Обложка Больд и Стик

Больд и Стик

Kerchik

0% прочитано
Стандартный
Kerchik

Больд и Стик

Глава 1

Больд и Стик

Глава 1. Деревня Ольховый Брод

Солнце едва поднялось над лесом, когда Стик уже сидел на заборе у кузницы, болтая ногами и разглядывая ржавый меч, который старый кузнец Гаррик выбросил на свалку за амбаром.

— Ты опять сюда притащился, — раздался голос за спиной.

— Смотри, — Стик спрыгнул с забора и поднял меч, покрытый пятнами ржавчины. — Гаррик сказал, что это старый клинок, ещё с войны с Северными баронами. Может, им когда-то владел настоящий рыцарь.

— Или это просто кусок железа, которым чистили стойло, — фыркнул Больд, но всё равно подошёл ближе.

— Ты вообще не понимаешь, — Стик взмахнул мечом, чуть не порезав себе руку. — Через три года мне будет семнадцать. Я пойду в Дарнхолл нанимателем в отряд сира Освальда. У меня уже почти есть план: сначала оруженосец, потом лет пять службы, потом — рыцарство. Отец говорит, что если показать себя в бою, тебя могут посвятить даже без родовитого имени.

Больд молча жевал соломинку, глядя, как друг фехтует с воображаемым противником, спотыкаясь о собственные сапоги.

— А ты чего молчишь? — Стик остановился, вытирая пот со лба. — У тебя-то какие планы? Ты же старший из шести братьев, отец говорит, тебе всё хозяйство достанется.

— Не хочу я хозяйство, — Больд пожал плечами и лёг на траву, глядя в небо, где облака медленно ползли к лесу. — Не хочу быть рыцарем, не хочу быть кузнецом, не хочу быть даже старостой, как дядя Ульф.

— А чего хочешь?

Больд задумался. По-настоящему задумался, что случалось с ним нечасто.

— Хочу, чтобы было хорошо. Чтобы был хлеб, чтобы мать не плакала по ночам, когда думает, что мы спим. Чтобы можно было вот так лежать в траве и никуда не спешить.

Стик посмотрел на друга сверху вниз, не понимая — то ли жалеть его, то ли завидовать.

— Так же нельзя. Надо же кем-то стать.

— А может, и не надо, — Больд сорвал травинку и пустил её по ветру. — Может, просто быть — это тоже кем-то стать.

Стик замер с поднятым мечом и уставился на друга так, будто тот вдруг заговорил на языке горных великанов.

— Ты сейчас звучишь как дед Хорм, — сказал он наконец, опуская клинок. — Тот самый, что сидит у колодца и всем подряд говорит: «эх, молодёжь, ничего-то вы не понимаете, вот в моё время...» Тебе четырнадцать, а не семьдесят, Больд! Как можно в четырнадцать лет хотеть просто «лежать в траве и никуда не спешить»?

— А что в этом плохого? — Больд сорвал ещё одну травинку.

— Да всё! — Стик всплеснул руками, чуть не выронив меч. — Пока ты тут собираешься доживать в обнимку с хлебом и овцами, там, — он махнул рукой куда-то на восток, за холмы, — там принцессы, драконы в горах, настоящие рыцарские турниры с флагами и трубачами! Там разбойники грабят обозы на дорогах, а благородные лорды сражаются за замки! Мир огромный, Больд, а мы торчим в деревне, где самое интересное событие — это когда у кузнеца Гаррика коза сбежала в огород старосты!

— Ты преувеличиваешь, — усмехнулся Больд. — Драконов уже лет сто никто не видел, только в песнях менестрелей.

— Не важно! — Стик упрямо помотал головой. — Важно, что там есть на что смотреть, а мы сидим здесь и жуём соломинку, как ты сейчас.

Он вдруг остановился, и на его лице появилась хитрая улыбка.

— Хотя знаешь что. Отец говорил, что этой осенью нас с тобой впервые отправят в город одних — продавать зерно и шерсть на рынке. Без родителей, представляешь? Мы сами будем торговаться, сами считать деньги, сами решать, что покупать назад.

— И что с того? Это же просто рынок, — пожал плечами Больд. — Постоим у телеги, покричим цену, обменяем мешки на монеты — и домой к вечеру.

— «Просто рынок», — передразнил его Стик, закатив глаза. — Больд, это же город! Настоящие ворота с башнями, стражники с алебардами, торговцы из других земель, может, даже кто-то из благородных проедет мимо на коне! Пусть мы и не выйдем за пределы рыночной площади — но это только начало. Первый раз, когда мы увидим мир своими глазами, а не услышим о нём от бродячего певца у костра.

Больд посмотрел на друга — на то, как у того загорелись глаза при одной мысли о городских воротах, — и невольно улыбнулся.

— Ладно, — сказал он. — Может, ты и прав. Посмотрим, что там за этот твой «огромный мир» такой.

— Вот это разговор! — Стик хлопнул его по плечу и снова взмахнул ржавым мечом, представляя себя во главе отряда, въезжающего в ворота замка под приветственные крики толпы.

Через несколько дней их и правда отправили в путь. Городок — не такой большой, как Дарнхолл, но всё же настоящий, с деревянным частоколом и подъёмными воротами — стоял всего в паре часов ходьбы от Ольхового Брода, и родители, посовещавшись, решили, что мальчишки уже достаточно взрослые, чтобы отвезти телегу с репой, яйцами и мотками шерсти на рынок без взрослого пригляда.

Дошли без приключений — если не считать того, что Стик всю дорогу болтал без умолку: то пересказывал слухи про разбойников на северной дороге, то придумывал, как он однажды въедет в этот самый городок верхом на коне, в доспехах, и все узнают в нём того самого мальчишку, что когда-то толкал сюда телегу с репой. Больд больше слушал, изредка вставляя слово, да пересчитывал в уме, сколько монет они должны выручить за товар, чтобы хватило и на соль, и на гвозди, и ещё осталось матери на нитки.

На рыночной площади они заняли место у самой стены, разложили репу горкой, яйца — в соломе, чтобы не побились, и повесили на телегу моток шерсти напоказ. Стик тут же принялся выкрикивать цену прохожим, размахивая руками так, что чуть не смахнул корзину с яйцами, а Больд молча раскладывал монеты по кучкам — для сдачи, для отца, для покупок на обратный путь.

Не прошло и часа, как к их телеге подошёл стражник — грузный, с обвислыми усами и алебардой на плече. Он оглядел мальчишек с ног до головы так, будто уже заранее знал, что перед ним стоят двое, которых можно прижать без особых хлопот.

— Так-так, — протянул он, поигрывая древком алебарды. — Новенькие, значит. А место-то у стены — не абы какое, тут пошлина полагается. Особая, за хорошее место. Гони монету, а не то товар весь конфискую, будто вы тут без дозволения торгуете.

Никакой такой пошлины отродясь не было — это Больд знал точно, отец не раз объяснял ему, как устроен рынок в городе, — но слова застряли у него в горле, а стражник навис над телегой, явно рассчитывая на то, что деревенские мальчишки не станут спорить.

Стик, однако, спорить не привык лишь тогда, когда боялся.

— Нет тут никакой пошлины, — выпалил он, вскинув подбородок. — Отец нам всё объяснил. Вы просто хотите, чтобы мы вам заплатили за так!

Лицо стражника побагровело.

— Ты чего это удумал, щенок, старшим перечить?! — рявкнул он и, отбросив алебарду в сторону, замахнулся на Стика тыльной стороной ладони.

Всё случилось быстрее, чем Больд успел вскрикнуть: Стик, всегда стоявший на нетвёрдых ногах в спорах, но твёрдо — в движении, перехватил летящую руку и, толкнув стражника обеими ладонями в грудь, отшатнулся сам. Стражник, не ожидавший отпора, потерял равновесие и грузно рухнул на спину прямо посреди рыночной площади, подняв облако пыли под смех и ахи столпившихся торговцев.

Он поднялся не сразу — сперва отдышался, побагровев уже не от злости, а от стыда на глазах у половины рынка, — а потом сунул в рот свисток и засвистел так пронзительно, что у Больда зазвенело в ушах.

— Держи их! Нападение на стража порядка! — заорал он, и со всех сторон площади к телеге начали стягиваться другие стражники, бранясь и расталкивая зевак.

Больд застыл на месте, не понимая, бежать ему или остаться, а Стик уже оказался в кольце — трое стражников схватили его за руки, ещё один пихнул в спину.

— Больд, беги! — крикнул он, вырываясь и оборачиваясь через плечо. — Беги домой, зови старших, зови отца! Скажи ему, что меня взяли ни за что!

— Стик!..

— Беги, я сказал! — в голосе друга впервые за весь день не было ни капли бахвальства, только страх, тщательно спрятанный за отчаянной решимостью. Он больше не сопротивлялся — обмяк в руках стражников, будто сдаваясь, лишь бы те не тронули стоящего рядом Больда.

Стражники поволокли его прочь с площади, к невысокой каменной пристройке у ратуши, где, как знал каждый в округе, держали городскую темницу. Толпа расступалась и снова смыкалась за ними, обсуждая случившееся вполголоса, а Больд остался стоять у телеги один — с рассыпанной по земле репой, с застрявшим в горле криком и с ясным, холодным осознанием, что нужно бежать домой быстрее, чем он когда-либо бегал в своей жизни.

Городок назывался Хартвуд, и до этого дня Стик знал о нём только то, что здесь самый большой рынок в округе и что дорога туда занимает чуть больше двух часов. Теперь он знал ещё и то, как выглядит здешняя темница изнутри: сырые каменные стены, солома на полу, слишком тонкая, чтобы согреть, и узкое зарешеченное окошко под самым потолком, через которое пробивалась полоска дневного света.

Его втолкнули внутрь, лязгнул засов, и Стик остался один — впервые за весь день без единого слова хвастовства, готового сорваться с языка.

Он сел на солому, обхватив колени руками, и попытался унять дрожь, которая никак не желала униматься, хотя в темнице было не так уж холодно.

«Отец меня прибьёт, — думал он. — Не в прямом смысле, конечно, но взглядом — уж точно. Я же обещал, что мы всё продадим и вернёмся тихо, без происшествий, а вместо этого я в темнице, а телега с товаром брошена посреди площади. Мать будет плакать. Скажет, что не зря сомневалась, отпускать ли нас одних».

От этой мысли на душе стало совсем скверно, но тут же, будто в противовес, пришла другая — и от неё немного полегчало.

«Хорошо хоть Больд остался снаружи. Он добежит до дома быстрее, чем кажется, когда захочет — не такой уж он и медлительный, когда припрёт. Позовёт отца, позовёт старосту, они разберутся. Больд всегда умеет разобраться, если дать ему время подумать».

Но стоило Стику вспомнить лицо стражника — багровое, перекошенное сначала от злости, а после от унижения на глазах у половины рынка, — как в груди что-то холодно сжалось.

«А если он наврёт коменданту гарнизона? Скажет, что я не просто толкнул его, а бросился с кулаками, а то и с ножом? Такие, как он, не любят выглядеть побитыми перед начальством — им проще соврать, чем признать, что деревенский мальчишка свалил их на землю у всех на виду».

Он вспомнил разговоры, которые слышал этим летом от заезжих торговцев и от отца, вернувшегося как-то с постоялого двора мрачнее тучи: на востоке уже второй год шла война с соседним королевством, и хотя до Ольхового Брода и Хартвуда бои не докатывались — отсюда, если верить болтовне, забрали от силы десяток мужчин за всё время, — время всё равно было неспокойное. Комендантов и стражников, которые в мирные годы были бы просто ленивыми держателями порядка, вдруг стали называть чуть ли не важными особами, нужными для безопасности тыла, и поговаривали, что за нападение на любого из них теперь карают куда суровее прежнего — не просто плетьми, а виселицей, если судья окажется в дурном настроении.

От этой мысли Стика замутило по-настоящему.

«А ведь мы даже не воюем толком, — подумал он, глотая ком в горле. — Ольховый Брод далеко от границы, из нашей деревни забрали всего троих, и то давно уже, ещё по весне. Никто о них с тех пор не слышал — наверное, геройствуют где-то, странствуют по чужим землям, бьются за короля...»

Он попытался ухватиться за эту мысль — представить себя не запертым мальчишкой в сырой темнице, а будущим воином вроде тех троих, которого просто застали врасплох на пути к великой судьбе, — но страх не желал отступать так легко, и Стик, обхватив колени ещё крепче, мог лишь ждать и надеяться, что Больд не подведёт.

В то же самое время Больд стоял у разбитого прилавка, не в силах сдвинуться с места. Перед глазами всё ещё стояла картина: Стика волокут по мощёной дорожке к темнице, а он сам — так и не сдвинулся тогда, так и не сдвинулся сейчас. В голове роились обрывки планов один нелепее другого: ворваться в темницу и вызволить друга силой, найти самого коменданта и уговорить его, поклясться, что вина на самом стражнике... Но чем дольше он перебирал эти мысли, тем яснее понимал: ничего умнее простого решения ему всё равно не найти. Позвать старших. Рассказать всё как есть. Больше и не требовалось.

Согласившись с собой, Больд принялся за дело. Он торопливо собрал остатки репы, непроданные яйца и моток шерсти, сгрёб выручку в мешочек и потащил всё это в ближайшую харчевню — деревянную, покосившуюся, но с приветливо распахнутой дверью.

— Присмотри за товаром, — выдохнул он, суя тавернщику монету. — Я скоро вернусь, или отец мой вернётся, за расчётом.

Тавернщик — грузный мужчина с фартуком, испачканным мукой, — повертел монетку в пальцах со взглядом знатока, куснул её крепкими зубами и, довольный, кивнул. Больд не стал дожидаться дальнейших расспросов — развернулся и бросился прочь, к воротам Хартвуда, а оттуда — на просёлочную дорогу, ведущую домой.

Он бежал так, как не бегал никогда в жизни. Крупные холодные капли — начинался дождь — падали ему на лицо и весело скатывались по шее за шиворот, но Больд их почти не замечал. Он не привык к таким нагрузкам: не раз за дорогу ему приходилось останавливаться, упираясь руками в колени и хрипло хватая ртом воздух, прежде чем заставить себя бежать дальше.

Когда впереди наконец показались знакомые крыши Ольхового Брода, старик Хорм — тот самый, что обычно с утра до ночи просиживал у колодца, — по какой-то прихоти пересел ко входу в деревню. Зрение у него давно уже было не то, и на горизонте он различил лишь размытое круглое пятно, торопливо приближающееся по дороге. Старик прищурился, вытянул шею, всматриваясь так усердно, как только позволяли его старческие глаза, — и вдруг узнал в этом пятне Больда.

— Чего бежишь-то? — крикнул он, приподнимаясь с места. — Быстро вы, однако, обернулись!

Ответом ему был не связный рассказ, а прерывистый мальчишеский крик, в котором старик едва разобрал:

— Беда!.. Стика... Стика в темницу посадили!

Больд пронёсся мимо, даже не остановившись, оставив старика хлопать глазами ему вслед, и полетел напрямик к полю, где по будним дням работал его отец. Тот как раз выкорчёвывал старый пень, упираясь ногами в раскисшую от начавшегося дождя землю, когда краем глаза заметил бегущего к нему сына — растрёпанного, красного, спотыкающегося на каждом шагу.

Сердце у отца тревожно сжалось прежде, чем он успел о чём-то подумать. Он бросил лопату и сам зашагал навстречу, всё ускоряя шаг, пока Больд, добежав, наконец не рухнул перед ним на колени прямо в мокрую траву, хватая ртом воздух и не в силах вымолвить ни слова.

Отец наклонился к нему, положив тяжёлую ладонь на плечо.

— Что случилось? Говори толком, — сказал он, и в голосе его, обычно спокойном и неторопливом, впервые за долгое время прозвучала тревога.

Глава 2

Глава 2. Обещание.

Больд, всё ещё хватая ртом воздух, кое-как начал рассказывать — сбивчиво, перескакивая с одного на другое, то и дело возвращаясь назад, чтобы объяснить упущенное. Про стражника, который потребовал денег за место у стены, хотя никакой такой пошлины отродясь не было. Про то, как Стик не сдержался и ответил ему грубостью. Про занесённую для удара руку и про то, как Стик перехватил её и толкнул стражника — не со зла, просто чтобы тот не ударил его. Про свисток, про набежавших со всех сторон стражников, про темницу у ратуши.

— Он крикнул мне бежать, — закончил Больд, и голос у него дрогнул. — Сказал, чтобы я позвал старших. Что его взяли ни за что.

Отец слушал молча, и с каждым словом лицо его темнело всё больше — не от гнева на сына, а от того тяжёлого, холодного беспокойства, какое приходит к взрослым, когда беда касается чужого ребёнка так же близко, как своего собственного. Когда Больд договорил, отец не сказал ни слова упрёка. Он лишь крепко взял сына под локти и поднял с колен, отряхнув с его рубахи налипшую мокрую траву.

— Идём к Корвину, — коротко сказал он. — Он должен знать первым.

Они почти бежали через деревню — отец, широким уверенным шагом, и Больд рядом, всё ещё немного пошатываясь после долгой дороги, но не отстающий ни на шаг. Дождь усиливался, и капли барабанили по соломенным крышам домов, мимо которых они проходили, пока не остановились у знакомой ограды.

— Корвин! — крикнул отец Больда, стуча в дверь. — Корвин, выйди, дело срочное!

Дверь распахнулась почти сразу — Корвин, отец Стика, высокий жилистый мужчина с такими же зелёными глазами, как у сына, явно ждал их возвращения с рынка и теперь, увидев встревоженные лица гостей, замер на пороге.

— Эдмар? Что стряслось? Где мальчишки?

— Больд здесь, — Эдмар кивнул на сына, стоящего позади него, мокрого и запыхавшегося. — А вот Стик... Корвин, тебе лучше выслушать это сидя.

Лицо Корвина побледнело прежде, чем прозвучало хоть одно объяснение.

— Заходите, — сказал он глухо, отступая от двери и пропуская обоих в дом.

Внутри было тепло и пахло дымом очага. Хозяйка дома, мать Стика, увидев их лица, тут же отставила прялку и молча налила Больду кружку молока, а Эдмару предложила эль — тот качнул головой в знак отказа: не время было рассиживаться.

— Расскажи ему всё, — коротко сказал Эдмар, кладя руку сыну на плечо. — Всё, как рассказал мне.

Больд, всё ещё немного дрожащий, повторил рассказ — на этот раз спокойнее, стараясь не упустить ни одной подробности: про стражника у стены, про его требование денег, про грубость Стика, про занесённую для удара руку и толчок, после которого тот рухнул на площади под смех торговцев.

Корвин слушал молча, не перебивая, сидя на стуле у стола так неподвижно, что казался вытесанным из того же камня, что и его собственный дом. Только желваки на скулах ходили всё сильнее, а шрам, пересекавший его щеку, будто белел на потемневшем от гнева лице. Когда Больд закончил, Корвин ещё какое-то время молчал, глядя в одну точку на столешнице.

Затем он поднялся — резко, одним движением, без единого лишнего звука, — и прошёл к середине комнаты, где на полу лежала истёртая медвежья шкура. Отодвинув её в сторону, он откинул скрытую под ней дощатую крышку и спустился в погреб.

Оттуда он вернулся не сразу. В руках у него была старая кольчуга — потемневшая, местами тронутая ржавчиной, но крепкая; следом он вынес перевязь с мечом в потёртых ножнах и увесистый мешочек монет, звякнувший, когда он опустил его на стол.

— Больше я тебе о своих делах не скажу, — бросил он Эдмару в ответ на не заданный вслух вопрос, застёгивая кольчугу поверх рубахи. — Но с этими людьми я умею разговаривать.

Эдмар не стал расспрашивать. Он лишь кивнул и вышел следом за ним к хлеву, где стояли две лошади — гнедая и серая в яблоках, — редкость и роскошь, каких не было ни у кого в Ольховом Броде, будь он богат или беден. Немногие в деревне вообще видели, чтобы у Корвина были лошади, — теперь Больд понимал, откуда они взялись.

Собрали немного припасов на дорогу — хлеб, вяленое мясо, флягу с водой — и, оседлав коней, тронулись в сторону Хартвуда. Дождь к тому времени поутих, но небо оставалось серым и низким, а дорога — раскисшей и скользкой. Больд, не привыкший к верховой езде, сидел позади отца, вцепившись в его пояс, и всю дорогу молчал, глядя, как мимо проплывают мокрые поля.

В Хартвуд они въехали уже под вечер. У самых ворот им удалось разыскать того самого стражника — того, что опрокинулся на спину посреди рыночной площади. Теперь на нём была свежая перевязь, а лицо всё ещё носило отпечаток заживающего синяка, и завидев подъезжающих всадников, он невольно подобрался, стиснув древко алебарды.

Говорил в основном Эдмар — спокойно, взвешенно, подбирая слова так, как умеет только человек, привыкший убеждать бригаду упрямых каменщиков сделать работу правильно, а не так, как проще. Он объяснил, что мальчишка не хотел зла, что удар был лишь защитой, что дело можно решить миром, без темницы и суда, если стражник согласится смягчить своё показание.

Корвин же не сказал ни слова. Он просто стоял рядом, положив ладонь на рукоять меча, и одного его взгляда — тяжёлого, немигающего, с этим белым шрамом через щёку — было достаточно, чтобы стражник то и дело сбивался с самодовольного тона, каким начал разговор.

— Не выйдет, — произнёс он наконец, хотя голос его при этом заметно дрогнул. — Нельзя нападать на стража порядка, находящегося под протекцией короля, — время сейчас военное, сами понимаете. Меняю показания — самого в кандалы закуют. Это уже не ваше дело, а дело градоуправителя. К нему и ступайте, коли охота.

Он произнёс это с прежней самодовольной ухмылкой, явно наслаждаясь тем, что хоть в чём-то может отказать людям, один из которых мог бы, судя по виду, переломить его пополам одной рукой.

Эдмар не стал спорить — лишь коротко кивнул и, взяв под уздцы обеих лошадей, повёл их прочь, к центру города. Корвин молча пошёл следом, и по тому, как крепко была сжата его челюсть, Больд понял: если бы не отец, разговор со стражником закончился бы совсем иначе.

Дом градоуправителя стоял на главной площади Хартвуда — каменный, в два этажа, с гербом на воротах, изображавшим сплетённые дубовые ветви. У входа маялись двое стражников с алебардами, скучающе поглядывающих на редких прохожих.

— Нам нужно видеть градоуправителя, — сказал Эдмар, остановившись перед ними и стараясь говорить как можно спокойнее, хотя рука его, придерживавшая поводья, была напряжена. — Дело срочное. Касается мальчишки, которого сегодня взяли под стражу.

Стражники переглянулись.

— А кто спрашивает? — уточнил один из них, оглядывая незнакомцев с ног до головы — крестьянина в промокшей одежде и рослого мужчину в потемневшей кольчуге, явно бывалого.

— Эдмар из Ольхового Брода. А это Корвин, отец того самого мальчишки, — коротко ответил Эдмар.

Стражник кивнул, ничего не сказав, и наклонился к товарищу, что-то шепнув ему на ухо. Тот, не проронив ни слова, скрылся за дверью — видно, понёс весточку кому-то наверху.

Ожидание тянулось долго. Дождь снова заморосил, и Больд, продрогший и уставший, жался поближе к отцу, а Корвин так и стоял неподвижно, как каменное изваяние, глядя на дверь, за которой скрылся посыльный. Наконец она снова отворилась, и на пороге показался мальчишка-подмастерье, не старше самого Больда, в опрятной, хоть и явно ношенной чужой одежде.

— Градоуправитель примет вас, — сказал он, слегка запыхавшись, будто бежал всю дорогу. — Прошу, за мной.

Их провели по узкому каменному коридору в комнату с высоким сводчатым потолком, где за широким столом, заваленным свитками, сидел немолодой мужчина в добротном, но простом кафтане — градоуправитель Хартвуда. Он поднял на вошедших усталый взгляд, жестом предложил сесть, хотя стульев в комнате было немного, и заговорил, не тратя времени на любезности.

— Я понимаю, зачем вы пришли, — начал он, складывая руки на столе. — И мне искренне жаль. Но время сейчас военное, а закон в такое время не терпит послаблений. Ваш мальчик поднял руку на стража порядка, находящегося при исполнении, — свидетелей тому было немало, весь рынок видел, как тот упал. Приговор уже вынесен: послезавтра, на рассвете, его повесят на городской площади.

Слова упали в комнату, как камни в тихую воду. Больд почувствовал, как у него подкашиваются ноги, а Корвин застыл ещё сильнее прежнего, если это вообще было возможно, — только рука его сжала рукоять меча так, что побелели костяшки.

— Мне очень жаль, — повторил градоуправитель сухо, не глядя им в глаза, будто повторял это уже не в первый раз за годы службы и давно перестал испытывать что-либо при этих словах.

Он помолчал, побарабанил пальцами по столу, а затем, нахмурившись, добавил, понизив голос, точно делился чем-то, чего говорить был не обязан:

— Единственный, кто мог бы отменить приговор в такое время, — это сам барон Дарнхоллский. Но он сейчас крайне занят — война, снабжение войск, переговоры с соседними землями... Не думаю, что у вас найдётся способ достучаться до него за оставшиеся два дня.

В комнате повисла тяжёлая тишина. Эдмар открыл было рот, чтобы что-то сказать, но не нашёл слов. Корвин же по-прежнему молчал, то и дело сжимая и разжимая пальцы на рукояти меча, отчего мальчишка-подмастерье у двери нервно переступал с ноги на ногу, а сам градоуправитель то и дело бросал на молчаливого воина настороженные взгляды.

И вдруг лицо Корвина переменилось. Тяжёлая хмурость, что весь день не сходила с его шрамованной щеки, вдруг разошлась, будто ветер разогнал грозовые тучи, и на смену ей пришло что-то похожее на спокойствие — спокойствие человека, которому только что вспомнилось нечто важное, способное изменить всё.

— А Гарет, — произнёс он вдруг, впервые за весь вечер подав голос, и голос этот прозвучал хрипло, будто отвык говорить, — сир Гарет всё ещё комендант стражи Хартвуда?

Градоуправитель моргнул, явно не ожидавший вопроса.

— Сир Гарет Волл? Да, комендант гарнизона всё ещё он. А откуда вы...

— Мы воевали вместе, — коротко ответил Корвин. — Под его началом. В войне с Северными баронами, тому уже пятнадцать лет. Он был моим сотником.

Эдмар обернулся к другу так резко, что чуть не сбил стоящего рядом Больда с ног, — за все годы, что он знал Корвина, тот ни разу не обмолвился о своих боевых годах ни словом, а тут вдруг такое имя, будто выуженное из самой глубины памяти.

— Он поручится за парня, — продолжил Корвин, глядя уже прямо на градоуправителя. — Если кто и может достучаться до барона за два дня — так это комендант его собственного гарнизона. Где мне его найти?

Градоуправитель откинулся на спинку стула, вглядываясь в Корвина с новым, куда более внимательным выражением — так смотрят на человека, о котором внезапно узнали что-то важное.

— Сира Гарета сейчас нет в Хартвуде, — сказал он. — Он костелян сразу двух гарнизонов — нашего и дарнхолльского, — оттого и бывает у нас лишь наездами, а постоянно живёт при бароне. Обо всём, что случается здесь, он узнаёт из моих же отчётов.

Он замолчал, побарабанил пальцами по краю стола, а потом усмехнулся — устало, почти невесело, будто сама судьба решила подшутить над всеми, кто сидел сейчас в этой комнате.

— Не знаю, воля ли это судьбы или воля небес, но сегодня как раз тот день, когда мы отправляем очередной отчёт в Дарнхолл. — Он развёл руками. — Помочь вам напрямую я не могу — не в моей это власти, да и не в моих полномочиях спорить с законом военного времени. Но и мешать вам я не стану. Это, по крайней мере, в моём праве.

Он подозвал мальчишку-подмастерье, всё это время терпеливо ждавшего у двери.

— Собери отчёты в кожаную сумку, — велел он. — И выпиши разрешение с моей печатью — чтобы стража в Дарнхолле пропустила этих людей прямиком к костеляну Гарету Воллу, без лишних расспросов.

Мальчишка кивнул и поспешил прочь, а Эдмар, не веря до конца, что удача повернулась к ним хоть на волосок, низко склонил голову.

— Благодарю вас, — произнёс он с искренним чувством. — Вы не обязаны были даже выслушивать нас, не то что помогать.

— Я не помогаю, — поправил его градоуправитель, но в голосе его уже не было прежней сухости. — Я просто делаю свою работу и не мешаю вам делать своё. Остальное — в руках коменданта и барона. И в руках Всевышнего, если он вообще смотрит на такие мелкие города, как наш.

Пока мальчишка бегал за сумкой, Эдмар повернулся к сыну и положил обе руки ему на плечи.

— Ты возвращаешься домой, — сказал он твёрдо, тем тоном, что не терпел обычно возражений. — Дорога до Дарнхолла и обратно — не для тебя, тем более сейчас, когда ты и так весь день на ногах. Мать будет волноваться.

Больд вскинул голову, и в глазах его, ещё недавно полных усталости, вспыхнуло совсем другое чувство — упрямое, почти отчаянное.

— Нет, — сказал он, и голос его, обычно такой ровный и рассудительный, впервые за весь вечер прозвучал резко. — Я не поеду домой. Я весь день просто стоял и смотрел, как всё это случилось — сначала на площади, потом здесь. Я ничего не сделал, чтобы помочь Стику, кроме как позвать вас. Я не брошу его сейчас, когда есть хоть какой-то шанс. Я поеду с вами, отец, и точка.

Эдмар открыл было рот, чтобы возразить, но тут Корвин, стоявший рядом, вдруг мягко улыбнулся — на миг, едва заметно, будто это выражение давно отвыкло появляться на его суровом, шрамованном лице. Эта улыбка предназначалась не Эдмару и не градоуправителю, а самому Больду, и было в ней что-то тёплое, почти отеческое, — радость человека, который в этот трудный час вдруг ясно увидел, что у его сына есть настоящий друг, готовый разделить с ним беду до самого конца.

Эдмар перехватил этот взгляд и, помолчав, тихо вздохнул — не то сдаваясь, не то соглашаясь с чем-то большим, чем просто просьба сына.

— Когда мы шли сюда, — сказал он, обращаясь уже к Корвину, — я просил у тебя лишь одного — чтобы ты молчал и позволил говорить мне, потому что боялся: если заговоришь ты, добром это не кончится. Но теперь, друг мой, придётся говорить тебе. Ты знаешь Гарета, я — нет. Надеюсь, мы всё же доберёмся до Дарнхолла вовремя и сможем ему помочь.

— Благодарю тебя, Эдмар, — коротко ответил Корвин, и в этих двух словах было больше, чем в иной долгой речи.

Сердце Эдмара, однако, не унималось — тревога сидела где-то глубоко под рёбрами, тяжёлая и холодная, никак не желавшая отступать, даже когда в комнату вернулся мальчишка-подмастерье с готовой кожаной сумкой в руках, из которой торчали свёрнутые в трубочку листы с печатями.

Корвин принял сумку, коротко кивнув в благодарность, а затем снова повернулся к градоуправителю.

— Прежде чем мы отправимся, — сказал он, — я хотел бы увидеть сына. Хотя бы на несколько минут.

Градоуправитель, уже вновь склонившийся над своими бумагами, поднял глаза и кивнул почти сразу, будто ожидал этой просьбы.

— Хорошо. Я пошлю человека предупредить стражу темницы, чтобы вас пропустили.

Вся компания — Эдмар, Корвин и Больд — поклонились ему в знак благодарности, но градоуправитель уже почти не смотрел на них: он лениво отмахнулся свободной рукой, будто отгонял назойливую муху, и снова зарылся в ворох своих отчётов, то и дело щурясь на мелкие, убористые строчки при неверном свете свечи.

До темницы их проводил всё тот же мальчишка-подмастерье. Стражник у входа, уже предупреждённый посыльным, молча кивнул и отпер тяжёлую дверь, за которой начинался узкий коридор, пропахший сыростью и старым железом. Эдмар придержал Больда за плечо у самого входа.

— Дай им поговорить вдвоём, — тихо сказал он сыну. — Пойдём лучше соберём, что нужно в дорогу, — время не ждёт, а Корвин нас потом нагонит.

Больд кивнул, хотя ему и самому не терпелось увидеть друга, и вслед за отцом свернул обратно к рыночной площади, а Корвин один прошёл дальше по коридору, к решётчатой двери камеры.

Стик поднял голову, услышав шаги, и в полумраке камеры разглядел, как в его глазах сменяют друг друга сразу несколько чувств: сперва испуг — вдруг снова стражники с дурными вестями, — а затем, когда он различил в свете факела знакомую фигуру, лицо его вспыхнуло облегчением, смешанным со страхом и виной так тесно, что было не разобрать, где кончается одно и начинается другое.

— Отец... — только и смог выдавить он, шагнув к решётке, но договорить не успел: Корвин уже опустился на одно колено перед прутьями, оказавшись почти вровень с сыном, и, просунув руку сквозь решётку, крепко сжал его плечо — большего объятия здесь всё равно было не устроить, да и не нужно оно было им обоим сейчас так, как эта твёрдая, тёплая ладонь.

— Я вызволю тебя, чего бы это ни стоило, — сказал он тихо, но твёрдо, будто произносил не обещание, а клятву перед богом. — Для этого нам нужно съездить в Дарнхолл. Тебе нужно только одно — дождаться нас.

У Стика на глазах выступили слёзы, и он торопливо заморгал, стыдясь их даже сейчас.

— Прости, отец, я не хотел... он полез на меня первым, а я... я не подумал, просто ответил, а потом он замахнулся, и я...

— Тише, — Корвин прижал ладонь к решётке, там, где к ней прислонился лоб сына. — Я тебя не виню. Ты защищался — этого достаточно, чтобы я был на твоей стороне, что бы там ни говорили городские законы.

Он помолчал, окидывая взглядом сырые стены камеры, и добавил уже спокойнее:

— С нами Больд и Эдмар. Сейчас они закупают в дорогу еду и всё необходимое — до Дарнхолла целый день пути, а значит, нужно быть готовыми. Ты просто жди нас здесь. Мы вернёмся с хорошими вестями, слышишь меня?

Стик кивнул, всё ещё не в силах справиться с подступившим к горлу комом, и Корвин, ещё раз стиснув его плечо через решётку, заставил себя подняться и отступить назад — прежде чем сам не выдал того, что скрывал за суровым лицом весь этот долгий вечер.

Он вышел из темницы на опустевшую к сумеркам улицу и зашагал в сторону рыночной площади — туда, где, как он знал, его дожидались Эдмар и Больд.

На рыночной площади, уже почти опустевшей к сумеркам, Больд и Эдмар обходили последние лавки, покупая хлеб, сыр и вяленое мясо в дорогу. Больд, укладывая свёртки в переметную суму, всё это время молчал, но вопрос, вертевшийся у него в голове с самого дома градоуправителя, наконец сорвался с языка.

— Отец, а ты правда не знал, что Корвин был военным? Вы же дружите столько лет, сколько я себя помню.

Эдмар на мгновение задумался, затягивая узел на мешке с провизией, а затем ответил — неспешно, как отвечал всегда, когда хотел, чтобы сын не просто услышал слова, но и вдумался в них.

— Не знал, — признался он. — Мы познакомились уже после войны с Северными баронами — тому пятнадцать лет минуло. Люди тогда бродили самые разные: кто с войны возвращался, кто просто искал, где осесть. Корвин не слишком-то был похож на бывшего солдата — да, лицо у него шрамировано, но покажи мне простолюдина без единого изъяна на теле, и я покажу тебе благородного, которого выдают за простолюдина, — усмехнулся он. — Шрамы у нас у всех свои, Больд, у кого от меча, у кого от плуга или мельничного жёрнова.

Он затянул последний узел и, выпрямившись, посмотрел на сына уже серьёзнее.

— И потом, копаться в прошлом человека, который сам не желает о нём говорить, — не в моём это духе. У каждого своя жизнь, свои главы, которые он листает по-своему: одни хранит на виду, другие прячет поглубже. Никогда не знаешь заранее, какая история окажется вписана в скрижаль чужой судьбы, пока сама жизнь однажды не раскроет тебе нужную страницу — как сегодня.

Больд задумчиво кивнул, укладывая эти слова в памяти рядом с остальными уроками, которые отец давал ему не нравоучениями, а вот так — между делом, у прилавка с сыром, в сгущающихся сумерках.

Разговор их прервался, когда на другом конце площади показался Корвин — уже без прежней каменной неподвижности во взгляде, хотя лицо его по-прежнему оставалось суровым и сосредоточенным. Он коротко переговорил с Эдмаром, сверяя, всё ли собрано в дорогу — хлеб, мясо, сыр, полные фляги воды, — и, убедившись, что ничего не забыто, коротко кивнул.

— Пора, — сказал он. — Дотемна нужно пройти как можно больше пути.

Они вскочили на коней — Корвин впереди, Эдмар с Больдом следом, — и, миновав городские ворота Хартвуда, выехали на широкую дорогу, ведущую к Дарнхоллу, где вечернее небо уже начинало темнеть над далёкими холмами.

Глава 3

Глава 3. Решение

Первое время ехали быстро, подгоняемые не столько словами, сколько общим, не высказанным вслух облегчением: у них появился путь, появилась хоть какая-то надежда — а с ней, как это часто бывает, разом навалилась и вся усталость, что весь день таилась где-то за спиной, дожидаясь своего часа. Больд, уже давно не чувствовавший под собой ничего, кроме ноющей спины и стёртых о седло бёдер, то и дело клевал носом, крепко держась за пояс отца, а Эдмар, хоть и не показывал виду, тоже всё чаще щурился в темноту, борясь со сном на ходу. Один Корвин, казалось, был выкован из того же железа, что и его старая кольчуга, — он вёл коня ровным, неутомимым шагом, то и дело поглядывая по сторонам дороги, будто по старой военной привычке проверяя, не таится ли где опасность.

Дорога петляла между полей, а после нырнула в лес — не тот густой и мрачный, что подступал к Ольховому Броду, а редкий, светлый даже в темноте, с высокими соснами, между которыми изредка проглядывали звёзды. Ближе к рассвету, когда небо на востоке начало сереть, а лошади стали спотыкаться от усталости, Корвин наконец придержал коня.

— Здесь остановимся, — сказал он, спешиваясь у небольшой прогалины среди деревьев. — Часа три отдыха, не больше. Коням нужно перевести дух, да и нам самим.

Никто не спорил. Больд, едва коснувшись ногами земли, чуть не осел на месте — только рука отца удержала его на ногах, — и почти сразу же завернулся в плащ у корней старой сосны, проваливаясь в сон прежде, чем успел толком устроиться поудобнее.

Проснулся он, когда небо уже совсем посветлело, а между деревьями пробивались первые несмелые лучи солнца. Эдмар уже успел развести небольшой костерок и разложить остатки вчерашних припасов — хлеб, сыр, полоски вяленого мяса, — а Корвин стоял чуть поодаль, глядя куда-то в сторону дороги, будто прислушивался к чему-то, чего не слышали остальные.

Завтракали молча — усталость и тревога отбивали охоту к пустым разговорам, — но, доев последний кусок хлеба, Эдмар всё же заговорил, понимая, что впереди у них ещё долгий путь, а знать, с кем предстоит говорить в Дарнхолле, было не менее важно, чем добраться туда вовремя.

— Расскажи мне о Гарете, — попросил он, отряхивая крошки с ладоней. — Раз уж мне придётся, возможно, стоять рядом с тобой перед ним, я хочу знать, с кем мы будем говорить. Кто он? Каков он?

Корвин помолчал, подбрасывая веточку в затухающий костёр, — казалось, каждое воспоминание давалось ему с трудом, будто он вытаскивал их откуда-то из-под завала прожитых лет.

— Обычный рыцарь, — начал он наконец. — Не из знатного рода, не из богатых — такой же, как многие, кто шёл на ту войну за жалованье и надежду выслужиться. Его поставили во главе сотни, потому что дрался он храбро, а головы не терял даже там, где другие теряли. Со своими был справедлив — не заставлял делать того, чего не сделал бы сам, и в бой всегда шёл первым, а не подгонял со спины.

Он бросил веточку в огонь и продолжил, глядя, как та занимается пламенем.

— После войны, по слухам, барон Дарнхоллский взял его к себе — за те же качества, за которые его любили в сотне. А барон тогда сильно приумножил свои земли и богатства на этой войне, вот и понадобились ему люди, которым можно доверять без оглядки, а не просто родовитые имена без чести за душой. Гарет как раз из таких.

— А сам он какой? — тихо спросил Больд, уже проснувшийся и слушавший, устроившись рядом с костром.

— Простой, — ответил Корвин, чуть помедлив, будто подбирая слово поточнее. — Но насколько простой, настолько же и проницательный — ума у него хватало всегда, даже когда он предпочитал молчать, а не выставлять себя умнее других. Спокоен, редко выходит из себя. Ему уже, должно быть, за пятьдесят перевалило. Вся его жизнь — это служба, честь и война, ничего сверх того ему было не нужно. Такому человеку, как он, я доверил бы свою жизнь без раздумий — и, надеюсь, он не откажет мне сейчас, когда на кону не моя жизнь, а жизнь моего сына.

Слова эти повисли над затухающим костром, и на мгновение всем троим стало тяжело дышать — не от дыма, а от того груза, что вновь напомнил о себе, стоило разговору коснуться главной причины их пути.

Эдмар поднялся первым, отряхивая плащ.

— Тогда не будем терять время, — сказал он. — Чем раньше выедем, тем раньше узнаем, прав ли ты на его счёт.

Остаток пути дался легче, чем ночная его половина, — быть может, оттого, что солнце уже поднялось над лесом и щедро заливало дорогу тёплым светом, а быть может, оттого, что с каждой пройденной милей надежда крепла, вытесняя вчерашний страх. Лес постепенно расступился, уступив место холмистым лугам, поросшим высокой травой и усеянным полевыми цветами — жёлтыми, синими, ярко-алыми, — а вдалеке, за очередной грядой холмов, засверкала лента реки, куда более полноводной, чем их родная Сивая. Стайки птиц поднимались из придорожных кустов при их приближении, и Больд, несмотря на усталость и тревогу, невольно ловил себя на мысли, что никогда прежде не видел этот мир таким огромным и таким красивым одновременно.

Дарнхолл показался на горизонте задолго до того, как они доехали до его стен, — сперва как тёмная полоса на фоне неба, затем как нагромождение крыш и башен, а когда они наконец подъехали ближе, у Больда перехватило дыхание. Каменные стены Дарнхолла оказались вдвое выше, чем он себе представлял по рассказам, а надвратная башня венчалась двумя шпилями с флагами, полоскавшимися на ветру. За воротами открылся город — куда более просторный, чистый и ухоженный, чем тесный, пропахший навозом и дымом Хартвуд: мощёные улицы без единой ямы, дома с черепичными, а не соломенными крышами, а люди, идущие по своим делам, были одеты куда наряднее — в цветные накидки, в сапоги без единой заплаты, с кошельками на поясе, что позвякивали монетой, а не пустотой.

Но не богатство и не размах города поразили Больда сильнее всего. Проезжая мимо рыночных рядов, он вдруг замер в седле, глядя во все глаза на прилавок с пучками сушёных трав и склянками с настойками, за которым стояла женщина с необычайно тонкими чертами лица, заострёнными кверху ушами и глазами настолько ясными и глубокими, что казались нездешними, — Больд слышал о таких лишь в сказках у костра.

— Отец, это... это эльфийка? — прошептал он, не отрывая взгляда.

— Она самая, — коротко подтвердил Эдмар, не сбавляя шага коня. — В таких городах, как этот, их можно встретить — торгуют травами да снадобьями, в этом им нет равных.

Не успел Больд толком прийти в себя от этого зрелища, как его взгляд зацепился за распахнутые двери кузницы чуть дальше по улице, откуда доносился звон металла. Там, у наковальни, орудовал молотом невысокий, но невероятно широкий в плечах и груди мастер с окладистой бородой, заплетённой в несколько косичек, — ростом он едва доставал Больду до пояса, стоя рядом с конём, но руки его были толще иных брёвен.

— А это гном, — опередил Больд собственный вопрос, зачарованно глядя, как коротышка-кузнец без видимых усилий разгибает раскалённую полосу железа.

Эдмар усмехнулся, впервые за долгое время позволив себе тень улыбки.

— Вижу, тебе есть на что посмотреть в большом городе, сынок. Только не забывай, зачем мы здесь.

Больд смущённо кивнул и заставил себя отвести взгляд от кузницы, хотя любопытство ещё долго не желало униматься. Вскоре улица вывела их на широкую городскую площадь, в центре которой возвышался каменный фонтан удивительной работы — вырезанный в виде дракона, взметнувшегося на дыбы, из раскрытой пасти которого била вверх чистая вода, рассыпаясь в воздухе мелкими сверкающими на солнце брызгами. Вокруг фонтана толпились горожане — кто набирал воду, кто просто отдыхал на каменных бортиках, — но путники, миновав их, направились прямиком дальше, не задерживаясь ни на миг.

За площадью, на некотором возвышении, стояло самое величественное здание из всех, что Больду доводилось видеть в жизни, — трёхэтажный замок из светлого камня, с высокими стрельчатыми окнами, витыми башенками по углам и широкой лестницей, ведущей к массивным дубовым дверям, окованным железом. Флаги над воротами несли на себе тот же герб со сплетёнными дубовыми ветвями, что Больд уже видел на печати градоуправителя Хартвуда, — только здесь, над самым большим шпилем, реял ещё один флаг, с изображением руки, сжимающей меч, — герб самого барона Дарнхоллского. Здесь же, как объяснил по дороге Корвин, размещались и покои самого барона, и кабинет коменданта гарнизона, и все службы, что вершили дела города и округи, — единое сердце власти, откуда тянулись нити ко всем городам и сёлам баронства, включая скромный Хартвуд и совсем уж крохотный Ольховый Брод.

У подножия лестницы дорогу им преградили двое стражников в добротных доспехах, куда более ухоженных, чем у их хартвудских собратьев.

— Дальше нельзя без дела, — начал было один из них, но Корвин молча протянул ему кожаную сумку с печатью градоуправителя, и страж, бегло осмотрев её, изменился в лице.

— Обождите здесь, — сказал он уже иначе, поспешно скрываясь за дверями. — Я доложу сиру Гарету.

Ожидание на этот раз оказалось недолгим. Массивные двери вновь распахнулись, и на пороге показался высокий грузный мужчина в добротной кольчуге поверх суконного гамбезона, с сединой, щедро тронувшей виски и короткую бороду, но с прямой, крепкой осанкой человека, который всю жизнь провёл не за столом, а в седле и на поле боя. Взгляд его, скользнув по стражнику, затем по Эдмару и Больду, вдруг замер на Корвине — и в этот миг сдержанное, привычно суровое лицо коменданта дрогнуло неподдельным удивлением.

— Корвин? — произнёс он, будто не веря собственным глазам. — Корвин из третьей сотни, чтоб мне провалиться...

— Он самый, сир Гарет, — ответил Корвин, и что-то в его голосе, обычно таком скупом, на мгновение потеплело.

Гарет спустился по ступеням, окинул старого соратника внимательным взглядом с ног до головы, будто проверяя, всё ли на месте, и коротко, крепко пожал ему руку.

— Сколько лет, сколько зим. Осел где-то в деревне, слыхал? Пашешь землю вместо того, чтобы точить меч?

— Пашу, — подтвердил Корвин без тени смущения. — Жена, сын. Спокойная жизнь, какую мы все тогда обещали себе после войны.

— А выглядишь так, будто вчера снял доспех, — усмехнулся Гарет, и в этой усмешке было столько же тепла, сколько и застарелой солдатской иронии. — Как оно там, в деревне? Не соскучился по настоящему делу?

— Соскучился бы, не случись беда, — ответил Корвин, и улыбка тут же сошла с его лица так же быстро, как появилась. Он повернулся, коротко представляя спутников: — Это Эдмар, мой давний друг из Ольхового Брода. А это его сын, Больд — друг моего сына.

Гарет кивнул обоим, но взгляд его вновь вернулся к Корвину, уже посерьёзневший, чующий неладное по одной лишь перемене в лице старого соратника.

— Говори, — сказал он просто. — Раз уж ты явился в Дарнхолл спустя пятнадцать лет молчания, да ещё в такой спешке, дело явно не пустячное.

Корвин коротко, без лишних слов, изложил всё случившееся — стражника, толчок, темницу, приговор, отпущенный им срок в два дня. Гарет слушал, помрачнев с каждым словом, и когда Корвин закончил, комендант долго молчал, потирая переносицу.

— Отменить приговор своей властью я не могу, — сказал он наконец. — Не в моих это полномочиях, даже здесь. Но помочь тебе постараюсь — ты был мне верным человеком тогда, и я не из тех, кто забывает такое. Идём к барону. Если кто и может сдвинуть это дело с места, так только он.

Он коротко велел страже проводить коней в конюшню и повёл всех троих внутрь замка — по гулким каменным коридорам, мимо гобеленов с изображением давних битв, вверх по широкой лестнице, к дверям, у которых стояли уже не простые стражники, а рыцари в полном доспехе с гербом баронства на груди.

Барон Дарнхоллский принял их в просторном зале с высокими сводами, восседая в резном кресле у окна, сквозь которое лился полуденный свет. Это был мужчина средних лет, полноватый, с властным, но усталым лицом, покрытым мелкими, будто оспинками, бугорками на лбу и висках, которые он то и дело рассеянно почёсывал, пока слушал доклад Гарета, — привычка, видно, старая, въевшаяся сильнее любого этикета.

Когда Гарет закончил пересказ, барон некоторое время молчал, задумчиво поскрёбывая один из бугорков на виске.

— Дело печальное, — произнёс он наконец, и голос его прозвучал устало, но без всякой наигранности. — Но отменить приговор я не властен — не по своей прихоти, во всяком случае. Такие решения во время войны требуют королевской воли: либо письмо от короны, либо особое дозволение, а на это нужно время, которого у вас, если я правильно понял, всего один день.

Корвин стиснул челюсть, но промолчал, давая барону договорить.

— Однако, — продолжил барон, и в глазах его мелькнула тень сочувствия, — у меня есть человек по имени Гораций — законник, каких поискать. Он способен отыскать лазейку в законе там, где иной не увидит даже щели, и оправдать порой самого закоренелого грешника, если найдётся, за что уцепиться. Я направлю его к вам в помощь.

— Простите, ваша светлость, — тихо, но твёрдо произнёс Корвин, и по тому, как напряглись его плечи, было видно, чего ему стоило это спокойствие, — но законник, каким бы искусным он ни был, не властен над казнью, назначенной на завтрашний рассвет. У нас нет времени искать лазейки — у нас есть один день, чтобы вообще что-то успеть.

Барон посмотрел на него долгим, оценивающим взглядом — не с раздражением, а скорее с уважением к прямоте, — и коротко кивнул, будто соглашаясь с самим собой.

— Ты прав, и прошу простить меня — я слишком привык решать дела бумагой, а не бегом наперегонки со временем. — Он поднялся с кресла, одёрнув полы кафтана. — Судья, назначенный короной, у нас один на весь округ — не только на Дарнхолл, но и на Хартвуд, и на все окрестные земли. Отправлю Горация вместе с вами прямиком к нему — пусть требует не оправдания сразу, это было бы слишком много просить, а лишь отсрочки, времени на то, чтобы собрать нужные свидетельства и показания как должно, по всем правилам. Это, по крайней мере, в его власти, и это я могу для вас устроить.

Он подозвал слугу, коротко отдал распоряжение, и не прошло и нескольких минут, как в зал вошёл худощавый, высокий человек в тёмной мантии, со стопкой свитков подмышкой — Гораций Спенсер собственной персоной, уже, судя по всему, наспех введённый в курс дела по пути.

На вид ему можно было дать лет тридцать — тонкие, почти юношеские черты лица, живые серые глаза с неизменной искоркой не то насмешки, не то одного лишь острого ума, — но что-то в том, как он держался, выдавало человека куда более зрелого годами, чем казалось на первый взгляд. На высоком лбу уже проступала первая плешь, которую он, впрочем, ничуть не старался скрыть. Гораций не спешил ни с шагом, ни со словом — говорил спокойно, размеренно, будто заранее взвешивал каждую фразу на невидимых весах, и в этом неспешном спокойствии крылась немалая сила: даже сам барон, при всей своей власти, нечасто решался спорить с ним всерьёз. Не зря Родрик когда-то приблизил этого человека к себе — именно Гораций сумел на бумаге и перед короной узаконить те земли, что барон прибрал к рукам после войны с Северными баронами, обратив хитросплетения права себе на пользу так, что комар носа не подточит. Знал он законы досконально и помогал любому, кто готов был заплатить за его услуги, — не делая различий между бароном и последним торговцем, если тот мог расплатиться. Но и себе врагом Гораций не был: он умел не только распутывать чужие тайны, но и надёжно хранить те, что доверяли ему самому.

— Идёмте, — сказал он наконец, окинув всех присутствующих быстрым, оценивающим взглядом, будто уже прикидывал, как лучше выстроить дело. — Время у нас действительно поджимает, а судья не любит, когда его беспокоят после полудня.

Судейские палаты располагались в отдельном крыле замка — тесном, заваленном свитками и папками настолько, что казалось, будто сами стены сложены не из камня, а из бумаги, копившейся здесь десятилетиями. За широким, изрядно поцарапанным столом восседал сам судья — сухощавый мужчина в летах, с глубокими залысинами и вечно прищуренным, усталым взглядом человека, который слишком много лет подряд выслушивал чужую ложь, чтобы верить хоть одному слову с порога.

— Мастер Спенсер, — произнёс он вместо приветствия, не поднимая головы от очередного свитка. — Опять вы. Что на этот раз — очередная лазейка для очередного богатея, которому не терпится избежать честного наказания?

— На этот раз всё несколько иначе, судья Крейн, — спокойно ответил Гораций, ничуть не смутившись подобным приёмом. — Дело касается мальчика из Хартвуда, приговорённого к повешению за нападение на стража порядка.

Судья Крейн наконец поднял глаза, и во взгляде его мелькнуло не сочувствие, а нечто похожее на глухое раздражение человека, которому только что подкинули лишнюю работу в и без того переполненный день.

— Я помню это дело, — буркнул он, отодвигая в сторону один свиток и придвигая другой. — Читал отчёт нынче утром. Всё ясно как день: свидетелей достаточно, стражник цел, мальчишка виновен, приговор вынесен по всей форме. Что вам ещё неясно?

— Время исполнения, ваша честь, — вмешался Корвин, не в силах больше молчать, хотя Гораций и предупреждал его по дороге говорить как можно меньше. — Мой сын не нападал первым. Его спровоцировали, потребовали пошлину, какой отродясь не существовало, а после замахнулись на него первыми.

Судья устало вздохнул, потирая переносицу.

— Отец, я не сомневаюсь в вашей вере в невиновность сына — так уж вы, отцы, устроены. Но у меня на столе дюжина других дел, ждущих решения: тут украли овцу, там не отдали долг соседу три года кряду, здесь спор о меже между двумя дворами, что тянется уже не первое поколение. Я один на весь округ — от Дарнхолла до Хартвуда и дальше, — и если я стану переигрывать уже вынесенные приговоры всякий раз, стоит родителю пустить слезу, порядка в этих землях не станет вовсе. Дело закрыто, приговор в силе. А теперь, если позволите...

Он вновь опустил взгляд к свитку, явно считая разговор оконченным, но тут заговорил Гораций — всё так же спокойно, без нажима, но в голосе его появилась новая, более твёрдая нотка.

— Позвольте напомнить вам, ваша честь, о праве слабого.

Судья замер, не донеся перо до чернильницы, и медленно поднял голову.

— Не думал, что доживу до дня, когда мне будут читать лекции о столь древнем праве в моих же собственных палатах, мастер Спенсер.

— Тем не менее, — невозмутимо продолжил Гораций, — оно всё ещё в силе, и вы, как никто другой, знаете это лучше меня. Право слабого было установлено ещё королём Эдреком Вторым несколько поколений назад — тем самым государем, что желал ограничить произвол не только собственной короны, но и всякого, кто облечён хоть каплей власти на местах. Именно тогда было закреплено: ни один неблагородный человек, будь то крестьянин, ремесленник или торговец, не может быть наказан или лишён жизни без надлежащего суда и следствия — сколь бы очевидной ни казалась его вина тем, кто стоит над ним. Приговор вашей честью уже вынесен, не спорю. Но обстоятельства дела — то, что мальчик защищался, а не нападал первым, — не были должным образом расследованы, а лишь приняты на веру со слов пострадавшей стороны. Это и есть нарушение самого духа того права, о котором я говорю.

В комнате повисла тишина. Судья Крейн долго смотрел на Горация исподлобья, потом перевёл взгляд на Корвина, на Эдмара, на притихшего у двери Больда — и что-то в этом взгляде, доселе непроницаемо усталом, дрогнуло, будто под слоем многолетней рутины на миг проступил человек, ещё помнящий, зачем вообще существует закон, которому он служит.

— Право слабого, — произнёс он тихо, почти самому себе. — Знаете, мастер Спенсер, вы правы куда больше, чем вам, может, самому кажется. Закон этот писан для того, чтобы всякий бедняк был так же защищён перед судом, как и любой лорд. Но многие крестьяне даже не подозревают о его существовании — ни разу не слышали о нём ни от старосты, ни от священника, — и оттого нет-нет да случаются в глухих углах баронства казни, которые следовало бы назвать самосудом, а не правосудием. А уж когда на одной чаше весов простое крестьянское слово, а на другой — весомый кошель да звон золота в кармане обвинителя, боюсь, не одно ухо в этих землях оказывалось глухим именно к той чаше, что легче.

Он замолчал, побарабанив пальцами по столу, а затем со вздохом отодвинул свиток с делом Стика в сторону, будто уже принял решение, которое ему самому не слишком нравилось, но которое он не мог не принять.

— Хорошо. Даю вам три дня отсрочки — не более, — сказал он наконец, беря перо. — За это время извольте собрать свидетельские показания надлежащим образом, а не пересказы с чужих слов. Если найдётся хоть один человек, готовый под присягой подтвердить, что стражник замахнулся первым, я пересмотрю приговор. Если нет — он будет исполнен, и на этот раз никакое право слабого его уже не отсрочит.

Глава 4

Глава 4. Последствия.

Все эти три дня Стик провёл в той же сырой камере, где сырость, казалось, успела пропитать не только солому под ним, но и саму его душу. Первый день он ещё держался — вспоминал слова отца, повторял их себе, как заклинание: «дождись нас, мы вернёмся с хорошими вестями». Но час проходил за часом, а вестей не было, и вместе с тишиной в темницу начали закрадываться совсем другие мысли, куда более цепкие и въедливые, чем голод или холод каменных стен.

Он думал об отце, который, быть может, в этот самый миг скакал куда-то через леса и поля, доставал из погреба кольчугу, что не надевал пятнадцать лет, — всё это ради него, из-за его несдержанного языка и порыва оттолкнуть человека, которого стоило просто перетерпеть. Думал об Эдмаре, бросившем свои дела, чтобы бежать вместе с Корвином неизвестно куда. О Больде, который наверняка вымотался за эти дни сильнее, чем за всю свою жизнь.

Если бы я просто смолчал, — думал он, обхватив колени руками в который раз за эти три дня, — если бы не полез спорить, ничего бы этого не случилось. Отец бы сейчас пахал землю, Эдмар — тоже, у себя на поле да со скотиной по хозяйству, как и всегда. Больд сидел бы дома, читал бы что-нибудь по вечерам при свече, как он любит. А теперь из-за меня все они рискуют — временем, силами, а может, и чем похуже, если дело обернётся плохо».

Особенно тяжело давались ночи, когда сквозь узкое оконце под потолком не проникало даже слабого света, а тишина темницы становилась совсем гнетущей, нарушаемой лишь редкими шагами стражи в коридоре. В такие часы Стик особенно остро жалел, что не взял пример с Больда — с его спокойствия и терпимости, с его способности сперва подумать, а после уже говорить. Он всегда считал это качество скучным, почти трусливым, — а теперь, глядя на собственные исцарапанные о камень пальцы, впервые задумался, не была ли храбрость, которой он так гордился, всего лишь неумением остановиться вовремя.

На третий день, когда его вывели из камеры и повели по знакомому коридору к выходу, Стик едва держался на ногах — не столько от голода, сколько от тяжести всего передуманного за эти долгие часы. Он не знал, что его ждёт: оправдание или всё та же виселица, отложенная лишь на три дня, — и эта неизвестность выматывала сильнее любых цепей.

Пока Стик боролся с собственными мыслями в четырёх сырых стенах, снаружи Гораций, Корвин и Эдмар вели свою собственную борьбу — не менее изматывающую, хоть и на первый взгляд куда более деятельную. Первый же день расследования обернулся почти полным провалом. Гораций, вооружившись пергаментом и заострённым пером, обходил рыночные ряды от лавки к лавке, расспрашивая всякого, кто в тот злополучный день мог оказаться поблизости от телеги с репой, — но раз за разом натыкался на одно и то же: люди отводили глаза, бормотали что-то невнятное и торопились отойти подальше, стоило прозвучать слову «стражник».

— Они боятся, — коротко заключил Гораций к исходу первого дня, устало опускаясь на скамью у харчевни, где путники расположились на ночлег. — Не то чтобы не видели или не помнили — видят прекрасно, помнят в подробностях. Но стоит спросить напрямую, и всякий тут же вспоминает, что этому самому стражнику ничего не стоит потом припомнить сказанное — испортить товар, придраться к месту на рынке, а то и вовсе обвинить в чём-нибудь похуже. Люди готовы шептаться в спину, но не готовы говорить в лицо судье, покуда сам обвиняемый расхаживает на свободе с алебардой на плече.

Корвин, слушавший это с каменным лицом, лишь крепче сжал челюсти.

— Тогда нужно, чтобы они поняли: на этот раз молчание обойдётся им дороже, чем правда, — сказал он.

На второй день дело пошло иначе — не потому, что страх у горожан вдруг рассеялся сам собой, а потому, что Гораций сменил подход. Он перестал спрашивать напрямую и вместо этого принялся терпеливо, будто невзначай, заводить разговоры о наболевшем: о трудных временах, о поборах, что в последний год множились быстрее урожая, о людях, которые, по слухам, платят кому-то за спокойствие сверх всякой положенной пошлины. Люди, не готовые обвинять открыто, куда охотнее жаловались на жизнь вообще — и по крупицам, по обмолвкам, по случайно оброненным именам начала складываться картина куда шире одной-единственной стычки на рынке.

Так они вышли на торговку рыбой Мораг — женщину с усталыми глазами и разбитыми от вечной сырости руками, которая поначалу отнекивалась столь же пугливо, как и остальные, но, узнав, что Гораций уже наслышан о еженедельной «дани» с её лотка, наконец сломалась и поведала всё как есть, выторговав себе одно-единственное условие: её имя будет названо в суде лишь тогда, когда виновный уже не сможет ей отомстить. Гораций пообещал ей защиту от имени самого барона — обещание, которое, как он тихо признался Эдмару позже, ему ещё предстояло исполнить, но которое сейчас было необходимо произнести вслух.

Кузнец, чей подмастерье пострадал от древка алебарды, согласился говорить куда легче — не из храбрости, а из чистой ярости, которую копил месяцами и был рад наконец выплеснуть перед кем-то облечённым властью. А вот старика-точильщика пришлось уговаривать дольше всех: он опасался не столько за себя, сколько за внуков, доверенных его заботе, и лишь когда Корвин пообещал лично проследить, чтобы ни один волос не упал с их голов, покуда сам стражник сидит под замком, старик согласился рассказать о ночных визитах к меняле.

— Власть — вещь такая, — заметил Гораций как-то вечером, когда они втроём подводили итоги очередного дня, — которую иные принимают как одну лишь привилегию: бери, требуй, пугай, покуда никто не смеет перечить. Но власть без ответственности — это не власть, а просто разбой, прикрытый должностью. Всякое право, данное человеку сверху, идёт рука об руку с обязанностью, которую это право на него же и возлагает, — и когда человек забывает об этой стороне монеты, оставляя себе одну лишь звонкую, рано или поздно находится кто-то, кто напомнит ему об оборотной.

К исходу третьего дня у них было не одно смутное подозрение, а три готовых свидетельствовать голоса, три истории, которые, сложенные вместе, рисовали не случайную вспышку грубости на рынке, а долгую, вросшую в привычку тиранию человека, которому однажды доверили алебарду и посчитали, что этого достаточно.

Когда солнце в тот день клонилось к закату, Гораций аккуратно сложил последний свиток с показаниями и коротко произнёс лишь одно слово: «Пора» — и на следующее утро все трое уже стояли у дверей суда, готовые к тому, ради чего проделали столь долгий и трудный путь.

Зал суда в Хартвуде оказался переполнен как никогда прежде — весть о разбирательстве разошлась по городу быстрее, чем распространяется дым от костра. Стик стоял перед судейским столом — исхудавший, бледный после трёх дней в темнице, с этими самыми тяжёлыми мыслями всё ещё свинцом лежащими где-то под рёбрами, — но стоило ему найти взглядом отца и Больда среди собравшихся, как в груди немного полегчало. Стражник же, наоборот, держался поначалу с прежней самоуверенностью, скрестив руки на груди и снисходительно поглядывая на скамью, где расположился Гораций со своими свитками.

Судья Крейн, восседавший во главе стола, обвёл взглядом переполненный зал и заговорил — сухо, размеренно, как человек, для которого подобные слова давно стали привычным ритуалом, а не поводом для торжественности.

— Сегодня слушается дело о нападении на стража порядка, — начал он, — по которому три дня назад мной была дана отсрочка стороне защиты — для выяснения всех обстоятельств произошедшего и сбора надлежащих доказательств. Посмотрим, чем обернулась эта отсрочка. Мастер Спенсер, вам слово.

— Ваша честь, — начал Гораций, поднимаясь неспешно, как человек, знающий, что торопиться ему сегодня совершенно не нужно, — признаться, когда вы дали нам три дня, я полагал, что дело это простое: найти одного честного свидетеля, который подтвердит очевидное, — и только. — Он выдержал короткую паузу, скользнув взглядом по притихшему залу с едва заметной, чуть плутоватой усмешкой. — Но чем глубже мы копали, тем яснее становилось: дело оказалось вовсе не таким простым, как мне казалось поначалу. Я обнаружил столько занимательных фактов и историй, ваша честь, что, право слово, временами мне становилось даже немного не по себе — а меня, поверьте, не так легко испугать бумагами и свитками. Три дня назад мы обещали вам свидетеля, готового подтвердить: обвиняемый мальчик лишь защищался от удара. Такой свидетель у нас есть — и не один. Но позвольте для начала спросить самого пострадавшего кое о чём ином.

Стражник напрягся, хотя всё ещё пытался удержать на лице тень прежней снисходительности.

— Скажите, — продолжил Гораций, разворачивая первый свиток, — сколько медяков в неделю платит вам торговка рыбой Мораг за то, чтобы вы не сгоняли её с места у восточной стены?

По залу пробежал шёпот. Стражник побледнел.

— Не понимаю, о чём вы, — выдавил он, но голос его дрогнул слишком заметно, чтобы это прозвучало убедительно.

— Быть может, тогда вы вспомните подмастерья кузнеца, которого избили древком алебарды за неучтивый тон? — невозмутимо продолжал Гораций, разворачивая второй свиток. — Или ночные визиты к меняле на Гончарной улице, откуда вы всякий раз возвращались с более тугим кошелем, чем уходили?

С каждым вопросом уверенность стражника таяла всё заметнее, а по залу прокатывался ропот — люди, узнававшие в описанном собственные истории или истории соседей, начинали переглядываться, перешёптываться, кто-то у задних рядов и вовсе поднялся, будто намереваясь заговорить без спроса.

— Довольно, — произнёс судья Крейн, поднимая руку, и в голосе его звучала уже не прежняя усталость, а нечто куда более твёрдое. — Мастер Спенсер, у вас имеются свидетели, готовые подтвердить сказанное под присягой?

— Трое, ваша честь, — Гораций коротко кивнул в сторону скамьи, где, комкая в руках шапку, поднялась торговка рыбой, а следом за ней — кузнец и точильщик, каждый явно робея под взглядами всего зала, но уже не в силах молчать теперь, когда правда всё равно всплыла наружу.

Их показания, данные один за другим, дрожащими, но твёрдыми голосами, не оставили в зале ни единого сомнения. Стражник, ещё недавно самоуверенно скрестивший руки на груди, стоял теперь сгорбившись, не смея поднять взгляда ни на судью, ни на толпу, что ещё час назад считала его блюстителем порядка, а теперь взирала на него с нескрываемым презрением.

Судья Крейн долго молчал, окидывая взглядом сперва понурого стражника, затем притихший зал, и, наконец, самого Стика, всё ещё стоявшего у судейского стола с зажатыми в кулаки руками.

— Мальчик, — произнёс он наконец, — обвинение в нападении на стража порядка снимается. Ты защищался от человека, который, как выяснилось, годами злоупотреблял доверенной ему властью, вымогая деньги у тех, кто был не в силах ему перечить. Ты свободен.

По залу прокатился гул облегчения, а где-то в задних рядах кто-то не сдержал одобрительного возгласа. Судья перевёл тяжёлый взгляд на самого стражника.

— Что до вас, — судья Крейн перевёл на стражника взгляд, в котором уже не было и следа прежней усталости, — вы обвиняетесь в вымогательстве, злоупотреблении властью и избиении подданных, находившихся под вашей же охраной.

Он помолчал, будто взвешивая, стоит ли говорить дальше, а затем всё же продолжил — тише, но от этого не менее веско:

— Вам дали алебарду и место у стены не для того, чтобы вы кормились с чужого страха, а чтобы вы этот страх оберегали от беды. Власть, которой вас облекли, — не подарок и не добыча, а обязанность, возложенная на вас теми, кто вам её доверил. Право требовать порядка идёт рука об руку с долгом самому этот порядок блюсти, а не торговать им из-под полы каждому, кто побоится сказать вам «нет». Вы же превратили доверенную вам должность в кормушку, а тех, кого должны были защищать, — в дойных коров, покорных лишь до тех пор, пока боятся вашего нрава сильнее, чем закона. До окончательного разбирательства по всем вскрывшимся делам вы отправляетесь под стражу — и, полагаю, для вас это будет куда менее любезное обхождение, чем то, каким вы сами удостаивали иных.

Двое стражников, ещё вчера служивших бок о бок с обвиняемым, подошли к нему без прежней товарищеской теплоты и увели прочь под тем же самым сводом, куда он сам ещё недавно отправлял ни в чём не повинного мальчишку.

Едва судья закончил говорить,Стик обернулся туда, где стояли отец, Эдмар и Больд, — и впервые за три долгих дня на его измождённом лице расцвела настоящая, ничем не сдерживаемая улыбка.

Он бросился к ним, едва не сбив с ног Горация, всё ещё убиравшего свои свитки, и первым делом обнял отца — крепко, порывисто, как обнимают лишь тогда, когда всерьёз боялись, что другого случая может уже не представиться.

— Спасибо, — только и смог выговорить он, уткнувшись лицом в плечо Корвина, а затем, отстранившись, повернулся к остальным. — Спасибо вам всем. Эдмар, Больд... я... — голос его дрогнул, и он не договорил, лишь благодарно кивнул каждому по очереди, задержавшись взглядом на Больде чуть дольше, чем на прочих.

— Не стоит благодарности, — пробормотал Больд, чувствуя, как неловко ему от такого прямого чужого чувства, выставленного напоказ перед половиной Хартвуда.

Договорить им не дали: у выхода из зала суда показался Гарет Волл, успевший, видно, прослышать об исходе дела и явившийся лично удостовериться в этом.

— Ну что, — произнёс он с довольной полуулыбкой, окидывая взглядом всю компанию, — как я погляжу, право слабого сегодня одержало верх над кошельком.

— Благодаря мастеру Спенсеру и твоей помощи, — ответил Корвин.

— Моей помощи было немного, — Гарет качнул головой. — Ты сам всё сделал, старый друг. Но раз уж дело кончилось благополучно — барон просил передать, что желал бы видеть вас обоих у себя, прежде чем вы отправитесь домой. Идёмте, это ненадолго.

Больд остался у дверей зала суда вместе с отцом, покуда Корвин со Стиком в сопровождении Гарета вновь направились к знакомому уже замку на холме — туда, где двумя днями раньше они впервые переступили порог судейских палат.

Барон Родрик принял их в том же светлом зале, что и в прошлый раз, только теперь в голосе его, когда он поднялся навстречу вошедшим, звучало неподдельное удовлетворение, какое бывает у человека, довольного не столько чужой удачей, сколько собственной ролью в ней.

— Рад видеть счастливый исход, — сказал он, кивая Стику. — Признаться, дела подобного рода редко заканчиваются так, как хотелось бы всем сторонам сразу. Тем приятнее, что на этот раз вышло иначе.

Он повернулся к Корвину, и что-то в его взгляде вдруг стало более пристальным, оценивающим — тем самым, каким смотрят не на просителя, а на возможность.

— Сир Гарет немало рассказывал мне о тебе за эти годы, Корвин из Ольхового Брода. Хвалил твою хватку в бою и голову на плечах — редкое сочетание, особенно в наши дни, когда добрая половина мужчин, годных к делу, полегла или искалечена на этой войне. Мне бы пригодился человек вроде тебя среди моих людей.

Корвин напрягся так, что Больд, будь он рядом, сразу узнал бы это движение челюсти, — но здесь его не было, и лишь Стик заметил, как отец на миг стиснул зубы, прежде чем ответить.

— Ваша светлость оказывает мне честь, — произнёс он ровно, тщательно подбирая слова, — но я давно оставил ту жизнь позади. Земля, семья — вот что я выбрал, и не жалел о том выборе ни дня.

— Понимаю, — кивнул барон, но в его тоне не было ни намёка на то, что он готов отступиться так легко. — И всё же, Корвин, позволь напомнить: помощь, которую я оказал сегодня твоему сыну, — это не пустяк и не милостыня. Ты просил, я откликнулся — своим временем, своим словом перед судьёй, своим доверенным законником. Такие вещи не делаются просто так, из одной лишь доброты, сколько бы её во мне ни находил сир Гарет. Услуга за услугу — так устроен этот мир, и ты, я думаю, слишком стар, чтобы полагать иначе.

В комнате повисло молчание, и Стик, стоявший рядом с отцом, впервые за эту встречу ощутил, как радость от оправдания сменяется совсем другим, куда более тревожным чувством.

— Впрочем, — продолжил барон, и голос его вдруг смягчился, обратившись уже не к Корвину, а к самому мальчику, — я слышал и о тебе кое-что, юноша. Сир Гарет упомянул, что ты грезишь о рыцарстве — не так ли?

Стик, застигнутый врасплох, лишь молча кивнул, не смея поверить, к чему клонится этот разговор.

— Что ж, — барон сложил руки на груди, — предлагаю тебе место оруженосца при сире Гарете. Разумеется, вопрос самого рыцарства остаётся открытым — ты простолюдин, а такие вещи не решаются одним лишь моим желанием, тут нужна воля покрупнее моей. Но ты получишь то, чего не купишь ни за какие деньги в деревне: обучение владению оружием у человека, что учил самого меня в своё время, письмо и счёт, которых тебе иначе взять было бы неоткуда, — и, кто знает, быть может, однажды какой-нибудь совершённый тобою подвиг сделает то, чего не может сделать одно лишь происхождение.

Стик почувствовал, как сердце заколотилось где-то в горле, — мечта, о которой он говорил ещё несколько дней назад, лёжа в траве под Ольховым Бродом, вдруг обрела плоть настолько внезапно, что он не сразу поверил в реальность происходящего.

Корвин же молчал, и в этом молчании было куда больше, чем в любых словах. Он прекрасно понимал, чего на самом деле хочет от него барон, — не мальчишку с горящими глазами, а его самого, человека, прошедшего войну и умеющего то, чему в мирные годы не выучишь за одну зиму. Стик был лишь довеском, приятным поводом, который позволял барону обставить простую сделку как акт великодушия. Отдать сына в оруженосцы значило отдать половину рычага, которым можно было тянуть и самого отца следом, — а отказаться значило оскорбить человека, чьему слову простолюдин противопоставить ничего не мог, да ещё и остаться у него в долгу без всякой надежды когда-либо этот долг закрыть.

Он не хотел для сына той же дороги, что прошёл сам, — дороги, отмеченной шрамом через всю щёку и годами, о которых он предпочитал молчать даже с ближайшим другом. Но выбора, в сущности, не было: он был обязан барону, а слово благородного человека против воли простолюдина в этом мире весило ровно столько, сколько сам простолюдин мог ему противопоставить, — то есть ничего.

— Мой сын почтёт за честь принять ваше предложение, ваша светлость, — произнёс наконец Корвин, и голос его прозвучал ровно, без единой видимой трещины, хотя лишь ему одному было известно, чего стоило это спокойствие.

Барон улыбнулся — довольной, чуть покровительственной улыбкой человека, который получил именно то, чего добивался с самого начала разговора.

— Прекрасно. Значит, решено.

Больд так и не узнал, о чём говорили в тот час за высокими дверями баронского зала, — он остался ждать снаружи, вместе с Эдмаром, среди прочих просителей и слуг, коротая время в разглядывании гобеленов на стенах коридора. Когда Корвин со Стиком вышли наконец обратно, по их лицам можно было прочесть немногое: Стик казался странно притихшим для человека, которого только что оправдали, а взгляд Корвина был тяжелее, чем даже в тот вечер, когда он спускался в погреб за старой кольчугой.

— Ну как? — только и спросил Больд, переводя взгляд с одного на другого.

— Расскажу по дороге, — коротко ответил Корвин, и по тону его Больд понял: сейчас, посреди коридора, полного чужих ушей, разговора не будет.

Так, ничего толком не узнав, но чувствуя, как между отцом и сыном Стика повисло что-то невысказанное, Больд вышел вслед за ними на залитую полуденным солнцем площадь Дарнхолла, туда, где всё ещё бил в небо каменный дракон в центре фонтана, — и впервые за всю эту долгую историю ему подумалось, что радость возвращения домой будет не такой простой, как ему хотелось бы.

Глава 5

Глава 5. Пора в путь

Солнце в тот день палило немилосердно, накаляя черепичные крыши Дарнхолла до густого, почти пунцового багрянца — того же оттенка, что и лица прохожих, спешивших укрыться в тени навесов от полуденного зноя. На тренировочной площадке у казарм, впрочем, укрыться было негде: там, среди поднятой сотнями ног пыли и звона учебной стали, не смолкали ни на миг привычные звуки, из которых давно сложилась совсем не детская уже жизнь Стика.

За три года его тело неузнаваемо переменилось. Худощавый, порывистый мальчишка, что когда-то едва не порезался о ржавый клинок на заборе у деревенской кузницы, вытянулся ещё выше — и вместе с ростом на прежде тощих плечах и руках наросли жёсткие, литые мышцы, выкованные не одним годом упражнений с мечом и щитом под неослабным присмотром Гарета. Годы эти не прошли даром ни для тела, ни для головы: тяжёлые физические нагрузки соседствовали с не менее упрямыми часами над буквами и цифрами, и из того быстрого, но неотёсанного деревенского мальчишки, что некогда и пером-то в руках не держал, вырос юноша, способный опереться не только на силу удара, но и на знания, вычитанные из книг, — редкое сочетание для простолюдина его лет, и Гарет не упускал случая напомнить об этом при каждой удобной возможности.

И в очередной раз Стик показал себя с лучшей стороны. Движимый всё той же мечтой о рыцарстве, что когда-то заставляла его размахивать ржавым клинком на заборе у кузницы, он не жалел себя ни в единой тренировке, отдаваясь делу с тем же упрямым азартом, с каким прежде лез в любую мальчишескую драку. Одно лишь оставалось для него пока за пределами понимания — что на самом деле означает быть рыцарем, помимо звона стали и заслуженной похвалы; но об этом Стик не задумывался, покуда сир Гарет то и дело ставил его в спарринг с бывалыми, повидавшими не один бой воинами, где юноша неизменно показывал недюжинные навыки в фехтовании и рукопашной схватке, заставляя даже видавших виды бойцов иной раз удивлённо приподнимать брови.

Корвин же всё это время оставался на службе у барона Дарнхоллского бок о бок с Гаретом Воллом — вдвоём они укрепляли городские рубежи, гоняли новобранцев до седьмого пота на этой самой площади и следили за тем, чтобы порядок в тыловом городе не давал ни единой трещины. Едва определившись на службу, он забрал из Ольхового Брода жену и сына, перевезя всю немногочисленную семью в Дарнхолл — туда, где отныне проходила его новая, куда менее спокойная жизнь, чем та, что он выбирал себе пятнадцать лет назад. Обучением сына он занимался и сам, не полагаясь целиком на Гарета, — вечерами, когда прочие давно расходились по домам, отец и сын нередко оставались на площадке одни, и Корвин, не жалея слов и терпения, вкладывал в Стика всё, что помнил из собственных боевых лет. И всё же где-то глубоко внутри, там, куда он сам редко заглядывал, Корвин продолжал надеяться, что все эти навыки, вложенные с таким тщанием, так никогда и не понадобятся его сыну по-настоящему.

Сам Дарнхолл лежал достаточно далеко от границы, чтобы война оставалась для его жителей скорее эхом, доносящимся издалека, чем повседневной явью, — но эхо это год от года звучало всё отчётливее, всё настойчивее напоминая о себе то очередным отрядом королевских вербовщиков, разъезжавших по окрестным сёлам в поисках новых рук для фронта, то редким, но неизменно тяжёлым зрелищем — возвращающимся домой калекой, который прежде уходил на войну на своих двоих, а возвращался на костылях или вовсе без ноги.

Но в тот день ничто не предвещало дурного. День выдался обычным, размеренным, из тех, что складываются в спокойные годы один в один, как галька на речном берегу, — жаркий, ленивый, наполненный привычным лязгом стали и криками наставников, каким Стик научился уже почти не замечать за три года службы.

Когда тренировка подошла к концу, Стик, как и всякий день, перешёл к делам куда менее блестящим, чем фехтование, — начищал мечи до зеркального блеска, убирал навоз за лошадьми в конюшне, и лишь изредка, если выпадала свободная минута, позволял себе присесть где-нибудь в тени и почитать страницу-другую из потрёпанной книги, которую всегда носил с собой. Именно за этим последним занятием его и застало появление гостей: выйдя во двор баронского поместья, он приметил у самого входа небольшую группу людей, замерших в ожидании дозволения войти.

Стик, не желая мозолить глаза чужакам без нужды, отступил за угол, где его самого не было видно, и напряг слух, пытаясь разобрать, о чём говорят прибывшие, — но расстояние оказалось слишком велико, и до него долетали лишь отдельные обрывки фраз, тонущие в привычном шуме двора.

Прибывших оказалось около десятка, и снаряжены они были далеко не одинаково: часть держалась позади, одетая в грубоватые кожаные доспехи, укреплённые кое-где клёпаными бляхами, — судя по виду, простые латники или сопровождающая свита; другие носили кольчуги поверх стёганых гамбезонов, а у двоих поблёскивали и вовсе настоящие латные наручи и наплечники — люди, явно стоявшие ближе к своему господину по чину, если не по крови.

Но взгляд Стика, стоило ему окинуть прибывших глазами, тут же приковал к себе один из них — рыцарь, облачённый лучше и богаче всех остальных. Высокий, статный, он стоял так прямо и уверенно, будто одним своим видом бросал вызов всему миру вокруг. Латы на нём были начищены почти до зеркального блеска, а поверх доспеха ниспадала геральдическая накидка, на груди которой красовался золотой орёл с раскинутыми крыльями, переливавшийся на глубоком фиолетовом поле ткани при каждом движении хозяина. Голову рыцаря венчал закрытый армет с узкой смотровой прорезью, а на самой макушке шлема покачивалось крупное алое перо — судя по яркости и размеру, явно принадлежавшее какой-то невиданной в здешних краях птице.

Не прошло и нескольких минут, как двери поместья распахнулись, и прибывших пригласили войти. Стик проводил их взглядом, покуда последний из свиты не скрылся за тяжёлыми створками, а затем, всё ещё гадая, что за люди явились в такой час и с такой пышностью, услышал за спиной голос отца, окликнувшего его по имени.

Он поспешил на зов, и Корвин, не тратя времени на долгие объяснения, коротко велел сыну идти за ним. Вместе они направились ко входу в поместье — то самое здание, где Стика тремя годами раньше судьба барона едва не решила совсем иначе.

— Обязанности свои выполнил? — спросил Корвин по пути, не сбавляя шага.

— Выполнил, — коротко ответил Стик, а затем, не удержавшись, тут же спросил о том, что занимало его куда больше начищенных мечей и вычищенных стойл: — Отец, а кто это такие? Тот, в латах с орлом на груди...

— Люди графа де Ланвиля, — ответил Корвин, понизив голос, хотя вокруг них никого не было. — Прибыли с донесением от короля. Барон послал за мной, а я, раз уж дело такое, решил, что тебе стоит быть неподалёку — на случай, если понадобишься.

Они оказались перед знакомыми Стику дверями зала, где барон некогда принимал их с отцом в первый и, как тогда казалось, последний раз. Разношёрстный отряд уже был внутри. Корвин коротко постучал и, не дожидаясь ответа сверх положенного приличиями мгновения, толкнул створку.

— Господин, вы посылали за мной, — произнёс он, склонив голову.

— Да, — коротко ответил барон Родрик, восседавший в своём резном кресле у окна, и коротким жестом указал на гостей. — Позволь представить: сир Байярд, посланник графа де Ланвиля, прибывший с королевским указом.

Корвин и Стик, как того требовал этикет, склонили головы и остались у самых дверей, не смея приблизиться без дозволения, покуда барон в присущей ему неспешной, чуть ленивой манере продолжал беседу с рыцарем, стоявшим во главе прибывших, — тем самым, чьи латы и алое перо на шлеме Стик разглядывал ещё во дворе.

— Сир Байярд, — произнёс барон, разворачивая тяжёлый свиток с королевской печатью, поданный ему мгновением раньше, — прежде чем мы продолжим, позвольте моим людям услышать суть указа — раз уж мне предстоит объявить его собственным подданным, лучше, если они узнают его из первых уст, а не в моём пересказе.

Рыцарь коротко кивнул и заговорил — голосом ровным, отработанным долгими годами передачи чужих приказов, в котором не слышалось ни капли сочувствия к тем, кому предстояло эти приказы исполнять.

— Его величество повелевает барону Дарнхоллскому сформировать отряд числом в тысячу человек — набрав добровольцев, сколько возможно, и восполнив недостачу мобилизацией мужского населения баронства. Отряд надлежит снарядить, обучить и вывести на западный фронт в течение двух месяцев с получения сего указа.

По залу пробежал сдержанный, но безошибочно уловимый ропот — Стик заметил, как один из людей барона, стоявших чуть в стороне, невольно переглянулся с соседом.

— Тысяча человек, — повторил барон, не повышая голоса, но в тоне его прорезалось нечто куда более острое, чем прежняя ленивая учтивость. — Это немалая цифра для баронства моих размеров, сир Байярд. Позвольте спросить — чем вызвана такая спешность? Ещё по весне разговоры при дворе шли о том, что фронт держится, пусть и с трудом.

— Держался, ваша светлость, — ответил рыцарь, и по тому, как дрогнула складка у его губ, стало ясно: новость, которую он собирался озвучить, самому ему нравится не больше, чем предстоит понравиться барону. — Пока королевство Вендрик не преподнесло нам неожиданный сюрприз, наняв на юге отряды тамошних наёмников — числом немалым и, как оказалось, куда более умелых, чем можно было ожидать от людей, воюющих за чужое золото, а не за родную землю. Именно эти наёмники и переломили ход дела в пользу Вендрика за последний месяц: фронт увяз, наши позиции откатились, и без немедленного пополнения удерживать линию будет попросту нечем.

Барон медленно откинулся на спинку кресла, и Стик, стоявший у самых дверей, впервые за весь разговор увидел на его обычно спокойном, чуть ленивом лице нечто похожее на неподдельную тяжесть. Баронство Дарнхоллское не бедствовало, это Стик знал и сам, — но тысяча человек означала не просто цифру на бумаге: это были кузнецы, пахари, конюхи, отцы семейств, которых предстояло оторвать от их дел и ремёсел; это означало оружие и доспехи, которые нужно было где-то раздобыть или выковать заново; это означало жалованье, провиант, лошадей — расходы, которые самое богатое баронство почувствует не одну зиму подряд. А сверх того — сам барон обязан был явиться на фронт лично, возглавив собранный им же отряд, оставив свои земли и дела на попечение других на срок, который никто не мог предсказать заранее.

— Что ж, — произнёс он наконец, и в голосе его усталость смешалась с давно привычной покорностью человеку, чьё слово всегда стоит выше твоего собственного, — воля его величества есть воля его величества. Передайте графу де Ланвилю, что Дарнхолл исполнит указ в срок.

Он повернул голову к дверям, где всё это время неподвижно стояли Корвин и Стик, и взгляд его, скользнув по обоим, задержался чуть дольше, чем того требовала простая случайность.

На следующее утро Стик проснулся раньше обычного. Солнце ещё не поднялось, и прохладная ночь всё ещё мягко окутывала дома и черепичные крыши Дарнхолла, будто не желая так быстро уступать место дню. Он вышел во внутренний дворик — и увидел отца: тот стоял неподвижно, запрокинув голову, и смотрел в небо, где ещё цеплялись за темноту последние звёзды.

Стик подошёл ближе, собираясь заговорить первым, но отец его опередил.

— Рано ты сегодня, — сказал Корвин, не оборачиваясь, будто и без того знал, кто стоит у него за спиной.

— Не спалось, — коротко ответил Стик и встал рядом, тоже подняв взгляд к небу.

Между ними повисла тишина — та особая, предрассветная тишина, что бывает лишь в час, когда ночь уже готова сдаться, а день ещё не решился заявить о себе всерьёз. Где-то за стенами казармы прокричал петух, но даже он звучал приглушённо, будто нехотя.

— Я рад, — сказал наконец Корвин, и голос его прозвучал ровно, хотя что-то в нём выдавало усилие, с которым эти слова давались, — что тебе представится случай показать себя на войне. Ты столько лет ждал этого — отличиться, заслужить рыцарство. Теперь ждать осталось недолго.

Он замолчал, всё ещё глядя в светлеющее небо, а затем медленно опустил взгляд на сына — и на лице его, обычно суровом и непроницаемом, вдруг проступила грусть, глубокая и застарелая, будто он носил её в себе долгие годы, доставая на свет лишь в такие редкие, тихие часы.

— Сын, — сказал он тихо, — я не хотел, чтобы ты когда-либо узнал, что такое война. Для тебя это — возможность отличиться, получить титул, стать тем, о ком слагают песни. Но ты ещё не лежал лицом в грязи, слушая, как свистят над головой стрелы. Ты не видел, как боевой товарищ, с которым час назад делил флягу, захлёбывается собственной кровью у тебя на руках, и ты ничем не можешь ему помочь. Ты никого ещё не убивал — а это, поверь мне, меняет человека так, что назад дороги уже нет.

Стик хотел было возразить, но Корвин мягко покачал головой, останавливая его прежде, чем тот успел раскрыть рот.

— К моему сожалению, тебе предстоит всё это узнать. Ты теперь оруженосец сира Гарета — а значит, хочешь ты того или нет, пойдёшь с ним на войну. Я не могу это изменить, да и не в моём праве было бы это менять, даже если б мог. Могу лишь надеяться, что то, чему я тебя учил все эти годы, сослужит тебе службу, когда придёт время.

Он на миг коснулся шрама на своей щеке — жест, почти неосознанный, будто рука сама потянулась туда, где старая рана до сих пор напоминала о себе в такие минуты.

— Запомни главное, — продолжил Корвин, и голос его отвердел, стал похож на тот, каким он, должно быть, когда-то отдавал приказы в бою. — Безумству храбрых поют песни живые барды — но улыбаются ему одни мертвецы. Не геройствуй понапрасну, не лезь туда, где можно обойтись без риска. Настоящая доблесть — не в том, чтобы первым броситься на клинок, а в том, чтобы вернуться домой и суметь снова смотреть матери в глаза. Слушайся Гарета — он не просто хороший воин, он умеет беречь тех, кто идёт с ним рядом, а таких на войне куда меньше, чем хотелось бы. Держись своего отряда, не отрывайся от своих — в одиночку на поле боя гибнут первыми, даже самые умелые. И если однажды придётся выбирать между красивым подвигом и живым возвращением — выбирай второе, что бы там ни нашёптывала тебе гордость. Мёртвому рыцарству не бывать, сын, только мёртвым мальчишкам, возомнившим себя рыцарями.

Он помолчал, будто взвешивая, стоит ли говорить дальше, а затем добавил уже тише, почти неохотно, словно эти слова дались ему тяжелее всех прочих:

— И запомни ещё одно — то, что я понял слишком поздно и слишком дорогой ценой в своё время. Война не делает разницы между виновным и правым, между отважным и осторожным — она забирает, кого захочет, безо всякой справедливости. Так что не ищи в ней смысла, покуда ты в самой её гуще. Ищи его после, если повезёт вернуться. А пока — просто останься жив. Это всё, о чём я тебя прошу.

Стик остался стоять на месте, глядя вслед отцу, который развернулся и молча зашагал прочь по двору — не оглядываясь, будто сказал уже всё, что должен был сказать, и всякое дальнейшее слово стало бы лишним. Тень его растворилась в предрассветном сумраке между казармами быстрее, чем Стик успел найти хоть что-то в ответ, и он так и остался один, с этой недосказанностью, повисшей в воздухе плотнее любого тумана.

Он ещё долго стоял так, глядя туда, где скрылся отец, и впервые за все свои семнадцать лет по-настоящему растерялся, не зная, что думать. Он видел отца разным: суровым на тренировочной площадке, немногословным за ужином, усталым после долгого дня на службе — но никогда прежде не видел его таким, каким тот предстал перед ним этим утром. Не солдат, не наставник, не сержант барона — просто человек, несущий на себе тяжесть чего-то, о чём он предпочитал молчать пятнадцать лет, и лишь сегодня, глядя в светлеющее небо, позволивший этой тяжести хоть немного проступить наружу. Голос отца, обычно ровный и уверенный, впервые дрогнул на памяти Стика — и это напугало его сильнее, чем сами слова о крови и грязи, о мертвецах.

И всё же — как ни старался он удержать в себе эту тяжесть, эту грусть, что отец так щедро обнажил перед ним впервые в жизни, — мысли его, вопреки всему, то и дело соскальзывали в сторону, туда, где по-прежнему сияли доспехи, реяли флаги и гремели трубы, туда, где однажды, быть может, его собственное имя прозвучит среди тех, о ком слагают песни. Он понимал, разумом понимал, что отец говорил правду, и правда эта была тяжёлой и горькой, — но в груди его, где-то глубже разума, всё так же по-мальчишески наивно теплилось то самое чувство, что не покидало его с того самого дня, когда он ощутил в себе тягу к этой мечте: чувство, что с ним самим ничего по-настоящему дурного случиться не может, что война, о которой предупреждал отец, — это чья-то чужая война, а его собственная непременно обернётся славой, а не грязью.

Небо над Дарнхоллом тем временем светлело всё увереннее, гоня последние тени ночи прочь за крыши и башни, и город медленно просыпался вокруг него — сперва редкими голосами, потом стуком ставен, потом первым лязгом стали на тренировочной площадке, куда стягивались такие же, как он, оруженосцы и новобранцы. Начинался новый день, а вместе с ним — и обратный отсчёт, которого прежде не существовало: два месяца, отпущенных королевским указом на то, чтобы собрать войско, обучить его и вывести на западный фронт. Уже завтра отец вместе с сиром Гаретом отправится по окрестным деревням и городкам разносить эту весть, поднимая с насиженных мест кузнецов, пахарей и конюхов, — а Стик останется здесь, в Дарнхолле, продолжать то же, чем занимался все последние три года: тренировки, обязанности, начищенная сталь и вычищенные стойла, только теперь уже не просто в ожидании далёкого будущего, а на пороге чего-то, что вот-вот должно было наступить по-настоящему.

И всё же, застёгивая на ходу перевязь и торопясь на площадку, где его уже наверняка заждались, Стик поймал себя на мысли, что где-то глубоко внутри, вопреки всем словам отца, вопреки той грусти, что он видел в его глазах этим утром, — теплится надежда: что всё как-нибудь да обойдётся, что его мечты, только-только начавшие обретать плоть, всё же оживут именно так, как он всегда себе представлял, — блеском стали, а не кровью в грязи.

Глава 6 Часть 1

Глава 6. Война. Часть 1

В то же самое время, пока пыль тренировочной площадки Дарнхолла оседала на плечи Стика, в Ольховом Броду стоял обычный день — из тех, что складываются в годы незаметно, один в один, как речная галька на дне Сивой.

Больд работал с отцом на дальнем поле с самого рассвета.

Земля здесь была тяжёлой, суглинистой, с норовом — она не давалась сразу, требовала терпения и правильного угла, и Больд за три года научился чувствовать её так же, как раньше учился читать буквы в старом молитвеннике: через повторение, через усилие, через тихое, ни к кому не обращённое упрямство. Он тянул борону ровно, плечо в плечо с отцом, и солнце уже успело взобраться достаточно высоко, чтобы пот щипал глаза, — но Больд не торопился, потому что спешка здесь ничего не давала, а портила только.

— Левее держи, — сказал Эдмар, не оборачиваясь, — у старого вяза корень под землёй уходит далеко вправо, налетишь — потеряем полдня.

Больд поправил угол, не отвечая. Отец не нуждался в подтверждении того, что его услышали, — он знал сына так же хорошо, как знал это поле, каждый его упрямый ком и каждую скрытую яму.

Работали молча. Молчание у них с отцом было давнее, не пустое — из тех, что не требуют заполнения словами, потому что в них и без того достаточно.

Стик сейчас, наверное, машет мечом», — подумал Больд, и мысль эта пришла не с завистью и не с сожалением, а просто — как приходит запах дыма от далёкого костра, без повода и без смысла. Он представил друга — вытянувшегося, с новыми мышцами на прежде тощих плечах, как писал в последнем письме, которое сам Стик составлял, по всему видно, долго и с трудом, — буквы у него выходили угловатые, с нажимом, будто каждую приходилось завоёвывать заново. Больд улыбнулся этому воспоминанию так, чтобы отец не заметил.

Эдмар, впрочем, заметил.

— Письмо вспомнил? — спросил он негромко, разгибаясь и вытирая ладони о штаны.

— Угу.

— Как он там?

— Пишет, что хорошо. — Больд помолчал, поправляя ремень на плече. — Пишет, что сир Гарет гоняет до седьмого пота. И что книгу дочитал, которую я ему давал.

Эдмар хмыкнул — коротко, с тем оттенком, который у него означал одновременно и удивление, и что-то похожее на тихую радость за чужого мальчишку.

— Стик и книга, — сказал он. — Вот уж не думал дожить.

— Он и сам не думал, — согласился Больд.

Они дошли до края загона и остановились передохнуть. Сивая поблёскивала внизу за ивами — тихая, неспешная, совершенно не похожая на себя весеннюю, когда она разливалась до самых заборов. Тёмный лес стоял на горизонте тёмной стеной, и в просветах между деревьями уже проглядывало что-то рыжее — осень шла медленно, но верно.

«Вот оно», — подумал Больд без слов, просто почувствовал — то самое, о чём говорил три года назад, лёжа в траве у кузницы Гаррика: хлеб есть, мать по ночам не плачет, и можно вот так стоять у реки, ни о чём особенном не думая, и это тоже что-то значит, даже если не знаешь точно, что именно.

Он не завидовал Стику. Это было важно — не завидовал по-настоящему, без самообмана. Просто иногда думал о нём, как думают о части себя, которая ушла куда-то далеко и живёт теперь своей жизнью, — и это не больно, только немного странно.

— Идём, — сказал Эдмар, подхватывая борону. — До полудня успеем ещё одну полосу.

Больд кивнул и пошёл следом, чуть сдвинув угол ремня на плече — там, где набило мозоль за утро. Под ногами хрустела сухая земля. Где-то в ивах у реки засвистела птица, и вторая откликнулась ей из леса, и больше не было никаких звуков, кроме шороха борозды и ровного дыхания двух людей, делающих обычное дело в обычный день.

Молчание разрезал крик Мальчишки, что появился со стороны деревни — босой, запыхавшийся, с прилипшей ко лбу чёлкой, — и уже издали кричал так, будто за ним гнались.

— Эдмар! Больд! Вас Ульф кличет! Велел немедля!

Эдмар выпрямился, придерживая борону, и без лишних слов посмотрел на сына. Больд уже снимал ремень с плеча.

— Иди домой, — коротко бросил Эдмар мальчишке, — и скажи Ульфу: идём.

Мальчишка кивнул и умчался обратно, только пятки сверкнули, а Эдмар молча прислонил борону к меже и отряхнул ладони. Больд сделал то же самое — не торопясь, но и не медля, — и они пошли следом, плечо в плечо, через поле к деревне.

Дом старосты стоял у самого колодца, и уже издали было видно, что у крыльца привязаны кони — не деревенские, не тягловые, а настоящие, ухоженные, из тех, каких в Ольховом Броду и прежде-то видели нечасто. Больд не успел ни о чём подумать, как дверь распахнулась навстречу им и на пороге показался Корвин.

Три года — большой срок. Но Корвин выглядел ровно так же, как Больд помнил его: высокий, жилистый, с тем же белым шрамом через щёку и тем же взглядом, который привык видеть больше, чем говорить. Только кольчуга на нём была уже не старая, потемневшая из погреба, а добротная, ухоженная, — видно, за три года её привели в порядок и не спешили прятать обратно.

— Эдмар, — сказал он коротко и кивнул, пожав другу руку. — Хорошо, что быстро.

Потом взгляд его переместился на Больда, и там что-то изменилось — не потеплело, Корвин вообще редко позволял себе это слово на лице, — но задержалось дольше, чем на Эдмаре, с тем особым вниманием, каким смотрит человек, привыкший быстро читать тело.

— Вырос, — произнёс он наконец, и в этом слове было больше, чем в иной похвале.

Больд не нашёлся, что ответить, — просто кивнул, чувствуя лёгкую неловкость от того, что его разглядывают так же, как Корвин, должно быть, разглядывал новобранцев.

— Шире стал, — добавил Корвин, не меняя тона. — Земля его слепила, видно, не хуже, чем нашу кольчугу — кузня.

Эдмар усмехнулся — негромко, в сторону.

— Таскал мешки и камни с тех пор, как Стик уехал. Некому было ныть, что тяжело.

В сенях, помимо Корвина, стоял ещё один человек — рослый, грузный, с короткой сединой на висках и прямой осанкой, которую годы не согнули. Больд узнал его не сразу: три года назад он видел сира Гарета Волла один раз, мельком, у дверей зала суда, — тот уходил, когда они выходили, и всё, что тогда запомнилось, был мимолётный кивок и тяжёлый, солдатский взгляд.

Сейчас сир Гарет был без лат, в простом суконном гамбезоне с кожаными наплечниками, — но то, как он занимал пространство, стоя у дубового стола старосты Ульфа, исключало возможность перепутать его с кем-то другим.

— Добрый день, — сказал он, и голос у него был такой, каким отдают команды на плацу, — не грубый, но привыкший, чтобы его слышали с первого раза. — Рад, что застал тебя здесь, Эдмар. Сэкономило время.

Ульф стоял чуть в стороне, у очага, — невысокий, с вечно озабоченным лицом, — и молчал так, как молчат люди, когда в их доме говорят чужие и более важные слова.

— Что случилось? — спросил Эдмар, и голос его, как всегда, остался ровным, хотя Больд заметил, как слегка напряглась линия плеч отца.

Гарет не стал откладывать.

— Вчера барон Родрик получил королевский указ, — сказал он, положив на стол суконную сумку с печатью, которую Больд уже видел однажды — тогда, три года назад, в руках Корвина. — Сформировать отряд, снарядить и вывести на фронт в течение двух месяцев. Вендрик нанял наёмников с юга, и они переломили ход войны не в нашу пользу. Короне нужны люди — быстро и без разговоров.

В комнате стало тихо. За окном где-то вскрикнула птица и смолкла.

— Сколько? — тихо спросил Эдмар.

— По Ольховому Броду — трое обязательно, остальных принимаем добровольцами. Но добровольцев, — Гарет произнёс это слово без иронии, просто — как произносят то, что понимают все, — не будет. Так что, по сути, трое обязательно, а дальше смотрим.

Он обвёл взглядом обоих — Эдмара, потом Больда, потом снова Эдмара.

— Мне нужно, чтобы сегодня к вечеру все мужчины деревни собрались здесь, у дома старосты. Не послезавтра, не к утру — сегодня. Я объявлю им указ и волю барона сам, лично, чтобы не было потом разночтений и слухов. — Он сделал короткую паузу. — Ульф знает, кто здесь живёт. Пусть обойдёт дворы.

Ульф у очага покорно кивнул — с тем выражением человека, который давно перестал удивляться тому, что его собственный дом служит для чужих важных слов.

Больд стоял молча, и в голове у него было непривычно пусто — не от страха и не от растерянности, а от того особого, холодного ощущения, когда мир снаружи вдруг делает шаг и оказывается ближе, чем ты привык его держать.

«Трое», — подумал он, и первое, о чём подумал следом, было не о себе.

К вечеру у дома старосты собрались все — четырнадцать дворов, а от них мужчин наберётся десятка три, если считать вместе с подросшими сыновьями. Пришли прямо с полей, с реки, из кузни: кто в рабочей рубахе с прилипшей соломой, кто с руками, ещё чёрными от земли. Стояли тесно, плечо к плечу, и переговаривались вполголоса, тем беспокойным гулом, каким гудит толпа, ещё не знающая, зачем её созвали, но уже чующая, что добром это не кончится.

Сир Гарет вышел на крыльцо, и гул стих сам собой.

— Исполняя волю барона и королевский указ, — сказал он без предисловий, голосом ровным, привыкшим, чтобы его слышали с первого раза, — довожу до жителей Ольхового Брода: короне нужны воины. Ольховый Брод даёт троих. Сначала принимаем охотников — тех, кто пойдёт сам. Не наберётся — решает староста.

Больше он ничего не добавил. Не объяснял, не уговаривал — просто стоял и ждал, давая словам осесть.

Гул поднялся снова — но уже другой, придушенный, испуганный. Кто-то в задних рядах охнул, кто-то выругался сквозь зубы. Гарет переждал, не перебивая.

Все понимали, что стоит за словом «охотники». Никто в здравом уме не пойдёт добровольцем — это знали все, включая самого Гарета. Поэтому люди молчали и смотрели в землю, и каждый в этом молчании тихо, стыдливо прикидывал: кто из соседей подходит больше, кто меньше, без кого деревня выстоит, а без кого нет.

Тишину нарушил старик Гаррик.

Больд знал его всю жизнь — знал его прокопчённую бороду, тяжёлые ожоговые руки, вечно хриплый от кузни голос. Гаррик был из тех, кто говорит редко, но если уж скажет — не отступится.

— Мой ученик пойдёт, — произнёс он, и голос его не дрогнул, хотя что-то в лице дрогнуло. — Молодой, крепкий, без семьи. Меч держать сумеет — я учил.

По толпе прошёл шёпот. Ученик Гаррика — рослый малый лет девятнадцати, круглый сирота, взятый в кузню мальчишкой из милости, — стоял чуть поодаль и не сказал ни слова. Только медленно кивнул, глядя на мастера так, будто тот решил за него что-то, о чём сам он думать не смел, — и в этом молчаливом кивке было больше покорности судьбе, чем согласия.

— Один, — сказал Гарет коротко.

И снова повисла тишина, и снова взгляды поползли по земле.

Её нарушил пахарь — тот, что жил у самой реки, отец большого выводка сыновей. Больд знал и его: угрюмый, немногословный, тянувший хозяйство один на восемь ртов с тех пор, как жена его умерла позапрошлой зимой. Он вышел вперёд тяжело, будто каждый шаг давался ему через силу, и заговорил, глядя не на Гарета, а куда-то поверх голов, в темнеющее небо.

— От меня двое пойдут, — сказал он глухо. — Старшие. Земли на всех всё одно не хватит, а младшие подрастут — прокормят и себя, и меня, коли доживу. — Он помолчал, и голос его на миг сел. — Двоих отдаю — остальных не трогайте. Так?

Он перевёл взгляд на Гарета, и в этом взгляде была не просьба, а тяжёлый крестьянский расчёт человека, который всю жизнь делил малое на многих и научился считать даже то, что считать невыносимо.

Гарет выдержал его взгляд и кивнул.

— Так. Даёшь двоих — деревня закрыта. Слово даю.

Пахарь молча наклонил голову — не поклонился, а именно наклонил, тяжело, как наклоняются под ношей, — и отступил назад, к сыновьям. Двое широких в кости, угрюмых парней стояли за его спиной и всё это время не проронили ни звука.

Вот и всё. Тройка сложилась за считанные минуты — не жребием, не спором, а той страшной в своей простоте деревенской арифметикой, где каждый двор молча прикидывает, без кого он выстоит, а без кого нет.

Больд стоял рядом с отцом и чувствовал, как внутри отпускает — постыдно, против воли, но отпускает. Эдмар не сказал ни слова, но Больд заметил, как разжались отцовские пальцы, до того сжатые в кулак, и понял, что отец думал о том же — и так же, как он, стыдился этого облегчения.

А потом Больд поймал на себе взгляд Корвина.

Тот стоял у крыльца и смотрел на него — не с укором, а с чем-то куда более тяжёлым, чему Больд не сразу нашёл имя. И только встретив этот взгляд, он вдруг понял, о чём молчит Корвин: отряд барона поведёт на фронт сам Гарет, а с Гаретом пойдёт Стик — оруженосец, которому по чину и присяге деваться некуда.

Глава 6 Часть 2

Глава 6. Война. Часть 2

Месяц ушёл на то, чтобы собрать всех.

Тысяча человек — цифра, что легко ложилась на бумагу и тяжело ложилась на землю. Их свозили в Дарнхолл со всего баронства: из городков вроде Хартвуда, из деревень вроде Ольхового Брода, из мест, чьих названий Гарет прежде и не слыхал, — пахарей, конюхов, подмастерьев, отцов семейств, оторванных от своих дел и ремёсел словом, которому нечего было противопоставить. Одних казарм на такое войско недоставало и вполовину, а потому людей раскидали по всему Дарнхоллу — по постоялым дворам, по пустующим амбарам, по наскоро сколоченным навесам за городской стеной, — и над городом с рассвета до заката висел непривычный, тяжёлый гул: лязг учебной стали, окрики наставников, топот сотен ног, не привыкших ступать в лад.

Гарет разделил их на сотни, и над каждой сотней поставил своего человека — тех немногих бывалых бойцов, что ещё оставались при гарнизоне, — с одним коротким наказом: сделать из того, что дали, хоть что-нибудь.

Сам он обходил площадки день за днём и видел одно и то же.

Их учили держать копьё — и они держали его так, будто это была не пика, а вилы, которыми до вчерашнего дня они метали сено. Их учили стоять в строю — и строй расползался при первом же окрике, стоило кому-то шагнуть не в ногу. Их учили слушать команду и исполнять её не думая, разом, всей сотней, как единое тело, — но тело это то и дело спотыкалось о собственные ноги, оглядывалось, переспрашивало, теряло древки в грязи.

Гарет понимал, что доброго солдата за такой срок не выковать. Настоящий боец растёт годами, а не месяцами, — это он знал не из книг, а из собственной жизни, в которой были и те годы, и та цена. Но он делал, что мог, потому что не делать было нельзя, и где-то в глубине души, там, куда он и сам заглядывал нечасто, ещё теплилась надежда, тонкая и упрямая: что, может быть, хоть половина из них вернётся. Что жернова войны, перемоловшие на его веку столько крепких, обученных людей, на этот раз не осилят такой нагрузки и выпустят хоть кого-то живым.

Но другая его часть — та, что была старше и не умела себя обманывать, часть старого бойца, закалённого в стольких битвах, что он давно сбился со счёта, и видевшего своими глазами, как хороший солдат, каких из этих крестьян не выйдет и за десять лет, удобряет собой чужую землю ничуть не хуже плохого, — эта часть знала.

Знала, что жертв будет много. Слишком много.

Он гнал эту мысль, но она возвращалась всякий раз, стоило ему взглянуть на очередного мальчишку, неловко перехватывающего непослушное древко, — и всякий раз он думал не о том, доживёт ли этот мальчишка до конца похода, а о том, каким по счёту он ляжет.

И всё же был у этой тяжести один противовес.

С ним был Корвин.

Гарет не забыл — не из тех он был, кто забывает такое, — сколько раз в былые годы этот молчаливый, шрамом меченный человек выручал его там, где иной дрогнул бы и побежал. Корвин умел не только драться сам, но и вести за собой других — а это, как знал Гарет, дар куда более редкий, чем крепкая рука или верный глаз. Люди шли за ним не потому, что он повышал голос, — он его почти не повышал, — а потому, что рядом с ним даже вчерашний пахарь вдруг переставал чувствовать себя обречённым. И, глядя, как Корвин без лишних слов правит очередную сбившуюся шеренгу, Гарет ловил себя на том, что его надежды уже не кажутся ему такими призрачными, как поутру.

Но это покажет время. А пока — подготовка.

Он вскинул руку, подзывая одного из наставников, что стоял поодаль на утоптанной площадке, и коротким жестом велел ему распределиться между новоприбывшими: развести их по сотням, по местам, по людям, что отныне будут учить их выживать. Наставник кивнул и пошёл исполнять, а Гарет ещё какое-то время стоял, глядя на пыль, поднятую сотнями ног, и на солнце, что клонилось к дальним холмам всё так же спокойно и безразлично, как клонилось оно и в мирные годы, и в те, о которых он предпочитал молчать.

Второй месяц прошёл незаметнее первого — так уж устроено время, когда его остаётся всё меньше.

К исходу отпущенного короной срока тысяча человек кое-как научилась тому немногому, чему вообще можно научить за два месяца: держать копьё остриём к врагу, а не к соседу; смыкаться в подобие строя по окрику; не бросать древко и не разбегаться при первом же грохоте. Гарет не обманывался на их счёт — он и не пытался, — но всякий раз, глядя на очередное построение, ловил себя на том, что называет про себя сделанное не «войском», а «тем, что успели». Разница была невелика на слух и огромна на деле, и он один в целом Дарнхолле знал ей точную цену.

В день выступления над городом висело низкое серое небо — из тех, что не грозят дождём, но и солнца не сулят. Отряд вытянулся за ворота длинной, нестройной колонной: впереди — конные, во главе с самим бароном Родриком, в начищенном, но давно не знавшем боя доспехе; следом — те немногие, кому достались настоящие латы и кольчуги; а дальше, докуда хватало глаз, — пешая толпа вчерашних пахарей и подмастерьев, снаряжённых кто во что горазд, с копьями на плечах и с тем растерянным, оглушённым выражением на лицах, какое бывает у людей, которых жизнь разом выдернула из всего привычного и погнала неведомо куда.

Стик ехал рядом с отцом, ближе к голове колонны, — оруженосец при сире Гарете, он теперь и по чину, и по месту был не из последних. Он оборачивался то и дело, оглядывая растянувшееся позади войско, и в груди у него мешались разом гордость, что он наконец-то в самой гуще того большого мира, о котором он давно грезил — и что-то другое, тёмное и незнакомое, чему он пока не находил имени, но что делалось тем тяжелее, чем дальше оставался за спиной Дарнхолл.

Дорога на восток вела через земли, которых Стик прежде не видел, — сперва обжитые, с полями и деревнями, где жители выходили к обочинам поглазеть на проходящее войско, а после всё более пустые, тревожные, будто сама земля чуяла, куда движется эта колонна, и загодя отступала перед ней.

На третий или четвёртый день пути они впервые встретили других.

Навстречу, а после и вдоль их колонны, всё чаще стали попадаться иные отряды — королевские, альдмарские, стянутые к восточной границе со всех концов державы. Одни шли пешими, как и они, другие катили обозы с провиантом и осадным припасом, третьи — конные, в цветах разных баронов и графов, — обгоняли их на рысях, обдавая пылью. Над иными реяли знамёна, которых Стик не знал: чужие гербы, чужие цвета, но все под одной короной, все стянутые в единый поток, что тёк на восток, к войне, будто множество малых ручьёв, сливающихся в одну тяжёлую, мутную реку.

— Это всё наши? — тихо спросил Стик у отца, глядя, как мимо проходит очередная колонна под алым знаменем с незнакомым зверем.

— Альдмарские, — коротко подтвердил Корвин, не оборачиваясь. — Со всего королевства сгоняют, не мы одни. — Он помолчал, и добавил тише, будто не сыну, а себе: — Значит, дело и впрямь худо. Так войско собирают не тогда, когда побеждают.

Стик ничего не ответил. Он смотрел на бесконечный поток чужих людей, идущих в ту же сторону, что и он, и впервые за все эти два месяца война перестала быть для него словом из указа или строкой в мечте о рыцарстве. Она стала вот этим — серым небом, пылью, скрипом обозных колёс и тысячами лиц, ни одно из которых не знало наверняка, увидит ли оно ещё раз родные холмы.

Они появились под вечер, когда лагерь уже устраивался на ночлег и над кострами плыл запах жидкой похлёбки — всё, на что хватало провианта после трёх дней марша.

Гарет стоял у края тренировочной площадки, наблюдая, как очередная сотня отрабатывает сближение строем, и не сразу услышал, как изменился гул лагеря — тот особый, тревожный гул, что поднимается не от опасности, а от чего-то непривычного, когда люди не понимают, бояться им или нет. Он обернулся.

По дороге со стороны западного тракта шла небольшая колонна — человек тридцать, не больше, — под штандартом с незнакомым гербом. Впереди, на вороном коне, ехал человек в тёмном плаще с серебряной окантовкой, за ним остальные, пешие, в одинаковых серых одеяниях, странно неуместных среди ржавого железа и кожаных доспехов окружающего войска. Они шли ровно, не поднимая пыли, будто их шаги весили меньше, чем должны, — и это, Гарет знал, не казалось. Это так и было.

Стик, стоявший рядом, вытянул шею.

— Кто это? — спросил он негромко.

— Маги, — сказал Гарет.

Одно слово. Он произнёс его ровно, без особого выражения, но Стик, уже успевший за три года научиться слышать то, что кастелян в голос не говорит, бросил на него быстрый взгляд.

Гарет не смотрел на него. Он смотрел на колонну.

— Прислал, значит, — произнёс он, будто продолжая какой-то давний, давно неоконченный разговор с самим собой. — Сам, конечно, не явился — куда там, не барское дело, кровь смотреть, — а этих прислал. Военный советник его, небось, пошептал на ухо: так, мол, и так, ваше величество, без них нам восточного фронта не удержать.

Он помолчал, глядя, как колонна приближается, и что-то в его лице стало другим — не злым, нет, — скорее тем, чем бывает лицо человека, который увидел что-то, о чём предпочёл бы забыть и не смог.

— А вот и маги, — сказал он тихо, уже ни к кому конкретно не обращаясь. — Отродья, что стоя за пятьсот шагов могут снести отряд, вооружённый в латы. Не подходя. Не рискуя. Просто — встали, сложили руки и снесли.

Стик молчал, чуя, что сейчас не время встревать.

— Ты не воевал с Северными баронами, — сказал Гарет, так и не повернув головы. — Тебя тогда, должно быть, на свете ещё не было, или был вот такой, — он показал рукой где-то у колена, — и ничего не помнишь. А я помню. У меня тогда была сотня — настоящая сотня, обученная, не чета вот этим. — Короткий кивок в сторону тренировочной площадки. — Люди, с которыми я ходил три года. Я знал, как кто из них ест, как спит, кто храпит, у кого дома жена рожала второго, пока мы стояли под Серым Кряжем. — Он снова замолчал, и молчание это было долгим, плотным, из тех, что не торопятся. — Половины нет. Маги Северных баронов встали на холме и работали по нам с такого расстояния, что стрела не достанет. Мы даже добежать не успели бы.

Колонна уже входила в лагерь, и солдаты расступались перед ней — не из уважения, а с тем инстинктивным, почти животным желанием не стоять слишком близко, что бывает перед чем-то непонятным и от этого вдвойне опасным.

— Значит, теперь они на нашей стороне, — осторожно сказал Стик.

— Теперь — на нашей, — согласился Гарет. — Пока платят. — Он наконец отвёл взгляд от колонны и посмотрел на Стика, и в этом взгляде было что-то, что Стик умел читать: не злость, не страх, а усталое, закалённое знание человека, который давно перестал делить мир на то, что ему нравится, и то, что работает. — Пятьсот шагов, парень. Латы не помогут. Строй не поможет. Всё, чему мы их учили, — не поможет. Поэтому они здесь, и поэтому я рад, что они здесь, и поэтому я ни на минуту не забуду, что они такое.

Он развернулся обратно к площадке, где сотня всё ещё заваливала строй влево, и его голос вернулся к привычному, рабочему.

— Иди посмотри, где их разместят. И держись от них подальше.

— Как прикажете сир Гарет — с этими словами Стик кивнул и продолжил стоять.

Слова Гарета, как и следовало ожидать, возымели ровно противоположный эффект.

Стик подождал, пока наставник отошёл достаточно далеко, и пошёл следом за колонной — не торопясь, с тем видом человека, которому просто случилось идти в ту же сторону. Он и сам себе не очень верил.

Чем ближе, тем больше он замечал то, что сначала не бросилось в глаза. Маги шли не одни. По краям колонны, почти вплотную, двигались рыцари — десяток, не меньше, в полных латах, скрытых под серыми дорожными плащами. Они не разговаривали, не оглядывались, держали дистанцию с тем холодным, отработанным вниманием людей, для которых охрана давно стала не службой, а состоянием. Если бы не плащи и не вечерняя тень, Стик, пожалуй, принял бы их за обычных пехотинцев.

Во главе шли двое. Первый — тот самый, в тёмном плаще с серебряной окантовкой, что ехал на вороном. Второй шёл чуть позади и правее, и на его накидке Стик разглядел герб: золотой орёл с распростёртыми крыльями на тёмно-синем поле, в одной лапе — меч, в другой — колос. Королевский герб Альдмара. Стик видел его только на монетах и на воротах замка, никогда — на живом человеке, вот так, в трёх шагах от себя.

Он остановился у края дороги и стал смотреть.

Маги разбирались по местам у дальнего навеса — длинного, наскоро сколоченного ещё до их прихода, будто загодя знали, где встанут. И вот тут-то Стик понял, что представлял себе всё совершенно не так.

Никаких седых старцев в балахонах с посохами не было.

Были люди — обычные с виду, разношёрстные, как любой отряд, собранный со всего королевства. Молодые — большинство, пожалуй, моложе тридцати. Двое стариков с усталыми лицами, явно видавших уже не одну войну. И совсем юные — те, что разгружали мешки с таким выражением, с каким обычно разгружают мешки те, кому это поручили потому, что они здесь новее всех. Среди них были и девушки — несколько, в тех же серых одеяниях, без каких-либо особых отличий от остальных.

Стик смотрел и не мог оторваться.

Холодок прошёл по спине раньше, чем он понял, что что-то изменилось. Не звук, не движение — просто ощущение, что на него смотрят. Пристально, в упор, с того места, откуда смотреть, казалось бы, неоткуда.

Он медленно повернул голову.

У столба навеса стоялам молодая девушка, её лица не коснулась ещё морщинка — каштановые волосы, небрежно перехваченные простой лентой, серое одеяние, чуть запылённое с дороги. Она смотрела прямо на него — спокойно, без особого выражения, как смотрят на что-то, что уже давно заметили и решили пока не трогать.

Стик не успел ничего сказать.

— Долго ещё будешь следить? — спросила она.

— Я не следил, — сказал Стик. Получилось быстрее, чем он хотел, и поэтому неубедительно.

— Ты шёл за нами от самого въезда.

— Я просто... шёл в ту же сторону.

— В ту же сторону, — повторила она, и в голосе её не было ни насмешки, ни обвинения — просто спокойная констатация. — А останавливался тоже случайно?

Стик открыл рот, закрыл, сделал небольшой шаг назад.

— Ну... я никогда не видел магов. Вот и... интересно было.

— То есть всё-таки следил.

— Нет! — Он поймал себя на том, что оправдывается перед незнакомой девушкой с лентой в волосах, и почувствовал, как уши начинают предательски теплеть. — Я просто смотрел. Это разные вещи.

— Очень разные, — согласилась она серьёзно.

Пауза. Стик не знал, что делать с руками.

— Слушай, — начал он, — я не хотел...

И тут она засмеялась.

Не тихо и не зло — просто засмеялась, коротко и легко, как смеются над чем-то, что с самого начала казалось смешным.

— Я шучу, — сказала она, когда отсмеялась. — Можешь смотреть сколько угодно, нам не привыкать. — Она чуть наклонила голову. — Хотя за спиной подкрадываться всё-таки невежливо.

— Я не подкрадывался, — сказал Стик, уже с меньшей уверенностью.

— Нет? А что ты делал?

— Шёл.

— Тихо.

— Я всегда хожу тихо.

Она посмотрела на него с выражением человека, который прекрасно понимает, что его разыгрывают, но пока не решил, стоит ли обижаться.

— Меня зовут Эйра, — сказала она. — Теперь ты хотя бы знаешь, за кем следишь.

— Стик, — сказал он. — И я не следил.

— Стик, — повторила она, будто пробуя на звук. — Это имя или прозвище?

— Прозвище. Давнее.

— Понятно. — Она окинула его взглядом — быстрым, цепким, привыкшим замечать. — Оруженосец?

— Да. При сире Гарете Волле.

— Хм. — Пауза. — А скажи мне, Стик-это-прозвище, — в голосе её появилось что-то, что он уже начинал распознавать как предвестник неприятностей, — тебе не кажется, что ты немного молод для войны?

Стик выпрямился.

— Нет, — сказал он коротко.

— Нет? — Эйра склонила голову чуть в другую сторону, с видом искренне заинтересованного человека. — Сколько тебе?

— Достаточно.

— Это не число.

— Семнадцать, — сказал он, чуть резче, чем собирался. — Скоро восемнадцать.

— Семнадцать, — протянула она, и Стик уже заранее знал, что сейчас последует что-то, от чего уши снова потеплеют.

— Я высок, — сказал он, опережая её. — Крепок. И обучен прилично, три года при сире Гарете — это не мало. И на войну идут и помоложе, если хочешь знать.

Эйра смотрела на него с выражением человека, сдерживающего улыбку с некоторым трудом.

— Я не спорю, — сказала она примирительно. — Ты действительно высок. Для семнадцати.

— Для любого возраста.

— Для любого возраста, — согласилась она ровно. — И всё же.

— И всё же что?

— Ничего. — Она качнула головой, и лента в волосах чуть сдвинулась. — Просто наблюдение.

Стик смотрел на неё. Она смотрела на него. За их спинами маги устраивались на ночлег с тем деловым, привычным шумом, с каким люди делают это не в первый раз и не в десятый.

— А тебе самой сколько? — спросил он наконец.

— Девятнадцать, — сказала она просто.

— И тебя никто не спрашивает, не слишком ли ты молода.

Эйра чуть помолчала — не потому что не знала ответа, а будто взвешивала, стоит ли его давать.

— Спрашивают, — сказала она. — Просто я давно перестала отвечать.

Стик не нашёлся сразу, что на это сказать. Она, похоже, и не ждала.

— Иди к своему сиру Гарету, Стик-это-прозвище, — сказала она, разворачиваясь к навесу. — Скоро стемнеет, а ты, судя по всему, ещё не ужинал.

— Откуда ты знаешь?

Она бросила через плечо:

— У голодных людей очень внимательный взгляд. Ты смотрел на наш обоз так, будто там была еда.

Стик открыл рот, потом закрыл.

— Там была еда, — сказал он.

— Я знаю, — сказала Эйра и скрылась под навесом, и больше он уже не мог разобрать её среди остальных.

Стик стоял ещё какое-то время у навеса, глядя туда, где скрылась Эйра, — и чувствовал внутри что-то, чему не находил названия.

Не то чтобы это было неприятно. Скорее наоборот — и оттого-то и было непонятно. В груди сделалось тесно и тепло, а к щекам, он это точно знал, снова прилила кровь, хотя рядом никого уже не было, чтобы это заметить. Он поймал себя на том, что улыбается — сам не зная чему, — и тут же согнал улыбку, будто кто-то мог его увидеть.

«Дурак», — сказал он себе, но без злости, а с тем странным весельем, какое бывает, когда бранишь себя за то, что тебе на самом деле нравится.

Он развернулся и пошёл обратно, к своей части лагеря, — и только теперь заметил, как быстро изменилось всё вокруг.

Глава 6 Часть 3

Глава 6. Война. Часть 3

Вечер, ещё недавно светлый, сдался в один миг. Пока он стоял у навеса и препирался с девчонкой, что смеялась над его возрастом, солнце ушло за дальние холмы, и небо на востоке уже налилось густой, чернильной темнотой, в которой не разобрать было ни леса, ни дороги. Темнота подкралась незаметно, как подкрадывается всё, чего не ждёшь, — и лагерь, отвечая ей, зажигал огни: то тут, то там вспыхивали факелы, и это были уже не первые, а те, что зажигают, когда день окончательно сдан на милость ночи.

Стик пошёл на свет костров.

У самого края их стоянки его встретил Корвин.

Отец стоял, скрестив руки, и по одному тому, как он стоял, Стик понял, что его хватились уже какое-то время назад.

— Где был? — спросил Корвин. Не сердито — Корвин редко бывал сердит вслух, — но с той ровной твёрдостью, что была у него хуже всякого крика.

— Сир Гарет велел проследить, где встанут маги, — ответил Стик. — Я проследил. Их разместили у дальнего навеса, за обозами. С ними десяток рыцарей охраны и человек с королевским гербом.

Он отрапортовал коротко, по-солдатски, — так, как научился за три года, — и умолчал только об одном: о девушке с лентой в каштановых волосах. Об этом рапортовать было нечего, да и незачем.

Корвин посмотрел на него чуть дольше обычного — тем взглядом, что умел вытаскивать наружу недосказанное, — но переспрашивать не стал.

— Хорошо, — сказал он. — Доложишь сиру Гарету и спать.

— Ещё же не поздно, — начал было Стик.

— Поздно, — отрезал Корвин, и в голосе его появилось что-то, отчего возражать расхотелось. — Мы встали близко к линии фронта. Слишком близко. Отсюда до вендрикцев — меньше дня пути, а от такого врага можно ждать чего угодно и когда угодно. Ночь длинная. — Он помолчал. — Завтра выступаем. Наступление.

Слово легло между ними и осталось висеть — короткое, тяжёлое, окончательное.

— Наступление, — повторил Стик тихо, будто пробуя его на вкус, и вкус этот оказался совсем не таким, каким он представлял его себе.

— Иди, — сказал Корвин, и голос его смягчился на самую малость. — Поешь, если ещё осталось. И спи. Завтра тебе понадобятся силы — все, какие есть.

Стик кивнул и пошёл к шатру сира Гарета, а Корвин ещё какое-то время стоял, глядя ему вслед, — и в лице его было то, чего Стик, к счастью, уже не видел: тревога отца, отправляющего сына туда, откуда сам он возвращался не раз, но всегда знал, что однажды может и не вернуться.

По периметру лагеря уже встали часовые.

Они стояли в темноте за кольцом костров — неподвижные, настороженные, — и смотрели в сторону вендрикских земель, в ту чернильную тьму, откуда завтра, а может, и раньше, должна была прийти война. Огни лагеря дробились в их глазах и на остриях копий, и над всем этим — над кострами, над часовыми, над тысячей спящих и не спящих людей — висела та особая, звенящая тишина, что бывает только в ночь перед боем, когда всё уже сказано, всё решено, и остаётся только ждать рассвета.

Завтра планировалось наступление.

Ночь. Тишина. Грохот.

Это была смерть.

Она пришла без предупреждения — так, как приходит всё худшее: без слов, без шагов, без единого мгновения, чтобы подготовиться. Просто темнота, а потом — уже нет темноты.

Первый огненный шар прочертил небо с востока — беззвучно, почти красиво, как комета , что падают раз в столетие и предвещают великие перемены. Стик увидел его сквозь дремоту, сквозь тонкую плёнку сна, ещё не понимая, что это такое, — только успел подумать, что никогда не видел ничего подобного.

Потом небо разорвало.

Молния ударила в центр лагеря — ослепительная, жёлтая, такого жёлтого цвета, какого не бывает в природе, слишком яркого, слишком злого, — и тьма вокруг разлетелась в стороны, как разлетается вспугнутая стая, обнажив всё разом: людей, шатры, телеги, лошадей. На один бесконечный миг лагерь стоял как на ладони — а потом пришёл звук.

Грохот.

Земля под ним вздрогнула — не так, как дрожит земля от топота, а глубоко, утробно, будто что-то огромное и тяжёлое перевернулось там, внизу, под слоем почвы, под корнями, под всем, что считалось твёрдым и неподвижным. Стик не устоял — он уже был на ногах, уже тянулся за мечом, — но земля ушла из-под сапог, и он упал на колено, в темноту и пыль.

Второй шар. Третий. Они шли с востока один за другим, и каждый оставлял за собой огненный след в черноте неба, как шрам, что не успевает зажить.

А потом начались крики.

Сначала один — острый, короткий, оборванный на середине так, что было понятно: этот голос уже не повторится. Потом второй, третий, и они слились, и уже нельзя было разобрать, где один человек и где другой, — только общий, нарастающий вой боли и ужаса, что поднимался над лагерем и не уходил.

— Нападение!

Голос командира — твёрдый, резкий, привыкший перекрикивать шум боя — взрезал этот вой, как клинок.

— На нас напали! К оружию! К оружию!

Лагерь взорвался движением. Люди выбегали из-под навесов, из шатров, кто в чём — кто в кольчуге, кто в одной рубахе, кто босиком по холодной земле, — и каждый кричал что-то своё, и из этого хаоса голосов и огней и топота рождалось то самое, что Гарет пытался вбить в них за два месяца: не порядок ещё, нет, — но хотя бы движение в одну сторону.

Стик наконец поднялся. Меч был в руке — он и сам не помнил, как вытащил. В голове звенело от грохота, в глазах плясали остаточные пятна жёлтого света, и он смотрел на восток, туда, откуда прилетали шары, и понимал только одно: там, в темноте за кольцом костров, кто-то стоит и делает это намеренно, спокойно, с той страшной точностью, о которой Гарет говорил накануне.

Пятьсот шагов.

И лат не хватит.

Гарет оказался рядом раньше, чем Стик успел понять, что тот вообще бежал.

— Щит! — рявкнул он, и в грудь Стику врезалось что-то тяжёлое, окованное железом — щит, сорванный с чьей-то спины и брошенный ему без разбора, кому он принадлежал минуту назад. — Не стой столбом, парень, ложись за телегу и не высовывайся, покуда я не скажу иначе!

Стик упал на колено за перевёрнутой телегой — той самой, с которой ещё утром сгружали бочки с водой, — и щит загудел под его рукой, будто кто-то снаружи ударил по нему молотом, хотя рядом никого не было.

Там, где секунду назад стоял ряд палаток новобранцев из-под Хартвуда, теперь была только чёрная проплешина земли — не воронка, не пожарище, а именно проплешина, будто нечто содрало верхний слой мира одним движением, оставив после себя лишь тонкую полосу дыма, поднимающуюся прямо вверх, без ветра, без треска, без ничего, что положено пожару. От шатров не осталось ни колышков, ни обугленных жердей — только это ровное, страшное в своей аккуратности пустое место.

Молния ударила во вторую линию телег с провизией секундой позже — и здесь огонь всё же был, настоящий, жадный, разом охвативший сухое дерево и мешки с зерном; кто-то из обозных бросился заливать его водой из бочки, но вода зашипела и превратилась в пар прежде, чем коснулась пламени, будто огонь этот горел не по обычным законам. Стоявший неподалёку конь, сорвавшись с привязи, промчался через весь лагерь с пустыми, ничего не видящими глазами, сбив с ног двоих новобранцев, прежде чем скрыться в темноте за границей костров.

Земля вздрагивала снова и снова, каждый раз чуть слабее предыдущего, но не переставая, — будто что-то огромное вбивало гвозди в тело ночи одним и тем же ровным, безжалостным ритмом.

Он нашёл взглядом отца — Корвин был уже на ногах, без щита, с мечом в одной руке и факелом в другой, и кричал что-то новобранцам, сгрудившимся у потухшего костра, — коротко, зло, теми самыми словами, которым учил их два месяца: сомкнуться, не бежать поодиночке, держать спины друг друга. Часть из них слушала. Часть металась в темноте, натыкаясь на растяжки палаток, роняя копья, которые тут же терялись под ногами бегущих.

— Маги! — крикнул кто-то совсем рядом, и в этом крике было больше ужаса, чем в самом взрыве. — Где наши маги?!

Строй, наспех собранный Гаретом у телег, продержался ровно до второго удара молнии — а потом просто перестал существовать. Не потому, что кто-то отдал команду отступить: люди рядом со Стиком роняли копья одно за другим, не сговариваясь, будто паника передавалась от плеча к плечу быстрее любого приказа. Парень, стоявший справа от Стика всего минуту назад, вдруг развернулся и побежал — не в сторону врага и не в сторону лагеря, а просто прочь, в темноту, куда глаза глядят, крича что-то невнятное, чего Стик не разобрал за гулом собственной крови в ушах.

— Стоять! — Гарет схватил другого беглеца за шиворот прежде, чем тот успел скрыться, и швырнул его обратно в подобие строя с такой силой, что тот едва устоял на ногах. — Здесь безопаснее, чем там, куда ты бежишь, слышишь меня? Там темнота и их разведчики, а здесь хотя бы свои!

Не всех это остановило. Стик видел, как минимум четверо или пятеро растворились в ночи в первые же минуты после второго удара — и не видел никого из них снова ни в ту ночь, ни следующим утром.

Ответ на крик о магах пришёл раньше, чем кто-либо успел его дать: с той стороны, где стоял навес отряда Альдмара, в небо ударил новый свет — но другой. Не жёлтый и не огненный, а холодный, голубовато-белый, будто сама ночь на миг обратилась вспять и стала днём. Стик, не удержавшись, выглянул из-за телеги — и увидел.

Эйра стояла посреди лагеря, там, где минуту назад были только палатки и перепуганные люди, — стояла неподвижно, вытянув перед собой обе руки, и вокруг неё воздух дрожал, как дрожит воздух над раскалённым летним полем, только здесь не было жары, только этот пульсирующий, ледяной свет, стекающий с её пальцев вверх, туда, где чертил свой смертоносный путь очередной огненный шар с востока.

Шар не долетел. Он ударился о невидимую стену где-то в пятидесяти шагах над лагерем и рассыпался снопом искр, безобидных, как гаснущие угли костра, — и на мгновение над головами людей повисла тишина, разорванная только треском умирающего пламени в вышине.

— Держать строй! — заорал Гарет, и в его голосе, впервые за всё то время, что Стик его знал, прозвучало что-то похожее на облегчение. — Это не конец, это передышка! Она одна не удержит всё небо разом — к оружию, все, кто может стоять!

Стик поднялся, ещё не понимая толком, зачем поднимается, — просто тело само рвалось туда, к границе света и тьмы, к тому месту, где невысокая девушка держала на весу целое небо.

— Куда?! — Корвин перехватил его за плечо прежде, чем он успел сделать и трёх шагов, и в глазах отца, освещённых пляшущим факельным светом, было что-то, чего Стик не видел в них даже утром, во время разговора о войне, — настоящий, неприкрытый страх, направленный не за себя.

— Она одна, — только и смог выговорить Стик. — Их там десяток рыцарей, и всё, а шаров будет ещё...

Он не договорил. Третьей вспышки не последовало — вместо неё с востока донёсся другой звук, куда более земной и от этого ещё более пугающий: отдалённый, но узнаваемый гул множества шагов, бегущих не в разнобой, а в лад, слаженно, как умеют бежать только те, кого долго и жестоко тренировали для одной-единственной цели.

— Пехота, — выдохнул Гарет, оказавшийся рядом. Он больше не смотрел на небо — он смотрел туда, во тьму, откуда нарастал этот гул. — Они прикрывали ею шары. Ждали, пока мы будем смотреть вверх.

Он развернулся ко всей полурассыпавшейся, полусобравшейся массе людей позади себя — вчерашним пахарям и подмастерьям, которые уже держали копья не так, как вилы, но всё ещё далеко не так, как солдаты, — и голос его, хриплый, сорванный, но по-прежнему тот самый, плацевый, взрезал ночь заново.

— Строиться в шеренги, от костров и до телег! Копья вперёд, щиты в линию! Кто побежит из строя — пожалеет об этом больше, чем о вендрикском копье в спине, слышите меня?!

Стик встал в строй рядом с отцом — не потому, что кто-то приказал именно ему, а потому, что ноги сами понесли его туда, где стоял Корвин, — и почувствовал, как отцовское плечо на миг прижалось к его плечу, коротко, почти незаметно, прежде чем оба подняли оружие.

Гул шагов был уже совсем близко. Тьма впереди шевельнулась и превратилась в первые щиты.

Первый удар пришёлся не по Стику — по человеку слева от него, безусому пареньку из соседней с Ольховым Бродом деревни, чьего имени Стик так и не успел толком запомнить за два месяца муштры. Тяжёлый вендрикский щит впечатался в строй, парень пошатнулся, устоял — и тут же упал, когда что-то тёмное скользнуло понизу, под щитами, туда, где ноги были не защищены ничем.

— Не смотреть по сторонам! — голос Гарета откуда-то справа, сорванный, но всё ещё держащий строй голосом лучше, чем иной удерживал бы его мечом. — Держать линию, бить только вперёд!

Второй раз линия сломалась уже не от страха, а физически — когда огненный шар, пролетевший было мимо благодаря щиту Эйры, всё же зацепил край строя, и трое или четверо новобранцев оказались отброшены разом, кто-то с обожжённым плечом, кто-то просто сбитый с ног взрывной волной. В образовавшуюся дыру сразу же хлынула вендрикская пехота — и на несколько долгих мгновений это уже была не линия, а два десятка отдельных, разрозненных схваток, каждая сама по себе, без всякой связи с соседней.

Корвин заметил дыру раньше остальных. Он не стал перекрикивать хаос — просто шагнул в этот разрыв сам, вместе с двумя ветеранами из старой гвардии барона, и трое опытных бойцов на несколько секунд заткнули собой то место, где должна была стоять дюжина необученных. Этого хватило. Гарет, оказавшись рядом почти в тот же миг, рявкнул новобранцам не команду вперёд, а команду куда более простую и понятную перепуганным людям: «Ко мне! Все ко мне, на голос!» — и строй, рассыпавшийся было на осколки, снова начал стягиваться, неровно, криво, но стягиваться, туда, откуда звучал этот голос.

Стик, отброшенный в сторону тем же взрывом, поднялся не сразу — в ушах звенело, а земля будто продолжала качаться под ногами ещё несколько ударов сердца после того, как всё вокруг уже затихло, — но поднявшись, пошёл не прочь, а именно туда, на голос Гарета, потому что в этот миг он не помнил ни одного другого направления, кроме этого.

Неподалёку от него один из новобранцев — Стик так и не узнал потом его имени — всё это время стоял неподвижно, не убегая и не сражаясь, просто держа копьё обеими руками перед собой, как держат его на учебном плацу, и повторяя одно и то же слово, снова и снова, так тихо, что расслышать его можно было только вплотную. Когда враг наконец приблизился, парень не сделал ни единого выпада — просто закрыл глаза и держал копьё вперёд, будто само его присутствие в руках могло защитить лучше, чем умение им пользоваться. Его спас чистый случай — вендрикский пехотинец, наткнувшись на выставленное копьё в темноте, отшатнулся и переключился на более очевидную цель левее, — но сам парень так и не открыл глаза, пока всё не закончилось, и потом ещё долго стоял так же, не опуская оружия, пока кто-то не подошёл и силой не разжал его пальцы.

Стик ударил. Не так, как учил его отец на заднем дворе, размеренно и с оглядкой на равновесие, — а коротко, зло, в щель между чужим щитом и чужим плечом, туда, куда указывало не умение, а простой, животный страх. Меч на что-то наткнулся, дёрнулся в руке, и тьма впереди ответила криком — не Стика, чужим, — и на миг в этом крике было что-то почти человеческое, узнаваемое, отчего к горлу у Стика подкатила дурнота сильнее, чем от самого боя.

Корвин рядом двигался иначе — экономно, без единого лишнего замаха, будто пятнадцать мирных лет между ним и последней войной были не более чем долгим сном, из которого он проснулся ровно тем же человеком. Он не кричал и не выглядел испуганным; он выглядел так, как выглядит человек, вернувшийся туда, откуда, как он думал, ушёл навсегда, — и это пугало Стика едва ли не больше, чем сама тьма впереди.

— Держись за мной! — крикнул отец, не оборачиваясь, и в следующий миг подставил щит под удар, предназначавшийся сыну.

Сколько это длилось — Стик не смог бы сказать. Время в бою не текло так, как во время учений на плацу: оно рвалось короткими вспышками, между которыми не было ничего, кроме тяжести собственного дыхания и запаха, в котором мешались пот, дым и что-то ещё, чему Стик не хотел давать название.

А потом небо снова стало белым.

На этот раз свет не ударил вверх, туда, где Эйра держала свой невидимый щит, — он пролился вниз, вдоль всей линии строя, будто кто-то одним движением руки провёл огромной кистью по холсту ночи. Там, где свет коснулся земли, вендрикские щиты вспыхивали слабым голубоватым свечением и на миг делались бесполезны — люди за ними спотыкались, теряли равновесие, будто сама земля под ногами вдруг стала чужой.

— Сейчас! — заорал Гарет, и весь строй, не сговариваясь, качнулся вперёд разом, на этой единственной секунде замешательства, которую подарила им девушка в сером плаще где-то у потухшего костра.

Когда всё закончилось, Стик не сразу понял, что закончилось именно оно — что тьма впереди отступила, а не просто на миг рассеялась, что крики вдалеке — это уже не крики боя, а крики отступающих, и что рука, сжимающая меч, дрожит не от нового удара, а оттого, что удара больше не будет.

Он опустил меч не сразу — будто телу требовалось отдельное разрешение поверить в тишину.

Корвин стоял рядом, тяжело дыша, с рассечённой бровью, из которой кровь заливала половину лица, но на ногах, — и когда Стик повернулся к нему, отец посмотрел на него так, как не смотрел ни разу за все семнадцать лет: не с гордостью и не с облегчением, а с чем-то средним, куда более тяжёлым, — как смотрят на человека, за которого только что заплатили ту самую цену, о которой предупреждали.

— Жив, — сказал только Корвин. Не вопрос. Просто слово, которое нужно было произнести вслух, чтобы поверить в него.

— Жив, — эхом отозвался Стик.

Гарет прошёл вдоль строя, считая на ходу — не вслух, одними губами, но Стик видел, как двигаются его глаза, задерживаясь на каждом упавшем, каждом раненом, каждом ещё стоящем. Когда он остановился напротив Стика и Корвина, в его взгляде читалось то же самое, что и в отцовском, только без личного в нём участия, — усталая, профессиональная благодарность судьбе за то, что список потерь короче, чем мог бы быть.

— Она удержала половину неба одна, — сказал Гарет, кивнув куда-то в темноту, где всё ещё горел ровный, уже не такой яркий свет. — Второй раз за ночь. Пойди посмотри, жива ли, парень. Заслужила, чтобы кто-то спросил.

Стик не стал дожидаться повторного разрешения.

Когда небо на востоке начало сереть, стало видно то, что ночью можно было только угадывать по звуку и свету. Там, где раньше стояли три ряда палаток обоза, теперь тянулась широкая, будто выжженная плугом, полоса — местами голая земля, местами оплавленный, стеклянисто поблёскивающий песок, в который превратился грунт под самым мощным из ударов. Уцелевшие шатры стояли покосившиеся, с прогоревшими насквозь боками, будто их изнутри пробовали на прочность раскалённым железом. Кто-то из выживших, проходя мимо этой полосы, снял шапку — не из уважения к павшим, тех уже унесли, а скорее от одного вида того, что способен сделать один-единственный удар с той стороны, куда ни один меч, ни одно копьё не могли дотянуться в ответ.

Он нашёл Эйру сидящей прямо на земле у потухшего костра — не раненой, но серой лицом, будто из неё выкачали не кровь, а что-то куда более важное. Она подняла на него взгляд, и в первый момент в её глазах не было ни иронии, ни той дерзости, с которой она разговаривала с ним накануне, — только совершенно откровенная, ничем не прикрытая усталость человека, который только что дважды подряд удержал на весу чужие жизни голыми руками.

— Ты жива, — сказал он, и получилось глупее, чем он хотел.

— А ты наблюдательный, — ответила она, но голос дрогнул на середине фразы, выдав то, что слова пытались скрыть.

Он опустился на землю рядом с ней — не спрашивая позволения, просто потому, что ноги больше не держали, — и какое-то время они оба молчали, слушая, как затихает вдалеке гул отступающего врага и как где-то за спиной Гарет уже отдаёт первые распоряжения насчёт раненых, будто ночь, едва не ставшая последней для доброй половины лагеря, была для него всего лишь ещё одной строчкой в длинном списке подобных ночей.

— Пятьсот шагов, — сказал наконец Стик, вспомнив слова Гарета с самого начала вечера. — Ты держала их на месте, а не на пятистах шагах.

— В следующий раз, — Эйра прикрыла глаза, — постараюсь держать их на тысяче. Специально для тебя.

Он не нашёл, что на это ответить, а потому просто остался сидеть рядом, глядя, как над разорённым лагерем медленно занимается серый, безучастный ко всему пережитому рассвет.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге