Чёрное солнце
Пролог
"Чёрное солнце взошло над короной, Сменится яркость вуалью бессонной. Там, где сиял ослепительный свет, Виден теперь лишь затмения след. Черное солнце — величие в бездне, Голос монарха в тумане исчезнет. Больше не жжёт ныне солнечный луч, Спрятано пламя за пологом туч!!"
(Ярослав Лаврецкий)
Пролог: «Я устал — я ухожу…»
Часть первая: Версаль, 1 сентября 1715 года, предрассветный час
Версаль ещё спал.
Тяжёлые парчовые портьеры в спальне короля были задвинуты так плотно, что даже первый, самый робкий луч солнца не мог просочиться сквозь них. В огромном камине, сложенном из тёмного мрамора с позолоченными пилястрами, догорали последние поленья — угли мерцали багровым, отбрасывая на потолок причудливые, танцующие тени.
Герцог Луи-Огюст дю Мэн стоял у окна и смотрел, как за плотной тканью угадывается приближающийся рассвет. Он не спал эту ночь. Как, впрочем, и предыдущие двадцать три ночи — с тех пор как врачи объявили, что король умирает. Герцог научился спать днём, урывками, вполглаза. Ночи же проводил либо в спальне короля, либо под дверью этой спальни. Все возражения отца он отмёл с негодованием: «Я буду с вами, чтобы ни случилось!»
Ему было сорок пять лет. Для мужчины — самый расцвет, но сегодня герцог чувствовал себя глубоким старцем. Лицо его, всегда бледное, сейчас казалось восковым; под глазами залегли синие тени, пальцы нервно теребили кружевной платок, влажный и скомканный до состояния тряпки.
За его спиной, в парадной постели под балдахином с золотыми лилиями, лежал человек, чью смерть Франция ждала с разными чувствами: кто с ужасом, а кто — с радостью и нетерпением. Три недели — двадцать одно долгое, мучительное, выматывающее душу утро — газеты писали о гангрене. О том, как гниёт нога великого короля. О том, как врачи прижигают раны калёным железом, а он, стиснув зубы, не издаёт ни звука. О том, как он отдаёт последние распоряжения, как прощается с двором, как благословляет пятилетнего правнука.
Придворные, съехавшиеся со всей Франции, толпились в анфиладах, ожидая известий. Шёпот, шорох платьев, запах духов, смешанный с запахом ожидания и страха — всё это висело в коридорах, не проникая сюда, в святая святых. Здесь же висела сводящая с ума вонь гниющей плоти.
Однако сегодня в спальне пахло иначе. Когда Огюст вошёл, он с изумлением почувствовал: пахло воском, ладаном и... странной, неестественной свежестью. Словно кто-то распахнул окно в горы, а не в версальский парк.
Человек в постели открыл глаза.
Герцог дю Мэн почувствовал это и вздрогнул, хотя ждал этого момента. Готовился. Собирался с силами. Он обернулся и замер, поражённый в сотый, в тысячный раз тем, что видел.
Людовик XIV сел. Легко, без усилий, без тех мучительных гримас, которые он так убедительно изображал последние три недели перед врачами. Сбросил одеяло, откинул тяжёлую парчу и встал на пол босыми ногами.
В камине вспыхнуло последнее полено, и свет на мгновение озарил его лицо и обнажённую фигуру.
Королю Франции Людовику XIV нельзя было дать больше тридцати лет. Ну… может быть, тридцать два.
Луи-Огюст де Бурбон смотрел на своего отца и видел то, от чего у него подгибались колени, хотя он знал эту тайну уже много лет. Гладкая кожа цвета слоновой кости — ни единой морщины на лбу, ни одной складки у губ, ни одного старческого пятна на руках и на теле. Твёрдые, молодые мышцы перекатывались под кожей, когда король потянулся, разминая плечи. Тёмные, совершенно не тронутые сединой волосы ниспадали на спину тяжёлой волной, и лишь одна деталь — на которую герцог давно научился не обращать внимания, но которая всякий раз заставляла его внутренне вздрагивать — уши. Чуть более заострённые, чем у обычных людей, с едва заметным, почти неуловимым изгибом верхнего края.
Именно ради того, чтобы скрыть эту странность, ещё в молодости король ввёл при дворе моду на огромные алонжевые парики — те самые, что теперь носили все, от министров до лакеев, сами не ведая, какой секрет изначально были призваны укрывать эти пышные локоны. Парик короля был самым длинным, самым густым, самым искусным — и никому никогда не приходило в голову поинтересоваться, что именно он скрывает…
Отец обернулся.
Глаза.
Глаза были те же самые, которые пятьдесят лет назад заставили трепетать всю Европу. Те, что смотрели с парадных портретов Риго. Те, что видели Фронду, видели смерть Мазарини, видели, как строится Версаль. Орлиные, пронзительные, синие, как холодное пламя, — они смотрели ясно и спокойно.
Ни следа боли. Ни следа старости. Ни следа той немощи, которую так убедительно «лечили» придворные врачи, получавшие за своё «умение» тысячные пенсионы.
— Огюст, — голос короля звучал ровно, без хрипоты, без старческого дребезжания, без той театральной слабости, которую он так мастерски имитировал последние недели. — Подойди.
Отец всегда звал его вторым именем: Август.
Герцог дю Мэн повиновался. Ноги не слушались его, но он подошёл. Прошёл мимо массивного резного стола, заваленного бумагами — последними указами, которые король «подписывал непослушной рукой». Мимо тяжёлых канделябров с оплывшими свечами. Мимо кресла, обитого синим бархатом с золотым шитьём.
В этом кресле, у самого изголовья, сидела маркиза де Ментенон.
Ей было восемьдесят лет. Франсуаза д’Обинье, вдова поэта Скаррона, бывшая гувернантка детей короля, а последние тридцать лет — его тайная, морганатическая жена. Она сидела прямо, словно аршин проглотила, сложив руки на коленях, и смотрела на происходящее сухими, немигающими глазами.
Восемьдесят лет — возраст, когда лицо превращается в пергамент. Морщины избороздили её щёки, лоб, шею, которую не мог скрыть даже высокий кружевной воротник. Кожа обвисла, веки отяжелели, губы истончились. Но глаза — большие, чёрные, умные, цепкие — смотрели с той же проницательностью, что и полвека назад, когда она впервые появилась при дворе.
На ней было строгое чёрное платье, без единого украшения, без единой драгоценности. Только маленькое распятие на груди — единственное, что она позволяла себе носить. Руки её, иссохшие, с вздувшимися венами, лежали на коленях неподвижно, но герцог дю Мэн знал: эти руки ещё час назад помогали укладывать в гроб короля старые тряпки.
Внезапно она заплакала. Горько, всхлипывая и подвывая. Слёзы текли по её морщинистым щекам, падали на чёрное платье, оставляя тёмные пятна. Но плакала она не от горя — от страха и облегчения. Страха перед тем, что сейчас произойдёт. Облегчения оттого, что этот кошмар наконец заканчивается.
Людовик даже не повернулся в её сторону.
— Отец... — начал дю Мэн. Голос его сорвался.
— Не называй меня так, — перебил Людовик. Мягко, но твёрдо. — Ты теперь выглядишь старше меня. Это звучит странно. Ты знаешь моё имя. Вот и зови по имени.
Дю Мэн кивнул. Маркиза всхлипывала.
— Я ухожу, — сказал Людовик.
Он подошёл (как и был — совершенно голый) к окну и резко раздвинул тяжёлые парчовые портьеры. Потом толкнул тяжёлые створки.
Свет хлынул в комнату. Утренний, золотистый, тот самый свет, что пятьдесят четыре года каждое утро озарял здесь пробуждение великого короля.
За окном лежал Версаль.
Парк просыпался. В утренней дымке, ещё не рассеявшейся над Большим каналом, угадывались идеально прямые аллеи, подстриженные купы деревьев, мраморные статуи, белеющие в предрассветной мгле. Фонтаны ещё молчали — их включат позже, когда король «отслужит свою последнюю мессу». Вдалеке, за парком, угадывались крыши городка с тем же именем, над которыми уже поднимался первый дымок.
Людовик смотрел на это творение своего разума и воли долго, очень долго. Пятьдесят четыре года он вставал с этой постели и смотрел в это окно. Пятьдесят четыре года этот парк был его сценой, его театром, его жизнью.
— Семьдесят два года я носил эту корону, — сказал он, не оборачиваясь. Голос его звучал глухо, но не от слабости — от нахлынувших воспоминаний. — Пятьдесят четыре года я играл роль на подмостках Версаля. Я был великим. Я был сильным. Я был вечным. Я был Солнцем. Вечным и непреходящим.
Он обернулся. Солнце, наконец взошедшее окончательно, ударило в окно, и на миг фигура короля показалась герцогу дю Мэну объятой пламенем. Золотые лучи скользили по его молодому, гладкому лицу, по мускулистому загорелому телу, зажигали огонь в синих глазах, превращали волосы в огненный ореол.
— Но люди... — продолжал Людовик. — Люди требуют, чтобы их короли старели и умирали. Им нужен траур. Им нужна смена. Им нужна иллюзия, что время течёт и для нас. Что мы такие же, как они. Что мы тоже подвластны смерти, тлению, распаду.
Он прошёлся по комнате. Лёгкая, молодая походка, от которой у Огюста мурашки бежали по спине.
— Я устал притворяться, — просто сказал Людовик. Остановился у кресла, где сидела маркиза, и положил руку ей на плечо. Она вздрогнула, но не подняла глаз. — Устал горбиться. Устал хромать. Устал изображать старческое слабоумие перед этими... упырями, наводнившими дворец. Устал каждое утро гримироваться под старика, чтобы они поверили. Я хочу уйти молодым. Каким себя чувствую. Каким всегда и был.
Король замолчал и подошёл к высокому венецианскому зеркалу в золочёной раме, висящему между двумя канделябрами. Он смотрел на своё отражение долго, очень долго. Герцог дю Мэн видел в зеркале то же, что и сам Людовик: гладкое тело, молодое лицо, пышную шевелюру, ясные глаза, ни единой морщины.
— Посмотри на меня, Огюст,— тихо сказал король, не оборачиваясь. — Пятьдесят четыре года я смотрелся в это зеркало. Пятьдесят четыре года я видел одно и то же. А вокруг... вокруг старели министры, старели фаворитки, старели близкие. Старели и умирали. Они смотрели на меня и видели короля. Вечного. Неизменного. А я смотрел на них и видел, как уходит время. Как уходят они.
Он провёл рукой по своему лицу — жестом, полным странной, щемящей нежности к самому себе.
— Знаешь, что самое страшное в этом? — спросил он, нагнувшись к уху маркизы. Та вздрогнула и втянула голову в плечи. Людовик выпрямился и посмотрел на сына. В глазах его стояла такая тоска, что у дю Мэна сжалось сердце. — Самое страшное — когда однажды утром ты просыпаешься и понимаешь: ты больше не хочешь смотреться в зеркало. Не потому, что боишься увидеть морщины. А потому, что боишься увидеть всё то же самое лицо, которое видел пятьдесят лет назад. Боишься, что оно больше не принадлежит тебе. Что оно принадлежит только им. Только истории. Только легенде.
Он резко развернулся и подошёл к окну, за которым всё сильнее разгорался рассвет.
— Я устал, сын, — сказал он просто, будто подводил черту под долгим разговором. Голос его звучал ровно, без пафоса, без театральности. Просто констатация факта. — Я устал быть вечным. Я устал быть молодым. Я устал смотреть, как уходят те, кого я любил, и знать, что я останусь. Я устал от этого зеркала. Я устал от этого дворца. Я устал от этой роли.
Он помолчал, глядя на золотящиеся верхушки деревьев.
— Я устал. Я ухожу.
Эти четыре слова прозвучали в тишине спальни так просто и так окончательно, что герцог вдруг почувствовал, как по щеке у него скатывается слеза. Он не плакал много лет. Но сейчас, глядя на этого странного, вечно юного человека, который был его отцом, на короля, который решил отказаться от власти ради свободы и покоя, он не мог сдержаться.
Людовик обернулся и увидел его слёзы.
— Не плачь, Огюст, — сказал он мягко. — Ты проводишь меня. И запомнишь таким — молодым. Таким, каким я всегда и был. А они... — он кивнул в сторону двери, за которой спал Версаль, — они будут помнить старика, который мучительно умирал от гангрены. Запомнят мерзкий запах и пышный парик. Клистиры и эликсиры. Пусть. Им так легче. Им нужен новый король. Им нужна пышная церемония. А мне нужен покой.
Он подошёл к герцогу и положил руку ему на плечо.
— Спасибо тебе за всё, сын мой. Ты мой самый любимый отпрыск. Моё лучшее создание, после этого дворца. Я буду жалеть о тебе, когда уйду.
— Но куда вы уйдёте, сир? — выдохнул дю Мэн. Вопрос вырвался сам собой, помимо воли.
Людовик посмотрел на него долгим, странным взглядом. В этом взгляде смешались жалость, ирония и что-то ещё, чему герцог не мог подобрать названия.
— Есть места, куда не доходят вести из Версаля, Огюст. Есть горы, где можно спрятаться от людей. Есть тишина, которую я заслужил. — Он помолчал. В комнате было слышно только потрескивание углей в камине да всхлипывания маркизы. — Я устал править. Я устал быть символом. Я хочу просто жить. Однажды мне там надоест, и я вернусь и снова буду править. Но это будет ещё не скоро.
Маркиза де Ментенон поднялась. Медленно, тяжело, опираясь на подлокотники кресла. Восемьдесят лет давали о себе знать, даже когда дух был силён. Она подошла к нему и взяла за руку, как брала тысячи раз за эти тридцать лет. Их руки — молодая, сильная, с гладкой кожей, и старая, иссохшая, в пигментных пятнах — сжались в последнем пожатии.
— Франсуаза позаботится обо всём, — кивнул Людовик на неё. — В гроб положат... то, что положат. Тряпки. Старую одежду. Какую-нибудь куклу... только дохлую собаку не надо! Главное — заколотить крышку покрепче и не давать никому заглядывать. Ты понял, Огюст?
Дю Мэн кивнул, хотя в горле стоял ком, мешавший дышать.
— А врачи? — выдавил он.
— Врачи получат свои гонорары и будут молчать, — отрезала маркиза. Голос её, сухой и властный, на миг вернул её в те времена, когда она фактически управляла Францией. — Им заплатят эти три недели как за сорок лет службы. А ещё пообещают, что они будут спать спокойно. В постели, а не в могиле.
Людовик кивнул, принимая её слова, и вдруг, словно вспомнив о чём-то, взглянул искоса на себя в зеркало и усмехнулся. Подошёл к стоящему в углу креслу, на котором была аккуратно разложена одежда.
— А знаешь, Франсуаза, — сказал он, беря в руки рубашку, — сегодня я обойдусь без подавальщиков. Впервые за пятьдесят четыре года.
Маркиза де Ментенон, следившая за ним своими выцветшими, но всё ещё зоркими глазами, фыркнула, когда король нагнулся, натягивая панталоны.
— Слава тебе Господи, — произнесла она сухо. — А то я уж думала, ты сейчас позовешь кого-нибудь и устроишь последний спектакль. Знаешь, Людовик, одно дело — смотреть, как тебе подают рубашку на утренней церемонии. Но рассматривать твою голую задницу в метре от меня… — она поморщилась. — Уволь.
Король, уже натягивавший рубашку через голову, замер на мгновение, а потом расхохотался — звонко, молодо, искренне, как не смеялся, наверное, с самой юности.
— Дорогая, — сказал он, просунув голову через ворот и глядя на неё с весёлым прищуром, — за тридцать лет супружества вы должны были бы уже перестать смущаться моей голой задницы. Или возраст окончательно превратил вас в ханжу?
Маркиза опустила руки на колени и посмотрела на него с тем выражением, которое у неё появлялось только в самые интимные моменты их долгой, странной совместной жизни — смесь раздражения, нежности и бесконечного удивления перед этим человеком.
— Я смущаюсь не твоей задницы, Людовик, — ответила она с достоинством. — Я завидую её свежести и молодости!
— Это комплимент? — усмехнулся король, заканчивая одеваться с ловкостью, которая выдавала в нём человека, привыкшего делать всё быстро и без посторонней помощи, когда это действительно нужно.
— Это констатация факта, — вздохнула маркиза. — Иди уже. И не забудь плащ. В горах холодно.
Людовик подошёл к ней, наклонился и поцеловал в сухую, морщинистую щёку.
— Спасибо тебе за всё, Франсуаза, — сказал он тихо. — Ты была лучшей женой, какую только мог пожелать человек... вроде меня.
Она ничего не ответила, только сжала его руку своей иссохшей ладонью.
Король выпрямился, накинул на плечи тёмный плащ, натянул на самый нос широкополую шляпу и направился было к потайной двери. Но вдруг остановился, обернулся к сыну:
— Не ищи меня, Огюст. И никому не рассказывай. Никогда.
— А мальчик? — внезапно спросил герцог, вспомнив вдруг о пятилетнем правнуке, который оставался в Версале, ничего не ведая о происходящем. — Людовик... ваш правнук? Ему всего пять лет.
Людовик XIV подошёл к нему и положил руку на плечо. Рука была тёплой, сильной, живой. Пальцы сжались ободряюще.
— Мальчик справится, — сказал он. — У него будет регент. Кстати — ты, а не герцог Орлеанский. Будут министры. Будет Франция. Но главное — в нём будет моя кровь. И — кто знает? — может быть, когда-нибудь он тоже устанет и захочет уйти. А я... я своё отработал.
Он задумался, глядя куда-то сквозь стены, сквозь время.
— Передай ему, когда вырастет... — Король сделал паузу, подбирая слова. — Передай, что я любил эту страну. Любил больше жизни. И что я ушёл не потому, что разлюбил. А потому, что устал. И ещё... передай, что за этими горами, куда я отправляюсь, есть покой. Настоящий покой. Может быть, когда-нибудь он тоже его захочет.
Он вновь направился к потайной двери, скрытой за тяжёлым гобеленом с изображением охоты. Отдёрнул ткань, открывая узкий проход в стене.
У порога Людовик остановился, но не обернулся в последний раз. Свет восходящего солнца из окна падал ему на спину, окрашивая плащ в кровавые оттенки.
— Пусть Франция оплакивает своего старого короля, — сказал Людовик. — А молодой... молодой пусть живёт где-то там, в горах, и смотрит на звёзды. Это не так уж плохо, поверь мне.
Дверь открылась и закрылась. Гобелен качнулся и замер.
Луи-Огюст де Бурбон, герцог Мэнский, остался стоять посреди комнаты, глядя на пустую постель, на скомканные простыни, на маркизу де Ментенон, которая вдруг перестала плакать и деловито стала собираться.
— Помоги мне, Огюст, — сказала она будничным голосом. Восьмидесятилетняя женщина двигалась удивительно быстро, когда нужно было действовать. — Нам скоро объявлять о смерти короля. В этом шкафу восковая кукла — её надо уложить на постель… Разворачивай… Надо всё сделать быстро, пока слуги не проснулись. И запомни: король скончался сегодня утром от гангрены. Ты присутствовал. Я присутствовала. Врачи подтвердят. Всем заплатят.
— А если кто-то спросит? — глухо спросил дю Мэн, разглаживая локоны парика вокруг воскового лица. — Через год, через десять лет, через сорок?
Маркиза усмехнулась. Сухая, морщинистая усмешка.
— Кто? — переспросила она. — Кто посмеет спросить, что лежит в гробу короля Франции? Кто осмелится поднять крышку и заглянуть внутрь? Это святотатство, Луи. Это Бастилия, как минимум. Никто не посмеет. Даже если у них будут сомнения.
Через час в спальню вошли врачи. Им показали «тело» — на самом деле только очертания под покрывалом, благоговейно скрывающим «усопшего». Они покивали, порассуждали о «мучительной кончине», о «христианском смирении» и ушли получать обещанные пенсионы. Потом в спальню хлынул двор.
А через месяц в далёких Альпах, высоко в горах, где воздух так разрежён, что обычному человеку трудно дышать, крестьяне видели странного молодого человека. Он сидел на камне, на краю роскошного цветущего луга, смотрел на закат и улыбался. Выглядел он лет на тридцать. Одет был в простой дорожный плащ, но осанка выдавала в нём того, кто привык повелевать. Рядом сидела девушка необыкновенной красоты. Она звонко смеялась. Изумрудные глаза блестели. Сквозь её пышные золотистые волосы были видны розовые заострённые ушки.
К ним пытались подойти, спросить, не нужна ли помощь. Но стоило приблизиться, как они исчезали — словно растворялись в горном воздухе. А потом появлялись снова, выше по склону, и девушка задорно смеялась, а странный человек всё смотрел вниз на долину, где копошились люди, муравьями снующие между своими домиками.
Он смотрел и улыбался…
---
Часть вторая: Версаль, март 1751 года, кабинет короля
Гобелен с изображением охоты колыхнулся, впуская в комнату вечерний свет. Но герцог Луи-Огюст дю Мэн, сидевший в кресле напротив короля Людовика XV, не замечал ни света, ни теней. Он смотрел в одну точку, на пламя свечи, и видел совсем другое.
Ту спальню. Ту куклу. Тот рассвет.
Ему был уже восемьдесят один год. Восемьдесят один — возраст, когда люди обычно уже не встают с постели, не говорят, не помнят. А то и частенько мочатся под себя. Но герцог дю Мэн помнил всё. Каждую минуту той ночи. Каждое слово.
Напротив него сидел Людовик XV.
Королю Франции шёл сорок первый год. Он был всё ещё красив — те же большие, с поволокой, чёрные глаза, та же аристократическая тонкость черт, те же изящные руки с длинными пальцами. Но сейчас в его глазах читалось нечто, чего придворные никогда не видели: смесь ужаса, любопытства и благоговения.
Людовик смотрел на него и не верил своим глазам.
Перед ним сидел тот самый человек, которого он запомнил в пять лет — когда герцог, уступая завещанию усопшего короля, стал регентом. Тридцать пять лет назад. И сейчас герцогу дю Мэну должно было быть больше восьмидесяти. Но тот, кто сидел напротив, выглядел от силы на пятьдесят пять.
Волосы его, когда-то тёмные, теперь были тронуты сединой лишь на висках — лёгкой, благородной проседью, которая скорее красила, чем старила. Лицо хранило следы былой красоты: правильные черты, высокий лоб, твёрдый подбородок. Тело под тёмным камзолом угадывалось крепким, сильным — не та расслабленная дряблость, что приходит с годами, а упругая подтянутость мужчины в самом расцвете сил.
И глаза.
Глаза дю Мэна, устремлённые на пламя свечи, были того же пронзительно-синего цвета, что и у его отца — Великого Короля. Те самые глаза, которые Людовик помнил с детства. Которые смотрели на него с парадных портретов. Которые, как он всегда считал, давно уже истлели в гробу.
— Вы... — выдохнул Людовик XV, не в силах сдержать изумление. — Вы совсем не изменились. Я помню вас сорок лет назад. Вы выглядели почти точно так же.
Дю Мэн медленно перевёл взгляд с пламени свечи на короля. В синих глазах мелькнула тень усмешки.
— Вы заметили, сир, — сказал он негромко. Голос его, в отличие от внешности, всё же выдавал возраст — в нём появилась та особенная, скрипучая хрипотца, что приходит только с десятилетиями. — Я надеялся, что вы не обратите внимания. Но вы всегда были наблюдательны, даже в детстве.
— Как я, по-вашему, мог такое не заметить? Я же не идиот! — Людовик подался вперёд. — Как такое возможно?
Дю Мэн помолчал, словно собираясь с мыслями. Потом ответил:
— Я унаследовал это от отца, сир. Как и вы.
— Я? — Людовик непонимающе нахмурился и исподтишка бросил взгляд в зеркало. — Но я старею. Я чувствую, как годы берут своё. Мне сорок один, и я уже не тот, что в двадцать.
— Конечно, — кивнул дю Мэн. — Вы правнук, сир. Кровь ослабевает с каждым поколением. Ваш прадед... он был особенным. Его дети — я, мои братья и сёстры — унаследовали часть его долголетия, но не всё. Я, как видите, получил больше других. Мои братья умерли, а я живу. Ваш дед, дофин Людовик, тоже мог бы прожить долго, если бы...
Он замолчал, и в тишине кабинета повисло невысказанное.
— Если бы не оспа, — закончил за него Людовик XV глухо. — А мой отец, моя мать, мои братья и сёстры... Все умерли от кори в двенадцатом году. Тогда ещё все упорно сплетничали, что их отравили. Я остался один. Мальчик, который выжил.
— Да, сир. Корь не щадит никого, даже тех, в чьих жилах течёт древняя кровь. Они могли жить очень долго, но корь посчитала иначе. — Герцог вздохнул. — Ваши дети... они унаследовали от вас то же, что вы унаследовали от прадеда. Немного. Чуть больше, чем обычные люди, но не бессмертие. Им это не грозит. А вот ваш деверь, русский император... говорят, он вообще не стареет. Странно, правда?
Людовик молчал, переваривая услышанное.
— Вы хотите сказать, — наконец произнёс он, — что в нашей семье... течёт необычная кровь?
— Я хочу сказать, сир, что вы и так это знаете, — ответил дю Мэн. — Ваша дочь пробила крышку гроба вашего прадеда. Вы видели, что там пусто. Вы знаете, что я выгляжу на тридцать лет моложе, чем должен. Сложите два и два.
— И что же я получу?
— Тайну, сир. Которую я хранил всю свою жизнь. Которую вы теперь должны хранить сами. И передать своим детям. Чтобы они знали: в их жилах течёт не просто кровь Бурбонов.
Дю Мэн замолчал, и в комнате снова стало тихо. Только свечи потрескивали да ветер шуршал за окнами.
— Вы хотите сказать, — голос Людовика звучал хрипло, — что мой прадед... что он...
— Ваш прадед был вечно молод. Сколько я себя помню — ему было тридцать. Думаю, он был бессмертен. Однажды ему всё надоело, и он ушёл! Пешком. Насвистывая и смеясь! Зачем вы позвали меня? Чтобы я подтвердил то, что вы и так поняли?
Людовик молчал. Он вспомнил лицо Мари, когда она рассказывала о Сен-Дени. Вспомнил свой собственный ужас, когда факел осветил пустой саркофаг.
— Зачем? — выдохнул он наконец. — Зачем он это сделал?
Дю Мэн долго молчал. Казалось, он собирается с силами, чтобы ответить.
— Он устал, сир, — сказал он наконец. — Он устал притворяться. Устал играть роль старого, больного, умирающего короля. Он сказал мне тогда: «Люди требуют, чтобы их короли старели и умирали». И он дал им это. Даже ценой собственной... — дю Мэн запнулся, — ценой собственной власти.
— Но если он жив...
— Кто сказал, что он жив, сир? — В синих глазах герцога мелькнула странная усмешка. — Для нас он умер. Для Франции он умер. Для истории он умер. Он так захотел! А что с ним стало на самом деле... какая разница?
— Но где он? — Людовик подался вперёд. — Куда он ушёл?
Дю Мэн снова замолчал надолго. Потом его не по годам молодая рука медленно поднялась и указала куда-то в сторону окна, за которым сгущались сумерки.
— Туда, сир. В горы. Он сказал: «Есть места, куда не доходят вести из Версаля. Есть горы, где можно спрятаться от людей. Есть тишина, которую я заслужил». Он хотел покоя. Настоящего покоя.
Людовик встал, подошёл к окну, посмотрел на темнеющий парк. Там, за горизонтом, лежали Альпы. Где-то там, среди снежных вершин, может быть, до сих пор жил человек, который когда-то был Солнцем Европы.
— А вы? — спросил он, не оборачиваясь. — Вы молчали сорок лет.
— Я дал слово, сир. — Герцог опустил голову. — Я дал слово умирающему... живому... неважно. Я дал слово своему отцу!
— И только сейчас решились рассказать?
— Ваша дочь разгромила саркофаг, сир, — повторил дю Мэн. — Тайна перестала быть тайной. Шартр сплетничает на каждом углу. Мне нечего терять. А вы... вы должны знать правду о своей крови.
Людовик обернулся. В полумраке кабинета его лицо казалось бледной маской.
— О своей крови?
— Да, сир. О той крови, что течёт в ваших жилах. Ваш прадед не был обычным человеком. Я не уверен, был ли он вообще человеком. Он не старел. Он пережил всех. И он ушёл не в переносном смысле, а в прямом. — Герцог помолчал. — Ваш деверь, русский император, говорят, тоже не стареет. Ваша дочь сейчас едет к нему. Случайность ли это, сир? Или в вашем роду есть... что-то особенное?
Людовик молчал, вглядываясь в лицо бывшего регента, ища в нём ответы на вопросы, которые ещё не успел сформулировать. Синие глаза дю Мэна смотрели на него из полумрака — те же глаза, что и на парадных портретах прадеда. Та же глубина. Та же пронзительность. Тот же холодный огонь на дне.
И впервые в жизни король вдруг понял то, что должен был понять ещё двадцать два года назад, когда ему, уже совсем не мальчику, в очередной раз объясняли, кто такой этот герцог, удаляющийся от двора.
Перед ним сидел его родной дед по крови.
Не по титулу. Не по церемониалу. Не по тем бумагам, что хранятся в архивах. По крови. По той самой странной, древней крови, что, оказывается, текла теперь и в его собственных жилах.
Людовик вдруг отчётливо вспомнил своё детство. Как регент — этот сильный и красивый человек, что сидел сейчас перед ним — учил его сидеть в седле. Как показывал карты Европы и объяснял, почему с Россией надо дружить, а с Англией — осторожничать. Как однажды, когда маленький король упал с крыльца и разбил коленку, именно дю Мэн нёс его на руках в спальню, а не камердинеры и не врачи.
А потом регент уехал. И начались другие наставники. Другие советники. Другие «друзья». Пока их не оттеснила Елизавета.
— Всю жизнь меня учили, что вы — враг, — сказал Людовик тихо, почти про себя. — Принцы, кардиналы, министры — все твердили: «Остерегайтесь герцога дю Мэна. Он бастард. Он хочет власти. Он плетёт интриги против вас».
Дю Мэн слушал молча, не отводя взгляда.
— А вы... — голос короля дрогнул. — Вы всё это время просто были рядом. Даже когда были за сотни лье от двора. И ждали. Ждали, когда я вырасту. Когда пойму сам.
— Я ждал не этого, сир, — тихо ответил дю Мэн. — Я ждал, что вы будете счастливы. Что вы будете править лучше, чем я мог это делать, будучи регентом. Что вы не повторите моих ошибок. И что однажды, может быть, вы вспомните старика, который носил вас на руках, и не поверите сплетням.
Людовик почувствовал, как к горлу подступает ком.
— Вы мой дед, — сказал он. — Единственный кровный родственник, который у меня остался кроме моих детей. А я... я всю жизнь этого не понимал.
— Понимать было нечего, сир. — Дю Мэн позволил себе лёгкую, печальную улыбку. — Я был бастардом. Незаконным сыном. Меня признали, дали титул, позволили править, пока вы малы. Но как только вы выросли, я стал не нужен. Таков порядок вещей. И я его принял.
— Но зачем вы уехали? Почему не остались? Почему не сказали правду?
— Потому что правда убивает, сир, — просто ответил бывший регент. — Если бы я сказал вам в пять лет: «Я твой самый близкий родственник, во мне течёт та же кровь, что и в тебе, и я буду жить долго-долго, потому что мой отец был не совсем человеком» — что бы вы сделали? Поверили бы? Или позвали кардиналов, и меня бы сожгли на костре как колдуна?
Людовик молчал, понимая, что герцог прав.
— Я уехал, чтобы вы жили спокойно, — продолжал герцог. — Чтобы вы росли, не отягощённые этой тайной. Чтобы ваши советники не нашёптывали вам, что регент — чудовище, с которым надо бороться. Я дал вам свободу. Свободу быть просто королём, а не наследником проклятия.
— Проклятия? — переспросил Людовик.
— Или дара. — Дю Мэн пожал плечами. — Смотря как посмотреть. Ваш прадед назвал бы это даром. Я... я не знаю. Я просто живу. Дольше других. И смотрю, как уходят те, кого я любил.
В комнате повисла тишина. Людовик смотрел на этого человека — своего деда, которого у него украли интриганы и политики, и чувствовал, как внутри закипает горькая, запоздалая обида.
— Я мог бы узнать вас раньше, — сказал он. — Я мог бы... мы могли бы...
— Не надо, сир, — мягко перебил дю Мэн. — Что сделано, то сделано. У нас есть этот вечер. Этот разговор. Этого довольно. Поверьте старику, который прожил слишком долго: иногда один вечер стоит целой жизни.
Он помолчал, потом добавил:
— А теперь, сир, позвольте мне закончить. Осталось сказать кое-что важное. — Голос герцога стал тише, но твёрже. — Герцог Шартрский. Он был с вами в Сен-Дени. Он видел пустой гроб. И он, насколько мне известно, не отличается умением держать язык за зубами.
Людовик вздрогнул, словно очнувшись.
— Шартр? — переспросил он. — Вы правы. Этот толстяк уже неделю бродит по Версалю с таким видом, будто проглотил тайну и боится, что она из него выпрыгнет.
— Его надо заткнуть, сир, — просто сказал дю Мэн. — Или, что ещё лучше, дискредитировать. Пусть все думают, что он выдумщик и пьяница, которому верить нельзя. Это ваша забота теперь. Сохранение тайны — ваша обязанность.
Людовик медленно кивнул.
— Я понял, — сказал он. — Шартр получит такую порцию придворных сплетен о самом себе, что ему придётся до конца жизни доказывать, что он не сумасшедший. А если не поможет... — Король сделал паузу. — В Бастилии всегда найдётся уютная камера.
— Вот именно, сир. — Дю Мэн одобрительно склонил голову. — Вы мыслите как ваш прадед. Он тоже не церемонился с теми, кто угрожал его тайнам.
В комнате повисла мёртвая тишина. Свечи догорали, тени плясали на стенах.
— Идите, — тихо сказал Людовик. — Идите, герцог. Вы рассказали достаточно. Но знайте: в ближайшее время я призову вас в Версаль. Так что научитесь наносить на свои волосы седину.
— Зачем? Я просто надену седой парик и буду горбиться, как это делал отец.
Дю Мэн легко поднялся, но тут же делано схватился за поясницу, опираясь на трость. Шаркая, он заковылял к выходу, провожаемый довольным смехом Людовика. У двери он остановился и обернулся.
— Сир, — сказал он. — Отец был великим королём. Но он был очень одинок. И когда он уходил, он сказал: «Передай ему, что я любил эту страну. И что очень устал». Не желайте такой судьбы своим детям.
Дверь закрылась. Людовик остался один, глядя на догорающие свечи и пытаясь осознать, что его великий предок, Король-Солнце, до сих пор жив. Где-то там, в горах, смотрит на звёзды и вспоминает Версаль.
За окном завывал поднявшийся ветер, и в его завываниях королю чудился далёкий, едва слышный шёпот:
«Я устал... я устал... я устал...»
Глава 1
Глава первая
Карта Европы
Петербург, Зимний дворец. Январь 1756 года
Ночь стояла над Петербургом такая, что даже бывалые караульные начинали мечтать о тулупе. Мороз сковал город так, что лёд гудел в каналах, промерзших до дна. Луна висела в небе огромным серебряным щитом, а звёзды горели так ярко, словно кто-то начистил их мелом специально для смотра.
Зимний дворец в эту ночь казался высеченным из цельной глыбы северного камня. Сотни окон, тускло мерцавших отражённым лунным светом, глядели на Неву строго и невозмутимо, словно сам дворец был не просто зданием, а стражем, поставленным тут для охраны империи. Колонны, белые, как замёрзшее молоко, вздымались к небу, поддерживая тяжеловесный карниз, на котором застыли каменные фигуры — аллегории Войны, Мира, Правосудия и Изобилия. В Версале всё стремилось ввысь, к солнцу, к лёгкости. Здесь всё давило вниз, утверждая: власть — это тяжесть, это бремя, это вечность, вмороженная в лёд.
Внутри было не проще. Бесконечные анфилады комнат тянулись одна за другой, теряясь в полумраке, где мерцали позолотой рамы огромных картин, а паркет, набранный из десятков пород дерева, уходил вдаль ровной, как зеркало, гладью. Тишина стояла такая, что, казалось, слышно, как потрескивают от мороза кирпичи в стенах.
В кабинете императора было тепло. Огромный камин, сложенный из изразцов зелёного цвета, пылал жаром, отбрасывая на стены пляшущие тени. Свечи в тяжёлых серебряных канделябрах горели ровно, не колеблясь — здесь не было сквозняков, здесь вообще не было ничего, что могло бы нарушить идеальный порядок, установленный хозяином этого кабинета.
Пётр II стоял у огромной карты Европы, разложенной на дубовом столе.
Карта была особенная — не те раскрашенные гравюры, что продавались в лавках при Академии наук. Эта карта словно жила своею собственной жизнью, постоянно меняясь. На ней разноцветными флажками были отмечены позиции армий, стрелами — направления ударов, булавками с цветными головками — места сбора припасов и дислокации гарнизонов. Каждое утро адъютанты обновляли её, сверяясь с донесениями из Европы.
Государь смотрел на неё уже битый час, не двигаясь, не меняя позы. Со стороны могло показаться, что он спит с открытыми глазами. Но те, кто знал Петра Алексеевича хотя бы немного, никогда бы так не ошиблись: император размышлял.
Двадцать шесть лет прошло с той ночи в Сухаревой башне. Двадцать шесть лет — срок, за который некоторые люди успевают родиться, вырасти, нарожать детей и умереть от какой-нибудь заразы. Пётр же стоял у карты всё тем же, каким его запомнили придворные в день его двадцатипятилетия: гладкое, без единой морщины лицо, тёмные, чуть вьющиеся волосы, ниспадающие на плечи, и глаза — те самые, бесцветные, ледяные, пронзительные, с холодным огоньком на дне.
Только одет император был иначе, чем в юности. Простой тёмно-зелёный камзол без единого украшения, только звезда ордена Андрея Первозванного тускло поблёскивала на груди. Ни парика, ни кружев, ни золотого шитья — всё это осталось для парадных приёмов. Здесь, в своём кабинете, Пётр позволял себе быть собой.
Дверь бесшумно отворилась. Вошёл канцлер Алексей Петрович Бестужев-Рюмин.
Ему было шестьдесят три года — возраст почтенный, особенно для человека, проведшего полжизни в интригах и дипломатических баталиях. Но держался канцлер прямо, словно аршин проглотил, и только седина, густо посеребрившая его когда-то русые волосы, вечно выбивавшиеся из-под парика, да глубокие морщины у губ выдавали истинный возраст.
— Ваше величество, — поклонился Бестужев. — Курьер из Берлина. Только что.
Пётр не обернулся. Только чуть повернул ладонь, давая знак продолжать.
— Фридрих не стал ждать лета и вторгся в Саксонию, — ровным голосом доложил канцлер. — Пятнадцатого января. Прусские войска перешли границу и осадили Дрезден. Саксонский курфюрст, он же король польский, бежал в Варшаву. Австрия взывает о помощи. Мария-Терезия прислала депешу — просит нас выполнить союзнические обязательства.
В кабинете повисла тишина. Слышно было только потрескивание дров в камине да далёкий, едва различимый скрип снега под ногами караульных на дворцовой площади.
— Пятнадцатого января, — медленно повторил Пётр. — А сегодня двадцатое. Пять дней прошло, Алексей Петрович. Где вы были эти пять дней?
— Фридрих надеялся на блицкриг, ваше величество, — ответил Бестужев. — Он думал, что Саксония обвалится за неделю, Австрия не успеет опомниться, а мы будем спорить о союзах до самой весны. Но Саксония держится. Австрия собирает армию. А мы... — канцлер сделал паузу, — мы должны что-то решать.
Пётр наконец обернулся.
В свете камина его лицо казалось высеченным из камня. Только глаза горели тем самым холодным огнём, от которого у Бестужева каждый раз мурашки бежали по спине, хотя он видел этот взгляд сотни раз.
— Фридрих, — произнёс император задумчиво. — Помню его. Встречались как-то во дворце его «параши-солдафона», когда он ещё был кронпринцем. Умён, образован, изыскан даже, играет на флейте, пишет стихи. И при этом мечтает сожрать пол-Европы. Как там его Вольтер окрестил? «Философ на троне»?
— Именно так, ваше величество. — Бестужев позволил себе лёгкую усмешку. — Вольтер, кстати, недавно написал новый панегирик в его честь. Называется «Век Фридриха». Хотя поговаривают, что после вторжения в Саксонию Вольтер собирается переписать конец.
— Перепишет, — усмехнулся Пётр. — Вольтер умеет приспосабливаться. Как плющ на дубе. Но Фридрих... — император снова повернулся к карте и указал на Саксонию. — Посмотри сюда, Алексей Петрович. Саксония — это ключ. Если Фридрих её проглотит, он получит не только земли, но и армию. Саксонская пехота лучшая в Европе. А если он ещё и Польшу прихватит...
— Австрия этого не допустит, ваше величество. Мария-Терезия скорее умрёт, чем смирится с потерей Силезии.
— Австрия допустит всё, что ей позволят, — жёстко сказал Пётр. — Мария-Терезия женщина умная, но у неё нет денег, нет армии, и она окружена врагами и идиотами. Если мы не вмешаемся, Фридрих сожрёт её империю по кускам.
— Значит, вмешиваемся? — Бестужев подался вперёд, стараясь угадать мысль императора.
Пётр молчал, глядя на карту. Флажки на ней казались маленькими, игрушечными, но каждый обозначал тысячи жизней.
Бестужев говорил что-то ещё — о Саксонии, о прусских маршах, о реакции Вены, — но Пётр вдруг перестал слышать. На миг, всего на одно короткое мгновение, маска спала. Император закрыл глаза, и лицо его, обычно бесстрастное, как у античной статуи, исказилось гримасой такой глубокой, такой вековой усталости, что канцлер, случайно взглянувший на него, поперхнулся на полуслове и замолк.
Это длилось не дольше удара сердца. Когда Пётр снова открыл глаза, они были всё те же — холодные, ясные, пронзительные.
— Продолжай, Алексей Петрович, — сказал он ровно. — Я слушаю.
Бестужев сглотнул и продолжил, но в душе у него навсегда осталось это видение: император, на миг ставший просто смертельно уставшим человеком.
— Англия? — спросил вдруг Пётр.
— Сидели б там Ганноверы — была бы на стороне Пруссии. Но теперь там Стюарты, и Англия молчит. — радостно потёр руки Бестужев. — Англия теперь дружит и с Францией, и с нами. Плюс наш корпус в Англии... да и войска Людовика ещё там. Карл Третий держится молодцом, несмотря на все трудности. Шотландия бурлит, Англия ворчит, но корона на голове Стюарта держится крепко.
— Шотландия вечно бурлит, — усмехнулся Пётр. — Там сама земля так устроена. Но Карлу мы поможем, если что. Родственники всё-таки.
— И французы? — осторожно спросил Бестужев. — Людовик...
— Людовик ждёт отмашки, — перебил Пётр. — Спихнул решение по этому вопросу на меня. Ему не хочется воевать — у него всё хорошо. Ему бы посидеть в Версале, под боком у Лизы, пописать стихи, побаловать внуков. На рыбалку с дофином отправиться... Но война придёт и к нему. Фридрих не остановится на Саксонии. Ему нужна вся Европа под прусским сапогом.
Он провёл ногтем по карте, от Берлина до Парижа.
— Полки готовы, Алексей Петрович?
— Тридцать тысяч выступят через неделю, ваше величество, — закончил Бестужев и, привычным жестом потерев переносицу (эту привычку он приобрёл ещё в молодости, когда разбирал запутанные дела Тайной канцелярии и часами сидел над бумагами при тусклом свете свечей), добавил чуть тише: — Если, конечно, генерал Апраксин не найдёт причину задержаться. Он человек осторожный, даже слишком.
Пётр усмехнулся — той самой ледяной усмешкой, от которой у Бестужева каждый раз мурашки бежали по спине, хотя он видел её сотни раз.
— Апраксин... — протянул Пётр задумчиво. — Хороший генерал, но старый и осторожный. Для войны с Фридрихом этого мало. Фридрих играет быстро, он бьёт с ходу, он не даёт опомниться. Апраксин будет долго думать, ковырять в носу, взвешивать, советоваться... и проиграет.
— Кого же тогда, ваше величество? — Бестужев поднял брови. — Румянцев молод, ещё не обстрелян. Этот гений Суворов вообще поручик, ему бы полк дать, а не армию. А лучше по жопе дать, чтоб не умничал.
— Я знаю, — кивнул Пётр. — Поэтому пошлём Апраксина. Но рядом с ним будет тот, кто не даст ему слишком долго думать.
Он обернулся к канцлеру, и в глазах его мелькнула та самая усмешка, которую Бестужев научился распознавать за долгие годы службы.
— Мориц Саксонский-младший где сейчас?
— В Англии, ваше величество, — ответил Бестужев. — При штабе нашего корпуса. Карл Третий его очень ценит, говорит, лучший генерал из всех, что есть у русских.
— Лучший потому, что учился у отца, — усмехнулся Пётр. — А отец его, старый герцог Курляндский, был лучшим полководцем Франции. Жаль, умер так не вовремя. Но сын... сын должен вернуться. Напиши Карлу: пришлю замену, а Морица — обратно. Война начинается, и мне нужны те, кто умеет не только думать над картой, но и бить на полях. Да и герцогство ему пора принять — сколько я буду регентом значиться?
— Истинно так, ваше величество. — Бестужев позволил себе лёгкую, едва заметную усмешку — одну из тех, что за долгие годы службы научился прятать в самых уголках губ. — Молодой герцог Курляндский, говорят, из тех, кто не даст своим генералам заскучать.
Бестужев поклонился и уже собрался уходить, когда дверь в кабинет вдруг распахнулась без стука.
На пороге стояли двое.
Высокий, статный юноша в мундире Семёновского полка, с тёмными, чуть вьющимися волосами, убранными в хвост по новой моде, и большими синими глазами Бурбонов, в которых горел тот же самый холодный огонёк, что и у императора.
Рядом с ним — девушка удивительной красоты. Тёмные волосы, уложенные в высокую причёску по французской моде, но без излишней вычурности. Большие, живые, лукавые глаза, в которых светился ум и насмешка. Платье — тёмно-синее, с золотым шитьём, строгое и элегантное одновременно. На шее — маленький золотой православный крестик на тонкой цепочке.
Цесаревич Пётр Петрович и его супруга, великая княгиня Елизавета Петровна.
— Батюшка! — воскликнул цесаревич, не обращая внимания на изумлённого Бестужева. — Мы слышали, война! Курьер прискакал! Полки выступают!
Пётр II посмотрел на сына долгим, изучающим взглядом. Пятнадцать лет — возраст, когда мальчики становятся мужчинами. Особенно в их роду. Цесаревич был уже почти с отца ростом, широк в плечах, и в каждом движении его чувствовалась та самая могучая, нечеловеческая сила, что дремала в его крови.
— Кто тебе сказал, Петя? — спокойно спросил император.
— Весь дворец говорит! — выпалил юноша. — Война, Фридрих напал на Саксонию, мы выступаем! Батюшка, возьмите меня с собой! Я уже взрослый, я готов!
— Погоди, не тараторь. — Пётр перевёл взгляд на невестку. — Лизонька, а ты что скажешь?
Елизавета Петровна — та, что пять лет назад явилась в Петербург наглой и безапелляционной двенадцатилетней девочкой, требующей мужа и приключений, — улыбнулась той самой улыбкой, что так напоминала императору его тётку, королеву Франции.
— Я скажу, ваше величество, что если вы не возьмёте Петю на войну, он сбежит сам, — ответила она спокойно. — А если сбежит сам, то попадёт в какую-нибудь малоприятную историю. Как в прошлом году. Уж лучше пусть едет под вашим присмотром. Или под присмотром генералов, которым вы доверяете.
— Лизонька! — возмутился цесаревич. — Ты что, заодно с батюшкой?
— Я заодно с тобой, дурачок, — ласково сказала она, беря его за подбородок и звонко целуя в нос. — Поэтому и хочу, чтобы ты вернулся живым. А для этого нужно, чтобы рядом были умные люди.
— Это намёк на то, что я глупый?
Бестужев, молча наблюдавший сию сцену, позволил себе кашлянуть.
— Ваше величество, я, пожалуй, пойду. Распоряжусь насчёт депеши в Англию.
— Ступай, Алексей Петрович, — кивнул Пётр. — И пришли адъютанта через час. Будем писать рескрипт Апраксину.
Когда дверь за канцлером закрылась, император повернулся к сыну и невестке.
— Петруша, подойди.
Цесаревич подошёл. Пётр II положил руку ему на плечо — жест, который для посторонних выглядел бы отеческой лаской, но для посвящённых был совсем иным. Рука императора на мгновение замерла, потом он удовлетворённо кивнул.
— Сила растёт, — сказал он негромко. — Контролируешь?
— Стараюсь, батюшка, — так же тихо ответил цесаревич. — Иногда по ночам... ну, вы знаете.
— Знаю, — усмехнулся Пётр. — Мне Голицын рассказывал, как ты его напугал в прошлом году. Говорит, свечи сами собой зажглись, когда ты вошёл в комнату. Это хорошо. Это значит, кровь просыпается.
— И когда уже она проснётся совсем? — спросил юноша с надеждой и страхом одновременно.
— Не торопись, сын. Всему своё время. — Пётр перевёл взгляд на Елизавету. — А ты как, Лизонька? Не боишься жить с мужем, который по ночам свечи зажигает взглядом?
— Ваше величество, — ответила она серьёзно, но глаза её смеялись, — я пять лет назад уехала из Версаля вообще не с человеком, а по дороге меня пытались убить то иезуиты, то немецкие бандиты и ещё бог знает кто. После этого меня сложно чем-то напугать.
Пётр расхохотался. Редко, очень редко он позволял себе смеяться, но эта девочка — теперь уже женщина — умела его рассмешить.
— Боевая у тебя жена, Петя, — сказал он сыну. — Береги её.
— Берегу, — улыбнулся цесаревич, прижимая к себе супругу. — Да она не сильно позволяет.
— Ладно, — Пётр посерьёзнел. — Насчёт войны... Петя, ты поедешь. Но не с первым эшелоном. Сначала я отправлю Морица, он возьмёт на себя штабную работу. А ты... ты поедешь, когда будешь готов. И когда я скажу.
— Батюшка...
— Не спорь, — оборвал император. — Я сказал. Ты поедешь. Но не сейчас. А пока — иди спать. Завтра учения в полках, хочу посмотреть, как ты командовать научился.
Цесаревич хотел возразить, но Елизавета слегка сжала его руку, и он сдержался.
— Слушаюсь, ваше величество, — сказал он и поклонился. Пётр взмахнул рукой, давая понять, что аудиенция окончена.
— Батюшка, — сказал цесаревич, когда они уже подходили к двери, — а можно мне завтра на учения явиться в форме Семёновского, а не Преображенского полка? Семёновская красивее.
Пётр II посмотрел на сына долгим взглядом.
— Ваше высочество, вы отправляетесь на учения или на бал?
— На учения, — потупился цесаревич.
— А к какому полку вы приписаны?
— К Преображенскому… — наследник густо покраснел.
— Тогда будьте любезны явиться в том мундире, который вам полагается согласно уставу! И не надо выдумывать!
— Слушаюсь, — вздохнул Петя.
Елизавета, стоявшая рядом, фыркнула в кулак, пряча улыбку. Когда дверь за ними закрылась, Пётр II позволил себе чуть заметно улыбнуться.
— Дети… — сказал он в пустоту.
Когда дверь за ними закрылась, Пётр подошёл к окну, распахнул его и посмотрел на заснеженный город.
Под окном, на дворцовой набережной, мерным шагом проходил ночной караул. Солдаты в зелёных мундирах, с ружьями на плечо, чётко печатали шаг по хрустящему снегу. Пётр проводил их взглядом и подумал о том, что эти мальчишки, которым сейчас по двадцать лет, состарятся и умрут, а он всё так же будет стоять у этого окна и смотреть, как сменяются караулы. Сменяются поколения. Сменяются эпохи.
Где-то там, за стрелкой Васильевского острова, за Большой Невой, за заливом, за лесами, за всей этой бескрайней болотной Ливонией, лежала Европа. Европа, которая медленно, но верно сходила с ума. Европа, которую надо было спасать от Фридриха. Европа, где начиналась война, которой суждено было продлиться годы и унести сотни тысяч жизней.
Он вспомнил свой разговор с Брюсом много лет назад. «Через пять лет Европа будет гореть», — сказал тогда старый дракон. Как в воду глядел.
— Что ж, — прошептал Пётр в тишину кабинета. — Значит, будем тушить.
Где-то вдалеке, за Невой, замерцала первая утренняя звезда. Или не звезда? Может быть, отблеск чешуи, сверкнувшей отражённым светом над Меншиковским дворцом?
Император улыбнулся и отошёл от окна.
Новый год начинался над империей. Год большой крови, большой славы и большой боли.
Глава 2
Глава вторая
Семейный совет
Петербург, Зимний дворец. Январь 1756 года
Солнце только начинало золотить шпиль Петропавловского собора, когда великая княгиня Елизавета Петровна открыла глаза.
Несколько мгновений она лежала неподвижно, глядя в высокий потолок, расписанный искусными итальянскими мастерами. Амуры и цветы, розовые облака и голубые небеса — всё это было так не похоже на суровый Петербург за окном, словно художник специально решил подарить северной столице кусочек вечной итальянской весны.
Рядом, на той же огромной кровати под балдахином, спал Пётр. Спал — если можно было назвать сном то состояние, в которое он погружался на час-другой каждую ночь. Елизавета знала: муж не спит по-настоящему уже много лет, с тех пор как в нём начала просыпаться та самая странная кровь, что текла в венах его отца и загадочного графа Брюса.
Она осторожно повернула голову, стараясь не потревожить его.
Петя лежал на спине, раскинув руки, и лицо его во «сне» было удивительно спокойным. Тёмные ресницы, чуть дрожащие, длинные — девушки бы позавидовали. Губы, тронутые лёгкой улыбкой — наверное, видел что-то хорошее.
Елизавета смотрела на него и вспоминала тот день, пять лет назад, когда она впервые увидела этого мальчика. Худой, большеглазый, он сидел за императорским столом и смотрел на неё с таким восхищением и ужасом одновременно, что она чуть не расхохоталась тогда прямо в присутствии государя.
А теперь это был молодой мужчина. Её муж. Отец её будущего ребёнка.
Она положила руку на живот, ещё плоский, скрытый под ночной сорочкой, и улыбнулась. Пока никто не знал. Даже Петя. Она хотела сказать ему сегодня, но после вчерашнего разговора о войне... Нет, сегодня не тот день. Сегодня она скажет императору. Свёкор должен знать первым.
Цесаревич вдруг открыл глаза.
— Ты не спишь? — спросил он хрипловато со сна. — Который час?
— Раннее утро, — ответила Елизавета. — Солнце только встаёт. Спи ещё.
— Я не сплю, — усмехнулся Пётр, садясь на постели. — Я никогда не сплю, ты же знаешь. Это так... забытьё. Организм по привычке требует, а толку никакого.
— Угу… забытьё… и храпел ты последние два часа, видать, тоже в забытьи?
— Ну, Лиза…
Он потянулся, и Елизавета снова поразилась тому, как двигается её муж. Никакой скованности после сна, никакой расслабленности — он был словно натянутая тетива, готовая в любой момент выпустить стрелу.
Внезапно она решилась.
— Петруша, — сказала великая княгиня тихо, почти шёпотом. — Я должна тебе кое-что сказать.
Он обернулся, и в широко раскрытых синих глазах мелькнуло беспокойство.
— Что случилось? Ты здорова?
— Здорова, — улыбнулась Елизавета. — Даже слишком здорова. Петенька... я жду малыша.
Несколько мгновений он смотрел на неё, не понимая. Потом лицо его осветилось такой радостью, какой она не видела у него никогда.
— Правда? — выдохнул он. — Лизонька, правда?
— Кажется, правда, — засмеялась она. — Надо доктора позвать, чтобы подтвердил. Но я чувствую. Я маму свою помню, когда она носила младших братьев... она так же выглядела.
Пётр вдруг схватил её в охапку и прижал к себе с такой силой, что у неё перехватило дыхание. Потом опомнился, ослабил объятия, но не отпустил.
— Прости, родная, — пробормотал он, уткнувшись носом ей в шею. — Я слишком сильный... не рассчитал.
— Ничего, — шепнула она в ответ. — Я привыкла.
Они сидели обнявшись, пока за окном разгорался новый день, и Елизавета думала о том, как странно устроена жизнь. Пять лет назад она сбежала из Версаля, чтобы увидеть загадочного маминого кузена, который не стареет. А нашла здесь любовь, дом, семью. И теперь носила под сердцем дитя, в чьих жилах текла та же странная кровь, что и у мужа и у его отца. И, само собой, у графа Брюса.
— Надо сказать батюшке, — наконец произнёс Пётр, отстраняясь. — Он будет рад. Очень рад.
— Я сама скажу, — решительно заявила Елизавета. — Сегодня. После завтрака.
— Хорошо. — Пётр вдруг нахмурился. — Только... Лизонька, если война... я должен ехать. Ты понимаешь?
— Понимаю, — кивнула она. — И не держу тебя. Но вернись живым. Слышишь? Вернись живым. Ради меня. Ради него. Или неё.
— Вернусь, — пообещал Пётр. — Обязательно вернусь.
---
Завтрак в Зимнем дворце подавали в девять утра. Не в парадной столовой, где собирались по большим праздникам, а в малой, семейной — уютной комнате с окнами на Неву, с изразцовой печью в углу и длинным столом, за которым могло поместиться человек двенадцать, но обычно сидели четверо.
Император Пётр Алексеевич уже был там. Он сидел во главе стола, перед ним стояла чашка с кофе — единственное, что он позволял себе по утрам. Есть ему не требовалось, но традиция требовала соблюдать приличия.
Рядом с ним сидела императрица Филиппа Орлеанская — та самая, в которую двадцать семь лет назад, ещё до её замужества, были влюблены едва ли не все гвардейские офицеры Петербурга, да и сам император, говорят, потерял голову с первого взгляда, хотя тогда ему было всего тринадцать. Время, казалось, не имело над ней власти. В свои сорок один год она выглядела едва ли на тридцать — свежая, румяная, с теми самыми живыми, искрящимися глазами, которые достались ей от отца, герцога Филиппа Орлеанского, и которые делали её похожей на юную девушку, а не на мать четверых детей и императрицу огромной страны.
Четверо — и это после стольких лет брака! Старший, Пётр, которому уже пятнадцать, должен был вот-вот появиться — настоящий красавец, вылитый герцог Филипп в молодости. Средний, Алексей, двенадцатилетний сорванец, носился где-то по коридорам Пале-Рояля в компании таких же сорванцов из придворных семей. Уже больше года он гостил у любимого дядюшки — герцога Луи-Филиппа. Младший, Павел, пятилетний шалун, возился в детской с игрушечными солдатиками, а маленькая Екатерина, всего двух лет от роду, ещё спала в кроватке под присмотром нянек…
Ни одна морщинка не легла на лицо императрицы, ни одна седая прядь не портила её густые русые волосы, уложенные в простую, но изящную причёску. Только лёгкая, едва заметная полнота в талии выдавала в ней женщину, подарившую жизнь четверым государевым деткам, да и то — многие находили это даже более привлекательным, чем девичью худобу.
— Пётр Алексеевич, — говорила она мужу негромко, с лёгким французским акцентом, который никак не желал исчезать, хоть и прожила она в России почти тридцать лет. — Ты уверен, что это необходимо? Тридцать тысяч солдат... Это огромные деньги. А может, Фридрих отступит сам?
— Не отступит, Филя, — покачал головой император. — Я знаю этого человека. Он будет драться до последнего. И если мы не остановим его сейчас, через пять лет он будет в Риге.
— Не говори так, — вздрогнула императрица, и на миг в её глазах мелькнул страх — тот самый, который она испытывала каждый раз, когда речь заходила о войне. — Это ужасно!
— Правда всегда страшна, — усмехнулся Пётр. — Но лучше знать правду, чем тешить себя иллюзиями.
В этот момент в столовую вошли Пётр Петрович и Елизавета.
— Доброе утро, батюшка, — поклонился цесаревич. — Доброе утро, матушка.
Великий князь поцеловал мать в щеку.
Филиппа довольно улыбнулась. Она любила эту пару, хотя поначалу сомневалась — уж очень нахрапистой была невестка, уж очень отчаянной. Но время показало, что Елизавета — настоящая находка для их семьи. Умная, смелая, преданная. И, главное, она любила Петеньку по-настоящему.
— Садитесь, дети, — сказала императрица. — Сегодня блины с икрой, как вы любите.
Завтрак начался. Подавали лакеи в зелёных ливреях, бесшумно снующие вокруг стола. Разговор шёл о пустяках — о погоде, о предстоящем бале у Воронцовых, о новых томах энциклопедии, привезённых из Парижа.
Елизавета слушала вполуха и ждала удобного момента. Наконец, когда лакеи унесли вторую перемену блюд и остался только чай, она решилась.
— Государь, — обратилась она к императору. — Я хочу сказать вам нечто очень важное.
Пётр II поднял на неё глаза. Взгляд его, обычно холодный, потеплел — он любил невестку почти как дочь.
— Слушаю, Лизонька.
— Я... — она запнулась, но взяла себя в руки. — Скоро вы станете дедушкой.
На мгновение в столовой повисла мёртвая тишина. Потом императрица Филиппа всплеснула руками и затараторила на родном французском, вставляя русские слова:
— Господи! Лизонька! Да как же это... да когда же... — она вскочила и бросилась обнимать невестку. — Милая моя! Родная!
Император медленно поднялся. Подошёл к невестке, взял её за плечи, заглянул в глаза.
— Ты уверена?
— Ещё не звала доктора, — честно ответила она. — Но чувствую... это нельзя перепутать.
Пётр II вдруг улыбнулся. Редко, очень редко он позволял себе улыбаться, но сейчас улыбка вышла сама собой.
— Вот и хорошо, — сказал он просто. — Вот и славно. Значит, будет кому продолжать род.
Он обернулся к сыну, который сидел с сияющим лицом, и погрозил пальцем:
— А ты, Пётр, смотри у меня! Чтобы жена была счастлива. Чтобы ни одной слезы. И чтобы на войне голову не подставлял зря. Теперь ты не просто цесаревич — ты отец будущего императора.
— Я понимаю, батюшка, — серьёзно ответил великий князь.
— То-то же. — Император вернулся на своё место и жестом велел всем садиться. — Ну, Лизонька, теперь тебе особый уход нужен. Филя, возьми это на себя. Лучших докторов, лучшие комнаты, всё, что потребуется.
— Само собой, — кивнула императрица, промокая глаза платком. — Я уже думаю, кого из повитух звать. У нас в Курляндии лучшие...
— В Курляндии — так в Курляндии, — перебил император мягко, — но мы-то в Петербурге. Здесь тоже есть кому роды принимать. Но ты права, Филя, надо готовиться.
Елизавета слушала эту суету и чувствовала себя удивительно спокойно. Рядом были люди, которые любили её. Настоящая семья, почти такая же дружная и крепкая, какую она оставила в Версале. На миг ей стало грустно и захотелось увидеть мать и отца. В носу предательски защипало, но Елизавета сдержалась.
— Ваше величество, — обратилась она к императору. — Я хочу, чтобы ребёнок, если будет мальчик, получил имя в честь моего отца. И в честь моего прапрадеда. Пусть будет Людовик. Знаю, это не принято, но я прошу!
Пётр II задумался, потом кивнул:
— Людовик Петрович. А что? Звучит. А если девочка?
— Если девочка, — улыбнулась великая княгиня, — то Елизавета. В честь будущей бабушки. Вашей тётки и моей матери.
— Вторая Елизавета Петровна, — усмехнулся император. — Будет кому Россией править, пока мужики воюют.
— А что, — вдруг сказала императрица Филиппа, — женщины иногда правят лучше мужчин. Взять хоть вашу тётку. Францией правит, и неплохо.
— Правит, — согласился Пётр. — Но сейчас ей не до правления. Война на носу, а у них там всё никак не определятся.
— Людовик решит, — уверенно сказала Елизавета. — Отец не дурак. Он понимает, что Фридрих опасен. Просто ему нужно время.
— Времени у нас нет, — покачал головой император. — Фридрих уже в Саксонии. Австрия просит помощи. Франция думает, хотя даже Англия уже определилась. Швеция... про Швецию лучше молчать.
— А мы? — спросил цесаревич. — Мы уже решили?
— Мы решили, — твёрдо ответил отец. — Сегодня пошлём курьера Апраксину. Полкам пора выступать. А герцогу Курляндскому — немедленно возвращаться из Британии.
— Мориц вернётся? — оживился Пётр Петрович. — Вот это хорошо! Он мне много писал про Англию, про Карла, про тамошние порядки. Интересно! Хочу живьём услышать.
— Расскажет, — усмехнулся император. — Если живым вернётся с войны.
— Батюшка! — возмутился цесаревич. — Не каркайте!
— Я не каркаю, — покачал головой Пётр II. — Я констатирую факт. Война — это смерть. И чем быстрее вы это поймёте, дети мои, тем лучше для вас.
Он поднялся из-за стола.
— А теперь прошу меня простить. Дела. Бестужев ждёт с бумагами. Лизонька, отдыхай. Петруша... — он посмотрел на сына долгим взглядом. — Пойдём-ка со мной. Пора тебе учиться принимать решения.
Внезапно двери столовой распахнулись, и в комнату влетел вихрь.
Мальчишка лет девяти, с растрёпанными тёмными волосами и веснушчатым лицом, пронёсся мимо лакеев и повис на шее у цесаревича.
— Луи, — строго сказала императрица по-французски, но в голосе её не было настоящей суровости. — Что за манеры? Где поклон? Где приветствие?
Это был Луи-Филипп Жозеф, единственный сын нынешнего герцога Орлеанского, коим стал толстый Шартр. Юный Луи гостил у «бабушки Филиппы», пока Алексей Петрович знакомился с Орлеанским домом. Такой «обмен принцами» был произведён к вящей радости и восторгу обоих больше года назад. Юный герцог Шартрский прижился в Петербурге, привык к морозам, борщам, икре и русскому мату, который он выучил гораздо быстрее русского языка.
Принц отпустил великого князя и церемонно, хотя и с явным трудом сдерживая улыбку, поклонился сначала императору, потом императрице, потом Елизавете.
— Ваши императорские величества, мои глубочайшие извинения, — продекламировал он по-русски с пафосом, явно кого-то пародируя. — Я весь внимание и почтение.
Пётр II усмехнулся.
— Садись, пародист. Есть будешь?
— Буду! — Луи-Филипп мигом плюхнулся на свободный стул и потянулся к блинам.
Из коридора донёсся топот маленьких ног, и в столовую вбежал пятилетний Павел, таща, словно на верёвочке, за собой няньку, которая никак не могла его догнать.
— Папа! — закричал малыш, бросаясь к императору. — Папа, смотри, что мне Луи подарил! Хочешь, я тебе подарю?
Он разжал кулачок, и на скатерть выкатился... дохлый таракан.
Императрица Филиппа прикрыла глаза рукой. Цесаревич Пётр поперхнулся чаем. Луи-Филипп сделал вид, что изучает строение самовара и вообще совершенно тут ни при чём.
Павел смотрел на отца сияющими глазами, ожидая похвалы.
Пётр II посмотрел на таракана, на сына, на шкодливого Шартра и вдруг расхохотался — тем редким, искренним смехом, который придворные слышали раз в несколько лет.
— Спасибо, Павлуша, — сказал он, всё ещё смеясь. — Очень... неожиданный, но ценный подарок.
— Луи сказал, что ты коллекционируешь! — обиженно насупился Павел.
— Я коллекционирую книги, — пояснил сыну император, вытирая слёзы. — А не насекомых. Но таракана... тоже примем. Спасибо.
Елизавета, наблюдавшая эту сцену, прятала довольную улыбку за чашкой. Вот она, настоящая семья. Живая, шумная, большая, пускай и с тараканами... подумаешь!
— Завтракать будете? — спросила она.
— Будем! — заорали оба гостя хором и мигом плюхнулись за стол, едва не свернув со стола самовар.
— Павел, Луи, — строго сказала императрица, но глаза её смеялись. — Руки сначала помойте. Вы же таракана трогали.
— А мы в снегу умылись! — заявил Луи-Филипп, но под строгим взглядом двоюродной бабки всё же вскочил и понёсся к умывальнику, таща за собой Павлушу.
Под умывальником они стали брызгаться, залив весь пол и разозлив лакеев.
— Так... — хлопнул по столу рукой император. — Садитесь уже. Остынет всё.
Луи-Филипп сел, и через минуту столовая наполнилась привычным утренним шумом: звоном ложек, чавканьем, смехом и бесконечными рассказами о том, как он искал и ловил таракана, как чуть не упал из окна в сугроб, и как Павлуша обещал отнести таракана маленькой Кате, когда та проснётся.
— Только не в кроватку к ней, — строго сказала императрица. — Катюша ещё маленькая, ей тараканы ни к чему.
— А что ей к чему? — поинтересовался Павел, аккуратно препарируя вилкой блин с икрой. Каждую добытую икринку он складывал в чайную ложку.
— Куклы, — вздохнула императрица. — Бантики. Всё, что положено девочкам.
— Скучно, — резюмировал Павел и потянулся за вторым блином.
Елизавета смотрела на них и думала о том, что именно ради таких минут — шумных, суматошных, нелепых — и стоит жить. Ради семьи. Ради любви. Ради того, чтобы маленький Павел мог радоваться дохлому таракану, а его двоюродный брат из Франции — носиться по коридорам Зимнего дворца, не думая об этикете.
— Ты чего улыбаешься? — шепнул ей Петя.
— Просто хорошо, — ответила она. — Очень хорошо.
Он взял её руку под столом и сжал.
— Будет ещё лучше, — пообещал он. — Вот увидишь.
И тут ложка, сработавшая как катапульта, послала смачную порцию икры в довольную физиономию Луи-Филиппа.
---
Кабинет императора днём выглядел иначе, чем ночью. Солнце заливало карту Европы, и флажки на ней казались разноцветными жуками, которых кто-то пришпилил к карте булавками. Но великий князь знал: за каждым флажком — люди, пушки, кровь.
Бестужев уже был там, с кипой бумаг. Рядом стоял ещё один человек — пожилой, полный военный в мундире, с нашивками генерал-аншефа. Степан Фёдорович Апраксин, тот самый, кому предстояло командовать русской армией.
— Ваше величество, — поклонился Апраксин. — Рад видеть. И вас, цесаревич.
Апраксину было пятьдесят четыре. Высокий, грузный, на голове — напудренный белый бинт с пышным чёрным бантом. Умные, чуть навыкате глаза смотрят внимательно, почти не мигая. Он производил впечатление человека основательного, неторопливого, привыкшего всё взвешивать и рассчитывать. Эдакая черепаха в парике.
— Степан Фёдорович, — кивнул император. — Садитесь. Разговор серьёзный.
Все расселись. Наследник сел чуть в стороне, тихо наблюдая.
— Итак, — начал император. — Фридрих в Саксонии. Мария-Терезия звонит во все колокола. Мы выступаем. Вопрос: когда?
— Через неделю полки будут готовы, ваше величество, — доложил Апраксин. — Тридцать тысяч, как вы приказывали. Артиллерия, обозы, фураж — всё рассчитано.
— Этого мало, — неожиданно сказал Пётр II. — Тридцати тысяч мало, чтобы бить Фридриха. Нужно сорок. А лучше пятьдесят.
— Но, ваше величество... — начал Апраксин.
— Я знаю, — перебил император. — У нас нет пятидесяти тысяч, готовых выступить сейчас. Но они будут. Пока вы дойдёте до границы, пока соединитесь с австрийцами — подойдут подкрепления. Я уже отдал распоряжения.
Апраксин переглянулся с Бестужевым.
— Осмелюсь заметить, ваше величество, — осторожно сказал генерал, — что Фридрих воюет быстро. Он не даст нам собраться с силами. Он ударит по частям.
— Ударит, — согласился император. — Поэтому с вами пойдёт человек, который умеет воевать быстро. Мориц Курляндский возвращается из Великобритании. Он будет при штабе. Слушаться его во всём, что касается тактики. Стратегию определяете вы. Но в бою — слушаться его. Вопросы по этому пункту есть?
Апраксин нахмурился, но спорить не посмел.
— Мориц молод, ваше величество, — только и сказал он.
— Молод, — усмехнулся Пётр II. — Но учился у отца. А его отец был лучшим полководцем Европы. Лучшим, чем Фридрих. Лучшим, чем принц Евгений. Лучше всех. И сын унаследовал его талант. Вы это увидите. Поэтому слушаться герцога беспрекословно.
— Слушаюсь, ваше величество.
— Теперь о плане. — Император подошёл к карте и указал на Восточную Пруссию. — Идёте сюда. Кёнигсберг — ваша первая цель. Не захватывать, нет — блокировать. Фридрих будет ждать удара на Берлин, а вы ударите по его тылам. Австрийцы нажмут с юга. Французы, если очухаются, с запада. Англичане начнут наступать с Балтики. Фридрих окажется в кольце.
— А если французы не очухаются? — спросил Апраксин.
— Тогда придётся тяжело, — честно ответил Пётр. — Но мы справимся. Мы всегда справлялись. И потом: пока Елизавета Петровна у них королева — куда французы денутся?
Он обернулся к сыну:
— Пётр Петрович, что скажешь?
Цесаревич вздрогнул — не ожидал, что его спросят. Но быстро взял себя в руки.
— Я скажу, батюшка, что план хорош, — ответил он. — Но есть одно «но». Фридрих тоже не дурак. Он наверняка знает, что мы выступим. И наверняка подготовил встречу.
— Умница, — одобрительно кивнул император. — Именно поэтому с вами пойдёт Мориц. Именно поэтому вы должны быть готовы к любому повороту. Фридрих будет пытаться бить вас по частям. Ваша задача — не дать ему этого сделать.
Апраксин слушал и хмурился. Слишком молод цесаревич, чтобы учить его, старого генерала. О герцоге Курляндском он вообще думать не хотел. Но перечить императору не смел. Мрачнее тучи генерал-аншеф поднялся.
— Разрешите идти, ваше величество? — спросил он.
— Идите, Степан Фёдорович. И помните: от вас зависит судьба России. Не подведите.
Когда Апраксин вышел, Пётр II повернулся к сыну.
— Ну и что ты на самом деле думаешь?
— Апраксин будет медлить, — выпалил цесаревич. — Я видел его глаза. Он не хочет подчиняться герцогу. А ещё он боится. Боится ответственности, боится поражения, боится всего.
— Верно, — кивнул император. — Именно поэтому рядом с ним будет Мориц с палкой. Мориц будет подгонять. Мориц будет решать. А Апраксин пусть числится главнокомандующим — для порядка.
— А если герцог не справится?
— Справится, — уверенно сказал Пётр. — Я в него верю. Не забывай, что он Романов по матери.
Бестужев, всё это время молчавший, наконец подал голос:
— Ваше величество, разрешите вопрос?
— Спрашивай.
— Англия. Карл Третий пишет, что кланы в Шотландии опять зашевелились. Требуют больше прав, больше земель, больше свободы. Если мы заберём Морица, кто останется при корпусе?
— Найдём, — отмахнулся император. — Не в этом дело. Главное — чтобы Карл удержался на троне. Если Стюарты падут, Ганноверы вернутся, и тогда Англия, поддержав Фридриха, окончательно станет нашим врагом. А нам этого не надо.
— Пошлём подкрепление? — предложил Бестужев.
— Пошлём, если понадобится. Но пока — нет. У нас самих война на носу.
Цесаревич слушал и запоминал. Каждое слово, каждый жест, каждый взгляд. Он учился быть императором. И знал, что однажды ему придётся принимать такие решения самому.
---
После обеда великий князь с женой гуляли по заснеженным аллеям Летнего сада.
Мороз щипал щёки, но они шли, взявшись за руки, и им было тепло. Тепло от близости, от любви, от ощущения, что они — вместе, и ничто их не разлучит.
— Ты правда хочешь на войну? — спросила Елизавета, глядя, как снежинки падают на плечи мужа.
— Правда, — ответил он. — Не потому, что мне хочется убивать. А потому, что я должен. Понимаешь?
— Понимаю, — кивнула она. — Мой брат, Луи-Пьер, тоже всегда рвался в бой. Говорил: «Солдат должен пахнуть порохом, а не духами».
— Умный у тебя брат, — улыбнулся Пётр.
— Умный, — согласилась Елизавета. — И добрый. Жаль, что мы так редко видимся. Письма идут по три месяца, а то и дольше.
— После войны съездим в Париж, — пообещал Пётр. — Все вместе. Ты, я, ребёнок. Покажем Франции, какие у них выросли родственники.
— Обещаешь?
— Обещаю.
Они остановились у замёрзшего фонтана. Статуи античных нимф белели в сумерках, покрытые снегом. Казалось, они прислушиваются к разговору.
— Петя, — вдруг сказала Елизавета. — А ты боишься?
— Чего?
— Того, что в тебе просыпается. Этой силы. Этих... способностей.
Пётр помолчал, глядя куда-то вдаль.
— Боюсь, — признался он наконец. — Иногда мне кажется, что я перестаю быть человеком. Что эта кровь... она меняет меня. Делает другим. Я боюсь однажды проснуться и забыть, что я тебя люблю.
— Не забудешь! Ты всегда был и будешь человеком, — твёрдо сказала Елизавета. — Для меня. Для нашего сына. Для России. А сила... сила — это дар. Твой отец тоже менялся, но он же не забыл ничего! И ты будешь помнить.
— Откуда ты знаешь?
— Знаю, — просто ответила она. — Потому что люблю тебя. А любовь видит то, что скрыто от других.
Пётр обнял её, прижал к себе, и они надолго замерли так, вдвоём, посреди заснеженного сада, потом двинулись дальше.
Они прошли совсем немного, когда вдруг из-за поворота аллеи вылетел снежок. Прямо в Петра.
— Ага! — раздался звонкий голос. — Попал!
Из-за кустов выскочил Луи-Филипп в компании двух таких же, как он, веснушчатых мальчишек — сыновей герцога Голштинского.
— Ваше высочество! — закричали они, без всякого почтения, громко и радостно. — Идите к нам! Мы крепость строим!
Пётр Петрович посмотрел на Елизавету, та улыбнулась.
— Иди, — сказала она. — Построй им крепость. Строить крепости на войне — важнейшее умение! Это ещё сам Вобан писал.
Цесаревич убежал к юным принцам и через минуту они уже с воплями носились по заснеженным аллеям, забыв о титулах, этикете и церемониалах.
Елизавета смотрела на них и думала о том, что, наверное, это и есть счастье. Простое, человеческое, жаль, такое мимолётное.
Пётр возился в снегу, пока над Петербургом не зажглись первые звёзды…
---
Вернувшись во дворец, они застали императора в библиотеке. Он сидел в кресле с книгой в руках — ветхий пергаментный свиток, перевязанный шёлковой лентой, испещрённый пометками, сделанными рукой самого Петра.
— Батюшка, — окликнул его цесаревич. — Мы хотели пожелать вам спокойной ночи.
Пётр II поднял глаза и, заметив, куда смотрит сын, усмехнулся.
— Любопытно? — спросил он, показывая свиток. — Сунь-цзы. «Искусство войны». Тот самый, что написан две тысячи лет назад в Китае. До сих пор лучший учебник стратегии, какой только знает человечество.
— На китайском? — изумился цесаревич, подходя ближе. — Вы читаете на китайском?
— Драконы, Петя, умеют многое, — усмехнулся император. — Языки для нас — не преграда. Этот свиток мне подарил Брюс лет пятнадцать назад. Говорил, что тот, кто хочет побеждать, должен знать не только тактику, но и стратегию.
— И что там написано? — спросила Елизавета, с любопытством разглядывая незнакомые иероглифы.
— Многое, — ответил Пётр, пробегая пальцем по строкам. — Например: «Война — это путь обмана. Поэтому, если ты и можешь что-нибудь, показывай противнику, будто не можешь; если ты и пользуешься чем-нибудь, показывай ему, будто ты этим не пользуешься». Или вот: «Непобедимость заключена в самом себе, возможность победы заключена в противнике».
Цесаревич задумался.
— То есть надо знать не только себя, но и врага?
— Именно, — кивнул император. — Сунь-цзы учит: «Если ты знаешь противника и знаешь себя, тебе нечего бояться и сотни сражений». Фридрих знает себя. Но он не знает нас. Не знает, что мы готовы зайти с фланга, не знает, что Мориц уже в деле, не знает, что англичане выступят. Он воюет вслепую. И это его погубит.
Он отложил свиток и посмотрел на детей.
— Садитесь, — сказал он. — Посидите со мной.
Они сели на диван напротив. В камине потрескивал огонь, свечи горели ровно, и в этой уютной обстановке император казался не грозным правителем, а просто усталым человеком.
— Петя, — сказал он вдруг. — Ты помнишь Брюса?
— Помню, — кивнул цесаревич. — Он появлялся, когда мы с Лизой только поженились. Говорил со мной о... о моих снах.
— О снах, — усмехнулся император. — Хорошо сказано. А ты знаешь, что он ушёл?
— Ушёл? Куда?
— Не знаю, — покачал головой Пётр II. — Сказал: «Я ухожу. Надолго. Может быть, навсегда». И исчез… Я чувствую его иногда, где-то далеко… Не понимаю, где. Может быть, в горах. Может быть, в лесах. Но связь есть. Она не рвётся.
— Какая связь? — спросил цесаревич.
— Кровная, — коротко ответил Пётр II. — Та самая. Когда он дал мне свою кровь, между нами возникла эта нить. Я всегда знаю, жив ли он. И, кажется, он тоже всегда знает, что со мной.
— А с нами? — спросила Елизавета. — С Петей? С ребёнком?
— С вами — тоже, — подумав, ответил император. — Но слабее. Вы — следующее поколение. Кровь ослабевает, но не исчезает. И однажды, может быть, вы тоже почувствуете.
Он замолчал, глядя на огонь.
— Вы переживаете? — спросила Елизавета.
— Переживаю, — честно ответил император. — Он был единственным, кто понимал меня. Единственным, кто знал, что значит быть... таким.
— А я? — тихо спросил цесаревич.
Пётр II посмотрел на сына долгим, тёплым взглядом.
— Ты — другое, Петруша. Ты — моя плоть и кровь. Ты — продолжение. А он... он был началом. Понимаешь?
— Кажется, понимаю.
— Когда-нибудь ты тоже встретишь того, кто будет тебя понимать, — продолжал император. — Может быть, это будет твой сын. Может быть, кто-то другой. Но ты не будешь один. Обещаю тебе.
В этот момент свечи в канделябрах вдруг ярко вспыхнули и пламя заколыхалось, хотя сквозняка не было. Тени на стенах дрогнули, поползли, вытянулись, на миг приняв очертания огромных крыльев — и снова опали.
Цесаревич вздрогнул. Елизавета удивлённо оглянулась.
Пётр II медленно перевёл взгляд на сына.
— Петя, — сказал он тихо. — Ты это сделал?
— Я? — испугался цесаревич. — Нет... я не знаю... я просто подумал...
— О чём ты подумал?
— О том, что вы сказали, отец. О том, что я не буду один. И вдруг...
Император долго смотрел на него, потом кивнул.
— Кровь просыпается, — сказал он. — Это хорошо. Это значит, что ты готов.
— К чему готов? — спросил цесаревич.
— К тому, чтобы стать собой, — ответил Пётр II. — Настоящим собой. Брюс предупреждал.
Цесаревич молчал, переваривая услышанное. Потом спросил:
— Батюшка, а вы верите, что он вернётся?
— Не знаю, — честно ответил Пётр II. — Но надеюсь.
Они сидели втроём у камина, глядя на огонь, и каждый думал о своём. Император — о Брюсе, о вечности, о том, что ждёт его впереди. Цесаревич — о войне, о долге, о ребёнке, который скоро появится на свет. Елизавета — о муже, о будущем, о той странной, прекрасной и страшной жизни, которую она выбрала пять лет назад, когда села в карету к загадочному графу и уехала из Версаля в неизвестность.
За окнами выла метель, но здесь, в этой маленькой комнате, было тепло и уютно. По-настоящему тепло. По-настоящему уютно.
По-домашнему.
Глава 3
Глава третья
Его Светлость, герцог Курляндский.
Петербург, Зимний дворец. Февраль 1756 года
В тот самый день, когда доктор, вытирая руки полотенцем, вышел из покоев великой княгини и торжественно объявил: «Её высочество в интересном положении, ваше величество», — император Пётр II вдруг понял то, что, казалось бы, должен был понять раньше.
Зимний дворец его деда стал тесен.
Не просто тесен — мал, стар, неудобен для той огромной семьи, что разрасталась с каждым годом. Пётр, Елизавета, будущий ребёнок, а там, глядишь, и ещё дети. И Алексей, и Павел, и маленькая Екатерина. И племянники из Франции, что гостят подолгу, а то и вообще тут обоснуются. А ещё двор, и министры, и слуги — все они толкались в этих старых стенах, построенных ещё во время Шведской войны, когда и империя была меньше, и амбиции поскромнее.
В тот же вечер император вызвал канцлера Бестужева и сказал всего два слова:
— Зови Растрелли.
Франческо Бартоломео Растрелли, обер-архитектор двора, итальянец по рождению, но русский душой и талантом, явился на следующий же день. Высокий, чуть полноватый, с живыми глазами и вечно перепачканными углём пальцами — он никогда не расставался с карандашом и бумагой, даже за обедом, по слухам, умудрялся чертить на салфетках.
— Ваше величество, — поклонился он, целуя руку императора. — Я весь внимание.
Пётр II не стал тратить слов попусту. Он просто топнул ногой об пол и развёл вокруг себя руками.
— Вот это вот всё… — император указал на обветшалые стены, — мало. Тесно. Старо. Нужно новое. Большое. Чтобы вместило всех — меня, сыновей, внуков, правнуков. Чтобы стояло века. И было красивым.
Глаза Растрелли загорелись. Он уже много лет вынашивал проекты грандиозного дворца, достойного империи, но Петру Великому вечно было недосуг, и его вполне устраивали «Алексашкины хоромы», да и не решался он на такие траты. Но время Меншиковского дворца ушло вслед за хозяином. Дворец обветшал и был ни на что не годен. А зимний — зимний был откровенно мал. Теперь уже сам государь это понял.
— Я сделаю, ваше величество, — сказал Растрелли, и голос его дрогнул от волнения. — Я сделаю такой дворец, какого свет не видывал. Чтобы все европейские дворцы — и Лувр, и Эскуриал, и этот новый Шёнбрунн — померкли рядом с ним.
— Померкнуть может и не померкнут, — усмехнулся Пётр. — Вон, в Вене Шёнбрунн отгрохали — говорят, красота невиданная. А чтоб Версаль переплюнуть — так всё золото нового света у испанцев спереть надо.
Уже через неделю на берегу Невы закипела работа. Тысячи рабочих — вольных и крепостных — свозили камень, рыли котлованы, клали фундамент. Растрелли носился между ними, размахивая чертежами, крича, ругаясь на трёх языках и тут же успокаивался, если работа спорилась.
«Ох, ваше высочество! — зачитывал герцог Орлеанский письмо сына королю Людовику. — Там такое строят! Стены в два человеческих роста, колонны, статуи! Говорят, полторы тысячи комнат будет! И окон две тысячи».
— Полторы тысячи? — усомнился Людовик.
— Ну, может, тысяча, — на всякий случай поправился за сына герцог. — Но точно больше, чем в Версале. Он у сторожа на стройке спрашивал, тот говорит — сам император велел, чтоб на всю Европу гремело.
— Ну давайте теперь ещё на мнение сторожа полагаться! — фыркнула королева Елизавета. — Построят — приедем и посчитаем!
Людовик лишь покачал головой. Император Пётр умел мыслить масштабно. Очень масштабно.
---
Три недели января пролетели как один день. Впрочем, для Петербурга это обычное дело — зима здесь тянется долго, а дни мелькают незаметно, словно их кто-то ворует по ночам вместе с последними поленьями из дровяных сараев.
За эти три недели случилось многое.
Во-первых, доктор подтвердил: великая княгиня Елизавета Петровна действительно в интересном положении. При дворе это вызвало такой взрыв радости, что старый князь Трубецкой, прослышав новость, велел откупорить бочку венгерского и тут же на радостях выпил её почти целиком вместе с двумя своими сыновьями и тремя племянниками. Последствия этого мероприятия обсуждали в Адмиралтействе ещё неделю, а в Зимнем дворце до сих пор судачили, как Трубецкой умудрился заснуть в сугробе прямо под конным памятником Александру Даниловичу (что Пётр Великий поставил на набережной в память о своем любезном друге) и проснулся только тогда, когда его нос примёрз к постаменту.
— Вот как надо Россию любить, — хохотал цесаревич, когда ему пересказали эту историю. — Даже во сне к генерал-губернатору тянуться!
Во-вторых, полки наконец выступили. Тридцать тысяч солдат в зелёных мундирах, с пушками, обозами, походными церквями, лошадьми и полковыми собаками (некоторые полковники тайком брали с собой любимых легавых — для охоты в свободное от войны время) потянулись на запад. Провожали их торжественно: с молебнами, с напутственными речами, с императорским смотром на Адмиралтейском лугу.
Пётр II стоял на специально построенной трибуне, рядом с ним — императрица Филиппа, чуть поодаль — цесаревич с Елизаветой. Солдаты проходили церемониальным маршем, чеканя шаг так, что снег взлетал фонтанами.
— Красиво идут, — заметил цесаревич, любуясь слаженностью рядов.
— Красиво, — согласился отец. — Посмотрим, как будут воевать. Красота в бою не главное.
— А что главное?
— Порох подвезти вовремя, жратву солдатам, — усмехнулся император. — И генерала вовремя сменить, если он дурак.
Апраксин, стоявший неподалёку, побагровел, но смолчал.
В-третьих, из Англии наконец пришло известие: герцог Мориц Курляндский выехал. Курьер сообщал, что генерал уже в Копенгагене, оттуда через Ригу и Митаву будет следовать в Петербург. Ждали его со дня на день.
И вот этот день настал.
---
Карета остановилась у парадного крыльца Зимнего дворца поздним вечером, когда город уже давно погрузился в сон, хотя в окнах императорского кабинета всё ещё горел свет.
Граф Мориц Саксонский-младший, герцог Курляндии и Семигалии, вышел из экипажа и с наслаждением потянулся, разминая затёкшие от долгой дороги члены. Двадцать девять лет — возраст для мужчины самый что ни на есть боевой. Ростом под два метра — в маменьку пошёл. В плечах косая сажень, лицо открытое, чуть тронутое шрамами (память о стычках с шотландскими горцами, которые никак не хотели униматься), глаза огромные, чёрные, с поволокой, как у всех Романовых.
Форма на нём была английская — тёмно-красный мундир с золотым шитьём, ботфорты начищены до зеркального блеска. Только на груди поблёскивал русский орден — Святого Георгия, полученный ещё за освобождение Лондона.
— Ну, здравствуй, Петербург, — сказал он негромко, глядя на освещённые окна. — Соскучился я по тебе, хоть и не подумал бы никогда.
В вестибюле его уже ждали. Дежурный офицер, вытянувшись во фрунт, доложил:
— Ваша светлость, его величество ожидает у себя в кабинете. Приказано проводить без промедления.
— А переодеться? — усмехнулся Мориц. — Я с дороги, в пыли весь.
— Приказано без промедления, — повторил офицер каменным голосом.
— Ну, значит, без промедления. Веди.
По тускло освещённым коридорам Зимнего дворца Мориц шёл и невольно вспоминал, как пятнадцать лет назад впервые попал сюда. Тогда он был молодым поручиком, только что поступившим на русскую службу, и смотрел на эту роскошь разинув рот. Теперь он был генералом, прославленным в боях, и рот держал закрытым, но в душе всё равно ёкало.
Император писал за столом. При появлении Морица Пётр поднялся из-за стола и сделал несколько шагов навстречу.
— Мориц Морицевич, — сказал он, и в голосе его послышалось что-то очень редкое — теплота. — Рад видеть.
— Ваше величество, — Мориц склонился было в поклоне, но император остановил его жестом.
— Без церемоний. Садись. Рассказывай.
Они сели в кресла у камина. Пётр II смотрел на генерала с тем особым вниманием, какое оказывал лишь немногим.
Мориц взглянул в лицо государя, и на мгновение лицо его омрачилось. Император, заметив это, чуть прищурил глаза.
— Что-то не так, герцог?
— Всё так, ваше величество, — ответил генерал негромко. — Кроме одного. Матушка... она не дождалась моего возвращения.
Пётр II медленно кивнул.
— Я помню. Лето пятьдесят четвёртого. Камень в желчном пузыре. Я посылал лучшего хирурга, но... не успели.
— Мне писали из Митавы, — сказал Мориц. — Врач сказал, если бы раньше... если бы она согласилась на операцию сразу...
— Твоя мать всегда была как кремень, — усмехнулся император без тени веселья. — Слишком твёрдой. Привыкла всё решать сама, никому не доверять. Даже врачам.
— Да, — вздохнул Мориц. — Я помню, она всегда говорила: «Хирурги эти только резать умеют, а лечить не умеет никто, кроме Бога».
— Что ж, — Пётр помолчал. — Теперь ты — официально герцог Курляндский и Семигальский. Законный правитель. Я взял герцогство под свою руку до твоего возвращения — как регент. Чтобы поляки не растащили.
— Благодарю, ваше величество.
— Не за что. Ты — наш. Романов. Мы одна семья. А семью не бросают. — Император чуть подался вперёд. — Как война закончится — поедешь в Митаву, примешь власть. Коронуешься. А пока... — он развёл руками, — пока воюй. Курляндия подождёт.
Мориц кивнул.
— Я понимаю, ваше величество. Я как раз ехал через Митаву — побыстрому вступил в права. Подтвердил, что я герцог, что я на всё согласен. Подписал миллион документов. Окончательно в них запутался... и быстренько от них сбежал... но на коронацию обещал вернуться.
— Хорошо, — Пётр откинулся в кресле. — А теперь рассказывай, как там Карл? Как Англия? Что там наши?
— Карл держится, ваше величество, — усмехнулся Мориц. — Тяжело ему, конечно. Англичане его не любят. Шотландцы любят, но с ними тоже хлопот хватает. Уэльсцы и ирландцы обожают. И все постоянно чего-то хотят… Но так или иначе: корона на голове Карла сидит крепко.
— Умница он, — кивнул Пётр. — Я в него сразу поверил. Ну, наши там как?
— Наши — молодцы, — с гордостью сказал Мориц. — Корпус стоит под Лондоном, дисциплина железная. Местные побаиваются, но уважают. Особенно после того, как наши казаки на ярмарке в Челси трёх английских боксёров уложили.
— Казаки? — удивился император. — Они ж там для порядка, а не для драк.
— Так порядок и наводили, ваше величество, — ухмыльнулся Мориц. — Англичане пристали, мол, русские медведи, а казаки и показали, кто тут медведь. И не помог им их хвалёный бокс! Теперь к русским с уважением относятся. Даже пиво в долг дают.
Пётр II хохотнул.
— Пиво им в долг дают… надо же… — протянул он. — Всё с Англией понятно... Теперь о главном. Ты в курсе, что Фридрих в Саксонии?
— В курсе, ваше величество. Пока плыл, все новости собрал. Думаю, не задержится там Фридрих. Дальше двинет. Саксонцы храбрые, но их мало. А австрийцы... — Мориц поморщился. — Австрийцы, с позволения сказать, воевать разучились. Одни парады помнят.
— Именно поэтому ты нужен там, — твёрдо сказал император. — Апраксин будет главнокомандующим, но ты — его правая рука. И левая. И голова. Если он начнёт тормозить — подталкивай. Если будет сомневаться — решай сам. Начнёт лаяться — закрой ему пасть. Я тебе доверяю.
Мориц помолчал, обдумывая услышанное.
— А цесаревич отправится к войскам? — спросил он. — Я слышал, он тоже рвётся в бой.
— Рвётся, — вздохнул Пётр. — И я его понимаю. В его возрасте я сам бы рвался. Но он теперь не просто великий князь. Он отец.
— Отец? — Мориц поднял брови. — Великая княгиня...
— Беременна, — кивнул император. — Так что Петруша поедет, но позже. Когда убедимся, что с Лизой всё хорошо. И под твою ответственность, Мориц. Если с ним что случится...
— Я понимаю, ваше величество, — серьёзно сказал Мориц. — Живым верну. Оба вернёмся. Или не вернёмся вовсе.
— Вот этого не надо, — жёстко оборвал Пётр. — Возвращаться надо. Обязательно. Ты мне нужен живым. А Петруша и подавно. У нас ещё много дел впереди.
---
На следующий день герцог Курляндский предстал перед цесаревичем и великой княгиней.
Встреча происходила в малой гостиной, той самой, где когда-то пятилетний Петя впервые увидел свою будущую жену. Теперь здесь было по-семейному уютно: на столике у камина — рукоделие Елизаветы, на кресле — забытая книга по военной истории, которую Петя читал перед сном.
— Мориц Морицевич! — цесаревич вскочил при появлении генерала и бросился к нему с такой стремительностью, что тот едва успел выставить руку для приветствия. — Наконец-то! Я уж думал, вы никогда не доедете!
— Ваше высочество, — Мориц поклонился сначала Елизавете, потом Петру. — Рад видеть вас в добром здравии. А вы, я смотрю, совсем взрослым стали.
— Пять лет прошло! — засмеялся цесаревич. — Конечно, вырос. Я теперь почти с вас ростом.
— Почти, — согласился Мориц, окинув взглядом юношу. — А в плечах даже пошире будете. Кормит вас великая княгиня, видать, на убой.
— На убой не надо, — вмешалась Елизавета, улыбаясь. — А на доброе здоровье — обязательно. Садитесь, ваша светлость. Рассказывайте про Англию.
Они проговорили больше часа. Мориц рассказывал о Лондоне, о странных английских обычаях (пить чай с молоком, есть овсянку по утрам и называть это деликатесом), о тамошних политических интригах, которые были ничуть не хуже версальских.
— А Красавчик Чарли? — спросила Елизавета. — Каков он как король?
— Достойный, ваше высочество, — ответил Мориц. — Тяжело ему, конечно. Англичане протестанты, а он католик, хоть и перешёл в их веру. Всё равно косятся. Но он держится. Думаю, удержит корону. Особенно если мы и французы продолжим помогать.
— Продолжим, — кивнула Елизавета. — Папа писал, что Франция не оставит Стюартов. Мы же близкие родственники. Все от Генриха Наваррского происходим.
— Ваш папа очень любвеобильный человек, — усмехнулся Мориц. — Он вообще всех родственников любит. Особенно когда они корону носят.
— Вы моего отца просто плохо знаете, хотя через Романовых тоже являетесь нам родственником, — с достоинством ответила Елизавета. — Он большой души человек. Но часто поверхностный и очень медлительный.
— Иногда медлить полезно, — примирительно сказал Мориц. — Особенно перед войной.
Разговор перешёл к главному. Цесаревич, сверкая глазами, расспрашивал о предстоящей кампании, о планах, о том, когда можно будет приехать. Мориц отвечал уклончиво, но твёрдо:
— Ваше высочество, император сказал: не сейчас. Значит, не сейчас. Я буду при штабе, подготовлю всё. А когда придёт время — сам за вами пошлю.
— Обещаете?
— Честное благородное слово офицера.
---
После обеда Мориц отправился представляться императрице.
Филиппа Орлеанская приняла его в своих покоях — тех самых, где когда-то жила покойная императрица Екатерина, а теперь царил тот особый, уютный беспорядок, который бывает только в комнатах женщин, уверенных в своём положении и не нуждающихся в парадной показухе. Тяжёлые парчовые портьеры, привезённые ещё из Пале-Рояля, соседствовали с простыми льняными занавесками на окнах; на столике у камина стоял непарадный чайный сервиз — фаянсовый, оббитый по краю, но любимый; в углу, на специальной подставке, висела клетка с канарейкой, которая заливалась на все голоса, не обращая внимания на визитёров.
Сама императрица сидела в кресле у окна с книгой в руках — вездесущей энциклопедией Дидро, судя по обложке. При виде Морица она отложила тяжёлую книгу и поднялась ему навстречу.
— Герцог! — улыбнулась она, протягивая руку для поцелуя. — Как я рада вас видеть! Садитесь, садитесь, с дороги небось устали.
Мориц поклонился, прикоснулся губами к её руке и опустился в кресло напротив. Филиппа смотрела на него с тем особенным выражением, которое бывает у женщин, когда они пытаются разглядеть на вашем лице чьи-то черты.
— Боже мой, — сказала она тихо, — вы очень похожи на своего батюшку. Просто одно лицо — я даже растерялась поначалу. Те же глаза, тот же разлёт бровей, та же осанка. Помню, когда я увидела его в Петербурге в первый раз, я была ещё девчонкой и смотрела на него разинув рот. Все девчонки при дворе были в него влюблены. А он ни на кого не смотрел, кроме вашей матушки.
Мориц опустил глаза.
— Я почти не помню их вместе, — сказал он. — Отец всё время пропадал в походах, мать с нами — в Курляндии. Они редко виделись.
— Редко, — вздохнула Филиппа. — Но любили. Ох как любили! Ваша матушка, Анна Иоанновна, когда гостила у нас предпоследний раз — это было года четыре назад, ещё при жизни вашего батюшки, — всё время о нём говорила. «Мориц то, Мориц сё… А что скажет на это Мориц?..» А после его смерти... — императрица запнулась, подбирая слова. — Вы знаете, она очень переменилась.
— Я не видел её после смерти отца, — глухо сказал Мориц. — Я был в Англии. Курьерской почтой пришли депеши из Митавы — и всё. Я даже на похоронах не был.
Филиппа кивнула, и в глазах её мелькнуло сочувствие.
— Я знаю, голубчик. Знаю. Она очень тосковала. Страшно тосковала. Придёт, бывало, ко мне вечером, сядет вот в это кресло и сидит молча. И смотрит словно сквозь тебя… А потом как заплачет. И не остановить. Всё вспоминала: как они познакомились, как он за ней ухаживал, как женился... Говорила, он был лучшим мужчиной на свете. Лучшим полководцем, лучшим мужем, лучшим отцом. Хотя с детьми, вы правы, бывал редко.
Она помолчала, глядя куда-то в сторону.
— А ещё она пить стала, — добавила Филиппа негромко. — Не при всех, конечно, не на людях. А вечерами, одна. Я замечала: придёт ко мне, а от неё уже винным духом тянет. Я молчала, не осуждала. Горе — оно такое, каждого по-своему ломает.
— Пить? — переспросил Мориц, и в голосе его послышалась боль. — Матушка никогда не пила. Она говорила, что пьянство — удел слабых.
— Слабая она и была, — тихо сказала императрица. — Только с виду как скала. Знаешь же, что в Митаве её прозвали «герцогиня престрашного зроку»? На людях она держалась: царица царицей. А когда никто не видел — целыми днями плакала и пила. И ещё... — она замялась. — Странность у неё появилась. Каждое утро палила из окон своих покоев по воронам.
— По воронам? — изумился Мориц.
— По воронам. Устроится с фузеей на подоконнике — и палит. Прислуга боялась мимо окон ходить. А она говорит: «Вороны — это смерть. Я их всех перестреляю, может, тогда смерть от сына отстанет». — Филиппа перекрестилась. — Прости Господи, не в себе была женщина. От горя.
Мориц молчал, переваривая услышанное. Он представлял мать — всегда строгую, собранную, властную — с ружьём в руках, палящую по воронам, и картина эта была такой нелепой и такой трагичной, что у него защипало в глазах.
— А о вас, — продолжала Филиппа, — о вас, герцог, она говорила постоянно. «Мориц в Англии, Мориц воюет, Мориц генерал, Мориц герой». Газеты английские, где о вас писали, собирала, в шкатулку складывала. Говорила: «Вернётся сынок, я ему покажу, что о нём писали». — Императрица вздохнула. — Не дождалась. Не успела.
Мориц опустил голову, сжимая подлокотники кресла.
— Я должен был приехать, — прошептал он. — Как только узнал об отце... я должен был бросить всё и приехать.
— Да кто ж знал, что всё так сложится? — грустно вздохнула Филиппа. Она протянула руку и накрыла его ладонь своей — маленькой, тёплой, успокаивающей.
— Не вините себя, — сказала она. — Она вами гордилась. Она умерла с мыслью о вас. Это ли не утешение?
Мориц поднял глаза. В них стояли слёзы, но он не позволял им пролиться.
— Спасибо, ваше величество, — сказал он глухо. — За всё спасибо. Что поехали к ней в Митаву. Что были рядом с ней. Что не оставили. До самого конца.
— Когда мы вернулись с Петей из Москвы, она мне стала как мать, — просто ответила Филиппа. — Заботилась обо мне. Всему учила. Мне 14 лет было. Девчонка ещё… Она меня вырастила, считай. Как же я могла её оставить?
Они помолчали. Канарейка в клетке заливалась, не подозревая о человеческих горестях.
— Ладно, — сказала наконец императрица, промокнув глаза платком. — Будет плакать. Нагоревались уже. Вы живы, здоровы, герой, орден получили. Отец бы вами гордился. Мать гордится там, на небесах. А нам тут, на земле, жить дальше.
— Жить дальше, — эхом отозвался Мориц.
— Вот именно. — Филиппа улыбнулась сквозь слёзы. — А теперь рассказывайте, как там Британия. Что Карл? Как наши солдаты? Совсем обританились? Я слышала, они там каких-то боксёров побили?
Мориц позволил себе слабую улыбку.
— Побили, ваше величество. Невзирая на все правила Бротона. Казаки. Трёх английских чемпионов уложили за десять минут.
— Ай да молодцы! — всплеснула руками императрица. — Вот это я понимаю!
Разговор перешёл на другие темы — лёгкие, забавные, позволяющие отвлечься от горя. Но в душе Морица навсегда запечатлелся образ: мать с ружьём в руках, стреляющая по воронам из окна Зимнего дворца…
Они поговорили о пустяках — императрица аккуратно обходила темы, могущие привести к воспоминаниям о его покойных родителях. Говорили о погоде, о последних петербургских новостях, о том, что князь Трубецкой до сих пор лечится после того злополучного застолья. Филиппа посмеивалась, рассказывая, как придворные дамы теперь обходят Трубецкого стороной, косясь на забинтованное лицо.
— А главное, — хохотала императрица, — он ведь и вправду гордится! Ходит и всем рассказывает: «Я, говорит, с самим Светлейшим в обнимку ночевал!» Когда дамы уточняют, что это был памятник, а не сам Александр Данилович, он обижается: «Всё равно, говорит, дух его там витал!»
Мориц улыбался, слушая эти истории. После британской чопорности, когда каждый смешок надо было взвешивать на аптекарских весах, русская непосредственность казалась глотком свежего воздуха.
---
Вечером того же дня в малой столовой собрались все свои.
Император, императрица, цесаревич с Елизаветой и Мориц. Ужин был простым, без церемоний — щи, пироги, жаркое, квас. Мориц, проголодавшийся с дороги, налегал на еду с такой энергией, что император, наблюдая за ним, только головой качал:
— Мориц Морицевич, вы в Англии вообще не ели?
— Ел, ваше величество, — с набитым ртом ответил генерал. — Только там всё не то. У них мясо без соли, каша без масла, а чай... — он передёрнулся. — Чай у них с молоком пьют. Я думал, умру на месте, когда впервые увидел.
— А мы, грешным делом, тоже с молоком пьём, — заметила Елизавета. — По-русски, с топлёным.
— То с топлёным, ваше высочество! — возразил Мориц. — А у них с обычным, холодным! Представляете? Наливают кипяток — и туда молоко из погреба. Гадость!
Все рассмеялись.
— Кстати, королю Карлу это тоже всё не нравится. Он вырос на итальянских разносолах и овсянку без соли есть категорически отказывается. Всё время ноет: «Рыбки хочу жареной…»
— Пусть приезжает — осетрами его попотчую, — сказал император, когда смех утих. — Ладно… Оставим английские привычки. Давайте о деле: Мориц, завтра вы отправляетесь к Апраксину. Он уже в дороге, догоните его под Смоленском. Передадите ему мои распоряжения и вступите в должность. Вот пакет.
— Слушаюсь, ваше величество.
— Помните: вы там не просто советник, — продолжал Пётр. — Вы — мои глаза и уши. Если Апраксин начнёт чудить — сразу сообщайте. Курьеров дам самых быстрых. Но решать проблемы старайтесь на месте. Действуйте по обстановке. Я вам доверяю.
Мориц кивнул, принимая эту тяжёлую ношу.
— Батюшка, — подал голос цесаревич. — А когда я смогу?
— Скоро, сын, — ответил император. — Очень скоро. Дай Лизе родить, дай Морицу освоиться. А там видно будет.
Елизавета положила руку на живот и улыбнулась мужу:
— Не торопись, Петруша. Успеешь навоеваться. Война долгая будет.
— Откуда ты знаешь? — удивился он.
— Знаю, — грустно вздохнула она. — Сердце подсказывает.
За столом, кроме императорской семьи, сидели и дети — точнее, та их часть, которую удалось застать врасплох, поймать, умыть и усадить за еду.
Пятилетний Павел, устроившийся рядом с нянькой, с серьёзным видом пытался запихнуть полную ложку ей в ухо, искренне полагая, что так каша становится вкуснее. Няня стоически молчала и лишь быстрыми, почти неуловимыми движениями стряхивала гречку с плеча.
Французский гость — Луи-Филипп — вёл себя чинно, но то и дело прыскал в кулак, вспоминая, видимо, утреннюю историю с тараканом. Павел, заметив это, немедленно надулся:
— А чё ты смеёшься? Таракан был хороший!
Ложка с кашей немедленно нацелилась в герцога Шартрского.
— Павел Петрович, — строго сказала императрица Филиппа, но глаза её смеялись. — За столом не говорят о тараканах.
— А о чём говорят? — поинтересовался мальчик.
— О еде, — подсказал цесаревич Пётр, пряча улыбку. — Ешь давай.
Павел посмотрел на кашу, на ложку, на ухо няни, вздохнул и принялся за еду более традиционным способом.
Мориц смотрел на эту живую, шумную компанию и вдруг с острой, щемящей тоской понял: у него никогда не будет такой семьи. Жена, дети, дом, вечерние посиделки за одним столом — всё это было более чем призрачно и обитало где-то там, в будущем, которое он никак не мог разглядеть за войнами, походами и бесконечными обязанностями повелителя Курляндии.
— Мечтаете о чём-то, Мориц Морицевич? — тихо спросила Елизавета, сидевшая рядом.
Мориц вздрогнул, пойманный врасплох.
— Мечтаю, ваше высочество, — честно ответил он. — О том, чтобы когда-нибудь вот так же сидеть за столом с детьми и внуками.
— Ох, герцог! Не успеете оглянуться, как это случится, — уверенно сказала она. — Обязательно случится. Война закончится, вы женитесь, нарожаете детей...
— На ком женюсь? — невесело усмехнулся Мориц. — Я всё время в походах. Кто за меня пойдёт?
— Найдётся кто-нибудь, — улыбнулась Елизавета. — Россия большая. И Франция большая. А в Курляндии, говорят, девушки красивые. Да я сама займусь этим вопросом! И императрицу попрошу.
Мориц покачал головой, но на душе у него стало чуть теплее.
— Спасибо, ваше высочество, — сказал он. — За ваши добрые слова.
— Не за что, — ответила она. — Вы нам как родной. А родным желают счастья.
---
Ночью Морицу не спалось.
Он вышел на балкон своих покоев и смотрел на заснеженный Петербург. Город спал. Только кое-где мерцали огни в окнах — ночные сторожа, поздние гуляки, бессонные полицейские.
— Ну что, батюшка, — прошептал Мориц, глядя на яркие, словно отмытые, звёзды. — Благослови. Я постараюсь не посрамить твоей памяти.
В ответ только ветер свистнул да где-то вдалеке залаяла собака.
Мориц усмехнулся, зябко передёрнул плечами и вернулся в комнату.
Перед тем как лечь, он подошёл к своему походному сундуку, стоявшему в углу комнаты. Откинул тяжёлую крышку, порылся в вещах и достал небольшой портрет в серебряной рамке.
Отец. Мать. И он, маленький, лет пяти, сидит у отца на коленях. Все трое смеются. Солнечный день, где-то в саду, цветы, птицы поют — видно, что картина писана с натуры, в счастливую минуту, каких в его детстве было немного.
Когда это было? Где? В каком году? Он не помнил. Но портрет возил с собой всегда, во всех походах, через все страны и границы. Это было единственное, что связывало его с той, другой жизнью — где он был просто мальчиком, а не генералом, не героем, не сиротой.
— Простите, — прошептал он, глядя на смеющиеся лица. — Что не приехал. Что не попрощался. Что живу, а вас нет.
Ответа не было. Только ветер за окнами завывал всё громче да пуще прежнего разорялась собака.
Мориц трижды поцеловал портрет — сначала отца, потом мать, потом своё детское лицо — и спрятал обратно в сундук.
Потом лёг, укрылся и закрыл глаза.
Завтра — в путь. Послезавтра — война.
Но сегодня можно было просто лежать и слушать ветер.
Глава 4
Глава четвёртая
Саксонская семья
Февраль 1756 года. Дорога на Смоленск.
Возок мерно покачивался на зимней дороге — широкие полозья с тихим шипением скользили по утрамбованному снегу, лишь изредка поскрипывая на особо крутых поворотах. Когда-то этот экипаж был обычной каретой, выписанной из Вены, но по приказу императорского двора его переставили на полозья, превратив в надёжный зимний транспорт. Внутри было тепло — войлочная обивка, медные жаровни под ногами с тлеющими углями, медвежья полость, в которую можно было закутаться с головой.
За окнами тянулись бескрайние заснеженные поля, изредка перемежающиеся убогими деревеньками с покосившимися избами и тощими дымками над крышами. Россия. Огромная, нищая, великая Россия, которой он теперь служил.
Мориц поймал себя на мысли, что за эти годы, что он провёл в Британии, он отвык от этих пейзажей — бесконечных равнин, сугробов выше человеческого роста, этого особенного щемящего чувства простора, от которого у европейцев захватывало дух.
В Европе всё другое. Маленькое. Иногда почти кукольное. Там дороги обсажены деревьями, деревни стоят ровными рядами, а поля возделаны так, что любо-дорого посмотреть. Здесь — дикость, широта, вольница. И люди здесь другие. Терпеливые, выносливые, готовые на всё ради царя и отечества. Мориц вдруг понял, что уже сам давно стал немного русским. Во всяком случае, русская зима и русские просторы его совершенно не пугали.
На одной из станций, где меняли лошадей, он вышел размять ноги. У колодца, скрипевшего на морозе особенно тоскливо, стояла баба в тулупе и тащила ведро с водой.
— Бог в помощь, — сказал Мориц по-русски, сам удивляясь, как легко даются ему эти слова.
Баба обернулась, окинула его быстрым взглядом — генерала в дорожном плаще, с усталыми глазами и офицерской выправкой — и вдруг улыбнулась.
— И тебе, касатик. А ты, никак, с войны али на войну?
— На войну, — ответил Мориц.
— Дай Бог тебе вернуться, — просто сказала баба и перекрестила его мокрой от колодезной воды рукой. — Моих-то двоих забрали. Один под Лондоном лёг в сыру землю. Другой с пруссаком воевать нынче будет. Молюсь за них, молюсь... и за тебя, касатик, буду.
Мориц хотел что-то ответить, но слова застряли в горле. Он только поклонился бабе и пошёл обратно к карете.
Таких, как она, были тысячи. Матери, жёны, сёстры, чьи мужья и сыновья сейчас уходили на войну и не всегда потом возвращались. И каждый из них, каждый солдат, которым он командовал, был чьим-то сыном, мужем, чьим-то братом, чьей-то надеждой.
Сани тронулись, а Мориц всё смотрел в окно на удаляющуюся фигурку бабы, которая так и стояла у колодца, глядя вслед.
Наконец он откинулся на спинку сиденья и закрыл глаза. Возок качнулся особенно сильно, и вместе с этим толчком память словно выбросила его совсем в другое время, в другое место.
---
Предместья Лондона, 5 сентября 1751-го
Он тогда был в казармах своего корпуса, разбирал бумаги, когда в дверь постучали.
Не тихо, как обычно стучали адъютанты, а громко, требовательно, и ещё до того, как он успел ответить «войдите», дверь распахнулась.
На пороге стояли двое.
Фридрих, средний из братьев, — восемнадцатилетний юноша, высокий, тонкий, с отцовскими глазами и той особенной, аристократической статью, которая видна за версту. Он уже носил мундир — учился в военной академии Петербурга и очень этим гордился. Но сейчас мундир был в дорожной пыли, лицо бледное до синевы, а в руке он сжимал какой-то конверт так, словно боялся, что тот выпадет.
Карл, младший, — четырнадцатилетний мальчишка, ещё угловатый, с вечно растрёпанными волосами и руками, которые он не знал, куда девать. Он стоял чуть позади брата, и было видно, что он изо всех сил старается не разреветься.
— Что случилось? — Мориц вскочил, ещё не понимая, но уже чувствуя — пришла беда. От этого чувства внутри всё оборвалось.
Фридрих шагнул вперёд и молча протянул брату конверт.
Письмо было от матери. Мориц узнал её почерк на конверте ещё до того, как сломал печать — мелкий, нервный, с наклоном влево, которым она писала только в минуты сильного волнения. В обычное время герцогиня Анна выводила буквы чётко и строго, как в приходно-расходных книгах, которые вела сама. Но здесь строчки прыгали, слова налезали друг на друга, и в некоторых местах бумага была словно забрызгана водой — или слезами.
«Мориц, сынок мой...
Прошлая суббота. Запомни этот день — двадцатое августа. Отца больше нет.
Уехал на охоту под Бауск с утра, весёлый такой, шутил, говорил, что привезёт кабана к обеду. Я отговаривала — ты же знаешь, у меня предчувствия никогда не обманывают. Только рассмеялся: "Анхен, я пол-Европы прошагал, неужели какого-то кабана испугаюсь?"
Принесли его через три часа…
Кабан поднялся из чащи внезапно, ловчие не успели выстрелить. Отец выстрелил, но пуля только разозлила зверя. Клыки... ты знаешь, что делают клыки с человеческим телом. Умер почти сразу — егерь сказал: мол, даже не мучился особо.
Похоронили в среду, в нашем новом фамильном склепе, рядом с твоей сестрой. Вся Митава шла за гробом. Я же стояла как каменная. Только когда гроб опускали — зарыдала, и до сих пор остановиться не могу.
Ты прости, что не вызвала тебя. Лето, жара, тело... не могли. Да и обычай велит хоронить на третий день. Ты уж не гневайся.
Фридрих с Карлом привезут письмо. Из академии примчались. Успели к среде, слава Богу! Фридрих молчит, почернел весь, глаз не поднимает. Карл плачет по ночам, а днём храбрится — говорит: "Я же мужчина, мне нельзя". Ты за ними пригляди — теперь ты глава семьи. Герцог Курляндский. Пусть при тебе братья будут.
Прости меня, дуру, за такое бессвязное письмо. Нет у меня сил всё это описывать.
Ты там береги себя, сынок. Неси службу государеву достойно, как отец учил. Он тобой всегда гордился — говорил: "Мориц в меня пошёл, настоящий саксонец, не чета твоим Романовым". Я тоже горжусь. И молюсь за тебя днём и ночью.
Мама».
Мориц дочитал письмо, перечитал снова, потом ещё раз. Буквы плыли перед глазами.
— Когда вы выехали? — спросил он, не оборачиваясь.
— 1-го сентября из Митавы, — глухо ответил Фридрих. — Как только матушка сказала, что ты должен знать не из письма, а от нас. Сели на первый же корабль из Либавы.
— Три дня в море, — тихо сказал Мориц. — Вы, наверное, не спали всё это время.
— Не спали, — эхом отозвался Карл.
Мориц наконец обернулся и посмотрел на братьев. Смотрел долго, словно видел их впервые. Фридрих — уже почти мужчина, пошёл в мать: высокий, почти огромный, черноволосый, длинноносый, с огромными чёрными глазами, но с отцовским разворотом плеч и той же гордой посадкой головы. Карл — вихрастый, светловолосый мальчишка, с мокрыми от слёз глазами, которые он отчаянно пытался вытереть рукавом камзола.
— Идите сюда, — сказал Мориц и шагнул к ним.
Он обнял сначала Фридриха, потом Карла. Младший уткнулся лицом ему в грудь и наконец дал волю слезам. Фридрих стоял прямо, только плечи чуть вздрагивали.
— Ничего, — бормотал Мориц, гладя их по головам, как в детстве. — Ничего. Я здесь. Я с вами.
Они стояли так долго — трое братьев, оставшиеся без отца, посреди чужой страны, в маленькой казарменной комнатке, где пахло табачным дымом, кожей и солдатским потом.
Наконец Карл отстранился, вытер лицо рукавом и шмыгнул носом.
— Мы теперь тут? — спросил он с надеждой. — Мы теперь с тобой будем?
Мориц посмотрел на Фридриха. Тот молчал, но в глазах его читался тот же вопрос.
— Да, — сказал Мориц как можно мягче. — Но не со мной. Я на войне. Но вы... вы останетесь здесь. В Англии.
— Как так? — Карл оглянулся вокруг себя и снова всхлипнул. — Мы не хотим здесь! Мы хотим с тобой!
— Потому что на войне детям не место, — твёрдо сказал Мориц. — И потому что матушка велела мне вас беречь. А как я уберегу вас под пулями?
Фридрих молчал, только сжал кулаки так, что костяшки побелели.
— Ты вернёшься? — спросил он тихо.
— Вернусь, — ответил Мориц. — Обязательно вернусь. А пока вы будете … под присмотром короля Карла. Я договорюсь.
— Короля? — Карл даже перестал плакать от удивления. — Настоящего короля?
— Настоящего. Он мой друг. Он позаботится о вас.
---
Лондон, дворец Сент-Джеймс. Январь 1756-го
Накануне отплытия Мориц был приглашён к королю на прощальный ужин. Ужинали вдвоём — Карл III терпеть не мог официальных обедов с толпой придворных, предпочитая беседы с глазу на глаз.
— Значит, завтра в Россию, — сказал Карл, разливая по бокалам красное вино. — Передавай привет Петру. И скажи ему, что я до сих пор помню его уроки верховой езды. Конь тогда чуть не сбросил меня в Тибр, а он только смеялся.
— Передам, — усмехнулся Мориц. — Думаю, император будет рад вспомнить.
Они помолчали, пригубили вино.
— О братьях не беспокойся, — вдруг сказал король, ставя бокал на стол. — Я за ними присмотрю.
— Знаю, — кивнул Мориц. — За это я тебе особенно благодарен.
— Благодарить будешь, когда вернёшься, — отмахнулся король. — А пока слушай. Фридриха я определил в гвардию. Толковый малый, командиры хвалят. Правда, есть одна проблема.
— Какая?
— Слишком серьёзный, — усмехнулся Карл. — Ходит вечно с таким видом, будто всю мировую скорбь на плечах несёт. Мои гвардейцы — народ весёлый, любят пошутить, выпить, в карты перекинуться. А он сидит в углу с книжкой по тактике. Пришлось дать ему в наставники полковника О'Брайена.
— Это который?
— Ирландец, здоровенный такой, с рыжими бакенбардами. Он из моих ещё по сорок пятому. Тот ещё весельчак, но голова варит. За пару месяцев сделает из твоего Фридриха человека. Или Фридрих сделает из него тактика — посмотрим, кто кого переспорит.
Мориц невольно улыбнулся, представив эту картину.
— А Карл? — спросил он о младшем.
— А вот с Карлом интереснее, — Карл подался вперёд. — Он же ровесник моего Чарли. Ты знаешь, Чарли у меня парень бойкий, но ветреный. Учителя жалуются — никак не может на месте усидеть, всё ему надо то потанцевать, то влюбиться, то стихи посочинять. А твой Карл — тот тихий, усидчивый, книги читает. Я думаю, они отлично друг друга дополнят.
— То есть мой брат будет учить твоего сына прилежанию?
— А мой сын будет учить твоего брата веселью, — рассмеялся Карл. — Главное, чтоб не наоборот. Посмотрим... Надеюсь, не перессорятся. Но если что — О'Брайен их растащит. Он умеет.
Мориц покачал головой.
— Ты всё продумал, — сказал он с благодарностью.
— А как же, — Карл откинулся на спинку кресла. — Я король или где? Король должен думать о подданных. А твои братья теперь мои подданные. Временно, конечно. Но пока ты воюешь — они моя забота.
Он помолчал, потом добавил уже серьёзно:
— Ты только вернись, Мориц. А то они мне без тебя выдвигать войска против Фридриха боязно.
Мориц рассмеялся.
— Вернусь, — пообещал он. — Куда ж я денусь.
---
Лондонский Пул, январь 1756-го
Они стояли на пристани, и ветер с Темзы трепал полы их плащей. Корабль, который должен был увезти Морица в Россию, покачивался у причала, готовый к отплытию.
Фридрих держался с достоинством, подобающим двадцатидвухлетнему офицеру — прямая спина, твёрдый взгляд, только желваки на скулах чуть заметно ходили. Карл, хрупкий, похожий на ангела светловолосый девятнадцатилетний юноша, стоял рядом, сжав губы и глядя куда-то в сторону, чтобы не встречаться со старшим братом глазами.
Мориц смотрел на них и снова видел тех мальчишек, что прибыли в Англию пять лет назад. Нынче «братья-саксонцы», как их прозвал его величество Карл Третий, сильно изменились.
— Держитесь, — сказал он, пожимая руку сначала Фридриху, потом Карлу. Рукопожатия были крепкими, мужскими — никаких объятий на публике, никаких слёз. Это не принято между взрослыми людьми, тем более офицерами.
— Слушайтесь дядюшку Чарли, — добавил Мориц, улыбаясь. — И прекратите таскать принца Карла по кабакам. Лучше учитесь. Я скоро вернусь.
Фридрих кивнул. Карл только сильнее сжал губы и кивнул тоже.
Мориц уже собирался шагнуть на трап, когда Фридрих вдруг шагнул вперёд и сунул ему в руку сложенный вчетверо листок.
— Это мы тебе написали, — сказал он, глядя в сторону. — На дорогу. Прочти, когда будет время.
Мориц убрал листок за пазуху.
— Берегите себя, — сказал он ещё раз и поднялся на борт.
— Совсем забыл, — крикнул Мориц уже с корабля. — Если О'Брайен начнёт сходить с ума от вашей учёности — дайте ему выпить. Он сразу добреет.
Фридрих удивлённо поднял бровь. Карл не выдержал и фыркнул.
— Выпить? — переспросил Фридрих с лёгкой усмешкой. — С превеликим удовольствием.
Ветер трепал их плащи, но они стояли на пристани не двигаясь, пока корабль не скрылся за горизонтом. Потом развернулись и ушли, не говоря ни слова. О чём тут говорить? Всё уже было сказано.
— Скоро? — переспросил Карл с надеждой.
— Скоро, — кивнул Фридрих. — Война долгой не будет.
Он тогда ещё не знал, как сильно ошибался.
---
Возок снова подпрыгнул, возвращая его в настоящее. Мориц открыл глаза и машинально полез за пазуху.
Пальцы нащупали мягкую, тёплую ткань.
Шарф.
Он вытащил его, развернул. Простая вязка, чуть неровная кое-где — видно, что руки, которые его вязали, были не слишком опытными в этом деле. Но тепло от него шло особенное, не только физическое.
Великая княгиня Елизавета.
Он вспомнил её лицо в то утро, когда она подошла к нему перед отъездом. В руках — маленький свёрток, перевязанный лентой. Тихий голос, который, казалось, принадлежал не великой княгине, а просто доброй девушке, желающей утешить.
— Мориц Морицевич... возьмите. Это шарф, я сама связала. Моя матушка, королева Франции, всегда говорила, что в дороге надо иметь при себе что-то тёплое из дома. Пусть греет вас в минуты холода.
Он тогда хотел сказать что-то важное, но слова застряли в горле. Только поклонился и спрятал шарф за пазуху, ближе к сердцу.
Теперь он сидел в карете и вдыхал запах шерсти, в который, кажется, въелся запах её духов, и думал о том, как странно устроена жизнь. У него нет дома. Есть старый замок, который давно стал ему чужим. Нет семьи, кроме двух братьев, оставленных в далёкой Англии. А этот шарф, связанный руками почти чужой ему женщины, внезапно стал для него символом родного очага.
Он зарылся лицом в мягкую ароматную шерсть и закрыл глаза.
Потом снова полез за пазуху и достал листок — тот самый, что Фридрих сунул ему на пристани. Бумага уже поистёрлась на сгибах, но Мориц знал его наизусть.
«Дорогой брат!
Фридрих говорит, что писать надо по-взрослому, коротко и по делу. А я не умею коротко. Я буду писать как умею.
Мы теперь живём во дворце. Настоящем! Король Карл очень добрый, он дал нам комнаты с камином и велел ни в чём себе не отказывать. Фридрих уже ходит в гвардейском мундире и ужасно гордится, хотя, по-моему, мундир ему маловат и он в нём похож на пугало. Только ты не говори ему, что я так сказал.
А я пока снова учу английский. За пять лет так и не преуспел. Это труднее, чем я думал. Слова здесь какие-то странные: "хау ду ю ду" — это как "привет", но зачем такая куча слов — мне не понятно! То ли дело — русский: всегда коротко и ясно! Но я всё равно стараюсь. Король сказал, что если выучу, то возьмёт меня с собой на охоту. А я охоту с некоторых пор не очень люблю... но короля огорчать не хочется…
Мы по тебе очень скучаем. Даже когда не видим всего день. Фридрих не признаётся, но я вижу: когда ты уезжаешь в полк, он по ночам не спит, всё в окно смотрит, будто ты вот-вот появишься. А я сплю, но мне снятся страшные сны. Приснилось один раз, что ты упал с лошади и разбился. Я проснулся и даже плакал, пока Фридрих не видел. Он ругается, когда я плачу.
Пожалуйста, береги себя. Не лезь под пули. Фридрих говорит, что генералам нельзя под пули лезть, они должны командовать издалека. Ты командуй максимально издалека, ладно? Лучше всего — прямо из Петербурга!
Мы тебя будем очень ждать. Приезжай скорее.
Твой брат Карл».
P.S. Фридрих велел дописать, что он не будет ходить по кабакам, а всё время посвятит изучению тактики и стратегии. Придётся мне ходить одному, точнее с принцем Чарли.
P.P.S. Пожалуйста, вернись живым. У нас кроме тебя никого нет!
Он перечитывал письмо, наверное, уже в десятый раз, но каждый раз находил в нём что-то новое. Строчки прыгали перед глазами — детский, несмотря на возраст, почерк Карла, неровный, с кляксами там, где перо задерживалось слишком долго. Фридрих, конечно, был слишком горд, чтобы писать самому, но Мориц словно видел его — стоит за спиной младшего, диктует, а сам делает вид, что это всё его не касается.
«Пожалуйста, вернись живым. У нас кроме тебя никого нет».
Мориц сжал листок в кулаке. Потом испуганно расправил, аккуратно разгладил пальцами, завернул в шарф и снова спрятал за пазуху.
— Никого нет, — повторил он шёпотом. — А у меня, кроме вас, можно подумать, толпа родственников по всей Британии околачивается.
Внезапно он вспомнил Курляндию — замок в Митаве, где прошло его детство. Старые стены, поросшие мхом, узкие окна, из которых так хорошо было смотреть на закаты. Теперь это всё его. Замок, земля, люди. Целое герцогство! Его и братьев, которым он должен передать всё это, когда они приедут.
За окнами всё тянулись бескрайние снега. Где-то там, впереди, ждала армия, ждала война, ждала новая битва. А за морем, в далёкой Англии, остались двое сирот, которые надеялись только на него.
— Я вернусь, — прошептал Мориц в тишину возка. — Обязательно вернусь.
Сани качнулись и понеслись дальше, на запад, туда, где начиналась его война.
---
Глава 5
Глава пятая
Дорога на войну
Февраль 1756 года. Где-то между Петербургом и Смоленском
Широкие полозья саней с тихим шипением скользили по утрамбованному снегу. Стёкла в узких окошках запотели от дыхания, внутри возка было тепло — медные жаровни с горячими углями давали возможность не кутаться в медвежью шкуру, что лежала на сиденье.
За окнами было всё так же уныло. Российские тракты в феврале представляли собой нечто среднее между катком и полосой препятствий: то гладкий накат, где полозья летели как по маслу, то участки рыхлого снега, где лошади вязли по бабки, и возок начинало бросать из стороны в сторону.
— Чёрт бы побрал эти дороги! — ворчал Мориц, когда возок в очередной раз подпрыгнул на ухабе так, что он стукнулся головой о потолок. — В Европе такого безобразия нет!
— В Европе, ваше превосходительство, — философски заметил сопровождающий его драгунский офицер, поручик Григорий Львов, молодой человек лет двадцати пяти с лицом, которое, кажется, никогда не выражало ничего, кроме спокойного добродушия, — в Европе, стало быть, зимы не такие. У них там всё чинно, всё по полочкам. А у нас — Россия-с. Широта души и глубина сугробов.
— Широта души, — проворчал Мориц, потирая ушибленную макушку. — Это вы так называете то, что дороги не чинят?
— Зачем чинить, ваше превосходительство? — удивился поручик. — Они же не ломаются. Они просто... такие. Какие есть. Привыкнуть надо.
— А если я не хочу привыкать?
— Тогда придётся летать, — развёл руками Львов. — Только летать у нас тоже не очень. Крыльев нет.
Мориц фыркнул и отвернулся к окну.
За окном всё так же тянулись бесконечные леса, заснеженные поля, редкие деревеньки с покосившимися избами и неизменными сугробами до крыш. Изредка попадались обозы — крестьяне везли в город дрова, сено, мёрзлых кур. Мужики в тулупах, бабы в платках, лошади, заиндевевшие так, что казались ледяными статуями.
— Красиво, — неожиданно сказал Мориц, глядя на закат, окрасивший снег в розовый цвет.
— Красиво, — согласился поручик. — Только холодно. У нас, ваше сиятельство, красота всегда с холодом. Привыкнуть надо.
— Вы всё время про привычку, поручик. А если я не привыкну?
— Привыкнете, — уверенно сказал Львов. — Не вы первый, не вы последний. Вон, немцы служат — привыкают. Французы служат — привыкают. Даже турки, говорят, когда в плен попадают, и те привыкают. Правда, их редко в плен берут, они больше сопротивляются.
— А вы откуда про турок знаете?
— Так я ж в Крыму их бил, ваше сиятельство, — оживился поручик. — В прошлую кампанию. Там у нас такие дела были! Турки — народ упрямый. Бывало, окружим их, кричим: «Сдавайтесь!» А они кричат в ответ: «Аллах акбар!» И стреляют. Пришлось научиться по-турецки кричать, чтоб поняли.
— И как, помогло?
— А как же! — засмеялся Львов. — Кричим им: «Теслак эдериз!» Это значит «сдавайтесь». Они сначала удивлялись, откуда мы их язык знаем. А потом сдавались. Правда, один раз мы перепутали и крикнули что-то другое. Ну, знаете, языки — дело тонкое. Как говорил один философ: многие знания — многие печали!
— И что крикнули?
— Неудобно говорить, ваше превосходительство, — застеснялся поручик. — В общем, про маму ихнюю. Нехорошо вышло. Они тогда вообще озверели, пришлось штурмом брать.
Мориц расхохотался. Впервые за последние дни ему стало по-настоящему весело.
— Поручик, — сказал он, отсмеявшись. — А где ж вы ту фразу выучили?
Львов замялся, почесал затылок и вдруг покраснел так, что веснушки стали почти незаметны.
— Да понимаете, ваше превосходительство, — начал он, отводя глаза. — Тут история одна вышла... поучительная, можно сказать.
— Рассказывайте уж, — усмехнулся Мориц. — Раз начали, договаривайте.
— Ну, значит, так, — вздохнул поручик. — Был у нас в полку калмык один, Аюкай его звали. Здоровенный такой детина, морда широкая, плоская, глаз узкий, а уж хитрый — сам чёрт не брат. И языки он знал — будь здоров. По-турецки, по-татарски, по-калмыцки, конечно, и по-русски тоже, хоть и с акцентом. Мы его при штабе держали как переводчика.
— И что же?
— А то, что этот Аюкай, кроме языков, ещё и бабником был страшным, — Львов понизил голос до шёпота. — У него в каждой деревне, где мы стояли, по две-три зазнобы было. И вот как-то раз стал он подбивать клинья к одной турчанке — ну, из пленных, которых мы тогда охраняли. А она возьми да и пошли его... далеко и надолго. По-турецки, со всеми подробностями.
— И вы запомнили?
— А то! — развёл руками Львов. — Такое не забывается. Я тогда молодой был, очень любопытный. Подошёл к Аюкаю после и спрашиваю: «Чего это она тебе сказала, что ты аж побелел?» А он мне и перевёл. Дословно. И добавил: «Запомни, Гриша, эти слова. Если когда в драку попадёшь с турком — кричи их сразу. Он от злости ум потеряет, тут ты его и вали».
— И вы крикнули?
— Ага, — кивнул Львов. — Только не в драке, а в той самой перепалке, про которую рассказывал. Я ж не нарочно, просто с азарта перепутал. Вместо «сдавайтесь» гаркнули это самое... про маму. А они, турки, и правда озверели. Стрелять начали безостановочно. Вообще патронов жалеть перестали. Хорошо, Аюкай рядом был, он быстро крикнул им что-то успокаивающее. А то бы нас там всех положили. Они притихли, и мы как раз на штурм пошли.
— И что он крикнул?
— А вот этого я не запомнил, — вздохнул Львов. — Сказал, что переводить не будет, потому что это для моего же блага. Аюкай этот вообще был загадочный. Перед смертью, говорят, на своём калмыцком языке кричал что-то долго. Пронзительно так. С подвываниями. Никто не понял, но все плакали. Потому что очень уж жалко было.
— Отчего же он умер?
— Известно от чего, — кивнул поручик. — Пуля шальная. Хороший был человек, хоть и бабник. Царствие ему небесное.
Львов перекрестился, и Мориц машинально повторил за ним.
— А фразу ту самую, — добавил поручик, оживляясь, — я с тех пор держу про запас. Мало ли, вдруг ещё пригодится. Только кричать её надо с умом. И лучше, чтоб рядом калмык был, который потом успокоит.
Мориц снова рассмеялся.
— Поручик, — сказал он, продолжая смеяться, — вы такой...
— Какой, ваше превосходительство?
— Жизнерадостный.
— А чего горевать-то? — удивился Львов. — Живём — слава богу. Едим — слава богу. Воюем — тоже слава богу, значит, дело есть. А если горевать, то и жить не захочется. А жить хочется, ваше превосходительство. Очень хочется. Особенно когда молодой.
Мориц посмотрел на него с новым интересом.
— А сколько вам лет, поручик?
— Двадцать пять, ваше превосходительство.
— И вы уже в Крыму повоевали, и в плен, говорят, сходили?
— Не ходил, — поправил Львов. — Меня сводили. Но я сбежал. Не понравилось мне в плену сидеть, когда мои там воюют.
— Как сбежали?
— А просто, — пожал плечами поручик, и лицо его приняло загадочное выражение, как у человека, который собирается рассказать историю, достойную войти в анналы. — Тут, ваше превосходительство, целая эпопея вышла. С драматизмом и комедией одновременно.
— Заинтриговали, — усмехнулся Мориц. — Рассказывайте.
— Ну, слушайте, — Львов уселся поудобнее, поставил подошвы сапог на жаровню, явно готовясь к долгому повествованию. — Попал я к туркам не по глупости, заметьте, а по стечению обстоятельств. Конь подо мной споткнулся на ровном месте — я с него кубарем, а тут они, турки, как из-под земли выросли. Ну, связали, отвели в какую-то деревню и заперли в караулке.
— Почему не в подвал? — поинтересовался Мориц.
— А подвала у них не было, — пояснил Львов. — Деревня бедная, чай, не Стамбул. Караулка — это такая сараюшка при конюшне, где часовые отдыхали. Окно там было маленькое, почти под самым потолком, но я его сразу приметил. И стал ждать ночи.
— Дождались?
— Дождался, — кивнул поручик. — Ночью они, турки, намаз свой читать стали. Это у них молитва такая, долгая. Коврики свои во дворе расстелили. Я тихонечко встал, подошёл к окну, открыл... а оно узкое, зараза. Ну, думаю, ничего, я не толстый, пролезу. Голову просунул — прошла. Плечи просунул — тоже прошли. А дальше — застрял.
Мориц уже начал улыбаться, предчувствуя продолжение.
— И где застряли? — спросил он, хотя уже догадывался.
— А где ж застревают, ваше превосходительство? — вздохнул Львов с таким выражением, будто речь шла о трагедии мирового масштаба. — Задница моя, будь она неладна, оказалась шире окна. Вишу я, значит, как чучело огородное: голова и плечи снаружи, на свежем воздухе, а задница — внутри караулки, и ногами на весу дрыгаю. И главное — ни туда ни сюда. Толкаться вперёд — не лезет, назад дёргаться — тоже засада. Застрял я, одним словом, как пробка в бутылке. И так, и эдак пробую — бесполезно.
— И долго вы так висели?
— Минут пять, — мрачно сказал Львов. — Может, десять. Слышу: намаз они закончили — сейчас зайдут в дом. Проверять пленного.
— И зашли?
— Зашли, — кивнул Львов. — Их там человек пять было, с винтовками, с фонарями. Заходят, значит, в караулку. Я это слышу. Голосят что-то по-своему, смеются уже, предвкушают, видать, как плов свой лопать будут. Заходят, значит, и тут — тишина.
Мориц подался вперёд.
— И что?
— А ничего, — развёл руками Львов. — Молчат. Я только слышу: забормотали они что-то тихонько. Потом захихикали. Потом шептаться начали. Я думаю: чего это они? Вроде должны были сразу ко мне подбежать, а они стоят, перешёптываются.
— И долго они так стояли?
— Да с минуту, наверное, — ответил Львов. — А потом, чувствую я, ваше превосходительство, — он сделал театральную паузу, — чьи-то руки меня по заднице гладить начали.
Мориц поперхнулся воздухом.
— Чего?!
— Вот тебе и «чего», — кивнул Львов. — Чьи-то тёплые такие руки, наглые, по моему афедрону, значит, путешествуют. И хихиканье за спиной. Я сначала не понял, думал, может, мерещится со страху. А потом как понял! Дошло до меня...
— И что же вам дошло?
— А то и дошло, ваше превосходительство, что турки эти, вместо того чтобы меня вытаскивать, решили... ну, того... поразвлечься, — Львов аж передёрнул плечами от воспоминаний. — Стоят, значит, любуются моим афедроном, да ещё и руками щупают. И ржут, заразы! Представляете, каково это: висишь, как колбаса, беззащитный, а тебя там... того...
Мориц хохотал уже в голос, но всё же нашёл в себе силы спросить:
— И что же вы сделали?
— А я, ваше превосходительство, как представил, что сейчас произойдёт, — меня с перепугу такая сила взяла! — Львов даже кулак сжал. — Я ка-а-ак дёрнулся всем телом! Чуть пополам не переломился, всю задницу о раму расцарапал, но вырвался. И раму тоже вырвал... Вывалился — бегом в кусты!
— А турки?
— А турки, — Львов довольно ухмыльнулся, — даже не погнались. Я на бегу обернулся — стоят, смотрят мне вслед и ржут. До сих пор, наверное, ржут, как вспомнят. Один, тот, который, видимо, руками-то и шалил, мне вслед кричал что-то ласковое. Я потом у толмача нашего спросил, что же он такое кричал. Тот послушал, покраснел и сказал: «Не надо тебе этого знать, Гриша. Считай, что приглашал в гости ещё заходить».
Мориц уже не смеялся — он рыдал от хохота, держась за бока и вытирая слёзы.
— Поручик! — выдавил он сквозь смех. — Вы... вы... это же надо! Кому рассказать — не поверят!
— Не надо никому рассказывать! — сразу стал серьёзным Львов. — Незачем кому-то это знать! А то вдруг поверят? Да ещё додумают лишнее? В общем, я с тех пор к окнам отношусь с осторожностью. Предпочитаю двери. И к туркам — тоже с осторожностью. Мало ли что у них на уме.
— А задница? — спросил Мориц, всё ещё смеясь.
— Зажила, ваше превосходительство, — махнул рукой поручик. — Шрамы, конечно, остались — от щепок, на которые рама разлетелась. Но это ничего, шрамы мужчину украшают. Теперь у меня там, можно сказать, боевые отметины. Если что спросят — скажу: в рукопашной схватке с турком получил. Кто ж проверять-то станет?
— А не спросят, с какой стороны тебя в той рукопашной турки заходили? — усмехнулся Мориц.
— А вот это, ваше превосходительство, самый тонкий момент, — Львов понизил голос до доверительного шёпота. — Я на этот случай легенду разработал. Если спросят — скажу, что турок сзади подкрался, когда я с другим дрался. В порядке, мол, военной хитрости. А то, что шрамы не на спине, а пониже — так это ж оттого, что я увернуться успел. Он меня штыком, значит, хотел в спину, а я — рраз! — и подставил самое защищённое место.
— И поверят?
— А почему не поверить? — пожал плечами Львов. — Главное, чтоб с выражением рассказывать. С выражением и с деталями. Я, ваше превосходительство, этому делу — я о деталях — у бабки своей учился! Она меня врать учила. Не врать, конечно, а так... правду приукрашивать, чтоб людям приятнее слушать было. Так вот, она говорила: «Гриша, если уж вляпался — выкручивайся красиво. Люди любят, когда красиво».
— Мудрая у тебя бабка была.
— Мудрая, — вздохнул Львов. — Царствие ей небесное. Она бы эту историю так рассказала — так турки, что там присутствовали, и то поверили бы...
Мориц снова захохотал.
— Поручик, — сказал он, вытирая слёзы. — С вами точно не соскучишься.
— Это я и сам знаю, — скромно потупился Львов. — У меня бабка говорила: «Кто много смеётся, тот долго живёт». Так что я, ваше превосходительство, для вашего же долголетия стараюсь.
— Старайтесь, поручик, — сказал Мориц, всё ещё улыбаясь. — Старайтесь. Вы — сокровище. Я вас к себе в адъютанты возьму. Пойдёте?
— А чего не пойти? — улыбнулся Львов. — У генерала служить — это почётно. Только, ваше превосходительство, предупреждаю сразу: я по-французски не очень. По-немецки тоже не очень. По-английски вообще никак. А по-турецки — только ругательства. Четвёртый сын обедневшего дворянина — кто такого языкам учить будет?
— А по-русски?
— По-русски хорошо, ваше превосходительство. Особенно по матерному. Ещё по-украински могу, если надо. И по-польски чуть-чуть.
— Договорились, — кивнул Мориц. — Будем общаться по-русски. Мне практика нужна.
— Так вы и так хорошо говорите, — заметил поручик. — Только с ударениями иногда путаете. Но это ничего, привыкнете.
— Опять «привыкнете», — вздохнул Мориц. — Поручик, у вас есть другие слова?
— Есть, — подумав, ответил Львов. — «Обвыкнетесь». Тоже хорошо.
---
К вечеру они добрались до какой-то деревни. Название её Мориц даже не пытался запомнить — что-то то ли на «ово», то ли на «ино». В России все деревни назывались одинаково, как ему казалось.
Постоялый двор оказался бревенчатой избой, к которой была пристроена такая же бревенчатая конюшня. Хозяин, мужик с окладистой бородой и хитрыми глазами, встретил гостей на крыльце.
— Ваши благородия, милости просим! — закричал он, размахивая руками. — Есть места для ночлега, есть! И лошадям овёс, и людям ужин! Заходите, не пожалеете!
— А чисто у тебя? — подозрительно спросил поручик Львов, который в таких делах, видимо, был опытен.
— А то как же! — обиделся хозяин. — У меня для генералов особая горница! Там и перины, и подушки, и блох нету!
— Блох нету? — переспросил Мориц.
— Ни одной! — поклялся хозяин. — Я их всех вывел. Собаками.
— Собаками? — изумился Мориц.
— Ага, — кивнул хозяин. — Завёл двух собак, они всех блох и переловили. Теперь у меня в горнице только собаки есть, а блох нету.
Мориц посмотрел на Львова. Львов посмотрел на Морица.
— Идёмте, ваше превосходительство, — вздохнул поручик. — Всё равно лучше не найдём. А собаки... ну, собаки не страшно. Лишь бы не кусались.
В горнице действительно оказались две собаки — огромные лохматые псы, которые при виде гостей замахали хвостами и принялись обнюхивать Морица с таким усердием, словно пытались определить, съедобный он или нет.
— Хорошие собаки, — одобрительно сказал хозяин. — Добрые. Не кусаются. Только за ноги любят хватать. Но легонько, играючи.
— За ноги? — переспросил Мориц, осторожно огибая псов.
— Играючи, — повторил хозяин. — Вы не бойтесь, ваше благородие. Они умные. Если что не так — я их поварёшкой.
Пока хозяин накрывал на стол, одна из собак — лохматая, размером с небольшого телёнка — подошла к Морицу и уткнулась носом ему в колено.
— Ты смотри, — удивился хозяин. — Полкан к вам потянулся. Он обычно чужих не любит.
— Полкан? — переспросил Мориц, осторожно поглаживая пса за ухом.
— Ага. Он тут главный. Если Полкан принял — значит, можно спать спокойно. А если нет — лучше уехать, пока цел.
Пёс довольно зажмурился и лизнул Морицу ладонь, требуя продолжения.
— Видать, вы ему понравились, — заключил Львов. — Хорошая примета. Похоже, Полкан этот плохих людей за версту чует.
— А меня, значит, хорошим человеком считает? — усмехнулся Мориц.
— Вас он за своего принял, — серьёзно сказал поручик. — А это, ваше превосходительство, дорогого стоит.
---
Ужин подали в этой же горнице. Щи, каша с мясом, солёные огурцы, квас. Мориц ел с удовольствием, отмечая про себя, что русская кухня, при всей её простоте, чертовски хороша, особенно когда замёрзнешь до костей.
— А скажите, поручик, — спросил он между делом. — Вы в Бога веруете?
Львов поперхнулся квасом и уставился на генерала с недоумением.
— Странный вопрос, ваше превосходительство. А что?
— Да так, — задумчиво сказал Мориц. — Я вот думаю... Мой отец был человеком верующим. Но как состарился, стал говорить, что не знает, есть ли там что-то. Или просто пустота. Я вот, похоже, неверующий, как месье Вольтер.
— Э, ваше превосходительство, — махнул рукой поручик. — Об этом лучше не думать. Мы тут, на земле, живём. А что там — кто ж его знает? Может, есть, может, нет. Но если есть, то туда надо с чистой совестью приходить. А если нет — то и подавно.
— Логично, — усмехнулся Мориц.
— А чего тут нелогичного? — пожал плечами Львов. — Главное — жить хорошо. А умирать... как умирать — не нам выбирать. Рано или поздно по-любому придётся. Только не сегодня, надеюсь.
— Дай Бог, — сказал Мориц и перекрестился.
— Вот видите, — обрадовался поручик. — А говорите, не верите. Перекрестились же!
— Привычка, — усмехнулся Мориц.
— Привычка — второе естество, — назидательно сказал Львов. — Тоже привыкнуть можно.
Мориц засмеялся и почувствовал, что согрелся, снял с шеи подарок великой княгини.
— Хорошая вещичка, тёплая, мягкая, — заметил поручик, глядя, как Мориц украдкой нюхает шарф. — И пахнет всегда чем-то забытым — домом, детством, матерью. Прямо как в сказке.
— Как в сказке, — согласился Мориц. — Только сказки обычно плохо кончаются.
— Ну, не все, — возразил Львов. — Вон, в русских сказках всегда добро побеждает. А во французских не всегда? Я, признаться, подзабыл. Давно не читал.
— А вы читать умеете?
— Обижаете, ваше превосходительство, — надулся поручик. — Я ж не совсем тёмный. У нас в роду все грамотные. Батюшка мой первым делом меня читать выучил, а уж потом писать и считать. И газеты читаю, и книги. Вон, всю «Книгу благочестивых речений и добрых деяний нашего святого короля Людовика» господина Жуанвиля в русском переводе прочёл.
— И как?
— Хорошо написано, — одобрительно кивнул Львов. — Только длинно. И про войну много, а про любовь мало. А я любовь больше люблю.
— Любовь? — удивился Мориц.
— Ну да, — простодушно сказал поручик. — Война — это дело нужное, но грязное. А любовь — она чистая. Красивая. И от неё дети родятся, а от войны — только мёртвые.
Мориц посмотрел на него долгим взглядом.
— Поручик, — сказал он. — А вы, случайно, не философ?
— Не-а, — засмеялся Львов. — Философ — это господин Дидро с его энциклопедией. А я просто русский офицер. У нас это одно и то же.
Когда ужин закончился и они остались вдвоём у камина, Львов вдруг спросил:
— Ваше превосходительство, а вы на войне давно?
— Давно, — ответил Мориц. — С детства почти. Отец брал с собой в походы, когда я ещё мальчишкой был.
— Страшно было?
Мориц задумался.
— Сначала страшно. Потом привыкаешь. А потом понимаешь, что страшно должно быть не за себя, а за тех, кто с тобой.
Львов кивнул, помолчал.
— У меня отец тоже воевал, — сказал он тихо. — Под Полтавой ещё, с Петром Великим. Вернулся без руки, но живой. Мне всегда говорил: «Сынок, на войне главное — не храбрость, а чтобы рядом надёжные люди были. С надёжными людьми и в аду не пропадёшь».
— Мудрый у тебя отец, — заметил Мориц.
— Мудрый, — согласился Львов. — Только помер уже. Царствие небесное.
Он перекрестился, и они замолчали, глядя на огонь.
---
Ночью Морицу не спалось.
Он лежал на перине, слушал, как за стеной возятся собаки, как ветер завывает в трубе, и думал.
Отец, мать, сёстры — все ушли. Остался только он. Один. И шарф, подаренный великой княгиней, который пахнет домом.
— Эх, батюшка, — прошептал он. — Как же вы там? Мирно ли?
В ответ только ветер загудел громче да где-то вдалеке залаяла собака.
Мориц повернулся на бок, укутался в шарф потеплее и закрыл глаза.
Утром — снова в путь. Скоро — Смоленск, ставка, война, может быть, смерть.
Но сегодня — можно поспать. Под шум ветра и возню собак. Под «охраной» поручика Львова, который где-то в соседней комнате уже храпел так, что стены дрожали.
— Хороший человек, — подумал Мориц, засыпая. — Надо будет обязательно взять его в адъютанты. Такие люди нужны.
И заснул.
---
Глава 6
Глава шестая
В лагере.
Февраль 1756 года. Лагерь русской армии под Смоленском
Дорога до армии заняла ещё четыре дня.
За это время Мориц и его новоиспечённый адъютант успели пережить столько приключений, что хватило бы на целый роман. Дважды их возок застревал в сугробах, и приходилось вытаскивать его с помощью местных крестьян, которые почему-то считали это развлечением. Один раз они чуть не заблудились в лесу, но Львов, обладавший удивительным чутьём на направление, вывел их точно к тракту.
— У меня бабка колдунья была, — пояснил поручик на недоумённый вопрос Морица. — В лесу всегда сама грибы собирала, никогда не плутала. Мне это по наследству передалось.
— Тогда собирайся — пойдём за грибами! — пошутил Мориц.
— Да опаздываем! Времени ж нет совсем… — вывернулся Львов.
— Ладно: в Смоленск прибудем — там пойдём, — не унимался герцог Курляндский. — Кстати… А ещё что передалось?
— Ещё? — Львов сделал задумчивое лицо. — Ну, бородавка на спине. И любовь к блинам. Но это, наверное, не от бабки, а само.
— Оно само приползло… — вспомнил Мориц любимый анекдот матери и, глядя на недоумевающую физиономию поручика, весело заржал.
И вот наконец впереди показались столбы дыма из солдатских костров — сотни, тысячи поднимающихся к небу столбов. Лагерь русской армии раскинулся на десятки вёрст вокруг Смоленска: палатки, шатры, землянки, коновязи, походные кузницы, полевые церкви — целый город, выросший за несколько дней.
— Ну, с Богом, — сказал Мориц, перекрестившись. — Поехали знакомиться с главнокомандующим.
Штаб Апраксина размещался в большой крестьянской избе, которую специально для этого освободили, выселив хозяев в баню (что те восприняли с философским спокойствием — всё лучше, чем на мороз). У входа толпились адъютанты, ординарцы, курьеры с пакетами, и над всей этой суетой витал запах щей, махорки и лошадиной мочи.
Мориц вошёл, не докладываясь.
Апраксин сидел за столом, заваленным картами, и мрачно смотрел на какую-то бумагу. При виде вошедшего он поднял голову, и лицо его выразило сложную гамму чувств: радость от встречи, досаду от присутствия начальства и лёгкую тревогу — что теперь этот выскочка будет делать.
— Ваша светлость! Мориц Морицевич! — воскликнул он, поднимаясь. — Какими судьбами? Мы вас только через неделю ждали!
— Дороги хорошие, Степан Фёдорович, — усмехнулся Мориц, пожимая ему руку. — Если по ним не ездить, а летать.
Апраксин хмыкнул, оценив шутку.
— Садитесь, голубчик. С дороги небось устали. Чайку? Али, может, вина горячего?
— От чая не откажусь.
Чай организовали быстро — в огромном самоваре, который растопили тут же, в углу, где он теперь весело пыхтел, распространяя вокруг себя уют и тепло. Мориц с наслаждением отхлебнул горячего, крепкого, до чёрноты заваренного чая с мятой и мёдом и почувствовал, как жизнь налаживается.
— Ну, поделитесь, Степан Фёдорович, — сказал он, отставив кружку. — Что у нас, где, когда?
Апраксин вздохнул тяжело, по-медвежьи, и развернул карту.
— Плохо, Мориц Морицевич. Фридрих в Саксонии уже третью крепость взял. Саксонцы героически обороняются, но их мало. Австрийцы медлят — Мария-Терезия всё никак не решит, кого главнокомандующим ставить. Англичане обещают ударить одновременно с нами. Французы... про французов лучше молчать. Там Елизавету Петровну что-то не устраивает.
— Ну а наши?
— Наши — готовы. Тридцать тысяч, как и приказано. Обозы собраны, пушки подготовлены, люди рвутся в бой. Только вот куда идти? — Апраксин ткнул пальцем в карту. — Если на Берлин — оголим тылы. Если на Кёнигсберг — Фридрих ударит с фланга. Если ждать австрийцев — упустим время.
Мориц внимательно изучил карту.
— А вы что предлагаете, Степан Фёдорович?
— Я? — Апраксин замялся. — Я бы подождал немного. Пока австрийцы подойдут. Вместе-то оно надёжнее.
— А если Фридрих не будет ждать?
— Ну... тогда придётся выступать.
Мориц посмотрел на него долгим взглядом. Император был прав: Апраксин будет медлить. Привык всё взвешивать, всё рассчитывать, а на войне это не всегда хорошо.
— Степан Фёдорович, — мягко сказал Мориц. — У меня приказ от императора. Я при вашем штабе буду состоять. По тактическим вопросам. Если позволите, я бы хотел посмотреть на войска.
— Сделайте одолжение, — махнул рукой Апраксин, явно обрадованный, что гость не лезет в стратегию. — Капитан! Проводите генерала!
Капитан Храповицкий оказался совсем молодым человеком, лет двадцати, с лицом, усыпанным веснушками, и удивительно длинными руками, которые он, казалось, не знал, куда девать.
— Слушаюсь, ваше высокопревосходительство! — выпалил он, вытянувшись во фрунт, и тут же покраснел так, что веснушки стало почти не видно.
— Пойдёмте, капитан, — улыбнулся Мориц. — Показывайте хозяйство.
---
Русская армия поразила Морица. Не организацией — организация была, мягко говоря, не на высоте, — а людьми. Солдаты, которых он видел, были какие-то... настоящие. Не те вымуштрованные манекены, что маршируют на парадах в Берлине или Вене. А живые, чумазые, хамоватые, с мозолистыми руками и весёлыми глазами.
— Хороши? — спросил Храповицкий, заметив его взгляд.
— Хороши, — согласился Мориц. — Только дисциплины маловато. Вон те, у костра, чем занимаются?
— Картошку пекут, ваше превосходительство.
— А почему не на занятиях?
— Так обед же, — удивился капитан. — После обеда у них занятия будут. А пока картошка — святое.
— Святое? — переспросил Мориц, останавливаясь и вглядываясь в группу солдат у костра. Те и вправду сидели с таким благоговейным выражением лиц, будто совершали важнейший ритуал, а не просто пекли овощи на ужин.
— Ну да, — кивнул капитан. — Солдат без картошки — не солдат. Это у нас закон. С тех самых пор, как император Пётр Алексеевич её в войсках внедрил.
Мориц удивлённо поднял бровь:
— Внедрил? Я, признаться, думал, что картофель — диковинка. В Европе его ещё с опаской едят. А у вас вон уже и солдаты пекут.
— А вы что же, ваше превосходительство, в Европе картошку не пробовали? — удивился Львов, до того молча маячивший у Морица за спиной.
— Пробовал, — усмехнулся Мориц. — Во Франции её при дворе подают как деликатес. Посыпают сахаром, представляете? А простые люди косятся — мол, что за чертово яблоко.
— Чертово яблоко! — фыркнул поручик. — Ну и названьице! А у нас её вторым хлебом кличут. И всё благодаря покойному императору Петру Великому, царствие ему небесное.
Он снял треуголку и перекрестился. Мориц и Храповицкий машинально повторили.
— Это я про деда нынешнего императора, — пояснил Львов, хотя Мориц и сам это знал. — Он ведь, ваше превосходительство, не только шведов бил да окно в Европу рубил. Он ещё и о пропитании солдатском думал. Голландцы ему этот самый картофель показали — они первыми его выращивать начали. Государю понравилось. Он и велел: везти в Россию, сажать повсеместно, солдат кормить.
— И сразу прижился? — усомнился Мориц.
— Куда там! — махнул рукой Львов. — Не тут-то было. Крестьяне наши — народ тёмный, всего боятся. Увидят клубни странные, да ещё из-за моря привезённые — и ну креститься да плеваться. «Чёртова сила!» — кричали. Потому что по-немецки-то он «крафт тойфель», а по-нашему — «чертово яблоко». Впрочем, вы же немецкий лучше меня знаете… Ну и пошло-поехало. Старообрядцы особенно лютовали — говорили, что это плод блудниц и плевок дьявола. Доходило до смешного: днём посадят картошку, а ночью выкопают и в кабак снесут — на самогон обменять.
Мориц невольно усмехнулся, представив эту картину.
— И что же император?
— А что император? — пожал плечами Львов. — Пётр Алексеевич привыкший был, чтоб его приказы выполнялись. Он же и колокола на пушки переплавлял, и бороды боярам выдирал собственными руками, и патриарха придавил — а тут какой-то картофель! Думаете, с ним бы не сладил? Да только не успел. Дел у него много было — войны эти, стройки, корабли. Столица новая… А картошка — дело десятое. При нём так по-настоящему и не прижилась.
— А сейчас, выходит, прижилась?
— А сейчас — ого-го! — Львов даже причмокнул. — Нынешний император, Пётр Алексеевич Второй, он дедово дело продолжил. Только не силой, а умом. Сам знаете, какой он — всё по науке любит, всё обстоятельно. Когда Брюс ещё при дворе был, они эту картошку изучили вдоль и поперёк. Где сажать, когда убирать, как готовить, чтоб не травиться. Оказалось, что зелёные ягоды, которые на стеблях растут, — ядовитые, а клубни — самая что ни на есть еда. Крестьянам объяснили, показали. А главное — самим пробовать дали.
— И помогло?
— А то! — оживился поручик. — У нас же как: пока сам не попробуешь — не поверишь. А попробовали — и понравилось. Особенно когда голодные годы случались. Картошка-то в земле сидит, ей ни засуха, ни дожди особо не страшны. Рожь вымерзнет — картошка прокормит. Вот и стали её уважать.
Они подошли ближе к костру. Солдаты, завидев генерала, вскочили было, но Мориц махнул рукой — сидите, мол. Те снова уселись, но с опаской поглядывая на начальство.
— А в армии когда внедрили? — спросил Мориц, с интересом наблюдая, как солдаты ловко переворачивают картофелины в золе длинными палками.
— Да сразу, как только разобрались, что к чему, — ответил Храповицкий. — Император наш, Пётр Алексеевич, он же сам через всё прошёл. Голод, холод, войну. Знает, что солдату нужно. Вот и распорядился: картошку — в полевые кухни, крестьянам — клубни для посева и семена, помещикам — наказ сажать. И пошло-поехало. Теперь без неё никуда. Щи без картошки — не щи, рыбка без картошки — не рыбка. А уж печёная картошка — это ж вообще святое дело!
— И давно?
— Да уж лет двадцать, поди, — прикинул Львов. — Я ещё мальцом был, когда первые урожаи пошли. Помню, бабка моя ворчала сначала: «Чертово яблоко, нечистая сила». А как попробовала — сама первой на склад рванула. И всех своих крестьян научила. Она у меня властная была, строгая, к её слову прислушивались.
— Это та, что в одиночку за грибами ходила?
— Ну да…
Один из солдат у костра, молодой парень с обожжёнными пальцами, протянул Морицу картофелину на палочке:
— Отведайте, ваше превосходительство! С пылу, с жару. Сами сажали, сами копали, сами пекли. Лучше любого французского рагу будет!
Мориц взял, подул, отломил кусочек. Картошка рассыпалась на языке, обжигая. Было непривычно, но чертовски вкусно.
— А ведь и правда хорошо, — признался он.
— То-то же! — довольно крякнул Львов. — А вы говорите — «чертово яблоко». Чёрт, он, может, и рад бы такое яблочко сожрать, да только мы ему не дадим. Нам самим надо.
Мориц доел картошку, обтёр пальцы о платок и посмотрел на Львова с новым интересом:
— Откуда ж вы, поручик, всё это так хорошо знаете? Про императора, про картошку, про бабку свою?
— А я, ваше превосходительство, человек любопытный, — ухмыльнулся Львов. — Мне всё интересно. И бабка моя меня с детства учила: «Гриша, запоминай всё. Пригодится». Вот и запоминаю. А теперь ещё и вам рассказываю.
— Пригодилось, — усмехнулся Мориц. — Спасибо, поручик. Просветили.
— Всегда пожалуйста, — козырнул Львов. — А картошечки ещё хотите? Там, глядишь, и червячка заморим перед обедом.
Мориц отказался, и они пошли дальше.
В артиллерийском парке он задержался надолго. Пушки были отличные — новые, чугунные, с отличной пристрелкой. Артиллеристы — народ угрюмый, деловитый, в руках у них всё горело.
— Хорошие пушки, — похвалил Мориц.
— А то! — отозвался пожилой канонир с седыми усами. — Нам их только в прошлом году на Урале отливали. Сто лет прослужат.
— А стрелять умеете?
Канонир обиделся.
— Ваше превосходительство, мы с пяти лет в артиллерии. Я не то что стрелять — в яблочко попаду с трёх вёрст.
— Проверим, — пообещал Мориц.
Канонир только усы накрутил на палец, но промолчал.
Проходя мимо лазарета, Мориц невольно замедлил шаг. У входа, прямо на снегу, сидели несколько солдат с перевязанными головами и руками. Легко раненые, они курили и переговаривались. Сквозь откинутый полог лазаретного шатра были видны те, что были ранены потяжелее, — лежали на носилках и смотрели в потолок мутными, ничего не выражающими глазами.
— Из стычки с прусским разъездом привезли, — пояснил Храповицкий, заметив взгляд генерала. — Вчера, перед самым вашим приездом. Маленькая была стычка, а положили у нас десятерых. Пруссаков, правда, больше.
Мориц подошёл к одному из раненых — молодому парню, почти мальчишке, с бледным, как полотно, лицом. Левая рука его была замотана бинтами, пропитанными кровью.
— Больно? — спросил Мориц по-русски.
Солдат попытался улыбнуться, но вышла скорее гримаса.
— Терпимо, ваше превосходительство. Доктор сказал, руку сохранят. Говорит, повезло мне — пуля навылет прошла, кость не задела.
— Повезло, — повторил Мориц.
— Ага, — парень снова попытался улыбнуться. — Я теперь в героях хожу. Меня вон сам полковой командир похвалил. Сказал: «Молодец, Еремеев, хорошо пруссака рубанул».
— Рубанул?
— А то! — в глазах солдата мелькнул азарт. — Он на меня с палашом, а я — штыком. Он, значит, с лошади летит, а я — в сторону. Конь его подмял, тут наши подоспели. Так что не зря рука пострадала.
Мориц кивнул и отошёл.
— Храбрый мальчик, — сказал он капитану.
— Храбрый, — согласился Храповицкий. — Таких тут много. Потому и побеждаем.
К вечеру герцог Курляндский осмотрел почти всё. Устал так, что ноги гудели, но на душе было хорошо. Армия была в прекрасном состоянии. Отец остался бы доволен. С такой армией можно воевать. Да что там! С такой армией можно побеждать!
В штаб он вернулся затемно. Апраксин всё ещё сидел над картами и выглядел ещё более мрачным, чем утром.
— Плохие новости, ваше сиятельство, — сказал он вместо приветствия. — Фридрих взял Дрезден. Саксония капитулировала.
Мориц замер.
— Когда?
— Сегодня утром. Курьер только что прискакал. Саксонская армия сложила оружие. Двадцать тысяч солдат — теперь прусские.
— Чёрт! — выругался Мориц по-французски, потом по-немецки, потом добавил несколько выражений, которым научился у поручика Львова. — Теперь Фридрих повернёт на Богемию. А австрийцы не готовы.
— Значит, надо выступать, — глухо, почти с сожалением пробормотал Апраксин. — Иначе он и Австрию сожрёт.
— Выступать, — согласился Мориц. — И немедленно. И сию минуту пошлите гонца маркизу Грэнби! Да и тётушку Елизавету пора поторопить…
Они склонились над картой.
---
Следующие два дня прошли в лихорадочных сборах. Полки снимались с лагерей, сворачивали палатки, грузили обозы. Крики командующих, ржание лошадей, скрип колёс — всё это сливалось в сплошной гул, от которого к вечеру звенело в ушах.
Мориц работал наравне со всеми, не зная усталости. Поручик Львов, приставленный к нему в адъютанты, едва поспевал за генералом и к концу второго дня выглядел так, будто его пропустили через мельничные жернова.
— Ваше сиятельство, — жалобно поинтересовался он, когда они на минуту остановились у походной кухни. — А вы вообще спите?
— Сплю, — усмехнулся Мориц. — Мало. Солдату много спать вредно.
— Солдату вредно не спать, — возразил Львов. — Солдат без сна — это не солдат, а ходячий труп.
— А я не солдат. Я генерал.
— Генералы тоже люди, — вздохнул поручик. — Или нет?
Мориц посмотрел на него внимательно.
— Люди, поручик. Самые обычные. Просто привык.
— Теперь вы это слово пользуете? — проворчал Львов. — Слово-то какое... гадкое, оказывается… не замечал раньше… «привык». Я вот к Токаю привык, а он мне вреден: деньги от него куда-то деваются… Так что привычка — не всегда хорошо.
— А чего не к хлебному вину? — удивился Мориц.
— Ну... — замялся поручик. — Так оно ж только для сугреву. У нас в России без хлебного вина никак. Особенно зимой. А Токай — он для души… От Токая душа поёт!
— А летом?
Мориц засмеялся и хлопнул его по плечу.
— Идите спать, поручик. Завтра выступаем. Вам силы нужны.
— А вам?
— А я ещё поработаю. Если найдёте Токай — принесите и мне стаканчик.
Львов покачал головой и, шатаясь от усталости, побрёл к палатке.
---
Ночью Мориц сидел у костра и смотрел на звёзды. Такие же звёзды он видел в детстве, в Митаве, в замке матери. Такие же — в Англии, когда стоял лагерем под Лондоном. И такие же будут гореть над ним завтра, послезавтра, всегда.
Где-то там, в Петербурге, сейчас спят императрица, цесаревич и великая княгиня. Спят и не знают, что завтра начнётся война. Настоящая, большая, кровавая. Один государь не спит, по обыкновению… не спит и всё уже знает.
— Ну, батюшка, — прошептал Мориц. — Благослови.
В ответ только ветер шевельнул полы его шинели да где-то вдалеке заржала лошадь. На секунду ему показалось, что над полем пронеслась огромная тень.
Мориц усмехнулся своим мыслям, встал и пошёл в шатёр.
Завтра — в бой.
---
Глава 7
Глава седьмая
Маркиз Грэнби
28 февраля 1756 года. Казармы русского корпуса под Лондоном
За несколько недель до того, как русская армия перешла границу Восточной Пруссии, в маленькой канцелярии русского корпуса под Лондоном царило необычное оживление. Курьер из Петербурга, с ног до головы заляпанный грязью и промокший под холодным английским дождём, вручил генерал-аншефу Морицу Курляндскому пакет с императорской печатью.
Мориц вскрыл конверт и пробежал глазами письмо. На лице его появилась довольная усмешка.
— Майор Долгоруков! — окликнул он. — Где там наш английский друг? Пора ему потрудиться.
Через час пакет от герцога Курляндского уже лежал на столе человека, чьё имя вскоре должно было прогреметь по всей Европе…
---
Лондон, казармы конной гвардии. 1 марта 1756 года
Джон Мэннерс, маркиз Грэнби, старший сын герцога Ратленда, стоял у окна своего штаба и задумчиво смотрел на плац, где его кавалеристы отрабатывали построение. Высокий, статный, с открытым лицом и живыми глазами, в свои тридцать пять лет он уже успел понюхать пороху — ещё в сорок пятом, под Каллоденом, где английские войска громили шотландских якобитов. Кто ж тогда знал, что эти самые якобиты придут снова и останутся навсегда.
— Ваша светлость, — адъютант протянул ему запечатанный пакет. — Срочное донесение из русского корпуса. От герцога Морица Курляндского.
Грэнби сломал печать и углубился в чтение. Чем дальше он читал, тем шире становилась его улыбка.
— Ну надо же, — пробормотал он по-английски. — Этот русский генерал мыслит как настоящий кавалерист.
Он подошёл к карте, висевшей на стене. Пруссия, Саксония, Богемия — разноцветные линии фронтов тянулись через всю Европу. Пальцы Грэнби пробежали по карте и остановились на точке между Эльбой и Везером.
— Мы можем ударить в спину, пока Фридрих воюет на востоке, — размышлял он вслух. — И если соединиться с русскими и ударить с запада...
Он резко обернулся к адъютанту:
— Готовьте депешу в Сент-Джеймс. И поднимайте полки. Мы выступаем.
---
Две недели спустя. Где-то в Германии, на марше
Английский экспедиционный корпус двигался на восток. Восемнадцать тысяч солдат в красных мундирах, с развёрнутыми знамёнами, под дробь барабанов — зрелище было величественным. Впереди, на гнедом жеребце, ехал сам Грэнби.
Рядом с ним — адъютант с развёрнутой в планшете картой.
— Ваша светлость, разведка доносит: основные силы Фридриха стянуты к австрийской границе. Если мы ударим сейчас, у нас есть шанс зайти ему в тыл.
— Не сейчас, — покачал головой Грэнби. — Сначала надо соединиться с французами. Д'Эстре обещал подойти за три дня. А пока — учите солдат.
Он окинул взглядом колонну, двигавшуюся мимо него. Красные мундиры, сверкающие кирасы, лошади, идущие в ногу — его гордость, его детище.
— Сообщите русским, — сказал он адъютанту, — что английская кавалерия будет вовремя там, где нужна! Пусть он только даст знак.
---
Март 1756 года. Восточная Пруссия, окрестности Мемеля
Русская армия перешла границу двадцатого марта.
Тридцать тысяч солдат в зелёных мундирах, шестьдесят пушек, бесконечные обозы с провиантом и боеприпасами — вся эта махина медленно, но неуклонно вползала на территорию Пруссии, подминая сугробы талого снега и втаптывая их в весеннюю грязь.
Мориц ехал в голове колонны, рядом с Апраксиным. Главнокомандующий мрачно поглядывал по сторонам и то и дело вытирал пот со лба, хотя было холодно.
— Не нравится мне это, — бурчал он. — Тишина какая-то. Ни дозоров, ни застав. Фридрих что, нас просто так пускает?
— Не пускает, — качал головой Мориц. — Заманивает.
— Куда заманивает? Здесь леса да болота.
— А вот туда и заманивает. В леса да в болота.
Апраксин тяжело вздыхал и замолкал.
Штабс-капитан Львов, недавно получивший новое звание, ехавший чуть позади, развлекал себя тем, что рассматривал прусские деревни. Деревни были аккуратные, чистенькие, с черепичными крышами и забавными трубами, из которых валил дым.
— Смотрите, ваше высокопревосходительство, — говорил он Морицу, когда они останавливались на привал. — У них тут всё по полочкам. Даже дрова сложены ровненько. А у нас? У нас дрова по всему двору разбросаны, да ещё и куры сверху насрали. Эх… зато душа у нас широкая!
— Душа широкая, а дороги узкие, — усмехнулся генерал-аншеф.
— Дороги узкие, зато сугробы глубокие, — парировал Львов. — У нас всё с размахом. Даже непотребства.
На третий день похода передовые разъезды донесли: впереди, у небольшого городка Тильзит, замечены прусские войска. Силы неприятеля неизвестны, но явно не меньше десяти тысяч.
Апраксин созвал военный совет.
— Что скажете, господа? — спросил он, обводя взглядом офицеров.
Те молчали. Кто-то смотрел в карту, кто-то в потолок апраксинского шатра, кто-то просто делал вид, что думает о чём-то важном, а сам втихаря ковырял в носу.
Мориц поднялся.
— Степан Фёдорович, разрешите?
— Говорите, Мориц Морицевич.
— Надо атаковать, — сказал Мориц просто. — Не дать им закрепиться. Фридрих не ждал нас так быстро. Его основные силы далеко, здесь только заслон. Если мы этот заслон разобьём — дорога на Кёнигсберг открыта.
— А если это ловушка? — возразил кто-то из генералов. — Если Фридрих специально подставил заслон, а сам с главными силами ударит с фланга?
— Тогда будем отбиваться, — пожал плечами Мориц. — Но сидеть и ждать — хуже некуда. Пока мы ждём, пруссаки укрепятся. И тогда брать их будет втрое труднее.
Апраксин колебался. Это было видно по его лицу, по тому, как он нервно теребил эполет, по тому, как часто поглядывал на карту.
— А если мы проиграем? — спросил он тихо.
— Если проиграем — отступим, — твёрдо сказал Мориц. — Но лучше проиграть, пытаясь победить, чем не пытаться вовсе. Государь нам доверил армию не для того, чтобы мы стояли на месте.
Упоминание императора подействовало. Апраксин выпрямился.
— Добро, — сказал он. — Завтра на рассвете — наступление. Мориц Морицевич, вы командовать будете.
— Слушаюсь.
---
Ночь перед боем Мориц провёл без сна.
Он сидел у карты, распределял полки, прикидывал варианты. Львов, пристроившись на походной кровати в углу, пытался дремать, но каждые полчаса просыпался и смотрел на герцога с удивлением.
— Ваше сиятельство, — наконец не выдержал он. — Вы когда ляжете?
— Не мешай, штабс-капитан.
— Я не мешаю, я забочусь. Нам жеж завтра в бой. А бой — это дело такое... усталому нельзя. Я вам уже и койку нагрел. Ложитесь давайте.
— Я не устал, — усмехнулся Мориц. — Я привык.
— Опять это «привык», — вздохнул Львов. — Ну, как знаете. А только негоже внуку русского царя сидеть на табуретке ночи напролёт!
— Сейчас тебя, Гриша, этот самый внук из палатки на мороз выгонит.
— Не жалеете вы себя, ваше светлость! Я на вас императору пожалуюсь.
Львов обиженно отвернулся к стене и через минуту захрапел.
Мориц посмотрел на него с завистью. Хорошо быть адъютантом. Никакой ответственности, только выполняй приказы. А тут — тридцать тысяч солдат, шестьдесят пушек, судьба кампании, может быть, всей войны.
— Отец, — прошептал он. — Помоги.
Ответа не было.
---
Рассвет встал над прусскими полями холодный, туманный, неприветливый.
Русские полки строились в боевые порядки. Солдаты крестились, офицеры проверяли оружие, артиллеристы подкатывали пушки на позиции. Где-то вдалеке, за туманом, угадывались очертания вражеского лагеря — палатки, костры, фигурки часовых.
Мориц сидел на коне, вглядываясь в туман. Рядом — Апраксин, бледный, но решительный.
— Пора, — сказал Мориц.
— Пора, — кивнул главнокомандующий. — С Богом.
Трубы заиграли атаку. Полки двинулись вперёд.
---
Первые минуты боя Мориц запомнил плохо. Всё слилось в сплошной грохот — пушечные залпы, ружейная трескотня, крики «ура», лязг штыков, ржание лошадей.
Он носился между полками, отдавая приказы, подбадривая солдат, направляя резервы. Вокруг свистели пули, падали люди, кровь мешалась с весенней грязью.
Бой достиг наивысшего накала. Прусские драгуны, оправившись от первого удара, пошли в атаку, тесня левый фланг. Русские полки держались из последних сил, но свежих резервов не было. Ещё немного — и строй мог рухнуть.
Мориц, весь в пороховой копоти и чужой крови, оглядывал поле битвы, лихорадочно прикидывая, где взять подкрепление.
— Ваше превосходительство! — закричал вдруг Львов, привставая на стременах и вглядываясь вдаль. — Там! Смотрите!
На востоке, там, где дорога выходила из леса, послышался гул. Сначала тихий, он становился всё громче, плотнее. А потом лес словно выдохнул из себя лавину — лавину красных мундиров и сверкающей стали.
— Англичане! — заорал кто-то из солдат. — Англичане идут!
Восемнадцать тысяч свежих войск врезались в прусский фланг, как раскалённый нож в масло. Впереди, на гнедом жеребце, с саблей наголо, летел сам Грэнби. Он был прекрасен в этом порыве — развевающийся плащ, сверкающие глаза, та самая отчаянная храбрость, за которую его так любили солдаты и так боялись враги.
— За Британию! — гремел над полем его голос. — За союзников! Вперёд!
Прусские драгуны, зажатые между русской пехотой и английской кавалерией, дрогнули. И через минуту они побежали, бросая оружие, пушки и раненых.
Мориц, увидев это, выругался с облегчением.
— Ну, здравствуй, маркиз, — прошептал он, глядя на несущуюся лавину красных мундиров. — Вовремя ты...
Грэнби осадил коня рядом с ним, тяжело дыша, но сияя.
— Господин герцог! — крикнул он по-французски, с сильным акцентом. — Мы не опоздали?
— В самый раз, — усмехнулся Мориц, протягивая руку. — В самый раз, ваша светлость.
Они обменялись рукопожатием — два воина, два полководца, два человека, которые только что решили исход этого боя.
— Красиво вы их, — кивнул Мориц на бегущих пруссаков.
— Красиво, — согласился Грэнби, довольно поблёскивая глазами. — А то, знаете ли, в Англии уже стали поговаривать, что наша кавалерия только на парады годится. Пришло время доказать обратное.
— Доказали, — рассмеялся Мориц сквозь усталость. — Ещё как доказали.
А в это время по всему полю уже гремело русское «ура», смешанное с английской руганью и шотландским улюлюканьем. Победа была полной и неоспоримой…
---
Поле боя, час спустя
Когда последние очаги сопротивления были подавлены и прусские войска обратились в бегство, Грэнби и Мориц стояли на небольшом холме, глядя на усеянное телами поле.
— Хорошая работа, генерал, — сказал Грэнби, протягивая Морицу флягу с шерри. — Ваши солдаты держались геройски.
— Ваши не хуже, — ответил Мориц, принимая флягу. — Эта атака... вы были словно сам дьявол верхом на коне.
Грэнби расхохотался — громко, заразительно, по-мальчишески.
— Дьявол? Ну, при дворе обо мне и не такое говорят. Но я предпочёл бы, чтобы меня запомнили как солдата, а не как нечистую силу.
Он помолчал, глядя на заходящее солнце.
— Знаете, герцог, — сказал он вдруг серьёзно. — Мой отец всегда говорил: «Джон, на войне главное — надёжные союзники». Теперь я понимаю, что он имел в виду.
— Я тоже, — кивнул Мориц. — Я тоже, ваша светлость.
Они пожали друг другу руки, и на этом рукопожатии скрепился союз, которому суждено было продлиться ближайшие сто лет.
— Ваше высокопревосходительство! — закричал вдруг кто-то из свитских. — Левый фланг! Пруссаки обходят!
Мориц обернулся. Действительно, прусские драгуны, пользуясь туманом, заходили в тыл.
— Казаков! — заорал он. — Где казаки?!
Казаки нашлись быстро. С гиканьем и свистом они понеслись навстречу пруссакам. Закипела рубка — страшная, беспощадная, какая бывает только в кавалерийских схватках.
Мориц, забыв об осторожности, пришпорил коня и помчался туда.
— Ваше превосходительство! — услышал он крик Львова, перемежающийся матом. — Куда вы?!
Но было поздно.
Прусский унтер-офицер, заметив богатый мундир, выстрелил из пистолета почти в упор. Пуля просвистела у самого уха Морица, сбив с него треуголку.
— Ах ты... — выругался генерал-аншеф и, выхватив саблю, рубанул пруссака по плечу.
Тот упал с коня, и лошадь, ошалевшая от испуга, понеслась прочь.
— Живы?! — закричал подоспевший Львов.
— Жив! — рявкнул Мориц. — А ты чего прискакал? Я велел в штабе быть!
— А я без вас никуда! — выпалил поручик. — Вы ж мой начальник!
Мориц хотел выругаться, но вместо этого расхохотался.
— Дурак ты, штабс-капитан! Но молодец!
— Сам знаю, что дурак, — обиженно сказал Львов. — Зато вы живой.
---
Бой длился где-то четыре часа.
К полудню пруссаки дрогнули и начали отступать. Сначала медленно, с перестрелкой, потом всё быстрее, и наконец побежали, бросая оружие и раненых. Кавалеристы Грэнби гнали их и в хвост и в гриву.
— Виктория! — орали солдаты. — Полная виктория!
Мориц, весь в грязи и пороховой копоти, направил свою лошадь на небольшой холм и смотрел, как враг бежит. Рядом, тяжело дыша, появился Львов, держа в руках найденную где-то прусскую треуголку.
— Ваше превосходительство, — сказал он, протягивая её. — Ваша-то потерялась. Возьмите эту, пока новая не нашлась.
Мориц взял треуголку, повертел в руках и надел.
— Как сидит?
— Как на вас шили, — улыбнулся Львов. — Только прусская. Но ничего, обносится.
— Привыкну, — хмыкнул Мориц.
Подъехал Апраксин. Главнокомандующий был бледен, но доволен.
— Мориц Морицевич! — крикнул он ещё издали. — Поздравляю! Первая победа!
— Вашими молитвами, Степан Фёдорович, вашими молитвами.
— Моими-моими, — согласился Апраксин. — И вашим умением. Да английским старанием. Сегодня же отправлю курьера в Петербург. Император будет доволен.
Мориц кивнул, но в душе у него было неспокойно.
Победа — это хорошо. Но сколько ещё таких побед впереди? И сколько из них будут стоить тысячи жизней?
Он посмотрел на поле боя, усеянное телами. Русские, англичане, пруссаки — теперь уже не враги, просто мёртвые люди.
— Отец, — прошептал он. — Видишь? Я справился.
Ветер шевельнул полы его шинели, словно кто-то невидимый положил руку на плечо.
Мориц перекрестился. Внезапно рядом снова появился Грэнби. Маркиз, не говоря ни слова, подъехал и стал рядом.
Они стояли на холме, глядя на заходящее солнце, заливавшее поле боя багровым светом.
— Сколько у вас людей? — спросил Мориц.
— Восемнадцать тысяч, — ответил Грэнби. — Теперь, увы, уже меньше. Но скоро французы подойдут — где-то через неделю. Д'Эстре ведёт двадцать тысяч. Если соединимся, Фридриху придётся туго.
— Если соединимся, — усмехнулся Мориц. — Фридрих не дурак, он постарается не дать нам этого сделать. Будет бить по частям.
— Знаю, — кивнул Грэнби. — Потому и спешил к вам.
— А что Карл? — спросил Мориц, имея в виду английского короля. — Как он там?
— Непоколебим! — улыбнулся Грэнби. — Шотландцы бурлят, но любят его. Англичане... с ними сложнее. Но корпус ваш, русский, стоит под Лондоном — это гарантия мира и покоя… — Маркиз внезапно протяжно зевнул. — Как же я устал. А завтра уже нам всем предстоит выдвигаться.
— Куда?
— К французам, — усмехнулся Грэнби. — Нельзя расслабляться. Пора познакомиться с союзниками. Говорят, д'Эстре человек интересный. Надеюсь, мы все поладим. Простите, герцог, но я поеду спать.
Они обменялись рукопожатием, и Грэнби ускакал к своим красным мундирам, уже строившимся в походные колонны.
Мориц смотрел ему вслед и думал о том, что с такими союзниками и войну продолжать не страшно.
Когда Грэнби скрылся из виду, Мориц медленно поехал по полю боя. Он вглядывался в следы этой страшной битвы, словно искал ответы на какие-то свои вопросы.
Вот молодой русский гренадер, почти мальчишка, застыл с раскрытыми глазами, глядя в небо, которого уже не видел. Рядом — прусский офицер в красивом синем мундире, сжимающий в руке саблю, которой так и не успел взмахнуть. Дальше — лошадь с разорванным боком, и рядом с ней её всадник, их кровь смешалась на снегу.
Мориц остановился у тела совсем юного солдатика — тот лежал на спине, раскинув руки, и на губах его застыла улыбка. То ли от боли, то ли от того, что в последний момент увидел что-то хорошее.
— Ваше превосходительство, — тихо сказал подошедший Львов, — не надо на это смотреть. Пойдёмте в лагерь.
— Надо, Григорий, — ответил Мориц глухо. — Я посылал людей в бой. Я должен знать, чего это стоило.
Он постоял ещё минуту, потом перекрестился и пошёл прочь.
— Сколько наших? — спросил он на ходу.
— Около двух тысяч, ваше высокопревосходительство. Убитыми и ранеными.
— Много, — сказал Мориц.
— Много, — согласился Львов. — Но пруссаков вдвое больше. И Тильзит наш. И дорога на Кёнигсберг открыта.
— Знаю, — вздохнул Мориц. — Знаю. Но легче от этого не становится.
Возле нагромождения мёртвых лошадиных тел, по которым уже скакали вездесущие вороны, он остановился, заметив группу русских солдат, столпившихся вокруг раненого. Он подошёл ближе.
На шинели, подстеленной прямо на снег, лежал молодой унтер-офицер с бледным, как мел, лицом. Грудь его была замотана окровавленным шарфом, дыхание вырывалось с хрипом.
— Что с ним? — спросил Мориц.
— Штыковое, ваше высокопревосходительство, — ответил пожилой солдат с седыми усами. — Прямо в грудь. Доктор сказал — безнадёжен. Но он всё просит, чтобы его не бросали.
Раненый открыл глаза и увидел генерала. На миг в них мелькнуло узнавание, потом — улыбка.
— Ваше высокопревосходительство, — прошептал он. — Мы победили?
— Победили, — ответил Мориц, опускаясь рядом с ним на колени.
— Хорошо, — выдохнул солдат. — Я... я тоже помог?
— Помог, — твёрдо сказал Мориц. — Очень помог.
Раненый улыбнулся ещё раз, закрыл глаза и затих.
Мориц постоял коленями в мокром снегу рядом с ним ещё минуту, потом поднялся.
— Как звали? — спросил он у солдат.
— Петровский, ваше высокопревосходительство, — ответил пожилой. — Иван Петровский. Из Смоленской губернии.
— Запишите, — приказал Мориц Львову. — Представить к награде. Посмертно. Разыскать родителей. Пансион им за сына!
Он отошёл от тела и долго стоял, глядя на звёзды.
— Ваше превосходительство, — раздался рядом голос Львова. — В палатке всё готово. Идите, отдохните.
— Иду, Гриша, — ответил Мориц. — Иду.
---
Вечером в палатке Морица собрались офицеры. Пили за победу, шумели, спорили. Львов, успевший где-то раздобыть бутылку английского бренди, наливал всем по очереди и рассказывал, как он сегодня «спас генерала».
— А я говорю: «Ваше превосходительство, куда вы?!» — размахивал он руками. — А он — в самую гущу! Ну, я за ним. А там пруссак с пистолетом — бах! — мимо. А я — саблей его! Саблей!
— Ты ж по нему не попал, — усмехнулся кто-то.
— Не попал, — согласился Львов. — Зато он от меня шарахнулся и мимо выстрелил. Тоже помощь.
Офицеры хохотали.
Мориц сидел в стороне, улыбался, но думал о другом.
Завтра — снова в путь. Французы ждут. Послезавтра — новый бой. И так до самой победы. Или до гибели. Но об этом думать не хотелось.
Он достал из кармана шарф, подаренный Елизаветой, и прижал к лицу.
Пахло домом.
— Ничего, — прошептал он. — Доживём.
И, допив бренди, вышел из палатки смотреть на звёзды.
---
Глава 8
Глава восьмая
Женевьева де Бомон
Апрель 1756 года. Главная квартира русской армии, Восточная Пруссия
Неделя пролетела как один день.
Впрочем, для солдата неделя на войне — это не дни, это сплошная череда препятствий: марши, стычки, осады, похороны, редкие минуты затишья и снова марши. Русская армия медленно, но верно продвигалась вглубь Пруссии, оставляя за собой сожжённые деревни, разбитые дороги и тысячи могил.
Где-то далеко позади, в десятках вёрст от русской армии, английский экспедиционный корпус маркиза Грэнби увязал в весенней распутице.
Дороги, которые в России называли «трактами», в Пруссии оказались ничуть не лучше — размокшие, разбитые обозами, они превратились в сплошное месиво из грязи и талого снега. Кавалерия, гордость Грэнби, плелась пешком — лошади вязли по брюхо, всадники спешились и, ругаясь на чём свет стоит, тащили их под уздцы.
— Ваша светлость! — адъютант, весь в грязи с ног до головы, подскакал к Грэнби. — Разведка доносит: впереди болота. Объезд только через лес, но там дорога ещё хуже.
Грэнби выругался по-английски, потом по-французски, потом добавил несколько выражений, которым научился у своих ирландцев.
— Сколько мы потеряем?
— Два дня, ваша светлость. Минимум два дня. А может, и все три.
Грэнби посмотрел на восток, туда, где за горизонтом в любой момент могли прогреметь первые залпы нового сражения.
— Немедленно депешу герцогу Курляндскому! — сказал он глухо. — Мы идём, но опаздываем. Пусть держится, если что...
Гонец умчался, а Грэнби остался сидеть в седле, проклиная прусские дороги, весеннюю распутицу и собственную нерасторопность.
— Чёрт бы побрал эти болота, — пробормотал он. — Если Фридрих ударит раньше, чем мы подойдём...
Договаривать не хотелось.
---
Герцог Мориц Курляндский — так теперь называли его в донесениях, хотя сам он к этому титулу до сих пор не привык — сидел в штабной палатке и писал очередной рапорт. Рука устала, в глазах рябило от цифр, но дело надо было делать.
— Ваше превосходительство, — в палатку просунулась голова штабс-капитана Львова. — Курьер из Парижа. Спешно.
— Зови.
Курьер оказался молоденьким офицером, худеньким, синеглазым и золотоволосым — таким на паркетах Версаля ножкой дрыгать, а не запылённым с ног до головы депеши развозить. Юноша вручил Морицу пакет с императорской печатью и, получив разрешение, рухнул на скамью — видно было, что парень как минимум сутки не слезал с лошади.
Мориц сломал печать, развернул письмо.
Депеша была от русского посла во Франции, князя Ивана Алексеевича Долгорукова. Мориц знал его ещё по прошлым визитам в Версаль — старый дипломат, себе на уме, но преданный России и, что важнее, лично императору.
«Ваша светлость!
Поздравляю с первой викторией. В Версале о вашем сражении уже говорят — и говорят с восторгом. Сам король Людовик, узнав новость, приказал устроить молебен в придворной капелле. Королева Елизавета прослезилась и сказала: «Этот мальчик — настоящий Романов. Аннушка бы гордилась».
Новости из Версаля: королевская семья здравствует. Дофин Луи-Пьер по-прежнему рвётся в бой, но отец его пока не пускает — говорит, рано. Маленький Луи-Огюст (ему уже двенадцать!) растёт не по дням, а по часам и, говорят, требует, чтобы ему вручили настоящую шпагу. Королева Елизавета смеётся и говорит, что это у них семейное.
Франция наконец определилась: армия д'Эстре уже на марше, думаю, в течение недели будет на Рейне. Людовик отправил императору Петру письмо с благодарностями и обещанием "вечной дружбы". Насколько эта дружба вечной окажется — посмотрим, но за последние тридцать лет сомневаться в благосклонности его величества не приходилось.
Держитесь, Мориц Морицевич. Мы все за вас молимся.
Ваш покорный слуга,
князь Иван Долгоруков».
Мориц отложил письмо и потянулся к конверту — там что-то ещё оставалось. Из конверта выпал второй листок, тонкой, голубоватой, надушенной бумаги, исписанный знакомым летящим почерком.
«Дорогой племянник!
Пишу тебе второпях, пока муж не видит. Он, конечно, разрешил, но увидит — начнёт жужжать над ухом и советы давать. Я всегда была за то, чтобы женщины вмешивались в мужские дела — иногда от этого больше толку, чем от всех королевских советов.
Посовещавшись с Людовиком, а потом с Бомарше, решила отправить тебе помощника.
Посылаю к тебе человека. Это шевалье Шарль-Женевьева-Луи-Огюст-Андре-Тимоте д’Эон де Бомон. Имя длинное, как парижская очередь за хлебом в неурожайный год, но ты не пугайся. Самое замечательное в этом человеке — то, что он — девица. Вернее, он может быть ею, когда нужно. Это сложно понять — проще один раз увидеть. При дворе его знают как мадемуазель д’Эон, и многие дамы (да и не только дамы) от неё без ума.
Шевалье — человек с множеством лиц, но надёжный, умный, хитрый и преданный. Это ассасин с железными нервами и стальной волей, но с золотой душой.
Зачем я посылаю его к тебе? Затем, мой дорогой, что у Фридриха длинные руки. Шпионы его везде — в Париже, в Вене, в Петербурге. И в твоём лагере, можешь не сомневаться, тоже есть. Мадемуазель умеет их вынюхивать лучше любой ищейки. Полагайся на неё во всём, что касается тайных дел. И, ради бога, не вздумай в неё влюбиться — только сердце себе разобьёшь!
Целую тебя и крепко обнимаю. Береги себя.
Твоя тётушка Елизавета».
Мориц перечитал письмо королевы дважды и невольно усмехнулся. Вот это подарок! Не просто поздравление, а целый шпион в придачу.
Он поднял глаза на молодого офицера, который всё это время сидел на скамье и, казалось, дремал. Тот был строен, изящен, с тонкими чертами лица и длинными ресницами, которые могли принадлежать и юноше, и девушке. Мундир сидел на нём безупречно, но в каждом движении юноши сквозило что-то неуловимо женственное — или Морицу это теперь только казалось после прочтения письма Елизаветы?
— Шевалье д’Эон? — спросил Мориц.
Молодой человек вскочил и щёлкнул каблуками с такой военной выправкой, что сомнения в его принадлежности к мужскому полу на миг рассеялись.
— Он самый, ваша светлость, — ответил он (или она?) голосом, в котором тоже было что-то неуловимо двойственное. — Шевалье Шарль д’Эон де Бомон, к вашим услугам. Королева Франции велела передать, что я поступаю в ваше полное распоряжение.
— Садитесь, шевалье, — Мориц указал на стул. — И рассказывайте толком, что за спешка, что за тайны и почему королева решила, что вы мне нужны.
Д’Эон (будем считать его пока мужчиной — так проще, решил Мориц) сел, но в позе его чувствовалась напряжённая готовность вскочить в любую секунду.
— Ваша светлость, — начал он, слегка понижая голос. — У Фридриха в вашем лагере есть свои люди. Мы знаем это точно. Трое, а может, четверо. Они передают ему всё — численность войск, маршруты, планы Апраксина. Пока вы побеждаете, это не страшно. Но если они узнают о ваших настоящих намерениях...
— О каких настоящих намерениях? — насторожился Мориц.
— О том, что вы не просто воюете, а играете в большую игру, — усмехнулся д’Эон. — Королева Елизавета сказала, что вы поймёте. А моё дело — найти этих людей и обезвредить. А заодно слить Фридриху ложную информацию.
— И как вы собираетесь это делать? — Мориц с интересом разглядывал странного посланца.
Д’Эон улыбнулся — и в этой улыбке было столько превосходства и кокетства, что Мориц на миг усомнился в своём решении считать его мужчиной.
— О, ваша светлость, у меня много талантов, — сказал он. — Я могу быть кем угодно: офицером, писарем, маркитанткой, даже солдатской женой, если понадобится. Меня обучали лучшие мастера Флоренции. Фридриховы шпионы меня не обнаружат. А я их — вычислю.
Он достал из набедренной сумки небольшую папку телячьей кожи и раскрыл её на столе. Там оказались бумаги — какие-то списки, схемы, несколько миниатюрных портретов.
— Вот они, — д’Эон ткнул пальцем в один из портретов. — Полковник фон Клейст, числится при штабе Апраксина как адъютант, прусский перебежчик. На самом деле работает на Фридриха. Вот этот — майор Берг, из остзейских немцев. Тоже ваш? Как бы не так. Фамилии, ваша светлость, ничего не значат. Среди остзейских немцев есть и те, кто служит России верой и правдой, как, скажем, капитан Берг из егерей — в его верности сомневаться не приходится. А есть и такие, как этот майор — фамилия вроде та же, да другая суть. А этот... — он двинул вперёд третий портрет, — этот самый опасный. Капитан Шварц, он в артиллерии. Ему докладывают о перемещениях пушек. Ну а он всё сообщает пруссакам. Если Фридрих будет знать, где мы сосредоточиваем артиллерию, он сможет нанести упреждающий удар.
Мориц смотрел на портреты и чувствовал, как внутри закипает холодная ярость.
— И давно они работают на пруссаков?
— Кто с начала кампании, кто дольше. Фон Клейст — ещё с прошлой войны. Мы за ним следили, но доказательств не было. Теперь есть. — Д’Эон поднял глаза на Морица. — Ваша светлость, у меня есть два предложения. Выбирайте любое.
— Какие?
— Первое: я буду вашим вторым адъютантом по особым поручениям. Официально — для связи с французским командованием. Никто не узнает, чем я занимаюсь на самом деле. Даже ваш настоящий адъютант.
— А второе? — Мориц насторожился, почувствовав подвох.
Д’Эон улыбнулся — соблазнительной, хитрой, двусмысленной улыбкой, от которой у Морица по спине побежали мурашки.
— Второе, ваша светлость, гораздо интереснее. Я могу стать вашей невестой.
Мориц поперхнулся воздухом.
— Чьей — моей?!
— Вашей, вашей, — невозмутимо ответил д’Эон. — Подумайте сами. Молодой генерал, герой, только что одержавший блестящую победу. Чем не повод для невесты, которая приехала разделить с ним радость и заодно проведать брата?
— Какого брата?
— А у меня будет брат, — д’Эон явно входил во вкус. — Скажем, капитан д’Эон, который служит в артиллерии. Очень удобно: я буду приезжать к брату, а заодно — к жениху. Все будут умиляться, дамы — завидовать, офицеры — вздыхать. А я тем временем буду слушать, что говорят в дамском обществе, на балах, за ужином... Женщины, ваша светлость, видят и слышат гораздо больше, чем мужчины им приписывают. Особенно когда мужчины думают, что женщины ни о чём серьёзном говорить не способны.
Мориц представил эту картину. Львов, который и так уже пялится на странного посланца. Офицеры, которые будут увиваться вокруг «невесты» генерал-аншефа. Апраксин, который не будет знать, куда девать глаза при виде женщины в лагере.
— Это безумие, — в замешательстве пробормотал он.
— Это гениально, — поправил д’Эон. — Шпионы Фридриха — мужчины. Они будут следить за офицерами, за адъютантами, за писарем. За женщиной, которая приехала к жениху, следить не станет никто. А я тем временем буду видеть всё.
— А если кто-то узнает?
— Кто? — усмехнулся д’Эон. — Я пятнадцать лет живу при дворе, и до сих пор никто не знает наверняка, кто я. Меня видели и в мужском платье, и в женском. Одни считают меня женщиной, переодетой мужчиной, другие — мужчиной, который любит наряжаться в платья. Правду знают только король с королевой и теперь вы. Так что, ваша светлость, решайте.
Мориц задумался. С одной стороны — безумие чистой воды. С другой — в этом безумии была своя логика.
— А как же Львов? — спросил он. — Он же теперь от вас не отстанет.
— Пусть не отстаёт, — кокетливо улыбнулся д’Эон. — Влюблённый адъютант, который всюду сопровождает «невесту» герцога Курляндского, — лучшая маскировка. Он будет меня охранять, и никто не заподозрит, что я сама кого-то выслеживаю. К тому же, — он (или она?) лукаво блеснул глазами, — ваш штабс-капитан такой милый. С ним будет весело!
— Весело, — мрачно повторил Мориц. — А если он в вас влюбится по-настоящему?
— Пусть, — пожал плечами д’Эон. — Я его разочарую после войны. Скажу, что сердце разбито, что я ухожу в монастырь. Люди любят трагические истории.
Мориц посмотрел на этого странного человека — и вдруг расхохотался.
— Чёрт с вами, шевалье. Или мадемуазель? Как мне вас теперь называть?
— Для вас — шевалье, когда мы одни, — ответил д’Эон. — Для всех остальных — мадемуазель Женевьева де Бомон, ваша невеста из знатного, но обедневшего рода. Я приехала повидать брата и заодно броситься в объятия жениха-героя. Договорились?
— Договорились, — вздохнул Мориц. — Только предупреждайте меня заранее, когда будете менять обличье. А то я сам запутаюсь.
— Обязательно, — заверил д’Эон. — А теперь, ваша светлость, будьте добры, представьте меня вашему поручику. Мадемуазель де Бомон хочет произвести хорошее впечатление.
Он (или она?) поправил воротник, расправил плечи — и вдруг произошло чудо. Перед Морицем уже стоял не строевой офицер, перед ним возникла хрупкая, изящная девушка с длинными ресницами и трогательной улыбкой. Даже мундир, казалось, теперь сидел на ней иначе — подчёркивая талию, округляя плечи.
— Как вы это делаете? — изумился Мориц.
— Магия, — улыбнулась мадемуазель д’Эон. — Обычная женская магия. Идёмте, жених мой ненаглядный.
Она взяла его под руку и выплыла из палатки.
Снаружи их уже ждал Львов. При виде генерала под руку с незнакомой красавицей поручик выпучил глаза так, что они едва не выскочили из орбит.
— Ваше... ваше высокопревосходительство... — заикаясь, выдавил он. — А это... это кто?
— Моя невеста, поручик, — невозмутимо ответил Мориц, чувствуя себя полным идиотом. — Мадемуазель Женевьева де Бомон. Приехала... навестить брата. И меня заодно.
— Очень приятно, — Львов попытался щёлкнуть каблуками, но запутался в собственных ногах и едва не рухнул наземь. Мадемуазель д’Эон звонко рассмеялась.
— Какой вы милый, штабс-капитан! — воскликнула она на идеальном русском, с небольшим прононсом. — МорИс, дорогой, почему ты не говорил, что у тебя такие очаровательные адъютанты?
— Он у меня единственный в своём роде, — мрачно ответил Мориц.
— Это заметно, — промурлыкала «невеста», окидывая Львова долгим взглядом. — Штабс-капитан, вы, надеюсь, покажете мне лагерь? А то герцог вечно занят, а мне так хочется посмотреть, как живут наши герои.
— Я... я... конечно, мадемуазель! — Львов вытянулся в струнку. — С превеликим удовольствием!
Мориц смотрел, как они уходят — поручик, пылающий от смущения, и таинственная «невеста», которая на самом деле шпион, переодетый женщиной (или женщина, переодетая шпионом?), и думал о том, что Елизавета была права. С этим человеком скучно не будет.
За палаткой послышался голос Львова:
— А вы, мадемуазель, давно знакомы с его высокопревосходительством?
— О, давно, — кокетливо ответил д’Эон. — Ещё с Парижа. Он был так галантен, так внимателен... Я сразу поняла, что это моя судьба.
— Судьба, — эхом повторил Львов. — Это хорошо... Это правильно...
Мориц заткнул рот ладонью и беззвучно захохотал.
Война определённо переставала быть скучной.
---
Войдя в шатёр Апраксина, генерал-аншеф внимательно вгляделся в его лицо.
Главнокомандующий выглядел усталым, но довольным. Даже лично налил герцогу чаю.
— Мориц Морицевич, — сказал он, тяжело опускаясь рядом на скамью. — Разведка донесла: Фридрих движется сюда. Будет где-то через три дня.
Мориц поднял голову от чашки и встревоженно посмотрел на Апраксина.
— Сколько?
— Около сорока тысяч. Плюс прусские гарнизоны из ближайших крепостей. Может, пятьдесят.
— А у нас?
— У нас тридцать пять. И ещё десять тысяч в обозе, но их считать нельзя — они прикрывать тылы будут. Если маркиз успеет, будет хорошо, но англичане прилично отстали, объезжая болота.
— Значит, неравные силы, — задумчиво сказал Мориц.
— Неравные, — согласился Апраксин. — Но отступать нельзя. Император приказал наступать. Будем драться.
— Где?
— Вот здесь. — Апраксин сердито ткнул пальцем в карту. — Гросс-Егерсдорф. Место хорошее, позиции есть. Если успеем закрепиться...
— Успеем, — твёрдо сказал Мориц. — Завтра же выступаем.
В этот миг в палатку генерал-аншефа вошла девушка.
Апраксин поднял голову от карт, собираясь что-то сказать, и замер с открытым ртом.
Перед ним стояла не просто девушка — красавица, каких поискать. Тонкие черты лица, длинные ресницы, изящная фигурка, затянутая в дорожный костюм, который, несмотря на скромность покроя, подчёркивал все достоинства. Она скромно улыбалась и смотрела на Апраксина с такой трогательной робостью, что старый фельдмаршал таращил глаза.
— Это... это кто? — выдавил он наконец.
— Моя невеста, Степан Фёдорович, — невозмутимо ответил Мориц. — Мадемуазель Женевьева де Бомон. Приехала... проведать брата. И меня заодно.
— Невеста? — Апраксин переводил взгляд с Морица на девушку и обратно. — Сюда? К нам? В расположение действующей армии?!
— О, ваше превосходительство, не сердитесь на него! — Женевьева шагнула вперёд и сложила ручки на груди самым умоляющим жестом. — Я так скучала! Мой Мориц — герой, а я сижу одна в Петербурге и ничего не знаю. Я волнуюсь ужасно... страдаю... А тут ещё брат... Он совсем молоденький, капитан д’Эон, служит в артиллерии. Я должна была приехать, непременно должна!
— Капитан д’Эон? — переспросил Апраксин, пытаясь сообразить, кто это такой. — Не припомню...
— Он скромный, — заверила Женевьева. — Очень скромный. Вечно в тени, вечно при пушках. Я боялась, что без меня он совсем одичает.
Апраксин открыл рот, закрыл, снова открыл. Подобного в его практике ещё не случалось.
— Мориц Морицевич, — сказал он наконец, понижая голос до шёпота. — Вы понимаете, что женщина в армии... это... это...
— Это моя невеста, Степан Фёдорович, — твёрдо ответил Мориц. — И я ручаюсь за неё головой. Она будет жить в моей палатке, никуда не выходить без сопровождения моего адъютанта и не мешать учениям.
— В вашей палатке? — Апраксин побагровел. — Да вы... да она... а если солдаты увидят? А если сам государь узнает?
— Государь, — улыбнулась Женевьева, — знает. И он наверняка обрадуется, что его генерал нашёл себе невесту. Разве нет?
Апраксин понял, что проиграл. Эта девушка с невинными глазками явно умела добиваться своего.
— Хорошо, — сдался он. — Живите. Но чтобы ни-ни! Чтобы комар носа не подточил! А если хоть один солдат...
— Ни один солдат ничего не увидит, — пообещала Женевьева. — Честное слово.
Она подплыла к фельдмаршалу и нежно чмокнула его в щёку, мгновенно упорхнув из палатки, где оставила старого генерала в состоянии полной прострации. Апраксин коснулся щеки пальцами.
— Мориц Морицевич, — прошептал он. — Кто она?
— Моя невеста, — повторил Мориц. — Я же сказал.
— А откуда она взялась?
— Из Франции, — пожал плечами Мориц. — Через Петербург. С рекомендательным письмом от королевы.
— От королевы? — Апраксин схватился за сердце. — Господи, что же это делается...
---
Офицеры вываливались из штабной палатки, возбуждённо обсуждая предстоящее сражение. Шум, ругань, жестикуляция руками. И тут, внезапно, все они замолчали…
У костра, рядом с палаткой главнокомандующего, сидела ОНА.
Женевьева де Бомон, закутанная в тёплую шаль, грела руки над огнём и задумчиво смотрела на звёзды. В свете костра её лицо казалось сошедшим с полотна какого-нибудь итальянского мастера — она была похожа одновременно и на мадонну, и на Афродиту. Божественные черты, бесконечно длинные ресницы, лёгкая улыбка на чувственных губах.
— Господи Иисусе, — выдохнул молодой поручик Семёнов. — Это ангел?
— Это невеста главнокомандующего, — поправил его более осведомлённый капитан фон Берг. — Говорят, из самого Парижа приехала. К брату.
— К брату? — удивился Семёнов. — А брат у нас кто?
— Капитан д’Эон, из артиллерии. Тот, что у пушек вечно торчит.
Офицеры переглянулись. Капитана д’Эона они вроде помнили — тихий, совершенно незаметный, вечно в пороховой копоти. Лица не вспомнить — хоть как ни старайся. И вдруг такая сестра!
Женевьева подняла глаза, заметила группу офицеров и улыбнулась — так, что у Семёнова подкосились колени.
— Добрый вечер, господа! — звонко крикнула она. — Что стоите в стороне? Идите к костру, погрейтесь. Война войной, а мёрзнуть ни к чему.
Офицеры, как заворожённые, подошли. Через пять минут вокруг костра собрался едва ли не весь штаб. Молодые люди не могли оторвать глаз от красавицы. А Женевьева расспрашивала о сражениях, о солдатском быте, о прусских повадках, и делала это с таким неподдельным интересом, что офицеры рассказывали всё, перебивая друг друга, стараясь во всём ей угодить.
— А вы, мадемуазель, не боитесь? — спросил подполковник Голицын, старый служака, видавший виды. — Здесь же война, смерть кругом...
— Боюсь, — вздохнула Женевьева, опуская длинные ресницы. — Но я верю в моего МорИса. Он меня защитит. И в вас верю, господа офицеры. С такими защитниками мне никакой пруссак не страшен.
Голицын растаял.
— Мадемуазель, — сказал он торжественно. — За вашу улыбку я лихо зарублю десяток пруссаков. Честное слово!
— Осторожнее, подполковник, — усмехнулся кто-то. — А то герцог вас на дуэль вызовет.
— А пусть вызывает! — браво ответил Голицын. — Я и с его высокопревосходительством готов схлестнуться за право поцеловать ручку такой красавице.
Женевьева залилась румянцем (настоящим или искусным — кто их разберёт) и спрятала лицо в шаль. Офицеры загудели, заспорили, кто же сегодня будет сидеть рядом с невестой генерал-аншефа.
А в стороне, прислонившись к пушечному лафету, стоял «счастливый жених» и смотрел на «невесту» с непроницаемым лицом. Никто не видел, как в глазах «жениха» мелькнула усмешка.
---
Утро выдалось морозным, но солнечным. Мориц вышел из палатки, на ходу застёгивая мундир, и обнаружил, что Женевьева уже стоит у костра, оживлённо беседуя со Львовым. Штабс-капитан выглядел так, будто его огрели мешком по голове — глаза блестели, уши горели, и он то и дело поправлял треуголку, явно пытаясь произвести впечатление.
— Ваше превосходительство! — воскликнул он, завидя Морица. — А мы тут с мадемуазель обсуждаем... ну... погоду!
— Погоду? — усмехнулся Мориц.
— Да, — расцвела улыбкой Женевьева. — Ваш адъютант утверждает, что зима в России — самая лучшая. А я говорю, что во Франции зима теплее. И потому гораздо приятнее. Почти собрались поспорить.
— И кто выигрывает?
— Пока ничья, — вздохнул Львов. — Но я ещё докажу!
Они пошли вдоль лагеря. Солдаты, увидев генерала, вскакивали, вытягивались во фрунт, но тут же замирали, заметив женщину. По рядам пробегал шёпот, улыбки, кто-то даже присвистнул, но тут же получил подзатыльник от унтера.
— Гляди, братцы, — донёсся чей-то голос. — Наш-то генерал с кралей какой!
— Цыц, дурак! — шикнули на него. — Это невеста его, сказывают. Из самого Парижу приехала.
— Невеста? — удивились в другом ряду. — А чего в лагерь-то припёрлась? Не женское это дело.
— А ты у неё спроси, — хихикнули в ответ. — Раз такой смелый.
Группа солдат, чистивших котлы у походной кухни, при виде Женевьевы вытянулась в струнку. Один из них, молодой парень с обожжёнными пальцами, вдруг шагнул вперёд и отвесил такой поклон, что едва не ткнулся носом в землю.
— Здравия желаем, ваше... ваше... мамзель! — выпалил он. — С приездом!
Женевьева рассмеялась — звонко, мелодично, совсем по-девичьи.
— Спасибо, солдатик, — сказала она. — А как звать-то тебя?
— Прохором кличут, ваше... мамзель! — парень покраснел так, что веснушки стали заметны. — Из смоленских мы.
— А скажи, Прохор, — Женевьева подплыла к нему поближе, и солдаты замерли, — страшно вам тут? Война ведь...
— Страшно, — честно признался тот. — Да без страху никак нельзя. Без страху и победы не будет. Только мы, мамзель, знаем, за кого воюем. За царя-батюшку, за Россию. За его высокопревосходительство. И за вас, выходит, тоже.
Женевьева на мгновение опешила — такая простая искренность редко встречалась при дворе.
— Спасибо, Прохор, — сказала она тихо. — Дай Бог тебе вернуться домой живым.
— Спасибо, ваше... мамзель, — парень снова поклонился и отступил назад, сияя.
Когда они отошли, Мориц покосился на свою «невесту».
— Ловко вы с солдатами, — заметил он.
— Я со всеми ловко, — усмехнулась Женевьева. — Это моя работа. А этот Прохор... он мне понравился. Искренний. Таких мало.
— Вам виднее, — пожал плечами Мориц.
Они прошли мимо артиллерийского парка, где у пушек возились канониры. «Брата» видно не было, наверное, был занят важным делом.
— Занятой у вас братец, — заметил Львов.
— Он у меня просто застенчивый, — улыбнулась Женевьева. — На людях стесняется, что сестра приехала. Избегает меня. А на самом деле рад — ужасно.
— Рад, — эхом повторил Львов. — Это хорошо. Это правильно.
Мориц поймал взгляд д’Эона — быстрый, оценивающий. «Мамзель» слегка кивнула: первый обход прошёл успешно, информации много, подозрительных типов, наверное, тоже.
— Идёмте, мадемуазель, — сказал Мориц. — А то солдаты от вас работать забудут.
— Идёмте, любовь моя, — пропела Женевьева, беря его под руку. — Идёмте. Давно пора завтракать.
И они пошли дальше, оставляя за спиной гомонящий лагерь, в котором отныне появилась новая тема для разговоров.
---
Когда стемнело и лагерь затих, Мориц вышел из палатки и направился к артиллерийскому парку. Женевьева осталась «почивать» — Львов караулил у входа, готовый защищать невинную девушку от любой опасности.
У пушек, как и днём, возился капитан д’Эон. При свете костра он казался ещё более незаметным — серый, пыльный, сливающийся с орудийными лафетами.
— Шевалье, — тихо окликнул его Мориц.
Тот обернулся. Перед герцогом стоял тот же человек, что днём порхал по лагерю в образе прекрасной дамы, но сейчас — в мужском платье, с жёсткими чертами лица, без намёка на кокетство. Д’Эон поднял голову, оглянулся по сторонам и, убедившись, что рядом никого нет, усмехнулся той самой двусмысленной улыбкой.
— Как вам моя сестра, ваша светлость?
— Ваша «сестра» производит фурор, — мрачно ответил Мориц. — Львов уже влюблён, офицеры на стенку лезут, солдаты невестой умиляются. Ещё немного — и у меня будет бунт на почве ревности.
— Отлично, — кивнул д’Эон. — Значит, никто не обращает внимания ни на что другое. А я уже кое-что нашёл.
— Что именно?
— Фон Клейст вчера весь вечер крутился возле штаба, делал вид, что ищет потерянную трубку. На самом деле слушал, о чём говорят офицеры у костра. Майор фон Шток сегодня утром спрашивал у писарей, куда направляются обозы. Спрашивал якобы из любопытства, но слишком уж настойчиво. А капитан Шварц... — д’Эон понизил голос, — капитан Шварц вчера ночью пытался подкупить фуражира, чтобы тот сказал, куда повезут порох.
Мориц нахмурился.
— Это серьёзно.
— Серьёзно, — согласился д’Эон. — Но теперь мы знаем, за кем следить. Моя «сестра» сегодня за ужином была особенно любезна с майором фон Штоком. Посмотрим, не проболтается ли он о своих успехах.
— А если проболтается?
— Тогда, — д’Эон провёл пальцем по горлу, — тогда мы решим эту проблему. Тихо, без лишнего шума.
Мориц помолчал, глядя на огонь.
— Вы опасный человек, шевалье, — сказал он наконец.
— Я опасный мужчина, ваша светлость, — усмехнулся д’Эон. — И очень опасная женщина тоже. А значит, опасен вдвойне.
Он вытер нос рукавом и снова склонился над пушкой, делая вид, что чистит затвор.
Мориц постоял ещё минуту и ушёл.
Он чувствовал: игра начинается серьёзная.
---
Ночь перед выступлением Мориц опять не спал.
Он сидел у костра, закутавшись в шинель, и смотрел на огонь. Рядом пристроился Львов, который тоже не спал — по причине, как он объяснил, «бессонницы от хорошей жизни».
— Ваше высокопревосходительство, — спросил штабс-капитан. — А вы чего не спите?
— Думаю.
— О чём?
— О разном. О войне, о жизни, о смерти.
— Философствуете, — понимающе кивнул Львов. — Это хорошо. Я тоже люблю философствовать. Особенно когда выпью.
— А трезвый?
— Трезвый я больше по делу. А философия — она с выпивкой лучше идёт.
Мориц усмехнулся.
— А вы, Григорий, верите в судьбу?
— В судьбу? — задумался Львов. — Верю. А как же? Вот, например, я мог бы в Крыму погибнуть, когда из плена бежал. Не погиб. Значит, судьба мне жить дальше. Или вот вы, ваше превосходительство, могли бы в прошлом бою под пулю попасть. Не попали. Тоже судьба.
— А если бы попал?
— Тогда судьба была бы другая, — пожал плечами поручик. — У каждого своя.
— А у меня какая, как думаете?
Львов посмотрел на него внимательно, потом перевёл взгляд на звёзды.
— Не знаю, ваше превосходительство. Но думаю, что большая. Вы человек не простой. У вас и отец знаменитый, и сам вы... — он запнулся. — Не обижайтесь, я по-простому. Вы как будто не отсюда. Будто вам больше отмеряно.
— Это ты к чему?
— К тому, что вы ещё многое сделаете. И войну эту выиграете, и в Петербург вернётесь с победой, и цесаревича на коня посадите, и... — Львов махнул рукой. — Вот на красивейшей женщине женитесь... Да ещё много всего.
— Откуда ты знаешь?
— А вот знаю, — упрямо сказал тот. — Сердце подсказывает.
Мориц посмотрел на него долгим взглядом, потом вдруг улыбнулся.
— А ты, штабс-капитан, сам-то? Вернёшься?
— Я-то? — удивился Львов. — А куда я денусь? Я при вас. Вы вернётесь — и я вернусь. А если не вернётесь... — он замялся.
— То что?
— То и мне, наверное, незачем, — просто сказал Львов. — Я ж теперь ваш адъютант. Куда вы, туда и я.
Мориц хотел возразить, но почему-то не смог.
— Дурак ты, штабс-капитан, — сказал он вместо этого.
— Знаю, — легко согласился Львов. — Зато честный.
---
Когда утром Мориц вышел из палатки, его поджидал Львов. Штабс-капитан загадочно улыбался.
— Ваше высокопревосходительство, — сказал он негромко. — Тут это... шурин ваш будущий очень хотел вас видеть. Срочно. Но я вас будить не стал. Он ругался, а потом сказал, что будет ждать вас в артиллерийской палатке.
Мориц нахмурился и быстро зашагал к палатке «брата». Львов попытался увязаться следом, но герцог жестом остановил его:
— Жди здесь.
В палатке было полутемно. Капитан д’Эон сидел на походном сундуке, спокойный, как удав, и протирал тряпицей длинный и чудовищно острый дамасский кинжал. Кинжал был идеально чист, но Мориц почему-то сразу понял, что чистым он стал совсем недавно.
На столе, накрытый старой дерюгой, лежал какой-то круглый предмет. Очертания его что-то напоминали Морицу, но он не мог уловить, что именно.
— Доброе утро, ваша светлость, — приветливо сказал шевалье, откладывая кинжал. — Прошу прощения за ранний визит, но у меня были для вас важные новости.
— Начинай с хорошей, — Мориц кивнул на стол. — Хотя, судя по виду, хороших новостей не будет.
— Напротив, — усмехнулся д’Эон. — Хорошая новость как раз тут. Это капитан Шварц. Точнее, то, что от него осталось.
Мориц подошёл и откинул край дерюги. В лицо ударил запах крови. На него уставились остекленевшие глаза капитана Шварца.
— Голова? — коротко спросил Мориц.
— Угу. — д’Эон отложил кинжал, достал яблоко и с хрустом надкусил. — Мммм… какое сладкое…
Шевалье доел яблоко и запустил огрызком прямо в мёртвое лицо:
— Решил, что для доказательства хватит и этого. Остальное... ну, вы понимаете, в лесу звери всякие водятся. Если его и найдут, то решат, что на него медведь напал. Несчастный случай на охоте.
— Ты его пытал? — Мориц посмотрел на д’Эона в упор.
— Немного, — пожал плечами тот. — Узнал всё, что нужно. Имена, связи, пароли. К счастью, он оказался не слишком стойким. Видимо, не ожидал, что нежная, хрупкая девушка окажется таким... убедительным собеседником.
Мориц помолчал, переваривая информацию.
— Что он сказал? — спросил он наконец.
— Фон Клейст — главный. Работает на Фридриха лично. Передаёт ему всё — численность войск, планы Апраксина, маршруты обозов. Майор фон Шток — связной, возит донесения в прусский штаб. Есть ещё двое, помельче. Но и их имена я уже знаю. — д’Эон достал из кармана исписанный листок и протянул Морицу. — Здесь всё.
Мориц пробежал глазами список.
— Ты уверен, что он не врал?
— Он врал, — спокойно ответил д’Эон. — Врал трижды. В первый раз я отрезал ему палец. Во второй — ухо. На третий он понял, что врать невыгодно. Дальше говорил правду. До последнего вздоха.
— Жестоко, — сказал Мориц.
— Эффективно, — поправил д’Эон. — Ваша светлость, мы не в салоне у королевы-матери. Мы на войне. Здесь или вы их, или они вас. Шварц хотел взорвать ваш пороховой склад. Сколько людей погибло бы? Сотня? Две? А теперь не погибнет никто.
Мориц долго смотрел на него. Потом кивнул.
— Что с остальными?
— Сегодня ночью я навещу фон Клейста, — деловито сказал д’Эон. — Завтра — фон Штока. Мелочь пусть пока живёт — через них мы можем пускать ложную информацию.
— А если они заподозрят?
— Не заподозрят. К утру фон Клейст тоже станет жертвой несчастного случая. Медведь, знаете ли, в этих лесах очень голодный.
Мориц усмехнулся.
— Вы чудовище, шевалье.
— Я ваш верный слуга, ваша светлость, — поправил д’Эон. — А это иногда одно и то же.
Он поднялся, сграбастал со стола голову и деловито упаковал её в парусиновый мешок.
— Выброшу в болоте по дороге, — пояснил он.
— Да... — Мориц поморщился. — Спасибо!
— Рад служить вашей светлости! — д’Эон подхватил мешок и направился к выходу. — Надо спешить, а то мадемуазель Женевьева скоро проснётся. День такой чудесный, а ей ещё офицеров очаровывать.
Он исчез за пологом палатки.
Мориц остался один, глядя на кровавое пятно на столе, которое д’Эон даже не потрудился затереть.
«Интересно, — подумал он, — Елизавета знала, кого ко мне посылает? Или только догадывалась?»
Ответа не было. Но одно Мориц понял точно: с д’Эоном лучше дружить. И никогда не ссориться.
---
В тот же день, ближе к вечеру, в лагерь прискакал заляпанный грязью по самую макушку английский кавалерист.
— Ваша светлость! — доложил он Морицу. — Депеша от маркиза Грэнби!
Мориц развернул письмо.
«Ваша светлость!
Выбрались. Два-три дня. Ждите.
Грэнби».
Мориц усмехнулся, свернул бумагу и сунул за пазуху.
— Что там? — спросила Женевьева, подходя к нему.
— Англичане. Идут. Дня через три будут.
— Успеют, — кивнула она. — Фридрих раньше не подойдёт.
— Откуда знаете?
— Знаю, — коротко ответила Женевьева. — У меня свои источники.
Мориц посмотрел на неё долгим взглядом, но расспрашивать не стал. С этим человеком лучше не знать лишнего.
— Хорошо, — сказал он. — Тогда готовимся встречать.
Утром армия выступила.
Тридцать пять тысяч солдат, обозы, пушки — всё это двигалось на запад, к Гросс-Егерсдорфу, где через два дня должно было решиться, кто будет хозяином Восточной Пруссии.
Мориц ехал в голове колонны, рядом с Апраксиным. Главнокомандующий молчал, только изредка поглядывал на карту.
— Степан Фёдорович, — нарушил молчание Мориц. — Вы когда-нибудь видели Фридриха?
— Видел, — неохотно ответил Апраксин. — В молодости, когда ещё в Европе служил. Он тогда кронпринцем был.
— Каков он?
— Умён, — коротко сказал Апраксин. — Хитёр. И жесток. Проигрывать не умеет. Если проигрывает — значит, либо умер, либо предали.
— Значит, нам придётся его или убить, или перехитрить.
— Или умереть самим, — мрачно добавил главнокомандующий.
Мориц ничего не ответил.
---
К вечеру следующего дня армия вышла к Гросс-Егерсдорфу.
Место и вправду было удобное: холмы, перелески, небольшая речка, прикрывающая правый фланг. Апраксин, осмотрев позиции, одобрительно крякнул.
— Здесь и встретим, — сказал он. — Завтра с утра начинаем окапываться.
— А если Фридрих ударит сегодня ночью? — спросил Мориц.
— Не ударит, — уверенно сказал Апраксин. — Он любит по правилам. Утро, построение, артиллерийская подготовка — всё чин чинарём. Не варвар же.
— Надеюсь, вы правы.
— Я всегда прав, — буркнул Апраксин. — Иди спать, Мориц Морицевич. Завтра тяжёлый день будет.
Герцог кивнул и пошёл в свою палатку.
Но спать не лёг. Сел у входа, закутался в шинель, достал из кармана шарф Елизаветы и прижал к лицу.
Где-то там, в Петербурге, сейчас ночь. Цесаревич спит, обняв жену. Император стоит на крыше и смотрит на звёзды. Императрица, может быть, молится за них за всех.
— Отец, — прошептал Мориц. — Благослови.
В ответ — только ветер, шумящий в ветвях, да далёкий лай собак в прусской деревне.
Мориц вздохнул, перекрестился и закрыл глаза.
Завтра — бой. Самый важный в его жизни.
---
Глава 9
Глава девятая
Мать и дочь
Вена, Хофбург. Апрель 1756 года
Вена встречала весну не так, как Петербург. Здесь не было ледохода на Дунае, не было сугробов, оседающих под лучами апрельского солнца. Здесь просто становилось теплее и теплее, и в воздухе появлялся тот особый, неуловимый запах пробуждения и новизны, который даже самые непробиваемые бюргеры ощущали, выходя на утреннюю прогулку.
Хофбург — императорский дворец Габсбургов — стоял на своём месте уже пятьсот лет, и за это время видел столько интриг, заговоров, свадеб и похорон, что мог бы написать многотомную историю Европы. Но стены молчали, и только статуи античных богов во внутреннем дворе смотрели на проходящих с тем каменным равнодушием, которое даётся лишь вечностью.
В своих личных покоях, окнами выходящих на Швейцарские ворота, сидела императрица Мария-Терезия.
Ей было тридцать девять лет, и она находилась в том возрасте, когда женщина уже не юна, но ещё не стара; когда годы оставляют следы, но не уродуют, а только добавляют лицу благородства и глубины. Густые русые волосы, уложенные в высокую причёску по последней венской моде, обрамляли лицо с правильными, чуть крупноватыми чертами. Глаза — большие, серо-голубые, с той особенной поволокой, которая досталась ей от бабки, принцессы Этингенской, — смотрели на мир с умом и твёрдостью, но без жестокости.
На ней было простое домашнее платье из тёмно-синего шёлка, без тех пышных фижм, которые она ненавидела, но которые требовал этикет. Ноги в мягких туфлях покоились на скамеечке — последние годы императрица страдала отёками, и врачи советовали держать ноги повыше.
Перед ней на низком столике лежали бумаги. Десятки бумаг: донесения от послов, рапорты от генералов, прошения от подданных, письма от родственников, разбросанных по всей Европе. Мария-Терезия правила огромной империей, и каждая бумага требовала её внимания, её подписи, её решения.
Но сегодня мысли её были далеко от бумаг.
— Ваше величество, — в дверях появилась обер-гофмейстерина, графиня Фукс, старая, сухая, как прошлогодний лист, мымра, въедливые глаза которой видели всё и всех при дворе за последние сорок лет. — Её высочество эрцгерцогиня просит разрешения войти.
Мария-Терезия отложила бумаги, и лицо её осветилось улыбкой.
— Пусть войдёт, — сказала она. — И оставьте нас, графиня.
Дверь распахнулась, и в комнату, переваливаясь, вбежала крохотная девочка.
Марии-Антонии, младшей дочери императрицы, было всего полтора года. (А в этом возрасте дети уже не хотят лежать в колыбелях, а начинают осваивать мир на своих двоих, пусть и не совсем твёрдо.) Она вбежала — именно вбежала, хотя шаги её были ещё весьма неуверенными и спотыкающимися — и сразу направилась к матери, раскинув руки для объятий.
— Мамми! — воскликнула она на своём особенном, только очень маленьким детям свойственном языке, где половина слов понятна лишь посвящённым, а половина непонятна даже тому, кто их произносит.
Мария-Терезия подхватила дочь на руки и прижала к себе. Девочка пахла молоком, свежим бельём и чем-то ещё, неуловимым, но очень приятным, что бывает только у маленьких детей и цыплят — запахом детства, что ли?
— Антуани, — прошептала императрица, целуя её в пушистые светлые волосы. — Моя маленькая.
Девочка что-то залепетала в ответ, тыча пальчиком в окно, где виднелись верхушки деревьев и кусочек голубого неба.
— Хочешь гулять? — поняла Мария-Терезия. — Потом, милая. Сначала мама должна сделать дела.
Но Антония уже переключила внимание на бумаги. Маленькая ручка потянулась к стопке донесений, норовя их разбросать.
— Нельзя, — строго сказала императрица, убирая бумаги подальше. — Это мамино. А вот это — твоё.
Она достала из ящика стола деревянную лошадку, искусно вырезанную и раскрашенную — подарок от старшего брата, эрцгерцога Иосифа. Девочка с радостным визгом схватила игрушку и тут же сунула её в рот.
— Не ешь лошадку, — вздохнула императрица. — Она невкусная.
Но девочка уже не слушала. Хорошенько обслюнявив лошадку, она уселась на ковёр у ног матери и принялась увлечённо изучать игрушку, забыв обо всём на свете.
Мария-Терезия смотрела на неё и думала.
Шестнадцать детей она родила за девятнадцать лет брака. Шестнадцать! Из них выжили десять — остальные умерли в младенчестве или раннем детстве. Каждая смерть была ударом, от которого, казалось, невозможно оправиться. Но она оправлялась. Потому что надо было править. Потому что остальные дети требовали её внимания. Потому что муж, император Франц Стефан, хоть и любил её, но спихнул ей все дела государственные, предпочитая нумизматику и коллекционирование редкостей. А пойди попробуй управлять государством, если ты всё время рожаешь! Мария сама не понимала, как она справилась.
Антония была самой младшей. И самой любимой?
Нет, мать не должна выделять детей. Но когда этот ребёнок родился, Мария-Терезия вдруг почувствовала, что устала. Устала рожать, устала терять, устала править. А особенно ей надоело всё это совмещать!
Поэтому этот крошечный комочек жизни стал для неё чем-то вроде награды за все годы бесконечной борьбы с обстоятельствами, людьми и природой.
— Ваше величество, — в дверях снова появилась графиня Фукс. — Канцлер Кауниц просит аудиенции. Говорит, срочно.
Мария-Терезия вздохнула.
— Можно подумать, он когда-нибудь приходил просто попить кофе и посплетничать… Пусть войдёт. И пришлите няню за Антуани.
Графиня кивнула и исчезла.
Антония, почувствовав, что что-то меняется, подняла голову и посмотрела на мать с тем особенным выражением, которое у детей означает: «Ты меня не бросаешь?»
— Иди к няне, милая, — ласково сказала императрица. — Мама скоро придёт.
Девочка надула губки, но скандалить не стала. Когда вошла няня — молодая женщина в строгом платье, с добрым лицом, — Антуанетта протянула к ней руки и позволила унести себя, лишь на прощание помахав матери лошадкой.
Мария-Терезия провела её взглядом и снова стала императрицей.
---
Князь Венцель Антон фон Кауниц-Ритберг, государственный канцлер Священной Римской империи, вошёл в кабинет с таким видом, будто нёс на плечах всю Европу. Впрочем, учитывая обстоятельства, так оно примерно и было.
— Ваше величество, — поклонился он, целуя протянутую руку. — Прошу прощения за беспокойство, но дело не терпит отлагательств.
— Садитесь, князь, — указала Мария-Терезия на кресло напротив. — Что случилось?
Кауниц сел, аккуратно расправив полы камзола, и развернул принесённые с собой бумаги.
— Хорошие новости, ваше величество. Русская армия под командованием фельдмаршала Апраксина и при активнейшем, если не ведущем, участии герцога Курляндского Морица разбила прусский заслон под Тильзитом. Восточная Пруссия открыта для наступления. Более того, наши агенты доносят, что Фридрих в бешенстве. Он не ожидал, что русские двинутся так быстро.
Мария-Терезия удовлетворённо кивнула.
— Это действительно хорошая новость. Передайте мою искреннюю благодарность императору Петру. И этому... как его... Морицу Саксонскому.
— Курляндскому, ваше величество. Мориц Саксонский — это его отец.
— Во как? Всё равно передайте.
— Уже передано, ваше величество. Но это не все новости.
— Я слушаю.
— Французская армия маршала д'Эстре уже перешла Рейн, — Кауниц позволил себе довольную улыбку. — Людовик наконец-то выполнил союзнические обязательства. Двадцать тысяч солдат идут на соединение с русскими войсками.
— Наконец-то, — выдохнула императрица. — Я уже начала думать, что он так и будет сидеть в Версале, пока Фридрих не дойдёт до Парижа и не постучит в дверь Пале-Рояля.
— Но и это ещё не всё, ваше величество. Англичане.
Мария-Терезия насторожилась.
— Что англичане?
— Маркиз Грэнби с восемнадцатитысячным корпусом уже в Германии, — Кауниц развернул карту. — Они соединятся с французами и ударят по Фридриху с запада. А с русскими они уже соединились! Карл Третий сдержал слово.
— Стюарты, — задумчиво сказала императрица. — Кто бы мог подумать, что именно они станут нашими самыми верными союзниками.
— Карл многим обязан Людовику и Петру, — напомнил Кауниц. — Без их помощи он никогда не удержался бы на троне. И он это помнит.
— Прекрасно! — Мария-Терезия встала и подошла к окну. — Значит, Фридрих в кольце. Русские с востока, французы с запада, мы с юга, англичане в резерве. Даже если он гений, против такого союза ему не выстоять.
— Именно, ваше величество. Но есть одна проблема.
— Какая?
— Англичане просят кое-что взамен. — Кауниц протянул императрице письмо. — Карл Третий предлагает брак между своими детьми и нашими. Его младшему сыну, принцу Генриху, скоро три года. А нашей Марии-Антонии...
— Полтора года, — усмехнулась Мария-Терезия. — Он что, предлагает обручить младенцев?
— Он предлагает договориться о будущем союзе, — поправил Кауниц. — Это политика, ваше величество. Дети вырастут, а договор останется.
Императрица помолчала, глядя в окно.
— Подумаем, — сказала она наконец. — Англия — сильный союзник. Но и Франция не должна чувствовать себя обойдённой. У Людовика тоже есть внуки.
— Разумеется, ваше величество. Время есть.
— Время есть, — повторила Мария-Терезия. — А пока — готовьте армию. Фридрих разбит под Тильзитом, но это только начало.
---
После ухода канцлера Мария-Терезия не успела даже присесть — дверь снова открылась. На этот раз без стука, но с такой силой, что громко стукнула об стену.
— Матушка! — эрцгерцог Иосиф, старший сын и наследник престола, влетел в комнату, размахивая какой-то бумагой. — Вы видели? Русские разбили пруссаков! Под Тильзитом! Генерал Мориц — герой!
Ему было пятнадцать лет — возраст, когда мальчишки уже мечтают о подвигах, но ещё не нюхали пороху. Высокий, тонкий, с отцовскими глазами и материнским упрямством во взгляде, он был точной копией молодого Франца Стефана, только характером — вылитая мать.
— Видела, Иосиф, — улыбнулась Мария-Терезия. — Только что Кауниц докладывал.
— Кауниц! — фыркнул наследник. — Он всё бумажками шуршит, а я хочу деталей! Как они били пруссаков? Сколько взяли пленных? Где сейчас Мориц?
— Иосиф, — строго сказала императрица, но в голосе её не было настоящей суровости. — Ты бы лучше уроками занимался, чем военными подвигами.
— Я занимаюсь! — возмутился Иосиф. — Я тактику учу, стратегию, историю войн. Мне учитель говорит, что я делаю успехи. А вы всё — «уроки, уроки».
— Успехи — это хорошо, — Мария-Терезия подошла и с нежностью погладила сына по голове. — Но не забывай: править надо не только шпагой, но и головой. Фридрих тоже ещё недавно был молод и горяч. Посмотри, чем это кончилось.
— Фридрих проиграл, потому что против него весь мир, — насупился Иосиф. — А если бы он воевал один на один...
— В жизни не бывает «один на один», — перебила мать. — Запомни это, сын. В политике всегда толпою наседают на одного. Вспомни войну за испанское наследство. Король Людовик еле отбился.
Иосиф вздохнул.
— Ладно, — сказал он. — Я пойду. Можно я к господину Ласси загляну? Он мне карты обещал показать.
— Конечно, — разрешила Мария-Терезия. — Только не мешай ему работать, он задумал реорганизацию армии.
— Не помешаю, — пообещал Иосиф и вылетел из комнаты так же стремительно, как влетел, оставив после себя лёгкий запах пудры и ощущение урагана, пронёсшегося по кабинету.
Мария-Терезия покачала головой и улыбнулась. Потом взгляд её упал на папку с бумагами, забытую Кауницем. Она открыла. Сверху лежал очень интересный список — перечень европейских невест и женихов, который канцлер составлял с педантичностью, достойной лучшего применения.
Она взяла его в руки, пробежала глазами.
«Франция: дофин Луи-Огюст, 12 лет. Испания: инфант Карлос, 8 лет. Португалия: принц Жозе, 16 лет. Неаполь: принц Фердинанд, 5 лет...»
Императрица грустно усмехнулась. Кауниц был неисправим — он составлял брачные планы даже на младенцев, будто речь шла о племенных жеребцах, а не о живых детях.
Но внизу, приписанное от руки, значилось:
«Великобритания: принц Чарльз, принц Уэльский, 20 лет. Старший сын Карла III Стюарта. Наследник престола. Принц Генри Йоркский, 3 года. Младший сын».
Мария-Терезия задумалась. Двадцать лет — прекрасный возраст. Мужчина в самом расцвете сил, уже не мальчик, но и не старик. Говорят, он красив, образован, пишет стихи, отличается умом и благородством.
Она представила свою старшую дочь, Марию Анну. Семнадцать лет. Умная, не то чтобы необразованная, но такая серьёзная — вся в неё. Вечно с книгой, вечно в размышлениях. Придворные уже шепчутся, что эрцгерцогиня слишком сурова для своих лет.
— Английский двор, — размышляла вслух императрица. — Карл — человек простой, но с бульдожьей хваткой. Его жена, королева Шарлотта, — добрая, спокойная, недалёкая женщина. Мария Анна могла бы там... прижиться. А принц Чарльз... поэт, мечтатель — она бы его уравновесила. А ещё Стюарты в родстве с Бурбонами.
Она отложила папку и подошла к окну.
— Семнадцать и двадцать — идеальная пара. Можно хоть завтра свадьбу играть. А союз с Англией... это надёжно. Карл никогда не забудет, чем обязан Людовику и Петру. А через брак будет связан и с нами.
Мысли путались. Слишком много переменных, слишком много «если».
В дверь постучали.
— Войдите.
Вошла кормилица, неся на руках маленькую Антонию. Девочка, увидев мать, заулыбалась и протянула ручки.
— Мма! — пролепетала она.
Мария-Терезия взяла дочь на руки, прижала к себе. Антуани тут же ухватилась за её палец и крепко сжала.
— Ты у меня ещё маленькая, — прошептала императрица, целуя её в пушистую головку. — Твоя судьба решится не сегодня. А вот Мария Анна...
Она вздохнула и подошла к столу, перехватила дочь поудобнее. Взяла перо, обмакнула в чернила и, открыв папку Кауница, приписала на полях списка:
«Обсудить с королём Карлом возможность брака для Марии Анны. Принц Уэльский — 20 лет. Идеальный возраст. Союз с Англией необходим».
Потом отложила перо и снова подошла к окну. Антуани загуляла и потянулась к стеклу.
Где-то там, в Лондоне, ждал своего часа молодой принц, поэт и мечтатель, которому, возможно, суждено было стать её зятем. Где-то там, в Версале, её союзники решали судьбу Европы. А здесь, в Вене, её собственная дочь ещё не знала, что её жизнь уже начинают планировать.
— Такова наша доля, — прошептала Мария-Терезия, целуя в макушку беззаботно улыбающуюся Антуани. — Такова доля королей.
Малышка заснула. Довольная Мария-Терезия долго сидела неподвижно, баюкая дочь и глядя в окно. Мысли в её голове проносились быстрее оленей.
— Война. Опять война. Сколько их было за её жизнь? Война за испанское наследство. Война за австрийское наследство. Нынешний конфликт, бесконечные стычки с турками, с баварцами, с пруссаками. Когда это кончится?
Она вспомнила своего отца, императора Карла VI. Он тоже воевал. И дед воевал. И прадед. Казалось, Габсбурги только и делали, что воевали. Но если бы не войны, не было бы этой империи. Не было бы Вены. Не было бы Хофбурга.
— Доченька, — тихо прошептала она. — Что тебя ждёт?
Девочке всего полтора года. А ей уже уготована судьба — стать пешкой в большой игре. Выйти замуж за французского дофина, или за испанского инфанта, или за кого-то ещё, кого выберут дипломаты.
— Нет, — вдруг сказала Мария-Терезия вслух. — Я не допущу этого. Ты будешь счастлива. Я сделаю тебя счастливой. Обещаю.
Но даже произнося эти слова, она знала, что обещать такого не может. Судьба королевских детей — не принадлежать себе.
---
Вечером того же дня, когда всех малышей давно уже уложили спать, императрица сидела в своей спальне перед своим ручным зеркалом. Рядом стоял император Франц Стефан — высокий, красивый, с лёгкой сединой в висках, в домашнем халате поверх ночной рубахи.
— Ты грустна сегодня, — сказал он, кладя руку ей на плечо.
— Устала, — ответила она, прижимаясь к его руке. — Война, интриги, заботы.
— Война — это надолго, — философски заметил Франц Стефан. — А ты у меня одна. Береги себя.
— Берегу, — улыбнулась она. — Для тебя.
Он поцеловал её в макушку.
— Антуани сегодня спрашивала про тебя.
— Что спрашивала?
— Спрашивала, где папа. Я сказала, что папа занят.
Франц Стефан усмехнулся.
— Занят? Своими монетами и ракушками? Ты слишком добра ко мне, дорогая.
— Твои монеты и ракушки — это тоже государственное дело, — серьёзно сказала Мария-Терезия. — Коллекции приносят славу империи не меньше, чем победы.
— Ты умеешь утешить, — вздохнул император. — Ладно, пойду к своим ракушкам. А ты отдыхай.
Мария-Терезия осталась одна перед зеркалом.
— Господи, — прошептала она. — Дай силы. Дай мудрости. Дай выдержать всё это.
В зеркале отражалась усталая женщина с растрёпанными волосами и глазами, полными тревоги.
Но за этой женщиной стояла империя. И она не имела права быть слабой.
Она перевела взгляд на портрет маленькой Антуани, стоявший на столике. Девочка улыбалась с холста — беззаботно, по-детски, не ведая, какая судьба её ждёт.
— Кто ты будешь, моя маленькая? — прошептала императрица. — Французская королева? Английская принцесса? Или просто моя дочь, которая вырастет и выйдет замуж по любви?
Она знала ответ. Дети королей не женятся по любви. Они женятся по расчёту, по политике, по необходимости. Антуанетта ещё не умеет говорить, а её судьба уже решается в кабинетах европейских политиков.
— Я постараюсь сделать всё, чтобы ты была счастлива в браке, — обратилась Мария-Терезия к портрету. — Всё, что в моих силах.
Девочка на портрете безмятежно улыбалась.
---
На следующее утро императрица писала письмо Людовику XV.
«Мой дорогой брат и кузен!
Благодарю вас за быструю помощь. Весть о том, что армия д'Эстре уже на марше, воодушевила не только меня, но и всех наших солдат. Вместе мы обязательно победим.
Русская армия под командованием генерала Морица Курляндского одержала блестящую победу под Тильзитом. Восточная Пруссия открыта для наступления. Английский корпус маркиза Грэнби также участвовал в сражении. Они планируют соединиться с вашими войсками в ближайшие дни.
Фридрих в кольце. Осталось только сжать его.
Ещё раз благодарю вас за верность союзническому долгу. Надеюсь, что после войны мы сможем встретиться лично и обсудить будущее наших детей.
Ваша преданная сестра,
Мария-Терезия».
В письме было написано много и ничего. Но главный посыл Людовик должен был уловить.
Она запечатала письмо личной печатью и вызвала лакея.
— Доставить в Версаль с максимальной скоростью, — приказала она. — Ответа жду через две недели.
Лакей поклонился и исчез.
Мария-Терезия распахнула окно и посмотрела на весеннюю Вену. Город жил своей жизнью — торговцы открывали лавки, бюргеры спешили по делам, в соборе Святого Стефана звонили к заутрене.
Где-то там, далеко на севере, русские солдаты праздновали заслуженную победу. Где-то там, во Франции, королева объясняла мужу, что надо послать ещё войска. Где-то там, в Англии, Карл III молился за успех общего дела.
А здесь, в Вене, маленькая девочка спала в своей колыбели, не ведая, что её судьба уже начинает решаться.
— Спи, Антуани, — прошептала императрица. — Спи. Война подождёт.
---
Глава 10
Глава десятая
God Save the King!
Лондон, Сент-Джеймсский дворец. Апрель 1756 года
Понять, что в Лондоне весна наступила, было сложно. Здесь не было ни бурного таяния снегов, ни разлива рек, ни той особенной, щемящей нежности в воздухе, которая свойственна континентальной Европе. Здесь просто переставал идти дождь — ненадолго, на несколько часов — и сквозь тяжёлые свинцовые тучи пробивалось бледное, чахлое, словно больное, солнце. И тогда Лондон преображался: мокрые мостовые начинали сверкать, непроезжие лужи на дорогах, отражая небо, становились нежно-голубыми, окна домов загорались золотом, а знаменитый лондонский туман, которым пугали детей на континенте, становился почти живописным.
Сент-Джеймсский дворец — главная резиденция английских монархов — стоял на своём месте уже триста лет. Он не был таким роскошным, как Версаль, не был таким величественным, как Хофбург, не был таким новым, как Зимний в Петербурге. Он просто был. Как тот же Вестминстер. И его не волновало — нравится ли королям жить в нём или они готовы бежать куда глаза глядят… Единственное, что сразу чувствовалось в этом старом дворце, — это та особая, тяжёлая основательность, которая свойственна вещам, пережившим не одно поколение и не одну смуту.
В тронном зале, отделанном тёмным дубом и украшенном шпалерами, изображающими то ли подвиги короля Артура, то ли подвиги Вильгельма Завоевателя, было многолюдно. Лорды, епископы, фельдмаршалы, иностранные послы — все собрались здесь по случаю важного события. Большинство, естественно, явились с дамами, которые сплетничали по углам, сверкая глазами и бриллиантами.
Ровно пять лет назад Карл Эдуард Стюарт, ныне же Карл III, король Великобритании и Ирландии, вступил на престол, свергнув ненавистных (как минимум — ему) Ганноверов. Пять лет — срок немалый, достаточный, чтобы понять, удержится ли реставрация или же рухнет под тяжестью интриг, безденежья и упёртости парламента.
Сегодня можно было с уверенностью сказать: Стюарты пришли навсегда. По крайней мере, снова.
Карл III сидел на троне — красивый, высокий, статный, с той особенной статью, которая отличает потомков древних королей. Ему было тридцать шесть лет, и время, казалось, только добавило ему величия. В чёрных волосах появилась едва заметная благородная седина на висках, лицо стало чуть суровее, но глаза — те самые, знаменитые голубые глаза Стюартов — смотрели на мир с прежней отвагой и умом.
Он был одет в тёмно-синий бархатный камзол с золотым шитьём, на груди сверкала звезда ордена Подвязки, на поясе — шпага с рукоятью, усыпанной бриллиантами. Парик он проигнорировал — просто собрал свои пышные, слегка волнистые волосы в длинный хвост. Но главное было не в одежде и не в бриллиантах. Главное было в том, как он сидел — уверенно, спокойно, по-хозяйски.
Рядом с троном, в кресле чуть пониже, сидела королева Шарлотта-Генриетта Орлеанская — старшая сестра нынешнего герцога Орлеанского, на которой Карл женился ещё будучи «молодым претендентом». Шарлотта не была красавицей — слишком крупные черты лица, слишком тяжёлый подбородок, в общем, копия своего брата Луи-Филиппа, — но в ней чувствовалась та надёжная, спокойная доброта, которая часто важнее красоты. Сейчас она была на восьмом месяце своей четвёртой беременности и с трудом выдерживала долгие церемонии. Однако держалась она с большим достоинством, присущим королеве из рода Бурбонов.
Перед троном стоял герцог Бофорт — тот самый, что пять лет назад рисковал головой ради Стюартов и провёл несколько месяцев в Тауэре, пока Карл не освободил его сразу же после своего воцарения. Сейчас Бофорт был первым министром, и, глядя на его счастливое лицо, трудно было поверить, что этот человек когда-то сидел в камере смертников.
— Ваше величество, — говорил Бофорт, разворачивая свиток, — позвольте огласить цифры за истекший год.
Карл милостиво кивнул.
— Доходы казны выросли на двадцать три процента, — читал Бофорт. — Торговля с колониями достигла рекордных объёмов. Флот пополнился двенадцатью новыми линейными кораблями. Армия... — он сделал паузу и улыбнулся, — армия, благодаря русским инструкторам, теперь лучшая в Европе после прусской. И самая оснащённая. 45 000 человек! И это не считая тех восьми тысяч русских штыков, что стоят под Лондоном и всегда готовы к действию.
В зале пронёсся одобрительный гул. Лорды переглядывались, кивали, улыбались. Ещё бы — при Ганноверах таких цифр не было и близко.
— Благодарю вас, герцог, — сказал Карл, когда шум утих. — Вы и ваши люди сделали невозможное. А теперь, господа, я хочу сказать несколько слов.
Он поднялся с трона и подошёл к краю возвышения. Жест был рассчитан точно: король не отделяет себя от подданных, он с ними наравне. Эта простота, которую Карл перенял у Петра II, работала безотказно.
— Пять лет назад, — начал он, — я вошёл в Лондон с армией, которая наполовину состояла из шотландцев, на четверть — из французов, и ещё на четверть — из русских. Меня многие считали чужеземцем, католиком, авантюристом. Мои враги кричали с каждой паперти, что Стюарты не продержатся и года.
Он сделал паузу, обводя взглядом зал.
— Они ошиблись. Как и мой предок, Карл II, мы не просто продержались. Мы сделали Англию сильнее, чем она была. Мы навели порядок в финансах. Мы укрепили армию и флот. Мы дали стране мир и процветание. И сегодня я с гордостью могу сказать: Реставрация завершилась! Стюарты пришли навсегда.
Зал взорвался аплодисментами.
Карл поднял руку, призывая к тишине.
— Но на этом мы не остановимся, — продолжал он. — В Европе война. Фридрих Прусский, наш старый враг, снова поднял голову. Он вторгся в Саксонию, угрожал Австрии, хотел перекроить карту континента под себя. И что мы видим теперь?
Он обвёл взглядом зал.
— Русские и англичане, плечом к плечу, разбили его под Тильзитом. Французы идут на Рейне. Австрийцы собирают армию. А наш корпус под командованием маркиза Грэнби уже в Германии и, соединившись с союзником, громит пруссаков! Фридрих в кольце, и кольцо это сжимается не без помощи наших солдат!
По залу пробежал одобрительный гул.
— Мы не просто наблюдаем, джентльмены. Мы воюем. И мы побеждаем. Английская кровь льётся за правое дело — и льётся не зря. Потому что если Фридрих будет разбит, Европа вздохнёт спокойно. И мы вместе с ней. Война закончится, и Британия продолжит развиваться и богатеть.
— Правильно! — закричал кто-то из задних рядов. — Бей пруссака!
Смех прокатился по залу.
— А теперь, — Карл улыбнулся, — я прошу всех пожаловать в банкетный зал. Сегодня праздник — пять лет мира и процветания. И мы будем пить за то, чтобы следующие годы были такими же.
---
После приёма, когда почётные гости разошлись, король сидел в своих личных покоях с двумя людьми, которым доверял больше всех: герцогом Бофортом и сэром Уильямом Кингом.
— Ну что, джентльмены, — сказал Карл, откинувшись в кресле и развязав жабо. — Выговорился я сегодня на год вперёд. Теперь ваша очередь. Что там в Европе на самом деле? Я ничего не преувеличил, надеюсь?
Министры переглянулись.
— Всё идёт по плану, ваше величество, — начал Бофорт. — Русские взяли Тильзит, идут на Кёнигсберг. Французы д'Эстре уже перешли Рейн. Грэнби и Апраксин скоро соединятся с ними. Фридрих в панике.
— А восемь тысяч русских, что стоят в казармах под Лондоном? — поинтересовался король.
— На месте, — ответил Бофорт. — Генерал Репнин докладывает: дисциплина отличная, жалоб нет. Солдаты даже на местных девушках начали жениться. За последний год 34 свадьбы.
Карл расхохотался.
— А вот это прекрасно! Чем больше их женится, тем меньше их захочет покинуть Британию! Не потащат же они своих жён в Россию? Ладно, с этим понятно. А что у нас с финансами?
— Тут сложнее, ваше величество, — вмешался Кинг. — Грэнби нужны средства. Его корпус воюет, а это стоит денег. Много денег.
— Сколько?
— Пока двести тысяч фунтов. Если война затянется — больше.
Карл задумался.
— Найдём, — сказал он. — Продадим что-нибудь ненужное… Или налоги поднимем. Народ поймёт — война же.
— Чтобы продать что-нибудь ненужное, надо сначала купить что-нибудь ненужное… — хмыкнул Бофорт. — А у нас денег нету.
— Продадим Людовику что-нибудь из американских колоний! — хлопнул по столу Карл. — Пусть приращивает к Луизиане! Мне не жалко! Колонии и так в копеечку влетают.
— Но они и приносят копеечку, — не согласился Кинг. — Да и что конкретно мы можем продать?
— Подумаем, — вздохнул Карл. — Дайте мне пару дней.
— Время у нас есть, — усмехнулся Бофорт.
В дверь постучали. Вошёл камердинер.
— Ваше величество, — сказал он. — Прибыл курьер из Петербурга.
— Давай сюда.
Курьер — молодой офицер в русском кавалеристском мундире — вошёл, отдал честь и вручил Карлу пакет с императорской печатью.
Король сломал печать, пробежал глазами письмо, и лицо его просветлело.
— Пётр пишет, — сказал он. — Поздравляет с победами. Говорит, что Мориц — герой, что русские идут на Кёнигсберг. И ещё... — он поднял глаза, — он предлагает укрепить союз. Женить моего Чарльза на своей свояченице.
— На какой такой свояченице? — удивился Бофорт.
— У Петра есть невестка, жена цесаревича, — пояснил Карл. — Мария-Елизавета, старшая дочь Людовика. А у той есть сестра-близнец, Генриетта-Анна. Ей семнадцать. Чарльзу двадцать. Идеальная пара.
Бофорт и Кинг переглянулись.
— Это блестящая партия, ваше величество, — сказал Кинг. — Франция, Россия, Англия — тройственный союз, скреплённый браком.
— Именно, — кивнул Карл. — Напишу Людовику. И Петру. Пусть знают, что я согласен.
Он встал и подошёл к окну. За стёклами садилось солнце, окрашивая лондонское небо в багровые тона.
— А где, кстати, Чарльз? — спросил он. — Я его сегодня не видел.
— С братьями Курляндцами, ваше величество, — ответил Бофорт. — Фридрих и Карл де Сакс опять у него в гостях. Говорят, стихи сочиняют.
— Стихи… — протянул Карл. — Поэты, а не воины. Ладно, пусть. Молодость — она такая.
Король отошёл от окна и присел на край огромного письменного стола.
— Знаете, джентльмены, — сказал он задумчиво. — Иногда я просыпаюсь ночью и думаю: а не сон ли это? Неужели мы действительно вернулись? Неужели я действительно король?
— Сон, ваше величество, — улыбнулся Кинг. — Но очень приятный.
— И главное — нескончаемый, — добавил Бофорт. — Благодаря Богу.
Карл обернулся и посмотрел на них.
— Спасибо вам, друзья, — сказал он просто. — Без вас бы ничего не было.
— Было бы, — возразил Бофорт. — Вы бы справились. Просто с нами легче.
— Легче, — согласился Карл. — Ладно. На сегодня вы свободны, джентльмены.
Некоторое время король сидел на столе и рассеянно болтал ногой.
— Поэты значит… — бормотал он. — Шекспиры Уильямы… надо бы их навестить…
Король соскочил со стола. Вскоре он оказался в восточном крыле, где поселился принц Уэльский. Став отцом в 17 лет, он почти не занимался воспитанием старшего сына. Не до того было: Стюарты пытались отвоевать свой престол. Мальчик рос как трава в поле, полностью под влиянием матери и маловменяемого брата. Политикой интересовался вяло. К войне, охоте и прочим мужским забавам особого интереса тоже не проявлял. Литература, поэзия, искусство — вот что его влекло. Месяцами он мог ходить по Лувру и Тюильри и восхищаться драгоценной коллекцией картин и статуй. А когда ему в руки попали трактаты Руссо да энциклопедия Дидро, Чарльз увлёкся современной философией. Окончательным, финальным штрихом его становления как личности стало знакомство с Вольтером… Что он упустил сына, Карл понял, только заняв британский престол, но было поздно.
Король подошёл к покоям принца Уэльского и прислушался:
Из-за двери доносились голоса — молодые, звонкие, спорящие о чём-то с жаром.
Карл приоткрыл дверь и заглянул.
В комнате, заваленной книгами, картами и почему-то шпагами, сидели трое. Фридрих, граф Саксонский — старший из братьев, — двадцатитрёхлетний красавец в гвардейском мундире, с серьёзным лицом и нахмуренными бровями, мрачно смотрел в бокал с вином. Карл де Сакс, младший, — девятнадцатилетний юноша, восторженно внимал тому, что патетично вещал принц Чарльз, — тот стоял на столе и размахивал какой-то мятой бумажкой.
— Нет, вы послушайте! — горячился Чарльз, пытаясь распрямить мятый листок. — «Свобода — это ветер, что дует в лицо тиранам! Ветер, который превратится в бурю!» Разве не прекрасно?
— У тиранов нет лиц, — мрачно заметил Фридрих. — У них морды. И ветер им в морду — это хорошо, но штык лучше.
— Фридрих! — возмутился Карл де Сакс. — Ты опять за своё! Нельзя же всё мерить штыками!
— А чем ещё мерить войну? — удивился Фридрих. — Стихами?
Чарльз захохотал.
— Фридрих, ты безнадёжен! — воскликнул он и спрыгнул со стола. — Из тебя никогда не выйдет поэта. «Штыками» и «стихами»… Какая грубая рифма!
— А из тебя — никогда не выйдет солдата, — парировал Фридрих. — Но я же не обижаюсь?
— Не выйдет… — согласился Чарльз. — Из меня и короля, наверное, не получится…
Карл III кашлянул, и трое молодых людей вскочили.
— Ваше величество! — выпалили они хором.
— Сидите, сидите, — махнул рукой Карл. — Я только посмотреть. Чем это вы тут занимаетесь?
— Стихи пишем, — смущённо признался Чарльз. — Вернее, я им читаю, а они не понимают.
— Критикуем, — уточнил Карл-младший. — Строго, но справедливо.
— И даже вино не пьёте? — с досадой поинтересовался Карл.
— Пока нет, — улыбнулся Фридрих. — Мешает восприятию.
Карл покачал головой.
— Восприятию… — повторил он. — Хорошо… Продолжайте, ваше высочество. Только к ужину не опоздайте. Мать будет волноваться. А волноваться ей сейчас нельзя.
— Не опоздает, — пообещал Фридрих. — Я прослежу.
Когда король ушёл, Чарльз повернулся к друзьям.
— Кстати, слышали? — спросил он. — Меня, кажется, женят.
— На ком? — заинтересовался Карл-младший.
— На австрийской эрцгерцогине. Марии Анне. Говорят, она умная и красивая.
— Умная — это хорошо, — заметил Фридрих. — Красивая — ещё лучше. А стихи она любит?
— Не знаю, — вздохнул Чарльз. — Надеюсь, что да.
— Если нет — научишь, — утешил его Карл-младший. — У тебя хорошо получается учить.
— Учить? — удивился Чарльз.
— Ну да. Меня же научил. И Фридриха пытался.
— Я безнадёжен, — вздохнул Фридрих.
Все рассмеялись.
---
После разговора с сыном король долго стоял в коридоре, прислонившись лбом к холодному зеркалу. Потом выпрямился и медленно побрёл к покоям королевы. Ноги были тяжёлыми, словно свинцовыми, а на душе скребли кошки.
Королева сидела в кресле у камина — длинное парадное платье, в котором она просидела весь торжественный приём, было уже сменено на лёгкий домашний халат, волосы распущены по плечам, на ногах — мягкие туфли без каблуков. Рядом на столике дымилась чашка травяного чая, но она к нему не притрагивалась — задумчиво смотрела на огонь.
При виде мужа Шарлотта встревожилась:
— Шарло? Что случилось? На тебе лица нет…
Её супруг опустился в кресло напротив и долго молчал, глядя в камин. Потом заговорил — глухо, с трудом подбирая слова:
— Я только что был у Чарльза.
— Ох… — тихо сказала Шарлотта. — Я видела, как ты направлялся к нему. Что он опять натворил?
— Натворил? — Карл горько усмехнулся. — Лучше бы он и правда что-нибудь натворил, дорогая! Подрался б на дуэли. Наставил рога герцогу Мальборо. Да даже итальянские пороки с каким-нибудь шевалье де Лорреном меня бы не расстроили. Но наш драгоценный сын ничего не творит! Он пишет стихи и размышляет. И мысли его... — он запнулся, — мысли его меня убивают. Если пять лет назад он шлялся по кабакам, пил вино и рассуждал о живописи и литературе, то теперь он читает Вольтера и Руссо и рассуждает об убийстве Цезаря!
Шарлотта подалась вперёд, взяла его за руку.
— Что ты имеешь в виду?
— Он считает, что монархия — это пережиток прошлого, — выдохнул Карл. — Что народ должен сам себя организовывать. Что короли — это... как он сказал? «Позолоченная обуза для нации». Представляешь?
Шарлотта побледнела.
— Господи, — прошептала она. — Откуда это?
— Из Парижа, — мрачно ответил Карл. — Вольтер. Его новые книги. Кто-то присылает их Чарльзу прямо из Франции. Я нашёл у него под подушкой целую стопку. «Философские письма», «Трактат о веротерпимости», ещё какую-то крамольную философскую хрень!
— Но кто?
— Не знаю, — Карл сжал кулаки. — Может, через купцов, может, через дипломатов. Может, кто-то при дворе. Я велел Бофорту тихо разузнать. Но дело не в том, кто присылает. Дело в том, что он это читает — и верит!
Шарлотта откинулась на спинку кресла, прикрыла глаза.
— Он всегда был... мечтателем, — сказала она осторожно. — С детства. Помнишь, как он в пять лет требовал, чтобы мы отпустили всех слуг на волю?
— Помню, — горько усмехнулся Карл. — Я тогда думал — вырастет, перебесится. А он не перебесился. Он вырос — и стал философом.
— Поэтом, — поправила Шарлотта.
— Какая разница? — взмахнул рукой Карл. — Поэт, философ — всё одно. Голова в облаках, а под ногами — пропасть. И этой пропасти он не видит скал на дне!
Он вскочил, заходил по комнате.
— Шарлотта, ты понимаешь? Если он станет королём с такими мыслями... он же всё развалит! Всё, что мы строили! Союзы, армию, доверие народа... Он будет слушать этих философов, этих вольтерьянцев, и развалит страну быстрее, чем любой враг.
— Тише, тише, — Шарлотта поманила его обратно в кресло. — Сядь. Выпей чаю. Успокойся.
Карл послушался, сел, но к чаю не притронулся.
— Я не знаю, что делать, — признался он. — Он мой сын. Наследник. Я не могу его лишить престола — это вызовет смуту. Но и оставить всё как есть... страшно.
Шарлотта помолчала, потом сказала задумчиво:
— А может, ему нужна твёрдая рука? Женщина с сильной волей, как у маркизы де Ментенон, которая будет рядом и направит его мысли в нужное нам русло.
Карл посмотрел на неё с надеждой.
— Ты о чём?
— О жене, — просто ответила Шарлотта. — Мы всё откладывали, всё выбирали. А может, пора решить.
— И кто же, по-твоему, справится с нашим философом?
— Генриетта-Анна Французская, — твёрдо сказала Шарлотта. — Сестра-близнец великой княгини Елизаветы. Ей семнадцать. Говорят, она живая, умная, волевая, с очень сильным характером. И при всём при этом она — дочь короля!
Карл задумался.
— Сегодня я получил письмо от императора Петра, — медленно сказал он. — Он предлагал этот брак. Я прочитал и забыл — думал, ещё сто раз обсудить успеем.
— А теперь?
— А теперь... — Карл вздохнул. — Теперь я думаю, что Пётр, может быть, предлагает идеальную партию. Генриетта — французская принцесса. При французском дворе все эти философы — Вольтер, Дидро, Руссо — как рыба в воде. Она знает, чего от них ждать. Она с ними общалась. Она их читает. Думаю, вполне способна их анализировать. И если Чарльз начнёт нести ахинею, она сможет его осадить.
— И Версаль будет доволен, — добавила Шарлотта. — Людовик давно хочет породниться с нами. А через Генриетту мы получим и Францию, и Россию — ведь её сестра замужем за наследником Петра.
— Именно, — кивнул Карл. — Петербург будет счастлив. Елизавета обрадуется, что сестра пристроена. Пётр получит ещё один якорь в нашем союзе.
Он помолчал, потом усмехнулся:
— А Вольтер, кстати, тоже будет доволен. Засрать мозги аж принцу Уэльскому!
— Перестань, — Шарлотта шлёпнула его по руке, но уже улыбалась. — Значит, решено? Чарльз и Генриетта?
— Решено, — твёрдо сказал Карл. — Завтра же напишу Петру и Людовику. Пусть готовят свадьбу.
— А Мария-Терезия? — осторожно спросила Шарлотта. — Она ведь тоже хотела породниться. Через Марию Анну.
— А Мария-Терезия получит Генриха, — усмехнулся Карл. — Её Мария Антония как раз подходит нашему младшему. По возрасту — идеальная пара. Подрастут ещё полгодика — поженим.
Шарлотта рассмеялась:
— Ты хочешь обручить младенцев?
— А почему нет? — удивился Карл. — В нашем деле главное — договориться заранее. А вырастут — сами разберутся. Кто кого будет любить и куда…
— Шарло! Какой же ты похабник и матершинник!
— Дорогая! Ты это заметила на третьем десятке лет нашего брака?
— А если они друг друга невзлюбят?
— Шарлотта, дорогая, — Карл взял её руки в свои. — Мы говорим о королевских детях. Их дело — не любить, а укреплять союзы. Любовь придёт потом. Или не придёт. Или не любовь… В любом случае Австрия будет с нами.
Шарлотта вздохнула, но спорить не стала.
— Раз ты всё уже решил, — сказала она. — Зачем же меня спрашиваешь?
— А затем, дорогая, что ты моя королева, — серьёзно ответил Карл. — И я хочу, чтобы ты была со мной согласна. Чтобы мы были вместе. Во всём. Как Людовик и Елизавета.
Она посмотрела на мужа долгим, тёплым взглядом.
— Я согласна, — сказала она тихо. — Генриетта — Чарльзу. Антуанетта — Генриху. Два союза — и Франция, и Австрия.
— И Россия, — добавил Карл.
— И Россия, — кивнула Шарлотта. Она погладила свой огромный живот. — Давай, я рожу девочку и мы выдадим её за младшего сына Петра.
Карл поднялся, подошёл к жене, поцеловал её в макушку.
— Спасибо тебе, — сказал он. — За всё. За эти долгие и непростые десятилетия, которые ты меня терпела…
— А ты ждал, что я уеду к маме? — улыбнулась Шарлотта. — Иди уже. Поговори с сыном. Обрадуй предстоящей свадьбой. Его ждут новые обязанности. Новые заботы.
— Новые заботы, — эхом отозвался Карл. — А Генриетту ждут новые стихи от будущего мужа.
— Стихи — это я переживу, — усмехнулась Шарлотта. — Главное, чтобы революцию не устроил. Где-нибудь в Уэльсе. На пробу… свергнет сам себя. Очень удобно, кстати.
Карл уже в дверях обернулся:
— Не устроит. Генриетта не даст. Если она хотя бы вполовину такая же, как её сестра… Я в неё верю.
Он вышел, а Шарлотта Орлеанская ещё долго сидела у камина, глядя в огонь и улыбаясь своим мыслям. Потом взяла чашку с шоколадом — совсем остывшим — и задумчиво произнесла в пустоту:
— Генриетта и Чарльз. Антуанетта и Генрих. Господи, помоги нашим детям понравиться друг другу. Им это понадобится.
---
Вечером Карл решил устроить «семейный поэтический вечер». Идея принадлежала, разумеется, королеве. Чарльзу, который уже неделю терроризировал своих друзей новыми стихами, эта мысль пришлась по вкусу.
В малой гостиной собрались: король, королева (которая с трудом помещалась в кресле из-за живота, поэтому легла на оттоманку), принц Чарльз, братья де Сакс (в отличие от остальных друзей принца, Фридрих и Карл не успели придумать важное занятие, которое могло бы им помешать присутствовать на чтениях), а также несколько молодых фрейлин, которые пришли построить глазки молодым курляндцам.
— Итак, — торжественно объявил принц Уэльский, открывая довольно пухлую папку шагреневой кожи, — моя новая поэма. Называется «Ода свободе».
Карл III закатил глаза к потолку, что заметили все присутствующие.
— Только без слишком длинных описаний природы, сынок, — попросил он. — А то я в прошлый раз уснул на середине и чуть не упал с козетки.
— Обещаю, — серьёзно кивнул Чарльз и начал:
— И без длинных греческих цитат! Я ни хрена не понимаю…
— Хорошо, папа…
Принц откашлялся и попытался начать.
— «Свобода — это ветер, что дует в лицо тиранам!..»
— Так всё-таки в лицо или в морду? — перебил король, вспомнив давешний спор.
Чарльз бросил на него испепеляющий взгляд.
— В лицо, папа. В лицо. Тираны — люди, у них есть лица.
— Ну, положим, у некоторых тиранов и морды бывают, — встряла королева, пряча улыбку. — Вон тот же Кромвель. Не лицо, а рыло какое-то…
— Вы мешаете, маман! — возмутился Чарльз. — Я тут, между прочим, высокое искусство представляю!
— Представляй, представляй, — примирительно сказал Карл III. — Мы молчим. Хочешь — мы выйдем и будем слушать из соседней комнаты?
Чарльз сделал вид, что не услышал, и попытался продолжить:
— «Свобода — это пламя, что жжёт сердца героев!..»
— Герои обычно бывают крайне бессердечны, — заметил Фридрих. — Вот Ахиллес, например, — ну редкостная паскуда.
Шарлотта Орлеанская в голос загоготала и с ойканьем схватилась за живот. Король вскочил с кресла и подошёл к жене.
— Фридрих! — взмолился Чарльз. — Если ты не замолчишь сию минуту, я посвящу следующую поэму тебе. И назову её «Метаморфозы солдафона».
— А что, неплохо, — оживился Карл-младший. — «Метаморфозы солдафона». Это может стать популярно. Там, так же как и у Овидия, будут сцены оргий и содомии?
Королева заткнула себе рот кружевным платком и, сделав большие глаза, посмотрела на мужа.
Фридрих насупился:
— Ну, содомия-то тут при чём?
Чарльз перевёл дух и продолжил:
— «Свобода — это песня, что поют в ночи народы...»
Король заинтересованно обернулся:
— Сынок! А что мешает народам петь днём?
Чарльз набрал в рот воздуха, чтобы ответить отцу, но в этот момент королева как-то особенно охнула, и в тишине послышалось, как что-то явственно журчит…
Король с испугом посмотрел себе под ноги.
— У меня отошли воды… — прошептала Шарлотта.
Фрейлины в голос завопили…
---
Глава 11
Глава одиннадцатая
Золотой век Версаля
Версаль, май 1756 года
Версаль в мае — это нечто такое, что надо видеть хотя бы раз в жизни, чтобы понять, почему французы считают себя избранным народом.
Парк утопал в зелени — той самой, идеально подстриженной, выверенной до последнего миллиметра зелени, над которой трудились сотни садовников. Фонтаны били, сверкая на солнце миллионами брызг, статуи античных богов белели на фоне яркой листвы, аллеи были усыпаны мелким гравием, по которому так приятно шуршать подошвами.
Дворец сиял. Тысячи окон отражали весеннее солнце, золото на воротах горело так, что глазам больно, а над главным корпусом реяло огромное королевское знамя с лилиями — знак того, что государь во дворце.
И государь был во дворце. И чувствовал себя превосходно.
Людовик XV стоял у окна своего кабинета и смотрел на парк. Ему шёл сорок седьмой год, и, глядя на него со стороны, можно было подумать, что время над ним не властно. Королю можно было дать от силы тридцать пять. Никакой седины, никаких морщин, ни грамма лишнего веса. Лишь лёгкая усталость во взгляде выдавала, что годы берут своё.
Но сегодня усталости не было. Сегодня был день, когда можно было позволить себе просто радоваться.
— Ваше величество, — раздался голос за спиной. — Доклад готов.
Людовик обернулся.
В дверях стоял статный мужчина лет пятидесяти пяти с умными, чуть насмешливыми глазами и той особенной, аристократической статью, которая выдавала в нём потомка древнего рода. Всё те же синие глаза потомка Людовика XIV, всё та же твёрдая осанка, только волосы слегка поседели да лёгкая сетка морщин легла на лицо. Одет он был строго, но с изысканной простотой — чёрный камзол, белоснежное жабо, никаких излишних украшений, только перстень с печаткой на пальце и орден Святого Духа на груди. Белоснежный парик обрамлял загорелое, не по версальской моде, лицо.
— Луи-Огюст, — улыбнулся король. — Входите. Что там у нас?
Герцог дю Мэн — теперь уже младший, ибо официально считалось, что его отец, старый герцог, давно почил в своём поместье — вошёл в кабинет и склонился в почтительном поклоне.
Год назад, когда Людовик объявил о назначении нового первого министра, при дворе произошёл переполох. Ещё бы! Все думали, что род дю Мэнов давно сошёл с политической сцены. Старый герцог, говорят, умер ещё в сорок шестом, и о нём успели забыть, а его старший сын — герцог де Домб — не любил появляться при дворе…
И вдруг — объявляется этот внук Великого короля, которого никто не знает и никогда не видел, и сразу получает высший пост!
— Кто он? Откуда взялся? — шептались в придворных кругах.
— Воспитывался вдали от двора, — с умным видом поясняли осведомлённые. — Отец хотел уберечь его от интриг. После смерти родителя в 1746 году унаследовал состояние и титулы. Он граф д’Э, принц Домбский, генерал-полковник швейцарской гвардии, губернатор Лангедока. Ну и, само собой, герцог дю Мэн. Особенно любопытным было то, что мать Луи-Огюста, вдовая герцогиня Мэнская, ещё за три года до своей смерти передала ему титулы принца Ане и графа Дрё. Говорили, что она души не чаяла в сыне и сделала всё, чтобы упрочить его положение перед уходом.
— А почему мы о нём раньше не слышали?
— А вы о многих ли слышите, что живут в своих поместьях и не лезут ко двору? — пожимали плечами посвящённые. — Он редко появляется при дворе кузена, предпочитает жить в замке Ане, который развивает неустанно.
— И что там, в этом Ане?
— О, это настоящее чудо! — оживлялись знающие. — Чтобы обеспечить водой сады Ане, он распорядился построить гидравлическую систему, которую разместили в парке имения возле реки Эр. Инженеры только диву даются. А ещё он любит охотиться в угодьях своего большого имения в графстве Э.
Слухи ходили разные. Кто-то говорил, что герцог — незаконнорождённый, но признанный; кто-то — что он вообще не дю Мэн, а просто удачно подставленная креатура российского императора; кто-то — что старый герцог жив и тайно управляет через сына. Но всё это были только слухи. А факт оставался фактом: у Франции появился новый первый министр, и дела при нём пошли на удивление хорошо.
Герцог Шуазёль, прежний первый министр, получил почётную отставку с щедрой пенсией и пожеланиями «хорошенько отдохнуть в своём поместье». Он уехал, ворча, но не смея перечить королю. А новый министр взялся за работу с такой энергией, что старые бюрократы только кряхтели и утирали пот со лбов. Придворные шептались, интриговали, строили козни — а дю Мэн работал. И результаты его работы были уже видны каждому.
— Итак, герцог, — сказал Людовик, усаживаясь в кресло. — Чем порадуете?
Луи-Огюст развернул бумаги и начал доклад.
— За истекший год доходы казны выросли на тридцать семь процентов. Торговля с колониями достигла рекордных объёмов. Марсель, Кале и Бордо завалены товарами из Америки и Индии. Наши купцы богатеют так, что скоро переплюнут английских.
— Англичане нам теперь не конкуренты, — усмехнулся Людовик. — У них там свои проблемы. С Испанией, с Голландией.
— Именно, ваше величество. Карл Третий, в отличие от Ганноверов, — наш друг и союзник. Торговля с Англией тоже выросла. Теперь они покупают у нас вино и предметы роскоши, а мы у них — сукно и станки. Взаимовыгодно.
— Хорошо. Что ещё?
— Сельское хозяйство. Урожай в прошлом году был отличный. Цены на хлеб упали, народ сыт. Крестьяне перестали роптать. В некоторых провинциях даже начали петь хвалебные песни королю. Правда, некоторые местные священники говорят, что это перебор, но мы всецело поддерживаем — пусть поют.
Людовик усмехнулся.
— Крестьяне поют? Про меня? Это что-то новое. А что именно поют?
Герцог слегка смутился.
— Хм… восхваляют вашу мужскую силу, сир… в самых вольных словах. Если не вдаваться в подробности — утверждают, что Генрих Наваррский на вашем фоне просто младенец.
Людовик расцвёл:
— Какая прелесть! Но откуда такое мнение? У меня же даже любовницы нет. Хотя королева уже напрямую мне заявила, что мне пора завести официальную фаворитку. После рождения девятого ребенка она не пускает меня в спальню. А мне… герцог… мне необходимо… И как можно чаще!
— И что вам мешает завести фаворитку, сир?
— Но я же люблю свою жену!
— Вам совершенно необязательно любить свою официальную фаворитку, ваше величество. Она как бы… эээ… для других целей предназначена…
— Хм… Вы думаете? Я обсужу с королевой… может, она что дельное посоветует?
— Это очень правильная мысль, сир!
Людовик постарался перевести разговор на другую тему:
— Так и что крестьяне? Не бунтуют?
— Бунтов не было уже два года, ваше величество. Никаких! Последний раз — в Оверни были возмущения из-за податей. Так я их отменил, и всё успокоилось.
— Отменил? — удивился король. — А казна?
— Казна от этого не пострадала, — спокойно ответил дю Мэн. — Мы ввели налоги на предметы роскоши. Богатые заплатили за бедных. Повозмущались, но куда деваться?
Людовик посмотрел на него с уважением.
— Вы удивительный человек, герцог. Я не думал, что вы так ловко считать умеете. Кольбер рядом с вами — ребенок.
— Я много чего умею, ваше величество, — усмехнулся дю Мэн. — Просто раньше не было возможности проявить себя. А теперь у меня руки развязаны.
— Ладно. Что там с войной?
— Война идёт по плану. Русские дерутся героически. Мориц Курляндский проявил себя блестяще. Маршал д'Эстре уже в Вестфалии: отбил две атаки пруссаков. Австрийцы подтягиваются в Восточную Пруссию. Думаю, к осени Фридрих окажется в кольце.
— Дай Бог, — вздохнул Людовик. — Надоел мне этот пруссак. Всё ему мало.
— Мало, — согласился дю Мэн. — Но мы его окоротим.
Король помолчал, потом спросил:
— Кстати! А как обстоят дела с оспой?
Дю Мэн просиял. Это была его гордость, его детище, то, ради чего он, собственно, и вернулся в большую политику.
— С оспой всё замечательно, ваше величество. Третий год — ни одного случая. Во всей Франции. Мы привили всех — от принцев крови до последнего нищего на Новом мосту. Янсенисты, правда, ворчали до последнего, но мы нашли общий язык и с ними. А папой инокуляции благословлены официально.
— И народ не боится?
— Сначала боялся, — признал дю Мэн. — Особенно в провинциях. Крестьяне думали, что им вживляют бесовскую силу. Пришлось отправлять миссионеров — не церковных, а медиков. Они объясняли, показывали, убеждали. Месяц за месяцем. Теперь в каждой деревне есть фельдшер, обученный вводить вакцину. И знаете что, ваше величество?
— Что?
— Крестьяне перестали умирать. Дети перестали умирать. Рождаемость выросла. Люди видят результат и теперь сами просят: «Сделайте нам инокуляцию, как у короля».
Людовик рассмеялся.
— Как у короля! Это хорошо. Это правильно. Надо, чтобы народ знал: король заботится о них.
— Именно так, ваше величество. И знаете, что ещё? Англичане теперь к нам приезжают. Те, кто может заплатить. Потому что у них оспа до сих пор косит людей пачками. Это, кстати, ещё одна статья наших доходов. Карл Третий пытается наладить инокуляцию, но у него церковь гораздо враждебнее настроена, чем у нас. Протестанты — они вообще крайне упрямые.
— Пусть приезжают, — махнул рукой Людовик. — Деньги платят — и хорошо.
— Платят, ваше величество. И немалые.
— Отлично. Значит, Франция процветает, народ сыт, оспы нет, враги дрожат. Что ещё нужно для счастья?
— Большая, здоровая семья, ваше величество, — улыбнулся дю Мэн. — Дофин у вас есть. И брат его. И внуки есть. Но...
— Но?
— Но в Европе неспокойно. Война идёт. Мало ли что случится. Надо всегда думать о будущем.
Людовик задумался.
— Вы правы, герцог. Надо думать. Но пока у нас есть вы, я спокоен.
Дю Мэн поклонился.
— Благодарю, ваше величество.
— Это всё на сегодня, герцог?
— Сир, — первый министр сделал странную паузу, — есть ещё одна новость, которая, полагаю, вас чрезвычайно заинтересует. Курьер из Лондона доставил личное послание от короля Карла.
Людовик оживился:
— От Карла? И вы молчали? Давайте сюда.
— Я хотел сделать приятный сюрприз, государь.
Король взял письмо, сломал печать и углубился в чтение. Чем дальше он читал, тем шире становилась его улыбка.
— Ну надо же, — пробормотал он наконец. — Вот это сюрприз, так сюрприз!
— Что пишет его величество? — осторожно поинтересовался дю Мэн.
— А вы не перлюстрируете почту?
— Как можно, сир? Я ж не Шуазель какой-нибудь…
— Карл, — Людовик откинулся в кресле, — предлагает нам купить часть его американских колоний.
— Купить?! — дю Мэн, обычно невозмутимый, подался вперёд. — Какие именно?
— Те, что непосредственно граничат с нашей Луизианой, — Людовик пробежал глазами письмо. — Смотрите сюда.
Он развернул на столе карту, которую Карл приложил к посланию — грубо начерченную, но достаточно подробную, чтобы понять главное.
— Вот наши владения, — Людовик провёл пальцем по течению Миссисипи. — Луизиана. А вот здесь, к востоку, английские колонии. Карл предлагает нам вот эти территории.
Палец короля указал на обширные земли между Аллеганскими горами и Миссисипи — долину Огайо и соседние земли, которые на всех картах обозначались как спорные.
— Но это же... — дю Мэн не верил своим глазам. — Это огромные территории! Это же все земли, из-за которых у нас с Англией вечные споры! Долина Огайо, западные склоны Аллеган...
— Именно, — довольно кивнул Людовик. — Карл пишет, что эти земли ему всё равно не принадлежат по-настоящему. Там живут индейцы, французские трапперы, всякий вольный народ. Английские колонисты только начинают туда просачиваться. Да и то — неохотно. Контролировать эти территории Лондону сложно и дорого.
