Чужими руками
Пролог. Последний час
Совещание закончилось в семь. Как всегда — вовремя.
Елена Павловна Большова не терпела, когда встречи затягивались. «Время — это единственный ресурс, который нельзя купить», — говорила она сотрудникам на каждом собрании, слово в слово, уже который год. Они кивали. Записывали в блокноты, в заметки телефонов, в ежедневники с золотым тиснением, которые она сама им дарила на Новый год. И всё равно опаздывали. Она давно перестала злиться на это — просто вычитала штраф из премии и забывала.
Она вышла из переговорной последней, как обычно, чтобы убедиться, что кофейные чашки убраны, а флипчарт вытерт. Мелочь, но по мелочам судят о порядке в голове. Лифт, ресепшен, кивок охраннику — Виктору, который работал у неё третий год и до сих пор немного терялся под её взглядом. Стеклянные двери. Смоленская дохнула на неё вечерней сыростью и выхлопами — сентябрь, почти октябрь, воздух уже с холодком, но асфальт ещё держал дневное тепло.
Чёрная BMW ждала на своём месте, там, где ей и положено было ждать. Она села, и мир снаружи отсёкся щелчком двери — как будто выключили звук. Кожаный салон принял её привычно, как хорошо сшитая перчатка. Запах дорогого парфюма — не её собственного, а того, которым обрабатывали салон при последнем детейлинге, что-то с нотами сандала и кожи, — смешивался с едва уловимым ароматом её собственных духов. Тишина. Идеально.
Завела двигатель — мягкий, почти беззвучный гул. Пристегнулась. Пальцы сами нашли кнопку на руле, включили аудиокнигу с того места, где остановилась вчера.
«…и тогда он понял, что попал в другой мир. Мир, где магия была реальностью, а смерть — лишь началом…»
Елена усмехнулась, выруливая со стоянки. Глупость. Но приятная глупость. Она слушала такие книги уже года три. Сначала — с иронией, как слушают анекдот из чужой, не слишком умной компании. Потом — с интересом, украдкой, будто это было что-то стыдное, вроде дешёвого шоколада на ночь. Потом — с чем-то похожим на привычку. Как вечерний бокал вина в одиночестве. Как тёплая ванна после двенадцатичасового дня. Как маленький, аккуратный побег из реальности, в которой всё было слишком правильно, слишком просчитано, слишком — её.
Она не верила в переселение душ. Не верила в магию. Не верила в «второй шанс», который так любили раздавать герои этих книг направо и налево, будто жизнь — это черновик, который можно переписать. Она была врачом. Терапевтом по диплому, полученному двадцать три года назад. Потом — косметологом, потому что терапия лечила тела, а косметология лечила самооценку, и платили за второе значительно охотнее. Потом — владелицей сети клиник, потому что лечить чужую самооценку в одиночку — это потолок, а строить систему, которая лечит её тысячами, — это уже бизнес. Она знала точно, на собственном опыте, выстраданном и подтверждённом цифрами на счету: чудес не бывает. Бывают деньги, связи и правильные решения, принятые вовремя.
Но книги… Книги были дверью. Узкой, без опознавательных знаков, спрятанной где-то между отчётом по кварталу и звонком бухгалтеру. В них можно было исчезнуть на сорок минут дороги от офиса до дома. Стать кем-то другим. Не Еленой Большовой, которой через месяц исполнится сорок пять, которая всё успела — квартиру у Патриарших, три клиники, машину, репутацию, — но ничего, в сущности, не потеряла. Потому что нечего было терять. Потому что она с самого начала выбирала не иметь того, что можно потерять.
На светофоре она взглянула на свои руки, лежащие на руле. Ухоженные, с длинными пальцами — она гордилась этим, руки выдавали возраст быстрее лица. Свежий маникюр, сделанный вчера у Насти, тёмно-бордовый, точно под цвет помады, которую она носила сегодня. На безымянном пальце левой руки — кольцо. Не обручальное. Никогда не было обручального, и не будет. Её собственное. Платина, огранка «принцесса», чёрный бриллиант в полтора карата. Она купила его себе три года назад, на сорок второй день рождения, когда ей никто не подарил ничего, что стоило бы носить, и она решила это исправить сама. Просто так. Потому что могла себе позволить и не видела смысла ждать, пока кто-то другой догадается.
Она любила кольца — это была почти детская, необъяснимая слабость на фоне всей её выверенной, просчитанной жизни. Носила их всегда, на разных пальцах, под настроение: тонкое золотое на мизинце в будни, что-то тяжёлое и статусное — на переговоры, где важно, чтобы визави считал взглядом цену за секунду до рукопожатия. Иногда — по три сразу, если настроение было особенно хорошим. Это была её слабость. Пожалуй, единственная, которую она себе разрешала без оправданий. Кольца, книги о попаданцах, дорогие духи, которые она меняла по сезонам. Мелочи. Но её мелочи, честно заработанные и никому не обязанные объяснением.
Она вела машину привычным маршрутом. Москва проплывала за окном мокрыми от недавнего дождя витринами — жёлтые прямоугольники окон в домах, красные хвосты стоп-сигналов впереди, синий отсвет рекламного щита где-то над «Смоленским пассажем». Обычная жизнь. Обычный вечер, ничем не отличающийся от тысячи таких же вечеров: работа, дорога, бокал вина дома, полчаса книги перед сном, если получится — звонок кому-нибудь из мужчин, с которыми она в последнее время не торопилась расставаться, но и не торопилась оставлять надолго.
«…он открыл глаза и увидел небо. Не такое, как дома. Чужое. И понял: назад дороги нет…»
Елена покачала головой, притормаживая перед перекрёстком. Назад дороги нет. Забавно. У неё всегда была дорога назад — в этом, собственно, и заключалось всё её жизненное мастерство. Квартира на сигнализации. Счета, к которым имела доступ она одна. Работа, которую она построила так, что без неё всё встанет, а значит, без неё не обойдутся. Она никогда не теряла контроля. Ни в бизнесе, где просчитывала каждый шаг на три хода вперёд. Ни в жизни, где не позволяла себе ни одной необратимой ошибки. Ни в постели, где хозяйкой положения оставалась всегда она — даже когда позволяла думать иначе.
Партнёры у неё были. Всегда. Разные, интересные, подобранные с тем же вкусом, с каким она подбирала кольца. Некоторые — на год, если было о чём разговаривать по утрам. Некоторые — на одну ночь, если разговаривать было не о чем, а хотелось просто тепла чужого тела рядом. Она не страдала от одиночества. Одиночество — это когда плохо одному, а ей одной было хорошо. Свободно. Легко. Она могла улететь в Италию в четверг вечером просто потому, что устала, и никому не обязана была это объяснять.
Дети? Она никогда их не хотела. Не «не могла» — с этим у неё как раз всё было в порядке, врачи подтверждали. Не «боялась» — она вообще мало чего боялась. Просто не хотела. Они раздражали её самим фактом своего существования — кричали, требовали, забирали время. Её время, которое она умела монетизировать лучше многих. Её тело, которое она держала в форме не ради кого-то, а потому что так было приятнее себе. Её жизнь, которую она строила единолично, без соавторов. Она смотрела на подруг, «родивших для себя», как они это формулировали, и не завидовала — ни капли, честно, она проверяла это чувство не раз, разглядывая их уставшие лица за детским столиком в кафе. Это был их выбор. У неё был свой, и она была готова отвечать за него до конца.
Светофор мигнул жёлтым. Она чуть качнула головой — привычка, будто спорила сама с собой — и нажала на газ. Тридцать метров до перекрёстка, скорость шестьдесят, время — семь минут восьмого. Она решила успеть, как решала успевать всегда и везде, всю жизнь.
Джип вылетел справа. Чёрный, высокий, с потушенными фарами — потом кто-то скажет, что он проскочил на красный, но в ту секунду для Елены не было ни причин, ни виновных, ни секунды на осмысление. Было только движение на периферии зрения, слишком быстрое, слишком близкое, и короткий, режущий гудок — свой или чужой, она так и не поймёт.
Удар пришёлся в водительскую дверь.
Мир сжался в один долгий, разорванный на осколки миг: скрежет металла о металл, треск, с которым лопнулось боковое стекло, вспышка подушки безопасности — белая, обжигающе быстрая, — и что-то тёплое и солёное на губах почти сразу вслед за этим. Руль вывернулся из-под пальцев. Кольцо с чёрным бриллиантом царапнуло по пластику торпедо и осталось там, зацепившись, когда руку резко бросило в сторону.
Звук пропал раньше, чем боль. Осталось только давление — со всех сторон разом, — и странное, отстранённое чувство, будто она смотрит на всё это откуда-то сбоку, из точки чуть выше и левее собственной головы.
Стекло. Кровь. Тишина.
Аудиокнига всё ещё играла — динамики каким-то чудом уцелели, голос чтеца оставался спокойным, ровным, будто ничего вокруг не происходило:
«…он не знал, куда попал. Но он знал: это — начало…»
Тишина.
Глава 1. Первый час
Она открыла глаза.
Небо было неправильным. Низким. Серо-чёрным от дыма, который стелился не вверх, а вбок, будто его придавливало сверху что-то тяжёлое. Пахло не бензином и духами, а гарью, порохом и чем-то сладковатым, тошнотворным, забивающим горло.
Кровь.
Она знала этот запах слишком хорошо. Только обычно кровь была в пробирке, на перчатках, на металлическом лотке. Здесь её было слишком много.
Где-то очень далеко, будто сквозь вату, ухало. Не гром. Не фейерверк. Тяжёлое, ритмичное, земное уханье, от которого вздрагивала под спиной сама почва.
Она попыталась встать. Тело не слушалось. Что-то давило на плечо. Тяжёлое. Деревянное. Брус, ещё тёплый с одного края — обугленный.
Она дёрнулась. Раз. Другой. Бесполезно.
Паника поднялась в горле раньше боли. Елена снова рванулась — и только тогда заметила руку, которой упиралась в землю.
Слишком большую руку.
Широкую ладонь. Сбитые костяшки. Ногти, состриженные под корень.
Она замерла.
Чья это рука?
— Товарищ старший лейтенант! Товарищ старший лейтенант!
Голос ломкий, ещё не устоявшийся — то ли мальчишеский, то ли уже мужской, где-то на границе.
Она скосила глаза — странное чувство, будто она смотрит через немного запотевшее стекло. Мальчишка. Лет восемнадцать, может, меньше. В одной рубахе, без гимнастёрки. На лице — следы слёз, прочерченные через грязь двумя светлыми дорожками, как будто кто-то провёл пальцем по запылённому стеклу. Глаза — круглые, слишком открытые для такого лица. Недоумение. И горе. Такое, которое ещё не успело стать страхом. Просто непонимание: как это? Почему? За что?
Он увидел её. Точнее — его. Старшего лейтенанта. Под брусом. И бросился, не раздумывая, будто у него были силы на десятерых.
— Сейчас! Сейчас, товарищ старший лейтенант, погодите!
Он схватил брус обеими руками. Тонкие руки, мальчишеские, с содранными костяшками. Напрягся всем телом, так что жилы на шее вздулись. Застонал сквозь зубы. Брус сдвинулся. Чуть-чуть, со скрипом, царапнув по земле щепками. Но хватило.
Она выползла — точнее, тело выползло само, локтями, коленями. Тело знало, как двигаться. Как выворачиваться из-под тяжести.
Мальчишка оттащил брус в сторону. Отбросил. Тот упал в примятую, обгоревшую траву. Глухо. Тяжело. Там же валялась чья-то пилотка, вдавленная в землю сапогом.
Она встала. Тело поднялось само, покачнувшись, но не упав, привычно перенося вес. Она не помогала. Она смотрела на всё это будто со стороны, из какой-то узкой щели внутри собственной — или нет — черепной коробки.
Она открыла рот, чтобы поблагодарить мальчика.
— Спасибо…
Голос оказался низким.
Елена проглотила рвущийся крик.
Она схватилась за грудь — инстинктивно, как хватаются женщины, когда пугаются. Пальцы наткнулись на плоское, твёрдое. Не её грудь. Совсем не её.
Она опустила руку ниже, не в силах остановиться, как язык тянется к больному зубу. Там, в штанах, грубых, из плотной ткани, что-то было. Что-то чужое. Тяжёлое. Она отдёрнула руку, как от огня, будто обожглась в буквальном смысле.
Она хотела закричать.
Не смогла.
Перед ней стоял мальчишка и ждал приказа. За его спиной горела застава. Где-то рядом стреляли.
А она стояла посреди всего этого в чужом теле.
Шок.
Шок.
Шок.
Слово билось в голове по кругу, — врачебный термин, холодный и точный, спасательный круг посреди того, что творилось вокруг.
Вокруг кричали — не один голос, а несколько, вразнобой, перекрывая друг друга. Она повернула голову — медленно, будто шея была не смазана. Метрах в десяти лежал человек. Точнее, половина человека. Ноги отдельно, в разодранных обмотках, чуть в стороне, будто их аккуратно кто-то снял и положил.
Кровь впиталась в землю тёмным, растёкшимся пятном, чёрная в тусклом свете дымного утра, почти как нефть.
Она хотела отвернуться. Не смогла. Тело смотрело — привычно, буднично, как смотрят на то, что видели уже не раз.
— Товарищ старший лейтенант! Что это? Что делать? Немцы! Там немцы!
Мысль пришла слишком спокойно.
1941 год. Начало.
Елена сама удивилась тому, насколько буднично это прозвучало в голове.
Не может быть.
Но всё вокруг почему-то очень хорошо знало, что может.
Мальчишка смотрел на неё снизу вверх — она вдруг осознала, что чужое тело выше него на голову. Ждал. Верил. Так смотрят только на тех, кому привыкли подчиняться, не задумываясь, правильно ли это.
Она открыла рот. Хотела сказать: «Я не старший лейтенант. Я женщина. Я Елена. Мне сорок пять лет. Я владелица клиники на Патриарших. Я ехала домой с совещания. Я слушала книжку про попаданцев, представляете, как глупо».
Но сказала другое. Голосом, который не был её голосом. Низким. Хриплым. Чужим, вырвавшимся будто помимо её воли, как будто тело само знало нужные слова лучше, чем она.
— Это война.
Мальчишка замер. Смотрел. Ждал. Верил.
А она не знала, что делать.
Совсем не знала. Впервые за очень долгое время, если не за всю сознательную жизнь, у неё не было ни плана, ни стратегии, ни трёх ходов вперёд.
Но мозг — её мозг, Елены Большовой, который всегда знал, что делать, — включился. Щёлкнул. Как счётчик. Как калькулятор. Как хорошо смазанная машина, которую годами тренировали принимать решения под давлением, пусть и совсем другого рода.
Она видела фильмы. Читала книги. Про попаданцев. Про войну. Про 1941-й — этот год она узнала сразу, по форме, по брусу, по слову «немцы», по этому особому, ни на что не похожему ужасу раннего утра.
Погранотряды погибли первыми. Всегда. Везде. Она помнила это откуда-то — из фильмов, из тех же книжек, которые слушала в машине. У них не было приказа отступать. Они стояли насмерть. И умирали — почти все, почти сразу, в первые часы и дни.
Это знание было бесполезным. Оно не спасало. Оно только говорило: ты уже мертва. Все вокруг уже мертвы, просто ещё не знают об этом. Осталось только время — и не так уж много.
Она искала варианты. Щёлкала. Перебирала, как перебирала когда-то варианты аренды помещений под новую клинику — только теперь ставкой была не прибыль, а жизнь. Несколько жизней. Своя — чужая — жизнь и жизни этих мальчишек, которые смотрели на неё и ждали приказа.
Прорваться к своим? Нет. Немцы впереди. Судя по звукам — везде. Окружение. Котёл, который сомкнётся за считаные часы.
Сдаться? Никогда. Пограничников расстреливают. Сразу. Всегда, она читала это не раз — политруков, командиров, пограничников не брали в плен, их убивали на месте.
Занять оборону? Бессмысленно. Людей мало. Немцы не кончатся, сколько бы их ни выбивали.
Мозг щёлкал. Щёлкал. Щёлкал, перемалывая варианты со скоростью, которая удивила бы её саму, если бы у неё было время удивляться.
И выдал единственное.
Лес.
Тёмная стена деревьев начиналась метрах в трёхстах, за руинами того, что было, видимо, хозяйственной постройкой. Уходить в лес.
Лес спрячет. Лес прокормит, если знать как. Лес даст время. Время подумать. Время найти выход. Или умереть. Но позже, не здесь, не сейчас, не на глазах у этого мальчишки с мокрыми от слёз щеками. Она посмотрела на него. На его лицо. Мокрое. Грязное. Детское, несмотря на форму, которой на нём сейчас и не было. Он ждал. Верил.
Она сделала вдох — глубокий, до боли в рёбрах, — чужой грудью, чужим горлом, будто пробуя на прочность лёгкие, которыми ей теперь предстояло дышать неизвестно сколько.
— Отходим. В лес.
Мальчишка кивнул. Сразу. Без вопросов. Без сомнений — как кивают приказу, а не просьбе.
— Кого? Кого звать?
Она не знала имён. Никого здесь не знала — ни одного лица, ни одной фамилии. Но мозг выдал ей, сам, без её участия, нужные слова.
— Всех, кто жив. Быстро.
Мальчишка побежал, петляя между обломками, крикнул кому-то в сторону дымящегося остова казармы. Голос сорвался на середине слова — но он кричал. Звал. Не останавливался.
Она осталась стоять. Одна. В чужом теле. В чужой войне, которая была ей знакома только по книгам и урокам истории, а теперь пахла кровью и порохом прямо здесь, вокруг.
Плечо болело. Там, где брус. Тупая, пульсирующая боль, глубокая, отдающая в лопатку при каждом вдохе. Она потрогала — пальцы наткнулись на влажное. Кровь. Но не сильно. Терпимо, сказал бы кто-то из её коллег-врачей. Жить будет. Она чуть не рассмеялась этой мысли — истерически, на грани.
Она не стала думать. Что это. Почему. Чьё это тело, куда делась она сама, жива ли ещё где-то настоящая Елена Большова или это и есть теперь она — целиком, без остатка.
Нельзя. Потом.
Она огляделась — теперь уже осознанно, заставляя себя смотреть. Дым стелился над развалинами низких построек. Огонь ещё лизал какие-то доски слева. Разрушенные постройки — казарма, конюшня, что-то ещё, не разобрать. Застава. Была заставой ещё час назад. Теперь — щепки. Обломки кирпичной кладки. Тела — она заставила взгляд скользнуть по ним и не задержаться.
Она не считала. Не смотрела дольше секунды. Не запоминала лица.
Нельзя. Потом. Если будет это «потом».
Мальчишка вернулся — быстрее, чем она ожидала, с двумя другими. Один хромал, зажимая рукой бедро, сквозь пальцы проступало тёмное. Другой — постарше, лет двадцати пяти, — держал винтовку так, как держат единственную оставшуюся ценность в мире. Оба молодые. Грязные. Живые — и это последнее слово сейчас перевешивало всё остальное.
Они смотрели на неё. Ждали.
Она открыла рот. Чужой голос вышел снова, низкий, хриплый, но уже чуть увереннее, будто тело — или она сама — начинало привыкать к этому новому инструменту.
— В лес. Бегом.
Они побежали, не переспрашивая, пригибаясь, огибая воронки и то, что раньше было плетнём.
Она побежала следом. Тело знало, как бежать. Как ступать между обломками, не оступаясь. Как беречь дыхание. Как не падать. Она ему не мешала — впервые за этот бесконечный первый час позволила себе просто быть пассажиром в собственном — чужом — теле.
Сзади был рёв моторов, всё ближе, и грохот выстрелов, короткими очередями, и чьи-то крики, обрывавшиеся слишком резко.
Она не обернулась. Нельзя.
Лес. Скорее.
Их четверо. Она. Мальчишка. Хромой. С винтовкой. Они бегут.
Сзади — лязг. Грохот. Железный. Тяжёлый. Чужой. Земля под ногами отзывается на него мелкой дрожью, будто где-то там, позади, ворочается что-то огромное и неотвратимое.
Танки.
Она не оборачивается. Нельзя. Бежать.
Мальчишка спотыкается о выступивший из земли корень или ещё что-то — не разобрать. Падает, вскидывая руки, чтобы уберечь лицо. Встаёт — рывком, ободрав ладонь. Бежит дальше, зажимая её на бегу. Хромой отстаёт — шаг у него короче, дёрганый, каждый рывок правой ноги отдаётся коротким стоном сквозь зубы. Тот, что с винтовкой хрипит рядом, не отставая, но и не ускоряясь — держится вровень с самым медленным, будто боится оставить его позади. Но бегут. Все.
Лес близко. Ближе. Тёмная стена деревьев растёт, превращается в отдельные стволы, в подлесок, в спасение, у которого наконец есть форма.
Они успевают. Влетают под первые деревья, не сбавляя скорости, ветки хлещут навстречу — и скрываются. За стволами. За кустами орешника, разом ставшими укрытием, а не просто зелёной массой.
Сзади — рёв. Моторы, переходящий в утробный, урчащий гул на холостых. Танки въезжают на заставу. Туда, где они были. Минуту назад. Три минуты. Пять — время сейчас растянулось так, что она уже не может сказать точно.
Она слышит выстрелы. Очереди — короткие, деловитые, без спешки, будто рутинная работа. Крики. Тоже короткие. Обрывистые — начинающиеся и не заканчивающиеся, будто их обрубают на середине.
Добивают. Раненых. Оставшихся, кто не успел добежать до леса, как они.
Она бежит. Чужое тело несёт её вперёд, и впервые за этот час она благодарна ему за то, что оно не спрашивает разрешения.
— Бегом! — кричит она. Чужим голосом. Хриплым. Злым — злость всплывает откуда-то из глубины, неожиданная, спасительная, потому что злость легче ужаса.
Они бегут.
Лес густой. Тёмный. Она никогда не была в настоящем лесу дольше часа, максимум на пикнике с шашлыками, и этот, дремучий, без троп, без ориентиров, не имеет ничего общего с тем. Ветки хлещут по лицу. Чужому лицу — оставляя, наверное, красные полосы. Корни хватают за ноги. Чужие ноги — цепляются, норовят подвернуть щиколотку, но тело каждый раз успевает перенести вес раньше, чем она успевает испугаться. Она не падает. Тело не падает. Тело умеет то, чего не умела она сама — Елена, сорок пять лет, три клиники, ни разу в жизни не бежавшая дальше, чем от такси до подъезда под дождём.
Бегут.
До полного изнеможения. До чёрных точек в глазах, плывущих, смыкающихся по краям зрения. До хрипа в горле. Чужом горле, которое горит сухим, разодранным огнём с каждым вдохом.
Хромой падает. Первым — просто садится на землю там, где стоял, как будто ноги решили за него. Мальчишка падает. Рядом, на четвереньки, потом переворачивается на бок, хватая ртом воздух. Тот, что с винтовкой садится на землю.
Она стоит. Секунду. Две — тело, кажется, готово бежать ещё, оно словно не понимает, что опасность на время отступила. Потом падает сама. Не садится, а именно падает, спиной в мох, ноги подкашиваются разом.
Привал.
Все лежат. Дышат. Хрипят. Молчат. Никто не разговаривает — ни вопросов, ни имён, только звук четырёх пар лёгких, работающих на пределе.
Сначала — только дыхание. Тяжёлое. Рваное. Чужое. Своё — она уже не может провести границу между тем, что принадлежит ей, и тем, что принадлежит телу, в котором она оказалась. Может, границы больше и нет.
Потом — тишина. Живая. Шелест листьев. Где-то высоко. Над головой. Ветер — обычный, будничный, шевелящий кроны так, будто внизу, под ними, ничего не изменилось.
Журчание воды. Где-то близко. Ручей. Или река — негромкое, ровное, безразличное ко всему бормотание, текущее, как текло, наверное, ещё до того, как здесь появилась застава, и будет течь после того, как всё это закончится.
Птица. Одна. Робко, будто пробует голос после долгого молчания. Потом вторая — увереннее, откуда-то с другой стороны, будто отвечает первой.
Лес живёт. Не умирает. Не воюет. Просто живёт — равнодушно, вне времени, вне того, что случилось недалеко отсюда меньше десяти минут назад.
Она лежит на спине. Смотрит вверх. Небо в листьях. Клочками. Синее. Мирное — такое обычное, такое неуместно спокойное над всем этим, что на секунду ей хочется рассмеяться или заплакать, и она не уверена, какое из этих двух желаний сильнее. Где-то в груди, чужой, широкой, под рваным дыханием, начинает медленно проступать мысль, отчётливая и холодная, как первый укол льда: это не сон. Это не кончится через минуту. Ей придётся что-то с этим делать.
Но не сейчас.
Сейчас — просто дышать. Просто лежать. Просто слушать, как лес живёт, пока где-то позади, за деревьями, догорает то, что было заставой.
Небо. Синее. Мирное. Где-то там, наверное, летит самолёт по расписанию, кто-то допивает утренний кофе, ничего не подозревая, — и мысль об этом кажется абсурдной, невозможной, будто из другой вселенной.
Я в больнице. Под седативными. Я брежу.
Мысль чёткая. Ясная. Спасительная — она хватается за неё, как хватаются за перила на скользкой лестнице.
Авария. Джип. Удар. Меня привезли. В реанимацию. Капельница. Морфин. Где-то капает физраствор, пищит монитор, дежурная медсестра проверяет давление каждый час. Я сплю. И вижу это.
Она закрывает глаза. Улыбается. Чужими губами.
Сейчас проснусь. Сейчас всё кончится. Сейчас надо мной наклонится медсестра и скажет: “Елена Павловна, вы меня слышите?”
Она открывает глаза.
Небо. Листья. Ветер, всё так же качающий кроны. Не потолок. Не больничные плитки, не лампа дневного света, не капельница.
Ладно. Глубже сон. Дольше. Бывает — читала же где-то про осознанные сновидения, про то, как мозг под наркозом может часами прокручивать целые сюжеты за секунды реального времени.
Она хочет сесть. Резко. Как всегда. Как Елена Павловна. Как хозяйка, которая одним движением поднимается с кресла на переговорах, показывая, что время истекло.
Тело не слушается.
Она напрягает пресс. Свой пресс. Второй размер. Плоский живот. Тренировки три раза в неделю, персональный тренер по имени Артём, пилатес по вторникам, йога по четвергам.
Пресса нет. Или он есть. Но другой. Твёрдый, но реагирующий не так, как привычно, — усилие приходится совсем не туда, куда она его посылает.
Она пытается сесть через бок. Как женщина. Как она всегда садилась, ещё с юности, — плавно, красиво, одним движением, которое стало таким же автоматическим, как дыхание.
Тело заваливается. Вес другой. Центр тяжести другой — где-то выше, между лопаток, а не в бёдрах, как она привыкла. Плечи широкие, тянут корпус не в ту сторону. Таз узкий, не даёт того упора, на который она рассчитывала полжизни.
Она падает на спину. Чужие лопатки бьются о землю, о выступающий из мха корень. Боль. Вполне реальная — резкая, короткая вспышка между рёбер. Чёрт.
Она пробует снова. Медленнее. Осторожнее — как учатся заново ходить после травмы, маленькими, недоверчивыми движениями.
Садится. Получается. С третьего раза, и на этот раз тело будто само подсказывает нужный угол, нужное усилие, будто где-то в мышечной памяти всё же осталось что-то от прежнего хозяина.
Ладно. Мышцы работают. Просто по-другому. Она сидит. Смотрит на руки. Мужские. Широкие. В ссадинах.
Это мои руки. Теперь.
Она сжимает кулак. Разжимает. Сжимает — медленно, будто проверяя механизм.
Работает. Слушается — почти без задержки, гораздо послушнее, чем всё остальное тело минуту назад. Хорошо. Руки слушаются.
Ноги. Длинные. В сапогах. Мужские, с буграми икроножных мышц под грубой тканью галифе.
Она пытается пошевелить пальцами ног. В сапогах. Работает.
Она осматривает себя. Быстро. Взглядом. Сверху вниз, как оценивают чужую одежду в примерочной, только примерить здесь нельзя ничего другого.
Грудь. Плоская. Твёрдая. Живот. Плоский. Твёрдый. Бёдра. Узкие. Там. В штанах. Что-то. Чужое. Тяжёлое. Живое.
Она отводит взгляд. Быстро. Как от огня.
Не смотреть. Не думать. Не сейчас.
Но тело напоминает о себе. Само. Без разрешения — списком, один пункт за другим, будто зачитывает ей отчёт о собственном состоянии.
Плечо болит. Там, где брус. Тупая боль. Глубокая. Но терпимо, пульсирует в такт сердцу.
Руки чешутся. Ссадины стянуло подсохшей коркой, пыль въелась в мелкие царапины, пот щиплет.
Горло сухое, будто наждаком прошлись изнутри. Пить хочется. Сильно.
И ещё одно. Внизу живота. Тяжесть. Давление. Понятное. Знакомое чувство — она узнаёт его безошибочно, оно у всех людей одинаковое, независимо от тела. Но не такое, как всегда. В туалет хочу. Как мужчина.
Мысль ударила. Прямо в мозг. Чётко. Ясно — острее, чем боль в плече, острее, чем всё остальное.
Я не знаю, как это делается.
Паника. Холодная. Липкая. В горле — смешная, нелепая, глупая паника на фоне трупов в километре отсюда, и от этого ещё более острая, потому что стыдно паниковать из-за такого.
Я не знаю, как писать стоя. Я никогда не писала стоя. Я не мужчина. Я не умею.
Тело настаивает. Сильнее. Давление растёт. Надо. Скоро. Сейчас — оно не спрашивает, готова ли она морально, оно просто требует.
Она оглядывается. Трое. Лежат. Отдыхают — или делают вид, что отдыхают, слишком старательно уставившись в небо или в землю перед собой, будто каждый занят своим горем.
Отойди. В кусты. Подальше. Чтобы не видели.
Я иду в кусты. Я просто иду в кусты. Я справлюсь. Это просто физиология. Я врач, в конце концов. Я видела сотни мужских тел.
Она отходит. Метров десять. Двадцать — считая шаги, как считают дыхание, чтобы не думать ни о чём другом. За деревья. За кусты орешника. Подальше от тех троих.
Останавливается.
Ладно. Как это делается?
Она расстёгивает ремень. Пальцы не слушаются — чужие пальцы, не привыкшие к тонкой, аккуратной работе, к которой она сама привыкла за годы маникюров и мелких манипуляций.
Ремень поддаётся, со скрипом кожи. Штаны. Пуговицы, или что там — грубые, роговые, — расстёгиваются одна за другой, туго. Она опускает штаны. Чуть-чуть. Достаточно.
Не смотреть. Просто сделать.
Она берёт в руку. То, что там. Чужое. Тёплое. Живое. Мягкое.
Господи.
Она направляет. Как учили? Никто не учил. Она видела. В кино, мельком, в сценах, которые вырезают в прокатной версии. Мальчики в школе, за гаражами, когда она случайно проходила мимо в старших классах. Мужчины в общественных туалетах, краем глаза, через приоткрытую дверь, когда искала кабинку в аэропорту.
Струя пошла. Тёплая. На землю, впитываясь в мох. На сапоги.
Чёрт.
Она закрывает глаза. Ждёт. Когда кончится, считая секунды, как считают до десяти, чтобы успокоиться. Кончилось.
Она убирает руку. Застёгивает штаны, справляясь на этот раз чуть увереннее.
Я это сделала. Сама. В чужом теле. Чужими руками. Значит, смогу и остальное.
Она стоит ещё секунду среди кустов, слушая, как где-то там, за спиной, снова застрекотала птица, не обращая на неё никакого внимания, — и первый раз с той минуты, как открыла глаза под брусом, чувствует что-то похожее не на ужас, а на голый, звериный, нерассуждающий инстинкт: жить дальше. Что бы это теперь ни значило.
Она вернулась к ним. Чужими ногами. Уже увереннее — тело подстраивалось быстрее, чем она успевала это осознать, будто ему было всё равно, кто сидит внутри, лишь бы кто-то отдавал команды. Почти спокойно.
Трое смотрели на неё. Ждали.
Она села. На землю, рядом с корнем, торчащим из мха. Прислонилась к дереву. Спиной.
Кора жёсткая. Через рубаху чувствуется — каждая трещинка, каждый выступ коры отпечатывается на лопатках. Хорошо. Реально.
Я здесь. Я сижу. Я живая. Или мёртвая. Пока не понятно. Но кора настоящая. Значит, что-то настоящее есть.
Она оглядела их. По очереди. Медленно, стараясь делать это незаметно — не пялиться, а именно осматривать, как командир осматривает вверенных ему людей, оценивая состояние, а не разглядывая любопытства ради.
Мальчишка. Лет восемнадцать, может, меньше — сейчас, вблизи, в неподвижности, стало видно, что щёки у него ещё совсем детские, безусые, только над верхней губой едва заметный пушок. Рубаха. Без гимнастёрки. Лицо грязное, разводы от слёз высохли, стянули кожу белёсыми дорожками. Глаза красные, воспалённые — не то от слёз, не то от дыма. Смотрит на неё. Ждёт — с той же готовностью выполнить любой приказ, с какой смотрел у бруса.
Хромой. Лет двадцать? Двадцать пять? Трудно сказать точнее — лицо измождённое, взрослое не по годам, каким бывает у людей, уже успевших многое пережить до этого утра. Рубаха тоже без гимнастёрки, потемневшая на груди от пота. Нога перевязана чем-то — обрывком той самой рубахи, судя по клочку недостающей ткани на рукаве. Рваным, наспех, тёмное пятно уже проступило сквозь повязку в двух местах. Смотрит в землю. Молчит, будто экономит силы даже на взгляд.
Тот, что с винтовкой. Лет двадцать пять? Тридцать? Старше двух других — и не только по возрасту, а по тому, как он держится: спина прямая, несмотря на усталость, плечи развёрнуты. Рубаха тоже без гимнастёрки, но заправлена аккуратно, насколько это возможно после всего случившегося. Винтовка на коленях. Руки держат крепко, привычно, большой палец лежит там, где, видимо, должен лежать в готовности. Смотрит на неё. Внимательно. Изучающе — и в этом взгляде, в отличие от мальчишеского, есть что-то настораживающее, какая-то доля сомнения, которую он пока не решается высказать вслух. Как их звать?
Мысль ударила. Холодная, отрезвляющая — до этой секунды она была занята только тем, как выжить физически, и совсем упустила из виду, что выживать придётся ещё и социально, среди людей, которые считают её кем-то другим.
Я не знаю их имён. Я не знаю, как их звать. Если я спрошу — засыплюсь. Старший лейтенант должен знать своих бойцов. По именам. По фамилиям. По званиям. Особенно если застава маленькая — там все друг друга знают, как в небольшой конторе, где через полгода уже не спутаешь голоса в коридоре.
Если я спрошу своё имя — засыплюсь вдвойне. Как это? Командир не помнит, как его звать? Контузия? Ранение? Может быть, сойдёт за контузию — вон, плечо разбито, могло и голову зацепить. Но они не поверят так просто. Или поверят?
У людей, переживших то, что пережили они полчаса назад, планка недоверия, наверное, сейчас низкая — им нужен командир, любой, который скажет, что делать. А я — единственная, кто здесь хоть отдалённо на командира похож.
Надо осторожно. Надо как-то выкрутиться.
Она чувствовала, как под рёбрами, в чужой широкой груди, снова начинает разгоняться тот самый холодный, отлаженный механизм — тот же, что просчитывал варианты у бруса. Только теперь ставка была не «куда бежать», а «как не выдать себя раньше времени», и это пугало по-своему не меньше танков.
Она обвела их взглядом ещё раз, будто собираясь с мыслями перед докладом. Три пары глаз — уставших, воспалённых, ждущих. Три жизни, которые сейчас, кажется, целиком зависели от того, сумеет ли она, Елена Большова, сорока пяти лет, владелица трёх клиник, ни разу в жизни не командовавшая ничем крупнее совета директоров, не ошибиться в следующей фразе.
Она провела рукой по груди. Машинально. Как женщина, которая поправляет блузку перед зеркалом в лифте. Как человек, который хочет убедиться, что всё на месте — просто чтобы унять внутреннюю тревогу, не отдавая себе в этом отчёта.
Под рубахой. В нагрудном кармане. Что-то твёрдое.
Что это?
Она замерла. Пальцы нащупали — сквозь пропитанную потом ткань, сквозь пуговицу, которую пришлось расстегнуть. Прямоугольное. Твёрдое. Книжечка. Или карточка.
Документы.
Сердце — чужое сердце — вдруг забилось быстрее, отдаваясь толчками где-то в горле. Она не стала доставать при них. Не сейчас. Потом.
Но мысль уже пошла. Щёлкнула. Заработала, вытесняя даже боль в плече на второй план. Если там имя — я узнаю, кто я. Как меня звать. Какое звание. Какая должность. Хоть что-то твёрдое, за что можно ухватиться в этом кошмаре, вместо «мальчишки», «хромого» и «с винтовкой».
Если там фотография — я увижу лицо. Своё лицо. Чужое. Но своё теперь — то, что будет смотреть на меня теперь из любого случайного отражения, из лужи, из стекла, если оно тут найдётся.
Она посмотрела на своих бойцов. Спокойно. Как командир. Как человек, который знает, что делает, хотя внутри у неё в этот момент не было ничего, кроме голого, ледяного любопытства пополам со страхом.
— Отдыхайте, — сказала она. Чужим голосом. Ровным. Спокойным, хотя далось это спокойствие с явным усилием. — Я скоро.
Она встала. Отошла. За дерево. Подальше, туда, где толстый ствол сосны загораживал её от троих взглядов.
Она достала книжечку. Из кармана. Тёмная. Коричневая. Потёртая — уголки скруглены, будто её тысячу раз доставали и убирали обратно, привычным движением, не задумываясь.
Удостоверение.
Фотография. Мужчина. Лет тридцати. Серьёзный — не позирующий, а именно серьёзный, как смотрят на казённую камеру люди, для которых это не праздник, а формальность. Светлые волосы, коротко остриженные, чуть вьющиеся у висков. Серые глаза, прищуренные, будто он и на фотографии уже что-то оценивал. Не её глаза. Но теперь — её.
Сергей Петрович Волков.
Старший лейтенант.
Начальник погранзаставы.
Пограничные войска.
НКВД.
Твою мать! Да вы издеваетесь!
Сергей Петрович Волков. Сергей. Старший лейтенант. Начальник. Пограничник. НКВД.
Она попыталась представить его — не тело, а человека, который жил в нём до сегодняшнего утра. Кто он был, этот Сергей Петрович? Женат? Мать где-то ждёт письма? Встряхнула головой. Не сейчас.
Она закрыла удостоверение. Убрала в карман. На место, туда, где было, застегнула пуговицу неловкими, всё ещё чужими пальцами.
Сергей Петрович Волков.
Я запомню. Я буду им. Пока не выйду из комы.
Она вернулась к ним. Села. На то же место. Прислонилась к дереву, снова почувствовав спиной жёсткую кору — теперь уже почти привычную, как якорь.
Мальчишка смотрел на неё. Ждал, вытянув шею, будто боялся упустить хоть слово.
Хромой смотрел в землю, ковыряя пальцем мох рядом с перевязанной ногой.
Тот, что с винтовкой, смотрел внимательно. Изучающе — и этот взгляд царапнул её сильнее, чем хотелось бы признавать.
Она поняла: надо что-то сказать. Что-то командирское. Что-то простое — то, что разрядит повисшую тишину и не выдаст, что она понятия не имеет, как разговаривают старшие лейтенанты со своими бойцами.
— Как дела? — спросила она. Чужим голосом. Обычным. Как будто они на учениях, а не в километре от догоревшей заставы. Как будто всё нормально.
Фраза повисла в воздухе нелепо, слишком буднично для того, что произошло, — и она сразу это почувствовала, но слово уже было сказано.
Мальчишка заморгал. Не понял — то ли вопрос показался ему странным, то ли просто не ожидал его услышать сейчас.
Хромой поднял глаза, коротко, на секунду, и снова опустил.
Тот, что с винтовкой усмехнулся. Одними губами. Устало — усмешка, в которой не было и намёка на веселье, только горькая констатация.
— Живы, товарищ старший лейтенант, — сказал он. Тихо, глухо, будто через силу разлепляя губы. — Пока.
Он знает старшего лейтенанта Волкова — по голосу, по повадке, по чему-то ещё, чего я даже не замечаю. Он смотрит внимательно. Подозревает? Или просто устал так, что взгляд сам по себе кажется тяжёлым? Надо быть осторожной. Очень осторожной. Этот — не мальчишка. Этот заметит малейшую фальшь.
— Имена, — сказала она. Не спросила. Приказала, стараясь придать голосу ту твёрдость, с которой сама привыкла закрывать вопросы на совещаниях. — Быстро. Кто есть кто.
Если я приказываю — это нормально. Командир имеет право спросить фамилии заново после боя, после того, как отряд рассеяло и собрало заново. Даже если контужен. Даже если забыл. Война. Бывает — должно сойти хотя бы на первое время.
Мальчишка вскинулся. Сразу. Как на плацу, будто ждал именно этой команды всё это время, и она наконец дала ему повод почувствовать хоть какую-то опору в привычном ритуале.
— Красноармеец Петров! Иван!
Голос звонкий, почти мальчишеский, срывающийся на последнем слоге.
Хромой поднял голову. Медленнее, с явным усилием.
— Красноармеец Сидоров. Николай, — произнёс он хрипло, будто каждое слово стоило ему отдельного вдоха.
Тот, что с винтовкой помолчал. Секунду. Две — достаточно долго, чтобы это молчание что-то значило, будто он взвешивал, стоит ли вообще отвечать.
— Сержант Ковалёв. Дмитрий, — сказал он наконец, глядя ей прямо в глаза.
Петров. Сидоров. Ковалёв.
Запомнить. Иван. Николай. Дмитрий.
Иван — мальчишка, восемнадцать лет, испуганный, преданный. Николай — хромой, ранен, молчаливый. Дмитрий — сержант, старший, опасный. Не мальчик. Взрослый мужчина, который явно служил дольше остальных и знает своего командира не первый месяц.
— Хорошо, — сказала она. Кивнула, чувствуя, как в груди немного отпускает — три имени добыты, ни одна маска не соскользнула. — Отдыхайте. Потом двигаемся.
Они кивнули. Или не кивнули — усталость стёрла разницу между жестом и его отсутствием.
Она закрыла глаза. Прислонилась к дереву. Спиной, ощущая, как медленно, впервые за этот бесконечный час, начинает отпускать напряжение в чужих плечах.
Сергей Петрович Волков.
Я запомню.
Я запомню всё. Имя. Лицо на фотографии. Голоса троих, которые теперь смотрят на меня как на единственную защиту между собой и всем, что творится вокруг.
Я не подведу их. Пока не могу сказать почему это так важно — но это важно.
Глава 2. Лес
— Встаём, — сказала она чужим голосом, твёрдо. — Идём на восток.
Иван вскочил почти сразу, будто пружина внутри него ждала только команды. Николай поднялся медленно, морщась, опираясь ладонью о ствол ближайшего дерева, — нога болела, это было видно по тому, как он избегал переносить на неё вес, но он всё же встал. Ковалёв поднялся без спешки, взял винтовку в руки привычно, как ложку — одним слитным движением, без единого лишнего жеста, будто тело давно перестало задумываться над этим действием.
Она пошла первой. Тело шло уверенно, само выбирая, куда ставить ступню, огибая валежник и особо густой подлесок, будто у него была собственная карта местности, недоступная её сознанию.
Где восток, она не знала. Солнца не было видно. Компаса не было. Но тело знало. Шаг за шагом оно выбирало направление, почти не спрашивая разрешения у головы.
Елена сначала пыталась рассуждать. Потом бросила. Она не знала, как это тело понимало, куда идти. И, пожалуй, впервые подумала, что тело вообще не обязано объяснять свои решения человеку, который им пользуется.
Особенно если этот человек появился в нём совсем недавно.
Шли молча. Час, может два — время расползлось, потеряло привычные деления, осталось только движение, шаг за шагом, ветка за веткой.
Елена шла впереди, стараясь не думать о том, что ещё несколько часов назад была другим человеком.
Другим человеком. Другого пола. В другой жизни.
Странно было обнаружить, что список вещей, которые можно потерять за один день, оказывается гораздо длиннее, чем она раньше предполагала.
Имя. Дом. Работу. Телефон. Документы. А потом — собственное тело.
Она почти усмехнулась. Телефон, конечно, особенно жалко.
Лес менялся: сосны сменял березняк, потом мелкий цепкий кустарник, царапавший по голенищам сапог. Деревья расступились, впереди показался просвет — открытое пространство.
Дорога.
Она почувствовала это раньше, чем увидела: запах бензина, тяжёлый, машинный; пыль, поднятая недавно и ещё не осевшая. Впереди было опасно — эта мысль пришла раньше, чем успела оформиться в слова.
Послышался гул. Не один двигатель. Много.
— Ложись!
Она упала первой — в траву, лицом вниз, ощутив чужой щекой влажную прохладу земли и колючие стебли. Пахло сыростью и раздавленной травой. Тело среагировало раньше мысли. Не дышать. Не двигаться. Стать травинкой. Стать частью леса.
Иван упал рядом плашмя, без раздумий — то ли учили, то ли сработал инстинкт, отточенный ещё до этого утра, на занятиях, которых она никогда не видела. Николай упал тяжело, с хрипом, неловко подвернув больную ногу, охнул сквозь стиснутые зубы — но упал и замер. Ковалёв опустился бесшумно, будто перетёк из вертикального положения в горизонтальное, винтовка легла рядом, ствол чуть приподнят, глаза уже смотрели на дорогу.
Тишина. Только ветер в верхушках трав, только шелест листьев где-то выше, только дыхание — четыре пары лёгких, вбирающих воздух короткими, дисциплинированными вдохами.
Пришёл звук. Сперва — вибрация, скорее ощущаемая землёй, чем слышимая ухом, будто далёкий гром. Затем звук стал ближе, распался на отдельные ноты: рёв двигателей. Сначала мотоциклы — лёгкие, быстрые, стрекочущие высоким, назойливым звуком, похожим на разъярённых ос, одиночные или парами. Потом тяжелее — грузовики, много, моторы густые и мощные, совершенно не похожие на всё, что она слышала на московских дорогах. Немецкая колонна.
Елена смотрела на колонну сквозь ветки и пыталась заставить себя поверить в происходящее. Не получалось.
Не дышать. Не двигаться. Стать травинкой, комком грязи — чем угодно, лишь бы не человеком, которого можно заметить.
Мелькнула мысль, что это, наверное, один из древнейших человеческих навыков: лежать в грязи и очень убедительно изображать растение.
Мотоциклы с колясками — в них сидели неподвижные фигуры, придерживая что-то на коленях, она не пыталась разобрать, что именно. Солдаты в серых касках. Молодые, обветренные лица глядели вперёд, на дорогу, не по сторонам. Проехали, не заметив.
Потом грузовики — один, другой, третий, она сбилась со счёта где-то на седьмом, а колонна всё не кончалась. Тугой брезент кузовов вздувался от ветра, под ним угадывались ряды сидящих людей, штабеля оружия поблёскивали сталью, следом на прицепах проползала техника под чехлами. Всё новое, всё чужое — и что-то безжалостно методичное в самом ритме этой колонны пугало сильнее, чем мог бы напугать любой отдельный выстрел.
Все это было, как в кино, только без экрана между Еленой и происходящим — только эти тридцать метров пустого пространства.
Это не похоже на сон. Это война, настоящая, здесь, сейчас — так близко, что слышно, как скрипят рессоры на выбоинах, чувствуется запах солярки на языке.
Ковалёв смотрел тоже — внимательно, будто считал или запоминал, но без того потрясения, что читалось на лице Ивана: скорее холодная, профессиональная оценка человека, который видел такое раньше. Иван мелко дрожал всем телом, так что даже трава над ним подрагивала, — восемнадцать лет, первая война, увиденная не на плакатах, а вживую. Николай зажмурился так, что у висков выступили белые морщинки, стиснул зубы до желваков на скулах: боль и страх слились в одну гримасу.
Колонна шла долго — десять минут, пятнадцать, двадцать, время снова расползлось, только теперь тянулось мучительно медленно, растянутое страхом. Потом рёв стал стихать, откатываться дальше на восток — туда же, куда шли они сами, туда, где, должно быть, ещё оставались свои.
Тишина вернулась — ветер, листья, постепенно выравнивающееся дыхание четверых.
Она подняла голову над травой, готовая в любой момент снова прижаться к земле. Дорога была пуста, пыль оседала серым облаком.
— Встаём, — сказала она тихо. — Быстро. На ту сторону.
Иван встал первым, дрожащими руками отряхивая колени. Николай поднялся с трудом, скривившись от боли, — Ковалёв помог ему молча, коротким деловым движением, каким помогают люди, привыкшие делать это без напоминаний.
Ковалёв посмотрел на неё, и этот взгляд снова заставил её внутренне напрячься.
— Товарищ старший лейтенант, — сказал он тихо. — Много их. На восток идут.
Она посмотрела ему в глаза — серые, усталые, умные, — и подумала, что в них читается больше, чем он готов произнести вслух.
Он прав. Там немцы, там смерть, методичная и организованная, катится на восток бесконечными колоннами. Но куда тогда? Где сейчас свои?
— Вижу, — ответила она ровно, стараясь не выдать паники, всё ещё колотившейся где-то под рёбрами. — На восток. Идём лесом.
Ковалёв кивнул. И они снова двинулись.
Лес снова сомкнулся вокруг них, густой и тёмный. Ветки хлестали по лицу — она уже почти не вздрагивала от этого, тело само чуть уклонялось, подставляя плечо. Корни цеплялись за ноги, но она не падала: тело слишком хорошо знало, как идти.
Солнца по-прежнему не было видно — только ровный, безликий свет, просачивающийся сквозь плотный полог листвы. Время снова потерялось.
Иван держался вплотную за её спиной, почти наступая на пятки, то и дело оглядываясь — боялся отстать, боялся остаться один. Николай отставал всё сильнее: тёмная полоса крови расползлась по штанине к голенищу сапога. Он молчал, сжав губы в тонкую бледную линию, но разрыв между ним и остальными медленно рос. Ковалёв шёл замыкающим, то и дело оборачиваясь, оценивая просветы между деревьями, — вычислял, кажется, пути отхода даже здесь, в относительном затишье.
Она остановилась резко: тело само подсказало — хватит. Николай уже не шёл, а почти полз, цепляясь рукой за стволы.
— Привал, — сказала она негромко. Все услышали так, будто ждали этого слова уже давно.
Иван рухнул на мох, дыша тяжело, с присвистом. Николай осел у дерева — лицо серое, губы потрескались, на висках проступила испарина. Ковалёв остался стоять, переводя взгляд с Николая на неё — в этом взгляде была невысказанная проверка: что она сделает.
Она подошла, опустилась рядом на корточки.
Теперь перед ней была не война. Перед ней была рана. Это было проще. Рану можно было осмотреть. Оценить. Понять, что делать.
Николай медленно вытянул правую ногу.
Елена осторожно разрезала ткань ножом, взятым у Ковалева.
— Вода есть?
Ковалёв протянул флягу. Да у него всё есть.
Елена промыла рану. Глубокая, длинная, идущая наискось через бедро. Осколок или пуля скользнула по поверхности, — иначе он не смог бы идти.
Последние годы медицина у неё была мирной: инъекции, косметология, люди, которые хотели выглядеть моложе, чем были.
Раны она тоже видела. Просто обычно рядом находились свет, стерильный стол и человек, которому за это платили.
Теперь не было ни света, ни стола, ни стерильности.
Зато были её руки. Она посмотрела на них. Чужие. Большие. Сильнее её прежних. Но сейчас они делали то же, что делали всегда человеческие руки, когда человеку нужно спасти другого человека.
Держали. Промывали. Перевязывали.
Елена затянула повязку, сделанную из оторванной полосы от нательной рубашки.
— Потерпи.
— Потерплю.
Она посмотрела на рану ещё раз.
Без обработки инфекция могла начаться довольно быстро. А дальше — тяжёлая инфекция, воспаление тканей, в худшем случае гангрена.
Но пока всё выглядело терпимо. Пока.
Это слово почему-то особенно хорошо подходило к происходящему.
Пока жив. Пока не заметили. Пока не стреляют. Пока есть вода. Пока есть патроны. Пока есть куда идти.
— Всё, — выдохнула она. — Пока всё.
— Спасибо, товарищ старший лейтенант, — тихо сказал Николай.
Она кивнула и встала — чужими ногами, уже почти привычно.
Ковалёв смотрел на неё внимательно.
Он умный. Он опасный. Он о чём-то догадывается.
Но сейчас было не время. Сейчас — передохнуть. Потом — идти.
Они сели вместе под деревьями, без костра — она понимала это без объяснений, костёр сейчас был бы маяком для тех, кто ищет выживших. Без еды. Без воды, кроме той, что набрали в ручье неподалёку. Только лес, только тишина.
Темнело быстрее, чем она ожидала, глядя на серое, беззвёздное небо в редких просветах между кронами. 22 июня — конечно, она знала эту страшную дату, как и любой советский школьник. Дни долгие, но лес тёмный, тени густели снизу вверх, стирая очертания деревьев одно за другим.
Иван придвинулся ближе, почти коснулся её плечом — мальчишка боялся, хотел тепла, пусть и чужого, и она не отодвинулась: сейчас это было нужнее, чем субординация. Николай лежал на боку, стараясь не тревожить перевязанную ногу, — дышал ровно. Ковалёв сидел напротив, спиной к дереву, винтовка под рукой, взгляд устремлён в темноту за деревьями, откуда мог прийти кто угодно.
Она прислонилась спиной к своему дереву и посмотрела на свои руки, лежащие на коленях.
Это мои руки теперь. Я ими перевязала рану. А буду ли я ими стрелять? Видимо, придется. Убивать? Это ужасно. Буду ли я с ними жить? Да. Пока да.
Она подняла глаза. Ковалёв смотрел на неё сквозь темноту — глаза блестели, то ли от последнего отсвета угасающего дня, то ли ей показалось.
— Товарищ старший лейтенант, — сказал он тихо, чтобы не услышали остальные. — Можно вопрос?
Она кивнула, чувствуя, как внутри снова сжимается что-то настороженное.
— Вы изменились, — сказал он. Не вопрос — утверждение, произнесённое ровно, без нажима, но от этого не менее весомое.
Вот и началось.
— Контузия, — ответила она чужим, будничным голосом. — Брусом придавило. Голова гудит, многое путается.
Ковалёв помолчал, глядя в темноту между ними, будто взвешивая её слова.
— Ага, — сказал он нейтрально. — Бывает.
И больше ничего не сказал.
Елена тоже промолчала.
Пусть думает, что хочет.
Война, как выяснилось, была удивительно удобным объяснением для многих вещей.
Голова не та. Память не та. Характер не тот. Голос не тот.
Человек вообще не тот.
Контузия. Очень удобное слово.
Пусть смотрит. Я сыграю — годы переговоров и умение держать лицо перед партнёрами чему-то да научили, даже если правила игры теперь совсем другие.
Она закрыла глаза, вжавшись лопатками в шершавую кору.
Сергей Петрович Волков. Старший лейтенант.
Она запомнит. Она сыграет.
Она выживет.
Глава 3. Хутор
Утро было серым, холодным и сырым — туман стелился низко, лес был мокрым насквозь, трава пропиталась влагой.
Она проснулась первой — или просто не спала, сказать было трудно. Тело затекло, чужое тело: болела шея, ныла спина, в плече засела тупая, но уже терпимая боль.
Иван спал рядом, как ребёнок, — рот приоткрыт, дыхание тихое. Николай лежал на спине с открытыми глазами, глядя то ли в небо, то ли в листву. Ковалёв сидел там же, спиной к дереву, винтовка на коленях, глаза открыты — бодр или просто делал вид.
— Доброе утро, — хрипло, сухо сказала она чужим голосом.
Ковалёв посмотрел на неё, кивнул.
— Доброе, товарищ старший лейтенант.
Иван проснулся резко, испуганно вскинулся, огляделся — увидел её и успокоился. Николай приподнялся медленно, морщась: проверял ногу.
Она подошла, опустилась рядом на корточки.
— Смотрим.
Размотала повязку осторожно — тряпка присохла, кровь запеклась, но под ней было чище, чем вчера. Края раны выглядели не такими воспалёнными — или ей только казалось.
Пока терпимо. Но нужно промыть и перевязать чистым. Только где его взять — чистое.
— Живой, — сказала она Николаю и почти улыбнулась чужими губами.
Он слабо кивнул.
Надо что-то делать.
Она поднялась — чужими ногами, но уверенно.
— Слушайте все, — сказала она тихо, но твёрдо. — Еды нет. Патронов мало. Надо искать людей.
Иван смотрел широко раскрытыми глазами, Николай — в землю, Ковалёв — внимательно.
— Где мы? — спросила она — не столько у них, сколько у себя, но вслух. — Кто знает?
— Белоруссия. Была, — медленно сказал Ковалёв. — А где мы сейчас — кто знает.
Я не знаю географию, — только по картам, по книгам, по фильмам. Белоруссия, западная её часть — там свои, советские, должны помочь. Если это Западная Украина — там бандеровцы, или пока ещё не бандеровцы, но точно не друзья.
Она помолчала.
Как узнать? Придётся смотреть на людей, на дома, слушать.
Она понимала, что логика у неё сейчас довольно примитивная. Но другой не было.
— Идём на восток, — сказала она. — Ищем жильё. Хутор, деревню, что угодно.
Ковалёв медленно кивнул. Иван вскочил, готовый сразу, как солдат — хотя какой из него солдат, мальчишка. Николай поднялся с трудом, но поднялся.
Шли молча, долго — час, может два. Лес не кончался, но менялся: редел, появлялись поляны, кусты, берёзы вперемешку то ли с дубами — деревья она не различала, это было не её знание.
Берёзы — Белоруссия? Россия? Украина? Да их везде полно.
Она шла первой — тело будто знало дорогу, а может, просто шло на восток. Ковалёв замыкал, винтовка на плече, взгляд метался по сторонам. Иван держался близко, боясь отстать. Николай плёлся следом за ним — нога давала о себе знать, но он шёл и молчал.
Потом появился запах. Не гарь, не порох — дым печи, тёплый, живой, домашний.
Она остановилась, подняла руку. Все замерли.
— Тихо, — прошептала она. — Ждите.
Она пошла вперёд одна, осторожно, шаг за шагом. Лес редел, впереди открылся просвет — поляна, и дом. Хутор.
Небольшой деревянный дом, тёмные брёвна, соломенная крыша — серая, старая. Двор огородил кривой, но крепкий плетень. Тёмный сруб колодца, рядом вёдра. Приземистый сарай с распахнутыми дверями, темнота внутри — ни сена, ни скотины, только тишина. Из трубы тянулся тонкий серый дымок — кто-то был дома. Позади дома — огород, грядки с чем-то зелёным, живым. Вокруг — старые кривые яблони или вишни, но живые.
Хутор стоял один, в лесу, вдали от дорог.
Кто здесь живёт — белорусы, украинцы, поляки, русские? Узнать можно только одним способом: подойти, постучать — или сперва понаблюдать.
Она присела за кустом, в мокрую траву, и стала смотреть — на дом, на двор, на колодец, на дым. Ждала: кто-нибудь должен выйти, что-то сделать, что-то, что подскажет, можно ли этим людям доверять.
Прошла минута, другая, пятая.
Потом скрипнула дверь — старая, деревянная. Вышел дед. Седой, с редкой белой бородой, тёмное, изборождённое морщинами лицо, большие узловатые руки. Одет просто — длинная серая рубаха, подпоясанная, тёмные штаны, босые ноги, а может, в лаптях — за высокой травой не разобрать.
Дед пошёл к плетню. На плетне висели самотканые коврики — полосатые, выцветшие, серые с красным. Дед снял один, медленно скрутил, положил на траву, взял второй. Он не боялся, не оглядывался.
Почему он не боится? Война, немцы, лес полон опасностей — а он снимает коврики, будто ничего не случилось. Может, не знает, не слышал — хутор далеко от дорог. А может, знает — и не боится.
Дверь снова открылась. Выбежала девочка. Маленькая, лет пяти-шести, босая, в простом светлом платье. Светлые волосы растрёпаны в разные стороны. Она бежала к деду быстро, беззаботно.
— Диду! — крикнула она звонко и радостно. — Диду!
Диду. Это по-белорусски? По-украински? Дед — «диду» на белорусском, но и на украинском «дiду» звучит почти так же, разница в одном звуке, который на слух не поймать.
Белорусский — значит свои, советские. Западная Украина — значит чужие, могут сдать. Разница в одной букве — а меняет всё.
Она сама понимала, насколько примитивной была эта логика. Но сейчас у неё не было ни карты, ни справочника, ни времени на политическую историю региона.
Был только лес и несколько человек, которым предстояло решить, жить им дальше или нет.
Дед обернулся к девочке — лицо его смягчилось. Он что-то сказал ей тихо, не разобрать слов издалека.
Девочка что-то ответила, засмеялась звонко, как колокольчик, будто войны и вовсе не существовало.
Елена смотрела на неё и думала, что дети, наверное, умеют жить в настоящем лучше взрослых. Пока взрослые пытаются понять, что происходит с миром, ребёнку достаточно того, что дед снял коврик и сейчас вернётся домой.
Дед сказал ещё что-то, девочка кивнула и убежала обратно в дом, не оглядываясь. Дед остался один, у плетня, с ковриками в руках.
Елена подняла с земли сухую сосновую шишку, размахнулась и бросила её в плетень.
Стук о жердину.
Дед обернулся резко, совсем не по-стариковски — глаза острые, серые. Он смотрел в лес, а не туда, откуда донёсся звук. Секунда, другая, третья. Потом он пошёл — к плетню, к тому месту, где был стук.
Она посмотрела на Ковалёва. Он чуть заметно кивнул — понял, ждёт.
Она встала из кустов, медленно вышла на открытое место.
Дед остановился, увидел её. Долго смотрели друг на друга молча.
Потом он заговорил — по-белорусски.
— Ты хто будзеш? — спросил он тихо, спокойно, без злобы и страха.
«Хто будзеш» — «кто будешь».
Значит, Белоруссия.
Она почувствовала, как внутри немного отпускает.
Не потому, что теперь всё было безопасно. Просто появилась хоть какая-то определённость.
Она открыла рот и ответила чужим, хриплым голосом:
— Застава, — сказала она ровным, чужим голосом. — Немцы утром разбомбили. Мы ушли в лес.
Дед медленно кивнул.
— Хадзем, — сказал он коротко и повернулся к дому.
«Хадзем» — «пойдём».
Он зовёт. В дом. Накормит, спрячет — или сдаст?
Она обернулась, махнула своим. Первым вышел Ковалёв, винтовка на плече, за ним Иван, следом хромающий Николай.
Дед молча оглядел их.
— Рана ёсць? — спросил он, глядя на Николая.
— Есть, — ответила она за него. — Нога.
Дед кивнул.
Он знает, что делать. Видел раны раньше.
Они пошли за ним. К дому. Оттуда пахло дымом и едой.
Внутри было тепло, пахло хлебом и сухими травами, развешанными пучками под потолком — то ли мята, то ли зверобой, но пахло хорошо, по-домашнему.
У стола сидела бабка — сгорбленная, в тёмном платке, руки в муке. Увидев их, она не ахнула, не всплеснула руками — просто посмотрела, встала, вытерла руки о фартук, подошла к печи, загремела заслонкой. Показался чугунок с картошкой в мундире — горячей, пахнущей так сильно, что кружилась голова.
Еда. Настоящая, горячая.
Я не ела два дня. Или больше.
Живот свело, во рту собралась слюна — чужая, но самая настоящая.
Иван смотрел на чугунок как заворожённый. Николай тихо сел на лавку, вытянув больную ногу, лицо серое. Ковалёв остался у двери — не сел, будто не хотел расслабляться.
Дед посмотрел на Ковалёва, потом на неё.
— Няхай сядзе, — сказал он бабке, кивнув на Николая. — Рана.
Бабка подошла, наклонилась, потрогала повязку.
— Прамыць, — сказала она — не спрашивая, а утверждая.
Прамыць — промыть.
Она пошла в угол, достала горшок, бросила в горячую воду пучок сухих трав.
Потом была еда: картошка в мундире, рассыпчатая, крупная серая соль в мешочке, зелёные перья лука, тёмный кислый хлеб — настоящий.
Она села за стол, взяла картошку чужими руками. Обжигало пальцы.
Она ела, стараясь есть медленно, как воспитанный человек. Иван рядом ел жадно, смущаясь, но не в силах сдержаться. Николай ел медленно, без сил, но ел. Ковалёв ел стоя, у двери, не спуская глаз с окна.
Он не расслабляется ни на минуту. И правильно делает.
После еды начался разговор. Дед сел напротив, положил руки на колени, посмотрел на неё выжидающе.
— Колькі вас? — спросил он.
— Четверо, — ответила она — зачем скрывать то, что он и так видел.
Дед перевёл взгляд с Ковалёва на Ивана, на Николая, потом снова на неё.
— А ты хто? — тихо спросил он, глядя прямо в глаза.
Что ответить? Старший лейтенант Волков — да, это правда, теперь.
Но я не он. Я не Сергей. Я Елена. Этого я не скажу никому и никогда.
— Старший лейтенант Волков, — твёрдо сказала она.
Дед долго смотрел на неё острыми серыми глазами.
— Волков, — медленно повторил он, будто пробуя слово на вкус. — Сергей?
Он знает? Откуда? Угадал? Спросил наугад?
— Сергей, — сказала она, не дрогнув, не отводя взгляда.
Дед кивнул.
— Чуў я цябе не ведаю, — спокойно сказал он. — Але людзі кажуць. На заставе был старши лейтэнант. Волков. З Варонежа. Жанаты.
Жанаты.
Слово ударило прямо в чужой мозг.
Женат. Жена. Сын.
Где-то это было — она знала, но не помнила, не хотела помнить. И теперь кто-то просто взял и положил эту информацию перед ней на стол. Как ещё одну вещь, которую теперь придётся носить с собой.
Нельзя дрогнуть. Нельзя выдать себя.
— Женат, — ровным, чужим голосом сказала она. — Жена, сын. Воронеж.
Я это сказала, не зная, не понимая, откуда взялись слова — из памяти тела, из воздуха. Неважно. Сказала — и ладно.
Дед смотрел на неё очень долго.
— Цяжка, — тихо сказал он. Не вопрос — утверждение.
— Тяжело, — согласилась она тихо.
Дед поднялся, взял чугунок, поставил на стол ещё картошки, ещё хлеба.
— Ешце, — сказал он. — Заўтра будзе відаць.
Ей постелили в углу — солома, поверх старая тёплая дерюга, пахнущая пылью и травами. Иван лёг рядом на полу, без подстилки, не жалуясь. Николай устроился на лавке, нога вытянута — бабка успела промыть и перевязать её чистой тряпицей, пахнущей мятой. Ковалёв сел у двери, спиной к стене, винтовка рядом, глаза то ли открыты, то ли закрыты.
Дед с бабкой скрылись за занавеской.
Она лежала на соломе, ощущая чужим телом непривычную мягкость, тепло, запах дома, хлеба, трав.
Это сон. Слишком детализированный, чтобы быть просто сном под седативными, но мозг мог создать и дом, и деда, и бабку, и девочку, и картошку — всё.
Хороший сон, наконец-то добрый. Но если это сон — можно ли им управлять?
Она закрыла глаза.
Ладно. Потом. Сейчас — спать. Впервые за двое суток — в тепле, на соломе.
Чужое тело впервые за все эти сутки расслабилось до конца. Сон пришёл быстро, тёмный, без сновидений и кошмаров — просто темнота, тепло, тишина.
Завтра. Завтра будет видно.
Утро было золотым — свет через окно, пыль, танцующая в луче. Пахло свежим хлебом, бабка уже хлопотала у печи, как вчера, как всегда.
Елена встала — чужим телом, уже почти легко, почти своим.
Села за стол, начала есть медленно.
Из-за занавески вышел дед, молча положил на стол тёмный узелок, туго завязанный.
— Хлеб. Сала. Цыбуля.
Подошла бабка с чистыми, аккуратно скрученными бинтами и сухим пучком трав.
— Для раны, — тихо сказала она Николаю. — Прыкладваць. Штодня.
Прыкладваць — прикладывать. Штодня — каждый день.
Николай молча кивнул, взял свёрток.
У печи стояла Ганна — молча смотрела большими серыми глазами.
Потом подошла к Ивану, взяла его за руку.
— Ты вярнешся? — тихо спросила она.
Иван замер, посмотрел сначала на неё, потом на старшего лейтенанта.
Она открыла рот и ответила тихим чужим голосом за Ивана:
— Вернётся. Обязательно.
Ганна кивнула, поверила, отпустила его руку.
Я соврала ребёнку. Но это не совсем ложь — это надежда. А детям нужна надежда.
Николай сидел на лавке, нога вытянута, чисто перевязана белым.
Она подошла, села рядом.
— Останешься, — сказала она — не спросила, приказала, твёрдым чужим голосом.
Николай долго смотрел на неё усталыми, упрямыми серыми глазами.
— Нет, — тихо и спокойно сказал он.
— Это приказ, — жёстче повторила она.
— Нет, — так же тихо повторил он. — Я с вами.
Он боец — раненый, но боец. Хочет идти со своими, даже если умрёт в дороге.
— Хорошо, — тихо сказала она. — Идёшь с нами. Но если станет хуже — останешься, где скажу. Ясно?
Николай медленно кивнул.
— Ясно.
Они вышли из дома.
Дед стоял у плетня, молча смотрел. Бабка застыла у двери, руки под фартуком. Ганна держалась за её юбку, глядя на Ивана.
Елена подошла к деду вплотную.
— Спасибо, — тихо и искренне сказала она. — А как нам безопаснее выйти к своим? Как идти?
Она ещё не договорила вопрос до конца, а дед уже кивал — медленно, но без промедления, будто ответ был готов заранее, ещё до того, как она спросила.
— Ідзіце на ўсход, — сказал он. — Дрыгва там. За ёй — лес. Туды немцы не сунуцца.
Идите на восток. Болото там. За ним — лес. Туда немцы не сунутся.
Она кивнула, но мысленно зацепилась за эту быстроту.
— Дзякуй, — сказала она одно-единственное слово по-белорусски, как смогла.
— А ты давно там был? — спросила она, не до конца понимая, зачем спрашивает.
Дед на секунду задержал взгляд — едва заметно дольше, чем требовал простой вопрос.
— Да где там, — ответил он уже по-русски. — Грибы — и то с финской не собирал. Трясина, не ходок я туда давно. Вешки, наверное, уже сгнили.
До этого он говорил по-белорусски. Теперь — по-русски, без малейшего усилия, будто просто переключил язык. Ответ был простой и спокойный, ровно такой, каким и должен быть.
И всё же что-то царапнуло её, как заноза, слишком мелкая, чтобы вытаскивать.
Не ходок. Но путь описал так, будто сам его вчера мерил шагами.
Она отмахнулась от этой мысли — усталость, подозрительность, напряжение последних дней.
Мало ли что цепляется за внимание, когда вторые сутки ждёшь удара отовсюду.
— Дзякуй, — сказала она одно-единственное слово по-белорусски, как смогла.
Дед впервые улыбнулся — едва заметно, одними глазами.
Она повернулась и пошла. Ковалёв — следом, винтовка на плече. Иван — за ним, оглянулся на Ганну; та молча махала рукой. Николай замыкал — хромал, но не отставал. Она не обернулась.
Идём на восток. Болото, лес. Туда, куда немцы не сунутся.
Или сунутся.
Посмотрим.
Глава 4. Встреча
Шли долго.
Лес не кончался, густой и тёмный, чужой. Ветки хлестали по лицу, корни цеплялись за ноги — но тело шло уверенно, мышцы помнили дорогу, и она не мешала.
Солнце клонилось к закату. Свет менялся: серый, потом золотой, потом красный. Сумерки.
Николай отставал всё сильнее — нога давала о себе знать, но он шёл, молчал, не жаловался. Иван устал, мальчишка есть мальчишка, но не отставал. Ковалёв замыкал, винтовка на плече, взгляд то и дело обшаривал стороны.
Потом пришёл запах. Дым костра — слабый, но настоящий.
Она остановилась, подняла руку. Все замерли.
Тишина — только лес, ветер, и этот дым, теперь уже совсем близко.
— Тихо, — прошептала она. — Ждите.
Она пошла вперёд одна, осторожно, шаг за шагом. Лес редел, впереди открылся просвет — поляна.
Четверо, у почти потухшего костра — кто-то сидел, кто-то лежал, один спал, другой смотрел в огонь.
Военные. Красноармейцы, форма грязная, рваная. Усталые.
Окруженцы. Ещё не знают, что случилось. Думают — прорвутся, думают — свои рядом, думают — война кончится скоро.
А я знаю, что впереди немцы, что они дойдут почти до Москвы, что до своих очень далеко. Я знаю. А они — нет.
Она вышла на поляну медленно, держа руки на виду, чтобы не застрелили сгоряча.
Первый заметил её и вскочил, вскинув винтовку, — молодой, лет двадцати пяти.
— Стой! Кто такой?
Она остановилась, спокойно, чужим телом.
— Свои, — ровно ответила она. — Пограничники. С заставы.
Поднялся второй — постарше, лет тридцати, с петлицами, усталый, злой.
— С заставы? — недоверчиво переспросил он. — Какие пограничники? Там живого места не осталось. Все убиты.
— Не все, — спокойно ответила она.
Третий и четвёртый молчали, просто смотрели. Один — щуплый, худой. Второй — крепкий, кряжистый.
Она быстро оглядела их всех.
Четверо, но не все бойцы. У щуплого через плечо медицинская сумка — может, военфельдшер. Второй — тот, кто окрикнул, теперь молчит. Третий, здоровяк, тоже молчит. Четвёртый, постарше, — по петлицам, кажется, офицер, хотя пока так не говорят. Может, старший лейтенант.
Повисла пауза.
— Есть будете? — просто спросила она.
Командир замер, посмотрел на неё, потом на своих, потом снова на неё.
— Есть? — переспросил он тихо, не веря.
Она обернулась, махнула своим. Первым вышел Ковалёв, за ним Иван, следом Николай — хромая, но не отставая.
Она достала дедов узелок, развязала: хлеб, сало, лук.
— Ешьте, — просто сказала она.
Никто не двинулся — все смотрели то на еду, то на неё, то на узелок.
Первым решился щуплый медик — подошёл, медленно взял кусок хлеба, будто боялся, что тот исчезнет. За ним потянулись бойцы, быстро, жадно. Командир подошёл последним, взял сало, посмотрел на неё.
— Спасибо, — тихо сказал он.
Она кивнула.
Её бойцы тоже принялись за еду. Ели молча, никто не спрашивал о дальнейших планах, никто не заговаривал о будущем — просто ели, голодные, усталые, живые.
Она смотрела на них, размышляла.
Теперь нас восемь. Оружие? Две винтовки — у Ковалёва и у этого молодого.
А я даже не спросила, кто они такие. Разжалобилась не вовремя. Непорядок.
Она посмотрела на командира — тот медленно жевал сало, глядя в огонь.
— Представьтесь.
Он поднял глаза.
— Старший лейтенант Денисенко. Командир роты. Бывший.
— Оружие есть? — тихо спросила она.
— У меня наган, — сказал он. — У Петрова — винтовка. У остальных — ничего.
— Патроны? — спросила она.
— Мало, — сказал Денисенко. — У меня шесть. У Петрова — обойма, может, две.
Елена помолчала, глядя в огонь.
Проблема во весь рост. Восемь человек, а оружия на всех не хватит. Без оружия мы не солдаты. Мы просто восемь человек в лесу, на которых достаточно одной автоматной очереди.
Она взглянула на Ковалёва. Он смотрел на неё, ждал.
— Завтра, — тихо сказала она. — Решим утром.
Ковалёв медленно кивнул.
Утром. Утром будет видно. Утром надо найти оружие. Или умереть.
Утро выдалось серым, холодным и сырым — туман, погасший костёр, тлеющие угли, запах дыма и золы.
Все проснулись рано — или просто не спали.
Восемь человек: она, Ковалёв, Иван, Николай, Денисенко, медик, двое бойцов.
Имён я не знаю — не спрашивала. Медик — военфельдшер. Бойцы — один, кажется, Петров, второй — не спросила. Потом. Сейчас не до этого.
Она сидела у погасшего костра, смотрела на людей, размышляла.
Кто будет командовать? Денисенко — в таком же звании, у него опыт, люди под началом. По всем правилам должен командовать он.
Но взгляд у него потухший. Смотрит в золу, молчит, не отдаёт приказов, не спрашивает, что дальше — будто ему всё равно, будто он уже умер, и только тело ещё живо.
Такому нельзя отдавать командование. Погубит всех, или себя, или просто ничего не станет делать. А бездействие сейчас — та же смерть.
Она посмотрела на Денисенко.
— Кто командовать будет? — спросила она.
Он поднял глаза.
— А какой смысл?
Елена помолчала.
Не страх. Не растерянность. Хуже. Человек уже не видел смысла в следующем шаге.
Она посмотрела на остальных.
Дело не в звании. Дело в том, кто способен решать, кто не сломается.
Она пока не сломалась. Даже если это всё ещё сон.
Была не была.
Она поднялась — чужими ногами, но уверенно.
— Тогда командую я, — тихо, но твёрдо сказала она.
Денисенко несколько секунд смотрел на неё, потом медленно кивнул. Ковалёв кивнул сразу, будто заранее знал или предполагал. Медик кивнул быстро. Бойцы промолчали, но никто не возразил.
— Идём до дороги, — сказала она. — Наблюдаем. Ждём.
— Чего ждём? — спросил один из бойцов, молодой — Петров, кажется.
— Транспорт, — сказала она. — Одиночный. Мотоцикл или машина. Отставшую, без охраны или с малой охраной.
В книгах про попаданцев всегда так: ждут одинокого мотоциклиста, убивают, забирают оружие — и дальше всё налаживается.
Она посмотрела на своих.
Восемь человек. Две винтовки. Один наган. Несколько обойм.
Нет. Кино закончилось.
— Нужен снайпер, — сказала она вслух, скорее себе, чем им. — Чтобы одним выстрелом — наверняка.
Ковалёв внимательно посмотрел на неё.
— У нас нет снайпера, — тихо сказал он.
— Знаю, — ответила она.
Пауза.
— Что тогда у нас есть? — спросила она уже не у Ковалёва — у всех.
Молчание.
Потом заговорил медик.
— Наган, — сказал он. — Шесть патронов. У командира.
Денисенко кивнул, не поднимая глаз.
— Винтовка, — сказал Ковалёв. — Моя. Патронов — две обоймы.
— Винтовка, — сказал молодой боец — Петров? — У меня. Патронов — обойма.
Снова пауза.
— Ещё что-то? — спросила она.
Тишина.
Мало. Очень мало.
А у меня? Кобура на месте, а я даже туда не заглянула. Я не умею обращаться с оружием. Возьму не так — стыд какой. Может, у меня тоже наган? Ладно, достану, когда никто не видит. Разберусь как-нибудь.
А то, что я не умею стрелять, пока не буду об этом думать.
Глава 5. Засада
Нужно добыть оружие. Необходимо.
— Значит так, — твёрдо сказала она. — Идём к дороге. Тихо. Смотрим. Ждём. Если одиночка — берём. Если много — уходим, не геройствуем. Ясно? Пошли.
Дорога была близко. Лес поредел, потом открылся просвет: насыпь, пустая дорога.
Она легла в кустах, остальные разместились вдоль обочины.
Дорога была пуста, пыль давно улеглась — ни машин, ни людей, ни звука.
Только ветер, только трава, только тишина.
Ждём, как в книгах: одинокий мотоциклист или отставшая машина без охраны.
Но в книгах был снайпер, пулемёт, герой-спецназовец с суперспособностями. А у нас — две винтовки и наган. Один наган. Наверное.
Мало. Очень мало.
Она смотрела на дорогу, ждала.
Если сейчас никто не появится — придётся идти дальше, к болоту, куда немцы не сунутся. Если появится один — попробуем взять, без снайпера и пулемёта, как получится. Если появится много — уйдём, тихо и быстро, обратно в лес.
Ждали.
Я знаю, как это бывает в книгах. Герой всегда умеет стрелять — снайпер, бывший спецназовец, просто везунчик.
А я?
Я же не умею стрелять.
Совсем. Ни из винтовки, ни из пистолета, ни из чего вообще.
Господи, какой позор.
Холод пронзил её изнутри, в чужой груди сжалось чужое сердце.
Я же полезла командовать. Сказала: «Командую я». Сказала: «Идём к дороге». Сказала: «Ждём одиночку». А что я буду делать, когда этот одиночка появится? Что я буду делать, когда нужно будет стрелять? Промахнусь. Или вообще не выстрелю.
Я не солдат, не военный. Я женщина, сорок пять лет, косметолог, бизнесвумен. Я умею делать инъекции — ботокс, гиалуронку, филлеры. Умею говорить с клиентами, улыбаться, убеждать, продавать. Умею считать деньги, планировать бюджет, управлять персоналом.
Я не умею убивать. Никогда не убивала — мух убивала, комаров, но это ведь не считается.
А здесь — люди. Немцы, фашисты — но всё равно люди, живые, с глазами. И я должна их убивать. Или они убьют меня и моих.
Господи, какой позор. Полезла командовать, а сама даже стрелять не умею.
За спиной восемь человек. Ждут, верят. Я сказала: «Командую я» — и они поверили. Думают, что я знаю, что делать. Думают, что я старший лейтенант Волков — офицер, командир. А я — никто. Самозванка в чужом теле, которая даже стрелять не умеет.
Признаться нельзя.
Молчать, играть роль? Я могу командовать. Могу говорить, убеждать, решать. Могу сказать Ковалёву: «Стреляй ты» — он солдат, он умеет.
Я могу не стрелять сама. Пусть стреляют другие. Моя работа — думать и вести.
Но если прижмёт? Если придётся один на один?
Тогда — позор. Или смерть. Но не сейчас.
Она глубоко вдохнула чужим горлом.
Ладно. Позор — потом. Сейчас дорога, сейчас люди, сейчас надо решать. Я не умею стрелять, но умею думать, говорить, управлять людьми. Пока этого достаточно. Стрелять научимся позже — если выживем.
Она обернулась к своим.
— Ковалёв, — тихо и ровно позвала она.
Он подошёл вплотную.
— Ты стреляешь лучше всех, — сказала она — не вопрос, утверждение.
Ковалёв медленно кивнул.
— Если появится одиночка — стреляешь ты. Я скажу когда.
Он снова кивнул.
Она снова повернулась к дороге.
Тишина.
Ждали долго — час, может, два, не разобрать. Солнце поднималось выше, становилось теплее, потом жарко.
Потом издалека донёсся звук — гул моторов, много.
Колонна: грузовик, два мотоцикла с колясками, солдаты в серых касках, чужие лица. Шли на восток, мимо, в двадцати-тридцати метрах.
Она вжалась в землю. Все — следом за ней, тихо.
Колонна прошла, не заметив, скрылась за поворотом.
Ждали ещё.
Потом появился он.
Мотоцикл. Один, без колонны, без охраны — просто мотоцикл с коляской.
Вот он. Как в книгах — одинокий мотоциклист.
Она смотрела, затаив чужое дыхание. Мотоцикл приближался — медленно ли, быстро, было уже не понять за громким стуком чужого сердца.
Потом мотоцикл остановился — метрах в пятнадцати, может, двадцати.
Водитель слез и не спеша пошёл к кустам, спиной к ним.
Отлить пошёл. Невероятное везение.
В коляске остался пулемётчик — сидел, смотрел вперёд, а может, по сторонам. Каска, прямая спина.
Она обернулась к Ковалёву.
— Пулемётчик — твой, — тихо, твёрдо сказала она.
Ковалёв медленно кивнул, вскинул винтовку, прицелился.
— Остальные — по вставшему, — так же тихо велела она.
Кто встал, тот и цель.
Петров кивнул, вскинул винтовку. Молодой, но руки не дрожали.
Она смотрела, не дыша.
Сейчас. Сейчас. Сейчас.
Треск выстрелов — не как в кино. В кино красиво. Здесь — просто страшно.
Ковалёв выстрелил первым. Пулемётчик дёрнулся в коляске и обмяк. На сером брезенте осталась тёмная кровь.
Ковалёв попал. Молодец.
Рулевой так и стоял у кустов, штаны расстёгнуты, — потом дёрнулся и упал.
Треск оборвался резко, будто отрезали.
Остались только ветер, трава, запах пороха и крови.
Она поднялась.
— Обшмонать трупы!
Обшмонать.
Слово выскочило само, будто прожило где-то внутри всё это время — из книг, из фильмов.
Господи, откуда только взялось.
Но все поняли без вопросов и объяснений.
Иван подбежал первым к пулемётчику, дёрнул за ремень, пытаясь снять оружие. Ковалёв быстро и умело обшарил рулевого — то ли знал, что делать, то ли где-то этому учили. Петров бросился к мотоциклу, проверяя сумки и карманы.
Медик стоял в стороне.
Денисенко сидел на траве, глядя в никуда, всё такой же потухший.
Николай стоял на дороге, хромал, поглядывал по сторонам — то ли охранял, то ли просто не мог заставить себя подойти ближе.
Она стояла и смотрела.
Я не умею шарить по карманам мёртвых. Просто не умею.
Но должна. Я командир — должна хотя бы стоять и не падать.
Она заставила себя подойти к мотоциклу, где уже копался Ковалёв.
— Товарищ старший лейтенант, — тихо сказал он. — Гляньте.
Карта — помятая, но читаемая: дороги, реки, болота, красные и синие пометки.
Она развернула её на колене.
Вот она. Нормальная карта. Не обрывки воспоминаний, не догадки, не лес, который всё время выглядит одинаково.
— Хорошо, — тихо сказала она.
Слово прозвучало нелепо, но лучше в голову ничего не пришло.
Ковалёв кивнул.
Дальше пошло оружие: пулемёт — тяжёлый, с лентой. У рулевого нашёлся автомат.
Теперь у нас есть пулемёт.
Она посмотрела на остальных.
Теперь мы — почти сила.
Почти.
Потому что силы — это не только оружие.
Сила — это ещё люди, которые умеют им пользоваться.
А она пока умела только командовать.
— Уходим, — твёрдо сказала она. — Быстро.
Они пошли быстро — кто-то тащил пулемёт, кто-то автоматы, каждый со своими мыслями.
Она снова шла первой, чужими ногами, уже почти уверенно.
Я не стреляла. Я не обыскивала мёртвых. Я просто стояла и смотрела. Но я командовала — и всё получилось само, руками других.
Может, пока этого достаточно.
Стрелять научимся потом.
Глава 6. Расстрел
Уходили быстро.
Лес принял их сразу — густой, тёмный, чужой, но всё же свой: прятал, кормил, вёл дальше.
Она шла первой, как и раньше, — тело само знало, как идти, она ему не мешала.
Ковалёв нёс пулемёт — тяжело, молча, не жалуясь. Петров шёл легко, с трофейным автоматом и своей винтовкой. Иван тащил сумку с патронами, тяжёлую, но терпел. Николай хромал, но не отставал, молчал. Медик держался рядом с ним, на всякий случай. Денисенко шёл почти последним, молча, глядя в спину идущего впереди. Второй боец замыкал группу.
Шли долго — час, может, два. Солнце клонилось к закату, снова наступали сумерки, снова лес, снова тишина.
Потом она остановилась.
— Привал, — тихо сказала она.
Кто-то упал на траву, кто-то опустился на землю, кто-то прислонился к дереву.
Тишина — только дыхание восьмерых, разное, тяжёлое, живое.
Потом настало время карты.
Она села на землю, прислонилась спиной к дереву — жёсткая кора чувствовалась даже через гимнастёрку, и это было хорошо.
Ковалёв подошёл, сел рядом, развернул карту на коленях, пригладил ладонью помятые, но читаемые линии.
Она долго вглядывалась: дороги, реки, болота, красные и синие пометки.
Но она читается. Даже мной — женщиной, которая никогда не умела читать карты.
Вот дорога, которую мы перешли. Вот густой лес. Вот болото — дрыгва, куда немцы не сунутся.
Она посмотрела на Ковалёва.
— Что скажешь? — тихо спросила она.
Он помолчал, глядя в карту, потом поднял глаза.
— Тут болото, — сказал он, ткнув грязным пальцем в точку на карте. — Дед говорил, версты три, может, больше.
Болото, а за ним лес, куда немцы не сунутся. Там можно пересидеть, пока не решим, что дальше.
Все смотрели на неё, ждали.
Денисенко смотрит в никуда, потухший. Он не поможет.
— Идём к болоту, — твёрдо и громко сказала она, чтобы услышали все. — Там будем решать дальше.
Все кивнули.
Денисенко не кивнул — долго смотрел на неё, потом отвернулся.
Не согласен. Или ему всё равно.
Ладно. Потом.
Сейчас решение принято — идут к болоту.
Доели, что оставалось — немного хлеба, сала, лука.
Медик подошёл к Николаю, размотал повязку, посмотрел на ногу, покачал головой.
— Плохо, — тихо сказал он.
Она подсела ближе.
— Что плохо? — тихо спросила она.
Он взглянул на неё — щуплый, с умными усталыми глазами.
— Кровь плохая, — сказал он. — Тёмная, густая. Запах есть. Заражение начинается.
Я врач. Я знаю, что это такое. Видела такое — давно, в клинике, на курсах.
— Что нужно? — прямо спросила она.
Он пожал плечами.
— Чистое. Воду, кипяток, травы. Йодоформ.
Антибиотики. Их только еще не изобрели.
— Промываем и меняем повязку каждый день.
Медик медленно кивнул.
Николай молча смотрел в землю. Слышал, понял — но не жаловался.
Просто идёт, пока может.
Ночь. Костёр разводить было нельзя.
Все легли вместе, восемь человек тесно, но тепло — друг от друга.
Иван прижался к ней, как в первую ночь, — мальчишка боялся, хоть и не говорил об этом. Ковалёв устроился у дерева, пулемёт рядом, глаза то ли открыты, то ли закрыты. Николай лёг с краю, нога вытянута, дышал тяжело. Медик держался рядом с ним. Денисенко устроился отдельно, спиной ко всем, молчал. Петров и второй боец, Рогов, легли с другого края — то ли спали, то ли делали вид.
Она лежала на земле, глядя в клочки звёздного неба сквозь листву.
Восемь человек, и я ими командую. Я не умею стрелять, не умею читать карты, не умею воевать. Но решение приняла — идём к болоту.
Правильно ли это? Не знаю. Но свои далеко, а болото рядом, и туда немцы не сунутся.
Значит, пока — правильно. А там посмотрим.
Она закрыла глаза.
Спать.
Но сон не шёл.
Чужое тело ныло — плечо, спина, ноги. Она тихо ворочалась, стараясь не разбудить Ивана, который сопел рядом, тёплый, живой.
Я не могу спать. Не могу смириться. Это тело — не моё. Не я.
Я женщина, сорок пять лет, ухоженная, красивая. У меня грудь второго размера, моя гордость. Гладкая кожа, мягкие волосы, ухоженные руки с маникюром.
А это… Это не мои руки. Это руки мужчины — чужого, может, мёртвого, может, живого. Я в его теле. В его жизни. В его войне.
Я не хочу. Хочу домой — в свою квартиру, в свою ванну с пеной, с солью, с маслами. Хочу надеть все свои кольца разом, просто потому, что могу. Хочу увидеть в зеркале своё лицо — женское, красивое. А не это чужое, мужское, тридцатилетнее, со щетиной и серыми глазами.
Не хочу.
Внутри что-то сжалось — тонко, на одной ноте.
Пи-и-и-и-и…
Тихий, почти комариный писк — что-то рвущееся наружу и не находящее выхода.
Она не плакала — не могла, тело не позволяло. Горло сжималось, глаза щипало, но слёз не было.
Я не могу. Не могу. Не могу.
Это сон. Это сон. Это сон. Но почему я не просыпаюсь?
Она лежала, глядя в клочки звёздного неба.
И тут раздался шорох. Тихий, осторожный — не лес, не ветер, не зверь. Шаги. Медленные, крадущиеся.
Она чуть повернула голову.
Денисенко поднялся — тихо, огляделся, посмотрел на спящих, на неё, задержал взгляд, потом перевёл его на кусты в стороне.
Шаг, другой, третий — к кустам, осторожно, крадучись.
Что-то не так. Он уходит? Почему ночью, один?
Она приподнялась на локтях.
— Стоять, — тихо, но твёрдо сказала она чужим голосом.
Денисенко замер на секунду, потом обернулся — лицо белое, глаза круглые, не то испуганные, не то злые.
И бросился бежать. В кусты, в лес, в темноту — быстро, будто заранее готовился к этому.
Бежит. Предатель?
— Стоять! — крикнула она в полный голос.
Все вскочили разом, будто и не спали.
— Догнать! — снова крикнула она.
Первым сорвался Ковалёв, винтовку в руки, следом Петров, за ним Рогов, за ними — Иван, тоже вскочивший и побежавший.
Медик остался с Николаем — тот пытался приподняться, но нога не пускала.
Она осталась стоять на месте, глядя в темноту, куда скрылся Денисенко.
Куда он бежит? К немцам? Просто пытается спастись?
Погоня длилась недолго. Сначала треск, крики, шум в темноте — далеко, потом ближе, потом всё стихло.
Затем — тяжёлые медленные шаги, возвращающиеся к ней.
Первым вышел из темноты Ковалёв, за ним Петров, второй боец, потом запыхавшийся Иван.
Ковалёв держал Денисенко за шиворот, как котёнка. Тот не сопротивлялся, обмяк, голова опущена, лица не разглядеть.
Ковалёв подтащил его ближе и бросил на землю. Тот упал и остался лежать, свернувшись, будто ожидая удара.
Ковалёв долго смотрел на неё, потом на пленника, снова на неё.
— Винтовку спёр, — спокойно, будто о погоде, сказал он.
Он украл винтовку. Бежал с ней в темноту — к немцам ли, просто прочь — всё равно бросил нас.
Ковалёв сплюнул в сторону.
— Спёр, — повторил он, будто пробуя слово на вкус. — И убежать хотел.
Она смотрела на лежащего человека — тот молчал, не оправдывался, не смотрел.
Что с ним делать? Отпустить? Наказать? Расстрелять?
В животе резко скрутило, что-то сжалось и не отпускало.
Она подошла ближе, остановилась над ним.
— Встань, — тихо сказала она.
Он не двинулся.
— Встань, — громче повторила она.
Он медленно поднялся — сначала на колени, потом на ноги, шатаясь, глядя в землю, не на неё.
— Куда бежал? — тихо спросила она.
Он молчал.
— Куда? — громче повторила она. — К немцам? Сдаваться?
Он резко поднял голову — лицо белое, глаза бешеные.
— К немцам?! — голос его сорвался. — К немцам?!
Он засмеялся — жутким, рваным смехом, будто внутри него что-то разом лопнуло, будто прорвало плотину, которую он держал изо всех сил слишком долго.
— Да я! — закричал он, и голос его дал петуха, сорвался в почти детский, задыхающийся крик. — У меня на глазах — вся рота! Вся! Почти двести человек, вы понимаете, что такое двести человек?! Я их поимённо всех знал! Всех до единого! Гришку Синицына знал, он мне земляк был, из соседней деревни, мы вместе в один день призывались! А Гришки больше нет! Никого больше нет!
Он захлебнулся собственным криком, закашлялся, выпрямился снова, и в свете едва занимающегося рассвета было видно, как по грязному, измождённому лицу текут злые, бессильные слёзы.
— Я видел, как их рвало на куски! — кричал он, уже не разбирая, к кому обращается — к ней, к темноте, к самому себе. — Я лежал рядом и не мог даже отползти, потому что вокруг рвалось, рвалось, рвалось — и я лежал среди них, среди того, что от них осталось, и звал их по именам, а они не отвечали! Никто не отвечал!
Он снова замолчал — коротко, судорожно, будто силы кончились, будто выкрикнул то, что копилось в нём с самого утра, с того самого часа, когда он остался единственным живым из двухсот.
— Меня страна послала туда! — прохрипел он тише, но не менее страшно. — Без патронов! Без снарядов! Без единого противотанкового ружья на всю роту! Послала — и бросила! А я остался. Один. Мне нечем было их прикрыть. Понимаете? Нечем!
Он ткнул дрожащим пальцем сначала в неё, потом в Ковалёва, потом обвёл им всех разом.
— А вы кто такие? Пограничники, герои? А я кто теперь? Был командир роты. Была у меня рота, было двести живых мужиков, которые мне верили, шли, куда я скажу! Где они? Где они все?!
Голос его надломился в последний раз и упал почти до шёпота, страшнее любого крика.
— Мне не с чем жить дальше, — сказал он тихо, почти спокойно, будто эта фраза была итогом, подведённой чертой. — Понимаете? Не с чем. Я каждую ночь буду видеть их лица. Все двести. И Гришку. Каждую ночь.
Он замолчал совсем, тяжело дыша, глядя на неё в ожидании — то ли удара, то ли выстрела, то ли хоть какого-то слова, которое можно было бы принять как избавление.
Она смотрела на него молча.
Он не похож на предателя. Он сломался. Кажется. Но я ведь не знаю. Может быть, он действительно хотел уйти к немцам. Может, просто хотел спастись. Может, хотел умереть. А может, всё сразу.
Я знаю только одно: он украл винтовку. Бросил нас. Бежал ночью.
И теперь я должна решить, что с ним делать.
Ком в желудке разросся, тяжёлый и холодный.
Отпустить? Он уйдёт, или погибнет, или наткнётся на немцев. А если приведёт их к нам?
Простить? Остальные увидят, решат, что бросать можно. Что приказ — это что-то необязательное.
Расстрелять? Я стану убийцей по-настоящему. Не в бою. Не случайно. А вот так — человеком, который решил, что другой человек должен умереть.
Я не хочу. Не могу. Не умею.
Она посмотрела на Ковалёва. Потом на остальных. Все ждали.
Я хотела командовать. Мне казалось, это значит решать, куда идти, где остановиться, кого послать вперёд.
Оказывается, иногда это значит решить, кому нужно умереть.
Она медленно вдохнула.
Но я командир. Мне решать. Сейчас.
Слова слетели сами, будто помимо её воли.
— За такое в военное время полагается расстрел, — ровно и холодно сказала она, сама не узнавая собственного голоса.
Тишина.
Она смотрела на Денисенко. Он долго не поднимал глаз. Потом медленно кивнул.
Не оправдывался. Не просил. Будто ждал именно этого. Будто хотел этого сам.
Будто ему действительно было всё равно, что будет дальше.
— Выполнять, — тихо сказала она, быстро глянув на Ковалева.
И отвернулась.
Я это сказала.
Я — Елена Большова, женщина, сорок пять лет, косметолог, бизнесвумен.
Я сказала: расстрел.
Не потому, что хотела.
Потому что я командир.
Потому что если не я — то кто?
Ковалёв молча подошёл, взял Денисенко за плечо, повёл в темноту, за кусты, подальше.
Тот шёл, не сопротивляясь, не оглядываясь, молча.
Она не смотрела вслед — не могла.
Стояла спиной, глядя в темноту, в никуда.
Я не хочу слышать.
Не хочу знать, когда.
Тишина тянулась долго.
Очень долго.
Потом раздался выстрел.
Один, короткий, сухой — будто хрустнул сук, треснул сухой хворост, что-то оборвалось разом.
И снова тишина.
Всё.
Ком в желудке остался — тяжёлый, холодный, будто был там всегда.
Ковалёв вернулся один, молча.
— Готово, — тихо сказал он.
Она кивнула и закрыла глаза — чужие, мужские, серые.
Я убила человека.
Не своими руками — своими словами.
Я сказала. Я приговорила.
Я — Елена Большова, женщина, сорок пять лет, косметолог, бизнесвумен.
Теперь я убийца.
Не в бою. Вот так. Холодно. Спокойно. По приговору.
Она стояла неподвижно.
И только внутри, где никто не мог услышать, снова появился тонкий писк.
Пи-и-и-и-и…
Никто его не слышал.
Глава 7. Болото
Утро было снова серым и сырым. Про вчерашнее никто не вспоминал — ни про костёр, ни про сало, ни про крик о погибшей роте, ни про выстрел. Денисенко просто не было, будто его никогда и не существовало.
Может, так и надо на войне — не думать, не помнить, просто идти.
Их осталось семеро. Ковалёв вёл — по карте, по солнцу, по какому-то своему чутью.
Нужна цель. Сейчас — болото. Потом другая, потом третья. Так и жить: от цели до цели.
Лес постепенно сдавался болоту — трава становилась выше и мокрее, земля мягче, под сапогами зачавкало.
— Дальше болото, — сказал Ковалёв. — Осторожно, по вешкам.
Шли долго, жижа то по колено, то по пояс. Она смотрела на свои — чужие, мужские, сильные — ноги, которые не сдавались там, где её собственные давно бы отказали.
Радуюсь этому телу — и ненавижу себя за эту радость.
Я сильная теперь. Могу поднять, сломать, ударить. Кроме одного — стрелять я так и не умею. Если придётся — тогда позор. Или смерть. Научусь. Потом, если выживем.
Вешки кое-где пропадали совсем, но путь угадывался. Наконец добрались до сухой земли. Старые кривые дубы стояли здесь, наверное, ещё при Наполеоне, и, казалось, мало что в этом мире их удивляло. Среди дубов нашлась избушка — маленькая, покосившаяся, но целая, и пустая внутри: печь, лавка, шаткий стол, ничего больше.
Дед сказал только одно: туда немцы не сунутся. Про остальное — ни слова. А остальное теперь наша забота.
Она разложила задачу по шагам, как всегда делала в прежней жизни: воду из болота можно пить — после кипячения. Дрова — дубы, хворост, что найдётся. Еда — позже, может, Ковалёв найдёт что-то по пути. Медикаменты — только то, что есть у медика. Николая нужно перевязывать каждый день.
Она отправила Петрова в дозор к гати — «если тревога, крякай», больше ничего в голову не пришло, — Ивана собрать желуди, Рогова за водой и хворостом.
Вода. Дозор. Дрова. Еда. Николай.
Она раздавала людям задачи, почти не думая, кому что лучше поручить.
А потом села. И снова почувствовала себя бесполезной.
В книгах командир не собирает жёлуди — командир думает и решает. А я сижу.
Пи-и-и-и-и…
Хочу домой. Хочу свою ванну, свои кольца, своё лицо в зеркале.
Вдруг со стороны гати донеслось неумелое кряканье.
Тело среагировало раньше неё самой — выскочило из избушки, упало, вжалось в землю, рука сама выхватила наган.
Надо же.
Мелькнула мысль: просто не мешать этому телу своей рефлексией — и оно сможет.
По вешкам шли люди: двое на плечах несли носилки.
— Стой, кто идёт!
— Свои, — донёсся усталый голос. — У нас бригадный комиссар.
Носилки опустили на землю.
Раненый — с ромбами в петлицах, взгляд усталый, но твёрдый — велел ей представиться.
Тело среагировало само, вытянулось, козырнуло.
— Старший лейтенант Волков!
— Вольно, старлей. Видимо, дед вас сюда направил, как и нас. Доложите обстановку.
Она доложила коротко: еды и воды нет, людей семеро, один ранен, Ковалёв ушёл на разведку.
Комиссар долго смотрел на неё, потом закрыл глаза на пару секунд, открыл снова.
— Я бригадный комиссар Воронов. Ранен в живот. Командование оставляю вам, старлей. Я комиссар — советом помогу, делом не могу. Ясно?
— Ясно, — сказала она.
Нет, конечно, ничего мне не ясно.
Медик бросился к комиссару. Отошёл, качая головой.
Их стало девять, без Ковалева. Избушка еле вместила всех.
Вернулись Иван с Роговым — с водой в найденном котелке, с хворостом, с полной сумкой желудей.
Рогов зло сплюнул:
— Это остров. С той стороны пути нет.
Плохо. Очень плохо. Мышеловка, только без сыра.
Развели огонь, вскипятили воду.
Она пила кипячёную болотную воду маленькими глотками — и впервые за долгое время это было похоже на счастье.
В Москве я пила фильтрованную, с лимоном, со льдом. А теперь — из болота, и это счастье.
Комиссар подозвал её, велел сесть рядом.
— Что делать? — спросил он — не то её, не то себя.
Она перечислила то немногое, что было: вода найдена, жёлуди есть — можно обжарить, как кофе.
Комиссар устало усмехнулся:
— Жёлуди. Как кофе. Надо же. Что дальше?
— Выходим, — сказала она. — Дальше, к своим.
— Где свои, знаешь?
— Нет.
— С ранеными не дойдём.
Комиссар помолчал, глядя в огонь.
— Ждать опасно, — сказал он вдруг. — Дед этот мне не нравится.
— Думаете, он отправил нас в ловушку?
— Вероятно. Надо уходить.
Девять человек. И я за них отвечаю — не просила, не хотела, но так вышло.
— Ждём Ковалёва, потом уходим, — сказала она.
Комиссар кивнул и закрыл глаза, обессиленный.
Ковалёв вернулся поздно, мокрый и усталый.
— За болотом лес, — сказал он. — Пусто. Ни немцев, ни своих.
Он помолчал.
— К деду заходил. Подслушал разговор. Бабка спрашивает: ты их туда зачем отправил? А дед отвечает: подарочек немцам будет.
Тишина повисла тяжёлая.
Дед. Сало. Улыбка. «Немцы сюда не сунутся».
Вот же сволочь.
Но мы живы. Пока. И мы вместе.
Ночь легла плотно, тесно — десять тел в маленькой избушке. Комиссар на лавке, его бойцы устроились у двери, Николай с медиком у печки. Остальные легли, где пришлось. Ковалёв, кажется, не спал вообще.
Она лежала на земляном полу, чувствуя только усталость и тяжесть, глубже которой не было ничего.
Завтра. Я подумаю об этом завтра. Как Скарлетт О'Хара.
Сон пришёл быстро — тёмный, глубокий, без сновидений. Просто тёплая темнота, будто в детстве, будто кто-то укрыл одеялом.
Утро выдалось густым от тумана — серым, плотным, будто весь мир свернулся до нескольких шагов вокруг: избушка, дубы, поляна, болото — всё тонуло в этой серости, будто ничего больше не осталось.
Она проснулась — первой ли, нет, неважно. Тело затекло: болела шея, ныла спина, в плече — терпимая уже тупая боль.
Рядом сопел свернувшийся калачиком Иван. Ковалёв сидел у двери — глаза то ли открыты, то ли закрыты, спал он этой ночью хоть немного, было не понять.
— Смени дозорного, — тихо сказала она.
Ковалёв кивнул и пошёл к гати — наблюдать.
Гать — единственный путь отсюда.
Печь снова задорно затрещала под руками Рогова, вода закипела.
Кипяток из болота. Но вода — значит, жизнь.
Потом появилась тушёнка — трофейная, немецкая, в железной банке с чужой этикеткой. По избушке пополз запах настоящего мяса, жира, соли.
Не помню, когда ела мясо в последний раз. Настоящее, горячее, жирное.
Одна банка на десять человек — и это счастье.
Она ела медленно, смакуя каждый кусочек, каждую каплю жира, будто это было последнее, что у неё есть.
Надо уходить. Сейчас, пока есть силы. Я не сдамся. Никогда не сдавалась — ни в бизнесе, ни в жизни. И здесь не сдамся, даже если это сон, кома, бред.
Она поднялась — твёрдо, уверенно.
— Уходим, — громко сказала она. — Собираемся. Быстро.
Комиссара понесли на носилках двое его бойцов. Рядом держался медик. Николай пошёл сам, хромая. Ковалёв шёл впереди, винтовка на плече, взгляд по сторонам.
Шли через болото, по гати, по кривым и местами пропавшим вешкам.
Наконец под ногами снова оказалась твёрдая земля — не чавкало, не вязло, просто трава, мокрая, но настоящая.
Лес встретил их глухой сумрачностью — густые заросли, корни, тени, тишина. Пахло прелой листвой, странно для июня, но пахло именно так — старым, мокрым, немного гнилым, зато настоящим лесом, а не болотом.
Как в осеннем парке в Москве, где я любила гулять одна, дышать острым воздухом, просто жить.
Показалась небольшая сухая полянка.
— Привал, — тихо, но так, что все услышали, сказала она.
Она села, прислонилась спиной к дереву, ощущая жёсткую кору сквозь рубаху.
Десять усталых, голодных — но живых людей. Да, двое ранены. Да, еды и воды почти нет. Всё очень плохо.
Но мы живы. Мы вместе. Мы идём.
И я командир, который не умеет стрелять, толком не знает, что делать, и просто хочет домой. Но я здесь — значит, должна что-то придумать.
Внутри шевельнулось что-то новое — не привычный писк, а что-то твёрдое, упрямое.
Злость. Холодная, упрямая злость.
Да, может, это сон, кома, бред — всё возможно. Но даже во сне есть выбор: сдаться или бороться.
Она сжала кулак — чужой, мужской, сильный — и медленно разжала.
Снова посмотрела на лес.
Идем на восток.
Глава 8. Комиссар
Сухая полянка, мятая трава, тишина — только дыхание десяти человек, разное, тяжёлое, живое.
Она села на землю, как всегда, прислонившись спиной к дереву — жёсткая кора под лопатками придавала ощущение реальности.
Комиссар на носилках рядом долго смотрел на неё, потом позвал:
— Старлей. Подойди.
Она подсела ближе.
Серые глаза, усталые, но по-прежнему твёрдые, смотрели так, будто он уже видел всё на свете.
— Слушай меня. Внимательно.
Она кивнула.
— Я не выживу, — сказал он просто, как факт.
Она уже знала это. Дыхание частое, поверхностное, лицо с серым, восковым оттенком — она видела всё это ещё вчера и промолчала. Перитонит. Без хирурга, без операционной — несколько дней.
Он знал это сам. И говорил ей спокойно, без слёз.
— Не перебивай, — сказал он.
Она молча смотрела на него.
Он замолчал, пережидая боль. Потом продолжил, уже тише, останавливаясь на каждой фразе:
— Ты командир. Теперь официально. Я старший. Но я не выживу. День. Два. Может, три.
Пауза.
— Наши далеко.
Пауза, дольше.
— Если не дойдете, останься здесь. Создай... отряд.
Отряд? Партизанский? Он хочет, чтобы я…
— Партизанский отряд, — сказал он, будто прочитав её мысли. — Здесь, в лесу. Люди. Оружие. Действия против немцев. Пока фронт далеко.
Я — женщина, косметолог, которая даже стрелять не умеет.
Господи, он с ума сошёл? Или я?
Но он смотрел серьёзно, без тени усмешки.
Я не умею. Не знаю, с чего начинать. Но я командир. Должна.
Внутри всплыла обрывочная мысль из прошлой жизни.
Не записано — значит, не было.
Если он даёт мне такую задачу — пусть это будет зафиксировано. Я не Волков, я самозванка в его теле, и, если что-то случится, мне нужен документ.
— Товарищ бригадный комиссар, — ровно сказала она. — Прошу приказ. Письменно.
Комиссар долго смотрел на неё, потом устало усмехнулся.
— Письменно. Значит, письменно.
Он повернулся к своим бойцам.
— Планшет. Бумагу. Карандаш.
Один из них принёс потрёпанный планшет, сложенный лист, огрызок карандаша.
Комиссар положил планшет себе на грудь. Карандаш в его пальцах подрагивал. Он несколько секунд смотрел на чистый лист, потом вывел сверху: «ПРИКАЗ № 1» — медленно, останавливаясь после каждой буквы, и вдруг замер, занеся карандаш над следующей строкой.
— Какое сегодня число? — спросил он.
Она посмотрела на него. Не поняла сначала.
— Вы не знаете? — переспросила она, и сама услышала в своём голосе лёгкое недоверие — как будто бригадный комиссар не имел права не знать такой простой вещи.
Он не ответил сразу. Несколько секунд просто смотрел на лист, будто пытался нащупать число где-то за кромкой усталости, боли, крови, которая медленно уходила из него вместе с остатком времени.
— Двадцать седьмое... — сказал он наконец, неуверенно, будто вытаскивал слово клещами. — Кажется.
— Кажется?
Он посмотрел на неё — впервые за всё это время в его взгляде не было ни твёрдости, ни спокойствия, которые держали его все эти дни. Только усталость.
— Ошибусь на сутки, — тихо сказал он. — Прости мне эту роскошь.
Роскошь.
Она не сразу поняла, что он имел в виду. А потом поняла, и что-то внутри сжалось.
Считать дни имеет смысл только тому, у кого есть завтра. А ему осталось слишком мало, чтобы тратить силы на такую точность.
Она сидела рядом и молчала, не зная, куда девать эту мысль.
Он вывел дату — неровно, будто рука дрогнула сильнее обычного. Потом писал дальше, долго, с трудом, и дописал, проверил, размашисто расписался.
— Держи, — сказал он, протягивая лист.
ПРИКАЗ № 1
27 июня 1941 г. Лесной массив.
Приказываю:
Старшему лейтенанту Волкову С. П. сформировать партизанский отряд для действий в тылу противника и командовать им.Военнослужащим, присоединяющимся к отряду, подчиняться Волкову С.П. независимо от звания.Бригадный комиссар Воронов И. С.
Настоящий приказ, с подписью. Теперь это записано. Теперь это есть.
Она сложила лист, убрала в нагрудный карман, рядом с удостоверением Сергея Волкова.
Комиссар устало усмехнулся.
— Извини, печать забыл поставить.
Он ещё шутит. Значит, ещё держится.
— Ничего, — тихо сказала она. — Подпись есть.
Теперь я не самозванка — я командир партизанского отряда. Которого пока нет. Но будет.
— Пить, — сказал комиссар.
Она взяла флягу, смочила ему губы, чуть-чуть, и отвела руку. Он по этому движению всё понял и снова усмехнулся — одними глазами.
— Так, значит, — тихо сказал он.
Она промолчала.
Он медленно отдал планшет бойцу, потом обвёл взглядом всех по очереди и снова остановился на ней.
— Всё. Идите отдыхать. Я тут полежу.
Она кивнула, встала, отошла к своим.
Ночь легла плотно. Костёр разводить было нельзя. Десять человек расположились кто где — у дерева, на траве, у носилок.
Она сидела, прислонившись спиной к своему дереву, и не могла уснуть.
Он сказал: не выживу. Написал приказ, подписал, пошутил про печать. Он не сдастся, не станет обузой. Когда? Как? Не знаю. Не хочу знать. Но думаю — я всегда думаю.
Пи-и-и-и-и…
Не сейчас. Сейчас — спать. Завтра. Как Скарлетт — я подумаю об этом завтра.
Она закрыла тяжёлые, чужие, серые глаза.
Выстрел ударил негромко, но совсем близко.
Она вздрогнула, распахнула глаза, обернулась.
Комиссар. Рука с наганом безвольно лежала на носилках.
Он выстрелил в себя.
Все вскочили разом, будто и не спали, будто ждали.
Ковалёв метнулся первым, винтовку в руки, взгляд заметался по сторонам в поисках врага — но врага не было, только комиссар на носилках, наган и тающий дымок.
Иван вскочил, испуганный, круглыми глазами оглядывая всех. Николай приподнялся на локтях, несмотря на боль. Медик бросился к комиссару, стал искать пульс на шее, на запястье — долго, потом выпрямился и молча покачал головой.
Бойцы комиссара стояли рядом, не удивлённые — то ли знали, то ли догадывались, что этим кончится.
Она смотрела — секунду, другую, третью.
Комиссар лежал с открытыми глазами, серыми, усталыми, но всё ещё будто что-то видящими.
Но его больше нет.
Не хотел быть обузой? Не хотел, чтобы его несли? Не хотел умирать медленно?
Наверное. Или просто не хотел ждать.
Она молчала, не двигаясь, не в силах ни закричать, ни заплакать.
Пи-и-и-и-и…
Ковалёв осторожно разжал ему пальцы, вынул наган — так вынимают из руки спящего то, что ему больше не понадобится. Один из бойцов комиссара молча закрыл ему глаза. Иван смотрел на комиссара, не отводя глаз, и губы у него беззвучно шевелились.
Похоронили его быстро. Бойцы комиссара – Степан и Равиль - опустили тело в неглубокую могилу — тихо, без слов, без прощального залпа.
Наган забрали — оружие нужно живым. Только что он держал этот наган в руке. Забрали и планшет с документами, карты, всё, что могло пригодиться. Он бы счёл это правильным.
Постояли молча над могилой — теперь их было девять, не десять.
Девять живых, усталых, раненых, но живых. Пока.
Ковалёв посмотрел на неё, ожидая.
Я командир теперь официально — по бумаге, по подписи. Он оставил мне всё. Теперь моя очередь, моя ответственность, моя война.
— Всё, — тихо сказала она. — Пошли. Светает.
Небо над лесом медленно светлело — серое, потом розовое, потом золотое сквозь листву.
Утро новое, другое. Без его голоса, без его глаз.
Надо идти на восток, к фронту, к своим.
Тронулись в путь молча. Ковалёв впереди, винтовка на плече, взгляд по сторонам. Она следом, тело уверенно вело её вперёд. Иван держался рядом, уставший, но не отстающий. Николай хромал, медик шёл возле него на всякий случай. Петров нёс винтовку и автомат, Рогов пулемет, бойцы комиссара — пустые теперь носилки, которые, может, ещё пригодятся.
Я командир — официально, по приказу, по подписи. Он оставил мне всё. Теперь моя очередь.
Я не умею стрелять. Не умею читать карты. Не умею воевать.
Но приказ лежит у меня в кармане.
Чтобы выполнить задачу, сначала нужно было придумать, как не дать этим людям умереть.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
