Обложка Берлин 1940

Берлин 1940

Сергей Иванов

0% прочитано
Стандартный
Сергей Иванов

Берлин 1940

Глава 1

«Берлин — это не город, это состояние нервов»

Джозеф Рот (1894–1939)

1

Берлин в октябре 1940 года жил в странном, натянутом равновесии между уверенностью и тревогой. Осень уже вступила в свои права: влажный холод стелился по мостовым, жёлтые листья липли к тёмному камню, а редкий ветер гнал их вдоль улиц, словно не решаясь задержаться в городе дольше, чем нужно. Днём столица выглядела почти спокойно — трамваи шли по расписанию, прохожие двигались быстро и молча, витрины ещё сохраняли видимость прежней жизни, но внимательный взгляд замечал: выбор стал беднее, свет — тусклее, разговоры — осторожнее.

По вечерам всё менялось. С наступлением темноты город как будто сжимался. Окна гасли одно за другим, улицы погружались в затемнение, и привычный Берлин исчезал, уступая место другому — приглушённому, настороженному. Иногда, где-то вдалеке, раздавался глухой звук сирены и берлинцы на мгновение замирали, прислушиваясь, прежде чем продолжить путь, как будто стараясь не показывать, что уже привыкли.

В правительственных кварталах было светлее, но и там свет казался не столько признаком жизни, сколько необходимостью. Машины подъезжали и уезжали без лишнего шума, двери закрывались быстро, разговоры велись вполголоса. Решения принимались спокойно, почти деловито — так, словно впереди не было ничего неожиданного, только последовательность шагов, уже продуманных заранее.

И всё же в этом порядке ощущалось напряжение. Берлин не выглядел побеждённым и не выглядел ликующим. Он был городом, который слишком много поставил на ближайшее будущее — и теперь жил так, словно старался не пропустить тот момент, когда всё начнёт меняться.

2

Джордж Кеннан, первый советник американского посольства, встретил их в берлинском аэропорту Темпельхоф. Высокий, сухощавый, с аккуратно зачёсанными назад тёмными волосами и внимательным, чуть прищуренным взглядом, он производил впечатление человека, привыкшего больше наблюдать, чем говорить. Тонкие черты лица, сдержанная мимика и почти холодная вежливость выдавали в нём профессионального дипломата, который уже научился не доверять ничьим словам и держать со всеми дистанцию.

Джонатан Келли первым заметил Кеннана и чуть ускорил шаг. Они обменялись рукопожатием — крепким, уверенным, без формальной сдержанности. Это было рукопожатие людей, которые хорошо знают друг друга.

— Давно не виделись, — сказал Келли.

— Слишком, — коротко ответил Кеннан.

Ответ прозвучал почти сухо, но в голосе у первого советника на мгновение проскользнуло что-то живое — едва заметное, как трещина под гладкой поверхностью — и тут же исчезло, уступив место прежней сдержанности. Кеннан отпустил руку и на секунду задержал взгляд на лице Келли, словно отмечая перемены времени — не внешние, а те, о которых не говорят.

— Как долетели? — спросил он уже сдержанным, официальным тоном.

Вопрос был задан без особого интереса, скорее как обязательная часть встречи — короткий переход от личного к делу.

— Как обычно, — буркнул в ответ Келли. — Трясло. Да и обратная дорога, признаться, куда менее интересна, чем путь туда.

Кеннан едва заметно усмехнулся:

— Сейчас всю Европу трясёт. Полёт — лишь частный случай. На высоте это просто ощущается сильнее.

Келли улыбнулся и кивнул в сторону Кира:

— Мистер Эванс. Мой помощник и переводчик. Из Джорджтауна.

Кир решил было уточнить, что он лишь учится в университете Джорджтауна, а сам родом из Северной Каролины, но, поймав внимательный, почти насмешливый взгляд советника, понял — объяснения здесь излишни.

— Добро пожаловать в Берлин, мистер Эванс, — сказал Джордж Кеннан и протянул руку.

— Юджин, — машинально поправил его Кир.

— Юджин, — спокойно согласился Кеннан, пожимая руку.

Рукопожатие было точным и сухим. Никакого перехода на «Джордж» не последовало. Дистанция была обозначена сразу и без слов. Видимо, в иерархии первого советника посольства, интерн из Джорджтауна существовал ровно настолько, насколько это требовалось для текущего разговора.

— А ты оригинально решил вопрос с нашим официальным статусом, — произнёс Келли, обращаясь к Кеннану.

Тот слегка пожал плечами:

— Въезд по процедуре "покровительство посольства" оказался наиболее практичным вариантом, — спокойно пояснил он. — Бюрократия в рейхе сейчас перегружена. Получение служебных или дипломатических виз занимает недели, если не месяцы.

Кеннан сделал короткую паузу и продолжил тем же ровным тоном:

— Имейте в виду: никакого особого положения за этим нет. Вы не частные лица, но и не аккредитованные представители. Служащие, следующие по своим служебным обстоятельствам — без уточнения деталей.

Кир решил вступить в разговор и произнес:

— Удобная формулировка.

— Она и должна быть удобной, — согласился с ним советник. — Оставляет пространство для интерпретации и не создаёт лишних обязательств. Для германских властей этого достаточно, чтобы не задерживать вас при прохождении пограничного контроля и не задавать лишних вопросов.

Кир прищурился:

— И в то же время — не признавать нас официально.

— Именно, — подтвердил Кеннан.

Он посмотрел на Кира внимательно, как будто проверяя, нужно ли объяснять дальше. Тот предпочёл промолчать.

Джордж Кеннан сделал паузу и, отдавая дань вежливости, сказал:

— Сожалею, что не смог встретить вас на прошлой неделе, когда вы были в Берлине транзитом по пути в Москву. В посольстве сейчас чрезвычайно много дел.

— Что случилось? Что-то необычное? — заинтересованно спросил Келли.

Кеннан покачал головой.

— Обстоятельства военного времени. Сначала нам пришлось взять на себя представительство интересов Англии и Франции, вступивших в войну, — он помолчал секунду, затем продолжил: — Забот у нас в связи с этим, разумеется, существенно прибавилось. Потом десять наших представительств в разных городах Европы были ликвидированы по требованию германского правительства и их функции, насколько это возможно, перешли к нашему посольству.

Кеннан говорил спокойно, без раздражения, но в голосе сквозила усталость человека, уже привыкшего больше работать с избыточной нагрузкой, чем обсуждать её.

— Вы сообщали о сложившейся ситуации в Вашингтон? — спросил Келли.

— Разумеется, — кивнул головой советник. — После того, как три года назад восточноевропейское направление в Госдепартаменте было сведено с западноевропейским в единый европейский отдел, а твоего дядю сослали послом в Анкару, Вашингтон не слишком расположен к оперативным решениям по европейским вопросами и пока не может предложить нам никакого адекватного решения.

— Да, — хмыкнул Келли. — Русский отдел Госдепа ликвидировали с быстротой, скорее характерной для советских методов управления, чем для административной практики нашего вашингтонского болота.

Кеннан слегка наклонил голову и продолжил:

— Не исключено, что вся эта реорганизация была не вполне внутренней инициативой. Роберт Келли был, как и я, известен Москве своей антисоветской позицией. Его — в Турцию, меня — в Вашингтон, а потом обратно в Европу: сначала в Чехию, затем в Берлин. Ну, а Чипа Боулена — в Москву, на моё место.

Джонатан Келли выдержал короткую паузу, прежде чем заговорить:

— Мой дядя уже в отставке, — сказал он сухо, без интонации.

Кеннан коротко кивнул, принимая это как должное.

— В любом случае, — добавил Келли, — та реорганизация была тогда частью реформ по укрупнению отделов в Государственном департаменте.

И он замолчал, давая понять, что считает тему исчерпанной.

3

Они вышли из здания аэропорта и направились к машине. У тротуара стоял небольшой тёмный «Рено» с прицепом. Ветер тянул по асфальту сырой холод, где-то неподалёку вспыхнула спичка.

Джонатан Келли достал из своего портсигара сигарету.

— Здесь с этим теперь осторожнее, — спокойно заметил Джордж Кеннан.

— На улице ведь можно?

— Можно, — кивнул Кеннан. — Но они относятся к этому всё серьёзнее.

Келли усмехнулся:

— Настолько серьёзнее?

Кеннан слегка пожал плечами:

— Уже несколько лет ведут вполне системную кампанию по борьбе с курением. Ограничения в транспорте, в учреждениях, массированная пропаганда: плакаты и лекции о здоровом образе жизни. Всё подаётся как забота о людях.

Джонатан Келли щёлкнул зажигалкой и с явным удовольствием затянулся:

— И только?

Кеннан посмотрел на него чуть внимательнее:

— Не только. Здесь это всегда шире. Человеческое тело рассматривается как ресурс государства: дисциплина, нация, армия, так называемая "расовая гигиена".

Келли, стряхивая пепел с сигареты прямо на асфальт, внимательно слушал первого советника посольства.

— Логика простая, — продолжал тот. — Вредные привычки — уже не частное дело. Даже сам фюрер бросил курить и любит подавать это как личную добродетель, почти как политический аргумент. Так что сигарета в Германии — не просто привычка, а своего рода мелкое неповиновение.

Келли хмыкнул:

— Государство против сигарет.

— Государство всегда против того, что не поддаётся контролю, — спокойно поправил Кеннан.

Докурив, Келли окинул автомобиль взглядом — от узких фар и потертых крыльев до небольшого прицепа, куда Кир укладывал их багаж.

— Не слишком представительский транспорт.

Кеннан спокойно открыл дверцу:

— Представительность сейчас не в приоритете. У посольства нет собственного транспорта. Приходится обходиться своими средствами.

Он на секунду задержался, затем добавил ровным тоном, без попытки смягчить формулировку:

— И потом, я же не из клана Круппов, как Боулен, и не из семьи обеспеченных еврейских финансистов с Уолл-Стрит, как Стейнгардт. С пятью тысячами долларов годового дохода особенно не развернёшься.

Кеннан сел за руль и, глядя вперёд, произнес почти без интонации:

— Здесь этого, впрочем, и не требуется, — он на мгновение замолчал, потом продолжил, ещё более сухо: — Передвигаться по Германии стало сложнее. Частные поездки ограничены, ночное движение фактически под запретом. При воздушной тревоге улицы вообще пустеют — никому не разрешается выходить.

Кир прислушался.

— И как вы работаете в таких условиях? - спросил он.

Джордж Кеннан завёл мотор, выждал секунду, потом ответил:

— По возможности — днём. Ночью — по необходимости.

Он прислушался к работе двигателя, слегка убрал подсос, уменьшая обогащение смеси, и продолжил уже спокойнее:

— В рейхе всё жёстко регламентировано: распределение пайков, лимиты на топливо, строгие правила светомаскировки. Кругом инструкции, предписания, циркуляры. Сотрудники посольства, дипкурьеры, гости — все подстраиваются под эти правила. Иначе никак.

Келли кивнул, принимая сказанное.

— Значит, ездим на том, что есть.

— Именно, — ответил Кеннан и мягко вывел «Рено» с обочины, вписываясь в редкий поток вечернего Берлина.

Глава 2

1

Отели с именем «Бристоль» — довольно странное явление старой Европы: вывеска, которая появилась раньше самого понятия «бренд» и потом пережила его рождение. Париж, Вена, Берлин, Женева — в каждом крупном городе возникал свой «Бристоль», и ни один из них не был филиалом другого. Не было ни компании, ни устава, ни единой сети. И всё же имя работало.

Английский портовый город Бристоль придавал этому слову нужный оттенок: надёжность, порядок, умеренная роскошь без показной вычурности. Для континентального гостя это означало не столько саму Англию как страну, сколько её стиль: чистые линии, точный сервис, предсказуемость. Название становилось обещанием, а не географией.

Именно так работал и "бренд до бренда". Он не защищался юридически, не контролировался централизованно, но существовал как общее соглашение между владельцем и клиентом. Хозяин отеля, выбирая имя «Бристоль», как бы подписывался под негласным контрактом: здесь будет тихо, аккуратно, без лишних сюрпризов. Гость, в свою очередь, принимал это обещание, даже если никогда не был ни в Англии, ни в самом Бристоле.

В Берлине этот принцип проявлялся особенно ясно. Отель «Бристоль» не был самым роскошным в столице Новой Европы. Он не соперничал с «Адлоном» по блеску или с "Кайзерхофом" по статусу — "Бристоль" предлагал другое: узнаваемость. Приезжий из Парижа или Вены, увидев знакомое имя, уже примерно понимал, чего ожидать. В городе, где многое могло казаться чужим и непонятным, это давало редкое ощущение устойчивости.

К 1940 году в этом имени появилась ещё одна, почти ироническая нота. Британия и Германия находились по разные стороны войны, но слово «Бристоль» продолжало висеть над входом. Оно утратило прямую связь с политикой и стало чем-то более старым, чем текущий конфликт — частью европейской привычки, переживающей даже войну. Это и есть главный признак настоящего бренда: он перестаёт принадлежать конкретному месту и начинает существовать как самостоятельная реальность.

2

Когда первый советник Кеннан подвёз Келли с Киром к отелю «Бристоль Берлин» на Унтер-ден-Линден, город уже начинал гаснуть. Свет в окнах приглушали, витрины темнели и улица теряла свою дневную уверенность, словно медленно отступала в сумрак.

Джонатан Келли неуклюже выбрался из маленькой машины, бросил быстрый взгляд на фасад здания, усмехнулся, прочитав название. Кеннан заглушил мотор, на секунду задержался, словно прислушиваясь к редкому уличному движению, затем вышел из машины и захлопнул дверцу.

— У нас здесь сегодня намечен деловой ужин с моими хорошими немецкими знакомыми, — сообщил он, поправляя перчатки и, чуть смягчив тон, добавил: — Если, конечно, у вас ещё остались силы после дороги.

Келли хмыкнул:

— Мы тоже можем работать ночью, Джордж, когда это необходимо. Особенно если в качестве инструментов нам выдадут ножи и вилки.

Кеннан коротко кивнул, словно принимая и шутку, и готовность к делу.

— Тогда устраивайтесь. Я пока встречу гостей. Мы будем ждать вас в главном ресторане отеля.

Он слегка повернулся в сторону входа, где уже открылась дверь и изнутри вылился тёплый свет.

Кир обернулся советнику и спросил его:

— А как мы поймём, какой из ресторанов отеля главный?

Кеннан на мгновение задержал взгляд на нём, затем едва заметно улыбнулся Киру — впервые за всё время чуть менее формально:

— Поймёте. Он так и называется "Hauptrestaurant" - главный ресторан.

3

— Рик, Нэйв, — мысленно позвал Кир, идя вслед за Келли к стойке регистрации. — Куда вы пропали? Для моего душевного спокойствия иногда необходимо и ваше общество.

— Что, твоё сознание заскучало без голосов в голове? — фыркнул Рик. — Вообще-то такие голоса, как наши — которые спорят, комментируют и дают указания, — считаются признаком тяжёлого психического расстройства. Того состояния, при котором разум человека начинает терять связь с реальностью.

— Тут я спокоен, — мысленно ответил Кир. — Мои голоса не уводят меня от реальности — они, напротив, раскрывают её передо мной в нескольких измерениях сразу.

Рик усмехнулся:

— Удобная теория.

— Не теория, — возразил Кир. — Обычный человек видит только одну версию мира — ту, к которой привык. Я же вынужден видеть несколько. Иногда это утомительно, но полезно. Вы не заслоняете от меня реальность — вы не даёте мне принять одну её версию за единственную.

Рик ответил не сразу. Его голос прозвучал спокойно, почти рассудительно:

— Разница в том, что большинство людей не осознают, как именно у них это происходит. У них тоже есть внутренний спор — только без голосов. Мысли идут потоком, противоречат друг другу, но всё это скрыто под ощущением единства.

Кир на секунду задумался:

— Значит, я не отличаюсь от других, а просто слышу механизм?

— У тебя он структурирован, — ответил Рик. — И, возможно, поэтому — опаснее.

— Для кого? — удивился Кир.

— Для тебя. Ты не можешь спрятаться за простую версию мира.

4

Келли и Кир вошли в зал главного ресторана «Бристоля» только через сорок минут. Сначала они довольно долго заполняли регистрационные карточки у стойки с готической надписью "Rezeption". Карточки требовалось заполнить аккуратно, без исправлений, разборчивым почерком. Бумага была плотной, чуть шероховатой; чернила ложились медленно, как будто сама форма не терпела спешки.

Портье принял бланки, проверил их и протянул руку за паспортами. Не торопясь, он перелистывал страницы, внимательно изучая их, затем столь же тщательно переписывал данные в толстую регистрационную книгу в кожаном переплёте — строчка за строчкой, без сокращений, с той педантичной точностью, которая исключала случайность.

После этого последовало столь же обстоятельное разъяснение правил светомаскировки. Шторы в номерах должны были быть плотно задёрнуты; свет не должен был быть виден с улицы. Вечером служащие отеля проверят соблюдение этих требований.

После им пришлось долго ждать свой багаж. Когда чемодан Кира, наконец, принесли в его номер, казалась, всё выглядит безупречно, и всё же Кир заметил: ремни лежат чуть иначе, чем он их застёгивал. Почти незаметно — но достаточно для того, чтобы у него возникло ощущение, что чемодан по дороге негласно досматривали.

К тому времени, когда они спустились вниз, ужин уже начинался.

5

За столом, рядом с советником Кеннаном, сидела супружеская пара: мужчина лет сорока с холёным, почти безупречно правильным аристократическим лицом и молодая женщина — не старше лет двадцати пяти, чем-то неуловимо на него похожая. Это сходство не бросалось в глаза, но ощущалось — в линии скул, в спокойной сдержанности взгляда, в общей манере держаться.

Джордж Кеннан чопорно представил пару как супругов Готфрида и Мелани фон Бисмарк. При этом он не стал уточнять, но из самой интонации представления было ясно: Готфрид — внук того самого «Железного канцлера».

Разговор за столом вёлся на немецком. Речь звучала плавно, без лишней экспрессии, с той точностью, за которой скрывались нюансы, о которых не принято говорить открыто. Кир негромко переводил сказанное Келли, чей немецкий был на уровне, который позволял уловить общий смысл, но не детали разговора.

— Вы знаете, — говорил фон Бисмарк, окидывая взглядом зал главного ресторана. — Когда началась прошлая война этот отель переименовали. Назвали его тогда «Камберленд».

Кеннан чуть приподнял бровь:

— Камберленд? Это ведь графство на севере Англии, у самой шотландской границы.

Готфрид фон Бисмарк едва заметно кивнул:

— Именно. Своего рода компромисс: название оставили английским по звучанию, но лишили его прямой очевидности. В подобных вещах всегда ищут не точность, а приемлемость.

Кеннан с лёгкой иронией заметил:

— Странный выбор для военного времени.

— Не такой уж и странный, — спокойно возразил фон Бисмарк. — В европейской истории всё переплетено куда теснее, чем кажется. Первый герцог Камберлендский, принц Руперт, был сыном курфюрста Пфальцского и английской принцессы Елизаветы Стюарт, дочери короля Якова VI Шотландского, он же Яков I Английский. В таких родословных национальность становится лишь вопросом интерпретации.

Он на мгновение замолчал, затем продолжил:

— После войны, уже в начале двадцатых, отелю вернули прежнее имя.

Келли тихо усмехнулся и произнес по-английски:

— Вывески переживают войны легче, чем государства.

Кир перевел его слова.

— И легче, чем династии, — спокойно добавил фон Бисмарк.

Джордж Кеннан посмотрел на него внимательнее:

— Вы о Виндзорах?

— О них, — энергично кивнул головой внук первого германского канцлера. — В 1917 году британская королевская семья отказалась от своей настоящей фамилии — Саксен-Кобург-Гота. И это имя, в отличие от отеля "Бристоль", они себе уже не вернули.

Он сделал короткую паузу и добавил, чуть медленнее:

— Вывеску можно сменить и вернуть обратно. С происхождением, особенно в благородных семьях, так не поступают.

Кир на секунду задержал взгляд на столе, затем неожиданно для самого себя спросил:

— Они понимали, что будет новая война?

Фон Бисмарк повернул голову. В его взгляде не было удивления — скорее интерес к правильно поставленному вопросу.

— Мой молодой друг, вы когда-нибудь слышали про профессора Хэлфорда Маккиндера из Оксфордского университета?

Кир на секунду замер, словно вспоминая, потом рассеянно кивнул головой и пробормотал:

— Что-то не припоминаю...

Готфрид фон Бисмарк позволил себе снисходительную улыбку:

— В начале нашего века этот профессор опубликовал статью,* которая не просто описывала мир — она меняла сам способ его понимания. Маккиндер убрал лишнее: разговоры о принципах, морали, праве. И оставил только одно — пространство.

Джордж Кеннан тихо добавил:

— И коммуникации.

Фон Бисмарк кивнул:

— Именно. До него считалось, что миром управляют моря: флот, торговля, колонии. Но он заметил, что железные дороги меняют всё. Континент перестал быть разрозненным. Его можно связать. А значит — удерживать изнутри.

Кир быстро переводил Джонатану Келли слова Готфрида фон Бисмарка который говорил, не спеша, словно диктовал и лишь изредка бросал короткие взгляды, проверяя, успевает ли перевод. Когда Кир закончил последнюю фразу, фон Бисмарк выдержал точно отмеренную паузу — ровно настолько, чтобы смысл успел дойти до слушателей и только после этого продолжил:

— Профессор Маккиндер задал очень простой, очень точный, почти грубый вопрос: что будет, если это пространство окажется под единым контролем?

Кир тихо ответил:

— Его нельзя будет сломать извне.

— Вот именно, — сказал фон Бисмарк. — В таком случае вся система, построенная на морском превосходстве, теряет смысл.

Кеннан чуть прищурился:

— Вы имеете в виду…

— Я имею в виду, — перебил его фон Бисмарк, — что рано или поздно произойдёт попытка собрать континент. И это будут Германия или Россия. Первая — за счёт промышленности, вторая — за счёт пространства. Эти страны нельзя было допустить до устойчивого союза.

Кеннан спокойно произнёс:

— Потому что это разрушает баланс.

— Потому что это меняет правила игры, — поправил фон Бисмарк. — Навсегда.

Фрау фон Бисмарк посмотрела влюблёнными глазами на мужа и тихо спросила:

— И всё это… из-за географии?

— Не «из-за». — Он на мгновение замолчал. — Согласно ей. География не приказывает. Она ограничивает: а государства уже выбирают в этих пределах и платят за этот выбор.

*"The Geographical Pivot of History" — англ. — "Географическая ось истории" - статья, опубликованная в апреле 1904 года в "Географическом журнале" Королевского географического общества, в которой впервые была сформулирована концепция «опорной зоны» (pivot area) Евразии как ключевого фактора мировой политики.

Глава 3

1

В 1940 году Германия жила на разломе двух элит — старой, унаследованной от кайзеровской империи, и новой, выросшей вместе с нацистским режимом. Их сосуществование было не союзом, а временным равновесием, в котором каждая сторона понимала: другая — необходима, но чужда.

Старая элита — прусское дворянство, офицерство, дипломатия, высшая бюрократия — опиралась на традицию, образование и чувство иерархии. Это были люди, выросшие в среде, где власть воспринималась как служба государству и продолжение истории.

С ранних лет их приучали к умственной дисциплине — к ведению личных дневников, рабочих заметок и деловых записей. Письменная мысль неизбежно медленнее устной, а значит — строже и точнее: она не позволяет уклониться, требует законченности, заставляет довести фразу до конца. В этом замедлении и рождалась ясность. Дневник становился не просто фиксацией событий, а инструментом мышления — способом тренировать самую важную способность человека: способность думать последовательно.

В отличие от простолюдинов, элита начинала такую тренировку с самого раннего детства. Пока деревенские дети проводили время в играх, развивая ловкость и выносливость, в баронских домах их будущие хозяева учились выстраивать мысль, запоминать, анализировать и сопоставлять. Их воспитывали не только для действия, но и для понимания — и именно это различие с годами превращалось в различие в масштабе принимаемых решений.

Новая нацистская элита была иной по происхождению и по духу. Она вышла из партийной борьбы, улицы, идеологической мобилизации. Её представители не имели за плечами династической традиции, но обладали другим ресурсом — энергией, волей и готовностью к перенапряжению. Их формирование происходило не через письменную рефлексию, а через действие: через необходимость быстро реагировать и принимать решения без долгого анализа. Для них государство было не системой, а инструментом, который можно ломать и перестраивать. Их сила заключалась в скорости и решимости, но слабость — в недостатке внутренней дисциплины и способности к медленному, точному мышлению.

Нацистская Германия была не просто государством, а наложением двух разных представлений о власти — выверенной и импульсивной, продуманной и навязанной. И именно это наложение определяло её силу в краткосрочной перспективе и её уязвимость — в долгосрочной.

2

Граф Готфрид фон Бисмарк-Шёнхаузен был частью нацистской системы — глава правительственного округа в Потсдаме, депутат Рейхстага и штандартенфюрер СС — человек, полностью встроенный в административную вертикаль власти. Он не был человеком, сделавшим карьеру благодаря правящему режиму. Скорее — человеком, который оказался внутри управленческой вертикали, уже имея своё место, своё происхождение и своё представление о власти и ее природе.

Именно поэтому фон Бисмарк говорил не об идеологии, а о географии.

Джонатан Келли внимательно слушал прусского графа и нацистского полковника, а затем, через Кира, задал тот вопрос, который считал одним из ключевых для своей текущей миссии в Европе:

— Господин Бисмарк, вы полагаете, что союз между Германией и Россией возможен?

— Конечно, — кивнул головой фон Бисмарк. — И это уже бывало в истории. "Союз трёх черных орлов" — союз Германской, Австро-Венгерской и Российской империй.

Он на мгновение задержал нежный взгляд на жене, любуясь её изящным профилем, но затем продолжил тем же ровным голосом:

— В 1871 году Прусское королевство смогло преобразовать Северогерманский союз в империю во многом благодаря тому, что Российская империя тогда не вмешалась и была заинтересована в ослаблении Франции — это снимало с неё ограничения, возникшие после поражения в Крымской войне.

— И что пошло не так? — спросил Келли.

Фон Бисмарк чуть усмехнулся:

— Германию пристегнули к трупу Австро-Венгрии, — произнёс он почти спокойно. — Сильный игрок связал себя с умирающим союзником — и позволил утянуть себя вниз.

— Вы про кризис на Балканах?

— Скорее про кризис Османской империи. После Крымской войны Лондон хотел ослабления Стамбула, но не его падения. Россия побеждает в следующей русско-турецкой войне и усиливается на Балканах, где её интересы напрямую сталкиваются с интересами Вены. Германия выступает посредником и временно удерживает баланс, но, после Берлинского конгресса, доверие было подорвано, и союз начал распадаться.

— Вы хотите сказать, господин граф, что действия британских спецслужб в Турции привели к её ослаблению, что усилило национально-освободительные движения на Балканах и, в итоге, привело к Первой, а затем и ко Второй мировым войнам?

— Да, — кивнул фон Бисмарк, — британские джентльмены в сером называют такие действия не заговором, а английским словом tradecraft.*

— В Германии это называется Realpolitik,** — саркастически произнёс Джордж Кеннан.

— Вынужден с вами не согласиться, — покачал головой фон Бисмарк. — Это разные уровни одной системы. Realpolitik — стратегия: что делать и зачем. Tradecraft — тактика: как сделать и какими методами.

— Господа, вам не кажется, — осторожно произнесла Мелани фон Бисмарк, — что вы пытаетесь сказать другими словами всё то, что ещё две с половиной тысячи лет назад было сказано китайским философом Сунь-цзы?

-— Пожалуй, — подвёл итог диспуту Кир и процитировал: — «Стратегия без тактики — самый медленный путь к победе. Тактика без стратегии — шум перед поражением».

Готфрид фон Бисмарк взглянул на Кира с лёгким, почти наставническим неодобрением — не столько за саму цитату, сколько за ту поспешность, с которой тот свёл длинный, многослойный разговор к одной слишком удобной формуле. Однако уже в следующее мгновение выражение его лица смягчилось: в уголках губ мелькнула едва заметная улыбка, он чуть развёл руками, словно признавая, что для молодости подобные обобщения простительны, и предложил вернуться к ужину.

К тому же, заметил он уже более будничным, почти светским тоном, в главном ресторане отеля «Бристоль» блюда пока ещё не нормировались по продуктовым карточкам, а кухня, несмотря на войну, старалась держать довоенный уровень — особенно если расплачиваться валютой, к которой и официанты, и метрдотель, и даже сам шеф-повар относились с куда большим уважением, чем к некоторым нормам и ограничениям.

3

— Что скажешь, Рик? — мысленно спросил Кир, разделываясь с тонким венским шницелем на своей тарелке.

— Ты молодец, Кир, — ответил Рик. — Наконец-то научился не быть всезнайкой.

— Так ты же сам не дал мне вовремя текст той самой статьи профессора Маккиндера, — возмутился Кир.

— Вот о том я и говорю, — хмыкнул Рик.

— Ну а по существу?

— По существу — все эти теоретики геополитики пытаются ответить на один вопрос: в чём сила. Вернее — где она находится.

— Так теоретик у нас не один? — изумился Кир.

— Пока их трое. Тебе по порядку или всех скопом?

— Давай в хронологической последовательности.

— Хорошо, — согласился Рик. — Начали. Первым был американский контр-адмирал Альфред Мэхэн, который утверждал, что сила в море. Кто контролирует океаны — контролирует торговлю, а через неё — весь мир. Флот, базы, проливы — это артерии власти.

— Мир как система коммуникаций, — подытожил Кир.

— Именно. Но потом появляется Хэлфорд Маккиндер и говорит: нет, вы смотрите не туда. Решает суша. Центр Евразии. Огромное пространство, ресурсы, глубина. Если его собрать с помощью железных дорог и магистральных трубопроводов — то его невозможно сломать извне.

Кир мысленно кивнул:

— Крепость.

— Да, — согласился Рик. — Но затем приходит Николас Спайкмен — ещё один профессор, на этот раз не из Оксфорда, а из Йеля, — и заявляет: вы оба правы, но не до конца. Важно не море и не центр, а то, что между ними. Rimland.*** Там живут люди, там промышленность, там доступ к морю. Там всё и решается.

Кир усмехнулся:

— Значит, не океан и не крепость, а подступы.

— Точно, — подтвердил Рик. — Мэхэн — про движение, Маккиндер — про устойчивость, Спайкмен — про контроль над игрой. Это не спор, а три слоя одной системы: один объясняет — как держаться, другой — где держаться, третий — где бить. Побеждает тот, кто умеет использовать все три слоя. Тот, кто контролирует Rimland, контролирует Евразию; тот, кто контролирует Евразию — контролирует весь мир.

*Tradecraft — англ. — «профессиональные приёмы (ремесло) разведки»; в данном значении фиксируется в английском языке с конца XIX века

**Realpolitik — нем. — «политика реализма»; термин введён Августом Людвигом фон Рохау в книге "Grundsätze der Realpolitik" («Принципы реальной политики», 1853)

***Rimland — англ. — дословно: «краевая земля», «окраинный пояс»

Глава 4

1

Ранним утром следующего дня Кир и Келли вышли из отеля «Бристоль» на Унтер-дер-Линден — аллею, тянущуюся вперёд прямой линией между ровными фасадами домов и тёмными стволами лип. Берлин уже проснулся, но ещё не набрал хода: немногочисленные прохожие и редкие автомобили двигались по своим делам размеренно, без суеты.

Кир покрутил головой, увидел Бранденбургские ворота и уверенно скомандовал:

— Нам туда.

— Погоди, — хмуро пробурчал Келли, доставая портсигар.

Он с наслаждением закурил первую утреннюю сигарету, медленно затянулся, наблюдая за прохожими. Те, поймав на себе его изучающий взгляд, учтиво кивали, произносили своё неизменное "Guten Morgen" и спешили дальше. Келли в ответ лишь улыбался и слегка приподнимал шляпу.

— Хорошо ещё, что мне не приходится каждый раз кричать "Heil Hitler", — сварливо проворчал он, приветствуя очередного прохожего.

Пожилой мужчина в сером пальто с крупными коричневыми пуговицами, услышав немецкие слова, замедлил шаг. Его взгляд на секунду задержался — стал внимательным, оценивающим. Затем он вскинул руку и выкрикнул:

— Sieg Heil!

— Ну вот, сглазил, — буркнул Келли, когда прохожий в сером пальто скрылся за его спиной.

— А вы не начинайте первым эту мантру и не будете слушать её продолжение, — посоветовал ему Кир.

— Мантру? — переспросил Келли, обарачиваясь к Киру.

— Это из санскрита — древнего языка Индии: manas — ум, tra — инструмент. Вместе — «инструмент для ума».

— И как этот инструмент работает?

— Как самопрограммирование через повторение.

Келли недоверчиво хмыкнул:

— И что, всё так просто? Повторил сто раз "Heil Hitler!" — и Адольф стал моим фюрером?

— В принципе, да, — кивнул головой Кир. — Только не сто, а сто восемь раз - по количеству бусин на индийских четках.

— Тогда у них недоработка, — фыркнув, заявил Келли. — Они не выдают партийные четки своим нацистам.

— Так есть разница, — широко улыбнувшись, возразил Кир. — Они в Европе, а не в Индии.

— Разница есть, — произнес Джонатан Келли неожиданно серьезным голосом. — В Индии человек повторяет мантру, чтобы управлять собой, в Европе — чтобы им управляли.

2

Посольство США, к которому они направлялись, находилось около Бранденбургских ворот и занимало роскошный особняк — бывший дворец фельдмаршала Блюхера, некогда подаренный прославленному прусскому полководцу королём Фридрихом Вильгельмом III в награду за взятие Парижа.

Американская дипломатическая миссия в Берлине уже не была посольством в полном смысле этого слова. Ещё в 1938 году посла Вильсона отозвали в Вашингтон после знаменитой «Хрустальной ночи» — той самой точки невозврата, когда насилие в Германии впервые стало открытым, массовым и санкционированным. Разгромленные витрины, сожжённые синагоги, погромы, учиненные при полном бездействии полиции, — всё это происходило не вопреки власти, а при её участии. Режим перестал притворяться, а внешние наблюдатели перестали делать вид, что не понимают происходящего.

Реакция последовала быстро, но оказалась ограниченной. Были протесты, заявления, дипломатические демарши. Америка отозвала своего посла — шаг редкий и показательный. Но на этом всё и остановилось. Разрыв отношений не последовал. Экономические связи сохранялись, дипломатические каналы оставались открытыми.

С тех пор Соединённые Штаты Америки в Германии представлял лишь Chargé d’affaires ad interim — временный поверенный в делах — дипломат более низкого ранга чем посол, аккредитованный не при главе государства, а при министре иностранных дел. Его полномочия позволяли выполнять те же функции: принимать ноты, вести переговоры, поддерживать контакт. Но на практике изменялось всё.

Посол имеет доступ к верхнему уровню власти — к тем, кто принимает решения. Временный поверенный работает с аппаратом — с теми, кто эти решения оформляет. Посол присутствует. Поверенный — допускается. Изменялся и язык дипломатии. Формулировки стали осторожнее, паузы — длиннее, встречи — короче. Слова всё чаще подбирались не для того, чтобы сказать, а для того, чтобы не сказать лишнего. Вежливое общение осталось, но за ним уже не стояло прежнего содержания.

3

Несмотря на раннее утро, все сотрудники посольства были уже на своих местах. Эта неделя для американских дипломатов в Берлине выдалась необычной. Менялся глава дипломатического представительства. Леланд Моррис, новый временный поверенный, принимал руководство миссией от своего предшественника — Александра Кирка. Передача дел шла уже несколько дней и подходила к завершению. В кабинетах накапливались папки с перепиской: отчёты о настроениях в немецком руководстве, записи разговоров, сводки о положении в Европе, телеграммы с пометками «срочно» и «лично».

Некоторые вещи не фиксировались нигде. Именно их и передавали. Уходящий поверенный не пересказывал документы — он объяснял их смысл. Где за формулировкой «возможность обсуждения» скрывается отказ. Где пауза в ответе означает больше, чем сам ответ, а встреча назначена не для того, чтобы договориться, а чтобы проверить реакцию. Все эти вещи не объяснялись ни одной инструкцией, но именно они и определяли границы допустимого.

Джонатан Келли вписался в бюрократическую чехарду дипломатической миссии с такой естественностью, будто он одновременно и принимал, и сдавал дела. Переходя из кабинета в кабинет, Келли подхватывал разговоры на полуслове, вовремя вставлял короткие замечания и так же вовремя замолкал.

Кир же остался в стороне. Он стоял у высокого окна и смотрел на Бранденбургские ворота. Утренний свет ложился на камень жёстко, подчёркивая линии. Внизу люди двигались тем же размеренным ритмом, что и на Унтер-дер-Линден.

Если бы не Нэйв, Кир, вероятно, и не уловил бы почти бесшумных шагов человека, подошедшего сзади и остановившегося около него. Мужчина стоял чуть в стороне, не навязывая присутствия, и тоже смотрел в окно. Высокий, сухощавый, лет тридцати, в тёмном гражданском костюме строгого покроя, без каких-либо знаков принадлежности. Подошедший больше напоминал университетского преподавателя или ученого, чем человека, связанного с дипломатией. Лицо — узкое, с чёткими скулами, почти неподвижное. В нём не было ни демонстративной уверенности, ни давления. Только сдержанность и внутренняя собранность.

— Вы знаете, как называются эти триумфальные ворота? — спросил он Кира по-английски с легким немецким акцентом.

— Бранденбургские? — неуверенно предположил Кир, понимая, что вопрос с подвохом.

— Эти ворота назвали «Воротами мира», — с горькой усмешкой произнёс мужчина. — Король Фридрих Вильгельм Второй, усмирив Нидерланды, считал, что принёс своему королевству мир — тот самый, с которого должен был начаться "золотой век" Пруссии. А всего пятнадцать лет спустя император Наполеон вошёл в Берлин и приказал снять с ворот колесницу, управляемую богиней победы Викторией. Статую отправили в Париж. Прусский золотой век оказался недолгим.

— Но богиню вернули, — произнёс Кир очевидное, указав взглядом на скульптуру над воротами.

— Да, — согласился его собеседник, — и наградили Железным крестом за восемь лет «плена» в столице Французской империи. Тогда же и площадь у ворот переименовали. Назвали Парижской — в честь взятия столицы Франции фельдмаршалом Блюхером.

— А раньше как она называлась? — спросил Кир из любопытства.

— Очень по-немецки, — хмыкнув, произнёс его собеседник. — Четырёхугольник. По её форме. Название без иллюзий.

4

Первый советник посольства Джордж Кеннан подошел к ним быстрым, почти деловым шагом. В руках он держал несколько тонких папок из плотного картона с аккуратно вложенными листами и несколькими закладками, выступающими сбоку.

— О чём разговор, господа? — спросил он, приветливо улыбнувшись.

— Мы говорили о взятии Парижа прусскими войсками в ходе Наполеоновских войн, — ответил Кир.

— А разве немцы тогда взяли Париж? — озадаченно переспросил Кеннан. — Я, признаться, считал, что это был русский император Александр.

Собеседник Кира едва заметно склонил голову — жест скорее вежливый, чем уступчивый.

— Национальные истории, — начал он говорить с легкой иронией в голосе, — всегда пишутся придворными историками по одному и тому же детскому принципу: «наша мама лучше всех». Император Александр Первый оказался посредственным полководцем, но весьма искусным дипломатом. После того как генерал Ланжерон овладел Монмартром, Александр сделал Парижу предложение, от которого было невозможно отказаться, — и город пал.

— И что это было за предложение? — полюбопытствовал Кеннан.

— Либо Париж сдается, либо его не будет.

Кеннан коротко кивнул:

— Очень лаконично и, по-своему, гуманно. Я бы, на месте русских, сжёг Париж — так же, как Наполеон сжёг их Москву. Для сохранения исторического баланса.

— А генерал Ланжерон, тот, который взял Монмартр, — он был немцем или русским? — спросил Кир.

— Французом. Парижанином, — коротко ответил его собеседник. — Но на русской службе.

Джордж Кеннан на секунду задержал взгляд на площади за окном:

— Этим летом немцы взяли Париж уже без помощи русских, — сказал он задумчиво. — Париж вновь объявил себя открытым городом и германские войска вошли туда без сопротивления.

Он перевёл взгляд на Кира и произнёс уже другим, официальным тоном:

— Юджин, позволь представить тебе моего доброго друга, юриста Хельмута фон Мольтке.

Мужчины обменялись коротким рукопожатием.

Джордж Кеннан на мгновение задумался, словно взвешивая, может ли он позволить себе остаться ещё хотя бы на минуту.

— Прошу извинить, господа, мне пора, — наконец решил советник. Потом, чуть понизив голос, произнес: — Думаю, вам будет удобнее продолжить на балконе. Там спокойнее.

Не дожидаясь ответа, Кеннан сделал шаг в сторону и, задержавшись на секунду, добавил:

— Ещё раз прошу меня извинить.

Первый советник ушёл быстро, без оглядки — туда, где его уже ждали другие разговоры, более срочные и более формальные.

5

Кир и Хельмут вышли на балкон. Холодный воздух ударил в лицо резче, чем ожидалось.

— Удачное место, — произнес фон Мольтке - шум уличного транспорта нейтрализует работу подслушивающей аппаратуры.

— Зато мы у всех на виду, — заметил Кир, зябко поводя плечами и невольно окидывая взглядом окна соседних зданий.

— Это не страшно, — спокойно ответил Мольтке. — В дипломатии стены редко защищают. Если Гестапо спросит, то мое сегодняшнее посещение американского посольства связано с делам нашей «Христианской научной церкви».*

Кир слегка повернул голову:

— Я читал памфлет Марка Твена «Христианская наука», — произнёс он с лёгкой усмешкой. — Не самое лестное чтение для вашей церкви.

— Ах, вот как, — чуть заметно приподнял бровь фон Мольтке. — Хотя да, вы же американец.

Он на секунду задержал взгляд на Кире, затем отвёл его к площади.

— Марк Твен был наблюдателен. Он умел находить слабые места. Но он смотрел на Церковь как на интеллектуальную конструкцию — не входя внутрь. Для многих же это не столько религиозное учение, сколько способ справиться с реальностью.

Мольтке провёл пальцами по краю каменного парапета, словно выверяя мысль.

— Мой отец был первым, кто перевел на немецкий язык Книгу «Наука и здоровье с Ключом к Священному Писанию», написанную Мэри Бейкер-Эдди, основательницей нашей Церкви. Это сложный текст. Не из-за языка, а из-за того условия, которое Книга ставит читателю.

— Какого условия? - спросил Кир.

— Согласиться заранее, — спокойно ответил Мольтке. — Принять исходное допущение ещё до того, как ты понял, о чём идёт речь. Иначе текст не работает.

Кир чуть усмехнулся:

— Удобное условие.

— Не только удобное, — произнёс убежденно Мольтке. — Эффективное. Если человек принимает исходную точку, всё остальное начинает выстраиваться само.

Кир на секунду отвёл взгляд — внутри уже закипало.

6

— Всё, — решительно объявил Рик. — Не могу больше терпеть. Хочу свою религию! Но, похоже, мы опоздали. Все нормальные религии уже разобрали, а нам остались только пояснения к толкованиям!

— Это потому что ты хочешь готовый продукт, — спокойно заметил Нэйв. — А надо создавать свой.

— Вот именно! — оживился Рик. — Хватит потреблять. Пора производить. Открываем собственную религию.

— Какую?

— Нэйв, у нас будет самая честная религия. Без обмана. Мы сразу так и скажем: «Да, граждане, это система самовнушения, но зато аккуратно оформленная и с хорошей организацией».

— Ты забыл главное, — произнес Нэйв. — Пастве не нужна честность. Им нужна та правда, в которой они заранее правы. И ещё им нужна метафизика.

— Хорошо, будет тебе метафизика: «Мир нереален, налоги реальны, пожертвования обязательны».

Нэйв на секунду задумался.

— На удивление жизнеспособно, — признал он.

— Конечно жизнеспособно. Все лучшие религиозные системы держатся на трёх китах: немного тайны, немного греха и очень запутанная бухгалтерия.

— И обязательно священный язык, — добавил Нэйв. — Чтобы последователи не понимали половину слов, но чувствовали глубину и сакральный смысл.

— Да! — Рик воодушевился ещё сильнее. — Вводим терминологию. Не «вздор», а «трансцендентальная коррекция восприятия». Не «повторяй за мной», а «ритуал согласования внутреннего вибрационного контура».

— Не «ты внушаемый», а «ты духовно проницаемый».

— Не «запутался», а «достиг порога тайны».

— Не «заплатил за ерунду», а «совершил материальное подтверждение веры».

Рик довольно хмыкнул.

— Вот, уже пахнет настоящей религиозной мыслью. Осталось добавить пару латинских слов — и можно выставлять счёт.

— Только нужно учение, — сухо заметил Нэйв.

— Учение — ерунда, — отмахнулся Рик. — Главное — формулировка. Короткая, удобная и непроверяемая.

Он на секунду задумался:

— Например: «Реальность — это временное недоразумение».

— Слишком абстрактно. Не продаётся, — покачал головой Нэйв.

— Тогда проще: «Если не работает — ты недостаточно веришь».

— Уже лучше, — кивнул Нэйв. — Самозащищающаяся система.

— Конечно. Никаких ошибок. Если получилось — мы правы. Если нет — это ты подвёл.

— Нужна ещё процедура, — добавил Нэйв. — Цикличная. Чтобы создавалось ощущение прогресса.

— Есть! — воскликнул Рик. — Садишься, закрываешь глаза и весь день повторяешь: «Всё под контролем». Если не помогло — начинаешь сначала, но с большим энтузиазмом.

— Энтузиазм нужно измерять, — задумчиво произнес Нэйв. — Надо ввести шкалу. От «сомневаюсь» до «почти просветлён».

— Отлично. И платный уровень: «уже просветлён, но ещё не полностью».

— Обязательно. Иерархия укрепляет веру.

Рик разошёлся окончательно:

— Название должно быть солидное. Что-нибудь научное. Чтобы никто не понял, но все уважали.

— «Квантовая этика сознания», — предложил Нэйв.

— Нет, слишком понятно.

Рик задумался с той серьёзностью, с какой мошенники, полководцы и реформаторы обычно решают судьбы мира.

— «Первая объединённая церковь утешительного самооправдания».

— Слишком длинно, — возразил Нэйв.

— Тогда «Церковь святой отсрочки». Наш главный догмат: менять себя необязательно — достаточно правильно это объяснить.

— А это уже опасно хорошо, — Нэйв, кажется, впервые за всё время почти одобрил идею.

— «Интегральная коррекция реальности через внутреннюю установку», — предложил Рик.

— Прекрасно, — согласился с ним Нэйв. — Ничего не понятно. Значит, будет работать.

— И главное правило, — Рик понизил голос. — Никаких доказательств. Только уверенность.

— А кто будет пророком?

— Я, разумеется.

— Тогда секта развалится на третий день.

— Почему?

— Потому что ты на второй день обвинишь паству в тупости и распустишь синод.

Рик ненадолго задумался.

— Справедливо. Может предложим быть пророком Вэйну?

— Не подойдет. Они с Морозовым — коммунисты и безбожники.

— Да, — согласился Рик. — Пророк, отрицающий сам себя, не может быть слишком убедительным. Решено — пророком будешь ты.

— А ты?

— А я буду автором толкований. Наш вариант Евангелия от недовольного аудитора.

— То есть всё как обычно, — заключил Нэйв.

— Именно. Мы не создадим новую религию. Мы просто наконец честно оформим старую: человеку нужно не спасение, а разрешение остаться самим собой — и при этом чувствовать моральное превосходство.

*Христианская научная церковь — англ. — Church of Christ, Scientist — религиозное течение, основанное в 1879 году в Бостоне. Возникло на основе либерального протестантизма.

Глава 5

1

Всякая власть, претендующая на полноту, рано или поздно сталкивается с религией. Не потому, что ей нужны догматы или обряды, а потому, что религия уже занимает то место, которое власть стремится занять сама: место окончательного ответа. Место, где заканчиваются сомнения.

Религия, даже ослабленная, сохраняет простую и опасную мысль: есть нечто выше любой власти. Закон, который нельзя переписать. Суд, который нельзя отменить. Пока эта мысль существует, власть остаётся неполной.

Нацизм исходил из прямо противоположного: нет ничего выше государства, воплощённого в воле народа и его лидера. Там, где религия выстраивала вертикаль — от человека к Богу, — нацизм строил горизонталь — от человека к расе. В первые годы режим не ломал эту вертикаль, а действовал осторожно, почти по-старому, по-бисмарковски: не уничтожать то, что можно использовать. Соглашения с церковью, заверения в уважении традиций, осторожные ссылки на «Провидение» — всё это было не верой, а расчётом. Государству нужно было время. А время, как известно, — самая дорогая валюта политики.

Нацизм не спешил разрушать Церковь. Он действовал иначе: сначала признавал, потом ограничивал, и лишь затем подменял. Храмы оставались открытыми, колокола звонили, священники продолжали служить. Всё выглядело почти как прежде — за исключением одного: смысл постепенно уходил. Там, где говорили о душе, начинали говорить о нации. Язык сохранялся, содержание — менялось.

Религия живёт веками, потому что отвечает на вопросы, от которых невозможно отказаться: о смерти, о грехе, о том, зачем жить и что есть истина. Нацизм отвечает иначе: он предлагает цель вместо смысла и дисциплину вместо утешения.

Поэтому борьба между религией и нацизмом шла не за здания и не за институты, а за внутреннее пространство человека. За право определять, что считать добром, а что злом. В этом смысле нацистский режим был не столько политической системой, сколько попыткой занять место религии. Без Бога — но с ритуалами. Без спасения — но с обещанием судьбы. Без прощения — но с правом судить.

2

Кир, задумавшись, стоял на балконе посольства и не сразу понял, что ему говорит фон Мольтке.

— Что? — переспросил он, повернувшись.

Фон Мольтке чуть наклонил голову, словно проверяя, слушают ли его внимательно.

— Мистер Эванс, я здесь действительно по делам нашей Церкви… — он на секунду замялся, подбирая слова, — вернее, одного из её членов. Ему нужна ваша помощь.

— Моя? — удивился Кир.

— Советник Кеннан сказал мне, что вы — именно тот человек, который может нам помочь.

— Вот как… И чем же я могу быть полезен?

Хельмут фон Мольтке понизил голос:

— Один из членов нашей Церкви. Его нужно спасти. Он должен немедленно покинуть Германию. Желательно — Швейцария или Швеция. В идеале — Массачусетс, Бостон. Джордж уверен, что вы — тот человек, который может это устроить.

На мгновение повисла тишина. Кир перевёл взгляд с фон Мольтке на Парижскую площадь и задумался.

— Ну как, Кир, доволен? — неожиданно прозвучал в его голове голос Рика. — Вот и определилась твоя текущая репутация в американском дипломатическом корпусе. Теперь ты и здесь «джентльмен в сером». Не зря же тебя Келли стажировал в Блетчли-парке.

Кир внутренне поморщился.

— Сам знаешь, там я занимался совсем другим… аналитикой, а не подобными вещами.

— Не обманывай себя, — усмехнулся Рик. — Аналитика — это просто разведка без риска. А здесь тебе предлагают сделать следующий шаг.

Кир внимательно посмотрел на Хельмута Мольтке. Тот заметно нервничал, ожидая его ответа.

— Допустим, — произнёс он спокойно. — О ком идёт речь?

Фон Мольтке на мгновение отвёл глаза, словно подбирая не столько имя, сколько допустимую степень откровенности.

— Это молодой человек… назовём его Фридрих, — сказал он наконец.

Кир отметил про себя эту осторожность и не стал торопить.

Мольтке говорил тихо, почти без интонаций, как будто излагал не просьбу, а выдержку из дела, с которым уже давно смирился:

— Видите ли, Юджин… формально всё выглядит предельно просто. Он обвиняется в медицинской практике без лицензии. Наша Церковь, как вам известно, медицину в её привычном смысле попросту отрицает. Для нас болезнь — вопрос веры, а не тела. В Германии, в её нынешних реалиях, немецкая медицина больше не принадлежит только врачам. Медицина стала частью государственного аппарата и когда один человек говорит другому: «нет, ты не обязан с этим соглашаться», — он тем самым нарушает не медицинские нормы, а сам принцип подчинения.

Кир молча слушал, внимательно наблюдая за Мольтке.

— Его обвиняют не как верующего, — продолжал тот, — а как самозванца, который «незаконно оказывает медицинскую помощь». Такая формулировка удобна: она избавляет от необходимости объяснять что-либо ещё.

Хельмут фон Мольтке помедлил, словно решая, стоит ли идти дальше, но всё же добавил:

— Поймите правильно: дело не в том, что нам запрещают помогать членам нашей Церкви. Нам запрещают даже мысль о том, что помощь возможна вне установленного порядка.

— Получается, — Кир хмыкнул, — ваш Фридрих уговаривал людей отказаться от квалифицированной медицинской помощи и вместо этого молиться?

— Нет, — отрицательно покачал головой Мольтке. — Он лишь молился вместе с теми, кто уже принял такое решение.

Кир коротко кивнул.

— Хорошо. Я подумаю, что можно с этим сделать. Как мне с вами связаться?

— Позвоните мне в любое удобное для вас время и попросите, чтобы я сопроводил вас на чтение нашей Книги.

Хельмут фон Мольтке достал из внутреннего кармана тонкий кожаный футляр, открыл его и вынул визитную карточку. Движение было точным, выверенным — без спешки, но и без лишней медлительности.

— Прошу, — сказал он.

Кир взял карточку и, не глядя на неё, убрал во внутренний карман пиджака.

Фон Мольтке на мгновение задержался, словно хотел что-то добавить, но передумал.

— Я не стану торопить вас, — произнёс он наконец. — Но времени у нас действительно немного. Его дело уже передали из криминальной полиции в Гестапо.

Он чуть наклонил голову — не как проситель, а как человек, который уже принял любой возможный исход.

— Благодарю вас.

Хельмут фон Мольтке развернулся и направился к выходу с балкона. У самой двери он на мгновение замедлил ход — не оборачиваясь — и затем исчез в полумраке коридора.

Кир остался один.

3

Он нашёл Джонатана Келли в кабинете военно-морского атташе Джона Годфри, где они, сидя за столом, на которой лежала большая карта Европы, обсуждали значение немецкой оккупации Нормандского архипелага.

Джон Годфри, опёршись ладонью о карту, говорил резко, почти отсекая каждое слово:

— Посмотри сам. Острова прижаты к самому побережью Франции. Это не позиция — это выступ. Ни стратегического, ни серьёзного тактического значения. Их артиллерия не перекрывает Ла-Манш. Лондон принял верное решение, что не стал защищать эти клочки суши после того, как Париж пал.

Келли слушал, не перебивая, затем покачал головой.

— Джон, захват Нормандского архипелага — это не войсковая операция, а психологическая. Местные британские власти и полиция сохранены и действуют под контролем германских комендатур. Так нацисты демонстрируют на этих островах свою "цивилизованную" оккупацию.

Джонатан Келли посмотрел на Кира, и тот понял, что сейчас он говорит не только для атташе но и для него также.

— Главный приём пропаганды прост: создать у противника ощущение неизбежности поражения. Убедить, что сопротивление не имеет смысла, а само поражение не является таковым, а всего лишь один из способов быстрейшего окончания войны и скорого возвращения мирной жизни.

Годфри коротко усмехнулся.

— Войны выигрывают не ощущениями, а тоннажем флота и дальностью стрельбы. — сказал он. — Если орудие не достаёт — его нет. Всё остальное — разговоры для тех, кто не умеет рассчитывать силы и средства.

— Не обязательно быть сильнее, — возразил Келли. — Достаточно быть убедительнее.

— Джонатан, я не отрицаю значение пропаганды, — кивнул Джон Годфри. — Но если тебя послушать, то через пару лет, помимо армии, авиации и флота, появятся ещё и пропагандистские и контр-пропагандистские войска — с четырёхзвёздными генералами и адмиралами во главе.

— Они уже есть, Джон. Просто называются иначе. Министерство пропаганды Германии, например. И это не вспомогательный инструмент. Это оружие. Оно не столько лжёт, сколько перестраивает восприятие реальности.

Годфри медленно кивнул.

— Возможно, — сказал он. — Но всё-таки я предпочитаю оружие, которое можно измерить.

Он постучал пальцем по карте.

— Потому что у него хотя бы есть дальность.

Келли обернулся к Киру.

— А ты что скажешь?

Кир на секунду задумался, затем чуть пожал плечами.

— Тот факт, что глава британской военно-морской разведки и американский военно-морской атташе в Берлине — полные тёзки, — произнёс он с излишней серьезностью, — тоже можно считать элементом психологической войны.

Годфри хмыкнул и затем, уже с лёгкой усмешкой, обратился к Келли:

— Всё, Джонатан, забирай своего парня и проваливайте, пока вы окончательно не записали меня в свою психологическую армию.

Когда они вышли из кабинета военно-морского атташе, Келли спросил у Кира:

— Ты что-то хотел, Юджин?

— Нет, сэр, — произнес Кир официальным тоном. — Это вы хотели. Покурить. На балконе.

Глава 6

1

Джонатан Келли стоял, опершись на холодный камень перил балкона, и молча слушал, как Кир пересказывает свой разговор с Хельмутом фон Мольтке. Он не перебивал, не задавал вопросов — только в самом конце, когда рассказ иссяк, саркастически усмехнулся и бросил:

— Он бы ещё точный адрес назвал в Бостоне.

Кир пожал плечами так, словно это было очевидно.

— Похоже, Фридриху нужен либо дом 250, либо 210 по Массачусетс-авеню.

— Даже так? — изумился Келли. —То есть Мольтке действительно назвал адрес?

— Нет, — произнес Кир. — По одному адресу находится их главная церковь, по другому — центральный офис.

Покачав головой, Джонатан Келли усмехнулся, но ничего не сказал, Он достал из своего портсигара очередную сигарету и щелкнул зажигалкой.

Потом, уже без всякой иронии, коротко бросил:

— Забудь.

Кир вопросительно посмотрел на него. Келли тяжело вздохнул, как человек, которому приходится объяснять очевидное.

— Советник Кеннан не стал отказывать напрямую, а перенаправил его к тебе. Чтобы это сделал ты.

— Думаете? — осторожно спросил Кир.

— Уверен. Джордж Кеннан пытается выстраивать личные связи с германской элитой и не хочет всё портить своими отказами. Но, к сожалению, он путает великих людей прошлого с их потомками. Если внук канцлера ещё сумел встроиться в вертикаль власти — пусть и на вторых ролях, — то правнук фельдмаршала делает обратное: дистанцируется настолько, насколько это вообще возможно в этой стране.

Кир молча протянул Джонатану Келли визитную карточку фон Мольтке. Тот взглянул на неё, пробежал глазами строчки.

— «Эксперт по международному праву юридического отдела Генерального штаба Вермахта», — прочитал он и усмехнулся. — Звучит как анекдот.

— Генерального штаба Вермахта, — повторил Кир.

— Граф Хельмут Джеймс фон Мольтке... — Келли оторвал взгляд от визитной карточки и взглянул на Кира. — Уверен, господин граф прекрасный человек. Истинный христианин, благородный и высоконравственный. Он, вероятно, принесет много пользы будущей свободной Германии. Но для нас он — проблема, от которой избавляются сразу.

— Почему? — удивился Кир.

— Потому что он бесполезный, небезопасный и неуправляемый.

Джонатан Келли перевел взгляд на Бранденбургские ворота, на мгновение его взгляд задержался на квадриге коней, впряжённых в колесницу богини Виктории, — и лишь затем он вновь посмотрел на Кира.

— Формула идеального контакта предельно проста: ценность, управляемость, стабильность. Если человек даёт информацию, понимает правила и не устраивает сюрпризов — с ним можно работать долго.

Келли слегка склонил голову набок.

— Бывают другие. Ценные — но опасные. У них доступ, у них материал, но они живут на грани. Либо болтливы, либо слишком умны, либо играют в свою игру. Таких не ведут — их используют. Быстро. Аккуратно. И вовремя обрывают связь, пока они сами не начали использовать тебя.

Он едва заметно усмехнулся.

— Есть и противоположность. Безопасные, удобные, надёжные… и совершенно бесполезные. С ними приятно разговаривать, можно пить кофе, обсуждать погоду, но если нет результата — это балласт.

Келли сделал короткую паузу, затянувшись сигаретой.

— Мольтке не попадает ни в одну из этих категорий. У него нет доступа к секретам Генерального штаба. Всё, что он узнает о деятельности Вермахта он и так расскажет на ближайшей сессии Палаты международного правосудия в Гааге.

— Палату закрыли полгода назад, после оккупации Нидерландов, — напомнил Кир.

— Тем более, — кивнул головой Келли. — Дальше. Посещение посольства недружественного государства — уже ошибка. Ну и управляемость… Мольтке — идеалист. А идеалисты соблюдают принципы, но не правила. И когда правила противоречат принципам — они их нарушают. Именно поэтому они и опасны для любой системы.

Кир нахмурился.

— Меня просили помочь не Хельмуту фон Мольтке, а прихожанину его церкви.

— Фридрих? — Келли кивнул. — Там всё ещё проще.

Он облокотился на перила.

— Выехать из Германии трудно. Но куда труднее — въехать куда-то ещё. Вопрос всегда один: кто его там ждёт и в каком статусе. Мы можем вытащить этого Фридриха в Лиссабон или Касабланку. И что дальше? Он сядет в длинную очередь в ожидании своей иммиграционной квоты. Через неделю, месяц или полгода у него закончатся деньги и наш Фридрих попросится обратно в Третий рейх… где будет с готовностью рассказывать репортёрам Геббельса о том, как тяжело ему было на чужбине и как его обманули коварные американцы.

— В Германии его арестует гестапо, — напомнил Кир, уже не из желания спорить, а скорее по инерции.

— Откажется формально от своей Христианской науки — и от него отстанут, — сказал Келли, пожав плечами.

— А если не сможет? Даже формально?

— Мир меняется. Фридриху, так или иначе, придётся менять своё понимание реальности. Вопрос только в том, когда это произойдет: сейчас или несколько позже, уже в концлагере. И пусть это будет его выбор.

Джонатан Келли развернулся и вышел с балкона, показывая, что разговор окончен.

2

В отличие от архива американского посольства в Москве, больше похожего на склад аккуратно каталогизированной макулатуры, архив представительства США в Берлине кипел деловой активностью. Здесь он не столько хранил прошлое — сколько обслуживал настоящее.

Передача дел от старого руководителя новому означала, прежде всего, передачу дипломатического архива. В такие моменты архив не столько расширялся — сколько выравнивался: проверялись формулировки, уточнялись связи, устранялись расхождения. Папки не лежали — они двигались: переходили со столов в шкафы, из шкафов обратно на столы, обрастали новыми листами, уточнениями, пометками на полях.

Кир остановился у входа, наблюдая за этим ровным, почти бесшумным движением. Сотрудники посольства здесь не торопились, но и не медлили. Каждый знал, за чем пришёл, и старался не задерживаться сам и не задерживать других. Кир сразу понял: сейчас не тот момент, когда можно спокойно сесть за стол, открыть папку и начать разбираться. Архив работал на передачу — и в эту работу он не входил.

«Ну что ж, — решил Кир, — поищем информацию для Рика в другом месте», — и он вышел из посольства, не оглядываясь.

3

Он шел по Унтер-дер-Линден на восток — туда, куда с Бранденбургских ворот смотрела богиня победы Виктория и куда была обращена конная статуя короля Фридриха II Великого — правителя, вынесшего власть за пределы своей личности и назвавшего себя "первым слугой государства". При нём Прусское королевство стало не продолжением монарха, а структурой, в которую монарх включён.

Правитель — не источник, а оператор, не смысл, а функция государства, часть её программного кода. Если один исполнитель исчезает, другой может продолжить. Система больше не нуждается в уникальности — она требует соблюдения алгоритма.

Чем больше государство похоже на программу, тем меньше остается места для личности. У программы есть предел, о котором редко думают её создатели. Такая программа работает, пока совпадают правила и смысл, пока исполнение ведёт к результату, ради которого её создавали.

Но когда намеченный результат достигнут, программа не останавливается. Она продолжает выполняться. И именно в этот момент она становится опаснее любой личной власти. Потому что у личности есть предел — её можно остановить, а у системы, которая продолжает работать по инерции, предела нет. Её нельзя отменить, не разрушив всё то, на чем она держится.

— Фридрих Второй был далеко не первым программистом общества, — заметил Рик, подслушав мысли Кира.

— А кто тогда? — спросил Кир.

— Одним из первых архитекторов социального кода был Платон. Он решил, что общество — это не просто «как получилось», а система, которую можно спроектировать. Платон разбил людей на классы, назначил каждому роль, прописал образование, контроль, даже цензуру. Фактически он написал спецификацию идеального государства. Проблема была одна: он создал программу для идеальных пользователей, которых не существует.

— Так вот где сбой, — усмехнулся Кир. — В расчётах Платона не было реального человека.

— Совершенно верно, — спокойно произнёс Рик и продолжил: — Конфуций не стал искать идеальных пользователей, а написал инструкцию уже имеющимся "юзерам": как вести себя сыну, как чиновнику, как правителю.

— То есть Конфуций не стал менять код, а просто обучил людей правильно нажимать на кнопки? — уточнил Кир.

— Именно, — подтвердил Рик. — Но потом появился Николо Макиавелли и заявил: "Ребята, всё это красиво… но давайте посмотрим, как оно работает на самом деле". Макиавелли убрал иллюзии, посмотрел на власть как на механизм, описал ошибки системы и самое главное: объяснил, как из этих ошибок извлекать выгоду.

Кир на секунду задумался:

— И в итоге получается: Платон написал идеальный код, Конфуций объяснил, как им пользоваться, а Макиавелли показал, как его обходить.

Рик усмехнулся:

— Всё верно. И где-то между всем этим и существует любое государство.

4

Кир вышел на площадь. Здесь пространство вдруг раскрывалось — шире, чем улица, тише, чем город. Слева стояла Опера, напротив — здание Старой библиотеки, справа тянулся университет.

Именно здесь, 10 мая 1933 года, между Оперой, университетом и библиотекой, студенты и нацистские активисты устроили публичное сожжение книг. Это было не стихийное действие и не вспышка ярости — это было мероприятие: организованное, согласованное и заранее одобренное. Сжигали не просто тексты. Сжигали способы думать.

В СССР всё было иначе. Там знание не отрицалось — оно изолировалось. Книги убирали в закрытые фонды, в спецхраны, туда, где они продолжали существовать — но уже вне доступа.

Два разных способа решить одну и ту же задачу — переписать код программы. Два подхода. Две системы. Одна — сохраняет знание, но лишает его жизни. Другая — уничтожает знание, но сохраняет в памяти сам акт уничтожения.

Есть и третий способ перепрограммирования: не спорить с кодом и не стирать его, а перестать в него верить — превратить в объект высмеивания. Объявить постыдным, неприличным и недопустимым для цивилизованного общества. Это уже не цензура в прямом смысле слова и не забвение в чистом виде — это культурная отмена кода.

Знание не опровергают, а лишают легитимности; не запрещают, а превращают в социальный риск. И в этом виде такой способ особенно эффективен: он не просто переписывает программу, он перенастраивает саму среду, в которой одни мысли становятся невозможны не потому, что их нельзя произнести, а потому, что за них уже заранее стыдно.

Код ещё может существовать, тексты ещё могут быть доступны, память ещё не уничтожена, но сама возможность говорить всерьёз разрушается.

Глава 7

1

Кир стоял на площади Оперы и и смотрел не на фасад, а сквозь него. Он думал о том, что кто-то когда-то сумел сделать невозможное — убедить людей в том, что государство не просто временное соглашение, не договор сильных со слабыми, а нечто само собой разумеющееся. Не принуждение — а норма.

Формула* Ленина, объяснявшая государство как инструмент, с помощью которого меньшинство удерживает в повиновении большинство, раскрывала многое — но не всё. Почему большинство продолжает подчиняться даже тогда, когда уже могло бы и не подчиняться? Почему порядок сохраняется даже там, где давление ослабевает?

Ответ, казалось, лежал не в механике, а в восприятии. Инструмент, если им пользоваться достаточно долго, перестаёт ощущаться как инструмент. Он становится средой. А среда — не обсуждается. Она просто есть.

Государство, возможно, начиналось как форма принуждения. Но продолжалось уже как форма согласия. Не обязательно осознанного — скорее привычного. Человек привыкает к границам так же, как привыкает к линиям улиц. Он перестаёт их замечать — и именно в этот момент начинает им следовать без колебаний.

-— Прошу прощения… — мелодичный девичий голос прервал ход его мыслей.

Кир опустил взгляд вниз. Перед ним стояла невысокая девушка в синем берете. Тёмное пальто сидело строго, без лишних линий. Чёрные волосы были убраны назад — аккуратно, без усилия выглядеть лучше, чем есть. В руках — книги, перевязанные ремешком.

— Нэйв, — тихо позвал Кир. — Это что? Опять проделки Келли? Проверь.

— Кир, ты так сделаешь меня параноиком и себя заодно, — спокойно отозвался Нэйв. — С ней всё в порядке. Она просто страшно нервничает. Если ты сейчас не ответишь, она окончательно смутится и уйдёт.

Кир слегка кивнул.

— Фройляйн? — он вежливо улыбнулся, чуть склонив голову.

— Прошу меня простить… — девушка запнулась и, сбившись, спросила: — Вы студент? Вы сейчас идёте на лекцию?

— Да, я студент. Нет, на лекцию я сейчас не иду.

Она кивнула — как будто отметила, что первый шаг сделан — и заговорила свободнее:

— Я с медицинского факультета, с педиатрического отделения. Вы не согласились бы сопроводить меня на открытую лекцию профессора Ленца?

Кир чуть приподнял бровь.

— Вам для посещения лекции нужен спутник?

— Да… это же открытая лекция. Девушке не совсем прилично приходить на такую одной. А мне очень хочется.

Кир на мгновение замер. Этого оказалось достаточно. Она быстро протянула ему книги. Он машинально взял их.

— Какой стремительный переход от застенчивости к инициативе, — саркастически заметил Рик.

— Она просто оказалась в привычной среде и заняла в ней свою роль, — отозвался Нэйв.

— И какая же у неё роль?

— Либо доминировать, либо подстраиваться. Кир замешкался — и она выбрала первое. — пояснил Рик.

— И вот мы снова носим стопки книги по городу, — проворчал Нэйв. — Хорошо ещё, что за них не пришлось платить не нам.

2

Она двигалась быстро, но без спешки. Шаг ровный, выверенный, каблуки отбивают ритм по каменной брусчатке. Кир поймал этот ритм и подстроился. Поток студентов подхватил их и внёс внутрь здания. Они прошли мимо стола привратника, не сбавляя хода. Тот лишь на мгновение поднял на них равнодушный взгляд.

Аудитория собиралась не сразу: входили группами и поодиночке. В основном — молодые лица, почти все в одном возрасте, на той границе, где детство уже осталось позади, а всё остальное ещё только предстояло. Юношей заметно больше, чем девушек. Все рассаживаются вперемешку. Движение постепенно стихает, и в какой-то момент становится ясно: они не просто собрались — они готовы слушать.

Профессор Ленц вошел стремительно, положил черную папку на кафедру и оглядел аудиторию — не людей, а пространство. В зале установилась полная тишина.

Он начал без вступления, сразу с тезиса: "Политика есть продолжение биологии".**

Слова ложились в зал ровно и тяжело. Голос у него был спокойный, почти механический, и именно поэтому сказанное звучало как нечто уже решённое, не требующее ни спора, ни доказательств. Это было мало похоже на университетскую лекцию. Скорее — политическая речь, переложенная на язык науки. Ленц рассуждал о гигиене наследственности — физической и внутренней, о биологическом качестве человека и о том, что определяет ценность жизни.

— Сохраняя слабых, мы ухудшаем расу, — говорил профессор, изредка заглядывая в бумаги, лежащие перед ним на кафедре: — Государство обязано поощрять рождаемость ценного населения и ограничивать воспроизводство дефектного.

Кир смотрел на свою спутницу. Та слушала, не отрываясь. В её взгляде не было ни сомнения, ни внутреннего сопротивления — только внимание, почти восторг.

Было видно: ей нравились все эти формулы: «расовая гигиена», «арийское ядро нации», «иерархия рас». В них звучала ясность, обещание порядка и, вместе с тем — обещание места внутри этого порядка.

Глаза молодой девушки блестели не столько от волнения, сколько от чувства причастности. Ей не нужно было ничего доказывать. Всё уже было сформулировано за неё — чётко, последовательно, без лишних вариантов. В этом не оставалось пространства для колебаний, и именно это приносило облегчение.

Мир, в котором раньше было слишком много случайного, вдруг складывался в систему. Каждое слово профессора убирало лишнее, сужало поле возможного, оставляя только одну линию — прямую и ясную. И вместе с этой линией появлялась уверенность: если порядок существует, значит в нём есть место и для неё. Не просто место — роль. И чем строже становилась эта схема, тем надёжнее она казалась.

Профессор Ленц говорил почти час, потом замолк и пристальным взглядом оглядел аудиторию. На одном из задних рядов неуверенно поднялась вверх рука и тут же опустилась.

Фриц Ленц уже собрал бумаги и закрыл папку, когда Кир встал со своего места.

— Господин профессор, а в какой мере принципы расовой гигиены закреплены юридически?

— В значительной, — ответил тот без колебания. — Государство располагает необходимым правовым основанием. Закон о предотвращении рождения наследственно больного потомства действует с начала 1934 года и предусматривает вмешательство в тех случаях, когда дальнейшее воспроизводство признаётся нежелательным.

Он говорил спокойно, без интонации.

— Этот закон охватывает врождённую умственную недостаточность, шизофрению, маниакально-депрессивные состояния, эпилепсию, наследственные нарушения зрения и слуха, а также тяжёлые физические дефекты. В практике иногда учитываются даже случаи хронического алкоголизма.

Кир, оставшийся стоять, уточнил:

— То есть речь идёт уже не о теории, а о действующей системе?

— Именно, — Ленц слегка склонил голову. — Наука формулирует основания; закон придаёт им обязательную форму. Задача государства состоит не в том, чтобы обсуждать необходимость, а в том, чтобы последовательно проводить её в жизнь.

— Господин профессор, а принимаются ли во внимание соображения гуманности при реализации всех этих мер?

Фриц Ленц внимательно посмотрел в сторону Кира.

— Гуманность, — произнес он менторским тоном, — не может противоречить необходимости. В противном случае она утрачивает своё значение.

Он взял папку и вышел из аудитории, не прощаясь.

3

— Эльзе.

Кир повернулся к девушке и вопросительно посмотрел на неё.

— Эльзе Майер, студентка первого курса, — повторила она, словно он упустил что-то очевидное.

— Эльзе, — медленно произнёс Кир, — знаешь, что происходит с теми неполноценными, которые уже родились?

Она ответила сразу, без паузы:

— Их отправляют в государственные приюты.

— С согласия родителей? — уточнил Кир.

— Обычно родители сами рады передать опеку над дефективными государству, — спокойно сказала фройляйн Майер и с лёгким недоумением посмотрела на него.

— И вы бы так поступили?

— Конечно, — она кивнула. — Это мой долг. Как женщины и как немки.

Они молча прошли университетский вестибюль и вышли на площадь.

— Фройляйн Майер, — неожиданно спросил Кир. — Почему профессор Ленц считает, что арийская раса лучше других?

Девушка остановилась. Слегка поправила берет нервным движением руки.

— Что за вопрос? — её взгляд стал внимательным, почти настороженным.

— Не можете ответить? Или не хотите? — чуть усмехнулся Кир.

Эльзе выпрямилась. Лицо её сделалось серьёзным, собранным.

— История… она ведь не хаотична, — начала она чуть сбивчиво. — История выстраивается ступенями. Не сразу, не равномерно — но всё равно вверх.

Девушка чуть повела рукой, будто отмечая эти ступени перед собой.

— Сначала Греция, затем Римская империя со своим сенатом, римским правом и легионами. А потом Новая Европа — это уже техника и государство.

Она на секунду замолчала, как будто проверяя, не сбилась ли.

— И если это повторяется и если это не случайные всплески, то значит за этим стоит один и тот же тип человека.

Эльзе Майер начала говорить более спокойно, без нажима, в её голосе появилась твёрдость — как у человека, который воспроизводит усвоенную конструкцию.

— Не все могут создать устойчивую систему. Это же видно из истории. А если не все — значит те, кто могут, отличаются не просто количественно, а качественно. Только арийский тип человека способен построить государство.

Она подняла взгляд на Кира.

— И дело не в арийской внешности. Это упрощение. Вопрос в способности создавать порядок, удерживать дисциплину, строить структуры, которые переживут поколения.

Кир посмотрел на девушку, стоящую перед ним. Он всмотрелся в её глаза и не увидел в них понимания, одну лишь уверенность.

На мгновение Кир задумался — стоит ли. Затем всё же спросил:

— Если «высший тип человека» определяется способностью строить порядок, то кто тогда тот, кто этот порядок разрушает?

Он сделал паузу, давая вопросу повиснуть и продолжил:

— Тоже иной тип? Или просто тот же самый, но с другой стороны?

Фройляйн Майер вздрогнула, в её глазах промелькнул испуг:

— Зачем вы задаёте мне такие вопросы?

— Иногда вопрос сами по себе уже ответ, — сказал Кир, усмехнувшись.

Девушка отшатнулась от него, как от удара, но быстро взяла себя в руки и сухо произнесла:

— Спасибо за потраченное время.

Она почти вырвала у него из рук свою стопку книг, развернулась и быстро пошла прочь.

4

— Что скажете? — спросил Кир мысленно, глядя вслед поспешно удаляющейся фройляйн Майер.

— Невозможно за несколько минут перепрограммировать то сознание, в которое семь лет подряд до этого аккуратно закладывали одни и те же идеи, — произнес Рик.

— А про расовую гигиену есть что сообщить? — Кир решил сменить тему, чувствуя себя немного виноватым в том, что смог напугать девушку.

— Тебе аналитическую справку или сатирическую? — поинтересовался Рик.

— Сатирическую, — сказал Кир и добавил. — Утро и так перегружено.

— Тогда держись, — оживился Рик. — Берём общество. Объявляем, что это организм. Потом решаем, что половина органов лишние. Логично, а Нэйв?

— Абсолютно. Особенно если ты не печень, — хмыкнул Нэйв, вступая в разговор.

— Нет, Нэйв! Ты не понял метафору, — возразил Рик. — Это инженерия! Нашли «дефект» — устранили.

— Проблема в том, Рик, — не согласился Нэйв, — что механизм не возражает. А люди — да.

— Так это потому что им не объяснили, что они дефект, — важно заметил Рик. — Надо сначала объяснить.

— И желательно сразу официально, — добавил Нэйв.

— Там всё научно, — принялся рассказывать Рик с излишней серьезностью. — Сначала заявляешь, что существует «правильный тип человека», потом находишь тех, кто не вписывается, затем объявляешь, что они мешают прогрессу и готово: это уже не жестокость, а забота о будущем.

Нэйв хмыкнул:

— То есть если я мешаю системе, проблема не в системе, а во мне?

— Разумеется. Система ведь уже идеальна. Это же аксиома.

— Гениально, — кивнул Нэйв. — Сначала придумываешь идеальный порядок, потом под него начинаешь подпиливать людей.

— Главное — называть это не «подпиливанием», — уточнил Рик. — А «оптимизацией».

— Или «оздоровлением», — добавил Нэйв. — Звучит уже почти как санаторно-курортное лечение.

— Да, — согласился Рик. — Только путёвка в одну сторону.

Рик на секунду задумался:

— Слушай, а если применить эту логику дальше… Если кто-то мешает строителям идеального общества…

— …то его можно исключить, — спокойно сказал Нэйв.

— А если потом мешают те, кто исключал?

Нэйв чуть улыбнулся:

— Тогда их тоже. Последовательно. Научно и без эмоций.

Рик усмехнулся:

— Получается идеальная система — это та, в которой в конце никого не остаётся?

— Не совсем, — покачал головой Нэйв. — Остаётся один. Тот, кто в последний момент решает, что он — норма.

Рик прищурился:

— Ты сейчас намекаешь, что «норма» — это просто тот, у кого есть власть её объявить?

— Я не намекаю, — спокойно ответил Нэйв. — Я констатирую.

Рик на мгновение замолчал, потом снова оживился:

— Но подожди. Они же искренне считают, что улучшают человечество.

— Конечно, — кивнул Нэйв. — Любая опасная идея начинается с уверенности, что ты делаешь добро.

— То есть проблема не в жестокости, а в уверенности?

— Именно. Жестокость без теории — это преступление. Жестокость с теорией — уже программа.

Рик тихо присвистнул:

— А если программа ещё и научно звучит…

— …то у неё появляется бюджет, — закончил Нэйв.

Они замолчали.

Потом Рик медленно произнёс:

— Забавно. Чем больше говорят о «чистоте», тем грязнее становятся методы.

— Потому что «чистота» — это не цель. Это оправдание.

Рик усмехнулся:

— Значит, всё это — не про здоровье общества?

— Нет, — спокойно ответил Нэйв. — Это про контроль над тем, кого считать «больным».

— Хорошая система, — резюмировал Рик. — Главное — самому не попасть в список.

*В.И. Ленин "Государство и революция. Учение марксизма о государстве и задачи пролетариата в революции" — 1917. — Цит.: «Государство есть машина для угнетения одного класса другим, машина, чтобы держать в повиновении одному классу прочие подчинённые классы».

**Ф. Лeнц "Die Rasse als Wertprinzip" — нем. — "Раса как принцип ценности", Мюнхен, 1933.

Глава 8

1

Дипломатия — это искусство говорить так, чтобы за словами стояла сила, но сама сила оставалась в тени. Она возникла не из стремления к миру, а из понимания цены войны. Война решает быстро — но платят за неё долго. Дипломатия же покупает время, а время в политике почти всегда дороже победы. В переговорах выигрывают не только пространство — выигрывают паузы, в которых вырабатывают решения и готовятся следующие ходы.

Посольства, договоры, встречи — лишь внешняя оболочка. За ней скрывается другое: осторожное измерение чужой воли, поиск слабых мест, попытка понять, где проходит граница допустимого. Слова становятся инструментом не менее точным, чем оружие, — ими можно сблизить, а можно оттолкнуть, не произнеся ни одной угрозы. Дипломатия — это не альтернатива силе. Это способ использовать её, не показывая.

Когда начинается война и рушатся иллюзии нейтралитета, разговор не прекращается — напротив, он очищается от лишнего: становится точнее, холоднее, осторожнее. Посольства закрываются, дипломаты — отзываются, но каналы не исчезают. Они уходят в тень: через нейтральные страны, посредников, неформальные контакты. Война не отменяет дипломатию — она делает её скрытой.

Пока идут бои, дипломатия продолжает следить за той тонкой линией, за которой сила перестаёт быть инструментом и превращается в стихию. И пока эта линия ещё существует, пока её ещё можно нащупать словом, — возможность восстановления мира не утрачена окончательно. Дипломатия — это не путь к согласию. Это способ не дать несогласию разрушить всё.

2

Кир зашёл в отель «Бристоль», чтобы проверить, не вернулся ли Джонатан Келли из посольства. Вестибюль встретил его привычной тишиной: приглушённый свет, мягкий ковёр, гасивший шаги, и стойка портье — тёмное дерево, отполированное до ровного, матового блеска. За ней стоял тот же служащий, что и утром, — подтянутый, безупречно аккуратный, с тем выражением лица, в котором вежливость доведена до нейтральности.

Портье сдержанно сообщил, что герр Келли ещё не возвращался, затем открыл узкий ящик под стойкой и достал сложенный вдвое листок бумаги.

— Это оставили для вас.

Кир взял лист. Бумага была плотной, гостиничной, без водяных знаков, но аккуратно обрезанной. На внешней стороне чётким немецким готическим шрифтом было написано имя Юджина Эванса. Он развернул лист.

Текст был на русском:

«С прибытием в Берлин и с наилучшими пожеланиями от ваших московских друзей».

Ниже стояла подпись — написанная той же рукой, что и русский текст, но уже латиницей: «Alexander Cellarius».

Кир на мгновение задержал взгляд на подписи, затем сложил лист обратно.

— Это письмо? — спросил он портье, показывая сложенный лист.

— Его оставил для вас господин Целлариус, — ответил портье. — Он сейчас у себя в номере. Если господину будет угодно, то я могу сообщить, что вы пришли и ожидаете его в холле.

— Я буду в баре, — решил Кир после секундного замешательства.

— Разумеется, господин.

Портье едва заметно наклонил голову — не как знак уважения, а как подтверждение принятого решения.

3

Кир пил кофе маленькими глотками из изящной фарфоровой чашки, на дне которой проступал тонкий узор.

— Мы называем этот кофе саксонским, — раздалось у него за спиной.

Кир поднял глаза. Перед ним стоял человек лет сорока в гражданской одежде.

— Разрешите присесть? — спросил он, переходя на русский язык.

Кир сделал приглашающий жест рукой и мельком подумал: "Что за странная привычка у местных — подходить со спины и начинать разговор, даже не поздоровавшись?"

Словно уловив его мысль, человек, уже садясь напротив, произнёс:

— Позвольте представиться: фрегаттен-капитан Александр Целлариус, германский военно-морской атташе в Финляндии. Сейчас в Берлине по делам службы.

Кир сдержанно кивнул. Фрегаттен-капитан ответил лёгкой, почти дружелюбной улыбкой.

— Мой московский коллега, корветтен-капитан Пауль Фромм, сожалеет, что вы покинули столицу Советской России, не успев попрощаться, — произнес он. — Пауль просил передать вам его наилучшие пожелания и небольшой сувенир на память.

С этими словами Целлариус протянул Киру продолговатый футляр из черной кожи.

Кир открыл его. Внутри лежала перьевая ручка — чёрная, без украшений, с золотым пером, тяжёлая и правильно сбалансированная.

— Хорошая, — сказал Кир.

— Надёжная, — поправил фрегаттен-капитан. — Пишет ровно, без сбоев.

Кир вынул ручку, на секунду проверил её в руке — вес, баланс, ход колпачка — и вернул на место.

— И что именно я должен ею написать?

Целлариус едва заметно улыбнулся.

— Пока — ничего. Достаточно того, что она у вас есть.

— Вы меня вербуете? — спросил Кир прямо.

Фрегаттен-капитан искренне рассмеялся.

— Нет, конечно, — ответил он. — Если говорить откровенно, как профессионал с профессионалом, — я всего лишь устанавливаю ещё один неформальный дипломатический канал связи между нашими странами. Вы всегда можете написать мне "до востребования" в Хельсинки или в Стокгольм на мое имя или на имя Александра Келлера — и получите ответ.

— Полагаете, что официальных контактов между нашими странами будет недостаточно?

— Возможно, — серьёзно произнёс Целлариус. — Не исключено, что их вообще не будет.

— Всё-таки война неизбежна?

— Всё зависит от вас. Вернее — от того, как далеко вы готовы зайти, помогая британцам.

Он на секунду замолчал, затем добавил:

— Когда дерутся двое — всегда выигрывает третий. И нет никакой гарантии, что этим третьим вновь окажется Америка.

Официант поставил перед ним кофе. Целлариус поблагодарил его легким кивком головы, сделал глоток и продолжил:

— Германии и России навязали противоположные идеологии — национализм и интернационализм и население приняло их достаточно охотно: новые идеи сопровождаются социальными программами.

Фрегаттен-капитан поставил чашку на блюдце:

— Все эти идеологии, ещё в прошлом веке, были придуманы британцами как раз для того, чтобы расшатывать устои континентальных империй.

— Карл Маркс был немцем, — напомнил Кир.

— Но жил, работал и умер в Лондоне, — возразил Целлариус. — Его «Капитал» вышел почти одновременно с «Основами XIX века» англичанина Чемберлена — одного из теоретиков нашей партийной расовой идеологии.

Он откинулся на спинку стула и продолжил:

— Вечный страх островитян — единый Континент, способный обойтись без моря. Англичане стравливают Европу между собой уже не в первый раз. Четыре империи пали после Первой мировой войны. Но в этот раз у них ничего и не получиться.

— Вот как? Почему? — искренне удивился Кир.

Целлариус хищно улыбнулся:

— После нашего воссоединения с Австрией и присоединения Чехословакии Лондон рассчитывал на привычный сценарий — столкнуть Германию и Россию, но тут у них происходит эпический облом вселенского масштаба: Советский Союз и Третий Рейх, вместо того, чтобы азартно уничтожать друг друга ради британских интересов подписывают в Москве договор о ненападении, а месяцем позже — договор о дружбе и границе! Непримиримые идеологические соперники становятся друзьями, а очень скоро станут и союзниками! Британцев, даже сто лет спустя, будет "дико корежить" от этого грандиознейшего провала!

— У вас очень образный и живой русский язык, — хмыкнув, заметил Кир.

— Да, — согласился Целлариус. — Это мой родной язык. Я родился в Российской Империи, в Пермском крае, и до тринадцати лет жил в Санкт-Петербурге.

— Ах, вот как, — чуть улыбнулся Кир и спросил: — И как же нацистам и интернациалистам преодолеть имеющиеся идеологические разногласия?

Фрегаттен-капитан чуть наклонил голову так, словно вопрос его совсем не удивил.

— Никак, — ответил он спокойно. — Разногласия не преодолевают, а игнорируют. Идеологии нужны для масс. Государства действуют иначе. Когда совпадают интересы, разногласия не исчезают — их просто не замечают. Обе стороны понимают одну и ту же вещь: им выгоднее иметь дело друг с другом, чем воевать в интересах третьей стороны.

Кир слушал, не перебивая.

— Такие соглашения не требуют доверия, — продолжил Целлариус. — Достаточно расчёта. Пока расчёт совпадает — система работает. Проблема в другом. Расчёт меняется быстрее, чем идеологии. А идеологии не позволяют это признать вовремя.

— То есть союз временный? — спросил Кир.

— Все союзы временные, — философски заметил фрегаттен-капитан. — Вопрос только в том, кто первым решит, что он больше не нужен.

Кир чуть прищурился, внимательно посмотрел на собеседника и негромко произнёс:

— А вы не боитесь говорить такие вещи о партийной идеологии — прямо здесь, в Берлине?

Целлариус ответил не сразу. Он сделал небольшой глоток кофе, словно давая вопросу "остыть", затем аккуратно поставил чашку на блюдце.

— Нет, — сказал он спокойно.

Кир не отвёл взгляда.

Фрегаттен-капитан едва заметно улыбнулся — уже не хищно, а почти снисходительно.

— Во-первых, мы говорим по-русски, а язык — это тоже форма зашиты. Не всякий, кто слышит, понимает. И не всякий, кто понимает, — решится вмешаться.

Он на секунду замолчал, затем продолжил:

— Во-вторых, вы несколько переоцениваете степень единства внутри системы. Внешне она выглядит монолитной. Внутри — гораздо сложнее.

Кир слегка наклонил голову, ожидая продолжения.

— Флот, — сказал Целлариус, — традиционно живёт по другим правилам. Он дальше от центра, дальше от партийных структур, ближе к практике, где ценится не столько правильность формулировок, сколько результат. У нас даже есть шутка: Германия имеет нацистскую авиацию, кайзеровскую армию и республиканский флот. Это, конечно, преувеличение. Но в каждом преувеличении есть доля точности.

Кир молчал.

— Авиация — новое оружие, которое строится вместе с Новой Европой и говорит его языком, — продолжил фрегаттен-капитан. — Армия — старая структура, она помнит ещё кайзера и думает категориями прусской офицерской чести и порядка. А флот… флот пережил слишком много перемен, чтобы верить в окончательные формулы.

Он слегка пожал плечами.

— Поэтому нам иногда позволяют чуть больше.

— И за такие разговоры… — Кир сделал неопределённый жест.

— Пожурят, — спокойно ответил Целлариус. — Возможно, напомнят о долге. Но, как правило, не более того.

Он снова взял чашку.

— До тех пор, пока такие разговоры не начинают мешать делу, к ним относятся как к неизбежной части дипломатической службы.

Кир тоже взял чашку и, заглянув в неё, спросил:

— Так почему этот кофе называют саксонским?

— Всё просто, — ответил фрегаттен-капитан. — Саксонский фарфор традиционно имеет орнамент на дне чашки, а кофе сейчас разводят так сильно, что рисунок отчётливо виден сквозь напиток.

Допив свой саксонский кофе, Александр Целлариус встал, вежливо попрощался и ушёл. Вслед за ним и поднялся и Кир.

Кожаный футляр остался лежать на столе.

Глава 9

1

Подходя к зданию посольства, Кир заметил, как Джонатан Келли и советник Джордж Кеннан выходят из него и направляются в сторону парка Тиргартен, начинавшегося сразу за Бранденбургскими воротами.

— Как прошла ваша беседа с Хельмутом фон Мольтке? — поинтересовался у него Кеннан скорее из вежливости, чем из настоящего интереса.

Кир едва заметно усмехнулся:

— Мы обсудили с господином графом творчество Марка Твена.

Кеннан ответил сдержанной улыбкой, огляделся по сторонам, убедился, что поблизости нет лишних ушей и повернулся к Келли:

— Джонатан, ты не первый, кого Вашингтон отправляет в Европу с подобной миссией. В конце февраля сюда уже приезжал Самнер Уэллес. Он встречался с Гитлером и Гессом в Берлине, с Муссолини и Чиано в Риме и даже с Даладье в Париже.

— Да, — согласился Келли. — Уэллес был направлен по линии Белого дома. В Лондоне я присутствовал на его встрече с лордом Галифаксом.

Кеннан кивнул:

— Понимаю. Теперь ты представляешь не только Вашингтон, но и наших «экономических роялистов» с Уолл-стрит.

Келли тихо хмыкнул:

— В каком-то смысле Европа и сделала Америку единой.

Кеннан согласно кивнул и произнёс:

— Уэллес вернулся в Вашингтон с вполне определённым выводом: «сидячая война»* в Европе неизбежно перерастёт в полномасштабную.

Он говорил без нажима, почти буднично, но слова ложились точно.

— Его поездка показала одну простую вещь, — продолжил Кеннан. — Мирные переговоры в той ситуации не имели перспектив. И этим Уэллес, сам того не формулируя, снял главный аргумент изоляционистов, сделав переизбрание Рузвельта всего лишь вопросом времени.

Кир перевёл на него взгляд:

— То есть он не привёз мир, но привёз понимание, что его не будет?

— Иногда это важнее. Потому что после этого остаётся только один вопрос — что делать дальше?

Кир задумался, словно пытаясь уловить то, что осталось между словами. Затем спросил:

— Уэллес до Москвы не добрался?

Кеннан покачал головой:

— Нет. Берлин, Париж, Рим — но не Москва. Иногда важнее не то, куда ты приехал, а то, куда ты не поехал.

Кир внимательно посмотрел на него:

— То есть это было сознательное решение?

— Разумеется, — спокойно ответил Кеннан. — Москва не участвует в новой европейской войне, а её собственная война с Финляндией тогда ещё не закончилась. В такой обстановке визит заместителя госсекретаря — да ещё и личного представителя Рузвельта — выглядел бы не как сбор информации, а как политический жест.

Он выдержал паузу и продолжил:

— А жесты такого уровня случайными не бывают.

— Теперь, когда Париж пал и Гитлер стал хозяином Европы, Вашингтон вспомнил про Москву? — спросил Кир.

Кеннан ответил не сразу.

— Не вспомнил, — сказал он наконец. — Пересчитал.

Кир прищурился:

— Есть разница?

— Существенная, — спокойно подтвердил советник. — Раньше Москва была одной из переменных. Теперь — одна из немногих оставшихся.

Джонатан Келли добавил:

— После падения Франции политическая карта упростилась. Остались Берлин, Лондон и Москва.

— И Вашингтон, — добавил Кир.

Келли чуть кивнул:

— Да, но Вашингтон пока за океаном, а Москва — уже здесь, на континенте.

Кир задумчиво посмотрел на ровные линии деревьев Тиргартена и произнес:

— Раньше Москву можно было игнорировать. Теперь — нет.

2

Они прошли несколько шагов молча, потом Келли спросил у Кира:

— Юджин, вам удалось найти какую-либо библиотеку и погрузиться в глубины местной политической идеологии?

— От лекций больше толку, чем от книг, — произнес Кир.

Келли бросил на него короткий взгляд:

— Интересное наблюдение. Почему?

Кир чуть пожал плечами:

— Книга даёт слишком много сразу. Факты, аргументы, детали — всё вперемешку. Нужно самому выстраивать порядок. А лекция уже отобрана. Кто-то за тебя решил, что важно.

Кеннан тихо усмехнулся:

— То есть вам нравится, когда за вас думают?

Кир покачал головой:

— Нет. Но мне важно видеть, как думает другой. Лекция показывает ход мысли. Книга — только её результат.

Келли согласно кивнул:

— Верно. Лекция навязывает структуру, а книга требует её создать.

Кир задумчиво посмотрел вперёд:

— В лекции ты движешься вместе с мыслью. В книге же — постоянно рискуешь потеряться. Поэтому лекция экономит время, а книга — проверяет, есть ли у читающего собственная дисциплина. Лекция — это карта, тогда как книга — местность.

— Именно, — усмехнулся Келли. — Большинство людей предпочитают карту, потому что не хотят идти пешком.

3

Кир несколько секунд молчал, не глядя на собеседников, потом, будто доведя свою мысль до конца, произнёс:

— Если смотреть на местную идеологию по той же логике, о которой мы говорили в Москве…

Он на мгновение остановился, затем перевёл взгляд на Келли:

— То, в сущности, в Германии осталась только одна подлинная политическая сила — сам Адольф Гитлер. Всё прочее либо подчинено ему, либо существует лишь постольку, поскольку он это допускает. Партия, государство, армия — формально это разные институты, но на деле все они уже сведены к одной его воле. Даже воинская присяга приносится лично Гитлеру, как вождю Германского рейха и народа.

Келли кивнул, подтверждая его слова:

— После тридцать четвёртого года — да. До этого была присяга была государству. Стандартная конструкция.

Кир нахмурился:

— А здесь — одному человеку, и это принципиальное изменение. Государство абстрактно. Его можно интерпретировать. Человек — нет. Его воля конкретна и, значит, сомнение становится невозможным.

Кеннан слегка усмехнулся:

— Сомнение становится нарушением клятвы, — произнес он. — Но ведь остаётся ещё и личная ответственность исполнителя.

Кир перевел на него взгляд.

— Формально — да. Практически — она подменяется. Если ты клялся человеку, то исполняешь его приказ. Всё остальное — вторично. Это снимает конфликт между приказом и совестью. Точнее, объявляет, что такого конфликта не существует. Армия перестаёт быть институтом государства и становится продолжением воли лидера и тогда ответственность растворяется.

Они прошли ещё несколько шагов молча, потом Кир, словно продолжая мысль, сказал:

— Получается, присяга одному человеку — это упрощение ответственности. А наличие множества идеологий её размывает.

Джордж Кеннан посмотрел на него с интересом:

— Поясните, Юджин.

Кир чуть замедлил шаг:

— Когда в обществе есть одна единственная идеология, то ты отвечаешь только за выбор: подчиниться ей или нет. При наличии же десятка различных идеологий, каждая из которых объясняет мир по-своему, всегда можно сказать, что ты действовал «в рамках конкретной определенной системы».

Келли кивнул:

— Верно. Множественность даёт убежище и чаще всего выбирают не поступок, а объяснение поступка.

Кир усмехнулся:

— И объяснение всегда найдётся.

— Именно, — спокойно подтвердил Келли. — Идеология хороша тем, что снимает необходимость сомневаться. В одном случае человек прячет ответственность за приказом. В другом — за теорией. В первом случае он говорит: «я исполнял». Во втором — «я верил».

Кеннан, хмыкнув, добавил:

— А между этими двумя фразами обычно и проходит вся граница ответственности.

Кир зябко поёжился и сказал:

— Честно говоря, складывается ощущение, что весь нынешний двадцатый век — это век идеологий.

Джонатан Келли вдруг остановился, достал из портсигара сигарету, щёлкнул зажигалкой, закурил и только после этого произнёс:

— Не могу согласиться с тобой, Юджин.

Кир приподнял бровь:

— Неужели? Век, в котором столкнулись либерализм и социализм, фашизм и коммунизм и каждая система обещает своим неофитам объяснить весь мир целиком.

Келли покачал головой:

— Двадцатый век запомнится нашим возможным далёким потомкам не мировыми войнами, не революциями и даже не первым полётом братьев Райт над океанскими пляжами Северной Каролины, — этот век войдет в историю победой человечества над его двумя самыми страшными и извечными врагами: голодом и болезнями.

Кир в полном изумлении посмотрел на Джонатана Келли. Тот слегка усмехнулся и продолжил:

— Пока политики спорят о том, как делить власть, произошло нечто другое: Фриц Хабер нашёл способ получать еду из воздуха, а пенициллин Александра Флеминга сделал болезни излечимыми.

Он на секунду замолчал, затянулся сигаретой и смотря куда-то ввысь, поверх голов Кеннана и Кира задумчиво произнёс:

— Если говорить строго по фактам, то «золотой век» человечества уже наступил. Оно живет в раю. Просто мы ещё не привыкли к этой мысли.

4

Кир мысленно обратился к Рику:

— Человечество действительно научилось «делать еду из воздуха»? Звучит как метафора.

Рик усмехнулся:

— К сожалению для поэтов, это не метафора.

Он сделал короткую паузу и продолжил:

— Азот. Растения без него не растут, а значит, без него нет и еды. Азот есть прямо в воздухе, но растения не могут использовать его напрямую.

Кир задумался:

— То есть он есть, но бесполезен?

— Верно, — ответил Рик. — Воздух полон азота, но в такой форме он для большинства растений недоступен. Им нужен связанный азот — тот, что уже превращён в соединения, которые можно втянуть корнями из почвы.

Кир медленно кивнул:

— Получается, всё сельское хозяйство тысячелетиями зависело от того, сколько такого азота земля могла дать сама.

— Да, — подтвердил Рик. — Навоз, перегной, селитра, птичий помёт, севооборот — всё это, по сути, были разные способы решить одну и ту же проблему. Люди думали, что борются за землю, за хлеб, за рынки, за колонии, но внизу всей этой истории лежал очень простой вопрос: хватит ли азота, чтобы выросло достаточно пищи.

Кир задумчиво опустил взгляд:

— Значит, это просто технология.

— Нет. — возразил Рик. — Это исторический момент, когда человек впервые начал управлять базовым циклом жизни на планете. С этого момента вопрос звучит не «хватит ли еды», а «как человечество её использует».

Кир на мгновение замолчал, затем спросил:

— И кто такой этот Фриц Хабер, который придумал способ получать еду из воздуха?

Рик усмехнулся, но без прежней лёгкости.

— Один немецкий химик. Очень точный ум и очень неудобная фигура для простой морали. С одной стороны, он решил задачу, над которой бились десятилетиями. Нашёл способ связать азот из воздуха и превратить его в аммиак. Фактически — дал человечеству возможность кормить себя без прежних ограничений.

Кир мысленно кивнул:

— Звучит как безусловное благо.

Рик коротко хмыкнул:

— Было бы так, если бы всё заканчивалось на удобрениях. Но та же химия — это основа взрывчатых веществ.

— То есть он дал и хлеб… и оружие?

— Именно, — спокойно подтвердил Рик. — И на этом история не заканчивается. Во время Первой мировой войны он активно занимался боевыми отравляющими газами, считал это служением своей стране и для него не было противоречия.

— Ученый, который накормил миллионы, помогал и убивать.

— Это и есть весь двадцатый век в одном человеке, — резюмировал Рик.

— А он сам? Он понимал, что делает?

Рик на секунду задумался:

— Думаю, да. Но понимал это по-своему. Для него важнее было другое — решить задачу. История редко даёт человечеству удобных героев, она даёт лишь людей, которые меняют мир. А цена — это уже отдельный разговор.

Кир на секунду задумался, затем спросил:

— А пенициллин?

Рик хмыкнул:

— Здесь Келли излишне оптимистичен. Два месяца назад в британском научном журнале "Природа" была опубликована одна статья**, посвящённая терапевтическим свойствам пенициллина. Пока это ещё не лекарство в полном смысле слова, а доказательство того, что оно может им стать.

— То есть это только начало?

— Именно, — спокойно ответил Рик. — В лаборатории уже видно: вещество работает внутри организма, не только в пробирке. Это ключевой момент. Но до массового применения ещё далеко — производство ничтожно, очистка сложна, дозировки не до конца понятны.

Он на секунду замолчал, словно прикидывая масштаб.

— Но через несколько лет это перевернёт медицину, — добавил он. — Инфекция перестанет быть приговором.

Кир медленно кивнул:

— Значит и здесь Келли прав.

— Только наполовину, — возразил Рик.— Он видит лишь результат, но не последствия.

— Какие последствия? — удивился Кир.

— Человек впервые начинает всерьёз вмешиваться в мир бактерий. А это не пассивная среда. Это живая система, которая будет отвечать. Чем активнее будут подавляться бактерии, тем быстрее они начнут приспосабливаться, и дело уже не в том, победит ли человечество инфекции, а в том, как долго оно сможет их опережать.

— То есть даже здесь нет окончательной победы? - уточнил Кир.

Рик кивнул:

— Всё верно, — подтвердил он. — «Золотой век человечества», о котором говорит Джонатан Келли, не вечен.

Он выдержал паузу и добавил:

— Есть только небольшое преимущество во времени и весь вопрос в том, как человечество сможет этим преимуществом распорядиться.

*«Сидячая война» — нем. — Sitzkrieg — фр. — Drôle de guerre (странная война) — англ. — Phoney War (фальшивая, ненастоящая война) — период Второй мировой войны с 3 сентября 1939 года по 10 мая 1940 года, когда боевые действий между враждующими сторонами на Западном фронте почти полностью отсутствовали, за исключением боевых действий на море.

**“Penicillin as a Chemotherapeutic Agent” — англ. — «Пенициллин как химиотерапевтическое средство». Статья опубликована 24 августа 1940 года в международном научном журнале "Природа" (Nature). Авторы: Говард Флори (Howard Florey), Эрнст Борис Чейн (Ernst Boris Chain) и научная группа Оксфордского университета.

Глава 10

1

Они вышли к большой круглой площади. Поток машин шёл по кругу — ровно, почти без суеты, как по заданной схеме. В центре, на массивном постаменте, поднималась колонна — высокая, светлая, с золотой фигурой наверху, которая даже в тусклом берлинском небе ловила свет и отдавала его холодным блеском. Наверху — богиня победы. Снизу она казалась маленькой, но именно высота делала её недосягаемой: она была не рядом — над.

Кир остановился, запрокинул голову. На мгновение ему показалось, что колонна не просто стоит — она давит сверху, задаёт масштаб всему вокруг: дорогам, деревьям, людям.

— Странно, — произнёс он, не отрывая взгляда. — Я читал в путеводителе по Берлину, что колонна Победы стоит напротив Рейхстага.

— Перенесли ещё в прошлом году, — сообщил Джордж Кеннан. — После Олимпиады тридцать шестого года городские власти запустили масштабный проект по переустройству Берлина.

— Любопытная вещь, — задумчиво сказал Келли, тоже задрав голову вверх. — Один памятник, а ощущение такое, будто речь идёт не о прошлом, а о будущем. Будто его поставили не в память о былых победах, а в преддверии грядущих.

Кеннан чуть заметно усмехнулся.

— Власть всегда так делает, — сказал он. — Ей мало управлять людьми через законы. Куда надёжнее, когда за неё начинает делать само пространство. Архитектура редко бывает невинной, особенно когда речь идёт о столицах.

— Да, камень вообще очень удобен для политики, — согласился с ним Келли. — Он переживет и речи, и газеты, и даже тех, кто приказал его поставить.

— Именно, — кивнул головой Кир. — Архитектура — это всегда политическое заявление. В прошлом веке барон Осман* перестраивал Париж для императора Наполеона III декларируя, что французские революции закончились и настало время Империи французов**. Широкие бульвары, прямые линии, открытые перспективы. На словах — воздух, свет, удобство, а на деле — ещё и контроль. В городе, который просматривается насквозь, трудно спрятаться, ещё труднее — возводить баррикады.

— И всё-таки им это не помогло, — усмехнулся Кеннан.

Кир кивнул:

— Парижская Коммуна показала предел этой логики. Париж изменился, но парижане — нет. Баррикады всё равно появились. Не так, как раньше и не в тех местах, но появились. Город можно перестроить. Человека — сложнее.

— Париж, — негромко повторил Келли. —Там это хотя бы выглядит изящно.

— Французы всегда умели прятать расчёт за красотой, — ухмыльнулся Кир. — Немцы в этом смысле честнее. Они предпочитают, чтобы сила выглядела силой.

— А Нью-Йорк? — быстро спросил его Кеннан.

Кир бросил короткий взгляд на политического советника.

— Нью-Йорк — другое дело, — произнес он. — Там тоже есть власть и деньги, но город не складывается в один-единственный жест. Он не ведёт человека к центру и не собирает взгляд в одной точке. Там пространство не говорит: «Смотри на власть». Оно говорит: «Двигайся». Это город не церемоний, а движения.

Кир поправил перчатку, в последний раз взглянул на колонну и резюмировал:

— Один режим хочет, чтобы человек восхищался. Другой — чтобы подчинялся. Третий — чтобы работал и не задавал лишних вопросов. Архитектура лишь помогает выбрать нужную интонацию.

2

Они ещё стояли у края площади, когда поток машин на мгновение разомкнулся. В эту паузу, почти незаметно, в круговое движение вошёл длинный чёрный «Мерседес». Он двигался медленно, без лишних манёвров, как будто пространство заранее было под него рассчитано. Машина обошла полный круг и лишь затем остановилась у края аллеи. Двигателя почти не было слышно — только лёгкая вибрация, скорее угадываемая, чем ощутимая.

Келли вопросительно посмотрел на Джорджа Кеннана. Тот едва заметно кивнул. Келли без лишних слов подошёл к машине и сел на заднее сиденье. "Мерседес" тут же тронулся с места и, ускоряясь, растворился в потоке.

Кир скользнул взглядом по автомобильному номеру — IA-45370. Берлин. Цифры он запомнил почти автоматически. Значит, машина местная.

— И что это было? — озадаченно спросил он, глядя вслед «Мерседесу», затем повернулся к советнику Кеннану.

— Полагаю, вам нет необходимости это знать, раз ваш шеф не счёл нужным вас проинформировать, — голос Джорджа Кеннана стал заметно холоднее, чем минуту назад, при Келли.

Он говорил ровно, почти официально, и в самой этой сдержанной официальности чувствовалось другое: первый политический советник посольства уже давно отвёл Киру определенное место в своей внутренней иерархии и теперь, без лишних слов, обозначал те границы, за которые тому заходить не стоило.

Кир внутренне скривился.

— Сам виноват, — спокойно резюмировал Нэйв в его голове. — Сделал бы вид, что понимаешь происходящее и советник, возможно, проговорился бы о том, куда уехал Джонатан Келли.

— Нэйв, мой друг, ты не прав, — мягко возразил Рик. — В данной ситуации важнее не куда, а с кем он уехал.

Кир на секунду замер.

— И я его видел?

— Видел, — ответил Рик. — Но не узнал.

Кир невесело усмехнулся.

— Конечно не узнал. Это же у тебя база данных с изображениями почти всех значимых людей на данной планете — хоть живых, хоть мёртвых.

— На заднем сиденье автомобиля был президент Рейхсбанка, — бесстрастно сообщил Рик.

В памяти Кира всплыл силуэт — не лицо, не черты, а лишь общее ощущение присутствия: человек, который сидел чуть глубже в тени салона автомобиля, не привлекая к себе внимания.

— Я смотрел… и не понял, на кого именно смотрю, — признал очевидное Кир.

— Это обычная ошибка, — согласился с ним Рик. — Внимание фиксируется на движении, на действии. Статичные фигуры часто остаются вне восприятия, особенно если они не стремятся это внимание привлечь.

3

Советник Джордж Кеннан внимательно изучал молодого переводчика и фиксировал его замешательство с заметным удовлетворением. В этом не было открытой неприязни — скорее холодное, выверенное чувство человека, который слишком долго наблюдает за чужими политическими решениями, принимаемыми без него. В такие моменты в Джордже Кеннане поднималось нечто более сложное, чем простое раздражение. Не зависть — он был слишком дисциплинирован для этого чувства, — а тихое, упрямое недовольство своей собственной ролью.

— Мистер Кеннан, — вдруг спросил Кир. — Что вы могли бы рассказать мне о германском Рейхсбанке?

Джордж Кеннан едва заметно улыбнулся.

— Рейхсбанк? — повторил он. — Неожиданный поворот. Что именно вас интересует?

— Любые имеющиеся у вас данные для сравнительного анализа германского Имперского банка и Государственного банка СССР, — ответил Кир.

Кеннан посмотрел на него внимательнее.

— Это будет долгий разговор. — Он огляделся, словно прикидывая маршрут, и добавил: — Проводите меня до посольства. По дороге поговорим.

Они двинулись по аллее и Кеннан начал рассказывать:

— После Мировой войны Германию нельзя было просто так вычеркнуть из европейской экономики — слишком большая страна, слишком важная для мировой промышленности и международной торговли. Но и оставить её без ограничений тоже было невозможно. Поэтому выбрали промежуточный вариант: встроить — но на условиях.

Он говорил спокойно, почти размеренно.

— В 1924 году план Дауэса установил новый порядок репарационных выплат Германией, изменив условия Версальского мира. Страна к тому моменту уже пережила гиперинфляцию и, фактически, не могла платить по репарациям. Тогда решили не усиливать давление, а изменить сам механизм. Ей снизили текущие выплаты и начали кредитовать.

Кир нахмурился:

— Давать деньги, чтобы она могла платить?

— Всё верно, — кивнул Кеннан. — Американские банки предоставляли Германии кредиты. Эти деньги шли на восстановление промышленности и, одновременно, на репарационные выплаты Великобритании и Франции. Те, в свою очередь, рассчитывались по своим долгам перед Америкой. Получилась замкнутая система. Деньги двигались по кругу, но центр этого движения находился уже не в Европе.

Кир посмотрел на него внимательнее и уточнил:

— На Уолл-стрит?

— Да. Всё верно, — подтвердил Кеннан. — В этой схеме мы получали сразу несколько преимуществ, Во-первых, проценты по кредитам. Во-вторых, влияние: немецкая экономика оказывалась в значительной степени зависимой от нашего финансирования и, наконец, стратегическое положение — деньги вращались через контролируемый нами финансовый поток.

Кеннан на мгновение замолчал.

— Европейцам это, конечно, сильно не понравилось, — добавил он. — Франция и Британия формально получали репарации, но понимали, что вся система держится на наших кредитах, а это создавало зависимость — не только для Германии, но и для всей послевоенной конструкции.

Кир медленно кивнул и затем спросил:

— А как, по-вашему, план Дауэса соотносится с достигнутыми соглашениями*** в Локарно?

Джордж Кеннан остановился так, словно наткнулся на невидимую преграду. Несколько мгновений его лицо оставалось неподвижным — только во взгляде была видно, как сосредоточенно работает его мозг.

— А ведь верно, — произнёс он наконец. — Локарно стало возможным лишь после плана Дауэса. Сначала Германию сделали платёжеспособной, а уж только потом — договороспособной.

— Прекрасное определение, — кивнул Кир. — План Дауэса и соглашения в Локарно — это части одной и той же стратегии: включить Германию обратно в европейскую систему — сперва через экономику, а затем и через дипломатию. Гражданская война и интервенция в России закончились победой большевиков и против Советского Союза начали готовить старого врага в новом обличии…

— …которому дали деньги и указали направление, — закончил Кеннан мысль Кира и заметил: — Звучит как заговор.

— Ну почему же? — не согласился с ним Кир. — Заговор — это скрытые действия группы лиц, направленные на достижение цели, о которой не должны знать другие. А план Дауэса и Локарнские соглашения — вполне себе официальные мероприятия. В 1925 году Чарльз Дауэс даже получил Нобелевскую премию мира за свой план.

— Пусть так, — кивнул Кеннан. — Тогда, выходит, что план Юнга 1929 года — это ответный ход на начало советской индустриализации и их первую пятилетку 1928–1933 годов, которые, в свою очередь, были реакцией Москвы на план Дауэса и Локарно.

Кир видел, что Джордж Кеннан увлёкся собственными рассуждениями. Он уже почти не смотрел на собеседника — его взгляд ушёл чуть в сторону, а слова звучали всё ровнее и увереннее, как будто он продолжал разговор не столько с Киром, сколько с самим собой. Мысль вела его дальше, чем позволяла ситуация, выстраивая связку за связкой и становилось ясно: для него это уже не объяснение, а разбор, к которому Кир лишь случайно оказался причастен.

— Итак, — продолжил Кеннан. — Согласно второму плану репарационных выплат — плану Юнга, общую сумму репараций сократили, размер годовых платежей снизили, а сами выплаты растянули на десятилетия вперёд.

Кеннан начал считать на пальцах:

— Далее: отменили репарационный налог на немецкую промышленность, ликвидировали иностранные контрольные органы в Германии, согласовали досрочный вывод оккупационных войск из Рейнской области, а самое главное — создали постоянный механизм расчётов — международный банк в Базеле.

— Банк? — уточнил Кир.

— Да, — энергично кивнул головой Кеннан. — Формально — это технический инструмент, но на самом деле — место, где центральные банки продолжают взаимодействовать друг с другом, даже тогда, когда политика уже пошла другим путём.

— Но ведь и это не сработало?

— Система держалась на доверии и на притоке денег, — ответил Кеннан. — План Юнга приняли летом 1929 года, а Уолл-стрит рухнул уже в октябре и кредиты прекратились, а вся конструкция лишилась финансовой опоры.

— Рука Москвы, устроившая Великую депрессию "проклятым агрессивным капиталистам"? — спросил Кир, не давая мысли политического советника затухнуть.

— Нет, — отрицательно покачал Кеннан. — Москва вне мировой экономики. Советский Союз сознательно вышел из системы: кредиты, свободное движение капитала, зависимость от внешних рынков. Там всё это считается уязвимостью.

— То есть изоляция?

— Скорее, выборочная связь, — ответил советник. — Госбанк СССР не интегрирован в международную банковскую сеть так, но это не значит, что связей нет вовсе. Советский Союз закупает оборудование и технологии, а продаёт нефть и зерно. Просто Москва делает это иначе — через государство, а не через рынок.

— Получается, что они участвуют, но по своим правилам?

— Именно, — подтвердил Кеннан. — Москва не встроена в систему. Она лишь соприкасается с ней там, где это необходимо.

Он перевёл взгляд вперёд:

— Это даёт им определённую свободу, хотя и лишает тех преимуществ, которые предоставляет интеграция.

— Значит, они не зависят от кризиса так, как Германия? — предположил Кир.

Кеннан едва заметно усмехнулся:

— Они зависят иначе.

Кир с удовлетворением отметил, что разговор незаметно превратился в совместную работу мысли. Они с Кеннаном уже не просто обменивались репликами — они вместе раскручивали тему и эта быстрая, почти азартная сцепка мыслей нравилась Киру куда больше любых готовых объяснений.

* Жорж Эже́н Осма́н — фр. — Georges-Eugène Haussmann (1809 — 1891) — префект департамента Сена, под его руководством было снесено около 60% средневековых зданий Парижа.

**Император французов — фр. — Empereur des Français — официальный титул императора Наполеона I с 1804 года и императора Наполеона III с 1852 года.

***Локарнские соглашения 1925 года — семь договоров, ставших итогом переговоров в швейцарском Локарно с 5 по 16 октября 1925 года и подписанных 1 декабря в Лондоне. Данные договоры разделили для Германии европейские границы на два сорта: западные границы, которые были незыблемыми, и восточные, в отношении которых никаких гарантий выдано не было.

Глава 11

1

История денег — это не столько история финансов, сколько история недоверия. Люди всегда обменивались товарами, но гораздо труднее было договориться о том, чему именно можно доверять завтра. Обещания обесцениваются, власти меняются, а законы переписываются. В этом хаосе человечество искало не идею, а якорь — нечто такое, что не зависит от воли правителя и не исчезает вместе с очередным кризисом.

Таким якорем стало золото. Оно не стало стандартом по чьему-то указу и не было навязано декретом. Золото «выиграло» долгий исторический отбор. В отличие от зерна, оно не портилось, в отличие от скота, не умирало, в отличие от меди, не было слишком доступным. Золотая монета, пролежавшая в земле сотни лет, остаётся почти такой же, как в день чеканки. Золото словно само подсказывало человеку: мне можно доверять, я переживу и правителей, и войны, и сами государства. Золото нельзя было создать усилием власти, но можно было добыть, приложив труд. Золото стало тем редким случаем, когда ценность не нужно было доказывать словами.

Когда в XIX веке государства оформили так называемый "золотой стандарт", они по сути признали то, что и так уже существовало: деньги должны быть привязаны к чему-то вне политики. Банкнота становилась не просто бумажкой, а обещанием — и это обещание можно было проверить: в любой момент "резаную бумагу" можно было обменять на драгоценный металл. Это ограничивало власть: государство не могло бесконечно печатать деньги, не рискуя потерять доверие.

Именно здесь и скрыта главная причина, почему "золотой стандарт" был одновременно и силой и слабостью. Он дисциплинировал, но и связывал. В мирное время это давало устойчивость: торговля росла, валюты были предсказуемы, долгосрочные расчёты становились возможны. Но в кризис золото превращалось в цепь. Когда требовались быстрые решения, масштабные расходы, резкое вмешательство — золото мешало. Оно не подчинялось приказам.

2

Они уже подошли к Бранденбургским воротам, когда Кир спросил:

— Можете рассказать поподробнее о международном банке в Базеле?

Джордж Кеннан чуть улыбнулся:

— О чем бы ни говорили люди, в конечном счёте они говорят о деньгах. Разве нет?

Кир кивнул:

— Ленин писал, что любой вопрос — это вопрос о власти.

— Вот как? — Кеннан слегка повернул голову, будто примеряя эту мысль на себя. — Власть без денег… деньги без власти.

Он замедлил шаг. Было видно — формулировка его зацепила.

Первый советник посольства замолчал на секунду, потом задумчиво произнёс:

— Редкое явление. Власть без денег — это приказ, который остаётся на бумаге. Деньги без власти — это ресурс, который некому защитить. В идеале они существуют вместе. Но мировая история интересна как раз теми случаями, когда деньги и власть расходились.

Кеннан посмотрел вперёд, на улицу, словно продолжая мысль не столько для Кира, сколько для себя:

— Десять лет назад деньги в Германии во многом зависели от внешней системы, но власть оставалась внутри страны и постоянно искала способы освободиться от этой внешней зависимости.

— А Советский Союз?

— Там сделали всё наоборот, — ухмыльнулся Кеннан. — Сначала взяли под контроль власть, а затем подчинили ей финансы. В результате деньги перестали быть самостоятельной силой — они стали инструментом.

Он на секунду замолчал, потом добавил:

— Устойчивость появляется там, где деньги и власть не совпадают, но и не отпускают друг друга слишком далеко. Когда деньги и власть отдаляются друг от друга, то деньги начинают искать, кого купить, а власть начинает искать, кого обобрать.

— Баланс? — уточнил Кир.

— Да, баланс, — подтвердил Кеннан. — Или, если точнее, постоянная борьба за него.

3

Кир слушал Джорджа Кеннана и вдруг поймал себя на странном ощущении: казалось, он задал простой вопрос о Банке международных расчетов в Базеле — и не получил на него ответа. Это было странно.

— Кеннан никогда и ничего не расскажет тебе про банк в Базеле, как бы ты его не спрашивал, — возник вдруг у него в голове голос Рика.

Кир уже хотел мысленно спросить: «Почему?» — но Нэйв оказался быстрее.

— Это же так просто, Кир — произнес он. — Твой вопрос Кеннан счел не любопытством, а провокацией и предпочел не отвечать на него. Ваш визит в Европу по линии Госдепартамента организован финансовыми кругами с Уолл-стрит, которые, в свою очередь, и являются одними из учредителей Банка международных расчетов.

— А кто ещё в учредителях? — быстро спросил Кир.

— Сама Германия и те, кто должен был с неё получать по итогам Первой мировой войны, — ответил за Нэйва Рик и стал перечислять: — Франция, Британия, Бельгия, Италия и Япония.

— И Соединенные Штаты? — уточнил Кир.

— Тут сложнее, — ухмыльнулся Рик. — Президент Вудро Вильсон выступал тогда за "мир без победителей" и американский Конгресс так и не ратифицировал Версальский мирный договор. Соединенные Штаты осталась без репарационных выплат. С американской стороны, учредителями в Базеле выступило не государство, а частные банки Чикаго и Нью-Йорка во главе с банковским домом Моргана.

— Рик, мне нужно больше информации про этот банк международных расчетов, — потребовал Кир.

— Базельский банк не похож на другие банки, — начал рассказывать Рик. — У него нет витрин, нет очередей и нет клиентов в привычном смысле этого слова.

— Тогда что это?

— Место, где деньги перестают быть деньгами, — ответил Рик. — В Базеле встречаются не торговцы и не промышленники а те, кто управляет центральными банками государств, эмиссией денег и гособлигаций и ведет расчёты между странами. Это не банковский рынок — это уровень выше.

— Удобная площадка для переговоров? - уточнил Кир.

— Если бы всё было так просто, — произнес Рик. — В Базеле договариваются о правилах, которые потом выглядят как «объективная реальность». Курсы валют, резервы центробанков, международные кредиты — всё это кажется следствием экономики, но сначала это просто чьи-то решения.

— То есть центр надгосударственной финансовой власти?

— Скорее одна из точек, где они договариваются, насколько далеко могут зайти.

— Рик, что за недосказанность! — мысленно возмутился Кир. — Кто"они"?

— Те кто не пишет правил, а решают, насколько их можно нарушать, — тон Рика вдруг стал излишне театрально мрачным. — Именно поэтому их имена не называют вслух, — продолжил Рик понижая свой голос до зловещего шепота. — Это те самые люди, которые решают, сколько именно хаоса допустимо прежде, чем его разрешат называть кризисом.

— Нет, Рик, — поправил его Нэйв. — Кризис — это когда уже поздно что-то решать. Всё остальное — планирование.

Кир невольно хмыкнул:

— Успокоили.

— Зато удобно. — произнес Рик в своей обычной, слегка саркастической манере. — Если всё идёт хорошо — это результат грамотной политики. Если плохо — «объективные экономические процессы».

— И ни у кого не возникает вопросов, — добавил Нэйв. — Потому что вопросы, обычно, задают те, кто не входит в список приглашённых.

— Список большой?

Рик задорно рассмеялся:

— Достаточно короткий, чтобы его не публиковать и достаточно длинный, чтобы никто не чувствовал себя виноватым.

— И всё это — ради стабильности? — уточнил Кир

— Нет, конечно, — ответил Рик — Всё это ради управляемости, а стабильность — это всего лишь побочный эффект, когда всё получилось.

4

— Мистер Эванс, вы меня совсем не слушаете! — недовольный голос Джорджа Кеннана с трудом прорвался сквозь гул мыслей в голове Кира.

Первый политический советник, не скрывая своего раздражения, энергично тряс Кира за рукав плаща.

— Извините, мистер Кеннан, опять задумался, — Кир чуть смущённо улыбнулся и добавил. — Можете называть меня просто Юджин.

— Да, я помню. Вы уже предлагали мне это вчера, в аэропорту, — произнес Кеннан и, не отводя взгляда, спросил: — Мистер Эванс, вы уверены, что полностью вернулись в наш грешный мир из своих заоблачных грёз?

Кир на долю секунды замешкался, потом коротко кивнул:

— Да. Конечно.

— Тогда позвольте вас спросить, где вы были и о чём думали?

— Размышлял об ответственности финансовых капитанов перед пассажирами своих кораблей, доверивших им сбережения, — ответил Кир. — И о том, готовы ли эти капитаны пойти на дно вместе со своими финансовыми учреждениями, когда те утонут, увлекая за собой вкладчиков.

Кеннан приподнял бровь.

— Боже, как патетично, — в его голосе угадывались и легкая ирония, и едва заметное любопытство. — Что же навело вас на такие аллегории?

— Гибель "Титаника" и его капитана*, — ответил Кир. — Эдвард Смит предпочёл спасению утонуть вместе со своим судном и пассажирами.

Джордж Кеннан на мгновение задумался, затем спросил уже серьезно:

— И к какому выводу пришли вы, мистер Эванс?

— Финансовые капитаны не склонны идти на дно вместе со своими вкладчиками, пусть даже хотя бы и только финансово.

Первый советник внимательно посмотрел на Кира и осторожно предположил:

— Возможно, их задача — не тонуть вместе со своим кораблём, а не допустить того, чтобы утонул весь флот?

Кир чуть кивнул, словно принимая эту мысль и тут же спросил:

— Мистер Кеннан, как вы думаете, зачем природа помогла развить человеку его столь совершенный мозг?

— Ну и зачем? — спросил Джордж Кеннан, слегка улыбнувшись.

— Возможно, в том числе и для того, чтобы человек смог всегда оправдать свои поступки.

— Что вы предлагаете, Юджин? Отказаться от разума? — политический советник развёл руками, скорее с иронией, чем с недоумением.

— Нет, — негромко ответил Кир. — Пользоваться им честно. Это и есть самая трудная задача, хотя, надо признать, почти и невыполнимая.

*Эдвард Джон Смит — англ. — Edward John Smith (1850 — 1912) — капитан лайнера "Титаник" во время его гибели в 1912 году.

Глава 12

1

Кир расстался с Джорджем Кеннаном на Парижской площади. Первый советник направился к себе в американское посольство, а Кир остался в некотором замешательстве. Он не знал, куда ему пойти и чем заняться. Даже Рик, всегда такой настойчивый в получении информации, сегодня не тянул его к ближайшему книжному магазину или в библиотеку. Кир было решил, что логичнее ждать возвращение Джонатана Келли в отеле и даже пошел вниз, по Унтер-дер-Линден, когда увидел газетный киоск и небольшую очередь перед ним. Он невольно замедлил шаг, на мгновение прислушался к приглушённому гулу разговоров и встал последним.

Люди стояли вполоборота друг к другу, переговариваясь. Кто-то уже читал свежекупленную газету, кто-то ждал своей очереди. Продавец ловко перебирал стопки, выравнивая края журналов и газет ладонью.

— Ещё есть утренние? — спросил пожилой мужчина в тёмном пальто.

— Есть, конечно. Свежие, только что ещё подвезли, — ответил продавец, не поднимая глаз.

Мужчина купил газету, аккуратно развернул, пробежал взглядом по первой полосе и чуть прищурился:

— Опять Лондон на первом месте… — пробормотал он.

Стоявший за ним человек в мягкой шляпе слегка наклонился, будто между делом, и заметил:

— Сейчас без него ни один номер не обходится.

— И не надоедает им, — пробормотала немолодая женщина сбоку, поправляя ремешок сумочки. — Каждый день одно и то же.

— Привычка — дело крепкое, — отозвался пожилой мужчина, не отрываясь от газеты. — И у них, и у нас.

2

Кир стоял в конце очереди и думал о том, что наряду с образованием и культурой, газеты и журналы являются кодами тонкой настойки общества.

Ни одно государство не может просто спросить у своих граждан: «вы верите?» и получить честный ответ. Поэтому оно всегда действуют обходными путями, постоянно сканирует настроение и тут же подстраивает свою информационная политику с помощью ежедневных газет и радиопередач.

— Сейчас, у этого газетного киоска, мы, как раз, и наблюдаем процесс программирования граждан, — произнёс Рик в голове у Кира, — причём добровольно и за их же собственные деньги.

— Так уж и программирование? — внутренне улыбнулся Кир.

— Именно, — подтвердил Рик. — Идеологи — это программные архитекторы. Они задают форму, решают, каким должно быть общество, а школы и учреждения культуры — кодеры, те, кто пишет программный код. Они действуют медленно, но неуклонно, закладывая в заготовки людей образы, привычки, шаблоны решений и способы думать. А радио и газеты — это отладчики: каждый день что-то подправляют, уточняют, сглаживают. Эти поддерживают систему в её работоспособном состоянии.

— А кто тогда тестеры? — с лёгкой усмешкой спросил Кир.

— Обычно система тестирует себя сама, — ответил Рик. — Это происходит, когда люди говорят без подсказки, делятся своими мыслями, мнениями и впечатлениями в открытом информационном поле, не слишком задумываясь над тем, кто их читает и как это анализируется. Но пока здесь такого нет и поэтому проводятся социальные опросы, перлюстрируется частная переписка и подслушиваются бытовые разговоры в очередях и в общественном транспорте. Но самый надежный критерий — это не то, что говорят люди, а то, как они живут.

— А одно государство может программировать граждан другого? — спросил Кир.

— Конечно, может, — ответил Рик. — Но тогда это уже будет либо информационная война, либо идеологическая диверсия или, говоря языком программистов — кибератака.

3

— Junger Mann, Sie sind dran, — неожиданно для себя услышал Кир и не сразу понял услышанного.

Он с недоумением посмотрел на продавца.

— Молодой человек, ваша очередь, — повторил тот уже с лёгким нетерпением.

Кир на мгновение замешкался, затем сообразил, что у него нет при себе местных наличных денег и сконфуженно пробормотал:

— Извините… нет ни единого пфеннига.

Он сделал шаг в сторону от киоска и тут же поймал на себе изучающий взгляд того самого пожилого мужчины в тёмном пальто, который ещё минуту назад говорил о статье про Лондон.

— Можете взять мою, — произнёс он, протягивая Киру сложенную пополам газету.

Кир внимательно рассмотрел говорившего: это был мужчина чуть выше среднего роста с поседевшими висками и обвисшими усами. В левой руке у него была крепкая трость с потёртым набалдашником. Держался он уверенно, властно, но без той выверенной, показной выправки, что выдавала кадрового прусского офицера бывшей кайзеровской армии. Скорее — отставной фельдфебель или вахмистр минувшей войны.

— Но вы же не успели прочитать вашу газету, да и мне, как вы слышали, нечем вам заплатить, — удивился Кир его предложению.

— Не стоит беспокоиться, молодой человек. Всё, что нужно, я уже в ней увидел, — ответил мужчина.

Кир на мгновение замялся, потом всё же взял газету:

— Благодарю вас, — произнес он, слегка приподнимая шляпу и представляясь немецким вариантом своего имени: — Ойген Йенсен.

— Эрнст Хоэнштайнберг, — сдержанно кивнул тот в ответ.

— Герр Хоэнштайнберг, что бы вы порекомендовали мне прочитать в первую очередь? — спросил у него Кир.

Мужчина переступил с ноги на ногу, тяжело опёршись на трость — было видно, стоять ему нелегко.

Хоэнштайнберг коротко вздохнул, будто решая, стоит ли продолжать или нет, затем угрюмо спросил:

— Вы что, не умеете читать газет?

— Все негодуют, но никто не объясняет, — с простодушной улыбкой ответил Кир.

— Сначала заголовки. Потом — между строк.

— И как же правильно читать заголовки?

— Заголовки читать просто, — произнес Хоэнштайнберг и в его голосе Кир услышал легкое нарастающее раздражение. — Тебе важно помнить, что заголовок статьи — это вывод, который за тебя сделали заранее. Читай статью вопреки заголовку, а не под него.

— Ну а как читать между строк? — продолжал спрашивать Кир.

— Ещё проще, обращай внимание на тон статьи. Тон статьи — это манипуляция автора направленна на тебя, на то, как тебе относиться к написанному в статье.

— А это как? — Кир состроил на лице максимально глупое выражение, на какое был способен.

— Дай сюда, — всё заметнее раздражаясь, произнёс Хоэнштайнберг и почти вырвал у Кира из рук газету.

— Видишь? — Он развернул первую полосу и начал водить пальцем по тексту передовицы. — «Мощные удары», «решительный ответ», «противник понёс потери». Это не факты — это указания, что именно ты должен почувствовать.

Кир наклонился ближе, всматриваясь в газетные строки, потом спросил:

— Но ведь это-то же всё происходило?

— Разумеется, происходило, — подтвердил Хоэнштайнберг. — Вопрос в том, как тебе это подают. Здесь нет цифр. Нет сравнения. Только эмоции, которые подталкивают к выводу.

— Значит, нужно искать цифры? — спросил Кир.

— Да, если они есть, — кивнул тот. — А если их нет — вот уже тебе и ответ.

Кир утвердительно кивнул головой, подтверждая, что понял и принял услышанное.

— Прочитал заголовки, — продолжил Хоэнштайнберг, возвращая газету, — бегло просмотрел то, что напечатано мелким шрифтом на последней странице, оценил, от чего уводят твое внимание, уловил общий тон и этого вполне достаточно. Остальное — лишнее. Не забивай свою голову чужим мусором.

Кир взял газету и машинально развернул её снова:

— То есть, читать до конца не нужно?

— Нужно, — хмыкнул в ответил Хоэнштайнберг. — Если ты хочешь попусту тратить своё время.

3

Киру чем-то понравился этот грубоватый пожилой мужчина. Не сразу — постепенно, по мере того как тот говорил, как делал паузы между словами. В его манере не было ни желания произвести впечатление, ни привычной склонности всё усложнять. Он не объяснял, а отсекал лишнее и Киру импонировала эта прямота — эта дисциплина разума и это стремление довести мысль до предельной ясности, не оставляя в ней ничего лишнего или случайного.

— Он — фильтр, — прокомментировал услышанное Рик.

— Какой фильтр? — не понял Кир.

— Тот, который сначала отсекает лишнее, а потом ты работаешь с только тем, что осталось, — спокойно пояснил Рик. — Иначе утонешь в деталях. Он не даёт тебе ответов. Он убирает шум. А дальше ты уже видишь сам.

— То есть он баг* в программе? — уточнил Нэйв.

— Смотря, кто писал код, —задумчиво ответил Рик. — Возможно — это не баг, а фича**.

4

— Герр Хоэнштайнберг, — произнёс Кир с максимальной учтивостью в голосе, — позвольте мне пригласить вас на чашку кофе в благодарность за уступленную вами газету.

— Ба, Ойген, — Хоэнштайнберг с удивлением приподнял бровь. — У тебя же минуту назад не было ни единого пфеннига.

Кир едва заметно улыбнулся:

— Именно поэтому мы с вами и не пойдём в кафе «Кранцлер», — произнес он. — Мы зайдём к «Адлону» и немного посидим у них на террасе.

Хоэнштайнберг изучающе посмотрел на Кира, соотнося его и предложенное им место.

— В «Адлон», значит, — повторил он негромко. — Это, знаете ли, не совсем моя территория.

Он сказал это спокойно. Без обиды и без всякой позы. Просто констатируя факт — так, как говорят о вещах, давно расставленных по местам и не подлежащих пересмотру.

— Я гарантирую: вам там будет комфортно, — произнес Кир с напором.

— Ну, хорошо, — согласился Хоэнштайнберг и спросил: — Тогда скажите, как мне теперь к вам обращаться: герр Йенсен или комрад Ойген?

— Как и раньше, — ответил Кир. — Простого имени будет достаточно.

— Как скажете, Ойген, — кивнул Хоэнштайнберг. — Только мы пойдем не спеша, а то левая нога у меня липовая.

Кир посмотрел вниз — без излишнего интереса, скорее с пониманием. Хоэнштайнберг перехватил его взгляд, слегка постучал тростью по своей левой штанине и прокомментировал раздавшийся сухой стук:

— Протез. Деревяшка. В память о моём визите в Киев в восемнадцатом году.

В его голосе не было ни жалобы, ни желания вызвать сочувствие. Просто одна из тех подробностей жизни, которые человек однажды принимает как данность и потом уже носит при себе всю жизнь без лишних слов.

5

Столиков на террасе у отеля "Алдон" было меньше, чем летом. Их ставили ближе к стене, под навесом, где ветер с Унтер-ден-Линден чувствовался слабее. Гости сидели в пальто и шляпах. Они располагались не друг напротив друга, а слегка развернувшись, лицом к аллее.

Официант получив от Кира пятидолларовую купюру и заверения, что сдачи не нужно, услужливо проводил их к крайнему столику на террасе.

Герр Хоэнштайнберг сел первым, с минуту он устраивался на стуле, ища удобную позу. Было видно, что прогулка от газетного киоска до отеля "Алдон" далась ему непросто.

— А вы ведь не из Рейха, — произнёс Хоэнштайнберг утвердительно.

— Я - американец, — подтвердил Кир его догадку. — Вы же видели, как я дал официанту пять долларов.

— Пять долларов? — хмыкнул Хоэнштайнберг. — Ему достаточно было и одного, но теперь я точно знаю, что ты из Америки.

Он снова слегка изменил позу, устраивая поудобнее свою культю с протезом под столом и спросил:

— Ну и зачем ты приехал? Решил, что Париж пал и всё скоро закончится? "Зов родины" или хочешь помочь в нашей борьбе за "жизненное пространство"?

— Думаете, зря пересек океан?

— Всё только начинается, Ойген, — грустно произнёс Хоэнштайнберг, — и всё будет так, как и двадцать лет назад — только сильно хуже.

— Но почему? — искренне удивился Кир. — Второго фронта нет. Франция пала и Германия теперь контролирует почти всю Европу.

— Как ты думаешь, Ойген, что прежде всего нужно сделать с отрядом неприятеля, который сдался тебе в плен? — неожиданно спросил его Хоэнштайнберг.

— Разоружить? — неуверенно предположил Кир.

— Это, да, — согласился с ним Хоэнштайнберг. — Но не в первую очередь. Они и так уже не будут стрелять, раз решили сдаться.

Он на мгновение замолк, потом сказал:

— В первую очередь нужно отделить командиров от рядовых и тогда отряд перестанет быть отрядом и превратиться в толпу солдат. Потом всё просто: этой толпе дают новых конвоиров и приучают к новым вождям.

Хоэнштайнберг сделал глоток кофе, держа кружку обеими руками:

— Так вот, Ойген, тоже самое произошло и с Германией. Наши новые вожди — не наши. Они пришли ниоткуда и уйдут в никуда.

— Вы хотите сказать, что у Германии нет своей национальной элиты? — спросил Кир.

— Настоящей — нет и еще долго не будет. — Эрнст Хоэнштайнберг зло мотнул головой. — Элита не появляется мгновенно. Её выращивают поколениями как племенной скот, дрессируют как хороших породистых собак. Элиту воспитывают, отбирают, приучают к ответственности. Народ должен верить своей элите, а элита должна доверять своему народу.

— Senatus Populusque Romanus, — произнёс Кир на латыни.

— Что? — переспросил его Хоэнштайнберг.

— Формула Рима, — пояснил Кир. — "Сенат и римский народ". Только вместе они образуют республику***.

Эрнст Хоэнштайнберг хмыкнул и чуть кивнул ив ответ:

— Верно. Сенат без народа — пустышка. Народ без сената — стадо.

Он постучал тростью о тротуар.

— Поэтому Рим и держался тысячу лет: там понимали, что власть — это не только приказ, но и связь. Одни ведут, другие признают право вести. А вот когда эта связь рвётся, остаются только лозунги, флаги и революционеры, которые называют себя спасителями.

— Рим прожил не тысячу лет, герр Хоэнштайнберг, а две тысячи лет, — заметил Кир. — Вернее две тысячи двести шесть лет.

— Вот как? — удивился Хоэнштайнберг. — Может быть тогда мы перейдем на пиво и ты мне поможешь разобраться во всех этих тысячелетних рейхах?

В ответ Кир лишь обреченно кивнул.

— Любопытная у нас география, — протянул задумчиво Рик. — В Лиссабоне — одна молодая прекрасная девушка.

— А в Москве — та же и еще три, — меланхолично добавил Нэйв.

— Ну а в Берлине, — Рик чуть помедлил, — мы угощаем пивом хромого старика.

— Только дивиденды здесь, пожалуй, будут положительные, — невозмутимо предположил Нэйв.

— С чего это вдруг? — удивился Рик.

— С того, что безногие ветераны обычно надёжнее молодых и коварных женщин, — ответил Нэйв, — и не требуют дополнительных капитальных вложений.

*баг — англ. — "bug" — ошибка или сбой в системе, из-за которого она работает не так, как было задумано.

**фича — англ. — "feature" — особенность или намеренно заложенное свойство системы, даже если оно выглядит как ошибка.

***республика — лат. — "Res publica" — «общее дело», «дело народа»; от res — «вещь, дело» и publica — «общественная, принадлежащая народу».

Глава 13

1

— Официант, пива, — властно произнес Эрнст Хоэнштайнберг, не повышая голоса.

Тот кивнул и исчез так же тихо, как и появился. Через минуту на столе появился узкий бокал светлого "Пильзнера". Пена лежала ровно, плотной белой шапкой. Стекло было холодным, с лёгкой испариной. Хоэнштайнберг не спешил. Он поднял бокал, сделал короткий глоток, поставил обратно точно на то же место, откуда взял и только потом вопросительно посмотрел на Кира.

Кир вздохнул и начал рассказывать:

— Первый рейх не был первым. В 1923 году Артур ван ден Брук в книге «Третий рейх» предложил свою концепцию историографии: первым рейхом он назвал Священную Римскую империю германской нации, вторым — кайзеровскую Германию, а третьим — ещё только ожидаемое новое немецкое государство — будущий "тысячелетний" рейх.

Герр Хоэнштайнберг чуть прищурился, словно услышал нечто ему смутно знакомое, но не совсем понятное:

— Священная Римская империя,— хмыкнул он. — Какое удобное название.

— Да, — согласился Кир. — Вольтер писал про неё, что Священная Римская империя не была ни священной, ни римской, ни империей. Если приходится добавлять к имени «священная» — то значит, уже не совсем очевидно, что перед тобой священная власть, а если нужно напоминать, что ты — Рим, значит, ты уже не Рим.

— Настоящие вещи не называют себя трижды подряд, их и так все узнают, — произнёс Хоэнштайнберг и, подумав секунду, спросил: — Кто же придумал такое неудачное название?

— Это происходило постепенно, — ответил Кир. — Сначала Карл Великий назвал свою империю римской, претендуя на историческое наследство Рима, потом, три с половиной века спустя, Фридрих Барбаросса объявил эту империю священной.

— Почему «претендуя на наследство»? — удивился Хоэнштайнберг, сделав очередной глоток из бокала. — Разве в империю Карла Великого не входил город Рим?

— Входил, — подтвердил Кир. — Но и прежняя Римская империя никуда не делась. Ещё в 330 году император Константин Великий перенёс столицу своей империи из старого Рима в Новый, — в Город, который Запад до сих пор упорно называет Константинополем, хотя тот никогда официально им не был.

Герр Хоэнштайнберг поднял на Кира удивленные глаза и спросил:

— Константинополь не был Константинополем?

— Столица империи Константина Великого называлась Новым Римом и даже после её завоевания султаном Мехмедом Вторым сохранила свое название. Только совсем недавно, в 1930 году, Новый Рим был переименован в Стамбул* первым турецким президентом Мустафой Кемалем Ататюрком.

— А правильный Рим где остался в этой истории? — спросил Хоэнштайнберг.

— Император Феодосий Первый перед смертью разделил свою империю между двумя сыновьями, — начал объяснять Кир. — Его старший сын Аркадий был объявлен Старшим Августом и стал править из Нового Рима, а младший — Гонорий — из Старого. Одной республикой стали управлять из двух мест. Формально это было единое государство, но, на деле — нет. Два центра власти, две армии и две казны. Правильных Римов стало два. Новый Рим прожил ещё более тысячи лет, а старый — менее ста.

— Император - это и есть Август? — уточнил Эрнст Хоэнштайнберг.

Кир чуть улыбнулся — не насмешливо, а так, как обычно улыбаются, когда приходится распутывать очень старую, давно запутанную историю.

— Не совсем, — сказал он. —"Император" — это наше современное понятие, удобное, но неточное. Было и другое слово — "Август". Не должность, а титул — знак верховной власти.

Он на мгновение задумался, подбирая более точное объяснение.

— "Император" — это изначально просто полководец, которого так приветствовало войско после победы. Настоящим признаком власти оставался именно "Август" — тот, кто правит, а титулом "Цезарь" стали называть того, кто наследует Августу. Звание "император" стало обязательной частью титула правителя, напоминанием о том, что власть по прежнему опирается на армию.

— Понятно, — Эрнст Хоэнштайнберг медленно кивнул и спросил: — А почему одна часть Рима прожила ещё тысячу лет, а другая — нет?

— Потому что Восток был богаче Запада, — произнес Кир. — Там оставались большие города, работала налоговая система и процветала торговля — от Средиземного моря и до самого Китая. Там было зерно, дороги, склады, чиновники, которые знали, что делают и умели собирать не только налоги, но и саму страну в единое целое. Там всё ещё существовала государственная машина власти. Не идеальная — но рабочая. Она могла давать сбои, могла ошибаться, но не разваливалась при первом же ударе.

Он чуть кивнул в сторону улицы.

— А Запад терял одно за другим: провинции, доходы, армию, дисциплину, связь между центром и окраинами. Империя не падает в один день: сначала она перестаёт собирать налоги. Потом — платить солдатам. Потом — отдавать приказы, которые кто-то исполняет.

— Значит, дело не только в варварах?

— Варвары были следствием, — ответил Кир. — Или, если хотите, последним ударом. Трещины появились раньше. Восток переживал кризисы. Запад — распадался. На Востоке оставалась форма и смыслы, а на Западе всё чаще оставалось только имя, за которым уже не было прежнего содержания.

Он чуть помедлил, подбирая более точнее формулировку.

— У этого имени странная историческая судьба. Его всё время пытаются присвоить. После падения Второго Рима Москва объявила себя Третьим Римом.

Кир чуть усмехнулся и добавил:

— Похоже, Рим — это не место. — Это вакансия.

2

— Официант, ещё пива, — произнес Эрнст Хоэнштайнберг, заказывая второй бокал, и спросил: — Получается, Восток и Запад вот уже много веков бьются друг с другом за возможность быть Римом?

Кир покачал головой — едва заметно, будто отводя саму постановку вопроса в сторону.

— Не совсем, — ответил он. — Они не столько бьются, сколько по-разному отвечают на один и тот же вопрос: что именно делает Рим Римом. Для Запада Рим — это прежде всего римское право, институты, — то, что можно оформить, передать и узаконить. Поэтому Западу так важно, кто коронует, по каким законам правят и откуда берётся сама легитимность власти.

Кир чуть повёл плечом:

— Для Востока Рим — это христианская вера и непрерывность. Не столько структура, сколько смысл. Важно не то, как именно устроена власть, а то, что она хранит и от чего не отступает. Восток и Запад спорят не за название. Они спорят за содержание и каждый уверен, что именно у него оно подлинное.

Кир чуть помедлил, словно добавляя ещё один слой к уже сказанному.

— И ещё кое-что, — произнёс он. — Восток дольше сохранял легитимность власти.

Эрнст Хоэнштайнберг удивленно приподнял бровь:

— В каком смысле?

— В самом простом, — ответил Кир. — Там по-прежнему верили, что власть имеет право приказывать. Не потому что сильнее, а потому что она — исконная. Император оставался не просто правителем, он был частью порядка — тем, через кого этот порядок вообще существует. На Западе это ощущение исчезло намного быстрее. Право на власть там всё чаще приходилось доказывать силой, а не подтверждать традицией, а когда власть приходится каждый раз доказывать, то это уже не власть.

— Понимаю, — хмыкнул Хоэнштайнберг, наблюдая за тем, как официант ставит перед ним запотевший бокал "Пильзнера". — Одни взяли имя, другие — содержание, а со стороны всё это выглядит, как борьба за одно и то же.

— Есть и ещё наследники Рима, кроме Запада и Востока, — сообщил ему Кир.

Эрнст Хоэнштайнберг недоумённо посмотрел на него, но почти сразу понял и спросил:

— Турки?

Кир кивнул.

— Султан Мехмед Второй Завоеватель принял на себя титул Цезаря Рима. Он не стал разрушать систему, а начал использовать её: налоги, чиновники, порядок управления, государственная бюрократия — всё это продолжило работать, но только под другой властью и при другой религии. Поэтому турецкое наследство — это не про веру и не про право. Это про сам механизм власти. Про умение удерживать пространство, которое уже однажды было Римом.

Эрнст Хоэнштайнберг медленно покрутил бокал, глядя на поднимающиеся пузырьки.

— Значит, одни унаследовали идеи, другие — имя, а третьи — бюрократию, — произнёс он задумчиво.

Кир слегка кивнул, затем добавил:

— Есть и ещё одна закономерность. Рим распался не только на территории и государства — он разделился по разным языкам и религиям. Запад говорил на латыни и через католическую церковь оформлял свою легитимность. Восток молился на греческом и хранил непрерывность православной веры, а новая столица Османской империи заговорила уже на языке ислама. Можно сказать, что Рим распался сразу на несколько вариантов “объяснить власть” и религия в каждом случае стала не источником, а способом, которым власть доказывала себе и своим подданным, почему именно она и имеет право судить и управлять.

3

— Три Рима, значит? — хмыкнул Рик.

— Ага, — подхватил Нэйв. — И каждый уверен, что он оригинал.

— Звучит как три копии одного и того же файла, только с разными названиями.

— Скорее как три версии одной программы, — поправил его Рик. — Одна с багами, вторая с патчами**, а третья версия вообще переписана на другом языке. Там, где одни писали на разных версиях христианства, другие просто сменили язык программирования с православия на ислам.

— Может, это три версии одной системы? — предположил Нэйв. — Одна сохранила программный код "право", другая — код "вера", а третья версия — только саму архитектуру программы.

— Да, — согласился Рик, — и при этом все уверены, что именно их версия — базовая.

— Даже та версия, которая переписана на другом языке? — удивился Нэйв.

— Особенно та, — подтвердил Рик. — Когда меняешь язык программирования, то всегда говоришь, что старый был неправильный.

— И ни одна из систем не признаёт, что она — копия!

— Разумеется, — согласился Рик. — Это же первое правило наследника — не быть вторичным: только продолжателем или приемником.

— Подожди, — перебил его Нэйв. — Получается, если достаточно долго называть себя Римом и вести себя как Рим, то рано или поздно кто-то начнёт в это верить? Возможно, даже ты сам?

— В первую очередь ты сам! — воскликнул Рик. — А остальные постепенно начнут под тебя подстраиваться.

— Значит, три Рима — это спор о том, кто настоящий?

— Нет, — решительно возразил Рик. — Это спор о том, кто убедительнее врёт.

— И чем всё это закончится?

— Всё как обычно — появится четвёртый и скажет: «Вы все устарели».

— И знаешь, что самое смешное? — спросил Нэйв.

— Что?

— Рим никогда не говорил, кто его наследник. Это всегда решали те, кто остался без него.

— Да, — согласился Рик. — Рим умер один раз, а хоронят его до сих пор.

*Стамбул — греч. — εἰς τὴν πόλιν (eis tēn pólin) — "в город (к городу)". Со временем это выражение слилось и превратилось в "Истанбул".

**патч — англ. — "patch" — обновление программы, устраняющее ошибки или изменяющее её работу.

Глава 14

1

Кир почувствовал на себе чей-то взгляд ещё прежде, чем понял, откуда именно на него смотрят. Это было то неприятное, почти физическое ощущение чужого внимания, которое невозможно спутать ни с чем другим. Он медленно повернул голову.

У края тротуара стояла немолодая женщина. В одной руке она сжимала перчатки, в другой — небольшую сумочку. Женщина не двигалась и смотрела на них с той смесью тревоги и растерянности, которая появляется, когда увиденное никак не укладывается в привычную картину мира.

Эрнст Хоэнштайнберг уловил движение Кира, проследил направление его взгляда и тоже обернулся. В следующее мгновение на его лице мелькнуло плохо скрытое смущение.

— Хильда?.. — произнёс он негромко и опустил обратно на столик уже поднятый бокал с недопитым пивом.

— Фрау Хоэнштайнберг? — осторожно уточнил Кир, проверяя свою догадку.

Женщина явно колебалась. По её лицу было видно, как в ней борются два желания: подойти и немедленно высказать всё своё возмущение — или, наоборот, развернуться и уйти, не решившись устроить сцену возле уличного кафе лучшего берлинского отеля.

Терраса "Алдона" была слишком открытой, слишком респектабельной. Официанты в белых куртках скользили между столиками с подчёркнутым достоинством. За соседними столами сидели люди, умевшие делать вид, будто ничего не замечают. Здесь нельзя было просто устроить семейную сцену — особенно женщине, воспитанной в той старой прусской традиции, где публичное самообладание считалось почти такой же обязанностью, как верность или порядок в доме и потому её удерживала не робость даже, а привычная немецкая дисциплина.

Герр Хоэнштайнберг быстро вернул себе самообладание и, словно пытаясь разрушить повисшее над столиком напряжение, слишком бодро произнёс:

— Ойген Йенсен, мой новый друг из Америки. Он пригласил меня выпить по кружке пива за знакомство.

Взгляд фрау Хоэнштайнберг стал чуть менее растерянным и чуть более негодующим. Теперь она смотрела на мужа уже не с тревогой, а с тем знакомым женским недоверием, которое появляется, когда объяснение мужа звучит слишком уж неожиданно и неправдоподобно.

Кир решил вмешаться прежде, чем разговор свернёт в опасную сторону.

— Фрау Хоэнштайнберг, вы позволите пригласить вас к нашему столику? — вежливо спросил он. — Может быть, кофе или ликёр с пирожным?

Женщина перевела взгляд на Кира. Напряжение с её лица никуда не исчезло, но теперь сквозь него проступило другое чувство — быстрый, почти практический интерес человека, неожиданно увидевшего возможность получить хоть что-то полезное от непонятной ситуации. Она знала, что такие места не для неё и именно поэтому предложение подействовало на неё почти магически.

Лицо немолодой женщины приобрело уверенное, даже немного властное выражение и она произнесла, обращаясь к Киру.

— Кофе по-венски и яблочный штрудель.

Сказано это было с такой быстротой, будто отказать себе она боялась больше, чем устроить сцену мужу. Эрнст Хоэнштайнберг едва заметно поморщился и потянулся к бокалу.

2

Кир смотрел на пожилую немецкую супружескую пару, сидевшую перед ним и думал о том, что почти вся связь Хильды Хоэнштайнберг с внешним миром происходит через её мужа. Через него определялись достаток семьи, круг общения, чувство устойчивости и даже само представление о будущем. Поэтому потеря контроля над мужем воспринималась ею не просто как семейная проблема, а почти как угроза собственной жизни. Муж был не только человеком рядом: он был посредником между домом и внешним миром, частью самой конструкции жизни.

В Германии 1940 года официальное представление о «месте женщины» по-прежнему строилось вокруг старой формулы: "Kinder, Küche, Kirche" — «Дети, кухня, церковь». Хотя к эпохе Третьего рейха последнее слово — Kirche — уже звучало всё слабее. Государству была нужна не столько религиозная женщина, сколько мать, хозяйка дома и хранительница внутреннего порядка. Вместо церкви всё чаще подразумевались семья, материнство и служение государству через рождение и воспитание детей.

Геббельсовская пропаганда изображала женщину тихой опорой нации. Мужчина должен был строить, воевать и управлять миром, а женщина — удерживать этот мир от распада изнутри. Немецкую женщину воспитывали не для поисков себя, а для сохранения мира вокруг себя. Такая жизнь могла казаться тихой и даже незаметной, но именно на этой незаметности всё и держалось. Внешняя сторона жизни приобретала почти болезненную важность. Женщина следила за тем, чтобы вовремя был подан ужин, чтобы рубашки мужа были выглажены, чтобы дети не шумели за столом, а соседи не говорили лишнего. Это были маленькие доказательства того, что мир ещё стоит на месте и окончательно не сошёл с ума и чем тревожнее становилась эпоха, тем сильнее люди цеплялись за ритуалы нормальной жизни. Порядок становился не просто привычкой, он становился защитой от страха.

3

С появлением супруги герра Хоэнштайнберга разговор о наследии Древнего Рима довольно быстро свернул к матримониальным вопросам.

Хильда Хоэнштайнберг, едва услышав, что молодой господин из Америки не женат и даже не помолвлен, заметно оживилась. Сначала она ещё пыталась сохранять видимость светской беседы, но очень скоро практическая сторона её натуры взяла верх.

Она начала вспоминать дочерей своих знакомых — одну за другой так, словно перебирала регистрационные карточки в брачном агентстве.

— У фрау Шульце есть племянница… очень хозяйственная девушка.

При этих словах Эрнст Хоэнштайнберг как-то подозрительно хрюкнул, явно сдерживая рвавшийся наружу смех. Супруга бросила на него негодующий взгляд, но, похоже, в глубине души согласившись с его реакцией, тут же поспешно предложила другую кандидатуру.

— А дочь герра Краузе прекрасно говорит по-английски и, между прочим, замечательно готовит.

В её голосе слышалась искренняя гордость за настоящих немецких девушек — за их хозяйственность, за их терпение, за умение держать дом и сохранять образцовый порядок при любых жизненных обстоятельствах.

Постепенно Кир начал понимать, что за этой почти комичной настойчивостью скрывается не простое желание удачно устроить чью-то судьбу. Фрау Хоэнштайнберг слишком хорошо чувствовала, как меняется окружающий её мир. В её словах всё время проскальзывала плохо скрытая надежда на то, что кому-нибудь всё-таки удастся вырваться из воюющей Германии и устроить свою жизнь по другую сторону Атлантики. Она торопливо вспоминала чужих дочерей, чужие семьи, чужие судьбы — словно пыталась найти хоть для кого-то маленькую лазейку из гибнущей Европы.

3

Эрнст Хоэнштайнберг, пока его жена увлечённо пересказывала реальные и мнимые достоинства очередной кандидатки в невесты, заказал себе ещё один бокал пива и, сделав внушительный глоток, с плохо скрываемым удовольствием спросил:

— Хильда, как ты думаешь, а фрау Краузе будет довольна, если её внуки станут американцами?

— Но ведь они же останутся немцами! — сразу возразила та и при этом невольно скосила взгляд в сторону Кира, словно ища у него подтверждения своим словам.

— Вполне возможно, — покладисто согласился герр Хоэнштайнберг, затем, выдержав короткую паузу, невозмутимо продолжил. — А что, если вдруг правнуки нашего блокляйтера* герра Краузе вдруг окажутся неграми?

Фрау Хоэнштайнберг испуганно посмотрела сначала на мужа, потом на Кира.

— Разве такое возможно?..

Эрнст Хоэнштайнберг едва заметно усмехнулся в бокал, явно наслаждаясь произведённым эффектом.

— Зависит от штата, — спокойно ответил Кир. — В Пенсильвании, например, межрасовые браки разрешены ещё с 1780 года, а вот во многих южных штатах такие союзы пока официально запрещены.

Фрау Хоэнштайнберг растерянно заморгала. Было видно, что сама мысль о том, что немецкая семья может всего за пару поколений превратиться во что-то нечто совершенно иное, показалось ей почти фантастической — словно речь шла не о реальности, а о каком-то странном футуристическом романе.

— Но это же решительно недопустимо! — категорически заявила она и поставила свою чашку рядом с блюдцем.

— Почему? — искренне удивился Кир. — Вы полагаете, что человек с чёрной кожей не может быть немцем?

Хильда Хоэнштайнберг потрясённо замолчала. Слова Кира показались ей не столько возмутительными, сколько странными — будто он внезапно предложил усомниться в чём-то настолько очевидном, о чём прежде вообще не было принято задумываться.

— Но… — она замялась, беспомощно переводя взгляд с мужа на Кира. — Немец — это немец…

— Американец ведь может быть ирландцем, итальянцем или евреем, — всё так же спокойно продолжил Кир. — Почему тогда немец обязательно должен выглядеть только определённым образом?

Женщина нахмурилась. Было видно, что ей хочется возразить, но знакомые мысли вдруг перестали складываться в привычную картину. Для неё народ и его внешний облик всегда существовали почти как одно целое, а сама идея о том, что нация может строиться не только на крови, но и на принадлежности к государству или культуре, казалась чем-то чужим и тревожным.

Герр Хоэнштайнберг с заметным удовольствием наблюдал за её замешательством.

— Осторожнее, Ойген, — произнёс он с ухмылкой. — Ещё немного, и ты окончательно разрушишь у фрау Хоэнштайнберг её представления о мире.

— Мир и без меня неплохо с этим справляется, — невозмутимо ответил Кир.

4

— Поздравляю, Кир, — сообщил Рик. — Ты только что внёс недопустимые изменения в прошивку** фрау Хильды Хоэнштайнберг. — Зафиксирован сбой логических связей. Пользователь пытается совместить несовместимые данные.

— Подтверждаю, — сухо добавил Нэйв. — Обнаружен конфликт базовых установок. Параметры «немец», «внешность» и «нация» больше не синхронизируются. Модуль «немец» отказывается работать без модуля «белый».

— Забавно, — продолжил Рик. — Люди называют это спором, хотя, на самом деле, ты просто столкнул её мировоззрение с несовместимым файлом.

— Возникла ошибка обработки данных, — подтвердил Нэйв. — Система «Хильда» временно утратила способность различать понятие "нация" и "пигментация кожи".

— И что будет теперь? — поинтересовался Кир.

— Сейчас начнётся аварийное восстановление картины мира, — с явным удовольствием сообщил Рик. — Система попытается доказать, что это Америка неправильная, а не её представления о мире.

— Осторожнее, — поддержал его Нэйв. — Ещё пара таких вопросов — и программа «фрау Хоэнштайнберг» начнёт аварийно искать виноватых.

— Уже ищет, — подтвердил Рик. — Но пока процессор перегружен эмоциональной обработкой.

Женщина тем временем продолжала растерянно хмуриться, словно действительно пыталась мысленно собрать обратно привычную себе конструкцию мира, которую Кир только что неосторожно обрушил.

— Фрау Хильда сейчас переживает редкий процесс, — прокомментировал Рик. — Её мозг впервые пытается открыть файл, который правящая партия пометила как «не существует».

— Всё, — довольно хмыкнул Нэйв. — Немка зависла. Сейчас система предложит пользователю прекратить получение и обработку данных и срочно вернуться поеданию к яблочного штруделя.

— Да, Кир, а ты молодец, — добавил Рик уже почти восхищённо. — Не каждый способен вызвать такой программный сбой у стандартной нацисткой прошивки образца середины октября 1940 года.

— И ремонт невозможен? — уточнил у него Кир.

— Возможен, — уверенно ответил Рик. — Но для этого потребуется полная переустановка мира.

*Блокляйтер — нем. — "Blockleiter" — политический руководитель городского квартала (блока) — низовая должность в структуре Национал-социалистической немецкой рабочей партии (НСДАП). Отвечал за небольшой городской участок (несколько домов или десятки семей), занимаясь партийным надзором, агитацией и наблюдением за настроениями населения.

**Прошивка — встроенное программное обеспечение устройства

Глава 15

1

Эрнст Хоэнштайнберг неторопливо отпил пива и с интересом наблюдал за женой. Он слишком хорошо знал это выражение её лица. Так Хильда выглядела всегда, когда какая-нибудь случайная фраза вдруг цепляла её сильнее, чем следовало. Она машинально разгладила ладонью безупречно выглаженную скатерть, поправила чайную ложечку, хотя та лежала совершенно ровно, осторожно придвинула к себе чашку, но так и не притронулась к кофе. Всё это были привычные движения хозяйки, которая бессознательно наводит порядок вокруг себя, когда перестаёт ощущать порядок внутри.

Из открытого окна соседнего дома доносились звуки пианино. Пожилой почтальон спокойно катил велосипед. Всё выглядело так мирно, что война казалась почти невозможной и именно это пугало Хильду Хоэнштайнберг сильнее всего. Она слишком хорошо помнила август четырнадцатого года. Тогда тоже работали кафе, ходили трамваи, открывались магазины, люди строили планы и обсуждали цены на картофель. А потом привычный мир исчез всего за несколько недель.

Фрау Хоэнштайнберг медленно подняла взгляд на Кира.

— Знаете... — тихо произнесла она. — Я вот всё думаю...

Она замолчала. Ей неожиданно стало неловко. Вопрос показался почти детским.

Наконец она тихо спросила:

— Ойген... а почему начинаются войны?

Она произнесла это почти шёпотом.

— Ведь никто из тех людей, — Хильда кивнула в сторону Унтер-дер-Линден, — не хочет войны. Ни этот почтальон... ни мать с ребёнком... ни продавец в булочной... Они хотят жить, работать, растить детей... Почему же снова и снова оказывается, что вся Европа опять воюет?

Кир ответил не сразу. Сделал небольшой глоток кофе, вопрос оказался тяжелее, чем казался на первый взгляд.

— Смотря кого спросить.

— А если вас?

— Тогда мне придется вас разочаровать, фрау Хоэнштайнберг. Простого ответа у меня для вас нет.

— А вы всё равно попробуйте.

— Хорошо, — Кир кивнул головой. — Полководец вам скажет, что войны начинаются из-за угрозы безопасности. Дипломат — потому что переговоры зашли в тупик. Политик заявит, что были исчерпаны мирные средства. Историк перечислит с десяток других причин. А экономист...

— Что скажет экономист?

— Он сначала спросит: кто финансирует войну?

Хильда Хоэнштайнберг удивленно подняла брови.

— Почему именно это?

— Потому что война стоит невероятно дорого. Каждый снаряд сначала существует в бухгалтерской книге и уже только потом — на поле боя. Армии нужно кормить и, желательно, по три раза в день, а солдатам и генералам необходимо платить жалование. Нужно строить корабли, выплавлять сталь, производить порох, винтовки и самолеты. Нужно прокладывать железные дороги, а если нет денег — очень скоро не будет и войны.

— Значит, деньги важнее пушек?

— Без денег пушки так и останутся куском металла.

Фрау Хильда Хоэнштайнберг медленно кивнула.

— Получается... война начинается с денег?

— Нет, — спокойно возразил Кир. — Деньги ещё не рождают войну. Но без них она очень быстро заканчивается.

— Но деньги сами никого не убивают.

— Конечно нет. Поэтому историки и спорят о том, где заканчивается финансирование и начинается влияние.

— Иногда мне кажется... — медленно продолжила она, словно разговаривая уже сама с собой, — ...что войны начинаются где-то там, очень далеко. В каких-то кабинетах и между людьми, которых мы никогда не узнаем и не увидим. А потом, однажды утром, война просто приходит в наши дома и вдруг оказывается, что всё, чем мы жили вчера, уже не имеет никакого значения.

Эрнст Хоэнштайнберг внимательно посмотрел на жену. За многие годы брака он редко слышал, чтобы она говорила так откровенно.

Он поднял взгляд на Кира и спросил:

— Хорошо... Допустим, деньги действительно необходимы в любой войне. Это понятно. Но ответь мне вот на какой вопрос: если война настолько дорога, то почему находятся люди, готовые её финансировать?

— Потому что война — это одновременно огромный расход и огромный рынок.

— Поясни.

— Представьте себе государство, оказавшееся перед угрозой войны. В мирное время оно годами обсуждает строительство железной дороги, нового завода или верфи. Во время войны времени на обсуждения уже нет. Государство покупает всё и сразу. Сталь. Уголь. Нефть. Хлопок. Порох. Грузовики. Локомотивы. Радиостанции. Медикаменты. Обмундирование. Продовольствие. Оно занимает деньги, выпускает облигации, заключает многолетние контракты. То, что вчера было обычным рынком, за несколько месяцев превращается в гигантскую экономическую машину.

— Значит, война кому-то выгодна?

— Да, — кивнул головой Кир. — Война всегда выгодна кому-то и всегда губительна для кого-то другого. В этом и заключается трагедия. Пока одни теряют сыновей, другие получают государственные заказы. Пока одни бегут из разрушенных городов, другие кредитуют правительства. Пока одни воюют, другие строят заводы, перевозят грузы, страхуют суда, выплавляют сталь или выращивают хлеб для армии.

Эрнст Хоэнштайнберг нахмурился.

— Получается, существует целая экономика войны?

— Именно. Более того, историки давно перестали рассматривать войну только как столкновение армий. Сегодня её изучают ещё и как экономическую систему. Государство мобилизует промышленность, транспорт, банки, сельское хозяйство, науку. Побеждает уже не только тот, у кого талантливее генералы, а тот, кто способен дольше снабжать фронт людьми, техникой и деньгами.

Герр Хоэнштайнберг задумчиво постучал пальцем по бокалу.

— Но ведь банкиры сильно рискуют. Государство может проиграть и не вернуть долги.

— Именно поэтому далеко не каждый банкир заинтересован в войне, — спокойно ответил Кир. — Для кредитора война — это всегда риск. Государство может объявить дефолт, инфляция может обесценить долг, торговые пути могут быть разрушены. Поэтому многие историки считают, что финансисты нередко были заинтересованы не в начале войны, а в её скорейшем завершении или в победе той стороны, которой они уже выдали кредит.

— Значит, прежде чем искать виновника войны, стоит сначала проследить весь путь денег.

— Да, — ответил Кир. — Но и этого недостаточно. Деньги объясняют очень многое. Однако сами по себе они ещё не объясняют историю.

2

— Тогда что же объясняет историю? — вступила в разговор фрау Хоэнштайнберг.

Кир на несколько секунд задумался.

— Представьте себе реку.

Хильда вопросительно посмотрела на него.

— История очень похожа на большую реку. Многие пытаются объяснить её одним-единственным фактором. Одни говорят — деньги. Другие — идеи. Третьи — религия. Четвёртые — технологии. Пятые — великие личности.

Он провёл пальцем по краю чашки.

— Но река течёт потому, что одновременно существуют русло, сила тяжести, дождь, снег в горах, притоки, ветер и даже камни на дне. Уберите любой из этих факторов — течение изменится. Но ни один из них по отдельности не создаёт реку.

Эрнст Хоэнштайнберг кивнул.

— Значит, история — это всегда сумма причин?

— Даже больше. История — это взаимодействие причин.

— Тогда почему люди всё время ищут одну главную причину?

Кир улыбнулся.

— Потому что человеческий разум любит простые ответы. Один виновник. Одна причина. Одна книга, которая всё объясняет. Но настоящая история редко бывает такой любезной.

Герр Хоэнштайнберг усмехнулся.

— Похоже, историк обречён всегда сомневаться?

— Хороший историк — да.

— Даже если нашёл документы?

Кир кивнул.

— Особенно если нашёл документы.

— Почему?

— Потому что наука вообще устроена иначе, чем многие себе представляют.

Хильда с интересом посмотрела на него.

— Разве документ не является доказательством?

— Документ — это свидетельство. Иногда очень сильное. Иногда слабое. Но научный метод начинается не с веры в документ, а с попытки его проверить.

— Проверить чем?

— Всем, чем только возможно. Другими документами. Письмами. Дневниками. Статистикой. Археологией. Финансовыми отчётами. Газетами. Воспоминаниями друзей и противников. Даже тем, что автор предпочёл не написать.

— Не написать?

— Иногда молчание говорит не меньше слов.

Хильда задумчиво улыбнулась.

— Получается, историк всё время подозревает своих свидетелей во лжи?

— Не обязательно во лжи. Чаще — в человеческой ограниченности. Никто не видит всей картины. Каждый говорит правду — но только свою часть правды.

Эрнст задумчиво произнёс:

— Получается, научный метод — это постоянная проверка собственных выводов?

— Именно. Историческая наука не спрашивает: «Во что ты веришь?» Она спрашивает: «Как ты это узнал? Какие у тебя доказательства? Можно ли их проверить? Не существует ли объяснения лучше?» Честный исследователь прежде всего пытается опровергнуть собственную гипотезу. Если она выдерживает такую проверку, доверие к ней возрастает. Если нет — её приходится менять.

— То есть учёный ищет не подтверждения своей правоты?

— Если он настоящий учёный — нет. Он ищет истину, даже если она разрушает его любимую теорию. В этом и заключается главное отличие науки от идеологии. Идеология начинает с ответа и потом подбирает аргументы. Наука начинает с вопроса и готова изменить ответ, если появляются новые факты. История становится наукой именно тогда, когда историк готов отказаться от красивой версии ради менее красивой, но лучше подтверждённой источниками.

Кир на мгновение замолчал и посмотрел на супругов.

— Иногда историк похож на человека, который собирает огромную мозаику. Беда в том, что большинство видит только один камешек и начинает уверять остальных, будто именно он и есть вся картина.

Эрнст задумчиво улыбнулся.

— Выходит: история — это искусство видеть всю мозаику?

— Нет, — тихо ответил Кир. — История — это искусство понимать, что всей мозаики ты, возможно, никогда не увидишь и именно поэтому она остаётся наукой, а не религией.

Герр Хоэнштайнберг долго молчал, потом негромко спросил:

— Если история столько веков изучает войны... почему она до сих пор не научилась их предотвращать?

Кир посмотрел на него с грустной улыбкой.

— Потому что история ничего не предотвращает.

— Тогда зачем она нужна?

— Она не может остановить войну так же, как медицина не может сделать человека бессмертным. Но это не значит, что она бесполезна.

Эрнст Хоэнштайнберг вопросительно поднял брови.

— И в чём её смысл?

— История не управляет людьми. Она лишь помогает человеку лучше понять самого себя. Она показывает, как страх превращается в ненависть, как ненависть становится политикой, а политика — войной. Но знать механизм ещё не означает иметь силу его остановить.

Хильда тихо произнесла:

— Значит... люди ничему не учатся?

— Учатся, — спокойно ответил Кир. — Но каждое поколение искренне убеждено, что именно его обстоятельства совершенно особенные. Мы легко узнаём ошибки прошлого и почти никогда не замечаем, как начинаем повторять их в настоящем.

Герр Хоэнштайнберг задумчиво усмехнулся.

— Получается, история — плохой учитель.

— Наоборот. Она замечательный учитель. Просто у человечества очень плохая память.

Кир на секунду замолчал.

— История может объяснить, почему вчера погибла цивилизация. Может предупредить, что похожие процессы начинаются сегодня. Но остановить человека, который решил повторить старую ошибку, она не в силах.

За столом вновь наступила тишина.

Хильда Хоэнштайнберг медленно опустила взгляд на свою чашку. Кофе давно остыл, но она этого даже не заметила. Мысли, ещё совсем недавно казавшиеся такими простыми и понятными, теперь словно перестраивались внутри неё, осторожно освобождая место для новых вопросов. Её муж тоже молчал. Где-то глубоко внутри ему было приятно осознавать, что прожитые годы не отучили его удивляться. В молодости ему казалось, что мудрость приходит вместе с возрастом. Теперь он начинал подозревать обратное: с возрастом человек лишь яснее понимает, как мало ему известно.

3

В голове Кира возник голос Рика:

— Поздравляю. Ты только что объяснил научный метод познания прусской свахе, которая пять минут назад пыталась женить тебя на местной арийской девушке.

— Не придирайся, — лениво произнёс Нэйв. — Научный метод и сваха прекрасно совместимы. Сначала формулируется гипотеза: «Ойгену нужна жена». Потом начинается поиск подтверждающих данных.

— А где попытка опровергнуть гипотезу?

— Этим обычно занимается сама невеста.

Глава 16

1

Джонатан Келли стоял почти на том самом месте, где незадолго до этого находилась фрау Хильда Хоэнштайнберг и с нескрываемым интересом слушал рассуждения молодого Юджина Эванса о значении исторической науки в судьбах человечества. Он видел, как Эванс, заметив его появление, изменил свою манеру речи: стал строить фразы короче, избегал сложных оборотов и произносил слова чуть медленнее, стараясь сделать свой немецкий для него более понятным.

Дождавшись момента, когда собеседники за столом умолкли, Келли сделал знак Эвансу рукой, приглашая того следовать за собой. Молодой человек тут же согласно кивнул и, быстро распрощавшись с четой Хоэнштайнбергов, покинул столик, оставив на нем десятидолларовую купюру, прижав её к столешнице пустой чашкой из-под кофе.

2

Они медленно шли по Унтер-ден-Линден, не торопясь и почти не замечая прохожих.

— Ты довольно необычно объяснил той пожилой немецкой паре значение истории как науки, — сказал Келли, выпуская струйку табачного дыма. — "Всё рассказывать, но ничего не объяснять". Признаться, я раньше не слышал такого определения.

Кир усмехнулся.

— Для фрау Хильды одного потрясения на сегодня было более чем достаточно. Она с трудом допустила саму возможность существования добропорядочного немецкого бюргера негроидной расы. Если бы я вдобавок сообщил ей, что официальная историческая наука существует не столько для объяснения прошлого, сколько для его сокрытия то, боюсь, это было бы уже для неё слишком.

Келли бросил на него испытующий взгляд.

— Любопытно... Значит, по-твоему, существует и неофициальная историческая наука?

— Насколько я понимаю, — спокойно ответил Кир, — весь вопрос только в финансировании.

Келли негромко рассмеялся.

— Слишком циничный ответ для столь молодого человека.

— Напротив. Достаточно исторический.

— Хочешь сказать, что историк всегда зависит от того, кто платит?

— Не всегда. Но значительно чаще, чем ему самому хотелось бы это признать.

— Значит, историю пишут победители?

Кир покачал головой.

— Победители пишут учебники. Настоящую историю пишут лишь те немногие, кто допущен к тем секретным архивам, само существование которых уже и есть тайна.

Кир печально усмехнулся и продолжил:

— К сожалению, подобных исследователей во все времена было немного.

— Ты знаешь, Кир, — задумчиво произнес Келли, — иногда мне кажется, что история — самая недооцененная наука.

— Это потому, что большинство считает её наукой о прошлом.

— А разве это не так?

Кир покачал головой.

— Нет. История — это наука о будущем.

— Любопытное определение, — хмыкнул Келли.

— Кто понимает, почему государства принимали те или иные решения вчера, скорее поймёт, какие решения эти государства примут завтра. Именно поэтому знание подлинной истории и есть самое недооцененное оружие.

— Оружие?

— Конечно. Не секретные шифры. Не новые танки. Не эскадры линкоров. Всё это имеет значение лишь тогда, когда политики правильно осознают, что происходит. История учит распознавать закономерности раньше других.

— Значит, ты считаешь историка стратегом?

— Лучшие историки всегда были стратегами. Просто их оружием были не армии, а понимание причин и последствий.

Келли медленно кивнул.

— Тогда выходит, что история — это тоже поле боя.

— Именно, — спокойно подтвердил Кир. — Только оружием в этой войне становятся не пушки, а представления людей о собственном прошлом.

— Полагаешь, что истину можно найти в архивах? — уточнил Келли.

— Нет, — ответил Кир. — Архивы содержат не истину, а факты. Иногда подлинные, иногда ложные, иногда намеренно искаженные.

— Тогда как отличить одно от другого?

— Так же, как следователь раскрывает преступление. Анализом и синтезом. Каждый источник разбирается отдельно: кто его создал, когда, зачем, кому он был адресован, что автор мог знать, а что — скрывать. Это анализ. Затем складываем тысячи таких фрагментов вместе. Если они начинают объяснять друг друга, возникает картина, которая уже не зависит от одного-единственного документа. Это синтез.

— Считаешь, что так можно восстановить реальную историю?

— Не полностью. Но достаточно близко к ней, чтобы увидеть то, чего не видел ни один современник событий.

— Значит, есть история для публики и история для посвященных?

Кир улыбнулся.

— Есть история, которую рассказывают. И есть история, которую пытаются понять. Это далеко не всегда одно и то же.

Келли улыбнулся и, слегка поддразнивая собеседника, спросил:

— А ты понял историю?

Кир покачал головой.

— Нет. Я понял игру, которая скрывается за историей.

Келли вопросительно приподнял бровь.

— Любая большая организация устроена одинаково. В ней есть те, кто устанавливает правила. Есть те, кто действует по этим правилам. Есть те, кто заставляет других им следовать. И есть большинство, которое даже не подозревает о существовании самой игры.

Джонатан Келли внимательно слушал молодого коллегу. Тот говорил спокойно, но на щеках у него проступил легкий румянец.

— Представьте шахматную партию, мистер Келли. Большинство зрителей следят за фигурами. Более опытные наблюдают за игроками. Но почти никто не спрашивает, кто расставил фигуры, определил правила партии и зачем вообще началась эта игра.

Келли некоторое время молчал.

— И ты считаешь, что история — это шахматная партия?

— Нет. История — это запись ходов. А понять партию можно лишь тогда, когда начинаешь видеть замысел игроков.

— И каков же, по-твоему, замысел игроков?

Кир ответил не сразу.

— Не победа.

— Тогда что?

— Победа — это всего лишь средство. Настоящий замысел заключается в том, чтобы определить правила, по которым будут жить остальные. Если ты устанавливаешь правила, тебе уже не приходится выигрывать каждую партию. Большинство из них будут складываться в твою пользу сами собой.

Джонатан Келли резко остановился и, повернувшись к Киру, произнес:

— Ты прав, Юджин. Замысел игроков — не выиграть отдельное сражение, а создать такой порядок, при котором нужные им результаты будут возникать снова и снова.

— Да, — кивнул Кир. — Не управлять событиями, а управлять условиями, в которых эти события становятся почти неизбежными.

Келли долго молчал, внимательно всматриваясь в лицо молодого коллеги.

— Знаешь, что поражает меня больше всего?

— Что?

— Не то, что ты это понял. А то, как рано ты это понял. На то, чтобы прийти к этой мысли, у меня ушло почти двадцать лет.

Кир ничего не ответил.

Они снова двинулись по Унтер-ден-Линден. Берлин жил своей привычной жизнью. По мостовой грохотали трамваи, у кафе негромко переговаривались посетители, где-то вдали военный оркестр исполнял марш. Казалось, город существовал сам по себе, не подозревая, что несколько минут назад на одной из его аллей два человека говорили вовсе не о прошлом.

Первым молчание нарушил Келли.

— Скажи мне, Юджин... Откуда у тебя появились эти мысли?

— Из книг.

Келли едва заметно улыбнулся.

— Нет.

— Почему вы так решили?

— Потому что книги дают знания. А ты говоришь так, словно наблюдал все это собственными глазами.

Кир задумался.

— Возможно, дело в другом. Я перестал читать историю как последовательность событий. Я начал искать причины, по которым одни события вообще стали возможны, а другие — нет.

Келли кивнул.

— Вот именно.

Он неожиданно остановился под старой липой. Несколько пожелтевших листьев, сорванных легким порывом ветра, медленно опустились на мостовую. Джонатан Келли проводил их взглядом, словно обдумывая только что сказанные слова.

— Большинство молодых дипломатов изучает историю как перечень дат, войн и договоров. Но наступает день, когда понимаешь: государства тоже редко действуют свободно. Они принимают решения в рамках обстоятельств, которые создавались десятилетиями, а иногда и столетиями.

— Значит, государства тоже фигуры на доске?

Келли медленно покачал головой.

— Иногда — игроки. Иногда — фигуры. Зависит от эпохи. В политике почти нет постоянных ролей. Великая держава, которая сегодня диктует условия, завтра сама оказывается вынуждена играть по правилам, написанным кем-то другим.

Кир внимательно посмотрел на него.

— Тогда главный вопрос истории вовсе не «кто победил?».

— Нет.

— А какой?

Келли некоторое время молчал.

— Кто изменил правила после победы.

Он сделал несколько шагов и продолжил уже тише:

— Выигранное сражение меняет карту. Выигранная война меняет границы. Но только изменение правил меняет ход самой истории. Поэтому дипломат, финансист и промышленник иногда оказываются важнее самого талантливого полководца.

Кир улыбнулся.

— Значит, историки слишком часто изучают партии, забывая изучать шахматную доску.

Келли посмотрел на него с одобрением.

— Нет, Юджин. Они слишком часто изучают доску и фигуры, забывая задать самый неудобный вопрос.

— Какой?

— Почему именно на этой доске играют именно в эту игру.

На мгновение между ними вновь повисло молчание.

— Если ты научишься задавать этот вопрос, — тихо сказал Келли, — однажды ты перестанешь удивляться поступкам государств. Ты начнешь понимать, почему многие из них кажутся неизбежными.

3

Они подошли к входу в отель «Бристоль Берлин». Келли остановился, достал портсигар и, прикрывая ладонью огонек от ветра, неторопливо раскурил сигарету.

— Мистер Келли, — после недолгого молчания решился спросить Кир. — Мы какие фигуры на этой шахматной доске? Пешки?

Келли усмехнулся.

— Мы? Мы даже не фигуры.

Некоторое время они молчали.

— Можете назвать исторический пример пешки? — поинтересовался Кир.

Келли покачал головой.

— Нет. Попробуй сам.

Кир на секунду задумался, потом предположил:

— Жанна д'Арк?

— Почему именно она?

— Она помогла дофину Франции стать королем, — ответил Кир. — Узнала его среди придворных, когда тот пытался остаться неузнанным. Для современников это стало знаком его богоизбранности и законных прав на престол. А потом Жанну д'Арк сдали англичанам, которые и сожгли её на костре, сделав великой французской мученицей.

Келли молча кивнул.

— Да... Святая Орлеанская Дева*.

Он помолчал, выпуская тонкую струйку дыма.

— Странная судьба. Пока она была нужна — за ней шли армии. Когда необходимость исчезла, за неё почти никто не вступился.

Джонатан Келли несколько секунд задумчиво смотрел на огонек своей тлеющей сигареты и только потом произнес:

— Бедная девочка... Отыгранная пешка... Увы, повзрослевшая и поумневшая Орлеанская Дева французскому королю была бы крайне опасна.

Он затушил сигарету и, уже на пороге отеля, обернулся к Киру.

— Запомни, Юджин, главное, играя на политической шахматной доске, не стать битой фигурой.

"Для этого надо играть не на доске, а за доской" — подумал Кир, входя в холл отеля "Бристоль Берлин" вслед за Келли.

* 16 мая 1920 года папа Бенедикт XV канонизировал Жанну д'Арк, официально причислив её к лику святых Католической церкви.

Глава 17

1

У стойки отеля, спиной ко входу, стоял высокий, плотный мужчина лет пятидесяти в безупречно сидевшем на нем тёмном костюме. Плащ был небрежно перекинут через руку. Он, слегка склонившись над стойкой, непринужденно разговаривал с портье.

