Обложка Бог и библиотекарь

Бог и библиотекарь

Ефим Гаер

0% прочитано
Стандартный
Ефим Гаер

Бог и библиотекарь

Глава 1. Профессия не всегда спасает

Францишек сел на край стула и задумался о богах.

Он предполагал, что их много – больше, чем можно себе представить. Что они могущественны – настолько, например, что могут сосчитать свое племя. При том, что и «счет», и «племя» в отношении их – бессмыслица. Что иметь с ними дело… как бы это сказать… в общем, если ты решил завязать со всем, просто вот ну со всем на свете, то, конечно, можно попробовать. Это не будет суицидом в буквальном смысле, как им не является, скажем, бег по краю крыши с закрытыми глазами в очень скользких ботинках, в очень ветреную погоду под музыку Рихарда Вагнера. То есть всяк разумный скажет, что ничего путного из этого не выйдет, да еще дворнику потом прибираться…

Поэтому-то Францишек был так задумчив и напряжен. Развивая образ, проснувшись сегодня утром он обнаружил, что делает стойку на руках на перилах Эмпайр-стейт-билдинг посреди зимней бури. Ощущения чуть более острые, чем входит в привычку библиотекарей.

Здесь я вынужден признаться, что подвержен влиянию стереотипов. Не исключая такую возможность в принципе – библиотекарь, сражающийся с драконом, или таковой в джакузи с лауреатками порно-Оскара – все же придерживаюсь тех взглядов, что библиотекари в большинстве своем являются людьми мирными, даже мягкотелыми, далекими от излишеств плоти[1]. Конечно, библиотекарь способен устроить выволочку за не сданного вовремя Шопенгауэра, и даже лишить беднягу абонемента, в конце концов[2]! Но едва ли тут потребуются меч и боевой конь.

А вот нашему герою они бы пригодились как нельзя лучше.

Сны, все это только сны… Сны и дурацкие совпадения!

– Что раскис?

Фраза вырвала Францишека из задумчивости. Даже у библиотекарей случаются подчиненные. И они, конечно, ведут себя иногда по-хамски.

Францишек поднял глаза. Перед ним стоял толстый Гавел, разнорабочий. Скорее даже – разнобездельник.

Главной заботой Гавела было изучение способов ничегонеделанья. И теории он явно предпочитал практику.

Если бы он не был так успешен в своем призвании, то вполне мог бы написать, вслед за стариком Дарвином, «Происхождение лени путем сознательного отбора» или что-то вроде «Мир как воля, но лучше бы представление».

Само Провидение избавило нас от этого.

Возможно, Гавел умел читать – ведь попал он как-то в библиотеку? Что до образования… Парень был уверен, что «бакалавр» означает какую-то штуковину в паровозе. «Дерни за бакалавр, твою-то мать! А то мы проскочим станцию!»

В принципе, абстрактно – он должен был что-нибудь таскать или ремонтировать. И по той же мерке, вполне справлялся со своим делом, таская собственную немалую тушу, а также вечно ремонтируя стул, который под ним ломался. В его оправдание скажем, что он не помещался между книжными стеллажами. В крайнем случае – выдохнув, боком и очень медленно. Так что будем людьми культурными и явим должный запас терпимости, ведь иначе чем мы лучше таких как он? (Я ведь не ошибусь, сказав, что вы сразу же про себя решили: «Господи, я-то ведь не такой!»)

Так вот – Францишек поднял глаза. И ничего не сказал.

– Ну ты, шеф, даешь… Хлебнул что ли с утречка?

– Нет, ничего, – выдохнул Францишек печально, снова погружаясь в раздумья.

Гавел не стал ломать ментальные копья об эту стену, и даже не стал пожимать плечами. В конце концов, каждый имеет право на одиночество. Ад – это другие, не правда ли? Сунув в карманы руки, он просто удалился по коридору в свою кладовку, освещенную негасимым экраном телевизора. На каком-нибудь канале обязательно шли новости, а толстяк был гражданином интересующемся. Особенно его волновали перипетии брюссельской жизни, единственной целью которой, по убеждению Гавела, было нарождение проблем матушке-Европе и ее рабочему классу.

Францишек проводил глазами качающийся овал своего сотрудника, пока тот не скрылся в боковой двери. И почувствовал движение воздуха возле шеи. Горячего и сухого, словно кто-то на секунду приоткрыл топку.

***

– Ты похож на ящерицу. Почему-то я так и думал.

У существа, взобравшегося на спинку стула, действительно было что-то от геккона. Его непропорционально крупная голова чуть покачивалась.

Следуй визитер привычным законом физики, она должна была значительно перевешивать остальное тело. Но, вопреки Архимеду, Ньютону и Эйнштейну, тот легко переменил положение, уставившись желтыми глазами на библиотекаря. Францишеку показалось, что в какой-то момент все четыре лапы «геккона» вовсе зависли в воздухе, будто тот плавал в толще воды.

Не зная, как себя вести, Францишек повернулся в пол-оборота, и вопросительно посмотрел на… Кстати, как к нему обращаться?

– Волс, – ответило существо, моргнув третьим веком.

Выпуклые глаза с раздвоенными зрачками произвольно поворачивались в разные стороны, разглядывая тесную как коробка комнату. Францишек перестал пытаться смотреть в них, почувствовав головокружение.

Затем он спохватился, вскочил и затворил дверь, перед которой сидел все время на единственном стуле для посетителей. Другой, ровно такой же, хозяйский, находился справа, за письменным столом шириною в локоть, содержимое которого не стоит даже перечислять[3]. Дальше, за столом, от стены к стене распахивалось окно, выходившее в запущенный городской садик, – тенистый, с облупившимся гипсовым вазоном, отделявшим друг от друга седоков двух скамеек, стоявших фронтом одна к другой.

Именно эти окно и садик, в котором редко кто появлялся, были главной причиной того, что Францишек все еще оставался здесь, на своей грошовой работе – в чем бы никогда не признался ни сам себе, ни бесцветному мозгоправу Вуйчику, которого посещал раз в месяц – с тех пор как Марина, так и не вышедшая за него замуж, присоветовала Францишеку это дело.

Прошло два года этих сеансов и полтора, как она ушла к какому-то музыканту из дискоклуба. Можно было отдохнуть в Устке на эти деньги или купить диван, с горечью рассуждал Францишек. Но походы к Вуйчику для него были данью сладостной ностальгии – в чем бы он тоже никогда не признался.

Закрыв дверь на ключ, Францишек повернулся к пришельцу, надеясь, что тот уже растворился. Но назвавшийся Волсом ящер по-прежнему восседал на вытертой спинке стула, втягивая воздух широкими и подвижными ноздрями.

Тут он вдруг оттолкнулся и поплыл к отпрянувшему Францишеку прямо по воздуху, нисколько не заботясь о гравитации. Когда библиотекарь ушел с соединяющей их прямой, тот без видимых усилий вильнул к нему и, перебирая лапами, настиг у шкафа. Затем бесцеремонно уселся ему на голову, оказавшись необычайно легким и приятно теплым.

Францишек оцепенел, стараясь успокоить себя, и заставил опустить руки, сами собой поднявшиеся, чтобы стряхнуть наездника. Волс на это одобрительно хмыкнул и, распластавшись на жидкой шевелюре библиотекаря, замычал мелодию «Dancing Queen».

Францишек не сразу понял, что теперь он видит комнату двумя парами глаз. Те, что были немного выше, позволяли видеть… «О боже!» – воскликнул он перед тем, как свалиться в обморок.

***

Как принято говорить, Францишек пришел в себя.

Не то, чтобы он куда-нибудь уходил – Волс точно бы такое заметил и принял меры. Он это мог, нисколько не сомневайтесь. Концепция души серьезно искажена пророками, но кое-что спаслось от их яростного красноречия – она действительно есть. Впрочем, когда ты окружен пылающими кустами, тут не до деталей – успеть бы ухватить суть да спасти одежду. Еще отрока заколоть во славу… Голова кругом!

Волс милосердно прикрыл глаза, избавив несчастного от вида всего того, что не умещается в человеке.

Францишек встал на четвереньки и мучительно застонал. В голове колотились волны чужого моря, столь огромного, что «у берега» означало «сорок тысяч лье и еще вершок». Однажды он видел, как разделывают быка, но чтобы это проделали со всем миром…

Горло пересохло, язык казался покрытым крошкой.

Став прямоходящим (пришлось опереться на дверцу шкафа), шатаясь, он подошел к окну и напился из пластмассовой лейки – на виду у завистливо смотревшей герани, которая весьма рассчитывала на эту воду[4].

За окном стояли ранние сумерки. Скамейки пустовали. Под деревьями было совсем темно. Что-то белело под старой липой, но Францишек не обратил на это внимание. Его очень волновало то, что он, без сомнения, болен какой-то страшной болезнью. Возможно, эпилепсией. Потому что объяснить все произошедшее невозможно никоим образом, кроме разрушения мозга.