— И он предлагает их продать?
— Продать, — подтвердил Людовик. — За вполне разумную цену. И знаете, что самое прекрасное?
— Что?
— Он предлагает включить в сделку и права на пушную торговлю с индейцами этих территорий, — Людовик прямо сиял. — Вы представляете, герцог? Вся торговля с племенами Огайо и Иллинойса — наша!
Первый министр быстро прикидывал в уме:
— Ваше величество, мы получим земли, которые считаются спорными уже полвека. По Утрехтскому миру...
— А плевать я хотел на Утрехтский мир, — перебил Людовик с неожиданной резкостью. — Утрехтский мир заключали с Ганноверами. А теперь в Англии — Стюарты. И Карл сам предлагает нам эти земли. Законно, по договору купли-продажи, с подписями и печатями. Кто посмеет оспорить?
— Испанцы могут быть недовольны, — осторожно заметил дю Мэн. — Они тоже претендуют на часть этих территорий.
— Испанцы, — усмехнулся Людовик. — Испанцы сейчас в таком положении, что будут рады, если мы просто оставим им Флориду. Тем более что мы с ними союзники. Бурбоны, всё-таки. Опять же: вы Филиппу дядя, а он дядя мне. Уладим как-нибудь.
Он встал и подошёл к большой карте, висевшей на стене.
— Посмотрите, герцог, — сказал он, водя пальцем по Американскому континенту. — Вот Луизиана. Вот Миссисипи. Если мы получаем эти земли — долину Огайо, западные склоны Аллеган, — то наши владения становятся сплошными от Великих озёр до Мексиканского залива. Никаких английских колоний между нашими землями! Только индейцы, которые будут торговать с нами.
— Это изменит всё, — тихо сказал дю Мэн. — Это сделает Францию величайшей державой Нового Света.
— Именно, — Людовик повернулся к нему, глаза его горели. — Именно поэтому мы должны согласиться. Немедленно. Пока Карл не передумал.
— А цена?
— Цена смешная, — усмехнулся король. — Карлу сейчас нужны деньги на армию и на подарки своим шотландцам, чтоб они сидели тихо. Он просит сумму, которую мы легко можем выплатить из казны за год-два. А взамен даёт нам половину континента.
Людовик сделал паузу и хитро прищурился:
— Но это ещё не всё. Карл Стюарт предлагает не просто сделку, а союз. Настоящий, скреплённый кровью.
— Брак? — догадался дю Мэн.
— Именно. Он хочет женить своего старшего сына, принца Уэльского Чарльза, на нашей Генриетте.
— На Генриетте-Анне Французской? — дю Мэн даже присвистнул.
— На ней самой, — кивнул Людовик. — Карл пишет, что его наследник — мальчик с поэтической душой, немного вольтерьянец, и ему нужна твёрдая рука. А Генриетта у нас девушка с характером. Мягко говоря. Думаю, они отлично поладят.
— Главное, чтоб она не стала его бить… — начал дю Мэн.
— Ну что вы такое говорите, герцог! — перебил Людовик. — Отправим её в Лондон с подобающей свитой. Пусть знают, что французская принцесса — это не подарок, а союзник. И Петербург будет рад — Елизавета обрадуется, что сестра пристроена так удачно.
Дю Мэн быстро прикидывал в уме:
— Значит, мы получаем земли в Америке, брак с наследником английского престола, династический союз с Англией и довольного Петра в придачу. За одну сделку.
— И всё это за деньги, которые у нас есть, — добавил Людовик. — Неплохо, а?
— Гениально, ваше величество. Просто гениально.
Дю Мэн замолчал, явно что-то обдумывая.
— Сир, — сказал он наконец, — это, конечно, гениальная сделка. Но нам нужно быть осторожными. Английские колонисты могут взбунтоваться, если узнают, что их король продаёт земли, на которых они уже претендуют.
— Пусть бунтуют, — махнул рукой Людовик. — Если им что-то сильно не понравится, они всегда могут в любой момент собраться и уехать на земли британской короны. А дальше это уже проблемы Карла, не наши. Насильно мы никого удерживать не будем.
Он хитро прищурился.
— Вы думаете, — герцог невольно улыбнулся, — о том, чтобы в будущем...
— Я думаю, герцог, о том, что будущее надо готовить заранее, — перебил Людовик. — А пока — пишите ответ Карлу. Пишите, что мы согласны. Что мы счастливы. Что мы высылаем деньги и людей для размежевания границ. Что принцесса Генриетта в ближайшие недели отправится в Лондон. И что мы никогда не забудем его дружбы.
— Сию минуту, ваше величество.
— И ещё, — добавил Людовик, когда дю Мэн уже взялся за перо. — Пригласите ко мне Вольтера. Пусть он напишет что-нибудь... ну, вы понимаете. О том, как мудрые монархи расширяют свои владения мирным путём, без войн и кровопролития. Не то что некоторые прусские короли, на которых мы не станем показывать пальцем… Пусть это будет что-нибудь эдакое… Для истории.
— Для истории, — понимающе кивнул Луи-Огюст.
— Именно. — Людовик снова улыбнулся, глядя на карту. — Для неё, любимой.
Когда дю Мэн вышел, унося подписанное королем послание, Людовик долго стоял у карты, разглядывая огромные пространства, которые вот-вот должны были стать французскими. Потом тихо рассмеялся и прошептал:
— Карл, Карл… Ну и голова у тебя! Продать то, что не ты с таким тщанием собирал для короны, и получить за это деньги. Гениально. Просто гениально.
---
Когда Людовик прошёл в малые покои королевы, Елизавета сидела у окна с книгой — двенадцатый (последний на данный момент) том энциклопедии Дидро, который она читала с неподдельным интересом. При виде мужа она отложила книгу и улыбнулась.
— Ну как? — спросила она. — Первый министр радует?
— Радует, — кивнул Людовик, целуя её руку и опускаясь в кресло напротив. — Тридцать семь процентов роста доходов. Оспы нет. Крестьяне поют. И это ещё не всё.
— Не всё? — Елизавета подалась вперёд, чувствуя, что муж принёс что-то важное.
— Карл Стюарт прислал письмо, — Людовик выдержал театральную паузу. — Он предлагает нам купить часть его американских колоний.
— Купить? — изумилась королева. — Британия продаёт свои земли?
— Не все, конечно, — усмехнулся Людовик. — Только те территории, которые непосредственно граничат с нашей Луизианой. Долину Огайо, земли за Аллеганскими горами — всё, что между нашими владениями и английскими колониями.
Он развернул на столике карту, приложенную к письму.
— Смотри сюда. Вот наши земли вдоль Миссисипи. А вот это — спорные территории, из-за которых мы полвека ссорились с Ганноверами. Карл предлагает отдать их нам. Законно, по договору купли-продажи, с подписями и печатями.
Елизавета вглядывалась в карту, и глаза её разгорались.
— Луи, это же... это же огромные пространства!
— Именно, — довольно кивнул король.
— А цена?
— Смешная, — усмехнулся Людовик.
Елизавета покачала головой, не веря своему счастью.
— Но это ещё не всё, — добавил Людовик, и в глазах его заплясали лукавые огоньки. — Карл предлагает не просто сделку. Он предлагает династический союз.
— Брак?
— Брак, — подтвердил Людовик. — Его старший сын, принц Уэльский Чарльз, просит руки нашей дочери.
— Которой? У нас их пять!
— Старшей, естественно.
— Генриетты?! — Елизавета даже привстала. — Нашей Генриетты?
— Её самой, дорогая.
Елизавета всплеснула руками:
— Людовик! Это же... это же... Господи, я так рада! Генриетта станет принцессой Уэльской, а потом — королевой Англии! Наша дочь — королева Англии!
— Наша дочь — королева Англии, — повторил Людовик, наслаждаясь её восторгом. — И мы получаем половину континента в придачу.
— А Петербург! — спохватилась Елизавета. — Лизонька будет в восторге! И Петруша доволен.
— Будет, — заверил Людовик. — Я уже велел отправить курьера в Петербург. Пусть знают, что мы не забываем о родне.
Елизавета вскочила, подбежала к мужу и обняла его:
— Ты гений! Просто гений!
— Я знаю, — скромно потупился король, довольно ухмыляясь. — Но без тебя ничего бы этого не было.
— Без меня? — удивилась она.
— Ты привела Брюса к постели умирающего мальчика, — напомнил король. — Ты уговорила меня привиться. Ты настояла на том, чтобы позвать дю Мэна. Без тебя я бы сидел в этом дворце, бездарно растрачивая свои годы, и слушал, как придворные шепчутся за моей спиной, какая я бездарность… А теперь я — властелин половины Европы и скоро буду властелином половины Америки.
Елизавета уткнулась ему в плечо, но вдруг замерла и отстранилась. На лице её появилось странное выражение — смесь гордости и беспокойства.
— Луи, — сказала она медленно. — Ты уверен, что это хорошая идея?
— Что именно? — не понял король.
— Генриетта и этот... принц Чарльз. При дворе говорят, он поэт, мечтатель, чуть ли не вольтерьянец. А наша дочь... — Елизавета замялась, подбирая слова. — Ты же знаешь нашу Генриетту.
Людовик нахмурился:
— Что значит — знаю?
— Она серьёзная, Людовик. Очень серьёзная. Высокообразованная. Строгая. Властная. Когда она смотрит на провинившихся слуг, те готовы сквозь землю провалиться. Даже я иногда ловлю себя на мысли, что перед ней хочется вытянуться во фрунт, как перед гвардейским генералом.
— Ну... — протянул Людовик неуверенно. — Она в мать пошла.
— В меня? — Елизавета фыркнула. — Я, милый, только притворяюсь строгой. А она... она вся в деда. В Петра Великого.
— В Петра? — Людовик даже поперхнулся.
— Именно. Та же железная хватка, та же уверенность в своей правоте, тот же взгляд, от которого у подчинённых поджилки трясутся. Ты думаешь, почему дю Мэн так быстро согласовал все вопросы о реставрации Тюильри? Она ему просто сказала: «Герцог, это надо сделать» и сверкнула Петровским взглядом. Ну и он сделал. Без лишних вопросов.
Людовик задумался. Он вспомнил, как на прошлой неделе Генриетта зашла к нему в кабинет и подробно доложила ему о финансовых растратах герцога Орлеанского. Он тогда ещё удивился — откуда у семнадцатилетней девушки такая деловая хватка?
— И ты думаешь... — начал он.
— Я боюсь, — перебила Елизавета, — что наш поэт-жених может просто не выдержать такого напора. Представляешь: он пишет очередную оду против тирании, а она заходит и говорит: «Чарльз, прекрати страдать ерундой. Пора сверять налоги».
— Ну... может, оно и к лучшему? — неуверенно предположил Людовик. — Ему же нужна твёрдая рука?
— Твёрдая, — кивнула Елизавета. — А не железная. А наша Генриетта — она железная. Что, если она начнёт его... ну... воспитывать? Причём публично?
— Думаешь, станет лупить? — усмехнулся Людовик.
— А почему нет? — Елизавета развела руками. — Ты помнишь, как она в феврале расквасила нос принцу Конти? А тот всего лишь как-то не так ей улыбнулся. Пётр Великий, говорят, своих министров дубинкой учил уму-разуму. Что, если Генриетта унаследовала не только взгляд, но и методы?
Людовик представил картину: его дочь, с тем самым ледяным взглядом, что был ей свойственен при плохом настроении, заносит руку над бедным принцем, который только что написал очередную оду свободе.
— Боже мой, — выдохнул он. — А что, если он ей стихи посвящать начнёт? Она же его за это... того?
— За это, может, и не того, — вздохнула Елизавета. — Но если он попробует пофилософствовать за ужином о вреде монархии — берегись.
Они переглянулись и вдруг расхохотались оба — громко, заливисто, до слёз.
— Бедный Чарльз! — простонал Людовик, вытирая глаза. — Он ещё не знает, какой сюрприз его ждёт! Хотя сюрприз ждёт и короля Карла, думаю.
— Бедная Генриетта, — парировала Елизавета. — Ей придётся учить этого мечтателя реальной жизни.
— Зато союз с Англией будет крепким, — философски заметил Людовик. — Если Генриетта возьмёт бразды правления в свои руки, Чарльз быстро забудет о вольтерьянстве.
— Или напишет об этом поэму, — усмехнулась Елизавета. — «Ода железной леди».
— Я бы прочитал, — признался Людовик.
— Я тоже, — кивнула королева.
Они снова рассмеялись, но в смехе этом слышалась не только ирония, но и гордость. Их дочь — не просто красавица, не просто принцесса из рода Бурбонов. Она — наследница великого деда, и Англия ещё узнает, что такое настоящая русская (под версальским соусом) школа управления.
— Ладно, — сказала Елизавета, успокаиваясь. — Пусть сами разбираются. В конце концов, это их жизнь.
— Их жизнь, — согласился Людовик. — И их любовь. Будем надеяться, что Генриетта не сразу начнёт с дубинки.
— Будем надеяться, — эхом отозвалась Елизавета.
Она обняла мужа и поцеловала в губы. Людовик радостно откликнулся на поцелуй, который вышел длинным и сладким.
Они стояли обнявшись, глядя в окно на сияющую гладь Большого канала, в котором плескалось солнце. В парке щебетали птицы, а где-то вдалеке — то ли садовники, то ли просто радующиеся весне люди — напевали какую-то мелодию.
— Слышишь? — тихо спросила Елизавета. — Поют.
— Слышу, — улыбнулся Людовик. — При моём прадеде садовники не пели. Работали молча.
— При твоём прадеде вообще всё было по-другому, — мягко сказала она. — А теперь новое время. Наше время.
— Наше время, — согласился король.
И они стояли так долго-долго, слушая, как поют крестьяне в саду, и думая каждый о своём — но оба об одном: о счастье, о детях, о великой Франции, которая простирается теперь от Парижа до далёких американских лесов, где скоро зазвучит французская речь, где будут строиться французские города, где дети их детей будут править огромными пространствами.
— Знаешь, Лизонька, — сказал Людовик задумчиво. — Иногда мне кажется, что мы живём в сказке.
— В сказке? — переспросила она.
— В самой настоящей. Где колдуны спасают императоров, драконы летают над городами, а короли дарят друг другу полконтинента.
— И где крестьяне поют, — добавила Елизавета.
— И где крестьяне поют, — согласился Людовик. — Это главное.
Он обнял жену, и они долго стояли так, глядя в окно на сияющий Большой Канал.
---
В это же время в своих покоях герцог дю Мэн принимал гостя.
Гостем был не кто иной, как Вольтер — знаменитый философ, писатель и главный сплетник Европы. Он только что вернулся из очередного путешествия — на этот раз из Германии, где вблизи наблюдал за военными действиями.
— Месье Вольтер, — приветствовал его первый министр. — Рад видеть вас в добром здравии. Как прошло путешествие?
— Ужасно, ваша светлость, — ответил Вольтер, усаживаясь в кресло и принимая из рук лакея чашку шоколада. — Точнее — ужасно интересно. Ваша светлость, Фридрих — гениальный полководец, но ужасный человек. Он цитирует Лукреция в подлиннике между двумя сражениями и при этом отдаёт приказы, от которых у нормальных людей волосы дыбом встают. Раз! — и вербовщики рыщут по всей Европе, хватают парней ростом под два метра, тащат в Пруссию силой, даже из нейтральных земель. Два! — и город, который не сдаётся, стирают с лица земли вместе с жителями, как Дрезден. Три! — и вчерашние пленные саксонцы встают в строй против своих же. При этом он требует, чтобы солдат боялся палки капрала больше, чем неприятельской пули. «Никто не должен рассуждать!» — его любимое правило. А вечером достанет из футляра флейту, сыграет сонату, напишет философский трактат и, похлопав глазами, удивится, почему его называют тираном. Гениальность и жестокость в нём переплелись так, что не распутать.
— Вы были у него?
— Был. Даже обедал. Он кормит отвратительно, ваша светлость. Солдаты едят лучше. А стихи, которые он мне читал... — Вольтер закатил глаза. — Я, конечно, похвалил, но врать пришлось так, что до сих пор стыдно.
Дю Мэн усмехнулся.
— А что наши? Как воюют?
— Наши? — Вольтер оживился. — Наши — молодцы. Маршал д'Эстре, правда, медлителен, как мёртвая черепаха, но с ним Мориц Курляндский. Этот мальчик — гений. Чистый гений. Если бы не он, русские уже проиграли бы под Гросс-Егерсдорфом.
— А русские выиграли?
— Выиграли! — воскликнул Вольтер. — Я что — опередил официальные донесения?! Фридрих разбит. Не окончательно, но очень чувствительно. Теперь он отступил, перегруппировывается. А русские идут на Кёнигсберг. И остановить их некому. Англичане с ними. И д'Эстре, само собой, хоть и прибыл к шапочному разбору.
Дю Мэн просиял.
— Это отличная новость! Надо немедленно доложить его величеству.
— Успеете, ваша светлость. Я ещё не успел никому рассказать. Вы первый.
— Благодарю, месье Вольтер. Чем могу отблагодарить?
Вольтер задумался, потом хитро прищурился.
— А знаете, ваша светлость, — сказал он, — пожалуй, есть одна вещь… Я пишу книгу. О нашем времени, о войне, о королях, о графе Брюсе… в общем, обо всём. И мне бы очень пригодился доступ к вашим архивам. К тем, что касаются инокуляции.
Дю Мэн нахмурился.
— Это государственная тайна, месье Вольтер. Но я спрошу его величество.
— Знаю, — легко согласился философ. — Но я никому не расскажу. До поры. А когда расскажу — вас уже не будет. А короля Людовика Пятнадцатого тем более. Так почему бы не оставить потомкам правду?
Дю Мэн долго смотрел на него, потом вздохнул.
— Я очень сомневаюсь, господин Вольтер, что вы переживете как меня, так и его величество… — насмешливо проговорил он. — Если его величество разрешит, я дам вам доступ. Но с условием: вы покажете мне рукопись, прежде чем отдавать в печать.
— Договорились, — кивнул Вольтер. — Честное слово философа.
— Много ли стоят честные слова философов? — усмехнулся дю Мэн.
— Не меньше, чем честные слова министров, — парировал Вольтер.
Они рассмеялись, крайне довольные собой и собеседником.
---
После того, как Вольтер откланялся, Луи-Огюст долго сидел в задумчивости.
Всё шло хорошо… Даже слишком хорошо. Франция процветала, врагов не было видно, народ был сыт, здоров и жил в достатке. Но где-то в глубине души шевелился червячок сомнения.
Слишком хорошо — значит, жди беды. Но вот откуда она может прийти?
Он вспомнил своего отца, Людовика XIV. Тот тоже долгое время думал, что всё идёт хорошо. А потом начались бесконечные войны, голод, страшные болезни скосили его потомков. И он устал. Устал настолько, что просто ушёл…
— Не дай Бог, — прошептал старый принц. — Не дай Бог, чтобы это повторилось.
Он перекрестился и вернулся к документам.
---
Вечером в Версале был бал.
В Зеркальной галерее, освещённой тысячами свечей, кружились пары. Дамы в роскошных платьях, кавалеры в расшитых золотом камзолах, музыка, смех, аромат духов — всё это создавало ту неповторимую атмосферу, ради которой люди со всей Европы стремились попасть ко двору французского монарха.
Людовик и Елизавета сидели на возвышении, наблюдая за танцующими. Рядом с ними — дофин Луи-Пьер с супругой, Марией-Жозефой Саксонской, и их дети.
Старший, Луи-Огюст, которому уже исполнилось двенадцать, с важным видом обсуждал что-то с младшим братом, Луи-Станисласом. Тот, десятилетний, слушал с таким выражением, будто решалась судьба мира. Семилетний Карл захотел спать, и его увели в детскую.
— Хорошие у нас внуки, — сказала Елизавета мужу, оторвавшись от созерцания мальчишек.
— Хорошие, — согласился Людовик. — Особенно Луи-Огюст. Из него выйдет толк.
— Выживет ли? — вздохнула королева. — Столько болезней вокруг... его старшие братья…
Елизавета скорбно замолчала.
— У нас нет болезней, — напомнил Людовик. — Вакцины работают. Дети защищены. Оспа, корь — это теперь в прошлом.
— Слава Богу, — перекрестилась Елизавета.
В этот момент к ним подошёл герцог дю Мэн, сияющий, как начищенный золотой луидор.
— Ваше величество! — воскликнул он, забыв о придворном этикете. — Победа! Фридрих разбит под Гросс-Егерсдорфом! Русские идут на Кёнигсберг!
Зеркальная галерея замерла, словно по волшебству. Оркестр замолчал. Повисла тишина.
Людовик, только что лениво следивший за танцующими, вдруг выпрямился, словно пружина. Его чёрные, ещё минуту назад сонные от скуки глаза, вспыхнули живым огнём.
— Повторите, герцог! — потребовал он, и голос его прозвучал так, что ближайшие придворные невольно отступили на шаг.
— Гросс-Егерсдорф, ваше величество! — Луи-Огюст сиял. — Генерал Мориц Курляндский разбил армию Фридриха наголову! Восточная Пруссия открыта, дорога на Кёнигсберг свободна! Немцы в панике!
Король слушал, и с каждым словом лицо его менялось. Сначала недоверие, потом изумление, потом — радость, такая искренняя и полная, какой на его лице при дворе не видели уже много лет.
— Господи, — выдохнул Людовик. — Неужели?
— Истинная правда, ваше величество, — дю Мэн протянул ему депешу. — Гонец только что с дороги, грязный как чёрт, едва на ногах стоит. Русские взяли тридцать пушек, двадцать знамён, пять тысяч пленных. Герцог Курляндский — герой!
Людовик пробежал глазами донесение, перечитал, снова поднял глаза на дю Мэна — и вдруг расхохотался. Громко, по-мальчишески, запрокинув голову.
— Господа! — крикнул он, обращаясь к замершим придворным. — Фридрих, наш «философ на троне», который мечтал сожрать Европу, получил по носу! Русские мальчишки разбили его генералов! Мориц, который ещё вчера был просто «сыном знаменитого отца», сегодня стал легендой!
Зеркальная галерея взорвалась криками радости.
— Да здравствует король! — закричали придворные. — Да здравствует Франция! Да здравствует союз!
Кто-то бросился к музыкантам, и через минуту оркестр грянул туш. Дамы повскакивали с мест, кавалеры обнимались, забыв о придворной чопорности. Даже старый герцог де Ришельё, в видавшем виды старомодном парике, хлопал в ладоши, как мальчишка.
Людовик подождал, пока шум немного стихнет, и подошёл к дю Мэну.
— Герцог, — сказал он громко, чтобы слышали все. — Вы сделали невозможное. Франция обязана вам своим процветанием.
— Я только выполнял свой долг, ваше величество, — поклонился дю Мэн.
— Нет, — Людовик положил руку ему на плечо. — Не скромничайте. Это вы с королевой настояли на союзе с Россией. Это вы убедили меня послать войска. Это вы день и ночь работали, чтобы казна могла содержать армию. Без вас мы бы сейчас не праздновали, а дрожали перед Фридрихом.
— Ваше величество, я...
— Я знаю, что говорю, — перебил Людовик. И повысил голос. — И я хочу, чтобы все здесь знали: Франция процветает не только потому, что у вас хороший король. А потому, что у нас есть такие министры, как вы.
Он снял с пальца перстень с бриллиантом — тот самый, что носил ещё его прадед — и протянул дю Мэну.
— Возьмите. Это вам. За верную службу.
Зал снова взорвался аплодисментами. Дю Мэн, обычно невозмутимый, растерянно смотрел то на перстень, то на короля.
— Но, ваше величество, это же фамильная драгоценность...
— Вот именно, — усмехнулся Людовик. — Фамильная. А вы — моя семья. Так что берите и не спорьте.
Дю Мэн принял перстень, поцеловал руку короля и отступил на шаг, явно тронутый до глубины души.
А в Зеркальной галерее уже гремел новый туш, и придворные наперебой поздравляли друг друга с победой, словно это они сами, не жалея жизни, сил и здоровья, разбили пруссаков под Гросс-Егерсдорфом.
---
А где-то далеко, за тысячи вёрст от сияющего огнями Версаля, высоко в Альпах, там, где даже летом царит холодное безмолвие, а ночью звёзды кажутся такими близкими, что, кажется, протяни руку — и достанешь, сидел на камне человек.
Молодой и красивый, лет тридцати, с гладкой кожей, длинными, тёмными, чуть волнистыми волосами, развеваемыми лёгким горным ветерком, и глазами такого глубокого синего цвета, что в них, казалось, отражалось само небо. На нём, поверх элегантного, но простого камзола, был накинут длинный тёплый плащ из грубой шерсти — единственная уступка горному холоду, который не брал его уже не одно десятилетие.
Он сидел на самом краю уступа, откуда открывался вид на бескрайнюю долину, укрытую ночной мглой. Где-то там, внизу, мирно спали люди в маленьких деревушках, не ведая, что над ними, на высоте, недоступной даже самым смелым охотникам, кто-то наблюдает за звёздами.
Ибо молодой человек смотрел не в долину.
Его взгляд был устремлён в небо — туда, где среди мириада холодных далёких огней горели те, что он знал с детства. Орион, поднимающий свой меч над горизонтом. Кассиопея, застывшая в своём вечном вращении вокруг полюса. Полярная звезда, неизменная, как сама вечность.
Но видел он не только звёзды.
Молодой человек, который сам когда-то носил имя звезды, смотрел в ночное небо и видел гораздо больше, чем простые смертные. Каждая звезда для него была не просто точкой света, а окном — окном в те места, где жили его потомки, его кровь, его продолжение.
Вон там, чуть левее Ориона — Версаль. Он видел его так ясно, будто стоял на балконе собственного дворца. Зеркальная галерея, сияющая огнями. Толпа придворных, танцующих в честь победы. Его правнук, который только что подарил его сыну фамильный перстень. Перстень, когда-то принадлежавший ему…
— Молодец, сынок, — прошептал синеглазый незнакомец, глядя сквозь пространство и время. — Молодец…
А вон там, дальше, почти за горизонтом — Петербург. Город, построенный на болотах, как и Версаль, созданный волей его великого современника, которого он никогда не видел, но о котором много слышал. Там, в Зимнем дворце, в чреве его праправнучки спал маленький мальчик, его волшебный потомок, в котором будет течь его кровь и кровь величайшего дракона вселенной. Синеглазый смотрел на него с особой нежностью — ведь этот мальчик был надеждой, связью между мирами.
А вон там, совсем далеко, у самого края ночной горы — Лондон. Там тоже была его кровь, хотя и очень далёкая. Стюарты, вернувшиеся на трон, и их дети, которые скоро породнятся с его праправнучкой.
— Внуки, правнуки, праправнуки, — тихо перечислял синеглазый. — И все — мои. Все — часть меня.
Он улыбнулся — той самой улыбкой, которой когда-то улыбался всему миру из Зеркальной галереи, будучи ещё королём. Но теперь в этой улыбке не было ни тени высокомерия — только тихая, спокойная радость.
Рядом с ним, на камень чуть пониже, присела девушка с серебряными волосами, струящимися по плечам, словно живое серебро. Эльфийка с глазами цвета горных озёр — его спутница в мире, где время текло иначе.
— Ты опять смотришь туда? — спросила она тихо.
— Смотрю, — ответил Людовик, не оборачиваясь.
— Что ты видишь сегодня?
— Победу, — просто сказал он. — Моего правнука. Он ликует. Вижу русского генерала — потомка русского царя. Он разбил врага, который хотел уничтожить всё, что я строил. Франция спасена. Европа спасена. И всё это — без меня.
— Ты грустишь?
— Нет, — покачал головой синеглазый. — Я рад. Понимаешь, я всю жизнь думал, что без меня всё рухнет. Что я — единственный, кто может удержать этот мир на краю пропасти. А оказалось, что они справляются сами. Даже лучше, чем я.
— Это хорошо?
— Это прекрасно, — ответил он. — Это значит, что я могу быть спокоен. Что моя кровь не исчезнет, не растворится, не пропадёт. Она будет жить. Внуки, правнуки, праправнуки — будут жить долго, очень долго. Некоторые — вечно, пока не устанут и не придут ко мне.
Она взяла его за руку. Её пальцы были прохладными, гладкими, словно из полированного камня.
— Пойдём, — сказала она. — Здесь холодно. И грустно. Я чувствую дыхание смерти. Давай вернёмся туда, где всегда радость и вечная молодость.
— Иди, — ответил он. — Я ещё немного посижу. Мне там слишком скучно, чтоб хотеть вернуться так быстро… Я хочу смотреть, как они там... радуются… Живут…
Она кивнула, поднялась и бесшумно исчезла, переступив едва заметную, светящуюся синим грань, в мире, навсегда закрытом для людей. Наблюдатель остался один.
А потом его взгляд скользнул южнее, туда, где за Пиренеями лежал Мадрид — город, которого он никогда не видел, но помнил так ясно, словно прожил там десятки лет.
Там, в Эскориале, среди мрачных гранитных стен, построенных ещё кошмарным ублюдком Филиппом Вторым, сидел перед огромным зеркалом его внук. Филипп Пятый, король Испании, основатель испанской ветви Бурбонов. Старик, которому исполнилось 72 года, с ужасом смотрел в зеркало и видел молодого и красивого мужчину. Уже сорок лет выглядел он... всё так же. Всё то же молодое лицо, те же синие глаза — такие же, как у деда. Только в этих глазах давно уже не было огня…
Филипп вздохнул, взял кисточку и начал рисовать на лице морщины.
Наблюдатель смотрел на него сквозь пространство и время и видел каждый жест, каждую деталь.
Закончив, изрядно состарившийся Филипп сидел в кресле у окна, глядя пустыми глазами на застывший парк. Этот человек давно ничего не хотел… ни любви, ни богатств, ни власти, ни, тем более, вечности! Этот человек хотел смерти, а она не приходила.
Вечная молодость, которую он ненавидел. Вечная жизнь, которая стала для него проклятием.
— Бедный мой мальчик, — прошептал наблюдатель, глядя на внука. — Ты тоже это чувствуешь. Тяжесть короны, которую нельзя сбросить. Власть, которая не приносит радости. Вечность, которую не с кем разделить.
Филипп не двигался. Он сидел так часами, день за днём, год за годом. Королева Изабелла давно привыкла, министры давно перестали удивляться. Король Испании смотрел в окно и ждал. Ждал чего-то, чего сам не мог объяснить. Может быть, смерти, которая не приходила. Может быть, покоя, которого он никогда не знал.
— Прости меня, — тихо сказал синеглазый, и в голосе его впервые за много десятилетий прозвучала горечь. — Я не знал, что с тобою будет так. Я думал, что даровал тебе вечность, а оказалось… оказалось, что я подарил тебе одиночество.
Он смотрел на внука, и в глазах его стояла такая тоска, какой не видел никто — ни придворные, ни семья, ни вечно весёлые вечные эльфы. Тоска отца, который не может помочь своему ребёнку. Тоска бессмертного, который видит, как его бессмертие убивает тех, кого он любит.
Филипп вдруг вздрогнул, словно почувствовав что-то. Медленно повернул голову, посмотрел в окно, на север, туда, откуда пришёл этот странный, необъяснимый зов.
— Дедушка? — прошептал он одними губами.
И вдруг услышал ответ. Не ушами — всем существом, той древней связью, которая существовала между теми, в ком текла эта древняя кровь.
— Я здесь, мальчик мой.
Филипп вздрогнул, привстал в кресле, вглядываясь в пустоту. Перед ним никого не было, но голос звучал так ясно, будто дед стоял за его спиной.
— Ты... ты видишь меня? — спросил он.
— Вижу. Как и ты меня — чувствуешь.
— Я брежу? Я давно чувствую, что схожу с ума…
— Нет, Филипп. Ты действительно слышишь меня.
Король Испании опустился обратно в кресло. Руки его дрожали.
— Зачем? — спросил он глухо. — Зачем ты смотришь? Чтобы ещё раз увидеть, во что превратилась эта твоя «вечность»?
— Я смотрю, потому что люблю тебя, — тихо ответил синеглазый. — Потому что ты мой внук. Моя кровь.
— Кровь, — горько усмехнулся Филипп. — Ты говоришь о крови. А знаешь, что это значит — иметь твою кровь? Знаешь, каково это — сидеть здесь, в этом проклятом, кошмарном, унылом дворце, день за днём, год за годом, десятилетие за десятилетием, и чувствовать, как время течёт сквозь пальцы, как вода? Все уходят. Жена, дети, министры, слуги — все уходят. А ты остаёшься. Вечно молодой. Вечно живой. Вечно один.
Дед молчал.
— Ты считал, что одаряешь меня бессмертием, — продолжал Филипп, и голос его дрожал. — Но ты подарил мне ад. Самый настоящий ад. Я устал, дедушка. Устал править, устал притворяться, устал рисовать себе морщины, устал смотреть в эти пустые глаза придворных, которые знают, что я переживу их всех. Я хочу уйти. Я хочу покоя.
— Я знаю, — тихо сказал Людовик. — Я тоже через это прошёл.
— Ты? — Филипп поднял глаза к небу, словно пытаясь угадать, где сейчас его дед. — Ты ушёл! Ты сбежал! Бросил корону, бросил Францию, бросил всех! Оставил всё разгребать пятилетнему мальчишке и восьмидесятилетней бабке! А я? Я не могу. Испания без меня рухнет. Бурбоны без меня потеряют трон. Я пытался всё отдать сыну, но его унесла оспа… Я в ловушке, дедушка. В ловушке из собственной крови.
— Прости меня, — голос синеглазого дрогнул. — Я не знал. Я думал... я думал, что дарю тебе силу. А оказалось — проклятие.
— Прости, — эхом отозвался Филипп. — Легко сказать «прости». А что мне делать с этими годами? С этой вечностью?
Дед некоторое время помолчал, потом ответил:
— Терпи.
— Что?!
— Терпи, — повторил синеглазый. — Я знаю, это звучит жестоко. Но другого выхода нет. Мы не можем умереть, Филипп. Я пробовал. Веришь, пробовал. В первые годы после ухода из Версаля я искал смерти. Бросался со скал, заходил в ледники, голодал — ничего. Нас создали иначе. Мы просто... не умираем. Старение идёт очень медленно, да и то не у всех.
Филипп закрыл глаза.
— Тогда дай мне забвение, — прошептал он. — Сделай так, чтобы я не чувствовал. Чтобы я мог сидеть здесь, смотреть в окно и ничего не ощущать. Ни тоски, ни боли, ни этой проклятой пустоты.
— Этого я тоже не могу, — голос синеглазого был полон боли. — Но я могу дать тебе надежду.
— Надежду? На что?
— Там, на севере, скоро родится мальчик, — тихо сказал синеглазый. — Мой прапраправнук. В нём смешалась наша кровь и кровь дракона. Он будет другим. Он сможет любить и не терять. Сможет править и не уставать. Он — мост между мирами. И однажды, когда он вырастет, он, может быть, найдёт способ помочь таким, как мы.
Филипп молчал, переваривая услышанное.
— Дракон? — переспросил он наконец. — Ты говоришь о тех существах из легенд?
— Легенды не всегда врут, — усмехнулся его дед. — Мы — тоже существа из легенд. Этот мальчик — надежда. Для всех нас. Для тебя, для меня, для тех, кто обречён на вечность, но не в состоянии её выносить. Только дождись его. Потерпи.
— Долго?
— Не знаю. Может, двадцать лет. Может, пятьдесят. Но он придёт. Я обещаю.
Филипп долго сидел неподвижно, глядя в одну точку. Потом медленно кивнул.
— Хорошо, — сказал он. — Я подожду. Но если ты обманул меня...
— Я никогда тебя не обманывал, — перебил синеглазый. — Ни тогда, когда давал тебе корону, ни сейчас. Верь мне, внук. Верь и терпи.
Филипп не ответил. Он снова уставился в окно, на застывший парк, на серое небо, на бесконечную череду дней, которая ждала его впереди. Но теперь в его глазах появилось что-то новое. Крошечная искорка надежды.
— Двадцать лет, — прошептал он одними губами. — Пятьдесят. Я подожду.
А высоко в горах тот, который когда-то был Людовиком XIV, медленно поднялся с камня, на котором сидел. Эльфийка, появившаяся бесшумно, взяла его за руку.
— Тяжело? — спросила она.
— Тяжело, — признался он. — Но я должен был это сказать. Он должен был знать.
— Ты дал ему надежду? Но ведь ты не можешь знать наверняка.
— Надежду, — кивнул Людовик. — Это всё, что я могу дать.
Они повернулись и перешли за грань, в мир, где время не властно, оставив за спиной звёзды, горы и далёкий Мадрид, где в мрачном Эскориале сидел у окна несчастный король и ждал. Ждал смерти. Ждал чуда. Ждал мальчика, который ещё даже не родился…
---
Глава 12
Глава двенадцатая
Лесной царь
Рим, Ватикан. Май 1756 года
В Риме весна наступала торжественно, как и подобает Вечному городу.
Здесь не было той суеты, что в Париже, не было той деловитости, что в Лондоне, не было той военной выправки, что в Петербурге. Здесь всё дышало вечностью. Камни, которым две тысячи лет, смотрели на прохожих с тем спокойным превосходством, которое даётся только возрастом. Фонтаны журчали так же, как при Цезаре. Купол собора Святого Петра сиял на солнце, напоминая, что есть власть выше земной.
В Ватикане, в личных покоях папы Бенедикта XIV, было тихо. Старый понтифик сидел у окна и смотрел на площадь, по которой сновали люди — маленькие, суетливые, занятые своими мелочными делами. Ему было восемьдесят один год, и он знал, что жить осталось недолго. Может быть, год. Может быть, два. Но не больше.
За его спиной, в креслах, обитых красным бархатом, сидели трое: камерарий, кардинал-секретарь, государственный секретарь Ватикана и военный министр Людовика Пятнадцатого. Разговор был важный, и папа, несмотря на усталость, внимательно слушал.
— Ваше святейшество, — говорил военный министр, маркиз д'Аржансон, — ситуация в Европе меняется. Война, которая началась как очередной конфликт между Пруссией и Австрией, теперь охватила почти весь континент. Франция, Британия, Россия, Австрия с одной стороны. Пруссия — с другой. Даже будучи в одиночестве, Фридрих опасен для всех, включая церковь.
Папа поднял бровь, но не обернулся.
— Опасен для церкви? Каким образом?
— Он — вольнодумец, ваше святейшество. Он переписывается с Вольтером, даже принимает его у себя! Презирает религию, позволяет своим солдатам грабить монастыри. Если он победит, католической вере в Германии придёт конец.
— Вы преувеличиваете, маркиз, — мягко сказал папа. — Фридрих — человек своего времени. Да, он не набожен. Но он не враг церкви. По крайней мере, пока.
— Пока, — вмешался камерарий. — Ваше святейшество, но мы не можем полагаться на «пока». Нужно действовать.
— Что вы предлагаете?
— Благословить союзников, — твёрдо сказал камерарий. — Францию, Англию, Австрию, Россию. Дать им моральную поддержку. Это укрепит их дух и покажет, что церковь на их стороне.
Папа задумался.
— Благословить... — повторил он. — Но Англия и Россия — не католические страны!
— Это так, ваше святейшество, — вмешался государственный секретарь, до сих пор молчавший. — Англия официально протестантская, Россия — православная. Благословлять их — значит нарушить вековые традиции.
— Традиции, — усмехнулся камерарий. — Ваше святейшество, позвольте напомнить, что вековые традиции не спасли нас от Реформации. Не спасли от роста протестантизма. Не спасли от того, что половина Европы отвернулась от Рима. Может быть, пора пересмотреть традиции?
Папа поднял руку, останавливая спор.
— Тише, тише. Давайте рассуждать спокойно.
Он откинулся в кресле, прикрыл глаза. В комнате повисла тишина, нарушаемая только потрескиванием свечей. Кардиналы молча смотрели ему в спину. Маркиз начал откровенно нервничать.
— Англия, — начал папа медленно. — Карл Третий формально протестант, но в душе он католик. Все это знают. Он перешёл в англиканство только ради короны. Если мы его поддержим, мы поддержим не протестантскую страну, а человека, который мечтает вернуть Англию в лоно церкви.
— Но не возвращает, — заметил государственный секретарь.
— Не может, — поправил папа. — Пока не может. Но кто знает, что будет через десять, двадцать лет? Если мы сейчас отвернёмся от него, мы потеряем эту возможность навсегда.
Он помолчал, потом продолжил:
— Россия. Православные. Схизматики. Но посмотрите, что происходит. Император Пётр позволяет католикам строить храмы в Петербурге. Его тётка, королева Франции, — католичка. Его невестка, великая княгиня Елизавета, — католичка по рождению, хоть и приняла православие. Его будущие дети однажды будут править Россией. В них будет течь кровь католиков. Это ли не мост?
— Мост, — согласился камерарий. — Который мы можем либо укрепить, либо сжечь.
— А Брюс? — вдруг спросил папа. — Что скажете о нём?
Кардиналы переглянулись.
— Брюс — отдельная история, — осторожно сказал государственный секретарь. — Он не католик. Он вообще... непонятно кто. Но он спас миллионы жизней. И он очень близок к русскому императору.
— Близок, — кивнул папа. — И если мы благословим союзников, мы косвенно благословим и его. Это будет знаком. Знаком того, что церковь признаёт добро, даже если оно исходит от... необычных источников.
Камерарий подался вперёд:
— Ваше святейшество, если мы сделаем это, мы войдём в историю как те, кто преодолел раскол. Кто протянул руку протестантам и православным ради общего дела.
— Или как те, кто предал истинную веру, — мрачно добавил государственный секретарь.
Папа долго молчал, глядя на огонь свечи. Потом медленно произнёс:
— В Евангелии сказано: «Блаженны миротворцы». Не сказано — «блаженны миротворцы, но только среди католиков». Просто — миротворцы.
Он поднял глаза на кардиналов:
— Я благословлю союзников. Всех. Францию, Австрию, Англию, Россию. Я призову всех верных католиков поддерживать этот союз. Я объявлю новые вакцины от кори богоугодным делом. И я выражу признательность Брюсу — не называя его имени, но так, чтобы все поняли.
— Это вызовет раскол, — предупредил государственный секретарь.
— Это вызовет споры, — поправил папа. — Раскол будет, только если мы проиграем. А мы не проиграем. Потому что на нашей стороне — правда. И потому что Фридрих, этот вольнодумец, этот насмешник над церковью, должен быть остановлен.
Он встал, подошёл к окну и посмотрел на площадь Святого Петра, залитую вечерним солнцем.
— Готовьте буллу, — сказал он, не оборачиваясь. — Я подпишу завтра.
Кардиналы поклонились и бесшумно вышли.
Маркиз д'Аржансон, всё это время сидевший в углу с видом человека, который присутствует при важном разговоре, но старается не дышать лишний раз, поднялся вслед за ними. Он уже взялся за дверную ручку, когда голос папы остановил его:
— Маркиз, прошу вас, останьтесь на минуту.
Д'Аржансон замер, потом послушно вернулся и опустился в кресло. Папа всё так же сидел спиной к нему, глядя на закат над Римом.
— Вы всё слышали, — сказал папа, не оборачиваясь. — Что скажете?
— Ваше святейшество, — осторожно начал д'Аржансон, — я не смею вмешиваться в дела церкви...
— Бросьте, маркиз, — перебил папа с лёгкой усмешкой. — Вы французский министр. Вы вмешиваетесь в дела церкви каждый раз, когда защищаете интересы своего короля. Не скромничайте.
Д'Аржансон позволил себе улыбнуться в ответ, благо папа его всё равно не видел.
— Тогда я скажу, ваше святейшество, что вы приняли мудрое решение. Мой король будет благодарен. Император Пётр будет благодарен. Карл Английский будет благодарен. Даже императрица Мария-Терезия, при всей её набожности, поймёт, что в большой политике иногда приходится жертвовать буквой ради духа.
— Духа, — повторил папа задумчиво. — Вы верите в дух, маркиз?
— Я верю в то, что помогает людям жить лучше, — уклончиво ответил дипломат. — А ваше благословение поможет миллионам. И католикам, и протестантам, и православным. Потому что Фридрих — угроза для всех.
Папа наконец обернулся. В полумраке комнаты его лицо казалось усталым, но глаза смотрели ясно и твёрдо.
— Передайте вашему королю, — сказал он, — что я молюсь за него. За его армию. За его семью. И за то, чтобы Господь даровал ему мудрости в эти трудные времена.
— Непременно, ваше святейшество.
Д'Аржансон поднялся, поклонился и на этот раз действительно вышел. В приёмной его уже ждали — секретари, помощники, мелкие чиновники, готовые записывать, исполнять, бежать с поручениями. Но маркиз только махнул рукой:
— Завтра, господа, всё завтра. Сегодня я хочу выпить хорошего вина и забыть, что на свете существует политика.
Он вышел на площадь Святого Петра, залитую последними лучами солнца, и глубоко вздохнул.
— Ну что ж, — пробормотал он себе под нос. — Одной проблемой меньше. Теперь осталось только окончательно победить Фридриха. Пустяки, право слово.
И, насвистывая французскую песенку о мощном мужском естестве короля Людовика, маркиз д'Аржансон направился к своей карете, оставив за спиной Ватикан, который только что совершил поворот в своей тысячелетней истории.
---
Бенедикт XIV остался один, глядя на закат над Римом.
— Господи, — прошептал он. — Дай мне мудрости. Дай мне сил. И дай мне понять, что правильно.
Ответа не было. Только колокол на соборе Святого Петра пробил вечерню.
---
На следующий день в покоях папы появился новый посетитель. Им был кардинал Пьетро Оттобони — тот самый, что пять лет назад угощал вином дофина Луи-Пьера в траттории у Капитолия.
Оттобони было уже за семьдесят, но он держался удивительно бодро. Умные, чуть насмешливые глаза смотрели на мир с тем особым выражением, которое бывает у людей, видевших всё и ничему не удивляющихся.
— Ваше святейшество, — поклонился он, целуя перстень папы. — Вы звали меня.
— Звал, Пьетро, — кивнул папа. — Садись. Разговор важный.
Оттобони сел и приготовился слушать.
— Что ты знаешь о графе Брюсе? — спросил папа прямо.
Оттобони удивился, но вида не подал.
— Знаю, что он не стареет. Знаю, что он спас русского императора. Знаю, что он привил пол-Европы от оспы. Что теперь с его подачи Франция разработала вакцину от кори. Знаю, что он был здесь пять лет назад и говорил с вами. Больше — ничего.
— А что ты думаешь о нём?
Оттобони задумался.
— Думаю, что он не человек, — сказал он наконец. — Или не совсем человек. Но он не враг церкви. Он просто... другой.
— Другой, — повторил папа. — Это хорошо или плохо?
— Не знаю, ваше святейшество. Но я знаю одно: он спас миллионы жизней. Если бы не его инокулянты, Европа вымирала бы. А мы, священники, хоронили бы людей и не могли бы ничего сделать. Он сделал то, что не смогла церковь. Это либо дьявольский промысел, либо Божий. Я склоняюсь ко второму.
Папа долго смотрел на него.
— Ты мудрый человек, Пьетро, — сказал он наконец. — Я тоже склоняюсь ко второму. Но есть те, кто думает иначе.
— Иезуиты? — усмехнулся Оттобони.
— Они. И не только. Многие кардиналы боятся графа Брюса. Боятся его бессмертия, его силы, его влияния на королей. Они хотят, чтобы церковь отмежевалась от него. Объявила его еретиком, колдуном, кем угодно.
— И что вы ответите, ваше святейшество?
Папа встал и подошёл к окну.
— Я отвечу, — сказал он, не оборачиваясь, — что церковь не может объявлять еретиком того, кто спасает жизни. Что Брюс — орудие Божье, даже если сам он не верит в Бога. В довершение я добавлю, что мы должны благодарить его, а не проклинать.
Оттобони молчал, поражённый.
— Но это вызовет раскол, — наконец выговорил он. — Иезуиты не простят.
— Иезуиты — это не церковь, они даже не инквизиция, — твёрдо сказал папа, хлопнув ладонью по столу. — Церковь — это вера. А вера должна спасать, а не убивать. Если мы проклянём Брюса, мы проклянём и тех, кого он спас. А это миллионы людей. Ты хочешь этого?
— Нет, ваше святейшество.
— Вот и я не хочу. — Папа вздохнул. — Но мне нужна твоя помощь, Пьетро.
— Всё, что угодно.
— Поезжай во Францию. Найди графа Брюса. Если он ещё там. Если его там нет — разыщи его. Передай ему, что я благословляю его дело. И что церковь всегда будет помнить его. Независимо от того, что говорят другие.
— А если он покинул Францию, где его искать?
— Тогда поезжай в Россию. Он там, скорее всего в Москве. В так называемой Сухаревой башне. Очень важно, чтобы Брюс знал: у него есть друг в Ватикане.
Оттобони поклонился.
— Сделаю, ваше святейшество.
---
Через неделю после этого разговора в Риме произошло событие, которое взволновало весь дипломатический корпус.
Папа Бенедикт XIV издал буллу — официальное обращение ко всем католикам Европы. В этой булле он:
1. Благословлял союз Франции, Англии, Австрии и России в войне против Пруссии.
2. Призывал всех верных католиков поддерживать этот союз.
3. Вслед за прививками от оспы объявлял вакцины от кори «богоугодным делом» и рекомендовал их всем, независимо от сословия.
4. И, самое главное, выражал «особую признательность» некоему «врачу и философу», чьё имя не называлось, но все понимали, о ком речь, за «спасение миллионов душ и тел».
Иезуиты были в бешенстве. Кардиналы, настроенные против Брюса, затаили обиду. Но папа был наместником Бога на земле, и его слово было законом.
В европейских столицах буллу встретили по-разному. В Париже — с восторгом. В Вене — с благодарностью. В Петербурге и Лондоне — с удивлением. В Берлине — с яростью.
Фридрих, узнав о булле, разбил любимую фарфоровую чашку и три часа метался по кабинету, проклиная «римского старикашку, который лезет не в своё дело». Потом сел и написал Вольтеру язвительное письмо, в котором сравнивал папу с «обезьяной в тиаре».
Вольтер, получив это письмо, долго смеялся, потом сжёг его в камине — на всякий случай — и написал в ответ: «Ваше величество, зато обезьяны хотя бы не лезут в политику».
---
Две недели спустя
Высоко в Альпах, в маленькой деревушке, затерянной между скалами и ледниками, куда даже сборщики налогов добирались раз в год, жизнь текла своим чередом.
Деревенька называлась Шамони — десятка два каменных домов, крытых грубым тёсом, узкие улочки, по которым с трудом могла разъехаться пара телег, и единственная таверна «У трёх серн», стоявшая на самом краю, у дороги, что вела к перевалу.
Внутри таверны было тепло и накурено. В очаге потрескивали дрова, над ними висел котёл с какой-то похлёбкой, распространявшей густой запах трав и баранины. За длинным столом сидели местные жители — охотники, пастухи, пара возчиков, пережидавших непогоду. Пили кислое вино, ели сыр, перебрасывались редкими фразами на своём гортанном наречии.
В углу, у самого окна, за которым уже сгущались сумерки, сидел синеглазый незнакомец. Одет он был просто — тёмный сюртук со штанами, тёмный плащ из грубой шерсти, высокие сапоги и широкополая шляпа. На столе перед ним стояла кружка с вином, к которой он почти не притрагивался. Рядом стояла миска с ранней земляникой.
Хозяин таверны, толстый детина с красной рожей, уже дважды подходил к нему — сперва с предложением поесть жареных куропаток, потом просто поглазеть поближе. Незнакомец платил исправно, говорил мало, но вежливо, и вообще вёл себя так, будто всю жизнь прожил в этих горах.
Только глаза... глаза были нездешние.
— Месье, — хозяин снова подошёл, вытирая руки о засаленный фартук, — может, всё-таки похлёбки? У нас сегодня с бараниной, знатная!
— Не хочу, — коротко ответил незнакомец, не поворачивая головы. Он смотрел в окно, на темнеющие склоны, на первые звёзды, загорающиеся над вершинами.
— Как знаете, — хозяин пожал плечами и отошёл.
В этот момент дверь таверны распахнулась, впустив клуб холодного воздуха и невысокого кривоногого человечка в куртке почтальона. Он протопал к стойке, бросил на неё кожаную сумку и рявкнул:
— Вина! И чтоб живей! Замёрз как собака!
— Опять газеты привёз? — лениво спросил хозяин, наливая ему вина.
— А то! — человечек жадно выпил половину, крякнул, утёрся рукавом. — Из самой Женевы! Две недели по горам тащился, чтоб вы тут, медведи, знали, что в мире деется.
— И что там деется? — лениво поинтересовался один из охотников.
— Война! — объявил почтальон, явно наслаждаясь всеобщим вниманием. — Пруссак энтот, Фридрих, получил по носу! Русские его разбили под каким-то Егерсдорфом! Сам король наш, Людовик, в Версале праздник устроил!
— Русские? — удивился возчик. — А они-то тут при чём?
— При том, дурень, что они теперь наши союзники! — почтальон даже привстал от возбуждения. — С австрийцами заодно, с англичанами тоже. Весь мир на пруссака ополчился!
— А папа? — спросил кто-то из угла. — Что папа?
— А папа, — почтальон понизил голос до таинственного шёпота, — папа их всех благословил! Говорят, буллу издал. Французов, англичан, австрияков, даже русских! Всех!
— Русских? — переспросил хозяин. — Они ж не католики?
— А насрать! — махнул рукой почтальон. — Папа сказал — война против пруссака дело святое. Кто против Фридриха, тот с Богом! А на остальное папа велел плевать!
В таверне зашумели. Кто-то крестился, кто-то спорил, кто-то требовал подробностей. Только незнакомец в углу не шелохнулся. Он по-прежнему смотрел в окно, на звёзды, но на губах его заиграла лёгкая улыбка.
Почтальон тем временем вытащил из сумки пачку газет — мятых, пропахших дорогой, но всё же газет — и шлёпнул их на стол.
— Кому свежие вести? — гаркнул он. — За умеренную плату!
Охотники зашевелились, потянулись за кисетами. Возчик отломил кусок сыра и протянул почтальону — за новости. Тот довольно зачавкал.
А незнакомец вдруг поднялся, подошёл к столу, взял верхнюю газету, бегло просмотрел её и положил обратно.
— Сколько? — спросил он, кивнув на газету.
— Пять су, — бодро ответил почтальон.
Незнакомец бросил на стол монету — серебряную, явно крупнее, чем требовалось — и вернулся на своё место с газетой в руках.
Почтальон уставился на монету, потом на незнакомца, потом снова на монету.
— Э... месье, — сказал он неуверенно, — тут лишнее...
— Оставь себе, — не оборачиваясь, ответил незнакомец. — За труды.
В таверне стало тихо. Все смотрели на странного посетителя, который платит серебром за газету, но не пьёт вина, не ест похлёбки и смотрит в окно так, будто видит там нечто, недоступное остальным.
— Кто это? — шёпотом спросил охотник у хозяина.
— А хрен его знает, — так же шёпотом ответил тот. — Третью неделю тут сидит. Приходит на закате, заказывает вино, не пьёт, смотрит в окно. Потом уходит. Никто не знает, где живёт. Говорят, выше в горах, где даже козы не ходят.
— Святой? — предположил возчик.
— Или разбойник, — хмыкнул охотник. — Только разбойники обычно не такие... — он покрутил пальцем у виска.
— Типун тебе на язык, — цыкнул хозяин. — Не тронь его. Он мне за столик хорошо платит. Хоть и не ест ничего, кроме земляники. И не буянит.
Незнакомец тем временем дочитал газету, аккуратно сложил её и спрятал за пазуху. Потом отпил наконец своё вино — первый глоток за весь вечер — и поднялся.
— Месье, — окликнул его хозяин, — может, переночуете? На улице темно, холодно...
— Спасибо, — ответил синеглазый. — Мне недалеко.
Он бросил на стол ещё монету — за вино и за беспокойство — и вышел, не оглядываясь.
Когда дверь за незнакомцем закрылась, в таверне повисла тишина. Слышно было только, как потрескивают дрова в очаге да где-то в углу скребётся мышь.
— Странный он, — наконец выдохнул охотник.
— Много ты понимаешь, — проворчал почтальон, всё ещё сжимая в кулаке серебряную монету.
Он поднёс её к свету очага, чтобы разглядеть получше — может, французская, может, савойская, а может, и вовсе испанская, с этими господами никогда не угадаешь.
Монета была тяжёлой, старой, с потёртыми краями, но на ней всё ещё можно было различить изображение. Почтальон присмотрелся, протёр монету рукавом, присмотрелся снова — и вдруг закашлялся и побелел так, что даже веснушки на носу стали незаметны.
— Ты чего? — удивился хозяин. — Поперхнулся, что ли?
— Гляди, — хрипло выдохнул почтальон и протянул монету хозяину.
Тот взял её, повертел в пальцах, поднёс поближе к огню.
На монете был профиль. Молодое лицо, длинные волосы, гордый разворот головы. И надпись вокруг — полустёртая, но всё ещё читаемая: «LVDOVICVS MAGNVS REX — CHRISTIANISSIMVS».
— Людовик Великий, — прочитал хозяин по складам. — Король... христианнейший?
— Это же старый король, — прошептал охотник, тоже подошедший поближе. — Который умер... когда? Лет сорок назад?
— Сорок один, — машинально поправил почтальон. — В пятнадцатом году.
— А парень этот... — возчик переводил взгляд с монеты на дверь, за которой только что скрылся незнакомец. — У него же профиль... точь-в-точь...
Он не договорил.
В таверне стало тихо, как в могиле.
— Да ну, ерунда! — хозяин попытался рассмеяться, но смех вышел каким-то сиплым. — Просто похож. Монета старая, мало ли...
— Похож, — эхом отозвался почтальон. — Очень похож.
Он сунул монету в карман, поглубже, и перекрестился. Остальные, помедлив, последовали его примеру.
— А может, это он сам и был? — вдруг спросил молодой подпасок, до сих пор молча сидевший в углу.
— Цыц, дурак! — рявкнул на него хозяин. — Мёртвые не ходят!
— А если не мёртвый? — не унимался парень. — Если он тогда не умер, а просто... ушёл?
Все уставились на него.
— Откуда знаешь? — спросил охотник.
— Бабка моя рассказывала, — парень пожал плечами. — Она старая, ей девяносто лет. Говорит, когда король Людовик помирал, по всей Франции слухи ходили, что он на самом деле не помер, а ушёл в горы. Что гроб пустой был. Что похороны — одна видимость. Её мать, мою прабабку, то есть, эти слухи ещё живой застали.
— Бабкины сказки, — отмахнулся хозяин, но голос его предательски дрогнул.
— Сказки не сказки, — пробормотал почтальон, ощупывая монету в кармане. — А монета эта... она ж не простая. Такие давно уже не чеканят.
Он подошёл к двери, выглянул в темноту, но никого не увидел. Только ветер швырял в лицо увесистые капли дождя да где-то вдалеке выл волк.
— Ладно, — сказал он, возвращаясь к столу и наливая себе ещё вина — на этот раз полную кружку, не жалея. — Давайте лучше выпьем. За здоровье... ну, за победу, что ли.
— За победу, — нестройным хором отозвались остальные.
Но пили они как-то нервно, то и дело поглядывая на дверь, за которой скрылся странный незнакомец, расплатившийся монетой с собственным профилем.
В таверне повисла тишина. Слышно было только, как потрескивают дрова в очаге.
— Странный он, — наконец нарушил молчание охотник. — Может, это сам лесной царь был?
— Лесной царь бы зачем в таверну ходил? — усомнился хозяин. — Ему вино без надобности.
— А этому как раз и было без надобности, — заметил возчик.
Они переглянулись и дружно перекрестились.
---
А снаружи, на дороге, ведущей в горы, тот, кого когда-то называли Королём-Солнцем, остановился и посмотрел на звёзды. В руке он сжимал газету, в которой было написано о победе при Гросс-Егерсдорфе, о празднике в Версале, о булле папы, благословляющей союзников.
— Молодцы, — прошептал он. — Все молодцы.
Дождь припустил сильнее.
Ветер шевельнул полы его плаща, где-то вдалеке завыл волк, и Людовик, усмехнувшись, шагнул в темноту, растворяясь в ночи, как будто его и не было.
Остался только лёгкий запах земляники.
---
Глава 13
Глава тринадцатая
Берлинский зверь
Берлин, Городской дворец. Июнь 1756 года
В Берлине лето в этом году выдалось на редкость холодным. После недели робкого тепла снова налетели ветра с Балтики, и теперь по Унтер-ден-Линден летели тучи пыли, смешанной с мусором, который нерадивые бюргеры, невзирая на все запреты, выбрасывали прямо на мостовую. Город пах конюшнями, пивом и страхом — тем особым, прилипчивым запахом, который появляется, когда люди начинают понимать, что война идёт совсем не по плану.
Городской дворец — старая резиденция прусских королей — стоял в самом центре, тяжёлый, мрачный, с фасадом, который должен был внушать почтение, а внушал только тоску. Внутри было не лучше: бесконечные анфилады комнат, обставленных с той немецкой основательностью, которая исключала всякое изящество. Только в личных покоях короля чувствовался иной дух — французские гобелены, итальянская мебель, книги на всех языках, и повсюду — ноты, флейты, скрипки, клавесин.
Фридрих стоял у окна и смотрел на серое берлинское небо, когда в дверь осторожно постучали.
— Войдите, — бросил он, не оборачиваясь.
Вошедший адъютант замялся на пороге, переминаясь с ноги на ногу.
— Ваше величество... там курьер из Вестфалии. С донесением.
— Пусть войдёт.
Курьер — молоденький лейтенантик в забрызганном грязью мундире — влетел в комнату и рухнул на колено.
— Ваше величество! Французы и англичане перегруппировались под командованием маршала д'Эстре и герцога Мальборо. Они разбили наши войска при Хастенбеке! Герцог Камберленд... то есть... — лейтенант запнулся, — командующий ганноверской армией убит, наши части беспорядочно бегут!
Фридрих медленно повернулся. Лицо его оставалось спокойным, только желваки на скулах заходили.
— Насколько серьёзны потери?
— Тяжёлые, ваше величество. Около трёх тысяч убитыми и ранеными. Ещё две тысячи попали в плен. Французы теперь хозяева всего Ганновера.
Лейтенант откашлялся, переминаясь с ноги на ногу, и добавил, понизив голос:
— И ещё, ваше величество... есть вести о Ганноверской семье.
Фридрих, уже готовый отвернуться к окну, резко обернулся:
— Говори.
— Юный Георг, сын покойного Фредерика Первого, тот, что должен был стать королём, — лейтенант сглотнул, — вместе с матерью, вдовствующей королевой Августой, бежал из Ганновера в день битвы. Говорят, их едва не захватили французские гусары. Карету пришлось бросить. Спрятались в крестьянской телеге, прикрывшись мешками с сеном.
Фридрих криво усмехнулся:
— Британский король в телеге с сеном. Достойный финал для внука Георга Второго.
— Они успели сесть на корабль в Куксхафене, ваше величество. Сейчас, по слухам, находятся в Дании. Вдовствующая королева пишет письма всем европейским дворам, умоляя о помощи. Говорят, Карл Стюарт потребовал от датчан выдачи Георга.
— Разумно со стороны Карла, — процедил Фридрих. — Я бы на его месте поступил так же. А мальчишка... сколько ему сейчас?
— Семнадцать, ваше величество. Совсем молод. Говорят, очень боится за свою жизнь.
Фридрих долго молчал, глядя в окно на серое небо. Потом вдруг спросил:
— А что Августа? Как она держится?
— Вдовствующая королева, ваше величество? По слухам, держится с удивительным мужеством. Говорят, в детстве она была тихой и покорной, а теперь... теперь в ней проснулась настоящая львица.
— Женщины, — усмехнулся Фридрих. — Когда рушатся империи, они оказываются крепче мужчин. Запомни это, лейтенант.
Он снова повернулся к окну, но мысли его, вопреки его желанию, были теперь не о войсках и диспозициях.
Где-то там, в далёкой Дании, семнадцатилетний мальчик, рождённый править величайшей империей, теперь дрожал от страха в чужой стране, без денег, без армии, без будущего. А его мать, которую при английском дворе считали пустой и безвольной, вдруг оказалась единственной опорой для сына.
— Такова судьба королей, — тихо сказал Фридрих. — Сегодня ты властелин мира, а завтра бежишь в телеге с сеном.
— Ваше величество? — не понял лейтенант.
— Ничего, — Фридрих махнул рукой. — Ступай. И помалкивай о том, что тут рассказал. Георг нам не враг. Пока.
Лейтенант исчез.
Фридрих, оставшись один, заложил руки за спину, начал мерить кабинет размеренными шагами, не отрывая взгляда от карты на стене, где зелёным была обозначена Пруссия — его Пруссия, которая таяла на глазах.
— Георг, — прошептал он. — Если выживешь — не становись королём. Это не стоит того.
Король вдруг усмехнулся — усмешка вышла кривой и горькой.
— Д'Эстре и Мальборо, — повторил он. — Француз и англичанин. Кто бы мог подумать, что они будут драться плечом к плечу? Ещё пять лет назад Англия была нашим союзником, а теперь... теперь они громят мои войска.
Где-то там, за горизонтом, французские и английские полки праздновали победу. Его победу — ту, которую он должен был одержать сам, но не успел.
Фридрих стоял неподвижно, вцепившись пальцами в подоконник так, что костяшки побелели. За его спиной адъютант всё ещё топтался у двери, не смея уйти без разрешения, но король уже забыл о его существовании.
И вдруг...
Снаружи, в коридоре, послышался топот — тяжёлый, неровный, отчаянный. Крики стражи: «Нельзя! Стой! Туда нельзя!» — и чей-то хриплый, срывающийся голос, выкрикивающий одно и то же слово:
— Кенигсберг! Кенигсберг!
Дверь распахнулась с такой силой, что ударилась о стену, и в проёме показался человек, которого нельзя было узнать — настолько он был покрыт грязью, пылью и чем-то тёмным, похожим на засохшую кровь. Мундир висел клочьями, сапоги стоптаны до дыр, лицо — сплошная маска из пота, дорожной грязи и слёз.
— Ваше величество! — закричал он нечеловеческим голосом и рухнул на колени прямо на пороге, протягивая вперёд руки. — Ваше величество! Кенигсберг... Кенигсберг...
Он не договорил — горло перехватило спазмом, и гонец ткнулся лицом в каменный пол, сотрясаясь всем телом.
Фридрих медленно, очень медленно повернулся.
В комнате повисла мёртвая тишина. Даже адъютант, стоявший в углу, замер, боясь дышать. Слышно было только, как всхлипывает гонец — и как где-то вдалеке кричат галки.
— Поднимите его, — тихо сказал Фридрих.
Двое стражников, вбежавших следом, подхватили обессилевшего человека под мышки и поставили на колени. Тот висел на их руках, как тряпичная кукла, но глаза его — безумные, красные от бессонницы — смотрели прямо на короля.
— Кенигсберг, ваше величество, — прошептал он растрескавшимися губами. — Пал. Три дня назад. Русские... англичане... они вошли в город. Гарнизон... что осталось от гарнизона... сложил оружие. Комендант застрелился. Я видел, ваше величество, я своими глазами видел... как наш флаг спускали, а русский поднимали.
Фридрих вздрогнул, словно от удара хлыстом.
— Кто командовал? — спросил он, и голос его прозвучал так, будто это говорил не человек, а камень.
— Герцог Мориц Курляндский, ваше величество. — Гонец попытался сплюнуть, но во рту пересохло. — Они... они ударили с двух сторон. Русские с востока, англичане с севера. Мы держались три дня. Три дня, ваше величество! А потом...
Он замолчал, глотая воздух.
— Что потом? — жёстко спросил Фридрих.
— Потом горожане открыли ворота, — выдохнул гонец. — Сами. Своими руками. Они... они вышли к русским с хлебом-солью. Кричали «ура». Кричали «да здравствует император Пётр!». Кричали так, будто ждали их всю жизнь. Бургомистр преподнёс ключи русскому фельдмаршалу на серебряном блюде.
Фридрих медленно опустился в кресло. Руки его, обычно твёрдые, слегка дрожали.
— Кенигсберг, — прошептал он. — Колыбель нашего ордена. Город, где короновались первые Гогенцоллерны... Теперь он в руках русских.
— Не только Кенигсберг, ваше величество, — продолжал курьер, не поднимая глаз. — Вся Восточная Пруссия присягнула императору Петру. Гражданские чиновники, университет, купечество — все принесли присягу. Говорят, даже философ Кант, этот ваш почитатель, стоял в очереди, чтобы подписать верноподданнический лист.
Фридрих закрыл глаза.
— Кант, — повторил он. — Мой Кант. Который посвящал мне трактаты. Который писал, что прусская монархия — оплот просвещения. И он тоже...
— Ваше величество, русские ведут себя в городе образцово. Англичане им под стать. Ни грабежей, ни насилия. Мориц Курляндский объявил, что жители освобождаются от рекрутчины и тяжёлых налогов. Народ доволен.
— Конечно, доволен, — как эхо повторил Фридрих. — Кто ж не будет доволен, когда с него снимают налоги и не забирают сыновей в солдаты? Мои подданные... мои верные подданные... Они переметнулись к врагу при первой же возможности.
Он встал, подошёл к карте и долго смотрел на восточные рубежи своего королевства.
— Восточная Пруссия потеряна, — сказал он тихо. — Французы хозяйничают на западе. Австрийцы прут на юге. А русские... русские теперь могут идти прямо на Берлин. И вести под ручку Грэнби.
Фридрих покачнулся. На миг, всего на одно короткое мгновение, показалось, что он сейчас упадёт. Но он устоял.
— Ступайте, — сказал он стражникам. — Оставьте нас.
— Ваше величество, — попытался возразить адъютант, — но он...
— Пошёл вон… — прошептал Фридрих, но в голосе его прозвучала такая сталь, что адъютант мгновенно исчез за дверью, увлекая за собой стражников.
Гонец остался на коленях посреди комнаты. Он уже не плакал — только смотрел на короля пустыми, выцветшими глазами.
— Встань, — приказал Фридрих.
Гонец попытался, но ноги не слушались. Тогда Фридрих сам подошёл к нему, взял под руку и поднял. Усадил в кресло. Налил вина из стоявшего на столе графина и протянул ему.
— Пей.
Гонец пил жадно, расплескивая по мундиру. Потом откинул голову и закрыл глаза.
— Ваше величество, — прошептал он. — Простите... Я не уберёг...
— Ты здесь ни при чём, — перебил Фридрих. — Отдыхай. Потом расскажешь всё подробно.
Он отошёл к окну и снова уставился на серое небо.
Где-то там, на востоке, его враги праздновали победу. Его враги, которые теперь были хозяевами Кенигсберга. И горожане — его горожане! — встречали их хлебом-солью.
— Предатели, — прошептал он. — Все предатели.
Но в голосе его не было злости. Только усталость.
Бесконечная, вселенская усталость.
---
Внизу, под окнами королевского дворца, Берлин жил своей жизнью. Но сегодня вечером эта жизнь казалась странно притихшей. Лавки закрывались раньше обычного, бюргеры жались к стенам домов, опасливо косясь на патрули, которые почему-то стали ходить чаще.
В пивной на углу Унтер-ден-Линден собралась небольшая толпа. Кто-то принёс газету — мятый листок, явно контрабандный, из Гамбурга.
— Читай! — требовали голоса. — Что там?
Человек с газетой откашлялся и начал:
— «Русские войска под командованием герцога Курляндского и английский корпус маркиза Грэнби вошли в Кенигсберг. Ратуша преподнесла ключи победителям...»
— Кенигсберг! — ахнул кто-то. — Наш Кенигсберг!
— Тише вы! — шикнули на него. — Читай дальше!
— «На западном фронте французская армия маршала д'Эстре совместно с английской кавалерией разбила прусские войска при Хастенбеке. Ганновер полностью оккупирован...»
В пивной стало тихо. Даже мухи перестали жужжать.
— Это конец, — прошептал пожилой бюргер в засаленном парике. — Нас раздавят. Как тараканов.
— Молчи, дурак! — зашипели на него. — Услышат — в тюрьму упекут!
— А что молчать? — вдруг выкрикнул молодой подмастерье с перекошенным от злости лицом. — Молчать уже поздно! Король наш великий проиграл войну! Нас всех сожрут эти... русские, французы, англичане!
— Цыц! — рявкнул хозяин пивной, выскакивая из-за стойки. — Не смей так говорить о короле! Он наше всё! Он выкрутится, вот увидишь!
— Выкрутится, — эхом отозвался кто-то в углу. — Конечно, выкрутится. Только нас уже не будет.
В пивной повисла тяжёлая, гнетущая тишина. Слышно было только, как за окном мерно стучат сапоги патруля.
За окнами завывал ветер, и в его завываниях чудился погребальный звон…
---
Фридрих II, король Пруссии, сидел за клавесином и играл.
Это была его собственная соната — до-минор, мрачная, страстная, с неожиданными переходами от нежности к ярости. Пальцы летали по клавишам, глаза были закрыты, голова чуть покачивалась в такт музыке. На миг можно было подумать, что перед вами не король-полководец, а просто музыкант, отдавшийся искусству целиком.
Но это был только миг.
Фридрих внезапно оборвал игру на полузвуке и резко встал. Крышка клавесина с грохотом захлопнулась.
— Приведите его, — сказал он заглянувшему на шум адъютанту.
Тот исчез. Вскоре в комнату вошёл человек в чёрном — тайный советник фон дер Гольц, начальник прусской разведки.
— Ваше величество, — поклонился он.
— Докладывай, — коротко бросил Фридрих, не глядя на него. Он опять стоял у окна и смотрел на безлунное берлинское небо.
— Положение хуже некуда, ваше величество, — без предисловий начал фон дер Гольц. — Коалиция уплотняет кольцо. Ласси соединил войска с русским корпусом генерала Репнина, их армия теперь насчитывает около сорока тысяч. Французы под командованием д'Эстре и англичане герцога Мальборо уже хозяйничают в Ганновере.
— Это я уже слышал, — перебил Фридрих. — Что нового?
— Новое в том, ваше величество, что герцог Мориц Курляндский — тот самый, что взял Кенигсберг — теперь движется на запад. По нашим данным, он намерен соединиться с фон Дауном и ударить по нам с фланга, пока французы с англичанами давят с запада.
— Герцог Курляндский, — усмехнулся Фридрих. — Генерал на русской службе. Сын того самого Морица Саксонского, что бил нас при Фонтенуа. Яблоко от яблони... Давай дальше.
— Папа Римский издал буллу, — фон дер Гольц помялся. — Благословляет союзников. Францию, Австрию, Россию... и Англию тоже.
— Англию? — Фридрих расхохотался. — Протестантскую Англию? Этот старик совсем из ума выжил!
— Он назвал войну против вас «святым делом», ваше величество.
Фридрих перестал смеяться. Глаза его, обычно ледяные и спокойные, сейчас горели лихорадочным огнём. За последние месяцы он постарел лет на десять — седина густо покрыла виски, под глазами залегли тени, щёки ввалились.
— Святое дело, — повторил он. — Против меня. Философа. Музыканта. Человека, который высмеивал их суеверия. Который переписывался с Вольтером, пока они жгли его книги. И теперь они все — против меня.
Он прошёлся по комнате, остановился у карты, разложенной на огромном столе.
— Что с нашими войсками?
— Саксонская армия... те, кого мы взяли в плен и заставили служить, — ненадёжны, ваше величество. Перебежчики исчезают каждый день. И не по одному! Офицеры ропщут. Солдаты, говорят, молятся за наших врагов.
— Молятся, — горько усмехнулся Фридрих. — За тех, кто их освободит.
— Но у нас ещё есть верные полки, ваше величество. Около ста тысяч, если собрать все гарнизоны.
— Сто тысяч, — повторил Фридрих. — Против всей Европы. Неплохие шансы, а? Ровно один к десяти.
— Ваше величество, может быть, начать переговоры? Пока не поздно?
Фридрих резко обернулся:
— Переговоры? О чём? О том, чтобы отдать Силезию? О том, чтобы распустить армию? О том, чтобы я, король Пруссии, стоял на коленях перед этими... этими... — он запнулся, подыскивая слово.
— Перед кем, ваше величество?
— Перед всеми, — тихо сказал Фридрих. — Перед Людовиком, который спит на обширной груди своей русской жены и давно делает только то, что она ему говорит, при этом называя себя христианнейшим королём. Перед Петром, который, говорят, вообще не человек. Перед Карлом, вчерашним нищим, который держится на троне только потому, что русские штыки торчат у него за спиной. Перед Марией-Терезией, которая молится по пять раз на дню и раз в год рожает Францу очередную дочь. Перед папой Бенедиктом, который благословляет убийц и считает меня антихристом!
Он снова подошёл к окну.
— Нет, фон дер Гольц. Переговоров не будет. Я буду драться. Потому что если я сдамся, Пруссии конец. Если я погибну в бою — Пруссия останется. Может быть, не сейчас, через десять лет, через сто, но она возродится. Потому что пруссаки умеют ждать.
— Что прикажете делать, ваше величество?
— Готовь армию. Выступаем через три дня. Цель — Богемия. Ударим по австрийцам, пока Мориц не подошёл. Разобьём их — и повернём на запад, встречать французов с англичанами.
— А русские?
— А русские пусть попробуют догнать, — усмехнулся Фридрих. — У них дороги хуже наших. Может, завязнут где-нибудь в болотах.
Король резко развернулся. Он подошёл к клавесину, открыл крышку и заиграл — ту же самую до-минорную сонату.
— Ничего, — прошептал он, не переставая играть. — Мы ещё повоюем.
Фон дер Гольц стоял неподвижно, глядя в одну точку на карте, где зелёным цветом была обозначена Восточная Пруссия — теперь уже бывшая.
— Ваше величество, — вдруг подал голос один из адъютантов, молодой майор фон Клейст, известный своей горячностью и преданностью королю. — Позвольте предложить кое-что.
— Говори, — коротко бросил Фридрих, прекратив играть.
— Эти союзы держатся на двух людях, — майор понизил голос почти до шёпота. — На Людовике Французском и на Карле Английском. Уберите одного — и коалиция рухнет. А лучше — обоих!
В комнате повисла напряжённая тишина. Фон дер Гольц побледнел и перекрестился.
— Вы предлагаете... — медленно начал он.
— Я предлагаю то, что делали во все времена, — твёрдо сказал фон Клейст. — Наймите людей. Отправьте их в Париж и Лондон. Один удар кинжала — и война закончена. Франция без короля окажется деморализована. Англия без Карла снова погрязнет в распрях между Стюартами и Ганноверами. Пока они будут разбираться, мы успеем переломить ситуацию.
Фридрих медленно поднял голову и посмотрел на майора долгим, тяжёлым взглядом.
— Ты предлагаешь мне, — сказал он тихо, почти ласково, — нанять убийц. Подослать их к двум коронованным особам. Убить их во сне, или за обедом, или на прогулке.
— Да, ваше величество! — глаза фон Клейста горели. — Это решит всё одним ударом!
— Это решит всё, — повторил Фридрих. — Знаешь, что это решит, майор? Это решит, что моё имя навеки впишут в историю как имя убийцы. Как труса, который не смог победить в честном бою и прибегнул к помощи ножа в спину.
— Но, ваше величество, в политике...
— В политике, майор, есть вещи, которые не делают даже в политике, — перебил Фридрих, и голос его зазвенел сталью. — Я — король Пруссии. Я — рыцарь ордена Чёрного Орла. Я воюю с открытым забралом, как подобает солдату, а не как подлый убийца из-за угла.
Он встал и подошёл к окну.
— Людовик, — сказал он задумчиво, — этот изнеженный версальский сибарит, который тратит больше времени на охоту, чем на государственные дела. Карл — бывший авантюрист, который чудом получил трон. Я мог бы их ненавидеть. Я мог бы желать им смерти. Но я не стану марать руки.
Он обернулся к фон Клейсту:
— Забудьте эту мысль, майор. И никогда больше не смейте предлагать мне ничего подобного. Мы будем драться на полях сражений, как подобает честным людям. А если суждено проиграть — что ж, значит, такова воля судьбы.
— Ваше величество, — тихо сказал фон дер Гольц, — но ведь враги не постесняются...
— Враги, — усмехнулся Фридрих. — Враги могут делать что угодно. Это их дело. А моё дело — оставаться собой. Даже если весь мир против меня.
Он махнул рукой.
— Ступайте.
Фон Клейст и фон дер Гольц поклонились и вышли.
Фридрих остался один. Он снова заиграл — нежную и печальную мелодию, которую сочинил много лет назад, когда ещё верил, что мир можно изменить силой музыки и разума.
— Убийство, — прошептал он, не переставая играть. — Нет. Не дождётесь. Я буду драться до конца. И умру сражаясь.
Мелодия текла — медленная и грустная. Ноты ложились одна на другую, как капли дождя на оконное стекло, и королю казалось, что весь мир замер, прислушиваясь.
За окнами шумели на ветру липы, где-то вдалеке лаяли собаки, а здесь, в этой маленькой комнате, существовало только одно — музыка. Горькая, как полынь, чистая, как первый снег, безнадёжная, как любовь к той, кто никогда не ответит взаимностью.
Фридрих играл с закрытыми глазами. Он не думал ни о войне, ни о политике, ни о предательстве союзников. Он думал только о том, что где-то там, в ином мире, может быть, есть место, где не нужно воевать, не нужно править, не нужно притворяться. Где можно просто сидеть и играть.
Вечность.
Или смерть.
Пальцы сами нашли финальный аккорд. Звук повис в воздухе, дрожа, замирая, исчезая.
Фридрих открыл глаза.
— Для чего? — прошептал он в пустоту. — Для чего всё это?
Он вспомнил себя молодым — восторженным принцем, который писал стихи и мечтал сделать Пруссию великой. Вспомнил отца — грубого солдафона, который лупил его палкой за любовь к музыке и философии. Вспомнил, как поклялся себе: я буду другим королём. Я буду просвещённым. Я буду править не палкой, а разумом.
И что теперь?
Пол-Европы в огне. Тысячи убитых. Города в руинах. Его самого называют «берлинским зверем», хотя он никого не убивал своими руками. Он просто хотел... чего? Славы? Власти? Безопасности для своего народа?
— Я хотел, чтобы Пруссия была сильной, — прошептал он. — Чтобы нас уважали. Чтобы с нами считались. А теперь... теперь нас боятся. Ненавидят. Хотят уничтожить.
Он посмотрел на свои руки, лежавшие на клавишах.
— Музыка, — сказал Фридрих. — Только музыка не предаёт. Только в ней есть правда.
Он провёл пальцем по клавишам. Звук получился чистым и грустным — как раз под его настроение.
— Если я проиграю эту войну, — сказал он вслух, — в истории обо мне напишут: «тиран», «агрессор», «безумец». Если выиграю — напишут: «великий полководец», «гений», «отец нации». А на самом деле я просто хотел, чтобы меня оставили в покое. Чтобы я мог играть свою музыку и писать свои трактаты.
Он усмехнулся собственным мыслям.
— Дурак, — сказал он себе. — Какой же я дурак. Короли не имеют права хотеть покоя. Короли должны воевать. Или умирать.
За окном пошёл дождь. Капли забарабанили по стеклу.
Король вскочил.
---
Фридрих вышел из кабинета и медленно побрёл по коридору. Ноги сами принесли его к покоям, куда он не заходил уже много месяцев.
— Ваше величество? — удивлённо распахнул глаза дежуривший у двери гвардеец. — Вы к королеве?
— Нет, — резко ответил Фридрих, разворачиваясь к нему спиной. — Не надо. Я передумал.
Он уже сделал несколько шагов, когда дверь за его спиной приоткрылась и тихий голос произнёс:
— Фридрих.
Он остановился, но не обернулся.
— Мадам?
Королева Елизавета Кристина стояла на пороге в простом домашнем платье, без украшений, с бледным, усталым лицом. Она всегда была бледной и усталой — такой сделал её этот брак, заключённый по расчёту и забытый сразу же в день свадьбы.
— Я слышала новости, — тихо сказала она. — Кенигсберг... Хастенбек... Это правда?
— Правда, — коротко ответил Фридрих.
— Что теперь будет?
— Буду драться.
Она помолчала, потом спросила ещё тише:
— А если... если не получится?
Фридрих медленно повернулся. В глазах его не было ни тепла, ни холодности — только усталость.
— Тогда умру, — сказал он просто. — Как солдат.
— А я? — в её голосе вдруг прорвалась такая тоска, что Фридрих вздрогнул. — Что будет со мной?
— Ты — королева Пруссии, — ответил он. — Тебя не тронут. Русские и французы не воюют с женщинами.
— А если воюют?
Фридрих долго смотрел на неё, потом вдруг шагнул вперёд и — впервые за много лет — взял её за руку. Рука была холодной и тонкой, как у птицы.
— Я не дам тебя в обиду, — сказал он. — Обещаю.
Она посмотрела на него с недоверием, потом с болью, потом снова с недоверием.
— Ты никогда ничего мне не обещал, — прошептала она.
— Обещаю сейчас.
Он отпустил её руку и быстро пошёл, почти побежал прочь, не оглядываясь.
Королева долго стояла в коридоре, глядя ему вслед. Потом вернулась в свои покои и тихо закрыла дверь.
---
Утром, после завтрака, Фридриху доложили, что в приёмной его ждёт человек, который настоятельно просит срочной аудиенции.
— Пусть войдёт, — приказал Фридрих.
В кабинет вошёл Вольтер.
— Ваше величество, — сказал философ с лёгким поклоном. — Прошу прощения за незваный визит, но обстоятельства вынуждают.
— Вольтер! — Фридрих поднялся, и на лице его впервые за многие дни появилось нечто похожее на радость. — Какими судьбами? Я думал, вы теперь в Париже, греетесь в лучах королевской милости.
— Греюсь, ваше величество, греюсь, — усмехнулся Вольтер. — Но иногда надо выходить на прохладный ветерок. А то можно и перегреться.
— Садитесь, — Фридрих указал на кресло. — Выпьете чего-нибудь?
— С удовольствием. Только не вашего прусского пива, упаси Бог. У вас есть нормальное вино?
Фридрих позвонил в колокольчик, приказал подать вина. Через минуту на столе появилась бутылка рейнского и два бокала.
— За что пьём? — спросил Вольтер, поднимая бокал.
— За победу, — ответил Фридрих.
— За чью?
— За мою, разумеется.
Вольтер хмыкнул, но пить не стал.
— Ваше величество, — сказал он, ставя бокал на стол. — Я пришёл к вам как друг. Как старый друг, который желает вам добра. Откажитесь от этой войны. Пока не поздно.
— Поздно, — отрезал Фридрих. — Война уже идёт.
— Идёт, — согласился Вольтер. — Но вы можете её остановить. Вернуть Саксонию, заключить мир, сохранив лицо. Пока у вас ещё есть армия, пока вы не разбиты окончательно.
— Я не буду разбит.
— Все когда-нибудь бывают разбиты. Даже Ганнибал. Даже Александр. Даже ваш кумир, Карл Двенадцатый.
— Карл проиграл, потому что был вспыльчив и глуп, — усмехнулся Фридрих. — Я не глуп.
— Вы гениальны, — согласился Вольтер. — Но гении тоже проигрывают. Особенно когда против них весь мир.
— Ты приехал читать мне моралите? — Фридрих поднялся, подошёл к карте. — Посмотри сюда, — сказал он, тыча пальцем. — Русские и англичане здесь. Австрийцы здесь. Французы здесь. Они не соединились. Если я ударю быстро, я разобью их по частям. Это стратегия, Вольтер, а не самоубийство.
— Это стратегия отчаяния, — покачал головой философ. — Вы надеетесь на чудо.
— Я надеюсь на себя, — твёрдо сказал Фридрих. — И на мою армию. Этого довольно.
Вольтер долго смотрел на него, потом вздохнул и поднялся.
— Что ж, ваше величество, — сказал он. — Я сделал, что мог. Дальше — ваша воля. Только запомните мои слова: когда всё рухнет, когда ваши генералы предадут, когда армия разбежится — вспомните этот разговор. И знайте, что был человек, который предупреждал вас. И который хотел вам только добра.
— Я запомню, — усмехнулся Фридрих. — А теперь идите, Вольтер. И не попадайтесь мне на глаза в ближайшее время. Я буду очень зол.
— Вы всегда злы, ваше величество, — философски заметил Вольтер. — Это ваша природа.
Он поклонился и вышел.
Фридрих остался один. Он подошёл к окну, открыл его и впустил холодный летний влажный берлинский воздух.
Где-то там, в темноте, стояла его армия. Сто тысяч солдат, лучших в Европе. Они ждали его приказа.
— Мы победим, — прошептал Фридрих. — Мы обязаны победить.
В ответ где-то вдали завыла собака.
---
На следующее утро прусская армия выступила в поход.
Сто тысяч солдат в синих мундирах, с развёрнутыми знамёнами, под барабанный бой двинулись на юг, к границам Богемии. Фридрих скакал впереди, на своём любимом белом коне, и лицо его было спокойно и холодно, как лёд.
Он не оглядывался назад. Там оставался Берлин, оставалась королева, оставалась непокорная Европа, оставался весь мир, который ополчился против него.
Впереди была только война.
И победа.
Или смерть.
---
Глава 14
Глава четырнадцатая
Узник Эскориала
Июнь 1756 года. Эскориал, Испания
В пятидесяти двух километрах от Мадрида, среди выжженных солнцем кастильских холмов, стоял Эскориал — гранитный исполин, который сами испанцы называли восьмым чудом света. Огромный прямоугольник размером двести шесть на сто шестьдесят один метр, с суровыми, по-военному строгими фасадами, он больше походил на гробницу, чем на королевский дворец. Шестнадцать километров коридоров, почти сотня лестничных маршей, полторы тысячи дверей и две с половиной тысячи окон — камень, камень, камень, бесконечный гранит, давящий на душу своей циклопической тяжестью.
Говорили, что своими очертаниями Эскориал напоминает решётку, на которой принял мученическую смерть святой Лаврентий. Филипп V, король Испании, основатель испанской ветви Бурбонов, ненавидел это место всеми фибрами души. Ненавидел эти бесконечные коридоры, эти мрачные фасады, эту вечную тень, которая, казалось, проникла в самые его кости. Этот язык. Этот дурацкий этикет с его удушающими правилами. Этих совершенно чужих ему людей. Эти запахи, эти шорохи, эти звуки.
Но он был здесь. Здесь, в этой гранитной могиле, построенной этим мрачным маньяком, Филиппом II, он ждал смерти, которая всё не приходила.
---
Покои короля
Филипп снова сидел в кресле у окна, глядя пустыми глазами на застывший мрачный парк. Тот, кто видел короля впервые, ни за что бы не поверил, что этому человеку уже семьдесят два года. Для случайного наблюдателя в кресле сидел молодой мужчина — лет тридцати, от силы тридцати пяти, с гладкой, без единой морщины кожей, с тёмными волосами, ниспадавшими на плечи неопрятными, сальными прядями, с тонкими, аристократическими чертами лица, которые могли бы принадлежать какому-нибудь версальскому щёголю, но никак не старику!
Только глаза выдавали правду.
Глаза были — синие, глубокие, такого же пронзительного оттенка, как у его деда Людовика XIV, как у его внучатых племянников в Версале и Петербурге, как у мальчика на картине Вивьена. Но в этих глазах давно уже не было огня. Только бездонная, вековая усталость. Только пустота. Только равнодушие ко всему, что происходило за стенами этой гранитной могилы.
Волосы его, длинные, нестриженые, падали на плечи неопрятными космами. От парика король давно отказался. Ногти на руках отросли так, что походили на звериные когти. Он не позволял прикасаться к себе ни цирюльникам, ни слугам — уже много лет. Вставал с постели лишь ночью, на несколько минут, чтобы торопливо проглотить кусок хлеба и выпить стакан воды. Днём лежал, уставившись в потолок, и молчал. Мог молчать днями, неделями, не произнося ни слова.
— Ваше величество, — раздался голос за спиной. — Пришёл секретарь с бумагами. Нужно подписать.
Филипп не шевельнулся. Только веки чуть дрогнули.
— Ваше величество, — повторил голос настойчивее.
— Уйди, — прошептал король одними губами.
— Но Фердинанд...
— Уйди.
Камердинер исчез. Филипп остался один.
За окном, в саду Фрайлес, где когда-то отдыхали монахи после трудов праведных, стояла статуя Филиппа II, того самого, что построил эту гранитную клетку. Мраморный король смотрел куда-то вдаль, на монастырские поля и фруктовые сады, открывающиеся за ними. Филипп V смотрел на статую и думал о том, что все они здесь — узники. Узники долга, узники крови, узники вечности.
---
Версаль. 1700 год
Он вспомнил себя молодым — семнадцатилетним принцем, который жил в Версале, в золотом сне французского двора, и мечтал о подвигах. Всё изменилось в один день, когда из Мадрида пришло ошеломляющее известие: бездетный Карл II, носящий странное прозвище Заколдованный, умер, завещав трон своему двоюродному внуку, Филиппу Анжуйскому.
— Ты будешь королём Испании, — сказал ему радостный дед. — Это твой долг. Перед Францией. Перед нашей династией. Перед историей.
— Но я не хочу, — попятился юный Филипп. — Я хочу остаться здесь. С вами. С мамой. В Версале.
— Не говори глупостей, — отрезал Король-Солнце. — Короли не имеют права хотеть. Короли обязаны.
И Филипп уехал. В чужую страну, с чужим языком, с чужими обычаями, к чужим людям, которые встретили его враждебно и настороженно. Он был внуком французского короля, а значит — врагом для половины Испании. А дед, вместо того чтобы поддержать морально, прислал инструкцию, которая начиналась словами: «Следуй моим советам. Испания теперь — провинция Франции».
И Филипп следовал. И ненавидел себя за это. И ненавидел деда. И ненавидел Испанию. И ненавидел этот проклятый трон, на который его затащили силой…
---
Письма, которые никто не читал
В ящике стола, под грудой пыльных бумаг, лежала пачка писем. Филипп иногда доставал их ночью, когда никто не видел, и перечитывал при свете одинокой свечи.
«Дорогой дедушка,
Умоляю вас, заберите меня отсюда. Я не могу больше. Эти люди, эти стены, эта тоска... Я задыхаюсь. Позвольте мне вернуться во Францию. Я откажусь от трона, от всего, только бы увидеть Версаль...»
«Ваше величество,
Я болен. Не телом — душой. Здесь всё чужое. Жена, которую вы мне выбрали, — чужая. Двор, который меня окружает, — чужой. Я хочу домой. Умоляю, разрешите...»
Ответов не было. Ни разу. Только короткая записка от мадам Ментенон: «Король повелел вам оставаться в Мадриде и исполнять свои обязанности». К записке — все его отправленные письма.
Дед даже не удостоил его ответом.
Филипп тогда плакал. В первый и последний раз в жизни. Потом спрятал письма в ящик и больше никогда не писал.
---
Надежда. 1724 год
В 1724 году, после двадцати четырёх лет непрерывной борьбы — с войсками коалиции, с испанцами, с французами, с интригами двора, с собственной меланхолией, которая уже тогда начинала затягивать его в свои глубины, — Филипп решился. Он отрёкся от престола в пользу своего старшего сына Луиса.
— Ты молод, — сказал он шестнадцатилетнему юноше. — У тебя есть силы и здоровье. Правь! А я... я устал. Я хочу уехать.
Луис смотрел на отца с недоумением и страхом. Ему не нужна была эта корона. Но кто из королей спрашивает о таком своих детей?
Филипп уехал в Ла-Гранху, загородный дворец, который он себе построил в подражание Версалю. Там, вдали от Эскориала, от Мадрида, от всей этой проклятой Испании, он надеялся обрести покой.
Покой длился восемь месяцев.
В августе 1724 года королева Изабелла примчалась в Ла-Гранху с кошмарным известием: король Луис I умер. Оспа. Та самая болезнь, которая косила королевские дома Европы, не интересуясь мнением этих самых королей.
Филипп стоял у окна, слушая министра двора, и молчал. Потом повернулся к жене, которая уже входила в комнату с победоносным выражением лица.
— Ты должен вернуться, — сказала она. — Трон не может пустовать.
— Я не хочу, — прошептал Филипп.
— Ты обязан!
И он вернулся. В этот проклятый Эскориал. В эту проклятую власть. В эту проклятую вечность.
---
Изабелла
— Ты опять не подписал бумаги, — голос королевы ворвался в его мысли, как острый нож.
Филипп медленно повернул голову. Изабелла Фарнезе, его вторая жена, стояла в дверях, подбоченясь, с тем выражением на лице, которое она носила уже сорок два года — недовольной гримасой женщины, которая знает, чего хочет, и всегда добивается своего.
Они поженились в 1714 году, когда ему был тридцать один, а ей — двадцать два. Итальянка, энергичная, властная, честолюбивая, она быстро взяла власть в свои руки. Французское влияние сменилось итальянским, при дворе заправляли её советники, её министры, её кардиналы. Филипп снова стал марионеткой — сменив властные руки деда на ловкие руки жены.
— Там указы, — продолжала Изабелла, подходя ближе. — Их надо подписать сегодня. Министры ждут. Фердинанд... твой сын... опять вмешивается не в свои дела.
— Фердинанд — наследник, — тихо сказал Филипп. — У него есть право.
— Право, которое он получит, когда ты умрёшь, — отрезала Изабелла. — А ты пока живее всех живых. Поэтому я здесь и говорю, что надо сделать.
Филипп посмотрел на неё долгим, пустым взглядом, в котором даже не было ненависти. Когда-то, в первые годы брака, он пытался сопротивляться. Пытался настоять на своём. Пытался быть королём, а не её тенью. Но Изабелла была сильнее. У неё была цель — посадить на троны Европы своих детей, её детей, итальянских принцев и принцесс. И она шла к этой цели, не разбирая дороги, сминая всех, кто попадался под руку. Она приходила в его спальню каждую ночь и заставляла выполнять супружеский долг, горячо и умело отдаваясь с таким смаком и лихостью, что он даже получал от этого всего удовольствие. Потом она беременела и исчезала. Спустя девять месяцев она рожала ребенка и возвращалась в его постель… так это продолжалось год за годом, и только родив седьмого младенца, Изабелла от него отстала.
Сейчас, старая, толстая и надоевшая сильнее, чем геморрой, она возвышалась перед ним, заслоняя вид на сад, и трясла перед его носом бумагами.
— Я подпишу, — сказал Филипп. — Оставь меня.
— Подпиши сейчас.
— Уйди.
Изабелла хотела возразить, но что-то в его голосе — может быть, та стальная нотка, которая изредка прорывалась сквозь многолетнюю апатию — заставило её замолчать. Она вышла, громко хлопнув дверью.
Филипп закрыл глаза.
В комнате снова стало тихо. Только ветер шуршал за окнами да где-то поблизости пел Фаринелли — знаменитый певец, которого Изабелла выписала из Италии несколько лет назад, чтобы его голос успокаивал короля. И действительно, когда Фаринелли пел, Филипп на короткое время приходил в себя, садился за стол, подписывал бумаги, даже разговаривал с министрами. А потом снова погружался в свою меланхолию.
Музыка. Единственное, что ещё заставляло его чувствовать себя живым.
---
Фердинанд
Дверь снова открылась, и на пороге появился мужчина, удивительно похожий на Филиппа. Фердинанд, его второй сын от первого брака, сорокатрёхлетний инфант, который должен был стать королём после отца. Располневший с возрастом, Фердинанд был нынче похож на отца больше, чем наоборот. Но его почтения данный казус ничуть не умалял.
Он был похож на мать, Марию-Луизу Савойскую, умершую много лет назад, — такой же мягкий, застенчивый, меланхоличный. Изабелла ненавидела его — пасынок, стоявший между её собственными детьми и троном. Фердинанд отвечал ей тихой, затаённой ненавистью.
— Отец, — тихо сказал он. — Я пришёл подстричь вам ногти. Вы разрешите?
Филипп медленно повернул голову и посмотрел на сына долгим, ничего не выражающим взглядом. Потом, после бесконечной паузы, чуть заметно кивнул.
Фердинанд подошёл ближе, опустился на колени перед креслом отца и взял его руку. Рука была холодной, неестественно гладкой для человека семидесяти двух лет — и в то же время тяжёлой, как камень. Ногти на пальцах отросли длинные, жёлтые, загнутые — Фердинанд содрогнулся.
— Как же вы так запустили себя, отец, — прошептал он, доставая из кармана маленькие ножницы. — Простите, что я не приходил раньше. Изабелла... она не пускала.
Филипп молчал. Только смотрел куда-то сквозь сына, сквозь стены, сквозь время.
Фердинанд начал стричь. Осторожно, боясь причинить боль, он отрезал кусочек за кусочком, собирая обрезки в платок, чтобы не упали на пол.
— Помните, отец, — заговорил он, не поднимая глаз, — когда я был маленьким, вы иногда брали меня с собой на охоту. Только мы вдвоём. Без придворных, без слуг. Мы сидели у костра, и вы рассказывали мне о Франции. О Версале. О том, как бегали по парку мальчишкой.
Филипп вздрогнул. Едва заметно, но Фердинанд почувствовал это.
— Я помню, — прошептал король. — Ты был... хорошим мальчиком.
— А вы были хорошим отцом, — тихо ответил Фердинанд, переходя к другой руке. — Когда могли. Когда эта... эта меланхолия отпускала вас.
Он закончил с ногтями, спрятал ножницы и платок с обрезками в карман, но не ушёл.
— Отец, — сказал он, помолчав. — Я велел слугам приготовить ванну. Тёплую, с травами, как вы любили раньше. Позвольте мне помочь вам. Вам надо помыться.
Филипп долго молчал. Потом, с усилием, словно поднимая горы, утверждающе махнул рукой.
В ванной комнате было натоплено. Большая медная ванна, какие ставили во всех французских дворцах, стояла посередине, наполненная почти горячей водой, от которой поднимался аромат лаванды и ромашки. Слуги уже удалились — Фердинанд настоял, чтобы они оставили их одних.
— Давайте помогу раздеться, отец.
Филипп позволил. Позволил снять с себя пропахший застарелым потом халат, позволил вести себя к ванне, позволил опуститься в горячую воду, от которой по всему телу разлилось забытое тепло.
— Хорошо? — спросил Фердинанд, стоя на коленях у края ванны и намыливая мочалку.
Филипп не ответил, но по лицу его скользнуло что-то похожее на облегчение. Первый раз за многие годы он не чувствовал холода, пустоты, отчаяния — было лишь всепоглощающее тепло. Человеческое, живое тепло.
Фердинанд мыл его осторожно, как маленького ребёнка. Смывал грязь, которой, казалось, пропиталась сама кожа. Смывал запах болезни и одиночества. Смывал годы, проведённые в этом кресле, в этой тишине, в этом безысходном ожидании смерти.
— Теперь волосы, отец. Позвольте.
Он взял ножницы побольше — те, что принёс с собой, зная, что отец не подпускает к себе цирюльников. Осторожно, прядь за прядью, начал стричь длинные, спутанные космы.
— Вы были красавцем, отец, — говорил он, отрезая очередной колтун. — Матушка рассказывала. Она говорила, что когда вы с ней приехали в Испанию, все придворные дамы с ума сходили. Французский принц, внук самого Короля-Солнца — такого в Мадриде ещё не видели.
— Твоя мать, — вдруг прошептал Филипп, и голос его, хриплый от долгого молчания, прозвучал как из могилы, — твоя мать была... единственным светом. Когда я приехал сюда, когда всё было чужим и враждебным, она стала моим домом.
— Я знаю, отец.
— Она умерла слишком рано, — продолжал Филипп, и в голосе его впервые за много лет появилось что-то похожее на чувство. — Ты был совсем маленьким. Ты не помнишь.
— Помню, — тихо сказал Фердинанд. — Её лицо. Её руки. Её запах. Я помню.
Они замолчали. Слышно было только, как вода плещется в ванне да щёлкают ножницы.
Когда сын закончил, король сидел в воде чистый, подстриженный, выглядевший совсем юношей. Фердинанд помог ему выйти из воды, насухо вытер, надел свежее бельё, новый халат и проводил обратно в кресло у окна. Встал сзади и начал расчёсывать отцовскую гриву.
— Хм... твоя жена, Барбара. Как вы с ней? Ты счастлив?
Фердинанд удивился. Отец редко задавал такие вопросы.
— Я... не знаю, — честно ответил он. — Барбара... она добрая. Кажется, она меня понимает. Может быть, это и есть счастье?
— Может быть, — эхом отозвался Филипп. — Береги её. Женщины... они уходят. И тогда остаётся только пустота.
Фердинанд помолчал, потом шагнул ближе:
— Отец, я хотел спросить... Вы никогда раньше не говорили о ней. О моей матери.
Филипп закрыл глаза.
— Вы её любили?
— Любил, — просто ответил Филипп. — Но что толку в любви, когда ты король? Когда тебе диктуют, на ком жениться, с кем спать, кого ненавидеть? Любовь — это роскошь. Для простых смертных. Не для нас.
Фердинанд стоял, не зная, что сказать.
— Люби её, — махнул рукой Филипп. — Свою Барбару. Будь счастлив, если сможешь. Но помни: когда я умру, тебе придётся править. Изабелла будет пытаться управлять тобой, как управляла мной. Не дай ей.
— Я не дам, — тихо сказал Фердинанд.
— Посмотрим, — усмехнулся Филипп. — Посмотрим. А сейчас оставь меня.
Инфант поклонился и направился к двери.
— Спасибо, — прошептал Филипп ему вслед.
Фердинанд остановился на пороге, обернулся. В глазах его стояли слёзы.
— Я приду завтра, отец. Если позволите.
Филипп чуть заметно кивнул.
Дверь закрылась. Король остался один, чистый, подстриженный, с обрезанными ногтями. Впервые за многие годы он чувствовал себя почти человеком.
Но пустота внутри никуда не делась. Она просто отступила на шаг, чтобы вернуться позже. Впрочем, как всегда.
---
Карл
На следующий день во дворец явился его третий сын — Карл, старший ребёнок Изабеллы Фарнезе, тридцатидевятилетний баламут, который уже был герцогом Пармским, а недавно стал ещё и королём Неаполя и обеих Сицилий.
Карл был полной противоположностью Фердинанду — худой, жилистый, энергичный, излишне деятельный, уверенный в себе. Он уже успел провести в Неаполе целый ряд полезных реформ, окружил себя просвещёнными министрами и строил грандиозные планы на будущее.
— Отец! — воскликнул он, входя в комнату и целуя руку короля. — Как вы? Я слышал, вам опять хуже?
— Мне всегда хуже, — равнодушно ответил Филипп.
— А по вам совсем не скажешь, — честно высказался сын.
— Ты зачем приехал?
— По делам. И повидаться с вами. Матушка написала, что вы совсем... — Карл запнулся, подбирая слово.
— Спятил? — усмехнулся Филипп. — Можешь говорить прямо. Я знаю, что обо мне говорят. «Король-меланхолик». «Король-затворник». «Безумный Филипп».
— Я так не говорю, — твёрдо сказал Карл. — Я знаю, что вы страдаете. И знаю, что это не ваша вина.
Филипп посмотрел на сына долгим, странным взглядом. Из всех детей Карл был самым... живым. Самым деятельным. Самым похожим по духу на своего прадеда Людовика XIV, хотя никогда не видел его.
— Как там Неаполь? — спросил он.
— Хорошо, — оживился Карл. — Я строю новый дворец в Казерте, огромный, как Версаль. Придворные ворчат, что дорого, но я знаю: величие требует жертв. Тануччи помогает мне с реформами. Народ доволен. Доходы растут.
— Ты счастлив? — спросил Филипп тот же вопрос, что и Фердинанда.
Карл удивился:
— Счастлив? Я... не знаю. Я занят. У меня много дел. Это важнее, чем счастье.
— А если бы ты мог выбирать? — настаивал Филипп. — Если бы ты мог не быть королём? Не править, не воевать, не интриговать? Просто жить?
Карл задумался всерьёз. Потом покачал головой:
— Я не знаю, отец. Меня с детства готовили к этому. Матушка, дед... все твердили: ты будешь королём. Ты должен. Ты обязан. Тебе необходимо. И я... я не представляю себя другим. Наверное, это и есть счастье — когда не надо выбирать.
— Или проклятие, — тихо сказал Филипп.
Они помолчали.
— Я слышал, в Европе война, — вдруг сказал Филипп. — Фридрих... этот прусский выскочка... дерётся со всеми.
— Дерётся и проигрывает, — усмехнулся Карл. — Русские разбили его под Кёнигсбергом, французы и англичане громят на западе. Думаю, к осени всё кончится.
— А мы?
— А Испания, — Карл понизил голос, — Испания держится нейтралитета. Фердинанду война неинтересна. Он с колониями разобраться пытается. А я... я пока занят Неаполем. Мне не до европейских разборок.
Филипп кивнул. Карл был умён. Он понимал, что сейчас главное — не влезать в большую войну, а укреплять свои позиции. Австрийцы, французы, англичане — все они были сильнее. Испании нужен был мир. И Фердинанд, с его мягким характером и любовью к покою, подходил для этого лучше всех.
— Ты хорошо говоришь о брате, — заметил Филипп. — Я думал, вы враги.
— Мы не враги, — покачал головой Карл. — Мы просто... разные. У каждого своя дорога. Фердинанду достанется Испания, мне — Неаполь. И этого довольно.
— А если он умрёт? — вдруг спросил Филипп. — Если он не оставит наследников?
Карл замер. Этот вопрос он задавал себе много раз, но никогда не слышал от отца.
— Тогда... тогда я стану королём Испании, — тихо сказал он. — Если Бог так решит.
— Бог, — усмехнулся Филипп. — Бог не решает ничего. Решают люди. И их кровь. Которая течёт в наших жилах и не даёт нам умереть.
Карл посмотрел на отца с недоумением. Он не знал. Никто не знал. Только Филипп — и его дед Людовик, и тот странный герцог-бастард, о котором ходили разные слухи, — они знали, что такое настоящая вечность.
— Иди, — сказал Филипп. — Иди и правь. И помни: что бы ни случилось, ты — мой сын. Кровь от крови. Это навсегда.
Карл поклонился и уже взялся за дверную ручку, но вдруг остановился, обернулся.
— Отец, — сказал он, помедлив. — Я хочу сказать вам кое-что. В Неаполе я сделал инокуляцию от оспы. Ту самую, которую придумал этот русский доктор, граф Брюс. Весь мой двор привит. Солдаты привиты. Даже монахи в монастырях согласились после того, как папа Римский благословил.
Филипп медленно повернул голову. В глазах его мелькнуло что-то похожее на интерес — первый раз за весь разговор.
— Привился?
— Да, отец. Это безопасно. Во Франции уже три года ни одной вспышки оспы. В Англии, говорят, тоже начинают. А у нас в Испании... — Карл запнулся. — У нас в Испании люди продолжают умирать. Тысячами. Ваши министры, отец, ничего не делают. Мать запрещает даже говорить об этом. Говорит, что это «французская выдумка» и «колдовство».
Филипп долго молчал, глядя на сына пустыми глазами. Потом вдруг усмехнулся — горько, безрадостно.
— Изабелла много чего запрещает, — тихо сказал он. — Но оспа не спрашивает разрешения у королев. Она приходит и забирает тех, кого хочет. Твоего брата Луиса забрала. Может забрать и Фердинанда.
Карл вздрогнул:
— Фердинанда? Что с Фердинандом?
— Пока всё хорошо, — Филипп отвернулся к окну. — Но если он заболеет... если с ним что-то случится... ты станешь королём Испании. Понимаешь?
Карл побледнел. Он стоял, сжимая дверную ручку так, что костяшки побелели.
— Я не хочу, — прошептал он. — Неаполь — мой дом. Я не хочу в этот... в этот склеп.
— Я тоже не хотел, — тихо сказал Филипп. — Меня никто не спросил. Тебя тоже не спросят.
В комнате повисла тяжёлая тишина.
— Отец, — наконец вымолвил Карл. — Прикажите сделать прививки. В Мадриде. Во всей Испании. Хотя бы в армии. Хотя бы при дворе.
Филипп долго смотрел на него. Потом чуть заметно кивнул.
— Хорошо, — сказал он. — Я скажу министрам. Подпишу приказ.
— Мать будет скандалить, — напомнил Карл.
— Изабелла, — Филипп усмехнулся всё той же горькой усмешкой, — Изабелла уже сорок два года говорит мне, что делать. Один раз я скажу ей. Посмотрим, что из этого выйдет.
Карл хотел возразить, но передумал. В глазах отца он увидел то, чего не видел никогда — искру. Крошечную, едва тлеющую, но искру. Может быть, впервые за много лет Филипп захотел чего-то сам.
— Береги себя, отец, — сказал Карл. — Я напишу из Неаполя.
— Пиши, — равнодушно ответил Филипп. — Я не читаю писем. Мне их не приносят.
Карл поклонился и вышел, чувствуя, как в груди тяжело ворочается что-то тёмное и тревожное. Предчувствие? Страх? Или просто тоска по Неаполю, который вдруг показался бесконечно далёким?
За его спиной Филипп снова уставился в окно на статую Филиппа II. В голове его медленно, как в густом сиропе, ворочалась мысль: «Прививки. Он сказал про прививки. Надо сделать. Надо...»
Вопреки собственным опасениям, он не забыл об этом разговоре. И вскоре министры, удивлённые неожиданным приказом короля, начали действовать. И вскоре в Мадриде появились первые врачи, обученные русским методам инокуляции.
---
После ухода Карла в комнате снова стало слишком тихо. Филипп сидел неподвижно, глядя в одну точку на стене, где тускло поблёскивал позолотой фамильный герб Бурбонов — три золотые лилии на лазоревом поле. Герб Франции. Герб его деда. Герб той страны, где он родился и откуда его вырвали пятьдесят шесть лет назад.
За окнами, за стенами Эскориала, за горами и равнинами, где-то там, далеко на севере, гремела война. Филипп знал о ней — ему докладывали, хотя он не просил. Французы и англичане били пруссаков, русские взяли Кёнигсберг, прусский король метался, пытаясь спасти своё королевство. Вся Европа полыхала, решались судьбы династий, перекраивались границы.
А ему было наплевать.
Совершенно, абсолютно наплевать.
— Пусть воюют, — прошептал он одними губами. — Пусть убивают друг друга. Пусть смотрят на карты, рисуют на них стрелки, считают потери. Это не имеет значения. Ничего не имеет значения.
Он попытался представить себе Версаль — тот, каким помнил его в семнадцать лет. Золотые ворота, зеркальная галерея, парк с фонтанами, статуи, цветы, музыка. Дед, величественный и грозный, восседающий на троне. Мать, баварская принцесса, красивая и весёлая, вечно окружённая придворными. Брат, маленький герцог Бургундский, с которым они играли в детской.
Всё это было так давно. Так нереально, как сон, который помнишь, но не можешь вспомнить детали.
— Я хочу домой, — сказал Филипп вслух, и голос его дрогнул. — Я хочу в Версаль. Хочу увидеть парк, по которому бегал мальчишкой. Хочу услышать французскую речь вокруг, а не этот гортанный кошмарный испанский. Хочу, чтобы кто-нибудь назвал меня Филиппом, а не «ваше величество» с этим бесконечным подобострастием.
Он закрыл глаза, и на мгновение ему показалось, что он чувствует запах цветущих апельсиновых деревьев. Тёплый, сладкий, такой родной.
— Я бы отдал всё, — прошептал он. — Всю эту проклятую Испанию, все эти колонии с золотом, всю власть, все армии — только бы оказаться там. Хотя бы на день. Хотя бы на час.
За окном, в саду Фрайлес, ветер шевелил ветви деревьев. Где-то вдалеке запел Фаринелли — его голос, чистый и печальный, проникал даже сквозь толстые стены.
— Зачем ты поёшь? — спросил Филипп у пустоты. — Кому нужна твоя музыка в этой могиле?
Но Фаринелли пел. Потому что это было его призванием. Его жизнью. Единственным, что он умел.
Филипп завидовал ему. Фаринелли был счастлив. У него была цель. А у Филиппа не было ничего. Только вечность, которую он ненавидел, и трон, который ему навязали.
— Дед, — прошептал он, глядя на север, туда, где, как он чувствовал, сейчас тот находился. — Зачем ты сделал это со мной? Зачем отправил сюда? Почему не оставил в Версале?
Ответа не было. Только ветер шумел за окнами да Фаринелли пел свою бесконечную песню.
Филипп закрыл глаза и погрузился в свою меланхолию. В ней, по крайней мере, не было боли. Только пустота.
---
Оспа
Недели через две в Эскориал примчался гонец из Мадрида.
— Ваше величество! — выдохнул он, падая на колени. — Инфант Дон Фердинанд... с ним беда!
Филипп, сидевший в своём кресле у окна, медленно повернул голову. В глазах его мелькнуло что-то — может быть, страх, может быть, обречённость.
— Что случилось?
— Высокая температура, ваше величество! Сыпь по всему телу, бред... Врачи говорят, это оспа!
Филипп замер. На миг показалось, что время остановилось.
— Оспа, — прошептал он. — Опять оспа. Сначала Луис... теперь Фердинанд...
Он поднял глаза к потолку, где на фреске ангелы возносились к небесам. Губы его шевельнулись, но ни звука не вырвалось наружу.
— Ваше величество, — гонец осмелился поднять голову, — там уже собрались врачи. Идёт консилиум.
Филипп долго молчал. Потом вдруг встал — впервые за многие дни, недели, месяцы? — и подошёл к гонцу. Встал над ним, глядя сверху вниз.
— Скажи врачам, — произнёс он, и голос его, хриплый от долгого молчания, прозвучал неожиданно твёрдо, — я хочу знать: делали ли моему сыну инокуляцию от оспы?
— Но ваше величество! Королева Изабелла...
— Я — король! — рявкнул Филипп. Впервые за многие годы он рявкнул. Впервые за многие годы он вспомнил, кто он. — Я приказываю! А Изабелла пусть идёт в свои покои и молится там, если хочет. А врачи пусть делают своё дело: приедут ко мне и проведут инокуляцию!
Гонец вскочил и выбежал, спотыкаясь на бегу.
Филипп остался один. Он стоял посреди комнаты, глядя на дверь, за которой только что скрылся гонец, и тяжело дышал. Потом медленно, держась за стены, вернулся к креслу и рухнул в него, обессиленный.
— Только бы он привился, — прошептал он. — Только бы успел.
---
Три дня спустя
От инокуляции у короля даже температура не поднялась. Организм даже не заметил.
Весть пришла на рассвете. На этот раз гонец не падал на колени, не кричал — он вошёл тихо, почтительно поклонился и доложил ровным голосом:
— Ваше величество, инфант Фердинанд идёт на поправку. Приступ миновал. Врачи говорят, что прививка, сделанная вовремя, спасла ему жизнь.
Филипп слушал, не шевелясь. Только пальцы, лежавшие на подлокотнике кресла, чуть дрогнули.
— Жив, — прошептал он. — Жив.
— Да, ваше величество. Инфант уже приходит в себя. Его высочество благодарит вас за заботу.
Филипп долго молчал. Потом кивнул:
— Ступай. И передай его высочеству... передай, что я жду его. Когда поправится.
Гонец вышел.
Филипп повернулся к окну, где за деревьями парка вставало солнце над кастильскими холмами. Лучи, пробиваясь сквозь туманную дымку, золотили верхушки кипарисов, играли на гранитных стенах Эскориала, заставляя их на мгновение забыть о своей мрачной суровости.
Впервые за много лет он смотрел не внутрь себя, не в пустоту, не в прошлое — а вперёд. На этот восход. На этот новый день.
— Жив, — повторил король одними губами.
Солнце поднималось всё выше, и вдруг Филиппа пронзила мысль, от которой перехватило дыхание. Солнце. Король-Солнце. Его дед.
Он вспомнил Версаль — не тот, унылый, заката царствования, который снился ему в кошмарах, откуда его вырвали насильно, а тот, прекрасный и светлый, из его детства, когда он ещё бегал по парку мальчишкой и дед иногда брал его за руку и вёл к фонтанам. Людовик был тогда уже немолод, но держался так прямо, так величественно, что казался выше всех окружающих. Он пах духами и пудрой, говорил низким, спокойным голосом, и от него исходило тепло — не физическое, а какое-то другое, внутреннее, как от солнца.
— Ты — моя кровь, Филипп, — сказал ему дед однажды, когда они стояли на балконе и смотрели на закат. — Моя кровь, моя плоть, моё продолжение. Что бы ни случилось, где бы ты ни был — помни это. Солнце всегда светит своим детям, даже когда они далеко.
Филипп тогда не понял. А теперь, шестьдесят пять лет спустя, глядя на восход над, такими чужими ему, кастильскими холмами, он вдруг почувствовал это. Тепло. Уютное и обволакивающее, то самое, внутреннее. Оно разливалось в груди, пробивая многолетнюю корку льда, в которую погрузилась его душа.
— Дед, — прошептал он. — Ты здесь? Ты слышишь?
Солнце поднялось ещё выше, и луч упал прямо на лицо Филиппа, ослепив на мгновение. Он зажмурился, а когда открыл глаза, ему показалось, что в золотом свете мелькнул знакомый силуэт — высокая фигура в пышном парике, трость, гордая осанка, надменный профиль, который он помнил с детства.
А потом видение исчезло. Осталось только солнце, только свет, только тепло.
— Я понял, — тихо сказал Филипп. — Ты всегда был здесь. Ты никогда не уходил. Просто я... разучился правильно смотреть.
Он перевёл взгляд на парк, на магнолии, на статую Филиппа II вдалеке — и вдруг впервые за много лет подумал о будущем. Не о том, как дожить до вечера, не о том, как перетерпеть очередной день, а о настоящем будущем. О Фердинанде, который выжил и скоро приедет. О Карле, который проводит реформы в Неаполе и, может быть, однажды возьмёт на себя тяжкое бремя Испании. Об инокуляциях, которые спасут тысячи жизней. О стране, которой он правил пятьдесят шесть лет, но которую так и не научился любить.
— Может быть, ещё не поздно, — прошептал он. — Может быть...
Он не договорил. Слова застряли в горле, но мысль осталась. Впервые за многие десятилетия Филипп V, король Испании, узник Эскориала, заложник собственной вечности, подумал о том, что впереди ещё есть что-то, кроме пустоты.
Солнце поднялось выше, заливая светом всю комнату. Фаринелли в беседке запел что-то светлое, мажорное, совсем не похожее на те печальные мелодии, которыми он обычно убаюкивал короля.
— Спасибо, дедушка, — прошептал Филипп одними губами. — Я постараюсь…
Сидя на роскошном альпийском лугу, у самого края огромного и величественного водопада, молодой человек с синими глазами улыбнулся и кивнул, глядя на юг. Ветер растрепал его волосы и бросил ему в лицо горсть лепестков от цветущих эдельвейсов, которыми был усыпан луг. Синеглазый отмахнулся от лепестков, засмеялся и через секунду словно растворился в утреннем свете, исчез в лучах солнца, которое он когда-то сделал своим символом.
— Ты справишься, внук, — донёсся до Филиппа шёпот. — Ты — моя кровь.
Солнце поднялось над Эскориалом, и впервые за пятьдесят шесть лет в этой гранитной могиле стало чуточку светлее…
---
Глава 15
Глава пятнадцатая
Белые ночи
Петербург, Зимний дворец. Июль 1756 года
В Петербурге стояли белые ночи.
Это было время, которое визитёры из Западной Европы не могли понять и описать словами. Солнце садилось за горизонт, но тьма не наступала — лишь лёгкие сумерки опускались на город, окрашивая небо в нежные акварельные тона. Ночью можно было читать газету без свечи, а в Летнем саду гуляли толпы народа, наслаждаясь этим странным, почти мистическим временем.
В Зимнем дворце окна были распахнуты настежь. Император Пётр II стоял на балконе и смотрел на Неву. Река, спокойная и величественная, отражала бледное небо, и казалось, что город плывёт между двумя бесконечностями — реальной и отражённой.
За его спиной, в комнате, горели свечи. Не потому, что было темно — а потому, что так требовал этикет. У императора должны гореть свечи, даже если солнце светит в окна.
В креслах сидели двое: канцлер Бестужев и генерал-фельдмаршал Степан Фёдорович Апраксин, только что прибывший из действующей армии для срочного доклада.
— Ваше величество, — говорил Апраксин, утирая пот со лба (в комнате было душно, несмотря на открытые окна), — положение следующее. Кёнигсберг под нашим контролем уже полтора месяца. Город присягнул вам. Университет работает, купечество торгует. Фермор назначен губернатором, наводит порядок.
Пётр не оборачивался. Только чуть повернул голову, показывая, что слушает.
— Потери? — спросил он.
— За всю кампанию — около пяти тысяч убитыми и восемь тысяч ранеными, ваше величество. Но это с учётом всех стычек, включая Гросс-Егерсдорф и осаду. Полки пополняются, резервы подходят из глубины России.
— А Мориц Морицевич? Как он?
— Герцог Курляндский — настоящий герой, ваше величество, — с излишним чувством сказал Апраксин. — Без него мы бы Кёнигсберг не взяли. Вы уже пожаловали ему звание генерал-фельдмаршала, и, осмелюсь доложить, более достойного фельдмаршала у России ещё не было. Орден Святого Георгия первой степени он тоже получил, как вы и пожелали. Солдаты его обожают. Говорят, он сам водил их на приступ и даже не поцарапан.
Пётр усмехнулся, не оборачиваясь:
— А ты как думал, Степан Фёдорович? Если бы кто его поцарапал, я бы с тебя голову снял. Так что радуйся, что он цел.
Апраксин крякнул, но возразить не посмел.
Бестужев, сидевший в кресле, позволил себе лёгкую улыбку:
— Государь, а кое-кто при дворе уже шепчется, что герцога следовало бы сделать генералиссимусом. Дескать, фельдмаршал — это для простых побед, а тут аж целая Восточная Пруссия пала.
Пётр медленно повернулся. В глазах его мелькнуло что-то — то ли усмешка, то ли досада.
— Генералиссимус? — повторил он. — Знаешь, Алексей Петрович, кто у нас в России был последним генералиссимусом?
Бестужев на мгновение задумался:
— Светлейший князь Меншиков, ваше величество. Покойный Александр Данилович.
— И что с ним стало?
— Ну... ещё до смерти Петра Великого... утонул в Неве.
— Вот именно, — усмехнулся Пётр. — Меншиков был великим человеком. Строил Петербург, воевал, правил страной. А закончил в ледяной невской воде, зашибленный бочонком с анжуйским. Нелепая и страшная смерть! Генералиссимус — это звание, которое у нас в России приносит его обладателю смерть. А Мориц мне нужен живой, здоровый и при деле. Фельдмаршала ему за глаза хватит. И орденов. И земель. А генералиссимус... — он сделал паузу, — генералиссимус пусть и дальше себе лежит в Петропавловском соборе. Так надёжнее будет. И вообще: чтоб генералиссимусом стать — надо Россию спасти!
— А герцог разве не спас? — осторожно спросил Апраксин.
— Герцог, — Пётр уселся за огромный письменный стол и налил себе из графина вина, — герцог только начал. Война ещё не закончена. Фридрих жив, Фридрих зубаст. Мы сперва добьём пруссака, а там видно будет.
Бестужев и Апраксин переглянулись. Спорить с императором никто не рискнул.
— А новостей о Фридрихе нет? — поинтересовался Пётр, возвращаясь к прежней теме.
— Фридрих в отчаянном положении, ваше величество. Французы и англичане разбили его при Хастенбеке, теперь хозяева всего Ганновера. Однако Георг от них сбежал. Австрийцы двинули армию под командованием фон Дауна. Мы обещали поддержать их с востока.
— Хорошо, — Пётр наконец обернулся. — Сколько можете выделить для соединения с австрийцами?
— Тысяч двадцать, ваше величество. Если снять часть войск из Восточной Пруссии.
— Снимайте. И отправляйте к Дауну. Пусть идут форсированным маршем.
— Слушаюсь.
Апраксин поклонился и вышел. Бестужев остался.
— Ваше величество, — сказал канцлер, когда дверь за главнокомандующим закрылась. — Позвольте вопрос?
— Спрашивайте.
— Что вы думаете о герцоге Курляндском? Он действительно так хорош, или Апраксин преувеличивает?
Пётр усмехнулся.
— Апраксин всячески преуменьшает. Ибо завидует. Герцог лучше, чем Апраксин хочет и может его описать, — сказал он. — Я знал его отца. Старый Мориц был гением. Сын унаследовал его талант. И, кажется, приумножил.
Бестужев помолчал, потом спросил, понизив голос:
— Ваше величество, вы позволите мне говорить откровенно?
— Всегда позволял, Алексей Петрович.
— Я знал Анну Иоанновну, — тихо сказал канцлер. — Знал задолго до её замужества. Ещё в те времена, когда она была просто вдовствующей курляндской герцогиней, а я — молодым дипломатом. — Он запнулся, подбирая слова. — Между нами... были… эээ... отношения. Недолгие, но... очень бурные. Она мне доверяла. Может быть, больше, чем кому-либо.
Пётр с интересом посмотрел на канцлера. Таких подробностей он не знал.
— И что же?
— А то, ваше величество, что Мориц для меня — не просто генерал. Он — сын женщины, которую я... которую я уважал. Любил, если хотите. И я хочу знать: вы доверяете ему так же, как доверял Людовик его отцу?
Пётр долго смотрел на канцлера. Потом медленно кивнул.
— Доверяю, Алексей Петрович. Больше, чем кому-либо. Потому что он — моя кровь. Романов. Троюродный брат. Многие это забывают. Помнят, что он сын Морица Саксонского, но упускают, кто его мать.
Бестужев вздрогнул, но вида не подал.
— Кровь царя Ивана, — тихо сказал он.
— Кровь Романовых — это навсегда, — повторил Пётр. — Поэтому я, не сомневаясь, послал его на эту войну. Поэтому я сделал его фельдмаршалом. Потому что знаю: он не предаст.
— А если бы он не был Романовым?
— Тогда бы его не было на курляндском престоле, — усмехнулся Пётр. — Но он — член нашей династии. А это всё меняет.
Бестужев поднялся и поклонился императору.
— Спасибо, ваше величество. За откровенность.
— Не за что, — махнул рукой Пётр. — Ты тоже наш, Алексей Петрович. Хоть и не по крови, а по делам своим. Это не менее важно.
Канцлер снова поклонился, на этот раз ниже, и уже собрался уходить, когда Пётр вдруг окликнул его:
— Погоди, Алексей Петрович. Меня тут одна мысль вдруг посетила.
Канцлер замер в ожидании.
— Морицу пора жениться, — сказал Пётр, задумчиво глядя на Бестужева. — Двадцать восемь лет уже, герцог Курляндский, генерал-фельдмаршал, герой Европы. А холост. Непорядок.
Бестужев позволил себе лёгкую улыбку:
— И у вашего величества есть кто-то на примете?
— Есть, — Пётр повернулся и посмотрел на канцлера с хитринкой в глазах. — У покойного герцога Голштинского и моей тётки Анны Петровны старшая дочь в девках засиделась.
Бестужев нахмурился, быстро прикидывая в уме:
— Ваше величество, но вдовствующая герцогиня Анна Петровна…
— Редкостная дура, в отличие от её сестры, королевы Елизаветы, — перебил Пётр. — Это я знаю, Алексей Петрович… я иногда поражаюсь, как она столько лет управляет герцогством при своём малолетнем сыночке. Сколько нынче Паулю-Ульриху? 14? А принцессе Екатерине уже 28. И красавица, и умница, и прекрасно образована. Но главное — кровь Петра Великого. Романова.
Бестужев переваривал информацию. Он понял, что этим браком император хочет объединить обе ветви дома Романовых: линию Ивана и линию Петра Великого.
— Екатерина Карловна, — медленно проговорил канцлер. — Внучка Петра Великого. Двоюродная сестра вашего величества. Для герцога Курляндского — партия что надо.
— Вот именно, — кивнул Пётр. — От такого союза династия только укрепится, Курляндия под Россией останется, и Гольштейн к нам поближе придвинется.
— А что скажет герцог Пауль-Ульрих? — осторожно спросил Бестужев. — Он ведь, говорят, человек своенравный.
— Герцог скажет то же, что и его мать-регентша, — усмехнулся Пётр. — А Анна Петровна скажет «да». Она пешком примчится в Петербург подписывать брачный договор. Герцогиня будет в восторге. Дочь за такого героя отдать — честь для всего Гольштейна.
Бестужев только покачал головой:
— Ваше величество, вы всё уже решили. Зачем же меня спрашиваете?
— А затем, Алексей Петрович, что ты у меня канцлер, — серьёзно ответил Пётр. — Отправляйся завтра в Гольштейн. Порадуй тётушку. Составь брачный договор. Пригласи Анну Петровну с сыном и дочерью в Петербург. Свадьбу сыграем, как война закончится. А пока... — он сделал паузу, — пока пусть Мориц воюет. Будет ему награда за победу.
— Мудро, ваше величество, — поклонился Бестужев. — Но обрадуется ли он такой награде? Невесте-то тоже почти 28…
— Куда он денется с дрейфующей галеры! — махнул рукой Пётр. — Меня когда на Машке Меншиковой женить хотели — вообще моего мнения не спрашивали… Всё! Иди. Но помалкивай пока. Пусть для всех будет сюрпризом.
Когда канцлер вышел, Пётр долго смотрел ему вслед, потом повернулся к окну и усмехнулся.
— Екатерина Карловна Романова, герцогиня Курляндская, — прошептал он. — Звучит неплохо. А Мориц... Мориц смирится.
За окнами благоухала черёмухой белая ночь, пел соловей, журчал фонтан…
А где-то там, на западе, его троюродный брат вёл русские полки к новым победам, не зная, что дома его уже женили.
Внезапно раздался стук в дверь, она приоткрылась, и канцлер ужом проскользнул внутрь. В руке он сжимал пакет с дипломатической почтой.
— Только что из Англии, государь. Карл Третий прислал письмо. Сообщает, что у него родилась дочь.
— Дочь? — Пётр поднял бровь. — Назвали?
— Елизаветой, ваше величество. В честь королевы Франции.
Пётр улыбнулся.
— Хорошо, — сказал он. — Значит, будет кого сватать за нашего Луи, если у великой княгини родится сын.
— Дипломатия, ваше величество, — улыбнулся Бестужев, протягивая конверт.
— Дипломатия, — согласился Пётр. — Ладно. Идите, Алексей Петрович. И спасибо.
Бестужев поклонился и исчез.
---
А в пять утра цесаревича Петра тихонько потряс за плечо камердинер:
— Ваше высочество! Роды начались!
Пётр Петрович, спавший одетым на кушетке в своём кабинете, вскочил и бросился в спальню жены.
Елизавета лежала на огромной кровати под балдахином, бледная и испуганная. Казалось, на лице её остались лишь огромные, наполненные болью глаза. Грудь её тяжело вздымалась. Рядом суетились повитухи, акушерки, служанки — целая армия женщин, от которой мужчинам полагалось держаться подальше.
— Петя, — слабо прошептала жена. — Выйди отсюда. Тебе нельзя.
— Я не уйду, — твёрдо сказал он. — Я с тобой.
— Так не положено, — вмешалась главная повитуха, грузная женщина с усами, как у гренадера. — Мужьям нельзя при родах.
— Я цесаревич, — отрезал Пётр. — Мне можно.
И остался.
Роды длились шесть часов. Шесть часов Елизавета кричала и тужилась. Петя держал её за руку и молился всем богам, которых мог вспомнить. Шесть часов во дворце никто не спал, хотя стояла абсолютная тишина — даже придворные перестали шушукаться по углам.
Наконец, когда солнце поднялось в зенит, а Петя, глядя на него, начал молиться Аполлону, раздался детский крик. Громкий, требовательный, властный.
— Мальчик! — объявила повитуха, суя ему под нос какой-то свёрток. — Здоровый, крепкий! Пипирка огромная! Весь в отца!
Пётр Петрович посмотрел на сына — маленького, сморщенного, красного, с крошечными кулачками, сжатыми в гневе на весь мир — и вдруг понял, что плачет. Он, будущий император, наследник династии, плакал как ребёнок, сорвав с головы взмокший парик и размазывая кулаками слёзы по щекам.
— Молодец, — прошептал он, целуя жену в мокрый лоб. — Молодец, Лизонька. Спасибо тебе.
— Как назовём? — спросила она, вымученно улыбаясь.
— Как и договаривались, — ответил он. — Людовик Петрович. В честь твоего отца.
Она кивнула, закрыла глаза — и мгновенно уснула, обессиленная, но счастливая.
---
В комнате было тихо. Только мерное дыхание Елизаветы нарушало ночную тишину да где-то за окном перекликались ночные сторожа.
Цесаревич сидел в кресле у кровати жены, положив голову на сложенные руки. Он не спал — просто закрыл глаза, прислушиваясь к дыханию Лизы и тихому сопению сына в колыбели.
Дверь с балкона бесшумно отворилась.
Цесаревич вздрогнул, вскинул голову, потянулся было к шпаге — и замер.
На пороге, освещённый бледным светом белой ночи, стоял отец. Он вошёл — через балкон, словно прилетел, а не проскользнул по карнизу, как делал только тогда, когда спешил.
— Батюшка? — прошептал Пётр Петрович. — Вы... как?
— Тихо, — император приложил палец к губам. — Не буди.
Он бесшумно подошёл к колыбели и замер, глядя на спящего внука. Император смотрел на него долго, очень долго. Потом медленно опустился на колени прямо на пол — он, самодержец всероссийский, перед колыбелью младенца.
Маленький Луи спал, смешно нахмурив бровки и посапывая носиком. Обычный младенец. Но император смотрел на него не как обычный дед. Он смотрел и видел.
Не просто младенца — спящего, сопящего, сжимающего крошечные кулачки. Он видел то, что было скрыто от обычных глаз. То, что открывалось только ему — и, может, ещё двоим в этом мире.
В этом маленьком комочке жизни уже разгорались два огонька. Две яркие искры, сплетённые воедино в одной груди.
Первая, кроваво-красная, едва мерцала в самой глубине. Тёмная, древняя, тяжёлая — та самая кровь, что текла в нём самом, в Брюсе, в его старшем сыне. Кровь дракона. Она спала пока, дремала, свернувшись клубком где-то в самом сердце младенца. Но Пётр знал: однажды — через годы, через десятилетия — она проснётся. И тогда мальчик поднимется в небо.
Рядом с красной искрой, переплетаясь с ней, горела другая. Ярко-синяя, ослепительная, чистая, как горный хрусталь. Она не мерцала — она мощно сверкала, заливая своим светом всё вокруг, пронзая стены, пронзая ночь, пронзая само время. Синее пламя тянулось куда-то далеко-далеко, за горизонт, через леса и равнины, через горы и долины — туда, где спали под звёздами старые горы.
Пётр II обернулся. Он знал, что там, в тех далёких горах, есть кто-то, кто сейчас чувствует то же, что и он. Кто видит этот синий свет.
---
Высоко в Альпах, на границе двух миров, человек с синими глазами вдруг вздрогнул и поднял голову к небу. Прямо над ним, среди мириада звёзд, только что зажглась новая — ярко-синяя, пульсирующая, живая.
Он смотрел на неё несколько мгновений, не веря своим глазам. А потом рассмеялся — счастливо, звонко, как мальчишка, нашедший потерянную игрушку.
— Сверкает, — прошептал синеглазый. — Сверкает, как я когда-то.
Рядом с ним бесшумно возникла эльфийка с серебряными волосами.
— Что случилось? — спросила она.
— Там, — он показал на север, — зажглась новая звезда. Моя кровь. Наша кровь. Теперь она будет гореть вечно.
И он снова рассмеялся, и смех его разнёсся над горами, над долинами, над всей Европой, которая ещё не знала, какой ребёнок родился этой ночью в далёком Петербурге.
---
Разбуженный этим смехом, младенец открыл глаза и посмотрел на деда. Взгляд его был совершенно осмысленным — так не смотрят новорождённые. Две искры в его груди тихо мерцали, сплетённые воедино, обещая вечность. Мальчик взмахнул ручками и улыбнулся Петру.
— Узнал, — усмехнулся император. — Молодец.
Пётр Петрович смотрел на отца и не верил своим глазам. Никогда, ни разу в жизни он не видел батюшку на коленях.
Он протянул руку и осторожно, кончиками пальцев, коснулся щеки внука.
— Здравствуй, Людовик Петрович, — тихо сказал он. — Ты ещё не знаешь, кто ты. Но я знаю. И однажды расскажу.
Младенец тоненько рассмеялся, словно колокольчик зазвенел — или ему показалось?
Император поднялся с колен, повернулся к сыну.
— Береги его, Петруша, — сказал он. — Это самое дорогое, что у нас есть.
— Сберегу, батюшка.
— Верю, — кивнул Пётр II. — Ты в меня пошёл.
Он поднялся с колен и, не прощаясь с сыном, вышел на балкон.
Цесаревич хотел окликнуть его, вернуть, расспросить о стольком, но слова застряли в горле. Он только смотрел, как высокая фигура отца застывает на мгновение в проёме балконной двери, силуэтом на фоне бледного неба.
А потом случилось то, что нельзя было увидеть — но можно было почувствовать.
Воздух дрогнул. Тени в комнате зашевелились, вытянулись, затанцевали по стенам. Где-то далеко, за окном, послышался мощный вздох — словно сама ночь вдохнула полной грудью.
Через секунду за балконной дверью взметнулись огромные крылья. Чёрные, перепончатые, отливающие в сером свете белой ночи тёмным серебром, они распахнулись во всю ширь — и закрыли полнеба.
Гигантская тень взмыла ввысь, заслонила на миг бледный диск луны, сделала круг над Зимним дворцом, над Невой, над спящим Петербургом — и унеслась на запад, тая в предрассветной дымке.
Пётр Петрович стоял у окна, не в силах пошевелиться. Он видел это и раньше — мельком, краем глаза, в детстве, всегда думая, что ему это мерещится. Но теперь он знал. Знал точно.
— Батюшка, — прошептал он одними губами.
На балконе никого не было. Только ветер шевелил занавески да где-то вдалеке, над крышами Петербурга, таяла чёрная дымка, унося с собой императора в его ночной полёт.
Пётр Петрович обернулся к колыбели сына.
Маленький Луи спал, и на губах его играла лёгкая улыбка. Может быть, ему снилось то же, что видел сейчас его отец. А может быть, он уже учился летать во сне.
— Вырастешь — поймёшь, — прошептал цесаревич, и было непонятно, к кому обращены его слова. — Вырастешь — и сам полетишь…
За окнами занимался рассвет. Белая ночь уступала место новому дню. Скоро должно было взойти солнце…
Глава 16
Глава шестнадцатая
Розы и лаванда.
Август 1756 года. Копенгаген, Дания
---
Копенгаген в августе встречал гостей запахом гнилой рыбы, дешёвого пива и безнадёжности. Город, когда-то бывший жемчужиной северной Европы, теперь напоминал потрёпанную шлюху, которая всё ещё красит губы, но уже не может скрыть дурных зубов.
Узкие улочки, по которым днём сновали зажиточные бюргеры и важно вышагивали чиновники в напудренных париках, к ночи превращались в настоящие клоаки. Сюда стекались те, кому не было места при свете дня: матросы с пропитой совестью, женщины с подведёнными глазами, крашеными волосами и дырами в чулках, карманники, шулера и прочий сброд, которым кишат все портовые города.
Вонь иногда стояла там такая, что даже крысы, казалось, морщили носы. А люди их просто затыкали…
И именно здесь, в этом зловонном лабиринте, среди пьяных песен, драк и визгливого смеха, теперь частенько обретался тот, кто когда-то мог бы стать королём величайшей империи мира. Однако мойры распорядились по-другому…
---
Трактир «Утопленница»
Вывеска над входом изображала девицу с неестественно выгнутым телом и зелёным лицом — видимо, ту самую утопленницу. Хозяин заведения, одноглазый швед с багровой рожей, утверждал, что вывеске сто лет и что девушку нарисовали ещё при Кристиане Четвёртом. Врал, конечно. Вывеске было от силы пять, и рисовал её местный маляр, понятия не имевший о пропорциях человеческого тела.
Внутри было душно, накурено, наблевано, да и просто мерзко. Толстые сальные свечи оплывали на столах, заливая деревянные столешницы вонючим прогорклым жиром. По углам, в полумраке, обжимались парочки — если можно так назвать матросов и девок, которые тискали друг друга с механической страстью людей, давно забывших, что такое нежность.
За дальним столом, в самом тёмном углу, сидели трое молодых людей. На них были когда-то дорогие камзолы, ныне сильно потрёпанные долгой ноской, но всё ещё узнаваемо немецкого покроя. Парики они сняли и повесили на спинки стульев — здесь, в этой дыре, этикет был не нужен. Здесь можно было быть собой.
Георг Вильгельм Фридрих Ганноверский, которому, увы, не суждено было стать Георгом III, королём Великобритании и Ирландии, сидел, развалившись на лавке, и мрачно смотрел в кружку с пивом. Ему было восемнадцать лет — возраст, когда мужчина уже должен думать о своем будущем, но вместо этого думает только о том, как бы не сдохнуть от тоски.
— Джорджи, ну хватит киснуть, — толкнул его в бок светловолосый юноша с лицом херувима и повадками уличного кота. Фрэнсис Сеймур-Конвей, граф Хартфорд, двадцати лет от роду, был тем ещё прохвостом, но Георг любил его за весёлый нрав и абсолютное отсутствие мозгов. — Пей давай! Завтра всё равно будем кормить рыб в проливе, так хоть напоследок нажраться по-человечески!
— Фрэнсис прав, — поддержал третий, чернявый итальянец с печальными глазами и тонкими пальцами музыканта. Виконт Джованни ди Торрини, он же Джон Бинг, двадцати двух лет, был единственным из всей компании, кто хоть что-то смыслил в международной политике и вообще в жизни. — Мы в дерьме по уши, Джорджи. Так какая разница, с какого бока в это дерьмо нырять?
Георг поднял голову. Лицо его, обычно бледное и аристократичное, сейчас покрылось красными пятнами от выпитого пива, а глаза, серо-голубые, с той особенной ганноверской поволокой, смотрели на мир с тоской затравленного зверя.
— Вы не понимаете, — прошептал он. —
Мой отец... Фредерик... он должен был передать корону мне! А он не просто потерял... И моя мать... она сидит в этом проклятом Копенгагене и пишет письма всем, кто согласен читать. А читать согласен разве что шведский король! А теперь Карл Стюарт требует моей выдачи. Выдачи! Меня! Законного наследника!
— Ты законным наследником был, пока Ганноверы занимали трон, — резонно заметил Бинг. — А после того, как Стюарты его заняли...
— Заткнись, Джон! — рявкнул Георг, но тут же сник. — Прости. Я не хотел. Просто... просто всё так хреново.
— Всё хреново, — согласился Хартфорд. — Поэтому давайте напьёмся. Слышал, в этой «Утопленнице» есть отдельный погребок с отличным датским аквавитом. Говорят, после третьей кружки начинаешь видеть русалок.
— Русалок я и без аквавита вижу, — буркнул Георг. — Мать говорит, у меня слишком богатое воображение. Это для короля плохо.
— Для короля плохо быть мёртвым, — философски заметил Бинг. — А воображение... воображение, Джорджи, это единственное, что у нас осталось.
Он обвёл взглядом подвал, задержался на тёмных углах, где плесень и тараканы наперегонки расползались по камню, и усмехнулся, кивнув в сторону Хартфорда.
— Ну, и вот этот болван. Тоже вроде как остался. Правда, толку от него пока...
— А ты себя, значит, к болванам не причисляешь? — оскорбился Хартфорд.
— Я себя причисляю к тем, кто пытается вас, болванов, вытащить из этой помойки, — усмехнулся Бинг. — Но пока безуспешно. Что за удовольствие сидеть и нюхать местное амбре?
— Георгу тут нравится... — попытался объяснить Хартфорд.
— Ладно, не обижайся, — буркнул Бинг, заметив его взгляд. — Мы все здесь в одной лодке. Только лодка эта, кажется, тонет. И весла у нас кто-то спёр.
Георг снова уставился в кружку.
Но в мутной глубине содержимого он видел другое…
Ганновер. Тот самый день.
Карета выехала из города затемно, когда небо только начинало сереть.
Вдовствующая королева велела кучеру гнать во весь опор, но дорога была дрянная, колёса вязли в размякшей после дождей грязи, и трясло так, что Георг дважды едва не прикусил язык.
— Сиди смирно, — шикнула на него мать, хотя он и не дёргался. — И молчи.
Он молчал. Смотрел в окошко на мелькающие деревья, на серые поля, на редкие деревушки, где даже собаки не лаяли — спали ещё. И думал о том, что вот так, наверное, выглядит конец света: мокро, серо и трясёт до тошноты.
Сначала он не обратил внимания.
Ну, всадники. Ну, скачут. Дорога одна, чего ж им не скакать?
Они держались левее, по краю дороги, не приближаясь, но и не отставая. Небесно-голубые доломаны, высокие мерлитоны, сабли на боку. Георг окинул их взглядом и отвернулся.
— Матушка, там какие-то...
— Вижу, — оборвала она, и голос у неё был странный — ровный, но какой-то деревянный. — Не смотри на них.
Он не смотрел. Но краем глаза всё равно видел. Всадники не исчезали. Они держались параллельно, как тени, а карета неслась, и лошади хрипели от натуги, а они всё были там — слева, на фоне серого неба, ровным строем, без единого выстрела.
— Может, это пруссаки? — робко спросил он. — Союзники?
Королева Августа не ответила. Только побледнела так, что даже в полумраке кареты стало видно — лицо у неё теперь одного цвета с кружевным воротником.
Кучер снова стеганул лошадей. Карета подпрыгнула на ухабе так, что Георг изрядно приложился головой о дверцу. Мать же даже не обернулась — она смотрела в левое окно, туда, где голубые всадники всё ещё держались рядом.
И вдруг он понял.
Французы. Полк Бершени.
Их мундиры. Их седла. Та особая, наглая посадка, по которой гусаров узнают за версту. Это не случайные попутчики. И уж тем более не прусский разъезд. Это те самые французы, которые вошли в Ганновер этим утром, пока они с матерью старались незаметно удрать.
— Матушка...
— Молчи! — рявкнула она. Впервые в жизни она на него рявкнула. — Молчи и не дыши!
Он замер. Сидел, вжавшись в сиденье, и смотрел, как мать — всегда такая чопорная, такая правильная, такая величественная — вдруг сорвала с головы шляпку с перьями и сунула ему в руки.
— Надень! — прошипела она. — Надень, болван! Тебя по лицу опознают!
Шляпа была большая, широкополая, перья лезли в рот и в нос, он чихнул и чуть не выронил её. А мать уже рвала на себе платье, отдирая кружева, срывая брошь с гербом Ганноверов — тяжёлую, золотую, фамильную — и запихивая её поглубже под сиденье, в грязь, в солому, в мусор, которым был завален пол.
— Матушка, что вы...
— Делай, что я говорю!
Он нахлобучил шляпу поглубже, на самые глаза, и сквозь перья снова глянул в окно.
Всадники не исчезли. Они всё ещё были там. И один из них, тот, что двигался впереди, вдруг поднёс к глазам подзорную трубу и направил её прямо на карету.
Георг зажмурился.
— Не смотри! — мать дёрнула его за рукав, заставляя отвернуться. — Не смотри на них, дурак! Ты — не ты! Ты — моя служанка! Понял? Служанка!
Он не понял. Но кивнул. Перья заколыхались.
А карета всё дальше удалялась от Ганновера, и всадники всё скакали параллельным курсом, словно странный эскорт, не приближаясь, не стреляя, просто провожая их взглядами, как охотники провожают дичь, которая сама себя загоняет.
Потом дорога вильнула в лес — в темноту, деревья скрыли горизонт, и когда карета вынырнула уже с другой стороны — никаких гусар не было. Исчезли. Растворились в сером утре, будто их никогда и не существовало.
Но Георг понимал: они были. И они прекрасно знали, кто находится в карете.
Просто не стали стрелять.
Почему?
Он тогда не понял. Только потом, много позже, до него дошло: французам не нужен был труп. Им нужен был беглец. Живой, перепуганный, униженный, который разнесёт по всей Европе весть: Ганноверы окончательно пали, Стюарты снова победили.
И он объявил эту новость всем. Сам того не желая.
...А теперь Георг сидел в копенгагенском притоне, смотрел на жирных тараканов на стене и думал о том, что французы, наверное, до сих пор смеются. Как ловко они тогда всё провернули. Как красиво.
Блюдо с жареной салакой на столе давно остыло. Пиво выдохлось. Бинг и Хартфорд переругивались вполголоса за его спиной, а он всё сидел и смотрел в стену, за которой ничего не было. Только серая датская промозглость и крысы.
Дания. Нейтральная, холодная, чужая Дания. Где король Фредерик Пятый, узнав о прибытии беглых Ганноверов, вежливо предложил им кров, стол и защиту, но при этом дал понять: ни о какой политической поддержке речи не идёт. Сидите тихо, гости дорогие, и никаких интриг.
И они сидели. Уже третий месяц.
Мать, Августа Саксен-Готская, вдовствующая королева Великобритании, превратилась в занудное исчадие ада. Она писала письма во все европейские дворы — умоляла, требовала, угрожала. Ответов не было. Никто не хотел связываться с беглецами, когда Стюарты прочно сидели на троне, а Россия и Франция поддерживали их всеми силами своего союза.
Георг сходил с ума от безделья. Днём он делал вид, что он чему-то учится, что готовится к будущему, что не теряет надежды. А ночью... ночью он сбегал из тесного старого особняка, выделенного королём, и тащил своих друзей в самые грязные притоны, какие только мог найти.
Мать не знала. Матери он говорил, что ходит встречаться с британскими эмигрантами, сбежавшими от ужасов режима Стюартов. Бедная, глупая мать. Она верила.
— Эй, парни, — Хартфорд вдруг выпрямился и уставился куда-то в сторону лестницы, ведущей на улицу. — А это кто?
Георг лениво повернул голову и... замер.
Пиво в кружке и тараканы на стене перестали существовать. Запах гнили и дешёвого табака исчез. Даже гул голосов вокруг словно бы притих, отступил куда-то на задний план.
По лестнице, спускавшейся в таверну, шла ОНА.
И если бы сам Господь Бог решил явить миру совершенство женской красоты, он бы не смог создать ничего прекраснее.
Незнакомка.
Она была в простом тёмно-зелёном платье, какие носят зажиточные горожанки, но на ней даже этот скромный наряд сидел, как королевская парча. Тонкая талия, перехваченная широким поясом, высокая грудь, едва прикрытая кружевным платком, длинная шея, белая, как алебастр, на которой, казалось, можно было разглядеть биение пульса. Но главным были не платье и не фигура.
Главным было лицо.
Тонкие, точеные черты, словно вырезанные лучшим флорентийским мастером из цельного куска слоновой кости. Высокие скулы, благородный лоб, чуть тронутый лёгкой, едва заметной тенью от светлых, пепельных волос, уложенных в высокую причёску. Нос — прямой, с едва заметной горбинкой, придававшей лицу особый, аристократический шарм. Губы — полные, чувственные, чуть тронутые розовой помадой, изгибались в лёгкой, загадочной улыбке.
И глаза.
Боже, какие это были глаза!
Большие, миндалевидные, того редкого сине-зелёного оттенка, который бывает у морской воды в солнечный день. Они смотрели на мир с лёгкой насмешкой и в то же время с бесконечной мудростью, словно видели всё насквозь, но не осуждали, а просто... понимали. В них мерцали искорки — то ли отражение свечей, то ли что-то другое, более глубокое и опасное.
Георг смотрел на неё и чувствовал, как сердце его начинает биться где-то в горле, а в груди разливается странное, сладкое тепло, которого он никогда не испытывал.
— Матерь Божья, — выдохнул Хартфорд рядом. — Я, кажется, умер и попал в рай.
— Ты не умер, — прошептал Бинг, тоже не в силах оторвать взгляд от незнакомки. — Но я был бы согласен умереть прямо сейчас, если бы она поцеловала меня на прощание.
Незнакомка тем временем спустилась в зал и остановилась, оглядываясь по сторонам с видом человека, который ищет кого-то и явно не находит. Взгляд её скользнул по пьяным матросам, по девкам, по хозяину за стойкой, по углам — и вдруг остановился на их компании.
На Георге.
На миг их глаза встретились, и юноше показалось, что время остановилось. В этом взгляде было всё: и любопытство, и оценка, и что-то ещё, чему он не мог подобрать названия. Что-то опасное. Пряное. Что-то манящее.
А потом она улыбнулась.
Чуть-чуть, одними уголками губ, но этой улыбки хватило, чтобы Георг забыл, как дышать.
— Она идёт сюда, — прошипел Хартфорд, вцепившись в руку Георга с такой силой, что на ней наверняка останутся синяки. — Джорджи, она идёт сюда!
— Вижу, — выдавил Георг, пытаясь справиться с голосом, который предательски дрожал.
Девушка подошла к их столу и остановилась, глядя сверху вниз на троих остолбеневших юношей.
— Прошу прощения, господа, — заговорила она, и голос её оказался под стать внешности — низкий, чуть хрипловатый, с лёгким, едва уловимым акцентом, который мог быть и французским, и итальянским, и каким угодно ещё. — Я ищу одного человека. Думала, он будет здесь. Но, видимо, ошиблась. Не подскажете, тут вообще можно найти приличное общество? Или можно сразу оставить надежду. А то в этой дыре... — она поморщилась и обвела взглядом зал, — как-то неуютно.
Георг вскочил, едва не опрокинув кружку.
— Мадемуазель! — выпалил он, краснея так, что даже уши запылали. — Позвольте предложить вам... то есть... мы... то есть, если вы ищете приличное общество, то... то...
— То мы самые приличные из всех, кто здесь есть! — закончил за него Хартфорд, тоже вскакивая и отвешивая такой поклон, что едва не ткнулся носом в стол.
Бинг, как самый здравомыслящий из троих, спокойно надел свой парик, поднялся и церемонно поклонился, не говоря ни слова.
Красавица окинула их оценивающим взглядом и вдруг рассмеялась — тихо, мелодично, словно колокольчик зазвенел.
— Какие милые юноши, — промурлыкала она. — И такие галантные. Прямо как при дворе его величества. Позволите присесть?
— Конечно! — Георг опомнился и, схватив свой стул, переставил его поближе к незнакомке. — Прошу вас, мадемуазель!
Она села, грациозно оправив юбки, и Георг снова поймал себя на том, что не может отвести от неё взгляд. Она была прекрасна. Божественно, невероятно, ослепительно прекрасна. В этом вонючем трактире, среди пьяных рож и продажных девок, она сияла, как драгоценный камень в навозной куче.
— Меня зовут Женевьева, — представилась она, протягивая руку для поцелуя — тонкую, с длинными пальцами, на одном из которых поблёскивал изящный перстенёк с зелёным камнем. — Женевьева де Бомон.
— Георг, — выдохнул юноша, припадая губами к её руке и чувствуя тонкий, едва уловимый аромат — смесь розы, лаванды и чего-то ещё, неуловимого, но пьянящего. — Георг Вильгельм Фридрих...
Он запнулся, понимая, что называть свою настоящую фамилию в таком месте опасно. Но Женевьева только улыбнулась — той самой загадочной улыбкой.
— Очень приятно, Георг, — сказала она. — А ваши друзья?
— Фрэнсис, — представился Хартфорд, тоже целуя руку и явно пытаясь запомнить каждое мгновение этого прикосновения. — Граф Фрэнсис Сеймур-Конвей.
— Сэр Джон Бинг, — сдержанно кивнул итальянец, ограничившись лёгким поклоном.
— Ах, какая замечательная компания, — Женевьева оглядела их с искренним (или искусным — кто разберёт?) интересом. — Англичане, судя по выговору? Что же вы забыли в этом... э-э-э... живописном месте?
— Мы... путешествуем, — нашёлся Георг. — Изучаем северные нравы. А вы, мадемуазель? Француженка?
— Я русская. Дочь князя Салтыкова. Вдова графа де Бомон. Я просто ищу брата, — вздохнула Женевьева, и в этом вздохе было столько печали, что у Георга защемило сердце. — Он служит в армии, где-то в Германии. Я еду к нему, но в Копенгагене задержалась — нужно уладить кое-какие дела. А этот город... — она повела плечиком, — такой... негостеприимный. Особенно для одинокой женщины.
— Вы путешествуете одна?! — ужаснулся Георг. — Мадемуазель, это же опасно!
— Опасно, — согласилась Женевьева, и в глазах её мелькнула тень — то ли страха, то ли грусти. — Но что делать? Долг зовёт. А брат у меня единственный родной человек на всём белом свете.
Георг почувствовал, как в груди разливается тепло. Она была не только красива — она была несчастна. Одинока. Беззащитна. Ей нужен был защитник. Ей нужен был он.
— Мадемуазель, — решился он, — позвольте мне быть вашим проводником по Копенгагену. Я здесь уже три месяца, знаю все... э-э-э... достопримечательности. И обещаю: со мной с вами ничего не случится.
Женевьева посмотрела на него долгим, изучающим взглядом. Потом улыбнулась — светло, благодарно, доверчиво.
— Вы очень добры, Жорж, — тихо сказала она. — Очень. Я с благодарностью принимаю ваше предложение.
Хартфорд пихнул Георга под столом ногой и сделал страшные глаза, означающие примерно: «Ты с ума сошёл, королева оторвёт тебе голову!» Но Георгу было плевать. Пусть весь мир рухнет — он будет рядом с ней.
---
Следующие три дня пролетели как один миг.
Георг, забыв об осторожности, о матери, которая сходила с ума от беспокойства, о британских шпионах, которые могли следить за каждым его шагом, проводил с Женевьевой всё время. Они гуляли по набережной, где ветер с пролива трепал её пепельные волосы и раздувал юбки, делая их похожими на морскую пену. Сидели в маленьких приличных кофейнях, где подавали вкусные пирожные, но отвратительный кофе. Женевьева делала вид, что ей нравится, и Георг был готов пить эту бурду вечно, только бы видеть её улыбку. Вечерами они бродили по королевским садам, где августовские цветы пахли так сладко, что кружилась голова, и графиня рассказывала ему о Франции, о Версале, о том, какой прекрасной была её жизнь до того, как брат уехал на войну, а муж скоропостижно умер от какой-то заразы.
Георг слушал и чувствовал, как сердце его тает, как восковая свеча. Он никогда не встречал такой женщины. Она была умна — о, как она была умна! — она цитировала Расина и Корнеля, Руссо и Вольтера, рассуждала о политике с такой лёгкостью, словно всю жизнь провела в королевских советах, и при этом оставалась нежной, трогательной, почти беззащитной. Когда она брала его под руку и доверчиво прижималась к плечу, Георг чувствовал себя рыцарем круглого стола, готовым на любой подвиг ради своей прекрасной дамы.
Хартфорд и Бинг, поначалу пытавшиеся его образумить, быстро сдались. Хартфорд сам был очарован Женевьевой до такой степени, что начал сочинять стихи (ужасные, надо сказать). Бинг же просто молчал и смотрел на всё происходящее с тем странным выражением, которое бывает у людей, знающих что-то, чего не знают другие.
— Джорджи, — сказал он однажды вечером, когда они остались вдвоём в его убогой квартирке, — ты уверен, что эта девушка та, за кого себя выдаёт?
— А кто же она ещё? — удивился Георг.
— Не знаю, — пожал плечами Бинг. — Но слишком уж она... правильная. Слишком идеальная. И слишком внезапно появилась. Прямо как по заказу. Что она забыла в том гадючнике? А что там забыли мы?
— Ну мы — совсем другое дело…
— Джон, — Георг положил руку итальянцу на плечо, — я понимаю твою осторожность. Ты всегда был самым умным из нас. Но посмотри на неё! Разве может такая красота быть фальшивкой? Разве может такое лицо обманывать?
— Может, — тихо прошептал виконт. — Красота — лучшее оружие для обмана.
— Ты просто никогда не любил, — отмахнулся Георг. — Если бы любил — понял бы.
Бинг ничего не ответил. Только вздохнул и отошёл к окну, за которым сгущались сумерки.
---
На третий день, когда солнце уже клонилось к закату, окрашивая копенгагенское небо в багровые тона, Женевьева привела Георга в маленькую гостиницу на окраине города.
— Здесь я остановилась, — сказала она, отпирая дверь своего номера. — Хотите зайти? Выпьем шампанского. На прощание.
— Как? На прощание?! — сердце Георга оборвалось.
— Завтра я уезжаю, — грустно улыбнулась она. — Дела... или закончены... брат ждёт. Пора.
— Но... но мы могли бы... я мог бы поехать с вами! — внезапно выпалил он.
Женевьева посмотрела на него долгим, печальным взглядом.
— Вы очень милы, Жорж, — тихо сказала она. — Но у каждого своя дорога… Заходите.
Он вошёл.
Комната была маленькой, но чистой. На столе — бутылка шампанского, два бокала, тарелка с фруктами. Свечи горели в подсвечниках, отбрасывая на стены мягкий, уютный свет. В углу стояла кровать — широкая, с балдахином, покрытая лёгким покрывалом.
Женевьева закрыла дверь и повернула ключ в замке. Звук щелчка показался Георгу оглушительным.
— Выпьем? — предложила она, на удивление ловко открыв бутылку и разливая пенящееся вино по бокалам.
Он отпил из своего бокала. Вино было сладким, чуть терпким, с лёгкой горчинкой. Женевьева пила маленькими глотками, глядя на него поверх бокала, и в глазах её мерцали те самые золотисто-зелёные огоньки, которые он заметил в первый вечер.
— Жорж, — сказала она, ставя бокал на стол, — вы знаете, кто вы?
— Я... — он запнулся. — Я бывший курфюрст Ганноверский. Наследник британского престола... тоже бывший. Беглец. Нищий. Никто.
— Вы не никто, — она подошла ближе, так близко, что он почувствовал её запах — розы, лаванда — этот странный, пьянящий аромат, который сводил его с ума. — Вы тот, кто мог бы стать королём. Сложись всё иначе… Но не станете.
— Почему? — прошептал он, глядя в её глаза.
— Потому что судьба, — улыбнулась она, и в этой улыбке было что-то такое, от чего у Георга по спине побежали мурашки. — Судьба распорядилась иначе. А мы, люди, только пешки в её игре.
— Я не хочу быть пешкой, — возразил он. — Я хочу...
— Чего вы хотите? — перебила она, и вдруг её рука легла ему на грудь, прямо на сердце. — Скажите, Жорж. Чего вы хотите прямо сейчас?
Он смотрел на неё, на это прекрасное лицо, на эти глаза, в которых плескалась вечность, и понимал, что готов отдать всё — призрачную корону, зыбкое будущее, саму свою жизнь — только бы этот миг длился бесконечно.
— Вас, — выдохнул он. — Только вас.
Она улыбнулась — светло, нежно, почти по-матерински. Взяла его за руку и повела к кровати.
---
То, что случилось потом, Георг не мог описать словами. Это было выше слов, выше чувств, выше всего, что он знал о жизни.
Женевьева была не просто женщиной — она была богиней. Её тело, белое, как мрамор, в свете свечей казалось высеченным из цельного куска лунного камня. Её руки, ласковые и требовательные одновременно, водили по его коже, зажигая огонь в каждой клеточке. Её губы — горячие, влажные, ненасытные — покрывали поцелуями его лицо, шею, грудь, спускаясь всё ниже и ниже, пока он не забыл, как дышать.
Она была опытна — о, как она была опытна! — она знала каждую точку его тела, каждую эрогенную зону, каждый способ доставить наслаждение. И при этом в ней не было ничего от продажной женщины — только страсть, только желание, только бесконечная, всепоглощающая нежность.
Георг тонул в ней. Растворялся. Исчезал.
В какой-то момент, когда они лежали обессиленные, переплетённые телами, и Женевьева гладила его по волосам, напевая какую-то, видимо, русскую мелодию, он вдруг поймал себя на мысли, что счастлив. Впервые в жизни — по-настоящему, абсолютно, бесконечно счастлив.
— Женевьева, — прошептал он, — я люблю вас. Я знаю, это безумие, я знаю, мы едва знакомы, но я... я никогда не испытывал ничего подобного. Останьтесь со мной. Поедемте со мной, куда угодно. Я всё брошу, всё отдам, только будьте со мной.
Она посмотрела на него долгим, странным взглядом. В глазах её больше не было зелёных огоньков — только бездонная, вековая печаль.
— Милый мальчик, — тихо сказала она. — Ты даже не представляешь, кто я на самом деле.
— Мне всё равно, — горячо возразил он. — Вы для меня всё. Вы — моя жизнь. Моя любовь. Моё будущее.
— Будущее, — усмехнулась она. — У тебя нет будущего, Георг. И у меня нет. Ни у кого из нас никакого будущего нет!
Она села на постели, потянулась к столику, где стоял её маленький саквояж, и достала что-то оттуда. В тусклом свете свечей Георг не сразу понял, что это.
Кинжал.
Длинный, обоюдоострый, очень тонкий, с изогнутой рукоятью, украшенной зелёными камнями. Лезвие тускло блеснуло в свете свечи.
— Что... что вы делаете? — прошептал Георг, чувствуя, как страх ледяной рукой сжимает сердце.
— Я же сказала, — грустно улыбнулась Женевьева, — ты не знаешь, кто я на самом деле.
Она приблизилась к нему — нагая, прекрасная, с кинжалом в руке, и в этом зрелище было что-то чудовищное и одновременно завораживающее.
— Кто вы? — выдохнул Георг.
— Я та, кто выполняет приказы, — ответила она. — Я та, чья работа — убивать. И сегодня, мой милый мальчик, моя работа — убить тебя.
— Но... зачем?! Кто вас послал?!
— Неважно, — покачала головой Женевьева. — Важно то, что ты умрёшь, как и хотел. Но умрёшь счастливым. Это лучшее, что я могу тебе дать.
Она наклонилась и поцеловала его в губы — долгим, нежным, прощальным поцелуем. Георг, парализованный страхом и всё ещё не верящий в происходящее, ответил на поцелуй машинально, по привычке.
А потом она вонзила кинжал.
Он даже не почувствовал боли — только холод, пронзительный, ледяной холод, разлившийся по всему телу. И удивление. Бесконечное, вселенское удивление.
— Почему? — прошептал он одними губами.
— Потому что так надо, — тихо ответила Женевьева, глядя ему в глаза. — Потому что ты не вписываешься в будущее этого мира. Потому что ты — угроза для британского трона. И потому что я... — она запнулась, и на мгновение в глазах её мелькнуло что-то человеческое, — потому что я всегда довожу до конца свою работу. Прости меня.
Георг смотрел на неё, на это прекрасное лицо, ставшее вдруг таким далёким, и чувствовал, как жизнь утекает из него вместе с кровью, заливающей простыни.
— Я... всё равно... люблю вас, — прошептал он, прежде чем глаза его закрылись навсегда.
Женевьева долго сидела рядом с ним, глядя на мёртвое тело. Потом медленно, очень медленно, наклонилась и поцеловала его в лоб.
— Прощай, милый мальчик, — прошептала она. — Ты заслуживал лучшей судьбы.
За окном стемнело, а она всё сидела обнажённая рядом с телом. В комнате пахло кровью, воском и чем-то ещё — тем особенным запахом смерти, который она знала слишком хорошо.
Руки её дрожали.
Она посмотрела на них — тонкие, изящные пальцы, которые всего несколько минут назад ласкали этого мальчика, сжимали его волосы, гладили его щёки. Те же самые пальцы, что держали кинжал. Те же пальцы, что отправили юношу в небытие.
— Сколько же вас было? — прошептала она в пустоту. — Сколько вас, которых я целовала, прежде чем убить? Десять? Двадцать? Пятьдесят? Я уже сбилась со счёта.
Она закрыла глаза, и перед внутренним взором поплыли лица. Молодые, старые, красивые, уродливые — все они смотрели на неё с одним и тем же выражением: недоверием, болью, а потом — пустотой.
Георг смотрел иначе. В его глазах не было недоверия — только любовь. Даже когда кинжал вошёл в тело, он смотрел на неё с любовью.
— Дурак, — прошептала она. — Какой же ты дурак, мальчик. Разве можно любить ту, кто убивает?
Она вспомнила его слова: «Я всё равно люблю вас». Шепнул это перед самой смертью, уже почти не здесь, уже уходя.
Женевьева вдруг согнулась, обхватила голову руками, и из груди её вырвался звук — не то всхлип, не то стон. Она не плакала. Она разучилась плакать много лет назад, когда её, двенадцатилетнюю девочку, впервые заставили убить. Учителя говорили: «Слёзы — роскошь. Слёзы выдают. Слёзы — это слабость».
Но сейчас ей хотелось плакать. Очень. Так сильно, что, казалось, сердце разорвётся.
— Прости меня, — прошептала она снова. — Прости.
Ответа не было. Только ветер шумел за окном да где-то вдалеке пел пьяный матрос.
Женевьева выпрямилась, вытерла лицо — сухое, без единой слезинки. Взглянула на свои руки — они больше не дрожали. Встала.
— Такая проклятая жизнь, — сказала она холодно, глядя на своё отражение в тёмном стекле. — Прости, мальчик. Мне правда жаль.
Она встала, подошла к умывальнику, смыла с себя кровь. Оделась — тщательно, не спеша, пряча оружие в складках платья. Поправила причёску перед зеркалом. И в зеркале отражалась уже не Женевьева — прекрасная, нежная, любящая Женевьева, — а кто-то другой. Холодный. Расчётливый. Мёртвый внутри.
— Работа есть работа, — сказала она своему отражению. — Прости, сестрица. Мне правда жаль.
Она вышла из номера, тихо прикрыв дверь, и растворилась в ночи.
---
Утром следующего дня, когда горничная обнаружила тело молодого англичанина в номере, который снимала «француженка мадемуазель де Бомон», в Копенгагене поднялся переполох. Полиция, датские власти, агенты разных стран — все бросились искать таинственную убийцу. Но она словно сквозь землю провалилась…
Фрэнсис Сеймур-Конвей, граф Хартфорд, узнал о смерти друга через час после того, как тело нашли. Он прибежал в гостиницу, оттолкнул полицейских, ворвался в номер и застыл на пороге, глядя на кровать, на которой лежал Георг.
Кто-то прикрыл его простынёй, но кровь проступила сквозь ткань — тёмным, страшным пятном на том месте, где была грудь.
— Нет, — выдохнул Хартфорд. — Нет, нет, нет...
Он рухнул на колени прямо посреди комнаты и зарыдал — громко, по-детски, не стесняясь сбежавшихся зевак и полицейских. Слёзы текли по его щекам, падали на камзол, на руки, на пол.
— Джорджи, — всхлипывал он. — Джорджи, дурак... Джон же говорил тебе... Он же предупреждал... эта женщина... эта проклятая женщина... а ты не слушал… а я смеялся...
Джон Бинг, появившийся несколько раньше, стоял в углу, бледный, как сама смерть. Он не плакал — только смотрел на тело друга и сжимал кулаки так, что ногти впивались в ладони.
— Я знал, — прошептал он одними губами. — Я знал, что она не та, за кого себя выдаёт. Знал — и ничего не сделал. Позволил ему пойти к ней. Позволил...
— Ты не виноват, — Хартфорд поднял на него заплаканное лицо. — Никто не виноват. Только она. Эта сука. Эта тварь.
— Виноват, — глухо сказал Бинг. — Виноват. Потому что я боялся. Боялся, что он не поверит. Боялся, что он обвинит меня в зависти. Боялся показаться трусом. А теперь... теперь он мёртв.
Он шагнул к телу, откинул простыню. Лицо Георга было спокойным, почти счастливым. На губах застыла лёгкая улыбка.
— Смотри, — прошептал Бинг. — Он улыбается. Даже мёртвый — улыбается. Значит, она дала ему счастье. Перед смертью — дала.
— Какое, к чёрту, счастье?! — взорвался Хартфорд. — Она убила его! Убила!
— Да, — кивнул Бинг. — Но сначала — подарила то, чего у него никогда не было. Любовь. Настоящую, пусть и фальшивую. Ты видел его в эти три дня? Он светился. Он был живым. По-настоящему живым!
Он помолчал, потом добавил тихо:
— Может быть, это лучшая смерть, какую можно пожелать. Умереть счастливым. Умереть любя.
Хартфорд смотрел на него с ужасом.
— Ты сошёл с ума, — прошептал он. — Совсем сошёл с ума.
— Может быть, — согласился Бинг. — Может быть.
В дверях появился полицейский чиновник, за ним — двое стражников.
— Господа, — сказал он на ломаном английском, — вам придётся покинуть помещение. Это место преступления. Следствие будет...
— Катитесь вы со своим следствием, — оборвал его Хартфорд, поднимаясь с колен и вытирая слёзы. — Мы заберём тело. Это наш друг. Мы похороним его по-человечески.
— Но закон...
— К чёрту закон! — рявкнул Хартфорд с такой яростью, что чиновник попятился. — Я — граф Хартфорд, пэр Англии, и я требую отдать мне тело моего друга! Если вы не согласны — я напишу вашему королю. Я напишу всем, кому только можно. И вы пожалеете, что родились на свет!
Чиновник побледнел, переглянулся со стражниками и махнул рукой:
— Забирайте. Только... только распишитесь, что претензий не имеете.
— Имеем, — тихо сказал Бинг, глядя на мёртвого друга. — Имеем. Но не к вам.
Они завернули тело в простыню, бережно, словно он был жив, и вынесли из номера. Проходя мимо зеркала, Бинг вдруг остановился и посмотрел на своё отражение.
— Я найду тебя, — прошептал он. — Где бы ты ни была, кто бы ты ни была — я найду тебя. И тогда...
Он не договорил. Вышел вслед за Хартфордом, оставив полицейских в опустевшей комнате, где ещё пахло духами Женевьевы — розами, лавандой и смертью…
Никто не знал, что в это же самое утро, за несколько часов до того, как тело нашли, из копенгагенской гавани отплыл небольшой торговый корабль, направлявшийся в Любек. На его борту, в каюте, которую она делила с капитаном, щедро оплатив проезд, и не только проезд, плыла молодая женщина в простом платье горожанки, с пепельными волосами и сине-зелёными глазами, в которых застыла скорбная печаль.
Она смотрела, как тает в утренней дымке берег Дании, и думала о мальчике, которого убила прошлой ночью. О его доверчивых глазах. О его нежных руках. О его глупых, но прекрасных словах любви.
— Прости, — прошептала она ветру. — Прости.
Ветер унёс её слова в море, смешал с солёными брызгами и развеял над волнами.
---
Копенгаген, особняк на Нюхавн. Сутки спустя
Августа Саксен-Готская, вдовствующая королева Великобритании, сидела в кресле у камина и смотрела на пламя, пожирающее сосновые поленья. Руки её, сложенные на коленях, были неподвижны. Только пальцы чуть заметно подрагивали — единственное, что выдавало в ней живого человека.
За её спиной, в дверях, замер датский офицер в мундире с чужой, незнакомой кокардой. Он уже доложил. Всё, что положено. Теперь ждал.
— Повторите, — сказала Августа не оборачиваясь. Голос её звучал ровно, буднично, словно речь шла о погоде или о счёте от прачки.
— Ваше величество... — офицер запнулся, сглотнул. — Ваш сын, курфюрст Георг Вильгельм Фридрих... найден мёртвым в гостинице «Три короны»... Прошлой ночью... точнее, его нашли утром. Убийца не установлен. По описаниям — женщина, молодая, красивая, назвалась французской дворянкой. Исчезла. Ведётся следствие...
— Достаточно.
Офицер замолчал.
Тишина в комнате стала такой плотной, что, казалось, её можно было резать ножом. Где-то внизу, на набережной, кричали чайки. Кто-то смеялся. Жизнь продолжалась.
Августа медленно поднялась. Подошла к секретеру, открыла ящик, достала небольшую миниатюру в серебряной рамке. Георг. Три года назад. Ещё в Ганновере. Ещё живой. Ещё улыбающийся.
Она смотрела на него долго, очень долго. Потом поставила портрет на место, закрыла ящик и повернулась к офицеру.
— Благодарю вас, — сказала она всё тем же ровным голосом. — Вы свободны.
— Ваше величество, может быть, вам нужно…
— Я сказала: вы свободны.
Офицер поклонился и исчез.
Августа осталась одна.
Она вернулась к камину, развернула кресло, села, снова сложила руки на коленях и уставилась в окно. На канал. На чаек. На серое, безнадёжное небо.
Ни слезинки.
Ни звука.
Только пальцы — чуть заметно, едва различимо — продолжали подрагивать.
Где-то внизу на набережной снова засмеялись. Кто-то жил дальше. Кто-то любил. Кто-то надеялся.
У неё больше не было ничего.
Кроме портрета в ящике секретера и пустоты внутри, которую ничем не заполнить.
---
Пруссия. На подступах к Берлину. Главная квартира русской армии.
Мориц Курляндский сидел за походным столом, заваленным картами, и мрачно смотрел на донесения из Петербурга. Помимо военных сводок, там было кое-что ещё — личное письмо от канцлера Бестужева, в котором тот, мягко, но настойчиво намекал, что император имеет виды на его, Морица, семейное положение.
— Жениться, — пробормотал фельдмаршал. — На внучке Петра Великого. Прекрасно. Просто прекрасно. Как будто мне больше заняться нечем.
За пологом палатки послышался шум, голоса, чьё-то возбуждённое бормотание. Потом полог откинулся, и в палатку, сияя свежестью после долгой дороги, вошёл... нет, не вошёл — впорхнул, словно бабочка — тот, кого Мориц меньше всего ожидал здесь увидеть.
— Шевалье? — удивился он, вставая.
— Он самый, ваша светлость, — д'Эон опустился на походный стул с той особенной, текучей грацией, которая делала его похожим на пантеру, готовящуюся к прыжку. — Чем прикажете заняться?
Мориц отложил перо и посмотрел на него долгим, изучающим взглядом.
Перед ним сидел молодой офицер в дорожном мундире, забрызганном грязью, с усталым, и даже немного грустным лицом и той особенной, двусмысленной грацией, которая отличала шевалье от всех прочих людей.
— Откуда прибыли? — Мориц почувствовал, что его ждёт неожиданное известие.
— Я никуда не отлучался, ваша светлость. А вот Женевьева была в Дании, — мрачно усмехнулся д’Эон, и в этом «была» прозвучало столько всего, что Мориц невольно замер. — Выполняла... небольшую миссию. По давешнему поручению королевы Елизаветы.
— Миссию? Какую миссию?
Д’Эон наклонился ближе, понизил голос:
— Георг Ганноверский мёртв, ваша светлость. Убит в Копенгагене. Неизвестными.
Мориц смотрел на него и не верил своим ушам.
— Это... это сделали вы?
— Мадемуазель де Бомон сделала то, что должна была сделать, — просто ответил д’Эон. — Королева Елизавета считала это необходимым. Карл Третий теперь обрадуется. Император Пётр, думаю, будет доволен. Мальчик был угрозой. А угрозы надо устранять.
Мориц долго молчал, глядя на этого странного человека — мужчину и женщину одновременно, убийцу и поэта, шпиона и соблазнителя. Он искал в глубине своей души осуждение и с изумлением не находил.
— Как вы это делаете? — спросил он наконец. — Как вы можете... убивать и оставаться таким... весёлым?
Д’Эон посмотрел на него долгим, печальным взглядом.
— Я не весёлый, ваша светлость, — тихо сказал он. — Я просто хорошо притворяюсь. А теперь, простите, я с дороги. Где тут можно помыться и переодеться? А то от меня, кажется, пахнет Данией. А Дания, скажу я вам, пахнет...
Он не договорил, махнул рукой и вышел, оставив Морица в полном недоумении.
Фельдмаршал долго смотрел на колышущийся полог палатки, потом перевёл взгляд на карты, на донесения, на письмо Бестужева о предстоящей женитьбе — и вдруг расхохотался. Громко, истерично, не в силах остановиться.
— Господи, — простонал он сквозь смех. — Господи, в каком безумном мире мы живём!
За стенами палатки, в летних сумерках, догорал очередной день войны. Где-то там, на западе, Фридрих собирал остатки армии для последней битвы. Где-то там, на юге, австрийцы и англичане сжимали удавку на шее Пруссии. А где-то там, в Ганновере, французы сообщали жителям, что их курфюрст мёртв. А здесь, в этой маленькой палатке, генерал-фельдмаршал Мориц Курляндский, герой Европы, только что узнавший, что его «невеста» хладнокровно решила важнейший династический вопрос Европы, сидел и продолжал злобно хохотать.
Потому что если не смеяться — остаётся только плакать.
А плакать он не умел.
---
Лондон, Сент-Джеймсский дворец. Три дня спустя
Карл III сидел в своём кабинете и читал донесение из Копенгагена. Лицо его оставалось неподвижным, только желваки на скулах чуть заметно ходили.
— Умер, — сказал он вслух. — Георг Ганноверский умер. Убит.
Королева Шарлотта, сидевшая в кресле у камина и самолично кормившая грудью новорожденную дочь, вздрогнула:
— Карл! Это... это ты?
— Я, — коротко ответил король. — Через Елизавету Французскую. Через её людей. Георг был угрозой. Пока он жив — Ганноверы имели законного наследника. Мёртвый наследник — не угроза.
Шарлотта долго молчала, глядя на спящую дочь.
— Ему было восемнадцать, — тихо сказала она. — Совсем ребёнок.
— Восемнадцать, — эхом отозвался Карл. — В этом возрасте уже можно умереть за трон. Или за его призрак.
Он встал, подошёл к окну, за которым лил обычный лондонский дождь.
— Ты осуждаешь меня?
— Нет, — покачала головой Шарлотта. — Я понимаю. Но... это не делает меня счастливее.
— Меня тоже, дорогая. Меня тоже.
Он помолчал, потом добавил, не оборачиваясь:
— Сегодня я буду молиться за упокой его души. И за то, чтобы Господь простил меня. Потому что сам я себя не прощу.
Шарлотта подошла к нему, встала рядом, прижалась плечом.
— Мы все грешны, Карл. Но мы делаем то, что должны.
— Должны, — повторил он горько. — Сколько ещё «должны» впереди? Сколько ещё таких юношей умрут, потому что я должен?
— Неизвестно, — тихо ответила королева. — Но пока мы живы — мы будем нести этот крест.
За окнами шумел дождь, смывая с мостовых лондонскую грязь. Где-то там, в Дании, хоронили юношу, который мог бы стать королём. А здесь, в Лондоне, король, который занял его место, смотрел на дождь и думал о том, что цена власти всегда оказывается выше, чем кажется.
---
Петербург, Зимний дворец. Неделю спустя
Пётр II получил донесение от Бестужева и долго сидел неподвижно, глядя в одну точку.
— Георг Ганноверский мёртв, — сказал он вошедшему цесаревичу. — Убит в Копенгагене.
Пётр Петрович вздрогнул:
— Кто?
— Тётушка Елизавета.
— Но зачем? Он же был безопасен.
— Это политика, сынок. Жёсткая, грязная, но необходимая. И тебе надо ей учиться.
Цесаревич молчал, переваривая услышанное.
— А что его мать? — спросил он наконец.
— Августа? С ума сходит, говорят. Рыдает день и ночь, проклинает всех и вся. Но это уже неважно. Без сына она — никто. Пустой звук.
— Бедная женщина, — тихо сказал цесаревич.
— Бедная, — согласился Пётр. — Но таких бедных женщин — тысячи. Миллионы. Мы не можем жалеть всех. Мы должны жалеть тех, кто рядом. Тех, кто зависит от нас.
Он подошёл к сыну, положил руку ему на плечо.
— Запомни, Петруша: власть — это не только парады и праздники. Власть — это ещё и грязь. И кровь. И смерть. И если ты не готов марать руки — не берись править. Потому что другие испачкаются за тебя, и тогда ты станешь их марионеткой.
Цесаревич смотрел на отца и видел в его глазах ту самую бездну, о которой тот говорил.
— Я запомню, батюшка, — тихо ответил он.
— Запомни, — кивнул император. — А теперь иди к Лизе и сыну. Там — жизнь. Там — будущее. А здесь... здесь только долг.
Цесаревич вышел. Пётр II остался один, глядя на белые ночи за окном.
— Спи спокойно, мальчик, — прошептал он куда-то в пустоту. — Ты хотел любить. И ты умер счастливым. Это больше, чем могут сказать о себе многие из нас.
Ветер шевельнул занавески, и на миг императору показалось, что в комнате пахнет розами и лавандой — тем самым запахом, который (как он откуда-то знал) сопровождал смерть юного Ганновера.
— Убирайся, — тихо сказал он запаху. — Здесь тебе не место.
Запах исчез. Осталась только августовская ночь за окном и бесконечная череда дней впереди.
Неделю спустя. Копенгаген, особняк на Нюхавн.
Августа сидела в том же кресле, глядя в то же окно. На столике рядом стоял нетронутый завтрак — остыл уже, наверное, вчерашний. Слуги боялись заходить.
Она не плакала. Не кричала. Не рвала на себе волосы.
Она просто сидела и смотрела на серую гладь канала.
Чайки кричали за окном. Жизнь текла мимо — чужая, громкая, равнодушная.
А в комнате было тихо. Так тихо, что слышно было, как потрескивает свеча на столике. Как скребётся мышь где-то за панелью. Как дышит женщина — ровно, спокойно, будто ничего не случилось.
И от этого ровного дыхания слуги, прижавшиеся ухом к двери в коридоре, бледнели сильнее, чем если бы она рыдала в голос.
Потому что рыдающую можно утешить.
Можно обнять.
Можно хотя бы попытаться.
А ту, что сидит неподвижно и смотрит в пустоту — не тронь. Она уже не здесь. Она уже ушла туда, откуда не возвращаются.
Где-то там, в ящике секретера, в серебряной рамке улыбался мальчик, которого больше нет. И это навсегда…
Через три дня её нашли мёртвой.
Глава 17
Глава семнадцатая
Кровь царя Ивана
Октябрь 1756 года. Берлин
---
Часть первая: Его высокопревосходительство
Берлин в октябре встречал врага дождями, запахом гари, паники и холодного пота.
Город, ещё месяц назад считавший себя неприступной твердыней, теперь напоминал мышеловку, в которую загнали слишком много крыс. Улицы запружены телегами беженцев из предместий, лавки заколочены досками, бюргеры с бледными лицами жмутся по подвалам, а те, у кого есть смелость и лошади, пытаются уехать на запад — туда, где, по слухам, наступает армия короля Фридриха.
Но армия эта далеко. А русские — вот они. Уже под Шпандау.
Мориц Курляндский, генерал-фельдмаршал русской службы, сидел на коне на невысоком холме и смотрел на город. За его спиной, насколько хватало глаз, тянулись колонны войск — зелёные мундиры русских полков, красные мундиры англичан, пёстрая смесь казаков и калмыков, чьи раскосые глаза задумчиво смотрели на германские аккуратные домики, словно уже прикидывая, сколько тут можно взять добра.
— Красивый город, — заметил подъехавший маркиз Грэнби, поправляя перчатку. — Жалко будет сжечь.
— Не жалко, — усмехнулся Мориц. — И не красивый он вовсе. Вы, маркиз, просто в Париже не были.
Грэнби хмыкнул, но спорить не стал. За два месяца совместных кампаний они научились понимать друг друга без слов. Генерал-фельдцейхмейстер («в благодарность за выдающиеся заслуги перед короной!»), весьма ценил в русском фельдмаршале хладнокровие и расчёт, а тот, в свою очередь, уважал в англичанине отчаянную храбрость и умение в нужный момент оказаться там, где жарче всего.
Сзади послышалось деликатное покашливание.
— Ваше высокопревосходительство, — Львов, свежеиспечённый майор, подъехал с сияющей физиономией. — Казаки доносят: пруссаки заперлись в городе, но выглядят невесело. Комендант Рохов мечется, принц Вюртембергский ругается, а генерал Зейдлиц, говорят, вообще заперся у себя и пьёт горькую.
— Зейдлиц? — переспросил Грэнби. — Тот самый?
— Тот самый, ваша светлость, — Львов перевёл взгляд на маркиза. — Который ваших при Цорндорфе так лихо рубил. Теперь, видать, скумекал, что не всё коту масленица.
Лицо генерал-фельдцейхмейстера стало задумчивым: он совершенно не понял цветастые обороты Львова. Русский он знал недостаточно, дабы уяснить, о каком коте шла речь.
— Язык у тебя, майор, — покачал головой Мориц, заметив затруднения маркиза. — Доложи лучше, что с осадными орудиями.
— Подходят, ваше высокопревосходительство. К вечеру будут на позициях. Полковник Демидов обещает завтра с утра начать долбить стены.
— Демидов обещает, — усмехнулся Мориц. — Ну, если Демидов обещает — значит, сделает. Он мужик надёжный.
Грэнби покосился на него с лёгким недоумением. Русские для него всё ещё оставались загадкой — эти странные люди с их труднопроизносимыми именами, непонятными обычаями и удивительной способностью выигрывать битвы, когда по всем раскладам должны были бы проиграть.
— Сколько у нас всего? — спросил он.
— Тридцать восемь тысяч где-то, — ответил Мориц. — Двадцать русских, пятнадцать твоих. Плюс казаки, плюс калмыки. Австрийцы Ласси обещают подойти завтра или послезавтра. Французы, — он скривился, — французы, как всегда, опаздывают. Д'Эстре пишет, что его задержали дожди. Хорошо хоть не Фридриха лично.
— Дожди, — фыркнул Грэнби. — В октябре дожди. Кто бы мог подумать.
— Ладно, — Мориц тряхнул головой, отгоняя раздражение. — И так справимся. Берлин не крепость, стены старые, гарнизон — тысяч пятнадцать, не больше. Если ударить с нескольких сторон...
— Город жалко, — повторил Грэнби. — Да и население ни в чём не виновато.
Мориц посмотрел на него долгим взглядом.
— Маркиз, — сказал он тихо. — Я понимаю. Я тоже не люблю разрушать красивое. Но если мы не возьмём Берлин сейчас — Фридрих соберёт армию в кулак и ударит этим кулаком нам в спину. И тогда прости-прощай, Восточная Пруссия. Прощай, Кёнигсберг. Прощай, всё, что мы тут поназавоевали.
— Знаю, — вздохнул Грэнби. — Знаю. Просто... ладно. Командуй.
Он медленно двинулся к своим позициям, а Мориц ещё долго сидел на холме, глядя на город, который ему было необходимо взять.
Мысли его были невесёлыми: у него нет дома. Совсем. Курляндия — только титул, замок в Митаве, где он не был с детства. Россия — приёмная мать, но чужая. Франция — родина отца, но и там он чужой. Даже армия — и та не своя, русская, хоть и ведёт он её к победам.
— Холост, бездомен, сирота, — усмехнулся он одними губами. — Хорош фельдмаршал.
Он вспомнил мать — тёплую, большую, пахнущую пирогами и мятой. Она умела делать дом из любой халупы. Екатерина, не сестра, была полной противоположностью — вся из углов и острых граней. Но в одном они сходились: в умении выживать.
— Ладно, — прошептал он. — Поживём — увидим.
Письмо Бестужева о планируемой государем женитьбе он сунул в карман и старался не вспоминать. Но оно жгло, словно калёное железо прямо через ткань…
Голштинская принцесса Екатерина Фредерика Шарлотта. Внучка Петра Великого. Двоюродная сестра императора. Блестящая партия — для кого угодно, только не для него.
— Жениться, — пробормотал он одними губами. — Вот не было печали…
Внизу, у подножия холма, Львов о чём-то спорил с казачьим сотником. Судя по жестам, спорили они не всерьёз и даже весело — сотник размахивал нагайкой, Львов хохотал и показывал куда-то в сторону Берлина, словно обещая казакам, что город возьмут и добро поделят по справедливости.
— Эх, майор, — усмехнулся Мориц. — Тебе бы не воевать, а ярмарки расхваливать. Заговоришь до смерти кого угодно.
Львов, словно услышав, обернулся, разулыбался и крикнул:
— Ваше высокопревосходительство! А правда, что в Берлине пиво варят такое, что сам король прусский каждый день по три кружки выпивает?
— Правда, — отозвался Мориц. — А ещё правда, что ты до этого пива теперь не скоро доберёшься, если не прекратишь языком молоть.
— Так я ж для боевого духу! — обиделся Львов. — Солдату без хорошей шутки никак нельзя. Унылый солдат — плохой солдат. Это ещё мой батюшка говорил.
— Батюшка твой, видать, большой был весельчак, — хмыкнул сотник.
— Был, — кивнул Львов и вдруг посерьёзнел. — Царствие ему небесное.
Мориц отвернулся, чтобы не выдать улыбку. С Гришей действительно не соскучишься.
---
Часть вторая: дочь царя Ивана
Екатерина Иоанновна, вдовствующая герцогиня Мекленбургская, сидела у окна своей временной резиденции на Шлоссфрайхайт и смотрела на улицу, по которой с утра до ночи сновали военные.
В свои шестьдесят пять лет она выглядела удивительно бодро — невысокая, сухая, жилистая, с острым взглядом маленьких чёрных глаз и тонкими губами, которые умели складываться как в приветливую улыбку, так и в брезгливую гримасу. Одета была просто, но богато — тёмный бархат, кружева, на пальце тяжёлый перстень с гербом Мекленбургского дома.
Полная противоположность своей сестре Анне — крупной, массивной женщине с широкими плечами и громким голосом, умевшей одним взглядом привести в трепет как слуг, так и родственников, Екатерина брала другим — цепкостью ума, умением ждать и наносить удар тогда, когда противник меньше всего этого ждёт.
— Ваша светлость, — вошедший камердинер поклонился, — в городе неспокойно. Русские подошли к самым стенам. Говорят, завтра начнут бомбардировку.
— Знаю, — отрезала Екатерина, не оборачиваясь. — Что магистрат? Не чешется?
— Магистрат в панике, ваша светлость. Одни хотят сдаваться, другие — драться до последнего. Третьи, — камердинер понизил голос, — третьи уже прикидывают, кому бы теперь предложить прусскую корону.
— Воот даже как? — протянула герцогиня. — Корону, значит… Интересно. Кому же?
— Поговаривали о принце Генрихе. Но он далеко. Вспомнили о принце Фердинанде Брауншвейгском. Но он в армии. Даже вашего зятя, принца Антона-Ульриха предлагали.
— Вот не было у Антошки забот, как королём Прусским становиться. — всплеснула руками Екатерина.
— А кто-то, — камердинер замялся, — кто-то шепчется, что лучше бы договориться с русскими. Пока они тут не всё разнесли.
— С русскими, — повторила Екатерина, и в голосе её мелькнуло что-то странное, вроде задумчивости. — С русскими. О-о-очень здравая идея! Интересно, кто из русских принцев может стать королём Пруссии? Петькины младшие — ещё больно сопливые, а Анькин Павлик обойдётся — ему Швеция в руки плывёт. Так кто же?
— Не могу знать, ваша светлость.
— А я могу, — внезапно с жаром воскликнула она, оборачиваясь. — Племянник мой. Кровиночка родная! Мориц Курляндский. Сын моей сестры Аннушки. Романов по матери. Внук царя Ивана! Королевских кровей по отцу. Фельдмаршал по заслугам. И сейчас он тут, под стенами, командует осадой.
Камердинер сглотнул. Он знал свою госпожу достаточно хорошо, чтобы понимать: просто так такие слова не говорятся.
— Вы хотите... — начал он.
— Я хочу, — перебила Екатерина, — чтобы, когда этот город падёт, у моего племянника были не только лавры победителя. Я хочу, чтобы ему на тарелочке поднесли то, от чего он не сможет отказаться. Точнее — я ему не дам отказаться!
— Корону? — выдохнул камердинер.
— А почему нет? — усмехнулась герцогиня. — Курляндия — это герцогство. Пруссия — королевство. Чем плохо? Романовы правят в России, правят в Курляндии, Голштинии, даже в Версале дофин — Романов! Значит, будут править и в Пруссии. Это большая династия, мой друг. А большой династии нужны престолы. Много престолов.
— Но император Пётр...
— Император Пётр, — жёстко сказала Екатерина, — умный человек. Он поймёт, что посадить своего родственника на прусский трон — это разумнее, чем присоединять Пруссию к России. Присоединённые земли бунтуют. Соседские государи возмущаются. А новоявленный король — благодарит. Всегда.
Она встала и подошла к окну. Окинула прищуренным взглядом Городской дворец.
— Да и потом, — вдруг добавила она задумчиво, — Фридрих ещё жив. И здоров. А пока он жив — он король. Но если с ним что-то случится... А на войне чего только не случается...
Камердинер молчал, переваривая услышанное.
— Ступай, — махнула рукой герцогиня. — И пришли ко мне бургомистра. Скажи, что герцогиня Мекленбургская, родная тётка фельдмаршала, стоящего за стенами Берлина, очень желает обсудить с ним судьбу города.
— Слушаюсь, ваша светлость.
Когда камердинер вышел, Екатерина долго смотрела на запад, туда, где за горизонтом, по слухам, собирал остатки армии прусский король.
— Фридрих, — прошептала она. — Ты забрал у меня всё. Сына. Внука. Мужа. Беспечную старость. Она не стала уточнять — невидимый собеседник и так знал эту историю. Знал, как двадцать лет назад герцог Карл Леопольд, её муж, — буйный, необузданный, но по-своему любимый — ушёл на войну и не вернулся. Пал в какой-то бессмысленной стычке, где прусские драгуны рубили всех без разбора. Знал, как следом за отцом отправился сын — кровинушка, единственный сыночек, рождённый в муках и радости, — и тоже лёг где-то под чужим небом, сражённый прусской пулей. Знал, как совсем недавно, каких-то пять лет назад, внук Екатерины, Иоганн Брауншвейгский, сын её дочери и этого тихони Антона Ульриха, пошёл воевать за Австрию против Пруссии и... всё. Ни тела, ни могилы — и у принцев иногда так бывает.
Три поколения. Три мужчины. Три жизни, которые Фридрих забрал даже не заметив.
— Три смерти, — прошептала Екатерина одними губами. — Три моих мальчика. И все — на тебе, король.
Она сжала подлокотник кресла так, что костяшки побелели.
— Теперь пришло время платить по счетам. Набежали проценты…
Вдали снова загрохотали пушки. Русские начинали пристрелку.
---
Часть третья: Осада
Первая атака захлебнулась кровью.
Это случилось ночью третьего октября, вернее уже на рассвете четвёртого — но для солдат, лезущих на стены, разница в числах значения не имела. Имели значение только пули, ядра и ледяная вода в Шпрее, куда то и дело срывались неудачливые штурмующие.
Мориц сам руководил атакой с небольшого холма, и лицо его с каждым часом становилось всё мрачнее.
— Отходят, — доложил Львов, прискакавший с передовой. — Третьего батальона почти не осталось. Полковник Демидов ранен.
— Артиллерия?
— Бьёт, но стены толстые. Пруссаки дерутся как звери. Зейдлиц, гад, лично водил кавалерию в контратаку. Еле отбились.
Мориц молчал, глядя на город, окутанный пороховым дымом.
— Ваше высокопревосходительство, — генерал фон Штраль понизил голос, — может, подождать австрийцев? Ласси обещал...
— Ласси много чего обещал, — перебил его Мориц. — Ласси всегда обещает. А мы пока тут кровью умываемся.
Он резко развернул коня.
— Передайте Грэнби: пусть готовит своих к ночной атаке. С восточной стороны. А мы ударим с запада. Если не возьмём город сейчас — Фридрих подойдёт и раздавит нас между крепостными стенами и своей армией.
— Слушаюсь.
Адъютант ускакал, а Мориц ещё долго стоял, глядя на дым, поднимающийся над Берлином.
Где-то там, за этими стенами, сидела его тётка. Начиная осаду, он даже не догадывался, что она там. Но вчера неожиданно получил от неё записку — короткую, на клочке бумаги, переданную с каким-то перебежчиком: «Племянник, не ломись в открытые ворота. Дай мне время. Е.».
Что она задумала — он не знал. Но спорить с Екатериной Иоанновной было себе дороже. Эту женщину он помнил ещё с детства — властную, хитрую, умевшую добиваться своего любой ценой. Он пытался расспрашивать гонца, но тот даже не знал, кто такая герцогиня Мекленбургская.
— Ладно, — прошептал Мориц. — Посмотрим, что ты задумала, тётушка.
---
Часть четвёртая: Интриганы
Бургомистр Берлина, толстый, запыхавшийся господин Кирхейзен, стоял перед герцогиней Мекленбургской и вытирал платком лысину, хотя в комнате было совсем не жарко.
— Ваша светлость, — бормотал он, — ситуация отчаянная. Русские лезут на стены, англичане жгут предместья, а король... король где-то далеко и, говорят, сам в безнадёжном положении.
— Знаю, — кивнула Екатерина, не предлагая бургомистру сесть. — Поэтому я вас и позвала.
— Чем могу служить?
— Вы можете спасти свой город, господин бургомистр. Свои дома. Свои сундуки. И свои головы. Ну и жизни ваших бюргеров, естественно.
Кирхейзен побледнел.
— Ваша светлость, мы готовы на переговоры. Мы готовы выплатить контрибуцию, открыть ворота, принять любые условия...
— Мало, — оборвала Екатерина. — Контрибуцию возьмут и забудут. В открытые ворота войдут. А что дальше? Дальше Пруссия останется без короля.
— Но король... король Фридрих ещё жив!
— Пока жив, — усмехнулась герцогиня. — А надолго ли?
Кирхейзен сглотнул.
— Ваша светлость, вы предлагаете...
— Я предлагаю вам подумать о будущем, — перебила Екатерина. — Пруссии нужен новый король. Сильный. Молодой. Связанный с победителями родственными узами. Такой, который сможет договориться и с Россией, и с Англией, и с Австрией. Даже с Версалем!
— И кто же это? — бургомистр уже догадывался, но боялся произнести вслух.
— Мой племянник. Мориц, герцог Курляндский. Генерал-фельдмаршал русской службы. Герой Европы. И, между прочим, внук царя Ивана, брата Петра Великого.
В комнате повисла тишина.
— Но... ваша светлость... это невозможно! Прусская корона — для Гогенцоллернов! Для принцев крови!
— Гогенцоллерны проиграли войну, — жёстко сказала Екатерина. — А принцы крови либо мертвы, либо в бегах. Ваш король, если ещё жив, скоро умрёт. И что останется? Пустота. Анархия. Русские казаки, которые будут гулять по вашему городу и насиловать ваших жён.
Кирхейзен побелел ещё сильнее.
— А калмыки не так разборчивы... — Екатерина сделала страшные глаза. — Они будут насиловать ещё и вас!
Бургомистр пошатнулся и выронил платок.
— Я... я должен посоветоваться с магистратом...
— Советуйтесь, — милостиво кивнула герцогиня. — Но помните: время не ждёт. Если завтра русские войдут в город, я уже ничем не смогу вам помочь… Но… но если вы примете правильное решение — я замолвлю пару словечек перед племянником. И перед императором Петром… а может, даже и не пару… может, даже все пять!
Она подошла к бургомистру вплотную и заглянула в глаза.
— Выбирайте, господин Кирхейзен. Берлин, целый и невредимый, с новым королём на троне. Или Берлин, сожжённый дотла, с виселицами для тех, кто не успел сбежать. И калмыки… сотни калмыков!
Бургомистр взвыл, подхватил с паркета платок и, не поклонившись, вылетел из комнаты.
Екатерина вернулась к окну. Вдали, на окраине, уже горели дома. Чёрный дым поднимался в покрытое тучами небо. Слышен был глухой рокот и гул.
Русская артиллерия била всё точнее.
— Ну что, Фридрих, — прошептала она. — Посмотрим, кто кого.
---
Часть пятая: Штурм
Ночная атака началась в два часа пополуночи.
Мориц бросил на стены всё, что у него было. Русские полки лезли с запада, англичане Грэнби и Мальборо — с востока. Казаки и калмыки, спешившись, прорывались в город через проломы, которые артиллерия Демидова всё-таки успешно пробила в старых стенах.
Берлин горел.
Огонь взметнулся над крышами, освещая кровавую кашу у стен. Пруссаки дрались отчаянно — Зейдлиц, забыв о выпивке, лично водил в контратаку остатки своей кавалерии. Принц Вюртембергский, весь в крови, своей и чужой, рубился насмерть в проломе. Даже комендант Рохов, старый, больной бесполезный человек, вышел на стены с пистолетом в руке.
Но силы были слишком неравны.
К утру четвёртый бастион пал. За ним — пятый. А потом защитники дрогнули.
Львов, ворвавшийся в город с передовым отрядом, потом рассказывал:
— Лезу я, значит, через пролом, а вокруг свистит, грохочет, матерщина стоит — не приведи Господь. И вдруг вижу: прусский офицер, красивый такой, в синем мундире, стоит посреди улицы и орёт: «Не сдаваться! За короля! За Фридриха!» А вокруг него — человек пять солдат, не больше. Я к нему: «Господин хороший, сдавайтесь, чего уж там». А он как развернётся, да как кинется на меня с саблей! Чуть ухо не отрезал, шельма! Ну, я рассердился, крикнул своим: «Ребята, вяжи его!» Те и скрутили. А он, оказывается, сам Зейдлиц-то и был. Генерал, представляете?
— И что ты с ним сделал? — спросили восторженные слушатели.
— А ничего, — ухмыльнулся Львов. — Отвёл к Мориц Морицевичу. Пусть сам решает. А я — человек маленький, мне бы пива теперь местного попробовать. Всё ж таки Берлин взяли!
На самом деле это выглядело примерно так:
— Идёмте, ваше превосходительство, не упирайтесь, — Львов подталкивал пленного генерала в спину, но без злости, скорее для порядка. — Вон, наш фельдмаршал вас уже заждался. Чай, не каждый день таких птиц ловим.
Зейдлиц, высокий, худой, с перекошенным от злости лицом, шёл молча. Только на лбу вздулась вена.
— Вы... вы, русские болваны, — прошипел он наконец. — Думаете, если взяли Берлин, так войне конец? Король придёт и размажет вас по крепостной стене!
— Ага, — покладисто согласился Львов. — Обязательно придёт. И размажет. Только вы уж, ваше превосходительство, до того момента в плену посидите, ладно? А то вдруг король по ошибке и вас размажет?
Зейдлиц дёрнулся, но Львов ловко подхватил его под локоть.
— Тише, тише. Я ж для вашей же пользы стараюсь. Сохранить такую ценную персону для истории. Меня потомки благодарить будут.
— Какие потомки? — рявкнул генерал.
— Мои, — ухмыльнулся Львов. — Я им буду рассказывать: «А вёл я, детишки, самого генерала Зейдлица под белы рученьки». Красиво?
Зейдлиц сплюнул и замолчал. Спорить с этим сумасшедшим было бесполезно…
---
Герцог Курляндии и Семигалии въехал в город верхом, когда солнце уже поднялось над пожарищем.
Он ехал медленно, вглядываясь в лица. Солдаты, русские и английские, сидели прямо на мостовой, перевязывали раны, пили воду из фляг, перешучивались. Кто-то уже тащил откуда-то найденное пиво и окорок. Кто-то, прислонившись к стене, застыл с открытыми глазами — навсегда.
Горожане жались по подворотням, но некоторые, осмелев, выглядывали из окон. Женщина в чепце перекрестила проезжающего генерала. Старик в ночном колпаке высунулся и тут же нырнул обратно.
— Берлин, — прошептал Мориц. — Был Фридриха. А теперь — наш…
Некоторые улицы были прямо-таки завалены трупами — русскими, английскими, прусскими, перепутанными так, что не разобрать. В воздухе пахло гарью, кровью и порохом.
Где-то вдалеке всё ещё стреляли — то ли пьяные солдаты, то ли последние защитники, не желавшие сдаваться.
У Бранденбургских ворот его встречала делегация магистрата. За нею толпились священники, дворяне и горожане, кто побогаче да посмелее. Бургомистр Кирхейзен, бледный как полотно, в съехавшем набок парике, держал в руках алую бархатную подушечку с ключами от города.
Руки заметно тряслись.
— Ваше высокопревосходительство, — начал он дрожащим голосом, — город Берлин сдаётся на вашу милость. Просим только пощадить жителей и не предавать город разграблению.
Мориц посмотрел на ключи, потом на бургомистра, потом на горожан за его спиной. Многие из них упали на колени.
— Встаньте, — сказал он. — Я не палач. Жители будут пощажены. Но за каждого убитого моего солдата заплатите. Звонкой монетой.
— Заплатим, ваше высокопревосходительство, всё заплатим, — закивал архиепископ, с трудом поднимаясь с колен.
В этот момент из толпы горожан, собравшихся поглазеть на победителя, выступила женщина. Маленькая, сухая, в богатом, но вышедшем из моды синем бархатном платье, с острым взглядом больших чёрных глаз.
— Здравствуй, племянник, — сказала Екатерина Иоанновна.
Мориц вздрогнул, узнав тётку, которую не видел лет десять. Соскочил с коня, шагнул к ней, замер в нерешительности.
— Тётушка? Вы... вы здесь?
— А где ж мне быть? — усмехнулась она. — Ты что, не получил моей записки? Сидела тут, в осаде, слушала, как твои пушки грохочут. Думала: неужели племянничек меня не пощадит?
— Тётушка, я не знал… Только вчера пришло от вас сообщение.
— Понимаю, что не знал, — она вдруг шагнула и обняла его. — Ну, здравствуй, Мориц. Большой ты стал. Высоченный. Генерал. Фельдмаршал. Герой.
Мориц, совершенно сбитый с толку этим внезапным родственным порывом, стоял, не зная, куда девать руки.
— Тётушка... А как же вы здесь оказались?
— Как-как… живу я тут иногда, — махнула она рукой. — По делам приезжаю. По своим, мекленбургским. Занималась вот их решением… когда вдруг бах — война, осада, штурм. Хорошо, хоть жива осталась.
Она окинула его быстрым, оценивающим взглядом.
— А ты молодец. Красавец. Здоровенный какой. В мать пошёл. В Аннушку. Царствие ей небесное.
— Тётушка...
— Молчи, — оборвала она. — Потом поговорим. А сейчас иди, принимай город. У тебя дел много. А вечером жду тебя в гости. У меня тут резиденция, знаешь ли, не хуже, чем в Мекленбурге. Напротив королевского дворца. Придёшь?
— Приду, — растерянно ответил Мориц.
— Вот и хорошо. — Она дёрнула его за галстук, принудив наклониться к ней, чмокнула его в щёку и, не оглядываясь, пошла прочь, расталкивая толпу локтями.
Грэнби, с изумлением наблюдавший эту сцену со стороны, подъехал ближе.
— Кто это? — спросил он.
— Тётка, — мрачно ответил Мориц. — Екатерина Иоанновна, герцогиня Мекленбургская.
— Ничего себе тётка, — присвистнул англичанин. — У неё взгляд, как у моего отца, когда он меня за карточные долги порол. Так и хочется построиться в три ряда и отрапортовать.
— Привыкнешь, — усмехнулся Мориц. — Хотя я вот никак не привыкну.
Он вскочил на коня и поехал дальше, к ратуше, где его ждали пленные, трофеи и бесконечные хлопоты победителя.
А в голове уже крутились мысли о вечернем разговоре с тёткой. Что-то подсказывало: просто так, по-родственному, посидеть за кофе не получится. Екатерина Иоанновна просто так ничего не делала.
У неё явно возникла какая-то мысль, и она её активно думает.
---
Часть шестая: Предложение
Вечером Мориц, оставив Грэнби и Мальборо разбираться с пленными и трофеями, отправился в особняк на Шлоссфрайхайт.
Резиденция герцогини Мекленбургской оказалась на удивление уютной — несмотря на войну и осаду, здесь царили порядок и достаток, горели свечи, и даже лакеи выглядели так, будто никакого штурма не было.
— Проходи, племянник, — встретила его Екатерина в малой столовой. — Садись. Ужинать будешь?
— Не откажусь, тётушка.
Она самолично налила ему рейнского, пододвинула блюдо с жарким, потом села напротив и, подперев подбородок руками, принялась смотреть, как он ест. Молча. Внимательно. Так, что Мориц занервничал.
— Тётушка, вы меня смущаете.
— А ты жуй да не смущайся, — отрезала она. — Вон, худой какой. Война тебя замучила. Жениться тебе надо.
Мориц поперхнулся.
— Тётушка!
— Что «тётушка»? Правду говорю. Скоро тридцать лет уже, герцог, фельдмаршал, герой, принц императорской крови, а холост. Непорядок.
— Я... я как-то не думал...
— А думать надо, — наставительно сказала она. — Династия, Мориц. Ты главный в нашем роду. У нас же — сплошь бабы. Кроме тебя мужчин — только братья твои. А они ещё молоды.
— Тётушка, давайте не сейчас...
— Сейчас, — отрезала она. — Потому что завтра у нас с тобой будет другой разговор. Более важный.
Мориц даже жевать перестал:
— Что за важный разговор?
Она отставила бокал и посмотрела на него в упор.
— Сегодня ко мне приходили от магистрата. Бургомистр Кирхейзен и ещё несколько уважаемых господ. И с ними господа министры. Они хотят предложить тебе корону.
Мориц замер с вилкой в руке.
— Что?
— То, что слышал. Корону Прусского королевства.
— Тётушка, это безумие. Я русский подданный. Я генерал на русской службе. Император Пётр...
— Император Пётр — твой родственник, — перебила Екатерина. — И он умный человек. Он поймёт, что посадить герцога Курляндского на прусский трон — прекрасная идея.
— Но Фридрих ещё жив...
— Фридрих жив, — кивнула она. — Пока жив… А вот надолго ли?
Мориц смотрел на неё и чувствовал, как внутри закипает странное чувство — смесь страха, азарта и неверия.
— Вы что-то знаете, тётушка?
— Я ничего не знаю, — усмехнулась она. — Я просто предполагаю. На войне всякое бывает. Короли гибнут. Династии прерываются. А новые начинаются.
Она встала, подошла к окну.
— Подумай, Мориц. Курляндия — это герцогство. Маленькое, бедное, зажатое между Россией и Пруссией. А Пруссия — королевство. Армия, казна, влияние в Европе. Ты можешь стать королём. Основателем новой династии.
— Но я... я не Гогенцоллерн.
— А ещё ты не Габсбург, — хохотнула она. — И что? Гогенцоллерны тоже не всегда были королями. Их возвёл на трон император. Тебя же могут возвести победители. Россия, Англия, Австрия, Франция — все будут за тебя. Потому что ты свой. Ты Романов. Ты внук русского царя.
Мориц молчал, переваривая услышанное.
— И потом, — добавила Екатерина тише, — ты же видишь, что происходит? Сегодня Берлин горел. Люди гибли. Если ты не примешь корону, его весь разграбят, сожгут, уничтожат. А примешь — спасёшь. Не позволишь разграбить принадлежащее тебе. Станешь не завоевателем, а освободителем. Защитником.
— Защитником, — эхом отозвался Мориц.
— Да. Подумай. Время есть. Правда, его очень мало. Завтра утром к тебе придут делегации от магистрата. От духовенства и дворянства. Придут министры. Слушай, что они скажут. И решай.
Она вернулась к столу, налила себе вина.
— А теперь ешь. Говядина стынет. Знаешь, каких трудов стоило найти в Берлине говядину?!
Мориц послушно взялся за вилку, но еда не лезла в горло. Мысли крутились, сталкивались, разбегались.
Корона. Прусская корона. Его корона?
Неужели такое возможно?
За окнами догорал день. Догорали окраины Берлина. А где-то там, на западе, собирал последние силы человек, который пока ещё носил эту корону.
Фридрих готовил свою армию для последнего боя, даже не догадываясь, что среди его адъютантов уже появился молоденький симпатичный парнишка с лицом, которое невозможно запомнить, и глазами, в которых плескалась смерть.
Шевалье д’Эон ждал своего часа.
---
Часть седьмая: Утро
Утром депутация магистрата явилась к Морицу.
Бургомистр Кирхейзен, обер-бургомистр, несколько советников и седой как лунь профессор университета — все они переминались перед ним с ноги на ногу, и вид у них был такой, будто они присутствуют на собственных похоронах и очень хотят в сортир. С депутатами явились архиепископ и министр двора, граф фон Штубе.
— Ваше высокопревосходительство, — начал Кирхейзен дрожащим голосом, — город Берлин от имени всего Прусского королевства... мы... мы просим вас...
Он попытался встать на колени.
— Встаньте, — возмутился Мориц. — Это совершенно излишне!
Кирхейзен поднялся, но выглядел всё так же жалко.
— Ваше высокопревосходительство, — продолжил бургомистр, — мы просим вас принять корону Прусского королевства.
Архиепископ часто закивал и заулыбался.
В комнате повисла тишина.
Мориц медленно обвёл взглядом присутствующих. Потом перевёл глаза на Львова с адъютантами, замерших в углу с разинутыми ртами. На Грэнби, который пришёл «просто посмотреть» и теперь всячески делал вид, что его здесь нет. Один герцог Мальборо, радостно развалившись в кресле, внимательно разглядывал депутацию через лорнет.
— Господа, — сказал герцог наконец, — я тронут вашим предложением. Но я не могу принять его без согласия моего императора.
— Император Пётр даст согласие, — раздался голос из дверей.
Екатерина Иоанновна вошла в комнату, сияя, как начищенный самовар.
— Я только что получила депешу из Петербурга. Император пишет, что одобряет любой выбор своего родственника. И что Пруссия, возглавленная Романовым, — это лучшее, что могло случиться с Европой.
Она протянула Морицу распечатанный конверт. Тот пробежал глазами — действительно, императорская печать, подпись Петра, безликие, но тёплые слова о «династическом единстве» и «общем будущем».
— Тётушка, — прошептал он, — вы... вы это заранее устроили?
— Я просто помогла судьбе, — улыбнулась она. — А теперь, племянник, не томи людей. Отвечай.
Мориц посмотрел на депутацию. На их перекошенные надеждой и страхом лица. На город за окном, который ещё дымился после вчерашнего пожара. На Грэнби, который делал ему из-за спины бургомистра страшные глаза, означающие: «Соглашайтесь, ваше высокопревосходительство, а то я этого не переживу!»
И вдруг Мориц рассмеялся.
— Хорошо, господа, — он не мог подавить это предательское хихиканье. — Я принимаю ваше предложение. Но с одним условием.
— С каким? — выдохнул Кирхейзен.
— Коронация — после полной победы над Фридрихом. Пока он жив — я не король. Я солдат.
— Но ваше высокопревосходительство...
— Это не обсуждается, — отрезал Мориц. — Я не хочу, чтобы меня называли узурпатором. Я возьму корону только тогда, когда последний солдат, верный Фридриху, сложит оружие. Или когда Фридрих умрёт.
Депутация переглянулась.
— Мы согласны, — поклонился бургомистр.
— Тогда подписываем бумаги, — кивнул Мориц. — И готовимся к войне. Потому что Фридрих, я думаю, не обрадуется, узнав, что его столица предлагает корону кому-то другому.
Он повернулся к Грэнби.
— Маркиз, сколько у нас времени?
— Если верить разведке, Фридрих будет здесь через три-четыре дня. С армией.
— Успеем, — усмехнулся Мориц. — Успеем и встретить, и... и всё остальное.
Он снова посмотрел на город, на дым от пожарища.
— Завтра начинаем укреплять позиции. А сегодня... сегодня мы празднуем.
— Что празднуем? — удивился Львов.
— Взятие Берлина, майор. — Мориц улыбнулся. — И новую надежду. На новую жизнь.
В комнате засуетились, заговорили, задвигались. А Екатерина Иоанновна, оставшись незамеченной в уголке, смотрела на племянника и тихо улыбалась.
— Аннушка, — прошептала она одними губами, — твой сын будет королём. Ты этого хотела?
На окне, распахнутом, несмотря на осенний холод, ветер взметнул тяжёлые шторы, словно кто-то невидимый так ей ответил.
— Я так и думала, — кивнула сама себе герцогиня. — Ну что ж. Поживём — увидим.
Глава 18
Глава восемнадцатая
Падение орла
Октябрь 1756 года. Окрестности Берлина
---
Часть первая: Король
---
Дорога на Берлин была устлана трупами.
Они лежали вдоль обочин, в канавах, прямо в жидкой осенней грязи. Кое-где трупы лежали прямо на дороге, и немногочисленным оставшимся обозам приходилось их объезжать.
Три дня назад здесь прошла армия — гордая, стройная, с развёрнутыми знамёнами. Теперь знамёна валялись в месиве из крови и грязи, растоптанные сотнями ног, а те, кто их нёс, смотрели в небо остекленевшими глазами.
Фридрих Второй, король Пруссии, сидел на мокром, смертельно уставшем коне и смотрел на эту проклятую дорогу третий день подряд.
С утра до вечера он маячил как призрак на одном и том же пригорке, вцепившись серыми заледеневшими пальцами в луку седла, и молча глядел на запад — туда, откуда тянулись жалкие остатки его армии. Мимо него проходили солдаты. Вернее, то, что от них осталось — ободранные, измождённые, с подвязанными окровавленными тряпками руками и ногами. Многие даже не смотрели на короля — им больше не было до него дела. Те, кто смотрел, отводили глаза — им было стыдно. А ему было стыдно за них…
За эти три дня Фридрих научился различать оттенки катастрофы.
Вот молодой гренадер в синем мундире, который стал ему велик — парень, видно, похудел за неделю так, что форма болталась как на вешалке. Он тащил на плече ружьё без штыка и смотрел прямо перед собой невидящими глазами. Живой труп.
Вот трое драгун без лошадей, пешие, грязные, злые. Один, с разорванной щекой, сплюнул под ноги королю кровью и прошёл мимо, не козырнув.
Вот санитарная повозка, доверху гружёная ранеными, — те, кто мог кричать, уже не кричали, только мычали или тихо постанывали. Один, с оторванной рукой, сидел на самом верху и тупо смотрел на короля, не мигая. Рука покоилась у него на коленях. Фридрих выдержал этот взгляд. А что ещё он мог себе позволить?
— Ваше величество, — адъютант, появившийся сзади, говорил шёпотом, будто боялся разбудить мёртвых, — французы и австрийцы идут по пятам. С учётом подкрепления Д'Эстре и Ласси ведут почти пятьдесят тысяч. Они будут здесь к вечеру.
Фридрих не обернулся.
— Знаю.
— Русские уже в Берлине. Мориц Курляндский принял ключи от города. Магистрат... магистрат и архиепископ предлагают ему корону.
На этот раз король повернул голову. Медленно, словно шея была налита свинцом.
— Корону? Чью корону?
— Вашу, сир.
Внезапная тишина повисла над дорогой. Да такая, что слышно было, как ветер шевелит на окраине леса пожухлую листву, а где-то далеко, в поле, каркают вороны — слетаются на пир.
Фридрих снова уставился на дорогу. По ней всё тянулись и тянулись его солдаты. Бесконечная вереница окровавленных призраков.
— Ну что же… — сказал он после долгой паузы. Голос его звучал ровно, буднично, словно речь шла о погоде. — Значит, будем драться.
— Ваше величество, но сил у нас...
— Знаю, сколько у нас сил, — оборвал король. — Двадцать пять тысяч против пятидесяти. Плюс русские за спиной. Шансов нет.
— Тогда зачем?
Фридрих посмотрел на него долгим, странным взглядом. В глазах его, красных от бессонницы, не было ни отчаяния, ни страха — только усталость. Бесконечная, вселенская усталость человека, который слишком долго нёс на плечах непосильную ношу.
— Затем, майор, что я — король. Король не сдаётся. Король дерётся до самого конца. Как Ричард Йоркский. И, если королю суждено умереть — он умирает с оружием в руках, лицом к врагу, как солдат, а не как трус, несущийся с поля боя впереди своей армии.
Он развернул коня и поехал вдоль колонны, вглядываясь в лица солдат. Измождённые, грязные, чудовищно уставшие, но в глазах некоторых ещё теплился тот самый прусский огонь, который он сам в них воспитал.
— Солдаты! — крикнул он. — Враги думают, что мы разбиты. Враги думают, что мы сдадимся. Они уже делят нашу землю, наши дома, наших дочерей. Они уже считают нас мёртвыми.
Он остановился, обводя взглядом замершие ряды.
— Но мы живы. Мы — прусская армия. Мы — те, кто бил французов, австрийцев, русских. Мы — те, кто не знает слова «невозможно». И завтра мы покажем им, что умирать мы умеем не хуже, чем побеждать.
— Ура! — закричал кто-то в задних рядах, но крик вышел одиночным, жидковатым, неуверенным. Кто-то хихикнул.
Фридрих поднял руку, призывая к тишине.
— Завтра мы дадим бой. Последний бой этой войны. И пусть врагов втрое больше — мы будем драться так, что они запомнят нас навсегда. Чтобы через сто лет, через двести лет, когда будут говорить о прусской армии, вспоминали: вот они, те, кто не сдался! Вот они, те, кто предпочёл смерть позору!
Солдаты молчали. В этом молчании было больше, чем в любых криках. Фридрих видел: они понимают. Они всё понимают.
Он двинулся дальше вдоль вереницы людей.
Конь ступал медленно, осторожно переступая через тела, через брошенные ранцы, через чьи-то оторванные конечности, валявшиеся прямо на обочине. Но Фридрих не смотрел под ноги — он смотрел на солдат. Вглядывался в каждое лицо, ловил каждый взгляд.
Кто-то отворачивался — не выдерживал. Кто-то, наоборот, смотрел в упор, но в этих взглядах не было ни злобы, ни упрёка. Только усталость. И ещё — странное, почти забытое выражение, которое он не сразу узнал.
Преданность.
Они шли умирать. И они знали это. Но никто не бросил ружья, никто не побежал в лес, никто не выкинул белый платок. Они шли — потому что он сказал «надо». Потому что он вёл их десять лет. Потому что без него они уже не знали, как жить.
Фридрих вдруг почувствовал, как в горле встаёт ком. Внезапное отвращение к себе и этим людям обрушилось на него.
— Глупцы, — прошептал он одними губами. — Вы же все умрёте. Зачем?
Он вдруг вспомнил себя молодым. Двадцатилетним принцем, который писал стихи и мечтал сделать Пруссию великой. Который спорил с Вольтером о свободе и верил, что разум может изменить мир. Который, надев корону, поклялся, что будет другим — не таким, как отец, не солдафоном, а просвещённым монархом.
— Просвещённый монарх, — усмехнулся он одними губами. — А теперь я веду своих солдат на смерть, потому что не умею проигрывать.
Перед глазами встало другое лицо — лицо, которое он так любил много лет назад. Его давно нет. Все, кого он любил, умерли. Осталась только война.
Зачем? — повторил Фридрих.
Но ответа не было. Только хлюпала грязь под копытами, только ветер шелестел рваными знамёнами, да только где-то далеко, за горизонтом, уже сжималась в кулак пятидесятитысячная рука неприятеля.
Молоденький прапорщик, совсем мальчишка, с перевязанной головой и глазами, полными слёз, вдруг шагнул к нему и, неловко отсалютовав шпагой, крикнул:
— За короля! За Фридриха!
Крик подхватили. Сначала робко, неуверенно, потом громче, потом — уже многие. Десятки глоток, сотни — хриплые, надорванные, но всё ещё живые:
— За короля! За Фридриха! За Пруссию!
Фридрих замер в седле. На миг лицо его дрогнуло — то ли от боли, то ли от чего-то другого, чему нет названия. Он снял треуголку, медленно поднял руку в перчатке, прижал к сердцу — и поклонился.
Просто поклонился. Без слов. Без жестов. Без королевского величия.
Как солдат — солдатам.
А потом развернул коня и двинулся к своему шатру, к своим картам, к своей последней ночи перед последним боем.
Они смотрели ему вслед.
Высокая, чуть сутулая фигура на сером жеребце, медленно удаляющаяся по разбитой дороге, среди трупов, среди брошенных пушек, мимо всего, что ещё вчера было великой армией.
Кто-то заплакал, уткнувшись в рукав. Кто-то перекрестился. Кто-то просто стоял и смотрел, пытаясь запомнить эту спину, эти плечи, эту посадку головы — чтобы потом, через много лет, рассказывать внукам:
— Я видел его. Я видел короля. В тот день, когда он повёл нас в последний бой.
Таким они его запомнят.
Не победителем. Не гением. Не «философом на троне».
Просто смертельно уставшим человеком, который не бросил их. Который остался с ними до конца.
---
---
Часть вторая: Ночь перед битвой
В русском лагере под Берлином тоже не спали.
Мориц сидел в своей палатке над картой и слушал доклады вернувшихся разведчиков. Львов, примостившийся в углу, то и дело клевал носом, но просыпался и снова делал вид, что внимательно слушает.
— Значит, завтра, — подытожил Мориц. — Фридрих решился.
— Решился, ваше высокопревосходительство, — кивнул казачий сотник, переодетый в прусский мундир, только что вернувшийся из разведки. — Армию построил, речь толкнул. Солдаты настроены по-боевому.
— Ещё бы, — усмехнулся сидевший тут же Грэнби. — Когда выбора нет, все становятся храбрыми.
— Выбор есть всегда, — возразил Мориц. — Фридрих мог бы отступить, перегруппироваться, затянуть войну. Но он выбрал бой. Почему?
— Потому что он — Фридрих, — раздался голос от входа.
Все обернулись.
В палатку, ни у кого не спрашивая разрешения, вошёл высокий худощавый юноша в тёмном дорожном плаще. Его тонкое, с острыми чертами лицо было хмурым. Большие глаза странного сине-зелёного оттенка смотрели на фельдмаршала с печалью.
— Шевалье? — Мориц слегка удивился.
— Он самый, ваша светлость, — усмехнулся вошедший и скинул капюшон.
Перед ними стоял д’Эон — но не тот д’Эон, которого Мориц привык видеть за эти месяцы. Не было в нём ни женской грации, ни той двусмысленной мягкости, которая делала его похожим на переодетую женщину. Был мужчина. Холодный, собранный, опасный. Глаза его смотрели на мир с той особенной холодной пустотой, которая бывает у людей, слишком много видевших смерть.
— Вы... — Мориц поднялся. — Откуда?
— С запада, ваша светлость. Из лагеря д'Эстре. Французы и австрийцы будут на позициях завтра к полудню. Если Фридрих не атакует раньше.
— Он атакует на рассвете, — сказал Мориц. — Я знаю его.
— Я тоже, — кивнул д’Эон. — Потому и пришёл.
Он шагнул ближе к столу, и Мориц вдруг заметил то, чего не замечал раньше: в свете свечей лицо д’Эона показалось... не совсем человеческим. Слишком правильные черты. Слишком гладкая кожа. Слишком неподвижный взгляд.
— Шевалье, — тихо спросил он, — кто вы на самом деле?
Д’Эон посмотрел на него долго, изучающе. Потом усмехнулся — той самой двусмысленной улыбкой, в которой было что-то и от мужчины, и от женщины, и от кого-то третьего, кого нельзя определить словами.
— Это очень длинная и грустная история, как говорится в одном бородатом анекдоте… — шевалье саркастически улыбнулся. — Я тот, кто исполняет желания, ваша светлость. Самые заветные, а потому — всегда кровавые. Сегодня я нужен здесь. А завтра... завтра, может быть, буду нужен в другом месте.
— Вы хотите сказать...
— Я ничего не хочу сказать, — раздражённо перебил д’Эон. — Я просто здесь. И завтра, когда начнётся бой, я сделаю то, что должен.
Он повернулся к Грэнби.
— Маркиз, ваши люди готовы?
— Мои люди всегда готовы, — усмехнулся англичанин. — Спросите что-нибудь пооригинальнее.
— Хорошо. Тогда — честь имею кланяться. Завтра будет жарко.
Он вышел так же внезапно, как появился, оставив в палатке тяжёлую, напряжённую тишину.
— Кто это? — спросил Грэнби, когда д’Эон скрылся.
— Не знаю, — честно ответил Мориц. — Иногда мне кажется, что я вообще ничего о нём не знаю.
— А мне показалось, — Львов, проснувшийся окончательно, поёжился, — что он... не человек. В смысле — не совсем человек. Будто... будто внутри у него пустота. И холод. И ещё что-то, чему названия нет.
— «Где мы — там ад, и где есть ад — там мы», — внезапно процитировал Мориц Кристофера Марлоу.
— О! Вы читали «Фауста»? — удивился Грэнби.
— Господа, мы все устали, — проговорил Мориц, хотя сам не чувствовал никакой усталости. — Идите спать. Завтра тяжёлый день.
Когда все удалились, Мориц ещё долго сидел над картой, глядя на линию фронта и думая о странном визитёре, который в который раз пришёл из ниоткуда и снова уйдёт в никуда.
Что-то ему подсказывало: завтрашний день изменит всё.
---
Часть третья: Рассвет
Битва началась на рассвете.
Фридрих ударил по австрийцам, надеясь разбить их до того, как французы совершат построение. Ласси, старый лис, разгадал манёвр и встретил пруссаков плотным огнём.
Первые полчаса всё смешалось в сплошной грохот. Пушечные залпы, ружейная трескотня, крики «Ура!» и «Für den König!» — всё это слилось в один непрерывный гул, от которого закладывало уши.
Мориц, наблюдавший за битвой с холма, видел, как тают прусские батальоны. Они дрались отчаянно — Фридрих бросил в бой всё, что у него было. Кавалерия фон Платена врубилась в австрийские порядки, прорвала первую линию, но тут же увязла во второй.
— Красиво идут, — заметил Львов, приставив к глазам подзорную трубу. — Жалко, что на смерть.
— Не жалко, — отрезал Мориц. — Они выбрали эту смерть сами.
В этот момент с запада донёсся новый гул. Французы. Д'Эстре наконец-то пошёл в атаку.
— Теперь всё, — выдохнул Грэнби. — Фридрих в кольце.
— Не всё, — покачал головой Мальборо. — Он ещё жив. Пока жив — далеко не всё.
---
Часть четвёртая: Прорыв
Фридрих понял, что проиграл, когда французы ударили ему во фланг.
Он стоял на небольшом возвышении, глядя, как гибнут его солдаты, как падают знамёна, как враги сжимают кольцо. Рядом, тяжело дыша, замер раненый Ганс Карл фон Винтерфельдт.
— Ваше величество, надо отступать. Пока есть возможность.
— Отступать? — переспросил Фридрих. — Куда?
— К Одеру. Там ещё есть гарнизоны. Можно собрать новую армию...
— Нет, — перебил король. — Новой армии не будет. Всё кончено.
Он спокойно снял с себя орден Чёрного Орла, положил на седло. Снял шляпу с плюмажем, отбросил в сторону.
— Ваше величество, что вы делаете? — удивился Винтерфельдт.
— Готовлюсь, — усмехнулся Фридрих. — К встрече.
Он вытащил шпагу — простую солдатскую шпагу, без украшений, с которой не расставался двадцать лет.
Повернулся к адъютанту.
— Передайте генералам: пусть уводят людей, пока есть возможность. Я прикрою.
— Ваше величество! — адъютант побелел. — Вы не можете!
— Я — король, — сказал Фридрих. — Могу всё. Даже умереть.
Он пришпорил коня и понёсся вниз, туда, где кипела последняя схватка.
Адъютант смотрел ему вслед, и на глазах его выступили слёзы.
— Прощайте, ваше величество, — прошептал он.
---
Часть пятая: Встреча
Фридрих рубился, как одержимый.
Он не чувствовал ни усталости, ни боли — только холодную ярость и странное, почти сладкое чувство освобождения. Всё кончилось. Война, власть, бесконечные заботы — всё осталось там, за спиной. Остался только бой. Последний бой.
Вокруг него падали солдаты, лошади, знамёна. Крики, стоны, визг ядер, лязг металла — всё слилось в один сплошной гул.
И вдруг — тишина.
Он не сразу понял, что произошло. Просто враги перестали нападать. Расступились. Образовали круг.
И в этот круг, спокойно, не спеша, вошёл человек.
Фридрих узнал его сразу. Тот самый офицер, которого он не раз видел в штабе в течение последнего года — странный, с лицом, не поддающимся определению. Тогда он подумал: «Интересный экземпляр». Теперь понял: это была смерть.
— Ваше величество, — сказал д’Эон, останавливаясь в десяти шагах. — Долгая была игра.
— Кто вы? — спросил Фридрих, вытирая окровавленную шпагу о гриву коня.
— Я тот, кто пришёл за вами.
— Ангел смерти?
— Не совсем, — усмехнулся д’Эон. — Я просто делаю свою работу. Как вы — свою.
Фридрих слез с коня. Ноги слушались плохо, но он заставил себя стоять прямо.
— Вы убьёте меня?
— Да.
— Почему? Я уже проиграл. Армия разбита. Берлин пал. Я не представляю угрозы.
— Вы — король, — просто ответил д’Эон. — А короли, даже мёртвые, опасны. Живой король — символ сопротивления. Мёртвый — просто труп. Символы не должны жить.
Фридрих смотрел на него и вдруг почувствовал странное облегчение. Всё кончено. Можно отдохнуть.
— Хорошо, — сказал он. — Но перед смертью я хочу знать: кто вы на самом деле? Демон?
Д’Эон улыбнулся. В этой улыбке было что-то такое, от чего у Фридриха по спине побежали мурашки.
— Я всего лишь очень хороший шпион, ваше величество. Я всё и ничего одновременно. Я — тот, кто есть. Этого довольно.
Он шагнул вперёд.
— Вы будете защищаться?
— А смысл? — усмехнулся Фридрих. — Вы же всё равно убьёте меня.
— Да. Но выбор за вами.
Фридрих поднял шпагу.
— Тогда — за Пруссию, — сказал он. — За то, что было. За то, что могло быть.
Они сошлись.
Удар был быстрым, почти незаметным. Д’Эон двигался с такой скоростью, что глаз не успевал следить. Лезвие вошло точно между рёбер — туда, где сердце.
Фридрих выдохнул, пошатнулся, но устоял. Посмотрел на д’Эона — в глаза, в самую глубину.
— Вы... — прохрипел он. — Вы не человек. Совсем.
— Не совсем, — улыбнулся д’Эон.
— Тогда... кто?
— Я не знаю, — честно ответил шевалье. — Я никогда этого не знал.
Фридрих улыбнулся — в последний раз.
— Повезло вам, — прошептал он. — Не знать... легче.
И упал.
Д’Эон стоял над ним, глядя на мёртвого короля. Вокруг замерли солдаты — и прусские, и союзные, — не веря своим глазам.
— Всё кончено, — сказал д’Эон громко. — Король мёртв. Война закончена.
Он повернулся и пошёл прочь, не оглядываясь. Солдаты расступались перед ним, как перед призраком.
— Кто это? — спросил кто-то.
— Не знаю, — ответил другой. — Но лучше не спрашивать.
Д’Эон шёл, и лицо его было спокойно. Только в глазах, на самом дне, плескалась странная, вековая печаль — та, что бывает у нечеловеческих существ, слишком долго живущих среди людей.
Где-то там, вдали, уже гремело «ура» — союзники праздновали победу.
А он шёл и думал о мальчике из Копенгагена.
— Сколько же вас? — прошептал он одними губами. — Сколько ещё?
Ответа не было.
---
Часть шестая: Вступление
Мориц въехал на поле битвы, когда всё уже кончилось.
Солдаты хоронили убитых, санитары подбирали раненых, пленные пруссаки сидели на земле с тем особым выражением, которое бывает у людей, потерявших всё.
— Где Фридрих? — спросил он у первого попавшегося офицера.
— Там, ваше высокопревосходительство, — показал тот.
Мориц подъехал ближе. Тело короля лежало на разостланном плаще, мёртвые глаза смотрели в небо.
— Убит? — спросил герцог.
— Да, ваше высокопревосходительство. Шевалье д’Эон.
— Где он?
— Ушёл. Сказал, что его миссия выполнена.
Мориц долго смотрел на мёртвого короля. Потом слез с коня, подошёл, опустился на колено. Аккуратно закрыл Фридриху глаза.
— Прощайте, ваше величество, — тихо сказал он. — Вы были достойным врагом.
Он поднялся и поехал дальше — туда, где его ждали Грэнби, Мальборо, Ласси и бесконечные дела победителя.
Но мысль о д’Эоне не отпускала. Кто он? Откуда? И почему, убивая, смотрит так, будто сам умирает?
Ответов не было.
---
Часть седьмая: Берлин
Через три дня Мориц въезжал в Берлин.
Теперь уже не как завоеватель — как будущий суверен. Горожане высыпали на улицы, махали шляпами, кричали «Виват!». Екатерина Иоанновна, стоявшая на балконе Городского дворца, сияла, как именинница.
— Племянник! — крикнула она. — Я же говорила! Я предупреждала!
— Конечно, тётушка, — усмехнулся Мориц.
---
Вечером Городской дворец, ещё вчера принадлежавший королю Пруссии, был полон чужих мундиров.
Белый зал, где когда-то танцевали немецкие принцы и принцессы, теперь гудел разноголосым говором — русская речь мешалась с английской, французской и немецкой. Министры Фридриха, те, что не успели бежать, жались по углам, стараясь не привлекать внимания. Лютеране в чёрных сутанах перешёптывались с католическими священниками, приехавшими с австрийцами. Дворяне, вчера ещё враги, сегодня пытались угадать, кому из победителей стоит заглядывать в глаза, чтобы сохранить хоть что-то.
Посреди всей этой толпы, на возвышении, где ещё неделю назад стоял трон Гогенцоллернов, сидели Мориц Курляндский и маркиз Грэнби. Трон убрали — слишком вызывающе, — но место осталось. Пустое место, которое все разглядывали с разными чувствами.
Фельдмаршал изучал пришедшую почту, которой оказалось, на удивление, много.
— Кстати, маркиз, — Мориц повернулся к Грэнби, — курьер из Лондона привёз пакет и для вас. Похоже, его величество Карл Третий решил отметить ваши заслуги.
Грэнби взял конверт, сломал печать, пробежал глазами. Лицо его, обычно невозмутимое, расплылось в довольной улыбке.
— Ну надо же, — крякнул он. — Орден Бани. И... — он перечитал ещё раз, — назначение главнокомандующим британским контингентом. С формулировкой «за доблесть и успешное взаимодействие с союзниками».
— Поздравляю, ваша светлость! — Львов, тут как тут, отвесил шутовской поклон. — Теперь вы не просто маркиз, а прямо-таки спаситель отечества. Хотя какое отечество — вы ж англичанин? Ну, значит, спаситель Британской империи.
— Язык у тебя, майор, — покачал головой Грэнби, но без злости. — Однако спасибо. Не ожидал.
— А чего не ожидать? — удивился Львов. — Вы ж, ваша светлость, под Берлином таких дел наворотили — сам король, небось, в Лондоне прыгал от радости. Заслужили, как пить дать заслужили. Плюс, как я понимаю, теперь вам баню ходить можно бесплатно — раз орден вам такой выдали…
Маркиз непонимающе уставился на Морица. Тот расхохотался.
Пока герцог объяснял маркизу шутку про баню, Львов, пристроившийся у колонны с кружкой пива (где откопал — загадка), сиял и рассказывал всем, кто готов был слушать:
— ...а он как кинется на меня с саблей! Чуть ухо не отрезал, шельма! Ну, я ему и говорю: «Господин хороший, вы бы поаккуратнее, а то ведь и ответить могут». А он...
— Ты ж в плане штурма даже не упоминался, — заметил проходящий мимо английский майор.
— Ну и что? — обиделся Львов. — Я морально поддерживал. Это тоже важно. Без моральной поддержки, знаете ли, никакой план не работает.
Грэнби усмехнулся, кивнув в сторону Львова:
— Забавный у вас адъютант.
— Забавный, — согласился Мориц. — Но надёжный. Это главное.
Он говорил рассеянно, краем глаза следя за дверью. Ожидали официального вестника. Архиепископ утверждал, что так будет официальнее…
В зале постепенно становилось тише. Придворные, министры, генералы — все чувствовали: сейчас что-то произойдёт.
И тогда дверь распахнулась.
Вошедший гонец был покрыт грязью с головы до ног. Мундир висел клочьями, сапоги стоптаны до дыр. Он сделал три шага вперёд, рухнул на колени прямо посреди зала и выдохнул так, что услышали все:
— Король мёртв!
Зал ахнул. Кто-то вскрикнул, кто-то перекрестился, кто-то схватился за сердце. Министры побелели. Прусские дворяне замерли с открытыми ртами.
— Фридрих Второй пал в бою, — продолжал гонец, задыхаясь. — Армия разбита. Остатки бегут к Одеру. Генералы... сдались… генералы просят пощады.
Тишина стала такой плотной, что, казалось, её можно было резать ножом.
И в этой тишине раздался спокойный, чуть насмешливый голос:
— Ну вот и славно.
Все обернулись.
В тени колонны, никем до сих пор не замеченная, стояла маленькая сухая женщина в синем с золотом бархатном платье. Герцогиня Екатерина Мекленбургская. Она держала в руках веер и смотрела на замерший зал с таким видом, будто только что закончила партию в шахматы — и выиграла.
— Ваше высочество, — начал было кто-то из министров, но она подняла руку, останавливая его.
— Господа, — сказала она негромко, но в тишине каждое слово звучало как удар колокола. — Король мёртв. Пруссия осталась без государя. Вопрос: что вы будете делать дальше? Ждать, пока вас порежут на куски соседи? Или выберете нового короля? Очень удобно, кстати! Речь Посполитая уж какую сотню лет так делает.
Она сделала паузу и добавила, чуть усмехнувшись:
— Я, знаете ли, всегда говорила: нечего тянуть кота за хвост. Если судьба даёт шанс — берите. Не думая.
Министры переглянулись. Граф фон Шверин, старый аристократ до мозга костей, шагнул вперёд:
— Ваше высочество... вы предлагаете...
— Я ничего не предлагаю, — скромно потупилась Екатерина, однако в голосе её зазвенела сталь. — Я просто напоминаю: в этом зале сидит человек, который недавно что взял Берлин. А вчера разбил прусскую армию. Герцог Курляндский и Семигальский. Романов по матери. Внук Петра Великого. Кровь царя Ивана. — Она сделала паузу и добавила совсем тихо, но так, что слышали все: — И мой племянник.
Зал загудел. Кто-то ахнул, кто-то одобрительно закивал, кто-то схватился за голову.
Мориц поднялся с места.
— Тётушка...
— Молчи, — оборвала она, даже не глядя в его сторону. — Не твой сейчас черёд говорить. Пойди вон токайского выпей.
Она повернулась к прусским министрам, к дворянству, к духовенству — и обвела их долгим, цепким взглядом.
— Господа, я понимаю ваши сомнения. Прусская корона — не игрушка. Но посмотрите правде в глаза: Гогенцоллерны проиграли войну. Ваш король мёртв. Сына он не оставил. Его братья — кто в бегах, кто в плену. Армии больше нет. Королевство в руках победителей. Что вы будете делать? Ждать, пока русские казаки и калмыки, — она сделала страшные глаза, — начнут развлекаться с вашими жёнами и дочерьми?
Бургомистр Кирхейзен, стоявший в первом ряду, побелел и схватился за сердце.
— Ваше высочество, ради бога...
— А что «ради бога»? — усмехнулась Екатерина. — Бог, господа, всегда на стороне победителей. Это я вам как набожная женщина говорю.
Она подошла к возвышению, где стоял Мориц, и села в кресло рядом с ним — маленькая, худенькая, но такая могучая, что любой великан рядом с ней казался бы ребёнком.
— Я снова предлагаю вам, господа, выбрать нового короля. Прямо сейчас. Здесь. В этом зале. Ибо завтра будет поздно.
В зале повисла мёртвая тишина.
Граф фон Шверин медленно подошёл к возвышению, остановился перед Морицем, посмотрел ему в глаза. Потом вдруг опустился на одно колено.
— Ваше величество, — сказал он. — Я, граф фон Шверин, от имени дворянства Пруссии, прошу вас принять корону.
За ним, словно по команде, начали опускаться другие. Министры. Дворяне. Генералы, ещё вчера воевавшие против него. Духовенство зашевелилось, закивало, закрестилось.
Кирхейзен, багровый от волнения, рухнул на колени прямо в лужицу пролитого кем-то вина и заорал:
— И от магистрата Берлина! Просим! Умоляем!
Мориц стоял неподвижно, глядя на эту картину. Сотни людей на коленях. Сотни людей, ждущих его слова.
Он перевёл взгляд на тётку. Та чуть заметно кивнула — давай, мол, не томи.
— Господа, — сказал Мориц. Голос его звучал ровно, но в нём чувствовалось волнение. — Я принимаю ваш выбор. Но с одним условием.
— С каким? — выдохнул фон Шверин.
— Коронация — после того, как армии союзников покинут Берлин. Я не хочу быть королём на штыках чужих солдат.
По залу прокатился одобрительный гул.
— Достойно, — прошептал кто-то из министров. — Очень достойно.
Екатерина Иоанновна, стоявшая чуть поодаль, улыбнулась в веер.
— Умница, — прошептала она одними губами. — Аннушка, ты видишь? Твой сын будет достойным королём.
В зале уже гремели аплодисменты, кто-то кричал «Виват!», кто-то плакал, кто-то обнимался. Львов, забыв о пиве, орал громче всех и подбрасывал вверх треуголку.
Грэнби подошёл к Морицу и протянул руку.
— Поздравляю, ваша светлость. Хотя, кажется, теперь вас надо называть несколько иначе.
— Пока рано, — усмехнулся Мориц, пожимая руку. — Но спасибо.
Он посмотрел в зал, на этих людей — вчерашних врагов, сегодняшних подданных. На тётку, которая всё это провернула, оставаясь в тени. На Львова, который радовался так, будто сам стал королём.
— Господа! — крикнул он, перекрывая шум. — Завтра мы хороним наших павших. А послезавтра — начинаем строить новую Пруссию. Такую, где не будет войны. Где будут жить, а не умирать.
Зал взорвался новыми криками.
А за его спиной, никем не замеченная, Екатерина Иоанновна сложила веер и, гордо подняв голову, показала всему белому залу свою гордую довольную улыбку.
— Шах и мат, Фридрих, — прошептала она. — Ты забрал мою семью. А я забрала твоё королевство.
Она поправила кружевные манжеты и бесшумно выскользнула из зала — маленькая, гордая, опасная.
В коридорах Городского дворца было тихо.
Екатерина Иоанновна медленно шла, опираясь на трость, которой при ней на людях никогда не было — но сейчас она позволяла себе немного побыть старой. Никто не видел.
— Аннушка, — прошептала она. — Это только начало. Твой сын станет основателем династии. А потом... кто знает?
Она остановилась у окна, глядя на тёмный Берлин.
— Миром правят женщины, — сказала она тихо. — Просто мужчины об этом ещё не догадались.
Она тихо засмеялась.
И пошла дальше. Та, что выиграла эту войну, даже не взяв в руки оружия.
Глава 19
Глава девятнадцатая
Кто поедет?
Ноябрь 1756 года.
---
Часть первая: Петербург. Внучка Петра
Зимний дворец встретил гостей промозглым ветром с Невы и мокрым снегом, который валил с утра, залепляя окна и превращая улицы в мокрую мерзкую снежную кашу.
Карета остановилась у подъезда, и лакеи бросились открывать дверцы, пытаясь укрыть прибывших от непогоды широкими зонтами. Первой вышла великая княгиня Анна Петровна, вдовствующая герцогиня Голштинская — высокая, статная женщина с располневшим лицом, в котором ещё угадывались черты её великого отца. Те же тяжёлые веки, тот же упрямый подбородок, тот же взгляд, который умел быть и ласковым, и ледяным одновременно. На фоне своей сестры, королевы Елизаветы, герцогиня Анна казалась сильно постаревшей и растолстевшей. Трудно было представить, что они погодки.
За ней, придерживая полы дорожного плаща, выбрался тоненький, хрупкий, с непропорционально длинными руками и ногами юноша. Пауль-Ульрих, герцог Голштинский, четырнадцати лет от роду, выглядел так, будто его только что вытащили из ледяной воды — бледный, испуганный, с огромными глазами, в которых застыло выражение вечной тревоги. Он зябко кутался в шарф и то и дело оглядывался по сторонам, словно ожидая нападения.
И наконец — она.
Екатерина Фредерика Шарлотта, принцесса Голштинская, ступила на петербургскую землю с таким видом, будто всю жизнь только и делала, что выходила из карет под прицелом чужих глаз. Высокая, чуть выше матери, с тонкой талией и грудью, которую не могла скрыть даже меховая пелерина. Слегка волнистые пепельные волосы выбивались из-под капюшона. Лицо же — правильное, утончённое, с высокими скулами и большими серыми глазами — дышало умиротворением и спокойствием. Только лёгкий румянец выдавал волнение, да пальцы чуть заметно сжимали муфту.
Двадцать восемь лет. Возраст, когда при дворе уже шепчутся: «Засиделась в девках, бедняжка». Но в её осанке не было и тени той униженности, которую обычно выдают старые девы. Она держалась так, будто знала что-то, чего не знают другие.
— Матушка, — тихо спросила она по-немецки, когда они вошли в вестибюль, — вы уверены, что это хорошая идея? Принц... то есть герцог Курляндский... он ведь даже не знает о моём существовании.
— Тем лучше, — усмехнулась Анна Петровна, стряхивая снег с рукава. — Сюрпризы всегда приятнее, чем получить ожидаемое.
— А если я ему не понравлюсь?
— Глупости, — отрезала мать. — Ты — внучка Петра Великого. Этого довольно любому мужчине. А если не довольно — тем хуже для него.
Екатерина хотела возразить, но в этот момент из глубины дворца донёсся топот, и в вестибюль влетел цесаревич Пётр Петрович, сияющий, как начищенный самовар. За его спиной маячил герцог Шартрский. Девятилетний Луи-Филипп Жозеф двигался с кошачьей грацией человека, который только что совершил нечто, за что ему грозит хорошая взбучка, и теперь делает вид, что совершенно тут ни при чём.
Камзол на нём сидел криво — верхняя пуговица была застёгнута не в ту петлю, из-за чего воротник торчал каким-то невообразимым образом. Щека была перепачкана чем-то подозрительно похожим на варенье, а на лбу красовалась свежая царапина — то ли от кошки, то ли от очередной дуэли с Павлом, то ли от встречи с особо негостеприимной пальмой в дворцовой оранжерее.
— Бабушка! — закричал Пётр, бросаясь к Анне Петровне и целуя её в обе щеки. — Наконец-то! А мы уж заждались! Батюшка места себе не находит, всё в окно смотрит — не едут ли!
— Петруша вечно у окна сиживал, — улыбнулась Анна Петровна. — Это у него привычка с детства. Ну-ка повернись, дай-ка на тебя погляжу.
Цесаревич, ничуть не смущаясь, отступил на шаг, картинно расправил плечи и — совершенно по-мальчишески — крутанулся на одной ноге вокруг своей оси, раскинув руки, словно показывая себя со всех сторон сразу. Полы камзола взметнулись, парик чуть съехал набок, но он только рассмеялся и поправил его небрежным жестом.
— Ну как, бабушка? Не зря меня кормили?
Анна Петровна окинула его долгим, тёплым взглядом. В этом высоком, широкоплечем юноше с открытым лицом и живыми глазами она с трудом узнавала того мелкого хулигана, которого видела последний раз... когда? Года четыре назад? Пять? При дворе столько событий, столько разъездов — не до встреч с голштинской роднёй.
— Вырос, — сказала она просто. — Совсем большой стал. В отца пошёл — в нашу породу, в петровскую.
Цесаревич просиял, но тут же снова стал серьёзным.
— А вы, — он повернулся к Паулю-Ульриху, который всё это время стоял чуть поодаль, вжав голову в плечи, словно пытаясь стать незаметнее, — вы, значит, мой кузен? Здорово!
Он шагнул к юному герцогу и, без лишних церемоний, положил руку ему на плечо — уверенно, по-свойски, как делают люди, привыкшие к тому, что их слово что-то да значит.
— Пойдём-ка, кузен, проведу тебя по дворцу. Тут, правда, ещё половина в лесах — Растрелли обещает закончить только к будущему году, но кое-что уже можно показать. Тронный зал, например, уже почти готов — колонны малахитовые поставили, лепнину доделывают. Впечатляет, скажу тебе.
Пауль-Ульрих дёрнулся, попытался высвободить плечо, но цесаревич держал крепко, хотя и без насилия — скорее покровительственно. Юноша поднял глаза на мать — огромные, серые, с таким отчаянным выражением, будто его тащили на эшафот.
— Я... я... — выдавил он, заикаясь. — Я, п-п-пожалуй... лучше тут... с м-м-матушкой...
— Брось, — усмехнулся Пётр. — Матушка твоя никуда не денется. А дворец, между прочим, стоит посмотреть. Там в оранжерее пальмы из Африки привезли — выше человеческого роста. Я, когда в первый раз их увидел, подумал, что это сон.
Он говорил спокойно, без натужного восторга — просто делился тем, что самому было интересно. В его голосе не было командирских ноток, только дружелюбное радушие.
— Или, хочешь, в кунсткамеру наведаемся? Там уродцы всякие в банках со спиртом плавают. Жуки-пауки разные. Батюшка говорит, что для науки чрезвычайно ценно. Я сначала пугался дюже, а потом привык. Даже интересно стало.
Пауль-Ульрих сглотнул. Он был выше Петра, но какой-то весь настолько нескладный и угловатый, что казалось, что весь он состоит из сплошных острых локтей, длинных ног и нервно трясущихся рук, которые он совершенно не знал, куда девать. Голос, когда он пытался говорить, срывался на петушиный фальцет, отчего он предпочитал молчать.
— Ур-родцы? — переспросил он, и в глазах его мелькнуло что-то похожее на недоверие. — В б-банках?
— Ну да. Двуглавый телёнок, например. Или ягнёнок с шестью ногами. Страшновато, но забавно.
Пауль-Ульрих покосился на мать. Та чуть заметно кивнула — иди, мол, не бойся.
— А... а п-потайная лестница? — выдавил он, набравшись смелости. — Во дворце есть?
— В новом нет. А в старом имеется. За дурацким гобеленом, в малой анфиладе. Раньше, говорят, слуги там бегали, чтобы господам на глаза не попадаться. Теперь никто не пользуется. Хочешь, тоже покажу?
Пауль-Ульрих на мгновение замер, переваривая информацию, а потом вдруг — впервые — улыбнулся. Робко, неуверенно, одними уголками губ, но улыбнулся.
— П-покажи, — сказал он тихо.
— Там ещё наверху чучело медведя стоит, представляешь? — влез в разговор герцог Шартрский. — Огромного! Его ещё Пётр Великий с охоты привёз!
— М-медведя? — Пауль-Ульрих округлил глаза. — Н-настоящего?
— Ага! — Луи-Филипп радостно ухмыльнулся. — Он стоит и лапы так задрал — р-р-раз! — и кажется, что прямо на тебя! Я сначала ужасно испугался!
— Это наш Бурбонский кузен, — представил Шартра Пётр. — Луи-Филипп Жозеф, герцог Шартрский. Прошу любить и жаловать.
Луи-Филипп, довольный тем, что оказался в центре внимания, расшаркался перед голштинским семейством.
— А мой дедушка, Людовик Орлеанский, на медведя с одной рогатиной ходил! И добыл! Здоровущего!
Пауль-Ульрих на мгновение замер, переваривая информацию, а потом вдруг — впервые — улыбнулся. Робко, неуверенно, но улыбнулся.
— З-з-здоровущий, — повторил он. — С-стр-рашный. Х-хорошо.
Пётр хлопнул его по плечу и кивнул в сторону лестницы:
— Сейчас аудиенция закончится, и пойдём. Заодно расскажешь, как там у вас в Голштинии. Говорят, у вас замок старый, с привидениями?
— Н-не знаю, — пробормотал Пауль-Ульрих, уже позволяя увести себя. — Я... я привидений не в-видел. Только гномов. Но шторм... шторм на Балтике — это да. Это стр-рашно.
— Шторм — это да, — повторил цесаревич. — У нас тут тоже бывает. Ночью проснёшься, особливо ежели в Петергофе ночуешь. Лежишь, слушаешь, как волны бушуют. Ух — самое то!
— Это кто тут в ноябре в Петергофе ночевать собрался? — раздался голос сверху.
На лестнице стоял император Пётр II. В простом домашнем камзоле, без парика, с книгой в руке — он выглядел не грозным самодержцем, а просто хозяином дома, вышедшим встретить гостей.
— Здравствуй, тётушка, — сказал он, спускаясь и целуя Анну Петровну в лоб. — Здравствуй, племянница. — Он перевёл взгляд на Екатерину, и в глазах его мелькнуло одобрение. — А ты, я смотрю, в бабку свою пошла. Такая же красавица!
Екатерина присела в реверансе, но император махнул рукой:
— Без церемоний. У нас тут по-простому. Пойдёмте, чай пить. Заодно и поговорим.
— Тогда мы с кузеном пойдём осматривать потайную лестницу! — сообщил отцу цесаревич.
Пётр II посмотрел на старую герцогиню — та кивнула.
Пётр Петрович взял смущающегося кузена под руку, и они ушли в глубину анфилад — длинный нескладный Пауль и невысокий коренастый Пётр, такие разные, но объединённые общей кровью, что текла в их жилах.
Анна Петровна смотрела им вслед и качала головой.
— Бедный мальчик, — прошептала она. — Совершенно не готов к жизни. Если бы не твоё предложение, Петруша, я бы и не знала, что с сыном делать. Шведский трон его просто раздавит.
— Ничего, — отозвался император, подходя ближе. — Поживёт в Петербурге, пообщается с моими сыновьями — авось растрясёт эту свою меланхолию. У нас тут весело.
Екатерина, стоявшая чуть поодаль, вдруг тихо сказала:
— Он просто боится. Всего. Всех. Я знаю это чувство.
Мать и император обернулись к ней.
— Знала, — поправила Анна Петровна. — Теперь-то ты не боишься.
— Теперь — нет, — согласилась Екатерина. — Но я помню, каково это — постоянно бояться совершить какую-либо оплошность.
Она взглянула на дверь, за которой скрылись мальчики, и добавила совсем тихо, почти себе под нос:
— Пусть цесаревич его растормошит. У него получается…
Пристроившись у колонны, Луи-Филипп Жозеф делал вид, что изучает узор на мраморе, но на самом деле внимательно слушал разговор взрослых, то и дело бросая быстрые взгляды из-под ресниц. Волосы его всё также торчали во все стороны, варенье на щеке никто не вытер, и оно засохло, а царапина на лбу предательски алела.
— А ты чего не пошёл с мальчиками? — строго спросила Анна Петровна, заметив этого малолетнего шпиона.
— Я? — Луи-Филипп изобразил искреннее удивление. — Я, ваше высочество, решил, что вам с дочерью, наверное, понадобится... э-э-э... моральная поддержка. Да и вообще, я уже большой. Мне с малышнёй неинтересно.
— С малышнёй? — усмехнулась Анна Петровна. — Да ты сам лет на пять младше Пауля-Ульриха!
— На четыре, — поправил Луи-Филипп с апломбом, достойным первого министра. — И потом, возраст — это не главное. Главное — опыт. А у меня, между прочим, опыт богатейший.
— Какой же? — поинтересовался император, с трудом пряча улыбку.
Луи-Филипп задумался, перебирая в уме варианты, и выдал:
— Ну... во-первых, я в оранжерее такое видел! Такое, что Павлуше и не снилось! А во-вторых... — он понизил голос до таинственного шёпота, — я по-польски ругаться умею. Это, знаете ли, в наше время очень полезно.
— Откуда? — изумилась Анна Петровна.
— Так Павлуша научил, — доверительно сообщил юный герцог. — А он у повара-поляка, который на кухне служит! Целых три слова: стерва, лярва и курва!
Император Пётр II не выдержал и расхохотался:
— Ну, тётушка, с такими дипломатами, вооружёнными тремя волшебными словами, нам больше никакие войны не страшны! Он любого оппонента заговорит до смерти.
Луи-Филипп, почувствовав себя героем дня, окончательно осмелел и, подойдя к Екатерине, уставился на неё с нескрываемым любопытством.
— А вы, собственно, кто? — спросил он без тени смущения. — Я вас раньше не видел. Вы красивая. Вы замужем?
— Луи! — одёрнул его император, но без злости. — Не лезь во взрослые разговоры! Где твои манеры?
— Я не лезу, — обиженно надулся герцог Шартрский. — Я просто знакомлюсь. Это, между прочим, этикет. Его сам Король-Солнце придумал: сначала представься, потом спроси, потом...
— Потом марш в детскую, — закончила Анна Петровна, но в глазах её плясали смешинки. — Ступай, негодник. Найдёшь Петрушу и Павлушу — скажи, чтоб чай шли пить. Хватит им крыс по подвалам пугать.
— Обещаю! — торжественно заявил Луи-Филипп, прижимая руку к сердцу. — Крысы будут сохранены. Если, конечно, они сами не нападут.
И он вылетел из вестибюля с такой скоростью, будто за ним гнались все прусские шпионы сразу.
— Ну и порода, — покачала головой Анна Петровна, глядя ему вслед. — Вылитый дед, герцог Людовик Орлеанский. Тот в детстве тоже всё время во взрослые дела нос совал.
— Ничего, — усмехнулся император. — Из таких вырастают либо великие государственники, либо великие сволочи. В их роду и того, и другого хватает.
Он повернулся к Екатерине, которая всё это время молча наблюдала за происходящим с лёгкой улыбкой.
— А вы, принцесса, простите нашего сорванца. Он у нас такой — везде суёт свой нос. Зато живой — ни капли фальши.
— Это прекрасно, ваше величество, — тихо ответила Екатерина. — Такие дети — это надежда. А надежда сейчас нужна всем.
Император посмотрел на неё долгим, внимательным взглядом.
— Умница, — сказал он. — Пойдёмте, наконец, чай пить. Заодно и поговорим о деле.
---
В малой столовой было натоплено, а потому уютно. Самовар пыхтел на столе, рядом — гора свежайших бриошей, варенье, мёд. Императрица Филиппа, встретившая гостей с распростёртыми объятиями, успела расцеловать Екатерину по русскому обычаю трижды, теперь же самолично разливала чай, приговаривая:
— Ах, красавица! Ах, умница! Ну почему ты не приехала раньше? Мы бы тебя уже замуж выдали сто раз!
— А я, может, не хотела замуж, — улыбнулась Екатерина.
— Хотеть не хотеть — дело десятое, — отмахнулась императрица. — Главное — чтоб жених хороший был. А у нас тут, знаешь, какой жених наклёвывается? М-м-м… просто загляденье!
— Матушка, — вмешался цесаревич, появившийся в дверях с раскрасневшимся Паулем-Ульрихом, — не смущайте девушку. Она и так, небось, переволновалась.
— Я не переволновалась, — спокойно ответила Екатерина. — Я в полном порядке. И если позволите, я бы хотела узнать о своём женихе поподробнее.
Все переглянулись. Император усмехнулся.
— А она у тебя, тётушка, с характером, — сказал он Анне Петровне. — Это хорошо. Морицу такая и нужна.
— А какой он? — спросила Екатерина прямо, глядя императору в глаза. — Я слышала, он герой. Слышала, он взял Берлин. Слышала, ему предлагают прусскую корону. Но какой он сам?
Пётр II посмотрел на неё долгим, изучающим взглядом.
— Он высокий и статный красавец, — сказал он наконец. — Романов по крови. Солдат до мозга костей. Честный, прямой, надёжный. И, — он усмехнулся, — совершенно не умеющий устраивать свою личную жизнь. Поэтому мы за него и взялись.
Екатерина кивнула, обдумывая услышанное.
— А он знает, что я еду?
— Пока нет, — развёл руками император. — У него на носу коронация.
— А если я ему не понравлюсь?
— Ты как маленькая, ей-богу! — вмешалась Екатерина Иоанновна, бесшумно появившаяся в дверях. — Да разве может не понравиться такая красавица?! Я в своём племяннике уверена: он парень понятливый.
Все обернулись. Герцогиня Мекленбургская стояла в дверях, сверкая глазами и с хитрой улыбкой на тонких губах.
— Сестрица! — воскликнула удивлённая Анна Петровна. — Ты здесь?
— А где ж мне быть? — усмехнулась Екатерина Иоанновна. — Я, между прочим, всё это и затеяла. Так что имею полное право присутствовать при обсуждении.
Она подошла к столу, бесцеремонно отодвинула цесаревича и уселась рядом с императором.
— Итак, — сказала она, беря в руки чашку, — что мы имеем? Мориц скоро станет королём Пруссии. На коронацию съезжается вся Европа. И мы должны решить, кто повезёт невесту в Берлин.
— Само собой, поеду я, — сказал цесаревич.
— Нет, — отрезал император. — Ты остаёшься. На коронацию поедет кто-то из министров. Бестужев, например. Ну а с ним — я.
— Но батюшка!
— Я сказал, — оборвал Пётр. — В Пруссии сейчас неспокойно. Фридриха убили, но его сторонники ещё мутят воду. Если с тобой что-то случится — мать не переживёт. Нет.
Цесаревич надулся, но спорить не посмел.
— А Екатерина? — спросила Анна Петровна. — Она поедет?
— Непременно, — кивнул император. — Она — невеста. Без будущей королевы какая коронация?
— Но мы ещё даже не помолвлены, — заметила Екатерина.
— Сразу уж обручитесь там, — махнул рукой Пётр. — В Берлине. При всех. Чтобы вся Европа видела: в России и Пруссии теперь — одна династия.
Он перевёл взгляд на Пауля-Ульриха, который сидел тихо, стараясь не привлекать внимания. Даже чай не пил, чтоб не шуметь.
— А мальчика я пока при дворе оставлю. Пусть учится. В Швеции ему ещё рано появляться. Там сейчас такие дела творятся... — Он покачал головой. — Пусть здесь пообвыкнет, с кузенами подружится.
Пауль-Ульрих вздохнул с облегчением. Петербург пугал его меньше, чем перспектива стать шведским королём прямо сейчас.
— Значит, решено, — подвела итог Екатерина Иоанновна. — В Берлин едут: от России — Бестужев с дипломатической миссией и наша красавица, — она кивнула на Екатерину, — как невеста. Ну и Петенька, само собой. От Франции... — Она вопросительно посмотрела на императора.
— От Франции, — сказал Пётр, — поедет королева и герцог дю Мэн. Людовик писал, что хочет отправить кого-то из близких. А дю Мэн — это королевская кровь.
— Австрийцы пошлют Кауница, — добавила Анна Петровна. — Он уже собирается. Кто будет ещё — даже и не знаю.
— А Испания? — спросила Екатерина.
Все замолчали.
— Испания, — медленно сказал император, — пока молчит. Филипп... Филипп не в себе. Но, думаю, кого-то пришлют. Для приличия. Может, даже Изабелла явится.
Екатерина Иоанновна довольно потёрла руки.
— Ну что ж, — сказала она. — Европа съезжается. Берлин станет центром мира на одну неделю. Посмотрим, что из этого выйдет.
— Тётушка, — осторожно спросила Екатерина, — вы тоже поедете?
— Я? — удивилась герцогиня. — А кто ж, по-твоему, будет следить, чтобы всё прошло по плану? Без меня они там напутают, наинтригуют, наделают глупостей. Я выезжаю сегодня ночью.
Она подмигнула племяннице:
— А ещё я хочу посмотреть, как мой Мориц будет краснеть, когда тебя увидит.
Екатерина улыбнулась, но в глазах её мелькнула тревога.
Всё это было слишком хорошо, чтобы быть правдой.
---
Часть вторая: Лондон. Король и поэт
Сент-Джеймсский дворец в ноябре напоминал промокшую птицу — серый, нахохлившийся, с окнами, по которым стекали струи дождя. Лето Святого Мартина промелькнуло настолько быстро, что двор его даже не заметил.
Карл III сидел в своём кабинете и читал депешу из Берлина уже в третий раз.
— Ну надо же, — пробормотал он. — Мориц Курляндский — король Пруссии. Кто бы мог подумать.
— Тот самый Мориц, что ещё недавно занимался твоей охраной, — улыбнулась королева Шарлотта, сидевшая у камина с вязанием.
— Тот самый. — Карл отложил бумагу. — И теперь вся Европа ломает голову, кого послать на коронацию.
— Мальборо и Грэнби, — уверенно сказала Шарлотта. — Они уже там, они свои, их все там знают.
— Они — военные, — покачал головой Карл. — Этого мало. Нужен дипломат. Кто-то, кто сможет говорить с Морицем на равных. Кто-то, кто представит Англию достойно. И нужен представитель династии! Обязательно!
— Отправь герцога Бофорта.
— Бофорт нужен здесь. Без него парламент развалится.
Карл встал, подошёл к окну, посмотрел на мокрую глицинию.
— Знаешь, кого я хочу послать? — спросил он.
— Кого?
— Чарльза.
Шарлотта выронила спицы.
— Чарльза? Ты с ума сошёл! Он же...
— Он мой сын. Наследник. И ему пора учиться большой политике.
— Но он... он стихи пишет! Он философствует! Он для Дидро статьи в энциклопедию пишет! Какой из него дипломат?
Карл обернулся.
— А может, именно такой и нужен? — тихо сказал он. — Мориц — солдат. Он устал от войны. Ему нужен кто-то, кто будет говорить о мире, о культуре, о будущем. Чарльз это умеет. Пусть поедет. Пусть посмотрит, как делается большая политика. Пусть подружится с новым королём.
Шарлотта молчала, обдумывая.
— А если он там опозорится? — спросила она наконец.
— А если нет? — усмехнулся Карл. — Если он, наоборот, всех очарует? Ты же знаешь нашего сына — когда он хочет, он может быть обворожительным.
— Когда хочет — да, — вздохнула Шарлотта. — Но он редко хочет.
— Значит, надо, чтобы захотел. — Карл вернулся к столу. — Я пошлю с ним братьев же Сакс. Они ж не разлей вода. К тому же родичи нового прусского короля. Им по любому быть на коронации. А заодно приглядят за Чарльзом.
— А если Чарльз откажется?
— Не откажется, — уверенно сказал Карл. — Потому что я — король. И я так решил.
Он развернулся на каблуках и вышел из комнаты.
---
В соседней комнате, заваленной книгами и нотами, принц Уэльский Чарльз музицировал на клавесине. Рядом, развалившись в кресле, сидел Фридрих Саксонский и слушал с закрытыми глазами.
— Хорошо, — сказал он, когда музыка стихла. — Очень хорошо. Только грустно.
— А чему радоваться? — отозвался Чарльз, не оборачиваясь. — Фридрих мёртв. Война закончилась. Европа перекраивается. А меня скоро женят!
— А что ты предлагаешь? Ехать в Берлин и устроить там концерт?
Чарльз резко обернулся.
— А что, идея! — Глаза его загорелись. — Представляешь: я, принц Уэльский, приезжаю на коронацию нового короля Пруссии и играю ему сонату собственного сочинения! Это же...
— Это же безумие, — перебил Фридрих. — Тебя никто не пустит.
— А если пустят?
В этот момент дверь открылась, и вошёл Карл III.
— Ваше высочество, сын мой... — король говорил торжественно, но глаза его смеялись. — Есть разговор...
---
Часть третья: Версаль. Королевский совет
Версаль в ноябре был прекрасен даже под дождём. Золото листьев, мокрые аллеи, серая гладь каналов — всё это создавало ту особую, щемящую красоту, которую французы называют la mélancolie noble.
В кабинете короля собрались только самые близкие люди. Людовик XV сидел за столом в кресле, лениво перебирая бумаги. Рядом, на оттоманке, полулежала королева Елизавета с «Кандидом» Вольтера в руках (книга была полна смелых мыслей, но изложение оказалось сухим и скучным). Елизавета уже дважды засыпала и уронила книгу на пол. Но с упорством, достойным лучшего, продолжала пытаться читать.
Напротив, заложив руки за спину, стоял герцог дю Мэн и терпеливо ждал.
— Значит, Берлин, — протянул Людовик. — Коронация. Мориц Курляндский становится королём Пруссии. Кто бы мог подумать.
— Я могла, — отозвалась Елизавета, не отрываясь от книги. — Я всегда говорила, что этот мальчик далеко пойдёт.
— Ты всегда говорила, что все твои родственники далеко пойдут, — усмехнулся король.
— Бурбоны — тоже мои родственники, — парировала она. — Рука об руку с Романовыми они идут далеко, и на дороге у них нет ни препятствий, ни луж. Тьфу ты, Господи: после этого чтива я выражаюсь до омерзения пафосно… Доченька наша замуж за наследника британского престола выходит, а теперь ещё и Мориц корону прусскую получает. Что не так?
— Всё так, — вздохнул Людовик. — Вопрос: кого послать на коронацию?
— Меня, — сказала Елизавета, переворачивая страницу, даже не глядя на мужа. — И герцога, само собой.
— Я того же мнения, — кивнул король. — Герцог, вы поедете?
Луи-Огюст поклонился.
— Ваше величество, сочту за честь.
— Только смотрите там, — Людовик погрозил пальцем. — Чтобы французский двор выглядел достойно. Не хуже, чем английский.
— Обещаю, ваше величество.
— И присмотрите за её величеством, — добавил Людовик с хитринкой в глазах. — А то опять начнутся ассамблеи, стрельба из пушек, пляски до утра... и где это видано, чтобы королева Франции вприсядку отплясывала с пьяными казаками?
Елизавета, читавшая с таким видом, будто её это совершенно не касается, вдруг одним едва заметным движением метнула в мужа увесистый том, и только готовность Людовика к подобной ситуации позволила ему ловко увернуться от летящей в его голову книги. Королева уставилась на супруга с неподдельным возмущением.
— Чего это ты из меня пьяницу делаешь?
— Я? — Людовик изобразил искреннее удивление. — Я просто вспомнил о давешнем случае в Петербурге. Когда ты после второй рюмки...
— После шестой! — возмутилась Елизавета. — И это была не рюмка, а почти напёрсток! У них там напёрстками наливают!
— Напёрсток, который вмещал половину бутылки, — усмехнулся король.
— Ничего подобного! — Елизавета вскочила с кресла и упёрла руки в бока. — Ты, ваше величество, просто завидуешь, что я умею веселиться, а ты сидишь в кабинете и киснешь над своими бумажками!
— Я кисну? — возмутился король. — Да я, между прочим, государством управляю, пока ты по Европе скачешь!
— Скачешь! — фыркнула Елизавета. — Скачут лошади. А я, между прочим, союзников навещаю. Дипломатией занимаюсь. Без меня бы этот Берлин ещё год брали!
Луи-Огюст, наблюдавший эту сцену с невозмутимостью многоопытного царедворца, позволил себе лёгкую улыбку. Он знал эту чету слишком хорошо, чтобы понимать: такие перепалки у них означают высшую степень любви и доверия.
— Ваше величество, — осторожно вставил он, — если позволите заметить... Её величество совершенно права. Без её влияния на русский двор многие вопросы решались бы куда медленнее.
— Видишь? — Елизавета торжествующе ткнула пальцем в сторону мужа. — Герцог понимает! А ты... ты просто ревнуешь, что я без тебя веселюсь!
— Ревную? — Людовик поднял бровь. — К кому? К казакам? К твоему племяннику, который теперь король? Может, к этому старому пердуну Кауницу?
— Ко всем сразу, — отрезала Елизавета, но в глазах её уже плясали смешинки. — Ладно, прощаю. Но на коронацию я всё равно еду. И буду там веселиться как следует. И пушки будут стрелять. И казаки будут плясать. А если я напьюсь — это будет исключительно в дипломатических целях.
— В дипломатических? — усомнился Людовик.
— Разумеется. С пьяным проще договариваться, чем с трезвым. Это, между прочим, ещё Пётр Великий говорил. А он в этом деле понимал.
Король только рукой махнул.
— Делайте что хотите. Только вернитесь живыми и здоровыми. И, ради бога, без международных скандалов. А герцога верни мне в целости и сохранности: всё-таки ему уже 86!
— А пьёт он как сорокалетний, полный сил мужик… а то я не видела.
дю Мэн густо покраснел.
Глядя на него, король хихикнул.
— Ладно! Обещаю, — Елизавета подошла к мужу и чмокнула его в щёку. — Скандалы будут только международно-приятные.
Луи-Огюст поклонился и направился к выходу, но в дверях задержался:
— Ваше величество, а казаков с собой брать или мушкетёров?
— Всех! — крикнула Елизавета. — И пушки тоже! Чтоб знали, как русская королева по Европам ездит! А ещё я Вольтера с собою возьму! Объясню ему по дороге, что так писать нельзя!
Дверь за герцогом закрылась, скрыв его довольную улыбку.
Людовик посмотрел на жену, покачал головой и вдруг рассмеялся.
— Господи, за что ты мне такую жену послал?
— Затем, что ты её заслужил, — парировала Елизавета, укладываясь обратно на оттоманку. — Терпи теперь.
— Терплю, — притворно вздохнул король. — И которое десятилетие получаю от этого удовольствие.
---
Часть четвёртая: Вена. Торг уместен
Хофбург гудел, как растревоженный улей.
Мария-Терезия принимала Кауница в своём кабинете, и разговор был не из лёгких.
— Я не понимаю, — говорила императрица, меряя шагами комнату, — почему все вдруг решили, что Пруссия должна достаться русскому выскочке? Где австрийские интересы? Где наши права?
— Ваше величество, — терпеливо объяснял Кауниц, — у нас нет прав на Пруссию. У нас есть только претензии. А претензии — не армия.
— Но мы воевали! Мы теряли солдат! Мы...
— Мы вернули Силезию, — мягко перебил Кауниц. — Разве этого мало? Победили русские и англичане. И они делят трофеи.
Мария-Терезия остановилась, тяжело дыша.
— И что вы предлагаете? Сидеть и смотреть?
— Я предлагаю поехать на коронацию и заключить с новым королём выгодный союз, — спокойно ответил Кауниц. — Пока другие будут спорить о титулах, мы получим торговые преференции, военный союз, может быть, даже брак.
— Брак? С кем?
— У Морица есть братья, — напомнил Кауниц. — Фридрих и Карл. Оба холосты. Оба принцы крови. Оба могут стать мужьями наших эрцгерцогинь.
Мария-Терезия задумалась. Многодетная мать снова победила императрицу.
— А что, — медленно сказала она, — это мысль. Мария-Анна ещё не стара для таких партий, а вот Мария-Елизавета... ей семнадцать. Самый сок! Почему бы и нет?
— Вот именно, ваше величество. Поэтому я и прошу разрешения ехать в Берлин. И везти с собой предложения. Самые выгодные предложения.
— Хорошо, — кивнула императрица. — Поезжайте. Но смотрите: чтобы австрийский двор выглядел достойно. И чтобы эти русские не думали, что они тут главные.
— Они и так главные, ваше величество, — усмехнулся Кауниц. — Но мы сделаем вид, что это не так.
Мария-Терезия усмехнулась в ответ.
— За это я вас и ценю, князь. За умение делать вид.
Она на минуту задумалась.
— Знаете, князь, возьмите-ка с собою моего мужа!
---
Часть пятая: Мадрид. Тишина
Эскориал молчал.
Филипп V сидел в своём кресле у окна и смотрел на серое небо. Перед ним на столике лежала депеша из Берлина — нераспечатанная.
— Ваше величество, — осторожно сказал Фердинанд, — может быть, прочтёте? Там важные новости.
— Все новости неважны, — ответил Филипп, не оборачиваясь.
— Но коронация... новый король Пруссии... все едут...
— Пусть едут. — Филипп помолчал. — Я никуда не поеду. И никого не пошлю.
— Но, ваше величество, Испания должна быть представлена...
— Испания, — перебил Филипп, — это я. А я никуда не хочу. Я сижу здесь и цитирую деда. Если им так нужна Испания, пусть приезжают сюда.
Фердинанд вздохнул:
— Вы, батюшка, вольны думать, как хотите, но лично я поеду. Как наследный инфант. Надеюсь, вы меня поймёте.
Сын развернулся и вышел.
Филипп остался один.
— Король Пруссии, — прошептал он. — Ещё один. Сколько же вас будет? Сколько королей пройдёт перед моими глазами, пока я всё так же буду сидеть здесь?
---
Часть шестая: Берлин. В ожидании
В Городском дворце готовились к приёму гостей.
Мориц стоял у открытого окна и смотрел на улицу, по которой сновали курьеры, слуги, офицеры. Львов, пристроившись тут же на подоконнике, зачитывал список прибывающих делегаций.
— Значит так, ваше величество, — говорил он, — от России едут: канцлер Бестужев и... — он сделал театральную паузу, — принцесса Екатерина Фредерика Шарлотта Голштинская. С матерью и братом, удельным герцогом.
Мориц вздрогнул и обернулся.
— Кто?
— Принцесса Екатерина Фредерика Шарлотта, — повторил Львов с невинным видом. — Екатерина Карловна, если по-русски. Говорят, красавица. И, между прочим, ваша невеста.
— Моя кто?!
— Ну как же, ваше величество, — развёл руками Львов. — Вы подзабыли с этими хлопотами давешнее письмо канцлера? Император Пётр уже всё решил. Вы женитесь, и все будут счастливы.
— Я... я не давал согласия!
— А вас и не спрашивали, — философски заметил Львов. — Вы, ваше величество, теперь особа королевская. За вас всё решают родственники. И тётушка ваша, Екатерина Иоанновна, уже вовсю готовится к свадьбе.
Мориц схватился за голову.
— Господи, за что мне это?
— За заслуги, ваше величество, — ухмыльнулся Львов. — За заслуги перед государем императором.
В дверях появилась Екатерина Иоанновна.
— Что хмуришься, племянничек? — сказала она, сияя. — Жениться не хочешь? Погоди, вот увидишь суженую — сразу передумаешь!
— Тётушка...
— Молчи, — оборвала она. — Я всё устроила. Тебе остаётся только не опозориться. И помни: она — внучка Петра Великого. Так что веди себя достойно.
Она подошла к окну, согнала Львова с подоконника и, высунувшись, посмотрела на город.
— Берлин, — сказала она задумчиво. — Кто бы мог подумать, что наш род будет править здесь. Аннушка была бы счастлива.
— Вы думаете? — тихо спросил Мориц.
— Я знаю, — ответила она. — А теперь иди, готовься. Европа едет. Надо встретить гостей достойно.
Мориц вздохнул и вышел.
Львов, оставшись с герцогиней, поклонился:
— Ваше высочество, а можно вопрос?
— Ну, попробуй.
— А если она ему не понравится?
Екатерина Иоанновна посмотрела на него долгим, колючим взглядом.
— Понравится, майор, — сказала она. — Потому что я так решила. А когда я решаю — всё получается.
Львов сглотнул и ретировался.
Герцогиня осталась одна у окна.
— Аннушка, — прошептала она, глядя на серое берлинское небо, — твой сын будет королём. И женится на внучке Петра Великого. Кровь к крови. Так и должно быть.
---
Где-то далеко, в Петербурге, уже подавали карету к крыльцу Зимнего дворца. Императорские курьеры разлетелись по всем европейским столицам, и теперь дороги Европы ожили, наполнившись стуком копыт и скрипом колёс.
Из Парижа выехал кортеж королевы Елизаветы — три десятка карет, сотня гвардейцев, обозы с подарками и припасами. Первый министр, назначенный сопровождать королеву, проверял списки и ворчал, что такого количества багажа хватило бы на кругосветное путешествие. Королева только смеялась в ответ и требовала добавить ещё две кареты с платьями.
Из Лондона, несмотря на обычную ноябрьскую непогоду, выехала делегация поменьше, но не менее представительная — сам принц Уэльский, вёз поздравления от короля Карла, а сопровождали его родные братья новоявленного короля Пруссии.
Из Вены, из Рима, из Стокгольма, из Копенгагена — отовсюду тянулись вереницы карет, всадников, фургонов с припасами. Дипломаты, курьеры, вельможи, военные — все спешили успеть к сроку. Дороги Германии, ещё недавно истерзанные войной, теперь наполнились пёстрой толпой гостей.
В маленьких княжествах и вольных городах по пути только и разговоров было что о коронации. Трактирщики сбивались с ног, пытаясь угодить знатным постояльцам. Смотрители почтовых станций разводили руками — лошадей не хватало на всех. Крестьяне высыпали на обочины поглазеть на невиданное зрелище: кавалькады тянулись одна за другой, и конца им не было видно.
Вся Европа, ещё вчера воевавшая друг с другом, сегодня съезжалась в Берлин — смотреть, как герцог Курляндский становится королём Пруссии.
И где-то в этой бесконечной веренице, среди карет, всадников и обозов, медленно, но верно приближалась к своей судьбе та, кому предстояло стать новой королевой.
Екатерина Фредерика Шарлотта, принцесса Голштинская, внучка Петра Великого, ехала в Берлин знакомиться с женихом, которого никогда не видела.
В карете было тепло, но она всё равно куталась в шубу и смотрела в окно на проплывающие мимо заснеженные поля, на редкие деревеньки, на замёрзшие реки — и думала о том, что где-то там, впереди, её ждёт новая жизнь.
— Не бойся, — сказала мать, сидевшая напротив. — Всё будет хорошо.
— Я не боюсь, — ответила Екатерина.
И это была правда. Она действительно не боялась.
Ей было просто... любопытно.
Конец девятнадцатой главы
Глава 20
Глава двадцатая
Эх, дороги…
Декабрь 1756 года.
Зима в этом году наступила очень рано — ещё в середине ноября.
Сначала просто похолодало, потом потянуло ледяным ветром с Балтики, а через неделю повалил снег. Он шёл трое суток, не переставая, заваливая дороги, заметая деревни, превращая Европу в одно белое безмолвное пространство. Крестьяне ворчали — не вовремя, хотя хлеб был уже весь обмолочен, да и скотина в тёплый хлев переведена. Купцы ругались — обозы встали, товары застряли на станциях. Почтмейстеры разводили руками — лошадей не хватало, ямщики отказывались ехать.
А декабрь выдался на удивление холодным. Таким, что старожилы не припомнили — ни в Пруссии, ни в Саксонии, ни в Польше. Реки встали намертво, а в берлинских парках замёрзли даже те пруды, которые никогда не замерзали.
Но мороз не остановил тех, кому нужно было ехать.
По всем дорогам Европы — от Парижа до Петербурга, от Вены до Копенгагена — тянулись кареты. Десятки, сотни карет. Дипломаты, вельможи, военные, церковники — все спешили в Берлин. Туда, где через несколько дней должно было случиться то, о чём ещё год назад никто не мог даже и помыслить.
Коронация нового короля Пруссии.
---
Из Парижа наконец-то выехал кортеж королевы Елизаветы.
Впереди, расчищая дорогу, скакали два десятка конных мушкетёров — отборные молодцы в синих мундирах королевской гвардии, с мушкетами наизготовку. За ними, тяжело переваливаясь на ухабах, тянулись кареты.
Первую занимала сама королева с дочерью — огромный, обитый тёмно-синим бархатом дормез на шесть лошадей, с печкой внутри, мягкими диванами и даже маленьким туалетным столиком, закреплённым на специальных рессорах, чтобы не трясло. За ним — вторая карета, чуть меньше, для фрейлин и компаньонок. Третья — для герцога дю Мэна и его секретарей. Четвёртая — для духовника и врачей. Пятая — для камердинеров и горничных.
А дальше начиналось самое интересное.
Шестая, седьмая, восьмая — багажные фургоны, доверху гружённые сундуками с платьями. Только парадных нарядов, по описи, насчитывалось тридцать два — на каждый день пребывания отдельный, плюс запасные на случай, если пятно посадят или кружево порвётся. Девятая, десятая — с обувью. Королева брала с собой сто сорок две пары, и это не считая сапожек для охоты и домашних пантуфлей.
Одиннадцатая и двенадцатая — с бельём, кружевами, шляпками и веерами. Тринадцатая и четырнадцатая — с драгоценностями: отдельные сундуки, окованные железом, прикованные цепями к днищам фургонов, с личной охраной, не сводившей с них глаз.
Пятнадцатая, шестнадцатая, семнадцатая — подарки для нового короля и его невесты. Там были и золотые сервизы, и севрский фарфор (шестьдесят четыре персоны, расписанные вручную, упакованные в опилки и вату, каждый предмет отдельно), и гобелены из королевской мануфактуры, и охотничьи ружья работы лучших парижских мастеров, и даже пара арабских скакунов, которых везли в фургонах отдельно, закутанных в попоны до самых глаз.
Восемнадцатая — походная кухня. В ней, на специальных подвесах, чтобы не побились, ехали кастрюли, сковороды, сотейники, медные тазы для варенья и прочая утварь. Девятнадцатая — провизия. Двадцатая и двадцать первая — винные погреба: бордо, бургундское, шампанское, мадера, токайское — всё, что могло понадобиться для того, чтобы скоротать дорогу и прийти в хорошее настроение.
Двадцать вторая — скарб прислуги. Двадцать третья — запасные колёса, оси, рессоры, колёсная мазь, инструменты и прочее, без чего в далёком путешествии не обойтись. Двадцать четвёртая и двадцать пятая — сено и овёс для лошадей, хотя на станциях обещали кормить, но бережёного Бог бережёт.
Двадцать шестая, двадцать седьмая, двадцать восьмая — конюхи, кузнецы, коновалы и прочий, так необходимый в дороге контингент. И, конечно, ещё лошади. Запасные, сменные, на тот случай, если основные выбьются из сил или захромают. Три десятка верховых лошадей для гвардейцев и два десятка упряжных — все чищеные, холёные, с длинными гривами, заплетёнными в косички, чтобы не путались.
Двадцать девятая и тридцатая — фураж для этих самых запасных лошадей, потому что кормить всех на станциях одновременно — разориться можно, да и не везде столько найдётся.
А в самом конце, замыкая шествие, ещё десяток гвардейцев — на случай, если кто-то вздумает напасть с тыла.
Всего сто двадцать восемь единиц транспорта — карет, фургонов, подвод, телег. Почти полторы тысячи лошадей. Триста двадцать человек сопровождения — гвардейцы, кучера, конюхи, повара, лакеи, горничные, секретари, врачи, священники.
И всё это ради того, чтобы одна женщина могла достойно выглядеть на свадьбе племянника.
Окрестные крестьяне, заслышав ещё издали трубы форейторов, бросали все свои дела и бежали к обочинам. Селянки в накрахмаленных чепцах, специально надетых ради такого случая, крестились, мужики в здоровенных деревянных сабо — снимали шапки и низко кланялись, ребятишки лезли на придорожные вязы, чтобы лучше разглядеть диковинный поезд.
— Sainte Vierge! — ахали старухи, хватаясь за сердце. — Сама королева Елизавета едет! Матерь Божья, красота-то какая!
— Да какая там королева! — щурились старики, подслеповато вглядываясь в кавалькаду. — Королева в Версале сидит, а это, поди, принцесса Конти к мужу едет.
— Дурак ты, Жан! — накидывались на подобного умника жена с дочерьми. — Принцессы так не ездят! Тут карет видимо-невидимо, лошадей — туча! Это сама королева, помяни моё слово!
Самые бойкие, особенно молодые парни, норовили проскочить поближе, к самым гвардейцам, чтобы разглядеть фрейлин в каретах.
— Гляди, гляди, там девицы сидят! — толкали они друг друга локтями. — Вон та, в голубом! Краля какая!
— А та, в розовом, ещё краше!
Мушкетёры посмеивались, но только делали вид, что отгоняли нахалов плётками — не больно, больше для порядка, чтобы не лезли под колёса.
— Эй, там! — покрикивали они. — Посторонись! Королевский поезд! Раздавят ведь, дурни!
В ближайших городках и поместьях только и разговоров было, что о проезде королевы. Местные дворянчики, засидевшиеся в своих усадьбах, наскоро чистили давно вышедшие из моды камзолы и парики (кто побогаче — надевал новые, кто победнее — штопал старые, но так, чтоб незаметно было), запрягали лошадей и спешили к тракту.
— Слышали? Сто двадцать восемь повозок! — обсуждали они, съезжаясь. — А фарфору! Говорят, сервизов на двести шестьдесят персон везут!
— А вина! Целый обоз!
— А платьев у королевы — сорок сундуков! На каждый день новое!
— Да врёшь!
— Ей-богу! Мой кум у герцогского секретаря в гостях был, он своими глазами опись видел!
И всё тянулись и тянулись к обочине дороги вереницы местных дворянских экипажей — кто на добрых нормандских рысаках, кто на тощих клячах, а кто и без возка — просто верхом на мулах. Становились поодаль, вытягивали шеи, разевали рты.
Кое-кто из самых смелых пытался просочиться поближе, к самым каретам, в надежде, что авось заметят, авось представят, авось повезёт поступить на королевскую службу.
Не замечали. Не представляли. Не везло.
— Эй, сударь! — кричали гвардейцам селяне. — А правда, что королева в Берлин едет, племянника короновать?
— Правда, правда! — отмахивались те. — Не толпитесь, не мешайте!
— А она добрая? — не унимались провинциалы. — Не сердитая? Красивая?
— Добрая, добрая! — хохотали мушкетёры. — Особливо когда вы ей дорогу не перебегаете!
Всё равно ехали, шли, напирали, смотрели, запоминали. Будет что внукам рассказать. А пока — стояли у обочин, вперемешку — крестьяне и сельские дворянчики давно обедневших родов. Жевали припасённые краюхи хлеба с сыром, запивали дешёвым сидром или вином и считали кареты.
Досчитали до семидесяти — сбились. Потом до ста — опять сбились. Махнули рукой и просто глазели, разинув рты, на бесконечную вереницу экипажей, тянувшуюся через замёрзшие поля.
Сто двадцать восемь штук — кто ж не собьётся?!
---
Герцог дю Мэн, которому выпала честь сопровождать этот караван, сидел в своей карете и смотрел в окошко на бесконечную вереницу экипажей, растянувшуюся на несколько лье, с чувством глубокого философского фатализма.
— Господи, — шептал он, — за что мне это?
Карета качнулась на ухабе, и где-то сзади жалобно звякнул фарфор.
Дю Мэн перекрестился и велел кучеру ехать медленнее…
---
В главной карете, обитой тёмно-синим бархатом, королева Франции грела руки у маленькой жаровни и смотрела на заснеженные поля с философским спокойствием человека, повидавшего на своём веку всякое.
— Матушка, — Генриетта, сидевшая напротив, отложила книгу, — долго нам ещё?
— Дня три, если погода не испортится, — ответила Елизавета. — А что, скучно?
— Скучно, — честно призналась дочь. — И холодно. И вообще, не понимаю, зачем я туда еду. Этого вашего Чарльза я уже сто раз видела на портретах. Хлипковат. Что с ним делать?
— Для начала — познакомиться, — усмехнулась королева. — А там видно будет.
— Он мне не нравится!
— Понравится, — отрезала Елизавета. — Я тебя не для того с собою потащила, чтобы умничала. Присела в реверансе, глазками похлопала, улыбнулась, построилась в три шеренги и — марш под венец!
Генриетта вздохнула и снова уткнулась в книгу. Но краем глаза заметила, что мать улыбается.
— Вы надо мной смеётесь?
— Самую малость, — прищурилась Елизавета. — Ты очень похожа на меня в молодости. Такая же строптивая.
— И что?
— И ничего. Я твоего отца сразу полюбила. Как только увидела. Он даже рта не успел раскрыть. И ты полюбишь. Куда денешься. Главное — веером его сразу не лупи, а то он испугаться может — на попятную пойдёт.
Генриетта фыркнула, но спорить не стала.
---
Из Вены, несмотря на снежные заносы, выбиралась делегация во главе с князем Кауницем. Две кареты, десяток всадников — австрийцы всегда умели соблюсти баланс между представительностью и скромностью.
В первой карете, кутаясь в меха, ехали эрцгерцогини Мария Анна и Мария Елизавета. Старшая, двадцати двух лет, смотрела в окно с выражением вечной неудовлетворённости. Младшая, девятнадцатилетняя, пыталась развлечь себя болтовнёй.
— Сестра, — щебетала она, — а правда, что новый король Пруссии очень красив? Говорят, он настоящий герой, сам водил солдат на штурм Берлина!
— Правда, — сухо ответила Мария Анна. — И что с того? Он уже почти женат.
— Почти — не считается! Может и передумать!
— Вполне может, — согласилась старшая. — Но имей в виду, матушка велела вести себя прилично. Никаких авантюр.
— А я никогда не веду себя неприлично, — надулась младшая.
— Ты даже сейчас ведёшь себя неприлично, — парировала Мария Анна. — Заткнись и дай почитать.
— Не дам! Между прочим, хочу тебе напомнить, что там будут два неженатых брата короля прусского!
Кауниц, хоть и сидевший в соседней карете, почти дословно мог предположить разговор двоих сестриц. Поэтому уже заранее тяжело вздыхал и протирал очки, предчувствуя, сколько дипломатических сложностей принесут эти пигалицы.
---
А по дороге через Германию, чуть поодаль от пышных кортежей, тащилась маленькая двухместная берлина-купе: чёрная, лакированная, сработанная лучшими австрийскими мастерами.
Несмотря на скромные размеры, экипаж был совершенством. Рессоры — длинные, гибкие, венской работы — гасили любые ухабы так, что внутри почти не чувствовалась тряска. Колёса, окованные железом, были подогнаны с аптекарской точностью. Лакированные бока поблёскивали даже в пасмурный день, отражая заснеженные поля. Дверцы закрывались с мягким, почти бархатистым стуком: сразу видно — штучная работа!
Пять мушкетёров в жёлтых мундирах испанской гвардии скакали впереди, продрогшие до костей, но державшиеся с той гордой осанкой, которой славятся гвардейцы его католического величества. Лошади их тяжело дышали, пар валил из ноздрей, но ни один не позволил себе расслабиться в седле. Позади — обозная телега с припасами, где тряслись двое слуг, кутаясь в свои капоты.
Внутри берлины, в тепле и тишине, сидел инфант Фердинанд Испанский и задумчиво смотрел в окно на бесконечные немецкие снега — белые, чужие, равнодушные.
Экипаж был отличный. Жаль только, что ехать в нём приходилось одному.
Внутри было тепло благодаря жаровне с углями. Боясь простуды, Фердинанд кутался в меха и размышлял.
Прав ли он был, что поехал?
Отец, король Филипп, не благословил. Возможно, он даже выскажет недовольство. Но это будет потом, когда Фердинанд вернётся. А сейчас он, скорее всего, сидит в своём кресле у окна и смотрит на застывший в зимней спячке парк. Таким Фердинанд видел его всегда — неподвижным, далёким, чужим. Таким он был и тогда, когда инфант пришёл прощаться.
Филипп даже не повернул головы, лишь тихо заговорил.
— Протестанты, — прошелестел он одними губами. — Ты едешь к протестантам, сын.
— Брат, как и я, считает, что Испания должна быть представлена, — ответил Фердинанд. — Европа съезжается в Берлин. Мы не можем отсутствовать.
Филипп молчал долго, очень долго. Потом чуть заметно махнул рукой — то ли благословляя, то ли прогоняя. Фердинанд так и не понял.
Но брат, король неаполитанский, сказал твёрдо: «Езжай. Раз хочешь — почему нет? Кровь испанских Бурбонов должна быть представлена».
И вот он едет.
Нужен ли он там?
Католик на коронации лютеранина. Представитель империи, которая веками враждовала с доброй третью этих держав.
Карета качнулась на ухабе. Фердинанд взглянул в окно — замёрзшая дорога вилась среди голых деревьев, где-то впереди показались огоньки придорожной станции. Пора было менять лошадей.
— Остановимся, — стукнул он в потолок.
Карета свернула во двор постоялого двора — и тут же, нос к носу, столкнулась с пышной кавалькадой.
Три кареты, десяток всадников в красных мундирах, гербы Стюартов на дверцах. Англичане. Те самые, которых католическая Испания считала врагами ещё вчера. Но с воцарением католика приходилось как-то мирно уживаться в Новом Свете.
Фердинанд замер у окна, разглядывая прибывших.
Из первой кареты уже выбирались пассажиры. Первым вылез молодой человек лет двадцати, высокий, тонкий блондин с бледным лицом и большими глазами того серо-голубого оттенка, что бывает у северного неба. Движения его были нервными, немного порывистыми — он то поправлял съехавшую набок треуголку, то одёргивал мятый камзол, который сидел на нём уже не так идеально, как ему бы хотелось. Пшеничные, чуть вьющиеся волосы выбивались из-под шляпы, и он то и дело убирал их со лба раздражённым, немного нервным жестом.
«Поэт, — подумал Фердинанд. — Или музыкант. Наверняка мечтатель».
Следом за ним, куда более уверенно, выбрался второй. Выше первого, шире в плечах, с твёрдым взглядом и военной выправкой, которая не скрывалась даже под дорожным плащом. Лет двадцати пяти, с правильными, чуть грубоватыми чертами лица и аккуратным белым париком. Он оглядел постоялый двор быстрым, цепким взглядом — оценил обстановку, проверил, нет ли опасности, и только потом расслабился.
«Солдат. Точнее, офицер. Привык командовать».
И наконец — третий. Совсем юный, лет восемнадцати, без шляпы и парика, несмотря на мороз, светловолосый, с открытым лицом и живыми глазами, в которых так и плясали чертики. Он выпрыгнул из кареты легко, будто пружина, и тут же принялся оглядываться по сторонам с таким довольным видом, будто всю жизнь только и мечтал оказаться на этом захудалом постоялом дворе.
«А этот — совсем ребёнок. Но не дурак. Дураки такими глазами не смотрят».
Фердинанд вышел из кареты.
Холод ударил в лицо, заставил поёжиться. Он поправил плащ и шагнул вперёд, к двери, собираясь поскорее войти. Но англичане уже заметили его.
— Ваше высочество? — раздалось удивлённое.
Первый, тот самый — то ли поэт, то ли музыкант — смотрел на него во все глаза.
Фердинанд остановился, медленно повернулся и отвесил сдержанный поклон.
— Вы меня знаете?
— Портреты, — смутился юноша. — При дворе отца есть портреты всех европейских монархов и наследных принцев. Простите, что не представился! Я... я принц Уэльский, Карл Эдуард Виктор. А это, — он указал на своих спутников, — мои конфиденты. Граф Фридрих Саксонский и виконт Карл Саксонский. Братья его величества короля Морица.
Фридрих шагнул вперёд и поклонился сдержанно, по-военному. Карл, напротив, отвесил такой церемонный и вычурный поклон, что его светлые волосы едва не коснулись снега.
— Наслышан о вас, ваше высочество, — сказал он, выпрямляясь и сверкая глазами. — Говорят, вы лучший стрелок в Испании.
— Говорят? — усмехнулся Фердинанд. — Ну, в Испании много чего говорят.
— А у нас в Британии говорят, что вы терпеть не можете выезжать за пределы своей страны, — вставил Фридрих без тени улыбки. — Что же привело вас в такую даль?
Фердинанд посмотрел на него долгим взглядом.
— То же, что и вас, полагаю. Коронация.
Чарльз, почувствовав напряжение, шагнул вперёд.
— Ваше высочество, вы, наверное, замёрзли? Не хотите ли разделить с нами ужин? Мы как раз собирались заказать что-нибудь горячее. В этой глуши, конечно, не жди разносолов, но...
— С удовольствием, — неожиданно для себя ответил Фердинанд.
Он и сам не понял, почему согласился. Может быть, от усталости. Может быть, от одиночества, которое преследовало его всю дорогу. А может быть, просто от любопытства — каково это, сидеть за одним столом с теми, кого позавчера ещё считал врагами.
Они вошли в общую залу. Чарльз распорядился насчёт ужина, Карл тут же уселся поближе к огню и принялся растирать замёрзшие руки, Фридрих занял позицию у окна — оттуда был виден двор и все подъезжающие.
— Он всегда такой? — тихо спросил Фердинанд у Чарльза, кивнув на Фридриха.
— Всегда, — вздохнул тот. — Фамильная черта этих курляндцев. Привык за всех отвечать. Морица нет, теперь он за главного.
— А вы?
— Я? — Чарльз замялся. — Я просто... я просто поэт, ваше высочество. Не солдат.
— Поэты иногда нужнее солдат, — заметил Фердинанд.
— Вы правда так думаете?
— Я думаю, — усмехнулся инфант, — что каждый должен делать своё дело. Если он делает его хорошо. Вы пишете стихи. Он, — Фердинанд кивнул на старшего саксонца, — воюет. А я... я просто еду туда, куда меня даже не посылали…
— Тоже дело, — вдруг подал голос Карл от камина. — Оказаться в нужное время в нужном месте. Даже если не понимаешь зачем.
Фердинанд посмотрел на него с новым интересом.
— Вы, виконт, кажется, проницательнее, чем я мог бы подумать.
— Стараюсь, — ухмыльнулся тот. — А вы, ваше высочество, мрачнее, чем можно было ожидать. Вас кто-то обидел?
— Карл! — одёрнул брата Фридрих.
— Да ладно тебе, — беззаботно отмахнулся младший. — Мы ж за одним столом сидеть будем. Надо же понять, с кем имеешь дело.
Фердинанд вдруг рассмеялся — впервые за много дней.
— Вы, виконт, опасный человек.
— Я? — Карл сделал невинные глаза. — Я само простодушие.
— Именно поэтому и опасный, — усмехнулся Фердинанд.
Подали ужин. Горячие сосиски, жареное мясо, местное пиво. Чарльз морщился, но пил. Фридрих ел молча, не сводя глаз с окна. Карл болтал без умолку — о войне, о Берлине, о брате, который теперь король. Фердинанд слушал вполуха и удивлялся сам себе — ему было хорошо и даже уютно.
— Ваше высочество, — Чарльз отставил кружку, — а вы надолго в Берлин?
— На коронацию. И на свадьбу, кажется. Мориц... то есть его величество... женится на голштинской принцессе.
— На Екатерине, — кивнул Фридрих. — Нашей кузине.
— Вашей?
— Ну да. Она внучка Петра Великого. Мы — внуки царя Ивана, его старшего брата. Дальняя родня, но родня.
Фердинанд задумался. Родственные связи европейских династий всегда казались ему безнадёжной паутиной, в которой легко запутаться. Но сейчас, глядя на этих троих — поэта, солдата и весельчака, — он вдруг понял, что это не просто политика. Не просто дипломатия. Это живые люди. Такие же, как он.
— Ваше высочество, — Карл пододвинулся ближе, — а поедемте вместе? Вместе веселее, чем поодиночке. А то ваши мушкетёры вон как замёрзли — жалко смотреть. Отогреются в компании, глядишь.
Фердинанд посмотрел на Чарльза. Тот кивнул и заулыбался. Фридрих пожал плечами, мол, решайте сами.
— Хорошо, — неожиданно для себя сказал Фердинанд. — Поедем вместе.
Наутро маленький кортеж двинулся дальше. Впереди — пятёрка испанских мушкетёров в жёлтых плащах. За ними — чёрная берлина инфанта. А следом — три английских экипажа, в которых ехали принц Уэльский, братья Саксонские и немногочисленная свита.
Снег всё валил и валил. Но теперь в карете было тепло и весьма шумно.
Карл Саксонский подошёл утром, когда кареты уже выстроились для дальнейшего пути, заглянул в дверцу и сказал с той обезоруживающей улыбкой, которая, видимо, досталась ему от матери:
— Ваше высочество, а можно я к вам пересяду? Фридрих всю дорогу молчит и читает, Чарльз же стихи читает — такие тоскливые, что лошади плачут. А с вами, мне кажется, будет веселее.
Растерявшийся Фердинанд не нашёлся что ответить. Просто кивнул.
И теперь уже третий час Карл сидел напротив и говорил, говорил, говорил — без остановки, без пауз, словно боялся, что если замолчит, то забудет и не расскажет.
Он рассказывал о Морице — с таким восторгом, будто речь шла не о старшем брате, а о божестве, спустившемся с Олимпа. Как Мориц водил солдат на штурм Берлина. Как отказался от короны, пока Фридрих был жив. Как потом, когда пришла весть о смерти короля, стоял над телом и молчал целую минуту (нет, целых пять!) — просто молчал, а потом перекрестился и сказал: «Достойный враг».
— Он вообще такой, — вещал Карл, жестикулируя так энергично, что чуть не опрокинул жаровню с углями. — Снаружи холодный, а внутри — там такое! Я помню, когда мы в Лондоне жили, он мог посреди ночи разбудить, сказать: «Карл, собирайся, едем смотреть на море». И мы ехали. И сидели на берегу до рассвета, и он молчал, а я говорил. Всю дорогу рассказывал. И ему нравилось. Он как-то сказал, что я говорю за двоих — за себя и за него.
Фердинанд слушал. Не перебивал. Не задавал вопросов. Просто слушал — и чувствовал, как внутри, где-то глубоко, оттаивает что-то, давно замёрзшее.
Потом Карл переключился на Чарльза.
— Поэт, — Карл закатил глаза, но без сарказма, скорее с умилением. — Настоящий поэт. Он даже меню умудряется рифмовать. Вчера на обеде, ещё до встречи с вами, прочитал оду жареной утке. Представляете? Утка, ваше высочество, удостоилась оды! Я чуть со стула не упал. А Фридрих сидел с каменным лицом, как будто так и надо. Они с Чарльзом вообще странная пара — один всё время смеётся, другой никогда. Но дружат. Уже много лет.
— А вы? — вдруг спросил Фердинанд. — У вас есть друзья?
Карл на мгновение задумался.
— Фридрих — брат, это не считается. Чарльз — тоже друг, но он больше с Фридрихом общается. А так... — он пожал плечами. — Я вообще-то со всеми дружу. Со мной легко. Мама говорила, что я «неопасный».
— Я бы так не сказал, — улыбнулся Фердинанд, вспомнив вчерашний разговор у камина. — Вы очень неординарный и проницательный юноша.
— Ну да, вы уже говорили, — ухмыльнулся Карл. — Но вы, ваше высочество, сами не простой. Я сразу понял. Вы из тех, кто слушает больше, чем говорит. Такие люди или очень мудрые, или очень грустные.
— Или и то, и другое, — тихо ответил Фердинанд.
Карл посмотрел на него долгим взглядом, в котором вдруг исчезла вся его обычная лёгкость.
— Знаете, — сказал он серьёзно, — я тоже иногда грущу. Когда никто не видит. Когда я ощущаю, что я один.
— Вы не один, — возразил Фердинанд. — У вас есть братья. У вас есть Чарльз. У вас есть...
— Это всё не то, — перебил Карл. — Наверное, вы решите, что я странный. Но мне иногда хочется просто... просто чтобы кто-то был рядом и молчал. Понимаете?
Фердинанд кивнул.
— Понимаю.
И впервые за много лет ему показалось, что он действительно понимает. И что его — понимают.
Карл снова заулыбался, прогоняя серьёзность.
— Ладно, хватит грустить! Я лучше расскажу вам про Англию. Вы были в Англии? Нет? О, это нечто! Там всё не так, как у людей. Дожди, туман, овсянка на завтрак — гадость страшная! Но король Карл... вот кто удивительный человек! Он же, по сути, авантюрист, всю жизнь за троном гонялся, а теперь — догнал и сидит на нём и правит без оглядки на парламент, и ничего так, неплохо получается. А королева Шарлотта Орлеанская — добрая душа, но с такими глазами, что если на тебя посмотрит, сразу хочется признаться во всех грехах. Я однажды за обедом что-то ляпнул не то, она взглянула — и я чуть не рассказал, как в девять лет украл у Фридриха штаны и спрятал в саду.
Фердинанд слушал эту бесконечную болтовню и вдруг, сам не заметив как, поймал себя на странной мысли.
Карл как раз говорил о какой-то очередной своей проделке в Лондоне, размахивал руками, хохотал, светлые волосы падали на глаза, и он то и дело откидывал их резким движением головы — совсем ещё мальчишеским, неуклюжим. Девятнадцать лет. Почти ребёнок. Или уже не ребёнок?
Если бы у меня были дети, — подумал Фердинанд, и мысль эта пришла так неожиданно, что он даже вздрогнул, — если бы у меня был сын, ему было бы сейчас столько же.
Он представил на миг — другую карету, другую дорогу, другую жизнь. Жену, которая ждала бы его дома. Детей, которые бежали бы навстречу. Сына — такого же светловолосого, такого же живого, такого же несносного.
Но ничего этого нет.
И не будет.
Карл, заметив его взгляд, на мгновение замолк.
— Ваше высочество? Вы чего?
— Ничего, — Фердинанд тряхнул головой, прогоняя видение. — Просто задумался.
— О чём?
— О том, — медленно сказал Фердинанд, глядя на него с какой-то новой, незнакомой теплотой, — что вы, виконт, могли бы быть моим сыном. Если бы у меня были дети.
Карл замер. Улыбка сползла с его лица, сменившись растерянностью.
— Я... я польщён, ваше высочество. Но...
— Знаю, — перебил Фердинанд. — Глупости. Не обращайте внимания. Просто мысли вслух.
Он отвернулся к окну, чтобы скрыть внезапно повлажневшие глаза.
Карл помолчал минуту. Потом осторожно, почти робко, коснулся его руки.
— Ваше высочество, — тихо сказал он. — У меня отец погиб, когда я был маленьким. Я его почти не знал. А Мориц... Мориц хороший, но он старший, он командует, он всегда занят. Иногда мне так не хватало... — он запнулся. — Не хватало кого-то, кто просто был бы рядом. Не командовал. Не учил. Просто был. Мне сложно объяснить. Я это чувствую, а словами передать не могу.
Фердинанд медленно повернулся к нему.
— Я, кажется, понимаю.
— Странно... я же сам не совсем понял, — улыбнулся Карл. — Так что... если вы хотите иногда побыть... ну, кем-то таким... Хм... родителем... я не против.
Они смотрели друг на друга — сорокатрёхлетний инфант, уставший от одиночества и тишины, и юный сирота, отбивающийся от своей неприкаянности постоянной болтовнёй.
— Хорошо, — вдруг проговорил Фердинанд. — Договорились.
Карл снова улыбнулся — светло, открыто, по-мальчишески.
— А теперь я расскажу вам, как мы с Фридрихом однажды спёрли у французского посла его любимую трубку! Это было в Вестминстере, два года назад, мы тогда...
И он понёсся дальше, захлёбываясь словами, а Фердинанд слушал и думал: может быть, Господь всё-таки даёт человеку то, что ему нужно. Иногда — не так, как ожидаешь. Иногда — совсем не так.
Но даёт.
— А Чарльз, — продолжал Карл, — он же уже влюблён в принцессу Генриетту, хотя видел её только на портретах. Говорит, что у неё глаза такие, что можно утонуть. Я ему: «Если ты утонешь, где мы жить будем?» А он обижается. Поэты — они обидчивые.
— А она? — спросил Фердинанд. — Принцесса Генриетта?
— О, это женщина! — Карл даже присвистнул. — Я в Петербурге видел жену цесаревича, Елизавету... так вот она — близнец принцессы Генриетты. Очень красивая! Вся такая статная, взгляд — как у нашей бабки, царицы Прасковьи. Но такая, знаете, сразу видно — себе на уме. Хотя — это ж Елизавета. А что там думает Генриетта — одному богу известно... но, думаю, Чарльзу с ней будет... интересно.
— Интересно — это хорошо?
— Для Чарльза — самое то, — усмехнулся Карл. — А то он совсем в эмпиреи улетел со своими стихами. Женится — сразу другим человеком станет.
За окном смеркалось. Снег уже не валил, но поднялся ветер.
Карл говорил, говорил, говорил — о Берлине, о коронации, о том, как брат Мориц будет выглядеть в короне («Он же коротко стрижется, придётся парик надевать, а он терпеть не может парики!»), о том, как они с Фридрихом когда-то мечтали объехать весь мир, а теперь Фридрих говорит только о войне и стратегии, а Карл всё ещё мечтает.
— Но ничего, — подмигнул он Фердинанду. — Я ещё своё наверстаю. Вот Мориц коронуется, я у него отпрошусь — и поеду. В Италию, например. Говорят, там тепло и лимоны растут прямо на улицах. Вы были в Италии?
— Был, — кивнул Фердинанд. — В Неаполе. У брата Карла.
— Ну и как?
— Тепло. Лимоны растут. И даже апельсины.
Карл рассмеялся — звонко, по-мальчишески.
— Вот за что я вас полюбил, ваше высочество, — сказал он, отсмеявшись, — за то, что вы слов не тратите зря. С вами легко молчать. И легко говорить.
— Как вы, виконт, молчите — я ещё не видел.
Карл снова фыркнул.
Фердинанд посмотрел на него — на этого светловолосого юношу с живыми глазами и вечно растрёпанными волосами, который ворвался в его карету, в его жизнь, в его одиночество — и вдруг понял: он благодарен. Благодарен за этот поток слов, за эту детскую непосредственность, за это тепло, которого ему так не хватало.
— Спасибо вам, Карл, — тихо сказал он.
— За что? — удивился тот.
— За то, что вы есть.
Карл на мгновение замер. Потом улыбнулся — светло, открыто, чуть смущённо.
— Это вам спасибо, ваше высочество. Что слушаете. Давно я не получал такого удовольствия.
И они поехали дальше — сквозь снег, сквозь холод, сквозь бесконечную немецкую зиму.
Вдвоём в маленькой карете.
Фердинанду впервые за много лет не было одиноко.
---
В самом Берлине уже царило предпраздничное оживление. Улицы чистили, дома украшали флагами, трактирщики сбивались с ног, пытаясь угодить съезжающимся гостям. Военный комендант Берлина генерал-майор Готтлоб Курт Генрих фон Тотлебен, поселившийся в отведённом ему особняке, уже успел принять трёх курьеров и написать четыре донесения в Петербург.
— Ваша светлость, — адъютант заглянул в кабинет, — прибыл герцог Голштинский с семьёй.
— Наконец-то, — Тотлебен поднялся. — Передайте его величеству. Пусть готовится знакомиться с невестой. А герцога встретить со всем подобающим почётом и поселить.
А где-то на подъезде к городу, в карете, запряжённой шестёркой белых лошадей, Екатерина Голштинская вглядывалась в очертания берлинских колоколен и старалась унять сердцебиение.
— Волнуешься? — спросила мать.
— Немного, — призналась она.
— Это хорошо, — кивнула Анна Петровна. — Волнение — признак живого ума.
— Матушка, вы меня утешаете или издеваетесь?
— И то, и другое, — усмехнулась герцогиня. — Готовься, дочка. Сейчас начнётся самое интересное. И разбуди Павлика.
Карета въехала в городские ворота.
Глава 21
Глава двадцать первая
Коронация
Декабрь 1756 года. Берлин
---
Часть первая: Шоколад
Берлин встретил голштинское семейство колокольным звоном и толпами зевак.
Карета, запряжённая четвёркой белых холёных першеронов, медленно катилась по Унтер-ден-Линден, мимо лип, обледеневших и припорошённых снегом. Екатерина, пристроившись к окошку, разглядывала город, который через несколько дней должен был стать её домом.
— Знаете, матушка! — Екатерина обернулась от окошка. — А ведь Берлин совсем такой же, как Киль! Те же крыши, те же улицы... Те же голуби. Я думала, столица должна быть другой. Люди в ней должны жить другие.
— Люди везде одинаковые, — философски заметила герцогиня, поправляя шляпку. — Жрут, пьют, плодятся и помирают. В разной последовательности, но всегда по этому списку. Разница только в том, на каком языке они при этом ругаются.
— Матушка!
— А что «матушка»? Поживёшь с моё — наслушаешься всякого.
Карета остановилась у парадного подъезда городского дворца, отведённого для них.
Первой вышла Анна Петровна — грузная, величественная, с тем особенным недовольным выражением лица, какое бывает у людей, привыкших, что перед ними робеют. Она окинула взглядом выстроившихся слуг, мельком глянула на зевак, толпящихся вокруг, и удовлетворённо кивнула — порядок.
За ней, вслед за братом, ступила на берлинскую землю и Екатерина.
Улица была полна народу — любопытные бюргерши в чепцах, важные господа с тростями, мальчишки, повисшие на ограде, служанки, выбежавшие поглазеть из соседних домов. Из окон дворца тоже смотрели — чьи-то тени мелькали за стёклами, чьи-то лица прижимались к холодному стеклу.
Десятки, сотни глаз.
Екатерина поправила капюшон, огляделась — спокойно, без суеты, как человек, привыкший к тому, что на него смотрят. В её взгляде не было ни любопытства, ни волнения — только ровное, чуть отстранённое внимание.
Она умела подать себя на публике. Двадцать восемь лет её этому учили.
— Ну вот мы и на месте, — сказала Анна Петровна, отряхивая снег с рукава. — Смотри, дочка, запоминай. Это теперь твоя жизнь.
— Я помню, матушка, — тихо ответила Екатерина. — Я всё помню.
Из дверей дворца уже выбегала делегация встречающих — церемониймейстер, лакеи, кто-то из придворных. Начиналась привычная суета.
А Екатерина всё стояла и смотрела на Берлин. Город исподтишка смотрел на неё в ответ.
В этот момент распахнулась дворцовая дверь, и на улицу вылетел Луи-Филипп Жозеф, герцог Шартрский.
Девятилетний сорванец нёсся по ступенькам так, будто за ним гнались, на лице сияла довольная улыбка человека, который бежит встречать родного батюшку, привезшего полную карету подарков. Парадный парик его сбился набок, ленточка развязалась, чулок на правой ноге предательски спустился, а в руке он сжимал какую-то бумажную птицу — явно собственноручно сложенную и, судя по виду, уже успевшую побывать в камине: птица кое-где обуглилась и слегка дымилась.
— А мы уже здесь! — выпалил он, подлетая к Анне Петровне и отвешивая такой церемонный поклон, что едва не ткнулся носом в снег. — Ещё вчера приехали! Целый день тут скучаем, никаких развлечений! А вы всё едете и едете где-то! Но я вас первый заметил и вот встречаю!
За ним, тяжело дыша, выбежал великий князь Павел Петрович — с ног до головы перемазанный чем-то коричневым и липким. Даже щёки, кружевной воротник, даже деревянная шпага, которой он размахивал, были в этой субстанции. Глаза горели, щёки пылали, вид был самый что ни на есть победный.
— Луи, не ври! Я первый увидел! Я в окно смотрел!
— А я первый выбежал!
— А я...
Тут Павел заметил Екатерину.
— А где моя невеста? — спросил он, разглядывая её с детским любопытством.
— Твоя? — фыркнул Луи-Филипп. — Твоя невеста ещё в люльке плачет. Это Морицева.
— А чего тогда она к нам приехала?
— Потому что мы родственники, балда.
— Сам балда.
— А ну цыц оба! — рявкнула Анна Петровна, но без злости. — Марш в детскую! И пусть тебя, Павел, от этого шоколада кто-нибудь ототрёт. Как можно было есть так, чтоб так уделаться? Срам-то какой!
Павел, уже развернувшийся было к дворцовым дверям, вдруг остановился и с достоинством оглядел себя:
— А это не шоколад! Я когда бежал вас встречать — так торопился, что упал. А там дворцовая кошка на лестнице сидела. Оказалось, она не просто так там сидела... Вот я и испачкался. Так что вовсе это и не шоколад.
Луи-Филипп зашёлся беззвучным смехом, зажимая рот ладошкой.
Анна Петровна быстро подошла к Павлу, нагнулась и принюхалась. Потом в притворном ужасе прикрыла глаза рукой:
— Господи, какой кошмар! Немедленно иди мыться!
— Матушка, — тихо сказала Екатерина, пряча улыбку, — кажется, здесь не заскучаешь.
— Не заскучаешь, — вздохнула герцогиня. — Тут с ума сойдёшь раньше, чем соскучишься.
Павел, ничуть не смущаясь, отсалютовал Екатерине своей деревянной шпагой — и гордо удалился в глубину дворца, на ходу объясняя герцогу Шартрскому, что теперь его очередь падать с лестницы.
Анна Петровна проводила их взглядом и покачала головой:
— Ну и порода. Вылитый дед, герцог Людовик Орлеанский. Тот тоже всех доставал. Правда, не в детстве, а до самой смерти.
Екатерина, наблюдавшая с улыбкой, как мальчишки скрылись за дверями, тихо спросила:
— Матушка, а они всегда такие?
— Всегда, — вздохнула герцогиня. — Привыкай. Это теперь твои родственники.
---
Часть вторая: Накануне
Кёнигсберг, декабрь 1956 года
Вечером, спустя 10 дней, в Королевском замке Кёнигсберга собрался узкий круг самых близких.
Мориц Курляндский, теперь уже — король Пруссии (хоть и некоронованный пока), сидел в кресле и слушал доклад церемониймейстера. Лицо его, обычно спокойное, сейчас выражало лёгкую смесь усталости и нетерпения.
— Завтра в десять утра, ваше величество, — граф фон Шверин, старый аристократ, разворачивал свиток с церемониалом. — Сначала торжественный въезд в Кёнигсберг, затем молебен в Кафедральном соборе на острове Кнайпхоф, затем коронация в Зале московитов. Корону возложит епископ Дитерих. После коронации — торжественный обед в замке. А после обеда...
— После обеда, — перебил Мориц, — я хочу увидеть невесту.
— Ваше величество, по протоколу полагается...
— Протокол подождёт, — усмехнулся Мориц. — Я, граф, уже почти две недели жду, когда мне дадут посмотреть на женщину, с которой мне предстоит связать жизнь. Ещё несколько часов я как-нибудь потерплю. Но это будут последние несколько часов!
В углу комнаты, никем не замеченная, сидела герцогиня Мекленбургская. Екатерина Иоанновна отчего-то нервничала, оттого и играла веером, который она то открывала, то закрывала.
— Правильно, племянник, — сказала она. — Жену надо сначала увидеть, а потом уже жениться. А то знаешь, как бывает: посватают, оженят, а она потом — ни кожи, ни рожи. И живи с ней век.
— Тётушка, вы меня утешаете? — усмехнулся Мориц. — Или издеваетесь?
— Я тебя уму-разуму учу, — отрезала Екатерина Иоанновна. — Хотя Аннушкина дочка — девка видная. Вся в бабку свою красавицей выросла.
— Тётушка, вы её видели? — оживился Мориц.
— Видела, — кивнула герцогиня. — Я ж в Петербург за ней моталась. Ох и расцвела. Высокая, статная, глаза большие, серые. Умная, между прочим. Не то что некоторые, — она выразительно посмотрела на портрет Фридриха, всё ещё висевший на стене (кто-то забыл снять, а Мориц не велел трогать — из уважения к павшему врагу). — С таким, как ты, быстро разберётся.
— Разберётся? — удивился Мориц.
— А то! Ты у нас мужик видный, но характером, говорят, в отца пошёл. Мориц Саксонский тот ещё гуляка был. Жене с тобой надо будет глаз да глаз. А она девка с понятием. Так что не пропадёт.
Мориц только покачал головой.
Граф фон Шверин, тактично сделав вид, что не слышит этих родственных откровений, свернул свиток и поклонился:
— Осмелюсь напомнить, ваше величество, что завтрашняя церемония потребует от вас присутствия уже в восемь утра. Облачение, репетиция, встреча с духовенством...
— Помню, граф, помню, — вздохнул Мориц. — Ступайте, отдыхайте. Завтра всем нам нужны будут силы.
Когда фон Шверин вышел, Екатерина Иоанновна подошла к племяннику и положила сухую, жилистую руку ему на плечо.
— Не бойся, Мориц. Всё будет хорошо. Я за этим прослежу.
— Я и не боюсь, тётушка, — улыбнулся он. — Просто... столько всего сразу. Корона, жена, новое королевство. Иногда голова идёт кругом.
— А ты не думай обо всём сразу, — посоветовала она. — Думай по порядку. Сначала стань королём. Потом познакомься с невестой. Потом женись. А там — и до правления доберёшься.
— Логично, — усмехнулся Мориц.
— Логичнее некуда, — кивнула Екатерина Иоанновна. — Я, племянник, почти семь десятков на этом свете живу и знаю, что говорю. Если хвататься за всё сразу — надорвёшься. Или уронишь. А если постепенно, да частями — глядишь, и справишься.
Она чмокнула его в щёку и вышла, оставив Морица одного.
За окнами Кёнигсберга мерцали огни. Город, ещё недавно оплот Гогенцоллернов, теперь готовился принять нового короля. Из династии Романовых.
---
Часть третья: Коронация
Утро выдалось морозным, но солнечным — такое бывает только в Восточной Пруссии в декабре, когда небо проясняется после снегопада и солнце, холодное и яркое, заливает всё вокруг ослепительным светом.
Кёнигсбергский кафедральный собор на острове Кнайпхоф был забит до отказа. Тысячи свечей отражались в золоте иконостаса, лютеранские псалмы возносились к небу, а высокие цветные готические витражи пропускали внутрь потоки зимнего света, окрашивая присутствующих в различные цвета.
Министры, генералы, дипломаты, духовенство, дворянство — все теснились на скамьях, стараясь получше разглядеть происходящее. Кто-то вытягивал шею, кто-то привставал на цыпочки, кто-то, как князь Бестужев, протирал очки и щурился, пытаясь разглядеть детали церемонии. Папский нунций сидел совершенно невозмутимо, словно его ни секунды не беспокоит присутствие в протестантском храме.
В первом ряду, на самых почётных местах, расположились именитые гости.
Королева Франции Елизавета сидела с той невозмутимостью, которая даётся только рождённым во дворце и прожившим полжизни при самом блестящем дворе Европы. Она не выспалась и была слегка не в духе. Рядом с ней сидела принцесса Генриетта-Анна, её дочь. Девушка смотрела на происходящее с лёгкой иронией, чуть заметно кривя губы, и то и дело бросала взор в сторону скамьи, где, внутренне сжимаясь от волнения, сидел принц Чарльз. Тот, поймав её взгляд, покраснел до корней волос и потупил глаза.
— Матушка, — прошептала Генриетта, — этот мальчик меня смешит.
— Тише, — одёрнула её Елизавета, но в уголках губ появилась довольная улыбка. — Он твой будущий муж. Привыкай. Кстати — и совсем даже не урод. Всё при нём: и рост, и плечи широкие, и попа как орех.
— Маменька! Когда вы успели попу-то разглядеть?
— Твоя мать, милая, имеет большой опыт... да и зрением её Бог не обидел.
Справа от французской королевы сидела её старшая сестра — Анна Петровна, вдовствующая герцогиня Голштинская, высокая, статная, с тем неуловимым величием, которое досталось ей от отца, Петра Великого. Рядом с ней — Пауль-Ульрих, который, казалось, чувствовал себя крайне неуютно в этом скоплении знати и всё время оглядывался по сторонам, словно ища пути к отступлению. Его ладонь успокаивающе сжимала в своих — Екатерина-Фредерика-Шарлотта. Невеста.
Екатерина сидела неподвижно, сжимая руку брата и смотрела прямо перед собой. Только лёгкий румянец выдавал волнение. Она чувствовала на себе сотни взглядов — любопытных, оценивающих, завистливых. Но ни один из них не значил для неё ничего по сравнению с тем, что она ждала почувствовать.
Сзади, в окружении английской делегации, сидел принц Чарльз-Эдуард, наследник британского престола. Рядом с ним — Фридрих и Карл Саксонские, братья нового короля. Фридрих, которого возможно ждала теперь Курляндская корона, смотрел на церемонию с суровым выражением лица, достойным старого генерала. Карл же вертелся на скамье, пытаясь разглядеть всех и вся, и то и дело получал от брата локтем под рёбра.
— Сиди смирно, — шипел Фридрих.
— А что я? Я ничего! — отмахивался Карл. — Я просто смотрю. Я не вижу инфанта? Который с нами в Берлин ехал? Может, он опоздал? Надо было его с собою в Кёнигсберг взять. Наверняка заблудился.
— Да вон он сидит, рядом с папским нунцием, — сквозь зубы прошептал Фридрих. — Замолчи.
Инфант Фердинанд Испанский сидел в третьем ряду, скромно, но с достоинством. Его чёрная с серебром одежда выделялась среди пёстрых мундиров и расшитых золотом камзолов. Он слушал орган и думал о том, что ещё год назад никто не мог бы представить его здесь, на коронации протестантского короля. А теперь он здесь. И, кажется, даже рад. Он искоса посмотрел на нунция. Кардинал сидел с расплывшейся по лицу улыбкой.
Сзади, за колоннами, где их никто не видел, затаились двое.
Луи-Филипп Жозеф, герцог Шартрский, девяти лет, и великий князь Павел Петрович, шести лет, наблюдали за церемонией с таким критическим оценивающим видом, будто вся эта торжественная церемония разыгрывалась исключительно для них.
— Смотри, — шептал Луи-Филипп, — сейчас корону наденут. Я такие короны видел в Реймсе. У его величества такая же, только больше.
— А у нас в Петербурге ещё больше, — сообщил Павел и достал из кармана два пирожка с яблоками. Один надкусил, другой протянул другу.
— Не может быть!
— Может!
— Тише вы! — шикнул на них Львов, приставленный присматривать за мальчишками. — На его величество сейчас корону возлагать будут, а вы тут ерундой страдаете... Не стыдно?
— Ни капельки, — хором ответили мальчишки, за обе щеки уплетая пирожки.
В толпе гостей, среди блеска и великолепия, незаметно скользила маленькая сухая фигурка. Екатерина Иоанновна, герцогиня Мекленбургская, обходила ряды приглашённых и явившихся без приглашения, прислушиваясь к шёпоту, впитывая сплетни, запоминая лица.
Она как раз уже собралась подойти поближе к австрийским сестрицам, когда вдруг боковым зрением заметила тёмный неподвижный силуэт.
В тени портика, у самого выхода, стояла женщина. Невысокая, изящная, в роскошном тёмно-зелёном платье, расшитом изумрудами и жемчугом. Лицо скрывала полупрозрачная золотистая вуаль, но тонкая холёная ручка, сжимавшая веер, и кошачья грация женщины, готовой в любой момент исчезнуть, раствориться среди теней — привлекли внимание старой герцогини.
Таинственная незнакомка смотрела не на алтарь, не на короля. Она смотрела в зал. На гостей. Изучала. Оценивала. Запоминала. Почти так же, как изучала их Екатерина Иоанновна. Её взгляд скользил от одного гостя к другому, словно дуло мушкета.
И вдруг — словно почувствовав, что на неё смотрят — она развернулась к герцогине Мекленбургской, приподняла вуаль, чуть заметно улыбнулась, потом приложила палец к губам и бесшумно скользнула за колонну.
Когда герцогиня Екатерина, забыв о приличиях и заинтригованная донельзя, шагнула следом, за колонной никого не было. Только лёгкий аромат — розы, лаванда и что-то ещё, неуловимое — витал в холодном воздухе.
Екатерина Иоанновна усмехнулась и покачала головой.
— Ну надо же, — прошептала она себе под нос. — Неужели она и сейчас охотится?
Она поправила кружевной воротник и тихонько остановилась за спиной у двух австрийских эрцгерцогинь, Марии Анны и Марии Елизаветы, которые, будучи совершенно уверенными, что их никто не слышит, перешёптывались.
— Скажи, сестра, — шептала младшая, — а невеста в самом деле так хороша, как говорят?
— Хороша, — отвечала старшая сухо. — Но для провинциалки слишком много о себе думает.
— А тебе просто завидно, — фыркнула младшая. — Ты на её месте хотела бы быть.
— Я? На месте внучки какого-то московского царя? — Мария Анна фыркнула. — Ни за что.
— А я бы хотела, — мечтательно сказала младшая. — Королевой Пруссии быть — это тебе не в Вене при маменьке диваны задницей сидеть.
— Тише, дура! — зашипела старшая, оглядываясь. — У прусского короля два неженатых брата! Не забывай!
Екатерина Иоанновна усмехнулась в веер и скользнула дальше.
За следующим рядом она наткнулась на князя Бестужева и маркиза Грэнби, которые, несмотря на торжественность момента, оживлённо обсуждали что-то по-немецки и по-английски, перемешивая языки так, что получалась гремучая смесь.
— ...а я вам говорю, — Бестужев жестикулировал, забыв о дипломатическом этикете, — что без нашего корпуса в Англии вы бы до сих пор с Ганноверами разбирались!
— Ну, это вы, батенька, загнули, — возражал Грэнби на ломаном немецком. — Мы бы и сами справились. Но помощь, конечно, была... как это... очень своевременная.
— Своевременная, — соглашался Бестужев. — А теперь смотрите, что делается! Наш Мориц — король Пруссии! Кто бы мог подумать месяцев пять назад?
— Никто, — честно признался Грэнби. — Кроме его тётки... Но политика, она такая... непредсказуемая.
— Это точно, — вздохнул Бестужев и вдруг заметил притаившуюся Екатерину Иоанновну. — Ваше высочество! А вы чего здесь? Вас же в первые ряды звали!
— Я, князь, в первом ряду ни черта не услышу, — усмехнулась герцогиня. — А здесь — самое интересное. Здесь все сплетни собираются.
— Ну и как? Собираются? — подмигнул Грэнби.
— Преотменнейше, — кивнула Екатерина Иоанновна. — Вон, кобылки австрийские уже невесте завидуют. А вы, англичане, — она кивнула в сторону Чарльза, — своего поэта никак не можете женить.
— Женим, — заверил Грэнби. — Куда он денется с плота в Ла-Манше.
Рядом с ними, чуть поодаль, стоял герцог Мальборо — тот самый, что командовал английскими пехотными войсками. Высокий, надменный, с неизменным лорнетом в руке, он разглядывал собравшихся с таким видом, будто оценивал лошадей на ярмарке.
— Интересный экземпляр, — процедил он, глядя на Фердинанда. — Испанец. Католик. Что он здесь забыл?
— То же, что и мы все: налаживание связей! — усмехнулся Грэнби. — Политика, герцог. Высокая политика…
А в центре собора, у алтаря, тем временем происходило главное событие этого утра.
Мориц опустился на колени. Корона, лёгкий, усыпанный бриллиантами венец Фридриха Первого, опустилась на его голову. Огромный 40-каратный белый бриллиант ступенчатой восьмиугольной огранки ослепительно сверкнул в свете солнца. И в этот момент по залу прокатился вздох — такой единый, что, казалось, сам собор вздохнул.
— Боже, храни короля! — провозгласил епископ.
— Боже, храни короля! — подхватил зал.
Екатерина Иоанновна, стоявшая в тени колонны, вдруг почувствовала, как глаза защипало. Она быстро смахнула слезу и проворчала себе под нос:
— Ну вот, разнюнилась, старая дура. Аннушка, ты видишь? Твой внук — король. Боже, храни короля.
Мориц поднялся и медленно повернулся к залу. Корона сидела на его голове легко, и он держался прямо, с достоинством, присущим роду Романовых.
Новый король Пруссии обвёл взглядом ряды. Елизавета Петровна, улыбающаяся сквозь слёзы. Анна Петровна, гордая и величественная. Чарльз, забывший о своих стихах и смотревший на него с восторгом. Фердинанд, задумчивый и чуть грустный. Дети, выглядывающие из-за колонн. Бестужев, утирающий платком глаза. Грэнби, подмигивающий по-свойски.
И тут он увидел её. Екатерину. Она сидела рядом с обеими дочерьми Петра Великого и смотрела на него спокойно, без тени смущения, а в глазах её не было ни страха, ни подобострастия, ни отвращения — только любопытство. И что-то ещё, чему он не мог подобрать названия.
— Красивая, — прошептал он одними губами.
— Что, ваше величество? — обеспокоенно переспросил граф фон Шверин, стоявший рядом.
— Ничего, — усмехнулся Мориц. — Идёмте, граф. Нас ждёт коронационный обед.
Орган грянул торжественный марш. Гости зашевелились, задвигались, зашумели. Коронация закончилась.
Екатерина Иоанновна, последний раз окинув зал цепким взглядом, удовлетворённо кивнула и направилась к выходу. Всё шло по плану. Даже лучше, чем она ожидала.
— Ну что ж, — прошептала она. — Посмотрим, что будет дальше…
Где-то на хорах собора, высоко под готическими сводами, мелькнула тень в роскошном зелёном платье и через секунду исчезла в проходе за органом. Никто, кроме герцогини Мекленбургской, этого не заметил. Но сейчас у неё были другие заботы.
---
Часть четвёртая: Знакомство
После торжественного обеда, когда гости разбрелись по залам замка, Морицу наконец-то дали долгожданную передышку.
Он стоял у окна в малой гостиной и смотрел на заснеженный город, когда дверь открылась и вошла герцогиня Голштинская. За ней, чуть приотстав, следовала принцесса Екатерина.
— Ваше величество, — Анна Петровна присела в королевском реверансе. — Позвольте представить вам мою дочь.
Екатерина шагнула вперёд и грациозно присела в таком же глубоком реверансе. Платье её — тёмно-синее, с серебряным шитьём — мягко колыхнулось, и на миг Морицу показалось, что перед ним не просто девушка, а сама Прибалтика — холодная, гордая, неприступная.
— Принцесса, — он подошёл ближе и взял её за руку, помогая подняться. — Я... я рад наконец-то увидеть вас.
— Я тоже, ваше величество, — тихо ответила Екатерина.
Она подняла на него глаза — большие, серые, с длинными ресницами. И Мориц вдруг понял, что пропал.
— Вы... вы совсем не такая, как я ожидал, — вырвалось у него.
— А какой вы меня представляли?
— Ну... — он замялся. — Мне говорили, что вы... что вы... — он запнулся, подбирая слова.
— Что я старая дева, засидевшаяся в девках? — усмехнулась Екатерина и обернулась к Анне Петровне. — Матушка, я же говорила, что так и будет.
— Ничего подобного я не думал! — возмутился Мориц. — Я просто... я просто не ожидал, что вы такая...
— Какая?
— Прекрасная! — выпалил он и тут же покраснел, как мальчишка.
Анна Петровна, наблюдавшая эту сцену, фыркнула в веер:
— Ну, слава тебе Господи, а то я уж думала, вы, ваше величество, тут будете до вечера мямлить. Оставляю вас, знакомьтесь. А я пойду, найду сестру. Мы с ней тридцать лет, почитай, не виделись.
Она вышла, оставив их вдвоём.
— Ваше величество, — Екатерина опустила глаза, но в уголках губ таилась очаровательная улыбка. — Вы всегда такой... непосредственный?
— Всегда, — честно признался Мориц. — Иначе бы я, наверное, уже давно сошёл с ума. Война, политика, интриги... Знаете, принцесса, иногда мне кажется, что я живу не свою жизнь.
— А чью же?
— Не знаю, — он пожал плечами. — Отца? Может, деда? А может быть, того мальчика, который когда-то мечтал просто играть на флейте и ни за что не отвечать.
— Вы играете на флейте?
— Играл. В детстве. Сейчас уже нет времени.
— А зря, — Екатерина подошла к окну и встала рядом. — Матушка говорит, что королям нужно иногда отдыхать. А то можно свихнуться.
— Ваша матушка мудрая женщина.
— Она у меня... — Екатерина замялась. — Она у меня сильная. Я ею восхищаюсь. Но иногда мне кажется, что она слишком многого от меня ждёт.
— Например?
— Например, чтобы я стала достойной женой короля. Чтобы я родила наследников. Чтобы я представляла династию. — Она вздохнула. — А я просто хочу... хочу, чтобы меня любили.
Мориц посмотрел на неё долгим взглядом.
— Принцесса, — сказал он тихо. — Я, конечно, не обещаю вам райской жизни. Война ещё не кончилась, дел невпроворот, а я, как вы уже заметили, человек непосредственный и иногда крайне неловкий. Но одно я могу обещать вам точно.
— Что же?
— Я буду любить вас. Всегда. Всей душой.
Екатерина подняла на него глаза. В них блестели слёзы.
— Ваше величество...
— Мориц, — поправил он. — Для вас — просто Мориц.
— Мориц, — повторила она. — Какое странное имя. Но мне нравится.
И она тихо рассмеялась. Впервые за весь разговор — по-настоящему, от всего сердца, светло, доверчиво.
Мориц почувствовал, что щёки его горят огнём.
— Ну вот, — пробормотал он. — Кажется, я пропал.
— Что?
— Ничего. — Он взял её за руку. — Пойдёмте, ваше высочество. Нас ждут гости. И, кажется, моя тётка уже заждалась, чтобы объявить о свадьбе официально.
— Она у вас тоже... — Екатерина запнулась, подбирая слово.
— Непререкаемая? — подсказал Мориц. — Не бойтесь, она только с виду такая. На самом деле она добрая. Ну, иногда. Очень редко.
— Нет, я хотела сказать — замечательная. Такие женщины, как она, держат на своих плечах мир.
— Держат, — согласился Мориц. — И ещё как.
Они вышли в парадный зал, где их уже ждали.
---
Часть пятая: Ассамблея
Вечером, после торжественного ужина, в зале Московитов начался бал.
Гости съезжались, зал наполнялся шумом, смехом, ароматом духов, свечей и пудры. Дамы в роскошных платьях, кавалеры в расшитых золотом камзолах и белоснежных, обильно напудренных париках, — всё было чинно, благородно, по протоколу.
Но в центральной части зала, у большого стола, где бил фонтан с вином, зарождалась совсем другая история.
Анна Петровна, вдовствующая герцогиня Голштинская, и Елизавета Петровна, королева Франции, сидели рядышком и смотрели на фонтан с видом заговорщиц.
— Ну что, сестрица, — Елизавета подняла бокал, — помнишь, как в старые добрые времена?
— Помню, — усмехнулась Анна. — Батюшкины ассамблеи. Это тебе не нынешние балы с их менуэтами да контрадансами.
— А давай-ка вспомним? — в глазах королевы загорелся озорной огонёк.
— Давай! — Анна хлопнула ладонью по столу.
Она подозвала распорядителя и что-то прошептала ему на ухо. Тот побелел, поклонился и убежал.
Через десять минут в зале произошли разительные перемены.
Оркестр, игравший менуэт, вдруг смолк, а потом грянул что-то совершенно другое — разудалое, народное, от чего у прусских министров глаза полезли на лоб.
— Господа! — провозгласила Анна Петровна, поднимаясь с места. — А не засиделись ли мы? А не хватит ли нам этих ваших менуэтов? Давайте-ка по-нашему, по-простому!
Она скинула тяжёлый парчовый шлейф, оставшись в простой, но богатой юбке, и вышла в центр зала.
— Сестрица, — крикнула она Елизавете, — помогай!
Королева Франции, ничуть не смущаясь, встала рядом с ней.
— Что играют? — спросила она у оркестра.
— Джигу, ваше величество, — робко ответил капельмейстер.
— Вот и славно!
И они пошли.
Джига — танец быстрый, задорный, пришедший на Петровские ассамблеи прямо из Англии. При Петре её танцевали чинно, но с тем особым матросским ухарством, которое сам государь любил и поощрял. Тройной размер, прыжки, поочерёдное выкидывание ног — всё это требовало сноровки и лёгкости. Но в России, как известно, даже самый строгий европейский танец быстро обрастал русской народной самобытностью.
Анна Петровна, несмотря на свои сорок восемь, двигалась с такой лёгкостью, будто всю жизнь только и делала, что плясала на деревенских свадьбах. Елизавета, будучи чуть моложе, не отставала.
Сначала они держали рисунок — те самые английские па, которым их в детстве обучали танцмейстеры. Чинно, с достоинством, но с каждым тактом всё быстрее, всё вольнее. А потом — словно прорвало.
Анна Петровна вдруг притопнула каблуком, присела, пошла вприсядку — и понеслось. Джига перестала быть джигой. Она стала чем-то другим, своим, русским — тем, что в старину называли «плясовой». Елизавета смачно взвизгнула и подхватила, закружилась, взмахнула юбками, и уже никто не мог сказать, где кончается чопорный европейский танец и начинается разудалая русская душа.
— Алексашка бы оценил! — крикнула Анна Петровна, тяжело дыша, но сияя. — Царство ему небесное.
— Жги! — рявкнула на весь зал по-русски Елизавета, и это слово заставило звенеть бокалы.
Королева Франции приподняла юбки и, притоптывая в ритм оркестру, понеслась за сестрой.
Зал ахнул, а потом грохнул аплодисментами.
Чопорные прусские министры застыли с открытыми ртами. Герцог дю Мэн хватался за сердце. Австрийские эрцгерцогини, Мария Анна и Мария Елизавета, смотрели на это с ужасом и восторгом одновременно.
— Мамочки... — простонала младшая, Мария Елизавета, — что это?
— Кажется, ассамблея, — прошептал князь Кауниц, протирая очки. — Пётр Великий, говорят, такие любил устраивать. Но чтобы королева Франции...
— А что? — вмешалась Екатерина Иоанновна, подходя к ним с бокалом в руке. — Хорошо пляшут! Душа поёт! Вы, австрияки, этого не понимаете. У вас всё по протоколу, по ранжиру. А у нас — как Бог на душу положит.
Эрцгерцогини переглянулись. Старшая, Мария Анна, вдруг улыбнулась:
— А можно... можно попробовать?
— Ваше высочество! — ужаснулся Кауниц. — Вы — эрцгерцогиня Австрийская!
— Ну и что? — Мария Анна поднялась и, не слушая возражений, направилась к пляшущим.
Через пять минут она уже отплясывала вместе с ними — сначала неуклюже, но пытаясь внимательно повторять все па. Принцесса весело, заливисто хохотала. Младшая сестра, не выдержав, присоединилась к ней.
Кауниц схватился за сердце и рухнул в кресло.
— Воды! — крикнул он. — Дайте воды!
Екатерина Иоанновна плеснула ему в лицо шампанским.
— Очухивайся, князь! — сказала она. — Это жизнь! А жизнь, она, знаешь, всего раз даётся.
В центре зала тем временем творилось нечто невообразимое. Анна Петровна и Елизавета, раскрасневшиеся, счастливые, отплясывали так, что пол ходуном ходил. К ним присоединились сначала русские офицеры, потом поляки, и, как вишенка на торте, — о ужас! — сам маркиз Грэнби, который, как выяснилось, тоже быстро научился плясать вприсядку, хоть и с эдаким британским акцентом.
— Ваша светлость! — крикнул ему Львов. — Да вы, оказывается, наш человек!
— Я солдат, — отмахнулся Грэнби, выделывая коленце. — Солдат должен уметь всё. Даже плясать под вашу... как её... «Барыню». Кстати, как это переводится?
— А что скажут дипломаты? — тихо поинтересовался дю Мэн.
— Дипломаты пусть пьют! — махнула рукой Анна Петровна.
И дипломаты пили. Князь Кауниц, смирившись с неизбежным, после пятого бокала, кажется, даже начал получать удовольствие.
Мориц и Екатерина, стоя в стороне, наблюдали за этим бедламом.
— Ваше величество, — тихо спросила она, — а давайте такие ассамблеи и в Берлине будем при дворе проводить?
Мориц поперхнулся.
— В Берлине? С прусскими министрами? Они же удар поймают.
— А пусть привыкают, — улыбнулась Екатерина. — Я, знаете ли, в Киле насмотрелась на эти скучные, провинциальные, чопорные балы, где все ходят как замороженные. Мне матушка рассказывала, как при Петре Великом веселились. Хочу, чтобы и у нас так было.
— У нас? — переспросил Мориц, и это слово прозвучало как-то особенно тепло.
— Ну да, — она чуть смутилась, но вида не подала. — У нас. В Пруссии. В вашем... в нашем королевстве.
Мориц смотрел на неё и чувствовал, как внутри разливается странное тепло.
— Договорились, — сказал он. — Будем устраивать ассамблеи. Пусть пруссаки учатся веселиться по-русски.
— По-русски? — улыбнулась Екатерина. — Я, ваше величество, по-русски только «здравствуй» и «наливай» знаю. И ещё несколько слов, которым матушка научила.
— Каких?
— Не скажу, — она прикрылась веером. — Они неприличные.
Мориц расхохотался.
— Кажется, я начинаю понимать, почему меня сосватали именно вам.
— И почему же?
— Потому что с вами никогда не будет скучно.
Екатерина ничего не ответила, только улыбнулась — и в этой улыбке было столько тепла, что Мориц вдруг понял: он пропал. Окончательно и бесповоротно.
В центре зала тем временем Анна Петровна, Елизавета Петровна и обе Марии, раскрасневшиеся, счастливые, закончили пляс под гром аплодисментов.
— Ну что, сестрица! — крикнула Анна Петровна. — Не забыла ещё!
— Не забыла, — выдохнула Елизавета, поправляя развалившуюся причёску и поднимая с паркета шиньон, который чудом уцелел под ногами танцующих. — А ты, гляжу, сил полна, как молодая кобылица. Так отплясывать — это ж надо!
— А что? — Анна Петровна, тяжело дыша, упёрла руки в боки. — Я, сестрица, может, последний раз так пляшу. Дай хоть душу отведу!
— Последний раз она пляшет, — фыркнула Елизавета. — Типун тебе на язык! Тебе ещё внуков дождаться надо.
Рядом с ними, так тяжело дыша и обмахиваясь веерами, стояли две молодые австриячки. Старшая, Мария Анна, пыталась восстановить сбившееся дыхание и вновь принять торжественный вид — получалось плохо, потому что на щеках горел яркий румянец, а из уничтоженной причёски выбилась прядь, на которой висела её диадема. Мария Елизавета, младшая, даже не пыталась казаться серьёзной — она смеялась, запрокинув голову, и строила глазки хлопающему в ладоши Карлу Саксонскому.
— Ваше величество! — воскликнула она, обращаясь к Елизавете. — Это было... это было невероятно! Я никогда так не танцевала! Нигде! Просто сказочно.
— А ты, я смотрю, в нашу породу пошла, — усмехнулась Анна Петровна, разглядывая раскрасневшуюся эрцгерцогиню. — Любишь повеселиться.
— Люблю, — честно призналась Мария Елизавета и тут же ойкнула, получив от сестры локтем под рёбра.
— Тише ты, — прошипела Мария Анна. — Матушка узнает — не похвалит.
— А матушка не узнает, — отмахнулась младшая. — А если и узнает — скажем, что это для скрепления брачных союзов.
Анна Петровна расхохоталась:
— Умная девка! Из неё толк будет.
Мария Анна только закатила глаза и принялась пытаться освободить диадему от волос. Та не поддавалась.
Внезапно возникшая рядом Екатерина Иоанновна усадила девушку и стала приводить её причёску в порядок.
Зал вокруг гудел, смеялся, аплодировал. Кто-то уже требовал продолжения, кто-то нёс новые бокалы, кто-то пытался усадить разошедшихся дам обратно на места. Дамы же хотели танцев!
— Ну что, сестрица, — Анна Петровна хлопнула Елизавету по плечу, — заслужили мы с тобой выпить или как?
— Заслужили, — кивнула королева Франции. — И не по одной.
И они, подхватив под руки не сопротивляющихся эрцгерцогинь, направились к столу с фонтаном.
Князь Кауниц, провожая их взглядом, прошептал:
— Господи, за что ты послал мне такое дипломатическое представительство?
— За то, что ты лучший, — утешила его Екатерина Иоанновна, подливая ещё шампанского.
---
Часть шестая: Венчание
Наутро, несмотря на вчерашние возлияния, все были бодры и веселы.
Кафедральный собор снова был полон — теперь для венчания. Мориц и Екатерина стояли перед алтарём, рядом с епископом Дитерихом.
Она была в белом платье, расшитом серебром, с длинной фатой, которую поддерживали две фрейлины. Он — в парадном мундире, при всех орденах, с короной на голове (по протоколу полагалось).
— Дорогие братья и сёстры, — начал епископ, — мы собрались здесь, чтобы соединить узами брака нашего несравненного короля и принцессу Екатерину...
Церемония шла своим чередом. Вопросы, ответы, обмен кольцами, молитвы. Всё чинно, благородно, по лютеранскому обряду.
В первом ряду, рядом с Анной Петровной, сидел папский нунций, кардинал Антонелли, и с любопытством наблюдал за происходящим. Католическая церковь, хоть и не признавала лютеранских таинств, присутствовала здесь как знак уважения папского престола к новому королю.
— Объявляю вас мужем и женой, — провозгласил епископ. — Что Бог сочетал, того человек да не разлучает.
Мориц повернулся к Екатерине и поцеловал её. Легко, почти невесомо, но так, что по залу прокатился вздох умиления.
— Ну вот, — прошептала Анна Петровна, утирая слезу. — Слава тебе Господи.
— Аминь, — кивнула Елизавета, сидевшая рядом.
Орган грянул торжественный марш. Молодые пошли к выходу, сопровождаемые толпой гостей.
---
Часть восьмая: Флирт по-королевски
Свадебный пир длился до самого утра.
Столы ломились от яств, вино лилось рекой, тосты следовали один за другим. Говорили речи, пели песни, танцевали до упаду.
В углу зала, под лимонным деревом в цвету (специально привезённым из оранжереи), принц Чарльз, наследник британского престола, и принцесса Генриетта Французская вели светскую беседу, которая с каждой минутой становилась всё менее светской и всё более... интересной.
— Ваше высочество, — Генриетта обмахивалась веером, — говорят, вы пишете стихи?
— Пишу, — признался Чарльз. — Иногда.
— А почитаете?
— Сейчас? Здесь?
— А почему нет? — усмехнулась принцесса. — Или вы стесняетесь?
— Я? — возмутился Чарльз. — Я ничего не стесняюсь. Просто... мои стихи немного... не для дамских ушей.
— О, — Генриетта приподняла бровь, — тогда тем более хочу послушать.
— Ну, если вы настаиваете... — Чарльз откашлялся и продекламировал:
— «Она прекрасна, как заря,
Но холодна, как лёд.
Глаза горят, а сердце спит,
Ну кто её поймёт?»
— Это вы обо мне? — прищурилась Генриетта.
— А вы догадливы.
— Я, ваше высочество, не только догадлива, но и злопамятна, — она стукнула его веером по руке. — За такие стихи знаете что бывает?
— Что?
— А то! — она вдруг приблизилась к нему вплотную и прошептала на ухо: — Вы будете наказаны…
Чарльз покраснел до корней волос.
— Ваше высочество...
— Тише, — она приложила палец к его губам. — Не портите момент.
Из-за лимона высунулась голова Львова.
— Всё, — прошептал он стоявшему рядом Грэнби, — вашего Чарльза окольцевали. Я бы даже сказал — охомутали. В общем — пропал парень.
— Типун вам на язык, майор, — отмахнулся англичанин. — Это, между прочим, династический союз. Очень важное дело.
— Важное-то важное, — вздохнул Львов, — а жалко всё равно. Парень он хороший.
— Жалко будет, если она его задушит в первую брачную ночь, — вдруг усмехнулся Грэнби. — А так — нормально. Привыкнет.
Генриетта, словно услышав, обернулась и посмотрела на них таким взглядом, что оба мгновенно нырнули обратно за кадку.
— Кто это? — ледяным голосом поинтересовалась она у Чарльза.
— Адъютант короля Морица, — ответил тот. — Майор Львов. И маркиз Грэнби, мой соотечественник.
— Забавные, — мрачно усмехнулась принцесса. — Надо будет запомнить.
---
Часть девятая: Финальный аккорд
Под утро, когда гости начали кто расходиться, а кто и расползаться, Екатерина Иоанновна, Анна Петровна и Елизавета Французская сидели в уголке и допивали последнее шампанское.
— Ну что, сестрицы, — Екатерина подняла бокал, — выпьем за наших детей. За то, чтобы у них всё сложилось.
— Выпьем, — кивнула Анна.
— Выпьем, — согласилась Елизавета.
Они чокнулись и выпили.
— Красивая у тебя дочка, Аннушка, — сказала Елизавета. — Статная. Умная. Морицу повезло.
— Повезло, — пьяно кивнула Анна. — Но и Катьке подфартило. Во-первых — король, во-вторых — парень хороший. Надёжный. Не то что эти... — она махнула рукой в сторону дипломатов. — Скользкие, как угри! Хрен поймаешь, а поймаешь — хрен удержишь.
— Все мужики одинаковы, — философски заметила Екатерина Иоанновна. — Пока молодые — дурные. А как поумнеют — уже старые. Уже неинтересно. Так что надо ловить, пока он уже умный, но ещё не старый.
— Это точно, — вздохнула Елизавета. — Я своего вон: ловила-ловила — до сих пор удивляюсь, что поймала.
— А он что? — спросила герцогиня Екатерина.
— А он ничего. Довольный ходит.
— Это потому что его тебе батюшка поймал! — взялась уточнять Анна Петровна. — Сама бы ты не справилась! А он его за причинное место — цап! И под венец.
Они рассмеялись.
За окном занимался рассвет. Кёнигсберг, переживший войну, осаду, штурм, смерть короля и коронацию нового, мирно спал под звуки затихающего пира.
Где-то в королевских покоях Мориц и Екатерина наконец-то остались одни.
— Ну вот, — сказал он, глядя на неё. — Мы и поженились.
— Поженились, — эхом отозвалась она.
— Страшно?
— Немного.
— Я тоже боюсь, — признался он. — То одного, то другого. Всё время. С детства. А с тобой... с тобой почему-то не так страшно.
— Это хорошо, — улыбнулась она.
— Это очень хорошо, — согласился он и поцеловал её.
За окном взошло солнце.
Новый день начинался над новой Пруссией.
---
Конец двадцать первой главы
Глава 22
Глава двадцать вторая
Земля обетованная
Март 1757 года. Луизиана, Новая Франция
---
Часть первая: Новый Вавилон
Новый Орлеан в марте был прекрасен.
Город, поднявшийся из болот сорок лет назад по воле Жана-Батиста Ле Муана де Бьенвиля, теперь раскинулся на левом берегу Миссисипи широко и вольно, как молодая столица молодой страны, которой ещё не ведомы ни войны, ни эпидемии, ни проблемы перенаселённости, ни та тоска по старой родине, что нет-нет да гложет сердца эмигрантов. Здесь тоски не было. Здесь каждый чувствовал себя дома.
Набережная и прилегающая к ней Rue du Quai кишели людьми — и от этого зрелища у любого парижского купца, впервые попавшего в Луизиану, перехватило бы дыхание. Потому что здесь, на одном клочке миссисипской земли, смешались все народы, какие только знал свет.
Вот неторопливо идут индейские торговцы из племени чокто — высокие, с орлиными профилями, в синих французских сюртуках поверх кожаных штанов. На плечах у них — связки мехов, которые сегодня же погрузят на корабли и отправят в Марсель. Следом за ними, громко споря и жестикулируя, тащат тюки с хлопком испанские негоцианты из Веракруса — в широкополых шляпах, при саблях, с золотыми серьгами в ушах. Они уже два поколения торгуют с Новым Орлеаном и на Оружейной площади давно чувствуют себя местным населением.
Дальше, у складов, где разгружают баржи с сахарным тростником из Вест-Индии, стоят несколько пуритан — тех самых, что недавно официально стали французскими подданными после великой продажи земель королём Карлом Стюартом. Они ещё носят свои строгие чёрные камзолы и не расстаются с Библией, но уже сносно подучили французский, а их дети играют с индейскими и французскими мальчишками и ходят в воскресную школу при кафедральном соборе Святого Людовика, потому что в Новом Орлеане нет других школ.
А вот это — зрелище, которое в Париже сочли бы невероятным. У самого края причала, под большими тентами из пёстрой ткани, разложили свои товары торговцы из далёких южных земель — и инки, и майя. Их предки когда-то строили пирамиды и считали звёзды, а теперь они приплывают на кораблях из Лимы и Мериды, везут золото, серебро, удивительные ткани, выкрашенные пурпуром моллюсков, и зёрна какао, из которых здесь, в Новом Орлеане, уже научились делать шоколад не хуже, чем в Мехико и Мадриде.
Они в европейских одеждах, но лица их — с высокими скулами и медной кожей — без лишних слов сообщают, откуда они родом. Говорят они на смеси испанского, французского и своих древних наречий, но французские купцы уже научились понимать их с полуслова.
— Сеньор! — кричит один из них, загорелый, с длинными чёрными волосами, собранными в хвост, с медной кожью и высокими скулами, выдающими кровь древних правителей. Говорит он по-французски с лёгким испанским акцентом, но слова ставит твёрдо, без запинки. — Серебро! Лучшее серебро из Потоси! Бери, пока не ушло!
— А золото? — отвечает ему толстый купец из Бордо, разбогатевший на контрабанде драгоценных металлов. — Золото есть?
— Золото закончилось, — ухмыляется индеец. — Король ваш всё золото скупил. Говорят, перепродаст его новому королю Пруссии. Как его? Морис?
— Мориц, — поправляет купец. — Мориц Курляндский. Раньше герцогом был, а теперь король.
— Мориц так Мориц, — пожимает плечами торговец. — Для нас главное, чтобы торговля шла. А там — хоть Мориц, хоть Людовик, хоть наш Филипп, благослови его Бог!
При этих словах он снимает шляпу и крестится широким, размашистым крестом — так, как крестятся в кафедральных соборах Лимы и Мехико. Потому что для жителей Новой Испании король Филипп V — не просто равнодушный и жестокосердный суверен, сидящий на троне где-то в далёком Мадриде. Он тот, кто пятьдесят семь лет назад, едва взойдя на трон, издал указ, перевернувший жизнь миллионов.
Тот самый указ, который вернул индейцам земли, отнятые у них предками нынешних испанских грандов. Который признал древние, ещё сохранившиеся, индейские общины законными владельцами своих территорий. Который дал право потомкам инков, ацтеков и майя учиться в университетах, занимать судейские должности, торговать без ограничений и — главное — носить оружие наравне с испанцами.
Это вызвало шок. Но это было только начало.
С подачи деда — Людовика Четырнадцатого, вышел второй, расширенный Указ Филиппа V, который в Новой Испании называли Cédula de la Nueva Vida — «Хартия новой жизни», который состоял из семидесяти трёх статей, и каждая следующая была революционнее и удивительнее предыдущей.
1: Индейцы получали право на испанские дворянские титулы.
Конечно, титул вручался не всем сразу, а тем, кто доказал свою верность короне, кто владел землёй, кто служил в войсках или отличился на государственной службе. Но за пятьдесят пять лет, прошедших после указа, в Лиме, Мериде, Мехико и Санта-Фе-де-Боготе появились графы с медной кожей и орлиными профилями, маркизы, носившие перья предков на парадных камзолах, и даже герцог да Куско, чей род вёл свою родословную от самого Уайна Капака, одиннадцатого Сапа Инки. Говорят, когда он впервые появился при дворе в Мадриде, королевские министры не знали, как к нему обращаться — и Филипп V лично вышел к нему навстречу, обнял и назвал «кузеном». С тех пор в Новой Испании шутят: если хочешь получить титул — найди среди предков индейского вождя, он тебе быстрее поможет, чем три поколения испанских донов.
2: Индейцам разрешили становиться священниками.
Это вызвало скандал в Риме, но папа, которому Филипп V доходчиво объяснил, что в Новом Свете не хватает образованных пастырей, а индейские семинарии уже выпускают первых выпускников, в конце концов согласился. И теперь в кафедральных соборах Мехико и Лимы служат священники с тёмными лицами и горящими глазами, которые проповедуют на языке аймара и кечуа не хуже, чем на латыни. Говорят, индейцы ходят к ним чаще, чем к испанским падре — потому что свои лучше понимают твою душу.
3: Браки между испанцами и индейцами были не просто разрешены — они поощрялись.
Король освободил от налогов семьи, где супруги принадлежали к разным расам. Их дети получали право учиться в лучших колледжах. И результат: внуки уже не помнили, кто из предков был испанцем, а кто — индейцем. За сорок лет население Новой Испании выросло вдвое. Новые города возникали там, где ещё недавно были только леса и горы. Восстанавливались разрушенные конкистадорами поселения. И в этих городах, говорят, теперь не найти человека, в чьих жилах текла бы только одна кровь.
4: Индейцы получили право избирать своих представителей в городские советы.
Их голоса начали учитывать при распределении налогов и земель. А в некоторых провинциях, где индейцы составляли большинство, алькальдами — городскими головами — стали выбирать их же. Испанские чиновники, поначалу ворчавшие, что «дикари не умеют управлять», теперь удивлялись: индейские алькальды собирали налоги лучше, судили справедливее, а дороги при них были шире, ровнее и чище, чем при испанцах.
5: Индейцам вернули право носить традиционную одежду.
Теперь это звучит странно, но до хартии Филиппа V индейцам запрещалось одеваться как их предки. За пончо или перо кондора в волосах можно было получить десять плетей. Теперь же на улицах Куско и Лимы можно было встретить вождя в европейском камзоле, парике и при шпаге — и тут же рядом его жену в ярком пончо из шерсти альпака, расшитом золотом и с головным убором из перьев, который её прабабка носила ещё до прихода испанцев. Это был не бунт, не вызов — это было возвращение. Возвращение памяти.
6: И самое главное — Филипп V признал древние языки индейцев официальными.
Теперь судебные процессы шли на кечуа и аймара, на науатле и майя, если того требовали стороны. Указы короля переводились на эти языки и зачитывались на площадях. В университетах Лимы и Мехико открылись кафедры индейских языков, и испанские студенты учили их наравне с латынью. Говорят, сам король Филипп, когда его спрашивали, зачем ему это, ответил: «Господь, создавая мир, говорил на всех языках. Почему я должен говорить только на одном?»
С тех пор в домах от Потоси до Гвадалахары рядом с изображениями Девы Марии и Христа Распятого висят портреты Филиппа V — молодого, в латах, с орлиным носом и пышным алонжевым париком. Индейцы называют его El Padre — Отец. И когда иногда кто-то из приехавших английских чиновников пытается вести себя согласно «старым порядкам», ему быстро напоминают, что «здесь вам не там», а король в Мадриде помнит о своих детях в Америке.
Говорят, совсем старые индейцы, помнившие времена до указа, до сих пор плачут, когда рассказывают внукам, как их дедов клеймили, как их матерей насиловали, как их земли отнимали. А потом показывают на портрет Филиппа V и говорят: «Он пришёл и сказал: вы — люди, а не скот! И мы стали людьми».
Вот почему торговец из Потоси, услышав имя своего короля, снимает шляпу и крестится. Вот почему он говорит «Филипп» с таким благоговением, будто произносит имя святого.
Потому что для него Филипп V — больше чем король. Он — освободитель.
— Rey Padre, — говорит торговец, надевая шляпу, — дай Бог ему здоровья и долгих лет.
Купец из Бордо, человек бывалый, усмехается в усы:
— Судя по тому, что на престоле он уже пятьдесят седьмой год, Господь, видимо, с особым удовольствием исполняет ваши пожелания о его долголетии.
— А как же! — Торговец с гордостью поправляет пояс, на котором висит тяжёлый кожаный кошель. — Наш король — любимец Бога. Это всем известно. Говорят, когда он был молод и только взошёл на трон, сам папа римский сказал: «Этот будет править долго». И оказался прав. Пятьдесят семь лет — это вам не шутка. Вы, французы, сколько королей сменили за это время? Пятерых?
— Второй у нас, если считать от Людовика Четырнадцатого, — поправляет купец, хотя прекрасно знает, что Людовик Четырнадцатый правил дольше всех, но ему не хочется спорить с этим гордым потомком инков. — Но наш теперешний король, Людовик Пятнадцатый, тоже, слава Богу, здоров.
— Ну, ваш Людовик ещё молодой, — великодушно соглашается индеец. — А наш — уже старый. Но старый — не значит больной. Вон, на прошлой неделе указ подписал о новых портах на Тихом океане. Сам, говорят, сидел, читал, пометки делал. Долго думал, потому что он старый. И мудрый. Это у вас, европейцев, старость считается болезнью. А у нас, — он прикладывает руку к сердцу, — у нас старость — это время, когда можно наконец-то понять, что ты прожил не зря.
Купец кивает, хотя в душе не очень понимает, как долго может править такой старый монарх. Но спорить не хватает смелости. Уж больно серьёзно смотрит торговец, когда говорит о своём государе. И потом — пятьдесят семь лет на троне. Это в самом деле впечатляет. Видать, Людовик Четырнадцатый, Великий, Король-Солнце, наградил своего внука долговечностью. Ведь испанский король, пожалуй, единственный на Земле человек, который помнит Версаль таким, каким его построили.
— Пока твой король молодой, — усмехается индеец, — он спекулирует золотом. Станет старым — начнёт писать указы.
И они смеются — француз и индеец, которые ещё сто лет назад даже не подозревали о существовании друг друга, а теперь торгуют бок о бок, потому что война кончилась, а торговля осталась, и потому что у них обоих есть короли, которым они верны. И эти короли — союзники. Да и родичи притом.
У самого края набережной, где она переходит в Оружейную площадь, шумит базар. Здесь можно купить всё — от бочки мёда из иллинойсских лесов до китайского фарфора, пришедшего через Манилу в Акапулько, а оттуда — на испанских кораблях в Новый Орлеан. Пахнет ванилью и корицей, жареными каштанами и кофе — тем самым, что везут с Мартиники, а теперь через Новый Орлеан отправляют по всей Луизиане и Новой Франции.
Женщины в цветастых платьях, с яркими платками на плечах, торгуют фруктами — апельсинами, лимонами, ананасами, которые здесь, в дельте Миссисипи, выращивают в открытом грунте, потому что зимы тёплые, а земля щедрая. Их дети — по-креольски смуглые, черноволосые, с индейскими и европейскими чертами одновременно — носятся между рядами, играя в какую-то свою, никому не понятную игру.
Вот в толпе мелькнула высокая фигура в чёрной сутане — иезуит из коллежа, что стоит на углу рю де Бурбон. Он несёт под мышкой стопку книг — для библиотеки, которую открыли при храме Святого Людовика. Здесь, в Новом Орлеане, уже есть типография, а при ней — маленькая кофейня, где собираются те, кто считает себя просвещёнными людьми. Говорят, сам Руссо собирался приехать, но передумал — староват для такого путешествия. А жаль. Здесь бы ему понравилось…
Зато Вольтер приезжал и был в восторге! Две недели печатали парижские газеты его путевые заметки.
Именно Вольтер сравнил Оружейную площадь с парижским Ле Аль…
Жизнь бьёт ключом.
И всё это — под звуки скрипок, гитар и индейских барабанов, которые сливаются в один общий, весёлый, ни на что не похожий шум. Здесь нет каретных пробок, как в Париже. Потому что карет не так и много, но зато портшезов — хоть отбавляй! Город всё ещё строится и меняется, но Набережная остаётся неизменной — она как театральная сцена, где каждый день разыгрывается новая пьеса.
Потому что Новый Орлеан — это не просто город. Это столица Новой Франции, которая теперь простирается сплошной полосой от Квебека до Мексиканского залива, от устья реки Святого Лаврентия до дельты Миссисипи. Никакие английские колонии больше не разделяют наши земли. Мы — единое целое. Это центр торговли, где встречаются три континента. Это надежда для тех, кто бежал от войны в Европе, и мечта для тех, кто ищет удачи в Новом Свете.
Здесь никто никого не делит на своих и чужих. Здесь все — свои.
Даже те, кто пришёл сюда только вчера.
---
Часть вторая: Письмо от деда
Жан-Луи Ле Муан де Бьенвиль стоял на причале и смотрел на эту суету с лёгкой, спокойной улыбкой человека, который знает, что он здесь свой.
Ему было тридцать семь. Высокий, загорелый, в простой охотничьей куртке из оленьей кожи, он ничем не отличался от вольных трапперов, что заготавливали меха в лесах Великих озёр. Только глаза — большие, серые, с той особенной поволокой, которая досталась ему от деда-основателя, — выдавали в нём человека, привыкшего смотреть вдаль.
— Месье де Бьенвиль! — крикнули с только что причалившей баржи. — Вам письмо!
Он взял конверт, сломал сургучную печать. Письмо было из Парижа от деда.
«Мой дорогой Жан-Луи,
Я слышал, что в Новом Орлеане уже празднуют Великую Покупку. Надеюсь, вы там не слишком шумите — хотя, зная тебя и Шарля, уверен, что вы уже опустошили все бочки с бургундским, какие нашлись в порту. Ничего, я пришлю ещё. У меня здесь, в Париже, вина хватит на всех.
Сорок лет назад я выбирал место для Нового Орлеана, глядя на эти болота, и думал: когда-нибудь отсюда можно будет добраться до Великих озёр, не встречая чужих флагов. Думал — и не верил, что доживу. А гляди ж — дожил. Наши земли едины. От Квебека до Мексиканского залива — всё наше. Даже англичане — теперь друзья.
Ты помнишь, я всегда говорил: Миссисипи — это артерия Новой Франции. Теперь у этой артерии появилось новое сердце. Долина Огайо — земли, о которых мы мечтали. Они наши. Ступай туда, внук. Изучи, что там. Возьми с собой тех, кто умеет смотреть вперёд. Шарль, надеюсь, уже вытачивает новые вёсла. Братья Фернандес, если они ещё в городе, наверняка захотят присоединиться — эти испанцы нюхом чуют выгоду за тысячу льё.
Я бы и сам поехал с вами, но боюсь, что в мои годы пересечь Атлантику — это слишком большое приключение. Да и парижские врачи говорят, что мне нужен покой. Как будто я когда-нибудь его знал.
Пиши мне, внук. Рассказывай обо всём, что увидишь. Мне здесь, в Париже, нужны новости. Хорошие новости.
Твой дед, который верит в тебя и очень хочет, чтобы ты вернулся живым и невредимым.
Ж.-Б. Ле Муан де Бьенвиль»
Жан-Луи перечитал письмо дважды, сунул его в карман камзола и усмехнулся. Дед всё так же не терпел промедления. Восемьдесят семь лет ему, а он так торопит внука, будто завтра уже будет поздно.
— Неуёмный ты человек, дед, — прошептал Жан-Луи. — Даже из Парижа командуешь.
Он закурил трубку и посмотрел на реку. Миссисипи катила свои воды к морю так же спокойно, как и сорок лет назад, когда дед впервые ступил на этот берег. Тогда здесь были только болота, здоровенные аллигаторы, москиты да редкие индейские деревни. А теперь — город. Особняки. Кафедральный собор. Корабли со всего света.
— Ну что, — раздался сзади голос. — Определился или так и будешь на воду пялиться?
Жан-Луи обернулся.
На причале стоял Шарль де Кадилляк — прямой потомок того самого Антуана Ломе де Ла Мот, который почти шестьдесят назад заложил форт Детруа. Шарлю было тридцать пять. Он был слегка ниже Жана-Луи, коренастее, с длинными, вечно растрёпанными соломенными волосами и такой широкой улыбкой, что она, казалось, освещала всю набережную.
— Читай, — Жан-Луи протянул ему письмо.
Шарль пробежал глазами строчки, хмыкнул, перечитал внимательнее.
— Так вот оно что, — сказал он, возвращая листок. — Долина Огайо. Значит, туда и держим путь.
— Думаешь, справимся?
— А то нет? — Шарль усмехнулся. — Помнишь, как мы отправились к устью Арканзаса? Тогда тоже говорили: «Не ходите, пропадёте». А мы вернулись. И карты привезли, и с индейцами договорились, и ни один человек не погиб.
— Тогда было проще, — возразил Жан-Луи. — Мы шли по земле, которую знали. А там, — он кивнул в сторону востока, — там даже английские карты приблизительны.
— Тем интереснее, — ухмыльнулся Шарль. — Мой прадед говорил: неполная карта — самая лучшая. На ней можно нарисовать всё, что захочешь.
За спиной у Шарля переминался с ноги на ногу индейский мальчишка лет десяти, в белой кружевной рубашке, кюлотах и с длинным синим пером в волосах. Парень явно чего-то ждал.
— Кстати, вот, — Шарль кивнул на мальчика, — это Мишель. Внук вождя племени оттава. Берём его с собой. Не против?
— Берём, — кивнул Жан-Луи. — Здравствуй, Мишель.
— Здравствуйте, месье, — серьёзно ответил мальчик по-французски, без малейшего акцента.
Шарль хлопнул его по плечу:
— Беги, предупреди отца, что мы его сегодня навестим.
Мальчишка умчался, сверкая босыми пятками, и друзья остались вдвоём.
— Славный парень, — заметил Жан-Луи.
— Ещё бы, — ухмыльнулся Шарль. — Вырос в лесах, знает каждую тропку, говорит и пишет по-французски лучше иного парижанина. А главное — ничего не боится.
— А ты бы в его возрасте боялся?
— Я? — Шарль усмехнулся. — Я в его возрасте уже с отцом по прериям лазил. Мать ругалась, что из меня никогда приличного человека не выйдет. И в принципе оказалась права.
— Это точно, — рассмеялся Жан-Луи. — Приличного — не вышло. А вот человека — очень даже.
Они помолчали, глядя на реку.
— Ты веришь, что мы найдём там то, что ищем? — спросил Шарль.
— А что мы ищем?
— Не знаю. Место для нового города. Место, где французы, которые приедут, и англичане, которые там уже живут, смогут ужиться. Где, — он запнулся, — где наши дети будут расти на солнце и просторе и знать, что это их мир.
— Уживутся, — твёрдо сказал Жан-Луи. — Дед говорил: с индейцами мы договорились, потому что не лезли с ружьём, а шли с товарами, лекарствами и добрым словом. С англичанами — тем более договоримся. Они такие же люди. Привыкнут к нам.
— А если не захотят?
— Захотят, — усмехнулся Жан-Луи. — Мы им предложим то, чего у них отродясь не было. Мир с индейцами. Торговлю. Землю, которую никто не отнимет. И храмы, где их дети будут говорить с Богом на том языке, на котором захотят.
Шарль покачал головой:
— Твой дед, когда начинал, тоже так рассуждал?
— Он рассуждал проще: «Я строю город. Кто хочет жить рядом — приходи». И пришли. И остались. И теперь уже не важно, кто, кому и на каком языке молился. Важно, что мы вместе.
Шарль помолчал, потом кивнул:
— Что ж, значит, пойдём на разведку.
— Именно, — улыбнулся Жан-Луи. — На разведку!
Над рекой кружили чайки, где-то вдалеке звонил колокол, а ветер доносил с Оружейной площади запах кофе, жареных каштанов и жгучей креольской похлёбки. Миссисипи катила свои жёлтые воды медленно, величаво, никуда не торопясь, словно время здесь текло иначе — не так, как в суетливой Европе, а по-своему, по-американски. Здесь не считали годы. Здесь считали поколения.
— Ладно, — сказал Жан-Луи. — Некогда предаваться воспоминаниям. Сейчас надо навестить Грегуара. Он обещал дать проводников.
---
Часть третья: Оттава
Грегуар-Фалькон, младший сын старого вождя оттава и отец Мишеля, появился в Новом Орлеане за три дня до того, как молодой Бьенвиль получил письмо от деда. Он приплыл на торговой барже с грузом мехов — соболь, бобр, куница — и, разгрузив товар, не спешил возвращаться. Ему нужно было купить инструменты, ткани, несколько бочонков пороха и, самое главное, встретиться с Жан-Луи.
Они знали друг друга давно — ещё с тех пор, как дед Бьенвиль возил молодого вождя по Миссисипи, показывая места, где можно строить деревни и торговать с французами без опаски. Деревни были построены и давно уже превратились в густонаселённые посёлки. Теперь пришло время отдать долг. И Грегуар был этому рад.
— Я слышал краем уха, — сказал Грегуар, опускаясь на стул рядом с Жаном-Луи, — что король купил земли на востоке. Говорят, наши братья из племён шауни и делаваров теперь тоже французские подданные. Это правда?
— Правда, — кивнул Жан-Луи. — Мы хотим отправиться туда, чтобы посмотреть, что там и как.
— Хорошо, — Грегуар одобрительно кивнул. — Твой дед, Бьенвиль, был мудрым человеком. Он не строил стен между нашими народами. Он наводил мосты. Твой прадед, Кадилляк, был ещё мудрее. Он говорил: «Земля не продаётся, земля даётся тому, кто на ней живёт». Теперь эти новые земли — ваши. Но они и наши. Мы будем жить на них вместе?
— Вместе, — твёрдо сказал Шарль, который подошёл к ним с дымящейся сигариллой в зубах. — Только так.
Грегуар посмотрел на него долгим взглядом, потом усмехнулся:
— Ты похож на своего прадеда. Такой же упрямый. Надеюсь, и слову твоему можно верить так же, как его слову.
Он вынул из объёмного кожаного мешочка, что лежал на топчане, трубку с длинным чубуком, украшенную перьями орла и бисером.
— Эту трубку мой отец раскурил с твоим дедом, Бьенвиль, — сказал он, глядя на Жана-Луи. — Когда они заключали мир. Теперь я передаю её тебе. Покажешь её вождям шауни и делаваров — пусть знают, что мы говорили с тобой. Что я верю тебе.
Молодой Бьенвиль взял трубку, повертел в руках. Дерево потемнело от времени, перья выцвели, но на чубуке ещё можно было разобрать вырезанную французскую лилию и замысловатый индейский тотем — рядом, как равные.
— Я сохраню её, — сказал он. — И верну по возвращении.
— Вернёшь, — кивнул Грегуар. — И расскажешь, что видел. Что решил. Чтобы мои будущие внуки знали, какие земли достались им. Чтобы они не спрашивали: «А где там наши долины? Где наши реки? Где наши леса?» — и не слышали в ответ: «Не знаем, не ходили, не спрашивали».
Он развернулся к карте, которую разложил на столе, провёл пальцем по линии Миссисипи, потом на восток, к изгибу Огайо.
— Вот ваша дорога, — сказал он. — Сначала вверх по реке, до слияния с Огайо. Потом на восток, по течению. Там, где река делает петлю, будет место для города. Земля там добрая, леса богатые, рыбы и зверя много. А народы там живут — шауни, делавары. Они будут смотреть на вас. Они увидят, с чем вы пришли. И решат: братья вы или враги.
— Мы придём с миром, — сказал Шарль.
— Я знаю, — кивнул Грегуар. — Потому и говорю с вами.
Он помолчал, глядя на карту, потом поднял голову.
— Я не пойду с вами, — проговорил он медленно. — Но дам проводников. А ещё с вами хочет пойти мой отец.
Он обернулся к двери и быстро что-то произнёс на своём наречии. В комнату вошёл старый оттава — невысокий, сухопарый, с лицом, изрезанным морщинами, но с глазами, которые смотрели на мир с той спокойной мудростью, что приходит только с годами. На нём была простая кожаная рубаха, расшитая бисером, и изящный нагрудник из серебряных пластин, подаренный ещё первым Кадилляком. Французской лилии на груди старого вождя было больше шестидесяти лет — столько же, сколько он помнил белых людей на своей земле.
— Это Понтиак, — сказал Грегуар. — Мой отец и один из верховных вождей моего народа. Он пойдёт с вами, ибо хочет увидеть новые земли собственными глазами. И считает, что шауни и делавары должны видеть его рядом с вами.
Старый вождь подошёл к Жану-Луи, посмотрел на него долгим взглядом.
— Ты похож на своего деда, — сказал он с небольшим акцентом, но вполне понятно. — Такой же высокий. Такой же спокойный. Такой же... — он покрутил пальцем у виска, усмехнулся. — Упрямый.
— Это хорошо или плохо? — спросил рассмеявшийся Кадилляк.
— Хорошо, — ответил Понтиак. — Упрямый дед построил этот город. Упрямый внук построит новый.
Он перевёл взгляд на Шарля.
— А ты — как твой прадед. Тот вечно не закрывал рта. Но слово своё держал.
— Я тоже буду держать, — пообещал Шарль.
— Посмотрим, — усмехнулся старый вождь. — Я пойду с вами и посмотрю.
— Но вы... — начал было Бьенвиль. — Вам же...
— Что мне? — Понтиак выпрямился, и в этом движении было столько силы, что Жан-Луи осекся. — Стар я? Глаза видят плохо? Нет. Я вижу дальше, чем вы все. Я видел, как белые приходили с ружьями. Видел, как они приходили с молитвами. Видел, как они приходили с деньгами. А теперь вижу, как они приходят с миром. Я хочу увидеть, что будет дальше.
Он повернулся к сыну.
— Сокол, остаёшься вместо меня. Смотри за поселками. Жди. Если не вернёмся...
— Вернётесь, — перебил Грегуар.
— Если нет, — повторил Понтиак твёрдо, — ты знаешь, что делать.
Он взял у Бьенвиля трубку — ту самую, с французской лилией и индейским тотемом — и повесил себе на шею.
— Эту трубку я раскурил с твоим дедом, — сказал он Жан-Луи. — Пусть лучше она пойдёт со мной. А теперь — начинайте собираться. Выходим послезавтра с приливом.
Понтиак по-доброму, открыто улыбнулся и вышел из комнаты.
---
Часть четвёртая: Инокулянты
К вечеру четверга экспедиция была готова отправляться.
Три большие пироги, гружённые провизией, одеялами, инструментами, подарками для индейцев и — о чудо! — тремя бочонками отличного анжуйского, которые Жан-Луи прихватил для особых случаев. Два десятка вольных охотников — тех, кого в Квебеке называли coureurs des bois, бегуны лесов. Они говорили на смеси французского, английского и индейских языков, носили мокасины и кожаные куртки, и ни один из них не променял бы свободу лесов на вонючие парижские улицы. Это были люди, рождённые в Новом Свете, полукровки и квартероны, чьи индейские отцы и деды ходили этими реками задолго до того, как первые французы появились на этих берегах, и теперь они сами стали частью этой земли.
Индейские проводники — четверо оттава, которых привёл немолодой уже, но всё ещё крепкий вождь Понтиак, приходившийся дедом тому мальчишке, что так привязался к Шарлю. Вождь был немногим моложе Бьенвиля-старшего, но держался прямо, в глазах горел огонь, а на французском выражался грамотнее многих обедневших дворянчиков из Пуату. Он помнил ещё Кадилляка-губернатора, возможно даже видел, как тот закладывал форт Детруа, и помнил договоры, которые заключались на берегах Великих озёр. Теперь вождь вёл потомков двух знаменитых луизианских губернаторов туда, где ни один из них ещё не бывал.
Картограф из Квебека — молодой, красивый иезуит отец Себастьян, который, несмотря на сан, ругался как каторжник и стрелял из ружья лучше любого солдата. Он привёз с собой новейшие карты, составленные по последним данным, но больше доверял своим глазам и индейским проводникам.
Иезуит ждал их в одной из пирог. Он сидел на корме, положив на колени кожаную сумку с картами, и спокойно курил трубку, глядя на воду. Молодой — лет тридцати, не больше, — но лицо его было обветрено всеми ветрами Вест-Индии, а в глазах читалась та спокойная уверенность, что бывает у людей, прекрасно знающих, что они делают. Сутана на нём сидела не как на священнике — он носил её так же молодцевато, как иные носят охотничью куртку.
— Вы и есть наш картограф? — спросил Шарль, оглядывая священника с сомнением.
— Отец Себастьян, — представился тот сам, спокойно и без тени обиды. — К вашим услугам.
Шарль заметил эфес шпаги, который слегка выступал через боковую прорезь сутаны, и усмехнулся:
— Вы, я смотрю, не только с распятием.
— Конечно, — улыбнулся иезуит. — Господь дал мне руки. Одна держит распятие, вторая защищает ближнего. Вместе же эти руки карты рисуют.
— Говорят, вы знаете индейские языки, — сказал Жан-Луи, протягивая ему руку.
— Восемь, — уточнил отец Себастьян. — Если считать те, на которых можно объяснить, где торговать, где строить и где молиться. Для богословских споров хватит и трёх.
— Восемь? — не поверил Шарль.
— Восемь, — повторил священник. — Мой отец, граф де Монмирай, отправляя меня в Новый Свет, сказал: «Сын мой, ты четвёртый ребёнок. Тебе не достанется ни замка, ни земель, ни титула. Но если ты выучишь языки тех, с кем будешь жить, ты станешь богаче любого графа». Он ошибался в одном: я не стал богаче. Я стал умнее. Образованнее. Научился понимать людей.
Он говорил это без гордости, просто констатируя факт.
— А фехтовать где научились? — спросил Шарль, кивнув на шпагу.
— В Монмирае, — усмехнулся отец Себастьян. — У лучшего учителя, какого мог нанять мой отец. Он говорил, что четвёртый сын должен уметь защищать себя сам. И тут он оказался прав.
Мишель, до этого молча взиравший на картографа, вдруг спросил:
— А вы говорите на языке оттава?
Отец Себастьян посмотрел на мальчика и что-то сказал на языке, которого французы не поняли, но Мишель заулыбался, закивал и ответил той же скороговоркой.
— Он говорит, что я говорю как старый вождь, — перевёл священник. — Это оттого, Мишель, — добавил он уже по-французски, — что меня учил твой отец.
И ещё двое членов экспедиции — молодые испанские негоцианты, братья Фернандес, которые непременно захотели присоединиться к экспедиции, чтобы на месте оценить возможности торговли с индейцами долины Огайо.
Карлосу было тридцать два, Педро — двадцать восемь. Оба в щегольских камзолах из тёмного бархата, треуголках с перьями страуса, при шпагах с серебряными эфесами, с неизменными сигариллос в зубах. На мизинце каждого поблёскивали перстни с тяжёлыми печатками — фамильными, доставшимися от отца, который когда-то первым из их рода рискнул перевезти товары из Веракруса в Новый Орлеан и не прогадал.
Они были из тех испанцев, которых в Мексике называли criollos — рождённые в Новом Свете, но с европейскими корнями. Их дед приплыл из Эстремадуры в конце прошлого века, обосновался в Веракрусе, женился на дочери такого же переселенца и начал торговать. Отец расширил дело, наладил связи с французскими купцами в Луизиане. А Карлос и Педро уже с детства впитали с корабельным воздухом: Новая Франция — это не соперник, это партнёр. И чем крепче будут связи, тем больше золота осядет в их сундуках.
— Синьор де Бьенвиль! — Карлос снял шляпу и отвесил изящный поклон, в котором чувствовалась выучка лучших танцмейстеров Мехико. — Мы очень надеемся, что не окажемся обузой в этом путешествии.
— Вы, кажется, торгуете с Веракрусом, — заметил Жан-Луи. — Зачем вам долина Огайо?
— Затем, — Педро, младший, говорил быстрее и горячее брата, — что там, где строятся новые города, всегда нужны товары. А у нас есть всё: от севильского апельсина до китайского шёлка, от венецианского стекла до перуанского серебра.
— И ещё кое-что, — добавил Карлос, выпуская струйку дыма. — Мы знаем индейцев. Не так, как вы, конечно, но знаем. В Мексике мы торгуем с ацтеками, в Перу — с инками. С любым народом можно договориться, если предлагать ему не рабство, а взаимовыгодную торговлю. Англичане это очень ёмко называют «бизнес»! Наш с братом «бизнес» — знать, что нужно индейцам!
— И что им нужно? — спросил Шарль, с интересом разглядывая испанцев.
— Всё то же, что и нам, — усмехнулся Карлос. — Отличные лошади, хорошие ружья и ножи, прочные топоры, яркие ткани, зеркала, хинин. А ещё — уважение. Индейцы, как и любые люди, хотят, чтобы к ним относились с должным уважением.
Он говорил это так, будто не было двухсот лет войн, резни и рабства, развязанных Испанией в Америке. Но в его голосе слышалась не наивность, а твёрдая уверенность человека, который знает, о чём говорит. Его дед торговал с индейцами честно и нажил состояние. Отец поступал так же и приумножил. И сыновья не собирались менять правила игры.
— В долине Огайо живут шауни и делавары, — сказал Жан-Луи. — Они не любят испанцев.
— Они не любят тех, кто приходит с ружьями и кандалами, — спокойно ответил Карлос. — А мы приходим с товарами. И ещё кое с чем.
Он достал из-за пазухи небольшую шкатулку, открыл. Внутри на бархате лежали три серебряные медали с изображением Девы Марии Гваделупской и несколько десятков маленьких стеклянных флаконов, аккуратно уложенных в войлок.
— Это подарки вождям, — пояснил Карлос. — Медали — чтобы помнили о нас. А это, — он взял один флакон, показал на свет, — это гораздо важнее. В тысячу, в миллион раз важнее! Инокулянты от оспы и кори. Римские миссионеры в Мексике научили нас: если хочешь, чтобы тебя приняли, подари жизнь.
— Вы привиты? — спросил Жан-Луи.
— Все. С тех пор как Филипп V принёс эту науку в Новую Испанию и приказал прививать всех, у нас в Лиме ни один человек не болел. — Карлос перекрестился. — А ведь раньше, — он помрачнел, — раньше эта мерзость косила индейцев как чума в Европе. За одну зиму в Юкатане умерло две трети коренного населения. Индейцы в горах вымирали целыми деревнями. Трупы даже некому было хоронить! Но теперь... теперь всё иначе!
— Говорят, — Педро понизил голос, — англичане на восточном побережье пытались избавиться от индейцев. Они придумали страшную вещь…
— Что именно? — спросил Жан-Луи, чувствуя, что сейчас услышит что-то, о чём в Новом Орлеане говорили только шёпотом.
— При Ганноверах, — Педро оглянулся по сторонам, будто боялся, что кто-то может услышать, хотя вокруг были только свои, — англичане вели колонизацию не так, как мы. Они не строили фортов, не договаривались с вождями, не торговали. Они убивали. Сначала просто — мушкетами, пушками, саблями. Вырезали целые деревни. Мужчин, женщин, детей — всех. Потом поняли, что это дорого. Пули стоят денег, солдаты требуют жалованья.
— И что же они придумали? — Шарль нахмурился, хотя уже догадывался.
— Одеяла, — тихо сказал Карлос. — Одеяла, пропитанные выделениями больных оспой. Дарили их индейцам, когда те приходили торговать. С улыбкой, с подарками, с обещаниями мира. А через неделю в деревне начиналась чёрная смерть.
Он замолчал, и над рекой повисла тишина, в которой слышно было только, как плещется вода о борта пирог.
— В Пенсильвании, — продолжил Педро, — так вымерли целые племена. Делавары, шауни, минго — те, кто раньше дружил с французами, кто не хотел отдавать свои земли. Англичане говорили: «Мы не убиваем вас, это Бог послал на вас болезнь за ваши грехи». А сами привозили новые одеяла, новые платки, новую смерть.
— И никто не остановил их? — спросил Шарль.
— Кто? — горько усмехнулся Карлос. — Их собственные священники благословляли это дело. Говорили, что индейцы — скот, что у них нет души, что их земля принадлежит христианам. А те, кто пытался возражать, быстро замолкали — или умирали.
— Говорят, — добавил Педро, — один квакер в Филадельфии попробовал написать в Лондон правду. Так его через месяц нашли в колодце с перерезанным горлом. А в Лондоне только плечами пожали: «Несчастный случай».
— Хорошо, что Rey Padre, — Карлос перекрестился, — ещё в самом начале своего правления понял: с индейцами надо не воевать, а договариваться. Что дешевле привить всех, чем хоронить. Что выгоднее торговать, чем убивать.
— А когда Стюарты вернулись в Англию, — подхватил Педро, — они сразу запретили эту мерзость. Карл Третий, говорят, пришёл в ярость, когда узнал, что творили его предшественники. Но земля уже была залита кровью. А индейцы всё помнят.
— Помнят, — эхом отозвался Понтиак, сидевший на корме. — Мы помним. Моему брату англичане подарили такое одеяло. Он умер через неделю. А наша мать — через две.
Он говорил спокойно, будто о чём-то обыденном. Но пальцы его, сжимавшие весло, побелели.
— С тех пор, — добавил он, — наши люди не берут подарков от англичан. Даже если те теперь другие. Даже если их король — друг французского короля. Память не умирает.
Карлос достал из-за пазухи маленькую шкатулку, открыл. Внутри на бархате лежало несколько маленьких стеклянных флаконов, аккуратно уложенных в войлок.
— Вот почему мы везём инокулянты, — сказал он, показывая флаконы. — Для того, чтобы люди получили шанс спокойно жить. Северные индейцы тоже должны быть привиты. Надо вернуть их доверие.
— И это сработает? — спросил Жан-Луи.
— В Мексике — сработало, — кивнул Карлос. — Вакцинация идёт уже пять лет. Ацтеки и майя теперь сами приходят к нашим врачам. Знают: белые люди могут спасти их детей. А за спасённых детей, — он усмехнулся, — можно и серебром заплатить, и землёй поделиться, и дочь за твоего сына отдать. Так и живём.
— А в долине Огайо? — спросил Шарль.
— Там, — Карлос посмотрел на вождя оттава, — там пусть люди сами решают. Мы не будем навязывать. Покажем, расскажем. А если вождь захочет — сделаем. Если нет — уйдём с миром. Но помнить нас будут. И к этому вопросу ещё вернутся.
— Помнить будут, — эхом отозвался старый Понтиак. — Мы прекрасно помним, кто приходит с добром, а кто с одеялом.
Он взял флакон, повертел в руках, посмотрел на свет. Внутри плескалась мутноватая жидкость, в которой плавали крошечные пузырьки.
— От этого же не умирают? — уточнил он. — Мой народ давно привит.
— Умирают, — честно ответил Карлос. — Но только если человек уже болен. А здоровых — спасает. Как крест от злого духа.
Вождь кивнул, вернул флакон и взялся за весло.
— Ладно, — сказал он. — Плывём. Посмотрим, что там, в долине. Кто с добром пришёл — тех примут. Кто с одеялами — тот не уйдёт.
Он сказал это так спокойно, что у Жан-Луи мурашки побежали по спине. Но испанцы только переглянулись и кивнули.
— Договорились, — сказал Карлос.
— А не боитесь, что откажутся? — спросил Жан-Луи. — Индейцы — народ осторожный.
— Боимся, — признался Карлос. — Поэтому мы будем говорить очень подробно. Покажем, расскажем. К тому же у нас с собой ещё и пример есть.
Он кивнул на Мишеля, который с любопытством разглядывал флаконы.
— В племени оттава ещё есть не привитые? — спросил он у мальчика.
— Нет, — гордо ответил Мишель. — Все давным-давно. Ещё два года назад. Когда наши старики узнали, что французы могут спасти детей от чёрной смерти, они сами пришли к миссионерам.
— Вот видите, — улыбнулся Карлос. — Если оттава поняли — поймут и другие. А кто не поймёт, тот рано или поздно увидит, что у соседей дети живы, а у них мрут. И сам придёт.
Он убрал флаконы обратно в шкатулку, закрыл крышку и сунул её за пазуху.
— Торговля — это важно, — сказал он, затягиваясь сигариллой. — Но жизнь — дороже. Так нас отец учил. И дед. И теперь мы так своим детям передадим.
Шарль посмотрел на испанцев с новым интересом.
— Что ж, — сказал он, — с таким товаром вас точно примут.
— Примут, — усмехнулся Жан-Луи. — Если не утопим где-нибудь по дороге.
Братья Фернандес переглянулись и рассмеялись.
— Не утопим, — заверил Педро, хлопнув ладонью по борту пироги. — Мы, criollos, на воде родились.
Жан-Луи переглянулся с Шарлем. Испанцы ему нравились — деловые, уверенные, без той надменности, которой часто грешили европейцы, попавшие в Америку.
— Хорошо, — кивнул он. — Берите свои драгоценные товары — мы им только рады. Но предупреждаю: вёсла будут в руках у всех. У нас нет лишних гребцов.
— Мы умеем грести, — усмехнулся Карлос. — В молодости мы с Педро ходили с отцом в Кампече. Там, если не умеешь грести, будешь не торговцем, а кормом для акул.
— А сейчас? — спросил Шарль.
— А сейчас, — Карлос выпустил последнюю струйку дыма и потушил сигариллу за бортом пироги, — сейчас мы собираемся стать богаче. А для этого, месье де Кадилляк, надо иногда пачкать руки.
Они засмеялись и полезли в свою пирогу, легко и ловко, как люди, для которых река была родной стихией.
— Эти двое далеко пойдут, — заметил Шарль, глядя на братьев.
— Или утонут, — усмехнулся Жан-Луи. — Но с ними точно не соскучишься.
— Отец Себастьян, — спросил Шарль, когда они уже отчаливали, — вы с нами надолго?
— Пока карты не составлю, — ответил священник, правя пирогу длинным веслом. — А там видно будет. Может, и останусь в тамошних краях. Господь везде, а здесь особенно.
— Здесь особенно, — усмехнулся Шарль. — Здесь даже индейцы в собор с удовольствием ходят.
— А что в этом плохого? — отец Себастьян поправил на груди крест. — Лучше, чем если бы они в засаде сидели с томагавками.
Плыли на север, против течения, и было тяжело. Пироги, тем не менее, бойко неслись мимо плантаций, где уже зеленели первые всходы сахарного тростника, мимо индейских деревень, где дети выбегали на берег помахать руками, мимо лесов, где вековые дубы и баньяны стояли стеной, уходящей в бесконечность.
— Посмотри, — Шарль показал рукой на западный берег. — Видишь?
Жан-Луи присмотрелся. На пригорке, среди деревьев, белел каменный крест, а рядом — несколько хижин, аккуратных, с черепичными крышами.
— Это что?
— Наша миссия. Святого Людовика. Отец Себастьян её три года назад поставил. Индейцы из племени каскаския приходят туда молиться, а заодно учатся читать и писать. В прошлом году сам вождь привёл свою дочь учить французский. Говорит, что без языка теперь никак. Купцы приходят, торгуют. Жизнь кипит.
— А до этого что здесь было?
— Лес, — улыбнулся Шарль. — И мечты моего прадеда.
Они поравнялись с миссией, и Жан-Луи видел, как индейские женщины с корзинами на головах идут к реке, как краснокожие дети играют с французскими мальчишками в какой-то общей, своей игре, как старый вождь в европейском сюртуке сидит на крыльце и курит трубку.
В этом не было ни унижения, ни гордости. Это была просто жизнь. Та жизнь, которую строили здесь уже которое поколение.
— Знаешь, — сказал Жан-Луи, — я иногда думаю: а что, если бы дед не настоял на своём? Если бы мы, как англичане, пошли войной на индейцев?
— Не знаю, — ответил Шарль. — Но моего прадеда индейцы называли «Отец Детруа». Он там, на севере, построил форт, но не как крепость против местного населения, а как место, где все могут торговать. И они это ценили. Потому и пришли к нам, когда англичане их начали теснить. Потому и приняли французскую корону.
— А английские колонисты, что живут на новых землях, — напомнил Жан-Луи. — Они тоже примут?
— А почему нет? — удивился Шарль. — Они такие же люди. Тоже хотят мира и процветания. А мы им это дадим!
Отец Себастьян, услышавший этот разговор, усмехнулся:
— Месье де Кадилляк, вы опасный оптимист.
— Я потомок авантюриста, — ухмыльнулся Шарль. — Оптимизм — это единственное, что мне от него осталось. А так же фальшивый герб и звучная фамилия.
---
Часть пятая: Дорога на восток
Они шли на восток, через леса, где вековые деревья стояли так близко, что неба не было видно. Оттава-проводники вели их по тропам, известным только им, минуя болота и овраги, пересекая реки вброд там, где вода доходила до пояса.
На привалах у костра старый Понтиак рассказывал о том, как его отец встречался с Кадилляком, когда тот только закладывал Поншартрен дю Детруа. Как они вместе пили бордо и курили трубку мира, договариваясь, что французы не будут строить дома на могилах их предков. Как потом, через много лет, явились англичане с востока и начали отбирать земли у племён, а французы встали на их защиту.
— Мы помним, — говорил вождь. — Мы очень хорошо помним, кто был другом, а кто врагом.
— А теперь англичане — наши союзники, — заметил Жан-Луи.
— Союзники, — саркастически усмехнулся вождь. — Но пусть они останутся там, у моря. А мы останемся здесь, у рек и лесов. Отличный получится союз!
Они шли десять дней. Леса постепенно редели, уступая место холмам и долинам. Воздух становился суше, чище. По ночам у костра братья Фернандес рассказывали о своих путешествиях по Южной Америке, о страшных покинутых городах майя, затерянных в джунглях, о кровавых пирамидах ацтеков, которые, по легендам, забиты серебром, но никто не может их разыскать, о золотых приисках, где чёрные невольники добывают металл для испанских монет. Отец Себастьян конспектировал все эти легенды в свой журнал, рисуя карты и делая заметки о растениях и животных, которые им попадались в пути.
— Вы, испанцы, — спросил он как-то вечером, — вы ещё воюете с индейцами на юге?
— Воевали, — ответил Карлос Фернандес, затягиваясь сигариллой. — Но это было давно — 57 лет назад. Теперь нет. Теперь только торгуем.
— Почему перестали?
— Потому что война — это дорого, — ухмыльнулся Педро. — А торговля — выгодно. И потом, — он понизил голос, — король захотел, чтобы мы поняли, что они не звери. Они такие же люди. Просто другие. А желание короля — всегда закон!
— Это французы нас научили, — добавил Карлос. — Когда ваш старый король посадил на испанский трон своего внука, мы с вами стали союзниками. А союзники делятся не только пушками и солдатами, но и знаниями, концепциями, «бизнесом».
Шарль, услышав это, рассмеялся:
— Вот так! Французы учат испанцев торговать, а испанцы учат французов... чему?
— Просвещённой терпимости, филантропии и всеобщему равенству народов, — серьёзно ответил Карлос. — А ещё всех нас индейцы учат терпению. Это у вас, в Европе, вечно всё надо быстро, бегом, прыжками. А здесь время течёт иначе. Здесь надо уметь ждать.
— И уметь слушать, — добавил Понтиак, подбрасывая дров в костёр. — Вы, белые, много говорите. Мало слушаете. И вообще не умеете и не хотите молчать.
— Я слушаю, — возразил Шарль.
— Ты учишься слушать, — поправил вождь. — Ты — как твой прадед. Он тоже учился. Потому мы и пошли с ним.
На десятый день они вышли к долине Огайо.
Это было место, от которого захватывало дух.
Река, широкая и спокойная, текла среди холмов, поросших лесом. Земля была черна и жирна — при желании и тёплой погоде урожай здесь можно было бы собирать по три раза в год. Леса кишели дичью, в реке рыбы было столько, что её ловили руками. А на противоположном от них берегу, среди деревьев и тотемных столбов, дымили костры индейских деревень — шауни, делавары, минго. Люди в кожаных и меховых одеждах выходили на берег и смотрели на чужаков.
— Вот она, — тихо сказал Шарль. — Земля, о которой мечтал мой прадед.
— И о которой мечтал мой дед, — добавил Жан-Луи.
Они стояли на холме и смотрели вниз, на долину, где ещё не было ни одного европейского дома. Только индейские деревни, только лес, только река, несущая свои воды к Миссисипи, а оттуда — к морю.
— И что теперь? — спросил отец Себастьян, доставая подзорную трубу.
— А теперь, — Жан-Луи достал из заплечной сумки вместительную бутыль бургундского, — выпьем за то, что здесь будет город. Не сейчас. Не завтра. Но будет. Я назову его Луивилль!
Он откупорил бутылку, достал походную чашу, наполнил, сделал глоток и передал Шарлю. Тот отпил и передал отцу Себастьяну. Священник пригубил, перекрестился и отдал чашу вождю.
Понтиак посмотрел в чашу, потом на долину, следом на Жан-Луи и Шарля.
— Вы такие же, как ваши предки, — сказал он. — Смотрите далеко вперёд, а не по сторонам. Может быть, это и хорошо.
Он осушил чашу до дна, крякнул и вернул посудину Бьенвилю.
— А теперь идёмте знакомиться с соседями. Шауни уже знают, что вы здесь. Ждут.
— Подождите! — возмутились братья Фернандес. — А нам вина?!
---
Часть шестая: Совет у костра
Совет вождей проходил у большого костра, на берегу Огайо.
Собрались шауни, делавары, минго, даже несколько представителей пуританских семей, что не ушли на восток, когда их земли отошли французам. Теперь они сидели рядом с индейцами и смотрели на Бьенвиля с надеждой и опаской.
Старый вождь шауни поднялся первым. Ему было, наверное, лет восемьдесят, но на ногах держался он крепко, а глаза его, чёрные и глубокие, смотрели на мир с мудростью, которую не дают ни годы, ни войны.
— Мы знаем, — сказал он на ломаном французском, — что король французов купил эти земли у короля англичан. Мы знаем, что теперь вы здесь хозяева. Но мы живём здесь. Наши отцы похоронены здесь. Наши дети рождаются здесь. Что вы скажете нам?
Жан-Луи встал.
Он говорил негромко, но так, что слышали все. Он говорил на том, слегка упрощённом французском, который понимали индейцы — без сложных слов, без абстрактных понятий и без длинных обещаний, которые нельзя выполнить.
— Я скажу то, что мой дед сказал вождю чокто пятьдесят лет назад. Мы не будем строить дома на ваших могилах. Мы будем строить их рядом. С вашими домами. И будем жить как соседи.
Он сделал паузу.
— Король Франции — теперь и ваш король. Он великий вождь. Он защитит вас. Он даст вам право жить на вашей земле, торговать, молиться своим богам. Никто не отнимет у вас вашу землю. Ни англичане, ни испанцы, ни мы. Это слово Франции.
Вожди переглянулись.
— А как же англичане, которые придут сюда? — спросил молодой воин из племени делаваров. — Они будут отнимать?
— Англичане, — Шарль поднялся, — теперь тоже подданные короля Франции. Те, кто придут сюда, будут жить по нашим законам. А наши законы говорят: земля принадлежит тому, кто на ней живёт. Если вы живёте здесь — это ваша земля. Если кто-то придёт и захочет отнять — он будет иметь дело с нами.
— А если вы сами захотите отнять? — спросил старый шауни. — Кто тогда будет иметь дело с вами?
Жан-Луи посмотрел ему в глаза.
— Тогда, — сказал он, — пусть Господь рассудит нас. Но я верю, что до этого не дойдёт. Потому что мы уже сто лет живём рядом. Потому что наши мужчины женились на ваших женщинах. Потому что ваши дети учатся в наших школах. Потому что мы — добрые соседи. А соседи не воюют. Соседи торгуют. И совместно защищаются от врагов. Посмотрите, как живут на испанских землях — мы будем жить так же! Мы будем жить лучше!
Старый шауни долго молчал. Потом кивнул:
— Хорошие слова. Посмотрим, будут ли хорошие дела.
— Будут, — твёрдо пообещал Бьенвиль. — Я отвечаю за это.
Вожди заговорили между собой. Шёпот, быстрые взгляды, сдержанные жесты. Понтиак, слушая их, переводил французам: спорят, соглашаются, сомневаются.
Наконец старый шауни поднял руку, и все замолчали.
— Мы согласны, — сказал он. — Пусть будет так. Но мы хотим, чтобы вы поставили здесь свои дома. Рядом с нами. Чтобы мы видели: вы не уйдёте. Вы останетесь.
— Поставим, — пообещал Жан-Луи. — Этой же осенью.
Люди вокруг костра возбуждённо зашумели.
Когда шум утих и вожди начали подниматься, чтобы разойтись, со своего места поднялся высокий человек в простом чёрном кафтане, без парика, с лицом, обветренным и загорелым так, что в нём трудно было узнать европейца. Он стоял чуть поодаль от костра, среди тех, кто до этого молчал, но внимательно слушал.
— Господа вожди, — сказал он по-французски с сильным акцентом, но твёрдо и отчётливо. — Позвольте и нам сказать слово.
Вожди переглянулись. Старый шауни, помедлив, кивнул.
Человек вышел в круг света.
— Меня зовут Джон Тёрнер, — сказал он. — Я прибыл сюда из Йорка двадцать лет назад. Мои дети родились здесь, на этих берегах. Я похоронил здесь жену. Я не знаю другой земли.
Он обвёл взглядом собравшихся.
— Когда король Карл продал эти земли королю Людовику, многие из моих соседей ушли. Они побросали дома, поля, всё, что нажили. Они сказали: «Мы не хотим жить под властью французов». А я остался.
— Почему? — спросил старый шауни.
— Потому что, — Тёрнер помолчал, — когда я пришёл сюда, ваш народ мог меня убить. Но не убил. Мне сказали: «Ты пришёл жить. Живи». Я построил своими руками дом. Шауни научили меня охотиться, ловить рыбу, растить кукурузу. Моя жена была из племени делаваров. Она научила меня своему языку. Языку моих детей.
Он замолчал, сглотнул.
— Король Георг, которому я когда-то служил, никогда не был в Америке. Он не знал, как меня зовут. Он не знал, живы мои дети или умерли. Да ему и не было до этого дела. Ему нужна была только земля для колоний. Английский король никогда мне не помогал, а представители французской администрации уже через неделю после своего появления выдали мне приличные деньги. И они сказали: оставайтесь. Живите. Мы будем добрыми соседями. Не хотите — уезжайте. Этих денег хватит на переезд.
— И ты остался? — спросил молодой воин из племени делаваров.
— Я остался, — кивнул Тёрнер. — И не я один. Нас здесь несколько семей. Мы не хотим уходить. Мы хотим жить на земле, где родились наши дети. И мы готовы принять короля Франции, если он оставит нам эту землю. Если он позволит нам жить по-своему, молиться по-своему и быть с ним и с вами в мире.
Он посмотрел на Жан-Луи.
— Месье де Бьенвиль, вы сказали вождям, что мы теперь все — подданные одного короля. Это правда?
— Правда, — ответил Жан-Луи. — Король Людовик не отнимает землю у тех, кто на ней живёт. Он даёт вам право остаться, если вы примете его власть. Если будете платить налоги, как платят все. Если не будете поднимать оружие против него.
— Мы не поднимем, — сказал Тёрнер. — Нам не нужна война. Нам нужен покой и право молиться в своих церквях.
Он повернулся к вождям.
— Мы, англичане, которые остались, хотим сказать вам, братья: мы не враги. Мы такие же, как вы. Мы хотим растить детей, пахать землю, торговать. Мы не хотим отнимать у вас леса и реки. Они общие. Как и эта земля. Её хватит на всех.
Старый шауни долго смотрел на него. Потом перевёл взгляд на Жан-Луи, на Шарля, на старого Понтиака.
— Что скажешь, Понтиак? — спросил он.
Понтиак поднялся медленно, опираясь на посох, но голос его был твёрд:
— Я помню, как вымирали делавары. Их реки пахли кровью, их дети умирали от болезней, которые принесли белые люди. А потом пришли французы. Они сказали: «Давайте лечить». И мы вылечили детей. Они сказали: «Давайте торговать». И мы стали торговать. Они сказали: «Давайте строить рядом». И мы согласились.
Он помолчал.
— Теперь эти люди, — он кивнул на Тёрнера, — говорят, что они остаются. Что они хотят жить с нами. Что они такие же, как мы.
Он усмехнулся.
— Я не знаю, такие же они, как мы. Но я знаю, что они не враги. Враги уходят. Враги сжигают дома, отравляют реки, дарят одеяла, от которых умирают дети. А эти остаются. И просят мира. Я говорю: пусть остаются.
Он сел.
Вожди снова заговорили между собой. Тёрнер стоял неподвижно, и только пальцы его, крепко сжимавшие край кафтана, выдавали волнение.
Наконец старый шауни поднял руку.
— Все согласны, — сказал он. — Пусть эти люди остаются. Они не враги. Они — соседи. Как французы. Как мы.
Он повернулся к Тёрнеру.
— Ты останешься. Твои дети останутся. Но помни: эта земля — не твоя. Она наша общая. Ты не продашь её. Ты не отдашь её. Ты будешь жить на ней, пока живёшь. И твои дети будут жить, пока помнят, чья это земля.
— Будут помнить, — тихо сказал Тёрнер.
Он поклонился вождям, потом Жан-Луи и Шарлю, и отошёл назад, к своим. Англичане, стоявшие до этого в тени, зашевелились, заговорили. Кто-то обнял его за плечи, кто-то просто молча кивнул.
Жан-Луи смотрел на них и думал: вот оно. То, ради чего затевалась эта экспедиция. Не просто договориться с индейцами. Не просто построить форт. Заложить новый город. А сделать так, чтобы все, кто живёт на этой земле, могли жить и дальше. Вместе. Не убивая друг друга.
---
Часть седьмая: Возвращение
Обратный путь был легче — плыли по течению, на пирогах, гружённых мехами, мёдом, сушёным мясом и образцами земли и растений, которые взяли в долине.
Кадилляк сидел на корме, правил веслом и напевал старую канадскую песню. Отец Себастьян рисовал карту, то и дело вступая в спор с вождём о названиях рек и гор. Мишель спал на мешках с пушниной, укрытый чьим-то плащом.
Братья Фернандес подсчитывали будущие барыши.
— Если здесь построить город, — рассуждал Карлос, — торговля пойдёт такая, что Новый Орлеан покажется деревней. Меха, лес, табак, пушнина. А если провести дорогу к Великим озёрам...
— Дорогу, — усмехнулся Педро. — Ты сначала реку освой. Миссисипи — это артерия. А Огайо — её начало. Всё, что идёт по Огайо, придёт в Новый Орлеан. А из Нового Орлеана — в Европу.
— Вы уже всё подсчитали? — спросил Бьенвиль.
— Прикинули, — ухмыльнулся Карлос. — Надо ждать теперь, когда вы начнёте строить.
— Скоро, — пообещал Жан-Луи. — Как говорил Людовик Великий: обещал — делай.
Плыли мимо лесов, мимо миссий, мимо индейских деревень. Всё здесь было уже знакомым и родным — и в то же время совершенно новым, потому что теперь эти земли принадлежали Франции, и они, французы, были здесь хозяевами.
— Знаешь, — сказал Шарль, когда они уже приближались к Новому Орлеану, — я думал, что мой прадед построил Детруа и этого более чем довольно. А теперь я понимаю: он только начал. Мы продолжим.
— Продолжим, — согласился Жан-Луи. — И наши дети продолжат. И внуки.
— Ты веришь, что это будет длиться вечно?
— Ничто не длится вечно, — ответил Бьенвиль. — Но то, что мы построим, будет стоять долго. Достаточно долго.
---
Часть восьмая: Весна
В Новый Орлеан они вернулись к началу апреля.
Город встречал их празднично — на набережной собралась толпа, играла музыка, качались на волнах корабли, пришедшие из Европы и Канады.
— Месье де Бьенвиль! — крикнул кто-то с причала. — Месье де Кадилляк! С возвращением!
Их встречали как героев. Губернатор Керльер, грузный, краснолицый, в расшитом золотом мундире, стоял на берегу и натужно улыбался.
— Ну, — спросил он, когда Жан-Луи ступил на причал, — что скажете?
— Земля хороша, роскошна! — развёл руками Жан-Луи. — Леса, пастбища, реки. Можно строить.
— А индейцы?
— Индейцы — наши друзья. Вожди согласны на совместное проживание. Мы обещали защиту.
— Обещали — значит, сделаем, — кивнул Керльер. — Король прислал указ. В долине Огайо будет построен форт. И город. Вы, месье де Бьенвиль, назначаетесь комендантом.
Жан-Луи открыл было рот, но губернатор поднял руку:
— Не спорьте. Вы были там. Вы знаете землю. Вы знаете людей, а люди знают вас. Так кому же, как не вам?
Молодой Кадилляк хлопнул друга по плечу:
— Поздравляю, господин комендант. Теперь у тебя есть своя крепость.
— И своя земля, — добавил Керльер. — Король жалует вам и месье де Кадилляку земли в долине. По пять тысяч арпанов каждому. Строитесь.
— Пять тысяч? — изумился Шарль. — Это же целая провинция!
— Это будущее, — усмехнулся губернатор. — Пользуйтесь.
— А вы, господа, — он повернулся к братьям Фернандес, — не хотите ли присоединиться? Торговля в долине Огайо будет развиваться быстро. Испанские товары там очень нужны.
— Мы подумаем, — улыбнулся Карлос. — Но, кажется, мы уже решили.
Отец Себастьян, стоявший чуть поодаль, загадочно улыбался.
— Губернатор, — сказал он, поднимая сумку со свитками. — Я составил карты всего пути. Здесь — Миссисипи. Здесь — Огайо. Здесь — земли, которые мы прошли. Всё это теперь ваше.
Керльер посмотрел на него и покачал головой:
— Падре, вы не картограф. Вы художник.
— Господь дал мне глаза, — скромно ответил священник. — Я только смотрю и запоминаю.
---
Часть девятая: Письмо в Париж
В тот же вечер Жан-Луи сел писать письмо в Париж.
Он сидел за столом в доме, который построил его дед, и смотрел в окно на Миссисипи. Река равнодушно катила свои воды к морю, неся с собой ил, рыбу, брёвна, лодки, аллигаторов — и надежды.
«Дорогой дед,
Я побывал в долине. Земля хороша. Индейцы ждут нас. Мы построим там город — может быть, такой же, как Новый Орлеан, а может быть, и больше. Я назову его Луивилль. Король уже назначил меня комендантом. Шарль в награду получил земли. Я, кстати, тоже.
Мы оба знаем, что это не наша заслуга — это заслуга тех, кто был до нас. Вы и Кадилляк построили Новую Францию. А мы просто идём по вашему следу.
Здесь, в Новом Орлеане, сейчас весна. Всё цветёт и благоухает. Город растёт. На Оружейной площади можно встретить человека любой нации Европы, Вест-Индии и обеих Америк! Новый Вавилон растёт и процветает! Мы покупаем, продаём, строим. Здесь никто никого не делит на своих и чужих. Здесь все — свои.
Ты построил город на болоте. Как император Пётр когда-то построил Петербург. Пётр сделал его столицей Новой России. А мы сделаем Новый Орлеан столицей Америки.
Не болей. Приезжай. Ты должен увидеть, как разросся твой город. Должен услышать колокола Луивилля!
Обнимаю тебя, твой внук
Жан-Луи»
Он растопил сургуч и запечатал конверт, потом поднялся из-за стола и вышел на балкон.
Внизу шумел город. Пьяные канадцы и русские, обнявшись, пели песни, где-то играла лютня, ацтекские дети бегали по набережной, а их родители раскладывали на прилавке плоды какао на утренний базар. Торговцы из страны инков уже свернули свой шатёр и ушли на корабль, завтра они отплывают обратно в Лиму, везя с собой французские вина, английское сукно и слухи о том, что Новая Франция становится великой державой.
Над всем этим возвышался шпиль собора Святого Людовика — того самого, что заложил его дед почти сорок лет назад.
Под балконом появился Шарль и начал энергично махать ему рукой.
— Бросай созерцать красоты! Идём пить! За Новую Францию! Фернандесы проставляются.
— Иду! — крикнул Жан-Луи.
Он спустился вниз, и они неспешно пошли по набережной — двое потомков тех, кто когда-то потом и кровью с нуля строил эту страну. За ними, по пятам, семенил Мишель, сжимая в руке деревянную шпагу, которую ему в путешествии выстругал Шарль. Он салютовал ею всем встречным прохожим. Те улыбались и кивали ему.
— Я тоже построю город! — кричал мальчик. — Огромный! Как Рим! Там будут самые высокие в мире дома! Сто этажей!
— Построишь, — смеялся Шарль. — Обязательно построишь. Но сначала съезди-ка в Рим, поучись.
Над Миссисипи вставала луна, огромная, жёлтая, и река катила свои весенние воды к морю, неся с собою ароматы цветов, а также мечты и надежды тех, кто шёл на запад, кто строил города, кто верил в эту благословенную Богом землю.
Новая Франция была молода. И у неё было будущее.
---
Конец двадцать второй главы
Глава 23
Глава двадцать третья
Удар Дамьена.
5 мая 1757 года. Мраморный Трианон
---
Часть первая: Сумерки
Вокруг Трианона догорал прекрасный день.
Майское солнце уже скрылось за деревьями, оставив небо в бледно-лиловых тонах, которые медленно, нехотя уступали место сумеркам. В залах дворца зажигались люстры, и их жёлтый свет, струящийся из окон, ложился на дорожки парка, на статуи, замершие в вечерней тишине, на карету, которая ждала у крыльца уже битый час. Было тихо. Так тихо, что слышно было, как потрескивают свечи в канделябрах, да где-то далеко, за Большим каналом, кричит ночная птица.
В малой гостиной, где пахло липовым мёдом и лавандовыми саше, в глубоком кресле у камина сидел король Франции. Напротив него, в уютном кресле поменьше, укутанная в мягкую шаль, сидела его дочь Генриетта-Анна. Она была бледна — простуда, подхваченная неделю назад, ещё не отпустила её окончательно, — но глаза уже смотрели ясно, а улыбка, которой она встретила отца, была тёплой и живой.
Людовик приехал узнать, как продвигается выздоровление, и вручить свежий мёд, которым Елизавета лечила половину семейных недомоганий. Приехал без церемоний, без свиты — только дофин сопровождал его, да и тот остался ждать в биллиардной, оставив отца и сестру наедине.
— Тебе лучше, — сказал король, глядя на дочь. Это был не вопрос — утверждение, в котором звучала и надежда, и облегчение.
— Лучше, — кивнула Генриетта. — Думаю, через несколько дней я смогу ехать.
Людовик знал, о чём она говорит. Скоро дочери предстояло отправиться в Лондон — к жениху, к новой жизни, к дождливой чужой стране, где ей предстояло стать королевой. Он не хотел отпускать её, но знал: так надо. Для королевства. Для династии. Для неё самой.
— Успеешь, — отмахнулся он. — В Лондон надо ехать полностью здоровой. Не хватало ещё, чтобы Стюарты решили, что мы отправляем к ним сопливых принцесс.
Людовик улыбнулся, но улыбка вышла грустной. Принцесса это заметила.
— Вы грустны, папа, — сказала она тихо. — Вас что-то тревожит? О чём ваши мысли?
Король посмотрел на неё долгим отеческим взглядом. В этом взгляде было столько тепла, столько нежности, что у Генриетты сжалось сердце.
— Ты, наверное, сильно удивишься, но сегодня я весь день думаю о затмении, — задумчиво проговорил он. — О том, которое я видел в детстве…
— Расскажите, — подалась к отцу принцесса.
---
Часть вторая: Затмение
Людовик откашлялся.
— Мне было двенадцать, — начал он. — Воспитатели торжественно заявили: «Ваше величество, сегодня вы узрите то, что видел отнюдь не каждый король Франции». И потащили меня в парк. Там уже стояли подзорные трубы, столик с закопчёнными стёклами, какие-то учёные мужи в париках, эти два дурака — принцы Конде и Конти — и вечно злая на весь мир герцогиня Орлеанская. Ну а над всем этим — солнце. Яркое, жаркое, ослепительное солнце в синем безоблачном небе.
Он замолчал, глядя в огонь.
— Герцогиня вручила мне закопчённое стекло и велела смотреть на солнце. Мне не хотелось, но я всегда боялся эту фурию. Я взял стекло и стал смотреть. Все остальные так же взяли по стеклу. Сначала ничего не происходило, и я не мог понять: чего я теряю время на это скучнейшее занятие?! А потом солнце вдруг начало меркнуть.
Генриетта слушала, не перебивая.
— Сначала краешек — маленький чёрный ободок. Я спросил: что это? Оказывается, это была луна. Точнее, её тень. Она наползала на солнце медленно, неотвратимо, как... — он запнулся, подбирая слово. — Как судьба…
Король вдруг поёжился.
— Свет тускнел. Принц Конде, по обыкновению, нёс какую-то ахинею. Жара внезапно спала. Птицы замолчали. Представляешь — я не слышал ни одной птицы. И вдруг над нами пролетела сова. Она закричала, и герцогиня Орлеанская выронила стекло и перекрестилась.
Людовик повернулся к дочери, и в глазах его Генриетта увидела что-то такое, чего никогда не замечала раньше. Страх… Старый, детский, давно забытый, но живущий где-то в самой глубине.
— Вам было страшно? — спросила принцесса.
— Я не совсем понимал, что происходит , — ответил ей отец. — Я думал, что наступил конец света. Что солнце гаснет навсегда. Пьяный Конти подвывал на разные голоса, пытаясь напугать герцогиню. Учёные мужи спорили о каких-то расчётах, о том, что скоро начнётся какой-то пик, но я не слушал. Я смотрел на небо и видел, как умирает наше светило…
Вскоре луна закрыла солнце почти полностью, оставив только тонкий светящийся серп. И потом вдруг — тьма. Чёрный диск, окружённый серебряным ореолом. Я в ужасе смотрел на него и думал: это конец. Солнце больше не вернётся. Оно ушло навсегда, и теперь мы будем жить в холоде и тьме.
— Вы заплакали? — тихо спросила Генриетта.
— Нет, — ответил он. — Я замер. Весь сжался. Почти не мог дышать... Я смотрел на чёрное солнце и ждал конца. А вокруг шумели, смеялись, спорили взрослые, и я никак не мог взять в толк: почему их это не ужасает?!
А потом вдруг солнце вернулось. Сначала тонкий луч, потом больше, ещё больше — и вот уже оно снова сияло, как ни в чём не бывало. И вот тогда я заплакал. От облегчения. И от осознания того, что понял: свет может уйти. Навсегда. Безвозвратно. И это страшнее всего.
Людовик усмехнулся, но усмешка вышла горькой.
— Я запомнил это на всю жизнь: чёрное солнце. И тьму, пожравшую свет.
Принцесса молчала, боясь нарушить тишину, которая повисла в комнате. Она смотрела на отца и пыталась представить его мальчиком — маленьким, заплаканным, испуганным, стоящим посреди дворцового парка и с ужасом глядящим на исчезающее светило. Сердце её сжалось.
— А потом? — спросила она. — Что было потом?
— А потом я вырос, — глаза отца странно блеснули. — И понял, что это я. Я и есть чёрное солнце…
---
Часть третья: Признание
Он замолчал. В возникшей тишине часы пробили четверть. Потом отец заговорил снова — тихо, словно обращался не к ней, а к себе самому:
— Мне стало ясно, что это я и есть та тень, которая пожирает свет, оставленный моим прадедом.
— Папа... — начала Генриетта, но он поднял руку, останавливая её.
— Король-Солнце. Величайший. Могучий. Единственный. Он построил Версаль, он заставил дрожать всю Европу, он правил семьдесят два года. А я? Я не строил дворцов. Я не вёл армий к победам. Я просто... был. Существовал. Вяло прожигал свою жизнь и его наследие. Являлся бездарным наследником, которому досталось всё готовое…
— Вы не тень, папа, — сказала Генриетта. Голос её дрожал. — Вы — великий король. Реформатор. Человек, изменивший страну!
— Окончательно убедился, что я — затмение после сияющей эпохи, — продолжал Людовик, словно не слыша. — Пятно, которое покрыло солнце. Тьма, которая пришла, потому что прежний свет угас. Я боялся, что история назовёт меня «Людовиком Ничтожнейшим, который был после». Что моё правление — лишь тень, брошенная на прадеда. Что я даже недостоин этого имени.
Генриетта подалась вперёд и схватила отца за руку.
— Это неправда, — сказала она горячо. — Вы — Людовик Возлюбленный. Вас обожает вся Франция. Вы спасли сотни тысяч людей от оспы, от кори. Вы подарили всем нам жизнь!
Людовик посмотрел на неё долгим, странным взглядом. А потом вдруг улыбнулся. Весело и задорно, как умел только он.
— А потом, — сказал он, и голос его изменился, стал глубже и твёрже, — я привил мой народ. И дети перестали умирать.
Он посмотрел на дочь.
— Ты вряд ли помнишь. Ты была слишком маленькой. Но я-то помню слишком хорошо. Города, где вымирали целые кварталы. Деревни, где не оставалось ни одного ребёнка. Я помню, как хоронили моего сына, твоего старшего брата. Это была оспа. Я знаю. Как хоронили твоего деда, мою мать, моего брата. Корь забрала всех, и никто не мог ей помешать.
Он провёл рукой по лицу.
— А потом твоя мать привела графа Брюса. И всё изменилось. Люди перестали умирать и стали надеяться. Они приносили своих детей к врачам, они крестились, они плакали от страха, но приносили. А потом они видели, что дети здоровы, что они живы. И назвали меня Возлюбленным. Не за победы. Не за дворцы. За то, что я дал им жизнь.
Он хихикнул — радостно, почти по-детски.
— Я тогда я понял: пусть я не солнце. Я не сиял, как прадед. Но я согрел и накормил страну. А главное — дал ей жизнь. И для меня этого довольно.
Генриетта смотрела на отца и чувствовала, как слёзы текут по её щекам.
Она вспомнила себя маленькой — лет трёх, наверное. Испуганной, закутанной в огромный шерстяной платок, что видны были только огромные глаза, в которых застыл страх. Ей должны были ввести инокулянт. Все при дворе шептались, что это больно, что это страшно, что дети кричат. И она боялась. Так боялась, что спряталась в самом дальнем углу Салона Марса, забившись под стол и тихо плакала там, обхватив колени руками.
Отец нашёл её. Конечно, нашёл. Он всегда её находил.
Он не ругал, не уговаривал, не стыдил. Он просто сел рядом на пол, залез под стол — большой, неповоротливый в своих парчовых одеждах и съехавшем на затылок парике — и взял её за руку.
— Не бойся, жемчужинка моя, — ласково пропел он. — Я с тобой. Я всегда буду с тобой.
И она перестала дрожать. Потому что, когда отец держал её за руку, никакая боль, никакой страх не могли до неё добраться. Он был сильнее всех. Он был её защитой, её крепостью, её светом…
— Ты не тень, папа, — сказала Генриетта, и голос её дрогнул. — Ты — тот, кто вернул свет.
Людовик посмотрел на неё долгим взглядом.
— Может быть, — сказал он. — А может быть, я наконец-то перестал бояться тьмы.
---
Часть четвёртая: Прощание
Король поднялся. Движение было замедленным, неохотным, словно ему не хотелось уходить из этой комнаты, из этого вечера, от своей дочери, которая смотрела на него с такой любовью.
— Мне пора, — сказал он. — Карета ждёт.
Генриетта тоже встала. Шаль соскользнула с плеч, но она не заметила.
— Я провожу вас, папа.
— Не нужно, ты ещё слаба.
— Я уже здорова.
Он не стал спорить. Взял её под руку, и они вышли в коридор, где их ждал Луи-Пьер — молодцеватый, красивый, с улыбающимся лицом, в котором угадывались черты отца.
— Отец, — поклонился он. — Карета ждёт.
— Хорошо, — кивнул Людовик.
У парадной лестницы он остановился, повернулся к дочери.
— Когда ты уедешь в Лондон, — сказал он, — я буду очень скучать.
— Я тоже, папа.
— Ты будешь хорошей королевой, — сказал он. — Сильной, как твоя мать, но менее мягкой. А ещё ты умеешь слушать. Это важнее, чем уметь приказывать.
Он поцеловал её в лоб. Потом ещё раз — в щёку. Потом заглянул в глаза.
— Выздоравливай, дочка. Иди к камину. Тут сквозняк.
Генриетта обняла его, прижалась к груди, услышала, как бьётся его великодушное, доброе сердце.
— Я боюсь, папа, — прошептала она. — Боюсь уезжать. Боюсь оставлять вас.
— Глупости, — сказал он, гладя её по волосам. — Ты должна смотреть только вперёд и смело отправиться навстречу судьбе. А я всегда буду с тобой. Слышишь? Всегда.
Она подняла голову, посмотрела в его глаза.
— Вы обещаете?
— Обещаю.
Он поцеловал её ещё раз.
— Будьте осторожны, папа, — сказала она.
Он усмехнулся.
— Я король Франции. Со мной ничего не случится.
Он отпустил её руку, повернулся к лестнице и стал спускаться. Генриетта хотела сказать ещё что-то, но слова застряли в горле. Она смотрела ему вслед, и вдруг ей показалось, что фигура отца стала какой-то... другой. Более хрупкой, более уязвимой.
— Сир! — окликнула она.
Он обернулся.
— Я люблю вас, — сказала она. — Очень-очень.
Он улыбнулся — той самой улыбкой, которая всегда согревала её.
— Я тоже тебя люблю, дочка. Ты — моя драгоценность.
Людовик спустился в вестибюль и вышел во двор. Луи-Пьер поспешил следом.
---
Часть пятая: Двор Трианона
Сумерки сгустились, но ещё не стали ночью. Небо на западе, там, где скрылось солнце, горело тёмным золотом, переходящим в лиловое, а на востоке уже проступали первые звёзды. Было тихо. Так тихо, что Людовик, идя по двору, слышал, как хрустит пальцами кучер.
Карета ждала за воротами. Лакеи замерли, готовые открыть дверцу. Телохранители стояли в две шеренги от ворот до кареты, как того требовал этикет. Дофин и маршал Ришельё ждали у первой ступени.
Подойдя к колоннаде, Людовик на мгновение остановился. Посмотрел на небо — тёмное, почти синее, с едва заметным диском луны. Вспомнил свой рассказ о затмении. Птиц не было слышно. Ветер стих. И странная тишина опустилась на внутренний двор Трианона.
Внезапно он почувствовал это. Что-то было не так… Что-то, чему он не мог дать названия. Тишина. Слишком глубокая. Слишком... пустая.
Он медлил. Смотрел на сына, на маршала, на лакеев, замерших у кареты. Всё было как всегда. И в то же время — что-то было не так.
Он сделал шаг вперёд.
И в этот момент из тени перистиля вырвался человек.
---
Часть шестая: Удар
Никто не успел среагировать. Телохранители, стоявшие в шеренгах, заметили движение слишком поздно. Невысокая фигура в потрёпанном сюртуке проскочила между ними с ловкостью, которой никто от неё не ждал.
— К оружию! — неуверенно воскликнул кто-то. — Держите!
Людовик увидел его в последний момент — невыразительное лицо, всклокоченные волосы, горящие глаза, руку, выброшенную вперёд. Увидел — и не успел ничего сделать.
Удар был мгновенным, хирургически точным, почти незаметным. Перочинный нож, отточенный как бритва, вошёл в шею — туда, где под тонкой кожей бьётся жизнь.
Король не сразу понял. Он почувствовал удар, почувствовал резкую, жгучую боль — и удивился. А потом рука, машинально метнувшаяся к шее, намокла в чём-то горячем, стала липкой, и он увидел кровь.
Кровь, фонтаном заливавшая кружевное жабо рубашки, текла на гравий, хлестала на камзол, на лицо, на руки, которые безуспешно пытались зажать шею.
Он успел повернуться. Успел увидеть лицо сына — белое, как снег, перекошенное ужасом. Успел увидеть, как бравый маршал Ришельё несётся к нему, как хватают человека в потрёпанной одежде, как его валят на землю, как неразборчиво что-то кричат…
А потом он узрел: чёрное солнце, то самое, которое ему показывали в детстве. Оно сияло, заполнив собою всё ночное небо. Его тьма слепила глаза, проникая в разум и душу. С трудом не давая векам закрыться, Людовик смотрел на гигантский чёрный диск над головой, а потом ноги подкосились, и он повалился навзничь, успев прошептать короткое: «Тьма-а-а…»
Маршал Ришельё подхватил своего государя. Король был тяжёлым, просто-таки неподъёмным в этот момент, но старый вояка держал, не отпуская, прижимал руку к шее, отчаянно пытаясь удержать ту жизнь, которая так быстро утекала сквозь его пальцы вместе с кровью.
Луи-Пьер подбежал, вцепился в руку отца, что-то кричал — Людовик не слышал. Он видел только лица. И небо. И огромный, сияющий шар чёрного солнца.
Он попытался сказать что-то. Губы медленно шевелились, но не было ни звука. Только взгляд — ясный, живой, последний — скользнул по лицам, по небу, по окнам Трианона, где за стеклом мелькнула бегущая тень.
Он видел её. Он знал, что она там. Король захрипел, дёрнулся.
И умер.
---
Часть седьмая: Крик
Генриетта услышала крики, когда уже зашла в свои покои.
Сначала она не поняла, что случилось. Шум, топот, ржанье, чьи-то голоса, крик «К оружию!» — всё это слилось в один сплошной гул, от которого у неё замерло сердце.
Она замерла у камина, вцепившись в спинку кресла. Что-то словно толкнуло её в грудь — не страх, не любопытство, а холодное, ледяное понимание: там, внизу, во дворе, случилось что-то необратимое.
Она развернулась и побежала.
Она бежала по коридору, по лестнице, по вестибюлю, не чувствуя ни лихорадки, ни боли, ни усталости, которая ещё утром сковывала тело. Она неслась, а внутри что-то кричало громко, пронзительно, захлёбываясь: там!.. там!.. скорее!..
Она выскочила во двор и увидела.
Среди колонн перистиля, у самых ворот, замерли люди. Они стояли плотной, неестественно неподвижной группой — гвардейцы, лакеи, какие-то придворные из свиты короля. Никто не двигался. Никто не говорил. Только факелы в чьих-то руках дрожали и бросали на мраморные плиты длинные, пляшущие тени.
А в середине этой застывшей толпы, на руках у маршала Ришельё и дофина, она увидела отца.
Маршал, старый и верный вояка, видавший смерть сотни раз, обнимал короля за плечи, прижимая к себе, словно ещё пытаясь удержать ту жизнь, которая уже ушла. Дофин поддерживал ноги — голова же безвольно запрокинулась назад, на грудь маршала, и в свете факелов было видно лицо Людовика: спокойное, неестественно белое, с открытыми глазами, смотревшими в чёрное небо.
Чья-то рука, заботливая, аккуратная и упёртая в своей бессмысленности, пыталась стереть с этого лица кровь.
Генриетта замерла.
Она не поверила. Не могла поверить. Ей казалось, что это сон. Что сейчас она откроет глаза в своей постели, и всё будет как прежде: утро, завтрак, письмо от Чарльза, отец, который зайдёт осведомиться о здоровье.
Но сон не кончался.
И тогда она закричала…
Это был не крик. Это был вопль — дикий, раздирающий горло, пробивающий тишину, ударяющий в колонны перистиля, заставляющий людей в ужасе откатываться от неё.
Несшие тело замерли на месте, замороженные этим криком. Они не успели даже опустить короля — Генриетта уже была рядом. Принцесса вцепилась в отца, обхватила его голову руками, прижалась щекой к мёртвому лицу, не замечая, что мешает, не слыша, как брат что-то говорит, пытаясь удержать ношу.
— Папа, папа…
Она гладила его лицо. Её пальцы скользили по холодной коже, по открытым глазам, по губам, которые ещё час назад улыбались ей. Она трогала его волосы, его лоб, его щёки, словно хотела убедиться, что это он, что это правда, что это не кошмар.
— Не уходи, — шептала она. — Ты обещал. Ты сказал, что с тобой ничего не случится. Ты обещал!
Маршал замер. Он боялся уронить тело, но в то же время не мог отнять у дочери последние мгновения с отцом. Ришельё стоял неподвижно, словно окаменев, и только взгляд его, устремлённый на Генриетту, выдавал глубочайшую боль.
Луи-Пьер смотрел на сестру. На её лицо, искажённое горем. На её пальцы, судорожно гладящие отцовские щёки. На то, как она прижимается к нему, будто может вернуть его силой своей любви.
Кровь была везде. На отце. На руках дофина. На платье Генриетты. На мундире маршала. Она пропитала кружева, въелась в швы, застыла на мраморных плитах под ногами. И эта кровь, ещё тёплая, ещё живая, казалась единственным, что связывало их всех с тем, кто уже ушёл.
Никто не двигался. Никто не говорил.
Кто-то из придворных шагнул вперёд, чтобы увести Генриетту, но Ришельё поднял руку — не троньте.
— Папа, — хрипела она. — Папочка…
Генриетта сорвала голос, но продолжала звать отца. Она верила, что он ответит. Что это ошибка, что это сон, что сейчас он откроет глаза, усмехнётся и скажет: «Я король Франции, дочка. Со мной ничего не случится».
Он не ответил…
Она кричала, пока могла, пока не осталось только беззвучное движение губ, повторяющих одно и то же слово.
Наконец принцессу оттащили от отца.
Ришельё, передав тело дофину, осторожно, но твёрдо взял её за плечи, оторвал от короля и увёл в сторону. Она не сопротивлялась — не могла. Только смотрела, как дофин и двое телохранителей поднимают тело отца и несут вверх по лестнице, в его спальню.
Она поплелась за ними. Не помня себя, не чувствуя ног, как в бреду — тяжёлом, липком, из которого невозможно вырваться.
Тело положили на кровать. Кто-то зажёг канделябры. Кто-то снял с короля окровавленный камзол, прикрыл его простынёй. Генриетта стояла у двери, глядя, как чужие люди делают что-то с отцом, как двигаются его руки, когда его переворачивают, как бессильно падает голова на подушку.
— Оставьте нас, — сказал дофин. Голос его был чужим, незнакомым.
Слуги вышли. Маршал, на секунду помедлив, тоже исчез за дверью.
Генриетта с трудом подошла к кровати. Опустилась на пол у изножья, привалилась спиной к резной ножке. Её плечи вздрагивали, но она не плакала — не могла. Слёз не было. Только пустота.
Брат сел рядом. Не говоря ни слова, положил руку ей на плечо. Она не отстранилась.
Они сидели у ног убитого отца, брат и сестра, и смотрели на его руки, сложенные поверх одеяла. Ей казалось, что они ещё шевелятся. Что он сейчас откроет глаза, увидит её и улыбнётся.
Она ждала. И не могла перестать ждать.
Кто-то подал ей стакан с водой. Она взяла его, но пальцы разжались, и стакан упал на пол, разбившись вдребезги. Генриетта даже не заметила.
---
Часть восьмая: Ночь
В Трианоне наступила ночь.
Майская ночь, тёплая, звёздная, полная жизни. Но внутри старого дворца, в маленькой гостиной, где ещё час назад горели свечи и пахло липовым мёдом, время остановилось.
Генриетта сидела на кушетке под окном, закутанная в какую-то накидку, и смотрела в одну точку. Она понятия не имела, сколько прошло времени. Может быть, час. Может быть, вечность. Время для неё перестало иметь значение.
В углу комнаты, на жёстком стуле, обитом кожей, сидел Луи-Пьер.
Он не двигался. Не плакал. Не говорил. Он просто смотрел на свои руки, залитые кровью отца. Сжимал и разжимал пальцы, наблюдая, как трескается корка запёкшейся крови, и не мог отвести взгляд.
Кто-то из офицеров, явившихся в комнату с докладом, негромко сказал:
— Ваше величество, гвардия ждёт ваших приказаний.
Луи-Пьер не ответил. Он слышал это «ваше величество», но не воспринимал. Оно скользнуло по сознанию, не задержавшись, не имея для него никакого смысла. «Ваше величество». Так называли отца. Не его... Не сейчас. Не может быть сейчас…
Он смотрел на свои руки. Кровь была везде — на манжетах, на камзоле, на кружевах, которые виднелись из-под расстёгнутого ворота. Кровь отца.
Офицер, не дождавшись ответа, поклонился и вышел. В комнате снова стало тихо. Только потрескивали свечи в канделябрах да где-то далеко, во дворе Трианона, плакала женщина.
Луи-Пьер поднял голову. Посмотрел на сестру, застывшую в своем горе. На её согбенную спину, на руки, прижатые к груди, на недвижную фигуру, в которой он с трудом узнавал живую, весёлую Генриетту.
Он хотел подойти к ней. Хотел сказать что-то — утешить, обнять, просто быть рядом. Но не мог подняться. Не мог оторвать взгляд от своих рук, от этой чужой, мёртвой крови, которая была последним, что осталось от отца.
— Ваше величество, — прошептал он одними губами, пробуя слова на вкус. — Ваше величество…
Они были пустыми. Холодными. Чужими.
Он снова уставился на свои руки и замер. Время шло. Свечи догорали. В комнате становилось темнее. А он всё сидел и смотрел на кровь, которая, как казалось, уже никогда не отмоется. Ни с рук. Ни с души…
Принцесса поднялась и подошла к окну. За стеклом чернело небо — бездонное, звёздное, равнодушное. Луна, тонкий серп, висела низко над горизонтом, и казалось, что она сейчас упадёт.
— Вы обещали, — прошептала она. — Вы сказали, что с вами ничего не случится. Вы обещали…
Она прижалась лбом к холодному стеклу.
— Я не прощу вам этого, отец. Никогда!
Слёзы текли по её щекам, но она не вытирала их. Она не могла. И не хотела ничего. Только стоять у окна и смотреть в небо, в котором когда-то её отец видел чёрное солнце.
Она не знала, что будет дальше. Не понимала, как дальше жить, как дышать, как уехать в чужую страну и стать там королевой, когда здесь, в этом дворце, умерла её жизнь.
Она знала только одно: она никогда не забудет этого вечера. Никогда не забудет его слов. Никогда не перестанет звать его.
Папа.
За окном занималась заря. Но Генриетта её не видела.
Она обшаривала небо глазами — искала то, что могло бы согреть, осветить, дать надежду. Но небо было пустым. Только звёзды, холодные и равнодушные, смотрели на неё с высоты.
Ей оставалось только стоять у окна и смотреть на чёрное небо, где больше не было солнца.
Никогда.
Эпилог
Эпилог
6 мая 1757 года. Эскориал, Испания
---
Утро выдалось мрачным и серым. За окнами Эскориала, где старый король провёл последние тридцать лет своей жизни, сегодня не было ни солнца, ни дождя — только бесконечная, давящая тоска беременного непогодой кастильского неба, которое само не знает, чего хочет…
Фердинанд, инфант Испании, наследник престола, поднимался по лестнице в отцовские покои с тяжёлым сердцем. Он приезжал сюда каждое утро. Каждое утро находил отца в кресле у окна, неподвижного, с мёртвыми глазами, смотревшего на парк, который не менялся уже полвека. Каждое утро пытался поговорить с ним — и каждое утро уходил ни с чем. У короля случались просветления, но каждый раз это происходило всё реже.
Сегодня Фердинанд не ждал чуда.
Он распахнул дверь — и замер.
Кресло у окна было пусто.
Обеспокоенный Фердинанд сделал шаг вперёд, огляделся. Комната, всегда погружённая в полумрак, сегодня была залита светом — шторы раздвинуты, окна распахнуты настежь. Горели все канделябры. В камине пылало высокое пламя, и в этом пламени, корчась и чернея, исчезали какие-то бумаги.
А у камина, стоя спиной к вошедшему, возвышалась высокая фигура человека в дорожном плаще.
— Отец? — голос Фердинанда дрогнул.
Человек обернулся.
Фердинанд не сразу узнал его. Перед ним стоял мужчина лет тридцати — гладковыбритый, без парика, с коротко стриженными тёмными волосами, в чистой белой рубашке и тёмном камзоле андалузского стиля, какие обычно одевают в дорогу. Лицо его было спокойно и сосредоточенно, глаза — те самые, пронзительно-синие, которые он помнил с детства, — смотрели на сына осмысленно и проницательно.
— Здравствуй, сын, — сказал Филипп V, король Испании, которому, согласно всем документациям, скоро должно было исполниться 73 года…
Фердинанд смотрел на него и не мог вымолвить ни слова.
Восемнадцать лет.
Восемнадцать лет он видел перед собой не отца — развалину, которую сожрала меланхолия. Беспомощное существо, которое забыло, как держать ложку, как умываться, как смотреть на мир осмысленным взглядом. Оно сидело в кресле у окна, кутаясь в драный засаленный халат, заросшее спутанными седыми космами, с пустыми глазами, и только изредка подавало признаки жизни — когда нужно было подписать очередной указ, которые постоянно таскала сюда мачеха, да когда Фердинанд, наклоняясь к нему, шептал: «Отец, это я, ваш сын».
Восемнадцать лет он, не доверяя слугам, приходил сюда, чтобы самому мыть эту пародию на человека, стричь отросшие грязные волосы, переодевать в чистое, кормить с ложки, как младенца. Восемнадцать лет он смотрел в эти ничего не выражающие глаза — и знал. Знал, что под маской дряхлости, где-то там, в самой глубине, скрывается молодой, но совершенно безумный мужчина, который когда-то смеясь кружил его на руках. Знал — и ничего не мог с этим поделать. Только продолжать ухаживать. Только ждать. Только надеяться.
И вот теперь перед ним стоял почти забытый человек с ясными, живыми глазами. Человек, который выглядел значительно моложе собственного сына. Человек, который смотрел на него с той любовью и благодарностью, которых Фердинанд был лишён все эти долгие годы.
— Вы... — выдохнул он. Голос его сорвался, и он не стал его сдерживать. — Вы...
— Выздоровел? — закончил Филипп. — Да… может быть… очень на это надеюсь…
Он подошёл к сыну, положил руку на плечо. Рука была тёплой, сильной, живой.
— Ты знал, Фердинанд. Ты всегда верил. И ты всегда был рядом. Ты ухаживал за мной, когда я не мог… не хотел… Ты ждал даже тогда, когда я уже не ждал себя. За это тебе — моя искренняя, огромная благодарность. И моя любовь.
Фердинанд молчал. Слёзы текли по его щекам, но он не замечал их.
— Вы... вы...
— Я уезжаю, — сказал Филипп. Голос его был твёрд, спокоен, в нём не было и следа той старческой хрипоты, полубезумного маразматика, к которой Фердинанд привык за долгие годы.
— Куда?
— В Версаль.
Фердинанд оторопело уставился на отца.
Филипп шагнул к столу, взял со стола большой, запечатанный сургучом конверт и протянул его сыну.
— Что-то случилось, — сказал он. — Что-то ужасное. И я должен быть там. Как можно скорее.
— Но, отец... — Фердинанд машинально взял конверт, но не взглянул на него. — Что могло случиться в Версале? Вести приходят каждый день. Если бы что-то... Прибыл курьер из Франции? Но дороги сейчас... Я бы знал…
Филипп покачал головой.
— Не было курьера, — сказал он. — Не было письма. Никто не приезжал.
— Тогда откуда вы знаете?
Филипп посмотрел на сына долгим, странным взглядом. Потом медленно поднял руку и коснулся ладонью своей груди — слева, где сердце.
— Я почувствовал, — сказал он. — Ночью. Словно что-то оборвалось. Как будто нить, которая связывала меня с кем-то очень далёким, но при этом очень для меня важным, вдруг лопнула.
Он помолчал.
— Когда-то, очень давно, мой дед, Людовик Великий, говорил мне: «Наша кровь — это не просто кровь. Это крепкая связь. Ты всегда будешь чувствовать тех, в ком она течёт». Я думал, он говорит о власти. О троне. О династии. А он говорил о... — Филипп запнулся. — О боли. О смерти. Когда умирает носитель твоей крови, ты это чувствуешь. Где бы ты ни был.
Фердинанд смотрел на отца и не мог вымолвить ни слова.
— В Версале, — повторил Филипп. — Что-то случилось в Версале. И я должен быть там. Как можно скорее.
— Я не могу вас отпустить, — сказал Фердинанд после долгой паузы. — Вы — король. Вы — Испания. Если вы уедете...
— Я больше не король, — перебил Филипп. — Посмотри в бумаги, которые ты держишь.
Инфант взломал печать. Руки его тряслись. Бумага была плотной, с личной королевской печатью, исписанная мелким, витиеватым почерком, который он узнал с первого взгляда. Это был почерк его отца. Такой же, как двадцать лет назад, — сильный, уверенный.
«Я, Филипп V, Божьей милостью, король Испании, настоящим заявляю, что в момент составления и подписания данного документа я нахожусь в здравом уме, ясной памяти и полном рассудке. Я действую добровольно, без какого-либо принуждения, насилия или угроз.
Я полностью осознаю значение своих действий и их правовые последствия.
По собственному желанию я отрекаюсь от престола в пользу моего старшего сына Фердинанда...»
Фердинанд поднял глаза.
— Вы... вы подписали это сегодня?
— Сегодня утром, — кивнул Филипп. — Когда почувствовал.
— Я не готов, — Фердинанд чувствовал, как что-то холодное и тяжёлое опускается ему на плечи.
Он посмотрел на него долгим, странным взглядом. В этом взгляде было всё: и любовь, и жалость, и та особя, вековая мудрость, которая приходит только к тем, кто живёт слишком долго.
— Ты научишься, — сказал он. — Не сейчас. Но обязательно… может через год, может через десять лет. И знай: я делаю это не потому, что не люблю тебя. И не потому, что не люблю Испанию. А потому, что есть вещи важнее короны. Важнее страны. Важнее жизни.
— Какие вещи? — прошептал Фердинанд.
Филипп долго не отвечал.
— Смерть, — наконец проговорил он. — И то, что бывает после…
Король шагнул к двери, взялся за ручку. Фердинанд смотрел на его спину — прямую, молодую, и вдруг понял, что эта спина, которую он десятилетиями видел только согбенной, на самом деле никогда не была старой. Это он был старым. Это он, Фердинанд, состарился в тени отца, даже не заметив, что тень давно исчезла.
— Вы вернётесь? — торопливо спросил он.
Филипп обернулся. В глазах его мелькнуло что-то — то ли усмешка, то ли задумчивость.
— Не знаю, — честно ответил он. — Может быть. А может быть, и нет…
Теперь вы — король, Фердинанд Шестой. Ваша задача — благоденствие Испании. А я возвращаюсь на родину.
Филипп распахнул дверь. В мрачном, похожем на склеп коридоре уже ждали слуги с дорожными сундуками. Во дворе же ждали гвардейцы и прекрасный вороной жеребец андалузской породы, оседланный и готовый к долгой дороге. Филипп шагнул через порог.
— Сир, — окликнул Фердинанд, и это слово, произнесённое впервые, прозвучало странно и непривычно.
Филипп остановился, не оборачиваясь.
— Доброго вам пути, отец…
Филипп медленно оглянулся…
— Благословляю тебя на долгое славное царствование, сынок…
Он развернулся и зашагал по коридору — твёрдо, быстро, не оглядываясь. Красивый тридцатилетний мужчина, который десятилетиями притворялся стариком, сидя у окна в этом проклятом дворце.
Слуги торопливо бежали за ним, но он двигался стремительно, словно боялся опоздать, словно время, которое было не властно над ним, вдруг сжалось в одну точку и неумолимо требовало: скорее, скорее!
Фердинанд стоял у окна, сжимая в руке отречение, и смотрел вслед отцу. Высокая фигура в тёмном плаще вышла из дверей, минула колоннаду, пересекла двор. У коновязи бил копытом вороной жеребец, который, казалось, только и ждал этого часа.
Филипп вскочил в седло с лёгкостью юноши. На мгновение замер, глядя на фасад Эскориала — на эти серые стены, на эти вечно закрытые ставни, на это окно, за которым он просидел так долго, что успел забыть, как выглядит мир.
Потом развернул коня и пустил его рысью. Гвардейцы рванули следом.
Фердинанд смотрел, как фигура отца становится всё меньше, как тает в туманной дымке, как сливается с серым небом. Он стоял так, пока не скрылся из виду последний слуга на муле.
Двор снова опустел. Тишина опустилась на Эскориал — такая же тяжёлая, как и прежде.
Фердинанд отошёл от окна. Посмотрел на пустое кресло, на котором больше никто не будет сидеть. Взял со столика книгу, которую отец читал — нет, делал вид, что читает, — последние годы. Провёл пальцем по корешку. «Дон Кихот».
— Ваше величество, — раздалось за спиной.
Фердинанд обернулся. На пороге стоял старый камердинер короля, который помнил Фердинанда ещё мальчиком.
— Ваше величество, — повторил он. — Прикажете убрать?
Он кивнул на кресло. На книги. На бумаги, которые валялись вокруг камина.
Фердинанд снова посмотрел на кресло. Пустое. Ненужное.
— Нет, — сказал он. — Оставьте. Всё, как было.
Камердинер поклонился и исчез.
Фердинанд остался один. Он подошёл к камину, собрал все бумаги и, не глядя, швырнул их в камин. Огонь радостно пожрал листы, превратив их в пепел.
На последнем документе, перед тем как он навеки исчез, новый король Испании успел прочитать одно единственное слово:
Версаль.
Фердинанд смотрел на огонь, пока последний лист не обратился в прах. Потом подошёл к креслу, подхватил его поудобнее и выбросил в окно.
Внизу раздался грохот и удивлённые возгласы слуг.
Внезапно в комнату ворвался ветер, свежий, утренний, пахнущий кипарисами, далёкими горами и морем. Он разметал пепел, поднял полог кровати, зашелестел страницами книг.
Король вдохнул этот ветер полной грудью и посмотрел на дорогу, уходящую от дворца на север.
— Счастливого пути, отец, — прошептал он. — Спасибо за всё.
Ветер схватил его слова, смешал с пеплом из камина и утопил в пруду старого парка…
А далеко на севере, в древней Москве, над старой Сухаревой башней в тот же миг взмыла огромная тень. Чёрные крылья распахнулись во всю ширь, закрывая полнеба, и устремились на запад — туда, где над Версалем сгущалась тьма.
Глоссарий
Глоссарий к роману «Чёрное солнце»
Дом Бурбонов (Франция) и их потомки
· Людовик XIV (Король-Солнце)
· Исторический прототип: Людовик XIV (1638–1715), король Франции.
· В романе: Представитель древней расы эльфов, бессмертный. Инсценировал смерть в 1715 году, живёт в Альпах. Потомки — полуэльфы.
· Людовик XV
· Исторический прототип: Людовик XV (1710–1774), правнук Людовика XIV.
· В романе: Полуэльф, унаследовавший замедленное старение. «Возлюбленный» король, реформатор, внедривший вакцинацию. Погибает от рук Дамьена в 1757 году.
· Филипп V, король Испании
· Исторический прототип: Филипп V (1683–1746), внук Людовика XIV, первый Бурбон на испанском троне.
· В романе: Полуэльф, страдает от бессмертия и меланхолии. В 1757 году отрекается от престола в пользу сына Фердинанда VI и уезжает в Версаль.
· Мадам де Ментенон (Франсуаза д’Обинье)
· Исторический прототип: Маркиза де Ментенон (1635–1719), морганатическая жена Людовика XIV.
· В романе: Восьмидесятилетняя вдова, присутствует при инсценировке смерти короля. Умная, властная, помогала организовать «похороны».
· Луи-Огюст де Бурбон, герцог дю Мэн
· Исторический прототип: Луи-Огюст де Бурбон (1670–1736), внебрачный, но узаконенный сын Людовика XIV.
· В романе: Полуэльф, унаследовал значительную часть эльфийской крови, выглядит значительно моложе своего возраста (86 лет). Первый министр Франции.
· Королева Елизавета (Елизавета Петровна)
· Исторический прототип: Елизавета Петровна (1709–1762), дочь Петра I, императрица России.
· В романе: младшая сестра Анны Петровны, тётка Петра II. Вышла замуж за Людовика XV, королева Франции. Активно участвует в политике, поддерживает союз с Россией.
· Луи-Пьер, дофин Франции( в будущем - Король Франции Петр I)
В романе: Старший сын Людовика XV и королевы Елизаветы, наследник престола. Присутствовал при убийстве отца.
· Генриетта-Анна Французская
· Исторический прототип: Анна-Генриетта де Бурбон (1727–1752), дочь Людовика XV.
· В романе: Дочь Людовика XV и королевы Елизаветы, сестра-близнец Елизаветы Петровны (жены цесаревича). Невеста британского принца Уэльского. Отличается сильным, волевым характером.
· Мария-Елизавета (Лизонька), великая княгиня
· Исторический прототип: Вымышленная дочь Людовика XV (в реальности дочь с таким именем умерла в младенчестве).
· В романе: Дочь Людовика XV и королевы Елизаветы, сестра-близнец Генриетты-Анны. Супруга цесаревича Петра Петровича, мать маленького Людовика Петровича.
Орлеанский дом (ветвь Бурбонов)
· Филиппа Орлеанская, императрица России
· Исторический прототип: Вымышленный персонаж, основанный на дочери герцога Орлеанского, умершей в молодости
· В романе: Жена императора Петра II, мать его четверых детей. Добрая, любящая, преданная семье.
· Луи-Филипп I Орлеанский («толстый Шартр»)
· Исторический прототип: Луи-Филипп I Орлеанский (1725–1785), герцог Орлеанский.
· В романе: Отец юного Луи-Филиппа Жозефа. Упоминается как «толстяк», не умеющий держать язык за зубами.
· Луи-Филипп Жозеф, герцог Шартрский
· Исторический прототип: Луи-Филипп II (Жозеф) Орлеанский (1747–1793), известный как «Филипп Эгалите».
· В романе: Девятилетний сын «толстого Шартра». Гостит в Петербурге при дворе «бабушки Филиппы». Живой, озорной мальчик, дружит с великим князем Павлом Петровичем.
· Шарлотта-Генриетта Орлеанская, королева Великобритании
· сестра герцога Луи Орлеанского).
· В романе: Жена короля Карла III Стюарта, королева Великобритании и Ирландии. Многодетная мать, мудрая и терпеливая супруга.
Дом Романовых (Россия) и их родственники
· Пётр II Алексеевич
· Исторический прототип: Пётр II (1715–1730), внук Петра I, умерший в 14 лет от оспы.
· В романе: Спасён графом Брюсом (драконом), получил его кровь и стал драконом. Не стареет. Император России, мудрый и дальновидный правитель.
· Цесаревич Пётр Петрович
· Исторический прототип: Вымышленный сын Петра II.
· В романе: Старший сын Петра II и Филиппы Орлеанской. Наследник престола. В нём постепенно просыпается драконья кровь.
· Великий князь Алексей Петрович
· В романе: Второй сын Петра II, гостит в Париже у герцога Орлеанского.
· Великий князь Павел Петрович
· В романе: Третий сын Петра II, пятилетний озорник, друг Луи-Филиппа Жозефа.
· Великая княжна Екатерина Петровна
· В романе: Младшая дочь Петра II, двух лет от роду.
· Анна Петровна, герцогиня Голштинская
· Исторический прототип: Анна Петровна (1708–1728), дочь Петра I.
· В романе: Старшая сестра Елизаветы Петровны, мать Екатерины Карловны и Пауля-Ульриха. Властная, гордая, стремится выгодно пристроить детей.
· Екатерина Карловна (Екатерина Фредерика Шарлотта)
· Исторический прототип: Вымышленная дочь Анны Петровны.
· В романе: Внучка Петра I, сестра Пауля-Ульриха. Высокая, статная, умная. Невеста, а затем жена короля Морица Прусского.
· Пауль-Ульрих, герцог Голштинский
· Исторический прототип: Карл Петер Ульрих Гольштейн-Готторпский (1728–1762) — будущий Пётр III.
· В романе: Сын Анны Петровны, брат Екатерины Карловны. Болезненный, застенчивый подросток, претендент на шведский престол.
· Екатерина Иоанновна, герцогиня Мекленбургская
· Исторический прототип: Екатерина Иоанновна (1691–1733), дочь царя Ивана V.
· В романе: Сестра Анны Иоанновны, тётка Морица Курляндского. Маленькая, властная, острая на язык, главный политический стратег семьи. Организовала избрание племянника королём Пруссии.
Дом Романовых (Курляндская ветвь)
· Мориц Курляндский (Мориц Саксонский-младший)
· Исторический прототип: Сын знаменитого полководца Морица Саксонского (в реальности у маршала не было законных детей, но был внебрачный сын).
· В романе: Сын маршала Морица Саксонского и Анны Иоанновны (дочери царя Ивана V). Русский фельдмаршал, герой войны, после победы над Пруссией становится королём Пруссии. Женат на Екатерине Карловне.
· Мориц Саксонский (Старший)
· Исторический прототип: Мориц Саксонский (1696–1750), маршал Франции, внебрачный сын Августа Сильного.
· В романе: Отец главного героя. Знаменитый полководец, погиб на охоте от кабана в 1751 году.
Анна Иоанновна - дочь царя Ивана V, герцогиня Курляндская, жена Морица Саксонского
· Фридрих де Сакс
· Исторический прототип: Вероятно, вымышленный сын маршала или исторический родственник.
· В романе: Младший брат Морица, живёт в Англии. Офицер, серьёзный и ответственный.
· Карл де Сакс
· Исторический прототип: Вымышленный сын маршала.
· В романе: Самый младший брат Морица. Весёлый, болтливый, дружит с принцем Уэльским и находит душевную близость с инфантом Фердинандом.
Дом Стюартов (Великобритания)
· Карл III (Чарльз Эдуард Стюарт)
· Исторический прототип: Чарльз Эдуард Стюарт (1720–1788), «Красавчик Чарли».
· В романе: Успешно вернул трон Стюартов в 1751 году. Король Великобритании и Ирландии. Союзник России и Франции.
· Принц Чарльз, принц Уэльский
· Исторический прототип: Вымышленный сын Карла III.
· В романе: Наследник британского престола. Поэт, мечтатель, вольтерьянец. Жених Генриетты-Анны Французской.
· Королева Шарлотта (Шарлотта-Генриетта Орлеанская): см. раздел «Дом Орлеанский».
· Принц Генри Йоркский
· Исторический прототип: Вымышленный младший сын Карла III.
· В романе: Трёхлетний сын короля, потенциальный жених Марии-Антонии.
Дом Габсбургов (Австрия)
· Мария-Терезия
· Исторический прототип: Мария-Терезия (1717–1780), эрцгерцогиня Австрии, королева Венгрии и Богемии.
· В романе: Императрица, мать шестнадцати детей. Союзница в войне против Пруссии.
· Франц I Стефан
· Исторический прототип: Франц I Стефан (1708–1765), муж Марии-Терезии.
· В романе: Император, предпочитающий коллекционирование редкостей государственным делам.
· Эрцгерцогиня Мария Анна
· Исторический прототип: Мария Анна Австрийская (1738–1789), дочь Марии-Терезии.
· В романе: Серьёзная, набожная девушка, невеста на выданье.
· Эрцгерцогиня Мария Елизавета
· Исторический прототип: Мария Елизавета Австрийская (1743–1808), дочь Марии-Терезии.
· В романе: Живая, кокетливая младшая сестра, с удовольствием участвует в русских ассамблеях.
· Мария-Антония (Антуани)
· Исторический прототип: Мария-Антуанетта (1755–1793), младшая дочь Марии-Терезии.
· В романе: Любимая младшая дочь императрицы, показана в возрасте полутора лет.
Дом Гогенцоллернов (Пруссия)
· Фридрих II (Великий)
· Исторический прототип: Фридрих II (1712–1786), король Пруссии.
· В романе: Главный антагонист войны. Терпит поражение от коалиции, погибает в последней битве от рук агента д’Эона.
· Королева Елизавета Кристина
· Исторический прототип: Елизавета Кристина Брауншвейг-Вольфенбюттельская (1715–1797), жена Фридриха II.
· В романе: Нелюбимая, покинутая жена, которую Фридрих обещает защитить перед смертью.
Другие исторические лица (Европа)
· Георг Вильгельм Фридрих Ганноверский
· Исторический прототип: Георг III (1738–1820), король Великобритании из Ганноверской династии.
· В романе: Беглый наследник, живущий в Копенгагене. Убит агентом Женевьевой де Бомон.
· Августа Саксен-Готская
· Исторический прототип: Августа Саксен-Готская (1719–1772), принцесса Уэльская, мать Георга III.
· В романе: Вдовствующая королева, потерявшая всё после бегства сына. Умирает от горя после его убийства.
· Папа Бенедикт XIV
· Исторический прототип: Бенедикт XIV (1675–1758), Папа Римский.
· В романе: Издал буллу, благословляющую союз католических и некатолических держав против Пруссии, а также вакцинацию.
· Кардинал Пьетро Оттобони
· Исторический прототип: Пьетро Оттобони (1667–1740), кардинал, покровитель искусств.
· В романе: Посланник папы, сочувствующий графу Брюсу.
· Граф Кауниц (Венцель Антон фон Кауниц-Ритберг)
· Исторический прототип: Венцель Антон Кауниц (1711–1794), австрийский канцлер.
· В романе: Дипломат, представляющий Австрию на коронации Морица, шокирован русскими ассамблеями.
· Вольтер (Франсуа-Мари Аруэ)
· Исторический прототип: Вольтер (1694–1778).
· В романе: Философ, наблюдатель, летописец эпохи, связующее звено между дворами.
· Робер-Франсуа Дамьен
· Исторический прототип: Робер-Франсуа Дамьен (1715–1757), совершил покушение на Людовика XV.
· В романе: Его удар оказался смертельным. Убийца короля.
· Шевалье д’Эон (Шарль-Женевьева-Луи-Огюст-Андре-Тимоте д’Эон де Бомон)
· Исторический прототип: Шевалье д’Эон (1728–1810), знаменитый авантюрист, шпион, живший как мужчина и как женщина.
· В романе: Агент французской короны, мастер перевоплощений, убийца Фридриха II и Георга Ганноверского. В романе его происхождение окутано тайной (возможно, не совсем человек).
· Граф Брюс (Яков Вилимович Брюс)
· Исторический прототип: Яков Брюс (1669–1735), сподвижник Петра I, учёный.
· В романе: Дракон, спасший и обративший Петра II. Создатель вакцины от оспы и кори. Бессмертный наблюдатель.
Персонажи Нового Света (Америка)
· Жан-Луи Ле Муан де Бьенвиль
· Исторический прототип: Жан-Батист Ле Муан де Бьенвиль (1680–1767) — губернатор Луизианы, основатель Нового Орлеана. В романе — его внук.
· В романе: Комендант новых земель в долине Огайо. Потомок французских колонистов, исследователь.
· Шарль де Кадилляк
· Исторический прототип: Потомок Антуана Ломе де Ла Мот-Кадильяка (1658–1730), основателя Детройта.
· В романе: Друг и спутник Жана-Луи, весёлый и отважный.
· Понтиак
· Исторический прототип: Понтиак (ок. 1720–1769), вождь племени оттава, возглавивший восстание против англичан.
· В романе: Старый мудрый вождь, союзник французов, возглавляет экспедицию в долину Огайо.
· Грегуар-Фалькон
· В романе: Сын Понтиака, вождь оттава, друг Жана-Луи.
· Мишель
· В романе: Внук Понтиака, сын Грегуара. Смышлёный мальчик, участник экспедиции.
· Братья Фернандес (Карлос и Педро)
· В романе: Испанские негоцианты-креолы, торгующие с индейцами и французами. Везут вакцину от оспы для племён долины Огайо.
· Отец Себастьян
· В романе: Иезуит, картограф, знаток индейских языков. Составляет карты новых французских владений.
· Джон Тёрнер
· В романе: Английский колонист, оставшийся жить на землях, проданных Франции. Принимает власть французского короля в обмен на мир и безопасность.
Расы и понятия
· Эльфы: Древняя долгоживущая раса, к которой принадлежит Людовик XIV. Обладают заострёнными ушами, красотой, магическими способностями. Живут скрытно, в том числе в ином мире за гранью.
· Полуэльфы: Потомки Людовика XIV от людей. Обладают разной степенью замедленного старения и магических способностей в зависимости от доли крови.
· Драконы: Могущественная древняя раса, способная к оборотничеству. К ней принадлежат граф Брюс и император Пётр II (после переливания крови).
· Чёрное солнце: Метафора угасания, затмения славы, а также символ скрытой силы династической крови.
· Инокуляция (вариоляция): Ранний метод вакцинации от оспы и кори, активно внедряемый в романе.
· Ассамблеи: Балы и собрания, введённые Петром I, символ культурного сближения и русской удали.
· Coureurs des bois: Французские вольные охотники и трапперы в Северной Америке.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
