Человек из ниоткуда
ПРОЛОГ
ПРОЛОГ
Он сразу понял: что-то не так. Это была Варшава, но без асфальта, стеклянных витрин и хоть одного мерцающего экрана. В воздухе висел едкий печной дым. У самой земли стелилась пыль. Пахло человеческим потом. Первые несколько минут он не двигался, глядя на булыжную мостовую, блестевшую на солнце. Громыхали конные повозки, железные ободья колёс скрежетали по камню. Женщины в длинных платьях и шляпках вели за руки детей; мужчины в светлых панамах или кепках курили сигареты либо опирались на трости. Все шли быстро, нервно. Звуки тоже были другими, и каждый успевал отзвучать до конца. Трамвайный звонок. Собачий лай. Крик газетчика. Зазывания торговок. Потом тишина. Снова те же звуки. И снова тишина. Не было непрерывного гула, к которому он привык. Слева, у самого его уха, немолодой торговец в потёртой кепке размахивал связкой подтяжек.
— Ганделе! Шлейкес! Дешевле не найдёте! Крепче совести держат! Пан, берите, пока не расхватали!
Справа дородная баба в деревенском платке, сидевшая на низеньком табурете, крикнула торговцу:
— Да уймись ты со своими порткодержателями, Мосек! Всех покупателей мне распугаешь! Сыры! Жирные, сегодняшние!
— Вос?! Кого это я пугаю? Да я их привлекаю! — отозвался торговец, легко перескакивая с польского на идиш.
Что-то тяжёлое ударило его так, что он пошатнулся. Перед ним под непомерным грузом, перетянутым верёвкой, сгибался носильщик. Мужчина застонал от натуги; пот заливал ему глаза, на висках пульсировали жилы. Отступить было некуда. С одной стороны его загораживала лошадь, с другой — чьё-то плечо, сзади напирала толпа. Только теперь он заметил, что возле носильщика нет ни тележки, ни тачки. Шкаф тот тащил на собственной спине.
— С дороги, раззява! Глаза в заднице или к воскресенью бережёшь?! — рявкнул он, даже не обернувшись.
Рука сама скользнула в левый карман. Он хотел посмотреть время, открыть карту, увидеть хоть что-нибудь знакомое. Вместо этого пальцы нащупали тонкую ткань подкладки. Ни экрана, ни документов, ни ключей, без которых он никогда не выходил из дома. Он торопливо проверил другой карман. Тоже пусто. Улица по-прежнему шумела, но он уже ничего не слышал. Несколько человек обратили на него внимание. Пожилая женщина оглядела его с головы до ног, дольше всего задержав взгляд на покрое брюк. Двое мальчишек толкались локтями и хихикали. Проезжавший мимо возница смачно сплюнул ему под ноги. Здесь его одежда, должно быть, выглядела нелепо. Чужая ткань, чужой покрой, возможно, даже обувь. Солнце жгло затылок. По спине струился пот.
Он двинулся медленно, неуверенно. Ускорить шаг было страшно: тогда он привлёк бы ещё больше внимания. Он ступал осторожно, подмечая детали: газетчика, кричавшего о демонстрации Центролева, босого мальчишку, женщину с корзиной яиц. Остановился лишь возле двух полицейских в жёстких фуражках с серебряным орлом. Тёмно-синие мундиры резко выделялись на фоне пёстрой улицы. Толстое сукно тяжело висело под палящим солнцем. На мундирах отчётливо проступали квадратные клапаны карманов, наглухо застёгнутые воротники подступали к самому горлу. Голенища начищенных сапог блестели, на поясах висели тяжёлые чёрные кожаные кобуры. Полицейские разглядывали его оценивающе. Старший прищурился, младший переминался с ноги на ногу, словно только и ждал повода двинуться с места. Он перевёл дух и заговорил первым, не зная, послушается ли его голос.
— Простите… Я… мне нужна помощь. Я попал сюда… сам не знаю, как. Это ведь Варшава, правда? Но какой сейчас год?
Старший полицейский подошёл ближе.
— Дыхните-ка.
Он набрал воздуха и выдохнул — глубоко, протяжно. Полицейский отстранился, удивлённый этим странно долгим выдохом. Водкой не пахло. Прищурившись, он оглядел его с ног до головы. В этом взгляде не было снисхождения.
— Год? Вы шутки со мной шутите? Предъявите документы.
— У меня нет документов. Я попал сюда… не знаю, как. Это звучит нелепо, но я не отсюда, — сказал он, чувствуя, как пересохло во рту.
Полицейские нахмурились, толпа подалась ближе, ожидая продолжения. Старший ещё некоторое время смотрел на него, обдумывая, что сказать. У младшего дрогнул уголок рта; он, кажется, забавлялся.
— Не отсюда? — повторил он вполголоса, но достаточно громко, чтобы стоявшие рядом услышали.
Двое мальчишек прыснули, одна из женщин отступила в сторону. Старший бросил на напарника короткий взгляд, призывая к порядку. Потом спокойно обратился к нему, однако в голосе уже появилась жёсткость:
— Пройдёмте в комиссариат. Там всё подробно объясните.
Они не спешили. Старший взял его под руку — без нажима, но крепко. Младший шёл с другой стороны, держа руку возле кобуры. Люди расступались неохотно, ещё какое-то время оборачиваясь ему вслед. Проходившая мимо мать оттащила детей подальше. Он опустил глаза на тротуар. Его вели вдоль края улицы. Вдалеке звенел трамвай, цокала копытами лошадь, запряжённая в пролётку. Жара становилась всё нестерпимее. Ещё несколько шагов он чувствовал спиной чужие взгляды, а потом остались только мерный шаг и нараставшая тяжесть под ложечкой.
Здание мало отличалось от прочих в этой части города. Только над входом висела табличка с государственным гербом. Новый орёл в короне бесстрастно смотрел сверху. Проходя под ним, полицейские невольно выпрямились. Небольшое каменное крыльцо вело к массивной двери с металлическими накладками. Его провели вверх по ступенькам и ввели внутрь, решительно, но без грубости. За порогом его обдало прохладой толстых стен, а вслед за ней — запахом табачного дыма, чернил и старого дерева.
Ничто здесь не напоминало величественных присутственных зданий. Обыкновенный коридор со стенами, до половины выкрашенными масляной краской. Под ногами скрипели доски. Вдоль стены стояли стулья, в маленькой комнате рядом — стол с пишущей машинкой и стопками бумаг. Тусклая лампочка лила жёлтый свет на догоравший в пепельнице окурок. Всё было тесное, тусклое, слегка обветшавшее. Его провели по коридору, подняли на второй этаж и ввели в ярко освещённую комнату. Письменный стол занимал половину помещения; на нём стояла пишущая машинка, лежали дела и начатая пачка сигарет. Старший тяжело опустился на стул, младший встал у двери, почти навытяжку.
— Имя, фамилия? — спросили без предисловий.
— Михал Ковальский.
— Год рождения?
Язык прилип к нёбу. На мгновение ему захотелось сказать что-то другое, но привычка оказалась сильнее.
— Тысяча девятьсот девяносто четвёртый.
Никто не произнёс ни слова. Перо на долю секунды замерло над бумагой. Потом медленно двинулось по листу протокола: цифра за цифрой, каждая следующая выведена ещё тщательнее предыдущей. Младший поглядывал украдкой, с трудом сдерживая кривую усмешку.
— Профессия?
— Оператор станков с числовым программным управлением, — ответил он привычной фразой, повторённой прежде десятки раз. Увидев их лица, осёкся. Немного погодя продолжил, обдумывая каждое слово:
— Это станки, которые обрабатывают металл по заданной программе. Фрезеруют, сверлят или режут, а я их настраиваю и слежу за работой.
Отреагировали они не так, как он ожидал. Старший спокойно продолжал записывать, словно перед ним была шифровка. Младший вскинул бровь и фыркнул:
— Станки, которые сами сверлят… Надо же, какие сказки.
— Отец?
— Сварщик.
Оба нахмурились, будто не были уверены, что расслышали.
— А дед был слесарем. Прадед — кузнецом, — торопливо добавил он.
Когда он это произнёс, перед глазами встали люди, знакомые ему только по старым фотографиям и семейным рассказам: руки с въевшейся под ногти грязью, усталые, но спокойные лица, смутный образ дома, пахнувшего железом и дымом. Искра на наковальне, тяжесть молота, рабочий ритм, повторявшийся из поколения в поколение. О них ему рассказывали мало, и всё же сейчас он почувствовал их близость. Слесарь и кузнец — простые, понятные слова. Даже здесь, в этом чужом месте, они звучали привычно. Младший, ещё недавно крививший рот в усмешке, отвёл глаза. Старший склонился над бумагой, вздохнул и дописал несколько слов.
— Что ж, пан Ковальский. Мы обязаны задержать вас до выяснения обстоятельств. Пока…
Фраза оборвалась на полуслове. Двое постовых, уже ожидавших этого, немедленно двинулись к нему. Подхватили под локти и повели по коридору вниз. На лестнице пахло сыростью, и чем ниже они спускались, тем холоднее и тяжелее становился затхлый воздух. Сверху, сквозь толстое перекрытие, донеслись приглушённые голоса:
— Позвонить в Информационный?
— Да. Может, утром займутся. Пока пусть посидит.
Дверь открылась с протяжным скрипом. Когда он вошёл, в лицо пахнуло спёртым воздухом и сырой штукатуркой. Первое, что он увидел, — кровать с тонким, словно скелет, металлическим каркасом. На ней лежал продавленный соломенный тюфяк, больше похожий на мешок с опилками, чем на постель. В углу стояло ведро, у стены — табурет. От неровных, побелённых известью стен при каждом прикосновении веяло холодом. Толстая кладка так надёжно глушила уличный шум, что внутри отдавался лишь стук собственного сердца. За спиной глухо хлопнула дверь, в замке повернулся ключ. Из-под двери тянулась узкая полоска света от единственной лампочки в коридоре. Через некоторое время щёлкнула заслонка глазка, в отверстии мелькнуло лицо, скрежетнул замок, застонали несмазанные петли. Постовой вошёл с полной кружкой. Он швырнул её на табурет, так что вода плеснула о края.
— На.
Кружка была помята у ободка; на ободранных стенках собирались капли. Михал поднял её и понюхал. В нос ударил запах ила и металла, словно воду зачерпнули прямо из реки под мостом. Горло сжалось, и он поставил кружку.
— Я не могу это пить. Я отравлюсь этой водой. Мне нужна чистая, кипячёная.
Полицейский удивлённо посмотрел на него, затем пожал плечами.
— Ишь ты, нежный какой попался.
Он повернулся и вышел. Ключ снова провернулся в замке. Ночь тянулась медленно. Сначала стихла улица, потом коридор; наконец свет поблёк, из жёлтого став серым. Он лёг на кровать, и в темноте кружка словно росла у него перед глазами. В горле жгло всё сильнее.
«До утра выдержу, до утра выдержу», — повторял он про себя.
Не выдержал. В конце концов потянулся за кружкой и стал пить жадно, большими глотками. Он ощутил вкус грязи, ржавчины и застоявшейся воды. На мгновение стало легче. А потом дал о себе знать живот: сперва глухим урчанием, затем болезненным сжатием, а после — всё более сильными волнами спазмов, пока его не согнуло пополам. Он попытался встать, постучал в дверь, но никто не ответил. Пошатнулся, рухнул на кровать и свернулся клубком. Рвотный позыв подступил внезапно; он едва успел отвернуться, и его вырвало рядом с тюфяком — инстинктивно он старался уберечь постель. Его затрясло от озноба, а следом накатила волна жара. Кожу жгло, пот заливал глаза, каждый вдох причинял боль. Внутри всё сжималось и не отпускало.
Под дверью возникла тень, щёлкнула заслонка глазка.
— Чего там? — спросил усталый голос.
Он показал на живот и хрипло прошептал:
— Я же говорил… вода…
— До утра дотянешь.
Засов с глухим стуком задвинулся. В камере снова стало темно. Боль не отпускала, лишь сбивалась в животе во всё более тяжёлый и тугой ком. Сквозь решётку медленно просачивался утренний свет. Он сидел, съёжившись, с выжженным горлом, совершенно обессиленный. Думал уже только о том, что пережил эту ночь.
Наконец в коридоре послышались шаги. Ровные, размеренные удары каблуков о камень. Шли за ним. Он слушал, скорчившись у постели. Дверь толкнули снаружи; она застонала на петлях, впуская сквозняк и серый утренний свет.
— Подъём! Господа сверху тебя уже ждут, — бросил постовой и посторонился, брезгливо сморщив нос.
В камеру вошли двое мужчин. Мундиры у них были светлее, чем у полицейских, пуговицы начищены, ремни подтянуты по уставу. Лица ничего не выражали, движения были скупыми и точными. Они смотрели на него не как на пьяного или сумасшедшего, а как на объект, который надлежало принять.
— Встать.
Он попытался подняться, но ноги не слушались. Пришлось взять его под локти и повести по коридору. Встречные полицейские замолкали и выпрямлялись. До самого выхода конвойным не пришлось произнести ни слова.
Во дворе уже ждала военная машина. Из всей дороги он запомнил лишь тяжёлое, натужное рычание мотора и тряску на неровной мостовой. За брезентовым пологом мир мелькал короткими картинами: крыши домов, какая-то стена, лица прохожих, даже не поднимавших глаз. Когда его вытащили из машины, под подошвами вместо булыжника оказались гладкие каменные плиты. Перед собой он увидел светлую стену с табличкой и железные ворота, за ними — здание строгих, простых очертаний, с большими, распахнутыми настежь окнами. Воздух здесь был не такой, как на улице: в нём стоял резкий запах, напоминавший гашёную известь, смешанную с карболкой.
Его повели по широкому коридору. От стен отражалось эхо шагов. Подвешенная к потолку лампа резала глаза сильнее дневного света. Стены сияли белизной, пол был выскоблен до блеска. Каждый шаг отдавался в животе. Его шатало от слабости. Они миновали распахнутую дверь в просторную палату. Внутри ровными рядами стояли кровати, откуда-то между ними доносился надсадный кашель. Сестра в белом халате склонилась над тазом с водой. То и дело звякали инструменты. Остановились только в небольшой палате в конце здания. Там стояла кровать со свежим тюфяком на металлической раме, а у стены — стул. Ему приказали сесть, затем лечь, хотя измученное тело отзывалось болью на каждую попытку пошевелиться.
Над ним склонился врач в белом халате, вертя в пальцах погасшую сигарету. Вид у него был такой, словно его оторвали от другого дела. Запавшие глаза и потрескавшиеся губы больного подсказали врачу предварительный диагноз. Весь осмотр он провёл молча. Велел поддержать пациента, сунул ему под мышку термометр и подождал несколько минут. Наконец вынул стеклянную трубочку и поднял к свету.
— Тридцать девять с половиной, обезвоживание. Если оставите в камере, не дотянет.
— Небось притворяется, — сухо бросил стоявший рядом офицер.
Врач негромко фыркнул. Не в первый раз приходилось слышать подобное.
— Такого не изобразишь. По глазам видно.
Голова Михала бессильно свесилась набок. Дыхание сбивалось, мелкое и неровное. Из горла вырвался хриплый, невольный шёпот:
— Не допустите… не… Потом уже не получится… уже не… Война… нет… это не игра… не выключите… не остановите…
Оба склонились к нему; рука с погасшей сигаретой застыла. Он продолжал выговаривать обрывки слов, всё тише:
— Люди… будут лежать… Лагеря… повсюду… Дети… нет, только не дети… Боже… пощадите детей… Надо… надо…
Дышать ему становилось всё труднее. По вискам стекали капли пота.
— Бредит, но выкарабкается. Ему нужно несколько дней покоя, — заключил врач.
— Хорошо. Перевести в лазарет. Пусть будет под надзором, — ответил офицер.
Сестра приподняла его руку, протёрла кожу жгучей жидкостью с резким запахом. Толстая игла коротко кольнула, а вскоре к губам поднесли кружку с каким-то порошком. Горечь налипла на язык, проглотить её было невозможно. Картины перед глазами начали рваться, слова долетали, как обрывки газет: «отравление», «выдержит», «завтра Двойка». Он ещё услышал голос врача, обращённый скорее к самому себе, чем к офицеру:
— Выкарабкается. Но потом будет уже не моим пациентом, а вашим.
Всё расплылось перед глазами, звуки стихли. Осталось только собственное дыхание. Мир ещё не изменился. Но Михал уже был в нём.
УЧЕБНЫЙ ГОСПИТАЛЬ
Центр санитарной подготовки, Варшава — Уяздув
г. Варшава, 3 июня 1930 г.
№ 271/Taj/30
СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО
В единственном экземпляре. Лично в руки.
II отдел Главного штаба Войска Польского — отделение II Б
ВНУТРЕННИЙ РАПОРТ № 14/ŚL/1930
О лице, задержанном 1 июня 1930 г. в Варшаве и переданном в здешний госпиталь 2 июня 1930 г. для врачебного наблюдения.
Составил собственноручно: капитан, доктор медицины Ян К.
I. ОБЩЕЕ СОСТОЯНИЕ ПРИ ПОСТУПЛЕНИИ
Больной доставлен представителями II отдела Главного штаба Войска Польского. Со слов сопровождавших, до утраты ясного сознания жаловался на сильные боли в животе и озноб.
При поступлении: температура 39,4 °C, пульс учащённый — около 100 ударов в минуту, дыхание поверхностное. Налицо признаки обезвоживания и значительного упадка сил.
Наблюдался лихорадочный бред. Больной произносил отрывочные слова, касавшиеся войны и бедствий, в том числе упоминал детей, лагеря и некую необходимость «остановить» ход событий. Содержание высказываний признано обусловленным лихорадочным состоянием.
Кожа влажная, бледноватая, без следов травматических повреждений. На правой стороне грудной клетки имеется послеоперационный рубец длиной около 8 см, ровный, гладкий, исключительно хорошо заживший, что позволяет предположить применение антисептических мероприятий с обеспечением высокой степени стерильности.
По прекращении бреда сознание частично прояснилось: больной удерживал взгляд на собеседнике, выполнял простые указания. Речь оставалась отрывочной и бессвязной.
II. СОМАТИЧЕСКИЕ ОСОБЕННОСТИ ОБСЛЕДУЕМОГО
Возраст, со слов обследуемого, — 31 год; по внешнему виду представляется на несколько лет моложе.
Рост — 180 см, вес — 80 кг. Телосложение пропорциональное, мускулатура развита умеренно; следов физического труда не обнаружено.
Кожные покровы гладкие; кисти чистые, без омозолелостей, ногти ровно острижены.
Рубца от оспопрививания на плече, равно как следов перенесённой оспы на лице и туловище, не обнаружено.
Волосяной покров тела неравномерен; местами заметны признаки регулярного удаления волос. Волосы на голове коротко острижены; способ стрижки среди местного населения не встречается.
Зубы в безупречном состоянии; кариес и зубной камень отсутствуют. В нескольких зубах обнаружены пломбы из материала, близкого по цвету к эмали, гладкие, блестящие, не похожие на амальгамы, применяемые в зубоврачебной практике.
Ощущается запах туалетных средств неизвестного состава, с цветочным и химическим оттенками.
III. ПОВЕДЕНИЕ И РЕЧЬ
В периоды прояснения сознания больной говорил бессвязно, повторяя слова и выражения неустановленного значения, в частности: «нет сети», «симуляция».
Владеет польским языком без диалектных особенностей, с необычной интонацией и оборотами неизвестного происхождения.
В краткие промежутки ясного сознания строит фразы грамматически правильно, однако часть употребляемых выражений и терминов в повседневной речи не встречается.
Признаков агрессивности либо стойкого умопомешательства не обнаруживал. Общение с больным затруднено, однако в краткие промежутки ясного сознания ответы отличались логической связностью.
Со слов сестры, дежурившей в ночь со 2 на 3 июня, больной после некоторого улучшения состояния упомянул «устройства, которые сами спускают воду». Значение сказанного не установлено.
IV. ПРЕДВАРИТЕЛЬНОЕ ЗАКЛЮЧЕНИЕ
1. Установлены признаки острого пищевого отравления, вероятнее всего, вследствие употребления воды неизвестного происхождения. Непосредственной опасности для жизни в настоящее время не обнаружено.
2. Физическое состояние и соматические особенности обследуемого значительно отличаются от обычных для местного населения, что не может быть объяснено одним лишь социальным происхождением или указанным им образом жизни.
3. Высказывания о войне, равно как выражения неустановленного значения, могут быть проявлением лихорадочного расстройства сознания либо преходящего бредового состояния.
4. Рекомендуется дальнейшее психиатрическое и неврологическое наблюдение.
5. Ввиду отсутствия документов и противоречивости сведений о личности обследуемого изоляцию сохранить, результаты наблюдения передать во II отдел Главного штаба Войска Польского.
(—) капитан, доктор медицины Ян К.
Военный учебный госпиталь, отделение внутренних болезней
(—) майор Левицкий, II отдел Главного штаба Войска Польского
СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО. Хранить в делах отделения II Б II отдела Главного штаба Войска Польского.
Ознакомление посторонних лиц воспрещается.
[Оттиск круглой печати Военного учебного госпиталя]
Глава 1
Сперва он увидел потолок. Неровную, побелённую известью плоскость с тёмными пятнами по углам. Солнце стояло уже высоко и било прямо в глаза. Он подумал о больнице. На долю секунды он был уверен, что слышит шум лифта и писк считывателя пропусков у двери — знакомые, современные звуки повседневной жизни. Прежде чем он успел понять, где находится, всё стихло. Что-то здесь было не так.
Вместо монотонного писка он слышал лишь собственное дыхание. Не было ни медицинской аппаратуры, ни прозрачных трубок, свисавших с металлических стоек. У окна жужжала муха, снизу доносился размеренный цокот копыт по булыжнику. И всё. В нос ударил запах карболки. Мыло не могло его заглушить, а сквозь оба запаха пробивался ещё и табачный дым, принесённый на чьей-то одежде. Пахло и пылью, словно окна давно не открывали. Рядом, на деревянном табурете, стояли металлический таз с водой и бутылка, заткнутая ватой. Время от времени тишину нарушали скрип половиц и далёкий кашель, эхом разносившийся по всему этажу.
Он попытался приподняться, но мышцы не послушались. Плечо ныло после укола; место прокола было прикрыто марлей, закреплённой бинтом. Живот болел иначе, чем ночью: боль стала тупой и непрерывной, потеряла прежнюю остроту. Будто он проснулся в чужом теле.
Дверь скрипнула, и вошла сестра. Она не походила на тех, к кому он привык. Ни цветной медицинской формы, ни улыбок, которые он видел на экранах. Только простой халат, чуть запачканный на рукавах, и косынка на голове. Двигалась она уверенно, без всяких церемоний. Поставила на табурет тяжёлую эмалированную кружку. Одним быстрым взглядом оценила состояние больного и сказала почти приказным тоном:
— Пей.
Голос был сухой, скорее чиновничий, чем врачебный. Михал приподнял голову. При виде кружки желудок сжался. В горле встал горький привкус той ночи.
— Чистая? — хрипло спросил он, боясь ответа.
Сестра прищурилась, пожала плечами.
— Кипячёная.
Она поправила халат и повернулась на каблуках. Равнодушно прошла мимо, уже занятая следующими делами утреннего обхода. Он остался один с кружкой на табурете.
«В сущности… зачем ей тратить на меня улыбку? Не похоже, чтобы здесь лечили. Скорее следят, чтобы я не умер. По крайней мере пока».
Он опустил голову на подушку. Над ним тянулся потолок, где пятна извести складывались в случайные очертания. Он дышал осторожно, боясь, что от слишком глубокого вдоха внутри что-нибудь сдвинется. Машинально протянул руку в сторону, ища светящийся экран на тумбочке. Пальцы коснулись холодной эмали кружки. В полумраке звон металла о металл прозвучал как выстрел. Он отдёрнул руку.
«У меня нет телефона.
Мне некуда идти.
У меня здесь никого нет».
Родители. Друзья. Невеста, с которой они строили планы на совместную жизнь. Все, кого он знал, все лица, голоса, мелкие дела, отложенные «на потом». Их ещё не существует. Они даже не стали воспоминанием. Даже бабушки и дедушки ещё не родились.
Он резко сел на кровати. Воздух сгустился. Лёгкие работали, но кислород не поступал. Тишина была абсолютной. Он завалился набок и свернулся клубком, прижав лоб к коленям.
Он не кричал.
Но дрожал так сильно, что металлическая рама кровати начала тихо позванивать о пол. Он вцепился зубами в одеяло, заталкивая ткань в рот, чтобы заглушить звук собственного дыхания. Каждая судорога пробегала по телу, как импульс по проводу, без смысла, без цели.
«Я больше никогда их не увижу».
Это продолжалось так долго, что он потерял счёт времени. Уже не знал, стоит ли за окном ночь или начинает светать. Осталась только эта комната, тёмная и чужая. Лишь когда сквозь стекло просочился бледный свет, он понял, что наступило утро. Всё, что ещё могло в нём кричать, выгорело за ту ночь. Когда сестра вошла с термометром, он был уже другим. Лицо ничего не выражало, все распоряжения он выполнял без участия воли.
Следующие дни перестали отличаться один от другого. Он считал их по сменам часового и теням, ползущим по стене. Время суток он определял по звукам: хлопанью дверец шкафов, стуку тарелок и шагам сестры, всегда в одно и то же время. Время отмеряли не часы, а повторяющиеся мелочи: термометр под мышку на рассвете, миска супа в полдень, кружка воды перед сном. Жар спадал медленно, но тело всё ещё было тяжёлым, прикованным к тюфяку. Никто с ним не разговаривал. Он слышал лишь короткие, сухие распоряжения, не оставлявшие места для вопросов. Сестра приходила утром и вечером. Врач появлялся реже, обычно только во время обхода. Бросал взгляд на листок и сразу исчезал. Всё сводилось к минимуму: есть, пить, мерить температуру.
Дверь его палаты всегда стояла настежь. На повороте коридора сидел охранник. Он был там постоянно. Иногда чистил ногти перочинным ножом, иногда покачивался на стуле. Михал чувствовал его присутствие даже тогда, когда притворялся спящим. Стоило ему пошевелиться на кровати, как щёлканье ножа сразу прекращалось. Несколько раз он слышал непривычные шаги. Тяжелее, увереннее обычных. В дверях появлялся усатый мужчина в штатском костюме, слишком тщательно подстриженный для врача. Окидывал палату взглядом и уходил так же внезапно, как появлялся.
Заняться было нечем, оставалось только думать. На миг ему пришло в голову, что это какой-то странный эксперимент.
«Скрытая камера? А может, провокация? Но здесь слишком много людей. Слишком долго всё это тянется. Никто бы так не шутил. Не несколько дней подряд. Не молча. Слишком уж далеко всё зашло для розыгрыша».
В современной больнице гудела бы аппаратура, кто-нибудь вызывал сестру, в соседней палате играло бы радио. Здесь у него оставались собственное дыхание и скрип половиц в коридоре. Даже кашель, иногда разносившийся эхом по зданию, напоминал, что где-то рядом тоже кто-то лежит и ждёт. Он попытался вспомнить, что слышал перед тем, как всё пошло не так. Скорее какой-то шум — может, ветер, может, небольшой механизм. Уловить его не удавалось, и это мучило. На четвёртый день он услышал, что кто-то входит. Врач в халате, за ним тот же мужчина, на этот раз в светлом военном мундире. Они разговаривали над его головой, словно он был вещью, а не человеком.
— Жар спал, обезвоживания нет. Можно переводить, — сказал врач, просматривая записи в карте у кровати.
— Прекрасно. Завтра утром за ним пришлём.
Врач закрыл тетрадь и поправил очки. Офицер уже выходил. Михал притворялся спящим, но ясно слышал каждое слово. Он не знал, кто за ним придёт и куда его увезут. Одно было несомненно. Его время в этом месте подошло к концу.
Ещё до полудня он спросил сестру о своей одежде. Она замерла на полушаге, едва не выронив поднос.
— Забрали.
— Кто?
— Не у меня спрашивайте.
Она даже не взглянула в его сторону. Вышла, оставив дверь полуприкрытой. На стуле возле кровати лежали серая рубаха и штаны из грубого полотна, чистые, ещё не до конца просохшие после стирки. Но не его. Он потрогал пальцами тяжёлую, шершавую ткань, пахнувшую больницей и чужими руками. Ничего из прежнего мира ему больше не принадлежало. Даже одежда, в которой его нашли.
Наутро не пришли ни сестра, ни врач. Когда за ним явились, он был уже в чужой больничной одежде. Часовой вошёл и жестом велел встать. Его провели по коридору, затем через двор, где стоял грузовик. Там приказали ждать. Офицера, накануне говорившего о переводе, он больше не увидел. Вместо него прислали сержанта — невысокого, крепко сбитого мужчину в полевом обмундировании без знаков различия. У него были подстриженные усы и серое, измождённое лицо с глубокими морщинами вокруг глаз. На Михала он смотрел как на очередной пункт в приказе на день.
Мотор громко рычал. Казалось, каждый оборот коленчатого вала давался ему с трудом. В его мире такие звуки глушили кузов, шумоизоляция и подушки двигателя. Здесь всё было ближе. Голый металл, запах масла, даже дрожь рамы под ногами. Человек становился частью машины, а не её пассажиром. Михал сидел с краю деревянной скамьи. Выход загораживал солдат, уперевший винтовку прикладом в пол. Кузов грузовика был затянут брезентом. В швах оставались щели, сквозь которые проникали полоски света и обрывки города. Он смотрел в них, потому что только это ему и оставалось. Собственные глаза и чужой мир за полотнищем.
Улицы Варшавы проплывали мимо, как старый фильм, только без стрекота проектора, протягивающего целлулоидную ленту. Это не походило ни на историческую реконструкцию, ни на театральные декорации. Грязь была настоящей, духота — тоже. Всё было полно настолько невероятных подробностей, что ни один писатель будущего не сумел бы их выдумать. Бледная женщина в съехавшей набок шляпке, с сигаретой у губ. Пролётки за усталыми клячами; пена стекала по лошадиным бокам, копыта оставляли на мостовой тёмные, скользкие пятна. Медленно катились подводы с углём, за ними тянулись чёрные шлейфы пыли, оседавшей на волосах и головных уборах прохожих. Он почувствовал пыль во рту — кислую, облеплявшую язык, совсем не похожую на привычный смог. Там воздух пах бензином и горячим асфальтом. Здесь — печным дымом, смесью угля, пота и гниющих отбросов. В открытой подворотне мелькнула женщина, развешивавшая бельё на верёвках между окнами.
Трамвай заскрежетал так, что Михал вздрогнул на скамье. Металл тёрся о металл, без хорошей шумоизоляции и сварных рельсов. Ничем не приглушённый скрежет железа. Он чувствовал его даже зубами, словно что-то скребло по эмали. У него трамваи только ровно гудели. Здесь каждое торможение, каждый поворот сопровождались визгом. Потом его внимание привлекли люди, теснившиеся на тротуарах. Мужчины в шляпах, женщины в платьях до щиколоток, босые дети, гонявшиеся друг за другом среди куч конского навоза. На улице ни на миг не прекращалось движение. Молодой парень усердно начищал ботинок щеголеватого мужчины, поставившего ногу на низкую подставку. Михал слышал, как торгуются из-за цены на капусту, слышал зазывания торговок, ругань возниц, смех подвыпивших рабочих. Голоса перекрывали друг друга, но не сливались в один шум.
На углу газетчик надрывался, выкрикивая что-то о деле Чеховича и размахивая листами, пахнувшими свежей типографской краской. Люди останавливались, спорили, жестикулировали. На стене кто-то нацарапал кривое «Долой правительство!», а рядом другой пририсовал орла и дописал: «Да здравствует Польша!» У киоска двое мужчин ссорились из-за чего-то в газетах. Один размахивал «Gazeta Poranna 2 Grosze», другой — «Robotnik». Всё вокруг бурлило, словно кастрюля, оставленная без присмотра. Он впитывал эту суматоху с немым изумлением. Там, где он родился, люди тоже делились на лагеря, но делали это в комментариях, на экранах, а не на улицах. Здесь они могли кричать друг на друга, стоя лицом к лицу. И смотреть при этом в глаза. Даже фоновый шум отличался от привычного. Вместо монотонного гула машин или ровного шума вентиляторов и кондиционеров он слышал людской гвалт, рваный и беспорядочный.
Военный грузовик не привлекал особого внимания. Люди поворачивали головы, некоторые снимали шляпы, другие на миг останавливались, чтобы тут же вернуться к своим делам. Для них это было обыденностью. Военная машина, служебное дело. Никому не приходило в голову, что внутри может сидеть кто-то настолько чужой, как он.
— А вы знаете, куда меня везут? — спросил он через некоторое время.
— Не могу сказать, — ответил сержант. — А если бы и мог, всё равно не сказал бы.
Михал посмотрел на него, но тот не отвёл глаз.
— К пану майору. Он уж разберётся, что с вами делать, — добавил сержант немного погодя.
Когда машина сбавила ход у перекрёстка, Михал увидел женщину с корзиной. Она стояла на углу, волосы были убраны под платок. На мгновение ему показалось, что это она. Он знал, что это невозможно. И всё же её силуэт наложился на то воспоминание. Он смотрел слишком долго и наконец отвёл глаза.
На одной из площадей он увидел нечто, потрясшее его сильнее всего, что попадалось до сих пор. С одной стороны — недавно оштукатуренные дома, светлые фасады, сиявшие на солнце, кафе с маркизами, расправленными словно цветные крылья. Нарядные дамы в шляпках и белых перчатках до локтя потягивали лимонад из холодных от льда стаканов и громко смеялись, будто ничего, кроме этого дня, не существовало. Официант в светлом пиджаке разносил между столиками очередные чашки кофе. Неподалёку терпеливо дожидалась пролётка, негромко фыркала лошадь.
Рядом, за низким бордюром, дети в рваной одежде сидели в грязи, копаясь в объедках, выброшенных из соседней кухни. Босые ноги утопали в мутной луже, руки были чёрными от сажи и земли. В глазах читались настороженность и голод, не вязавшиеся с детскими лицами и слишком маленькими, истощёнными телами. Возле них лежала собака с выпиравшими рёбрами и облизывала брошенную кость. Никто их не прогонял. Никто даже не смотрел в их сторону.
Мир, который он оставил, тоже был полон различий. Он видел дорогие заведения в городских центрах, знал серые кварталы многоэтажек, где дети бегали в стоптанных ботинках. Но там бедность прятали глубже. Её скрывали за громадами больших магазинов, отгораживали рекламными экранами, смягчали пособиями и бесплатными столовыми. Дети не сидели у сточных канав и не рылись в мусоре в поисках еды, которую кто-то только что выбросил. Здесь ничто не скрывало нищету. Смех женщин в шляпках и чавканье голодных детей звучали рядом, разделённые лишь несколькими камнями мостовой. Именно эта близость поразила его сильнее всего. Граница между достатком и нищетой проходила под ногами, прямо по булыжнику.
Сержант сидел, опершись предплечьями на колени, в выработанном годами молчании. Лицо было неподвижным, словно каменным, но сам он оставался настороже. Михал задумался, сколько таких людей уже встречал в жизни. Выполняющих любой приказ с одной и той же бесстрастной уверенностью. Только когда площадь осталась позади, сержант буркнул:
— Здесь каждый знает своё место.
Михал не ответил, но почувствовал, что в этих словах могла заключаться вся философия здешнего мира. Грузовик подпрыгивал на неровной мостовой и грохотал, как целая мастерская разом. Он судорожно вцепился в борт. Каждый толчок отдавался в желудке, ещё чувствительном после недавней болезни. И всё же его взгляд снова и снова возвращался к щелям в брезенте.
Сначала за ними мелькали тесные улицы Средместья, где люди кишели, словно муравьи, а трамваи оглушительно звенели. Потом движение стало редеть. Меньше криков, меньше людей, больше простора. Михал жадно ловил каждую подробность, стараясь удержать в памяти фильм, который больше не покажут. Расположение домов на одной из улиц что-то напомнило ему. Каменное крыльцо, яблоня, невысокий забор из сосновых досок. Дом, которого он никогда не видел вживую, но знал по фотографиям — тем, что в его мире сохранились лишь пожелтевшими отпечатками в альбоме. А теперь он проезжал мимо.
Плакаты на стенах бросались в глаза. Огромные буквы рекламировали мыло «Palmolive», пиво местной пивоварни, новый спектакль. Вместо мерцающего неона и светящихся рекламных щитов — густая краска и незатейливые лозунги, кричавшие в лоб, без огней и анимации. Важно было то, что обещали слова, а не то, как их преподносили. Когда машина миновала газетные киоски, он увидел на витрине надпись, выведенную широкой кистью:
«Прогресс!»
Для него это слово давно утратило первоначальный смысл. Здесь оно ещё звучало многообещающе. Может, он и поверил бы в него заново, но слишком хорошо знал, что будет дальше.
Запахи города накатывали в кузов волнами. Конский навоз вперемешку с печным дымом. Свежеиспечённый хлеб на углу, кислые помои, которые выплёскивали из вёдер прямо на мостовую. К этому примешивались пыль из-под колёс пролёток и запах бензина, ещё чуждый среди дыма и конского пота. Он чувствовал, как всё это дерёт горло и оседает на языке. Оторвать взгляд не получалось, хотя он догадывался, что едет из одной тюрьмы в другую.
Наконец суета Средместья осталась позади. Тишина наступила внезапно. Густая и неестественная после прежнего гвалта. Грузовик свернул на узкую улицу, потом на другую, ещё более тихую. Доходные дома уступали место кирпичным домикам. Некоторые были побелены, при них зеленели садики с сиренью и жасмином. Мостовая стала ровнее. Меньше грязи, меньше следов конских копыт.
Улицы были спокойными, почти пустыми, если не считать детей, игравших в классики на тротуарах. Не босых и оборванных, как в центре, а чистеньких, в туфлях, с бантами в волосах. Даже их шалости казались чинными.
— Офицерский Жолибож. Новый район, — произнёс сержант почти с гордостью.
Михал прижался лицом к пологу, так что грубый брезент царапнул щёку. Сквозь щель он увидел часть нового квартала. Простые фасады с большими окнами. Низкие заборы, одинаковые сады. Дома стояли на равном расстоянии друг от друга, улицы были широкими и почти пустыми. Казалось, всё сперва вычертили на плане и только потом впустили сюда людей. Попадались лишь редкие прохожие: мужчины в мундирах, женщины в шляпках. Не хватало шума, который ещё недавно его изматывал, а теперь вдруг стал необходим. С каждой секундой тишина тревожила всё сильнее. Не сама по себе, а тем, как подчёркивала остальное. Здесь всё было таким ровным, таким чистым. Таким продуманным. Он даже поморщился. Наверное, это здесь считалось современным.
Шофёр вдавил педаль в пол. Мотор дёрнулся и набрал обороты. Михал смотрел в темноту, думая о городе, через который его везли, и о родине, которую хранил в памяти. Об огнях, отражавшихся в мокром асфальте, о людях, над которыми не нависала грядущая катастрофа. На миг ему захотелось поверить, что это дурной сон. Что он вернётся. Но грузовик ехал всё дальше и дальше.
Машина сбавила ход и свернула на боковую улицу, густо обсаженную каштанами. Кроны сходились над дорогой, образуя зелёный туннель. Сквозь листья пробивалось солнце. В воздухе плавала цветочная пыльца вперемешку с дорожной пылью. Движения здесь почти не было. Магазины, лотки, дети, бегавшие по мостовой, остались позади. Виллы стояли в глубине участков, за заборами и садами, ухоженные, похожие одна на другую. От этой тишины звенело в ушах.
Они подъехали к одной из вилл. Двухэтажной, светлой, с оштукатуренным фасадом, высокой крышей под тёмной черепицей и широким входом, утопавшим в тени портика. Крыльцо опиралось на простые, аккуратно выполненные колонны. У ворот на металлической табличке блестел военный орёл, придававший усадьбе казённый вид. Въезд охраняли часовые с винтовками за плечом. Один подошёл к кабине, негромко обменялся с шофёром несколькими словами и махнул рукой. Ворота медленно открылись со скрежетом металла. По ту сторону уже негде было развернуться. Грузовик въехал на дорожку, усыпанную белым гравием. Под колёсами резко хрустело, будто по рассыпанному стеклу. Через щель Михал ещё раз взглянул на город: тёмные крыши, трамвайные провода, пролётка на углу. Картина за пологом оборвалась. Брезент сполз, закрыв обзор, и мотор заглох. За ними с грохотом захлопнулись ворота.
— Вылезай, — бросил сержант.
Михал неловко спустился с кузова, под ботинками хрустнули камешки. Перед ним стояла светлая вилла — большой дом даже по его меркам, с сиявшими на солнце окнами и садиком в цветах. Обычный, приятный дом. Слишком обычный. Словно декорация, скрывавшая что-то другое. Часовые у ворот и солдат возле входа лишь подтверждали это ощущение.
— Идём, — сказал сержант, выйдя первым.
Михал в последний раз оглядел соседние участки. Всё вокруг было неестественно ровным: светлые фасады, высокие крыши, подстриженные сады, низкие заборы, будто выведенные по шнуру. Ни лица за занавеской, ни внезапно оборвавшегося соседского шепотка. Квартал для военных. Чистый тротуар, ровный ряд фонарей, порядок, ощутимый даже в тишине. Они направились ко входу. С каждым шагом он приближался к новой клетке. Более красивой, более чистой, для кого-то даже изящной. И оттого худшей.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
