил.
И третье, самое важное.
Я подумала не про него.
Я подумала про себя.
Год назад я согласилась бы мгновенно и вцепилась бы обеими руками, потому что мне было страшно оставаться одной, и человек с деньгами протягивал мне руку.
Сегодня я стояла и понимала: я могу сказать «нет».
У меня есть квартира, имя, двенадцать процентов и работа. У меня есть решение суда в сейфе. Я одна, и мне с собой хорошо, и я это проверила за шестнадцать месяцев.
И вот именно поэтому я могла ответить честно.
Я подошла к лавочке.
Смахнула с неё ладонью сырость и села — на то самое место, у левого края, где лежала голова.
Посидела.
Потом посмотрела на него снизу вверх и подвинулась.
— Сядь со мной, — сказала я.
Стас постоял секунду.
Потом снял пальто, положил его на мокрую доску рядом и сел на него, вплотную ко мне, и мы оказались плечом к плечу.
Мы сидели молча, наверное, минуты три.
Река шла чёрная, на той стороне горели окна, и на набережной было пусто.
— Знаешь, чего мне тогда хотелось больше всего? — спросила я.
— Чего?
— Чтобы кто-нибудь сел рядом, — сказала я. — Люди шли мимо всю ночь. Никто не сел.
Он взял мою руку и держал её в своей.
Я смотрела на воду и слушала, как внутри у меня медленно, по одному, встают на место слова.
Глава 28
— Да, — сказала я.
Он повернул голову. Пальто под нами намокало, от реки тянуло сыростью, и на той стороне гасли окна одно за другим.
— Повтори, — попросил Стас, не выпуская моей руки.
— Да. Я согласна.
Он посмотрел на меня секунды три и ничего не ответил.
Потом снял с себя шарф и намотал мне на шею, потому что я уже начинала стучать зубами.
— Тогда пойдём, — сказал он, поднимая с лавочки мокрое пальто. — Ты синяя.
Мы шли к машине, и на середине пути я остановилась.
— Стас.
— М?
— Я не хочу ждать, — сказала я, глядя на воду. — Я хочу быстро.
— Насколько быстро?
— Через месяц.
Он засмеялся и полез в карман за ключами.
— Двадцать шестое апреля, — сказал он, отпирая машину. — Суббота.
---
Месяц — это мало.
Мне это объяснили одиннадцать человек за первые три дня.
— Екатерина Андреевна, вы понимаете, что площадки бронируют за год? — Распорядительница держала планшет обеими руками и смотрела на меня с искренней болью. — Всё, что можно, разобрано до октября.
— Значит, берём то, чего нельзя.
— Я вам могу предложить конец сентября.
— Двадцать шестое апреля, — сказала я, снимая пальто и вешая его на спинку стула. — Дальше идём по списку сверху вниз, пока кто-нибудь не согласится.
Согласились на четвёртом звонке. Особняк на Ордынке, у них слетела чужая свадьба.
— Вам повезло, — сказала администратор по телефону, шурша страницами журнала. — У них жених передумал за две недели.
— Печальная история.
— Обыкновенная, — вздохнула она. — У нас такое два раза в год.
Дальше пошло колесом.
Я вела в те недели две сделки одновременно и параллельно выбирала цветы, шрифт на приглашениях и меню на двести человек. Спала я по пять часов. Ела на бегу.
И мне было хорошо.
Вот что странно. Год назад точно такая же нагрузка меня убивала, а тут держала.
Я поняла, в чём разница, где-то на второй неделе. Раньше я разбирала завалы. Теперь я строила.
Приглашения я разослала на плотном картоне, курьером, с вручением в руки — тем же тиснёным конвертом, что и в прошлом феврале.
Двести человек. Кириллов, Разумовский с женой, Гордеев, ребята из моей команды, партнёры по фонду, Ленка из договорного.
Всех, кто сидел в бальном зале.
— Ты понимаешь, как это прочтут? — спросил Стас, разглядывая макет приглашения на просвет.
— Понимаю.
— Скажи вслух.
— Год и два месяца назад они смотрели, как меня выводят из зала под смех, — сказала я, забирая у него макет. — Теперь они приедут ко мне на свадьбу. Я хочу, чтобы это случилось быстро и при них.
— Вызывающе.
— Да, — согласилась я. — Мне нравится.
---
Салон был тот же. Петровка, второй этаж, стойки с чехлами.
Стилист меня узнала сразу.
— Екатерина Андреевна! — Она вышла ко мне из-за стойки, вытирая руки о фартук. — А я вас по телевизору видела, с премией.
— Здравствуйте.
— Я тогда вам красное отговаривала, помните? — Она засмеялась, качая головой. — Я после того февраля неделю ходила и всем рассказывала, какая я дура.
— Вы были правы по-своему.
— Я была не права. — Она подняла палец. — Так. Что ищем?
— То же самое, — сказала я, снимая жакет. — Только белое.
Она поняла мгновенно.
Мы работали три часа. Она вытаскивала чехлы, я мерила, мы отбрасывали.
То платье я помнила до последнего шва. Плотный шёлк, глухой верх, длинный рукав, вырез только на спине, до поясницы. Оно закрывало меня целиком и при этом не оставляло сомнений, что под ним живая женщина.
Мне нужно было ровно оно, в белом.
Пятое по счёту подошло.
Я вышла из примерочной и встала перед большим зеркалом.
Стилист замолчала.
— Ну вот, — сказала она наконец, отступая на шаг. — Вот теперь всё сходится.
Из зеркала на меня смотрела женщина в белом. Тот же силуэт, та же посадка головы, те же развёрнутые плечи.
Год назад в этом же зеркале и в этой же линии стояла женщина в красном, идущая мстить.
— Берём, — сказала я.
И в этот момент внизу, у входа в салон, начали кричать.
---
Голос я узнала через стекло.
Я стояла в белом платье на подиуме и слышала, как внизу, на первом этаже, женский голос повторяет одно и то же.
— Мне нужна Соловьёва! Она здесь, я знаю! Позовите её!
Стилист метнулась к лестнице.
— Не надо, — сказала я, придерживая подол. — Я сама.
Я спустилась в чём была.
Вика стояла у стеклянных дверей.
Её держал за плечо охранник — мальчик лет двадцати пяти, растерянный, он держал её мягко, явно боясь надавить.
Я увидела её и остановилась на нижней ступени.
За полгода после суда она изменилась ещё. Куртка не по сезону, кроссовки, волосы отросли и висели прядями. Лицо распухло с одной стороны, и она стояла, опустив плечи, засунув кисти в рукава.
Ей тридцать четыре года.
— Кать, — сказала она.
Салон замер. Продавцы, две клиентки, стилист на лестнице.
— Как ты меня нашла?
— В интернете написали, где ты платье выбираешь. — Она облизнула губы. — Там про свадьбу пишут везде.
Я стояла и молчала.
— Ты красивая, — сказала Вика, глядя на платье. — Правда.
— Что тебе нужно?
Она сделала шаг, охранник придержал её, и она остановилась.
— Прости меня, — сказала она.
---
Она заговорила быстро, глотая слова.
Что она всё поняла. Что она за эти месяцы всё передумала. Что ей плохо, ей очень плохо, она живёт в комнате на Щёлковской, работает на кассе в круглосуточном, и что она не спит, потому что ей снится, как Артём кричит за стеной.
Что она виновата и что она это признаёт.
Что ей нужно, чтобы я её простила.
— Мне без этого не жить, — сказала Вика, вытирая нос рукавом куртки. — Кать, я честно. Я тебя во сне вижу. Ты мне скажи одно слово, и всё, я уйду, я больше никогда.
Я слушала её и держала в себе очень много всего сразу.
Я смотрела на женщину, восемь лет пившую чай на моей кухне.
Я смотрела на женщину, сидевшую в моём халате на моей кровати с рукой на животе.
— Вик, — сказала я. — Ты сейчас пришла не за прощением.
— За прощением!
— Ты пришла за облегчением. — Я говорила спокойно, я слышала свой голос со стороны. — Тебе тяжело, и ты хочешь, чтобы я сняла с тебя эту тяжесть. Одним словом, бесплатно, за две минуты.
Она открыла рот.
— Я не буду, — сказала я.
— Ты злая.
— Возможно.
— Ты злая! — Голос у неё сорвался, и она рванулась вперёд, охранник поймал её за локоть. — Ты всё забрала! Ты в белом стоишь, а я на кассе стою! У тебя мужик, деньги, а у меня ребёнка нет! Ты хоть понимаешь, что ты со мной сделала?!
Продавщица за стойкой сняла трубку.
— Кать! — Вика уже кричала. — Ты мне жизнь сломала! Ты чудовище!
Я стояла на нижней ступени в белом платье и смотрела на неё.
Внутри у меня было тихо.
Восемь лет назад она рыдала у меня в коридоре с претензией от банка. Сегодня она кричала мне через салон, что я чудовище.
Между этими двумя днями поместилась вся её жизнь и половина моей.
— Вик, — сказала я. — Костя платит тебе содержание, потому что я поставила это условием. Ты об этом знаешь?
Она осеклась.
— Он сказал, — выговорила она.
— Свидания раз в неделю у тебя тоже есть. Их выторговала я, вопреки его желанию. — Я держала подол одной рукой. — Ходи на них. Это единственное, чем я могу тебе помочь, и я это уже сделала.
Вика смотрела на меня и молчала.
— Выведите, пожалуйста, — сказала я охраннику.
Он вывел её. Она упиралась и кричала до самой двери, а на улице сразу замолчала, повернулась и пошла вдоль дома, засунув руки в карманы.
Через стекло было видно, как она идёт.
Стеклянная дверь закрылась, и в салоне стало очень тихо.
— Господи, — выговорила стилист с лестницы. — Кто это?
— Никто, — сказала я, поднимая подол. — Пойдёмте, у нас рукав ещё.
---
Вечером я рассказала Стасу.
Мы сидели у него на кухне, он резал что-то к ужину и слушал, не оборачиваясь.
— Ты в порядке? — спросил он, вытирая нож о полотенце.
— В порядке.
— Кать.
— Я правда в порядке, — сказала я. — У меня только одно в голове застряло.
— Что?
— Она сказала: «у меня ребёнка нет».
Я обхватила кружку двумя руками.
— Она так и не поняла. — Я смотрела в стол. — Она до сих пор считает, что его у неё отняли. Что это со мной связано, что это часть моей мести.
Стас поставил доску на стол и сел напротив.
— А ты?
— А я знаю, что там было в акте опеки, — сказала я. — Я его читала. Недобор веса и пустой холодильник.
Он налил себе воды и выпил половину стакана.
— Тогда чего ты мучаешься?
— Я не мучаюсь. — Я подняла глаза. — Я просто хочу, чтобы ты знал: я про это думаю. И не хочу однажды перестать.
Стас поставил стакан.
— Вот поэтому ты ею и не станешь, — сказал он.
---
Платье привезли за три дня до свадьбы.
Его повесили в гардеробной, в чехле, и я один раз, поздно вечером, зашла и расстегнула молнию, чтобы посмотреть.
Белый шёлк в темноте выглядел серым.
Я стояла в гардеробной и думала об очень простой вещи.
Полтора года назад у меня в чехле уже висело платье. Оно провисело там до декабря, потом я вынесла его на помойку, не разворачивая, — в тот декабрь я жила на Автозаводской и ела гречку.
То платье выбирала женщина, уверенная в завтрашнем дне.
Это выбрала женщина, знающая, что завтрашний день ничего не гарантирует.
Второе показалось мне надёжнее.
Я застегнула чехол.
— Ты идёшь? — крикнул Стас из спальни.
— Иду, — отозвалась я, выключая свет в гардеробной.
Глава 29
— Ты вообще зачем сегодня приехала?
— У меня закрытие по банку, — сказала я, раскладывая на столе три экземпляра договора. — Подпишу и уеду.
— У тебя завтра свадьба.
— Поэтому я и хочу закрыть сегодня.
Стас стоял в дверях моего кабинета с двумя стаканчиками кофе и смотрел, как я вожу пальцем по строкам.
— Дай сюда, — сказал он, ставя один стаканчик мне на стол. — Ты третий раз читаешь одну страницу.