Францишек подошел к зеркалу.

Волс на мгновение открыл глаз.

Библиотекарь в ужасе отстранился.

Диагноз! Определенно! Если ты, зажмурившись, видишь то же самое, значит это у тебя в голове. Verstehen?

Вдруг над головой, той самой, что так его подвела, послышался тихий чуть шелестящий голос, будто Францишек был в говорящей шляпе, раздраженной голубиным сюрпризом.

– Тебе нужно лучше питаться. И меньше увлекайся по вечерам этим делом… Как бишь?..

«Шляпа» замолчала, подбирая определение. Перед внутренним взором библиотекаря пронеслись обложки: «Невроз и личностный рост», «Психотерапия и поиски счастья», и еще какая-то завихренная дребедень с чудаком на лодке, гребущем к солнцу, – должно быть, изрядно пьющим.

– Ну же?! – подбодрила «шляпа».

– Психология? – предложил Францишек, чувствуя, что включается в какую-то подозрительную игру.

– Ну да! Этим. Ты ведь самец репродуктивного возраста?

Францишек утвердился в своем подозрении и, подумав, утвердительно кивнул, стараясь на всякий случай не глядеть в зеркало и даже на свою тень.

– Тогда этим и занимайся. Что время терять? Это тело такое недолговечное.

Библиотекарь вздохнул, а затем вдруг и очень некстати вспомнил про свои обязанности в этом кабинете, здании и вообще – в большом и курьезном мире, играющем только дурные шутки.

То есть вы хотите сказать, судари мои, что весь день сегодня библиотека была закрыта?!

Францишека пробил пот. Кинувшись к двери, он повернул ключ и вылетел в коридор, надеясь застать Гавела в его замусоренном гнезде, смотрящего цветную карусель Евроньюс.

Телевизор действительно работал. Но кладовка была пуста как (см. выше) гнездо зимой. Пакетик из-под соломки лежал у входа, словно межевой камень, и сонный французский диктор рассказывал про пандемию и демократию, изобретательно сплетенные меж собой в сознании главного редактора. Бегущая строка снизу сообщала о падении курса евро.

Францишек кинулся в читальный зал, едва не упав на лестнице, влетел в него и застыл на месте. Торжественный и тенистый тот лишь еще больше подчеркивал пустоту.

Чувствовать себя в одиночестве было страшно. Раньше никогда не было, а теперь стало – и очень сильно. Даже толпы разгневанных читателей сейчас бы его обрадовали. Он буквально не возражал против линчевания, только бы оказаться среди людей. Но, кажется, не был достоин даже приличной казни. Человечество просто бросило его тут, среди самодовольных энциклопедий и нервического склада учебников.

Францишек встал на колени и вознес импровизированную молитву, сам не зная точно кому. Человек начитанный и, признаемся, склонный к мистификации, он был уверен, что его слушает много кто, и, если бы они распорядились ему помочь, он бы даже соорудил алтарь. Хоть из каталогов филателистов!

– Мда, – раздалось над его головой. – Надо было с таким связаться…

***

Вдруг Францишек почувствовал облегчение. Будто из ноги вынули занозу размером с пуделя. Мир вокруг него сжался и стал привычным. Голову с намеченной на ближайшие годы плешью овеяло бодрящей прохладой.

В свете зеленой лампы в воздухе над стойкой NationalGeographic парил давешний псевдо-ящер и улыбался, как могут улыбаться только очень знающие рептилии, уставшие от глупой компании.

– Ты был услышан. Если это для тебя важно. Что еще?

– Это правда?

– Я же говорю.

– То, что я вижу – это происходит? Волс?

«Геккон» закатил глаза, что не так-то просто в его случае.

– Слушай, я стараюсь как могу. Даже выучил просторечия – специально для того, чтобы нам было легче с тобой общаться. Зацени: клево?

– Агась.

– Лады. Есть дело.

При слове «дело» Францишек буквально стек на пол, как… то, что стекает, теряя форму, – например, мороженое, выпавшее из рук карапуза на асфальт в июле в тот самый долгожданный момент, когда драгоценность уже чувствуется губами и малыш полон ликования, готовый насладиться сладко-сливочным лакомством с крошками орехового печенья, добытым в неравном бою с родителями[5].

– Какое дело?

– Этого сказать не могу. Шеф сам тебе объяснит.

– Шеф?

– Да, шеф, что тут непонятного?

– У тебя есть шеф?!

– У меня есть шеф, у тебя есть шеф – всех кто-нибудь да клюет в затылок. Так устроен мир. Все миры.

– И за этим ты явился ко мне?

– Да, именно. И чувствуя твой настрой, сразу скажу: это я морочил тебе голову в ночь на каждый дарованный тебе Всевышним четверг последние два с половиной месяца. Еще участвуешь в викторине?

– Но зачем?

– Мать, мать, мать… Нам нужно кое-что провернуть. Спросишь, что?

Францишек кивнул.

– Добраться до моего долбаного шефа, чтобы он тебе объяснил, что дальше!

– И где он?

– С этим как раз проблема…

***

– То есть…

– Место, время и воля. Сразу все.

– Сразу все… – повторил Францишек, пытаясь въехать в непривычную для себя концепцию. – Не буду врать, мне это не очень понятно.

– Ты из этих, которые не признают время?

– Нет. А что, есть такие? – с любопытством спросил Францишек, тут же вспомнив Бердяева. Старик выдумал прелюбопытную вещь: время – лишь форма созерцания реальности отдельным субъектом. Еще чуть-чуть, и можно создавать секту секундоборцев.

– Сам подумай: если существуют те, кто отрицает собственное бытие, которое у них перед носом… и в носу тоже, кстати… то уж отрицать время – дело нехитрое. Кто его вообще видел?

– Нет, на счет времени – чем бы оно там ни было – я ничего не имею против.

Францишек медленно подбирал слова. Разговор о таких материях был для него в диковинку. Последний раз что-то вроде происходило в кабачке на задворках Краковского университета, который он закончил с отличием. Чтобы залечь на дно в провинциальной библиотеке.

Подумав об этом, он со скрежетом выдавил слово «воля», мысленно назвав себя размазней:

– Воля. Как может в ней кто-нибудь находится?

Пришло время призадуматься Волсу, для которого именно последнее было самым очевидным. Что-то вроде воды для карпа.

Волс перевернулся в воздухе, паря над старомодным ламповым телевизором, – технологическим динозавром, мирно существовавшем в квартирке библиотекаря со времен коммунистического мезозоя.

Францишек снимал ее в старом доме неподалеку у мрачной женщины, носившей зеленое драповое пальто с полукруглым воротником, украшенным медной пчелкой. Ее имя он силился и не мог запомнить, путаясь между Здзиславой и Доброславой. Лицо было тоже каким-то двойственным, сильно зависящим от освещения, являвшемся то ужасным, то почти милым. Зато фамилию он запомнил прочно: Кох.

Эта Кох первого числа каждого месяца, являясь собственной персоной за платой, тщательно осматривала свой древний ящик на предмет царапин – будто квартиранты как биологический класс точат когти о полировку. Францишека уже подмывало вырезать на нем что-то вроде «Можешь не проверять, со мной все окей!». Пани Кох бы пришла в восторг.

В конце концов, Волс просто сказал:

– Поверь.

– Ладно. Приму как есть: твой загадочный мудрый шеф находится в пяти измерениях, одно из которых – воля.

– Мудрый – ты сказал, не я.

_________________________

[1] Впрочем, профессия не всегда определяет сознание. Например, я знавал прозектора, не склонного к черному юмору, и двух (целых двух!) довольно образованных менеджеров. Можете не верить последнему, ваше дело.

[2] Естественно, не самого Шопенгауэра, хотя не исключаем, что такое происходило.

[3] Не подумайте чего-нибудь лишнего. На столе находилась лампа, стопка бланков и треугольный штемпель с подушкой. Ручку Францишек всегда носил в кармане пиджака – того самого, в котором его всегда можно было видеть пять дней в неделю последние десять лет.

[4] Люди думают, что растения ничего не чувствуют. Факт лишь в том, что они не разговаривают и не устраивают скандалов, когда в горшке сухо или милый соседский песик не придумал ничего лучшего. Это никак не объяснить поспешностью выводов – на общение с братьями нашими зелеными у людей во все времена было предостаточно времени. Просто человечество занято лишь собой. Да и то, по большей части, платежеспособными мужчинами с крепкими кулаками (первое, как правило, следует из второго).

[5] Именно в такие моменты чаще всего происходит «Плюх!», за которым следует «А-а-а!», щедро сдобренное мыслью о вселенской несправедливости.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге