Чернозём
Глава 1. Пахарь
Густой чернозем, такой рыхлый и податливый, прямо как теплое тесто, расступался перед лемехом плуга. Он пах сыростью погреба, прошлогодней прелью и чем-то еще, чем-то… таким древним, вечным. Тем, что было тут задолго до Опанаса. Тем, что останется тут навеки и после него. Этот запах был единственным, что знал Опанас. И каждый раз, когда он вдыхал его полной грудью, тяжесть на плечах будто становилась немного легче.
Лошадь, старая гнедая кобыла по кличке Зорька, тяжело шла, натужно дыша и выдыхая из ноздрей пар. Бока ее взмокли, а на крупе блестел пот, похожий на капли ртути. Опанас направлял ее не криком, а каким-то тихим горловым звуком, напоминающим кряхтение или ворчание. Им не нужны были слова, чтоб понимать друг друга. Они были словно двумя частями простого и безотказного механизма, собранного не из железяк и шестеренок, а из упрямства и усталости. Плуг, который Опанас сам и выковал прошлой зимой, послушно врезался в землю ровно на ту глубину, на какую и было нужно.
Солнце перевалило за полдень. Пекло нещадно – на лбу Опанаса в очередной раз проступила испарина, которую он устало стер рукавом рубахи. Воздух раскалился, казалось, до немыслимых температур и подрагивал над пашней, превращая далекий горизонт в неопределенное зыбкое марево. И где-то там, за этим самым маревом, лежали дороги, станицы, города. Где-то там шла война. Война, о которой до их хутора долетали лишь обрывки слухов да редкие, заблудшие гости. Опанас предпочитал от таких гостей откупаться салом и молчанием. Для многих здесь, как и для него самого, война была как нашествие саранчи или засуха – стихийное бедствие, которое лишь нужно переждать, зарывшись поглубже в землю.
- Батько, може, передохнем? – голос сына, Остапа, вырвал его из тягучей полудремы дум, в которую он погружался под мерный шаг лошади. Голос у Остапа начал ломаться, перескакивая с мальчишеского дисканта на неуверенный бас.
Опанас с видимым усилием остановил Зорьку, вновь вытер пот со лба. Остап, четырнадцатилетний подросток, долговязый и нескладный, как молодой жеребенок, стоял поодаль с кувшином воды. Лицо его, тронутое первым загаром, было не по возрасту серьезным и деловым. Он смотрел на отца с той смесью восхищения и юношеского вызова, которая одновременно и грела, и порой тревожила сердце Опанаса.
- Неси сюды, - сказал Опанас, принимая кувшин с водой.
Он жадно пил студеную, колодезную воду, отдававшую тиной и железом, запрокинув голову. После он плеснул ее себе на волосы и шею, смывая грязь и пот, чувствуя, как прохлада пробегает по коже.
- Ты б посидел в холодке, - сказал Опанас, кивнув на одинокий дуб на краю поля. – Тут и без тебя с работой справимся.
- Та я ж не маленький, ну, - насупился Остап. – Я ж помогти хочу. Дай-ка я с плугом пройдусь, а? Глянь, яка борозда ровная! Я ж тоже так сможу!
Опанас смотрел на худые, но жилистые руки сына, и на его горящие глаза. Он вспомнил себя в его возрасте, вспомнил, как в нем самом в его года играла эта сила, это нетерпение. Он хотел научить Остапа всему, что знал сам: как чувствовать землю, как понимать скотину, как отличать доброе зерно от худого. Но… что-то внутри противилось. Будто он боялся, что вместе с черенком плуга к сыну перейдет и та самая тяжесть, которая давила на Опанаса.
- Да куда тебе! Рано ще, руки пообрываешь, - ответил он мягче, чем хотел. - На вот, - он протянул ему краюху хлеба и кусок сала, завернутые в чистую тряпицу. - А я ще пару раз пройдусь, и будя. Иди-ка лучше глянь, не видать ли кого на шляху.
Это была их привычная игра. Шлях, большая дорога, проходившая в паре верст от их хутора, всегда была для жителей источником тревог. Остап, обрадованный важным поручением, взобрался на пригорок, приложил ко лбу ладонь козырьком и стал внимательно вглядываться в дорогу и окрест. Опанас смотрел на его тонкую фигуру, вырисовывающуюся на фоне бескрайнего голубого неба, и на душе ему становилось неспокойно. Он слишком хорошо знал, что может принести эта дорога.
И…
Она принесла.
Сначала появился звук. Низкий, вибрирующий гул. Он не был похож ни на стук колес, ни на конский топот. Он как будто шел из-под земли, заставляя сухую траву мелко подрагивать. Зорька тревожно дернула ушами, забила копытом, недовольно всхрапнув. Опанас крепче сжал рукояти плуга, вслушиваясь в этот шум.
- Батя! – крик Остапа был нервным, напуганным. – Едуть! Железные!
Опанас крепко выругался сквозь зубы, коротко и зло. Он взобрался на пригорок рядом с сыном. Огляделся. И правда – прямо по шляху, поднимая столбы серой, удушливой пыли двигалось нечто ужасное. Колонна. Несколько громыхающих повозок, похожих на гибрид крестьянской телеги и паровозной топки. Это были тачанки, но не на конной тяге. Их толкали в спину тяжелые, уродливые механизмы, изрыгающие густые клубы горячего пара. Впереди же, верхом на своих конях, закованных в стальные пластины, ехали всадники.
Железячники.
Их было с десяток. Искаженные силуэты людей, обросших металлом. Солнце бликовало на медных котлах за их спинами, на поршнях, заменявших ноги их скакунам, на чудовищных протезах, державших поводья. Даже издали был виден смрадный, удушливый дым, валивший из труб их «самоваров». Гул и лязг стояли такие, что казалось, будто по степи скачет целый полк, не меньше.
- А ну, в хату! – рявкнул Опанас сыну. – Быстро! И чтоб ни звуку!
Они оба бегом рванули в сторону хутора.
- Мать в хату! Остап, помоги! - рявкнул Опанас на бегу, а сам свернул не к дому, а к сараю.
Его цель была не в доме. Дом обыщут первым. Его цель была там, где хранилась их жизнь на предстоящую зиму. Он подскочил к неприметному холмику, заваленному старым бурьяном, и руками, не жалея ногтей, сгреб землю и сухую траву, обнажив почерневшие от времени доски. Это был вход в погреб.
- Батько, я помогу! – крикнул Остап, загнав мать в сени.
- Поздно! Дверь на засов и в хату! – прикрикнул Опанас, ухватившись за железную скобу.
С натужным кряхтением он сдвинул тяжелый щит, открывая темный, пахучий сыростью тайник. Не зажигая огня, на ощупь, он метнулся вглубь. Его руки сами нашли то, что искали: не мешки с картошкой, не бочки с капустой - это все было на виду, на откуп саранче. Да и не спрятать это все в таком невместительном схроне. Он нашарил в дальнем углу заветный холщовый мешок, в котором лежало самое ценное: мука-крупчатка, несколько кругов копченой колбасы и, главное, узелок с солью. Это был их "черный день", их неприкосновенный запас. Он сунул этот мешок в заранее вырытую в земляной стене нишу-схрон, прикрыл ее старым корытом и бросил сверху пару гнилых мешков. Все. Больше он ничего сделать не успевал.
Он выскочил из погреба, тяжело дыша, и с тем же усилием задвинул щит на место. Наспех забросал его дерном и ветками. Теперь можно было встречать гостей. Он знал, что они, скорее всего, заберут почти всё, что смогут утащить, но этот маленький, спрятанный в земле узелок давал ему крупицу надежды. Опанас побежал к хате.
Опанас замер у узкой щели в ставне, наблюдая. Колонна свернула со шляха и медленно, неумолимо поползла к их хутору, сминая колесами молодую поросль. Он чувствовал, как колотится сердце, отдаваясь глухими ударами в висках. Он видел их вблизи и раньше. Видел их красные звезды на шлемах, видел и черные знамена анархистов. Эти, судя по всему, были из последних. Однако когда они подъехали ближе, Опанас увидел, что на папахах у многих рядом с черной анархистской лентой была нелепо привязана красная. Звезды на котлах были нарисованы грубо, поверх затертых черепов. Вольные в неволе, значит. Махновцы-перебежчики. Впрочем, какая разница. Все они были одним - саранчой, которая забирает еду.
Один из всадников, тот, что ехал впереди, видимо, из большевиков, остановил своего измененного сталью коня у самых ворот. Механизм замер с протяжным скрежетом и шипением, выпустив облако горячего как кипяток пара, воняющего серой. Всадник был внушительных размеров. Левая рука его была целиком из металла – грубая, клепаная конструкция из подручных материалов, заканчивающаяся не пальцами, а чем-то вроде трехзубых клещей. На спине – массивный медный котел, от которого к руке тянулись толстые, армированные шланги. Среди "вольных в неволе" было и несколько тех, на чьих котлах красовались настоящие, заводские красные звезды.
- Эй, хозяин! – крикнул он. Голос у него был хриплым, простуженным, но, усиленный чем-то вроде рупора, был громким и неестественным. – А ну вылазь! Знаем, что дома! Водички холодной для боевых механизмов не найдется? А то коники-то наши пить хочуть!
За его спиной заржали, но смех был таким же механическим, как и все остальное. Опанас стиснул зубы. Он знал, что одной водой дело не кончится. Сейчас начнется "реквизиция для нужд революции".
Он перевел взгляд на жену, бледную, сжавшую в руках старую, почерневшую иконку. Потом на Остапа, который, вопреки приказу, тоже прильнул к щели, и в его глазах горел не только страх, но и жуткое, мальчишеское любопытство.
Опанас вздохнул. Что поделать – стихию не переспоришь. Придется встретить незваных гостей. Он отворил тяжелую, скрипучую дверь и шагнул за порог, щурясь от солнца и стараясь, чтобы никто не увидел, как его руки било мелкой дрожью.
- Ну, чего надобно, паны-товарищи? – спросил Опанас так спокойно, как только мог.
Железячник усмехнулся. Если это движение губ на его закопченном грязном лице можно было назвать усмешкой.
- О, а вот и хозяин! – прохрипел он. – А мы уж думали, тут одни крысы да змеи подколодные живут! Ты не пужайся, батько! Не белые! Да вот коням нашим, - он похлопал свой транспорт по стальному боку. – Без водицы свежей никак. И подкрепиться бы нам не помешало. Уважь уж народно воинство, а!
Его тон был почти вежливым, но в этой вежливости сквозила неприкрытая угроза. Это была вежливость волка, который спрашивает у овцы разрешения войти в овчарню.
Опанас молча кивнул и, не глядя на незваных гостей, пошел к колодцу. За спиной раздался лязг и грохот - железячники расходились по его двору. Они не бежали, не суетились. Они просто шли, и само их присутствие, их неторопливая, уверенная походка, их привычка к собственному оружию, которое казалось продолжением их тел, - всё это кричало о силе. Они знали, что здесь им никто не посмеет перечить.
Он взялся за холодную, отполированную тысячами прикосновений ручку колодезного ворота. Скрип цепи казался непозволительно громким в этой новой, железной тишине. Он крутил ручку, а сам боковым зрением следил за гостями. Двое уже без спроса направились к сараю, откуда доносилось испуганное мычание коровы. Дверь сарая, запертая на тяжелый засов, не стала для них преградой. Один из них просто ударил в нее своим металлическим плечом, и доски с треском разлетелись в щепки.
Другой, самый молодой, с протезом вместо ноги, который при каждом шаге издавал звук, похожий на кашель старого деда, бесцеремонно подошел к хате и, приложив ладонь к стеклу, заглядывал внутрь. Он даже не пытался скрывать своего любопытства, рассматривая скудное убранство хаты так, будто это была витрина в лавке.
- Ты прям сюда неси, батько! – крикнул железячник, не повышая голоса, но так, что Опанас вздрогнул. – Сначала коням, потом людям!
Опанас подтащил тяжелое деревянное ведро к ближайшему "коню". Тот был уродливым созданием: лошадиная голова и шея, покрытые шрамами, торчали из клепаного стального корпуса. Глаза у животного были дикие, полные муки. Один из махновцев открыл на боку механизма какой-то люк, и Опанас, морщась от запаха горячего пара, вылил воду внутрь. Раздалось громкое шипение.
Он сделал пять ходок от колодца к отряду, прежде чем их машины насытились. Руки гудели, а спина предательски поднывала. Железячники за это время уже успели наведаться в загоны животных и выгнать Зорьку с коровой на улицу.
Один из них, с красной звездой на помятой фуражке, уже с хозяйским видом рылся в амбаре, вытаскивая мешки с прошлогодним зерном. Он делал это не спеша, с ленцой, время от времени лениво отмахиваясь от мух своей механической рукой.
- Ох, ну спасибо, хозяин, уважил! – сказал черно-красный, когда Опанас принес последнее ведро. Он зачерпнул воду прямо из ведра своим закопченным ковшом. Пил шумно, удовольствия не скрывал. – А теперь к делу давай. Мы воюем за свободу. За народ. А народ хочет кушать. Так что ты, батько, делись, чем твоя земля богата. Для революции не жалко.
Из тени, отделившись от группы у тачанки, к ним подошел один из красных. Он был невысок, но держался прямо, по-военному. Кожаная тужурка, маузер в деревянной кобуре на поясе. Его лицо было худым, бледным, почти бескровным, и на этом лице выделялись только два темных, горящих фанатичным огнем глаза. Это был комиссар Леонтьев. Он не повышал голоса, но говорил так, что все замолкали.
- Излишки будут изъяты согласно мандату Реввоенсовета, - отчеканил он, обращаясь к Опанасу. – Во избежание укрывательства продовольствия от трудового народа, будет произведен полный обыск.
- Да какие уж излишки, товарищ начальник, - заискивающе начал Опанас. - Самим есть нечего...
- Разберемся, - отрезал Леонтьев и кивнул перебежчикам. - Приступайте.
Дверь хаты предательски скрипнула. То был Остап, вышедший на порог.
- Та вы ж все заберете! – выкрикнул он, смотря в холодные глаза комиссара. – Нам потом есть нечего самим будет!
- Остап, а ну, в хату! – рявкнул Опанас. Но в груди его все оборвалось.
Леонтьев медленно повернул к мальчику свое лицо. На нем не отразилось ни удивления, ни гнева. Ничего. Только холодное, изучающее любопытство.
- Вот оно, крестьянское сознание, - сказал он, обращаясь к своему отряду. – Собственнический инстинкт! А это мы выжигаем каленым железом.
Опанас бросился заслонять сына.
- Та он еще глупый! Не понимает, товарищ комиссар!
- Все он понимает, - спокойно ответил Леонтьев. – Он понимает, что мы забираем хлеб. Но только теперь он не ваш. Он наш. Общий. Для всех. А понять ему это мешает кулацкая идеология!
- Никакой я не кулак! – крикнул Остап. – Просто вы – воры!
Леонтьев вздохнул, как уставший учитель, имеющий дело с нерадивым учеником.
- Воровство – это когда один отбирает у другого ради личной выгоды. А когда авангард пролетариата изымает излишки у мелкобуржуазного элемента для построения справедливого общества - это революционная необходимость.
Он повернулся к махновцу-перебежчику, который до этого молча наблюдал за сценой с кривой ухмылкой.
- Товарищ, кажется, возникла проблема с агитацией. Прошу помочь в проведении разъяснительной работы с молодым поколением.
Махновец понял намек. Ухмылка стала шире.
- О, это мы любим! – прохрипел он, делая шаг в сторону Остапа. – Мы ему щас объясним. По-простому.
Его механическая клешня сжалась и разжалась с тихим скрежетом. За ним, как стая, готовящаяся травить зверя, двинулись еще двое.
Опанас видел все как в замедленной, тягучей съемке. Он видел, как расширились глаза его сына, как в них на смену гневу пришел первобытный, животный ужас. Он видел, как Остап попятился назад, упершись спиной в стену хаты. Он видел, как его рука, шаря позади себя, наткнулась на что-то.
Это были старые, ржавые вилы, которые всегда стояли у входа. Опанас сам их туда поставил утром, чтобы вечером перекинуть сено, еду для скота.
- Остап, сынку, не смей! – крикнул Опанас, бросаясь вперед, но один из красных выставил свой тяжелый протез, преграждая ему путь. Сталь больно ударила его в грудь.
- Где стоишь, там и стой, - прорычал он. – Не мешайся.
Рука Остапа мертвой хваткой вцепилась в деревянное древко. Он выдернул вилы и, неумело, трясущимися руками, выставил их перед собой. Они были тяжелы для него, концы их дрожали и ходили из стороны в сторону. Он был похож на козленка, пытающегося бодаться с волками.
- Не подходи!! – крик его был высоким, срывающимся на хрип.
Они остановились. Не от страха, скорее от удивления, которое явно переходило в веселье.
- Ого, - гоготнул один из них, парень с наглым веснушчатым лицом. – А у него и зубы есть! Того гляди и правда проткнет!
Решил сыграть на публику. Не доставая оружия, он, вместо этого, картинно вздернул руки вверх, показывая, что безоружен, и вразвалку пошел на Остапа. Издевательски, медленно.
- А ну, отдай цацку, щенок. И штаны не обмочи. Кишка тонка, не проткнешь.
Он был уже в двух шагах. Он протянул свою живую руку, чтобы схватить вилы.
И тут инстинкт взял верх над человеческим разумом. Остап, обезумев от страха, ярости и унижения, сдавленно вскрикнул и, собрав все свои силы, ткнул вилами вперед, не целясь. Он защищался, как загнанный в угол зверек.
Движение было неловким, слабым. Неумелым. Любой взрослый мужик мог бы его отбить, но революционер был слишком самоуверенным. И это было то, чего он явно не ждал.
Острые, отполированные навозом зубья проскользнули мимо его отставленной руки, пропороли брезентовый плащ и с глухим, влажным хрустом вошли ему в бедро.
Раздался удивленный, болезненный вскрик, больше похожий на визг. Бандит отшатнулся, глядя на свою ногу, из которой тут же по штанине хлынула темная, густая кровь. Он зашатался и осел на землю.
В этот момент все веселье кончилось – улыбка сошла с лиц революционеров. Смех прекратился. Физиономии железячников окаменели, стали злыми и сосредоточенными. Комиссар Леонтьев, до этого любопытно наблюдавший за действием, стоя поодаль, сейчас чуть подался вперед, а рука его легла на рукоять маузера в кобуре.
- Ах ты, гнида! – заорал раненый с земли, зажимая рану. – Он меня пырнул!
Мужик с черно-красными лентами уже не улыбался. Он выхватил свой револьвер. Его лицо исказила ярость - не от раны подчиненного, а от оскорбления. Мальчишка, "мясо", посмел поднять руку на "народное воинство".
Но его опередил комиссар Леонтьев. Его движение было быстрым, отточенным, почти незаметным. Маузер будто сам прыгнул ему в руку из кобуры.
- Сопротивление революционному движению, - отчеканил он так, словно вынося приговор.
- Погоди, комиссар! – рыкнул перебежчик, нацеливаясь на Остапа. - Он мой!
- Он ничей, - отрезал Леонтьев, не глядя на него. – Он – враг революции. А врагов надо истреблять.
Он поднял маузер. Опанас, оттолкнув державшего его махновца со всей своей крестьянской яростью, бросился вперед, пытаясь закрыть собой сына. Он видел расширенные от ужаса глаза Остапа, его приоткрытый в беззвучном крике рот. Он почти успел, оставались лишь считанные сантиметры.
Грохнул выстрел. Короткий, сухой. Почти будничный.
Опанас споткнулся, упал на колени в пыль. Он обернулся. Остап стоял на ногах еще секунду, глядя на отца удивленными, непонимающими глазами. Вилы выпали из его ослабевших рук и с глухим стуком ударились о землю. На его груди, на чистой, выстиранной матерью рубахе, быстро расплывалось маленькое темное пятно. Потом его ноги подкосились, и он рухнул на землю у порога родного дома.
Тишина, нарушаемая лишь стонами раненого коммуниста и шипением остывающих паровых котлов, была страшнее любого крика. Леонтьев, не опуская оружия, обвел всех холодным взглядом.
- Обыск продолжать, - равнодушно сказал он.
Глава 2. Крест
Тишина, что опустилась на двор, была страшнее, тяжелее самого густого тумана, который только можно себе представить. Она давила на уши, заставляя кровь стыть в жилах. Опанас стоял на коленях в пыли, не отрывая взгляда от маленького, распластанного у порога тела. Мир сузился до этого пятна на земле. Все звуки - стоны раненого махновца, ругань, лязг железа - доносились откуда-то издалека, словно из-под толщи воды. Он не слышал, как его жена, выбежав из хаты, закричала - высоким, срывающимся криком, похожим на плач подстреленной птицы. Он не видел, как она упала рядом с телом Остапа, пытаясь обнять его, прижать к себе.
В его голове была только одна мысль, один образ, выжженный выстрелом на сетчатке: холодные, безразличные глаза комиссара Леонтьева.
- Ну, чего застыли? – голос комиссара вернул его в реальность. – Убрать это. И обыск продолжаем. Хлеб ждать не будет.
Двое красноармейцев, не глядя на Опанаса, подошли и бесцеремонно оттащили тело Остапа в сторону, к забору, словно мешок с зерном. Жена закричала снова, вцепившись в рубаху сына, но один из них грубо оттолкнул ее.
Опанас медленно поднялся. Пыль осыпалась с его колен. Он не чувствовал ни боли, ни страха. Внутри него было холодно и пусто, как в вымерзшем погребе. Он повернул голову и посмотрел на пришельцев. Они уже сновали по его двору, по его дому, по его жизни. Они выносили мешки, тащили кур, один даже пытался снять с петель тяжелую дубовую дверь. Раненый разбойник сидел на земле, перетягивая ногу грязной тряпкой, и сыпал проклятиями. Жена ревела, обливаясь слезами, обнимая остывающее тело сына.
Опанас просто стоял и смотрел. Он был зрителем на разорении собственного мира. Он видел, как вытаскивают из амбара мешки с зерном, которые он перебирал собственными руками. Видел, как ведут его корову, его кормилицу. Видел, как один из бывших махновцев, смеясь, пнул его собаку, старого, беззубого Рябко, который с испуганным визгом забился под крыльцо. Каждый этот образ не вызывал гнева. Он лишь подливал льда в ту пустоту, что разрасталась в его груди.
Наконец-то грабеж был окончен. Командир бывших анархистов, тот, что имел клешню вместо руки, подошел к комиссару Леонтьеву.
- Товарищ комиссар, мы свое дело сделали. Хлеб для революции добыли. Может, это самое? Ну, по-братски, а? Поделим чуток?
Леонтьев оторвался от своей записной книжки.
- Продовольствие будет распределено через штаб, согласно приказу о присоединении вашего отряда к силам Третьей армии, - отчеканил он холодно. – Ваша задача – сопровождение. Так сопровождайте!
Махновец-предатель скрипнул зубами, и его механическая клешня дернулась. Но он промолчал. Даже на этого наглого бандюка ледяное спокойствие комиссара действовало отрезвляюще.
- Вы обещанные патроны получили? Получили, - продолжил Леонтьев. – Так теперь выполняйте свою часть договора.
Перебежчик кипел от гнева, но ничего сказать не осмелился.
- По коням! – крикнул он своим.
Незваные гости начали погрузку награбленного в тачанки и на своих ужасающих стальных коней. Заскрежетали механизмы, засвистел пар. Раненого красноармейца посадили в одну из повозок. Он оставлял за собой алый след противной, бандитской крови. Всадники заняли свои места на транспортах. Затем колонна медленно, тяжело и неуклюже развернулась и поползла обратно к шляху, оставляя за собой разграбленный хутор, тело ребенка и две сломанные жизни. Когда последний звук их моторов затих вдали, Опанас подошел к жене. Она не подняла на него глаз. Она смотрела только на мертвое лицо сына.
- В хату… надо, - выдавил из себя Опанас.
Галя не ответила. Он осторожно тронул ее за плечо.
- Галя… надо.
Она вздрогнула, будто от удара, и медленно подняла на него глаза. В них не было слез. В них была такая бездна горя и… чужой, холодной ненависти, что Опанас невольно отшатнулся.
- Уйди, - прошептала она. – Это ты его не уберег.
Эти слова ударили по груди сильнее, чем стальной протез. Он молча отступил.
Он не стал ее утешать. У него не было слов. Да и какие слова могли быть здесь, на пепелище их жизни? Он обошел жену, подошел к сыну. Опустился на одно колено. Осторожно, будто боясь причинить боль, он коснулся щеки Остапа. Холодная. Уже холодная. Он провел рукой по его волосам, таким же жестким, как у него самого, убирая с них пыль и сухие травинки. Он смотрел на его приоткрытые в последнем удивлении губы, на маленькую, почти незаметную дырочку на груди, из которой уже не текла кровь. Она запеклась, превратившись в черную точку, в страшный финал их короткой общей истории.
Он поднял сына на руки. Тело было легким, обманчиво легким, словно из него ушло не только тепло, но и весь вес, вся тяжесть прожитых четырнадцати лет. Он отнес его в хату и положил на лавку, где тот обычно спал. Жена шла за ним, как тень, не проронив ни слова, и ее молчание было страшнее любого крика.
Он вышел во двор. Огляделся. Разломанная дверь сарая. Перевернутое корыто. Следы от тяжелых колес, изранившие землю. И тишина. Оглушающая, мертвая тишина. Он подошел к сараю, взял тяжелую, верную лопату, черенок которой был отполирован его ладонями до блеска. Он взвалил ее на плечо и пошел прочь от дома, на край своего поля, к старому, одинокому дубу.
То было их с Остапом место. Сюда они приходили в летний зной, прячась от солнца в густой тени дерева. Здесь они любили перекусывать перед работой на поле кусками хлеба и соленого сала. Именно здесь, когда-то давно, на самой толстой ветке дуба Опанас соорудил для сына качели. Здесь Остап хвастался своим первым пойманным в реке карасем.
Здесь, под этим дубом, он и найдет свой последний приют.
Опанас воткнул лопату в землю. Чернозем был податливым, послушным. Он откинул первый ком земли. Потом второй. Третий. Он работал, действовал. Только работа помогала ему отключать голову в трудные моменты, оставляя лишь ритм, движение, тяжесть в руках. Но… сейчас не спасала и она.
С каждым новым пластом земли, который он выбрасывал наверх, на него накатывали воспоминания.
Ш-шух… - лопата входит в землю. Вот Остап, совсем маленький, лет пяти, бежит к нему по этому самому полю, спотыкается, падает, разбивает коленку. Ревет в три ручья. А он, Опанас, подхватывает его на руки, несет к дубу и дует на ссадину, приговаривая: "До свадьбы заживет, козаче".
Ш-шух… - летит ком чернозема. Остапу десять. Он стоит рядом с отцом, такой серьезный, и пытается неумело работать кнутом. Учится пасти корову. Кнут путается, ударяет его самого по ноге. Было очень больно, и он, сдерживая слезы, с обидой смотрит на отца. А Опанас смеется по-доброму и показывает, как надо делать правильно.
Ш-шух… - яма становится глубже. Ему тринадцать. Скоро станет совсем взрослым… Они сидят под этим дубом, и Опанас вырезает ему из ивовой ветки свистульку. И Остап, забыв про все на свете, дует в нее, извлекая пронзительные, чистые трели, которые разносятся по всей степи.
Опанас остановился. Дыхание сбилось. Но не от усталости. То были слезы, горячие и злые, каких он не чувствовал с детских лет, застилавшие глаза. Смешиваясь с потом, они капали на землю, прямо в эту яму, которую он рыл для своего сына. Он не вытирал их. Он не издавал ни звука. Он просто стоял, сгорбившись над лопатой, и его огромное, сильное тело сотрясалось от беззвучных, сухих рыданий. Это продолжалось минуту, может, две. Потом Опанас выпрямился, глубоко, судорожно вздохнул, и снова принялся за работу.
Теперь он копал со звериной яростью. Он вгрызался в землю, будто хотел добраться до самого ее сердца, будто хотел вырыть такую глубокую могилу, чтобы ни один враг, ни одна война не смогли докопаться до его мальчика. Он мстил этой земле. За то, что она вскормила его. За то, что она же и примет его сына. За то, что она останется такой же вечной и безразличной.
Он не заметил, как стемнело. Не заметил, как натер до крови руки. Яма была уже ему по грудь. Достаточно. Он выбрался наружу, тяжело дыша. Постоял немного, глядя в этот черный прямоугольник в земле. Потом побрел обратно к хате.
Жена сидела у лавки. Она обмыла Остапа, переодела его в чистую, праздничную рубаху, которую берегли для ярмарки. Причесала ему волосы. Теперь он был похож не на убитого, а на уснувшего. Только сон этот был вечным.
Они не сказали друг другу ни слова. Опанас подошел, осторожно взял сына на руки. Галя взяла старую икону. И они пошли. Вдвоем. В последний раз провожая своего сына по его земле.
Они опустили его в могилу. Осторожно, будто боясь разбудить. Жена положила ему на грудь иконку. Бросила первую горсть земли. Она ударилась о тело с глухим, страшным стуком. Потом бросил он.
Опанас засыпал могилу сам. Теперь земля казалась тяжелой, неподатливой. Каждый брошенный ком был как камень, который ложился ему на сердце. Он не просто закидывал яму. Он делал это так, как учил его отец, а того - его отец. Он делал это правильно.
Сначала он бросал землю лопатой, создавая основу. Ш-шух… - и ком чернозема глухо ударялся о тело, укрытое рядниной. Этот звук отдавался в ушах Опанаса, в его груди, в его костях. Он представлял, как земля накрывает лицо его сына, его руки, его ноги. Он стискивал зубы до скрипа, чтобы не закричать, и кидал снова. Ш-шух… Еще один. И еще. Он работал без передышки, пока черный прямоугольник ямы не скрылся под первыми слоями земли.
Затем он отложил лопату. Опустился на колени и стал работать руками. Он брал комья земли, разминал их своими большими мозолистыми ладонями, убирая камни и корни. Он хотел, чтоб его сыну было мягко лежать в этой сырой, холодной земле. Чтобы ничто не могло потревожить его покой. Пальцы Опанаса, привыкшие к грубой работе, сейчас двигались с неожиданной нежностью. Он укладывал землю, уплотнял ее, разравнивал. Так, будто укрывает Остапа одеялом. Он не чувствовал ни грязи, ни холода. Только эту последнюю связь со своим сыном через комья холодной, безразличной земли. Земли, которая породила и вскормила их, а теперь разделила навсегда.
Он работал, пока не сформировал аккуратный, ровный холмик. Он пригладил его ладонями со всех сторон, придал ему законченную, правильную форму. Это было последнее, что он мог сделать для своего сына. Последний приют. И он должен был быть крепким.
Когда холмик был готов, Опанас поднялся. Его взгляд упал на старый дуб, их дуб. Он подошел к нему, провел рукой по шершавой, морщинистой коре. Он выбрал две ветки. Не сухие, не мертвые, а живые. Одну - потолще, крепкую, как основа. Другую - потоньше, гибкую. Он не стал их ломать, а достал из кармана свой складной нож, тот самый, которым вырезал для Остапа свистульки, и аккуратно, с уважением, срезал их.
Он сел на землю, положил ветки на колени. Сначала он обработал ту, что потолще. Снял с нее кору, заострил один конец, чтобы легче вошла в землю. Он делал это медленно, сосредоточенно. Каждое движение ножа было выверенным, каждое прикосновение - осмысленным. Это был не просто кусок дерева. Это был крест. Символ веры, в которую он уже почти не верил, но которая была единственным, что осталось от мира его отцов.
Он взял ветку потоньше. Разрезал ее напополам, приложил к основной ветви, формируя перекладину. Затем Опанас достал из кармана штанов тонкий кожаный ремешок, который всегда носил с собой на всякий случай – мешок подвязать или сбрую починить. И этим ремешком он туго-натуго связал ветви, крест-накрест.
Он тянул кожу с такой силой, что она врезалась ему в пальцы. Виток за витком. Туго, намертво. Опанас вкладывал в это простое действие всю свою отцовскую любовь, всю свою боль, все свое бессилие. Этот узел стал его прощанием.
Крест был готов. Простой, грубый. Отчасти сделанный наспех, но добротный. Из еще живого дерева и кожи.
Он подошел к могиле. Взял крест в обе руки. Примерился. И потом, с силой, но без злобы, вонзил его в вершину земляного холмика. Он стоял ровно, чуть покосившись, как и все в этом мире.
Опанас отступил на шаг. Посмотрел на свою работу. Могила. Крест. Дуб. Небо. Все было на своих местах. Все было правильно и страшно. Он закончил.
Они постояли еще немного в темноте, слушая, как шелестит листвой старый дуб. Затем жена, Галя, развернувшись, медленно пошагала в сторону хутора. Домой.
- Пошли, - сказала она, не оборачиваясь. Ее голос звучал пусто и безжизненно.
- Иди, - ответил он. – Я еще постою.
Она ушла, не сказав больше ни слова. Ее сгорбленная фигура растворилась в сгущавшихся сумерках. Опанас остался один. Он опустился на колени перед могилой, положил на нее свою огромную, мозолистую ладонь, будто пытаясь согреть холодную землю. И сидел так долго, пока первые звезды не проступили на черном, бархатном небе. Он не молился. Молитв он не знал или не помнил. Он просто прощался. И в этой тишине, в этой темноте, в его выжженной душе не осталось ничего, кроме холодной, как сталь, уверенности.
Он найдет их. Он найдет его.
Он встал и пошел не к дому. Он пошел в сторону шляха.
Для чего? Он и сам не знал. Может, хотел понять, куда они уехали, исследуя следы. Может, просто хотел уйти подальше от места, где каждый угол, каждая травинка напоминала о сыне. Он шел, не разбирая дороги. Сухая трава цеплялась за штанины. Воздух остыл, принося с собой запахи свежей полыни и дорожной пыли.
А дорога все шла и шла куда-то вперед, пока Опанас потерянно брел по шляху. Было уже совсем темно. Ветер слегка поднялся и дул прямо в лицо, обдавая Опанаса ночной летней прохладой.
Он прошел версту, когда увидел это.
В придорожной канаве, завалившись набок, лежал один из них. Железячник, закованный в сталь, с внушительным котлом за спиной. Не махновец. На его помятой фуражке виднелись остатки красной звезды. Очевидно, один из тех, кто был с комиссаром. Опанас замер, инстинктивно прячась за куст полыни.
Но тот не двигался.
Осторожно, как волк, что подбирался к добыче, Опанас подошел ближе. Картина стала ясна. На боку железячника красовалась наспех перевязанная рана – видимо, тот, кого Остап сумел проткнуть вилами. Под ним уже образовалась небольшая алая лужица. Похоже, что товарищи, не желая возиться с раненым, просто бросили его тут на смерть. Он пытался, наверное, догнать своих, прошел сколько-то сотен шагов, но в конечном итоге истек кровью здесь. В канаве. Или же он просто умер и его выбросили.
Вокруг не было абсолютно никого. Только Опанас, степь, заходящее солнце и завывающий ветер.
Опанас обошел труп. Тот был молодым парнем, не старше двадцати пяти, с редкими веснушками на бледном лице. Глаза его были открыты и безразлично смотрели в голубое небо. Опанаса это не тронуло. Он смотрел не на лицо. Он смотрел на железо.
Правая рука солдата была сделана из металла. Грубый протез из темной, закопченной стали. Один из тех, какие делают на казенных фабриках. От плеча к локтю шли два толстых паровых поршня. Пальцы были собраны в кулак, паутина шлангов и проводов уходила под гимнастерку, к котлу на спине.
Мысль, дикая и чужая, сформировалась окончательно. Кровь за кровь.
И он вернулся на хутор. Двигаясь автоматически, словно заведенный, он брел к сараю, туда, откуда пахло прелым сеном, навозом, спокойной мирной жизнью, которую у него в одночасье отобрали. В углу, за поленницей, в полумраке прятались колун и крупное зубило – его инструменты. Он не искал их. Его руки, будто живя своей жизнью, сами потянулись и взяли то, что было нужно. Опанас взвесил в руках инструменты – привычная, знакомая тяжесть. Но сегодня она давила иначе.
Со всей своей сбруей в руках он выдвинулся назад, к трупу в канаве. Пошел своим обычным, крестьянским, неторопливым шагом. Шагом человека, который привык ходить по своей земле и знает на ней каждый бугорок. Но в этом шаге не было прежней уверенности хозяина. Была тяжелая, свинцовая поступь человека, идущего на каторгу. Каждый шаг отдавался глухим стуком в его голове, в унисон с биением сердца. Бум... Бум... Бум...
Чувств не было – ни страха, ни гнева, ни жалости. Его разум напоминал теперь пустыню в ночь, холодную и беспощадную, выжженную дотла. Внутри него была лишь тишина. Но не спокойная, мирная тишина летней ночи, а оглушающая вакуумная тишина, какая бывает за секунду до удара молнии.
Его взгляд был прикован к земле под ногами. Опанас видел каждую травинку, каждый камешек, каждую трещинку в сухой почве. Мир вокруг стал до жути отчетливым, но при этом совершенно чужим, будто он смотрел на него через толстое стекло. Он слышал, как в траве стрекочут кузнечики. Видел, как блестят звезды на безоблачном небе. Но все эти звуки и краски не доходили до него, не трогали его. Они были частью мира, к которому он больше не принадлежал.
Он не смотрел в сторону своего дома, где в окне горел тусклый огонек лампадки, зажженной женой. Он знал, что если посмотрит, то эта ледяная решимость может треснуть. Опанас шел, глядя только вперед, на темнеющий силуэт придорожных кустов, за которыми его ждала мертвая плоть и холодное железо.
Опанас вернулся к трупу в канаве.
Запах ударил в ноздри с новой силой. Смесь пота, крови, раскаленного масла и чего-то еще, сладковатого, тошнотворного - запаха смерти. Опанас заставил себя не дышать, приказал легким замереть. Он опустился на колени рядом с мертвецом. Трава под его коленями была влажной и липкой от крови.
Он внимательно осмотрел крепление – грубая, казенная фабричная работа. Широкая, длинная железная пластина, похожая на наплечник средневековой кирасы была прикручена намертво к остаткам локтя мертвеца четырьмя массивными болтами с квадратными головками. Они входили прямо в тело, и кожа вокруг них была воспаленной, багровой, даже в смерти. Опанас никогда не видел этого вблизи, но его крестьянская логика, привыкшая чинить плуги и телеги, подсказывала: то, что собрано, можно и разобрать.
Опанас приставил острый, сточенный конец зубила к краю одного из болтов. Холодный металл коснулся его кожи, и он брезгливо отдернул руку. Потом заставил себя снова прижать инструмент к месту. Он поднял колун, занес его, как для удара по полену. Секунду помедлил. А потом ударил. Не со всей силы, а коротко, отрывисто.
Дзззинь!
Звук был тонким, вибрирующим. Искры брызнули в сумерках. Болт не поддался. На нем осталась лишь небольшая зазубрина. Опанас стиснул зубы. Ярость, до этого тлевшая угольком, начала разгораться. Он снова занес колун и ударил. Сильнее.
ХРЯСЬ!
В этот раз звук был чуть иным. Более… глухим, тошнотворным. Металл по металлу, сквозь плоть и кость. Удар отдался через зубило в руку Опанаса. Он почувствовал, как мертвое, холодное тело слегка содрогнулось. Головка болта треснула. Опанас ударил снова. И снова. Войдя в ритм, он наносил удары один за другим. Он вновь был пахарем. Тем, который вскрывает неподатливую каменистую почву. Он ударял, не замечая, как его лицо окрашивалось алой, холодной кровью, брызгавшей тонкими струйками после каждого удара. Смешанная с отработанным машинным маслом, она оставляла темные, вонючие следы на руках Опанаса.
С протяжным скрежетом головка болта отлетела в сторону. Один есть.
Он переставил зубило на следующий. Под металлической пластиной он увидел то, что заставило его желудок сжаться в холодный комок. Кожа и плоть под протезом были неживыми. Это была багровая, воспаленная, осклизлая масса, пронизанная металлическими скобами и проводами, которые уходили вглубь тела. Оттуда, из этого месива, шел тяжелый, сладковато-гнилостный запах. Запах карболки, смешанный с запахом разложения. Труп был еще вполне свежим, но именно это место на теле, судя по всему, начало разлагаться еще задолго до наступления смерти.
Опанас сглотнул подступившую к горлу желчь и ударил снова. Он работал быстро, как мясник, разделывающий тушу, стараясь не думать, не смотреть, а только бить. Второй болт. Третий. Четвертый. Это была тяжелая, грязная, омерзительная работа. Пот заливал ему глаза, смешиваясь с чужой кровью. Он кряхтел, рычал, вкладывая в каждый удар всю свою ненависть к этому железу, к этому миру, к этому комиссару.
Крепления на плече были срезаны. Но протез все еще держался на шлангах и тросах, уходящих за спину. Опанас отбросил инструменты. Они ему больше не были нужны. Он ухватился за холодный металл протеза обеими руками. Он был скользким от крови и сукровицы. Опанас потянул. Он тянул со всей силой, упираясь ногами в землю, его мышцы вздулись от напряжения. Ткань гимнастерки затрещала. Раздался мерзкий, влажный хруст, похожий на звук ломающейся сырой ветки. Но это были не ветки. Это рвались сухожилия и остатки плоти, которыми эта машина все еще была связана с человеком.
Протез поддался, оторвавшись с последним, отвратительным, чавкающим звуком. Опанас отшатнулся, едва не упав, держа в руках эту мертвую, тяжелую вещь. Из обрубка плеча мертвеца свисали рваные куски плоти и оборванные провода, похожие на белесых червей. Опанас отвернулся, чтобы его не стошнило.
Теперь - "самовар". Он перевернул труп на живот. Это было нелегко, тело окоченело. Котел был тяжелым, прикрученным к спине широкими кожаными ремнями, пропущенными через металлическую раму. Вся эта система была надета поверх жесткого кожаного корсета, который, в свою очередь, был туго зашнурован на теле, чтобы распределять вес и не давать котлу болтаться. Это была не единая система с телом, а именно носимая, хоть и чудовищно тяжелая, ноша.
Опанас не стал возиться с многочисленными пряжками и застежками на груди. Он видел, что они сделаны хитро, чтобы нельзя было быстро снять. Он достал из-за пояса свой нож, которым резал хлеб и сало, и начал методично, зло срезать ремни. Кожа была толстой, дубленой, пропитанной потом и машинным маслом. Нож входил в нее с трудом, со скрипом. Он резал лямки одну за другой, помогая себе всем весом тела. Когда последний ремень был перерезан, тяжелый котел съехал с мертвой спины и с глухим стуком упал на землю.
Перед ним на земле лежало то, что он искал. Уродливая стальная рука, соединенная паутиной шлангов с медным котлом. И изувеченный, обезображенный труп рядом, который теперь казался лишь пустой, ненужной оболочкой, куском мяса. Опанас смотрел на свою добычу. На свое оружие. На свое проклятие. И впервые за этот страшный день он почувствовал что-то, кроме горя и ненависти.
Он почувствовал омерзение к самому себе.
Глава 3. Кузня
Опанас шел в ночи, и ночь была его союзником. Она укутывала его темнотой, как саваном, скрывая от чужих глаз. Он шел, не разбирая дороги, ориентируясь по звездам, как его учил в детстве отец. Сложив скудный запас провизии в заплечный мешок, он двинулся в путь, прочь от хутора. Брел он не по шляху, а по кромке полей, через балки и перелески, избегая любого жилья.
Тяжесть на плечах была нечеловеческой – совсем не та тяжесть плуга или лопаты, к которой он был привычен. Медный котел, даже пустой, весил не меньше двух пудов. Он давил на плечи, натирал кожу до крови через тонкую ткань рубахи. В другой руке Опанас нес стальной протез, и холодный, мертвый металл гирей тянул его к земле. Каждый шаг давался с усилием, а каждый километр был пыткой. Но Опанас не останавливался. Он шел упрямо, и физическая боль была его спасением. Она заглушала другую, внутреннюю боль, которая была во много раз страшнее. Он брел, и с каждым шагов в голове его раздавался ритм: Ле-он-тьев... Ле-он-тьев...
К исходу ночи он был уже на подходе к селу. Он и не заметил, как солнце окрасило небо в бледные, акварельные тона. Но входить в село Опанас сразу не решился. Он залег в высокой траве у оврага и стал наблюдать, ждать, пока совсем рассветет. Село казалось мирным – никого постороннего, кроме жителей, не виднелось. Из труб тянулись струи дыма, мычали коровы, лаяли собаки. Никаких военных. Хорошо.
Кузню Тараса он нашел сразу. Она стояла на отшибе, у самой реки. Это было приземистое, вросшее в землю строение из дикого камня и самана, с огромной, закопченной дочерна трубой. Даже издали было слышно, как мерно ухает мех и звонко ударяет молот о наковальню. Тарас, судя по всему, был жаворонком.
Опанас подождал еще немного, пока село окончательно не проснется, чтобы не вызывать подозрений своим ранним визитом. Потом взвалил свою страшную ношу на спину и, стараясь держаться в тени заборов, пошел к кузне.
Дверь была открыта. Там, внутри, в полумраке, полном дыма и искр, стоял Тарас. Огромный, бородатый мужчина лет шестидесяти. Его руки были похожи на корни векового дуба. Он стоял без рубахи, и его могучая спина, поросшая седыми волосами, блестела от пота. Он как раз работал над чем-то, напоминавшим обод колеса. Каждый удар его был точным, рассчитанным, полным скрытой силы.
Опанаса он заметил не сразу.
- Чего надобно? – спросил он, не разворачиваясь и не отвлекаясь от дел. Голос у него был низкий, хриплый.
Опанас молча вошел и сбросил свою ношу на пол. Котел и протез упали с тяжелым, шумным лязгающим звуком.
Тарас замер. Он опустил молот, повернулся и смерил Опанаса и его добро оценивающим, изучающим взглядом. Его глаза, светлые, почти бесцветные на закопченном лице, были умными и пронзительными.
- Ого, - наконец сказал он. – Ну и подарочек. Откуда добро? С мертвяка снял? Мать честная, да это ж Бастион! Ты где такого мертвяка-то нашел?
Опанас кивнул.
- Красный, - коротко пояснил он.
- Да я вижу, что не имперский, - хмыкнул Тарас. – Видно же. Грубая работа. Фабричная. Ну, и чего ты мне этот хлам приволок? Хочешь, чтоб я на металл его перековал? Да, плуг-то знатный, поди, из него выйдет.
Он говорил это с легкой усмешкой, но глаза его оставались серьезными. Он испытывал Опанаса, смотрел на его реакцию.
- Нет, - сказал вдруг Опанас. – Я хочу… хочу, чтоб ты мне это поставил.
Усмешка исчезла с лица Тараса. Он отложил клещи, вытер руки о кожаный фартук и подошел ближе. Он обошел Опанаса кругом, как покупатель осматривает лошадь на ярмарке. Его взгляд был цепким, оценивающим. Он смотрел на крепкие плечи Опанаса, на его мозолистые руки, на одежду, перепачканную землей и кровью.
- На тебя? – переспросил он, остановившись прямо перед гостем. – Совсем с дубу рухнул, мужик? Ты хоть знаешь, что это за хреновина такая? Это ж не игрушка. Это билет в один конец! Я на таких, как ты, насмотрелся уже вдоволь. Вольники ко мне сколько раз мужиками здоровыми приходили… Тоже, «почини-подлатай», а потом через две недели кровью кашлять начинали да с ума сходить. Это гроб, который ты на себе таскать будешь, пока он тебя в могилу не сведет.
Он говорил это не для того, чтобы напугать. Он говорил это как врач, который ставит диагноз. Спокойно, буднично, и от этого его слова звучали еще страшнее.
- Ясно, - сказал Опанас спокойно. В глазах его ничего не дрогнуло. – Но мне надо.
- «Надо», - передразнил его кузнец, но без злобы, скорее, с горечью. – Всем вам «надо». Одному – бабу свою вернуть, которую офицер увел. Другому – за угнетенный народ сражаться. Третьему – просто потому что ноги оторвало на войне. Знаю я, что у каждого причина своя в это пекло есть. Итог-то все равно один. А ты скажи-ка мне, мужик, у тебя какая причина? Идейный? Мстить собрался?
Опанас ничего не ответил.
Тарас долго молчал. Он снова подошел к принесенному железу, присел на корточки. Потрогал холодный металл протеза, провел пальцем по поршню, качнул стальные пальцы, которые не поддались. Потом поднял крышку на котле, заглянул внутрь.
- Котел битый, но не сильно. Вмятина есть. Выправить можно, заплатку медную поставить. Механизм вроде целый, смазать только надо. Но вот заправить я его тебе не смогу. Железячники туда какое-то особое топливо сыпят – радиеву соль, как сам слыхал. Такого у нас тут отродясь никогда не было, да и теперь днем с огнем не сыскать, ежели только к Батьке подаваться. Так что тут я не помощник. Водички, конечно, нальем, это да. Там уж сколько-то времени он проработает. А потом придется искать соль эту. Но это все – полбеды, - сказал он, подняв глаза на Опанаса. – А куда я тебе это дело прикручивать-то буду? У тебя ж своя рука на месте. Здоровая, вон, рабочая.
Опанас проследил за его взглядом. Посмотрел на свою правую руку. Натруженную, сильную, покрытую шрамами от мелких порезов и заноз. Руку, которой он держал плуг, обнимал жену, гладил по голове сына. Руку, которая построила его дом и вскопала его землю.
- Значит, не будет, - сказал он.
Он подошел к огромному пню, который Тарас использовал как верстак. На пне лежал большой, остро заточенный топор для обрубки сучьев. Опанас взял его в левую руку. Положил свою правую руку на пень, ладонью вниз, расправив пальцы. Он смотрел на нее, прощаясь.
- Эй, ты чего это удумал, ирод?! – крикнул Тарас, вскакивая. – Ополоумел? Брось топор!
- Делай, что просят, - ответил Опанас, не глядя на него. – Не хочешь – я сам сделаю. Только тогда криво будет. Рука дрогнет. А ты-то уж знаешь, как это делается. Слыхал я про тебя.
Он занес топор. Лезвие тускло блеснуло в полумраке кузни.
Тарас смотрел на него секунду, две. Он видел в глазах Опанаса такую черную, ледяную решимость, что понял: этот не шутит. Этот-то точно сделает. И он видел в этом безумии что-то знакомое. Что-то, что он уже видел в глазах других людей, приходящих к нему с такой же просьбой.
- Да стой ты! – крикнул Тарас. – Положи уж железку-то! Эх, черт с тобой!
Опанас медленно опустил топор.
- Ладно, - вздохнул кузнец, вытирая пот со лба. – Жизнь твоя, тебе и решать. Раз уж решил душу бесу продать, так хоть по-людски все сделаем, не как скотине. Не ты первый, не ты последний.
Он подошел к большому сундуку в углу, откинул тяжелую крышку. Опанас увидел внутри не кузнечные инструменты, а нечто иное: хирургические зажимы, пилы с мелкими зубьями, склянки с темными жидкостями.
- Я до войны на Шодуаре работал, - сказал Тарас, не оборачиваясь, роясь в сундуке. – Лебедки там, насосы… Думал, умнее меня никого нет. А потом придумали вот эти… - он кивнул на железную сбрую, валявшуюся на полу. – И пришлось учиться заново. Пришлось вспоминать, как дед-ветврач коням ноги лечил. Учиться резать живых людей. Первые трое, кому я "ставил", умерли. От заразы да от потери крови. Теперь-то я знаю, что артерию надо не просто резать, а пережимать и прижигать. Долго. Пока не запечется.Он вынул из сундука пилу и бутыль с мутной жидкостью, от которой резко пахло карболкой. Посмотрел Опанасу прямо в глаза.
- Отрежу я тебе руку, раз уж ты так просишь, - сказал Тарас. – Прижгу и железку вобью в кости. Но я не лекарь, я кузнец. Если вдруг гниль пойдет или жар настигнет – я тебе не помогу. Ну, ладно. Чем платить-то собрался?
Опанас молча полез во внутренний карман своей свитки и достал небольшой, туго перевязанный кожаный мешочек. Развязав его, он высыпал на ладонь Тараса свое сокровище: три тускло блеснувшие в свете горна золотые монеты царской чеканки и тяжелое серебряное обручальное кольцо.
- Больше нету, - сказал Опанас хрипло.
Тарас взвесил монеты на ладони, посмотрел на кольцо.
- Это все пыль, - сказал вдруг он. – А вот это, - он показал на кольцо. – Таким лучше не разбрасываться.
Он кинул монеты на стол, а кольцо вернул Опанасу.
- Ты лучше скажи… Сюда путь не самый ближний. У тебя, поди, запасы какие есть съестные?
Опанас вытряс свои скромные остатки провианта из заплечного мешка, посмотрел на них и протянул Тарасу.
- О, - приободрился он. – Вот это другое дело! И сальцо, и хлебушек… И колбаски… Ну ладно! Раз уж решился... – он достал из сундука большую бутыль мутного первача. – Тогда пей. До дна. Будет больно. Очень больно.
Опанас взял тяжелую, холодную бутыль. Он не стал пить из горла. Он нашел в углу ржавую оловянную кружку, ополоснул ее водой из бочки и налил до краев. Выпил залпом, не поморщившись. Первач был крепким, вонючим, с сивушным привкусом. Он ударил в голову, как обух топора, заставив мир качнуться. Опанас налил вторую. И третью. Он пил, пока тяжесть в ногах не сменилась ватной легкостью, а острые углы кузни не поплыли, смазываясь в единое темное пятно. Он посмотрел на мутную, вонючую жидкость. А потом - на свою правую руку, лежащую на колене. Живую. Теплую. Он пошевелил пальцами. Они послушались. Он сжал кулак, почувствовав, как напряглись знакомые, родные мышцы. В его голове на секунду промелькнула мысль, острая, как игла: «Что я делаю? Это же моя рука. Рука, которой я держал Остапа, когда он родился. Которой я гладил волосы Гали темными ночами. Которой я сеял хлеб».
Он поднял глаза на Тараса. Коваль смотрел на него внимательно, без усмешки. Он все понимал. Он видел эту борьбу в глазах каждого, кто сидел на этой скамье.
- Передумал, пахарь? – тихо спросил он. – Пока еще не поздно. Вставай и иди домой. Забудь, что тут было. Это не стыдно. Стыдно – это вот это, - он кивнул в сторону массивной железной руки.
Сердце Опанаса бешено заколотилось. Уйти. Просто встать и уйти. Вернуться домой. Обнять жену, вместе горевать. Жить дальше. Эта мысль была такой сладкой, такой соблазнительной. Он почти поддался. Он уже представил, как выходит из этой темной, вонючей кузни на свежий воздух, как идет по своей земле...
А потом перед его глазами снова встало лицо Леонтьева. Холодные, безразличные глаза. И короткое, будничное: "Убрать это".
Искушение исчезло. Сладкая слабость ушла, сменившись ледяной, тяжелой яростью. Он понял, что дома у него больше нет. Земли у него больше нет. Жизни - той, что была - тоже нет. Все это сгорело в одном-единственном выстреле. Осталась только месть. И для нее нужна была другая рука. Железная.
Опанас, глядя Тарасу прямо в глаза, залпом опустошил третью кружку. А затем и четвертую. Он пил, пока мир не поплыл, пока сомнения не утонули в мутном, обжигающем пойле.
- Так, будя, - сказал Тарас, забирая бутыль. – Щас кровь разгонишь, я потом не остановлю. Садись.
Он указал на тот самый пень, который всего несколько минут назад должен был стать плахой. Теперь он превратился в операционный стол. Опанас сел на низкую скамью, положил правую руку на шершавую, испещренную зарубками поверхность. Тарас подошел, придирчиво осмотрел.
- Выше, - сказал Тарас.
Опанас подвинул руку.
- Еще. По локоть.
Он подвинул ее снова, пока рука полностью не легла на пень.
- Вот так.
Он взял из своего страшного сундука два толстых кожаных ремня с пряжками. Одним он туго, до боли, перетянул руку Опанаса выше локтя. Это был жгут. Другим ремнем он пристегнул его предплечье к самому пню, чтобы рука не дернулась. Он взял в руки хирургическую пилу. Лезвие у нее было тонкое, узкое, а зубья - мелкие и частые, как у злой рыбы. Он приложил ее к руке Опанаса, чуть выше локтя. Холодный металл коснулся кожи.
- Зажмурься, - сказал Тарас. – И молись богу, если вера есть.
Опанас зажмурился. Он вцепился пальцами левой руки в край скамьи так, что костяшки побелели. Он услышал, как Тарас глубоко, шумно вздохнул. А потом почувствовал, как пила скрежетнула по его коже.
Боль была не такой, как от пули или удара. Она была другой. Медленной, тягучей, всепроникающей. Она была похожа на сам звук пилы - визжащая, монотонная, сверлящая мозг. Он чувствовал, как зубья рвут его кожу, мышцы, сухожилия. Он стиснул зубы, чтобы не закричать, но из горла вырвался сдавленный, хриплый стон.
- Терпи, козаче, терпи, - бормотал Тарас, методично работая пилой. – Главное – кость. Пройдем кость – станет полегче.
Легче не становилось. Когда пила дошла до кости, звук пилы поменялся. К визгу добавился сухой, омерзительный хруст. Опанас чувствовал вибрацию, такую, словно пилили не руку, а череп. Вибрация расходилась по телу от руки до самых зубов. Он больше не мог сдерживаться. Он запрокинул голову и закричал. Протяжно, страшно, нечеловеческим голосом, полным боли и отчаяния.
Тарас не обращал внимания. Он пилил. Сосредоточенно, тяжело дыша, уперевшись свободной рукой в пень. Пот градом катился по его лицу, смешиваясь с сажей. Наконец, раздался последний, громкий треск.
И все кончилось.
Опанас открыл глаза. Мир плыл в красном тумане. Его правая рука, его предплечье, лежало на пне отдельно от него. Просто кусок мяса в луже крови. Он смотрел на нее и не мог поверить, что еще полчаса назад она была его частью.
- Не смотри! – рявкнул Тарас.
Он схватил раскаленный в горне металлический штырь.
- Самое главное щас – кровь остановить! Держись!
И он прижал раскаленный докрасна конец штыря к обрубку руки Опанаса.
Запах паленой плоти и шипение крови ударили в нос. Боль, которая, казалось, уже достигла своего предела, вспыхнула с новой, немыслимой силой. Это была белая, ослепляющая вспышка, от которой потемнело в глазах. Опанас снова закричал, но уже тише, с хрипом, захлебываясь собственным криком. Он видел, как дымится его собственное мясо, как чернеют и сворачиваются края раны. Он чувствовал, как жар проникает вглубь, до самой кости.Тарас работал методично, как свойственно кузнецу. Он прижигал сосуд за сосудом, пока кровотечение не прекратилось. Потом отбросил штырь, и тот с шипением упал в бочку с водой. Тарас взял склянку с карболкой и щедро полил ею рану. Опанаса снова пронзила боль, но уже другая - острая, химическая.
- Все, - сказал наконец кузнец. – Хуже уже не будет. Пока.
Он оставил Опанаса сидеть на скамье, а сам занялся протезом. Он выправил вмятину на котле, прочистил трубки, смазал поршни каким-то густым, вонючим жиром. Потом он подошел к Опанасу.
- Ну все, теперь будем ставить, - сказал он. – Это тоже на живую. Терпи, козаче. Ты уже почти железячник.
Тарас приладил тяжелую стальную манжету протеза к культе. Он брал толстые стальные болты, макал их в карболку и начинал вкручивать их прямо в кость, используя специальный ключ с длинным рычагом. И это была адская боль, похлеще прежней. Она была не острой, как раньше, а глубокой и тупой, ноющей. Опанас чувствовал, как металлическая резьба с хрустом вгрызается в его плоть и кости, а тело его содрогается от каждого поворота ключа. Несколько раз он потерял сознание, но Тарас приводил его в чувство, плеская в лицо водой, и продолжал свою ужасную работу.
Когда последний, четвертый болт был затянут, Опанас лежал на полу, на грязной мешковине, обессиленный, опустошенный. Он не мог пошевелиться. Он смотрел на то, что теперь было его правой рукой. На уродливую, черную, стальную конструкцию, намертво прикрученную к его телу. Она казалась чужой, инородной. Как гигантский железный клещ, впившийся в его плоть.
- Готово, - сказал Тарас, вытирая руки. – Теперь ты настоящий железячник. Поздравляю. Котел я тебе завтра налажу. А ты спи. Если сможешь.
Он оставил Опанасу бутыль с остатками первача и ушел в свою каморку за кузней. Пахарь лежал в полумраке, слушая, как где-то далеко лает собака. Он поднес к лицу свою новую, железную руку. От нее пахло кровью, металлом, карболкой и смертью. Он попытался сжать пальцы руки, но ничего не произошло. И это вызывало ужасный диссонанс. Рука вроде бы есть, но… не работает. Она и не заработает, пока кузнец не наладит котел и не присоединит сбрую к протезу. И теперь, смотря на эту клешню, Опанас понимал – пути назад нет. И уже не будет никогда.
Глава 4. Прощание
Опанас не спал. Он лежал на грязной мешковине в темном углу кузни, и каждый удар его сердца отдавался пульсирующей, рвущей болью в том месте, где вчера еще была его рука. Разумом он находился где-то между бредовой полудремой и забытьем. Жар подступал, бросая его то в озноб, то в липкий, холодный пот. Мир превратился в безумную череду бессвязно сменяющих друг друга образов: вот Остап весело заливается смехом, вот ледяные глаза Леонтьева, вот визг пилы и шипение раскаленного металла на его собственной плоти. Несколько раз он терял сознание, проваливаясь в черную, вязкую пустоту, где был только холод и тлен. Но боль была верным псом – она тут же находила его и вытаскивала обратно в реальность, которая была страшнее кошмара, стоило ему лишь на пару минут забыть про нее.
И вот, утром следующего дня в кузню вернулся Тарас. Он поставил на пол ведро с теплой водой и моток чистых, насколько это было возможно в кузне, тряпок. Тарас, не говоря ни слова, взял щипцы и начал методично вытаскивать из-под стальной манжеты, закрывавшей обрубок, грязные, пропитанные гноем жгуты ткани. Каждый вырванный кусок отзывался в руке Опанаса вспышкой боли. Затем кузнец взял большую оловянную спринцовку и, выкрутив винты из санационных отверстий, начал промывать рану под железом, пока из-под манжеты не перестала течь мутная жижа. И наконец, он залил туда карболку. Опанас стиснул зубы, его тело покрылось холодным, липким потом. От запаха карболки, которой он щедро полил рану, у Опанаса закружилась голова и началась тошнота.
- Ну вот, жар у тебя, - констатировал Тарас, трогая его лоб своей огромной, как лопата, ладонью. – Это нехорошо… Но не смертельно вроде.
Он откашлялся, прочищая горло, встал посреди кузни.
- Котел я тебе подлатал, заплатку поставил, вмятину выправил. Проверил, вроде не травит, - сказал он, глядя куда-то под ноги. – А вот сбрую и все остальное вешать пока рановато – надо, чтоб хоть маленько зажило. Полежи трохи. Иначе жилы от натуги лопнут и кровью изойдешь весь.
Он принес Опанасу кружку с каким-то горьким, пахнущим полынью и степными травами отваром и миску жидкой пшенной похлебки. Опанас не мог есть. От вида пищи его снова начало мутить. Он только пил, жадно, большими глотками, пытаясь смыть со рта привкус крови и боли. Отвар немного сбил жар, но боль не утихала. Она просто стала другой -тупой, фоновой, постоянной, как гул в ушах.
Опанас лежал в углу кузни и чувствовал себя куском мяса – тухлым, гнилым, который еще давно кинули к собаке, а она про него забыла. Он был сломан, не только телом, но и духом. Та самая холодная решимость, которая до этого вела его сюда, утонула в боли и гное. Сейчас он не хотел мести. Он хотел лишь, чтоб это все закончилось. Так или иначе. Он вспоминал свою правую руку. Как она чувствовала тепло солнца. Как она ощущала шершавость коры дуба. Как она держала маленькую, доверчивую ладошку Остапа. А теперь на ее месте было это... Это нечто. Холодное, тяжелое, болящее. Инородное тело, которое он будет таскать на себе до самой смерти.
Так прошел день. И еще один. Опанас лежал в полузабытьи, слабый и апатичный. Он проваливался в короткие, липкие сны, где он снова и снова переживал тот день. Вот он пашет землю, вот смеется Остап, вот появляются они... и вот выстрел. Он просыпался в холодном поту, с криком, застрявшим в горле. Реальность была продолжением кошмара. Каждое утро приходил Тарас, и ритуал боли повторялся: снятие присохшей повязки, обмывание гноящейся раны, обжигающая карболка.
Тарас молча ухаживал за ним, менял повязки, приносил питье. Он видел, что огонь в глазах пахаря погас, и в глубине души, возможно, даже был этому рад. Сломленный человек не пойдет на верную смерть. Может, этот отлежится, одумается, вернется к своей бабе. Калекой, но живым. Тарас видел такое. Редко, но видел. Иногда боль и страх оказывались сильнее ненависти
К исходу второго дня Опанас впервые смог сесть, оперевшись спиной о стену. Он посмотрел на свою культю. Она все еще была распухшей и страшной, но краснота немного спала. Боль стала его тенью, его постоянным спутником. Он начал к ней привыкать. Он сидел и тупо смотрел, как Тарас работает у горна, как летает в его руках молот, как из бесформенного куска железа рождается подкова. В этих размеренных, уверенных ударах была жизнь. А в нем жизни не было.
В этот момент в кузню вбежал малец, примерно возраста Остапа. Пастушок с соседнего хутора с выгоревшими на солнце волосами, босой, в драной рубахе. Он всегда прибегал к Тарасу, когда надо было починить кнут или выпросить старый, ненужный гвоздь для своих мальчишеских игр.
- Дядьку Тарас! Дядьку Тарас! – закричал он с порога, испуганно косясь на неподвижную, страшную фигуру Опанаса в темном углу. Он остановился в нерешительности зайти внутрь.
- А тебе чего, шило в заднице? – пробасил Тарас, не отрываясь от работы. – Опять козу свою упустил?
- Там… дым! – заикаясь от страха и быстрого бега, выпалил пацан. – Со стороны хутора, того, одинокого! Где мужик с бабой жили! Я коз пас у яра, сидел, вдруг – вижу, дым густой валит! Черный!
Сердце Опанаса, до этого бившееся медленно и тяжело, пропустило удар, а потом бешено заколотилось, разгоняя по венам не кровь, а ледяной ужас. Жар, боль, слабость - все мгновенно отступило. В его голове, как удар набата, прозвучало одно-единственное слово: Галя.
Тарас нахмурился.
- Да то бурьян, поди, жгут…
- Не-не, дядьку! – закачал головой Митька. – Я потом… увидал, как туда конные поскакали! Человек пять, шесь может! Не наши, не красные… с шапками такими, с лентами! Мне дед говорил, что это струковцы! Бандиты!
Струковцы… это слово было Опанасу знакомо. Местная банда. Ни к красным, ни к белым, ни к черным примыкать не желает. Они были как волки, которые режут и своих, и чужих. Грабя деревни и хутора, они не прикрывались «справедливым распределением ресурсов» и революцией, а просто резали жителей и брали что хотели. Ходили слухи, что Струков, их атаман, с бесами якшается.
Она там. Одна. Его Галя. И неважно, что она сказала ему. Неважно, что она его ненавидит. Она - его жена. Последнее, что осталось от его мира.
Он сел ровнее. Попытался встать, оперевшись здоровой рукой о стену. Голова закружилась, в глазах потемнело от резкого движения, но он удержался. Культя взорвалась новой волной пульсирующей боли.
- Да ты куда, ирод?! – рявкнул Тарас, видя его движение. Он шагнул к Опанасу, заслоняя собой выход. – Ты ж и шагу не ступишь! Кровью весь изойдешь!
- Там баба моя, - прохрипел Опанас. Голос был чужим. Скрипучим. - Галя.
- Да поздно уже, мужик, - с горечью сказал Тарас, кладя ему свою тяжелую руку на плечо. – Если струковцы и взаправду там уже, то поздно. Это ж даже не солдаты, это звери. Не дури ты, ляг-полежи! Ты щас даже с этой штукой им не ровня!
Но Опанас уже не слушал. Он смотрел на Тараса взглядом, в котором снова загорелся тот самый, ледяной огонь безумия. Он оттолкнул руку кузнеца и, шатаясь, указал на котел и протез, лежавшие в углу.
- Да чтоб тя черти дрючили! Баран упрямый! – прорычал кузнец, и понял – этот не ляжет, этот-то уж точно доползет, куда ему надо. Живой ли, мертвый ли. – Ты же сдохнешь! Рана откроется!
- Все равно сдохну, - ответил Опанас. – А так хоть не как собака в углу позорном. Делай.
Тарас сплюнул на земляной пол, чертыхнулся еще раз. Он видел, что спорить бесполезно. Он подошел к углу, где лежала тяжелая кожаная сбруя.
- Ладно! – прорычал он. – Твоя жизнь, твой грех.
Началась вторая часть кошмара. Тарас, ругаясь и проклиная все на свете, наспех, грубо, накинул на Опанаса тяжелую сбрую. Каждое прикосновение к его израненной спине отдавалось вспышкой боли. Он натягивал стальные тросы от мышц спины к клапанам протеза, и Опанас чувствовал, как они впиваются в его воспаленную плоть. Он терпел. Он не издал ни звука. Он лишь смотрел в открытую дверь кузни, на полоску голубого неба, в ту сторону, где был его дом.
- Вроде сделали… - сказал Тарас. – Теперь самое поганое – заводить будем.
Он залил в котел воды, взял в руки свисающий сбоку трос с деревянной рукоятью.
- Глядь сюды, пахарь, - сказал он. – Вот эту хреновину видишь? – он стукнул по корпусу динамо-машины. – Это сердце твоего сердца. Чтоб котел завести, надо ток дать. А чтоб ток дать, надо эту машинку раскрутить. Сильно. Тяни так, будто черта из преисподней тащишь. Пока не услышишь, как загудит внутри.
Опанас своей здоровой, левой рукой взялся за рукоятку. Он тянул. Раз. Другой. Мышцы, ослабевшие от жара, не слушались.
- Да посильнее ты! – крикнул Тарас. – Всю злость сюда вложи!
Опанас рыкнул, напрягая все тело. Он представил, как бандиты врываются в его дом. Он тянул трос с такой силой, что, казалось, рвутся жилы. Вой динамо-машины перешел в высокий визг, и изнутри котла донесся низкий, вибрирующий гул.
- Есть! – крикнул Тарас. – Пошло дело! Теперь спиной дерни, клапан открывай! Поживее!
Опанас неумело дернул плечом, пытаясь напрягать мышцы, о существовании которых он даже и не подозревал.
- Да не так! – сказал Тарас, кладя руку Опанасу куда-то на бок. – Вот здесь, понял? Руку на себя потяни чуть-чуть. Не сгинай ее.
Опанас, собрав все силы, напряг мышцу спины. Раздалось громкое шипение. Стальные пальцы протеза с резким, скрежещущим звуком дернулись и сжались в кулак. Ощущение было чудовищным - он почувствовал напряжение в спине, а двигалась рука, которой нет. Его чуть не вырвало.
- Молодец! Вот этот трос, видишь, он толще других, - он ткнул пальцем в один из тросов, идущих от широчайшей мышцы спины. - Он главный. На нем щит висит. Дернешь спиной резко, как от удара уклоняешься, - он и раскроется. Но не балуйся! Механизм хитрый, заклинит - я тебе его тут не починю, придется вручную заправлять. Понял?
Опанас молча кивнул, стиснув зубы от боли.
- Складывается оно так же, движением под лопаткой. Ну, попробуешь – разберешься. Только аккуратнее, а то ежели заклинит, говорю, вручную складывать придется. А больше там хитростей и нет.
Гул котла начал ослабевать.
- Заглох, козел такой! – рявкнул Тарас. – Давай еще раз заведем.
Тарас изо всех сил потянул трос динамо-машины на себя и дернул с усилием. Один, другой. Третий. На четвертый раз гул разошелся с небывалой силой.
- Во, - удовлетворенно крякнул Тарас. - Завелся, ирод. Котел у тебя казенный, там радия должно быть выше крыши, так что от заразы не изойдешь пока. И чистить не забудь. И себя, и тарантас свой. Все. Теперь ты сам себе и конь, и погонщик. Только помни, чего я сказал про щит. Резко дернешься - он и откроется. А дальше - как бог даст. Иди, - сказал он Опанасу и протянул ему свой топор.
Опанас взял инструмент в левую руку. Деревянное топорище было привычным и теплым, но ощущалось иначе, будто он держал его впервые. Он кивнул Тарасу - кивок получился дерганым, неуверенным. Не говоря ни слова, он развернулся и вышел из кузни.
Теперь мир встретил его по-новому. Солнечный свет резал глаза. Каждый шаг отдавался болью в культе и тяжестью котла на спине. Он шел, шатаясь, как пьяный. Его тело еще не понимало, как нести этот дополнительный вес, как балансировать с мертвой железкой вместо правой руки. Он чувствовал, как самовар за спиной начал разогреваться, как он дышит ему в затылок, как гудят и вибрируют механизмы. Он был не человеком, идущим по земле, а неустойчивой, громыхающей конструкцией, которая в любой момент могла развалиться.
Но он не останавливался, он двигался только вперед, к дыму, который с каждым шагом становился все более отчетливым.
Черный, маслянистый столб дыма поднимался над его хутором. Он зашагал быстрее, переходя на странную, неуклюжую, ковыляющую рысь. Боль в обрубке стала острой, рвущей, но Опанас старался не обращать на нее внимание – была проблема пострашнее. Все его внимание было сконцентрировано на одной точке впереди.
Он выбежал из-за перелеска и увидел свой дом. Сердце упало куда-то в желудок. Сарай пылал мощно, с хрустом проваливались обгоревшие доски. Языки пламени жадно лизали сухую солому крыши. У дома суетились несколько фигур. Он услышал женский крик. Крик его Гали.
И тогда в нем что-то оборвалось. Рассудок, страх, боль - все исчезло. Осталась только слепая, животная ярость. Он издал рев - хриплый, сдавленный, больше похожий на рычание медведя-шатуна, - и бросился вперед.
Их было трое. Струковцы. Он узнал их по рваным папахам с привязанными к ним разноцветными лентами. Двое с ржанием тащили из хаты его жену. Она отбивалась, царапалась, кричала. Третий, самый крупный, стоял рядом, держа в руках зажженный факел, и хохотал.
- Тащи ее, хлопцы! В сарай ее! Там и погреется! – гоготал он.
Расстояние сокращалось с каждым неуклюжим, тяжелым шагом. Земля уходила из-под ног. Мир превратился в туннель, в конце которого была одна цель - три фигуры у его дома. Он видел их в мельчайших деталях: грязные, потные лица, скалящиеся в пьяном веселье рты, руки, сжимающие его жену.
Они заметили Опанаса только тогда, когда он уже был шагах в двадцати. Хохот застрял у них в горле. Они увидели страшную, нескладную фигуру – человека, сросшегося с дымящей машиной, с топором в руке и уродливой стальной клешней.
- Це шо за мара?! – вскрикнул один из них.
Крупный, тот, что с факелом, опомнился первым.
- Та це ж мужик ее! Хозяин! Вали его, хлопцы! – заорал он и швырнул факел в Опанаса.
Горящая палка пролетела мимо, остановившись неподалеку от ног Опанаса. Один из бандитов, тот, что удерживал Галю, оттолкнул ее и вскинул винтовку. Прогремел выстрел, заставляя барабанные перепонки сжаться. Опанас почувствовал сильный, почти сбивший его с ног удар в правое плечо, туда, где к телу крепился протез. Удар был такой силы, что его развернуло, но боли не было, лишь глухой звон металла. Он понял – пуля отлетела от железной пластины.
Удар подействовал на него отрезвляюще. Он вспомнил слова Тараса – «дернешься – щит откроется».
Опанас видел, как бандит уже перезаряжал ружье, а другие рванули к нему навстречу, расчехляя старые, ржавые сабли. Опанас, не думая, инстинктивно дернулся, как если бы уклонялся от удара. Внутри протеза что-то щелкнуло. С громким металлическим лязгом, с невероятной скоростью, из предплечья его железной руки выдвинулись и зафиксировались три изогнутые стальные пластины, образовав подобие грубого, зазубренного щита, который прикрыл его торс и голову. Из котла за спиной вылетел гигантский клуб ядовитого, горячего пара. Опанас почувствовал, как тепло за спиной начало превращаться в самый настоящий огонь.
Струковец наконец-то вставил новый патрон и выстрелил снова, почти в упор. Пуля ударила в центр щита с оглушительным ДЗЯЯЯНННЬ!. Опанаса ослепило снопом ярких оранжевых искр. Его отбросило назад, он поскользнулся в грязи, но устоял. Он чувствовал, как гудит и дрожит вся его правая сторона, как ноет каждый болт, вкрученный в его кость.
А потом он оказался рядом.
Он не помнил, как преодолел последние метры. Он просто врезался в стрелка, как бык. Он не бил. Он толкнул. Левым, живым плечом и выставленным вперед железным щитом. Вложил в этот толчок всю свою массу, весь свой вес, всю свою ярость. Раздался хруст. Бандит охнул, из его рта вылетел пузырь слюны. Он отлетел, как тряпичная кукла, ударился спиной о стену хаты и сполз на землю, хватая ртом воздух. Винтовка выпала из его рук.
Опанас, не останавливаясь, развернулся ко второму, который вновь схватил и держал Галю. Увидев, что случилось с его товарищем, тот с ужасом оттолкнул женщину и выхватил из-за пояса длинную, кривую саблю.
- Убью, почвара! – орал он, и глаза его дико блеснули. Он ударил – со всей силы, наотмашь, целясь Опанасу в голову.
Опанас инстинктивно выставил вперед железную руку со щитом. Он не успел поднять ее высоко, и лезвие сабли со скрежетом ударилось не в щит, а в сам протез, в район металлического предплечья. Скрежет металла о металл был таким, что заломило зубы. Сабля соскользнула, оставив на стали глубокую блестящую царапину. Опанас почувствовал, как вибрация от удара прошла через весь протез и болезненно отозвалась в костях плеча.
Но он выдержал. Он шагнул вперед, сокращая дистанцию. И его правая, железная рука, которой он еще не умел управлять, неуклюже метнулась вперед. Он не целился. Просто ударил, так сильно, как только мог.
Трехпалая клешня врезалась бандиту в живот, куда-то под ребра. Удар был ужасной силы. Он вошел в мягкое подреберье как таран. Струковец согнулся пополам с булькающим хрипом, и глаза его грозились вылезти из орбит. Воздух с шипением вышел из его легких, он рухнул на колени, хватаясь за живот, и его вырвало.
Остался третий, тот, что крупный. Заводила. Он смотрел на Опанаса с суеверным ужасом, но отступать было некуда. Он был волком, загнанным в угол другим, более страшным хищником. Он взревел, и в этом реве было больше страха, чем ярости. Он выхватил из-за пояса огромный, похожий на мачете, тесак и бросился вперед.
Опанас встретил его в лоб. Он был готов. Он снова выставил щит. Удар тесака был чудовищной силы, он пришелся точно в центр щита и оставил на нем глубокую зазубрину. Опанаса отбросило на шаг назад, ноги его увязли в раскисшей от пролитой воды земле. Но он устоял.
И в этот момент Опанас нанес свой решающий удар. Левой, живой рукой. Топором.
С размаху он ударил тупой стороной инструмента, вкладывая всю свою ярость и боль. В груди струковца что-то прохрустело, и тот, отплевываясь кровью, укатился в кусты.
Все кончилось.
Опанас стоял посреди двора. Вокруг – трое бандитов. Один лежал без сознания у стены, второй корчился на земле, захлебываясь собственной рвотой, третий выл, хватаясь за ребра. Дым от горящего сарая ел глаза. Воздух был наполнен запахом гари, пота, пороха и свежей, парной крови.
Он тяжело дышал, опираясь на топор. Адреналин отступал, и на его место возвращалась боль. Тупая, ноющая боль в культе. Слабость во всем теле. Колени дрожали. Он посмотрел на свою жену.
Галя сидела там же, где ее оттолкнули. У самой стены хаты. Она не кричала и не плакала. Она просто сидела, сжавшись в комок, и смотрела на него. Ее глаза были огромными, темными, как два колодца, и в их глубине не было ничего - ни благодарности, ни ненависти, ни облегчения. Только ужас. Первобытный, животный ужас существа, которое смотрит на нечто, чему нет названия в его мире.
Она смотрела на него не как на спасителя и не как на мужа, а как на чудовище. Монстра, который только что раскидал троих взрослых мужиков как щепки. Она молча смотрела на то, как с его щита стекает кровь, как вздымаются небольшие клубы пара из самовара на его спине, смешиваясь с дымом от горящего сарая.
Опанас сделал шаг в ее сторону.
- Галя, - прохрипел он, и голос был чужим, сорванным.
Она вздрогнула, будто от удара. И поползла. Не вставая на ноги, а именно поползла назад, по-пластунски, отталкиваясь от земли руками и ногами, не сводя с него своих полных ужаса глаз. Она отползала от него, как от дикого зверя, от чумы, от самой смерти.
- Не смей, - прошептала она. – Не подходи, - шепот был едва слышен, он утонул в стонах раненых и треске горящих досок.
Он остановился. Он смотрел, как она, его жена, мать его сына, отползает от него. И каждое ее движение было как удар ножом в то место, где у него когда-то было сердце. Он хотел что-то сказать. Сказать, что это он. Опанас. Что он пришел ее спасти. Но слова застряли в горле. А кем он был теперь? Вряд ли он был тем самым пахарем. Тем, кто любил запах чернозема и тепло своей семьи. Наверное, он умер там, на пороге хаты, вместе с Остапом. Ушел безвозвратно. А тот, кто сейчас стоял посреди этого ада, наверняка был кем-то совсем другим.
Он сделал еще одну попытку. Он хотел показать ей, что он еще человек. Он хотел убрать оружие. Опанас посмотрел на топор в своей левой руке, потом на железный щит. Он вспомнил слова Тараса. "Складывается оно так же, движением под лопаткой". Он неуклюже дернул плечом, попытался напрячь нужную мышцу.
Щит с лязгом и шипением сложился, и рука теперь больше напоминала человеческую. Из котла рванул клуб горячего пара, ядовитого и противного. Галя, увидев это, вскрикнула и забилась еще дальше, к самой двери.
Он опустил руки. Он больше не пытался.
Галя, добравшись до двери, вскочила на ноги. Она не обернулась. Она просто нырнула в темный проем хаты и с силой захлопнула за собой дверь. Опанас услышал, как изнутри с грохотом упал на место тяжелый дубовый засов.
Этот звук - звук запертой двери его собственного дома - был громче выстрелов. Он был окончательным приговором.
Опанас стоял один посреди своего разоренного двора. Он посмотрел на свою железную руку, с которой капала кровь. Потом на эту запертую дверь. Когда-то там была вся его жизнь, но теперь… Больше ее нет. Комиссар Леонтьев холоднокровно отнял у него все, что ему было так дорого.
Он спас ее, но окончательно убил все, что было между ними. Он потерял ее во второй раз. И на этот раз - безвозвратно.
Опанас не стал стучать, не стал звать. Он все понял.
Он постоял еще минуту, слушая, как воют от боли недобитые струковцы и как догорает его сарай. Потом медленно, как старик, развернулся спиной к своему дому, к своей земле, к своей прошлой жизни. И, шатаясь, побрел прочь от хутора, в сгущающиеся сумерки.
Дороги назад действительно больше не было.
Глава 5. Дорога в ад
Вечерело. Опанас шел, не разбирая дороги, не глядя на нее. Вокруг сгущались сумерки. Он шел, сторонясь хуторов и деревень – не хотел, пугать местных жителей, заставлять их прятаться в своих скромных хатах и запирать двери на тяжелые деревянные засовы, как это делали с ним другие железячники. По правде говоря, он не думал об этом, эта мысль не возникала в его голове. Но какой-то инстинкт не давал ему приближаться к населенным пунктам, даже несмотря на то, что в желудке ощутимо урчало, а котел за спиной разогрелся до адских температур, требуя новую порцию воды для охлаждения.
Тяжесть все еще непривычно давила на плечи, самовар постоянно пережимал мышцы и натирал лямками кожу. Каждый шаг отдавался тупой, гулкой болью в культе – напоминание о его жертве ради… чего? Возможно, он и сам уже не понимал, ведь разум его был потрясен ужасными событиями прошедших дней. Но боль эта стала его неотъемлемым спутником в дороге. Она была как фон, как гул телеграфного столба, к которому привыкаешь, но который никогда не исчезает. И он учился жить с ней, учился ходить с этим стальным гробом за спиной. Походка его стала совсем другой – тяжелой, шаркающей, чуть вразвалку. Походка или медведя, или старого, глубоко больного старика.
Ночь застала его у пересохшего русла небольшой речки. Он спустился в овраг, подальше от дороги, и рухнул на землю. Сил не было. Он лежал, глядя в черное, усыпанное мириадами ярких, холодных звезд небо. Такое же небо было над ним всю его жизнь. Он смотрел на него, когда был мальчишкой. Смотрел, когда возвращался с поля. Смотрел вместе с Галей, когда они были молодыми. Смотрел вместе с Остапом, показывая ему Большую Медведицу. А теперь это небо было чужим. Оно было просто черной, безразличной пустотой над ним. И смотреть на него было не с кем. Да и не хотелось уже.
Он заставил себя встать. Нужно было найти воду. Не для себя - для него. Для котла. Этот медный идол требовал постоянных жертв. Опанас побрел вдоль сухого русла и, наконец, нашел то, что искал - небольшую, затянутую ряской речушку. Вода была гнилой, пахла болотом. Он брезгливо поморщился, но выбора не было. Самовар нуждался в очищенной воде, желательно родниковой, а иначе это грозило поломками. Накипь забьет тонкие трубки змеевика, и тогда котел может и "закипеть", и рвануть, как говорил Тарас. Но где ж тут взять чистой воды?
Он начал неумело, одной рукой расстегивать ремни, сидя на земле возле мутной речки. Первым сдался ремень на груди, а вот с тем, что держал котел на поясе, пришлось повозиться. В конце концов, через несколько минут стараний котел с грохотом свалился со спины Опанаса и теперь сиротливо лежал на чернеющей во мраке траве. Опанас почувствовал огромное облегчение, будто сбросил с плеч не просто железяку, а весь мир.
Отдышавшись, он снял с головы старую, помятую шапку. Зачерпнул ею вонючую жижу и, открыв водяной отсек котла, попытался залить туда воду. Часть жидкости полилась мимо, на землю, а часть, попав внутрь, вылетела из самовара большим, темным клубом раскаленного пара, и Опанас отшатнулся, чуть не споткнувшись. Шипение продолжалось секунд пять, а потом прекратилось. Котел почти не остыл.
Опанас понял свою ошибку. Нельзя лить сразу много. Надо подождать, пока он чуть подостынет, либо лить по капельке. Он подождал несколько минут, пока переставший работать котел отдаст градусы своей высокой температуры прохладному летнему воздуху. Потом снова зачерпнул воду и теперь уже начал цедить ее тонкой, почти невидимой в темноте струйкой. Котел недовольно шипел, но принимал воду.
Это был почти религиозный ритуал. Медленно, аккуратно, капля за каплей Опанас вливал в адский механизм болотную воду. Он чувствовал себя жрецом, который совершает подношение какому-то капризному божеству. В его голове появились мысли о том, что его корова или кобыла Зорька пили чистую воду из колодца, а эта коробка питается гнилой, затхлой жидкостью, а он, словно раб, прислуживает ей, помогая насытиться.
Теперь же, когда вода перестала испаряться, а котел был почти доверху заправлен, нужно было прочистить фильтр. Это была маленькая, тонкая сеточка из металла, с едва заметными отверстиями. И теперь, после такой дилетантской заправки, она была забита грязью, тиной, кусками водорослей и чем-то еще, напоминавшим рыбную чешую и злостно вонявшим. Опанас вытащил фильтр и долго, методично сначала прочищал вручную, затем ополоснул в той же воде.
И только после всей этой хитрой, замудреной процедуры, он позволил себе самому напиться. Не то чтобы ему правда хотелось это делать, но того требовал организм. Иначе, неровен час, он свалится где-нибудь в кусты и помрет так же, как и прошлый владелец протеза и котла, в канаве, долго и мучительно. Опанас лег на живот и долго, жадно пил прямо из лужи, не обращая внимания на вкус и запах. Тошнота то и дело подступала к горлу, желчь затвердевала в горле, но Опанас, усилием воли, гасил рвотные позывы и заталкивал желчь подальше внутрь.
Вода немного привела его в чувство. Но холод ночной степи пробирал до костей. Теперь предстояло самое трудное: снова взвалить на себя эту ношу и завести ее. Он с трудом надел сбрую, кое-как затянул ремни, насколько это было возможно сделать одной рукой.
- Твою ж налево, - вспомнил вдруг он. – Надо было сначала заводить…
И он был прав. В прошлый раз это было ужасно тяжело сделать. Опанасу пришлось изворачиваться чуть ли не змеем, чтоб дотянуться до тросу, пусть тот и завелся в первый раз, но тогда лишь чистый адреналин и удача помогли ему, а в конечном итоге ему все сделал Тарас. Сейчас, с котлом на спине, дернуть стартер с нужной силой было почти невозможно. Он выругался сквозь зубы. Снова снимать всю эту сбрую? Сил на это уже не было.
- Ай, хрен с тобой, - сказал вслух он.
Дотянувшись до троса, он дернул что есть мочи. Но с первого раза самовар заводиться не желал. Он сел на землю, подтянув колени к груди, чтобы было удобнее. Опанас выругался сквозь зубы. Он попробовал иначе. Он лег на бок, почти на живот, уперся ногами в землю и снова нащупал трос. Так было чуть лучше. Он мог использовать мышцы спины и ног. Он собрался с силами, представил перед собой лицо Леонтьева и, издав сдавленный рык, дернул изо всех сил. Но рывок получился слабым, а динамо-машина отозвалась лишь сдавленным, будто недовольным гулом.
Он дернул снова. И снова. Каждый рывок отдавался острой, режущей болью в культе, будто туда всаживали раскаленный нож. Он чувствовал, как свежая рана под повязкой начинает кровоточить, как по спине течет что-то теплое и липкое. Но он не останавливался. Он вошел в какое-то безумное, тупое упрямство.
Он сел. Он намотал конец троса на свою левую руку, чтобы не соскользнул. Он встал на колени. А потом, оттолкнувшись, резко бросил все свое тело вперед, в падении выдергивая трос всем весом.
Он рухнул лицом в пыль. Удар был сильным, он разбил губу и нос. Но за спиной он услышал то, чего добивался.
Вой динамо-машины достиг своего пика, перешел в пронзительный визг. И ему ответил низкий, глубокий, вибрирующий гул.
Завелся.
- Ну слава те, господи, - пробормотал он сам себе, поднимаясь с колен.
Слова вырвались сами собой, хриплым, удивленным шепотом. Он и сам не понял, почему сказал это. Он не молился уже много лет, а после смерти сына ему казалось, что если Бог и есть, то он либо слеп, либо жесток. Но сейчас, в этот момент, когда нечеловеческим усилием ему удалось заставить работать эту дьявольскую машину, старые, въевшиеся с детства слова всплыли из глубин памяти. В конце концов, для него это уже было чем-то вроде поговорки, чем обращением к всевышнему.
Он выбрался из оврага и побрел дальше по проселочной дороге, оставляя за собой тонкий след пара, который тут же растворялся в холодном ночном воздухе. Он шел, и с каждым шагом в его голове все четче и яснее звучало одно-единственное слово. Имя.
Леонтьев.
Таким нехитрым образом он шел почти всю ночь. Тепло от котла согревало спину, но не обжигало. Однако остальное тело пробирал озноб, ведь жар так и не прошел. Периодически его начинало трясти, и он останавливался, опираясь на свой топор, пока приступ не проходил. Опанас вспомнил про обработку раны. Это нужно было сделать как можно скорее, но пока что нечем, да и негде. Придется терпеть и надеяться, что зараза его не скосит раньше, чем он осуществит задуманное. Он все шел, но голода не чувствовал, лишь зверскую жажду, которая отнимала у него с каждым шагом все больше сил. Ни родников, ни речушек на пути ему не попадалось.
Когда небо на востоке начало светлеть, окрашиваясь в болезненно-розовые тона, он увидел впереди очертания хутора. Несколько хат, плетень, колодец с журавлем. Инстинкт велел обойти, спрятаться. Но жажда была сильнее. И, что еще важнее, котел снова требовал воды. Он не мог позволить ему остыть и снова проходить через ад "заводки".
И тут он… решил рискнуть.
Медленно, не таясь и не прячась, и он своей шаркающей походкой побрел по направлению к хутору. Его уже заметили – он узнал это по лаю собак, по тому, как в одном из окон промелькнуло и тотчас исчезло чье-то лицо. И когда он подошел к околице, его уже ждали.
Навстречу ему вышли трое человек. Двое были совсем молодыми парнями с вилами наперевес. Третий же был старым, седобородым дедом с охотничьим ружьем-двустволкой. Они не выглядели агрессивными, скорее напуганными и настороженными.
- Стоять, кто таков будешь? – крикнул дед, вскидывая ружье. Голос у него был скрипучим и твердым.
Опанас остановился. Он поднял левую, человеческую руку, и помахал.
- Свои, батько, - прохрипел он. Голос от жажды и усталости был едва похож на человеческий. – Воды бы испить. И сундуку этому моему, - он показал на спину. – И дальше пойду, всё.
Дед и парни переглянулись. Они смотрели на него, на его уродливую железную руку, на дымящий котел, на его окровавленное и грязное лицо. В их глазах не было сочувствия. Был только страх и недоверие.
- Всякие тут ходют, - процедил дед. – Одни придут, «для революции» все растащат, другие – «для народа» последнее отберут. А нам потом ходи да подыхай. Нам почем знать, какой ты «свой»?
- Я не грабить, - сказал Опанас. – Я пахарь был. Водицы глотну да дальше пойду.
Он сделал шаг вперед. Один из парней нервно выставил перед собой вилы.
- Стой где стоишь, железка!
«Железка». Слово ударило Опанаса сильнее, чем самая оглушительная пощечина. Он замер, смотря на их лица – испуганные, но полные решимости защитить свое, как и он когда-то. Он узнал в них себя, того самого себя, каким был и сам сколько-то дней назад.
- Хлопцы, да мне ж воды только, - сказал он уже без надежды.
- Нету для вас воды никакой, - ответил дед твердо. – Ступай подобру-поздорову. А то, ей-богу, и тебе под зад, и самовару твоему соли заряжу.
Опанас посмотрел на них еще с пару секунд. Он знал, что он может пойти на них, справиться с ними, взять то, что ему нужно и уйти. Его железная рука, его топор, сила, которую дает котел – они были ему не соперники. Он мог, но… не стал. Чем тогда он будет лучше тех, кто не так давно отняли у него самое дорогое – семью и дом? Он увидел в их глазах то же, что и в глазах своей жены. Он был для них чумой, проказой. Той самой саранчой.
Молча развернувшись, он побрел прочь, обратно к дороге. Они что-то еще кричали вслед ему, но Опанас уже не слышал, да и не слушал. Он просто шел, а к уже привычной боли в теле прибавилась боль совсем иная – от одиночества.
Он прошел еще несколько верст, пока силы окончательно не оставили его. Котел за спиной разогрелся и начал шипеть тише - вода кончалась. Он свалился под одиноким кустом дикой груши у дороги и провалился в тяжелый, липкий сон.
Однако это был не просто сон, который дает передохнуть и восстановить силы, нет. Это была липкая, горячечная лихорадка. Забытье, где быль переплеталась с бредом.
Сначала была темнота. Непроглядная, как в погребе. И тишина. Он был один в этой пустоте, и ему было страшно. Он пытался позвать, но из горла не вырвалось ни звука. Он хотел пошевелиться, но его тело было словно из свинца.
Потом из темноты проступил звук. Знакомый, родной. Мерный стук. Тук... тук... тук... Это его отец в кузне выправляет лемех плуга. Опанас, еще мальчишка, стоит рядом и смотрит, затаив дыхание, как из-под молота летят искры, похожие на маленькие, злые звезды.
Теперь он стоит посреди своего поля. Но земля не черная, а ржавая. Она покрыта не травой, а мелкими, острыми, как иглы, осколками металла. Он идет по этому полю босиком, и каждый шаг причиняет нестерпимую боль. Он смотрит на свои ноги и видит, что они кровоточат, оставляя на ржавой земле темные, маслянистые следы.
Он видит впереди старый дуб. Но на его ветвях висят не качели. На них висят сотни, тысячи маленьких, потускневших медных котлов. Они тихо раскачиваются на ветру и глухо позвякивают друг о друга, издавая похоронный звон.
Под дубом стоит Остап. Он улыбается. Та самая его светлая, мальчишеская улыбка.
- Батько, глянь, шо я словил! - кричит он и протягивает руки.
Опанас подходит ближе. Но в руках у Остапа не карась. В его руках - его собственная, живая, отрубленная правая рука Опанаса. Она лежит на ладонях сына, как мертвая птица, и пальцы ее мелко-мелко подрагивают.
- Почто ты ее бросил, батько? - спрашивает Остап, и улыбка сходит с его лица. - Она же замерзнет.
Опанас хочет что-то ответить, хочет обнять сына, но не может. Его правая рука - железная, холодная, неподъемная. Он пытается поднять ее, но она не слушается. Она приросла к его телу, как раковая опухоль.
И тут он чувствует запах. Запах гари, паленого мяса и карболки. Он оборачивается.
За его спиной стоит Тарас. Но он не в кузне. Он в белом, как у доктора, фартуке, забрызганном кровью. В одной руке он держит дымящийся раскаленный штырь, в другой - хирургическую пилу.
- Терпи, козаче, терпи, - говорит Тарас беззвучно, одними губами. - Хуже уже не будет.
Позади Тараса, в зыбком мареве, вырисовывается фигура Леонтьева. Он держит в руке не маузер, а счеты. Он щелкает костяшками, и каждый щелчок отдается в голове Опанаса ударом молота.
- Все сходится, - говорит Леонтьев, не глядя на него. - Революционная необходимость.
Опанас хочет броситься на него, но его ноги врастают в ржавую землю. Он пытается закричать, но из горла вырывается только тихое, жалобное шипение, как у пробитого котла.
Проснулся он от того, что кто-то тряс его за плечо. Он резко открыл глаза. Над ним склонилось лицо. Женское. Старое, морщинистое, но с ясными, умными глазами. Старуха. Бабка.
- Эу, милок. Живой, что ль? – спросила она своим скрипучим старческим голосом.
Опанас попытался сесть, но тело не слушалось.
- Воды… - прошипел он.
- Да вижу, что воды, - кивнула старуха. – Погодь-ка.
Она отошла и вернулась с небольшой деревянной баклагой. Осторожно приподняла его голову и поднесла флягу к его губам. Вода была прохладной, с привкусом дерева. Это была самая вкусная вода в его жизни, особенно после той болотной жижи, которую он испробовал прошлой ночью. Он пил жадно, захлебываясь.
- Ты тише, тише, не то подавишься, - приговаривала бабка.
Когда он напился, она дала ему кусок черного, как земля, хлеба. Он начал есть, и только сейчас понял, как страшно голоден.
- Ты откуда такой взялся? – спросила вдруг она, без всяких опасений разглядывая его протез. – И не красный, и не белый, и не вольный.
- Никакой я, - честно признался он, пережевывая хлеб.
- А железяка на кой тогда? – она кивнула на его руку.
Он затруднился ответить.
- Надо, мать, - ответил он, отведя взгляд.
Старуха долго молчала, глядя на него своими выцветшими глазами.
- Эх, сынок… Месть – это ж как вода соленая. Чем больше пьешь, тем сильнее жажда. А в конце – все равно помрешь. Я вон троих сыновей с этой войной, будь она проклята, схоронила. Двое за красных пошли, один к Батьке подался. А все равно все в одной земле лежат теперь. И я вот живу, одна. И зачем живу – не знаю.
Она достала из своей котомки еще кусок хлеба и маленький узелок.
- Возьми, милок. И иди своей дорогой. Только помни: когда найдешь то, что ищешь, легче тебе не станет. Только хуже.
Она встала, перекрестила его и, не оглядываясь, пошла прочь по дороге. Опанас смотрел ей вслед. Он не понял и половины ее слов. Но он впервые за эти дни почувствовал что-то, похожее на тепло.
Он отдохнул еще немного. Вода и хлеб придали ему сил. Он снова напоил и завел свой котел. Теперь это получилось у него быстрее, хоть и с той же болью.
Ночь застала его у маленького, еле тлеющего костра из сухих веток. Он сидел на земле, глядя в огонь. Опанас не стал есть хлеб, который дала ему старуха. Он берег его. Он достал из мешка свой топор. Взял с земли плоский, шершавый камень. И начал его точить.
Шорк... Шорк... Шорк...
Этот монотонный, скрежещущий звук был единственным, что нарушало ночную тишину. Он точил долго, методично, с тем же упрямством, с каким пахал землю или копал могилу. Он не думал о прошлом. Он не думал о будущем. Он думал только об остроте лезвия.
Глава 6. Мама-Анархия
Два дня Опанас шел. А может три. Или даже больше. Время превратилось в один очень долгий, длинный день, прерываемый короткими привалами. Солнце светило ему в левый глаз. Куда он идет – он не знал. Как и не знал цель своего путешествия. Имя «Леонтьев» все еще тлело в его голове. Опанас шел, по большей части, лишь потому что нельзя было останавливаться. Только он встанет – и груз мрачных дум, сомнений, физической и душевной боли повиснет на его плечах похлеще самого мощного из котлов.
Степь приняла его. Она стала его домом и его тюрьмой. Днем палило солнце, и раскаленный котел за спиной превращался в персональную адскую печь. Ночью пробирал холод, и тот же котел становился единственным источником тепла, к которому он жался, как к живому существу. Он научился спать урывками, по-звериному чутко, вздрагивая от каждого шороха. Он научился находить воду в пересохших балках, научился выкапывать съедобные коренья. Хлеб, который дала ему старуха, он съел, и теперь единственной пищей было то, что Опанас найдет сам.
Порой он встречал людей, далеко на горизонте и близко, прямо перед собой. Конные разъезды, обозы, одинокие фигуры. И каждый раз он боялся встреч, и каждый встреченный им человек был ему не рад. Мужики-извозчики лишь сильнее пришпоривали лошадей при его виде, а женщины и бабки перекрещивались, приговаривая: «свят-свят-свят».
На исходе третьего дня он вышел к железной дороге. Две ржавые нитки рельсов, уходящие в бесконечность. Это был знак цивилизации. Знак того, что где-то наверняка рядом есть люди, станции, города. Он пошел вдоль путей, ступая по шпалам. Монотонный ритм шагов успокаивал.
И вот, именно здесь он впервые увидел столько людей. Это был не просто отряд, а целое войско. Огромный, растянувшийся на несколько верст табор, медленно двигался по степи параллельно железной дороге. Тысячи тачанок, повозок, всадников. В центре — несколько броневиков, захваченных у белых, неуклюжих, перекрашенных в черный цвет и разрисованных черепами и лозунгами. Над всей этой массой реяли десятки черных знамен.
То была Вольная армия.
Опанас слегка опешил и даже замер, глядя на это кочующее море людей. Он должен был испугаться, спрятаться, но отчего-то не почувствовал ничего. Только тупое, безразличное любопытство. Он слишком устал, чтобы бояться. Он сел на железнодорожную насыпь и просто смотрел, как мимо него течет эта река людей и железа.
Впереди и по бокам шла конница. Всадники были одеты кто во что горазд: рваные черкески, выцветшие гимнастерки, крестьянские свитки. На головах — папахи, кубанки, старые солдатские фуражки без кокард. У многих над головой развевались на пиках черные флаги с вышитым белой нитью черепом или лозунгом «Свобода или Смерть».
За ними двигался центр этого потока. Знаменитые тачанки, запряженные четверками выносливых степных лошадей, с пулеметами «Максим», злобно глядящими назад. Но между ними, вперемешку, двигались сотни обычных крестьянских возов, скрипучих и перегруженных. На них сидели женщины с измученными лицами, плакали дети, лежали раненые, стонущие под грязными тряпками. Рядом с возами шли старики, шли босоногие подростки, гнали тощих коров и овец. Это было не войско. Это был целый народ, снявшийся с места и уходящий в никуда.
И среди всего этого человеческого моря, как острова в реке, двигались они. Железячники. Их было немного, может, один на полсотни человек, но они были заметны. Их дымящие котлы возвышались над толпой, их стальные руки и ноги поблескивали на солнце. Они были костяком этой армии, ее ударной силой.
Запах этой орды ударил Опанасу в нос задолго до того, как он смог разглядеть детали. Это была густая смесь конского пота, дегтя, пороховой гари, кислого запаха самогона, пыли, немытых тел и страха. А над всем этим стоял гул — тысячи голосов, скрип тысяч колес, ржание сотен лошадей, плач детей и где-то в середине этого хаоса — надрывные, пьяные звуки гармошки.
И вдруг его заметил. От основной колонны отделился конный разъезд – трое всадников на обычных, не модифицированных конях. Они живо поскакали к нему, вздымая в воздух грязные клубы пыли.
- А це шо за птица? — спросил старший, сплюнув на землю. - Ты, дядьку, чей будешь? Красный, али петлюровский шпигун?.
Опанас молча посмотрел на них.
- Глухой, что ли? – нахмурился щербатый. - Он присмотрелся к протезу и котлу. - А-а-а, железячник…
Опанас просто молчал, не находя слов для ответа.
- Че молчишь, как воды в рот набрал? - нахмурился второй, постарше, с густыми, обвисшими усами. - Гля, хлопцы, у него «самовар» красный. Фабричный. И рука тоже.
Третий, совсем молодой, с ужасом и любопытством смотрел на протез Опанаса.
- Ага… видал я такие. Ты никак, дядьку, из плена слинял?
В его голосе не было злобы, скорее, едкое любопытство. Опанас посмотрел ему прямо в глаза.
- Пахарь я, - горько ответил он. – Был.
- Пахарь? – усмехнулся щербатый. – А я, значит, балерина. Так чей ты?
Опанас на секунду замолчал, обдумывая ответ.
- Ничей.
Всадники переглянулись. Усмешка сошла с лица парня.
- Ничей, значит, - протянул щербатый. – Ну, такие нам подходят. Ничей – это почти что наш, почитай. А чего ж ты тут ищешь-то, ничей? Никак, смерти своей?
- Смерти, да не своей, - помедлив, ответил Опанас.
- Ну-ка, ну-ка… уже интереснее. Чьей это ты смерти ищешь? Белого генерала? Или, может, самого Троцкого?
- Комиссара, - сказал Опанас. – Красного.
- А-а-а, - понимающе затянул щербатый. – Личные счеты. У нас тут у каждого такие, аж на три жизни хватит. Ладно, айда с нами. Контрразведка с тобой почешет. Они у нас любят такие истории. А заодно и проверят, не брехун ли ты какой, часом.
Опанас молча поднялся. Физическая усталость, до этого державшая его в полузабытьи, отступила, сменившись тяжелой, свинцовой апатией. Он побрел за всадниками, и его неуклюжая, шаркающая походка резко контрастировала с легкой поступью их степных лошадей. Он погружался в самое сердце Вольной армии, в этот грохочущий, воняющий, живой организм, и впервые за последние дни почувствовал что-то кроме боли и ненависти - глухое, отстраненное удивление.
Хаос, который издали казался просто монотонным гулом, вблизи распался на тысячи отдельных, пронзительных звуков. Скрип тысяч немазаных колес сливался с отчаянным плачем младенца, которого качала на руках изможденная женщина, сидя прямо на лафете пулемета. Пьяный, надрывный хохот группы повстанцев, делящих трофейную бутыль, тонул в яростной ругани двух мужиков, не поделивших мешок с мукой. Где-то надрывно, до хрипа, играла гармошка, и под ее тоскливые переливы плясал одноногий калека, опираясь на костыль. А над всем этим, как колокольный звон, разносились команды, ржание лошадей и короткие, резкие выкрики: «С дороги, братцы!», «Водицы кому?», «Патроны к Люису есть?!».
Щербатый Левко и его спутники вели Опанаса сквозь эту ревущую толпу, и он чувствовал на себе сотни взглядов. Женщины, с почерневшими от горя лицами, смотрели с привычной опаской, но и с практическим интересом — не отвалится ли какая ненужная деталь. Бородатые повстанцы, сплевывая махорку, провожали его оценивающим взглядом, как знатоки оценивают лошадь: прикидывали прочность брони, отмечали казенную штамповку протеза и тихо переговаривались.
– Гля, красный «Бастион». Фабричный. Не то что наши самопалы.
– Тяжелый, поди. На таком по степи долго не побегаешь.
– Зато броня крепкая. Нашим бы такую…
Дети, бежавшие следом, кричали не просто «Железный!», а выкрикивали с азартом знатоков:
– Дядьку, а у тебя котел медный? А поршни паровые или на эфире? А щит есть? Покажи!
Их одергивал чей-то зычный матюг, но они не разбегались, а просто держались на почтительном расстоянии.
Опанас видел других железячников. И теперь он понимал разницу. Их протезы были произведением военного искусства и отчаяния. Грубые, но функциональные, собранные из чего попало: вил, частей от сеялки, кованых листов железа. Каждый был уникален, подогнан под своего владельца, обжит и часто украшен — нарисованным черепом, руной, зарубками по числу убитых врагов. Котлы на их спинах были самодельными, сваренными из бочек, ремонтированными десятками заклепок.
И среди этих ветеранов анархии Опанас был абсолютно неуместен со своим казенным Бастионом и котлом от красных.
Один из них, однорукий гигант с протезом в виде огромного молота, преградил им дорогу. Он не говорил ни слова, просто обошел Опанаса кругом, по-хозяйски постучал костяшками пальцев по его котлу, прислушиваясь к звуку, цокнул языком.
– Красная работа, – пробасил он, обращаясь не к Опанасу, а к Левку. – Чистая. Еще краской заводской воняет. Откуда такого взяли? С трофейного эшелона сняли?
– Дак сам пришел, – отмахнулся Левко. – Говорит, ничейный. К Гнату ведем. Дай дорогу, Крот.
Гигант по прозвищу Крот хмыкнул, смерил Опанаса презрительным взглядом, каким смотрят на породистого, но необъезженного жеребца, и нехотя посторонился.
- Мы щас в заднице, дружище, - начал Левко. – С севера красные откатились, но они нам не друзья, помним мы их. И железяки ихние, казенные, знаем. Часто ломаются, а чинить нечем. А с юга прут деникинцы эти, офицерье. У них машины какие-то заморские, что ли, почище наших будут. Хотят нас всех на одной веревке вздернуть, и красных, и нас. Вот и мечемся, как заяц в поле, а вокруг — огонь. Батька сейчас с красными командирами лясы точит, раненых им спихнуть хочет, чтобы мы налегке от беляков уйти могли. Но это, сам понимаешь, как с волком о мире договариваться. Сегодня он тебя пропустит, а завтра за задницу укусит.
Опанас совсем не понимал, о чем говорит Левко. Да и ему, в общем-то, было все равно. Деникин, большевики, Махно, еще что-то – это все было саранчой, которая готова обобрать беззащитный народ до нитки. Он просто кивнул, показывая, что слушает.
Наконец они подошли к большому дому из красного кирпича, видимо, принадлежавшему когда-то зажиточному купцу или помещику. Окна были выбиты и заложены мешками с песком. На крыльце стоял часовой — мрачный детина с австрийским карабином. Не железячник, простой.
– К Гнату его, – бросил Левко часовому. – Говорит, ничейный. От красных ушел, что ли… Не знаю. Личный счет к комиссару. Разберетесь.
Часовой смерил Опанаса долгим, тяжелым взглядом, от которого по спине пробежал холодок. Потом лениво кивнул и откинул висящую вместо двери грязную брезентовую занавеску.
- Ну заходь, мужик. Только сбрую свою на взводе не держи, а то Гнат за бороду дернет.
Опанас вошел внутрь. После яркого солнца и шума улицы, комната показалась ему темной и оглушительно тихой. Воздух был спертым, пахло сургучом, старыми бумагами и дешевым табаком. За большим дубовым столом, заваленным картами, стопками бумаг, пустыми гильзами и разобранным наганом, сидел человек. Он был полной противоположностью всему, что Опанас видел снаружи. Худой, с бледным, не тронутым загаром лицом, в очках с треснувшим стеклом, за которыми виднелись усталые, но невероятно проницательные глаза. На нем была не рваная гимнастерка, как на всех, а чистая, хоть и застиранная, рубаха. Он скорее напоминал сельского учителя или фельдшера, чем начальника анархистской контрразведки. Это и был Гнат.
- Ну садись, - сказал он, указав на пустой ящик от патронов. – Рассказывай. Кем будешь, откуда, зачем. Только по-простому, без брехни. Я ее за версту чую.
Опанас опустился на ящик. Котел за спиной тяжело вдавился в доски. Он не знал, с чего начать. Вся его прошлая жизнь казалась ему теперь чужим, диким сном. Он поднял глаза на Гната и начал говорить. Коротко, обрывисто, почти без эмоций, как зачитывают приговор.
- Хутор у меня был. Жена. Сын, четырнадцать лет.
Он замолчал, сглотнув ком в горле.
- Пришли красные. Вместе с вашими. Сказали, мол, для революции. Все собрали. А потом…
Он рассказывал, как выносили зерно. Как Остап выкрикнул им, что они воры. Как комиссар говорил про «кулацкую идеологию». Как сын схватился за вилы. И как прозвучал выстрел.
– Маленькая дырка. Вот тут, – Опанас ткнул своим живым пальцем себе в грудь. – Крови почти не было.
Потом он рассказал про кузню. Про топор. Про то, как пилили кость. Про то, как жгли рану раскаленным железом. Он говорил это так же буднично, как раньше рассказывал бы о том, как подковывал лошадь.
- Потом домой пошел. А там струковцы… Сарай горит, они туда жену тянут. Раскидал их, а она… - он снова замолчал. – Дверь на засов заперла и сказала, чтоб не приходил.
Когда он закончил, в комнате повисла тяжелая тишина. Гнат долго молчал, снял очки и протер треснувшее стеклышко краем рубахи. Он смотрел не на Опанаса, а куда-то в стену, на старую, выцветшую карту Украины.
- Леонтьев, значится… - сказал он медленно. – Слышал я про таких Леонтьевых. Их, как собак нерезаных, развелось на земле нашей. Помнится мне, как в девятнадцатом, весной, когда батька Нестор еще в Красной армии комбригом ходил, и вся эта сволочь большевистская пела нам про «братство по классу», про «свободу и труд». Тогда таких Леонтьевых было пруд пруди. С трибун орали, мандатами трясли, а потом… – Гнат провел пальцем по треснувшему стеклышку очков, и в его голосе прорезалась тонкая, как лезвие ножа, горечь. – А потом они же и начали нас давить. Объявили вне закона. Предатели. Забыли, как им батька задницы спасал под Перекопом.
Он тяжело вздохнул, и этот вздох был полон не столько усталости, сколько застарелой, въевшейся в кости ненависти. Он снова надел очки и, наконец, посмотрел прямо на Опанаса. Взгляд его был острым, изучающим, будто он пытался взвесить не слова, а саму душу человека, сидящего перед ним.
- Значит, говоришь, в том отряде и наши были? – спросил он вдруг после недолгого молчания.
Опанас молча кивнул.
- Значит, Заруба, - сказал Гнат буднично, так, будто сложил в голове дважды два. – Атаман Заруба. Был наш, да вот сплыл. Продал волю за красный паек да за комиссарский мандат. Он и хлопцы его тропки наши знают, повадки наши. Вот потому-то большевики их и ценят, как ищеек. Вот, поди, твой Леонтьев к ним приставлен был для идеологического контроля, как они это любят называть. Они это любят. Да только вот Атаман и кодла его без политрука своего и гавкнуть не гавкнут. У нас Батька его сколько раз на виселицу отправлял, так он, падла, каждый раз выживает.
Гнат откинулся на спинку скрипучего венского стула, который выглядел здесь, в разграбленном помещичьем доме, совершенно чужеродно.
- Месть – дело хорошее, хлопец, - неожиданно спокойно вдруг сказал Гнат. – Правильное дело. Оно ж как карболка – больно, а гнить ране не дает. Только вот что я тебе скажу, пахарь. Не наш ты, чужой. Железо на тебе красное, мысли твои темные. Ты ж пришел сюда не за мать-анархию биться и не за волю народную, правильно? Ты пришел сюда топор точить, а мы тебе как точильный камень. Так?
Опанас кивнул. Ответить ему было все равно нечем, к тому же, это было в какой-то степени правдой, хоть он и не планировал ни к кому присоединяться.
- Так, - подтвердил он хрипло.
- Вот за это – спасибо. За честность. – Гнат чуть заметно улыбнулся уголками губ. – Брехунов-то у нас и своих полно. Значит, будешь пока с нами. Пока одной дорогой идем, так сказать. Но запомни: если чего удумаешь, если на наши припасы позаришься или к красным сбежать задумаешь, то мы твоим котлом потом будем дверь этого штаба подпирать. Понял?
- Понял, - согласно кивнул Опанас.
- Левко! – крикнул Гнат.
Брезентовая занавеска откинулась, и в комнату снова вошел щербатый разведчик, который и привел Опанаса.
- Слухаю, Гнат Гнатьич.
- Отведи этого… орла, - Гнат кивнул на Опанаса. – К нашим железячникам, к деду Савелию. Скажи, что от меня. Пусть хрыч старый поглядит на него, самовар его проверит. И скажи, чтоб присматривал за ним. И сам присмотри, чтоб, не дай бог, змею какую не пригрели по доброте душевной.
- Буде зроблено! – сказал Левко и махнул Опанасу. – А ну, пахарь, за мной! Неча штаны в штабе протирать!
Они вышли из душной тишины дома обратно в ревущий, воняющий хаос табора. Солнце уже клонилось к закату, окрашивая пыль в багровые тона. Левко вел его не к общим кострам, где уже вовсю горланили песни и пили мутный самогон, а в сторону, на окраину лагеря.
Здесь было тише, куда тише, но здесь были свои звуки. Воздух был наполнен лязгом металла, шипением пара и тихой, сосредоточенной руганью. Это был их мир. Мир железячников. Под несколькими наспех натянутыми тентами, снятыми с грузовиков, располагалась их мастерская. Пахло раскаленным железом, карболкой, дешевым табаком и чем-то еще, кислым и неприятным – запахом гноящихся ран.
На земле валялись груды искореженного металла, поршни, шестерни, разобранные котлы. Несколько человек, все как один с протезами, молча занимались своим делом: кто-то чинил порванный шланг, кто-то выстукивал молотком вмятину на медном баке, кто-то просто сидел, тупо глядя в огонь небольшой полевой кузни.
Левко подвел Опанаса к самому старому из них. Это был иссохший, жилистый старик с седой, спутанной бородой и лицом, похожим на печеное яблоко. Вместо левой руки у него был прилажен грубый крюк, а на спине висел маленький, самодельный котел, собранный, казалось, из старого самовара и водопроводных труб. Он сидел на ящике из-под патронов и методично затачивал напильником какой-то зубец на металлическом протезе ноги другого повстанца.
- Ну, дед Савелий, прымай пополнение, - сказал Левко. – Гнат велел присмотреть.
Старик оторвался от работы и медленно обвел Опанаса взглядом своих выцветших, но острых, как шило, глаз. Он смотрел не на лицо. Он смотрел на железо. Его взгляд скользнул по казенной штамповке протеза, по ровным заклепкам котла, и на его губах появилась презрительная усмешка.
- Тьфу ты, етишкин дух, - сплюнул он себе под ноги. – Опять красное барахло притащили. Бастион, седьмая серия. Дрянь.
- Та он не красный, деду, - попытался объяснить Левко, но дед Савелий его перебил.
- Та бачу я, шо не красный! Красный бы уже давно в земле лежал. Я про железо его говорю. Фабричное. Сделано, чтоб красиво было, а не чтоб работало. Котел задран высоко, центр тяжести – к чертовой матери. На бегу спотыкаться будешь. Паропроводы тонкие, медь говеная. Прогорят через месяц. А клапан сброса давления вообще один. Засорится – и разлетишься на куски, как тот арбуз.
Он говорил это буднично, как о погоде, и от этого его слова звучали еще убедительнее.
Из-за спины Савелия выскочил молодой парень, лет двадцати, с горящими от восторга глазами. Его правая рука тоже была заменена протезом, но очень грубым, самодельным, с тремя тонкими пальцами-захватами.
- Деду, та ты шо! – затараторил он. – Это же «Бастион-7М»! У них же система двойного впрыска! И гироскоп для балансировки! Я в трофейных бумагах читал! Дядьку, а правда, что у него КПД на двенадцать процентов выше, чем у шестой модели? А щит выдвижной есть? А ну, покажи!
- А ну, цыц, Сверчок! – рявкнул на него Савелий. – Нашел игрушку, дурень. Гироскоп ему… Пока дождешься, как этот гироскоп сработает, ты уже три раза носом землю вспашешь. Да и не нужон он нам даром, этот гироскоп ваш, етить его налево.
Савелий поднялся, подошел к Опанасу вплотную. Он беззастенчиво постучал костяшками пальцев по котлу, прислушиваясь к звуку.
- Воду заливал? – спросил он.
- Заливал, - ответил Опанас.
- Какую?
- Из болота.
Савелий и Сверчок посмотрели на него одновременно. Сверчок – с ужасом, а Савелий – с какой-то мрачной удовлетворенностью.
- Ну, все, - констатировал старик. – Поздравляю, хлопец. Через неделю-другую можешь свой бочонок на помойку выкидывать. Фильтры забьешь накипью, трубки полопаются. Молись, чтоб не в бою.
Он обошел Опанаса кругом.
- Снимай.
- Что? – не понял Опанас.
- Железо свое снимай, говорю! – прорычал Савелий. – Щас мы поглядим, чего тебе там красные намудрили. Да и раны твои надо проверить, а то ежели уж гнить все начало, то тогда проще руку по плечо оттяпать.
Опанас замер. Он смотрел на этого злого, нелюдимого старика, на восторженного Сверчка, на других молчаливых, изувеченных людей вокруг. Он пришел сюда за местью, а попал в какой-то адский кружок механиков, где его тело и его боль были лишь предметом их профессионального интереса. Он понял, что его путь будет гораздо, гораздо сложнее, чем он думал. И что выжить здесь, в этом братстве ржавчины и боли, будет не легче, чем на поле боя.
Глава 7. Урок
Опанас молча, с каким-то отрешенным безразличием принялся расстегивать ремни. Рука не слушалась. Левая, живая, дрожала от усталости, едкой боли в обрубке правой, нервного напряжения. Правая же висела бесполезным грузом, ибо на ней не было даже пальцев, напоминая о себе лишь болью. Пряжки, пропитанные потом и заляпанные грязью, заедали и совсем не хотели поддаваться. Опанас ковырял их грязными ногтями, чувствуя на себе абсолютно все взгляды тех, кто был в этом подобии импровизированного лагеря. И это было что-то сродни показательной порке. Он, Опанас, хозяин своей земли в прошлом, грозный и страшный железячник ныне, стоял как провинившийся школяр, опустив глаза в землю, неспособный справиться со своей собственной сбруей.
- Та дай ты сюды, - проворчал Савелий, отталкивая его руки.
Старик действовал быстро, с привычной, отточенной годами сноровкой. Его пальцы, узловатые и сильные, как корни старого дерева, находили нужные застежки, дергали за ремни, и через минуту тяжелый котел со скрежетом съехал со спины Опанаса и глухо ударился о землю. Облегчение было таким внезапным и сильным, что Опанас пошатнулся. Спина, освобожденная от двухпудовой тяжести, горела огнем.
- А ну-ка, повернись, - скомандовал Савелий.
Он бесцеремонно задрал на спине Опанаса рубаху. Сверчок, стоявший рядом, невольно отшатнулся и сдавленно охнул. Кожа под котлом была страшной. Это не были обычные потертости. Вся область спины, куда приходился жар от радиевой соли, представляла собой один сплошной, уродливый ожог. Кожа была багрово-красной, местами покрыта волдырями, наполненными мутной желтоватой жидкостью. В центре, там, где котел прилегал плотнее всего, кожа обуглилась и почернела, превратившись в сухой, потрескавшийся струп, похожий на кору горелого дерева. От спины шел слабый, но отчетливый запах паленого мяса.
- М-да, – протянул Савелий, не выказывая ни сочувствия, ни удивления. – Новичок. Думал, оно само носиться будет. Это тебе не печка в хате, пахарь. Это ад, который ты на себе таскаешь. Кожу под ним дубить надо. Постоянно. Иначе через месяц она у тебя до костей прогорит. Ну или вон, как белые да немцы – корсет специальный носить.
Он подошел к протезу.
- Так… рука. Ну, снимать его тебе никто не будет. Мы ж все-таки не красные мясники, чтоб каждый раз тебе кость дробить. Он теперь твоя часть. Пока не надумаешь выкинуть. Ну или пока вместе с ним не сгниешь.
Савелий присел на корточки и присмотрелся к стальной манжете, намертво прикрученной к обрубку руки Опанаса. В манжете виднелись четыре небольших отверстия с резьбой, заткнутые короткими винтами. Это были санационные порты.
- Сверчок, а ну-ка ключ мне и спринцовку. И таз тащи, чтоб на землю все добро не потекло.
Сверчок, бледный, но с лихорадочным блеском профессионального интереса в глазах, притащил инструменты и подставил под руку Опанаса ржавый эмалированный таз. Савелий специальным ключом вывинтил один из винтов. Из отверстия тут же, с тихим шипением, вырвался тошнотворный, сладковатый запах разложения.
- Ну, щас держись, - сказал старик Савелий.
Он вставил в отверстие наконечник большой оловянной спринцовки, наполненной солевым раствором, и с силой нажал на резиновую грушу. Опанас взвыл. Ощущение было такое, будто внутрь его плоти, под железо, в самую сердцевину боли, вонзили сотни раскаленных игл. Он чувствовал, как соленая жидкость под давлением разрывает ткани, промывая гниющее месиво, которое когда-то было его рукой. Из второго отверстия в таз хлынула отвратительная, мутная жижа. Это была смесь гноя, сукровицы, лимфы и мелких, почти неразличимых ошметков мертвой плоти. Она была теплой и густой. Опанас смотрел на это, и его желудок свело ледяным спазмом. Его вырвало прямо себе под ноги.
- Ой, ну ниче-ниче, - буднично прокомментировал дед Савелий, не отвлекаясь от процедуры. – Первая промывка – она всегда такая. Привыкнешь. Главное, все оттуда вымывать каждый раз.
Он промывал долго, методично, раз за разом наполняя спринцовку и вгоняя ее содержимое в протез, пока из дренажного отверстия не потекла почти чистая, розоватая от крови вода. Таз был наполовину полон омерзительной жижей, над которой уже кружились первые мухи.
- А вот теперь самое главное, - сказал дед Савелий. – Карболка!
Он взял другую спринцовку, чуть меньше. И вот теперь, если прошлая боль была нестерпимой, то это был сущий ад. Карболка, впрыснутая под давлением в открытую, промытую солью рану, вызывала такую вспышку агонии, что Опанас на мгновение отключился. Его тут же подхватил Сверчок.
- Эу, не спать! Сказал же, привыкай. Теперь это твоя жизнь. Каждые два дня. А лучше каждый день, - ворчал дед Савелий.
Когда процедура была закончена, а боль начала утихать, дед Савелий закрыл винтами санационные отверстия.
- Ну все, - сказал он. – Жить будешь. Но! Это еще не все. Ты пока посиди.
Он оставил сидеть Опанаса на ящике, дрожащего, покрытого холодным потом, а сам вместе со Сверчком стал заниматься его самоваром.
- Ну, погляди-ка, хлопец, - сказал Савелий, обращаясь к Опанасу. – Первый урок. Почему эта хреновина – дрянь полнейшая. Не потому что красная, а потому что сделана инженерами, а не нами. Инженеры думают о чертежах, о цифрах, о КПД. А мы думаем о том, как выжить еще один день в этом говне.
Он повернул котел.
- Фильтр водяной. Один. Тиной твоей болотной вусмерть забился. Я смотрю, ты его тут почистить пытался. Но не помогло. Ладно, это мы поправим. Но в походе у тебя на это времени не будет. У нас-то, - он похлопал по своему самовару. – Их три. Один забился – поставил другой.
Затем он ткнул пальцем в один из клапанов.
- Предохранительный клапан. Один. Заводской. Красивый, аж блестит. Пружинка в нем тоненькая, нежная. Чуть котел перегреешь, так он у тебя весь пар в небо стравит. И останешься ты посреди боя с пустой железкой. Будешь стоять и смотреть, как тебе башку рубят, а рука твоя и пальцем не шевельнет. Чуть котел перегреешь, так он у тебя весь пар в небо стравит. А у меня, - он вновь указал на свой самовар. – Клапан от паровозной топки. Пока его не выбьет, у меня в котле будет такое давление, что можно рельсы гнуть.
- Деду, а правда, что у «Бастиона» камера сгорания с платиновым напылением для лучшей теплоотдачи?
- Напыление… – передразнил Савелий. – Правда. А еще правда, что это напыление прогорает через сто часов работы. И тогда твой хваленый котел начинает жрать радиевы брикеты в два раза быстрее. А где ты ее в степи возьмешь? У суслика в норе? Наша топка – из простого чугуна. Грубо? Да. Неэффективно? Да. Зато я ее могу заварить куском любой ржавой бочки. А ты свое напыление чем восстанавливать будешь? Слезами комиссара?
Опанас слушал эту злую, яростную проповедь, и слова старика входили в него, как соль в его рану.
- Ладно, хватит языком чесать, – проворчал Савелий, прерывая свои размышления. – Работать надо. Сверчок, тащи зубило и молот. Будем эту красоту кромсать.
Он посмотрел на Опанаса. Взгляд его смягчился на долю секунды.
- А ты сиди, пахарь. Сиди и смотри. Это твой второй урок.
Сверчок через мгновение вернулся с тяжелыми инструментами. Он прямо сиял энтузиазмом. Для него это было высшей формой творчества. Савелий взял в руки молот, примерился.
- Гляди, пахарь, – сказал он, не оборачиваясь к Опанасу. – Большевики-то и их инженеры, поди, думают, что их работа – это ж прям венец творения. Что она идеальная. А это – гордыня. Нет ничего идеального. Все можно улучшить. Или хотя бы сделать так, чтобы оно не убило тебя раньше времени.
Он приставил острое зубило к блестящему медному корпусу, туда, где должен был быть вварен второй клапан по их плану.
- Начнем с пересадки легких, - сказал дед Савелий. – У твоего тарантаса должно быть хотя бы одно нормальное.
Первый удар был оглушительным. ДЗЯЯНННЬ! Звук разорвал вечерний воздух, заставив вздрогнуть даже угрюмых железячников у соседнего костра. Сноп ярких искр брызнул в сумерки. На полированной меди осталась лишь небольшая, уродливая зазубрина.
- Прочная какая, коза! – с уважением сказал дед Савелий. – Стенка двойная, кажись. Для безопасности, ага… Ну ниче, против лома нет приема.
Он ударил снова. И снова. Он вошел в ритм, и кузня ожила. Каждый удар был точным, выверенным, полным сдержанной, крестьянской силы. Опанас смотрел на него и видел не старика, а могучего демиурга, который не создает, а пересоздает мир под себя. Савелий не просто бил по металлу. Он спорил с безликим заводским конструктором, доказывая свою правоту каждым ударом молота.
Сверчок стоял рядом, придерживая зубило, и его лицо, освещенное летящими искрами, выражало священный трепет. Он подставлял инструмент под нужным углом, отскакивал после удара, сдувал медную стружку. Они работали как единый механизм, понимая друг друга без слов.
Наконец, с протяжным скрежетом, кусок меди был выбит. В боку котла зияла рваная, некрасивая дыра.
- Во, - удовлетворенно крякнул Савелий. – Теперь, Сверчок, тащи клапан. От подбитого броневика который.
Сверчок притащил тяжелый, ржавый чугунный механизм. Он был уродлив и груб по сравнению с блестящими деталями Бастиона. Савелий приложил его к дыре.
- Теперь самое интересное. Будем женить чугун и медь. Они друг друга не любят, как мужик и баба с разным характером. Но мы их заставим.
Он раздул мехами огонь в походной кузне. Угли вспыхнули жадным, оранжевым пламенем. Савелий бросил в огонь несколько медных прутков и кусок олова. Пока металл грелся, он занялся фильтром. Он безжалостно выломал тонкую заводскую сетку, выругавшись на ее хлипкость. Вместо нее он начал вставлять новую, грубо сплетенную из толстой стальной проволоки.
Опанас наблюдал за этим священнодействием, и его собственная боль отступала на второй план. Он был заворожен. Он видел, как чужая, вражеская технология, идеальная в своей заводской завершенности, на его глазах превращается в нечто иное. В нечто живое, уродливое, но приспособленное к этой страшной жизни. Каждый удар молота, каждый виток проволоки, каждая капля расплавленного припоя были актом присвоения. Черные делали его частью своего мира, своей анархистской, вольной правды.
- Готово, – сказал Савелий, вытаскивая из горна раскаленный докрасна клапан.
Он приставил его к отверстию, и Сверчок тут же начал поливать место стыка флюсом из бутылки. Зашипело, повалил едкий белый дым. Савелий взял длинные щипцы, подхватил ими расплавленный пруток припоя и начал аккуратно, но быстро, наносить его на шов. Олово и медь текли, смешивались, заполняя щели. Это была ювелирная работа, выполняемая грубыми, мозолистыми руками.
Шов получился неровным, бугристым, с наплывами. Он был похож на уродливый шрам на гладком теле котла.
- Ну все, значится, - Савелий отступил от самовара на пару шагов. – Теперь он наш. Вольный!
Он посмотрел на Опанаса.
- И ты тоже, хлопец. Как и все мы.
Он сел на ящик, тяжело дыша. Работа отняла у него много сил.
- Завтра поставим тебе все на место, да спину твою подлатаем пожженную. У нас мазь одна есть дедовская. Из гусиного жира, дегтя и еще чего-то там. Воняет так, что вокруг аж мухи дохнуть начинают, зато раны с ожогами затягивает вмиг.
Он достал из-за пазухи кисет с махоркой, скрутил козью ножку, прикурил от уголька. Дым был горьким и едким.
- А теперь, хлопче, урок третий, - сказал он, выпуская клуб горячего противного дыма. – Твоя новая рука – это не просто чтоб мешки ворочать. Это оружие, понял? И не только в ближнем бою. Ты стрелять-то хоть могешь?
Опанас пожал плечами.
- В царской армии служил. С мосинки стрелял. Давно это было.
- Мосинка – это хорошо, - кивнул Савелий. – Это винтовка. Длинная такая, увесистая. Приклад есть. Ты ее в плечо упираешь и двумя руками держишь. А теперь-то у тебя второй руки, почитай, как и нету.
Он кивнул Сверчку. Тот с готовностью подскочил и принес тяжелый, громоздкий револьвер системы Нагана, но необычный. К его рукояти и стволу были приварены грубые металлические скобы и зажимы.
- Во! – сказал Савелий. – Это шпалер наш. Наша придумка, для таких как мы.
Опанас взял оружие в левую, живую руку. Оно было тяжелым и неуклюжим.
- А вот так, – Савелий поднял свой протез-крюк. – Ты свою клешню на что используешь? Чтобы щитом закрываться да морды топором колотить? Это для салаг. Настоящий железячник делает свою мертвую руку живой. Она твой станок. Твоя опора.
Он подошел к Опанасу, взял его правую, железную руку и развернул ее ладонью вверх.
- Гляди. Вот сюда, – он указал на пазы между стальными пальцами, – вставляется скоба на рукояти. А вот этот зажим, – он показал на крепление у ствола, – цепляется за предплечье.
Он помог Опанасу закрепить наган на протезе. Револьвер стал продолжением его металлической руки, жестко зафиксированный, смотрящий точно вперед.
- Чувствуешь? – спросил Савелий. – Теперь это не ты целишься. Теперь целится вся твоя рука. Весь твой корпус. Ты поворачиваешься всем телом, как та башенная пушка на броневике.
Ощущение было странным. Оружие стало частью его, но частью мертвой, непослушной. Он не чувствовал его веса, не мог интуитивно поймать баланс.
- А курок? – спросил Опанас.
- А курок – это самое хитрое, – усмехнулся Савелий. – Сверчок, тащи тросик.
Сверчок притащил какой-то гибкий стальной тросик. Один его конец Савелий прилепил к спусковому крючку нагана, а другой протянул вдоль протеза к спине Опанаса, туда, где крепилась вся сбруя.
- Вот, гляди, – он нашел под лопаткой Опанаса один из свободных управляющих тросов, идущих от мышц спины. – Этот у тебя почти не задействован. Мы его сейчас с курком и поженим. Будешь спиной стрелять.
Он ловко соединил два троса небольшой муфтой.
- Во! – удовлетворенно крякнул Савелий.
- А можно… попробовать? – с надеждой спросил Сверчок, уже готовый бежать за мишенями.
- Отставить, – отрезал Савелий. – Котел снят. Без него рука – просто железяка. Ни силы, ни баланса. Вот завтра, как котел поставим, так и проверим, какой из нашего новичка стрелок.
Он отсоединил тросик и забрал у Опанаса револьвер.
- На сегодня хватит. Иди, поешь чего-нибудь, если найдешь. И спать. Завтра тяжелый день.
Савелий указал на свободное место под одним из брезентовых навесов, рядом с остывающей полевой кузней. Там на земле уже лежала какая-то грязная, пропахшая дымом мешковина. Это, видимо, и было его новое ложе.
Опанас молча кивнул. Он чувствовал себя совершенно опустошенным. Боль в руке, гул в ушах, запах карболки и гноя смешались в один тошнотворный коктейль. Он подошел к общему котлу, из которого один из повстанцев черпал мутную, пахнущую дымом похлебку. Опанас взял свою миску, но, поднеся ее ко рту, понял, что не сможет проглотить ни ложки. Он отдал свою порцию Сверчку, который с благодарностью ее принял, и побрел к своему месту.
Он лег на жесткую, колючую мешковину, подложив под голову какой-то сверток со старым тряпьем. Другие железячники уже устраивались на ночь. Кто-то молча чистил оружие, кто-то тихо переговаривался, кто-то просто лежал, уставившись в темнеющее небо. Их мир был лишен суеты и пьяного веселья основного лагеря. Здесь царила усталость, боль и сдержанность людей, живущих на грани.
Опанас закрыл глаза. Но сон не шел. Он лежал, и его тело, освобожденное от тяжести котла, казалось непривычно легким. Но пустоту на спине тут же заполнила другая, внутренняя тяжесть. Он лежал на чужой земле, под чужим небом, среди чужих, изувеченных людей. И думал о доме.
Он думал не о стенах и крыше. Он думал о запахе. О том, как пахло свежескошенное сено в сарае. Как пахла его Галя, когда возвращалась с речки, принося с собой запах воды и солнца. Как пахли волосы Остапа – смесь пыли, пота и чего-то неуловимо детского, родного. Эти запахи были его миром. А теперь его мир пах железом, гноем и смертью.
Он вспомнил, как они с Остапом сидели под старым дубом. Сын, тогда еще совсем мальчишка, с восторгом показывал ему вырезанную из коры лодочку.
- Гля, батя, плывет! – кричал он, запуская ее в лужу после дождя.
И Опанас тогда улыбался. Он чувствовал себя сильным, вечным, как этот дуб, как эта земля. Он был уверен, что сможет защитить этот маленький, хрупкий мир от всех бурь.
А теперь… Теперь он сам стал бурей. Чудовищем из железа и боли, от которого его собственная жена заперлась на толстый засов.
Боль в обрубке руки снова напомнила о себе. Она была не острой, а тупой, глубинной, ноющей, будто кто-то медленно выкручивал из него кость. Он стиснул зубы. Он знал, что должен держаться за эту боль. Она, как и ненависть к Леонтьеву, была единственным, что у него осталось. Единственным, что не давало ему окончательно рассыпаться, превратиться в такого же безразличного к жизни и смерти старика, как Савелий.
Он лежал, слушая, как потрескивают угли в остывающей кузне, как где-то в лагере пьяно затянули тоскливую песню, как в высокой траве стрекочут сверчки. Те самые сверчки, что стрекотали и у его дома. Мир вокруг был прежним. Это он стал другим.
Глава 8. Братство
Ночь была короткой, как лихорадочный сон тяжелобольного. Опанас проваливался в густую, липкую дрему, но каждый раз из нее его выдергивала ноющая, пульсирующая боль в обрубке руки. Она то затихала, превращаясь в монотонный гул, то вспыхивала с новой силой, заставляя его покрепче стиснуть зубы и сдерживать стон. Просыпался он от собственного скрежета зубов, весь в холодном поту, а потом долго лежал, глядя на небо, пытаясь рассмотреть незнакомые созвездия на черном бархате. Но это были не его звезды.
Разбудил его тычок в бок. Он резко открыл глаза. Над ним, утопая в предрассветных сумерках, стоял дед Савелий.
- А ну, боец, подъем! – проскрипел старик. – Неча бока отлеживать. Солнце лежебок не любит.
Опанас с трудом поднялся. Тело было будто чужим – разбитое, оно болело и ныло. Каждый мускул протестовал. Спина, где вчера нашелся ожог, теперь превратилась в сплошную кипящую рану. То была боль тысячи игл, воткнутых в кожу.
- Ну давай, давай, шевели культяпками, - торопил его дед Савелий, протягивая ему оловянную кружку с чем-то дурнопахнущим – какой-то теплый, вонючий травяной отвар.
Опанас взял кружку. От нее пахло горькой полынью и чем-то еще, терпким, неприятным. Он сделал глоток, и жидкость обожгла горло. Но затем по телу разлилось приятное тепло, какого Опанас не ощущал уже давно.
- Это еще что? – прохрипел он.
- Лекарство, - буркнул Савелий. – От живота, от головы, от дурных мыслей. И кровь гоняет, чтоб зараза не цеплялась. Ты пей давай.
Пока Опанас пил горький отвар, Савелий принес небольшую деревянную баклажку и моток грязноватых, но сухих тряпок.
- Скидывай давай рубаху свою, - сказал дед Савелий. – Щас будем спину твою лечить.
Опанас с трудом стянул через голову рубаху. Он пытался делать это медленно, осторожно, но грубая ткань, пропитанная за ночь потом и сукровицей, превратилась в единое целое с его кожей. В нескольких местах она присохла к лопнувшим волдырям намертво. С тихим, влажным треском, похожим на звук отрываемого от дерева гриба, рубаха отошла от спины, унося с собой тонкие лоскуты молодой, розовой кожицы и обнажая мокнущую, саднящую плоть.
Боль была не просто острой. Она была невыносимой, ослепляющей. На секунду мир перед глазами Опанаса схлопнулся в черную точку, и он пошатнулся, ухватившись левой рукой за воздух. Савелий, стоявший рядом, даже не шелохнулся. Он смотрел на спину Опанаса с тем же бесстрастным, профессиональным интересом, с каким мясник смотрит на освежеванную тушу.
В верхней части, где котел прилегал не так плотно, она была покрыта багровыми, воспаленными пятнами и десятками мелких волдырей, наполненных мутной, желтоватой лимфой. Некоторые из них лопнули, оставив после себя мокрые, похожие на язвы, круги. Ниже, вдоль позвоночника, там, где жар от радиевой топки был самым сильным, картина была еще страшнее. Кожа здесь обуглилась, почернела и растрескалась, как пересохшая земля. Из этих глубоких, кровоточащих трещин сочилась сукровица, смешиваясь с потом и грязью. От спины шел тошнотворный, сладковатый запах паленого мяса и начинающегося разложения. Это был запах человечины, которую слишком долго держали у огня.
- М-да, - протянул Савелий, не выказывая ни сочувствия, ни отвращения. На своем долгом веку он видывал виды и похлеще. – Запустил ты себя, хлопец. Еще б неделька, и можно было б мясо с позвонков соскребать.
Он открыл свою деревянную баклажку. Из горла вырвался густой, удушливый смрад, который перебил даже запах горелой плоти. Это была адская смесь из дегтя, гусиного жира, едкой карболки и чего-то еще, травяного, горького. Мазь была черной, как земля, и блестела на свету жирными, радужными разводами.
- Ну, терпи, козаче, - сказал старик. – Будем тебе шкуру новую наращивать.
Он не стал использовать тряпку. Он зачерпнул полную пригоршню этой липкой, холодной массы своими мозолистыми, похожими на корни, пальцами и без всякой подготовки плюхнул ее прямо в центр обожженной спины Опанаса.
Опанас взвыл. Не закричал, а именно взвыл – сдавленным, животным, утробным звуком. Ощущение было такое, будто ему на спину вылили ведро жидкого, ледяного, но такого горячего огня. Холод мази смешался с жаром воспаленной плоти, а едкий деготь и карболка впились в тысячи нервных окончаний, как рой раскаленных ос. Он согнулся, упершись руками в колени, его тело забилось в мелкой, неконтролируемой дрожи. Изо рта потекла слюна, смешанная с желчью.
А Савелий продолжал. Он с силой, без всякой жалости, втирал черную мазь в каждый сантиметр изувеченной спины. Он размазывал ее по волдырям, вдавливал в кровоточащие трещины, покрывал обугленные участки толстым, жирным слоем. Под его пальцами лопались уцелевшие пузыри, выпуская свою мутную жидкость, которая тут же смешивалась с черной мазью, превращаясь в отвратительное серо-бурое месиво.
- Да не дергайся ты, ну, – рычал он, когда Опанас пытался отстраниться. – Надо, чтоб впиталось. Чтобы до самого мяса дошло. Эта мазь, она гниль убивает. И кожу дубит. Заставляет ее умирать и становиться твердой. Ты должен убить свою спину, мужик, чтобы она могла жить под котлом. Понял? Убить, чтобы жила! – дед Савелий скрипуче рассмеялся.
Опанас ничего не понимал. Он был в агонии. Он чувствовал, как липкая, вонючая субстанция проникает в его тело, становится его частью. Он уже не мог разобрать, где кончается его кожа и начинается эта черная, едкая грязь. Он был просто куском мяса, который обрабатывали, дубили, готовили к дальнейшему использованию, как воловью шкуру перед тем, как натянуть ее на барабан.
Через несколько минут, которые показались Опанасу вечностью, боль начала меняться. Острые, режущие вспышки утихли, сменившись одним сплошным, глубоким, пульсирующим жжением. Будто вся его спина превратилась в гигантский горчичник. Жжение было настолько сильным, что перекрывало все остальные ощущения.
- Во, - довольно крякнул дед Савелий, закончив обработку раны. Он вытер руки о сухую траву. – Теперь пущай дубится. Через неделю станет как подошва у сапога. Сможешь хоть на гвоздях лежать.
Он протянул Опанасу его рубаху.
- Надевай давай.
Опанас с отвращением посмотрел на грязную ткань, потом на свою черную, блестящую, покрытую адской мазью спину. Мысль о том, чтобы снова надеть эту рубаху, была почти такой же мучительной, как сама процедура. Но он молча взял ее и натянул на себя. Ткань тут же прилипла к липкой мази, став холодным, мокрым компрессом. Он чувствовал себя так, будто его заживо завернули в саван.
Он стоял, пошатываясь, тяжело дыша, и пытался прийти в себя. Мир вокруг был серым и расплывчатым. Единственной реальностью было это всепоглощающее жжение на спине и тупая, ноющая боль в обрубке руки. Он был клубком боли, завернутым в человеческую оболочку. И в этот момент он с ужасающей ясностью понял, что Тарас был прав. Это был не просто билет в один конец. Это был билет в ад, который он теперь будет таскать на себе до самой смерти.
- Ну, пошли за мной, боец! – бодро скрипнул старик.
Они подошли к тому месту, где вчера оставили разобранный котел. За ночь он остыл и теперь выглядел как останки какого-то доисторического, медного животного, вскрытого и выпотрошенного. Рядом, на расстеленной грязной мешковине, уже суетился Сверчок, с благоговением раскладывая инструменты: ключи, молотки, зубила, мотки проволоки, банки с солидолом. Он напоминал юного жреца, готовящегося к священному ритуалу.
- Ну что, готов к еще одному уроку? – спросил Савелий.
Он ткнул мозолистым, прокопченным пальцем в медный корпус.
- Ты должен стать одним целым с этим бочонком. Ты должен его чувствовать. Каждую его дрожь, каждый стук, каждое шипение. Ты должен стать с ним одним целым. Иначе оно тебя убьет. Не враг, не болезнь, а вот эта медная кастрюля.
Он подвел Опанаса к своему собственному, самодельному котлу – уродливому, покрытому шрамами пайки, но выглядевшему надежным, как старый валун.
- Слухай сюды. Это азбука. Это «Отче наш» для таких, как мы. Утром, перед тем как заводить, ты всегда проверяешь три вещи. Первое – уровень воды.
Он взял длинный, тонкий латунный щуп, похожий на спицу, и просунул его в специальное отверстие в своем котле.
- Мало будет – перегреешь топку, и она пойдет трещинами. Металл устанет, как старая кляча, и однажды просто лопнет, обдав тебя кипятком. Много нальешь – не останется места для пара, и тяги не будет. Рука будет вялая, как дохлая рыба, щит не раскроется.
Он вытащил щуп. На нем блестела мокрая отметка.
- Вот, видишь? Две трети. Золотая середина. Как в жизни.
Он показал на небольшую стеклянную трубку сбоку своего котла, забранную в металлическую оплетку.
- У меня вот, уровнемер. С паровоза скрутил. У тебя на «Бастионе» его нет. Там инженеры решили, что электрический датчик надежнее. А датчик – это проводок. Перетерся от тряски, окислился от сырости – и ты слепой. Будешь думать, что воды по горло, а у тебя топка уже докрасна раскалилась. Так что каждое утро будешь щупом проверять. Как масло в моторе у шофера. Понял?
Опанас молча кивнул, впитывая каждое слово.
- Второе – тяга, – продолжил Савелий. – Это дыхание твоего котла.
Он открыл небольшую дверцу топки и показал на заслонку внутри.
- Проверяешь ее ход. Чтобы не забилась сажей, не заклинила от жара. Если тяга плохая, твой котел начнет кашлять и плеваться черным дымом, как старый дед. Будет жрать топливо, а силы не давать. И враг тебя за версту по этому дыму увидит.
- И третье, самое главное, – он с почти нежностью постучал по грубому чугунному клапану, который они вчера вварили. – Проверяешь его. Каждый божий день.
Он взял молоточек и легонько стукнул по рычажку клапана. Тот чуть заметно дернулся.
- Видишь? Ходит свободно. Значит, пружина не заржавела, не заклинила. Этот кусок чугуна – твой ангел-хранитель. Единственный, который у тебя остался. Если он откажет, давление в котле будет расти. Десять атмосфер, двенадцать, пятнадцать… Ты этого даже не почувствуешь. Будешь идти, а за спиной у тебя тикает бомба. А потом – БАХ! – и мы от тебя даже сапог не найдем. Разнесет на мелкие ошметки вместе с твоей ненавистью.
Он говорил просто, без заумных слов, и Опанас, привыкший иметь дело с плугами и боронами, понимал его. Это была та же крестьянская логика, та же мудрость земли, только примененная к адской машине. Все должно быть смазано, проверено, все должно ходить свободно и дышать.
- Теперь…
- Деду, а можно я? – не выдержал Сверчок, его глаза горели нетерпеливым огнем. – Про топливо!
Савелий махнул рукой, мол, валяй, все равно без толку.
- Гляди, Опанас! – Сверчок подскочил к ящику и с почти религиозным трепетом, но с видимым усилием, достал свинцовый контейнер. – Это – будущее.
Он с усилием открыл крышку. Внутри, на подложке из выцветшего красного бархата, лежало несколько тусклых, сероватых брикетов.
- Радий! – выдохнул он. – Ты представляешь? В этом маленьком кусочке – сила, способная двигать бронепоезд! Ни дыма, ни копоти, ни шлака! Чистая, абсолютная энергия! Большевики, сволочи, конечно, но в этом они нас обошли. Они поняли, что будущее не за углем и паром, а за атомом!
Он говорил быстро, сбивчиво, как пророк, которому открылась истина.
- Я читал их трофейные журналы. Они пишут о «лучистой энергии», о «распаде материи». Они хотят построить целые города на этой силе! Представляешь, ни топок, ни труб! Только маленькие, вечные сердца, дающие свет и тепло! Это же и есть настоящая анархия! Свободная энергия для свободных людей!
- И свободная смерть в придачу, – проворчал Савелий, доставая свой холщовый мешок. – Пока ты будешь мечтать о своих лучистых городах, эта дрянь сожжет тебе легкие и превратит кости в труху.
- Это предрассудки! – вспыхнул Сверчок. – Просто у нас нет нужных технологий! Нужна правильная защита! Свинцовые экраны, графитовые отражатели... Я чертежи видел! Можно сделать котел почти безопасным!
- Чертежи, – сплюнул Савелий. – Я тоже видел чертежи рая на земле. В книжках. А потом видел, как люди с этими книжками в руках резали друг другу глотки за мешок гнилой картошки. Твои чертежи – такая же брехня. Где ты в степи возьмешь свинцовый экран? У суслика в норе выменяешь?
Дед Савелий звучно сплюнул на землю.
- Вот это, – он указал на блестящие брикеты Сверчка, – красное топливо. Чистое. Фабричное. Горит ровно, жару дает много. Может твой ящик питать хоть сто лет. И убивает быстро. Лучи из него бьют, как из прожектора. Проходят сквозь медь, сквозь свинец, сквозь твою шкуру. Через полгода такой езды начнешь кровью кашлять. Проверено.
Он кивнул на свои, кустарные брикеты.
- А это – наше. Вольное. Мы его сами делаем. Нашли старую шахту под Донбассом, где эта дрянь в породе встречается. Добываем, толчем, мешаем с графитовой пылью и смолой. Грязно. Нестабильно. Один брикет может гореть сутки, а другой – прогореть за три часа. И топка от него забивается шлаком так, что чистить надо каждый день. Кто добывает, тот тоже дохнет спустя месяцы. Но, – он поднял на Опанаса свои выцветшие глаза, – графит и смола немного гасят эту их «лучистую энергию». Жара меньше, силы меньше, но и отравы в тебя летит поменьше. Ты все равно сдохнешь, пахарь. Но, может, на год позже.
Это был не спор о технологиях. Это был спор о том, как встречать свою смерть. Смиренно и прагматично, как Савелий, или с верой в чудо и прогресс, как Сверчок.
Савелий протянул Опанасу щипцами один из своих "вольных" брикетов.
- Бери. На первый раз хватит. А красные прибереги. На тот случай, когда надо будет бежать без оглядки. Или когда помирать соберешься, да захочешь, чтоб побыстрее.
Опанас молча взял щипцами черный, неровный кусок. Он был теплым на ощупь, и от него исходила едва заметная, тошнотворная вибрация. Он заглянул в открытую топку своего котла. Там, в глубине, виднелись остатки прогоревшего красного брикета – кучка серого, безжизненного пепла. Он понял, что все это время носил на спине не просто печь, а маленькую, медленную смерть.
- Да ты не лезь туда мордой-то, - строго сказал дед Савелий. – Ты что, ирод, смерти ищешь раньше времени? Вот эта пыль – это ж смерть чистая. На одежду попадет, так вся кожа потом пойдет язвами. А вдохнешь – почитай, что пулю легкими словил. И кашлять будешь, пока все нутро не выплюнешь да не издохнешь.
Опанас отшатнулся от топки, как от пасти змеи. Он посмотрел на свои руки, на одежду, инстинктивно проверяя, не попала ли на него эта серая смерть. Сверчок, видя замешательство Опанаса, подскочил с длинным железным скребком.
- Мужики, давайте я! Я уж привычный к такому-то!
Он подошел к котлу, сделал глубокий вдох, задержал дыхание и низко наклонился к топке. Его движения были быстрыми, отточенными, как у сапера, работающего с миной. Он просунул скребок внутрь и осторожно, стараясь не поднять пыль, начал сгребать серые останки на край. Пыль была легкой, почти летучей, и несколько мельчайших частиц все же поднялись в воздух, закружившись в солнечном луче, как крошечные, зловещие снежинки. Опанас невольно отступил еще на шаг.
- Привычный он, – проворчал Савелий, глядя на Сверчка с неодобрением. – Каждый раз так привыкает, а потом по ночам кровью харкает. Дурень. Думает, если молодой, то ему все нипочем.
Он повернулся к Опанасу.
- Запомни, мужик, - сказал он серьезно. – С этой дрянью шутки плохи. Уважать ее надо. Как и врага своего. Это ж как зверь в клетке. Красивый, сильный, а одно движение – и он тебе глотку перекусит.
Сверчок, отдышавшись, вернулся к ним. На его лице играла гордая улыбка, но в глазах стояли слезы от кашля.
- Все, мужики, чисто как в аптеке!
- Ну давай, Опанас, ставь, - сказал дед Савелий, указывая на котел.
Опанас, все еще держа брикет в щипцах, поместил его в специальное гнездо внутри топки. Кустарный брикет лег на место не так ровно, как фабричный, чуть вкось.
- Ниче, притрется, - сказал дед Савелий. – Главное, чтоб контакты прилегали. Закрывай.
Опанас с усилием закрутил массивный вентиль на люке, герметизируя топку. Теперь котел был похож на запертый гроб, внутри которого таилась и жизнь, и смерть.
- А теперь – заводи, - сказал Савелий. – Раз к нам дошел, значит заводил уже. Раскачивай машинку. Только посильнее, у нас топливо покапризней будет.
Опанас взялся за уже знакомую рукоятку стартера и, уцепившись еще крепче, сделал первый рывок. Динамо-машина отозвалась нехотя, с натужным, усталым скрипом
- Да посильнее ты! Лоб здоровый, а тянешь как бабка моя! – крикнул Савелий. – Со всей дури его! Как глотку комиссара своего!
Слова старика ударили в цель. Опанас рыкнул, и в его памяти вспыхнуло холодное, безразличное лицо Леонтьева. Он дернул снова, вкладывая в рывок всю свою ярость, всю боль, всю ненависть. Вой динамо стал выше, пронзительнее.
Опанас дергал снова и снова. Пот заливал ему глаза, мышцы спины и левой руки горели огнем. Изнутри котла начал доноситься тихий, дребезжащий звон – откликнулся излучатель.
- Сильнее надо! – орал дед Савелий. – Не хватает ему мощи!
- Контакты! – вдруг крикнул Сверчок. – Дед Савелий, у него ж контакты под фабричный брикет заточены. А наш-то, самодельный, кривой, встал, поди, там неплотно! Искра не идет.
Савелий чертыхнулся.
- Етить его за ногу… Да, щенок, башка у тебя варит. Жалко, что дурью забита. Стой, мужик!
Он подошел к котлу и несколько раз изо всех сил ударил по корпусу машины кулаком в том месте, где находилась топка.
- Ну, козлина! Вставай на место!
Котел отозвался глухим, недовольным гулом.
- Давай! Пока не отошел! – крикнул дед Опанасу.
Опанас сделал последний, отчаянный рывок. Он вложил в него все, что у него было. Дребезжащий звон на секунду сорвался на оглушительный визг, а потом резко оборвался. Его сменил низкий, утробный, вибрирующий гул. Котел содрогнулся, как просыпающийся зверь.
- Во! – сказал Савелий удовлетворенно. – Пошло дело. С пинка хоть, но все ж-таки завелся. Ты, мужик, запомни. Если не слушается – ты вдарь по нему хорошенько. Это ж как баба капризная, ласку не всегда понимает.
Гул становился ровнее, мощнее. От котла пошло тепло, но не такое сильное и ровное, как он чувствовал раньше. Оно было каким-то прерывистым, пульсирующим.
- Теперь воды лей, - скомандовал дед.
Сверчок принес ведро с мутной, грязноватой водой. Все же это было лучше, чем болотная жижа, которую Опанас заливал в прошлый раз.
- Слышишь, как шипит? – спросил дед Савелий. – Вот. У нас-то брикеты маленько другие. И давление у тебя будет скакать. Придется тебе его уметь чувствовать. Где-то стравливать пар, чтоб не рвануть.
Они принялись за работу. Савелий и Сверчок руководили, а Опанас был их подмастерьем. Они устанавливали на место переделанную сбрую, подсоединяли шланги, проверяли крепления. Опанас учился работать одной рукой, придерживая детали протезом, зажимая их между колен. Это было мучительно трудно, но он упрямо, с крестьянским упорством, впитывал науку.
- Не так! – рычал Савелий, когда Опанас пытался затянуть гайку со всей силы. – Ты не плуг чинишь! Там можно и через силу, земля стерпит. А тут все на живую нитку. Перетянешь – лопнет медная прокладка. Недотянешь – будет травить пар тебе на спину, потихоньку сваришься заживо. Ты должен чувствовать металл. Как жену свою обнимаешь. Нежно, но крепко. Чтобы знала, кто хозяин, но чтобы синяков не осталось.
- А если этот… асбестовый уплотнитель поставить? – вдруг встрял Сверчок. – Он жар лучше держит!
Своей почти детской наивностью Сверчок Опанасу почему-то немного напомнил Остапа. Эта мысль отозвалась болью у него где-то в груди.
- Уплотнитель… Нахрена он мне, скажи, этот твой уплотнитель? Пробовали вы вон в том году, ага… Двоих схоронили. Славко вон под Гуляйполем рванул, да так, шо мы потом даже железок не нашли. Ты лучше принеси корсеты, какие у нас есть. Подгонять щас будем, а то у товарища нашего на спине месиво уже, не потянет он.
Сверчок, поняв, что его рационализаторское предложение снова отвергнуто, сник, но тут же с энтузиазмом бросился выполнять новое поручение. Он подбежал к большому, окованному железом сундуку и вытащил оттуда несколько странных предметов одежды.
Это и были корсеты. Они не имели ничего общего с изящными дамскими принадлежностями. Это были грубые, толстые, простеганные жилеты, сделанные из нескольких слоев просмоленного брезента, войлока и, возможно, кожи. Они были жесткими, тяжелыми и пахли так же, как и мазь Савелия – дегтем, потом и карболкой. Вся их внутренняя сторона, та, что прилегала к спине, была покрыта бесчисленными темными пятнами от старых ран и пропитана въевшейся грязью.
- Вот, выбирай, – сказал Савелий, когда Сверчок принес корсеты. – Этот вот Грицьков был. Этот – Славков, царствие ему паровое. А этот, почитай, почти новый. С белого офицера сняли под Перегоновкой. У них-то все по науке.
Опанас посмотрел на эти страшные, будто снятые с мертвецов, жилеты. Мысль о том, чтобы надеть это на свою обожженную, кровоточащую спину, была почти невыносимой.
- А без этой чепухи не обойдется? – с надеждой спросил он.
- Обойдется, - с усмешкой ответил дед Савелий. – Да только мы тебе щас котел-то приладим, так ты через пять минут начнешь умолять, чтоб мы тебе этот корсет выдали. Это ж не просто так, это чтоб спина твоя не прогорела, понял?
- Понял, - ответил Опанас.
Дед Савелий осмотрел корсеты, выбирая.
- Ну, этот должен подойти, - сказал он, взяв в руку корсет белого офицера. – Ты-то мужик у нас справный, плечистый. А коли уж не полезет, придется вон Славков таскать, извиняй уж.
Надевать корсет было новой пыткой. Жесткая, грубая ткань царапала и без того измученную спину. Савелий безжалостно затягивал ремни на груди и боках, подгоняя жилет по фигуре Опанаса.
- Терпи-терпи, туже надо, - все приговаривал дед. – Он ж как влитой сидеть-то должен. А иначе до костей сотрет, коли болтаться будет.
Когда корсет был затянут, Опанас почувствовал себя закованным в броню. Он едва мог дышать. Каждый вдох отдавался болью в ребрах и жжением на спине.
- Ниче, - протянул Савелий. – Попривыкнешь. На третий день уж спать в нем будешь. Щас сбрую налаживать будем.
И тогда поверх жилета они начали натягивать сложную систему ремней и трубок, шлангов, проводов. Опанас понял, что дед Савелий все же был прав – куски кожи и пряжки теперь ложились на плотную кожу корсета, не принося адских болей.
- Просовывай руку, пахарь, - командовал Савелий. – Да не эту, дурень! Живую.
Они подсоединяли шланги, натягивали тросы. Савелий заставлял Опанаса десятки раз напрягать ту или иную мышцу спины, чтобы проверить отклик протеза.
- Дерни левой лопаткой! Так, палец сжался. Теперь правой! Ага, клешня пошла. А теперь резко, будто от удара уклоняешься!
Опанас дернулся. С лязгом и шипением из его протеза выдвинулся и зафиксировался щит.
- Хорошо, – кивнул Савелий. – Механизм работает. Теперь обратно. Опанас попытался сложить щит, но ничего не получалось. Он напрягал спину, извивался, но щит стоял намертво.
- Не той мышцей думаешь, – объяснил старик. – Ты пытаешься его силой запихнуть. А его надо отпустить. Расслабь спину. Вот тут, под ребром. Представь, что выдыхаешь.
Опанас попробовал. Он сделал глубокий вдох, а потом медленно выдохнул, стараясь расслабить напряженные мышцы. Что-то внутри щелкнуло, и щит с шипением сложился. Дед Савелий удовлетворенно обошел Опанаса, рассматривая свою работу.
- Ну все, мужик. Теперь ты наш, а не красный щеголь.
Глава 9. Оружие
Савелий сел на старый перевернутый ящик, достал кисет с махоркой и смачно задымил, испуская дурнопахнущие, вонючие клубы.
- Ну все, дядька, - вдруг сказал он. – Уроки кончились. Начались экзамены. Пора тебе и настоящее дело прочухать.
- Ты о чем? – насторожился Опанас, чувствуя, как неприятно засосало под ложечкой.
- Охотиться поедем, - усмехнулся Савелий. – Только дичь у нас сегодня особенная, не простая. Двуногая, понимаешь ли.
Он кивнул в сторону степи, где за невысокими холмами вилась пыльная дорога.
- Короче… Левко со своими разведчиками наткнулся, значится, на засаду неподалеку. Человек пять-шесть было. Засели в балке у переправы и обстреливают наши обозы, которые за фуражом ездят. Двоих наших положить смогли. Задача – разобраться с уродами. Вроде как струковцы.
Струковцы… В памяти Опанаса тотчас всплыли воспоминания о недавнем налете на их хутор. Он почти кожей чувствовал жар от горящего сарая. Он вспоминал, как налетчики хотели на его глаза сжечь жену, Галю. Как он расправился с ними, а они, будто беззащитные, ничего не смогли ему противопоставить. Как Галя… открестилась от него. Отказалась. Как она там? В голове закипела месть, прожилки на голове вздулись.
- Заодно проверим твою стрельбу, - говорил дед Савелий.
Сверчок, до этого молча собиравший инструменты, аж подпрыгнул от возбуждения.
- И я! Мужики, я с вами поеду!
- Ага, а как же без тебя, - кивнул дед Савелий, а потом придвинулся к Опанасу чуть ближе. – Восемнадцать лет лбу, а мозгов – как у гуся. Все в чертежи свои верит ходит. А ты в такое не верь. Верить надо только в то, что в руках.
И тут началась неторопливая, но полная смысла процедура сборов снаряжения, похожая на ритуал.
- Сверчок, патроны, - скомандовал дед Савелий.
Парень подбежал к большому, просмоленному ящику и достал несколько картонных пачек с патронами для нагана. Он протянул их Опанасу.
- Держи, дядьку, только ты это… сильно не расстреливай. А то маловато у нас этого дела.
Опанас взял пачки. Они были тяжелыми, увесистыми. Он вытряхнул патроны на подстеленную тряпицу. Тусклая латунь гильз, серый свинец пуль. Маленькие, бездушные кусочки металла, созданные, чтобы рвать живую плоть. Он принялся заряжать барабан своего шпалера. Пальцы левой руки, не привыкшие к такой мелкой работе, дрожали и не слушались. Патроны выскальзывали, падали в пыль.
Савелий наблюдал за его мучениями с непроницаемым лицом.
- Да ты не торопись, - вдруг сказал он. – Это дело такое – в бою времени не будет. Лучше помучиться щас, чем потом бегать.
Он достал из своего вещмешка несколько запасных, уже заряженных барабанов для шпалера и сунул их в специальные кожаные гнезда на поясе.
- Барабаны забивать заранее надо, - сказал он.
Сам он готовился с деловитой основательностью. Проверил крепление своего протеза-крюка, подтянул ремень. Достал из-за пояса длинный, узкий нож, похожий на мясницкий, провел по лезвию большим пальцем. Убедившись в остроте, сунул обратно. Затем он подошел к своему котлу, который стоял поодаль, и проверил щупом уровень воды. Долил немного из фляги. Проверил, как ходит рычажок на предохранительном клапане. Наконец, он открыл топку и подкинул туда половину "вольного" брикета.
- Надо, чтоб жар хороший шел, в бою давление надо высокое.
Сверчок снаряжался с юношеским азартом. Он тщательно протер ветошью свой австрийский карабин. Проверил затвор, щелкнув им несколько раз. Набил патронами несколько обойм и рассовал их по подсумкам. Затем он с гордостью продемонстрировал свое главное сокровище. На его самодельном протезе, на предплечье, был закреплен широкий стальной наруч. Сверчок нажал на скрытую кнопку, и из наруча с резким щелчком выдвинулся длинный, тонкий штык, похожий на заточенную пику.
- Эт на случай, если вплотную подойдут! – похвастался он. – Аэродинамика, конечно, страдает, но для последнего шанса – само то!
- Последний шанс у тя будет, когда ты этим шампуром невзначай за ветку зацепишься и морду в кровь расшибешь, - проворчал Савелий. – Ладно, инженер недоделанный. Котел-то проверил хоть?
Сверчок тут же посерьезнел. Он так же тщательно проверил воду, топливо, подтянул ремни на своей сбруе. Его котел был меньше и легче, чем у Опанаса, собранный из каких-то разномастных деталей, но парень обращался с ним с любовью и знанием дела.
Наконец, сборы были завершены.
Опанас чувствовал себя неуклюжим и перегруженным. Котел давил на плечи, корсет сковывал дыхание, железная рука с прикрепленным к ней револьвером казалась якорем. Он посмотрел на Савелия. Старик, несмотря на свой возраст и увечья, двигался легко, почти бесшумно. Он был одним целым со своим железом. Сверчок же, наоборот, был полон пружинистой, нервной энергии, постоянно поправляя амуницию и оглядываясь по сторонам.
- Ты, Опанас, запомни, - сказал Савелий на выходе из лагеря. – В бою надо думать. Куда бежишь, куда бьешь, куда стреляешь. Без головы – никуда. Так что, пахарь, думай.
Савелий шел впереди, своей странной, прихрамывающей походкой, опираясь на протез ноги, как на костыль. Сверчок семенил рядом, сжимая в руке старый австрийский карабин и то и дело с восторгом поглядывая на Опанаса, будто тот был не изувеченным крестьянином, а героем из книжки. Опанас замыкал шествие, чувствуя, как тяжело и неуклюже переставляет он ноги. Котел за спиной недовольно пыхтел, а железная рука, к которой все еще был прикреплен разряженный наган, казалась чудовищно тяжелой.
Первые минут десять они шли в полном молчании, погруженные каждый в свои мысли. Тишину нарушал лишь скрип их сбруи, приглушенное пыхтение котлов да шелест сухой травы под ногами. Воздух был прохладным, пах полынью и пылью.
- Дед, а правда, что Струков, атаман-то, с дьяволом связался? – вдруг нарушил тишину Сверчок. Его голос звучал по-мальчишески взволнованно. – Мне хлопцы в обозе рассказывали, что ни пуля его, ни сабля не берут. Мол, заговоренный он.
Савелий даже не обернулся.
- Херня все, - коротко бросил он. – Берет его пуля. Просто попасть надо. А не попадают, потому что не высовывается он никуда. Знает, что врагов себе вагон и малу тележку нажил. Страшно, поди.
- А я читал, – не унимался Сверчок, – что страх – это просто химическая реакция в мозгу. Выброс адреналина. Если научиться его контролировать, можно повысить болевой порог и скорость реакции. В германской армии были эксперименты…
- Ты опять за свои бамажки, – проворчал Савелий. – Пока твой германский вояка будет свою химию контролировать, наш мужик ему вилами бок пропорет. И вся наука.
Он помолчал, потом добавил, обращаясь уже скорее к Опанасу:
- Никакой он не дьявол. Крыса обычная. Хитрая и голодная. Он не лезет на рожон, как белые офицеры. Не прет на пулеметы за идею, как красные. Он бьет исподтишка. Нападает на обозы, на раненых, на тех, кто слабее. Он как та болезнь, что в грязи заводится. Его презирать надо, а не бояться.
Опанас слушал молча. Упоминание Струкова снова всколыхнуло в нем волну глухой, холодной ярости. Он вспомнил грязные, скалящиеся рожи, руки, тянущиеся к Гале, жар от горящего сарая. Нет, это были не крысы. Это были шакалы.
- А вот если бы у нас были настоящие машины! – снова заговорил Сверчок, его голос был полон мечты. – Не такие, как у нас, самопальные, а настоящие! Шагающие танки, как в тех же журналах рисуют! Мы бы их всех… и струковцев, и деникинцев, и красных… просто раздавили бы! Установили бы настоящую вольную республику! Без границ, без начальников!
- Угу, – хмыкнул Савелий. – А потом бы твои шагающие танки передрались между собой за то, чей анархизм правильнее. И разнесли бы все к чертовой матери. Ты, щенок, одного не поймешь. Дело-то не в железе. Дело в людях. Дай человеку топор – он им дров нарубит. А може, и соседу башку проломит. Дай ему шагающий танк – он то же самое сделает, только в масштабе побольше. Ничего не меняется.
- Меняется! – горячо возразил Сверчок. – Технология меняет сознание! Когда у каждого будет доступ к неограниченной энергии, когда не нужно будет бороться за кусок хлеба, тогда и злости в людях поубавится! Не будет нужды грабить и убивать!
- Будет, – отрезал Савелий. – Будет нужда доказать, что ты сильнее. Что твоя воля главнее. Это ж в крови у человека сидит. Вам ли не знать.
Они вышли к неглубокой, заросшей бурьяном балке. Разговор оборвался. Савелий приложил палец к губам, и они припали к земле. Впереди, на краю балки, виднелись фигуры дозорных Левка.
- Все, товарищи-бойцы, шутки кончились. Началась работа.
Он посмотрел на Опанаса.
- Щас будем проверять, пахарь, на что твоя ненависть горазда.
На краю, припав к земле, лежало несколько повстанцев. Среди них был и Левко.
- Ну шо, старый хрыч, - прошептал он, когда они подползли. – Подмогу привел? Эти гады, вон, пристрелялись, головы поднять не дают.
- Где они? – прошептал Савелий.
- Вон, видишь, россыпь камней на том склоне? – Левко указал на противоположную сторону балки, метрах в ста от них. – За ними и лежат. У них, кажись, ручной пулемет. «Льюис», вроде. И стрелок-то какой хороший.
В подтверждение его слов из-за камней ударила короткая очередь. Пули с хищным посвистом пронеслись над их головами, срезая верхушки сухой травы.
- Вот так и развлекаемся, - сплюнул Левко.
Савелий припал к земле, осматривая позицию врага.
- Так, - сказал он. – Ты, Сверчок, сиди тут, с Левком. Будете отвлекать их. Стреляйте почаще, но патроны не расстреливайте все. А мы с пахарем обойдем их справа, прям по руслу. Там кустарник густой прет, можно поближе подлезть.
- А чего я сидеть-то тут буду? – возмутился Сверчок. – Я тоже в атаку хочу!
- Да потому что у тебя, башка твоя чугунная, винтовка. Дальнобойная. И протез навороченный. А у нас – шпалеры да клешни. Наша работа вблизи. Все, делаем.
Они разделились. Левко и Сверчок открыли огонь по камням, заставляя струковцев вжаться в землю. А Савелий и Опанас, согнувшись в три погибели, скатились на дно балки и побежали вдоль пересохшего ручья, прячась за густыми зарослями терновника.
Они двигались быстро и тихо. Савелий, несмотря на свой возраст и хромоту, скользил по земле, как ящерица. Опанас же чувствовал себя неуклюжим медведем. Котел цеплялся за ветки, ноги путались в высокой траве. Он тяжело дышал, сердце бешено колотилось в груди.
- Тише ты, что ли, шо как корова сельская, - прошипел на него Савелий, когда он с треском наступил на ветку. – Щас всю степь перебудишь!
Они обошли позицию струковцев с фланга и залегли за небольшим холмиком, метрах в сорока от них. Отсюда было хорошо видно пятерых бандитов, лежащих за камнями. Один действительно возился с ручным пулеметом, остальные вели огонь из винтовок в сторону Левка.
- Ну все, пришли, - прошептал Савелий, доставая из-за пояса шпалер, еще более грубый и странный, чем у Опанаса. – Семь патронов у тебя, столько же у меня. В итоге четырнадцать. А их пятеро. Сила за нами. лавное – первый залп. Надо положить хотя бы двоих, пока они не опомнились. Я беру того, что слева, и пулеметчика. Ты – двоих справа. Центрального оставим на потом. Понял?
Савелий медленно поднял свой протез-крюк, на котором был закреплен револьвер. Он замер на секунду.
Грохнул выстрел.
И тут же, почти одновременно, Опанас напряг спину. Его собственный выстрел слился с выстрелом старика. Отдача мощно тряхнула протез, будто кто-то изнутри ударил по нему молотом. Боль тупой волной прошла от обрубка до самого плеча.
Мир на мгновение замедлился. Опанас видел, как один из струковцев, в которого целился Савелий, вдруг дернулся, будто его ткнули в бок палкой. На его грязной рубахе расплылось маленькое темное пятно. Он молча, с каким-то удивлением на лице, завалился на бок и затих. Пулеметчик рядом с ним дико взвизгнул, схватившись за плечо, из которого брызнула кровь.
А те двое, в которых стрелял Опанас, остались невредимы. Его пуля взбила фонтанчик пыли между ними. Они испуганно обернулись, их лица исказились от ужаса и непонимания.
- Лопух! – прорычал Савелий, и в голосе его звучала ярость. – Второго!
Он не дал им опомниться. Его рука дернулась снова. Грохнул еще один выстрел. Голова раненого пулеметчика мотнулась назад, будто на нее наступили сапогом. Из пробитого затылка вылетел фонтанчик из крови, мозгов и осколков кости, оросив камни позади. Тело обмякло и сползло на землю.
Опанас, в панике от своего промаха и от вида этой будничной, страшной смерти, снова навел руку. Она дрожала. Он выстрелил. Снова мимо. Пуля с визгом ушла в небо.
А вот теперь струковцы опомнились. Матюгаясь, они развернулись в их сторону и открыли шквальный, беспорядочный огонь. Пули защелкали совсем рядом, высекая искры из камней, срезая сухую траву у самого лица. Воздух наполнился свистом и жужжанием смерти.
- Вниз! – заорал Савелий, и с силой дернул Опанаса на землю.
Опанас рухнул в колючий бурьян. И в тот же миг он почувствовал страшный удар в спину. Не боль, а именно удар – глухой, мощный, сбивающий дыхание, будто в него врезалась на полном скаку лошадь. Его тряхнуло так, что зубы клацнули. Котел за спиной отозвался громким, жалобным звоном, как треснувший колокол. На мгновение гул в нем прервался, а потом возобновился, но уже с каким-то надсадным, больным присвистом.
- Живой, что ли?! – проорал дед.
- Живой!
И тут страх куда-то улетучился. На смену ему пришла леденящая ярость. Злоба на этих людей. Они уже пытались его убить. Пытались убить его жену. Разрушили его дом. Разрушили жизнь Гали. Опанас мигом забыл все уроки Савелия, забыл о тактике. Ему это было все побоку. Опанас вскочил на колени, уже не прячась, подставляясь под пули, становясь открытой мишенью.
- Щит! – орал Савелий.
Опанас инстинктивно дернул плечом. С лязгом и шипением из протеза выдвинулись стальные пластины, которые затем в считанные секунды разложились в прочный щит, прикрывая торс. Следующая пуля ударила в него с оглушительным звуком. ДЗЯЯЯНННЬ! Его ослепило снопом искр, а руку пронзила такая вибрация, что ему показалось, будто болты, держащие протез, сейчас вырвет из его кости вместе с мясом. Но он выстоял, и навстречу щиту прилетел целый град выстрелов. Каждый из них, казалось, вот-вот пробьет глухую оборону Опанаса, но этого не случилось. И тогда сзади раздались громкие, четкие выстрелы, содрогающие барабанные перепонки – то Левко и Сверчок работали про бандитам издалека, давая Опанасу и Савелию подойти как можно ближе. Когда враг затаился, Опанас решил переходить в атаку. Он вытянул свою железную руку, как продолжение своей ненависти, и не целясь, раз за разом начал напрягать мышцы спины.
Выстрел. Выстрел. Выстрел. Еще один.
Он не думал о том, куда летят пули, попадают ли они в цель. Он просто поливал свинцом камни, за которыми прятался враг. Он рычал, словно зверь в клетке, и каждое сокращение мышц было для него исполнением акта мести.
Один из бандитов, вскочивший на ноги, чтобы перебежать, вдруг споткнулся в воздухе. Его тело неестественно выгнулось, на груди расцвел красный цветок, и он рухнул на землю, как подкошенный.
- Попал! – в приступе дикой ярости заорал Опанас, сам не узнавая своего голоса.
Оставшиеся двое струковцев, видя, что против них стоит неуязвимое железное чудовище, дрогнули. Их огонь стал реже.
- Двигай, двигай! – взревел Савелий, поднимаясь в атаку. – Дави гадов!
Он, прихрамывая, побежал к камням. Опанас, не раздумывая, бросился за ним. Он бежал, прикрываясь щитом, и стрелял на ходу. Земля дрожала под его ногами. Котел за спиной ревел и кашлял, выплевывая клубы перегретого пара.
Один из оставшихся бандитов в ужасе выскочил из-за укрытия и кинулся бежать вверх по склону балки. Савелий, не останавливаясь, выстрелил ему вслед. Бегущий споткнулся, пролетел несколько метров кубарем и затих.
Оставшийся бандит оказался в невыгодном положении. Он был один, а их двое. Он в отчаянии выхватил из-за пояса топор и с диким воплем бросился на Опанаса.
- Убью!!
Опанас встретил его в лоб, но стрелять не стал. Набрав небольшой разгон, он бросился навстречу бандиту, выставив вперед стальной щит. Он врезался в бандита всей своей массой, которая теперь была куда больше. Раздался омерзительный, влажный хруст ребер, и струковец, выдыхая кровавый пузырь, обмяк. Он улетел, как тряпичная кукла.
Но он был еще жив. Лежа на земле, он попытался поднять топор. Опанас шагнул к нему и со всей силы опустил на него свою железную руку. Он не бил. Он просто наступил. Трехпалая клешня с хрустом вошла в грудную клетку бандита, сминая плоть и кости. Тот задергался, захрипел, и из его рта хлынула темная, густая кровь.
Все стихло. Только раненый струковец, тот, которому Опанас попал в ногу, тихо стонал, лежа на земле. Воздух был густым от запаха пороха, пота и свежего мяса.
- Ну, вот, поохотились, - устало протянул Савелий, пытаясь перевести дыхание.
Он подошел к телам, деловито осматривая их на предмет чего-либо полезного или ценного. Снял с одного патронташ, с другого – почти новые сапоги. Опанас стоял, шатаясь, и смотрел на свою руку. Она была вся в крови и в чем-то еще, липком и сером. Он попытался сложить щит, но механизм заклинило.
- Заело, - констатировал Савелий, не отвлекаясь от дела. – Ниче, щас закончим и сложим.
Он подошел к последнему, еще живому струковцу. Это был молодой парень, не старше Сверчка. Он лежал, зажимая руками раздробленное бедро. Кость торчала из рваной раны, белая и острая. Увидев их, он заскулил от ужаса.
- Не надо, братцы! Прошу!
Савелий молча посмотрел на него, потом на свой револьвер. Он выщелкнул пустые гильзы и начал неторопливо перезаряжать барабан.
- Дяденька, не надо! Христом богом молю! – лепетал парень, пытаясь отползти.
Опанас смотрел на него, и внутри у него все похолодело. Он видел перед собой не врага, а просто напуганного мальчишку.
- Дед, может не надо? – сказал он. – Он ж все-таки…
- Что? – перебил Савелий. – Не жилец он. Ему через неделю ногу отрежут, если не сгниет заживо. А потом железку прицепят. И он придет и выстрельнет в спину тебе или мне. Или вон Сверчку. Хорошо, что ли, будет?
- Нет, дед, я не буду, - твердо сказал Опанас. – Чем я тогда хуже них буду?
Дед усмехнулся:
- Мужик, мы щас целый лагерь положили. И как-то ты не задумывался все это время, правильно делаешь или нет. Да ты ж не лучше ничем. И мы ничем не лучше.
Опанас замялся. Возможно, дед и прав. Что, если такой вот детина придет к Гале на хутор?
- Вот то-то же.
Он закончил заряжать револьвер и, не целясь, с расстояния в шаг, выстрелил парню в голову.
Череп лопнул, как перезрелый арбуз. Мозги и кровь забрызгали сапоги Опанаса. Тело дернулось в последний раз и затихло.
Опанас резко отвернулся, и его вырвало. Желчь и остатки утренней каши изверглись на сухую, пыльную землю. Он стоял, согнувшись, и его трясло. Он смотрел на свои руки. Левая, живая, дрожала так, что он не мог ее остановить. Правая, железная, была неподвижна и спокойна. С ее ствола все еще вился тонкий сизый дымок. Вот теперь он точно был убийцей.
- Айда, мужик, - сказал Савелий, безразлично похлопывая его по протезу. – Дело сделано. Работа у нас такая, привыкай.
Глава 10. Цена победы
Они возвращались в лагерь в сгущающихся сумерках. Опанас шел как во сне. Мир сузился до двух вещей: мерного, тяжелого шага Савелия впереди и отвратительного, липкого ощущения чужой крови на его сапогах. Он старался не смотреть на свою правую, железную руку. Она казалась ему чужеродным, омерзительным наростом, который только что совершил нечто непоправимое. Внутренности сводило от спазмов, а во рту стоял привкус желчи и пороха.
Он шел, а степь обступала его со всех сторон, молчаливая и вечная. Это была уже не его родная, щедрая земля, пахнущая черноземом и хлебом. Это была чужая, выжженная войной степь конца лета. Ковыль, седой и сухой, как волосы старика, низко кланялся под порывами горячего ветра. Воздух был густым, настоянным на горьком аромате полыни, пыли и едва уловимом, сладковатом запахе тления, который шел от не убранных тел, оставшихся после прошлых боев. Небо на западе еще алело, будто огромная, незаживающая рана, а с востока уже наступала густая, чернильная синева, и на ней проступали первые, холодные и безразличные звезды.
Эта степь видела все. Она видела скифов, видела татар, видела казаков. Она впитывала в себя кровь поколений, и ей было все равно. Она примет и их кровь, и кровь тех, кого они только что убили, и прорастет на следующий год все той же горькой полынью. Опанас чувствовал это ее безразличие каждой клеточкой своего тела. Он, человек земли, всегда считавший ее живой, теперь ощущал себя лишь пылинкой на ее огромном, древнем теле. Пылинкой, пропитанной кровью.
Каждый шаг отдавался глухим стуком в голове. Тук-тук. Тук-тук. Как тогда, когда он забивал крест на могиле Остапа. Он снова и снова прокручивал в памяти последние минуты. Выстрел Савелия. Будничный, короткий. И голова того парня, лопнувшая, как тыква. Он отвернулся тогда, его вырвало. А Савелий… Савелий просто перезарядил револьвер. Будто корову на бойне забил. Привыкай, сказал он. Это и есть наша работа.
Неужели к этому можно привыкнуть? Неужели можно научиться смотреть на смерть так же просто, как смотришь на вспаханное поле? Он, Опанас, отнял жизнь. Может, не ту последнюю, но ту, другую, которая упала в пыль после его выстрелов. Он хотел этого. В тот момент, когда пули свистели над головой, он хотел только одного – чтобы они, те, за камнями, умерли. Чтобы перестали стрелять. Чтобы перестали существовать. И его желание сбылось. Так почему же теперь вместо удовлетворения или облегчения в душе была только эта холодная, липкая пустота?
Он думал о Гале. Образ ее вставал перед глазами так ясно, что хотелось закричать. Он видел ее не такой, какой видел в последний раз – с лицом, искаженным от ужаса, отползающую от него, как от прокаженного. Нет. Он видел ее другой. Молодой, смеющейся, с растрепавшимися на ветру волосами, когда они бежали с ярмарки, попав под летний ливень. Он помнил, как пахли ее мокрые волосы – дождем, травой и ею самой. Он помнил тепло ее руки в своей.
Что она делает сейчас, в эту самую минуту? Сидит ли в их темной, опустевшей хате? Смотрит ли в окно на ту же кровавую полосу заката? Думает ли она о нем? Нет. Наверное, нет. Она думает о нем с ужасом. С отвращением. Он вспомнил ее глаза, когда она поползла от него прочь. В них не было ненависти. Ненависть – это чувство. А в ее глазах была пустота. Такая же, как сейчас у него в душе. Она смотрела на чудовище.
А может, она была права? Может, тот Опанас, ее муж, действительно умер? Умер там, на пороге, вместе с сыном. А тот, кто вернулся, кто разорвал людей на куски своей железной рукой, – это уже не он. Это что-то другое. Что-то, собранное из мести, боли и железа. Что-то, чему нет места в ее мире. В мире, где пахнет хлебом и парным молоком
«Ты его не уберег». Ее слова, сказанные тогда шепотом, теперь гремели в его голове, как набат. Не уберег. Не смог. Был сильным, большим, хозяином своей земли, а не уберег самого главного. И теперь, пытаясь отомстить, он лишь доказывал свою правоту. Он становился еще страшнее, еще дальше от того мира, который не смог защитить. Он не возвращал своего сына. Он убивал в себе отца.
Вот они подошли к костру железячников. Там их уже ждали – Левко и Сверчок уже сидели, грелись и вовсю обсуждали недавнее событие. По их возбужденным лицам было видно, что они все знали.
- О, дед, ну шо, видал, эк мы их? – крикнул Левко, щерясь в улыбке.
- Пощипали, - ответил Савелий коротко. – Пятерых усмирили, да вот еще и пулемет притащили.
- А пахарь-то наш, гляди, отличился! – Левко с уважением посмотрел на Опанаса. – Мы аж с холма видали! Он на их как бык на красну тряпку пер! Красава, мужик!
Опанас ничего не ответил. Он подошел к корыту с водой, тому самому, в которое смотрелся утром, и принялся ожесточенно отмывать кровь со своего протеза и сапог. Он тер металл и кожу грязной тряпкой, но ему казалось, что кровь въелась навсегда, что этот запах теперь будет преследовать его вечно.
- Дядька Опанас, а вы его того… прям рукой, что ли? – Сверчок подскочил к нему с тем самым обычным, нездоровым огнем в глазах. – Того, последнего?! Это ж какую силищу надо иметь… Ни один человек там не сможет! Это же… Это же…
Опанас резко выпрямился и пронзительно посмотрел на парня. В его взгляде было столько холодной, тяжелой муки, что Сверчок отшатнулся и осекся на полуслове.
- Заткнись, – прохрипел Опанас.
Он отошел от корыта и рухнул на землю у самого края освещенного круга, отвернувшись от всех. Он хотел быть один.
- Эу, ты чего это, пахарь? – вдруг спросил Левко. – Ты уж не раскисай. Все такими были. Это ж первое дело. Привыкнешь.
- Не хочу я привыкать, - глухо ответил Опанас, не поворачиваясь.
- Да никто не хочет, - вздохнул Левко. – Да только жизнь заставляет. Ты думаешь, я родился с пушкой в руке? Я ж раньше, как и ты, землю возделывал. У меня под Полтавой хутор был. Поди еще побогаче твоего. Семья, дети. Ну, как обычно. А потом немцы пришли с гетманом. Хлеб забрали, батьку выпороли. До смерти. Потом красные пришли. Увели коня, а брата расстреляли за то, что в церкви служил. Потом пришли белые и забрали… Все забрали, короче. И старосту повесели, когда узнали, что красные приходили, а им никто не сопротивлялся.
Он вынул из кармана трубку, набил ее табаком.
- И понял я, в общем, одну такую простую вещь. Пока у тебя есть то, что можно забирать, найдется тот, кто к тебе за этим и придет. Всегда. И вот единственный способ, чтоб такого не было – стать тем, у кого страшно забирать. Ну или нечего, тут уж как посмотришь.
Он закурил, и огонек осветил его щербатую усмешку.
- Так что ты сегодня не просто так убивать ходил. Ты хутор свой защищал. Которого уже, может, и нету. И тот, который когда-нибудь, может, там будет. Понял ты?
Опанас молчал. Он лежал и думал. Слова Левка были простыми и жестокими, и в них была своя правда. Но Опанас чувствовал, что это не его правда. Левко защищал будущее. А у Опанаса будущего не было. Он мстил за прошлое. И эта месть сжигала его самого, превращая в пепел, такой же серый и безжизненный, как тот, что остался в топке его котла.
Левко, видя, что разговора не получается, хлопнул его по плечу и отошел к основному костру, где уже собрались его разведчики. Оттуда доносился смех и бряцание гитары. Опанас остался в тихом, угрюмом кругу железячников. Здесь не пели песен. Здесь говорили мало, и в основном о деле.
- Давление опять скачет, – жаловался Крот, тот самый детина с протезом-сваей. – На ходу три раза чуть не заглох. Шлак, наверное. Завтра чистить придется.
- Ты воду где брал? – спросил Савелий, не отрываясь от чистки своего шпалера.
- Да в той речке, у перелеска.
- Дурень, – констатировал Савелий. – Там же глина. Она тебе все трубки забьет. Сказано было – ищи родник или колодец.
Их разговор был похож на беседу старых, больных крестьян, обсуждающих погоду и хвори своей скотины. Только вместо коров и лошадей у них были котлы и протезы.
- А я вот что думаю! – вдруг подал голос Сверчок. Он сидел, поджав под себя ноги, и что-то увлеченно чертил палочкой на земле. – Проблема не в воде и не в шлаке! Проблема в самой системе! Паровой привод – это прошлый век! Он неэффективный! Мы теряем до семидесяти процентов энергии на нагрев и трение!
Крот посмотрел на него, как на умалишенного.
- Ты чего мелешь, инженер? Какое еще трение?
- Термодинамическое! – с жаром ответил Сверчок. – Понимаете, мы используем радий, энергию атома, чтобы просто кипятить воду! Это как топить печку ассигнациями! Мы должны преобразовывать лучистую энергию напрямую в движение!
Он вскочил и начал возбужденно жестикулировать своим самодельным протезом.
- Я читал в одном журнале… Тесла! Никола Тесла! Он писал о резонансных полях! Можно создать катушку, которая будет входить в резонанс с излучением радия и создавать силовое поле! Никаких поршней, никакого пара! Только чистое движение! Рука будет двигаться бесшумно и с невероятной скоростью!
- И жрать будет столько, что твой брикет за час прогорит, – вставил Савелий, заканчивая с револьвером.
- А мы поставим накопители! Конденсаторы! Будем накапливать энергию, а потом высвобождать ее импульсами! – Сверчок был в экстазе от собственных идей. – Представляете? Удар такой силы, что сможет пробить броню броневика! Мы станем непобедимы! Мы сможем построить…
- Коммуну, – закончил за него Савелий с едкой усмешкой. – Уже слышали. Одни уже строят. Вон, за Днепром.
- Не коммуну! – обиделся Сверчок. – Вольное общество! Где каждый будет творцом! Где машины будут работать, а люди – думать!
- Ага. Думать, как бы у соседа последний конденсатор отнять, – хмыкнул Крот. – Хватит брехать, Сверчок. Лучше скажи, как трубку прочистить, чтоб не глохла. От твоих разговоров сыт не будешь.
Сверчок сник. Он снова сел на землю и принялся чертить свои схемы. Опанас слушал их разговор краем уха. Ему были чужды и приземленные проблемы Крота, и заоблачные мечты Сверчка. Он лежал, отвернувшись, и пытался найти в своей душе хоть что-то, кроме этой выжигающей пустоты.
Крот с силой дернул какой-то рычажок на своем протезе. Из него с шипением вырвался клуб вонючего пара, и механизм с лязгом встал на место.
- У меня в селе трое детей осталось, – сказал он неожиданно глухим голосом, глядя в огонь. – Когда белые пришли, я в поле был. Вернулся – хата горит, жена на пороге зарубленная. А детей… офицер один увез. Сказал, в приют определит. Я его ищу. Уже год. Знаю, что фамилия его – барон фон Рихтер. И что служит он в Марковской дивизии. Он похлопал по своей стальной ноге.
- Ногу мне снарядом оторвало под Царицыном. Думал, все. А потом вот, приладили. И теперь я иду. И пока я иду, я его найду. А найду – убью. А потом… – он замолчал. – А потом мне твои конденсаторы, Сверчок, до одного места будут. Мне бы только дойти.
Опанас думал о Гале. Как она там, одна? Справится ли? В памяти всплыло ее лицо – не то, искаженное ужасом, а другое, давнее. Молодое, смеющееся, в венке из полевых цветов. Они тогда только поженились. Он нес ее на руках через ручей, а она смеялась и била его кулачками по плечам. И весь мир тогда казался простым, понятным и бесконечно добрым. Куда все это делось? В какой момент их простая, ясная жизнь превратилась в этот кровавый, запутанный кошмар?
Опанас не заметил, как задремал. Его вырвал из липкой, тяжелой дремы не крик, а само изменившееся дыхание лагеря. Исчезли пьяные песни и смех, стихло бренчание гитары. Их сменил другой звук – деловитый, напряженный гул. Скрип колес, тихое ржание лошадей, лязг затворов, короткие, отрывистые команды. Лагерь просыпался не для нового дня, а для новой беды.
Он открыл глаза. Небо было еще темным, лишь на востоке проступила бледная, болезненная полоса. Угли в костре почти погасли. Вокруг него железячники уже были на ногах. Они не суетились. Они молча, методично готовились. Проверяли котлы, подтягивали ремни, набивали патронами запасные барабаны. В их движениях была фатальная сосредоточенность людей, для которых это было такой же рутиной, как утренняя дойка коровы для крестьянина.
- Подъем, вояки! – крикнул пробегавший мимо командир-сотник, его голос был хриплым от напряжения. – Белые на хвост сели! Движемся к Помошной! Живее!
Савелий уже стоял над Опанасом, полностью снаряженный. Его лицо в полумраке казалось высеченным из камня.
- Ну что, пахарь, кончился отдых, – сказал он. Голос его был ровным, лишенным всяких эмоций. – Теперь настоящее дело. Не с бандитами драться, а с армией.
- С армией? – переспросил Опанас, с трудом поднимаясь. Тело ломило, а в голове стоял туман.
- Похуже, – Савелий кивнул в сторону, откуда они пришли. – Левко со своими только что вернулся. Говорит, нарвались на разъезд. Не простые солдаты. Офицерский полк. Конный. Идут быстро, нагло. Пытаются наш обоз отрезать.
Сверчок, стоявший рядом, лихорадочно проверял свой карабин. Его обычный энтузиазм сменился нервным, лихорадочным возбуждением.
- Офицерский… Это, наверное, марковцы или корниловцы! – выпалил он. – У них же броневики есть! И артиллерия!
- Вот и поглядим, что у них есть, – отрезал Савелий. – А пока – собирайся.
Опанас принялся за свою утреннюю рутину, но теперь она была наполнена новым, зловещим смыслом. Проверить воду. Закинуть в топку брикет. Раскрутить динамо. Каждый жест, который еще вчера казался ему диким и чужим, сегодня был жизненной необходимостью. Он дергал за трос стартера, и вой динамо-машины смешивался с общим гулом просыпающейся для боя армии. Но в действиях этих виднелся страх. Перед неизвестностью и… возможной скорой смертью. Одно дело пинать голодранцев-бандитов, но другое – сражаться с настоящей армией, быть в настоящем бою.
Когда его котел, наконец, завелся, Савелий уже ждал его.
- Батька приказ отдал, – сказал он, глядя куда-то вдаль, на дорогу, по которой уже тянулись первые тачанки. – Основная масса уходит на запад. А мы, – он обвел взглядом их небольшую группу железячников и подошедших разведчиков Левка, – мы и еще пара сотен таких же дурней остаемся. Арьергард.
- Арьергард? – переспросил Левко, сплевывая на землю. – Значит, опять в заднице.
- А мы из нее и не вылезали, – усмехнулся Савелий без тени веселья. – Наша задача – задержать их у станции. Помошная. Дать обозу уйти как можно дальше.
- Мы их не остановим, – сказал Опанас, чувствуя, как холодеет внутри. Он представил себе стройные ряды офицеров, пушки, броневики. И их – горстку оборванцев с самодельными машинами.
- А нам и не надо их останавливать, – ответил Савелий. – Нам надо, чтоб они об нас зубы обломали. Чтоб увязли в бою. Мы – кость в их горле. Подавятся, но проглотят. А пока будут глотать, наши уйдут.
Он похлопал Опанаса по стальному плечу. Удар был тяжелым, гулким.
- Это, пахарь, и есть наша работа. Умирать так, чтоб другие жили. Ну, или хотя бы бежали.
Он посмотрел на Сверчка, который нервно теребил свой штык-пику.
- Ты, инженер хренов, держись позади. У тебя винтовка. Стреляй издалека. Не лезь на рожон.
Потом он повернулся к Левку.
- А вы, разведчики, – наша кровь. Ваша задача – кусать их по флангам. Налетели, дали очередь, и тут же в балку. Чтобы они злились, распыляли силы.
И, наконец, он посмотрел на Опанаса и Крота.
- А мы с вами, мужики, – мясо. Мы будем стоять в центре. Принимать на себя главный удар. Наше железо – их главная цель. Пока они будут пытаться расковырять нас, конница их обойдет. Но вы не бойтесь, с нами еще мужики будут. И железные, и такие.
Он не отдавал приказы. Он просто констатировал факты. Раскладывал перед ними их собственную смерть, как карту местности.
- Все поняли? Вопросов нет? Ну и хорошо.
Он развернулся и пошел к дороге, где уже выстраивались в боевой порядок тачанки.
- Собирайся, – сказал он Опанасу через плечо. – Экзамен продолжается. И сегодня за провал ставят не двойку. Сегодня за провал ставят крест. Деревянный.
Глава 11. Арьергард
И теперь они шли по дороге, которая вдруг стала широкой и пустой. Шумный и галдящий табор остался где-то позади. Удаляясь, он превращался в длинную, извивающуюся змею из обозов и людей, медленно ползущую за горизонт. Змея эта несла в себе жизнь – смех и плач детей, ругань баб, скрип телег. Впереди же была лишь немая тишина, тяжелая и гнетущая, наполненная ожиданием.
Опанас шагал, и каждый удар его сапог о сухую, потрескавшуюся землю отдавался в голове. Он смотрел на спину Савелия. Старик шел ровно, не оглядываясь, будто на обычную работу. Но Опанас видел, как напряжены его плечи, как крепко сжата в кулак его единственная живая рука. Он тоже чувствовал эту тишину, то, как воздух вдруг стал тяжелым и неподъемным.
- Старый, как думаешь, сильно прижмут? – спросил Левко у деда Савелия. Его обычная щербатая усмешка куда-то исчезла с лица, и на ее место пришла серьезная, осмысленная физиономия.
- Ну, а ты как думаешь? – не оборачиваясь, ответил Савелий. – Это тебе не струковцы-раздолбаи. Это армия. Они-то уж воевать умеют. Порядок, дисциплина, мать их за ногу.
- Значит, сильно, - констатировал Левко. – Ну ниче. Мы тоже не лыком шиты.
Сверчок, шедший рядом с Опанасом, тяжело дышал. Его лицо было бледным, а глаза лихорадочно блестели.
- Я слышал про их тактику, - заговорил он, пытаясь отогнать от себя повисший в воздухе страх. – Они используют давление. Идут в полный рост, не ложатся. Чтоб запугать. Сломить волю противника.
- Ага, - хмыкнул дед Савелий. – А мы их из Максимов. Прям по ногам. Не любят они, когда ноги им перебивают. Орут очень долго потом.
Они шли, и степь вокруг них, казалось, замерла в ожидании. Даже ветер стих. Только высокое, безжалостное солнце пекло в затылок, и раскаленный котел за спиной Опанаса отвечал ему своим сухим, лихорадочным жаром. Он чувствовал, как пот, смешанный с дегтярной мазью, стекает по его спине под корсетом, вызывая нестерпимый зуд.
Он думал о Гале. Что она сейчас делает? Наверное, сидит в хате, заперев дверь на все засовы. Боится. Ненавидит. Он представил, как она одна ходит по пустому двору, как смотрит на развороченную дверь сарая, на следы от колес на земле. Справится ли она одна? Прокормится ли? Зима близко.
Мысль о том, что она там, одна, беззащитная, была почти такой же острой, как боль в обрубке руки. Он ведь должен был быть там. Должен был чинить сарай, готовить дрова, быть ее опорой. А вместо этого он здесь, идет умирать за чужих людей, за чужую "волю". А что, если бы он остался? Что, если бы не пошел за местью? Он бы стучал в запертую дверь. Кричал бы, что это он, ее муж. А она бы молчала за этой дверью, и ее молчание было бы страшнее любого выстрела. Нет. Пути назад не было. Он сам сжег этот мост в тот день, когда позволил Тарасу взять в руки пилу.
- О чем задумался, пахарь? – старик Савелий вырвал Опанаса из его мрачных дум.
- Да так, - вздохнул он. – О доме.
- Забудь, - мрачно отрезал старик. – Нет у тебя больше дома. И у меня нет. И у него, - он кивнул на Сверчка. – Вот наш дом теперь, - он развел руками в стороны. – А семья – это вот те ребята, что с нами идут.
Впереди показались строения станции.
Станция Помошная была не станцией в привычном понимании, а скорее, небольшим полустанком посреди бескрайней степи. Несколько приземистых кирпичных зданий, водонапорная башня, похожая на часового, и путаница ржавых железнодорожных путей. Именно здесь, в этом островке цивилизации, махновцы решили дать свой бой.
Их встретил хаос. Командиры кричали, раздавая последние приказы. Повстанцы спешно рыли окопы, таскали мешки с песком, устанавливали пулеметы. В воздухе стоял густой запах пота, махорки и страха.
Командовал арьергардом сам Щусь – один из самых близких соратников батьки Нестора. Опанас видел его лишь мельком – невысокого, жилистого, с горящими, почти безумными глазами. Он не отсиживался в штабе, а был здесь, на передовой, метался на своем коне вдоль выстраивающейся линии обороны, выкрикивая команды и отдавая приказы, добавляя к ним отборную, ядреную ругань.
- Железячники! Ко мне! – прорычал Щусь, заметив их группу. – Ваше место – у пакгауза! В центре! Будете держать переезд! Если они прорвутся здесь – нам всем крышка!
Он ткнул нагайкой в сторону приземистого кирпичного склада у железнодорожной насыпи и тут же умчался дальше, поднимая тучу пыли. Приказ был отдан. Обсуждению он не подлежал.
Их было всего семеро – Савелий, Опанас, Сверчок, Крот и еще трое угрюмых, молчаливых калек. Их поставили у самого железнодорожного переезда, за низкой насыпью из мешков с песком и шпал. Это была самая опасная позиция. Прямая, открытая дорога, по которой, скорее всего, и пойдет главный удар.
- Ну, хлопцы, располагаемся, - сказал дед Савелий, и в голосе у него не было ни страха, ни воодушевленности. Только усталость. – Рассредоточиться. Чтоб всех одним снарядом не накрыло.
Крот, как и подобало его кличке, тут же принялся улучшать укрытие. Он своей огромной силой подтаскивал тяжеленные шпалы, укладывая их поверх мешков. Затем он с силой вогнал свой протез-сваю в землю, проверяя опору, и установил рядом трофейный ручной пулемет Люиса, который тащил на себе. Он создавал свою личную, маленькую крепость.
Сверчок, наоборот, действовал нервно и суетливо, в некой панике. Он обежал всю позицию, выискивая лучший сектор обстрела для своего карабина. Залег, прицелился, вскочил, перебежал на другое место.
- Вот тут! – наконец сказал он, устраиваясь у края баррикады, откуда хорошо была видна дальняя часть дороги. – Отсюда я и прям на подходе буду брать!
Савелий же выбрал себе место в центре, у самого переезда. Он не стал окапываться. Он просто сел на землю, прислонившись спиной к мешку с песком, и принялся спокойно набивать свою трубку. Он видел сотни таких боев и знал, что никакие мешки не спасут, если прилетит твой снаряд. Единственное, что имело смысл, – это сохранять спокойствие.
Опанас, не зная, что делать, последовал примеру старика. Он опустился на одно колено рядом с ним, выставив вперед свою железную руку с наганом. Он чувствовал, как гудит котел за спиной, как пульсирует боль в обрубке. Он посмотрел на других. Петрович лежал чуть поодаль, и его снова бил сухой, надсадный кашель. Мыкола проверял свой обрез, а Череп просто сидел, неподвижный, как изваяние, и его единственный живой глаз безразлично смотрел в сторону врага.
- Страшно, инженер, а? – спросил Савелий, глядя на Сверчка, который все никак не мог угомониться и постоянно выглядывал из-за укрытия.
- Н-нет, - выдавил из себя парень. – Просто… волнуюсь.
- Эт правильно, - одобрительно кивнул Савелий. – Не боятся только дураки да мертвецы. Ты только смотри, как бы страх тебе в штаны не натек, хе-хе.
Он затянулся, выпустив облако вонючего дыма.
- А вот если не боишься, - продолжил дед. – То тогда пиши пропало. Будешь как наш пахарь.
Опанас вздрогнул, услышав это. Он посмотрел на Савелия.
- В тебе-то страха нет, это я знаю. Это для боя тоже хорошо.
Они ждали. Время тянулось, как патока. Солнце поднималось все выше, и степь начала дрожать в раскаленном мареве. Тишина давила на уши.
И вдруг, где-то далеко впереди, тишина нарушилась. Сначала донесся едва слышный, ровный гул. Потом он стал громче, к нему добавился дробный, нарастающий стук копыт, сливающийся в единый, грозный рокот, будто сама земля решила двинуться с места.
- Идут, - крикнул Левко, который лежал неподалеку с трофейным немецким биноклем. – Конница. Красиво идут, уроды.
Опанас прищурился. Он увидел их. Далеко на горизонте появилась темная, движущаяся полоса. Она росла, расширялась, и вскоре из нее стали выделяться отдельные фигурки всадников. Они двигались не беспорядочной толпой, как махновцы, а ровным, идеальным, почти парадным строем, покрывая собой всю степь. Над ними на ветру трепетали черно-белые флаги офицерских полков. Это была не банда. Это была армия. Настоящая, дисциплинированная, смертоносная.
- Во те на, - сплюнул дед Савелий. – Ты гля, как выстроились. Как очередь на тот свет.
Позади конницы вдруг показались броневики. Три неуклюжие, серые коробки, изрыгающие сизый дым. Они медленно ползли по степи, как гигантские черепахи, закованные в латы. Само их неторопливое, уверенное движение вселяло ужас.
- Ну, мужики, - сказал дед Савелий, выбивая трубку о каблук сапога. – Началось.
Белая конница остановилась вне зоны досягаемости пулеметов. Они перестраивались, готовясь к атаке. И в этот момент ударили их пушки. Где-то далеко, за холмами, сверкнула едва заметная вспышка, а через несколько долгих, тягучих секунд над позициями махновцев с пронзительным, разрывающим душу воем пронесся снаряд и с оглушительным грохотом взорвался за станцией, подняв столб черной земли и дыма.
За ним – второй, третий. Артиллерия начала методичную, безжалостную пристрелку.
Один из снарядов упал совсем рядом, ударив в водонапорную башню. Кирпич и железо с визгом разлетелись в стороны. Опанаса оглушило, засыпало землей и мелкими, острыми осколками. Когда он поднял голову, в ушах стоял непрерывный, высокий звон. Он увидел, как один из повстанцев, лежавший неподалеку, пытается встать, и понял, что у него нет половины головы.
- Огонь! – донесся истошный крик Щуся.
И оборона ожила. Застрочили, захлебываясь, "Максимы" на тачанках. Защелкали винтовочные выстрелы. Над степью повис гул и треск боя.
- Наша работа – броневики! – рычал Савелий сквозь грохот. – Пехоту пулеметчики покрошат, а вот эти коробки – это наша забота! Сверчок! Бей по смотровым щелям! Пахарь, Крот, готовьтесь! Подойдут ближе – по колесам хреначим!
Броневики, не обращая внимания на пулеметный огонь, который бессильно щелкал по их броне, медленно и неумолимо ползли вперед. За ними, прячась, перебежками двигалась пехота.
Опанас припал к своей импровизированной амбразуре. Он видел, как приближается головной броневик. Он был уже метрах в двухстах. Из его башни ударил пулемет, и очередь длинной строчкой прошила мешки с песком рядом с головой Опанаса. Песок и пыль забили ему рот.
Он выставил свою железную руку, пытаясь поймать в несуществующий прицел колесо броневика. Сердце колотилось где-то в горле. Он вспомнил слова Савелия. "Не думай. Чувствуй". Он выдохнул, навел руку и напряг спину.
Выстрел!
Пуля с характерным визгом отскочила от брони.
- Целься ниже! – орал Савелий. – Колесо!
Опанас выстрелил снова. И снова. Он стрелял, а броневик полз, неумолимый, как сама смерть. Он был уже так близко, что Опанас мог разглядеть заклепки на его броне. И в этот момент котел за его спиной кашлянул. Давление в протезе на секунду упало. Рука дрогнула.
«Щас еще этого не хватало!» - пронеслась в голове мысль, но котел, поперхнувшись, выбил струю горячего пара и загудел ровно.
- Мужики, гранаты! – орал Савелий.
Он выхватил из-за пояса связку из трех гранат, неуклюже, зубами выдернул чеку и, размахнувшись, швырнул ее прямо под колеса броневику.
Грохнул взрыв. Броневик пошатнулся, но ехать вперед все продолжал. Неумолимо, как сама смерть.
- Твою-то налево! – прорычал Савелий.
И тут один из молчаливых железячников, Мыкола, с которым Опанас знаком не был, вдруг вскочил во весь рост с диким воплем. В его руке была такая же связка гранат.
- ЗА ВОЛЮ!!! – дико заорал он и бросился навстречу броневику.
Усиленные ноги сделали свое дело – он в два счета добрался до броневика, но радость была недолгой. Мыкола взорвался вместе со связкой гранат, уничтожив кучку пехотинцев и подбив броневик. Опанас видел, как его руки и ноги полетели в разные стороны, оставляя за собой алый шлейф. То, что осталось от туловища, и вовсе превратилось в кровавый фонтан, который разбрасывал содержимое тела.
- Идиот! – проорал Савелий, вжимаясь в землю.
Броневик был уже в метрах двадцати. Сейчас он просто возьмет и переедет их, расплющит.
Тогда Опанас сделал то, что сам не ожидал от себя. Он поднялся, попутно раскрывая щит своего Бастиона. Ненависть, страх, ярость – все смешалось в один огненный ком. Он бросился навстречу стальному чудовищу.
- Пахарь, назад, придурок! – орал Савелий.
Но он уже не слушал. Он бежал, а мир его сузился до грохота взрывов и стрекотания пулеметов. И вот пулеметчик в башне вдруг заметил его. Ствол повернулся, и оглушительная очередь ударила в щит. ДЗЯЯЯНННЬ! ДЗЯЯЯНННЬ! ДЗЯЯЯНННЬ! Каждый удар был как удар молота по наковальне. Опанаса шатало, отбрасывало назад, он боялся, что удар пуль в один момент откроет его защиту. Но он упрямо, прямо по-бычьи, пер вперед. Боль в обрубке стала невыносимой, ему казалось, что кость треснула.
- Не ссать! – орал Левко сзади. – У нас конные еще есть!
Опанас дошел, и был уже прямо у самого броневика. Но он не знал, что делать дальше – гранат у него не было, а об устройстве этого транспорта он не ведал ровным счетом ничего. Тогда он просто замахнулся своей железной рукой, чтоб ударить по броне. Но в этот момент из смотровой щели водителя высунулся маузер и выстрелил почти в упор. Пуля попала в сам протез, в его часть, незакрытую щитом. Опанас взвыл от дикой боли, а сама железная рука потеряла часть контроля. Он уже не мог постоянно держать ее поднятой, а из разорванной трубки на протезе валил густой, застилавший обзор пар.
Он отшатнулся, прикрываясь щитом, и броневик, не останавливаясь, пошел прямо на него. Опанас видел, как эта ужасная, кровавая колесница смерти приближалась, скрипя и шипя, готовая перемолоть его в розовый фарш. Он уже было зажмурился, ожидая конца.
Но вместо хруста своих костей он услышал оглушительной силы выстрел, а через мгновение – взрыв и удар от него. Он открыл глаза. Броневик стоял, а из его смотровых щелей валил густой черный дым. Из дверцы сбоку попытался выбежать, черный, горящий солдат, кашляя и вопя от ужасающей боли. Но не успел – едва его нога коснулась земли, он обмяк и больше не шевелился. Воздух наполнился сладковато-терпким запахом горелой плоти.
- Получи, гад! – донесся откуда-то сбоку голос Крота.
Он стоял во весь рост, и в руках его уже был не трофейный пулемет, а противотанковое ружье. Именно он подбил броневик.
- Ложись! – успел заорать Савелий.
Второй броневик, который держался чуть поодаль, заметил Крота, и пустил длинную очередь в баррикаду, за которой тот сидел. Кроту же повезло вовремя упасть на землю и он, бросив в сторону оружие, накрыл голову руками, так что очередь пулемета лишь подняла в воздух грязь и пыль.
В это время Сверчок и Левко, прячась на своих позициях, работали по смотровым щелям в корпусах бронемашин. Они методично отстреливали подходящую позади пехоту, и трупы белых с глухим бульканьем обмякали, оставляя под собой лужи крови, мозгов и прочих внутренностей.
Но это было только начало. Пулемет замолчал, и раздался сухой, резкий хлопок. Сорокапятимиллиметровая пушка третьего из броневиков выплюнула снаряд. Он летел туда, где залегли Череп и Петрович.
Взрыв был оглушительным. Опанас, лежа на земле, почувствовал, как его подбросило. Земля содрогнулась. Грязь, камни и еще что-то мягкое, мокрое и теплое дождем посыпались сверху. Когда он, оглушенный, смог поднять голову, то увидел ужасающую картину.
На месте, где лежал Петрович, была лишь воронка. Его просто испарило. А вот Черепу "повезло" меньше. Взрывной волной его отбросило на несколько метров. Он лежал на спине, и его тело было чудовищно изувечено. Стальная пластина, заменявшая ему половину лица, была сорвана, обнажая кровавое месиво из костей, мышц и мозгов. Но самое страшное было не это. Его котел, пробитый осколком, взорвался. Не так, как снаряд, а иначе. С оглушительным шипением раскаленный пар и кипящая вода вырвались наружу, буквально сварив его изнутри. Его тело раздулось, как барабан, кожа на груди и животе лопнула, выпуская наружу клубы пара и внутренности. Это было похоже на лопнувший перегретый котел, только из мяса и костей.
Он видел, как второй броневик, закончив с той позицией, снова разворачивает башню в его сторону. Видел, как белая пехота, ободренная успехом, поднимается в атаку, стреляя на ходу.
- Прости, сынок… - шептал Опанас. – Я не смог…
Глава 12. Битва у Помошной
Он ждал. Ждал выстрела пушки, который превратит его в такое же кровавое месиво, как Черепа. Ждал пулеметной очереди, которая прошьет его насквозь. Ждал топота сапог белой пехоты, идущей добивать раненых. Секунды растянулись в вечность.
Но выстрела все не было и не было.
И вот, вместо него Опанас услышал другой звук. Сначала далекий, потом все более близкий, нарастающий гул. Он был похож на рой разъяренных ос. А потом – дикий, протяжный дикарский вопль, от которого, казалось, содрогнулась сама степь.
- А-А-А-А-А-А-А-А-А-А!!!!
Он с трудом открыл глаза. И увидел то, во что не мог поверить.
С флангов на белое войско из-за холмов полетела черная конная лава. Сотни всадников на низкорослых, степных конях с черными знаменами, реющими над головами. Они несли с собой сабли, шашки, ружья. Они мчали вперед, распихивая всех на своем пути. Впереди, на вороном жеребце, мчался сам Щусь, и его безудержный, дикий вопль вел конное войско за собой.
Это была контратака. Отчаянная и почти самоубийственная. Но белая пехота, не ожидая такого натиска, дрогнула. Их строй рухнул, смешался с вольным. Они пытались стрелять, но это не помогало. Черная волна уже врезалась в их ряды.
Тогда началась резня. Опанас воочию наблюдал этот ад на земле, похожий на страшный сон. Он видел, как сабли со свистом разрезали толщу воздуха, а затем и толщу плоти. Как пики пронзают серые шинели. Слышал крики ужаса и предсмертные вопли, ржание лошадей, выстрели пулеметов. Это уже было не сражение. Сражение закончилось давно. Теперь это была настоящая бойня. Грязная, кровавая, беспощадная.
Броневики, разворачивая башню, стали палить по всем – и по своим, и по врагу.
- Вставай, пахарь! – голос Савелия вернул Опанаса в реальность. – Вставай, пока нас тут свои же не потоптали!
Он помог Опанасу подняться. Боль в плече была адской. Поврежденный протез беспомощно висел, шипя и выпуская струйки пара.
- Руку зацепило? – спросил Савелий.
- Зацепило, - подтвердил Опанас.
- Дело дрянь. Ну ниче, дотерпишь. Если выживем.
Они, пригибаясь, побежали назад, к укрытиям у пакгауза. Крот уже был там, он перезаряжал свое противотанковое ружье, его лицо было искажено яростной гримасой. Сверчок лежал на земле, и Левко, матерясь, пытался перетянуть ему ногу жгутом.
- А с этим чего?
- Осколком посекло, - ответил Левко. – Но жить будет. Не страшная рана.
Контратака Щуся дала им несколько драгоценных минут. Белая пехота была смята и отброшена. Но офицеры, стреляя из наганов, быстро наводили порядок. Конница, понесшая страшные потери от пулеметного огня, отхлынула назад, унося с собой раненых и оставляя на поле десятки трупов людей и лошадей. А броневик снова был свободен.
- Они ж щас перегруппируются и снова нападут! – крикнул Савелий. – Отступаем к вокзалу!
Они подхватили раненого Сверчка под руки и, отстреливаясь, начали отступать к кирпичному зданию вокзала. Опанас бежал, и каждый шаг отдавался огнем в простреленном плече. Он чувствовал, как теплая, липкая кровь течет по его руке, смешиваясь с паром и машинным маслом из поврежденного протеза.
Они ввалились внутрь вокзала. Там уже было полно раненых. Стоны, крики, густой, тяжелый запах крови и карболки. Какой-то фельдшер в грязном, заляпанном кровью халате метался между лежащими на полу телами.
- Ложись! – крикнул Савелий Сверчку, укладывая на пол в зале ожидания.
Передышки не было. Белые перли и перли, озлобленные, и уже начинали штурм. Артиллерия открыла огонь, и снаружи загремели взрывы, а с потолка здания посыпались остатки побелки. Каждый удар сотрясал здание до основания. Оконные рамы вылетели вместе со стеклами, и в пустые проемы тут же засвистели пули.
- К окнам! Держать оборону! – ревел Щусь, пробегая по залу. Его лицо было забрызгано чужой кровью, а в глазах горел безумный огонь. – Тачанки уходят! Продержаться еще полчаса!
Это был ад. Опанас лежал у выбитого окна, отстреливаясь из нагана левой, живой рукой. Он стрелял почти не целясь, просто в сторону серых фигур, которые перебегали от укрытия к укрытию, приближаясь к станции. Его поврежденный протез был бесполезен. Он мог лишь прикрываться щитом, который заклинило в раскрытом положении, используя его как неуклюжую баррикаду. Боль в простреленном плече стала невыносимой, вся правая сторона тела горела огнем. Рядом с ним вел огонь Савелий. Он стрелял редко, но метко, экономя патроны. Он был спокоен, как на рыбалке. Его лицо не выражало ничего, кроме предельной концентрации.
- Видишь офицера? – прорычал он Опанасу, не отрывая взгляда от поля боя. – В фуражке! Бей его! Они без командира – как овцы. Опанас выстрелил. Промазал.
- Мазила! – выругался Савелий и выстрелил сам. Офицер, бежавший впереди цепи, взмахнул руками и упал лицом в пыль.
Бой шел за каждую пядь земли, за каждый кирпич этого развороченного вокзала. Махновцы дрались с яростью обреченных. Они знали, что отсюда уйдут не все. Раненые, лежавшие на полу, те, кто еще мог держать оружие, тоже стреляли из окон. Сверчок, лежа у стены, пытался перезарядить свой карабин, но его руки, ослабевшие от потери крови, не слушались.
В какой-то момент в соседнее помещение через окно влетел и взорвался снаряд. Взрывной волной Опанаса швырнуло на пол. Его оглушило, засыпало штукатуркой. Когда он пришел в себя, в ушах стоял непрерывный, высокий звон. Он поднял голову. В стене зиял огромный пролом, через который виднелось серое, дымное небо. И в этом проломе уже показались фигуры белых солдат.
- Прорвались! – заорал кто-то.
- Штыки к бою! – донесся с той стороны резкий, офицерский голос.
Савелий вскочил, отбросив бесполезный разряженный револьвер. Он выхватил из-за пояса свой длинный, узкий нож.
- Ну, пахарь, рукопашная! – орал Савелий. – Пошли!
Белые солдаты, молодые, безусые ребята с испуганными, но решительными лицами, полезли в пролом. Первый, выскочивший в зал, тут же получил от Савелия удар ножом под ребра. Он охнул, выронил винтовку и осел на пол. Но за ним лезли другие.
Но в этот момент, перекрывая грохот боя, из другого конца зала донесся отчаянный, ревущий крик:
- ОТХОДИМ!!! ПРИКАЗ БАТЬКИ!!!
В зал, шатаясь, ввалился связной. Его лицо было бледным, как полотно, одна рука безвольно висела, перебитая пулей, но он продолжал орать, донося приказ до каждого уголка разрушенного вокзала.
- Обоз оторвался! Все ушли! Отступаем!
Эти слова подействовали, как удар грома. Белый солдат, уже замахнувшийся штыком на Опанаса, на мгновение замер, растерянно оглядываясь на своих. Махновцы, только что готовившиеся умереть в последней схватке, вдруг обрели новую цель. Не умереть, а прорваться.
- Слышал, пахарь? – крикнул Савелий, вытаскивая свой нож из тела убитого солдата. В его голосе не было радости, только мрачное удовлетворение. – Нам дали умереть не зря! А теперь – живем!
Он подскочил к Опанасу и с силой дернул его за шиворот
- Уходим! Через задний выход! В степь! Живо!
Начался хаос отступления, который был не менее страшен, чем сама оборона. Они больше не держали позиций. Они бежали. Бежали, спасая свои жизни, таща на себе раненых, отстреливаясь на ходу.
Савелий и Крот подхватили под руки стонущего Сверчка. Парень был почти без сознания, его голова моталась из стороны в сторону, а из раны на ноге, наспех перетянутой грязным жгутом, густо сочилась темная, венозная кровь, оставляя на пыльной земле мокрый, прерывистый след. Опанас, чей правый протез был покрыт кровью из поврежденного обрубка, пытался прикрыть их отход, стреляя из нагана, то попадая, то нет. Они пятились к выходу, отстреливая белых, которые, опомнившись, с яростным визгом бросились на них.
Они выскочили из здания вокзала с тыльной стороны. Здесь не было артиллерийского огня, но воздух был густым и плотным от свиста пуль. Десятки махновцев, таких же, как они, выживших в этой мясоруке, бежали через путаницу железнодорожных путей, спотыкаясь о шпалы, и рассыпались по степи, стремясь к спасительной балке, видневшейся в паре верст отсюда.
Белые вели по ним ураганный, прицельный огонь. Это была уже не перестрелка. Это был расстрел. Люди падали. Опанас видел, как повстанец, бежавший рядом с ним, вдруг молча, без крика, ткнулся носом в землю, и из его спины вырос красный, пульсирующий цветок. Видел, как другой, раненый в ногу, упал, попытался ползти, но его тут же догнали двое белых солдат и молча, деловито, закололи штыками, раз за разом всаживая их в его дергающееся тело.
- Не оглядывайся! – рычал Савелий, таща Сверчка. Его лицо было искажено от напряжения. – Беги, пахарь! Беги!
Они бежали. Опанас бежал, и мир для него снова сузился. Теперь он состоял из нескольких простых, чудовищных ощущений. Первым был звук. Непрерывный свист и щелканье пуль вокруг. Хриплое, рваное дыхание, вырывающееся из его собственной груди. Стоны Сверчка. И тяжелый, больной кашель его котла. От удара пули и тряски в нем что-то разладилось, и теперь он работал с перебоями, то затихая, то выплевывая клубы горячего пара с запахом ржавчины.
Вторым была боль. Огонь в поврежденном плече. Каждый шаг, каждый толчок отдавался в нем так, будто в рану вгоняли раскаленный лом. Он чувствовал, как под протезом скользят и хрустят осколки раздробленной кости. Его поврежденный протез, бесполезный и тяжелый, мотался из стороны в сторону, с каждым шагом натягивая кожу и мышцы вокруг раны, превращая ее в кровавое месиво.
Третьим был вид. Он бежал и видел, как степь вокруг него усеивается телами. Вот упал Крот. Не от пули. Его протез-свая, поврежденный взрывом, с громким скрежетом подломился. Крот рухнул на землю, придавив собой Сверчка.
- Нога! – заорал он, пытаясь подняться. – Заклинило, тварь!
Савелий, не раздумывая, бросил Сверчка, подскочил к Кроту и со всей силы ударил сапогом по искореженному механизму. Снова скрежет, и протез выпрямился. Они снова подхватили Сверчка и побежали. Все действо уложилось в считанные мгновения.
Они пересекли железнодорожные пути и выбежали в открытую степь. Здесь было еще хуже. Никаких укрытий. Они были как на ладони.
- ВРАССЫПНУЮ!!! – завопил дед Савелий. – ПОШЛИ, ПОШЛИ, ПОШЛИ!!!
Они бежали, и мир для Опанаса превратился в лихорадочный, дергающийся кошмар. Он не думал ни о мести, ни о Гале, ни о сыне. В нем остался только один, самый древний инстинкт – выжить. Добежать до той балки. Упасть в ее тень. И дышать. Просто дышать.
Он споткнулся и упал. Упал не от усталости. Его котел, кашлянув в последний раз, заглох. Окончательно. Гул за спиной стих, сменившись мертвой тишиной. Протез обмяк, превратившись в бесполезный кусок железа. Опанас лежал в пыли, и его левая, живая рука была придавлена мертвой, правой. Он был в ловушке.
Он видел, как Савелий и Крот, тащившие Сверчка, оглянулись. Их лица были в десятке метров от него. Он видел на них отчаяние. Они не могли вернуться за ним.
- Пахарь! – донесся до него крик Савелия.
Он видел, как к ним уже несутся трое белых солдат. Близко, совсем близко. Он видел их потные, яростные лица, измазанные в крови и грязи, их оскаленные в крике рты.
Он попытался дотянуться до револьвера, но все было бесполезно. Опанас уже было смирился со своей незавидной участью, как вдруг над ним появилось лицо деда Савелия. Тот с особым рвением дергал трос его динамо-машины.
- Заводись, коза старая! – вопил он.
Один из белых солдат вскинул винтовку, чтобы выстрелить в старика в упор. Но раздался другой выстрел. Короткий, сухой. Голова солдата дернулась, и он молча упал. Это стрелял Крот. Он уложил Сверчка на землю и теперь, стоя на одном колене, прикрывал их огнем из своего пулемета.
- Пой, сволочь! – снова взревел Савелий.
И котел отозвался. Сначала тихий, дребезжащий звон, а потом – глубокий, спасительный гул. Протез Опанаса дернулся, наливаясь силой. Он вырвал левую руку, схватил наган. Вскочил на ноги. Двое оставшихся белых солдат, опешившие от такой картины, на мгновение замерли.
Этого хватило.
Опанас, не целясь, выстрелил раз. Другой.
Один из солдат схватился за живот и согнулся. Второй развернулся и побежал.
- Валим!!! – крикнул Савелий, и они снова бросились в бега.
Он бежал, и за его спиной оставалась станция Помошная – дымящийся, горящий ад, усеянный телами в черных и серых шинелях. Они заплатили за отход своего табора страшную цену. И экзамен, о котором говорил Савелий, был еще далеко не окончен.
Последние сто метров до спасительной балки превратились в вечность. Легкие горели, в глазах темнело от боли и потери крови. Опанас бежал, спотыкаясь, и мир вокруг него превратился в смазанное, дрожащее марево. Он уже не слышал свиста пуль, не чувствовал боли в плече. Им двигала лишь одна мысль, вбитая в голову Савелием: "Беги!"
Они скатились по крутому, осыпающемуся склону балки и рухнули на ее дно, в густые, колючие заросли терновника. Здесь было тихо. Грохот боя остался наверху, приглушенный толщей земли. Сюда доносились лишь его отголоски – далекие выстрелы и крики. Они лежали на земле, задыхаясь, глотая пыльный, пахнущий травами воздух. Они были живы.
Первым очнулся Савелий. Он сел, тяжело опираясь на свой протез-крюк, и закашлялся – сухим, рвущим кашлем.
- Воды, - прохрипел он.
Крот, который упал рядом, отцепил от пояса флягу и протянул ему. Старик сделал несколько жадных, булькающих глотков, потом передал флягу Опанасу. Вода была теплой и отдавала железом, но она была самой вкусной вещью на свете. Она смыла с горла пыль и привкус крови.
Опанас сел, прислонившись спиной к травянистому склону оврага. Теперь адреналин отступил, и боль в руке вернулась к нему с помноженной на дюжину силой. Плечо горело и ломило так, будто в него напрямую влили расплавленный, раскаленный свинец. Рубаха и корсет пропитались кровью и слиплись. Поврежденный протез висел почти беспомощно, ведь каждое движение отдавалось в голове Опанаса болью тысячи игл.
- Дай-ка посмотрю, - сказал дед Савелий Опанасу.
Он безжалостно разорвал на руке Опанаса остаток рубахи.
- Дело дрянь, мужик. Пуля отскочила, трубку зацепила. Но это ладно. А вот кость… Не уверен я, пахарь, что у тебя она в целости.
Картина была действительно ужасной. Пуля ударила в стальную манжету протеза, там, где металл почти вплотную прилегал к кости. На полированной стали виднелась глубокая, рваная вмятина. Но удар был такой силы, что металл, деформировавшись, вдавился внутрь, раздробив все, что было под ним. Кожа вокруг манжеты была разорвана, из-под нее сочилась темная кровь, смешанная с сукровицей.
Он посмотрел Опанасу в глаза, и в его взгляде не было ни капли жалости, только суровая констатация.
- Если кость раздробило, то протез держаться не будет. Болты его вместе с мясом выдерут в бою. Опанас похолодел. Он представил, как его железная рука, его единственное оружие, просто отваливается, оставляя после себя рваную, гниющую рану.
- И что делать? – спросил Опанас.
- Что делать… - Савелий почесал свою седую бороду. – Муравью… Тьфу ты. Снимать все надо. Смотреть, чего там с костью. Пилить, ежели придется.
От слова "пилить" у Опанаса перед глазами снова встала кузня Тараса, пень, заляпанный его собственной кровью, и визг пилы, вгрызающейся в его живую кость. Его затрясло.
- Нет, - сказал Опанас. – Не дам.
- Дурень ты, - ответил Савелий. – Все равно придется. Ежели до наших доберемся, найдем тебе лекаря какого. Я здесь в таких условиях все равно не возьмусь за это дело. Щас мы тебе просто промоем всю рану.
От сердца будто отлегло.
- Крот… У тебя для обработки инструменты целы? – спросил Савелий.
- Щас гляну… - он начал рыться в своем вещмешке. – Во, держи, - протянул он небольшую коробку Савелию.
- Ну, пахарь, мы это уже проходили, - сказал он Опанасу.
И началась новая пытка. Как и в прошлый раз, Савелий вытащил винты из санационных отверстий. Но теперь, когда он вытащил первый винт, из отверстия хлынула не просто гнойная жижа, а густая, темная кровь, смешанная с мелкими, как песок, костяными крошками.
- Да, худо дело, - сказал Савелий. – Кость покрошило. Держи-ка его, Крот.
Он вставил в отверстие наконечник спринцовки, наполненной солевым раствором, и с силой нажал на резиновую грушу. Опанас взвыл. Если в прошлый раз это было похоже на уколы раскаленных игл, то сейчас – будто в рану засыпали битое стекло и начали его там ворошить. Он чувствовал, как соленая вода под давлением проникает в трещины в кости, как она омывает оголенные нервы. Он забился в руках Крота, но тот держал его, как в тисках.
Из дренажного отверстия в подставленную Кротом каску хлынул мутный, розоватый поток. Опанас видел, как в этой жиже плавают белесые ошметки плоти и те самые мелкие, блестящие на свету осколки его собственной кости. Он смотрел на это, и его охватило ледяное, отстраненное омерзение. Это была не просто его кровь. Это была его внутренняя суть, его основа, которая теперь вытекала из него в грязную каску.
Он промывал долго, методично, безжалостно. Опанас уже не кричал. Он тихо, протяжно стонал, и этот стон был страшнее любого крика. Он почти терял сознание, но каждый новый впрыск соленой воды возвращал его в реальность, в этот персональный ад на дне балки.
Затем пришла очередь карболки. Вспышка белой, ослепляющей агонии. Опанас дернулся так, что Крот едва его удержал. Его тело выгнулось дугой, из горла вырвался сдавленный, булькающий хрип. Он зажмурился, и перед его глазами пронеслись не воспоминания, а просто калейдоскоп цветных, бессмысленных пятен. Он отключился.
- Все, - подвел итоги дед Савелий. – Рукой лучше пока не шевелить, котел не заводить. Если повезет, до завтра доживешь. Если нет… ну, ты понял.
Он отошел к Сверчку. Парень лежал без сознания, его лицо было серым, а дыхание — поверхностным. Рана на ноге была не такой сложной, как у Опанаса, но выглядела страшно. Осколок вырвал большой кусок мышцы на бедре, и теперь оттуда вовсю валила густая алая жидкость.
- Ну, с этим все понятно, - сказал вдруг Савелий. – Жить будет.
Опанас лежал, прислонившись к склону балки. Боль никуда не делась, но теперь она была другой – тупой, глубинной, будто само его существование превратилось в одну сплошную, ноющую рану. Его правая рука, намертво притянутая ремнями к телу, была не просто бесполезна. Она была чужой. Холодный, тяжелый кусок металла, внутри которого умирала его собственная кость. Он посмотрел на свою левую, живую руку. Она дрожала.
Крот сел рядом с ним. Он достал из своего вещмешка краюху черного хлеба и кусок сала, разрезал их своим широким ножом на две части и протянул половину Опанасу.
- На. Пожевать надо.
Опанас молча взял хлеб. Жевать не хотелось. Еда казалась омерзительной ватой, но он с трудом заставил себя проглотить ее.
Они сидели в тишине, нарушаемой лишь стонами Сверчка да далекими, затихающими звуками боя.
- Хорошо повоевали, – сказал Крот, глядя в небо. В его голосе не было ни горечи, ни злости. Только констатация факта.
- Троих потеряли, - глухо ответил Опанас. Он вспомнил, как испарило Петровича, как разорвало Мыколу на куски, как лопнул, словно перегретый котел, Череп.
- Ну, сегодня троих, вчера двоих… - протянул Крот. – А завтра может и нас с тобой война заберет. Она ж как молотилка.
Он откусил большой кусок сала, долго жевал.
- Ты, мужик, из-за руки не переживай сильно, - вдруг сказал он неожиданно. – Срастется, куда денется. У меня вон, - он похлопал себя по стальной свае, - Поначалу тоже все гнило, думал, все, помру. А ниче, выжил. Человек – тварь такая, ко всему привыкает.
- К этому привыкнуть нельзя, – сказал Опанас, кивнув на свой обездвиженный протез.
- Можно, – возразил Крот. – Нельзя привыкнуть к другому.
Он помолчал, глядя куда-то вдаль, сквозь склоны балки.
- Я когда своих потерял… думал, все, конец. Земля из-под ног вышла. А потом… злоба явилась. Черная такая, что аж в глазах темнело. И пошел я того барона искать. И вот эта злость, она меня и вела. Грела лучше любого котла. Помогла и ногу пережить, и все остальное. А потом…
Он вздохнул.
- Потом проходить она начала. Ну, знаешь… как угли в костре. Тускнеть. И вот к этому, пахарь, привыкнуть нельзя. Когда единственное, что тебя на этом свете держит, начинает остывать. И ты остаешься один на один с этим железом, с этой болью. И уже не понимаешь, зачем ты все это на себе таскаешь, зачем все это делаешь. Зачем вообще ты живешь.
Он посмотрел на Опанаса.
- Твоя злоба – она сейчас горячая, как котлы наши. По глазам вижу. Держись за нее. Пока она есть – ты живой. А вот когда остынет… тогда и будет страшно.
Опанас молчал. Он не знал, что ответить. Он впервые видел этого молчаливого гиганта не просто как машину для убийства, а как человека, который прошел через тот же ад, что и он, но только гораздо раньше. И то, что он говорил, пугало больше, чем любая рана. Мысль о том, что его ненависть, его единственная опора, может однажды иссякнуть и оставить его наедине с этой пустотой, была невыносимой.
- Ну, зато наши ушли, - сказал Савелий, который до этого молча слушал их разговор, очищая свой нож. – Значит, не зря все.
Они просидели в балке до самого вечера, пока не стемнело. Ждали, пока белые уйдут. Когда звуки боя окончательно стихли, Савелий выглянул из укрытия.
- Вроде чисто, - сказал он.
Путь обратно был медленным и мучительным. Они шли под покровом ночи, ориентируясь по звездам. Крот и Савелий по очереди тащили на себе бесчувственного Сверчка. Опанас брел следом, шатаясь от слабости и боли. Его котел был мертв, протез – бесполезен. Он был просто калекой, бредущим по враждебной, темной степи.
Каждый шаг был пыткой. Рана на плече горела и пульсировала. Он думал только об одном – дойти. Дойти до табора, где есть хоть какой-то лекарь, где можно будет просто упасть и не двигаться.
Первый час они шли в полном, тяжелом молчании. Слышно было лишь их сбитое дыхание, скрип самодельных носилок и стрекот кузнечиков в высокой траве. Напряжение, оставшееся после боя, висело в воздухе, густое и липкое. Стемнело.
- А вот дед мой, - вдруг нарушил тишину Крот. Его голос в ночной степи оглушительно громко и гулко. – Значится, говаривал: самая лучшая рыбалка – это после хорошей драки. Кровь, говорит, играет, и рыба это чует, сама на крючок лезет.
Савелий, шедший рядом, хмыкнул.
- Брехал твой дед. После хорошей драки лучше всего – горилка. А рыбалка не для нас. Это у кого нервы крепкие.
- А у нас чего, не крепкие разве? – усмехнулся Крот. – Да мы ж с тобой, старый хрыч, железные. Во всех смыслах!
Они оба тихо, по-мужицки, хохотнули. Этот смех, грубый и неуместный, прозвучал в ночной тишине так дико, что Опанас вздрогнул. Он не понимал, как можно смеяться после всего, что они видели. После разорванного Мыколы, после взорвавшегося Черепа.
- А я раз, еще до войны, - продолжил Крот, будто почувствовал, что ухватился за верную нить разговора. – Пошел, значит, на сома. На Днепре. Взял с собой шмат конины тухлой, насадил, короче, на крюк кусок. Плотный такой, аж с кошачью голову. Закинул. Сижу, жду. Час жду, два жду. Уж и задремал. И тут – как дернет! Удилище аж дугой пошло, чуть в воду меня не утащило. Я все тяну, а оно никак! Думал, ну все, сом-людоед, пуда два, не меньше. Тащил его чуть ли не с полчаса, руки в кровь стер. Вытаскиваю, а там… Сапог. Офицерский… С ногой внутри.
Они снова хохотнули.
- Такая вот рыбалка. Я с тех пор конину не особо жалую.
Савелий тоже усмехнулся.
- А я в Юзовке на заводе работал. У нас там мастер был, бельгиец, мсье Жан. Важный, ходил в белом костюме, в носу ковырялся мизинцем с перстнем. И вот раз запускаем мы новый паровой молот. Огромный, в три этажа. Мсье Жан речь толкает, про прогресс, про цивилизацию. А потом решил сам кнопку нажать. Нажал. А наши умельцы-то трубу паровую не той стороной прикрутили.
Он сделал паузу.
- Как оно бахнуло! Как из пушки! И вся эта цивилизация в белом костюме улетела прямиком в чан с отработанным мазутом. Вылез он оттуда… черный, как негр. Только глаза белые и перстень блестит. Больше он к нам в цех не заходил.
Они шли и травили эти простые, мужицкие байки. Рассказывали про смешные случаи, про нелепых начальников, про первую любовь, про то, как в детстве воровали яблоки в соседском саду. Это был их способ выжить. Способ заслониться от ужаса, который они пережили несколько часов назад. Заговорить его, высмеять, забросать словами, как землей засыпают свежую могилу. Опанас слушал их и молчал. Он не мог смеяться. Он не мог ничего рассказывать. Его мирная жизнь, его воспоминания были отравлены. Они были связаны не со смехом, а с болью. Рассказать им про то, как Остап запускал лодочку из коры? Нет. Это было слишком святое, слишком чистое, чтобы делить это с кем-то здесь, в этой грязи и крови. Его прошлое было его личным, незаживающим рубцом.
- Ну, а ты, пахарь, чего молчишь? – вдруг спросил Крот. – Неужель в жизни ниче хорошего не было?
- Было, - глухо ответил Опанас. – Да прошло.
- Ну и зря, – вздохнул Крот. – Воспоминания – они как тот самогон, что дед в рану лил. Жгут, но лечат. Если их в себе держать – скиснут.
Они вышли на вершину небольшого холма. Впереди, в низине, показались редкие, тусклые огоньки.
- Наши, - сказал Савелий. – Дошли все ж-таки.
Он остановился, чтобы перевести дух.
- Знаешь, пахарь, – сказал он, глядя на далекие огни. – Самое страшное в этой войне – не то, что тебя убьют. И не то, что покалечат. Самое страшное – это когда у тебя отнимают вот это.
Он неопределенно махнул рукой куда-то в стороны.
- Когда можно вот так вот идти с товарищами, смотреть на звезды и травить байки. Когда у тебя в душе остается только война – считай, ты уже покойник. Человеком надо быть всегда, даже если ты наполовину железка.
На рассвете они увидели дымки костров. Это был их табор. Они дошли. Когда они, грязные, окровавленные, изможденные, ввалились в лагерь, их окружили повстанцы.
- Арьергард! Вернулись! – крикнул кто-то.
Их тут же подхватили, понесли раненых в лазарет. Опанас шел сам, опираясь на плечо какого-то незнакомого мужика. Он видел вокруг себя лица – уставшие, сочувствующие, уважительные. Они смотрели на него, как на героя, который вернулся с того света. А он не чувствовал себя героем. Он чувствовал себя куском мяса, который чудом уцелел в мясорубке. И он знал, что эта мясорубка – еще далеко не последняя.
Глава 13. Одинокий хутор
Время на хуторе остановилось. Оно застыло, как смола на раненом дереве, в тот самый день, когда ушел Опанас. Галя не считала дней. Она просто жила от рассвета до заката, а потом от заката до рассвета, и каждый новый день был неотличим от предыдущего.
Ее мир сузился до размеров двора. Хата, сарай с проломленной стеной, пустой хлев, колодец. И тишина. Оглушающая, мертвая тишина, которую не нарушал ни лай собаки, ни мычание коровы, ни смех сына. Иногда эту тишину разрывали далекие, глухие раскаты – отголоски боев, которые шли где-то там, за горизонтом. Галя не прислушивалась. Ей было все равно, кто там кого убивает. Для нее война уже закончилась. И она в ней проиграла.
Первые несколько дней она почти не выходила из хаты. Сидела на лавке, уставившись в одну точку, и молчала. Горе было не острым, не кричащим. Оно было тяжелым, тупым, как камень, который лежал у нее внутри и не давал ни дышать, ни плакать. Она смотрела на лавку, где спал Остап, на его недоструганную свистульку на подоконнике, на царапины, которые он вырезал ножом на ножке стола. И ничего не чувствовала. Только пустоту.
Потом голод заставил ее подняться. Красные забрали почти все, но кое-что осталось. В погребе, в дальнем углу, нашлась припрятанная кринка с кислым молоком. В печи стоял забытый чугунок с остывшей картошкой. Она ела, безвкусно, механически, только для того, чтобы жить. Зачем жить, она не знала. Просто тело требовало своего.
Тогда она начала работать. Работа была единственным спасением от мрачных дум. Она заколотила дыру в сарае старыми досками, вычистила хлев, прополола огород, вырвав лебеду злыми и ожесточенными рывками. Галя работала до полного изнеможения, до дрожи в руках, чтобы вечером упасть на лавку и тут же провалиться в тяжелый сон без сновидений.
Она думала о них. Об Остапе – с тупой, ноющей болью. Об Опанасе – со сложной, ядовитой смесью ненависти, обиды и страха. Она снова и снова прокручивала в голове тот день. «Ты его не уберег». Да, не уберег. Он, большой, сильный, всегда такой уверенный, не смог защитить своего сына. А потом… потом он вернулся. Но это был уже не он. Тот, кто стоял посреди двора, закованный в железо, с кровью на щите, был чужим. Порой, в самые темные, беззвездные ночи, когда одиночество становилось почти физически невыносимым, она жалела об этом. Жалела до боли в груди, до скрежета зубов. Ведь, быть может, не поступи она так, все обернулось бы совсем иначе. Что, если бы она выбежала? Обняла его, вцепилась в его уцелевшую, живую руку? Что, если бы она закричала, заплакала, разделила бы с ним его боль, а не отгородилась от нее засовом? Может быть, тогда тот монстр, что смотрел на нее из-под стального забрала, вспомнил бы, что он – Опанас. Ее муж. Отец их мертвого сына. Может быть, ее слезы смогли бы растопить тот лед, что сковал его душу. Может быть, они смогли бы горевать вместе. И это общее горе, страшное, черное, стало бы их последним, хрупким мостом друг к другу.
Но эта мысль была мимолетной, как вспышка зарницы. Она тут же гасла, уступая место горькой, холодной правде. С другой стороны – ее муж уже стал другим. Смерть сына изменила его ровно так же, как и ее. Только ее горе было тихим, внутренним, оно превратило ее душу в выжженную пустыню. А его горе вырвалось наружу, оно потребовало крови и железа. Он не просто хотел отомстить. Он сам стал местью. Он отрубил себе руку, свою живую, крестьянскую руку, которой он сеял хлеб и гладил по голове их сына. Он отсек от себя прошлое. Он сам выбрал этот путь.
И как прежде уже быть не могло. Даже если бы она открыла ту дверь, что бы они делали дальше? Сидели бы в этой тишине, в этой хате, где каждый угол кричал об Остапе? Он бы чинил свой шипящий, дымящий котел, а она бы стирала с его одежды чужую кровь? Он бы уходил убивать, а она бы ждала его, боясь и ненавидя? Нет. Это была бы не жизнь. Это была бы медленная, мучительная пытка для них обоих.
Он стал частью той войны, что отняла у них сына. Он сам стал войной. А она хотела только одного – чтобы война закончилась. Чтобы все они – красные, черные, белые, железные – просто исчезли, сгинули, провалились в преисподнюю и оставили ее в покое с ее мертвой землей и ее мертвой душой.
Галя заперла дверь не потому, что была слабой. Она заперла ее, потому что была сильной. Это был ее единственный, последний акт воли. Она отсекла от себя эту гангрену. Эту боль. Этого чужого, страшного человека, который носил лицо ее мужа. И пусть теперь ей суждено сгнить здесь в одиночестве, но это будет ее выбор.
Однажды вечером, когда она сидела на крыльце, она увидела их. Пятеро всадников, медленно едущих по дороге со стороны заката. Сердце ухнуло вниз и замерло. Но это были не красные. И не черные. На их рваных папахах болтались разноцветные ленты, а одеты они были кто во что горазд.
Прятаться Галя не стала – попросту не было сил. Она сидела и ждала. Забирать все равно уже было нечего. Убьют – и ладно.
Всадники свернули к хутору. Впереди ехал высокий, черноволосый мужчина с цепкими, насмешливыми глазами. Он остановил коня у ворот и долго, оценивающе смотрел на Галю.
- Добрая вечеринка, хозяюшка, – сказал он. Голос у него был низкий, с хрипотцой, но не злой. – Одна живешь?
- Одна, - глухо ответила Галя.
- А мужик-то у тя где? У красных? Аль к батьке подался?
- Нету у меня мужика. Помер, - отрезала она.
- Понятно, – кивнул он. Он спешился, бросил поводья одному из своих людей и, скрипнув калиткой, вошел во двор. Он двигался легко, по-хозяйски. – Струков я. Атаман. Может, слыхала?
Галя молча покачала головой.
- Ну, еще услышишь, значит, - усмехнулся он. – Мы порядки тут наводим. Бьем белых, пока не покраснеют и красных, пока не побелеют. Всех, короче, кто мужику простому житья не дает.
Он подошел ближе.
- А тебя, я гляжу, уже обидели. Красные были?
- Были, – подтвердила Галя.
- И что, все забрали?
- Все. И сына убили.
Струков на мгновение посерьезнел. Он посмотрел на нее другим взглядом.
- Вот же гады, – сказал он без всякого сочувствия, как констатируя факт. – Ну, ничего. Мы им за все ответим.
Он оглядел двор.
- Слухай, хозяюшка, водицы бы нам. Да коням тоже. Да и перекусить бы чего не помешало. Есть чем угостить?
- И чем же это я вас угощу? – горько усмехнулась Галя. – Картошкой позавчерашней? Ниче больше нету.
- И картошка – хлеб, – не смутился Струков. – А мы тебе за это… – он почесал в затылке, – защиту дадим. От таких же, как мы. И от других.
Его люди уже хозяйничали во дворе. Поили коней из колодца, разводили костер. Они не спрашивали разрешения. Они просто делали то, что им было нужно. Но в их действиях не было той тупой, механической жестокости, как у красных. Была наглая, воровская уверенность.
Вечером они сидели у костра. Струковцы ели ее картошку, заедая своим салом и хлебом. Они пили самогон, травили грубые, соленые шутки. Галя сидела поодаль, на крыльце, и наблюдала.
- Эй, хозяюшка, - начал он. – А ты чего не с нами-то? Али боишься? Ты не боись. Мы баб без дела не обижаем.
Он подошел к ней, сел рядом на ступеньку. От него пахло потом, конем и самогоном.
- Тяжело тебе, поди, одной тут куковать, - сказал он. – Пропадешь же. Зима близко. А в степи волков щас развелось – мама не горюй, и двуногих, и четвероногих.
Он помолчал, глядя на огонь.
- Айда с нами.
Галя вздрогнула.
- Это куда еще?
- С нами. В обозе поедешь, вместе с другими бабами. Стряпню стряпать, раны перевязывать будешь. Всяко лучше, поди, чем одной тут в петлю лезть. А мы тебя в обиду не дадим. Слово атамана!
Он говорил это ровным, деловым тоном, но его глаза, цепкие и насмешливые, внимательно изучали ее лицо, фигуру, руки, лежавшие на коленях. Галя смотрела на его обветренное, хищное лицо. Она не верила ему. Но она знала, что он прав. Она пропадет здесь одна. Ее или убьют, или она сама умрет от голода и тоски. А там… там была хоть какая-то жизнь. Жестокая, страшная, но жизнь.
- А если я не захочу? – спросила она, стараясь, чтобы голос не дрожал.
- Так а я ж и не заставляю, – усмехнулся Струков. Он придвинулся чуть ближе, и Галя почувствовала, как напряглась, готовая в любой момент отпрянуть. Запах у него был не самый приятный, но в этом запахе была какая-то первобытная, мужская сила, от которой она давно отвыкла.
- Дело твое, – продолжил он, понизив голос. – Только зря ты так. Женщина ты видная. Сильная. Такие в степи на вес золота. Жалко будет, если такая красота тут зазря пропадет.
Он протянул руку и осторожно, почти невесомо, коснулся пряди ее волос, выбившейся из-под платка. Галя резко отшатнулась, как от змеи. Струков не обиделся. Он убрал руку и снова усмехнулся, но уже по-другому. В его усмешке было и понимание, и намек на то, что он привык добиваться своего.
- Дикая, – сказал он с каким-то странным удовлетворением. – Это хорошо. Диких я люблю. Они самые верные потом становятся.
Он встал, возвышаясь над ней.
- Мы утром уезжаем. С солнцем. Думай, хозяюшка. Хутор твой все равно уже мертвый. А с нами, может, и выживешь. А может, и жить по-новому начнешь. Кто знает, как карта ляжет.
Он развернулся и, не оглядываясь, ушел к своим, к пьяному гомону у костра. А Галя осталась сидеть на крыльце своего опустевшего дома, и место на ее волосах, которого коснулись его пальцы, горело, как от крапивы.
Она смотрела на могилу сына под старым дубом, видневшуюся в темноте. Она смотрела на звезды. И она думала. Впервые за много дней она думала о будущем. И это будущее было черным и беспросветным, как степная ночь. Но оно было. И в этом будущем был этот человек – наглый, опасный, но, может быть, единственный, кто мог ее спасти от полного забвения. Или окончательно погубить.
Ночь опустилась на хутор окончательно. Густая, чернильная, безлунная. Степь затихла, и только далекий, пьяный смех струковцев у костра нарушал эту мертвую тишину. Галя не пошла в хату. Она не могла находиться в стенах, где каждый угол, каждая тень помнили смех Остапа. Она осталась на крыльце, обхватив колени руками, и смотрела в темноту.
Сон не шел. Мысли, до этого вялые и тупые, теперь роились в голове, как встревоженные пчелы. Предложение Струкова, брошенное так небрежно, стало тем камнем, что упал в стоячую воду ее горя и поднял со дна всю муть.
«Айда с нами».
Сначала она почувствовала только отвращение. Уйти с этими… бандитами. Ворами. Людьми без чести и совести. Такими же, как те, что убили ее сына. Стать их прислугой, обозной бабой. Стирать их грязные, окровавленные рубахи, варить им похлебку из краденого, перевязывать их гнойные раны. Это казалось предательством. Предательством памяти Остапа. Предательством Опанаса, каким он был раньше. Предательством самой себя, хозяйки, честной женщины.
Она посмотрела в сторону старого дуба. Там, под ним, в сырой земле, лежал ее мальчик. Уйти – значило оставить его. Оставить одного в этой холодной, пустой степи. Эта мысль была невыносимой. Она должна быть здесь. Рядом. Поливать его могилу слезами, полоть сорняки, говорить с ним в тишине. Это был ее долг. Ее крест.
Но потом, час за часом, пока звезды медленно ползли по небу, в ее душу начал закрадываться ледяной, липкий страх. Струков был прав. Она пропадет здесь. Эти пятеро уедут утром. А кто придет послезавтра? Или через неделю? Другие бандиты? Дезертиры? Голодные, озверевшие от войны люди? У нее не было ни оружия, ни сил, чтобы защищаться. Она была одна. Женщина. На одиноком хуторе посреди степи, охваченной огнем. Она станет легкой добычей. Ее не просто ограбят. Ее…
Она содрогнулась и еще крепче обхватила себя руками. Она знала, что с ней сделают. И после этого смерть покажется ей милосердием.
«Хутор твой все равно уже мертвый».
Она обвела взглядом темные силуэты построек. Да. Он был мертв. Без Опанаса, без Остапа, без скотины, без собаки – это был не хутор. Это был просто набор стен. Скелет. Призрак ее прошлой жизни. И она была призраком в этом мертвом доме. Что она здесь сторожит? Воспоминания? Но воспоминания не согреют ее зимой. Воспоминаниями не отбиться от насильников.
И она снова вспомнила Струкова. Его наглый, уверенный взгляд. Его прикосновение. Оно было омерзительным, но… в нем была жизнь. Грубая, хищная, опасная, но жизнь. Он не был призраком. Он был волком. А в этой степи выживали только волки. Может, чтобы выжить, нужно самой стать волчицей? Или хотя бы бежать в волчьей стае?
Мысли метались, одна страшнее другой. Остаться – означало верную, и, скорее всего, мучительную смерть. Уйти – означало предать все, чем она жила, и отдать себя в руки бандитов, доверившись шаткому "слову атамана". Это был выбор не между хорошим и плохим. Это был выбор между двумя видами ада.
Она встала и пошла к могиле сына. Ночная роса холодила босые ноги. Она опустилась на колени на влажную землю, положила ладонь на свежий земляной холмик.
- Что же мне делать, сыночек? – прошептала она в темноту. – Как же мне быть?
Но могила молчала. И дуб молчал. И звезды молчали. Ответа не было.
Она просидела там до самого рассвета. Когда на востоке небо начало светлеть, окрашиваясь в бледные, немощные тона, она услышала, как в лагере струковцев началось движение. Ржание лошадей, скрип упряжи, негромкие команды. Они собирались уезжать.
Галя поднялась с колен. Ее ноги затекли, а все тело била дрожь от холода и бессонной ночи. Она не приняла решения. Она просто поняла, что больше не может оставаться здесь, на этом кладбище своей жизни. Что будет дальше – она не знала. Но оставаться здесь было равносильно тому, чтобы лечь в эту могилу рядом с сыном. А она, назло всему, назло красным, назло Опанасу, назло самому богу, который все это допустил, – она хотела жить.
Она медленно побрела к хате. Не для того, чтобы запереться. А для того, чтобы собрать в узелок краюху хлеба и старую материнскую шаль.
Глава 14. Лазарет
Полевой лазарет был адом. Не тем яростным и огненным, каким была станция Помошная в тот день, нет. Он уже был позади. Этот же был тихим, гниющим и смердящим. Его развернули в здании бывшей сельской школы, и теперь в классах, где еще недавно пахло мелом и детством, стоял густой, тяжелый дух крови, карболки, гноя и смерти.
Опанаса, вместе с другими ранеными, бросили прямо на пол в длинном коридоре, на подстеленную грязную солому. Мест в "палатах" не хватало. Он лежал, привалившись к стене, и тупо смотрел на происходящее вокруг. Мир сузился до этого коридора. Мимо него постоянно ходили люди: санитары с носилками, с которых капала кровь; плачущие женщины из обоза, искавшие своих мужей; хмурые повстанцы, принесшие раненого товарища. И над всем этим стоял непрерывный, многоголосый стон – плач десятков изувеченных, страдающих мужчин.
Боль в плече стала его единственной реальностью. Она была не острой, а глубокой, пульсирующей, будто внутри сидело злое, живое существо, которое грызло его кость. Каждое движение, каждый вздох отдавались новой вспышкой муки. Его поврежденный протез, намертво притянутый к телу, давил на рану, превращая ее в один сплошной очаг агонии.
Сверчка утащили куда-то в «операционную», которая на деле была просто еще одним служебным кабинетом. Оттуда какое-то время доносились его сдавленные крики, а потом – резкий запах каленого железа и подпаленной человеческой кожи. Савелий, который ушел вместе с ним, вернулся через час. Лицо его было серым и грязным, а руки – окровавленными.
- Прижгли вон, - коротко бросил он, присаживаясь рядом с Опанасом. – Мяса там нормально выдернуло. Но жить будет, и ходить тоже.
Он вдруг достал свою трубку, но… курить не стал, просто вертел в руках, рассматривая.
- А вот с тобой, пахарь, дело хуже. Лекарь приходил ко мне. Сказал, кость в крошку. Тут прижигать бесполезно. Надо резать. Снимать железо, вычищать осколки, укорачивать обрубок. А у него ни пилы нормальной, ни инструментов. Говорит, в таких условиях, если он полезет, ты вернее от заразы помрешь, чем от раны.
Опанас слушал его, и внутри все холодело.
- И чего ж теперь мне делать? – прохрипел он.
- А чего… да ничего, - сказал дед Савелий. – Ждать. Пока батька договаривается с Петлюрой. Если уж сойдутся, то отправим тяжелораненых к ним, в Умань, чтоб ихние доктора возились. А ежели нет… - он не договорил, но Опанас все понял. Что он просто сгниет тут заживо.
К ним подошел тот самый фельдшер, которого Опанас видел на станции. Усталый, изможденный человек с красными от бессонницы глазами.
- Ну, железячник, давай твою очередь, – сказал он без всякого вступления. – Перевязка.
Он бесцеремонно разрезал ножом повязку, наложенную Савелием. Она присохла, и отдирать ее пришлось вместе с запекшейся кровью. Опанас стиснул зубы, чтобы не закричать.
- М-да, – протянул фельдшер, осматривая рану. – Красота. Настоящий фарш, - сказал он, заглядывая в санационные отверстия.
Он промыл рану какой-то вонючей жидкостью, от которой Опанас чуть не потерял сознание, а потом снова туго забинтовал.
- Ну вот и все, мужик, - сказал он. – Больше я тебе ничего сделать не смогу. Молись, чтоб само зажило.
Он ушел к следующему раненому. Опанас лежал, обессиленный, покрытый холодным потом. Он чувствовал себя куском мяса, которое наспех залатали, чтобы оно не протухло раньше времени.
Вечером им принесли еду – миску мутной, жидкой похлебки. Опанас не мог есть. Его тошнило от боли и запахов, царивших в лазарете. Савелий же ел молча, методично, заставляя себя.
- Ешь давай, пахарь, - сказал Савелий, видя, что Опанас не притронулся к еде. – Силы нужны. Даже для того, чтоб помирать, нужны.
Крот, который отделался лишь парой царапин, принес им воды и новостей.
- Плохи дела наши, - начал он, усаживаясь рядом. – Белые прут и останавливаться не собираются, сволочи такие. Говорят, что аж сам Слащев пообещал нас в Днепре утопить. Отступаем к Умани, указ Батьки. Но если петлюровцы не помогут… То котел, почитай.
Они сидели в полумраке, освещаемые тусклым светом коптилки. Трое изувеченных войной мужчин, запертых в этом преддверии ада. Опанас смотрел на стонущих, бредящих раненых вокруг. Он видел молодого парня с оторванной ногой, который тихо плакал, зовя маму. Видел старого бородатого повстанца, который смотрел в потолок пустыми глазами – он был ранен в живот, и все понимали, что он не доживет до утра.
И в этот момент Опанас понял, что его ненависть к Леонтьеву, которая до этого была центром его вселенной, начала тускнеть. Не исчезать, нет. Она просто тонула в этом огромном, всепоглощающем океане общего страдания. Какое значение имела его личная месть, когда вокруг умирали сотни? Когда вся их армия, вся их "воля" была на грани уничтожения?
Боль в плече смешивалась с другой, новой болью – болью бессилия. Он был песчинкой в этой буре. Маленьким, сломанным винтиком в огромной, разваливающейся на части машине войны. И все, что он мог, – это лежать на этом грязном полу и ждать. Ждать решения чужих людей – Махно, Петлюры, Слащёва. Кто эти люди? Он не знал, да и не хотел знать. Что же ему оставалось? Ждать, вынесут ли ему приговор – пила или медленное гниение. Ждать, закончится ли когда-нибудь этот бесконечный, кровавый день.
Ночь в лазарете была длиннее жизни. Она не приносила ни отдыха, ни забвения. Она была наполнена звуками страдания. Стоны раненых сливались в один непрерывный, тягучий гул, похожий на вой ветра в печной трубе. Кто-то тихо плакал. Кто-то в лихорадочном бреду выкрикивал имена жен и детей, звал маму. А кто-то просто хрипел – короткие, булькающие, предсмертные хрипы, которые обрывались, и в коридоре на несколько мгновений становилось чуть тише. Потом приходили санитары, молча выносили тело, как сделали с тем бородатым, и все начиналось по второму кругу.
Он слушал звуки ночи и пытался не думать. Но мысли лезли в голову сами, непрошеные, как вши. Он думал о том, что лежит здесь, беспомощный, как сваленный бык, а где-то там, в темноте, идет его война. Где-то там Левко со своими разведчиками режется с белыми разъездами. Где-то там Щусь выстраивает тачанки для нового боя. А он, Опанас, который еще вчера считал себя машиной для убийства, теперь не мог даже самостоятельно перевернуться на другой бок. Его сила, его железная рука, его ненависть – все оказалось бесполезным перед лицом простого куска свинца и раздробленной кости.
- Воды… - вдруг проснулся Сверчок.
Крот поднялся и поднес к его губам флягу. Парень сделал несколько жадных глотков и закашлялся.
- Ну, как ты там, инженер? – спросил дед Савелий.
- Нога… горит, - ответил он тихо. – Как углей туда насыпали…
- Это хорошо, - буднично ответил старик. – Если болит, значит есть чему болеть.
Сверчок попытался приподняться, посмотрел на свою забинтованную ногу, потом на Опанаса, на его перевязанное плечо.
- Нас… нас здорово потрепали, да?
- Потрепали, – подтвердил Крот. – Мыкола, Петрович и Череп остались там.
Лицо Сверчка исказилось.
- Череп… тоже? Я думал, он выскочил…
- Не выскочил, – отрезал Савелий. – Его котел рванул.
Сверчок замолчал, глядя в темный потолок. Его обычная, мальчишеская бравада исчезла. Перед ними лежал просто раненый, напуганный парень.
- Я… я ж его и не знал почти, - тихо бросил он. – Он молчал всегда.
- Потому молчал, - начал дед Савелий. – Что ему осколком челюсть еще в восемнадцатом году снесло. И голос повредился как-то. Вот ему умельцы наши ту пластину и припаяли, чтоб он хоть есть мог. А говорить вот уже не мог.
- Ну, а ты-то, инженер, - заговорил Крот. – Как в эту кашу-то попал? Ты ж не из наших, это видно. Говор больно складный. Не крестьянин, не рабочий.
Сверчок слабо улыбнулся.
- Я из Екатеринослава. Отец у меня путеец-инженер был. На железной дороге служил. Умный мужик был… В прогресс верил, в науку. Говорил, что машины освободят человека.
Он немного помолчал, собираясь с мыслями.
- А я в гимназии учился. Физику с химией очень жаловал. Читал все, что под руку попадется. Про электричество, про волны, про атом. Я всегда думал, что вот-вот и мы раскроем все тайны человечества. И будет золотой век.
- И что же, - усмехнулся дед Савелий. – Наступил твой золотой век?
- Не наступил, - покачал Сверчок головой. – Вместо него война пришла. Сначала немцы. Отца на фронт забрали, он там бронепоезда делал. А потом вот… Гетман, Петлюра, красные, белые… Я видал, как они грабят, убивают. А наука им нужна была для одного – чтоб убивать, да как можно эффективнее. А потом вот про Нестора, батьку, услышал. Про анархию. Что, дескать, ни комиссаров, ни царей, никого. Одна воля. Вот и поверил.
- В брехню поверил, - проворчал дед Савелий.
- Не в брехню! – возразил Сверчок, приподнимаясь на локте. – В идею! В то, что можно построить мир без насилия! И я потом понял, что сила наша – в технологиях. Если мы, анархисты, будем иметь лучшее оружие, лучшие машины, мы победим! Мы сможем защитить нашу свободу! Я сбежал из дома, пришел к Батьке. В первом же бою под Гришино мне руку снарядом оторвало.
Он посмотрел на свой самодельный протез.
Я когда очнулся в лазарете, думал, все. Конец. А потом увидел их. Железячников. И понял – это не конец. Это начало! Я сам попросился. Сам чертежи рисовал для своей руки. Я хотел стать сильнее. Хотел стать оружием революции.
Он говорил, и в его глазах снова загорелся тот самый, лихорадочный огонь веры.
- Мы – будущее, понимаете? Не эти, придурошные, с винтовками, а мы! Человек и машина. Мы можем то, чего не могут они!
- Можем, - тихо сказал Крот. – Можем сдохнуть от разрыва самовара или сгнить от чахотки. Вот это-то уж мы точно можем лучше всех.
Сверчок не услышал его. Он снова откинулся на солому, его силы иссякли.
- Надо только… рассчитать все правильно… – пробормотал он и провалился в бред.
Опанас слушал эту исповедь, и ему было странно. Этот мальчишка, почти ровесник его Остапа, добровольно пошел в этот ад. Он сам захотел, чтобы ему прикрутили этот кусок железа. Он верил. Верил в какие-то журналы, в какие-то идеи, в какое-то светлое будущее. А во что верил он, Опанас? Он не верил ни во что. Важно было то, что Леонтьев все еще где-то ходил по его земле, живой и невредимый. Опанас знал это. Знал он также и то, что он ни на миллиметр к нему не приблизился. От этого все кипело внутри.
- Во дурак, - сказал дед Савелий, глядя на спящего Сверчка. В голосе его не было злобы, только застарелая, бесконечная горечь. – Такая светлая башка, а верит в чепуху… Эх!
Он замолчал, и в коридоре снова воцарилась тишина, наполненная стонами и хрипами. Ночь тянулась, густая и липкая, как патока. Время здесь потеряло свой счет. Была только боль, полумрак и ожидание.
Опанас попытался сменить положение, чуть подвинуться, чтобы унять ноющую боль в спине, но каждое движение отзывалось огнем в раненом плече. Он замер, тяжело дыша.
- Ты, пахарь, лучше не дергайся, - сказал Крот, заметив его движение. Оказалось, он не спал, а лишь лежал с закрытыми глазами. – Чем меньше мотаешься, тем дольше проживешь. Кровь так сворачивается лучше.
Он приподнялся на локте и оглядел коридор.
- Гляди, – он кивнул в дальний конец, где у стены лежало несколько тел, накрытых грязными шинелями. – Вечером их было двое. Теперь уже четверо. Ночь – самое время для старухи с косой. Она любит по холодку работать.
Опанас проследил за его взглядом. Он не чувствовал страха. Только тупое, безразличное любопытство. Он был так близко к смерти, что она перестала его пугать. Она стала просто еще одним элементом этого пейзажа, как грязная солома или закопченный потолок.
- А ты… не боишься? – спросил Опанас, сам не зная, зачем. Крот усмехнулся.
- Боялся. Раньше. Когда ногу оторвало. Я тогда в лазарете лежал, у красных еще. Вокруг меня такие же вот лежали, без рук, без ног. И помирали. Каждый день. От заразы, от гангрены. И я лежал и ждал, когда моя очередь придет. Слушал, как пила визжит за стенкой. Думал, все, конец. А потом… потом пришел один комиссар. Ходил, агитировал. Говорил, что советская власть о своих героях не забудет. Что наука нам поможет. Что скоро всем калекам поставят протезы, лучше, чем живые руки-ноги.
Он сплюнул на пол.
- Я тогда поверил. Думал, вот оно, спасение. А потом увидел, как эти протезы ставят. Как людям кости дробят, как они от боли воют. И как потом с этими железяками мучаются. И понял, что это не спасение. Это просто другой способ мучиться. И бояться я перестал. А чего бояться, если ты уже в аду?
Он похлопал по своему стальному протезу.
- Эта штука… она не для жизни, пахарь. Она для войны. Пока ты воюешь, она тебе помогает. А как война кончится… если кончится… то она тебя и доконает.
Опанас молчал, переваривая его слова. Он посмотрел на массивную фигуру Крота, на его широкие, как лопаты, ладони, на его спокойное, невыразительное лицо.
- А почему тебя Крот зовут? – спросил он тихо, просто чтобы нарушить молчание, чтобы услышать человеческий голос.
Крот на мгновение замер, будто не ожидал такого вопроса. Потом он криво усмехнулся, и в его глазах впервые промелькнуло что-то живое.
- А ты думаешь, потому что я сильный и в земле ковыряться люблю? – он хмыкнул. – Нет. Хуже.
н постучал костяшками пальцев по своему стальному протезу.
- Когда мне эту штуку поставили… еще первую, самопальную, кривую… я ходить не мог. Совсем. Падал все время. А ползти мог. Хорошо полз. Быстро. Особенно когда обстрел. Зарываешься в землю, как настоящий крот, и ползешь. Вот хлопцы и прозвали.
Он помолчал, глядя на свою железную ногу.
- Я поначалу злился, обижался. Это ж какому мужику понравится, чтоб его земляной крысой звали? А потом вроде привык. Даже понравилось. Крот – он слепой. Живет под землей, в темноте. Ему солнце не нужно. Он свой мир на ощупь знает. Вот и я так же. Я теперь тоже под землей живу. Одной ногой, хе.
В этой простой, страшной истории Опанас вдруг увидел и свою судьбу. Он тоже ушел под землю. В тот самый день, когда вырыл могилу для своего сына. И теперь он тоже полз в темноте, на ощупь, ведомый только своей ненавистью. И он не знал, увидит ли он когда-нибудь снова солнце.
- А ты, пахарь, – вдруг сказал Крот, не поворачивая головы. – Ты себе кличку еще не придумал? Тут без клички нельзя. Имя – оно от той, от мирной жизни. А здесь оно только мешает. Как лишний груз.
- Не думал, – ответил Опанас.
- А чего думать-то тут, - бодро сказал Крот. – Пахарем и будешь.
В коридоре снова появился фельдшер. Теперь он был не один. С ним были двое санитаров с носилками. Они не спеша шли вдоль ряда раненых, и фельдшер светил на их лица тусклым фонарем.
- Этот, – сказал он, ткнув пальцем в старого бородатого повстанца, который лежал неподалеку. Тот уже не стонал. Он просто тихо, мелко дышал, глядя в потолок. – В живот ранение. Безнадежный. Санитары молча подняли его и понесли к выходу.
- Куда его? – спросил Опанас.
- В тифозный барак, – ответил Савелий, который тоже проснулся. – Туда всех бестолковых сносят. Чтоб живых не заражали своим отчаянием. Там они и помирают. В тишине.
Они смотрели, как уносят старика. Никто не протестовал. Никто не кричал. Это был порядок вещей. Конвейер смерти, работающий без сбоев.
Фельдшер подошел к ним. Он посветил фонарем на Сверчка.
- Этот молодой?
- Молодой, – ответил Савелий.
- Рана тяжелая, но жить будет. Если повезет. А ты? – он направил луч на Опанаса. – Как плечо?
- Болит, – ответил Опанас.
-Еще бы оно не болело, – фельдшер присел на корточки, размотал край повязки. – Опухает. Жар начинается. Дрянь дело, железячник. Если к утру опухоль не спадет, придется резать. Иначе гангрена.
Он встал и пошел дальше. А Опанас остался лежать с его приговором. Гангрена. Пила. Он снова видел перед собой кузню Тараса. Снова слышал визг стали, вгрызающейся в его кость. Нет. Только не это. Лучше умереть.
- Не дрейфь, пахарь, – сказал Савелий, будто прочитав его мысли. – Он пугает. У него карболки не хватает, вот он и стращает всех пилой.
Он достал из своего вещмешка небольшой, туго набитый мешочек из холстины. От него пахло сухими травами.
- Вот. Приложи к ране.
- Что это?
- Трава. Зверобой да тысячелистник. Кровь останавливает и гниль вытягивает. Бабка одна научила. Иногда помогает лучше любой карболки.
Опанас взял мешочек. Он был теплым от тела старика. Он рассовал его под повязку, поближе к ране. Травы
Глава 15. Дорога на Умань
Рассвет разбудил Опанаса не своим солнечным светом, а тихой, деловитой суетой, которая была куда страшнее любой команды. То был негромкий звук отступающей, бегущей армии. Санитары, чьи лица были обезображены усталостью, кровью и грязью, то и дело ходили по коридору, вытаскивая раненых. Тех, кто мог стоять на ногах, опираясь на плечи товарищей по оружию или на винтовку, ставили в строй, но таких было весьма немного. Остальных, тех, кто мог лишь лежать, таких, как Сверчок и Опанас, грузили на реквизированные у населения повозки и телеги.
Когда очередь дошла до Опанаса, двое из повстанцев подошли к нему.
- Давай, железка, на выход, - сказал один из них.
Они попытались поднять его, но случайно схватились за раненое плечо. Опанас взвыл от боли, а в глазах его потемнело.
- Да вы аккуратнее, что ли! – рявкнул подошедший Крот. – Не видите, что ли, куда лапы суете?
И тогда он один, без особых усилий, подхватил Опанаса под плечо и потащил его к выходу.
На улице было холодно и сыро. Низкий, промозглый туман застилал степь. Он отчаянно цеплялся за землю, смешиваясь с дымом сотен горящих костров. Воздух был наполнен запахом прелой соломы, конского пота, дешевой махорки и карболки.
Крот уложил Опанаса на телегу, на слой колючей, пахнущей пылью и мышами, соломы. Напротив него положили Сверчка, который все еще находился в полубреду и тихо стонал при каждом движении. Крот, чья нога после боя стала скрипеть и лязгать, как несмазанная дверь, с характерным звуком забрался на повозку и взял в руки вожжи. Дед Савелий запрыгнул на какую-то измученную и тощую гнедую кобылу.
- Но-о, пошла, залетная! – Крот дернул вожжами, и телега, скрипнув всеми своими суставами, тронулась.
Мир для Опанаса превратился в пытку. Каждая выбоина, каждый камень на разбитой дороге отзывались в его раненом плече вспышкой белой, ослепляющей боли. Он лежал, стиснув зубы до скрипа, и смотрел в серое, унылое, безразличное небо. Он чувствовал, как под тугой повязкой нарастает жар. Рана воспалялась. Она жила своей, отдельной жизнью, пульсируя в такт ударам колес о землю. Он пытался найти положение, в котором боль была бы хоть немного слабее, но такого положения не было. Он был прикован к этой боли, как каторжник к тачке.
Они двигались в общем потоке. Это было бегство. Война вновь сорвала с места целый народ. Впереди и позади, насколько хватало глаз, тянулась длинная вереница из тачанок с пулеметами, крестьянских возов, доверху забитых ранеными и домашним скарбом, конных и пеших. Они двигались медленно, как замерзающая река, оставляя за собой глубокую, израненную колею на теле земли.
Опанас смотрел на людей, идущих и едущих рядом. Он видел их лица – черные от пыли и усталости, с глубоко запавшими глазами, в которых не было ничего, кроме тупой, животной решимости идти вперед. Идти, потому что остановиться – означало умереть, хотя и движение не обещало ничего хорошего.
Уныло шли женщины, укачивая младенцев на руках, старики, опираясь на палки, ребята, ровесники Остапа, вели за собой тощих коров.
А между ними шли воины-повстанцы – ободранные и оборванные, грязные, злые. Шли они, опустив винтовки, повесив их на плечи, молча. Молчание их было страшнее любых криков, потому что именно так молчит армия, которая проигрывала. И тем не менее, эта армия еще не сдалась.
- Вот, погляди, - вдруг начал дед Савелий, который держался неподалеку от повозки на своей лошади. – И запомни. Вот наша Вольница. Не в речах она да не в митингах. Вот она, настоящая. Все грязные да голодные, раненые да полудохлые. Ну, живые хоть, и то ладно.
Опанас лишь отвернулся. Ему очень не хотелось чувствовать себя частью всей этой процессии, но другого не оставалось. В конце концов, в его сердце не было места сочувствию, ведь все оно было занято личным горем.
Повозка вдруг съехала с ровной дороги на проселочную.
- Держитесь, мужики, - сказал Крот. – Щас трясти будет.
Под тряску и шум камней под колесами проснулся Сверчок.
- Воды… - затянул он.
Опанас достал флягу и, придерживая ему голову, дал попить.
- Ниче, мужики… Прорвемся, - бормотал Крот. – До Умани дотянем, а там лекарям тебя сдадим. Как новенький будешь.
- Не хочу к лекарям, - сказал Сверчок.
- А куда деваться, - ответил Крот. – Не хочешь к лекарям – так подымайся да винтовку бери.
- Я… встану, - отвечал Сверчок. – Только отдохну…
Опанас слушал их, и в голове его поселилось опасение. Сверчка сдадут в Умань. А его? Его тоже отдадут? И что он тогда будет делать? С вольными он уже пообвыкся ездить, а вот новое войско очень и очень пугало.
Словно в ответ на его мысли, к телеге подскакал на взмыленном коне Левко. Он только что вернулся из головного дозора. Его лицо было маской из пыли и пота, а глаза горели злым, напряженным огнем.
- Ну шо, Щербатый, видал их? – спросил Савелий, поравнявшись с ним.
- Видал, - сплюнул Левко. – Как саранча прут. Конница Слащёва нас по правому флангу обойти хочет. Если у Синюхи переправу перекроют, то, считай, приплыли.
- А впереди что? – спросил Крот, не оборачиваясь.
- А впереди – Умань, - мрачно ответил Левко. – И петлюровцы. Целый полк. Ждут.
Новость мгновенно разнеслась по ближайшим возам. Опанас услышал, как на соседней телеге, где лежали другие раненые, начался возмущенный гомон.
- К Петлюре?! – крикнул кто-то, старый бородатый махновец с перевязанной головой. – На поклон к козлам этимм?! Да я им в спину стрелял в том году! Батька с ума сошел!
Левко, услышав это, зло усмехнулся.
- А ты, мужик, может, хошь назад повернуть да белым в ноги покланяться? Они тебе голову быстренько открутят.
Савелий вмешался в разговор своим ровным, скрипучим голосом.
- Не сошел никакой батька с ума. Он выбирает. А выбор невелик. Если нам налегке дадут уйти, то я хоть с чертом готов брататься.
- Это тактический маневр! – снова подал голос Сверчок, которого новость, казалось, взбодрила. – Временный союз против общего классового врага – деникинской контрреволюции!
- Ты б помолчал лучше, инженер хренов, - оборвал его Левко. – От слов твоих только уши вянут.
Левко вдруг повернулся к деду Савелию, и его лицо, покрытое коркой грязи и пота, исказилось.
- Ты ж знаешь, старый, что я терпеть их не могу.
- Знаю, - ответил дед, и взгляд его был устремлен куда-то вдаль, за линию горизонта.
- У них тогда сотник мою сестру, младшую… - он не договорил, а лишь сильно дернул поводья, отчего и так измученный конь недовольно всхрапнул. – Я ему тогда потом, когда мы в бой на них пошли, кишки выпустил и на ветки намотал. Лично. Так что они мне такие же враги, как и красные, и белые, и другая шушора.
Он вдруг развернул коня.
- Поскачу вперед, к головному дозору. Надо глянуть, как там нас эти «союзнички» встречать будут. Уж надеюсь, не штыком и пулей.
Левко пришпорил коня и умчался вперед, его фигура быстро растворилась в пыльной дымке, висевшей над колонной.
Опанас слушал и понимал, что страх оказаться у них в раненых был не напрасным. Раз уж у них такая ненависть друг к другу, то чего ждать ему? Эта мысль стала страшнее, чем перспектива сгнить заживо. Он посмотрел на старика Савелия, будто ища в его лице ответ.
- Да ты не дрейфь, пахарь, - сказал он вдруг, будто прочитав его мысли. – Тебя не отдадут туда, ты ж железячник. Батька таким не разбрасывается. А вот Сверчка… - он посмотрел на бледного парня. – Этого-то, может, и сбагрить придется, ежели не оклемается ко времени. Тут нормального врача надо, а не коновала вроде меня. Гайки-то я крутить, может, и умею, а вот здоровье править – тут сноровка нужна.
В этот момент, откуда ни возьмись, прискакал посыльный. Он прокричал, не останавливаясь, передавая приказ дальше по колонне:
- Приказ Батьки! Всем соблюдать строжайшую дисциплину! Входя в расположение войск УНР, на провокации не отвечать! Любой, кто откроет огонь без приказа, будет расстрелян на месте как предатель и провокатор!
Приказ, подкрепленный угрозой расстрела, разнесся по колонне, и гомон стих. Его сменило тяжелое, угрюмое молчание и редкие недовольные перешептывания. Теперь они шли не просто как отступающая армия. Они шли как пленные, ведомые на поклон к своим врагам.
День неумолимо клонился к вечеру. Степь, до этого сырая и безликая, начала меняться, обрастая тенями. Начали вдруг появляться холмы, перелески, почерневшие от сырости, заросшие овраги. Дорога стала хуже и телегу начало трясти еще сильнее, отчего каждый толчок отзывался ужасающим ударом в плече Опанаса. Он лежал, и ему казалось, что жизнь его закончится вместе с этим днем. Солнце, огромное и красное, заходило за линию горизонта, и его лучи окрашивали низкие, густые облака к цвет свежей раны.
- Гля, пахарь, - сказал вдруг старик Савелий. – Красота-то какая!
Опанас ничего не ответил. Закат не казался ему красивым.
- Скоро уже, - пробасил Крот. – Воздух другой стал, чуете? Городской. Дым да гарь.
И действительно, в горьком запахе полыни появились новые нотки. Кислый дух угольного дыма, вонь нечистот, что-то еще, неуловимое, но тревожное.
Они ехали, и Опанас думал о том, что ждет их в этом городе. Лекари. Чужие, незнакомые люди, которые будут ковыряться в его теле. Он представил себе чистый, пахнущий карболкой госпиталь, белые халаты, блестящие инструменты. И эта картина вызывала у него не надежду, а глухой, иррациональный страх. Он привык к грязи, к вони, к грубым, но понятным рукам Савелия. Тот мир, мир чистоты и порядка, казался ему теперь враждебным и чужим. А что, если они решат, что его протез – это зло? Что его нужно снять, отпилить, выбросить? Что тогда от него останется?
- Дед, а они не обманут? – спросил вдруг взволнованный Сверчок. Он лежал, укрывшись шинелью, и голос его был слабым, но ясным.
- Кто? – переспросил дед Савелий.
- Ну… петлюровцы, - ответил тот.
- Могут, - ответил Савелий. – Щас кто угодно что угодно натворить может. Батька, видать, рискнуть решил. Ну, выхода-то все равно нет.
- Но это ж… неправильно! – с жаром прошептал Сверчок. – Мы ж все против белых воюем! За страну!
- У нас с ними страна разная, - усмехнулся Савелий. – У них – с господами, с правительством, да с флагом сине-желтым. А у нас – без господ, без правительства, без флагов. Да и не страна вовсе.
Они поднялись на последний холм. И увидели его.
Город. Умань. Он лежал в низине, окутанный сизой вечерней дымкой, из которой торчали кресты церквей. В окнах уже зажигались редкие, тусклые огни. На фоне бескрайней, пустой степи он казался островом, последним прибежищем. Но от этого острова веяло не спасением, а угрозой.
Колонна остановилась. Вперед выехал головной дозор во главе с Левко. Они медленно, осторожно, двинулись к городу. Все замерли в ожидании. Опанас приподнялся на здоровом локте, всматриваясь в темноту. Он слышал, как стучит его собственное сердце.
Через несколько минут из города им навстречу выехал другой разъезд. Их было немного, человек десять. Они ехали ровным строем, и даже в сумерках была видна их выправка, чужая, враждебная махновской вольнице. На их шапках виднелись цветные, желто-голубые ленты.
Они остановили колонну. Напряжение стало почти осязаемым. Оно висело в воздухе, как пыль перед грозой. Повстанцы, ехавшие на тачанках, молча брались за рукоятки пулеметов. Пешие снимали с плеч винтовки.
Петлюровский офицер в аккуратной, хоть и поношенной, форме с трезубцем на фуражке, подъехал к головной тачанке, где сидел один из махновских командиров. Он вытянулся в седле и отдал честь.
- Витаю, господа повстанцы! – сказал он громко и четко, и голос его звонко разнесся в вечерней тишине.
В ответ из многотысячной колонны махновцев донеслось гробовое молчание. Молчание, полное сдерживаемой, застарелой ненависти.
Левко, вернувшийся в строй, сидел на коне рядом, и Опанас видел, как побелели костяшки его пальцев, сжимавших поводья. Он медленно, с отвращением, сплюнул на землю прямо под копыта коня петлюровского офицера.
Тот сделал вид, что не заметил. Он ждал ответа.
- И тебе не хворать, пан-сотник… - ответил один из командиров-анархистов.
- Гляди, как вырядился, падла, – прошипел кто-то на соседней телеге. – Сапоги-то смазаны, а у наших хлопцев ноги до крови стерты. Паны…
- Тихо ты! – оборвал его другой. – Сказано, на провокации не отвечать! Хочешь, чтоб тебя тут же к стенке поставили?
Теперь Опанас ничего не слышал и не видел, в колонне поднялся тихий галдеж и перешептывания, смешанные яростной жестикуляцией.
Колонна медленно, с нехотью, тронулась с места, втягиваясь в город.
- В комендатуру, кажись, повели, – пробасил Крот с облучка, до которого донеслось больше.
Они ехали по темным, узким улицам, и Опанас с жадностью, почти с болью, всматривался в эту чужую, почти мирную жизнь. В окнах домов, за плотными занавесками, горел теплый, желтый свет. Откуда-то доносился плач ребенка, где-то за забором лениво лаяла собака. Это был мир, который он потерял. Мир, который существовал параллельно их аду из крови и железа, и которому не было до них никакого дела.
Но город был не мирным. Он был напряжен. На улицах было пусто. Редкие прохожие, завидев их длинную, страшную колонну, шарахались в подворотни, как мыши от кошки. На перекрестках стояли петлюровские патрули. Молодые ребята в аккуратных, хоть и поношенных, шинелях, с винтовками наперевес. Они смотрели на проезжающих мимо махновцев молча, с плохо скрываемой враждебностью и толикой страха. И махновцы отвечали им такими же взглядами – полными ненависти, презрения и усталости.
- Гляди, – прошипел Крот с облучка, кивая на стену дома. – Уже намалевали, уроды…
На свежевыбеленной стене был коряво, дегтем, выведен лозунг: "Смерть жидам, ляхам и комунистам!".
- И анархистам, и еще всем на свете, – закончил за него Савелий, ехавший рядом. – Просто места на стене не хватило. Ну, а чего с них взять…
Их привели на окраину города, на большое выгонное поле, и жестом указали располагаться здесь. Рядом, буквально в паре сотен метров, отделенный лишь оврагом, стоял лагерь петлюровцев. Два враждебных табора, два разных мира, вынужденных соседствовать этой ночью.
Как только телега остановилась, начался хаос разбиваемого наспех лагеря. Повстанцы распрягали измученных лошадей, разводили костры, ставили тачанки в оборонительный круг. А к возам с ранеными уже спешили санитары. Но не их, а чужие, с желто-голубыми повязками на рукавах.
- Раненых – в госпиталь! – командовал молодой петлюровский врач в пенсне. – Всех тяжелораненых – на перевязку!
Двое санитаров подошли к их телеге и попытались снять Сверчка.
- А ну, стоять! – рыкнул Савелий, спрыгивая с коня и преграждая им дорогу. – Куда это вы его потащили?
- В госпиталь, – удивленно ответил врач. – У нас приказ. Принять и оказать помощь всем вашим раненым.
- Этому, – Савелий ткнул пальцем в Сверчка, – помощь окажете и вернете. А этого, – он кивнул на Опанаса, – не трогать. Он наш. Мы его сами латать будем.
Врач с недоумением посмотрел на Опанаса, на его уродливый протез, на запекшуюся кровь.
- Но у него же тяжелое ранение! Ему нужна операция!
- Я сказал, он наш, – отрезал Савелий, и в его голосе прозвучал металл. – Вы в этом железе все равно ничего не смыслите. Только хуже сделаете. Забирайте мальца. А этот останется с нами.
Врач пожал плечами.
- Дело хозяйское. Помрет – так на вашей же совести будет.
- Не помрет, - парировал Савелий.
Санитары осторожно сняли с телеги стонущего Сверчка и понесли его в сторону большого здания, где, видимо, и располагался госпиталь. Сверчок на мгновение открыл глаза и посмотрел на Опанаса. В его взгляде был страх.
- Эй, дед… - прошептал Сверчок.
- Ниче, инженер, - сказал ему дед Савелий вслед. – Подлатают тебя щас и вернут к вечеру, как новый будешь. Ты только языком свою чушь инженерную пори поменьше.
Они остались втроем: Опанас, Савелий и Крот. Вокруг разбивали лагерь другие махновцы. Разводили костры, распрягали лошадей. Но атмосфера была не такой, как обычно. Не было слышно ни песен, ни смеха. Все говорили вполголоса, то и дело с ненавистью поглядывая в сторону соседнего, петлюровского лагеря.
- Ну вот, пахарь, - сказал дед Савелий. – Вишь, как вышло. Молодого врагам сдали, а тебя, калеку, оставили.
- Это ж почему так? – спросил Опанас.
- Потому что ты – ценный боец. Машина. Я тебя сам и залатаю попозже. Все равно не понимают они в железках. Ты у них хоть одного такого видел? Вот и я нет.
Он достал свою трубку, а Опанас вновь задумался. О том, что он теперь – лишь ценная вещь, а не целый человек. О том, что все, кого бы он не встретил, хотят лишь одного – убивать, независимо от того, кто он – красный, белый, анархист, петлюровец, крестьянин, бандит. Война развратила всех, и от этой мысли становилось страшно.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