— Я проверяю реквизиты.
— Ты нервничаешь.
Я подняла голову.
— Немножко.
Была пятница, двадцать пятое апреля, половина двенадцатого дня.
Платье висело в чехле в гардеробной. Мама прилетела накануне и с восьми утра гладила на кухне какие-то салфетки, потому что ей надо было чем-то заняться. Двести приглашений разлетелись три недели назад.
Мне оставалось подписать четыре бумаги и уйти.
---
Шум в приёмной начался в двенадцать.
Сначала я услышала голос секретаря — высокий, с той интонацией, с какой обращаются к посетителю без записи. Потом мужской. Потом что-то упало.
Я вышла из-за стола.
Дверь в приёмную открылась, и вошёл Сергей.
Его никто не вёл. Он прошёл сам, оттолкнув плечом стойку, и остановился посреди приёмной, тяжело дыша.
Я увидела его и поняла, что он не пил.
Именно это меня и напугало. Он был трезвый и от этого совсем плохой: серое лицо, обкусанные губы, куртка застёгнута на одну пуговицу, и правая рука мелко ходила у бедра.
— Кать, — сказал он.
Секретарь стояла у стены с телефоном в руках.
— Юля, идите, — сказала я ей, не оборачиваясь. — Пожалуйста.
Она вышла.
Стас появился в дверях своего кабинета через три секунды. Он вышел спокойно, без спешки, и встал сбоку, метрах в трёх от нас, засунув руки в карманы.
— Здравствуйте, — сказал он.
Сергей на него не посмотрел.
---
— Кать, я всё, — сказал Сергей. — Ты слышишь? Я всё.
— Тебе сюда нельзя.
— Мне уже везде нельзя. — Он засмеялся коротко и страшно, обхватив себя за локти. — Ты знаешь, что у меня осталось? Комната у матери и телефон, куда никто не звонит. Мне сорок один год.
— Уходи.
— Я год не работаю. — Голос у него пошёл вверх. — Год, Кать! Я в феврале в такси устроился, меня оттуда выкинули через месяц, потому что клиент меня узнал. Меня узнают, понимаешь? Я в магазин выхожу и жду, что меня узнают.
Я стояла и держалась за спинку стула.
— Завтра ты выходишь замуж, — сказал он.
— Да.
— Я в интернете прочитал. Двести человек. — Он смотрел на меня в упор, и глаза у него были красные и сухие. — Кать, вернись.
— Нет.
— Я тебе не сделаю плохо. Я всё понял, я год об этом думал.
— Нет, — повторила я.
И тогда он сказал то, ради чего пришёл.
— Тогда я себя убью, — сказал Сергей.
В приёмной стало очень тихо.
— Сегодня, — сказал он. — Ты завтра будешь в церкви стоять, а меня уже не будет. И ты с этим будешь жить.
---
Я стояла и слушала, как у меня стучит в ушах.
Внутри у меня в эту секунду произошло сразу несколько вещей.
Первая — холодный расчёт. Я поняла, зачем эта фраза. Она приходит последней, когда всё остальное не сработало: деньги, обвинения, мольбы. Это была не просьба о помощи, это была попытка привязать меня к себе — на завтра, на послезавтра, на всю жизнь.
Вторая — страх. Обыкновенный, человеческий. Он стоял передо мной серый и трезвый, и я четыре года спала с этим человеком, и я знала, что он живёт у матери и не выходит из комнаты.
Третья пришла позже всего.
Я вспомнила Нину Павловну на моей кухне в декабре: он лежит лицом к стене, я бутылки из-под кровати вытаскиваю, в поликлинике сказали — надо к врачу, а он не идёт.
Я открыла рот, чтобы ответить.
Стас заговорил раньше.
---
Он не повысил голос ни на полтона.
— Сергей, — сказал Стас, вынимая руку из кармана. — Вы сейчас уйдёте.
— Я с тобой не разговариваю.
— Со мной. — Стас подошёл к стойке секретаря и нажал кнопку под столешницей, не глядя. — Охрана поднимется через сорок секунд. Я предлагаю вам эти сорок секунд использовать и выйти самому.
— Ты у меня её забрал.
— Я её нашёл на полу у чужого офиса, — сказал Стас, всё так же ровно. — В чужой куртке и в кроссовках на колготки. Забирать было нечего, вы к тому моменту всё выбросили сами.
Сергей дёрнулся к нему.
Дверь в приёмную открылась, и вошли двое из охраны — крупные ребята в чёрном, спокойные, они у нас на этаже дежурят с прошлого года.
— Господин Костров, — сказал старший, беря его под локоть. — Пойдёмте.
Сергей рванулся, и второй взял его с другой стороны.
Его повели к дверям.
И вот тут он закричал.
Он кричал моё имя, дважды, а потом стал кричать, что я его убила, что все увидят, что я буду виновата.
Стас пошёл следом за ними.
У самых дверей он остановился и сказал Сергею — негромко, я услышала каждое слово.
— Она ушла от вас в халате, — сказал Стас. — Неужели вы думали, что она вернётся в платье?
Двери закрылись.
---
Я вышла в приёмную.
Стас стоял у стойки спиной ко мне.
Я подошла и взяла его за руку. Просто нашла его пальцы своими и сжала, и он сжал в ответ.
Мы стояли и смотрели на закрытые двери.
Их открыли ещё раз — секунд через двадцать. Охранник придерживал Сергея за плечо, и тот успел повернуть голову.
Он нашёл меня глазами.
Я на него не посмотрела.
Я стояла, держа Стаса за руку, и смотрела прямо перед собой, на стену, на висящий там сертификат о премии.
Всё.
Я не ответила ему ни словом и не повернула головы. В тот день я окончательно поняла одну вещь: последнее слово не всегда состоит из слов.
Двери закрылись во второй раз, теперь насовсем.
Я потом много раз возвращалась к этой минуте и проверяла себя.
Мне хотелось посмотреть. Очень. У меня внутри дёргалось: обернись, увидь его лицо, забери себе эту картинку.
Я не обернулась ровно потому, что хотелось.
Я год назад стояла посреди опенспейса и искала глазами хоть одно лицо, и все опускали головы. Я знаю, из чего состоит эта секунда. Отдавать её ему я не собиралась.
---
Через десять минут я сидела у себя в кабинете и набирала Нину Павловну.
Стас стоял у окна и молчал.
Она подняла на четвёртом гудке.
— Катенька?
— Нина Павловна, слушайте меня внимательно, — сказала я. — Сергей был у меня в офисе двадцать минут назад. Его вывела охрана. Сейчас он на улице, на Дубининской.
— Господи...
— Он сказал, что покончит с собой сегодня.
В трубке стало тихо.
— Он трезвый, — сказала я. — И он в очень плохом состоянии, я его таким не видела ни разу за четыре года. Я не знаю, всерьёз это или нет, и вы не знаете.
— Катенька, а что мне...
— Записывайте. — Я взяла ручку. — Есть телефон психиатрической неотложной помощи, вы можете вызвать врача на дом. Есть кризисная линия, там подскажут, как с ним разговаривать. Я вам сейчас пришлю оба номера сообщением.
Она заплакала в трубку.
— Он же меня не послушает.
— Может, и не послушает. — Я держала голос ровным. — Нина Павловна, я вам звоню один раз. Больше я в его жизни ничего сделать не могу и не буду.
— Ты бы с ним...
— Нет.
Пауза.
— Спасибо, — сказала она наконец.
Я положила трубку и отправила ей номера.
Потом откинулась в кресле и просидела так минуту.
— Правильно сделала, — сказал Стас от окна.
— Я знаю, что правильно. — Я потёрла глаза. — Мне от этого не легче.
Он подошёл и сел на край моего стола.
— Кать, — сказал он, глядя на меня сверху. — Ты за него не отвечаешь. Ни завтра, ни через год.
— Понимаю.
— Скажи вслух.
— Я за него не отвечаю, — сказала я и услышала, что говорю это твёрдо.
---
Домой мы уехали в четыре.
Я не подписала договор с банком. Я оставила его на столе и позвонила Юле Мещеряковой: закрой в понедельник, вот три вещи, проверь реквизиты.
В машине я молчала минут двадцать.
— Ты в порядке? — спросил Стас, не отрывая глаз от дороги.
— Я думаю про завтра.
— Боишься, что он придёт?
— Нет, — сказала я, повернувшись к окну. — Я думаю, что он у меня был последним, кто мог что-то испортить. И он сегодня попробовал.
— И?
— И не смог.
Мы стояли в пробке на Третьем кольце, и я смотрела на реку слева.
Полтора года назад я на этой набережной сидела на лавочке и считала, что моя жизнь кончилась. Сегодня туда же приходил человек, разрушивший её, и просил вернуться.
Я поймала себя на том, что мне его жаль.
Не так, как жалеют близких. Мне было жаль его как всякого сломанного человека, — ровно и издалека, без желания подойти.
Этого хватало.
Дома мама встретила нас в фартуке и с полотенцем через плечо.
— Ну наконец-то, — сказала она, вытирая руки. — Катюш, я салфетки перегладила, а куда их девать — не знаю.
— Мам, там всё в ресторане делают.
— Я знаю. — Она сложила полотенце и повесила его на плечо. — Ты чего бледная?
— Устала.
— Кать. — Она прищурилась. — Случилось чего?
Я подумала секунду.
За всю жизнь я не рассказала этой женщине ни одной по-настоящему плохой вещи. Ни про больницу на Каширке, ни про ноябрь, ни про хостел на Бауманской. Я всегда звонила ей и говорила, что у меня всё хорошо.
— Случилось, — сказала я. — Я тебе завтра расскажу. Целиком, с самого начала.
Мама смотрела на меня.
— Ну хорошо, — сказала она наконец. — Завтра так завтра.
Она подошла и молча положила ладонь мне на щёку.
— Ложись, — сказала мама. — Завтра рано вставать.
Я легла в девять вечера и уснула сразу.
Мне ничего не снилось.
Нина Павловна написала мне в половине двенадцатого ночи. Я прочитала это утром.
«Врача вызвала. Он дома. Спит. Спасибо тебе, Катенька».
Я не ответила.
Глава 30
— Не вертись.
— Я не верчусь.
— Ты вертишься, у меня шпилька выпадет. — Мама держала во рту три невидимки и говорила сквозь них. — Стой ровно.
Она сама делала мне причёску.
Приехала стилист, разложила инструменты, и мама постояла у неё за спиной пять минут, а потом сказала: «Девушка, я сама, вы уж простите». Стилист посмотрела на меня, я кивнула.
Мама сорок лет проработала кассиром и всю жизнь делала мне косы перед школой.
— Готово, — сказала она наконец, отступая на шаг и вытирая ладони о халат. — Ну поворачивайся.
Я повернулась к зеркалу.
— Мам.
— Что?
— Красиво.
Она махнула рукой и вышла из комнаты. Через минуту я услышала, как она сморкается в коридоре.
Двадцать шестое апреля вышло ясным.
Особняк на Ордынке, двести человек, зал с высокими окнами и белым светом с улицы.
Я шла к нему через зал, и в этом зале сидели все.
Кириллов, извинявшийся передо мной публично. Разумовский, посоветовавший переждать полгода. Ленка из договорного, отвернувшаяся к монитору. Гордеев, предлагавший мне сорок миллионов наличными. Юля, Антон, Марат, Рита и Дима — моя команда. Валентина Петровна, консьержка, в новом костюме, с сумочкой на коленях.
Я позвала её отдельным приглашением. Она налила мне чаю в тот ноябрьский вечер, когда меня не пустили в мою квартиру.
Стас стоял у окна.
Он не улыбался. Он смотрел, как я иду, и лицо у него было очень серьёзное, и я на середине зала поняла, что у него дрожат руки.
Речей мы не заказывали. Регистратор произнесла положенное, мы ответили.
Кольца я выбирала одна, за неделю. Простые, гладкие, без камня.
— Согласны ли вы... — начала регистратор.
— Да, — сказал Стас, не дав ей договорить.
Зал засмеялся.
— Дайте женщине доспросить, — сказала я, забирая кольцо с подушечки.
Мы надели их друг другу, и он наклонился и поцеловал меня, и держал мою голову обеими руками.
Двести человек встали.
Мама плакала в первом ряду и махала на себя ладонью.
Ужин шёл до двух ночи.
Гордеев напился и рассказывал моей матери, как я его додавила по срокам расчётов. Мама слушала и кивала, ничего не понимая, и говорила: «Она у меня такая, она с детства упрямая».
Разумовский поднял тост и сказал одну вещь. После неё я простила его окончательно.
— Я эту женщину не взял на работу, — сказал он, стоя с бокалом и держась второй рукой за спинку стула. — Полтора года назад. Она пришла ко мне в чужой куртке, а я ей объяснил, что она сгорела, и посоветовал переждать. Я потом полгода это вспоминал. Катерина, я старый дурак, и я пью за то, что ты меня не послушала.
Танцевали мы под живой оркестр.
В половине второго я сняла туфли и танцевала босиком, и это было уже второй раз в моей жизни.
Через два месяца после свадьбы я записалась к врачу.
Никто меня не заставлял. Стас за всё это время не сказал ни слова, ни разу.
Я ехала в клинику и всю дорогу составляла в голове, как буду с этим жить. Двенадцать лет практики научили меня готовиться к худшему заранее — тогда решение суда не сбивает с ног.
Врач была женщина лет пятидесяти, спокойная, с тёплыми руками.
Обследование заняло две недели: анализы, УЗИ, гистеросальпингография.
Результаты она объясняла мне двадцать минут, по бумажке, водя ручкой по строчкам.
— Спайки есть, — сказала она, откладывая ручку. — Небольшие, в малом тазу, после того перитонита. Трубы проходимы обе. Овариальный резерв для тридцати трёх лет хороший. Гормоны в норме.
Я сидела и держала сумку на коленях.
— То есть, — сказала я.
— То есть вы здоровы, Екатерина Андреевна.
Я молчала.
— Вам кто-то говорил обратное? — спросила она, снимая очки.
— Мне сказали в четырнадцать лет.
— Кто?
— Хирург. Он сказал это моей матери, а я услышала.
Врач посмотрела на меня поверх стола.
— Девятнадцать лет назад, — сказала она. — Он вас смотрел? Обследовал?
— Нет.
— Он сказал общую фразу, — сказала она ровно. — Мы так, к сожалению, говорим. Это ничего не значит без обследования.
Я вышла из клиники на улицу и села на лавочку у входа.
Просидела я там минут сорок.
Я не плакала. Я сидела и разбирала себя обратно — по одному году, начиная с четырнадцати.
Девятнадцать лет. Брошенный парень в двадцать три, отказ от мужчины с дочкой в двадцать шесть, несостоявшаяся запись в двадцать девять. Полтора года с человеком, объяснявшим мне мою поломку. Женщина в моём халате с рукой на животе.
Всё это выросло из одной фразы усталого мужчины в конце смены.
Домой я приехала в восьмом часу. Стас сидел на кухне с ноутбуком.
Он поднял голову.
— Здорова, — сказала я от дверей.
Он закрыл ноутбук и встал.
— Заключение с собой?
— С собой.
— Дай посмотреть, — сказал он, протягивая руку.
Я подала папку. Он прочитал её всю, стоя, от первой страницы до последней, — так же, как читал мои справки в подвале.
Потом закрыл и вернул мне.
— Убери в сейф, — сказал Стас. — К тому решению суда.
Я засмеялась и заплакала одновременно, и он это переждал молча, не выпуская меня из рук.
Тест я сделала в марте следующего года.
Утром, в ванной, стоя, потому что сидеть я не могла. Потом отнесла его на кухню и положила на стол перед Стасом.
Он посмотрел на две полоски.
Потом посмотрел на меня.
— Кать, — сказал он, отодвигая кружку.
— Ага.
— Ты уверена?
— Их три штуки, — сказала я, садясь напротив. — Все три.
Он молчал, наверное, полминуты.
Потом встал, обошёл стол, опустился передо мной на корточки и обнял меня за талию, уткнувшись лбом мне в живот.
Мужчина, отказавшийся вставать на колени с предложением, стоял на них у кухонного стола.
Я держала ладонь у него на затылке.
Соня родилась в ноябре.
Двадцать первого числа, если быть точной.
Про это совпадение я подумала уже в палате. Двадцать первого ноября меня вывели на набережную в халате. Теперь у этой даты появилось другое содержание, и я решила, что замена честная.
Три семьсот, пятьдесят два сантиметра, тёмные волосы. Кричала она так, что акушерка засмеялась и сказала: «Ну, эта своё возьмёт».
Дом у нас за городом, по Новой Риге, мы въехали в июне.
Он большой и светлый, с окнами в сад, и я в нём первое время терялась — искала кухню.
Соне четыре месяца.
В тот вечер я сидела в кресле у окна и кормила её, и в доме было очень тихо. За стеклом шёл мокрый мартовский снег. Мама уехала в Волгоград на неделю, обещала вернуться в субботу.
Соня ела и держала меня пальцами за палец.
Телефон лежал на подлокотнике. Я взяла его свободной рукой, открыла ленту и стала листать одной рукой, как листают все.
Вторая новость сверху была про Вику.
Заголовок отраслевого издания. Я прочитала два раза.
Задержана по подозрению в мошенничестве. Микрофинансовая контора на Щёлковской, оформление кредитов на чужие документы, шестнадцать эпизодов. Мера пресечения — заключение под стражу. Фотография из зала суда: женщина в куртке, за стеклом, лицом вниз.
Ей тридцать шесть лет.
Я смотрела на эту фотографию, и Соня ела, и часы в холле щёлкали.
Внутри у меня было ровно.
Я подумала про Артёма. Ему сейчас три года, он живёт с отцом на Профсоюзной, у него есть бабушка через дорогу и синий ночник на розетке. Костя пишет мне раз в полгода — коротко, без подробностей, просто чтобы я знала.
Мальчик вырастет и когда-нибудь всё это прочитает.
Ниже, в той же ленте, промелькнуло другое.
Кто-то из бывших коллег выложил старое фото с корпоратива, и в комментариях его спросили, где теперь Костров. Ему ответили в двух словах: живёт у матери, работает где-то на складе, не пьёт вроде.
Я дочитала до точки.
Полтора года я ждала этих новостей. Я представляла себе их на кухне на Автозаводской, в три часа ночи, с наушниками на голове, и мне казалось, что в тот день, когда они придут, я почувствую что-то огромное.
Я сидела в кресле с ребёнком на руках и ничего огромного не чувствовала.
Их истории кончились. Моя — нет.
Вот и вся разница, и другой не будет.
Я выключила телефон и положила его экраном вниз на подоконник.
Соня доела, отвалилась и посмотрела на меня мутными глазами.
— Ну что, — сказала я ей. — Спим?
Она согласилась.
Сзади скрипнула дверь.
Стас вошёл в носках, без пиджака, с закатанными рукавами — он приехал час назад и, судя по запаху, успел поставить чайник.
— Уснула? — спросил он шёпотом, останавливаясь у кресла.
— Почти.
Он наклонился и поцеловал меня в макушку, потом в висок. Потом посмотрел на дочь и осторожно поправил ей одеяло у подбородка двумя пальцами.
— Давай я отнесу, — сказал он, протягивая руки.
— Ещё минуту.
Он выпрямился и остался стоять рядом, положив ладонь мне на плечо.
Мы смотрели в окно.
Снег шёл ровно, без ветра, и оседал на дорожке к воротам.
В детской у Сони на розетке горит синий ночник. Я купила его в первую же неделю, сама, не объясняя никому зачем.
Мне тридцать пять лет.
У меня есть дочь, спящая у меня на руках. У меня есть мужчина, ни разу за четыре года меня не пожалевший и ни разу не бросивший. У меня есть имя, работа и подпись, стоящая денег.
И у меня есть то, чего у меня не было в тридцать один.
Я знаю, из чего я сделана.
Меня разобрали до основания и выбросили на улицу в халате, и я собрала себя обратно своими руками, по одной детали, ночь за ночью. Такое знание не отнимается.
Я поднялась с кресла, придерживая Соню, и пошла в детскую.
Стас погасил за нами свет.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
