Обложка Безумие хорошо в меру

Безумие хорошо в меру

nоd24

0% прочитано
Стандартный
nоd24

Безумие хорошо в меру

Глава 2

С руганью и грехом пополам расставшись с встречными, мы оказались на финишной прямой. В душе я не винил местных за их реакции. Мой внешний вид вызывал отторжение и страх сами по себе. А если добавить к этому грязную ветошь заменявшую мне одежду, грязь и пыль покрывшие всю нижнюю часть тела в дороге, то можно представить что думали проезжающие мимо нашей повозки.

Достойный внешний вид - это не роскошь, а жизненная необходимость. Особенно важно, при посещении города. В идеале, аборигены должны были видеть во мне не угрозу, не монстра, а... скажем, загадочного мудреца или просто человека. Но никак не вьючное человекообразное существо.

Слишком долгие рассуждения по этому поводу были прерваны монахом:

- А вот и город, - произнес он очевидное, указывая на далекие очертания стен и башен.

- Нам нужно немного задержаться, хочу отмыться в реке от дорожной грязи. - я кивнул в сторону речки. - У вас есть что-то из одежды, которую можно позаимствовать?

- Есть,- отвечает иеромонах, не задавая лишних вопросов. - Должно подойти.

Я потащил телегу с дороги ближе к реке, оставив позади избитую колею, что вилась полосой между полей жатвы и зарослей бурьяна и оставил ее в тени дикой яблони.

Вокруг города раскинулись поля, уже убранные к этому времени. Позади остались стога сена, сложенные небрежно, но с мудростью многих поколений. Далекие огоньки в избах мелькали здесь и там, как звезды, что спустились на землю, чтобы освещать путь усталым путникам. Тишина лежала на земле, нарушаемая лишь далеким лаем собак и редкими криками птиц.

— Отче, позволь мне вперед в город, — сказал Феодул, переступая с ноги на ногу. — Предупрежу монастырских о нашем приближении. Да и может, коней раздобуду, чтоб не тянуть эту телегу силой, — он кивнул в мою сторону. — Люд лишних вопросов задавать не будет.

Иеромонах согласился и коротко перекрестив отпустил спутника. Тот, поправив на поясе топор, направился к воротам, которые были еще открыты.

— Оставим здесь телегу, — сказал Иоакинф очевидное, оглядываясь по сторонам. — Пора привести себя в порядок.

С последними словами он начал копаться в вещах. Отодвинул короб и вытащил пыльный мешок из грубого холста. Мешок был перевязан полоской кожи. Развязал, высыпал на доски телеги вещи. Достал чистую нижнюю рубаху, длинную тёмную одежду почти до щиколоток и поверх неё тяжёлый плащ без рукавов. Пояс отложил рядом. Всё потёртое, но целое, чёрное, без нашивок и украшений.

Мне досталось то, что попроще и явно не церковное. Длинная широкая рубаха из небелёного льна — грубого, цвета немытой соломы, с прямым разрезом у шеи и рукавами, которые можно было подвернуть. В складках ещё сидела дорожная пыль, но ткань была целая и чистая по здешним меркам. К ней — такие же широкие штаны из того же холста. Потом длинные узкие полосы грубой ткани: ими, видно, обматывали ноги от щиколотки почти до колена вместо носков. И обувь — сплетённую из древесной коры, похожую на грубые плетёные тапки.

Всё простое, крепкое, без вышивки и без блеска. Сдал он это мне со словами:

— Носи. Запасная. На тебе честнее, чем в мешке.

Что ж, дареному коню в зубы не смотрят. Я взял вещи и пошел к реке. Там, у самой кромки воды, на пригорке среди корней старых деревьев, обнажился и зачерпнул ладонями холодной воды. Вода была чистой, прозрачной, как кристалл, и освежающей. Стал мыться, смывая с себя пыль и грязь.

Переодевшись, я почувствовал себя немного лучше. Хотя одежда была не совсем удобной, она придавала мне человеческий... или лучше сказать божеский вид. Морда моя пока не вызывала доверия, сам оценил наблюдая ее в отражении. Прямо таки Волан-де-Морт с носом, либо маску носи на постоянной основе, либо над имиджем работать придется и слава соответствующая. Так, чтобы при встрече с каждым человеком разговор о деле шел, не не про "Мужик, почему у тебя рожа серая?".

По пути к телеге я разминулся с монахом, который тоже пошел умыться. Необычно такое благородство, но как я понял, он решил уважить мою приватность и уступить очередь после тяжелой дороги. Но собственно оно и правильно, сначала скакуна в порядок приведи, а потом и сам ешь да мойся. Оставшись наедине с старшим войном, охранявшим телегу, я сложил свои старые тряпки на ветвь дерева, естественно ранее простирнув их в речной воде от грязи. Толку от этого мало, но вдруг окажется что они кому-то нужны. Крестьянам например, для хозяйственных нужд. Ну а если нет — они спокойно сгниют под открытым небом или разберут птицы на гнезда.

***

Солнце уже почти село за горизонтом, окрашивая небо в багряные и фиолетовые тона, когда Феодул в сопровождении двух вооруженных мужчин, возвратился на нашу стоянку. Все на конях, а позади них какой-то невзрачный мужичек на повозке с запряженным быком. Иеромонах в это время как раз закончил свои водные процедуры. Он был в чистой одежде, и хотя его волосы и борода все еще были влажными, он выглядел вполне пристойно.

— Отче, - поздоровался Феодул, подойдя к нам. - Все готово. Нам выделили помещение в гостевом дворе при Успенском соборе. И вот, добрые люди помогли. - он указал на повозку. - Можно не тащить ее на себе до самого города.

— Благодарю тебя, Феодул, — ответил Иоакинф, перекрестившись. В голосе его прозвучало неподдельное удивление, смешанное с благодарностью. — Не чаял такой помощи. Добрые люди, благодарю от всей души. Господь воздаст вам.

Вопреки моим ожиданиям мы не пошли вместе. Конвой состоящий из «добрых людей» оказался не церковным. И они ненавязчиво пригласили меня с собой, с намеком на то, что силком потащат в случае отказа. Естественно не забыв упомянуть мою бесовскую рожу.

Ох, будь я стандартным попаданцем, начал бы пальцы веером расставлять и силу демонстрировать. И сил у них тащить меня куда-то просто быть не могло. И остановить - тоже, если я того пожелаю. Но как по мне, смысла на дыбы становиться никакого не было. Если местный князь желает со мной поговорить, я не вижу повода отказываться.

Хотя, исходя из истории, понятно, разговор будет не из приятных. Великий князь владимирский Всеволод Большое Гнездо, как я помню из истории, конечно был не из тех, кто рубит сплеча. Холодный, расчётливый, набожный ровно настолько, насколько это выгодно власти, и жестокий ровно тогда, когда мягкость начинает пахнуть слабостью. Ослепил племянников, когда те полезли не в свою вотчину. Разорил Рязань так, что дым было видно за два дня пути. Не мало православного люда погубил. А потом строил храмы и судил «судом истинным и нелицемерным» — летописцы потом ещё сто лет будут вылизывать ему бороду. То есть, разговор предстоял не «здравствуй, гость далёкий», а «кто ты такой, откуда явился с рожей, от которой кони шарахаются», и так далее. Придется много сочинять, а через то и лжецом прослыть недолго, что на корню может испортить все отношения с аборигенами этого и сопряженных государств.

Ехали молча. Меня посадили на коня позади старшего — широкоплечего, с седой проседью в бороде и шрамом через бровь. Руки не связали, но руки у каждого лежали так, что в любой момент можно было ткнуть меня под рёбра чем-то острым. Крестились украдкой, когда думали, что не вижу. Молодой, лет пятнадцати, сбоку, всё норовил посмотреть мне в лицо и тут же отводил глаза, будто обжёгся. Наверняка потом начнет сплетни разносить и небылицы рассказывать.

***

Под сводом Золотых ворот лошадь ступила тяжелее — камень гудел под копытами, сверху нависала надвратная церковь, и на миг стало темно и сыро. Дальше улица пошла вперёд узкой лентой между валами: слева и справа рубленые дворы теснились к проезду, из ворот выглядывали бабы и дети, кто-то отдёргивал полог, кто-то просто смотрел и тут же отворачивался. Впереди у старшего бойца покачивалась широкая спина в кольчуге, за ней открывались то торговые лавки с мехами и воском, то кузница, откуда тянуло гарью и раскалённым железом. Белый камень Успенского собора показался не сразу, а когда улица вышла на более высокое место — глава блестела на солнце среди деревянных кровель, и оттуда доносился запах ладана, смешанный с навозом, прелым сеном и свежим хлебом из пекарен. Ремесленники в фартуках, купцы в кафтанах, холопы с ношами расступались по обочинам, провожая взглядом, но никто не задерживал глаз дольше мгновения.

Со двора за высоким частоколом пахнуло иначе, чем с улицы: конюшня, дым печей, варёная каша и что-то жирное с кухни. Старший боец ссадил меня у крыльца — бревенчатого, с резным столбом и низким навесом.

— К дворскому, — коротко бросил мой конвоир пропуская меня вперед.

В тёмной прихожей уже ждали. Оттуда вышел человек лет под пятьдесят, без кольчуги, в тёмном длинном кафтане и узком серебряном поясе; у пояса звенела связка ключей, на пальце — перстень. Смотрел не как воин, а как тот, кто решает, пускать ли чужого дальше.

Названный "дворским" обошёл меня шагом, остановился напротив. Глаза тусклые, светлые, сухие. При виде моего лица он на мгновение замер, и под его подбородком дернулся желвак — едва заметное подрагивание мышц, выдававшее внутренний трепет, который он немедленно подавил. Он сглотнул, и его взгляд, хоть и оставался холодным и оценивающим, на долю секунды стал прозрачнее, сквозь него проступило древнее, инстинктивное отвращение к чужому, непонятному. Но он лишь чуть заметно сузил веки, словно от яркого света, и снова стал неприступной скалой.

— Чей? - Начал он спрашивать.

Допрос начался с одного слова — «чей?» — и я на секунду завис. В голове вместо ответа всплыл Иван Грозный из кино и это его «чьих будешь?», на которое товарищ Шпак возмущался, как на оскорбление. Смешно было там, в тепле, на диване. Здесь человек с ключами смотрел прямо и ждал. Кино на этот счёт ничего не подсказывало.

Потом дошло само, без словаря: спрашивают не фамилию. В этом коротком, грубом вопросе скрывалась вся суть здешнего мироустройства. Здесь человек не принадлежал себе — он был частью чего-то большего: княжеской дружины, монастырской братии, купеческого двора, холопьей общины. Твоя ценность определялась тем, кто стоял за тобой, чьим клеймом был отмечен. Без хозяина или принадлежности ты был ничем — призраком, бродягой, бесхозной вещью, которую любой мог прибрать к рукам или просто уничтожить без последствий. Мой же статус был еще сложнее. В их мире я был бы скорее всего не просто бесхозным, а существом, чей хозяин — мертвый колдун или даже сам дьявол, если я перемудрю со своей легендой.

— Был рабом у немецкого ученого мужа из земель германских. Лечил людей зельями, заговаривал хвори, астрологией и алхимией занимался. Хозяин преставился — сердце отказало. Ушел оттуда, не желая снова в рабство попасть. Слышал, что на Руси душу спасти можно и новую судьбу обрести.

Говорил ровно, без лишних слов. Ему не важно было, что именно я рассказывал. Ему важно было, как я это делал. Человек смотрел, слушал — и оценивал. Убедителен ли голос? Стойко ли держусь? Не дрожат ли руки? А может, блуждает взгляд или на лице написано «брешу, как дышу»?

— Говор у тебя чудной, но не немецкий. - констатировал это дворский, для себя явно подмечая сказанное мной как вранье, его голос был ровный, почти без эмоций. - Сходства тоже никакого. Прозвали как?

— Не имею имени. — Моих предполагаемых создателей не волновало каким-либо образом имя для своей продукции. И для тела это о чести правдой было, у него только номер. - Хозяин называл меня Гоем. Но это прозвище, а не имя. Просил монаха крестить, но он сказал, что это после беседы со священником можно будет сделать.

— Посмотрим. — Дворский оглядел меня сверху донизу, словно оценивая скот на ярмарке. - Ты сказал, что целительством занимался и науки ведаешь. Так ли это?

— Веленьем хозяина лечил не раз. Снадобья готовил, рецепты знал. Из звезд движение читал, цифры считал. - Пытался говорить просто, без лишней мудрёности.

— Цифирь проверим. Зелья мне не разобрать, а счёт — разберём.

Пальцами отбил по колену, будто уже клал на него чужие деньги.

— Восемь мужей, каждому по шести хлебов. Сколь хлебов на всех?

— Сорок восемь.

Кивнул коротко, без похвалы.

— Теперь так. Тридцать мужей конных, каждому по четыре гривны, да двенадцать пеших — по две. Сколь всех гривен?

Два действия, потом сложить. Для него это уже работа. Для меня — меньше минуты.

— Сто сорок четыре.

На миг в глазах мелькнуло другое — не доверие, скорее досада, что ответ пришёл слишком быстро. Помолчал, подбирая третье. Эту он, видно, сам крутил не раз и всякий раз сбивался на середине.

— Кадь ржи трёх мужей четыре дня держит. Кормить сто два человека сорок дней. Сколь кадей надобно?

Сто два на сорок — четыре тысячи восемьдесят ртов-дней. Кадь закрывает двенадцать. Четыре тысячи восемьдесят на двенадцать — триста сорок. Ему бы тут доску, камешки и тишину. Мне хватило паузы, пока он договорил.

— Триста сорок кадей.

Дворский не сказал, верно это или нет. Не мог сказать. Только смотрел так, словно я вытащил ответ не из числа, а из рукава.

— Знать — знаешь. Как посчитал?

— Раздробил задачу на части. Умножил и разделил. - Коротко, без лишних слов.

— Итог — верен, - признал наконец. - Но чтоб ты такое без доски и камешков сводил... — Он не договорил, лишь отошёл на шаг. После кадей он не отпустил тему. Покрутил перстень и спросил уже другим тоном, хозяйским:

— Две гривны да семь кун. Сколь ногат выйдет и сколько кун сверх?

Три слова подряд — и ни одно не цеплялось. Гривны. Куны. Ногаты. Он ставил их как меры, которыми на этом дворе платят людям. Для меня это были просто звуки. Нечего было складывать и не на что делить. Числа сами по себе ещё жили. Деньги — нет.

— Счёт по кунам и ногатам для меня темен. - Пришлось признаться. Нет у меня Всемирной библиотеки в бошке, с глубокими познаниями монетарных систем древности. А этот… ключник будто почуял кровь и перечислил:

— Марка, пфенниг, геллер, денарий, обол, пенни, дирхем, солид ведаешь?

Думай голова, я тебе шапку куплю. Легенда трещит по швам. Сказал ему, что прибрел из земель германских, а даже какие монеты в ходу сказать не способен. Не то что считать.

— Хозяин денег в руки не давал и их счету я не обучен. - попробовал выкрутиться я. И молился в душе всем богам, чтобы он дальше допытываться не стал.

— Понятно, — протянул дворский, почесывая затылок, и его тонкие губы сомкнулись в узкую, выцветшую черту. — А письмом владеешь? Писание прочесть сможешь?

Сердце мое упало. Если со своим говором, который сильно отличался от местных, не так все страшно. Тут в каждой деревне свой говор и в богатых городах купцы иностранные. Местные к кривой речи, тем более городские, попривыкшие. А вот с письмом и чтением проблема будет. Не видать мне роли полимата эдакого, если хорошо читать и писать не способен. Допустим, чтение я могу как-то перебороть за счет знания языков будущего и частично некоторых мертвых, по скупым данным которые сохранились до времен создания моего тела. С трудом и криво, но почти любой текст прочту. А вот с письмом беда выйдет. Навыки письма, отработанные до рефлекторного уровня, отсутствуют полностью. Никто не закладывал подобное тело за ненадобностью. И, после попадания в это тело и древний мир вместе с ним, мне придется учиться снова "ходить". Однако, сейчас нужен наглядный результат, а не учеба.

Отвечать «не умею» — значит сразу опуститься в ранг невежды. Лгать в лицо — значит однажды прогореть, когда попросят написать слово или прочитать грамоту. Ложь хрупка, как лед под весенним солнцем, а моя легенда и без того кряхтит по швам. Доверие, если оно и зародилось в этом человеке с ключами, испарится с первым же моим пером в руке.

А правда — нож с обоюдным лезвием. Руки мои в силах списать любую черту, любую закорючку с такой точностью, каковой не достигнет и самый искусный переписчик. Глаза мои приметят малейший изгиб, малейший наклон пера. Рука, лишенная слабостей человеческого тела, не дрогнет. Картинка перед глазами, просто проведи черту, поставь точку, сделай изгиб. Это дар доставшийся мне от тела боевого андроида.

Дать ему увидеть то, что я могу, но оставить его самому додумать, почему я могу. Пусть он сам решит, что перед ним — грамотей и природный талант. А если он спросит, как я пришел к такому искусству, я скажу, что хозяин научил меня копировать письма, но не разъяснил смысла знаков. Это близко к правде.

— Если найдётся бумага и перо, и будет что переписать — покажу.

Дворский не ответил сразу. Смотрел, чуть склонив голову, будто проверял, не ослышался ли.

— Бумагу, — повторил он медленно, с той же хозяйской осторожностью, с какой перед этим перечислял марки и дирхемы. — Какую ещё бумагу?

— Всё равно какую. Лишь бы было на чём и чем, — спохватился я. — Хоть бересту.

— Ефрем! - Он кликнул в открытую дверь, через которую сам вышел. Вышел старик в холщовой рубахе, седой, сутулый; от него пахло затхлым теплом человека, что сидит на одном месте с утра до ночи.

— Ефрем, принеси обрезок харатьи, что ты своими каракулями испоганил. Перо. И чернил немного.

Ефрем ушёл и скоро вернулся. В руке у него был разорванный надвое кусок кожи. Кусок был рваный и желтоватый, плотнее любого листа. Края срезаны криво, одним движением ножа. В другой руке он держал гусиное перо с подрезанным кончиком и маленький сосудец, чернил в нём оставалось на несколько строк. Всё это он отдал дворскому и, косо взглянув на меня, затопал обратно.

А уж дворский передал все это богатство мне. По гладкой стороне буквы шли ровно, но разной силы нажима, и обрывались на полуслове тёмно-коричневым пятном кляксы.

Не долго думая я устроился на лавке у окна, положив рядом рваный пергамент с каракулями. Теперь мне предстояла непростая задача - симитировать навык при его полном отсутствии. Так чтобы смотрелось в деле ладно и результат имело сносный. Не долго думая, я вошел в боевой режим, при котором время для восприятия резко замедлилось. Он был эквивалентен тому, что испытывают генномодифицированные люди, при получении хорошей дозы тяжелых боевых стимуляторов.

Мир не остановился. Он просто перестал успевать за мной.

Свет из окна, проходя через замершие пылинки, лёг на лавку неподвижным пятном.

Дворский стоял в том же наклоне головы, с каким вручил мне письменные принадлежности. Грудь его поднялась и застыла на вдохе. Веко не дёрнулось. На шее жилка надулась и не опала. Он смотрел на меня, и этот взгляд длился слишком долго для живого человека: не пристально, а незавершённо, как движение, которому не дали закончиться.

Мысли шли быстро, а комната стояла. Моё тело налилось свинцовой тяжестью, и каждое движение, даже глазами, казалось титаническим трудом. Я не спешил и не сопротивлялся этому. Пускай. Торопиться некуда. И способность двигаться быстрее обычного человека мне демонстрировать ни к чему. Я мог обойти взглядом каждый сучок в стене, каждую складку на рукаве. Но зачем глаза портить? Да и со стороны подобное выглядело бы слишком не по-людски.

Секунда снаружи ещё не кончилась.

Для меня она уже стала местом, в котором можно находиться, пока весь остальной мир замер в ожидании. Мне стало интересно. Будь я при смерти, я так же ускорил бы своё восприятие, чтобы растянуть последние секунды, отдаляя гибель и думая о прожитом? Наверное, да, какой бы мучительной смерть ни оказалась. Все мы до последнего цепляемся за соломинку.

Не торопясь, я коснулся гусиного пера. Медлил нарочно: пусть движения снаружи останутся человеческими. Мне повезло, что электронная нервная система устроена иначе. Иначе терпения бы не хватило играть в замедленную съёмку.

Неловко сжал его пальцами посередине. От ускорения перо показалось тяжелее, чем было, и сразу слишком гибким — готовым сложиться в руке. Я вовремя сбросил силу и снова пошёл неспеша.

Время при этом не пропадало. Можно было сделать все приготовления на обычной скорости и включить режим уже над строкой. Но мне нужно было другое: научиться двигаться так, как не задумывали создатели, строившие это тело только под разрушение. Плохо, если в критический миг, когда понадобится тонкая работа, я что-нибудь сломаю. Как сейчас — едва не сломать перо, не разлить чернила, не пробить харатию насквозь.

В глазах окружающих, мои движения должны казаться относительно быстрыми и не содержать лишних движений. И их точно не будет. Даже с моим синтетическим терпением, на бесполезные дергания, способные субъективно продлиться часы. Следовательно, со стороны все будет выглядеть как мастерские отточенные движения. Только бы не облажаться.

Пока вёл перо к чернильнице, не спеша смаковал одну мысль. Все любят спидстеров, Флешей там всяких. Я бы и сам мог выйти за пределы обычного тела. Пулю не обгоню, стрелу — тоже вряд ли, если быть честным. Общее у нас другое: мысль и восприятие разгоняются сильнее плоти. Мир вокруг стынет, собственные движения перестают казаться быстрыми.

Десять километров для обычного человека — час. Ускоришься в десять раз — для зрителя это шесть минут эффектного рывка. Для тебя, если сознание лишь поспевает за ногами, те же десять километров всё равно час медленного топота. Но чтобы на такой скорости не зацепить камушек на дороге и он не полетел с огромной скоростью в окружающих, восприятие нужно разгонять еще. Тогда предположим для тебя это полтора часа нудной ходьбы. И что в итоге?

А в итоге, допустим ты решил выпендриться и показать всем какой ты быстрый. Ну, как я сейчас, пытаюсь продемонстрировать навыки, которыми в принципе не обладаю. Решил ты выпендриться показывая свою скорость. Все супергерои на самолете полетели, а ты говоришь: "Я своим ходом быстрее доберусь". И это действительно так для окружающих. А для тебя, если самолет летит на другой конец света, уйдет 1 год 4–5 месяцев, если идти по 8 часов в день. Это при самом хорошем для тебя раскладе.

И вот, приходишь ты на пункт назначения раньше остальных. Красуешься перед всеми, выпятив грудь и пытаясь скрыть следы долгого пути под маской безразличия. В глазах окружающих ты хочешь увидеть удивление, восхищение, может, даже трепет — что-то, что оправдает бесконечные часы, проведенные в дороге, когда каждый шаг отдавался болью в натруженных мышцах, а каждая ночь под открытым небом была пыткой от холода и одиночества. Тебе хочется тебя показать, доказать всем, что ты способен на то, что другим и не снилось, и ради этого ты больше года работы потратил — месяц за месяцем, день за днем, теряя счет времени, забывая о тепле очага и вкусе горячего хлеба. А всем насрать. Никто не оценил. Все привыкли. Твое достижение стало для них обыденностью, как восход солнца или шум дождя. Они лишь мельком взглянули на тебя, кивнули в знак признания и тут же отвернулись. И ты остался стоять посреди площади, сгорбленный от усталости и горечи разочарования, понимая, что твой подвиг, который казался тебе вершиной человеческих возможностей, для других — лишь очередное скучное зрелище, быстро забытое и не достойное даже короткого упоминания.

В заторможенном мире, где пылинки застыли в солнечных лучах, словно янтарные включения, я медленно, почти неощутимо опускал перо к чернильнице. Кончик, подрезанный под острым углом, приблизился к тёмной, вязкой поверхности. Секунды растягивались, становясь минутами, пока острие не коснулось густой жидкости. Чернила, казалось, оживали, втягиваясь внутрь пера, словно жадные существа, нашедшие путь в новую обитель. Я чувствовал, как тёмная субстанция поднимается по капиллярам, оставляя за собой тонкую, чёрную линию на поверхности. Перо насыщалось, становясь тяжелее, и в его прозрачной основе проступал тёмный оттенок. Наконец, когда перо впитало достаточно чернил, я плавно оторвал его от поверхности, и на кончике осталась идеальная, чёрная капля — готовая оставить свой жирный след на харатье в виде пятна.

Внутри замершей вселенной капля на кончике пера превратилась в самостоятельный мир. Я видел, как её поверхность, тугая и глянцевая, покрывалась невидимыми для обычного глаза волнами, как шёлк, тронутый лёгким ветерком. Она была живой, пульсирующей, и в её тёмной глубине отражалось всё вокруг — застывшие пылинки, мутный свет из окна, неподвижное лицо дворского, застывшее на полуслове.

Я медленно, почти неощутимо наклонил перо, пытаясь убрать лишнюю часть чернил. Для внешнего наблюдателя это было бы доли секунды — едва заметное движение руки. Для меня же это был целый ритуал. Я чувствовал, как сила тяжести начинает действовать на каплю, как её нижняя часть вытягивается, образуя тонкую, хрупкую ножку. Я видел, как она отрывается от пера, превращаясь в идеальную сферу, и падает. Её полёт был медленным, как в сонном бреду. Она опускалась вниз, вращаясь вокруг своей оси, и я мог разглядеть на её поверхности искажённое отражение комнаты, словно в кривом зеркале.

Наконец, капля коснулась чернильницы. В этот момент мир вокруг меня взорвался. Сначала это был тихий шлёпок, который для меня прозвучал как раскат грома. Затем поверхность жидкости взбурлила, образовав серию концентрических кругов, которые расходились с невероятной скоростью, сталкиваясь друг с другом и создавая сложный узор из волн и завихрений. Крошечные брызги, похожие на чёрные жемчужины, взлетели вверх, застыв на мгновение в воздухе, прежде чем рухнуть обратно, оставляя на поверхности крошечные круги ряби.

И вот ты сидишь в этом шлёпке уже слишком долго. Вместе со мной.

Интересно ли тебе такое — если честно? Не вспышка на экране. Не размазанная линия в комиксе. А Флеш, написанный через его глаза: мир стоит, капля падает главу, герой полстраницы думает, как не убить человека камешком. Фильмы этого не снимают. Истории врут. Потому что правда спидстера — не подвиг. Это нудятина. Техника безопасности, растянутая на субъективные сутки. Зритель через две страницы спросит, когда уже будет драка. И будет прав.

Я сейчас делаю ровно это. Не город спасаю. Каплю снимаю с пера, чтоб не поставить жирное пятно на чужой каракуле. Снаружи — ловкое движение. Изнутри — ебаный аутизм с линейкой. Тебе читать про это дальше? Мне — жить в этом, пока секунда снаружи не кончится.

Хватит. Выводи. Как вижу. Точка в точку. Даже пятно.

***

Время вернулось в нормальное русло. На харатье рядом с каракулями Ефрема лежала вторая полоса: те же буквы, тот же обрыв, та же клякса.

Он взял оба куска. Сличил. Не похвалил. Глаза поднял с письма на пальцы, с пальцев на мою серо-зеленую морду — и задержался на полвдоха дольше чем обычно.

— Знать — знаешь, — сказал наконец. Голос ровный. — Писать — пишешь. Откуда рука такая — не мне решать.

Связка ключей стукнула о пояс.

— Ночь под запором. Князю без церковного слова такого не волочь.

Меня увели не как гостя и не как пленника — как вещь, о которой ещё не решили. За спиной хрустнула харатья: дворский свернул оба куска вместе, будто одно без другого уже не доказательство. В сенях кто-то спросил, куда. Ответ был короткий и не при мне:

— К владыке Иоанну. С рассветом. Грамоту потом. Сначала пусть сам глянет на лицо и решит, крестить такого или гнать как нелюдь какую.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге