Благие намерения
Глава 1. Неожиданно закончившийся день
Он лежал с закрытыми глазами в темноте и тишине раннего январского утра. Спать хотелось, но уснуть не получалось. Привычно протянул руку к часам, лежащим на ночном столике. Циферблат было невозможно рассмотреть, не зажигая свечи, а впрочем, он и так знал, что там увидит. Полпятого или пять утра. Уже несколько дней у него была мучительная бессонница, когда он, уставший за день, засыпал, едва коснувшись подушки щекой, а потом просыпался в одно и то же время, такое, когда и вставать было рано, и снова засыпать – поздно.
Иногда ему все-таки удавалось уснуть, но обычно он так и лежал и ждал того момента, когда наконец раздавался негромкий треск, а следом за ним – мелодичный звон часов, заведенных на половину седьмого. Тогда он вставал, стараясь сразу попасть ногами в туфли, заворачивался в халат, заправлял постель и шел умываться. В спальне было очень холодно – кухонная печь, обогревающая обе комнаты этой маленькой квартиры, к утру остывала. Вода в кувшине казалась ледяной. Зато, по крайней мере, это помогало взбодриться. Потом несколько энергичных взмахов руками, наклонов и приседаний и выпадов, и он чувствовал себя достаточно согревшимся. К приходу служанки он уже был полностью одет и готов через час отправляться читать лекции. Если лекций с утра не было, работа все равно ждала его за письменным столом. Там была разложена картотека по истории французской Реформации, а к стопке бумаг – рукописи будущей книги – почти каждый день добавлялись новые страницы.
В начале восьмого приходила мадам Бонардель, открывала дверь своим ключом, долго шаркала ногами в прихожей с преувеличенной почтительностью, заглядывала в гостиную, говоря: «Доброго вам утра, господин профессор», и тут же скрывалась на кухне. Там сразу начиналась деятельная суета: разгорался уголь в печи, закипала вода под жестяным чайником, стоящим на спиртовке, – так получалось быстрее, раздавался шорох размалываемых кофейных зерен и перестук кухонных ножей по столешнице. Поденщица заходила в лавки на улице Сен-Жак, они как раз в этот час открывались, и приносила еще горячий хлеб, масло и молоко. Еще примерно через полчаса, когда воздух в квартире начинал согреваться, мадам Бонардель отдергивала зеленые репсовые портьеры, занавешивающие кухонную дверь, и торжественно появлялась на пороге гостиной с подносом, на котором было все, что нужно для хорошего завтрака. Кофейник, молочник, уже приготовленные несколько тартинок с маслом и джемом и еще на всякий случай корзинка с бриошами. Отдельной столовой в маленькой квартире не было, так же, как и отдельного кабинета для работы, и профессор Декарт просто освобождал половину стола от бумаг. Первое время он еще пытался убедить мадам Бонардель, что этого ему слишком много на завтрак, он не может столько съесть, но служанка почтительно кивала, говорила: «Конечно, господин профессор, как вам будет угодно, господин профессор», и все равно делала по-своему. И в конце концов он привык. Довольно часто выпадали дни, когда он не успевал пообедать, а такой завтрак позволял спокойно дотерпеть до ужина.
Фредерик мог бы и сам сварить себе кофе, как делал в годы студенчества в пансионе мадам Бризон, но не хотел отвлекаться от работы и хозяйничать в кухне, где все было разложено и расставлено так, как было удобно мадам Бонардель, а не ему, и он вечно не мог там найти нож или сахарницу. К тому же ему было приятно, что кто-то о нем заботится и хлопочет на его кухне. «Так ты скоро дойдешь до мысли, что и жениться было бы неплохо», – поддразнивал его друг студенческих лет Оливье Берто. Фредерик пожимал плечами. Он и не отрицал, что это было бы неплохо. Просто сомневался, что может встретить и полюбить женщину, счастье совместной жизни с которой перевесило бы неудобства супружества. Слишком тесные узы – не для него.
Он подумал о мадам Бонардель и об ее кофе и все-таки зажег свечу, чтобы узнать точное время и понять, вставать ли ему прямо сейчас или мучиться до утра в подвешенном состоянии между сном и явью. Оказалось, все не так плохо. На часах было шесть утра. Сейчас он приведет себя в порядок и сядет готовиться к дневной лекции.
Бессонница началась после его возвращения из Ла-Рошели с рождественских каникул. Фредерик не понимал, почему. Праздники прошли даже лучше ожидаемого, потому что из Потсдама к ним первый раз за много лет приехал Эберхард Картен, любимый кузен, с которым Фредерик был дружен с самого раннего детства. Они отлично провели время и вместе уехали в Париж, Фредерик проводил его до поезда, отправлявшегося в Берлин с Северного вокзала. В Ла-Рошели Фредерика чуть-чуть смущало то, что Леопольд Делайян и еще кое-кто из давних знакомых принялись с преувеличенной почтительностью звать его «господином профессором». Но и это можно было стерпеть. Даже вечер, проведенный у Лили и Жюля Понсаков, сыгравших свадьбу в июле, не всколыхнул никаких сожалений. С мечтой самому жениться на Лили Фредерик распрощался еще до ее помолвки с Понсаком, а что касается Лили – доброго друга, почти сестры, тут их чувства были взаимны и неизменны. И оба они знали, что все к лучшему.
Наверное, он просто недостаточно отдохнул, подумал Фредерик. Неделя без лекций – это слишком мало. Теперь у него в Коллеже до самой Пасхи лекции три раза в неделю, и книга о Реформации тоже должна продвигаться. Клеман Марото хочет выпустить ее следующей осенью или зимой. Это значит, что летом ему надолго не уехать ни в Ла-Рошель, ни в Потсдам, ни в Пиренеи к Герену, ни в Овернь, чтобы повидать своих друзей Артезов и побродить по горам Канталя. Если только он не схитрит, не разделит свою работу на два тома и не вручит издателю первый, уже практически готовый. Это даст выигрыш во времени еще на год.
Минут через сорок после пробуждения Фредерик уже сидел за столом и просматривал план своего нового курса. «Шестнадцатый век в истории Европы» был дочитан в прошлом семестре и имел успех, директор Станислас Жюльен сказал, что его нужно будет повторить. И теперь профессор Декарт читал слушателям сразу два курса. Днем повторял свой «Шестнадцатый век», уже не для студентов, а для «дневной публики», более или менее случайных людей, которые в Коллеж ходили в основном из любопытства или из тщеславия. А вечером, когда аудитория заполнялась молодежью из Сорбонны и Высшей Нормальной школы, читал лекции из нового цикла «Историки Франции». Он только приступил к нему и еще не определился, пойдет он по хронологии событий и расскажет о том, как они освещались в историографии, или построит лекции в порядке появления самих историков с их идеями. А может быть, поставит в центр философию истории, а не хронологию. Он подумывал, когда дело дойдет до Французской революции, убедить руководство Коллеж де Франс отдать эти лекции Мелизе. Директор Коллежа за что-то недолюбливал ассистента из Сорбонны, тем более, тот, давным-давно защитивший докторскую диссертацию, почему-то все еще не получил должность профессора. Но в истории революции Мелизе разбирался прекрасно, во всяком случае, лучше, чем профессор Декарт. Фредерик не был специалистом по революционному и наполеоновскому периоду и не очень хотел в это вникать, его больше интересовали шестнадцатое и семнадцатое столетия, а также, как ни странно, современность, Июльская монархия, 1848 год и то, что произошло позже.
Сегодня вечерней лекции не было, это он помнил твердо. Во сколько же дневная? Расписание после каникул еще не устоялось, но у него должно быть все записано. Фредерик перевернул страницу календаря. Она с легким шелестом скользнула по металлической дуге и перелетела из правой, еще не прожитой части года, в левую, совсем маленькую, прожитую. На открывшемся листе Фредерик увидел то, что заставило его в недоумении протереть глаза: «8 января 1860 года, воскресенье».
Во-первых, нерабочий день. Во-вторых, мадам Бонардель не придет, у нее тоже выходной. По воскресеньям он всегда завтракает в кафе на бульваре Сен-Мишель перед тем, как идти в церковь. В-третьих, о церкви он тоже умудрился забыть, и если бы вовремя не посмотрел на календарь – опоздал бы. Ну а в-четвертых, у него сегодня день рождения.
Такой провал в памяти в двадцать семь лет, да еще и сразу же после каникул, едва он успел вернуться к работе, – это, конечно, было странно и досадно, хоть и не так досадно, как перспектива остаться сегодня без кофе и завтрака, приготовленных мадам Бонардель. И еще вместо этого бесполезного ожидания прихода служанки он мог бы давным-давно сам разжечь кухонную печь и обогреть маленькую квартиру, а не сидеть, кутаясь в халат поверх сюртука и дрожа от холода!
Стоя на коленях возле печки, на полу, в крошке от угля, и раздувая огонь, Фредерик решил, что сегодня устроит себе отдых. Так бесконечно продолжаться не может. В понедельник у него только дневная лекция, конспект которой давно готов. Вот и славно. Сейчас он подождет, пока уголь прогорит и станет тепло, и пойдет завтракать в «Симпозиум». Потом, как всегда по воскресеньям, в церковь Оратории Лувра, а потом, возможно, и в сам Лувр, посмотрит на картины. Пообедает в «Спящем коте». Потом узнает, что сегодня вечером играют в оперном театре, и поедет туда. Колетт и Жорж Менье-Сюлли сказали, что он может пользоваться их ложей когда вздумается, тем более что они ее абонируют как раз по воскресеньям, а сами ходят не каждый раз, и бывает, что она стоит совсем пустая. «Можешь и спутницу пригласить, – добавила Колетт со своей очаровательной прямотой, – мы тебе потом выскажем свое неодобрение или дадим благословение!» Фредерик твердо знал, что Колетт будет последним человеком, с которым он стал бы обсуждать свои новые сердечные дела. Но ему также было неудобно фактически признаваться ей в том, что у него до сих пор никого нет, и поэтому он пользовался приглашением Менье-Сюлли очень редко.
Что-то в планах на сегодняшний день ему не нравилось. Все это было правильное, достойное времяпровождение для профессора Коллеж де Франс. Но не для мужчины, которому только что исполнилось двадцать семь лет и ни днем больше.
Фредерик с некоторых пор думал о том, что его академическая карьера сложилась даже слишком успешно, и это не только благо, но и упущение. К его возрасту любому молодому человеку полагается совершить какое-нибудь безумство. А что же он? Стал свидетелем уличных боев и полицейских облав в декабре 1851-го. Рисковал, пожалуй, оставшись на всю ночь в чужой квартире вместе с раненым товарищем, хотя все закончилось благополучно, и теперь, по прошествии лет, пережитый в то время страх ему казался преувеличенным. Это все? Нет, еще он поднимался вместе с Гереном на Пик дю Миди, шесть или семь лет тому назад. Он тогда проводил каникулы у друга в По и в Нераке и писал диссертацию лиценциата. Но быть в горах и только любоваться ими снизу – это было немыслимо для него, подхватившего «горную болезнь» еще на скалах Перигора, когда ему было всего пятнадцать лет. Он сразу вспомнил и рассказы Флерио де Бельвю, своего научного кумира и наставника, который в двадцатые годы путешествовал по Пиренеям и совершил в одиночку восхождение на Пик дю Миди. В общем, они с Гереном закрыли пыльные архивные папки, забыли и о Маргарите Наваррской, и о Сиде Кампеадоре, немного потренировались на более доступных склонах, а потом экипировались как полагается и пустились в путь. До самой вершины они немного не дошли, потому что сначала Фредерик сильно ушиб левую руку, а потом Герен подвернул лодыжку. Пришлось спускаться. Но и отметка в две тысячи метров, которую они преодолели, тоже была предметом для гордости – по сравнению с этим походом давнее восхождение на гору Брокен в Гарце в компании Эберхарда и дяди Райнера казалось просто увеселительным пикником.
Конечно, далеко не каждый ровесник Фредерика может похвастаться такой же бурной биографией, как у Оливье Берто. Бывший соученик по факультету словесности, ныне журналист-республиканец, активный участник одного очень радикального революционного кружка и автор статей в запрещенных изданиях уже не раз был арестован за свою деятельность, приговаривался к штрафам и чуть не получил настоящий тюремный срок, но его сумел спасти умный адвокат. Берто – скорее исключение, большинство друзей и знакомых Фредерика живут спокойной и размеренной жизнью. Мелизе, к примеру, занимается наукой, выпускает статью за статьей, в прошлом году женился, переехал из квартиры, которую он снимал в дешевом тринадцатом округе после разъезда с тетей и дядей, обратно в дорогой и респектабельный шестой. Его заработков и ренты жены хватает на то, чтобы поселиться рядом с Люксембургским садом, недалеко от особняка Клемана Марото, дяди Мелизе, знаменитого издателя.
Может быть, – размышлял Фредерик, – дело как раз в этом. Или ты выбираешь опасный путь бунтаря, и отныне законы для тебя не писаны. Или живешь как все люди, создаешь себе имя и благосостояние, становишься в положенном возрасте мужем и отцом. Фредерик шел третьим путем, и никогда еще этот путь не казался ему таким унылым, как сегодня. Ни семьи, ни любимой женщины, ни по-настоящему благородной цели, ни даже опасностей, которые нужно героически преодолевать. Если сделать перерыв в работе, как в этот воскресный день, то после церкви ему даже пойти будет некуда!
На календарном листке было еще что-то записано, неразборчиво, торопливо. Ах, да. Какое совпадение! Приглашение Легардинье. У них в «Новой Комедии» сегодня дневной спектакль по его пьесе, а потом – вечеринка «для своих» с пародиями, розыгрышами, танцами и шампанским. «Если хочешь встряхнуться, приходи после представления, – говорил Легардинье. – Обещаю, будет жарко. Только не торопись, днем там нечего делать, собираются играть «Маски сброшены»». – «Как нечего делать? А пьеса?» – «Пфф, – скривился писатель. – Отвратительная поделка, худшая из моих пьес. Я знаю, что у публики ужасный вкус, но каждый раз, как в первый, удивляюсь тому, что именно этот бездарный скетч, написанный мной за пару недель, так им нравится».
Фредерик знал, что Легардинье не напрашивается на комплименты. Он больше всего ценил свою стихотворную трагедию на сюжет испанского фольклора, подсказанный в свое время Гереном: о короле Кастилии доне Педро, нелюбимой им королеве-француженке Бланш де Бурбон и жестокосердной любовнице Марии Падилье. Трагедия, над которой Легардинье работал два года и вложил в нее весь свой талант и все вдохновение, была очень хороша. Ценители говорили, что и Гюго не отказался бы поставить под ней свою подпись, что она едва ли уступит его «Эрнани». Однако публика почему-то ее не приняла, пьеса сошла со сцены, и владелец театра при всем уважении к таланту супруга своей ведущей актрисы Александрины Фор (она выступала на сцене под девичьей фамилией) не захотел ее возобновлять. Легардинье зарабатывал свои комиссионные на другой пьесе, комедии на вечный сюжет о неверном муже, который был слишком уверен в добродетели своей жены и перестал ее замечать, но стоило оскорбленной женщине едва не отплатить ему той же монетой, как он посмотрел на нее другими глазами, раскаялся и заново влюбился. В пьесе было много остроумных реплик, во всех четырех главных ролях актерам было где развернуться, но это все равно не искупало предсказуемости каждого сюжетного поворота, и Легардинье искренне не понимал, зачем публика на нее ходит. Он называл эту пьесу своей «дойной коровой» и презирал настолько, что когда ее играли, в театре даже не показывался.
Ну хорошо, – решил Фредерик, – может быть, он все-таки придет пораньше и посмотрит эти «Маски», он еще их не видел. Составит свое суждение. После обеда ему все равно нечем заняться. Если пьеса окажется настолько ужасной, он уйдет после первого акта, поищет Легардинье в каком-нибудь из питейных заведений, где друг испытанным способом поднимает себе настроение перед вечеринкой, скажет ему с чистой совестью, что «Маски» – дерьмо, а «Бланш де Бурбон» – шедевр, и Легардинье раскроет ему свои объятия. После пары бокалов радость жизни, пожалуй, вернется, и можно будет попробовать пережить и предстоящую вечеринку. Как большинство писателей, Легардинье не любил шумную толпу, но как драматург, да еще и женатый на актрисе, вынужден был время от времени делать над собой усилия.
Пока Фредерик растапливал печь, пока спускался к консьержке за почтой и просматривал утренние газеты (писем сегодня не было), на улице начало светать. Можно было уже не торопиться, богослужение в Луврской Оратории начиналось в одиннадцать, на него он в любом случае успеет.
Фредерик подошел к окну и посмотрел вниз. Он жил на улице Ульм, за Пантеоном, на третьем этаже солидного четырехэтажного дома, окна которого были перевиты кружевом решеток, а в подъезд и внутренний двор вели высокие дощатые ворота, покрашенные в яркий ультрамарин, совсем как на родине. Он привык считать себя небогатым человеком, вынужденным экономить если не каждый сантим, то каждый франк, и сначала даже не мечтал поселиться в этой престижной части Латинского квартала, но переубедить его удалось Селине Марото. Она сдержала обещание помочь Фредерику с бытовой стороной обустройства в Париже, о которой он не имел никакого понятия, и познакомила его с хорошим маклером. Этот маклер не суетился, не спешил, терпеливо обходил со своим упрямым клиентом квартиру за квартирой, не жалел времени на объяснения, чем плоха или хороша каждая из них. Квартира на тихой и респектабельной улице Ульм сразу же понравилась Фредерику больше всего, что он уже видел. Она состояла из просторной гостиной, которая могла служить заодно и кабинетом, и довольно большой спальни, была уютная и светлая, и к тому же ее только что подновили, ему не пришлось бы тратиться на обойщика и маляра. Эту квартиру недолго снимал один студент из богатой семьи, но после первого же семестра он бросил университет и уехал домой, в провинцию. С тех пор ее не удавалось хорошо сдать, потому что для студента она была слишком большая и дорогая, а для человека взрослого и семейного – слишком маленькая. Маклер поговорил с домовладельцем, сумел немного сбавить стоимость аренды для молодого профессора Коллеж де Франс, и шепнул Фредерику: «Соглашайтесь, лучшего за такие деньги вы не найдете».
Он согласился и не пожалел. Первое время он даже не мог поверить, что живет здесь, что стал настоящим парижанином. С помощью мадам Марото и ее мебельщиков он обставил первый в жизни собственный дом, приобрел ореховый письменный стол времен Луи-Филиппа, рабочее кожаное кресло, несколько стульев, диван и – очень дешево – антикварный комод венецианской работы, в плохом состоянии, но с уцелевшими бронзовыми ручками и накладками. Ему было приятно размышлять иногда о том, кто мог в шестнадцатом веке прикасаться к этим ручкам. Домовладелец недорого уступил ему два книжных шкафа и один платяной, а кровать с простым гладким изголовьем в квартире и так была, Фредерик только приобрел новый матрас во избежание неприятных сюрпризов. На комод он поставил вазу бабушки Фритци, в спальне повесил вышитый и вставленный в рамку стих из псалма, подарок мадам Бризон, а в гостиной – акварель мадам Госсен, изображающую две башни Ла-Рошели. Сидя за письменным столом, он смотрел на стены с обоями табачно-зеленого цвета, по которым летели золотистые ажурные листья, и на зеленые портьеры из недорогого репса, за которыми расстилался Париж, его Париж, город, где он осознал свой путь и добился признания. Впереди было очень много работы, но уже сделанным он мог по праву гордиться. Трудно было тогда поверить, что в этой квартире его настигнет бессонница – ведь казалось, тернии на его пути закончились, а звезды сияли на расстоянии вытянутой руки.
В ожидании, пока уголь прогорит, Фредерик все-таки сварил себе кофе, чтобы в голове прояснилось. Он чувствовал себя сегодня как-то странно: не то чтобы очень бодрым, но и не настолько вялым, чтобы остаться дома и провести это воскресенье за «легким» чтением. Может быть, если бы сегодня было не восьмое января, а какой-то другой день, он и устроил бы себе такой отдых. Но встретить свой двадцать седьмой день рождения затворником – несправедливо, неправильно и просто глупо, за работой он и так уже давно забыл обо всем остальном.
Еще через полчаса профессор Декарт, в пальто и шляпе, спустился по лестнице, пожелал хорошего дня консьержке и направился в сторону бульвара Сен-Мишель. За четыре месяца в Париже у него уже появились любимые привычки и ритуалы, и одной из таких привычек был воскресный завтрак в ресторане «Симпозиум». Виржини, старшая дочь хозяина, работавшая там официанткой восемь лет назад, когда Фредерик Декарт поступил на первый курс, давно вышла замуж и теперь вместе с родителями и мужем управляла этим заведением. В те годы Фредерик побаивался ее кокетливой улыбки и бойкого языка и решался пообедать в «Симпозиуме» только в компании своего друга, студента-правоведа Шассена. Теперь они оба повзрослели, опасаться и стесняться было нечего. Виржини обычно встречала посетителей за стойкой, но едва видела Фредерика входящим в двери «Симпозиума», тут же звала кого-нибудь с кухни, чтобы ее сменили, а сама, лавируя между столиками так же ловко, как и раньше, направлялась к нему. Ей льстило, что он нисколько не зазнался и посещает их непритязательный студенческий ресторан даже теперь, когда стал профессором. Они с порога приветствовали друг друга как старые друзья, Виржини сама приносила его заказ и даже иногда присаживалась к нему за столик, если посетителей было мало. Но сегодня был не такой день, и она только сказала, ставя на его стол фаянсовый кофейник с с фаянсовой чашкой в том же стиле, сливки, масло и горячие булочки:
– Собачий холод сегодня, правда?
– В этом году зима холодная. Как у вас дела, Виржини?
– Спасибо, то так, то сяк. А вы куда пропадали? Ездили к родным на Рождество?
– Конечно.
– Я только вчера мужу говорю: «Наверное, господину профессору теперь неудобно завтракать в том же ресторане, куда ходят его студенты, господам профессорам больше приличествует «Дофин» или «Дюваль». А тут и наконец и вы. Признайтесь, кормим мы не намного хуже, чем там, а берем куда дешевле, практически себе в убыток стараемся!
Она смеялась и встряхивала сережками, как много лет назад.
– Верно, Виржини, вы главные благотворители Латинского квартала! – он охотно ей подыграл.
– Какой-то вы не очень отдохнувший, – заметила она. – Каникулы, видимо, пропали зря. Давайте принесу вам чашечку шоколада, сладкое взбадривает.
– Знаете что, Виржини, – вдруг сказал Фредерик, – лучше принесите-ка мне рюмку перно.
– Что-о-о? Да знаете ли вы, господин профессор, который час? Девять утра, если запамятовали.
Он улыбнулся и покачал головой, давая понять, что ему это прекрасно известно.
– Мне-то что за дело, я принесу. Только как же месса, или как это называется у вас, у протестантов? Вы же церковь никогда не пропускаете.
– Ничего страшного. Чуть-чуть легкости в мыслях мне не помешает. И согреюсь быстрее.
Виржини бросила на него испытующий взгляд, но не заметила ничего подозрительного и пошла выполнять заказ. Фредерик Декарт всегда был немного странным, хоть и славным молодым человеком. Рюмочка анисовой водки с утра пораньше? Можно подумать, кого-то в Латинском квартале это удивит.
Фредерик вышел из «Симпозиума» в гораздо лучшем расположении духа, чем туда вошел. Теперь можно было не спеша, насколько позволяла сегодняшняя морозная погода, дойти до набережной, перейти на правый берег и прогуляться по длинной улице Сент-Оноре. Допущение, что можно было бы не ходить сегодня в церковь, он сразу отмел как легкомысленное.
Он нечасто делал над собой усилие, чтобы не пропустить церковную службу, эта привычка въелась в его плоть и кровь. Но сегодня был как раз такой день. Он предпочел бы, наверное, с утра побродить по Лувру или даже по лавкам Пале-Руаяль, и все-таки пока он вел эту борьбу с собой, ноги сами привели его в церковь Оратории. Еще несколько минут – и он стоял перед мадам Бризон, управляющей реформатским пансионом, в котором он в студенчестве прожил четыре года, и получал от нее сборник гимнов и распорядок богослужения. «Как здоровье мадам Декарт? Она все еще играет в церкви на органе?» – поинтересовалась жена викария, она была когда-то давно знакома с матерью Фредерика. «Все хорошо, благодарю, мадам, – ответил Фредерик. – Моя мать с начала лета не играет, подготовила себе смену, но скоро ее помощь опять понадобится». – «А что же ваши младшие брат и сестра?» – «Брат заканчивает лицей, а сестра…» Но к мадам Бризон уже подходили новые прихожане, и она, с живым любопытством слушавшая Фредерика, повернулась к ним, чтобы вручить им гимны. Фредерик отошел прочь. Хорошо, что не нужно заканчивать фразу, потому что о Шарлотте он не знал что сказать. Просто молодая девушка, год назад окончила коллеж, сидит дома, помогает матери, шьет приданое. А чем ей еще заниматься до того, как она выйдет замуж?
В этом году после Троицы, когда настала череда непраздничных богослужений, Амели официально передала обязанности органистки Лили Кавалье, ставшей Лили Понсак. Лили прекрасно справлялась, пастор и прихожане были довольны, Амели гордилась ученицей (и если была разочарована тем, что Лили стала женой не ее сына, а одного из его друзей, сумела это скрыть и не выдала досаду ни одним лицевым мускулом). Но теперь Лили была на шестом месяце беременности, и стало очевидно, что ей понадобится перерыв, ей уже было нелегко забираться на хоры и брать некоторые ноты. Мадам Декарт готова была снова занять место у инструмента. Ей надоело выслушивать упреки Шарлотты, что дома скучно, заняться нечем, а свататься к ней, хоть ей уже семнадцать, женихи не торопятся.
Церковный органист заиграл вступление, и Фредерик поспешил сесть. Профессор Карре-Дюфур сухо кивнул ему через проход. Он тоже преподавал в Коллеж де Франс на кафедре сравнительного литературоведения и «этого выскочку Декарта» сразу невзлюбил. Даже принадлежность к одной церкви не исправила в его глазах репутацию Фредерика. Успех, который так рано пришел к молодому коллеге, профессор Карре-Дюфур считал своим личным оскорблением. По мнению профессора, нужно было сначала лет двадцать проработать в одной из высших школ, желательно в провинции, начать с должности ассистента, которым помыкают все кому не лень, прочитать несколько малозначимых курсов и лишь потом, доказав свою добросовестность, став незаменимым, утвердиться в большой римской аудитории с курсом для всего потока. Написать, разумеется, несколько добротных ученых трудов, которые разойдутся по университетским библиотекам. Получить орден «Академические Пальмы» из рук министра образования. И только потом увенчать свою карьеру местом профессора в Коллеж де Франс. Именно такой путь прошел он сам, выпускник, а потом преподаватель Нормальной школы в Монтобане. И по сравнению с рутиной обычного учебного заведения, вечным круговоротом студентов, экзаменов, оценок и пересдач должность лектора, не отвечающего за результат своих лекций и просто рассказывающего то, что ему нравится, тем, кто придет его слушать, с точки зрения профессора была незаслуженной синекурой для желторотых юнцов.
Карре-Дюфур знал, что Фредерик Декарт, во-первых, четыре года проработал в школе в провинции, а во-вторых, был в Коллеже не самым молодым из профессоров: нынешний рекорд молодости принадлежал Гюставу Флурансу с кафедры антропологии, который пришел сюда сразу после окончания факультета естественных наук Сорбонны. Но для пожилого профессора это ничего не меняло. К тому же он-то, в отличие от Декарта, за которого замолвил слово профессор Пикар, попал сюда вообще без всяких связей и знакомств, просто подал прошение на образовавшуюся вакансию. Станислас Жюльен, директор и известный ученый-синолог, взял его на испытательный срок, а потом автоматически продлил его контракт, потому что свой курс новогреческой литературы профессор Карре-Дюфур читал добросовестно и проблем ни с правого, ни с левого фланга не создавал. В конце 1850-х годов во Франции Луи-Наполеона Бонапарта эта добродетель начала цениться выше какого-нибудь другого, более беспокойного таланта.
В этот день богослужение пролетело быстрее, чем обычно. Может быть, проповедь была короткая, потому что после Рождества и Богоявления пастор тоже немного устал, а может, так показалось Фредерику, потому что в кои-то веки ему было нечего делать и он никуда не торопился. Он даже вызвался помочь мадам Бризон собрать богослужебные книги. Управляющая пансионом успела ему пожаловаться на своих нынешних постояльцев-студентов, гораздо менее дисциплинированных и набожных, чем были «в его время». Но и эти полчаса прошли, и все равно надо было уходить.
На улице за это время потеплело, да и день уже был в разгаре. Фредерик раздумал идти в Лувр и вернулся в Латинский квартал, чтобы побродить по книжным лавкам. Там, он знал по опыту, время летело стремительно. Когда он перебирал новинки, любезно разрезанные продавцом, или открывал книгу, заинтересовавшую больше других, его обступали иные миры, иные времена и герои, и потом, выйдя из магазина на бульвар Сен-Мишель или Сен-Жермен, он первые несколько метров ступал по твердой земле неуверенно, будто это была качающаяся палуба, и сам не до конца понимал, кто он и где он.
В первом же магазине среди новых поступлений он увидел книгу доктора Марка-Антуана Мелизе «Происхождение Французской революции». Недоверчиво хмыкнул: такое громкое название не вязалось с осторожным Мелизе. Марк-Антуан скорее дал бы своей книге витиеватый, академичный заголовок, никого не провоцирующий на полемику: «Некоторые соображения по поводу вновь открывшихся источников…» или «Замечания о подходах к рассмотрению причин…». Может быть, он как раз вызывает других историков революции на открытый спор, потому что ему надоела научная репутация пай-мальчика, шагающего изведанным и безопасным путем, и он нашел в своих источниках что-то такое, что заставило его отойти от устоявшейся точки зрения?
Фредерик протянул руку к непереплетенному томику в простой бумажной обложке. Знакомый продавец, развязный малый из недоучившихся студентов, который бросил университет, но время от времени ходил в Коллеж на лекции профессора Декарта, весело его приветствовал. По поводу книги он сказал:
– Разлетается, как пиво на вечеринке в обществе трезвости! Типография уже допечатывает новый тираж. Прошел слух, господин профессор, – он понизил голос, – что жандармы вот-вот конфискуют эту книгу, и все торопятся завладеть экземпляром. Я-то сам еще не читал, но отложил для себя. Несколько профессоров, в том числе ваших, сказали, что доктор Мелизе еще никогда не позволял себе так открыто защищать республиканские взгляды.
– Я тоже возьму, – сказал Фредерик.
– Напишете потом в «Историческом журнале» слов двести о том, как оно вам?
– Вряд ли быстро прочитаю. Своей работой заниматься некогда.
Про себя он удивился, что ни Клеман, ни Селина Марото не говорили ему о том, что их племянник вот-вот выпустит новую книгу. А от самого Мелизе уж точно не ждал, что он сделает теплую дарственную надпись и пришлет ему свой труд в Коллеж или на улицу Ульм. Они помирились в прошлом году, но не стали вновь друзьями, а только перестали враждовать. Точнее, вражда и была односторонней, и Мелизе просто прекратил свои нападки в печати на Фредерика Декарта как «краеведа» и «историка одной темы». Теперь было бы очень странно цепляться к нему за то, что он выбрал своей темой историю Реформации во Франции – теперь, когда у него была не только книга о судьбах реформатских семей Ла-Рошели, но и статьи об осаде Орийяка, о дворе Гийома Бриссоне, епископа Мо, читавшего Лютера, о протестантских симпатиях Маргариты Наваррской, о поэтах из ее круга и о молодом Жане Кальвине, искавшем покровительства у гуманистически и мистически настроенной сестры Франциска Первого. Не все любили профессора Декарта: одни, как профессор Карре-Дюфур, считали его выскочкой, другие сторонились его из-за «кальвинистской гордости», которая им чудилась в его манерах. Но все признавали, что у него есть собственный голос и он не боится быть собой. Да и в Коллеже он с начала года показал себя как отличный лектор. Ни один «краевед» с таким курсом бы не справился.
– Все-таки жаль, что вы историк позднего средневековья и начала нового времени, – месяц назад сказал ему Клеман Марото. – Вы скоро станете лучшим во Франции знатоком той эпохи, но сегодня востребовано совсем другое. Все хотят знать, как появилось современное французское государство, от чего мы ушли и куда идем. Тот, кто возьмется за эти исследования с вашей серьезностью и добросовестностью, с вашим талантом, тот станет историком № 1 во Франции.
– Мне не очень интересно все это, – сказал Фредерик. – Я могу прочитать на эту тему лекцию, и даже не одну, но, по-моему, наше время как раз играет против научного подхода и вносит слишком много конъюнктуры.
– Поживем – увидим, – ответил Клеман Марото и усмехнулся. Очевидно, он тогда уже знал о попытке Мелизе. Хотя книгу «Происхождение Французской революции» опубликовал не он, а другой издатель, Бернар Глэ, которому принадлежала и республиканская газета «Голос улицы».
Фредерик расплатился, убрал книгу Мелизе в портфель и чуть-чуть пожал плечами: в радикализировавшемся за годы его отсутствия Латинском квартале он чувствовал себя почти консерватором. Наверное, так оно и есть. При всем неприятии Наполеона Третьего и желании видеть Францию республикой, в душе он по-прежнему – монах-бенедиктинец из аббатства Клюни, родившийся не в свое время. Спокойно смотреть на дела великих и малых мира сего, твердо помнить, что все уже было под солнцем, находить утешение и мудрость в древних рукописях, – вот чего бы ему хотелось, и он был уверен, что если бы родился несколько веков назад, то так же упрямо, как теперь, шел бы к этому своему призванию. Но он жил в середине девятнадцатого века, и с этим приходилось считаться.
…Утро и часть дня прошли, и Фредерик, испытывая угрызения совести за свое безделье, увидел, что пора уже идти домой, переодеваться и отправляться к Легардинье в «Новую комедию». Дома он вытащил из портфеля и переложил на стол книгу Мелизе, сменил сорочку и после минутного раздумья надел фрак вместо пиджака, в котором читал лекции и ходил по воскресеньям в церковь. Этот фрак цвета графита был совсем новый, не тот, в котором он год назад танцевал в Отеле Биржи с Лили Кавалье. Портной долго доказывал профессору Декарту, что на свете существуют и другие цвета материи, кроме черного и темно-синего, и тот, поколебавшись между оливково-зеленым и цветом толченого грифеля, выбрал второй. Зеркало в прихожей, оставшееся от предыдущего жильца, огромное, почти от пола до потолка, в дубовой темной раме, отразило молодого человека среднего роста или немного выше, когда он не сутулится, стройного и довольно элегантного, если бы не вечно всклокоченная голова. Фредерик растер в пальцах чуть-чуть бриолина, пригладил и причесал волосы, отчего они перестали торчать вверх и легли мягкими волнами по обе стороны от пробора. Совсем другое дело.
Он улыбнулся, предвкушая день, непохожий на остальные. Ему всего двадцать семь, на них он себя сегодня и чувствует. Лишь бы только Легардинье не бросился его представлять своим друзьям, актерам и актрисам: «доктор филологии, профессор Декарт». Они сразу начнут его стесняться. Но это если Легардинье до сих пор трезвый. Если уже успел чем-нибудь нагрузиться, то скажет просто: «Мой друг Декарт, не тот, что изобрел систему координат».
Жемчужно-серый галстук, слишком нарядный для дневного спектакля и вечеринки, он затянул тугим узлом, черное пальто тщательно застегнул на все пуговицы сверху донизу. Думая о веселом воскресенье, он одновременно защищался от него, закрывался привычной броней, в глубине души был уверен в том, что после театра его ждет такой же одинокий вечер за книгами и рукописями, как и сотня предыдущих вечеров, и, наверное, даже хотел, чтобы так оно и было.
***
В зрительный зал впустили после первого звонка. Фредерик нашел свое место с помощью капельдинера, купил у него афишку с указанием действующих лиц и исполнителей, но не успел ее прочитать, как в зале уже погас свет, и освещенной осталась только сцена. Он увидел Александрину Фор, мадам Легардинье, – она играла главную героиню, жену, которая долго делала вид, что не замечает неверности мужа, но в конце концов решилась отплатить ему той же монетой. Александрина ходила по сцене и произносила длинный, бравурный и весьма остроумный монолог, перечисляя все странности в поведении мужа, которые должны свидетельствовать о том, что у него появилась любовница. В зале смеялись, а в конце монолога раздались аплодисменты. Александрину здесь все любили. Даже на дневные спектакли она всегда собирала полный зал. Хозяин театра ее ценил за то, что она соглашалась в них играть, не считая это ниже своего статуса примы, зрители-мужчины обожали ее за то, что она была высокой блондинкой с точеной фигурой и лицом мраморной Дианы-охотницы, а матерям семейства нравилась ее репутация верной супруги. То, что муж-драматург пишет пьесы специально для нее, женщины находили прелестным и трогательным.
Действие шло своим чередом. Сюжет и правда был банальнее некуда, и уже во втором явлении стало понятно, что пьеса держится только на Александрине. Ее партнер, играющий мужа, красивый фатоватый актер средних лет, вел свою роль с видом одолжения. Пару раз он забыл слова, и партнерше пришлось его выручать. Это было очевидно даже Фредерику, не знающему текста пьесы, – по секундной заминке, красноречивому упреку на лице Александрины и легкой гримасе ее «мужа», означающей извинение. Публика аплодировала и ему: красавчик был известен и хорошо знал себе цену. Зато когда в конце первого акта вышел предполагаемый любовник Мари-Мадлен Ванс – так звали героиню мадам Легардинье, – в зале послышались свистки. Молодой человек играл старательнее, чем «муж», господин Ванс, однако его голос звучал пронзительно и визгливо, и публика, готовая многое простить «мужу» за его бархатный баритон, не желала терпеть такого насилия над своим слухом со стороны «любовника».
Фредерик решил уйти во время первого антракта. Он восхищался талантом мадам Легардинье, но только ради нее терпеть еще один акт этой пьесы и игру ее нерадивых партнеров было все-таки слишком. Уже представляя, как он сейчас разыщет Легардинье в «Арлекине» и они посмеются над всем этим, он свернул афишку, сунул в карман и рассеянно смотрел на сцену, ожидая, что вот-вот опустится занавес.
Акт почему-то никак не заканчивался. И тут на сцене появилось новое лицо. Это была очень молодая актриса, не слишком умелая, но искупающая недостаток школы живостью и непосредственностью. Она играла юную подружку мужа, и в первой же сцене сумела завладеть симпатиями зала, хотя основную часть «дневной» публики составляли как раз немолодые добродетельные поклонницы мадам Легардинье, сочувствующие ее героине и готовые пригвоздить к позорному столбу ее соперницу. Элен, так звали девушку, была настолько наивна и невинна, с ней до такой степени не вязалось слово «адюльтер», что рядом с импозантным исполнителем главной роли она выглядела не любовницей, а юной дочерью его покойного приятеля, которую он слегка опекает и по старой памяти угощает конфетами, как в те времена, когда она была еще крошкой. Фредерик смотрел на нее, испытывая безотчетное желание, чтобы она осталась в пьесе до самого финала. Он любовался ее движениями и манерами игривого котенка, с удовольствием слушал ее глубокий, грудной голос, не особо вдумываясь в то, что она говорит. В сцене, изображающей ее героиню одну в своей комнате в горестных раздумьях, актриса сняла шляпку, вынула шпильки, распустила свои длинные каштановые волосы, и они упали на ее открытые плечи. В этом жесте было столько беззащитной грации, что Фредерику захотелось ее обнять, укрыть, спрятать от жестокого мира. Он даже ущипнул себя, напоминая, что находится в театре, а девушка – актриса, которая делает это на каждом представлении.
Тут наконец-то действие закончилось. Повсюду слышались звуки отодвигаемых стульев, шаги, кашель, громкие разговоры, хихиканье, развязные замечания. Фредерик вышел в фойе, просто чтобы не слышать чужих разговоров, но о том, чтобы уйти совсем, конечно, уже не думал. Он разгладил афишку, нашел в списке действующих лиц Элен и увидел, что отпечатанная в типографии фамилия исполнительницы вычеркнута, а рядом от руки написано: «Г-жа Меро». Ее только что ввели в пьесу, значит, она недавно в «Новой Комедии». Она замужем? Вдова? Может быть, ее муж тоже служит в театре или даже играет вместе с ней на сцене? Фредерик перечитал список всех занятых в спектакле, не нашел там никакого господина Меро. Это еще ничего не доказывало, актеры часто берут себе псевдонимы, как та же Александрина. Но он успокоился.
Пьеса была двухактной, во втором действии наступили кульминация и развязка. Оказалось, что первое впечатление от сцены между господином Вансом и Элен было верным: прелестная инженю никогда не была его любовницей. Она действительно оказалась сиротой, оставленной на его попечении, и он просто не мог придумать, как объяснить эту ситуацию своей ревнивой супруге, тем более что череда комических совпадений просто обязана была убедить госпожу Ванс в его неверности. Разумеется, и Мари-Мадлен Ванс в ответ призналась, что и у нее не было ничего серьезного с этим молодым человеком, он ей совсем не нравится, она закрутила интрижку только для того, чтобы почувствовать себя желанной, но на самом деле ей никто не нужен, кроме ее старого ворчуна. «Мы надеваем маски и терпим неудобства ради того, чтобы никто в обществе не увидел нашего истинного лица. Но сами только и ждем момента, когда можно вернуться домой, где нас любят, снять эти маски и больше не стараться быть кем-то другим, потому что любят нас вовсе не за старания. Говорят, что любовь – это теорема, которую необходимо доказывать каждый день. Я так не думаю. Любовь – это то, что остается между людьми после того, как они все друг другу уже доказали. Теперь им достаточно просто быть собой» – произносила Александрина свой главный монолог, объясняющий название пьесы – «Маски сброшены», и ее теплый, доверительный голос обволакивал, проникал в самое сердце, заставлял не замечать банальности этих слов. Затем Вансы мирились и объяснялись друг другу в любви, а «любовница» Элен и «любовник», имени которого Фредерик уже не помнил, знакомились в их доме, и каждому было понятно, что дело идет к обручению.
Актеры вышли на поклон, и зал зааплодировал, затопал – публика здесь, на окраине Монпарнаса, была не самая рафинированная. Зрители кричали: «Браво, Фор!», «Браво, Шазёль!» Александрину и ее сценического «мужа» Филиппа Шазёля все знали и любили, публика шла на их имена, спектакли, где они были не заняты, давали меньше сборов. Актриса, играющая Элен, скромно стояла с краю сцены, на ее лице была надежда, глаза взволнованно обводили зрителей. «Конечно, – говорили ее глаза, – я не претендую на лавры примы, но неужели я так плохо играла, что во всем этом зале никто меня не заметил и никто не выкрикнет мое имя? Разве я не заслужила капельки вашего внимания?» Она зря надеялась, публика уже забыла обо всем и обо всех, кроме двух своих признанных любимцев, и продолжала кричать: «Браво, Шазёль!», «Браво, Фор-Легардинье!» Молодая женщина, уязвленная этой несправедливостью, кусала губы, чтобы не заплакать. И тогда Фредерик, повинуясь сложному порыву, в котором было пополам восхищения и сострадания, вскочил и крикнул на весь театр своим сильным, хорошо поставленным голосом лектора:
– Браво, Меро!
– Нет, нет, слышать не хочу об этой пьесе, пока я трезвый, – сказал Легардинье. – Про сегодняшние кассовые сборы – это можно, а про фабулу, сценичность, удавшиеся мне образы героев второго плана и прочую чушь лучше не начинайте, а то я буду швыряться в вас столовыми приборами.
Он уставился на батарею уже открытых бутылок в центре длинного стола и многозначительно повертел в руках вилку. Не дожидаясь, пока драматург исполнит свое обещание, Филипп Шазёль, ведущий актер, налил ему полный бокал игристого, а потом принялся лить вино и в другие подставленные бокалы. Его жена Арлетт Шазёль, не занятая в сегодняшнем спектакле, красивая немолодая брюнетка с греческим профилем, незаменимая в ролях преступных королев, циничных аристократок и матерей-интриганок, мешающих счастью главных героев, бросила обеспокоенный взгляд на Александрину, но та в ответ только улыбнулась. Она знала, что для преображения Легардинье из угрюмого мизантропа в приятного светского человека нужно совсем немного, пара бокалов с этим справится. А Фредерик мог бы добавить, что привычка бросаться вилками и столовыми ножами в оппонентов у него появилась еще в те годы, когда они, студенты факультета словесности Сорбонны, запивали водой, если не было денег на вино, свой обед за полтора франка. Если остальные темы бывали исчерпаны, стихи Легардинье неизменно оставались любимой темой дружеских острот.
На левом конце стола за своевременным наполнением бокалов следил сегодняшний «любовник» с визгливым голосом, которого звали Дегранж, а место на правом конце занял антрепренер господин Малон. Франсуа Малон, хозяин «Новой комедии» и постановщик всех спектаклей, вовсе не отличался скромностью, но и на виду быть не любил, предпочитая роль «серого кардинала». Поэтому он сидел рядом с бухгалтером и кассиром и обсуждал серьезные дела, не забывая, впрочем, поглядывать на свою труппу, готовый вмешаться, если веселье выйдет за рамки пристойного.
Стол перед сценой был составлен из сценического реквизита. На тех же самых стульях, где еще час назад сидела публика, теперь расположились актеры и актрисы «Новой комедии», жены и мужья, у кого они были, а также бутафор, постижер, истопник, сторож, старшая и младшая горничные, несколько рабочих сцены, две костюмерши, два капельдинера, два репортера из театрального еженедельника «Ars longa» (Легардинье пробормотал: «Всякой твари по паре») – и профессор Коллеж де Франс Фредерик Декарт.
Едва занавес опустился, он, все еще под впечатлением от увиденного и во власти того же чувства, которое заставило его кричать «Браво, Меро!», хотел отправиться за кулисы, чтобы лично сказать «Элен», как он ею восхищен. Но тут его перехватил Легардинье. Фредерик остановился поболтать с ним, рассудив, что еще увидит «Элен» на вечеринке.
– Что, не умер от скуки? – небрежно заметил драматург. – Я тебя ждал в «Арлекине» и почти не пил, потому что один пить не умею, думал, поболтаем о наших благословенных годах в Сорбонне, о Буало с Эпиктетом и свободе воли у Блаженного Августина. Знал бы ты, как мне надоела эта богемная жизнь и как я соскучился по нормальным людям! Никогда не связывайся с актрисами, мой друг. Хуже только богатенькие буржуазки с их узкими лобиками и жеманно отставленными мизинчиками.
– А я как раз хотел спросить, кто такая госпожа Меро, – сказал Фредерик.
– Меро? Какая еще Меро?
– Она сегодня играла девушку в твоей пьесе.
– А-а, Эмили. Я сам практически незнаком с ней, это новенькая. Малон взял ее в труппу перед самым Рождеством вместо Розины, которая вышла замуж и удрала в провинцию. Обычная история. Осталась вдовой, денег немного, вот и пошла на сцену, решив, что молодости и миловидного личика для этого достаточно. Полтора года сидела на третьих ролях в Итальянской комедии, потом кто-то познакомил ее с Малоном, и тот согласился дать ей роль, где можно хоть как-то себя проявить. Пьеса дрянь, но роль девушки мне и правда удалась, тебе не кажется? – Легардинье приосанился. – Малон ею вполне доволен, положил ей неплохое жалованье для начинающей. Он ведь, в сущности, добряк, наш кровопийца.
Ее зовут Эмили, и она вдова. Этого пока хватит. Фредерик сменил тему, понимая, что новыми вопросами вызовет подозрения у Легардинье. Друг подвел к нему бухгалтера со списком участников вечеринки и галочками напротив фамилий тех, кто заплатил взнос – вечеринка устраивалась в складчину. Фредерик отдал ему за себя десять франков.
Пока все рассаживались, он внимательно смотрел по сторонам, чтобы не пропустить Эмили Меро, и ему повезло. Молодая актриса, разгримированная, гладко причесанная, в черном платье с простым белым воротничком, вышла из-за кулис и нерешительно огляделась.
Как же трудно быть новенькой! Все эти люди внушали ей робость. Она не понимала, как ее товарищи по сцене относятся к ней в реальной жизни, а без этого понимания невозможно было взять с ними верный тон. Здесь не было таких интриг и соперничества, как в Итальянской комедии, нравы были чище, потому что за ними следил высоконравственный господин Малон, актеры и актрисы были заметно образованнее и казались почти интеллектуалами по сравнению с ее прежней труппой, но от этого если и было легче, то совсем немного. В другом театре у нее была подруга, были поклонники. На нее не смотрели как на пустое место, она занимала хоть и незначительную, но свою ячейку в общественной структуре. А тут все границы были размыты, никому ни до кого не было дела. Эти умники много шутили и смеялись, вели себя добродушно, но были заняты почти исключительно собой. Постоянство в отношениях между ними было такими же картонным и условным, как декорации на сцене. Романтического актерского братства, о котором когда-то мечтала Эмили, не существовало. Доверять никому из партнеров по сцене было нельзя. Каждый мог использовать ее слабость как повод ярче сверкнуть на ее фоне, а потом широко улыбнуться и сказать: «Ничего личного, малышка, такова жизнь!» Поэтому она предпочитала вне сцены говорить как можно меньше, особенно о себе, и все рождественские праздники играла даже простуженная, понимая, что скажи она об этом господину Малону, замена ей тут же найдется.
И все-таки, хотя на многое рассчитывать ей не следовало, все были с ней милы. Из-за стола Эмили дружески помахал «любовник» Дегранж, и она опустилась рядом с ним на свободное место. По другую ее руку сидел тощий рыжий актер Сулье с испитым, в рябинах, слишком подвижным, но не лишенным привлекательности лицом, блистающий в ролях комических любовников и бестолковых друзей главных героев. Он тут же приобнял Эмили за талию. Фредерик опять почувствовал робость. Он ничего о ней не знает. Она понравилась ему на сцене и тронула его сердце, но это не повод переносить эмоции, которые вызвала актриса, на живую женщину. Скорее всего, она не свободна: такая красавица, даже если она и не замужем, вряд ли надолго окажется свободна… И он отошел от компании, собравшейся вокруг Дегранжа и Эмили, и сел напротив Легардинье.
Драматург уже успел прийти в отличное настроение и обсуждал с четой Шазёлей, отправит ли Наполеон экспедиционный корпус в Алжир. Александрина болтала с репортерами «Арс лонга». Один из актеров взял скрипку и стал наигрывать какой-то фривольный мотив. Фредерик рассеянно поднял бокал, но ему не хотелось пить. Он чувствовал, что напрасно пришел на эту вечеринку. Он совсем не человек богемы, он не любит современные пьесы, особенно комедии положений, все ему здесь чужое. Вместо того, чтобы доказывать самому себе в день рождения ложный тезис, что он еще не стал ученым сухарем, нужно было просто признать, что он никем другим никогда и не был, и поехать вечером в Оперу. Классическая музыка привела бы его мысли в порядок, настроила на высокий лад, избавила от унизительной жалости к себе. За последние два года он имел возможность убедиться, до какой же степени он, внешне похожий на отца, по характеру истинный сын своей матери. Пора было принять это.
Филипп Шазёль подцепил с общей тарелки последнюю тартинку и спросил, почему это их гость ничего не ест и не пьет. Легардинье спохватился, что, может быть, не все здесь знакомы с его другом и однокашником по Сорбонне – он и сам не упускал случая напомнить, что окончил факультет словесности. «Кто тут еще не знает профессора Декарта, дамы и господа? Но не того, что написал «Рассуждение о методе»». «Тот никогда не был профессором, дубина», – отозвался со своего конца стола Дегранж, как оказалось, бакалавр философии. Легардинье сделал вид, что не слышал этого непочтительного выпада, и стал рассказывать Шазёлям, как поспорил со своим другом, будто бы тот никогда не вернется в Париж после учительства в провинции, но проспорил и был вынужден публично съесть свою шляпу. Подробности поедания шляпы заинтересовали всех, даже антрепренера Малона, и вскоре за столом ораторствовал только Легардинье. Фредерик чувствовал, что все на него смотрят, и испытывал желание провалиться сквозь землю, как бывало с ним каждый раз, когда его вытаскивали на всеобщее обозрение не в роли преподавателя. Чтобы скрыть неловкость, он поднял свой бокал и провозгласил:
– За всех присутствующих и за их таланты!
Над столом раздался звон, а потом глухой стук бокалов о столешницу. Все выпили и откинулись на спинки стульев, но с видом не усталости, а блаженной расслабленности. Угощение исчезло, люди насытились и чуть-чуть захмелели, теперь самое время было развлечься. Александрина пошепталась с Легардинье и убежала вместе со своей горничной за кулисы. Через полчаса она вернулась в наряде нищей старухи, в порыжелом от старости чепце с обвислыми оборками, с шарманкой через плечо и большой сумкой, полной свернутых в трубочки бумажек, висящей крест-накрест через другое плечо. Младшая горничная, маленькая и худенькая четырнадцатилетняя девочка, шла за ней с чучелом огромного белого попугая.
– Тяните билетики, синьоры и синьорины! Тяните билетики! Всего пять сольдо за предсказание судьбы! – выкрикивала Александрина хриплым старческим голосом и шаркала ногами, как самая настоящая итальянская старуха, крестьянка или рыбачка. – Я – мамаша Джакомина с виа Каналья, а это моя внучка Терезита, такая же, как мать ее, грешница. Что вы скалитесь, лаццароне, бандито? Скажите лучше, как еще вдове с сироткой заработать себе на пропитание, а я посмеюсь над вами, пока брюхо не сведет! Всего пять сольдо за билетик, синьоры и синьорины! Кто откажется тянуть, с того сто сольдо отступных! Сами, сами тяните, не смотрите так на беднягу Коко! Он еще позавчера издох, не утруждайте мне дорогого покойничка!
Между выкриками Александрина крутила ручку шарманки, издавая протяжные скрипучие звуки. Все полезли за кошельками и принялись бросать монеты в передник прыскающей от смеха горничной. Весь сбор должен был достаться этой девочке, дочери многодетной вдовы и главной кормилице большого семейства, так что труппа не скупилась.
Билетики оказались не предсказаниями будущего, а фантами. Каждый из присутствующих, кроме антрепренера, который заплатил пятьдесят франков отступного, должен был выйти на сцену и что-нибудь сыграть. Комизм состоял в том, что играть пришлось и актерам, и тем, чья служба обычно проходила за сценой, и к тому же некоторые номера должны были исполняться в паре, а пары составлялись по воле случая. Это не всегда получалось забавно, и Александрина милостиво разрешила меняться фантами или предлагать что-нибудь свое, если кто-то чувствовал себя неспособным сыграть выпавшую роль. Вскоре все смешалось, но импровизированный концерт от этого только выиграл. Так, Брокар, один из рабочих сцены, который был почти неграмотным, отдал свой фант мадам Шазёль, и Филипп с Арлетт блестяще разыграли сцену между господином и госпожой Журден из «Мещанина во дворянстве». Александрина все-таки не отстала от Брокара, вручила ему свою шарманку и чучело попугая, вышла с ним на сцену уже не в старушечьем чепце и спела неаполитанскую песенку звонким, мальчишеским, специально чуть-чуть разбитым голосом. Ее не хотели отпускать, кричали «Браво!», «Бис!». Она сказала, что еще споет, но только если кто-нибудь ей подыграет. Ни одного музыканта, все еще способного играть, за столом уже не было, и тогда Легардинье, чертыхаясь, вышел к роялю, обычно прикрытому ширмой. Фредерик даже не подозревал, что он неплохой пианист. Его самого мать в детстве тоже учила играть на клавесине, и он мог бы сыграть по нотам что-нибудь очень простое, но здесь блистать музыкальными талантами он бы не отважился.
После каждого номера бокалы снова наполнялись и опустошались, а бутылки никак не могли закончиться. Фредерик успокоился и даже развеселился. Его собственным фантом была страница из новой пьесы Легардинье «Плоды учености» с монологом учителя Ларбена, злобного и напыщенного педанта. Александрина послала ему через стол воздушный поцелуй и сказала, что он просто создан для этой роли, она не сомневается, что все будут кататься от смеха, когда он выйдет на сцену со своим серьезным видом и в этом фраке, будто только что спустился с кафедры. Она может даже наклеить ему бакенбарды и одолжить бутафорские очки. Фредерик сказал, что бутафория на лице будет только мешать, но если найдется указка или линейка и он сможет занять чем-то руки, это совсем другое дело. В ожидании своей очереди он вполголоса репетировал монолог и посмеивался, представляя, как он произнесет: «Перечислите-ка мне семь душевных способностей, лоботрясы. Так, так, чувствительность, серьезность, веселость, гнев. И все? А великодушие? Куда вы, черт возьми, его подевали? Вот сейчас я вам задам хорошую порку, чтобы не смели забывать про великодушие!»
– Господин профессор!
От неожиданности он даже покачнулся. Эмили Меро протягивала ему свой фант и с мольбой смотрела на него своими темно-карими блестящими глазами.
– Мадам Меро?
– Мне досталась Селимена. А роль Альцеста выпала Сулье, но теперь он может сыграть разве что реквизит, – и она показала на комика, который уронил голову на стол и спал непробудным сном пьяницы. – О, господин профессор, прошу вас, подыграйте мне, станьте Альцестом!
– Альцестом? Я?! – Фредерик смотрел на нее, не веря своим ушам. – Это большая честь, мадам Меро, но я не актер. Я только испорчу вам выступление.
– Я знаю, кто вы. Но, понимаете, я совсем недавно в этом театре и о такой роли пока даже не мечтаю. Позвольте мне хоть ненадолго стать Селименой! Вам это должно быть нетрудно – просто подавать реплики!
Она улыбнулась и добавила:
– Вы тоже репетируете свой фант, значит, не считаете себя таким уж бездарным актером, господин профессор!
– Да это же просто учитель-педант, – засмеялся он и показал ей страницу с монологом. – Я немало таких видел в жизни и думаю, что мог бы его сыграть. Альцест – другое дело. Поверьте, мадам Меро, играть со мной на сцене – все равно что обращаться со страстными монологами к стулу или комоду. Но если это вас не смутит, я готов попробовать.
– Я помогу вам! – обрадовалась она. – Милый, милый профессор Декарт! Спасибо, спасибо, спасибо! Пойдемте же, сейчас моя очередь.
– Не репетируя? – ужаснулся Фредерик. Но она уже тянула его за собой, чтобы чуть-чуть постоять за кулисами, перевести дух и попытаться за пять минут войти в образы героев Мольера.
Фредерик углубился было в чтение своего монолога, но Эмили смотрела не в свою роль, а на него. Он поднял голову. Выражение ее лица заставило его покраснеть.
– Это ведь вы после спектакля крикнули «Браво, Меро!»
– Простите. Виноват.
– Ну что вы! Я так боялась, что меня никто не вызовет.
– Я это крикнул совершенно искренне. Вы были очаровательны и естественны как никто другой, я был уверен, что вас ждет овация. Уверен, что если бы пьеса закончилась после первого акта, где у вас было больше действия, ваш успех затмил бы даже мадам Легардинье.
Он сам не понимал, зачем он ей так явно и так грубо льстит, но Эмили не нашла здесь никакого преувеличения. К счастью, шум в зале нарастал, и она сделала ему знак:
– Тсс… Слышите, нам уже аплодируют? Идемте!
Стараясь ни о чем не думать, повторяя себе: «Это просто игра», он вышел на сцену следом за Эмили Меро и сразу почувствовал, какой он неловкий: не знает, куда встать, на кого смотреть – на партнершу или в зал, куда девать руки. На лекциях ему никогда не приходило в голову беспокоиться о таких вещах. Выручила Эмили – она мягко взяла его за руку, подвела к самому краю сцены и чуть-чуть развернула к себе. В ее глазах было все кокетство Селимены – но не только. Она смотрела на него с горечью и надеждой по-настоящему влюбленной, страдающей женщины. Альцест-Фредерик бросал ей в лицо суровые упреки, обличал ее легкомыслие, бранил себя за то, что так беззаветно ей верил. А она отвечала ему по роли так, как и должна была отвечать Селимена, возмущенная подозрительностью своего возлюбленного, но взгляд выражал совсем иное. «Да, я виновата! – говорили ее губы. – Поверь мне в последний раз, прости меня!»
– Увы, изменница! Моя безумна страсть,
Я вашей хитрости не в силах не подпасть.
Конечно, здесь обман, но не борюсь с судьбою;
Что ж делать, не могу я справиться с собою:
Я ваш, и проследить хочу я до конца,
Как вы обманете влюбленного слепца, –
читал свою роль Фредерик, и его слова падали в зал с той подкупающей серьезностью, какая и требовалась от роли Альцеста. И Селимена защищалась из последних сил, выдвигая единственный довод:
– Нет, вы не любите меня, как я б хотела.
– Увы, моей любви нет меры, нет предела! – энергично возразил ей Альцест, и Эмили впилась в него глазами, давая понять, что тон неверный, здесь нужен не энтузиазм неофита, а страсть, и охваченный этой страстью герой уже стоит в одном шаге от безумия. И он исправился, голос его зазвучал тихо, с затаенной мукой, так, что всем было ясно – Альцест из последних сил пытается овладеть собой:
– Чтоб ваша красота моею лишь была,
Я, право, иногда готов желать вам зла:
Чтоб никому кругом любви вы не внушали;
Чтоб жили в бедности, в унынии, в печали;
Чтоб, от рождения судьбой обделены,
Вы не были горды, богаты и знатны;
Чтоб я один, один лишь мог своею властью
Исправить дар небес и привести вас к счастью;
Чтоб с гордой радостью мог убедиться я,
Что все, что есть у вас, дала любовь моя!
Взволнованная, напуганная таким натиском, Селимена-Эмили пошатнулась. Фредерик ее подхватил. И уже не по роли, ведь у Мольера после этих слов Селимена бросала Альцесту язвительную реплику и уходила прочь, она обвила его шею, и он ее поцеловал сначала в круглую разрумянившуюся щеку, а потом уже в губы, по-настоящему.
Те, кто был еще в состоянии наблюдать за происходящим, взревели от восторга. «Ай да малышка Меро!» – крикнул Филипп Шазёль. Они с женой уже собирались уходить, и Арлетт оборачивала вокруг шеи меховую горжетку, но напряжение между чтецами было таким очевидным и таким взаправдашним, что опытные актеры не могли отвести глаз от сцены. Легардинье и Александрина тоже смотрели на них с любопытством и легкой усмешкой. Про оставшиеся фанты никто не вспоминал. После «Мизантропа» играть фарс уже было неуместно, а драм на сегодня – пожалуй, достаточно.
Где-то через четверть часа люди солидные и семейные начали расходиться с вечеринки. Только молодежь никуда не спешила, завтра в театре был выходной и можно было не заботиться о том, чтобы непременно проснуться бодрыми и свежими. Наступило время бессвязной болтовни и поцелуев где-нибудь в укромных углах театра. Из-за одной ширмы торчали ноги Дегранжа в клетчатых брюках, и судя по пустующему месту за столом, с ним была молодая помощница костюмерши по имени Ортанс. Антрепренер господин Малон давно ушел бы домой, где его ждали жена и дети, но, как настоящий капитан, он собирался покинуть свой корабль одним из последних. Он подошел к профессору Декарту, который стоял рядом с Эмили, отвел в сторону и крепко взял его за локоть:
– Это было совсем недурно, господин профессор. Если вдруг вас уволят из Коллежа, как уволили Мишле, приходите в мой театр, я вам что-нибудь придумаю.
Фредерик почувствовал на своем лице глупую улыбку. Комедиант. Он, доктор филологии и профессор истории, – комедиант. «Слишком много я выпил сегодня» – подумал он без особого смущения.
– Может, я был бы не так ужасен в ролях ученых ослов, но они есть не в каждой пьесе. Придется мне искать еще какой-нибудь заработок.
– Тогда попробуем вас на амплуа резонера, – невозмутимо ответил господин Малон. – Я вот что хотел вам сказать, мсье. Не бросайте сегодня эту молодую даму, – он показал на Эмили, – отвезите ее домой. Она снимает квартиру в этом же округе, в конце улицы Вожирар. Не очень далеко, но уже слишком поздно и погода совсем не для гуляний.
– Ну разумеется, – заверил Фредерик и опять немного покраснел. Ему показалось, что хозяин «Новой комедии» разгадал его тайные мысли, в которых он даже себе не решался признаться. – Может быть, подбросить до дома еще кого-нибудь?
– Справьтесь хотя бы с одной, – двусмысленно ответил антрепренер.
***
– Когда вы захотите покинуть вечеринку, мадам Меро, – сказал Фредерик, – шепните мне только слово. Я остановлю экипаж и отвезу вас куда скажете.
Объяснение в любви на сцене и непредусмотренный Мольером поцелуй их, конечно, сблизили, но когда они переместились со сцены в обычную жизнь, он опять почувствовал неловкость. К счастью, Эмили не дала ему слишком долго думать.
– Я бы ушла прямо сейчас. Хочется тишины, умыться, выпить чашечку кофе и… снять эти ужасные туфли!
Она засмеялась, и только тут он заметил, что она стоит на каблуках. Некстати подумал: «Значит, она совсем невысокая».
– Сбегаю за манто, и уходим!
Фредерик издали кивнул господину Малону и остальным и вышел в фойе ждать Эмили. Она выбежала из грим-уборной, которую делила с другими молодыми актрисами, в нарядном черном манто, на вид почти новом, но слишком легком, не для нынешней погоды. Маленькая шляпка с вуалью была кокетливо сдвинута набок. Глаза «Селимены» так и сияли. В пустом фойе, кое-как освещенном скудным светом уличных фонарей, она показалась Фредерику очень красивой и желанной, а сам он себе – смелым до безрассудства, и он обнял ее и начал целовать. Она сначала просто не сопротивлялась, но явно не потому, что он ей не понравился. Скорее, это было от неожиданности, что все случилось так быстро. И уже через несколько секунд, придерживая одной рукой шляпку, чтобы не свалилась на пол, другой рукой молодая женщина обвила шею своего нового знакомого и принялась так азартно отвечать на его поцелуи, что теперь уже опешил он сам. Но тоже ненадолго. Дело шло к единственно возможной развязке, и пора было отсюда уходить.
– Эмили…
– А я еще даже не знаю твоего имени, – она чуть-чуть высвободилась.
– Фредерик. Для друзей просто Фред.
– Фред, – повторила она. – Да, это лучше, чем «господин профессор»!
По правде, здесь, в Париже, не было ни одного человека, кто звал бы его Фредом. Близкие друзья у него были – Легардинье и Берто, и еще Колетт. Но с Легардинье и Берто (да и с Мелизе, не стоило и его сбрасывать со счетов) они называли друг друга на «ты» и по фамилии, как повелось между ними еще в Сорбонне, а Колетт, которая тоже была из их студенческой компании и усвоила ее нравы, не любила ни уменьшительные имена, ни тем более ласкательные. «Это слишком по-семейному, гораздо интимнее, чем просто быть любовниками», – сказала она, и Фредерик не нашел что возразить. Эмили, он почему-то не сомневался, совсем другая.
Остановить экипаж им удалось не с первой попытки. Кучер заломил очень дорого – оказывается, зимний вечер успел незаметно перейти в ночь. Будь Фредерик один, он бы пешком добрался до улицы Ульм, это заняло бы минут сорок быстрым шагом. Но теперь он был счастлив, что может себе позволить такую поездку. Он бережно усадил Эмили в карету и назвал свой адрес.
– Ты не против, что мы едем ко мне? – спросил он.
Фредерик боялся обойтись с ней недостаточно почтительно. Происходящее казалось каким-то сном. Он знакомится с женщиной, актрисой, на актерской вечеринке, без предписанного правилами долгого ухаживания дает ей понять, что она ему нравится, и увозит к себе домой. Он ее «подцепил», так, как в студенческие годы его друзья «подцепляли» себе подруг на одну ночь. У него не было подобного опыта, ему и тогда, и позже все это претило, как претило и само это фамильярное словечко, если оно применялось к живому человеку, а не крюку портовой лебедки, цепляющему груз. Да, он познакомился с Эмили не в сен-жерменском особняке и не на скачках в Булонском лесу, но этого было все же недостаточно, чтобы считать ее доступной женщиной и искательницей приключений.
Вместо ответа она опять его крепко обняла и приоткрыла губы для поцелуя. Но он должен был еще кое-что выяснить.
– Ты свободна? – спросил он.
– Я вдова, и у меня нет покровителя, если ты об этом.
– Тогда все в порядке, – сказал он, хотя его покоробило слово «покровитель». Уж не думает ли она, что он сам собирается заступить на вакантное место? Он не был хорошо знаком с нравами в актерской среде, но знал из книг, что такое случается.
– Подожди, – теперь она его остановила. – Я хочу знать и о тебе.
– Я не женат.
– Этого недостаточно.
Он почувствовал, что щеки стали теплыми, и порадовался, что в экипаже темно и его замешательства она не увидит. Признаться ей в том, что у него нет внебрачных связей, оказалось, как ни странно, нелегко. Если бы она узнала, что у него за всю жизнь была всего одна такая связь, и было это пять лет назад, она бы решила, что он попросту ненормальный. И еще подумала бы, ехать ли к нему среди ночи, хотя адрес, который он назвал, выглядел вполне респектабельным.
– Эмили, – сказал он, – у меня нет любовницы, если ты об этом.
– Звучит не очень правдоподобно, в твоем-то возрасте и с твоим положением, но я тебе верю, – ответила она.
За весь остаток пути они больше не произнесли ни слова – поцелуи слов не требовали. Обнимая свою почти случайную подругу, Фредерик слышал, как бьется ее сердце, чувствовал все ее живое, горячее, охваченное желанием тело сквозь легкое манто, понимал, что его страсть для нее тоже не секрет, и чувствовал восторг и благодарность за переживаемые сейчас мгновения. Эта поездка в дорожной карете по ночному Парижу с молодой красивой женщиной в предвкушении близости была, может быть, даже прекраснее, чем обещала стать сама близость.
Экипаж дернулся и остановился у подъезда. Консьержка уже, конечно, спала, и это было очень кстати. Стараясь не греметь ключами, Фредерик открыл дверь и пропустил вперед Эмили. Она остановилась у подножия широкой лестницы, марши которой, поднимаясь, образовывали четырехугольный колодец. Лестница была покрыта ковровой дорожкой, правда, довольно старой, но в полутьме это было незаметно, и на непритязательных людей, таких, каким был сам Фредерик, подъезд на первый взгляд производил впечатление величественной и только чуть обветшалой роскоши. На конторке горел ночник. Фредерик взял Эмили за руку и прошептал: «Вперед!» И она стала подниматься, ступая на носки, чтобы не цокать каблуками, потому что ковровая дорожка доходила только до второго этажа. В таинственной тишине этого дома Эмили чувствовала себя заколдованной принцессой, обязанной пройти испытания, стоптать семь пар железных сапог, съесть семь железных хлебов, подняться на семь лестничных маршей и не издать ни единого звука, чтобы на последней площадке этой лестницы колдовские чары спали и вокруг нее разлилось золотое сияние, а все ее прошлое с бедностью, мелкими унижениями, вечной неуверенностью в будущем отступило в небытие. Она знала, что этого не случится. И не надеялась, что станет для своего нового знакомого кем-то большим, нежели подругой на несколько ночей. Такие, как он, не женятся на актрисах. Но, возможно, хотя бы ненадолго для нее откроется дверь, ведущая в какую-то другую жизнь, и там, за этой дверью, она увидит...
Дверь на площадке третьего этажа издала тонкий скрип и открылась – в буквальном, не в символическом смысле. Эмили вошла в небольшую темную прихожую и сняла манто. После выстуженного фиакра здесь казалось очень тепло, хотя уголь давно прогорел и печь начала остывать. Молодая женщина в нерешительности остановилась на пороге. Фредерик ласково обнял ее за плечи и спросил, истолковав ее замешательство по-своему:
– Ты не передумала?
«Господи, он что, всегда такой церемонный?» – она почувствовала легкое раздражение. Но подняла на него глаза, увидела его лицо и поняла, что эта деликатность и предупредительность ей нравятся гораздо больше, чем смелый натиск ее предыдущих кавалеров – их было немного, но все-таки она уже узнала в своей жизни такое, что ей совсем не хотелось вспоминать. Да и покойный муж, который проиграл в карты ее приданое и много что еще, а потом не смог расплатиться с долгами и застрелился, никогда не отличался тонкостью.
– Что ты! – пошутила она. – Я стою на пороге из опасений, что это ты передумаешь!
Он засмеялся и подхватил ее на руки. Она была маленькая, хорошо сложенная, стройная, как статуэтка, но вовсе не такая легкая, как можно было бы предположить.
– Это твои волосы столько весят? – спросил он, вытаскивая шпильки из ее прически и с восхищением глядя на каштановый водопад, который обрушился на ее лицо и плечи.
В спальне Эмили с его неуклюжей помощью разделась, сбросила даже нижнюю рубашку и стояла перед ним доверчивая и нагая, – как Сусанна или леди Годива, под защитой только своих распущенных длинных волос. Он тоже быстро разделся, это было гораздо проще, обнял ее, крепко прижал к себе и отпустил не сразу, ценой огромного усилия.
– Ложись, – прошептал он, – я сейчас.
Надо было проверить печь на кухне. Потом, если только не забудет, он подбросит угля, чтобы утром им с Эмили не пришлось проснуться в настоящем леднике. Пробегая мимо своего рабочего стола в гостиной, он обратил внимание на белеющий среди бумаг незнакомый предмет. Подошел, взял в руки, понял, что это книга Мелизе, которую он купил сегодня и выложил из портфеля, собираясь на вечеринку в «Новую Комедию». Тогда, днем он думал, что вернется самое позднее часов в восемь и проведет вечер за чтением.
– Прости, старина, – пробормотал он, обращаясь, видимо, к Мелизе, – тебе придется подождать.
Календарь показывал все то же восьмое января, хотя на самом деле было, конечно, уже девятое. По привычке автоматически отмечать время Фредерик посмотрел на настольные часы, но не отразил в сознании, сколько они показывают. Из спальни раздался голос Эмили:
– Фред, с тобой все хорошо? Тебе помочь?
И он, в ту же секунду забыв про остальное, откликнулся:
– Иду, дорогая.
Уснуть им удалось только под утро. Почти всю ночь они то предавались любви, то лежали рядом в истоме, чуть-чуть отодвинувшись, потому что внезапно стало слишком жарко, и тихо разговаривали, и их умы тоже перебрасывали мостики навстречу друг другу, как это раньше сделали их тела. А уже в половине седьмого Эмили проснулась. Она привыкла вставать поздно, потому что для людей ее профессии день начинался после полудня и заканчивался иногда за полночь. Но в чужой квартире ей не спалось. Она бессознательно ожидала какого-то подвоха, потому что все это было слишком хорошо, чтобы происходить по правде. Молодая женщина приподнялась на локте и посмотрела на своего спутника.
Фредерик безмятежно спал, повернувшись на бок, одна рука под головой, а другой он обнимал Эмили за талию. Лицо его во сне было совсем юным и беззащитным, хотя он ей сказал, что ему двадцать семь и что до того, как стать профессором в Коллеж де Франс, он четыре года работал учителем в провинции. А Эмили было двадцать четыре, и она была родом из Шампани, из маленького городка на скучной, почти плоской равнине, в окружении виноградников. Ее отец, господин Гренье, был управляющим одного такого виноградника, человеком с тяжелым характером, вспыльчивым и злопамятным. Первая его жена умерла, когда две дочери уже выросли, и он женился на матери Эмили, моложе его на тридцать лет. Эмили была его единственным ребенком от этого брака, и вовсе не любимицей, как можно было бы подумать. От второй жены он хотел только сына и никого кроме сына, и так и не простил своего жестокого разочарования ни мадам Гренье, ни самой Эмили. Когда на ее горизонте возник господин Меро, виноторговец из Парижа, господин Гренье, конечно, выделил младшей дочери приданое. Но тремя годами позже он умер, и тогда оказалось, что она вычеркнута из завещания. Отец посчитал, что она сама виновата, раз ее муж проиграл ее деньги и пустил пулю в лоб – не смогла держать своего супруга в узде, позволила спустить на ветер все, что господин Гренье заработал тяжким трудом, пусть теперь как знает, так и выкручивается. Наследниками были объявлены старшие дети, а матери досталась маленькая рента. На скромную жизнь в Шампани матери этой ренты хватало, и она, еще немного ужавшись в расходах, отправляла дочери каждый месяц по пятьдесят франков, которые позволяли ей снимать приличную недорогую квартирку на Монпарнасе и хотя бы в этом чувствовать себя независимой… Обо всем этом Эмили, конечно, Фредерику не рассказала.
Когда ночью он зажег свечу, Эмили увидела висящую над кроватью рамку с библейской цитатой: «Господь – свет мой и спасение мое: кого мне бояться». «Ты протестант?» – спросила она. Он немного удивился, что ей известны обычаи протестантов, но она возразила: «Будь ты католиком, здесь висело бы распятие».
То обстоятельство, что он протестант, да еще сын пастора, да еще родом из Ла-Рошели, старинного оплота кальвинизма, ее немного разочаровало. Это означало со всей определенностью, что будущего у них нет. С другой стороны, а разве она рассчитывала с ним на какое-то будущее, да еще после одной ночи? Эмили провела на сцене почти два года и была женщиной не очень расчетливой – жизнь ее этому пока не научила, – но реалисткой. Здравый смысл ей подсказывал, что как бы ей ни было хорошо, нужно скорее вставать, одеваться, прихорашиваться и прощаться, улыбаясь как можно милее и беззаботнее. Предложит он увидеться снова – замечательно, но она сама ничем не должна выдать свое горячее желание остаться.
Она уже приготовилась мягко снять с себя руку Фредерика и высвободиться, но тут в дверях заскрежетал ключ. От этого звука не только ее буквально подбросило в постели. Фредерик тоже моментально проснулся и сел с открытыми глазами.
– Как я мог забыть, – сказал он. – Это мадам Бонардель.
– Кто?
– Моя приходящая служанка.
Эмили внимательно смотрела на него. Испугается? Будет ее стыдиться? Нет, ни то, ни другое. Чуть-чуть смущен, конечно, это можно понять.
– Я все равно собиралась уходить, – сказала Эмили. – Прости, мне нужно было проснуться раньше.
– Даже не вздумай извиняться. Сейчас мы будем завтракать. Сегодня ты мне поможешь. Мадам Бонардель всегда готовит мне столько, что я с превеликим трудом это съедаю. Не люблю расточительства и не хочу ее обижать.
– А что она скажет, обнаружив меня здесь?
– Моей гостье она ничего не скажет. Она мне не дуэнья, и я не за это плачу ей жалованье. И она уже и так все поняла, потому что в передней висят дамское манто и шляпка. Приводи себя в порядок, а я пойду ее подготовлю, – он улыбнулся. – Да, еще прости, до дома тебя проводить не смогу, в одиннадцать у меня лекция.
Через час он спустился вместе с Эмили по лестнице и как можно спокойнее провел ее мимо консьержки мадам Глеро, стараясь ничем не выдать трепета. Консьержка бросила любопытствующий взгляд на него и оценивающий – на Эмили, точно так же, как это сделала час назад мадам Бонардель. Но ни та, ни другая пожилая матрона ничего ему, конечно, не сказали. Фредерик остановил экипаж, Эмили назвала адрес, он заплатил кучеру и подал своей даме руку, чтобы она поднялась в карету. Но она помедлила, и он воспользовался этим и сжал ее в объятиях.
– Мы еще увидимся? – спросил он, целуя Эмили.
– Ты хочешь, чтобы мы увиделись? – ее щеки порозовели.
– Очень. – Он тоже почувствовал, что кровь устремляется к ушам и щекам. По правде, он хотел бы ее задержать, отпустить экипаж и вернуться вместе с Эмили в квартиру, но это сделать было нельзя – во-первых, там хозяйничает мадам Бонардель, а во-вторых, все равно скоро в Коллеж, читать лекцию.
– Ты запомнил мой адрес? Улица Вожирар, сто девятнадцать. Это если не найдешь меня в театре…
Он проводил взглядом карету и поднялся к себе. Мадам Бонардель подметала полы и бормотала что-то насчет полотера, которого давно пора пригласить натереть паркет в обеих комнатах, а то он стал совсем тусклым. О гостье профессора Декарта она помалкивала. Про себя она удивлялась скорее тому, что служит у него уже почти полгода, имеет доступ ко всем интимным уголкам этого дома, и ни разу до сегодняшнего дня не замечала здесь ни малейших следов женского присутствия.
Фредерик сел за стол и начал перечитывать конспект сегодняшней лекции. Заметил, что календарь не перевернут, и с облегчением открыл новую дату, девятое января. Как хорошо, что от девятого января не нужно было ничего ждать, как от восьмого, и не стоило жалеть, если он пройдет скучно и предсказуемо. Это был просто день, обычный день, один из многих.
Глава 2. Встречи и прощания
– Теперь, дамы и господа, мы подходим к началу первой религиозной войны. Сегодня я вам расскажу о том, как во Франции сложилась опасная ситуация, при которой ни одно из сословий не было ни едино в религиозном отношении, ни удовлетворено религиозной политикой властей. Мы рассмотрим хрупкий мир, который пытался поддерживать в королевстве веротерпимый канцлер Мишель Лопиталь, перейдем к положениям Сен-Жерменского эдикта, оценим его шансы на умиротворение Франции, и следом за этим увидим, как резня в Васси сыграла роль искры, от которой страна вспыхнула, будто склад горючих материалов, – сказал профессор Декарт.
Его голос, уверенный и спокойный, разносился по большой аудитории и легко достигал последних рядов. Читая лекцию, Фредерик ни разу не заглянул в свой конспект, в этом не было необходимости. Вместо конспекта он внимательно следил за выражением лиц своих слушателей и пытался понять, зачем они сюда пришли. Публика была, как обычно в этот час, довольно пестрой: молодые люди без каких-либо определенных занятий, пожилые мужчины, по виду учителя на пенсии, хорошо одетые дамы, иностранцы и иностранки всех возрастов. Им, вероятно, больше не на что «убить» этот час между четырьмя и пятью, когда обедать уже поздно, а ужинать еще рано. Или хочется уязвить кого-нибудь из знакомых: «Нет, в этот день встретиться не получится, по средам я всегда слушаю лекции в Коллеж де Франс». Кто-то, наверное, пришел на его имя. За полтора года профессор Декарт успел добиться некоторой известности, бывать на его лекциях стало модно, хотя его популярность, конечно, не шла ни в какое сравнение с былой славой Мишле. Жюль Мишле не говорил, а вдохновенно вещал, завораживал экстатическим тембром и ритмом своего голоса, гипнотизировал движениями своих прекрасных белых рук, нервных и чутких, как у пианиста-виртуоза, пленял поэзией воскрешаемых образов прошлого, погружал в поток времени так, что слушателям оставалось лишь плыть все равно куда, отдавшись на волю этого потока. Фредерик Декарт вел себя в аудитории совершенно иначе. Он читал в академичной манере, эмоционально зажигать аудиторию не умел. Дневная публика тоже находила его «занятным», а вечерняя – даже «потрясающим». Но и днем, и вечером лишь немногим из посетителей лекций была интересна история Франции времен Реформы и религиозных войн. Одному, двум, пяти слушателям в этой аудитории? Едва наберется дюжина, хотя людей здесь сидит не меньше сотни.
– Если вы читали роман господина Мериме «Хроника царствования Карла Девятого», – добавил Фредерик, – вам будет легче освежить в памяти то, о чем я сегодня расскажу. Вы вспомните основные факты, и главное, прочувствуете ту атмосферу всеобщей вражды и нетерпимости, в которую погрузилась Франция. Проспер Мериме выполнил огромную работу романиста и профессионального историка. Кто не читал, не поленитесь, дамы и господа, найдите эту книгу.
Едва ли они будут искать. Если бы это была Сорбонна, и Фредерик Декарт вел у них семинар, он бы придумал, как заинтересовать их методом критического чтения исторических романов. Все-таки он был учителем и остался учителем. Здесь, в «свободном лектории», основанном Франциском Первым и ценимом профессорами как раз за возможность просто читать лекции для всех желающих и не отвлекаться на преподавательскую рутину, Фредерику не хватало именно этой рутины. Он бы с удовольствием не только читал лекции, но и вел занятия, приносил в аудиторию интересные исторические документы, предлагал на обсуждение спорные вопросы, устраивал диспуты. А сейчас ему даже не вполне ясно, понимают ли слушатели то, что он говорит. Некоторые иностранцы, во всяком случае, выглядели растерянными. Второй раз они сюда не придут. Как и большинство присутствующих французов.
Осенью, в начале своего второго учебного года Фредерик поделился впечатлениями от работы в Коллеже с профессором Пикаром. Тот сказал, что разделяет его чувства, и признался, что именно для этого сохранил за собой маленький учебный курс в Сорбонне, хоть и ушел там с поста заведующего кафедрой. Но в Коллеже по сравнению с Сорбонной для научных занятий остается не в пример больше времени, а платят при этом не хуже. «Воспользуйтесь, мой друг, нынешними льготами, чтобы поскорее закончить вашу книгу о религиозной реформе, – сказал профессор латинской филологии, порекомендовавший в свое время Фредерика Декарта здешней дирекции. – А потом просто ждите, вас обязательно позовут читать какой-нибудь учебный курс в одну из высших школ. Сами ничего не ищите и раньше времени не соглашайтесь на их предложения. Поверьте моему опыту, быть одновременно учителем и ученым можно, но недолго».
Профессор Пикар был, как обычно, прав. Свободное время для занятий «чистой наукой» Фредерик оценил в полной мере, особенно по сравнению с Морьяком, да и с Ла-Рошелью. К тому же кроме нынешних случайных посетителей у него были вечерние слушатели, те самые студенты, которых ему так не хватало днем. Они ходили к нему не ради оценки и диплома, но все равно старались не пропускать его лекций, внимательно следили за ходом его мысли, задавали вопросы. Надо просто настроить себя так, чтобы от дневных лекций не ждать ничего особенного, – подумал Фредерик. Те, кто ходит сюда ради развлечения, тоже могут узнать что-то любопытное и задуматься о чем-то новом… И как будто в ответ на его мысли из последних рядов взметнулась рука:
– Господин профессор!
– Прошу вас, мсье.
Фигура молодого человека выросла над скамьями и головами соседей. Высокий, широкоплечий, одет чисто, но просто, даже бедно – сюртук ему, очевидно, тесноват. Светлые волосы разделены косым пробором. Глаза как у дикого кота, зоркие, настороженные. Тонкие негустые усы выдают пока еще напрасные попытки обзавестись на лице щегольской растительностью. Если бы не эти усы, Фредерик быстрее бы его узнал, а так – лишь смотрел на него с полным пониманием, что они, конечно, встречались. Но когда молодой человек заговорил, в голове у профессора Декарта что-то щелкнуло. Теперь он вспомнил свой первый день в коллеже Мармонтель, урок в четвертом классе и смелый, даже нагловатый голос этого мальчишки: «Должно быть, ваш отец не погладил вас по голове, господин учитель, за то, что после Сорбонны вы уехали в департамент Канталь, самую глубокую дыру во всей Франции?»
– С начала вашей лекции у меня вертится на языке один-единственный вопрос, господин профессор, – тон его был непочтителен, как и в те времена, но все-таки вежлив. – Возможны ли религиозные войны в наше время? Уточню: во Франции, в Европе, потому что об остальном мире, говоря начистоту, мы не имеем никакого понятия.
– На мой взгляд, мсье, – и Фредерик чуть не добавил его фамилию – Дару, потому что это и был Эмманюэль Дару из Морьяка, – для повторения подобных конфликтов сегодня во Франции нет никаких предпосылок. В правовом и политическом отношении религии у нас равны. Застарелых именно политических противоречий, наверное, не осталось. В представлениях католиков, протестантов, иудеев по-прежнему живут определенные предрассудки в отношении друг друга, но на уровне крупных общественных групп и целых стран все, связанное с религией, в наше время перестало быть и причиной, и поводом, и благовидным прикрытием для войны. Я не исключаю, что когда-нибудь это равновесие изменится и появится новый, молодой и агрессивный конкурент за человеческие умы, но пока мы говорим о том, что видим.
– Так люди действительно становятся умнее, раз перестают верить в поповские россказни, господин профессор? – уточнил Эмманюэль Дару.
– В эти, как вы говорите, россказни, – может быть, когда-нибудь и перестанут, – спокойно ответил Фредерик, выделяя голосом слово «эти». – Век Просвещения и революция пытались показать нам несостоятельность религии как способа объяснить физический мир – это им в полной мере удалось – и как средства, способного удержать людей от беззакония и безнравственности. Их уроки были наглядны. Но место свергнутых кумиров пусто не бывает. Вы, конечно, помните, чем закончился демонстративный атеизм якобинцев. Когда предметом культа становятся отвлеченные понятия, крови во имя этих абстракций проливается не меньше, чем было пролито во имя Христа.
– Робеспьер был деистом!
– Если говорить именно о Робеспьере, то да, был. Что не опровергает атеизма других его сподвижников.
– Именно деизм Неподкупного и погубил.
– А вот здесь я готов поспорить. Но не сейчас. Вернемся к шестнадцатому веку и к предмету нашей лекции. Вечером я читаю другой курс, о французских историках от Филиппа де Коммина до наших дней, и как раз в ближайшие дни буду рассказывать о революции умов, которая предшествовала революции социальной. Приходите. Поговорим.
Молодой человек сел на место. Фредерика больше никто не перебивал, и он спокойно дочитал лекцию до конца. Дремлющие слушатели были, наверное, разочарованы тем, что перепалка так быстро сошла на нет. Но те, кто сидел недалеко от Эмманюэля Дару и мог видеть его лицо, заметили бы, что он улыбается.
***
– Вы не сердитесь на меня, господин профессор?
– Если вашей целью было именно рассердить, вы плохо старались, – весело ответил Фредерик. – Теряете навыки. Я действительно рад вас видеть, Дару. Значит, ваша жизнь складывается именно так, как вы и хотели: лицей в Клермон-Ферране, Правовая школа в Париже?
– Не все так легко.
– Догадываюсь. Где вы живете?
– У дальних родственников, галантерейщиков. Кузен моей матери держит лавочку в Батиньоле и согласился дать мне пристанище на время учебы. Но за это я должен помогать ему три вечера в неделю. Остальные вечера у меня тоже заняты, поэтому слушать ваш вечерний курс, увы, возможностей нет.
Фредерик подавил неуместную улыбку, представив очень высокого, не меньше шести футов ростом, широкоплечего и дюжего бывшего ученика среди мотков тесьмы и катушек ниток. Дару понял его взгляд и тряхнул головой.
– Я знаю, о чем вы подумали сейчас. Сам размышляю о том же: как бы мне найти более подходящую работу, съехать от них и самому платить за комнату.
– Мой друг Шассен, который тоже учился на юриста, работал судебным писарем во Дворце правосудия.
– Я там был, но писари нужны на утренние заседания, когда у меня занятия. Время от времени захожу и спрашиваю, не появилось ли место. Увы, пока не везет.
– А уроки давать пытались? У меня в студенческие годы это был основной источник дохода. В Париже всегда можно найти школьника, которого требуется подтянуть по латыни, или иностранца, готового заплатить за урок французского.
– Иногда что-то перепадает, но это несерьезно. В Париже слишком много студентов, куда лучше меня знающих латынь. Я, наоборот, сам беру уроки у одного старика, бывшего военного переводчика. Стоит это недорого, а в том, чему он учит, пойди еще найди знатоков.
– Чему же он вас учит?
– Арабскому и персидскому.
– Ничего себе! В оригинальности вам не откажешь, Дару. Что вы собираетесь потом делать с этими языками?
– Сам не знаю. Просто нравится. И потом, я хотел бы стать адвокатом, но жизнь – по крайней мере, надеюсь на это, – длинная. Не найду места во Франции, поеду в Алжир, в Тунис. Почему бы и нет?
– Разумно и дальновидно, – одобрил профессор Декарт. – Денег на учебу вам хватает?
– Отец за меня платит. Старый Ансельм Дару спит и видит во сне, что я вернусь после учебы в Овернь, поселюсь в Морьяке или Орийяке, у меня будет собственный дом в городе с прислугой и пара лошадей с шарабаном, я буду ходить в шелковых сорочках, все мне будут говорить «мэтр Дару» и при встрече низко кланяться. И мадемуазель де Брюйи, дочь владельца замка Брюйи, согласится выйти за меня замуж. Вот так-то.
В голосе звучала издевка, но прищуренные ярко-зеленые глаза оставались серьезными. Фредерик внимательно посмотрел на бывшего ученика.
– Не спешите? Можем выпить и еще поговорить.
– Я сам хотел вас пригласить, но думал, что это вы торопитесь.
– По случайности, не тороплюсь. А ваше приглашение подождет до тех пор, пока вы найдете работу.
Кабачок с понятным в квартале студентов и школяров названием «Выше ожидаемого» в этот час был уже переполнен, и им пришлось немного подождать, пока они смогли протиснуться к стойке. Фредерик попросил бокал бордо позапрошлого, очень хорошего для виноделов года, и улыбнулся, когда хозяин показал ему бутылку: на этикетке стоял знак шато Сен-Жерве. Сын графа де Сен-Жерве все-таки стал успешным виноделом и поставляет свое вино в столичные рестораны. Дару кивнул, не возражая, чтобы ему налили того же самого.
– Мой старик, надо отдать ему должное, делает вино едва ли хуже, – он пригубил и поставил бокал на стойку, собираясь надолго растянуть удовольствие. – А продает целый кувшин по цене здешнего бокала, если не дешевле.
– Да, более чем гуманные цены на превосходное вино – одно из тех воспоминаний о Морьяке, которые заставляют чаще биться мое сердце, – признался Фредерик. – Вы давно не были дома?
– Был в это Рождество и раньше следующего не появлюсь. Нечего там делать. Только в Париже и стоит жить человеку, если он не лишен ума и совести.
Профессору Декарту показалось, что в шуме он неверно расслышал. «Ума» – это похоже на честолюбивого Дару, но почему вдруг он заговорил о совести?
Дару не стал уточнять свою мысль, только спросил:
– А как же вы, господин профессор? Я не очень внимательно следил за вашей судьбой. Мне рассказали, что вы потом перевелись из Морьяка в Ла-Рошель, но я всегда подозревал, что надолго вы там не останетесь. И вот вы здесь, в Париже. Я никогда еще не был в Коллеж де Франс. Вчера пришел сюда в первый раз с одним товарищем, Этьеном Лессанжем. Его родители, кажется, живут как раз в Ла-Рошели, но это сейчас неважно. Посмотрел расписание – а там ваша фамилия! Я ни секунды не сомневался, что увижу в этой аудитории именно вас. Как по-вашему, господин профессор, – он опять отставил бокал, – есть ли вероятность, что вас взяли в Коллеж не только за ваши ученые труды, но и потому, что вы – Декарт? С такой фамилией карьера сама идет в руки. Иметь в своем штате Декарта, пусть не того, а какого-нибудь другого, лестно любому учебному заведению.
– Вы нисколько не изменились, Дару.
– Изменился, – серьезно ответил он. – Вы просто еще плохо меня знаете. Но расскажите, как вы на самом деле сюда попали.
– Год преподавал в Ла-Рошели, узнал от одного из своих бывших профессоров, что есть вакансия в Коллеж де Франс, представил директору будущий лекционный курс, защитил докторскую диссертацию и получил место профессора, – ответил Фредерик.
– Звучит до смешного просто, – фыркнул Дару.
– Как и у вас, – отозвался Фредерик.
– Вы что, в дополнение к этому еще и выгодно женились?
– Разумеется, нет.
– Простите. Уж очень это приятно, задирать своего бывшего учителя. Сам я тоже не собираюсь жениться, правда, у меня на это своя причина.
Не то чтобы Фредерику было интересно знать, по какой причине бывший ученик собирается воздерживаться от брака, но из вежливости он спросил:
– Какая же?
– В ближайшие годы лучше ничем себя не связывать. Вы слышали такое имя – Огюст Бланки?
Кое-какие странности в нынешнем поведении Дару стали понятнее.
– Молодой человек, – сказал Фредерик, – во время революции 1848 года я был пятнадцатилетним подростком и знал всех, о ком тогда говорили и писали газеты, включая и Распая, и Барбеса, и Бланки.
– Да? Уже легче, значит, меньше придется объяснять. Что потом с ним произошло, вы знаете?
– Знаю, что его арестовали, держали в ужасных условиях в каторжной тюрьме, в позапрошлом году амнистировали с полностью разрушенным здоровьем. Один мой друг говорил, что он в Лондоне. И при чем здесь вы?
– Во-первых, он в Париже, а не в Лондоне, а во-вторых, его жена заболела и умерла, пока он был в тюрьме, и ему даже не дали с ней попрощаться.
– Это печальная история, – сказал Фредерик. – Но надо полагать, они оба понимали, что в жизни, которую они выбрали для себя, возможны и разлука, и тюрьма, и смертельный риск, и одиночество, и многое другое. Значит, недолгие годы счастья, пока они были вместе, стоили горя, которым пришлось за него заплатить.
– Рассуждаете как типичный буржуа! – вспыхнул Дару.
– Послушайте-ка, вы ведь собираетесь стать адвокатом. Разве найдется на свете еще более буржуазная профессия? Может быть, только биржевой брокер, банкир или государственный чиновник.
– Нет, – ответил молодой человек. – Если я сдам экзамен и вступлю в коллегию адвокатов, я буду защищать обвиняемых по политическим мотивам и добиваться либо смягчения приговора, либо полного оправдания.
Все еще не понимая, какие причины заставили Дару так измениться, Фредерик негромко спросил:
– Вам известна фамилия Берто?
– Гражданин Берто! Да кто же у нас его не знает! – воскликнул он и испуганно оглянулся. Берто после каждого своего репортажа рисковал свободой, а студенческие кабаки и кофейни были наводнены жандармами в штатском. Не стоило привлекать лишнее внимание к нему и к себе, называя его фамилию. Понизив голос, Дару добавил:
– Удивительно, что вам он тоже известен.
– Вот поэтому лучше никогда не спешить, вынося о ком-то свое суждение. Он мой однокашник по Сорбонне и один из самых близких друзей. И знаете, Дару, думая о нем, я хорошо понимаю, в чем ценность образования. У образованного человека даже радикальные взгляды сочетаются с широким кругозором и уважением всех точек зрения. Если душа человека не развита и не приподнята над теми простыми потребностями, которые были еще у дикарей в звериных шкурах, место культуры в нем заполняют предрассудки и сильные, но примитивные и разрушительные страсти. Ненависть, например.
– «Плодотворна одна лишь ненависть»[1], – прошептал Дару.
– Как и во всякой громкой фразе, в ней очень мало правды.
– Вы ничего не знаете о гражданине Берто. Не очень-то ваш друг с вами откровенен.
– Если он не посвящает меня во все свои дела, то, должно быть, не хочет, чтобы я заскучал. Я тоже не посвящаю его в нашу академическую кухню, понимая, что он далек от этого.
Эмманюэль Дару полез в карман сюртука и вытащил дешевые часы.
– Мне пора, – сказал он.
– Был рад увидеться с вами. Будет возможность – заходите в Коллеж.
– Религиозные войны мне неинтересны, – ответил Дару. Они уже стояли на улице Эколь у памятника Ронсару и поэтам «Плеяды». – Я хотел только посмотреть на вас, и посмотрел. Не знаю, замечали ли вы, но в Морьяке вы были моим кумиром, я во всем вам подражал, хотя и спорил с вами, и вышучивал. Не хотел, чтобы друзья надо мной смеялись. А сам копировал вашу прическу, походку, перенимал ваши любимые слова. Злился на себя, что все это бесполезно, потому что я сложен и выгляжу как крестьянин, и пытался учиться у вас по крайней мере дисциплине и спокойствию. Хотел тоже стать ученым. Понимая, что мне не повезло родиться в нужном для этого кругу, я почти порвал со своей средой, чтобы пробиться к хорошему образованию. И вот, пробился – и понял, что там, куда я попал, я всех ненавижу. Да, господин профессор, это так. Я ненавижу привилегированные классы, прибравшие к рукам все нити и рычаги влияния – политику, экономику, суд, церковь, школу. Все это отнято у меня и у таких, как я. Мы хотим справедливости, причем здесь, во Франции, и сейчас, в тысяча восемьсот шестьдесят первом году. Мы будем бороться за нее. Искать себе убежище в далеких временах, бежать от проблем сегодняшнего дня – я считаю это трусостью.
– Господин Дару, – начал Фредерик.
От слова «господин» юношу передернуло.
– Хорошо, если вам угодно, я буду и дальше обращаться к вам по фамилии, как в коллеже. Так вот, Дару, на пути, который вы себе избрали, ненависть – плохой советчик. Ненависть порождает только творцов гнусностей вроде Марата или Эбера. По моему глубочайшему убеждению, от которого я не откажусь даже под страхом смерти, сначала надо изучить, как устроено общество, а потом уже пытаться его изменить.
– В годы революции вы бы закончили свои дни на гильотине.
– Как, вероятно, и вы.
– А вы уверены, что я был бы не среди отправляющих на гильотину?
– Во-первых, почему-то уверен. Во-вторых, вы сами знаете, что революция, как Сатурн, сожрала своих детей, и все палачи в свой час стали жертвами. А поле битвы досталось, как это всегда бывает, мародерам. Среди них мне вас еще труднее представить, чем среди палачей.
Их взгляды скрестились, и Фредерик в этом поединке остался учителем, а Дару – учеником. Он первый отвел глаза и вспыхнул. Профессор Декарт смотрел на него с уважительным спокойствием.
– Хорошего вечера, Эмманюэль. Оставьте мне ваш адрес. Если узнаю о подходящей работе для вас, то сразу сообщу.
– Улица Понселе, шесть, – сердито сказал он, развернулся и пошел вперед, не оглядываясь.
Фредерик смотрел ему вслед. Дару был уже далеко и торопливо шагал по улице Эколь, будто убегая от воображаемого преследования. Из всех его учеников в Морьяке этот мальчик, одаренный и честолюбивый сын богатого винодела, был последним, кому он бы напророчил революционную судьбу. Плохим он оказался пророком. Можно только догадываться, с какой несправедливостью столкнулся Эмманюэль, пытаясь просто получить от этого общества то, что ему полагалось по уму, характеру и способностям. Слова Дару попали в цель, Фредерик, сам того не желая, почувствовал себя виноватым. Он и тогда знал, что он баловень судьбы по сравнению со своими учениками, и считал своим долгом помочь им приподняться, как он только что выразился, над варварским невежеством. Пожалуй, в том, что Дару учится на адвоката, есть и его заслуга.
«Я просто делаю что умею, и не нужно ждать от меня большего» – сказал себе профессор Декарт. Он еще немного посмотрел туда, где за поворотом на улицу кардинала Лемуана скрылся его бывший ученик, и пошел к себе на улицу Ульм – в другую сторону.
***
Эмили сегодня не занята в спектакле, значит, наверное, приедет. Фредерик решил на всякий случай ее подождать и не ужинать в одиночестве. Вспоминая недавний разговор с Дару, он подумал, что напрасно дал волю гневу и назвал Марата и Эбера негодяями. Он же все-таки не журналист и не политик, а ученый. Правда, надо признать, у него никогда не получалось относиться к истории с беспристрастностью своего воображаемого двойника, монаха-бенедиктинца из Клюни… Сегодня никаких монахов! Если приедет Эмили, он поведет ее ужинать в облюбованный ею ресторан рядом со сквером Обсерватории и Люксембургским садом. Повода для праздника не было, просто захотелось сделать ей приятное. Он и так слишком часто был с ней невнимателен и даже обижал ни за что. И хотя он давал себе слово либо внести в их отношения полную ясность, либо расстаться, неопределенность все тянулась, а обиды повторялись.
Началось с того, что прошлой весной – они встречались уже два или три месяца – Эмили предложила перевезти к нему на улицу Ульм из своей квартиры небольшой запас одежды и белья, щетку для волос, притирания для лица. Фредерик испытал состояние, близкое к панике, догадываясь, что это первый шаг к тому, чтобы съехаться и жить вместе, как супруги. Он с трудом отговорил ее от этой затеи. И, поскольку другого довода, кроме своего нежелания, он не нашел, пришлось именно так ей и сказать. На хорошеньком личике Эмили появилась гримаса, как у обиженного ребенка, губы задрожали, и Фредерик малодушно добавил, что причина вовсе не в ней, пусть она не берет это на свой счет. Это из-за его замкнутого характера и многолетней привычки быть одному. «Я, в сущности, уже готовый старый холостяк, – добавил он примирительно, – я никогда в жизни ни с кем не делил свою комнату и просто не знаю, что это такое». Это была правда, но не вся правда. К этому времени он уже понял, что как бы сильно он ни был увлечен Эмили Меро, кое-что мешает ему всерьез задуматься о женитьбе или о подобии семьи. Дело было не только в его любви к одиночеству, но и в Эмили тоже.
Нет, он был рад, что она появилась в его жизни. Их первая встреча, которая стремительно перетекла в первое свидание наедине и первую ночь, не разочаровала его, как не разочаровали и другие свидания, и другие ночи, последовавшие за первой. Эмили была очень привлекательна. Не классическая красавица, но истинная женщина во всем, от изящной фигурки с тонкой, как у песочных часов, талией, до длинных, густых и шелковистых темно-каштановых волос, и к тому же милая, ласковая и домовитая. Она с первого взгляда определяла его настроение и пыталась его развеселить, если он был чем-то озабочен. Иногда ей это удавалось, хотя чаще Фредерик просто делал вид, что все прошло. Вечера с Эмили (если Фредерик не планировал дома заниматься работой) проходили гораздо приятнее, чем без нее. Она никогда не приходила к нему в печали, никогда не рассказывала плохих новостей и не делилась своими проблемами, а он даже не задумывался о том, что они могут у нее быть, и считал по умолчанию, что у нее всегда все прекрасно. Ее легкие шаги, звуки ее голоса и звонкий смех, маленькие театральные происшествия и безобидные сплетни, которыми она его развлекала, – все это его забавляло и в какой-то степени заменяло сами походы в театр. Обычный ужин, съеденный в ее компании, становился вкуснее, потому что она знала толк в хорошей еде, хорошем вине, красивой сервировке, умела получать от этого удовольствие. Физическая сторона любви тоже не была для нее запретной территорией, и Эмили с радостью открывала ее Фредерику. Даже теперь, когда после начала их романа прошло больше года, Эмили по-прежнему легко удавалось его воспламенить. Удовольствие ничуть не приелось, он скучал, когда несколько дней ее не видел, и порой даже думал, что наверное, зря тогда так испугался и отказался с ней съехаться. Если бы она дала ему время свыкнуться с планами жить вместе, он теперь был бы счастлив засыпать рядом с ней каждую ночь. Но зато по утрам он понимал, какое это преимущество для ученого – просыпаться одному, в пустой квартире, потому что в это время ему требуются только покой, ясность ума и сосредоточенность. И тогда до вечера он больше не вспоминал об Эмили, а если и вспоминал, то думал о том, что все-таки с его характером и с его работой семья согласуется плохо, и этот роман все равно не продлится долго.
Возобновить тот разговор они не пытались. После того, как пущенный Эмили пробный шар вернулся обратно, ей пришлось смириться с его условиями. Она не то чтобы на самом деле смирилась, скорее лишний раз убедилась, что он не совсем обычный человек, не такой, как другие. Раз открыто спорить с его странностями бесполезно, надо им просто потакать до того момента, пока не представится случай взять реванш. Готовых ответов, как вести себя с такими мужчинами, у нее не было. И с какими, собственно, «такими»? Она, пожалуй, даже недооценивала его и считала наивнее и неискушеннее, чем он был на самом деле. Фредерик не пытался притворяться перед Эмили опытным сердцеедом, и когда она однажды спросила, много ли у него до нее было женщин, честно ответил: «Одна». Тогда она сразу решила, что он, видимо, лишился невинности из научного любопытства или на спор с друзьями, мысленно поставил себе галочку «сделано» и на том закрыл для себя тему женщин и любви. По ее представлениям, именно так это и бывает у молодых людей, выбравших для себя науку, религию или еще какую-нибудь духовную карьеру. Наверное, она бы удивилась, узнав, что все было по-другому, но она оказалась довольно ревнивой и не хотела думать, что у него были до нее и чувства к другим женщинам, и «настоящее» прошлое.
Теперь, когда Фредерику было с кем сравнить Колетт, он порой вспоминал о том, что в давнюю пору их романа и бесконечно его изумляло, и больше всего в ней нравилось. От нее в постели можно было ждать и страсти, и нежности, она даже могла простонать, словно не в силах больше сдерживаться: «Я тебя люблю!» Однако стоило им встать и одеться, как она тут же об этом забывала. Страстная любовница исчезала до следующего свидания. На смену ей появлялась новая Колетт, которая вела себя с Фредериком спокойно и просто, как товарищ. Ему были особенно дороги воспоминания о долгих часах, которые они проводили в прогулках по Парижу и разговорах обо всем. Колетт даже не пыталась казаться веселой и внимательной, если была не в духе. Она бывала и мрачной, и раздраженной, и унылой, и совершенно этого не скрывала (тогда она, по собственному выражению, «давала Гримо», то есть участвовала в разговоре в стиле знаменитого героя Дюма-отца, слуги, разговаривающего одними междометиями). Зато если Колетт была в настроении, она становилась Аспазией[2]. Фредерик мог поделиться с ней любыми научными проблемами, которые занимали его мысли, а она – или зевнуть и сказать: «Ох, мне бы твои заботы!» или увлеченно вступить в дискуссию. И тогда Фредерик даже забывал, что идет по улице или сидит в кофейне с красивой девушкой, притом своей возлюбленной, а не с Мелизе или Гереном.
От Эмили Фредерик не ждал, что она станет второй Колетт, и даже не думал упрекать ее за пробелы в образовании. Молодая женщина не посетила ни одной лекции в Коллеж де Франс и до знакомства с Фредериком ни разу не бывала на перекрестке улиц Сен-Жак и Эколь, где протекала большая часть жизни профессора Декарта. Она читала исключительно легкие романы, оперетту предпочитала опере, почти не путешествовала. До восемнадцати лет Эмили Гренье знала только родной городок в Шампани. Потом ее муж, господин Меро, увез ее в Париж, на ее личной карте появился еще один город, и это теперь была вся ее Франция. Фредерик попытался расширить круг ее чтения или улучшить музыкальные вкусы, но обнаружил, что она скучает, хотя мужественно пытается это скрыть, – и оставил ее в покое. Он принимал свою подругу такой, какая она есть. От нее он ждал только одного: чтобы Эмили заняла строго определенное место в его жизни и не претендовала на другое. И скоро понял, что так, как он хочет, не получится.
Молодая женщина была умнее и проницательнее, чем старалась казаться, и она довольно скоро задумалась о том, с кем ее свела судьба. Ученый, в двадцать шесть лет ставший доктором. Протестант (мать говорила, что все кальвинисты гордые как сатана). Не дворянин, зато обладатель громкой фамилии и непростой родословной, с дедушками и прадедушками – профессорами университетов (рассказывая о своей семье, Фредерик не умолчал и о том, что другой его дед – аптекарь, а еще один прадед был сапожником, но она не поверила). Обычно он держался довольно отстраненно и скованно, каждая новая встреча начиналась с того, что Эмили согревала атмосферу и помогала ему заново к себе привыкнуть. Со временем она поняла, что дело тут не столько в его гордости, сколько в застенчивости. Но легко ей с ним все равно не было. Если уж говорить начистоту, после первых месяцев, когда волнение новизны в их близости у нее уступило место привычке, она немного заскучала. Однако, внимательно его слушая и ревниво следя, не мелькнет ли в его разговоре какое-нибудь женское имя, и убеждаясь раз за разом, что он ни с кем не связан обещаниями, никем кроме нее, Эмили, не увлечен, она стала все чаще думать об их совместном будущем. Что бы он там ни говорил, все мужчины когда-нибудь женятся, и он тоже рано или поздно женится. Так почему не на ней?
В самом деле, почему бы им не пожениться? Заключив этот брак, она бы вытянула счастливый билет. Стать мадам Декарт, женой профессора! Занять прочное положение в жизни, оставить сцену, на которой настоящего успеха она все равно не добьется, и больше никогда в своей жизни не выбирать, что сделать за десять су: купить ваксы для туфель или поужинать в благотворительной столовой, чтобы самой не варить суп на своей жалкой кухне – бывали у нее и такие дни, если непредвиденные расходы заставляли ее сесть на хлеб и воду до следующего жалованья... А Фредерик бы получил в ее лице молодую, красивую и веселую, нетребовательную и ласковую жену. Может быть, не настолько хорошо образованную, как его знакомые дамы из салонов квартала Сен-Жермен, это правда. Но любому мужчине должно быть приятнее то, что она не «синий чулок» и при этом не совсем уж дурочка.
Единственная беда – у нее нет ни капитала, ни ренты. Фредерик не производил впечатления корыстного человека. Но у людей его класса принято жениться на деньгах. Невеста должна быть если не из богатой, то, по крайней мере, из обеспеченной семьи, в его случае к тому же из семьи протестантской. Бесприданница, вдова, католичка, да еще и актриса – это уж слишком, его мать не потерпит такого брака. А сам он может пойти на такое только по огромной, безрассудной любви.
Обманывать себя не следовало: он был увлечен, но не влюблен. И Эмили решила сделать ставку на приверженность мужчин своим привычкам и нежелание менять образ жизни. Она уже и так стала одной из его привычек, приятных привычек, – значит, теперь надо было постараться закрепиться и расширить свое присутствие.
«Застолбить место», перевезти на улицу Ульм свои вещи Фредерик ей не позволил, и Эмили тогда первый раз заподозрила, что он не так уж наивен и прост. А потом был еще один случай, в июне, ставший поводом задуматься – многое ли их связывает, кроме физического влечения, и хватит ли этого, чтобы продержаться вместе сколько-нибудь долго.
Она захотела провести с ним свободный день. Это был не первый день, который они проводили вместе, но обычно такая возможность выпадала в воскресенье. Они просыпались в его квартире, и никакая мадам Бонардель их не тревожила. Не спеша собирались, шли завтракать, отправлялись каждый в свою церковь, потом снова встречались, ехали куда-нибудь за город и гуляли, или, может быть, шли в театр или на концерт. Потом Фредерик отвозил ее на улицу Вожирар и уезжал к себе, потому что в понедельник у него одна за другой шли лекции и к ним нужно было готовиться. И вдруг оказалось, что у обоих свободна среда. Они собирались съездить поездом в Фонтенбло, но день оказался холодным и дождливым. Фредерик предложил пойти в Лувр или в какую-нибудь из галерей Музея естественной истории. Эмили не захотела. Они остались дома. Завтрак им подала с оскорбленным видом мадам Бонардель – она не любила заставать утром мадам Меро, так как была убеждена, что «эта актрисулька» не пара господину профессору, но свою неприязнь проявляла молча: слишком уважала своего нанимателя и боялась с ним поссориться даже после того, как он ее так разочаровал. Потом Фредерик сел за письменный стол, а Эмили показал на свою библиотеку: «Надеюсь, ты не заскучаешь, дорогая, пока я работаю».
Эмили кротко улыбнулась, устроилась поудобнее в кресле около книжных шкафов и протянула руку к корешкам. Одно название ее привлекло: это было сочинение модного романиста Октава Фейе «Роман бедного молодого человека». Она его раньше не читала. Фредерик, очевидно, тоже: листы оказались еще не разрезанными. Эмили на цыпочках подошла к письменному столу.
– Что-то еще, дорогая?
– Мне бы нож для бумаги. Можно, я разрежу? – она показала на книгу, которая вышла почти три года назад, но выглядела абсолютно новой.
– А… Да, конечно. – Он подал ей нож и снова углубился в свои записи.
– Как вышло, что она осталась непрочитанной? – снова спросила она.
– Дай-ка посмотреть… А, вспомнил. Я ее купил на вокзале в Женеве, по пути из Базеля, где только что умерла моя бабушка. Думал, что скоротаю время в дороге. Но потом я положил книгу в саквояж и забыл про нее. А приехал в Морьяк – и мне стало не до бедных молодых людей с их романами.
– Рассказать тебе потом, о чем эта книга?
– Я и сам, в общем-то, догадываюсь. Но если это тебе доставит удовольствие, за обедом поговорим.
Последние слова он сказал, уже не глядя на Эмили. Читать ей было скучно, и она почувствовала себя обиженной: разве для этого она сегодня осталась с ним? Разве это прилично с его стороны – углубиться в работу, не обращая внимания на присутствие молодой, красивой и увлеченной им женщины? Быстро же он к ней привык!.. Она скользнула взглядом по книгам, разложенным на его столе. Из толстых томов торчали целые пучки закладок. Еще одна книга, потоньше и непереплетенная, лежала раскрытая перед ним, вся в карандашных и чернильных пометах. Он листал ее, порой надолго задумывался, заглядывал то в один, то в другой том, а потом хватал перо и начинал быстро писать. Почерк у него был крупный, буквы тонкие, высокие, угловатые, немного похожие на него самого, строчки ровные и аккуратные.
– Что тебе? – он почувствовал, что она по-прежнему стоит за его спиной, и голос прозвучал уже не так любезно.
– Это и есть твоя работа?
– В том числе и это.
– Я, конечно, слишком глупа, чтобы здесь хоть что-нибудь понять … – кокетливо начала Эмили, ожидая, что сейчас он отложит перо и начнет ее разубеждать, обнимет, поцелует, скажет, что она красавица. Но Фредерик только тряхнул головой, будто отгоняя надоедливую муху, и бросил, даже не вдумываясь в свои слова:
– Раз так, то и не пытайся, – и продолжил делать записи.
Эмили вспыхнула. Ей даже захотелось немедленно одеться, уехать и никогда больше сюда не возвращаться. Но повод был уж очень ничтожный, и она совладала с собой. Чтобы дать выход злости, она разрезала страницы, и когда работа была закончена, почувствовала, что теперь успокоилась. В конце концов, он такой, ее Фредерик. Работа для него на первом месте. Если она рассчитывает быть с ним, ей следует это понимать.
И она смирилась, постаралась забыть свою обиду. В июле они ненадолго расстались. Она уезжала с театром на гастроли по курортным городам Нормандии, а на август, когда театр закроется, собиралась к матери в Шампань. Он ехал сначала к себе в Ла-Рошель, а потом в Лангедок-Руссильон и Беарн: как он сказал, чтобы собрать еще кое-какие факты для книги и навестить двух своих приятелей. Эмили хотела было предложить сначала поехать туда вместе, потом провести неделю на море или хотя бы в какой-нибудь деревне в Иль-де-Франс. Но испугалась его отказа и уверила, что не только он, она тоже с удовольствием проведет отпуск со своими родными и друзьями. Он даже не поинтересовался, что это за друзья.
В разлуке Эмили испугалась, что он от нее отвыкнет и не захочет продолжать их отношения. Она поняла, что по-настоящему скучает. Эмили писала ему длинные письма и старательно изображала в них безмятежную веселость (правда, показывая себя преданной и нежной подругой, остерегалась упоминать слово «люблю» – догадывалась, что его это скорее напугает, чем растрогает). Ей казалось, что она очень остроумно описывает свое времяпровождение и своих знакомых и соседей, и ее письма его развлекают (в действительности, разворачивая вырванные из старой школьной тетради листочки, он испускал короткий вздох уныния, понимая, что ему сейчас предстоит продираться через очередное пятистраничное описание жизни незнакомых и неинтересных ему людей). Сам Фредерик почти никаких личных подробностей о себе не сообщал, но коротко писал о том, где он сейчас и чем занимается. Иногда вместо письма присылал открытку с видом той местности, в которой находился. Эмили перебирала конверты, раскладывала их по порядку, пытаясь представить его путь на юго-запад от Парижа, потом на юго-восток, потом снова на запад, к самой границе с Испанией. Два коротких письма из Ла-Рошели, открытка из Лиона, открытка из Нима с римским форумом, еще одна открытка из Монбельяра в Севеннах, письмо из По, открытка с изображением какой-то заснеженной пиренейской вершины... Он был счастлив, из его писем ключом била радость, которую невозможно было ни наиграть, ни скрыть, как бы ни был он сдержан в словах и выражениях. Его жизнь, настоящая, яркая, полная впечатлений, протекала без нее, далеко от нее. Она была ему не нужна...
Как-то раз мать Эмили, мадам Гренье, вошла в комнату в тот момент, когда дочь грустила над письмами. «От твоего сердечного дружка?» – осведомилась она, отодвинула вышитые и обвязанные крючком подушки, которыми был завален диван, села рядом. Эмили залилась слезами и рассказала все – и о своем увлечении молодым профессором Коллеж де Франс, и о своих безумных мечтах стать мадам Декарт, и об его ласковой сдержанности, которая не оставляла ей никакой надежды. Мадам Гренье прижала ее к своей плоской груди, всплакнула сама, а потом строго сказала: «Только не вздумай рожать от него ребенка, пока в церкви не обвенчаешься. Дела этим не ускоришь, а позора потом не расхлебать».
Эмили вытерла слезы. Она не могла признаться, что думала и об этом последнем доводе. Но, во-первых, он был всегда начеку, а во-вторых, мать говорила правду, это бы все равно не помогло. В обществе, к которому принадлежал Фредерик, считалось порядочным признать внебрачного ребенка, дать ему свою фамилию, поддерживать деньгами и даже включить в завещание, но беременность любовницы не обязывала мужчину из этого круга заключать брак с неподходящей женщиной, которая, к тому же, согрешила до свадьбы.
Дни до их встречи внезапно перестали тянуться кое-как и понеслись со скоростью локомотива. Эмили убедила себя ни на что больше не надеяться и просто получать удовольствие. Долго это все равно не продлится. Время, чтобы устроить свою жизнь, у нее осталось, ей нет и двадцати пяти, она еще встретит более подходящего человека, чем профессор Декарт. Она ведь даже в него не влюблена! Или все-таки влюблена? В этого ученого сухаря, худого, сутулого, с уже заметными морщинками в уголках глаз и между бровями? Даже если влюблена, она его не понимает. Она не чувствует своей власти над ним. Такое впечатление, что он милостиво разрешает ей быть иногда рядом, а сам вовсе в этом не нуждается.
И все-таки она готова была и на это, лишь бы продолжать оставаться его подругой. Его близость и расположение давали ей что-то гораздо более важное и ценное, чем брачный контракт и обручальное кольцо. Рядом с ним она чувствовала свою значимость, словно вырастала в собственных глазах, тогда как рядом с матерью превращалась в полное ничтожество. Как бы мало она ни понимала в работе Фредерика и как мало ни была способна ее оценить, она перенимала его слова и суждения, привычку смотреть на вещи с разных сторон, любовь к самому процессу размышления. Духовный мир был ему так же хорошо знаком, как ей – материальный, и она впервые в жизни увидела, что есть, оказывается, люди, которым безупречно логически выстроенная, изящно сформулированная цепь аргументов доставляет больше удовольствия, чем другим – изящно скроенный и безупречно сшитый костюм. Фредерик оказывал на нее влияние и своими отношениями с другими людьми. Наблюдая за ним и узнавая его все больше, она поражалась тому, насколько мало ему свойственна зависть, до какой степени он лишен такой черты как мстительность.
Как-то раз она спросила, что за книгу он читал и писал в ней то на полях, то прямо поверх строк, и он ответил: «Это работа Мелизе, моего старого друга, потом недруга, а теперь просто оппонента. Я не согласен с его трактовкой причин Французской революции и считаю его основные выводы не более чем софистикой, но мне самому не хватает твердой опоры на источники. Начинаю приводить собственные мысли в порядок – и прихожу в ужас, понимая, что спорить придется не только с Мелизе, но и с Мишле!» Он засмеялся. Эмили ничего не поняла и только спросила, как Мелизе из друга стал недругом. Фредерик ответил: «Когда мы выпустились из Сорбонны, на кафедре истории было всего одно место. Мы имели равные заслуги и оба могли на него претендовать. Но Мелизе с помощью влиятельных покровителей лишил меня возможной поддержки и даже не дал мне вступить в борьбу, место осталось за ним». – «Вот как! Ну а ты что сделал?» – «А я уехал преподавать в провинцию». – «Какой подлец этот Мелизе!» – ахнула Эмили. – «Я потом много думал, – возразил Фредерик, – и пришел к выводу, что Мелизе та должность подходила лучше. Он сумел там много сделать, гораздо больше, чем сделал бы я сам. Меня в те годы ничего не интересовало, кроме истории Реформации, а он занялся актуальными исследованиями, нашел и опубликовал ценнейшие документы – наказы избирателей представителям сословий на предреволюционных Генеральных штатах. Только выводы из них, по-моему, следовало бы сделать прямо противоположные тем, что сделал он». Эмили качала головой. Странный человек. Не от мира сего, пожалуй, его не назовешь, но иногда скажет такое – невозможно поверить, что он это серьезно.
Потом они встретились после летней разлуки. Эмили забыла все наставления своей воображаемой гувернантки и полетела ему навстречу с сияющими глазами. Фредерик заключил ее в объятия и выпустил не сразу, принялся целовать, сказал, что скучал – да это и так было яснее ясного. Целую неделю, до первой в этом сезоне репетиции (какая же она была умница, что заранее приехала из Шампани!), они не расставались. Мадам Бонардель на этой неделе не приходила, Фредерик дал ей отпуск, зная, что она и Эмили друг другу не нравятся. Эмили хозяйничала в квартире на улице Ульм вместо нее: ходила за покупками, болтала с консьержкой, готовила обед и ужин. Он возвращался с вечерней лекции в Коллеж де Франс, и она ждала его у накрытого стола, чистая, свежая, чуть-чуть надушенная, в платье, которое она называла домашним, но на самом деле оно было вечерним, открывающим руки, плечи и грудь. И конечно, как бы он ни устал и ни проголодался, время ужина для них наступало хорошо если ближе к ночи. Потом они ели остывшее жаркое, пили вино, и он расхваливал Эмили и ее стряпню, уверял, что в жизни не ел ничего более вкусного.
Он был счастлив, весь ее прошлый опыт не мог ее обмануть. Какие еще Фредерику нужны были доказательства, что они с Эмили созданы друг для друга, что эта нежная, заботливая и очень чувственная женщина стала бы ему идеальной женой? Ей показалось, что он вот-вот скажет заветное слово. Но ей пора было возвращаться в ненавистный театр, и сказка тут же закончилась. Фредерик отвез ее на улицу Вожирар. Теперь они виделись два-три дня в неделю, как раньше, и все между ними шло точно так же, как весной, будто и не было этого «медового месяца» длиной в неделю. А затем случилось такое, что Эмили следовало бы сразу уйти, будь у нее хоть капля достоинства.
Вот что тогда произошло. В начале октября из Потсдама приехал кузен Фредерика по имени Эберхард Картен, с молодой женой Лолой. Они только что поженились и собирались в свадебное путешествие на юг Франции, но перед этим не могли не заглянуть в Париж к своему родственнику, который из-за лекций в Коллеже не приехал на саму свадьбу. Фредерик рассказал об этом Эмили. Не предложил познакомить, не позвал на семейную встречу, а только сказал, что планирует сводить молодую чету Картенов к Дювалю: обстановка там приятная и совсем не чопорная, как бывает в дорогих ресторанах, а классическая французская кухня выше всяких похвал.
В назначенный день и час у Эмили была репетиция, но она так разволновалась, что все равно не могла играть, и поэтому довольно убедительно изобразила лихорадку перед господином Малоном. Антрепренер, знающий все «актерские штучки», был добрым человеком: он велел ей ехать домой, лечь и принять что-нибудь успокоительное. Она действительно отправилась домой, надела свое лучшее платье, нарумянила щеки, надушилась и, плохо понимая, что делает, поехала к Дювалю. «Я прекрасно выгляжу, я похожа на майскую розу, я не могу не нравиться», – в отчаянии твердила она себе. Ее план был прост: найти столик, за которым будет сидеть Фредерик со своим кузеном и его женой, подойти к нему, поцеловать его смело, как невеста, поставить в такое положение, что он просто не сможет не представить ее родственникам… Ресторан был полон парижан из высшего общества и богатых иностранцев. «Вас ожидают, мадам?» – спросил ее метрдотель. Она сразу оробела: то, что она собиралась сделать, предстало перед ней во всей непроходимой глупости. Ей захотелось назвать вымышленное имя. Но все-таки она выпалила: «Господин Декарт», надеясь, что Фредерик и его гости выбрали другой ресторан. Метрдотель ослепительно улыбнулся: «Да, он уже здесь, я провожу вас, мадам», и подвел ее к столику на четверых, за которым сидели трое: Фредерик, его немецкий кузен, невысокий, тоже худощавый и темноволосый, с подвижным насмешливым лицом, и новобрачная, красивая пухленькая блондинка с большими голубыми глазами. Все трое пили вино, оживленно что-то обсуждали по-немецки и то и дело буквально закатывались от смеха. Эмили не верила своим глазам – Фредерик ли это? Может быть, просто кто-то очень похожий на него? Но это, конечно, был он. При виде Эмили Фредерик на мгновение остолбенел. Она поймала его взгляд и впервые за все время, что знала его, прочитала в этом взгляде раздражение и усталость. Поцеловать его она, конечно, не отважилась. Ей понадобилось все ее самообладание, чтобы не убежать.
– Добрый вечер, мадам, добрый вечер, мсье, – сказала она. – Фредерик, не сердись, пожалуйста, я здесь по чистой случайности. Собиралась встретиться со своей подругой из Итальянской комедии, но, должно быть, перепутала, и она назначила мне встречу у Дюкана, а не у Дюваля. Смешно, правда?
– Раз уж ее здесь нет, присаживайся, – сказал он, старательно глядя в сторону. – Это мадам Меро, моя знакомая, актриса Новой Комедии. Мой кузен Эберхард Картен и его жена Лола…
– Урожденная Раттенов, – добавил Эберхард, – она из Померании, там полным-полно таких странных фамилий.
Молодая жена засмеялась и сделала вид, что отнимает у него бокал:
– Эберхард, довольно! Ты слишком много выпил.
– Вот видишь? – Эберхард притворно-страдальчески возвел глаза к потолку. – Не женись, мой друг, потому что стоит только жениться, как сразу начинается: «Ты слишком много выпил, дорогой! Не икай после еды, дорогой! Не храпи, дорогой! Вытирай руки салфеткой, а не скатертью, дорогой!»
Они опять захохотали, и Эмили тоже принужденно улыбнулась. Подошедшего официанта она попросила принести кофе, а потом выпила его залпом, как водку, пока те трое обсуждали сравнительные достоинства средиземноморского и атлантического побережья Франции, не обращая на нее никакого внимания. Правда, при ней они все-таки перешли на французский. Эмили положила на стол серебряный франк и решительно поднялась:
– Я все-таки пойду, потому что бедная Марта ждет меня у Дюкана! – и убежала с такой скоростью, с какой, наверное, стремилась попасть домой Золушка, пока ее нарядное платье не превратилось в лохмотья. Фредерик озабоченно смотрел ей вслед и думал, не пойти ли за ней, но пока он решался, она уже исчезла. Она прыгнула в пустой экипаж, один из тех, что дежурили по вечерам у самых известных парижских ресторанов, и велела везти ее на улицу Вожирар.
Три дня она не появлялась и он ее не искал. На четвертый день он приехал к ней раздраженный, и попросил объяснить, почему она за ним шпионила. Эмили плакала и уверяла, что не шпионила и не собиралась устраивать никаких сцен, она действительно искала подругу и перепутала названия Дюкан и Дюваль. Он, разумеется, не поверил, но сделал вид, что объяснение его удовлетворило.
«Нет, – думал он все чаще, – не зря я всегда избегал таких отношений. Стоило мне в них увязнуть, я только и делаю, что лгу, притворяюсь и недоговариваю…»
Хуже всего было то, что из Ниццы молодая чета Картенов решила заехать в Ла-Рошель, и за ужином у «тетушки Амалии» болтун Эберхард не выдержал и рассказал о случившемся в ресторане. Мадам Декарт узнала, что ее сына сопровождала прехорошенькая, но, похоже, не очень умная и весьма ревнивая молодая шатенка, актриса. Мать при Эберхарде сделала вид, что для нее это не новость, но в очередном письме сыну все-таки поинтересовалась между другими новостями, верно ли, что его видели в обществе красивой молодой женщины. Фредерик ответил на ее письмо очень подробно там, где дело касалось учебы Максимилиана или новостей протестантского прихода. По поводу фразы, которая далась пуританке Амели с таким трудом и волнением, он написал: «В конце концов, мама, мне уже двадцать восемь». Понимать это следовало так: во-первых, «да, это правда», во-вторых, «я уже взрослый и у меня есть своя взрослая жизнь», и в-третьих (Амели могла облегченно выдохнуть), «свадьба не планируется». Если бы у него были серьезные намерения, он бы, конечно, не стеснялся этого знакомства, заранее рассказал бы о девушке и при удобном случае привез ее вместе с ее родителями в Ла-Рошель.
Фредерик и без этой огласки уже немного тяготился своими отношениями с Эмили. Даже не сама внебрачная связь, хоть она и противоречила его совести, повергала его в уныние. Просто он перестал обманываться на счет этой молодой женщины. В начале романа он думал, что она так же независима, как и он сам, так же любит свое искусство, как он науку, и не рассматривает их отношения как прелюдию к совместной жизни или законному супружеству. Теперь ему было очевидно, что это не так. За год их близкого знакомства Фредерик не раз побывал в театре Новой комедии и успел убедиться, что актриса Эмили посредственная. Она хорошо справлялась с ролями субреток, однако думать нечего было о том, чтобы поручить ей сыграть более сложную роль. В театре ее любили за покладистый характер и считали, что отсутствие настоящего актерского таланта она, по крайней мере, компенсирует отсутствием зависти к более удачливым товаркам. Эмили действительно в голову не приходило завидовать Александрине Легардинье, которая была рождена для сцены. Но ее уязвило, когда другой молодой актрисе, нанятой позже и имеющей меньше опыта, стали доставаться роли куда выигрышнее, чем ей самой. И хуже того, Франсуа Малон откровенно сказал, что наивные девицы – потолок возможностей Эмили, и когда она по возрасту уже не сможет выходить на сцену в ролях всех этих Элен, Клоди, Жанетт или Марго, придется ей поискать другой заработок.
Она старалась быть честной хотя бы перед собой и понимала, что играет в театре не по призванию, а просто надо же ей было на что-то прожить после банкротства и самоубийства господина Меро. Красивая внешность и приятный голос были главными причинами, почему она пошла на сцену, а не в модистки или продавщицы. Но ее настоящее желание – это найти мужа или (со временем надежды на молниеносное новое замужество померкли) хотя бы такого мужчину, который без официального брака даст ей возможности достойного существования. И она все больше понимала, что Фредерик не станет для нее ни тем, ни другим. Даже другом не станет, потому что она не верила в дружбу перед мужчиной и женщиной, тем более – такими, как они, совсем разными людьми. То, что он ей предлагал, было слишком зыбко и ненадежно. Никаких гарантий. Но все-таки он ей нравился, и поэтому она не решалась с ним порвать, даже понимая, что попусту теряет время. Поскольку человеку свойственно надеяться, а молодым наивным женщинам надеяться свойственно вдвойне, она продолжала мечтать, что привычка быть с ней все-таки прорастет в его сердце и откроет путь к новым, более понятным и удобным для нее отношениям.
Она мечтала, а потом перед ней со всей безжалостной прямотой снова и снова вставала правда. Уязвленная Эмили давала себе слово расстаться с Фредериком Декартом и подойти к выбору спутника жизни более расчетливо. Но, стоя на сцене и глядя в зал, в первые ряды партера, она чувствовала, что при виде сидевших там мужчин у нее к горлу подкатывает тошнота. Молодые или старые, толстые или худые, лысые или с густыми шевелюрами, одетые консервативно или с претензией на шик, все они были похожи как братья, у всех лица были отмечены печатью самодовольства, похоти, алчности, чревоугодия… – Эмили поняла, что перечисляет семь смертных грехов, и горько усмехнулась. Фредерик был так далек от нее, так глупо было на него рассчитывать, но он был особенным, не ни на кого похожим. Не растратившим себя к двадцати восьми годам, порядочным, умным, скромным. Таким, из кого получаются идеальные мужья и прекрасные отцы. И почему все это должно достаться не ей, чем она хуже других женщин? Будь они прокляты, ее бедность, низкое происхождение и сиротство при живой матери!
Память тут же услужливо подбрасывала Эмили лучшие из их общих воспоминаний. Например, как она простудилась, он приехал к ней на улицу Вожирар и два дня ухаживал за ней, обтирал губкой, перестилал простыни, давал лекарства, поил с ложечки куриным бульоном. Или как в том же месяце мать не выслала ей деньги и ей нечем было заплатить за квартиру, а он дал Эмили сто франков и отказался потом взять долг, сказал, что не обеднеет, а она из-за болезни и без того мало заработала. Или как у нее было отвратительное настроение, и он повез ее в парк Монсо, угощал мороженым, они сидели в беседке и читали по ролям Шекспира, и Эмили была счастлива, изображая героинь, о ролях которых она и мечтать не могла в Новой Комедии. Или как Фредерик в день ее рождения подарил ей модный и дорогой круглый ридикюль, про который она только мимоходом обмолвилась, что очень хотела бы его иметь, но совершенно не рассчитывала, что он и правда выложит за него столько денег… Эмили хотелось плакать, когда она обо всем этом думала, ведь расставание было не за горами. И каждый раз ее размышления о настоящем и будущем заканчивались одинаково – она брала себя в руки и говорила, что отныне будет довольствоваться тем, что он может ей дать, потому что хоть сейчас ее счастливой и не назовешь, но без него она будет еще несчастнее. Так что их связь тянулась и тянулась без всякого развития, на условиях Фредерика, и Эмили все понимала, но молчала, а Фредерик только чувствовал в этом что-то неправильное, но ему было удобно, и он тоже молчал. Он был слишком занят подготовкой к печати второго тома своей «Реформации и Контрреформации во Франции», эта работа занимала все его мысли и все его время.
***
За две недели до Пасхи Фредерик получил письмо от матери. Он не собирался ехать в Ла-Рошель на пасхальные каникулы, рассчитывал закончить статью, но тон письма мадам Декарт был настойчив. По ее словам, еще на рождественских каникулах на балу в отеле Биржи Шарлотта познакомилась с очень приятным молодым человеком. Его родители не так давно переехали в Ла-Рошель из нормандского Фекана. Отец – учитель, преподает естественную историю в одном из новых коллежей. Мать из протестантской семьи, сразу вступила в их общину, а мадам Госсен ввела ее в комитет протестантских дам-благотворительниц. Мадам Лессанж охотно включилась в работу, и это обстоятельство сделало неизбежным знакомство Лессанжей и Декартов. Они побывали друг у друга в гостях, Шарлотта подружилась с дочерью Лессанжей Камиллой, почти ровесницей. Об Этьене Шарлотта была только наслышана, он учится в Париже на медицинском факультете. Но на Рождество он приехал к родителям. Господин Лессанж купил своему семейству пригласительные билеты на бал в отеле Биржи, потому что коллеги ему рассказали, что это главное событие рождественской недели и пропустить его ни в коем случае нельзя. Там Этьен и Шарлотта и познакомились и, очевидно, друг другу понравились. Теперь они ведут оживленную переписку. Все пристойно, Шарлотта показывает матери каждое письмо Этьена, и он до сих пор не дал ни малейшей причины усомниться в чистоте его намерений. Амели считает, что пасхальные каникулы – хороший повод если не для заключения помолвки, об этом, конечно, говорить рано, то, по крайней мере, для того, чтобы две семьи смогли получше познакомиться. Фредерик теперь старший мужчина в семье Декартов и должен сам составить мнение о вероятном будущем зяте.
Имя «Этьен Лессанж» показалось ему знакомым. Он хорошо подумал и вспомнил, где его слышал. Эмманюэль Дару так назвал своего приятеля, который первый раз привел его в Коллеж де Франс. Дару тогда еще добавил: «Он, кажется, из Ла-Рошели», а Фредерик сказал: «Не помню среди старожилов такой фамилии, но город в последнее время разросся, приехало много новых людей».
Наверное, стоит съездить и посмотреть на этого Этьена. Если он тоже революционер, как Дару, едва ли он годится в мужья Шарлотте. Но Фредерик решил отнестись к нему без предубеждения. Среди республиканцев порядочных людей больше, чем среди сторонников империи. Окажется умным и ответственным человеком – можно согласиться на помолвку, тем более, он еще учится, и свадьба будет не раньше, чем через год.
Оставалась одна проблема: Фредерик обещал Эмили, что в пасхальные каникулы наконец-то съездит с ней в Фонтенбло. Они осмотрят королевский дворец, погуляют по лесу, по парку. Она так радовалась и предвкушала пикник на лесной лужайке! Теперь придется ей сказать, что его планы меняются.
Вечером он заехал за ней в театр после спектакля и повез ужинать. Чувствуя угрызения совести, он выбрал ресторан на улице Суфло, недалеко от Пантеона, один из лучших в Латинском квартале. Хотел заказать шампанское, но вспомнил, что Эмили, уроженка Шампани, не любит этот напиток, с ним в ее памяти связаны не праздники, а безрадостное детство с отцом-самодуром и еще более безрадостная семейная жизнь с мужем-игроком.
– Как насчет мюскаде? – спросил он. – Позволь угостить тебя вином, привезенным почти с моей родины.
– Почти?
– Не совсем, но близко, из прилегающей к Атлантике части долины Луары. К этому вину традиционно подают устрицы.
– Обожаю устрицы! – просияла Эмили.
– Я тоже, – улыбнулся он.
Они взяли по полдюжины устриц и треску под голландским соусом в качестве основного блюда. Официант сказал, что у них есть свежая спаржа. В самом начале сезона цены на нее были заоблачные, но Фредерик и Эмили переглянулись и сказали: «Хорошо». Эмили весело щебетала, рассказывая, как прошел сегодняшний спектакль. По ее словам, она была в ударе, ее вызывали несколько раз, и даже нещедрый на комплименты господин Малон сказал: «Умница, можете, когда захотите». Фредерик слушал, улыбался, уточнял лестные для Эмили подробности. Но когда она принялась строить планы на пасхальные каникулы, он вздохнул и остановил журчащий ручеек.
– Эмили, мне придется тебя огорчить. Но до Фонтенбло, по-видимому, мы не доберемся раньше лета.
– Как не раньше лета?! Что случилось?
– Ничего страшного, не пугайся, пожалуйста. Моя мать просит меня приехать на Пасху в Ла-Рошель. Просто семейное событие, но мое присутствие ей важно.
Эмили показалось, что вся кровь прилила к ее лицу. Щеки вспыхнули, а пальцы оледенели. Как многого она ждала от этой поездки! Как хотела сделать для него эту прогулку и пикник по-настоящему незабываемыми! И теперь она проведет Пасху в Париже одна, если только сама не уедет к матери. А он собирается на какое-то загадочное семейное событие, о котором не хочет говорить. Она смотрела на него, обиженная, раздосадованная, не в силах скрыть свои чувства, и он выглядел очень смущенным. Внезапно ей пришла в голову догадка. При других обстоятельствах она бы удержала ее при себе, но досада застигла ее врасплох, и Эмили выпалила:
– Твоя мать нашла тебе подходящую протестантскую невесту?
Теперь уже его щеки покраснели.
– Нет, – коротко ответил он.
– Прости… – пролепетала она беспомощным от страха языком. Как она могла все испортить и так выдать себя? Теперь он поймет, что все эти месяцы было у нее на уме. Этого уже не забыть и никак не исправить.
– Эмили, не нужно извиняться, – сказал он. – Я сам виноват. Нам давно надо было поговорить.
«Ох, нет, нет, пожалуйста!» – хотела взмолиться Эмили, но, как загипнотизированная, кивнула. Ладно. Рано или поздно это все равно бы случилось.
– Я думал, наши отношения прозрачные, честные и равные, – продолжал Фредерик. – Ты знала, что я предан своей работе и жениться не собираюсь. И я был уверен, что ты тоже предана театру и видишь себя в будущем прославленной актрисой, звездой Новой Комедии, как мадемуазель Марс была звездой Французской Комедии. Мне жаль, если я неверно тебя понял. Но если театр для тебя только зал ожидания перед следующим замужеством, почему бы не пойти к цели более прямым путем? Обратиться в брачную контору, дать объявление в газету…
Содержимое бокала Эмили полетело ему в лицо, но ее рука дрогнула, она промахнулась и залила вином рукав его пиджака. Молодая женщина разрыдалась.
– Прости, это и правда прозвучало как жестокая шутка, – он прижал салфетку к рукаву. – Но я вовсе не шучу и не издеваюсь. Если бы я сам хотел жениться – не быть вместе с любимым человеком, а именно найти подходящую брачную партию – я бы так и поступил.
– А почему ты думаешь, что я не хочу быть вместе с любимым человеком? Это любимый человек не хочет быть вместе со мной, – простонала Эмили сквозь приступы рыданий.
– Я виноват, – согласился Фредерик. – Мне правда очень жаль.
Она подняла на него блестящие от слез глаза.
– Нет, это я виновата. Я все прекрасно понимала, но надеялась! И вот теперь… – она снова всхлипнула, – теперь кончено даже то, что было между нами...
– Эмили, – сказал он, – ты милая, добрая, красивая. Ты составишь счастье какому-нибудь очень хорошему человеку и сама обязательно будешь счастлива, но только не со мной. Это не должно быть обидно, я ведь отказываюсь от тебя не ради другой женщины.
– Неправда! – снова всхлипнула она. – Если бы это была не я, а другая женщина, образованная, богатая, независимая, с аристократическими манерами, и если бы она не отдалась тебе через несколько часов после знакомства, как простолюдинка, ты бы так не говорил! Фредерик, скажи мне всю правду, раз мы наконец-то говорим откровенно. Я не подхожу тебе, потому что я актриса? Католичка? Потому что я бедная? Я оставлю сцену хоть завтра, если ты меня об этом попросишь, я перейду в реформатскую веру, если тебе это важно, но с бедностью я, увы, ничего не могу поделать, наследства мне ждать не от кого. Даже у моей матери есть только вдовья пенсия, и с ее смертью я потеряю все.
Он вздохнул. Эмили неверно его поняла, да он и не надеялся, что сможет это объяснить.
– Уже поздно, давай я отвезу тебя домой, – сказал он, отодвигая нетронутую треску и спаржу. – Поговорим в дороге.
Но в экипаже разговора не получилось. Эмили прильнула к нему и засопела, как ребенок или как маленький беззащитный зверек, и он не решился отстраниться от нее. Пока ехали на улицу Вожирар, он размышлял, подняться с ней в квартиру или проводить ее только до входной двери? У Эмили был такой несчастный и больной вид, что он все-таки отпустил кучера и поднялся на пятый этаж, где она снимала комнату с кухней.
В нос опять ударил запах бедности. Фредерик тоже был когда-то бедным студентом, во всяком случае, считал себя бедным студентом, но только когда увидел эту комнату в первый раз, понял, что такое настоящая бедность. У него в первый год, проведенный в мансарде пансиона Бризонов, книги лежали на полу, а единственный костюм и пальто висели на гвозде за дверью, но он умел обходиться малым количеством вещей, и это были хорошая, добротная одежда, которую можно было носить годами. Эмили тратила все, что зарабатывала, на туалеты, и не шила их на заказ, не покупала в «Прентан» или в «Бель Жардиньер», а высматривала среди груд дешевого тряпья в тесных лавочках вблизи Пале-Руаяль. Стулья у нее были продавленные, туалетный столик качался, кровать раздражающе скрипела при каждом движении, зато кругом висели и лежали платья, юбки, шарфики и шали. Странно было, что у Эмили, так любящей уют, красивые вещи и вкусную еду, дом был пестрым, нелепым и бесприютным, как покинутое цыганское стойбище. Теперь Фредерик понял, что она не видела никакого смысла обустраивать дом для себя. Это жилье тоже было залом ожидания перед настоящим домом, который ей даст человек, достойный ее любви и заботы. Фредерик смотрел, как он думал, в последний раз, на полуотклеившиеся обои из тисненой кожи, тридцать лет назад, наверное, роскошной и дорогой, и его сердце сжалось от сострадания.
– Эмили, – сказал он, – я еду в Ла-Рошель знакомиться с предполагаемым женихом моей сестры и с его семьей. Больше никакой подоплеки здесь нет. На меня мать давно не рассчитывает и не ищет мне никаких невест. У нее, к счастью, есть еще двое детей, которые продолжат род Декартов.
Она чуть-чуть улыбнулась сквозь слезы и отвернулась к зеркалу. Волосы, освобожденные от шпилек, упали на плечи тяжелой волной. Эмили взяла гребень и стала их расчесывать.
– Я пойду? – неуверенно спросил Фредерик.
– Как хочешь, – сказала она, не оборачиваясь. – Хочешь – уходи. Или оставайся.
– А что хочешь ты?
Но она молчала. И он остался.
***
Поезд еще не остановился на перроне, только замедлил ход, но Фредерик издали увидел хрупкую фигурку в черном. Кольнула тревога: неужели дома что-то случилось? Мать не пошла бы встречать его на вокзал только ради того, чтобы поскорее рассказать о Шарлотте и об этом Этьене Лессанже, если он правильно запомнил его фамилию.
– Мама?
– Фред, – выдохнула Амели, – ты ведь еще ничего не знаешь… Случилось несчастье…
Глядя в ее заплаканное, помертвевшее лицо и сам холодея от ужаса, он прокручивал в голове самое плохое. Дедушка Шендельс умер. Или дядя Райнер. Или тетя Адель. Что-то с одним из близнецов. Или с обоими. Но имя, которое назвала Амели, обрушилось на его голову как удар дубинки, завернутой в несколько пыльных мешков. Одновременно он пошатнулся, у него запершило в горле и защипало в носу:
– Мадам Госсен… Огюстина…
Домой шли медленно, кружным путем. На ходу Амели говорить было легче. «Я приду домой, закроюсь у себя в комнате и снова расплачусь, – предупредила она, – так что лучше выслушай меня сейчас». История оказалась одновременно простой и жуткой.
С наступлением хорошей погоды Огюстина Госсен каждый день рисовала весеннее море в порту Миним. Утром собирала мольберт, этюдник, палитру, краски, и шла туда пешком, а после полудня возвращалась. Хотя пасторша уже считалась женщиной не первой молодости, она была бодрой и сильной, для нее это не составляло никакого труда. Однажды утром, чуть больше недели назад, она обнаружила в камнях на отмели лежащего человека. Он был в неестественно скрюченной позе и не шевелился. Мадам Госсен издали приняла его за мертвеца. Но вот-вот должен был начаться прилив, и она быстро зашагала в своих башмаках по донной грязи и тине, чтобы добраться до несчастного и вытащить тело на берег, в безопасное место, не дать течению унести его в море. Подобравшись к телу, она обнаружила, что человек еще жив. Он был без сознания, весь горел, а кожа была покрыта, кроме свежих ссадин, страшными пятнами, похожими на трупные. Огюстина, выросшая в комнатах над препараторской медицинского факультета Монпелье, сразу поняла, что этот человек умирает от тифа. Она взвалила его на плечи и, увязая в тине по колено, побрела к берегу.
Тот, кого она спасла от участи утопленника, но едва ли смогла бы спасти от ужасной болезни, был мужчиной рослым и тяжелым, хоть и исхудавшим. Он, конечно, давно не ел, да и тифозный понос сделал свое дело. Лохмотья, в которые превратилась его одежда, были когда-то формой французского моряка. Огюстина поняла, что он, скорее всего, подхватил болезнь во время рейса и, опасаясь, что из-за него весь экипаж отправят в лазарет, бросился в море и попытался вплавь добраться до берега. Жена пастора нахмурилась: не самый умный поступок... Она уложила больного в тени каменной гряды, а чтобы солнце не напекло ему голову, укрыла его лоб своей шляпой. Пока она стояла над ним на коленях, приложив ухо к его груди, и слушала его дыхание, он конвульсивно дернулся, и его вырвало прямо ей в лицо. Огюстина испугалась, но добежала до воды и умылась, успокаивая себя, что этого достаточно. Простоволосая, в грязной юбке и башмаках, она пошла в тот самый лазарет в порту Миним, куда должен был попасть экипаж злосчастного судна, и привела двух служителей с носилками. «Вы тоже возвращайтесь, мадам, мы обязаны оставить вас на карантин», – сказал ей врач, явно встревожившийся, когда она рассказала о том, что случилось.
Дисциплинированная Огюстина вернулась в лазарет, заверила, что с ней все в порядке, но согласилась, что разумнее переждать здесь три дня и пока не возвращаться домой: у Шарля здоровье и так не слишком крепкое, а еще он совсем недавно, в феврале, перенес тяжелую простуду. Она написала ему записку и попросила мальчишку, который служил на кухне, сбегать к пастору Госсену на улицу Брав-Рондо, в маленький домик за реформатской церковью.
Больной тифом моряк умер к вечеру. Утром в лазарет были доставлены и остальные моряки, служившие на судне «Святая Мария» вместе с этим несчастным. А к утру второго дня симптомы тифа появились и у Огюстины. Почему-то у этой здоровой и крепкой пятидесятидвухлетней женщины болезнь сразу же проявила себя очень бурно, и врач понял, что течение будет тяжелым. Но все равно он был уверен, что сможет ее спасти. Он знал, что тиф косит людей бедных, недоедающих, ослабленных, измученных тяжелым трудом. Такие, как мадам Госсен, болеют долго, но выкарабкиваются. Однако Огюстине становилось все хуже и хуже. Встревоженный пастор запер дом и тоже перебрался в лазарет. В палату к жене его сначала не пустили, он мог только смотреть на нее через застекленную дверь. Она большую часть времени была в сознании и тоже его видела. Пастор читал молитвы, но верил не в них, а совсем в другое. Он силой мысли удерживал жену среди живых, и силой взгляда, впиваясь глазами в ее глаза, как будто нес ее над пропастью. Шарль Госсен был уверен, что удержит и спасет Огюстину, главное, не отходить от нее ни на секунду.
Пастор утром приехал в лазарет и весь день провел у двери, за которой лежала Огюстина. Наступил вечер, служитель сказал, что постелилему в свободной палате. Но пастор наотрез отказался покинуть свой пост. Пришлось бежать за врачом и докладывать, что муж пациентки, кажется, спятил. Врач посмотрел на доброе розовощекое лицо пастора Госсена, а потом встретил его непреклонный взгляд и понял, что тут ничего поделать нельзя. «Перенесите его койку в тифозную палату, – распорядился он. – Под мою ответственность. Господин пастор, вы должны мне пообещать, что не прикоснетесь к мадам Госсен и не подойдете слишком близко». «Не могу, – тихо сказал он. – Прошу вас, не заставляйте меня давать слово, которое я не сдержу. Зато я могу освободить ваших людей для других больных и сам за ней ухаживать». Симптомы тифа к этому времени проявились у троих моряков, и еще четверо были под подозрением. Врач махнул рукой: «Ладно».
Два дня пастор ухаживал за женой, но потом ей стало совсем плохо, она потеряла сознание, появились судороги. На утреннем обходе врач вошел в палату и увидел душераздирающую картину. Огюстина, мертвая, уже окоченевшая, лежала на спине со скрещенными на груди руками, а Шарль Госсен лежал с ней рядом, щека к щеке, и нежно ее обнимал. «Почему вы никого не позвали, когда у нее началась агония?» – возмутился врач. «Вы все равно не спасли бы ей жизнь и не позволили бы мне с ней попрощаться» – ответил пастор.
Амели рассказывала, и голос ее то и дело прерывался – горло сдавливало новыми спазмами рыданий. Фредерик молча шел рядом, слишком потрясенный, чтобы что-то говорить. Огюстина Госсен… Какая нелепая смерть, какая страшная потеря! Он, по правде, был готов услышать известие о смерти дедушки Шендельса, графа де Сен-Жерве или другого знакомого старика. Но пастору и его жене было чуть-чуть за пятьдесят, как и мадам Декарт, они были полны жизненных сил и планов. Фредерик вспоминал свой последний разговор с Огюстиной – оба ведь даже не подозревали, что больше никогда не увидятся!
Это было в нынешнее Рождество. Фредерик приехал домой только на сочельник и первый день, и потом сразу вернулся в Париж к своей книге о Реформации. На бал в отеле Биржи он не остался, потому и о кавалере Шарлотты ничего не знал. После богослужения он пошел к Госсенам, и они допоздна втроем сидели в маленькой гостиной среди книг пастора и картин его жены, пили вино, ели приготовленную Огюстиной по немецкому рецепту с помощью Амели Декарт утку с яблоками. Фредерик отдыхал душой с этими людьми, а рядом с пастором Госсеном чувствовал подзабытую радость опять ненадолго стать учеником и благодарно и доверчиво внимать мудрому наставнику. Они говорили об особняке семьи Понтар, известном как «дом Генриха Второго», и воскрешали в памяти историю о том, как Франсуа Понтар, тогдашний мэр Ла-Рошели и тайный протестант, после резни в Васси ответил на призыв принца Луи Конде, открыто объявил о своей принадлежности к реформатам и присоединился к партии Генриха Наваррского. Огюстина показывала свои акварели, написанные летом и осенью во дворе исторического особняка. Фредерик спросил, не горько ли ей бывать на улице Августинцев, где они когда-то жили и торговали книгами. Она улыбнулась: «О-ля-ля, мой дорогой! Нет, совсем наоборот. Это были хорошие времена, мне приятно лишний раз их вспомнить».
А вот Фредерик понимал, что не наделен таким же счастливым характером, ему будет невыносимо больно вспоминать те времена, Огюстину, которую он больше никогда не увидит, и пастора, который поправится, но уже не станет прежним. Шагая рядом с матерью по улице Флерио, потом по Гаргуло, потом по Августинцев, он опять видел себя пятнадцатилетним лицеистом, который прибегал помочь мадам Госсен с торговлей, пока Шарль Госсен, будущий викарий, сдавал в Женеве очередной экзамен по теологии. Фредерик ведь даже был тогда в нее немного влюблен. Говоря начистоту, это она, а не Элиза, была его первой платонической любовью. Огюстина казалась ему самой красивой, самой умной, самой доброй, самой понимающей женщиной на свете, и он тогда пообещал себе, что полюбит какую-нибудь другую девушку, только если она будет похожа на мадам Госсен. И наверное, нельзя сказать, что он совсем не сдержал слово. В Элизе Шендельс были доброта и безмятежное спокойствие Огюстины, в Колетт Лефор – ее независимость и чувство юмора, в Лили Кавалье – характер и отношение к жизни… Только в Эмили Меро, пожалуй, ничего от Огюстины не было.
– Что же сейчас будет с пастором? – спросил Фредерик у мадам Декарт.
– Боюсь, ничего хорошего, – ответила мать.
Фредерик знал, что его соученик по лицею Луи Дельмас год назад стал викарием пастора. Он сначала вступил вместе со старшими братьями, Фабьеном и Раймоном, в основанную ими пароходную компанию «Товарищество братьев Дельмас», но через полгода забрал свой взнос, убедившись, что коммерсанта из него не выйдет. Видимо, на какое-то время он сможет заменить пастора, а потом все равно придется что-то решать. Но все это неважно, лишь бы только Шарль Госсен когда-нибудь оправился от своей потери... Мать покачала головой в тяжелых сомнениях.
Мадам Госсен похоронили перед самой Пасхой на бывшем монастырском кладбище в Миним, оставшемся теперь в распоряжении лазарета для погребения умерших от опасных болезней. Пасхальное богослужение провел Луи Дельмас, и его второпях составленная проповедь была не столько о воскресении Христа, сколько о хрупкости человека на этой земле и о невозможности земной любви хоть что-нибудь сделать против слепого рока, всесильного и беспощадного. Прихожане подавленно молчали.
Пастор все еще находился в лазарете, но, похоже, он не заразился, и врач собирался перевезти его в психиатрическую лечебницу в Лафон. Шарль Госсен твердил, что жить без Огюстины все равно не собирается, и раз Господу оказалось не угодно, чтобы он тоже умер от тифа и его тело бросили в яму с негашеной известью, то он придумает другой способ уйти из жизни. Он никого не пускал к себе, даже викария, даже свою сестру мадам Мартель и единственную племянницу Луизу. Не пустил и Фредерика с матерью.
В предпоследний день пасхальных каникул все Декарты – Амели, Фредерик, Шарлотта и Макс, который уже был студентом Политехнической школы и специально приехал домой на Пасху из Нанта – сидели в столовой за завтраком. Они уже не плакали, но были молчаливы и подавлены. И тут Шарлотта не выдержала:
– Сегодня по пути в булочную я встретила на улице Камиллу Лессанж, сестру Этьена. Она как раз шла к нам. Дело в том, что каникулы заканчиваются, Этьен завтра возвращается в Париж. Ты, Фред, и ты, Макс, вы ведь тоже уедете завтрашними вечерними поездами?
– Я уеду завтрашним дневным, – сказал Фредерик.
– А я вечерним, – отозвался Максимилиан.
– Тогда тем более… Камилла передала мне приглашение мадам Лессанж, они надеются увидеть нас сегодня на обеде. Мама, вы позволите? Мы ведь не собираемся музицировать и танцевать. Я просто хочу…
– Подвести кое-кого к мысли о помолвке, – закончил Макс.
– Жизнь не останавливается, – упрямо возразила Шарлотта.
Амели Декарт хотела возмутиться, но Фредерик неожиданно поддержал сестру:
– Шарлотта права. Если она и Этьен Лессанж строят какие-то планы на будущее, лучше нам, не теряя времени, познакомиться с этим молодым человеком, потому что потом я опять уеду надолго. Кстати, мне знакома эта фамилия. У него есть приятель по имени Эмманюэль Дару, который когда-то учился у меня в коллеже Мармонтель.
– О, превосходно, – сказала сестра. – Вам будет о чем поговорить.
– Я с вами не пойду, – охладила ее энтузиазм Амели и встала. – Только, Фред, пойми меня правильно. Лессанжи мне нравятся, они люди нашего круга, и если дело идет к помолвке между моей дочерью и их сыном, я, пожалуй, с ходу не найду что против этого возразить. Мадам Лессанж много и добросовестно работает в нашем приходе и добилась уважения даже мадам Планше и мадам Сеньетт, а им, ты же знаешь, угодить почти невозможно. Камилла мне кажется барышней не хватающей с неба звезд, зато она добросердечное, незлобивое создание. Господин Лессанж по-настоящему умен и у него прекрасные манеры, он много слышал о тебе и с нетерпением ждет случая с тобой познакомиться. Но я все равно сейчас опять пойду в Миним и попробую поговорить с Шарлем Госсеном. Только он меня сейчас тревожит. И никто другой.
Амели вышла из комнаты. Шарлотта посмотрела на братьев:
– Вы-то меня не бросите?
– Но послушай, – начал Максимилиан, – матери не нравится эта затея.
– Если бы она хотела запретить, то сказала бы «нет». Что ты, нашу мать не знаешь? На самом деле она сама хочет, чтобы мы чуть-чуть отвлеклись и поговорили с Лессанжами о чем-то, не имеющем отношения к смерти мадам Госсен.
– Жаль, что твоя Камилла глупа как пробка, – сказал Макс.
– Ты это говоришь только потому, что на тебя она не смотрит. Ей нравится Бернар Сеньетт, и между нами, ее можно понять.
– Бернар Сеньетт?! Ну знаешь, ты бы еще сказала, что ей нравится Кристиан Кавалье! Бернар же старик по сравнению с ней, он одноклассник и ровесник Фреда.
– Знаю, – согласилась Шарлотта, – и к тому же с ним ей все равно ничего не светит. Бернар почти помолвлен с Луизой Мартель, племянницей пастора.
– Теперь-то все равно свадьба если и будет, то неизвестно когда.
– Будет, будет. Бернар в нее по уши влюблен. Мсье и мадам Сеньетт долго возражали против этого брака, потому что, при всем их уважении к пастору и его сестре, денег у Луизы очень мало. Ее покойный отец неудачно вложил все, что у них было, в одну компанию, а компания обанкротилась. Теперь они с матерью живут на пенсию, которую он выслужил, потому что он был, к счастью, чиновником префектуры Нижней Шаранты и хотя бы так сумел их обеспечить. А Сеньетты – крупнейшие солеторговцы Ла-Рошели.
– Как же они согласились?
– Подумали и решили не спорить. Лучше такая невеста, как Луиза, без состояния, зато из хорошей семьи и красавица. Чем… какая-нибудь третьеразрядная актриска или хористка варьете.
Фредерик пристально посмотрел на нее. Знает о нем? Конечно, знает. Лукавая улыбка Шарлотты и брошенный на него быстрый взгляд говорили сами за себя. Эберхарда с его длинным языком убить мало.
Нужно было пойти с матерью в Миним, но Фредерик чувствовал смутную тревогу. Это скоропалительное знакомство сестры, и особенно то, что имя ее поклонника упоминал Эмманюэль Дару, внушали ему желание лично посмотреть на молодого человека, не откладывая встречу надолго. Фредерик не обольщался по поводу своего знания человеческой природы, но все-таки опыта у него больше, чем у Шарлотты, и даже, пожалуй, больше, чем у матери. Мадам Декарт всю взрослую жизнь прожила в небольшом городе, среди своих единоверцев, а он уже объехал почти всю Францию и имел дело с самыми разными людьми.
Сестра убежала переодеваться. Фредерик тоже сменил сорочку и повязал нарядный галстук. Придется соответствовать, ведь сестра сейчас явится разодетая, будто на бал. Но Шарлотта его приятно удивила: ее платье было неярким, простого фасона и очень ей шло. Кажется, у сестры хороший вкус. И сама она за последние два года похорошела. Волосы у нее густые, белокурые, как у матери. Глаза серые, как у всех в их семье, но не темно-серые, не в Декартов, а светло-серые с легкой голубизной, в Шендельсов. Черты приятные, не очень выразительные, взгляд на себе надолго не задерживают, однако ей идет оживление, такое, как сегодня: она сразу становится хорошенькой. Правда, в другие дни на ее юном лице уже проступает печать усталости от ожидания «настоящей жизни». Ей хочется скорее зажить своим домом, стать хозяйкой, женой и матерью. Можно только надеяться, что ей не придется слишком долго ждать.
Лессанжи снимали квартиру в доме недалеко от Декартов, за площадью Нотр-Дам, между бывшим коллежем иезуитов, ныне Французским лицеем, и казармами. Их уже ждали, из окна верхнего этажа выглядывала чья-то голова. «Привет, Камилла, мы идем!» – закричала ей Шарлотта и помахала букетом весенних цветов, купленным по дороге в цветочной лавке мадам Кассаньяр и предназначенным для матери семейства. Они поднялись по крутой и очень узкой лестнице. В переднюю высыпали все Лессанжи, и там стало так тесно, что Фредерик отступил на лестничную площадку. Послышался смех, гости и хозяева прошли в гостиную и входная дверь наконец-то закрылась. Все одновременно заговорили на разные голоса: «Добрый вечер, мадам, добрый вечер, мсье, добрый вечер, мадемуазель».
Господин Лессанж, невысокий, худой, бородатый, в доверху застегнутом темном сюртуке, носил очки в тонкой стальной оправе и вообще выглядел как типичный учитель. Мадам Лессанж оказалась неправдоподобно молодой для матери взрослого сына, очень хорошенькой, с легкой и стройной, почти девичьей фигурой. Одета она была просто, но кокетливо. Если бы Фредерик не знал от матери, что она родом из Эльзаса, то решил бы, что она исконная парижанка. Камилла, о которой Макс выразился так пренебрежительно, оказалась самой обычной девушкой. Она была бы даже миловидной благодаря сходству с матерью, но ее слегка портили бегающие глаза. А вот при виде Этьена Лессанжа Фредерик не сумел скрыть настоящего удивления. Он, оказывается, не только слышал это имя, но и много раз видел этого молодого человека.
Внешность у него была не очень запоминающаяся, такие юноши толпами слонялись по Латинскому кварталу, но на дневных лекциях Фредерика публика часто менялась, и тех, кто приходил несколько раз подряд, он начинал узнавать. Перед ним стоял студент с худым лицом и запавшими, воспаленными глазами, то ли от слишком усердной учебы, то ли от занятий грошовой изнурительной работой по вечерам, то ли от долгих часов, проведенных на республиканских собраниях у кого-нибудь на квартире, где висит табачный дым и пахнет пригоревшим кофе и жареными сосисками, заменяющими молодым заговорщикам завтрак, обед и ужин. У Этьена Лессанжа были длинные волосы, как у большинства нынешних неблагонамеренных юношей. Немного позже, здороваясь с ним, Фредерик обратил внимание на его загрубевшие, не изнеженные руки – видно было, что молодой человек в Париже нуждается и не брезгует любой работой. Этьен стоял рядом с Шарлоттой и смотрел на нее очень ласково. Все это успокаивало подозрительность старшего брата, кроме одной детали. Фредерик не понимал, почему Этьен не сказал и не написал Шарлотте, что видел ее брата, и почему не подошел к нему самому после лекции, не представился и не сказал, что сам из Ла-Рошели и знаком с его семьей. Ничего криминального, разумеется, но вопрос требовал хоть какого-то ответа.
– Это мой старший брат, Фредерик Декарт, профессор Коллеж де Франс, – представила его Шарлотта. Взволнованный мсье Лессанж схватился за очки и начал протирать стекла, мадам Лессанж расцвела, Камилла сделала испуганные глаза, а Этьен сказал не без смущения:
– Мы знакомы, господин профессор, хотя я вам не представлялся. Но я был почти на всех ваших лекциях.
– Помню вас, и, признаться, удивлен, что вы ни разу ко мне не подошли. Вы ведь знали, кто я?
– Знал. Мадемуазель Шарлотта еще на балу мне рассказала. Она гордится вами, и это не удивительно – будь у меня такой старший брат...
– Вам стало любопытно, понимаю.
– На первую лекцию меня привело простое любопытство, а потом я не заметил как втянулся. Вы удивлены, что я не отважился к вам подойти? Мне хотелось, но мой друг Эмманюэль Дару сказал, что вы не любите, когда вас отвлекают после лекций и задают вопросы, особенно дилетантские.
Фредерик нахмурился. Явная ложь. Дару не мог сказать такого, он-то прекрасно помнит его любимые учительские приемы и диспуты, которые они устраивали в коллеже Мармонтель. Значит, этот Этьен Лессанж почему-то не захотел себя перед ним обнаруживать. Хотя в это время он уже вовсю писал дружеские и сентиментальные письма Шарлотте.
– Мой бывший ученик говорил, что вы изучаете медицину, – сказал Фредерик.
– Да, господин профессор.
– В Сорбонне?
– В Медицинской школе. Учеба в Сорбонне обошлась бы моей семье слишком дорого.
– Я искренне удивлен, – ответил профессор Декарт. – Не могу себе представить еще одного студента-медика, кроме вас, который так же пунктуально посещал бы мои лекции о шестнадцатом веке, Реформации и религиозных войнах.
– О, это очень похоже на Этьена, – возразила Шарлотта, – чем на свете он только не интересуется!
– Где же вы познакомились с Дару, если не учитесь вместе?
– В Коллеж де Франс, – ответил молодой человек, и его лицо никак не выразило смущения или замешательства от того факта, что он опять солгал. Это ведь именно Лессанж, по словам Дару, привел его туда впервые. Или Дару тоже лгал, но к Эмманюэлю у профессора Декарта было все-таки больше доверия. – Мы с ним однажды случайно заняли соседние места на лекции профессора Жюльена по истории Китая. Видите, мне интересна не только история европейских стран.
– Не лишнее качество для будущего медика – разностороннее и доскональное знание человеческой природы, – сказал Фредерик. – История тоже может немало об этом рассказать.
– Именно так я и думаю, господин профессор, – ответил младший Лессанж.
– Интерес к человеческой природе – это все, что вас связывает с моим бывшим учеником? – задал еще один вопрос Фредерик, уже понимая, что Этьен не ответит. В темных прищуренных глазах студента мелькнула не то досада, не то неприязнь. Он не успел ничего сказать – между ними встала Шарлотта и оттеснила брата от молодого человека.
Сестра тихо, но яростно зашипела ему в ухо:
– Тебе не кажется, что твой тон похож на допрос? Он просто оробел перед тобой, потому и не подошел познакомиться. Что он должен был тебе сказать: «Здравствуйте, господин профессор, я тоже из Ла-Рошели, привез вам коробку шарантских галет от сестры и матушки»?
– Полегче, Шарлотта…
– Самому не смешно? Ты ведь у нас теперь такой известный ученый, простые смертные трепещут при звуках имени Фредерика Декарта! Отец Этьена тридцать лет преподает в школе и имеет орден за выслугу лет, но даже он разволновался, когда узнал, что к нему в дом запросто придет доктор филологии и профессор! А бедная мадам Лессанж, Камилла мне рассказала, все утро не отходила от плиты – так боялась, что твоему благородию что-нибудь не понравится!
Фредерик пожал плечами и отошел к окну, где его немедленно занял разговором мсье Лессанж.
В течение обеда Фредерик наблюдал за Шарлоттой и Этьеном. Он искал подтверждение своей мысли, что Шарлотта не на шутку увлечена, а этот странный молодой человек больше делает вид, что влюблен, и на самом деле преследует от сближения с семьей Декартов какие-то другие цели. Но, как добросовестный ученый, Фредерик вынужден был признать, что происходящего между этими двоими он не понимает. Увлечена была Шарлотта или нет, она хорошо владела собой, зато Этьен постоянно был рядом, пытался обратить на себя ее внимание, даже когда она говорила с его родителями или сестрой. Стоило ей повернуться к нему, он встречал ее взгляд улыбкой, от чего она розовела и тоже улыбалась.
Может быть, не стоит сомневаться в серьезности его чувств и планов. Молодые люди сейчас не те, что десять лет назад. Но если Этьен Лессанж и Эмманюэль Дару оба состоят в каком-нибудь революционном кружке и издают газету, призывающую к свержению Наполеона Третьего, он, Фредерик, обязан поговорить с Шарлоттой. И придется это сделать сегодня, как только они вернулся домой.
Вмешиваться не в свои дела ему претило. К тому же гораздо больше его беспокоили, во-первых, душевное состояние пастора Госсена, а во-вторых, собственные отношения с Эмили Меро. Даже скорби от потери Огюстины он пока еще не мог дать выхода, у него за все каникулы не нашлось времени сходить вечером на верфь к Алонсо Диасу или в часовую мастерскую Кристиана Кавалье, взять побольше вина, посидеть с приятелями, выговориться, напиться и ненадолго избавиться от страданий ценой обретения безмыслия. Завтра он уже уедет. По возвращении в Париж надо будет встретиться с Оливье Берто, который знает в столице всех молодых заговорщиков, и навести справки об Этьене Лессанже. Вся подноготная ему не нужна, достаточно знать, насколько радикальные у него взгляды, и велика ли вероятность, что этот молодой человек, по примеру боготворимых в их кругах Бланки и Распая, полжизни проведет в тюрьме и на каторге. Шарлотте нравится этот молодой человек, она ждет от него предложения и, скорее всего, дождется. Но вряд ли ее обрадует будущее, в котором она будет содержать мужа-революционера из своего приданого и годами навещать его то в Консьержери, то в Сент-Пелажи[3].
Декарты пробыли у Лессанжей недолго. Студенческие каникулы заканчивались, Этьену пора было собираться в Париж, Максимилиану – в Нант. Рядом с домом Фредерик, Макс и Шарлотта столкнулись с Амели, которая шла от пастора.
– Все хорошо? – спросила она бескровными губами.
– Как господин Госсен? Удалось вам его увидеть?
– Удалось, – вздохнула Амели и в передней опустилась на пододвинутый старшим сыном стул. – Кто-нибудь, налейте мне воды, в горле пересохло.
Шарлотта метнулась на кухню, принесла стакан воды и подала матери.
– Ох, бедный, бедный Шарль… – чуть не плакала Амели. – В молодости я думала, что «сойти с ума от горя» – это штамп из романов, и в жизни так говорят только истерички. Но потом я сама узнала, насколько была не права. Я была близка к безумию после смерти Мюриэль и вашего отца, и чудом удержалась на краю. Все-таки у меня были вы трое… И была Огюстина… А у Шарля теперь никого нет. Франсуаза и Луиза не в счет, он никогда не был так уж близок со своей сестрой и с племянницей. Огюстина была его половинкой, без нее его как будто разрезали пополам. Это он сам мне сегодня так сказал: «Ну и зачем мне теперь желудок на ногах, если у меня больше нет ни головы, ни сердца? Ради того, чтобы только перерабатывать пищу, жить незачем».
– Завтра я схожу к нему, вдруг он меня примет.
– Не надо, Фред. Он сегодня еще раз попросил меня, чтобы ты пока не приходил. Наверное, не хочет показываться тебе на глаза в таком виде... У него уже перебывала вся наша община, но за все время он пустил к себе только двух человек, которых ему не надо стесняться: старого доктора Дювосселя, их многолетнего семейного врача, и меня, потому что мы с Огюстиной были лучшими подругами.
Пока они разговаривали, Шарлотта поднялась в свою комнату, переоделась, вернулась и стояла поодаль, нетерпеливо поглядывая на брата. Ей, конечно, хотелось узнать мнение Фредерика о своем женихе (мысленно она уже называла его так). Но пришлось подождать, пока Амели уйдет к себе. При матери начинать этот разговор было неловко.
– По-моему, все прошло не так уж плохо. Что скажешь, Фред? – заговорила она, едва мадам Декарт вышла из комнаты.
– Мсье Лессанж, наверное, опытный учитель, а мадам и мадемуазель Лессанж очень милы.
– Ах, ну какой ты! Знаешь ведь прекрасно, о ком я хочу услышать в первую очередь!
– Молодой Лессанж… – он немного замялся, подбирая слова, и решил пока промолчать о том, что Этьен сегодня дважды ему солгал. – Он выглядит как завсегдатай кружка студентов – радикальных республиканцев. Я не вовсе не говорю, что это плохо. Многие из этих молодых людей одержимы самыми благородными идеями и чувствами. Однако ты должна понимать, куда эти идеи приводят, и с открытыми глазами выбирать свою судьбу.
– Меня он не обманывал, – ответила Шарлотта, – я все это знаю. Он состоит в тайном обществе, название которого я тебе не скажу. Они вовсе не заговорщики, как наши четыре сержанта, они за победу республиканцев на парламентских выборах. Но он все равно обещал быть очень осторожным.
– Вот как! А для чего им тогда тайное общество? Идти на выборы даже республиканцы могут совершенно легально.
– Ты не понимаешь, – ответила она, глядя на него с ласковой снисходительностью. – Методы у них парламентские, но цель – замена несправедливого антинародного государства на справедливое. И разумеется, жандармы и полиция не спускают с них глаз.
– О господи, Шарлотта, – Фредерик даже попятился. – Это именно в таких выражениях Этьен тебе объясняет сложнейшие политические вопросы?
– По-моему, ты считаешь меня идиоткой, – ответила Шарлотта.
– А ну-ка объясни мне, что такое антинародное государство и что нужно сделать, чтобы оно стало справедливым. Я правда хочу понять.
– Ну... – замялась она, – это значит, что народ должен взять власть в свои руки. Этьен говорит, что...
– Ладно, – пожалел он Шарлотту. – Я не настолько наивен – думать, будто бы вы с Этьеном встречаетесь и переписываетесь для того, чтобы в свое удовольствие наговориться о политике. Мне показалось, он действительно тобой увлечен. И как раз поэтому я тебя прошу: будь осторожна. Знаю, что это несправедливо, но когда я разговариваю в Коллеже после вечерних лекций с этими молодыми людьми и выслушиваю их тираноборческие речи, я им сочувствую от всего сердца, а когда представляю с одним из них свою сестру – все во мне поднимается против этого. Я не стану возражать против вашей помолвки, только если буду уверен, что Этьен Лессанж имеет в этой жизни планы не одного только разрушения государства. Готов увидеть тебя женой хорошего врача и образованного, гуманного человека. А вот женой какого-нибудь нового Марата, человека, предавшего и свою профессию, и представления о добре и зле, – не хочу, и на это я как глава семьи не дам своего согласия.
– Он не такой, Фред, я уверена! Ты сам это поймешь, когда его лучше узнаешь.
Младшая сестра в этот приезд не переставала его удивлять. Фредерик раньше не подозревал, что ей вообще известно выражение «парламентские методы». Если даже юные девушки, дочери провинциальных пасторов, начинают интересоваться политикой, то Франция точно идет к большим переменам…
– Ну хорошо, посмотрим – вздохнул он.
Фредерик почувствовал усталость. Может быть, он и правда слишком много на себя берет и собирается вмешаться в то, что его совсем не касается? Поговорит для очистки совести с Берто, а дальше пусть они с матерью и семьей Лессанжей разбираются сами.
***
– Да, я его знаю уже больше года, – подтвердил Берто. Друзья сидели на террасе «Купола» на бульваре Монпарнас. – Действительно, студент, предпоследний курс Медицинской школы. Немного, может быть, себе на уме, но не доверять ему нет никаких оснований. Он ценный распространитель республиканских газет, нашел нам много подписчиков в рабочих предместьях, в Бельвиле, Сен-Дени Монтрее, Менильмонтане. Как врач-практикант он может туда ходить сколько угодно, не вызывая подозрений у полиции.
– Я даже слышал, что он твой земляк, нормандец.
– Нормандец? Ну нет, не думаю.
– Но их семья приехала в Ла-Рошель из Фекана.
– А! Это ничего не значит, его отца-учителя могли туда перевести откуда угодно. Я бы даже скорее предположил, что в нем есть немецкая кровь, как в тебе самом. Мне-то все равно, у меня нет ни национальных, ни религиозных предрассудков. Хочешь знать мое мнение – вот оно: Лессанж очень дельный молодой человек. Не знаю, какой из него получится врач, но он к тому же неплохо пишет, иногда даже делает хронику в «Голосе улицы». Под псевдонимом, конечно, а то его могут отчислить с факультета. А почему ты вдруг им так заинтересовался?
– Если бы твоя сестра засобиралась замуж за человека, у которого с большой вероятностью будут проблемы с законом, ты бы тоже сейчас рвал и метал, я думаю.
– Не знаю, Декарт, почему я до сих пор тебя люблю, – засмеялся журналист, – ведь ты до мозга костей буржуа. И за республику ты респектабельную, чистенькую, буржуазную, открывающую путь наверх только тем, кто в состоянии инвестировать в свое продвижение деньги, знания или таланты. Это не демократия, а меритократия. Ты, как и мой папаша, за «Марианну», республику образца 1848 года, а мы за социальную республику и благосостояние для всех.
– Сделай милость, не растолковывай мне, что я думаю, и не приписывай слов, которые я никогда не говорил, – возмутился Фредерик. – Я за то, чтобы все без исключения молодые французы учились в школе, бесплатной, светской и не менее чем семилетней. Чтобы всем этим школам хватало учителей. Чтобы дети были уверены, что по своим способностям и упорству получат и награду. Это меритократия? Ну хорошо, пусть будет меритократия. Но шанс подняться должен быть у каждого.
– Скажи-ка, верно ли я слышал, что ты решил публично ответить нашему бывшему другу Мелизе и доказать, что революция произошла вовсе не из-за стремления третьего сословия к свободе, и французское государство при Старом порядке, во времена революции, консульства, Первой империи и так далее до наших дней – это одно и то же государство, с незначительными нюансами?
– Если не забывать об этих «незначительных нюансах», то да, примерно так я и считаю, – ответил Фредерик. – За книгу я еще не принимался, пока рано готовиться к драке. Я бы выступил раньше, но у меня слишком мало свободного времени. Нужно заканчивать историю Реформации и Контрреформации. В мае я сдам второй том в типографию, а не то меня проклянет издатель.
– Закончишь лекции и опять поедешь на свой протестантский юго-запад?
– Да, причем не отдыхать, – ответил Фредерик. – Еще по кружке? – И он издали махнул официанту и показал два пальца, как здесь было принято. – Буду выступать с докладами на заседаниях научных обществ и в университетах. Перед этим поеду в Тулузу на факультет словесности – послушать защиту докторской Герена. Я читал его работу в рукописи. Получился отличный сравнительный анализ испанского эпоса о Сиде и французской «Песни о Роланде». Сорбонна бы ему рукоплескала, но ты же знаешь нашего скромника. Ну а потом уже в Ним, Монтобан, Монпелье и, конечно, Ла-Рошель…
– Герен будет защищаться? Ах, как славно, – сказал Берто. – После меня и Легардинье он из нашей компании самый талантливый… Эй, эй, ты куда, это было мое пиво!
– Держи, «Стальное Перо», – Фредерик с улыбкой вернул ему кружку. – Правильно ведь, ты подписываешь свои заметки, бичующие антинародный режим, этим индейским именем?
– К слову, за что я тебя люблю, – Берто вытер глаза, которые даже увлажнились от смеха. – Ты не даешь забыть, что буржуа тоже может быть довольно приличным человеком. Иногда надо об этом себе напоминать, чтобы не устроить то же, что наворотили во время революции слишком горячие головы... Я бы тоже поехал с тобой в Тулузу. Поздравили бы Герена, окунули бы потом его докторское кольцо в какое-нибудь местное пойло, вспомнили бы старое-доброе. Но не могу. В июне начнется судебный процесс над нашим Стариком.
– Над кем?
– Бланки, – понизил голос Берто. – Разве ты не слышал, что перед Пасхой его арестовали и сейчас он в Консьержери? Вменить ему нечего, при обыске нашли только список будущей редакции еще не существующего журнала. Но дело будут старательно натягивать на заговор и подготовку государственного переворота. Меня тоже задержали и сразу отпустили домой. У меня, к счастью, алиби – моего имени в этом списке не оказалось.
– Зачем же тогда задержали?
– Так, репутация бежит впереди меня, – он беспечно махнул рукой. – Кто-то стукнул, конечно. Стукачей у нас полным-полно. Разоблачаем старых, появляются новые... Ну хорошо, мне пора. Дела. Я тебя успокоил насчет вашего будущего родственника?
– Признаться, нет. Но, наверное, я просто отстал от века. Тебе не кажется, что для нынешних студентов заниматься политикой и состоять в каком-нибудь тайном обществе – то же самое, что для нас было ходить на лекции Мишле и Кине?
– Абсолютно прав, дружище, именно так. Рискуют они больше, чем мы, но и время приходит совсем другое.
Фредерик расстался с ним возле «Купола» и не спеша отправился к себе на улицу Ульм. Вечерней лекции сегодня не было, а другая работа подождет. В последнее время у него совсем не было возможности просто подумать о том, к чему подошла его жизнь, каким он стал, что происходит вокруг него не только в прошлом, о котором он читал и которое было относительно постоянно, а в настоящем, которое ни на секунду не прекращало своего движения.
«Реформация и Контрреформация» должна быть дописана не позже конца мая и опубликована не раньше осени. Полемику о Французской революции тоже надолго откладывать нельзя, слишком многие жаждут по этому поводу скрестить копья. В Коллеж де Франс хотят, чтобы он прочитал курс лекций, посвященный новейшей истории, хотя он специалист совсем по другой эпохе и ближе «века Просвещения» к современности предпочел бы не подбираться. Но он уже публично обозначил свой интерес к революции, и теперь, сказав А, неизбежно придется сказать и Б. А еще Огюстина Госсен умерла, пастор Госсен убит горем, матери в Ла-Рошели нужна его поддержка, Шарлотта хочет выйти замуж за революционера, возможно, заговорщика, и Эмили Меро хочет выйти замуж за него самого.
Понимая, что все эти проблемы разом он все равно не решит, Фредерик выбрал одну, ту, которая сейчас вызывала у него больше всего беспокойства. Если Эмили сегодня снова не приедет – после его возвращения с пасхальных каникул прошло уже три недели, а они еще не виделись, – он напишет ей письмо или сам приедет объясниться. Смерть Огюстины слишком многое в нем растревожила, к нему вернулся прежний максимализм, его былое «все или ничего». Расставание с Эмили будет нелегко пережить, зато и время высвободится, и совесть успокоится. Он и сам видит, что с ним она теряет время и шансы встретить человека, который больше годится ей в мужья.
Фредерик посмотрел на часы. Вечер все равно свободен, он поедет в Новую Комедию. Встретит ее после спектакля, сводит поужинать и поговорит. Разговор с усталой женщиной, взвинченной, измученной после спектакля, – не самый хороший поступок, но приехать к ней с утра и отравить ей весь предстоящий день тоже вряд ли милосерднее.
Он поймал свободный экипаж и опять поехал на Монпарнас. Театр «Новая Комедия» не был ярко освещен – господин Малон не считал нужным тратить слишком много денег на внешнее подражание Французской Комедии, и повторял своим актерам, что они, в сущности, просто театр на задворках, хотя все равно должны стараться как «большие», потому что у них есть свои зрители и поклонники. Впрочем, теперь уже в фонарях не было нужды, в начале мая вечера стояли светлые и совсем теплые. Фредерик вошел в фойе. Отдыхающий капельдинер его узнал – их отношения с Эмили трудно было удержать втайне от ее труппы. «Добрый вечер, господин профессор, – сказал он почтительно, как всегда, но глядя при этом как-то странно. – Вы к мадам Меро? Спектакль еще идет. Если хотите посмотреть последнее действие, я провожу вас в ложу директора».
«Хорошо», – сказал Фредерик. В директорской ложе, к счастью, не было господина Малона, а сидели какие-то совсем незнакомые люди, видимо, его родственники из провинции. Фредерик стал смотреть на сцену. Играли пьесу не Легардинье, а другого молодого драматурга. Александрины нигде не было видно. Главную роль исполняла – и вот это оказалось действительно сюрпризом – сама Эмили.
Она была в черном платье с треном, волосы убраны в прическу, напоминающую архитектурное сооружение, а голос, глубокое и сочное грудное контральто, звучал так, что Фредерик его даже не сразу узнал. Действие уже заканчивалось, героиня Эмили разоблачала направленные против нее интриги и воссоединялась со своим мужем, в глазах которого, видимо, была оклеветана. Мужа играл рыжий, с испитым лицом комик Сулье. Фредерик уже давно заметил, что он очень талантлив, хоть и совершенно беспутен. Он мог, например, на спор выйти на сцену пьяным, едва держась на ногах, и сыграть юного романтического героя так, что публика ни о чем не догадывалась. Сегодня в дуэте Сулье-Меро и герой, и героиня были под стать друг другу. В зале стояла полная тишина. Чтобы не пропустить реплику Эмили, все боялись даже кашлянуть, даже скрипнуть стулом. «Жаль, что Малон этого не видит, – подумал Фредерик. – Он бы сразу удвоил ей жалованье».
Занавес опустился и снова поднялся. «Браво, Меро! Браво, Сулье!» – неистовствовали зрители. Эмили вышла на поклон и стояла на залитой светом сцене с уверенностью примы, знающей, что заслужила этот успех.
Фредерик помедлил, прежде чем зайти в ее грим-уборную. Что-то в ней появилось новое, чужое…
– Ты?! – ахнула она, уже в халате, но еще с загримированным лицом.
– Дорогая, ты была великолепна.
Он стоял в метре от нее, не отваживаясь подойти ближе и обнять. Это новое, что он заметил на сцене, ему мешало.
– Лебединая песня, – небрежно сказала Эмили. – Я ухожу из театра. Доигрываю сезон и ухожу. Актрисой я больше быть не собираюсь. Но мне становится безумно приятно, когда я представляю, как господин Малон, который этого еще не знает, начнет меня уламывать.
– Что-то случилось, Эмили?
– Все случилось.
Он похолодел.
– Наверное, я не заслуживаю иного, но пожалуйста, не говори загадками.
Как настоящая актриса, она тянула и тянула паузу. Фредерик был готов поклясться, что эти секунды были худшими в его жизни. Наконец она сжалилась над ним и сказала:
– Мне сделали предложение.
Он ожидал услышать совсем другое, и от облегчения даже не сразу перевел дух.
– Ты кого-то встретила?
– Я знаю этого человека давно, с детства. Но в тот год, когда я овдовела, он как раз уехал учиться в университет. В этот раз он приехал домой на Пасху, как я, и мы встретились. Он два дня не отходил от меня ни на шаг, а потом признался, что давным-давно меня любит, но слышал, что я стала известной актрисой в Париже, – она усмехнулась, – и боялся, что теперь я на него даже смотреть не захочу… Мой жених не возражает, чтобы я и дальше играла на сцене, потому что он выше предрассудков. Но он нашел работу в Безансоне, мы переедем туда. Я закончу сезон этой пьесой, получу расчет, уеду домой, и в июле, когда он получит диплом, мы поженимся.
– Поздравляю, Эмили.
Теперь облегчение сменилось горечью. Она сама порвала с ним и вернула ему свободу, он мог больше не думать о том, какими словами позолотить ей пилюлю их разрыва. Но от чувства, что он был к ней несправедлив и напрасно все это время смотрел на нее свысока и снисходительно принимал то, что она давала, в нем крепла вина, усиливался стыд. Он только спросил:
– Если бы я не пришел, ты бы известила меня об этом?
– Нет, – ответила она. – Тебя не было три недели. Если бы ты не пришел в ближайшие дни, это бы означало, что ты со мной и так уже порвал, а значит, не о чем и извещать.
– Прости, – сказал он. – Я сам не свой приехал из Ла-Рошели. В семье наших близких друзей случилась беда. Эти люди мне были как вторые родители.
– Сочувствую, – равнодушно сказала она, давая понять, что его проблемы – больше не ее проблемы. – А теперь выйди, пожалуйста, мне надо переодеться.
– Может быть, поужинаем вместе?
– Нет.
И, чтобы чуть-чуть смягчить рассчитанную резкость, она сказала:
– Будет лучше, Фредерик, если мы прямо сейчас расстанемся и больше никогда не увидимся. Я не хочу даже в мыслях быть неверной своему жениху.
– Могу я узнать, кто он? – зачем-то спросил Фредерик.
– Хочешь напоследок надо мной посмеяться? Я не доставлю тебе этого удовольствия. Он скромный судейский чиновник. Не профессор, о, нет. Зато он гордится мной и не считает стоящей настолько ниже его на социальной лестнице, что меня даже родным представить стыдно.
– Я не надеюсь, что ты меня когда-нибудь простишь, Эмили, – сказал Фредерик. – Скорее, забудешь, и будешь права. Позволь просто попрощаться и пожелать тебе счастья.
– Спасибо, что обошелся без всех этих тошнотворных «я всегда буду тебя помнить», которые во всех плохих пьесах произносят герои и героини при расставании, – холодно произнесла эта новая Эмили. – Я бы хотела, чтобы ты тоже меня забыл. Хочу начать свою жизнь с чистого листа и предпочитаю думать, что тебя в ней никогда не было.
Фредерик молча поклонился и вышел из грим-уборной, прикрыв за собой дверь. Эта нынешняя Эмили, получившая гарантии любви и скромного, но достойного будущего, проснувшаяся наутро после помолвки совсем другим человеком, хладнокровно вычеркивающая из своего прошлого все, что могло помешать ее счастью, была ему неприятна. Но он знал, что перед ним она уж точно не виновата. Пусть счастливо живет со своим судейским чиновником в Безансоне. Наверное, она даже ему со временем запретит упоминать о том, что была когда-то актрисой. Или, может быть, ее скромное актерское прошлое превратится со временем в семейных легендах в путь от одного триумфа к другому, в главные роли в пьесах всех знаменитых драматургов, в бешеный успех, наблюдая который, мадемуазель Рашель и мадам Дорваль[4] зеленели от зависти…
Как историку ему претило желание Эмили начисто стереть свое прошлое, а как мужчине было обидно ее стремление вымарать из этого прошлого лично его и все, что их связывало почти полтора года. Но, пожалуй, он был способен ее понять. Судьба скромной молодой женщины, которая овдовела и, как сотни ее сестер по несчастью, жила своим трудом и вела, может быть, не самую добродетельную жизнь, была, с одной стороны, сама по себе фактом, «ноуменом», существующим независимо от ее желания: все, что уже произошло, изменить невозможно. А с другой стороны, это был «феномен», изменяемый по воле обладательницы. Прошлое Эмили было способно меняться в зависимости от того, что с ней произойдет в будущем. При хорошем воображении и способности верить в собственные выдумки – у актеров с этим должно быть лучше, чем у людей, которым не приходится постоянно перевоплощаться в кого-то другого – она превратит себя в кого захочет, не произнеся при этом ни слова лжи. Достаточно о чем-то умолчать, что-то забыть, для чего-то найти объяснение, а в чем-то начать добросовестно заблуждаться. В каждой точке жизни один и тот же отрезок прошлого и пережитого не останется неизменным: на себя десятилетнего в двадцать лет ты смотришь так, в тридцать – иначе, а в семьдесят, наверное, еще как-нибудь. Река времени течет не только вперед. Есть еще подводные течения, и ветер, который создает встречную волну, и искусственные препятствия, разворачивающие русло... Прошлое определяет будущее, это не фокус. Фокус в том, что и будущее определяет прошлое.
Будущее определяет прошлое. Фредерик даже остановился, не в состоянии поверить, что он сейчас произнес это вслух.
– Два подхода, – пробормотал он. – Не один, а два. Первый – кропотливо, до мельчайшего факта, исследовать источники и устанавливать, как все было на самом деле. Второй – изучать, что думали современники и потомки, поколение за поколением, по этому поводу, как лгали, как путали следы, как заблуждались, на что закрывали глаза, потому что хотели верить совсем в другое. Реальность в голове – это не только отражение реальности, существующей за пределами головы, это еще одна реальность. Зеркало, которое лжет. Ряд таких зеркал, отражающих друг друга. И самое скверное, что даже если ты жизнь потратишь на изучение того, что происходило и что думали люди о том, что происходило, всей правды ты никогда не узнаешь. Но, может быть, просто допуская, что это так, ты поймешь что-то очень важное...
Он дошел до ворот Люксембургского сада, давно запертых. Был очень поздний вечер, почти ночь. Спектакль закончился в десять, а он потом еще разговаривал с Эмили и долго шел пешком из дальних кварталов Монпарнаса сюда, в «сердце» шестого и пятого округов. Окна особняка Клемана и Селины Марото еще светились, и Фредерик испытал минутное безумное желание зайти к ним, с порога выложить то, что сейчас пришло ему в голову, и предложить написать историю мифологии Французской революции – от мифов, созданных современниками, до самых свежих идей, высказанных Мелизе. Но посмотрел на часы и отступил от ограды их дома. Успеет. Завтра среда, завтра собирается литературный и научный салон мадам Марото, где он всегда желанный гость. Завтра с утра он еще раз это обдумает. Клеман Марото, конечно, напомнит Фредерику, что он должен заканчивать «Реформацию и Контрреформацию», но обязательно ухватится за идею, которая обещает вызвать несопоставимый с изучением эпохи Реформации научный резонанс. Настроение у Фредерика было такое, что он готов был прямо сейчас приняться за работу.
«Вот идет человек, которого только что бросила любовница» – сказал он себе, поймав отражение в витрине магазина под фонарем. Но подумал не об Эмили. Подумал о том, что даже за половину того, что он собирается сказать о Французской революции, оппозиционная общественность подвергнет его осуждению или бойкоту. Вспомнил Флерио с его «пересечением пустыни» – годами научной изоляции после того, как Луи-Бенжамен опубликовал смелую и несвоевременную работу о природе вулканической активности Земли… «Будь что будет» – сказал он ночному небу, глухому черному бархату, на котором сияло всего несколько звезд. Главное, не забыть завтра предупредить мадам Бонардель, служанку, что отныне она может приходить к нему как раньше, в половине восьмого утра, и в любой день спокойно открывать дверь своим ключом, не боясь ему помешать. В доме на улице Ульм все теперь пойдет по-прежнему.
[1] La haine seule est féconde («Плодотворна одна лишь ненависть») – фраза, приписываемая Дантону, одному из самых известных деятелей Французской революции.
[2] Аспазия – знаменитая афинская гетера, возлюбленная Перикла, друг философов и поэтов, одна из образованнейших женщин античного времени.
[3] Парижские тюрьмы.
[4] Элиза Рашель и Мари Дорваль – знаменитые французские драматические актрисы.
Глава 3. Добрый самаритянин
Заколоченный и обитый железом фанерный ящик, отправленный из Парижа в Ла-Рошель на имя профессора Декарта, не скрывал в себе никаких загадок. Когда Фредерик втащил его в дом и распаковал в бывшем отцовском кабинете, на свет явились пятьдесят свежеотпечатанных экземпляров второго тома «Истории Реформации во Франции». Клеман Марото сразу же выслал эти экземпляры автору по его просьбе: здесь многие мечтали получить эту книгу уже сейчас, не дожидаясь, когда она поступит в книжные лавки города. Не удивительно – как раз в этом томе была изложена история «великой осады» Ла-Рошели и сдачи города после того, как сработал хитроумный план Ришелье.
В письме, приложенном к посылке, Клеман и Селина Марото сердечно поздравляли автора и называли «без сомнения, одним из лучших наших молодых историков». Двадцативосьмилетний Фредерик Декарт и без этой книги уже был достаточно известен и как лектор, и как исследователь эпохи перехода от Средневековью к Новому времени. Первый том его «Истории Реформации во Франции» заставил всех говорить о нем как об авторе первого по-настоящему системного труда по истории проникновения, распространения, борьбы, расцвета и поражения кальвинизма на территории Франции, и второй том должен был закрепить заслуженный успех. Книга о Реформации оживила интерес к другим, ранним произведениям Фредерика Декарта, написанным в пору студенчества и в те годы, когда он был учителем в Морьяке и Ла-Рошели. В манере молодого ученого многие увидели не только научную добросовестность, но и смелость, даже дерзость, и теперь были уверены, что скоро он опять покажет себя. Он действительно задумал написать кое-что по-настоящему рискованное и поделился этой идеей с Клеманом Марото. Издатель его одобрил, но он не был бы собой, если б не добавил к похвалам, вполне медоточивым, увесистую каплю горечи:
«Ваше намерение написать научный труд о Французской революции, не скрою, вызывает у меня опасения. Вы ведь никогда не занимались этими проблемами серьезно. Знаю, что вы читали курс об историках революции в Коллеж де Франс, но не могу поверить, что вам пришло в голову добавить к этой славной когорте и свое собственное имя. Вы, насколько мне известно, не работали в архивах ни по одному частному вопросу, связанному с революцией, – и вдруг обещаете написать нечто обобщающее под названием «Старый порядок и Новое время»?! Я удивлен. Это не похоже на вас, всегда такого обстоятельного, такого аккуратного. Скажите откровенно, это успех книги Марка-Антуана Мелизе ввел вас в соблазн? Если бы вы спросили моего совета, я бы предложил вам обратиться к истории частной материальной и духовной жизни людей в эпоху, которая лучше всего вам знакома, в шестнадцатом-семнадцатом веках. Но вы не просите совета, следовательно, считайте мои слова лишь проявлением обычного для меня скепсиса. Что бы вы там ни придумали, неизменно остаюсь вашим другом. Ваш Клеман Марото».
Фредерик оставил книги в кабинете, а сам поднялся с письмом наверх. На важные письма он привык отвечать безотлагательно. Стоит помедлить – и наберется целая кипа бумаг, дня не хватит, чтобы их разобрать, тем более, завтра почтальон уже принесет новые. Пора нанять секретаря хотя бы на два дня в неделю.
«…Предлагая свою оценку Революции 1789 года, я вовсе не желаю потешить свое неудовлетворенное честолюбие, вы ведь хорошо меня знаете, Клеман. Не хочу я и принизить заложенную нашими предшественниками традицию изучения этого события. Тьер, Минье, Мишле, Кине, а также Карлейль были моими кумирами с юности, и если бы не их книги о революции, я даже историком, наверное, никогда бы не стал. Но я хочу, чтобы нынешние ученые, наши современники, отказались от повторения общих мест, которые кочуют из книги в книгу, и посмотрели бы на это событие с той же бескорыстной любознательностью и тем же научным беспристрастием, как мы смотрим, например, на Столетнюю войну… Я говорю лишь о подходе. Думаю, чтение общего курса истории нового времени дает мне некоторое право поделиться своими мыслями насчет революции 1789 года, хотя я действительно никогда не держал в руках неопубликованные источники по ее истории...»
Фредерик отложил в сторону перо. Он так и видел лицо Клемана Марото, читающего этот абзац. Вот сейчас он постучит перстнем по столу, повернется с письмом к жене, сидящей на диване, и ехидно скажет: «Наш друг Декарт – безнадежный идеалист. Ишь чего захотел от историков революции – научной объективности, продиктованной бескорыстной страстью к познанию! Революция по-настоящему до сих пор не закончилась, и ждать от современников того, что он требует, попросту наивно. Я издам все, что он напишет, потому что верну свои деньги и в случае успеха, и в случае провала, но сам-то он готов к тому, что его могут освистать?» А Селина отведет руку подальше от глаз, чтобы полюбоваться своими изящными отполированными ногтями, и скажет: «Ах, оставь его, Клеман. Доверься ему. Он знает, что делает». Селина к нему гораздо добрее, чем Клеман, добрее, чем он сам к себе. И так было всегда.
В раскрытое окно влетела бабочка, покружилась по комнате, села на край чернильницы и опустила хоботок в каплю, оставшуюся на толстом стекле – видимо, чернила пахли для бабочки чем-то фруктовым. День был ясный, но нежаркий. Заканчивалось лето, и скоро профессору Декарту предстояло собрать свой чемодан и вернуться в Париж. Но пока он наслаждался двумя неделями покоя, которые с трудом смог себе выкроить после напряженной поездки по юго-западу Франции с чтением публичных лекций в университетах и местных исторических обществах. Он был счастлив вернуться домой и опять занять свою комнату на втором этаже. Мать считала, что комната, в которой он вырос, уже не соответствует его профессорскому званию, и предлагала ему переселиться в «дедушкину спальню», обставленную тяжелой мебелью, украшенной богатой резьбой. Фредерик отказался. В родном доме он хотел чувствовать себя не профессором в гостях, а школьником на каникулах.
Здесь все было дорого его сердцу, все напоминало о временах, когда были живы отец, сестра, дедушка Мишель, бабушка Фритци, Огюстина Госсен и Луи-Бенжамен Флерио де Бельвю. Все те же простые бумажные обои, над кроватью единственная картина – гравюра, изображающая Старый порт, башни и корабли, все тот же, как в детстве, белый выскобленный пол, коврики из морской травы, книжный шкаф, кровать, стол, выкрашенный коричневой краской, как школьная парта, за которым он ребенком и подростком делал уроки. Он открывал ящик, где хранились его старые бумаги, и оттуда словно бы пахло сгустившимся временем. «Тебе должно быть неудобно сидеть за тем столом, у тебя под ним ноги не помещаются!» – говорила мать. Но Фредерик просто забывал об этом, когда садился поработать или, как сейчас, написать письмо. «Что, и кровать не поменять на другую, побольше?» – удивлялась мадам Декарт. Он рассеянно качал головой: какая разница. В Ла-Рошели он прекрасно спал и на этом узком и жестком ложе. Едва коснувшись головой подушки, он проваливался в сон без сновидений, а утром вскакивал, чувствуя себя бодрым и до странности юным, словно ему в самом деле было семнадцать лет.
Здесь и плоть не тосковала по Эмили, как будто этой женщины в его жизни просто-напросто еще не случилось. Когда перед приездом в Ла-Рошель он ненадолго вернулся в Париж, проведать свою квартиру и забрать почту, он нашел среди писем, заботливо сложенных мадам Бонардель на письменном столе, конверт без обратного адреса. Фредерик его вскрыл не без опасений. Он никогда в жизни не получал анонимных писем и был убежден, что порядочный человек может с ними столкнуться разве что по ошибке. Ошибки не было, из конверта выпала газетная вырезка, предназначенная, без сомнения, ему. «Госпожа Эмили Меро и господин Марсель Дюжарден сообщают о своем намерении заключить брак 6 июля в 11 часов утра в мэрии города Безансона. После венчания в соборе Сен-Жан состоится свадебный прием в отеле «Меркюр» для друзей и родственников новобрачных». Как ни странно, он успокоился после этого объявления и выбросил из головы Эмили, не думая о том, почему она не исполнила свое обещание начисто стереть его из памяти.
…Бабочка билась о стекло, хотя открытая створка была совсем рядом. Фредерик осторожно накрыл ее ладонью и поднес к выходу на свободу. Чернила на письме супругам Марото высохли, он сложил письмо вдвое и надписал конверт. Осталось еще одно письмо, от Эмманюэля Дару, но он решил, что прочтет его позже. Близился прилив. Несмотря на прохладный день, хотелось искупаться. Скоро закончится лето, он опять уедет от моря и у него еще долго не будет этой радости.
– Макс? – постучал он в комнату брата. Тишина. Младший из братьев Декартов, студент нантской Политехнической школы, измученный учебой (по его словам, требования профессоров в этой школе были так высоки, он весь год выбивался из сил, чтобы успевать за ними, хотя здесь весь последний лицейский год он дополнительно занимался математикой!), на каникулах не теряет времени. Куда-то ушел с друзьями, Моранжем и Лестафье, они оба учатся коммерции в Бордо и сейчас тоже отдыхают. Троица бывших одноклассников встретилась и поклялась друг другу, что они обязательно оставят в Ла-Рошели память о себе до следующего возвращения. Что они выкинут на этот раз? В рождественские каникулы они наутро после Рождества арендовали лодку и уплыли на несколько дней на остров Ре, им захотелось встретить новый 1861 год, стоя над ревущими волнами на смотровой площадке Китового маяка в Ле-Порт, крошечной деревне, где всего две или три улицы, а за ними только пески, базальтовые скалы и безграничный океан. Со смотрителем маяка договорился Лестафье, это был какой-то его дальний родственник. Фредерик им даже позавидовал. Он всего на десять лет старше Макса, а время таких приключений для него, видимо, прошло безвозвратно.
Шарлотты и матери тоже не было дома. Скорее всего, мать сейчас заседает в комитете протестантских дам-благотворительниц, а сестра гостит у Лессанжей, болтает со своей подругой Камиллой и ее братом Этьеном, которого все прочат ей в женихи. По ее словам, Этьен только вчера приехал из Парижа, и конечно, первым делом назначил ей свидание.
Фредерик закрыл дверь и положил ключ в условленное место. Он больше любил пляж Шеф-де-Бэ, чем Конкюранс, но времени оставалось не так много, и он решил обойтись тем, что рядом. Море везде одно и то же. Он быстро сбежал по улице Вильнев до Амло, мельком посмотрел на приоткрытые ворота особняка Бернонов. В этом доме сегодня вечером ему предстояло читать лекцию о Реформации в Пуату-Шаранте по приглашению Альфреда Бернона, потомка богатого рода судовладельцев и одного из виднейших людей города. Нужно было поторапливаться, солнце уже было не в зените и прохладой веяло сильнее – близился вечер. Да, непредвиденно много времени ушло на письмо Клеману Марото... Фредерик продолжал думать о предмете своего письма по дороге на пляж и не выбросил его из головы, даже когда вошел в воду и поплыл вперед, рассекая тугие волны, то приятно-теплые, то почти ледяные: вчерашний сильный ветер перемешал воду у берега, и поэтому желающих искупаться сегодня было немного. А потом он посмотрел через плечо и увидел, что берег остался очень далеко позади, и понял, что все еще думает об этой своей будущей книге на тему, которая обещает наделать много шума. Неужели Клеман Марото прав, и Фредерику не дает покоя оживленная полемика вокруг книги Мелизе? Неужели ему мало своих трудов, где каждое утверждение выверено и безупречно аргументировано, и он тоскует по хорошей научной драке? Ну и ну!.. Вот он опять вернулся к этой теме. Что это, если не первые признаки мономании?..
Он поплыл к берегу, навстречу величественному и одновременно легкому, как готическая церковь, силуэту Фонарной башни. Скоро уже пора идти к Бернонам. Прочтет лекцию – и сразу возьмется за работу, о которой думает все время. Давно пора освободить от нее голову.
Почему-то ему, профессору одного из самых известных учебных заведений Франции, совсем недавно выступившему с публичными лекциями по истории Реформации в университетах Монпелье, Орлеана и Тулузы, особенно польстило это частное приглашение семьи Бернон. Через два часа он с еще немного влажными после купания волосами вошел в прекрасную большую гостиную, где для него были приготовлены удобное кресло и небольшой круглый мраморный стол под конспекты и документы. На столе стояли графин с водой и бокал. Собравшиеся гости уже расположились кто на стульях, кто на скамьях и диванах. У окна он увидел Альсида д’Орбиньи-младшего, внука старого доктора д’Орбиньи и племянника парижского натуралиста. Альсид-младший жил со своими родителями в Рошфоре и понемногу вступал в семейное дело, он тоже был судовладельцем и отправлял в море торговые и промысловые суда. Одна из причин его переезда в Ла-Рошель была очевидна: на мраморной скамье рядом с ним сидела дочь Бернонов, двадцатипятилетняя Мари-Жозефина, и молодые люди смотрели только друг на друга, почти не обращая внимания на лектора. По-видимому, две известные в Ла-Рошели семьи, одна католическая, другая протестантская, скоро породнятся. Еще одна молодая пара, муж и жена, заняли два стула под гравюрой, изображающей подробный план острова Экс. Жюль Понсак пришел сюда не ради истории Реформации, которая его вряд ли так уж интересовала, а ради Фредерика, своего старого школьного приятеля. Ну а Лили Понсак, урожденная Кавалье, – по обеим причинам сразу.
– Спасибо, что пришли! – Фредерик не ожидал их здесь увидеть и понял, что очень рад, хотя кроме них здесь были и Леопольд Делайян, и Пьер-Симон Калло, признанные историки Ла-Рошели, и Луи-Эме Флерио, внучатый племянник Луи-Бенжамена Флерио де Бельвю, и многие другие известные в городе люди, католики и протестанты, которых он знал с юности.
– Сам посуди, как мы могли не прийти? – улыбнулась Лили. Выглядела она уставшей, волосы кое-как сколоты на затылке, шпильки торчат в разные стороны, на лифе платья засохшее пятно: похоже, она заметила непорядок в последний момент, когда уже не осталось времени на переодевание, и пришлось прикрыть его шалью. – Мы оставили маленького Кристиана с няней и сразу собрались. Моя мать тоже придет с минуты на минуту вместе с мадам Декарт и Матильдой Рансон: они как раз собирались закруглиться с комитетскими делами, чтобы успеть на твою лекцию.
– А Кристиан-старший? Я посылал ему приглашение.
Лили сделала красноречивое движение бровями.
– Если он не придет, ты ведь понимаешь, что это не из-за тебя.
– Конечно, понимаю.
– Считается, что молодая мать не должна думать ни о чем другом, кроме своего ребенка. Но есть два человека, которые беспокоят меня сильнее, чем мой сын, – вздохнула Лили. – Первый – мой старший братец, я боюсь, что история с мадам Жосс непоправимо глубоко ранила его самолюбие. А второй, конечно, наш пастор. И знаешь, хотя пастору сейчас гораздо хуже, чем Кристиану, я не знаю, кто из них скорее вернется к нам.
– Дай Бог, чтобы оба, и как можно быстрее, дорогая Лили.
Жюль Понсак положил одну руку на плечо Фредерика, другой рукой приобнял жену и притворно вздохнул:
– Опять вы кстати и некстати поминаете свое «верховное существо»… По делу я с вами, конечно, согласен. И сам я считаю, что глубокоуважаемый господин Госсен с его чувством долга и ответственностью за других выздоровеет и вернется к делам быстрее, чем мой шурин перестанет ненавидеть всю Ла-Рошель разом и каждого из нас по отдельности.
– Ну знаешь, Жюль, только представь себя на его месте...
В прошлом году сваха, мадам Веррон, сосватала для Кристиана Кавалье подходящую невесту. Всем казалось, что почти безнадежное дело наконец-то завершится успехом. Тридцатидвухлетний часовщик, вынужденный почти десять лет назад вернуться после внезапной смерти отца домой, где осталась мать с младшими сестрой и братьями, тяжело перенес крах своих надежд и планов и возненавидел родной город, не захотевший его отпустить. Все эти годы он с трудом общался с людьми, делая исключение только для пастора Госсена и для Фредерика, с которым сблизился в ту пору, когда тот преподавал в ла-рошельском лицее и дружил с Лили Кавалье. В магазине торговал Жан-Пьер, младший сын мадам Кавалье, а Кристиан занимался всем остальным: чинил часы, запершись в одиночестве в своей мастерской, делал закупки, вел бухгалтерию. В часы досуга он стал выпивать, и чем дальше, тем больше. Держаться в рамках приличий ему удавалось только из страха, что начнут дрожать руки, а тогда о профессии часовщика придется забыть – он не сможет больше справляться ни с карманными мужскими часами, ни тем более с миниатюрными дамскими часами-браслетами или часами-кулонами.
Мать решила, что единственное спасение для сына – удачная женитьба, и наняла сваху, но ни с одной кандидаткой в невесты долго ничего не получалось. Кристиану никто не нравился. Он их всех волей-неволей сравнивал с Мюриэль, и в каждой предлагаемой мадам Веррон перезрелой девице или молодой вдове видел какой-нибудь изъян внешности или характера. Наконец появилась мадам Жосс, богатая и бездетная вдова-протестантка из города Сент, не старая, ровесница Кристиана, женщина энергичная и весьма привлекательная. Кристиана воодушевило желание уехать хотя бы в Сент, за восемьдесят километров от Ла-Рошели, и начать там новую жизнь подальше от всех Кавалье. После официального знакомства в доме свахи он воспрянул духом, стал реже ходить в кабак «Шу Флери», начал каждый день бриться и аккуратно одеваться, на его лице появилась улыбка. В день, когда мадам Жосс в сопровождении мадам Веррон первый раз вошла в качестве гостьи в дом Кавалье, Кристиан преподнес ей букет белых лилий. Но у вдовы из-за одуряющего запаха этих цветов покраснели глаза и разболелась голова, и возможно, это стало главной причиной, что жених ей не понравился. Зато младший брат Кристиана, Андре, весь вечер ухаживал за мадам Жосс, подавал ей то растворенный порошок от головной боли в стакане на серебряном подносе, то кружевной платочек из уцененной партии в магазине, где он служил продавцом готового платья, развлекал, говорил ей комплименты и восхищался тем, как ловко она ведет дела своего маленького предприятия – от покойного мужа мадам Жосс досталась швейная мастерская, и кроме этого она своими руками делала на продажу искусственные цветы из шелка и органзы. Мадам Жосс не решилась бы так вызывающе скоро переметнуться от старшего брата к младшему, но Кристиан сразу отступился, а Андре был настойчив, понимая, что это его шанс. Вскоре они объявили о помолвке и вдова уехала в Сент, а затем Андре последовал за ней. Через три недели они поженились в мэрии. Самый, по мнению всей Ла-Рошели, никчемный из детей Кавалье после женитьбы превратился из легкомысленного фланера в деловитого коммерсанта и взял на себя рекламу швейно-цветочного дела бывшей мадам Жосс и сбыт готовой продукции. Кристиан после отъезда жениха и невесты при всей семье громко заявил, что Бог его миловал от этой…, и произнес слово, которого набожные уши его матери и сестры, наверное, никогда в жизни не слыхали. Но, как ни удивительно, после этой истории он немного встряхнулся. Он совсем перестал ходить в «Шу Флери» и начал чаще запираться в мастерской. Теперь у него был вид человека не потерянного, а что-то замышляющего, пока непонятно, хорошее или плохое. Все Кавалье приятно удивились, когда Лили назвала сына его именем и позвала его в крестные отцы, а он не отказался. Но Кристиан по-прежнему был молчалив и замкнут, и даже приглашение на публичную лекцию единственного человека, которого он мог считать другом, не заставило его надеть приличный костюм, повязать галстук и появиться в гостиной Бернонов среди «сливок» ла-рошельского общества.
– Только представь себя на его месте...
Фредерик подумал, что Лили, очевидно, давно забыла о том, как между ними дело когда-то чуть не дошло до помолвки, и перед ее свадьбой с Жюлем Понсаком он ей объяснился в чувствах более нежных, чем дружеские и братские. Сам Жюль даже не подозревал, что друг мог питать какие-то надежды в отношении девушки, в которую он сам влюбился с первого взгляда на рождественском балу в Бирже, а она тогда же влюбилась в него. По его мнению, Фред Декарт, во всех отношениях отличный малый, был от рождения лишен того отдела мозга или того элемента крови, который отвечает за влюбчивость.
– Ну а пастор Госсен? – спросил Фредерик. – Ему и в самом деле лучше?
– Доктор Фромантен обещает на днях его выписать.
Шарль Госсен все еще находился в психиатрической лечебнице в Лафоне. Хотя его состояние, как говорил известный во всей Пуату-Шаранте психиатр Пьер-Самуэль Фромантен, отец художника Эжена Фромантена, «стабилизировалось» и пастор вел себя разумно, не отказывался от пищи, изредка даже принимал посетителей, – речи пока не было о том, чтобы вернуться к нормальной жизни, а тем более к церковным делам. Потому доктор его так долго и не выписывал, что опасался – едва пастор окажется один в своем доме на улице Брав-Рондо, где он так счастливо жил с Огюстиной, депрессия немедленно вернется. Его сестра обещала за ним присмотреть, но много ли от нее толку, если она живет далеко, в Пильборо...
– Я собирался завтра его навестить, – сказал Фредерик.
– Подпиши ему книгу, – сказал викарий пастора Луи Дельмас, как и Жюль Понсак, учившийся в свое время вместе с Фредериком в начальной школе и в лицее. – Это должно пробудить в нем любопытство. Кстати, мне можешь тоже подписать.
– И мне! – блеснула глазами Лили.
– Надеюсь, ты заранее отложил экземпляр и для своего бывшего директора, – с улыбкой напомнил о своем присутствии Леопольд Делайян. – Первый том я давно прочитал и уточнил благодаря тебе кое-какие факты, касающиеся приезда в Ла-Рошель женевских пасторов, для своей «Истории Ла-Рошели». Она тоже практически готова, и когда выйдет из печати, я тотчас ее тебе пришлю.
– Благодарю вас, мсье. Книг достаточно, после лекции я подпишу их всем, кто пожелает, – сказал Фредерик. – Пришлось ради этого явиться в отель Бернон с чемоданом, но я принес тридцать штук. А вот и наши дамы. – В гостиную как раз входили друг за другом Джанет Кавалье, Амели Декарт, Матильда Рансон и Каролина Лессанж, мать Этьена Лессанжа. – Пора начинать лекцию.
Фредерик никогда еще не был у Бернонов, хотя много слышал и об этом доме, и об этой семье, которая одна из первых поддержала Реформацию, субсидировала войну принца Генриха Наваррского за французский трон и не эмигрировала после отмены Нантского эдикта. Все годы гонений на протестантов Берноны официально считались обращенными в католичество. Но никто из членов этой семьи после совершения обязательных актов крещения и венчания больше не переступал церковного порога. Настоящая религиозная жизнь протекала здесь, в этом доме, в строгой тайне, с причащением, молитвами и проповедями для горстки самых верных и бесстрашных тайных реформатов, среди которых были и Сеньетты, и Дельмасы, и Флерио, и Рансоны, и были бы, наверное, Декарты, если бы им не пришлось уехать еще до 1685 года по своим личным обстоятельствам.
Это была особенная лекция, непохожая на те, которые он до сих пор читал. Мало того, что он находился в доме одного из наиболее стойких протестантов времен «западной Женевы», на него еще и смотрели во все глаза потомки героев его книги, и сам он был таким же, как они – потомком ла-рошельского врача-протестанта, эмигрировавшего после поражения Реформации. Редко ему случалось до такой степени осознавать и чувствовать свою кровную принадлежность к теме, которую он так полно и всесторонне исследовал первым во Франции.
Леопольд Делайян получил книгу еще перед лекцией в знак особого уважения автора. Не переставая внимательно слушать, он пролистал весь том и даже успел подчеркнуть особо заинтересовавшие места. Когда Фредерик закончил излагать материал и ответил на вопросы, Делайян не смог сдержать волнения: все-таки перед ним был сын его друга и бывший ученик. «С такими результатами можно баллотироваться даже в Академию изящной словесности». Он имел в виду, конечно, Академию Ла-Рошели, и Фредерик обещал об этом подумать.
После лекции Фредерик попросил хозяев дома показать ему комнату для тайных собраний протестантов, и они с готовностью проводили его туда вместе с остальными приглашенными. Узкая винтовая лестница вела в полуподвальный этаж, слабо освещенный под самым потолком полукружьями окон. Рядом с этой комнатой была другая, ныне служившая кладовой. Мадам Бернон приподняла ветхий гобелен, и гости увидели маленькую дверь вровень со стеной, совершенно гладкую, без наличников.
– Кто-то из хозяев или слуг оставался в верхних комнатах, готовый предупредить остальных незаметным условным знаком, – объяснил Альфред Бернон. – При опасности люди забирали с собой богослужебные книги и прятались в этой комнате. По словам моего дедушки, не один и не два раза это помещение спасло от галер представителей самых видных протестантских фамилий.
– Во время богослужения всем приходилось стоять не только на чтении Евангелия, а от начала до конца, потому что стулья были бы уликой, – добавила мадам Бернон. – Музыкальный инструмент здесь тоже не хранили, псалмы пели а капелла. Раскладной алтарь одним движением превращался в обычный стол.
– Где же он? – спросила Каролина Лессанж.
– Пришлось снести в подвал из-за ветхости, – вздохнул хозяин.
– Подлинная вещь семнадцатого века! – разволновался Леопольд Делайян. – Ценнейший артефакт! На вашем месте я бы сохранил его и для будущих поколений Бернонов, и, как знать, для будущего музея истории города.
Бартелеми Рансон попросил разрешения на него взглянуть. «Удивляюсь, Альфред, – сказал он господину Бернону, – как ты мог забыть, что я недурной краснодеревщик?» Это была правда, старинный друг Жана-Мишеля Декарта и крестный его младших детей в свое время собственноручно изготовил половину витрин для коллекций насекомых в Музее естественной истории.
– Если ты не против, я бы взялся его отреставрировать. Но надо, конечно, сперва понять, в каком он состоянии, может быть, жук-древоточец уже съел его изнутри. Не хочешь тоже посмотреть на него, Фред?
Фредерик, может быть, и хотел, но увидел, что Шарлотта и Этьен Лессанж – они, оказывается, тоже были здесь, – делают ему знаки, стараясь обратить на себя его внимание.
– Что такое? – спросил он, не без сожаления покинув общество старших и приблизившись к молодежи.
– Вы были великолепны, господин профессор! – восторженно заговорил Этьен. – Вы ведь знаете, я слышал много ваших лекций в Коллеже. Как раз только что рассказывал об этом Шарлотте – у нее-то до сих пор не было шансов послушать брата, читающего с такой престижной кафедры. Но сегодня вы превзошли себя. Здесь было уютнее, чем в аудитории Коллежа, чувствовалось, что вы говорите с близкими людьми и о самом сокровенном. Перед вами не было никаких барьеров! Конечно, я понимаю, вам много раз это говорили куда более важные люди, чем какой-то студент Медицинской школы, но все равно скажу: я считаю вас одним из самых интересных молодых ученых и одним из лучших лекторов нашего времени.
Фредерик задумался. Те же самые похвалы, почти слово в слово, написанные Клеманом Марото, его порадовали, даже польстили, хоть он и не был падок на лесть. А восторги этого молодого человека, собирающегося стать их родственником – почему-то ни капельки не порадовали. Что-то и в его словах, и в нем самом было не так. Он какой-то слишком хороший, слишком правильный. Слишком грамотно обольщает Шарлотту, хотя ее и обольщать не нужно, слепому видно, что она и так в него влюблена.
– Я уже говорил вам, что у вас очень широкие интересы, господин Лессанж, – ответил Фредерик.
– Вас ведь не удивляет, что Дару, будущий адвокат, изучает арабский язык с отставным военным переводчиком? – возразил Этьен. – Берет у него уроки, даже если в этот день ему не на что поужинать. И кстати, возможно, другие мои интересы и показались бы вам странными, но только не интерес к протестантской истории. Как-никак моя мать из протестантской семьи, дед был старостой кальвинистской общины в Кайзерсберге, и мы теперь живем в Ла-Рошели.
– Сами вы после Парижа едва ли вернетесь с медицинским дипломом в Ла-Рошель? – спросил Фредерик уже более дружелюбным тоном.
– Думаю, что не вернусь, и не только потому, что в столице жить интересно. Здесь и без меня достаточно практикующих докторов, а в Париже я без труда найду работу. Я только что прошел практику в Отель-Дье, и заметил, что там не редкость даже один врач на целое отделение.
Шарлотта не сводила с него сияющих глаз. Она уже видела их будущее в Париже, видела их обоих супругами-подвижниками, представляла, как ждет его со службы в скромной, но сияющей чистотой маленькой квартире где-нибудь на Монмартре или даже, скорее, на Монпарнасе (она не очень хорошо ориентировалась в географии и топографии Парижа, все-таки единственный раз она там была еще ребенком, но о Монпарнасе знала из рассказов Фредерика и из романа «Сцены из жизни богемы»), как они с Этьеном ужинают, как за ужином он рассказывает ей новости дня, а она радуется за какого-нибудь уже знакомого ей по имени больного, который наконец пошел на поправку, и утешает, если кого-то спасти не удалось. Потом они переодеваются и идут вместе куда-нибудь в театр, в один из клубов, про которые Этьен ей так много говорил, или просто на прогулку. Какое прекрасное будущее ждет Этьена и Шарлотту Лессанж, урожденную Декарт! Интересно, скоро ли она сможет считать себя официально помолвленной?..
– Сегодня я получил письмо от нашего общего друга Эмманюэля Дару, – сказал Фредерик, чтобы избежать заминки в разговоре. – Но перед лекцией не успел прочитать и ответить, оставил на вечер.
– Есть у меня предположение, что в этом письме, господин профессор, – сказал Этьен. – Видите ли, Дару с весны сидит без гроша. Он поссорился с отцом, потому что Дару-старший хотел, чтобы сын приехал на каникулы в Канталь и проработал все лето на винодельне, а у Эмманюэля были совсем другие планы на лето. И теперь упрямый овернец, его папаша, отказался высылать ему содержание. Дару ходит разгружать баржи на Сене, но везет ему не каждый раз – там собираются безработные со всего Парижа, у них большая конкуренция. Дару говорил, вы обещали подыскать ему какую-нибудь работу: переписывать бумаги, отвечать на письма, ходить по поручениям...
– Я помню, хотя все было не совсем так. Я обещал написать Дару, если кто-то из моих знакомых в Коллеже будет искать себе помощника на несколько часов в неделю. И спрашивал, но до сих пор ничего не подвернулось. Сам Дару, когда я его видел после Пасхи, не выглядел дошедшим до края нужды. – Фредерик испытывал от этой беседы растущее раздражение, пора было ее заканчивать
– Тогда не выглядел, сейчас – увидите сами.
Этьен смотрел на него уже не восторженно, как в начале разговора, а с заметной долей превосходства, уверенности в своей моральной правоте.
– Ты домой, Шарлотта? – спросил Фредерик, постаравшись, чтобы голос звучал не вопросительно, а утвердительно.
– Но мы... – замялась сестра.
– Уже поздно для прогулок. Я сам составлю тебе компанию. Всего хорошего, приятного вам вечера, господин Лессанж. Спасибо, что пришли.
Этьен пожал протянутую руку и вежливо сказал:
– Разумеется, господин профессор, и вам приятного вечера. Мадемуазель Шарлотта, мое почтение, – поклонился он девушке, не решаясь под суровым взглядом ее брата сказать, как обычно, «моя дорогая».
***
– Это как понимать, Фред? – возмутилась Шарлотта, когда они отошли подальше. – Опять за старое? Что ты имеешь против Этьена? Почему ты упорно лезешь в мои с ним отношения и пытаешься их испортить? Ты что, нам завидуешь?
– Завидую? Какие глупости!
– Нет, не глупости! Ты бы видел себя в этот момент! Глаза как ледышки, нос и губы брезгливо сморщил, в голосе презрение. Можешь ты мне сказать, чем тебе не нравится Этьен? Я ведь не такая дурочка, какой ты меня считаешь. Я способна подумать над твоими словами и постараться понять, что ты в нем видишь такое, чего не вижу я.
– Извини, малышка. Я тебе не смогу сейчас объяснить. Но на мой взгляд, он слишком идеален для того, чтобы быть настоящим и до конца искренним, твой Этьен. У меня нет никаких доказательств, я просто это чувствую.
– Нет доказательств, так значит, молчи и держи свои чувства при себе! – Шарлотта отвернулась. Она шла рядом, но демонстративно отстав от Фредерика на полшага, хмурая и расстроенная. Так прекрасно начинался этот вечер! Они с Этьеном после долгой разлуки наговориться не могли. Хотели прогуляться по аллее Май и спуститься на пляж, чуть-чуть посидеть у воды: там всегда полным-полно народу, эта прогулка уж никак не погубила бы ее, Шарлотты, репутацию. И надо же было противному старшему брату все испортить!
– Прости, Шарлотта. Я боюсь, что он ведет какую-то игру. Если бы это были только его республиканские дела, я бы так не волновался. В конце концов, даже мой друг Берто за него ручается. Но все равно с ним что-то не так, и я хотел бы это знать.
– Фред, я уверена, что ты ошибаешься.
– Завидую твоей уверенности, Шарлотта, но тебе всего восемнадцать лет. Ты не можешь хорошо знать жизнь и разбираться в людях. Мы с матерью не дадим согласия на свадьбу, если этот молодой человек покажется нам неподходящей партией.
– Да, да, конечно! А потом и невесту Макса, когда он решит жениться, вы рассмотрите под увеличительным стеклом и вынесете вердикт, что она недостойна войти в семью Декартов. Полный дом старых дев, как я, вдов, как матушка, и закоренелых холостяков, как ты сам, – вот это и есть ваш идеал!
– Шарлотта, ты должна понимать, что во Франции не существует разводов, и неудачный брак может стать роковой ошибкой, способной поломать твое будущее. Минута, когда ты наденешь подвенечное платье, увенчаешь голову венком из флердоранжа и войдешь в церковь «во всей славе своей» под руку со мной или с Бартелеми Рансоном, твоим крестным, не стоит горя и отчаяния, которые тебя ждут, если свяжешь судьбу не с тем человеком. Поверь, я знаю, что говорю.
– Откуда тебе это знать? Ты, кажется, ни на ком не женат, ни удачно, ни неудачно. В тебе говорит только предубеждение против Этьена Лессанжа.
Фредерик думал в этот момент об Элизе и ее несчастливом замужестве с Жаком Тавернье, но, конечно, Шарлотте этого не сказал.
– Как скажешь, сестренка. Прости, что я был с тобой слишком резок и, возможно, несправедлив. Но я все равно буду настаивать на своем праве не давать тебе «добро» на свадьбу, пока не стану абсолютно уверен в твоем избраннике.
– Абсолютной уверенности ни в чем не бывает, – сердито пробормотала Шарлотта. – Я и в тебе полностью не уверена, хотя знаю тебя всю жизнь... Мало ли, на что ты окажешься способен, если тебе наступить на больную мозоль. Ну ладно, хватит об этом. Этьен, к счастью, приехал до конца лета, и мы еще не раз увидимся. Завтра ты собираешься к пастору Госсену?
– Да. Не хочешь ли со мной?
– Я бы поехала, но боюсь вам помешать, у вас с пастором свои разговоры. И потом, с утра я должна быть в церкви с другими нашими девушками и дамами. Мы готовимся к первой осенней благотворительной ярмарке. Викарий Дельмас говорит, что нет никаких причин ее отменять.
– Вы украшаете зал?
– Да. Так ужасно, что с нами больше нет мадам Госсен, это ведь она всегда плела венки, делала букеты из цветов и колосьев, накрывала столы, и никогда не повторялась, каждый год придумывала что-то новое… Никто не сумеет это сделать так, как она. Матильда пытается ей подражать, но ей до Огюстины – как нам с тобой вплавь до Америки.
– Луи Дельмас не отменил праздник, и я думаю, что сам пастор его об этом попросил. Но будет правильно, если кто-нибудь почтит память мадам Госсен в самом начале, пока не началась торговля и гости не поспешили к столам с угощением.
– Сам викарий и скажет. И доктор, и мадам Рансон-старшая, и мама тоже. Я думаю, отбою не будет от желающих...
Они уже пришли домой, и Шарлотта открыла окна в гостиной, чтобы дом, стоявший запертым с полудня, немного проветрился. Макса еще не было, и мадам Декарт, видимо, тоже задержалась у Бернонов. Фредерик задумался о том, как провести этот вечер. Он был воодушевлен сегодняшним успехом и сразу после лекции собирался немедленно взяться за работу: чувствовал, что сегодня у него все получится. Но разговор с Этьеном и Шарлоттой его смутил, заставил усомниться в своей правоте, даже посеял чувство вины. Перед кем? Неужели перед молодым Лессанжем?
Рабочее настроение внезапно сменилось тяжелыми раздумьями. Фредерик решил, что работать начнет завтра, после поездки к пастору, а сегодня навестит Кристиана Кавалье. Вот только прочтет сейчас письмо Эмманюэля Дару, – похоже, именно перед ним он чувствует сейчас себя виноватым! – и подумает, можно ли для него что-то сделать. Говоря начистоту, Фредерик не одобрял отказа бывшего ученика съездить в Морьяк и помочь отцу на винодельне. Он хорошо помнил Ансельма Дару, папашу Дару, как всегда называл себя этот бывший крестьянин. Да, отец Эмманюэля отличался крутым нравом и мог в те времена высечь сына ивовым прутом или вожжами за недостаточно хорошие отметки, но он как-никак оплатил его учебу в клермонском лицее и парижской Правовой школе и мог рассчитывать на толику благодарности.
***
Вокруг уже стемнело. Фредерик зажег несколько свечей. По стенам комнаты заметались тени. Если бы кто-то мог наблюдать со стороны за его собственной неестественно удлинившейся тенью с взлохмаченными волосами и носом, ставшим похожим на клюв, наверное, этот наблюдатель счел бы зрелище забавным. Тень смешно взмахивала руками: ее хозяин то тянулся к верхней полке за томиком «Размышлений о революции» Кине, то снимал с комода шкатулку для писем, то тер себе переносицу кончиком карандаша. А как только письмо было извлечено из конверта и Фредерик прочитал первую страницу, его тень сначала вздрогнула и замерла, а потом началась дергаться, будто припадочная.
«Нет, нет, нет!» – повторял профессор Декарт в отчаянии и ярости, не в силах поверить тому, что он обнаружил в письме. Дару писал ему вовсе не о своем бедственном положении. Он сообщал, что «гражданин Берто» на днях был арестован средь бела дня прямо в редакции «Голоса улицы» на глазах у десятка сотрудников-репортеров. Так легко, как тогда, весной, после ареста Бланки (Дару, естественно, называл Бланки, как у них было принято, не по фамилии, а «Стариком»), ему теперь не отделаться, потому что дома при обыске у него нашли чрезвычайно компрометирующие бумаги. И даже не это самое плохое. Как сказал назначенный государством адвокат, Берто утверждает, будто его рукой там написаны только первые слова: «Убить крысу», и они относятся к настоящей крысе, которая ему досаждала пару месяцев. Все остальное – подделка. Но его все равно заключили в тюрьму и начали следствие. В «Голосе улицы» считают, что подметные бумаги подброшены кем-то из знакомых, которые бывали в квартире Берто на улице Тольбьяк. Фредерик невольно поежился, вспоминая ночь с 4 на 5 декабря 1851 года, которую ему пришлось провести в этой квартире. Берто так и жил в ней со студенческих времен, и из-за денег, которых вечно было в обрез, и из-за, как он говорил, «прикормленной» консьержки, за эти годы притерпевшейся ко всему и благодаря маленьким подарочкам закрывающей глаза на его многочисленных друзей и подружек – впрочем, с появлением Франсины подружки меняться перестали. Но квартира все равно оставалась проходным двором. Кто-то из гостей, любой, мог пронести злополучные бумаги, подсунуть их в гору всякого барахла, вечно громоздившуюся на столе у Берто, и дать сигнал полиции.
Как писал Эмманюэль, его лично утешает одно – он никогда не бывал в квартире Берто, а значит, может считать себя свободным от возможных подозрений своих товарищей в том, что он и есть провокатор. Он не был близко знаком с Оливье Берто и относился к нему с почтительным благоговением, восхищался им на расстоянии. Так же, как и большинство других радикально настроенных студентов. Для них, двадцатилетних, Берто был старшим товарищем и наставником, взрослым, умудренным опытом «старым республиканцем», героем если не 1848, то 1851 года (сам Берто много раз им повторял, что в 1851-м был зеленым юнцом и не совершил ничего героического, однако его «Записки очевидца» с описанием гибели депутата Бодена на баррикаде предместья Сент-Антуан до сих пор ходили по рукам). Он уже побывал в опасных переделках и продолжал рисковать свободой каждый раз, когда в «Голосе улицы» выходила его новая статья, расследующая очередное преступление Второй империи. Но все-таки быть журналистом, даже очень отважным и очень опасным для приближенных императора, – это одно дело, а заговорщиком, потенциальным террористом-убийцей – совсем другое. Так что все понимали и несправедливость, и тяжесть наказания, которое грозило Берто.
«Господин профессор, вы вхожи в такие круги, в которых можно познакомиться с влиятельными людьми, еще не до конца утратившими совесть, – писал Эмманюэль Дару. – Прошу вас, помогите! Я сам будущий юрист, но, к сожалению, пока еще очень плохой юрист, да что там – просто никакой... Гражданин Берто нуждается в хорошем адвокате. Назначенный ему защитник не имеет никакого опыта, это его первое дело, он с ним не справится и, скорее всего, утопит своего подзащитного. Сделайте хоть что-нибудь! Вы не слишком пунктуально исполняете то, что пообещали (Фредерик опять почувствовал жгучий стыд, вспоминая разговор с Этьеном Лессанжем и свое обещание Дару, о котором он забыл, занятый сначала личными проблемами с Эмили, а потом научными делами). Но я-то обойдусь и без вашей помощи. А если вашего друга студенческих лет отправят гнить в Новую Каледонию или Гвиану за то, чего он не совершал, этого вы себе не простите, не так ли?»
Он вскочил и забегал по маленькой комнате, не в силах усидеть на месте. Что за бумаги и что за обвинение, Дару в письме умолчал, но упоминание про крысу было сделано неспроста, и все, в общем, и так было понятно – если Берто могут сослать в Гвиану, значит, речь идет о заговоре с подготовкой покушения на жизнь императора. Ну а раз так, Берто нужен не просто хороший, а самый лучший адвокат. Через кого можно его найти? Фредерик начал перебирать в уме своих знакомых. Коллеж де Франс... нет. Салон мадам Марото... нет. Театральные и литературные круги, в которых он бывает благодаря Легардинье – конечно же, нет... Он знает одного опытного адвоката, Луи-Жиля Шассена, но тот вряд ли поедет из Нима в Париж, да и неизвестно, имеет ли он право практиковать в Париже, эти юридические тонкости Фредерику были неведомы. И вдруг он вздрогнул – и от того, что внизу скрипнула дверь, возвещая, что мать вернулась, и от того, что он понял, кто бы смог помочь. Жорж Менье-Сюлли, один из самых искусных и влиятельных молодых адвокатов! Он превосходно умеет, не ссорясь с правящими кругами, облегчать участь осужденных деятелей оппозиции. Его услуги стоят недешево, но многочисленные друзья Берто – и сам Фредерик, разумеется, – по подписке соберут эти деньги.
После секундной неловкости – все-таки Жорж Менье-Сюлли был не просто светским знакомым, а мужем Колетт, – Фредерик решил, что завтра с утра ему напишет. Была только одна проблема. На август Менье-Сюлли всегда уезжали из Парижа или в Италию, или на юг Франции, в Ниццу или Мантон. Но их управляющему наверняка оставлено поручение пересылать им почту, приходящую на парижский адрес. И потом, уже конец августа, они и так скоро вернутся... Завтра он сможет убедительно объяснить Менье-Сюлли, почему необходимо, чтобы он взялся за это дело. А сейчас пойдет, как и собирался, к Кристиану Кавалье. Посвятить сегодняшний вечер работе все равно уже не получится.
Стуча условным стуком – три удара, пауза, два удара, пауза, один удар – в двери часовой мастерской, где только едва заметный слабый свет из второй комнаты выдавал присутствие хозяина, Фредерик подумал, что завтра надо будет расспросить Этьена Лессанжа о том, что ему известно. Он ведь только вчера приехал из Парижа. Неужели не знал об аресте Берто? А если знал, почему не сказал? Все-таки с этим молодым человеком действительно что-то нечисто. После истории с Берто подозрения Фредерика укрепились, и он теперь обязан был все выяснить.
***
До Лафона и психиатрической лечебницы Фредерик нанял экипаж: путь был неблизкий, а времени на то, чтобы закончить все запланированные дела, слишком мало. И кто-то здесь рассчитывал на безмятежные каникулы! – мысленно усмехнулся он. Всего третий день в Ла-Рошели, а уже появилось желание поскорее уехать обратно в Париж, в одинокое тихое пристанище на улице Ульм, где до начала сентября его вряд ли кто-то побеспокоит, и после того, как он сделает все от него зависящее для Берто, он сможет сосредоточиться на своей научной работе. Здесь чужие проблемы обступили его так тесно, что сегодня после встречи с пастором опять будет не до французской революции.
Вчера он допоздна засиделся у Кристиана Кавалье. Тот был совершенно трезв и, несмотря на это, разговорчив и довольно приветлив. Насколько это вообще можно было сказать о Кристиане. Он обрадовался Фредерику, потому что как раз хотел обсудить с ним план своего переезда в столицу. Он и раньше несколько раз собирался продать свою мастерскую и уехать, но проблема была в том, что одна мастерская, без магазина, мало что стоила. Магазин же принадлежал всей семье и не мог быть продан без согласия остальных. Теперь Кристиан окончательно решился. Пока он заручился только согласием матери и Жана-Пьера, но не сомневался в Лили и почти не сомневался в Изабель. Обе сестры получили хорошее приданое, в том числе потому, что после смерти отца он работал ради семьи как проклятый, они об этом помнят и, конечно, согласятся забрать свои доли капитала вместо небольшой, но регулярной ренты, которую им обеспечивала продажа модных аксессуаров и часов. Сложности ожидались из-за Андре и Бланш. С Андре Кристиан лично говорить не собирался, все зависело от того, насколько искусным дипломатом окажется мать, а у матери у самой был зуб на второго сына, и она боялась не сдержаться, когда увидит его, такого же эгоистичного и пустого, как раньше, но теперь еще и отвратительно-самодовольного. Ну а Бланш состояла в миссионерском ордене «Сестры Магдалины», работала в Новой Каледонии, от Франции ее отделяли десятки тысяч километров, и письма от нее шли по полгода. Какой она стала и что на самом деле происходило в ее жизни – никто из Кавалье толком не знал. Но Кристиан все равно отправил письмо в Нумею и приготовился к долгому ожиданию.
– А чем займется Жан-Пьер, когда часовое дело Кавалье будет ликвидировано? – спросил Фредерик. – И что будет делать мадам Кавалье? Да и твои планы мне пока не вполне понятны.
– Жан-Пьер поедет со мной, – уверенно заявил Кристиан. – Мы объединим наши капиталы и откроем магазин. К примеру, на улице Риволи. Место бойкое, десять лет назад там всегда что-нибудь сдавалось в аренду, не думаю, что сейчас по-другому. Как только я получу согласие Андре и Бланш, так сразу найму агента по недвижимости. У тебя, кстати, нет на примете подходящего, ты ведь как-то нашел себе квартиру? Я хочу торговать часами с музыкой и музыкальными шкатулками. Чутье мне говорит, что это верное дело, они опять входят в моду, – и Кристиан кивнул на карманные часы, которые лежали перед ним на столе. – Это часы господина Планше, каждый час вызванивают разные мелодии. Он привез свою безделку из Англии и сразу же сломал, а я разобрался. Так о чем ты меня спрашивал? Мать... да, с матерью будет нелегко. Я хотел, чтобы она добавила свои деньги к нашим и поехала с нами в Париж, но она говорит, что любит Ла-Рошель и скорее останется здесь церковной сторожихой, чем куда-то уедет… Вот ты, Фред, объясни, ради Бога, за что вообще можно любить этот маленький, тесный, насквозь провонявший рыбой городок, окруженный стенами, будто тюрьма, где ни днем, ни ночью не спрячешься от чужих глаз и не заткнешь уши от сплетен? Про себя я точно знаю, что если вырвусь на этот раз, то Ла-Рошель меня больше не сцапает.
– Извини, приятель, не мне учить тебя коммерции, – сказал Фредерик, – но с третью суммы, вырученной от продажи ла-рошельского магазина, – так ведь получается, если сложить ваши доли с Жаном-Пьером? – я бы на Париж не замахнулся.
– Фред Декарт и коммерция, насмешил, – ухмыльнулся Кристиан. – На самом деле да, только этого было бы маловато. Но есть еще мастерская, она целиком моя. И наш большой дом на улице Ноай, который будет продан, а деньги поделены между всеми. Матери одной он не нужен, она уже присмотрела себе маленький домик в Ла Женетт. Наша семейка едва ли когда-нибудь захочет, да и едва ли сможет вся собираться на рождественские праздники…
– Долго ты уговаривал мадам Кавалье?
– То, что она в конце концов решила, мне вполне подходит. Прибавить ее долю к нашей было бы недурно, но нет так нет. Мне даже спокойнее. Можно не думать о том, что будет, если мне не повезет и я потеряю ее деньги. Здесь у нее хотя бы останется страховой фонд на случай, если пастор Госсен не сможет ей платить за отпирание дверей, растопку печей и мытье полов в церкви и зале собраний. Еще вопрос, возьмут ли ее на жалованье даже теперь, когда мадам Госсен больше нет, и кому-то пока придется за деньги делать то, что жены пасторов всегда делали бесплатно…
– Мадам Кавалье еще при моем отце начала помогать в церкви. Она первая в очереди желающих занять это место, надо полагать.
Кристиан бросил на него сумрачный взгляд.
– А ты слышал, что у нас говорят еще с конца весны? Нет? И у Бернонов никто не проболтался?! Поздравляю, твоя лекция их так пробрала, что им даже стало не до сплетен, любимого занятия... Так вот, люди, близкие к церковному совету, говорят, что у нас, возможно, скоро будет другой пастор. Шарль Госсен едва ли вернется к делам. Зато есть молодой Дельмас, который скоро женится и сможет занять его место. А нет – из Бордо пришлют другого, приход у нас жирный, всегда найдутся желающие...
– Ничего себе новости, – поежился Фредерик. – Состояния здоровья пастора до сих пор так плохо?
– Ему лучше, но он еще далеко не здоров. И если сначала все тут сочувствовали господину Госсену и слышать не хотели о новом пасторе, то теперь всё больше людей осуждает его за то, что он до сих пор так переживает свое горе, будто мадам Госсен умерла вчера, а не почти полгода назад. Церковный совет считает, что самое позднее ко Дню всех святых он должен будет взять себя в руки, надеть черный сюртук и коллар и снова подняться на пасторскую кафедру. А если этого не случится, его переизберут. Сам он ничего не говорит, ни да, ни нет. Я, наверное, единственный во всей Ла-Рошели пойму, если Шарль Госсен не захочет возвращаться к старому…
– Завтра я постараюсь все узнать.
– Мне его жаль, хотя с точки зрения прихожанина мне все равно, раз я уеду. Но он был хорошим человеком и хорошим пастором. Если я так долго не мог порвать с Ла-Рошелью, так это из-за них с мадам Госсен.
– Лили мне рассказала о вдове, которую тебе сосватали, – вдруг сказал Фредерик. Их мирная беседа, струящийся дым от их трубок, тени на потолке мастерской, тиканье огромных напольных часов и дрожание языка пламени в масляной лампе настраивали на откровения. – Сочувствую, история не из приятных.
– Забудь, – сказал Кристиан. – Я сам уже забыл.
– Я тоже расстался с подругой. Точнее, это она со мной рассталась.
– Вот как, у тебя была подруга? – на флегматичном лице часовщика появилась какая-то несмелая ухмылка. – Красивая?
– Очень.
– Ну и ну, Фред Декарт!
– Это в прошлом.
– У всех есть что-то в прошлом, – философски заметил Кристиан. – Сейчас ты один?
Фредерик кивнул.
– А ты?
– И я. Было время, когда я уходил из «Шу Флери» то с одной, то с другой залетной пташкой. Но я решил, что хватит. «Блудник должен быть отлучен», так говорит апостол Павел в послании к коринфянам, – и он кивнул на Библию, лежащую на подоконнике. Из толстой книги торчало несколько закладок. – Либо брак, либо целомудрие. С браком у меня пока ничего не получается, следовательно…
Оба довольно долго молчали.
– Одному быть – совсем не сахар, – сказал затем Кристиан. – Я не против того, чтобы жениться. Правду тебе говорю. А только после Мюриэль я не встретил ни одной добродетельной девицы, в чьем обществе уже через полчаса не делалась бы скука смертная.
И так как Фредерик не произнес ни слова, он добавил:
– Знаю, что я сам виноват.
– Кристиан, – нарушил наконец молчание Фредерик, – передо мной тебе не нужно оправдываться. Мы с тобой квиты: моя сестра сбежала от тебя, твоя – от меня. – Часовщик на это издал смешок, и профессор Декарт поддержал его кривоватой невеселой улыбкой. – Меня другое беспокоит. Ты сказал: «если мне не повезет». А вдруг и в самом деле не повезет? Ставка высокая, опыта у тебя мало, а эти деньги – все, что у тебя есть. Хочешь поменять жизнь – сам отправляйся в Париж, найди работу мастера-часовщика, осмотрись, поработай в чужих магазинах, и тогда уже руби все канаты, которые связывают тебя с Ла-Рошелью. Оставь семью в покое. Жан-Пьер уже достаточно взрослый, чтобы тебя заменить.
– Советов я не просил, тем более у тебя, – прищурился Кристиан. – Хочешь меня разубеждать и стыдить – ступай лучше домой и садись за свои книжки. Не тебе судить о том, что у меня получится или не получится. И еще твоя беда в том, что хоть ты и сын пастора, ты никогда по-настоящему не верил в Бога, не просил его ни о чем и не надеялся, что он поможет. На твоем месте я бы поумерил гордыню, Фред.
– Ладно, давай-ка по домам. Я собираюсь очень рано выехать в Лафон, чтобы пораньше вернуться. Работы у меня тут еще много. С книжками.
Кристиан все еще смотрел на него с обидой, но почувствовал, что ирония, которую Фредерик вложил в последнее слово, была направлена в свой собственный адрес, и тоже шевельнул уголками губ.
– Иди, иди, – сказал он. – Спасибо, что навестил меня. Я подумаю над тем, что ты сказал. Но хотя ты нынче уже бог знает кто, а я простой часовщик, поступлю я по-своему.
Выходя, Фредерик подумал, что с Алонсо, другом детства, разговаривать куда проще, чем с Кристианом Кавалье. Алонсо плевать со шпиля Фонарной башни на то, что он профессор. Ему тоже пришлось пережить немало разочарований: потерпела полный крах его детская мечта стать матросом и совершить кругосветное путешествие, он женат на, в общем-то, случайной женщине, детей в семье все прибавляется, а заработок механика остается прежним. Но Алонсо все так же независим, насмешлив и при этом лишен зависти и простодушен как дитя. Фредериком он восхищается, однако заважничать ему не позволит. Если почувствует у друга намек на высокомерие «столичной штучки» – позовет на рыбалку в ближайшую субботу, и там, в море, сразу будет ясно, кто тут родился морским волком, а кто просто вышел погулять.
На сердце было тяжело. И об Эмили он вспомнил совсем некстати, и упреки в гордыне и в неверии попали в цель. Перед тем, как лечь спать, он внимательно перечитал тринадцатый псалом – «Сказал безумец в сердце своем: «Нет Бога». Но ему не размышлялось на эту тему, и покаяния тоже не получалось. Судьба пастора Госсена, который еще не успел оправиться от своего горя, а Ла-Рошель уже принялась его осуждать неизвестно за что, и судьба Берто, которому грозили суд и каторга, беспокоили Фредерика гораздо сильнее, чем его непростые отношения со Всевышним. И он отложил Библию и взялся за черновик письма к Менье-Сюлли...
***
Теперь, когда Фредерик вошел в тесную приемную психиатрической лечебницы и остался ждать сиделку, которая пошла за пастором Госсеном, он снова вспомнил слова Кристиана Кавалье. Значит, пастора осуждают за то, что он слишком долго и слишком явно предается горю вместо того, чтобы сделать усилие и решительно его преодолеть, или хотя бы скрывать его от других, раз уж преодолеть не получается?..
Фредерик тоже понимал, что возвращение пастора к службе – вещь совсем не очевидная. Снова подняться на кафедру, зная, что никогда больше не встретишься с милым, нежным, все понимающим взглядом Огюстины? Ее опустевшее место в первом ряду – она, такая скромная, не любившая себя выпячивать, на богослужениях специально садилась ближе, чтобы подбадривать своего близорукого супруга, – будет зиять, как дырка от выпавшего зуба, потому что никто из старожилов еще долгие годы его не займет. Фредерик невольно вспомнил свой последний разговор с Луи-Бенжаменом Флерио де Бельвю, когда старик признался в своем одиночестве, затянувшемся на долгие годы, когда он пережил все свои привязанности. Но Флерио никогда не был женат и едва ли был когда-то в кого-то страстно влюблен, такой привязанности, как у пастора Госсена, у него не было. Муки разбитого сердца остались ему неведомы. Потому-то он сумел пройти по жизни спокойно, без жалоб, с прямой спиной и высоко поднятой головой.
– Фредерик, ты? Я не ждал тебя здесь увидеть.
Шарль Госсен торопливо пересекал приемную. Он был не в больничной одежде, а в своей собственной, но от этого вид у него был еще более удручающий – было слишком заметно, как он исхудал и постарел. Фредерик поднялся ему навстречу.
– Почему же, господин пастор?
– Твоя мать говорила, что ты очень занят. Ездишь по университетам, читаешь лекции. Она сомневалась, что ты заглянешь домой даже ненадолго. Здесь тебя все и всегда отвлекают от работы. «Ибо враги человеку домашние его».
– Я вовсе так не...
– Думаешь, думаешь. Не бойся, я знаю, ты пришел не для того, чтобы выслушивать поучения. Я и раньше ими не увлекался. А теперь мне просто все равно.
Фредерик не знал, что ответить, и решил продолжать, как будто не слышал этой фразы, такой чуждой для пастора.
– Спасибо, что согласились меня принять, господин пастор. Вам уже лучше?
– Нет, Фредерик, вряд ли мне когда-нибудь станет лучше. Я научусь лучше это скрывать, вот и все.
Обвисшие, плохо выбритые щеки пастора Госсена задрожали, но он постарался успокоиться. Глаза из-за толстых линз посмотрели на молодого человека внимательно, почти как раньше.
– Ты пришел выразить мне соболезнование? – спросил он. – Я слушаю тебя.
– Знаю, что мое соболезнование вам едва ли поможет. Я только пришел сказать вам, что всегда буду дорожить памятью о мадам Госсен. С вами обоими связано так много воспоминаний, в которые я был бы рад вернуться… Я не забуду магазин на улице Августинцев, кота Жана Гитона, ваши книги, мой спасенный портфель, ордонанс о переименовании улицы Домпьер в улицу Флерио, то, как я помогал мадам Госсен торговать, пока вы учились в Женеве, наши с вами долгие разговоры о политике, науке и вообще обо всем на свете, ваше участие в моих поисках следов Антуана Декарта, вашу доброту к Мюриэль и к моей матери…
Пастор смотрел сухими глазами, и это было еще страшнее, чем если бы он плакал.
– Больше ничего не будет, мой мальчик, – сказал он. – Все закончилось в один день. Я останусь твоим другом, насколько хватит сил, но не жди слишком многого. Шарль Госсен умер в один день с Огюстиной.
– Господин пастор, – сделал еще одну попытку Фредерик. – Эта лечебница – действительно подходящее для вас место? Вы глубоко скорбите, но очевидно, что даже в скорби остаетесь в здравом уме. Едва ли есть причины вас здесь удерживать.
– Никто меня не удерживает, я здесь добровольно. Пойдем, если хочешь, в больничный сад, погуляем немного.
Они медленно шли по дорожке, посыпанной мелким гравием. Пастор взял Фредерика под руку, и тот сразу же почувствовал его тяжесть, хотя Шарль Госсен был невысокого роста, а теперь еще и стал почти таким же худым, как его гость.
– Сначала нужно продать дом на улице Брав-Рондо, – сказал пастор. – Я не хочу входить в комнаты, из которых вышла и не вернулась Огюстина. Сестра и племянница согласились уложить мои вещи, а доктор Фромантен – сохранить за мной палату еще на две недели, за это время Луиза и Франсуаза должны справиться. Когда все будет готово, прямо отсюда я поеду к нотариусу и заключу сделку с Луи Дельмасом, он покупает этот дом для себя и своей будущей семьи. Как ты, наверное, знаешь, он скоро женится на Мари-Клер Сеньетт. А моя племянница Луиза выходит за ее брата, Бернара Сеньетта, другого твоего приятеля. Жизнь не стоит на месте...
– Где же вы сами будете жить?
– Не торопись, в свое время узнаешь. Если все пойдет как я задумал, ни дом, ни квартира мне не понадобятся.
– Господин пастор! – Фредерик похолодел от ужаса.
– Не ищи в моих словах потаенного смысла, – ответил Госсен. – И бояться не нужно. Я помню, что самоубийство – грех, и верю, как и раньше, в милосердие Господа. Бывает, что его воля в отношении чьей-нибудь судьбы кажется выраженной очевидно, как в твоем случае. Бывает – не вполне ясно, как в моем. Но я думаю, что мне не следует возвращаться к пасторской службе.
Он замолчал, но Фредерик чувствовал, что Шарль Госсен еще не закончил свою мысль, и не решался его прервать.
– Пусть Луи Дельмас будет пастором, – действительно заговорил он снова. – Знаю, ему не хватает образования и вам не очень нравятся его проповеди. Но он тоже может окончить теологический факультет в Женеве, как это сделал я. Красноречие –придет со временем. А что до его мыслей, так это, наверное, даже хорошо, если двух старых пантеистов, Жана-Мишеля Декарта и меня, сменит во главе общины человек, твердо придерживающийся не только духа, но и буквы Священного Писания. Главное, что он молод, горит желанием приняться за дело, и он будет счастлив со своей Мари-Клер. Наставлять других должен счастливый человек, а не тот, у кого в сердце лед или выжженная пустыня.
– Не могу представить нашу церковь без вас, – признался Фредерик. – Вы ведь только что сказали, что веру не утратили.
– Утратил. В себя.
Шарль Госсен оборвал увядший цветок с розового куста, смял его в кулаке и бросил на дорожку.
– Вот так. Все отжившее, все тлеющее на корню должно быть отсечено от этого корня. Пора уступить место молодому и здоровому.
Фредерик шел рядом с ним и смотрел перед собой, не решаясь и, пожалуй, не смея взглянуть на пастора. Он опять видел себя учителем в Морьяке и думал о том, что если бы перед ним был ребенок, он бы нашел для него слова утешения. Пусть неловкие и нескладные, но нашел бы. Господин Госсен не был ребенком, он был для Фредерика практически вторым отцом, и видеть его в таком состоянии было горько и стыдно. Мучительно сострадая этому человеку, молодой профессор не мог вымолвить ни одного слова. Ему казалось, что, подобно двум старшим сыновьям Ноя перед отцовской наготой, он поступит лучше, если отведет глаза и милосердно прикроет обнаженную душевную рану пастора Госсена своим молчанием.
За деревьями показался корпус лечебницы. Шарль Госсен повернулся к Фредерику.
– Имущему дастся, а у неимущего отнимется, – сказалон резко. – Раньше эти слова в Евангелии от Матфея казались мне немилосердными. Теперь я понимаю, что они означают, и знаю, что это так и есть.
– За что вы себя так ненавидите, господин пастор? Разве вы виноваты в смерти мадам Госсен? Едва ли вам есть о чем пожалеть, оглядываясь назад. Все считают, что вы были образцовой парой...
– Ну как ты не понимаешь! – воскликнул пастор, и его плечи снова затряслись. – Я ее не уберег, она ушла, а в ней было мое счастье, моя сила, моя опора. Знаешь, в ее ужасные последние часы… Я пытался ее удержать. Вот так, как держу тебя. Думал, что если я просто возьму ее за руку и не отпущу, она не соскользнет в бездну. И когда уже все было кончено, я продолжал крепко сжимать ее в своих объятиях, надеясь, что если я не дам ее телу остыть, душа в него вернется. Ну а потом, когда я понял, что проиграл, то продолжал ее обнимать, надеясь уже на другое – что ее душа вот-вот вернется за моей… Ох, Фредерик, дорогой ты мой… Я больше не человек. Меня нет. Без Огюстины я мертвец, просто еще недостаточно мертвый.
– Неправда!
Пастор Госсен удивленно посмотрел на своего молодого друга.
– Ты о чем?
– Господин пастор…
Едва ли не впервые в жизни Фредерику было так трудно подобрать нужные слова. Соболезнований пастор за эти полгода слышал уже достаточно, они ему больше не помогали. Надо попытаться иначе. Говорить с ним так, будто пастор был беспомощным ребенком, а двадцативосьмилетний Фредерик Декарт – сильным и взрослым, было все еще неловко, но он сделал над собой усилие и продолжал уверенным тоном, чувствуя, что только это может вытащить Шарля Госсена из ямы, в которую он себя все глубже закапывал:
– Мадам Госсен и с вами, и без вас не прошла бы мимо умирающего моряка. И случилось бы то, что случилось. Прошу вас, хватит себя казнить. Вы, как судья, каждый день выносите себе приговор, а потом, как палач, приводите его в исполнение и сжигаете себя на медленном огне своей воображаемой вины. Вам хотелось уйти вместе с мадам Госсен, но теперь ведь уже ясно, что у Господа на ваш счет другие планы. Подумайте: а вдруг вам суждено дожить до девяноста лет, как мсье де Бельвю? Вы ровесник моей матери, вам пятьдесят, не так ли? Как вы проживете еще тридцать, сорок лет, если сейчас себя истерзаете?
Пастор набрал полную грудь воздуха, чтобы возразить. Но Фредерик его опередил.
– Я могу вам чем-нибудь помочь? Только скажите, и я сделаю все, что в моих силах.
Пастор довольно долго молчал и смотрел на крону итальянской сосны, распростертую над лужайкой, будто купол шатра. Когда он повернулся к Фредерику, лицо его было почти спокойно.
– Ты разумный человек, Фред, и пожалуй, я могу тебе открыть свои планы. Я хочу остаться в этой лечебнице и помогать душевнобольным. У меня получается умиротворять даже тех, кто не воспринимает человеческую речь. Если даже я просто говорю с ними, они мало-помалу успокаиваются, перестают издавать ужасные звуки, у них прекращаются конвульсии, некоторые из этих несчастных даже засыпают спокойным здоровым сном. Сам я, правда, после сеансов не могу уснуть, пью снотворные порошки и все равно потом полночи вижу их лица... Доктор Фромантен говорит, что мой голос хорошо действует на его больных. Но он наотрез отказывается брать меня в больничные служители. Говорит, что эта работа меня убьет, она, мол, не для чувствительных натур. Это я-то чувствительный? Будь я и в самом деле таким, я не пережил бы Огюстину. Вот если бы ты взялся его убедить…
– Не уверен, что смогу, – сказал Фредерик. – Я ведь плохо знаком с доктором Фромантеном.
– Лукавишь, – вздохнул пастор. – Ты не хочешь, чтобы я здесь остался.
– Не хочу. Я согласен с доктором и тоже считаю, что вы для этого слишком истощены. В вашем нынешнем состоянии я бы скорее посоветовал вам пойти в садовники. Medicus curat, natura sanat[1]. Деревья и цветы, в отличие от людей, с благодарностью примут ваши заботы, но не вычерпают вас до дна, и мало-помалу ваши силы восстановятся. В Ботаническом саду часто нужна помощь. Если вы согласны, я могу сегодня же поговорить с господином Бельтремье.
Шарль Госсен чуть-чуть улыбнулся.
– Я – садовник? Невообразимо. Это Огюстина всегда ухаживала за нашим садиком на улице Брав-Рондо, а в моих руках даже садовые ножницы ломаются. Но может быть, ты и прав… Я сейчас способен только на что-то очень простое: подметать опавшие листья, что-нибудь собирать, вскапывать, рыхлить, поливать. Я бы постарался быть полезным. Ты не знаешь, кому в Ла-Рошели нужны бестолковые, но исполнительные садовники?
– Не волнуйтесь, узнаю.
Пастор на прощание обнял гостя. Неужели удалось найти верный тон? Шарль Госсен всю жизнь помогал другим, и теперь мучительно страдает и из-за своей неспособности помогать дальше, и из-за того, что никто не желает понять, до какой степени он сам нуждается в помощи. Ох, только бы не обмануть его в ожиданиях. Нужно найти пастору эту работу во что бы то ни стало…
В Ла-Рошели Фредерик попросил кучера довезти его до угла улиц Дофин и Вьей-Фонтен, и перед тем, как идти домой, заглянул в Музей естественной истории. Главный хранитель был у себя. Он собирался идти обедать и позвал Фредерика составить ему компанию в кафе на площади Арм, с видом на только что достроенный кафедральный собор. Тот, конечно, не отказался: за столом было бы легче завязать светскую беседу и издалека подойти к сути просьбы. Эдуард Бельтремье не спешил делать заказ и с интересом ждал, что себе выберет профессор Коллеж де Франс, нынешний парижанин. Фредерик взял карту, пролистнул, не глядя, несколько страниц с описаниями деликатесов и выбрал заурядную жареную треску с картофелем. Хранитель музея и ботанического сада чуть-чуть улыбнулся и заказал то же самое. Им принесли бутылку вина из Маренна, прохладного и чуть-чуть солоноватого, как воздух в эти последние дни августа. Поговорив о предстоящем заседании Общества естественной истории Нижней Шаранты, о состоянии дел с преподаванием естественных наук в Коллеж де Франс, о местных выборах, в результате которых господин Бельтремье занял пост муниципального советника (Фредерик не упустил случая его с этим поздравить), он решил, что настал подходящий момент замолвить слово за пастора. Бельтремье вздохнул.
– У меня в Ботаническом саду очень опытный садовник – господин Барретт. Он сам нанимает себе помощников, я в эти дела не вмешиваюсь. По правде, не думаю, что он захочет нанять господина Госсена. Он так дрожит за наши субтропические виды, привезенные из Южной Америки и дальней Азии, что скорее умрет, чем подпустит к ним дилетанта. Я мог бы приказать, надавить, пользуясь директорским статусом, но вы же понимаете, что нашей дальнейшей работе это не поможет и доверия между нами не укрепит. Вы бы лучше поговорили с заместителем мэра по вопросам благоустройства. Может быть, даже не в Ла-Рошели, а в какой-нибудь из соседних коммун. Я знаю, что в Эйтре есть хороший парк. Думаю, там всегда нужна помощь.
Фредерик не стал говорить, что это вопрос милосердия, может быть даже вопрос жизни и смерти – он стеснялся таких слов. Но ему стало понятно, что решить этот вопрос с первой же попытки не получится. Возможно, не получится и со второй, и с третьей. Найти занятие для пастора Госсена – еще одна обязанность, которую перед отъездом в Париж он должен выполнить. А дней для этого оставалось все меньше.
Расплачиваясь, он заметил, что в портфеле все так же лежит второй том «Истории Реформации». Он забыл подарить книгу пастору. Наверное, к лучшему – история Реформации слишком мало сейчас интересовала Шарля Госсена, занятого только поисками, на что бы потратить свою ставшую такой бесполезной жизнь.
День был в разгаре, и Фредерик подумал, что лучше бы ничего не откладывать на потом. Он нанял экипаж тут же, на площади, и поехал в Эйтре, соседнюю приморскую коммуну, примыкающую к Ла-Рошели с юга. Но когда карета остановилась возле мэрии, он сразу понял, что ничего не выйдет и здесь. Пресловутый парк представлял собой небольшой и очень ухоженный сквер за коваными воротами и каменным забором, повсюду цвели розы, с ограды свисали густые плети пассифлоры. Было очевидно, что и здесь диктаторски властвует свой собственный «господин Барретт», не выносящий дилетантов. Профессор Декарт даже не пошел в мэрию – непонятно было, как говорить с местными чиновниками о пасторе Госсене, которого они, возможно, даже не знали, если не были протестантами, и в его положение входить были не обязаны. Он пересек сквер и пешком отправился обратно в Ла-Рошель, надеясь, что по пути его чем-нибудь осенит.
Дома он обнаружил только младшего брата. Ну разумеется, ведь мать и Шарлотта в церкви, готовятся к ярмарке, – вспомнил Фредерик. Макс торопливо перебирал свежую почту: ждал письма, и, судя по нетерпению, вряд ли от какого-нибудь соученика или приятеля, скорее от оставшейся в Нанте подружки. Максимилиан сообщил, что был сегодня на верфи у Алонсо Диаса, и тот неприятно удивлен, что Фред уже третий день в родном городе и все еще не заглянул к лучшему другу. Алонсо попросил Макса передать старшему брату, что ждет его вечером, если тот не зазнался. «А еще я там встретил господина Прюдома, владельца верфи, и он сказал, что хочет потом взять меня к себе, – заважничал Макс. – Но я думаю, что останусь в Нанте. Или, может быть, уеду в Нормандию – в Гавр или в Кан. Там есть возможность поковыряться в кишках английских пароходов и стать одним из тех инженеров, кто создаст Франции достойный торговый и военный флот. Проектировать в Ла-Рошели посудины для рыбаков, пфф, тоже мне дело для выпускника Нантской Политехники!»
– Ты сперва диплом получи, – осадил его Фредерик. Он устал, был опечален и даже немного раздражен. Еще один день прошел напрасно. Пастор Госсен, утративший смысл жизни, Кристиан Кавалье со своим магазином, влюбленная Шарлотта и подозрительный Этьен, арестованный в Париже Оливье Берто, Эмманюэль Дару, сердитый на своего бывшего учителя за то, что он не выполнил обещание, а теперь вот еще и обиженный Алонсо, – все они словно сговорились не дать ему написать ни строчки для будущей книги о французской революции.
– Я пойду вечером к Алонсо, – пообещал Фредерик. – Но сегодня до ужина не беспокойте меня, хорошо?
– Что вы, мсье профессор, никто и не собирался посягать на ваше драгоценное время, – сказал Максимилиан. – Лестафье опять зовет всю банду на остров Ре. В Ла-Куард завтра праздник в честь местного святого. Сначала религиозная процессия и благословление моря, а с обеда и дотемна танцы, музыка, жареные креветки, рыба, вино. Мы плывем туда уже сегодня. Я только дождусь мать, скажу ей – и помчался. А кстати… Раз ты уже пришел, мне незачем ее дожидаться, ты ей и скажешь, где сегодня ночует ее младший сын, запасной наследник рода и фамилии!
На это Фредерик не нашел что возразить, хотя снова почувствовал себя задетым. Макс развлекается, Шарлотта грезит о свадьбе, мать – и та наконец обрела спокойную, даже приятную жизнь и проводит время в обществе своих подруг по комитету дам-благотворительниц. Только он все время один и все время то работает, то занимается чужими проблемами. Да, он пойдет сегодня к Алонсо. Поболтают о разном, выпьют в «Шу Флери». А пока он примется за книгу, у него до вечера еще много времени.
***
Из Нового порта он вернулся поздним вечером. Нетвердой походкой вошел в дом. Вино плескалось где-то на уровне горла, еще немного – и позора было бы не миновать, но, к счастью, Алонсо первым вспомнил, что ему пора, и еще один графин, который там, в «Шу Флери», не выглядел лишним, они так и не заказали. На губах профессора Декарта блуждала счастливая улыбка, мир вокруг был прекрасен, все люди в нем – братья. Впервые за долгие месяцы он опять чувствовал себя молодым и беззаботным, почти как Максимилиан. Если бы Алонсо не был обременен семьей и службой, они бы, пожалуй, остановились чуть раньше, отвязали лодку приятеля, ждущую на приколе в Шеф-де-Бэ, поставили парус и тоже отправились бы на праздник жареных креветок. Море сегодня было спокойное, а легкий бриз дул как раз в сторону острова Ре.
Когда они с Алонсо уже уходили из «Шу Флери», какая-то женщина остановила Фредерика в дверях: «Идем со мной, красавчик, у меня комната рядом, с тебя возьму недорого». Он отказался, но потом, пройдя квартал, обнаружил, что все еще думает о ней. Возвращаться назад и искать ту женщину, которую он едва рассмотрел и помнил только ее очень яркие черные глаза и очень откровенную улыбку, было, конечно, глупо. «Когда ты от меня отстанешь?» – сердито сказал он своему воображаемому двойнику, монаху-бенедиктинцу из аббатства Клюни. Тот только пожал плечами, поправил рукав коричневой сутаны, взял перо и опять склонился над рукописью.
Вечер был теплым и ясным, деревья чуть шелестели. Накатывал прилив. В Старом порту, за Часовой башней, гавань наполнялась водой, и лодки, оставленные на приколе, всплывали до уровня набережной. В самый большой прилив можно было легко перешагнуть на борт любого из этих суденышек прямо с тротуара. Ворота дома на улице Эскаль, того самого, на месте которого когда-то стояла типография Мишеля Сеньетта, были увиты пассифлорой. Совсем как в парке в Эйтре. Спелые плоды падали на землю, и из-под забора доносился сладкий, пока еще приятный запах начинающегося брожения. Улицы старого города опустели с наступлением темноты, и Фредерик мог не опасаться, что его кто-нибудь увидит под хмельком и он испортит свою репутацию. Мать и Шарлотта должны были уже лечь спать. Но в окне гостиной он увидел пятно света. Шарлотта действительно ушла к себе, а вот мать сидела у стола с зажженной масляной лампой и что-то вязала. Фредерик первый раз увидел на ней очки в роговой оправе. Они делали ее заметно старше, хотя Амели Декарт выглядела в свои пятьдесят очень моложаво. Особенно по сравнению с пастором.
– Фредерик? Ты поздно сегодня.
Все тот же голос его строгой матери, но интонация чуть-чуть другая: не вопросительно-обвиняющая, а утвердительная, констатирующая одновременно и непорядок, и согласие с тем фактом, что сын окончательно вырос и имеет право иногда этот порядок нарушать.
– Да ты пьян! – добавила мать, приглядевшись. – Сядь, ты же едва держишься на ногах. Что-то случилось?
– Ничего.
Его лицо расплылось в глуповатой улыбке. Лицо матери, наоборот, на секунду брезгливо передернулось. Но потом она овладела собой. Осталось только изумление, что во все тяжкие пустился не кто-нибудь, а ее серьезный, умный и надежный старший ребенок.
– Устал и решил дать себе отдых? – Она подошла, потянула его за рукав, чтобы он сел, и опустилась рядом с ним на диван.
– Пожалуй.
– Помогло?
– На сегодня – да.
Он смотрел на нее уже не таким мутным взглядом, как сначала. Даже воздух родного дома, «дома пастора», как его до сих пор еще иногда называли, действовал отрезвляюще.
– Ты слишком много работаешь, дорогой сын. Я всегда повторяла следом за дедушкой Мишелем, что человек должен постоянно трудиться, пока он трудится, у него нет возможности согрешить... но ты, по-моему, воспринял наши уроки чересчур буквально.
Фредерик недоверчиво посмотрел на мать. Ее лицо оставалось серьезным, но по голосу Амели было ясно, что ирония в ее словах ему не почудилась. У него тоже вырвался смешок.
– Уверяю вас, мама, у меня были возможности согрешить.
– Двадцать восемь лет... Это ведь совсем немного, – продолжала Амели, как будто она и не слышала его слов. – Не пожалеть бы тебе потом о лучших годах, проведенных в пыльных комнатах. Посмотри на своего брата – он в восторге от Нанта и от своей Политехнической школы, но не забывает и развлекаться.
– Я привык много работать, – ответил Фредерик, стараясь не дышать в ее сторону. – Вы меня этому и научили. Не стоит больше говорить обо мне, я действительно устал и хочу пойти спать. Доброй вам ночи, мама. Кстати, еще вчера хотел вас попросить не вставать так рано, чтобы сварить мне кофе и подать завтрак. Макс и Шарлотта встают позже, а я могу позавтракать и в «Домино».
– Этого еще не хватало! – проворчала Амели. – Приехать на каникулы домой, к матери, чтобы завтракать в ресторане возле церкви Нотр-Дам! Ты что, хочешь навеки опозорить меня перед Лессанжами?
Действительно, они ведь живут как раз рядом с церковью Нотр-Дам и со своего балкона могут видеть всех входящих и выходящих из «Домино». Незадача! Фредерик опять засмеялся: такое огорченное лицо было у матери, представившей, что их ждет новое отступление от заведенного порядка.
– Этьен и завтракает, и обедает, и ужинает дома. Каролина Лессанж души не чает в сыне, и когда он здесь, каждый день бегает на рынок. Я не считаю чужие деньги, ты не думай, но я боюсь представить, сколько же она тратит на продукты. Она просто не знает, что еще положить в свою корзину, лишь бы ему угодить...
Фредерик развеселился еще сильнее. Может быть, все его подозрения против Этьена – всего лишь результат подавленной зависти к «маменькиному сынку» за все, чего у самого Фредерика не было? Он обнял мать, и хотя она сначала сопротивлялась, ее всегда жесткая и прямая спина «поплыла» под его руками, голова опустилась на его плечо.
– Это уж слишком... – прошептала она, да так, что со стороны было непонятно – говорит она все еще об Этьене или уже о Фредерике. Но сын ее понял. Он ласково притянул ее к себе еще ближе и сказал ей в ухо, прикрытое гладко зачесанными, собранными на затылке волосами, когда-то светло-каштановыми, а теперь скорее серо-стальными:
– Я и так знаю, что вы души во мне не чаете, матушка. Сметать в свою корзину ради меня пол-рынка не нужно, доказательства мне ни к чему!
Амели высвободилась с коротким сухим смехом.
– Знаешь что, Фред, – сказала она. – Я была не самой нежной матерью, сама это понимаю. Но мне тебя не хватает, и я скучаю, когда ты долго не приезжаешь в Ла-Рошель. Мне напрасно казалось, что у меня впереди еще много лет. Я упустила тебя, ты слишком рано перестал быть моим маленьким мальчиком…
Фредерик сделал еще одну попытку встать. Голова была уже довольно ясной, однако ноги плохо слушались. Раздражала и противная сухость во рту. Надо было пойти на кухню, выпить воды и ложиться спать, но минуты в тихой полутемной гостиной вместе с матерью все тянулись и тянулись, и это было очень приятно. Старший сын давно держал себя с ней как взрослый и равный, но почти чужой человек: регулярно присылал деньги, принимал участие в обсуждениях семейных дел, давал советы, когда его об этом просили. Однако сам за советами к матери никогда не обращался и ей ничего о своей взрослой жизни не рассказывал. Она тоже не решалась ни о чем его спрашивать. Даже когда она узнала от Эберхарда о «красивой, но ревнивой и не очень умной» молодой актрисе и была, конечно же, шокирована, она и то ограничилась намеком в письме и удовлетворилась ответным полунамеком с его стороны. И так между ними было всегда, сколько он себя помнил: безоговорочное, но холодное уважение друг к другу, страх переступить границы дозволенного. А сейчас он чувствовал к ней нежность и дружескую близость, его радовало, что у них одинаковое чувство юмора, – в их отношениях все это было новым. Кажется, еще немного, и придет время откровений, о чем он утром пожалеет. Нет, пора идти спать. Но и просто так уйти было нельзя.
– Я такой же Шендельс, как и Картен, – сказал Фредерик. – Чем дальше, тем больше во мне от вас, хотя я всегда считал, что я – прямое продолжение отца и дедушки.
Мать покачала головой.
– Нет, Фредерик, не думаю. Ты всегда будешь сам по себе, похожий на каждого из нас и одновременно ни на кого не похожий… Вижу, больше всего тебе хочется уснуть прямо здесь, в гостиной на канапе, – Амели заметила, что как он ни старается держаться прямо, его голова уже отяжелела, и ему стоит огромных усилий не свалиться на диванную спинку или даже на подлокотник. – Иди-ка лучше в «спальню дедушки Мишеля». Там все готово. Я постлала там постель к твоему приезду, никак не думала, что ты опять займешь свою старую комнату.
– Ну зачем же… Думаете, я настолько пьян, что не одолею лестницу? – он встряхнулся. – Сейчас пойду к себе, только воды налью.
– Подожди, я сама тебе принесу, – торопливо поднялась мать. – А то еще разобьешь бутылки, которые стоят у самого входа. Я не успела их убрать в погреб. После ужина, как только ты ушел, явился посыльный от графа де Сен-Жерве. Граф узнал, что ты в Ла-Рошели, хоть он и не был вчера у Бернонов – здоровье теперь ему не позволяет надолго покидать дом. Но он просил передать, что будет рад, если ты к нему заглянешь, и послал тебе в подарок несколько бутылок вина из шато Сен-Жерве. Его сын теперь один из самых известных молодых виноделов юго-запада, может, ты и в Париже о нем слышал («Не только слышал, но и пил его вино» – отозвался Фредерик.) Понимаю, что сегодня тебе уже хватит, – добавила мать. – Если хочешь, я упакую эти бутылки, возьми их в Париж. Они твои, нам с Шарлоттой они здесь не понадобятся.
Говоря о графе де Сен-Жерве, Амели Декарт переходила на торопливое бормотание, словно желая скорее уйти от всего раздражающего и смущающего, связанного с этим именем. Фредерик давно это заметил, но не подозревал о причинах.
– Не нужно. Что не выпьем до конца каникул вместе с Максом, пусть останется здесь, в нашем погребке.
Поднимаясь по лестнице и старательно держа стакан прямо, чтобы не расплескать воду, он вдруг подумал, что господин де Бризак, сын графа де Сен-Жерве, владелец замковой винодельни и собственного виноградника при шато, наверное, время от времени нанимает помощников. Приближается осень, а с ней – самая горячая пора для виноделов. Может быть, попросить графа написать сыну и замолвить слово за пастора? Все равно он на днях заглянет на улицу Дюпати, навестит графа и поблагодарит за подарок, так почему бы и не сделать два дела вместо одного? Дети графа тоже реформаты, как и он сам, так что, возможно, младший Сен-Жерве согласится помочь не только из дружеских чувств к Шарлю Госсену, но и из религиозной солидарности… Фредерик выдохнул пока еще не с облегчением – с надеждой. В конце туннеля забрезжил хоть какой-то свет.
Засыпая, он на мгновение вспомнил глаза и улыбку женщины в «Шу Флери» и улыбнулся этому воспоминанию, не более того. А в следующие несколько минут он уже спал, и ему снились бесконечные полки с книгами в Национальной библиотеке.
***
Амели не торопилась покинуть гостиную. Хотелось еще посидеть, вспомнить прошлое, подумать о скором будущем. Впервые за много месяцев оно ее не пугало, ей было спокойно и хорошо. Все ее дети здесь, с ней, под родной крышей. Эти дни покоя, как последние дни летнего тепла, были тем дороже, что дальше семье предстояло принять трудные решения. И ни одно из них не устроило бы всех одновременно.
Мать давно знала о планах Максимилиана не возвращаться в Ла-Рошель, и, конечно, ее мысли были сосредоточены на доме. Для кого теперь его беречь, если старший сын живет в Париже и назад, конечно, не вернется, младший собирается переехать туда, где есть перспективные крупные верфи, в Нант, Брест или даже в Нормандию, а Шарлотта выйдет замуж за Этьена Лессанжа, по крайней мере, к этому все идет? Дети разъехались или разъедутся кто куда, и дом придется продать, он слишком велик для того, чтобы Амели жила в нем одна, собирая всю семью два раза в год на Рождество и на Пасху.
Лучшим способом подготовиться к неизбежному и заранее свыкнуться с расставанием было – начать уже сейчас смотреть на это жилище как на не совсем свое. Амели мысленно видела комнаты опустевшими, стены – голыми, вещи – проданными с аукциона или аккуратно уложенными в дорожные сундуки. Кто будет здесь жить после них? Что новые хозяева сделают с монументальной старинной кухонной плитой, которая досталась Декартам от прежних владельцев этого дома? Она отличалась капризным нравом, и Амели только на третий год приспособилась ее топить, но зато когда молодая хозяйка открыла секрет, плита ответила замечательной способностью быстро нагреваться и медленно отдавать тепло даже после маленьких порций дров или угля. А сумеют ли будущие хозяева сберечь розовые кусты во внутреннем дворе? Придется им объяснить, что в жаркие дни их надо опрыскивать по утрам и вечерам, а то нападет паутинный клещ, и не только цветы, но и стебли, и листья погибнут, опутанные мерзкими тенетами. Мадам Декарт посмотрела на букет в зеленой фаянсовой вазе. Цветы были срезаны с куста под окнами террасы. Это была поздняя роза, цветущая до конца октября, предмет гордости Амели и зависти всех соседей, сливочно-желтая, бархатистая, очень ароматная. Сейчас она стояла усыпанная бутонами, и сердце пело от радости при одном только взгляде на нее. «Выкопаю, – решила Амели, – а еще лучше, заранее укореню несколько черенков и увезу с собой, где бы мне ни пришлось жить. Я ни за что не расстанусь с моей Клодиной». Эту розу, любимую почти как позднее дитя, она звала человеческим именем.
Потом она медленно прошла по всему дому, задержалась в дверях их с Жаном-Мишелем супружеской спальни, погладила дверной косяк, где чернели зарубки, четыре столбика, отмечающие рост ее детей. Первый столбик горизонтальных черточек с цифрами и датами – одно из немногих оставшихся напоминаний о том, что на свете когда-то жила Мюриэль. Новые хозяева, конечно, это закрасят, никому не нужны чужие воспоминания...
От духовного Амели перешла к вещам сугубо практическим. Куда ехать ей самой после продажи дома в Ла-Рошели? Возвращаться некуда, родины у нее больше нет. Отец этой зимой обвенчался со своей компаньонкой и переехал из Французского квартала в ее домик на окраине Потсдама. Решение господина Шендельса стало для Амели не очень приятным сюрпризом, но с другой стороны, за отца теперь можно было не переживать. Новая фрау Шендельс, бездетная вдова не первой молодости, не выглядела охотницей за наследством. Ее муж тоже умер от туберкулеза, как Фритци, и скорее дело выглядело так, что их с господином Шендельсом сблизили обсуждения этой болезни, врачей, лекарств, клиник и санаториев.
Конечно, Амели всегда может рассчитывать на Фреда, он найдет ей в Париже скромную приличную квартирку. Останется вопрос, куда девать, во-первых, кошку Мими, а во-вторых, розу Клодину. С Мими проще, она возьмет ее с собой, хотя за нее будет страшновато в Париже, где извозчики гоняют как сумасшедшие. А вот по поводу розы придется поломать голову, потому что не всякий домовладелец позволит мадам Декарт посадить свой цветок во дворе под окном. В вазоне, даже большом, Клодина не приживется, она не комнатная роза, у нее длинные корни, она привыкла расти на свободе. И самой Амели будет тесно в маленькой квартире после здешнего простора. Но, видимо, именно в Париж она в конце концов и отправится. Шарлотта и Этьен, если поженятся, тоже ведь не останутся в Ла-Рошели, так что в Париже она будет рядом с двумя детьми из трех. Мадам Декарт вздохнула, вспомнила роскошную церковь Луврской Оратории, улицы, парки, витрины магазинов, и постаралась улыбнуться. Наверное, это был бы не худший из возможных исходов.
Улыбка все равно получилась вымученная. Дело было, конечно, не только в Клодине. Ла-Рошель стала за тридцать лет единственным домом Амели, церковные и комитетские обязанности придавали ее жизни смысл, а друзья, которых она здесь оставит, будут последними в ее жизни: новых ей не завести, слишком трудно и долго она привязывается к людям. Зато уж если привязалась – без крови не оторвать. Хотя Огюстины, лучшей подруги, больше нет, ей будет горько расстаться и с Шарлем Госсеном, и с четой Дювосселей, особенно со старым доктором, который принимал и лечил всех ее детей, и с графом де Сен-Жерве, и с мадам Кавалье, и с Лили Понсак, любимой ученицей, новой церковной органисткой. Мадам Декарт давно освободилась от чувства досады на Лили за то, что она не стала женой Фреда. Она лучше других понимала, что Фредерик, при всех его достоинствах, как муж был бы совсем не подарок, и Лили сделала правильно, что выбрала не его. Амели была почетной гостьей на крестинах первенца Понсаков, Кристиана-младшего, и всегда была готова сесть за инструмент вместо Лили на богослужениях, когда та по какой-то причине не могла играть.
Еще в Ла-Рошели оставались Рансоны, представители одной из старейших и знатнейших городских фамилий. Именно дед покойного Бартелеми Рансона-старшего поставил свою подпись на купчей, представляя всех реформатов города, когда в 1798 году бывшая церковь Реколетов, национализированная во время революции, перешла в распоряжение протестантской общины. Жена Бартелеми-старшего, Эстер Рансон, тридцать лет назад единственная в общине отнеслась тепло и дружелюбно к молодой супруге пастора Декарта. Ее сын Бартелеми-младший, друг Жана-Мишеля, стал крестным Макса и Шарлотты. Его жена Матильда сначала показалась Амели высокомерной и недалекой, но после рождения собственных детей она превратилась в другого человека и стала запросто заходить к мадам Декарт на правах близкой подруги, чтобы обсудить рецепты или чуть-чуть посплетничать. Уже почти восьмидесятилетняя Эстер кое-как передвигала ноги из-за артрита, ей все реже удавалось выходить на улицу, что при ее общительном характере было сущей мукой. Амели раз в неделю, по пятницам, обязательно приходила к подруге с раннего утра, помогала ей одеться и причесаться, брала под руку и бережно вела то на рыночную площадь, где старая дама могла встретиться с другими своими знакомыми, то в кафе «Мольер», где они, бережливые и воздержанные, как истинные протестантки, целый час тянули по маленькой чашечке кофе, то на широкую аллею Май, раскинувшуюся над пляжем Конкюранс. Эстер Рансон шутила, что в свое время обеспечила свою старость, когда сделала инвестицию в Амели Декарт и заполучила в подруги такую милую и заботливую женщину. Амели притворялась обиженной, говорила, что не очень-то приятно чувствовать себя банковской ячейкой. Мадам Рансон хлопала ее веером по щеке и громко смеялась, и Амели в ответ тоже смеялась. «Хочу, чтобы вы меня похоронили, дорогая, – говорила в серьезные минуты мадам Рансон. – По крайней мере, я буду знать, что один человек уж точно оплакивает меня искренне».
И даже без мадам Рансон, ныне, слава богу, здравствующей, у Амели в Ла-Рошели на кладбище Сент-Элоа оставались дорогие могилы. Стоя над могилой Мюриэль, Амели ни о чем не могла думать, ее рассудок мертвел по-прежнему, как будто все произошло вчера, и не было этих двенадцати лет. Но рядом с надгробием Жана-Мишеля на нее часто нападало философское настроение, она мысленно говорила с мужем, размышляла о превратностях их жизни и жаловалась на свое одиночество после его смерти, которое, она это знала, никто не сможет отогнать. «Зато ты счастлив», – тихо говорила она тому, кто лежал под могильным камнем, и это была, конечно, неоспоримая истина. Жана-Мишеля помнили натуралисты в музее, помнили протестанты в церкви, и он лежал в этой земле, мало-помалу сам становясь землей под Ла-Рошелью, плотью от плоти города, который при жизни так любил.
А перед тем, как окончательно уйти с кладбища Сент-Элоа, мадам Декарт всегда останавливалась возле скромного надгробия Луи-Бенжамена Флерио де Бельвю. Память о Флерио тоже держала Амели в Ла-Рошели. Ей самой было странно об этом думать: кем он был для нее, всеми уважаемый ученый, нотабль и филантроп, которому перевалило за семьдесят в пору их знакомства? Кем она была для него, робкая и чопорная молодая жена пастора? Амели гнала прочь эти вопросы, не хотела над ними раздумывать, у нее от них щемило сердце. Она просто знала, что нити глубокой нежности действительно протянулись между ней и Луи-Бенжаменом с их первого разговора и не ослабевали до конца его жизни. И она опускала на плиту букет сезонных цветов, примул, нарциссов, роз или хризантем, трогала холодный или нагретый солнцем мрамор, стояла несколько минут со склоненной головой – и затем уже совсем другой, деловитой походкой направлялась к воротам, возвращалась в мир живых с их заботами.
– Если нам придется отсюда уехать, уедем, – сказала вслух Амели перед тем, как потушить свет. – Но если хоть кто-то из детей останется в Ла-Рошели, я тоже останусь. Максу еще учиться несколько лет. Пока он не окончил Политехническую школу и не женился, он будет возвращаться домой каждые каникулы. А потом, как знать, вдруг он еще согласится на предложение господина Прюдома?
До самостоятельной жизни Максу было слишком далеко, и мать решила, что не стоит раньше времени прощаться со всем, что ей дорого. Она только покачала головой, заранее не одобряя никаких перемен в своей жизни, посмотрела на часы – время шло к полуночи – и бросила последний взгляд на четвертину листа бумаги с планами завтрашнего дня. Кофе, как бы ни протестовал Фредерик, будет подан ровно в семь. Меню составлено и расписано на неделю вперед, и на обед завтра морковный суп, рис и креветки, а на ужин жареная курица и картофельные крокеты с зеленым соусом по-франкфуртски. Рецепт этого соуса у Амели взяли все ее приятельницы. Она чуть-чуть улыбнулась – вспомнила, как в ее молодости все здешние дамы, за исключением мадам Рансон, были настроены к ней, чужачке, иностранке, так враждебно, что даже тающее во рту потсдамское печенье, которым она пыталась их задобрить, относили в больницу для бедных. Через тридцать лет Амели стала одной из этих дам. Будет она ли сурова и несправедлива к своим будущим невесткам, если ей выбор сыновей не понравится?..
Размышляя об этом, Амели расстегнула пуговицы на платье, крючки на белье, переоблачилась в ночную рубашку, расчесала и заново заплела волосы, намазала лицо жирным кольд-кремом. Сходила на кухню и проверила плиту – начала это делать на всякий случай после того, как в Лалё, предместье Ла-Рошели, целая семья отравилась угарным газом из-за того, что хозяйка закрыла заслонку плиты и оставила внутри непрогоревшие угли. Потом мадам Декарт опустилась на колени и прочитала молитву. А потом легла в постель, как всегда, на спину, чтобы не запачкать кремом свои белоснежные наволочки, положила руки поверх одеяла и вытянула их вдоль тела. Через несколько секунд она, как и ее сын в верхней комнате, уже крепко спала.
***
За оставшиеся дни до отъезда в Париж Фредерик успел перечислить и предварительно обосновать главные тезисы будущей работы. Мысль его заключалась в том, что Французская революция произошла не из-за непреодолимого экономического кризиса и тем более не из-за желания короля единолично править Францией, не считаясь с другими государственными институтами. Фредерик хотел доказать, что революция была прямой наследницей века Просвещения и сначала произошла в сознании верхушки образованного класса, а потом уже эти идеи привели в движение массы, становясь по мере того, как они спускались в низы и охватывали больше людей, все более радикальными. В том же, что касалось экономики и государственного управления, никакой пропасти между «старым порядком» и новым временем не было, экономический уклад естественным образом развивался, наиболее одиозные феодальные пережитки отмирали, и с ними было покончено задолго до 1789 года, а новое государство вызревало в недрах старого и пришло бы ему на смену без кровопролитий и войн.
Между сосредоточенными размышлениями Фредерик расхаживал по комнате и для вдохновения читал себе вслух шиллеровскую «Песнь о колоколе». Он с детства помнил и любил эти стихи, в Потсдаме тетя Адель часто читала своего обожаемого Шиллера им с Эберхардом, пока они были маленькими. Колокол, скрытый до поры до времени в деревянной клетке и глиняной форме, созревший там и ждущий только решительного удара молота, чтобы отжившие формы рассыпались в щепки и крошево, – этот образ Фредерик сам же в студенческие годы «подарил» Мелизе и Берто в кафе Латинского квартала во время одной страстной дискуссии о революции. Их тогда собралась толпа человек в пятнадцать, все с их факультета, пришлось сдвинуть вместе четыре стола. Дискуссию сопровождало, как обычно, дешевое красное вино, и пирамида стеклянных блюдечек на их столе, отмечающих выпитое, уже качалась, грозя со звоном рухнуть. Они перебрали в тот вечер и поссорились так, что наутро всем было неловко смотреть друг другу в глаза. Дошло и до ругани («Ты еще скажи, что террор не был оправдан международной реакцией и что королю надо было дать сбежать за границу, чтобы монархисты сделали его своим знаменем!» – «И скажу! Цель террора была только в устрашении населения и ни в чем другом». – «А король?» – «Королевский труп послужил знаменем еще лучше, чем живой божий помазанник» – «Ты рассуждаешь как правый!» – «От правого слышу!»). Но сначала они мирно оттачивали друг на друге аргументы в пользу разных версий начала революции. Фредерик сам тогда отстаивал именно ту идею, которую теперь хотел оспорить, а чтобы объяснить ее наглядно, прочел и дословно перевел друзьям эту строфу из Шиллера. Мелизе, как выяснилось, не забыл ту давнюю пирушку, и главу своей книги, посвященную созыву Генеральных Штатов, так и назвал, имея в виду Спарый порядок: «Отслужил – долой его!» Как поэтично, как красиво… и применительно к революции совсем не очевидно:
Nun zerbrecht mir das Gebäude,
Seine Absicht hat’s erfüllt,
Dass sich Herz und Auge weide
An dem wohlgelungnen Bild.
Schwingt den Hammer, schwingt,
Bis der Mantel springt!
Wenn die Glock’ soll auferstehen,
Muss die Form in Stücken gehen.
Разберите брёвна сруба.
Отслужил — долой его!
Ах, как сердцу видеть любо
Смелой мысли торжество!
Бей по форме, бей!
Смело, не робей!
Чтобы мира вестник новый
Нам явился без покрова!
«Берто опять скажет, что мне не дано понять красоту революционного слома старого общества, потому что я буржуа до мозга костей», – подумал Фредерик. И следом за этим подумал другое: «Пусть он говорит что хочет. Я ему спуску не дам. Но лишь бы он говорил это на свободе, в своей редакции, которую, надеюсь, не разгромили, в республиканском клубе своего тринадцатого округа или за кружкой пива в «Куполе».
Время передышки закончилось. Фредерик вернулся на место, скрестил под столом ноги, обмакнул перо в чернильницу. Наконец-то мысли выстроились в нужном порядке, и он ясно представляет, что и как хочет сказать! Жаль, что это состояние пришло только сегодня, когда пора укладывать чемодан. Завтра или послезавтра он уедет в Париж и не вернется до Рождества. Как он теперь туда рвался из Ла-Рошели, туда, на улицу Ульм, в свою тихую квартиру с удобным столом и кроватью, со шкафом, полным нужных для работы книг, журналов и архивных выписок, с двумя верными стражами его покоя – поденщицей мадам Бонардель и консьержкой мадам Глеро… Из этих двух недель дня не прошло без тревог и хлопот за кого-нибудь из членов семьи, за старших друзей, как пастор, за приятелей-ровесников, как Берто или Кристиан Кавалье, и младших, за кого он чувствовал ответственность, как Эммалюэль Дару. Хорошо еще, что хлопоты не были совсем уж бесполезными.
Надежда спасти Берто у Фредерика появилась, когда он получил письмо от Колетт и Жоржа Менье-Сюлли. Супруги ответили очень быстро. Они, к счастью, были не на юге, а недалеко от Парижа, в доме Лефоров в Лонжан-сюр-Марн, потому что Колетт наконец-то ждала ребенка, беременность протекала нелегко, и врач отсоветовал ей дальние путешествия. Менье-Сюлли написал Фредерику, что возьмется за это дело. Раскрытие провокации с подброшенными документами обещало быть громким и не очень сложным, а освобождениеподзащитного должно было принести политические дивиденды самому адвокату, который видел себя в будущем в Палате депутатов. Об этом в письме не упоминалось, это уже Фредерик понял сам. Защищать реального заговорщика означало настроить против себя и консервативную, и умеренно левую часть общества, всех, кто стоял за мирные и ненасильственныепреобразования. Но разоблачить грязные полицейские методы и вместе с оправданием невиновного журналиста добиться громкого торжества правосудия – такое дело могло стать для Менье-Сюлли настоящим подарком.
Адвокат уже побывал у Берто в тюрьме Сент-Пелажи, познакомился с материалами следствия, выслушал версию подзащитного и начал составлять список подозреваемых, которые могли быть замешаны в этом деле. Главная проблема, как и предполагал Фредерик, заключалась в том, что у Берто на улице Тольбьяк все эти годы было так же людно, как в республиканском клубе. Всех, кто там бывал и кто мог ненадолго остаться в квартире в отсутствие хозяина, журналист за одну встречу даже не смог припомнить. Кроме того, автором сфабрикованного документа и «лошадью», то есть тем, кто его принес и подбросил, могли быть совершенно разные люди. «Напрасно Дару так уверенно исключил себя из списка подозреваемых», – подумал Фредерик, хотя сам тоже считал, что это не он. Характер у бывшего ученика не сахар, но на подлый поступок он не способен, и втемную его не использовать, несмотря на молодость.
Главное, что Менье-Сюлли подтвердил свою репутацию адвоката с нужными связями и влиянием и сразу же добился того решения, на которое следственного судью никогда не смог бы склонить молодой и неопытный предыдущий защитник. Он убедил следствие разрешить независимую экспертизу улик против Берто и написал Фредерику, что обратится к известному швейцарскому графологу Виземанну. «Не радуйтесь раньше времени, прокурор или судья еще могут дать отвод нашему эксперту, но то, что судья Ленотр в принципе согласен впустить его в святая святых – это первая маленькая победа, которую мы можем записать на свой счет», – подытожил он.
Фредерик сразу же написал ответ Менье-Сюлли и вложил в конверт короткую ободряющую записку для Берто вместе с десятью франками на табак – адвокат сможет передать все это подзащитному прямо в руки, а не через тюремного надзирателя. И раз уж он вспомнил о Дару, написал и ему. Для него тоже были хорошие новости.
Два дня назад профессор Декарт был почетным гостем за заседании Академии изящной словесности и разговорился там с Луи-Эме Флерио, внучатым племянником Луи-Бенжамена. Еще довольно молодой человек (он был всего на шесть лет старше самого Фредерика) успел повидать свет. Он был сотрудником посольства при русском дворе вместе с маркизом де Воге в Петербурге, затем в Берне, Мюнхене, Флоренции, Константинополе, Дрездене, Амстердаме, Лондоне и наконец, в Ганновере. Этим летом он подал в отставку и решил вернуться домой. Он сказал, что после дипломатической службы войти в курс здешних дел ему нетрудно, но пожаловался, что управление огромным домом и ведение многочисленных дел, в том числе благотворительных, унаследованных от двоюродного деда, отнимает все его время, а хорошего секретаря не найти – умные и честолюбивые молодые люди, видимо, считают эту работу зазорной. Фредерик согласился, что это нелегко, а Луи-Эме добавил, что его отец, капитан Эме-Бенжамен Флерио, который живет в Париже, хочет найти толкового и добросовестного юношу, способного записать под диктовку и отредактировать его мемуары. Капитан уже обращался к своим светским знакомым, и трое или четверо молодых людей приходили от них с хорошими рекомендациями, но ни один не смог справиться с этой простой задачей. Фредерик тут же подумал о Дару и сказал, что мог бы порекомендовать своего знакомого, студента-юриста, который как раз ищет работу. Луи-Эме Флерио радостно потряс его руку и пообещал сегодня же написать родителям.
Фредерик решил, что если Флерио-старший и Дару не сойдутся в характерах и взглядах – раз капитан сменил уже не одного секретаря, угодить ему было, видимо, нелегко, старый морской офицер был суров, а Эмманюэль не из тех, кто промолчит в ответ на резкость, – тогда он сам его наймет. Все равно ему давно нужен помощник хотя бы на несколько часов. Как ни организован и пунктуален профессор Декарт, он уже тонет в своих в письмах и бумагах. Но пусть сначала Дару попытает удачи у капитана Флерио. Во-первых, мемуары человека, повидавшего полмира в своих плаваниях, да еще и племянника Луи-Бенжамена Флерио де Бельвю, должны представлять немалый интерес. Ну а во-вторых, наследник богатой семьи, землевладелец и судовладелец, наверное, сможет вознаграждать услуги секретаря щедрее, чем профессор, живущий только на свое жалованье.
Дело Берто от него больше не зависело, а Дару он собирался помочь сразу же по возвращении в Париж, поэтому можно было пока выбросить из головы их обоих. Но оставались другие неприятности и проблемы, отнимающие у него время. К примеру, история с Максом, который не вернулся с острова Ре на следующий день после праздника в Ла-Куард.
Не дождавшись его с утренним пароходом, мадам Декарт сделала вид, что поверила увещеваниям сына и дочери, будто бы Макс просто решил вволю накупаться и позагорать на местных пляжах, покрытых нежнейшим шелковистым песком. До вечера она ничего не предпринимала. Но вечерним пароходом Макс тоже не вернулся. Ночью мать так и не уснула, да и Фредерик напрасно пытался отвлечь себя книгами и бумагами от тревоги за брата, который отлично знал, что если он не вернется в условленный день, о нем будут беспокоиться. Наутро профессор Декарт уже стоял на причале в Новом порту и ждал возвращения парохода из Сен-Мартен-де-Ре, чтобы там нанять какого-нибудь крестьянина с повозкой и, не теряя времени, отправиться в Ла-Куард, деревню на юго-западе острова. Когда пароходик пришвартовался, с трапа первой сошла вся компания – молчаливые и мрачные Моранж, Лестафье и Максимилиан с огромным синяком на скуле.
Пока начинался праздник и священник в белом стихаре благословлял море, пока мэр в белом костюме, с трехцветной лентой через плечо, поздравлял жителей, пока торговцы расставляли на рыночной площади палатки и жаровни, и над деревней плыл аромат жареных креветок, а девушки в ярких чепцах разносили прохладное вино, все шло просто замечательно. Макс перекинулся парой слов с одной из этих девушек, у которой были темно-каштановые волосы, заплетенные в две толстые косы, смуглая, влажно поблескивающая кожа – утро было очень жаркое, – и несколько серебряных цепочек на шее, которые издавали едва слышный нежный звон, когда она наклонялась, наливая вино в подставленные бокалы. Девушка улыбнулась гостю из Ла-Рошели, отбежала, чтобы принести кому-то еще вина, а потом вернулась и села рядом с Максом. Он приобнял ее за талию, и она не стала сбрасывать его руку. Моранж и Лестафье еще бродили в это время по рынку, высматривая, где креветки толще, а юные подавальщицы миловиднее. Но уже через несколько минут идиллии к Максу и девушке из Ла-Куард через толпу протиснулся дюжий молодой рыбак, а за ним – его приятели, небольшая, но свирепо настроенная «свита». Девушка начала оправдываться, рыбак грубо потянул ее за собой, изрыгая брань, и Макс, разумеется, не мог это вот так оставить: он замахнулся и ударил в нос местного «короля». Из носа у того хлынула кровь. Секунда – и его самого уже почем зря молотили кулаки местных парней, и кулаки это были крепкие, знакомые с тяжелыми сетями и лодочной снастью. Кто-то крикнул: «Полиция!» Двое местных полицейских были тут же, на площади. Они вместе со всеми пили вино и объедались креветками, и настроены были вполне благодушно, но это им не помешало скрутить Макса, объявить зачинщиком драки и увести его с праздника прямо в участок. Моранж и Лестафье пытались за него просить, однако старший из полицейских, дыша на них перцем и чесноком, заявил, что ему надоели эти ежегодные побоища на празднике, и господин Декарт ответит по всей строгости закона. Макс провел в полиции остаток дня, ночь, и еще один день и ночь. Днем он слушал, как за стенкой, умирая от безделья, режутся в карты местные стражи порядка, а на ночь в участок приходил преисполненный важности сторож, давно соскучившийся по настоящим преступникам. Потом наконец из Сен-Мартен приехал начальник полицейской префектуры острова Ре, выслушал объяснения «преступника», дал ему подписать протокол и велел напоить его кофе и отпустить восвояси.
Было раннее утро. Пароход причаливал еще не скоро, и Макс решил выкупаться, чтобы смыть запах «казенного дома». Он был уверен, что Моранж и Лестафье сразу вернулись в Ла-Рошель и все рассказали Фреду и матери, и, по правде, удивлялся, что Фред не приехал его выручать. Но первыми же, на кого он наткнулся, когда пересекал рыночную площадь, были его приятели. Загорелые, веселые, громкоголосые, они стояли возле прилавка булочника и обсуждали, не отправиться ли им сегодня в Ле-Порт к родственнику Лестафье, смотрителю Китового маяка, раз уж Макс Декарт «оказался таким кретином» и «застрял в каталажке».
Всю дорогу обратно они не разговаривали. На причал сошли один за другим, старательно держа дистанцию. При виде брата Максимилиан поднял руку, что означало: «Ради бога, Фред, при них помолчи!» Фредерик увел незадачливого путешественника домой. Макс по дороге рассказал, что с ним произошло, и пообещал, что на днях уедет в Нант готовиться к новому семестру: «Не хочу повсюду в Ла-Рошели натыкаться на этих иуд с их гнусными рожами». Фредерик не сомневался, что они скоро все забудут и станут общаться как ни в чем ни бывало. Это он сам и его ближайшие друзья были максималистами, и в их школьной компании такое стало бы поводом для разрыва «навсегда».
***
Едва все успокоились из-за Макса, Фредерик получил записку от Кристиана Кавалье: «Приходи после ужина в «Шу Флери», есть что рассказать».
Записка его насторожила. Почему в «Шу Флери», Кристиан ведь говорил в прошлый раз о том, что во всех смыслах стал на путь воздержания? Опасаясь, что новости плохие, Фредерик закрыл свои книги и надел старый пиджак со следами починки на локтях. Мать ворчала, что обладателю докторского кольца и профессорского звания нечего делать в этом грязном притоне, но раз уж ему приходится туда ходить ради своих неразборчивых друзей, пусть хотя бы для этого одевается во что-нибудь похуже, а кольцо и бумажник оставляет дома. Фредерик не понимал, чем она недовольна. Его пиджак, даже латаный, все равно выделялся на фоне блуз рыбаков. Кольцо он не носил, оказалось велико, а отдать ювелиру, чтобы уменьшил, за два года после защиты у него так и не нашлось времени.
Фредерик шел в портовый квартал, думая вовсе не о Кристиане. Он вспоминал улыбку женщины с черными глазами и заранее волновался, понимая, что может опять с ней встретиться. В эти дни он часто о ней думал. За всю жизнь он еще ни разу не лег спать без того, чтобы сначала не преклонить колени и не помолиться, но даже молитва не способна была прогнать грешные мысли, подогретые долгим одиночеством. Он бы не пошел в «Шу Флери» только ради того, чтобы найти ту «пташку», по выражению друга. Но раз уж Кристиан его позвал, как знать, вдруг и она там будет, и как знать, вдруг он не растеряется... Фредерик не помнил ни ее лица, ни фигуры, но не сомневался, что сразу ее узнает: фантазия все дорисовала сама.
Кристиан уже был в кабаке и сидел возле самой стойки, его лицо сияло. «Подай игристого, самого лучшего, какое у тебя есть, для меня и моего друга, профессора Декарта», – громко сказал он хозяину. На «профессора Декарта», конечно же, обернулись завсегдатаи, и кое-кто из них, видимо, решил, что «профессор» – это кличка, во всяком случае, по столикам прокатился одобрительный смешок. Фредерик тоже сел у стойки и вопросительно взглянул на приятеля. Кристиан дождался, пока им нальют вина, и достал из внутреннего кармана мятый конверт, оклеенный непривычного вида марками.
– От моей сестрицы Бланш, – объяснил он. – Ты заметил, что марки не французские? Она теперь не в Новой Каледонии, а на Новых Гебридах, я даже не знаю, ближе это или дальше от Франции, чем Нумея.
– Они почти рядом, – ответил Фредерик. – От одной островной столицы до другой – как от Марселя до Парижа, только по морю. А почему она там? Это ведь британское владение.
– Потому что она теперь не мадемуазель Кавалье, а миссис Джеймс Маршалл, жена британского миссионера, – хохотнул Кристиан. – Письмо было отправлено сразу после венчания и шло сюда больше пяти месяцев. Не исключено, что еще через три месяца Маршаллов на свете станет больше. Ай да старушка Бланш! Поверить не могу. Они перебрались на остров, где служит ее муж. Он, естественно, священник, а она будет играть на фисгармонии в его церкви и преподавать в воскресной школе. Пишет, что преподобному Маршаллу за пятьдесят, он был вдовцом, у него взрослые дети в Англии. У них служба проходит не так, как у наших миссионеров, им раз в год полагается отпуск в метрополии. Так что зимой, когда на островах начнется влажный сезон, который европейцам, особенно европейским женщинам, трудно выносить, они сюда приедут. Мать обрадовалась, что Бланш вышла за англичанина, сразу вспомнила, что она урожденная Робертсон, и предвкушает, как наговорится с зятем по-английски. – Он потер руки, не в силах справиться с волнением. – А самое интересное, как ты понимаешь, другое. Бланш еще не могла получить моего письма. Но она написала полгода назад не только для того, чтобы уведомить о свадьбе. Она сама – представь себе,Фред! – попросила меня выделить ей долю отцовского наследства и, чтобы не терять времени, выслала свое согласие на продажу и раздел магазина, заверенное французским нотариусом в Нумее… Ну что за умница! Лучшая из моих сестер! Теперь я свободен, Фред! Свободен! Изабель, как я и думал, тоже не против раздела. Остался только этот сукин сын Андре. Ему тоже выгоднее получить часть семейного капитала, чем пользоваться мизерной рентой, однако он упрется только для того, чтобы досадить мне. Но Лили мне пообещала, что возьмет его на себя и не отступит, пока не вырвет согласие.
– Да, за это стоит выпить, – согласился Фредерик. – Счастья Бланш и удачи тебе. Жан-Пьер не передумал быть твоим компаньоном?
– Иногда сомневается. Как-то раз спросил: «А если у нас ничего не выйдет? Торговать часами и дамскими побрякушками в Париже – это все равно что торговать рыбой и устрицами в Ла-Рошели, только ленивый этим не занимается». Я говорю: «Ну а как ты думал, без риска ничего не бывает. Все деньги вкладывать в новый магазин не будем, отложим франков пятьсот на черный день. Если прогорим, у нас, по крайней мере, останется денег на два билета в один конец до Америки». Он страшно удивился, спросил, что мы будем делать в Америке. «Начнем все заново простыми часовщиками, вот что», – ответил я.
– Бог мой, Кристиан! Да ты авантюрист! – засмеялся Фредерик. – Если серьезно, я не ожидал, что Бланш когда-нибудь выйдет замуж, но даже в это поверить легче, чем в твое преображение.
– В Ла-Рошель я не вернусь. Лучше за океан, чем обратно сюда. Я как будто жил все эти годы во сне и наконец проснулся.
Глаза приятеля блестели, он так же отличался от прежнего унылого и скучного Кристиана Кавалье, как прежняя скромная, послушная и не хватающая с неба звезд сестрица Шарлотта – в бойкую и языкастую очаровательную барышню, готовую бороться против целого света за свою любовь. Каждый из них наконец-то получил мечту, достойную того, чтобы за нее сражаться.
– Значит, встретимся в Париже, – сказал Фредерик и поднял свой бокал. Кристиан сделал знак буфетчику, тот наполнил его снова.
– Это будет последний, мне еще работать.
– Ну как знаешь. Лично я закрыл магазин и намерен развлекаться. Один я отсюда не уйду. Вон сидит Мадлен, видишь ту размалеванную блондинку в тесном зеленом платье? Ох, как давно мы с ней не виделись! Пойду скажу ей, что сегодня я не разыгрываю из себя праведника. А вон та черноглазая пташка смотрит прямо на тебя.
Фредерик вздрогнул и осторожно повернул голову. И тут же сердце упало, а ком в груди разжался. Разочарование и облегчение боролись в нем совсем недолго. Через мгновение оба этих чувства заставили его мысленно произнести: «О Боже милостивый…»
Несколько лет назад именно здесь, в Новом порту, после двух ничем не закончившихся знакомств, устроенных Алонсо, Фредерик пообещал себе, что никогда не будет пытаться купить себе любовь и не станет связываться с публичными женщинами. Искушения в его жизни были, но свое обещание он держал. В прошлый раз он испытал определенные сожаления оттого, что не удалось завязать знакомство с «пташкой», но именно потому, что упущенное знакомство выглядело в его отуманенном вином воображении слишком романтичным; если бы она оказалась настойчивее и пустила с ним в ход обычные приемы для завлечения клиента, он, конечно, сразу ретировался бы.
Теперь он снова ее видел. Эта женщина, неотрывно смотревшая на него, отличалась от той, которую нарисовало его воображение, не меньше, чем прежние Кристиан и Шарлотта отличались от тех, какими они стали теперь. «Пташка» была худая, костлявая, с плоским лицом, туго обтянутым кожей, с блестящими черными волосами, зализанными и собранными в пучок. На ее лице выделялись сухие черные глаза, так, как выделялись бы два выжженных пятна на сухой пустоши. Выражение лица у нее было как у феи Карабос, изображающей Белоснежку, а улыбка – одновременно призывная и голодная, одним словом, жутковатая. Женщина смотрела и ждала от него какого-то знака, почему-то не решаясь подойти первой. Наверное, потому, что сегодня они оба были трезвы. Фредерик покачал головой и опять повернулся в сторону Кристиана.
– Я не святоша, – сказал он. – Сам был бы рад, как и ты, хотя бы изредка не «разыгрывать праведника». Но сегодня, пожалуй, воздержусь.
Кристиан не удивился.
– Раз так, на твоем месте я бы уносил отсюда ноги, и поскорее. Если выберешь другую подружку на ночь, эта дамочка, чего доброго, выцарапает глаза и сопернице, и тебе. Надо же, как она таращится на тебя. Ты ее знаешь? Я-то ее здесь видел, но никогда не пытался сойтись поближе. Чем-то она мне не нравится.
– Мне неоткуда ее знать, но странно, ее лицо кажется знакомым...
И тут его осенило. Они действительно были знакомы. Мадам… господи, как же ее звали? Кузина тогдашней подруги Алонсо. Он ведь только что вспоминал о несостоявшемся приключении, на которое почти решился после замужества Элизы, своей первой любви. Мадам Грендель, да, вот именно! Вдова матроса, убитого в пьяной драке. В то время она была еще молода и недурна собой, и глаза у нее были совсем не такие, как сегодня: она тогда уже узнала горе, но еще не прошла через весь последующий позор, не испытала унижения. Алонсо убеждал друга «покончить со всем этим», уверял, что тогда ему легче будет забыть Элизу, говорил, что мадам Грендель – честная женщина, мать семейства, работает в порту на сортировке улова и собой не торгует, а спит только с теми, кто ей понравится. На самом деле, как потом понял Фредерик, она уже встала одной ногой на эту дорожку, потому что за тяжелую и грязную работу в порту ей платили жалкие несколько франков, а дети постоянно хотели есть, и деваться ей было некуда.
Фредерик не хотел вспоминать ту мучительную сцену, но опоздал, память с готовностью раскрыла и подсветила ее, будто это был театр и все происходило не с ним, а с равнодушным зрителем. Он увидел ранние октябрьские сумерки и себя, семнадцатилетнего лицеиста, недавно пережившего смерть Мюриэль и отца. Он сидел за искромсанным кухонными ножами столом мадам Грендель и смотрел на нее, но не потому, что это было приятно, а потому, что больше в кухне смотреть было не на что. Она возилась у плиты, пытаясь одновременно приготовить ужин и сварить гостю кофе. Фредерик видел, какподрагивают на ее спине концы шали, завязанной крест-накрест, и его все больше накрывала паника. Он напрасно пытался представить на ее месте Элизу – это было кощунством. Напрасно разжигал в себе желание, которое, несмотря на потаенную любовь к Элизе, у него вызывали другие девушки, – страх и стыд убили даже его. К тому моменту, когда кофе был готов и мадам Грендель принялась разливать его по чашкам, у нее самой от волнения кофейник уже прыгал в руках, и горячие капли брызгали ей прямо на башмаки – по случаю свидания не будничные деревянные, а воскресные прюнелевые. Они сидели на почтительном расстоянии друг от друга, не решаясь придвинуться ближе, и пили обжигающий кофе, а чувство было такое, что в кухню вплывает кусок арктической льдины. Фредерик не выдержал первым. Он пробормотал неловкие слова извинения, бросил на стол свой кошелек, в котором было двадцать франков, целое богатство, рванул с вешалки свое пальто и шляпу и, не оглядываясь, кинулся прочь. Он бежал очень долго и смог перевести дух только возле Фонарной башни. Пробираясь мимо опрокинутых лодок, ожидающих ремонта на маленькой верфи, он наконец почувствовал себя в безопасности.
И вот прошло чуть больше десяти лет. Он стал профессором, а она стала… ужасное слово не шло ему даже в мысли, а не то что на язык. Он не был виноват в ее падении, он даже не воспользовался ее слабостью. Но теперь при виде мадам Грендель он чувствовал невыносимую горечь. Она его узнала, никаких сомнений нет. Что ей от него надо? Реванша? Фредерик еще раз покачал головой. Нынешняя мадам Грендель вызывала у него страх, как и в юности. Хоть и по другой причине.
Пора было уходить отсюда. «Приятного вечера», – сказал он Кристиану, хлопнул его по плечу, поставил бокал на стойку и быстро вышел из кабака. Он слышал за спиной шаги и чье-то дыхание. Наверное, это просто был свист ветра, а остальное ему чудилось, едва ли мадам Грендель помчалась бы за ним, однако, не решаясь бежать, он все ускорял и ускорял шаги, и оглянулся назад уже возле казино над пляжем Конкюранс. Пляж, веранда ресторана и аллея Май были полны гуляющей публики, дам в кринолинах и шляпках, мужчин в темных сюртуках и цилиндрах. Богатая и образованная часть Ла-Рошели вышла на свой вечерний променад. Фредерик чувствовал себя глупее глупого, но своему наваждению он положил конец, он победил, хотя радости эта победа ему не доставляла.
Обращаясь все к тому же своему воображаемому брату-близнецу, средневековому ученому монаху из Клюни, Фредерик сказал: «Ты, по крайней мере, жил до революции, тебе не нужно было изучать ее причины. А попробовал бы ты остаться бесстрастным и беспристрастным после того, как твое аббатство было национализировано и разорено. Поменяемся местами, приятель? Ты – за кафедру Коллеж де Франс, а я – в твою келью, за хронику очередного крестового похода. Я бы даже твои обеты принял ради хоть какого-то смысла. Если вести такую жизнь, как у меня, так уж лучше с обетами...»
В этот вечер он серьезно взялся за работу и больше ни на что не отвлекался. Так прошли еще два дня. А на третий день, когда Фредерик решил немного пройтись и купить заодно билет на поезд до Парижа, он вытащил из почтового ящика ответ господина де Бризака, сына графа де Сен-Жерве. Винодел написал, что они с женой готовы принять пастора в качестве гостя на любое время, какое ему понадобится, чтобы оправиться. Если же господин Госсен чувствует силы и желание помочь, то близится сбор винограда, и в шато любая помощь будет кстати.
Это было великолепное предложение, лучшее из всего, что только можно было представить. Фредерик даже почувствовал легкую зависть – вместо своих творческих мук и работы, от которой болела шея и затекали ноги, он сейчас и сам лучше бы поехал в шато и поработал на винограднике.
Фамильное шато графа де Сен-Жерве он видел на гравюре в его библиотеке: строение не очень-то величественное, скорее приземистое, но от него так и веяло солидностью и уютом. Владение находилось далеко на юге от Ла-Рошели, рядом с Мирамбо, однако уже в Жиронде, а не в Нижней Шаранте. Идеальное место, чтобы воспрянуть духом и отдохнуть. Скорее к пастору! Фредерик, не теряя ни минуты, побежал на площадь Арм, где стояли экипажи, остановил свободного извозчика и поехал в Лафон.
Во дворе лечебницы он увидел самого доктора Фромантена, высокого немолодого человека с окладистой бородой. Он, видимо, провожал посетителей – супружескую пару неопределенного возраста. Мужчина и женщина, одетые в темное, стояли перед доктором сгорбившись и опустив головы, как будто им хотелось занять в окружающем пространстве как можно меньше места. Доктор жал им руки и ласково говорил: «Положитесь на меня, мадам и мсье Куртуа. Не обещаю вам чудес, но со временем припадки у Тома станут реже, в моей практике уже были такие случаи». Он заметил Фредерика и сделал ему знак подождать. Когда супруги сели в экипаж и уехали, доктор Фромантен повернулся к новому посетителю и заговорил, не скрывая легкого удивления:
– Рад вас видеть, господин профессор. Вы ко мне? Удачно, я как раз собирался выпить кофе. Могу распорядиться, чтобы нам его подали в беседку, у меня есть полчаса времени.
– С удовольствием, господин доктор, хотя я приехал, как обычно, навестить господина Госсена. Его нет у себя?
– Неужели вы не знали? Господин Госсен еще вчера выписался.
– Как – вчера?!
– Он получил письмо от Луи Дельмаса о том, что все готово для совершения сделки купли-продажи, собрал свой саквояж и прямо отсюда уехал в контору нотариуса. Потом он вернулся и вручил мне щедрое пожертвование на наших больных. Я отказывался, говорил, что ему нужно сначала устроить свои дела, а потом уже заниматься благотворительностью. Но господин Госсен заверил, что у него все в порядке, он посчитал все свои будущие доходы и расходы, а что касается нового дома, то коробки с его вещами и книгами уже составлены в только что снятой квартире в доходном доме на улице Шеф де Виль. Не представляю, когда он успел ее снять, если вы не в курсе. Я был уверен, что именно вы, его близкие друзья, этим занимались, пока он был в лечебнице.
Фредерик почувствовал головокружение и звон в ушах.
– Конкретного адреса он вам не оставил?
– Так вы ничего не знали, господин профессор? Ах, черт… – Лицо доктора исказилось, он явно сделал над собой усилие, чтобы не произнести еще более крепкое слово. – Нет, адреса он не оставил. У меня вчера был трудный день. Поступил тяжелый больной с эпилепсией, как раз его родителей я успокаивал перед вами. Палат у нас не хватает, и намерение господина Госсена освободить свою было в тот момент мне слишком на руку. Это я говорю вам вместо объяснения, но не вместо извинения. Такой непрофессионализм нельзя извинить. Состояние господина Госсена только на первый взгляд легче, чем Тома Куртуа, он далеко еще не здоров, рецидивы обязательно будут, и я не имел права отпустить его одного, ничего толком не выяснив. Когда он вернулся и вручил мне триста франков, он казался спокойным и счастливым. И я тоже успокоился, старый болван… Скажите, профессор, что вы сейчас предпримете?
– Поеду в Пильборо к его сестре, мадам Мартель. Я знаю, где она живет. Если господин Госсен солгал вам насчет квартиры, снятой на улице Шеф-де-Виль, – а я почти уверен, что он солгал, – идти ему больше некуда.
– Позвольте дать вам совет… – Взволнованный доктор Фромантен даже опустился на скамейку, ноги его не держали. – Не тратьте время на Пильборо. Поезжайте сразу в Миним. Вы его найдете на могиле жены или в приемной начальника лазарета. Им движут два сильнейших чувства – любовь, которая не умерла вместе с мадам Госсен, и жажда самопожертвования.
«Он прав», – понял Фредерик. Ему стало страшно. Был жаркий день, солнце стояло в зените, а он дрожал в своем легком сюртуке. Надо было немедленно отправляться искать Шарля Госсена. Он уже протянул Фромантену руку для прощания, как старый доктор сказал:
– Можете сначала поехать в сиротский приют «белых дам»-урсулинок на улице Августинцев и спросить настоятельницу, не получала ли она вчера пожертвование. Боюсь, правда, что вам как молодому мужчине и протестанту вход туда заказан, и вы только потеряете время, но если деньги действительно были, мои догадки верны. Загляните в протестантский госпиталь Сен-Луи. В самую бедную из муниципальных школ Ла-Рошели. В музей к господину Бельтремье. Думаю, каждое из этих заведений вчера было осчастливлено крупной суммой в конверте без обратного адреса, от анонимного жертвователя.
– Вы думаете?.. Почему же вам он отдал деньги лично и в собственные руки?
– Чтобы усыпить мою бдительность! Чтобы представить свой поступок как совершенно адекватный и нормальный! И ему удалось... Да, я думаю, что господин Госсен хочет освободиться от всех своих денег. А потом тяжело трудиться и нищенствовать, и этим искупать свою воображаемую вину перед мадам Госсен за то, что ее не уберег. Безусловно, храня тайную надежду поскорее себя доконать и воссоединиться с Огюстиной в лучшем мире.
И так как Фредерик продолжал стоять как вкопанный, доктор слегка подтолкнул его в плечо.
– Бегите! Обязательно потом напишите мне хоть короткую записку, где он и что с ним. И самое главное, даже если вы его найдете сегодня живым и невредимым и сможете уговорить вернуться сюда или в Пильборо, это будет еще не самое трудное. Труднее всего понять, что он собирается делать потом, и помочь не увязнуть в этом чувстве вины, которым он себя убивает… Я, к сожалению, не верю в бога, господин профессор. Мне некому помолиться за успех вашего дела. Но я верю в вас и постараюсь мысленно вас поддержать.
– Спасибо, доктор. Все это звучит логично, и вероятнее всего вы правы. Я поеду в Миним, но по пути попрошу остановиться у госпиталя Сен-Луи. Это не сестры-урсулинки, туда меня пустят, особенно если там дежурит мой крестный, доктор Дювоссель. Возможно, они получили вчера анонимное пожертвование, и тогда ваши догадки верны, и пастор находится в Миним, в лазарете.
– Смотрите, вам повезло, – сказал доктор. Во двор больницы как раз въехал маленький одноконный экипаж. Это из Ла-Рошели вернулся психиатр-стажер, помощник Фромантена. – Не надо идти пешком или ждать, пока подвернется карета. До города, во всяком случае, доедете.
И в последнюю минуту перед тем, как Фредерик залез в экипаж и захлопнул за собой дверь, доктор изо всех сил крикнул:
– Помните же! Не забудьте! Записку!..
Экипаж замедлил ход на улице Вильнев и, чтобы пропустить грузовой фургон, запряженный парой лошадей, почти прижался к тротуару напротив дома Декартов. У ворот прощались Шарлотта и Этьен Лессанж. Фредерик не стал махать им из окна. К Этьену у него пока серьезных вопросов не было, да и не здесь же их было задавать. Накануне, в гостиной у Декартов, Лессанж рассказал, что ничего не знал об аресте Берто и не видел ни Дару, ни еще кого-то из общих знакомых, потому что до своего отъезда в Ла-Рошель буквально дневал и ночевал в Отель-Дье на своей врачебной практике. Еще он сказал, что это все ужасно, и что он прямо сейчас готов внести деньги на адвоката.
Фредерик постучал в перегородку: скорее! Он спешил в госпиталь Сен-Луи. Там он сразу же столкнулся с крестным. «Вы что-нибудь получали от анонимных благотворителей вчера или сегодня, доктор?» – спросил Фредерик без лишних церемоний, не было времени на традиционный обмен приветствиями и на взаимные вопросы о здоровье мадам Декарт и мадам Дювоссель. «Ты уже знаешь? – ахнул старый доктор. – Откуда? Сегодня утром, еще до прихода почтальона, одна из наших сестер очень рано пришла заступать на дежурство и, отпирая двери, заметила, что в почтовом ящике что-то белеет. Там лежал конверт с большой суммой денег, а при нем никакой записки, ни имени, ни адреса. Кто бы это мог быть, Фред, как ты думаешь? Даже покойный мсье де Бельвю, который регулярно помогал госпиталю, за один раз не жертвовал так много».
Ну что ж, значит, в Миним! Сердце колотилось, Он сам не знал, есть ли смысл торопиться, чему он хочет помешать и сможет ли он, если даже успеет, встать на пути неизбежного.
Он попросил кучера сразу же отвезти его на маленькое кладбище при бывшем монастыре миноритов. Монастыря уже давно не существовало, но кладбище время от времени пополнялось за счет больных моряков из лазарета, которых не удавалось вылечить. Мадам Госсен похоронили под старым вязом, недалеко от полуразрушенных надгробий последних настоятелей. Протестантку в нескольких поколениях, жену реформатского пастора опустили в землю, бывшую когда-то владением римско-католической церкви. Но какое это имело значение? Важно было только то, что Шарль Госсен действительно оказался на кладбище. Он сидел на ограде, которая отделяла участок земли с могилой Огюстины от участка с пышным обветшалым надгробием монсеньора де Кунь, настоятеля монастыря при Людовике Пятнадцатом. Солнце, скорее всего, уже напекло пастору голову, но он этого не замечал, его шляпа так и лежала рядом. Пастор неотрывно смотрел на скромный холмик, густо поросший травой – ведь мадам Госсен похоронили на Пасху и прошло уже пять теплых месяцев. Плиты на могиле не было, некому было ее заказать. Ее заменял слегка обтесанный кусок песчаника. Рядом с ним в землю была вкопана большая стеклянная ваза, даже не вкопана, а чуть-чуть заглублена, чтобы ее не опрокинуло ветром, и в этой вазе стояли свежие цветы. Хризантемы – но не белые, Огюстина никогда их не любила, а яркие, желтые, розовые и фиолетовые.
Фредерик подошел к могиле мадам Госсен. Он старался шагать тихо, чтобы не потревожить покой кладбища, но при этом издавать достаточно шума, чтобы пастор его заметил и не испугался.
– Фред?.. Зачем ты пришел? – поднял голову Шарль Госсен.
– Повидать вас, – ответил Фредерик и сел рядом.
– Ты первый навестил меня по новому адресу. Нет, не бойся, я имею в виду не кладбище. Начальник лазарета пока еще не согласился оставить меня санитаром, однако я думаю, что смогу его убедить. Он гуманный человек и не позволит одинокому нищему старику ночевать под открытым небом.
Шарль Госсен никак не мог считаться стариком, да и со словом «одинокий» можно было поспорить, но Фредерик ухватился за второе слово.
– Нищий? Это почему же?
– После сделки с Луи Дельмасом, новым хозяином моего дома и будущим новым пастором нашей общины, я стал обладателем огромной суммы денег, но сегодня утром с этим уже было наполовину покончено. Осталось решить, кому отдать вторую половину. Я закажу Огюстине скромную плиту, от дорогой она сама бы отказалась, а остальное… Сиротский приют урсулинок уже получил крупное пожертвование – надеюсь, мать-настоятельница не узнает, что деньги им прислал протестант, а если узнает, ее это не смутит. Кое-что получили наш госпиталь Сен-Луи, городская библиотека, а также Филармоническое и Медицинское общества. Я думал и о музее, но музей хорошо обеспечил после своей смерти мсье де Бельвю. Есть, наверное, кто-то, кто нуждается сильнее. Тебе ничего не приходит в голову, а, Фредерик?
– Господин пастор… – начал Фредерик.
– Ты меня не понял. Я больше не пастор. Вчера я написал прошение об отставке.
– Но консистория в Бордо еще не успела его получить.
– Получит совсем скоро. Так что ты хотел мне сказать, господин профессор? Буду обращаться к тебе так, если ты не перестанешь называть меня господином пастором.
Это было страшнее всего. К Шарлю Госсену как будто бы вернулись и его спокойствие, и чувство юмора, но теперь он был еще непоколебимее в намерении уничтожить себя, чем две недели назад в лечебнице в Лафоне.
– Помните, мы говорили о том, что вам было бы полезно какое-то время поработать на земле, чтобы собраться с мыслями и силами? Вы тогда согласились со мной. Так вот – мсье де Бризак, винодел, сын нашего графа де Сен-Жерве, написал, что охотно предоставит вам кров и не откажется от вашей помощи в шато и на винограднике.
– Вот как? – недоверчиво посмотрел на него Шарль Госсен. – Эмманюэль де Бризак, сын графа де Сен-Жерве? Ты похлопотал перед ним за меня? Ну спасибо тебе, дорогой. Этого я не предвидел.
– Я не могу понять скрытый смысл ваших слов, – сказал Фредерик. – У меня такое чувство, что за благодарностью, которую они выражают, скрываются досада и раздражение.
– Теперь не только все протестанты Ла-Рошели знают, что их бывший пастор не в ладах с головой, «переутомился», как деликатно выражается господин Планше, наш церковный староста. Моя сомнительная слава перешагнула границы департамента Нижняя Шаранта. Я не собираюсь возвращаться к пасторской службе, но втайне надеялся, что хотя бы некоторые из моих знакомых сохранят память о прежнем Шарле Госсене и не узнают, что с ним случилось. Но наивно было думать, что молодой граф и без твоего участия остался бы в неведении: он далеко отсюда, однако его отец в Ла-Рошели, и можно не сомневаться, пунктуально его информирует о наших новостях.
– Извините, мсье, – холодно ответил Фредерик. – Я хотел как лучше.
– Не злись, пожалуйста, – бывший пастор коснулся рукава своего друга. – Сам не понимаю, что говорю... Конечно, ты хотел помочь, и тебе это удалось. Жизнь в шато при винограднике должна быть очень приятной. Чудесная природа, мягкий климат, благородные старые камни. Очаровательные хозяева – я знаю и господина де Бризака, и его жену, она из старинной ла-рошельской семьи. Десять лет назад я даже крестил их младшего сына... Меня там ждет очень теплый прием. Мне дадут славную комнатку с книгами, у меня будет вид из окна на ухоженный цветник и на ряды виноградных лоз, которые сбегают с холма и тянутся вдаль, насколько хватит взгляда. И, конечно, сама винодельня – корзины, наполненные гроздьями, чаны с суслом, бочки с прошлогодним вином… Кровь Христова… «Я есмь лоза, а вы ветви…» Хорошо, правда? Но это будет слишком хорошо, слишком хорошо для меня, Фред, мальчик мой дорогой.
Он говорил быстро, бессвязно, то и дело сбиваясь на шепот. Фредерик посмотрел ему в глаза. Нет, решимость пастора была вовсе не железной. Он все еще сомневался. И похоже, он все-таки доверял сыну Жана-Мишеля Декарта, потому что через несколько минут он остановился и заговорил уже другим голосом, меньше похожим на бред наяву:
– Понимаешь, Фред… Это все прекрасно для человека, который более-менее ясно видит дальние горизонты своей жизни, но пока не может идти вперед, потому что слишком устал и нуждается в отдыхе. Если бы со мной происходило именно это, я бы с радостью и благодарностью принял приглашение Бризаков, которое ты мне так любезно устроил. Но без Огюстины у меня ничего нет впереди. Только обрыв и темнота, за которой, надеюсь, другая жизнь, лучшая, чем эта… И я думаю, лучше мне не строить иллюзий. Вряд ли такой гость, как я, доставит удовольствие графу и графине. Забыть я ничего не забуду, убежать от себя не смогу, а вернусь – и опять окажусь перед своими нынешними проблемами.
– А у кого из нас нет впереди обрыва? Несмотря на это, мы живем и размышляем, любим и страдаем, а иногда даже радуемся. Я также думаю, что вы напрасно беспокоитесь о том, насколько приятным гостем вы будете в шато де Сен-Жерве. Граф и графиня знают, что вам пришлось перенести, и зовут вас вовсе не для того, чтобы вы им развеяли скуку деревенской жизни.
– Я верю тебе, Фред, и не верю.
– Так давайте проверим. Вдруг вы ошибаетесь, а я прав?
– Я почти избавился от своих денег, – опять заговорил Шарль Госсен. – Решиться было нелегко. Потому и сделал это сразу – боялся, что потом не хватит мужества. Мы, шарантские буржуа, особенно протестанты, воспитаны с отношением к деньгам как благословению. Ими, конечно, надо делиться с ближними, но главная забота должна быть о том, чтобы передать их следующему поколению семьи. При этом долг любого наследника – сохранить их и постараться преумножить… Ты хорошо помнишь мсье де Бельвю. Наверное, с тобой, в то время еще почти ребенком, он об этом не разговаривал. А вот я знаю, как его тяготило унаследованное богатство, и как он хотел, чтобы оно пошло на пользу людям. Но избавиться от него мсье де Бельвю не мог, потому что был не последним в семье: у него не было детей, однако были племянники, чей отец, его любимый старший брат Эме-Поль, умер совсем молодым. И у меня тоже нет детей, но есть племянница, которая скоро выйдет замуж. Моя сестра не спит ночами, думая о том, что ее покойный муж потерял почти все свои деньги, и теперь все приданое Луизы стоит как одно из бриллиантовых колец мадам Сеньетт-старшей, а значит, родители Бернара вправе относиться к невестке как к нищенке. Сегодня утром, сидя на каменной скамье в укромном месте над пляжем Конкюранс и запечатывая свои деньги в белые конверты, я не мог не думать о том, что предаю племянницу и сестру. И у меня дрогнула рука. Мне хочется со всем покончить, и все-таки я слаб, я не хочу, чтобы родная кровь потом вспоминала меня с ненавистью и горечью.
Фредерика внезапно осенило:
– Послушайте, мсье Госсен. Если вы твердо решили, что деньги вам не нужны, почему бы не отдать то, что осталось, Луизе? Ваша совесть будет чиста, вы не будете никому должны даже метафизически. А после – делайте что хотите. Но на вашем месте я бы повременил с вашими способами медленного самоубийства. Пусть сейчас на горизонте бушует черная буря, вы ведь знаете о том, что земля – шар, и ваш корабль в эту бездну не свалится! За горизонтом, за полосой штормов лежат новые земли, текут спокойные воды… Простите меня, мсье Госсен. Я очень неловкий утешитель, мне трудно подобрать такие слова, которые вы умели для меня находить, когда были другом моего отца и нашим пастором.
Госсен слушал молча. Голова чуть-чуть тряслась, и от этого казалось, что он согласно кивает. Фредерик не воображал, что сумел его в чем-то убедить. Он даже сам удивился, когда бывший пастор встал и потянул его за руку.
– Тогда давай прямо сейчас это сделаем. Едем в Пильборо, Фред. Своей родной племяннице я не смогу послать деньги по почте, ничего не объясняя. Но если я там появлюсь, они с Франсуазой будут кричать, плакать, умолять, стыдить меня, падать на колени, запирать двери, произносить сотни бессмысленных слов, которые ничего не изменят и только отнимут у меня последние крохи достоинства. Я не смогу один выдержать их слезы. Пожалуйста, Фред, помоги мне, не оставляй меня.
Фредерик понял, что ему не увильнуть от этой обязанности. Как ни тяжело было думать о встрече с разгневанной сестрой Шарля Госсена, придется пройти с ним этот путь до конца.
– Хорошо. Только с условием. Я поеду с вами, но прошу вас не отвергать приглашение графа и еще раз подумать. После разговора с дамами Мартель, который, конечно, не будет легким, – не захочется ли вам на какое-то время исчезнуть из Ла-Рошели? Миним – укромное место, однако шато Сен-Жерве еще дальше и еще лучше запрятано.
– Ладно, обещаю подумать. Только не бросай меня, – и бывший пастор так стиснул его руку, что Фредерик почувствовал боль от впившихся давно не стриженных ногтей. И подумал, что перед поездкой в шато де Бризак надо бы отвести господина Госсена к цирюльнику, но вряд ли у них останется на это время.
***
Домой, на улицу Вильнев он попал только в пять утра. Входная дверь не была заперта, но не успел он прокрасться в свою комнату, как настежь открылась дверь спальни матери, и Амели Декарт появилась на пороге. Она была полностью одета, но еще в ночном чепчике, из-под которого на плечо свешивалась растрепанная коса. Глаза матери при виде Фредерика сузились от возмущения. Она, конечно, вообразила, что старший сын решил перед отъездом провести разгульную ночь в «Шу Флери».
– Ты, конечно, давно уже взрослый… – начала она ледяным тоном.
– Мама, – он предупреждающе поднял руку. – Я абсолютно трезв. И всю ночь я был вовсе не там, где вы думаете.
– Что? – она подошла и шумно втянула носом воздух рядом с ним. – Ты не был в этом ужасном притоне для матросов и их девок?
– Боюсь, я вас разочарую, матушка. Ни в этом, и ни в каком другом притоне. Я только что из Пильборо, а еще точнее, из конторы дилижансов на площади Арм.
– Дилижансов? – И тут до ее сознания дошло слово «Пильборо». Она, конечно, знала, что в этом предместье Ла-Рошели живет сестра Шарля Госсена. – Фред! Это из-за пастора? Не молчи, пожалуйста, расскажи мне все.
Кисло усмехнувшись – по-видимому, во всей Ла-Рошели для тех, кто хотел что-то узнать о пасторе, сегодня не было человека, более осведомленного, чем Фредерик Декарт, – он сказал:
– Нельзя ли пока сварить мне кофе, и желательно покрепче? Я едва держусь на ногах. И еще у меня для вас поручение от пастора… от господина Госсена. Он надеялся, что вы не откажете.
– Разумеется, я все для него сделаю. Но что с ним? Где он?
– Теперь, я думаю, уже выехал из Ла-Рошели и направляется в сторону Жонзака и Мирамбо. Я все-таки убедил его погостить в шато Сен-Жерве и успел посадить на ранний дилижанс. По правде, после той чудовищной сцены со слезами и проклятиями, которую ему закатила мадам Мартель, его и убеждать не пришлось. Он сам признал, что лучше ненадолго уехать отсюда.
Амели не двигалась с места и жадно смотрела на сына, боясь пропустить хотя бы слово.
– Мадам Мартель – я раньше даже представить не мог, что сестра нашего пастора настоящая ведьма! – теперь знает, что господин Госсен раздал половину денег, вырученных за дом, благотворительным организациям города. Вот почему она его убить была готова, и только мое присутствие заставило ее быть немного сдержаннее в словах. Вторую половину господин Госсен отдал в приданое Луизе. Но гнева мадам Мартель это не убавило, а благодарности – не прибавило.
– О Господи, – пробормотала Амели, настолько забывшаяся, что сама не заметила, как побожилась всуе. – Что ты такое говоришь? Какие деньги? Я слышала от мадам Дювоссель и мадам Рансон, что госпиталь и Филармоническое общество получили крупные анонимные пожертвования, и что весь город гадает, кто этот богатый благодетель. Так значит, это был Шарль?!
Амели на правах старой дружбы звала его по имени и была с ним на «ты».
– Ох, несчастный… – продолжала, всхлипывая, мадам Декарт. – Он все-таки сошел с ума. Я знала, что это не кончится добром! Что же он теперь собирается делать? И куда смотрел доктор Фромантен, ведь Шарль – его пациент, он нездоров, почему доктор не помешал ему раздать деньги и даже сам принял его пожертвование?
– Вовсе он не сошел с ума, – ответил Фредерик. – Он в таком же здравом уме, как и раньше.
– Но на что он будет жить? – Амели совсем забыла, что сын попросил кофе после бессонной ночи. Она переплела свои пальцы с такой силой, что они хрустнули. – Что бы ты ни говорил, Фредерик, это для него конец. Подумай вот о чем: он больше не сможет быть пастором, он не будет авторитетом для таких людей, как Расто, Адмиро, Планше, Сеньетты, да даже Рансоны… То, что он сделал, это против правил, это даже хуже чем банкротство: вместо того, чтобы копить, беречь и приумножать, собственными руками пустить по ветру все унаследованное и заработанное!
– Он сам мне это говорил почти теми же словами, – вздохнул Фредерик.
– Конечно, – не унималась Амели, – кто-то в Ла-Рошели скажет, что он святой. Но святым место не среди людей, а среди ангелов. И за пасторской кафедрой святые никому не нужны. Чудачества моего дорогого мужа, твоего отца, здешний совет консистории еще терпел благодаря господину Флерио де Бельвю и графу де Сен-Жерве. Первого давно нет на свете, второй стар и тяжело болен. Когда Шарль вернется, к нему все будут безжалостны.
«Разумеется…» – подумал ее сын. Он никогда не забудет, что кричала брату мадам Мартель. О позоре, который он навлек на Мартелей и на Госсенов, две старые протестантские семьи, – о несмываемом позоре на веки вечные.
– Он и не будет больше пастором, – возразил Фредерик. Понимая, что от матери кофе сегодня не дождешься, он вытащил из кухонного шкафа спиртовку, заправил ее спиртом, зажег и поставил на нее жестяной кофейник. – Когда мы прощались, он сказал, что попробует отдохнуть и окрепнуть, а потом, видимо, поедет в Лафон к доктору Фромантену, только уже не пациентом, а воспитателем. Он умеет разговаривать с больными, его голос действует на них так, что замолкают даже буйные. Сам доктор Фромантен говорит, что его пациенты, как дети или животные, безошибочно чувствуют доброту. А еще им нет дела до его статуса и репутации, им плевать, беден он или богат. Я думаю, когда мсье Госсен вернется отдохнувшим, доктор возьмет его на службу и даст квартиру и жалованье.
– Нет, это безумие, – повторяла Амели. – Безумие. Почему я ничего не знала? Может быть, ради памяти Огюстины и ради будущего Луизы я бы смогла его отговорить…
Фредерик был уверен, что и матери бы это не удалось, но не стал спорить. Он покачал головой.
– Теперь уже поздно. Он едет в шато свободным, как и хотел. От всего и от всех. Я думаю, он вернется совсем другим человеком – не тем, которого мы знали.
– Что за поручение он мне передал? – вспомнила Амели.
– Вот, – Фредерик вытащил из нагрудного кармана лист бумаги. В него были завернуты две стофранковые купюры. На бумаге было написано: «Огюстина Госсен, урожденная Реньо, родилась 27 января 1809 года в Монпелье, умерла 31 марта 1861 года в Миним, Ла-Рошель. Покойся с миром, любимая». Он просит заказать каменщикам надгробную плиту для мадам Госсен и выбить на ней такую надпись. Сделаете? Больше ему некого попросить. Леопольд Делайян и Эдуард Эммери тоже его старые друзья, но они не знали мадам Госсен так же хорошо, как вы. А мадам Мартель, по его словам, никогда не любила Огюстину…
– Это правда, – сказала Амели. – Его родители и сестра ополчились против этого брака, потому что Огюстина была старше своего жениха, а еще – образованная, умная, не лезущая за словом в карман. Они ее презирали за то, что она не родила Шарлю детей, и ненавидели за то, что он ее любил больше всего на свете.
Мать обхватила лицо ладонями. Фредерик видел, что она изо всех сил старается не заплакать.
– И Луиза тоже с ними заодно? – огорчился он. – Я едва с ней знаком, но по-моему, она девушка неплохая.
– Нет, нет, – всхлипнула Амели. – Луизу я не имею в виду. Ее тогда еще и на свете не было.
– Так вы сделаете то, что он просил? – Фредерик помешал кофе, снял кружку со спиртовки и перелил ее содержимое в кофейник.
– Конечно, сделаю.
Мадам Декарт вытерла лицо носовым платком и только сейчас заметила, что сын сварил кофе. Она через силу улыбнулась.
– Кажется, по улице проехала телега молочника. Молоко и сливки, наверное, уже стоят у порога. Пойду заберу… Ох, я же совсем забыла тебе рассказать. Вчера к нам зашел Жан-Луи Адмиро-младший. Огорчился, что не застал тебя дома. И держался так мило, так скромно, будто он не один из богатейших людей нашего города.
Адмиро-младший? Сын покойного префекта департамента, крупный судовладелец и землевладелец, хозяин доходных домов на улицах Гаргуло и Дюпати. А кроме этого – родной дядя Жака Тавернье, мужа Элизы. Фредерик покачнулся, но успел поймать рукой край стола. Только вестей от Элизы ему не хватало! Они не видели друг друга с 1852 года, с того февральского дня, когда он провожал ее из церкви Оратории Лувра на Монмартр, и они наконец объяснились – но только для того, чтобы тут же расстаться. У нее муж, трое детей. Счастлива ли она? Нет, и это всем известно. И обратного пути для нее тоже нет.
– Что от меня понадобилось мсье Адмиро? – как можно спокойнее спросил Фредерик.
– Он не смог прийти на твою лекцию у Бернонов. Очень сожалел об этом и хотел узнать, не согласишься ли ты ее повторить в Рошфоре. Сначала он думал устроить скромную вечеринку в доме его сестры, мадам Тавернье, свекрови нашей Элизы, но посоветовался с другими отцами города и решил, что нужно арендовать зал общественных собраний. По его словам, на твое имя сбегутся все рошфорцы, интересующиеся протестантской историей.
– Сожалею, но, наверное, ничего не выйдет.
– Досадно. Ты уверен? Мсье Адмиро пообещал, если ты согласишься, отвезти тебя в Рошфор в своей собственной карете и потом привезти обратно в Ла-Рошель. Я бы тоже поехала с тобой, и если бы нашлось место, взяла с собой Шарлотту. Мы уже давно не виделись с…
– В Коллеж де Франс на следующей неделе начнутся лекции.
– А на этой неделе?
– Мама, – он опустился на стул, неловко потянулся налить себе кофе, но рука задрожала и вокруг чашки расплылась коричневая лужа. – Напрасно вы считаете, что для меня это пустяк – съездить в Рошфор, прочитать лекцию куче незнакомых людей… Я устал. Из-за этой круговерти мне некогда заниматься другими делами. Если смогу купить билет на ночной поезд, уеду в Париж сегодня вечером.
Амели подошла и провела кончиками пальцев по его спине. Фредерик тут же машинально перестал сутулиться, но по его глазам было видно, что он засыпает сидя.
– Работа, только работа… – сказала мать. – А все остальное когда?
– Возможно, никогда, – пробормотал он и зевнул.
Думать об Элизе и одновременно поддерживать этот разговор было мучительно. Фредерик поставил чашку на блюдце и встал.
– Сейчас напишу мсье Адмиро, что мне жаль, но придется ему отказать по не зависящим от меня причинам. И доктору Фромантену тоже напишу, как и обещал, о том, что дела пастора пока худо-бедно устроены… Не могу перестать называть Шарля Госсена пастором, – вздохнул Фредерик.
– И я, – призналась мать. – Но придется отвыкнуть.
***
Напряжение вчерашнего дня и бессонной ночи все сильнее давало о себе знать. Крепкий кофе совсем не помог, и больше всего Фредерику хотелось лечь, накрыться с головой одеялом и подремать хотя бы пару часов. В комнате за прикрытыми ставнями было полутемно и прохладно. Фредерик задумался, не покончить ли с делами, не из-за их срочности, а больше для того, чтобы вернуть себе власть над собственным организмом. Но пока день не разгорелся, разумнее было действительно немного поспать. На дрожащих от усталости коленях, с ватной головой он добрался до кровати, не помня себя, разделся и упал на чистые простыни. Шарль Госсен, наверное, тоже подремывал сейчас в карете по пути в шато, пока дорога петляла между ферм и виноградников, и чувствовал себя тем свободнее, чем больше километров ложилось между ним и Ла-Рошелью. И дела его на нынешний момент были не так уж плохи...
Ближе к полудню Фредерик проснулся. Сон его почти не взбодрил, стало еще хуже – заболела голова. Многообещающий день не только не разгорелся, наоборот, небо затянуло и, похоже, собиралась гроза. Фредерик умылся и сразу же сел за письма, в Лафон доктору Фромантену и на улицу Монне господину Адмиро. Это не заняло много времени. После почты нужно было зайти в кассу железнодорожной конторы. Если на прямой ночной поезд уже нет билетов, он был готов ехать с пересадкой через Пуатье. Долго, утомительно, но главное – ехать. Эти каникулы выпили его до дна.
На центральной почте рядом с мэрией он отдал письма старому служащему, мсье Мартену. Обменялся с ним парой слов о погоде – мсье Мартен сказал, что если это буря, пусть уж она лучше обрушится на город сейчас, при отливе, а Фредерик на это заметил, что когда действительно приближается буря, все вокруг дрожит и гудит совсем не так, как сегодня, и похоже, идет обычная гроза, – расплатился и вышел на улицу, надеясь успеть до дождя. Но в дверях он внезапно столкнулся с Этьеном Лессанжем.
Тот заметно смутился при виде профессора Декарта и отступил в тень. Фредерик подумал, что стоит дождаться предполагаемого жениха Шарлотты и объясниться с ним наедине – лучшего момента для неудобных вопросов у них не будет. Но следовало найти какой-то предлог для якобы случайной встречи, а не просто поджидать его на улице. Постаравшись изобразить на лице крайнюю озабоченность, Фредерик вернулся обратно на почту. «Совсем забыл, что у меня закончилась почтовая бумага, израсходовал последнюю пачку», – объяснил он в ответ на вопросительный взгляд служащего. «Одну минуту, господин профессор, только отпущу молодого человека», – ответил тот.
Этьен каким-то вороватым движением – скорее, конечно, так показалось на пристрастный взгляд Фредерика, – выхватил свое письмо до востребования, расписался в конторской книге, пробормотал: «Хорошего дня, господин профессор» и быстро пошел к двери. Мсье Мартен занялся Фредериком. Оказалось, что бумага в ящике закончились, и служащему придется вскрыть новый. Отказываться от покупки теперь было неудобно, пришлось дожидаться, пока старик медленно и тщательно проделает все необходимые операции. И когда Фредерик, еле сдерживая нетерпение, вернулся на площадь, Этьена Лессанжа, разумеется, уже и след простыл.
Досаднее некуда. Письмо до востребования и вся эта нервозность молодого Лессанжа не только не развеяли старые подозрения Фредерика, но добавили к ним новых. Письмо могло быть, скажем, от друзей-революционеров, знакомство с которыми Этьен не хотел афишировать перед родителями. Это было бы понятно – за связь сына с заговорщиками Лессанжа-отца могут лишить права преподавать в государственной школе. Но, по правде, Фредерик не думал, что на этом конверте стоят штампы тюремной цензуры, а обратным адресом значится Мазас или Сент-Пелажи (а то и Нумея либо Кайенна). С такими серьезными людьми юный студент-медик едва ли знаком достаточно хорошо. Куда вероятнее, что Этьен Лессанж получает письма от девушки. Его родителям это бы тоже не понравилось, потому что они дружны с мадам Декарт, знают Шарлотту и всецело одобряют будущую помолвку. Если человеку есть что так тщательно скрывать от семьи, это выглядит подозрительно.
В любом случае, сегодня Фредерику было уже не до Этьена. Ветер крепчал, вот-вот мог ударить дождь, а у него еще не было билета на поезд. Интересно, где сейчас пастор Госсен и скоро ли доберется до Жонзака?.. Он ускорил шаги. Только бы уехать сегодняшним ночным и не думать о проблемах тех, кто здесь оставался – ему хватало и своих...
Место забронировать удалось. Поздним вечером, когда на улице уже стемнело и за потоками воды справа едва белел стройный силуэт церкви Нотр-Дам, а слева чернела масляно блестящая мостовая, Фредерик собрал вещи, обнял мать и Шарлотту, пообещал, как обещал каждый раз, писать им так часто, как сможет. Он не рассчитывал поймать свободный экипаж в такую погоду, тем более, идти до вокзала было не далеко. Но все же когда на улице Амло он услышал приближающийся стук копыт и чавканье колес по воде, предусмотрительно поднял руку. Слава богу! Не придется садиться в поезд мокрым до нитки.
В вагоне было тепло, печь топилась, постели в двухместном купе уже приготовлены. Соседом оказался коммивояжер с большим чемоданом, в котором он вез назад в Париж нераспроданные образцы своего товара: отстегивающиеся воротнички, долго не тупящиеся кухонные ножи, «вечные» стальные перья… Он, к счастью, был озабочен итогами своей деловой поездки по Юго-Западу и не расположен к беседе, но на всякий случай Фредерик поскорее лег и отвернулся к стене. Он хотел подумать о предстоящих делах, однако мерный стук колес и шорох дождевых струй очень быстро, едва он согрелся, заставили его провалиться в сон по-настоящему. Через несколько часов, в Пуатье, поезд надолго остановился, и Фредерик проснулся от тишины. Ни стука колес, ни шума дождя. Он выглянул в окно – ночь была звездная, ясная. Стена ливня, оставшаяся позади, отрезала его от Ла-Рошели.
[1] Врач лечит, природа исцеляет (лат.)
Глава 4. Провокатор
Жизнь профессора Декарта опять размеренно потекла день за днем, неделя за неделей, в тесном пространстве между домом на улице Ульм, Коллежем на улице Эколь, факультетом словесности Сорбонны на улице Сен-Жак, библиотекой и облюбованными еще в студенческие годы двумя ресторанами. По средам он обычно бывал в салоне Клемана и Селины Марото, а по воскресеньям ходил в церковь, это была его неизменная рутина, но теперь к ней добавилось и кое-что новое. Он стал чаще бывать у Менье-Сюлли из-за дела Берто, навещал самого Берто в тюрьме Сент-Пелажи, а еще нанес визит капитану Эме-Бенжамену Флерио для того, чтобы представить ему Эмманюэля Дару и порекомендовать в качестве переписчика его мемуаров.
Фредерик был давно знаком с племянником Луи-Бенжамена Флерио де Бельвю, часто виделся с ним и в Ла-Рошели, и в Париже в церкви Оратории Лувра, месте встречи всех парижских протестантов. Он имел кредит доверия у старого морского офицера и как ученый, и как человек, упомянутый в завещании его дяди, так что его рекомендации, выданной Дару, оказалось достаточно.
Капитан и мадам Флерио тут же обсудили условия со студентом. Тот опасался легендарной протестантской скаредности, и действительно, вознаграждение за работу ему предложили скромнее, чем он зарабатывал, помогая разгружать баржи на Сене. Но все же и работа была гораздо легче, и капитан Флерио пообещал, что поднимет почасовую плату, если молодой человек покажет себя аккуратным и добросовестным секретарем. «С одним условием, – рыкнул старец, – являться сюда каждый день, кроме воскресений, в часы, которые я назначу, и опоздания даже на пять минут я не потерплю! Мне на завершение этой работы осталось не так много времени!»
Эме-Бенжамен Флерио, как его называли в Ла-Рошели, Второй, был как две капли воды похож на своего легендарного деда-плантатора («Первого»), чей портрет висел тут же, в кабинете. Только на голове у него не было напудренного парика, и вместо ярко-голубого шелкового камзола капитан носил черную бархатную домашнюю куртку и завязанный пышным узлом белый шейный платок. Похож он был и на дядю, который сам говорил, что в их семье все мужчины наследуют характерные фамильные черты, будто родовую печать. «Так же, как и Декарты», – подумал тогда Фредерик. Глядя на тридцатипятилетнего Луи-Эме Флерио, нынешнего хозяина «отеля Флерио», он мог легко представить, каким был Луи-Бенжамен в молодости. Но вот сам восьмидесятилетний капитан Флерио мало напоминал профессору Декарту об его «научном крестном». У Луи-Бенжамена крупный орлиный нос, высокий лоб, небольшие, но горячие, как угли, темно-карие глаза и глубокие складки, идущие от носа к губам, смягчались выражением доброты, спокойного достоинства и некоторой отрешенности ученого, постоянно погруженого в свои размышления. В облике его племянника те же черты казались еще резче оттого, что выражали гордость и властность.
Дару молча смотрел на стены, обитые бледно-кремовым шелком с россыпью фиалок, на лепной вызолоченный фриз под потолком, избегая встретиться взглядом с капитаном Флерио и с мадам Флерио, красавицей-креолкой, как и Жозефина Богарне, уроженкой Мартиники. Его собственные руки в царапинах и ссадинах торчали по самую косточку запястья из рукавов до неприличия изношенного сюртука, и он не знал, куда их спрятать. Фредерик, внимательно следящий за выражением его лица, увидел, как во взгляде Дару мелькнула паника. Он задумался. Место для студента подходящее, за честность капитана Флерио и за добросовестность Дару он может поручиться, но есть одна вещь, которой он не предусмотрел. Сын овернского винодела никогда в жизни не бывал в таких домах и не имел дела с подобными людьми.
– Ну вот что, Дару, – сказал Фредерик бывшему ученику после того, как слуга проводил их к выходу и они оказались на улице Ришелье. – Впервые за все время, что я вас знаю, вы чем-то смущены. Имейте в виду, вы не обязаны принимать это предложение. Капитан Флерио найдет другого секретаря. Я не получаю комиссионных за посредничество, ваш отказ меня не обидит.
– Мой плебейский костюм, наверное, оскорбил их аристократические взоры, – хмыкнул Эмманюэль.
– Никакие они не аристократы. Да, Людовик Пятнадцатый пожаловал их предку дворянский титул, но это не имеет такого уж большого значения для них и не должно иметь вообще никакого значения для вас.
– Вам-то легко говорить.
– У меня нет дворянских предков, а вы давайте-ка без самоуничижения. Заносчивость вам идет больше. Я должен вас предупредить о другом. От капитана Флерио вы услышите немало такого, что не согласуется с вашими убеждениями. Вам будет нелегко стенографировать речи капитана, полные обиды на республиканское правительство за то, что потерянные владения французских колонистов на Гаити остались без должной компенсации. Возможно, он будет рассуждать и о том, что рабство было благом для самих рабов. Сам бы я на вашем месте продолжал спокойно и бесстрастно записывать все, что он диктует, говоря себе, что сохраняю ценный исторический источник, способный сообщить ученому много важных подробностей, которые можно узнать только от очевидца. Но это я. Зная вашу категоричность, боюсь, что вы промолчать не сможете.
– Попробую, – процедил Дару сквозь стиснутые зубы.
– Если вы не сойдетесь с капитаном Флерио…
– С мадам Флерио я бы сошелся, она все еще отменная красотка, хоть и немолода, – развязно начал Дару и тут же умолк под сверлящим взглядом бывшего учителя.
– Не смейте, – прошипел профессор Декарт, – не смейте произносить при мне свои сальности, тем более когда вы говорите о пожилых почтенных людях. Не согласны с их взглядами и образом жизни – выражайте свое несогласие конвенциональным языком, и только в том случае, если ваше мнение будет кому-то интересно. Вы меня поняли?
– Допустим, понял. – Студент изо всех сил старался держаться независимо, но голос профессора Декарта, гипнотически действовавший на него в коллеже Мармонтель, не утратил способности мгновенно возвращать его к дисциплине. Эмманюэль Дару искоса взглянул на Фредерика Декарта: надо же, сам покраснел.
– Допустим, я верю, – в тон ему ответил Фредерик. – И надеюсь, что ваша первая оплошность будет и последней. Я иду обедать. Вы голодны, Эмманюэль?
– Н-нет, – мотнул головой студент, хотя был очень голоден. Однако денег на ресторан у него не было, а признаваться в этом профессору Декарту, чтобы тот его накормил, было стыдно. – Я пообедал перед походом в высший свет. Не мог же я допустить, чтобы слух мадам Флерио и мсье капитана оскорбил какой-нибудь непристойный и несвоевременный звук из моих внутренностей. Но я бы прогулялся с вами до Национальной библиотеки, если вы не очень торопитесь. Мне хочется узнать о гражданине Берто – как у него настроение, как с ним обращаются в тюрьме, и каковы шансы, что его оправдают?
– Вчера я его навещал, – ответил Фредерик. – Он выглядит усталым, но не падает духом и старается шутить. На тюремных смотрителей не жалуется. Говорит, что они люди простые, маленькие, палаческого рвения сверх инструкций не проявляют. Теснота – вот что для него самое скверное. Вы же знаете, ростом он как вы, но еще шире в плечах и плотнее. А камера, хоть и на четверых, такая, что, по его словам, ее можно надеть на себя вместо пиджака.
– Проклятье, – сжал кулаки Дару. – Я знаю, что он не выносит маленьких комнатушек. Они его специально посадили в такую камеру и затягивают дело, чтобы он не выдержал и признался, что готовил этот выдуманный заговор. Однажды на собрании молодых республиканцев, где были и мы с Лессанжем, кто-то заговорил о тюрьме, и он признался, что побаивается заключения и не может думать без ужаса о том, что его могут запереть в тесной коробке. По его словам, это самый верный способ свести его с ума. «Вас я не оговорю, малявки, – добавил, обращаясь к нам, гражданин Берто, – но сам я после нескольких месяцев тюрьмы признаюсь даже в том, что это я был «каннибалом из Сен-Дени» и продавал на рынке пирожки с человеческим мясом. Лишь бы выпустили оттуда хоть на каторгу».
– Нет уж, никакой каторги, – сказал Фредерик. – Между прочим, я думаю, вам стоит побеседовать с Менье-Сюлли. Вы не были близким другом Берто, но вы вращаетесь с ним в одних кругах. Вдруг вы даже не подозреваете о ценности и важности того, что знаете? Заодно сами увидите, как работает преуспевающий парижский адвокат. Это послужит вам примером.
Дару засмеялся.
– Или контрпримером. Шучу, господин профессор. Охотно приду к нему, когда скажете.
Он немного помолчал и добавил.
– Знаете, что странно? То, что он продолжает жить в своей квартирке на улице Тольбьяк, возле площади Италии. Лессанж как-то давно приходил к нему с поручением из «Голоса улицы» и не застал его дома. Он мне потом рассказал, что гражданин Берто живет в ужасной тесноте, там негде повернуться, стена соседнего дома закрывает пол-окна, и будь он главным санитарным врачом Парижа, он бы запретил строить такие коробки, в которых бедняки заживо гниют без света и воздуха.
– Прекрасно помню эту квартиру, – ответил Фредерик, – я там пережил не лучшую ночь в своей жизни.
– Ого! – юноша присвистнул. – Не в обиду вам будь сказано, профессор, но чтобы вы – и не ночевали дома?! Вы, такой респектабельный!
– Во-первых, я был студентом. Во-вторых, ничего пикантного. Отсиживались там с товарищем в ночь декабрьского переворота, пока Берто бегал по Парижу и писал свои «Записки очевидца»… А как ваш Лессанж туда попал в отсутствие хозяина?
– Ему открыла подруга гражданина Берто… кажется, ее зовут Франсиной. Удачно, что хотя бы она оказалась дома, потому что главный редактор отправил с Лессанжем важную статью и попросил передать на словах, чтобы гражданин Берто ее переделал, а то, мол, их закроют. Это о мексиканской авантюре Наполеона Малого, о том, во сколько она должна обойтись бюджету. Мадемуазель Франсина возилась на кухне и велела Лессанжу просто положить бумаги на стол. Пока мой друг писал записку для гражданина Берто, он успел рассмотреть комнату.
В мозгу Фредерика что-то щелкнуло, зашевелилось какое-то неприятное воспоминание, какая-то мысль, которую он не успел додумать, потому что Дару продолжал:
– Ну а какой линии придерживается мэтр Менье-Сюлли?
– Доказать подлог – необходимое и достаточное условие освобождения нашего друга. Менье-Сюлли организовал графологическую экспертизу, сюда должен приехать один профессор из Цюриха и поработать с уликами. Но для полной гарантии освобождения Берто неплохо бы выйти на след настоящего виновного. Следствие не будет его искать, потому что слишком многим выгодно надолго запереть Берто в тюрьме, и к тому же полиция своего осведомителя просто так не сдаст, если он еще не исчерпал свою полезность. Жорж Менье-Сюлли с помощниками теперь составляет список всех лиц, которые хоть однажды с начала лета побывали на улице Тольбьяк. Он собирается проверить каждого из этого списка, в первую очередь тех, кто пробыл в квартире хотя бы пять минут в отсутствие хозяина.
Фредерик старался не думать о Лессанже. Червячок подозрений, тем не менее, снова шевельнулся, и дальше игнорировать его было нельзя.
– Не помните, когда Лесанж был у Берто? Вы сказали «давно», но если в статье Берто речь шла о вторжении французского корпуса в Мексику, то значит…
– Ну, давно – это значит задолго до ареста. Баденге задумал свою военную авантюру в июле, значит, и статья была примерно тогда.
– Но Берто был арестован в конце августа!
– Вы подозреваете Этьена? Серьезно? Он ни при чем.
– Мне придется сообщить об этом Менье-Сюлли. И когда адвокат его вызовет к себе в контору и спросит, когда конкретно он был в квартире на улице Тольбьяк и что он там делал, он должен постараться, черт возьми, быть убедительным.
Его голос выдал долго скрываемую неприязнь. Стало стыдно. В особенности стыдно перед Дару – он во все глаза уставился на бывшего учителя.
– А ведь вы его за что-то не любите, господин профессор.
Отрицая не столько упреки Дару, сколько собственные поспешные выводы, Фредерик покачал головой.
– Передайте своему другу, что в интересах защиты необходимо рассказать мэтру Менье-Сюлли все, что вам известно и неизвестно об этой истории. Лучше, наверное, если вы оба придете к нему сами, не дожидаясь письма. Моя единственная просьба – не тяните с этим. Вот мы и дошли. Вам в библиотеку?
Дару кивнул. Не желая признаваться профессору в своем бедственном положении, он сказал, что будет готовиться к диспуту о собственности в римском праве. Фредерик быстро, внимательно посмотрел на него, но ничего не сказал.
Молодой человек немного постоял за колонной и подождал, пока его спутник не отойдет на достаточное расстояние. Потом он спустился с крыльца и пошел в другую сторону – в Марэ. У него было пятьдесят сантимов, чтобы сегодня и пообедать, и поужинать, а в этот час в лавочках на рынке можно было очень дешево купить какой-нибудь требухи и потом обтереть миску ломтем серого хлеба. Завтра он уже пойдет к капитану Флерио. Попробует поладить с этим монархистом и бывшим рабовладельцем – людей с более подходящими убеждениями, готовых платить ему за работу, вокруг пока не видно. Хорошо, что профессор Декарт заранее договорился, что плату за работу, три франка в час, капитан будет ему вручать после каждого сеанса мемуаристики…
***
В новом учебном году профессор Декарт опять читал свой набравший популярность курс о политической истории эпох Возрождения и Реформации. Почти все уже признавали, что в доскональном знании этого периода молодому ученому найдется немного равных. Что же касается истории Реформации во Франции – тут его приоритет был непоколебим.
Второй том его книги «История Реформации и Контрреформации во Франции» был в начале осени представлен влиятельному кружку, собиравшемуся в салоне Марото. Писатели, ученые, преподаватели высших школ и члены разных академий, даже двое «бессмертных», все – признанные ораторы и блестящие стилисты, один за другим брали слово и говорили о том, что в этом двухтомнике собрана вся история религиозных войн и протестантизма во Франции, и этим профессор Декарт уже навсегда обеспечил себе место во французской историографии. Но заслуга его отнюдь не только в том, что он ввел в научный оборот новые источники, факты и статистические данные. Он выстроил оригинальную концепцию, объясняющую, почему кальвинизм во Франции не завоевал политическую победу и не смог бы снискать симпатии широких масс. Ученые мужи поставили в заслугу автору то, что ни одно сословий не осталось без его внимания. С лучше всего знакомого социального «этажа», где располагалась городская буржуазия, главная опора протестантов, историк свободно совершал путешествия как «наверх», туда, где короли и дворянство вершили государственную политику, так и «вниз», туда, где жили своей мало кому в то время интересной и понятной жизнью крестьяне и городские бедняки. «И тем удивительнее, – добавил входящий в известность историк искусства, доктор философии Ипполит-Адольф Тэн, тоже человек совсем молодой, лет на пять старше самого Фредерика, – что автор этой фундаментальной работы не имел возможности после университета заниматься исключительно наукой и жить на средства своей семьи. Он создавал себе научное имя, одновременно зарабатывая деньги трудом, о котором немногие из нас, господа, имеют хоть какое-то понятие». Сам он как раз это понятие имел, тоже несколько лет преподавал в провинции, правда, не в школе, прежде чем вернуться в столицу.
Фредерик все больше молчал или сдержанно благодарил, смущенный этим хором восхвалений. Ему было приятно, что многие из приглашенных отметили в его работе именно то, что он сам считал наиболее ценным. Но все равно ему стало чуть легче дышать, когда перестал литься мед и появилась возможность поспорить. Старый академик Жак Бонно, автор классических трудов об итальянском Возрождении, сказал, что при всех своих достоинствах исследователя Фредерик Декарт едва ли очень скоро войдет в число крупных писателей. Шансы есть, но придется поработать над собой. Его слог чересчур сух и безжизнен. Только несколько эпизодов, о приезде молодого и мало кому известного Жана Кальвина ко двору Маргарите Наваррской и о повседневной жизни в Ла-Рошели во время Великой Осады, да еще, конечно, глава, посвященная разгрому реформации в Пуату-Шаранте, позволяют в полной мере насладиться красотой французского языка. Общее впечатление, – добавил академик Бонно, – такое, что автор, свободно владея своим материалом, будучи способен вылепить из него все, что угодно, зачем-то специально сушит его, держит под прессом, сознательно или бессознательно противится тому, чтобы он обрел голос и наконец зазвучал по-настоящему.
– Для ученого это простительный недостаток, – возразил Ипполит Тэн, – не всем же историкам быть одновременно поэтами. Слог Мишле неподражаем, но его исторические концепции вовсе не бесспорны. И тот, кто считает себя в первую очередь ученым, вправе сосредоточиться на том, что для него важнее, то есть на втором.
– Нет, я имею в виду другое, – ответил Жак Бонно. – Вы, господин профессор Декарт, – он благосклонно кивнул молодому историку, давая понять, что в его выпаде нет ничего личного, – постарались сделать свой слог предельно ясным, избавить его от неточностей, лишить всякого тумана. И вам это удалось. Но вместе с водой вы отжали из него все соки. Вам нельзя отказать в научном бесстрашии, и это, поверьте, я увидел в вашем труде и оценил очень высоко. Ваша позиция по спорным вопросам достаточно ясная, вы готовы отразить любой удар в открытом и честном бою. Но как писатель вы боитесь собственного творения. Отбирая слова с наиболее нейтральным значением и синтаксические конструкции, избегающие недвусмысленного «я», вы прячете за всем этим свою душу.
– Соглашусь с уважаемым академиком, – сказал издатель «Обозрения двух миров» Франсуа Бюлоз. – Я сотрудничаю с вами, господин профессор Декарт, с тех самых пор, когда вы были еще лицеистом и студентом, и поверьте, счастлив наблюдать вашу блистательную карьеру в науке. Но сегодня я бы тоже сказал, что малые формы вам удаются лучше, чем крупные. Уж простите меня, я не вегетарианец! – и в доказательство своих слов прославленный журналист взял с закусочной тарелки ломтик ростбифа и надкусил его, не прерывая речи. – Мне в вашем сочинении мало крови и мяса, чтобы я мог читать это произведение, не отрываясь, как исторический роман. И я не имею в виду кровь, которая пролита во время описываемых событий: ее-то как раз там больше чем достаточно. Нет, я имею в виду кровь, и плоть, и боль, и страсть, и друге чувства, переданные средствами языка.
– Но я действительно не беллетрист, – возразил Фредерик. – Никогда им не был и не стремился к этому. Задача ученого – в первую очередь устанавливать, как все было на самом деле, а во вторую – что и почему люди об этом думали.
– Верно. Сказанное мной ничуть не умаляет достоинства и красоты вашего труда. Господин профессор Тэн верно заметил – желающие скоротать досуг за романом обратятся к нашим прославленным романистам, но желающие узнать, как все было «по правде», обратятся к двухтомной «Истории Реформации» Декарта и получат самые полные, самые системные, самые корректно изложенные сведения. Историку после вас на этом поле в ближайшие пятьдесят лет делать нечего. А вот романисту – о!.. Если кто-то решит написать исторический роман об осаде Ла-Рошели, я, без сомнения, посоветую этому литератору взять вашу книгу как лучшую документальную основу, которая изобилует сюжетами. Жаль, что вы сами не хотите ими воспользоваться для написания исторических романов, но каждому свое.
Фредерик уже поднялся было, чтобы объяснить, почему он не считает художественную прозу своим делом, но его опередил Клеман Марото.
– Страх перед написанным и высказанным словом – болезнь молодых, – сказал издатель. – Это следствие молодой ранимости и чувствительности. С годами почти у всех пишущих людей это проходит, как, к сожалению, проходит и сама молодость. Но я давно знаю господина Декарта, почти так же давно, как господин Бюлоз. Сколько лет прошло с тех пор, когда вы впервые переступили порог этого дома как друг и однокашник племянника мадам Марото? – Вопрос был риторический, и Фредерик на это лишь чуть-чуть улыбнулся, он знал, что Клеман Марото прекрасно все помнит. – Легко ответить, господа, это были страшные декабрьские дни 1851-го. То есть ровно десять лет я наблюдаю, как взрослеет этот все еще очень молодой человек, и надеюсь, что даже когда он достигнет зрелости, мы не увидим у него ни велеречивости живого классика, ни суетливого желания всем нравиться, как у престарелой комедиантки. Вместе с опытом и жизненной закалкой придет и способность дозировать свою кровь и не отдавать ее на потеху толпе всю без остатка. Но я уверен, он и тогда сохранит свою полную достоинства интонацию человека, у которого поэтическое чувство истории всегда живет в сердце, однако отступает на полшага, пропуская вперед беспристрастность и логику.
Хозяин дома сидел в своем вольтеровском кресле, на которое не посягал никто из гостей, – сам воплощенное достоинство и аристократический лоск. Холеная рука с перстнем-печаткой поглаживала бакенбарды, на лацкане черного фрака выделялась ленточка Почетного Легиона, ордена, которым его наградили совсем недавно, короткий мясистый нос оседлала дужка золотого пенсне – с такой внешностью впору идти не в издатели, а в сенаторы! Его хвалебная речь смутила Фредерика гораздо меньше, чем слова других гостей. В Клемане он не сомневался: наедине, без посторонних, издатель найдет совсем другие слова, чтобы отругать его за промедления с рукописью о Французской революции.
Селина Марото в бледно-голубом атласном платье, со своей пышной челкой и кудрявившимися на висках светлыми волосами, тоненькая, гибкая, как всегда, накрашенная и сильно надушенная, рядом с Клеманом казалась его дочерью, а не женой. За десять лет их знакомства с Фредериком господин Марото заметно постарел, а мадам Марото ничуть не изменилась. Фредерик уже в который раз спрашивал себя, сколько ей лет. Он мог бы это узнать у Мелизе, как-никак, Селина была его родной теткой, но не решался – стыдился своего интереса и, пожалуй, опасался узнать, что она гораздо старше, чем он думает.
Когда Фредерик после долгой беседы «в кулуарах» с академиком Бонно собрался наконец уходить, ему пришлось пройти мимо Селины. Мадам Марото доверительно придерживала под локоть молодого, но уже увешанного орденами французского дипломата, который только что вернулся из Вены и готовился отбыть к новому месту назначения – в Стокгольм. Со стороны казалось, что она с ним заигрывает, но господину Марото нечего было опасаться – такова была обычная манера Селины. Прирожденная светская дама прекрасно умела остановиться вовремя, и таких же светских людей, постигших салонную выучку, ее кокетство в заблуждение не вводило. Селина и новый французский посланник при дворе Бернадоттов выглядели увлеченными беседой, и Фредерик решил, что вежливее уйти без церемонного прощания, достаточно просто поклониться. Однако мадам Марото с очаровательной улыбкой и словами «Прошу меня извинить, я должна кое-что сказать господину профессору!» отпустила локоть посланника (к явному его сожалению) и легкими, быстрыми шагами последовала за Фредериком.
– Вы хотели уйти, не попрощавшись, неблагодарный вы человек! – сказала она и солнечно улыбнулась. Голову она чуть-чуть склонила набок, в глазах плясали огоньки свечей, щеки розовели. Видимо, ее недавний собеседник был слишком щедр на комплименты.
– Не хотел вам мешать, – ответил Фредерик.
Вместо ответа она скользнула пальцами по его щеке и потом не отдернула руку, а наоборот, остановилась и легко нажала в том месте, где у нее самой на щеке была ямочка. Он вздрогнул. Каждый раз от ее прикосновения по его телу пробегала электрическая искра. И ни солидный стаж их знакомства, ни ее возраст и счастливое супружество, ни ее манера точно так же обращаться с другими мужчинами, ни даже полнейшая ясность в том, кто они друг для друга, не могли этому помешать.
– У вас очень усталый вид, – проговорила Селина, – хотя университетский год только-только начался. Вы стали похожи на портрет основателя вашей церкви господина Кальвина, если только представить его без усов и бороды. Не расскажете мне, чем это вы заняты целые дни так, что у вас даже нет времени со мной пообедать?
– Простите, пожалуйста, Селина, я тогда ответил на ваше приглашение, что не могу присоединиться к вам в «Ротонде». Но у меня и правда была уважительная причина. Трудно найти более уважительную.
– Какая же? Сгораю от любопытства. Надеюсь, это не другая женщина помешала прийти ко мне?
– Конечно, нет, что вы, – он чуть-чуть покраснел, – но я не могу об этом говорить сейчас и здесь. Встретимся в более спокойном месте, там и расскажу то, что не является тайной следствия.
В тот день, когда Селина прислала Фредерику записку, у него была назначена встреча с Менье-Сюлли по делу Берто, и, зная, как занят адвокат, он не решился просить его о другом времени.
– Ах, вот в чем дело! Ладно, тогда вы прощены. Но смотрите, я очень ревнива! – засмеялась Селина.
– Зачем вам я? Вы никогда не останетесь без поклонников, – ответил Фредерик ей в тон.
– Знаю, знаю! Но загадочные мужчины – моя слабость, а вы из всех знакомых мужчин самый загадочный. Человека прямодушнее вас не найдешь, и при этом, я вижу, вы постоянно обитаете в своем собственном мире, в который мне нет доступа.
– Не завидуйте, Селина, вам бы там не понравилось. Я и сам иногда рад сбежать, но это как родина – от нее не избавишься, и неважно, любишь ты ее или ненавидишь.
– Вы устали от Ла-Рошели, это заметно.
– Дело не в Ла-Рошели, хотя это правда, немного устал. Примеров много. Мой отец родился в Потсдаме и сбежал оттуда в молодости. Он всю жизнь ненавидел этот город, не любил Германию и не считал себя немцем, хотя по крови был им наполовину. Но когда в 1848 году вспыхнула революция в Германии, он выписал сразу две немецкие газеты, чтобы быть в курсе того, что происходит в его родной стране.
– Мне так нравится, когда вы рассказываете о себе, – сказала мадам Марото. – Жаль, нам вечно не хватает времени просто поговорить о родных местах, о детских воспоминаниях, о романах далекой юности, – и она кокетливо прищурилась, намекая, что уж ей-то на эту тему найдется что вспомнить. – О чем угодно, кроме книг, этих вечных книг…
– А где Мелизе? – спросил Фредерик, чтобы уйти от сомнительного оборота, который приняла их беседа.
– В Руане. Летом умер его тесть, и сейчас они с женой занимаются оформлением наследства де Бройлей. Они будут по-настоящему богатыми людьми.
– Понятно.
– Несмотря на это, я бы дорого дала, чтобы посмотреть на выражение лица Марка-Антуана после сегодняшнего вечера, – засмеялась Селина и вернула на место дистанцию между ними. – Вы ведь, конечно, понимаете, Фредерик, что несмотря на пару критических сантимов, брошенных в кучу золотых наполеондоров, вы можете считать себя принятым в этом кругу… Нет? Простите, я все время забываю, с кем имею дело. Марк-Антуан куда лучше, чем вы, разбирается в светском языке и его красноречивых недомолвках, он бы сразу все понял. Так вот, можете мне поверить, теперь вы для них свой, один из них. Но они ждут вашего ответного хода. Вам нужно принимать их приглашения. И пусть нечасто, но приглашать к себе тех, кто вас приглашает. Иначе они вас забудут. А превратить вашу очередную книгу, даже блистательную, в новый повод для разговоров, если вы уже один раз перестали для них существовать, будет не так-то легко.
– Селина, вы шутите? – Фредерик почувствовал, что его лоб стал мокрым, и потянулся за платком. – Вы ведь не хотите, чтобы я принимал академика Бонно и подобных ему людей в своей холостяцкой квартире, состоящей из спальни и кабинета? У меня даже гостиной нет. И как мне их принимать? Могу попросить мадам Бонардель купить или приготовить легкие закуски, а своего поставщика – прислать несколько бутылок приличного вина. Но что делать дальше? Я ведь, в сущности, унылый и скучный человек. Живу только делами Коллежа и науки, политикой давно бросил интересоваться, в театре и то не помню когда был в последний раз. Пощадите, Селина, не требуйте от меня этого!
Мадам Марото смотрела на него с ласковой улыбкой.
– Все это не так уж трудно, поверьте, это гораздо легче, чем написать книгу! Я вам помогу организовать ответный прием. А вы сами подойдите к этому с научным любопытством. Сначала пригласят вас, так что в чужих салонах смотрите по сторонам, подмечайте детали, наблюдайте, как ведут себя другие. И научитесь играть в карты, в винт или безик – это самое полезное светское умение!
Фредерик не успел ничего на это сказать, он онемел от ужаса. Приемы! Салоны! Еще и карты!
– Так-так, сюда идет Клеман! – Селина тронула его за локоть. – Ну вот, не успели улизнуть – пеняйте на себя. Клеман умеет говорить только о книгах. И значит, вам сейчас придется отвечать, как там идут дела с Французской революцией.
Дела с Французской революцией шли в действительности неплохо. Фредерик уже мог твердо пообещать издателю, что скоро отдаст ему готовую рукопись. Если не считать дела Берто и неясных тревог, связанных с Этьеном Лессанжем, в Париже его ничего не отвлекало от работы, и между лекциями в Коллеже он был совершенно свободен. Его беспокоил разве что Шарль Госсен. Однако в самом начале ноября Фредерик получил от него письмо, которое так и дышало осенней свежестью холмов, ароматом увядающей листвы и восторгом свидетеля евангельского чуда претворения розово-золотого виноградного сока, льющегося из-под тяжелого пресса, в молодое вино, еще не укрощенное выдержкой. Бывший пастор активно включился в жизнь винодельни: занимался сбором позднего винограда, снимал ягоды с «гребенок», то есть кистей, работал на прессе, помогал вести отчетность винодельни (пригодился его давний опыт книготорговца), и даже учился готовить виноградных улиток с чесноком и петрушкой по рецепту, привезенному графиней де Сен-Жерве из поездки к друзьям в Бургундию. А по вечерам, уже в своей гостевой комнате на втором этаже, с видом на ручей, отделяющий владения Бризаков от соседнего шато, отдыхая от забот виноградаря и винодела, Госсен опять начал читать книги, и это яснее всего остального означало, что он стал на путь выздоровления. Фредерик наконец-то успокоился за него.
Зато теперь его все больше тревожили остальные. Однажды он пришел к воротам Сент-Пелажи с передачей для Берто – коробкой сигар, только что вышедшим романом братьев Гонкур «Сестра Филомена» и бумажным пакетом из кондитерской, в котором лежали еще теплые сдобные булки с кусочками шоколада: Фредерик называл их так, как все говорят в Пуату-Шаранте, шоколатинами, а нормандец Берто кощунственно именовал свое любимое лакомство шоколадным хлебом. Ворота почему-то долго не отпирали, хотя приемный час уже пробил. В густой толпе Фредерик не заметил скромную молодую женщину в коричневом платье, коричневой шляпке с обвисшими полями и потрепанном жакете цвета переваренного яичного желтка. Это она пробралась к нему и тронула его за рукав:
– Господин профессор Декарт? Вы меня не помните?
– Мадемуазель Франсина! – обрадовался он. – Конечно же, помню.
Любвеобильный Берто и в студенческие годы, и потом довольно часто менял подруг, но с тех пор, как три года назад познакомился с Франсиной Перье, работницей швейной мастерской мадам Годшо, хранил ей верность. Друзья посмеивались над этим преображением и уверяли, что на этот раз уж точно дело идет к свадьбе. Но Берто был убежден, что борьба со Второй империей вот-вот войдет в острую фазу, в которой будут и заговоры, и бомбы, и баррикадные бои. Его жизнь окончательно перестанет ему принадлежать, а раз так, то безответственно подвергать смертельному риску вместе с собой еще и ни в чем не повинную девушку. «Сбросим Наполеона Малого – тотчас поженимся, – говорил Берто и добавлял: – Уверен, что мэр, который объявит нас мужем и женой, будет перепоясан не трехцветным шарфом, а красным».
– Я знаю, что вы часто здесь бываете, – сказала Франсина. – Оливье мне говорил. А я обычно прихожу в среду утром, потому что по средам у меня вторая смена, и, конечно, по воскресеньям. Но сегодня я свободна, потому что хозяйка на весь день закрыла мастерскую из-за свадьбы дочери.
– Удачно, что я вас встретил. Если хотите, возьмите все эти пакеты и передайте ему от меня, я не буду вам мешать. Увижусь с ним завтра. Вот только если позволите, мадемуазель Франсина, я хочу задать вам один вопрос.
Она вздрогнула и на секунду замялась, но тут же овладела собой и вскинула глаза на профессора Декарта. Глаза у нее были зеленые, с ободком из рыжих точек вокруг зрачка. Взгляд теплый, искренне встревоженный. Из-под шляпы выбиваются тонкие пряди волос. Маленький вздернутый носик делал Франсину похожей на какую-то скромную птичку. Легардинье с самого начала удивлялся, что особенного их друг нашел в такой простушке с четырьмя классами образования и совсем не красавице. Фредерик тоже не вполне понимал Берто. Но все они признавали, что Франсина, по-видимому, самая подходящая для него спутница жизни.
– Спрашивайте, мсье, – сказала она.
– Вы знаете Этьена Лессанжа?
Она как будто опять слегка замялась. Потом кивнула:
– Да, знаю. Он студент Медицинской школы и начинающий журналист. Господин Глэ, издатель «Голоса улицы», несколько раз посылал его с поручениями к Оливье.
– Несколько раз? – уточнил Фредерик. Дару говорил про один-единственный раз, со слов самого Лессанжа. Так и знал, что этот странный молодой человек опять что-то недоговаривает!
– Видите ли, Оливье трудно застать дома, он все время носится по Парижу, и в редакции «Голоса улицы» тоже не сидит. Статьи он придумывает на ходу и записывает на случайных бумажках в кофейнях или в клубе. А Лессанж у них обычно под рукой, Медицинская школа ведь совсем рядом. Глэ отправлял его к нам раза три или четыре, не меньше, – передать Оливье на словах или запиской, чтобы он пришел, как только сможет, на улицу Суфло в редакцию.
– Вы абсолютно уверены, что это было больше одного раза?
– Уверена, мсье. А почему вы спрашиваете именно о Лессанже? У Оливье ведь много кто бывает... Бывал...
– Мадемуазель Франсина, постарайтесь, пожалуйста, вспомнить, когда Этьен Лессанж приходил к вам с поручением в последний раз. Это может быть важно.
Когда Фредерик попросил Эмманюэля Дару вместе с Лессанжем навестить Менье-Сюлли и рассказать ему все, что им известно, молодые люди так и сделали. Этьен сообщил, что с «мексиканской» статьей он приходил двадцать третьего июля. Адвокат раздобыл все номера «Голоса» за июль и проверил – статья Берто вышла двадцать пятого. Этьен, видимо, сказал правду. До ареста оставался еще почти месяц. Но окончательно от своих сомнений Фредерик все равно не избавился. И видимо, интуиция его не подвела.
– О, я никогда не забуду этого последнего раза! – воскликнула девушка, и ее голос даже зазвенел. – Он приходил за несколько дней до ареста Оливье. Пришел в субботу после обеда с правками для статьи в воскресный номер. А во вторник Оливье арестовали в редакции «Голоса», и в этот же день полиция явилась с обыском на улицу Тольбьяк.
– Лессанж опять, как тогда, в июле, не застал его дома, правильно? Ему открыли вы?
– Да, я. Он столкнулся со мной в дверях. Мне надо было кое-что передать консьержке, поэтому я впустила его в квартиру, а сама на пять минут спустилась в привратницкую.
– Значит, он последний, кто побывал у вас перед тем, как Берто...
– Постойте, дайте-ка вспомнить… Да, так и получается. В субботу больше никто не приходил, только сам Оливье вернулся из республиканского клуба через час после Лессанжа, прочитал гранки, которые он принес, и сразу убежал с ними в редакцию. Ну а в воскресенье и в понедельник меня самой не было на улице Тольбьяк.
– Почему, мадемуазель?
На лицо девушки словно бы набежала тень.
– К Оливье приехала мать из Кана, и он попросил меня на это время уехать к родителям в Менильмонтан, это ведь не так далеко. Наверное, он не хотел, чтобы мадам Берто застала в его квартире незаконную сожительницу, да еще и простую портниху.
Фредерик запротестовал:
– Вы же знаете, что он не придает значения таким вещам. В свое время он с гордостью представил вас и мне, и другим своим друзьям, почему же теперь все должно быть по-другому? И от родителей он уже давным-давно не зависит. Из-за вас они не лишат его содержания.
– Так-то оно так, мсье профессор, я понимаю, – вздохнула Франсина. – Но я видела, что ему не хочется задеть чувства матери. Она у него очень важная и чопорная дама и любит, чтобы все было как полагается. Он попросил меня побыть с субботы на воскресенье в Менильмонтане, а с воскресенья на понедельник, чтобы не опоздать на работу, я заночевала у подруги, она снимает комнату на Монмартре. Днем в понедельник Оливье посадил мадам Берто в поезд, она уехала в Кан, а я из мастерской вернулась на улицу Тольбьяк. Ну а во вторник... вы знаете сами. Я пришла, а на двери висит печать. Мне позволили забрать свои вещи, и я снова уехала.
– Мадемуазель Франсина, почему вы не рассказали об этом мэтру Менье-Сюлли?
– Он меня не спрашивал, мсье.
Толпа на улице перед тюрьмой тем временем пришла в движение. Ворота подались изнутри и распахнулись. Фредерик передал Франсине свои пакеты для Берто. Но вместо того, чтобы бежать к воротам, она еще немного помедлила.
– А знаете, что самое обидное, мсье? – вдруг сказала она. – Потом я узнала, что мадам Берто даже не переступала порога этой квартиры, и Оливье не обязательно было меня прогонять. Он приехал с матерью с вокзала, экипаж остановился во дворе, мадам Берто посмотрела по сторонам, поморщилась от запахов нашего квартала, спросила, есть ли здесь ванна, и когда он ответил, что нет, попросила отвезти ее в какую-нибудь гостиницу с удобствами, сказала, что сама заплатит. Они вместе поехали в комнаты для приезжих под названием «Альгамбра» на бульваре Сен-Мишель. Мать сказала, что на эти два дня он тоже поселится с ней, потому что ему не помешает как следует отмыться и заказать новую одежду, а потом он должен будет ее сопровождать в прогулках по магазинам. Он давно ее не видел и решил уступить, побыть для нее хорошим сыном, я не могу его за это упрекать… Ну ладно, мсье профессор, видите – ворота открыли, я побегу к Оливье. Хорошего вам дня, и спасибо за адвоката и за все ваши хлопоты.
Фредерик быстро пожал ей руку, узкую теплую ладошку, и зашагал прочь от тюремных ворот. Надо было о многом подумать. Он пошел на набережную Больших Капуцинов, пересек реку по Новому мосту, вернулся обратно, сел на парапет. У воды лучше думалось.
Итак, Лессанж несколько раз, а вовсе не единожды, бывал у Берто, причем возможно, был последним, кто приходил на улицу Тольбьяк перед арестом журналиста. Берто был в это время в клубе молодых республиканцев тринадцатого округа, Лессанж наверняка об этом знал, и возможно, его визит в отсутствие хозяина не был случаен. Более того, Лессанж провел в комнате какое-то время совершенно один и мог незаметно пронести туда любые бумаги под видом гранок или вместе с гранками. Франсины не было целых пять минут, а то и больше. Вот это уже, конечно, случайность. Но ведь Франсина могла и при нем отлучиться на кухню. Чтобы подложить что угодно в груду бумаг на столе у Берто, и нескольких секунд было бы достаточно.
Потом Берто долго было не до бумаг, потому что приехала его мать, и он играл роль образцового сына. Квартира стояла пустая. Вечером в понедельник Берто и Франсина вернулись домой. Утром во вторник его арестовали в «Голосе улицы» прямо во время редакционного совещания, на котором журналист говорил о продолжении расследования «мексиканских планов» Наполеона. Затем полиция устроила обыск в его квартире – Франсина была, естественно, на работе, в мастерской, а Берто сообщил полиции, что он холост, поэтому девушка и не фигурировала ни в каких полицейских протоколах. При обыске у журналиста забрали все документы, имеющие отношение к редакционным делам – похоже, «копали» что-то и против газеты, а не только лично против него. Но этого им явно было мало, они искали что-то еще. И надо было видеть, по словам Берто, как просияли лица полицейских, когда под черновиками старых статей кто-то из них обнаружил план заговора против императора, озаглавленный роковыми словами «Убить крысу». Они знали, что именно ищут, и удивлены были только тем, что это «что-то» оказалось слишком глубоко запрятано.
Адвокат рассказал Фредерику, что было в бумагах. Воплотить заговор в жизнь предстояло восемнадцатого сентября, в день, когда Наполеон III должен был лично открыть новый госпиталь в Бельвиле. По словам Жоржа Менье-Сюлли, документ фабриковал человек не совсем уж глупый и, как минимум, знающий Париж и читающий как правительственные, так и оппозиционные газеты. План, если бы его кто-то действительно взялся за его воплощение, имел шансы на успех. Он учитывал «дыры» на пути следования императорского кортежа в далекий и бедный Бельвиль, а также легкость, с которой в госпиталь мог проникнуть кто-то посторонний. Все роли заговорщиков, их предполагалось пять, были четко расписаны. Ни одного имени названо не было, действующие лица обозначались буквами греческого алфавита – возможно, для того, чтобы еще больше запутать полицию и жандармерию и заставить кого-то особенно ретивого искать еще и «греческий след», а возможно, для того, чтобы ограничить круг подозреваемых выпускниками и студентами факультета словесности. В госпиталь нужно было заранее пронести оружие. Двое бомбистов («бета» и «гамма») должны были на всякий случай стоять при поворотах кортежа на самые узкие улицы, но лишних жертв нужно было избегать, предполагалось, что они пустят бомбы в ход только в том случае, если момент будет идеальный. Главной сценой должен был стать сам госпиталь. Человек, обозначенный буквой «дельта», больничный служитель, заранее появился бы в вестибюле с куском сукна, чтобы протереть якобы недостаточно чистое стекло. Эта суконная тряпка, надетая на палку, стала бы условным знаком – еще один служитель госпиталя, обозначенный буквой «ипсилон», по-видимому, врач, потому что санитара близко к почетным гостям без тщательного личного обыска бы не подпустили, выхватил бы из-за пазухи пистолет и в упор выстрелил в императора. Во главе заговора стоял человек, названный буквой «альфа». Он должен был все организовать, найти оружие, расписать все мизансцены и продумать пути к отступлению, если что-то пойдет не по плану.
Расхаживая по набережной, Фредерик вспоминал о своем разговоре с Менье-Сюлли в адвокатском бюро, именно в тот день, когда адвокат посвятил его в некоторые подробности.
– В теории все довольно неплохо продумано, Декарт, – сказал Менье-Сюлли, – но у меня такое впечатление, что мы имеем дело с упражнением драматурга на актуальные темы, с заготовкой для политической пьесы, а не с реальным заговором. Если бы на месте моего клиента был не Берто, а еще один ваш друг, писатель из «Новой Комедии», который был на праздновании защиты вашей диссертации, и тогда я имел удовольствие познакомиться с ним и с его женой, – Легардинье, ведь так его зовут? – я бы решил, что это такая саморазрушительная шутка Герострата. Написать пьеску, не хуже многих, а потом воплотить ее в жизнь и пожертвовать собой, чтобы все вокруг называли ее гениальной. Ради литературной славы мы, французы, еще и не на такое способны. Жаль, что у вашего Легардинье безупречное алиби!
Конечно, теперь торжественное открытие госпиталя было сорвано, а весь персонал, от главного врача до строительных рабочих, допросили (и кое-кого даже обыскали) одновременно с Берто. Некоторых задержали. Но, как сообщил Фредерику Менье-Сюлли, наиболее вероятных подозреваемых пришлось отпустить. Ни один из них не годился в заговорщики. Всех кандидатов на роль «ипсилона», который должен был выстрелить, проверили особенно тщательно – и напрасно! Реальные улики были только против одного из санитаров, давнего подписчика «Голоса улицы», которого с натяжкой можно было посчитать «дельтой», и против самого Берто. Во-первых, из-за его репутации и взглядов, во-вторых, потому что инструкции заговорщикам были найдены именно у него, а значит, он был для следствия наиболее вероятной «альфой», ну а в-третьих и в главных – из-за того, что бумага, на которой были написаны роковые слова, оказалась вырвана из рабочего блокнота журналиста. Полиция нашла этот блокнот, рваные края, цвет и фактура бумаги идеально совпадали. К тому же Берто не отрицал, что сам написал слова «Убить крысу», но настаивал, что они относятся к настоящей крысе, с хвостом и на четырех ногах. «Наш дом на улице Тольбьяк, господин судья, – настоящая помойка. Вечно забываю купить в аптеке крысиного яда и разбросать по углам, пришлось даже записать для памяти», – заявил он на следствии и потребовал, чтобы его слова занесли в протокол. Все остальное, по словам Берто, было лишь попыткой имитировать его почерк, но попыткой довольно искусной, неизвестному умельцу следовало отдать должное.
– Поймите меня правильно, мэтр Менье-Сюлли, – сказал потом Берто уже наедине со своим адвокатом. – Заговорщикам, любым, я сочувствую, а тех, кто нами правит, бесконечно презираю. Но я не стратег. Я всего лишь журналист. Сам бы я выстрелил в Баденге или метнул в него бомбу почти без колебаний, но все бестрепетно рассчитать и послать кого-то на смертельный риск, а самому остаться наблюдать за происходящим из окна кафе, – нет, на это у меня не хватит хладнокровия.
Профессор Виземанн, графолог, тем временем приехал в Париж и в присутствии следственного судьи познакомился с уликами. Он сделал себе какие-то ничего не говорящие непосвященным пометки, попросил у адвоката для сопоставления другие бумаги Берто и увез их к себе в Цюрих, чтобы там над ними спокойно поработать. Теперь Менье-Сюлли ждал заключения Виземанна, однако помнил сам и не давал забыть друзьям Берто, что с теми же уликами работает и следствие, и оно тоже представит на суде результаты своей официальной экспертизы. Полагаться только на Виземанна и его частное мнение было нельзя. Параллельно Менье-Сюлли опрашивал знакомых Берто, бывавших у него на улице Тольбьяк. Эмманюэль Дару и Этьен Лессанж еще тогда, в сентябре, побывали у адвоката в бюро. Менье-Сюлли записал их показания и потом сказал Фредерику, что не обнаружил в словах студента-юриста и студента-медика ничего подозрительного.
Получается, Лессанж опять солгал. Он как минимум два раза был у Берто с интервалом в месяц, и оба раза в отсутствие хозяина. Он мог при желании и вырвать страницы из блокнота, и принести их, заполненные, обратно. Конечно, заговор едва ли придумал он, и сымитировал почерк тоже не он, для этого в полиции есть свои «специалисты». Но он мог быть тем, кто подставил Берто под удар. Чем дольше Фредерик размышлял, тем больше ему казалось, что одна из нитей этого омерзительного дела ведет к Лессанжу. Показания Франсины – это недостающий кусочек мозаики. Если все это правда, а лгать у Франсины нет причин, Этьен Лессанж – последний, кто побывал на улице Тольбьяк перед обыском у журналиста. Может быть, он и хотел бы кем-нибудь прикрыться, но не ожидал, что к Берто приедет мать из Кана, заберет его с собой в отель, и квартира будет заперта...
Фредерик устало вздохнул и в последний раз перед тем, как идти домой, посмотрел на Сену, изборожденную баржами. Как бы ни хотелось ему думать, что Этьен Лессанж – провокатор, это все пока еще только совпадения, а не доказательства. Но от подозрений против него уже не отмахнешься. То, что он сейчас узнал от Франсины, нужно обязательно рассказать Менье-Сюлли. Странно, что адвокат, ни суд о ней не вспомнили. Берто ее прикрыл: видимо, не посчитал, что подруга может знать что-то, представляющее важность. Или, скорее, не захотел ее впутывать в неприятные судебные дела.
На секунду Фредерик заколебался. Может быть, адвокат разберется со всем этим сам, без его дилетантской помощи? Но тут ему вспомнился Берто, бледный, молчаливый. Он изо всех сил старался держаться мужественно, но видно было, что до нервного срыва ему уже недалеко. В прошлый раз во время тюремного свидания он улучил момент, когда конвойный отошел, и сказал другу: «Ты меня знаешь, я готов жизнь отдать за республику. Если бы меня арестовали за дело, я бы здесь бушевал от ярости, однако мне не было бы так горько и так досадно. Пропасть вот так, ни за что?! Сгнить в тюрьме или на каторге по глупому навету, не успев сделать ничего хоть сколько-нибудь полезного?! Вы с Менье-Сюлли только помогите мне отсюда выйти, и я сам найду негодяя, который подбросил мне улики». Вспомнилась и Шарлотта, ее похорошевшее личико, улыбка, доверчивый взгляд. Сестра спит и видит, как станет мадам Лессанж. Но она мечтает быть женой врача, героя и подвижника, а вовсе не женой секретного сотрудника полиции. Который, если вспомнить случай на почте в Ла-Рошели, возможно, ей еще и неверен... Фредерик увидел, что подходит омнибус, на боку которого написано «Шатле – Трокадеро». На нем он доедет до бюро Менье-Сюлли. Больше не раздумывая, он вскочил на подножку. Раз ему стали известны новые факты, которые могут помочь Берто, не стоило их скрывать. Расскажет адвокату, а тот уж сам пусть делает выводы.
***
В самом начале ноября Фредерик закончил свою небольшую книгу-размышление об истоках Французской революции. Перед тем, как отдать рукопись издателю, он пришел в один из неприемных вечеров в особняк рядом с Люксембургским садом. Клеман и Селина Марото ждали его, чтобы послушать две или три главы из будущей книги. Больше никого они в этот день не приглашали, даже Мелизе. Возможно – тем более Мелизе.
Гостиная была ярко освещена газовыми рожками. Фредерик увидел приготовленные для него кресло и столик и вспомнил август, Ла-Рошель, гостиную у Бернонов, где он представлял землякам свою «Историю Реформации»... Клеман и Селина расположились рядом на диване. Селина поигрывала ресницами, то и дело поднимая взгляд от вышивки, и ободряюще улыбалась. Издатель был холоден и суров – он каждую новую рукопись встречал с таким лицом, как он объяснял: «чтобы автор не забыл, кто здесь главный, и не навоображал о себе и своем сочинении много лишнего».
Пока Фредерик читал, лицо господина Марото приобретало все более странное выражение. Он молчал, не перебивал, но его угрюмое молчание расползалось по гостиной, и в конце концов автор почувствовал неладное. Он остановился.
– Что-то не так?
– Я не могу этого сказать, пожалуй, но я удивлен. Да. Самое точное слово– «удивлен».
Издатель встал и прошелся по комнате, вперед, назад и снова вперед, тяжело печатая шаг, и паркет под ним жалобно скрипнул.
– Ожидал от вас чего угодно, но не того, что написали вы. Я думал, вы принесете мне обстоятельный трактат на триста страниц ин-октаво…
– С подзаголовком «Часть первая», – нежным голоском вставила Селина.
– Именно так! И треть этой книги составляло бы добросовестное перечисление изученных вами источников из архивов двадцати пяти, не меньше, департаментов Франции. Вот это – в вашем стиле. Но вместо трактата вы сочинили памфлет о том, как, по-вашему, не надо писать историю революции!
– По-моему, это очень занимательно, – сказала Селина.
– Еще как занимательно! Я его, разумеется, опубликую: ваше имя на обложке послужит мне гарантией, что я верну свои деньги и еще заработаю, а скандалы всегда шли только на пользу продажам. Но готовьтесь к хорошей драке: на вас накинется вся армия поклонников либеральных историй революции, от Тьера до Мишле. И первым будет наш племянник, – он переглянулся с Селиной. – Они вас растерзают! Как это вы посмели утверждать, что революцию совершил не французский народ, а «болтливый класс», имеюший доступ к трудам энциклопедистов? Как это Старый порядок еще сохранял к 1789 году огромный запас прочности? Как это слова «Государство – это я» в контексте означали совсем не то, что принято думать? Я сейчас говорю, понятно, не от своего лица, а от лица ваших воображаемых противников. – Он взял паузу и добавил зловещим шепотом: – Пока воображаемых.
– Если вопрос начинается со слов «Как это?..», ответить на него и просто, и непросто, потому что каждому понятно, что это обвинение, замаскированное под вопрос, – сказал Фредерик. – Обвинение святотатцу, посягнувшему на предмет религиозной веры. В свое время в коллеже Мармонтель я освоил искусство притворяться, что не понимаю подспудного смысла заданного мне вопроса, и отвечать только на ту его часть, которая выражена вербально, не позволяя увести полемику в область домыслов. Здесь похожий случай. На вопрос «как?» я объясню, каким образом я пришел к своим выводам, а дальше будь что будет.
Он устало улыбнулся и откинулся на спинку кресла. Хозяин дернул шнурок звонка, потому что наступал час аперитива, и вскоре вошел слуга с вином, бокалами и круглым блюдом, на котором горкой лежали черные и буроватые марсельские маслины и нарезанный удобными кубиками подсушенный хлеб. Первые глотки превосходного, как всегда у Марото, вина помогли утолить жажду, но больше Фредерик ничего не почувствовал и никакого удовольствия не получил. Дело Берто, лекции в Коллеже и долгие часы работы над этой книгой, похоже, отняли у него слишком много сил, в том числе душевных. Опять вернулась бессонница. До рождественских каникул и поездки в Ла-Рошель – о ней опять думалось с нетерпением, как будто и не было изматывающего августа, – было слишком далеко. Что ж, по крайней мере, хотя бы от рукописи он теперь свободен. Пока еще выпадают теплые и солнечные дни, может быть, съездить в парк Монсо, в Булонский или Венсенский лес, а то и куда-нибудь подальше, и побродить по дорогам Иль-де-Франса. Ла-Рошель будет только в конце декабря, а до Канталя или до Пиренеев он доедет не раньше, чем следующей весной.
– Вы не передумаете выпустить эту книгу? – спросил Клеман Марото. – Не пожалеете?
– Будь что будет, – ответил Фредерик. – Сейчас я, возможно, и жалею, совсем немного, что взялся за тему, настолько далекую от моих научных интересов. Вы были правы в том, что книга Мелизе меня задела за живое, но дело было не только в ней. Я мог бы, конечно, не поддаваться порыву и спокойно изучать эпоху Генриха Четвертого. И все-таки раз уж я это написал и готов ответить за каждое свое слово – пусть книга увидит свет.
– Ну что ж, наш договор остается в силе. Я прочту ее завтра-послезавтра и сразу отправлю в печать. Малый формат, простая бумажная обложка – никаких затруднений не будет, к Рождеству первый тираж мы выпустим. На само Рождество вы будете в Ла-Рошели?
– Я рассчитываю, что у меня останется несколько дней, и я смогу приехать и побыть с родными. В двадцатых числах начнется суд над Берто. Если процесс затянется, его остановят на два дня Рождества, а потом возобновят. Жорж Менье-Сюлли сказал, что как свидетель защиты я вряд ли пригожусь, меня не было в Париже ни в июле, ни в августе. Но я, конечно, буду в зале.
– Что говорит швейцарский графолог? – спросил Клеман.
– Уверенно заключает, что слова «Убить крысу» и прочий текст написаны разными людьми. При этом первые слова определенно выведены рукой Берто. Остальное – кем-то неизвестным.
– Этого достаточно, чтобы Берто оправдали?
– Смотря что скажет прокурор. Мы ведь не знаем, каких свидетелей обвинения он представит. У Берто много подозрительных знакомств, и сам он для революционера уж слишком доверчив. Он как большой ребенок. Менье-Сюлли уверен, что именно из-за этого его замечательного качества кому-то в полиции захотелось выслужиться за его счет. Убить одним выстрелом двух зайцев: и заткнуть рот журналисту, разоблачающему мексиканскую аферу, и раскрытием мнимого заговора обеспечить себе повышение в звании.
– Есть у вас версия, кто мог это сделать? – поинтересовался издатель.
– Заказчика мы вряд ли узнаем, полиция свои карты не раскроет. А вот исполнителя – возможно. Но об этом позвольте мне пока промолчать.
– Разумеется, молчите! Ну а как дела у нашей дорогой Колетт? – переменила тему Селина. – Она еще не родила?
– По словам ее мужа, родит со дня на день.
– Чудесно! – просияла мадам Марото. – Мне нравится, какая из них с Жоржем получилась пара. Надеюсь, все пройдет хорошо.
– Моя супруга даже съездила в воскресенье к Божьей Матери Лоретской и помолилась за благополучное разрешение от бремени, – сказал Клеман. – Я ее просто не узнаю. Но сам тоже уповаю... правда, не на молитвы, а на лучшую медицинскую помощь, которую Менье-Сюлли сможет обеспечить жене и первенцу.
– Ну что ж, я пойду? – спросил Фредерик. – Благодарю за приятный вечер. Оставляю вам рукопись с облегчением, какого давно уже не испытывал. Заприте ее хорошенько, чтобы она не вырвалась и не побежала за мной.
– Запрем, – сказала с улыбкой Селина. – А вы идите домой и ложитесь спать, и ни о чем хотя бы сегодня не думайте – ни о книге, ни о процессе. Отдыхайте. На вас просто лица нет.
Именно это Фредерик и собирался сделать. Он поужинал в «Коте и сверчке», выпил еще полбутылки вина и пошел к себе на улицу Ульм под мелким, холодным парижским дождем. Напряжение наконец-то его отпустило, он почувствовал, что хотя бы от этой книги стал свободен, и все остальные проблемы тоже разрешатся, когда придет их срок. Выпитое вино и внезапно поднявшееся настроение наполнили его подзабытой эйфорией, ему показалось, что на улице даже стало теплее.
Домой он пришел рано, подъезд был еще открыт. Консьержка мадам Глеро отложила вязание и возмущенно замахала руками из привратницкой.
– Господин профессор! Господин профессор! Какой-то странный плохо одетый молодой человек пришел и сидит на лестнице возле вашей квартиры. Говорит, что вы его знаете и у него к вам важное дело. Я хотела сразу вызвать полицию, но…
– Не нужно, мадам Глеро, спасибо.
Эйфория сразу исчезла, будто ее никогда и не было. С тягостным предчувствием Фредерик поднялся на свой этаж. Ну конечно, Эмманюэль Дару. Он, по правде, еще меньше удивился бы, обнаружив здесь Лессанжа.
– Что случилось, Дару?
– Не беспокойтесь, я сейчас уйду. Только выясню кое-что. – Эмманюэль засунул руки в карманы и с видом, не предвещающим ничего хорошего, встал перед бывшим учителем. – Это вы сказали адвокату гражданина Берто, что Этьен Лессанж имел больше всего возможностей подбросить на улицу Тольбьяк подметные бумаги?
– Не так. – Фредерик призвал на помощь самообладание. – Я действительно виделся с Менье-Сюлли и сказал ему, что, по-видимому, Лессанж был последним, кто побывал у Берто перед его арестом. Но одно не следует из другого. Бумаги могли там лежать и без его участия, и притом давным-давно.
– Что вы наделали, господин профессор! – простонал Дару. – Сегодня утром Этьена по ходатайству Менье-Сюлли вызвали повесткой к следственному судье и устроили очную ставку с гражданином Берто. Он пытался объясниться, уверял, что просто забыл об этом визите, потому что не придал ему значения и был слишком занят своей практикой в Отель-Дье. Я, кстати, ему верю. Но гражданин Берто отказался с ним говорить и заявил судье Ленотру, что ему и так все ясно, что он зря доверял этому лживому и пронырливому тихоне. И что Фредерик Декарт, его лучший друг и умнейший человек, давным-давно все понял на его счет и сразу сказал, что не позволит своей сестре выйти замуж за Лессанжа. Пусть, мол, он даже и не думает наложить лапу на ее приданое!
– Что?!
Фредерик испытал почти неодолимое желание опуститься на ступеньку рядом с Эмманюэлем. Ноги его едва держали.
– Дару, – сказал он хриплым голосом – в горле мгновенно высохло. – Вы давно меня знаете. Вспомните, пожалуйста, даже когда вы в коллеже Мармонтель всем классом пытались вывести меня из терпения, позволял я себе выражения вроде тех, которые приписал мне Берто?
– Я допускаю, что крепкие словечки гражданин Берто добавил от себя. Но сути ведь это не меняет?
– Меняет. Я сказал адвокату в точности то, что сказал сейчас вам, ничего не домысливая и не приукрашивая. Для ареста Лессанжа мои слова не дают ни малейших оснований. Если Менье-Сюлли начал его подозревать, очевидно, он извлек какие-то другие факты из какого-то другого источника.
– Но ведь вы его терпеть не можете. Он сам мне говорил. А значит, вольно или невольно вы были предвзяты.
– Входите, Дару, – Фредерик наконец отпер свою дверь. – Мне надоело стоять на лестнице. Я только что закончил книгу и очень устал. Могу предложить вам вина и сухую бриошь, которая осталась от завтрака, если только мадам Бонардель ее не унесла. Другой еды в доме, кажется, нет. А вы мне подробно расскажете, что происходит, и уйдете. У меня нет ничего личного ни к вашему Лессанжу, ни к вам, я только хочу, чтобы это гнусное дело скорее закончилось и Берто вышел на свободу. Даже наказание виновных меня не волнует. Это уже дело суда, а не мое.
Дару ввалился в кабинет, бросил на пол мокрый плащ и рухнул в одно из двух кресел. Хозяин дома налил ему вина. Самому пить уже не хотелось. Бриоши мадам Бонардель не забрала, хотя обычно оставшийся от завтрака хлеб она уносила своей собаке. Осталось даже два хлебца, и они не высохли, потому что в квартире было прохладно и влажно. Фредерик нашел на кухне масленку, в которой осталось немного масла, и сахарницу. Гость тут же разломил одну бриошь и каждую половинку намазал маслом и обильно посыпал сахаром.
– А ведь вы говорите неправду, господин профессор, – заговорил Эмманюэль с набитым ртом. – Есть у вас личное. Я знаю, что вы были недовольны Этьеном, потому что он с весны ухаживал за вашей сестрой и до сих пор официально не обозначил своих намерений. – «Вовсе не этим я был недоволен», – возразил Фредерик, но бывший ученик его не слушал. – После Пасхи мне волей-неволей пришлось стать его конфидентом, он тяжело перенес тот допрос, который вы ему учинили в Ла-Рошели при знакомстве, и рвался излить мне душу. Пришлось выслушать, все-таки он мой лучший друг. Хотя я всю эту любовную лирику терпеть не могу. Видите ли, он давным-давно, еще с прошлой зимы, влюблен в мадемуазель Шарлотту и немедленно позвал бы ее замуж, но он еще студент и ему не на что содержать семью, это-то вы, надеюсь, понимаете? Он в этом учебном году и в республиканском клубе редко бывает, и в Коллеж де Франс почти не ходит. Знаете, чем он занят? По вечерам после занятий снова работает в госпитале Отель-Дье, помогает дипломированным докторам, ради практики лечит бедняков почти бесплатно. Все для того, чтобы скорее приблизиться к заветному диплому. А теперь ему, наверное, придется уволиться из госпиталя и уйти из Медицинской школы. Едва пройдет хотя бы маленький слушок, что он провокатор, полицейский осведомитель – то есть даже не падаль, а еще хуже падали, – и тогда не только наши товарищи сделают его персоной нон грата. Даже лоялисты, у которых сохранились понятия о чести, такие, например, как ваш капитан Флерио, руки ему не подадут…
Дару тяжело задышал от гнева. Но все-таки съел обе бриоши, выпил бокал вина и потянулся налить себе еще один.
– Ваша сестра получила бы в мужья отличного парня, господин профессор. Если бы только вы не вмешались! Все, кроме вас, правильно всё поняли про Этьена, даже ваша мать. По словам Этьена, мадам Декарт никогда не отказывала ему от дома, не запрещала видеться с дочерью. Она ему доверяла. Она знала, что между ними есть негласные договоренности, а официального предложения мадемуазель Шарлотте он не делает только потому, что до диплома не считает себя вправе связывать девушку словом. Вдруг бы она за это время встретила кого-то другого и не захотела больше ждать?..
– Я не произносил слова «провокатор», – тихо сказал Фредерик. – Да, мне действительно кажется, что ваш друг что-то скрывает, недоговаривает или даже говорит неправду. Да, я не стал молчать, когда узнал от мадемуазель Франсины, что Лессанж приходил к ним последним и «забыл» сообщить об этом адвокату. Вам не интересно, кстати, почему? Мне – очень интересно. И ответа я пока не знаю... Когда самого Берто спросили, кто побывал у него последним перед арестом, он не вспомнил Лессанжа, потому что принялся перечислять недоброжелателей, а Лессанжу он доверял, считал безоговорочно «своим». Но Лессанж-то не мог об этом забыть, вряд ли у него, как у Берто, сотни знакомых, и вряд ли ему стало уже привычным, что вскоре после его визита их арестовывают!
– Я безуспешно пытаюсь вам объяснить, господин профессор, сколько он работает. Вы когда-нибудь изучали медицину и одновременно лечили больных, а заодно еще и выполняли свой гражданский долг, помогая оппозиционной редакции? Стоит ли удивляться, что у него начисто вылетел из головы тот случай, когда его послали с гранками на улицу Тольбьяк! Тем более, сотни не сотни знакомых, но гражданин Берто не единственный, у кого Этьен бывал с поручениями. И никто из этих людей не арестован! Вот так-то!
– Вы напрасно меня в чем-то упрекаете, Дару. Я просто помог установить объективные факты. Никакими своими умозаключениями я с Менье-Сюлли я не делился, они так и остались при мне. Выводы он сделал сам. Если Лессанж невиновен, я сожалею, что его доброе имя под угрозой, но я уверен, что он сможет все объяснить и дать удовлетворительные ответы на вопросы следствия. Когда все это кончится и будет найден истинный виновник, я обещаю лично извиниться перед Лессанжем за свои подозрения и не буду препятствовать его браку с моей сестрой.
– Поздно, – сказал Дару.
– Что поздно?
– Сегодня я его видел. И он сказал, что написал письмо мадемуазель Декарт и объяснил, почему им нужно разорвать свою неофициальную помолвку. «Если ее брат, профессор Декарт, человек, которого я бесконечно уважаю, считает меня подлецом и охотником за приданым, – сказал он, – у нас вряд ли что-то получится».
– По-вашему, я должен сейчас пустить слезу? Тогда объясните, – Фредерик резко встал и принялся расхаживать по комнате, – почему ваш друг мне сказал, что познакомился с вами в Коллеж де Франс, хотя в действительности вы познакомились в республиканском клубе? Почему он несколько месяцев ходил на мои лекции и молчал, не представлялся мне, хотя уже вовсю переписывался с Шарлоттой? От кого получил в Ла-Рошели письмо до востребования и почему при этом смотрел на меня виновато? Почему солгал вам, что был у Берто один раз, хотя визитов было несколько? Почему не рассказал все чистосердечно Менье-Сюлли? Он медик, вы с Менье-Сюлли юристы, а я филолог и историк, мы все знаем латынь и прекрасно понимаем, что post hoc non est propter hoc – «после того не значит по причине того»! Неужели вас ничего в его поведении не удивляет? Если он не скрывает чего-то постыдного, значит, он патологический бескорыстный лжец и врет из любви к искусству. Я имею право не хотеть, чтобы такой человек вошел в мою семью.
– Моего объяснения вам вряд ли будет достаточно, – сказал Дару, – но когда занимаешься делами, которые с большой вероятностью закончатся тюрьмой, довольно быстро появляется привычка путать следы. Особенно если еще не понимаешь, друг тебе этот человек или враг, вот и запутываешь его на всякий случай. А насчет писем до востребования… Я не знаю, а только предполагаю. Может, он встречался с какой-нибудь девушкой, когда жил в Фекане, и давным-давно ее разлюбил, а она его – еще нет?
Фредерик поморщился. Дару с торжеством посмотрел на него.
– Я вас разыграл, господин профессор. Уж очень вы сегодня серьезный. На самом деле я понятия не имею, кто ему пишет до востребования. Закон этого не запрещает. Признайтесь, неужели у вас никогда такого не было, что вы разлюбили девушку и даже встретили другую, а первая девушка все еще вас любит и хочет вернуть?
– Никогда, – признался Фредерик. И почувствовал, что уши у него краснеют. Как хорошо, что он снова отпустил волосы!
– Я начинаю сомневаться, что у вас вообще когда-то была девушка, – Дару посмотрел на комнату, не отмеченную следами женского присутствия, – хотя думаю, что в вашем возрасте хоть какого-то опыта вы должны были набраться.
– Не дерзите.
– Суду все ясно, – отпарировал Дару «судейским» голосом.
– Довольно, Эмманюэль, – Фредерик посмотрел на часы. – Идите-ка домой, у меня еще остались дела на вечер. С капитаном Флерио вы ладите?
– Можно сказать, что ладим. Он поднял мне почасовую плату – прибавил еще пять су. Старый Гарпагон.
– Хотите, я с ним поговорю?
– Нет-нет, мне хватает. Мемуары у него, кстати, довольно любопытные. И самое приятное другое: когда мы делаем перерыв, мадам Флерио приносит своему супругу чай с молоком, по-английски, чтобы он смягчил себе горло, а меня угощает пропитанными ромом бисквитами. Пальчики оближешь! Работать потом гораздо веселее. А то, что капитан мне платит… это все равно лучше, чем ничего. Но довольно обо мне. Я тут еще подумал, господин профессор… Может быть, Лессанжу стоит прийти к вам и объясниться? Задайте ему все эти вопросы наедине, без посторонних – и я уверен, что вы будете удовлетворены ответами.
– Не возражаю, пусть придет. Но подбросить мне что-нибудь так, чтобы я не заметил, все равно не получится. Я не Берто, и в своем столе и своих шкафах помню каждую бумагу.
– Господин профессор! – Эмманюэль встал так стремительно, что тяжелое кресло выкатилось из-под него и отскочило на полметра. – От вас я такого не ожидал.
– Простите, пожалуйста. Искренне сожалею. Я хотел пошутить, но вышло неудачно. Разумеется, пусть Лессанж приходит, только заранее предупредит меня письмом, чтобы я освободил это время для него.
– Ладно. Извините за беспокойство. – Дару поднял свой плащ и пошел к выходу. На паркете осталось мокрое пятно.
– Доброй ночи, Эмманюэль.
Студент не обернулся и не ответил.
Когда Фредерик наконец лег в постель, он думал не о Берто, не о Лессанже и даже не о Шарлотте, которая вот-вот должна была получить невеселое известие от юноши, который ей нравился. Вместо этого он вдруг начал считать, сколько месяцев назад он расстался с Эмили Меро. Получилось полгода или даже больше. И все это время он совершенно один, если кому-то рассказать – не поверят. Или наоборот, поверят. Он ведь догадывается, какая у него репутация.
Где знакомятся люди в его возрасте и с его положением? Действительно ли он этого хочет? Обычно ему не в тягость быть одному, он давно к этому привык. Но изредка бывают вечера и ночи, как сегодня, когда хочется, чтобы здесь была женщина, милая, близкая, чтобы сейчас она доверчиво прильнула к нему, чтобы он смог ей все рассказать, не боясь, что она его осудит. И когда он принимался по-настоящему об этом думать – точнее, когда разрешал себе думать и вспоминать, – то никогда не вспоминал Колетт и очень редко воскрешал в памяти Эмили. Хотя в первые недели после разрыва с Эмили ему очень ее не хватало. Но проходило время, и он опять помнил только Элизу Шендельс, первую, навсегда потерянную, до сих пор упрямо и тайно любимую.
Сегодня сопротивляться этим мыслям было бесполезно. Он волей-неволей стал представлять, как сложилась бы их жизнь, если бы они оказались решительнее и объяснились бы еще тогда, между поцелуями в прихожей дома Шендельсов на улице Мерсье. Они дали бы слово ждать друг друга, сколько бы времени на это ни потребовалось. Элиза не вышла бы за Жака Тавернье, который принялся ей изменять уже в медовый месяц. Фредерик избежал бы короткого студенческого романа с ветреной Колетт. Они с Элизой достались бы друг другу такими же невинными и влюбленными, как тогда, в шестнадцать и восемнадцать, даже если бы им уже стукнуло к этому времени двадцать пять и двадцать семь. И Фредерик мог поклясться, что, вручив свою руку и сердце Элизе, до конца жизни не посмотрел бы на другую женщину.
Судьба их разлучила, и Фредерик позволил себе вкусить радостей с другими девушками. Но на самом деле он знал, что именно из-за Элизы их оказалось так мало – всего две за его взрослую жизнь, и отношения с обеими не продлились долго. И он никогда не ездил в Рошфор, чтобы нечаянно не столкнуться там с Элизой, а в Ла-Рошели на каникулах старался обходить стороной особняк семьи Адмиро на улице Монне. И она не приезжала в Ла-Рошель в августе и на Рождество, видимо, по тем же самым причинам. Обычно она бывала там в ноябре и мае, когда вероятность, что Фредерик тоже окажется в Ла-Рошели, стремилась к нулю. Как раз недавно Фредерик получил письмо от матери, она писала, что в день Всех святых видела Элизу, та приезжала на кладбище Сент-Элоа, чтобы почтить память усопших Адмиро, а также, конечно, Мюриэль и Жана-Мишеля Декарта. По словам матери, Элиза похудела, глаза у нее были невеселые (да и странно было бы улыбаться в день поминовения!), но выглядела и держалась хорошо. Ее старший сын Филипп-Александр в этом году пошел в коллеж, дочь – в начальную школу, младший сын был пока дома с ней и няней. Отношения с мужем у нее были, по ее словам, ровные, в семье старших Адмиро ее любили. «Господь никому не обещает счастья в этом мире, если оно нам иногда выпадает посреди скорбей, то это исключение, а не правило», – наставительно заметила Амели. Когда мадам Декарт писала это письмо, то все еще видела перед глазами картину Рождества 1848 года на улице Вильнев и двух юных девушек у клавесина, двух кузин, Элизу и Мюриэль. И конечно, не могла не думать, о том, что по сравнению с Мюриэль жизнь Элизы сложилась удачно. Она жива, ей тридцать лет, она жена и мать семейства – чего ей еще желать, на что жаловаться?
«Бедная, милая моя девочка» – подумал Фредерик и представил ее лицо, каким он его помнил, каким оно, наверное, стало. Нечистые мысли и желания давно исчезли, осталась только нежность. Он повернулся на бок, посмотрел на вышитую цитату из псалма: «Господь – свет мой и спасение мое: кого мне бояться?» А действительно, кого ему бояться? Может быть, не следует малодушно бегать от Элизы, а наоборот, надо приехать в Рошфор под предлогом лекции, увидеть ее, дать понять, что она все еще ему дорога. Вдруг… вдруг она сама мечтает уйти от мужа, и давно ушла бы, если бы знала, что ей есть куда уйти? Фредерик даже сел на кровати, ошарашенный такой внезапной, такой безумной и такой простой мыслью, которая первый раз за эти годы пришла ему в голову.
Он все еще ее любит, во всяком случае, он никого не любит и не любил, кроме нее. Она его, наверное, тоже не забыла. Она несчастна, он может попытаться ее спасти. В 1849-м и в 1852-м он не смог ей ничем помочь, но теперь он уже не лицеист и не студент, ему есть что предложить Элизе, у него есть имя, профессия, положение в обществе, квартира, жалованье. Они, правда, не смогут обвенчаться, пока жив господин Тавернье. Многие двери для них закроются, особенно в Ла-Рошели и Рошфоре. Но в Париже у людей гораздо меньше предрассудков. Здесь иногда появляются женщины, которые уходят от мужей и забирают себе детей, как писательница госпожа Санд. И их продолжают принимать в обществе. Конечно, не во всяком обществе... Он должен написать Элизе и намекнуть, ни к чему ее не обязывая, что его чувства не изменились и место рядом с ним свободно. Может быть, их пути пересекутся и в третий раз?
С этими мыслями он уснул. И утром порыв не совсем исчез, хотя в разоблачающем свете дня ночные фантазии выглядели нелепо. Фредерик понимал, что к беглым женам и неверным мужьям снисходительна только фрондирующая часть высшего общества. Даже в его университетском кругу адюльтеры было принято тщательно скрывать. Он также подумал, что реформатская община в родном городе не потерпит его невенчанного брака с чужой женой, в глазах любого пастора, даже Шарля Госсена (а про Луи Дельмаса и говорить нечего), это прелюбодеяние, за которое он будет всеми осуждаем и порицаем. Его собственная мать, добродетельная вдова Амели Декарт, осудит его первая, и, пожалуй, строже всех. К тому же господин Тавернье может не отдать Элизе детей, и это станет проблемой, – а может, наоборот, отдать, и это тоже станет проблемой. «Спасение» Элизы оборачивалось если не гибелью, то катастрофой для них обоих и как минимум для их ближайших родственников.
Но, парадоксально, чем больше Фредерик об этом размышлял и чем больше понимал, что даже в молодости судьба не дала им ни единого шанса, а теперь время тем более упущено, – тем больше дьявол подталкивал его под локоть, побуждая сделать хоть что-то. И через несколько дней он написал письмо мадам Тавернье. В нем не было ничего интимного, если не считать того, что это было его первое письмо за почти десять лет, которые прошли после их запоздалого объяснения и расставания. Фредерик просто написал, что собирается в рождественские каникулы откликнуться на просьбу Жана-Луи Адмиро и в день, который они назначат, повторить свою лекцию о Реформации в Рошфоре. Он смеет надеяться, что увидит в зале общественных собраний кузину Элизу (он хотел добавить «с семьей», но не добавил), раз уж в Ла-Рошели им никак не удается встретиться.
Отправив письмо, он об этом немного пожалел, точнее, испугался. Но письмо ни его, ни Элизу действительно ни к чему не обязывало, оно ничем не нарушало правил приличия, Элизе не стыдно было бы показать его мужу. Понимая это, он снова вернулся к своей обычной жизни – лекциям, библиотеке, архиву, литературным средам у Клемана и Селины, светским визитам (сначала академик Бонно, а потом Франсуа Бюлоз действительно пригласили его к себе на званые обеды, и он решил по совету мадам Марото устроить им ответный обед в ресторане), посещениям Берто в тюрьме и Менье-Сюлли в его адвокатском бюро.
***
В самом начале декабря Фредерик получил сигнальные экземпляры своей книги «Старый порядок и новое время». Один он сразу послал Мелизе – пусть полемика будет честной, а оппонент приготовится заранее. Но чем ближе был день, когда тираж «Старого порядка» должен был появиться в книжных магазинах, тем мрачнее становилось лицо Клемана Марото. Фредерик понял: судя по отзывам влиятельных людей, которым издатель сам разослал первые экземпляры, книга им не очень-то понравилась.
– Не берите в голову лишнего и ни в коем случае не сомневайтесь в себе, – внушала ему Селина. – Вы ведь знаете, что правы! Вот и отвечайте им спокойно и безапелляционно, даже чуть-чуть высокомерно. Совсем чуть-чуть. Пусть понимают, что с вами лучше не связываться.
Селина в последнее время так и сияла. Она была счастлива и горда. Колетт Менье-Сюлли, ставшая в середине ноября матерью маленького мальчика, которого назвали Луи-Жоржем-Кристофом, предложила мадам Марото быть его крестной. После обряда в баптистерии церкви Мадлен, на котором присутствовал и Фредерик, Селина так разволновалась, что не могла говорить ни о чем, кроме малыша. На приеме «для своих» она выпила несколько бокалов шато-лафит. Грациозно покачиваясь на трехдюймовых каблуках, Селина склонилась к плечу Фредерика и доверительно призналась ему, что никогда не хотела стать матерью, потому что ее старшая сестра Луиза чуть не умерла от эклампсии беременных, а новорожденный Марк-Антуан казался юной Селине настоящим уродцем. «Я его просто ненавидела, ведь он чуть не убил мою любимую сестру!» – сообщила она. К тому же он рос болезненным ребенком, и всякий раз, когда какая-нибудь детская хворь грозила отправить его на тот свет, на Луизе и ее муже просто лица не было. Выходя замуж за Клемана Марото, Селина Демустье сказала, что предпочла бы обойтись без детей, потому что не хочет из-за них сначала лишиться красоты, здоровья и молодости, а потом еще и всю оставшуюся жизнь за них бояться. Господин Марото обнял молодую жену и ответил, что сам того же мнения, хоть и по другой причине. Если Селина подурнеет, он ее не разлюбит. Но ни к чему приводить еще одного несчастного в этот мир, который и так перенаселен и полон скорбей.
Фредерик не знал, как реагировать на эти откровения, и осторожно сказал, что думает точно так же, как она и Клеман, хотя на самом деле он вообще ничего на эту тему не думал. Но Селине не было дела до его мнения, ее несло дальше. Потом, по ее словам, она чуть-чуть пожалела о том давнем решении. Два года назад она даже попыталась все переиграть, но увы, оказалось, что слишком поздно. «Мне ведь уже сорок два, только тссс! Об этом никому! Если я узнаю, что вы кому-то проболтались, я вас убью!» – прошептала она заплетающимся языком. Фредерик засмеялся, он тоже выпил лишнего, хотя, конечно, не был так пьян, как мадам Марото. «Я думал, вы никогда не откроете мне эту тайну», – сказал он. Селина ударила его кулачком в грудь и велела: «Забудьте! Я все наврала. Ну, почти все. Правда в том, что я действительно больше не жалею ни о каких детях. У меня есть Луи-Жорж-Кристоф, самый милый ребенок на свете, и теперь я спокойна и совершенно счастлива».
Все ее мысли были теперь заняты крестником, и даже Фредерика она ободряла без прежнего огонька. А у него и самого не было настроения отбиваться от неизбежных будущих нападок. Он был встревожен тем, что Лессанжа, как сказал Менье-Сюлли, «взяли в разработку». Фредерик теперь сам начал сомневаться, что этот молодой человек выполнял поручения полиции и подбрасывал «каторжные» улики своим друзьям. Одному труженику не так уж сложно было понять другого. Поскольку Лессанж к нему так и не пришел, он готов был сам идти его разыскивать в палатах госпиталя Отель-Дье или в коридорах Медицинской школы, чтобы облегчить свою совесть. Даже Берто засомневался и попросил адвоката устроить им с Лессанжем еще одну очную ставку, но тот проигнорировал два письма из суда. «Я начинаю думать, – сказал Оливье Берто Фредерику, – что нас обоих подставил кто-то третий». Менье-Сюлли сосредоточился еще на двух подозрительных людях из тех, кто был вхож в квартиру на улице Тольбьяк, и теперь внимательно проверял их алиби.
Эмманюэль Дару, единственный, кто ни разу не усомнился в невиновности Лессанжа, добровольно бегал по всем поручениям адвоката. В конце концов случилось неизбежное – он пропустил сеанс диктовки мемуаров у капитана Флерио. Тот, как и обещал, сразу его уволил. Но Дару ничего не потерял, потому что Менье-Сюлли успел оценить своего толкового помощника и предложил и дальше помогать со сбором доказательств. Он назначил Дару хорошее жалованье и сказал, что если молодой человек впредь его не разочарует, то потом, с юридическим дипломом, ему найдется место в бюро «Менье-Сюлли, Кастель и партнеры». Дару понимал, что поручительство профессора Декарта здесь тоже сыграло свою роль, и после этого наконец «простил» своего бывшего учителя.
Глава 5. Уйти нельзя остаться
Какие-то узлы распутывались, какие-то, наоборот, затягивались сильнее. Серо-зеленые обложки «Старого порядка» замелькали в витринах книжных лавок, а уже через неделю в декабрьской книжке «Исторического журнала» появилась статья доктора филологии, профессора новой и современной истории факультета словесности Сорбонны Марка-Антуана Мелизе. В этом году профессор Шамбертен вышел по возрасту в отставку, и Мелизе наконец-то стал профессором. Он тут же заказал новые визитные карточки и одну оставил для Фредерика у консьержки на улице Ульм. Фредерик заподозрил, что Мелизе специально выбрал такой час, когда он всегда бывает в Коллеже, чтобы, сославшись на неудачный визит, проинформировать бывшего друга о переменах в своем положении. Он не мог придумать ни одной причины, зачем бы Мелизе и в самом деле понадобилось приходить к нему домой.
Итак, первый отзыв, который должен был определить общую тональность будущего хора критиков, вышел, и этот отзыв был от Мелизе. Он, конечно, успел подготовить свою статью так быстро именно потому, что Фредерик заранее выслал ему сигнальный экземпляр книги. Предчувствие чего-то скверного было почти нестерпимым, и Фредерик не смог донести «Исторический журнал» до дома. Он зашел в первый попавшийся ресторан, спросил чашку кофе, разрезал страницы и углубился в чтение.
Мелизе был, как всегда, язвителен, но вежлив. Своего оппонента он называл «известным ученым-медиевистом из Коллеж де Франс» (Фредерик усмехнулся, это было повышение в звании – давно ли он был для Мелизе всего лишь «увлеченным историей протестантом» и «просвещенным краеведом»!). Он отдавал должное предыдущим трудам профессора Декарта, по его словам, одного из лучших во Франции специалистов по эпохе позднего Средневековья и непревзойденного исследователя французской Реформации. Затем от восхвалений он переходил к сожалениям, что такой интересный и самобытный ученый решил высказаться по вопросу, в котором специалистом не является и о котором, если говорить откровенно, понятия не имеет. И далее профессор Мелизе не оставлял без внимания ни одного тезиса профессора Декарта, буквально сравнивая их с землей. Впрочем, не все. Он возражал против «апологетики Старого порядка», но сдержанно признавал, что действительно, предыдущая республиканская традиция изучения революции несколько преувеличивает удельный вес чисто феодальных земельных отношений, сохранившийся накануне революции, и в середине девятнадцатого века наивно думать, будто положение французских крестьян было все еще немногим лучше рабского, как во времена Жакерии. Он отмечал, что, пожалуй, здесь профессор Декарт кое в чем справедлив, даже если не в собственных построениях, то в указании на проблему, которую необходимо исследовать заново. Не так уж неправ он и в том, что абсолютизм во Франции был скорее фантомом, созданным политическими философами, чем настоящей тиранией. Однако и ошибки, и случаи правоты профессора Декарта меркнут перед его безумным тезисом, что к 1789 году только слой великосветских салонов, клубов и масонских лож был пропитан духом эгалитаризма Просвещения и мечтал о социальных потрясениях, третье же сословие не хотело никакой революции, не видело в ней нужды. Тон Мелизе становился по-настоящему издевательским, когда он разбирал этот самый слабый пункт во всей концепции Фредерика Декарта. Он спрашивал автора, почему же клубы и салоны, игрушка и забава образованных классов, смогли все-таки «заразить эгалитаризмом» огромные инертные массы народа и поднять такую бурю, какой еще не видела история. Фредерик и сам понимал, что не довел до хорошего логического обоснования эту идею, сосредоточившись на доказательствах жизнеспособности и наличия потенциала бескровной модернизации Старого порядка. Прав был Клеман Марото, публиковать именно эту часть его работы так рано вряд ли стоило.
Но обиднее всего было утверждение Мелизе, что в своей книге Фредерик Декарт не сказал ничего нового, ни на шаг не приблизился к познанию истинной природы Французской революции, а стал всего лишь эпигоном Эдмунда Бёрка, родоначальника консервативной историографии революции, и аббата Баррюэля, еще в те годы утверждавшего, что революцию совершили масоны. Стоило ли тратить время на сочинение еще одной книги, у которой, по сути, одно достоинство: старые общеизвестные тезисы в ней изложены современным языком?
Фредерик перевернул последнюю страницу. Оказалось, и это было еще не все! Мелизе писал, что не видит смысла в продолжении дискуссии. Если автор книги захочет вступить в полемику с тезисами недавней книги Марка-Антуана Мелизе о революционных требованиях депутатов от третьего сословия, то он, Мелизе, будет счастлив скрестить шпагу, но лишь в том случае, если профессор Декарт изучит те же самые архивные документы, на которые ссылается Мелизе, и сформулирует на их основе противоположные выводы. Общая источниковая база внесет смысл в дискуссию, пока же смысла в ней нет, и противопоставлять фактам умозрительные выводы – все равно что сравнивать мягкое и, скажем, кислое. Разбирать чисто умственные построения своего оппонента Мелизе тоже больше не собирается: достаточно и этой статьи, на которую он потратил куда меньше своего времени, чем господин профессор Декарт – на свою книгу.
Фредерик захлопнул журнал, рассеянно щелкнул пальцами, оплатил поданный счет и вышел на бульвар Сен-Мишель. Под ногами лежал грязный снег, в голых кронах деревьев свистел ветер. Настроение было хуже некуда.
Он ожидал критики, был готов к кому, что книгу будут обсуждать и даже ругать, но вышло так, что первой же статьей Мелизе ее уничтожил. И обиднее всего, что он сам в этой книге мало что понял. Ведь главной идеей Фредерика была вовсе не жизнеспособность Старого порядка. Он хотел сказать, что миф о Великой Революции, который начал создаваться уже во время революции и расцвел в начале XIX века, чрезвычайно затуманил картину прошлого, пророс в реальность настолько глубоко, что очень трудно понять, где мы имеем дело с правдивой памятью о событиях, а где с легендой, прекрасной или ужасной в зависимости от того, кто о ней говорит. Перед историками революции стоит задача отправиться в архивы и кропотливо, по строчке восстановить ход событий и одновременно взять труды предшественников и проанализировать те образы революции, которые они создали, образы, которые для потомков сами стали фактами… Фредерик Декарт полагал, что сам Марк-Антуан Мелизе как раз отправился в нормандские архивы, движимый именно этими благими намерениями, но миф о революции оказался слишком цепок и заставил умного и добросовестного историка увидеть в документах, судя про приведенным Мелизе цитатам, то, чего в них нет. Фредерик объяснял в предисловии к своей книге, что и сам отдал должное революционной легенде и не хотел бы принизить работу ни одного из ныне здравствующих или покойных коллег, которые внесли свой вклад в ее процветание. Он предварил и упрек в слабости своей опоры на источники и попросил рассматривать свою книгу скорее как манифест о намерениях, чем как серьезную научную работу. Бесполезно. Теперь даже если Фредерик ответит на упреки по поводу Старого порядка, тот злосчастный вопрос о политических обществах, затронутый мимоходом, уже стал костью, которую Мелизе стиснул в своих челюстях, как настоящий бульдог.
Дома было холодно. В почте оказались только счета, даже газет почему-то не было: неужели у редакций умеренно-республиканских газет, которые он выписывал, тоже начались проблемы? И Элиза все еще не ответила на его письмо. Ее молчание немного беспокоило Фредерика. Он предполагал, что у нее все в порядке в том смысле, что все живы и здоровы: если бы это было не так, он бы знал об этом от матери. Но непонятно было, во-первых, как она истолковала его письмо, а во-вторых, не создал ли он ей этим бессмысленным вторжением в ее жизнь определенные проблемы? Он ведь не был знаком с ее мужем и не знал, какие отношения у них в семье, ревнив ли господин Тавернье: то, что у него самого рыльце в пушку, вовсе не значит, что он будет спокойно смотреть на переписку своей жены с другим мужчиной. Хотя Фредерик не думал, что Элиза рассказала мужу, как в юности целовалась в полутемной прихожей родительского дома со своим таким же юным кузеном, тем самым, которого теперь все называют «профессор Декарт», и который собирается прочесть лекцию для рошфорцев на сюжеты протестантской истории…
Нельзя было исключить и другое – Элиза и ее муж нашли за эти годы устраивающий обоих modus vivendi. Никаких перемен мадам Тавернье давно уже не хочет, стабильность и благополучие теперь для нее важнее, чем давний незавершенный роман. Сейчас уже, думая о своем письме, Фредерик испытывал только стыд и горечь. Зачем он в минуту слабости позволил себе предаться этой дикой фантазии – будто бы Элиза только и ждет от него знака, чтобы бросить мужа, разбить семью и пожертвовать всем, что у нее есть, что ей дорого?
Прочь сомнения – она давным-давно забыла о нем. И его тоже, пожалуй, время излечило. Да, никого после Элизы он по-настоящему так и не полюбил. Но, если уж быть до конца честным перед собой, это случилось не потому, что чувство оказалось таким сильным, а просто потому, что с годами он остыл сердцем, стал доверять только своему рассудку. Девушка, в которую он был влюблен в шестнадцать лет, давно уже стала для него воспоминанием, далекой нежной музыкой, или даже чем-то еще более эфемерным – как отражение ночной звезды в глубокой воде. Пора было признать, что он совершил глупейший поступок. Если Элиза ничего не ответит на его письмо, то отсутствие новостей от нее будет как раз самой лучшей новостью.
Не об этом ему надо было думать. Следовало собраться с духом и пережить разгромную статью Мелизе, другие рецензии, тон которых вряд ли будет более ласковым, и главное, процесс Берто. Сторонники журналиста были настроены довольно оптимистично: швейцарский графолог своим заключением давал защите шансы на успех. Кое-кто, и Фредерик в том числе, сомневались, что для оправдания этого хватит. Но Жорж Менье-Сюлли хитро улыбнулся и сказал, что у него есть еще один секретный козырь, который должен однозначно склонить присяжных на их сторону.
***
Суд по делу Берто начался двадцать первого декабря. Перед этим Фредерик успел получить еще две ругательные рецензии на свою книгу, написанные гораздо проще и грубее, чем статья Мелизе, и с куда более однозначно расставленными акцентами. В еженедельннке «Иллюстрированный мир» вышла статья с длинным заголовком «Профессор из Коллеж де Франс против либеральных историй Революции», а в «Голосе улицы», где работал Берто, анонимный автор назвал свою статью еще незатейливее: «Революция в опасности, консерваторы атакуют».
«Это я-то консерватор?» – возмутился Фредерик, но заставил себя прочитать все внимательно, от первого до последнего слова. Неизвестный рецензент (профессор Декарт сначала не мог отделаться от мысли, что это был Лессанж, с его-то чрезвычайно широкими для студента-медика интересами), писал, что пока не пробил час открытий борьбы на баррикадах, всем прогрессивным силам необходимо каждый раз давать отпор идейному врагу, когда этот враг, прикрываясь научной объективностью, втаптывает в грязь дорогие всем борцам за свободу события и имена. Фредерик поморщился. Уровень «Голоса улицы» очень упал. Раньше именно Оливье Берто, лиценциат филологии, выпускник Сорбонны, занимался научными и литературными обзорами и таких плоских глупостей себе никогда не позволял. Скорее всего, это и не Лессанж, того никак не назовешь простым или глупым.
«Жак-Рене Эбер, «папаша Дюшен», писал свои статьи площадным, вульгарным языком, потому что именно так представлял себе «голос улицы», – возразил сам себе Фредерик, – а ведь сам при этом был образованным и, говорят, приятным в общении человеком… Что я хочу себе доказать? Что Лессанж способен сочинить пасквиль? Кто угодно в принципе может сочинить пасквиль. Это вам не статью в научный журнал написать».
Тем временем пора было собираться на судебное заседание, чтобы поддержать Берто. Сначала адвокат не собирался без крайней необходимости привлекать Фредерика в качестве свидетеля защиты: летом его в Париже не было, к революционным делам он никакого отношения не имел, клясться под присягой в лояльности и благонамеренности Берто, разумеется, не стал бы. Но чем ближе подходил срок заседания, тем заметнее Менье-Сюлли нервничал. Наконец он сказал, что профессор Декарт со своим именем и статусом, своей речью и манерами, выдающими хорошее происхождение, – слишком ценный свидетель, чтобы им разбрасываться. Не был в августе в Париже? Велика важность! Зато он знаком с Берто уже десять лет и готов, не кривя душой, свидетельствовать о том, что его друг – человек честный, храбрый и великодушный, и был таким уже в нежную пору юности. За революционеров такие люди редко свидетельствуют, и профессор Декарт, без сомнения, понравится присяжным. «Посмотрим, как пройдет это заседание, и если не совсем так, как я ожидаю, то внесу тебя в список на следующее, готовься, – предупредил адвокат. Они не так давно перешли на «ты», потому что Фредерику было странно оставаться по старой памяти на «ты» с Колетт, но говорить «вы» ее мужу. – А не мог бы ты сказать, что в самом начале вашего знакомства Берто был настроен гораздо лояльнее к существующему строю? Я не прошу тебя лгать, просто вспомни, вдруг такой период был, хотя бы недолго? Вот и расскажи о нем, не уточняя времени».
Фредерик покачал головой: «Нет, это сделает ему только хуже». Да если бы он только попытался, Берто заорал бы прямо со скамьи подсудимых: «Ваша честь! Это еще что за фигура? Прикажите проверить его документы, я не знаю этого мсье!» Так что сегодня Фредерику оставалось только присутствовать в зале и внимательно следить за ходом заседания.
Зал Дворца правосудия, отведенный для процесса по делу Берто, был набит битком. Фредерик приехал чуть-чуть раньше назначенного времени и увидел, что свободных стульев не осталось. Он нашел себе стоячее место под балконом для прессы и понял, что это удача – здесь можно было хотя бы прислониться к стене. Кому-то из публики пришлось стоять в проходе. Берто сидел рядом с Менье-Сюлли за специальным ограждением, адвокат и подсудимый перешептывались и обменивались подбадривающими улыбками. Когда Берто оглянулся, Фредерик помахал ему, и тот заметил друга, крикнул на весь зал: «Привет и братство! Надолго это не затянется!». Молодежь зааплодировала – все поняли, что он имеет в виду не только свой процесс. Эмманюэль Дару тоже был здесь, но его под наплывом публики оттеснило в другую часть зала, и теперь он был зажат в узком простенке между статуей Фемиды и бюстом кого-то из великих правоведов прошлого. А у входа, где плескалось море тех, кто пришел слишком поздно и вряд ли имел шансы попасть в зал, мелькнул бледный, резкий, как серп луны, профиль Этьена Лессанжа.
Присяжные вошли в зал и заняли места. Стоящий рядом студент проворчал другому: «Ты только посмотри! Отборные буржуа все как один, по лицам видно – католики и бонапартисты». Его друг кивнул: «Все думают только о выгоде, и никто – о правде. Даже лучшие из них становятся на сторону тех, кто против народа. Я недавно читал в «Голосе улицы» про одного такого типа из Коллеж де Франс. Он сначала читал неплохие лекции, кое-кто из наших даже ходил на них. А потом, видимо, его кое-куда вызвали и кое-чем пригрозили, а может, и кое-что заплатили. И вот он взял и написал, что 1789 год произошел не потому, что народ довели до края нужды и он поднялся, а всего лишь из-за салонной болтовни осмелевшей аристократии». «Да ты что! – воскликнул первый студент. – Какая изумительная гнусность!» «Они потом и попадают в присяжные, и честным людям, которые не продаются, бесполезно ждать от них справедливого суда». «Никогда я не бывал в Коллеж де Франс, но может, по такому случаю прийти сегодня и закидать этого профессора тухлыми яйцами?» – задумчиво спросил первый студент. «Узнай сначала расписание, придурок, – беззлобно ответил второй, – может, он уже закончил читать. Через два дня каникулы».
Фредерик отвернулся от них, но потом решил, что вряд ли они знают его в лицо и вообще ожидают увидеть «этого типа» здесь, на процессе, да еще и не в первых рядах, где кресла заняла нарядная публика, а стоящим бок о бок с ними в толпе студентов и рабочих. Страшно ему не было. Было только досадно и немного противно. Он невесело усмехнулся. До Рождества им осуществить свои намерения не удастся, второй студент был прав, лекции у него уже закончились. Вчера он прочитал последнюю в этом семестре. Ему показалось, что публика была холоднее, но обошлось без скандалов. Соседи замолчали, и Фредерик снова стал смотреть вперед, тем более, как раз появился судья, и все сидящие тоже поднялись.
Хотя Берто сказал, что «надолго не затянется», Фредерик не был в этом уверен. Следствие твердо настаивало на тождестве почерков, которыми написаны слова «Убить крысу» и подробный план покушения на жизнь Луи-Наполеона Бонапарта. Государственный обвинитель попросил присяжных не забывать о том, что это страницы из собственного блокнота подсудимого, рабочего блокнота, в котором он делал заметки для своих клеветнических статей. Он много говорил и о дурной репутации Оливье Берто. По его словам, обвиняемый был испорчен с ранней юности, потому что уже на первом курсе публично призывал к насилию в отношении императора и министров. И в доказательство он вызвал свидетеля – знакомого студенческих лет, который в первый год их учебы недолго был вхож в их компанию и даже участвовал в их дискуссиях о революции. Это было так давно, что Фредерик забыл даже его имя. Адуй, конечно же, – вспомнил он, когда судья назвал свидетеля. Эжен Адуй, невысокий аккуратный блондин, молодой, их ровесник, но бледный и старообразный, словно выцветший от долгого сидения в темной комнате, – не поленился приехать сюда из Лилля, где он преподавал. Он сообщил, что господин Берто еще в студенчестве подписывал свои возмутительные статьи псевдонимом «Папаша Дюшен» и прославлял гильотину для первых лиц государства, в том числе... – тут его голос прервался, и он не смог говорить, только благочестиво поднял глаза на портрет императора. Зал так и взревел. «Подлец, сколько тебе заплатили?!» – выкрикнул сосед Фредерика.
Потом прокурор напомнил о том, что в марте журналиста арестовали по подозрению в связях с Бланки и редакцией его нелегальной газеты «Общественное благо». «Протестую! – закричал Менье-Сюлли. – По этому делу мой клиент уже признан непричастным». Судья принял протест, и зал зааплодировал.
Судья предоставил слово защите. Вышел невозмутимый Менье-Сюлли и попросил разрешения вызвать свидетеля – швейцарского подданного Петера Виземанна, профессора математики из Цюриха, известного своими исследованиями в области анализа почерков. Публика замерла: отведут, не отведут? Прокурор, естественно, тут же заявил протест, утверждая, что человек, незнакомый с подсудимым, не может за него свидетельствовать. Во всяком случае, его показания вряд ли заслуживают доверия.
Студенты рядом с Фредериком – судя по нашивкам на их одежде, они были политехниками, как Максимилиан, – заметно напряглись, но Менье-Сюлли их не разочаровал. Он ответил, что в таком случае незнакомый с его подзащитным свидетель не может свидетельствовать и против, а у него есть информация, что выступавший сегодня со свидетельского места господин Адуй уже после первого курса перевелся в университет Лилля и все это время жил в Пикардии. Следовательно, он общался с господином Берто от силы девять месяцев и не общался после этого девять лет, так что простая арифметика позволяет сказать, что эти люди едва знакомы друг с другом. В ответ снова раздались аплодисменты.
Судья разрешил свидетелю войти и принести присягу. Вместе с Виземанном, высоким худощавым стариком с длинными жидкими прядями седых волос, одетым во все черное, вышел судебный переводчик. Один по-немецки поклялся говорить правду и только правду, другой перевел его слова на французский и пообещал переводить все, что скажет профессор, буквально, mot à mot. Петер Виземанн, несмотря на свою внешность «сумасшедшего профессора» из классических немецких романов, оказался совсем не заумен и не велеречив. Он в неожиданно коротких, сжатых и очень ясных фразах сообщил о том, почему он пришел к выводу об отсутствии тождества между почерками, а потом попросил принести доску и мел (Менье-Сюлли заранее об этом позаботился) и твердой рукой наглядно изобразил доказательства: палочки, петельки, закругления и связки между буквами у Берто и у неизвестного автора. Все эти доказательства у него были собраны в статистические ряды и занесены в таблицы. Таблицы тут же передали присяжным, послышался шелест бумаги, некоторые пожилые мужчины потянулись за очками и пенсне. Публике профессор Виземанн явно понравился.
– Протестую против вашего заключения! – вмешался прокурор. – Обвиняемый сам мог немного изменить свой почерк.
– Не в этом случае, – возразил по-немецки профессор Виземанн.
– Подделка довольно искусная, видно, что тайный поклонник моего клиента практиковался долгие дни и недели, но наметанный глаз не обманешь, – прокомментировал Жорж Менье-Сюлли, и кое-кто в зале засмеялся. – Я также обращаю ваше внимание, господа присяжные заседатели, и на то, что фраза «Убить крысу», «Tuer le rat», очень короткая, по ней одной просто невозможно составить впечатление об особенностях почерка господина Берто. Не знаю, какими документами руководствовался судебный эксперт, настаивавший на тождестве, – и Менье-Сюлли отвесил издевательский поклон государственному обвинителю, – но профессор Виземанн затребовал для анализа образцы почерка, относящиеся к разным ситуациям и разным периодам жизни моего клиента. Это черновики статей, письма, записки, даже студенческие конспекты и школьные тетради, которые нам любезно передали родители господина Берто, – адвокат еще раз поклонился, на этот раз очень почтительно, кому-то в первом ряду, Фредерик со своего места не видел, кому именно, но заметил, что там сидит такой же великан, как Берто, только значительно старше, и его седая голова возвышается над другими сидящими. – И еще одна ремарка. Чистоту нашего эксперимента гарантирует и то обстоятельство, что родной язык профессора Виземанна немецкий, он плохо владеет французским. А следовательно, содержание присланных документов не могло на него повлиять.
Зал зааплодировал, затопал, засвистел. Тут и там начали скандировать: «У-бить кры-су! У-бить кры-су!» Студенты замолчали, только когда судья пообещал, что выведет из зала публику и продолжит заседание без нее.
Прокурор заявил, что экспертиза, выполненная по сомнительной методике никому во Франции не известным швейцарским профессором, его не убеждает. Менье-Сюлли заявил протест, но судья протест отклонил. Ободренный прокурор пошел в атаку: он хотел бы, чтобы защита объяснила, почему подсудимый сначала не заметил, что из его блокнота вырвали несколько страниц, а потом не поднял тревогу, когда эти страницы вместе с их возмутительным содержанием ему якобы подбросили. На это Менье-Сюлли попросил у судьи разрешения приобщить к делу показания еще одного свидетеля. Судья, пряча иронию в голосе, спросил, знает ли этот свидетель обвиняемого, и Менье-Сюлли ответил: «Ваша честь, они прекрасно знакомы». Судья кивнул: «Разрешаю». И адвокат назвал имя: «Мадемуазель Франсина Перье!»
На свидетельское место для дачи показаний вышла Франсина, усталая, бледная, в скромном сером платье с белой пелериной, похожая не на работницу, а скорее на пансионерку, дочь какого-нибудь благородного, но обедневшего семейства, принятую на обучение за казенный счет. Мадемуазель Перье тихим голосом назвала свое имя, возраст, род занятий и адреса за последние полгода, и когда судья уточнил, верно ли, что ее предыдущий адрес совпадает с адресом подсудимого, она чуть-чуть покраснела, но подтвердила, что сожительствует с подсудимым уже три года. Фредерик заметил, что смотрит она почему-то не на Берто, а в сторону.
«Девица очень мила, но зря адвокат ее вытащил сюда для дачи показаний, – вздохнул сосед Фредерика. – Все эти грешащие тайком отцы семейства, – кивнул он на присяжных, – на людях демонстративно презирают таких, как она». «Тсс! Слушай!» – одернул его приятель.
Отвечая на вопросы Менье-Сюлли, Франсина сообщила суду и присяжным, что Оливье, то есть господин Берто, – человек добрый, доверчивый и очень рассеянный. На рабочем столе у него всегда беспорядок, вперемешку лежат черновики, записки, гранки, перья, карандаши, ластики. Он сам не помнит, что и когда положил в эту кучу, но запрещает трогать свои бумаги, говорит, что после вмешательства подруги тем более ничего не найдет. Такому человеку, как Оливье, легко можно подбросить все что угодно. Она, Франсина, как раз чем дальше, тем больше полагает, что так оно и было, хотя не берется подозревать кого-то конкретно из его друзей. Уж слишком их много. К примеру… – она чуть-чуть задумалась, – незадолго до ареста Оливье у них несколько раз бывал его знакомый, студент-медик Этьен Лессанж. Да, он один из многих, просто именно он пришел последним, потому она его запомнила, да еще потому, что в этот вечер Оливье оказался в клубе молодежи тринадцатого округа. Франсина столкнулась с ним, когда спускалась к консьержке за вечерней газетой, и господину Лессанжу пришлось провести в комнате несколько минут в одиночестве. Все это она рассказывает лишь затем, – добавила Франсина, и голос ее дрогнул, – чтобы уважаемая публика и господа присяжные заседатели понимали, в какой обстановке жил Оливье Берто. Хозяева не могли отлучиться на пять минут, чтобы не пришел кто-нибудь знакомый, а то и незнакомый, сославшийся на знакомого. Кто-то забегал, чтобы что-нибудь передать Оливье, кто-то – узнать или рассказать новости, а кто-то – занять у него денег, ведь для друзей его кошелек, как и дом, всегда были открыты…
Смиренный облик и нежный, тихий голосок Франсины, похоже, растрогали зал. Температура потеплела еще на несколько градусов. Студенты и их подруги, в основном такие же «незаконные» сожительницы, как Франсина, сочувственно молчали. Присяжные смотрели на девушку без неприязни, а некоторые даже с отеческой снисходительностью.
«Чтоб мне пусто было, если это не Лессанж, – выдохнул студент, стоявший рядом с Фредериком. – Все сходится. Ну, теперь только попадись он мне, стукач поганый».
Франсина продолжала стоять на свидетельском месте, потупив глаза в пол. Ее вид красноречиво говорил каждому в этом зале: вот стоит нечаянно оступившаяся хорошая девушка, готовая хоть сейчас вернуться на путь добродетели.
– Обвиняемый Берто, – обратился к нему судья, – намерены ли вы оформить законный брак с мадемуазель Перье, вашей… – он сделал крошечную паузу и твердым голосом закончил: – …невестой?
– Разумеется, ваша честь, – ответил Берто, – при любом исходе событий, если, конечно, мадемуазель Перье сама захочет быть моей женой.
Франсина закончила давать показания и вернулась в зал. После этого прения продолжались недолго. Присяжные удалились для принятия решения. И уже через четверть часа они вернулись с вердиктом: «Подсудимый невиновен».
Никогда в жизни Фредерик еще не видел такого ликования, когда судья принял вердикт присяжных и объявил, что с господина Берто, Оливье-Жана-Проспера, сняты все обвинения, и он немедленно освобождается. Из первых рядов, заполненных нарядной публикой, быстро вышла, почти выбежала элегантно одетая немолодая дама, очевидно, мать Берто, и бросилась к сыну, а за ней шел крупный пожилой мужчина, и было видно, что он рад вердикту, хоть и изо всех сил старается сохранять достоинство. Прочая публика из «партера» как будто бы стушевалась, слилась со стенами и обивкой стульев, никого она больше не интересовала, никто на нее не смотрел. Были слышны только задние ряды, заполненные сторонниками Берто, которые аплодировали, кричали «Свобода! Свобода!», даже пели. Многие бросились обниматься. Опасаясь, что на шею ему сейчас бросятся те самые студенты, которые назвали его «типом, за деньги оболгавшим 1789 год», и предлагали забросать тухлыми яйцами на лекции, Фредерик поспешил к проходу и стал пробиваться сквозь толпу к Берто и Менье-Сюлли. Они все еще оставались за ограждением, но барьер был поднят, а вооруженный пристав отошел в сторону. Берто успел обняться с отцом и матерью, и теперь они просто стояли рядом. Отовсюду неслось: «Виват, Берто!», «Виват, Менье-Сюлли!», «Да здравствует республика!», «Привет и братство!» Эмманюэль Дару стоял поодаль и был хмур и мрачен. Франсины нигде не было видно. Лессанж тоже куда-то исчез.
– Умираю, хочу закурить и выпить, – заявил друзьям Берто после того, как пожал, наверное, две сотни приветствующих рук, и зал опустел. – Потом, конечно, поесть. А потом – пешком в редакцию «Голоса»! Сегодня же обегу пол-Парижа. Кто со мной? – И он встряхнул плечами, даже фыркнул, будто конь, застоявшийся в стойле. – Франсина была так любезна, что на прощание принесла мне сюда теплое кашне и перчатки. Меня, как вы помните, арестовали в благословенном августе, а теперь премерзкий конец декабря.
– «На прощание»? – удивился Фредерик. – Вы расстаетесь?
Берто и Менье-Сюлли переглянулись и ничего не ответили.
– Почему мы до сих пор стоим в зале суда? – сказал адвокат. – Вам что, здесь понравилось? Пошли к «Патлену», это недалеко, тоже в Сите. Если только вам, Берто, не отобьет аппетит присутствие толпы судейских в мантиях. Они любят там обедать.
– Наоборот! – воскликнул Берто. – Это мне только разожжет аппетит. Какое счастье – сидеть среди этих господ и смотреть на них свободным, оправданным человеком. Но надеюсь, там не очень дорого, а то я поиздержался в тюрьме.
– Думаешь, мы тебя не накормим? – сказал Фредерик.
– И не напоим? – подхватил Менье-Сюлли. – Выпивку ставю я. Во-первых, этот процесс завершился для меня триумфом, так же, как и для вас, дружище Берто, – теперь уже я могу к вам так обращаться. А во-вторых, сегодня ровно месяц исполнился моему наследнику, Луи-Жоржу-Кристофу Менье-Сюлли.
– Готовьтесь, мэтр, я вас разорю! – захохотал бывший подсудимый.
– А что же мадам и мсье Берто? Вы с нами?
– Нет, мы увидимся с Оливье вечером, – сказала его мать. – У вас с ним свои разговоры, у нас свои, и лучше их не вести за одним столом. Семейные дела оставим до ужина, – и родители с улыбкой распрощались с друзьями сына.
– Ну хорошо, тогда пойдем. Пригласим и этого юношу, если вы не возражаете, – адвокат показал на Дару. – Он теперь работает со мной и немало потрудился для того, чтобы вы сегодня вышли на свободу.
– Не возражаю, – ответил Берто. – Дару я знаю, отличный малый, верный республиканец. Пошли, Эмманюэль, промочим глотки вином по десять франков, стесняться не будем, раз мэтр Менье-Сюлли платит за всех. А ты, Декарт, объясни, черт возьми, что за шум ты поднял своей книжкой. Даже мне об этом известно, хотя «Голос улицы» в тюрьму не доставляют. В «Иллюстрированном мире» тебя тоже поругали, но я пока не понял, за дело или нет, очень уж бездарно написана рецензия.
– Я подпишу тебе экземпляр. А поговорить лучше приходи потом в Коллеж де Франс или ко мне на улицу Ульм. Сегодня это, пожалуй, не очень уместно.
– Договорились, приду. Дару? Что с тобой такое?
Компания уже двинулась было к ресторану под названием «Адвокат Патлен», но Дару остался стоять на тротуаре, и остальные тоже остановились.
– Я бы тоже хотел, чтобы вы кое-что объяснили, мэтр, – медленно сказал студент. – И буду признателен, если вы это сделаете прямо сейчас, потому что я с вами никуда идти не собираюсь.
Фредерик тоже остановился. Он прекрасно помнил эту манеру своего бывшего ученика, доводившую до бешенства весь коллеж Мармонтель в Морьяке.
– Эй, да брось ломаться, – тронул его за плечо Берто. – Мы тебе все расскажем за столом, попивая выдержанное ронское. Трюк был рискованный, но какая теперь разница, если он удался?
Менье-Сюлли был настроен не так добродушно.
– Не много ли вы себе позволяете, господин студент? – спросил он. – Я ваш патрон, вы еще не забыли?
– А если о том же самом попросит профессор, ты ответишь? – вмешался Фредерик. – У меня тоже есть вопросы. Например, почему мы не зовем с собой в ресторан мадемуазель Франсину. Разве не ее показания обеспечили оправдательный вердикт? И все-таки виновен господин Лессанж или нет? Если виновен, почему ему не предъявили обвинение? А если невиновен, зачем нужно было среди безымянных «многих посетителей» называть суду только его имя?
– Неужели ты не догадался? И вы, Дару, тоже не поняли?!
Адвокат смотрел на них с величайшим изумлением.
***
– Это же была она! Она, а вовсе не Лессанж, согласилась выполнить поручение знакомого из полиции и сначала вырвать страницы из блокнота, а потом вернуть их заполненными назад в квартиру. Ее просили принести бумагу с какими-нибудь пометками, сделанными рукой Берто, но он успел так «испачкать» первую страницу, что это стало для них настоящим подарком, который едва не отправил нашего приятеля на каторгу.
– Немыслимо. – Фредерик даже остановился. – Нет.
– Писала, конечно, не она. В полиции есть свои затейники, которые давно составили досье на популярного журналиста и изучили его почерк. Но мадемуазель Перье была обижена на своего любовника за то, что, хотя его все в их отношениях устраивало, жениться он не торопился... Вы ведь в принципе не отказывались, Берто, вы говорили о том, что обязательно поженитесь после победы революции и установления социальной республики? – Оправданный кивнул. – А для нее ваши слова про мэра в красном шарфе, который объявит вас мужем и женой, означало попросту «никогда» и звучало погребальным колоколом по ее надеждам стать не любовницей, а респектабельной дамой. Более того, обеспеченной дамой. Вы, Берто, из состоятельной семьи, вы единственный сын, ваши родители уже немолоды...
– У моих родителей долго не было детей. Я родился, когда матери было уже больше тридцати, – подтвердил Берто. – Сейчас ей шестьдесят, а отцу за семьдесят. Потом у них родилась еще дочь, но моя сестра умерла во младенчестве. Так что все верно, я действительно единственный ребенок.
– И единственный наследник. Одним словом, завидный жених. А теперь представьте, что для такой девушки, как Франсина, пять или десять лет ожидания? Целая вечность! После одного разговора, когда вы еще раз подтвердили, что в ближайшие годы речь о свадьбе между вами точно не зайдет, она вырвала из блокнота несколько страниц, где вы написали злосчастные слова про крысу, и отдала их полицейскому филеру. Но потом, когда ей пришлось вернуть бумаги на место, она довольно долго колебалась, она ведь знала, что за этим последует.
– Я сам до конца не могу поверить, – признался Берто. – Даже говорить об этом не могу. Лучше вы сами, мэтр, доскажите остальное.
– А потом кое-что случилось, – сказал адвокат. – Из Нормандии приехала мать господина Берто и захотела остаться на несколько дней в Париже. Сын решил пощадить ее чувства и попросил сожительницу на время удалиться из квартиры. Об ее чувствах он не подумал. И этим подписал бы себе приговор, если бы не ваш покорный слуга. До сих пор мадемуазель Перье чего-то не хватало, но теперь она решилась. Тем более, накануне у них побывал господин Лессанж, молодой человек, которого в республиканских кругах недолюбливают, считают слишком гордым и себе на уме. Девушка это знала, потому что Берто не таился от нее, когда обсуждал что-нибудь с друзьями. Ей стало понятно, что если ее будут подозревать, она легко сможет отвести подозрения от себя, ей сразу поверят. Она подбросила бумаги, сообщила, что дело сделано, и уехала к родителям в Менильмонтан. Дальнейшее вы и так знаете.
– Но как она связалась с полицией? – Фредерик до сих пор мало что понимал. – Простите за наивный вопрос, я понятия не имею, как это вообще делается. Она что, пришла в комиссариат и предложила свои услуги?!
– У меня есть свой источник, как раз в тринадцатом округе. Он мне рассказал, что полиция довольно давно пытались подобраться к господину Берто, но до сих пор не везло. Пока не появился один… хм… сотрудник. Знаток женской души, если можно так сказать. Он предположил, что девушка, живущая с господином Берто, должна быть недовольна своим положением. Понаблюдал за ней, убедился, что она принадлежит к тому большинству молодых женщин, которым свободные, лишенные каких-либо гарантий отношения вовсе не в радость, и они терпят их только в надежде, что рано или поздно все это закончится мэрией, брачным свидетельством и кольцом. Познакомиться с мадемуазель Перье и войти в доверие оказалось довольно легко. Но предать своего любовника она решилась далеко не сразу. Понадобилась очень серьезная обида, чтобы она это сделала.
– И продолжала потом приходить к нему в тюрьму как ни в чем не бывало!
– Если бы его осудили и сослали, он мог перед этим воспользоваться правом обвенчаться со своей невестой, – сказал Менье-Сюлли, – вы все это слышали. В Кайенну они поплыли бы счастливыми супругами. Хотя думаю, что свежеиспеченная мадам Берто предпочла бы остаться в Париже.
Берто издал горький смешок.
– Чудовищно. Не укладывается в голове, – сказал Фредерик.
– Не будем больше о Франсине, – попросил Берто.
Эмманюэль Дару, стоявший рядом с ними в молчании, – все это он знал, потому что эту линию защиты патрон с ним обсуждал, – поднял руку. Взгляды остальных обратились к нему.
– Я требую объяснить, почему она фактически дала показания на Лессанжа. Вы сами мне сказали, что он ни в чем не виноват.
– Не горячитесь, юноша, – сказал адвокат. – Хотите все знать – ладно. После того, как я «расколол» мадемуазель Перье и заставил признаться во всем, даже назвать имя ее сообщника, я понял, что разоблачением ее шашней с полицией делу не поможешь. Судья потребует очень серьезные доказательства, которых у меня нет. Добыть их непросто, а мой подзащитный тем временем сидит в тюрьме уже четыре месяца. И мне платят за то, чтобы я вытащил его, а не за то, чтобы я обвинял французскую полицию в грязной работе. И тогда я сначала хорошенько припугнул мадемуазель Перье, а потом предложил ей сделку. Я сказал, что, она должна дать признательные показания и после процесса навсегда исчезнуть из жизни моего подзащитного, если не хочет, чтобы я дал законный ход делу. Но вместо публичного разоблачения мы можем представить дело так, что она непричастна и во всем виноват кто-то другой, не так уж важно, кто. Господин профессор и вы, Дару, поинтересовались, почему она назвала имя. Объясняю: это психологический момент. Чтобы аргумент кого-то убедил, он должен иметь имя и фамилию. Раз последним на свою беду оказался господин Лессанж – мы решили, что она мимоходом назовет суду имя господина Лессанжа и этим даже не нарушит клятву говорить под присягой «правду, только правду и ничего кроме правды». Это и был мой секретный козырь. И этого присяжным, как видите, хватило, а крошка Перье справилась со своей задачей артистически!
Поскольку восхищения на лицах друзей не появилось, Менье-Сюлли добавил.
– Успокойтесь, никто не начнет против Лессанжа судебный процесс, потому что его никто ни в чем и не обвинял. Это процесс Берто, а не Лессанжа. Раз Берто невиновен – значит, дело закрыто. Преступление совершено неизвестным лицом. Новое дело по этим уликам никогда не возбудят, ведь те, кто их сфабриковал и принял в работу, прекрасно знают, что заговор вымышленный. Друзья празднуют и пьют ронское у «Адвоката Патлена», а враг скрипит зубами, потому что вместо наград и чинов получит хорошего тумака от старшего по званию. О-ля-ля, с Берто им не повезло, оказался не так-то прост. Ну а то, что Лессанжу пришлось пережить не самые приятные минуты – увы, нельзя приготовить омлет, не разбив яиц. За это я лично готов принести ему извинения.
– Какая мерзость, – прошептал Дару.
– Согласен, мерзость. Тщательнее выбирайте себе женщин, мой юный друг, вот и все, что я могу вам сказать… Итак, господа, предлагаю продолжить нашу увлекательную беседу уже за столиком и бокалами.
– Я благодарен вам, мэтр, – сказал Оливье Берто странно спокойным голосом. – На свободе куда лучше, чем в тюрьме. Но если бы я знал, в чем заключается ваш неотразимый довод, то никогда не согласился бы на такое. Я ведь думал, что вы построите защиту на разоблачении методов полиции, которая не брезгует использовать для своих целей слабых, бедных, малообразованных, запутавшихся людей, таких, как Франсина. А вы заставили ее прилюдно намекнуть на то, что полицейский провокатор – честный и порядочный юноша, будущий врач, наш друг. Когда я услышал это в суде от Франсины, я возмутился, но не удивился. Я ведь уже знал, что она все это сделала, и думал, что она это говорит от себя, чтобы себя обелить. Я ждал, что вы сейчас ее остановите и выложите на стол остальные карты. Потом, лгать не буду, я забыл о Лессанже, ведь решалась моя собственная судьба, и я прекрасно видел, как им не хочется меня отпускать и закрывать дело о таком красивом, таком безупречном заговоре! А теперь я уже в состоянии думать о другом и о других, и что я слышу? Что все это ваша игра, и имя бедного Лессанжа просто ради красного словца трепали перед присяжными, прессой и тремя сотнями зрителей! Вы хоть представляете, что с ним будет? Извинениями вы не отделаетесь! Его ждет общее презрение, общая травля. Простите меня, мэтр, но я должен прямо сейчас найти Лессанжа и пообещать, пока не поздно, что сделаю все для восстановления его честного имени.
– Больше я у вас не работаю, мэтр, – сказал Дару. – Я назвал все это мерзостью, и это слово, как вы понимаете, относилось не к мадемуазель Франсине. К ней тоже, само собой, но в первую очередь к вам и вашим трюкам. Идемте, гражданин Берто, я вас отведу к Лессанжу. Это не очень далеко, в Марэ, но время не ждет. Лучше взять омнибус.
– Да, пожалуй, так будет быстрее.
– Господин профессор?
– Я с вами, – сказал Фредерик.
– Да вы все куча идиотов, – фыркнул Менье-Сюлли. – Причем неблагодарных идиотов. Ну ладно, я тоже еду. Я не нуждаюсь в том, чтобы за меня извинялись, я способен сделать это и сам.
Омнибус ехал быстро, а потом они, ведомые Эмманюэлем Дару, бежали по улице Реомюр еще быстрее, но все равно опоздали. Когда трое мужчин и юноша, потные и запыхавшиеся, вбежали на третий этаж мрачноватого серого дома – лестница была такой узкой, что бежать пришлось гуськом, по очереди, – им пришлось толкнуть запертую дверь. «Господа, постойте!» – послышалось снизу. Старуха-консьержка, мимо которой они промчались, не заметив, махала им рукой с зажатыми в ней конвертами.
Они спустились вниз. Профессор, адвокат и журналист чувствовали себя пристыженными.
– Мсье Дару! – обратилась консьержка к единственному знакомому человеку. – Ваш друг час назад уехал. Он пришел чем-то очень сильно озабоченный, пробыл у себя недолго, а потом спустился с чемоданом, ключом и этими письмами. Вот это я должна передать домовладельцу, он отказывается от квартиры. Это – вам, мсье Дару. А это – консьержка отвела руку с конвертом подальше от дальнозорких глаз, чтобы прочитать адрес, – мсье Фредерику Декарту на Ульмскую улицу. Если кто-то из вас и есть мсье Декарт, возьмите его и избавьте меня от почтовых расходов.
– Вы не знаете, куда он уехал? – спросил Менье-Сюлли.
– Кажется, на Лионский вокзал.
– На Лионский, вы уверены? Не на Аустерлицский и не на Монпарнасский? – уточнил Фредерик.
– Нет, нет. Может, и не на Лионский, но точно не туда, куда вы сказали.
– Значит, не в Ла-Рошель.
Дару успел разорвать свой конверт, вытащить письмо и пробежать глазами первые строчки.
– Он едет в Тулон. Пишет, что наймется на военный корабль – врачом, если возьмут без диплома, а если нет, то фельдшером. Просит не делать попыток догнать его и остановить на вокзале. Он больше не вернется в Париж и в Медицинскую школу, а также в Ла-Рошель.
Его руки, большие руки крестьянина, опустились, тяжелый взгляд прищуренных глаз остановился по очереди на трех спутниках.
– Вы все в этом виноваты.
Они молчали. В этот момент сказать им, по правде, было нечего.
***
Полчаса спустя Фредерик Декарт и Эмманюэль Дару медленно шли через площадь Вогезов. С неба сыпала снежная крупа. «Холодает, в этом году будет белое Рождество!», – сказала им прохожая немолодая женщина, видимо, няня, торопящаяся увести с улицы в тепло двух укутанных малышей. Двое мужчин, один помоложе, другой постарше, при этих словах поежились. Утром было теплее, и оба оделись не по нынешней погоде: Фредерик – в легкий темно-серый костюм, который был очень кстати в душном зале суда, но не на улице, и шерстяное приталенное пальто темно-зеленого цвета, Дару – в изрядно поношенный сюртук из желто-серой чесучи и рыжее пальто, выглядевшее теплым, но зато почти лишенное пуговиц.
Берто уехал домой за верхней одеждой, а потом собирался в редакцию «Голоса улицы». Менье-Сюлли, видимо, впервые в жизни чувствовавший себя неловко, заверил, что готов бесплатно оказать любую юридическую помощь для спасения имени и репутации Этьена Лессанжа, и тоже уехал. А Фредерик аккуратно распечатал свой конверт, прочитал письмо, спрятал его в карман и сказал:
– Куда вы сейчас, Эмманюэль?
– Не знаю, – сухо ответил Дару. – Наверное, к Атаназу, посреднику, который дает студентам работу. Из конторы Менье-Сюлли меня вышибли, значит, скоро я опять буду сидеть без гроша.
– По-моему, вы сами себя вышибли, – заметил Фредерик.
– А вы бы на моем месте остались?
Вместо ответа Фредерик сказал:
– Давайте хоть поужинаем, раз не удалось пообедать. Но перед этим я вам кое-что объясню. Я полностью сознаю свою роль в этой скверной истории, понимаю, сколько весило мое мнение и как оно повлияло на остальных. Я был неправ. Я слишком поздно все это понял, и теперь Лессанжа оболгали и фактически принесли в жертву. К сожалению, ничего уже не изменить. Мне даже не у кого просить прощения.
– Господин профессор… – вздохнул Дару.
Он посмотрел на своего бывшего учителя. Тот стоял, скрестив на груди руки, будто у позорного столба.
– Вы знаете, как вас иногда называли у нас в Морьяке? – спросил ученик. – Нет? Есть такое просторечное словечко, jojo, означающее «чудак» или даже «тронутый, ненормальный», в общем, не такой, как все. И знаете что? Если бы вы были другим, я бы никогда не потянулся за вами и никогда бы оттуда не вырвался…
Он тряхнул головой.
– Когда вы повели себя несправедливо и предвзято, я испытал разочарование – вы оказались не лучше остальных! Но после того разговора у вас на улице Ульм я понял: нет, вы не изменились. Вы ошибаетесь, потому что вы человек, но в отличие от огромного большинства людей вы умеете признавать, что ошиблись. Не знаю, что сказал бы вам при встрече Лессанж, но мне этого пока достаточно.
– Мне сейчас очень скверно, Дару, – сказал Фредерик. – Я знаю, что умею учить и, как любой неплохой учитель, могу влиять на людей. Но представьте, как же сильна была во мне иллюзия непогрешимости, если до сих пор я вообще ни разу не задумывался о цене своей ошибки!..
– Вы хотели объясниться с Лессанжем. Я несколько раз пытался уговорить Этьена, чтобы он пришел к вам домой или в Коллеж, но он так и не пришел. Вот, письмо написал… Стеснялся, видимо.
– И я теперь знаю, почему. Кляну себя, что не разыскал его первым, занятый своей книжкой и другими никому не нужными проблемами давно умерших людей. Рядом страдал живой человек, а я так ничего и не понял. А вот вы, Берто, Шарлотта и даже моя мать – вы не знали, но все же поняли.
– Ну расскажите хотя бы, что он вам написал. Он объяснил, почему вел себя так странно?
– Читайте. Он разрешил показать это письмо вам. Только вам и больше никому.
Этьен Лессанж, видимо, написал большую часть письма еще до процесса. Может быть, писал его даже в несколько подходов, добавляя то один, то два абзаца к своей длинной исповеди. Он начал с того, что попросил прощения за мелкую и бессмысленную ложь, больше напоминающую запутывание следов. Он объяснил, что приобрел эту черту характера в раннем детстве. Фредерик узнал из письма печальную историю. Этьен был внебрачным ребенком, родился вовсе не в Нормандии, а в Кайзерсберге в Эльзасе, и его матери в то время было пятнадцать лет. Его отцом был шестнадцатилетний лицеист, сын их соседей. Огюст Майер, так его звали, хотел жениться на Каролине Шиллингер. Но его родители решительно были против: в таком возрасте нужно учиться и делать карьеру, а не взваливать на себя заботы о новорожденном ребенке и его юной матери. Видимо, основной причиной стало то, что отец Каролины был всего лишь почтальоном, а отец Огюста – владельцем процветающей сырной лавки. Огюст уехал в Страсбург, в университет. Родители Каролины отдали Этьена на воспитание в деревню, а сами переехали вместе с ней из Кайзерсберга в Кольмар. До семи лет Этьен жил в крестьянской семье и очень редко виделся с матерью. Опекуны считали, что обещанная плата не покрывает расходов на его содержание, но больше платить Шиллингеры не могли. В деревне его уже в пять лет заставили помогать на птичьем дворе и на огороде, а за «лень» и любые другие проступки без церемоний щипали, толкали, ставили коленями на сухой горох и держали полуголодным. Однажды мальчик рассказал матери, как с ним обходятся. Каролина плакала и умоляла «опекунов» Этьена быть с ним мягче, и те пообещали, но стоило ей уехать – «воспитатель» тут же отхлестал его розгой. И Этьен научился скрывать правду. Потом Каролина вышла замуж за господина Лессанжа, учителя, и через год родила Камиллу. Только тогда она смогла признаться, что у нее есть сын, рожденный в ранней молодости: во-первых, заботы о Камилле не давали ей возможности даже изредка тайком ездить в деревню, а во-вторых, Этьену исполнилось семь, нужно было отдавать его в школу, дальше тянуть было нельзя. Неизвестно, что на все это сказал муж Каролины, но в итоге он согласился усыновить мальчика. Так из Шиллингера он стал Лессанжем, из эльзасца – французом, наконец воссоединился с матерью и обрел семью. Они сразу уехали в Нормандию и несколько лет прожили в Фекане. Жили они неплохо, Камилла не сомневалась, что Этьен ее «полный» брат, а приемный отец никогда его не обижал. Но забитый и запуганный мальчик стеснялся и на всякий случай заранее боялся господина Лессанжа. Он уже настолько привык прятать свои истинные намерения, что продолжал врать просто на всякий случай, по привычке. Повзрослев, он начал с собой бороться, но получалось плохо. Это стало его второй натурой. Этьен был уверен, что еще немного, и он бы с этим справился, но дела, которыми он занимался в революционном кружке, и сопровождающая их конспирация, наоборот, развили ту его давнюю склонность. Конечно же, он сразу вспомнил свой злополучный визит на улицу Тольбьяк и сопоставил все факты, но молчал, уверенный, что его друзья придут к тем же выводам, что и господин Декарт, и от него все отвернутся, он снова станет изгоем. Так оно и вышло, и он этому не удивляется.
Что касается того письма до востребования (Фредерик сразу понял, что Дару в подробностях пересказал ему разговор на улице Ульм) – это было письмо от настоящего отца Этьена, Огюста Майера, который нашел его в Париже два года назад. После университета он выгодно женился, у него были сын и две дочери от законной супруги, но он не смог забыть про свой «грех молодости» и еще одного сына, который рос без него. Майер служил в морском министерстве, выбрав для уроженца сухопутного Эльзаса, пожалуй, немного странный род занятий. Именно отец подал Этьену мысль поработать судовым врачом. Господин Майер изредка встречался с Этьеном, давал ему деньги на карманные расходы, а когда тот приезжал в Ла-Рошель, писал ему до востребования на имя Э.Л., и тот тоже отправлял свои письма на имя О.М. Отец не решался признаться в этом знакомстве своей жене, сын – матери.
– Вы этого не знали? – спросил Фредерик.
– Никогда бы не подумал.
– А я… не то чтобы догадывался, о таком я бы ни за что не догадался, но некоторые вещи меня удивляли. Я сразу обратил внимание, какая юная и хорошенькая мадам Лессанж, она выглядела рядом с Этьеном старшей сестрой, а не матерью. И еще мне показалось, что она слишком над ним хлопочет, слишком его балует, было в этом что-то экзальтированное и нездоровое. Чувство вины, конечно, проливает свет на многое. Надеюсь, он ей напишет и все объяснит.
– Наверное, то, что он так и не обручился с вашей сестрой, упрощает дело.
– Шарлотта меня беспокоит. Ей будет очень плохо, даже если не сравнивать ее горе с отчаянием матери.
Этьен написал и о Шарлотте. Сказал, что любит ее, как и раньше, но понимает, что после всего случившегося будущего у них нет. Он все ей объяснит, попросит его не ждать, напишет письмо в поезде и отправит уже из Тулона.
Он ни в чем не винил профессора Декарта и признавал, что на его месте тоже счел бы свое поведение подозрительным. Заканчивал он так: «Удачи вам, господин профессор, и счастья мадемуазель Шарлотте. Едва ли мы с вами еще увидимся. Знайте, я буду вспоминать вас без горечи. Я все равно чувствовал, что моя судьба предопределена. Мама рассказала, что меня крестил пастор в Кайзерсберге, у меня в роду все эльзасцы и протестанты – и Шиллингеры, и Майеры. Это потом мне пришлось стать католиком, чтобы посторонние не задавали нам лишних вопросов. Но кальвинизм у меня в крови. Не корите себя: на месте человека, охраняющего свою семью от подозрительного чужака, вы вели себя исключительно корректно. Прощайте».
Дару вернул письмо и долго молчал, глядя себе под ноги. Потом сказал:
– Не очень-то мне хочется облегчать ваше состояние, господин профессор, и говорить, что все в порядке. Сейчас, когда Баденге вместе с испанцами и англичанами все-таки вмешался в мексиканские дела, он, конечно, пошлет войска на борьбу с Мексиканской республикой, а без флота, сами понимаете, до Мексики не добраться. Вероятность для Этьена, что его корабль останется в мирных водах, не намного выше нуля.
– Я как раз думаю об этом, – сказал Фредерик. – Надеюсь, он сможет остаться гражданским вольнонаемным врачом и не станет дезертиром, если откажется от участия в войне, которая противоречит его убеждениям и совести.
– А то и вовсе перейдет на сторону Мексиканских Соединенных Штатов, – подхватил Дару.
– Если мы немедленно выедем в Тулон, то, наверное, еще успеем его остановить.
Дару покачал головой.
– Он же написал – догонять и насильно спасать его не надо. Это его решение. У него был выбор. Франция большая, он мог уехать в другой город, где его никто не знает, и доучиться в другой медицинской школе. Он выбрал море. Не понимаю, господин профессор, за что все так любят море. Что такое море? Огромная мокрая соленая лужа, набитая медузами...
– Чтобы понять, надо быть жителем побережья. У нас особое отношение к морю, для нас оно – почти божество, потому что оно и дает, и отнимает жизнь.
– Поэтический штамп! – фыркнул Эмманюэль. – Вот я – овернец, человек гор, холмов и зеленых перелесков. По-моему, нет ничего лучше, чем наша земля, прекрасная плодородная земля Оверни, на которой пасутся лучшие во Франции коровы, которые дают молоко, из которого делается лучший во Франции сыр, который идет к превосходному вину. Ладно уж, не буду из уважения к вам, ценителю бордо, утверждать, что наше вино тоже лучшее во Франции!
Он захохотал, несмотря на драматичность момента, но через мгновение снова стал серьезным. Фредерик понял, что это не только из-за Лессанжа. Он тоскует по родине и дому. И упрямый старый винодел Ансельм Дару там, в Морьяке, ждет своего такого же упрямого сына хотя бы на Рождество и не спешит его вычеркивать ни из своего сердца, ни из завещания.
Уже за столом в ресторане «У матушки Бастиан», над тарелкой дымящегося рагу из картофеля и домашних колбасок, Дару неожиданно сказал:
– Как я уже говорил, вы не кажетесь великим знатоком женщин, господин профессор. Или я ошибаюсь?
– Опыт у меня очень скромный, – согласился Фредерик.
– Я все думаю о мадемуазель Франсине. Как вы считаете, это подло, то, что она сделала?
– Без сомнения.
– Но с другой стороны, а разве гражданин Берто здесь молодец? Вот вы живете один, и это, по себе знаю, не очень-то весело. Зато никому не должны, и никто вам не предъявит вексель к оплате. А гражданин Берто в свое удовольствие пользовался радостями женского общества и ничего не давал взамен, кроме обещаний. У мадемуазель Франсины просто лопнуло терпение.
– Вы уже говорите как будущий адвокат.
– Я и есть будущий адвокат.
– Год назад я тоже мог бы оказаться на месте Берто, – вдруг сказал Фредерик. – У меня тогда была девушка, точнее, молодая женщина, вдова. Мы не жили вместе, но встречались. Ее общество мне нравилось, хотя я не собирался жениться, тем более на ней: ее характер мне казался слишком легкомысленным, а ум – слишком ограниченным. Мне казалось, что я был с ней честен, но однажды я обидел эту женщину так же, как Берто Франсину. Я сделал вид, что едва с ней знаком, и даже не перед матерью, а перед кузеном из Потсдама. После этого наш разрыв стал неизбежным. Но она меня не предавала. Она меня просто бросила.
– Легко вы отделались, – хмыкнул Дару. – А что с вами было дальше?
– Целибат.
Профессор Декарт хотел произнести это слово со спокойной иронией, но все равно покраснел. Рагу было слишком горячим, красное вино тоже подогретым, а в «Спящем коте» хорошо натоплено.
– У меня иногда бывают девушки, – вдруг сказал Эмманюэль. – Знаете, это очень просто. Приходишь в республиканский клуб или просто выпить с друзьями, в компании всегда находится какая-нибудь девушка, которая пришла без пары, ты весь вечер с ней болтаешь, угощаешь вином или, если есть деньги, то кофе с пирожным. Само собой получается, что она уходит вместе с тобой. Ну и дальше, как в песне старины Беранже – «и до рассвета Лизетта»… А с рассветом тебе нужно на лекции, ей – в зеленную лавку, в молочную или в мастерскую, где она служит. Вы вместе завтракаете, быстро пробегаете мимо консьержки, потому что утром вы трезвые и вам перед ней неловко, и расходитесь в разные стороны. У вас в студенческие годы не так было, господин профессор?
– Боюсь, я кое-что безвозвратно упустил в своей жизни, – сказал Фредерик. – Впрочем, я жил в протестантском пансионе со строгим уставом, приводить к себе женщин нам было строжайше запрещено, да и друзей мужского пола – нежелательно. Мы между собой называли этот пансион монастырем. Однако вот что, Эмманюэль. Я пригласил вас на ужин не для того, чтобы вы меня пожалели. Давайте обсудим одно деловое предложение. Вы потеряли место у капитана Флерио и покинули контору Менье-Сюлли. Не хотите пока поработать у меня секретарем? Золотых гор я вам не обещаю, и работа будет нудная, но на оплату ваших уроков арабского вам хватит и еще останется. Согласны?
Зеленые глаза, шальные, как у дикого кота, блеснули, но Дару тут же притушил их блеск и сказал своим обычным тоном:
– Просмотрю сегодня свою почту, и если не найду в ней более выгодных предложений, то, пожалуй, выберу ваше.
– Не боитесь? – Фредерик внимательно посмотрел на юношу. – С недавних пор из-за своей книги я в ваших революционных кругах, мягко говоря, непопулярен. Пара студентов сегодня в шаге от меня обсуждала, как они сорвут мою лекцию весьма дурнопахнущим способом. Моя «слава» реакционера коснется и вас. Как бы с вами не случилось того же, что и с Лессанжем.
– Со мной не случится, – уверенно заявил Дару. – Когда приступать?
– Приходите завтра после своих лекций, я подготовлю вам письма, на которые надо ответить. А теперь всего наилучшего. Мне пора. Послезавтра я уеду в Ла-Рошель и вернусь только после каникул.
– Готовьтесь, господин профессор, – очень серьезно ответил Дару. – Вам там не будет легко.
Фредерик и сам это понимал. Шарлотта, мать, а возможно, и мадам Лессанж, – все они потребуют от него объяснений. Он тяжело вздохнул.
По пути домой, в пятый округ, он вдруг подумал, что в событиях этих безумных дней есть параллели не только между ним и Берто и оскорбленными ими женщинами. История родителей Этьена Лессанжа его растрогала, и теперь он понял, чем именно. Каролина Шиллингер и Огюст Майер были такими же юными, как когда-то Элиза Шендельс и Фредерик Декарт. И если бы они тогда не сдержались и пошли дальше объятий и поцелуев, с ними могло случиться почти то же самое. Конечно, их ребенка никто бы не посмел отнять и отдать кому-то на воспитание. Но унижений и тягот им тоже пришлось бы вынести достаточно. К счастью, у него в шестнадцать лет было больше, чем у этого Огюста, ума и ответственности. Или, может быть, просто больше страха.
Фредерик жалел мадам Лессанж, представлял сейчас ее той испуганной, растерянной девочкой, какой она была двадцать два года назад, и не хотел даже думать о том, каково ей сейчас расстаться с любимым сыном, зная, что пройдет, может быть, несколько лет, прежде чем они снова увидятся. «И в этом я тоже виноват», – думал он, готовясь к искуплению вины, которое ждало его в Ла-Рошели.
Он вышел на перекресток Эколь и Сен-Жак. Слева был Коллеж де Франс, возле него толпились студенты. Лекции профессора Декарта закончились, но кто-то из профессоров дочитывал свои курсы, так что Коллеж еще не пустовал. Фредерик хотел идти привычной дорогой, вверх по Сен-Жак, к Пантеону и дальше, к себе на улицу Ульм, и вдруг услышал свою фамилию. Остановился и прислушался. «Бойкот!» «Декарт – легитимист!» «Декарт, вон из Коллежа!» «Долой профессоров-монархистов!» «Довольно осквернять кафедру великого Мишле!»
Идти к ним не было смысла и, честно говоря, не было сил. Неузнанный ими в темноте, он постоял, оценил количество протестующих. Молодых людей было самое большее полтора десятка. Раз в десять меньше среднего количества слушателей на его лекциях о Возрождении и Реформации. Видимо, как раз пришли забросать его несвежими продуктами, но узнали, что лекции закончены, а в его прежней аудитории сегодня читает ни в чем не повинный историк-библеист Альбертини. Вряд ли они когда-нибудь ходили к нему на лекции и читали злосчастную книгу! Если бы слышали, если бы читали, то знали бы, что книга вовсе не о том, а клеймо легитимиста, которым они поспешили его заклеймить, говорит не об его политических взглядах, а только об их невежестве …
Он махнул рукой и зашагал дальше. У него хватало забот. Нужно было привести в порядок бумаги и собраться в Ла-Рошель. Завтра они поработают с Дару, а послезавтра он уедет встречать Рождество с Максом, Шарлоттой и матерью. А Элиза ему так и не ответила. Что ж, он ведь был готов именно к такому ответу, самому красноречивому из всех возможных.
Но ответ он все-таки получил, и пожалуй, это был еще более красноречивый ответ, чем простое молчание.
Утром двадцать третьего декабря, перед тем как ехать на вокзал Аустерлиц, он проверил уложенный с вечера чемодан, запер ящики стола и убедился, что ни одно срочное письмо не осталось неотвеченным. Дару в качестве секретаря он остался доволен, но сразу понял, что молодой человек стоит куда большего, чем перебелять его бумаги, и решил после каникул попытаться устроить их примирение с Менье-Сюлли. Он надписал еще два чистых конверта, а затем вылил чернила из чернильницы в бутылочку и плотно завернул крышку, вытер перо и выбросил клочок промокательной бумаги в корзину для мусора. Потом он вложил в каждый конверт по десять франков, и один конверт оставил на столе для мадам Бонардель, а второй положил в карман, чтобы внизу отдать консьержке, мадам Глеро.
– Счастливого вам сочельника, мадам Глеро, – сказал он.
– Спасибо, дорогой господин профессор, взаимно, – откликнулась консьержка. Это была женщина лет шестидесяти, добродушная и хлопотливая. Глядя на нее, Фредерик не мог поверить тому, что говорил Берто о консьержках – что все они состоят на жалованье в полиции и обязаны докладывать о подозрительных жильцах и их гостях. – Счастливых праздников на родине. Возьмите кое-что и от меня. – Консьержка вручила ему пакетик, завернутый в красивую бумагу и перевязанный ленточкой. – Ах, да, чуть не забыла, утром почтальон принес еще одно письмо. Столько всегда хлопот перед Рождеством, чему тут удивляться, что память никуда не годная, – и она протянула конверт, на котором Фредерику сразу бросились в глаза слова «Рошфор» и «Тавернье».
Фредерик распечатал этот конверт уже в поезде, и то не сразу, а только когда Париж остался позади. Зачем-то выдерживал волю и характер. Он не жалел о своем порыве и знал, что если бы Элиза позвала его на помощь, то все равно сделал бы для нее возможное и невозможное, хотя давно уже любил не ее, а воспоминание о своей единственной любви. Наконец, когда промелькнула застава, он вытащил конверт и оторвал край. Это было не письмо, а открытка. Не французская – немецкая, с разукрашенной рождественской елью. Может быть, родители Элизы привезли ей несколько таких открыток из Германии. Пальцы внезапно онемели, он кое-как перевернул открытку и стал читать.
«Дорогой кузен Фредерик! (ты ведь позволишь не называть тебя профессором?) Мы желаем тебе восхитительного Рождества и приятных каникул. Если окажешься в эти дни в Рошфоре, приходи к нам на обед, вся семья будет рада тебя видеть, и мы, и дети. С дружескими чувствами, Элиза и Жак Тавернье».
И в это мгновение Фредерик почувствовал, что теперь действительно все кончилось. Он освобождался от этой любви на протяжении двенадцати лет. Сначала исчезла сама Элиза. Потом – иллюзорная мечта, что они еще смогут быть вместе. А теперь – иллюзия иллюзии. Он распалял эту иллюзию воспоминаниями, подпитывал жалостью, полагая, что Элиза несчастна, раздувал ее собственными домыслами – такими, как его всегдашняя убежденность, что она не бывает в Ла-Рошели во время школьных и студенческих каникул именно для того, чтобы случайно не встретиться с ним. Теперь он убедился, что Элиза о нем вообще давным-давно не думала. Но, скорее всего, она почувствовала, какая тайная надежда водила его рукой, когда он ей написал в ноябре то странное письмо. И этой рассчитанной паузой, этой бодрой семейной открыткой с настойчиво повторяющимся местоимением «мы» решила твердо дать ему понять, как обстоит дело в реальности.
Фредерик сосредоточился на дороге, не хотел пропустить Пуатье. Ему всегда нравился этот город на скале. Раньше он любил сюда приезжать, но давным-давно любовался им только из окна поезда. Но вот он промелькнул, и теперь нужно было уже думать о том, что его встретит в Ла-Рошели.
То, что он чувствовал, не было потерей. Нельзя было потерять то, что никогда ему и не принадлежало. Чуть-чуть ныло его самолюбие, задетое тем, что Элиза, оказывается, вовсе не любила его тайно все эти годы, но Фредерик знал, что с этим он справится. В Ла-Рошели ему предстояло встретиться с матерью и Шарлоттой и пережить еще не один неприятный разговор, однако и к этому он был готов. Он не думал о них сейчас. Вина перед Этьеном Лессанжем заслонила все другие чувства, все страхи, все обиды. Никаким раскаянием Этьена было не вернуть. Студент-медик выбрал свою судьбу, отказался от будущего, в котором мог бы стать хорошим врачом, журналистом, ярким политиком, любящим мужем и отцом семейства. И Фредерику предстояло теперь жить с этой виной и знать, что все было бы иначе, если бы не... Если бы не...
***
На улице Вильнев окна гостиной ярко светились даже сквозь щели в ставнях, Фредерик знал, что мать наконец-то согласилась провести в дом газовое освещение. Он постучал. Открыл Максимилиан. На бесхитростном, еще почти мальчишеском лице брата-студента отражалась целая гамма чувств. Макс не умел притворяться. Тут же, не дожидаясь, пока Фредерик снимет пальто, он выпалил:
– Ну и дел ты натворил, братец! Я приехал сегодня утром из Нанта и обнаружил тут греческую трагедию с рыдающей Шарлоттой и матерью-фурией. Не хватало только хора соседей в гостиной. Шарлотта закрылась на задвижку у себя в комнате. Кричит из-за двери, что все это случилось из-за тебя. Только что заявила, что никогда не выйдет замуж и уйдет в католический монастырь. Мать вытянула из нее, что Этьен Лессанж бросил Медицинскую школу, поступил врачом на военный корабль и что помолвки не будет, но она все равно не понимает, какое ты имеешь ко всему этому отношение. А Шарлотта твердит, что ты приедешь и сам расскажешь.
– Ладно, – вздохнул Фредерик, – я готов.
– Имей в виду, Фред, она страшно зла на тебя, я никогда не видел ее такой разъяренной. Она еще добавила, что не выйдет из своей комнаты, пока ты дома, и даже в церковь не пойдет, если ты тоже туда пойдешь. И вообще, раз она уже твердо решила стать католичкой, на реформатском богослужении ей делать нечего.
– А где мать?
– Села на стул под дверями комнаты Шарлотты и пытается вести переговоры. Но терпение у нее вот-вот лопнет. Завтра ей придется играть на богослужении вместо Лили – у Кристиана-младшего опять режутся зубки, он почти не спит, и Лили вся издерганная. Мать уже год не играла рождественские гимны и должна хоть немного порепетировать, а ей не дают! Завтра и так никому не будет легко. Ты ведь еще не знаешь главной новости нашего прихода, это вовсе не бегство Лессанжа и не разбитое сердце Шарлотты. Представляешь, пастор Госсен вернулся в Ла-Рошель!
– А что удивительного? – Фредерик наконец освободился от верхней одежды и поставил чемодан на подставку. – Он и не собирался долго гостить в шато Сен-Жерве, хотел вернуться к Рождеству и поступить на службу к доктору Фромантену. Но почему ты называешь его пастором? Он теперь просто господин Госсен.
– В том-то и дело, что нет! Консистория в Бордо не приняла его отставку и не согласилась назначить пастором Луи Дельмаса. Без теологического образования он может быть только викарием. Однако столпы нашей общины вовсе не горят желанием, чтобы господин Госсен даже временно опять встал во главе. Почти все старики в церковном совете считают, что он помешался и его место среди пациентов доктора Фромантена. О том, что он сделал с деньгами, вырученными за дом, здешний курятник всю осень кудахтал и до сих пор еще не успокоился. В общем, если завтра пастор Госсен наденет коллар и белое рождественское облачение и все-таки выйдет к алтарю, может случиться скандал.
– Где он живет после возвращения, ты не знаешь?
– Знаю, мать рассказала. Луиза в октябре вышла за Бернара Сеньетта, и теперь они живут в особняке с маленьким флигелем возле церкви Сен-Жан, на улице Клош. В этот флигель они пока и пустили господина Госсена. Он говорит, что все равно не стеснит их надолго – только до приезда нового пастора.
Фредерик посмотрел по сторонам и заметил, что дом не украшен к Рождеству. Мать обычно занималась этим в день перед Сочельником, но сегодня горе Шарлотты не позволило ей следовать привычному порядку вещей. Фредерик знал, что мать плохо переносит любые вынужденные отступления от этого порядка, и поежился, представив, в каком она состоянии. В доказательство его правоты с верхней площадки послышался раздраженный голос Амели Декарт:
– Фредерик! Приехал наконец! Раз ты дома, объяснись, пожалуйста, со своей сестрой. Со мной она говорить не хочет. Во времена моей молодости любую девицу, если бы она вела себя так же дерзко, отец или мать для ее же пользы просто отхлестали бы по щекам. Но теперь молодежь стала такая независимая и гордая, что к ней невозможно подступиться. Вас уже не исправить, да и некому.
– Мама, вы меня не так поняли! – простонала из-за своей двери Шарлотта. – Это с ним я не хочу разговаривать, а вовсе не с вами. Но пусть именно он вам расскажет, почему Этьену пришлось уехать. Песть все-все выложит, если он, конечно, не трус.
– Мне некогда разгадывать ваши загадки, – начала было Амели, но Фредерик ее опередил. В два прыжка он взлетел по лестнице и оказался перед комнатой сестры. За ним взбежал и Максимилиан.
– Шарлотта, я здесь, – сказал он запертой двери.
– Убирайся, негодяй, – донеслось из комнаты, а следом раздался громкий всхлип и шмыганье носом. – Не хочу больше ни видеть, ни слышать тебя.
– Можешь не смотреть на меня, сестренка, я тебя пойму. Но предлагаю все же послушать, пока я буду рассказывать эту историю матери и Максу. Ты сможешь вмешаться и поправить меня, если я в чем-то погрешу против истины.
Шарлотта молчала. Мать покосилась на старшего сына, но тоже не сказала ни слова. Макс устроился на верхней ступеньке лестницы. Фредерик встал возле двери, за спинкой стула матери, и начал говорить, глядя только на дверь, обращаясь только к невидимой Шарлотте. Он рассказал все, начиная со встречи с Эмманюэлем Дару, от которого впервые услышал имя Этьена Лессанжа, и поездки на Пасху в Ла-Рошель, когда он узнал, что Этьен бывает у него в Коллеж де Франс и ухаживает за его сестрой. Фредерик заговорил о том, что сначала он действительно боялся, как бы сестра не связала свое будущее с каким-нибудь революционером и новым «вечным узником». Потом эти страхи ушли, и на смену им пришли другие. Он признался, как раздражала его мелкая, нелогичная и бессмысленная ложь, на которой он ловил Лессанжа. Но только это не побудило бы его разлучить Шарлотту с Этьеном, это лишь заставило его внимательнее присматриваться к молодому человеку и волей-неволей отмечать в уме все странное. Все изменилось только с арестом Оливье Берто. И все же даже тогда Фредерику не пришло бы в голову считать Лессанжа провокатором, если бы его к этой мысли не подвела девушка, которая сама была полицейской осведомительницей и нашла в лице Этьена удобную мишень, чтобы отвести подозрения от себя.
– Я виноват, что первым сообщил об этом Менье-Сюлли, адвокату Берто. Мне надо было сначала поговорить с самим Лессанжем, – сказал Фредерик и вдруг обратился напрямую к Шарлотте, а не к матери. – Если бы я больше доверял тебе и принимал всерьез ваши чувства, я бы, конечно, так и сделал. Но мне проще было думать о том, что я обязан любой ценой помочь своему другу, а интересы чужого мне человека приму в расчет когда-нибудь потом, после того как главные проблемы будут решены. К сожалению, адвокат решил разыграть на суде именно карту «мнимого провокатора». Добавлю только справедливости ради, что мэтр Менье-Сюлли потом в подробностях узнал и от мадемуазель Перье о визите Лессанжа. Он использовал бы его имя как отвлекающий маневр для судьи и присяжных даже в том случае, если бы я его вообще никогда не называл.
– Ты лжешь! – закричала Шарлотта. Судя по звукам за дверью, она нервно расхаживала туда-сюда по комнате. – Ни о чем ты не жалеешь! Тебя вполне устраивает, что мы расстались! Ты сразу был к нему предубежден и настраивал против него маму и Макса. А меня ты просто ни во что не ставил, считал обманутой маленькой влюбленной дурочкой. Убедился теперь, что права была я, ни разу не усомнившаяся в Этьене, а ты, такой умный и умудренный житейским опытом, оказался в дураках? Только я не могу этому радоваться. Я уже ничему никогда не обрадуюсь без Этьена, никогда его не забуду, никогда никого больше не полюблю!..
– Шарлотта, милая… – Фредерик хотел сказать ей это очень тихо, так, чтобы услышала только она, но их разделяла дверь, и пришлось повысить голос. – Ты имеешь полное право говорить мне все эти слова. Но поверь, Этьен Лессанж не последний мужчина в твоей жизни. Ты встретишь другого человека и полюбишь его, пусть и не так, как Этьена, по-другому. Весна всегда сменяет зиму, даже самую холодную и суровую. Придет время, и твое сердце снова оживет.
– Замолчи! Я тебя ненавижу! Ненавижу! Ты не имеешь никакого права говорить о любви, потому что понятия не имеешь, что это такое! Ты способен или жить один и ненавидеть всех, кто счастлив, или заводить пошлые романчики с актрисами!
– Шарлотта! – ахнула мать, по-настоящему шокированная.
– Это было давно. И не с актрисами, а с одной актрисой, – голос Фредерика остался невозмутимым. – Злись, пожалуйста, если так тебе легче. От тебя я и не такое стерплю. Только Этьена Лессанжа этим все равно не возвратить. Он сам выбрал свою судьбу. Он ведь мог вместо Тулона поехать в Ла-Рошель и объясниться с тобой, а потом перевестись на другой медицинский факультет, например, в Монпелье, в Орлеан, в Страсбург... Мы займемся восстановлением его доброго имени, и поверь, постараемся исправить все, что можно исправить. Но он сам решил развернуть свою жизнь на сто восемьдесят градусов. И здесь уже не виноваты ни я, ни ты, ни Менье-Сюлли.
За дверью висела тишина. Молчали и мать и братья по другую сторону порога. И тут щелкнула задвижка и дверь открылась. Заплаканная, растрепанная Шарлотта, покачиваясь, вышла из комнаты. Она обвела всех мутным взглядом и ткнулась лбом в плечо матери. Амели неловко погладила ее по голове. Но тут же посмотрела на часы, висящие над лестницей, и ахнула:
– Восемь часов! Идти в церковь репетировать уже слишком поздно, мадам Кавалье с ключами ушла домой. Да и наш калькант господин Шаванн ложится спать с первыми петухами, а другого я сейчас не найду… Придется мне проиграть завтрашние гимны хотя бы на клавесине. Шарлотта, иди причешись и умойся, твое лицо больше похоже на подушку, чем на то, что Господь сотворил по своему образу и подобию. Ступай в столовую, подай ужин своим братьям и поешь сама. Меня не ждите. Дай-то Бог, чтобы завтрашний день оказался все-таки не хуже этого. Вот так нынче и Рождество! Никогда еще у нас не было такого Рождества…
Да, странный это был вечер. За окнами шумел дождь и бурлила вода в водосточных трубах и канавах. Мать в гостиной уже второй час играла рождественские мелодии, чтобы пальцы вспомнили былую беглость, – она прикасалась к инструменту уже месяца три. Младшие Декарты сидели в столовой возле изразцовой печи, в которой догорала пара поленьев, больше не для тепла, а для того, чтобы их уютный треск и огненные всполохи за печной дверкой растопили лед и на сердце.
Лед действительно таял, но с трудом. Тему Лессанжа все старательно обходили, хватало и других новостей. Шарлотта с ногами забралась в самое большое и уютное кресло, свернулась в нем клубочком, закуталась в теплую шаль и потягивала сидр из высокого бокала, Максимилиан и Фредерик пили вино. Макс ловко занял второе удобное кресло, рассчитывая, что Фредерик, погруженный в свои мысли, этого не заметит и не востребует его по праву старшинства. И действительно, тот без лишних вопросов опустился на жесткий стул с очень прямой спинкой, в испанском стиле, красивый, но больше подходящий для того, чтобы производить впечатление на гостей, чем для тихого семейного вечера.
Макс рассказывал о Нанте, об учебе, о своих соучениках-«политехниках» и о том, что к окончанию этого учебного года рассчитывает стать на своем курсе лучшим по механике и по геометрии. Потом он заговорил о пасторе Госсене и о членах церковного совета, которые объединились в «антипасторскую» коалицию. Все это утром успела ему рассказать Амели.
– Против него все наши «консерваторы» – Расто, Адмиро, Понтары, старший Сеньетт, Пьер и Фабьен Дельмасы, Планше. Они даже говорят, что напишут суперинтенданту или сами съездят в Бордо, и уж раз Луи Дельмаса назначить нельзя, потребуют в наш приход другого пастора. Который, по их словам, наконец-то будет только пастором, только теологом, а не натуралистом, как наш отец, и не философом, как господин Госсен. Альфред Бернон не решается примкнуть к этой коалиции, он ведь всегда был другом господина Госсена. Но даже он говорит, что если его дочь и Альсида д’Орбиньи-младшего будет венчать пастор Госсен, то брак вряд ли будет удачным, у него, мол, теперь несчастливая рука… Ты даже не представляешь, Фред, они собираются пожениться трижды, потому что у них будет брак в мэрии, а потом целых два венчания! Сначала в кафедральном соборе Сен-Луи, потому что Альсид католик, а потом в нашей церкви, потому что Мари-Жозефина протестантка.
– Скверно, – сказал Фредерик, и это, конечно, относилось не к Альсиду и Мари-Жозефине. – А есть те, кто поддерживают пастора?
– Бартелеми Рансон, его жена и мать, разумеется. Наша мать. Мадам Кавалье и Лили Понсак. Мадам Лессанж. Доктор Дювоссель с женой. Господин Калло, господин Эммери. Кое-кто из молодых, как Раймон Дельмас, или Бернар Сеньетт, или Кристиан и Жан-Пьер Кавалье. Правда, Кристиан присоединился только из солидарности, он говорит, что его дело уже почти сторона. В январе они с братом уезжают в Париж. Часовая мастерская и магазин уже проданы, деньги разделены, а большой дом Кавалье выставлен на продажу.
– Пока получается, что за господина Госсена людей больше, чем против.
– Так-то оно так, но сам же видишь, кто за, а кто против… Против – знатнейшие фамилии, богатейшие судовладельцы и землевладельцы Ла-Рошели. За – несколько женщин, несколько стариков и горстка молодежи. Бартелеми Рансон и два бывших мэра – это, конечно, хорошо, но и они «весят» недостаточно. И уж извини, дорогой брат, но хоть ты и профессор, твое мнение тоже не значит почти ничего. Ты живешь в Париже и де-факто не член нашего прихода.
– Постой-ка… А граф де Сен-Жерве?
Максимилиан и Шарлотта быстро переглянулись, и Шарлотта сказала:
– Он безнадежно болен. Ты же помнишь, в начале сентября он уже не выходил из дома, а в октябре окончательно слег. Уремия. Но даже в таком состоянии он не забыл послать мне цветы ко дню рождения... Как же нам будет не хватать нашего графа де Сен-Жерве! Сначала Огюстина, теперь он! Все самые милые люди в кругу наших знакомых принялись умирать. И доктор Дювоссель, и мадам Рансон уже тоже очень старые…
– Да ведь граф еще живой, – возмутился Макс, – зачем ты его раньше времени хоронишь?
– Ты совсем как мама, она тоже сразу начинает меня стыдить. А зачем закрывать глаза на правду и делать вид, что никто ничего не видит и не понимает? Лучше сейчас начинать свыкаться с мыслью, что нам придется жить без него.
Фредерик был согласен с Шарлоттой, но не сказал ей этого, чтобы она не подумала, что он перед ней заискивает. Вместо этого он задал другой вопрос, давно вертевшийся у него на языке.
– А разве господин Госсен сам хочет быть пастором, тем более, сейчас? Я не могу поверить, что он станет завтра вести богослужение и проповедовать с кафедры, невзирая на раскол своего прихода. По-моему, скорее море выйдет из берегов и дойдет до нашего порога, а рыбы взойдут на наше крыльцо и заговорят человеческим голосом, чем господин Госсен навяжет себя в качестве пастора тем, кто его уже переизбрал.
– Об этом я как-то не подумал, – растерялся Макс. – А ведь и правда…
– Я знаю кое-что, чего вы не знаете, умники, – раздался голос из-под шали, в которую завернулась Шарлотта.
Она отбросила платок. Ее юное лицо в отблесках свечей – в столовой тоже был газовый рожок, но сегодня по старинке зажгли свечи, – казалось очень взрослым и драматически красивым. Шарлотта никогда не была такой красавицей, как Мюриэль, и имела совсем другой тип внешности, про который все говорят «миленькая», но такие лица редко воспевают в стихах и дарят им бессмертие на холсте. А вот сегодня глаза, обведенные глубокими тенями, казались огромными, и скорбно сжатый рот был совсем как у героини античной трагедии, Медеи, Дидоны или Ниобеи.
– Этьен мне написал, – сказала она. – Утром я достала из ящика письмо и открыла конверт, не подозревая ничего плохого, думала, что просто он задерживается в Париже и хочет меня предупредить, чтобы я не беспокоилась. А там были три густо исписанных листа бумаги. Он попрощался со мной… Но перед тем, как вернуть мне слово, которое я ему неофициально дала этим летом, он рассказал про свою семью и обстоятельства своего рождения и попросил простить его за все. Ты, Фред, это знаешь. А тебе, Макс, и знать не обязательно.
– Мне?! Это почему же?
– Погодите, погодите, – Фредерик остановил их прежде, чем вспыхнула ссора. – Я знаю его историю, но не понимаю, при чем здесь пастор Госсен.
– А вот при чем. Когда Лессанжи приехали в Ла-Рошель из Фекана, мадам Лессанж в первый раз за семнадцать лет переступила порог реформатской церкви. Она не стала католичкой, выйдя замуж за господина Лессанжа, только перестала ходить в протестантскую церковь, чтобы не вызывать недовольства у своих новых родственников. Но здесь ей захотелось начать жизнь с чистого листа, и она пришла на улицу Сен-Мишель в первое же воскресенье. И ее там встретил пастор Госсен. Они с Огюстиной приняли ее так тепло, что она потом осталась после богослужения, чтобы помочь им прибраться в зале. А когда Огюстина сварила кофе и пригласила мадам Лессанж посидеть с ними в кабинете пастора, немного отдохнуть и поговорить о родных краях, о семье, о книгах, о музыке, о нашем городе и просто о всякой всячине, – ты же помнишь, как она это умела, – мадам Лессанж не выдержала, разрыдалась и рассказала им все.
– Да что «все»? – рассердился Макс. – Тайна замка Иф какая-то. Слушайте, надоели мне ваши секреты, пойду-ка я спать. Я и так полночи не спал, добираясь сюда двумя поездами из Нанта, а когда приехал, то вместо того, чтобы бежать к парням, к Моранжу и Лестафье, мне еще пришлось целый день сидеть и слушать рев Шарлотты и материнские причитания. Все! Спокойной ночи! – он залпом осушил то, что осталось в бокале, и вышел из столовой.
Под его тяжелыми шагами – Макс был уже одного роста с Фредом и гораздо плотнее и мускулистее, – заскрипела лестница в комнаты наверху. Фредерик только сейчас заметил, что мать закончила музыкальные упражнения и, видимо, тоже ушла в свою спальню.
– Вот и хорошо, – сказала Шарлотта, – я не хотела при нем рассказывать про мадам Лессанж. Этьену было бы, наверное, от этого неловко… Он мне написал, что здесь, в Ла-Рошели, его мать впервые почувствовала себя не отверженной грешницей, а такой же как все люди, поняла, что она может спокойно смотреть людям в глаза. Раньше она даже представить не могла, что будет когда-нибудь сидеть за одним столом с пастором – у них в Кайзерсберге для пастора такие, как она, вообще едва ли существовали, – а пасторша будет ее ласково обнимать и утешать, и говорить, что ничего страшного, все самое плохое, что могло с ней случиться, уже случилось и прошло, а скоро и все остальное наладится. Бедная Огюстина, если бы она знала… Но тогда они верили, что все так и есть, все так и будет. Мадам Кавалье, обе мадам Рансон и наша мать по просьбе Огюстины приняли ее в Общество протестантских дам-благотворительниц. Мадам Лессанж начала там работать. У нее оказался прекрасный почерк, лучше, чем у школьной учительницы. Она вызвалась переписывать важные бумаги, писать приглашения, деловые письма. Она здесь просто расцвела..
– Я заметил. Сестренка, давай ближе к делу, я тоже умираю – хочу спать. У меня был нелегкий семестр, я ужасно устал и проспал бы целые сутки, но не могу надеяться, что мне здесь это позволят.
– Ладно, если ближе к делу, то ты понимаешь, кем стали Госсены для мадам Лессанж, и теперь, когда это случилось с Этьеном, ей больше не к кому прийти за утешением. И я думаю, что пастор Госсен не бросит мадам Лессанж в ее нынешней беде. Если бы Этьен не уехал – другое дело... Мне так плохо, Фред, – у нее на глазах снова выступили слезы, – мне ужасно плохо, внутри и снаружи у меня все черным-черно, и я не знаю, пройдет ли это когда-нибудь, станет ли мне хоть чуточку легче. Но когда я представляю, что сейчас чувствует мадам Лессанж, которая потеряла сына… Я не знаю, есть ли ад после смерти, а вот при жизни он точно есть, и она сейчас живет в аду. Я – так, – она криво усмехнулась, – в худшем случае где-то в чистилище.
– Шарлотта, милая… – Фредерик подошел и обнял сестру. – Каким же я был идиотом… Прости меня. Я подумать не мог, что ты и правда так любила Этьена, а не была просто по-девчоночьи увлечена. Мне казалось, тебе просто нравится игра в жениха и невесту.
– Дурак! Кретин!
И она снова разрыдалась.
– Простишь меня когда-нибудь?
– Пока не могу…
– Ну хорошо, – он поцеловал ее в макушку. – Давай тогда заключим перемирие.
– Ладно… На это я согласна. Хорошее слово – пере-мирие. Переход к миру.
– Значит, прекращаем огонь? – чуть-чуть улыбнулся Фредерик.
– Пиф-паф, ты убит, – ответила она с мрачной улыбкой.
– Э, нет! Это уже провокация. Но я не поддамся. Отводим войска по казармам и пошли спать, и войска, и командиры нуждаются в отдыхе. Ты иди, а я потушу свечи и проверю угли.
– Фред, я не знаю, прощу ли я тебя… – она шумно шмыгнула носом. – Но все равно спасибо.
– Доброй ночи, сестра.
Вскоре по лестнице простучали ее каблучки, прошелестело платье, хлопнула дверь наверху. Фредерик привел в порядок столовую, услышал, что на улице скребется кошка, впустил Мими, которую впору было отжимать, снова запер входную дверь на засов и тоже поплелся в свою комнату.
***
Все было скверно.
На Францию опускалась предрождественская ночь, но Этьен Лессанж сейчас, наверное, не спал, мучительно перебирая в памяти недавние события, и думал, правильно ли он поступил, отказавшись от такой уже близкой цели стать дипломированным врачом, не напрасно ли сломал себе жизнь и променял свое призвание на плавучую казарму. Шарлотта ворочалась в своей постели и тоже не спала, терзаемая жалостью к себе, к Этьену, к его бедной матери. Едва ли спала и мадам Декарт, думая о своих взрослых детях, доставляющих ей не меньше тревог, чем когда они были маленькими. Но может быть, она сейчас думала вовсе не о них, а об угасающем в своем роскошном особняке на улице Дюпати графе де Сен-Жерве, и мысленно возвращалась в тот день, всего три года назад, когда он предложил ей стать его женой, графиней де Сен-Жерве, и в скором будущем наследницей трети его состояния... Пастор Госсен, конечно, тоже не спал. Он стоял перед нелегким выбором – либо уйти и сохранить мир в своем приходе, тем более что он и сам именно этого и хотел, либо побороться и остаться, чтобы иметь возможность еще немного поддержать своим авторитетом и пасторским словом тех малых, робких и безгласных, у кого не было ни богатства, ни влиятельных друзей, ни знатного имени. Он еще даже не ложился, он сидел за столом в своей комнате во флигеле Сеньеттов и обдумывал слова, которые скажет людям завтра. Это должны быть беспроигрышно верные слова, потому что у него не будет второго шанса произнести эту первую после возвращения проповедь... И Эмманюэль Дару не спит, он едва ли решился поехать в Канталь к родителям, и бродит сейчас, наверное, по Парижу, одинокий, неприкаянный, полуголодный, но все такой же гордый. Вот Оливье Берто – он, конечно, счастлив оказаться на свободе, и он наверняка спит сейчас безмятежным сном. А может быть, и он не спит. Его счастье тоже омрачено чужим несчастьем. Каково это – знать, что ради твоего оправдания пришлось бросить тень на невиновного?
А сам Фредерик? В обществе его книгу не приняли, в прессе готовились новые разгромные статьи, у ворот Коллежа стояли студенты, которые понимали только разделение на «с нами» и «против нас» и не видели полутонов и оттенков. Теперь они считали его «против», хотя он не сказал ни одного плохого слова об их красном знамени социальной республики. Впрочем, бог с ними, с кучкой радикалов. Те, кто ходит на его лекции за знаниями, будут продолжать это делать и дальше, и директор Станислас Жюльен его, конечно, не уволит, чтобы принять на его место Мелизе. Если бы у Фредерика не было так тяжело на сердце, он оценил бы иронию: Марк-Антуан Мелизе, выпускник лицея Людовика Великого, вспоминающий при каждом удобном случае дворянскую фамилию матери и сам женатый на аристократке – кумир революционной молодежи!.. Но хотя такие вещи обычно вызывали улыбку у Фредерика, сегодня он вместо этого продолжал мысленно перечислять свои горести. Взять хотя бы Клемана Марото – даже он не в восторге от того, что вокруг имени его перспективного автора поднялся такой шум, он считает, что Фредерик должен делать безупречную академическую карьеру, выпускать книгу за книгой, получать награды, баллотироваться когда-нибудь во Французскую Академию и стать одним из «бессмертных», а вовсе не ходить в науке сомнительными тропами… Ну а про женщин в его жизни и говорить нечего. Сестра считает его виновником всех своих несчастий. Элиза едва вспомнила об его письме, ответив на него через месяц открыткой, четко устанавливающей границу между ними. И наконец, Селине Марото уже, оказывается, сорок два года, она на тринадцать лет его старше... Господи, а она-то здесь при чем?!
Фредерик переоделся в пижаму, опустился на колени и прочитал вечернюю молитву. Он никогда не пренебрегал этой обязанностью, хотя читать по вечерам Библию почти перестал. Короткую молитву из катехизиса он произнес медленно, вдумчиво, стараясь, чтобы до сознания дошло каждое слово, но когда закончил и поднялся на ноги, понял, что вряд ли сможет просто так лечь спать. Он подошел к окну и приподнял один ставень. За окном едва колыхалась плотная стена дождя. Стремительный поток катился по улице Вильнев, бурля и падая где-то там, внизу, в канал Мобек и в море. Увидеть бы сейчас море, черное, разбухшее от дождей, перекатывающееся с глухим рокотом в своих берегах, будто опасное, но еще недостаточно разозленное чудовище! Он уже потянулся было за своим зонтом, но вспомнил, в каком виде домой вернулась кошка, и остановился. С Ла-Рошелью он поздоровается завтра, в дождь ли, ветер или при солнце. Сегодня нужно было выспаться.
Он все-таки лег и не сразу уснул, погрузившись сначала в зыбкий мир, где сон и явь смешались, поменялись местами. Он почувствовал, что уши наполнились странным звоном, а перед глазами, под плотно сомкнутыми веками пробежали удивительные картины того, что он никак не мог видеть – это было так же далеко от маленькой Ла-Рошели, как другая, недоступная обычному взгляду сторона вещей. Засыпая, Фредерик Декарт уже знал, что Этьен Лессанж вышел из поезда в Тулоне под ослепительно-синее южное небо, увидел стройные ряды пальм, лимонные деревья, увешанные плодами, оливы, стоящие как будто в серебристой пыли, солнечные блики на морских волнах, улыбнулся этому сияющему дню и вдруг понял, что даже возможная экспедиция в Мексику его не пугает. Пусть свершится то, что должно свершиться. Это его шанс стать мужчиной. Если он выйдет живым и невредимым из этой новой полосы своей жизни, его больше никогда ничего не испугает. Как все-таки правильно он сделал, что смешал на игральном столе все свои карты и начал совершенно новую партию! Какие бы карты ему теперь ни выпали, он сыграет ими честно. Fais que tu dois, advienne que pourra.
А Эмманюэль Дару в эти самые минуты трясся в ночном дилижансе, подъезжая к Лиону. Он плотно запахнул пальто без пуговиц и дремал, опустив голову на свой видавший виды саквояж. До Морьяка было еще далеко, но Эмманюэль рассчитывал добраться туда хотя бы к вечеру следующего дня. Он представил чуть-чуть растерянное, но счастливое лицо матери, он понял, что должен сказать отцу при встрече, и, уверенный, что отец его простит, тоже с облегчением улыбнулся сквозь обволакивающий его сон. Похоже, в доме Ансельма Дару завтра исполнится притча о блудном сыне.
Дождь хлестал в оконные стекла и в стены из шершавого желтоватого песчаника. Вода все так же извергалась из труб, пенилась в канавах, стекала ручейками по черным стволам деревьев. Дремлющие почки отдыхали, как заведенные часы, чтобы в нужное время проснуться, а в земле набухали семена, тоже ждущие момента, чтобы стать молодой травой и проткнуть дерн своими упругими стрелками. Будущая февральская дымка первой зелени, мартовское кружево цветущих яблонь и вишен, апрельские магнолии, майские каштаны, июньские всполохи алой и малиновой шток-розы, – все это вернется, все воскреснет, все утешит, все развеселит... Фредерик тоже чувствовал это и, лежа на своих холодных и чуть влажных простынях – мать, занятая горестями Шарлотты, забыла протопить его камин, – испытывал к этим семенам и почкам что-то вроде братской нежности.
Даже если все пока было очень плохо – но теперь уже, по-настоящему засыпая, Фредерик не был в этом так твердо уверен – пастор Госсен вернулся и собирается завтра подняться на кафедру. И когда мать заиграет Introit, он войдет в церковь и остановится перед рядами прихожан. Пастор спокойно посмотрит в каждое лицо, прочтет и верно истолкует каждый взгляд, устремленный на него со злобой и презрением или состраданием и надеждой. Он будет долго молчать, и они тоже не посмеют ничего сказать на это красноречивое молчание. А потом он в нарушение всех канонов проповеди скажет какие-нибудь очень простые слова, и они самым коротким путем дойдут до каждого сердца. Фредерик слышал эти слова так отчетливо, как будто завтра уже наступило. А его самого через несколько дней в Париже тоже ждала кафедра. И он знал, что как бы его слушатели в лекционном зале Коллеж де Франс ни бесновались, каким бы публика ни обдавала его презрением и холодом, он взойдет на эту кафедру так же уверенно и спокойно, как пастор Госсен – на свою.
Сентябрь 2020 – апрель 2021
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
