Боярин Бобров: Ветеринар поневоле
Глава 1
Утро в резиденции внерангового архимага Лихослава начиналось так же, как заканчивался вчерашний день: никак. Свет здесь не восходил - он просто присутствовал, сочился из-под купола ровным, слегка усталым сиянием Источника, будто служка забыл притушить светильник в храмовой кладовой и махнул рукой: и так сойдёт. Вдоль зала строгими рядами стояли колонны из окаменевшего света - по преданию, столпы мироздания. Сейчас на ближайшей к дверям колонне висела доска с расписанием визитов. Сегодняшняя запись, выведенная аккуратным почерком секретаря, гласила: «Первый звон - делегация, седьмой хребет, изнанка. Тема: неурожай». Ниже, другим почерком, приписка: «Опять».
Лих лежал. Не восседал на троне, не парил в церемониальной позе - лежал на низком диване сбоку от тронного возвышения, закинув ногу на подлокотник, и разглядывал потолок, как смотрят люди, у которых давно нет вопросов ни к потолку, ни к жизни. У входа шуршали песочные часы - не артефакт, а обычные, деревянные, купленные когда-то на ярмарке ради звука. Тишину они не нарушали, а подчёркивали.
Двери отворились без скрипа - хотя бы о петлях здесь заботиться умели. Делегация вошла плотной группой: семеро в вышитых накидках, с посохами, которые явно три дня начищали к визиту. Впереди - старейшина со свитком в обеих руках: так держат вещь, которую боятся уронить и боятся, что отберут.
- Великий… - начал он, и в зале случилось редкое явление: Лих сел.
Не вскочил - просто спустил ноги с дивана и посмотрел на гостей, как на гонца, принёсшего свиток не в тот притвор.
- Сколько репетировали?
Старейшина моргнул.
- Простите?
- Речь. - Лих кивнул на свиток. - «Великий, снизойди, узри страдания» - дальше я примерно представляю. Часа два на одно «снизойди» ушло? Неудобное слово, я в курсе. Сам бы заменил.
Кто-то за спиной старейшины издал звук, похожий на «э», и осёкся: о «снизойди» и правда спорили едва ли не полдня.
- Дело в неурожае, - старейшина попытался спасти положение. - Земли на изнанке седьмого хребта третий сезон родят всё меньше. Мы просим благословения.
- Не просите. - Лих зевнул, прикрыв рот тыльной стороной ладони, - жест не грубый, а совсем домашний. - Просят, когда неизвестно, помогут или нет. Тут известно заранее.
Он поднял руку и махнул в сторону дальней стены - лениво, как отгоняют муху, а не творят чудо. Полтора мгновения ничего не происходило. Затем стена дрогнула, и в ней, как в воде, проступили поля: зерцальная арка, через которую Лих когда-то приглядывал за владениями, нехотя показала то, что лежало в трёх днях пути. Старейшина ахнул, следом ахнула вся делегация - слаженно, как хор, долго репетировавший именно этот вздох.
- Зерно… - прошептал кто-то сзади. - Наливается прямо на глазах!
- Ну наливается, - без энтузиазма согласился Лих. - Дальше что?
Делегация синхронно рухнула на колени. Свиток выпал и покатился по полу с тихим обиженным шорохом. В задних рядах уже бормотали благодарственную молитву - судя по выверенным паузам, тоже заготовленную на случай, если чудо всё-таки состоится.
- Вставайте, - устало сказал Лих, будто просил вытереть ноги у порога. - Это не чудо. Это утечка избыточного Источника. За сутки у меня его скапливается столько, что девать некуда, вот и стравливаю туда, где от него хоть какая-то польза.
Старейшина поднял на него взгляд, полный священного недоумения, - как человек, которому только что объяснили устройство вселенной словами «ну, так получилось».
- Но урожай… три года не рос…
- В этот раз нальётся, - отрезал Лих. - А на будущий опять сгниёт. Беда у вас не с благословением, а с дренажом. Вода застаивается в низине за хребтом, корни гниют. Магии там делать нечего - там канаву копать надо, а не молиться. В следующий раз, прежде чем идти ко мне с речью, наймите пару человек с лопатами. Выйдет быстрее и, что характерно, без меня.
Пауза, которую делегация берегла для торжественного финала, наступила - но совсем не тем концом. Старейшина поднялся, подобрал свиток, машинально отряхнул его, хотя пол сверкал чистотой, и после долгой внутренней борьбы решился:
- Значит… нам стоит вас поблагодарить?
- Поблагодарите того, кто первым додумается до канавы. - Лих снова завалился на диван. - Секретарь на выходе даст вам список толковых землекопов. У него всегда наготове - вы не первые.
Делегация вышла тем же строем, только заметно тише - как выходят люди, которым обещали чудо, а вручили инструкцию по мелиорации. Песочные часы продолжали сыпаться, отсчитывая утро, неотличимое от позавчерашнего.
Лих закрыл глаза. До обеда, если верить доске, оставалась ещё одна запись - что-то про бога реки, обидевшегося на кружку. Он вздохнул - не как перед подвигом, а как перед визитом акведучного мастера, который опять не явится к назначенному звону.
К полудню воздух в зале погустел - в самом буквальном смысле: у входа стало влажно, будто кто-то протащил сквозь двери реку целиком и забыл закрыть за собой шлюз. Колонны покрылись испариной, песок в часах отсырел, встал комом, и их заклинило.
Лих, лежавший в той же позе, приоткрыл один глаз.
- Ну наконец-то, - сказал он потолку. - А то я уж забеспокоился, что день пройдёт без представления.
Двери не открылись - распахнулись, с тем драматизмом, который приберегают для великих выходов и напрасно тратят на визиты вежливости. В проёме, в клубах пара и мелких водоворотах, возник молодой бог реки - хозяин притока в трёх днях пути, до сегодняшнего дня напоминавший о себе крайне редко.
Выглядел он внушительно: доспехи из спрессованной воды, за плечами - плащ из тумана, картинно колыхавшийся без всякого ветра. На подготовку выхода ушло, судя по эффектам, не меньше полудня - примерно как у делегации на «снизойди».
- Лихослав! - прогремел гость голосом, в котором оскорблённое достоинство пытались смешать с раскатами грома, а вышло нечто среднее - и вдобавок простуженное. - Ты нанёс моему роду оскорбление, какого не знали века!
Лих сел - опять не вскочил, просто сел, как садятся, когда посреди трапезы стучит привратник.
- Так. Дай угадаю. Дело в кружке.
Бог реки сбился с торжественного ритма: он явно готовился долго излагать суть претензии, а её угадали с первой попытки.
- Дело в кружке! - подтвердил он, снова набирая обороты. - Ты использовал мой храм - храм, воздвигнутый в мою честь три столетия назад, - как подставку! Под кружку! С чаем!
- С травяным сбором, если быть точным, - поправил Лих. - Прошлой весной обходил твой приток. Храм у тебя по колено, крыша плоская - грех не поставить. Заваривается, кстати, плохо: вода у тебя слишком минеральная, привкус даёт. Но подставка - да. Удобная высота, ровная крыша. Я, признаться, оценил архитектора. Толковый был специалист.
- Ты… - Гость на мгновение завис, не зная, что ответить на комплимент архитектору посреди собственной обвинительной речи, но быстро вернулся в колею. - Ты опозорил меня перед всей рекой! Вызываю тебя на дуэль! Здесь и сейчас, по древнему праву обиженного божества!
Он выбросил вперёд руку, и в ней возник хлыст из перекрученной, ревущей воды - шумно, эффектно, в расчёте на публику, которой в зале не было, если не считать самого Лиха.
Лих оглядел хлыст, как оглядывают подтёкший свод в казённой келье: без интереса, но прикидывая масштаб будущих хлопот.
- Смотри, какое дело. Дуэль - это шум, разрушения, а потом кто-то чинит колонны и сушит ковры. Я, скорее всего, выиграю - не из вредности, а чисто статистически. И останешься ты без храма, без репутации и без хлыста, который, к слову, уже подтекает вон в том углу.
Бог реки скосил глаза: в углу и правда натекла приличная лужа.
- Это часть эффекта! - быстро сказал он.
- Конечно. Так вот, встречное предложение. Мне нужен толковый смотритель за храмовым хозяйством на всём западном участке. Крыши текут, подношения разворовывают жрецы среднего звена, отчётности нет никакой. Работа непыльная, оклад фиксированный, храм остаётся за тобой - хочешь, вешай на него табличку «Не подставка», возражать не стану.
Хлыст с шипением втянулся обратно в ладонь, будто и сам смутился.
- Ты предлагаешь мне… должность?
- Управляющего храмовым хозяйством, - кивнул Лих. - С печатью, между прочим. Настоящей, которой можно что-то заверять, а не церемониальной. Три века ходить в обиженных богах реки без внятной задачи - так себе карьера, уж поверь. А тут занятость, польза, отчёты секретарю. И я, честно говоря, давно ищу, кому спихнуть этот участок. Там правда бардак.
Бог реки молчал - молчанием существа, явившегося мстить за поруганную честь и обнаружившего перед собой должность с жалованьем, столом и храмовым пайком. Пар вокруг оседал, туманный плащ обмяк и повис, как забытое на верёвке бельё.
- Это… - выдавил он наконец. - Неожиданно приземлённое предложение для существа твоего уровня.
- Я и сам приземлённый, - пожал плечами Лих. - Просто масштаб у нас пока разный. Подумай до вечера, вакансия открыта. А за кружку извини, если задело. Но подставка правда была отличная.
Гость ещё несколько мгновений стоял в дверях, пытаясь понять, в какой момент триумфальный вызов превратился в собеседование. Не найдя достойного ответа, буркнул что-то - не то согласие, не то ругательство - и растворился в облаке пара, оставив лужу и лёгкий запах реки.
- Возьмёт, - уверенно сообщил Лих потолку, снова откидываясь на диван. - Дня три подуется для приличия и возьмёт.
Разбухшие песочные часы ответили жалобным скрипом.
К вечеру Источник, как обычно, пошёл на убыль: солнца на Керне отродясь не водилось, и сутки здесь отмерял его прилив и отлив. В личных покоях Лиха, в глубине резиденции, куда сияние не добиралось и днём, стоял уютный полумрак, разбавленный десятком мелких огоньков, - все, разумеется, не по прямому назначению.
Меч, которым, по преданию, был сражён третий претендент на титул Хранителя Изнанки, торчал в стене у изголовья и служил ночником: клинок мягко фонил остаточной магией, и этого хватало, чтобы не спотыкаться о разбросанную по полу утварь. На низком столике лежал клинок помоложе - родовая реликвия давно вымершего дома, чьё имя Лих даже не пытался запомнить, - и служил открывалкой: лезвие идеально подходило под пробку, а гравировка удобно ложилась в ладонь.
Лих сидел на полу, привалившись спиной к дивану, и не делал ровным счётом ничего. Просто вечер. Просто ещё один. Неурожай и канава, кружка и вакансия - сегодняшний день отличался от вчерашнего разве что мокрым пятном в углу зала, единственным доказательством, что время вообще двигалось.
Он щёлкнул пальцами, и из ниши в полу выплыла бутылка, покрытая пылью веков в самом буквальном смысле: вино из погребов вечности не портилось, не выдыхалось и не заканчивалось - когда-то это казалось удобством, теперь ощущалось ещё одной формой застоя. Открыл родовой открывалкой, налил в первый попавшийся сосуд - им оказался кубок, дар благодарного полубога, - и сделал глоток.
Вкус был безупречен. Как всегда. Как шестьсот лет подряд.
Мысль, которая в такие вечера обычно мелькала и уходила, на этот раз задержалась. Мысль старая, изрядно поношенная - он в очередной раз вытащил её из дальнего угла сознания и осмотрел, как осматривают давно валяющуюся без дела вещь: выбросить или наконец применить по назначению.
Список дел за шестьсот лет у него, в сущности, был один, и последний пункт в нём не двигался с тех пор, как список был заведён. Ритуал Схождения. Лих придумал его, когда ещё интересовался, что лежит за пределами Керна, - не соседние земли и не сопредельные миры, куда долетала обычная телепортация, а то, где сама Мультивселенная теряла берега. Расчёт был безупречен: душа отделяется от тела, теряет привязку к точке отправления и несётся без карты и без цели, пока не найдёт зацепку. Зацепкой могло стать только место, освободившееся в тот же самый миг: живое тело чужую душу не впустит, давно мёртвое - не удержит. Опасность была ровно одна: результат нельзя ни предсказать, ни отменить на середине. Куда-то улетишь. Куда - не скажет никто, включая улетающего.
Поэтому он ритуал и не проводил. Не из страха - страх давно вышел из обихода вместе с поводами бояться чего-то конкретного, - а из нежелания разгребать последствия. Окажешься неизвестно где, неизвестно в чём, придётся выстраивать быт с нуля и объяснять кому-то, кто ты такой. А объяснять Лих не любил сильнее, чем лететь в неизвестность. Проще было отложить. На следующий век. Потом на следующий - который прошёл ровно так же.
Он сделал ещё глоток, посмотрел на меч-ночник, на открывалку, на пятно сырости, просочившееся, кажется, даже сюда, - и понял, что вечер сложился в ту редкую конфигурацию, при которой скука перестаёт быть фоном и становится единственным событием дня. Хуже того - последних лет. Десятилетий. Веков, если совсем начистоту.
Решение пришло без внутренней бури и прощальных взглядов на прожитые века, о которых любили рассказывать менее сдержанные коллеги по внерангу. Он просто вычеркнул пункт из списка - мысленно, бумажного списка не существовало. Вышло так же буднично, как если бы он вычеркнул «починить скрипящую половицу в третьей зале», которую тоже откладывал лет сто. Отложи он и это ещё на век - список так и остался бы с одним незакрытым пунктом, пока сам не стал бы от него неотличим.
Лих поставил кубок на стол и впервые за вечер поднялся с пола.
Одно дело он всё-таки сделал руками. Вышел в тёмный зал к доске, взял грифель и под утренним «Опять» дописал столбиком: «Вакансию управляющего держать до конца недели - придёт. Список землекопов отдать седьмому хребту даром. Жалованье всем, кто при доме, - за год вперёд, из казны. Меня не ждать». Подумал и приписал: «Спасибо». Слово вышло корявым - писать его приходилось редко. Секретарь служил при нём больше века, и уйти, не оставив распоряжений, было бы свинством, которого не оправдывала никакая скука.
Дальше не было ничего интересного: череда действий, продуманных до последнего жеста и сотни раз отрепетированных вхолостую, без последнего шага. Ни дополнительного света, ни свидетелей. Лих сел обратно, теперь уже выпрямив спину, и позволил наработанному за века начаться без лишних усилий.
Последнее, что он отчётливо помнил в теле, - лёгкое, совсем не драматичное ощущение, будто встаёшь с продавленного кресла: что-то внутри освободилось и потянуло вбок, прочь от привычной тяжести плоти. Тело осталось сидеть - целое, невредимое, попросту опустевшее.
А душа, не имея больше ни точки отправления, ни точки назначения, понеслась по Мультивселенной, как листок, сорванный сквозняком с доски расписаний: совершенно никуда - и в то же время в единственно возможном для себя направлении.
***
Борт до Красноярска, ближайшего к Гусевке аэропорта, был из тех рейсов, где не ждут ничего примечательного: за полночь, треть салона спит, стюардессы неспешно катят тележку с напитками, за иллюминаторами - чернота без единого огня. Матвей Бобров сидел у окна в предпоследнем ряду, зажав между коленями рюкзак с дипломом Московской ветеринарной академии, держал на нём учебник по акушерству крупного рогатого скота, так и не дочитанный за пять лет учёбы, и в третий раз прокручивал маршрут: аэропорт, автостанция, попутка до Гусевки. Из дома он уехал той осенью, когда поступал, и с тех пор выбирался в деревню лишь на короткие каникулы, да и то не каждый год. Теперь возвращался насовсем. Мать наверняка испекла пирог заранее, чтобы был свежим к его приезду, - и он наверняка зачерствеет за два дня пути.
Сердце побаливало - несильно, привычно, как почти всегда с детства. Московские врачи разводили руками: с таким пороком можно жить долго, если избегать потрясений, нагрузок и вообще любых поводов для волнения. Матвей научился уживаться: тихая работа в родной деревне, коровы и козы, никакой суеты. Самолёт был его единственным допустимым стрессом в году, и о высоте он старался не думать - смотрел в книгу или в темноту за бортом.
Крик раздался из передней части салона - резкий, короткий, оборвавшийся так же внезапно. Следом - топот, удар, ещё один крик, женский, долгий. Матвей поднял голову. Между рядами, расталкивая пассажиров плечом, шёл человек в тёмной куртке, и в вытянутой руке у него было что-то настолько неуместное на высоте десяти тысяч метров, что глаз не сразу это опознал.
Пистолет.
- Всем сидеть! - рявкнул человек, и голос сорвался на середине - сам, похоже, не привык ещё к звуку собственной команды. - Никому не двигаться!
За ним в проходе появился второй, такой же дёрганый, а где-то в хвосте прорезался третий голос. Паника охватила салон мгновенно и целиком: кто-то вскочил и тут же был усажен обратно грубым толчком, кто-то прижал к груди ребёнка, кто-то шептал сквозь зубы молитву, а стюардесса у передней тележки застыла с бутылкой в руке - ни поставить, ни выронить.
Вторую бортпроводницу Матвей заметил, только когда она опустилась на пол в проходе у его ряда: её выгнали из хвостовой кухни и велели сидеть. Немолодая, коротко стриженная, с бейджем «Л. Емельянова, старшая бортпроводница». Смотреть ей было больше некуда, кроме как на пассажира у окна, и она смотрела - будто он был единственным в салоне, с кем ещё можно о чём-то молча договориться.
Матвей вжался в кресло и вцепился в подлокотники. Первая реакция была привычной, из детства: сосредоточиться на дыхании, считать вдохи, не давать телу разгоняться. Это работало, когда медсестра слишком туго затягивала манжету, работало на защите диплома, когда начинал дрожать голос. Здесь, посреди чужого крика и запаха пролитого кофе, не сработало.
Сердце застучало неровно - сначала часто, потом с перебоями, спотыкаясь о собственный ритм. Этого Матвей боялся больше, чем пистолета: не пули, а предательского сбоя в груди, с которым не справиться никакими вдохами. Флакон с таблетками лежал в боковом кармане рюкзака, но пальцы дрожали, а нагнуться - значило резко шевельнуться. Человек с пистолетом в паре рядов впереди мог принять это за угрозу.
Матвей замер, глядя на синюю спинку кресла перед собой. На ткани выцвело пятно - кто-то пролил кофе неделю назад, и чехол так и не сменили. Странно, что именно эта деталь вдруг показалась важной. Важнее криков. Важнее выстрела, грохнувшего совсем рядом, - в потолок, чтобы все замолчали.
Стало трудно дышать. Не от страха - страх отодвинулся на периферию, приглушённый, как сквозь вату, - а оттого, что грудь перестала слушаться и сжалась в тугой узел. Синий чехол, огни под потолком, чужие затылки поплыли перед глазами. Он попытался позвать - соседа через проход, бортпроводницу в двух шагах, кого угодно, - но горло отказало, вышел только невнятный звук.
Последней была не мысль о выстрелах, а другая - до странности спокойная и невпопад: мать, наверное, уже заворачивает пирог в полотенце, чтобы не зачерствел, а он, кажется, не успеет позвонить и предупредить о задержке.
Сердце сбилось в последний раз и остановилось.
Крики, свет, топот в проходе не исчезли - просто перестали иметь значение, отодвинулись за грань, до которой Матвею Боброву уже не было дела.
В тот же миг в толще пространства, где нет ни верха, ни низа, ни направления, что-то пронеслось мимо - без цели, без карты, без единой мысли о границах между мирами. Душа, шесть веков прожившая на планете, о которой здесь, в тесном ряду эконом-класса, никто никогда не узнает, скользнула в то самое место, где мгновением раньше остановилось сердце молодого ветеринара, летевшего домой.
Ни вспышки, ни грома, ни знака свыше. Только та единственная зацепка, которую признавал ритуал: одна нить оборвалась, и другая, не выбирая, легла точно на её место.
Тело у окна обмякло так, как обмякает всё, что перестало быть живым. Голова съехала к иллюминатору, лицо посерело, открытые глаза не мигая смотрели в синий чехол. Прошла минута, может, чуть больше: чужой душе ещё предстояло найти, за что в этом теле держаться, а тело ждать не умело. Бортпроводница на полу всю эту минуту смотрела на него - на неподвижную грудь, на серое лицо - и беззвучно шевелила губами.
Потом, посреди хаоса снаружи и тишины внутри, тело снова напряглось. Сердце, помедлив, толкнуло кровь - неровно, с перебоем, но толкнуло. Чужая воля завела его, как заводят остановившийся маятник, а чинить не стала. Плечи расправились. Пальцы, судорожно вцепившиеся в подлокотники, разжались и легли ровно и спокойно - будто их владельцу никогда в жизни не доводилось паниковать.
Глава 2
Глаза открылись.
Первое, что он отметил, - теснота. Тесным до неприличия был и салон, но главное - само тело: узкие плечи, длинные ноги, не помещавшиеся под передним креслом, а в груди - сбоящий ритм, будто внутри работал не мотор, а старый насос, знававший лучшие времена. Порок сердца. Врождённый. Диагноз он опознал мгновенно, вместе со всем содержимым чужой головы, хлынувшим разом и без всякой сортировки: имя, лицо матери, запах свежего хлеба в усадьбе за околицей Гусевки, латинские названия болезней крупного рогатого скота, зачётка, договор аренды пастбища на пять лет с ежегодной выплатой соседнему роду, три письма Груне из Гусевки, написанные ещё на первом курсе и так и не отправленные. И поверх всего, отдельным, аккуратно подшитым делом, - «Бобровы»: род мелкий, боярский, обязательства перед соседями не закрыты.
Он моргнул. Дважды. Тело слушалось с небольшой задержкой - вопрос синхронизации, как в чужом доме, где мебель стоит не там, где ты привык.
«Сердце слабое», - отметил он без малейшего трагизма, как отмечают протечку в трубе перед покупкой дома: неприятно, но сделку не отменяет.
Так же буднично он отметил и другое. На полу в проходе, у самого подлокотника, сидела бортпроводница и смотрела на него - не испуганно, а так, как смотрят на покойника, который вдруг моргнул. Значит, та минута, пока тело стояло пустым, прошла при свидетеле. Неприятно, но поправимо: врождённый порок сердца - объяснение на все случаи.
Салон гудел паникой - сдавленные всхлипы, сбивчивый шёпот, ещё один выстрел в потолок где-то впереди. Шагах в трёх, в проходе, стоял человек в тёмной куртке и обшаривал взглядом ряды, выбирая, к кому подойти следующим для острастки. Взгляд остановился на пассажире у окна, который будто бы собрался встать и передумал в последний момент.
- Ты! - Дуло качнулось в его сторону. - Сидеть, я сказал!
Он сидел, машинально фиксируя параметр: сердце изношено с рождения, работает на пределе, но пока в допуске. Вставать - значило нагружать деталь без нужды; задача решалась и сидя. Двумя рядами впереди женщина прижимала к груди ребёнка, и дуло уже дважды прошло над детской макушкой. Пусть лучше смотрит сюда. Это стоило того самого внимания, которого он собирался избегать всю оставшуюся жизнь в этом теле, но торговаться было не о чем. Он посмотрел на террориста так же, как ещё этим утром, в другом мире, смотрел на делегацию с седьмого хребта, - с терпеливым безразличием, которое, как выяснилось, безотказно работает на любых широтах Мультивселенной.
- Скажите, - произнёс он ровным, слегка усталым голосом, будто продолжал давно начатый разговор, - вы пути эвакуации на случай разгерметизации салона продумали?
Террорист опешил настолько, что дуло на секунду опустилось.
- Чего?
- Разгерметизации, - терпеливо повторил он. - Вы пальнули дважды в замкнутом пространстве на высоте десять тысяч метров. Обшивка здесь не бетонная стена: там зазоры, проводка, вентиляция. Ещё пара выстрелов не в ту сторону - и мы все резко окажемся на свежем воздухе, только без парашютов. Кто у вас отвечает за технику безопасности мероприятия?
- Какое, к чёрту, мероприятие… - Террорист ждал крика, мольбы, чего угодно привычного, а получил вопрос не по сценарию. - Ты вообще понимаешь, что происходит?
- Прекрасно понимаю, - кивнул он. - Захват воздушного судна. Только организован он, судя по звуку выстрелов и нервозности исполнения, наспех, без согласования маршрута отхода. Это как затевать ремонт без сметы: дороже выйдет всем, включая вас.
Стюардесса у передней тележки, всё ещё с бутылкой в руке, смотрела через весь салон на два одинаково немыслимых события сразу: захват самолёта и пассажира, читающего террористу лекцию по технике безопасности.
Террорист шагнул ближе. Перед ним был либо сумасшедший, либо храбрец-насмешник, и оба варианта требовали немедленно восстановить авторитет.
- Слушай сюда, умник…
Договорить он не успел. Тележка с напитками, стоявшая на тормозе у передней стенки, вдруг дёрнулась: колесо будто само вывернулось из фиксатора, и тележка покатилась по наклонному полу прохода, набирая скорость, с неотвратимостью бильярдного шара, пущенного точно в лузу. Заметить что-то странное мог бы разве что очень внимательный наблюдатель - по едва уловимому всплеску тепла в воздухе, там, где кто-то, не шевельнув пальцем, подтолкнул колесо в нужный момент под нужным углом.
Тележка врезалась террористу точно под колени.
Он охнул, взмахнул рукой, и пистолет, вырвавшись из хватки, стукнулся о ножку кресла и уехал под их ряд. Сам террорист, зацепившись ботинком за колесо, растянулся в проходе - в позе, начисто лишённой того угрожающего величия, с каким патрулировал этот проход минутой раньше.
Он посмотрел на упавшего без тени торжества - как на сантехника, который наконец устранил протечку, о которой предупреждали ещё три недели назад.
- Видите, - сказал он ровно, - вот вам и разгерметизация. Только не салона, а вашего плана. Тележка, кстати, была плохо закреплена - это тоже к вопросу о технике безопасности, но претензия уже не ко мне, а к экипажу.
Террорист сунул руку под кресло, но пальцы наткнулись не на оружие, а на сапог, прижавший пистолет к полу. Сапог тут же прижал и пальцы - куда крепче, чем позволяла тщедушная комплекция молодого ветеринара. Сила шла не из мышц: её он подливал из собственного запаса. Сердце тут же отозвалось коротким уколом - подливать можно, но платить придётся этим насосом.
- Не советую, - произнёс он тем же будничным тоном. - У вас и без пистолета хватает проблем. Соседи по проходу, полагаю, тоже не в восторге от вашей рабочей смены.
Двое пассажиров впереди, опомнившись, уже навалились на террориста сверху - с тем избытком энтузиазма, который просыпается у людей, когда им дают понять, что можно.
Он убрал ногу, задвинув пистолет поглубже под кресло. Подобрал с пола пуговицу, оторвавшуюся от рукава о подлокотник, - машинально, руками Матвея, приученными ничего не бросать, - сунул в карман куртки, откинулся на спинку и на секунду прикрыл глаза. Не от усталости: нужно было разложить по полочкам ворох чужих воспоминаний. Сельцо Бобровка, деревня Гусевка, договор с соседним родом, невыплаченная доля за прошлый сезон. Дела накопились ещё до того, как он успел в них вникнуть.
«Ну, хотя бы не скучно», - подумал он без особого энтузиазма.
В хвосте салона прорезался ещё один встревоженный голос. Там обнаружился второй сообщник - молодой, нервный, с коротким складным автоматом, пронесённым, видимо, в разобранном виде; держал он его так, будто оружие могло выстрелить само, стоит его тряхнуть. Третий, судя по обрывкам реплик, ломился из кухонного отсека в кабину пилотов и ответа не получал.
Он выпрямился в кресле. Тело слушалось увереннее: навыки, которыми оно никогда не пользовалось, ложились поверх привычных, как второй слой обоев поверх первого. Вставать он не спешил - за грудиной настойчиво покалывало. Не критично, но забеги по проходу отменялись.
Второй сообщник шагал вдоль рядов, покрикивая, чтобы пассажиры держали головы опущенными. У аварийного выхода он на секунду замешкался, проверяя дверь, - и рычаг блокировки, до того исправно стоявший в фиксаторе, вдруг подался вбок, будто от усталости металла. Дверь, разумеется, никуда не делась - на высоте автоматика держала её надёжно, - но рычаг с сухим щелчком врезал сообщнику точно по костяшкам пальцев, сжимавших автомат.
Тот взвыл, выронил оружие и схватился за руку, не заметив, как автомат съехал под кресла, где его уже придерживал чей-то предусмотрительно выставленный ботинок.
Рычаг давно требовал смазки - самолёт летал не первый год, - и подтолкнуть его в нужный момент оказалось даже проще, чем рассчитывалось. Ничего эффектного: рычаг просто подался чуть раньше срока, будто соскучился по работе.
Третьему не повезло иначе. Ремень откидного кресла бортпроводника, мирно свисавший вдоль стены, вдруг захлестнулся вокруг его лодыжки и сам собой затянулся двойным узлом ровно в тот момент, когда он шагнул к двери. Сообщник рухнул носом в открытый кухонный отсек, и содержимое ближайшего кофейника вылилось ему точно на голову - с той идеальной меткостью, какая бывает либо в дешёвых комедиях, либо когда кто-то очень аккуратно рассчитал угол падения.
Когда забаррикадировавшийся в кабине экипаж наконец решился приоткрыть дверь, все трое были уже надёжно зафиксированы - кто ремнями от сумок, кто просто весом соседей, не растерявших боевого запала.
Сам он так и не встал с кресла и держался скорее консультантом, чем участником: пара тихих слов о том, что брючный ремень держит не хуже верёвки, если вязать, как телёнка к ветеринарному осмотру, - и дальше дело шло без него.
По отдельности ни один эпизод не выглядел ничем, кроме случайности. Рычаг устал. Ремень зацепился. Кофе пролился не в то время не в том месте. Обычное стечение обстоятельств на плохо обслуженном борту. Системы никто бы не увидел - потому что её и не демонстрировалось: минимум усилий, максимум незаметности, ни единого следа.
Емельянова поднялась с пола, только когда всё кончилось. Отряхнула юбку, оглядела салон - троих скрученных террористов, разбросанные подносы, лужи кофе - и снова посмотрела на пассажира у окна. На того самого, чьё серое неподвижное лицо недавно разглядывала в упор и который через минуту как ни в чём не бывало заговорил с захватчиком о технике безопасности.
- Вам плохо? - спросила она, заметив его бледность - след не пережитого, а застарелого сердечного недомогания. - Мне показалось, вы… - Она не договорила и поправилась: - Вы, кажется, единственный, кто сохранял спокойствие. Повезло, что вы рядом оказались.
- Повезло, - согласился он, не поправляя формулировку.
Объяснять, что дело не в везении, а в шестистах годах опыта решения проблем подручными средствами, смысла не было - тем более устами двадцатитрёхлетнего ветеринара, летевшего домой в деревню. Легенда, доставшаяся вместе с телом, требовала соответствия: скромный специалист, оказавшийся в нужном месте. Ничего сверх этого.
Самолёт пошёл на снижение - плавно, ровно, будто последние двадцать минут в салоне ничего не происходило. За иллюминатором проступили огни: сначала редкие, потом целыми гроздьями, очерчивая контуры аэропорта, к которому борт заходил с опозданием, но без единой жертвы.
Глядя на них, он впервые за неопределённо долгий срок прислушался не к чужому телу и не к обстановке, а к себе самому. К тому, что происходило внутри, помимо неровного, но живого стука сердца.
Скуки не было.
Он отметил это со спокойным изумлением человека, нашедшего в давно не открывавшемся ящике вещь, о которой успел забыть. Шесть веков каждая делегация, каждая дуэль, каждый разговор с очередным обиженным божеством укладывались в одну предсказуемую колею. А здесь, в тесном кресле чужого слабого тела, посреди наспех устроенного захвата, решённого тележкой с напитками и уставшим рычагом, случилось то, чего не бывало так давно, что он почти забыл, как это называется.
Он подержал эту мысль ровно до того мгновения, когда колёса коснулись полосы.
Потому что следом пришла вторая, куда менее приятная и куда более настойчивая: доставшееся ему тело было не просто телом. Оно было частью рода - мелкого, боярского, обременённого арендой пастбища, невыплаченной долей за прошлый сезон и обязательствами перед соседями, о которых он теперь знал ровно столько же, сколько Матвей. То есть неприятно много.
Скука закончилась. А вот боярские долги рода Бобровых, судя по всему, только начинались.
Полоса встретила самолёт тем сибирским холодом, который местные упорно называли мягким, - промозглым, липким, забирающимся под одежду быстрее, чем успеваешь застегнуть куртку. Фонари вдоль полосы горели через один, а на одном столбе красовалась покосившаяся табличка «Ведутся работы» - из тех, что снимать никто не собирается. Со стороны аэровокзала доносился надсадный гул генераторов, будто вся электрическая жизнь Красноярского аэродрома держалась на честном слове и запасном топливе.
Матвей Бобров - вернее, тот, кто теперь носил это имя, - смотрел в иллюминатор, как смотрят на новый, ещё не изученный квартал, и прислушивался к телу. За грудиной тянуло глухой усталостью: сердце, и без того не рассчитанное на подвиги, требовало покоя куда настойчивее, чем час назад. Ещё один параметр под контроль: не только не спалиться, но и банально не свалиться, пока не закончится вся эта казённая процедура высадки.
Самолёт замер с протяжным механическим вздохом. Раньше, чем подали трап, раньше, чем стюардесса успела взять микрофон, снаружи послышался топот - быстрый, слаженный, тренированный. Ничего общего с неспешной поступью аэродромной охраны, какой её помнил Матвей, - память его была ясной, но чужой, как прочитанный дневник.
К трапу подошла группа в форме неопределённого казённого оттенка - не военная зелень и не полицейская синева, а нечто среднее, будто цвет подбирали так, чтобы он ни с чем не ассоциировался и внушал почтение всем одинаково. Эмблему на рукавах издалека было не разобрать, но по общей суете было ясно: эти прибыли не паспорта проверять.
- Отдельный Корпус Благочиния, - вполголоса сказала женщина из ряда впереди, вцепившись в сумку, как в последний якорь спокойствия. - По магическим делам. Значит, что-то серьёзное заподозрили.
Название память Матвея выдала сразу - вместе с деревенской привычкой втягивать голову при виде этой формы. Но оценивал он его впервые: неуклюжее, тяжеловесное, рождённое явно не одним, а несколькими поколениями канцелярских правок, каждая из которых добавляла солидности и ни одна не заботилась о благозвучии. Ровно тот сорт бюрократического творчества, который он помнил по Керну, - только там так называли храмовые уставы, а не ведомства.
Пассажиров выводили по одному и выстраивали в неровную очередь у трапа, невзирая на холод. В стороне плечистый надзорный в фуражке, явно привыкший больше стоять, чем говорить, выкатывал на треноге громоздкую конструкцию: медные трубки, сплетённые в подобие ёлки, круглый стрелочный циферблат сбоку и потёртая инвентарная бирка с датой последней поверки - судя по выцветшим цифрам, ещё при позапрошлом составе губернской администрации.
На большинство пассажиров прибор молчал. Изредка деликатно попискивал, когда мимо проносили что-то мелкое: обручальное кольцо с наговором на удачу в дороге, детский оберег на шнурке под воротником у мальчика лет семи. Надзорный бросал взгляд на стрелку, кивал сам себе и пропускал дальше - рутина, отработанная до автоматизма.
Матвей подошёл к треноге в свою очередь, держась как все уставшие после перелёта: плечи опущены, взгляд расфокусирован, никакой лишней собранности. Внутри же шла работа куда конкретнее: слой за слоем он придавливал собственный фон - избыток силы, что копился в нём сам собой ещё со времён Керна и который здесь, без храмов и делегаций, девать было решительно некуда.
Стрелка дрогнула.
Не резко, не тревожно - ровно на величину заводской погрешности, будто мимо пронесли не архимага-универсала шестисотлетней выдержки, а бытовой амулет низкого разряда из тех, что продают на рынке от сглаза и мелкой порчи скота.
Надзорный нахмурился, посмотрел на циферблат, потом на Матвея - долгим взглядом, каким смотрят не на человека, а на строчку инструкции, которая никак не сходится с реальностью, - и полез в нагрудный карман за блокнотом.
- Фамилия?
- Бобров, - ответил Матвей, как ответил бы на вопрос о погоде. - Матвей Иванович.
Надзорный черкнул пару слов, захлопнул блокнот и махнул в сторону аэровокзала: проходи, не задерживай. Матвей двинулся дальше, не выдав облегчения ни единым движением, хотя мысленно уже занёс эпизод в список дел, требующих внимания.
«Значит, гасить придётся тщательнее», - отметил он, проходя мимо оцепления к тускло освещённым дверям, за которыми его, судя по суете, ждало продолжение вечера - куда длиннее, чем хотелось бы уставшему организму двадцатитрёхлетнего ветеринара.
У самых дверей рука сама полезла в карман за телефоном - Матвеева рука, с той привычкой, с какой Матвей пять лет звонил домой по воскресеньям. Экран был разбит: видимо, тело приложилось о подлокотник, пока сидело пустым. Аппарат не включался. Он посмотрел на чёрное стекло и обнаружил в себе то, чего ещё утром в нём не было: в Бобровке женщина заворачивает пирог в полотенце и ждёт звонка. Память выдала это не как сведение, а как долг. «Позвонить, - внёс он в список. - С первого же телефона».
Аэровокзал встретил духотой того казённого сорта, что скапливается там, где отопление работает исправно, а вентиляция - как получится. Пахло сыростью, бумажной пылью и то ли машинным маслом от генераторов, то ли клеем от объявлений о розыске контрабандных амулетов, чьи выцветшие копии украшали стену у входа третий, если не четвёртый год подряд.
Основной поток пассажиров направили в общий зал - к столам с бланками, вежливо-усталым чиновникам и обещанию «недолгой формальности», в которую, судя по лицам, никто не верил. Матвея повели отдельно. Конвоир, невысокий надзорный с отработанно равнодушным лицом, указал направление коротким кивком и двинулся по узкому коридору, не оборачиваясь, будто не сомневался, что задержанный последует за ним.
- Вас - отдельно, - сказал он, не сбавляя шага. - Показания уточним.
- Мне бы домой позвонить, матери, - сказал Матвей. - Пока про самолёт по радио не передали.
- Телефон у дежурного. После показаний.
- А остальных чего не отдельно? - спросил Матвей с той обстоятельной, чуть медлительной интонацией, которую уже опробовал у трапа и счёл достаточно убедительной.
- Остальных потом, если понадобится, - бросил конвоир, явно не расположенный к разговорам. - А на вас стюардесса указала. И ещё двое пассажиров. Говорят, держались вы подозрительно ровно для человека, у которого самолёт захватили.
- Так у меня сердце слабое, - с той же неторопливостью пояснил Матвей. - Оно, когда сильно волнуешься, не бьётся быстрее, а вроде как замирает совсем. Врачи говорят - редкий случай, компенсаторный какой-то механизм. Я снаружи, может, и спокойный кажусь, а внутри там всё…
Конвоир не дослушал: остановился у неприметной двери в конце коридора, толкнул её без стука и кивнул внутрь.
Историю про компенсаторный механизм, судя по всему, предстояло досказывать уже не ему.
Глава 3
Кабинет оказался тесным до неловкости: канцелярский стол, продавленный не одним поколением локтей, две табуретки друг напротив друга и единственная лампа под низким потолком, бросавшая резкое жёлтое пятно ровно на середину стола. Углы тонули в полутени. За узким немытым окном мигали всё те же фонари лётного поля - и лампа здесь мигала с ними в такт, будто вся электрическая сеть здания была одной большой взаимосвязанной проблемой.
Человек за столом не поднял головы. Он методично перекладывал стопку бумаг с одного края на другой - жест чисто демонстративный, рассчитанный ровно на то время, которое требовалось вошедшему, чтобы почувствовать себя менее значимым, чем документы на столе.
- Титулярный советник Тетерев, - представил его конвоир, ни к кому конкретно не обращаясь, и вышел, притворив дверь с тихим, но окончательным щелчком.
Матвей остался стоять у входа. Снаружи - с осторожным, чуть растерянным интересом деревенского парня перед столичным чиновником. Изнутри - куда пристальнее: за шесть веков на Керне он насмотрелся на мелких функционеров, точно так же выстраивавших паузы, чтобы придать себе веса.
Возраст у Тетерева был стёртый - что сорок, что пятьдесят. Аккуратные усы, явно требовавшие ежедневного внимания. В глазах - не усталость от конкретной ночи, а въевшаяся усталость от профессии как таковой. Мундир сидел безукоризненно, бумаг на столе было ровно столько, чтобы выглядеть занятым, но не неорганизованным. Обстановка выстроена сознательно, деталь за деталью, отметил Матвей, - с той же тщательностью, с какой он сам сейчас выстраивал образ простачка.
- Присаживайтесь, - произнёс наконец Тетерев, не отрываясь от бумаг. Знакомый приём: время здесь принадлежит хозяину кабинета, и торопиться будет тот, кто первым не выдержит паузы.
Табуретка оказалась жёсткой - явно с расчётом, чтобы задержанный не расслаблялся. Матвей сел и позволил себе набор мелких узнаваемых жестов: чуть ссутулился, обвёл взглядом комнату дольше, чем требовалось, и принялся почти незаметно теребить обтрёпанный край рукава.
Тетерев поднял голову - неспешно, давая понять, что делает это не по принуждению, а когда сам счёл нужным, - и впервые посмотрел прямо на него.
Взгляд был цепкий, привычный читать чужие лица, но без агрессии, которую следовало бы ждать от следователя. Скорее оценка - спокойная, методичная, будто перед ним лежал очередной отчёт, который предстояло разобрать по пунктам и сдать в архив. Заглянуть такому в голову было бы проще всего - и именно поэтому Матвей не стал: менталистика на трезвом и упрямом собеседнике оставляет следы, как сапоги на свежем снегу, а этот, судя по взгляду, следы читать умел.
- Бобров Матвей Иванович, - произнёс Тетерев, сверяясь с листом, хотя имя явно знал и без листа. - Двадцать три года. Возвращаетесь из Москвы, ветеринарная академия. Так?
- Так точно, - ответил Матвей чуть суетливо, с той избыточной старательностью, с какой отвечают люди, непривычные к казённым разговорам. - То есть не так точно, а просто так. Не служил я нигде, чтобы «так точно» говорить, это по привычке вырвалось, извините.
Тетерев коротко хмыкнул - не улыбка, а пометка для себя: слишком уж быстро и складно человек оправдал случайную оговорку.
- Ничего, - сказал он, придвигая чистый бланк протокола. - У нас тут не служба, а формальность. Пару вопросов - и все свободны.
Фраза из тех, что изначально не рассчитаны на то, чтобы им поверили: не ложь, а часть ритуала, знакомого обеим сторонам стола. «Пара вопросов» означала ровно столько времени, сколько понадобится, чтобы найти зацепку или убедиться в её отсутствии.
Лампа под потолком мигнула, и Матвей понял, что беседа выйдет куда длиннее обещанного.
Тетерев обмакнул перо в чернильницу, хотя рядом лежала обыкновенная канцелярская ручка: старомодный ритуал, видимо, придавал протоколу вес.
- Начнём с формальностей. Полное имя, возраст, род занятий.
- Бобров Матвей Иванович, - послушно повторил Матвей. - Двадцать три года. Ветеринар. То есть только-только ветеринар, диплом толком в руках подержать не успел - прямо с выпускного на самолёт, домой, в Гусевку.
- Гусевка - это где? - спросил Тетерев тоном человека, который знает ответ, но вносит его для протокола.
- Енисейская губерния, недалеко от сельца Бобровка, - с готовностью пояснил Матвей. - Мы там род Бобровых, боярский, только мелкий совсем - пара деревень, скотину разводим. Отец мой всю жизнь коров да коз лечил, кто как умел, без образования, а я вот выучился, чтобы по науке. У нас прошлым летом корова одна отелилась неправильно, так пришлось соседского фельдшера звать, он в людях больше понимает, чем в скотине, всё равно помог кое-как…
- К делу, - оборвал Тетерев.
- Простите, - виновато сказал Матвей. - Волнуюсь, вот и тараторю. Меня в деревне все за это ругают - начну про коров, не остановишь.
Тетерев сделал машинальную пометку и наконец задал вопрос, ради которого, судя по всему, и затевался весь вечер:
- Расскажите своими словами, что произошло на борту.
Матвей выдержал паузу - не настолько долгую, чтобы выглядеть подозрительно, но достаточную для человека, которому трудно собраться с мыслями после пережитого.
- Ну… - начал он, глядя на лампу, будто нужные слова были записаны там. - Летели мы себе тихо-мирно, я даже вздремнуть успел, а потом крик спереди. Я сперва подумал - может, кому плохо стало, бывает же в самолётах, духота, давление скачет…
- Дальше.
- А дальше смотрю - человек с пистолетом по проходу идёт. - Матвей слегка ссутулился, будто телу от одного воспоминания стало не по себе. - Я как увидел - у меня аж сердце зашлось. Оно у меня слабое, я говорил уже. Зарябило перед глазами, вцепился в подлокотники и сижу, дышать боюсь.
- А дальше?
- А дальше не помню толком, если честно, - признался он с простодушием человека, стыдящегося собственной беспомощности. - Крики какие-то, тележка эта покатилась… Кто где стоял, кто что делал - не знаю. Помню только, что всё быстро очень было, а мне казалось - как в тумане.
Тетерев положил перо и посмотрел на него внимательнее - пока без подозрения, с профессиональной настороженностью человека, который вслушивается в чересчур ровный рассказ.
- Стюардесса утверждает, что вы первым обратились к нападавшему. Спросили его про пути эвакуации в случае разгерметизации.
- Я? - Матвей смутился, будто его поймали на глупости. - Может, и ляпнул. Я, когда сильно боюсь, начинаю вслух говорить, что в голове лежит, а в голове у меня с академии техника безопасности - нас ей полгода гоняли, при скотине без неё никак. Само вырывается. У нас в деревне так было: бык на меня попёр, а я стою и кричу ему что-то про прививки, будто он меня послушает.
- А про тележку что скажете? - Тетерев не дал себе отвлечься на быка. - По показаниям, она сама покатилась и сбила нападавшего с ног - именно в тот момент, когда он к вам приближался.
- Так у нас телега один раз точно так же с горы укатилась, - оживился Матвей, будто наконец нашёл тему, в которой чувствовал себя уверенно. - Сено везли, дед мой на минуту отвлёкся - курить пошёл, хотя вообще-то бросил, но иногда срывается, - а телега возьми да покатись, колесо там расшаталось. Так и в самолёте, наверное: у тележки колёсики неисправные, вот и покатилась под уклон, а этот, с пистолетом, как раз рядом стоял. Совпадение, конечно, но бывает же.
На этот раз пометка вышла развёрнутее - перо задержалось над бумагой дольше обычного. Матвей отметил и это: зацепиться следователю пока было не за что, но он уже чувствовал странную гладкость - готовая деревенская аналогия находилась у свидетеля на любой случай.
- Хорошо. А после тележки?
- А дальше его, наверное, другие пассажиры скрутили, - пожал плечами Матвей. - Я так и не понял толком. Сидел, дышал через раз, ждал, пока кончится. Очнулся, когда самолёт садиться начал.
Скромность работала надёжнее любого героического пересказа: если свидетель сам настойчиво преуменьшает свою роль, цепляться не за что.
Тетерев помолчал, глядя не на бумаги, а сквозь них.
- Странно, - произнёс он наконец, скорее размышляя вслух. - Обычно свидетели после такого либо путаются и нервничают куда сильнее, либо помнят каждую деталь слишком отчётливо - от испуга память иногда цепляется за мелочи. А у вас ровно посередине. Достаточно путаницы, чтобы выглядеть естественно, и достаточно связности, чтобы всё сходилось.
- Так я же простой человек, - сказал Матвей с обезоруживающей прямотой. - Как помню, так и рассказываю. Может, оно само так в голове уложилось, пока летели, - я же волновался всю дорогу.
Тетерев резко черкнул что-то на полях, и Матвей понял: первая, пусть слабая настороженность в этом кабинете уже родилась. Дальше разговор пойдёт медленнее и пристальнее.
Протокол Матвея отъехал в сторону, на его место легла стопка потолще, исписанная разными почерками, - похоже, собранная наспех прямо на борту. Тетерев нашёл нужную страницу, разгладил её ладонью и прочёл ровным голосом, каким читают не для собеседника, а для протокола:
- Показания старшей бортпроводницы, гражданки Емельяновой. Цитирую: «Пассажир из тридцать четвёртого ряда сохранял поразительное спокойствие. Когда первый из нападавших приблизился к нему с оружием, он не выказал признаков паники, а, напротив, задал вопрос о технике безопасности на борту. Тележка с напитками впоследствии сбила нападавшего с ног - я расцениваю это как счастливую случайность, однако поведение самого пассажира до этого момента показалось мне нетипичным для человека в состоянии стресса».
Он поднял глаза - не с обвинением, а с той проверкой, при которой важна не реакция, а её отсутствие.
Емельянова. Женщина с бейджем, сидевшая на полу у его подлокотника. О том, на что она смотрела ту длинную минуту, в зачитанном не было ни слова, - и Матвей отметил это отдельно: значит, это лежит у следователя в другой бумаге.
- Ну, - Матвей виновато развёл руками, - я же говорил. Тележка сама поехала, я тут ни при чём. А вопрос этот… не отпираюсь - ляпнул. Только умного там ничего не было: у меня иногда рот сам открывается, когда страшно, а мозги в это время в другом месте.
- «Задал вопрос о технике безопасности», - повторил Тетерев, будто цитата от повторения могла обрести новый смысл. - Довольно конкретная формулировка для человека, у которого рот открывается сам.
- Так со страху у всех всё крупнее выходит, - пожал плечами Матвей. - Я ляпнул, а ей уже лекция послышалась. У нас в деревне сосед по пьяни забор чинил, а жена потом всей улице рассказывала, что он чуть амбар с курятником не спалил. А он всего-то две доски подпалил, спичкой неудачно чиркнул. Страх - он такое дело.
Тетерев промолчал, сделал на полях пометку - короткую, заметно резче прежних - и перевернул страницу.
- Показания пассажира Согрина, двадцать шестой ряд. Цитирую: «Один из нападавших пытался открыть аварийный выход, но рычаг заклинило. Он сильно ударился рукой, выронил оружие. Пассажир из тридцать четвёртого ряда в этот момент находился поблизости, но не приближался к месту происшествия, насколько я заметил».
Матвей кивнул с преувеличенным облегчением.
- Вот видите - не приближался. Значит, я точно ни при чём.
- Заметьте, - сухо продолжил Тетерев, не поднимая взгляда, - рычаг аварийного выхода, по данным осмотра, механически исправен. Заклинивание техническим состоянием двери не подтверждается.
Повисла пауза. Лампа мигнула - тонко, коротко, будто электрическая сеть отозвалась на напряжение в кабинете точнее любого прибора.
- Ну техника, она такая, - рассудительно сказал Матвей: в вопросе про механику деревенская обстоятельность, по его расчёту, должна была звучать особенно убедительно. - У нас доильный аппарат тоже исправным считали, а он раз в неделю сам собой заедал. Потом разобрали - пружинка одна слабая, никто и не заметил бы, пока не отказала. Может, и тут так: с виду исправно, а в нужный момент заело.
Тетерев смотрел на него дольше обычного, не мигая, - как на пазл, где детали подходят друг к другу чуть идеальнее, чем позволяет случайность.
- Продолжим. - Ещё одна страница. - Показания второго пилота. Покинув кабину, он обнаружил третьего нападавшего связанным ремнём откидного кресла, лицом в кофейной луже. Цитирую: «Ремень был закреплён с необычной для панической ситуации аккуратностью - двойной узел, исключающий возможность освобождения без посторонней помощи».
- Двойной узел, - повторил Матвей с почти детским удивлением. - Ну, кто-то из пассажиров постарался. Руки со страху иногда сами умеют то, чего в спокойном состоянии не смогли бы. У меня вон дед один раз со страху дверь сарая гвоздями заколотил - а до этого молотка в руках толком не держал, руки не тем концом росли.
- Вы утверждаете, что не помните, как это произошло? - В голосе Тетерева впервые прорезалось не просто настороженность, а раздражение: третья деревенская аналогия подряд, и сам факт, что на каждый эпизод находится готовая, начинал казаться ему самой большой странностью из всех.
- Не помню, - с прежней простотой подтвердил Матвей. - Говорю же, всё как в тумане было.
Тетерев отложил лист, взял сложенные на краю стола очки и медленно протёр стёкла рукавом - не чтобы лучше видеть, а чтобы выиграть несколько секунд. Матвей наблюдал за этим, как наблюдал бы редкий, но не опасный симптом у пациента: сам по себе не тревожный, но требующий присмотра.
- Странно получается, - произнёс наконец Тетерев, надевая очки. - По отдельности каждое ваше объяснение звучит житейски. Телега с горы укатилась, пружинка ослабла, руки со страху сами что-то умеют. А вместе выходит, что три никак не связанных инцидента случились настолько удачно и вовремя, что захват развалился сам собой за несколько минут. И человек, который есть в каждом рассказе - то первым заговорил, то сидел поблизости, - ничего не помнит и ни в чём не участвовал.
- Повезло, наверное, - пожал плечами Матвей. - Бывает же: один раз в жизни всё разом складывается.
Тетерев не ответил. Он смотрел в бумаги, будто искал в них не факты - факты были на месте, чистые и в отдельности объяснимые, - а то ощущение подвоха, которое пока не складывалось в улику, но уже отчётливо царапало на границе профессионального чутья.
Стопка показаний отлетела в сторону - резче, чем всё, что Тетерев делал за вечер. За окном густая чернота сменялась неопределённым серым - уже предрассветным, но ещё не решавшимся назвать себя утром. Лампа мигала почти непрерывно, и тени на стенах то вытягивались, то сжимались, будто кабинет нервничал вместе с хозяином.
- Хорошо, - сказал Тетерев, и хорошего в этом «хорошо» не было ничего: методичная тактика себя исчерпала. - Оставим показания. Поговорим по-другому.
Он подался вперёд, опершись локтями о стол, и заговорил быстро, рублеными фразами - чтобы сбить собеседника с неторопливого ритма.
- Возраст?
- Двадцать три.
- Профессия?
- Ветеринар.
- Сколько нападавших было на борту?
- Трое, кажется.
- Кто из них первым подошёл к вам?
- Тот, что с пистолетом.
- Что вы почувствовали в этот момент?
- Испугался, - сказал Матвей всё так же неторопливо, будто вопросы не сыпались, а тянулись, как патока.
Темп эффекта не дал: собеседник не сбился, не заторопился, не выдал ни одной лишней паузы. Тетерев попробовал ещё раз, почти скороговоркой:
- Где вы сидели? Кто сидел рядом? Что вы делали, когда раздался первый крик? Куда смотрели, когда упал первый нападавший?
Матвей выждал одно неспешное мгновение - ровно столько, сколько понадобилось бы уставшему парню, чтобы разобрать поток вопросов по порядку, - и ответил так же обстоятельно:
- У окна сидел, в предпоследнем ряду. Рядом никого, повезло, место свободное осталось. Крик услышал - сжался, за подлокотники вцепился. А куда смотрел - не помню уже, туман в глазах стоял.
На лбу Тетерева проступила испарина - сперва просто блеск в свете мигающей лампы, потом отчётливая влажная полоска над бровями. Он машинально стёр её тыльной стороной ладони.
- Вы понимаете, - голос его чуть дрогнул, - что за два часа вы дали мне три объяснения трём инцидентам, и все три сходятся слишком хорошо?
- Понимаю, - серьёзно кивнул Матвей. - Оно и мне самому странно. Прямо как сон дурной - то ли было, то ли привиделось.
Тетерев издал короткий смешок - сухой, без тени веселья, скорее нервный спазм - и тут же недовольно кашлянул, будто застыдился.
- Смешно вам? - спросил он резче, чем собирался.
- Мне не смешно, - честно ответил Матвей. - Мне спать хочется. Простите, если что не так сказал.
Извинение прозвучало так буднично, без малейшего страха или заискивания, что Тетерев на мгновение замер: он ждал одной реакции, а получил совсем другую. Он снова вытер лоб рукавом, уже не скрываясь, и заговорил тише, пытаясь вернуть разговору хотя бы видимость контроля:
- Вы летели на самолёте, который захватили вооружённые люди. Погиб один пассажир - не выдержало сердце от испуга, как установлено предварительно. Была реальная угроза жизни для всех на борту, включая вас. А вы сидите здесь третий час и отвечаете с таким видом, будто мы обсуждаем прогноз погоды.
Про погибшего Матвей отметил сразу. Погибших на борту не было; кандидат на эту роль был ровно один, и он сидел сейчас на жёсткой табуретке напротив. Поправлять следователя он не стал: поправка - это тоже показание.
Тетерев выдержал паузу, собираясь с силами для главного вопроса, и Матвей подумал, до чего же вымотан человек напротив - не физически, а той особой усталостью, что накапливается, когда профессиональная опора вдруг перестаёт держать.
- Как? - Ладонь Тетерева сама собой опустилась на стол - не в ярости, а в отчаянии человека, исчерпавшего все привычные инструменты. - Как можно быть настолько беспробудно спокойным после того, что произошло?
Удар вышел негромким, скорее символическим, но в тесном кабинете прозвучал неожиданно резко: задребезжала чернильница, качнулся лист на краю стола.
Матвей посмотрел на него так же ровно и чуть устало, как смотрел весь вечер, и ответил, не меняя тона:
- Так я и боялся. А сейчас-то чего? Всё же обошлось.
Повисла тишина - та плотная тишина, что наступает не от отсутствия звуков, а от невозможности подобрать следующее слово. Лампа мигнула ещё раз и, будто устав бороться с перепадами напряжения, на несколько секунд погасла совсем, оставив обоих в предрассветном полумраке из немытого окна.
Тетерев молчал долго. Он смотрел на юношу напротив так, будто впервые за вечер по-настоящему его разглядывал, - искал в простом, слегка растерянном лице хоть одну деталь, которая объяснила бы услышанную фразу, и не находил ничего.
- Свободны, - сказал он наконец глухо, без прежней канцелярской размеренности. - Распишитесь у секретаря на выходе - секретарь с половины седьмого, подождёте в коридоре. Понадобитесь - вызовем повесткой.
- Домой бы позвонить, - сказал Матвей. - Мать с вечера ждёт, а про самолёт, поди, уже по радио передали.
Тетерев, не поднимая головы, кивнул на аппарат у стены:
- Служебный. Для личных разговоров не положено. Междугородний - у дежурного, с восьми.
Матвей поднялся, слегка пошатнувшись - ночь не прошла для слабого сердца даром, - и направился к двери. У порога он обернулся - отчасти из вежливости, отчасти из того давно забытого любопытства, что давало о себе знать всё чаще с каждым часом новой жизни. Следователь сидел, глядя в закрытую папку, и головы не поднял. Матвей вышел. Скамья в коридоре оказалась такой же жёсткой, как табуретка, а до половины седьмого оставалось без малого полтора часа.
Тетерев просидел над закрытой папкой, пока за немытым окном окончательно не рассвело. Дело было формально закрыто. По его лицу было ясно: закрыто оно лишь на бумаге.
Глава 4
В половине седьмого задремавшего на скамье Матвея растолкал тот же конвоир - только теперь без прежней сосредоточенности, с расслабленным видом человека, у которого кончается ночная смена, а значит, формальности можно пропускать мимо ушей. Почти одновременно из кабинета вышел Тетерев: на ходу сунул конвоиру подписанный протокол, буркнул что-то вроде «в архив, копию секретарю» и, не оборачиваясь, скрылся за поворотом - домой или хотя бы в дежурку, отсыпаться. Конвоир глянул на верхний лист, убедился, что подпись на месте, и махнул рукой в сторону коридора, уходившего вглубь административного крыла.
- Сюда. К секретарю, распишетесь - и на выход.
В коридоре стоял тот утренний полумрак, что бывает в казённых зданиях с окнами на глухую стену: снаружи давно рассвело, а внутри об этом ещё не знают. Часть ламп не горела вовсе - перегорели или их не меняли из экономии, - остальные светили тускло и желтовато, будто устали не меньше персонала. По обе стороны тянулись одинаковые двери - одни с латунными табличками, другие совсем голые, - и для случайного посетителя коридор превращался в лотерею.
Тело напоминало о себе сильнее, чем хотелось бы признавать. Сердце за долгую ночь, похоже, выработало весь запас снисходительности, и каждый шаг отдавался за грудиной настойчивым покалыванием. Этот параметр требовал самого обыкновенного решения - тёплой постели и нескольких часов покоя. Но впереди ещё оставались последние формальности.
- Может, в уборную перед выходом, - сказал конвоир, останавливаясь у поворота и кивая в короткий тупичок. Прозвучало это не вопросом, а дежурной формулой, которую он, судя по интонации, повторял каждому отпущенному свидетелю. - Вон там, в конце. Секретарю я передам, что задержались. Идите, я тут постою.
Он прислонился плечом к стене - с той усталой снисходительностью, с какой конвоиры под конец смены видят в задержанном уже не угрозу, а последнюю формальность перед заслуженным отдыхом.
Матвей пошёл один - неторопливо, чуть покачиваясь, как шёл бы измотанный деревенский парень, которого лабиринт одинаковых дверей и сам по себе сбивает с толку. Шаги гулко отдавались в тишине раннего утра, когда даже бюрократическая машина ненадолго замирает между ночной сменой и дневной.
В конце коридора обнаружились две двери - совершенно одинаковые, без табличек, стоявшие так близко, что понять, какая из них ведёт в уборную, было решительно невозможно. Матвей замедлил шаг, изображая недоумение, которое, впрочем, довольно быстро перестало быть только изображением.
Потому что ещё за несколько шагов он ощутил то, чего среди гула генераторов, машинного масла и сырого сквозняка из плохо законопаченных рам быть не должно.
Едва уловимый привкус - не запах, а вибрация на самой границе восприятия, знакомая так давно, что узнавание пришло раньше мысли: так пахла Изнанка. Этот фон он помнил ещё по временам скитаний, по десяткам миров Мультивселенной, где Изнанка проступала то ближе, то дальше, но всегда узнаваемо. На Керне за шесть веков фон осел так глубоко, что Лих перестал его замечать, как человек перестаёт слышать тиканье собственных часов. И вот теперь, в конце сырого коридора провинциального имперского ведомства, он снова заявил о себе - тихо, но безошибочно.
Матвей остановился, глядя на обе двери с видом усталой жертвы бессонной ночи, а сам вслушивался, пытаясь определить источник точнее.
Тянуло из-под левой створки. Тонкой, почти невидимой нитью - не из вентиляции, не из-под правой двери, а именно оттуда.
«Прокол», - определил он так же буднично, как шесть веков подряд диагностировал аномалии на Керне. Небольшой: не разлом, а трещина, из тех, что случаются в местах с истончённой границей между мирами. В прежней жизни такое заслуживало разве что короткой пометки в журнале дежурного мага и устранялось одним ленивым взмахом руки, не отрываясь от чаепития.
Конвоир всё так же подпирал стену у поворота и следил за происходящим разве что в общих чертах.
Здравый смысл, доставшийся вместе с памятью Матвея, подсказывал простой путь: правая дверь, секретарь, подпись - и как можно скорее прочь из служебного крыла Благочиния, туда, где сердце наконец отдохнёт. Так поступил бы благоразумный молодой ветеринар, мечтающий о родной деревне и коровах.
Но было и другое - любопытство, которого он не испытывал шестьсот лет, пока однообразие Керна методично вытравливало из него способность удивляться. Теперь оно напомнило о себе с настойчивостью, которую не спишешь ни на усталость, ни на слабое сердце.
Да и прокол был, скорее всего, местного значения: персонал Благочиния, судя по запущенности здания, просто не успел его заметить и заклеить синей изолентой бюрократии, как любую другую коммунальную неполадку. Риск был в другом. Прокол в коридоре, по которому каждое утро ходят человек сорок, - не его забота ровно до той минуты, пока туда не шагнёт уборщица с ведром. Что за дверью - пустой карман или что-нибудь зубастое, - лучше было узнать ему, чем ей. До восьми, до междугороднего телефона, оставалось полтора часа: на короткий взгляд хватало с запасом.
Он шагнул к левой двери - вразвалку, будто так и не решил, какая из них нужная. Со стороны это выглядело именно так, как должно было: уставший человек перепутал похожие двери в незнакомом коридоре.
Ладонь легла на ручку - прохладную, металлическую, самую обыкновенную. Он выждал долю секунды по давней керновской привычке оценивать прокол перед тем, как в него шагнуть. Слабый, локальный, вход свежий, едва прорезавшийся, признаков нестабильности нет - граница сразу за порогом не обрушится.
Дверь поддалась легко и без скрипа - не петли были хороши, просто пространство за ней оказалось уступчивее, чем положено казённой двери. Вместо каморки с вёдрами и швабрами колыхалась рябь - плотная, мерцающая и настолько неправильная для человеческого глаза, что смотреть на неё было физически неприятно: цвета путались местами, тени ложились не в ту сторону, откуда падал свет.
За спиной раздался голос конвоира, разом стряхнувший сонную ленцу:
- Не та дверь!
Крик опоздал. Матвей уже стоял на пороге и успел разглядеть, что за рябью не пустота и не хаос, а нечто вполне оформленное, хоть и неразличимое пока в деталях: какой-то пейзаж, странно смещённый относительно привычной геометрии.
Он шагнул внутрь.
Не рванулся, не бросился очертя голову - сделал тот же неторопливый усталый шаг, каким шёл бы в уборную. Только унёс его этот шаг в мерцающее марево, тут же сомкнувшееся вокруг плотной невесомой пеленой.
Конвоир, рванувшийся следом, не успел на ладонь: дверь захлопнулась сама, беззвучно, ровно когда он потянулся к ручке. Захлопнулась - и перестала быть дверью. На её месте была обыкновенная стена, чуть облупленная, такая же, как соседние участки коридора, будто двери здесь отродясь не бывало.
Конвоир застыл. Провёл ладонью по холодной гладкой штукатурке, будто надеялся нащупать шов - хоть какое-то доказательство, что всё это игра утомлённого после смены зрения.
Ничего. Только стена.
Он огляделся - на соседнюю дверь, настоящую уборную, которая как ни в чём не бывало стояла на месте, - и, окончательно поняв, что на усталость это не спишешь, кинулся к переговорному рожку, вделанному в угол коридора ещё, судя по виду, при прошлой реконструкции.
- Дежурный! - рявкнул он в раструб, и голос, минуту назад сонный, зазвенел напряжением человека, вдруг осознавшего, что его смена, его пост и его недосмотр окажутся в первой строке завтрашнего рапорта. - Дежурный, пропажа! Свидетель по делу о захвате борта - в коридоре административного крыла, у меня на глазах, только что!
Раструб ответил не сразу: треск, сбивчивое переспрашивание и наконец голос дежурного, вмиг растерявший сонливость и требующий подробностей. Пустой коридор начал наполняться торопливыми шагами, хлопаньем дверей, отрывистыми командами, которые множились по мере того, как весть расползалась по этажам.
Тетерев, так и не дошедший до дежурки, обернулся на шум. По мере того как до него долетали обрывки докладов, невыспавшаяся усталость на его лице сменялась чем-то куда более острым и хорошо знакомым человеку его профессии - тем самым неоформленным зудом, который он унёс с собой из протокола, только что казавшегося безнадёжно закрытым.
Свидетель, которого он полночи не мог уличить ни в едином несоответствии, испарился из-под присмотра конвоира - из тупикового коридора, откуда, по всем правилам, деться было некуда.
***
Дверь за спиной захлопнулась с окончательностью дверей, которых больше нет, - и Матвей Бобров оказался в парке.
Не в каморке со швабрами, не в архивном закутке, а именно в парке: аллеи, скамейки, фонарные столбы и пересохший фонтан посередине. По периметру тянулся высокий глухой забор, а над ним не виднелось ничего - ни неба, ни города, ни соседних крыш. Только ровное безучастное ничто, на которое смотреть было так же скучно, как на побелку.
Он постоял, привыкая. Свет падал отовсюду сразу и ниоткуда конкретно; тени лежали не в ту сторону, а некоторые предметы обходились без теней вовсе, будто их упустили при составлении сметы. Кусты были подстрижены аккуратно и совершенно бессмысленно: там, где никто не ходит, - под линейку, а вдоль главной дорожки разрослись так, что приходилось протискиваться боком. Стояла полная, качественная тишина, без единой птицы. Воздух был прохладнее, чем полагалось в конце июня, - это он отметил первым, профессионально.
«Четвёртый разряд, - подумал он словами из академического конспекта Матвея: на третьем курсе для общего развития им читали «Изнаночную фауну и аномалии», и сдал её Матвей на тройку. - Карман старый, а вход свежий. Сутки, может двое».
Определялось это само собой - так опытный человек с порога понимает, давно ли в доме не топили. Фон у шва был жидкий, с рваными краями: проход только прорезался и ещё не решил, чем ему быть. А сам парк был старый - Изнанка лепила его давно, по ту сторону, и до коридора аэровокзала дотянулась только сейчас. Пахло - если это слово вообще годилось - незавершённостью.
Он оглянулся. Двери не было. Была садовая ограда, за ней кусты, за кустами всё тот же забор. Ни шва, ни намёка.
Правило подвижного выхода работало как положено: пока он внутри, вход закрыт наглухо, а откроется заново неизвестно где - в пределах двухсот метров от исходной точки, как значилось в том же конспекте, но в каком направлении, не знал никто, включая, похоже, саму Изнанку. Конвоир, который сейчас наверняка ощупывал облупленную штукатурку, не мог сделать ничего. Как и вся его контора. Как и Тетерев.
За ним никто не придёт. Не потому, что не захотят, - физически не смогут.
Матвей обдумал это со всех практических сторон и пришёл к простому выводу: свидетелей нет. Впервые с той минуты, как он открыл глаза в чужом теле, вокруг не было ни одной пары глаз, перед которой требовалось изображать растерянного деревенского недоросля со слабым сердцем.
Он снял маскировку.
Буднично, без всякой торжественности - как человек, добравшись наконец домой, стягивает жавший весь день ботинок. Слой за слоем отпустил давление, которым прижимал собственный фон ко дну. Ощущение было не триумфальным, а облегчённым - как разжать кулак после долгого рукопожатия с неприятным собеседником.
Фон разошёлся вокруг ровным спокойным полем.
Ближайший фонарный столб мигнул и загорелся вполнакала. Через две секунды - следующий, потом ещё один: никто их не включал, просто рядом появилось то, из чего можно брать. Матвей посмотрел на эту иллюминацию без всякого удовольствия.
- Ну да, - сказал он вслух, впервые за долгие часы своим собственным тоном. - Утечка. Как обычно.
Голос в тишине прозвучал непривычно: тело чужое, молодое, с другим тембром, и слышать в нём свои интонации было странно, как слышать себя в записи. Привыкнется.
Куда интереснее было, что за парк ему тут построили.
Он прошёл несколько шагов по главной аллее, разглядывая устройство. Прокол лепится из того, чего в точке разрыва накопилось больше всего. В иных местах, где ему доводилось бывать, это была магия, чьи-то страсти или пролитая кровь. Здесь - административная взвесь, копившаяся десятилетиями: отчёты о благоустройстве, планы озеленения, сметы на ремонт фонтана, акты приёмки работ, которых никто не выполнял.
Изнанка добросовестно вылепила парк по документам, а не по факту. Отсюда и стриженые кусты там, где никто не ходит: в плане озеленения именно этот участок значился приоритетным. Отсюда и фонтан - пересохший, но безупречно чистый: смету на очистку освоили, на подачу воды - нет. Отсюда и забор: в проекте он шёл первым пунктом и построен был первым, потому что периметр - это порядок, а остальное как получится.
- Знакомая школа, - сказал Матвей и присел на корточки у края дорожки посмотреть, как уложена плитка.
Плитка была уложена скверно. Не халтурно, а именно скверно - с той добросовестной кривизной, какая получается, когда работу выполняют строго по чертежу, а чертёж составлял человек, никогда не видевший ни этого места, ни плитки, ни, вероятно, земли под ней.
Он выпрямился - не сразу: сердце после бессонной ночи и трёх часов допроса отзывалось тянущей, ноющей нотой - и обвёл парк взглядом.
Спешить было некуда. Выход откроется, когда откроется. Снаружи ждали оцепление, протокол о пропаже свидетеля и нарастающий переполох в коридорах Благочиния, но всё это существовало где-то там, за отсутствующей дверью, и достать его не могло.
Тишину нарушил звук.
Из глубины парка, со стороны боковой аллеи, донёсся низкий, утробный, безусловно угрожающий рык.
Матвей прислушался - не к самому рыку, а к тому, как он сделан. Рык шёл на выдохе, с характерным подхрипом на середине, и тянулся дольше, чем требовалось для настоящей угрозы.
- Ага, - сказал он тоном, каким ставят предварительный диагноз ещё от калитки.
И пошёл смотреть.
Боковая аллея уводила влево, под разросшиеся кусты. Матвей не торопился: торопиться было незачем, а сердце всё отчётливее напоминало, что ночь выдалась длинная.
Источник рыка обнаружился шагах в двадцати. На пятачке между двумя скамейками сидело нечто, похожее на медведя, которого протащили через ежевичник, а потом три года не мыли: крупная косматая туша в свалявшихся колтунах, с мордой, почти неразличимой в шерсти. При виде Матвея туша поднялась на все четыре лапы, набрала воздуху и выдала тот самый рык - с подхрипом ровно на середине.
Мохноед. Название всплыло из того же конспекта, а самого зверя Лих опознал сразу - за годы странствий видывал и не такое. Но интересовало его сейчас другое.
- Ты не рычи, - сказал он, не сбавляя шага и подходя вплотную. - Ты повернись.
Мохноед, никогда прежде не встречавший существа, которое на рык подходит ближе, растерянно умолк и, повинуясь непонятно чему, действительно повернулся боком.
Матвей запустил пальцы в шерсть у загривка и нащупал то, что предполагал: сплошную свалявшуюся корку, стянувшую кожу так, что зверь физически не мог ни нормально лечь, ни повернуть голову.
- Так я и думал. Ты не злишься, тебе просто неудобно.
Он взялся за колтун обеими руками и начал разбирать - методично, снизу вверх, как разбирают закисший узел на верёвке. Мохноед издал горловой звук, в котором угрозы не осталось вовсе, и подставил бок.
- Расчёсывать надо, - сообщил Матвей ему в шерсть. - Раз в неделю хотя бы. Тут у вас кто за это отвечает? Никто? Ну разумеется.
Работа заняла минут пять. Магию он не применял - не из осторожности, а потому что колтуны разбирают руками. К концу Мохноед лежал на боку в позе полного нравственного разложения и делал вид, что рычать не умеет вообще.
- Свободен, - сказал Матвей, вытирая ладони о штаны. - И не пугай больше никого, тебе не идёт.
Дальше по аллее обнаружилась Плакса-Сирота - тонкий полупрозрачный силуэт ребёнка на скамейке, заливающийся непрерывными обильными слезами. По задумке это должно было леденить кровь. Матвей присел на корточки вровень с её лицом - так садятся перед ребёнком, даже зная, что перед тобой не ребёнок, - и осмотрел её тем хозяйским взглядом, каким за шесть веков осматривал всё больное, от захворавшего полубога до соседской козы.
- Так, - сказал он, поворачивая полупрозрачную голову к свету. - А это уже не мистика.
Глаза были воспалены - не метафорически, а самым натуральным образом: припухшие, раздражённые, как у коровы, которой попала в глаз соломина, а потом три дня простоявшей в пыльном стойле. Слёзы шли не от вселенской скорби, а от банального воспаления, которое некому было заметить.
Тут магия потребовалась - самая простая, лекарская, из тех, что осваивают на первом году ученичества и потом шесть веков не вспоминают. Он снял воспаление одним касанием, как снимают пылинку с рукава.
Слёзы иссякли. Плакса-Сирота моргнула - судя по растерянности, впервые за очень долгое время - и уставилась на него, как существо, у которого отобрали единственное занятие в жизни.
- Плакать можешь и дальше, если нравится, - успокоил её Матвей, поднимаясь. - Только теперь по собственному желанию, а не потому что глаз чешется.
Уходя, он оглянулся. Изнаночная тварь, не ребёнок - это он знал твёрдо. Но сидела она ровно так, как сидят дети, которых забыли забрать, и это ему не понравилось отдельно, безо всякой магической причины.
Под скамейкой натекла лужица - конденсат, копившийся годами. В приличном хозяйстве такое собирали бы в бутыли и продавали алхимикам, а тут оно уходило в плитку. Впрочем, бесхозяйственность была в этом парке общим принципом.
Третьим пациентом оказался Плешивый Копошун - землеройная тварь размером с крупную собаку, с плешивой шкурой и скверным характером. Он выбрался из норы у самой ограды, оскалился, сделал два шага навстречу - и Матвей раньше оскала отметил главное: зверь шёл на трёх лапах, четвёртую подволакивал.
- Стой, - сказал он, и Копошун, к собственному изумлению, остановился.
Дальше всё пошло по схеме, знакомой Матвею по практике на четвёртом курсе, а Лихославу - по шести векам примерно того же, только в других декорациях. Он присел, взял лапу, прощупал сустав, нашёл вывих - застарелый, но вправимый - и вправил одним коротким отработанным движением.
Копошун взвыл, отскочил, приземлился на все четыре, недоверчиво перенёс вес на больную лапу и, не найдя привычной боли, посмотрел на Матвея с выражением, для которого в человеческом языке слов не предусмотрено.
- На здоровье. Нору рой аккуратнее: вывих у тебя оттого, что грунт под тобой обваливается. Тут везде плитку клали по чертежу, а не по земле.
Он двинулся к центру парка - и тут началось то, что он предвидел с той минуты, как снял маскировку.
От пересохшего фонтана к нему потянулись Слепые Хапуны - мелкие, безглазые, юркие, реагирующие исключительно на блеск. Только блестели сейчас не монеты в чаше фонтана. Блестел он сам: для Хапунов его фон без маскировки сиял ярче любой драгоценности, когда-либо туда брошенной.
Их набралось десятка два. Они текли сплошным копошащимся ковром - взбирались на дорожку, обтекали скамейки, - и выглядело это, откровенно говоря, неприятно.
Матвей остановился, без тени тревоги на мгновение придавил фон обратно, чтобы блестеть стало нечему, нащупал в кармане куртки пуговицу - ту самую, подобранную на борту - и запустил её через весь парк в противоположную сторону.
Пуговица блеснула в полёте и звякнула о плитку далеко за фонтаном.
Ковёр развернулся на блеск и утёк туда целиком за долю секунды, оставив дорожку пустой.
- Вот и поговорили, - сказал Матвей и пошёл к центру парка, где, как он уже понял, его ждала настоящая причина всего здешнего нездоровья.
Глава 5
Иней начался шагов за тридцать до центра.
Сначала он проступил на траве вдоль дорожки тонким неубедительным налётом, какой бывает в октябре перед рассветом. Через десяток шагов налёт превратился в корку, хрустнувшую под подошвой. Ещё через десяток трава перестала гнуться вовсе и ломалась, как проволока.
Матвей выдохнул. Пар пошёл ровным облачком.
- Двадцать восьмое июня, - сказал он ему вслед.
Фонари здесь горели вполнакала от прежнего вполнакала. Звук тоже сел: шаги стали глуше, будто их обматывали ватой на подходе к ушам. У поворота на центральную площадку Матвей остановился и посмотрел вперёд.
Фонтан был. Чаша, бортик, чугунная тумба посередине - всё на месте, всё вычищено до неприличия и всё покрыто инеем в палец толщиной. Воды не было ни капли.
А на чаше, свесив края через бортик и растёкшись по плитке метров на семь в стороны, лежало нечто.
Серое, полупрозрачное, вязкое на вид и совершенно неподвижное. Поверхность едва заметно колыхалась - не от движения, а как колышется студень, если стукнуть по столу в соседней комнате. Оно накрывало фонтан целиком, как ватное одеяло, спущенное с антресолей на диван: не обняло, не оплело - просто легло сверху всем весом и осталось.
Матвей подобрал обломок плитки и бросил в его сторону.
Обломок пролетел половину расстояния, замедлился, будто вошёл в кисель, и упал, не долетев. Иней на месте падения загустел на глазах.
- Ага.
Он обошёл площадку по внешней дорожке. С одной стороны от фонтана стояла скамейка, вмёрзшая основанием в плитку. С другой - фонарный столб в инее до половины, с лопнувшим плафоном. Под самым краем серой массы, там, где она сходила на нет, лежал чей-то ботинок - старый, растрескавшийся, явно пролежавший здесь не первый год.
Матвей посмотрел на ботинок, потом на массу, потом снова на ботинок.
- А вот это как раз не то, что ты подумаешь, - сказал он ботинку.
Он присел у самой границы серого и протянул руку, держа ладонь на палец над поверхностью. Секунд через пять ладонь начало тянуть - не болью, а медленной, уютной, обманчиво приятной тягой, с какой вытягивает тепло горячая ванна, если пролежать в ней лишний час.
Он убрал руку и растёр её о колено.
- Ты никого не ешь, - сказал он, разглядывая тварь, как разглядывают протёкший потолок на предмет размера пятна. - Ты просто лежишь.
Ледащий Ком. По каталогу - класс хозяйственно-опасный, медлительный хищник, вытягивающий тепло из зазевавшейся жертвы. По факту - вот это: туша размером с грузовую фуру, улёгшаяся на самую тёплую точку парка и, судя по инею, не сдвигавшаяся с неё никогда.
Матвей выпрямился и начал считать в обратную сторону.
Мохноед с колтунами, которые годами никто не расчёсывал. Плакса-Сирота с воспалением, которого никто не заметил. Копошун с вывихом от проседающего грунта. Слепые Хапуны, сбегающиеся на любой источник, потому что своего в парке не осталось. Пересохший фонтан. Фонари вполнакала. Иней в июне.
Тварь лежала на узле - на той самой точке, откуда парк брал всё: свет, воду, тепло, само своё существование. И лежала достаточно давно, чтобы весь парк вокруг медленно, равномерно, без единой драмы зачах.
Это была не тварь. Это был пролежень.
- Ну что ж, - сказал Матвей, снимая куртку и вешая её на вмёрзшую скамейку. - Двигать будем.
Он зашёл с той стороны, где чаша давала упор, прикинул направление - к клумбе в двадцати шагах, где плитка кончалась и начиналась голая земля, - и упёрся.
Ком не шелохнулся.
Матвей отступил на шаг и посмотрел на тушу заново.
- Вес приличный, - признал он.
Со стороны это выглядело нелепо до полной потери жанра: молодой человек в рубашке посреди замёрзшего парка деловито перетаптывается вокруг семиметровой студенистой горы, примеряясь к ней с разных углов, как к платяному шкафу в узком коридоре. Пробовал от чаши. Пробовал от бортика. Один раз попытался поддеть край снизу, отдёрнул руку и минуту растирал пальцы.
С четвёртого захода он нашёл правильное: не толкать, а подцепить всю массу разом, вместе со слоем плитки, к которой она примёрзла.
Тут потребовалось усилие.
Не заклинание - их он мог бы применить штук шесть, одно эффектнее другого, - а именно усилие: голая сила без формы, ровная, продолжительная, без единого красивого жеста. Та, что шла не из мышц, а через сердце. Он поднял тушу целиком на ладонь от земли и пошёл, разворачивая её перед собой по воздуху, со скоростью человека, несущего полное ведро.
Плитка оторвалась вместе с Комом пластом и с треском осыпалась обратно.
На седьмом шаге сердце дало о себе знать - резко, отчётливо, коротким тычком под грудину, который ни с чем не спутаешь. Матвей остановился.
Ком висел в воздухе. Матвей держал его и дышал - медленно, считая про себя, пережидая.
- Не сейчас, - сказал он сердцу.
Досчитал до двадцати. Пошёл дальше, ещё медленнее, как человек, у которого ведро налито до самого края.
На клумбе он опустил Ком на голую землю - аккуратно, без стука - и отступил.
Тварь растеклась заново, никак не отреагировав ни на переезд, ни на нового соседа в виде сухого куста. Ей было решительно всё равно, где лежать.
А за спиной у Матвея затрещало.
Он обернулся.
Иней сходил с плитки волной - кругами от фонтана, стремительно, с сухим потрескиванием, как изморозь с оконного стекла, если поднести ладонь. Трава за ним распрямлялась. Фонари вспыхивали один за другим на полную, а в чугунной тумбе посреди чаши что-то утробно булькнуло.
Фонтан плюнул ржавой водой, закашлялся и пошёл.
Матвей снял куртку со скамейки - та уже оттаяла и просела на нормальную высоту - и надел: после инея было зябко.
- Вот так, - сказал он. - А вы говорите, чудовище.
Первой поехала плитка.
Матвей стоял у фонтана, глядя, как из тумбы толчками идёт вода - сначала ржавая, потом мутная, потом почти прозрачная, - когда под ногой у него что-то дёрнулось. Он отступил. Плитка, на которой он только что стоял, приподнялась, повернулась вокруг своей оси, легла обратно ровнее прежнего и замерла.
Соседняя сделала то же самое. За ней следующая.
По всей площадке пошёл частый сухой перестук: плитки выравнивались, подгонялись друг к другу, догоняя тот самый чертёж, по которому их когда-то положили криво. Дорожка на глазах становилась безупречной - и от этого куда неприятнее для ходьбы: швы сошлись в струнку, а уклон пропал вовсе.
- Началось, - сказал Матвей.
Кусты вдоль главной аллеи втягивались, принимая форму из плана озеленения. Скамейки разворачивались, отыскивая проектные места. Фонарные столбы, до сих пор стоявшие как попало, разом выпрямились по линейке и засветились одинаково ярко - впервые за всё время, что здесь кто-либо бывал.
Парк, получив тепло, принялся достраиваться.
А потом Матвей услышал забор.
Звук шёл со всех сторон сразу - низкий, деревянный, с подвыванием, как когда тяжёлый шкаф ведут по паркету. Ограда шла внутрь. Не росла вверх, не уплотнялась - надвигалась: доска за доской, секция за секцией, сжимая периметр ровным кольцом. Там, где она проходила, не оставалось ни аллей, ни клумб, ни скамеек - только выровненная земля и новая секция забора, тут же встававшая на место.
По-хорошему это должно было встревожить. Матвей прикинул скорость, расстояние и решил, что успеет с запасом минут в десять, а если не успеет - вопрос решится тем же способом, что и с Комом, только шумнее.
Он двинулся к выходу - и тогда услышал второй звук.
Тонкий, злой, с надрывом. Не вой и не рык - что-то среднее, срывающееся в сухой треск на верхней ноте.
Матвей остановился.
Звук шёл слева, из-под надвигающейся секции. Он развернулся и пошёл на него - против движения ограды, туда, где кольцо уже сомкнулось вплотную и продолжало сжиматься.
Между двумя слоями досок что-то билось.
Он присел и заглянул в узкую, в ладонь, щель.
На него смотрел череп.
Собачий, вытянутый, с провалами глазниц, в которых не было ничего - ни огня, ни свечения, ни прочей мистической требухи. Ниже угадывались рёбра, лопатка, передняя лапа - одна кость, ни лоскута плоти. Всё это было зажато между сходящимися секциями, и задняя половина уже ушла в доски по самый таз.
Череп раскрылся и цапнул его за палец.
Матвей отдёрнул руку, осмотрел содранную костяшку и сказал:
- Понятно.
Он отступил на два шага и посмотрел уже не на собаку, а на забор, который её ел.
Доски шли внахлёст, слоями, подпёртые изнутри поперечинами. Костяная гончая застряла между третьим и четвёртым слоем и висела там, судя по состоянию костей, не первый день: часть рёбер сколота, лопатка треснула, задние лапы стёрты досками до опасной тонкости.
Лечить тут было нечего. Ни мышц, ни органов, ни крови - лекарская магия работает с живым, а живого здесь не было ни грамма. Только кость и то, что держало её вместе, - какая-то давняя, выцветшая привязанность к чему-то, чего в этом парке давно нет.
Безнадёжный случай. Ни один здравомыслящий человек за такой не взялся бы.
Матвей закатал рукава.
Он взялся за верхнюю секцию и повёл её вверх. Забор упёрся - не как доска, а как система, которой велели строиться и которая строится, невзирая ни на что. Давление пошло навстречу, ровное, тупое, всей массой периметра.
- Стоять, - сказал он.
Секция замерла. Соседняя, впрочем, продолжила идти.
Он перехватил её левой рукой, правой держа первую, - и тут стало не до комментариев. Забор шёл со всех сторон: стоило прижать здесь, начинало сминать там. Он держал. Кость под досками захрустела и заскулила.
Матвей выдохнул сквозь зубы, отпустил обе секции - и взял весь периметр целиком.
Не секцию. Не участок. Весь забор, кольцом, разом.
Стало тихо. Ограда встала.
Держать её было - как держать на весу чугунную крышку колодца, из тех, что вдвоём не поднять. Сердце пока молчало. Ненадолго. Значит, минуты три.
Он опустился на колено и начал разбирать доски одной рукой, слой за слоем, как разбирал колтуны Мохноеда: сверху вниз, без рывков, поддевая и отводя. Третий слой. Второй. Гончая рвалась, щёлкала челюстями, пыталась достать его через щель - не понимая, что происходит, зная только, что её держат и что рядом кто-то есть.
- Не мешай, - сказал Матвей. - Я и так тебя роняю.
На первом слое сердце вмешалось - тычком под грудину, сильнее прежнего, с длинной тянущей отдачей в левую руку.
Он не остановился. Сорвал последнюю доску - гвоздь напоследок выдрал клок из локтя куртки, - подцепил гончую за грудную клетку (та немедленно вцепилась ему в голое предплечье чуть ниже закатанного рукава, прокусив кожу), выдернул из щели и отшвырнул в сторону вместе с собственной рукой: разжимать челюсти было некогда.
И отпустил забор.
Кольцо сомкнулось с треском за долю секунды. Там, где только что была гончая, встала глухая стена.
Матвей сел прямо на землю.
Сердце колотилось неровно, перед глазами шла рябь. На предплечье висела собака из одних костей и грызла его - молча, добросовестно, с полной самоотдачей.
- Всё, - сказал он, отдышавшись. - Отпускай. Спасён - не спасён, а руку верни.
Гончая не отпускала.
Она висела на предплечье всем костяным весом, упершись передними лапами ему в колено, и грызла - не яростно, а с обстоятельностью, с какой грызут по-настоящему хорошую кость. Челюсти работали ровно. Глазницы смотрели мимо.
Крови было немного: прокус неглубокий, зубы у неё сточились до тупого. Болело прилично.
- Слушай, - сказал Матвей. - Мне эта рука ещё пригодится. Мне ею вообще-то коров щупать.
Ноль реакции.
Он подождал ещё немного, потом взял её за верхнюю и нижнюю челюсть и просто развёл. Гончая протестующе скрипнула, разжалась и села, всем видом не понимая, почему её до сих пор не убили.
Матвей свёл края прокуса пальцами. Кожа сошлась. Повертел рукой к свету - следа не осталось. Хорошо: объясняться завтра ещё и за укус было бы совсем лишним.
Гончая наблюдала с интересом.
- Теперь ты, - сказал он и подсел к ней.
Вариантов было много, и в этом заключалась единственная сложность.
Некромантией он мог перебрать её всю, кость за костью, и собрать заново - чище, ровнее и прочнее, чем при жизни. Лекарской магией вместе с химерологией - нарастить мясо, жилы, шкуру и выдать на выходе совершенно приличную собаку, с мокрым носом и всеми положенными потрохами. Работы на полчаса, и ни одна задача не сложнее, чем заштопать носок.
Матвей посмотрел на пациента и отложил обе.
Собрать заново - значит собрать своё, а не её: исправный костяк будет держаться его волей, а не собственным упрямством, и от гончей в нём останутся одни кости. Нарастить мясо - ещё хуже. Мясу нужно есть, дышать, спать и болеть, мясо стареет и просится в туалет, а взамен не даёт ничего, чего у неё нет сейчас. Она бегает, соображает и кусается - всё, что собаке положено, уже работает. Наращивать на исправную конструкцию лишние потроха ради приличного вида - не лечение, а вредительство.
Так что он взял артефакторику - единственное, что тут годилось. Кость - материал, конструкция - сборка, а трещины заделывают.
Треснувшую лопатку он свёл и прихватил. Сколотые рёбра нарастил - не тканью, а тем же веществом, из которого они были, взяв материал из воздуха: в этом парке его было навалом, и он всё равно пропадал зря. Дольше всего возился со стёртыми задними лапами - наращивал слой за слоем, как наплавляют металл.
Гончая сидела смирно. Один раз дёрнулась, когда он трогал таз, - и сама же прижала морду к земле, будто извиняясь.
- Вот так, - сказал Матвей через двадцать минут, отпуская её. - Проверяй.
Гончая встала. Постояла. Сделала шаг, другой, потом сорвалась с места, пронеслась широким кругом мимо фонтана, развернулась на полном ходу - с сорванной лопаткой она бы так никогда не смогла - и затормозила в полуметре от его колена.
И тут Матвей заметил то, на что не обратил внимания, пока заделывал трещины.
Лопатка ходила свободно.
Не разболтанно - такое он бы сразу поправил, - а именно свободно: кость лежала на месте, работала как положено, но ни к чему не крепилась. Ни сустава, ни связки, ни хрящевой прослойки. Просто лежала рядом и почему-то не падала.
Он присел и взял гончую за переднюю лапу.
- Не дёргайся.
Лапа снялась.
Целиком, без усилия, как деталь с магнита, - и осталась у него в руке. Гончая посмотрела на собственную конечность в чужих пальцах с вежливым интересом и переступила оставшимися тремя.
- Вот оно как, - сказал Матвей.
Он вернул лапу на место. Та встала с тихим костяным щелчком и снова начала держаться - не приросла, а именно держалась, потому что ей, судя по всему, этого хотелось.
Матвей сел на бортик фонтана, где вода уже посветлела, и посмотрел на гончую внимательнее, уже понимая, что видит.
Никакого скелета в анатомическом смысле тут не было. Была совокупность костей, которая держалась вместе исключительно потому, что ей хотелось держаться вместе, - той самой выцветшей привязанностью, оставшейся вместо всего остального. Потому и некромантия не цеплялась: поднимать было нечего, оно поднимало и складывало себя само, из чистого упрямства.
А раз оно само себя складывает - вопрос только в том, во что.
- Сложись, - сказал Матвей.
Гончая не поняла.
- Не рассыпься, - уточнил он. - Сложись. Плотно. Всё в одно.
Она подумала. Потом легла, подобрала лапы, и кости поехали друг к другу - не в стороны, а внутрь, стягиваясь и укладываясь всё плотнее, пока собака не превратилась в неопрятный костяной ком размером с бочонок.
Ком лежал на плитке и ждал дальнейших указаний.
- Уже теплее. Теперь вытянись.
Ком дрогнул и потянулся вверх.
Кости пошли в столбик - позвонок к позвонку, ребро вдоль, лопатка плашмя, - укладываясь в узкую плотную сцепку, как дрова в поленницу, только куда аккуратнее. Через несколько секунд на плитке стояла палка.
Даже не палка - посох. Метра полтора, костяной, с рукоятью, в которой без труда угадывался таз, и с утолщением на верхнем конце, в котором при желании читался череп. Впрочем, вглядываться надо было специально - так в глаза ничего не бросалось.
Матвей взял его и повертел. Посох был лёгкий, прочный и на удивление удобный. Он опёрся - держит.
- Ну вот. А теперь обратно.
Посох выпал из руки, ударился о плитку - и встал гончей, отряхиваясь, ещё до того, как Матвей успел убрать руку.
- Хорошо, - сказал он с неподдельным одобрением, каким за шесть веков удостаивал немногое. - Быстро.
Гончая завиляла хвостом - вернее, голой цепочкой позвонков, оставшейся от хвоста: при вилянии она издавала сухой дробный стук, как деревянные счёты.
- Ещё раз.
Она сложилась. Развернулась. Сложилась снова - теперь за полсекунды, явно входя во вкус.
- Хватит, - сказал Матвей, ловя посох на лету. - Наигрались.
Он прислонил посох к бортику и мысленно вычеркнул из списка проблему, ещё двадцать минут назад стоявшую там первым пунктом: как вывести с территории аэровокзала, наверняка уже оцепленной, собаку из одних костей.
Никак не вывести. Вынести. В руке.
Посох простоял смирно ровно четыре секунды, после чего упал, встал гончей и вцепился ему в сапог.
- Ну вот, - сказал Матвей.
Она грызла сапог, поглядывая на него снизу вверх с выражением, которого у существа без глаз быть не должно, - но оно было.
- Это, стало быть, у тебя благодарность, - сказал он. - А это, стало быть, диагноз.
Диагноз был очевиден. От неё остались кость и одна-единственная устойчивая привычка - грызть то, что рядом. Не по злобе, а по остаточной памяти о том, чем она когда-то занималась. Убрать эту привычку было невозможно: не болезнь и не порча, а всё, что вообще делало её ею. Убери - и останется просто набор костей, которому незачем складываться.
Читать мораль он не собирался. Никогда этим не занимался и не собирался начинать в две тысячи сто пятьдесят втором году - от чего бы тут его ни отсчитывали.
Он посмотрел на неё как на кандидата.
- Значит, так. Работа у тебя будет.
Гончая перестала грызть сапог и подняла голову.
- Оклада не обещаю, потому что ты не ешь, - продолжил он тем же ровным тоном, каким сутки назад предлагал обиженному речному божеству должность управляющего храмовым хозяйством. - Довольствие натурой: кости, доски, что по дороге попадётся. Уточняю: то, на что укажу я. Не то, что понравится тебе.
Она склонила череп набок.
- Пункт первый, он же главный: людей не грызём.
Гончая издала короткий скрипучий звук, который при желании можно было принять за возражение.
- Понимаю, - согласился Матвей. - Неудобно. Люди рядом, люди мягкие, у людей кости внутри, и это, допускаю, раздражает. Тем не менее.
Он поднял палец.
- Уточняю формулировку, чтобы потом не было споров. Не грызём никого, кто ходит на двух ногах, разговаривает или носит форму. Особенно если носит форму: над ними начальство, бумаги, комиссии, потом до конца жизни не отпишешься. Оно того не стоит, поверь человеку, который сегодня ночью три часа объяснял следователю про телегу с сеном.
Гончая слушала. Слова она вряд ли понимала, но безусловно понимала, что ей выдают правила и что тот, кто их выдаёт, за неё отвечает.
- Пункт второй. Указываю я. Молча - не значит можно. Понял - не значит догадался.
Он помолчал.
- Пункт третий, самый неприятный. Ты сейчас думаешь, что мы договорились. Ты не договорилась - ты согласилась. Согласие держится ровно до первого встречного, который понравится тебе на зуб. Так что это надолго. Я тебя не вылечу, - сказал он прямо. - Ни сегодня, ни через месяц. Это не вывих, это ты вся целиком. Будем держать.
Гончая подошла и села у его ноги, прижавшись костяным боком к сапогу.
- И пункт четвёртый. Снаружи ты палка.
Хвост отчётливо перестал вилять.
- Не обсуждается. Там люди, там форма, а к этому часу наверняка и оцепление. Собаку придётся объяснять, а палку - нет. С палкой я молодой человек со слабым сердцем после тяжёлой ночи - и это, между прочим, чистая правда.
Гончая посмотрела на него долгим взглядом существа, которому только что сообщили, что вся его дальнейшая жизнь - стоять прислонённым к стенке.
- Разворачиваться будешь по команде, - смягчил Матвей. - И, подозреваю, чаще, чем мне хотелось бы. Складывайся.
Она сложилась - неохотно, медленнее прежнего, всем видом показывая, что подчиняется под давлением.
Матвей опёрся на посох и поднялся. Опора и правда пришлась кстати: ночь была длинная, сердце после забора всё ещё ныло, а идти предстояло неизвестно куда.
Прежде чем идти, он сделал то, что шесть веков делал перед любой серьёзной работой, - прикинул смету. На Керне смет не существовало: Источник шёл через него, как река через широкое русло, и излишки приходилось стравливать на чужие поля. Здесь русло было одно - больной насос в чужой груди, и пропускал он ровно столько, сколько пропускал. Тонкой струйкой - почти без счёта: колтун, вывих, трещину в кости можно латать хоть до вечера. А большим куском разом - как Ком, как забор - насос потом требовал покоя, как загнанная лошадь, и сколько таких кусков он выдержит за сутки, Матвей проверять не хотел. Сегодняшние два, по ощущениям, съели почти всё. Значит, до завтра - только мелочью: подтолкнуть, придержать, дожать то, что и так падает. Правило неприятное, зато простое. Он внёс его в список первым пунктом.
Вторым, сразу под ним, встал пункт куда менее магический. Судя по тому, сколько он тут провозился, к восьми, к междугороднему телефону, он не успевал. Мать подождёт ещё час. Ждать она, если верить памяти Матвея, умела лучше всех в Гусевке - потому-то и не хотелось её заставлять.
Он обвёл взглядом парк. Забор стоял ровным кольцом там, где сомкнулся: периметр вышел вдвое меньше прежнего, но парку было безразлично - фонтан работал, фонари горели, кусты приняли проектную форму. У самой ограды, в своей клумбе, лежал Ледащий Ком и выстуживал два квадратных метра сухой земли.
Дело было сделано, а выход - где-то рядом. Матвей прислушался.
Фон истончался у дальнего края площадки, за перевёрнутой урной: воздух там на глазах становился жиже.
- Пошли, - сказал он посоху и направился к выходу, постукивая по новенькой плитке тем, что полчаса назад пыталось отгрызть ему руку.
Глава 6
В коридоре административного крыла горел весь свет, какой был.
Включили его час назад, по команде дежурного, и лучше от этого не стало никому. При полном освещении выяснилось, что стены выкрашены в два оттенка бежевого - верх светлее, низ темнее, - и граница идёт волной, потому что малярную ленту в своё время клеили на глаз. Под потолком обнаружилась паутина. У плинтуса - след от давно убранного шкафа.
Тетерев стоял в трёх шагах от конца коридора, там, где сходились две одинаковые двери. Вернее, теперь там была одна дверь и кусок ровной стены.
- Ещё раз, - сказал он.
Конвоир сглотнул.
- Я ему сказал: может, в уборную перед выходом. Он пошёл. Я остался у поворота.
- У какого поворота.
- Вон у того. - Конвоир показал. - Я оттуда весь коридор вижу.
- Видите?
- Вижу.
- Проверим.
Тетерев поставил конвоира на то самое место у поворота, а сам прошёл в конец коридора и встал у дверей.
- Меня видно?
- Видно, - донеслось от поворота.
- Целиком?
- Целиком.
Тетерев вернулся.
- Ещё раз. С момента, как он пошёл.
- Он пошёл, - сказал конвоир. - Медленно так, качало его. Дошёл до конца, постоял. Там двери две, обе без табличек, он и встал выбирать.
- Долго стоял?
- Секунд десять. Может, пятнадцать.
- Что делал?
- Ничего. Стоял. Головой повёл - то на одну, то на другую.
- Дальше.
- Дальше взялся за левую. Я как увидел, крикнул: не та дверь.
- Почему крикнули?
Конвоир моргнул.
- Так уборная-то правая.
- Вы точно знаете, что левая - не уборная?
- Так я тут третий год хожу.
- Что за левой?
Пауза вышла длиннее, чем следовало.
- Не знаю, - сказал конвоир.
Тетерев промолчал. Достал служебный блокнот с типографским грифом в углу, записал две строчки и убрал обратно.
- Дальше.
- Дальше он открыл.
- Как открыл?
- Как открывают. За ручку.
- Рывком? Осторожно? Заглянул сначала?
- Не заглядывал, - сказал конвоир, подумав. - Просто открыл и зашёл. Как к себе домой.
- И вы побежали.
- Побежал.
- Сколько до двери шагов?
- Ну… шесть. Семь.
- Успели?
Конвоир опустил глаза.
- Нет.
- Что видели, пока бежали?
- Свет.
Тетерев поднял голову.
- Какой свет?
- В проёме. - Конвоир неопределённо повёл рукой. - Не как из лампочки. Рябое такое. Как… - Он поискал слово и не нашёл. - Как вода в тазу, если по нему стукнуть.
- Дверь закрылась сама?
- Сама. Я до неё сантиметров тридцать не достал. Она хлоп - и всё.
- И?
- И стена.
Тетерев подошёл к стене и в третий раз за утро положил на неё ладонь.
Штукатурка. Холодная, слегка шершавая, с облупленным пятном на уровне плеча - пятно было здесь вчера, позавчера и, судя по виду, ещё при том начальнике аэропорта, которого сняли за перерасход по ремонту. Он провёл рукой сверху вниз. Ни шва, ни уступа, ни малейшей разницы в фактуре с соседним участком, где стену не трогали отродясь.
Постучал костяшкой. Потом ребром ладони. Потом взял со стола дежурного линейку и простучал весь участок сверху донизу через каждые десять сантиметров, вслушиваясь.
Звук был одинаковый. Глухой, плотный, кирпичный.
- Плотников, - сказал Тетерев в сторону.
Подошёл дежурный.
- План здания.
План принесли через четыре минуты - сложенную вчетверо синьку с протёртыми на сгибах дырками. Тетерев разложил её на подоконнике и нашёл административное крыло.
Коридор на плане был тупиковый. В конце - одно помещение, обозначенное как «сан. узел». Одно.
- Здесь две двери, - сказал Тетерев.
- Так точно, - сказал дежурный.
- На плане одна.
Дежурный посмотрел на синьку, потом на коридор, потом снова на синьку.
- Вторую, наверное, позже сделали.
- Когда?
- Не могу знать.
- Кто может?
- Хозяйственная часть, но они с восьми.
Тетерев посмотрел на часы. До восьми оставался час с лишним.
Он сложил синьку и открыл правую дверь - настоящую. Внутри было ровно то, что полагалось: две кабины, раковина, окно с матовым стеклом и решёткой снаружи. Он проверил обе кабины - пусто. Подёргал решётку - сидит намертво, краска на болтах не тронута. Выглянул в щель приоткрытой двери и убедился, что от поворота его видно.
Вышел. Закрыл.
Потом медленно прошёл коридор, ведя рукой по стене, - весь, от поворота до тупика, метр за метром, включая участок, где на плане значился сплошной кирпич. Развернулся и прошёл обратно по другой стене.
Дверей было две. Теперь одна.
Второго выхода нет. Окно зарешёчено снаружи, решётка не тронута. Коридор просматривается с поворота целиком, и на повороте всё это время стоял человек, который третий год ходит здесь каждый день и знает, где уборная.
Тетерев остановился посреди коридора.
За восемнадцать лет службы ему попадались вещи куда менее объяснимые, чем исчезновение свидетеля, и почти все они объяснялись тем, что кто-то соврал, кто-то недосмотрел, а кто-то искал не там. Он честно отработал все три версии. Конвоир не врал: врущие не путаются четыре раза подряд одинаково. Недосмотра не было: коридор простреливается взглядом весь. Искал он именно там, где нужно.
Оставалось четвёртое.
- Дежурный, - сказал он, не поворачивая головы.
- Я.
- Отдел борьбы с бытовыми проколами. Вызывайте.
Дежурный не сразу понял. Потом понял и посмотрел на стену.
- Здесь?
- Здесь, - сказал Тетерев. - В коридоре, по которому вы ходите каждый день с восьми утра.
Он ещё раз оглядел облупленное пятно на уровне плеча, подумал, что мимо него за последние сутки прошло человек сорок личного состава, включая его самого, и добавил, ни к кому конкретно не обращаясь:
- И чаю не надо. Спать всё равно уже не лягу.
Оцепление встало за двадцать две минуты.
Тетерев засёк время по привычке и потом ещё долго возвращался мыслью к этой цифре: двадцать две минуты на круг радиусом двести метров, с перекрытием хозяйственного двора, куска лётного поля, двух служебных проездов и грузовой площадки. По нормативу полагалось сорок. Люди работали быстро, чётко и с явным удовольствием - потому что тут было понятно, что делать.
К половине восьмого вокруг административного крыла стояла цепь: надзорные через каждые полсотни шагов, старшие по секторам, журнал учёта у каждого второго. Грузчикам объявили, что проезд закрыт. Двум рейсам сдвинули выкатку. Начальнику смены выдали предписание, и он расписался, не читая.
- Красиво, - сказал Тетерев дежурному, глядя на всё это из окна второго этажа. - Когда прибудет бригада?
Дежурный замялся.
- Бригада пока не выедет.
Тетерев обернулся.
- Почему?
- По бытовым бригада без дежурного не выезжает. Дежурный определит разряд - тогда решат.
Дежурный по бытовым проколам приехал в семь сорок.
Приехал он на служебном мотороллере, отстегнул от багажника брезентовую сумку, поднялся на второй этаж и предъявил удостоверение: Пряхин Сергей Павлович, дежурный по бытовым проколам, Енисейское губернское отделение, восемнадцатый год службы.
- Где? - спросил Пряхин.
Его отвели вниз.
Он посмотрел на стену и достал из сумки прибор - не тот большой, на треноге, что стоял у трапа, а маленький, карманный, с одной стрелкой и вовсе без циферблата, только с рисками. Повёл им вдоль стены. Стрелка дёрнулась дважды и успокоилась.
- Четвёртый разряд, - сказал он. - Свежий. Сутки, может двое.
- Прибор карманный, - заметил Тетерев.
- По четвёртому разряду большой не выдают. - Пряхин убрал прибор. - Не положено по нормативу оснащения. Да он тут и не нужен, если честно: четвёртый разряд карманным берётся точнее, у большого шкала грубая, он на разломы рассчитан.
Тетерев помолчал.
- В этом здании вчера принимали захваченный борт. Сто девять пассажиров, экипаж, трое задержанных. Всю ночь тут работало Благочиние.
- Ну, - согласился Пряхин.
- И никто не заметил прокол в коридоре.
- А кто должен был? - пожал плечами Пряхин. - Четвёртый разряд не фонит. Большим прибором его от стены не отличишь, а карманный есть у меня и ещё у двух сменщиков на всю губернию. Мы по вызовам ездим, а не по зданиям ходим.
Он достал моток синей ленты и заклеил стену крест-накрест - два длинных куска от угла к углу, аккуратно разгладив пузыри ладонью. Ладонь он вёл медленнее, чем требовала лента.
- Это что? - спросил Тетерев.
- Обозначение. По инструкции.
- Это изолента.
- Лента сигнальная, - поправил Пряхин. - Для обозначения мест локальных нарушений границы. Поставки прекратили в сорок седьмом, беру в хозмаге, разницы никакой. Снаружи, на торце, тоже наклею: по инструкции обозначение дублируется с внешней стороны.
Тетерев коснулся стены там же, где только что прошла ладонь Пряхина, - и на долю секунды упёрся пальцами не в штукатурку, а во что-то упругое перед ней. Потом штукатурка вернулась. Он убрал руку и отложил это туда же, куда за ночь сложил всё остальное, что пока не годилось ни для какого вывода.
Пряхин заполнил на подоконнике бланк, расписался и протянул Тетереву.
- Распишитесь тут. И тут.
Тетерев расписался.
- Теперь входим, - сказал он.
Пряхин посмотрел на него с сочувствием.
- Куда?
- Внутрь.
- Так нельзя.
- Почему?
Пряхин вздохнул и полез в сумку в третий раз. Оттуда явилась брошюра - тонкая, в мягкой обложке, зачитанная до бахромы, с закладками из трамвайных билетов.
- Пункт одиннадцатый, - сказал он, открыв нужную страницу. - «При нахождении внутри прокола человека либо группы лиц вход блокируется до момента их выхода либо до момента прекращения их существования. Группа лиц, вошедшая сцепкой, рассматривается как одно лицо».
- То есть?
- То есть пока он там, туда никто не войдёт. Никак. Ни вы, ни я, ни бригада, ни столичная комиссия. Физически.
Тетерев взял брошюру и прочитал пункт сам. Потом ещё раз.
- А когда он выйдет?
- Прокол откроется заново.
- Здесь?
- Не обязательно. - Пряхин ткнул пальцем в следующий пункт. - Двенадцатый. В радиусе двухсот метров от исходной точки. Где именно - не знает никто. Поэтому у вас оцепление на двести метров, а не на дверь.
- Двести метров - это хозяйственный двор, половина грузовой площадки и кусок полосы.
- Совершенно верно.
- И мы там стоим и ждём.
- По инструкции - да.
- Сколько?
Пряхин захлопнул брошюру.
- Сколько он там пробудет.
Совещание собрали в восемь пятнадцать в кабинете начальника смены - для кабинета Тетерева народу было слишком много. Присутствовали: сам Тетерев, дежурный, Пряхин, старший по оцеплению, представитель аэропортовой администрации и начальник губернского отделения - по телефону, аппаратом на столе, динамиком вверх.
Протокол вёл секретарь.
- Повторите ещё раз, - сказал динамик.
- Войти невозможно, - сказал Тетерев. - Пока он внутри, вход закрыт. Выйдет - откроется в неизвестной точке в радиусе двухсот метров.
- Бригаду вызывали?
- По четвёртому разряду бригада не выезжает.
- Правильно, - одобрил динамик. - Незачем гонять людей. У нас на прошлой неделе третий разряд в Минусинске, там двое в больнице. Вот там бригада.
Тетерев промолчал.
- А если его попросить выйти? - сказал динамик.
В кабинете стало тихо.
- Попросить, - повторил Тетерев.
- Ну да. Он же там живой, надо полагать. Если бы не живой, прокол бы уже открылся, вы сами сказали. Значит, живой. Значит, может выйти.
- Мы не можем ему ничего сказать. Связи нет.
- А если громко?
Секретарь записывал.
- Он за границей мира, - осторожно сказал Пряхин. - Оттуда не слышно.
- А вы пробовали?
Пряхин открыл рот и закрыл.
- Запишите, - сказал динамик секретарю. - Поручить дежурной службе по бытовым проколам проработать вопрос о возможности установления голосового контакта с лицом, находящимся внутри прокола, в целях побуждения указанного лица к самостоятельному выходу с последующим обеспечением доступа спасательной группы.
Секретарь записал.
Тетерев смотрел в стол.
- И вот ещё что, - сказал динамик. - Кто он вообще такой, этот ваш пропавший?
Дежурный зашуршал бумагами. Тетерев не стал помогать, хотя анкету мог бы продиктовать и сам.
- Бобров Матвей Иванович, двадцать три года. Свидетель по делу о захвате борта. Боярин, род мелкий, Енисейская губерния.
- Свидетель - это ничего страшного. Свидетелей у нас сто девять.
- Он выпускник Московской ветеринарной академии, - добавил дежурный, дочитав страницу. - Казённое отделение. Обязан отработать по специальности в родной губернии. Три года.
Пауза в динамике вышла заметная.
- Казённое?
- Так точно.
- То есть за него платили.
- Так точно.
- Так что же вы сразу не сказали, - сказал динамик уже другим тоном. - Уведомляйте губернское управление. Немедленно. Это уже не пропажа свидетеля, это утрата подотчётного специалиста.
Тетерев поднял голову.
- Утрата подотчётного специалиста, - повторил он.
- Именно. Теперь его будут искать как следует.
Совещание закончилось в восемь сорок. Тетерев вышел в коридор, где на стене крест-накрест синела лента, за окном стояло образцовое оцепление, а по двору ходили сорок человек, которым наконец объяснили, что они ищут.
Искали они казённые деньги.
Комната, где он полночи допрашивал Боброва, при утреннем свете оказалась ещё меньше, чем ночью. Лампа под потолком горела ровно и без всякой нужды. Табуретка напротив стола - та самая, на которой свидетель просидел три часа, - стояла на треснувшей плитке и качалась. Как этот везунчик ни разу на ней не качнулся, оставалось только гадать.
Тетерев сидел здесь с восьми сорока.
Из окна было видно секторов пять: надзорные через полсотни шагов, старший обходит линию, у ворот хозяйственного двора двое проверяют накладные у грузовика, который всё равно никуда не поедет. За полчаса картина не изменилась ни на человека.
Он отвернулся от окна и придвинул папку.
Дело о захвате борта номер шестьсот двенадцать, Москва - Красноярск, ночь с двадцать седьмого на двадцать восьмое июня. Сто девять пассажиров, шесть человек экипажа, трое задержанных. Восемьдесят четыре листа за ночь - и это не считая того, что подошьют сегодня.
Он начал с первого листа.
Читал он не так, как читают следователи, - не выискивая противоречий и не помечая карандашом. Читал подряд, медленно, как чужую книгу, страницу за страницей, не пропуская даже сопроводительных записок, в которых никогда ничего не бывает.
На тридцать первом листе он остановился.
Первичный опрос экипажа, снятый прямо на борту, у трапа, дежурным надзорным, ещё до того, как пассажиров развели по залу. Почерк торопливый, строчки пляшут, две кляксы.
Показания старшей бортпроводницы Емельяновой Л. Н.
Он читал это ночью и помнил даже, на чём споткнулся, - на третьем абзаце снизу:
«Считаю, что один из пассажиров скончался. Мужчина, молодой. Тридцать четвёртый ряд, место у окна. Не двигался, не дышал, лицо серое. Я решила, что от испуга, он умер».
Тетерев перевернул лист и нашёл подпись. Потом достал второй документ - показания Емельяновой, снятые позже, уже в зале, на печатном бланке, где она рассказывала про поразительное спокойствие пассажира из тридцать четвёртого ряда и про тележку с напитками.
Подпись была та же.
Ночью он дошёл до этого места, сверил с итоговой сводкой - и вопрос не закрыл. Проверил его одной фразой на самом свидетеле, про погибшего пассажира, и поправки не дождался. Сводка лежала листом ниже: пересчёт по посадочной ведомости, сто девять из ста девяти, экипаж шесть из шести, погибших нет, тяжёлых нет, госпитализированы двое с ушибами. Тела нет. Недостачи нет.
Для протокола всё объяснялось просто: женщина в панике приняла испуг за смерть. Обычное дело. Отдельным пунктом выносить не стал - в протоколе таким вещам не место.
Сейчас был десятый час, спать он не собирался, и торопиться было решительно некуда.
Тетерев перечитал абзац и подчеркнул карандашом четыре слова: тридцать четвёртый ряд, место у окна.
Из нижнего ящика стола он достал посадочную ведомость - отдельную тонкую папку с прошнурованными листами, где каждая строка была чьим-то местом и чьей-то фамилией, - и положил рядом.
Нашёл нужную страницу. Провёл пальцем по столбцу.
Тридцать второй ряд. Тридцать третий.
Тридцать четвёртый - предпоследний, дальше только хвостовой, где кресла не откидываются.
Место А, у окна.
Бобров М. И.
Тетерев не отдёрнул руку и не откинулся на спинку стула. Он знал, что там увидит, и всё равно на секунду перестал двигаться: знать - одно, а видеть на бумаге - другое.
Он положил бумаги рядом - слева опрос экипажа, справа ведомость - и посмотрел на них как на одну страницу.
Две бумажки. В одном деле, подшиты с разницей в шесть листов, обе прошли через его руки этой ночью. Никакой мистики, никакого магического следа, никаких детекторов. Просто никто, кроме него, не положил их рядом - потому что показания экипажа и посадочная ведомость лежат в разных разделах и сличают их, только когда есть тело.
Тела не было.
Он подошёл к окну и постоял минуту, глядя на неподвижное оцепление.
Потом вернулся к столу и начал считать вслух - негромко, для себя, загибая пальцы.
- Ноль часов пятнадцать минут. Борт захвачен. Трое вооружённых, сто девять пассажиров, десять тысяч метров. Погибших - ноль.
Второй палец.
- Ноль часов сорок. Захват прекращён. Трое задержаны - судя по показаниям, тележкой с напитками, заклинившим рычагом и пролитым кофе. Погибших, по первым показаниям старшей бортпроводницы, - один: умер минут за пятнадцать до того, во время захвата. Тридцать четвёртый ряд, место у окна.
Третий.
- Ноль пятьдесят пять. Посадка. Пересчёт по ведомости: сто девять из ста девяти. Тела нет. Все живы.
Четвёртый.
- Час двадцать. Тридцать четвёртый ряд, место у окна, проходит через детектор у трапа. Стрелка дёргается на границе погрешности.
Он посмотрел на пятый палец.
- Три часа. Тот же человек сидит у меня на допросе и три часа рассказывает про телегу с сеном. Я не смог поймать его ни на одном противоречии. Ни на одном.
Мизинец.
- Шесть сорок. Тот же человек исчезает из тупикового коридора на глазах у конвоира.
Он разжал кулак и положил ладонь на стол.
Одни сутки. Захват самолёта - раз в несколько лет на всю губернию. Прокол четвёртого разряда, в который провалился человек, - по статистике ещё реже. А человек, которого при свидетелях сочли мёртвым и который полтора часа спустя сидит у него на допросе, - такого не было никогда и нигде, включая архив центрального ведомства, который Тетерев в своё время от скуки перечитал почти целиком.
И всё это - с одним и тем же ветеринаром, сыном мелкого боярского рода, который разводит скот в двух деревнях и мечтает лечить коров.
- Так не везёт, - сказал Тетерев в пустую комнату.
Он посидел ещё минуты три.
Потом выдвинул верхний ящик, отодвинул служебный блокнот с грифом и достал из-под него другой - маленький, в клеёнчатой обложке, потрёпанный по углам, из тех, что продают в писчебумажной лавке за копейки. Этот блокнот в деле не числился. Его не подшивали, из него не цитировали, и ни одна комиссия о нём не знала.
Тетерев открыл его на чистой странице и написал сверху карандашом дату: 28 июня 2152.
Ниже, строчкой:
«Бобров М. И. Тридцать четвёртый ряд, место у окна».
Подумал. И приписал ещё одну:
«Так не везёт. Так специально не везёт».
Закрыл блокнот и убрал - не в стол, а во внутренний карман, рядом с удостоверением.
За окном оцепление продолжало стоять.
***
Воздух между штабелями ящиков пошёл рябью.
Это заметил бы каждый, кто стоял бы в тот момент в хозяйственном дворе и смотрел точно в ту сторону. Но во дворе не стоял никто: проезд перекрыли ещё в семь, грузовик отогнали к воротам, грузчиков распустили по дальним площадкам, а оцепление стояло по периметру двора - лицом наружу, как и было велено.
Рябь подержалась секунду и выпустила человека.
Матвей шагнул на бетон, отряхнул рукав и огляделся.
Двор был обыкновенный: ящики в два яруса, бочки вдоль стены, поддоны, за поддонами - ржавая цистерна без колёс, за цистерной - забор. Солнце стояло уже высоко и било в глаза; после ровного, ниоткуда не падающего света парка это было почти неприлично ярко. Пахло горячим бетоном и керосином.
Он посмотрел на часы, которых у него не было, и прикинул по солнцу: прошло часа два, может чуть больше. Внутри ощущалось примерно столько же - расхождение, если и было, не стоило внимания.
Шов за спиной был свежий, жидкий и стоял посреди двора, где грузчики таскают ящики. Стянуть такой хватало той самой тонкой струйки, на которую сердце соглашалось без спора: Матвей провёл ладонью вдоль края, как сводят края неглубокой раны, и воздух между штабелями стал просто воздухом. Уборщицы с вёдрами и грузчики с накладными могли работать спокойно.
В левой руке он держал костяной посох.
- Не шевелись, - сказал он вполголоса. - Ещё рано.
Посох вёл себя безупречно - ровно до тех пор, пока в двадцати шагах за поддонами не прошёл кто-то в форме. Тогда костяная рукоять под ладонью отчётливо дёрнулась в сторону прохода.
Матвей перехватил посох поперёк и прижал к боку.
- Пункт первый. Мы это обсуждали десять минут назад.
Рукоять обиженно затихла.
Он выглянул из-за ящиков.
Двор кончался распахнутыми воротами, у ворот стояли двое. Ещё двое - левее, у прохода между корпусами. Дальше, вдоль ограды лётного поля, цепочкой шли остальные: фуражки, тёмная форма неопределённого казённого оттенка, у каждого второго на боку планшет с журналом. Стояли ровно, по нормативу, через равные промежутки.
И все до одного - лицом наружу.
Логику Матвей понял только со второго захода. Они оцепили периметр в двести метров - от того, что, по их представлениям, находилось внутри: в здании, в коридоре, за той самой стеной. Задача цепи - никого не впускать и следить, чтобы ничего не вышло за границу.
А он стоял внутри этой границы, метрах в ста двадцати от коридора. За спиной у всех.
- Ну разумеется, - сказал он.
Держась тени ящиков, он дошёл до цистерны и оттуда увидел то, ради чего, собственно, всё это и было построено.
У торцевой стены административного крыла стояли трое. Один - в фуражке, с папкой. Второй - молодой, с планшетом. Третий, постарше, в форме надзорного, переминался с ноги на ногу с видом человека, давно понявшего, что торопиться некуда.
Все трое смотрели на стену.
Стена была заклеена крест-накрест синей лентой.
Матвей разглядывал эту композицию дольше, чем следовало человеку, которому надо уходить, и отметил несколько вещей подряд.
Первое: лента наклеена аккуратно, без пузырей, с запасом на углах - сразу видно, что клеил тот, кто делает это не первый год.
Второе: ни один из троих не смотрел по сторонам. Все смотрели в стену. За стеной, по их сведениям, находился он.
Третье, и самое интересное: смотрели они не туда. Прокол закрылся, едва он вошёл, и открылся заново здесь, за сто двадцать метров, между ящиками. Стена, которую караулили, была просто стеной. Уже два часа.
- Не буду мешать, - сказал Матвей и отступил за цистерну.
Дальше начиналась бытовая часть задачи, и он занялся ею всерьёз: она была куда сложнее всего, что случилось с ним за последние сутки.
Уходить с территории ему, собственно, было незачем: в зале остался рюкзак с дипломом и таблетками, а у дежурного - междугородний телефон, к которому он и так уже опаздывал. Задача стояла скромнее - дойти до главного входа. Способов было четыре, и ни один не годился. Через ворота - двое с журналом непременно спросят фамилию, а фамилия его наверняка числилась в розыске по всему периметру. Через забор - надо лезть, а лезть с таким сердцем означало добраться до верха и там остаться. Выйти к оцеплению открыто - вариант рабочий, но тогда придётся объяснять, как он оказался по эту сторону цепи, и вот на это у него не нашлось бы ни одной деревенской аналогии. Оставалось четвёртое: пройти так, чтобы объяснять не пришлось.
Он осмотрел себя.
Рубашка мятая. Куртка на локте разодрана - забором, ещё в парке. На штанине бетонная пыль. Лицо, судя по ощущениям, соответствующее: человек, не спавший сутки.
В общем и целом - обыкновенный работник аэропорта в конце смены. Если не считать костяного посоха и того обстоятельства, что этого работника с утра ищут сорок человек.
Матвей ещё раз выглянул из-за цистерны и внёс поправку.
Не ищут. Ждут.
Сорок человек стояли по периметру и ждали, когда он выйдет из стены - той самой, на которую смотрели трое у торца. Никому из них не было велено высматривать человека, идущего по двору. Им было велено держать границу.
Это, если подумать, было даже удобно.
Он прикинул маршрут: вдоль цистерны, за поддоны, за угол склада, оттуда тропинкой между корпусами - к технической калитке, которой пользуются, чтобы не ходить в обход, и у которой, сколько видно отсюда, никто не стоит. За калиткой - площадь перед главным входом, за входом - зал, рюкзак и телефон.
- Пошли, - сказал он посоху. - И ещё раз: пункт первый и пункт четвёртый.
Он двинулся вдоль цистерны - неторопливо, чуть прихрамывая, опираясь на палку, как опирается уставший человек в конце длинной смены.
За спиной у него трое продолжали смотреть на синюю ленту.
Глава 7
К девяти утра бетон нагрелся так, что жар шёл от него вверх, в лицо, и после двух часов в парке, где в конце июня на траве стоял иней, это было даже приятно. Пахло керосином, горячей пылью и чем-то ещё, что Матвей опознал не сразу, - табачным дымом.
Он шёл вдоль поддонов не торопясь, опираясь на посох и слегка припадая на правую ногу: человек с палкой, шагающий ровно и бодро, вызывает больше вопросов, чем тот, кто на неё опирается. За поддонами полагался угол склада, за складом - тропинка между корпусами, а дальше техническая калитка, которой на схеме оцепления не было.
В тени у стены стоял мотороллер, и Матвей отметил его как ориентир: за мотороллером сворачивать.
Свернуть он не успел.
- Извиняюсь, - сказал кто-то сбоку.
Матвей остановился.
За мотороллером, на перевёрнутом ящике, сидел человек в форменной рубашке без кителя. Он докуривал папиросу, а в другой руке держал маленькую тёмную коробочку с одной стрелкой. Коробочка была направлена на Матвея.
Точнее - на посох.
- Здравствуйте, - сказал Матвей.
- Здравствуйте, - согласился человек и посмотрел на стрелку.
Стрелка стояла за последней риской.
Матвей смотрел на прибор, на стрелку, на человека и думал одну короткую, очень практическую мысль: он его даже не заметил. Не потому, что тот прятался, - тот и не думал прятаться, сидел и курил. Просто за два часа в парке Матвей отвык, что вокруг бывают люди, и вышел оттуда с фоном, приглушённым ровно настолько, чтобы сойти за деревенского недоросля перед большим прибором на треноге.
Про маленькие приборы в конспекте не было ни слова: на курсе показывали только большой.
Человек с папиросой не закричал. Не вскочил, не полез за свистком, не потянулся к рации. Он докурил, затушил папиросу о край ящика, спрятал окурок в карман - привычка человека, которому надоело выслушивать про пожарную безопасность на лётном поле, - и сказал:
- Кость изнаночная.
Не вопрос. Констатация - тем тоном, каким слесарь говорит «прокладка лопнула».
- Палка, - сказал Матвей.
- Палка, - согласился человек. - Из изнаночной кости. Я такое за восемнадцать лет два раза видел. Первый раз в Канске, у одного скупщика, и там всё кончилось плохо. Второй - в позапрошлом году, у старушки в Ачинске: она этой костью бельё во дворе подпирала, не знала.
Он поднялся, отряхнул сзади брюки и подошёл ближе, держа прибор в опущенной руке.
- Пряхин. Дежурный по бытовым проколам.
- Бобров, - сказал Матвей. - Матвей Иванович.
- Знаю, - сказал Пряхин. - Вас с утра ищут. Вон там, - он показал рукой с папиросой в сторону административного крыла, где у заклеенной синей лентой стены по-прежнему торчали трое, - и там.
Отсюда было хорошо видно, что лента наклеена аккуратно и что ни один из троих за последние двадцать минут не обернулся.
- Ждут, значит, - сказал Матвей.
- Ждут, - подтвердил Пряхин. - По инструкции положено.
Возникла пауза, которую в другой ситуации полагалось бы заполнить объяснениями. Матвей заполнять её не стал. Он вообще редко объяснялся первым: за шесть веков выяснилось, что тот, кто заговаривает раньше, обычно проигрывает.
- Изнаночное сырьё низкого разряда, - сказал наконец Пряхин тем будничным тоном, каким сообщают о планах на обед. - Свободный оборот, налог как на сельхоз. Хоть телегу нагрузите, слова никто не скажет.
- Так и хорошо.
- Хорошо, - согласился Пряхин. - Только палка у вас старая.
Он снова поднял прибор, повёл им вдоль посоха сверху вниз и показал Матвею шкалу, как показывают квитанцию.
- Видите? Не дёргается, не пляшет. Ровно стоит. У свежей кости фон гуляет первые лет пятнадцать, потом устаканивается. Вашей больше пятнадцати. Сильно больше.
Стрелка действительно стояла как влитая.
- Дедовское, - сказал Матвей.
- Я так и подумал.
- У нас в роду давно. Сколько - не скажу, врать не буду. Старики про такие вещи не рассказывали, а я не спрашивал. Мальчишке в доме вообще мало что объясняют: палка и палка, стоит в сенях, есть не просит.
Всё это было чистой правдой до последнего слова. В роду Бобровых ничего подобного действительно не рассказывали - Матвей проверил по памяти, пока говорил, и не нашёл ни одного семейного предания про Изнанку. Единственная неправда умещалась в слове «дедовское», и выловить её было решительно нечем.
Пряхин кивнул и убрал прибор в нагрудный карман.
- Вот тут и загвоздка, - сказал он.
- Какая?
- Кость изнаночная. Старая. Значит, кто-то её оттуда вынес. - Он говорил без нажима, глядя куда-то на цистерну. - Значит, кто-то из Бобровых в прокол ходил. Может, дед ваш. Может, прадед. Не знаю. И вот что интересно. Сырьё - оно свободное, а кость старше пятнадцати лет идёт под декларацию, такой порядок. Так вот, по губернии за шестьдесят лет декларации по изнаночной кости подавали одиннадцать раз. Я их все помню, их немного.
Он посмотрел на Матвея.
- Бобровых среди них нет.
Вопрос повис.
Матвей стоял на горячем бетоне, опираясь на палку, которая час назад пыталась отгрызть ему руку, и честно, без всякой игры в простачка, перебирал память Матвея Боброва - деда, прадеда, разговор за столом, обрывок при свечах, что угодно.
Ничего. Ничего такого, что сам Матвей связал бы с Изнанкой. Память отвечала на вопрос, а не на мысль: чего Матвей с Изнанкой не связывал, то по этому слову и не всплывало.
- Не знаю, - сказал он.
И это тоже была чистая правда.
Пряхин смотрел на него ещё секунды три, потом достал новую папиросу и, не закуривая, покрутил в пальцах.
- Ну и ладно, - сказал он. - Мне-то что.
Матвей прикинул: за последние сутки ему встретились трое террористов, следователь, три часа не отводивший глаз, сорок человек оцепления, трое у заклеенной стены и костяная гончая. Опаснее всех оказался человек в форменной рубашке без кителя, который сидел на ящике и курил.
Потому что у него был прибор и восемнадцать лет опыта. И ещё потому, что фон у дежурного, если прислушаться, оказался не пустым: ровный, плотный, без единого всплеска - не сила, а упор, как у хорошо поставленного забора. Что за этим стоит, Матвей пока не знал, но в список внёс.
- Мне идти можно? - спросил он.
- Мне-то что, - повторил Пряхин и посмотрел куда-то вверх, за спину Матвею, на второй этаж административного крыла. - А вот ему, боюсь, есть что.
***
Спать Тетерев собирался два часа.
Он рассчитал это ещё в кабинете, закрывая папку: до дежурки четыре минуты ходу, там кушетка, на кушетке байковое одеяло, не стиранное с зимы, и если лечь не раздеваясь, к двенадцати он будет человеком, а не тем, кем был сейчас. За тридцать часов без сна у него начали слегка дрожать пальцы, и, расписываясь в журнале у дежурного, он с профессиональным интересом отметил, что подпись вышла не своя.
До дежурки он не дошёл.
В коридоре второго этажа его перехватил старший по оцеплению и доложил, что за истекший час происшествий по периметру не зарегистрировано. Тетерев сказал, что это прекрасно. Старший спросил, до каких пор стоять. Тетерев ответил: до отдельного указания. Старший ушёл недовольный: в его практике отдельное указание означало, что стоять придётся до темноты.
Через десять шагов навстречу попался секретарь с папкой и попросил расписаться в трёх местах. Тетерев расписался не читая. В одном из этих мест, как выяснилось позже, он утвердил заявку на двадцать метров сигнальной ленты для нужд дежурной службы по бытовым проколам.
Ещё через десять шагов он поравнялся с окном.
Окно выходило во двор и было немытым настолько основательно, что солнце шло сквозь него желтоватым, как через крепкий чай. Тетерев проходил мимо этого окна раз двадцать за ночь и прошёл бы снова, но за стеклом что-то двигалось, а всё, что двигалось сегодня во дворе, по должности касалось его лично.
Он остановился.
Двор отсюда был виден не весь. Левая часть уходила за выступ стены - там начиналась глухая зона; Тетерев знал это, потому что ночью пытался разглядеть оттуда ворота и не смог. Зато правая половина лежала как на ладони: цистерна без колёс, поддоны в два яруса, штабель ящиков, дальше склад.
Между поддонами и цистерной шёл человек.
Со спины. Не спеша. Хромая на правую ногу и опираясь на палку.
Первым делом Тетерев подумал, что это грузчик. Двор хозяйственный, грузчиков тут за смену проходит человек пятнадцать, и ничего примечательного в хромом мужике с палкой нет.
Вторым делом он вспомнил, что проезд перекрыт с семи, а грузчиков распустили по дальним площадкам.
Третьим - что куртка на человеке разодрана на левом локте.
Тетерев положил ладонь на подоконник.
Он не доверял себе в четыре часа утра и тем более не доверял себе в десятом часу после бессонной ночи. Поэтому вместо того, чтобы немедленно что-то предпринять, он сделал то, что делал всегда: начал проверять.
Проверка первая. Рост, сложение, походка. Человек во дворе был молодой, худой, чуть подволакивал ногу и держался за палку так, как держатся люди, которым она действительно нужна.
Проверка вторая. Куртка. Тёмная, городская, не рабочая. На левом локте разодрана - не протёрта, а именно разодрана, с торчащим клоком. Ночью на нём была точно такая же куртка. Только без дыры.
Проверка третья, последняя. Тетерев перевёл взгляд правее, на периметр. Вдоль ограды стояло оцепление: фуражки через полсотни шагов, старшие по секторам, планшеты с журналами. Из этого окна в поле зрения попадали восемь человек.
Все восемь стояли лицом наружу.
Так им было велено, так они и стояли, добросовестно всматриваясь в пустое лётное поле, в служебный проезд и в собственный забор. Человек с палкой прошёл за спиной у ближайшего метрах в сорока.
Никто не обернулся.
Тетерев подался ближе к стеклу, и подоконник дохнул на него горячей пылью.
Он повёл взглядом влево, к выступу, за которым двор обрывался в слепую зону: угол, тень, кусок стены. Мотороллер, стоявший в этой тени вплотную к кладке, из окна второго этажа не просматривался вовсе. Как и перевёрнутый ящик рядом с ним.
Человек с палкой тем временем дошёл до края штабеля, на секунду остановился и повернул голову влево, к выступу, будто там что-то было.
Потом пошёл дальше.
Тетерев отметил эту заминку и отложил её туда, куда складывал мелочи, пока не годящиеся ни для какого вывода. Мелочей там за сутки скопилось прилично.
Он отошёл от окна.
Внизу, у торцевой стены, всё ещё стояли трое и смотрели на синюю ленту. Стоят с семи сорока, смотреть им велено до отдельного указания, и за всё это время ни один не повернул головы.
А в сорока метрах у них за спинами человек, ради которого всё это было развёрнуто, шёл к складу с палкой в руке.
Тетерев поймал себя на желании открыть окно и крикнуть вниз.
Он этого не сделал - по двум причинам. Первая была служебная: пока он будет кричать, объяснять и добиваться, чтобы его поняли, Бобров успеет дойти до склада, а за складом, как Тетерев отлично помнил по схеме, между корпусами имелась техническая калитка, в схему оцепления не попавшая.
Вторая причина была проще. Следователь, орущий в форточку, выглядит несолидно.
Он развернулся и пошёл к лестнице.
Быстро. Очень быстро. Настолько, насколько можно идти, не переходя на бег, - потому что бегущий по коридору титулярный советник уже происшествие, о котором доложат, а докладывать сегодня и без того было о чём.
На площадке между этажами он на секунду остановился перевести дух и с неудовольствием обнаружил, что дыхание сбилось не от скорости, а от того, о чём он думал последние двадцать шагов.
А думал он вот что.
Человек, которого ищут сорок человек, идёт по двору сам.
С палкой, которой у него в шесть утра не было.
И ни от кого не прячется.
***
Шагов десяти не дойдя до угла склада, Матвей услышал, как у него за спиной хлопнула дверь административного крыла - не резко, а с солидной неспешностью казённой двери на тугой пружине. По бетону зашагали. Шаг был ровный, без суеты, но приближался быстрее, чем полагалось бы ровному шагу.
Матвей остановился и обернулся.
Через двор наперерез шёл Тетерев. С папкой под мышкой, в том же мундире, что и ночью, - только теперь мундир выглядел как одежда, в которой не спали.
Матвей опёрся на посох и стал ждать.
Тетерев остановился в двух шагах. Секунду они смотрели друг на друга.
- Здравствуйте, - сказал Тетерев.
Вежливо. Без нажима, без окрика, без «стоять» и «руки». Просто поздоровался, как со знакомым, встреченным в неподходящем месте.
Это, отметил Матвей, было страшнее любого крика.
- Здравствуйте, - ответил он. - Хорошо, что вы. Я тут, кажется, заплутал.
Тетерев молчал.
- Мне бы к выходу, - пояснил Матвей. - Я в уборную пошёл, дверь перепутал, а там, знаете, темно было. Вышел - уже вот тут. Двор какой-то, ящики. Второй круг иду, всё склады да склады.
Пауза вышла долгой.
- Второй круг, - повторил Тетерев.
- Может, третий, - честно сказал Матвей. - Со счёта сбился. У нас в Гусевке так один раз мужик из бани домой шёл - тоже вроде рядом, а дошёл под утро и совсем не туда.
Тетерев медленно перевёл взгляд на палку.
Смотрел он на неё не две секунды и не три. Смотрел основательно, сверху донизу, как смотрят на предмет, который необходимо запомнить в подробностях, потому что он сейчас куда-нибудь денется.
- Это что?
- Палка, - сказал Матвей.
- Вижу, что палка.
- Так а чего тогда спрашиваете?
Где-то за спиной у Тетерева, у линии оцепления, кто-то наконец обернулся.
Дальше всё пошло торжественно.
Обернувшийся был из ближайшего сектора и первые две секунды просто смотрел, пытаясь сообразить, почему советник стоит посреди двора и беседует с посторонним. На третьей сообразил и схватился за рацию.
- Есть! - сказал он в рацию. - Нашёлся! Тут он, во дворе!
Рация ответила треском.
- Кто нашёлся? - спросила рация.
- Специалист!
- Какой специалист?
- Подотчётный!
Над двором повисло короткое молчание, после чего эфир взорвался разом с четырёх секторов. Кричали все одновременно. Из обрывков, долетавших до середины двора, складывалась примерно такая картина: специалист найден, специалист во дворе, специалист стоит, специалист с советником, специалист не сопротивляется, специалист вообще, кажется, не понимает, что происходит.
Последнее было ближе всего к истине, хотя и не совсем по адресу.
Из дверей административного крыла начали выходить люди. Сначала дежурный, потом секретарь с папкой, потом двое из смены, которые к делу отношения не имели, но не могли же они такое пропустить. Кто-то вёл за собой кого-то, объясняя на ходу.
Через минуту во дворе набралось человек двенадцать.
Ближе чем на десять шагов, впрочем, никто не подходил: там стоял Тетерев, а при Тетереве близко не подходят. Зрители образовали вокруг неровную дугу и переговаривались вполголоса.
Матвей огляделся с интересом.
Отдельно его порадовало оцепление.
Оцепление не сдвинулось с места. Все восемь человек, видимых по линии ограды, продолжали стоять лицом наружу: команды сниматься не поступало, а команда была - держать периметр и смотреть за границу. Они и держали. Они и смотрели.
При этом им, разумеется, до смерти хотелось знать, что творится за спиной, и они переговаривались через плечо - не поворачиваясь корпусом, а только чуть склоняя голову вбок. Вся линия приобрела странный вид: восемь человек смотрят в пустое поле и оживлённо беседуют с пустым полем.
- Что там? - спрашивал один, глядя на забор.
- Нашли, - отвечал второй, глядя на забор.
- Где нашли?
- Тут.
- Где тут?
- Позади тебя.
- А оборачиваться нельзя.
- Так и не оборачивайся.
Матвею за шесть веков попадались храмовые уставы с куда меньшей внутренней логикой. В целом это было даже красиво.
- Идёмте, - сказал Тетерев.
- Куда?
- Наверх.
- А выход? Мне домой позвонить надо, у дежурного междугородний.
- Потом.
Он повернулся и пошёл к дверям, не оглядываясь, - то ли от усталости, то ли в уверенности, что на этот раз никто никуда не денется.
Матвей пошёл следом.
Двенадцать человек расступились, образовав коридор, и провожали их с нескрываемым интересом, с каким провожают человека, из-за которого полсмены с утра стоит на солнце. Кто-то шёпотом уточнял у соседа, тот ли это самый. Сосед подтверждал.
Путь к дверям лежал мимо мотороллера.
Рядом с ним, на перевёрнутом ящике, сидел человек в форменной рубашке без кителя и курил вторую за утро папиросу.
Матвей, проходя, скользнул по нему взглядом.
Пряхин поднял глаза.
Секунду они смотрели друг на друга - ровно столько, сколько нужно, чтобы убедиться: оба помнят разговор, состоявшийся четверть часа назад.
Потом Пряхин отвернулся и стряхнул пепел.
Он не встал. Не пошёл следом. Не окликнул Тетерева, шагавшего в пяти метрах, и не сказал ему ни слова про изнаночную кость, старый ровный фон и одиннадцать деклараций за шестьдесят лет, среди которых нет ни одной от Бобровых.
Его никто не спрашивал.
Поднимаясь по ступеням вслед за Тетеревым, Матвей отметил ещё одну практическую вещь: из двенадцати человек во дворе опасен по-прежнему ровно один, и этот один сидит на ящике и молчит.
За спиной хлопнула дверь на тугой пружине.
Кабинет за три часа не изменился.
Та же теснота, тот же канцелярский стол, та же лампа под потолком - теперь она горела при полном дневном свете, потому что выключатель был у двери, а выключить её никому не пришло в голову. Табуретка напротив стола стояла на треснувшей плитке.
Матвей сел на неё и сразу качнулся.
Качнулся честно, всем корпусом, как качнулся бы любой, севший на шаткий табурет, и придержался рукой за край стола.
Тетерев на это посмотрел.
Смотрел дольше, чем требовалось, - и Матвей, перехватив взгляд, мысленно поставил галочку: следователь заметил, что ночью табуретка не качалась. Вернее, что ночью не качался сидевший на ней.
- Неудобная у вас мебель, - сказал Матвей вслух.
- Плитка треснула, - ответил Тетерев.
- Так подложите что-нибудь.
- Подкладывали.
Он раскрыл папку, придвинул чистый бланк и обмакнул перо.
Посох Матвей прислонил к стене справа от себя.
- Итак, - сказал Тетерев. - Где вы были?
- Там.
- Где - там?
- Не знаю. - Матвей развёл руками, как человек, которому и самому неловко за такой ответ. - Темно сначала было. Потом светло стало. Потом ящики.
Перо остановилось.
- Вы отсутствовали два с половиной часа.
- Мне столько и показалось, - сказал Матвей. - Часа два, может, чуть больше.
- Вам показалось.
- Так а часов-то у меня нет. Я по солнцу прикинул, когда вышел.
Тетерев записал. Записывал он долго, и Матвей успел рассмотреть кабинет при дневном свете. Стены того же двухслойного бежевого, что и в коридоре, только граница ровнее. На подоконнике стакан с засохшим чаем.
- Опишите помещение, - сказал Тетерев.
- Какое?
- То, в которое вы попали.
Матвей подумал.
- Тёмное, - сказал он наконец.
- И всё?
- Тесное вроде. Я руками вёл - стены близко. Я вообще, знаете, в темноте плохо соображаю, у меня от этого сердце заходится.
Тут Матвей соврал по-настоящему, развёрнуто и аккуратно: описывать парк, фонтан и Ледащего Кома было нельзя, а тёмный тесный чулан - можно, потому что именно так выглядит каморка, за которую всё утро принимали прокол.
Тетерев записал и это.
Потом зашёл с другой стороны.
- Вы голодны?
- Я? - Матвей моргнул. - Да как-то не очень.
- Девять часов без еды.
- Мне два показалось.
- И пить не хотите?
- Хочу, - согласился Матвей. - Но я и ночью хотел.
Тетерев положил перо.
Сбить его с тона было непросто, но за последние сутки ему дважды пришлось убедиться, что сидящий напротив не сбивается вообще, и это утомляло сильнее, чем бессонная ночь.
В дверь постучали.
Вошёл дежурный и сообщил, что пришёл Пряхин.
- Какой Пряхин? - спросил Тетерев.
- По бытовым проколам.
- Зачем?
Дежурный объяснил, что Пряхин вызвался сам: по инструкции при описании предмета, могущего иметь изнаночное происхождение, положено присутствие представителя профильной службы, и раз уж представитель на территории, формальность лучше соблюсти сразу, а не оформлять потом задним числом.
Тетерев махнул рукой.
Пряхин вошёл с брезентовой сумкой, поздоровался, нашёл единственный свободный угол - между шкафом и подоконником - и сел на подставленную табуретку так, как садятся люди, привыкшие ждать по два часа в казённых коридорах: надолго и не рассчитывая, что их о чём-нибудь спросят.
Сумку он поставил на пол. Прибор остался в нагрудном кармане.
- Продолжим, - сказал Тетерев. - Что на вас было надето при выходе из здания?
- То же, что сейчас.
- Куртка?
- Куртка.
- На локте разодрана.
- Зацепился, - сказал Матвей. - Там, в темноте. Я же говорю, руками вёл, где-то и зацепился. Может, гвоздь торчал. У нас в сарае тоже гвоздь торчал лет пять, все об него рвались, отец всё грозился загнуть, а загнул, только когда сам порвался.
- Рюкзак ваш где?
- В зале остался, с вещами. Вы же его и описали ночью.
- Описали, - согласился Тетерев и перевернул лист. - Опись у меня здесь.
Он пробежал опись глазами - медленно, сверху вниз, как читают то, что и без чтения помнят.
- Скажите, - произнёс он, - а во дворе вы ничего не подбирали?
В углу Пряхин открыл рот.
На четверть секунды - вдохнул, чтобы сказать, - и закрыл обратно.
Никто этого не заметил. Тетерев смотрел в опись, Матвей - на Тетерева, дежурный за дверью - в коридор.
Пряхин устроился поудобнее и стал смотреть в окно.
Сказать ему было что, и ровно одно: предмет, о котором сейчас пойдёт речь, изнаночный, ему больше пятнадцати лет, и подобрать его во дворе аэровокзала нельзя, потому что во дворе аэровокзала такое не валяется. На это ушло бы двадцать секунд.
Его не спросили.
Пятнадцать лет назад он бы вмешался. Он вмешивался тогда регулярно и до сих пор помнил, чем это кончилось: объяснительной на двух листах, выговором и формулировкой «превышение полномочий, выразившееся в даче заключения без назначения экспертизы». С тех пор Пряхин говорил, только когда его спрашивали, и только о том, о чём спрашивали.
Спросят - скажет.
- Не подбирал, - ответил тем временем Матвей.
- Совсем ничего?
- Совсем.
- А это? - Тетерев кивнул на посох у стены.
- Так это моё.
- В описи его нет.
- Так его там и не должно быть, - сказал Матвей.
Перо снова остановилось.
- Поясните.
- Так опись-то личных вещей, - терпеливо объяснил Матвей. - А это не личная вещь, это средство опоры. У меня сердце. Мне быстро ходить нельзя, и долго стоять нельзя, и по лестницам тоже. У средств опоры своя графа должна быть, у нас в академии так на медосмотре делали: отдельно вещи, отдельно приспособления.
Тетерев смотрел на него.
- Вы хотите сказать, - произнёс он наконец, - что палка была при вас ночью.
- Я хочу сказать, что без неё мне никак, - сказал Матвей. - А была ли она при мне ночью - это вы у себя в бумагах посмотрите. Я ночью, сами знаете, в тумане был.
Пряхин в углу очень внимательно разглядывал подоконник.
Посох стоял у стены справа от табуретки и вёл себя ровно так, как положено вести себя средству опоры, которого нет в описи.
Пока что.
Глава 8
Тетерев отложил перо и повернулся к двери.
- Дежурный.
Дежурный заглянул.
- Конвоира сюда. Того, что утром его провожал. Найдите, где бы ни был.
- Он сменился.
- Значит, поднимите.
Конвоира подняли и привели через шесть минут.
Он поздоровался с порога и остался стоять - сесть было некуда: в кабинете на двоих сидели уже трое. Дверь за ним закрылась, и в комнате сразу стало ощутимо теснее и жарче.
Конвоир держался прямо, смотрел перед собой и всем видом выражал готовность отвечать за утреннее происшествие, которое считал своим личным провалом, - что было недалеко от истины.
- Вопрос простой, - сказал Тетерев. - Была при нём палка?
- Никак нет.
- Точно?
- Точно.
- Подумайте.
- Я думал, - сказал конвоир. - Я, ваше благородие, всю смену только и думаю. Правда, не про палку.
- Обе руки видели?
- Обе. Он их в карманах держал, потом вынул, потом за ручку взялся. Правой. Левая пустая была.
Тетерев записал - аккуратно, буква к букве, - и Матвей понял, что теперь в деле появился факт: предмет, которого не было, есть.
- Он у меня на глазах по коридору шёл, - распаляясь, добавил конвоир. - Без ничего. Я ж думал, чего он так качается, - а он просто уставший. С палкой бы не качался.
- Спасибо, - сказал Тетерев. - Останьтесь пока.
Конвоир встал у двери, заложив руки за спину.
И ровно с этого момента посох, смирно простоявший у стены двадцать минут, начал жить.
Первым делом он съехал.
Медленно, почти незаметно, как съезжает по стене плохо прислонённая лопата, - и упал на пол с сухим костяным стуком. Упал не в сторону Матвея. В сторону двери, где стоял человек в форме.
Конвоир отступил на полшага.
- Извиняюсь, - сказал Матвей, нагнулся, поднял посох и поставил обратно к стене. - Скользит.
Тетерев проводил его взглядом и ничего не сказал.
Через полторы минуты посох упал снова.
На этот раз он не съехал, а как-то сразу оказался лежащим - Матвей, во всяком случае, движения не заметил, и Тетерев, судя по лицу, тоже. Лежал посох теперь примерно на полметра ближе к двери, чем в первый раз.
- Скользит, - повторил Матвей, поднимая.
- Вы уже говорили.
- Так оно и правда скользит.
Он поставил посох в угол. В углу надёжнее: две стены, ничего не съедет, само положение держит.
Разговор пошёл дальше. Тетерев уточнял, в котором часу Бобров вышел из кабинета, кто его провожал, что говорил конвоир и что отвечал он сам. Матвей отвечал обстоятельно. Конвоир подтверждал. Пряхин смотрел в окно.
Через две реплики Тетерев уронил перо, нагнулся за ним - и замер.
Посох лежал под столом.
Поперёк, аккуратно, вдоль ножек, повернувшись тем концом, где у него был череп, к двери.
Тетерев поднял перо, выпрямился и посмотрел на угол. В углу было пусто.
- Он что, - сказал Тетерев, - шевелится?
В комнате стало очень тихо.
Пряхин перестал смотреть в окно.
- Пол кривой, - сказал Матвей.
- Что?
- Пол, говорю, кривой. У вас тут плитка треснула, вы сами говорили. Где плитка треснула, там основание просело, а где основание просело, там уклон. Вон и табуретка качается, вы же видели.
- Палка не может сама залезть под стол.
- Может, - сказал Матвей со спокойной уверенностью человека, проверившего это лично. - У нас сосед три года бочку по двору ловил. Поставит у сарая - она к воротам. Поставит у ворот - она к сараю. Он на неё уж и камень клал, и колышек вбивал. Думали, кто-то балуется. А потом землемер приехал межу мерить и говорит: у вас, говорит, двор с уклоном в четыре градуса, у вас тут вообще ничего стоять не будет.
- Это палка, а не бочка.
- Так палка круглая, - резонно заметил Матвей. - Бочка тоже круглая. Разница только в том, что бочка большая, её видно, а палку не видно. Вы карандаш положите.
- Что?
- Карандаш, говорю, на стол положите. Ровненько. И посмотрим.
Тетерев несколько секунд смотрел на него.
Потом взял карандаш и положил на стол - не швырком, а действительно ровно, поперёк, - и убрал руку.
Карандаш полежал секунду.
И поехал.
Ехал он медленно, солидно, набирая ход, доехал до края стола, упал на пол, покатился дальше и остановился только у ножки шкафа - в том самом углу, где три минуты назад стоял посох.
В кабинете снова стало тихо.
- Вот, - сказал Матвей.
Тетерев смотрел на карандаш.
Стол действительно стоял на треснувшей плитке. Плитка действительно просела. Всё, что Бобров сказал про уклон, было чистой правдой, проверяемой за четыре секунды, - и именно поэтому вызывало у Тетерева глухое, ни на чём не основанное бешенство.
- Достаньте палку, - сказал он.
Матвей нагнулся и достал посох из-под стола.
И тут случилось то, ради чего, судя по всему, всё это и затевалось.
Посох, оказавшись в руке хозяина и получив свободу движения, повёл верхним концом - коротко, точно и совершенно целенаправленно - в сторону двери.
Конвоир взвизгнул.
Визг вышел высокий, неожиданный для крупного мужчины, и оборвался, как только конвоир понял, что визжит. Он отскочил к стене, схватившись за штанину, на которой теперь не хватало клока ткани.
Клок висел на посохе.
- Ой, - сказал Матвей.
Он снял клок, осмотрел его, осмотрел конец посоха и огорчённо покачал головой.
- Кость сухая, - объяснил он в пространство. - Старая уже, вся в трещинах, за всё цепляется. Всё думаю наждачкой пройтись, да руки не доходят.
Он протянул клок конвоиру.
Конвоир не взял.
- Пришить можно, - утешил его Матвей. - Аккуратно если, и не видно будет.
Тетерев сидел не двигаясь.
Перед ним лежали протокол, где значилось, что палки при досмотре не было; карандаш на полу у шкафа, доказывающий уклон; вырванный клок форменной ткани. И сидел молодой ветеринар с больным сердцем, который в третий раз за сутки не сказал ни единого слова, на котором его можно было бы поймать.
В углу Пряхин очень тихо, одними губами, произнёс что-то, чего никто не расслышал.
Телефон стоял на приставном столике у стены и молчал с ночи.
Аппарат был казённый, тяжёлый, с чёрной трубкой на рычаге и наклейкой на боку, извещавшей, что связь служебная и для личных разговоров не предназначена. Наклейку клеили давно; от неё остался угол.
Он зазвонил, когда конвоир ещё держался за штанину, посох лежал у Матвея на коленях, а Тетерев набирал воздуху, чтобы наконец задать вопрос, который откладывал полчаса.
Звонок был громкий, дребезжащий, с механическим подвыванием на излёте.
Все посмотрели на аппарат.
Тетерев выдохнул набранный воздух и снял трубку.
- Тетерев.
Слышно было всем: аппарат был старый и держал звук так плохо, что слова разбирались с другого конца комнаты. Конвоир отпустил штанину и стал слушать. Пряхин повернул голову от окна.
- Губернское управление, - сказала трубка. - Отдел кадрового обеспечения казённых специальностей.
- Слушаю.
- Вам утром направлялось уведомление об утрате подотчётного специалиста. Бобров Матвей Иванович, Московская ветеринарная академия, казённое отделение, выпуск текущего года, распределение - Енисейская губерния.
- Направлялось.
- Мы получили. - В трубке зашуршали бумагой. - У нас к вам вопрос.
Тетерев приготовился отвечать про прокол и даже успел мысленно сформулировать: разряд четвёртый, бытовой, факт зафиксирован дежурной службой, обстоятельства выясняются.
- Он у вас? - спросила трубка.
- Что?
- Специалист. Находится в настоящее время в помещении?
Тетерев посмотрел на Матвея.
Матвей сидел на качающейся табуретке с костяной палкой на коленях и вежливо ждал.
- Находится, - сказал Тетерев.
- Прекрасно. Здоров?
- Что?
- Здоров ли, - терпеливо повторила трубка. - Трудоспособен. К исполнению обязанностей годен.
Тетерев открыл рот. Закрыл. Потом сказал:
- Годен.
- Тогда у нас к вам всё, - сказала трубка. - Записывайте.
- Постойте.
- Записывайте, а потом постойте.
Тетерев машинально придвинул бланк.
- Срок отработки исчисляется с первого июля текущего года, - размеренно диктовала трубка. - Три года по месту распределения. Место распределения - деревня Гусевка, Енисейская губерния. Специалист обязан прибыть к месту практики и приступить к исполнению не позднее указанной даты. Сегодня двадцать восьмое. До Гусевки день дороги, если по тракту и без приключений. По тракту и без приключений там не бывало ни разу, поэтому закладывайте два. Вы понимаете, к чему я?
- Не вполне.
- К тому, что времени в обрез, - сказала трубка. - А специалист у вас.
- У меня, - подтвердил Тетерев, - по делу о захвате борта. Он проходит свидетелем. Кроме того, сегодня в шесть сорок утра он исчез из здания и появился обратно в девять, а обстоятельства исчезновения на данный момент…
- Он находится под следствием?
- Нет.
- Задержан?
- Нет.
- Обвинение предъявлено?
Тетерев помолчал.
- Нет.
- Тогда я не понимаю, в чём затруднение, - сказала трубка. - Свидетель - не арестант. Свидетеля можно допросить по месту жительства, а место жительства у него - Гусевка, и он туда как раз едет. Вернее, должен ехать, а он у вас сидит.
- Он не сидит.
- Тем лучше.
В трубке снова зашуршали бумагой.
- Дальше, - сказала она. - Учитывая обстоятельства и учитывая, что за обучение указанного специалиста уплачено из губернских средств в размере, который я вам сейчас называть не буду, потому что вы всё равно расстроитесь, управление считает необходимым обеспечить его доставку к месту практики под ответственным сопровождением.
- Под чьим?
- Вашим.
Тетерев положил перо.
- Я титулярный советник.
- Прекрасно.
- Я веду дело о захвате воздушного судна.
- И ведите, - согласилась трубка. - В дороге. Два дня, дорога дальняя, свидетель при вас безотлучно - когда вам ещё представится такая возможность? Мы вам, в сущности, идём навстречу.
Тетерев посмотрел на трубку так, как смотрят на предмет, от которого хотят объяснений и знают, что не получат.
- Предписание отправим сегодня, - сказала трубка. - Расходы по третьей статье. Отчитаетесь по прибытии. Специалисту передайте, чтобы взял диплом, направление на практику и справку с медосмотра. На учёт ставят у нас, в Красноярске. Но сперва он должен прибыть к месту практики и получить отметку от принимающей стороны, иначе ставить некого.
- От кого получить? - спросил Тетерев.
В трубке зашуршали.
- Землевладелец, принимающий специалиста… - Шуршание прекратилось. - Бобров Иван Ильич.
- Это его отец.
- Прекрасно, - сказала трубка. - Значит, не потеряется.
- Передам.
- И ещё, - добавила трубка. - Чтоб не потерялся по дороге. У вас он уже один раз потерялся.
В трубке щёлкнуло.
Тетерев ещё секунды три послушал гудки, потом опустил трубку на рычаг.
В кабинете стояла тишина.
Конвоир смотрел в пол. Пряхин - на Тетерева. Матвей сидел с палкой на коленях с видом человека, который всё слышал, но из вежливости делает вид, что нет.
Тетерев посмотрел на бланк, куда под диктовку записал три строчки.
Потом на протокол, где значилось, что палки при досмотре не было.
Потом на карандаш у ножки шкафа.
Потом на клок форменной ткани, который так никто и не взял.
Предъявить было нечего.
Задержать было не на чем.
А теперь ещё и велено везти.
Недовольство он изобразил добросовестно - ровно в той мере, в какой полагалось изобразить его при конвоире и постороннем человеке в углу.
- Скажите, - произнёс Матвей в наступившей тишине, - а палку можно забрать?
Тетерев перевёл на него взгляд.
- Что?
- Палку, - терпеливо повторил Матвей и слегка приподнял посох с колен. - Она в опись не вписана, я понимаю, непорядок. Но она мне, сами видите, нужна. А если её описывать, это ж отдельная графа, бумага, время. Я к тому, что мы, может, обойдёмся?
В углу Пряхин очень отчётливо кашлянул.
- Забирайте, - сказал Тетерев.
Предписание принесли через двадцать минут.
Секретарь положил лист на стол и остался стоять: расписаться полагалось при нём. Тетерев прочитал бумагу дважды. Читать было особо нечего: две трети листа занимала шапка, ещё пятую часть - перечисление оснований, и только в самом низу, мелко, значилось то, ради чего всё это писалось.
Сопроводить. Обеспечить прибытие. Отчитаться.
Он расписался.
- Копию в дело. И одну мне.
Секретарь ушёл. Тетерев сложил бумаги в папку, взял её под мышку и вышел в коридор.
В коридоре было светло и пусто. За окном снимали оцепление - медленно, сектор за сектором: по инструкции сниматься полагалось не разом, а последовательно, с докладом по каждому участку. Первый сектор уже снялся. Второй докладывал. Третий стоял.
У окна, привалившись к подоконнику, стоял Пряхин с брезентовой сумкой у ноги.
Он не преграждал дорогу и вообще не походил на человека, который кого-то ждёт. Просто смотрел, как снимается оцепление, со спокойным интересом к чужой работе, которая его не касается.
Тетерев поравнялся с ним.
- А до Гусевки как поедете? - спросил Пряхин, не отрываясь от окна.
Тетерев остановился.
- Ещё не решил.
- На служебной?
- Вероятно.
Пряхин кивнул своим мыслям.
За окном третий сектор наконец получил команду: восемь человек, простоявших лицом к пустому полю с семи утра, развернулись и пошли к воротам, разминая на ходу плечи.
- Тракт до уездного нормальный, - сказал Пряхин. - Часа за четыре доедете, если не в обед выезжать. А вот дальше грунт.
- Знаю.
- Знаете, - согласился Пряхин. - Все знают. Только всё равно закладывают день, а выходит два.
Он отвернулся от окна и наклонился за сумкой.
- У меня, кстати, в тех краях два прокола в реестре, - сказал он, выпрямляясь. - Третий разряд, оба. Один под Гусевкой, второй подальше, у мельницы, там уже второй уезд начинается.
Тетерев молчал.
- Осматривать их положено раз в квартал, - продолжал Пряхин ровным тоном человека, отчитывающегося о плановой работе. - По-хорошему. Я в том году был. В этом ещё ни разу не доехал - всё некогда: то вызов, то реестр, то вон, - он кивнул в сторону лестницы, - как сегодня.
- Не доехали.
- Не доехал. А третий квартал уже кончается.
Пауза вышла длинной.
Тетерев смотрел на него не так, как утром. Утром он Пряхина вообще не видел - видел должность, мотороллер и рулон сигнальной ленты. Сейчас перед ним стоял человек, который за десять секунд подвёл под свою поездку безупречное служебное основание и ни разу не сказал, зачем ему туда на самом деле.
- Вы просите включить вас в сопровождение, - сказал Тетерев.
- Я ничего не прошу, - сказал Пряхин. - Я докладываю о плановой задолженности по осмотру проколов третьего разряда. Задолженность есть, машина у вас едет, дорога одна. Дальше решайте, как вам удобнее.
- А если я решу, что мне удобнее ехать вдвоём с сопровождаемым?
- Значит, поеду отдельно, - пожал плечами Пряхин. - На мотороллере. Долго, конечно. Дня три. Но доеду.
Тетерев представил, как этот человек три дня трясётся по грунту на служебном мотороллере с брезентовой сумкой на багажнике, и понял, что тот не шутит.
- Зачем вам туда?
- Осмотр по графику, - сказал Пряхин. - Я же говорю.
Он сказал это ровно, без единой лишней интонации, и Тетерев впервые за утро почувствовал то же, что ночью в кабинете напротив Боброва: перед ним человек, который не соврал ни в одном слове и при этом не сказал ничего.
За окном последний сектор уходил к воротам. Двор пустел.
- В машине три места, - сказал наконец Тетерев.
- Четыре, - поправил Пряхин. - На служебных четыре.
- Одно под вещи.
- У меня сумка.
Тетерев переложил папку из-под мышки в руку.
- Выезжаем через час, от главного корпуса. До уездного четыре часа, там ночуем, дальше по грунту с утра. Опоздаете - не жду.
- Через час, - повторил Пряхин.
- Мне велено, - сказал Тетерев, - чтоб не потерялся. Он у меня сегодня уже терялся - прямо в здании, из тупикового коридора. Я предпочитаю, чтобы остаток дня он провёл в машине.
- Не опоздаю.
- И вот ещё что. - Тетерев чуть повернулся, чтобы видеть коридор целиком. - В дороге вы у меня не эксперт и не представитель службы. Вы пассажир, который едет по своим делам.
- Само собой, - сказал Пряхин.
- Если я о чём-то спрошу - ответите.
- Отвечу.
- Если не спрошу - не лезьте.
Пряхин посмотрел на него.
Секунды две, не дольше, - и в лице у него за эти две секунды не поменялось ровным счётом ничего. Только он, кажется, что-то для себя окончательно решил, потому что сказал уже совсем буднично:
- Не полезу.
Он поднял сумку и пошёл к лестнице.
Тетерев остался стоять.
В другом конце коридора, у двери кабинета, на казённой скамье сидел Матвей Бобров - смирно, привалившись к стене, с костяной палкой между колен, и ждал, когда его наконец отпустят. Глаза у него были закрыты. Человек, не спавший сутки, дремал на жёсткой скамье, и вид у него был самый обыкновенный.
Тетерев посмотрел на него, потом вслед уходящему Пряхину, потом на предписание в папке.
Через час он сядет в машину с двумя людьми, каждый из которых что-то знает и не говорит.
И повезёт обоих ровно туда, куда они хотят попасть.
Туда же, куда с весны хотел попасть он сам.
Минут через двадцать Тетерев вышел во двор один, с папкой под мышкой, - проветрить голову, как сказал бы любому, кто спросил бы. Никто не спросил.
Вещи Матвею вернули в двенадцатом часу.
Выдавали их в зале, за стойкой, под опись - ту самую, где палки не значилось и теперь уже не будет значиться никогда. Надзорный зачитывал вслух: рюкзак брезентовый один, учебник по акушерству крупного рогатого скота один, диплом в картонной папке один, направление на практику одно, флакон стеклянный с притёртой пробкой один, справка с медосмотра одна, телефон карманный с разбитым экраном, неисправный, один, денег восемнадцать рублей сорок копеек.
- Проверяйте.
Матвей проверил. Всё было на месте, включая восемнадцать рублей сорок копеек, что при других обстоятельствах он счёл бы поводом для сдержанного уважения к ведомству.
- Распишитесь.
Он расписался.
Междугородний стоял у дежурного, в будке со стеклянной дверью. Дежурный, получивший с утра распоряжение «не потерять», лично впустил его туда и встал снаружи. Номер Матвей набрал, не вспоминая: пальцы знали его лучше головы - пять лет по воскресеньям. Гусевка, усадьба Бобровых, аппарат в сенях, у вешалки.
Гудки шли долго. Восемь. Десять. Двенадцать. Память выдала, не спрашивая: в сенях телефон слышно на весь дом, и мать подходила к нему со второго гудка, бросив хоть тесто, хоть корову. Он дождался двадцатого и положил трубку. Набрал ещё раз - то же самое.
Объяснений нашлось с десяток: все в поле, сенокос, линию оборвало ветром, как случалось каждый июнь. Он перебрал их все и ни одному не поверил. «Два дня пути», - сказали в губернском. Матвей вышел из будки и впервые за шесть веков начал считать не силу, а вёрсты.
Во дворе за это время многое успело произойти. Оцепление сняли полностью; последние двое уходили к воротам, на ходу снимая фуражки: к полудню солнце взялось за дело всерьёз, и бетон держал жар, как печь. Грузовик, простоявший у ворот с семи утра, наконец уехал. Проезд открыли.
Синяя лента на торцевой стене осталась.
Она висела крест-накрест там же, где её наклеили в семь сорок, - аккуратная, без пузырей, с запасом на углах. Снимать её никому не поручали: в предписании значилось «обозначить», а про «снять» не говорилось ничего. Через месяц её будут обходить, подумал Матвей, через год перестанут замечать, а через три кто-нибудь новый спросит, что это, и ему объяснят, что так было всегда.
Служебный автомобиль стоял у главного корпуса - тёмный, казённый, с номером ведомства и вмятиной на заднем крыле, которую, судя по слою пыли в ней, никто не собирался выправлять.
У багажника стоял Пряхин с брезентовой сумкой.
- Здравствуйте ещё раз, - сказал Матвей.
- Здравствуйте, - сказал Пряхин.
Больше они друг другу ничего не сказали. Пряхин смотрел на посох. Посох стоял в руке у Матвея и вёл себя как палка.
Тетерев вышел из корпуса с папкой, с шинелью через локоть - при такой жаре, чисто по уставу - и с водителем за спиной. Водитель был молодой, откровенно довольный неожиданной командировкой и явно ещё не знавший, кого повезёт. Когда он наклонился к багажнику, под форменной курткой обозначилась кобура - казённая, потёртая, из тех, что носят не для вида.
- Вещи в багажник, - сказал Тетерев.
Пряхин поставил сумку.
Матвей рюкзак не отдал: там диплом, а диплом в уездном понадобится, лучше пусть под рукой. Тетерев посмотрел на рюкзак, на палку и ничего не сказал.
- Садитесь. Вы сзади.
- А палку?
- Палку с собой.
Матвей забрался на заднее сиденье, устроил рюкзак на коленях и поставил посох между сапог, зажав его голенищами с обеих сторон. Со стороны это выглядело заботой человека, который боится, что вещь будет кататься по полу на поворотах.
Пряхин сел впереди, рядом с водителем.
Тетерев обошёл машину и остановился у задней дверцы.
- Одну минуту.
Он отошёл в тень корпуса, положил папку на сиденье мотороллера - того самого, который Пряхин успел перегнать сюда со двора, - и полез во внутренний карман.
Достал он не служебный блокнот.
Клеёнчатая обложка, потрёпанные углы, копеечная цена в писчебумажной лавке. Тетерев открыл его на первой странице, где под датой уже стояли две утренние строчки, и взял карандаш.
Писал он недолго.
«Палка. При досмотре не было - подтверждено конвоиром. Объясняет уклоном пола. Уклон есть».
Подумал. Приписал ниже:
«Уклон проверил сам. Карандаш поехал».
Эта последняя строчка раздражала его больше всех записей, сделанных за восемнадцать лет службы. Была в ней какая-то унизительная честность: человек, ведущий тайное расследование, собственноручно занёс в тайный блокнот доказательство правоты того, кого расследует.
Тетерев закрыл блокнот, убрал во внутренний карман, вернулся к машине и сел.
- Поехали.
Водитель тронулся.
Машина пересекла двор, повернула к воротам и покатила мимо административного крыла - мимо торцевой стены с синей лентой, мимо разгрузочной площадки и крыльца, где стояла группа людей из дневной смены и обсуждала что-то своё.
Среди них, у самого края крыльца, стоял конвоир.
Он только что сменился и домой не спешил: дома пришлось бы объяснять жене, почему форменные брюки с вырванным на колене клоком, а объяснения он ещё не придумал.
Конвоир поднял голову и посмотрел на проезжающую машину.
И посох, зажатый между сапог Матвея на заднем сиденье, еле заметно повернулся.
Не дёрнулся, не стукнул, не попытался вырваться. Просто повернул верхний конец - тот, где при желании угадывался череп, - вслед уходящему крыльцу и оставался так ровно столько, сколько конвоир был виден в заднее стекло.
Матвей опустил руку и положил ладонь на кость.
- Пункт первый, - сказал он одними губами.
Посох вернулся в вертикальное положение.
- Что? - спросил Тетерев, не поворачивая головы.
- Ничего, - сказал Матвей. - Зевнул.
Машина выехала за ворота и пошла по прямой.
Матвей откинул голову на спинку сиденья и закрыл глаза. За последние двенадцать часов он умер, вселился в чужое тело, разобрал захват самолёта, отсидел трёхчасовой допрос, провалился в прокол, сдвинул Ледащего Кома, вытащил из забора костяную гончую, трудоустроил её, был опознан человеком с карманным прибором, задержан, допрошен вторично и отправлен домой под конвоем титулярного советника.
Скучно не было ни минуты.
Надо бы это как-нибудь отметить, подумал он - и следом вспомнил телефон в сенях, двадцать раз прозвонивший впустую. Отмечать расхотелось. Он заставил тело спать: до Гусевки сердцу нужны были силы, а ему - сердце.
Впереди Пряхин достал из нагрудного кармана прибор, положил его на колено стрелкой вверх и всю дорогу до уездного города смотрел то в окно, то на стрелку.
Тетерев смотрел вперёд.
Стрелка стояла ровно.
Глава 9
Тракт кончился на выезде из уездного города, у щита с надписью «Гусевка 60», и дальше пошёл грунт.
Разница была ощутима сразу. По тракту машина шла ровно и почти бесшумно; здесь она ожила. Застучали рессоры, кузов пошёл вразвалку, а из-под колёс поднялась пыль - не облачком, а столбом, который стоял за машиной минуты по две и оседать не спешил: ветра не было вовсе.
Окна пришлось открыть на второй минуте. С окнами в машину пошла пыль, зато появился воздух. Без окон был только воздух температурой с печь и без единого признака кислорода.
- Шестьдесят вёрст, Аркадий Львович, - сказал водитель, повеселевший оттого, что выспался. - Часа за три доедем.
Никто ему не ответил.
Тетерев сидел сзади слева, с папкой на коленях, и молчал с самого выезда из гостиницы. Спал он, судя по виду, часов пять - больше, чем за предыдущие двое суток вместе взятые, - и это помогло ровно настолько, чтобы лицо перестало быть серым. Папку он придерживал ладонью, чтобы не съезжала на ухабах.
Пряхин сидел впереди, рядом с водителем. На колене у него лежал прибор - стрелкой вверх, как и всю вчерашнюю дорогу. Пряхин придерживал его двумя пальцами, тоже из-за ухабов.
Матвей сидел сзади справа: рюкзак под ногами, посох между сапог, голова откинута на спинку.
Он дремал.
Это был не совсем сон: за шесть веков он выучился отдыхать, не выключаясь целиком, и сейчас пользовался этим умением из чистой практичности. Ночь в уездном отдыха не дала - вечером он ещё дважды набирал Гусевку с почтового аппарата, оба раза слушал двадцать гудков, а потом до рассвета считал вёрсты. Тело добирало своё.
Так они ехали минут двадцать.
Дорога шла между двух полос некошеной травы - выше пояса, местами в рост, серо-зелёной, пыльной у обочины и сочной дальше от колеи. За травой начинался ольшаник, густой и низкий, где не просматривалось ничего дальше первого ряда стволов. В низинах колею когда-то гатили ольховым хворостом, и теперь сухие ветки торчали из обочин вперемешку с булыжником, выдавленным колёсами.
- Косить бы, - сказал водитель.
- Кому? - спросил Пряхин.
Водитель подумал.
- Ну, кому-нибудь, Сергей Павлович.
На этом разговор кончился.
Матвей приоткрыл один глаз, посмотрел на затылок водителя, отметил, что человек в дороге разговорчив, и снова закрыл.
Машину подбросило на ухабе. Папка у Тетерева подпрыгнула, и он придавил её ладонью. Прибор у Пряхина подпрыгнул тоже, и Пряхин придавил его двумя пальцами.
Стрелка качнулась от толчка и вернулась на место.
Через три минуты она качнулась снова.
Пряхин не отреагировал. Он смотрел в окно, на траву, и думал, судя по лицу, о чём-то своём - может быть, о двух просроченных осмотрах, а может быть, ни о чём.
Стрелка качнулась в третий раз.
Тут Матвей открыл глаза.
Не резко и не целиком: просто перестал дремать и стал смотреть вперёд, между передними сиденьями, туда, где на колене лежала тёмная коробочка с одной стрелкой.
Стрелка стояла. Потом чуть дёрнулась и снова встала.
Ухаба в этот момент не было.
Дорога шла ровным куском метров в сто, машина катилась без тряски, водитель даже прибавил - и на этом ровном куске стрелка дёрнулась дважды подряд. От толчков так не бывает: от толчков она качается плавно и сразу возвращается, а тут именно дёрнулась.
Посох между сапог у Матвея дрогнул.
Он опустил руку и положил ладонь на кость.
Кость была, как всегда, тёплой изнутри, и под ладонью шло мелкое, частое, почти неощутимое дрожание - как у собаки, которая увидела что-то в кустах, но ещё не решила, лаять или подождать.
- Лежать, - сказал Матвей одними губами.
Дрожание не прекратилось.
Пряхин к этому времени тоже смотрел на прибор. Он сидел неподвижно, чуть наклонив голову, как сидят, когда слушают, а не смотрят.
Секунд десять он молчал.
Стрелка дёрнулась в четвёртый раз и осталась стоять чуть правее прежнего.
Матвей смотрел на затылок Пряхина и думал сразу о нескольких вещах.
Первое: сам он ничего не чувствовал. Фон вокруг был ровный, деревенский, пустой - ни следа прокола, ни привкуса Изнанки, ничего такого, что он опознал бы с закрытыми глазами за полверсты.
Второе: прибор при этом дёргался.
Третье, и самое интересное: значит, коробочка ловила не фон места, а что-то движущееся. Не источник, а тех, кто от источника ушёл и теперь идёт сам по себе.
Он мысленно занёс это в список.
- Тормозите, - сказал Пряхин.
Негромко, без нажима - тем же голосом, каким накануне обещал Тетереву не лезть.
Водитель обернулся.
- Чего?
- Тормозите.
- Так ехать же ещё…
Трава справа от дороги пошла.
Не колыхнулась от ветра - ветра не было и в помине, - а именно пошла: длинной волной, метров на двадцать, с той стороны, куда никто не смотрел. И волна эта двигалась не поперёк дороги, а вдоль, обгоняя машину.
Слева, с небольшим отставанием, трава пошла тоже.
Водитель ударил по тормозам.
Машина клюнула носом, пошла юзом по сухой пыли, развернулась градусов на тридцать и встала поперёк колеи - у самой обочины, где над дорогой кренилась единственная здесь старая ольха, высохшая, с обломанной макушкой. Поднялось облако, в котором на несколько секунд не стало видно ничего.
В этом облаке что-то засмеялось.
Звук был ритмичный, придыхающий, на два такта, и смешного в нём не было решительно ничего - кроме того, что человеческое ухо не умело услышать в нём ничего, кроме смеха.
- Приехали, - сказал водитель.
Пыль оседала медленно, и первые секунды никто ничего не видел.
Слышно было всё.
Смех шёл с трёх сторон - справа, слева и откуда-то спереди, из-за поворота. Он перемещался. Не приближался, а именно перемещался: обходил, растягивался, подтягивался с флангов, будто смеющиеся не торопились и точно знали, сколько у них времени.
- Из машины! - гаркнул Тетерев.
Водитель вывалился первым, за ним Тетерев, за ним Пряхин.
Матвей вышел последним, спокойно, и захватил посох.
Пыль к этому времени осела достаточно, чтобы увидеть первого.
Он стоял на дороге шагах в двадцати. Низкий, покатый, с тяжёлой передней частью и головой, посаженной ниже плеч, отчего казалось, будто он всё время принюхивается к земле. Шкура серо-бурая, свалявшаяся клоками. Пасть приоткрыта, и из неё шёл тот самый смех - ровно, на два такта, как работа исправного механизма.
За ним из травы вышел второй. Потом третий.
- Псовые изнаночные, - сказал Пряхин тоном, каким называют сорт крупы. - Подвид второй. Хохотуны.
Тетерев уже держал пистолет.
Водитель тоже - и это Матвей отметил отдельно, с профессиональным интересом. Пистолет казённый, потёртый, и держал его водитель правильно, обеими руками, без суеты.
«Вооружены оба, - подумал Матвей. - Вот так в этой губернии ездят по служебным делам».
Хохотуны не бросились.
Они начали растягиваться.
Двое пошли влево, двое вправо, ещё двое остались на дороге - без единого звука, кроме всё того же ровного придыхающего смеха. Через шесть секунд машина оказалась внутри разомкнутого полукруга, и полукруг медленно, деловито пошёл смыкаться.
- Они нас от дороги отрезают, - сказал водитель.
- Загон, - подтвердил Пряхин. - Не стреляйте пока. У них первый заход ложный.
- Откуда вы…
- Они всегда так.
Пряхин поставил ноги пошире, опустил руки вдоль тела и упёрся.
Ничего эффектного не произошло - ни вспышки, ни свечения, ни гула. Просто ближайший Хохотун, шагавший неспешно и уверенно, вдруг ткнулся мордой во что-то, чего в воздухе не было, и остановился.
За ним остановился второй.
- Восемь шагов, - сказал Пряхин сквозь зубы. - Больше не держу, извините. Изнутри стреляйте спокойно: наружу пропускаю.
Матвей посмотрел на него внимательно.
Он и раньше знал, что перед ним не рядовой служащий: человек, всю жизнь ездящий по проколам, пустым не бывает. Но то, что делал Пряхин сейчас, было работой мастера - не по силе, а по чистоте. Граница стояла ровно, без провисаний, дугой на фронт, и держал он её, как держат тяжёлую дверь, в которую ломятся с той стороны: всем телом, упираясь, экономя.
Ударить он не мог. Это было видно сразу.
Он мог не пускать - и больше ничего.
- Так, - сказал Тетерев. - Пряхин. Вы вообще кто?
- Мастер, - ответил Пряхин. - Удержание границ. Единственная специализация.
Тетерев коротко кивнул - так кивают, сверяя ответ с давно известным, - и следующий вопрос задал громче, чем требовалось, будто не для Пряхина, а для водителя:
- А вчера сказать не могли?
- Вы вчера спрашивали, поеду ли я. Я сказал, что поеду.
Первый Хохотун навалился на границу всерьёз.
Пряхина качнуло. Он переступил, восстановил упор и устоял.
- Записываю вслух, - сказал он ровно, будто диктовал секретарю. - По границе давят с четырёх направлений разом. На фронте вижу пятерых, по бокам не вижу, но там ещё есть - по нагрузке чувствую. Пришли с юго-запада, то есть не с той стороны.
- В каком смысле не с той? - спросил Тетерев.
- В прямом. - Пряхин снова переступил. - Столько сразу - это не один выводок. Это два, а то и три. Свои бы друг друга порвали, а эти идут вместе и согласованно.
Второй Хохотун ударил в границу рядом с первым.
- И главное, - продолжал Пряхин тем же тоном, - идут они вдоль дороги. Не от чего-то и не к чему-то. Вдоль.
- Вам это важно прямо сейчас? - поинтересовался Тетерев.
- Мне это важно, пока я помню. Потом забуду, а протокол составлять мне.
Тетерев выстрелил.
Хохотун, ткнувшийся в границу третьим, сел на задние лапы и завалился набок. Смех его оборвался на середине такта, и от этого стало неприятнее, чем было.
Остальные не отступили. Даже не оглянулись на упавшего.
- Не отходят, - напряжённо сказал водитель. - Они по-хорошему должны бы…
- Не должны, - сказал Пряхин. - Класс эс-о. Они не отходят вообще никогда, у них это не предусмотрено.
Матвей стоял у заднего крыла машины, опираясь на посох, и слушал.
То, что Пряхин диктовал вслух, он понял на полминуты раньше и по другой причине. Ему не нужен был прибор и не нужна была статистика по выводкам. Ему хватило того, что фон вокруг был пустой.
Ровный, сухой, деревенский фон без единого следа Изнанки. Ни привкуса, ни дрожания, ни малейшего намёка, что где-то поблизости есть или было отверстие в мир. Он прощупал всё, до чего дотянулся, не поднимая руки, - на версту кругом.
Ничего.
А твари были.
Значит, они пришли. Своим ходом или их принесли - вопрос отдельный, но взялись они точно не отсюда.
Матвей отложил это туда же, куда полчаса назад лёг дёргающийся прибор, и отметил, что список вещей, которых он не знает об этом мире, растёт быстрее, чем хотелось бы его самолюбию.
- Кстати, - сказал Пряхин, не оборачиваясь. - Вы понимаете, что это вообще не по моей части?
- В каком смысле? - спросил Тетерев, перезаряжая.
- В прямом. Я по бытовым проколам. У меня плановый осмотр. При обнаружении особей класса эс-о инструкция предписывает отойти на безопасное расстояние и доложить.
- Куда отойти?
Пряхин помолчал, держа границу.
- Инструкция не уточняет.
- Замечательно.
- В Гусевку, - подал голос Матвей от машины. - Раз расстояние не оговорено, шестьдесят вёрст тоже подойдёт. Заодно и доедем.
Тетерев обернулся на него - на секунду, не больше.
Именно в эту секунду трава справа от дороги, там, где никто не стоял и куда не доставали ни граница, ни сектор обстрела, пошла длинной волной.
Их обходили.
Волна шла быстро.
Матвей отмерил её глазом: метров тридцать до границы, трава высокая, идут низом, не показываясь. Трое, может четверо. Выйдут не на дорогу, а сбоку и сзади - как раз в тот сектор, который не закрывает ни граница Пряхина, ни оба пистолета: пистолеты смотрят вперёд, где шумят и смеются остальные.
Классический загон. Передние держат внимание, боковые заходят.
Он посмотрел на своих.
Пряхин держал границу спереди - развернуть её он не мог, разорвался бы. Тетерев и водитель били по фронту, где были видимые цели, а в траве не было ничего, кроме травы.
Двадцать секунд. Может, восемнадцать.
Посох в руке дрожал уже так, что это становилось заметно со стороны.
Матвей опустил взгляд.
Гончая рвалась. Не просилась, не ёрзала - рвалась всерьёз, всей своей костяной сутью, и удерживать её приходилось уже не уговором, а хваткой. Тех, в траве, она чуяла раньше всех и точно знала, что с ними делать.
И тут перед Матвеем встала задача, которая ему решительно не нравилась.
Отпустить нельзя. Три свидетеля, все смотрят в разные стороны, но любой может обернуться в любую секунду, а костяная собака, выходящая из палки, - это не кривой пол и не сухая кость, цепляющаяся за штанину. Это конец легенды, и конец сразу.
Не отпустить тоже нельзя. Фланг открыт, в траве заходят, и через восемнадцать секунд кто-нибудь получит сзади.
Работать самому? На виду у трёх человек, в открытом поле, без единого предмета, которым можно объяснить результат?
Он посмотрел на траву.
Трава стояла в рост человека - плотная, серо-зелёная, сухая поверху. В ней не было видно ровным счётом ничего, даже тех, кто шёл по ней волной.
- Ладно, - сказал Матвей.
Он присел на корточки у заднего колеса, будто у него закружилась голова, - жест вполне уместный для человека со слабым сердцем посреди перестрелки, - и опустил посох в траву у обочины.
- Только там, - сказал он одними губами. - Наружу не выходишь. Людей не трогаешь. Работаешь низом.
Посох ушёл в траву и пропал.
Секунды три ничего не происходило.
Потом трава в двадцати шагах справа дёрнулась поперёк волны, и оттуда раздался короткий, очень неприятный звук - будто кто-то наступил на ящик с посудой.
Волна остановилась.
Матвей выпрямился, держась за крыло.
- Что там? - крикнул водитель, не оборачиваясь.
- Где?
- В траве!
- А, - сказал Матвей. - Не знаю. Дерутся, наверное.
- Кто с кем?
- Свои со своими. У зверей бывает. У нас в Гусевке кобели по весне так дерутся, что потом досчитываешься не всех.
Водитель выстрелил и ничего не ответил.
В траве захрустело снова - ближе и дольше. Волна, шедшая вдоль дороги, развалилась надвое: одна часть попятилась к ольшанику, другая закрутилась на месте, беспорядочно приминая траву во все стороны.
Смех оттуда прекратился.
Это, кстати, было хуже всего. Пока Хохотуны смеялись, они были стаей. Теперь из травы шли только хруст и короткие захлёбывающиеся всхлипы, и Матвей прекрасно понимал, что это за всхлипы: вчера он видел, как гончая обходится с забором.
С забором. Который её держал.
- Что там за возня? - спросил Тетерев.
Спросил, не оборачиваясь и продолжая целиться по фронту, но уже другим тоном - не как человек, которому интересно, а как человек, который откладывает вопрос на потом и хочет, чтобы ответ прозвучал сейчас, при свидетелях.
- Да я ж говорю, дерутся, - сказал Матвей. - Слышите, как визжат? Это они друг друга.
- Псовые изнаночные между собой не дерутся, - сквозь зубы сказал Пряхин, не поворачивая головы.
Матвей посмотрел ему в спину.
- Совсем?
- Совсем. Они стайные. Иерархия в выводке жёсткая, драк не бывает.
- А если выводков три?
Пряхин помолчал.
- Тогда бывает, - сказал он наконец. - Тогда, пожалуй, бывает.
Он переступил, восстанавливая упор, и добавил всё тем же протокольным тоном:
- Записываю. При смешении выводков зафиксирована внутривидовая агрессия. Юго-западный фланг. Интенсивная.
В траве что-то громко треснуло.
- Очень интенсивная, - уточнил Пряхин.
Матвей стоял у машины и следил.
Следить приходилось сразу за двумя вещами, и обе были важнее стаи.
Первое - край травы. Ровно до обочины, дальше начиналась пыль, голая земля и видимость. Если гончая вылетит на открытое хотя бы на секунду, всё кончится.
Второе - звук. Звука становилось слишком много.
Он повысил голос.
- Сухо у вас тут, - сказал он в пространство.
- Что? - обернулся водитель.
- Сухо, говорю. Трава вон какая. Такую бы на сено, а её никто не косит.
- Да кто ж её тут косить будет.
- Я и говорю. Дорога плохая, вот и не косят. А дорога плохая, потому что грейдер один на весь уезд, и тот в Каменке.
- Два, - сказал водитель. - Второй в Заречье, только он с осени стоит.
- Ну вот, - согласился Матвей. - Тем более.
В траве в этот момент кто-то умирал долго и очень громко, и разговор о грейдерах, честно говоря, перекрывал это не полностью. Но перекрывал.
Через полминуты справа стало тихо.
Совсем - ни хруста, ни возни, ни волны в траве. Только двое оставшихся Хохотунов ломились в границу спереди, а Тетерев и водитель методично били по ним.
Матвей выждал ещё секунд десять.
Потом сделал два шага к обочине, наклонился - с неспешным кряхтением человека, у которого прихватило спину, - и поднял из травы посох.
Посох был чистый. Ни пятнышка.
Матвей отметил это с некоторым уважением: соображает.
- Вы там поосторожнее, - сказал сзади Тетерев. - Вылезут ещё.
- Не вылезут, - сказал Матвей.
Он опёрся на палку и посмотрел на примятую траву, где теперь не двигалось ничего.
- Отдерутся - успокоятся.
Спереди оставалось четверо.
Двое лежали на дороге. Один из живых упёрся в границу и давил тупо, без смеха, как давят в запертую дверь. Остальные трое перестали давить и начали расходиться - не отступая, а растягиваясь шире, обходя границу по дуге с двух сторон.
- Держу, - сказал Пряхин. - Пока держу.
Голос у него сел.
Матвей присмотрелся и понял, что времени у них меньше, чем кажется. Граница стояла ровно, но человек внутри неё работал уже на третьем дыхании: ноги переступали чаще, плечи опустились, и весь он был как канат, который прекрасно держит нагрузку - ровно до того момента, когда лопнет весь сразу.
- Бобров! - рявкнул Тетерев. - Лечь!
Матвей лёг.
Добросовестно, у заднего колеса, лицом в пыль, прижав посох к боку, - и тут же перестал видеть что бы то ни было, кроме колеса, куска дороги и собственного локтя.
Он полежал две секунды и встал.
- Я сказал лечь!
- Так не видно ничего.
- И не надо!
- Как это не надо, - резонно возразил Матвей, отряхивая ладонь о штанину. - Мне-то как раз надо.
Тетерев обернулся через плечо - на долю секунды, дольше было нельзя, - и в эту долю секунды на лице у него отразилось всё, что он думал о свидетеле Боброве за последние двое суток.
- У вас сердце! - заорал он.
- Вот именно, - сказал Матвей. - Мне вставать-ложиться вредно. То ляг, то встань - оно и заходится. Лучше уж я так постою.
И остался стоять.
Стоял он у заднего крыла, опираясь на посох, в самом неудобном для себя положении: на открытом месте, боком к дороге, на виду у всех троих. Ни укрытия, ни предлога отвернуться, ни единого предмета под рукой, которым можно было бы хоть что-то объяснить.
Ровно то, чего он два дня старательно избегал.
«Ну хорошо, - подумал он. - Значит, почти без магии». Да и сердце, не отошедшее от вчерашнего Кома, на большой кусок соглашалось неохотно.
Первый Хохотун обошёл границу слева и пошёл на водителя.
Водитель его не видел: он стрелял вправо, где шумели, и левый фланг у него был открыт целиком. Хохотун шёл низом, быстро, беззвучно, отталкиваясь задними лапами от плотной колеи.
Под правой ногой у Матвея лежал камень.
Обыкновенный дорожный камень с кулак, выдавленный из грунта колёсами и вылизанный дождями до гладкости. Матвей поддел его носком сапога - как человек, который стоит и от нечего делать ковыряет землю, - и камень полетел вперёд, низко, по дуге. На излёте Матвей чуть подправил его - на ладонь, не больше, той самой тонкой струйкой, на которую сердце соглашалось без спора.
Попал он Хохотуну не в голову и не в бок, а точно под переднюю лапу - в тот момент, когда на неё пришёлся весь вес.
Лапа сложилась.
Зверь кувыркнулся через голову, проехал мордой по дороге и остался лежать, суча задними, - и водитель, обернувшийся наконец на шум, всадил в него две пули с трёх шагов.
- Откуда он взялся?! - крикнул водитель.
- Слева заходил, - сказал Матвей. - Вы бы поглядывали.
- А чего он упал?
- Споткнулся.
Водитель посмотрел на него дикими глазами и отвернулся стрелять дальше: на уточнения времени не было.
Второй пошёл справа, вдоль обочины, там, где начиналась трава.
Матвей проводил его взглядом, сделал ленивые полшага в сторону, будто переминаясь с ноги на ногу, и наступил на конец сухой ольховой ветки, торчавшей из травы.
Ветка была длинная, сухая, из той самой старой гати, и легла удачно - не без помощи носка сапога и самой малой толики силы.
Второй её конец вздыбился над травой и встал ровно поперёк пути Хохотуна, шедшего на полном ходу низом.
Зверь влетел в неё грудью.
Ветка не сломалась - спружинила, развернула его и швырнула боком на колею, прямо в сектор Тетерева, который выстрелил на движение, не разбираясь.
- Тоже споткнулся? - крикнул Тетерев, не оборачиваясь.
- Тоже, - подтвердил Матвей.
- У вас там что, полоса препятствий?
- У нас тут дорога, - сказал Матвей. - Шестьдесят вёрст такой дороги. Я вообще удивляюсь, как они до сих пор все не переломались.
Оставался один - не считая того, что давил в границу.
Этот был умнее - или его лучше выучили. Он ушёл широко, обогнул границу по большой дуге и пошёл на Тетерева сбоку.
Матвей прикинул расстояние.
Двадцать пять шагов. Не добежать, да и бегать ему нельзя вовсе.
Он посмотрел вверх.
Над дорогой, метрах в четырёх, нависал сухой сук той самой ольхи, под которой встала машина, - из тех, что висят по десять лет и падают ровно тогда, когда под ними кто-нибудь стоит.
Матвей ткнул посохом в землю, будто устраиваясь поудобнее, и одним коротким движением запястья послал вверх ровно столько усилия, сколько нужно, чтобы дожать то, что и так собиралось упасть.
Сук хрустнул и рухнул.
Не на Хохотуна - на дорогу перед ним, поперёк, с шумом и пылью. Зверь шарахнулся вбок, потерял линию, выскочил на открытое, и Тетерев снял его в упор.
На фронте оставался один. Он давил в границу тупо и настойчиво, и Пряхин держал его, упираясь, ничего не видя, кроме той точки, в которую упирался.
А из примятой травы справа поднялся ещё один.
Тот самый, десятый, которого Пряхин не видел с самого начала и которому хватило ума уйти из травы живым. Он выбрался на обочину, оценил обстановку и пошёл - не на дорогу, где стреляли, а в спину человеку, стоявшему неподвижно.
Времени не было.
- Пряхин! - сказал Матвей громко и очень спокойно. - Сзади.
Пряхин не обернулся.
Он отпустил границу.
Тот, что давил на фронте, провалился вперёд от собственного усилия и растянулся на дороге - водитель успел раньше, чем зверь поднялся. А в двух шагах за спиной Пряхина воздух встал стеной, и десятый, шедший в прыжке, влетел в неё всей массой и сложился пополам.
Водитель добил его на земле.
Стало тихо.
Пряхин постоял, потом опустился на одно колено и упёрся ладонями в дорогу. Дышал он тяжело и громко, как человек, только что перетаскавший двадцать мешков.
- Всё, - сказал он. - Больше не могу. Извините.
- Не за что, - сказал Тетерев.
Он опустил пистолет, обвёл взглядом дорогу - туши на колее и в траве, россыпь гильз, сломанный сук поперёк колеи, примятая трава справа - и медленно повернулся к машине.
У заднего крыла стоял Матвей Бобров, опираясь на костяную палку.
На нём не было ни царапины. Ни капли крови, ни нового клока на одежде, ни ссадины. Даже пыль лежала на нём ровно, как на человеке, простоявшем всё это время на одном месте.
Он и простоял всё это время на одном месте.
Тетерев смотрел на него долго.
Матвей смотрел в ответ вежливо и чуть вопросительно - как человек, готовый ответить, если спросят.
Тетерев ничего не спросил.
Глава 10
Первым звуком после тишины был звук мотора.
Машину всё это время никто не глушил, и теперь, когда стрельба кончилась, стало слышно, как она тихо и ровно тарахтит поперёк колеи, будто ничего особенного не произошло и пора бы ехать дальше.
Водитель подошёл, сунулся в кабину и заглушил.
Потом сел на подножку, упёрся локтями в колени и уставился в землю.
- Я вожу, - сказал он. - Я четвёртый год вожу. Я в Красноярске из машины вообще не выхожу, мне не положено.
Ему никто не ответил.
Пряхин поднялся с колена, отряхнул ладони и первым делом проверил, цел ли прибор. Прибор был цел. Пряхин подышал на стекло, вытер о рукав и убрал обратно в карман.
Тетерев достал служебный блокнот.
- Считаем, - сказал он.
Считал он долго и обстоятельно, как инвентарь: шёл вдоль колеи, переворачивал носком сапога, приседал, заглядывал, записывал. Матвей наблюдал, опираясь на палку, и думал, что человек, который после такого сразу берётся за карандаш, либо очень хорошо держится, либо очень плохо, а понять это можно будет не раньше вечера.
- На дороге четверо, - сказал Тетерев. - У обочины ещё двое. Возле сука один.
- Семь, - сказал Пряхин.
- Семь.
Тетерев обернулся на примятый участок травы.
И пошёл туда.
Он лез в траву один - после того, как оттуда полминуты доносился хруст, - потому что считать, по его мнению, было надо. Матвей проводил его взглядом с чувством, которое неохотно, но признал уважением.
Через полторы минуты Тетерев вылез, отряхивая колени.
- Там ещё трое.
- Десять, - сказал Пряхин.
- Десять, - согласился Тетерев и перевернул страницу. - А теперь второй счёт.
Он прошёл дорогу обратно, подбирая гильзы - аккуратно, в горсть, - и ссыпал их в карман, пересчитывая губами.
- Мною израсходовано одиннадцать. Вами сколько?
Водитель поднял голову.
- Семь. Или восемь.
- Посчитайте.
Водитель вынул обойму, посчитал и сказал: семь.
Тетерев записал.
- Восемнадцать выстрелов, - произнёс он. - Из десяти особей огнестрельные повреждения имеют семеро. Трое моих, четверо ваших.
- Последний из ваших сперва об границу, - напомнил Пряхин.
- Сперва об границу. Итого семь.
Он закрыл блокнот и посмотрел в сторону травы.
- Остальные трое - там. Ни одного выстрела. Повреждения рваные.
- Множественные, - не глядя уточнил Пряхин.
- Множественные, - согласился Тетерев. - Вы их видели?
- Я видел спину того, кто на меня шёл. Больше я за весь бой ничего не видел, у меня обзор был в одну точку.
Тетерев повернулся к Матвею.
Матвей стоял у машины и выглядел ровно так, как полагалось выглядеть человеку с больным сердцем после часа на солнце: слегка осевшим и очень терпеливым.
- Вы говорили, они дерутся между собой.
- Я спрашивал, - поправил Матвей. - А сказал мне это он.
И кивнул на Пряхина.
Пряхин вздохнул.
- Я сказал, что при смешении выводков бывает. Это правда. Бывает.
- Часто?
Пряхин помолчал ровно столько, чтобы стало ясно, каким будет ответ.
- Я за всю службу видел один раз. И там их было двое, и они друг друга покусали, а не разобрали на части.
Тетерев записал и это.
- Прибор, - сказал он.
- Что прибор?
- Возьмите прибор и пройдите вокруг. Мне нужно знать, откуда они пришли.
Пряхин достал коробочку.
- Пойдёмте, - сказал он Матвею. - Вы всё равно стоите.
Они пошли по дороге вперёд, потом свернули на обочину, потом вдоль травы к ольшанику.
Пряхин работал молча и не спеша: вёл прибором широкой дугой на уровне пояса, останавливался через каждые десять шагов и выжидал. Матвей шёл следом и слегка припадал на ногу - человеку с сердцем полагалось устать.
Смотреть ему было не на что. Всё, до чего он дотягивался, он прощупал ещё во время боя, а сейчас просто расширил охват - за ольшаник, за поле, за поворот дороги - и получил то же самое.
Сухую пустоту.
Оставалось наблюдать за человеком, который приходил к тому же выводу куда более трудным путём.
Это, впрочем, было интересно само по себе.
Пряхин шёл по местности, как по знакомой комнате в темноте, - уверенно, зная, где что должно стоять. Проверял он не наугад, а там, где прокол мог бы быть: низину, старую воронку у ольшаника, берег пересохшего ручья, участок, где трава росла гуще обычного.
Везде было пусто.
К концу второго круга он остановился, постучал по прибору пальцем - не потому, что не верил, а потому, что по прибору стучат, - и посмотрел на стрелку.
Стрелка не шевелилась.
- Ну? - спросил Матвей.
- Ничего.
- Может, дальше?
- Не может.
Пряхин опустил коробочку и обвёл взглядом поле.
- Псовые от прокола дальше версты не уходят, - сказал он. - У них привязка. Они не по земле живут, они от фона кормятся. Отойдёт на две версты - ослабеет. На три - ляжет и не встанет. Это не запрет, это физиология. Разве что фона им в дорогу с собой дадут. Но тогда это уже не звери так ходят - это их так возят.
- А эти пришли с юго-запада.
- А с юго-запада тут восемнадцать вёрст ровного поля, и я по нему ездил в том году, и там нет ничего. - Он помолчал. - И на север нет. И на восток нет, там уездный.
Матвей посмотрел на примятую траву, на дорогу, на десять туш по обочине и задал вопрос, ответ на который знал с начала боя:
- Тогда откуда они?
Пряхин ответил не сразу.
Он стоял с прибором в опущенной руке и смотрел на поле, как смотрят на знакомую до последней доски стену, в которой вдруг обнаружилась дверь.
- Их держат, - сказал он наконец.
Сказал тихо и без всякого выражения, и Матвей понял, что сказано это не для собеседника. Человек проговорил вслух то, что только что впервые в жизни был вынужден допустить.
- Десять голов класса эс-о. Кто-то их кормит, кто-то за ними убирает, кто-то возит.
Он повернулся к Матвею.
- Вы понимаете, что этого не бывает?
Матвей собирался ответить.
Но за спиной у Пряхина, из-за пригорка, на дорогу вышли люди.
Их было пятеро, и шли они грамотно.
Не кучей, а растянувшись по дороге на три шага друг от друга: первый чуть впереди, двое по краям колеи, двое замыкающими. Так ходят люди, которых этому учили и которые ходят так давно, что уже не задумываются.
Оружие они держали стволами вниз.
Одеты были в тёмное, без формы и знаков: куртки, крепкие сапоги, у двоих ремни с подсумками. Издалека - охотники. Вблизи - не охотники.
- Тетерев, - негромко сказал Пряхин.
- Вижу.
Тетерев вышел на середину дороги и остановился, заложив руки за спину. Пистолет он убрал в кобуру ещё десять минут назад и, судя по всему, доставать не собирался: человек с пистолетом в руке разговаривает иначе, чем человек с пустыми руками.
Пятеро остановились шагах в пятнадцати.
Матвей смотрел на них от машины и отмечал.
Первое: на Тетерева они не смотрели. Они смотрели по сторонам - на туши, на примятую траву, на сломанный сук, на машину, - и глаза у них двигались быстро, как у людей, которые считают.
Второе: они пересчитали и сбились.
Это было видно отчётливо. Старший обвёл взглядом дорогу, задержался на тушах, потом на четверых живых, потом снова на тушах - и в лице у него что-то коротко переставилось, как у человека, обнаружившего в задаче лишнее условие.
Третье, и самое главное: смотрели они в основном на Матвея. Как смотрят на вещь, которая должна лежать, а вместо этого стоит и опирается на палку.
- Доброго дня, - сказал старший.
- Доброго, - отозвался Тетерев.
- У вас тут стреляли.
- Стреляли.
Старший сделал полшага вперёд и ещё раз оглядел дорогу.
- Мы, собственно, потому и подошли, - сказал он. - Услышали шум борьбы. Думали, может, помощь требуется. - Он кивнул на ближайшую тушу. - Псовые, что ли?
- Псовые, - согласился Тетерев.
- Надо же. У нас тут отродясь не было.
- Бывает.
Старший врал хорошо, отметил Матвей. Не идеально - идеально врут только те, кто врёт профессионально всю жизнь, - но хорошо: голос ровный, паузы в нужных местах, ни одного лишнего слова. Не заискивал и не давил, просто стоял и разговаривал, как человек, у которого нет причин не разговаривать.
Мешало ему одно.
Он не знал, что делать дальше.
Это тоже было видно: он уже дважды взглянул на своего правого, и правый один раз чуть развернул корпус, а потом передумал. Люди, пришедшие на готовое, не переглядываются.
- А вы сами-то откуда будете? - спросил старший.
- Благочиние, - сказал Тетерев.
Пауза после этого слова вышла ровно на четверть секунды длиннее, чем должна была.
- Надо же, - повторил старший. - Далеко от дома.
- По делу.
- Понятно.
Он помолчал.
- Помощь требуется?
- Не требуется.
- Может, подвезти кого?
- У нас машина.
- Так она у вас поперёк дороги стоит.
- Развернём.
Разговор был исчерпан, обе стороны это понимали, и ни одна не двигалась. Старший смотрел на Тетерева. Тетерев смотрел на старшего. Двое по краям колеи медленно, почти незаметно разошлись ещё на полшага.
Матвей переложил посох из правой руки в левую.
Посох молчал. Молчал с той минуты, как вышли эти пятеро, - не дрожал, не тянул, не поворачивался, и вот это было неприятнее всего. На людей в форме гончая рвалась. Здесь она замерла и ждала.
Соображала она быстрее, чем ей полагалось.
- Ну, раз не требуется, - сказал старший, - то мы, пожалуй…
Договорить он не успел.
У него зазвонил телефон.
В открытом поле после боя звук вышел оглушительным - дребезжащая электрическая трель из-под наглухо застёгнутой куртки. Все обернулись.
Старший не дрогнул ни лицом, ни голосом. Он сунул руку за отворот, не сводя глаз с Тетерева, и сделал то, что делает человек, у которого в другой руке оружие, а перед ним стоит следователь: нажал вслепую, чтобы трель прекратилась.
И нажал не ту кнопку. Отбой на долю секунды не поддался под его пальцем - Матвей придержал его, не шевельнувшись: ему было интересно, кто звонит людям, пришедшим на готовое, - и палец съехал на соседнюю.
Динамик у аппарата был дрянной, треснутый и оттого громкий сверх всякой меры. Голос из него шёл с хрипом, но разборчиво - на всю дорогу, на все пятнадцать шагов, на обе стороны сразу.
- Вы там что, оглохли?! - сказал голос. - Почему не звоните? Времени у вас было с избытком. Молокососа утилизировали или мне самому ехать?
Наступила полная тишина.
Такая полная, что стало слышно, как в остывающем моторе щёлкает металл.
Матвей смотрел на старшего.
Тот стоял с телефоном в руке - всё-таки вытащил его наружу, потому что из-под куртки он орал ещё громче, - и телефон продолжал хрипеть у него в ладони, а он почему-то не выключал. То ли не находил кнопку, то ли понимал, что выключать поздно и что тишина сейчас скажет то же самое, только внятнее.
Никто из его людей на него не смотрел.
Это было красноречивее всего: четверо стояли, глядя строго перед собой, как стоят подчинённые, которым очень хочется не участвовать.
Тетерев не двинулся. Так и стоял посреди дороги, заложив руки за спину, и молчал ровно столько, чтобы стало неприлично.
- Утилизировали, - сказал он наконец.
Динамик ещё что-то хрипел - уже другим, вопросительным тоном.
Водитель поднялся с подножки.
Пряхин, стоявший чуть в стороне, убрал прибор в карман и совершенно спокойно, без единого резкого движения поставил ноги пошире.
Матвей обнаружил, что ему не столько тревожно, сколько любопытно, - и тут же поправился: тревожно. Двадцать гудков в пустых сенях встали в одну строку с десятью головами на колее.
Про него, оказывается, знали заранее. Его ждали в конкретном месте в конкретный час. На него потратили десять голов класса эс-о - потратили всерьёз, не пожалев ни денег, ни риска, ни, судя по всему, изрядных хлопот с перевозкой.
И всё это - на мальчишку, который вёз домой диплом и собирался лечить коров.
«Интересно, - подумал Матвей, - чем же я им так насолил».
Старший тем временем опустил взгляд на тушу у своих ног. Потом на вторую. Потом на примятую траву, где лежали ещё трое.
И Матвей увидел момент, когда тот решил. Ничего не дрогнуло и не переменилось - просто человек перестал прикидывать и начал делать, и лицо у него стало спокойнее, чем всю предыдущую минуту.
Десять голов. Четверо живых. Ни одного трупа.
Считать тут было нечего.
- Ну и ладно, - сказал старший и сунул телефон в карман, не выключив.
И поднял ствол.
Тетерев упал за колесо раньше, чем тот дожал спуск.
Упал грузно и без всякого достоинства, потеряв фуражку, и выстрел ушёл туда, где он только что так солидно стоял, заложив руки за спину.
- Убрал оружие - сам виноват, - сказал он оттуда сквозь зубы.
Дальше стало некогда.
Водитель работал из-за капота, и работал хорошо - снял крайнего левого вторым выстрелом, прежде чем тот успел сойти с дороги. Тетерев наконец достал пистолет и бил из-под машины, лёжа, по ногам: ноги были единственным, что он оттуда видел.
Матвей ушёл за задний скат.
Не героически - просто сделал два шага в сторону и присел, потому что по нему уже стреляли, и стреляли всерьёз: две пули прошли по крылу, одна выбила фонарь, ещё одна легла в замок багажника.
Никто его не щадил. Утилизированный он или нет - разбираться было некому.
- Бобров! - крикнул Тетерев из-под машины. - Живой?
- Пока да.
- Сидите там!
- Сижу.
Пряхин сидел в трёх шагах, на обочине, там, где его застало.
Встать он не мог и не пытался. Он делал единственное, на что хватало сил: ставил не круг, а заплатку. Кусок границы размером с ладонь, на полсекунды, ровно там, куда сейчас прилетит. Сил это почти не стоило. Стоило точности, а точность была последним, что у него оставалось.
Пуля, шедшая водителю в спину, ушла в землю.
Следующая, шедшая Тетереву под машину, остановилась в воздухе и упала.
На третьей Пряхин лёг набок.
- Всё, - сказал он. - Теперь уже правда всё.
Тот, чью пулю он остановил последней, подошёл слишком близко, пытаясь достать его лежачего, и вышел из-за капота прямо на водителя.
Дальше было некрасиво и быстро, и Матвей отвернулся - не из брезгливости, а потому что справа, от травы, уже заходил следующий.
- Акт составите потом, - сказал Матвей Пряхину из-за колеса.
- Да я уж понял, что составлять придётся.
- Составите. Вы у нас один пишущий.
- Я по бытовым, - сказал Пряхин, лёжа. - У меня даже формы такой нет.
- Значит, новую заведут.
Над ними прошла очередная пуля и ушла в траву.
Матвей сидел за скатом, прижав посох к груди, и держал.
Держал он не себя - себя держать было незачем. Он держал гончую, которая рвалась так, как не рвалась ещё ни разу: вокруг бегали, кричали и падали люди, живые, тёплые, и она чуяла всех до единого.
- Нет, - сказал он ей в кость. - Пункт первый. Ни одного.
Кость дрожала под ладонью.
- Я знаю, что они первые начали, - сказал Матвей. - Это ничего не меняет.
Стреляли теперь с двух сторон: старший - от пригорка, а ещё один ушёл вправо, к траве, и начал оттуда обходить.
Тот, что справа, взял водителя на прицел раньше, чем водитель его увидел.
Матвей оценил дистанцию, угол, то, как стоит человек, - и понял, что времени ровно на одно движение и делать его придётся на виду.
Он сделал самое малое из возможного.
Не бросил, не толкнул, не швырнул.
Придержал.
Правый сапог стрелка, шагнувший в траву, встал и не вышел обратно - будто попал в глину, которой там не было. Всего на полшага, всего на мгновение, но человека на ходу от этого разворачивает корпусом.
Выстрел ушёл в небо.
Водитель обернулся на звук и снял его.
- Откуда он там взялся? - крикнул водитель.
- Из травы, - сказал Матвей.
- А чего он крутанулся?
- Нога подвернулась.
- Как удачно!
- Дорога плохая, - сказал Матвей. - Я вам говорил.
Остался старший.
Он лёг за пригорком и стрелял оттуда экономно, короткими, и достать его было нечем: он был выше, он был дальше, и патронов у него оставался приличный запас.
Минуты три они просто лежали и стреляли друг в друга.
- Тетерев, - сказал Пряхин с земли. - Вы его видите?
- Вижу. Попасть не могу.
- У вас сколько осталось?
- Четыре.
- У меня ноль, - сказал водитель.
- Прекрасно, - сказал Тетерев.
- Может, переговоры? - предложил Матвей.
- С кем?
- С ним. Он ведь тоже лежит и думает, что делать.
- И что вы ему скажете?
- Что мы всё слышали, - сказал Матвей. - Что нас четверо, а он один. И что если он сейчас уйдёт, то поедет объясняться с тем, кто ему звонил. А тот, судя по голосу, объясняться не любит.
Пауза с пригорка вышла долгая.
Достаточно долгая, чтобы стало ясно: он слышал.
Ответил, впрочем, не он. Из кармана старшего, придушенный тканью, донёсся тонкий возмущённый визг: «Я?! Я очень люблю объясняться!» Старший, судя по заминке, и сам не сразу понял, откуда это.
А потом у старшего кончились патроны.
Матвей услышал это по щелчку и короткой заминке и увидел, как рука пошла к подсумку.
И тогда он в третий и последний раз за утро придержал.
Ремешок подсумка - старый, кожаный, разношенный - не расстегнулся. Просто не расстегнулся, и всё. Пальцы дёрнули клапан раз, другой, третий, а он сидел намертво.
Ушло две секунды.
Их хватило Тетереву: он поднялся на колено и выстрелил с упора.
Старший ткнулся лицом в траву.
Второй раз за утро стало тихо, и эта тишина была хуже первой.
Матвей поднялся из-за ската, отряхнул колени и обвёл взглядом дорогу.
Четверо лежали.
Один сидел в кювете, зажимая простреленную руку и глядя перед собой пустыми глазами.
- Живой, - сказал водитель. - Вон тот.
- Вижу, - сказал Тетерев.
Матвей пошёл к кювету.
- Я гляну, - сказал он. - Я всё-таки ветеринар.
Раненый сидел, привалившись спиной к откосу.
Правую руку он держал левой, чуть на весу, и рукав был мокрый до самой манжеты. Крови натекло уже прилично - на штанину, на траву, на утоптанную глину.
Матвей спустился, прислонил посох к откосу и присел рядом на корточки.
- Руку покажи.
Раненый не пошевелился.
- Не покажешь - сам возьму. Так тебе неприятнее будет.
Тот медленно разжал левую ладонь.
Матвей распорол рукав по шву - ножа не было, распорол пальцами, и ткань поддалась легче, чем должна была, но на это никто не смотрел.
Рана была скверная: навылет, выше локтя, с задетой артерией. По уму человеку оставалось минут двадцать, и все двадцать он сидел бы в сознании и всё понимал.
- Жгут, - сказал Матвей, не оборачиваясь.
Водитель принёс ремень.
Матвей затянул его выше раны - правильно, туго, с оборотом, - и человек в кювете наконец выдохнул сквозь зубы.
- Не ори, - сказал Матвей. - Не ты первый.
И положил ладонь ему на предплечье, ниже жгута.
Со стороны это выглядело как прощупывание пульса - и было прощупыванием пульса: пульс он действительно щупал. Всё остальное шло помимо рук.
Менталистика на умирающем работает скверно: сознание плывёт, мысли рвутся, и связную фразу вытянуть труднее, чем из спящего. Зато сопротивления нет никакого - и следов, которые он так берёг на трезвом Тетереве, тоже: читать их у кювета было некому, а через пять минут станет нечего.
Матвей повёл первый вопрос.
- Псовые чьи? - спросил он вслух, буднично, как спрашивают, чья собака во дворе.
- Наши, - сказал раненый.
Спокойно, почти удивлённо - как отвечают на вопрос, ответ на который очевиден.
За спиной у Матвея что-то изменилось: Тетерев, стоявший на краю кювета, перестал писать.
- Откуда наши?
- С хутора. За рекой который.
- Везли в чём?
- В кузове. Клетки. Четыре клетки, по три… - Он сбился. - По три.
Матвей чуть усилил.
- Кто выпускал?
- Я выпускал. Один. За час до.
- Откуда знали, когда он поедет?
- Так ведёт же.
- Кто ведёт?
- Тихушник, - сказал раненый и попытался пожать плечами, но плечо не пошло. - А за Тихушником Кольша ходит, с телефоном. От самого Красноярска ведут. Второй день.
Матвей на секунду перестал дышать.
Он мысленно прошёлся по всему, что делал за двое суток, - и не нашёл ничего. Ни фона, ни взгляда, ни следа. Мелкая изнаночная тварь, которая не приближается и не отстаёт и которую он, шестисотлетний, просто не искал, потому что не знал, что такое бывает: в конспекте на тройку о ней не было ни строчки.
Список пополнился в третий раз за утро.
Про хозяина Тихушника Матвей пока не спрашивал. Он спросил другое.
- Что на хуторе?
- Скот, - сказал раненый.
- Какой скот?
Пауза вышла долгая - не от сопротивления, а оттого, что человек искал слово.
- Всякий, - сказал он наконец. - И тот, что мычит. И тот, что не мычит.
- Кто там работает?
- Свои. Чужих не берут.
- Зачем не мычащих держите?
- Так учат же, - сказал раненый.
Матвей чуть усилил.
- Чему учат?
- Слушать. Ходить куда велено. Не жрать кого не велено. - Он попытался повести плечом и не смог. - Хохотуны вон уже понимают. Их полгода учили.
- И чему выучили?
- Выпускать. Куда пустил - туда пойдут, кого показал - того возьмут, своих не тронут. - Пауза. - А обратно не идут.
- В смысле?
- В прямом. В клетку не загонишь. Кто выпущен, тот выпущен. - Он посмотрел в сторону дороги, где лежали туши. - Их и не собирались забирать.
Матвей помолчал.
- А которые не выучиваются?
- Тех разбирают.
- Кто разбирает?
- Там есть, - сказал раненый. - В дальнем сарае. Туда нас не пускают.
Он замолчал и вдруг довольно ясно добавил:
- Оттуда пахнет.
За спиной у Матвея стояли трое и слушали, как человек подробно и добровольно рассказывает вещи, за которые вешают. Объяснять это Матвей не собирался и знал, что не придётся: человек в шоке говорит что попало, это все видели.
- Дальше что должно было быть? - спросил он.
- Морок. В машине. В ящике.
- Зачем?
- Так следы же. Пустим - и нет ничего. Ни колеи, ни гильз, ни вас.
- Тяжеловоз у вас тоже есть?
Спросил наугад, по интонации, - и попал.
- Есть. На дворе стоит, брёвна таскает. - Пауза. - Его все видят. Он чтоб видели.
- Чтобы прибор на него показывал.
- Ну.
Матвей посмотрел на жгут.
Жгут держал плохо: пальцы у человека уже посерели, а пятно ниже локтя темнело быстрее, чем полагалось. Артерия ушла глубже, чем казалось, и двадцать минут превратились в пять. Закрыть артерию Матвей мог одним касанием - здесь, в кювете, на глазах у троих. Это стоило бы легенды целиком. Живой, этот человек стоил бы больше всех своих ответов: свидетель при Тетереве. Мёртвый - только тем, что успеет сказать сейчас. Матвей выбрал сейчас и знал, что выбирает хуже. Но лучшее стоило легенды, а легенда была единственным, что прикрывало его дом, пока он туда не доехал.
- Хозяин на хуторе бывает?
- Нет.
- Совсем?
- Никогда, - сказал раненый и, кажется, хотел усмехнуться, но сил не хватило. - Он умный. Он через реку не ездит.
- А если проверка?
- А что проверка. Земля чужая. Скот чужой. Он и не знает ничего. - Пауза. - Мы и не знаем ничего. Мы работники.
Человек, умирая, повторял заученное, и заучивали это с ним, судя по гладкости, не один раз.
- Кто послал?
- Служба.
- Чья?
Раненый назвал.
Фамилию эту Матвей знал - из памяти Матвея Боброва, где она лежала в самом безобидном контексте, какой только бывает у соседей.
Хутор за рекой стоял на бобровской земле. Сосед держал там скот - третий год, а может, четвёртый - и за выпасы платил исправно, наличными, по-соседски, без всяких бумаг. Отец брал.
Ни договора. Ни расписок. Ни единой строчки, которая связывала бы фамилию соседа с этим куском земли.
Матвей прикинул, как это выглядит со стороны государства, и признал, что сделано чисто.
- Что велели?
- Встретить машину. Не довезти. Морок - по всем.
- Почему?
Тишина.
- Почему? - повторил Матвей.
- А я почём знаю, - сказал раненый. - Мне не докладывают. Мне сказали - ехать. Я поехал.
И это, Матвей чувствовал, было чистой правдой. Там, куда он смотрел, не было ни причины, ни объяснения, ни даже любопытства. Человека послали - человек поехал.
- А в усадьбе? - спросил Матвей, и голос у него впервые за утро сел. - Что в усадьбе?
Раненый поморщился, как от лишнего вопроса.
- Про усадьбу другие. Мне - дорога.
Причину Матвей достроил сам, и достраивать пришлось недолго.
Земля была бобровская. Всё, что на ней стояло, держалось на честном соседском слове и наличных без расписки. И до недавнего времени такое положение всех устраивало - ровно до тех пор, пока в род Бобровых не начал возвращаться молодой хозяин с казённым дипломом и обязательством три года отработать в этой самой губернии.
Хозяин, который будет ходить по своей земле.
И рано или поздно дойдёт до реки.
- Ну и хватит, - сказал Матвей и убрал ладонь.
Раненый моргнул.
На те немногие секунды, что у него оставались, он вернулся в себя, и первое, что сделал, - посмотрел на Матвея. Осмысленно.
- Ты, - сказал он.
- Я.
- Ты ж должен лежать.
- Не сложилось.
Раненый коротко, тяжело втянул воздух и ухмыльнулся.
Ухмылка вышла страшная: губы уже плохо слушались, но получилось именно то, чего он хотел.
- Ты ж не понял ещё, - сказал он. - В усадьбе твоей уже в живых никого не осталось.
И умер.
Матвей просидел на корточках ещё секунду.
Потом поднялся, вытер ладонь о траву, взял посох и пошёл вверх по откосу.
Он не сказал ничего.
Наверху он прошёл мимо всех к машине, поднял капот и положил ладонь на пробитый в перестрелке радиатор - коротко, будто проверял, горячий ли. Течь под ладонью затянулась, как затягивается неглубокий порез: мелочь, тонкая струйка, сердце не заметило. Потом сел на заднее сиденье, поставил посох между сапог и стал ждать остальных - ровно, неподвижно, как ждут люди, которым больше нечего делать руками.
Тетерев, стоявший наверху с блокнотом, записал в него не то, что сказал умирающий.
Он записал, что Бобров молчал.
Глава 11
Матвей из машины не вышел.
- Пять минут, - сказал он Тетереву, не повышая голоса. - Потом я еду. С вами или пешком - дорогу я знаю.
Тетерев посмотрел на часы и кивнул: спорить с этим тоном было не о чем, да и незачем.
Грузовик нашёл водитель. Он отошёл от машины шагов на полсотни - сказал, что хочет посмотреть, откуда пришли те пятеро, - и минуты через три крикнул из ольшаника, что тут дорога, а на дороге стоит транспорт.
Транспорт стоял, съехав в кусты, с кабиной, укрытой ветками. Ветки клали наспех и, судя по всему, торопясь.
- Вот это уже интересно, - сказал Пряхин.
Он обошёл грузовик кругом, ведя прибором вдоль борта, и у заднего колеса остановился.
Стрелка ушла за риску и там осталась.
Тетерев откинул задний борт.
В кузове стояли клетки - четыре штуки, прямоугольные, с толстыми прутьями, сваренные из уголка, с виду самодельные. Все четыре были открыты. Днища застелены соломой, а вдоль борта, под той же соломой, лежали две штыковые лопаты с неструганными черенками. Солома была примята и местами темна.
Пряхин поднёс прибор к тёмному пятну, и стрелка снова ушла за риску.
- Пропитана, - сказал он. - Фоном. Вот вам и дорожный паёк.
- По три, - сказал Матвей.
- Что?
- Он сказал: четыре клетки, по три. Двенадцать.
Тетерев посмотрел на него, потом на клетки, потом достал служебный блокнот и записал. На дороге лежало десять.
Заканчивать арифметику вслух никто не стал.
В дальнем углу кузова, отдельно от клеток, стоял ящик.
Небольшой, по колено, обитый по рёбрам жестью, без ручек и без единой щели, кроме узкой прорези в крышке, забранной частой сеткой. На боку белой краской, от руки, было выведено: «ОСТ.».
- Это что? - спросил водитель.
Ящик качнулся.
Сам, ровно на месте, без всякой видимой причины - будто внутри кто-то устроился поудобнее.
Водитель отступил на два шага.
Пряхин поднёс прибор к прорези, посмотрел на стрелку и опустил руку.
- Морок, - сказал он. - Живой.
- Тот самый?
- Тот самый.
Он постоял, глядя на ящик, и на лице у него появилось выражение, которого Матвей за эти сутки ещё не видел: не тревога и не интерес, а глубокое застарелое утомление человека, который уже понял, чем всё это для него кончится.
- По инструкции, - сказал Пряхин, - при обнаружении живой особи класса хэ-о вне прокола составляется акт.
Он полез в сумку за брошюрой.
Листал он долго, дважды прошёл её от закладки до закладки, потом закрыл и посмотрел куда-то поверх кузова.
- Формы нет, - сказал он.
- В смысле нет?
- В прямом. Есть форма на прокол. Есть на особь, вышедшую из прокола, - там графа «место выхода». Есть на изъятое сырьё. - Он помолчал. - А на особь в ящике, у которой места выхода не то что нет, а его вообще никто никогда не видел, формы не предусмотрено. Потому что такого не бывает.
- Впишите в ту, где место выхода.
- И что я туда впишу?
Тетерев открыл рот и закрыл.
- Вот и я о том же, - сказал Пряхин.
- Он вообще сколько может так сидеть?
- Не знаю. Никто не знает. Их не держат. - Пряхин подумал и добавил: - Не держали.
Выпустить было нельзя: Морок съест следы, а следы - единственное, что у них есть. Колея, клетки, солома, гильзы, десять туш и пятеро убитых.
- А оставить? - предложил водитель. - Пускай стоит. Приедет комиссия, пусть она и разбирается.
- Телефон, - сказал Матвей.
Тетерев обернулся.
- Тот, что у старшего. Он его в карман сунул, не выключив. Я видел.
Пауза вышла короткая.
Тетереву не требовалось объяснять дважды, и второй раз ему не объяснили.
- Линия была открыта, - сказал он. - Всё время.
- Всё время.
- Значит, он слышал бой.
- И слышал, чем он кончился.
Тетерев посмотрел на грузовик, на ольшаник, на дорогу за ним - туда, откуда пришли пятеро.
- Когда они сюда доберутся?
- Не знаю, - сказал Пряхин.
- И я не знаю. - Тетерев захлопнул блокнот. - Но сюда приедут, и приедут за всем сразу: за людьми, за машиной и за ящиком. Так что комиссия тут будет не наша. - Он помолчал. - Телефон пусть лежит где лежит. Номер я перепишу, а трогать не буду: кто приедет, должен найти всё как было - тогда он не станет искать, чего не хватает.
Он спустился к пригорку, не переворачивая тела, отвёл полу куртки, переписал в клеёнчатый блокнот номер с треснутого экрана и вернул ткань на место - молча, потому что линия всё ещё была открыта.
Потом повернулся к кузову.
- Грузим.
Сжечь предложил всё тот же водитель, и предложение отклонили единогласно, причём Пряхин отклонил его с таким лицом, что переспрашивать никто не стал.
- В чём повезём? - спросил Тетерев.
- В ящике, - сказал Пряхин. - Он для того и сделан. Крепкий, между прочим. Хорошая работа.
- Куда?
- К вам в багажник.
Тетерев посмотрел на машину - с высаженными в перестрелке стёклами, разбитым фонарём и пробоинами по крылу.
- В багажнике папки.
- Переложите на сиденье.
- На сиденье пассажир.
- Пассажир потеснится, - сказал Матвей.
Грузили вчетвером, хотя ящик тянул от силы на полтора пуда: держаться за него всем сразу было не столько нужно, сколько спокойнее. Морок внутри вёл себя прилично и качнулся только раз - ровно настолько, чтобы все четверо синхронно отпустили руки.
Багажник захлопнули.
- Ключи от грузовика, - сказал Тетерев.
Водитель полез в кабину и через минуту вернулся со связкой.
- Забираем. Пусть его толкают.
Тетерев пересчитал свои патроны: три. У старшего в подсумке нашлось ещё три того же казённого калибра, у правого - пистолет с полной обоймой. Патроны Тетерев дозарядил себе, пистолет водитель молча сунул за ремень.
Тетерев в последний раз оглядел дорогу: туши на колее, гильзы, примятая трава справа, пятеро на обочине. Всё это оставалось лежать как лежало, никем не убранное и ничем не съеденное, - и ровно это, единственное за всё утро, вышло у них по-своему, а не по чужому плану.
- Садитесь, - сказал он.
Сели.
Водитель завёл, вывел машину на колею и повёл её мимо всего, что осталось позади.
Матвей сидел сзади, посох между сапог, и молчал.
Молчал он всю дорогу. Дорога вышла долгой: после гати грунт пошёл такой, что машина местами ползла медленнее пешехода, а с выбитыми стёклами пыль садилась на зубы. Водитель один раз глянул в зеркало на лицо пассажира на заднем сиденье и больше на ухабах не сбавлял. До Гусевки тащились до вечера.
Последние десять вёрст Матвей узнавал каждый поворот.
Не он помнил их - помнил Матвей Бобров, и память эта лежала ровным пластом поверх всего остального: вот здесь дорога идёт вдоль старой гари, и на гари до сих пор ничего не растёт, кроме иван-чая; вот здесь брод, который весной заливает, а летом переезжают не глядя; вот отсюда, если встать на подножку, уже видно колокольню.
На подножку он не вставал. Он сидел, придерживая стопку папок, которую ему переложили на сиденье, потому что в багажнике теперь ехал ящик.
Ящик вёл себя тихо. Папки - не очень: на ухабах они разъезжались, и Матвей ловил их коленом.
- Скажите, - произнёс вдруг Тетерев.
Он не оборачивался - сидел, как сидел с самого ольшаника, глядя вперёд между передними сиденьями.
- Пряхин. Тихушник, который его вёл, - прибор его видит?
- С двадцати шагов видит, - отозвался Пряхин. - Хорошо если с тридцати.
- Так посмотрите.
- А он ближе двухсот не подходит.
Сказал он это без всякого раздражения, обстоятельно, как объясняют то, что объясняли уже сто раз.
- В этом весь его смысл, за то его и держат. Подойдёт ближе - заметят, и тогда он не соглядатай, а просто мелкая тварь, которую пристрелят с первого раза.
- То есть он сейчас может быть здесь?
- Может.
- И вы его не увидите?
- И не увижу, - согласился Пряхин. - И никто не увидит. Он для того и сделан.
Тетерев помолчал.
- Замечательная у вас служба, - сказал он.
- Не жалуюсь.
Матвей слушал и складывал в голове то, что складывать было неприятно.
Тварь вела его от самого Красноярска. Двое суток. Она была рядом в аэропорту, на тракте, в уездном, где он провёл бессонную ночь на койке шириной в лавку. Она была рядом сегодня утром, когда он вытаскивал гончую из травы и держал в руках чужую жизнь.
Он не заметил её ни разу.
Обидно было не то, что он её не разглядел, - разглядеть можно что угодно, если знаешь, куда смотришь. Обидно было, что он ни разу не спросил себя, есть ли в этом мире тварь, которую держат специально для того, чтобы ходить за человеком двести шагов позади. Не было вопроса - не было и ответа.
Теперь вопрос появился, и это, в сущности, всё, что требовалось.
Он добавил пункт в список местных особенностей, за двое суток разросшийся до неприличия, и отметил то, что из этого следовало. Тварь двое суток бежала за ним по аэропортам, гостиницам и грунтовым дорогам - по тракту, надо думать, в корзине у Кольши на мотоцикле: на своих четырёх за машиной не угонишься, - и вела его ровно туда, куда он сейчас ехал. Тот, кто держал её на поводке, знал его дорогу. Значит, знал и дом.
- Гусевка, - сказал водитель.
Деревня открылась сразу за поворотом: три десятка дворов вдоль дороги, колодец посередине, за дворами выгон и дальше поля.
Матвей посмотрел на трубы.
Дыма не было ни над одной.
Он прикинул по солнцу - половина шестого, самое время. Печи в Гусевке топят дважды в день, и вечерняя топка начинается, когда бабы возвращаются с поля, то есть примерно сейчас. Тридцать труб. Ни одного дымка.
- Праздник, что ли? - спросил водитель.
- Нет, - сказал Матвей.
Машина шла по деревне медленно - быстрее по этой улице никто никогда не ездил: там колея, и в колее с весны стоит вода.
У колодца стояли две женщины с вёдрами.
Они не разговаривали. Просто стояли и смотрели на приближающуюся машину - на казённый номер, на выбитые стёкла, на разбитый фонарь и пробоины по крылу - и молчали.
Матвей знал обеих.
Ту, что постарше, звали Настасья, и памятью Матвея Боброва он помнил, как она в шесть лет таскала его за ухо за яблоки. Ту, что помоложе, звали Груня, и она была за ним замужем ровно в той степени, в какой можно быть замужем в семь лет, когда играют в свадьбу за овином.
Он опустил стекло - вернее, опустил бы, если бы стекло было, - и просто высунулся в проём.
- Настасья Фёдоровна! Здравствуйте!
Женщины не ответили.
Настасья взяла вёдра и пошла прочь. Не побежала, не отшатнулась - просто взяла и пошла, и Груня пошла за ней, и обе ни разу не обернулись.
- Не признали, - неуверенно сказал водитель.
- Признали, - сказал Матвей.
Он сел обратно.
Дальше по улице проехали мимо телеги. Мужик, увидев машину, свернул в проулок, хотя проулок вёл в тупик и делать ему там было решительно нечего.
В двух окнах шевельнулись занавески.
Матвей смотрел на всё это и постепенно понимал, что видит не пустую деревню.
Деревня была полная. Все были дома. Все сидели по избам, не топили печей, не выходили на улицу и смотрели из-за занавесок, - и это, если подумать, объясняло куда больше, чем объяснила бы улица, заваленная трупами.
- Они не умерли, - сказал он вслух. - Они боятся.
- Чего? - спросил Тетерев.
- Пока не знаю.
Усадьбу он нащупал раньше, чем увидел, - с полверсты, как тогда в поле. Живые. Четверо - и ни одного здорового. Кто именно, с такого расстояния было не разобрать, а сколько их должно быть, память Матвея знала точно: отец, мать, дед, бабка, Дуняша, Прасковья. Шестеро. Гадать, кого из шестерых не хватает, он не стал. Он просто перестал дышать на ближайшие полверсты.
Поворот на Бобровку был в полуверсте за деревней, у старой берёзы с расщеплённой макушкой.
Усадьба стояла за ним: деревянный двухэтажный дом с крыльцом в четыре ступени, вытянутый флигель, амбар, скотный двор, за ним огород и баня у речки. Некрашеное дерево, потемневшее до серого, и наличники, которые дед вырезал сам и гордился ими больше, чем всем остальным родом вместе взятым.
Ворота были закрыты.
Матвей сначала отметил именно это - закрытые ворота в шестом часу вечера, - а потом увидел то, что было привязано к левому воротному столбу.
Пук соломы. Перекрученный жгутом, подвязанный лыком, высотой в локоть.
Он смотрел на него секунды три.
Память Матвея Боброва выдала значение сразу, без запроса, вместе со всем, что к нему прилагалось: так метили дворы, куда не ходят. Ставили соломенный жгут на столб, и мимо этого двора не ездили, к колодцу его не подходили, и хлеб туда не носили даже свои.
Мор.
- Что это? - спросил Пряхин сзади.
- Метка, - сказал Матвей. - Значит, у нас тут поветрие. Третий день, надо полагать, раз солома уже посерела.
Он поискал глазами дальше и нашёл то, что искал.
Скот не был выгнан.
Коровы стояли в загоне - восемнадцать голов, он пересчитал их прежде, чем успел подумать, - и стояли, судя по загону, не первые сутки. Никто их не выводил, никто не чистил, молока никто не брал.
Шестой час вечера, конец июня, двор, где положено быть восемнадцати головам и четырём работникам. Работников не было видно ни одного.
- Приехали, - сказал водитель и заглушил мотор.
Стало слышно, как мычат коровы.
Матвей вышел первым и пошёл открывать ворота.
Засов был заложен изнутри, по-деревенски - так, чтобы дотянуться через щель снаружи мог только свой. Он дотянулся не глядя: рука знала, где искать, хотя сам он этих ворот в жизни не видел.
Створка пошла тяжело и заскрипела на весь двор.
Никто не вышел.
Двор был прибран - не вылизан, но прибран, как бывает в хозяйстве, где работают, а не живут кое-как. Ровно поэтому было видно, где работа оборвалась.
Поленница у стены кончалась. Её не подновляли третьи сутки, а топили каждый день, и дров оставалось меньше чем на день.
Посреди двора, на полпути от колодца к крыльцу, стояло полное ведро. Его несли и не донесли. Вода была свежая, утренняя, и на поверхности плавали два берёзовых листа.
Коровы увидели людей и заорали все разом.
- Их бы подоить, - сказал водитель.
- Подоим, - сказал Матвей.
По дороге он отметил: восемнадцать голов, подстилку не меняли трое суток, у двух вымя раздуто до того состояния, когда это уже не молоко, а беда. И отложил это в конец очереди, потому что очередь начала выстраиваться сама, едва он подошёл к крыльцу.
В доме были живые.
Вблизи он различил их точнее, ещё не входя, - пока не лица и не имена, а места, как различают огни в окнах с дороги. Четверо. Все четверо не в порядке, и не в порядке по-разному: одна близко, слева от входа; двое где-то за кухней, слабее; и один наверху.
Наверху было хуже всего.
Насколько хуже, на таком расстоянии он определить не мог - для этого надо подойти, - и потому сделал то, что делают все, кого учили сортировать больных: пошёл к ближайшему.
Дверь в сени была прикрыта, но не заперта.
В доме топили. От печи шло тепло, пол был мыт - вчера, судя по разводам у порога, - и пахло тем, чем пахнет в доме, где лежат больные и за ними ходят: травяным отваром, уксусом, чистыми тряпками.
А поверх всего этого висело ещё что-то. Сладковатое. Слабое.
К тому, что делали в этом доме трое суток, оно отношения не имело.
Сзади вошли Тетерев, Пряхин и водитель. Тетерев снял фуражку.
- Постойте пока здесь, - сказал Матвей и повернул налево.
Мать лежала в горнице, на лавке у печи, укрытая одеялом до груди.
Она не спала. Она смотрела в потолок тем терпеливым, ни на что не направленным взглядом, каким смотрят люди, у которых кончились дела, потому что кончились силы.
Услышав шаги, она повернула голову.
И начала подниматься.
Не спросила, не ахнула, не позвала - упёрлась локтем в лавку и стала вставать, и в этом движении не было ни радости, ни удивления, а было одно: сын приехал, надо встретить.
Локоть поехал.
Матвей успел на два шага раньше, чем она свалилась бы на пол.
И, придержав её за плечи, увидел всё целиком.
Это заняло меньше секунды.
Не болезнь. Ни поветрия, ни горячки, ни заразы, которой третий день боялась вся Гусевка и от которой батюшка, судя по соломе на воротах, отпевал издали.
Яд.
Контактный, испаряющийся, набранный не разом, а малыми долями - по чуть-чуть, с каждым вдохом, трое суток подряд. Он сидел везде, куда его натаскало дыханием, и работал медленно, ровно и очень аккуратно, как работает всё хорошо сделанное.
Доза средняя. Не смертельная сегодня. Не смертельная завтра.
Послезавтра - смертельная.
- Матюша, - сказала мать.
Голос у неё был почти нормальный. Это тоже входило в устройство яда: говорить он не мешал до самого конца.
Она подняла руку и потянулась к его лицу - как тянутся к сыну, которого не видели год.
И на полпути отдёрнула.
- Не подходи, - сказала она. - Уезжай, Матюша.
Он не ответил, и она повторила - настойчиво, с той ясностью, какая бывает у людей, продумавших мысль заранее и много раз:
- Уезжай, Матюша. У нас тут худо. Ты в дом-то не заходи, ты в окно со двора поговори, я к окну сяду. Сейчас сяду. - Она снова попыталась подняться. - Сейчас.
- Лежи.
- Ты не понимаешь. У нас тут…
- Понимаю, - сказал Матвей. - Лежи, мам.
Она посмотрела на него.
Трое суток эта женщина держала дом, в котором кончались люди, и не свалилась раньше только потому, что валиться было некому. Теперь, когда появился кто-то ещё, силы у неё кончились разом, как кончаются у всех, кто дотерпел.
Она легла.
Матвей сел на край лавки и, пока она собиралась с дыханием, сделал ещё две вещи, о которых говорить вслух не стал.
Первое: посмотрел на тех, кто остался в сенях.
Пряхин, Тетерев, водитель. Полторы минуты в доме. В каждом из них та же дрянь уже начала оседать - по самой малости, так, что никто ничего не заметит ещё часов шесть. Через шесть заломит виски. К утру сляжет первый.
Запас был. Небольшой.
Второе - куда менее приятное.
Сам он был чист.
Совершенно. Ни осадка, ни следа, ни единой крупицы, зацепившейся хоть за что-нибудь. Яд входил в него с воздухом и выходил обратно, ничего по дороге не задев: для того, что сидело внутри, этот яд был примерно тем же, чем пыль для каменной стены.
Для любого, кто умеет складывать одно с другим, это был бы факт, требующий объяснения.
А в сенях, в трёх шагах, стоял человек, который складывать умел и наверняка уже вёл таким фактам счёт.
- Мам, - сказал Матвей. - Я сейчас кое-что сделаю. Ты полежи и не пугайся.
- Чего мне пугаться. - Она закрыла глаза. - Ты ж дома.
Он обернулся к двери.
- Выйдите все, пожалуйста. Во двор, к машине. И от крыльца подальше.
- Зачем? - спросил Тетерев из сеней.
- Затем, что в доме зараза, - сказал Матвей. - А вы в нём стоите. И раз уж будете во дворе - двух коров в загоне, с раздутым выменем, сдоите. По чуть-чуть, не досуха.
Возразить на это было нечего.
Все трое вышли.
Матвей прикрыл дверь горницы, оставив щель в ладонь.
Через щель было слышно сени, а из окна видно двор. Трое остановились в пятнадцати шагах от крыльца. Водитель, буркнув «я только вожу», взял у колодца ведро и пошёл к загону. Тетерев держал фуражку в руке и смотрел на коров. Пряхин разглядывал поленницу - надо полагать, считал, на сколько её хватит.
Матвей вернулся к лавке.
Мать лежала с закрытыми глазами и дышала коротко, экономно, как дышат люди, у которых каждый вдох чего-то стоит.
- Мам.
- Я не сплю.
- Знаю. - Он взял посох и положил ей поперёк груди, поверх одеяла. - Полежи так.
Мать приоткрыла глаза.
Посох лежал на ней - полтора метра голой кости, гладкой, тёплой изнутри, с утолщением на верхнем конце, в котором при желании можно было разглядеть что угодно, включая то, что там было на самом деле.
Матвей приготовился объяснять.
Пока он шёл от двери до лавки, он подобрал три версии, и все три никуда не годились: родовая вещь, дедовское, от дурноты помогает. Ни одна не выдержала бы уточняющего вопроса, а уточняющие вопросы в этом доме задавать умели.
- Дедов, что ли? - спросила мать.
Матвей помолчал полсекунды.
- А что?
- Похож. - Она провела пальцами по кости, не поднимая руки от одеяла. - У отца твоего был такой. Он им поясницу грел. Положит и лежит, а мы ходи вокруг на цыпочках.
Память Матвея Боброва, которая вчера утром в Красноярске не нашла ничего, теперь выдала картинку сразу, будто только и ждала, когда спросят правильно: отец на лавке, поясница обмотана шерстяным платком, поверх - серая гладкая палка, и мать ходит вокруг на цыпочках. Палка и палка. Стоит в сенях, есть не просит.
- Вот и ты полежи.
- У того вроде покороче.
- Ссохся, - сказал Матвей.
Мать подумала и приняла. Вещи в её жизни ссыхались, рассыхались, терялись и находились, и ни одна из этих перемен отдельного разбирательства не требовала.
Она закрыла глаза.
Матвей положил ладонь на кость - со стороны это выглядело так, будто он придерживает съезжающую палку, - и начал работать.
Работа была простая и небыстрая, как всякая чистка. Яд сидел везде, куда его затащило дыханием: больше всего в лёгких, поменьше в крови, а в печени он уже начал закрепляться, и закрепившееся требовало осторожности. Рвануть разом было нельзя: печень отдаст всё в кровь одним куском, и человек умрёт от лечения раньше, чем умер бы от яда.
Он повёл слоями.
Сначала лёгкие - оттуда шло само, почти просилось. Потом кровь, по кругу, следя, чтобы нигде не собралось лишнего. Потом печень - по капле, растягивая, давая телу успевать.
Ушло шесть минут.
На третьей мать сказала, не открывая глаз:
- Тёплый.
- Что?
- Посох тёплый. Не по погоде.
- Полежи, мам.
Она полежала.
Кость под ладонью вела себя безупречно: ни разу не дрогнула, не потянула, не повернулась. Матвей отметил и это. Вчера в кабинете Благочиния та же кость рвалась на человека в форме от одного его присутствия; сегодня она лежала на груди у больной женщины и изображала грелку - и изображала добросовестно, потому что понимала, что делается.
Он мысленно пообещал ей премию. Уже вторую: первую она выдала себе сама - двумя Хохотунами, которых в траве у тракта так никто и не досчитался.
Последнее нашлось в почках, и эту порцию он выводил дольше всего. На ней всё и кончилось.
Матвей прошёл по матери ещё раз, целиком, от волос до пяток, и не нашёл ничего.
Останется слабость на пару дней. Останется то, что делают с человеком трое суток без сна, - а это не лечится ни магией, ни чем-либо ещё, кроме сна.
Он снял посох.
- Садись потихоньку.
- Мне не надо потихоньку, - сказала мать и села.
Села сама, одним движением, без рук. И, сев, сама этому удивилась.
С минуту она молчала и прислушивалась к себе - так прислушиваются к зубу, который болел три дня и вдруг перестал: недоверчиво, ожидая, что сейчас начнётся опять.
Не началось.
- Ишь ты, - сказала мать.
- Вот тебе и ишь ты.
- Это что ж, дедов посох так?
- Полежала, отпустило, - сказал Матвей. - Бывает.
Сказал он это ровно, и во всей фразе не было ни слова неправды: она полежала, её отпустило, и такое действительно бывает.
Мать посмотрела на него.
Смотрела она дольше, чем нужно, чтобы просто посмотреть на сына, и Матвей на всякий случай приготовился ко второму уточняющему вопросу.
Вопрос не пришёл.
Вместо него мать спустила ноги с лавки и заговорила совсем иначе - буднично, деловито, голосом женщины, которая три дня падала и наконец перестала:
- Ну. Тогда пошли.
- Куда?
- Наверх, - сказала мать. - Там отец.
Матвей выпрямился с посохом в руке.
В дверном проёме стоял Пряхин.
Вошёл он неслышно и неизвестно когда, и в руке у него был прибор - не поднятый, а опущенный, зажатый в кулаке стрелкой вниз.
Зачем он пришёл, Матвей понял раньше, чем тот открыл рот, и понял правильно: единственный человек во дворе, знавший, что палка изнаночная, увидел, как её понесли к больной женщине, и пошёл посмотреть, не станет ли ей от такого лечения хуже.
Хуже ей не стало.
Она сидела на лавке, свесив ноги, и собиралась идти наверх.
Пряхин перевёл взгляд с неё на кость в руке у Матвея. Постоял ещё секунду.
Потом убрал прибор в карман, повернулся и вышел во двор.
Не сказав ни слова.
Мать встала с лавки и пошла к двери.
Матвей поймал её за локоть на третьем шаге.
- Наверх нельзя.
- Мне-то?
- Тебе в первую очередь.
Она посмотрела на его руку у себя на локте, потом на него - так смотрит женщина, которой сын впервые в жизни говорит «нельзя».
- Мам. Тебя отпустило. Знаешь, почему?
- Полежала.
- И потому, что внизу воздух пожиже. А наверху он гуще всего. Зайдёшь туда - через час опять ляжешь, и второй раз я тебя вынимать буду дольше.
Слово «вынимать» вылетело само, и Матвей услышал его уже в воздухе.
Мать, кажется, не заметила.
- Так там же Ваня, - сказала она.
- Я туда пойду.
- Ты?
- Я, - сказал Матвей. - Сядь.
Она села. Не потому, что послушалась, а потому, что впервые за трое суток кто-то сказал ей, что делать, и облегчение от этого подкосило ей ноги.
А наверху, в самом густом воздухе этого дома, третьи сутки лежал отец.
Глава 12
Матвей вышел на крыльцо.
Трое во дворе разом повернулись.
- Аркадий Львович, - сказал он. - Зайдите. Мне нужно, чтобы вы записали.
Тетерев надел фуражку и пошёл к крыльцу.
- Вы, кажется, говорили - зараза.
- Говорил. Двадцать минут вам ничего не сделают. Через двадцать я вас выведу, и спорить не будем.
Тетерев остановился на нижней ступеньке.
- А вам?
- Что мне?
- Вы в доме с самого начала.
- Я ветеринар, - сказал Матвей. - Я привычный.
Это не было ответом, но прозвучало так ровно, что сошло за ответ, и Тетерев поднялся на крыльцо, доставая из кармана служебный блокнот.
В горнице он сел на табурет у окна, раскрыл блокнот на колене и стал так похож на себя самого той ночью в кабинете аэровокзала, что Матвей на секунду усомнился, что с тех пор прошло меньше двух суток.
- Мам. Расскажи по порядку. С самого начала и не торопись.
- А чего тут рассказывать, - сказала мать.
И рассказала.
Рассказывала она плохо - как рассказывают люди, не спавшие трое суток: перескакивая, возвращаясь, останавливаясь на середине, чтобы уточнить, в среду это было или всё-таки во вторник. Матвей не перебивал. Тетерев перебивал: дважды переспросил про часы и один раз попросил повторить, кто где находился, - и от его вопросов рассказ неожиданно начал выпрямляться.
Вышло следующее.
В среду отец с утра поехал по владениям - он делал это раз в сезон и, как всегда, поехал один.
Вернулся к обеду. Обедали в четвёртом часу, как заведено: он, она, дед, бабка. За обедом отец рассказывал, где был и что видел.
Вечером в среду деду стало худо.
Ночью хуже.
В четверг утром дед умер.
К вечеру четверга слегла бабка - и померла в ту же ночь, быстро, почти без мучений, во сне.
В пятницу с утра слёг отец.
Сегодня утром она пошла к нему наверх с водой, не дошла до лестницы и очнулась на полу в сенях.
Матвей слушал и понимал, что в комнате только что стало тихо не по его вине.
Тетерев перестал писать.
- Подождите, - сказал Матвей.
Мать замолчала.
- Дед умер, - сказал он.
- В четверг, Матюша. Я ж говорю.
- И бабушка.
- И бабушка.
Он стоял посреди горницы и делал то, чего ни разу не делал за эти двое суток, - пересчитывал то, что уже посчитал.
Ещё с дороги он насчитал четверых из шестерых. Одна в горнице, двое за кухней, один наверху. Двоих не было - и он позволил себе, впервые за шесть веков, вариант, в который сам не верил: уехали. К родне, к фельдшеру, в уезд - куда угодно, лишь бы не туда. И пошёл к ближайшему, потому что так учат.
Четверо живых.
Мёртвых он в доме не почувствовал - и уцепился за это, как цепляются люди, а не архимаги.
Он не почувствовал их, потому что их в доме не было.
- Мам. Где они?
- В холодной они. Оба. - Мать сказала это спокойно, как говорят о том, что три дня было главной заботой и потому перестало быть новостью. - Обмыли в четверг, прибрали. Хоронить завтра назначено, обоих вместе. Батюшка приезжал, отпел.
- Заходил?
- Со двора отпел, - сказала мать. - В дом не пошёл. Оно и понятно, Матюша, у нас же…
Она не договорила.
Матвей посмотрел в окно.
За окном был двор, поленница, ведро на полпути от колодца и человек в форменной рубашке, разглядывавший что-то у ворот, - и всё это стояло на своих местах, как стояло, пока он лечил мать и думал, что успел.
Он опоздал на двое суток.
Ощущение было незнакомое и оттого неудобное: не вина - вины тут не было ни на грош, - а именно опоздание, тупое и окончательное, которое нельзя ни отыграть, ни исправить, ни даже как следует назвать.
Шестьсот лет он никуда не опаздывал, потому что никуда не торопился.
А тело помнило. Дедовы руки на стамеске над недорезанным наличником. Бабкино «Матюша, не стой в дверях, выстудишь». Память выдала это сама, не по запросу, - и он ей позволил. Ровно на один вдох.
- Ясно, - сказал он.
И повернулся к Тетереву.
- Пишите дальше. - И, не дожидаясь, пока тот перевернёт лист: - Дуняша с Прасковьей где?
- В людской обе лежат, за кухней, - ответила мать. - Дуняша вчера ещё на ногах была, воду мне носила, а Прасковья с четверга…
- Кто из них тяжелее?
- Прасковья. Она с четверга не встаёт.
Матвей кивнул.
Двое за кухней, и одна тяжелее - ровно так, как он определил с крыльца, не входя.
По дороге к лестнице он на полминуты свернул в людскую. Дуняша спала, Прасковья хрипела во сне. Каждой он положил ладонь на лоб - тонкая струйка, не чистка, а подпорка: оттянуть из крови свежее, чтобы до вечера не стало хуже. Чистить их по-настоящему предстояло после отца, и он это знал, и это знание ему не нравилось.
Он повернулся к лестнице.
Лестница скрипнула на четвёртой ступеньке и на девятой.
Тело знало обе и умело их обходить - выучилось в те годы, когда возвращалось домой позже, чем следовало. Сейчас обходить было некогда.
Наверху было две двери. Он толкнул правую.
Форточка в спальне была открыта, шторы задёрнуты. Всё как надо - и всё без толку.
Воздух ударил от порога.
У кровати стоял табурет, на табурете - таз и сложенное полотенце. На подоконнике - кружка с недопитым отваром, подёрнутым плёнкой. Кто-то поил его, обтирал и менял под ним бельё; кто-то делал это столько раз, что полотенце успело высохнуть и задубеть.
Отец лежал на спине, укрытый до груди.
Матвей подошёл и остановился.
Он никогда не видел этого человека - и знал его всю жизнь. Память Матвея Боброва выдала разом всё: как эти руки правили копыто, держали вожжи, отвешивали подзатыльник, ставили подпись под прошением, по которому сын уехал в Москву. Руки лежали поверх одеяла, и по ним было видно всё, что требовалось. За сутки, когда поить его стало почти некому, они посерели и иссохли: кожа натянулась на костяшках, вены проступили, как бечёвки. Такие руки бывают у тех, у кого уже встали почки.
Матвей положил ладонь ему на грудь.
И посмотрел.
Тот же яд. Никаких сомнений - та же дрянь, что он полчаса назад вытащил из матери.
Только доза была втрое больше, и набиралась она дольше.
Свободного яда в крови оставалось немного. Основное сидело на тканях: лёгкие, печень, почки были обложены им, как накипь обкладывает стенки чайника, - тонко, плотно и по всей поверхности. Печень отказывала. Почки почти встали. Сердце держалось на том упрямстве, на котором у таких мужиков держится всё. Матвей видел, сколько того упрямства осталось: часа три. Если сердце окажется упрямее, чем показывает, - четыре.
Он начал.
Первым пошёл свободный яд - тот, что плавал в крови и ни за что не держался. Матвей вытаскивал его так же, как из матери: прошёл по кровотоку раз, другой, третий, собирая дрянь и выводя её из тела, - и почувствовал, как отец под ладонью задышал ровнее.
А потом понял, что чистит впустую.
С каждым вдохом в отца входил свежий яд - тот же самый, из этого самого воздуха, который стоял в комнате и никуда не девался. По чуть-чуть, зато безостановочно: Матвей вытаскивал, а комната доливала.
Матвей посчитал.
Накипь с тканей просто так не идёт: её надо отрывать по слою и не быстрее, чем выдержит тело. Рванёшь - освободишь всё разом, и человек умрёт чистым. Значит, час работы. И весь этот час отец должен дышать чем-нибудь другим.
Он подошёл к окну и проверил, куда идёт воздух.
Из форточки тянуло наружу. А взамен подсасывало из-под двери - снизу, с первого этажа, где стоял тот же сладковатый дух, только гуще.
Форточка работала против отца: выгоняла воздух из комнаты на улицу и натягивала под дверью отраву с первого этажа.
Источник был там, внизу. Матвей чуял его от двери и мог найти за полминуты: пройти по первому этажу и ткнуть пальцем.
И не пошёл.
Найти - полминуты, вынести - ещё минута, проветрить дом - час. А часа у отца не было: даже без источника комната держала отраву, и отец дышал ею прямо сейчас. Источник подождёт. Отец - нет.
На Керне Лиху трижды обещали смерть, но ни разу не пытались достать его через родню - родни у него там не было. Здесь достали.
Можно было вынести отца во двор.
Матвей просчитал и этот способ. Пронести отца через сени, мимо источника, набрав по дороге свежего яда. Уложить на телегу. Работать над ним час на открытом дворе, на глазах у троих: следователя, дежурного по бытовым проколам и водителя, который в чужие дела не лезет, но к вечеру перескажет всё гаражу, причём с подробностями, которых не видел.
Годилось всё, кроме одного: у Пряхина в кармане лежал прибор, и час работы на открытом дворе тот прочитал бы по стрелке.
Оставался третий способ, самый простой.
Отсечь комнату. Поставить границу по стенам, отрезать её от дома и его воздуха и спокойно работать внутри хоть два часа.
Такую границу он мог поставить - на Керне поставил бы десяток и держал бы сутки. Здесь граница была большим куском, причём не коротким, а длинным: держать её весь час, пока идёт послойная чистка, значило тянуть через больной насос две работы разом. А чистка, если делать её быстро, сама выходила куском.
К тому же граница - вещь заметная. Глазом её не видно вовсе, зато её берёт любой прибор, её чует всякий мало-мальски одарённый человек в двадцати шагах и, что важнее, её можно нащупать рукой: кто ткнётся в дверной проём, тот упрётся в воздух.
Матвей глянул в окно.
Пряхин закончил разглядывать поленницу и стоял у колодца - шагах в двадцати от окна, заложив руки за спину. Водитель сидел на подножке и курил. Оба никуда не торопились: торопиться им было некуда.
Задача, если её сформулировать, выглядела так: сделать простое дело простым способом - и так, чтобы этого простого способа никто ему не приписал.
Шесть веков он решал такие задачи в обратную сторону: как сделать невозможное и чтобы все знали, кто сделал.
Решение было очевидное, и не нравилось оно ровно настолько, насколько очевидны были последствия. Пряхин встанет в этой комнате и будет смотреть, как казённый ветеринар отрывает от живого человека то, на что губернской лаборатории нужно две недели. И после этого будет знать о Матвее больше, чем все остальные вместе взятые.
Матвей вернулся к кровати.
Отец дышал - коротко, поверхностно, но ровнее, чем пять минут назад.
- Потерпи, батя, - сказал Матвей. - Сейчас приведу человека.
Сказал вслух, спокойно, зная, что отец его не слышит, - и уже на лестнице сообразил, какое слово только что произнёс.
Отметил.
И пошёл за Пряхиным.
Из приоткрытой двери горницы доносился голос матери - ровный, полностью вернувший хозяйские интонации. Она диктовала, Тетерев задавал короткие вопросы.
Матвей вышел на крыльцо.
- Пряхин, - сказал он негромко. - Поднимитесь на минуту. Один.
Пряхин повернул голову, вопросов задавать не стал и просто пошёл к крыльцу.
Лестница снова скрипнула на четвёртой и девятой ступенях. Матвей пропустил Пряхина в спальню, плотно закрыл дверь и задвинул щеколду.
- Здесь яд, - сказал он. - Отец дышит тем, что тянет с первого этажа. Если не отсечь комнату, я не успею его вычистить: он надышится новой отравой быстрее, чем я уберу старую. Держите периметр.
Пряхин посмотрел на кровать, на Матвея и снова на кровать.
- Восемь шагов, - сказал он. - Замкнутый контур вымотает за минуты.
- Мне хватит трёх.
Пряхин расставил ноги, опустил руки вдоль тела и подался вперёд всем весом, вдавливая ладони в пустоту.
Граница встала.
Занавеска у форточки повисла мёртвой тряпкой. Сквозняк под дверью оборвался. Спальня стала глухим коробом, отрезанным от остального дома.
Лицо Пряхина посерело. Замкнутый контур - не дуга на фронт: держать его приходилось со всех сторон сразу, и человек превращался в живую распорку.
- Время, - сказал он сквозь зубы.
Матвей подошёл к кровати.
Яд сидел на органах плотно, как накипь на стенках котла. Счищать его по слою было некогда: граница рухнет раньше, и свежий яд снова ударит в лёгкие.
Матвей положил ладони отцу на грудь. Зацепил отраву во всех тканях разом и потянул - не в кровь, куда она пошла бы сама, а на себя, через ладони, в обход печени. Так рвать было можно. Платить за это приходилось самому. Это был первый большой кусок за сутки - и, судя по тому, как складывался вечер, не последний.
Отца выгнуло дугой. Рот раскрылся, ловя воздух. Оторвать яд разом значило нанести телу удар не слабее самого отравления. Печень дёрнулась, почки сжались, сердце запнулось.
Матвей навалился локтем, вдавливая отца в матрас, перехватил сбившийся сердечный ритм и потащил яд сквозь рёбра.
За спиной раздался сиплый голос:
- Записываю вслух. Субъект осуществляет извлечение субстанции неустановленного класса… Метод работы - прямой контакт.
Матвей скосил глаза.
Пряхин дрожал. По лицу катился пот, колени подгибались, но смотрел он прямо на кровать и чеканил слова.
- Не диктуйте, - попросил Матвей, выдирая пласт отравы из почек.
Пряхин переступил левой ногой, восстанавливая упор. Дыхание у него сорвалось на хрип.
- Забуду. А протокол составлять мне.
- На это протокола тоже нет, - сказал Матвей.
Пряхин замолчал. Всю жизнь он исходил из того, что на любое действие существует утверждённый бланк.
- Согласен, - прохрипел он. И тем же тоном продолжил: - Акт произвольного осмотра. Наблюдаю формирование плотного сгустка…
Матвей свёл яд в один ком между ладонями. Воздух вокруг рук пошёл рябью. Сладковатый смрад сгустился до рези в глазах. Выпустить такое в воздух значило отравить насмерть их обоих.
Матвей перевёл руки к табурету и сбросил сгусток в таз с водой.
Вода зашипела, почернела, пошла маслянистыми пузырями и выбросила облачко пара, осевшее на деревянных стенках таза липкой плёнкой. Сердце у Матвея ударило под грудину так, что на секунду потемнело в глазах. Он переждал, держась за спинку кровати.
Отец обмяк. Грудь тяжело опустилась и поднялась снова. Свистящий хрип исчез. Отец задышал ровно и глубоко.
- Всё, - сказал Матвей. - Отпускайте.
Граница схлопнулась.
Пряхин рухнул на одно колено и вцепился побелевшими пальцами в дверной косяк, с присвистом втягивая воздух.
Сквозняк из-под двери вернулся сразу. Занавеска снова качнулась.
Матвей выпрямился и втянул носом воздух.
Теперь, когда отравы в спальне не осталось, поток читался отчётливо. Тянуло снизу, по лестнице, прямиком из сеней.
Матвей подобрал посох.
Пряхин всё ещё стоял на колене и смотрел на чёрную воду в тазу, потом на дышащего отца, потом на Матвея.
- Вставайте, - сказал Матвей. - Идём вниз. То, что нас травит, - у входной двери.
Матвей спускался первым. Пряхин шёл следом, тяжело опираясь ладонью о стену: три минуты замкнутой границы вымотали его до дна, и дышал он со свистом, стараясь не отставать.
С каждой ступенькой сладковатый дух становился плотнее.
Из горницы доносился голос матери: она уже не лежала, а сидела и ровным сухим тоном перебирала дни недели, восстанавливая порядок смертей в доме. Табурет под Тетеревым коротко скрипел в такт записи.
Услышав шаги, Тетерев вышел в сени с блокнотом в руке.
- Что с отцом?
- Дышит, - ответил Матвей. - Воздух мы ему перекрыли. Пряхин изолировал помещение по периметру, строго по инструкции.
Пряхин привалился плечом к дверному косяку и возражать не стал. Инструкции на извлечение яда голыми руками не существовало, но формулировка для начальства его устроила.
- Источник внизу, - Матвей остановился посреди сеней, опираясь на посох. - Пока его не вынесем, проветривать бесполезно: сквозняком только сильнее разнесёт по всему дому.
- И как вы намерены его искать? - поинтересовался Тетерев. - У вас есть опыт работы с отравляющими веществами?
- У меня есть опыт работы с коровьим бруцеллёзом, - невозмутимо сообщил Матвей. - Когда в хлеву заболела одна корова, не ждёшь, пока слягут остальные. Идёшь, нюхаешь подстилку, проверяешь кормушки и ищешь, где очаг. Тут то же самое. Надо осматривать.
Он двинулся по сеням и, не замедлив шага, прошёл мимо двери на кухню, за которой, в людской, лежали Дуняша и Прасковья.
- Там люди, - заметил Тетерев, указывая на дверь. - Две женщины, обе тяжёлые.
- Знаю. Я у них был, - сказал Матвей. - До вечера продержатся. А не уберём источник - не продержится никто.
Он подошёл к вешалке у самой входной двери - гладкие сосновые доски с деревянными крючками. На крючках висело тяжёлое зимнее пальто, брезентовый плащ, засаленный картуз и тёмный суконный пиджак.
Матвей остановился напротив пиджака. Сладковатый дух шёл именно от него. Яд впитался в сукно и теперь медленно, неотвратимо испарялся, растекаясь по этажу и поднимаясь наверх.
Трогать ткань руками Матвей не стал. Он поднял посох и ткнул нижним концом в рукав. Рукав качнулся.
- Здесь, - сказал он.
Тетерев подошёл ближе, но трогать тоже ничего не стал - просто остановился рядом, заложив руки за спину.
- Вы определили очаг на глаз? - спросил он.
- На нюх, - поправил Матвей. - Я же говорю, ветеринарная практика. Если скотина чемерицы наестся, от неё разит так, что за версту чуешь. У этого сукна запах особый. Сладкий, с гнильцой. В академии нас учили доверять носу.
Тетерев повернул голову к Пряхину.
- Проверьте.
Пряхин отлепился от косяка, достал из нагрудного кармана коробочку с одной стрелкой и поднёс её к пиджаку на расстояние ладони.
Стрелка ударилась о край ограничителя с тихим металлическим щелчком и замерла.
Пряхин отвёл прибор, посмотрел на шкалу и снова поднёс к сукну. Щелчок повторился.
- Ну? - поторопил Тетерев.
- Изнаночный фон, - произнёс Пряхин тоном, каким зачитывают официальные заключения. - Стабильный. Жёсткий. Ни с чем не спутать.
В сенях стало очень тихо.
- Поясните для протокола, - сказал Тетерев.
- Обычные аптечные яды - мышьяк, крысиный мор - изнаночного фона не дают, - методично объяснил Пряхин, убирая коробочку в карман. - Фон даёт только сырьё, добытое за границей мира. Кожа Стеклянных Сторожей, конденсат Плакс-Сирот, вытяжки из Ледащих Комов. Активные субстанции класса хэ-о или выше.
Матвей опирался на посох и слушал. Местная номенклатура работала безотказно.
- Значит, - Тетерев смотрел на вешалку, - кто-то взял изнаночное сырьё, обработал его, превратил в летучий контактный яд и нанёс на одежду.
- Именно так, - подтвердил Пряхин. - Это вам не сырьё низкого разряда: у активных субстанций свободного оборота нет, они подлежат строгому декларированию. Тот, кто это сделал, имеет прямой доступ к материалам из проколов и серьёзно разбирается в алхимии.
Тетерев помолчал. Потом достал из внутреннего кармана не служебную папку, а маленький блокнот в дешёвой клеёнчатой обложке. Карандаш мягко зашуршал по бумаге.
Матвей смотрел на этот блокнот и прекрасно понимал, что туда сейчас записывается.
Первое: изнаночный яд на одежде.
Потом Тетерев окинул взглядом сени: входная дверь, лестница наверх, проход в горницу. Вешалка висела в единственном месте дома, мимо которого все ходили по двадцать раз на дню. Дед оставлял здесь вещи. Служанка сметала нанесённую с улицы пыль. Мать перевешивала одежду.
И Тетерев записал второе: деревенский ветеринар, вошедший в дом полчаса назад, прошёл мимо больных и вывел человека с прибором точно на отравленный пиджак, сославшись на коровью заразу. Ни секунды колебаний. Быстрее и точнее профильного прибора.
Четвёртая нестыковка легла на бумагу ровным почерком.
Тетерев закрыл клеёнчатую обложку, убрал блокнот во внутренний карман и поднял взгляд от вешалки на Матвея.
- Чей пиджак?
- Отца, - ответил Матвей. - Мать же говорила: он в среду владения объезжал.
Тетерев кивнул. Улика была зафиксирована. Но оставлять её в сенях, чтобы яд и дальше травил дом, было нельзя.
Матвей вышел на крыльцо, спустился и завернул за угол к дровянику. Память Матвея не подвела: ржавая совковая лопата стояла ровно там, где её оставили весной.
Он вернулся в сени с лопатой, подцепил пиджак нижним концом посоха, аккуратно снял с крючка и перекинул на совок, стараясь лишний раз не тревожить сукно.
С лопатой на вытянутых руках Матвей вышел обратно. Водитель сидел на подножке машины и курил.
Матвей спустился по ступеням и протянул ему лопату с грузом.
- За амбаром пустая железная бочка, - сказал он. - Сбросьте туда.
Водитель посмотрел на пиджак, от которого несло сладковатой гнильцой, потом на ветеринара.
- Я только вожу, - сказал он.
В дверях сеней появился Тетерев.
- Это вещественное доказательство, - сухо сказал он. - Обеспечить изоляцию. Нести на вытянутых руках, лицо отвернуть, дышать в сторону.
Против прямого приказа водитель возражать не стал. Взял лопату за самый край черенка, брезгливо отвернулся и понёс пиджак за амбар, ступая осторожно, как сапёр.
В доме распахнули все окна. Сладковатый дух, пропитавший сени и лестницу, нехотя потянулся наружу, уступая запаху вечерней пыли и остывающей травы. Сквозняк прошёлся по комнатам, выдувая остатки отравы.
Отца спустили вниз минут через двадцать. Нести его оказалось пугающе легко - яд выжег из Ивана Ильича почти все силы. Матвей и вернувшийся от бочки водитель подняли наверх дедово деревянное кресло, усадили в него отца, взялись за подлокотники и плавно спустили по лестнице.
Кресло поставили в гостиной, у открытого окна. Косой вечерний свет падал на измождённое лицо, подчёркивая каждую впадину. Но дышал отец ровно, и глаза, хоть и глубоко запавшие, смотрели ясно.
Мать к этому времени уже хлопотала вовсю. Трое суток она не спала, ожидая смерти, и теперь, когда смерть отступила, ей нужно было сделать самое понятное, что делают в доме, где выжили: накормить людей.
На столе, под свежей скатертью, появился пузатый самовар, рядом - баранки, розетки и банка смородинового варенья. Дуняша и Прасковья лежали в людской: чистить их, пока дом не выветрился, было всё равно что вычерпывать лодку, не заделав течь, и Матвей, дав каждой по второй подпорке, отложил настоящую работу на час. Поэтому мать всё делала сама - быстро, резко, с той сноровкой, которая не оставляет времени на раздумья.
- Садитесь, - велела она, расставляя чашки. Потом остановилась, вытерла руки о передник и посмотрела на троих мужчин в казённом, неловко переминавшихся у порога. - А это кто с тобой, Матюша?
Матвей опёрся на посох.
- Мам, знакомься. Аркадий Львович Тетерев, титулярный советник Отдельного Корпуса Благочиния. Сергей Павлович Пряхин, дежурный по бытовым проколам. И водитель Благочиния.
Мать выслушала этот список чинов, от которого в мирное время Гусевка встала бы по стойке смирно, и посмотрела на сына.
- Это у нас теперь ветеринарам такую свиту выдают?
- Казённое распределение, мам, - невозмутимо ответил Матвей. - Доставка до места работы под личную роспись. Чтоб по дороге не потерялся.
- Вот и славно, - она махнула рукой на стол. - Садитесь все. Худые, как с креста снятые. Чай стынет.
Тетерев попытался сохранить должностную дистанцию.
- Благодарю, мы не при исполнении… то есть мы при исполнении, и чай нам не положен. Мы постоим.
- За столом все при исполнении, - отрезала мать, придвигая к нему розетку. - Варенье берите. Смородина, свежая.
Тетерев посмотрел на варенье. Потом на Пряхина.
Пряхин не колебался. Человек, только что три минуты державший замкнутую границу в отравленной комнате, проголодался, как после покоса. Он сел на край стула, взял баранку, густо зачерпнул варенья и начал методично есть, глядя в окно. Водитель сел рядом и последовал его примеру.
Тетерев вздохнул, снял фуражку, положил её на подоконник, клеёнчатый блокнот - на край скатерти у своей чашки, и тоже сел за стол.
Матвей сел напротив отца. Костяную гончую в виде палки пристроил рядом.
В гостиной повисла та особая тишина, какая бывает, когда люди едят горячее после долгой дороги. Звенели ложечки о фарфор. Тихо гудел самовар. Косой свет золотил пылинки над крахмальной скатертью.
Иван Ильич обвёл взглядом собравшихся. Хозяину дома, едва избежавшему смерти, полагалось соблюсти приличия и поддержать застольную беседу.
Он слабо кашлянул, прочищая пересохшее горло, и посмотрел на сына.
- Как доехали-то, Матвей? - спросил он тихим, скрипучим голосом. - Без происшествий?
За столом всё замерло.
Водитель перестал жевать. Пряхин застыл с чашкой у губ. Тетерев медленно опустил ложку на блюдце.
Все четверо смотрели на скатерть.
У всех перед глазами пронеслось одно и то же. Засада на пыльной грунтовке. Восемнадцать стреляных гильз. Десять мёртвых псовых изнаночных по колее и обочине. И пятеро вооружённых людей, неслышно вышедших наперерез из-за пригорка.
Рассказывать отцу, который час назад был при смерти, что его сын добирался домой по дороге, устланной трупами изнаночных тварей, никто не собирался.
Пауза растянулась на пять гулких секунд.
Отец, заметив общую тяжёлую заминку, чуть нахмурился.
- Дорога плохая? - уточнил он.
Матвей отпил из чашки, аккуратно поставил её на блюдце и посмотрел на отца.
- Нормально доехали, - сказал он ровным, ничего не выражающим голосом. - Трясёт только на грунте сильно. Грейдер один на весь уезд, и тот в Каменке. Я вообще удивляюсь, как мы там не переломались.
Водитель поперхнулся чаем, закашлялся в кулак, покраснев до корней волос, и быстро закивал.
- Именно так, - сухо добавил Тетерев, не поднимая глаз от розетки. - Ямы.
Пряхин промолчал и взял вторую баранку.
Отец удовлетворённо кивнул и прикрыл глаза. Приличия были соблюдены, картина мира осталась незыблемой: в Енисейской губернии по-прежнему плохие дороги и не хватает грейдеров.
Матвей сидел за столом. Смотрел на мать, подливающую кипяток. На отца в кресле. На Тетерева, который методично ел варенье, явно обдумывая следующую запись в своём тайном блокноте. На Пряхина, который понимал слишком много и не говорил ничего. На костяной посох, тихо прислонённый к ножке стула.
Шестьсот лет на Керне он прожил в идеальном, кристально чистом покое, где не происходило ровным счётом ничего, кроме делегаций по расписанию. Здесь за двое суток он успел очнуться в мёртвом теле, спасти борт с пассажирами, пройти два допроса, закрыть прокол, вытащить с того света половину семьи и обзавестись персональным следователем.
Матвей взял баранку.
Скучно ему определённо не было. Но впервые за шесть веков он поймал себя на том, что отдал бы всю эту нескуку обратно - за двоих в холодной.
Глава 13
Самовар окончательно остыл. Мать сидела на краю стула, сцепив руки на переднике, и смотрела на пустые чашки. Передышка кончилась.
Тетерев отодвинул розетку с остатками смородинового варенья, достал из папки чистый лист и разложил его на скатерти. За двое суток рядом со свидетелем Бобровым он окончательно превратился в протокол на двух ногах: что бы ни случилось, для него это было лишь очередной строкой. Он принялся чертить план дома со слов матери - квадраты комнат с аккуратностью уездного землемера.
- Источник мы нашли и изолировали, - сказал он, не отрываясь от чертежа. - Но для губернской канцелярии фонящее сукно на лопате само по себе дела не закрывает. У них там графы. Мне нужно выстроить цепь контактов, чтобы исключить прочие версии. Начнём со среды. Обязательная графа - пищевое отравление. Иван Ильич, кто где сидел за обедом?
Отец сидел в кресле. Яд, вытянутый наверху, больше не убивал, но оставил после себя звенящую пустоту. Иван Ильич берёг дыхание и отвечал коротко.
- Я во главе, - тихо сказал он. - Дед - на дальнем конце.
Тетерев поставил на нарисованном столе крестик.
- Дед сидел дальше всех от вас. Однако слёг первым - в среду вечером. Бабушка умерла в четверг, вы слегли в пятницу. Порядок никак не совпадает с рассадкой.
Он поставил ещё два крестика - уже за контуром гостиной.
- И второе. Дуняша с Прасковьей за общим столом не сидели вовсе. Тем не менее обе сейчас лежат в людской. Пищевую версию закрываем. Кто, где и как соприкасался с вашей верхней одеждой?
Мать, не поднимая головы, принялась перечислять:
- Дед на крючок его вешал, а потом садился прямо под ним на банкетку с газетой. Часами читал. Бабушка мимо по двадцать раз на дню в кухню ходила. Я вчера этот пиджак в чистку перевешивала. Девки там полы мели.
- Сходится, - сказал Тетерев. - Чем дольше человек был рядом с вешалкой, тем ему хуже. Остаётся главный вопрос. Откуда вы его привезли? Среда. Объезд владений.
Отец тяжело сглотнул.
- Бобровская заимка. По старому уговору я раз в сезон сам смотрю там постройки.
Матвей, опиравшийся на посох, едва заметно подобрался.
- Заимка? - переспросил Тетерев.
- Хутор за рекой, - пояснил отец. - Сосед под выпасы арендует.
- Платит, надо полагать, по-соседски? - спросил Матвей скучающим тоном, хотя память Боброва уже выдала ответ.
- Наличными, - сказал отец. - Без расписок и без договора.
По бумагам этот хутор соседа ни с чем не связывал.
Тетерев вздохнул так, словно у него заныл зуб. Земля чужая, скот чужой, деньги без документов - для служителя закона это звучало как тупик.
- Продолжайте. Как встретили?
- Управляющий встретил, - ответил отец. - Хорошо встретил. А на прощание вдруг воспылал небывалыми чувствами. Полез обниматься. Облапал всего, по плечам хлопал. Я ещё удивился - мы с ним отродясь так не братались.
Пряхин, методично доедавший третью баранку и глядевший в окно, кивнул:
- Контактное нанесение на ткань. Вещество втёрли в сукно, а испаряться оно начало уже в закрытом помещении. Классика.
- Что-нибудь ещё? - карандаш Тетерева летал по бумаге. - Любая странность.
- Уходя, видел человека у дальнего сарая, - отец нахмурился, вспоминая. - Туда наших работников никогда не пускают, и оттуда всегда тянет скверно. А человек этот был в костюме биологической защиты. С глухим шлемом.
Водитель, тихо сидевший на стуле, хмыкнул.
- Управляющий объяснил, - продолжал отец. - Сказал, у коров небывалый грипп пошёл, вот и вызвали специалистов из города.
- Извиняюсь, - сказал водитель. - Но городские ветеринары в тяжёлой химзащите к коровам не ездят. Я только вожу, но даже я это знаю.
- Я за обедом в среду эту историю своим пересказал, - отец устало откинул голову на спинку кресла. - А дед выслушал и говорит: «У этого соседа зимой снега не допросишься, а тут коровам - врачей из города выписал».
В гостиной снова повисла тишина. Матвей сидел не меняя позы и складывал свою мозаику. Две операции. Один заказчик. Разные сроки. Семью начали тихо вытравливать в среду, чтобы к выходным дом стоял пустой и без следов насилия. А наследника решили убрать быстро и грязно - на тракте. Землю зачищали со всех сторон.
И «Бобровская заимка», произнесённая вслух при посторонних, легла на стол плитой. Питомник, из которого взялись и Хохотуны, и яд, стоял на земле тех самых людей, которых сейчас методично убивали.
- Доказательств, что это сосед, нет, - подытожил Тетерев, глядя на чертёж. - Что это яд - есть: таз наверху, двое в холодной, под этим любой губернский врач распишется. А вот чья рука - только ваши слова, Иван Ильич, и слова покойного деда. Прибор засёк фон на пиджаке, но это лишь фон. А земля бобровская. Всё, что найдут на заимке, найдут на вашей земле.
- И виноваты по закону будем мы, - невозмутимо сказал Матвей.
Тетерев посмотрел на него и был вынужден признать, что юридически это совершенно верно. Признание далось ему тяжело.
В гостиной темнело. Лампу зажигать не стали: сумерки медленно втягивались в комнату, гасили блики на пузатом самоваре, и в сером свете лица за столом казались старше и жёстче.
Тетерев сидел прямо.
- Значит, так, - сказал он, закрывая папку. - Я возвращаюсь в уездный. Оттуда даю телеграмму в губернское управление, копию - в столицу. Телефону такие вещи не доверяют.
- В столицу? - слабо переспросил отец.
- В столицу, Иван Ильич. Это уже не губернский уровень.
Пряхин, устроившийся в тени у окна, кивнул.
- Категорически не наш, - добавил он. - Псовые изнаночные класса эс-о на свободном содержании вне прокола. Летучий контактный яд. Это контрабанда и химерология высшего порядка. Профиль столичного ведомства. Приедет особая бригада, оцепят территорию, перекопают каждый метр.
Матвей, стоявший у края стола, опёрся на посох.
- Не приедет, - сказал он.
Тетерев посмотрел на него снизу вверх.
- Бобров, я понимаю ваше состояние. Семья пострадала. Но здесь закон.
- Вот именно. - Матвей перехватил посох удобнее. - Давайте строго по закону. Что найдёт ваша особая бригада, когда перекопает хутор?
- Питомник, - отрезал Тетерев. - И лабораторию, где делали яд.
- И где она их найдёт?
- На Бобровской заимке.
- Чья это земля?
Тетерев открыл рот.
- Наша, - ответил Матвей сам. - Земля Бобровых. По бумагам волостного правления она наша от реки до леса.
Тетерев нахмурился.
- У вас есть арендатор. Ваш сосед.
- А договор аренды у нас есть? - Матвей повернулся к отцу. - Батя, у нас есть бумага с его подписью?
Отец прикрыл глаза. В сумерках его измождённое лицо казалось высеченным из камня.
- Нет. По-соседски договаривались. Я наличными брал.
- Расписки давал?
- Ни одной.
Память Матвея подсунула и обратную сторону. Бумага с соседом у Бобровых была - договор на пастбище, пять лет, с ежегодной выплатой, и невыплаченная доля за прошлый сезон. Только платили по ней Бобровы. Письменно они соседу были должны, а сосед им - лишь на словах. Сделано было чисто.
Матвей снова посмотрел на Тетерева.
- Нет у нас арендатора. По бумагам сосед на том хуторе никто. Больше того, он всем хвастается, что через реку вообще не ездит. Это его правило. Значит, на бумаге есть только боярский род Бобровых и их земля, на которой стоит незаконный питомник тварей высшего класса угрозы.
- Мотив! - Тетерев подался вперёд, и табурет под ним скрипнул. - Вас пытались убить на тракте! Пиджак отравлен!
- А чем он отравлен?
- Изнаночным веществом! Пряхин лично замерял!
- Пряхин, - Матвей перевёл взгляд на дежурного. - Что показал ваш прибор в сенях?
Пряхин оторвался от окна.
- Изнаночный фон, - ответил он ровно.
- Яд - да. Таз наверху покажет яд кому угодно. А чья рука втирала его в сукно - покажет? А лабораторию?
Пряхин промолчал.
- Вот, - сказал Матвей. - Значит, приезжает столичная комиссия и видит: семья Бобровых, на чьей земле найден незаконный питомник, вдруг начинает помирать от неизвестной болезни. А единственный здоровый наследник, чудом ушедший от засады, показывает им старый пиджак с изнаночным фоном и заявляет: это нас сосед травит. Хотя сосед через реку не ездит и бумаг с ним нет.
В гостиной стало совсем тихо.
- Как это выглядит в вашем протоколе, Аркадий Львович? - тихо спросил Матвей.
Тетерев смотрел на свои руки поверх папки. Медленно сдвинул её, выравнивая по краю стола. Он собрал эту конструкцию в уме и увидел, что она сложена без единой щели.
- Зачистка свидетелей внутри преступной группы при переделе незаконного промысла, - произнёс он деревянным голосом. - Владельцы земли пытались скрыть следы разведения и отравились собственным сырьём.
- Безупречно, - кивнул Матвей. - Нас не просто убьют. Нас перед этим лишат звания и сошлют на каторгу. А сосед потом купит нашу землю с молотка как добропорядочный человек.
Тетерев молчал. Признавать собственное бессилие ему было невыносимо, но спорить с этой логикой он не мог. Ловушка была идеальной.
Пряхин шевельнулся в тени у окна.
- Это всё процессуально верно, - сказал он. - Только вы одного не учли.
Матвей повернулся к нему.
- Чего?
- Сроков. Мы сейчас поедем в уездный. Пока дадим телеграмму, пока её примут, пока доложат наверх, пока там соберут особую бригаду и перебросят в Красноярск… От Красноярска сюда день пути, но по нашему грунту столичные быстрее чем за двое суток не доедут. В лучшем случае комиссия будет здесь в среду к вечеру.
- И?
- И к среде на хуторе ничего не будет. - Пряхин обвёл взглядом тёмную комнату. - Сосед не дурак. Провал на тракте он слушал по телефону ещё утром. К вечеру понял, что и яд не сработал: Бобровы не померли, шума в деревне нет. Как только мы уедем за подмогой, он загонит на заимку людей с керосином. Тварей вывезут, сараи сожгут, землю перепашут. Столичная бригада приедет на чистое пепелище.
Тетерев поднял голову.
- Вы предлагаете пустить всё на самотёк?
- Я ничего не предлагаю, - отрезал Пряхин. - Я называю сроки. Пока едет служба, заимку вычистят до основания.
В комнате стало совсем темно.
Матвей постоял, вслушиваясь в хриплое, но ровное дыхание отца. Веками ему не приходилось выбирать сторону: все стороны сами приходили к нему с челобитной. Но это тело было живым, эта земля была его землёй, а закон оказался бессилен.
Он перехватил посох.
- Значит, столица отменяется.
- Бобров, - с угрозой начал Тетерев. - Я не допущу…
- А вам ничего допускать не надо, Аркадий Львович, - сказал Матвей. - Вам надо остаться здесь. С оружием, у двери, пока я не вернусь. Отец встать не может, мать еле на ногах, а сосед, судя по тракту, одной попыткой не ограничивается. А я дочищу людскую - и схожу посмотрю, как там соседские коровы поживают.
Он шагнул к выходу. Второго шага сделать не успел.
Дверь из гостиной в тёмный коридор к кухне распахнулась и глухо ударилась о косяк. В проёме появилась Дуняша. Она не вбежала - ввалилась, тяжело переваливаясь через порог, и попыталась ухватиться за дверную ручку, но пальцы соскользнули по латуни.
Она оседала на пол медленно, как пустой мешок. Лицо цвета старой золы, губы потрескались, на переднике тёмные пятна пролитой воды. Сквозняк, гулявший по дому после проветривания, не смог выдуть из её одежды сладковатый дух: яд сидел в ней глубоко, и трое суток в отравленном доме брали своё.
- Прасковья… - выдавила Дуняша сиплым, влажным хрипом. - Хрипит. Отходит она, барыня. Недолго… осталось.
Колени её глухо стукнули о половицы. Она привалилась плечом к косяку, уронила голову на грудь и замерла, с трудом втягивая воздух.
В гостиной стало очень тихо.
Тетерев замер над чертежом с карандашом на весу. Пряхин у окна перестал жевать. Мать дёрнулась подняться, но слабость после недавнего лечения удержала её на месте - она лишь вцепилась побелевшими пальцами в край скатерти. Иван Ильич в кресле тяжело прикрыл глаза, принимая очередную смерть в своём доме как неизбежность.
Матвей смотрел на Дуняшу. Потом на мать. На отца. На застывшего с карандашом Тетерева.
Расчёт сложился сам, привычно, - так он складывался задолго до Енисейской губернии. Легенда деревенского ветеринара с больным сердцем требовала сейчас кинуться к служанке, щупать пульс, кричать водителю, чтобы нёс саквояж из машины, суетиться с припарками - и в конце концов констатировать смерть кухарки, потому что яд такой плотности припарками не выводится. Легенда требовала времени, суеты и покойников.
До этой минуты прятаться было выгодно: это экономило силы на объяснениях. С этой минуты прятаться - по крайней мере в этом доме - стало дороже, чем не прятаться.
Матвей почувствовал злость. Ровную, холодную и совсем не профессиональную. Злость человека, у которого в холодной лежат двое, а третью сейчас пытаются туда же дописать.
Он разжал пальцы. Посох, лишённый опоры, сухо стукнулся о край стола и привалился к столешнице.
Матвей не стал закатывать рукава и принимать стойку. Просто поднял правую руку - небрежно, двумя пальцами вверх, как отгоняют назойливую муху, - и сделал короткое смахивающее движение на себя.
Дуняша перестала оседать. Её дёрнуло вверх - не плавно и не мистически, а так, словно невидимая рука схватила её за шиворот и рывком поставила на ноги. Подошвы оторвались от половиц на вершок. Секунду она висела в воздухе, бессмысленно перебирая ногами, потом Матвей повёл кистью в сторону, и невидимая хватка аккуратно, но жёстко усадила служанку на ближайший стул у двери. Стул жалобно скрипнул. Сердце этого почти не заметило: Дуняша весила меньше тележки с напитками и куда меньше Ледащего Кома.
Матвей шагнул мимо застывшего Тетерева, на ходу мазнув Дуняшу ладонью по затылку: до ночи ей хватит, дочищать - потом. Никто его не окликнул.
Он прошёл коридор, толкнул дверь в людскую и вошёл в душную, пропахшую болезнью комнату. Прасковья лежала на узкой кровати. Лицо посинело, грудь ходила ходуном, пытаясь протолкнуть воздух сквозь сведённые судорогой лёгкие. Яд её доедал.
На послойную чистку, как с матерью, времени не было. Нужен был результат здесь и сейчас. Матвей положил обе ладони Прасковье на грудь, ударил прямо в кровоток, выбивая отраву из тканей грубой силой, и потянул на себя. Воздух в людской треснул. Сладковатый смрад сгустился в плотный маслянистый ком между ладонями. Матвей, не глядя, сбросил его в ведро с водой у печи - вода почернела, зашипела и затянулась маслянистой плёнкой, связав отраву, как наверху. Сердце отозвалось тупым толчком - вторым за вечер, и этот отозвался дольше первого: тяжесть за грудиной не ушла, а улеглась и осталась, как остаётся в доме запах после пожара.
Кухарка выгнулась дугой, судорожно вдохнула полной грудью и обмякла на подушках. Дыхание выровнялось. Синева на лице начала сходить прямо на глазах.
Матвей стряхнул невидимую пыль с ладоней и пошёл обратно.
В гостиной всё было так же, только тишина стала гуще. Дуняша сидела на стуле в той же позе, в какой её туда приземлили. Она смотрела на свои руки, потом на пол и явно не понимала, как её колени, секунду назад подметавшие доски, оказались на высоте сиденья.
- Прасковья-то… - неуверенно начала она.
- Спит, - ответил Матвей, проходя мимо неё к столу. - К утру встанет.
Дуняша не поняла, что произошло. Остальные поняли всё.
Тетерев сидел совершенно прямо. Выдержка его дала трещину, но следовательские привычки работали быстрее паники. Он двумя руками выровнял клеёнчатый блокнот параллельно краю стола. Взял карандаш.
Пряхин стоял у окна. Мастер удержания границ прекрасно знал, что поднять человека в воздух с такой точностью, да ещё и без подготовки, - уровень, который не снился ни одному выпускнику ветеринарной академии. А что творилось в людской, он даже не видел - видел только, с каким лицом оттуда вернулись. Пряхин не потянулся к прибору и не стал задавать вопросов. Он просто смотрел на Матвея и молчал: спрашивать было бесполезно, а знать ответы - вредно для здоровья.
- Бобров, - голос Тетерева прозвучал сухо, как рвущаяся бумага. Он занёс карандаш над листом. - Потрудитесь объяснить то, что мы сейчас наблюдали.
Матвей остановился у стола, положил руку на навершие посоха и посмотрел следователю прямо в глаза. Придумывать оправдания было незачем. Когда легенда сгорела, на её пепелище лучше всего смотрится самая наглая банальность.
- Пока учился в академии, занимался своим развитием, - произнёс он ровно, без тени смущения и без попытки звучать убедительнее. - Самообразование. Вот как-то так и вышло.
Это была худшая ложь из всех возможных. Она не выдерживала ни критики, ни логики, ни законов природы. Тетерев это знал. Матвей это знал.
Карандаш Тетерева зашуршал по бумаге. Он записывал это издевательство дословно, буква к букве, потому что ничего другого его должностные инструкции перед лицом явления, которое нельзя было ни арестовать, ни осмыслить, не предусматривали.
Мать медленно подняла правую руку, сложила три пальца в щепоть и широко перекрестила сына, потом себя, глядя на Матвея так, словно видела его впервые в жизни и при этом точно знала, что он - её.
Иван Ильич в кресле слабо кашлянул.
- Ну, - сказал он, глядя на пустой дверной проём, за которым кухарка больше не умирала, - и слава богу.
Дуняша моргнула, стряхивая оцепенение. Оглядела замерших господ, посмотрела на остывший стол. Полёт по воздуху в её голове не уложился, и его благополучно вытеснило самое насущное. Она упёрлась руками в колени и, кряхтя, поднялась.
- Я тогда пойду самовар заново ставить, - сообщила она в пространство. - А то вода совсем остыла.
Дуняша ушла на кухню и аккуратно притворила за собой дверь, будто громкий звук мог отменить то, что с ней только что случилось. В гостиной осталась тишина - не та вязкая, выматывающая тишина дома, где умирают люди, а совсем другая: звенящая, плотная, в которой каждый пытался уложить новую картину мира в старые рамки.
Тетерев сидел над чертежом, карандаш замер над бумагой. Пряхин у окна не двигался и смотрел на Матвея с выражением человека, чьи худшие профессиональные подозрения только что подтвердились. Отец в кресле дышал ровно, прикрыв глаза, и предпочитал считать всё происходящее благотворным действием свежего воздуха.
Тишину разорвал рёв мотора.
Звук шёл не с деревенской улицы, где от страха перед поветрием заперлись все тридцать дворов. Он шёл с юга, от поворота на Гусевку - с той самой грунтовки, по которой вечером приехали они сами.
Это был не автомобиль. Тот, кто строил этот мотор, не заботился ни об удобстве пассажиров, ни о плавности хода, ни о расходе топлива. Звук был низкий, рокочущий, с тяжёлым металлическим лязгом на малых оборотах. От него едва заметно завибрировали половицы, а в серванте тонко звякнуло блюдце.
Водитель, сидевший на стуле с видом человека, случайно попавшего на чужой семейный скандал, поднял голову первым. Профессиональный слух выделил в рокоте то, что остальные только чувствовали.
- Это не наша, - сказал он, и голос у него сел. - И не уездная. У уездных таких кубатур отродясь не водилось.
Тетерев медленно, без резких движений, положил карандаш на чертёж. Правая рука опустилась к кобуре, пальцы нащупали тугую застёжку. Щелчок в сумерках прозвучал неестественно громко.
- Пряхин, - сказал он, не оборачиваясь. - Что на улице?
Пряхин придвинулся вплотную к стеклу. Сумерки во дворе сгустились до той сизой плотности, когда силуэты теряют чёткость, а фары бьют особенно резко.
Два луча ударили прямо в открытые ворота усадьбы, выхватив из полумрака капот служебной машины, колодец и угол поленницы.
- Гости, - бесцветно сказал Пряхин. - Серьёзные.
В ворота, не сбавляя хода, вкатился броневик.
Угловатый, приземистый, широкий, выкрашенный в глухой матовый цвет, который не отражал свет, а будто впитывал его. Ни мигалок, ни ведомственных полос, ни номеров на закопчённом бампере - ни единого знака, за который мог бы зацепиться глаз следователя. Не машина, а кусок стали, построенный для одного: доставить неприятность по адресу наверняка.
Тяжёлые колёса промяли утоптанную землю двора. Броневик взял чуть правее, обогнул служебную легковушку и остановился в десяти шагах от крыльца, перекрыв единственный выезд. Мотор глухо рыкнул в последний раз и заглох.
Тишина после этого стала оглушительной. Не залаяла ни одна собака: живых собак в Гусевке не было слышно уже три дня - их позапирали по дворам, едва на бобровских воротах повисла солома, чтобы не выли на метку. В загоне тревожно переступила корова.
Водитель плавно поднялся со стула, вытаскивая из-за ремня трофейный пистолет. Тетерев свой уже достал и проверил патронник коротким заученным движением.
- Иван Ильич, матушка, - сказал он. В голосе не осталось ни грамма уездной канцелярии, только сухой, рубленый металл. - На пол. За печь. Немедленно.
Отец, всё ещё слабый, попытался привстать, но мать, мгновенно оценив тон, схватила его за рукав и потянула вниз.
Матвей не сдвинулся с места. Он смотрел в окно, опираясь на посох, и лицо у него оставалось таким же ровным, как на допросе.
Из броневика никто не кричал. Ни команд лечь лицом в землю, ни требований выйти с поднятыми руками. Задние распашные двери лязгнули и разошлись.
Люди выходили молча.
Не выпрыгивали толпой, мешая друг другу, а вытекали наружу с пугающей, отработанной методичностью. Первый спрыгнул на землю, сразу взял на прицел окна второго этажа и ушёл влево, освобождая сектор. Второй взял правый фланг. Третий и четвёртый рассыпались по укрытиям - один за угол поленницы, другой за капот служебной машины.
- Десять, - тихо считал Пряхин у окна. Рука его машинально дёрнулась к нагрудному карману с прибором и тут же опустилась: против пуль прибор не работал, а границу он сейчас не удержал бы и против хромой козы. - Десять, с автоматическим.
Короткие воронёные автоматы такого вида Тетерев за всю практику встречал только в закрытых отчётах о войсковых операциях.
Одеты прибывшие были в глухое тёмное. Ни погон, ни кокард, ни нашивок с названием ведомства или частной охранной конторы. Лица скрыты тенью от козырьков. Люди без имён и биографий - функция в сукне.
Одиннадцатый вышел последним.
Он шагнул из нутра броневика не торопясь. Автомата у него не было - только пухлая картонная папка в руках. Он остановился позади развернувшегося строя, окинул взглядом фасад и коротко, едва заметно кивнул. Двое крайних немедленно двинулись в обход дома, отрезая задний двор и выход к реке. Кольцо замкнулось.
В гостиной расклад стал очевиден для всех.
Два пистолета, из которых утром стреляли по изнаночным тварям. Один вымотанный мастер границ. Три женщины и едва живой хозяин дома.
Против одиннадцати профессионалов, вооружённых так, чтобы брать штурмом небольшие крепости.
Тетерев посмотрел на свой пистолет. Шесть патронов. Не хватило бы даже на то, чтобы попортить краску на броневике. Тем не менее он шагнул из гостиной к сеням. Он был представителем закона, и удостоверение оставалось единственным щитом, который можно было попытаться выставить перед этим катком.
- Остаёшься здесь, - бросил он водителю. - Держишь коридор. Если начнут…
Договорить он не успел.
Матвей Бобров прошёл мимо него.
Шёл неторопливо, чуть припадая на ногу и опираясь на посох, как положено человеку с врождённым пороком сердца. Но старательной, выверенной деревенской сутулости, за которой он прятался двое суток, в этом движении больше не было. Спина прямая. Шаг размеренный.
Тетерев машинально попытался перегородить ему дорогу рукой.
- Куда? Стой!
Матвей даже не замедлил шаг. Он аккуратно, но с непреодолимой силой отвёл его руку древком посоха.
До этой минуты он играл по чужим правилам. Сидел на допросах, прикидывался дураком, терпел досмотры и прятал магию за нелепыми случайностями, потому что это экономило силы. Но пять минут назад в этой самой комнате он поднял служанку в воздух, а за стеной вычистил кухарку. Легенда простого ветеринара - для этого дома и этих троих - осыпалась пеплом.
Тому, кто перестал прятаться перед своими, незачем было пропускать вперёд чиновников.
Это был его двор. Его земля. Его дом, только что вычищенный от отравы, и люди в нём теперь были под его ответственностью. В прошлой жизни он встречал на пороге богов и армии и никогда не прятался за спинами секретарей. Давняя привычка взяла своё, легко сметя невеликий жизненный опыт Матвея Боброва.
Он вышел в сени, миновал вешалку, на которой больше не висел отравленный пиджак, и взялся за латунную ручку входной двери. Замок сухо щёлкнул.
Матвей толкнул дверь и первым вышел на крыльцо.
Прохладный вечерний воздух пах пылью и сгоревшим топливом. В сумерках двор казался меньше, чем днём. Восемь коротких стволов немедленно, без единого слова, сместились и упёрлись в фигуру на крыльце. В тишине отчётливо лязгнули предохранители.
Матвей остановился на верхней ступени.
Он не поднял рук. Не стал кричать, что внутри государственные служащие. Просто встал, опершись обеими руками на навершие посоха, и посмотрел на командира за спинами его людей.
Взгляд был спокойный, деловой и пугающе хозяйский. Так смотрят на незваных гостей, натоптавших грязными сапогами по свежевымытому полу.
Командир внизу чуть приподнял голову.
Сумерки сомкнулись над усадьбой Бобровых. Тишина между восемью автоматами и человеком с палкой стала абсолютной.
Глава 14
29 июня, 10:47 - за одиннадцать с половиной часов до броневика.
Утро в кабинете Кузьмы Порфирьевича Сычёва выдалось жарким. Жара стояла та самая, густая и неподвижная, что накрывает Енисейскую губернию в конце июня и превращает любые административные усилия в пытку. Окно было распахнуто настежь, но воздуха не прибавлялось. Между тяжёлой бархатной портьерой и стеклом билась крупная жирная муха, гудя, как неисправный трансформатор.
Сычёв её не убивал. Он сидел в глубоком кожаном кресле, откинувшись на спинку, и находил в этом жужжании определённую гармонию. Он вообще любил, когда кто-то мелкий и суетливый бьётся о невидимую преграду на его территории.
Посреди полированной столешницы красного дерева лежал телефон.
Аппарат был дешёвый, из тех, что продаются на рынках пучками и выбрасываются после первого серьёзного разговора. Пластик затёрт, динамик треснут. Среди малахитовых чернильниц и пресс-папье этот кусок пластмассы смотрелся оскорбительно неуместно, но сейчас вокруг него вращалась вся вселенная Кузьмы Порфирьевича.
Сычёв ждал доклада.
Доклада не было уже минут сорок. В десять ноль пять псарь Кольша отзвонился коротко: «Машина на грунте, звери пошли». По расчёту старший должен был отзвониться следом, минут через пятнадцать - «сделано, едем», - и Сычёв с без пяти десять сидел над аппаратом, как над остывающим самоваром. Последние трое суток он чувствовал себя не просто соседом, арендующим Бобровскую заимку за наличные без расписок, а настоящим творцом судеб. Всё шло как по маслу. Семья Бобровых тихо угасала в своей усадьбе, а молодому наследнику с новеньким дипломом ветеринара на грунтовой дороге приготовили такой комитет по встрече, после которого не остаётся даже пуговиц.
В десять сорок шесть он не выдержал. Набрал номер старшего, включил громкую связь, чтобы не держать трубку у уха, и, едва в динамике щёлкнуло соединение, выкрикнул в него всё, что накопилось за сорок минут:
- Вы там что, оглохли?! Почему не звоните? Времени у вас было с избытком. Молокососа утилизировали или мне самому ехать?
Динамик зашуршал, донёс чужую возню, далёкий стрёкот кузнечиков - и сквозь помехи пробился голос:
- Утилизировали.
Сычёв замер со стаканом у рта. Голос был не тот. Не хриплый бас старшего, а сухой, надтреснутый тенор человека, привыкшего диктовать протоколы и ставить подписи.
Вода плеснула через край стакана на сукно дорогих брюк. Сычёв торопливо, почти машинально перекрестился, сам не понимая, кого благодарит - то ли Господа, то ли неизвестного обладателя тенора. «Утилизировали», - повторил он про себя. Грубовато, но по сути верно. Молокосос устранён. Проблема решена.
Он потянулся к графину налить ещё, и тут в динамике грохнул выстрел.
- Бобров! Живой? - крикнул тот же сухой тенор, теперь с надрывом.
Сычёв перестал дышать. Пальцы на гранёном горлышке графина побелели.
Сквозь треск донёсся второй голос - молодой, пугающе спокойный, как у человека, у которого спросили дорогу в библиотеку:
- Пока да.
Графин выскользнул из рук Кузьмы Порфирьевича и с тяжёлым стуком ударился о малахитовую чернильницу. Звон стекла потонул в звуках, хлынувших из аппарата.
На грунтовой дороге, за шестьдесят вёрст от уютного кабинета, стрельба пошла всерьёз. Хлопки пистолетных выстрелов, крики, сухой щелчок пустого магазина. Из треснутого динамика выплёскивался хаос. Сычёв, человек солидный, весом под сто килограммов, совершил невозможное: нырнул рыбкой под столешницу. Инстинкт сработал быстрее логики и подсказал, что пули из динамика могут срикошетить прямо в кожаное кресло.
Сидя на ковре под столом и обхватив колени, Сычёв слушал, как рушится его империя. Десять Хохотунов, пятеро обученных людей, Морок для зачистки следов - всё это перемалывалось в пыль людьми, которые даже голоса не повышали.
Стрельба стихла. Из динамика донёсся короткий деловитый разговор. И затем, сквозь шуршание сухой травы, тот самый молодой голос подвёл итог:
- …а тот, судя по голосу, объясняться не любит.
Под столом в кабинете Кузьмы Порфирьевича что-то сломалось.
Провал засады был катастрофой. Если молокосос выжил и доедет до усадьбы, под ударом оказывалось всё: и питомник на заимке, и спокойная жизнь, и сама свобода Кузьмы Порфирьевича. Арест замаячил на горизонте грозовой тучей. Но то, что этот сопляк, этот коровий доктор прямо посреди перестрелки посмел составить его, Сычёва, портрет и назвать его человеком, который «не любит объясняться»… Вот это было по-настоящему невыносимо.
Кузьма Порфирьевич, способный произносить тосты по сорок минут, выстроивший своё положение на умении заговаривать зубы чиновникам, проверяющим и соседям, задохнулся от возмущения. Страх на секунду отступил перед чудовищной несправедливостью.
Он выскочил из-под стола, ударившись макушкой о ящик, навис над телефоном, брызгая слюной на пластик, и заорал в чужой карман:
- Я?! Я очень люблю объясняться!
Ответом ему был сухой пистолетный выстрел.
Затем из динамика донёсся долгий шуршащий звук - будто тяжёлый мешок с картошкой волокут по брезенту. Старший, получив пулю, ткнулся лицом в траву за пригорком, придавив карман с работающим телефоном всем своим немалым весом. Линия не оборвалась, но звук стал глухим, утробным, словно мир на том конце накрыли подушкой.
Сычёв стоял над столом, упираясь потными ладонями в полированное дерево.
- Алё, - сказал он. Голос дрогнул.
Тишина. Только приглушённый шорох ткани где-то за шестьдесят вёрст.
- Алё! - повторил Сычёв громче.
Шорох.
- Алё? Алё! Алё, мать вашу!
Он произнёс это одиннадцать раз. Он считал каждый оклик, и с каждым новым «алё» голос становился тоньше, теряя бархатные баритональные ноты и срываясь на жалкий фальцет. Одиннадцатое прозвучало как писк той самой мухи, бьющейся о стекло.
Сычёв схватил аппарат и с размаху, вложив в бросок всю свою панику, швырнул его в угол кабинета.
Телефон описал короткую дугу и угодил точно в середину кадки с многолетним фикусом. Затрещали ветки, на ковёр брызнула земля. Аппарат зарылся в грунт, но даже оттуда, из-под корней, продолжал еле слышно шипеть открытой линией.
Кузьма Порфирьевич тяжело опустился в кресло. Рубашка прилипла к спине. Сердце колотилось где-то в горле.
Бобровых он не боялся. Молодой наследник мог оказаться феноменально везучим, мог чудом пережить засаду и доехать-таки лечить своих коров. Всё это решалось на уровне уездного суда, подкупа или земельной комиссии. Бобровы - проблема бытовая.
Сычёв боялся звонка, который ему сейчас предстояло сделать.
Дрожащие руки потянулись к центральному ящику стола. Там, под стопкой чистых бланков и бухгалтерских книг, лежал другой телефон. Дорогой, тяжёлый, в кожаном чехле. Аппарат, который на рынке пучками не продают.
Сычёв достал его, сглотнул вязкую слюну и открыл крышку. В телефонной книге этого аппарата был записан ровно один номер. Вместо имени на экране горело короткое слово, от которого у Кузьмы Порфирьевича каждый раз холодело между лопаток:
«Сам».
Он поднёс трубку к уху и, закрыв глаза, нажал вызов. Муха наконец нашла щель и вылетела наружу. В кабинете стало совсем тихо.
***
Около десяти пятидесяти утра в саду Дворянского собрания уездного города Кривоярска немилосердно играл духовой оркестр. Медь труб слепила глаза, дамы прятались от июньского зноя под кружевными зонтиками, а благотворительный базар в пользу сиротского приюта неумолимо двигался к кульминации.
Граф Модест Андреевич Велегорский, уездный предводитель дворянства и бессменный председатель дворянской опеки, стоял у лотерейного барабана. Жара на него не действовала. Его физическое состояние всегда соответствовало занимаемой должности, а должность требовала застёгнутого сюртука и ровного дыхания.
Дворянская опека в империи создавалась, чтобы защищать вдов и сирот от разорения. Модест Андреевич довёл эту задачу до совершенства: он защищал вдов и сирот от самого бремени собственности. Если дворянский род пресекался, опека брала выморочное имение под контроль, назначала независимую оценку, обнаруживала непреодолимые долги и продавала землю с молотка. Покупателем обычно выступал благонадёжный сосед - вроде Кузьмы Порфирьевича Сычёва, - за которым стояли капиталы самого председателя. Механизм работал тихо, исключительно на бумаге и сбоев не давал.
К графу неслышно подошёл Ремезов. Начальник охраны двигался так, чтобы не тревожить дам с зонтиками, и держал в руке телефон, прикрывая микрофон широкой ладонью.
Граф извиняюще кивнул попечительницам приюта, сделал два шага в тень раскидистой липы и взял трубку.
- Слушаю.
Из динамика донеслось сиплое, сбитое дыхание Сычёва.
- Зверюшки на связь не выходят, ваше сиятельство, - выдавил сосед Бобровых.
Велегорский смотрел, как гимназистки в белых фартуках раскладывают на столах призы.
- У зверюшек нет телефона, Кузьма Порфирьевич.
Говорил он тихо. Он никогда не повышал голоса, предоставляя подчинённым самим прислушиваться к его распоряжениям, и никогда не повторял дважды.
На том конце тяжело сглотнули. Раздавленный провалом засады, Сычёв попытался заглушить панику уверенностью в той части плана, которая работала без наёмников.
- К вечеру субботы там никого, - торопливо доложил он. - У меня специалист считал.
Граф принял это к сведению. Специалист был дорогим алхимиком, а в сметах Опеки такие расчёты ценились высоко. Если алхимик рассчитал, что к вечеру субботы дом опустеет, значит, так и будет. Люди, угасающие за шестьдесят вёрст отсюда, значения для Модеста Андреевича не имели. Имела значение дата, которую можно вписать в постановление о признании имения выморочным. Бумага формировала жизнь, а не наоборот.
- Сидите дома, - распорядился граф. - Через реку не ездите - вы же у нас не ездите.
- Ни ногой, Модест Андреевич! - с готовностью выпалила трубка. - Как отрезало!
Велегорский вернул аппарат Ремезову. Тот убрал телефон во внутренний карман и ждал.
- Съездите, посмотрите, доложите, - сказал граф, наблюдая за дирижёром. - Без самодеятельности.
Ремезов коротко кивнул и растворился в толпе.
Оркестр взял финальный аккорд. Распорядитель базара, суетливый чиновник с красным от жары лицом, взлетел на помост у лототрона и почтительно протянул графу микрофон.
- Ваше сиятельство! Просим вас вытянуть главный выигрыш благотворительной лотереи!
Велегорский поднялся по ступеням. Дамы захлопали. Он опустил руку в прорезь стеклянного барабана, достал скрученный в трубочку билет и развернул плотную бумагу.
- Номер сорок два, - произнёс он в микрофон.
По толпе пробежал шепоток. Распорядитель сверился с ведомостью, вытер лоб платком и просиял так, будто сам только что получил повышение.
- Ваше сиятельство! - торжественно объявил он на весь сад. - Билет приобретён вами! Главный приз достаётся нашему многоуважаемому предводителю!
Двое рабочих в косоворотках вынесли на помост пузатый ведёрный самовар красной меди. Вещь добротная, основательная, из тех, что служат десятилетиями и вокруг которых собираются большими семьями на верандах. Медь горела на солнце.
Граф посмотрел на самовар.
- Передайте в приют, - ровным, хорошо поставленным голосом сказал он. - Сиротам нужнее.
Сад взорвался овацией. Оркестр грянул туш. Дамы в первых рядах умилённо промокали глаза платочками. Модест Андреевич вежливо поклонился публике - образец дворянской добродетели. В вопросах сиротства председатель Опеки разбирался безупречно.
***
Время шло к полудню. В восьми верстах от уездного щита «Гусевка 60» пыль, поднятая утренней перестрелкой, давно осела плотным серым слоем на траву, на битое стекло и на шерсть мёртвых Хохотунов. Стояла та звенящая тишина, какая бывает на грунтовых дорогах, когда стрелять больше не в кого, а мухи уже нашли всё, что искали.
Посреди колеи стоял Зотов. Тот самый Зотов, который к ночи наденет глухое тёмное и выйдет одиннадцатым из броневика с картонной папкой в руках, сейчас носил пыльный плащ и наблюдал за работой своих людей.
Люди работали профессионально и молча. Один осматривал кювет. Двое заглядывали в кузов брошенного в ольшанике грузовика. Четвёртый методично обходил разбросанные по дороге гильзы, не трогая их руками. Пятый присел у обочины, разглядывая гладкий дорожный камень и сломанный конец сухой ольховой ветки.
Подошёл старший досмотровой.
- Десять туш, - доложил он ровно. - Пятеро наших. В кузове четыре клетки, открыты. Ключей в замке зажигания нет. Спецящика нет. Колея уходит к Гусевке.
Зотов принял это кивком, но взгляд его на секунду задержался на грузовике.
- Четыре клетки, - произнёс он. - Норма перевозки - по три головы в каждой. Где ещё двое?
- Неизвестно, - коротко ответил досмотровой. - В пределах видимости пусто. Следов отхода нет. Псовые класса эс-о сами не сбегают.
Зотов подошёл к обочине, где лежал один из Хохотунов. Осмотрел простреленную голову, потом перевёл взгляд на гладкий камень, из-за которого зверь, судя по тому, как упал, сложил лапу на полном ходу. В пяти шагах дальше лежал второй - со ссадиной поперёк груди, будто налетел на что-то упругое, и с пулей в боку; рядом из травы торчала сухая ветка.
Картина места складывалась простая и совершенно невозможная. Пятеро обученных людей и дюжина особей служебно-опасного класса не смогли остановить одну служебную легковушку. Хуже того, кто-то из легковушки не просто выжил, а устроил на дороге череду нелепых убийственных случайностей, забрал ключи, увёз ящик, который трогать не полагалось никому, и попутно бесследно испарил двух Хохотунов.
Зотов подошёл к старшему группы. Тот лежал в примятой траве, раскинув руки, с простреленным лицом. Это были не случайные бандиты с большой дороги: четверо - штатные люди графской службы, обученные решать вопросы быстро и тихо, пятый - баронский псарь при зверях. Из-под куртки мертвеца доносилось слабое ритмичное шуршание. Зотов присел, отодвинул плотную ткань и достал из кармана дешёвый пластиковый телефон.
Линия всё ещё была открыта.
Зотов поднёс аппарат к уху. Сквозь треск пробивался сдавленный истеричный голос Сычёва, который, судя по гулкому эху, кричал прямо над кадкой с фикусом:
- …я тебе велел землю собрать! Всю собирай! И листья протри, дура криворукая!
Кузьма Порфирьевич, лишившийся связи, нервов и будущего, срывал злость на горничной. Зотов слушал ровно три секунды. Представляться и задавать вопросы не стал - он был функцией. Он просто нажал сброс, оборвав агрономическую тираду соседа Бобровых, и опустил телефон в карман.
Затем достал свой - тяжёлый, казённого образца - и набрал единственный нужный номер.
Граф ответил не сразу. Где-то за ним играл духовой оркестр.
- Слушаю, - произнёс Велегорский тем же ровным голосом, каким час назад подарил сиротам самовар.
- Нашли группу, Модест Андреевич, - доложил Зотов без предисловий. - Засада уничтожена полностью. Наследник уехал в усадьбу.
Оркестр на заднем плане взял бодрый аккорд. Граф помолчал. Ни вздохов, ни проклятий в трубку не последовало: эмоции Велегорский расходовал так же экономно, как казённые средства.
- Что с грузом? - спросил он.
- Туши на месте. Ящик забрали.
- Ящик забрали, - повторил Велегорский, и в его ровном голосе впервые мелькнуло что-то похожее на интерес. - Кто в здравом уме берёт ящик с надписью «ОСТ.»?
- Кто-то грамотный, ваше сиятельство.
На том конце повисла тишина. Для человека, привыкшего оперировать постановлениями Опеки и выморочными имениями, пропажа номерной изнаночной улики была неприятностью куда серьёзнее смерти пяти исполнителей. Бумага требовала порядка, а пропавший Морок этот порядок нарушал.
- Значит так, Зотов. Место вычистить до основания. Ни гильз, ни туш, ни следов пребывания. После этого ждёте бумагу. Как только документ будет готов - выдвигаетесь в Бобровку. Всё отобрать. Территорию закрыть.
- Принято, - сказал Зотов.
Он убрал телефон и окинул взглядом место засады. Пятнадцать тел, бурые лужи на сухой глине, обломанный сук ольхи поперёк дороги.
Обычно для таких задач выпускали Морока. Тварь, сидящая в пропавшем ящике, питалась следами и пожирала всё - от колеи до стреляных гильз и костей. Чисто, быстро и в полном соответствии с порядками серьёзных людей.
Теперь Морока не было. Было палящее полуденное солнце, утрамбованный енисейский грунт и вёрст восемь до ближайшего жилья. Оставить улики на тракте значило подставить графа под прямое расследование столицы.
Зотов повернулся к своим людям. Бойцы, обученные штурму, удержанию периметра и скрытному проникновению, ждали приказа. Форма на них была безупречна, разгрузочные жилеты подогнаны идеально.
- Из грузовика достать лопаты, - сказал Зотов.
Бойцы переглянулись. Лопаты в кузове действительно были - обычные штыковые, с черенками из неструганой сосны, брошенные туда на всякий случай. Впервые за три безупречных года службы группе предстояло убирать за кем-то руками.
Один из бойцов молча пошёл к ольшанику, снял лопату с борта и ткнул ею в колею. Металл сухо звякнул, отскочив от спёкшейся глины, и оставил на ней лишь белую царапину.
Через десять минут отборный отряд выяснил, что копать июньскую грунтовку тяжело, а хоронить в ней десять изнаночных тварей и пятерых своих - ещё и унизительно долго.
***
С половины первого до шести вечера субботы присутственные места Кривоярска были официально закрыты. Однако когда речь шла о спасении выморочного имущества, государственная машина империи умела проявлять чудеса гибкости. Главное было собрать подписи.
Уездного судью секретарь графа настиг посреди реки. Судья удил язя, клёв был отменный, и возвращаться в город ради формальной подписи он наотрез отказался. Постановление опеки передали с лодки на лодку на кончике весла. Судья приложил плотную гербовую бумагу к влажной корме и размашисто расписался химическим карандашом, отчего конец его фамилии пошёл характерной речной волной.
Городского голову выловили на именинах тёщи. Под звуки баяна и звон бокалов голова, не выпуская из левой руки вилку с маринованным грибом, правой подписал документ на спине услужливо согнувшегося официанта. Официант, привыкший к причудам уездной власти, даже не сбился с шага.
Печать Дворянской опеки, без которой ни одна смерть не могла считаться окончательной, обнаружилась на даче у самого секретаря. За ней пришлось гонять курьера на служебном мотороллере, что добавило в смету три рубля на бензин.
Основанием для столь стремительного постановления служил рапорт гусевского старосты о повальном море в усадьбе Бобровых. Староста составил его ещё в пятницу утром, сидя на собственном крыльце. В усадьбу он, разумеется, не заходил - во двор с соломенной меткой на воротах не суются даже свои. Рапорт держался исключительно на том, что проверять его никто не пошёл, а значит, оспорить написанное было некому.
В пустые графы постановления каллиграфическим почерком секретаря вписали точные даты. Дед - четверг. Бабка - ночь на пятницу. Иван Ильич и супруга - суббота. Никто в Опеке не задался вопросом, откуда такая точность, если в дом никто не входил. Граф Велегорский знал эти даты лучше любого патологоанатома: график действия яда для семьи Бобровых составляли заранее, с учётом веса тел и времени, проведённого в доме. Это была та самая безупречная пунктуальность, о которую потом споткнётся Тетерев, сличая бумаги.
Свой вклад в дело внёс и уездный врач. В половине пятого он совершил прорыв в диагностике, впервые за многолетнюю практику засвидетельствовав смерть по телефону.
- Записывайте, - велел он в трубку, наблюдая, как жена нарезает к чаю пирог. - Бобров Матвей Иванович. Погиб в пути от нападения диких животных в десять двадцать утра. Тело опознано.
Время - десять двадцать - врачу продиктовали из Опеки: по расчёту, к этому часу звери должны были управиться. Кем именно опознано тело, лежащее в восьми верстах от города, врач не уточнил. Его дело было лечить живых и грамотно оформлять мёртвых, а опознание лежало вне его компетенции. Документ получился безупречным. Бумага стерпела всё.
К шести вечера в кабинете Модеста Андреевича горели свечи. Электричество в здании Дворянского собрания по выходным отключали, и граф сидел за столом в мягком мерцающем полумраке, разглядывая пухлую картонную папку.
Секретарь, запыхавшийся после забегов по городу, стоял рядом.
- Свидетельство о смерти наследника подшито, ваше сиятельство, - доложил он. - Постановление опеки о признании имения выморочным готово. Печать стоит. Зотов с людьми ждёт приказа.
Без маски добродетельного попечителя сирот граф выглядел совсем иначе. Лицо его было бесстрастным. Человеческие жизни его не занимали, но форма документа должна была оставаться идеальной. Он выдвинул нижний ящик, достал чистый бланк и аккуратно положил его в папку поверх свидетельства о смерти.
Секретарь моргнул.
- Модест Андреевич, это же отказ от наследства. Но ведь Матвей Бобров официально мёртв с десяти двадцати утра. У нас документ. Зачем мёртвому отказываться?
Граф аккуратно выровнял края бумаг.
- Я всегда даю две бумаги, - ровно сказал он. - На случай, если человек мёртв. И на случай, если ещё нет. В нашем деле избыток макулатуры спасает от недостатка алиби. Приложите к делу.
Секретарь молча защёлкнул металлическую дужку скоросшивателя.
- И запомните, - добавил граф, не поднимая глаз. - С понедельника он подотчётный. Мёртвый подотчётный - это запрос из губернии, комиссия и вопрос, кто за него платил. А мёртвый в субботу - просто сирота, которому не повезло с дорогой. Поэтому всё должно кончиться в субботу.
Он помолчал.
- Передайте Зотову, пусть выдвигается в усадьбу.
Время до темноты он тянул нарочно. Бумага должна была поспеть к сумеркам, чтобы Гусевка ничего не разглядела из-за закрытых ставней. Свет - враг процедуры.
- А если наследник всё-таки… объявится? - осторожно спросил секретарь.
Граф сдвинул подсвечник на край стола.
- Наследник пропал без вести, - сказал он тихо. - Пусть пропадёт аккуратно.
Глава 15
Около десяти вечера сизые сумерки над Бобровкой окончательно сгустились, растворив очертания построек. Тишину нарушало лишь мычание недоенных коров в загоне, а из открытой двери за спиной Матвея густо тянуло уксусом.
Матвей стоял на верхней ступени крыльца, положив обе руки на навершие костяного посоха. Он нарочно ссутулил плечи и надел то особое выражение, с каким деревенские встречают городское начальство: чуть исподлобья, без вызова, но и без лишнего почтения.
Для своих легенда сгорела час назад. Для людей графа - нет: что увидят они, к утру увидит граф, а графу Матвей пока собирался показывать ровно столько, сколько показывают покойники.
Фары броневика ударили в фасад, выхватив фигуру на крыльце.
Из-за строя молчаливых бойцов в тёмном вышел Зотов с картонной папкой в руках. Восемь коротких воронёных стволов неотрывно смотрели на Матвея. Двое бойцов бесшумно отделились от группы и скрылись в темноте, уходя в обход дома к реке.
Зотов остановился у ступеней, открыл папку и заговорил - сухо и бесстрастно, как нотариус, зачитывающий завещание родственникам, которые ничего не получили.
- На основании решения Дворянской опеки Кривоярского уезда от двадцать девятого июня, - произнёс он, не глядя на Матвея, - имение рода Бобровых признано выморочным в связи с пресечением рода. Имущество подлежит немедленной передаче под государственное управление.
Матвей переступил с ноги на ногу, не отрывая рук от посоха.
- А кто пресёкся-то? - поинтересовался он с той неспешной, тягучей интонацией, с какой позапрошлой ночью рассказывал следователю про телегу с сеном.
Зотов перевёл взгляд на строчки.
- Дед - четверг. Бабка - ночь на пятницу. Иван Ильич и супруга - суббота.
Матвей посмотрел на небо, где только-только зажглись первые звёзды.
- Суббота ещё не кончилась, - рассудительно заметил он.
- Кончится, - пообещал Зотов тем же тоном.
Эту точность Матвей отметил отдельно. Даты в бумаге совпадали с графиком работы яда, который он несколько часов назад вытащил из отца и матери. Опека не фиксировала смерть - она её планировала. Противник убивал не пулей, а документом. И это вызывало у Матвея не интерес и не злость, а то, что бывает дальше злости: очень ровное внимание. Тот, кто составлял этот график, вписал в него и деда.
- Дальше, - продолжил Зотов, перелистнув страницу. - Наследник Матвей Иванович Бобров в имение не прибыл.
- Так я прибыл, - Матвей развёл руками, насколько позволял посох.
Зотов наконец поднял глаза от папки.
- По документу - нет.
Он сделал полшага вперёд и протянул плотный лист с гербовой печатью. Матвей взял. Это было свидетельство о смерти.
- Похоже? - спросил Зотов.
Матвей добросовестно изучил текст, в котором уездный врач уверенно сообщал о его гибели от диких животных.
- «Опознано», - прочёл он. - Кем?
- Врачом. Вы мертвы с десяти двадцати утра, - сказал Зотов тоном, не допускающим возражений.
- А чай я пью с шести, - парировал Матвей, возвращая бумагу.
- Это посмертно.
Зотов убрал свидетельство в папку. Машина работала без сбоев: перед ним стоял живой человек, но раз бумага говорила, что он мёртв, значит, перед ним стояла задача, которую предстояло решить силой.
- Поедете с нами, - Зотов кивнул в сторону броневика. - Разберёмся, кто вы такой. Документов при вас, надо полагать, никаких.
Матвей с готовностью кивнул, словно только этого вопроса и ждал.
- Диплом есть, - радостно сообщил он. - Буквально на днях выдали. И справка с медосмотра. Свежая.
Сказано это было с такой обезоруживающей деревенской простотой, что стволы едва заметно дрогнули. Зотов на секунду прикрыл глаза. В его инструкции не было пункта о том, что делать с покойником, который предлагает предъявить справку о здоровье.
***
В сенях было темно и душно. Входная дверь оставалась приоткрытой на ладонь - достаточно, чтобы видеть кусок двора в свете фар и слышать всё, что происходит снаружи. На бревенчатой стене чернела пустая вешалка. Отравленный пиджак Ивана Ильича давно лежал в железной бочке за амбаром, но застарелый сладковатый дух ещё слабо тянулся из щелей.
Тетерев стоял у самого косяка с табельным пистолетом в правой руке. В магазине оставалось ровно шесть патронов - он пересчитал их ещё на тракте. Шесть патронов против восьми автоматов, нацеленных на крыльцо. Расклад был скверный, но закон был на его стороне. И этот закон сейчас откровенно попирали у него на глазах.
Человек с картонной папкой сухим монотонным голосом зачитывал постановление Дворянской опеки, умерщвляя живых людей по утверждённому графику.
Для Тетерева это было невыносимо. Одно дело - стрелять по изнаночным тварям в открытом поле. Другое - слушать, как государственные формуляры служат обыкновенному захвату чужой земли. Этот бумажный абсурд оскорблял его сильнее, чем направленные на дом стволы.
Тетерев шагнул к двери.
- Это что за беззаконие… - прошипел он, протягивая левую руку к латунной щеколде.
Он собирался распахнуть створку, выйти на свет и предъявить двору удостоверение Благочиния.
Щеколды он не коснулся. Рукав дёрнуло назад и зажало, будто сукно попало в тиски.
Рядом, в густой тени у вешалки, стоял Пряхин. Он всё ещё был выжат досуха отсечкой на втором этаже - плечи сутулились, дышал он тяжело, - но хватка у мастера никуда не делась. Запрещать он ничего не стал. Он просто встал между следователем и крыльцом.
- Аркадий Львович, - тихо сказал Пряхин, не разжимая пальцев. - Вас не спрашивали.
Тетерев скосил на него глаза.
- Что?
- Ваше правило, - ровно пояснил Пряхин. - Не спросят - не лезь. Хорошее правило. Я его теперь для вас держу. Хочу посмотреть, как он это оформит.
На крыльце в этот момент Матвей рассудительно заметил, что суббота ещё не кончилась, и Зотов механически пообещал, что кончится.
Тетерев перестал дёргать рукав. Долг требовал немедленно прекратить произвол. Но следовательское чутьё советовало дослушать. Тетерев опустил пистолет, бесшумно поставил его на предохранитель и сунул в кобуру. Освободившейся рукой полез во внутренний карман мундира.
Пряхин отпустил сукно. Правило было соблюдено: он ничего не советовал - он просто держал рукав.
В темноте Тетерев на ощупь раскрыл свой копеечный клеёнчатый блокнот - тот самый, о котором не знала ни одна комиссия, - и нащупал огрызок химического карандаша.
Снаружи Зотов бесстрастно перечислял: дед - четверг, бабка - ночь на пятницу.
Тетерев прижал блокнот к стене. В темноте строчки ложились криво, налезая друг на друга, но это не имело значения. Главное было зафиксировать логику.
«Постановление о смерти вынесено до смерти», - вывел он.
Ниже: «Откуда в уезде даты? Батюшка в дом не входил». Метка мора висела на воротах третий день, чужие в усадьбу не совались, батюшка отпевал со двора. Если опека знала точные часы смерти стариков, значит, расписание составляли в уездных кабинетах, а не у постели больных. Враг Бобровых только что на гербовой бумаге расписался в собственном умысле.
С крыльца донеслось: «Вы мертвы с десяти двадцати утра».
Тетерев замер. Перелистнул блокнот назад - туда, где вчера утром, в кабинете красноярского аэровокзала, сделал свою первую неофициальную запись: «Бобров М. И. Тридцать четвёртый ряд, место у окна». По первым показаниям бортпроводницы, пассажир у окна умер от испуга во время захвата.
Рядом Тетерев поставил жирную римскую двойку и вывел: «Свидетель Бобров мёртв второй раз за двое суток».
Пряхин этой записи не видел, да и значения её понять не мог. Для мастера границ происходящее было столкновением непостижимой силы с глупостью людей в форме. Для Тетерева - документально подтверждённым бессмертием, помноженным на должностной подлог.
Впервые за эти сутки он перестал чувствовать себя пешкой в чужой игре. Бумага противника перестала быть угрозой и превратилась в безупречное доказательство.
На крыльце Зотов предложил мертвецу проехать с ними, а мертвец с готовностью пообещал предъявить диплом и свежую справку с медосмотра.
Тетерев захлопнул блокнот и сунул его за пазуху.
- Пряхин, - прошептал он, глядя в щель на картонную папку в руках Зотова.
- Слушаю.
- Мне нужна эта папка. - Тетерев положил ладонь на дверную ручку. - Целой.
Сзади, со стороны кухонного коридора, тяжело скрипнули половицы.
Из глубины дома шла Дуняша. Ступала она ещё неуверенно - яд давал о себе знать тупой ломотой в суставах, - но шла целеустремлённо. Пряхин и Тетерев молча вжались в бревенчатые стены, уступая дорогу. Деревенские правила работали безотказно: человека, который несёт новость про кипяток, не останавливают.
Дуняша протиснулась мимо застывших мужчин, толкнула тяжёлую створку и шагнула на крыльцо, за спину Матвея.
- Барин, самовар дошёл! - звонко доложила она. - Барыня из-за печки велят гостей к столу звать.
Затем привычно вытерла руки о передник, оглядела тёмный двор и впервые увидела гостей. Матово-чёрный броневик. Восемь крепких фигур в тёмном. Восемь коротких стволов, нацеленных прямо на ступени.
Дуняша деловито оценила размер делегации.
- И этих звать? - с практическим сомнением спросила она. - Чашек не хватит.
Зотов не опустил папку. Реальность начала давать серьёзные сбои: по документам перед ним стоял мёртвый наследник, а теперь ещё и служанка приглашала расстрельную команду к вечернему чаю. Зотов опустил глаза к тексту постановления, ища в нём опору против надвигающегося абсурда.
- Супруга скончалась, - зачитал он сухим протокольным голосом.
Дуняша ахнула и размашисто перекрестилась.
- Типун вам на язык! Она варенье накладывала!
На крыльце шли два разговора сразу, и участники каждого наотрез отказывались признавать правоту другого. Бумага, аккуратно заполненная в уездном Дворянском собрании, окончательно разошлась с жизнью.
- Слыхали? Стынет, - сообщил Матвей Зотову, не убирая рук с посоха. - Розеток на всех не хватит - вы из блюдец.
- Вы не поняли, - Зотов смотрел сквозь него, словно пытался разглядеть пустую усадьбу из рапорта гусевского старосты. - В доме никого нет.
Спорить с государственным документом Матвей не стал. Он просто повернул голову к открытой двери.
- Батя! - крикнул он через плечо. - Ты скончался?
Из глубины дома, из-за протопленной печи, донёсся скрипучий, истощённый, но совершенно отчётливый голос Ивана Ильича:
- Не дождутся.
Слово «батя» вылетело у Матвея легко, само собой. Ещё несколько часов назад, у постели отца, он ловил себя на нём, а теперь, при чужих, оно прозвучало совершенно естественно.
Зотов стоял у крыльца. Свет фар выхватывал пылинки, кружившие между ним и Матвеем. Бескровный отъём имущества сорвался: перед ним были живые владельцы, которых защищал сам факт их существования. Зотов перелистнул свидетельство о смерти и достал вторую бумагу - ту самую, которую граф предусмотрительно подложил на случай осечки. Чистый бланк отказа от наследства. Ход милосердный, оставляющий жертве иллюзию выбора.
- Подпишите - и уезжайте, - предложил Зотов, протягивая лист. - Раз уж живые - живите.
Матвей посмотрел на плотный гербовый лист, но рук от посоха не отнял.
- Пока отец жив, я не наследник, - вежливо пояснил он. - Мне отказываться не от чего.
Круг замкнулся. Юридически Матвей победил чисто, наглухо закрыв противнику законный путь. Но это означало одно: теперь в ход пойдёт сила. А ставкой становились родители за печью.
Зотов медленно закрыл папку. Щелчок металлического скоросшивателя прозвучал в сизых сумерках как лязг затвора.
- Документ в порядке, - ровно произнёс он, обращаясь уже не к Матвею, а к той системе, которую представлял. - Поправим обстоятельства.
Взгляд его на долю секунды задержался на казённой машине с ведомственным номером - и ушёл к воротам, к серому соломенному жгуту на столбе.
- Метка на воротах, - сказал он своему строю. - Кто вошёл в дом с меткой, тот умер от мора. Акт подпишет тот же врач.
Он отступил на полшага и коротко кивнул. Восемь стволов дрогнули, беря цель.
Матвей не изменил позы и спокойно смотрел на людей в форме.
- Дуняша, в дом, - сказал он, не оборачиваясь. - Скажи мамке - гости задержатся.
Очередь ударила без предупреждения, с той сухой, швейной деловитостью, с какой работают профессионалы на коротких дистанциях. Один из восьми нажал на спуск, ведя веером по доскам фасада на уровне груди человека на крыльце.
Пули не долетели.
Они остановились в ладони от ступеней. Не срикошетили с визгом, не расплющились со звоном - просто потеряли разгон, как гравий, брошенный в густой кисель, и с глухим стуком посыпались на доски крыльца. Со стороны это выглядело точь-в-точь как заплатка мастера границ - только такого размаха, какой уездному Благочинию и не снился.
Пряхин в тёмных сенях понял всё за долю секунды. Выжатый досуха отсечкой на втором этаже, он сейчас не удержал бы и брошенного яблока. Но он понимал главное: пока нападающие верят в понятное, они не ищут невозможного.
Пряхин шагнул из темноты в дверной проём, встал за правым плечом Матвея и картинно, с видимым напряжением выставил обе ладони вперёд. Не сказал ни слова. В этом не было нужды.
- У них мастер! - рявкнул кто-то из темноты за фарами.
Цепь не дрогнула, но стволы мгновенно сместились. Профессионалы не тратили патроны на щит. Огонь перенесли на окна первого этажа, надеясь достать тех, кто внутри. Полетели стёкла, пули крошили герань на подоконниках и впивались в бревенчатые стены.
Тем временем двое, отделившиеся от группы в самом начале, заканчивали обход усадьбы со стороны реки. Целью была задняя дверь в кухонный коридор, а за ним - протопленная печь, за которой лежали Иван Ильич и мать.
В кухонном коридоре было темно. У косяка стоял водитель, сжимая в потных ладонях трофейный пистолет. В обойме ровно восемь патронов. Водитель тяжело дышал, слушая, как снаружи по доскам заднего крылечка мягко, профессионально ступают двое.
Матвей на парадном крыльце спокойно положил костяной посох на верхнюю ступень.
Щит над крыльцом держался ровно. Сердце забилось чаще: щит был третьим большим куском за вечер, и насос брал за него цену честно, без скидок. До края оставалось не так далеко, как хотелось бы. Матвей посмотрел на посох, затем на темноту за углом дома, куда ушли двое.
- Пункт второй, - произнёс он негромко. - Указываю я.
Посох на досках сухо щёлкнул.
Матвей поднял палец и указал в сторону угла.
- Вот это.
Превращение заняло полсекунды. Костяная палка развернулась, щёлкая суставами, державшимися вместе на одном голом упрямстве. Лаять гончая не стала - лёгких для лая у неё не было, да и приказ был ясен. Она просто оттолкнулась от досок и серой размытой тенью ушла за угол дома.
Люди у фасада её рывка не заметили: всё их внимание было приковано к Пряхину, добросовестно изображавшему титана, держащего небосвод.
Прошло ровно пять секунд.
С заднего двора не донеслось ни крика. Там на середине оборвалась чья-то очередь, следом раздался лязг металла о металл, глухой стук чего-то тяжёлого о стену - и звук стремительно удаляющихся к реке шагов, в которых сквозила чистая первобытная паника.
Из-за угла появилась гончая. Трусила к крыльцу деловито и ритмично, пощёлкивая костяным хвостом. В сжатых челюстях она несла два воронёных автомата; ремни волочились по земле, собирая пыль.
Гончая подошла к ступеням, разжала челюсти и с лязгом уронила оба автомата точно к ногам Матвея. Люди её не интересовали - первый пункт договора она выполнила строго. Она посмотрела на хозяина пустыми глазницами, ожидая если не похвалы, то хотя бы признания добросовестно сделанной работы.
Матвей опустил взгляд на трофеи. Маскировка сработала идеально: враги увидели мастера, а двое за домом столкнулись с тем, что в отчётах Опеки описать будет невозможно.
- Хорошая девочка, - сказал Матвей.
И добавил, указав подбородком на багажник служебной машины:
- И вот это.
Людей, которые знают, что возят в таких ящиках, лучше всего пугать тем, что в них возят. Гончая обогнула крыльцо низом, в мёртвой зоне за фарами, и вцепилась в крышку багажника так же деловито, как вцеплялась во всё остальное в жизни.
В сенях за спиной Матвея Пряхин медленно, с достоинством опустил уставшие руки.
- Я так и не держал, - вполголоса сообщил он Тетереву.
Замок багажника, простреленный ещё на тракте и державшийся с тех пор на честном слове, подался под костяными челюстями с глухим чавкающим звуком. Внутри сухо хрустнуло дерево, лопнули жестяные рёбра, и доска с надписью «ОСТ.» треснула пополам.
Морок вышел наружу.
С виду он не был ни жутким, ни злым. Просто пятно величиной с крупную собаку, в котором двор совершенно отчётливо кончался. Будто кто-то взял портновские ножницы и аккуратно вырезал из сизых сумерек кусок пространства, оставив на его месте ровное безучастное ничто. Когда пятно сдвинулось с пробитого багажника и спрыгнуло на землю, за ним не осталось ни тени, ни звука, ни примятой пыли.
Боец за капотом обернулся на треск дерева, увидел вырезанный кусок пустоты и сделал то, чего профессионал делать не должен.
- Морок! - закричал он сорванным голосом.
Строй, державшийся монолитом даже перед невидимой границей мастера, сломался за секунду. Люди графа знали, что возят в спецящиках, и прекрасно знали повадки хозяйских тварей. Двое крайних, даже не оглянувшись на командира, развернулись и ушли в темноту в сторону Гусевки. Остальные шарахнулись от машины, бросая оружие, которое только что так уверенно держали.
Зотов отступил на два шага. Картонная папка с постановлением опеки и свидетельством о смерти выскользнула из пальцев и шлёпнулась в пыль. Командир развернулся и полез в спасительное нутро открытого броневика.
Морок тем временем принялся за работу.
Он потёк по двору, вбирая в себя следы. Под ним бесследно исчезала глубокая колея от тяжёлых колёс броневика. Он втягивал стреляные гильзы - латунь пропадала в сером пятне без единого звука. Двор на глазах становился идеально чистым, как свежевымытый пол.
Доев колею у бампера, пятно повернуло к лежащей в пыли папке.
- Папка! - рявкнул из сеней Тетерев.
Лишиться единственного письменного доказательства подлога было бы катастрофой.
Матвей спустился с крыльца. Не стал выставлять щитов, отпрыгивать или читать заклинаний. Опыта с самой разной фауной ему хватало, чтобы безошибочно отличить охотника от мусорщика. Он просто подошёл к серому пятну, нагнулся и взял его голыми руками - поперёк того места, где у нормального животного была бы грудная клетка.
Пятно недовольно булькнуло, но сопротивляться не стало и покорно повисло у него в руках.
- Не хищник, - сообщил Матвей застывшим бойцам. - Уборщица. Трое суток в ящике не кормили.
Он держал тварь высшего класса угрозы так, как деревенские держат нашкодившую кошку. Морок перебирал в воздухе отсутствующими лапами, безуспешно пытаясь дотянуться до папки, до которой не дошёл всего полметра.
Тетерев шагнул из сеней на крыльцо, потом во двор. Подобрал папку, отряхнул от пыли и зажал под мышкой. Затем достал служебное удостоверение, раскрыл и подошёл к дверце броневика, за которой скрылся Зотов.
Следователь больше не стоял в темноте. Двор, стараниями Морока очищенный от гильз и следов перестрелки, снова стал безупречно законным.
- Благочиние, - ровным канцелярским голосом произнёс Тетерев, сунув раскрытую книжечку прямо в тёмный салон. - Выходите по одному.
Из броневика никто не стрелял. Система встретилась с системой, и полномочий в этот момент больше было у Тетерева.
Зотов тяжело спустился на землю. Посмотрел на Матвея, невозмутимо державшего голыми руками кусок изнаночной пустоты, потом на Тетерева с удостоверением. Поправил сбившуюся форму - тем самым признавая, что правила игры сменились.
- Под опись, - сказал Зотов, кивнув на папку под мышкой у следователя.
Итог скоротечного боя оказался сухим. Убитых во дворе не было вовсе. Раненых двое: один, шарахнувшись от Морока, расшиб голову о борт броневика, другой на ровном месте вывихнул ногу.
К половине одиннадцатого семеро в глухом тёмном сидели на земляном полу коровника, связанные обычными коровьими верёвками. Спецсредств в усадьбе Бобровых не водилось, а пенька держала крепко, если вязать со знанием дела.
Матвей окинул взглядом пленных. Восемь коротких воронёных автоматов лежали горкой в углу.
- Шестнадцать голов, - сообщил Матвей темноте. - Не доены трое суток. Двух водитель подоил наполовину, а он, напомню, только возит. Вымя каменное. Если сейчас не спустить, к утру начнётся мастит, а к обеду вы будете скидываться мне на новых коров. Кто умеет доить?
Пленные молчали. Их учили скрытному проникновению и зачистке помещений. Дойка в учебный план не входила.
Матвей вздохнул и перехватил посох поудобнее.
- Поднимайте руки, кто из деревенских.
Трое нехотя подняли связанные руки.
Через пять минут отборную группу переквалифицировали. Трое бойцов сидели на низких скамеечках при свете керосинового фонаря и ритмично тянули соски. В тишине звонко били о жестяные стенки вёдер струи молока. Остальные ждали своей очереди. Зотов стоял у стены и смотрел на это с совершенно пустым лицом.
Глава 16
К без десяти двенадцать все перебрались в гостиную.
Тетерев сидел за столом, перед ним лежала изъятая картонная папка. Вдруг он поморщился, снял очки и тяжело потёр виски.
Матвей шагнул к столу. Это он собирался сделать ещё за чаем - и не сделал: сперва Прасковья, потом броневик. Шесть часов вместо пяти, которые он сам себе отвёл. С дедом и бабкой он опоздал на двое суток и больше не собирался опаздывать даже на час.
- Сядьте, - велел Матвей. - Это не нервы. Это пиджак. Шесть часов прошло.
Уговаривать он не стал. Сначала положил руки на грудь опешившему Тетереву, затем молча обошёл Пряхина, водителя и замершую у дверей Дуняшу. Тёмные маслянистые сгустки один за другим отправлялись в ведро с водой. Работал он медленно, по слою, той самой тонкой струйкой из сметы: доза у них была небольшая, а на большой кусок сердце после щита уже не соглашалось вовсе - тяжесть за грудиной не отпускала и с каждым шагом отдавала в левую руку.
Тетерев поправил мундир, прислушался к прояснившейся голове и посмотрел на Пряхина.
- Вы держали границу во дворе? - сухо спросил он.
- Нет, - ответил Пряхин.
Тетерев достал клеёнчатый блокнот и аккуратно это записал. Спорить с магией, которая спасает тебе жизнь и разоружает графских людей, он больше не собирался. Потом открыл папку Зотова.
- Постановление о признании имения выморочным, - читал он вслух, раскладывая листы на скатерти. - Свидетельство о смерти. «Опознано». Бланк отказа от наследства. И даты смерти стариков, выписанные до того, как в дом кто-либо вошёл.
Он поднял взгляд на Зотова, стоявшего у печи под прицелом водителя.
- Подпись - уездный предводитель дворянства граф Велегорский. Граф возглавляет Дворянскую опеку. Зотов, вы работаете на Опеку?
- Я выполняю приказы, - ровно ответил Зотов. - Мой приказ - зачистить усадьбу и обеспечить передачу земли.
Тетерев сложил руки на папке.
- Схема классическая. Опека изымает выморочное имущество и продаёт его с молотка. Покупает сосед. Сосед получает землю законно, граф получает свою долю с торгов.
- Соседу не нужна наша земля, - сказал Матвей от окна. - Ему нужна заимка. У него там питомник изнаночных тварей класса эс-о. Тяжеловоз, Хохотуны. Лаборатория, где варят яд. Если я вступаю в наследство, я иду за реку и нахожу этот промысел. Значит, Бобровых надо было стереть, а землю срочно перевести в казну, под крыло графа, чтобы никто лишний туда не сунулся.
В гостиной повисла тишина.
- У нас есть эта папка, - сказал Тетерев, постучав по картону. - Безупречное доказательство должностного подлога.
- У вас есть бумага, - поправил Матвей. - А у графа - чин. Если на заимке не найдут питомник и лабораторию, эта папка станет просто канцелярской ошибкой.
Пряхин перестал жевать баранку.
- Провал засады на тракте сосед слушал по телефону, - напомнил он. - Но чем кончилось дело в усадьбе, он не знает. Телефон Зотова у нас.
- Знает, - сказал Матвей.
Он смотрел в сизую темноту за воротами.
- В двухстах шагах от дома лежит Тихушник. Мелкая тварь, которую не берёт прибор. Днём я её не чуял, потому что не знал, что искать. Теперь знаю. Она вела меня от Красноярска. Она видит, что графские люди доят коров, а мы пьём чай. И как-то, надо думать, передаёт это хозяину. - Он помолчал. - Странно только, что лежит она одна. Человека с телефоном рядом нет.
Отец в кресле тяжело открыл глаза.
- Сожгут, - проскрипел Иван Ильич. - Загонят людей с керосином и выжгут заимку дотла.
- Сожгут, - согласился Тетерев. - И столичная комиссия приедет на чистое пепелище. А мы останемся с бумажками против предводителя дворянства.
Матвей перехватил костяную гончую. Ждать особую бригаду из столицы стало окончательно бессмысленно.
- Мам, - сказал он, не оборачиваясь. - Найди мне верёвку покрепче. Я за реку.
Матвей вышел из гостиной в ночную сырость двора - пеньковая верёвка в левой руке, костяной посох в правой. Тетерев шагнул на крыльцо следом, намертво зажав папку под мышкой.
Фары броневика давно погасили. Из приоткрытых створок коровника доносился ритмичный, убаюкивающий звон молочных струй о жесть.
- Командир, она лягается, - глухо доложил из темноты кто-то из пленных.
- Принято, - донёсся ровный, безжизненный голос Зотова.
Пряхин сидел на нижней ступеньке крыльца и методично доедал баранку. На перилах над ним лежал тяжёлый аппарат казённого образца - телефон Зотова, изъятый под опись.
Аппарат глухо завибрировал, едва Матвей переступил порог.
Экран тускло засветился в темноте: «Приёмная». Сычёв подписывал этот номер словом «Сам». Зотов предпочитал безликую канцелярскую формулировку.
Тетерев посмотрел на экран, потом на Матвея.
- Вы хозяин, - сказал он.
Матвей взял телефон и нажал кнопку.
- Зотов, - произнёс из динамика тихий, совершенно отчётливый голос. - Суббота кончилась. Поправили обстоятельства?
- Поправили, - сказал Матвей.
На том конце повисла пауза - ровно такая, какая нужна, чтобы сверить услышанное с ожиданиями.
- Зотов отвечает «принято», - констатировал граф без малейшего удивления. - С кем говорю?
- С покойным, - ответил Матвей.
- С которым? - поинтересовался голос. - По делу у меня их пятеро.
- С живым.
- Таких по делу нет. - Пауза. - Матвей Иванович.
Подмену граф вычислил не по голосу, а по форме ответа. Людские судьбы его не интересовали, но нарушение порядка он замечал мгновенно. До угроз он не опускался.
- Постановление вправе обжаловать, - сообщил граф покойному ветеринару тоном сухой юридической справки. - Через опеку.
- А в опеке кто? - спросил Матвей.
- Я. Приём по вторникам.
Матвей оценил простоту конструкции.
- Через реку не ездите, - добавил Велегорский. - Мёртвые не ездят. На рассвете там опись. Выспитесь, Матвей Иванович. Вам сегодня хоронить.
Щелчок. Линия умерла.
Кулаки Матвей сжимать не стал. Аккуратно, как кладут вещественное доказательство, он положил телефон на перила экраном вниз. Керосин, о котором говорили в гостиной, отпал сам собой.
- Не сожжёт, - сказал Матвей.
- Хуже, - ответил Тетерев. - Опишет.
Он положил папку на перила и педантично выровнял её по краю доски.
- Вы правы: сосед - пешка. А граф - это система. Отбирать землю силой при живых хозяевах незаконно. Но если на вашей земле найдут чужую лабораторию, а договора аренды с соседом нет, это ваше уголовное дело. Опека просто изымет заимку как вещественное доказательство и опечатает.
Тетерев посмотрел на тёмный лес за рекой.
- После описи ни одна комиссия, ни уездная, ни столичная, не переступит порог без санкции председателя Опеки. А председатель - он. Ловушка захлопнется по закону.
Матвей затянул узел на верёвке.
- А до описи?
Тетерев убрал руки от ровно лежащей папки.
- До описи это земля Ивана Ильича. Хозяин вправе показать мне свои сараи.
Пряхин на нижней ступеньке проглотил последний кусок баранки и отряхнул ладони.
- А я вправе составить акт.
Он поднялся, повернулся на восток и всмотрелся в сизую черноту.
- Рассвет в половине пятого.
Матвей перехватил посох. Законное окно существовало, и захлопнется оно ровно с первыми лучами.
- Коров додоят - и поедем, - сказал он.
***
Часом раньше, около одиннадцати вечера, Бобровская заимка пряталась за рекой так же надёжно, как незаконнорождённый сын аристократа в провинциальном пансионе. Жизнь здесь только начинала принимать свои истинные, не предназначенные для чужих глаз очертания.
Над покосившимся крыльцом конторы тускло, словно извиняясь за своё существование, горела одинокая лампа в проволочной сетке. Дальше свет пасовал перед густой темнотой двора. Угадывались силуэты длинных сараев, внушительный штабель брёвен и ряд стальных клеток, приваренных прямо к кирпичной стене. Дневная жара наконец спала, и от реки тянуло липкой тяжёлой сыростью. Тишину нарушали лишь два звука: у брёвен мерно, как кузнечный мех, дышал спящий Тяжеловоз, а из клеток время от времени доносился смех. Хохотуны смеялись жутко, ритмично, строго на два такта - «Ха-ха… Ха-ха…» - словно репетировали комедию для преисподней. От дальнего сарая отчётливо тянуло тем самым душком - «скверно», как метко окрестил его Иван Ильич. Гниющей магией, страхом и большими, но очень грязными деньгами.
В конторе царил порядок, возведённый в абсолют. За столом сидел управляющий - грузный мужчина с лицом, не выражавшим ничего, кроме бухгалтерской подотчётности. Негласным хозяином заимки был барон Сычёв, по бумагам - никто, и сам барон здесь не появлялся никогда, предпочитая любить природу и свой незаконный питомник на почтительном расстоянии. Управляющий же был тут богом, царём и главным ревизором.
Его главная страсть лежала перед ним: толстая кассовая книга, куда скрупулёзно заносилось всякое движение неучтённой наличности, расходы на корма и износ клеток. Была у управляющего профессиональная привычка: любую, даже самую абсурдную новость он первым делом вписывал в графу «Примечание». Бумага всё стерпит, а учёт не терпит пустоты.
Дверь скрипнула, и в контору ввалились двое. С них ручьями текла вода, растекаясь по чистому линолеуму двумя грязными лужами. Оба были мокрые ровно по пояс - переходили реку вброд, не разбирая дороги. Оружия при них не было. Лица серые, глаза бегают. Люди графа Велегорского, отборные, посланные вечером решать вопросы силой. От их отборности остался только стыд, который они тщетно пытались прикрыть злостью.
Управляющий нахмурился, разглядывая мокрых гостей. В лицо он их не знал: баронские служащие с графскими за одним столом не сидели, не по чину. Да и жалованье получали из разных ведомостей.
- Вы кто такие будете? - холодно осведомился он, машинально накрыв ладонью кассовую книгу. - Купальный сезон вроде не открывали. Заблудились?
Первый скрипнул зубами, оставляя на линолеуме грязный след.
- Свои мы. Зотовские. От графа.
Управляющий опустил взгляд на их пустые, трясущиеся руки, потом на лужу, стремительно расползающуюся по полу.
- Зотовские? Личная гвардия его сиятельства? - Он выразительно хмыкнул. - А выглядите как два недотопленных котёнка. Где оружие? Где выучка? Предписание, в конце концов, где?
- В реке твоё предписание! - рявкнул второй, дрожа то ли от речного холода, то ли от пережитого. - И стволы там же! Жить захочешь - ещё не так поплывёшь! Мы от бобровской усадьбы еле ноги унесли. Засада там. Полный разгром там!
Слова «Бобровы» и «разгром» в одной фразе сработали как пропуск. Управляющий подобрался. Скепсис на его лице мгновенно сменился служебной тревогой.
Он аккуратно обмакнул перо в чернильницу.
- Докладывайте. Где остальные? Где Зотов?
Первый шмыгнул носом.
- Там… это… Собака.
Управляющий занёс перо над графой «Непредвиденное».
- Какая порода? Овчарка? Волкодав? Имущество попортила?
- Из костей, - хрипло выдавил второй, глядя в стену невидящим взглядом. - Понимаешь? Просто кости. Бежит и гремит. Я в неё очередь дал. А она автомат из рук взяла. Зубами за ствол - хрусь! И ему принесла. Положила у ног. Как тапки. Как тапки!
Перо зависло над бумагой. «Собака. Из костей. Изъятие оружия (1 шт.)», - мысленно сформулировал управляющий, но писать пока не стал. Звучало как бред перепившего мухоморов шамана, а не как доклад бойца благородного дома.
Через полчаса, когда речные уже сидели в углу, завернувшись в сухие байковые одеяла и стуча зубами о кружки с чаем, дверь открылась снова. На пороге стояли ещё двое - гусевские. Мокрые по пояс, как и первые, но с автоматами. Напуганы до икоты и при этом странно горды: у них была Новость. Как выяснилось, бойню они пересидели в чужом овине, а когда стихло, задворками вернулись к бобровской усадьбе и заглянули в щель коровника.
- Ну? - поторопил управляющий. - Что там?
Гусевский сглотнул, выдержал театральную паузу и выдал:
- Наши доят.
В конторе повисла тишина, нарушаемая только тиканьем ходиков.
- Кого? - моргнул управляющий.
- Коров.
- Чьих?
- Бобровских. Зотов стоит у стеночки, смотрит. А наши доят. В вёдра.
Речные в углу возмущённо зашевелились.
- Врёшь! - крикнул первый речной. - Какое «доят»?! Там костяная тварь!
- Твари не видал, - огрызнулся гусевский. - А Морока видал! Сам видел, как он на дворе следы жрал! И всё равно - доят! В три струи!
Пары сцепились в яростном споре. Речные доказывали, что страшнее собаки-поноски нет ничего на свете, гусевские орали про Морока и позор сельскохозяйственных работ. У каждой пары была своя выстраданная правда, и ни одна не видела картины целиком.
Управляющий вздохнул. Его стройный упорядоченный мир летел в тартарары. Он опустил глаза в книгу и каллиграфическим почерком записал столбиком, подводя баланс безумию:
«Мастер.
Собака.
Морок.
Наши доят».
Подчеркнул список жирной двойной чертой.
- Значит, так, - сказал он, закрывая книгу. - Что делать собираетесь?
Гусевский переглянулся с товарищем.
- Жди гостей, Михалыч.
- Каких гостей? - нахмурился управляющий.
Ответа не было. Описать то, что они видели во дворе Бобровых, канцелярским словарём было невозможно. Как описать смерть, которая заставляет тебя работать дояром? Никак. Поэтому дальше по цепочке, как зараза, поползло одно-единственное универсальное слово - «гости».
Управляющему нужно было срочно доложить хозяину. В этом и была главная беда: как передать этот бред по телефону и не выглядеть идиотом или, что хуже, виноватым? Беглым же предстояло как-то оправдать тот факт, что четверо вооружённых профессионалов бежали от одного крыльца, роняя оружие и достоинство. А на кону в этой игре глухих с немыми стоял сам питомник. Придут «гости» сюда - заимке конец.
Управляющий подошёл к окну и машинально бросил взгляд в темноту - туда, где за дальними сараями начинался глубокий овраг. «Если что - есть куда», - мелькнула дежурная мысль. Слово «прокол» пока не прозвучало, но спасательный круг был именно там. Что Зотов сдался, управляющий так и не понял. Испорченный телефон был запущен и работал безупречно.
Имение барона Кузьмы Порфирьевича Сычёва, 23:40.
В кабинете новоиспечённого барона было душно, как в склепе. Тяжёлые бордовые бархатные портьеры были плотно задёрнуты, отсекая ночную прохладу и воображаемых стрелков. Барон боялся. Боялся так сильно и самозабвенно, что страх приобрёл плотность и форму и заполнил всё пространство между лепным потолком и узорчатым ковром.
Ещё утром он был просто полезным человеком графа. Граф велел сидеть дома и «ни ногой». Кузьма Порфирьевич весь день просидел в бархатном халате, ожидая вестей от Зотова, и с каждым часом ожидание становилось невыносимее. Барон был похож на натянутую струну, по которой вот-вот ударят кувалдой.
Утренней земли на ковре уже не было, а фикус стоял в новой, более глубокой кадке: исполнительная горничная успела его пересадить. Только вот пересадила она его вместе с телефоном, который хозяин утром в него швырнул, - не смея перечить барскому гневу, похоронила аппарат где-то в районе корней.
Тишину разорвал приглушённый утробный звук.
Звонил фикус.
Кузьма Порфирьевич вздрогнул так, что смахнул со стола хрустальную пепельницу.
Барон рухнул на колени. Забыв про титул, про положение, про дорогой бархатный халат, он принялся судорожно, обеими руками раскапывать влажную землю в кадке. Земля забивалась под ухоженные ногти, пачкала рукава.
- Вылезай, поделка копеечная, кому говорят! - рычал Сычёв, изображая ополоумевшего крота и щедро удобряя ковёр комьями земли.
Наконец пальцы нащупали вибрирующий пластик. Барон выдернул телефон, как морковку из грядки, отплевался и нажал кнопку.
- Слушаю! - гаркнул он, тяжело дыша.
- Господин барон… беда, - раздался в трубке сиплый голос управляющего заимкой.
Сердце Сычёва ухнуло куда-то в желудок.
- Какая беда?! Что вы там натворили?!
- Мы - ничего, господин барон. Тут люди графа объявились. С того берега прибежали. Четверо.
- И?! Бобровы всё? Зачистили?
- Не могу знать, - управляющий замялся, подбирая слова из скудного бухгалтерского запаса. - Говорят… люди графа у Бобровых коров доят.
- Что?! - взвизгнул барон, чувствуя, как реальность даёт трещину. - Какие коровы?! У них автоматы!
- С вёдрами, говорят. А ещё там собака…
- У Бобровых отродясь собак не было!
- Эта из костей. Бегает и гремит. Господин барон, они гостей ждут. К нам гости идут!
У Сычёва потемнело в глазах. Пропасть между его титулом и его настоящей властью открылась во всей красе. Он-то думал: раз сам граф взялся за дело и прислал своих головорезов, это железная гарантия. Бобровых должны были стереть в порошок! А они провалились. Хвалёные графские люди провалились и теперь занимаются сельским хозяйством!
- Сиди! - заорал барон, брызгая слюной. - Ничего не делай! Никакой самодеятельности! Я сейчас всё порешаю! Понял?! Жди!
Он в ужасе отшвырнул телефон. Аппарат описал дугу и снова шлёпнулся в разрытую землю, словно возвращаясь в родную стихию. Барон поднялся с колен. Беда его заключалась в том, что всё его хвалёное «порешаю» сводилось ровно к одному действию - к ящику стола красного дерева.
Сычёв дрожащими руками выдвинул ящик. Там, на бархатной подложке, лежал другой телефон - дорогой, тяжёлый, с единственным номером в памяти. «Сам». Барон судорожно вытер перепачканные землёй пальцы о полы бордового халата. Ему предстояло самое страшное в жизни: доложить графу Модесту Андреевичу Велегорскому, что графские люди опозорились. Но выучка, отточенная годами угодничества, подсказала спасительную мысль. Он смягчит правду. Продаст провал как хитрый ход. Барон зажмурился и нажал вызов.
Кривоярск. Дворянское собрание, кабинет графа Велегорского. 23:45, плавно перетекающие в полночь.
В кабинете было темно, прохладно и геометрически правильно. Граф поднялся из кресла и задул лишние свечи по углам. Теперь на массивном дубовом столе горели только свечи в тяжёлом серебряном канделябре. Пламя не дрожало: сквозняков здесь не допускалось. На столе лежали идеально ровные стопки бумаг, выровненные по краю столешницы. В углу мерно отмеряли время напольные часы с маятником. Стояла такая тишина, что было слышно, как с тихим шипением оплывает воск.
Модест Андреевич сидел в кресле, сложив пальцы домиком. Он был спокоен, как уравнение, которое уже решили и сдали на проверку. Сейчас его заботило одно: чтобы суббота кончилась по бумаге. Завтра будет воскресенье, откроются новые процессуальные окна, но пока должна отработать суббота.
На столе деликатно завибрировал телефон. Граф снял трубку ровно на третьем звонке.
- Слушаю, барон, - произнёс он ровным, лишённым чувства голосом.
В трубке послышалось тяжёлое прерывистое дыхание, скрип паркета и звук сглатываемой слюны. Сычёв на том конце потел, заискивал и лихорадочно процеживал каждое слово, пытаясь упаковать катастрофу в подарочную обёртку.
- Ваше сиятельство! Осмелюсь доложить обстановку… Мой управляющий передаёт, что ваши люди сейчас у Бобровых…
- Зотов забыл мой номер и использует вашего управляющего как связиста? - ровно, но с явной угрозой спросил граф.
- Никак нет! Просто… э-э… наблюдение со стороны! - Барон на ходу сочинял, чтобы не сказать, что графские люди сбежали. - Мои люди наблюдали! Ваши полностью взяли усадьбу. Вошли, так сказать, в хозяйство!
- Конкретнее, Сычёв. Без метафор. Чем они там заняты?
Барон зажмурился и выдал:
- Коров доят.
В кабинете графа ничего не изменилось. Ни один мускул не дрогнул на лице Модеста Андреевича. Абсурдную новость он воспринял не как провал штурма, а как закономерный этап описи. Конфликта с реальностью для графа не существовало: реальность всегда проигрывала его бумажным процедурам.
- Правильно делают, - без малейшей паузы, с полной убеждённостью ответил граф. - Имение выморочное. Скот - это имущество. Недоенная корова к утру - это мастит. Мастит - это минус к оценке. Зотов проявляет похвальную рачительность. Учту при премировании.
Барон на том конце поперхнулся. Голова отказывалась верить, что отговорка сработала настолько идеально.
- Но… ваше сиятельство! Они на связь не выходят!
- Докладывать не о чем, - отрезал граф, придвигая к себе одну из стопок. - Суббота по бумаге ещё идёт. Мероприятия в стадии исполнения.
- Там ещё мои люди… с заимки передают. Говорят, гостей ждать нужно.
- Разумеется. - Граф посмотрел на часы. 23:54. - Я их и послал. На рассвете прибудет ликвидационная комиссия Опеки. Ремезов с оценщиком. Встречайте.
- Слушаюсь, ваше сиятельство! Встретим в лучшем виде! - Барон чуть не плакал от облегчения и поспешно отключился, пока граф не начал спрашивать про костяных собак.
Граф положил трубку. Двумя пальцами выровнял край верхнего листа в стопке, сдвинув его на миллиметр влево. Истина Дворянской опеки была проста: скот при описи - это не живое существо, не тёплое вымя и не мычание в хлеву. Это строка в акте оценки. Если Зотов доит строку, значит, он бережёт оценку.
Граф перевёл взгляд на маятник.
23:59.
Он ждал. Форма была для него всем. Даже звонок командиру он был обязан сделать строго после полуночи: в постановлении сроки исчислялись с воскресенья.
00:00. Маятник качнулся вправо.
Граф снял трубку и набрал номер Зотова.
- Зотов. Суббота кончилась… - начал он своим ровным канцелярским тоном.
Глава 17
Около пяти минут первого.
Барон был счастлив. Его ещё трясло после пережитого, но это была дрожь победителя. «Сам» не рассердился! «Сам» всё держит в руках! Страх перед неведомыми чудищами уступил место привычному сладкому чинопочитанию. Барон схватил перепачканный землёй телефон и набрал управляющего.
- Михалыч! Отбой панике! - гаркнул Сычёв, расхаживая по ковру и оставляя на нём земляные следы. - Сам прислал! Гости - это комиссия от его сиятельства! Встречать как положено!
«Как положено» в понимании Кузьмы Порфирьевича, способного произносить застольные тосты по сорок минут кряду, означало одно: размах, хлеб-соль и торжественную речь. Он ожил в родной стихии красноречия.
На заимке управляющий прижал трубку плечом к уху, а свободной рукой лихорадочно строчил в кассовой книге, на чистом листе.
- Пиши, Михалыч, диктую! - вещал барон, размахивая рукой посреди кабинета. - «Дорогие гости! Посланники света от его сиятельства, многоуважаемого графа Модеста Андреевича Велегорского…»
- «Ве-ле-гор-ско-го», - бормотал управляющий, старательно выводя буквы.
Рядом, переминаясь с ноги на ногу, стояли беглые бойцы и смотрели на это сочинительство с нарастающим ужасом.
- Михалыч, ты ополоумел? - прошипел гусевский, дёргая управляющего за рукав. - Это не те гости! Те кости грызут! Там Морок следы жрёт, а ты им речи пишешь?!
Управляющий даже не поднял головы:
- Тихо. Сам сказал. Встречать.
Приказ сверху был сильнее любых очевидцев. Он отменял любую собаку, даже костяную.
- «…Чьими неустанными заботами колосится нива нашего благополучия…» - заливался соловьём барон. Речь росла и пухла: в неё складно вплелись рекордные надои (видимо, навеянные Зотовым), сироты под опекой графа и нерушимость дворянских устоев.
Посреди всего этого у раскалённой печи молча и сосредоточенно работала кухарка - женщина необъятных размеров, привыкшая кормить ораву мужиков и не задавать вопросов. Она ловко подцепила деревянной лопатой и отправила в зев печи два пышных, блестящих от желтка каравая.
- А два-то на кой? - нервно спросил один из речных, косясь на печь.
Кухарка вытерла руки о передник и пожала плечами:
- Один съедят - второй про запас. Мало ли, гости голодные.
Заимка готовилась. Управляющий дописал речь, оторвал лист, подул на чернила и зычно скомандовал:
- Так, дармоеды! К рассвету всем умыться и надеть чистое исподнее! Выстроимся у ворот. Графа не опозорить!
Двор и коровник усадьбы Бобровых. Около 00:40, уже 30 июня.
Здесь царило странное умиротворение, какое бывает только после хорошей уборки. Двор, освещённый звёздами и бледным месяцем, был неестественно чист. Морок поработал на славу: ни россыпи гильз, ни глубокой колеи от тяжёлого броневика, ни пятен крови. Только выбитые стёкла первого этажа да разбитый горшок с геранью среди осколков напоминали о недавнем бое. Выпала обильная ночная роса, прибив пыль, и воздух налился густой, вкусной сыростью.
В коровнике уютно коптил керосиновый фонарь. Матвей был собран и деловит: ни лишних слов, ни поз. Легенду было уже не спасти, а прятаться перед своими и пленными, как он сам рассудил, стало дороже, чем не прятаться.
Пленные угрюмо додаивали последнюю корову - ту самую, с характером, которая отчаянно лягалась. У одного на форменном наколеннике красовался чёткий отпечаток копыта.
Зотов, командир некогда грозной группы, стоял у стены со связанными руками и каменным лицом.
- Принято, - сухо констатировал он, глядя, как его подчинённый несёт полное ведро.
Охрану Матвей устроил изящно: на порог коровника он посадил Морока.
- Он доедает следы, - спокойно пояснил Матвей пленным. - От вас до этой двери - ваши следы. Шагнёте - он начнёт с них, а закончит тем, кто их оставил.
Это была чистая правда. Бойцы, знавшие, что такое Морок, вросли в землю и старались даже дышать через раз. А Морок, наконец-то сытно поужинавший, лениво переваривал съеденные за день дворовые тропки и выглядел почти благостно.
Дуняша, не утратившая хозяйственной хватки ни на секунду, деловито разносила семерым пленным чай. В блюдцах.
- Пейте-пейте, касатики, - приговаривала она. - Чашек-то не хватило, я же барину говорила, посуды надо больше. Ну ничего, с блюдечка оно даже сподручнее, не обляпаетесь.
В загоне за коровником нервно переступали два бычка-отъёмыша.
- Барин, Тихоню-то за что? - жалобно пискнула Дуняша, когда Матвей подошёл к самому смирному, лопоухому.
- Для пользы дела, Дуняша, - коротко ответил Матвей.
Он положил руки на тёплые холки. Настоящая химерология - перестроить кости, нарастить мясо - после щита стоила бы ему четвёртого большого куска за вечер, а четвёртого смета не выдерживала. Поэтому он сделал то, что делают ярмарочные фокусники, только честнее: накинул на обоих личину. Тонкая струйка, мелочь. Тихоня остался Тихоней, ростом по грудь, но всякий, кто глянет на него в темноте, увидит то, что ему покажут: оба бычка в холке теперь казались выше Матвея. Глаза вспыхнули ровным светом, как угли в кузнечном горне, а шерсть полыхнула рыжим бездымным пламенем. Огонь был без жара: жердь загона, о которую тёрся пылающий бок Тихони, даже не потемнела.
Сердце отозвалось лёгким уколом - не больше, чем на трещину в кости. Пряхин, стоявший у загона, посмотрел на бычков, потом на прибор, потом на Матвея.
- Они не огненные, - сказал Матвей, опережая вопрос. - Они так выглядят. Огонь без жара - это не магия, это вывеска.
Он постоял, опираясь на жердь, и честно подвёл итог: до утра - только словами и самой тонкой мелочью, на которую хватит струйки. Большой кусок больше не поднять. Остались голова, звери и двое людей с бумагами. Этого, пожалуй, хватит.
Из темноты возникла гончая и села у его ног. Сейчас, без чужой стаи вокруг, она выглядела почти домашней собакой - разве что вместо шерсти у неё были голые сплетённые кости, мерцавшие в свете фонаря.
Звери были нужны затем, чтобы до рассвета на заимке никто не поджёг сараев и не разбежался. Сам он поедет следом, с Благочинием: опись без следователя - просто бумага, а сегодня и он сам, без чужих рук, был немногим больше бумаги. Пусть на заимке потом рассказывают про огненных быков. В рассказ перепуганного скотника про огненных быков не поверит ни один граф, а вот в ветеринара с даром поверил бы сразу. Лучшая маскировка - та, что звучит как бред.
Матвей посмотрел в пустые глазницы гончей.
- Значит, так, зубастая. Там, за бродом, полно суетливых людей. Устрой им общее собрание. Согнать всех до единого в одно место и держать плотно. Никого не жрать, но и никого не выпускать.
Гончая коротко клацнула челюстями, принимая приказ. Буквально.
Матвей повернулся к пылающим бычкам:
- Не бодать. Не жечь. Только гнать. Пошли.
Три странных существа - костяная собака и два пылающих бычка - бесшумно растворились в темноте в сторону брода. До заимки было версты три за рекой - для огненной рыси минут десять.
Тем временем у броневика Тетерев совершал должностное преступление с соблюдением всех процессуальных норм. Он вытащил из сваленной в кучу амуниции трофейный автомат, проверил рожок и достал блокнот. Если этой ночью кому-то и придётся стрелять, то уже не ветеринару.
- Так, - пробормотал он, прижимая папку локтем к боку. - Скорострел казённого оружейного приказа, образец третий, с магическим контуром защиты - одна штука. Изъят. Выдан. Кому - мне.
Он расписался в собственном блокноте и повесил автомат на плечо.
Водитель, мрачно наблюдавший за этим, вздохнул, закинул в салон второй автомат и сел за руль трофейного броневика.
- Я только вожу, - философски сообщил он в пространство. Теперь это относилось и к броневику противника.
Последним забрался Пряхин. Он прижимал к груди реестр, прибор и моток бельевой верёвки из брезентовой сумки - двадцать шагов казённого инвентаря на случай оцепления. Выглядел он выжатым как лимон, но держался.
Пленных Матвей в доме оставлять не стал. Блеф с Мороком годился на час, пока все на ногах, а не на ночь, когда в доме остаются отец, который не встаёт, и три женщины. Семерых подняли с коровьего пола и по одному, со связанными руками, завели в задний отсек броневика. Зотов вошёл последним и сел у двери, как садятся там, где уже бывали. Морок остался на пороге коровника - доедать дворовые следы.
- При вас они хотя бы под протоколом, - сказал Матвей Тетереву. - А дома их сторожить некому.
Бобровская заимка, около 00:50.
Семнадцать человек дремали прямо на улице, привалившись к штабелям досок и стенам. Воздух загустел от ожидания. Вдруг за бродом, на невидимой лесной дороге, начало разгораться странное пульсирующее рыжее зарево. А ещё через минуту в тишине отчётливо послышалось, как по броду тяжело плещут копыта.
Управляющий в наспех натянутой чистой белой рубахе, предательски топорщившейся на животе, стоял у ворот. В руках он благоговейно держал деревянное блюдо с пышным караваем на вышитом петухами полотенце. Сверху пристроилась деревянная солонка. В кармане брюк жгла бедро сложенная вчетверо Речь.
- Едут! - пискнул он, увидев зарево. - Начальство всегда раньше срока прибывает! Эй, дармоеды, стройся!
Работники вскочили, роняя окурки, и криво выстроились вдоль ворот.
Из ночного тумана над бродом вышли не машины. Вышли два огромных, полыхающих оранжевым огнём быка, а между ними деловито трусила серая собака из одних костей.
Речные в строю побледнели:
- Она! Та самая!
Гусевские, не сговариваясь, синхронно и очень аккуратно положили автоматы на землю, подальше от себя. Чтобы уважаемой собачке не пришлось утруждаться и вырывать их из рук.
Управляющий, однако, был человеком системы. У него был приказ встречать, у него был каравай, и выучка намертво перекрыла ему инстинкт самосохранения. Когда первый пылающий бык подошёл ближе, управляющий шагнул вперёд, отвесил глубокий поясной поклон и торжественно протянул блюдо.
- Дорогие гости! - начал он дребезжащим голосом.
Бык, в прошлой жизни добродушный бычок Тихоня, остановился. С интересом обнюхал подношение, открыл пасть и в один присест сжевал каравай. Вместе с вышитым полотенцем. Пожевал, проглотил и выжидательно посмотрел на человека.
Настал второй акт. Онемевший управляющий сжимал в вытянутой руке одну лишь деревянную солонку. А телята, как известно, обожают соль.
Глаза быка радостно вспыхнули, и он шагнул к управляющему. Тот, издав звук, похожий на крик чайки, наступившей на гвоздь, развернулся и дал стрекача через весь двор. Счастливый пылающий бык вприпрыжку понёсся за ним.
«Отдай соль!» - читалось в каждом его радостном прыжке.
Управляющий с зажатой в кулаке солонкой метался между сараями, а работники с визгом шарахались от него, как от зачумлённого, боясь попасть под копыта огненного чудища.
Пока шли эти бычьи бега, гончая принялась за работу. Действовала она как образцовая пастушья собака: бегала по ровному кругу, ритмично постукивая хвостом по рёбрам, будто щёлкала счётами. Людей не кусала и не царапала - пункт первый запрещал. Она просто методично, неотвратимо сбивала их в плотную кучу. Второй бык встал в воротах, перекрыв путь к отступлению.
Хохотуны в клетках почуяли неладное и истерично засмеялись на свои два такта: «Ха-ха… Ха-ха…» Бык медленно повернул к ним рогатую горящую морду и просто посмотрел. Смех оборвался на полутакте. Больше из клеток не донеслось ни звука.
Тяжеловоз, огромная туша, которая обычно таскала брёвна для острастки, аккуратно опустил бревно на землю и замер за ним, пытаясь слиться с местностью. Раньше его держали на виду, чтобы все боялись. Теперь он искренне старался, чтобы его не заметили.
Гончая прижала мечущуюся толпу к краю глубокого оврага.
- В прокол! Прыгай в прокол, дураки! - истошно заорал управляющий, пробегая мимо на втором круге с быком на хвосте.
Уговаривать никого не пришлось. Люди хватались друг за друга - за ремни, за вороты, за подолы - и цепь, гремя и матерясь, посыпалась в овраг одним живым жгутом. Последнего замешкавшегося гончая деликатно, но настойчиво подтолкнула костяным черепом - пока он ещё держался за чужой ремень. Прямо в воздухе над склоном разошлась невидимая рябь Изнанки и проглотила жгут целиком, от первого до последнего. Снаружи осталась обычная, ничем не примечательная земля.
Беглецы знали, что делают. Местный преступный люд давно усвоил законы проколов лучше, чем Благочиние свои инструкции: прыгнешь один - за тобой вход захлопнется наглухо; прыгнете цепью - прокол примет сцепку как одно лицо и закроется за последним. И будет держаться закрытым, пока внутри есть живые. Идеальное, непробиваемое убежище. Гончая согнала их в кучу, а они сами заперли за собой пространство и чувствовали себя в полной безопасности.
А пока во дворе творился переполох, трое лаборантов бесшумно выскользнули из дальнего сарая и юркнули в неприметный люк в полу. Изнутри клацнул тяжёлый засов. Лаборатория была под землёй.
Тихоня, наконец отставший от управляющего (тот зашвырнул солонку в кусты), подошёл к люку. Почуяв приятное тепло, тянувшее снизу, пылающий бычок блаженно вздохнул, подогнул ноги и улёгся прямо на крышку, надёжно её заперев.
Заимка, 01:30.
Мощные фары трофейного броневика разрезали тьму и ударили в распахнутые настежь ворота. Броневик плавно вкатился во двор.
Стояла звенящая, нереальная тишина, нарушаемая лишь редким, очень тихим и нервным хихиканьем Хохотунов в клетках. Двор был пуст. В пыли валялись оброненные кем-то фонари, кепки и изжёванный, мокрый от слюны клочок полотенца с вышивкой. Ни единой живой души.
Матвей спрыгнул с подножки. За ним потянулись Тетерев с автоматом, Пряхин с прибором и водитель.
Огненных чудищ больше не было. Возле штабеля брёвен бродил совершенно обычный упитанный бычок и меланхолично бодал огромное бревно Тяжеловоза, а у Тихони, лежавшего у дальнего сарая, вся морда была в соли.
Матвей огляделся. Гончая сидела на краю пустого, заросшего травой склона оврага и преданно смотрела в никуда. Рядом с ней, аккуратно сложенные крест-накрест, лежали два чужих автомата. Опять принесла. Привычка - вторая натура.
Матвей подошёл, присел на корточки и положил ладонь на её холодный гладкий череп. Менталистика сработала сразу: на собачью память, неглубокую и без единого замка, той тонкой струйки, что оставила смета, хватало с запасом. Память у гончей была истинно собачья: ни лиц, ни имён, ни сложных понятий. Только запахи, счёт шагов, вид одежды и направление бега. Но ярче всего в ней горело ожидание, что хозяин сейчас похвалит.
Матвей убрал руку. Картина прояснилась: семнадцать человек прыгнули в невидимую дыру над оврагом, ещё трое заперлись под землёй, под сараем. Свидетели сами отгородились от мира. Свидетели ушли в стену. Зато стена теперь попадёт в реестр.
Гончая нетерпеливо переступила костяными лапами в ожидании второй премии и выразительно скосила пустые глазницы на мирно жующих бычков.
- Нет, - покачал головой Матвей, почесав её там, где у собак бывает ухо. - Это не премия. Это коллеги.
Он повернулся к Пряхину:
- Господин делопроизводитель, записывайте результаты загона. Семнадцать голов двуногих переместились в аномалию. Ещё три головы самоизолировались в подвале вон того сарая.
Пряхин моргнул, доставая ручку.
- А погрешность?
- Собака считала по ногам и делила на два, - невозмутимо ответил Матвей. - Погрешность исключена.
Удовлетворённый таким научным подходом, Пряхин подошёл к краю оврага и поднял прибор. Стрелка дёрнулась и ушла далеко за риску. Пряхин нахмурился, раскрыл толстый реестр и принялся листать страницы, водя пальцем по строчкам.
- Позвольте… Прокол третьего разряда под Гусевкой у нас числится в трёх верстах отсюда. А по этому месту в реестре пусто. Лес да овраг!
- Неучтённая аномалия? - Тетерев даже шею вытянул. - Незаконное использование Изнанки?
- Именно! - Пряхин торжествующе перелистнул реестр на чистый бланк и аккуратным каллиграфическим почерком вывел: «Вновь выявленный прокол. Незаконный. Текущая заполняемость: семнадцать человек».
Впервые за много лет он действовал от своего имени - не придатком к прибору, а человеком, который ведёт учёт.
Тетерев ходил по двору, осматривая брошенное. У ворот его взгляд зацепился за смятый листок, выпавший из кармана сбежавшего управляющего. Тетерев поднял его, разгладил и поднёс к свету фар.
«Дорогие гости! Посланники света от его сиятельства, многоуважаемого графа Модеста Андреевича…» - прочитал он про себя. Губы его тронула лёгкая торжествующая полуулыбка. Он аккуратно, уголок к уголку, выровнял листок по краю блокнота и спрятал во внутренний карман. Теперь у него было две бумаги правды: подлог Опеки и письменное доказательство того, что заимка ждала людей графа.
Матвей, обойдя двор, заглянул в летнюю кухню. На столе остывал второй, запасной каравай. Матвей взял его в руки. Хлеб был ещё тёплым.
Положение складывалось странное: питомник взят без единого выстрела, улики налицо. Но главные свидетели заперты в Изнанке, и достать их оттуда законным путём нельзя, пока они сами не соизволят выйти. До рассвета и комиссии графа оставалось ровно три часа, а опись пойдёт строго по бумаге. Матвей впервые со всей ясностью понял, что упёрся в твёрдый закон этого мира, который при всей своей силе не мог проломить ударом кулака. И принял это молча.
Край оврага. Время ползло от двух к половине пятого.
Звёзды начали блекнуть, проигрывая приближающемуся утру. Выпала обильная ледяная роса, и металл броневика покрылся серебристой испариной. Водитель давно спал в кабине, уронив голову на руль и тихо похрапывая. От реки тянуло промозглым холодом, пробиравшим до костей.
Картина на краю оврага напоминала нелепую зимнюю рыбалку. Трое сидели вокруг пустого места, как рыбаки у лунки в ожидании клёва. Матвей - на перевёрнутом деревянном ящике. Гончая застыла рядом в безупречной стойке, нацелив морду на поросший лопухами склон, как легавая на перепела. Бычки, устав от потрясений ночи, спали, сбившись в кучу прямо на тёплой металлической крышке люка у сарая.
Пряхин время от времени поднимал прибор и водил им над оврагом. Стрелка стояла как прибитая.
- Внутри живые. Выход не открывался, - монотонно докладывал он.
Тетерев, кутаясь в шинель, поёжился:
- И сколько их так ждать?
- Прокол третьего разряда, - пожал плечами Пряхин, не отрывая взгляда от шкалы. - Дело непредсказуемое. От часа до недели. Как повезёт.
Повисла пауза, нарушаемая только стрекотом ранних кузнечиков.
- У меня коровы в пять, - вдруг совершенно серьёзно сказал Матвей, глядя на светлеющее небо.
Тетерев с Пряхиным удивлённо уставились на него.
- Подоят без меня, - подумав, добавил Матвей. - Мать с Дуняшей доили, когда меня ещё на свете не было.
В этот момент из-под крышки люка, на которой спали бычки, раздался глухой стук и приглушённый металлом голос лаборанта:
- Эй! Наверху! Гости уже уехали?
Матвей, не вставая с ящика, громко и совершенно честно ответил в сторону сарая:
- Гости ещё не приехали! Ждём!
Под полом кто-то тихо выругался, заскрежетал засов, и наступила тишина. Сидельцы в лаборатории искренне верили, что наверху бесчинствует карательный отряд, и предпочитали не высовываться.
Пряхин вздохнул, положил прибор в траву и достал моток верёвки.
- Так. Радиус возможного выхода - двести метров. По окружности это больше версты. А верёвки у меня двадцать шагов. Инвентарь, - пожаловался он.
Он подошёл к створке ворот, старательно привязал один конец верёвки к железной петле, протянул её на двадцать шагов и привязал к покосившемуся столбику.
- Остальное - по инструкции. Условно, - глубокомысленно заявил Пряхин, отряхивая руки. - Оцепление выставлено. Квартал у нас кончается сегодня, так что это официальный плановый осмотр аномалии.
Теперь Благочиние находилось здесь на совершенно законных основаниях.
Тетерев пристроил блокнот на колене и на ощупь, в предрассветных сумерках, принялся писать протокол изъятия. Рядом Пряхин составлял акт осмотра прокола. Работали они молча и слаженно, впервые чувствуя себя одним ведомством. Матвей смотрел на них и учился новой для себя науке - ждать там, где грубая сила бессильна.
Небо на востоке стремительно серело. Контуры деревьев обрели резкость.
Пряхин щёлкнул крышкой карманных часов.
- Половина пятого.
Где-то далеко за рекой, у брода, вспыхнули жёлтые пятна фар. Комиссия Дворянской опеки прибыла минута в минуту.
Ворота заимки. 04:30.
Первый робкий утренний свет разливался над землёй. Над бродом клубился густой молочный туман. Из него, шурша шинами по мокрой гальке, медленно выехал чёрный казённый автомобиль представительского вида и остановился в десятке метров от распахнутых ворот.
Дверца открылась, и на мокрую траву ступил Ремезов - высокий, подтянутый, с широкими сильными ладонями, весь вид которого говорил, что он никогда не занимается самодеятельностью и строго следует инструкциям. Следом выбрались оценщик - щуплый человечек с бегающими глазками - и писарь Опеки, прижимавший к груди пухлую папку с гербовой печатью.
Они подошли к воротам и остановились. Картина, представшая перед ними, ни в какие шаблоны не укладывалась.
Поперёк ворот, на высоте колена, была натянута хлипкая бельевая верёвка - условное оцепление. А прямо за ней стоял Матвей. На вытянутых руках он держал деревянное блюдо с тем самым запасным румяным караваем и солонкой на макушке.
- Добро пожаловать, гости дорогие. Хозяин встречает, - негромко, но очень отчётливо произнёс Матвей. Лицо его было совершенно спокойным, будто он всю жизнь только и делал, что встречал комиссии с хлебом-солью.
За его спиной почётным караулом выстроилось Благочиние в полном составе: Тетерев с папкой улик под мышкой и трофейным автоматом на плече и Пряхин с раскрытым реестром. У их ног сидела гончая, а из-за створки ворот с любопытством высовывали мокрые носы два бычка, явно заинтересованные солью.
В голове у Ремезова со скрипом провернулись шестерёнки. Граф, отправляя его сюда, бросил одну фразу: «Там может оказаться покойник. Не разговаривайте с ним. Просто описывайте имущество». Ремезов был готов увидеть труп молодого Боброва. Готов к крови, разрушениям, к Зотову с его людьми. Но он не был готов к живому Боброву, который предлагает ему каравай. Ремезов молчал: приказ запрещал разговаривать с покойником, а стоящий перед ним человек по бумагам был именно покойником.
Писарь Опеки по привычке щёлкнул замком папки, достал бланк описи, обмакнул перо в походную чернильницу и замер. В графе «Владелец имущества» стоял прочерк. Владелец мёртв. Описывать имущество мёртвого в присутствии самого мёртвого инструкция не предусматривала. Бумага столкнулась с жизнью лоб в лоб и затрещала по швам.
У Опеки была незыблемая процедура. У Благочиния - натянутая верёвка, обозначавшая, чья здесь власть. А у Матвея - хлеб, соль и пугающее спокойствие человека, который принял правила игры и теперь бил врага его же оружием. Хлеб-соль вышли у него так естественно и по-настоящему, будто он всю жизнь был здешним барином. Тело Боброва и память рода окончательно стали для него своими.
Ремезов понял, что инструкция этого не покрывает. Медленно, не сводя глаз с Матвея, он достал телефон, прикрыл его широкой ладонью и нажал кнопку быстрого вызова.
Гудки шли долго. Наконец на том конце сняли трубку.
- Ваше сиятельство, - тихо, стараясь, чтобы голос не дрожал, доложил Ремезов. - Мы на месте. Но тут… непредвиденные обстоятельства. Нас встречают.
- Кто? - раздался в трубке холодный, как лёд в погребе, голос графа.
Ремезов сглотнул вязкую слюну.
- Хозяин, ваше сиятельство. Бобров. Стоит у ворот. С хлебом-солью.
В трубке повисла тишина. Не пауза в разговоре - молчание рухнувшей системы. Что наследник жив, граф знал с полуночи: сам с ним говорил. Но голос в трубке был одной бумагой, а наследник у ворот, с хлебом-солью и при Благочинии, - совсем другой. Суббота по документам кончилась. По жизни она не кончалась никак.
Матвей чуть повёл плечами, перенося вес каравая на другую руку, и вежливо улыбнулся застывшему чиновнику. Над заимкой вставало солнце. Под сараем сидели трое, ожидая расправы. В невидимом проколе метались семнадцать человек, не зная, где и когда откроется выход. А бумага с именем графа жгла карман Тетерева.
Глава 18
Граф молчал в трубке ещё три секунды. Потом ровный, без единой эмоции голос отчеканил:
- Опись по бумаге. Покойника не замечать.
В трубке щёлкнуло. Ремезов медленно опустил руку и убрал телефон в карман безупречного костюма. Приказ был получен и уточнён.
Рядом с ним переминался с ноги на ногу оценщик - щуплый человечек с бегающими глазками, явно страдавший от утреннего голода. Чуть позади застыл писарь Опеки: в руках пухлая папка с гербовой печатью и походная чернильница, в глазах - тоскливый ужас канцеляриста. Перо его замерло над бланком описи, упёршись в графу «Владелец имущества», где уже стоял прочерк. Описывать имущество мёртвого в присутствии жизнерадостного мёртвого, предлагающего каравай, инструкция Опеки не предусматривала.
За спиной Матвея стоял Тетерев, кутаясь в шинель от утренней сырости. Под мышкой он намертво зажал картонную папку с доказательствами подлога, на плече висел трофейный скорострел, процессуально безупречно изъятый и выданный самому себе. Чуть в стороне стоял Пряхин с раскрытым реестром и карманным прибором, всем видом показывая, что проводит плановый осмотр в последний день второго квартала. У их ног в собачьем виде сидела костяная гончая.
Ремезов перевёл взгляд с Матвея на Тетерева.
- Господин следователь, - ровно произнёс он, глядя сквозь ветеринара. - Спросите у покойного, где находится скотный двор.
Тетерев медленно повернул голову к Матвею. Правила этой восхитительной бюрократической игры он уловил мгновенно. Уголки его губ дрогнули.
- Матвей Иванович, - сухо обратился он. - Представителя Опеки интересует расположение скотного двора.
Матвей не сменил позы, лишь чуть повёл плечами, удерживая блюдо.
- Передайте представителю Опеки: за дальними сараями, Аркадий Львович.
Тетерев повернулся к Ремезову:
- Покойный передаёт: за дальними сараями.
Нелепый разговор через переводчика между тремя людьми, говорящими на одном языке и стоящими на расстоянии вытянутой руки, наладился мгновенно.
Ремезов кивнул и обратился к лопуху у ворот:
- Опека просит Благочиние допустить комиссию на территорию.
Тетерев достал клеёнчатый блокнот, сделал огрызком химического карандаша пометку по форме и посмотрел на Ремезова.
- Рассмотрим, - ответил он, возвращая противнику его же оружие. - Приём по вторникам.
Ремезов сжал челюсти. Тупик был идеальный: Благочиние стояло за верёвкой, Опека могла только просить, а приказ не замечать живого владельца лишал комиссию всякой свободы манёвра.
Матвей решил, что тупик пора разбирать. Ему нужно было, чтобы Опека вошла и официально описала всё, что стояло на этой земле.
- Хозяйство покажет наследник, - миролюбиво сообщил он.
Он опустил блюдо с хлебом на покосившийся столбик, подошёл к бельевой верёвке и поднял её, как шлагбаум. Право наследника показывать хозяйство до описи снимало любые препоны. Ликвидационную комиссию пускали на заимку не полновластными ревизорами, а гостями.
Ремезов молча шагнул под верёвку. За ним, мелко семеня, потянулись оценщик и писарь. Каравай на столбике никто не тронул: взять хлеб-соль из рук человека, чьё свидетельство о смерти лежит у тебя в папке, было выше сил даже уездных чиновников. Оценщик, у которого сводило пустой желудок, остановился у столбика, посмотрел на вышитое петухами полотенце и затравленно перевёл взгляд на писаря.
- Пиши, - шепнул он. - Первой строкой.
Писарь вздохнул, обмакнул перо и вывел: «Каравай печёный, 1 шт.» Едва чернила просохли, оценщик с облегчением отломил хрустящий край и торопливо сунул в рот. Казённое имущество было учтено, а значит, запрет на угощение от покойников снимался.
Длинные сараи тянулись вдоль просторного двора. Клочья тумана медленно оседали на штабель брёвен и ряд стальных клеток, намертво приваренных к кирпичной стене. От дальнего сарая густо тянуло тем самым «скверно». Комиссия шла по двору гуськом. Впереди семенил оценщик, за ним скрипел пером писарь. Матвей шагал рядом, заложив руки за спину, и давал сухие профессиональные пояснения, как и подобает дипломированному специалисту. Тетерев шёл следом, молча считая шаги и клетки, а Пряхин параллельно вёл свой реестр.
- Клетка стальная, приварная, двенадцать штук, - диктовал оценщик, торгуясь сам с собой. - Состояние удовлетворительное. Пишем по рублю за штуку.
Из ближайшей клетки донеслось тихое нервное хихиканье.
- Ха-ха… - робко выдала тварь.
- Псовые изнаночные, подвид второй, - бесстрастно сообщил Матвей. - Хохотуны. Класс - служебно-опасный. Две штуки. Отметьте: Хохотуны кормлены. Вчера вечером. Кто-то кормил.
Писарь машинально, не вдумываясь, внёс ветеринарную заметку в бланк. Что он только что собственной рукой зафиксировал улику - у незаконного питомника есть заботливый хозяин, - уездный чиновник не задумался. Инструкция требовала описывать состояние имущества. Имущество было сытым.
Комиссия подошла к внушительному штабелю брёвен. Оценщик поправил очки.
- Бревно сосновое, строевое… - он прикинул объём. - Кубов десять. Пиши: «Бревно, 1 шт…» то есть много штук.
Вдруг одно из брёвен нижнего ряда шумно вздохнуло, как кузнечный мех, и попыталось незаметно откатиться поглубже в тень. За ним обнаружилась массивная туша. Тяжеловоз, насмотревшись ночью на огненных быков и костяную собаку, изо всех сил старался не существовать и теперь глубоко страдал от того, что его всё-таки посчитали.
- Бревно… - Писарь сглотнул.
Оценщик икнул, попятился за спину писаря и уже оттуда продиктовал:
- Бревно, одна штука. Тяжеловоз изнаночный, одна штука. Пометка: прятался.
Матвей двинулся дальше, к клетке номер четыре.
Прошёл мимо - и вдруг остановился. Изнаночный фон стоял здесь плотно и перекрывал всё остальное, но сквозь его ровное гудение пробился лишний ритм. В клетке бились два сердца. Одно - медленное, в такт нежити. Второе колотилось заполошно, как у зайца под кустом.
«Фон сбил, - отметил про себя Матвей, признавая ошибку без всякого самобичевания. - Живого человека пропустил».
Он подошёл к прутьям вплотную. В самом тёмном углу клетки, за широкой спиной смирно сидящего Хохотуна, скрючился грузный мужчина в грязной белой рубахе. Управляющий заимкой, тот самый Михалыч. После ночного забега от бычка, возжелавшего солонку, клетка с чудищем показалась ему самым безопасным и предсказуемым местом на хуторе. Обеими руками он судорожно прижимал к груди толстую кассовую книгу.
Писарь заглянул в клетку и педантично зафиксировал:
- Хохотун, одна штука. Управляющий, одна штука.
- Ха-ха, - подтвердил Хохотун на два такта.
Тетерев, до сих пор молча считавший шаги, выступил вперёд. Уговаривать он не стал: просунул руку сквозь прутья и изъял кассовую книгу из ослабевших пальцев управляющего.
Матвей отвернулся к утреннему туману. Чужих бумаг он не читал. Нужды не было: Тетерев читал вслух, чеканя каждое слово.
- Занимательная бухгалтерия, - произнёс он, перелистывая страницы, исписанные каллиграфическим почерком. - «Аренда заимки у Бобровых. Наличными, без расписки».
Управляющий в клетке тихо заскулил и вжался в кирпичную стену. Он всегда был уверен, что эта земля отойдёт барону, раз бумага у Самого. А вышло так, что его аккуратные записи только что повесили на Сычёва незаконный питомник.
- «Жалованье: псарям Кольше и Федоту», - продолжал Тетерев.
Он поднял глаза от страницы. Псарей в книге значилось двое. Кольша, по словам умиравшего, ходил с телефоном за Тихушником. Значит, второй и был тем, кто выпускал зверей на тракте и умер вчера в кювете, так и не назвав себя. Теперь у него было имя - и оно окончательно связало засаду с этой заимкой.
Тетерев перевернул ещё лист.
- «Специалисту - по расписке». И вот моё любимое: «Корм Мороку - не выдавался. Экономия». Рачительный вы человек, Михалыч. На корме для тварей высшего класса экономите.
Матвей смотрел на сжавшегося в углу человека. Тот самый Михалыч, который в среду полез к отцу обниматься, хлопал его по плечам и втирал в сукно то, от чего в четверг умер дед. Дед, который садился под этим пиджаком на банкетку с газетой. Часами.
Матвей подошёл к прутьям вплотную и ничего не сказал - просто стоял и смотрел, пока Михалыч не перестал скулить и не задышал через раз. Хохотун рядом с управляющим оборвал хихиканье и отполз в дальний угол: зверь понимал в таких взглядах больше, чем бухгалтер.
- Дед под ним газету читал, - сказал наконец Матвей тихо, одному Михалычу. - Часами. Впиши в книгу. В «Примечание».
И отошёл. Ломать этому человеку пальцы хотелось так, что руки пришлось держать за спиной. Но пальцы управляющего были нужны, чтобы расписываться в протоколе, а самому Матвею был нужен тот, кто стоял за управляющим.
Управляющий захныкал в голос, уже не пытаясь сохранить лицо:
- Барон говорил, земля будет его! Бумага, говорил, у Самого! Я человек подневольный, что велели, то и писал!
К половине шестого солнце окончательно оторвалось от зубчатой кромки леса за рекой. Холодный речной туман сдался и истаял, оставив обильную росу на пожухлой траве двора и на полированных боках казённого автомобиля. Утро вступало в свои права и сулило дневную жару.
На заимке наступил короткий перерыв. Оценщик, успевший переварить отломанный край казённого каравая, сидел на перевёрнутом ведре у кирпичной стены и пытался унять дрожь в коленях после встречи с Тяжеловозом. Писарь прислонился к покосившемуся столбику, бережно прижимая к груди папку с гербовой печатью. Для уездных канцеляристов последние полчаса стали серьёзным испытанием. Инструкция требовала описывать имущество, но никак не готовила к тому, что имущество будет хихикать, прятаться за брёвнами и сидеть в стальных клетках вместе с местным начальством.
Ремезов к ведру не пошёл. Он отошёл к своему чёрному автомобилю - ровным шагом, с прямой спиной. Человек, чья профессия состояла в том, чтобы не допускать самодеятельности, оказался там, где ни один утверждённый план не работал. Земля, которую следовало зачистить и передать Опеке, оказалась под завязку набита уголовными статьями высшей пробы, и прямо сейчас эти статьи методично заносились в официальный государственный реестр.
Матвей остановился в пяти шагах от машины, опершись обеими руками на навершие посоха. Ближе не подходил и нарочитого безразличия не изображал. Просто стоял и ждал, наблюдая за противником со спокойным интересом хорошего ветеринара, следящего за развитием сложного, но предсказуемого диагноза. Рядом бесшумно встал Тетерев, поправил на плече трофейный автомат и превратился в слух.
Ремезов достал из внутреннего кармана телефон. Широкая ладонь привычно легла на аппарат, прикрывая трубку, чтобы ни один звук не ушёл дальше мембраны.
Гудки длились недолго.
Граф снял трубку на втором звонке. Он не спал: воскресенье по бумагам Опеки было днём описи, и рабочий день председателя начался задолго до рассвета.
Ремезов докладывал сухо и исчерпывающе, без эмоций, без оправданий, без сгущения красок. Только голые факты.
- Питомник, ваше сиятельство. Незаконный. Твари класса эс-о на вольерном содержании. Тяжеловоз. Хохотуны. Под дальним сараем, по всем признакам, подземная лаборатория алхимического толка; люк заперт изнутри. Изъята кассовая книга. В ней платежи наличными за аренду, жалованье работникам и оплата услуг специалиста. Всё имущество в данный момент вносится в опись.
Ремезов замолчал.
В трубке повисла тишина. Не растерянная - это была пауза гроссмейстера, обнаружившего, что доску под ним перевернули, но фигуры по-прежнему подчиняются правилам.
Матвей, стоявший в пяти шагах, дыхания графа слышать не мог, но слух он по старой привычке подтянул тонкой струйкой, и в идеальной утренней тишине до него доносился сухой, лишённый всяких человеческих оттенков голос из динамика.
Граф думал о форме бумаги. Люди, звери, подземные лаборатории и наёмники в коровнике были для него лишь неизвестными в большом юридическом уравнении. Барон Сычёв, полезный сосед и надёжная ширма для покупки выморочных имений с молотка, только что превратился из подспорья в обузу. Сосед держал на графской земле питомник боевых тварей. Сосед оставил кассовую книгу. Сосед наследил так, что скрыть это от столичного ведомства не вышло бы при всём желании.
- Имущество, размещённое на выморочной земле без договора, описывается как чужое, - произнёс голос графа так ровно, словно зачитывал параграф из учебника права. - Владельца пригласите расписаться. Барон любит приглашения.
Ни иронии, ни насмешки в последней фразе не было. Голая констатация. Объяснять что-либо начальнику охраны граф не стал и нажал отбой.
Матвей едва заметно повёл плечами. Изящество решения заслуживало признания. Земля Бобровых оставалась за Опекой - чистая и готовая к изъятию. А все уголовные статьи, все клетки с нежитью и подвальные лаборатории одним росчерком пера отсекались от земли и повисали в воздухе в ожидании законного владельца. Для графа барон был просто строкой, которую предстояло перенести из графы «покупатель» в графу «обвиняемый».
Ремезов опустил телефон. Лицо его оставалось непроницаемым. Приказ был получен. Он сразу набрал новый номер.
Матвей стоял неподвижно. В груди у него, где всю эту длинную ночь тлело привычное желание решить дело кратчайшим путём, сейчас шла совсем другая работа. Шесть веков назад он просто перестал бы этих людей замечать - и они ушли бы сами, как уходили от него делегации и обиженные боги. Здесь так не работало: здесь не замечали его самого. А снести эту машину он сейчас не смог бы, даже если бы захотел: после щита сердце соглашалось только на слова. Но дело было не только в сердце - правила игры здесь и сейчас диктовали иное.
Вмешайся он сейчас - подойди, вырви телефон, сорви опись или напугай начальника охраны своей не вполне человеческой осведомлённостью, - и барон Сычёв просто не приедет. Испугается и засядет у себя в имении. И тогда идеальная ловушка, в которую противник загонял себя сам, захлопнется впустую.
Матвей учился ждать. Это было прямым продолжением ночи у края оврага, когда он смотрел на спящих бычков и понимал, что грубая сила бессильна перед законами пространства. Теперь он понимал, что она бессильна и перед законами канцелярии. Ждать, пока враг сам сплетёт себе петлю, намылит её и аккуратно просунет голову, оказалось куда более тонким занятием, чем ломать заборы в парке-проколе.
На другом конце линии ответили.
- Господин барон, - голос Ремезова зазвучал чуть мягче, с тщательно отмеренной почтительной настойчивостью. - Да, мы на месте… Комиссия работает.
Матвей прислушался, выхватывая нужное. Собеседника на этот раз слышно не было: Ремезов прикрыл трубку ладонью целиком, и подтянутый слух ловил только ладонь. Но реплики самого Ремезова складывали картину безупречно.
- Сам просит… - Ремезов сделал паузу, выслушивая, по-видимому, поток баронских восторгов. - Да, формальность. Ваша подпись… Присутствие обязательно. Разумеется, лично.
Он закончил разговор и спрятал телефон во внутренний карман.
Тетерев, стоявший всё это время рядом, не проронил ни слова. Обрывки фраз он тоже слышал. Блокнот лежал в кармане шинели, но мысленно он уже заносил туда новые строки. Папку с доказательствами подлога он по-прежнему намертво сжимал под мышкой.
- Сдаёт соседа, - тихо сказал Тетерев, глядя в спину удаляющемуся к воротам Ремезову. - Красиво. Опека умывает руки.
- Опека бережёт своё, Аркадий Львович, - не поворачивая головы, ответил Матвей. - Барон им больше не нужен. Он свою задачу выполнил - землю для них подготовил, а теперь ещё и чужие грехи на себя возьмёт.
- И вы позволите ему приехать?
- Я? - Матвей искренне удивился и посмотрел на следователя. - Я покойник, Аркадий Львович. Граф ясно велел меня не замечать. Моё дело - лежать тихо и не высовываться, пока живые делят моё имущество. Хозяин едет вступать в свои права. Кто я такой, чтобы мешать торжеству закона?
Тетерев хмыкнул. Следовательский зуд сменился у него мрачным удовлетворением профессионала, который наблюдает, как идеальное преступление рушится под тяжестью собственной идеальности.
Солнце залило двор Бобровской заимки. День обещал быть жарким. Со стороны брода мотора пока слышно не было, но расстановка на доске была закончена. Граф пожертвовал фигурой, Опека подготовила бумагу, а Матвею оставалось только дождаться, когда Кузьма Порфирьевич Сычёв прибудет за своей наградой.
В пять часов сорок минут утра имение Кузьмы Порфирьевича Сычёва, стоявшее на бобровском берегу примерно в часе езды от брода, проснулось от зычного, почти торжествующего крика.
Кузьма Порфирьевич был безоблачно счастлив. Это было то самое ничем не замутнённое счастье уездного барона, который вчера вечером мысленно примерял кандалы и сушил сухари, а сегодня на рассвете вдруг обнаружил себя в списке на награду. Утренний звонок от начальника графской охраны поставил его мир с головы на ноги.
Тяжёлые бархатные портьеры в кабинете были наконец раздвинуты широким театральным жестом, и внутрь хлынул утренний свет. На ковре ещё виднелись засохшие комья земли - следы вчерашней паники и ночных раскопок, а фикус возвышался в новой кадке, куда горничная пересадила его вместе с похороненным телефоном. Но теперь всё это казалось Сычёву мелочами на тернистом пути к триумфу. Он выжил. Больше того - он победил.
Сычёв стоял посреди кабинета, сбросив на пол бордовый бархатный халат. Перед ним, мелко дрожа и не поднимая глаз, стояла горничная с парадным сюртуком хозяина в вытянутых руках.
- Сам зовёт! - упоённо вещал Сычёв, потрясая пухлым кулаком и обращаясь не то к служанке, не то к потолку. - Слышишь, дура? Лично просит прибыть! Для подписания бумаг на владение! Оценили, значит, мою государственную позицию! Поняли в Дворянском собрании, кто в уезде настоящий крепкий хозяин!
Горничная, чья государственная позиция заключалась в том, чтобы вовремя убирать грязь с ковра, покорно кивнула и помогла барону влезть в узковатый в плечах сюртук.
Сычёв подошёл к массивному столу красного дерева. Там, рядом с малахитовыми чернильницами, лежали два листа, исписанные убористым витиеватым почерком. Ночь после звонка графа не прошла даром. Кузьма Порфирьевич, способный произносить застольные тосты по сорок минут кряду, подготовился основательно. Импровизировать в такой исторический момент он себе позволить не мог.
Он взял первый лист. Речь начиналась монументально: «Дорогие гости! Посланники света от его сиятельства…» Это на случай, если его встретит благостно настроенная комиссия, готовая сразу перейти к застольной части. Затем взял второй. Там значилось: «Дорогие ревизоры! Стоя на страже законности…» Этот вариант предназначался для строгой официальной проверки - если чиновники Опеки решат показать уездную казённую холодность.
Сычёв нахмурился, взвешивая в руках оба шедевра красноречия. Выбор был мучителен. С одной стороны, хотелось предстать радушным хлебосольным соседом. С другой - серьёзным государственным мужем, пекущимся о сиротах и выморочных землях. Барон посмотрел на листы, потом на своё отражение в стекле книжного шкафа, потом снова на листы.
- Я всегда даю две бумаги, - веско произнёс он, сложил оба черновика и рассовал их по разным внутренним карманам сюртука.
Любимая присказка графа, не раз слышанная бароном, в чужих устах зазвучала по-застольному. Карманы заметно оттопырились, портя силуэт, но Кузьму Порфирьевича это не смущало. Избыток макулатуры, как известно, спасал от недостатка алиби.
Оставалось последнее и самое серьёзное препятствие.
Сычёв подошёл к окну и посмотрел на тёмную полоску леса у горизонта. Путь до Бобровской заимки, где его ждали гербовые бумаги на владение, лежал через реку.
У Кузьмы Порфирьевича было одно незыблемое правило, соблюдавшееся свято: «через реку не езжу». Корни этого страха терялись где-то в далёком детстве, но правило годами работало безотказно. Вчера утром граф лично закрепил его приказом: «Сидите дома. Ни ногой!» Барон тогда с радостью подчинился и наглухо заперся в кабинете.
Но сегодня утром всё переменилось. Сегодня по телефону прозвучала всесильная формула: «Сам просит». В душе грузного барона столкнулись две могучие силы: первобытный страх перед текучей водой и впитанный с молоком матери чиновничий страх перед начальством. Битва вышла короткой и совершенно бескровной. Чинопочитание раздавило детский страх, переехав его, как каток.
- Машину к крыльцу! - рявкнул барон в открытую дверь. - Граф ждать не любит!
Выезд Кузьмы Порфирьевича вполне соответствовал его неофициальному положению в уезде: тяжёлый длинный автомобиль дорогой столичной работы, сверкающий лаком и хромом. В салоне пахло кожей и полированным деревом.
Сычёв грузно опустился на заднее сиденье - кожа под ним солидно скрипнула. Шофёр в форменной фуражке плавно тронул машину.
Дорога по грунту заняла около часа. Автомобиль мягко покачивался на рессорах, проглатывая ухабы и ямы бобровского тракта, а плотные двери отсекали шум мотора. Кузьма Порфирьевич, откинувшись на мягкую спинку, беззвучно шевелил губами, повторяя куски обеих речей. Хмурил брови для «Дорогих ревизоров» и благостно, широко улыбался для «Дорогих гостей». Деревья за окном мелькали мимо, солнце поднималось всё выше, высушивая ночную росу. Барон представлял, как выйдет из машины на заимке полноправным хозяином и уездные чиновники почтительно поклонятся ему, вручая бумаги. Бобровы, по его расчётам, были надёжно мертвы, а сопляк-наследник, ускользнувший на тракте, наверняка лежал теперь там же, где и они: раз люди графа спокойно доят бобровских коров, значит, хозяев у коров больше нет. Мир казался идеальным, послушным и очень удобным.
Без двадцати семь автомобиль начал пологий спуск. Лес расступился, и впереди показалась река.
Над бродом ещё висел густой холодный туман, скрывая противоположный берег. Вода на броде стояла по пояс - тем, кто брода не знал; машины шли левее, по каменной косе, где было по ступицу, но и там течение было быстрым, мутным и пугающе тёмным. От реки ощутимо тянуло сыростью и той самой необъяснимой угрозой, от которой Сычёв годами прятался в своём сухом, наглухо закрытом кабинете.
Шофёр затормозил у самой кромки воды. Тяжёлая машина замерла.
- Кузьма Порфирьевич, - неуверенно сказал он, глядя на бурлящий поток. - Вода высоко стоит. Дно здесь каменистое, неровное.
- Поехали, - сдавленно скомандовал Сычёв.
Автомобиль медленно, с утробным гулом мотора, вполз в реку. Вода забурлила вокруг широких колёс, с каждым метром поднимаясь выше. На середине брода мутная волна с глухим плеском ударила в лакированные дверцы, дойдя до самых порогов. Массивный кузов ощутимо качнуло и слегка снесло течением. Мотор натужно заурчал, борясь с потоком и неровным дном.
Сычёв мгновенно побледнел. Вся утренняя спесь, весь раздутый триумф будущего крупного землевладельца испарились в одну секунду, уступив место животному, парализующему ужасу. Он вцепился в кожаные подлокотники так, что побелели костяшки. Впервые в сознательной жизни Кузьма Порфирьевич оказался прямо над текучей глубокой рекой, и река отчётливо пыталась сдвинуть его тяжёлый автомобиль в омут.
Барон судорожно оторвал правую руку от сиденья, зажмурился и размашисто перекрестился. Раз. Другой. Третий. Пальцы дрожали и не попадали в такт.
Шофёр, чувствуя, как задние колёса начинают буксовать на мокрой гальке, остановил машину прямо посреди потока. Мотор работал на высоких оборотах, выхлопная труба с бульканьем пускала пузыри из-под воды. Шофёр обернулся к помертвевшему хозяину.
- Барин, глубоко тут! - крикнул он, перекрывая шум воды. - Застрянем ведь! Зальёт мотор - машину погубим, да и сами вплавь добираться будем. Может, сдадим назад, пока не поздно?
Сычёв замер и перестал дышать. До спасительного сухого берега было всего несколько метров назад. Одного короткого приказа хватило бы, чтобы через час вернуться в безопасный уютный кабинет, к вычищенному ковру и спасённому фикусу. Инстинкт самосохранения вопил благим матом, требуя развернуться и бежать. Выбор был прямо перед ним - и барон не догадывался, что на кону стоит его собственная свобода.
Сычёв посмотрел на шофёра. Затем медленно перевёл взгляд на противоположный берег, всё ещё скрытый туманом, где, как он истово верил, его ждали представители Опеки, гербовые бумаги, земли Бобровых и благосклонность предводителя дворянства.
Страх перед холодной рекой схлестнулся со страхом перед графом Велегорским. И граф победил всухую. Весь липкий животный страх барона без остатка ушёл в чиновничье подобострастие. Его многолетнее правило растоптал приказ того самого человека, который ещё вчера это правило утвердил.
- Сам просит! - сорвавшимся, писклявым голосом рявкнул Сычёв, вцепляясь в подлокотник с новой отчаянной силой. - Гони, болван!
Шофёр тяжело вздохнул, включил пониженную передачу и вдавил газ. Мотор взревел, тяжёлый автомобиль рванулся вперёд, с трудом рассекая мутную воду и разрывая клочья тумана, и покатился дальше, увозя барона прямо в расставленную для него ловушку.
Глава 19
К без десяти семь двор Бобровской заимки окончательно прогрелся. Стол из конторы вынесли на улицу и поставили в пяти шагах от ряда стальных клеток. Писарь Опеки разложил на нём бланки и откупорил походную чернильницу. Хохотуны, до этого тихо нервировавшие комиссию, смолкли совсем: твари почуяли приближение настоящего хозяина.
Барон Сычёв пересёк двор тяжёлым пружинящим шагом человека, только что победившего свой главный страх и готового пожинать плоды. Парадный сюртук топорщился на груди от заготовленных речей. Кузьма Порфирьевич уверенно направился к столу, набрал побольше воздуха - и осёкся. Воздух застрял в горле.
У края стола, небрежно опираясь на костяную палку, стоял Матвей Бобров. Живой. Совершенно невредимый. Ни крови, ни грязи, и смотрел он на барона с вежливым, почти учёным интересом.
Кровь мгновенно отхлынула от лица Кузьмы Порфирьевича. Триумф сменился животным ужасом. Барон пошатнулся, правая рука машинально дёрнулась ко лбу, складывая пальцы в щепоть. Голова отказывалась совместить вчерашнее «Утилизировали» с покойником, стоящим посреди залитого солнцем двора.
Ремезов, стоявший рядом с писарем, сделал полшага к Сычёву и голоса не повысил.
- Покойника не замечать, - произнёс он вполголоса, но с металлической чёткостью. - Приказ графа.
Лицо барона разгладилось с пугающей быстротой. Душа Кузьмы Порфирьевича, закалённая годами чиновничьей эквилибристики, ухватилась за эту фразу как за спасательный круг. Если граф, чья власть в уезде была сродни божественной, велел считать стоящего человека мёртвым, значит, законы природы обязаны подвинуться.
- Раз Сам не замечает, - с облегчением выдохнул Сычёв, вытирая испарину со лба, - и я не замечаю!
Барон опустил руку, расправил плечи и прошёл мимо Матвея, как мимо неудачно вкопанного столба. У стола он откашлялся, достал из левого кармана речь «Дорогие гости» и принял торжественную позу.
- Дорогие гости! Посланники света от его сиятельства… - бархатным баритоном начал Кузьма Порфирьевич.
Ремезов оборвал этот поток одним коротким жестом, указав на бланк описи.
- Господин барон. Комиссия работает. Прошу ознакомиться и подписать. Имущество ваше?
Сычёв захлопнул рот, спрятал речь обратно в карман и посмотрел на бумагу. Затем перевёл сияющий взгляд на оценщика. Государство официально, на гербовом бланке, признавало его права на всё это неучтённое великолепие.
- Читайте, любезный, - милостиво разрешил барон.
Оценщик поправил очки, покосился на клетки и зачитал первую позицию:
- Хохотун изнаночный, взрослый. Состояние удовлетворительное. Ориентировочная стоимость - один рубль штука.
Сычёв возмущённо крякнул.
- Какой рубль?! - рявкнул он, нависая над щуплым чиновником. - Это породистый экземпляр! Полгода дрессуры, кормление по часам, выработка навыков! Пиши дороже! Минимум пять рублей!
Оценщик заморгал. В его практике владельцы выморочного имущества всегда умоляли занизить стоимость, чтобы платить поменьше пошлин. Человек, добровольно завышающий цену на незаконных чудищ, ломал все инструкции. Оценщик посмотрел на Ремезова. Тот промолчал. Оценщик вздохнул и исправил единицу на пятёрку.
- Идём дальше, - монотонно повёл пером писарь. - Тяжеловоз изнаночный. Одна штука. Стоимость…
- Десять! - перебил Сычёв, с гордостью указывая на штабель брёвен, за которым тихо посапывала огромная туша. - Рабочий зверь! Брёвна таскает, страху нагоняет! Уникальная тягловая сила!
Писарь послушно вывел «десять».
- Далее, - оценщик неуверенно сверился с изъятой кассовой книгой и показаниями управляющего, который сидел на чурбаке у дальнего сарая, по соседству со спящими на люке бычками. - Подвал дальнего сарая. Осмотр не производился, люк заперт изнутри. По кассовой книге значится как помещение неизвестного назначения. Оценка…
- Какого неизвестного?! - возмутился Сычёв, окончательно разойдясь от собственной безнаказанности. Он ударил себя кулаком в грудь. - Это лаборатория! Моя! Оборудование из самой столицы выписывал! Чистый хрусталь, тончайшая работа! Там специалист высшего разряда сидит! Пиши по высшей ставке, не скупись!
Под каждой новой строкой, под каждым пунктом, фиксирующим незаконный питомник тварей класса эс-о и лабораторию боевых ядов, барон расписывался с нескрываемым, почти чувственным удовольствием. Ставил свою витиеватую подпись, любовался ею и чувствовал себя настоящим полновластным хозяином уезда.
Матвей, всё это время спокойно опиравшийся на посох, повернул голову к Тетереву. К барону он не обращался, свято соблюдая правила игры.
- Аркадий Львович, - произнёс он чётким тоном ветеринара. - Будьте любезны, передайте комиссии Опеки: животные в клетках последний раз кормлены вчера вечером - раз в сутки вместо двух. Режим кормления грубо нарушен. Для особей с таким обменом веществ это недопустимо.
Тетерев не успел ответить.
Со стороны сарая, из-за бока спящего Тихони, раздался сиплый, торопливо оправдывающийся голос управляющего:
- По приказу барона! - прохрипел он, указывая связанными руками на Сычёва. - Строжайшая экономия-с!
Сычёв ничуть не смутился, а просиял ещё ярче. Он повернулся к Ремезову, разводя руками, словно приглашая оценить размах его хозяйственного гения.
- Вот! - гордо заявил Кузьма Порфирьевич. - Порядок! Всё учтено, всё под строгим присмотром! Ни одна копейка мимо кассы не проскочит!
Писарь, устав от этих денежных прений, в последний раз обмакнул перо. Он спустился к самому низу бланка, к той самой зияющей пустотой графе, ради которой всё и затевалось.
«Владелец имущества - барон К. П. Сычёв».
Писарь аккуратно вывел буквы, поставил жирную точку и присыпал чернила песком. Бумага обрела хозяина. Незаконный питомник и алхимическая лаборатория получили официальное, задокументированное лицо.
Пряхин, стоявший в двух шагах от стола, не поднял глаз от реестра и даже не сменил позы. Но его тихий монотонный голос отчётливо прорезал утренний воздух:
- Разведение и содержание особей служебно-опасного класса без допуска Благочиния, - диктовал он сам себе. - Производство магически активных субстанций, подлежащих государственной монополии…
Тетерев достал клеёнчатый блокнот и молча, методично записал каждую названную статью. Сычёв ничего этого не слышал: он вдохновенно диктовал оценщику надбавку за износ стальных прутьев, доказывая, что сварка выполнена по особому заказу.
Матвей смотрел на Кузьму Порфирьевича и молчал. Он стоял на собственной земле, принадлежавшей по закону его роду, и смотрел, как чужой человек, которого от страха перед рекой избавил приказ покровителя, с упоением, добровольно и под роспись присваивает всё, что на ней стоит, вешая себе на шею чугунный жернов уголовного уложения.
Такова была цена выбранного способа, и Матвей платил её не моргнув. Приказ графа «не замечать покойника», призванный унизить и стереть наследника Бобровых, обернулся идеальной ловушкой для его же собственных людей.
К половине восьмого солнце над заимкой начало припекать всерьёз. Комиссия переместилась к дальнему сараю, от которого густо тянуло тем самым душком, не сулившим ничего хорошего.
У сарая в земле была металлическая крышка люка - ощутимо тёплая: снизу шло тепло работающей лаборатории. На этом нагретом железе, тесно прижавшись друг к другу, безмятежно спали два бычка-отъёмыша. Тихоня, самый смирный и лопоухий из бобровского стада, положил морду на засов. Снизу, из-под толщи металла, доносился редкий неуверенный стук.
Сычёв, окончательно уверовавший в свою государственную неприкосновенность, широким жестом обвёл сарай.
- А внизу у меня специалист! - громко похвастался он, обращаясь к Ремезову и Тетереву. - Гений химии! Оборудование - чистый хрусталь, выписано издалека. Сейчас я вам его покажу!
Кузьма Порфирьевич решительно шагнул к люку - и остановился.
Бычки спали. Вес двух упитанных телят давно перевалил за ту отметку, когда их можно просто сдвинуть сапогом. Барон замахал руками:
- А ну, пшли вон! Кыш!
Тихоня приоткрыл один глаз, меланхолично посмотрел на размахивающего руками барона, шумно выдохнул и снова закрыл глаз. Бобровские бычки слушались только одного человека, а этот человек в данный момент невозмутимо опирался на костяной посох.
Сычёв оказался в тупике. Чтобы показать своё хозяйство, нужно было поднять скот, но просить об этом Боброва он не мог: приказ графа строго запрещал замечать покойника. Барон посмотрел на Ремезова. Тот отвернулся, разглядывая штабель брёвен. Тетерев невозмутимо ждал. И тут Кузьма Порфирьевич нашёл, как ему показалось, гениальный выход. Он наклонился к лопоухой морде Тихони и, стараясь придать голосу всю барскую убедительность, произнёс:
- Любезный. Попросите своего хозяина… пусть он вас отодвинет.
Дожидаться, пока телёнок передаст просьбу, Матвей не стал. Молча шагнул к люку и несильно хлопнул Тихоню по холке. Оба бычка нехотя поднялись, лениво потянулись и отошли к кирпичной стене, освободив железо.
Матвей носком сапога откинул верхнюю защёлку и дважды стукнул древком посоха по крышке. Снизу немедленно отозвался приглушённый педантичный голос:
- Карательный отряд уехал?
Матвей наклонился над решёткой и заговорил тоном ветеринара, ласково, но настойчиво выманивающего забившуюся под крыльцо больную собаку:
- Гости здесь. Выходите.
Засов не шелохнулся. Незнакомым голосам сидельцы в подвале явно не доверяли.
- Ни в коем случае, - категорично ответили из-под земли. - Мы дождёмся уездной полиции. У меня договор с бароном Сычёвым, я требую законного представителя!
Матвей присел на корточки. Страх перед карателями был силён, но существовал инструмент куда действеннее угроз. Он заговорил негромко, направляя звук точно в отдушину:
- Супруга Ивана Ильича жива.
Под землёй повисла звенящая тишина. Затем оттуда донёсся сдавленный, возмущённый возглас человека, которому только что плюнули в душу:
- Это невозможно! - голос сорвался на фальцет. - Мой расчёт точен до часа! Концентрация летучего яда в замкнутом помещении выверена безупречно!
- По отцу вы посчитали точно, - спокойно перебил Матвей, ударив в самое уязвимое место - в профессиональную гордость. - До часа. А по матери ошиблись на двое суток. Вы считали, что она сидит у вешалки наравне с мужем. А она по дому ходит.
Оскорблённый до глубины души профессионал не выдержал. Никакие каратели не пугали его так, как обвинение в счётной безграмотности. Засов лязгнул, и металлическая крышка с грохотом откинулась.
На свет божий вылез человек в полном костюме биологической защиты. В левой руке он сжимал снятый глухой стеклянный шлем, а правой судорожно, как величайшую святыню, прижимал к груди толстый конторский журнал. Это был Эдуард Карлович, алхимик, человек строгих правил и точных чисел. На барона Сычёва он даже не взглянул. Целенаправленно нашёл глазами человека в казённом мундире - Тетерева - и сунул журнал прямо ему под нос.
- Смотрите! - взвизгнул специалист, тыча пальцем в исписанные страницы. - У меня всё задокументировано! Масса тел, объём воздуха, график воздействия! Я не ошибаюсь!
Тетерев с каменным лицом взял журнал. Зажал трофейный автомат под мышкой, открыл картонную папку и положил график алхимика рядом с постановлением Опеки о признании имения выморочным.
Он методично провёл пальцем по обеим бумагам. Четыре даты в алхимическом расчёте и четыре даты в гербовом документе Опеки совпадали день в день. Ведомство вписывало смерти в официальную бумагу не по заключению уездного врача, а по графику, составленному в незаконной лаборатории. В клеёнчатом блокноте Тетерева закрылся главный вопрос: граф Велегорский был не просто выгодоприобретателем. Он был заказчиком.
Тетерев поднял глаза на алхимика.
- Пятой даты нет, - сухо заметил он. - Даты смерти Матвея Боброва в вашем журнале не значится.
Эдуард Карлович пренебрежительно фыркнул, поправляя воротник защитного костюма.
- Молодого считал не я, - отрезал он с ноткой брезгливости. - Это грубая работа. Нападение, засада - не мой профиль. Я занимаюсь исключительно тонкой химией.
Тетерев перевернул страницу. На обороте, аккуратно подшитые белой ниткой, ровными рядами шли расписки.
«Получено от барона К. П. Сычёва за реактивы и услуги».
- Бароны не платят без бумаги, - назидательно пояснил алхимик, заметив взгляд следователя. - А я без расписки не считаю. У нас строгая отчётность.
Барон Сычёв, всё это время стоявший в двух шагах, вдруг перестал улыбаться. Лицо, только что светившееся предвкушением триумфа, пошло неровными красными пятнами. Кузьма Порфирьевич уставился на собственные размашистые подписи под расписками за яд, убивший семью Бобровых.
- Я… - барон тяжело сглотнул, и голос сорвался. - Я только платил!
Никто не обратил на него внимания. Матвей подошёл к краю открытого люка и заглянул вниз, в подвал, освещённый тусклыми лампами. В углу лаборатории, у мешков с реактивами, стояла небольшая металлическая клетка с пустой миской. На крючке висела дощечка с расписанием кормёжки.
- Вон там, в углу, - кормушка Тихушника, - негромко сказал Матвей Пряхину. - И журнал псаря рядом.
Пряхин подошёл и тоже заглянул в люк.
- Значит, тварь не передаёт мысли на расстоянии, - закончил Матвей. Вчерашняя догадка не подтвердилась, и это было даже интереснее. - Она просто ведёт того, на кого укажут, и живёт от миски до миски. А за ней ходит псарь с телефоном: тварь видит, псарь звонит. Всё строго по порядку. - Он помолчал. - Только вчера ночью псаря при ней не было. Значит, где-то порядок у них дал трещину.
Матвей выпрямился. Победил он здесь не магией и не грубой силой, а точностью: холодный диагноз задел профессиональную гордость алхимика, и тот, защищая свои расчёты, сам сдал всю цепочку заказчиков. Архимаг, который и сам не терпел ошибок в расчётах, посмотрел на человека в защитном костюме и узнал в нём себя - того, каким мог бы стать, если бы шесть веков считал не урожаи, а людей. Узнавание вышло неприятным. Уважения в нём не было ни грана.
Сычёв стоял рядом с Ремезовым. Парадный сюртук вдруг показался ему смирительной рубашкой. Графа «Владелец имущества», которую он так радостно заполнил полчаса назад, теперь намертво привязывала его и к незаконному питомнику, и к этому педантичному химику с его расписками. Ловушка захлопнулась с идеальным сухим щелчком.
К восьми солнце над заимкой жарило уже нещадно. Утренний туман давно истаял, оставив душный пыльный зной.
У матово-чёрного трофейного броневика замерла комиссия Опеки. Писарь держал перо над заполненным бланком описи, ожидая последней отмашки, чтобы отправить передачу имущества в архив. Оценщик нервно переминался с ноги на ногу, косясь на посапывающего невдалеке Тяжеловоза.
Ремезов стоял у капота с телефоном у уха. Широкая ладонь, как всегда, прикрывала трубку. Голос звучал ровно, без эмоций и исчерпывающе.
Тетерев и Матвей стояли в пяти шагах и молча слушали. Сычёв, раздавленный появлением алхимика с расписками, застыл чуть поодаль, тупо глядя на свои начищенные, но перепачканные речной грязью сапоги. Разговора он не слышал.
- …журнал расчётов изъят, - сухо чеканил Ремезов. - Даты воздействия полностью совпадают с датами в нашем постановлении. К журналу подшиты расписки барона за изготовление отравляющих веществ. Передача наличных зафиксирована.
В трубке повисла долгая пауза.
Модест Андреевич в своём прохладном кабинете оценивал новый расклад. Всё переменилось. Час назад барон был просто удобной ширмой, на которую можно переписать незаконный питомник. Теперь, с журналом и расписками, Сычёв превратился в прямую уголовную нить между отравлением Бобровых и Дворянской опекой. Бумага, на которой держалась вся жизнь графа, дала течь.
Тратить время на эмоции, брань или попытки спасти обречённую фигуру граф не стал. Решение он принял с холодной отстранённостью хирурга, отсекающего заражённую конечность, чтобы спасти тело.
Голос его прозвучал в динамике негромко, но так, чтобы слышали и Ремезов, и стоявшие рядом Тетерев с Матвеем:
- Постановление о признании имения выморочным отозвать. Как вынесенное по ошибке.
Ремезов не дрогнул.
- Дворянская опека была введена в заблуждение бароном Сычёвым, - гладко, словно зачитывая заранее готовое сообщение для губернских ведомостей, продолжил граф. - Отдельному Корпусу Благочиния оказать всемерное содействие в расследовании преступлений барона.
Писарь, услышав это, судорожно выдохнул и торопливо, с явным облегчением, перечеркнул постановление в своём реестре.
Матвей Бобров официально, по всем бумагам империи, снова стал живым человеком. И воскресил его сам граф Велегорский, спасая собственную репутацию.
- Передайте трубку, - коротко добавил Модест Андреевич.
Ремезов молча протянул аппарат Матвею. Впервые с начала их заочного, но весьма кровопролитного противостояния граф обратился к нему напрямую. И уже не как к строчке в свидетельстве о смерти.
- Матвей Иванович, - произнёс граф. Голос был гладкий, спокойный и совершенно лишённый враждебности. - С возвращением. Приём по вторникам вам больше не нужен.
Матвей оценил изящество поражения. Противник признал проигрыш в этой партии, не теряя лица и не срываясь в истерику.
- А вам? - невозмутимо поинтересовался Матвей.
- Мне - всегда.
В трубке сухо щёлкнуло. Граф отдал фигуру, но сохранил систему. И система работала дальше, ожидая своего часа.
Матвей вернул телефон Ремезову. Тетерев молча открыл картонную папку. Внутри, аккуратно прижатые друг к другу, лежали первоначальное постановление Опеки, где даты смертей Бобровых были выписаны раньше, чем кто-либо вошёл в дом, и журнал алхимика, где те же даты стояли заранее.
Вместе две эти бумаги неопровержимо доказывали, что граф знал расписание смертей наперёд. Чистый должностной подлог и соучастие в убийстве.
Тетерев смотрел на документы. Он знал, что пустить их в ход прямо сейчас нельзя: у графа были чин, положение и власть в губернии, а у следователя - только папка. Но теперь это была папка с доказательствами, а не с подозрениями.
Он закрыл картонную обложку и привычным успокаивающим жестом выровнял обе бумаги по краю папки. Победа была неполной: граф вышел сухим из воды, оставив барона отдуваться за всё. Но Матвей, глядя на Тетерева, выравнивающего папку, впервые почувствовал не раздражение от здешней канцелярии, а то же ровное внимание, что и на крыльце. Он встретил противника своего уровня. Противника, который умел убивать документом и спасаться отзывом документа - и который вписал в свой график деда. Такие счета Лих не закрывал за один вечер. Но и не забывал. А противник, судя по всему, уходить никуда не собирался.
Восемь часов пять минут. Солнце, окончательно поднявшееся над лесом за рекой, жарило с той методичной беспощадностью, которая не оставляет от утренней свежести и следа. Последняя роса на широких листьях лопухов высохла. В густой пыльной траве у края оврага оглушительно и ровно стрекотали кузнечики.
Чёрный казённый автомобиль Опеки разворачивался на узком пятачке перед открытыми воротами заимки.
Ремезов подошёл к Сычёву. Руки не подал и в сторону для деликатного разговора не отвёл. Просто остановился на полпути к открытой дверце, посмотрел на барона сверху вниз и сказал:
- Граф отозвал постановление Опеки, Кузьма Порфирьевич. Как вынесенное по ошибке. Нам предписано оказать всемерное содействие Благочинию в расследовании ваших преступлений.
Ремезов развернулся, сел на переднее сиденье и хлопнул дверцей. Автомобиль тронулся, плавно набрал ход и скрылся за поворотом, увозя писаря, оценщика, заполненные бланки и саму государственную машину, которая ещё полчаса назад была для барона надёжной крышей.
Сычёв остался стоять посреди двора.
Парадный сюртук, надетый для торжественного вступления во владение, вдруг стал душным, тесным и невыносимо тяжёлым. В его карманах лежали две тщательно отрепетированные речи, обе теперь совершенно бессмысленные. Барон медленно, словно сквозь толщу воды, повернул голову.
Броневик, пропустив машину Опеки, снова встал в воротах, перекрыв выезд. Алхимик и грузный управляющий со связанными руками сидели прямо на земле у дальнего сарая. У края оврага, небрежно опираясь на костяной посох, стоял живой и совершенно законный наследник Матвей Бобров. Рядом с ним застыл Пряхин с раскрытым казённым реестром.
А в трёх шагах от барона стоял Тетерев - с той самой картонной папкой под мышкой, где теперь лежали журнал расчётов, расписки барона и постановление Опеки, которое граф только что отозвал по телефону.
Сычёв понял, что остался один. Совсем один перед государственной машиной, которая только что сменила шестерёнки и теперь ехала прямо на него.
Паника, густая и липкая, ударила барону в голову. Воздуха вдруг отчаянно не хватило. Кузьма Порфирьевич схватился пухлыми пальцами за воротник сюртука, рванул его, оторвав верхнюю пуговицу, и бросился к Тетереву. Чутьё, отточенное годами канцелярских интриг, подсказало ему единственное доступное оружие.
- Аркадий Львович! - голос барона сорвался на визг, перекрыв ровный стрекот кузнечиков. - Господин следователь! Это чудовищная провокация! Я меценат! Я жертвую на сиротский приют! Модест Андреевич может подтвердить!
Тетерев не сдвинулся с места. Он смотрел на Сычёва с холодным отстранённым вниманием, с каким натуралист разглядывает бьющееся на булавке насекомое.
- Я требую слова! - не унимался Сычёв, размахивая руками и брызгая слюной. Красные пятна пошли по одутловатому лицу. - Вы не имеете права делать выводы на основании бумажек какого-то сумасшедшего химика! Это наговор! Я… я очень люблю объясняться!
Слушать про благотворительность Тетерев не стал. Объяснения ему были не нужны: в папке у него лежала арифметика смертей. Он сделал ровно один шаг навстречу барону, расправил плечи и произнёс фразу, ставившую точку в любой светской беседе:
- Отдельный Корпус Благочиния, - сухо, как падающий камень, отчеканил он. - Вы задержаны до выяснения обстоятельств.
Слова повисли в горячем воздухе. Сычёв осёкся. Рот так и остался полуоткрытым. Тюрьма. Каторга. Лишение дворянства. Конфискация. Всё, что он так легко примерял к другим, вдруг обрушилось на него самого.
Барон затравленно огляделся. Выезд со двора был перекрыт. Бежать к реке бессмысленно. И тут взгляд его упал на густые заросли лопухов у края глубокого оврага.
Вспотевшая голова Кузьмы Порфирьевича выдала спасительную мысль. Заимку он когда-то и выбрал из-за этого оврага - на случай облавы. А раз семнадцати работников во дворе не видно, значит, все они уже там, в безопасности. Прокол был надёжным магическим убежищем, куда не доставали ордера Благочиния.
- В прокол! - дико завопил Сычёв.
Он развернулся и рванул к оврагу. Стокилограммовый мужчина в парадном сюртуке бежал тяжело, с топотом, переваливаясь с ноги на ногу и размахивая руками, по той же самой дорожке, по которой уходили его люди. Добежав до края обрыва, Кузьма Порфирьевич оттолкнулся и рыбкой, вытянув руки вперёд, прыгнул в пустоту над склоном, ожидая ощутить спасительную мерцающую прохладу перехода на Изнанку.
Прокол его не принял.
Правило работало неумолимо: вход запирался наглухо для всех снаружи, пока внутри оставалась вошедшая группа. Для барона Сычёва невидимая дверь была сейчас самой обыкновенной плотной стеной воздуха над крутым склоном.
Кузьма Порфирьевич пролетел по инерции с метр и с оглушительным хрустом рухнул в густые заросли. Плюхнулся животом в гигантские листья лопухов, проломил их своим весом и покатился вниз по склону, собирая на дорогое сукно сюртука колючки репейника и втирая в ткань влажную комковатую землю. Остановился он метрах в трёх ниже края, уткнувшись лицом в корни старого куста.
Пряхин, стоявший на краю обрыва, даже не вздрогнул. Методично дописал строку в реестре, поставил точку, убрал ручку в карман и только потом опустил взгляд на барахтающегося в грязи барона.
- Занято, - произнёс он. - Цепью надо было, Кузьма Порфирьевич. И семь часов назад.
Гончая вывернулась из-под ладони Матвея и встала на четыре лапы ещё на середине баронского полёта. Проследив его до конца с живым профессиональным интересом, она легко и бесшумно спрыгнула в лопухи, подошла к кряхтящему Сычёву, который пытался встать на четвереньки, деловито обнюхала его сапог и села рядом. Задрала череп, посмотрела на Матвея, стоявшего на краю, и застыла в позе образцового конвоира, всем видом ожидая заслуженной похвалы.
Тетерев подошёл к краю оврага и посмотрел вниз. Барон тяжело дышал, сплёвывая землю. Следователь похлопал себя по карманам шинели.
- Наручников у меня нет, - сказал он, оценивая размеры задержанного. - И ремнём его не возьмёшь.
Матвей, не проронив ни слова, протянул руку. На ладони лежал моток толстой надёжной пеньковой верёвки. Той самой верёвки «покрепче», которую мать дала ему ночью в усадьбе. Задача связать подозреваемого решилась так же просто и буднично, как решались все хозяйственные задачи в деревне Гусевка.
Матвей отдал моток Тетереву и перевёл взгляд дальше, за овраг. Воздух над зарослями лопухов, примерно в двухстах метрах от них, вдруг пошёл мелкой мерцающей рябью. Пространство исказилось, как вода в тазу, по которому стукнули.
Правило подвижного выхода готовилось сработать. Семнадцать человек заимочной братии - сбитые с толку, не знающие, сколько времени прошло снаружи, и уверенные, что наверху их всё ещё ждёт карательный отряд, - прямо сейчас выходили из Изнанки. И выходили аккурат за спинами следственной группы Благочиния.
Матвей отряхнул освободившиеся ладони от жёстких ворсинок пеньки. Суббота по документам наконец-то кончилась, но воскресенье на Бобровской заимке только начинало набирать обороты.
Глава 20
- Гости уехали?
Спросил первый, кто вылез из ряби над лопухами. Мужик в ватной безрукавке стоял по пояс в листьях, щурился на край оврага и держал руки на виду, растопырив пальцы.
Пряхин не поднял головы от реестра.
- Уехали. Хозяева остались.
Мужик обдумал ответ, подвоха не нашёл и обернулся к ряби.
- Вылазь. Говорят, хозяева.
Рябь выпускала их по одному, неохотно, как узкая калитка в час дойки. Четверо в тёмном, с пустыми подсумками на поясах. Тощий парень с собачьим поводком на ремне, собаки при поводке не было. Двое в сапогах на босу ногу. Каждый выходил, моргал на солнце и первым делом смотрел на свои руки, будто сверял, всё ли при нём.
- Число какое? - хрипло спросил кто-то из середины.
- Тридцатое, - ответил Пряхин.
- Июля?
- Июня.
Спросивший сел в лопухи и больше вопросов не задавал.
Гончая с поста не встала. Она только повернула череп в сторону лопухов - и этого хватило. Люди увидели пустые глазницы, узнали их по ночи и выстроились сами: плечом к плечу, лицом к оврагу, руки по швам. Так быстро строятся не по приказу, а по опыту.
Гончая пересчитала шеренгу не сходя с места. Хвост-позвоночник постукивал по земле, как счёты. Потом она подняла череп к Матвею и замерла, не убирая лапы с сапога задержанного. Работы у неё было две, и обе сделаны.
Пряхин, не поднимая головы, вывел в реестре: «Вышло - семнадцать. Текущая заполняемость - ноль». Поставил точку и посмотрел на карманные часы.
Тетерев перевёл взгляд с шеренги на моток пеньки в руке. Моток был один.
- Верёвка одна, - сказал он.
- Им не нужна, - ответил Матвей.
Последней из ряби выбралась женщина необъятных размеров, в фартуке поверх юбки. Она оглядела двор, нашла глазами Матвея и спросила о главном:
- Каравай съели?
- Сперва внесли в опись.
Кухарка кивнула - видно было, что так она и думала, - и встала в шеренгу с краю.
В лопухах завозились. Сычёв приподнялся на локтях, выплюнул репей и посмотрел наверх. В голосе затеплилась надежда:
- А теперь свободно?
Пряхин дописал строку.
- Проколу - свободно. Вам - нет.
Сычёв лёг обратно.
Тетерев подошёл к самому краю и оценил склон, лопухи и задержанного в парадном сюртуке. Под сюртуком было около ста килограммов, и все они лежали ниже уровня земли.
- Его надо поднять, - сказал он.
Пряхин поглядел на свои ладони и промолчал. Выжатому мастеру границ сто килограммов не удержать, и спорить тут было не о чем.
Матвей ничего не сказал. Повернулся и неспешно, опираясь на посох, пошёл через двор к штабелю брёвен.
Тяжеловоз лежал в нижнем ряду, за крайним бревном, и старательно делал вид, что его нет. Матвей положил ладонь ему на холку. Громадная туша поднялась, по привычке прихватив бревно. Матвей вынул бревно у него из лап, положил на место и показал посохом в сторону оврага.
Шеренга расступилась прежде, чем зверь подошёл. Никто не шевельнулся без нужды: восемнадцатый в этом строю был бы лишним.
Тяжеловоз спустился по склону и остановился в шаге от гончей. Гончая лишь сдвинулась на полшага, освобождая задержанного. Зверь подсунул лапу Сычёву под мышки, приподнял его, как берут бревно, и понёс наверх. Сычёв висел в его хватке не шевелясь, сюртук задрался до лопаток. Гончая поднималась следом, держась у сапога. На краю оврага зверь осторожно положил Сычёва на траву у ног Тетерева. Потом заметил рядом пустые глазницы, а над ними автомат на плече следователя, припал к земле и спрятался за Сычёва.
- Уникальная тягловая сила, - сказал Матвей.
Сычёв узнал свои слова. Он закрыл рот и перекрестился, не поднимая головы.
- Барон, одна штука, - пробормотал Пряхин, не отрываясь от реестра. - Пометка: вынесен.
У ворот на крышу броневика вылез водитель со вторым трофейным автоматом. Посмотрел на шеренгу, на зверя, спрятавшегося за Сычёвым, и полез обратно в кабину.
Тетерев размотал пеньку, присел над задержанным и вязал без спешки, узел за узлом, как вяжут на всю дорогу.
Кузнечики у оврага не умолкали.
Держать задержанных оказалось негде. У ворот стоял броневик, на поясе у Тетерева висел пустой чехол от наручников, которых не было. Зато вдоль кирпичной стены тянулся ряд стальных клеток. Утром их внесли в опись по рублю за штуку, и владелец лично за них расписался.
- Имущество используется по назначению, - сказал Тетерев и открыл первую дверцу.
Семнадцать разошлись по клеткам сами, по двое, по трое. Спорить о тесноте никто не стал: после ночи в Изнанке клетка с солнцем и соседями казалась повышением.
Сычёва подвели последним. Гончая шла у сапога, не отставая ни на шаг.
- Это моё имущество! - Сычёв упёрся каблуками в пыль. - Я требую отдельную! Пятирублёвую!
- Клетки все по рублю, - ответил Пряхин, сверившись с реестром. - Пять рублей тут стоит только Хохотун.
Пятирублёвый Хохотун сидел в клетке № 4, куда ночью забился Михалыч, и смотрел на барона с интересом.
- Ха-ха, - сказал он на два такта.
Матвей отпер дверцу, взял зверя поперёк холки, как берут крупную собаку, и перенёс в соседнюю клетку, ко второму Хохотуну. Тот подвинулся.
- Норма перевозки - три головы, - сказал Матвей. - Двоим просторно.
Клетка № 4 освободилась. Сычёв посмотрел на солому, где только что сидела тварь класса эс-о, и понял, что пять рублей ему не светят.
- После зверя, - прошептал он.
- После управляющего, - поправил Матвей.
Досмотр Тетерев провёл у стола описи. Из левого внутреннего кармана сюртука появилась речь «Дорогие гости», из правого - «Дорогие ревизоры», из нагрудного - дорогой телефон с кожаной крышкой. Тетерев откинул крышку и открыл телефонную книгу.
- Номер один, - прочёл он. - «Сам».
- Телефон, одна штука, - Пряхин повёл ручкой по реестру. - Речь, две штуки.
Сычёва заперли. Гончая села у прутьев клетки № 4 и снова положила лапу на порог. Пряхин вписал: «Клетка стальная, № 4. Цена - рубль. Пометка: занята владельцем».
У дальнего сарая чернел откинутый люк. Внизу, под лампами, было тихо - слишком тихо для пустого подвала. Тетерев подошёл к краю и наклонился.
- Карательный отряд уехал, - сказал он в темноту.
Внизу зашептались. Следователь не соврал ни словом: комиссия Опеки уехала в восемь пять. Через минуту по железной лестнице, щурясь, вылезли двое в серых халатах с прожжёнными рукавами. Увидев шеренгу клеток, они без вопросов направились к свободной.
Матвей тем временем стоял у клетки с Хохотунами. Бока у зверей запали, шерсть на загривке свалялась.
- Кто кормит? - спросил он, ни к кому не обращаясь.
Из третьей клетки поднялся тощий парень с собачьим поводком на ремне.
- Я. Кольша.
- Выходи. Режим у них сбит. Кормить будем дважды, а не раз в сутки.
Кольша вылез и повёл Матвея к люку: мешки с кормом стояли внизу, в лаборатории, у пустой кормушки Тихушника, рядом с мешками реактивов. Отличались они надписью мелом. Наверх Кольша вернулся с мешком на плече и толстым журналом под мышкой. Журнал он нёс по привычке, не думая.
- Тихушника нет с субботы, - сказал он, развязывая мешок. - В журнал писать нечего. Я за ним от самого аэровокзала ездил - он в корзине, я на мотоцикле, - а после тракта он ушёл сам. - Кольша поднял глаза на Матвея и добавил, будто извиняясь за чужую тварь: - К вам ушёл, по всему видать.
Тетерев протянул руку. Кольша так же, не думая, отдал журнал. Следователь не стал его открывать, только подложил под картонную папку и выровнял обе по краю.
Хохотуны ели шумно, давясь и хихикая между глотками. Матвей стоял рядом и считал, сколько съел каждый.
- Двенадцать везли, десять легло, - сказал Тетерев от соседней клетки, не отрываясь от замка. - Куда двое делись, я так и не записал.
- И не пишите, - ответил Матвей. - Двое - это первая премия.
Дальше началась суета. Лаборанты просили отдельную клетку, потому что они учёные. Кухарка просила отдельную, потому что она женщина. Двое из беглых зотовских заявили, что они вообще не отсюда, а из графской службы. Тетерев ходил вдоль стены с папкой, сверял лица, двери и замки и на третьем круге потерял терпение.
- Пряник, счёт! - бросил он через двор.
- Сходится, Глухарь, - ответил Пряхин, не отрываясь от реестра.
Оба замерли. Тетерев - с поднятой к замку рукой, Пряхин - с ручкой над строкой. Полсекунды во дворе было слышно только, как Хохотуны давятся кормом.
Потом Тетерев защёлкнул замок. Пряхин поставил точку.
Матвей не повернул головы. Он смотрел на гончую у клетки № 4, а гончая смотрела на него - хвостом по земле, в ожидании похвалы.
Пыль на грунтовке поднялась раньше, чем стал слышен мотор. Впереди шла курьерская машина Опеки, чёрная, но с серым от дороги капотом. За ней, переваливаясь на колдобинах, - два крытых грузовика. Колонна встала у ворот, упёршись в броневик, и из курьерской машины выбрался секретарь графа - бледный, с папкой, прижатой к груди, как грелка.
- Благочиние? - спросил он у лопуха у ворот. Потом увидел Тетерева и поправился: - Господин следователь. От его сиятельства. Лично в руки.
Он раскрыл папку. Внутри лежали два листа с гербовой печатью.
- Его сиятельство всегда даёт две бумаги, - пояснил секретарь.
Тетерев взял первую. Отзыв постановления о признании имения выморочным «как вынесенного по ошибке» - слово в слово, как граф говорил в трубку в восемь утра. Почерк каллиграфический, с нажимом и завитками, но строки шли волной. На слове «заблуждение» буква «ж» подпрыгнула и налезла на строку выше.
- Писали в дороге, - сказал Тетерев.
- На ухабах, ваше благородие, - покраснел секретарь. - Его сиятельство изволили позвонить, когда я был в пути. Печать при мне. Бланки при мне всегда.
Тетерев вложил отзыв в папку и взял второй лист. Прочёл вслух, без выражения:
- «Дворянская опека Кривоярского уезда просит Отдельный Корпус Благочиния передать уездной полиции для доставки в уезд описанное имущество барона Сычёва К. П., а также самого барона».
- А также самого, - повторил Пряхин и записал.
Из-за грузовика вышел урядник - с кобурой, с усами поменьше тетеревских и с приказом, который он явно твердил всю дорогу.
- Велено принять барона Сычёва и доставить в уезд. И имущество. Грузовики под имущество.
- Какое имущество? - спросил Матвей.
Урядник, не глядя, обвёл рукой двор: всё.
В глубине двора чернел люк, под люком - лаборатория с выписанным издалека хрусталём. Два крытых грузовика под одного барона оказались как раз той вместимости, какая нужна под этот хрусталь.
Тетерев снова раскрыл папку и нашёл в отзыве последнюю строку.
- «Отдельному Корпусу Благочиния, - прочёл он, - оказать всемерное содействие». Подпись. Печать. - Он поднял глаза на урядника. - Вам предписано содействие. Содействуйте. Ключи.
И протянул руку.
Урядник посмотрел на руку, на бумагу, на печать. Печать была настоящая, подпись тоже, а написано было ровно то, что ему велели: содействовать. Он повернулся к своим водителям.
- Отдать.
Два ключа легли в ладонь следователя.
- Грузовик, две штуки, - сказал Пряхин, не поднимая головы. - Пометка: содействие.
В оба кузова погрузили задержанных - семнадцать человек из клеток, двоих лаборантов, алхимика и Михалыча. Хохотунам и Тяжеловозу насыпали корма на сутки и оставили их на заимке.
- Водители остаются, - добавил Тетерев. - Им за руль. Остальным - пешком.
Урядник открыл рот.
- До Гусевки куда?
- Через брод, - ответил Матвей.
- А брод какой?
Из кузова отозвались двое речных - те, что ночью переходили реку:
- По пояс.
Секретарь посмотрел на свою машину и тихо сказал, что по смете ему положено три рубля на бензин. В один конец.
- До Гусевки час ходу, - сказал Тетерев. - Там староста. Он напишет рапорт.
Матвей посмотрел на секретаря - зелёного после ухабов, с мокрым лбом - и поставил диагноз, как ставят корове:
- Укачало. К Гусевке пройдёт.
Процессия тронулась к реке. Впереди урядник, придерживая кобуру, чтобы не болталась. За ним двое полицейских. Последним шёл секретарь, прижимая к груди пустую папку: бумаг в ней больше не было, обе он отдал.
Из клетки № 4 грянуло, перекрывая стрекот кузнечиков:
- Братцы! Я меценат!
Урядник не обернулся. Гончая у прутьев положила лапу на порог клетки и посмотрела на Матвея.
У воды колонна встала. Первым остановился броневик, упёршись тупым рылом в прибрежную гальку. За ним, скрипнув бортами, замер грузовик. Потом машина Сычёва, лакированная, в дорожной пыли по самые ручки. Потом второй грузовик.
Шофёр Сычёва вышел размять ноги и оказался у кабины броневика. Водитель Благочиния опустил стекло. Они посмотрели друг на друга, как два человека в одинаковом положении: у каждого за спиной пассажиры, которых он не выбирал.
- Я только вожу, - сказал шофёр Сычёва.
- Вот и я, - ответил водитель.
Из кабины первого грузовика высунулся полицейский водитель - тот, что утром отдал ключи.
- И мы.
Трое помолчали. Больше про ремесло говорить было нечего.
Матвей сидел в кабине броневика и смотрел на реку. Над водой носились стрекозы. Ни тумана, ни дождя. Обычный летний день над обычной рекой.
В кузове первого грузовика Сычёв смотрел на ту же реку, и река была для него совсем не обычной.
Утром он пересёк её впервые в жизни, потому что его позвали. Тогда у страха был хозяин: Сам просил, и страх подчинился. Теперь его никто не звал. Его везли. Он сидел на дощатом полу кузова, в сюртуке с оторванной пуговицей и репьём на рукаве, руки связаны перед собой пеньковой верёвкой, а у правого сапога - гончая. Пустые глазницы глядели на его колени.
Броневик тронулся. Вода зашумела под колёсами. Грузовик качнулся и пошёл следом.
Сычёв зажмурился. Руки сами собой поднялись ко лбу - обе сразу, потому что по отдельности они теперь не поднимались. Он перекрестился двумя связанными руками, широко, от лба к животу и от плеча к плечу, и верёвка дёрнула его за оба локтя. Потом ещё раз. На третьем кресте гончая подняла череп и проследила за движением, как следят за подозрительным манёвром.
- В этот раз Сам не просил, - сказал Тетерев. Он сидел на ящике у борта, с папкой на коленях.
Сычёв открыл один глаз.
- А Сам знает?
Тетерев постучал пальцем по картонной обложке. Внутри лежал отзыв с печатью, писанный на ухабах.
- Сам оказывает содействие.
Глаз закрылся.
Вода плеснула в борт и отступила. Грузовик выбрался на гальку, мотор обиженно рыкнул и потянул в гору, к лесной дороге. Сычёв ещё какое-то время сидел зажмурившись, будто продолжал переправляться. Потом открыл оба глаза и посмотрел назад, на реку, уходящую за стволы. Он переехал её второй раз за день - и в обратную сторону. Правило, которое он хранил всю жизнь, не пригодилось ни туда, ни обратно. Его просто не спросили.
В углу кузова связанный Михалыч по своей натуре что-то подсчитывал одними губами. Алхимик рядом смотрел в небо тем взглядом, каким учёные смотрят на неудачный опыт, который всё равно придётся записать.
Лес расступился. По обочине шагала процессия: урядник, двое полицейских и секретарь. Все четверо мокрые ровно по пояс, будто их кто-то аккуратно окунул в реку до определённой отметки. У урядника с брюк капало на кобуру. Секретарь нёс пустую папку над головой - видимо, так и переходил брод, спасая то, чего в ней уже не было.
Колонна начала их обгонять. Секретарь посмотрел на броневик, на грузовик, на свою мокрую одежду и робко, будто на приёме у председателя, поднял руку.
Пряхин высунулся из кабины второго грузовика.
- Мест нет, - сказал он. - Только для задержанных.
Секретарь опустил руку. Грузовик проехал мимо, а секретарь всё стоял на обочине с мокрой папкой, и было видно, что предложение он обдумывает всерьёз и слишком долго.
Мать встретила колонну у ворот - с полотенцем через плечо, на своих ногах, без чужой руки. Отец сидел на крыльце в кресле, укрытый пледом, и смотрел на грузовики, как хозяин смотрит на чужой транспорт у своих ворот. Матвей прошёл мимо всех прямо к ним, взял мать за плечи и посмотрел - так смотрят на больного, которого пришлось оставить на ночь. Тонкая струйка, на полвдоха: чисто. С отцом то же. Только потом он обернулся к делу.
В коровнике шла дневная дойка: зотовских, вернувшихся в броневике, первым делом отвели туда, откуда ночью забирали. Шестеро бойцов сидели на скамеечках под коровами. Работали молча, в две руки, с той сосредоточенностью, с какой когда-то держали периметр. Зотов стоял, привязанный к стойке, и следил за вёдрами.
Свободная скамеечка нашлась одна - под той коровой, что лягается. На неё посадили Сычёва. Матвей посмотрел на вымя, на связанные руки задержанного и сказал Тетереву:
- Развяжите руки. Корова ждать не станет.
Тетерев перевязал пеньку с запястий на щиколотки - узел за узлом, без спешки.
Зотов от стойки оглядел пополнение, как оглядывают нового бойца в строю, и распорядился тем же голосом, каким когда-то распределял периметр:
- Новенький. Сверху вниз. И не дёргать. Она лягается.
Сычёв дёрнул. Корова переступила, и копыто, как по мишени, выбило ведро из-под барона. Молоко ушло в земляной пол.
- Принято, - сказал Зотов.
- Довольно, - сказал Тетерев. - На допрос.
Он присел и перевязал пеньку со щиколоток обратно на запястья - тем же узлом, в том же порядке. Сычёв поднялся с мокрой скамеечки и, подталкиваемый черепом гончей под колено, пошёл к двери. На пороге лежал Морок. Сычёв переступил через него на цыпочках, как через спящую собаку, про которую ничего хорошего не известно. Морок булькнул. В дверях барона встретила Дуняша с подносом.
- И этого поить?
- Этого из блюдца, - ответил Матвей.
В гостиной ещё пахло вчерашним порохом. Два окна были забиты досками, на подоконниках стояла уцелевшая герань. Сычёва усадили к столу. Тетерев в третий раз перевязал пеньку - с запястий на щиколотки, под стулом. Верёвка уже знала дорогу. Гончая легла у ноги барона и положила череп на сапог.
- Дайте бумагу, - попросил Сычёв. - Я желаю объясниться.
Пряхин открыл реестр, отыскал строку «Речь, две штуки» и вытащил из-под обложки «Дорогих ревизоров».
- Речь, одна штука. Выдана, - сказал он и дописал строку.
Тетерев положил на стол огрызок химического карандаша.
- Вернёте. Он в деле не числится.
Сычёв перевернул речь чистой стороной, облизнул грифель и вывел крупно, с нажимом, как пишут первую строку тоста: «Дорогие следователи!»
Дальше он сорок минут говорил и писал одновременно. Про питомник, заведённый три года назад «исключительно для порядка в хозяйстве». Про алхимика, «гения химии, выписанного вместе с хрусталём». Про деньги наличными, без расписок, и деньги по распискам, раз алхимик иначе не считает. Про засаду на тракте, где было пятеро: свой псарь Федот при зверях и четверо чужих, приданных сверху. Про дешёвый телефон, с которого он слушал бой:
- В фикусе он. Горничная пересадила. Вместе с кадкой.
Каждую страницу он подписывал внизу, размашисто, с завитком. Как подписывал опись. Тетерев собирал листы и складывал в папку.
- Кто давал указания? - спросил он.
- Сам.
- Фамилия?
- Сам.
- Это не фамилия.
- Это должность.
Сычёв перекрестился - обеими руками, по привычке брода, хотя руки теперь были свободны, - и положил карандаш. Больше о Самом он не сказал ни слова.
Пряхин ушёл в коровник и вернулся с Зотовым. Держал его за локоть - с виду вполсилы, но Зотов шёл ровно туда, куда его вели.
- Приказ вычистить тракт и ехать в Бобровку, - сказал Тетерев. - От кого?
- От Приёмной, - ответил Зотов.
Матвей, не отходя от окна, кивнул Пряхину. Тот вынул из брезентовой сумки изъятый ночью под опись казённый телефон Зотова и положил на стол. Тетерев достал из папки дорогой телефон Сычёва. Положил их рядом, выровнял по краю стола и открыл обе книжки.
- «Приёмная», - прочёл он в одном. - «Сам», - в другом. - Номер один и тот же.
Он закрыл обе крышки.
- У меня два свидетеля. Один видел местоимение, другой - помещение. И один номер.
- Принято, - сказал Зотов.
Алхимика привели следом - свидетелем к расчёту. Он выслушал, как Сычёв вписывает в третью речь «Я только платил», и не выдержал:
- Платил он. А копию графика отвозил я лично. Человеку в машине. Он принял бумагу, а другой рукой трубку прикрывал. Ладонь широкая.
Матвей у окна чуть повернул голову. Широкую ладонь на трубке он сегодня утром видел трижды. Вслух он ничего не сказал.
Последним впустили Михалыча. Управляющий оглядел стол, увидел кассовую книгу, придвинул её, как придвигают тарелку, и без всякой просьбы принялся сводить:
- Пастбищная доля Бобровых за прошлый сезон - долг соседу. Аренда заимки наличными, без расписки - соседский долг Бобровым. Взаимозачёт… - Он пересчитал в уме и поднял глаза на Матвея. - Бобровым причитается.
И, закрывая книгу, добавил мимоходом, как лишнюю копейку в итоге:
- Это по заимке. У барона ещё три имения с молотка. И везде овраг.
Тетерев записал эту строку в блокнот. Никто её не прокомментировал.
- Водителя сюда, - сказал Тетерев. - И шофёра барона. В имение, за вещдоком. Фикус, одна штука, в кадке.
Сычёв поднял голову от третьей речи.
- Поливать через день, - сказал он. - Он любит.
После допроса Сычёва вернули в коровник, под Морока. Гончая сдала пост и снова стала посохом в руке Матвея.
Строку про три имения так никто и не прокомментировал. Но из блокнота Тетерева она никуда не делась - и овраг в ней был не один.
Глава 21
Хоронили в пятом часу, как и было назначено ещё в пятницу. Батюшка остановился у ворот, там же, где и в прошлый раз, и по привычке раскрыл требник прямо на дороге. Потом увидел Ивана Ильича на крыльце - живого, в чистой рубахе, опирающегося на жену. Батюшка закрыл требник, перекрестился и вошёл во двор. Поднялся на крыльцо. Переступил порог.
- Кого хороним? - спросил он в сенях.
- Двоих, - ответил Матвей.
- По бумаге было пятеро.
- Бумагу отозвали.
Батюшка подумал и кивнул, как кивают на хорошую погоду.
Гусевские шли следом, по одному, с оглядкой. Метка мора ещё висела на воротах, но после обеда в Гусевку пешком пришёл секретарь из уезда, в брюках, так и не просохших после брода, и каждому встречному объяснял, что постановление отозвано как вынесенное по ошибке. Поверили ему не сразу. Поверили, когда он попросил сухие портки.
Староста дошёл до ворот и дальше не пошёл. Он стоял и смотрел на крыльцо, где живая супруга Ивана Ильича подавала батюшке полотенце. Смотрел долго, шевеля губами, будто сверял увиденное с чем-то написанным. Потом развернулся и пошёл обратно в деревню. Вечером его видели на собственном крыльце с чернильницей: он писал новый рапорт. Первая строка была короткой - «Мор отменён». В усадьбу он так и не зашёл.
На погосте у колокольни было тихо, только ветер шевелил траву между крестами. Деда несли гусевские мужики, бабку - тоже. Мать стояла прямо и держала мужа под локоть так, что со стороны было не понять, кто кого держит. Когда опускали, Иван Ильич снял картуз и мял его в руках, пока батюшка не дочитал литию.
Матвей стоял у края ямы. Тело помнило этих людей лучше него. Помнило, как дед курил на крыльце, а потом бросил. Как бабка двадцать раз на дню проходила мимо вешалки и каждый раз поправляла на ней отцовский пиджак. Когда батюшка дочитал, Матвей первым бросил в могилу горсть земли. Потом взял лопату у ближнего мужика и засыпал вместе со всеми, не торопясь, до самого холмика.
Тетерев и Пряхин держались поодаль, у ограды. Пряхин снял фуражку. Тетерев стоял в шинели по уставу, хотя жара ещё не спала.
У калитки погоста Матвея перехватила Настасья Фёдоровна - маленькая, в тёмном платке, с пирогом, завёрнутым в полотенце. Она сунула пирог ему в руки, а потом, не говоря ни слова, взяла его за ухо и крепко дёрнула.
- За яблоки, - сказала она. - Раз живой.
Матвей не отстранился. Ухо помнило эту руку.
- И Груне напиши, - добавила Настасья уже ему в спину. - Она спрашивала, дошли ли письма. Я сказала: раз не дошли, значит, не отправлял. Хоть одно отправь.
Матвей вспомнил три письма, которые память выдала ему ещё в самолёте, и кивнул.
Вернувшись в усадьбу, он не пошёл в гостиную. В сенях открыл дедов сундук, достал стамеску и рубанок и вышел к окнам первого этажа. Там пуля выбила из резного наличника кусок - полкрыла деревянной птицы и завиток под ней. Матвей взял из поленницы сухой липовый чурбачок, вырезал недостающее, подогнал по месту и вставил на клей. Работал долго, без спешки, сверяясь с целым наличником соседнего окна. Когда закончил, птица снова была с обоими крыльями. Никто его ни о чём не спросил.
Поминали в гостиной. Кутья, блины, кисель, пирог Настасьи Фёдоровны. Батюшка сказал коротко, гусевские выпили молча и начали расходиться засветло: мор отменили, но ходить в сумерках мимо ворот с меткой ещё не привыкли.
Иван Ильич сидел в своём кресле. Он долго смотрел на посох, прислонённый к колену сына, потом негромко сказал - не Матвею, а куда-то в сторону окна:
- У меня такой был. Батя отдал. А ему - овраг за рекой.
Матвей молча положил посох на колени. Кость под ладонью была тёплой, как всегда. Мать посмотрела на мужа, на посох и промолчала.
Под вечер у ворот скрипнули тормоза. Из машины Сычёва вылезли водитель и шофёр, отперли багажник и вдвоём, осторожно, как несут больного, внесли в гостиную кадку. Фикус покачивал листьями над их головами.
- Вещдок, - сказал водитель. - Куда ставить?
Кадку поставили в угол, рядом с геранью. Дуняша, ничего не спрашивая, подошла с чайником и полила его: гость с дороги.
***
Папироса была одна. Пряхин прикурил, затянулся и протянул Тетереву. Тот не курил с академии, но взял, затянулся один раз и вернул. С реки тянуло сыростью. В бане остывала печь, и дым из трубы шёл ленивый, вечерний.
- Помнишь, как я тебе удостоверение показал? - спросил Пряхин.
Тетерев кивнул.
Двадцать восьмого июня, в семь сорок, дежурный по бытовым проколам Пряхин поднялся на второй этаж административного крыла, держа удостоверение наготове, как положено по инструкции. У окна стоял следователь. Мундир, аккуратные усы, очки.
Усы Пряхин узнал раньше лица. С этими усами курсант Тетерев поступал в академию, с ними был на фотокарточке в личном деле, и сбривать их ему было нельзя: не опознали бы.
Рука с удостоверением на полсекунды задержалась в воздухе. Потом Пряхин всё-таки её протянул. Исключений для однокурсников инструкция не делала.
Следователь прочитал удостоверение и посмотрел мимо лица - на форму и на сумку. Видел он должность, а не человека.
- Где? - спросил Пряхин.
Его отвели вниз, в коридор. Он сказал: «Четвёртый разряд. Свежий. Сутки, может двое». Заклеил стену синей лентой, дал расписаться. А когда следователь сказал «Теперь входим», достал брошюру с закладками из трамвайных билетов и открыл на пункте одиннадцатом.
Тетерев взял брошюру и прочитал пункт сам. Потом прочитал ещё раз.
Пряхин смотрел в стену. На третьем курсе Глухарь пересдавал этот пункт дважды - и оба раза перечитывал билет точно так же, вторично, будто текст мог передумать.
Тетерев его не узнал. Спрашивать Пряхин не стал. Его тоже не спросили.
В одиннадцатом часу, в пустом коридоре у окна, Пряхин докладывал следователю о плановой задолженности по проколам третьего разряда. Докладывал спокойно, по порядку, пока не услышал собственный голос:
- А третий квартал уже кончается.
Был июнь. За восемнадцать лет службы он ни разу не ошибся в квартале. Пряхин продолжал говорить, будто ничего не случилось, и видел, как на него смотрит Тетерев. Не так, как утром. Пауза вышла длинной.
Потом Тетерев сказал: «Если не спрошу - не лезьте». И Пряхин понял по его лицу, что узнан. «Не полезу».
Во дворе, в тени главного корпуса, стоял служебный мотороллер. Пряхин курил возле него, когда из дверей вышел Тетерев с папкой под мышкой, огляделся и подошёл вплотную.
- Пряхин, - сказал он негромко. - Серёжа… Пряник?
- Ты не спрашивал.
Тетерев снял очки, протёр их и надел обратно, будто лицо напротив могло от этого перемениться.
- Ты был с чубом.
- А ты - с этими же усами.
Помолчали. Оба вспомнили практику на третьем курсе: бытовой прокол под академическим архивом, куда их загнали за учебным журналом. Прокол вылепил изнутри экзаменационную аудиторию - со столом комиссии и билетами лицом вниз - и выпустил их, только когда оба ответили.
- Третий квартал, Пряник? - сказал Тетерев. - В июне?
- Растерялся.
Тетерев посмотрел на него, как на опечатку в собственном приказе. Потом переложил папку в другую руку и заговорил - быстро, по пунктам, как докладывал бы начальству.
Москва. Отчёты Пряхина по проколам у Гусевки: фон ровный, выходов нет.
- Мы их читаем всем отделом.
- Их кто-то читает?
- Ты единственный в губернии, кто их пишет.
А изнаночное сырьё из Кривоярского уезда на рынке есть. Значит, где-то есть и неучтённая дыра. Таможенная декларация на лабораторный хрусталь из-за кордона, в графе «цель ввоза» написано «для хозяйства». Получатель - барон Сычёв. Законный путь на его заимку - через соседнюю землю, Бобровых. Наследник Бобровых ехал домой по распределению.
- А тут самолёт с террористами, - сказал Тетерев. - Подвернулся.
Пряхин докурил папиросу и затушил окурок о подошву.
- Тогда еду, - сказал он. - Осмотр по графику.
- В машине - на «вы». Ты пассажир по своим делам.
- Не спросишь - не полезу.
Про палку в руках у сопровождаемого Пряхин ничего не сказал. Тетерев не спросил.
На лавке у бани папироса догорела до мундштука. Пряхин затушил её о ту же подошву.
- Скажем ему, - сказал Тетерев.
- Скажем.
***
Пар выгнал их в предбанник. Лампа под потолком светила жёлтым сквозь влажный воздух, дверь на реку стояла приоткрытой, и оттуда тянуло прохладой и лягушками.
Тетерев сидел на лавке в простыне, завязанной на плече, как тога. Очки у него запотели. На коленях поверх простыни лежала картонная папка: без неё он не ходил даже в баню. Он протёр очки краем простыни, выпрямился, насколько позволяла мокрая лавка, и откашлялся.
- Матвей Иванович. Мы с Сергеем Павловичем должны вам сообщить…
- Вы учились вместе, - сказал Матвей.
Тетерев замолчал на полуслове.
- Откуда?
- «Глухарь», - ответил Матвей. - Во дворе заимки. И папироса сегодня одна на двоих. Из кухонного окна лавку видно.
Пряхин посмотрел на дверь в сторону лавки, потом на Тетерева и пожал плечами: мол, я не спрашивал, где у них окна.
- Глухарь - за что? - спросил Матвей.
- За то, что у него ни одного глухаря, - сказал Пряхин.
Тетерев поправил очки. Речь, которую он готовил по пунктам, осталась несказанной. Он открыл было папку, посмотрел в неё и закрыл.
Ждать, пока ему расскажут, Матвей не стал. Он говорил сам, не торопясь, как ставят диагноз по признакам.
- В Красноярске, на первом допросе, вы назвали меня по имени, а в лист посмотрели потом. Лист вам был не нужен.
- Не нужен, - согласился Тетерев. - Ваше имя я выучил за три месяца до того, как вы сели в самолёт.
- Там же вы сказали мне: «Погиб один пассажир». А погибших не было.
- Бортпроводница записала умершим пассажира тридцать четвёртого ряда. Я сказал это, глядя на пассажира тридцать четвёртого ряда. Живые в таких случаях обычно поправляют.
- Я не люблю перебивать.
Пряхин хмыкнул в кружку.
- А в гостиной, при отце, вы собирались давать телеграмму в столицу, - продолжил Матвей. - А Сергей Павлович обещал особую бригаду: оцепят, перекопают каждый метр. Я тогда сказал, что не приедет.
Тетерев чуть повёл плечом под простынёй.
- Вы были правы. Не приедет. Столица в тот вечер уже сидела у вас за столом и пила чай из вашего самовара.
Пряхин молча налил себе квасу из жбана.
Дальше Тетерев всё-таки рассказал - коротко, по порядку, без того вступления, которое у него отобрали. То же, что накануне на лавке у бани говорил Пряхину: отчёты, которые никто, кроме столицы, не читает, хрусталь «для хозяйства», барон, земля Бобровых, наследник, подвернувшийся самолёт.
- Сопровождение, кстати, я попросил сам, - добавил Тетерев. - В девятом часу, пока вас ждали из стены, позвонил в кадры и подсказал, что подотчётного специалиста, который уже раз потерялся, надёжнее доставлять с провожатым. Дальше они всё сделали без меня: кадры любят, когда им подсказывают, о ком позаботиться.
- А «Вы вообще кто?» на дороге?
- Это я для водителя спрашивал.
Матвей слушал и не перебивал. Он не обиделся. Он считал: сколько раз за три дня этот человек мог сказать и не сказал. Выходило немного. Обиды в итоге не получалось.
Тетерев раскрыл папку и вынул журнал псаря.
- Это Кольша вёл. Читаю вслух. - Он нашёл страницу. - «25.06. Тихушник. Заявка: рейс 612, 34 ряд, у окна. Сопровождать - Кольша».
Потом достал из-под журнала клеёнчатый блокнот и открыл первую страницу.
- А это моя первая запись. Утром после допроса. «Бобров М. И. Тридцать четвёртый ряд, место у окна».
Он положил журнал и блокнот рядом, на простыню, и выровнял по краю колена.
- Заявка - от вторника. За двое суток до посадки: иначе Кольше на мотоцикле к аэровокзалу не поспеть. Ряд и место знает касса. И тот, кому касса пишет списки. В Кривоярском уезде кассы нет.
- Значит, Красноярск, - сказал Пряхин.
- Или дальше.
Тетерев убрал бумаги в папку.
- Барон - начало, - сказал он. - Граф - продолжение, это Кривоярск. А конец у этой нитки там, где мне жалованье выдают. На графа у меня есть «Сам», «Приёмная» и один номер телефона. Для суда это даже не бумага. Это разговор в бане.
Помолчали. В реке плеснула рыба.
Матвей взял посох из угла и положил поперёк колен.
- Отец сегодня сказал, - начал он. - У него был такой же. Батя отдал. А бате - овраг за рекой.
Пряхин поставил кружку с квасом на лавку.
- За шестьдесят лет по губернии одиннадцать деклараций на кость, - медленно сказал он. - Бобровых среди них нет.
- Нет, - согласился Матвей.
Сказал спокойно, как говорят о больной корове: так есть. Род Бобровых знал про дыру в овраге и не декларировал её. Дед, а может, и прадед. Теперь это было сказано вслух, при двух чинах Благочиния.
Пряхин взял кружку обратно.
- Не спрашивали - не пишу.
Тетерев поправил очки.
- Я не спрашивал.
Больше об этом не говорили. Лампа потрескивала. Тетерев снова посмотрел на Матвея - так же, как три дня назад в красноярском коридоре смотрел на Пряхина: будто видел человека, а не должность.
- Мне нужен человек, который понимает в тварях, - сказал он.
- У меня отработка с понедельника, - ответил Матвей. - Три года.
Пряхин допил квас.
- Вот и отработаете.
В пять утра в коровнике уже звенели вёдра. Зотовские доили без команды, каждый под своей коровой. Последней, той, что лягается, занялся сам Зотов: подошёл сбоку, придержал ей ногу коленом и надоил полведра, не пролив ни капли.
- Обучены, - сказал Пряхин с порога и что-то записал в реестр.
Отец ждал в гостиной, в своём кресле у стола, одетый как в присутствие: в чистой рубахе, застёгнутой до горла. На столе перед ним лежали перо, чернильница и бумага, которую Матвей вынул из рюкзака: направление на практику, с местом для отметки принимающей стороны. Мать стояла за креслом.
Иван Ильич долго макал перо, долго примеривался и наконец вывел на нужной строке твёрдо, с нажимом: «Принял. Бобров И. И.»
Потом подумал. Подвинул чернильницу ближе и дописал ниже тем же нажимом:
«Живой».
- Это не обязательно, - сказал Матвей.
- Теперь - обязательно, - ответил отец и присыпал строку песком.
Мать положила руку мужу на плечо и ничего не сказала. Матвей сложил бумагу и убрал её к диплому. Флакон с таблетками, всё ещё лежавший в боковом кармане рюкзака, он там и оставил. Насос был его, и цену за него он теперь знал сам, - но запасной клапан ещё никому не вредил. Отработка началась.
Во дворе Пряхин открыл реестр на чистой странице, достал карманные часы, посмотрел на них и надписал вверху листа: «Третий квартал».
- Начался, - сказал он.
Ниже он вписал две строки: прокол третьего разряда под Гусевкой и второй - у мельницы, за уездной границей. Плановый осмотр. По графику.
Тетерев, проходивший мимо с папкой под мышкой, глянул на страницу, потом на Пряхина и ничего не сказал.
Погрузку начали с амбара. Работники заимки выходили и строились у грузовиков без команды - привычка второго дня. За ними лаборанты, алхимик, Михалыч с кассовой книгой, которую у него давно изъяли, но он всё равно держал руки так, будто она была при нём. Последними из коровника вышли зотовские. Зотов остановился у кузова, оглянулся на коров и, кажется, хотел что-то спросить про вечернюю дойку. Не спросил.
Кольша нёс мешок с кормом - его собирались везти вместе со всеми. Матвей остановил его у ворот.
- Хохотуны на заимке два дня без корма не выдержат, - сказал он Тетереву. - Кормить некому.
- Свидетеля оставить нельзя, - ответил Тетерев.
- Он не уйдёт. - Матвей посмотрел на Кольшу, потом на его поводок без собаки. - Он при них. Дальше версты не отходит.
Пряхин понял первым и усмехнулся углом рта. Тетерев посмотрел на псаря: у того ни денег, ни сапог по погоде, а дорога одна - за реку, к клеткам. Подумал.
- Остаётся, - сказал он.
- Кольша, псарь, одна штука, - проговорил Пряхин, записывая. - Оставлен на кормлении.
Сычёва вывели из коровника последним. Пеньковая верёвка была у него на запястьях, Морок проводил его взглядом до порога. Матвей зашёл за угол коровника, туда, где со двора не видно, и через полминуты вышел без посоха. За ним трусила костяная собака. Полицейские водители посмотрели на неё и решили, что это собака. Матвей коротко показал на Сычёва:
- Пункт второй. Указываю я. Вот это.
Гончая встала у сапога задержанного. Сычёв посмотрел вниз, узнал пустые глазницы и пошёл к грузовику ровнее. У кузова вдруг остановился и упёрся.
- Фикус! - закричал он. - Фикус мой! Он без меня засохнет!
- Вещдок, - сказал Тетерев.
- Тем более!
Пряхин, не поднимая головы от реестра:
- Полив - впишем.
Водитель с шофёром вынесли кадку из гостиной и подали в кузов. Сычёв сел на дощатую лавку, и кадку поставили ему между колен. Фикус качнулся листьями над его головой. Сычёв обхватил кадку руками, насколько позволяла верёвка, и сразу успокоился. Гончая положила череп ему на сапог.
Морок лежал у порога опустевшего коровника и смотрел на сборы пустотой, в которой двор кончался. Дуняша вышла на крыльцо с полотенцем через плечо и остановилась над ним.
- А этого кому кормить?
- Он следами, - сказал Матвей.
Дуняша оглядела двор. За полтора суток по нему прошли броневик, два грузовика, машина барона, полиция, гусевские мужики на поминки и три десятка задержанных в сапогах. Пыль была истоптана в мелкий узор от ворот до колодца.
- Ну, - сказала Дуняша, - этого добра нынче хватит.
Уезжать Матвею не хотелось - и он посчитал это так, как считают смету. Силовую группу граф вчера потерял целиком, вместе с Зотовым; новую за два дня не соберёшь, а бумагой граф, как выяснилось, бьёт по вторникам. Морок остаётся на пороге коровника - графские люди бегут от него без оглядки, это проверено. Отец уже встаёт, мать на ногах, у Дуняши ведро, у Прасковьи ухват. И всё-таки перед отъездом он обошёл двор по периметру, ведя ладонью вдоль забора, и оставил на воротах нитку - тонкую, на одну струйку: тронет их кто чужой - он почувствует хоть из Красноярска, хоть ночью.
Отцу сказал коротко:
- Два дня. Если что - звони в Благочиние, спроси дежурного Плотникова. Он запишет.
- Запишет, - согласился отец так, будто это было лучшее, что можно сказать о человеке.
Мать сунула Матвею в руки узелок с пирогами. Колонна тронулась.
Ночевали не в Кривоярске. На развилке у щита «Гусевка 60» Тетерев велел свернуть на Каменку - крюк в сорок вёрст, зато там, говорят, есть грейдер: ночевать в городе графа с бароном в кузове он не стал.
Где-то в двухстах шагах за последним грузовиком, в придорожной траве, держалась маленькая серая тварь, которую не берёт прибор. Матвей её чуял и не оборачивался. Кормить её теперь, судя по всему, предстояло ему.
Красноярск встретил колонну во вторник в начале девятого. В город она не свернула, а пошла прямо к аэровокзалу. Дело о захвате борта шестьсот двенадцать никто не закрывал. Следственная часть Енисейского губернского отделения Благочиния так и сидела в административном крыле, и камеры там были те же, где с прошлой пятницы ждали суда трое угонщиков. Тетерев вёз задержанного к своему делу.
У крыльца административного крыла Сычёва приняли двое надзорных. Гончая проводила его до нижней ступени, посмотрела, как его ведут по лестнице, и сдала пост. За бортом грузовика, где со двора не видно, Матвей снова взял её в руку посохом.
Плотников сидел за столом дежурного внизу, у поворота административного коридора, при журнале, и оглядел задержанного так, как смотрят на поступление, не предусмотренное штатом.
- Сычёв Кузьма Порфирьевич, - продиктовал Тетерев.
- Титул писать?
- Пишите пока. Суд вычеркнет.
Плотников вписал «барон», подумал и поставил после слова маленькую точку, будто оставлял место для вычёркивания.
Следом надзорные внесли кадку. Фикус качался над головами и задевал листьями косяк.
- Вещественное доказательство, - сказал Тетерев. - Фикус, одна штука. В кадке - телефон.
- Полив через день, - добавил Пряхин. - Вписано.
Плотников вписал и полив.
Сычёва повели по коридору. На полпути он вывернулся, насколько позволяли надзорные, и закричал в сторону стола дежурного, кадки и всего Благочиния разом:
- Я очень люблю объясняться!
Дверь в конце коридора закрылась.
- Кто там? - спросил Матвей.
- Угонщики, - ответил Плотников. - Трое. Тихие. Молчат пятый день - за таких обычно кто-то платит. Теперь будет четверо.
Коридор был тот же, что четыре дня назад. Лампы через одну, двери без табличек. В торце, на стене, крест-накрест висела синяя лента, гладкая, без пузырей. Мимо прошёл надзорный с папкой и, не глядя, обошёл её стороной, как обходят лужу, которая всегда тут была.
- Бобров, - сказал Плотников, полистав журнал, и снял трубку старого телефона. - Вас велено поставить на учёт. Сразу по прибытии.
Трубка зашуршала бумагой. Аппарат держал звук так плохо, что слышно было на весь стол.
- Бобров Матвей Иванович? - спросила трубка. - Он у нас числится утраченным.
- Нашёлся, - сказал Матвей.
- Отметка принимающей стороны?
Матвей положил на стол направление. Плотников прочёл вслух: «Принял. Бобров И. И. Живой».
Трубка помолчала.
- Прекрасно, - сказала она. - Ставим.
Пряхин тем временем открыл реестр на странице «Третий квартал» и вписал строку. Прочитал её себе под нос, как всегда диктовал для протокола:
- Собака служебная, одна штука. Пометка: хорошая девочка.
Посох в руке Матвея дважды стукнул концом в половицу. Матвей его не трогал.
- Аркадий Львович, - Плотников отыскал под журналом сложенный бланк. - Вам. Ночью из столичного ведомства.
Тетерев развернул телеграмму и прочёл про себя. Потом положил на стол и выровнял по краю.
- «Титулярного советника Тетерева А. Л. отозвать, - прочёл он вслух, - как направленного по ошибке».
- Знакомая формула, - сказал Матвей.
- Меня отозвали.
- А барона?
- Барона - нет. Сдан за час до бумаги.
Плотников посмотрел в журнал, в телеграмму и снова в журнал.
- Задержание произведено отозванным…
- Задержание произведено Благочинием, - сказал Пряхин, хотя его не спрашивали. - Тридцатого июня, в восемь десять, задержанный прыгнул в неучтённый прокол. Прокол не принял. Незаконное использование Изнанки. Записано мной. - Он развернул реестр к Плотникову. - Дежурная служба по бытовым проколам.
- В столичных бумагах это у вас отдел, - неуверенно сказал Плотников. - Отдел борьбы.
- Отдел - в Москве. Здесь - я.
Плотников вписал в журнал «по бытовым» и больше вопросов не задавал. Тетерев посмотрел на Пряхина так, как смотрят на однокурсника, который впервые за восемнадцать лет заговорил первым.
- Удостоверение сдадите? - спросил Плотников.
- Сдам, - сказал Тетерев. - Я в отпуске.
Плотников кивнул и протянул ещё один лист - уже Пряхину.
- Вам. По бытовым. Телефонограмма из Кривоярска, принята в восемь ноль-ноль.
Пряхин прочёл вслух, ровным голосом, как читал брошюру с закладками:
- «Дворянская опека Кривоярского уезда просит дежурную службу по бытовым проколам проверить законность пользования неучтённым проколом, выявленным на земле Боброва И. И.»
Он опустил лист.
- Сегодня вторник, - сказал Матвей.
Никто не улыбнулся. Матвей переложил посох из одной руки в другую. Кость была тёплой.
- Псовые от своего прокола дальше версты не живут, - сказал он. - Ферму не выбирают. Её ставят у дырки.
Тетерев открыл клеёнчатый блокнот на воскресной странице и прочёл:
- «У барона ещё три имения с молотка. И везде овраг».
Он закрыл блокнот, сложил телеграмму и телефонограмму вместе, выровнял по краю стола и придавил ладонью.
- Граф собирает не имения, - сказал Тетерев. - Он собирает дырки. И нашу он уже описал.
Пряхин спрятал телефонограмму в реестр, между двумя страницами, и закрыл обложку.
- Квартал только начался, - сказал он.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