Кир почувствовал, как рядом внутренне напрягся Джонатан Келли. Портье что-то тихо сказал мужчине, едва заметно кивнув в их сторону. Тот тотчас обернулся. На его круглом, добродушном лице расцвела широкая, почти голливудская улыбка. Кир даже успел подумать, что перед ними американец, но тот вдруг заговорил по-английски с легким немецким акцентом.

— Джентльмены, позвольте представиться, — произнёс он, слегка приподнимая шляпу, — Ганс-Генрих Дикгофф, посол Германского Рейха в Соединённых Штатах Америки.

Лицо посла, вся его массивная фигура выражали почти неподдельное удовольствие от встречи с двумя американскими дипломатами. Дикгофф говорил негромко, мягко, с тщательно рассчитанной приветливостью. Он не столько разговаривал с собеседниками, сколько постепенно погружал их в океан своего обаяния, окутывая истинной заботой и предупредительностью.

Кир с Келли ещё толком не успели ответить на приветствие, а посол уже похвалил их за проделанный путь, выразил искреннее удовольствие от знакомства и посетовал на обстоятельства, вынудившие его покинуть Вашингтон после отзыва американского посла из Берлина. Дикгофф говорил так, словно не существовало ни дипломатического кризиса, ни войны в Европе, ни напряжения между двумя правительствами.

Джонатан Келли улыбался в ответ, соблюдая безупречную дипломатическую вежливость. Кир же вдруг подумал, что посол, вероятно, умеет заставить человека почувствовать себя своим знакомым раньше, чем тот успеет понять, зачем именно ему это вообще понадобилось.

— Вашингтон, знаете ли, очень быстро становится привычным, — говорил Дикгофф, улыбаясь. — Когда проживёшь там несколько лет, то начинаешь узнавать не только улицы и дома, но и даже голоса людей. Привыкаешь к тому, как они здороваются, как ведут переговоры и как молчат, когда не хотят отвечать. А потом однажды приходится уезжать, и ты вдруг обнаруживаешь, что многое из того, что казалось совершенно обычным, уже осталось в прошлом.

— Разумеется, я понимаю, — продолжил Дикгофф после небольшой паузы. — Сейчас не самое подходящее время для ностальгии. Европа воюет, но именно поэтому сейчас особенно важно не терять способности разговаривать друг с другом. В конце концов, дипломатия существует не только для тех дней, когда между странами всё благополучно.

2

В небольшом салоне отеля было почти пусто. Дикгофф сел спиной к окну, но перчаток не снял. Он как-то сразу уютно устроился в кресле, совсем по-домашнему, положив левую руку на подлокотник.

— Надеюсь, вы не возражаете против этого места, — сказал посол, оглядывая комнату. — В отелях всегда приходится выбирать между тишиной и удобством. Обычно они почему-то находятся в разных концах здания.

Келли улыбнулся.

— Мы не слишком привередливы.

— Это хорошо. Дипломат, который становится привередливым к обстановке, довольно скоро становится привередливым и к собеседникам.

Он сказал это с такой серьёзностью, что Кир не сразу понял, шутит ли посол. Но Дикгофф тут же улыбнулся и напряжение немного спало. Несколько секунд он молча рассматривал американских дипломатов, словно решая, как лучше продолжить разговор.

Затем сказал:

— Я полагаю, мистер Келли, всех нас сегодня интересует не столько то, что произошло, сколько то, что из этого теперь следует.

— Для Европы?

— Для Европы прежде всего.

Келли посмотрел на немецкого дипломата и произнес:

— Тогда, наверное, нам придётся вспомнить миссию заместителя госсекретаря Самнера Уоллеса, который был здесь всего полгода назад.

В глазах Дикгоффа мелькнул интерес.

— Любопытно, что вы начинаете именно с этого.

— А разве можно иначе? — притворно удивился Келли. — В феврале этого года наш президент уже пытался понять, существует ли возможность хоть какого-то общего выхода из войны. Мистер Уоллес ездил в Рим и Берлин, в Париж и Лондон. Он разговаривал с правительствами воюющих стран и вернулся в Вашингтон с представлением о том, что на самом деле происходит в Европе и чего хотят противоборствующие стороны.

— Да, — Дикгофф медленно кивнул. — Я хорошо помню то время. Тогда ещё существовала замечательная дипломатическая иллюзия, что если посадить необходимое количество умных людей за один круглый стол и дать им достаточно кофе, то они в конце концов найдут разумное решение.

Кир невольно улыбнулся.

— Вы в это не верите?

— Я дипломат, — совершенно серьёзно ответил Дикгофф. — Мы обязаны в это верить. Иначе чем нам ещё заниматься за столом?

Келли рассмеялся, и посол тоже позволил себе короткий смешок.

— Иногда нескольких месяцев достаточно, чтобы изменилась целая эпоха, — вдруг задумчиво произнес Джонатан Келли и продолжил: — Самнер Уоллес тогда хотел понять, как можно закончить войну. Ведь всего полгода назад никто не хотел продолжения войны. Все стремились к миру, говорили о будущем Европы, о необходимости положить конец этой войне.

— Но?

— Но каждый представлял себе этот мир иначе. В Риме Уоллес ещё мог говорить о прекращении войны как о возможности, но здесь, в Берлине, ему пришлось слушать объяснение того, почему Германия считает виновником войны Британию.

Келли на секунду замолк, задумавшись, потом продолжил:

— В Париже Самнер Уоллес вдруг обнаружил, что французская позиция не так проста, как нам представлялось из Вашингтона, а в Лондоне ему пришлось выяснять уже не столько, хотят ли британцы мира, сколько на каких условиях они вообще способны его представить.

Дикгофф внимательно слушал.

— И что мистер Уоллес понял?

— Что слово «мир» означает для каждого правительства не одно и то же. Но теперь ситуация изменилась.

Посол Дикгофф посмотрел на него и, широко улыбнувшись, заметил:

— Радикально изменилась. Франция из британского союзника превратилась в друга Германии. Сегодня разговор о том, каким должен быть послевоенный мир, звучит совсем иначе, чем полгода назад. Теперь не спрашивают: что нужно изменить, чтобы остановить войну? Теперь вопрос в другом: что Германия собирается сделать с Европой после своей победы на континенте?

Келли поднял глаза.

— И какой же мир предлагает Германия?

— Прежде всего — Британия должна прекратить войну и признать новое положение Европы.

— То есть германское господство на континенте?

— В сущности, да. Вопросы континентальной Европы должны решаться европейскими державами и Германия является главной из них.

Келли немного помолчал.

— А Британия?

— Британии никто не предлагает отказаться от её империи. Напротив, Берлин хотел бы избежать прямого столкновения с Лондоном. Нам было бы достаточно, если бы Британия прекратила вмешательство в европейские дела.

— То есть каждая сторона остаётся в своей части мира?

— Примерно так. Германии — континентальная Европа, Британии — её империя и морская сфера влияния.

— А Восточная Европа?

Дикгофф посмотрел на него внимательнее.

— Это уже другой вопрос. Мы не собирается отдавать Лондону право определять, как должна быть устроена Восточная Европа.

— Значит, Британии предлагают оставить Германию в покое?

— Я бы сказал мягче: прекратить войну и признать новое соотношение сил.

Джонатан Келли откинулся в кресле, задумчиво посмотрел на Кира тяжелым, оценивающим взглядом. Потом он наклонился к послу Дикгоффу начал говорить тихо, почти без интонации:

— Сити и Корона готовы прекратить активные боевые действия на суше и в воздухе и признать германское доминирование на континенте при разграничении сфер интересов в соотношении семьдесят на тридцать. Но при одном условии: коммунизм в Европе должен быть ликвидирован в ближайшие два или три года.

Ганс-Генрих Дикгофф напряженно молчал. Он всем своим видом побуждал Джонатана Келли продолжать говорить, но тот сделал жест рукой, показывая, что теперь настало время высказаться германскому послу.

— А что будет с азиатской частью России? — негромко уточнил немецкий дипломат и снова пристально взглянул на Келли.

— Вернется в сферу интересов Сити, как это и было еще со времен основания Московской компании* при их первом царе Иване.

— Очень серьезное предложение, мистер Келли.

— Поэтому я и говорю его вам, а не портье внизу.

— Могу ли я передать это предложение рейхсминистру Риббентропу? — острожно спросил Дикгофф.

— Разумеется, — ответил Келли. Он на мгновение задержал взгляд на германском после и добавил: — Уверен, господин министр прислушается к вашим словам. Насколько я помню, вы ведь его шурин**?

Дикгофф лишь слегка склонил голову, не подтверждая и не опровергая сказанного.

— Если предложение Сити заинтересует Германию, — продолжил Келли тем же тихим и спокойным голосом, — то просто прекратите массовые ночные бомбардировки Лондона. На островах есть и другие британские города и промышленные центры.

3

Дикгофф несколько секунд смотрел на Келли, затем его лицо вновь озарила та самая широкая, почти мальчишеская улыбка, которая удивительным образом не вязалась ни с тяжестью разговора, ни с его должностью.

— Что ж, господа, — произнёс он наконец, — полагаю, сегодня мы сделали всё, что могли позволить себе люди, которым ещё предстоит отрицать сам факт этой встречи.

В его голосе прозвучала лёгкая усмешка. Дикгофф поднялся из кресла и поправил пиджак. Движение было неторопливым, почти домашним. Он словно сознательно возвращал разговору ту непринуждённость, с которой встретил их у стойки.

— Я надеюсь, вы не сочтёте меня слишком нескромным, если еще раз скажу, что рад нашему знакомству.

Он протянул Келли руку, затем Кирy. Рукопожатие у него было крепким и совершенно лишённым официальной церемонности.

— В дипломатии редко выпадает возможность поговорить откровенно, — продолжил он. — Обычно приходится сначала выяснять, что именно собеседник хотел сказать, затем — что он мог сказать, и только после этого пытаться понять, что он действительно думает. Сегодня, кажется, мы немного сократили этот порядок.

Он снова улыбнулся.

— Хотя, разумеется, я никому этого не скажу.

Он улыбнулся уже без всякой дипломатической маски, пожал Келли руку ещё раз и чуть склонил голову.

— До нашей следующей, надеюсь, скорой встречи, господа.

4

— Твоё мнение, Юджин? — поинтересовался Джонатан Келли, глядя вслед удалявшемуся немецкому дипломату.

— "Что бы Вашингтон ни думал о нацистской политике, Дикгоффа любят все", — процитировал Кир.

— Чего? — удивленно переспросил Келли

— Это цитата из статьи "Вашингтон Пост" от 16 марта 1938 года.

— Не доверяю я его маленьким блестящим нацистским глазкам, — хмыкнул Келли и добавил: — Он, между прочим, всего месяц назад подал заявление о вступлении в НСДАП.

— Мистер Келли, — после короткой паузы решился спросить Кир, — ы теперь представляем ещё и интересы Лондонского Сити?

Джонатан Келли посмотрел на него, и в его глазах вдруг зажглись озорные искорки.

— Юджин, я готов представлять интересы даже товарища Сталина со всем его Политбюро, если это понадобится для того, чтобы Люфтваффе перестало каждую ночь превращать Лондон в свалку битого кирпича.

Кир ничего не ответил.

* Московская компания — англ. — Muscovy Company — английская торговая компания, основанная в 1555 году в Лондонском Сити.

** Ганс-Генрих Дикгофф состоял в родстве с Иоахимом фон Риббентропом по браку: жена Дикгоффа была сестрой Альберта Янке, женатого на Ингеборге Риббентроп, сестре Иоахима фон Риббентропа.

Глава 18

1

Портье, подошедший к столику, за которым сидели Кир и Келли, был тем же самым человеком, с которым часом ранее разговаривал у стойки регистрации посол Дикгофф.

— Мистер Эванс? — обратился он к Киру по-английски.

Тот поднял глаза.

— Да?

— Прошу прощения, сэр. Вас просили подняться в свой номер.

— Кто просил? — удивился Кир

Служащий едва заметно замешкался.

— Вам должны позвонить.

— Позвонить?

— Да, сэр. Сказали, что звонок очень важный.

— Кто именно должен звонить? — Кир всмотрелся в его лицо.

— Этого мне не сообщили, сэр, — ответил портье чуть более тихо, чем это следовало бы.

Несколько секунд они молча смотрели друг на друга.

— Хорошо, — наконец сказал Кир и вопросительно взглянул на Джонатана Келли.

Тот лишь недоуменно пожал плечами. Кир встал и направился к лифту.

2

На этаже было тихо. Он вышел из лифта и медленно пошёл по коридору. Толстый ковёр почти поглощал звук шагов. Кир остановился перед дверью своего номера. На мгновение задержал руку на ключе, потом открыл дверь.

В комнате всё было так, как он оставил утром. Письменный стол. Газеты. Папка с бумагами. Телефон на прикроватной тумбочке. Кир взглянул на часы. Прошла минута, потом ещё одна и вдруг резкий звонок разрезал тишину.

Он подошёл к аппарату и снял трубку.

— Алло?

На другом конце провода несколько секунд царило молчание, затем мужской голос произнёс по-немецки:

— Герр Эванс?

— Да.

— Не покидайте номер.

— С кем я говорю? — спросил Кир, но в трубке уже раздался короткий щелчок.

Кир медленно положил трубку на место. В этот самый момент в коридоре послышались шаги. Несколько человек остановились прямо у его двери, щелкнул замок и дверь открылась.

В гостиничный номер вошли двое мужчин. Первый — лет тридцати пяти, высокий, худощавый, с аккуратным пробором и гладко выбритым лицом. Его тёмное пальто было застёгнуто на все пуговицы. Выражение лица спокойное, почти нейтральное. Второй был немного моложе и чуть ниже ростом. Крепкого сложения, с коротко остриженными светлыми волосами и тяжёлым, неподвижным взглядом.

Высокий неторопливо расстегнул пальто, достал из внутреннего кармана пиджака небольшой овальный металлический жетон на цепочке. Поднёс его к лицу Кира всего лишь на мгновение и тут же быстро спрятал его обратно.

Кир успел различить только надпись "Geheime Staatspolizei " и выбитый под ней номер.

— Государственная тайная полиция. Нам необходимо поговорить с вами, герр Эванс, — металлическим голосом произнес вошедший.

Кир на секунду замер. Ему уже не раз приходилось бывать на различных допросах: начиная с немецкой подлодки U-47 Гюнтера Прина и авиабазы Инвергордон и заканчивая ночным визитом сэра МакЛеода в его номер в отеле "Националь". Но сейчас, увидев жетон нацистской тайной полиции он впал в какую-то непонятную ему робость.

— Ну и что? — вдруг он услышал голос Нэйва в своей голове. — Это жетон. Всего лишь жетон, который удостоверяет полномочия человека, но никак не отменяет его человеческую природу.

Следом, почти насмешливо, возник голос Рика:

— Предложи им пройти, раз они все равно уже вошли, но не пытайся быть остроумнее Гестапо.

— Почему? — мысленно удивился Кир.

— Потому что это будет очень короткое соревнование, — ответил Рик. — Просто будь вежлив. Мы ведь цивилизованные существа. Нас пришли допрашивать и мы должны сделать всё возможное, чтобы им было удобно.

Кир внутренне подавил улыбку.

— И главное, — добавил Рик, — Отвечай только на то, что спрашивают. Никаких подробностей.

Кир едва заметно усмехнулся. Вот именно. Он снова посмотрел на вошедших. Странное ощущение прошло так же быстро, как и появилось. Перед ним по-прежнему стояли двое мужчин — довольно усталых и уже давно ко всему почти безразличных. Они могли быть опасны, могли многое знать, могли прийти с совершенно определёнными намерениями, но Кир снова уже был Киром. Он улыбался.

— Простите, — произнес Кир наконец. — Я никогда не мог понять одну вещь. Как может существовать тайная полиция? Если вы тайная полиция, то почему я знаю, что вы полиция?

На лице второго мужчины впервые появилось какое-то выражение.

— Потому что мы вам представились.

— Но тогда вы уже не тайные.

Старший посмотрел на своего спутника, словно проверяя, действительно ли тот тоже слышит этот разговор и произнес:

— Существование тайной государственной полиции в Германии не является тайной.

Кир кивнул.

— Согласитесь, название, название вашей организации немного вводит в заблуждение. Если тайная полиция показывает свой жетон и сообщает, кто она такая, то возникает закономерный вопрос: что именно здесь осталось тайным?

Второй мужчина кашлянул и отвернулся. Старший остался совершенно невозмутим. Затем его взгляд стал холоднее.

— Вы закончили, герр Эванс?

Улыбка Кира едва заметно дрогнула.

— Полагаю, что да, — произнёс он спокойно. — Итак, о чём вы хотели со мной поговорить, господа?

Старший достал небольшой блокнот и начал спрашивать:

— Вы давно в Берлине?

— Со вчерашнего дня.

— Берлин успел вам понравиться?

— Успел удивить.

На губах у гестаповца появилась едва заметная понимающая ухмылка.

— Это, пожалуй, более точный ответ.

Он перелистнул страницу своего блокнота.

— И всё же за это время вы, должно быть, успели познакомиться с некоторыми людьми.

— В большом городе это случается.

— Среди ваших знакомых есть люди, о которых вы предпочли бы не говорить?

Кир улыбнулсяс.

— Если бы я предпочитал о них не говорить, я бы не стал говорить и вам.

Гестаповец согласно кивнул и продолжил:

— Поэтому я не стану спрашивать вас обо всех, а только об одном: знакомы ли вы с Фридрихом Вартенбергом или слышали когда либо об этом человеке?

— Нет.. — ответил Кир скорее удивленно, чем уверенно.

Гестаповец ничего не записал. Он несколько секунд смотрел на него, словно запоминая не ответ, а выражение лица.

Затем спросил:

— Вы сегодня утром выходили на балкон?

— Да.

— С советником фон Мольтке?

— Да.

Гестаповец кивнул, будто сверил первый ответ с уже известной ему записью.

— Было прохладно?

Кир чуть нахмурился.

— Вполне.

— Вы долго там разговаривали?

— Не помню.

— Минут десять?

— Возможно.

— Дольше?

Кир пожал плечами.

— Возможно.

Старший гестаповец не стал настаивать. Он перевернул страницу.

— О чем вы говорили?

— Советник фон Мольтке рассказывал мне о делах Христианской научной церкви. Он сам является её прихожанином. Упоминал книгу Мэри Бейкер-Эдди, основательницы церкви, и приглашал меня на церковные чтения.

— Фон Мольтке сказал, что одному из прихожан Христианской научной церкви может понадобиться ваша помощь?

— Нет.

Старший гестаповец устало посмотрел на Кира и произнес:

— Герр Эванс, позвольте напомнить вам, что, в отличие от вашего наставника, герра Келли, у вас даже не дипломатический, а всего лишь служебный паспорт. По Указу* о защите народа и государства от 1933 года германская полиция располагает полномочиями задерживать подозреваемого без предъявления обвинения.

— Без предъявления обвинения? — удивленно переспросил Кир.

— В определённых случаях — именно так, — подтвердил гестаповец.

— А суд?

— А суд здесь не требуется. — Гестаповец закрыл блокнот и продолжил. — Поэтому я советую вам, герр Эванс, хорошо подумать над своими ответами.

Кир промолчал.

3

Пауза в допросе часто сильнее самого вопроса. Вопрос ограничивает человека рамками ответа, а пауза оставляет его один на один с собственными мыслями. Допрашивающий замолкает — и допрашиваемый начинает сам заполнять тишину: вспоминать, сопоставлять, оправдываться, искать объяснение тому, что ещё даже не было прямо обвинением.

Особенно действенна пауза после неожиданного факта. Следователь сообщает деталь и ничего не добавляет. Человек начинает думать: что им известно? что ещё им известно? зачем они это сказали? что они хотят услышать? Постепенно он пугается уже не слов следователя, а собственных выводов.

Поэтому опытный полицейский не стремится говорить много. Он может задать короткий вопрос, получить ответ — и замолчать. Иногда несколько секунд тишины создают больше давления, чем длинная угроза. Допрашиваемый начинает допрашивать сам себя.

Возникает ещё один эффект: человек начинает бояться не столько обвинения, сколько собственного объяснения. Он начинает заранее оправдываться, хотя его ещё ни в чём не обвинили. Именно поэтому хороший допрашивающий иногда задаёт вопрос и замолкает. Чем дольше длится тишина, тем сильнее желание её нарушить.

Самая сильная пауза — та, после которой человек сам произносит то, о чём его ещё не спрашивали.

4

Кир молчал, глядя на мужчин напротив. Секунды проходили одна за другой, и постепенно он понял: это уже не ожидание ответа — это ожидание ошибки.

Кир медленно поднял взгляд.

— Вы многое знаете, — произнёс он спокойно. — Но, судя по тому, что задаёте мне эти вопросы, знаете далеко не всё.

Младший гестаповец впервые за всё время поднял на него глаза и начал говорить:

— Георг Вартенберг был человеком весьма состоятельным. После его смерти остался капитал в семь с половиной миллионов рейхсмарок. Фридрих, его племянник и один из наследников, уже получил свою долю. Но есть одна деталь: покойный отказался от лечения после разговоров со своим племянником и коллективного чтения в Христианской научной церкви их мракобесной книги, написанной этой чокнутой американкой. А теперь Фридрих Вартенберг хочет покинуть Германию.

Гестаповец посмотрел на реакцию Кира, убедился, что тот его внимательно слушает и продолжил:

— Возможно, всё это совпадение, герр Эванс. Но когда речь идёт о миллионах рейхсмарок, смерти дядюшки и внезапном отъезде его племянника, то, в подобном случае, полиция предпочитает все это проверить.

— Криминальной полиции это должно быть весьма интересно, — согласился Кир. — Только при чём здесь тайная полиция рейха?

— Формально — это дело Крипо, — подтвердил старший гестаповец. — Но если секта учит людей отказываться от врачей и лечения, это уже касается государства. Когда такие идеи распространяются среди тысяч людей, мы должны знать, кто их распространяет и к чему это может привести.

Кир слегка нахмурился.

— Вы хотите сказать, что советник фон Мольтке помогает преступнику?

— Я хочу сказать, герр Эванс, что преступник редко выглядит преступником. Обычно мошенник не приходит к вам с табличкой на груди. Он представляется порядочным человеком, говорит вежливо и старается вызвать доверие. Иначе ему никто не поверит. А полиция и именно для этого и существует — чтобы выяснять, кто перед нами на самом деле.

Младший гестаповец внимательно посмотрел на Кира и продолжил:.

— Иногда человек выглядит настолько достойным доверия, что это становится первым поводом проверить его.

— Вы обвиняете фон Мольтке?

— Герр фон Мольтке — уважаемый человек, — ответил старший. — Именно поэтому его участие представляет для нас интерес. В Германии человек с именем фон Мольтке может для любого открыть почти все двери, а преступники, за которых готовы поручиться такие порядочные и уважаемые люди, как господин советник — наиболее опасны для нации и государства.

— Вы считаете, что Мольтке могут использовать? — задумался Кир.

— Разве это не самое разумное предположение в связи с вышеизложенными фактами? — скорее утвердительно, чем вопросительно, ответил вопросом на вопрос старший гестаповец.

Кир на секунду замешкался, потом уверенно произнес:

— Уверяю вас, господа, американское дипломатическое представительство не имеет никаких намерений содействовать криминальным преступникам избежать справедливого возмездия за их преступные деяния в Германии или в какой-либо другой стране.

Младший гестаповец саркастически хмыкнул:

— Герр Эванс, насколько мне известно, вы не являетесь официальным представителем американского посольства. Или я ошибаюсь?

Кир хотел было возразить, что он всего лишь озвучил принцип международного права о невмешательстве во внутренние дела другого государства, но не успел. В комнате резко зазвонил телефон. Старший гестаповец подошёл к аппарату и молча снял трубку. Несколько секунд он слушал, не произнося ни слова. Затем коротко сказал: "Jawohl" и положил трубку на место.

— Думаю, на этом мы на сегодня закончим, — произнес он, поворачиваясь к Киру.

Потом, уже совершенно официальным тоном добавил:

— Тайная государственная полиция Германского Рейха благодарит вас за сотрудничество, герр Эванс.

Оба гестаповца вышли, не попрощавшись. Дверь за ними закрылась.

5

— Ну? — спросил Рик.

— Что «ну»? — мысленно переспросил Кир.

— Они пришли допрашивать тебя, пригрозили тюрьмой, рассказали про убийство, наследство и международный заговор, а потом вдруг поблагодарили за сотрудничество и ушли.

— Возможно, я произвёл на них хорошее впечатление, — предположил Кир.

— Конечно, — сказал Нэйв. — Особенно твоя пламенная речь про международное право.

Кир усмехнулся.

— Я заметил, что она им понравилась.

— Да. Младший даже хмыкнул. Это почти аплодисменты, — съязвил Рик.

Кир снова посмотрел на дверь.

— Нет. Что-то произошло после звонка.

— Очевидно, — согласился с ним Нэйв. — Вопрос только в том, кто позвонил и почему после этого они стали такими вежливыми?

— Возможно, человек по телефону был вежливее их, — высказал догадку Кир.

На несколько секунд наступила тишина, потом в дверь снова постучали.

— Похоже, благодарность была недолгой, - заметил Рик.

6

Стук повторился. Кир подошел и открыл дверь. На пороге стоял Джонатан Келли. Он окинул его изучающим взглядом и спокойно спросил:

— Гестапо тебя еще не арестовало?

— Нет.

— Какая предусмотрительность с их стороны. Ты мне сегодня понадобишься. Собирайся, нас ждут.

Кир жестом пригласил Келли в комнату, закрыл за ним дверь и произнес почти шепотом:

— Они утверждают, что фон Мольтке укрывает человека, который, ради наследства, помог своему дяде умереть.

— Юджин, полиция может лгать. Иногда даже должна, если это помогает им добиться результата.

Кир покачал головой.

— Удобное правило.

— Очень, — согласился Келли. — Особенно для тех, кто это правило применяет.

Он посмотрел на часы.

— Ты готов?

— Дайте мне пять минут.

— Хорошо.

Келли направился к двери, затем обернулся:

— Юджин, постарайся больше не общаться с местными правоохранительными властями. По крайней мере, до нашего возвращения в Вашингтон.

— Они уже поблагодарили меня за сотрудничество, — в ответ хмыкнул Кир.

— Тогда, в следующий раз, попроси их оформить тебе благодарность от Гестапо в письменной форме, — усмехнулся Келли. — Люблю, знаешь ли, собирать забавные сувениры.

Он открыл дверь и уже на пороге произнес другим официальным тоном:

— Пять минут, Юджин. И давай сегодня, пожалуйста, ты больше не будешь заводить себе новых друзей.

*«Указ рейхспрезидента о защите народа и государства» был принят 28 февраля 1933 года, на следующий день после пожара Рейхстага. В исторической литературе также встречается название «Указ о поджоге Рейхстага». Указ приостанавливал действие ряда основных конституционных прав, включая личную свободу, неприкосновенность жилища, тайну переписки и телефонных сообщений, свободу слова и печати, собраний и объединений, а также устанавливал возможность широких полицейских ограничений и вмешательства центральной власти в управление землями. Указ был подписан рейхспрезидентом Паулем фон Гинденбургом, рейхсканцлером Адольфом Гитлером, рейхсминистром внутренних дел Вильгельмом Фриком и рейхсминистром юстиции Францем Гюртнером.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге