Беллс
1 «Тридцать четыре»
Pour J.
«Не все несчастные семьи похожи друг на друга» Фаджи Флоуренс, «Разные истории»
«Благословен не будет ваш союз. Тогда раздор, угрюмое презренье И ненависть бесплодная шипами Осыплют ваше свадебное ложе» Уильям Шекспир, «Буря»
До сих пор без ответа остаются следующие вопросы: почему мне разрешили запомнить этот день? как именно я его запомнил? сможет ли кто-то прочесть этот текст? и если да, то каким образом? Я начинаю бояться, что времени на фиксацию моих приключений может не хватить, и никто так и не узнает... Впрочем, похоже, никто в самом деле так ничего и не узнает. Но попробовать стоит.
У меня есть только предположения по каждому из перечисленных пунктов, поскольку мой куратор — и это вполне точная характеристика сопровождающего меня существа — наотрез отказался отвечать на эти вопросы, и вообще запрещает мне долго думать. Так что, пожалуй, ответов на все эти волнующие вопросы я так и не получу. Есть у меня паскудное ощущение, что он развоплотит меня раньше.
Предположениями этими я делиться не стану, поскольку любое из них будет одинаково далеко от истины, и никакая бритва Оккама тут не поможет. Не те категории. Но есть и объективные факты. Как, например, то, что на рассвете 14 июня этого года я очнулся на безлюдном пустыре где-то в пригороде Монтобана, что примерно в пятидесяти километрах к северу от более известной обывателям Тулузы.
Сложно описать мое состояние в тот момент, и слово «очнулся» будет не вполне точным. Ведь для того, чтобы проснуться или очнуться, необходимо как минимум тело, а именно его я и был лишен, и это ощущение погружало меня то в леденящие волны беспричинной тревоги, то в инфернальной силы ужас. И обратно (тут я себя прерву, потому как весь этот абзац насквозь пропитан приторными банальностями, которые, по-хорошему, не годятся даже в школьное сочинение, а в силу ряда причин, о которых ниже еще будет сказано немало слов, я терпеть не могу избитых приемов в литературе и прочих институтах словесного творчества).
Я бы слукавил, сказав, что существовал именно в виде воспетой поэтами и писателями бессмертной души, хоть это и было бы вполне логично. Как я понял позднее, я был в противоположном от души качестве, но для простоты можно сказать и так. Нет во французском языке слов для определения подобной сущности. Впрочем, нет определения и в другом языке («нет её и выше», да). К слову, я быстро понял ущербность и ограниченность земных языков, невыразимо долго ворочающих в голове бюрократическую волокиту для выброса в пространство пары простых мыслей. Мало того, именно после смерти я открыл для себя огромный сонм вещей и понятий, не поддающихся никакому описанию ни на одном известном мне языке. Тот способ общения и мысли, который стал мне доступен в тот день, был начисто лишен фундаментальных проблем человеческой речи. Но это как раз понятно и удивительно лишь поначалу, ведь наши языки, по сути, есть дистиллят бытия и мира, который мы видим. А того, чего мы мы не видим глазами, нет и в наших языках. Как не было и для меня до недавних пор.
Все блага загробного способа общения, тем не менее, меркли от осознания того простого факта, что я закончил свое земное существование. Да еще при таких паскудных обстоятельствах, о которых мне даже не хочется вспоминать. А вот здесь стоп... Не хочется или не можется?..
Минутку. В самом деле, как я умер? Я ведь не потерял память, я всё помню... Должен помнить... Ведь должен?..
И тем не менее, все попытки обратиться к моим прижизненным воспоминаниям упирались в какую-то мягкую и даже словно бы вежливую, но всё равно неумолимую стену. Я мог последовательно и по чуть-чуть продвигаться по отрезкам памяти, но стоило мне попытаться прыгнуть сразу через большой промежуток времени, то это было словно... Как если читаешь книгу, отворачиваешься на секунду в сторону, а когда поворачиваешься обратно, но книги нет, и настроенный на чтение мозг в первый момент словно проваливается в воздушную яму. Тошнотворное ощущение.
Я очень быстро миновал первую стадию осознания неизбежного, однако до принятия было еще очень далеко. Обещанный же гнев не наступил, а я, помимо своей воли, открыл новую стадию, вряд ли описанную в специальной литературе: возмущенное любопытство. Мне захотелось узнать причины своей смерти. По инерции хотелось бы добавить к предыдущей фразе «с целью недопущения в будущем», но это уже силлогизм какой-то, при чем опасно граничащий с идиотизмом.
Ладно. Раз так, то пойдем по порядку. Меня зовут Ник Рейнард. Я полагаю, это в самом деле от слова «лис». Эта фамилия неплохо меня характеризует, поскольку по жизни, признаюсь, я всегда был достаточно хитрым человеком (так мне, по крайней мере, казалось). Только вот не знаю, стоит этим гордиться или нет.
Хитрость моя начала проявляться еще в глубоком детстве, когда я, не желая доедать кашу или пюре, отдавал тарелку с надкушенной котлетой и гарниром маме. Мама в такие моменты обычно вздыхала и просила меня доесть хотя бы котлету. Не подавая виду, что я такой дьявольский хитрец, я доедал вкусную котлету, про себя желая приятного аппетита нашей собаке, лабрадору Бонни. Позднее я понял, что мама, конечно, видела меня насквозь, но потакала моим мелким хитростям.
Возможно, благодаря этим забавным эпизодам я научился просчитывать мысли других людей наперед, и в целом неплохо освоил дедукцию и индукцию. Таков был мой первый родительский урок.
Родители же стали также виновниками одного моего неприятного качества: лет до двадцати пяти я был жутко не самостоятельный. Достаточно будет отметить, что примерно в этом возрасте мама перестала покупать мне одежду.
Вот только сказать, что я был маминым сыночком, нельзя, поскольку к этому моменту я уже вполне неплохо, как мне казалось, зарабатывал и, даже больше того, жил отдельно от родителей. Впоследствии я осознал, что потенциально уже тогда был куда лучше приспособлен к жизни, чем многие окружавшие меня взрослые, но тут как раз и скрывалась та тонкая грань между потенциалом и кинетикой. Короче, ситуация складывалась идиотская.
Пару слов следует рассказать о моей работе.
Где-то я вычитал, что характерная черта гениальных людей — это когда в голове царит перманентный хаос из-за огромного количества идей, задумок и прочих продуктов неконтролируемой деятельности ума, что часто выплескивается в реальный мир и находит отражение в особенностях быта, и в этом паноптикуме чрезвычайно сложно (а по-хорошему и не нужно) наводить порядок. Вот, скажем, Леонардо да Винчи.
Нет, я не был настолько нагл, чтобы сравнивать себя с великим итальянцем, но и на недостаток беспорядка, включая умственного, пожаловаться не мог никогда. Тем более, что оснований считать себя гениальным у меня не было. Обладай я какими-то особенными талантами, это вскрылось бы моими родителями в юношеском возрасте и со встречным отпором разной степени интенсивности развивалось бы всю последующую жизнь. Так, я не мог отличить ноту си от ноты ре, с грандиозным скандалом утопил в полынье свои коньки, а после разрыва связки голеностопа на школьном марафоне сжег мосты, связывавшие меня с миром спортивных достижений. В общем, это был классический случай мгновенного и пронзительного осознания полной несовместимости по всем параметрам и умеренно болезненного расставания, о чем, кстати, так грезят порой отказавшиеся взрослеть тридцатилетние дети.
Оставались некоторые надежды на институт прозы и поэзии. Как и многие, я писал в старшем школьном возрасте стихи, не имевшие, впрочем, особой художественной ценности (ах, как хорошо, если бы эта мысль доходила до людей лучше и раньше).
С прозой всё было сложнее. Я с уважением относился к этому жанру, внешне обманчиво простому — из-за отсутствия рифм и очевидной ритмики (которые, несомненно, всё же присутствовали там, как и азот неощутимо наличествует в воздухе). Но отсюда же шел страх, родственный тому, который я испытывал, глядя на бушующее море или океан. Сюжеты в моей голове рождались, но мне было тяжело писать в больших формах, а спускать их на короткие повести или, страшно сказать, рассказы, казалось глупостью и бессмысленной тратой хороших идей. Я был собакой на сене. В итоге я поступил самым эгоистичным образом: устроился редактором в журнал «Nouveau Monde», где мог щекотать свое самолюбие шершавыми и угловатыми текстами молодых писателей. Меня радовало осознание того факта, что я способен написать лучше большинства из них. Но я не брал пера в руки из брезгливости расплескать свой талант, который, опять же, сперва было необходимо доказать. Со временем я окончательно запутался в этих разнонаправленных философских векторах, и в каком-то отрешенно-нигилистическом духе принялся неспешно впитывать в себя опыт других писателей и графоманов (очевидно, последних было больше): как положительный, так и отрицательный. Если в этом и было что-то мазохистское, то оно хорошо укладывалось в мой литературный нигилизм и жить почти не мешало.
Присутствовал во всём происходящем как минимум один вполне прикладной и несомненно полезный аспект: за два года работы в издательстве я неплохо поднаторел в грамматике и правописании, чем в наше тревожное время похвастаться может не всякий. Смешно и неловко читать неграмотно написанный текст взрослого человека, особенно, если он занимает хоть сколько нибудь высокое положение в социуме. Это был один из тех парадоксов, что терзали меня порой тоской безысходной и затяжной, как позднеосенний дождь, имей я несчастье задуматься об этом. Ну как можно быть бизнесменом и не знать элементарных правил пунктуации? А ведь таких было большинство. Как мы еще не вымерли, оставалось загадкой.
Всё же, вопреки отличным входным данным и вполне располагающим обстоятельствам, я не торопился становиться писателем. Во-первых, я понимал, что, как и во всяком другом деле, нужно быть по-настоящему талантливым литератором или хотя бы хорошим маркетологом, чтобы можно было уверенно прокормить себя и семью печатным словом. Во-вторых, я чувствовал в происходящем какой-то подвох. Мне казалось, что это не для меня, что судьбой мне уготовано было нечто иное. Меня несомненно привлекала сила и мощь, которые излучал печатный станок, но я понимал, что дальше статуса хобби это зайти не могло, и если бы я действительно и всерьез решил связать свою жизнь с писательством, то меня, скорее всего, ожидали бы годы кропотливой работы, разочаровывающий результат на выходе и глубокий кризис личной самооценки, а это в наше время лечится тяжело и дорого.
И если быть честным до конца, то уже в свои двадцать с лишним лет меня этот кризис вполне себе коснулся, только в несколько иной форме: я до сих пор не понял, что умею и могу делать. Тешить себя надеждой, что всё еще впереди, было глупо. Иногда мне казалось, что в этом омерзительном состоянии живет большинство населения планеты, но всякий раз я мысленно одергивал себя и напоминал, что оправданием это быть не может. И не должно.
Будучи единственным ребенком в семье, я стал символом эпохи. Родители меня очень любили и опекали, тем самым невольно подавляя мою самостоятельность. Их, как и любых родителей, подсознательно ужасала сама возможность того, что их чадо вдруг улетит из насиженного, безопасного и благоустроенного семейного гнезда, и потому они не упускали возможности напомнить мне о моей несамостоятельности. Уверен, они это делали не специально. Родителям положено такими быть, просто не всякий человек задумывается о последствиях своих слов; а родительские слова, как мы все знаем, это главный (если не единственный) источник непререкаемой истины, и это очень хорошо.
Однако оттягивать было больше некуда — ходить с мамой по магазинам стало попросту стыдно, — и к моменту, когда я собрался ворваться в большой мир, я был прекрасно экипирован самыми благими намерениями и невыразимым стремлением, словно гончая на поводке. Как ни странно, это сдерживание самостоятельности и было моим вторым родительским уроком: я был готов ко всему на свете.
Момент долгожданной свободы, однако, совпал с одним из самых мрачных событий моей жизни: мой папа умер от рака желудка. Была в этом какая-то инфернальная ирония. Онколог умер от рака. Сапожник без сапог. Он был уважаемым человеком, спас множество жизней. Но кроме того, и об этом обычно не говорят, он оборвал множество жизней: некоторые больные просили его о последней услуге, и папа не имел морального права им отказать.
Наверное, именно его похороны я запомнил ярче других событий моей недолгой жизни. Был спокойный осенний день. Пожухлые листья древних дубов и кленов с тихим шелестом облетали с сонных деревьев, оседая хрустящим багровым ковром на желтеющем газоне военного кладбища. Я был в черных джинсах и такой же черной толстовке с капюшоном. Мама, разумеется, не одобрила такого выбора одежды, но ничего не сказала. Она не знала, что перед смертью, лежа в больничной койке госпиталя, которому посвятил тридцать лет, папа попросил меня не соблюдать похоронный этикет. Он говорил, что форма всегда уступает содержанию. Он также сказал, что я даже могу не приходить на его похороны, если мне так захочется, чем поразил меня до глубины души. Я попытался возразить, но он сказал, что нет никакого удовольствия портить себе настроение видом трупа, который собираются отдать на съедение червям и процессам органического разложения. Это ведь всего лишь тело.
— Жаль, конечно, — сказал он, — что я не успею передать тебе всё, что знаю, или хотя бы просто то, что хотел бы передать. Но что поделать. Так уж выходит с родителями, Колин. К этому невозможно подготовиться.
Третий урок. Пока у родителей не началась старческая деменция, они априори умнее тебя.
Помню, что не плакал до этого дня практически целую вечность. А папа баюкал меня, как маленького.
— Ничего страшного, Никки, — утешал он меня. — Ты не один. Ты никогда не будешь один. Даже если кажется, что у тебя в жизни никого не осталось… Если после смерти что-то есть, то ты удивишься, сколько людей будут тебя оплакивать.
Я решил всё-таки прийти. Не из чувства противоречия, а потому что захотел. На погребение, помимо меня, мамы, бабушки, кузена и десятка прочих родственников, которых я до и после этого почти никогда не видел, пришло человек пятнадцать совершенно незнакомых мне людей; как оказалось, это были папины коллеги. Все они произносили пафосные и, по их мнению, трогающие речи. Вспоминали, какой папа был замечательный и понимающий человек, и что они-де знали его как никто другой. Лицемерие раздражало. Еще меня неожиданно разозлили их рассказы об эпизодах из папиной жизни, о которых я совсем не знал. Я почувствовал очень острый укол ревности. Они претендовали на монополию на папину память. Хотелось вспылить, заорать, потребовать заткнуться. Но я, конечно, сдержался. Я мрачно стоял возле ржавого железного заборчика с натянутым на глаза капюшоном и смотрел в одну точку, почти не обращая внимания на сбивчивое бормотание папиных коллег. Священника не было, в завещании папа потребовал не звать его на похороны.
Я стоял и думал о том, что до обидного мало знал о собственном отце, которого так не любил называть отцом (понимающему психологу этот факт наверняка о многом говорит). О том, как мало я провел с ним времени. О том, что так же запросто и так же рано могу потерять маму. И о том, кого еще могу потерять.
И как-то так случилось, что мне никто не дал сказать ни слова. Обо мне просто забыли. Потом я понял, что оно, наверное, к лучшему. Сказать мне было совершенно нечего. Не из чувства нонконформизма, а просто... Ну, нечего.
С тех пор я не посещал похороны, ничьи. И всё думал о словах, которые сказал мне папа. Мне хотелось пересчитать тех, кто придет на мои похороны.
Надо ли говорить, как сильно папина смерть послужила катализатором моего кризиса. Мама, которая с моим рождением забросила свою символическую должность финансиста небольшой компании, не работала уже долгие годы, однако на улице ей оказаться не было суждено. Она получила пожизненную пенсию папы и принялась путешествовать по миру, чтобы задушить боль утраты новыми впечатлениями. Свой первый отпуск я провел с ней в Новой Зеландии, но очень быстро понял, что подобные географические экзерсисы не для меня.
Свою же тоску я сумел побороть весьма необычным образом. Один очень вредный человек (проще говоря, Гюнтер) порекомендовал меня в организацию «Sphère». По краткому описанию Сфера произвела на меня впечатление еще одной типично-необычной корпорации восточного типа: развитая титульная иерархия (ранги в Сфере назывались слоями), жесткая субординация, обилие подпольных схем (явно про это не говорилось, но — наверняка ведь, мы люди взрослые). Как Гюнтер мне объяснил, в центре Сферы были три человека, отождествляющие определенный цвет: красный, синий или зеленый. Вместе они давали, как нетрудно догадаться, белый. Раньше еще так телевизоры работали, я в музее видел.
Каждый член Сферы принадлежал к определенному цвету (сектору) и имел личный номер от единицы до FE, что является числом 254 в шестнадцатеричной системе счисления. Двести пятьдесят пятым номером, то есть, FF, был глава сектора Сферы, однако носил он, как ни странно, номер ноль.
Честно сказать, я никогда не понимал так называемого «долбочислия» и прочего символизма вроде этого (очень его молодые писатели любят, сил нет), однако я давно усвоил, что иногда нужно прикусить язык, иначе тебе его прикусят сами.
По такому скупому описанию вывод о сути этой организации делался ровно один. Но мне, тем не менее, были даны твердые заверения, что это ни в коем случае не секта, никаких «добровольных» взносов от меня требовать не будут, а сотрудничество предстоит вполне конкретное, интересное и обоюдовыгодное.
*
Гюнтер, как всегда, появился внезапно. Как всегда, ругался. Как всегда, жевал свою чудовищную имбирную жвачку — в промежутках между перекурами. Гюнтер не меняется никогда, как огонь, вода и человеческое упрямство.
В телефонном разговоре Гюнтер сообщил, что монтобанское отделение его компании (он сказал очень важно — «сектор») нуждается в новом сотруднике, и он, Гюнтер, стало быть, не будь дураком, вспомнил обо мне, неблагодарном эфебе, и предложил мою кандидатуру. Не смотря на сверлящую в душе тоску, я был весьма тронут.
Гюнтер отвешивал неясные намеки и изо всех сил подчеркивал, что если я хоть на минуту замешкаюсь, то, возможно, упущу главный шанс своей жизни. Но так вышло, что я знал Гюнтера с самого детства, и его мистификации мне показались даже немного скучными. Я быстро смекнул, что моей возможной карьере ничего не угрожает, и если кто и мог что-то упустить, так это Гюнтер — меня. Но, справедливости ради, заинтриговать он меня всё-таки сумел.
В общем-то, уже тогда можно было сказать, что клещи (решетка? ловушка? ворота?) судьбы с лязгом захлопнулись и вся моя дальнейшая судьба была предрешена. Но я об этом знать еще никак не мог. Как говорят после всем известных событий, если бы все были такими умными, то уехали бы вовремя из Гданьска, а если еще чуть умнее, то он бы вовсе не случился.
Прекрасным субботним утром мы встретились в кафе недалеко от моей съемной квартиры. Свободных столиков, невзирая на ранний час, было не так уж и много: сказывалась предшествовавшая субботе пятница, и кафе было частично оккупировано мучившимися легким утренним дискомфортом горожанами. Городок у нас провинциальный, я бы даже сказал пасторальный, жизнь ведущий роскошно спокойную, и потому подобное было в порядке вещей. Но так было не всегда.
Когда-то, в институтские времена, я со скуки написал вместо сочинения на две страницы всего два предложения: «Я конечен. Он — тоже». Это, конечно, было невыразимой наглостью, но я так крепко задумался над сочинением, что ничего другого написать не успел. И вы не поверите, получил за эту работу высшую оценку, и даже зачитал вслух перед всей группой. Конечно, был осмеян, но преподаватель холодно улыбнулся и кашлянул, что обычно означало приближающуюся расправу над неподготовившимся студентом или внезапный зачет (что, в сущности, единичная и множественная форма одного и того же), и все замолкли. Преподаватель же еще раз кашлянул и сообщил нам, что мы все малолетние идиоты. Но, добавил он с сомнением, это нормально. И потеряно не всё, раз находятся еще студенты, способные написать то, что написал я. И может быть, добавил преподаватель, может быть я однажды смогу назвать себя человеком, а не тем, чем мы все сейчас являемся, а многие останутся на всю жизнь. На этом похвала была окончена. Снова кашлянув, он сухо сказал, что я хитро передернул притчу про кольцо Соломона, и что раз уж я свел её к такой убогой формы хайку, то к следующему занятию нам необходимо прочесть «Повести о доме Тайра» и написать сочинение на тему бренности всех человеческих трудов. И непременно в подражающей книге манере.
Признаюсь, что бренность я прочувствовал всё-таки не до конца. Но ценить всё бренное с тех пор научился.
Я любил это кафе.
Кинув взгляд на вялого бармена, я сонно зевнул и спросил Гюнтера о сути предстоящего собеседования, но он в ответ только ухмыльнулся и сказал, что я его уже прошел. Это меня насторожило. Странно как-то. Будто Сфере было всё равно, что умею я, а мне же, в свою очередь, должно было быть всё равно, чем предстоит заниматься самому.
Однако, на душе у меня тогда было так гнусно, а скучные и излишне сложные тексты настолько осточертели, что я, наверное, согласился бы даже чистить свинарники. Если забежать немного вперед, то примерно чем-то подобным мне и пришлось заниматься последующие четыре года. И даже задним умом, с учетом всего случившегося, я не могу сказать, что мог бы на что-то пожаловаться.
Тогда же, за бокалом пива (пить с утра — невыносимо гнусно, но Гюнтер, как уже было сказано, был Гюнтером), он и рассказал мне о Сфере. Он был уже на пятьдесят седьмом Синем слое, и многого успел достичь в этой организации; правда, какой-либо конкретики тогда я у него добиться не смог. Гюнтер был упрям и отказался отвечать на вопросы вне регламента до тех пор, пока я не соглашусь на его предложение. Вздохнув, я тяжело глянул на его ухмыляющуюся рожу и проворчал нечто, что должно означать согласие.
Гюнтер одобрительно крякнул, не торопясь прикурил очередную сигарету, и достал из недр своей неизбывной сумки-почтальонки (спит он с ней, что ли?) мешочек из переливающейся ткани и положил его передо мной. Я послушно уставился на него.
— Доставай, — сказал он.
Я помедлил.
— А что там?
Гюнтер по-цыгански выпустил сигаретный дым и покосился на меня.
— Меньше трепа, — сухо сказал он.
Я развязал мешочек и из него выпали четыре игральные кости. Они были необычными, больше похожими на те, которыми играют в Подземелья и Драконов. Три белых додекаэдра (откуда-то я помнил это слово) с цифрами на гранях и разноцветная пирамидка с основанием треугольника. Пирамидка была длинной и больше походила на сильно сточенный карандаш.
— Ну, и что это? — спросил я, меланхолично разглядывая элементы прикладной геометрии.
— Это — спектральные руны, — сказал он без ложной торжественности. — С их помощью мы узнаем твой путь в Сфере.
Он стряхнул пепел прямо на стол и зашипел — сигаретный дым попал в глаз. Я послушно вытерпел очередную порцию сквернословия.
— Ну, чего ждешь? Кидай, — проворчал он, вытирая слезящийся глаз.
Я решил на всякий случай уточнить:
— Все сразу? Или по одной?
Гюнтер пожал плечами.
— Как угодно. Некоторые кидают сразу, чтобы не мучаться в догадках. Некоторые растягивают удовольствие. Это ведь, дружок, ты так легко сумел к нам попасть. Иные о таком шансе всю жизнь мечтают.
Знал бы я тогда, к чему это приведет, прогнал бы Гюнтера пинками. Но что махать кулаками после пожара.
Я сжал руны в кулаке и пирамидка слегка кольнула меня своей вершиной. Руны были керамическими, холодными и приятно маслянистыми на ощупь. Я не выбросил руны сразу на стол, а подкинул их в воздух, как учили в детстве. Детишки, сами того не зная, пользовались теорией вероятности — так распределение случайных чисел было более равномерным. Впрочем, как истинный гуманитарий, я был знаком с теорией вероятности лишь понаслышке.
Одна из рун, коротко прокатившись по столу, упала под стул Гюнтеру. Я уже собирался нагнуться за ней, но тот вскинул руку.
— Не двигаться. Как кинул, так кинул, — сказал он и нагнулся за ней сам.
Я поглядел на руны на столе. Двенадцать и одиннадцать. Методом исключения я понял, что пирамидка легла на Кровь. Почему-то я сразу окрестил грани Кровью, Льдом и Зеленью.
Зелень мне казалась самой безобидной (в отличие-то!) — что может сделать садовый куст? А Кровь — это было готично и томно.
Из-под стола выплыл клуб вонючего дыма.
— Одиннадцать, — сообщил Гюнтер, с кряхтением возвращаясь на свой стул и вглядываясь в руны передо мной. — Итого тридцать четыре. Повезло тебе… Надеюсь, ты их не трогал?
Я помотал головой. Гюнтер кивнул.
— Хм. Красный. Ну что ж, так Маниту решил.
Я округлил глаза.
— Ты в Маниту веришь?
Гюнтер отмахнулся.
— Да я шутил, конечно. Просто сказать нужно было что-то. И вообще, — деланно возмутился он, — у тебя сегодня День рождения...
Ночь пульсировала огнем и болью. Безликие, неразборчивые, слившиеся воедино крики физически давили на ум. Обжигающий ветер иссушал все мысли, кроме одной. Только бы не опоздать. Только бы успеть, пока не стало слишком поздно. Со всех сторон тянутся руки. Я смотрю на них... Нет, это уже не я, меня ведь давно нет... Кто-то смотрит на них и не может поймать их взгляд. Вместо лиц какая-то засасывающая пустота, словно черной тряпкой обтянули череп. Это тени, бесплотные и безликие, но даже тени смертны, и даже тени могут испытывать боль. Они тянутся и пытаются затянуть кого-то в свою пустоту. И вот уже огонь начинает темнеть и становится ощутим лишь как символ безумия и смерти, что кричит и воет, и стонет, словно натянутая сверх предела струна... Рывок, и появляется другой обтянутый кровавой тряпкой череп, расплывающийся в лучах красного рассвета. Всё снова меняется, и кому-то становится больно, и кто-то начинает биться в судорогах. И надо всем этим стоит Властелин Равнодушия. Из его презрения вновь взвивается к небу пламя, к самой вершине странной, уходящей за далекие облака постройки из тусклого камня. И на самом её верху, выше магмы, серы и пепла, выше смура и ветра, где не слышно криков боли, куда не может дотянуться ночь, и куда кто-то хочет и боится вернуться...
— ...а ты такие вопросы задаешь! Радоваться нужно!
Я на всякий случай вспомнил сегодняшнюю дату и нахмурился. Наконец до меня дошло: Гюнтер намекал на второе рождение, принятие в Сферу. Я вымученно улыбнулся. Если каждое большое событие в жизни называть новым рождением, то с какого-то момента праздновать придется непрерывно.
— Я радуюсь. Просто это незаметно. Что дальше?
Так я оказался в Сфере. Именно поэтому я погиб.
2 «Что такое беллс?»
Вопрос прозвучал отовсюду, проникая во все поры и уголки моего естества. Фиолетовые обрывки рассвета заволокло черной пеленой, я перестал что-либо видеть.
— Что такое беллс?
Да что же это... Голос стал вселенной, единственным пространством, которое было мне доступно. Я даже не мог сжаться от ужаса.
— Что такое беллс?
И в самом деле, что это такое? Может, проще ответить? Но я не знаю ответа... А ложь или не-истину я сказать не мог, это было очевидно.
— Кто... ты? — только и смог выдавить я из себя.
— Я должен понимать, знаешь ли ты, что такое беллс, — продолжал громыхать голос.
В сущности, это был не вполне голос. Это была мысль, которая обволакивала меня, была моим коконом, скорлупой. Мне казалось, что стоит разбить этот кокон, и я смогу продолжить свое существование. Впрочем, подумал я, такое существование...
Что — такое существование?
Мысли путались, не желали складываться в целостную картину, и всему виной был этот чертов голос.
— Кто ты? — смог наконец повторить я.
Меня начало постепенно отпускать, и уже через мгновение я не мог вспомнить ощущения от этого допроса.
Тот, кто задавал этот вопрос, казалось, вздохнул. На самом деле я не могу сказать, было ли это существо мужского пола или женского, потому что этого знания оглушающая меня вопросительная мысль в себе не содержала. Но для простоты я решил, что это все же существо мужского пола. И это никак не связано с моим сексизмом.
— Ладно, — сжалилось существо, — мы вернемся к этому вопросу потом. И пока ты снова не спросил, кто я такой, я могу ответить. Моего имени ты не поймешь, так что и озвучивать его нет смысла. Меня обычно называют Куратором. Я не обижусь, если ты меня будешь так звать. Я вообще редко обижаюсь. Обычно на меня обижаются, хехе.
Весьма сбивающей с толку особенностью нашего общения являлось то, что речь его проявлялась в моем уме то абстрактными образами, то картинками, то (как это его последнее «хехе») самым настоящим печатным текстом, набранным классической гарнитурой Тайпрайтер, как в старых печатных машинках.
Вопросы клубились в голове, один глупее другого. Попробуйте не выставить себя дураком на моем месте. Как ни странно, желание сохранить достоинство не пропало и в загробной жизни. Я смог выбрать наименее идиотские вопросы:
— Зачем всё это? И что будет дальше?
— Хм, — нахмурился голос гарнитурой Таймс. — Обычно спрашивают, что случилось. На всякий случай отвечу: ты погиб, — зловещий образ расплылся в моей голове, словно жирное бензиновое пятно на поверхности воды. — На первый вопрос я ответить прямо не могу, извини. А что будет дальше, догадаться не трудно. Ты должен будешь сказать мне, что такое беллс.
Последнее слово предсказуемо загудело, словно колокол. Я не удержался и ляпнул:
— Но что это?
Куратор, однако, не рассердился, хотя мне казалось, что продемонстрированная мною тупость может вызвать исключительно такую реакцию. Похоже, для него подобное было не в новинку.
— Нечто, что тебе нужно будет понять. Скажем так, твой пропуск далее.
Сперва я хотел спросить, что такое это «далее», но в последний момент сдержался. Обратно — это не далее, вариантов не то, что немного, их нет. Вместо этого я задал другой вопрос:
— Все через такое проходят?
— О, нет. Ни в коем случае. Но и особенным себя считать я бы не советовал.
Честное слово, так он и сказал, белым слогом! От этой его фразы где-то на краю поля зрения (какое у духов может быть поле зрения?) шевельнул усами Шекспир.
— Скорее, — продолжил он, — особенны те, кто умирают сразу и насовсем. Там нюансы, но в общих чертах все обстоит именно так.
— Но как же я могу сказать, что такое беллс, если я даже не представляю, что это? Не колокольчики же, в конце концов?
Куратор «кивнул». Я начал ощущать его присутствие. Как я уже говорил, это был не вполне разговор, а обмен информационными пакетами, смысловыми сгустками, которые, помимо дискурсной компоненты, содержали еще массу других добавок. Я чувствовал, что Куратор умеет общаться таким образом куда лучше меня: его «речь» была предельно лаконична, он отправлял в моем направлении максимально сжатые сгустки информации. Ничего лишнего. Я же, с другой стороны, вместе с полезной информацией вещал огромное количество различного мусора, ради каждой фразы выворачивая свою душу наизнанку. Если изъясняться аналогиями, его речь была похожа на выстрел из пистолета с глушителем. Я же вещал подобно взрыву гранаты.
Но нет худа без добра. Полагаю, что Куратор сумел сориентироваться в моем информационном хаосе и понять, что я ничего, ну абсолютно ничего не знаю про беллс.
— Да я вижу, что сейчас ты этого не знаешь, — подтвердил мои догадки Куратор. — Не осознаешь присутствия этого знания, но само присутствие я в тебе чувствую. Вспомнишь. Я тебе помогу.
— А как я пойму?
Куратор усмехнулся.
— Тебе знакомо ощущение, когда долго не можешь вспомнить свой сон? Или нечто однажды виденное, но забытое, словно прекрасная незнакомка вполоборота на другом конце улицы... И ты точно знаешь, что видел её лицо, и оно не могло не отложиться в твоей памяти. И однажды ты застываешь, оглушенный, посреди комнаты... Вот именно так это и будет. Ты поймешь, что всегда знал, что такое беллс.
Мне показалось, что он сказал больше, чем хотел, в уме явно мелькнула сиреневая тень сожаления.
Я вздохнул.
— Да, но незнакомку-то я однажды видел. А про беллс я ничего не знаю.
— Будь уверен, знаешь, — заверил Куратор. — Иначе я бы не спрашивал. Это ключевая точка твоей жизни. И смерти.
Несколько минут прошли в тишине. Я не двигался, наблюдая за рассветом. Густая синева отвоевывала у розовых перьев рассветных облаков место на небе.
— Пойдем, — сказал Куратор просто.
Я не успел задать вопрос, он ответил раньше:
— В «La Passiflore», конечно, — сказал он и я ощутил на себе его взгляд. Это звучит глупо по вполне очевидным формальным и, в конце концов, физиологическим причинам. Но иных слов я подобрать не могу, Куратор действительно очень пристально на меня смотрел.
Если бы я мог похолодеть, я бы похолодел. Клуб «Страстоцвет» являлся штаб-квартирой Красного сектора. Именно там меня приняли в Сферу. И из-за этого убили. Но... как? Почему я этого не помню? Сюжет про амнезию, что может быть пошлее...
И всё же... Начало и конец, всё слито воедино.
Или, может, преступник возвращается на место преступления? А ведь я преступник, самый настоящий. На моих руках кровь. Не потому ли ко мне явился Куратор?
— Брось, — «махнул» «рукой» Куратор. — Это самая последняя причина, по которой я бы пришел. Не мне тебя судить. За это.
Мы медленно двинулись с пустыря. Надо сказать, что мы не шли, а плыли над землей. При этом я не был совсем бестелесным, что странно. Было не очень понятно (точнее, совсем не понятно), как мое существование соотносилось с законами физики и соотносилось ли вообще. Я проваливался на несколько сантиметров в землю, но не более, будто упирался в резиновую стену. Если я существую, то, в конечном итоге, состою как минимум из фотонов. Они вроде в состоянии проходить через материю. Может, если с разгону, то и проскочу? А было бы интересно... Тайны подземного мира! И летать не могу, жалко. Мне казалось, что это искусственные ограничения...
— Разумеется, искусственные, — снова ответил Куратор, выудив из моего информационного шума эту мысль. — Ты, в некотором смысле, под стражей. Потому и летать не можешь.
Я вздохнул.
— А состоять мог бы из нейтрино, они куда более проникающие, — добавил Куратор доверительно и велел: — Рассказывай дальше.
Он почти материализовался, насколько это возможно для мира духов. Только лицо его никак не разобрать...
— Что рассказывать? — растерялся я.
— Историю своей жизни, — просто ответил он. — Ты остановился на моменте, когда Гюнтер принял тебя в Сферу.
Я задумался.
— Но если ты читаешь меня, как открытую книгу, то и подноготную мою можешь узнать без малейшего труда?
— Все чуть-чуть сложнее, — признался Куратор. — Если вкратце, то, разумеется, могу. Но процесс этот для меня достаточно дискомфортный. Это как смотреть фильм из проекторной. Шумно, приходится на цыпочки вставать, обзор небольшой. Ну и к тому же я люблю истории в авторской редакции.
*
Строго говоря, Гюнтер меня в Сферу не принимал, а рекомендовал. И ритуал бросания спектральных рун являлся исключительно временным удостоверением, которое мне предстояло заменить на настоящее. Было видно, что Гюнтер немного расстроился из-за того, что я попал не в его сектор. Как он объяснил, отношения между секторами Сферы были, выразимся так, сложными. Кто бы мог подумать.
— Скажем, Зеленый сектор всегда придерживался тактики осторожного паритета, — объяснил он мне по пути в «Страстоцвет». Нас слегка пошатывало от, как сказали бы бритты, принятых ду́хов.
— Это значит, с кем дружим в мирное время и против кого в военное?
— Можно сказать и так, — уклончиво ответил Гюнтер. — Конъюнктурщики, словом. Отношения Синего и Красного секторов, — продолжал он, — почти с самого начала находились в состоянии легкой напряженности. Ну, словно пикировка учебными рапирами. Только не спрашивай меня, почему, я и сам до конца не понимаю.
Детский сад. Почему противоборствующие силы обязательно должны быть красными и синими, а не желтыми и фиолетовыми? Могу сходу назвать как минимум пять литературных и кинематографических циклов, эксплуатирующих такое цветовое кодирование. Но почему они вообще должны быть противоборствующими? Кто так решил? Ладно, пощадим фильмы и книги (читай: производные формы театра), в драматургии действительно дóлжно быть противоречию, и у него есть вполне конкретные законы, даже если зритель их не видит. Потому что иначе неинтересно. В жизни таких заморочек быть не может, а злейшие враги бывают только в школе.
Нет, определенно, наша жизнь — не театр и не игра, а цирк какой-то.
— Как всё непросто, — вздохнул я.
— Ты бы знал, какая резня между секторами была раньше! Сейчас просто райская жизнь, по сравнению с две тысячи седьмым…
Я насторожился.
— А что две тысячи седьмой? Я тогда даже еще не родился…
— Бернский финансовый кризис, начало Второй Великой Депрессии, — важно объяснил Гюнтер.
— Это я помню. Я просто не думал, что это связано со Сферой. Неужели всё-таки?
— Еще как! Много наших тогда полегло в Гасконьской резне… Ну, — потупился он, — в смысле членов Синего сектора. Это была кульминация кризиса между Синим и Красным сектором. Попутно наше противостояние обрушило мировую экономику, как помнишь, так как несколько ключевых банков и финансовых структур (больше и не нужно) завязано то на тот, то на этот сектор. А даже если и нет, то обязательно нужный человечек в наличии имеется.
Гюнтер перевел дыхание между затяжками.
— И, если потребуется, ка-а-ак нажмет на кнопку… Мало не покажется. Собственно, тогда с того всё началось, что нажали. Мутная история, если честно. Ты вообще как, в курсе, каким образом в наше время функционируют биржевые торги?
— Ну… — я задумался, но в голову мне пришли лишь клишированные стоковые образы клерков в костюмах с подтяжками без пиджаков. — Это когда ипотечные горлопаны на биржах покупают акции подешевле, а продают подороже. Короче, такие себе воры в законе, даром, что не уголовники. А обычные люди их присутствие замечают лишь когда судебные приставы выселяют тебя из собственного же дома за их же долги.
Гюнтер курил как паровоз, при чем не абы какие сигареты, а Графиню Жизель, один из самых гнусных сортов табака. В него добавляли ароматизатор махорки (домашнего табака, ныне запрещенного), дабы старики могли ощутить вкус молодости. Зачем он их курил — понять было невозможно, Гюнтер на такой вопрос обычно просто пожимал плечами. Полагаю, на более общий вопрос о смысле курения в принципе он бы тоже ответить не смог.
— Так я и думал, — усмехнулся он, сплевывая в решетку канализации. — Суть ты подметил очень точно, я бы лучше не смог. Примерно так всё и происходит, только горлопаны эти не живые, а цифровые. И торгуют, кстати, не только акциями, ценных бумаг бывает великое множество, и почти все они тоже в наше время цифровые. Однако, повторюсь, в главном ты прав: в нужный момент купить подешевле, и в нужный момент продать подороже. Процессы эти практически полностью автоматизированные, а торги проходят за считанные доли секунды, так что системам, которые занимаются этим цифромараком, предъявляются особые требования. Скорость реакции, качество алгоритмов оценки нужного момента… Как её… Аппросик… Аппроски...
— Аппроксимация, — подсказал я. Признаюсь, меня немного грело осознание того, что я был куда более эрудированным человеком, чем Гюнтер. Не смотри, что гуманитарий.
— Да, точно, — кивнул Гюнтер, воспользовавшись паузой в своей речи и выпустив особо большой клуб дыма, от которого у меня заслезились глаза и запершило в горле. Вот что за сволочь, а.
— Старики говорят, — продолжил он, — тот камикадзе всего лишь встроил в один из ключевых узлов датацентра красного сектора небольшой вирус, который создавал задержку данных. В полсекунды, — он выжидательно посмотрел на меня.
Мне не нужно было объяснять, что такое полсекунды для систем, которым на принятие решений отведены микросекунды, считать я еще пока умел.
Я понимающе кивнул.
— Вот тогда и началось… Людям попытались втереть про ипотечный кризис и фундаментальные проблемы экономики… Нет, доля истины в этом есть. Дыма без огня не бывает. Но главное — та самая диверсия. После нее начался военный конфликт и это уже не спишешь на родимые пятна экономики, только всем к тому моменту уже не до этого было. Все тогда думали, что это конец Сферы, а ведь она три Рима пережила. И Европе в целом досталось, как помнишь. Но в конечном итоге обошлось. Как-то спустили на тормозах и заключили мирный договор. Но, как говорится, осадочек остался. Только вот, добавлю лично, какие же должны быть тормоза и какой должен быть осадочек после таких событий... Если хочешь — поднимешь архивы сам, узнаешь детали. В наше время прилюдно вспоминать об этой истории считается дурным тоном. Мол, всё, простили друг другу старые обиды, мирись-мирись и больше не дерись, а кто старое помянет…
Он вздохнул.
— Я к тому, что не всё так просто в Сфере. Членам других Секторов особо не доверяйся. Мне можно, сам понимаешь. Но лучше держись своих. Мне не выбалтывай особо, что у вас там происходит. Не смотря ни на что.
Мне давно не давал покоя один вопрос и я не выдержал:
— Гюнтер, миленький, ты хоть скажи, чем ты там занимаешься?
Гюнтер смутился.
— Будешь смеяться, — буркнул он.
— Не буду, — сказал я, но уголки губ у меня уже дрогнули (будь я моложе, они бы дрогнули предательски).
Гюнтер подумал немного и угрюмо сказал, практически выпалил:
— Я подметаю и мою полы на директорском этаже нашей штаб-квартиры.
Хотелось смеяться. И плакать. Я даже остановился. Гюнтер тоже остановился и нахмурился, угрюмо глядя на меня.
— Ты… Ты это серьезно? Ты только что рассказывал мне о Булонской резне…
— Гасконьской, — быстро поправил он. Уши у него пылали.
Я согласился:
— Гасконьской. И тем не менее. Только что ты рассказывал об ужасных вещах, а теперь выясняется, что у себя в Синем секторе ты — водитель поломоечной машины.
Теперь у Гюнтера покраснели щеки, видно было даже под бакенбардами.
— Вообще-то я пользуюсь веником и шваброй. Традиция такая… А если ты скажешь еще хоть слово, — резко предупредил он и тыкнул в мою сторону пальцем, увидев как я от изумления аж руками развел, — получишь по своей жирной роже.
Я в который раз за сегодня оторопел. Сильно, видать, эта тема для Гюнтера болезненна, раз он так реагирует. Толстым я был в раннем детстве, но теперь... Ну, скажем так, не Геракл, но в лишнем весе меня упрекнуть сложно. Разве что чуть-чуть…
— Да будет тебе известно, братец, что даже Номер Ноль у нас… — он замялся. — В общем, не скажу, но тоже занимается чем-то подобным. Знаю, что у Зеленых один из заместителей Ноля ухаживает за офисными лифтами. Это такая традиция. Каждый член сектора обязательно должен заниматься какой-то хозяйственной работой в своем секторе. Вне зависимости от ранга. Когда тебя примут, то тоже поручат какое-то дело. И будешь ты до самой отставки заниматься именно им… Даже если Нолем станешь, что вряд ли. От всей души советую тебе выполнять порученную работу максимально добросовестно, потому что это твоя главная задача в Сфере.
Я призадумался.
— А зачем это? В чем смысл?
Гюнтер пожал плечами:
— Главным образом традиции, символизм вроде такой. Но это серьезный загон, там целая философия. Тебе на месте расскажут достаточно подробно, лучше я не буду в это влезать.
— Ну хорошо. Предположим, что я понял и принял эту специфику. Но это ведь не всё? Вы ведь проворачиваете эти финансовые махинации, воюете…
— Не знаю про финансовые махинации; лично я мою полы, — сухо ответил Гюнтер.
Но я чувствовал, что он лукавит.
— И всё?
— Всё, — не моргнув глазом сказал он. — Хотя… Есть еще Просьбы.
— Просьбы? — переспросил я, прищурившись. Клещами из него тянуть надо.
— Да, Просьбы. Рекомендую произносить с большой буквы. И курсивом. Иногда градиент…
— Кто-кто? — перебил я.
— Градиент, — терпеливо повторил Гюнтер. — Ну, сотрудник какого-то слоя. Так вот, иногда градиент выше тебя рангом может тебя о чем-то Попросить.
— Например? — поинтересовался я.
— Мало ли что. Отправить сверток по почте. Нарисовать на стене граффити. Убить человека...
Я к этому моменту был уже достаточно циничен, так что последним пунктом Гюнтер меня ничуть не шокировал.
— Ага, — кивнул я, — это и есть основная деятельность Сферы… И чем выше слой, то есть чем ближе ты к центру…
— Нет, — перебил Гюнтер. — Моя главная задача в Сфере — не людей убивать или граффити рисовать, а мыть полы на четвертом этаже штаба-квартиры. Это Просьбы, понимаешь? Да, они — важный элемент взаимодействия внутри Сферы, но основа всего это хозяйственная работа. Это как... Ну, как бы конспирация, что ли. Опять же, повторяю, не беги впереди паровоза, тебе всё объяснят.
Я вздохнул. Гюнтер снова пускал дым. Во всех смыслах.
— Я чего-то не понимаю.
— Ну, для начала: ты не можешь Просить чего-то для себя. Просьба должна быть в интересах Сферы, при чем вовсе не обязательно в интересах твоего сектора. Там есть ряд тонкостей, но чем ближе ты к центру, тем чаще ты можешь Просить у подчиненных. Но я еще раз хочу особо подчеркнуть: ты должен будешь в первую очередь заниматься тем, что тебе поручат. А уж потом Просьбы.
— А что будет, если я не выполню Просьбу?
— В смысле, если не сможешь выполнить по не зависящим от тебя причинам, или если не захочешь?
Я кивнул:
— И то и другое.
Гюнтер на несколько секунд погрузился в себя, видимо, в поисках достойного ответа.
— Представь, что тебя о чем-то попросил президент.
— Ага, — кивнул я.
— Только в Сфере к этому относятся более трепетно.
Я сделал кислое лицо:
— Мда. Как-то это всё мудрено. Не могу грань уловить.
— Никто не может, — согласился Гюнтер.
Я покосился на него.
— Ты ведь смог. Так уверенно это всё разъясняешь, словно ребенку…
— А кто тебе сказал, что я всё это понимаю? — перебил он меня. — Я ведь тоже не понимаю половины того, что говорю. Ну ладно, утрирую слегка. Скажем так, я принял некоторые тезисы за максиму. И отношусь к ним соответственно. Чего и тебе советую.
Несколько минут мы шли в тишине сквозь утренний весенний парк. Хмель уже почти выветрился из головы. Было очень тихо, стоял штиль. В метрах ста от нас утренний моцион совершала девушка. Она была в спортивном костюмчике какого-то очень милого розового оттенка, кажется, он назывался «фуксия». Её каштановые волосы были закручены и перетянуты резинкой в затейливый бублик на затылке. В ушах виднелись белые маленькие беспроводные наушники. Вообще я терпеть не могу розовый цвет у женщин, но ей он на удивление шел.
Лицо у неё было… Знаете, о таких порой уклончиво говорят: «на любителя». То есть, иной скажет «да уж, страшненькая девочка», а другой... Ну, в принципе, может из чувства конформизма сказать то же самое, но будет помнить это лицо потом всю жизнь.
По всему выходило, что я из вторых. При чем, из подгруппы тех, кто не страдает стадным конформизмом и не кривит душой. Что-то в её лице не давало покоя, и это ощущение при должном упорстве могло стать мучительным. Наверное, с легкой тоской подумал я, для того, чтобы сформулировать эту деталь хоть как-то, надо было быть художником. Было немного грустно, потому что, как и всякий другой раз, когда я встречал такую красивую девушку на улице, я прекрасно понимал, что эта первая встреча была для нас же и последней. По крайней мере, я умел ценить красоту платонически, и этого уже было довольно.
Мне было почти хорошо. В душе теплилось давно забытое чувство из детства; чувство чего-то неизвестного, словно ожидание рождественского подарка. То, о чем говорил Гюнтер, было удивительно и непривычно. Я вдруг вспомнил об одном вопросе, который всё вертелся у меня на языке, но я никак не мог ухватиться за подходящий контекст, чтобы его задать. Теперь же в беседе возникла пауза, и я сумел его озвучить:
— Слушай, а Сфера — это ведь что-то японское, да?
Гюнтер удивленно покосился на меня.
— С чего ты взял?
— Не знаю, — честно ответил я. — Просто подумалось.
— Нет, — серьезно сказал Гюнтер, — это не японская организация. В Японии у нас есть представительство… Но ничего серьезного, человек десять… Даже на консульство не тянет. Нет, Ник, Сфера возникла у нас, во Франции. В Древнем Риме, если быть точнее. Это то самое мировое правительство, масоны и иллюминаты в одном флаконе, о которых говорят все желтые таблоиды.
— Известный приемчик, — понимающе кивнул я. — Хочешь что-то спрятать — положи на самом видном месте.
Гюнтер улыбнулся.
— На самом деле и масоны и иллюминаты, конечно, есть. Только сегодня это скорее кружки по интересам. В свое время мы действительно приняли в Сферу нескольких представителей этих организаций, когда они были на коне… Переняли от них некий опыт. Но ничто из этого не стало определяющим в нашей идеологии. Масоны, иллюминаты, ротари клаб, тамплиеры, прелаты там всякие… Тупиковые ветви тайных мировых правительств. Только мы выдержали испытание временем.
— А как же корпорации? Тайные собрания мировых конгломератов, финансовых акул и прочих глобалистов...
Гюнтер немного подумал.
— Наши интересы, скажем так, ортогональны.
— То есть? — не понял я.
— Нам нечего делить, — просто ответил Гюнтер.
Когда тебе говорят, что дело не в деньгах, следует проверить свои карманы. Так не бывает.
— Ты пойми, мы никогда не ставили и не ставим целью быть мировым правительством или финансовым картелем. Зачем? Это глупо и не нужно… Нам интереснее другое.
Я проглотил вертевшийся на языке вопрос. «Нет, постой, еще не время». Впрочем, ладно. В этом есть здравое зерно. Это ведь будет первое впечатление, а Гюнтер человек непоследовательный и сумбурный, и если разъяснит неверно, то так и буду мучаться.
Несколько минут мы снова шли в тишине.
— Сколько ты уже в Сфере? — вдруг спросил я.
— Четыре года почти, — ответил Гюнтер задумчиво. — В конце ноября руны кидал, как сейчас помню…
Я погрустнел.
— А как так вышло, что я только сейчас об этом узнал?
— Потому что это второе правило Сферы, которое тебе стоит как следует усвоить: не болтай.
— Но ведь мы… — начал я.
— Нет-нет, это ничего не меняет, — отрезал Гюнтер. — Ты что! Я даже родителям не рассказывал. Никто не знает. Думают, что я всё в колл-центре работаю…
Я решил сменить тему, и не было способа это сделать лучше, чем поддеть Гюнтера. А уж как я наловчился это делать…
— А, то есть работу так и не нашел? — ехидно спросил я.
Гюнтер хмуро покосился на меня. Он был из того типа людей, которые не задумывались о своем будущем в школьные времена. И, что хуже всего, он принадлежал особо гордому подвиду, представители которого не хотели этого признавать. Я, к счастью, умею наступить на горло своей гордости и признать свою неправоту…
*
— Как заговорил, — хмыкнул Куратор.
В первый миг я испугался, поскольку Куратора в моих воспоминаниях не было. Затем я словно вынырнул. Оказалось, что я настолько глубоко погрузился в свои воспоминания, что будто переживал их заново. Эффект полного присутствия. Я испытывал подобное в школьные времена на особо скучных уроках, и хорошо помню хохот всего класса, когда меня в который уже раз окликал уставший педагог, а я вздрагивал и, заливаясь краской, смущенно и неумело разгонял в голове облака образов и мыслей, что заполняли мой неглубокий ум, который, тем не менее, уже тогда был куда более интересным и увлекательным местом, чем реальный мир. И с годами становилось всё хуже. Или лучше, как посмотреть. Интровертом быть непросто.
Сейчас же эффект был намного сильнее… Я не просто вспоминал, я снова жил этими воспоминаниями. И меня страшило то, что должно было произойти. Вспомниться. Именно к этому меня подводил Куратор. Но я этого не хочу…
— Придется, — бесцветно сказал Куратор.
На меня накатила апатия вперемешку с предвосхищением. Никогда не любил сочетания несочетаемого — например, мясо с ананасами. Или вот как сейчас, когда с осознанием неизбежности последующих воспоминаний, которые я не хочу переживать заново, я подсознательно понял, что смогу вспомнить обстоятельства своей смерти. И хоть я не хотел переживать свою смерть заново, я ощущал императивную необходимость вспомнить её обстоятельства. Этот эмоциональный контрапункт раздражал меня всегда, но особо бесить он меня начал когда я смог внятно его сформулировать. То есть примерно в то время, когда я повстречал…
— К этому мы еще вернемся, — прервал меня Куратор.
Апатия перешла в тоску. От него ничего нельзя было скрыть.
3 «Никто»
Это слово преследовало меня последние несколько месяцев, вплоть до самой смерти. Так иногда бывает с разными словами или образами в голове — прилипло, и теперь уже ничем его не отодрать. А если пытаешься об этом не думать, то получается как с розовой обезьяной (но это уже зависит от культурных референций; Гюнтер, например, предпочитал использовать в этой ситуации фиолетовых слонов). Еще бывает, когда в голове зависнет песня или, что хуже, мотивчик песни. И крутиться там ему… Ну, до следующего дня, как минимум. Сон умеет останавливать такие бесконечные циклы.
Главное — уметь вовремя проснуться, потому что однажды просыпаться уже будет некому...
И вот снова.
Никто. Никто… Что — «никто»? Я — никто? Ну, теперь, конечно, — да. Я ведь погиб. Только вот это слово засело в моем уме еще в те времена, когда я был жив.
Обидное заключалось в том, что на самом деле я прекрасно знал, что значит это (этот?) «никто», но что-то не давало мне возможности этот ответ вспомнить.
Впрочем, к чему притворствовать, всё я прекрасно знаю. Куратор. Загробный страж, кербер, этапирующий меня через Стикс.
Zeitgeist, в наше время керберы — не псы о трех головах, а импозантные и циничные демоны, которые перед тем, как полакомиться порочной душой своей жертвы, предпочитают с ней предварительно поиграться. Или, говоря языком этих самых демонов (залетевших в наши края, видимо, то ли от Врубеля, то ли от Гёте), провести сеанс одновременного дискурса. Надо думать, это нечто вроде аперитива. Теперь бы придумать, что с этим знанием делать.
Никто. Никто.
Лучший способ не сойти с ума — не зацикливаться. Не пытаться выяснять, что означает это «никто». Я давно понял, что если клиниться по какому-то вопросу, то вскоре ты ни о чем другом думать больше не сможешь. Но этот смысловой репей настолько глубоко вцепился мне в мозг, что никакой возможности избавиться от него я не видел.
— О, Ник, это известная проблема высших слоев человечества! — поддакнул Куратор. Очевидно, он внимательно слушал все мои размышления.
— Каких еще высших… — вяло отмахнулся я.
— Нет, ты подумай. Я не говорю про олигархов и владельцев транснациональных корпораций. Они — сверхвысший слой человечества, и в сферу, прости за каламбур, нашего вопроса не входят. У вас, кажется, есть такая вещь как пирамида Маслоу, да? Знаком с ней?
Я отметил эту странную формулировку: «у вас». Что это должно значить? Кто же он тогда такой? Моя стройная теория грозила распасться.
— Ну как всякий образованный человек, — пожал плечами я (метафорически, конечно). — Только я с ней не согласен.
— А это в данном случае и не важно. Предположим, что она правдива. При таком раскладе ты, Ник, находишься не просто на вершине этой пирамиды, ты существуешь на самом её кончике. Это еще один слой, на который сперва не хватило типографского места, чтобы напечатать его название. А затем люди поняли, что упоминать его лучше не стоит вообще и договорились про него молчать.
— Это поэзия, — буркнул я. Куратор проигнорировал мою реплику и продолжал.
— Людей, которые обитают на самом острие этой пирамиды, постоянно мучают вопросы рода «зачем я живу?», «встанет ли завтра солнышко?», «действительно ли любит меня моя женщина?». Думать на эти вопросы страшно и порой даже опасно, потому человечество создало такое понятие как «метафизика». Это словно… Ну, как презерватив, который надели на эти темы опальные мыслители прошлого, чтобы уберечь будущие поколения от опасности забеременеть экзистенциальными болезнями от самих себя. Фальшфасад для ума.
— Что ж, этот Вавилон еще не пал, — признал я, подумав про себя, что как же много ему потребовалось слов для описания такой банальной вещи, как саморефлексия.
— Тогда уж Карфаген, — усмехнулся Куратор. — Только вот с какой стати ему падать? Наоборот, он растет и здравствует. Я тебе больше скажу, Ник, в том числе благодаря тебе в наше время этот эмоциональный Карфаген возводится особо усиленными темпами.
— С чего бы это?
— Ты ведь интеллигенция, Ник. Не глупи. Ты в авангарде строителей этой ментальной тюрьмы. Если продолжить аналогию, то, учитывая твое бурное декадентское прошлое, ты являешься прорабом этой стройки. Беда всей интеллигенции в том, что сжигать там будут именно её.
— Не слишком ли мы углубились в аналогии? — ответа, как обычно бывает после такого вопроса, не последовало. — И потом, кто же её будет сжигать?
— Да сами себя и будут сжигать. Только не в качестве акта самопожертвования, а потому что не понимаете, что творите.
Это было обидно. Я хотел было заявить, что не отношусь к декадентам, но мгновение спустя я понял, что спорить бесполезно, и, как не прискорбно это признавать, Куратор был прав.
— Хорошо. Хочешь без аналогий? — жестко продолжил он. — Пожалуйста. Вы плодите ненужные проблемы для ума. При чем чаще создаете, чем решаете их. Только какой в этом смысл, а? Зачем унижать свой мозг ненужными проблемами, терзать ум бесконечным циклом вопросов, решение которых не принесет ни капли пользы, а только ухудшение сна и пищеварения? Вместо того, чтобы заниматься простыми и осязаемыми вещами, польза которых понятна и неоспорима, вы занимаетесь какой-то несусветной чушью, настолько вам больше нечего хотеть.
Но меня не так уж и просто было прошибить. Я был стреляным воробьем в таких беседах.
— Может, этим мы и отличаемся от животных?
— Чем? — отмахнулся Куратор. — Умением задавать себе абстрактные вопросы, не имеющие ответов?
Я было «открыл» «рот» для ответа (на самом деле, конечно, это были лишь колебания эмоционального эфира, раздвигающегося подобно Чермному Морю для пропуска смысловой пули), но Куратор строго «погрозил» мне «пальцем».
— Не торопись с ответом, Ник. Это очень важный вопрос, и ты пока не готов на него отвечать. Лучше расскажи, что было дальше.
*
Мы шли достаточно долго, клуб «La Passiflore» находился в другом районе города, и не смотри, что весь Монтобан раз двадцать поместится в Париж. Почему-то Гюнтер настоял на том, что на первую встречу со Сферой идти нужно пешком. Да, так он это и сформулировал: «встреча со Сферой». Сказал, что это будет очень прилично, и этот мой жест не останется незамеченным. Я решил больше ничему не удивляться.
В последнее время я вообще старался относиться к миру и бушующим в нем бурям стоически, но всё как-то не удавалось проверить навыки взращиваемого стоицизма. Ну, скажем, на днях чашка разбилась. Спокойно и без драмы подмел осколки, подумаешь, событие. Как пример стоического поведения это событие никак не годилось, потому что по этой логике почти любой взрослый человек может считаться стоиком.
Шли мы по большей части молча. Иногда я придумывал какой-нибудь каверзный вопрос по поводу Сферы.
— С какого слоя ты начал и как продвигался по ним?
— Я начал с двадцать второго. С точки зрения теории вероятности это удачно, а с человеческой — не очень. Это как оказаться на городском чемпионате по шахматам, не побывав сперва на школьном, затем на районном и так далее. Так что я не очень тебе завидую, если честно. Тридцать четвертый… Это очень круто, безусловно. Но тебе будет непросто. А как продвигаются… Во-первых, у тебя будет наставник. Один из старших градиентов. В зависимости от твоего рвения и способностей он и будет представлять тебя к повышению. Только не спрашивай, за какие заслуги в ранге поднялся я. Они слишком гнусные, — последнее предложение он произнес со зловещей интонацией и соответствующей мимикой. Проще говоря, скорчил рожу.
Я весело засмеялся.
— Ну людей-то ты не убивал?
— Нет, до такого не доходило. Ты не подумай, что мы тут налево-направо режем да вешаем. Сейчас мирные времена. И потом, вопреки распространенному мнению, мертвый человек — это всегда бóльшая проблема, чем живой. В общем, — продолжил он после небольшой паузы, — всё как в любой другой организации. Если ты способный сотрудник — то и расти будешь быстро.
Я задумался. Я не мог дать себе подобную характеристику. Не потому, что не был способным сотрудником; я, собственно, и не знал на самом деле, способный я сотрудник или нет. Не ощущал необходимости подниматься по служебной лестнице в ставшем уже почти родным журнале. Вообще-то, мне нравилась работа редактора. Помимо несомненной сублимации (а это вещь, необходимая любому творческому человеку) она научила отделять зерна от плевел, и это помогало во многих сферах жизни. Но у редактора, по крайней мере, в нашей конторе, была только одна следующая карьерная ступенька — главред. Работа же главного редактора заключалась вовсе не в редактуре или литературной деятельности вообще. Наш главред постоянно метался по всему городу, устраивал совещания, за полночь корпел над финансовыми отчетами; словом, история та же, что и у должности «главврач». Главный — да. Врач — нет. Я никогда не был монетаристом, но в данном случае, пожалуй, мог себе это позволить: в конце концов, нервов на должности главного редактора было больше, чем денег.
Но я уже вступил в тот возраст, когда нормальный человек начинает ощущать тягу к новому опыту и знаниям (обычно это время приходит годам к тридцати, но у меня наступило раньше). И потому мне стало любопытно, насколько хорошо я проявлю себя в Сфере. Это утолит жажду нового опыта. А суть моей таинственной работы (и, главное, Просьб) — жажду знаний, ведь что бы это ни было, я вряд ли умею это делать, и мне придется изучать некую неизведанную доселе предметную область.
Это было волнительно.
— Ясно… Слушай, а где находятся штабы других секторов?
— Зеленого — на улице Мартен… Впрочем, что я говорю, это Старый Театр, ты должен знать. Он еще плющом всегда обвит. Штаб Синего сектора на площади Де Голля, старое такое здание, претенциозное. Ренессанс, все дела.
Я решил сострить:
— Надо думать, тоже синее?
— Нет, — с гордостью ответил Гюнтер, — мы не настолько помешаны на символизме. Белое оно.
Что-то было не так. Синий и Зеленый сектора находились в старых и солидных домах, а Красный — в каком-то борделе. Гюнтер, видимо, понял, что я понял, и хмуро на меня косился.
— А почему же тогда мы… — начал я и характерно покрутил в воздухе руками, предлагая Гюнтеру самому закончить вопрос.
— Да потому что разгромили ваш штаб в тот кризис, — сухо сказал он. Как отрезал.
Мне не нужно было объяснять, кто именно разгромил наш штаб. Почему-то меня это кольнуло, хотя я понимал, что непосредственно Гюнтер в этом участвовать, конечно, не мог. Но, забегая вперед, скажу, что определенная дистанция из-за этого между нами впоследствии всё равно возникла.
Нет, подумал я, всё-таки, Синие помешаны на символизме. Белое здание для штаба Синего сектора. Ну-ну. Где-то на задворках ума мелькнула мысль: «это мы еще посмотрим, кто тут белый» («в белом»?).
Забавно, но, еще не будучи принятым в Сферу, я уже переживал за свой сектор и словно бы понимал его проблемы и принимал их близко к сердцу. Хотя абсолютно не представлял, в чем они будут заключаться и что меня ждет впереди.
— Одну минуточку, — меня вдруг осенило. — Все три штаба Сферы — в Монтобане?.. Не в Париже, Ницце или хотя бы Марселе, а в нашем захолустном городке?
Гюнтер хихикнул.
— В данный момент — да, головные штабы в Монтобане. А пятьдесят лет назад были в Лионе. Мы переезжаем на новые места время от времени. Как сказал мой наставник, это освежает восприятие мира.
Я почувствовал гордость за родной город.
В клубе «Страстоцвет» я никогда не был. Я и слышал-то про него всего пару раз. В принципе не люблю ходить в клубы, а тут еще и с названием так угадали: вполне можно подумать, что это рассадник вульгарности и всяких удивительных венерических спутников коммерческой любви.
В принципе, ожидания меня не подвели. Это было четырехэтажное здание, достаточно нагло выделявшееся среди своих побратимов по длинной улице однообразных домов голландской архитектуры — клуб действительно сверкал оттенками красного, от ярко-малинового — говорят, что такого цвета артериальная кровь — до аристократично багрового, будившего в уме образ Дракулы в исполнении Кристофера Ли.
— В общем, держись солидно, но не перегибай палку. Жвачку выплюнь, — давал мне Гюнтер последние наставления. — Попади ты в Синий, дошел бы с тобой до самой церемонии, а так… Сам понимаешь. Я тебя Красным передам — и к себе. Мне тут лишний раз светиться нет резона.
По тону и интонации я понял, что Гюнтер снова балагурит, и его на самом деле вовсе не пугала перспектива визита штаба Красного сектора. В конце-то концов, не якудза же это, ну.
Мы постояли немного перед входом, неведомо чего ожидая. Наконец, Гюнтер кашлянул и смело открыл старую скрипучую резную дверь с медными львами и латунным кольцом.
Внутри Страстоцвет выглядел не таким вульгарным, как можно было себе представить. Скорее, это был закос под классику — но очень качественный закос и качественную классику. Предбанник в багровых обоях с викторианскими узорами (не удивлюсь, если сверкающие симметричные узоры действительно позолочены). Проход в следующий зал завешен тяжелой (и это ощущалось даже на взгляд) гардиной — занавеской её язык не поворачивался назвать — с кистями. Было у этой гардины правильное название, но я никак не мог его вспомнить.
Гюнтер перебросился парой слов с гардеробщиком (думаю, по совместительству же и охранником) и жестом велел мне идти за собой. Я, стараясь не терять достоинства, и, главное, не запутаться в гардине, ступил вслед за ним. Мной овладело какое-то маниакально-ироничное состояние. Описать точнее затрудняюсь.
Сейчас клуб, разумеется, пустовал. Жизнь зарождалась в нем лишь ночью. Это было овальное помещение (как так? дом же квадратный), больше походившее на камерный театр — амфитеатром нисходящие ярусы с редкими столами и уютно закрытыми от посторонних взглядов диванчиками. Стоит ли уточнять, какого цвета были диваны? Примерно посреди клуба вместо одного из столов находился небольшой деревянный помост. Я заметил над ним (под потолком) клетку, которая, вне всяких сомнений, в нужный момент накрывала собой этот помост. Чего удивляться. Подумаешь.
В самом низу была самая настоящая сцена, с красивыми багровыми кулисами (символизм символизмом, а кулисам всё-таки положено быть такими). Сцене больше подходило слово «подмостки», и это усиливало сходство с театром. Свет должен был обеспечивать ансамбль совершенно изумительных люстр. Сейчас они были выключены, и единственными источниками света были несколько софитов над сценой, лениво переливающихся из фиолетового в желтый и обратно, а также зеленая настольная лампа за одним из столов. Приглядевшись, я понял, что настольные лампы стояли на каждом столе, однако включена, как я уже сказал, была только одна. За этим столом вальяжно сидел мужчина в синем в полоску костюме. Мне это показалось несколько странным — я уже успел проникнуться символизмом Сферы и подобные несоответствия цвет-коду (как я его окрестил) мне показались некоторой вольностью. Конечно же, я не подал виду, что удивлен цветом костюма и лампы (хоть и зарекался), но, вероятно, в этом был скрыт еще один слой символизма, мне пока недоступный.
Было накурено. Это был не застоявшийся запах табака (так бесивший меня, когда я гостил у Гюнтера), курили в данный момент, при чем нечто, в общем-то, не вызывавшее отторжение; судя по всему, сигару с добавлением клубники (не ароматизатор же, в конце концов).
Когда мужчина нас заметил, где-то произошло движение и зачем-то вхолостую включился проектор — оказывается, на сцене висел экран. Дымные узоры красиво поплыли сквозь скошенный параллелепипед слепящего света, исходящего из маленького окошка на самом верху клуба, аккурат над баром.
Я разглядел еще троих крепких мужчин в черных костюмах то тут, то там. Сразу видно, в Сфере не состоят, просто охранники-шестерки.
Логические цепи сработали мгновенно, я даже не успел произнести внутренним диалогом всю цепочку рассуждений, как ум выдал мне результат.
Если бы Гюнтер состоял в Красном секторе, стояли бы эти охранники сейчас тут? Почему-то не уверен…
— Хо-хо, кого я вижу! Месье Лападит, собственной персоной! — приветливо улыбнулся мужчина. От него веяло доброжелательностью. Я попытался найти в этой доброжелательности второе дно и не смог. На всякий случай нужно быть осторожным.
Мужчина пружинисто встал из-за стола и двинулся к нам. На его лице играла легкая, немного грустная, улыбка.
— Мои соболезнования, Гюнтер, — всё так же улыбаясь, сказал он.
Тут я сглупил:
— А чему соболезновать? — ляпнул я и прикусил язык.
Но, вопреки моему стойкому ожиданию, вызывающая доверие улыбка не сошла с уст мужчины, и он совершенно спокойно объяснил мне:
— Как же, кто не знает Синего Гюнтера? — спросил он.
Странное дело. Он ведь должен был разговаривать со мной «сверху вниз», растолковывать очевидное, словно ребенку. Но он говорил со мной на равных, без малейшей иронии или издевки. Несмотря на то, что, вне всяких сомнений, находился на самых вершинах Сферы. Или глубинах? Мне подумалось, что надо будет обязательно потом поговорить со знающим человеком (тем же Гюнтером, к примеру) и определиться в терминах, а то еще скажу что-то не то, позору не оберешься… Составлю список.
— Точнее, — продолжил он, — кто не знает, что Гюнтер — Синий? Ну, а раз он привел вас в Пассифлору, то руны были благосклонны к нам, — он выделил последнее слово. — Ничего, месье Лападит, уверен, в следующий раз вам повезет. У вас еще есть квота?
— Да, само собой. Найдем, — сухо ответил Гюнтер.
Эта сухость не была надменной или наглой. Гюнтер действительно по-деловому ответил на деловой вопрос.
Это было не типично.
Впрочем, подумал я, секрета тут не было: дело было не в неведомых квотах (надо думать, это право рекрутировать новых членов в Сферу), а в том, что я попал не в сектор Гюнтера. И это его, разумеется, расстроило.
Мужчина же, казалось, ощущал искреннее сострадание к Гюнтеру по этому поводу.
Гюнтер официально пожал нам обоим руки, ободряюще похлопал меня по плечу и направился к выходу.
— Итак, — потер руки мужчина, проводив Гюнтера взглядом, — давайте для начала познакомимся. Меня зовут Ариэль Нуаре. Я — FE-градиент Красного сектора.
Я вдруг понял, что понятия не имею, как перевести FE в классическое исчисление. Наверное, дай мне немного времени, то и смог бы, простым перечислением, но из-за волнения я, пожалуй, не сложил бы два и два. А может, из-за вспыхнувших в голове образов «Бури» Шекспира. Ариэль пришел мне на помощь.
— Двести пятьдесят четыре. Заместитель Ноля. А вот ваше имя Гюнтер никому, кроме своих, не сообщал. Видимо, настолько убедил себя, что вы попадете в Синий сектор…
— Николас Арктурус Рейнард, — представился я. — Или просто Ник. Не люблю полную форму своего имени.
— Чудно! Будем знакомы. Арктурус — ваш отец?
— Да… Он умер четыре месяца назад, — добавил я.
*
— Никак не мог избавиться от этого недостатка, — сказал я со «вздохом», вынырнув из воспоминаний.
— Какого конкретно?
— Зачем мне нужно было говорить, что папа умер? Кто меня за язык тянул?
— И зачем же ты это сказал?
— Чего гадать, — проворчал я. — Когда такое говорят, ждут жалости и сострадания.
— Не смешивай жалость и сострадание. Это разные вещи. Жалость подразумевает, что ты чем-то ущербен. А сострадание — это благородное чувство. Состраданием ты разделяешь проблему человека. А в жалости, кроме лицемерия уровня «хорошо, что это случилось не со мной», ничего, в сущности, нет.
— Да, да, — признался я. — Подсознательно я напрашивался на жалость. С другой стороны, как Ариэль мог проявить сострадание? Как бы это выражалось? И что означало?
— Исключительно то, что он понимает, насколько тебе непросто жить без отца — бесценного источника жизненного опыта и мудрости. Такого опыта и такой мудрости, каких мать тебе дать не сможет. Своим состраданием он восхваляет и одобряет твой стоицизм.
— Ты слишком высокого обо мне мнения.
— Мое высокое мнение вовсе не о тебе, а об Ариэле. Это ведь его мысли в тот момент. Ты же хотел, чтобы тебя погладили по головке.
Это прозвучало обидно, но обиды я не почувствовал. Слова Куратора были справедливы, а я за свою жизнь научился ценить справедливость.
— Да, тогда я действительно был мямлей… Эсме попыталась вылечить меня от нытья.
— Или, может, наоборот, она усугубила хроническую болезнь?
Интересно, а откуда он узнал про Эсме?
— Не забыл, что ты книга, Ник?
— Ну да, ну да…
— Немного приврал. В данном случае ты, скорее, не книга, а рукопись. На полях которой повсюду кривым паучьим почерком выведено лишь её имя. Кровью.
— Опять поэзия, — буркнул я.
— Ближайшая аналогия.
— Аналогии лживы, — отрезал я.
Мне показалось, что Куратор улыбнулся.
4 «Зеркальная комната»
— А с чего это ты решил, что аналогии лживы? — поинтересовался Куратор.
— Аналогия вынуждает обсуждать аналогию, а не суть дела.
— Сам придумал или вычитал где?
— Вычитал и понял, что всегда считал так же, но не мог сформулировать, — честно признался я.
Куратор «хихикнул».
— Иначе говоря, честно придумал чужое?
— Ну, можно сказать и так, — медленно согласился я. — Только если я честно придумал чужое, я всё равно считаю это своим. Так как дошел до этого собственным умом.
— И что же, если ты вдруг честно сочинишь, скажем, какую-нибудь, фугу, а окажется, что её уже написал Моцарт, то всё равно припишешь её себе? — «прищурился» Куратор.
— Сложный вопрос. Скажем так, если выяснится, что я случайно сочинил фугу Моцарта, то я просто не стану её афишировать, но всё равно буду считать своей.
— Ну и что? Моцарт был раньше.
— Думаю, всё-таки какая-то разница между нашими фугами будет… Нельзя сказать, что это два одинаковых произведения.
— Увиливаешь, Ник, — отмахнулся Куратор. — Демагогией занимаешься.
— Ладно, ладно. И всё равно. Эту фугу написал я. Даже если обе они будут идентичными, я всего лишь не буду публиковать свою версию. Но всё равно буду считать её своим произведением. Поскольку, повторюсь, написал её целиком и полностью сам, не опираясь на чужое. И опять же, мы обсуждаем фугу (то есть, аналогию), а не суть вопроса.
— Хорошо, я твою мысль понял. Но ты затронул очень пикантный вопрос, Ник. По поводу того, что ты не опираешься на чужое. Ты лукавишь. Не специально и не со зла, но скорее по глупости, и ты должен признать, что всё современное творчество (и даже твоя гипотетическая фуга) — лишь производная от уже созданного. Художник всегда опирается на опыт предков и использует его в своем творчестве, и без этого ничего не получится.
— Приведи пример, — попросил я.
— Вокруг оглянись, — поморщился Куратор. — Нет ни одной вещи, про которую можно было бы сказать, что она сделана с нуля. Но, впрочем, могу привести пример наглядный и конкретный. Помнишь в школе учебник истории мира? В начале каждого раздела была иллюстрация к разделу. Первой иллюстрацией в том учебнике была наскальная живопись: каркасные силуэты людей с копьями гонятся за мамонтами. Примитивно, дико. Ребенок сможет лучше. Но это живопись. С этого всё начиналось. Вспомни иллюстрацию к египетскому периоду. Вспомни иллюстрацию к Средневековью. Вспомни иллюстрацию к Ренессансу. Качество иллюстраций постоянно повышается. А почему? Потому что художники пользуются опытом своих предшественников, сиречь опираются на чужое творчество. Вдохновляются. И точно так же ты не смог бы написать свою фугу, не вдохновившись уже услышанными музыкальными произведениями (да и не только музыкальными). Холстом для любого произведения искусства всегда является, так сказать, рентгеновский снимок актуальной культуры. Так что в действительности творцов-автаркистов не бывает, что бы они не говорили себе и остальным. Индивидуализм — сладкая сказка для бездарностей. Всё и всегда создается под впечатлением от уже созданного и увиденного лично. И в конечном итоге оказывается, что ничто не ново под луной…
Мне ничего не оставалось, кроме как согласиться.
*
Ариэль немного смутился от моего внезапного признания.
— Ох. Приношу свои соболезнования, — серьезно сказал Ариэль и опустил глаза.
Мы прошли к его столику. На столе, помимо лампы и пепельницы с затухающей сигарой, лежала маленькая черная коробочка, в каких обычно держат ювелирные украшения, а также хьюмидор с большой выжженной надписью ABUELA HAVANA и силуэтом клубники.
— Не хотите ли сигару, месье Ник? — предложил Ариэль, устраиваясь на диванчике поудобнее. Я постарался сесть как можно менее вальяжно.
— Нет, благодарю вас, я не курю.
— Ох. Мне подумалось, что раз Гюнтер такой курилка, то и вы…
— Я бросил три года назад, — с улыбкой ответил я.
— Ох, — еще раз повторил Ариэль. Он выглядел смущенным. — Вы молодец. Вас, наверное, это раздражает? Могу затушить.
— В этом нет необходимости, месье Ариэль. Мне нравится запах этих сигар. Точнее… — я запнулся. — Ну, не то, чтобы нравится. Он мне не противен…
Я нервничал.
— А, ну тогда чудесно, — расплылся в улыбке Ариэль и принялся обстоятельно раскуривать потухшую сигару, хитро крутя спичкой у её конца. — Не знаю… Что вам… Наговорил… Наговорил Гюнтер… Про Сферу… Так что…
Он затушил спичку и выпустил в световой луч проектора большой клуб дыма.
— Так что будет проще, если я сам вам всё расскажу.
Он уставился на какую-то, видную лишь ему, точку над сценой. С полминуты мы сидели в тишине; Ариэль, видимо, собирался мыслями. Наконец он заговорил:
— Сфера ведет свои истоки со времен Римской Империи, когда Франция еще называлась Галлией. Она была заложена в Риме тремя отцами-основателями, имен которых, к сожалению, история для нас не сохранила. Есть некоторые основания считать, что одним из основателей был Вергилий. Но так ли это, и если да, то к какому сектору он принадлежал — никто доподлинно не знает.
Эти галлы были вхожи в высшие слои общества и понимали, что Рим не вечен, а нужна гибкая властная теневая структура, которая просуществует тысячи лет и сможет поддержать мир, если он будет рушиться. Как видите, она и просуществовала. Разумеется, ни о какой шестнадцатеричной системе счисления речь тогда не шла. Эта вся чушь появилась сто лет назад, во время Грандиозной Ревизии, но об этом позже. Тогда слоев было всего сто и градиент определялся количеством капель красителя на мерку воды. Использовали природные красители — сок спелых ягод бузины для Красного сектора, раствор шалфея для Синего и сок листьев щавеля для Зеленого.
Изначально это было просто объединение людей из разных слоев общества, которым было плевать на социальное неравенство. Чаще всего — обычные ремесленники. Разделение потребовалось для того, чтобы система продолжала функционировать, если уничтожат один из секторов. Мы предвосхитили принцип «разделяй и властвуй», хотя, конечно, существенной власти у нас не было очень долго… И уж совершенно точно мы не хотели повторять судьбу императора Домициана. Тебе интересно, Ник?
Переход на «ты» произошел мягко и ненавязчиво, не вызывая отторжения. Я кивнул и подавил смешок. Ариэль снова, сам того не желая, напомнил мне про шекспировскую Бурю: «Миранда, ты меня слушаешь?».
— Если хочешь знать мое мнение, то разделение на Сектора я считаю глупой затеей, — пожаловался Ариэль, оторвавшись от видной лишь ему одному точки над сценой. — Особенно разделение цветами. От этого больше проблем. Символично, красиво. Загадочно. Но вреда это принесло, на мой взгляд, куда больше, чем пользы. Будь моя воля, я бы объединил все Сектора в по-настоящему единую и монолитную Сферу. Но я такие решения принимать не могу, и я этому рад. Потому что подобный передел власти может спровоцировать страшную грызню… А мягко и ненавязчиво этот процесс тоже пройти не может. Такой вот парадокс. Не знаю, когда мы упустили момент…
Он вздохнул и ушел в себя. Было видно, что Ариэль провел за этими размышлениями очень много времени, и вопрос объединения Сферы был для него словно воспаленным фурункулом, время от времени вскакивающим на одном и том же месте, отвлекая и мешая складно думать о насущном. Мне, впрочем, эта задача не казалась столь уж неподъемной, и существовала вероятность, что у Ариэля просто замылился глаз, а я мог бы привнести в его размышления свежую струю. Потому что иначе я не понимал, какую еще мог принести пользу организации.
— У меня есть вопрос, — вклинился я.
Ариэль наклонил голову.
— Да?
— Вы… Ты сказал, что это было объединение людей, которым было плевать на социальное неравенство. Но ведь основа Сферы как раз в слоях — на которых люди не равны. И Гюнтер мне рассказывал о правилах Просьб…
— Повторюсь, я не знаю всего, что рассказывал тебе Гюнтер, — прервал меня Ариэль. — Так или иначе он выдал тебе свое, Синее, видение вопроса. Я же расскажу это с точки зрения Крови.
Я пришел в легкое возбуждение. Ариэль назвал Красный сектор Кровью!
— Отвечу на первый вопрос. Да, отцы-основатели — это была социальная элита. Но и только. Подавляющее большинство членов Сферы, которых они вербовали являлись элитой не социальной, но интеллектуальной. Люди, которым не дали пробиться. Непризнанные гении, если хочешь, хоть этот термин и страшно осквернили в последнее время. Гениальному математику приходилось чистить хлев. Это справедливо? Разумеется, нет. Мы старались ликвидировать эту несправедливость: когда человеку не дают раскрыться — не важно кто, происхождение, завистники или стечение обстоятельств. Само собой, мы не могли помочь всем, иначе однажды нас настигла бы Варфоломеевская Ночь. Рим двоевластия не терпел. Мы действовали скрытно. К Просьбам мы вернемся чуть позже, если не возражаешь, а пока я продолжу. Только нужно промочить горло…
Ариэль прокашлялся, нажал на кнопку в центре стола и буквально через несколько секунд подошла милая официантка азиатской внешности в строгом брючном костюме с подносом, на котором стояли два высоких стакана с водой.
Ариэль взял один из стаканов и жадно выпил его одним залпом. Я осторожно взял второй. По весу я понял, что он из хрусталя. Официантка забрала пустой стакан Ариэля и через несколько секунд пришла с еще одним, полным.
Я глотнул. Вода была со странным, будто бы болотным, привкусом, но запах имела совершенно другой, травянистый. Неужели альпийская? Стакан этой воды стоит больше моей зарплаты, подумал я.
А Ариэль рассказывал и рассказывал. Известные (и не очень) исторические события представали мне в новом свете. Нуаре обстоятельно и последовательно, с расстановкой и театральной артикуляцией рушил привычный и устоявшийся мир, вдолбленный мне в голову школьными учителями и университетскими преподавателями. Мы неслись сквозь века и столетия. Но, вопреки сложившемуся у меня за время лекции твердому убеждению, вовсе не все исторические события были проведены под контролем Сферы, даже не большинство. Более того, существенные вмешательства можно было перечислить по пальцам. А порой вмешательства и вовсе не казались существенными. Вот скажите, что могла бы изменить в истории такая банальная диверсия, как запуск крыс на корабль «Тринидад»?
— В средние века нас разметало по всей Европе. Но потом… — он мечтательно улыбнулся, — Потом… Это была золотая победа Сферы. Мы свершили историю. Мы возвели на папский трон Климента Шестого, и он зачал Ренессанс во благо всего человечества. Мы ликовали и мир ликовал с нами. Казалось, выше нас только небеса. Но мы, прости за гордыню, были достаточно мудры, чтобы даже тогда, в идеальный для того момент, не выйти на передний план и не взять власть в свои руки официально. Мы остались в тени, и слава Богу. Мы наблюдали, как Филипп Красивый вырезает тамплиеров, и тихо радовались своей предусмотрительности. Чуть позднее мы избежали своей Варфоломеевской Ночи, не к ночи будь помянут проклятый папа Борджиа…
— А он-то тут при чем… — пробормотал я. Ариэль лишь улыбнулся.
— Я понимаю, Ник. Это похоже на глупую книжку молодого писателя, который додумался до изъезженного вдоль и поперек сюжета «переосмысление Великого Потопа» и начал городить свои фантазии на тему тех или иных исторических событий.
Я незаметно хмыкнул. Уж я-то в редакции такого начитался досыта. Справедливости ради следует заметить, что порой мне попадались вполне достойные представители этого направления литературной мысли, но общая опошленность жанра сводила на нет любые достоинства этих произведений. По моим прикидкам, лет через пятьдесят кризис пройдет и можно будет снова объяснять начало Второй мировой войны вмешательством инопланетян.
— У меня, — продолжал Ариэль, — нет ни времени ни желания убеждать тебя в чем-то. Ты согласился вступить в Сферу и бросил спектральные руны, поэтому я прошу тебя довериться. Мне нет смысла тебе врать.
— Да нет, я вовсе не то имел в виду… — начал я, но Ариэль жестом остановил меня.
— Мы придем ко всему, Ник, не волнуйся. Для тебя будет открыта наша библиотека, где ты сможешь прочесть подлинники многих утраченных книг, в полной мере ощутить фальшь официальной истории… Посмеяться над одними конспирологами и пожалеть других.
Nomen omen, подумал я. Ариэль говорил театрально и словно нараспев, будто вторя своему литературному прообразу.
— Если упростить, то можно сказать, что Сфера обращает русло человеческой реки в нужную сторону. Впрочем, только время покажет, были ли мы правы…
— Могу предположить, что Буржуазная Революция… — задумчиво начал я, но Ариэль лишь ухмыльнулся.
— А тут мы совершенно ни при чем. Тогда мы решили остаться в стороне и посмотреть, что получится. Получилось, на мой взгляд, недурственно. Но я вернусь, если не возражаешь. Мы укрепляли свои позиции и всё глубже уходили в тень. Сворачивали зарубежные филиалы, стараясь по максимуму сконцентрироваться во Франции, так как конспирация Сферы начала трещать по швам. Тут предатель, там шпион… Нас почти раскрыли перед всем миром. Мы спаслись чуть ли не в последний момент. Устранили главную угрозу — Софию Хотек, дезертиршу из Синего сектора. Это, если ты не знаешь, супруга Франца Фердинанда. А что случилось по итогам этого покушения — ты в курсе, надеюсь. Тайну Сферы мы сумели сохранить, но на нас обрушились сразу две мировые войны подряд, и Сфера вновь оказалась на грани исчезновения. В результате чего в 1951 году три Ноля разработали развитие концепции нашей организации, которую впоследствии назвали Великой Ревизией (она же Грандиозная). Среди множества мелочей, которые, разумеется, важны только в конъюнктиве, необходимо выделить главное: в соответствии с Великой Ревизией увеличивалось число слоев со ста до двухсот пятидесяти пяти, а номер слоя теперь обозначался в шестнадцатеричном виде. И снова вставлю свои пять сантимов: это еще одна дурацкая инициатива, смысл которой я понять не могу до сих пор. Так или иначе, появились еще сто пятьдесят пять слоев, и перенаселенная к тому моменту Сфера смогла более равномерно распределиться по появившимся ступеням. Ну, и кроме того, повысились критерии дисциплины и безопасности, что, само собой, пойти может исключительно на пользу.
— Будто дополнение к игре, увеличивающее максимальный уровень, — тихо хихикнул я. Впрочем, я не ожидал, что Ариэль оценит юмор. Но он оценил.
— Да, можно сказать и так. Итак, с тех пор организация и номенклатура Сферы не менялась. Вместе с увеличением, как ты метко выразился, максимального уровня, втрое уменьшился объем квот для секторов — теперь они могли рекрутировать не больше тридцати человек в год. Ну, и требования к соискателям возросли, само собой. Теперь мы вернемся к твоему вопросу о социальном неравенстве. Как я уже сказал, основой Сферы всегда были люди, которых заставили быть обычными. Которые были вынуждены влачить свое существование презренными ремесленниками, золотарями и прислугой.
Внутри меня медленно поднималось острое чувство узнавания. Я видел себя, и я был золотарем, я был тем, кого заставили быть обычным. Это была страшная гордыня, но я её не стыдился. Ведь я оказался достойным Сферы.
— Сфера позволила сделать их тайной элитой. Но при этом они оставались ремесленниками. И это, Ник, — Ариэль выдержал театральную паузу, пристально глядя на меня, — это одна из наших традиций. Каждый член Сферы обязан блюсти конспирацию и заниматься некой хозяйственной работой. Например, я занимаюсь разгрузкой товарных фургонов для нашего штаба. А наш, Красный, Ноль…
Я совсем разволновался. Наконец-то я узнаю, какой нелепой работой занимается главный человек моего Сектора!
— …руководит страусиным инкубатором на нашей ферме в Тулузе, — закончил Ариэль и едва заметно улыбнулся.
— Ох, — выдавил я. Это было шокирующе. Забавно. И в то же время подавляло. В этом чувствовалась какая-то неясная сила и мощь.
— Чем же будешь заниматься ты, Ник… — задумался Ариэль, прищуренно глядя на меня.
— Значит ли это, что я принят? — спросил я, воспользовавшись возникшей паузой.
— О, да, вне всяких сомнений, — отмахнулся Ариэль. — Будет еще небольшая формальность… Не смотри так на меня. Это действительно формальность… Торжественная, немного пафосная, но формальность. Ничего страшного. Больно не будет, — заверил он меня.
Я лишь нервно хмыкнул.
— Да, пожалуй, это лучший вариант из всех. Ты будешь ухаживать за нашими лошадками. Это в Монбетоне, детали потом разъясню. Как тебе такая перспектива?
Я колебался недолго. Вспомнив о своем обещании чистить свинарники, я логично рассудил, что ухаживать за лошадьми в любом случае лучше и как минимум интереснее.
— Я согласен, месье, — твердо и официально сказал я.
— Чудно! — потер руки довольный Ариэль. — В таком случае идем за мной.
Мы встали. Ариэль бодро и с хрустом потянулся и направился к двери с надписью «Только для персонала». Я проследовал за ним. Это была обычная комната с неприметным интерьером, в которой ничто не напоминало о том, что мы всё еще находимся в ночном клубе (и, я всё еще не отбросил эту гипотезу, борделе). В комнате был стол с большой панелью, где было три ряда мониторов, на которых в данный момент неподвижно застыли картинки из тех или иных углов Страстоцвета. На другом конце комнаты была еще одна дверь. По моим расчетам она вела в соседнее здание, и это многое ставило на свои места. Красный Сектор был не настолько вульгарен, чтобы действительно расположить свой штаб в ночном клубе. Но реальность оказалась куда более необычной.
Ариэль жестом пропустил меня вперед. Я оказался в большой комнате с зеркальными стенами. Зеркальными были даже пол и потолок. Источниками света были простые лампы накаливания (раритет, однако) в углах комнаты. Больше в комнате не было ничего. У меня немедленно закружилась голова от такого зрелища: куда ни глянь, всюду виднелась бесконечная шеренга из Ников Рейнардов, изгибающаяся и затухающая где-то в таком месте, куда никогда не удастся заглянуть. Символизм этой сцены настолько поразил меня, что на глазах у меня навернулись слезы.
*
Или не навернулись?
Я снова вынырнул, и понял, что воспоминание оказалось немного искажено. Этот бесконечный ряд мне о чем-то напоминал. Бесконечный ряд… И затухающий я. Это было важно. Очень важно. Мне стало нехорошо. Мысли стали тяжелыми и вязкими, словно в уме (чуть не сказал «в голове») притушили свет.
— Ты отвлекаешься, — жестко сказал Куратор. Я понял, что он не хочет, чтобы я задумывался по этому поводу.
Он не хочет, чтобы я вспомнил что-то?
Что?
— Меня всегда бесило свойство интеллигенции искать символизм даже в навозной куче, — с отвращением сказал он.
Он юлил. Отвлекал меня. И я решил, что тоже имею право на хитрость.
— Ты сам привел пример с навозной кучей. Доведи его до конца, — закинул я наживку.
— Простейшая символическая цепочка — прах есть и возвращаюсь в прах.
— В смысле, что все люди — дерьмо?
— Как примитивно, — «поморщился» Куратор. — Но в неком смысле можно сказать и так. Скажем так, умному достаточно.
— Нет, всё же, — не стал сдавать позиции я, — бесконечные отражения в зеркальной комнате — это действительно глубокий символизм. Мы все медленно умираем (бледнеем, как те отражения), а конечная точка нашего путешествия за пределами нашего взора. Нет никакой возможности заглянуть в эту точку, и потому есть все основания считать, что в этой точке на самом деле ничего нет. Равно как нет и самой этой точки; это будто пытаться искать последний знак числа «пи».
— В этом пункте я с тобой не соглашусь. Эта точка есть, и ею являешься ты сам. Бесконечный ряд Ников бледнеет, это так. Но точка его исчезновения находится в тебе самом! С тебя этот ряд начался, тобой и закончится. И в этом твоя проблема, Ник. Если бы у тебя был не такой нежный и философский ум, то ты бы никогда не вошел в эту зеркальную комнату, не возникла бы бесконечная шеренга Ников, не пришлось бы гадать, где та точка, куда они все сходятся, и как в нее заглянуть. Это та самая ментальная тюрьма, о которой я говорил. Которую ты сам строишь вокруг себя. Об этом предупреждал Зенон, чью науку ты пытался постигать. Однажды ты очнешься посреди своей камеры, сложенной из ложных силлогизмов, бессмысленных рассуждений и символизма, ведущего в никуда. И взвоешь от собственного бессилия. Собственно, так оно и произошло, как видишь. Слишком поздно ты стал стоиком. Теперь уже ничего не изменишь. Ты сам запер себя в эту тюрьму, и сам поджег себя в ней. А всё остальное — лишь остаточные конвульсии…
Жестоко, но плевать. Эта его пафосная речь дала мне время задуматься об истинном смысле того, что я вспомнил. Судя по всему, Куратор не заметил моих размышлений, я начал понемногу учиться думать, не тревожа гладь окружающего меня ментального эфира.
Бесконечный ряд Ников… Все как один, но немного различаются друг от друга… Ответ вертелся, что называется, на языке. На неком понятийном уровне я уже почти всё осознал, но никак не мог сформулировать… Но тут я случайно выдал себя, и часть моих размышлений разлетелась в разные стороны, словно небольшая стайка воробьев, которых долго держали в тесной клетке.
Куратор сумел «схватить» одного из таких «воробьев» и рассердился. Иного слова я подобрать не успел.
Состояние, в которое он меня погрузил, не имело никаких аналогов в мирских человеческих переживаниях, и оставляло после себя только черный ужас и паническое, молитвенное желание, чтобы это больше никогда не повторилось. Не знаю даже, есть ли смысл пытаться описывать это… Это…
— Ты хитер, Ник, — задумчиво сказал он, когда экзекуция была закончена. Казалось, что она длилась вечность.
Земные ужасы и пытки по сравнению с этим были наслаждением, не говоря уже о такой сладостной и, в сущности, желанной вещи, как физическая боль.
— Я буду внимательнее за тобой следить. Ты должен помнить, на каких правах и чьей милостью ты сейчас существуешь.
— Ты не Бог и не Дьявол… — прошептал я, оправляясь от испытанного наказания. — Ты…
— А для тебя это сейчас не важно. Я мог бы показать свой истинный лик, и ты увидел бы Ветхого денми. Догадываюсь, однако, что ты рисуешь в уме образы Гагтунгра. Мне плевать. Для тебя есть лишь я, и этого вполне достаточно.
Мне показалось, что я увидел ответ.
— Есть такое выражение: «воздушные мытарства»… — начал я.
Куратор покачал головой.
— Нет, Ник. Это не мытарства. Да ты всё равно агностик. Даже не католик. И даже будь ты при жизни верующим, это бы ничего не изменило, потому что в этой реальности нет никого, кто мог бы тебя спасти. А по большому счету спасать некого и не от чего.
— Теперь-то поверить в существование Бога не сложно, — пробормотал я.
— А для тебя это сейчас не важно, — повторил Куратор. — И всё так же недоказуемо. Но могу сказать, что да, Он есть. Есть Бог и есть Дьявол. Есть Мытарства. Есть Лимб. Есть Кшаникавада. А кто-то по субботам достает ослов из колодцев…
— Но как же…
— А вот так.
Мы немного помолчали. Мы были уже на полпути к Страстоцвету. Прекрасный новый день начался. Но не для меня.
— Всё это есть, — разорвал тишину Куратор. — Но не для тебя. По крайней мере, не сейчас… Я уже говорил: я явился к тебе только с одной целью — выяснить, что ты знаешь про беллс. А потом я отпущу тебя, и случится то, что случится. То, над чем я не имею власти.
Я уже успел забыть об этом странном требовании. Но всё равно ничто в моих воспоминаниях не указывало на наличие беллс в моей жизни или смерти. Это было странно, непонятно и даже нелепо. Сюжетный провал. К чему это вообще?
— Мы никуда не торопимся, — миролюбиво сказал Куратор, словно пытаясь примириться со мной.
Сласти, сласти свои пилюли, демон… После того, что ты только что со мной сотворил…
— Ирония ситуации в том, что ты даже не можешь внятно сформулировать, что я с тобой сотворил, — усмехнулся Куратор.
Я был слишком подавлен, чтобы скрыть эти мысли от него.
5 «Просьба»
Я решил, что не буду уточнять, что же он со мной сделал. Во-первых, я боялся снова впасть в немилость, и перспектива вновь испытать этот инфернальный ужас подавляла всякое желание задавать какие-либо вопросы. Во-вторых, он, скорее всего, начал бы снова темнить и городить чушь вроде «я лишь приоткрыл тебе глаза на то, как выглядит наш мир по-настоящему» или что-то типа того. Подобная постмодернистская риторика изжила себя еще в конце прошлого столетия. Нужно быть реалистами. Мир таков, каким мы его видим.
— Что-что? — переспросил Куратор. Ему было уже сложнее читать меня, и это радовало.
— Я подумал о восприятии мира, — сказал я. — Глупо думать, что мир на самом деле выглядит иначе, нежели мы его видим.
Куратор явно заинтересовался.
— Мы говорим об экзистенциализме или феноменологии?
— Нет, я верю в реальность мира… Я именно про его восприятие. Мир вокруг меня именно такой, каким я его вижу в данный момент.
— Ну, это эгоистичный подход. Эгоистичный, узкий и, к тому же, опасно граничит с солипсизмом. Есть в твоих рассуждениях один изъян. Люди не могут увидеть в других вещах того, чего нет в них самих. Не гордись своей слепотой. Гордись тем скудным зрением, которое у тебя всё-таки есть. Стыдись того, чего ты не знаешь. Вот ты стоишь на площади среди толпы. Ты видишь людей лишь в общих чертах. Значит ли это, что и люди эти существуют так же, в общих чертах?
— Я говорил о восприятии, — напомнил я. — А не о сути того, что я вижу.
— Да нет, друг мой, именно об этом ты и говорил. Ну хорошо, пример попроще. Ты у себя дома. Стоишь посреди комнаты.
— Почему я обязательно всегда стою? — буркнул я.
— Ну хорошо, хорошо, — усмехнулся Куратор, — ты сидишь на диване. Это неважно. Ты у себя дома, ты закрыл дверь. Всё? Мир ограничен твоим домом? Тремя этажами ниже пьяный муж избивает жену — этого в твоем мире не существует?
— Получается, что не существует, — признал я, чувствуя небольшое поражение. Но сдаваться не хотелось. — С другой стороны я ничего не могу сделать в этой ситуации. Я не супергерой и всем помочь не смогу. Оттуда и вывод, что во многих знаниях многие печали, а умножающий познания горюет от ума.
Я был очень доволен получившимся метисом от двух мудрых мыслей.
— И тебе ничуть её не жалко?
— Жалко. Сейчас и её — жалко. Но на всех сострадания не хватит, — вздохнул я.
— Ты чудовищный эгоист, Ник, — с презрением сказал Куратор. — И тем не менее, Ариэль привел тебя в зеркальную комнату. Что было дальше?
*
Я справился с мимолетным головокружением. В бесконечном пространстве комнаты, которое уже было занято бесконечным мною, возникла еще одна бесконечность — вошедший Ариэль. То, что в комнате умещались две бесконечности, казалось простым, очевидным и не требовало обоснований. В уме словно щелкнул какой-то тумблер, отключающий вложенные запреты восприятия и оценки мира. Сейчас я был готов принять что угодно.
В руках у Ариэля была деревянная палка. У меня в голове возник любопытный вопрос: сумел ли бы Калибан (Ариэль-дух для этого не годился: он был слишком преданным) воспользоваться магическим плащом и посохом Просперо?
Плаща на Ариэле, к счастью, не было. Иначе я бы расхохотался. Ариэль же приосанился и грациозно поставил перед собой посох (палкой его теперь уже назвать было бы как-то глупо). Мне почему-то подумалось, что мне нужно стать на одно колено, словно при посвящении в рыцари, но Ариэль коротко покачал головой, и я поднялся. Стал перед ним, стараясь не слишком сутулиться. Наверное, из-за волнения, я отметил, что мы были почти одного роста, я был даже немного выше.
— Боги были благосклонны к тебе, и ты был удостоен Сферы. Боги были благосклонны к тебе, и ты был удостоен стать частью Багрянца, что грозен, подобно крови, — глубоким и звенящим голосом заговорил он, глядя поверх меня. Его голос грозным эхом носился по комнате. Говорил он почему-то по-итальянски. Этот язык я знал с детства, спасибо папе, что родом из Фирензе…
Ариэль начал было переводить, но я осторожно, стараясь не нарушить протокол ритуала, дал ему знать, что понимаю то, что он сказал. Ариэль едва заметно улыбнулся и продолжил, всё так же, по-итальянски:
— Согласен ли ты связать свою жизнь и смерть со Сферой?
Неверно было бы сказать, что я не был к этому готов. Из того, что рассказывал мне Ариэль про Сферу, я понял, что в неё попадали раз и навсегда. О путях выхода из Сферы он не говорил, я не спрашивал, и, в принципе, старался об этом не задумываться. Не спросил я также о таком шкурном вопросе, как мое денежное вознаграждение. Но я настолько успел проникнуться духом этой таинственной организации и до того мне не терпелось в нее вступить, что размышлял я недолго:
— Si, signore.
Ариэль сверкнул глазами.
— Ты сказал. Теперь ты часть Багрянца, на слое двадцать два. Устремись к Ядру, познай Свет. И пусть Тьма не собьет тебя с пути.
Он стукнул по полу посохом с такой силой, что мне подумалось, что зеркало должно было разбиться или хотя бы пойти трещинами, но оно выдержало. Еще я на секунду замешкался по поводу моего слоя. Почему двадцать два, если тридцать четыре? Затем я вспомнил о шестнадцатеричной кодировке, в которой мой тридцать четвертый слой выражался как 22. Видимо, спектральные руны — то немногое, что не менялось в Сфере с самого начала. Я подумал, что нужно будет зазубрить шестнадцатеричную систему счисления.
Свободной рукой Ариэль полез в карман и достал ту самую коробочку для ювелирных изделий, что лежала на столе, когда он рассказывал мне историю Сферы. Несмотря на торжественность момента, мне стало немного смешно, будто он собирался сделать мне предложение.
Когда он открыл коробочку, оказалось, что в ней действительно лежало кольцо. Оно было очень красивым: три серебряных жилы изящно переплетались в непредсказуемых местах и восходили к гнезду (хотя больше подходило слово «трон»), в котором покоился рубин немалых размеров.
— Это кольцо — твой пропуск в Красный сектор.
Кольцо подошло на средний палец левой руки. В голове у меня мелькнула мысль, о том, что бы случилось, не подойди кольцо вовсе. А еще я подумал о том, что в торжественные моменты, вроде этого, в голову всегда лезет какая-то чушь. И даже как-то сложно выяснить причины такого идиотского поведения ума. Наверное, это потому, что я приучил себя думать. Впрочем, горя от этих дум было столько, что, наверное, проще было бы не думать вовсе. Отключить ту часть ума, что заведует абстрактным мышлением и когнитивно-философским восприятием. К счастью или к сожалению, в наше время это делать еще не научились, а лоботомия в данном вопросе работает излишне эффективно.
В общем, я был на пике своего духовного кризиса.
И тут появляется Гюнтер со своей Сферой. Это было глотком свежего воздуха. Нечто новое. Неизведанное. Открывающее новые двери ума. И кольцо с рубином на моей руке, сверкая всеми своими багровыми гранями, было главным доказательством того, что я нашел свою судьбу.
*
Как же я ошибался…
— Меньше воды, Ник. Не отвлекайся, — поморщился Куратор.
Я действительно увлекся.
*
Мы вернулись в клуб. Перед выходом я успел еще раз оглядеть зеркальную комнату. На другом конце комнаты, как оказалось, была еще одна дверь. Надо думать, я не заметил её из-за волнения. Кроме того, её не выдавало ничего, кроме маленькой железной ручки, да и та неизбежно терялась в бесконечных отражениях.
Комната оказывала поистине гипнотическое влияние. Лишенный зрелища бесконечных отражений, я сильно смутился. У меня снова закружилась голова. Классическое видение мира было уже чем-то непривычным, несмотря на то, что провел я в этой комнате всего-то несколько минут. Но, как водится, сильные впечатления оставляют свои следы в уме глубоко, и остаются там уже навсегда. Даже в виде шрамов и рубцов.
Первое, на что я обратил внимание, вернувшись в прокуренный полумрак клуба, — проектор больше не работал вхолостую, а показывал немой фильм на экране. Это был один из фильмов Чарли Чаплина. Неуклюжий, пингвиноподобный Чаплин в неизменном мешковатом костюме и котелке избивал большого толстого мужчину тростью, а тот пытался выбраться из огромного торта и смешно дрыгал ногами. Фильм, разумеется, был черно-белым, однако, приглядевшись, я заметил, что некоторые элементы были раскрашены, при чем логика их раскраски так и осталась для меня загадкой: галстук Чарли Чаплина был ядовито-зеленого цвета, штиблеты толстого мужчины — фиолетовыми, а пожарный щит на стене за ними — синим.
Я решил, что не нужно искать логику там, где её может не оказаться.
Периодически кто-то смеялся над происходящим на экране красивым заливистым смехом. Как оказалось, обладатель аудиогеничного смеха сидел за нашим столиком. Это был молодой светловолосый парень с очень тонкими очками без оправы.
До последнего парень не замечал нас, заливаясь своим театральным хохотом и стуча по столу рукой. На мой взгляд, происходящее на экране было по крайней мере забавным, но никак не смешным до колик. Что ж, как говаривает мама, уж лучше спорить о политике, чем спорить о вкусах. В конце концов, у меня тоже есть странные вкусы, узнавая о которых, некоторые мои друзья в лучшем случае пожимали плечами.
Охранников уже не было.
Ариэль закрыл дверь, произведя шум, и парень, немедленно потеряв всякий интерес к фильму, уставился на нас. На меня. Я прочел надпись на его футболке: «Blood for Ner'zhul!» и подавил смешок.
— Можно тебя попросить кое о чем? — вдруг спросил он меня полушепотом. Вопрос прозвучал очень театрально. Похоже, парень тщательно поработал над своим голосом. Складывалось ощущение, что его голос жил отдельно от смеха, словно за них отвечали разные органы.
— Чего? — тупо переспросил я.
— Попросить, говорю, можно? — повторил он уже более нормальным голосом.
— Мм, да. Наверное, — промямлил я.
— Покажи, пожалуйста, кольцо.
До меня стало доходить. Я поднял руку и показал ему кольцо, стараясь, чтобы парень не воспринял демонстрацию среднего пальца за оскорбление.
Ариэль тихо усмехнулся и ободряюще подтолкнул меня к столу.
— Это была твоя первая Просьба, Ник, — шепнул он мне на ухо. — А этот парень — твой наставник.
Я пожал протянутую парнем руку.
— Поль Десле, — дружелюбно представился он. — А ты Ник Рейнард, я знаю.
Сказал, как похвастался. Почти ребенок еще. Интересно, ему хотя бы двадцать есть?
— Я на восьмидесятом слое, — горделиво улыбнулся Поль. — А ты?
— Я на тридцать четвертом, — ответил я.
Черт возьми, как он в свои годы умудрился так высоко забраться? Следующая мысль пристыдила меня. Я ему завидовал; хотя не было до конца ясно, чему тут завидовать, и стоит ли вообще.
— Ух ты, повезло! А мне повезло еще больше, все три грани в «двенадцать» выпали, — снова осклабился Поль.
И правда, повезло.
Ариэль, загадочно ухмыляясь, присел сбоку, и начал заново раскуривать сигару, искоса наблюдая за нашей нехитрой беседой.
Я решил, что с формальностями покончено и можно задать животрепещущий вопрос:
— Всё порываюсь спросить: а почем тут цены? — шутливо спросил я, выдерживая атмосферу разговора.
— О, — Ариэль поднял вверх указательный палец, — совсем забыл. Зарплаты сотрудников Сферы не являются секретом и легко вычисляются по формуле «текущий год плюс слой умножить на двести пятьдесят пять». В месяц.
Меня, как всегда, заклинило при подобных арифметических вычислениях. Поль пришел на выручку.
— Тридцать четыре на двести пятьдесят пять… — невнятно пробормотал он, тыкая пальцем в телефоне, — Плюс… Десять тысяч семьсот шесть луидоров.
— Налоги Сфера заплатит, — кивнул Ариэль, ответив на мой немой вопрос.
Это было очень и очень недурственно. Черт, отличная зарплата! И за такие деньги — ухаживать за лошадьми? Как-то странно. Но всё еще было неясно, что за приказы (давайте называть вещи своими именами) мне будут поступать, так что радоваться было, в общем-то, рано. Но с другой стороны — почему бы и не порадоваться. Жизнь и без того в последнее время давала мне слишком мало поводов для радости.
— Хорошо живете, — улыбнулся я.
— Хорошо живем, — поправил меня Поль. — Ты ведь теперь один из нас.
*
— И всё? Это и была первая Просьба? — удивился Куратор.
— Да. А что? Вполне символично, — пожал плечами я. — Начал с малого…
— А закончил известно чем, — цинично продолжил за меня Куратор.
— Ну почему сразу. Вовсе не факт, что именно из-за Сферы я погиб…
— А ты знаешь что было с бабушкой, у которой появились первичные половые признаки дедушки?
Я «вздохнул».
*
Домой я возвращался всё так же пешком, через полгорода. Этого этикет Сферы не требовал, просто я был слишком изумлен и возбужден. Мне требовалось время, чтобы переварить всё, что произошло за этот безумный день. К слову, день еще даже не закончился, едва перевалило за полдень. Было трудно поверить, что все эти события уместились в такой короткий промежуток времени. Ариэль пообещал свозить меня Монбетон и представить руководителю конного хозяйства. Оно называлось так же символично, как и всё остальное в Сфере: Дикая Вишневка. Мы с Полем обменялись телефонами и адресами.
Поль вообще был человеком немного странным. Из него еще не до конца выветрился юношеский гормональный пубертат, что вылезало в самых неожиданных ситуациях и порой сильно раздражало. Но вообще это действительно был маленький математический гений. В лучших традициях жизненной драматической прозы он был сиротой, жил со строгой бабкой, которая вымещала на нем свою жизненную несостоятельность и по-черному завидовала его уму и интеллекту. В школах, колледжах и университетах периодически справлялись агенты Сферы в поисках таких вот неограненных алмазов, каковым как раз и являлся Поль. У меня сложилось ощущение, будто в какой-то момент удача вдруг вспомнила про этого паренька, и с тех пор прикрывала его своим нежным крылом. Мало того, что все три додекаэдра выпали в двенадцать, так еще и пирамидка указала на Кровь, а собеседовал его лично Ариэль. Паренек немедленно ухватился за свой красный хвост удачи и продирался сквозь слои Сферы как сумасшедший. Формально он был начальником охраны клуба Страстоцвет. Но, как водится, если грамотно наладить работу подчиненных, то вмешательство в работу сотрудников сводится к самому минимуму. Поэтому Ариэль попросил мающегося бездельем Поля заняться некоторыми математическими задачками из области экономического моделирования. Забросив из-за Сферы колледж, парень не растерял страсть к новым знаниям, и потому на задачи кинулся с энтузиазмом голодного волка, компенсируя недостаток знаний и умения пользоваться источниками исключительным усердием, проницательностью и природной любознательностью. Это был технарь до мозга костей; без ложной скромности — совершенно не чета мне.
Не до конца ясно, однако, зачем Красному сектору (или всей Сфере?) понадобилось решать задачи экономического моделирования, и в голову мне пришла шальная мысль, что Сфера отпустила бразды правления человечеством в пользу гранитного океана науки. Но я решил не торопить события и не выдумывать лишние сущности без нужды.
Однако, как я уже упоминал, в поведении Поля Десле иногда проскакивал подростковый инфантилизм. Как-то я вспомнил про эпизод с вычислением зарплат, и без тени иронии или ехидства поинтересовался, зачем он, математический гений, пользовался телефоном, а не рассчитал всё в уме. Поль, надувшись, как индюк, с достоинством ответил, что он, дескать, не ходячий калькулятор, а математик. Оказывается, узнал я, для того, чтобы быть математическим гением, вовсе не обязательно уметь просчитывать в голове сложные вычисления. Подумав немного, я пришел к выводу, что талантливые технари талантливы потому, что выполняют работу тонкую и в чем-то творческую, не поддающуюся программированию. А полином Лагранджа третьего порядка, сказал Поль, изжеван всеми математиками прошлого и надежно запрограммирован в компьютерах. Надо, конечно, для общего развития уметь решать такие задачи, но решать их в голове — занятие грубое, тяжелое и отвлекающее от того, что по-настоящему важно. И, что важнее, от того, что еще не запрограммировано.
Само собой, я не беру на себя дерзость говорить за всех людей, но лично мне в какой-то момент стало безумно стыдно за все мои идиотские подростковые выходки, продиктованные незрелым мозгом и переходным возрастом (что, в принципе, про одно и то же). Поль эту стадию еще не миновал, и, в частности, страдал от крайне порочного качества — необходимости быть правым и оставить за собой последнее слово, везде и во всем. Даже в тех случаях, когда все (включая его самого) прекрасно понимали, что он неправ.
В остальном же это был милейший и крайне интеллигентный юноша, и, оглядываясь назад, я могу со спокойной совестью сказать, что мне исключительно повезло работать в Сфере под его началом.
Погруженный в эти раздумья, я не заметил, как оказался в парке неподалеку от дома. С легким (и неожиданным для меня самого) разочарованием я отметил, что девушки в спортивном костюме с характерной внешностью не для всех там уже не было. С другой стороны, ну не будет же она заниматься четыре часа кряду? Я подумал, что мне тоже не помешало бы совершать утренние пробежки, не говоря уже о банальной зарядке. Но я был для этого слишком ленив. Издательство журнала не требовало железного присутствия работников к девяти утра, чем я с удовольствием и пользовался, убивая вечером время в онлайновых игрушках до часу ночи (в лучшем случае) и просыпаясь к одиннадцати утра (в худшем случае). Теперь же ситуация менялась. Я еще не до конца понимал, в какую сторону, но в любом случае вставать придется пораньше — путь до Монбетона неблизкий, а переезжать туда охоты не было никакой.
Моя официальная работа в Сфере начиналась уже через неделю. Столько времени мне требовалось, чтобы сдать все дела в редакции. Главный редактор, старый грустный алжирец со сверкающей лысиной на затылке, вечно синим подбородком и пышными щеками, стоически перенес новость о моем увольнении. Я объяснил, что дело не в редакции, и на самом деле мне тут всё нравилось, просто я решил сменить обстановку. В принципе, я даже не лукавил. Понятно, я не упоминал Сферу, но в остальном достаточно правдиво и исчерпывающе описал причины своего ухода, и, похоже, главред ничего не заподозрил и не затаил на меня обиду. Наоборот, он был по-отечески добрым и понимающим. Как и всегда. Мне кажется, это даже было искренне.
— Жаль, Ник. Жаль, — вздохнул он, поигрывая карандашом. — Я надеялся, что ты подхватишь знамя нашего журнала, когда я устану его держать…
Я беззлобно рассмеялся.
— Ах, месье Роше, вы так любите этот журнал…
— А как же его не любить? Ты должен был уже понять, что наше издание — не просто бульварное чтиво, не ежедневная газетенка, не глянцевое дерьмо. Мы ведь литературная школа. Ты — учитель. Я — завуч.
— А директор кто? — спросил я.
— Не углубляйся в аналогии, Ник, — погрозил мне карандашом главред. — Мы позволяем раскрыться юным талантам или осторожно намекаем, когда не видим перспектив.
Я вспомнил вал бездарных текстов, поступавших в редакцию, — от коротких рассказов и повестей до фантастических саг в несколько длинных романов, — и невольно усмехнулся.
— Ты не хмыкай, Ник. Я знаю, о чем ты думаешь. Но в этом твое бесценное умение — выискивать жемчужины в навозной куче. Не скажу «талант», поскольку настоящий свой талант ты гробишь. Ты стал бы прекрасным писателем, но вместо этого решил тратить силы на литературную селекцию. Бог тебе судья, Ник. Но буду с тобой откровенен — с тобой журналу было лучше, чем без тебя. Ты прекрасно справлялся со своей работой, я как раз собирался поднимать тебе оклад…
Ну, начинается. Только хороший сотрудник собрался увольняться, как тут же выясняется, что его собирались премировать или повышать… Где же вы раньше были, месье Роше, с поднятием оклада? Впрочем, это бы ничего не изменило.
— ...ибо видит Бог — литература перед тобой и без того в глубоком долгу, — серьезно продолжал главный редактор. — С другой стороны, я живу на свете уже некоторое время и, само собой, прекрасно понимаю, что на писательстве много не заработаешь. По большому счету это рулетка. Но это не повод забывать об искусстве в нашем глубоко прогнившем мире. И каждый (подчеркиваю — каждый!) обязан вносить свою посильную лепту, нанести свой мазок на полотно мирового культурного наследия. Разумеется, в той сфере, которая ему ближе всего.
Я невольно вздрогнул, когда он сказал слово «сфера». Но у меня не было оснований считать, что старый Жак Роше знал про моюСферу и, тем более, про мое назначение на слой двадцать два (он же тридцать четыре). Поэтому я решительно подавил мимолетный испуг, и главред ничего не заметил.
— Меня, однако, расстраивает то, что внести ты можешь много, а по факту вносишь до обидного мало. Впрочем, — он со вздохом положил карандаш в карандашницу и смахнул с синего суконного стола невидимые крошки, что обычно означало приближающееся окончание разговора, — повторюсь, я тебе судией быть не могу. Ты сам выбираешь свой путь. Надеюсь, что ты себя найдешь. Чисто из интереса, куда ты переходишь?
Ответ на такой прямой вопрос у меня, разумеется, был заготовлен заранее, хотя я и надеялся, что он не потребуется.
— Корпорация «Куб». Товары и услуги… широкого профиля. Меня позвали копирайтером в один из отделов.
Роше крякнул.
— Ну, конечно, дело твое. Но как-то, на мой взгляд, недостойно. Королевской печатью колоть орехи… А, впрочем, что я фарисействую, понять можно. Жить-то на что-то нужно. Только пообещай мне, что не забудешь о настоящей литературе. Что начнешь писать сам. Пообещай, Ник.
— Обещаю, мэтр. Я обязательно напишу книгу. И отправлю в ваш журнал.
Главред широко улыбнулся и протянул мне смуглую волосатую руку.
*
Прошла неделя. Я успешно завершил все начатые проекты, завернул десяток малых прозаичных и стихотворных текстов, дал зеленый свет еще двум, показавшимся мне свежими и оригинальными, и, наконец, дописал обширную рецензию на мучивший меня последний месяц роман одного старичка, с упорством, достойным лучшего применения, присылавшего каждые несколько месяцев очередной опус. Рецензия была сдержанной, но решительной. В принципе, её можно было бы сформулировать словами «то, что канало раньше, не канает теперь», но я из мстительности к упрямому старичку расписал её в один авторский лист.
Жак Роше всегда был крайне порядочным и честным человеком. Не сделал он исключения своим принципам и в случае моего увольнения: выдал весьма щедрое выходное пособие. При чем щедрое настолько, что его даже можно было бы назвать если не золотым парашютом, то серебряным точно. Я был очень тронут.
Существовал у нас еще ритуал мудрого напутствия будущим поколениям от уходящей смены. То есть, в данной ситуации, меня. Так, наверное, буканьеры вырезали кривыми кинжалами на стене у своих нар послания морским волкам, что однажды придут на их место. Я по праву считал себя литературоведческим волком.
На стене я, впрочем, не писал. Вырвав из блокнота листок, я написал на нем:
«Соратник! Помни, что главной проблемой любого писателя является вера в собственную гениальность, а тот факт, что всякий всегда пишет про себя, еще раз подтверждает тезис о неизбывном конфликте левого полушария с объективной реальностью. Помни об этом всякий раз, когда тебя будут поливать помоями, и существование твое будет приносить тебе меньше страданий, но даже наоборот, приобретать бóльшую осмысленность. Познав эту мысль до самого конца, ты рискуешь провалиться в нирвану, поэтому будь осторожен».
Листок с посланием я положил в верхний ящик стола. Так и закончился мой последний день работы в редакции. Я собрал в коробку свои нехитрые пожитки и тщательно стер все следы своего пребывания в служебном компьютере. Потом офисный завхоз сказал, что всё это было ни к чему, так как компьютер был настолько старым, что новому сотруднику его давать уже будет стыдно, и потому его, компьютер то есть, сразу отправят в утиль; мне стало даже немного обидно от его слов, будто компьютер был старой, но любимой лошадкой, которая вот-вот начнет портить борозду, и её придется прирезать.
Я попрощался с немногими знакомыми из издательства, перекинулся парой слов с прилетевшим из типографии технологом, а Софи Нимуа, верстальщица, с которой у меня был вялотекущий и ни к чему не обязывающий служебный роман, даже пылко поцеловала меня на прощание, предварительно убедившись в отсутствии свидетелей. Она была, в общем-то, девушкой неплохой, но до того глупой, что это даже делало её по-своему очаровательной.
Когда я спустился в лифте на первый этаж бизнес-центра и в последний раз прижал палец к сканеру на входном турникете, меня накрыло резкое и пронзительное чувство ностальгии. Оно казалось преждевременным, но, поразмыслив, я пришел к выводу, что по-хорошему это чувство должно было меня настигнуть намного раньше, в момент, когда я согласился вступить в Сферу.
Я попрощался с охранником и вышел из бизнес-центра навстречу теплому весеннему вечеру и новой жизни.
6 «Дикая Вишнёвка»
Эта неделя выхода из работы в редакции далась мне очень нелегко. Я словно вернулся в детство, когда не мог дождаться Рождества или Дня рождения. Тогда же, в детстве, я сумел разработать прекрасный способ приблизить долгожданное: нужно было всего лишь не торопить это самое долгожданное. Я просто заставлял себя забывать про День рождения или другой важный для меня праздник. Само собой, подобный психологический трюк требует большой силы воли и умения держать свой ум на коротком поводке. Сейчас же фокус не сработал. Посвящение в «Багрянец, что грозен, подобно крови» оставило в моем уме такой сильный отпечаток, что не было никакой возможности думать ни о чем другом.
Кольцо обжигало палец сладостным обещанием неизвестного, но оттого не менее прекрасного. Я не снимал его ни днем ни ночью. Но что хуже всего: я начал видеть символику Сферы во всем, на что падал мой затуманенный взор. Я подсознательно избегал винограда Мускат и Изабелла, отдавая предпочтение красным сортам. Перестал надевать свои любимые синие в полоску футболки (и как я мог!). Без объяснения причин попытался сбагрить квартирной хозяйке горшок с домашним гиацинтом, но хозяйка потребовала объяснений. Пришлось соврать про резко открывшуюся аллергию. «Резко только понос открывается», — хмыкнула хозяйка, но горшок всё равно забрала.
Некоторое время я мучительно размышлял, стоит ли мне смотреть канал, у которого в логотипе объединены все три цвета. Наконец, понял, что близок к нервному срыву и полностью отгородился от внешнего мира, коротая свободное время чтением оставшихся от редакции рукописей и рисованием на полях этих рукописей женских профилей. В изобразительном искусстве, должен признаться, я не силен, но отчего-то именно профили мне всегда давались удивительно хорошо. Вероятно, это было сублимацией моих латентных литературных способностей, и при желании я мог бы направить умение красиво рисовать силуэты в написание эпиграмм, что, в сущности, было тем же самым.
Но мне было не до этого. Рисование, в отличие от поэзии или прозы, не требовало работы мозга, и это всё упрощало, ведь стоило включить эмпирические контуры ума («Я руны кинул — без следу сгинул»), как он тут же возобновлял поиски цветной символики в окружающем меня макрокосме. Я долго колебался: стоит ли звонить Ариэлю с Полем по этому вопросу, но счел его слишком дурацким. Пожалуй, можно будет невзначай поговорить с Ариэлем на этот счет по пути в Монбетон. До Сферы он был клиническим психологом (а от папы я прекрасно знал, что это означает «психиатр»), и потому, наверное, мог помочь.
Со стороны, наверное, может показаться, что я был на грани безумия, но это не совсем так. Нечто подобное я испытывал во времена интенсивного изучения итальянского языка. Помимо живой практики с папой, я ходил на курсы итальянского (за что сперва проклинал родителей, а затем благодарил). И дошло до того, что я настолько пропитался итальянским языком, что приучил себя к раздражающей привычке непроизвольно переводить в уме всё, что я думал, говорил или даже слышал от других людей, с французского на итальянский и обратно. Ситуация усугубилось дополнительным изучением английского, примерно в то же время. Привить себе эту привычку оказалось легко, а отделаться от нее — практически невозможно. Она преследовала меня до сих пор, хоть и не в той мере, что раньше.
В похожем состоянии я находился и сейчас, с той разницей, что дело касалось не языков, а цветов.
Последние выходные перед новой работой дались мне особо тяжко, и это было обиднее всего, ведь раньше выходные были желанными и ожидаемыми, а сейчас я не знал, как сделать так, чтобы они пролетели побыстрее. Впрочем, в воскресенье тягостное ожидание мне помог скрасить Гюнтер, с которым я назначил встречу в парке, через который мы шли к Пассифлоре. Не знаю, что заставило меня назначить рандеву именно там, но на подсознательном уровне я, конечно, догадывался о причинах такого поступка.
На встрече я возбужденно поделился с ним деталями принятия в Сферу, похвастался кольцом и пожаловался на близкое к психозу состояние. Гюнтер снисходительно улыбался, будто выслушивал малолетнего брата (вот сволочь, он же на полгода меня младше), задумчиво глядел в одну точку и как бы невзначай поигрывал серебряным кольцом с красивым сапфиром, дававшим глубокий синий отлив. Удивительно, что я в предыдущие встречи не замечал этого кольца. Гюнтеру оно было впору на безымянный палец правой руки. Шутка родилась немедленно.
— Что, развелся? — ехидно спросил я.
Гюнтер окатил меня всепрощающим взглядом.
— Отшутился? Или еще нет?
Несколько секунд мы угрюмо смотрели друг на друга, не моргая, затем синхронно рассмеялись.
Все знали, что Гюнтеру не везло на амурном фронте. Это при том, что он был (даже на мой гетеросексуальный взгляд) весьма приятным молодым человеком, если не сказать — смазливым.
— Говоришь, заклинило на цветовой теме? — спросил он, когда мы оба просмеялись.
— Ага. Ужас просто, некуда деваться.
— Не парься, — просто сказал он. — Жизнь проще и глупее, чем кажется. И уж точно не делится на синее, красное и зеленое. А будь так, мы бы с тобой сейчас не разговаривали.
— Да, пожалуй, — согласился я. — Ты сильно расстроился, что я попал не в твой сектор?
— А? — он оторвался от созерцания дефилирующей по парку девушки. — Не очень. Нет, конечно, мне бы хотелось работать с тобой в одном секторе. Но особых иллюзий я не питал. Шансы были один к трем, чем госпожа Фортуна и воспользовалась. Я послезавтра еще одного буду собеседовать.
— Это кого, если не секрет? — поинтересовался я.
— Антуана Силензио, ты его должен знать…
И правда, я Антуана знал еще со школы, приятный парень.
— Ух ты! Здорово!
— Ага. Жаль только будет, если снова не в Синий сектор попадет.
— Ну так это, теперь же больше шансов, что выпадет на синий. Разве нет?
Гюнтер покачал головой.
— Гуманитарий ты, конечно… Нет, Ник. Вероятность выпадения синего та же, тридцать три и три в периоде процента.
— Но чем больше я кидаю…
— Тем меньше вероятность продолжения выпадения одного и того же цвета, — погрозил мне пальцем Гюнтер. — А вероятность выпадения определенного цвета всегда одна и та же.
— Парадокс, — растерянно сказал я. Это было для меня настоящим открытием.
— Никаких парадоксов. В пользу моих слов говорят статистика и теория вероятности. Вот, — он достал уже знакомый мне мешочек и извлек из него цветной карандаш, — можешь кидать до посинения, хе-хе, только записывай результаты. Чем больше раз кинешь, тем ровнее будут выпадать все три цвета. При чем вовсе не подряд и не равномерно — а как захочется, но в конечном итоге распределение будет ровным. Впрочем, не исключено и то, что до конца жизни ты будешь выкидывать красный. Правда, вероятность этого — ноль целых… — окончание фразы было нецензурным.
Я нервно хихикнул.
— Некоторые математики любят шутить, что Рагнареку будет предшествовать отказ фундаментальных основ и принципов математики, — продолжил Гюнтер со странным выражением лица, — а все устройства случайных чисел будут выдавать одно и то же число.
— Дай угадаю — шестьсот шестьдесят шесть?
Гюнтер смерил меня скептическим взглядом.
— Нет, не угадал. Да и гадать нет смысла, дело не в самом числе. Генераторы не перестанут генерировать случайные числа. Они выберут какое-то одно, окончательное случайное число и станут выдавать только его. Представь себе — вся криптография загнется тут же! Натуральный конец света. Во всех смыслах.
— А это возможно? Хотя бы теоретически?
Гюнтер почесал в затылке.
— Теоретически — очень даже да, хоть сейчас. Вероятность мизерная, но она есть, а раз она есть, то однажды она сбудется. Всё, что имеет вероятность, когда-нибудь случается. На практике же... Сам понимаешь. Но однажды, думаю, это произойдет. Обезьяны напишут на печатных машинках про необходимость отказаться от несуществующей свободы и признать неощущаемую нами зависимость, и наступит конец времен.
— Ну хорошо, — сказал я, — предположим, что со случайными числами и пишущими «Войну и мир» макаками я понял. А что же про принципы математики? Как они могут поменяться?
— Числовой ряд станет конечным.
— Это как так?
Помню, как меня поразило в школе откровение о том, что числа бесконечны, и к самому большому числу, которое может выдумать человек, достаточно добавить единичку, чтобы получилось еще бóльшее число. Позднее я понял, что живу в мире материальном и очень даже конечном (из недавнего: похороны папы), где бесконечность может быть лишь в философии, частными случаями которой, по сути, являлись математика с литературой; с той разницей, конечно, что математика давала вполне осязаемые плоды, в отличие от литературы, которая оставляла лишь разной глубины борозды горького познания на извилинах головного мозга.
— Помнишь форму параболы? Ну, напряги мозг, геометрия, седьмой класс.
Я ощутил легкое раздражение. Ведь не такой уж я троглодит!
— Ну помню, и что?
— Так вот представь, что на каких-то непостижимо дальних числах концы параболы начинают загибаться и уходить в разные стороны, словно уткнувшись в невидимый потолок. И каждая следующая итерация уравнения будет давать тот же результат, что и предыдущая.
Меня пробила нервная дрожь. Я ощутил дыхание вечного небытия, которое, вне всяких сомнений, таилось за этими, в сущности, идиотскими и невозможными предположениями (ко всему — с претензиями на пророчества). На секунду мне стало по-настоящему страшно.
— Ну, а ты сам-то веришь во всё это? — спросил я.
Гюнтер на несколько секунд замер, словно ожидая ответа из неглубоких глубин своего внутреннего мира. Наконец он осторожно ответил:
— Я не уверен, что такие вещи измеряются категориями «верю» или «не верю». Здравый рассудок говорит мне, что это чушь. Но в душе я понимаю, что мы говорим о вещах, в общем-то, для нас непостижимых, и ясности в этом искать не стоит. Потому мне, как любому грешнику, страшно.
Он сказал это на полном серьезе. Это что же, теперь мне его успокаивать?
— Ну, ну. Ты вспомни, сколько раз за последние столетия говорили, что вот-де он, конец света. С разной степенью остервенелости тыкали пальцами в людей и называли их антихристами. И что? Живем ведь как-то.
— Вот то-то и оно, — сказал Гюнтер сокрушенно, выдирая зубами фильтр из сигареты, — что как-то. А вдруг конец света уже пришел, и всё вокруг — и есть страшный суд? А то и ад?
Я улыбнулся, завидев на горизонте знакомую розовую толстовку. День определенно прожит не зря.
— Если это ад, то могло быть и похуже, — заметил я.
Гюнтер с нескрываемым отвращением глянул на меня.
— Ну ты и кретин, Ник.
— Чего это? — автоматически спросил я, мечтательно разглядывая обладательницу розовой толстовки. Зрение у меня всегда было отменное, чем я и воспользовался. Её раскрасневшееся от бега личико покрывали крупные бусины пота. Одна из прядей каштановых волос выбилась из бублика и развевалась на ветру из-под капюшона.
Несмотря на то, что между нами было больше пятидесяти метров, она сумела поймать мой взгляд, и я торопливо уставился на асфальт, чувствуя, как и мое лицо начинает краснеть.
— Да потому что в таком случае мы в одном из самых страшных кругов ада. Мы в круге тоски смертной. Вспомни хоть одно хорошее событие в твоей жизни за последнее время, — и, не дав мне даже раскрыть рта, уточнил, — помимо Сферы.
Ответить мне было нечего.
— И эта краля со своим розовым костюмчиком и немым обещанием никогда не воспринимать тебя всерьез — один из котлов этого ада, — добил он меня, проследив мой взгляд.
Гюнтер мог быть прав. Не следовало исключать вероятность того, что мы существовали в аду.
*
— Чушь несусветная, — отмахнулся Куратор, а я снова болезненно вынырнул из воспоминаний и некоторое время приходил в себя.
— Почему? — спросил я. — Если отбросить мои посмертные приключения и открывшуюся правду о загробной жизни… Ну, хорошо, часть правды… Всё равно гладко получается. Быть может, не стоит воспринимать историю про кипящие котлы и прочие вечные мучения всерьез? Почему бы аду не принять именно такую форму? Человек заперт внутри себя самого, не в силах разорвать порочный круг съедающей его заживо меланхолии, страдает на радость Мефистофелю…
— Ты, Ник, рассуждаешь как малограмотный идиот, — отрезал Куратор. — Но что хуже всего — рассуждаешь о вещах, продолжения которых не знаешь. Тебе не помешало бы ознакомиться с первоисточниками, прежде чем пытаться поднимать дискурс на такую высоту.
— Или глубину, — вставил я.
Куратор покачал головой.
— Ведь дело даже не в том, что десять раз пересказанные и пятнадцать раз переведенные истории, что вы называете Библией, в результате этих процессов обладают гомеопатическим раствором истины. И не в том, что ты проявляешь просто космических масштабов невежество. А в том, что, будь уверен, любой человек, попавший в ад, прекрасно осознает, что он в аду. Более того, существует специально обученный персонал, который не дает ему об этом забывать. А рассуждения вашего с Гюнтером уровня перестали меня смешить столько лет назад, что ты не поверишь, если я назову цифру.
— Кто же ты такой… — «прошептал» я.
И тут же сумел прочесть маленькую и очень тонкую мысль, которую случайно выпустил Куратор. Мысль была следующей: «а что, может, открыться ему? всё равно он никому не сможет рассказать, разве что … (тут я разобрать не смог), да и то далеко это знание не уйдет». Но Куратор (слава Богу, не заметивший этой ментальной кражи) в итоге решил не рассказывать о себе.
Сам он был уже почти материальным и больше всего походил на раздраженного босого старика в серых лохмотьях. Образ опрощенца (или, как теперь говорят, дауншифтера) дополняла достаточно ухоженная борода лопатой. Не могу, впрочем, с уверенностью сказать, был ли этот образ истинным, или Куратор явил мне то, что я хотел увидеть. А может, наоборот, я увидел то, что хотел увидеть Куратор. Но скорее всего, это всего лишь была пропущенная через витраж моей «души» эссенция того, что я выстроил за время нашего недолгого общения (опять же, «Войну и мир» вспоминали недавно). Ко всему я не знал, кто такой Ветхий денми, о котором тот недавно говорил. Вероятно, ключевым было слово «ветхий», оттуда и рваное тряпье.
— Поверь, Ник, ни мне, ни тебе не станет лучше, если я всё расскажу, — вынес наконец вердикт Куратор. — Однако из песни слов не выкинешь; вы с Гюнтером вели свою нехитрую беседу в парке, пялясь на девушку в розовом костюме. Но меня больше интересуют дальнейшие события.
*
Гюнтер был неплохим технарем, но ужасным психологом, поэтому совершенно неудивительно, что после встречи с ним мое предпсихозное состояние нисколько не улучшилось. Напротив, экзистенциальный характер нашей беседы направил мою тревожную мысль в такие дебри, куда я и в лучшие времена боялся заходить. Что уж говорить о теперешнем состоянии: домой я пришел совершенно фрустрированным. Радовало только то, что остаток дня я не искал символы, а переживал за числовой ряд, генераторы случайных чисел и гипотезу Гюнтера об Аиде на Земле. Впрочем, порой моя мысль устремлялась к незнакомке в розовом костюме, и тогда меня охватывала сладкая звенящая печаль о несбыточном.
Но всё плохое когда-нибудь кончается, как и это злосчастное воскресенье. Хрустящим свежим утром следующего дня я проснулся ощутимо раньше обычного, побрился, надел одежду, которую не страшно испачкать (плюс смена чистой одежды в рюкзак) и съел завтрак, совершенно не ощутив его вкуса. Ариэль позвонил ровно в девять утра, как и обещал. Я выглянул с балкона вниз и присвистнул от вида автомобиля Ариэля. Тот разъезжал на одной из самых шикарных машин современности — Торено Инвинсибл. Торено габаритами больше походил если не на корабль, то на яхту точно. Впрочем, я подумал, что смело позволю себе купить такую же машину буквально через года два службы в Сфере. Водительских прав у меня не было, и в машинах я не разбирался, но душа просила чего-то такого эдакого.
Я слетел с лестницы, перепрыгивая через четыре ступеньки и, чуть не сбив старушку-одуванчик на выходе из подъезда, запрыгнул на скрипучее кожаное сидение. Нуаре поприветствовал меня одобрительной улыбкой и крепким рукопожатием. Я, болезненно потянув мышцы шеи, закинул рюкзак на заднее сидение и пристегнулся. Тихо зашуршал свежий пахучий асфальт под колесами. Мы поехали.
Я поделился с Ариэлем своей манией. Он внимательно и очень серьезно, ни разу не улыбнувшись, выслушал меня, временами задавая наводящие и уточняющие вопросы. Казалось, что его ничуть не удивила моя проблема. Надо полагать, через подобный психоз проходят многие, если не все. Но вот лечение, предложенное Ариэлем, ошарашило меня сильно.
— То есть как это? — спросил я растерянно, выслушав нехитрый совет.
— Без шуток, Ник. Дай этому свободный выход. Ищи, ищи символику. Пусть всплывет всё. Думай о символизме красного и зеленого цветов на светофоре, поломай голову над желтым между ними. Разбери по кусочкам каждый оттенок в оформлении Страстоцвета. Обсуди с Гюнтером или Полем цвет моей машины.
Машина Ариэля была черной.
— Найди всю возможную символику во всем и везде. Изучи историю и символ-коды иллюминатов и масонов. Вот мы пользуемся градиентами, а масоны — градусами (отметь морфологическую схожесть!). У нас — сфера, у иллюминатов — эллипс. Разбери эти идеи по косточкам, оближи каждую и собери обратно. Доведи до абсолюта, до щенячьего визга. Тогда твой психоз сожрет сам себя, и тебе это всё просто надоест.
Я задумался.
— Как-то даже… Грубо… — пробормотал я.
— Нет, отчего же. Классическое, просто хрестоматийное юнгианское вытеснение навязчивых идей, к тому же в амбулаторных условиях. Ну и опять же, у тебя возраст такой, что хочется всё систематизировать и разложить по полочкам. Так дай этому выход. Разложи. Хуже точно не будет. А потом ты поймешь, что существенной разницы между секторами не было никогда. Я уже говорил тебе, что разделение это искусственное и, на мой взгляд, порочное. Красный, синий... Мы все члены одной большой семьи. А символизм… Скажем так, чтобы было нескучно жить.
Мы выехали из города и теперь наворачивали круги на большой и запутанной эстакаде, словно наматывали символический швартов на кнехт города Монтобан. Сходство усиливалось моим недавним сравнением автомашины Ариэля с кораблем. Ариэль, как и я, был коренным монтобанцем, и подобная швартовка имела для нас обоих особый смысл. Я поделился этой мыслью с Ариэлем, на что он отметил живость моего ума и похвалил за находчивость.
— Мне это даже в голову не приходило, — хохотнул он. — В тебе пропадает писатель, Ник.
Я печально усмехнулся.
— Знаю. Буквально неделю назад это выслушал от своего бывшего начальника.
— Да? И кто это?
Я вдруг понял, что Ариэль так и не знает, кем я работал до Сферы.
— Мэтр Жак Роше, главный редактор журнала…
— «Новый Мир», — закончили мы с Ариэлем хором.
— Вот это да! Тесен мир. Мэтр, говоришь? — снова хохотнул он. — Старый Жак… Вы посмотрите только… Мэтр…
— А вы что, его знаете?
— Конечно! Он был моим учителем французского в начальной школе.
— И действительно, — удивленно протянул я. — Мир безобразно тесен.
— Ну и, — нетерпеливо сказал Ариэль, с громким скрипом ерзая на сидении, от чего машина несколько раз опасно вильнула; благо, дорога была свободная, — рассказывай, как там этот старый язычник?
Я почему-то вспомнил слова Гюнтера про Маниту.
— Тверд, как кремень; жéсток, как гвоздь для гроба; суров, как де Голль; справедлив, как Ширак, — наконец смог выдать я наиболее краткую и емкую характеристику мэтра.
Ариэль снова рассмеялся, и протянул мне руку. Я дал ему «пять».
— Но почему язычник-то? — спросил я.
Ариэль немного смутился и что-то невнятно пробурчал, я лишь разобрал «Алжирцы...» и «Сикоракса...».
Я чуть не потерял сознание, настолько захотелось расхохотаться. Ариэль пришел на помощь:
— Да, имечко у меня под стать, шекспировское. Ты далеко не первый, кто проводит подобные ассоциации. А что остается делать, когда у тебя такое имя? Я не жалуюсь. Это когда-то давно им обозвали героиню мультика. Теперь уже выветрилось. А так — вполне себе имя…
— Еврейское… — тихо сказал я, но Ариэль услышал и не обиделся.
— Ну тут можно еще поспорить, на самом деле, — заметил он.
Некоторое время мы обсуждали его имя (лев — он и в Иерусалиме лев). Затем поговорили о моем. Согласно паспорту я был Николас, хотя по-французски мое имя должно звучать как Николя. Однако Европейская Депрессия, долгие годы открытых границ, интернационала и взаимной диффузии народов в ущерб гемофилии и генному вырождению сделали свое дело. Меня звали Николас, папу Арктурус (проще — Артур, и это тоже что к Франции, что к Италии имеет небольшое отношение). Только мама не подкачала и была настоящей француженкой в десятом колене — Ариана.
Наконец именные вопросы закончились и незаметно для меня самого мы вернулись на обсуждение моей бывшей работы. Нуаре проявил живой интерес к моей литературной стезе. Вторя Роше, он начал уговаривать меня взять в руки перо и пергамент.
— Вот зарываешь, этими самыми руками зарываешь ведь талант в землю, — причитал он, цокая языком.
— Не знаю, — честно признался я. — Не уверен, что справлюсь.
— Но ты ведь и не пробовал, — резонно заметил Ариэль.
— Не писал, но осуждаю, — хихикнул я и продолжил уже серьезно. — Правда, не пробовал. Однако стоит ли?
— Считаю, стоит, — убежденно сказал Ариэль. — Даже уверен. Вот я на днях читал статью в The Guardian Angel, так там один американец так словами крутил, что у меня аж в заднице засвербило, насколько гад словом владеет. Мне кажется, ты тоже смог бы не хуже.
Задето было живое, а я, ко всему, еще не растерял приобретенных в редакции навыков:
— Нельзя писать, оглядываясь на кого-то одного, иначе это литературное подражание, к тому же тенденциозное. Писать нужно так, как хочется, а не так, как кто-то написал, — поучительно сказал я.
Ариэль с серьезной улыбкой кивнул.
— Вижу, Роше хорошо над тобой поработал, чувствуется школа. Пожалуй, соглашусь с тобой. Но я не предлагаю подражать кому бы то ни было, я предлагаю просто писать. Ты умеешь формулировать мысль, от которой свербит не хуже, а то и лучше. Почему бы и нет? Скажу более прямо, если ты сам не догадался: мы ведь тебя не за красивые глаза приняли. Нам было известно о твоем литературном таланте. Пусть это пока зародыш таланта, но он есть, и потому ты здесь.
Да это как раз было понятно. И, по правде говоря, немного пугало.
— Не знаю, — снова хмуро повторил я. — Боюсь время впустую потратить. И ожидания не оправдать.
Несколько минут мы ехали в тишине. Я любовался кипарисами вдоль дороги. Наконец Ариэль заговорил, и в его голосе были хитрые нотки.
— А что если… — начал он и замолк, словно всё еще не решался сказать то, что хотел.
Я насторожился.
— И всё-таки, — сказал он. — Что если я попрошу тебя написать книгу?
— Мне расценивать это как полноценную просьбу? — настороженно спросил я.
— Не знаю, — уклончиво сказал Ариэль.
— Я попробую, — сокрушенно сказал я. — Но чем это поможет Сфере?
Ариэль вскинул брови.
— Удивляешь ты меня, Ник. Я же час перед тобой распинался, рассказывал о людях, которые составляют основу сферы. Неограненные алмазы. Мы ведь не только о Сфере должны думать, а еще и о вверенном нам богами человечестве. Вот я и прошу тебя обогатить культурное наследие человечества. Это пойдет на пользу всем, уверяю.
— А что, если у меня не получится?
— Ну, не получится — так не получится.
— А Гюнтер говорил… — начал я.
— Гюнтер говорил с высоты Синей колокольни, — перебил Ариэль. — У них свой кодекс чести. Хм. Неправильно выразился, не вполне это кодекс… В общем, ребята они немного не такие, как мы. Но ты не заморачивайся. Твой командир кто? Я. Вот меня и слушайся. А абстрактный дискурс ты с Гюнтером за бокалом пива вести будешь. К чему бишь это я… А, вот. Просьбы, Ник, это не догмы. От тебя не требуется железно выполнить просьбу. На то она и просьба. Но попытаться…
— Я обязан, — докончил я.
— Можно и так сказать, — ухмыльнулся Ариэль. — Попробуй, а там видно будет. Спустим твой опус во внутреннюю сеть, пусть все почитают и выскажут мнение. Не только в Красном секторе.
— Внутренняя сеть?
— Ох. Старенький уже, забывать начал… Напомни Полю, чтобы выдал тебе шлюз во внутреннюю сеть Сферы. Там много сайтов есть, но это скорее кружки по интересам. А тебя мы в прайм-тайм запустим, глобальной рассылкой.
— А может, не надо? — осторожно спросил я.
— Говорю же, посмотрим. Но мне кажется, что придется, — улыбнулся мне Ариэль.
Тут я вспомнил о вопросе, который уже давно не давал мне покоя:
— Слушай, у меня есть вопрос про церемонию принятия в Сферу, — начал я.
Ариэль молчал и только щурился, глядя на дорогу.
— В той зеркальной комнате, не знаю, как она правильно называется, на другом конце есть дверь, почти незаметная такая. А куда она ведет?
Но Ариэль задумчиво молчал и лишь слегка кивал, будто вторя какому-то ритму в своей голове. Мельком покосился на меня и снова сосредоточился на дороге. Будто бы я ему сейчас ничего не говорил.
Монбетонские фермы Красного сектора встретили нас запахом деревни. Я от этого запаха давно отвык, но обонятельная память, как водится, самая крепкая, и оттого меня пронзило острое чувство ностальгии, когда я услышал весь ансамбль ароматов сельской жизни. Подняв огромную тучу пыли, мы затормозили у небольшого двухэтажного дома неподалеку от длинного приземистого здания (надо думать, это были стойла).
— Вот мы и в «Дикой Вишневке», Ник, — торжественно сказал Ариэль.
Из домика заблаговременно вышел крепкий старичок в клетчатой рубашке, джинсовом комбинезоне и высоких кожаных сапогах. На спине у него болталась соломенная шляпа. Он приветственно развел в стороны неожиданно длинные руки и радостно пошел нас встречать. Они с Ариэлем обнялись. Я скромно стоял за своим командиром, нервно поправляя лямку рюкзака, и ждал дальнейших указаний.
— Ах, мой дух, мой милый нежный Ариэль, ты наконец вспомнил про нас! — прогудел старичок. Мое лицо, должно быть, было высечено из камня. Ариэль дипломатично улыбнулся. Кажется, отношение к нему, как к духу воздуха из шекспировской пьесы было повальным среди сотрудников Сферы.
— Никогда про вас не забывал, Франсуа. Вспоминаю каждое утро. Вы же знаете, как у меня за наше фермерство душа болит.
— Так это и есть наш новый алмаз? — спросил Франсуа, окидывая меня цепким взглядом.
— Абсолютно верно. Алмаз высшей пробы, тончайшая душа, и не артачился совсем, как тот… — Ариэль резко умолк, будто ляпнул что-то, чего мне слышать не стоило.
— Не скрывай от мальчика правду жизни, Ари. Предыдущий паренек был настолько нежен, — доверительно сообщил мне Франсуа, — что не продержался тут и двух месяцев. Это при том, что я еще не сильно его нагружал. Пришлось перевести на бумажную работу. Надеюсь, вы, молодой человек, не настолько нежны? Вы не морщитесь от витающего тут амбре, это вселяет в меня надежду…
— Что вы, месье. Детство я провел в деревне. А не далее, как месяц назад я от скуки был готов чистить свинарники.
— Ну, мы не мусульмане, конечно, но и свиного хозяйства у нас нет. Этим Зеленые, насколько помню, занимаются. Да, Ариэль?
— Именно, — кивнул Нуаре.
— Вот. А у нас лошадки. Не могу сказать, что работа сахарная, но зато исключительно философская.
Мы все рассмеялись.
7 «Представьте»
Теперь всплывать из воспоминаний не так больно. Прогрессирую, однако. Только вот чем же это всё закончится?
— Историю про уход за лошадками можно опустить, — с ноткой брезгливости сказал Куратор.
Я хмыкнул.
— Да, эта новелла с запашком. На самом деле я действительно узнал много нового. И, если что, уход за лошадьми — это не только выгребание, гхм, навоза. Лошадей нужно чистить, мыть, кормить, вычесывать… Франсуа Лавуаз не врал, работа действительно наводила на философский ход мысли.
Куратор, казалось, заинтересовался.
— Но зачем Сфере конное хозяйство?
— Исторически так сложилось. Когда-то, в семнадцатом веке, приняли зажиточного дворянина. Вот и завертелось.
— Странно получается. Ты же про социальное неравенство говорил, а тут — зажиточный дворянин.
— На самом деле всё логично. Этот дворянин был невероятно талантлив как ученый, но семья заставляла его быть дворянином. Научные его изыскания считались постыдным баловством. У Ады Лавлейс была похожая ситуация, мне Гюнтер рассказывал.
— Детские проблемы какие-то, если честно, — сказал Куратор с сомнением.
— Какие времена, такие и проблемы. Там вообще сложно. Я ведь лишь в общих чертах обрисовал. Ох, ну ладно. Лень рассказывать. Ищи.
Я словно распахнул крылья, раскрыв Куратору всю свою душу, и эта эмоциональная волна содержала в себе всё, что касалось истории с конным хозяйством.
Но на самом деле это был еще и трюк. Вместе со шквалом моих чувств и воспоминаний куда-то в сторону улетела небольшая мысль; так сказать, пробный шар. Мысль не содержала ничего компрометирующего меня в «глазах» Куратора (разве что сам факт этой мысли), я всего лишь зашифровал в ней четверостишье из «Бури». Как-то так получилось, что она заняла в моей жизни очень важное место. Таким образом я хотел проверить свою способность незаметно отправлять сгустки воспоминаний, чтобы Куратор этого не заметил. Всё прошло успешно. Куратор был слишком поглощен листанием моей души.
— Да, действительно, хитро закручено. Как всё непросто у вас, во Франции… — пробормотал он, закончив изучать историю Людовика Гарнье, от которого нам досталось конное хозяйство.
Мне только не было понятно, кто и каким образом сможет эти эмоционально-смысловые мемуары найти и прочесть… Но сама возможность самую малость обнадеживала.
*
Работа была простой, незамысловатой, но не лишенной легкого опрощенческого шарма, что был так популярен лет двадцать назад. От меня требовалось каждый день к семи утра приезжать в Монбетон и наводить утренний марафет: будить лошадей (это вам не курицы, будут спать, сколько позволят), выгуливать их по часу, затем мыть, кормить и поить. Франсуа, хозяин производства, быстро растолковал мне суть моего занятия. Когда я впервые вошел в длинные приземистые стойла, лошади сперва обрадовались появлению Франсуа, но тут же заметили присутствие чужака и проводили меня очень подозрительными взглядами. Я никогда бы не подумал, что лошади способны так выразительно демонстрировать свои эмоции. Но уже очень скоро они ко мне привыкли и стали приветственно фыркать при моем появлении.
Проблемы начались, когда выяснилось, что я не умею ездить верхом. Я по ряду причин никогда не считал это обязательным для городского жителя навыком, но Франсуа почему-то удивился. Вздохнув, он оседлал красивую гнедую кобылу и помог мне забраться к нему за спину. Я неуклюже вскарабкался (естественно, застряв ботинком в стремени) и обнаружил специальные ручки по краям седла, видимо, как раз для дополнительных пассажиров. Франсуа прикрикнул, хлестнул поводьями и мы отправились грациозной рысью по грунтовой дорожке вдоль речки. Кобыла подозрительно покосилась на нас, будто укоряя за сверхнормативный вес. Франсуа проигнорировал этот номер и отправил лошадь в галоп. Нас затрясло. Но, как оказалось, это не так уж и быстро, как можно было подумать после просмотра исторических и фэнтезийных фильмов.
Всё-таки, подумал я, обман окружает нас повсюду. Обман и недомолвки. Жизнь заворачивает реальность в красивый фантик, выманивая доверчивые души из сладостного небытия несбыточными мечтами и ложными обещаниями.
Мне стало грустно от этой мысли. Но из пасмурных размышлений меня выдернул Франсуа:
— Эй, Ник, ты смотришь вообще, что я делаю? Э? — спросил он, перекрикивая свистящий в ушах ветер.
— Да, да, конечно, — прокричал я в ответ.
— Неужто? И что я только что сказал?
Я растерялся. Лошадь снова перешла на быструю рысь.
— Ну, вы спросили, смотрю ли я за вами…
— Так, ну понятно, еще один мечтатель мне попался… — вздохнул Франсуа.
Оказывается, он всё это время мне что-то рассказывал, а я был поглощен необычными ощущениями и сладкой скорбью. Мне стало очень стыдно.
— Простите, месье, я… Это больше не повторится, обещаю вам. Я вас не подведу, — пробормотал я.
Франсуа скептично покосился на меня, останавливая кобылу и поглаживая её по шее.
— Было бы неплохо, молодой человек. Ладно, пустое…
За несколько дней Франсуа весьма сносно научил меня ездить верхом, при чем ездить мне предстояло на той же самой кобыле (её звали Реми). Как я позднее с удивлением узнал, конное хозяйство содержало исключительно кобыл, доставляя коней по необходимости (сезонно). Это попахивало феминизмом, но Франсуа объяснил, что лошадкам ни к чему лишний раз нервничать из-за переизбытка гормонов, да и популяция в хозяйстве сейчас вполне себе оптимальная. Ниша у бизнеса Дикой Вишневки была очень узкой и, как это часто бывает, очень прибыльной.
Навык верховой езды был необходим для выгула нашего женского интернационала: кобылы были самых разных мастей, и, вопреки обещанному названием, вишневкой была лишь одна.
Красавица Реми была старостой и непререкаемым авторитетом среди остальных лошадок. Я резвой рысью ехал по гравию ипподрома, а табун моих красавиц трусил вслед за нами. Однако в любом моногендерном коллективе неизбежно возникала дедовщина (что в идеале должно подразумевать благотворный процесс обучения младшего поколения старшим, а на деле — банальные неуставные взаимоотношения) и грызня за власть со всеми сопутствующими и вытекающими. Что уж говорить про женские коллективы, там дедовщина принимала совершенно дикие формы. Помнится, папа рассказывал о своем годичном опыте работы при женской исправительной колонии; впечатления от рассказа, доложу, остались самые яркие.
На поверку оказалось, что разница между коллективами женщин и кобыл была невелика, и борьба за власть велась нешуточная. Что ж, рептильные доли мозга никто не отменял, именно в них зарождались самые глубинные инстинкты: обеспечить своё счастье путем доминирования над остальными с помощью грубой физической силы. Отрадно, что не все лавры достались сильным альфа-особям, и омеги в ходе эволюционного процесса компенсировали отсутствие физической силы силой духовной, добиваясь, по сути, тех же целей так же эффективно (а порой еще и эффектно) — через интриги, подковерные игры и недоступные альфам знания. Я давно не питал никаких иллюзий относительно своей социальной ниши, и теперь наверстывал упущенное. Однако, отметил я про себя, женщины, в отличие от мужчин, намного быстрее умели объединять силовой и либеральный рычаги влияния на окружающий мир для достижения поставленных целей (впрочем, цели у них и проще и примитивнее, чем у мужчин, что добавляло первобытной неистовости в их методы), и кобылки в этом смысле ничуть от них не отличались.
Несколько раз мне приходилось разнимать лошадиные драки — и это могло бы прозвучать смешно, если бы не выглядело так устрашающе. Кобылы страшно визжали, клацали зубами, бодались и лягались подкованными копытами в непредсказуемых направлениях. Реми в такие моменты тоже сходила с ума, отказываясь слушаться поводьев и игнорируя однозначную и недвусмысленную боль впивающегося в нёбо мундштука (к её чести — она ни разу не попыталась меня сбросить; знала границы, паршивка). Потасовки гасились решительной поркой кобыл-повстанцев специальным стеком и профилактически-принудительным карьером на несколько километров, выветрить агрессию.
Порой после таких представлений я замечал из окна хозяйского домика взгляд из-под седых бровей и буйной серебристой шевелюры, и мне казалось, что Франсуа улыбается. Думаю, я был прилежным учеником.
Прошло два месяца.
Работа отнимала много сил, но дарила ни с чем несравненное блаженство, которое я затрудняюсь описать словами. Дело было не в новизне занятия — работа в редакции никогда не давала той эйфории, которую я испытывал, ухаживая за лошадьми. Тут было что-то сверхъестественное, симбиотическое. Очень быстро я привык к своей новой работе и уже не мыслил жизни без нее, даже с учетом весьма дальнего путешествия из Монтобана в Монбетон.
К слову, в Монбетон я ездил на такси, благо, моя новая зарплата вполне себе это позволяла. Почему-то так получилось, что первое время мне часто попадался один и тот же водитель, и мы быстро сдружились. Его звали Серж. Он искренне недоумевал, что я не перееду в Монбетон, раз уж у меня там работа, а ведь путь не близкий и тариф не малый. Я, как мог, объяснил ему, что Монбетон — это всего лишь место работы, а вся моя жизнь осталась в Монтобане и переезжать вслед за мной не собиралась.
Впоследствии мы даже пришли к обоюдовыгодной договоренности: Серж возил меня туда и обратно в обход таксомоторной службы за существенно меньшую сумму, чему мы оба были весьма довольны.
По времени я освобождался где-то к двум часам дня, так что у меня появилось множество свободного времени, которое я обычно проводил либо дома, за играми, либо в Пассифлоре, беседуя на отвлеченные темы с Полем.
Надо ли говорить, что психозное состояние поиска символизма во всем окружающем испарилось сразу же после беседы с Ариэлем. Он был очень хитер, и на самом деле лечение заключалось не в вытеснении навязчивой идеи, а в тонкой игре на других моих качествах, которые, будучи задеты, делали мою манию попросту неинтересной, как прошлогодний снег. Вероятно, Ариэль за наше недолгое знакомство, как настоящий профессионал, сумел понять про меня больше, чем знал я сам. Точнее, знал-то я про себя много, но это был по большей части разрозненный мусор, а Ариэль выцедил самую суть и настроил нужные колки от струн душевных (не клапаны, это другая пьеса).
Меня немного пугало, что за два месяца работы в Сфере меня не попросили ни о чем существенном. Поль успокоил меня тем, что всё еще впереди, и развеял мои невысказанные опасения, что это не из-за недоверия ко мне, а просто сейчас период затишья, что в иные времена было непозволительной роскошью. Ариэля я видел очень редко. Наши рабочие графики не совпадали, и, видимо, в свободное время он предпочитал другое занятие.
В клубе я пребывал, в основном, до начала вечернего «сезона». Однажды, ради интереса, я остался там за полночь, и увиденное задело в моей душе лишь струны отвращения: театральные подмостки позорила какая-то певичка, а в специально отведенных местах (включая ту самую клетку в центре клуба) на подтанцовке трудились поджарые девчонки. Глаза раздражала вульгарная и непредсказуемая подсветка, а уши болели от слишком громкой музыки.
Поль, выслушав меня, сказал, что мне просто не повезло попасть на концерт этой певицы (всё время забываю, как её зовут); обычно в клубе вечером просто играла спокойная музыка и заведение служило скорее рестораном средней ценовой категории.
Решив как-то в один из таких вечеров сходить в Пассифлору, я внезапно обнаружил на входе небольшое скопление людей, какого раньше не видел никогда. Охранники вяло отсылали граждан односложными фразами о закрытом мероприятии. Меня, конечно, прекрасно знали в лицо, не пришлось даже показывать кольцо, и я спокойно вошел внутрь, провожаемый недовольным взглядами. Хорошо быть привилегированным.
Клуб был полон под завязку и вентиляционная система едва справлялась с густым табачным смогом — красные точки вспыхивали и затухали практически за каждым столом. Играла легкая музыка. На сцене стоял стул и микрофон на наклоняющейся стойке. Хозяйка зала, Зоуи Тосси (тридцать два года, сорок восьмой слой), завидев меня, огорчилась, что мне не досталось места, на что я успокоил её, сказав, что пришел просто проведать коллег и скоро пойду домой. Однако в тот вечер мне не суждено было вернуться домой вовремя. Откуда-то вынырнул Поль и хитро сказал, что мне исключительно повезло, и сегодня вечер любительской поэзии. Я удивился.
— Ты это серьезно? Тут, в борделе, вечер любительской поэзии? — переспросил я недоверчиво.
— Ну, ты не особенно-то про бордель, — смутился Поль, но быстро взял себя в руки. — Да, будут выступать наши ребята со своими стихами. Сегодня закрытый вечер, только для членов Сферы. И не только Красного сектора… А ты разве не записался? Ариэль говорил, что у тебя литературный талант…
— Нет, — признался я. — Мне никто не говорил об этом мероприятии. Да и не особенно-то я талантлив, — теперь настала моя очередь смущаться.
— Так, отставить скромность, — скомандовал Поль, провожая меня на освободившийся стул возле барной стойки, — Устроим тебе крещение огнем.
Я не успел даже возразить, а Поль, тем временем, продолжал командовать:
— Ацуня, дорогая, дай нам, пожалуйста, блокнот и ручку.
Красивая бариста (или, как принято теперь говорить, бар-мэтресса), казалось, не услышала Поля, но на самом деле она была занята сложным коктейлем, наливая по кончику ножа малиновую жидкость в стопку, стилизованную под бутылочку для донорской крови (не исключаю, что это была вовсе не стилизация). Покончив с малиновым слоем, она подала готовый шот посетителю, пошарила рукой под барной стойкой и дала нам блокнот со спиралькой, из которой торчала ручка.
— Большое тебе аригато, Ацунечка, — осклабился Поль.
— Еще раз назовешь Ацунечкой, малой, — выпорю, — угрюмо отозвалась она.
Поль лишь цинично хмыкнул и показал ей язык.
— Балбес, «аригато» в наше время — слово не вполне приличное, — весело сказала она.
— О, времена, — пропел Поль в тон мелодии, что неторопливо лилась из динамиков по всему периметру клуба.
Я снова обзавидовался. Черт, какой же у него голос прекрасный.
— Вот, — сказал Поль, передавая мне блокнот. — Садись, пиши.
— Что писать-то? — сипло спросил я и откашлялся, уже зная ответ.
— Ну, что-нибудь. Стих напиши. Вечер лаконичной прозы будет в другой раз, — подсказал он мне.
— Но ведь я же… Я…
— Пожалуйста, — мягко сказал Поль, и я понял, что это просьба.
Я глухо застонал. Как объяснить, что в последний раз я писал стихи в старшем школьном возрасте, и те были не самого высокого качества?
— Твой выход, думаю, будет минут через двадцать, я пока пойду, договорюсь… — сказал Поль, и умчался за кулисы.
Я угрюмо уставился на блокнот. Что ж, ставки сделаны, будь что будет. Крещение огнем? Ладно, будет вам крещение огнем.
К моему великому изумлению ко мне пришло вдохновение, какого я давно не испытывал, и уже очень скоро, исчеркав три листочка, я начисто переписывал готовое стихотворение. И весьма вовремя: музыка к этому моменту умолкла и на сцене уже вещал какой-то мужик. Он не произвел на меня впечатления, но мог помешать творческому процессу.
— Ну, как успехи? — поинтересовался Поль, снова незаметно появляясь в неожиданном месте.
— Кое-что накарябал, — ответил я.
— Дашь посмотреть?
— Дудки, — усмехнулся я. — Сам услышишь. Когда мой выход?
Поль, прищурившись, глянул на сцену.
— Видишь, толстяк про невидимые сапоги рассказывает? После него будет гость из Зеленого сектора. А потом ты. Годится?
— Вполне, — ответил я, предвкушая выступление Зеленого гостя.
Зал вяло поаплодировал толстяку. Невидимые сапоги. Тоже мне, постмодерн. Мог бы еще на пиле сыграть, и то больше постмодерна было бы.
Гость, пожилой лысеющий итальянец (такие женщинам порой очень нравятся) (я не знаю, почему; только отмечаю объективный факт), был, что вполне ожидаемо, в мятного цвета костюме и при малиновом галстуке — легкий комплимент хозяевам вечера. Выйдя на сцену, он слегка прищурился от яркого пятна прожектора, что неотвратимо выцеливал его густым светлым раструбом. Гость приосанился, наметил поклон, гордо взглянул в зал и заговорил звучным тенором:
— Я пришел с миром, но не с войной, дорогие мои кровавые друзья!
В первый момент мне показалось, что он либо шутит, либо издевается. Но зал воспринял эту реплику одобрительно. Похоже, это было официальное и идеологически выверенное приветствие для подобных публичных выступлений в тылу потенциального союзника.
— Меня зовут Родриго, друзья, — продолжал он, выслушав сдержанные аплодисменты, — и я пришел от имени зеленой матери природы, что дает жизнь каждому мыслимому и немыслимому существу на земном диске. Я хотел бы прочесть свое стихотворение, но пока еще не знаю, какое. Может, вы мне поможете? Про что вы хотите услышать сегодня?
Зал возбужденно загудел.
— Из раннего! — крикнул кто-то.
— «Гертруду»!
— Про моряка и спички!
Очевидно, Зеленый гость был частым гостем на литературных вечерах.
— А слабо импровизацию? — вдруг спросил кто-то громче остальных.
Родриго хитро улыбнулся.
— Импровизацию? А что, это вызов. Но дайте мне вектор, направление. На какую тему вы хотите стихотворение?
— А вы сами и ответили — про направление. Куда мы движемся? Куда идет Сфера? — ответил тот же человек, что предложил экспромт.
— Хм… — задумался Родриго. — Что ж, вы сами попросили.
Несколько секунд он молчал, водя взглядом из одного конца клуба в другой. Повисла звенящая тишина, все лица были обращены на сцену. А затем Родриго заговорил, глубоко переживая каждую строчку своего не написанного стихотворения.
— Мы собрались здесь, но так мало
До обидного мало людей
В этом зале внимают и знают:
Из узких дверей не пройдут
Все те толпы, что собрались, остались,
не вырвались
И не превратились в зверей.
Я хочу, чтобы мы не забыли
Для чего собирались и плыли
И равны становились по силе:
Чтобы однажды не взвыли
Отправляясь в последний поход
За безумной мечтою несбыточной
Забывая про Свет в самом центре
И про его составляющие.
Я хочу сюда снова и снова
Приходить но не в латы закован
А текстом, что зарифмован
И этим, друзья, я взволнован.
Чувства поэта
Не дают мне
На это ответа
Я чувствую бурю
И вижу её
И не жмурюсь.
И всем своим сердцем умоляю я вас
(Готовьтесь — она приближается)
Скажите когда-нибудь, в тихий час:
Родриго порой ошибается.
Несколько секунд после окончания стихотворения Родриго стоял с закрытыми глазами и, казалось, пробовал тишину на вкус. А потом зал взорвался аплодисментами.
Мне захотелось порвать и съесть свой стих, который, вне всяких сомнений, не выдержит ни малейшей критики после монументального экспромта Гостя из Зеленого сектора. Кроме того, была очевидна структурная и тематическая схожесть наших с Родриго стихотворений. Выступить с ним было бы очевидным позором. Но я решил идти до конца.
— Ну, давай, Ник, — шепнул мне Поль, когда аплодисменты стали стихать, а Родриго, похоже, начал уставать от поклонов. Я спустился в тени лестницы к сцене и нырнул за кулисы, никем не замеченный. Зал был всё еще полностью во власти Родриго.
Из-за кулис я увидел, как Родриго сходит прямо со сцены в зал и садится на свободное место за одним из столиков в переднем ряду. Тем временем Поль бодрой трусцой сбежал к подмосткам, оглядел зал и звучно провозгласил:
— Мы глубоко признательны мэтру Родриго Стевио за его блестящую импровизацию. Надеюсь, вы же запишете её на бумаге, синьор? — спросил он у Родриго. Тот кивнул. — Благодарю вас, — поклонился ему Поль. — Предавать забвению такой полет мысли и ума — уголовно наказуемое преступление.
По залу прокатилась легкая волна смеха. Я почему-то выделил запоздалый девичий смешок, высокий, мягкий и кокетливый. Давно заметил, что в нервных ситуациях мозг цепляется к самым разным деталям.
— Однако клубу Ля Пассифлоре, — продолжал Поль, — еще есть чем удивить нашу дорогую публику, кроме как уважаемым мэтром Стевио, — снова поклон. — Сегодня впервые на этой сцене выступит новообращенный кровавый градиент, непризнанный талант и бриллиант без огранки — Николас Рейнард! Прошу вас, встречайте.
Я вздохнул, пытаясь унять дрожь волнения, и вышел на сцену. В глаза мне немедленно ударил яркий свет прожектора. Я мог бы его выдержать, но тогда бы у меня пошли слезы. Впрочем, я подумал, что это было бы даже уместно.
Я смело взглянул прямо в пушку прожектора и смотрел в нее до тех пор, пока клуб не расплылся в причудливых и сюрреалистичных формах. Но даже сквозь пелену лживых слез я прекрасно видел осторожное и недоверчивое внимание, исходящее от посетителей клуба и расстреливавшее меня каждое мгновение моего пребывания на сцене.
— Представьте,
Вы только представьте:
Чтоб я — и в Багрянец попал.
Насколько достоен? Не знаю
Я не уверен, что зал
Смог бы ответить на это…
Лишь время решит. Но пока
Я не буду валять дурака,
Я не знаю всех тонкостей Сферы
И в свете своей премьеры
Попробую быть поскромней.
Представьте,
Спектральные руны легли
И из элементов земли
Судьба отправила в Кровь
И чувствую я, что вновь,
Бросив руны тогда,
Всё равно попадал бы сюда:
Вероятно, я предназначен.
Пока что моя сверхзадача —
Ухаживать за лошадьми
Смешные бывают они.
Порою как люди, как вы
(да, как вы)
Стратегии старые, ходы не новы.
Я помню, что мне не по рангу и рано
Еще вас о чем-то серьезном просить
Но всё ж, по пути из ресторана
Попробуйте ум свой немного раскрыть:
Подумайте, может, остыла идея?
Быть может, бороться устала борьба?
Надеюсь, на вас свежий ветер повеет
И будет услышана наша мольба.
Стихотворение было откровенно слабее предыдущего, это было очевидно всем. На мгновение мне показалось, что повисшая в клубе тишина так и не будет нарушена (кто-то обязательно неловко кашлянет), а я, залившись краской, позорно сбегу топиться в озере с лебедями. Но произошло невероятное, и посетители зааплодировали мне с таким же энтузиазмом, каким чествовали Родриго Стевио. Вероятно, свою роль сыграл драматический элемент в виде слезы, которая наконец-то сорвалась к концу стихотворения с ресницы и покатилась по моей щеке, оставляя на ней блестящий соленый след. А может, дело было в другом. В тот момент мне не хотелось анализировать причины своего триумфа, я лишь наслаждался минутой славы.
Я поймал взгляд Родриго. Тот коротко мне кивнул.
Внезапный успех на литературном вечере в Пассифлоре парадоксальным образом послужил толчком к весьма странным и, на первый взгляд, никак не связанным поступкам с моей стороны. Обладая нездоровым философским умом, можно было бы решить, что «минута славы» вскрыла мои ментальные заслоны и стала катализатором многих последующих событий моей жизни. Но я не сторонник теории «эффекта бабочки»; скорее, я был фаталистом из разряда «чему быть, того не миновать».
Уже через два дня после выступления в Страстоцвете я уверенной походкой вошел в небольшой спортивный магазин неподалеку от дома. Продавец «понял» меня без слов. Блаженный, что мог он понять, если не до конца всё понимал я сам? Однако надо отдать ему должное: он экипировал меня самым тщательным образом: удобные кеды на ровной подошве, шорты и футболка (для летнего периода), кофта и штаны (для осенне-зимнего периода), большой набор белых носков, пушистые эластичные повязки на руки и голову. Вечер я посвятил поиску и установке на телефон и часы профильных приложений, а также чтению специализированной литературы.
Я выходил на тропу бега. Мне не было до конца ясно, куда (Гюнтер, конечно, сказал бы «откуда») я собрался бежать, но каким-то шестым чувством я понимал, что ответы на эти вопросы существовали, и я был полон остервенелой решимости их получить.
Был, впрочем, один нюанс, несколько мешавший моим планам — я освобождался с работы лишь к обеду.
Её в это время в парке не было.
Но я решил сперва попробовать свои силы, и, как оказалось, правильно сделал, так как на поверку мое тело оказалось решительно не готово к физическим нагрузкам, даже в виде банального бега. Через два дня легких и, можно сказать, ни к чему не обязывающих тренировок во время сиесты меня накрыла страшная крепатура, болели даже те места, в которых, как мне казалось, мышц нет и быть не может. Но я был тверд в своих намерениях и продолжил бегать сквозь боль. Когда недоокисленные продукты распада были изгнаны из моих вялых мышц, дела пошли значительно лучше. Через неделю я выкашлял остатки сигаретных смол и поднял ежедневную планку до четырех километров.
В другой ситуации (и другой жизни) можно было бы рассчитывать на выходные, но лошадки не знали о выходных, а стало быть, не знал о них и я. Возможности взять отгул у меня не было, ближайший отпуск маячил лишь через три месяца. Столько я ждать не мог.
И судьба (или, быть может, тот самый Свет, который мне нужно было познать, устремившись в Ядро) сжалилась надо мною. Я встретил её одним из знойных вечеров в начале лета. Она была в том же розовом костюме, а волосы её были так же смешно перевязаны в бублик.
Но, как и обещал Гюнтер, она не обратила на меня ни малейшего внимания, даже когда мы разминулись, двигаясь противоположными курсами.
Потом я сидел, отдыхая на скамейке, разрываемый эмоциональным дуализмом прагматичного «я» и первобытного «я». На что я рассчитывал? Она должна была вспомнить, что дважды мельком видела меня на пробежке? Что я должен был сделать для знакомства с ней? У неё наверняка кто-то уже есть. Я не достоин её. Я не красив. Её любовь была бы снисхождением прекрасного к ужасному. Но почему она стала бегать по вечерам?
Эти мысли, подобно мыльным пузырям, рождались где-то в несознательных областях моего ума и лопались на самых чувствительных его местах. Нужно было взять себя в руки.
И поэтому я просто бегал. Бег доставлял удовольствие. Помимо безусловной пользы для тела (как уже говорилось, я не был Гераклом), после тренировки я ощущал растекающееся по телу удовольствие. Я знал, что это так называемый «экстаз бегуна», выброс гормонов радости в кровь. Чем-то это было похоже на ощущения от общения с лошадками, но немного другого рода.
Однако была и обратная сторона медали. Для того, чтобы удовольствие снова и снова настигало меня после пробежки, необходимо было повышать интенсивность и длительность тренировок. Что ни говори, а это уже наркомания в чистом виде, доступная всякому, при том совершенно бесплатно.
Не обратила она на меня внимания и на следующий день, когда мы снова бежали противоположными курсами. Но на третий — улыбнулась. И из-за одной этой улыбки мне захотелось прыгать и сочинять новые стихи (непременно радостные). Но эта улыбка была скорее жестом вежливости — как велосипедисты на улицах приветствуют друг друга в знак солидарности.
Так продолжалось неделю. Неделю я боролся со своими монстрами, а затем решил схитрить. Я вышел на тренировку несколько позже, так, чтобы мы закончили променад в одно время. Так и оказалось. Я увидел её, выходящую из бега, устало вынимающую из ушей бусинки беспроводных наушников и тяжело дышащую. Она была не идеальна, но оттого еще более прекрасна. По крайней мере, в моих глазах.
Я прокручивал в голове план грядущей беседы, сидя на скамейке и демонстративно попивая слегка сладкую воду без газа.
Мой план был авантюрен как, впрочем, и вся моя жизнь… Но сейчас было не время для философских размышлений, и я решительно выбросил эту чушь из головы. Поправив в рюкзаке другую бутылку воды, чтобы она была хорошо видна издалека, я вдруг услышал высокий крик боли.
Подняв глаза, я едва успел заметить, как она, находясь буквально в двадцати метрах от меня, неловко взмахнув руками, упала на горячий асфальт.
Я моментально среагировал и ринулся на помощь. Она, казалось, больше была удивлена самим фактом падения, нежели болью. Широко раскрыв глаза, она удивленно рассматривала свои исцарапанные ладони.
— Как же вы так, мадам… — промямлил я, подавая ей руку. Она перевела взгляд на меня, и я ощутил, как в нем что-то изменилось.
Она подняла на меня рассеянный взгляд.
— Мадемуазель, — возразила она, очевидно, не желая терять достоинства. Но я почувствовал, что этот тон был скорее шуточным, нежели строгим. Голос у нее был немного низкий, но приятный.
— Не знаю, правда, надолго ли… — пробормотала она, переворачиваясь на спину и делая попытку подняться с моей помощью, но тут же зашипела от боли, — Ой, ой… Ах, чтоб тебя… Кажется, ногу подвернула.
Вдруг она жалобно посмотрела на меня (я почему-то такого от неё не ожидал):
— Боюсь, я не смогу подняться сама, месье…
— Разумеется, мазель… — сказал я, становясь на одно колено и наклоняя голову, чтобы она могла обхватить мою шею.
Лети, синица. Я держу журавля обеими руками. Её глаза были карими, с едва заметными голубыми ореолами вокруг зрачков. Редкое явление, однако.
— Да что вы… Как в восемнадцатом веке, честное слово… Какая я вам мазель… — буркнула она, одаряя меня своим нежным запахом и обжигающим жаром тела.
Я, сохраняя маску невозмутимости, отнес и аккуратно положил её на своей скамейке, смахнув ногой ненужный рюкзак.
— Да? — спросил я, распрямляясь и бесстыдно разглядывая её. — А как же мне тогда вас звать?
Она впилась в мое лицо взглядом. А затем ответила:
— Зовите меня Эсме.
Жизнь устроена так, что если долго что-то планировать, то конечный результат обязательно разойдется с образами, которые строишь в голове. И чем дольше планирование, тем сильнее расхождение. Дело даже не в том, что исполнитель не компетентен. Слишком много внешних влияющих факторов, учесть которые не в силах даже самый опытный проектировщик или исполнитель. Разве думали вавилоняне, что их Башня примет именно такой вид, который приняла? Могли ли они предвидеть последствия своих действий?
И уж тем более шок от созерцания полученного результата всегда прямо пропорционален затраченным на его визуализацию умственным усилиям. Которые, при сильном вовлечении в строительство задуманного, равны времени его реализации.
— Эсме? — переспросил я, пережив обещанный шок. — Это от какого имени? Эсмеральда?
Эсме скуксилась и одарила меня полным сомнения взглядом. Её и без того тонкие губы превратились в едва заметную ниточку.
— Да я бы от родителей своих отказалась, назови они меня так… — отрывисто выдавила она, косясь на меня и разминая щиколотку. — Какая вульгарщина, скажете тоже… Нет. Эсме — это сокращение от Ренесми. Ренесми Сусдит.
— О, — только и сказал я. — Красивое имя. Эсме. А меня зовут Ник Рейнард. То есть, я хотел сказать, Николас Рейнард.
— Вам нравится ваше имя? — прищуренно спросила она.
Я опешил.
— Да… Наверное. А откуда такой вопрос?
— Не важно. Я узнала всё, что хотела.
Да в конце-то концов!
— И тем не менее, мне хотелось бы понимать генезис этого вопроса, — с нажимом сказал я.
Эсме несколько секунд сосредоточенно смотрела мне прямо в глаза, а я смотрел в ответ, не имея права моргнуть.
8 «Пространство Эсме»
Куратор был в полнейшем восторге.
— Какая прелесть! — воскликнул он.
— Что такое? — спросил я растерянно.
— Да ты ведь у нас сексист, Ник!
— Это откуда такой вывод? — поинтересовался я недоверчиво.
— А что, скажешь, нет?
Какая дешевая демагогия.
— Скажу «да», но всё еще не понимаю, как ты до этого дошел.
Куратор укоризненно посмотрел на меня.
— Это я не пойму, как ты до этого дошел. Ник, твой мужской шовинизм сквозит в каждом слове истории твоей жизни. Чтобы далеко не ходить — эпизод с кобылами. Или, например, эти твои рулады про достижение женщинами поставленных целей. Если ты решил, что ты сложен в своей душевной организации и понял жизнь, то боюсь тебя огорчить — это не так. Уши твоего сексизма торчат отовсюду.
— Ну ведь правда, на поверхности же лежит. Женщины ведомы гормональной неразберихой и первобытными инстинктами. Их настроение меняется в зависимости от фазы луны.
— И ты хочешь сказать, мужчины не такие?
— Конечно же нет!
— Да неужто? А зачем тогда бордели придумали? Что там про древнейшую профессию?
— Ну вот, сам и подставился. Это же именно о том! Главная цель женщин — чтобы мир утопал в крови дерущихся за них мужчин…
— Ник, — прервал меня Куратор. — У тебя в голове черт знает что. Сущий винегрет. То вдруг ими движет желание достичь максимального удовольствия, то вдруг их цель — утопающий в крови мир. Ты уж определись.
— Нет никаких противоречий. Если подумать, то это одно и то же, просто сказанное разными словами. Они завлекают нас (мужчин, то есть) косметикой, украшениями и обещанием несбыточного счастья, высасывают из нас все жизненные силы, а затем отбрасывают в сторону иссушенную оболочку и объявляют новый конкурсный отбор. Удовольствие в обоих случаях гарантировано. Или я ошибаюсь?
Куратор «вздохнул».
— С дураками спорить — себе дороже. Но я могу быть терпеливым. Сделаю вид, что ты сам не понял, что сейчас сказал. Однако скажи мне: разве мужчины не ведутся на эту приманку сами?
— Ну, тут вопрос…
— Да или нет?
— Да.
— Без постороннего принуждения?
— Да, но…
— Добровольно?
— Да, но только по той причине, что ими движут инстинкты! — наконец смог возразить я.
— И чем вы тогда от женщин отличаетесь?
— А ты себя к мужчинам не причисляешь? — поинтересовался я.
— Мы не про меня, — строго сказал Куратор.
— Нас подстегивают инстинкты, — признал я.
— И?
— И гормоны, — согласился я.
— Вот как получается. Да?
— Зато у нас это не принимает такие страшные формы.
— Знаешь, Ник, чья бы корова мычала, а твоя б молчала.
— Так именно потому и мычит… Тьфу ты, потому и говорю, что имею на это право. С учетом произошедших событий.
— Ты право имеешь ровно одно — попытаться поумнеть. Напоследок.
Напоминание о том, что я мертв, повергло меня в уныние и начисто убило всякое желание разговаривать дальше. Но Куратор не принуждал меня к беседе, а начал говорить сам.
— Я, Ник, возмущен избирательностью твоих суждений. Ты замалчиваешь одно, но яростно выпячиваешь другое. Говоря про женскую безжалостность ты упорно упускаешь безжалостность мужскую. Заявляя про жестокие женские инстинкты, кокетливо забываешь про не менее жестокие мужские. То, что ты с чем-то не встречался, не означает, что этого нет. Ты хотел сказать про женскую измену? А я тебе говорю про тягу мужчин к гарему.
— Нет у меня никакой тяги к гарему! — огрызнулся я.
— Это потому, что ты (отмечу: как ты сам выразился) омега-самец. А альфы, уверяю тебя, все до единого грезят о гареме. Тебе же инстинкты велят поддерживать очаг в пещере. Ты, говоря цинично, с точки зрения эволюции вообще должен быть евнухом. Бесполым существом.
— То есть, ты хочешь сказать, что я не мужчина?
— Я хочу сказать, что ты не имеешь права говорить за всех мужчин и за всех женщин. У всех своя роль. Все движимы инстинктами. Все делают то, что должны делать. Как муравьи, только у людей это не так ярко выражено. Эволюции плевать на чувства, на эмоции, на стремления и на амбиции. Она холодна и цинична. Интересы отдельного индивидуума её не волнуют, она не знает такого понятия. Есть только интересы вида — эффективное размножение. Довольно, Ник! Это факт, который ты не можешь отрицать. Рассказывай дальше.
*
Вообще-то если начистоту, то нет такого выражения: «потянуть сухожилия». Они не эластичны и не тянутся. Они рвутся. Вопрос только в том, насколько сильно они порвались. Лечение всегда одно и то же — покой больной ноге.
Я почти физически ощущал боль Эсме, осторожно осматривая её голеностоп. В голове немедленно всплыла картина из детства: папа прощупывает мою ногу, а я ору от нестерпимой боли. Позднее он рассказывал мне, что произошло и как жить дальше.
— Разрыв сухожилия, Колин, это порой хуже перелома, — говорил он. — Сломанные кости срастаются очень быстро, особенно в твоем возрасте. А вот со связками и сухожилиями всё сложнее. Им нужны годы на восстановление. И то вовсе не обязательно, что восстановятся полностью. Так что ты у нас герой, — он с улыбкой потрепал меня по голове (много лет спустя я понял, что он хотел сказать «мученик», но сдержался).
Я всё еще не мог унять слезы боли.
— Впрочем, — продолжал папа безжалостно, — ты мог выхватить открытый перелом, а это не только больнее, но и выглядит страшно.
Я снова заныл.
— Ну-ну, что ты как девочка. Порочишь славный род Рейнардов… — укоризненно сказал он, втирая мне в ногу что-то резко пахнущее. Я немедленно принялся чихать. — Так. Аллергия. Не подумал. Плохая затея.
Он быстро вытер мазь влажными салфетками и нанес другую, не менее пахучую. Но больше я не чихал.
— Хорошо, что к летним каникулам порвал, — пробормотал папа. — Уроки не пропустишь…
Я насторожился, и папа это почуял.
— Да, друг мой. Два месяца как минимум проведешь дома, в бандаже.
Это было очень обидно, и на глаза мне снова навернулись слезы, но на этот раз слезы обиды.
— Ну что поделать. Это ведь не я сухожилие порвал, а ты, верно? Я же предупреждал о мерах предосторожности…
— Артур! — набросилась на него вошедшая в комнату мама. — Что ты кошмаришь ребенка!
Папа иронично покосился на неё.
— Бедная ты моя лапа, — заворковала она, усаживаясь на краешек дивана. — А ну кыш! — шикнула она, отпихивая папу.
— Ну мам… Что ты в самом деле…
Вот, извольте. Как по учебнику, характерная красная сыпь вдоль стопы.
— У вас, Эсме, разрыв сухожилия. Не полный, к счастью, — поставил я диагноз.
— Не перелом? Точно? — недоверчиво спросила она.
Я глянул на неё как будто поверх очков.
— Мой папа был врачом. Хм. Не с того конца начал. У меня в детстве был такой же разрыв. А папа его диагностировал. Будь у вас перелом, вы бы не так сейчас себя вели. Да и я тоже…
— И что же вы? — поинтересовалась Эсме, разглядывая наливающийся малиновой сыпью синяк на стопе.
— А что же я? Тащил бы вас на закорках до ближайшего медпункта.
— Настоящий джентльмен, — затрепыхала ресницами Эсме. Нет, она определенно не была дурочкой. Это радовало безмерно. — А как бы вела себя я?
— А вы бы, — не моргнув, жизнерадостно ответил я, — сейчас были без сознания.
Эсме прыснула.
Я зачем-то огляделся.
— Так что вы говорили про имена? — спросил я, руки в боки.
— Ну что вы прицепились, ей богу, — пробормотала она, отводя взгляд.
— Мне хочется знать. Это не самый распространенный вопрос при знакомстве, — честно ответил я. Вопрос про имя и в самом деле поставил меня в тупик, не говоря уж о том, что сломал весь сценарий переговоров.
— Настырный вы, я смотрю. Ну ладно. Я провожу социологическое исследование.
— Да? А зачем?
— Просто так. Хочу узнать, как люди относятся к своим именам.
— Нет, я не в этом смысле. Это вы для учебы? Для работы?
Эсме фыркнула.
— Для себя.
— Но зачем? — недоуменно спросил я.
— Вы, Ник, должно быть, скучный человек, раз задаетесь такими вопросами. Неужто вам не знакомо желание сделать что-то только потому, что хочется?
Сердце у меня заколотилось.
— Вы меня прямо оскорбляете. Неужели я в самом деле произвожу впечатление скучного человека?
Эсме поджала губы.
— Вам честно?
Я был готов держать удар.
— Честно.
Она задумалась, пристально глядя на меня. Картинно уперлась рукой в подбородок.
— Вы производите впечатление человека глубоко ранимого, осторожного, хитрого (что, вероятно, приобретенное — вы разыграли карту «номен омен»). Умного, — добавила она, словно бы неохотно. — Однако что самое главное: я ошиблась в вас.
— Да?
— Да. Вы не скучный. Но сейчас от волнения немного туповаты… — продолжала она с обжигающей детской прямотой, на которую даже нельзя обижаться, так как она была искренней. — Вы волнуетесь. Вот это как раз не вполне нормально. При случайных знакомствах на улице обычно не волнуются.
Я надеялся зацепиться за слово «случайных», но надежды мои были тщетны. Эсме решительно сметала одну линию обороны за другой.
— А вы волнуетесь, — сообщила она. — Стало быть, что-то не так. Но что? Ответ может быть ровно один.
Таран с грохотом обрушился на главные ворота.
— Всё идет не по вашему плану.
Осыпалась побелка.
— А план ваш был — познакомиться со мной.
По стенам поползли трещины.
— Я, разумеется, помню вас. Целую неделю вы тут бегаете.
— Месяц уже… — полетели щепки.
— Да-да, точно, — подхватила Эсме. — Вы слишком хорошо бегаете для новичка, месяц, не меньше. На секунду я заподозрила, что вы насильник и даже проверила, не растянули ли вы леску поперек дороги.
Это что ж у неё в голове такое?
— Но нет, я упала самостоятельно, без чьей либо помощи. А вы, как английский джентльмен, ринулись спасать хрупкую и беззащитную девушку. Скажите, каков был ваш изначальный план знакомства?
Крепость пала. Спасайся кто может.
— Предложить вам воды…
— «Сибир»? — Эсме вытянула голову, заглядывая в рюкзак, валяющийся возле скамейки. — Дохлый номер. У меня аллергия на стевию.
Я лихорадочно пытался погасить вспыхнувшие в уме размышления, связанные с неожиданным открытием: Зеленый Гость, поэт Родриго носит фамилию Стевио. А то и вообще сменил её ради Сферы. Ради Зеленого сектора. Скорее второе. Какого же он слоя? Неужели сам Ноль? Просто так фамилии не меняют.
Господи, о чем я думаю. Эта мерзавка сейчас разнесет меня в пух и прах, а я…
— Да? — сипло спросил я и прокашлялся. — И что же теперь мне делать? Я могу сбегать за обычной водой…
— Да ведь это не главное, Ник, — вздохнула Эсме. — У меня есть жених. Так что увы, в другой жизни…
Сердце пропустило несколько ударов. Перед глазами поплыли черные круги. Это был мат. Я вспомнил её слова про то, надолго ли она будет мадемуазелью. Тогда я, идиот, воспринял это как путеводный знак. У меня в голове не укладывалось, что…
А затем я взял себя в руки. Не будет никакой другой жизни.
— Я честный человек, мадемуазель Сусдит! А разве честному человеку (пусть даже в данных циркумстанциях) что-то помешает просто общаться с интересной девушкой? — свысока сказал я.
Эсме звонко рассмеялась.
— Ну-ну… Конечно же не помешает. Но вы должны понять, что нам (а в первую очередь вам) необходимо помнить о черте.
— Само собой. Так как, хотите пить?
— Хочу, зверски, — призналась Эсме. — Давайте свой «Сибир».
— А как же аллергия?
— Я приняла ингибитор, — махнула она рукой. — Иначе не пробежала бы и километра в этом... заповеднике.
И действительно, в воздухе явственно пахло летним цветением. Я, слава небесам, страдал только от аллергии на пенициллин и эвкалипт. А эта бедняга, видно, чихала на всё, что цветет.
Я с кряхтением нагнулся к рюкзаку и достал воду. Эсме с громким хрустом скрутила крышку и жадно припала к бутылке.
— И как? — спросил я. Эсме покосилась на меня одним глазом, не отрываясь от воды. — Я всё еще кажусь вам скучным?
Она в один прием выпила всю бутылку и сипло выдохнула:
— Ни в коем случае. У вас еще есть?
Я порылся в рюкзаке. На дне завалялись еще две бутылки.
— Так, — деловито сказала Эсме, принимая воду. — Берите бутылку. Вот. Давайте на брудершафт.
Мы переплели руки и выпили.
— Замечательно, — вынесла она вердикт, высосав и вторую бутылку в один присест. Я не отставал.
— Так вот, Ник. Ты вовсе не скучный. Я дала маху с твоей характеристикой. Ты просто так заметался, когда твой план знакомства пошел прахом…
Шпион! В наших рядах шпион!
— Да? — спросил я с иронией. — А кто глазки мне строил, удобно расположившись на асфальте?
— Ну я же девушка, — серьезно, как ребенку, объяснила Эсме. — Мне положено.
Мы хихикнули. Я поднял рюкзак и снова начал там рыться.
— Это всё прекрасно, — пробормотал я. — Но с твоей травмой пора кончать. Во-первых, руки.
— А что руки?
— Столбняк. Буду тебе укол ставить, ну, поворачивайся к лесу передом…
— Осади коней, Ник, — встревоженно сказала Эсме. — Я месяц назад прививку делала.
— Не коней, а лошадей, — хмыкнул я. — Ну ладно, одной проблемой меньше. Продезинфицировать всё равно надо. Держи салфетки. Я тогда ногой займусь.
Эсме послушно взяла пакетик с бактерицидными салфетками и принялась тщательно протирать ссадины на ладонях и локтях.
— А что нога?
— Как — что? — я снова глянул на неё из-под воображаемых очков. — У тебя повреждение сухожилий. Нужно наложить утягивающую повязку. Эх, бандажа нет… Ну ничего, просто бинт тоже подойдет. До утра снимать запрещаю. Иначе будешь всю жизнь ковылять.
— Я же всего лишь подвернула ногу… — вяло запротестовала Эсме.
— Ты надорвала сухожилия, — строго сказал я. — Поверь, я через это проходил. И видел, что бывает, если не принять соответствующие меры.
— Ладно, ты — врач, тебе виднее…
— Я, Эсме, не врач, — медленно сказал я, осторожно забинтовывая её ногу. — У меня папа врачом был…
— Хорошим?
Решительно, Эсме — мастер неожиданных вопросов.
— Очень хорошим.
— А почему был?
— Потому что сейчас нет.
— Ой, прости… Я не подумала.
— Ничего, — сказал я, завязывая узелок бантиком.
Эсме пискнула.
— Извини, рука дрогнула. Можно мне присесть?
— Ох, сейчас… — Эсме со стоном села. Я присел рядом.
Некоторое время она кряхтела и потягивалась.
— Ох, — снова сказала она. — Ну и грохнулась же я, а в первый момент и не почувствовалось вовсе.
— Так всегда бывает. Это из-за адреналина.
— Нет, ну а почему ты не врач? Столько всего знаешь…
Я усмехнулся.
— Мои знания в медицине очень обрывочны, Эсме. Нужно знать раз в пятьсот больше, чтобы быть врачом. Кстати, о профессиях… Ты, как бы это сказать, кто?
Эсме не раздумывала.
— Я художник.
— То есть художница?
— Нет! — с негодованием отмела она. — Я художник!
Кажется, я надавил на больное.
— Ага, — сказал я. — Ясно. Точнее, не ясно. Не могу понять, это феминизм или наоборот?
Эсме снисходительно на меня посмотрела.
— Вот как ты женщину-врача назовешь? Врачессой? Врачихой?
— Но ведь слово «художник» имеет женскую форму…
— Что не означает, — продолжила она серьезно, — что нужно обязательно ею пользоваться. Я художник. И точка.
— Хорошо-хорошо, — я поднял руки. — Спишем это на мою туповатость. Ну, а в каком стиле пишешь?
— Не пишу, а рисую, — буркнула она.
— Странный ты человек, — хохотнул я. — Художник, который рисует.
— Смейся, смейся.
— Ну ладно, прости. Мне в самом деле интересно.
— Правда?
— Клянусь честью.
Эсме откинулась на спинку скамейки. Видимо, говорить о своей профессии она действительно любила, но только в случае полного взаимопонимания с собеседником.
— В принципе, не важно, в каком стиле пишет художник… — начала она, как я тут же её перебил.
— Ага! Сама сказала — «пишет»!
— Это я чтобы тебе не раздражать восприятие, — отмахнулась она и продолжила. — Так вот. Стиль (или, правильнее сказать, жанр), в большинстве случаев, — оправдание отсутствию фантазии и хроническому творческому застою.
Мне потребовалось несколько секунд, чтобы полностью переварить эту мысль.
— Поэтому я не причисляю себя ни к какому жанру, — гордо сказала Эсме.
— Не уверен, что понимаю тебя до конца, — задумчиво сказал я. — Как раз четко прослеживаемый стиль свидетельствует о сформировавшемся вкусе. Это как визитная карточка. Чтобы люди…
— А вот я как раз и не хочу (нет, ты дослушай, я всё поняла), так вот, я не хочу, чтобы люди смотрели на мою работу и говорили «О, это Сусдит!». Нет, то есть, я хочу… Но не в этом смысле… — она сбилась и на пару секунд ушла глубоко в себя на поиски правильной отповеди. — Я хочу, чтобы люди говорили «О, так это Сусдит!» постфактум, увидев мою подпись. А не раньше. Таким образом выплывает на поверхность вся гадость человеческая. И искренность.
— Пока не уловил, — признался я.
— Ну смотри. Представь абстрактного художника с четко сформировавшимся стилем.
— Представил.
— Он сделал себе имя, его все знают. Но с годами он, что называется, выдохся, исписался. Вроде и стиль его, и всё остальное на местах. А не цепляет. Люди по инерции картины хвалят — как же, большого уважения человек! Заслуженный художник! А напиши да представь на выставке такую картину какой-нибудь ноунейм — публика совершенно искренне и честно сказала бы: «Слабовато, молодой человек, слабовато». Понял?
— Кажется, да. Ты не хочешь, чтобы имя работало на тебя.
— Именно!
— Ты хочешь работать на имя…
— Тьфу ты, — всплеснула она руками. — А говоришь — понял. Нет. Не хочу я работать на имя. Не нужно мне это. Я хочу, чтобы мои картины были объективно хороши. А для этого нужно всего ничего — чтобы зрители говорили то, что думают. И потому я не цепляюсь за какой-то жанр или стиль рисовки. Стараюсь писать непредсказуемые картины.
— Знаешь, вообще это считается признаком незрелости творца, — заметил я.
— Кем считается? — спросила Эсме с вызовом.
— Ну, обществом.
— А если общество с десятого этажа спрыгнет?
— Ты мне мозги не пудри своим нонконформизмом. Я тоже, знаешь, не такой деревенский простец, как может показаться.
— А кто же ты? — спросила Эсме, деланно прищурившись на меня и наморщив лоб.
— Я…
Ответить мне, по сути, было нечего. О Сфере ей знать было нельзя, а сказать, что я писатель, так это будет ложь.
— Скажем так, я долго проработал литературным редактором и собираюсь писать свою книгу, — наконец сказал я.
Потом вспомнил про вечер поэзии в Страстоцвете и добавил:
— И еще стихи порой пишу.
— О! Мой друг — писатель и поэт! — восторженно сказала Эсме. — И в каком же стиле ты пишешь? — язвительно спросила она.
А ведь она меня уела. Это был аргумент. В ящике моего ума давно лежали десятки сюжетов, но все они были рассчитаны на разные жанры — где фантастика, где постмодерн, где драма. Даже стихи всегда получались непохожими друг на друга. Я ощутил небольшое поражение.
— Сдаюсь, сдаюсь. В разном стиле пишу. Но по неопытности. Знаешь, как сложно написать несколько рассказов для сборника, чтобы они не высовывались?
— Что? — нахмурилась она.
Ах да.
— Ну, это профессиональный термин. Автору всегда сложнее писать рассказы для сборника. Потому что они все получаются очень разными, и их приходится причесывать, чтобы конечная книга выглядела однородно.
— А, это. Ну нет, не путай качество произведения и его жанр. Уверяю тебя, можно совмещать такие разные вещи, что и не снилось.
Я усмехнулся.
— Не думаю, что можно совместить драматическую поэму с научно-фантастической повестью и венком сонетов в одной книге.
— Почему нет? — искренне удивилась Эсме. — Ну, я не скажу за поэзию и прозу, но что касается живописи — я легко смогу совместить в одном альбоме сюрреализм, абстракционизм и, скажем, импрессионизм. Всё дело в мастеринге.
— В чем?
— Ну, в доводке произведений. Или, как ты сказал, в причесывании. Чтобы целостно выглядело. Это, конечно, процесс деструктивный, но да, тут я с тобой согласна, он в таких случаях необходим. Иначе каша получается.
Я крепко задумался. Она говорила убедительно. В конце концов, у неё было больше творческого опыта, нежели у меня. Я же ничем, кроме стиха для Пассифлоры, похвастаться не мог.
— А где можно посмотреть твои работы?
Ренесми усмехнулась.
— Ты в Эрмаргерд есть?
Кого ж там нет.
— Ну вот, поищи там меня по имени. Оно у меня редкое, найдешь быстро.
Я вздохнул.
— Да, хорошо иметь редкое имя. Хотел бы я…
— …себе такое? — продолжила Эсме, скорчив рожу.
Я поджал губы.
— Вот, еще дразнится…
— Ну-ну, Ник, — хихикнула Эсме. — Я тебе скажу, что выделяться — это тяжелая ноша. Помнишь, каково было той белой вороне из басни?
Я кивнул.
— Вот. Лучше выделяться глубоким внутренним миром. Таким глубоким, что дна не видно! — низким грозным голосом сказала она. — И даже еще глубже!..
Мне почему-то стало грустно.
— Только вот неясно, зачем вообще выделяться, — вздохнул я. — Какой смысл? Да еще внутренним миром…
— Я таким вопросом не задаюсь, — легко сказала Эсме. — Я имею глубокий внутренний мир только потому, что не могу не иметь.
— Творцу должно даваться творчество с трудом, — процитировал я классика.
— Так я и не говорила, что оно мне дается легко. Напротив, знаешь, как сложно? В этом и парадокс. Мне сложно рисовать картины. Но не рисовать их я попросту не могу. Физическая боль.
— Ну так-то преувеличивать, — заметил я.
— Ничуть, Ник, — теперь была очередь Эсме вздыхать. — Ничуть.
А потом она мне рассказала.
*
— Ник, ты напоминаешь мне Дюма-отца. Он писал свои книги для периодики. И ради поддержания собственной популярности каждую главу любил заканчивать интригой. К счастью…
— Ненавижу Дюма.
— …ты не он. Так что не надо со мной в это играть. Терпеть не могу.
Я устал. Если бы я мог, то закрыл бы глаза.
— Я не хочу… Не хочу это вспоминать. И не хочу переживать заново.
— Это нужно, Ник. Это пропуск. Искупление, — сочувственный тон Куратора был обманчивым. Заманивал в ловушку. Но двум смертям не бывать, а одной я уже не миновал.
— Эсме страдала от синдрома депрессивного творца.
— Как это понимать? — поинтересовался Куратор.
— Это когда если долго ничего не делаешь, впадаешь в депрессию, выход из которой ровно один — начать творить. А творить невообразимо сложно. Она была заложницей своего таланта. Уж чем, а талантом её Бог не обидел. Когда я увидел картины…
*
Не знаю даже, могут ли слова передать. И стоит ли пытаться. В Ренесми Сусдит жило безумие. Но она не жила им, оно лишь подпитывало её, давало силы. Направляло. А она взамен приносила ему жертвы. Она существовала не ради безумия, но всё её творчество было одной большой попыткой усмирить его. Несмотря на каскад образов, стилей и сюжетов, все её картины были неуловимо похожи друг на друга, несмотря на то, что никто больше, включая её саму, не мог этого увидеть. Возможно, это было моей профессиональной деформацией, но я сумел извлечь самое главное в её сюжетах уже через несколько секунд знакомства с её картинами. Это был огонь. Огонь повсюду. Он был явным и скрытым, но неизменно присутствовал на каждом полотне. В виде костра, в виде пожара, в виде далекого дымного зарева, в виде двух любовников, в виде борющегося со стихией драккара. Огонь был везде. Она им восхищалась и она его боялась. А огонь был в ней. И им я обжегся. Но это случилось несколько позже.
9 «Парень, который не задавался такими вопросами»
Как-то, зайдя в Страстоцвет, я встретил Гюнтера, который вполголоса о чем-то ожесточенно спорил с Полем. Я вдруг понял, что мы не виделись уже почти три месяца.
Работа и бег занимали меня практически без остатка (несмотря на то, что Эсме уже вторую неделю сидела дома из-за травмы), а если тот и был, я предпочитал отдыхать, валяясь на кровати и вглядываясь в одну точку. Не то, чтобы мне не было чем заняться — просьба Ариэля ждала, а ведь там еще конь не валялся, — но мысли, владевшие в тот период жизни моей головой, препятствовали всякой другой деятельности. Слишком много всего. Это необходимо было обмозговать. А кроме того я собирался духом, чтобы начать писать.
Отдыхать же в клубе было невозможно. Днем там был настырный Поль, а вечером — идиотские миниатюры и комедийные этюды. В один из таких вечеров я не выдержал. Я заказал у бар-мэтрессы Ацуко шот «Кровь и бетон» (никаких аллюзий, просто совпало), потребовав помидор отдельно («Сам выдавлю», мрачно сказал я). Ацуко удивилась, но сделала всё, как я просил. Угрюмо опрокинув бутылочку из-под донорской крови, я закусил помидором и изо всех сил запустил его остатками в комика, цинично расхаживающего по сцене с винтажным проводным микрофоном. Помидор попал ему чуть пониже живота (я целился в голову). Комик смешно выпучил глаза, выронил микрофон и осел на колени. Публика одобрительно загоготала. Мол, шутка такая. Я, кипя от злости, вышел из клуба, отмахнувшись от укоризненного взгляда хозяйки зала. Охранники на входе непонятным образом оказались свидетелями этого эскапажа. Радостно хохоча, они похлопали меня по спине, от чего я раскашлялся. Домой я доехал в смешанных чувствах. Но в конечном итоге я даже был доволен своей выходкой. В ней сквозил давно забытый легкомысленный мизантропичный декаданс.
Кажется, Гюнтер был не вполне трезв. Не на шутку взвинченный Поль что-то упорно ему доказывал. Увидев меня, они оба воскликнули «О!» и снова глухо рыкнули друг на друга, словно ведущие бесконтактную психическую войну мартовские коты.
Каким-то образом я был нужен им обоим.
— Аукцион устроить? — усмехнулся я.
— Я подожду, — с ядовитой улыбочкой сказал Гюнтер, делая книксен Полю и усаживаясь на один из стульев барной стойки, демонстративно отвернувшись от нас. Он явно хотел выпить, но Ацуко куда-то пропала. Я кинул взгляд на сцену. Там висела растяжка с надписью «Духовные ценности спасут красоту». Всё так.
К слову, о духовных ценностях. На следующей неделе был обещан вечер лаконичной прозы, и я, в лучших своих традициях, стоически откладывал всё «на потом». Если выступление на вечере поэзии было сущей авантюрой, то вечер прозы явно должен был стать моим настоящим успехом, не спонтанным, но выстраданным и заслуженным.
Поль взял меня под руку и повел в комнату «Только для персонала».
— Это очень хорошо, Ник, что ты пришел. А то Гюнтер меня просто утомил уже.
— А что такое?
Поль оглянулся убедиться, что Гюнтер не подслушивает.
— В политехническом, по нашим сигналам, учится один одаренный парень.
— Ага, — сказал я.
— Да. Он бы нам очень пригодился.
— Сфере?
— Не просто Сфере, Ник… — задумчиво сказал Поль. — Красному сектору. Очень-очень пригодился бы…
— А он что же, новый Эйнштейн?
— Об этом говорить можно только после смерти, — пожал плечами Поль, пропуская меня в зеркальную комнату. Она встретила нас затаившимися бесконечностями.
— Я всё-таки не понимаю… — начал я, но Поль вдруг резко обернулся, так, что я чуть не налетел на него. Сверкая линзами очков, он заговорил:
— Николас Арктурус Рейнард. За твою преданную службу Сфере и Багрянцу я произвожу тебя в 23 слой.
Всё это было сказано быстро, как бы второпях. Торжественности в его голосе почти не было, и со стороны это напоминало презренное начётничество. Но тем не менее, я успел получить порцию мурашек по коже.
— Вот, — сказал Поль уже обычным своим голосом. — Так было нужно. Неофит не имеет права рекрутировать новых членов в Сферу.
— И что, только поэтому? — разочарованно спросил я.
— Нет, почему. Я давно собирался тебя поднять. Франсуа отзывается о тебе крайне благоприятно. Всё выбирал момент. Не хотелось производить тебя в такой спешке… Но жизнь вносит коррективы.
Я думал о другом.
— Поль, чем этот парень так важен для Красного сектора?
— Сам узнаешь, — хмуро сказал он. — Если Ариэль в тебе не ошибся, то быстро поймешь всё сам.
— Это связано с Гюнтером?
— Напрямую.
Мне стало нехорошо.
— Почему?
— Потому что он синий, — просто ответил Поль. — Интересы Багрянца выше интересов других секторов. Мне казалось, ты это осознаешь.
— Осознаю. Потому и спрашиваю, чтобы исключить элемент недосказанности.
Поль вздохнул, доставая из кармана мешочек со спектральными рунами.
— Ник, я не психолог. Ариэль бы в два счета разъяснил тебе всё от и до — знай себе, слушай. У меня язык не такой шершавый. Короче говоря. Вы сейчас с Гюнтером отправитесь в политехнический университет собеседовать этого парня. Его зовут Питер Асконьо. Он — студент 328 группы факультета радиоэлектроники. И он нам очень нужен.
— Да как же я на теорию вероятности повлияю? — спросил я растерянно, принимая у Поля мешочек.
— Никак, — снова вздохнул Поль. — Само собой, ты не смеешь фальсифицировать вердикт спектральных рун.
— А то что? — поинтересовался я.
— Ничего хорошего.
— Ты же в богов не веришь, — заметил я.
— Всё так, — исподлобья глянул на меня Поль. — Только… Плохо это. Нехорошо. С теми, кто искажает волю рун, случаются несчастья.
— Это как?
— Так. Не знаю, — отрезал Поль. — Пошли. Гюнтер заждался.
Мы вышли из зеркальной комнаты в самый раз, чтобы увидеть выпивающего Гюнтера. Интересно, сколько он уже выжрал?
Гюнтер громко отдышался после шота и глубоко затянулся сигаретой, подав знак Ацуко приготовить еще один.
У Поля скисло лицо.
— Ацунечка, этому алкоголику больше не наливай.
Гюнтер медленно повернулся и уставился на нас мутными глазами.
— Это ты про меня, малой?
— Про тебя, про тебя, — отмахнулся Поль.
— В самом деле, Гюн, тебе еще работать, — укоризненно сказала Ацуко.
— Весь мир против меня, — сокрушенно сказал Гюнтер, тяжело спрыгивая со стула. — Давай, последнюю.
Ацуко покачала головой, но рюмку всё-таки дала.
— Я с ним не пойду, раз он так успел надраться, — заявил я хмуро, глядя как Гюнтер с некоторым усилием употреблял «последнюю».
Поль незаметно подмигнул мне и сделал успокаивающий жест рукой.
— Спокойно, — сказал Гюнтер и помотал головой, как вылезшая из воды собака. — Идем, бездарь. Всё будет в лучшем виде. Месье Десле, — он кивнул Полю, вколачивая подбородком гвоздь себе в грудь, — моё отвращение.
Поль с сомнением кивнул ему в ответ. Я покачал головой. Никогда не любил пьяного Гюнтера.
Мы вышли из клуба в июльский зной. Небо было ослепительно синее, без малейшего намека на облака.
— На черта было так напиваться? — зашипел я на Гюнтера.
— Имею право, — заносчиво ответил Гюнтер.
— Не имеешь. Ты на работе.
— Моя работа закончилась два часа назад. Директорский этаж блестит и благоухает.
— А это, стало быть, так, прогулка? Как добираться будем?
— Я на машине… — пробормотал Гюнтер, сосредоточенно хлопая руками по карманам, судя по всему, в поисках ключей.
Я и в самом деле не заметил сперва припаркованный возле клуба миниатюрный синий Энкодер.
Синий. Эх, Гюнтер, Гюнтер…
— Сдурел? — вскинулся я. — Себя не бережешь, дай хоть мне пожить!
Гюнтер поморщился.
— Ну что ты разорался… Автопилот включим.
— Еще чего. Мы не обезьяны.
— Тогда держи, сам поведешь, — отмахнулся Гюнтер и кинул мне ключи.
Водительские права у меня уже были. Я поймал связку ключей и угрюмо влез на водительское кресло, нарочито громко хлопнув дверью.
Гюнтер тяжело обошел машину и, стараясь не делать резких движений, устроился рядом. По салону распространился отвратительный запах одеколона, табачного и алкогольного перегара, а также имбирной жвачки. Я включил кондиционер, не возлагая, однако, на него особых надежд. Гюнтер морщился и тёр виски.
— Ты дурака не валяй, — покосился я на него. — Рано тебе еще похмельем мучаться.
— Ацука ваша… Зараза такая… Так и знал, что подсыпала что-то.
— А-а-а… — протянул я, когда до меня дошло. — Припоминаю этот препарат. Что, болит головушка? — с язвительной улыбкой спросил я.
Гюнтер глянул на меня с глухой неприязнью, но промолчал.
— Пристегнись, — строго сказал я.
Мы спокойно тронулись в направлении политехнического университета. Дороги были почти пустые. Когда мы форсировали реку Тарн, Гюнтер потребовал остановку и долго блевал в придорожных кустах.
Надо будет поблагодарить Ацунечку.
— Твой пример — другим наука, — назидательно сказал я, когда бледный, но заметно посвежевший Гюнтер снова сел в машину.
— Это издевательство, — пробормотал Гюнтер. — Произвол. Покушение на убийство. Я буду жаловаться.
— А ты не юродствуй, — посоветовал я.
Гюнтер притих и остаток пути медленно трезвел.
— А ты, я смотрю, похудел, — заметил Гюнтер, разорвав тишину.
— Есть маленько, — уклончиво сказал я. Пожалуй, не стоит ему знать про меня и Эсме. Поэтому я вкратце рассказал, что начал бегать.
Гюнтер оценил:
— Похвально. Только не усердствуй особо. Физкультура лечит, спорт калечит.
— Ты еще поучи меня, — отозвался я. — Как будто это мне от рака легких и цирроза умирать.
— Знаешь, Ник, говорят, что предрасположенность к раку передается по наследству, — сказал Гюнтер. Кажется, я его задел, раз он решил надавить на это.
— А еще говорят, что ты редкий кретин, Гюнтер. Не пори чушь.
Гюнтер прикусил язык. В конце концов мне действительно виднее, папа многое успел рассказать об онкологии, и Гюнтер это прекрасно знал.
Наконец мы доехали до университета. Припарковаться было сложно: буквально перед нами последние свободные места на парковке заняли несколько одинаковых тонированных черных Ваттов. Вздохнув, я принялся наворачивать круги по парковке в поисках места. Такового не было. В итоге нам пришлось припарковаться в двухстах метрах от университета.
Несмотря на то, что он был всего в пять этажей, колоннада входного портала подавляла своей монументальностью. Ко всему я боялся высоты, и на секунду мне стало дурно при виде строительной люльки под самым сводом, где двое парней степенно освежали бежевой краской стены и потолок портала.
Мы вошли в гулкий прохладный вестибюль, где нас мгновенно перехватила крепкая старушка-вахтер (надо же, не перевелись еще):
— Вы куда?
— Сюда, — не раздумывая ответил Гюнтер.
— Здесь все сюда, — философски заметила вахтерша. — Для студентов вы староваты. А от тебя, — кинула она Гюнтеру испепеляющий взгляд, — вообще перегаром несет. Вопрос повторяю: вы куда?
— Мы хотим поговорить с Питером Асконьо из 328 группы факультета радиоэлектроники, — с дипломатичной улыбкой сказал я.
— Ну вот, так бы сразу и сказали, — сказала вахтерша благодушно, оценив мою вежливость. Но счастье длилось недолго. — А зачем он вам? Он во что-то вляпался?
— Нет-нет, ни в коем случае. Мы хотим сделать Питеру одно деловое предложение, — сказал Гюнтер.
— Какое?
— А вот это вас уже не касается, — отрезал грубый Гюнтер, подписав нам обоим смертный приговор.
— Не касается, — согласилась старушка. — Поэтому я могу смело вас не пропускать.
Кажется, я начинал понимать, что такое «синдром вахтера».
— Неужели вам на старости лет нечем больше заняться, кроме как цепляться к незнакомым людям? — не выдержал я. — Вот, у вас варежка не довязанная лежит, а вы вместо этого честных людей третируете.
— Это еще большой вопрос, честные вы или нет, — фыркнула непробиваемая вахтерша.
— Так вы нас пустите? — спросил Гюнтер.
Полвека молчания.
— Если извинитесь, — милостиво сказала старушка.
Я буквально кожей почувствовал, что Гюнтер собрался нагло спросить, за что ему нужно извиняться, и потому быстро сказал:
— Простите нас, пожалуйста. Дерзили. Были неправы. Сомневались в авторитете старших. Острили без приказа.
Старушка беззлобно рассмеялась.
— Проходите, балбесы. Вам в деканат, он на четвертом этаже, 435 кабинет. Дальше сориентируют.
Мы резво зашагали прочь от, очевидно, по ошибке павшего бастиона.
— Искусство быть смирным, — пробормотал подавленный Гюнтер.
— Ты слишком легок на подъем, — объяснил я. — Вроде очевидно, что я за тебя извинялся, не за себя. Ты бы и дальше ерепенился.
— Нет, ну а что она... — повысил Гюнтер голос.
— Тсс! — зашипел я на него, нервно оглядываясь. — Вдруг она слышит?
— Да мне...
— Гюнтер, ответь на один вопрос: оно того стоит?
— Нет...
— Ты её когда-нибудь еще увидишь?
— Нет...
— Так стоит ли ломать копья?
— Вот потому на тебе все, кому не лень, ездят, — непоследовательно сказал Гюнтер.
Мне это надоело.
— Увидимся, — хитро сказал я и тут же бросился бежать. Гюнтер вряд ли с кровати без одышки встать может, а в этой гонке у него и вовсе нет никаких шансов.
Я легко взлетел по лестнице, приятно скользнув по полированному граниту, и понесся по коридорам института, едва успевая ориентироваться по запутанной системе нумерации аудиторий. К счастью, сейчас шли занятия (или экзамены?) и коридоры были пусты. Лишь на одном из поворотов я едва не влетел в окно, уворачиваясь от испуганной студентки. Девочка пискнула, прижала к груди папку и вжалась в стену, провожая меня испуганным взглядом из-под пепельной челки. Бег на скорость (да еще и с препятствиями) доставлял невыразимое блаженство. Я бежал так, как мне хочется, а не по правилам, вопиющим образом игнорируя технику бега, дыхания и безопасности. Жаль, что нельзя всё время так бегать. Можно серьезно травмироваться.
Наконец, за очередным поворотом, по моим расчетам, должен был быть деканат. Так и оказалось. Я осторожно вышел из бега, успокоил дыхание и принялся ждать Гюнтера. Тот явился через полторы минуты, с тяжелой одышкой.
— А результат один: мы оба на месте и оба тяжело дышим, — заявил он, глядя на ухмыляющегося меня.
Секретарь факультета, крепкая женщина в годах с цепким взглядом и копной непослушных каштановых волос, внимательно выслушала нас и спросила паспорта.
— Кажется, я догадываюсь, кто вы такие, — сказала она подозрительно, вернув наши документы.
— Думаете? — ответил я в том же тоне.
— Думаю. Только вас должно быть трое.
Я икнул. Вот тебе и конспирация.
— На стене за вами расписание консультаций и экзаменов, найдете его группу, — сухо сказала она, явно подтвердив свою догадку. — Будет очень хорошо, если он не забросит учебу, — добавила она. — Хороший ребенок.
— Постараемся.
Как-то неловко получилось, подумалось мне.
Мы отыскали номер кабинета в матрице расписания, попрощались с секретаршей и вышли в коридор.
Сейчас у Питера должна быть консультация по предмету со странным названием «актуарные расчеты». По пути в аудиторию Гюнтер рассказал мне, что это касается системы страхования и даже привел примеры задач, которые решаются в рамках этой дисциплины. Я пришел в ужас. Человечество оказалось куда более циничным, чем я думал.
Мы вежливо постучались в дверь аудитории и заглянули внутрь. Но оказалось, что стучаться изначально было бесполезно. Видимо, преподаватель еще не пришел, и потому студенты галдели на разные голоса, как и должно галдеть детям их возраста, и на фоне этого шума наш деликатный стук был попросту незаметен. Стараясь не привлекать лишнего внимания, мы прошли в длинную аудиторию, спускающуюся к древней деревянной кафедре с темно-зеленой, в меловых разводах, доской (кстати, это было странно: здание относительно новое, построено уже после Бернского кризиса, с чего вдруг кафедра так винтажно выглядит? или тут год за два?).
— И как нам найти его в этом бедламе? — шепнул мне Гюнтер.
Я долго не раздумывал.
— Вот он, — сказал я, указывая на тихого парня, одиноко сидящего за одной из задних парт, пытаясь сосредоточиться на книге. Попытки его были тщетны, шум в аудитории был несовместим с восприятием печатной информации.
Парень был высок и немного полноват, с длинными, до плечей, темными волосами и правильными чертами лица (не люблю такую формулировку, но иначе никак).
— Откуда ты знаешь? — удивленно спросил Гюнтер.
Я запнулся, не зная, что ответить. И в самом деле, с чего я решил, что именно этот парень — он?
*
— Люди слишком сильно приучили себя к рационализму, — пожаловался я. — Жизненное кредо современного человечества можно было бы сформулировать словами «в любой непонятной ситуации — „бритва Оккама” с уклоном в материалистический позитивизм».
— Это как? — не понял Куратор.
— Да из самой формулировки же понятно. Если происходит некий феномен, проще всего найти этому позитивное объяснение из багажа уже известных, надежных и проверенных понятий. И чем хуже феномен, тем настойчивее хочется найти позитивное объяснение. Скажем, приходишь домой и видишь приоткрытую дверь. Ум немедленно додумывает — что ж, бывает, забыл перед уходом закрыть. А на самом деле квартиру вскрыли и вынесли всё ценное, включая зити из морозильника. Или легкое покалывание в висках…
— Не продолжай, я понял, — остановил меня Куратор. — Всё это называется одним простым словом «отрицание». Но почему позитивизм материалистический?
— Не хочется человеку верить в мистику.
— Это как раз имеет под собой серьезные основания. Но мысль твою я понял. Так к чему ты всё это?
— К тому, что можно было задним умом обосновать мой выбор с точки зрения материалистического позитивизма — мол, это самый спокойный парень, да еще и читает, когда остальные занимаются более соответствующими их возрасту делами. Только вот…
Я помедлил.
*
— Не знаю. Кажется. Интуиция, — ответил я после секундного колебания.
Я не мог объяснить это иначе, не наврав самому себе. На этом этапе жизни я уже понимал, что самообман — прямая дорога к шизофрении. А её я в своей жизни планировал избежать. Врать Гюнтеру тоже было бессмысленно.
Мы подошли к парте с тихим пареньком. Гюнтер (сознательно или случайно?) отбросил тень на его книгу. Пацан поднял на него рассеянный взгляд.
— Питер? — спросил я.
Тот перевел взгляд на меня.
— Один из, — ответил он. — Какой конкретно вам нужен?
Я усмехнулся.
— Думаю, который Асконьо, он же — ты. Я прав?
Парень кивнул.
— Давай выйдем в коридор? — предложил Гюнтер. — А то тут слишком шумно. Нам бы хотелось переброситься с тобой парой слов. С глазу на глаз, так сказать.
— Если вы хотели приватности, то проще всего прямо тут. В коридоре больше шансов, что нас подслушают, — ответил парень спокойно, но я чувствовал, что он боится. Наверное, я бы тоже испугался, предложи мне подобное не вполне трезвый и дурно пахнущий Гюнтер.
— На случай, если ты перепугался — мы не причиним тебе вреда. Совсем наоборот, — сказал я.
— Я не боюсь. А что значит — «наоборот»?
— Это значит, что мы можем изменить твою жизнь.
— Ну, это еще не «наоборот». Можно конкретнее?
Черт, почему мы трепались про всякую чушь, а не согласовывали план предстоящего собеседования? Только что у меня созрел дьявольский в своей хитрости план, но Гюнтер не умел читать мои мысли и не мог подхватить идею. Среди нас двоих физиком, как и Питер, был он, а я был лириком. Но всё-таки я решил рискнуть.
Я присел рядом с ним. Гюнтер оседлал стул при следующей парте.
— Ты интересуешься историей? — спросил я.
Питер опешил. Как я и рассчитывал, он явно не ожидал такого вопроса.
— Какой?
— Любой.
— Ну… Например, мне интересна всемирная история прошлого века.
— Что если я расскажу тебе истинные причины начала Первой мировой войны? — вкрадчиво и вместе с тем небрежно спросил я.
Питер округлил глаза.
— Вы кто такие вообще?
— Мы те, кто развязали эту войну, и те, без кого не было бы тебя, как и всех остальных вокруг, — ответил я туманно.
Гюнтер глянул на меня, и я понял, что он понял.
— Или, может, — продолжил он за меня, — ты хочешь знать опровержение теоремы Сиккота? Или что он хотел доказать этой теоремой?
Я мысленно ликовал. Молодчина Гюнтер. Глаза Питера жадно заблестели.
— Но кто вы?.. — снова спросил он.
— Мы принадлежим организации «Сфера», — ответил Гюнтер.
Формулировка резанула мне слух, но после мимолетной внутренней борьбы я понял, что он прав. Мы не работали в Сфере, мы ей принадлежали.
— Сфера?.. — выдохнул Питер. — Я слышал о вас… Красный, Синий, Зеленый… Так это правда?
Я едва заметно вздрогнул. Ух ты. Какой способный пионер.
— Почти всё — ложь, — сухо сказал Гюнтер. — Но, если можно, не называй сектора так вульгарно. Мы предпочитаем называть себя Льдом, Кровью и Природой.
Вот сволочь, снова свой сектор выпятил. Ну ничего, руны расставят точки над ö.
— Меня зовут Ник, я от Крови. А Гюнтер — от Льда.
— Это… Это… — парень явно не мог найти слова, чтобы описать то, что он хотел описать.
— Волнительно, — подсказал обладающий лингвистической экспертизой я.
— Да, пожалуй. Вы меня примете? — спросил парень с нотками мольбы в голосе. От опаски и подростковой дерзости не осталось и следа. И напрасно. Вот сейчас бы тебя вывести, оглушить и скрутить.
Только вот… Хотелось додумать «кому ты нужен». Но нет. Нужен. Нужен Багрянцу.
— Это в бóльшей мере зависит от тебя, — ответил я. — Потому как Сфера — это дело серьезное. Куда более серьезное, чем ты можешь вообразить. И потому нам важно, чтобы ты как следует подумал и твердо ответил.
Гюнтер встревоженно на меня покосился, но ничего не сказал. Я понимал его опасения. Однако пацан не испугается, уж в этом я был твердо убежден. Своей речью я связал Питера со Сферой куда сильнее, чем Гюнтер мог вообразить. У него совершенно не было фантазии. Я помнил, как топорно Гюнтер завлекал в Сферу меня, и я был намерен не повторять эту ошибку.
Питер думал не долго:
— Полностью осознавая последствия и будущие обязательства, я согласен, милсдари, — ответил он уверенно.
Милсдари, ишь. Формулировка была немного кривой, но искренней. Я с улыбкой кивнул и достал мешочек со спектральными рунами. Боковым зрением я глянул на Гюнтера. Тот безмятежно смотрел в окно. Надо полагать, в нем заговорила совесть. В конце концов, я имею право сам провести церемонию жеребьевки нового градиента.
— Держи, — сказал я, протягивая ему теплые руны. — Думаю, ты знаешь, что делать.
Гюнтер оторвался от созерцания раскачивающегося тополя за окном и теперь внимательно следил за процессом.
Питер сперва по очереди выкинул додекаэдры (один, восемь, четыре), а затем пирамидку.
Мы с Гюнтером переглянулись.
— Ты же забрал Антуана Силензио? — спросил я немного сипло.
Гюнтер наморщился, пытаясь разобрать мои слова сквозь гомон аудитории.
— Что? Да, забрал.
— Ну вот будем считать, что у нас паритет.
Гюнтер кисло глянул на зеленую и синюю грани пирамидки и со вздохом кивнул.
— Стало быть, я принят на тринадцатый красный слой? — спросил Питер у меня. Глаза его горели.
— Почти, — ответил я сухо. — Пойдем.
Питер сник.
— Сейчас консультация будет, а завтра экзамен…
— Велика вероятность, что университет тебе придется бросить, — покачал головой я. Питер открыл и закрыл рот, видимо, вспомнив о своем решении. — Но если этого не случится, мы уладим все проблемы организационного толка. Сейчас нам с тобой нужно попасть в штаб Красного сектора на обряд инициации.
— Ох. Ну пойдем, — вздохнул он, пряча книгу в рюкзак.
Мы вышли из аудитории и побрели в направлении выхода. Жара давила со всех сторон и лишала сил.
— Не возражаешь, если я с вами? — спросил Гюнтер. Кажется, он уже отошел. — Хочу поужинать у вас.
— Только если снова пить не будешь, — угрюмо ответил я, внутренне радуясь, что факт попадания Питера в Багрянец не возвел между нами новые стены.
— Какое там, — пробормотал он. — Я теперь Ацуко боюсь. Меня, если хочешь знать, до сих пор мутит.
— Тогда пойдем, — легко сказал я.
Питер задумчиво шел впереди, ведя нас какими-то сомнительными и пахнущими сыростью лестницами.
— Питер, — окликнул его я. Парень оглянулся. — Нам сказали, ты обладаешь неким редким талантом. Не поделишься?
Парень оглянулся и задумался.
— Хм. Пожалуй, хуже не будет, если я скажу. Я ведь точно в Сфере?
— Ну, де-юре еще нет, но де-факто — да. Через час-полтора будешь уже официально, обещаю.
— Ну ладно… В общем… — он замялся. — Я знаю, как лишить всю Америку электроснабжения минимум на пару дней.
Он глянул на нас, словно ждал насмешек. Я, так сказать, удивился. Гюнтер всего лишь присвистнул.
— Северную или обе? — спросил я тупо.
— Северную, — почему-то потупившись, ответил Питер.
— Это как же? — спросил Гюнтер с недоверчивой улыбкой.
Питер принялся вдохновенно рассказывать. Я не понял и трети из того, что он поведал. Но, судя по отрывистым комментариям Гюнтера, это в самом деле был действенный способ. Питер знал секретную уязвимость операционной системы, которая управляет американской энергетической системой. Специальная последовательность единиц и нолей, говоря иносказательно, ставила перед компьютерами императивное требование решить неразрешимую задачу, и те задумывались настолько, что в какой-то момент сгорали от эмоционального напряжения.
Я подумал о том, что Поль дал маху (или кто там нашел Питера). Его умение, вне всяких сомнений, внушало уважение, но, на мой взгляд, было совершенно неприменимым для Сферы.
Или нет? Что еще знает Поль? А потом я вспомнил уроки Жака Роше. Идеи сами по себе не имеют ценности. Ценен человек, способный эти идеи генерировать.
Вот это уже было интереснее.
— Правильно понимаю, что это сработает исключительно с Америкой?
— Да, только эти идиоты до сих пор используют «Млечный Путь». Думают, что он идеально защищен. Ха-ха.
Я решил разбавить их увлекательную, хоть и непонятную беседу, чем-то более актуальным.
— Питер, предположим, что я понял то, о чем ты сейчас толковал (хотя на самом деле я не понял почти ничего, но я поверю вам обоим на слово). Мне покоя не дает другой вопрос: зачем?
— В смысле?
— В самом прямом. Я понял, что ты это можешь. Но зачем?
Гюнтер с Питером как-то странно на меня посмотрели. Гюнтер косился на меня как на идиота. Питер был воспитан лучше.
— Месье Ник… Я признаюсь вам честно. Пока вы не спросили, я не задавался таким вопросом.
— Не смущай ребенка, Ник. Он это умеет только потому, что умеет. Тебе, гуманитарию, не понять.
— Да уж куда мне, убогому, — проворчал я и хмыкнул. Яснее от ответа Питера не стало, хотя, похоже, они с Гюнтером действительно не задавались таким простым с моей точки зрения вопросом.
Да, в этом было наше с Гюнтером кардинальное и, в общем-то, парадоксальное различие. Я, гуманитарий, всегда был прагматичным, а технарь-Гюнтер — наоборот.
— Нет, я обязательно подумаю над вашим вопросом, месье, — пообещал Питер. — Вы, признаюсь, поставили меня в моральный тупик.
— Не забивай себе голову, парень. Ник — мастер разговорного жанра, его треп недорого стоит.
Я собирался было обидеться на эту сентенцию, как вдруг по нам открыли огонь. Это случилось, когда мы уже спустились в прохладный мраморный вестибюль. Они начали появляться из-за колонн.
Почему-то мне всегда казалось, что в момент, подобный этому, я растеряюсь и стану легкой добычей для киллеров (да любой бы так себя повел). Но, к своему глубокому изумлению, я, едва увидев появляющиеся из карманов пистолеты, схватил своих парней за воротники и грубо толкнул в альков возле лестницы. В стену напротив ударили три или четыре пули, обдав нас горячей шрапнелью мраморного крошева. Глухие хлопки выстрелов ударили по ушам. Звуки стали глухими и тягучими, словно под водой.
На этом мой запал полевого выживания кончился и я, пригнувшись, несколько секунд яростно пытался проморгать попавший в глаз кусочек мрамора. Гюнтер с Питером ошеломленно глядели на меня. Наконец, до них дошло.
— Бежим! — прошипел Гюнтер, неловко поднимаясь с пыльного паркета.
Мы уже слышали шаги приближающихся убийц.
— Куда? — сипло спросил я.
Питер огляделся и ткнул пальцем в незаметную деревянную дверь, ведущую под лестничный пролет. Та, однако, была заперта на висячий замок. Гюнтер рванул её на себя, с хрустом выдрав из стены скобу вместе с замком. Мы нырнули в темное подземелье. Уже внутри, повинуясь внезапному импульсу, я метнулся обратно ко входу, непонятно на что рассчитывая. В последний момент я одумался, но было уже поздно: в дверном проеме появился глушитель пистолета. Думать было некогда. Я рванулся вперед, схватил пистолет за ствол, вывернул его немного вбок и резко дернул на себя. Прозвучал глухой выстрел, руку обожгло отдачей затвора. Убийца явно не ожидал такого поворота. После короткой борьбы я вырвал пистолет у него из рук и бросился бежать за своими.
— У них пистолет, внимание! — услышал я крик ограбленного мною киллера.
Глаза не желали привыкать к темноте, я постоянно натыкался на старые парты и какие-то разбросанные по полу узкого прохода веревки или кабели. В какой-то момент я догадался на мгновение остановиться и обрушить в проход конструкцию из двух поставленных друг на друга парт и каких-то жестяных коробок. Это стоило мне больших нервов — пистолет бросать не хотелось, и потому я в процессе нечаянно нажал на спусковой крючок. Это было плохо. Я не знал марку пистолета и не мог подсчитать количество оставшихся патронов. Пессимистично предположим, что у меня еще пять выстрелов. Через несколько секунд преследователи наткнулись на обвал и снова открыли огонь. Благо, я от резкого шума пригнулся, и пули пролетели мимо. Жуткое ощущение. Как будто вылез из воды и в первый момент не понимаешь, зачем ты тут и что делать дальше.
Однако, что делать дальше? Сложно поверить, что этот подвал снова выведет нас на поверхность, а даже если выход и есть, мы его попросту не увидим в этой темени.
Вдруг я со всей дури врезался в Гюнтера. Тот со стоном от меня отлетел и затих. Послышался звон бьющегося стекла. Питер шепнул мне в ухо:
— Тупик…
Ну что ж. Значит, так тому и быть. Я крепко обхватил пистолет двумя руками и тщательно прицелился во тьму. К чему всё это?
Сердце бешено колотилось. Я тщетно пытался успокоить дыхание. Наконец я сумел различить силуэты убийц на фоне невыносимо далекого прямоугольника тусклого света. И выстрелил. Если я попал, то только в самого последнего, иначе они бы споткнулись об него. Пессимистично предположим, что не попал ни в кого. Я произвел еще один выстрел. На этот раз я точно попал, это было слышно по протяжному крику и ругани. Убийцы попытались вжаться в стены, но это только упростило задачу. Я снова прицелился и выстрелил. На мгновение мне показалось, что я снова промазал, но в следующий миг я услышал глухой удар тела об землю. Убийцы, судя по всему, поняли, что не в том положении, чтобы продолжать погоню и метнулись к выходу. Я колебался, не решаясь снова выстрелить.
— Кретин! — зашипел Гюнтер гнусаво, очевидно, давясь кровью из разбитого носа. — Они же сейчас дружков приведут.
Я промолчал. Гюнтер отпихнул меня и, пригнувшись, подбежал к одному телу и обшарил всё вокруг, тихо матерясь. Наконец, нашел то, что искал и прибежал обратно.
— На, — сказал он и сунул мне в руку полный магазин.
Несколько секунд я медлил, пытаясь наощупь определить механизм выброса. Наконец, я обнаружил рифленую кнопку и заменил магазин. В последний момент сообразил, что выкидывать полупустой магазин, весь в моих отпечатках, не стоит.
Питер, тем временем, достал телефон и включил фонарик. Рядом неожиданно обнаружилась дверь на старой щеколде. Гюнтер трясущимися руками открыл щеколду и исчез в ослепительном проеме. Я огляделся и проследовал за ребятами. Только что я убил человека.
Когда мы вышли на улицу (это оказалась загаженная курилка), я догадался, что мы были в зимнем гардеробе. На наше счастье, в это время тут никого не было. Трое грязных и испуганных, но вооруженных людей это зрелище явно не для всех. Только что я убил человека.
— Что это была за чушь? — выдохнул Гюнтер. Я оглянулся. Гюнтер выглядел живописно: рубашка и пиджак заляпаны кровью, мятый нос, взъерошенные волосы и дикий взгляд делали его похожим на гротескного городского партизана, выжившего в зомби-апокалипсисе.
— Эта чушь еще не закончилась. На предохранитель поставь. Где мы? — только что я убил человека.
Я убил.
Питер что-то ответил, но я этого не слышал. До меня наконец дошло осознание содеянного.
А еще я подумал: почему вместе с нами на собеседование Питера не поехали Зеленые? И откуда наши узнали про умения Питера?
*
Впоследствии я провел много вечеров, неподвижно сидя на полу и пытаясь осмыслить чудовищный смысл слов «я убил человека». До этого мне казалось… Мне много чего казалось. Всем кажется. Ничто, ни книги, ни фильмы, ни игры не могут и близко сравниться с настоящим убийством. Всё совершенно не так. Может быть, вопрос только в восприятии, и это я такой нежный. Вполне возможно…
— И да и нет, Ник, — сказал Куратор. — Действительно, для такой натуры, как ты, это непростое испытание. С другой стороны, есть профессиональные убийцы — стражи правопорядка, солдаты, наемники, киллеры. Для них это не то, чтобы привычно, но… Скажем так, не вызывает такого трепета. Но я, конечно же, не собираюсь оправдывать такое невыразимое зло, как убийство.
Я молчал.
— Каково это было?
Я пытался найти слова.
10 «Слишком длинный день»
— Гюнтер? Ник? Как это понимать?
— Заткнись, очкарик! Помоги нам!
— Да что произошло? Почему ты в крови?
— Прыщ расцарапал. Сам как думаешь? Мы попали в блудняк. Господи, ну что за чушь…
— Поясни толком.
— Где Ариэль? Нужен врач.
— Я сейчас принесу аптечку…
— Звони Ариэлю, идиот чертов!
— Я тут. В чем дело? Почему ты в крови?
— Мы попали в засаду.
Что за бред? Мы же были на курилке политехнического университета… Как мы оказались в Пассифлоре? Меня контузило? Ничего не помню…
— Вот, посмотрите, что с Ником.
— У него шок. Сейчас займусь им. Ты Питер Асконьо?
— Да, месье.
— Ох, и повезло же тебе…
— «В недобрый час», еще скажи. Если хочешь знать мое мнение…
— Не хочу. Не время делать выводы. Ацуко! Принеси мою сумку.
— Сейчас…
— Поль, позвони Анне. Пусть приезжает.
— Это она?
— Гюнтер, заткнись.
— Молчу, молчу.
Мельтешащий Гюнтер. Внимательный и неподвижный Ариэль. Протирающий очки Поль. Нервно ерзающий в барном кресле Питер. Появившаяся в двери Ацуко. Всё в замедленном режиме. При этом разговор идет с нормальной скоростью.
— Ник, ты тут? Всё в рапиде? Кивни мне.
Я кивнул.
— Ты жив. Все живы. Всё в порядке. Нужно что-то сказать. Ты можешь? Кивни.
Я кивнул.
— Скажи «я могу говорить».
Это оказалось намного сложнее, чем я думал. Будто я разучился.
— Я могу говорить.
Через силу.
— Отлично, — улыбнулся Ариэль. — Теперь расскажи нам, что произошло. Начни с самого плохого. А потом всю историю с начала.
— Я убил человека.
Поль присвистнул.
— Это была самозащита? Он выстрелил первым?
— Да. Я отобрал пистолет и сделал несколько выстрелов. Одного убил точно, еще двоих подстрелил. Возможно, убил.
— Хорошо. Это хорошо. Ты защищался. Это естественно. Все в порядке. Ты не преступил закон. Ты молодец.
От этих слов на удивление стало легче. Неужели я такой мямля?
Пока Ариэль мрачно выслушивал пришибленно бормочущего Гюнтера, я в задумчивости бродил по клубу. Пользы от меня было мало.
Ариэль распорядился отправить стоящих по углам зала охранников (я их сразу даже не заметил) на улицу, патрулировать подходы к заведению. На всякий случай, сказал он. Затем он вздохнул, задумчиво хмыкнул и вернулся к нам.
— Опознавательные знаки? Лозунги? Хоть что-то, что указывало бы на заказчиков?
— Нет, — покачал головой Гюнтер. — Совершенно обезличенные. Я бы их сейчас и не признал, явись они сюда.
По Чехову они как раз должны были сюда явиться. Или вдруг должно оказаться, что неведомая Анна — одна из наших несостоявшихся убийц.
— Продолжай, Гюн. Вы перестреляли их и выбрались из подвала. Что дальше?
— Дальше мы прокрались на автомобильную стоянку, я перестрелял колеса на их автомобилях.
— Откуда ты знал, что это их машины?
— Не я. Ник. Он тогда еще не впал в… кому… Он вспомнил, как они заняли последние места на парковке, когда мы приехали.
— Ну то есть это была догадка?
— Да, Ариэль, это догадка. Однако в итоге она оправдалась.
— Неужели?
— Мы добрались до моей машины, я сел за руль. Ник уже был в ауте. Я тронулся. Через секунд двадцать я увидел, как один черный Ватт выезжает со стоянки на большой скорости, но не вписывается в поворот и врезается в дерево. Я старался не нарушать скоростной режим, — зачем-то добавил Гюнтер.
— Это все? Потом вы просто доехали сюда?
— Да, это всё.
Ариэль уронил голову в руки и некоторое время думал.
— Итак, что мы имеем. Двое идут рекрутировать нового парня в Сферу. На обратном пути нарываются на смертельную засаду. Входные данные: рекрутеры от Красного и Синего секторов, рекрутируемый попадает в Красный сектор.
— Так это зеленые? — не выдержал Гюнтер. Я думал, Ариэль снова разозлится. Но он был спокоен.
— Не спеша, Гюнтер. Этот вариант сам напрашивается, потому он меня и смущает. Пока больше ничего не скажу, хочу дождаться Анну. А ты сам как думаешь?
Гюнтер почесал в затылке.
— Черт его знает. Не готов поверить, что этот парень настолько ценен, что из-за него стали бы так напрягаться. Эй, Питер.
— А?
— Ты никому больше не говорил о своем удивительном таланте?
Питер задумался. Лицо его помрачнело.
— Говорил. Паре друзей. Думаете, это они меня сдали?
— Не знаю, — вздохнул Гюнтер. — Возможно, хотя и вряд ли. А вообще-то, непонятно, кому можно так шикарно сдать. Есть еще вариант, что они пришли за нами. При чем, скорее, за одним из нас.
— Нет, Гюнтер. Они пришли не за вами. Точнее, за вами, но из-за Питера. Они приехали в институт раньше вас, значит, они знали, что вы туда направляетесь.
— Может, совпало.
— Может. Но они могли прикончить вас по пути или даже на выходе из Пассифлоры. Все замыкается на Асконьо. Можно найти тысячу объяснений, которые к нему не относятся, но… Сам понимаешь.
— Сам понимаю.
Питер, потупив голову, сидел на барном стуле и по-собачьи посматривал то на Ариэля то на Гюнтера.
— Извините, — промямлил он. — Я не хотел, чтобы из-за меня у вас были неприятности.
— Извиняем, — вздохнул Ариэль. — В общем-то, тебя никто и не винит. Это допустимые организационные риски. Но что меня беспокоит…
— Ах, — раздалось у входа.
Мы все обернулись.
— Вы всё время так беспокойны, месье Ариэль… — томно произнесла (фактически, выдохнула) появившаяся во мраке пустого клуба дама. На ней было белоснежное платье с длинным фестивальным шлейфом, такие же белые перчатки и колье сверкающих изумрудов на лебяжьей вые. В ухоженных пепельных волосах тусклой мыльной древностью поблескивала нефритовая заколка. Удивительно, но внимание на её лице привлекали не кроваво-красные губки, а острый нос.
Ариэль вымученно улыбнулся и двинулся к неожиданной гостье.
— Моя дорогая Анна, очень рад, — он поцеловал протянутую руку в белой перчатке.
— Хочется в это верить, — воздушно протянула Анна и маслянисто оглядела присутствующих. — Добрый вечер, дорогие мои вампирчики. И снеговики, — добавила она, увидев Гюнтера. Тот покраснел.
— Быстро получили мое послание? — спросил Ариэль.
— Наверное, — легко ответила она. — Спешила изо всех сил, если вы об этом. У вас снова какое-то приключение? Я так и знала… Вы, Ариэль, всегда были таким… — она шумно втянула воздух, будто пыталась уловить запах его характеристики, — беспокойным.
— Анна, пожалуйста… — смутился Ариэль. Анна хищно, по-птичьи, улыбнулась.
Она присела на краешек ближайшего дивана, и, казалось, совсем выпала из реальности, принявшись разглядывать роспись потолка.
Ариэль кашлянул и сказал:
— Итак, вкратце перескажу всю историю для уважаемой Анны Плебсир из Зеленого сектора. Наши мальчики поехали рекрутировать вот этого молодого человека и попали в вооруженную засаду на выходе.
Некоторое время Ариэль выкладывал Анне детали. Анна, казалось, не слушала, но иногда задавала внезапные и не очень вопросы.
— А молодой человек… — прошептала Анна. — Попал к вампирам, да?
— Да, — коротко ответил Ариэль.
— Ах.
— Они сумели отбиться и даже дали некий… кхм… отпор. Двое убитых, Анна.
— Мальчишки… — безоблачно прокомментировала она.
Какая, всё-таки, интересная дама.
— И вот что меня беспокоит всерьез. При всём уважении, Ник, я не готов поверить, что ты, мягкий писатель и поэт, тонкая натура и мятежная душа, умудрился дать отпор профессиональным убийцам и даже застрелить двоих из них. Режь меня, но это просто не укладывается в голове.
— Понимаю, — просто ответил я. Это не было для меня неожиданностью.
— Я подумала о том же, — подала голосок Анна. — Вы, Ник, не похожи на альфа-самца… Как вам это удалось?
Я проглотил обидную характеристику и пожал плечами.
— Вариантов, в сущности, немного, — начал Ариэль. — Первый: мы чего-то не знаем про Ника, а он на самом деле глубоко законспирированный убийца. Романтичный вариант, — добавил Ариэль с улыбкой. — Но маловероятный. Правда ведь, Гюнтер?
— Полная чушь, — кивнул тот.
— Вариант второй. Нападающие просто-напросто допустили ошибку; в итоге Ник завладел оружием и на адреналине наделал известных дел.
Тишина.
— Вариант третий. Убийцы на самом деле не убийцы. А просто паяцы, которых послали отвлечь внимание или запугать.
— Но как же, милый Ариэль, быть с героизмом Николя? Его в вашем третьем варианте нет.
— Он есть в каждом из них, милая Анна, — улыбнулся тот. — Вы не представляете, на что человека может толкнуть адреналин. Вот как-то в детстве мой дядя по глупости науськал на меня нашего дворового пса, Тамерлана, и я с такой прытью перепрыгнул через полутораметровый забор…
— Но какой версии придерживаетесь вы? — перебила его Анна.
— Не знаю, — просто сказал он.
— Ах, — только и вымолвила Анна.
Присутствующие вопросительно глянули на Ариэля.
— Если честно, я не до конца уверен, что нам вообще необходимо расследовать это происшествие.
— Знаменитый Ариэль прячет голову в песок? — подал голос Гюнтер.
— Что-что? — переспросил Ариэль, обернувшись.
— Так это выглядит, — примиряюще поднял руки Гюнтер. — Либо ты хочешь замять этот инцидент.
Ариэль нахмурился.
— Ах, месье Гюнтер, — снисходительно вздохнула Анна. — Если бы это действительно была провокация Красных, то Ари непременно припомнил бы тот факт, что с мальчиками не было никого от Зеленого сектора.
— Либо это тройной блеф, — вставил Гюнтер.
Ариэль ухмыльнулся.
— Что ж, блестящая работа ума, мои дорогие. Только всё упирается в мотив. Я не вижу его ни у кого из присутствующих. Что, разумеется, не означает, что его нет, — он вздохнул. — Ненавижу мотивы Шредингера…
Ариэль взъерошил волосы.
— Итак. Питер Асконьо обладает неким знанием. С виду, в общем-то, безобидным… Неправильно выразился. Не настолько существенным...
— Ах.
— Да, мадемуазель Анна?
— Вы не хотите рассказать мне, что это за знание?
Ариэль пристально и задумчиво на нее посмотрел. Анна оторвалась от созерцания потолка и неожиданно серьезно глянула на него.
— Мне кажется, это будет достаточно честно, если мы все будем в равных условиях, — сказала Анна. — А к тому же, вы сможете отвести от себя часть подозрений, — улыбнулась она.
Улыбка была доброй, не хищной.
— Ну ладно, — вздохнул Ариэль. — Этот парень обладает знаниями об уязвимости одной промышленной операционной системы. Достаточно этого вам?
— Вполне, — безмятежно отозвалась Анна. — Я всё равно в этом не разбираюсь. Мои мальчики потом проанализируют эту беседу.
Диктофон у нее с собой, что ли?
— Ари? — вдруг спросила она другим голосом.
— Я слушаю, Аннушка.
Она на секунду задумалась, будто колебалась.
— Три один два семь.
— Восемьдесят девять сорок пять ноль пять… — прошептал в ответ Ариэль.
Мы непонимающе переводили взгляд то на неё, то на него.
— Ты что-то замышляешь с этим мальчиком?
— Пока нет. Потом, вероятно, да.
— Мне беспокоиться за себя?
— Не думаю.
Она шумно выдохнула, будто надолго задержала дыхание.
— Спасибо. Прости, — сказала она тихо, пряча от него глаза.
— Ты правильно сделала.
Гюнтер не выдержал:
— Что происходит-то?
Ариэль энергично помотал головой.
— Вырастешь — расскажу. Сейчас волноваться не о чем. Ник, — обратился он ко мне, — ты уже пришел в себя?
— Кажется, да.
— У тебя есть мысли по поводу происходящего?
Я тяжко вздохнул.
— Странно всё это. Непонятно. Почему нас просто не перестреляли? Почему не перехватили заранее? Это и в самом деле похоже на поддавки. Только ведь убивал я не понарошку.
Гюнтер хотел что-то сказать, но я продолжил:
— Мне кажется, что Питера пасли. Потом явились мы с Гюнтером и нас решили перехватить с целью допроса. Потому и стреляли не на поражение, да и то когда мы уже убегали.
— Интересная теория. У меня тоже такая мысль была, — кивнул Ариэль.
Гюнтер воспользовался паузой:
— Но зачем его вообще пасти? Известно, что он знает об уязвимости. А поскольку малец он шустрый, не исключено, что он сумел (или сумеет) разнюхать многое другое. Почему нельзя просто захватить, убить? Проблем же меньше. Вы усложняете как-то.
— Всё так, Гюнтер, — кивнул Ариэль. — Только от мертвого человека проблем бывает больше, чем от живого.
— Не понял.
Память девичья, однако. Сам же мне об этом рассказывал.
— Убийство — процесс необратимый. А необратимые поступки совершать не стоит даже в самых крайних случаях. Потом непременно будешь жалеть.
Мне стало нехорошо. Ариэль заметил это.
— Ник, я уже говорил, это была самозащита. Ты защищал свою жизнь. Понял?
— Постараюсь это не забывать.
— Зайдешь ко мне завтра вечером, поговорим об этом.
Я вяло кивнул.
— Ну, а что вы можете сказать, госпожа Анна?
— Я? — очнулась Анна.
Ариэль кивнул.
— Все варианты имеют право на существование, — проворковала она. — Нужно в первую очередь найти мотивы. Существующий не то, чтобы несостоятелен… Ах, скажем так, это требует вдумчивого анализа, а я устала.
— Согласен с вами. Ацуня, нам бы чего-нибудь поесть. Соорудишь?
Ацуко, сидящая на соседнем диванчике, подняла голову.
— Да, конечно… Предпочтения?
Мы с Гюнтером пожали плечами.
— Мне, пожалуйста, блинчиков, — попросила Анна. — Можно? Сто лет не ела их…
Ацуко удивленно улыбнулась.
— Можно, только придется подождать минут десять.
— Хорошо, милая.
Уже очень скоро мы собрались за столом и с удовольствием ели. Если честно, поначалу это выглядело диковато. Казалось странным ужинать после таких душевных и телесных переживаний. Но хитрый Ариэль снова применил психологические уловки: ничто так не сближает и не успокаивает людей, как совместный прием пищи. А кроме того, как говорил Портос, от волнения чертовски пустеет в желудке.
Анна снова витала в облаках, земная суета волновала её мало. Но вместе с тем я не мог не отметить живость её ума и трезвость суждений. Несомненно, небесное создание, она, на первый взгляд, не производила серьезного впечатления, будто незамутненный реликт Эдема, по недоразумению заблудившийся в нашем дольнем мире. Она была самой настоящей эльфийкой, проекцией толкиеновской Лютиень на вульгарную Землю, которую по определению не могли волновать суетливые земные страсти. Но вместе с тем она в нужные моменты умудрялась возвращаться в наши плоскости и проявлять чудеса проницательности.
Хотя удивляться нечего, ну не могла же дурочка дойти до таких вершин карьерной лестницы Сферы.
А еще её странный диалог с Ариэлем. Что это были за цифры? Секретный код? Пароль и отзыв? Зачем? Я склонялся к мысли, что это был заранее утвержденный протокол максимальной откровенности. Между ними что-то было? Кажется, Анна упоминала нечто конкретное про Ариэля.
Впрочем, подумалось мне, особого секрета тут нет. Достаточно обратить внимание на странный блеск в глазах Ариэля, когда он на неё смотрел. Это было очень трогательно и грустно. Я всегда находил сладкую театральную скорбь в сюжетах, которые, подобно айсбергам, были практически полностью скрыты от зрителя, лишь иногда намечаясь скупыми, но от того не менее красноречивыми намеками в отдельных фразах и деталях. А зрителю оставалось додумывать вокруг этих мазков остальную картину. Высший драматургический пилотаж.
— Ах, — сказала Анна. — Ник, вы так чем-то озадачены?
— Неужели, мазель Анна?
Анна умудрилась удивленно вздохнуть всё в той же томной манере.
— Какие вы знаете слова… Вы поэт, кажется?
— Литератор широкого профиля, — дипломатично ответил я.
— Да, это так заметно… — звеняще прошептала Анна, не глядя терзая вилкой блинчик на своей тарелке. — И всё-таки, месье Ник. Вы очень молоды, и плохо умеете скрывать эмоции. Ах, простите мне мою прямоту, но лучше ведь так, чем лицемерить, да? Ваш мыслительный процесс практически целиком отражен на лице. Вы так глубоко о чем-то задумались… Быть может, расскажете, о чем именно?
— Я думал, милая Анна, о вас.
— Ах, вот так? И что же? Уж не испытываете ли вы ко мне бóльших чувств, нежели положено по службе?
Вопрос был неожиданным. Но не слишком.
— К счастью или к сожалению, — улыбнулся я, — моё сердце принадлежит другой. Но я в самом деле думал о вас и вашей удивительной манере… Манере…
Я задумался, снова мучаемый феноменологическим парадоксом мышления: мне казалось, что я полностью доформулировал мысль в человеческом языке, но по факту её окончание было лишь клубком разноцветных мыслей, из которого еще только предстояло связать вереницу неуклюжих слов.
— Я поняла вас, — благосклонно ответила Анна. — Видите ли, Ник, мой образ мысли и слова это, скорее, травма, нежели знойная особенность.
— Не уловил вашу мысль до конца, — признался я. Все за столом внимательно слушали нашу беседу. Ариэль с ухмылкой ковырялся вилкой в салате. Разумеется, он всё знал про Анну, как и она про него. Иначе и быть не могло.
— Дело в том, что некоторое время назад (если быть точнее, то через два года будет юбилей, двадцать лет) я научилась останавливать свой внутренний диалог. И не смогла разучиться обратно. Это оказало такое разрушительное воздействие на мой ум, что с тех пор я вынуждена мыслить и изъясняться таким образом, иначе я буду сильно заикаться и терять нить разговора.
Всё стало еще интереснее. Какую роль в этом играет Ариэль?
— Как такое возможно?
— Ах, Ник, вы, видно, ничего не знаете о природе мышления, — улыбнулась она.
— Признаться.
— А еще называете себя литератором, — еще шире улыбнулась она и, наконец, сжалилась. — Дело в том, Николя, что внутренний диалог — это не просто врата между бездонными пучинами подсознания и чертогами сознания. Это еще и фильтр, искусственный замедлитель. Вы наверняка замечали, что можете увидеть длиннейший сон буквально за десять минут перед пробуждением.
— Наверняка замечал.
— Так вот, Ник. Как раз этот феномен лучше всего иллюстрирует мою мысль: мозг на самом деле работает невыразимо быстро, но если его не затормаживать принудительным образом, то он может пойти вразнос и выгореть в самые кратчайшие сроки. Вот нечто похожее почти произошло со мной. Внутренний диалог заставляет вас четко произносить каждую мысль, в привычном темпе обычной беседы. Ограничение именно в этом. А я смогла его обойти. И наилучшим образом справиться с последствиями (да, увы; они имели место) помогает вот такая манера речи и поведения. В некоторых случаях я позволяю себе вновь ускориться и получить ответ на вопрос, который в обычной ситуации потребовал бы часов интенсивной мысли. В последний раз такое было сегодня, когда я размышляла о вашей необыкновенной прыти в отношении разбойников, что на вас напали. В результате в данный момент я испытываю сильный приступ головной боли, — улыбнулась она.
— Нет, Ник, — подал голос Ариэль, — медикаментозно эту боль не снимешь. Точнее, купировать её можно, но она вернется с новой силой. Это нужно перетерпеть.
Анна глянула на Ариэля несколько мягче, нежели могла бы.
— Да, — шепнула она, — и я бы хотела, чтобы этот факт из моей биографии не выходил за пределы этого чудесного здания. Я могу на вас рассчитывать, друзья?
— Разумеется, мадемуазель, — серьезно сказал Гюнтер.
— Только не надо сострадания, дорогой месье Лападит. Я этого не люблю.
— С чего вы взяли…
— Ах, вы ведь тоже молоды, у вас на лице написано, — легко улыбнулась Анна.
— Но как же, мазель Анна, вы справляетесь с этим недугом, когда молчите? — спросил Питер.
— Я декламирую про себя стихи. Я пропустила через себя порядка десяти тысяч стихотворений со всего мира. Так что в некотором роде я куда больший литератор, нежели дорогой Ник, — легкий наклон головы в мою сторону.
— Зачем же вам вообще потребовалось останавливать внутренний диалог? — спросил я.
Анна ненадолго задумалась.
— Позволю себе процитировать один стих, который, как мне кажется, будет сейчас вполне уместен: «безумие молодости вызвано тем, что не задавался вопрос “зачем”, душевный покой не берегу только потому, что я могу». Может, написано грубовато, но суть передает точно. Я хотела просто попробовать, но оказалась слишком хорошей ученицей.
Я подумал, что она немного лукавит.
— Но недостаточно хорошей для того, чтобы снова научиться? — спросил я.
— Можно сказать и так, Николас. Если вы научились плавать, то уже не сможете утонуть.
— А может, вы не хотите?
— Быть может, бороться устала борьба? — продолжила Анна задумчиво, помешивая ложечкой свой чай. Я глянул на неё в изумлении. Она ответила мне улыбкой. — Я присутствовала на вашем выступлении и запомнила каждое слово вашего произведения. Мне понравилось. Может, борьба и в самом деле устала, Ник. Я не знаю. Не думайте, что мне это нравится. Впрочем, я бы хотела сменить тему. Вы ведь литератор. Думаю, не ошибусь, если предположу, что до Сферы вы работали фильтрующим редактором.
По спине у меня пробежал холодок. Это была внутренняя формулировка, не выходящая за пределы издания. Сомневаюсь, чтобы кто-то вообще пользовался таким словосочетанием где бы то ни было.
— Разрешите поинтересоваться, откуда вы…
— Ах, Ник, в вас есть талант, есть желание писать, есть честолюбие, но также в вас есть страх. Не уверена, однако, до конца, страх ли это перед литературой, или же перед чем-то другим. Предположила, что перед провалом. Поэтическое выступление было для вас большим переживанием, следовательно, Поль вас попросил. Так что да, страх перед публикой. Такие страхи обычно сублимируются на посту редактора.
— Я хотел спросить не это, — заметил я.
Анна хитро улыбнулась и кинула мимолетный взгляд Ариэлю.
— Я знаю. Вопросов было два, я ответила на первый из них. После того, как вы подтвердили мое предположение о том, что вы работали редактором, я сделала допущение, что вы работали в редакции «Нюво монд». Умный мальчик из благополучной семьи, с хорошими генами — вам попросту больше некуда идти, это единственное достойное литературное заведение в городе (если не во всей стране). Ариэль мне кое-что рассказывал о своем учителе, Жаке Роше, который сейчас заведует этим изданием. Старый циник очень любил такие формулировки. Фильтрующий редактор. Это ваша работа. Вы искатель жемчуга.
— Анна, — с чувством сказал я, — в детстве я, разумеется, читал Конан Дойла, смотрел все фильмы и сериалы про Шерлока Холмса… Но, прошу вас, скажите, что вам это всё рассказал Ариэль. Я не готов поверить, что вы пришли ко всему этому с помощью дедукции.
— Почему? Не способны принять превосходство ума над сердцем? Вы лирик, а я физик. Всё просто.
Я опешил. Отповедь была по меньшей мере странной.
— Не уверен, что имел ввиду именно это, — ответил я после короткой заминки.
— Не уверены, но имели, — снисходительно ответила она. — Ах, прошу вас, не смущайтесь, Ник. Вы проиграли интеллектуальную дуэль не женщине, но монстру. Я ведь и высот таких достигла в своем секторе именно из-за своего увечья.
— А сколько желаний я ей должен, Ник, — вставил Ариэль с улыбкой. — Так что ты еще хорошо отделался.
Анна очень томно на него взглянула.
— И однажды я потребую их от тебя, Ари, — сказала она хищно. Угрозой, впрочем, это не звучало. Не думаю, что Анна могла быть настолько циничной, чтобы использовать эти желания для чего-то серьезного (например, касающегося Сферы). Капризы, подколки. Но не работа. Впрочем, так ли уж хорошо я знал эту женщину?
— Конечно, Аннушка. Но не сейчас.
— Я знаю.
Осторожный стук. Мы обернулись. У входа переминался паренек.
— Разрешите? — спросил он.
Ариэль встал из-за стола, сдергивая с себя салфетку.
— Стефано, я ждал тебя позже, — сказал он, глядя на часы. Я тоже посмотрел на свои. Ого, уже три часа ночи. Как так?
— Управился раньше, синьор, — ответил он, приближаясь к нам.
В руке у него была папка.
— Не томи же. Это все свои.
Стефано коротко оглядел нас и раскрыл папку.
— Итак, я только что из жандармерии. Трупов нет, но без вести пропала вахтерша университета. Найдена кровь четырех человек. Обнаружены детали от двух автомобилей «Ватт». Свидетели видели, как университет покинули трое окровавленных мужчин. Фоторобот составить не удалось. Однако есть камеры наружного наблюдения при университете и на дорогах. На них запечатлены ваши лица, синьоры, и еще ваши убийцы. Несостоявшиеся. А также ваш путь от университета досюда.
Мне стало нехорошо по-настоящему.
— О записях я позаботился, — продолжил Стефано. — Записи стерты, архивов не сохранилось.
— Копии у тебя тоже нет? — хмуро спросил Ариэль.
— Простите, синьор. Я торопился. Если бы я еще решился уносить записи с собой, то меня бы раскрыли.
— Плохо, Стефано. Очень плохо. Ты молодец, но нам нужны были эти записи. А то и вовсе не стоило их удалять все, а только те, на которых запечатлены Гюнтер, Ник и Питер. Надо же найти этих киллеров, если не нам, так жандармам.
— Файлы цельные, разбитые по одному часу. Вырезать никак. Переполох и так поднялся такой, что не дай Господь… Вся жандармерия на ушах стоит. Одно дело вооруженный налет, а другое — когда заодно диверсия изнутри.
— Да уж… — пробормотал Поль.
— Но зато я ведь вас прикрыл, синьоры, разве нет? — спросил Стефано хмуро. Чувствовалось, что он был напуган.
— Само собой. Не бойся, к тебе претензий нет, — уверил его Ариэль. — Просто нам сейчас совершенно не до этого.
— Ах.
— Оставь, Анна, — отмахнулся он.
— Нет, правда, Ари. Тебе есть чем еще заняться? Ты так часто жалуешься, что тебе скучно. А тут судьба преподносит тебе такой изысканный подарок, просто королевский ребус. Честно, я тебе завидую. Не будь ты… тобой… я бы решила эту загадку прямо сейчас, не выходя отсюда.
— Так почему же не решишь?
— Это твой ребус, — лукаво улыбнулась она.
Ариэль строго на нее посмотрел.
— Будь добра, не пытайся залезть в меня глубже, чем можешь. Я не наивный Ник, я тебя немного знаю.
Анна не обиделась. Продолжая хитро улыбаться, она сказала:
— Ах, перестань, Ариэль. Я не хочу тебя задеть. И зачем ты при людях обижаешь Никки? Такой милый мальчик…
Лучше бы она этого не говорила… Колкость от Ариэля я еще мог вытерпеть, но от её характеристики щеки у меня горели, хоть прикуривай.
— Веришь или нет, у меня сейчас есть чем заняться, и чехарда с жандармерией совершенно в мои планы не входила. Ладно. Благодарю за помощь, Стефано. Ты сделал всё по инструкции. Пожалуй, я бы поступил так же. Иди отсыпайся. Завтра я попрошу тебя вернуться в участок и продолжить наблюдения. Обо всём значительном докладывай лично мне. Ничьи больше просьбы не выполняй. Задача ясна?
— Я понял. Уважаемые синьорины, уважаемые синьоры, — он поклонился нам и зашагал к выходу.
Ариэль хмуро глянул на нас. Анна увлеченно доедала блинчики. Гюнтер курил. Поль остервенело протирал очки. Питер обреченно пил чай. Ацуня зевала. Я задумчиво чесал руку.
— Идем, — наконец сказал Ариэль Питеру. — Приму тебя в организацию.
Ну и компания, подумалось мне. Ну и денёк.
11 «Встречи»
Величайшей ложью современности является идея о вечном низвержении. Есть такие люди с лицами изнуренных пророков, которые утверждают, что человечество стремительно деградирует из светлых времен золотого века во тьму века каменного. Некоторые из них даже приводят аргументы: повсеместный разврат, системная деградация общества и отбившаяся от рук молодежь — те самые пресловутые потерянные поколения.
Их послушать, так еще немного, и люди примутся грызть землю для выживания, настолько теряется молодежь из поколения в поколение. Самым хитрым смысловым капканом является выражение «не повезло жить в эпоху перемен». Родители очень любили это выражение и в доказательство своих слов приводили воспоминания своей, по их свидетельствам, беззаботной и безоблачной молодости. Мол, не то, что сейчас.
Разумеется, никакого золотого века в истории человечества не было; периоды ренессанса, как я со временем понял, порой были темнее многих эпох презрения, и оставляли после себя, к сожалению, не только Джоконду да Винчи, но и Божественную комедию Данте, да и те сохранились только потому, что являлись самыми яркими произведениями своих времен, а сколько же было творческого шлака. И это еще до появления интернета. Жуть.
Правда же заключается в том, что плохо человеку было всегда. И пророки такие были всегда, и откровения тоже. Когда не было компьютеров, человек страдал из-за их отсутствия. Когда они появились, выяснилось, что они медлительные. Когда они стали быстрее, человек пожаловался на размеры. Уменьшив их, оказалось, что они слишком маленькие и боятся воды. И каждый раз что-то не так.
Очень мы одинокие, и очень хочется, чтобы кто-нибудь нас пожалел. Но поскольку жалеть нас некому, стенаем мы вслух. Некоторые, к слову, занимаются этим публично, работая актерами театра и кино, и получая за это большие деньги. Оттуда и повальный упаднический настрой, а также нарушения сна и пищеварения. Не хотим мы ценить имеющееся, не собираемся благодарить судьбу и Бога за дары трудов и страданий. Этого всегда было и будет мало. Мои родители взрастили цивилизацию эгоистов.
Я часто размышлял о судьбах Франции, пытаясь понять, где мы пошли не туда, отчего наши дети рождаются с анэнцефалией и почему получают на уроках низкие оценки. К выводам, которые можно сформулировать в словах земных языков, я так прийти и не смог, хотя оценил свою несомненную способность размышлять о судьбах, не призывая в союзники виноградного змия (сухого и полусладкого). От этого становилось грустно. Процесс подпитывал сам себя и грозил выйти на самоокупаемость.
Со временем я даже научился не отделять себя от народной массы (известная ошибка всех государственных и политэкономических мыслителей), и пытался вникнуть в ход мысли рабочего люда. Отчасти именно поэтому я и пошел работать редактором, на этот вечно кровоточащий и раздраженный подвигом непрерывного существования срез общества (эту фразу я специально выписал в свой блокнот и подчеркнул красным, надеясь при случае использовать в будущем магнум опусе).
Впрочем, эти размышления не являлись бесплатными для творческого контура, а его следовало беречь. Я уже знал, что талант — не навсегда. Старый мэтр Жак Роше наверняка мог, не переводя дыхания, перечислить с дюжину выдохшихся писателей, растерявших талант перед своим магнум опусом. Опоздать было страшно, но и торопиться тоже нельзя. Слишком я еще молод. И очень боюсь, что когда читатель станет старше меня, будет раздраженно морщиться, глядя на мои незрелые философские рассуждения.
А спасать отечество так надо.
Историю со стрельбой в университете каким-то невообразимым образом удалось спустить на тормозах. То ли вмешались крупные люди, то ли Стефано действительно так хорошо поработал. Пожалуй, всё сразу. Жандармерия погудела потревоженным осиным гнездом пару месяцев и успокоилась. С виду, по крайней мере. Питер Асконьо, из-за которого и началась вся эта заваруха, получил должность завхоза клуба (его непосредственным начальником стала Ацуко), перевелся на заочное отделение и без суеты доучивался.
Я почему-то решил, что Ариэль немедленно примется реализовывать его удивительное умение, но сложилось такое впечатление, что он напрочь о нем забыл. Может, он просто собирал под своим алым крылом полезные активы? Всё-таки, ключевое умение полководца — не пороть горячку.
Всего за несколько сеансов психотерапии он сумел успокоить мою омраченную убийством душу. Но даже несмотря на это, мне еще часто снился тот подвал, превращавшийся на время кошмара в длинный гулкий коридор, где я выпускаю в неприятелей обойму за обоймой, а они всё падают и не заканчиваются…
Один из смертных грехов писателя — описывать в тексте вот такие сны.
Надвигалась осень. И хоть внешне на улице еще было лето, сублиминальная идея дождей, слякоти и депрессивных облетевших деревьев уже витала в воздухе. Зелень была и по-прежнему радовала, но сквозь нее всё сильнее проступала нарастающая усталость природы и осеннее обострение хронических депрессий на местах.
Хандрила и Эсме, хотя я никак не мог понять причину её плохого настроения. Отношения у нас сложились весьма доверительные, но не настолько. Она еще не была готова подпустить меня в столь личные чертоги чувств и эмоций, где, без всяких сомнений, скрывалась причина её нынешнего душевного состояния. Её несчастная нога зажила, хотя бегать я ей всё еще запрещал, пригрозив в противном случае пожизненной хромотой. Я, всё-таки, человек с профессионально развитым воображением, и потому крайне живо представлял себе последствия сиюминутной глупости. Взамен я разрешил ей кататься на велосипеде. Она не слишком любила это занятие, но, как и я, была эндорфиновым наркоманом, и потому решила, что на безрыбье и велосипед рыба.
Но что-то я всё-таки неизбежно узнавал. Из случайных фраз, оговорок, обрывков её телефонных разговоров. Конечно же, полную картинку из них построить не удастся, да в этом и не было нужды. Меня беспокоило не столько существование жениха Ренесми, сколько её плохое настроение, связанное с ним.
Я вспоминал первые дни и недели нашего знакомства и предавался грустным размышлениям. Всё радующее и новое является таковым лишь поначалу. Но со временем оно не то, чтобы перестает радовать, но то ли исчезает какое-то волшебство, то ли начинаешь просто замечать его существовавшие ранее недостатки. Люди ведь во все времена были оптимистами. Хотя и это тоже с возрастом проходит. Иронично.
Она не расстраивалась и, тем более, не плакала. При мне, по крайней мере. Но нельзя было не заметить, как она мрачнеет в ходе телефонных разговоров со своим женихом (хоть я и деликатно отходил в сторону в такие моменты). Парадоксально, но меня эта тенденция не радовала. Наверное, так себя проявлял мой альтруизм. Эсме ведь меня интересовала как человек, а не как вещь.
— Вот скажите мне, Франсуа, — сказал я, вынырнув из тяжелых дум и облокотившись на метлу. — Где пролегает путь к сердцу женщины?
Франсуа Лавуаз крякнул и поднял на меня взгляд.
— А это откуда у тебя, скажи на милость, Ник, такие мысли?
Реми коротко глянула на меня, фыркнула и продолжила завтрак.
Во рту у меня стало кисло. Я понял, куда сейчас свернет противный старик, но решил не подавать виду.
— Это вы что имеете в виду?
— Ты ведь пацан еще, а туда же! Какие женщины?
Я подавил желание усмехнуться и продолжил смотреть на Франсуа. Наверное, излишне иронично.
— Ох, Николас… Я ведь, думаешь, прямо так и шучу? Не тот вопрос ты задаешь, не он тебя волновать должен.
— А какой вопрос правильный?
— Не скажу, — сказал вредный начальник. — Раз сам не додумался, то помогать не буду. Так и навредить можно. А про путь к сердцу-то могу. Только оно тебе не сильно поможет, боюсь.
— А вы попробуйте.
Франсуа вздохнул, с хрустом сложил газету и потер переносицу.
— С чего бы начать… Ты у нас вроде уже взрослый мальчик, должен знать, что все люди разные. Только ведь женщины еще более разные, чем остальные люди. И пытаться их под одну гребенку чесать да к каждой один и тот же подход использовать… Горя хапнешь и в любви разуверишься. Особенно, если она поймет, что ты к ней уже использованный сценарий применяешь.
— А что, их много, сценариев-то?
— Их, Ник, всего три. Но об этом говорить не принято.
— Почему? — поинтересовался я, отставляя метлу и озираясь в поисках совковой лопаты.
— Ты не перебивай. Так вот. Если женщина поняла, что ты используешь в её отношении отработанный подход, то пиши пропало.
Я проглотил вертевшийся на языке вопрос. Франсуа терпеть не может, когда его перебивают.
— Но как сделать, чтобы она не заметила, который из этих трех сценариев ты на ней крутишь, об этом поэты мира всю дорогу и спорят. А уж пути-то давно известны. Поход, осада и возвращение домой.
Однако, как лихо Франсуа наложил Борхеса на женщин. Несколько секунд я размышлял, моделируя на ускоренной перемотке каждый из этих сюжетов в пересказе на отношения между мужчинами и женщинами…
*
Мне почему-то стало очень нехорошо. Если воспользоваться прижизненной аналогией, то это было похоже на мгновенное и тошнотворное ощущение миновавшей угрозы. Когда что-то вдруг отзывается о забытом воспоминании ужасным спазмом где-то в животе, а сознание не успевает за анализом происходящего подсознанием.
*
Выходило изящно и правдоподобно. Наверное, Франсуа излишне упрощал (и где-то даже опошлял), но логика в его словах была. Мне почему-то казалось, что это его личные размышления, а не опыт веков. Но если б даже так оно и было, то менее любопытным его суждение от того не стало бы.
— Ну, и как быть-то? — спросил я.
— Голова ведь тебе на что-то дана, — проворчал Франсуа. — Думай ею.
Вот так. Хотел совета, а получил известно что (никакая это не философия, не надо). Обижаться бессмысленно, в этом весь Лавуаз.
— Конкретики от вас дождаться невозможно, я смотрю, — покосился я на него. — Как у математиков-теоретиков. Закорючек масса, а пользы ноль.
— Мне даже лень на эту глупость отвечать, Ник, — отрезал Франсуа. — Если ты чего-то не видишь, то хотя бы не пытайся всех убедить в том, что этого нет. А не то снова выставишь себя дураком. Не будь теоретических математиков, то не было бы и прикладных. А не будь прикладных, то мы бы никогда не вышли в море.
О, нет, только не про море.
— А если серьезно? Как добиться женщины? Предположим, если у неё есть жених?
Франсуа весело фыркнул.
— Предположим… Ты вот про это мог не уточнять. Жених вообще никакой роли не играет, его в нашем уравнении нет даже.
— Как так? — опешил я.
— А вот так. И, кстати говоря, на твоем месте я бы морально был готов к тому, что, вполне возможно, тебя однажды тоже не будет в чьем-то уравнении.
— Но почему?
— Потому что женщины такие. Но ты себе этим голову не забивай. Ты парень нормальный, в тебе сомнений быть не должно. А как завоевать… Уважение, понимание, забота. Это три главных кита, на которых покоится нормальная семейная жизнь. При желании их можно расширить пунктами вроде «еда», «дети» и так далее, но я считаю, что эти пункты заложены в предыдущих трех позициях.
От суждений Франсуа попахивало сексизмом, но они звучали логично и здраво.
Когда я пришел в клуб, там уже было накурено и играла легкая музыка. Народ неспешно ужинал. Ацуко мечтательно смотрела в потолок, раскачиваясь в такт музыке, а Поль с Питером о чем-то лениво говорили.
— Привет, Никки! — помахала мне рукой Ацуко, оторвавшись от созерцания тусклой желтой лампы над барной стойкой. — Есть будешь?
— Привет, Ацунечка. Найди мне что-нибудь, пожалуйста. Голодный, как волк, — признался я. Ацуко отстучала на терминале заказ и погрузилась в свои мысли. Клиентов у нее не было. Народ посреди недели предпочитал есть, а не пить.
Сложно быть искренним с другими, если не до конца искренен сам с собой. Я тоже начинал хандрить. Отношения с Эсме замерли в мертвой точке. Я мог бы, конечно, врать самому себе, что мне вполне достаточно её общества. Только ведь ложь, как известно, обладает таким интересным качеством… Но что делать, я не понимал.
Я прошел мимо барной стойки в кабинет с мониторами, поздоровался с охранниками и бросил на свободный стул свою ветровку.
Что делать? Как быть? Я страшно боялся опоздать. Мама как-то мне сказала, что хоть совершать глупости и преступно, не доводить их до конца — преступно вдвойне. Мол, ну всё, ты уже вступил в говно, но тебе ведь всё равно нужно было в ту сторону, какой смысл разворачиваться. Она вообще терпеть не могла каких-то полумер, компромиссов и недомолвок. Компромисс, говорила она, это когда недовольны оба. А это хуже, чем если бы недоволен был кто-то один. Эту же логику она распространяла на всё остальное. Утверждает, что это её никогда не подводило. Что ж, вполне возможно.
— Налетай!
Я едва вернулся к барной стойке, как Ацуко поставила передо мной тарелку с горячим бутербродом, обложенным сицилийским салатом, заварник и чашку в кровавых потеках (нарисованных, конечно).
— Волшебство, — констатировал я и принялся за ужин. Было очень вкусно. Ацуко же со скрежетом подтащила свой стул, села прямо передо мной и стала внимательно наблюдать как я ем. Ну кошка и есть, только не клянчит. Некоторое время я пытался игнорировать этот надзор, но на третьем укусе подавился и укоризненно посмотрел на нашу баристу.
— У тебя, часом, фамилия не Невё? — спросил я, откашлявшись.
Ацуко прыснула.
— Неа. Я Такишима из рода самураев! — гордо сказала она и рубанула воздух невидимой катаной. — А почему ты спрашиваешь?
— А это фамилия моей бабушки по маминой линии. Она вот точно так же любила следить, как я ем.
Ацуко рассмеялась.
— А что означает твоя фамилия, кстати? — поинтересовался я.
— Не скажу, — она показала язык. — По законам моего дома мне запрещено рассказывать тайный смысл моей фамилии, а также выдавать кому попало семейную танка. Это… Слишком тайна. Прости. Не могу. Не проси даже. И вообще забудь об этом разговоре. А не то…
А мне вот было прекрасно известно, что она потомственная француженка.
— Что, интересно, будет, если я забью твою фамилию в переводчик… — задумчиво сказал я, не обращая внимания на её кривляния и угрозы.
Ацуко вспыхнула.
— Господи, Рейнард, какой же ты вредный зануда! — выпалила она и сделала вид, будто собирается уйти, но буквально на самом излете движения лишь уселась на стуле удобнее. — Чаю налей, лис паршивый! Остынет.
Я даже почти обиделся, но решил сменить гнев на милость. Бутерброд был вкусный, салатная заправка в меру кислой, а чай — горячим и приятно пахнущим.
— А может, ты-то мне как раз и нужна, — напустил туману я.
— Да что ты говоришь, — фыркнула она и прищурилась. Учитывая её происхождение, получилось не вполне очевидно.
— Да, — подтвердил я. — Мне нужен твой совет.
Ацуко вздохнула и на мгновение отвела взгляд.
— Угу. Ренесми.
Я опешил. Прямо скажем, сильно. Да что там, я чертовски удивился. В голове с пулеметной скоростью промелькнули варианты и Условная Стрелка Сознания с громким щелчком указала на единственный возможный вариант.
— Вы что, следите за мной, что ли? — спросил я сипло.
— Во-первых, кто это «мы»? — строго уточнила Ацуко. — А во-вторых, вывод ты сделал неправильный, Ник. Вот вообще неправильный.
Я помотал головой, будто отряхиваясь после купания.
— Хорошо. Тогда поясни.
Ацуко хихикнула.
— А может, заставить тебя помучаться? Ну не слежка это, Ник, мы же не спецслужба какая-нибудь, в конце-то концов. Всё достаточно тривиально. И если ты включишь свою любимую бритву Оккама, то ответ будет на поверхности. Ну давай, Ник, скажи мне, откуда я знаю про Ренесми Сусдит?
Хм, а это была интересная зарядка для ума. Я потянулся и хрустнул суставами.
— Не слежка. Так-так. Наводящие вопросы задавать можно?
— Смотря какие, — пожала плечами Ацуко.
— Хорошо. Тебе Гюнтер рассказал?
— Без комментариев.
— Нужно было попробовать, — усмехнулся я. Гюнтер на самом деле не знал про неё.
В голову мне как раз пришла очередная догадка, но тут в кармане дернулся телефон, и я сложил два и два. Я молча и драматично достал его из кармана и показал довольной Ацунечке. Жест, правда, получился не таким драматичным, как хотелось бы, так как сообщение мне написала не Эсме, а как раз Гюнтер.
— Ага, — жизнерадостно сказала она. — Ты как-то отошел в уборную, оставив телефон на стойке. Ну, я бы, конечно, не стала лезть в него специально, но тебе пришло сообщение от некой Ренесми Сусдит. Я рефлекторно его прочла.
— Вот оно как… А я еще подумал, что ты дважды назвала её Ренесми, хотя она больше любит короткую форму своего имени — Эсме. Это и натолкнуло меня на правильный ход мысли. О чем сообщение было? — поинтересовался я.
— Ммм… Кажется, вопрос: «Тебе понравилось?». Если не секрет, к чему это?
— Не секрет. Она рисует картины и мы как раз накануне были на выставке, где выставлялись её работы.
Некоторое время мы спорили насчет правильности формулировок «писать» и «рисовать». Затем Ацуко вспомнила о том, что я хотел совета.
— Ну ты и сама уже всё поняла, — смущенно сказал я. — Что мне делать? Я боюсь, что опоздаю. Как её добиться?
Ацуко усмехнулась.
— Добиться… Тут изначально подход неверный.
— Как так?
— Ну она же не крепость, чтобы её захватывать, Ник, — пояснила мне Ацуко, будто маленькому.
— Это слова, — отмахнулся я.
— Как раз это и важно! — сказала Ацуко горячо. — Понимаешь, твоя проблема в том, что ты относишься к ней, будто к какой-то вещи.
Я вспомнил свои недавние размышления на эту же тему и попытался возразить, но Ацуко жестом велела мне молчать.
— Мы, слава Богу, живем не в девятнадцатом веке, когда у женщин прав было не больше, чем у утюга. И потому я прекрасно понимаю, какого рода отповедь ты мне хочешь дать. Что ты не держишь её за утюг… Или вещь. Держишь. Принимаешь. Не в том виде, в каком привык думать, конечно. Но… Ох, Ник, как же тебе объяснить-то… Сама постановка вопроса «добиться женщины» уже подразумевает подобное отношение. Она живой человек, такой же как ты… Или, в конце концов, я, — непоследовательно добавила Ацуко с легкой улыбкой.
— Ну это, положим, я и так всегда знал, — слегка обиделся я, — но только что это значит в практическом плане?
— А говоришь, знаешь… Знал бы, так и не было бы таких вопросов. Её нужно не добиваться. Не смотри на меня так, не в смысле «бросить эту затею», а в смысле перестать считать её крепостью. Я знаю, что есть многие женщины, которые сами не прочь, чтобы их завоевали… Но это всё глупые дуры, ты уж поверь мне.
Ацуко была всего на год меня старше, а туда же.
— Уважения им хочется. Человеческого отношения. А не ухаживаний с жертвенными подношениями.
— Ну как же… Без ухаживаний-то…
— Ты не понял. Представим простейший пример ухаживания. Вот я тебе поесть принесла. Ухаживание? Ухаживание. Но естественное, нормальное. Такое, какого бы тебе самому хотелось при случае. Вот как сейчас, например. Но это не должно быть самоцелью. Ты хоть режь меня, а я не пойму, в чем смысл ухаживаний во время установления отношений, если достоверно известно, что такие же усилия человек потом прикладывать уже не станет, когда цель будет достигнута. А ведь так оно и происходит в основном, Ник. Это очень страшно, по-моему. Мы создаем ложный образ себя в головах у наших пассий. Образ, которому не собираемся следовать. Это понимаешь ты, это понимает она. А что толку? Какой смысл? Зачем обманывать друг друга? Ради секса? Чтобы тебе кто-то открывал дверь по вечерам? Тогда добро пожаловать в стройные ряды циников и шовинистов, разочаровавшихся в лучших чувствах и сломанных разбитыми ожиданиями. Ты в самом деле хочешь этого, Ник? Ведь так оно заканчивается, всегда. Из раза в раз. Из раза в раз.
Ацуко явно давно хотела выговориться на этот счет, и я ей не мешал.
— Так вот, если ты этого не хочешь, никогда не ври. Лучше вообще никому, вообще никогда. Недоговаривай, умалчивай, но не ври. Не надо создавать хрустальный памятник самому себе в натуральную величину. Они имеют свойство разбиваться. И каждый раз это будет всё болезненнее и гаже, вот в этом я тебе могу расписаться кровью. Будь собой, будь Ником. Со всеми своими достоинствами и, в особенности, недостатками. Ты не можешь скрывать их всю жизнь. И поверь, будет намного лучше, если она сразу увидит тебя всего, и решит, что ты ей не подходишь (вот видишь, снова диссонанс — а ведь это на данный момент её сугубо личное дело!), чем если ты ей соврешь и вы будете долго и болезненно нащупывать правду. В скандалах, слезах, размолвках и отторжении. О, да, есть отдельные люди, которые с упорством, достойным лучшего применения, считают это здоровыми отношениями, мол, молодые бранятся — только тешатся, но я полагаю, что у них в голове что-то не так. Ты меня, Ник, прости, если я тебя чем-то задела, но я так считаю, и я прошла через многое, чтобы иметь право говорить такие жестокие вещи, — она перевела дыхание. — Потому что лекарства никогда не бывают сладкими, и лучше сейчас вытерпеть немного боли от укола, чтобы потом не лежать на операционном столе, если тебе ближе такая аналогия.
Аналогии лживы.
— Ацуко, но ведь это тупик.
— В смысле?
— Так не бывает. Таких идеально подходящих друг другу людей… Их просто не бывает на свете. Точнее, я допускаю вероятность и существования, но это просто нереально. Я наблюдал своих родителей. Они любили друг друга, по-настоящему. Но они далеко не идеал, они совсем не пример. Они ругались. Они мирились. А потом мама… — я запнулся. — Мама… Она была с папой перед тем, как…
Я сглотнул ком в горле. Никогда бы не подумал, что это избитое литературное выражение может воплотиться в реальном мире.
— До самых последних минут, Ацуко.
Она смотрела на меня влажными глазами. Кто-то из нас перестарался.
— Ник. Никки… Прости меня, миленький. Я совсем не хотела тебя так напугать. Но где же ты у меня услышал, что влюбленные никогда не должны ссориться? Неужели я сказала, что всё в отношениях должно быть идеально? Так ведь и в самом деле не бывает, а если я и вижу подобную семью, то сразу понимаю, что это — лгуны и притворщики. Ты, похоже, совсем не так меня понял… Я за откровенность. Я за правду. Не за абсолютную искренность и отсутствие личных секретов, а просто за честность по отношению к любимому человеку. Не лги сам — не услышишь вранья в ответ. Признавай свои недостатки и борись с ними. Люби свои достоинства и умножай их. Помогай любимой в том же. Пары, созданные таким образом, живут долго и счастливо. Но я не говорила, что они живут безоблачно. Я не говорила, что не возникают дурацкие ситуации и конфликты интересов. В неком смысле, как у нас сейчас. Это часть жизни, неизбежная её часть. В чем-то замечательная. Но обязательная. Просто разделяй притворщиков и честных. И всё у тебя будет хорошо. И с Ренесми, и вообще. Иди сюда, дай я тебя обниму.
Через три дня мы снова встретились с Эсме. Она всё еще периодически драматично прихрамывала и тихо шипела, но я знал, что с ногой у нее уже всё в порядке. На этот раз рандеву было назначено в музее Сверхновейшего Искусства. Это было серое, в грязных потеках, здание, которое всем своим видом излучало упадок того самого сверхновейшего времени (которым принято считать период от двухтысячного года до наших дней) и общий кризис современной творческой и хозяйственной мысли.
Выставка не то, чтобы была скучной, но я всё никак не мог уловить витавший вокруг этих творений дух времени. То ли я просто потерял связь с современной струей, то ли догадка была верна, и ловцы душ переживали очередной упадок творческих сил. Но Эсме это не смущало. Она добросовестно медитировала над каждой картиной экспозиции и шумно анализировала инсталляции. Мне даже показалось, что она немного не в себе, но всё вроде как было в порядке. Скорее, это подсознательное ощущение было следствием того, что я, всё-таки, знал её не очень хорошо, и потому мне попросту не следовало делать подобные выводы.
Всё изменилось, когда мы дошли до конца выставки. Там находилась картина, которая сильно поменяла моё отношение и к этой выставке, и к духу времени, и к Эсме, и к этой жизни. Это было одиноко стоящее полотно в конце коридора. Кажется, смотрители забыли включить тут свет, и картина покоилась в полумраке масляных стен и резных деревянных дверей. Сюжет, изображенный на ней, был предельно прост и незатейлив, и, вне всяких сомнений, предназначался исключительно мне.
Я уже знал, что по-настоящему случайных совпадений в мире не бывает, а есть лишь бесконечность несвязанных событий, неизбежно ведущих к одному-единственному результату, что и называется обозримой реальностью, которую мы можем наблюдать внутри своего подвешенного в абстрактной пустоте ума.
*
— Это что еще за поток сознания? — прервал меня Куратор.
— Можно подумать, мир устроен принципиально иначе, — «пожал» «плечами» я.
— Ты уже додумался, Ник. Только опасное это дело, считать, что мир вокруг тебя крутится. А то ведь окажется, что так оно и есть.
— Да я знаю. Но что делать? Только теряться в лабиринте умственных тупиков и основывать новые религии, если за очередным поворотом стены другого цвета.
— И это тоже правда, — тяжело согласился Куратор. — Но чего ты можешь не знать (и, собственно, не знаешь), так это того, что ум — это не единственное, что есть во вселенной. Помимо ума есть еще воля.
— Воля?
— Да. Сама по себе, в отрыве от ума. Да ей и негде больше существовать. Вот погрел ты, к примеру, руки у костра. Но обладают ли теперь они свойствами огня?
— Аналогии лживы.
— Кроме аналогий тебе больше ничего не осталось, Ник. Так что придется обходиться тем, что есть.
— И что же, ум греется от воли и на время приобретает собственную?
— Можно сказать и так. А можно сказать иначе: ум влюбляется в волю и начинает за ней ухаживать. И всякий раз, когда она ему отдается, в мире появляется очередная душа. Да, Ник, всё верно. Ты абсолютно прав: аналогии лживы, но у них не остается других вариантов, кроме как быть аналогиями. Закончи историю.
*
Я бы, наверное, еще долго всматривался в эту картину и проваливался в собственный кошмар. Я бы ужасался своему будущему, в котором я видел этот чудовищный сюжет всякий раз, когда закрывал глаза. Я бы видел бесконечную, в россыпях пыльных точек, тьму и подвешенный в ней уголек моего ума. Пожалуй, я бы так и лишился рассудка, не отходя от картины. Но меня спас голос Эсме:
— Ник…
12 «Два огонька во мраке»
В мерцающей тьме откровений
Ты слышишь лишь голос вовне,
А ответы роем сомнений
Вздымаются с болью во мне.
Я устала бежать за химерой,
И силы лишь берегу
С последней выступить верой,
И ярость вернуть врагу.
Но я растеряла отвагу,
У меня больше нет лица.
Прости, что к последнему шагу
Не смогла разлюбить до конца.
Вот такое я однажды нашел у Эсме. Я не вор и не копался в её вещах. Просто… Эта бумажка как-то сама выглядывала из её записной книжки, а Эсме в это время ненадолго отлучилась. Просто так всё совпало. Я же не виноват.
Что это означает? Где мерцает откровениями тьма? Чей голос? А самое главное, кого она не смогла разлюбить до конца? И когда?
Но вопросы эти, как точно подметила Эсме, лишь вздымались во мне болезненными укусами сомнений. То, что стихотворение было её авторства, не подвергалось сомнению: беглый поиск в сети не дал ни малейших совпадений, а почерк её я слишком хорошо знал, чтобы спутать с чужим. Она обожала писать от руки и не переносила механического набора текста на клавиатуре. Так что переписка у нас была классической, можно сказать, викторианской. Особенно Эсме любила фигурные закорючки вокруг заглавных букв, а подпись в конце письма каждый раз была самостоятельным произведением искусства.
Задним циничным умом я не мог не отметить выбор дешевой размерности — трехстопного амфибрахия — самого простого стихотворного размера, а также скудного набора рифм. Но мысли эти скорее были мимолетным фоновым шумом, позорным следствием профессиональной деформации, и не отражали моего личного отношения к стихотворению. К тому же, я и сам грешил что этим размером, что этими рифмами, что подобной тематикой. Было, однако, в наших стихотворных экспериментах одно существенное различие: я ведь лишь баловался, сублимируя лишнюю творческую энергию в самой простой для высвобождения форме, а для Эсме, похоже, это была единственная возможность самовыражения в те нечастые моменты, когда живопись оказывалась бессильна, а ум требовал выхода творческой энергии. Наверное, я был не очень творческим человеком, если мне такие мучения были неведомы.
Стих мне понравился. Но у меня нет оправданий тому, что я вспомнил о нем, когда услышал свое имя.
— Ник…
Я обернулся. Картина, которая перевернула мою жизнь, исчезла из поля зрения, и мне стало немного лучше.
Эсме стояла ко мне спиной, плечи её мелко подрагивали. В первый момент я растерялся. Слишком много всего случилось в один момент. Происходящее казалось чем-то нереальным; представить Эсме в таком состоянии было просто немыслимо, хотя, если разобраться, как раз творческим людям и свойственно…
— Эсме… Что с тобой? — сказал я тихо, осторожно подходя к ней. Вокруг никого не было. Я одними кончиками пальцев прикоснулся к её плечу, и от этого прикосновения она дернулась, словно через неё пропустили ток. Я быстро убрал руку.
Она всё стояла и подрагивала. Я медленно и плавно, стараясь не прикасаться к ней, обошел её и попытался заглянуть ей в лицо. Она жмурилась, втягивая голову в плечи, и давилась слезами.
— Эсме… — снова шепнул я. — Что случилось? Что не так?
Вместо ответа она еще сильнее зажмурилась, будто ожидая удара (что?), и отрывисто всхлипнула.
Я очень-очень медленно и осторожно прикоснулся к её ладони. Она снова дернулась, но уже не так сильно, как в первый раз. Я погладил её ладонь кончиками пальцев, пытаясь наладить с ней хотя бы тактильный контакт. Эсме вдруг быстро сжала мои пальцы в руке. Кажется, истерика усиливалась.
Я быстро оглянулся. Вокруг по-прежнему никого не было. Этот коридор-тупик с единственной картиной был непопулярен. Наверное, из-за выключенного света.
Я сделал маленький шажок к Эсме и попытался коснуться её плеча, но она вдруг судорожно прижалась ко мне, всё еще сдавливая мою ладонь и крепко обняв другой рукой. Моя же правая рука оказалась неловко зажатой между наших тел. Она этого не заметила, и лишь тихо плакала на моей груди. А мне оставалось только ощущать дрожь её тела. Наконец мне удалось освободить правую руку и погладить её по голове. От прикосновения к волосам она еще сильнее затряслась в рыданиях. Я вздохнул, не зная, что делать дальше.
Что происходило у неё в голове в этот момент? Я терялся в догадках, и любая из них будет одинаково далека от истины, а следовательно — заведомо ошибочна. Другого шанса у меня не будет.
Стоп, о чем я думаю? Какой второй шанс? Что я сейчас хочу сделать? А, ну да. Внутренний циник очнулся от оцепенения.
Это… Слишком цинично.
Не циничнее моих собственных мыслей в миг, когда она сказала, что у неё есть жених. И я готов спорить на Кровавое кольцо, что причина этой бурной истерики кроется именно в нем.
Но я же договорился не пытаться найти объяснение, пока она сама не скажет. Если она сама не скажет.
Мысль не задушишь, не убьешь. И потом, неужели можно допустить, что речь пойдет о чем-то другом? Это смешно.
Нет, не смешно.
Циничный Ник очнулся, а умный Ник провалился в кому, надо полагать, раз воспринимает всё в прямом смысле. Это тоже смешно.
Не в кому, а в размышления. Я не знаю, что делать дальше. Как это остановить? Да, можно не продолжать, я уже понял. Никак не остановить, истерика должна исчерпать себя сама.
Ну конечно. А что потом буду делать? Дама в отчаянии.
Цинично. Нельзя. Она почувствует. Обидится.
Чушь. Ни одна женщина в мире еще не обиделась на такое. Все средства хороши. Все.
Я всё равно постараюсь сохранить лицо.
Хорошо, постараюсь. Но результат можно смело делить на два.
Мне хватит.
Через пару минут Эсме и вправду успокоилась, всё еще крепко сжимая меня в объятиях и время от времени тихо всхлипывая. Я же мог только осторожно поглаживать её волосы и не дышать. Наконец она перестала дрожать и медленно подняла на меня взгляд. Глаза были темные, мокрые и запавшие. Сложно признаться, но в этот момент она была намного менее привлекательней, чем когда-либо. Но это было, конечно же, легко объяснимо. И чтоб я сдох, если бы оценивал женщин исключительно по их красоте, особенно в моменты отчаяния.
— Ник… — выдавила она хрипло. И я почувствовал, как еще одна преграда рухнула.
— Что, радость моя? — ответил я словами, которых никогда и никому ранее не говорил.
— Ник, я… Прости меня. Я не хотела, чтобы ты видел меня такой. Я знаю, я очень некрасивая, когда плачу.
— Неправда, Эсме. Ну что ты такое говоришь?
Сладкая ложь.
— Нет-нет, я знаю, правда. Я… хотела бы тебе кое-что рассказать. Мне больше не к кому пойти и не у кого спросить совета. Мне бы только…
Я принялся озираться в поисках уборной. Таковой не оказалось.
— У меня салфетки есть сухие, — сказал я.
— Ну как же я пойду… — слабо улыбнулась Эсме, — с потекшей косметикой.
Это просто немыслимо, какой же бардак творится у них в головах.
Туалет нашелся в соседнем аппендиксе. Эсме юркнула туда, опустив взгляд и стараясь не привлекать внимание других посетителей выставки. Её не было минут десять. За это время я успел придумать и отбраковать десяток сценариев будущего разговора. Мне было страшно. Я был не готов, совершенно не готов к такому повороту событий и форсажу доверия, хотя еще буквально пару дней назад сокрушался по поводу замерших в мертвой точке отношений. Вдобавок, на выходе из полумрака коридора я кинул взгляд на ту самую картину (словно судорогой шею свело, честное слово!), и снова ощутил исходящее от неё дыхание холода, будто радиацию от ядерного боеприпаса (несколько мгновений мой ум смаковал символизм схожести усилий, затраченных на производство картины и атомной бомбы — таких непохожих и таких чудовищных по своей силе).
Тем же параллельным умом я отметил удачный выбор одежды: на черной рубашке совершенно незаметно пятно от слез Эсме.
Самое паршивое, что ничего с этим я поделать не мог. Этот независимый от остального меня ум был словно бредущим в ночном лесу за одиноким путником волком, и у меня не было никакой возможности его отогнать. Он просто думал — когда ему хотелось и о чем ему хотелось.
И тут этот самый ум подкинул тошнотворную догадку. Цинизм был следствием сеансов психотерапии у Ариэля. Тот действовал очень тонко и незаметно. Поначалу я сомневался, что от этого вообще будет какой-то толк, но буквально после первого занятия ощутил странное спокойствие, какого не помнил уже много месяцев (даже в отрыве от эпизода в университете). Что ж вышло из того? Неужели это цена душевного здоровья? Путь циника? Хотя на самом деле куда интереснее другое: как я мог не заметить, что Ариэль ведет меня к выздоровлению этим путем? Я всегда считал себя здравомыслящим и наблюдательным. А оказалось… Сорвавшись в грех, я оказался посередь циничных вех. Коротко, емко и по сути… А главное — эта эпиграмма тоже была продуктом деятельности моего второго я. Ох, беда…
Я очень живо представил себе, как гневно вхожу в кабинет Ариэля и требую… Так, самое время остановиться, тем более, что Эсме только что вышла из дамской комнаты.
— Ну как? — спросила она, глядя на меня немного грустно.
— Вполне, — улыбнулся я в ответ. И в самом деле, она выглядела намного лучше. Только лицо немного опухшее. Ну да это выветрится.
— Пойдем? — она мотнула головой в сторону выхода.
Я кивнул, борясь с невыносимой догадкой, что ей станется сделать вид, будто ничего не произошло. Но тогда это была бы не Эсме. Не моя Эсме. Такое не замять.
Мы без слов вышли из музея и направились в сквер неподалеку. Эсме придирчиво выбрала скамейку, осторожно присела, будто опасаясь слишком резких движений и жестом пригласила меня сесть рядом.
— Я не знаю… Не знаю, что ты подумал. И о моем состоянии и обо мне самой.
Я устало кивнул и начал:
— Знаешь, я…
Но она прервала меня:
— Ник, думаю, что я не хотела бы этого знать. Это слишком личное. Это твое. Я могу рассказать тебе всё-всё. Но при условии, что ты дослушаешь до конца и не будешь перебивать.
Я снова кивнул и прикусил язык. Мастер словесного жанра не знает, когда нужно заткнуться.
И Эсме мне всё рассказала. Не могу сказать, что всё из сказанного ею совпало с моими собственными догадками, но и в корне я нигде не ошибался. Общая картина была похожа на детскую раскраску, в которой сперва нужно соединить пронумерованные точки вместе, а затем раскрасить получившийся контур. Что ж, по крайней мере ключевые точки я обозначил, а всё остальное навела и оживила красками Эсме. Хотя не очень-то и яркими, если подумать.
Она говорила долго, несколько часов. Опустились сумерки, стало холодать. Но мы будто не ощущали холода. То, о чем говорила Эсме, было настолько странно, непривычно, а под конец еще и ужасно, что все конъюнктурные проблемы внешнего мира отошли на второй план.
Её жениха звали Жан, он тоже был художником. Они познакомились два года назад на выставке, и влюбились друг в друга с первого взгляда. Через месяц съехались вместе. Год назад он сделал ей предложение. Именно его помолвочное кольцо Эсме любила крутить на безымянном пальце левой руки, хотя я сперва не обратил на него особого внимания. А свадьбу они не сыграли до сих пор по той причине, что никто никуда не торопился, да и к тому же хотелось собрать побольше денег на свадебное путешествие. Только вот в последние месяцы отношения их переживали не лучшие времена. Участились и до этого имевшие место ссоры и скандалы, обострился недостаток средств (пришлось даже вскрыть свадебный фонд), а, как известно, где речь заходит о деньгах, особенно в таком контексте, — там хороших отношений не жди. Отношения Эсме с родителями были непростыми, и просить у них денег она не хотела. Нет, они не были в ссоре, просто родители не одобряли её выбор профессии и любили на это надавить (знакомая музыка, кстати). Эсме достаточно быстро поняла их правоту, убедившись, что живописью себя прокормить сложно, и пошла работать учителем рисования в художественную школу (из которой когда-то сама выпустилась). Только промысел это был достаточно отхожий, и раз на раз приходился далеко не всегда. Если сильно захотеть, в её биографии можно было увидеть некоторую схожесть с историей моей жизни. Только как-то не хотелось.
А вот Жан со своими родителями действительно общался сквозь баррикады. Причин Эсме не озвучивала, да и мне на это, по правде говоря, было наплевать. Хотя на самом деле человек это был совсем даже хороший, защищала его Эсме, и так всё хорошо начиналось.
Ну да, а как же. Оно всегда хорошо начинается. Начиналось бы плохо, ничего бы и не началось.
А позавчера этот совсем даже хороший человек её ударил. Было бы за что — я, может быть, и понял бы, феминистки ведь за это боролись, за право быть битыми наравне с мужчинами. Но она всего-то уронила кастрюлю с супом. Никто не пострадал, никого не пришибло и не ошпарило кипятком, всего лишь осталась небольшая трещина на кафеле.
Дальнейшего я понять не мог никак. Ну треснуло и треснуло, чего такого-то? Все живы, потерь нет, а трещина эта есть не требует, будет еще лет двадцать пол на кухне украшать, никто о ней и не вспомнит даже. Что не так? Поразмыслив позднее на свежую голову, я сперва убедился, что мое непонимание сути проблемы не вызвано романтическими чувствами к Эсме. Затем я понял, что так думает мое отдельно взятое сознание, избалованное хорошей зарплатой в Сфере. И дело ведь не в том, что я потрачу время, перекладу плитку на кухне, а мой кошелек даже не ощутит затрат. Я-то этого делать точно так же не собираюсь, как и Жан. Проблема именно в причинах, почему мы этого не будем делать. Я не перекладу потому, что мне всё равно — как всё равно богатому (по-настоящему богатому) человеку, во что одеваться. Жан, с другой стороны, не перекладет потому, что у него плохо с деньгами. А все, у кого сложно со средствами, стараются как можно лучше выглядеть (чуть ли не на последние деньги), и всегда переживают по поводу мелочей, вроде вмятины от падения на телефоне. Сводится всё всегда к энергии денег, только потенциальной, а не кинетической.
Хотя, если подумать, к ней тоже.
Мне всё время казалось, что либо Эсме чего-то недоговаривает, либо чего-то недопонимаю я. С одной стороны она вроде как получила ни за что. С другой — она будто бы даже его защищала. Мол, не спешите его осуждать, господа присяжные заседатели, он вовсе не такая сволочь, как кажется.
Скорее всего, некоторые вещи недопонимал я. В голове не укладывалось, что Эсме могла питать хоть какие-то иллюзии насчет их дальнейших отношений. А она питала. Она всерьез считала, что это был так, маленький инцидентик. Перегибы на местах. Кажется, это было распространенной характеристикой женщин: я замечал подобное даже у мамы (папа её, конечно, не бил), когда спустя пару часов после тяжелейшей ссоры они с папой шли мириться в свой любимый ресторан в центре города. Впрочем, сравнивать их отношения было не вполне корректно. Мои родители — вполне сформировавшаяся и очень даже удачно выполнившая свою социальную функцию семья (а настоящая семья это работа), в то время как Эсме с Жаном исключительно сожительствовали, и семьей это назвать было нельзя. И от того поведение Эсме в отношении этого урода было вдвойне странным. Но, немного подумав и сопоставив ряд фактов, я понял, что Эсме попросту была малохольной девочкой, которой не хватало простого семейного тепла, и она цеплялась за свой зародыш семьи, как могла. Держала непонимание и слезы внутри. Наверное, иногда плакала в подушку. А теперь вот настал катарсис. И всё равно она вцепилась когтями в этот уродливый извращенный симулякр, не в силах осознать очевидное. Я вспомнил свой недавний разговор с Ацуко и зауважал её еще сильнее.
Наконец, Эсме закончила, и мне было позволено задавать вопросы.
— Дурочка я, правда? — слабо улыбнулась она, коротко всхлипнув. — Вывалила на тебя своих тараканов…
Но я её сурово прервал:
— А ну прекрати. Мы вроде друг друга немножечко знаем, и потому я считаю своим долгом (в самом серьезном смысле этого слова!) выслушать тебя, и, если потребуется, дать совет. Так?
Эсме кивнула, шмыгнула носом и зябко повела плечами. Я уловил сигнал и достал из рюкзака сложенную спортивную ветровку, которую всегда носил с собой на случай дождя или любого другого природного катаклизма, от которого она могла спасти. Эсме с благодарной улыбкой закуталась в неё и уставилась мне прямо в глаза, точно так в первый день нашего знакомства.
— Вот, — сказал я менторским тоном, — что я хочу тебе сказать. Боюсь, правда, что в некоторые моменты может показаться, что это не мое дело…
Эсме вяло махнула рукой.
— И тем не менее. Я же уважаю твое личное пространство. Хм. О чем это я? Да. Я тебя слушал-слушал и подумалось мне, что нам попался достаточно редкий экземпляр мужчины. Мужчина-вампир. Но не который пьет кровь, а намного хуже. Который пьет эмоции. Ну, вообще-то говоря, все люди питаются эмоциями, и в этом нет ничего ужасного. Вот я, например, смотрю на рассвет и буквально чувствую, как меня наполняет нечто удивительное и светлое. Или, скажем, близкий нам с тобой в равной мере пример — эндорфиновый кайф. Это ведь тоже форма эмоционального вампиризма. Хотя… Мда, неудачный пример. Аутовампиризм. Ну хорошо. Пример совсем из жизни. Я тебе как-то читал свой стих, и ты еще в конце мне аплодировала. Знала бы ты, как мне было солнечно и прекрасно в тот момент! Всё потому что ты излучала восхищение и одобрение моего творчества, а я смог его уловить и усвоить (прости за такую физиологическую формулировку). Точно так же и с Жаном, только в несколько извращенной форме. Он наслаждается твоим унижением. Он превращает душевное страдание в такой же примерно кайф, какой испытываем мы после пробежки, только несколько более нездорового толка, будто героиновый приход. А от такого кайфа бывает отходняк, и еще какой…
Эсме задумчиво склонила голову набок и спросила:
— Откуда ты, Ник, таких познаний в психоанализе набрался?
Я усмехнулся.
— Учителя хорошие. И учителя, и врачи…
— Ты ходишь к психоаналитику?
— Мы не об этом, — сказал я, переводя тему. Вот уж о чем ей не надо знать, так это о моих приключениях в Сфере. Хватит уже одного… вылеченного.
— Не забывай, пожалуйста, Эсме, что я литератор, и по роду службы узнал про человеческую натуру много такого, без чего легко мог бы обойтись. Не самый лучший опыт, конечно, но он есть. Не пойми меня неправильно, я не пытаюсь принизить твой талант и твои умения, но… Черт, единственное сравнение, которое приходит на ум, так это то, что я оперирую словами, а ты образами! Только ведь именно так всё и обстоит.
Я почесал в затылке и вздохнул.
— А словами такие вещи сформулировать проще, я думаю. Я в чем-то неправ?
Эсме шмыгнула носом и осторожно сказала, будто пробуя ногой холодную воду:
— Наверное, ты прав… Про формулировки уж точно. А про вампиризм… Я не знаю, Ник. То, что ты говоришь, имеет смысл, но мне сложно его воспринимать, я сейчас вдвойне не объективна. Во-первых, я всё еще нахожусь в каком-то оцепенении…
— В шоке, — подсказал я быстро. Эсме кивнула.
— Да. А во-вторых, я ведь всё равно его люблю.
Я едва удержался от того, чтобы не зарычать.
— То, что он сделал, чудовищно, но… Вот понимаешь, в этом-то и проблема. Я чувствую, что есть какое-то «но».
Литературный герой на моем месте гордо подумал бы, что он и есть это «но».
*
Куратор немного повеселел.
— С чего это ты, Ник, решил, что ты не литературный герой?
Я горько усмехнулся.
— Скажите мне, какого рассказа… Нет. Не хочу об этом думать. Это солипсизм, и это недоказуемо.
— Правильно, правильно, — кивнул Куратор.
*
Уже совсем стемнело.
Я решил свалять дурака.
— Что за «но»?
— Самой бы знать, — развела Эсме руками.
— Вот проблемы у тебя будут продолжаться до тех пор, пока ты будешь колебаться.
— Ты что имеешь ввиду? — спросила Эсме.
Я не ответил, только продолжал смотреть в одиноко горящее окно по ту сторону парка.
— Я не знаю, Ник, ничего не знаю… — Эсме уронила голову в руки.
Почему ей некому больше выговориться? У неё нет иных друзей? Почему она не может прийти к маме и устроить женсовет на всю ночь?
Несколько минут мы сидели в тишине. Наконец, Эсме вздохнула и с кряхтением поднялась.
— Пора нам, наверное, Никки… Солнце уже зашло.
Она впервые меня так назвала. Форма имени, люто ненавидимая мною в детстве, в её устах звучала приятно и гармонично.
Я улыбнулся.
— А тебе разве плохо тут, со мной?
Она внимательно глянула на меня и уголки её губ едва заметно дрогнули.
— Пожалуй, что не плохо… А мы не замерзнем?
— А я костер разведу. Вот, у меня зажигалка есть, — похвастался я, копаясь в рюкзаке. — А еще вода… Держи. Ох ты, и даже печенье, надо же.
— Просроченное, — меланхолично заметила Эсме, но всё равно вскрыла пачку и быстро, словно хомяк, сжевала печеньку. — А на вкус нормальное. На.
Она протянула мне еще одну печеньку. Руки у меня были заняты, но Эсме ловко положила мне её в рот и я нарочито громко зачавкал. Эсме прыснула. Это было на удивление мило.
— И правда, не скажешь, что просроченное. На самом деле срок годности — не совсем срок годности. Там ведь написано по-английски — best before. Это означает, что лучшие вкусовые качества сохранятся в течение указанного срока. А испортится оно не раньше, чем еще через пару месяцев. Так-то. А вот с дровами надо выдумывать.
Я быстро метнулся в глубину парка и обшарил близлежащий кустарник. Там я нашел целую кучу изумительно сухих веток и листвы. С этим уловом я вернулся к скамейке и с гордым видом, руки в боки, вывалил всё на асфальт.
— Багнан, — непонятно констатировала Эсме, глядя на мою добычу.
— Чего? Банан?
— Не, — мотнула она головой. — Багнан. Так на древневерхненемецком называли дрова. Вообще этот язык больше по восточной Европе пошел, но до нас тоже отголоски дошли, правда, в необычной форме — bûcher, что означает «погребальный огонь».
— Вот же, — сказал я, восхищенно глядя на неё, — не думал, что меня художница в лингвистике уделает.
Эсме показала мне язык.
— Это не зазорно. У меня дядя из северной Пруссии, правда, тогда она еще Германией называлась… Ну и вот, рассказывал когда-то.
Я, тем временем, соорудил простенький домик-розжиг из мелких прутиков и листьев, и теперь медленно разжигал длинную липкую сосновую щепку. Затем осторожно поджег домик со всех сторон и завороженно глядел на зарождающийся огонь. Всегда любил эту церемонию. Было в ней что-то глубоко первобытное: преклонение перед Красным Цветком, восхищение его величием и мощью. Подношение даров, в конце концов.
Краем глаза я заметил пляшущие огоньки в глазах Эсме, и понял, что она снова прослезилась. Но кажется мне, что уже не от горя и обиды, а от зрелища рождения огня.
— Классно, — прошептала она и совсем по-свойски шмыгнула носом, подтвердив мою догадку.
Я дождался, пока огонь разгорится как следует, и положил сверху крупных веток. Костер готов, доставайте гитару.
— Ты большой молодец, Ник, — сказала мне Эсме серьезно. Я был очень польщен.
Она высвободила одну руку из моей ветровки (та и без того была слишком велика для неё) и похлопала ладонью рядом с собой:
— Иди сюда, давай вместе отогреваться.
Я сел рядом с ней. Эсме деловито набросила на меня свободную половину ветровки, тесно прижалась ко мне и обняла свободной рукой. Почти как на выставке, только… Только совсем иначе. Так мы и сидели некоторое время, глядя на потрескивающее пламя костра. Два огонька во мраке. Одинокие и несущиеся сквозь бесконечную пустоту. Из ниоткуда в никуда.
— Чего вздыхаешь? — громко шепнула Эсме.
— Да так. О грустном подумал.
— Зачем?
А ведь права.
— Низачем.
— Вот и не думай, — просто сказала Эсме.
Ей легко говорить. Хотя, конечно, нет, с чего это я взял, что легко… Но… Так, ладно.
— Ты как, отогреваешься? — спросил я через несколько минут.
— Ага, — ответила Эсме совсем тихо и еще сильнее прижалась ко мне.
Снова тишина.
— Асфальт изуродуем, — сказала она романтично.
— Ерунда. Ближайший дождь — и фьють, — я присвистнул для наглядной демонстрации.
— Тогда хорошо. А не шуганут нас отсюда?
— Могут. Но кто?
— Песочный человек, — могильным голосом прохрипела Эсме.
— Тьфу на тебя! Я только от кошмаров избавился, а ты тут как тут, подливаешь масла в огонь… — деланно возмутился я.
Эсме гнусно захихикала. Нас обоих в детстве пугали Песочным человеком, фольклорным привидением, сыплющим засидевшимся допоздна детям песок в глаза. Детство прошло, иллюзий вроде не питаем, а кошмары остались. Не в той, конечно, форме, но тоже ничего себе.
Тишина.
— Ник.
— М?
Молчание.
— А я правда некрасивая, когда плачу?
Молчание.
— Вполовину менее красивая, чем могла бы быть, но вполовину более красивая, чем должна.
Несколько мгновений Эсме переваривала сказанное мною, а затем пихнула меня под ребра локтем.
— Ах ты зараза… Я тебе сейчас… — возмущенно шипела она, больно щипая меня за что могла ухватиться.
— Вот так, — констатировал я упавшим голосом, пытаясь уворачиваться от её вертких и на удивление сильных пальцев, — за правду всегда бьют.
Я понял, что ляпнул глупость, прозвучавшую в контексте сегодняшнего разговора двусмысленно, но Эсме, кажется, не заметила этого.
— Попадешься ты мне еще, — невнятно пригрозила она, показав мне кулак.
Вдруг она посерьезнела и, вздохнув, сказала:
— Здорово так…
Я глянул на неё. Её глаза были совсем рядом с моими, я даже чувствовал тепло её дыхания.
— А почему так грустно?
— Не грустно… Хотя вообще да, грустно. Я уже не помню, когда в последний раз вот так сидела.
Я затаил дыхание.
— Неужели это настолько сложно устроить?
— Получается, что да.
Потрескивал костер, плясали на кустарнике рваные тени. Совершенно изумительно пахло. Ночная свежесть уступила колючему теплу огня. Кажется, где-то щебетали неведомые ночные птицы. А Эсме сидела совсем рядом со мной и тоже, кажется, не дышала. На один кратчайший миг я потерял из виду вообще всё, что еще могло существовать в мире. Всё, кроме неё.
А Эсме смотрела прямо на меня.
— Ну, — сказал я неловко, — можем почаще такое устраивать. Я умею разводить костры, как видишь.
— Идиот, — едва слышно прошептала Эсме.
И мы, наконец, поцеловались. Опустилась абсолютная тишина, в которой утонули все звуки мира. Опустилась абсолютная темнота, и в ней исчезло всё то, что терзало и мучило меня весь последний год. Там была и папина болезнь, и покушение, и даже моя нерешительность несколько мгновений назад. Осталась только Эсме. Казалось, что я тоже должен был исчезнуть, потому что у меня не было никаких оправданий для того, чтобы продолжать существовать. Но воля Эсме была и на то, чтобы в мерцающей тьме откровений я остался вместе с ней.
13 «Номер ноль»
Высокомерие и самоуверенность — хуже чумы. Я надеялся, что с возрастом это уйдет. Всякий раз, когда мне казалось, что теперь-то уж мир изучен и понят, в нем открывались новые горизонты неизведанных областей познания. Прямо как физики начала прошлого века, вдруг наткнувшиеся на ядро атома.
Успокаивало меня то, что через это прошло всё человечество, и я уж точно своей глупостью никого затмить не смогу. Отчего-то я решил, что, получив ответы на некоторые вопросы, я сумею обрести душевный покой, и мир в итоге станет немножко проще.
«Черта с два», — подумал я умиротворенно, тихо баюкая Эсме в своих руках.
Уже почти рассвело. Было очень-очень тихо и легко, лишь где-то пели птицы. Ночной холод медленно отступал. Остатки костра лениво тлели в черной асфальтовой проплешине. Перед глазами всё почему-то плыло, будто вода попала. От сонливости, наверное.
Я наклонился и осторожно поцеловал Эсме. Даже скорее не поцеловал, а наметил контуры поцелуя. Она сквозь сон улыбнулась и, похоже, попыталась мурлыкнуть.
— Эсме… Эсме. Эй. Доброе утро, радость моя. Солнце уже встало. Пора просыпаться.
Эсме лениво разлепила глаза.
— Разве?.. Ох ты ж… Долго я спала?
— Минут двадцать. Не хотел тебя на пол сбрасывать, терпел до последнего.
Она сердито пихнула меня в живот.
— Зараза такая… Ты смотри, у меня разговор короткий…
Разговор и правда был коротким, она сменила гнев на милость и звонко поцеловала меня в щеку, а затем с протяжным стоном повисла на моей шее и, кажется, снова попыталась уснуть.
— Эсме, солнышко, давай домой пойдем. Я тоже спать хочу.
— Давай, Никки, давай. Только курточку тебе отдам… А нет, не отдам, очень уж я её хорошо нагрела, жалко такое отдавать.
Она неуклюже встала со скамейки и попыталась потянуться, но куртка от широкого жеста распахнулась и Эсме с писком обратно в нее закуталась, глядя на меня одним глазом в маленькую отдушину.
— Так… Это мы на Луковой улице, тут должен ходить мой автобус…
— Какой автобус, Эсме? Шесть часов утра, суббота.
— Да как же, нет… Должен ходить.
— Не болтай глупости. Я сейчас закажу такси.
— До-о-о-о-рого, — зевнула Эсме.
— Пеший переход я не осилю, извини, — покачал я головой. — Да еще твоя нога несчастная.
— Что нога? — вяло запротестовала Эсме и потрясла в воздухе ногой. — Вот нога, что с ней станется? Живая… Нога как нога… Ой.
Я укоризненно глянул на нее и поднял с пола слетевшую босоножку.
— Ты доиграешься, — пригрозил я, помогая ей обуться и поглядывая на нее одним глазом.
Она показала мне язык. Я распрямился и достал телефон. Такси удалось заказать только с четвертой попытки. Я поднял взгляд на Эсме. Она уже выглянула из куртки и теперь её медно-рыжие волосы полыхали в лучах восхода. Зрелище было пьяняще красивым. В очередной раз я пожалел, что не умею рисовать. Такой шикарный сюжет. От переизбытка чувств я икнул. Эсме прыснула, подошла ко мне смешной иноходью и молча обняла.
— Ты чего дрожишь? — прогудела она мне в плечо.
— Замерз, — ответил я.
— Мой герой, — сладко ответила Эсме.
Я чуть не расплакался от умиления вперемешку с радостью. Мы действительно понимали друг друга с полуслова. Эсме понимала, что я не смогу потребовать обратно свою куртку (и откажусь её принять, если она сама предложит её вернуть), и принимала это с благодарностью.
— Сейчас приедешь домой, — проворковала она, — примешь горячий душ, ляжешь спать…
Она подняла на меня взгляд. Я не мог оторваться от созерцания её слегка расплывающегося лица. Она привстала на цыпочки и наши губы снова встретились.
А я устало подумал, что не могу в полной мере насладиться поцелуем из-за нахлынувших идиотских размышлений. Всё стало еще страннее. Кто мы теперь? Любовники? Или уже пара? Любит ли она меня? Или я просто оказался кавалером для дамы в отчаянии? Что для нее значит этот поцелуй? Просто романтическое приключение или нечто большее? А что это значит для меня? Дождался, добился, слава мудрейшему! А теперь что? Я чувствовал себя собакой, догнавшей автобус и не знающей, что делать дальше. Даже нет — вором, вскрывшим сейф и обнаружившим внутри вторую дверцу, которая, к тому же, работает на загадках. А что думает сейчас Эсме? Всё бы отдал, чтобы узнать.
В голове у меня пронеслись пестрой вереницей обрывки образов и мыслей, осколки чувств и эмоций, крупицы сомнений и невысказанных надежд. Это сложно было сформулировать в словах, и больше всего походило на образ мышления маленьких детей, которые еще не научились говорить. Но ведь я не маленький ребенок? С другой стороны — откуда мне знать, как думают маленькие дети? И вообще другие люди. Что он про меня подумал? Что я такая легкая? Всё стало еще страннее. Как разобраться? И мои ли это мысли?
Я перестал гладить её волосы и открыл глаза. Эсме, всё еще жмурясь, улыбалась небу.
— Ты что-то сказала?
— М? — Эсме непонимающе на меня посмотрела.
— Показалось, наверное, — сказал я легко и пожал плечами.
Эсме ничего не ответила и прильнула к моей груди.
— Так бьется… Неужели ты так сильно меня боишься?
— Как в первый день, — честно признался я.
— Забавно… Я такая страшная?
Пожалуй, подумалось мне, сейчас не время для остроумия.
— Нет, скорее, такой страшный я.
— Ты чего это? — сказала она тоном ниже и внимательно заглянула мне в глаза.
— Не в прямом смысле, — улыбнулся я. — Я боюсь оказаться страшным для тебя.
— Не бойся. Не окажешься.
Как-то она это странно сказала. Будто хотела что-то еще добавить, но вовремя остановилась.
— А это не наша машина? — спросила она.
Я оглянулся. И правда, к нам тихо подъезжал желтый Людвиг. Водитель понимающе мне кивнул.
— Молодые люди, — сказал кто-то позади властным требовательным тоном, будто всаживая в спину кинжал. У меня немедленно заныли зубы.
— Ой, — тихо сказала Эсме.
— Вы что же это такое творите? Вы в своем уме вообще? — разорялась пожилая дворничиха, потрясая в сторону кострища метлой с веселеньким зеленым оперением.
Мы с Эсме синхронно попятились от грозно наступающей сотрудницы муниципальных служб.
— В машину, — одними губами сказал я.
Эсме дважды уговаривать не пришлось. Она одним прыжком оказалась у машины, рывком открыла дверь и юркнула на заднее сидение. Я нырнул следом и обыденным (ну, разве что чуточку взволнованным) тоном сказал водителю:
— Давайте поедем.
Тот хохотнул и тронулся. Догонять нас дворничиха, конечно, не стала, а лишь покачала головой и сплюнула на холодный асфальт.
Доехали мы без происшествий. Эсме всю дорогу не отпускала мою руку. Я не знал, что делать и молча боролся со своими демонами. Говорить при водителе как-то не хотелось.
Наконец, мы приехали к её дому. Я хотел, как настоящий кавалер, помочь Эсме выйти, но она, кряхтя и постанывая, вывалилась из машины без моей помощи и теперь разминала затекшую руку.
— Это была замечательная ночь, Никки, — сказала она мне, улыбаясь.
— Прозвучало как-то двусмысленно, — хмыкнул я.
— Если ты поразмыслишь, то сам поймешь, что все всегда под этой фразой имеют в виду именно атмосферу общения, а не то, о чем ты подумал, — улыбнулась она мне в ответ.
— Да, пожалуй, ты права, — сказал я. — Ты не сильно замерзла?
— Нет, вовсе нет. Ой, я же тебе курточку не отдала. На…
Она торопливо стянула мою ветровку.
— Так бы забрала себе, но размер не тот.
Какая же очаровательная вредина.
Мы поцеловались и я снова испытал водоворот эмоций и чувств, который можно было интерпретировать как «будь что будет», и на этот раз я тоже не знал, были ли эти мысли моими. В конце концов, это не так уж и важно. В самом деле, будь что будет.
Открыв глаза, я обнаружил прямо перед собой карие, с голубыми ореолами, глаза Эсме. На этот раз она не улыбалась.
— Что не так? — спросил я.
— Всё хорошо, Ник. Мне просто подумалось странное.
— Что именно?
— Мне показалось, что я услышала где-то вдалеке свой собственный голос, тихий-тихий, словно эхо в ночном лесу. Словно заглянула в отраженные в ночной реке звезды.
— А что этот голос сказал?
— Да он даже и не сказал, он скорее подумал. Что-то про закрытые двери и… Не помню… — она рассеянно и немного виновато улыбнулась. — Как только я додумала эту мысль до конца, она растаяла.
— Так бывает, — серьезно сказал я. — Самое лучшее, что ты можешь с этим сделать — не пытаться их запоминать. Лучше держи под рукой блокнот и ручку.
Эсме звонко хихикнула.
— Творец ты мой, — она взъерошила мне волосы.
— Вот напишу книгу, буду творцом, — ответил я немного угрюмо.
— Ну стихи ведь уже пишешь? Значит, творец. Всё.
Будь что будет.
— Когда мы снова увидимся? — спросил я, когда снова научился дышать.
Эсме облизнула губы и задумалась.
— Так, сегодня отсыпаюсь, завтра мастерская… Понедельник — занятия… Вторник, наверное.
Я вздохнул.
— Так нескоро…
— Ничего, солнце, зато успеешь соскучиться.
— Да я уже соскучился.
— Но ведь я рядом!
— А я заранее соскучился.
— Эй, ну так же нечестно. Это… Как-то… Ну нечестно ведь!
Я развел руками, будто примиряясь с этой глубокой жизненной несправедливостью и невозможностью хоть что-нибудь противопоставить.
— Ну, — запнулась Эсме, — ну тогда потерпи, пожалуйста, миленький. Хорошо? Я тоже уже скучаю, если хочешь знать. Мне тоже будет сложно.
О, да. Тебе будет сложно, Эсме. Куда сложнее, чем мне. Но эту ношу я тебе облегчить не смогу. Ты должна пройти через это сама.
— Я постараюсь, — шепнул я.
— Тогда до встречи?
— Да. До встречи, Эсме.
Я сел на переднее сиденье такси, предвкушая душ и сон. Эсме вдруг подбежала к машине и одними коготками поскреблась в окно.
— Напишешь, когда приедешь? — спросила она жалобно.
— Обязательно, — пообещал я.
Она снова меня поцеловала и быстро взъерошила волосы.
— Ух, что я тебе сделаю, дай только добраться до тебя… — угрожающе сказал я и сделал вид, что собираюсь выйти из машины.
Эсме взвизгнула и зигзагами метнулась к дому. Когда мы уже выворачивали из двора, я успел заметить её выглядывающую из окна подъезда рожицу. Она показала мне язык. Я показал ей кулак. Рожица исчезла.
Сил на осмысление произошедшего у меня уже не оставалось. Мы проболтали на скамейке у костра всю ночь, и за всё это время, даже когда Эсме на рассвете задремала, у меня так и не нашлось ни сил, ни желания, чтобы осознать в полной мере всё случившееся. В самом деле, будь что будет. Хватит духу сделать это своим девизом?
Хотя зачем лукавить самому себе, я ведь этот выбор уже сделал — в день, когда Гюнтер принял меня в Сферу, и по логике вещей именно его нужно благодарить за встречу с Эсме.
Еще мне подумалось, что очень хорошо, что мы провели эту ночь в пустом сквере, ведь я всё равно не решился бы уснуть, рискуя увидеть во сне картину, от одного лишь взгляда на которую через весь мой внутренний мир прошла огромная экзистенциальная трещина. Ничего страшного, в сущности, там изображено не было. Собственно говоря, там вообще почти ничего не было. На иссиня черное полотно будто бы небрежно сыпанули скупую горсть звезд и обозначили толстой белой точкой звезду покрупнее. Название гласило: «Солнце, как оно видно с орбиты Юпитера». Всё произошло ровно когда я прочел его.
Я вдруг с отвратительным тошнотворным ощущением осознал, что крупная точка — не просто звезда, а наше Солнце, а среди россыпи оставшихся звезд где-то находится и Земля. Но самое страшное заключалось в том, что на Земле меня больше не было. Я находился, как и было обещано художником, на орбите Юпитера. Совсем один. Я вдруг оказался там, без всякого предупреждения, без надежды на спасение, лишенный тепла родного, но бесконечно, невообразимо, смертельно далекого солнца. Ужас произошедшего был настолько глубоким и фундаментальным, что я даже не мог сформулировать радость от того, что Эсме оказалась рядом и сумела спасти меня из этой космической тюрьмы.
Картина буквально засасывала в себя всё окружающее существование, оставляя лишь отсутствие отсутствия. Сколько еще таких несчастных, провалившихся в её предвечную пустоту? Кого не смогли вызволить, вернуть обратно? Лишь Эсме могла меня спасти, одного лишь её существования, должно быть, хватило бы для спасения миллиардов живых существ, что могли оказаться в этой чудовищной ловушке.
И я намеревался монополизировать эту спасительницу. Только моя.
Через месяц я обратился к окулисту, и выяснилось, что мое зрение составляет 0.8 от нормального.
Спустя полгода Эсме позвонила в мою дверь, и, открыв её, я увидел рядом с ней два огромных чемодана.
Тогда же примерно меня снова повысили в Сфере. Эсме не знала про Сферу, а Сфера (за исключением Ацуко и Гюнтера) не знала про Эсме, и все были довольны сложившимся порядком вещей.
Всё было хорошо.
*
— Но не настолько.
— Так расскажи мне конец истории.
*
Утро, как всегда, началось с кофе и тарелки хлопьев с молоком. Эсме флегматично и сонно смотрела в планшет, лежащий на столе. Я не мог подавить зевоту и протирал всё еще слипающиеся глаза.
— Холодно сегодня будет, Ник, — заметила Эсме. — Надень куртку.
Я кивнул и вяло помешал в миске разбухшие хлопья.
— Знаешь, я вот вспомнил про ту историю в политехе со стрельбой.
— Когда там троих человек убили?
— Двоих, — ляпнул я и прикусил язык.
— Троих же, потом вахтершу нашли в лесу.
Конечно, откуда Эсме знать, что тех двоих убил я. Потому и зацепился за это число.
— Ну да. Ты не знаешь, это дело чем-то закончилось?
— Вроде ничем. Мой как-то рассказывал, что у его друзей там занятия отменили. Сперва в связи с трауром, а потом в связи с расследованием.
Я поморщился.
— Всё не можешь его по имени назвать?
— Что значит, не могу? Не хочу, — отрезала Эсме.
Да. Это был несколько болезненный эпизод. Даже я не хочу вспоминать.
— А почему ты про это вспомнил?
— Черт его знает. Просто подумалось.
— Просто? — Эсме оторвалась от планшета и пристально на меня глянула. — Просто так, Ник, ничего на свете не бывает.
— Наверное.
— Не наверное, а точно. Ты подумай. Такие вещи происходят от того, что ум работает быстрее сознания.
— Это я тебе еще рассказывал.
— Помню, помню, — улыбнулась Эсме и снова уткнулась в планшет.
Я быстро доел свои хлопья и пошел одеваться. Эсме выходила на час позже меня, но из чувства солидарности вставала в то же время, что и я. Точно так же и я по воскресеньям вставал вместе с Эсме, когда ей нужно было идти на занятия в художественной школе.
— Ключи забыл, — зевнула Эсме.
Я завязал шнурки и выпрямился.
— Точно.
Эсме поманила меня ключами к себе, и я, конечно, повелся на провокацию.
— Ты сегодня как всегда? — спросила Эсме, обняв меня.
— Да, часам к четырем буду.
— Сходим в кафешку?
— Можно. А чего бы тебе хотелось?
— Не знаю пока. Я еще размышляю. Но и ты подумай, ага?
— Конечно, радость моя.
— Ну давай, нехорошо опаздывать, лошадки обидятся.
— Это что такое, Сусдит, неужто ты приревновала меня к лошадям?
— Иди уж!
— Уй, как больно… Это тебе так просто с рук не сойдет, ты заплатишь мне за это! Я еще… Ааа!
— Заплачу, говоришь? А ну как я…
— Ну всё, теперь ты разозлила меня по-настоящему. Нашла коса на камень! Сколько веревочке не виться, а всё едино…
Эсме захлебывалась смехом, и уже даже не пыталась защищаться от меня, а только извивалась на диване в прихожей, настигаемая моими безжалостно щекотными пальцами.
— Вот и конец, Эсме, — мрачно сказал я, сняв с нее носки. Она взвыла и попыталась спрятать ноги под себя.
— К чему, к чему сопротивляться? Ты не можешь победить; продолжать борьбу бессмысленно!
Эсме уже практически рыдала.
— Выпад кобры! — анонсировал я.
— Пощады! — вознесся над диваном вопль. Эсме капитулировала и покорилась завоевателю.
Я прекратил экзекуцию и навис над ней, готовый в любую секунду нанести окончательный карающий удар возмездия.
— Вы победили, месье Рейнард, — произнесла Эсме, вытирая выступившие слезы.
— Так-то, — благосклонно сказал я. — Придумала по поводу кафешки?
— Придумаешь тут, — фыркнула Эсме, всё еще прыская остатками смеха.
Я прекратил улыбаться и посмотрел на неё немного иначе. Эсме, конечно, всё поняла.
Её недоверие к лошадям было вполне обоснованным и взаимным. С год назад она выразила желание пообщаться с моими лошадками. Испросив разрешение Франсуа, я привез её в Дикую вишневку. Сразу вести её в стойла было неправильно (вы ведь тоже сперва умываетесь и чистите зубы, а уже потом идете с кем-то знакомиться), и пока я проводил все необходимые утренние процедуры, Эсме пила чай с Франсуа в его домике. Говорит, старый хрыч даже попытался с ней заигрывать.
Наконец я вывел свой табун в загон и помахал рукой в сторону домика. На пороге появилась Эсме. Даже издалека было видно как она нервничает. Смутились и мои лошадки. Мы двинулись навстречу друг другу. Точнее, я просто шагал, а делегации — сближались. Эсме нерешительно остановилась у заборчика, выдерживая безопасную, как ей казалось, дистанцию, и с откровенным страхом смотрела на Реми. Сама же Реми изучала её искоса и вроде бы с прищуром; короче, инициативу проявлять не торопилась. Её подруга Лиза сделала шажок вперед, неестественно далеко вытянула шею, легко преодолев «безопасное» расстояние, и шумно обнюхала лицо замершей в ужасе Эсме. Вдруг она икнула и Лиза быстро отдернула морду. Несколько секунд они смотрели друг на друга, а затем Лиза топнула копытом и фыркнула. Эсме, всё еще ошарашенная, вытерла лицо рукавом толстовки.
— Ты ей понравилась, — подсказал я, наблюдавший эту пантомиму с едва сдерживаемым смехом.
— Да? — сипло спросила Эсме. — А как понять?
— Могла укусить, — пожал плечами я, подходя к заборчику. — Давай, перелезай сюда, — сказал я и протянул ей руку.
Эсме побелела.
— Я? Туда?
Я кивнул.
— Ты, сюда.
Эсме прокашлялась.
— Я даже не знаю. Может, я отсюда посмотрю?
— Ну-ка быстро, — строго сказал я и потянул за руку. Эсме обреченно вздохнула и перелезла через забор.
Когда она спрыгнула на землю, лошадки отпрянули и снова опасливо закосились на неё.
— Лиза, ягодка, иди ко мне, дорогая, — позвал я.
Но Лизу тоже пришлось уговаривать, при чем её аргументы были один в один как у Эсме, разве что не словами сформулированы.
Наконец, они снова познакомились, Эсме даже погладила её по морде. Лиза согласилась прокатить её.
— Что значит, я одна буду на ней? А ты? — в ужасе спросила Эсме.
— Я буду вести её за поводья. Твоя задача сидеть и смотреть по сторонам. Никуда она не убежит, не переживай, — заверил я её. — Лизу вообще довольно сложно разогнать.
Эсме тяжело взобралась на лошадь. Пальцы её дрожали, а лицо побелело сильнее обычного. Лиза снова фыркнула. Всё было в порядке. Мы спокойно пошли вдоль забора. Остальные девочки успокоились и прохаживались по загону, потеряв к нам всякий интерес. Подобные гости не были редкостью для нашего хозяйства.
Франсуа стоял на крыльце, облокотившись о перила, и, поглядывая на нас, раскуривал длинную деревянную трубку, напоминая одного литературного персонажа. Сходство усиливалось его любимой широкополой шляпой.
Я отпустил поводья.
— Лиза, не делай глупостей, ладно? Я скоро.
— Что? — выдохнула Эсме.
— Ничего не бойся, всё хорошо. Я им еду приготовлю, они ж еще не завтракали. А она тебя покатает тем временем.
Я пролез между досками забора и зашагал к стойлам.
— Ник, ты сволочь паршивая! — почти на грани ультразвука пропищала Эсме.
— Что ж сразу «паршивая», — пробормотал я задумчиво, заглядывая в переоборудованные из кроличьих домиков шкафы с кормами (не овсом единым).
— А ну быстро вернись! Я же убьюсь тут! — сипела Эсме.
— Да ну перестань ты, — усмехнулся я, обернувшись.
Я уже собирался добавить, что всё будет хорошо, но понял, что, вообще-то, всё уже довольно плохо, а сейчас станет еще хуже. Похоже, где-то мое воспитание дало сбой: кобылы, увидав у меня в руках мерное ведром с кормом, бодро столпились у забора и навострили уши. Все, кроме Лизы. Та к этому моменту уже была на другом конце загона, и не видела, откуда такой ажиотаж. Перейдя на непродолжительный, но всё еще немыслимый на таких дистанциях галоп, она подскочила к заборчику и, мгновенно сориентировавшись, сиганула через него ко мне. Я едва успел увидеть посеревшее лицо Эсме, прильнувшей к шее Лизы. В следующий миг Лиза явно отработанным движением сбросила Эсме в лохань с водой для помывки и нагло сунула морду в ведро. Я кашлянул от удивления и автоматически спрятал ведро за спину. Лиза вытянула шею, но получила пощечину и оскорбленно отпрянула.
Я перевел взгляд на лохань (на самом деле это была обычная жестяная ванна, просто прилипло к ней такое название), где в оцепенении лежала Эсме. Глаза её, абсолютно круглые, смотрели на меня и даже куда-то сквозь, и я понял, что сейчас здесь произойдет убийство с отягчающими.
А Франсуа заливался смехом. И его можно было понять.
Секунду мы смотрели друг на друга, а потом Эсме выплюнула струйку воды и затрепыхалась, пытаясь подняться.
Я, не дыша, подошел и попытался ей помочь, будучи в полной уверенности, что она отмахнется от моей помощи и разразится ругательствами, но этого не случилось. Вместо этого она посмотрела на меня всё еще абсолютно круглыми глазами и спокойно сказала:
— Теперь понятно, за что ты такие деньги получаешь.
Тут нас прорвало и мы оба залились смехом. Эсме наконец выбралась из ванны и с тоской оглядела себя. Выглядела она и правда эклектично. Мокрые волосы свисали с головы отвратительными сосульками, одежда покрылась темными разводами. Больше всего она напоминала мокрую курицу. Хотя, конечно, это всё меркло перед непередаваемой пикантности запахом.
— Ты жива?
— Я-то жива, — простонала Эсме, потирая ушибленное бедро. — А вот ты скотина, конечно... Это ж надо так догадаться, отпустить эту... Гадину, — выдавила она наконец.
— Да она вообще хорошо себя ведет, — начал оправдываться я. — Обычно.
— Угу, обычно, — подтвердила Эсме и гикнула на Лизу.
Но та её уже не боялась, а только нагло смотрела, победоносно задрав морду.
— Так, зараза ты эдакая, — обратился я к Лизе и повел её к загону, — с тобой мы потом поговорим, я еще найду на тебя методы...
Запрыгивать обратно она не захотела.
— Значит, так, да? — спросил я зловеще. Лиза глянула на меня с однозначно читаемым «да» во взгляде. Я раздраженно вздохнул, завел её в стойла и посадил в бокс, всё еще бурча вполголоса про методы. — Посидишь тут. Паршивка. Я тебе покажу, фокусы такие...
Вернувшись на улицу, я обнаружил Эсме, прыгающую на одной ноге с целью вытряхнуть воду из уха. Зрелище было всё еще изумительным.
— Пойдем, в душ сходишь, — хмыкнул я.
— Да я не знаю, может, уже дома? Толку с того душа, мне переодеться не во что.
Подошел Франсуа. Я хмуро глянул на него.
— До дома еще доехать надо. Машину после тебя только на запчасти продавать.
— А давай я в багажник залезу? — предложила Эсме и я увидел в её глазах озорные огоньки.
Я прыснул.
— А что изменится?
— Ну, там же коврик резиновый, ничего не испачкаю.
Франсуа снова хохотнул и кивнул:
— А что, идея. У тебя же пять дверей, не задохнется. И поговорить сможете, — добавил он доверительно.
Я прокашлялся.
— Цирк. На конной тяге. Ну давай. А сполоснуться всё равно не помешает.
Так и поступили. Эсме на цыпочках прокралась в ванну Франсуа и минут пять постояла под горячим душем, прямо в одежде. Затем попыталась отряхнуться, как собака (естественно, у неё ничего не получилось), и так же, на цыпочках, выбежала из дома.
— Ну давай, полезай, — пригласил я её в багажное отделение. — Может, тебя связать для полноты образа?
— И кляп в рот, — мрачно добавила Эсме, усаживаясь там по-турецки.
— Долго так не усидишь, — предупредил я и осторожно закрыл дверь, следя, чтобы ненароком не придавить свою любовь.
Отъехали.
— Я догадываюсь, почему так случилось, — сказал я, когда мы вывернули с грунтовки на асфальтированную дорогу.
— Ну, и почему? — отозвалась Эсме из багажника.
— Лиза всякий раз ждет награды за свои труды, за любую мелочь. Такой характер. Вот она и решила, что, мол, уже хватит, и что она достаточно наработала. Правда, мы её сахаром поощряем, а не едой... И уж точно не из ведра...
— Они у тебя что, из голодного края? — поинтересовалась Эсме.
— Да в том-то и дело, что нет. Нам ведь не жалко. Просто надо было тебя после завтрака с ними знакомить... Тебе хоть понравилось?
— Ну как сказать... Опыт яркий, конечно. Но не могу сказать, что буду сильно по нему скучать...
Я рассмеялся.
— И это я только про корыто, — закончила Эсме мрачно. Но было видно, что ей было весело, и она не расстроилась из-за этого приключения.
Тут случилось непредвиденное: нас тормознул полицай.
— Опа, — сказал я раздраженно.
— Что? — поинтересовалась Эсме.
— Замели нас, мать, уходить будем, — сказал я тем же тоном и опустил все окна в надежде, что салон успеет проветриться и полицай не учует запаха.
— Да что случилось-то? — взволнованно спросила она.
— Жандарм. Выборочная проверка, — ответил я. — А ну не рыпайся. Еще не хватало...
Полицай, похожий на канадского рейнджера, подошел к окну, представился и попросил паспорт.
— Откуда и куда направляетесь? — спросил он скучно.
— Оттуда и туда... — сказал я негромко и улыбнулся.
Обычно работало, но не в этот раз.
— Из Монбетона в Монтобан, — устало кивнул я и сменил улыбку с доверительной на дипломатичную — более широкую и менее искреннюю.
Жандарм кивнул. Пока он через служебный смартфон запрашивал в базе сопутствующие разрешения и документы (вроде прав, страховки, прописки и так далее), я молил про себя всех богов, чтобы он был не слишком наблюдательным, и не заметил притихшую в багажнике Эсме.
Наконец он закончил все проверки и протянул мне паспорт.
— Всё в порядке, счастливого...
Эсме чихнула.
Полицай напрягся, как учуявший дичь пудель.
— В машине еще кто-то есть?
Я уклончиво качнул головой и открыл рот, чтобы сказать что-то, как вдруг в зеркале заднего вида показалась Эсме. Она мгновенно, как умеют только дети, распрямилась и, радостно улыбаясь, сказала:
— Здрасьте!
Жандарм окаменел и только переводил взгляд с меня на неё.
Я снова без слов покачал головой, мол, вот такие дела.
— Мадемуазель, вы там что делаете?
— Еду, главным образом, — ответила она в моей манере. Понахваталась.
— Главным? — переспросил жандарм, и в голосе его проявились официально-стальные нотки.
— Основным, — подтвердила Эсме. Этому я её тоже обучил: не повторяться в тексте, а искать синонимы, эвфемизмы и аналогии. Но так то в тексте, а не в общении с представителем силовых структур!
Жандарм потянулся за рацией на плече.
— Всё в порядке, — пришла в себя Эсме, очевидно, оценив серьезность ситуации, — я упала...
— Стоп, — остановил её полицай. — Выходите из... транспортного средства. А вы, — обратился он ко мне, — заглушите двигатель, откройте багажник и сидите на месте, руки на руль.
Вот это залет, подумал я.
Несколько минут жандарм общался на свежем воздухе с эмоционально жестикулирующей Эсме. Она широко размахивала руками и часто вытирала нос. Их разговора я не слышал, и, видимо, на то и был расчет. Не знаю, как это называется, но приём на самом деле примитивнейший: раздельный допрос свидетелей с целью поймать их на расходящихся показаниях.
Наконец, он кивнул Эсме, велев, очевидно, стоять где стояла, и направился ко мне. Я объяснил ему всю ситуацию, как мог, постаравшись, по возможности, сформулировать всё не так, как это сделала бы Эсме, чтобы у него не возникло ощущения сговора. Хотя тоже странно: она же, по его догадке, моя пленница, чего же ей тогда со мной сговариваться?
— Ну вы даете, конечно, — хмыкнул он.
— Бывает, — пожал плечами я. — Если хотите, я дам номер телефона руководителя хозяйства, он всё подтвердит.
— Хочу, — вдруг сказал жандарм.
Я задиктовал номер.
— Хорошо. Спасибо. Я проверю. Езжайте, счастливого пути.
— А проверять когда будете? — опешил я.
— Потом, — просто ответил полицай. — Чего вас задерживать лишний раз. Ваши имена и адреса у меня есть, надо будет, найдем, — пообещал он. — Жалоб от вашей подруги не поступило, визуальных телесных повреждений не наблюдаю. Мадемуазель, прошу прощения за задержку, будьте любезны пройти в... гхм...
Я открыл багажник, Эсме ловко в него забралась и помахала жандарму ручкой.
— Счастливо, — сказал он, ухмыляясь, и покачал головой.
Так всё и было. С тех пор Эсме уважала мою работу, но снова в гости не торопилась.
Я накинул ветровку и снял с вешалки шляпу.
— Всё, теперь точно иду.
Эсме загляделась на меня и мечтательно вздохнула.
— Ах, как она тебе идет.
— Шляпа-то?
— Ага…
— Никогда бы не подумал.
— Ну, всё-таки, визуал у нас я. Мне виднее. Беги, Ник.
Дверь уже почти закрылась, как вдруг я просунул в щель зонт. Сперва появилась рыжая прядь, затем острый нос, а потом глаз о двух цветах.
— М? — шепнула Эсме.
— Я люблю тебя, — признался я.
— И я тебя люблю, Никки, — улыбнулся мне глаз, вслед за этим превратившийся в полноценную голову. Эсме слегка подалась вперед и мы поцеловались.
— Только тебя, — шепнула она.
— Только тебя, — эхом ответил я. — Всё.
Эсме лизнула меня в нос. Она очень любила это делать.
— Удачи.
Я сбежал по ступенькам и отправился на стоянку к своему автомобилю. Тот, заприметив меня, радостно пикнул и опустил стекла. Я медленно тронулся в сторону Монбетона. Местная радиостанция, которую я привык слушать по пути, каждый раз настраивала на мечтательный ход мысли и вдохновляла на творческие подвиги.
Вот только подвигов не было. Вечер короткой прозы так и не состоялся, и я, в лучших традициях лентяев всех стран, воспринял это как индульгенцию на ничегонеделанье. Мне, однако, всё равно было стыдно, ведь надо мной довлела просьба Ариэля, и приступить к магнум опусу (или хотя бы его пролегоменам) рано или поздно пришлось бы. Беда была в том, что у меня не было ни единого приличного сюжета, выдержавшего испытание симуляцией в моей голове дольше пары месяцев. Я не был готов писать о том, в реальность чего не мог поверить сам. Так, например, совершенно дикой мне казалась идея писать о магии и волшебниках. В рамках предварительной подготовки (или, как это обозвал Гюнтер, предпродакшена) я провел много времени, исследуя этот вопрос. По всему выходило, что магия скорее существовать не могла, чем могла. Гюнтер, как ни странно, был слегка иного мнения:
— Вообще-то часть тобою перечисленного, — затянувшись сигаретой, сказал тогда он, — существовать может. Чисто теоретически. Как говорится, для дикарей любая достаточно развитая технология неотличима от магии. Но вообще предположить физический принцип действия трансфигурации или, например, невидимости я, если честно, затрудняюсь. А потом — время, необходимое на разработку таких технологий... Сложно.
Писать про научную фантастику я считал себя недостаточно подкованным в техническом плане. Надо было быть хотя бы немного технарем (как известно, я им не был), чтобы найти в себе смелость писать о таких вещах. Оставалась гуманитарная литература. Но и тут не всё было так гладко, не буду же я дамские романы писать. На постмодерн же у меня не хватало смелости.
Короче, по всем фронтам была настоящая засада. С другой стороны, мой мандраж шел даже на пользу и снижал риск опозориться незрелым творчеством. Так, по крайней мере, я себя оправдывал в собственных глазах.
— Доброе утро, месье Франсуа, — сказал я, входя в штаб Дикой вишневки.
Франсуа сегодня был в благостном расположении духа и не стал ругать меня за получасовое опоздание.
— Доброе утро, молодой человек.
— Где ж молодой… — пробормотал я с ухмылкой, переодеваясь в спецодежду.
— Молодым ты будешь до тех пор, пока меня не переживешь, — буркнул Лавуаз в ответ.
Я усмехнулся и пошел будить лошадок. Полчаса прошло в малосодержательных беседах с моими подопечными. Лошади действительно удивились моему опозданию и капризничали. Я рассыпался в извинениях и заплетал им персональные косички. Они эту процедуру очень любили. Затем я вывел их на ипподром и выгулял. Кобылы весело носились и прыгали. Я понял, что малой прогулкой тут не отделаться и свистом подозвал Реми. Та подошла ко мне игривым бочком и подозрительно на меня уставилась. Я поманил её за собой в стойла и оборудовал седлом. Реми отрывисто заржала и принялась бить копытом.
Когда я вывел её из стойл, нас уже ждали остальные девчата, встревоженные отсутствием руководителя женсовета.
— Всё в порядке, девочки, — успокоил я их и оседлал Реми. Узды она не любила и потому я наловчился управлять ею легкими шлепками по шее.
Реми сама подошла к воротам ипподрома. Я отворил их и мы сорвались с места в галоп. По радостному ржанию сзади я убедился, что мой маленький табун несется за нами. Реми радостно бежала вперед, иногда фыркая и косясь на меня одним глазом. Мы спустились к реке и теперь неспешной рысью шли вдоль линии берега, а затем вовсе остановились.
Вдруг со стороны леса появился новый наездник. Это был седовласый мужчина с нумизматическими чертами лица на красивейшем вороном коне. Он был полностью экипирован для игры в поло.
Реми фыркнула громче обычного. Возмущенно так. Мужчина условным жестом предложил перегонки. Я секунду подумал и кивнул ему.
— Реми, дорогая, давай мы придем к мосту раньше этого наглеца? — шепнул я лошади, наклонившись к её уху.
Реми оглянулась, словно убедиться, что я не шучу, коротко заржала и так встала на дыбы, что я чуть не упал. Мне пришлось припасть к её шее, чтобы не свалиться.
Незнакомец рванул вперед. Реми успокоилась и мгновенно ринулась вслед. Несколько секунд мы его догоняли, но, поравнявшись, никак не могли вырваться даже на полкорпуса вперед. Вороной невообразимым образом ускорялся, не давая нам ни малейшего преимущества. Наши с Реми сердца бешено колотились. Воздух бил в лицо пьянящей волной.
Невозможно опередить.
— Prego! — воскликнул я в отчаянии.
Реми мотнула головой и всё-таки нашла в себе силы сделать еще один рывок. Наездник отстал на корпус и коротким возгласом принял поражение. Я погладил Реми по шее, что означало остановку. Мы перешли на рысь. Вскоре нас догнал незнакомец. Я оглянулся. По берегу реки к нам несся мой женский интернационал. Метрах в ста они успокоились и теперь выдерживали дистанцию, опасливо рассматривая незнакомого наездника.
— Вы отлично научились управляться с Реми, мой друг, — похвалил меня мужчина. В его речи явственно слышался американский акцент.
— Вы знаете ее? — удивился я и тут же поразился собственной непоследовательности.
Мы остановились.
— Знаю, — кивнул мужчина. — И остальных ваших дам тоже.
Дамы всем своим видом демонстрировали обратное. Собравшись вокруг нас полукругом, они очень пристально и недружелюбно изучали вороного. Лиза даже сделала рывок и щелкнула зубами возле его уха. Тот отпрянул.
— Девочки, отставить! Не третируйте его, — урезонил их я. Лошади немного успокоились, но наблюдения всё равно не сняли.
— Они не знают Элегара. А вот я им хорошо знаком. Правда, Реми?
Реми фыркнула и стриганула ушами. На её языке это означало согласие.
— Меня зовут Джек Столлер. А ты, если не ошибаюсь, Николас Рейнард.
— Это так. Очень приятно, месье. А откуда вы меня знаете?
Джек усмехнулся.
— Мне положено знать своих сотрудников.
До меня наконец дошло.
— Я номер Ноль, — подтвердил Джек, глядя на на проступившее на моем лице изумление.
— Это большая честь для меня, — признался я.
Джек благосклонно и без лишней скромности кивнул.
— Для меня тоже, — серьезно ответил он. — Ариэль рассказывал, ты наш непризнанный талант.
Кажется, меня не перестанут унижать таким образом, пока я их всех не переживу. Торжественно обещаю никого не смущать таким же образом, когда состарюсь.
— Удивительно быстро, однако, разносятся слухи.
Фраза сама по себе была хороша, но немного не в тему. Год уже, считай, прошел.
— Неужели и вы тоже были на том литературном вечере?
— Нет, я был в отъезде.
Мы неспешно шли вдоль реки. Начиналась весна.
Я вдруг понял, что Джек не привык ездить верхом. Да и его костюм для поло немного смущал. Это было больше похоже на дополнительную перестраховку от несчастных случаев. Мне стало самую малость стыдно, что я обогнал новичка. Но вообще-то и я сам верхом сел всего год назад, так что, думаю, соревнование было примерно равным.
— Чтобы не осталось недосказанностей: вы должны понимать, что я до сих пор не написал ни строчки своей книги, несмотря на прямую просьбу Ариэля. Какой же я талант тогда.
— О, это меня ничуть не беспокоит, — беспечно отозвался Джек. — Даже наоборот. Я ценю твой страх преждевременного творчества. К тому же, мне лучше других известно, что чем дольше оттягиваешь, тем сильнее отдача. Чтоб ты знал, ты единственный живой писатель в Сфере на данный момент.
Меня немного смутило слово «живой».
— А как же Родриго Стевио?
— Он не писатель, а поэт. Почесать языком он всегда горазд, но на что-то более-менее серьезное его никогда не хватало. Еще писательницей могла бы стать госпожа Аннет, по понятным, конечно же, причинам…
— Простите, кто?
— Анна Плебсир. Помраченная эльфийка.
Я прыснул.
— Ты только никому не говори, что я использовал это выражение. Она этого терпеть не может.
— Но характеристика-то всё равно точная.
— Не всегда точные характеристики являются самыми лучшими.
— Факт.
— Так что, Ник, я в тебя верю. Ты о просьбе Ариэля забудь, нельзя же писать по заказу…
Я несколько натянуто рассмеялся.
— Вот тут вы, месье, неправы. Я глубоко убежден, что настоящий специалист, профессионал своего дела, может работать в любом состоянии тела и духа, в том числе на заказ. Оремесливание своего умения само по себе не делает его хуже.
— А как же идиотские рекламные стихи? Глупые слоганы? Ведь это ужас, с этим ты не станешь спорить?
— Не стану. Но вы перепутали причину и следствие. Профессионалы, которые обратили свои умения во зло, сделали это сознательно. Змеиный яд может убивать, а может и лечить. Я видел прекраснейшие рассказы, написанные за день до окончания приема заявок на литературный конкурс. Но с другой стороны я видел абсолютно бездарные романы, писавшиеся десятилетиями. Внешние ограничения дисциплинируют и заставляют мобилизовать свои силы.
Франсуа уже ждал нас у ворот загона.
— День добрый, господин Столлер.
— Здравствуйте, Франсуа. Не ругайте Николаса за длительное отсутствие. У нас были перегонки.
— Заходите уж, — буркнул Лавуаз, открывая ворота.
Я завел своих девочек в стойла, на скорую руку протер их (споласкивать после забега нельзя, простудиться могут) и пошел к дому. Рядом был привязан Элегар. Красавец, что и говорить. Завидев меня, он фыркнул и мотнул хвостом.
— Что поделать, — вздохнул я и погладил его по морде. Элегар согласно закивал.
Я устало присел на скамейку у дома и зажмурился, подставив лицо мнительному весеннему солнцу. Со стороны входа в хозяйство послышался хруст автомобильных колес по гравию. Я нехотя разлепил глаза, опустил со лба очки и посмотрел в ту сторону. Это был, конечно, Оливье Риколетти, мой протеже. Его приняли месяц назад и отправили сюда же, работать плотником. Вроде как на самом деле он талантливый химик. Черт его знает. В жизни он мне показался немного простым и каким-то заторможенным. С другой стороны это может быть сознательная жертва науке.
Из дома доносились приглушенные голоса. Франсуа с Джеком о чем-то спорили. Забавно, сегодня я познакомился с Нолем, и всё равно почему-то не испытываю по этому поводу особого энтузиазма. Любопытно, да. Но как-то блекло. К чему бы это.
— Делаете успехи, Джек? — услышал я. Франсуа гремел посудой.
— Вроде и да, а Ника обойти не смог.
— Ничего страшного. Дело опыта.
— Тяжко он копится, однако.
— Куда торопиться...
— Гхм.
— Ох. Прошу прощения, месье. Ляпнул не подумав. Простите старика.
— Мне пятьдесят, Франсуа, я едва на десять лет моложе тебя. Какой ты, к дьяволу, старик?
— Вот и молодой так же говорит…
Оливье присел рядом.
— Доброе утро, месье Ник.
— Доброе, — ответил я тихо и снова закрыл глаза, сделав знак, чтобы он не шумел.
Беседа моих начальников продолжалась.
— К вопросу о молодом... — начал Джек.
— А что он? Натворил чего?
— Нет, вовсе нет. Даже наоборот. Очень приятный молодой человек.
— Мальчишка еще.
— Мой дед начал работать в девять лет. А в возрасте Ника у него уже был пятилетний сын. Мой отец, то есть.
— Так времена были какие.
— Те же самые.
— Прекратите вы повторять эту мантру, Христа ради! Другие времена, другие. Он дитя войны, а вы нет. И Ник тоже. Рекомендую также поразмыслить, почему вы такой поздний ребенок у своего отца. Не надо всех под одну гребенку чесать. Чем мирнее время, тем позже происходит взросление. Размывается необходимость, что ли. Исчезают эти, как их, ядрена вошь… Эволюционные факторы.
— Вот это меня и беспокоит. Развитие социума остановилось.
— И что с того?
— Так быть не должно.
— А вывод этот, разрешите поинтересоваться, следует из самого себя, или вы можете привести какую-то аргументацию?
— Я мог бы назвать тысячу причин, но предлагаю поверить мне на слово.
— Так вы, Джек, предлагаете развязать новую войну?
— Я этого не говорил.
— Не говорили.
— Ради всех богов, не надо на меня так смотреть, Франсуа! Я ничего не сказал. И, по возможности, не подумал.
— А вы знаете, что такое мыслепреступление?
— Ты-то уж должен знать этот термин получше моего. Если память мне не изменяет, ты входил в комитеты и тройки?
— Ваши слова не подкреплены ничем. Я обычный пенсионер, мирно доживаю свой срок…
— И нацисты пытались доживать свои срока в латинской Америке.
— О, теперь вы апеллируете к Гитлеру.
— Я? Нет.
— Еще как. Введение в демагогию. Нацисты ели белый хлеб? Долой со стола, только овсяный! Использовали индийскую свастику? Теперь любая руна вне закона, превентивно. Не надо демонизировать сущности. Демонизировать надо людей.
— Может быть, Франсуа, я не хочу спорить. Нет времени.
— Это вы в самую точку. Времени нет. Так говорите, Ник вас заинтересовал?
— Да.
— И всё?
— А что же тебе еще нужно? Сплясать? Господи, Франсуа, я ведь просил, не смотри на меня так!
— Да как вам сказать, есть некие причины так на вас смотреть.
— Ты как-то странно понимаешь ситуацию.
— Куда уж страннее. Говорили вы вполне однозначно и недвусмысленно.
— А ты запомнил то, что хотел запомнить. Я еще ничего не решил.
— А я думаю, всё вы решили. Просто боитесь, непонятно только чего.
— Франсуа, ты так это позиционируешь, будто мы готовим его на заклание, как овцу или…
— Лошадь?
— Нет.
Некоторое время мы с Оливье слушали тишину.
— Это не заклание.
— А что тогда?
— Не заклание.
— Вам, конечно, виднее. Да и во все детали вы меня не посвящаете. И правильно делаете, хочу заметить.
— Скажешь про яйца и корзину?
— Нет, мои мотивы куда эгоистичнее. Хочу спать покрепче.
— Вот за это я тебя и ценю.
— Хотелось бы, чтобы вы ценили мальчика. Он хороший.
— Франсуа, вот ты себе вбил какую-то чушь в голову и не хочешь ни на сантиметр от нее отойти.
— Вы Ноль. Пусть у вас голова болит. Я лишь прошу проявить к мальчику милосердие.
— Он правда так талантлив?
— Ариэль общался с его бывшим работодателем. Жак Роше, главный редактор журнала «Новый мир».
— Не слышал. Ни о журнале, ни о человеке.
— Ну слава богам, хоть кто-то не знает этого старого алкоголика.
— Да ладно, не надо впадать в крайности. Его популярность объясняется исключительно кругом вашего общения. Если в компании портных все знают одного сапожника, это не значит, что все вокруг портные. Хм. Или сапожники.
— Ник обожает в такие моменты говорить, что аналогии лживы.
— Это надо обмозговать. Пока что похоже на жвачку для ума. Но если он способен это обосновать, очень хорошо. Ну и что Роше?
— Вздыхает по нему. Тоже хотел зарядить мальчика в литературную обойму вечности, как он выражается.
— Ну еще бы. Конкурент, однако. Мы не хотели принять его?
— А смысл? Он счетовод, а не писатель. Весь литературный хмель выветрился из него в первую неделю на должности. Да и староват.
— Мы ведь тебя тоже приняли не в шестнадцать.
— Давайте не обо мне.
— Хорошо, не нервничай. Ну так?
— Жадный.
— Кто? Роше?
— Да нет же. Ник. Роше говорит, что Ник явно держит в уме готовые идеи и сюжеты, но то ли боится, то ли по какой-то другой причине не хочет их изливать на бумагу.
— Я думал, это хорошо. Воздержание приведет к мощному выбросу.
— Черта с два. Завязывайте с аналогиями, они и правда сильно субъективизируют мышление.
— А понятнее?
— Понятнее… Все его идеи и сюжеты, если они есть, могут банально рассосаться. Голова ведь не мочевой пузырь, там есть куда вытекать застойным мыслям, если не на бумагу.
— И что делать?
— Этот вопрос не из тех, по поводу которых мы можем что-то сделать. Нельзя заставить родить раньше времени. Хотя… Вообще-то можно… А, дьявол, сам аналогиями заговорил. Зачем вам всё это?
— Да всё затем же. Мы же должны культуру двигать. А по-хорошему ничего, кроме клуба нашего гламурного, миру за последние полвека не дали. Я же говорю, меня беспокоит моральный застой.
— Его, кстати, тоже.
— Ну вот, это ведь хорошо.
— А он может что-то сделать с этим моральным застоем?
— Не надо недооценивать молодость, Франсуа.
— Переоценивать тоже не стоит.
— Факт, факт.
— Вы ему скажете?
— О чем?
— Ну…
— Со временем, да.
— Когда он будет готов?
— Скорее, когда я буду готов.
— Понимаю.
Я открыл глаза, глянул на Оливье, снова приложил палец к губам, затем тихо встал и направился к своей машине.
Наконец я сумел ощутить глубинную, доселе невидимую, словно мелкая рябь на поверхности утреннего озера, тревожность. И от этого мне стало тревожно.
14 «Венец боли»
— А почему ты не стал, как ты любишь, анализировать этот разговор? — поинтересовался Куратор. — Раскладывать его на смысловые облака и эмпирические глоссы? Куда подевалось твое самокопание?
— Устал я уже, — ответил я, не вполне честно, правда.
— Ты не устал. Ты боишься.
Я немного помедлил, подыскивая слова. Не найдя их, просто ответил:
— Да.
Как объяснить, что я просто не хочу?.. Не хочу вновь испытывать это… Это…
— Ты ведь не Эсме имеешь ввиду, а нечто другое, — заметил Куратор.
— Да, — вновь односложно ответил я.
*
Ничего чудовищного, в общем-то, не произошло. Ноль с Франсуа обсуждали какие-то свои интриги, и то, что я должен буду сыграть в них свою роль, должно было даже немного льстить. В конце концов, не я ли при поступлении в Сферу желал именно этого? Возможности совершить что-то важное, существенное, глобальное. Да, это был я, признаюсь. Только вот… На словах ты Шарль де Голль.
По тону Франсуа я понял, что интрига эта может быть опасной. Но в тот период жизни я считал, что всё в мире подчиняется некой предварительно разработанной и откалиброванной Идее, а события и феномены идут по безопасной траектории, и если человек следует технике безопасности, то ничего плохого с ним, в принципе, случиться не может. А если всё-таки случается, то техника безопасности просто пополняется еще одним идиотским, на первый взгляд, прецедентным правилом. Она, как известно, кровью писана. Но таких случаев один на миллиард, и волноваться в жизни особо не о чем. Так что по поводу своей роли в интриге Джека Столлера я тоже переживал не особо. В нужный момент всё сложится нужным образом.
Однако тревожность я всё равно ощущал. Не сознательную, на этом уровне всё было скучно и обыденно. Беспокоилось мое подсознание. Я знал, что в любом человеке всегда живут две личности — сознание и подсознание, только вторая личность всегда немного аутистична, потому что у головы может быть только один хозяин. Но у нее всё равно есть характер, привычки (строго говоря, только у подсознания они и есть) и даже некое подобие мышления. Оно своеобразное и ограниченное, но оно есть. Именно подсознание запоминает расположение выключателей и помогает вам набрать пароль, который умом вы уже вспомнить не в состоянии. А иногда даже психически здоровые люди могут подпускать свое подсознание к поверхности сознания: например, когда человек чем-то очень сильно занят, и на внешний раздражитель отвечает, что называется, «на автомате». Как правило, реплики эти не вполне похожи на обычное его поведение. Это всё потому, что ответило подсознание. Присущим ему образом.
У дома я обнаружил синий автомобиль Гюнтера. Он порой захаживал к нам. Его почему-то живо заинтересовала моя совместная с Эсме жизнь. Наверное, и у него в жизни мало событий. Я думал, его идиотский темперамент, постоянная матерщина и курение махорки отпугнут Эсме, и мне придется видеться с ним на нейтральной территории, но, к моему удивлению, он ей понравился, и между ними сложились какие-то странные иронические отношения. И то хлеб.
Уже поднимаясь по лестнице, я слышал запах его чертовых сигарет. Если курил дома — просто убью на месте. Эсме открыла дверь и радостно мне улыбнулась.
— Рановато ты сегодня. Проходи, там Гюнтер. Выпьем чаю, — сказала она, забирая из моих рук пачку писем.
— Повезло, сумел вырваться.
Из кухни показался сам Гюнтер.
— Ты хоть не здесь курил? — строго спросил я его.
— Как я смею? — наигранно изумился он и протиснулся мимо меня в прихожую.
— Уходишь уже?
— Эсме сказала, что вы идете в свет сегодня. Да и мне в штабе появиться не мешало бы.
Я обмер. Этот кретин проговорился о Сфере?
— Ты о чем? — спросил я, стараясь, чтобы голос звучал естественно.
— Штаб-квартира конторы моей. Ну, ты что, забыл, где я работаю? Пирамида.
У меня отлегло.
— Я не забыл. Просто не помню, чтобы ты такими формулировками пользовался. Штаб-квартира, ишь ты… — усмехнулся я.
— Что штаб, что квартира — иначе не скажешь, — угловато пошутил он и очень фривольно отдал нам честь, как бы по-военному.
— Но пасаран, — прокомментировал я, пожимая ему руку.
— Эсме, моё почтение. Влезу ночью через окно и украду остальные рогалики.
Эсме хохотнула.
— До скорого, Гюн.
Дверь закрылась. Я наконец разулся и снял куртку.
— С докладом или без? — спросил я, кивнув на дверь.
— Какую-то книгу принес, — поморщилась Эсме, разглядывая один из конвертов. Затем недоверчиво подняла на меня взгляд, — Ты же не ревнуешь?
Я строго посмотрел на неё поверх очков. Нам обоим этот жест безумно нравился.
— Еще чего. Много чести.
— И правильно, — сказала Эсме, крепко меня обнимая.
Вырвавшись из её объятий я устало сел на диван.
— Ты придумала, куда мы пойдем?
— А ты?
— Я даже забыл как-то, если честно.
— Вот и хорошо, — деловито сказала Эсме, — потому что я сама придумала. Мы пойдем в ресторанчик «Под плющом». Это на Лагравет. Мне очень понравилось меню. Возражения?
— Возражений не поступило, — отозвался я, тяжело вздыхая.
— Что такое, Никки?
— Голова шумит, — признался я. — И веко дергается.
— Так что, может, не пойдем?
— Да нет. Пойдем, конечно. Только я вот отдохну маленько.
Эсме деловито уложила меня, решительно отклонив мой вялый протест, накрыла пледом и поцеловала в лоб.
— Тогда подремай. Потом и пойдем.
— Спасибо, солнце, — сказал я и погрузился в болезненную дрему.
Ничего конкретного мне не снилось. Только один навязчивый сюжет, что у меня болит голова.
Проснувшись несколькими часами спустя, я понял, что у меня действительно болит голова. Эсме встревоженно сидела рядом.
— Ты весь горишь, Ник. Я измерила температуру — почти тридцать девять. Тебя морозит?
— Да, — с трудом отозвался я, морщась от отдающейся на каждое движение боли в голове.
— Я еще плед принесу. И чай сделаю.
На ответ у меня уже сил не было.
Несколько часов прошли в агонии. Я вливал в себя чашку за чашкой, два раза поел (Эсме кормила меня с ложки — её это безумно забавляло) и несколько раз пытался уснуть, но мешала тошнотворная головная боль, пульсирующая где-то за правым глазом. Наконец, я сумел забыться нездоровым мучительным сном. В нем мне снилось, что я болею, но, как это обычно происходит во сне, во всем происходящем отсутствовали контекст и последовательность. Я затрудняюсь вспомнить что-то конкретное из этих снов, да и, по правде говоря, я очень хорошо помню по редакторской работе, как сильно меня самого раздражали живописные описания кошмарных снов главных героев. Авторы смекнули, что описания сновидений являются очень дешевой водой, которой, словно интермедией, можно легко разделить два акта повествования. Такая чушь пишется очень просто. Да и оригинальностью художественного слова эти описания, будем откровенны, никогда не блистали.
Было, однако, в моем сне нечто такое, что оставило отпечаток на всей моей последующей жизни. На самом пике гриппозной горячки я ощутил себя словно на высокогорном продуваемом склоне, совсем без одежды и без возможности спасения. Я осознавал, что это сон, но вырваться из него никак не получалось. И вдруг я ощутил рядом что-то тёплое. Это была Эсме, но я об этом не знал, и лишь доверчиво прижимался к ней, и так она стала моей спасительницей. Это чувство ещё долго преследовало меня в жизни, и часто я о нем вспоминал в самые неожиданные моменты. И сложно было поверить, какой огромный диапазон эмоций оно было способно вмещать в себя. Я даже представить себе не мог.
Наконец, кошмар закончился. Я осторожно открыл глаза и несколько секунд пытался сориентироваться во времени (с пространством все было понятно). Дурацкое ощущение. Так бывает, когда всю ночь не спишь, а, проспавшись, не можешь понять, это тот же день или другой? Утро или вечер?
Была ночь. Мягко горел торшер, но даже его приглушённый свет больно бил по глазам. Правое веко подергивалось. Эсме тихо спала рядом. Я не стал её будить, осторожно поднялся с дивана, поморщился от вспышки боли, словно бы спиралью раскрутившейся где-то за ухом, и сходил по своим делам. Не удержавшись, напился воды из-под крана. Мама бы меня за это убила на месте. Водопроводную воду уже лет сорок как разрешили пить, но родители этот факт упорно игнорировали. Ничего, подумал я, кому суждено умереть от лихорадки, тот не отравится водой из-под крана. На кухне я задумчиво сжевал кусок хлеба с сыром (раздельно) и затем вернулся в комнату.
Эсме спала. Я улёгся рядом с ней. Меня сильно беспокоила головная боль: она все никак не проходила. Впрочем, тут же поправил я себя, дело ведь было не совсем в этом. Я переживал из-за необычного характера боли. Ненормальная она какая-то, неправильная. Хоть фраза пошлая и избитая, но ведь люди и в самом деле боятся неизвестности. Я вздохнул и Эсме почему-то тут же встревоженно проснулась.
— Тихо, тихо, — успокоил я её.
— Ты чего снуёшь? — сердито спросила она.
— По делам ходил.
— Меня попросить не мог?
— У тебя бы так хорошо не получилось.
До Эсме наконец дошло и она тихо прыснула.
— Чучело. Как себя чувствуешь?
— В десять раз хуже, чем надо.
Эсме ненадолго зависла.
— Ты не умничай, — пригрозила она мне наконец.
— Морозит ещё немного, но жить можно. А вот голова раскалывается, это плохо.
— Иди сюда, мой хороший, — проворковала Эсме, прижала меня к себе и вроде бы уснула. Прошло несколько минут.
— Эй, Ник, — тихо позвала Эсме.
— М? — отозвался я.
Тишина.
— Минутку, — сказала Эсме после короткого размышления, словно передумав, и ушла на кухню. Вернулась оттуда с чаем.
— Я вот о чем, — она заерзала, умащиваясь на диване и кутаясь в плед. — Ты никогда не задумывался о градусе ужаса и несправедливости в мире?
— Я много о чем задумывался, — философски ответил я, не открывая глаз. — Слишком расплывчатая формулировка. Конкретнее можешь?
— Ну вот смотри. Я тебе сделала чаю. А кто этот чай собирал? Несчастный индус, получающий за эту работу десять долларов в месяц, в лучшем случае.
— Мир вообще несправедливая штука, — перебил я. — Ты почему-то не задумываешься об индусах, которые имеют хорошую работу и живут в достатке. Если такие индусы есть, то и такая возможность тоже есть, а потому каждый кузнец своего счастья и несчастья. Основы буржуазного капитализма.
— Ты, Ник, отвратительный зануда и умник. Хотя, если задуматься… Пример неправильный. Давай напрямую?
Голова болела невыносимо, но, признаться, Эсме меня заинтересовала.
— Давай.
Эсме шмыгнула носом, прижалась ко мне и положила прохладные ладони мне на виски. Я ухнул, но эта прохлада была приятной. Затем в мою голову хлынул поток мыслей и эмоций, которые на самом деле не были моими. Это была ментальная передача, прямой канал связи между нашими умами. Со стороны — так чистейшая мистика, Гюнтер бы поднял меня на смех, расскажи я ему о таком опыте. Только вот никогда и ни с кем я этим сокровенным знанием не поделюсь. Это был наш с Эсме секрет, наше доказательство любви и тайный способ общения, абсолютно защищенный от внешнего наблюдения. Мы любили соединяться таким образом в моменты особой близости, что поднимало нас на недостижимую для других мирян высоту и давало возможность испить чашу любви до самого дна. Но было у этого чуда и вполне прагматичное применение: когда кто-то из нас не мог решить какую-то лирическую или техническую задачу, мы всегда могли обменяться мыслями и вместе найти решение любой проблемы. Мы называли эту процедуру «заглядыванием», из-за некой ассоциативной схожести. С другой стороны сравнивать это с заглядыванием было бы таким же примерным и неточным приближением, как… Словом, кто этого не испытывал, не поймет, а кто знает, тому уже не надо объяснять. Такие вещи, как и форма груши, познаются сердцем, а не разумом.
В меня влилось столько эмоций и чувств Эсме, что в первый момент я чуть не захлебнулся. Но она сразу поняла, что нужно делать скидку на мою болезнь, и снизила скорость передачи. Наконец поток сознания (по праву считаю, что мы первыми использовали это выражение в прямом смысле) обрёл разборчивую форму и я смог его четко воспринимать.
Как я и ожидал, по большей части её мысли были поражены детской обидой на несправедливый мир. Наивная Эсме не понимала, как можно просто так вот жить, когда прямо сейчас кто-то где-то голодает, страдает, умирает. Когда десятки людей убивают самыми изощренными способами прямо сейчас, в эту самую секунду. Когда дети вынуждены пить собственную мочу от невыносимой жажды.
Словом, и тому подобные переживания. Конечно, издеваться над ними нельзя, обида в таком состоянии умножается многократно, и под раздачу в первую очередь попаду я, и не смотри, что я это я. Но делать с этим что-то было надо, а на роль морального ориентира я совсем не годился. Равно как и на роль психоаналитика. Ариэль, конечно, подлатал мою расшатанную психику. Но вообще его действия больше напоминали грубую сварку, от которой остается неровный шов и надежный результат. Я же не сумею даже так.
Вопрос, что её волновал, был, как говорится, из вечного списка вечных. Риторическим, я бы даже добавил. Как пояснить, что чем больше мир, тем больше в нем всего? Больше хорошего и плохого, прекрасного и ужасного. Больше наслаждения и больше боли. И вместе с жизнью смерти в нем тоже больше. Что нельзя видеть только плохое. Мир не состоит из плохого. В нем даже хорошего и плохого не поровну; всё это красивая сказка, по поводу баланса добра и зла. Но если оплакивать каждого, то в какой-то момент может не хватить жалости на близкого человека. Или даже на себя. И вот тогда всё.
Подобные вопросы не решаются никак, кроме абстрагирования и попытки (попытки) сделать мир хоть немного лучше вокруг себя, хотя бы минимально. Попробовать спастись самому, чтобы вокруг спаслись остальные.
*
Куратор вздохнул.
— А ведь знаешь, степенью глупости ты от нее совершенно не отличаешься. И хуже всего то, что считаешь, будто наоборот. Только малолетний инфантильный идиот может так глупо трактовать это присловье.
Я промолчал.
*
Ну конечно, мир полон несправедливости. Конечно, я в заведомо более выигрышной позиции, чем неблагополучные районы Латинской Америки или Индокитая. Но это вовсе не означает, что я чем-то им по этому поводу обязан. Это не означает, что надо мной довлеет пассивный грех более высокого происхождения. В конце концов, в этом мире существует абсолютное мерило правоты — сила. И если мы смогли… Нет, наверное, эту мысль не стоит додумывать. Это недостойно.
Тут я запоздало вспомнил, что наша с Эсме связь двусторонняя, и она слышала все мои размышления. В том числе и нелицеприятные циничные характеристики её суждений. Холера. Одним рывком я вынырнул, ощутил резкой укол головной боли, привычный уже в таких случаях, и открыл глаза. Эсме плакала.
— Ник, ты… — всхлипнула она. — Я тебе… Всю душу… А ты…
Ну вот, приехали.
— Эсме, маленькая моя, дай мне сказать… — я осекся.
Укол боли, как обычно, кольнувший за ухом после резкого выныривания из нашего общего котла разума, не закончился. Наоборот, боль усиливалась. Казалось, что она протыкает мозг насквозь, двигаясь от левого уха к правому глазу.
— Ой, — шепнул я.
— Не отпирайся, гад! — брыкнулась Эсме.
Я начал ловить ртом воздух. Боль пронзала мозг, явно и недвусмысленно намереваясь выйти раскаленным прутом через глаз.
— Ой… — выдавил я. — Эсм… Эсме…
— Чего? Оправдываться будешь?
— Господи, Эсме…
Я был абсолютно уверен, что если боль проткнет глаз, я умру.
— Эсме… Помоги.
И тут до нее дошло.
— Ник, ты чего? Что такое? — встревоженно всхлипнула она, вытирая слезы кулаком.
Я умираю.
— Я умираю.
Такой боли не может быть.
— Эсме, я умираю. Такой боли не может быть. Пожалуйста.
— Что, что? Что мне сделать? Никки, родной? Что случилось?
Каким-то последним микроскопическим участком сознания, еще не обугленным этой невероятной болью, я всё-таки смог сформулировать:
— Голова. Ей очень больно. Такой боли не бывает. Нужно что-то сделать. Убить меня, наверное. Или. Не знаю. Нет, знаю.
Что знаю? Я больше ничего не знаю, кроме сияния перед глазами, обжигающего меня сильнее тысячи солнц, страшнее любого огня. Передо мной не было ничего, кроме этого радужного моря боли. Более того, в голове будто начали рваться снаряды, оглушая меня бесконечно громкими взрывами белого (с прожилками) шума. Может быть, это чувствует человек, которому на открытом мозгу замкнули высоковольтные провода. Может быть, именно это со мной и происходит.
— У меня в телефоне есть номер Ариэля Нуаре. Он знает. Не знает. Узнает.
Это ведь даже не я сказал. Я говорить уже не мог. Я практически исчез в боли. И это она еще не проткнула глаз. А что будет тогда? Может, мне уже будет всё равно? Хорошо бы…
Скорее догадался, чем почувствовал, что Эсме прикладывает мой палец к экрану телефона, чтобы тот разблокировался.
Всё то же самое, только не чувствую тела. То, что время исчезло, даже упоминать не стоит, это всегда так. А вот боль осталась. Даже как-то обидно. Я думал, что кроме боли не осталось ничего, даже тела. Но нет, когда Ариэль сделал мне укол обезболивающего и снотворного, я понял, что оно у меня на самом деле было, просто за болью я про него забыл. Но когда оно растворилось, оказалось, что я совсем беззащитен перед этой болью. Будто бы у меня была возможность убежать от боли, а теперь даже этой возможности нет. Как мне казалось, еще страшнее стать уже не могло. Но полная депривация каким-то немыслимым образом усилила чувство… Даже не знаю. Опасности. Незащищенности. Неизбежности. Ум был подвешен над костром и медленно обгорал.
Слух, впрочем, остался. Да, я кое-что слышал. Ну, или это были галлюцинации.
Я слышал монотонное жужжание и ритмичные постукивания томографа. Удивительным образом эти звуки слегка притупляли боль. Впрочем, какая разница: окунуться в кипяток с головой или высунуть наружу макушку, если всё равно в итоге сваришься целиком?
На какое-то мгновение меня даже захватила злость, что Ариэль попытался усыпить меня таким образом. Чтобы не дергался, что ли? Каков подлец… Но тут же я понял, что ничего другого со мной нельзя было сделать. Необходимо же остановить судороги и непроизвольные движения, чтобы провести томографию. Интересно, откуда такая ясность сознания?
Потом шум смолк и я услышал голоса.
— Прошу, Ариэль, скажите, что с ним?
Несколько секунд он шумно вздыхал.
— У него признаки нюво-кластерных головных болей.
— Нюво? Кластерных? Что это значит? Я же художник, а не врач, — Эсме чуть не рыдала.
— Видите ли, Ренесми, когда врачи прошлого шутили, что голова — предмет темный и исследованию не подлежит, они не слишком-то и шутили. Наверное, нигде нет такого количества тайн и загадок, доселе не раскрытых официальной медициной, чем в голове. Даже геном мы уже почти раскодировали и… Ну, впрочем, это незаконно. Но могли бы. Да, могли. Однако с головой сложнее. Не буду сыпать так нелюбимыми нашим Ником аналогиями…
— Пожалуйста, — всхлипнула Эсме.
— Да-да, простите. Словом, было когда-то такое заболевание — кластерные головные боли. В народе их называли мигренью. Говорили также, что этому синдрому подвержены лишь светские дамы. Будто бы за экзальтированно нежный модус операнди. Считалось, что такая утонченная болезненная пикантность повышает рыночную капитализацию и инвестиционную привлекательность. Дамсель ин дистресс, всё такое… Простите, я увлекся. В общем, много позже эта болезнь эволюционировала, и уже проявлялась не раздражающей головной болью, а невероятными муками, от которых хочется умереть. Медицина, впрочем, научилась с нею бороться: из-за идиотизма корпораций люди недополучали одной важной аминокислоты. Последствия бывали разными. Обычно это выражалось в бесплодии и аллергии. В редких случаях у людей что-то коротило в голове — это эпилепсия. А в очень редких случаях это короткое замыкание выражалось в кластерных головных болях. Примерно такая же эпилепсия, только в сознании и со спецэффектами. Были сделаны соответствующие оргвыводы, в еду начали добавлять необходимые вещества, и за последние тридцать лет кластерные головные боли сошли практически на нет. Даже менингит мы победили. Только вот… Вы ведь каждый год болеете гриппом, при чем, не более одного раза, так?
— Так, — сокрушенно подтвердила Эсме.
— Это вирусное заболевание. В нормальных условиях организм вырабатывает иммунитет против вируса. Если, конечно, тот не победил раньше или если не поражена иммунная система. Но вирусы хитрые. И иной раз даже кажется, что разумные. Они мутируют, развиваются. И потому каждый год нас атакуют новые штаммы гриппа, от которых иммунитета еще нет. Тут я перехожу на почву личных мнений и суждений, так как вопрос мы обсуждаем еще практически совершенно не изученный официальной медициной. То, что мы наблюдаем у Ника — примерно те же кластерные головные боли, но какого-то нового вида. Мутировавшие, что ли. Следующее поколение. Называть можно как угодно. Беда в том, что, избавившись от причин предыдущего поколения, мы так и не научились его лечить или хотя бы купировать. Перепрыгнули важный этап изучения болезни. И теперь пожинаем плоды. Я даже не могу сказать, вирус это или повреждение иного рода. Но то, что повреждение — совершенно точно. К сожалению. Его мозг пылает. Упреждая ваш вопрос: я не знаю, что делать. Просто не представляю. Международная здравоохранительная ассоциация уверяет (в том числе неофициально), что рацион современный вполне сбалансирован. Ни подтвердить, ни опровергнуть не могу, я не профильный специалист, я психиатр. Уже большая удача, что я читал об этом синдроме в журнале, а то и этого диагноза не было бы... Могу лишь добавить, что описано еще пять случаев схожей симптоматики. Мда. И всё же. Двое совершили суицид, один уехал на Мальту и воспользовался местным правом на эвтаназию. Еще двое умерли от пневмонии на фоне острого иммунодефицита. Вот, наблюдаем шестой случай. Иммунодефицит отметить не могу. А в остальном… В определенном смысле это от вас зависит, Ренесми. Будем наблюдать, будем искать лекарства.
— Я не знаю, месье... Мне уже даже кажется, что эвтаназия могла бы быть...
— Нет, — резко оборвал её Ариэль. — Ни одну проблему мира человеческая смерть ещё не решила. Любая, даже самая чудовищная боль, стоит того, чтобы жить.
— Вам легко говорить! — взорвалась Эсме. — Вы стоите над ним! Вам не больно, а он хочет умереть!
— И я отказываю ему в этом праве, — спокойно ответил Ариэль. — Я не признаю его, потому что оно импульсивно, тенденциозно и необъективно. Реализовать его несложно, но я уверяю вас, каждый самоубийца за миг до конца раскаивается в содеянном. Но миг этот бесконечно мал, и когда он заканчивается, раскаиваться и сожалеть уже некому. И вот это по-настоящему страшно. Вы зря считаете, будто я чего-то не понимаю или не осознаю степень его страданий. Я не был на его месте, но я, пожалуй, лучше его самого представляю, каково ему сейчас... Как бы странно это не звучало. Я даже знаю, какой первый вопрос он задаст после... Окончания.
И тут боль отпустила. Резко, словно бы её и не было. Самое странное, что я тут же забыл, каково это было. Словно бы её и в самом деле не было?.. Но ведь эта агония мне не приснилась. Как такое возможно? Как такая боль вообще возможна? Ничего не понимаю. Последние события будто были старым полузабытым воспоминанием, словно из предыдущей жизни, как старый жесткий диск с архивами уже мертвых компьютеров...
А ещё, пожалуй, Ариэль был прав, практически по каждому пункту. Теперь, когда эта чудовищная пытка закончилась, я уже не хотел умирать, а напротив, я очень хотел жить. Только вот как же теперь жить, зная, что бывает так?..
Стоило мне пошевелиться, как Эсме бросилась ко мне. Я открыл глаза. Это была больничная палата интенсивной терапии. Не морг, уже спасибо.
— А я ещё обиделась на тебя перед этим... Этим...
Моя Эсме.
— Солнце, как ты? — спросила она. — Ты жив?
— Пока не знаю, — выдавил я. — Сколько же времени мне нездоровилось?
Ариэль еле заметно прыснул. Эсме непонимающе на него глянула.
— Это должен был быть мой первый вопрос? — вяло поинтересовался я.
— Не совсем, — ответил Ариэль. — Обычно спрашивают, почему не удаётся вспомнить ощущения.
— А, ну да. Этот вопрос как-то ушёл на второй план.
— Могу пояснить. Это такой защитный механизм, если очень вкратце. А из дома мы тебя забрали полчаса назад. Уже светает. Должен сказать, мадемуазель Ренесми большая молодец: она очень быстро и точно описала происходящее, я успел подобрать анестезию.
— Вот только она действовала не слишком эффективно. Я имею ввиду анестезию, а не Эсме. Я был парализован, но боль не ушла, а как бы... Словно я покорился ей. Не знаю, слишком поэтичные образы.
— Понятно. Теперь рассказывайте, что вы делали... И принимали, — он строго глянул на нас обоих.
Я покачал головой.
— Ничего. Я простудился и спал. Время от времени Эсме меня кормила и поила. Мы ничего не делали и не принимали, если я правильно понял твой вопрос.
Эсме очень внимательно на меня посмотрела. Я ответил на взгляд.
Ариэль кивнул.
— Ты слышал нашу беседу, Ник?
— Как бы за стенкой. Но суть уловил. Кластерные головные боли. Издание улучшенное и дополненное. От чего такое может происходить?
— Тебя нейрохимия интересует?
— Да что угодно. С этим же теперь надо как-то жить. Хорошо бы понимать болезнь.
— Ну, к моему ликбезу мадемуазели Эсме ничего ни добавить, ни убавить нельзя. Из главного: атипичная активность аксо-дендритических синапсов в районе таламуса, в нижней части anterior, у свода lamina... Но классическая томография, даже на три теслы, не даст настолько четкой картины, тут бы диффузионную визуализацию, ну да это я организую... И КТ заодно... — тут он словно бы очнулся и хмуро глянул на нас. — Так, понял, упрощаю. Отчетливых воспалений в участках, которые могут индуцировать боль, отметить не могу, спинной мозг в порядке, боль обычно сперва приходит туда. А в твоем случае она появлялась сразу в головном мозге, атипичность происходящего в этом. В неком смысле, происходила перегрузка каналов связи. Могу предположить, что ещё ты испытывал нечто вроде взрывов белого шума.
Эсме переводила взгляд с меня на Ариэля и обратно.
— Было, — подтвердил я устало.
— Тоже часть процесса. Возбужденные узлы передачи аудиосигнала словно превращаются в конденсаторы. Накопят входного паразитного сигнала, сбросят его в слуховой центр. И так далее. Это то, что могу сказать достаточно точно, такое наблюдается у людей уже давно, ну и очень четкие признаки на томографии... В остальном же ты у нас практически подопытная крыса.
Эсме ахнула, но я успокаивающе махнул рукой:
— Это у нас такой стиль общения, солнце. Не смущайся.
Я не стал добавлять, что это часть психотерапии, практикуемой мною с Ариэлем.
*
— Она узнала в итоге о том, что ты убийца?
Я «покачал» головой.
— Ей оказалось достаточно много меньшего.
*
— В следующие разы, если они будут, езжайте сразу сюда напрямую, я устрою, чтобы вас принимали без проволочек. Вы умеете водить автомобиль? — обратился он к Эсме. Та покачала головой.
— Придётся научиться, — пожал плечами Ариэль. — А тебе, Ник, я рекомендую озаботиться вопросом поиска хорошего адвоката. Прости за цинизм, но за тебя, вполне вероятно, будут драться наши и зарубежные светила с целью написать по тебе и твоему случаю диссертацию. Можешь прокутить, если захочешь.
— А ты не хочешь? — криво ухмыльнулся я.
— Неврология не мой профиль, — махнул рукой Ариэль.
— А если бы?
— То был бы не рот, а целый огород, — отрезал Ариэль и ненадолго задумался.
— Я виноват перед тобой, Ник, я подобрал плохой наркоз. Но я не анестезиолог. Я, конечно, проконсультируюсь, но вообще случай настолько редкий, что вряд ли они смогут сразу помочь. Для начала попробуем асимметричный правый абробаридол, дозировка 5 миллиграммов внутривенно. Его как раз рекомендуют в подобных непонятных случаях, он угнетает передачу самих нервных импульсов, а не просто седирует или усыпляет. И не требует искусственной вентиляции легких, что хорошо. Я побоялся его использовать, а теперь вижу, что с самого начала нужно было так. Выдам рецепт. А вам, Ренесми, имеет смысл попрактиковаться в уколах. Если будет приступ, вколете всю ампулу перед транспортировкой.
Эсме разрыдалась.
Был вечер, было утро: день второй. Маме исполнилось пятьдесят лет. Мы с Эсме отправились на празднество. Я пришел в полную норму, если не считать всего остального. Собственно, я еще ночью порывался уйти из больницы, но Ариэль запретил, опасаясь рецидива. Поддержала его и Эсме.
Мы почти не общались до самого приезда в коттедж, где было заявлено застолье. Не знаю почему, возможно, оттого, что сказать друг другу нужно было настолько много, что, как это обычно бывает в таких случаях, в результате мы не смогли и слова вымолвить. Или же, если снять эту мысль, наилучшим способом общения в таком случае, как велят классики постмодерна, могло стать исключительно молчание.
Мы несомненно ощущали новый уровень близости, настолько интимный, что даже физическая близость на этом фоне была уже недостаточной.
— Какая вы милая, — восхитилась мама, глядя на Эсме. Та и правда сегодня выглядела замечательно.
По-моему, это абсолютно нормально, когда ты не врешь себе и честно думаешь: «Да, сегодня моя вторая половина очень красива; не то, что вчера». Я считаю, это правильно. Но сообщать Эсме об этом надо, конечно, осторожно. А то и вовсе не стоит. Интересно, что бы сказала на это Ацуко? Но задавать ей этот вопрос я, пожалуй, точно не стану.
— Спасибо, — зарделась Эсме. — Это всё Ник виноват.
— Да?
— Он меня вдохновляет.
Моя Эсме. Ломай теперь голову над её формулировкой.
Помимо нас на празднике еще был Гюнтер, его родители, а также ряд маминых родственников и друзей. С папиной стороны никого не было. Я нахмурился. Отведя маму в сторону, я тихо спросил:
— А где Рейнарды? Что это за демарш?
Мама на секунду растерялась, но тут же взяла себя в руки.
— Да ничего. Не получилось. Не бери в голову, Никки, всё в порядке.
Мне очень хотелось ей поверить, но удавалось не до конца.
Через некоторое время я почувствовал, как снова начала болеть голова. В животе пробежал холодок. Пока это была просто обычная головная боль, но вот только вчера всё началось с того же самого. Мое настроение окончательно испортилось. Я вздохнул, подхватил бокал вина и пошел на пристань. Эсме осталась болтать с мамой и Гюнтером.
Свежий майский ветер торопил лазурную рябь Тарна и выдувал из головы все мысли, включая хорошие.
Я прошел вдоль небольшой набережной, по узкой тропинке из старой брусчатки, мимо приятно пахнущих кипарисов на длинный деревянный настил, ведущий к плавучему причалу. Дойдя до середины деревянного мостика, я облокотился на перила и апатично уставился в закатный горизонт, как всегда бесконечно красивый и такой же бесконечно далекий.
Интересно, знал бы я, что закат красив, если бы мне об этом никто не рассказал?
Мимо изредка проходили яхты и катера, отдыхающие беззаботно махали мне руками. Я хмуро смотрел на них и губил вино.
— Жизнь продолжается, парень! — крикнул мне кто-то с очередной яхты.
Я вздохнул и закрыл глаза. Чувствовал я себя отвратительно. В конце концов, я до сих пор был простужен. Наверное, оттуда и эта хроническая усталость.
Где-то сзади неразборчиво играла музыка. Я снова вздохнул, выпрямился, выплеснул в реку остатки вина и обернулся, чтобы встретиться взглядом с Эсме, стоявшей совсем рядом со мной. Она сделала маленький шаг вперед и молча обняла меня.
— Я люблю тебя, — просто сказал я.
— И я тебя люблю, Никки, — ответила Эсме, еще сильнее стиснув на мне свои объятия.
Затем я, не отпуская её, сунул руку в карман и достал оттуда маленькое серебряное колечко. Легко отстраняясь, я взял её левую руку и осторожно надел колечко на безымянный палец. Эсме распахнула глаза от изумления. Несколько секунд она удивленно смотрела на простое серебряное кольцо, благородно блестевшее в лучах заката. А потом, в который уже раз за сегодня, снова расплакалась.
15 «Смерть терпеливая»
— Забавно. Как только обращаешь на это внимание, уже не удается развидеть. Это как уметь кататься на велосипеде.
Ацуко задумчиво покрутила ложкой в чашке. Я терпеливо ждал. Ничего не происходило. В клуб зашел раскрасневшийся с мороза посетитель и с любопытством огляделся по сторонам. К нему уже торопилась Зоуи.
— Ты это к чему? — не выдержал я.
— Да тебе неинтересно, — обронила Ацуко рассеянно.
Я опешил.
— То есть, сперва заинтриговала, а теперь вот так?
— А? Что? — поморщилась она, приходя в себя. — Я вслух это сейчас сказала? Господи боже, прости, Ник, я не хотела. Оно бывает иногда, когда глубоко в себя ухожу.
— Это потому что некоторые части мозга работают слишком быстро, получается рассинхронизация. И для фиксации важных мыслей необходимо их проговаривать вслух, — умно сказал я.
— Да, похоже на то, — с сомнением произнесла бармэтрэсса.
— Ну так, — нетерпеливо сказал я, со скрипом придвигая стул ближе к барной стойке, — о чем думала-то?
Ацуко на секунду закрыла глаза и сделала такое движение руками, словно бы сбивая в кучку мысли. Я вообще заметил, что у нее очень развита вспомогательная мелкая моторика, она почти все свои слова сопровождает дополнительными жестами.
— Не знаю, поймешь ли ты в полной мере, тут когнитивный набор нужен определенный… Я вдруг начала понимать, что такое непостижимость, и как с этим жить.
— Так-так, — оживился я.
— Ну, в общих чертах, я поняла, что есть масса вещей, которые человеческий мозг понять не в состоянии. Во всей своей полноте, я имею ввиду. Скажем, концепция Бога…
Я тихо фыркнул. «Концепция», ишь. Ацуня этого не заметила. Она воодушевленно продолжала:
— Один из догматов христианской веры утверждает, что Бог, как сущность, двуедин в Иисусе Христе и себе самом.
Я в ужасе схватился за голову.
— Ацуня, ты этого никому больше не рассказывала?
Она прыснула.
— Нет еще. А что?
Я прокашлялся.
— Ну начать хотя бы с того, что Бог не двуединый, и даже не триединый, а един в трех ипостасях. Это разные вещи, хоть и кажется, что нет.
— В трех? А третья какая?
— Святой Дух. Объяснять не буду, я не богослов. Да и увязнем мы. А во-вторых, Он не сущность, а… Ну, Он. В наших языках нет слова, которое могло бы описать, чем является Бог. А если и есть, то это бледная тень бледной тени оригинального смысла. Это как бы вещь в себе, только не вещь, но в себе. Для простоты Его считают сущностью, но это неверно.
Ацуко радостно запрыгала на стуле.
— Вот, вот, вот! Я об этом как раз! Наш ограниченный ум не в состоянии постичь такие вещи!
— Ну, я бы не стал заходить столь далеко и называть ум ограниченным. Он ограничен только в той степени, что живет по законам мира, который видит, и за пределы которого выйти может лишь через смерть либо фармакологическими методами. Так что там про догматы?
— В общем-то, ты сам уже сказал, только другими словами. Невозможно постичь его тройственность. У нашего ума нет для этого инструментов. Можно лишь принять это как догмат, аксиому. Это знание настолько трансцендентно, что его сложно назвать знанием, это нечто большее. Нечто, доступное лишь эмоциям… Как, знаешь, кварки называют очаровательными, прелестными… Эти обозначения ведь не на ровном месте появились.
Я уклончиво кивнул. Тут оживился медитировавший до тех пор над книжкой Поль. Он подсел к нам и прокашлялся.
— Я могу привести тебе более простой пример непостижимости, — сказал он туманно. — Точнее, в данной ситуации это не непостижимость, а, скажем так, очень труднопостижимость.
— Это как?
— Поймешь, как расскажу. Итак, можешь ли ты себе представить пространство с нулевым количеством измерений?
— Не могу.
— Неправда, можешь. Это точка. Обычная банальная точка — объект, лишенных каких либо характеристик. Можно было бы сказать, что раз у точки нет характеристик, то это не точка, а ничто. Но фокус в том, что точка есть, и поэтому она автоматически не является ничтом… Ничём… Хм. Скажем так, небытием.
— А что тогда небытие? Отсутствие точки?
— Нет, это уже отрицание отрицания, оно не может быть небытием. Так, давай мы опустим этот момент, для понимания концепций бытия и небытия профильный университет заканчивать надо.
Ацуко хихикнула.
— Так вот. Пространство без измерений — это точка. Далее. Пространство с одним измерением. Можешь представить?
— Мм… Не знаю.
— Это не «не знаю», а «боюсь отвечать». Лучше ответить с вероятностью в пятьдесят процентов неверно, чем не ответить никак и гарантированно получить двойку.
— И откуда это ты, Поло, такой взялся? — поинтересовалась Ацуко. — Такие премудрости...
— Книжек много читал.
— Умных?
— Всяких. Не отвлекайся. Итак, одномерное пространство — это пространство, состоящее из обычной прямой. Идем дальше, двухмерное. Теперь сама.
— Ну это как раз понятно. Лист бумаги.
— Абсолютно точно. Поскольку с каждым измерением у нас появляются варианты с характеристиками объектов пространства (у ноль-мерного характеристик не было никаких, у одномерного появилась одна — длина), представим квадрат на двухмерном пространстве. Представила?
— Да.
— Хорошо представила?
— Очень.
— Теперь скажи мне, что такое квадрат в трехмерном пространстве?
Ацуко почесала в затылке, нахмурилась.
— Куб, наверное?
— Совершенно верно, Ацунечка. Теперь вернемся немного назад. Сделай проекцию куба на двухмерное пространство — как бы он выглядел без одного измерения?
— Квадратом?
— Так. А квадрат без одного измерения?
— Линией, наверное?
— Правильно. А линия без одного измерения?
— Точкой.
Поль поднял палец.
— А теперь конечная станция. Что идет после куба? Что соответствует кубу в четырехмерном пространстве?
— В четырехмерном? — сконфуженно спросила Ацуко. — А оно бывает?
— Почему нет. Мы живем в трехмерном (точнее, нам так кажется), однако ни двухмерного ни одномерного просто так не бывает, это математическая абстракция. Точно так же четырехмерное пространство — тоже математическая абстракция. Так вот, в четырехмерном пространстве кубу соответствует так называемый тессеракт. Ты не можешь себе его представить, но это не требуется. Теперь сделаем проекцию тессеракта на трехмерное пространство.
— Куб, наверное, получится?
— Нет, не куб. От куба тоже не сильно похожая на куб вещь получилась в проекции на двухмерное пространство. Трехмерная форма проекции тессеракта зависит от среза, положении на оси четвертого измерения, на котором мы сейчас находимся в четырехмерном пространстве. Самая простая аналогия — взросление человека. С течением времени человек меняется, и в каждый момент времени мы видим его проекцию на трехмерное пространство, но на самом деле он живет в четырехмерном (это если считать время четвертым измерением). Поняла?
— Не вполне, но идея понятна.
— Так вот, это можно делать до бесконечности. Добавлять новые измерения и изучать их свойства. Только беда в том, что человеческий ум не заточен под работу с более чем тремя измерениями. Четвертое уже дается со скрипом, и то не всегда. А об остальных и думать нечего. Есть формулы и теоремы для работы с многомерным пространством, но они не подразумевают постижение формы многомерных объектов. Чем-то напоминает чтение шрифта Брайля. Ум ограничен миром, который ему разрешено видеть. И всё остальное он интерпретирует исключительно с позиций того диалектического набора, что ты упоминала в начале разговора. Вот тебе пример труднопостижимости.
— Но зачем, Поль? — ошарашено спросила Ацуко.
— Что зачем?
— Выдумывать эти пространства и измерения.
Он пожал плечами.
— А зачем люди разные языки выдумали? Неужели одним обойтись нельзя?
Я осторожно, но уверенно хватил рукой по столу и подытожил:
— Отставить аналогии!
Ацуко помотала головой, словно приходя в себя.
— Я-то понимаю, что на всякую блажь найдется оправдание. Но… — она крепко задумалась.
Мы ждали.
— Но как теперь жить?.. — наконец, выдавила она. — Зная, что существуют настолько сложные и непостижимые вещи… Предположим, в Бога еще можно не верить, тогда и не надо разбираться с догматами. А эти измерения… Они просто есть, и от этого факта никуда не денешься.
— А кто сказал, что от этого нужно куда-то деваться? — произнес глубокий голос позади нас.
Мы синхронно обернулись. Это был Джек Столлер.
*
Куратор очень грубо вырвал меня из воспоминаний.
— Неинтересно, Ник. Хватит ходить вокруг да около.
— Что ты имеешь ввиду?
Куратор взорвался.
— Я имею ввиду, что ты пудришь мне мозги этими идиотскими разговорами! Хватит вспоминать всякую чушь! Переходи к главному!
*
Я тупо смотрел на Джека. Он, казалось, сам не понял, что только что мне сказал и безмятежно наблюдал за медленно опадающими со старого клена красно-желтыми листьями. Вдалеке фыркали лошади.
— То есть как? — глухо спросил я, до сих пор не в силах поверить в это дикое признание.
— Так, — просто ответил Джек. — Это в самом деле был я.
Лицо у меня горело. Я снял очки и мир расплылся в условных очертаниях.
— Вы... — только и смог выдавить я. — Вы рассчитываете на какую-то адекватную реакцию с моей стороны?
Джек усмехнулся, не глядя на меня.
— Да, по правде сказать, именно на нее и рассчитываю. Дай лишь сказать пару слов, а затем можешь реагировать.
— Ну я не знаю даже... Как... Нет, стоп, минуточку, это ведь и не сформулируешь сразу...
— Позволь мне сформулировать, — предложил Ноль, зябко повел плечами, засунул руки в карманы плаща и медленно пошел по сухому участку тропинки вдоль лесопосадки. Я на ватных ногах побрел за ним. — История состоит из двух частей, обе из которых одинаково важны и, так сказать, переходят друг в друга. Только я это не сразу понял. Ладно, начну с начала. Четыре с половиной года назад мне поставили диагноз: рак поджелудочной железы, второй стадии, неоперабельный. Полагаю, ты уловил иронию.
Я уловил иронию.
— Глупо получается. Еще шестидесяти нет. В наше время до ста доживают, а мне дали пять лет. Можешь подсчитать, сколько осталось, если хочешь. А я вот и так всё чувствую. Очень скоро мне придется лечь в больницу, под морфийные капельницы, и доживать свой век в боли и мучительном ожидании исхода. Каламбур. Никакой это не век, в лучшем случае полгода.
— Я пока не улавливаю связи, — признался я.
— А связь такая, что я хочу, чтобы ты избавил меня от мучений.
— Что-что?
— Я решил совместить нужное с необходимым. Дело в том, что Питер Асконьо... Как бы так сказать, чтобы ты понял... Впрочем, я не надеюсь. Короче говоря, три года назад я решил, что ему не нужно жить.
Я закрыл глаза и открыл глаза. Ничего не изменилось.
— Я примерно представляю себе твои мысли, — доверительно подсказал Столлер.
Неправда. Мыслей нет. Какая-то муть, болотная трясина, из которой не удается вырваться.
— Понимаешь, такие знания... Даже не знания, а сам ход мысли, позволяющий создавать такие знания, какими обладает он, не должны существовать. В принципе. И поэтому, когда я узнал, что тебя отправят его рекрутировать, то организовал ту самую засаду. В оригинале я не хотел, чтобы туда ехал Гюнтер Лападит, это было рандеву на двоих. При плохом исходе вы оба оставались в том политехе. При хорошем возвращался один ты. Злой и с опытом обращения с оружием. Только всё пошло наперекосяк. Поль не решился выдавать тебе пистолет, несмотря на прямой приказ Ариэля (кто приказал ему, догадаешься сам). Гюнтер поехал вместе с тобой. Бригада облажалась, Поль ушел оттуда живым, а ты каким-то невероятным образом умудрился пристрелить тех двоих кретинов. Часть успеха, — вздохнул он, — полагаю, лучше, чем ничего. А ты как думаешь? — спросил он и глянул на меня.
Мне показалось, что я увидел какой-то нездоровый отблеск в его глазах. Мужик явно не в себе. Диалектический конфликт. А где проблемы с диалектикой, жди искажения реальности. Хуже нет греха.
— Вы это к чему-то вели? — спросил я медленно и осторожно.
— Да уже подвел. Ник, я хочу, чтобы ты меня убил.
— Прямо сейчас? — тупо спросил я.
— Нет, не прямо. Через некоторое время. Напомню о своей просьбе: дослушай, а потом делай что хочешь. В конце мая все Ноли отправляются в Чикаго на закрытые консультации и переговоры. Мы будем обсуждать будущее нашей организации. Втроем, без заместителей и других высших членов. Это секрет, и я хотел бы, чтобы так и осталось.
Какая пикантная просьба. На фоне остального — так, бонус-трек.
— Поскольку Питер остался жив, я решил применить его умение. Всё равно оно одноразовое, дыру закроют и введут такие зверские протоколы безопасности, что десяти Питеров не хватит, чтобы провернуть хотя бы отдаленно похожее. Поверь мне, я там был, я знаю. Но пока такая возможность у нас есть, ею надо воспользоваться. Каждый день промедления повышает шансы, что эту возможность у нас отнимут, а ведь уже сколько времени прошло. Решился я только сейчас, когда...
— Когда что? — не выдержал я. Внутри меня уже всё закипало.
— Когда понял, что мне действительно осталось недолго, — с этими словами он достал из внутреннего кармана пальто початый блистер с продолговатыми белыми таблетками и показал его мне. Я надел очки и вгляделся в название: «Гикоденин». Столлер привычным тоном пояснил:
— В народе он называется викодином. Мне уже больно, Ник. Поджелудочная начинает отказывать, метастазы по всему телу. Желудок, кишечник, печень. Осталось немного. Но от боли я умирать не собираюсь. Я хочу, чтобы ты меня убил, — вновь повторил он.
Я перевел взгляд с лекарства на него и несколько раз моргнул.
— Да вы хоть понимаете... Понимаете, каково это было? — прорвало меня. — Каково слышать, как рядом пролетает пуля? Каково убивать людей?
— Понимаю, — спокойно сказал Джек. Я его не слышал.
— Думаете, это легко было, выжить?! Вы знаете, каково засыпáть потом? Я месяц принимал таблетки, которые прописал мне Ариэль, чтобы спать без сновидений.
— Я знаю, — тем же тоном сказал Джек. Но я всё еще не желал его слышать, я вываливал на него всё накопившееся за эти два с лишним года.
— Я не могу пройти мимо того политеха! Я не узнаю себя, я стал циником, я до сих пор помню ощущения от рифленой рукояти того пистолета.
— Я знаю, Ник. И это то, чего я добивался.
Я подавился заготовленным словами.
— Что?..
— Ник, тебе, наверное, уже надоело это слушать, но ты молод и глуп. Ты зря думаешь, что знаешь что-то даже про себя, не говоря уже об окружающих. Ты ошибаешься. Ты не знаешь меня, ты не знаешь, кем я был, и что делал раньше. Ты не знаешь ничего вообще. А я тебе расскажу. Я был одним из идеологических руководителей и полевых командиров Бернского Кризиса. Ты помнишь, что это такое?
Я помнил.
— Я куда страшнее и безумнее, чем ты думаешь. Потому-то я и тут. Я так понимаю, тебе при поступлении в Сферу рассказывали о Гасконьской Резне?
Я вдруг понял, что так и не поинтересовался этим вопросом. Но Столлера не волновал мой ответ, он вообще не спрашивал. Я выступал лишь символическим адресатом его монолога.
— Эту резню устроил я. А когда трое моих соратников, трое кровавых градиентов двести пятидесятого слоя, поняли, что переворот провалился, то стакнулись с другими секторами и пошли против меня. Одного я успел прикончить, а вот еще двоих не достал.
Он снова переживал свою маленькую войну, небольшой (даже камерный) конфликт в западной Европе ценой в каких-то двадцать тысяч человеческих жизней. Каждый день от старости больше людей умирает.
— Осада красного штаба шла четыре дня. На фоне остального бардака, что творился на континенте, мы даже не были заметны. На нас никто не обращал внимания. Ну, подумаешь, еще одну банду герильясов штурмуют. Каждый день ведь кого-то штурмуют. Да и Гданьск тогда как раз случился, не до нас уже как-то было. Идиоты тупорылые... — Джек вздохнул и коротко, будто бы даже виновато глянул на меня.
Как любопытно. Он переживает, что кто-то из его людей (или не его, что не снимает с самого Джека ни грамма ответственности за произошедшее) пустил под откос тот поезд с ядерными химикатами, и тем самым создал в Европе новую зону отчуждения. А вот по поводу меня его совесть не мучает нисколько, похоже.
— В ходе осады застрелили тогдашнего Ноля и всех, кто был в том здании, включая заместителей. Франсуа — старик не сознается, но я уверен, что это был именно он — со своим отрядом каким-то чудом сумел отвлечь нападающих, и мы ушли. Пятеро живых и сорок трупов! Потом, когда по стране уже шуровали миротворцы, Ариэль, Родриго и Гертруда, мать Анны Плебсир, создали контактную группу и разработали мировой документ. Универсал. Я еще удивился, почему никого больше не было на встрече, всего по двое от каждого сектора, и ни одного Ноля. И еще отдельно было оговорено: это, мол, внутреннее дело сектора, кто и в каком порядке будет назначаться Нолем, но это точно не присутствующие на встрече. И что ты думаешь, вдруг всплывают эти паскуды, эти две гниды вонючие, и не просто так, а Нолями Синего и Зеленого секторов! Ты можешь себе это представить?
Я молчал.
— А документ ведь подписан, назад дороги не было. Точнее, была, конечно, но мы уже устали воевать. Уж не знаю, почему меня назначили Нолем, но так вышло. Ариэль был слишком молод, Франсуа не захотел. Аналогичных кандидатур найти не смогли. С тех пор так и живем. Худой мир, но не добрая война. Вот только я думаю, что так продолжаться больше не может. Скоро я умру, и я хочу унести с собой этих тварей. А ты мне в этом поможешь.
Он не спрашивал. Он ставил перед фактом. Это почему-то даже не злило. Я понимал, что это безумие, и это ненормально, но у меня было четкое понимание холодного прагматизма (пусть даже приправленного личными мотивами), прячущегося за этим планом. Это тоже было ненормально.
— Я очень хочу, чтобы ты понял мою мотивацию, Ник. Они ведь не просто мои личные враги. Они предали Кровь, они ушли, нарушили вердикт Спектральных Рун. А ты знаешь, что это значит. Я не суеверный человек, но я предлагаю тебе на миг стать Зевсом и покарать негодяев, посмевших ослушаться воли Рун. А остальным будет наука.
— Но что же случится со Сферой? — спросил я наконец.
— Хуже точно не будет, — пожал плечами Джек. — Особой неприязни к другим членам из остальных секторов у меня нет. Пусть назначают кого хотят. Из наших, очевидно, Ариэль. Еще есть Джованни Ревано двести сорокового слоя, ты его не знаешь, он в Париже живет. Варианты есть. Остальные сами определятся.
Он вздохнул.
— Думай что хочешь, но я убежден, что Сфера в нынешнем состоянии нежизнеспособна. Застой, сонное царство. Никто ничего не делает. А застой всегда сменяется упадком. Вот Ариэль попросил тебя книгу написать, а ты и до сих пор не приступил даже. Куда это годится?
Меня бросило в жар. Джек не укорял, не напоминал, он по сути неприкрыто обвинял. Угрожал.
А я совершенно забыл о своей книге. За прошедшие три года я... Мда, а ведь я и в самом деле ничего не сделал. Жил, ухаживал за лошадками, мечтал об Эсме, потом добился Эсме, и всё. Сферу я воспринимал как забавную игру и источник дохода, но так и не приступил к тому, ради чего меня сюда принимали. Тут до меня дошло осознание происходящего, настолько резкое, что по всему телу прошла волна холода. Чувство тревожности, поселившееся во мне два года назад и с тех пор медленно сверлившее в душе вялотекущим сепсисом, возникало из-за моего пренебрежения просьбой Ариэля. Он же еще говорил, что я принят в Сферу не за свои красивые глаза, а за потенциал писателя. Я же пропустил эти слова мимо ушей.
Джек, тем временем, достал из кармана пистолет, компактную Беретту, и рукоятью вперед протянул его мне. Я тупо уставился на оружие.
— Бери, — просто сказал Джек.
— А вы не боитесь? — спросил я тихо, принимая пистолет из его рук.
Тихо шелестели облетающие на холодном осеннем ветру ветки. Начал накрапывать дождик.
— Целью всей этой беседы, Ник, должно стать твое полное понимание структуры происходящего, усиленное личной ненавистью ко мне за всё, что я тебе устроил. Эта же ненависть не даст тебе спустить курок прямо сейчас; напротив, она заставит тебя убить нас всех троих. Ты умеешь обращаться с оружием, ты зол, и гнев твой праведен. Думаю, такое сочетание должно сработать.
Я кивнул, медленно убирая пистолет в карман брюк.
— Впрочем, я надеюсь, что пистолет тебе понадобится для другого, — сказал Джек устало. — Мой план таков. Через полгода я отправлюсь с остальными Нолями в Чикаго. Ты должен будешь прибыть туда раньше нас и выключить там свет, как это умеет делать наш общий друг. Необходимо точно рассчитать момент, чтобы наш самолет заходил на посадку одновременно с началом блекаута. Но сразу он не начнется, где-то полчаса или час аэродром будет питаться автономно, аккумуляторами и дизелями.
— Я понял уже, — перебил я. — Посадку прервут, ничего не получится.
— Если прервут, у тебя появится немного больше времени, пока самолет будет кружить над аэропортом, — отмахнулся Ноль. — А вот когда он попытается сесть на обесточенный ночной аэродром, на взлетно-посадочной полосе должно стоять препятствие. Машина, контейнер или даже кирпич, на твой выбор. Крушение неизбежно. Вот и все дела.
Я устало покачал головой, присел на корточки и поднял с тропинки небольшой камешек.
— Слишком много факторов. Слишком много уязвимых мест.
— Ну так постарайся сделать всё так, чтобы их было меньше, и они не были уязвимыми, — просто ответил Джек.
— А почему именно так, в самолете? И почему с помощью блекаута? Это, конечно, эксцентрично, но как-то слишком. Хотите уйти красиво?
— Я уже объяснил, слушай внимательнее. Это один из тех редких случаев, когда мы будем втроем в закрытом помещении.
— Ну хорошо, — с готовностью сказал я, — значит, на сборе. Где он у вас будет проходить? Там вы тоже будете втроем. В закрытом помещении?
— В закрытом. На последнем этаже небоскреба. Мы его специально забронируем целиком, для этих переговоров.
Я сказал «хм» и вопросительно глянул на Ноля. Тот погрозил мне пальцем.
— Даже не думай. Здание взрывать не дам. Там же люди.
Я не удержался и прыснул.
— А отключение электричества вам гуманизм устраивать разрешает, получается, да? Самолет крушить тоже можно? Так людей не жаль? Поглядите на праведника!
— Ник, ау! Это частный Гибралтар, а не битком набитый Боинг. Помимо нас там будут только две стюардессы. На мой взгляд, арифметика очевидна. Блекаут будет не столь разрушительным, как может показаться. Хватит болтовни, Ник. Я всё обдумал. Это не спонтанное решение, я вынашивал его четыре года. Ты будешь не один, у тебя будет прикрытие: Оливье и Стефано. Инкогнито, конечно. Как и ты сам.
— Ну предположим, — сказал я. — Но ведь все сектора знают, что мы можем провернуть такое. На нас же подумают первым делом.
— Им будет не до этого. А про Питера даже не вспомнят, уверяю тебя. Мы ему сделаем алиби.
— Что, инсценируете смерть? — спросил я раздраженно.
— Есть варианты, — непонятно ответил Джек. — В других секторах не знают, что у меня рак. Трагическая и скоропостижная смерть сразу всех троих Нолей будет казаться роковым совпадением, нежели злым умыслом. Худшее, что может случиться, — во внутренних правилах появится рекомендация отправлять начальников секторов отдельными самолетами. Как директоров Кока-Колы. Если ты всё сделаешь правильно, то окажешь огромную услугу всей Сфере.
Последнее прозвучало особенно цинично.
Я подумал немного, покрутил в руках ставший уже теплым камешек, и метнул его в беспокойную рябь пруда. Мы были у того самого моста, где я обогнал Джека при нашей первой встрече.
— Почему именно Чикаго? — спросил я. — Вы все уже здесь...
Я запнулся. На самом деле я не знал, базируются ли Ноли в Монтобане или даже Франции вообще.
— Это наш внутренний символизм, не забивай себе голову. Для простоты можно сказать, что это такая нейтральная территория. Ткнули пальцем в глобус.
Джек вздохнул и засунул руки в карманы.
— Я надеюсь на тебя, Ник. Покушение в политехе и последующее лечение у Ариэля вскрыло в тебе настоящего мужчину, доселе прятавшегося за мягким материнским воспитанием.
Я напрягся и ощутил в кармане холодную тяжесть пистолета. Если он не прекратит...
— Да, я имею ввиду именно это, — холодно улыбнулся Джек, увидев, как изменилось мое лицо. — Потерпи.
А я почему-то вспомнил историю из глубокого детства. Мне было года четыре, наверное, и я еще находился в том созерцательном возрасте, когда каждый день делаются большие и удивительные открытия, а общая картина мира меняется несколько раз в неделю. Сложно поверить, насколько простой и ни к чему не обязывающей тогда была жизнь.
В то лето я впервые отправился на дачу к бабушке с дедушкой. Вокруг было столько нового, удивительного и необычного, что у меня глаза разбегались. Отдельно меня заинтересовала мастерская. В ней я впервые познакомился с различными инструментами ручного труда. Особенно мне понравилось забивать гвозди. Получалось это, конечно, не очень — ну что у детей может получиться хорошо? Большинство гвоздей я погнул, и даже был наказан за то, что забил несколько штук в живую яблоню. Забавно, что эти гвозди до сих пор там, а сама яблоня, похоже, и вовсе не заметила этого акта вандализма. По крайней мере, на качестве яблок это не сказалось. Впрочем, урок я усвоил.
Гвозди торчали во всех деревянных плоскостях, до каких я мог дотянуться. Некоторые гвозди дедушка заставил меня повытаскивать, другие — забить до конца. Но всё равно их хватало, в самых неожиданных местах. Поэтому совершенно неудивительно, что однажды я напоролся на один из них. Это было в палисаднике. Помню, что по какой-то причине я потерял равновесие и оперся о штакетину, из которой торчал предусмотрительно вбитый мною накануне гвоздь, причем смотрел он на меня не шляпкой, а острой частью. Было очень больно. Я вскрикнул и с громким плачем побежал в сторону дома. Мама, занимавшаяся чем-то на веранде, услышала мои стенания и выбежала навстречу. Осмотрев неглубокую, но ощутимо кровоточащую рану, она отправилась за аптечкой. Когда она вернулась и раскрыла коробку, я ощутил неприятный запах антисептики и расплакался еще сильнее. Мама укорила меня за нытье, но лучше от этого не стало.
Опасения оправдались: когда она сполоснула рану перекисью водорода, стало в тысячу раз больнее. Я готов был просто кататься по полу от боли. Мама рассердилась:
— Так, Николас, давай-ка ты успокоишься, потому что нет ничего хуже, чем плачущий мужчина! Рана не страшная, совсем скоро всё заживет. Ну, а перекисью больно — да, это закон природы такой. Чтобы было хорошо, иногда бывает необходимо сделать больно. Не ной, всё.
Наконец мама перебинтовала мою несчастную руку марлевой повязкой и запретила её ощупывать. А ощупать-то хотелось!
Вечером приехал папа. Услышав о моей травме, он похвалил меня за стойкость, а маму за профессионализм, «проявленный в экстремальной ситуации» (тогда я не понимал смысла сказанного). Сперва он хотел устроить мне перевязку, но, увидев мое побелевшее лицо, усмехнулся, потрепал меня по голове и сказал, что сделает её завтра, когда боль уже спадет.
Вот только боль никуда не прошла.
16 «Лицом в огонь»
Неужели я один понимаю, что так поступать нельзя? Разве в самом деле нужно объяснять, что так никто не делает: не устраивают такие вот проверки с неопределенным результатом, где неважно, кто умрет, а кто выживет? Почему мне понятно, что Питер Асконьо не виноват в своих способностях, а Джеку Столлеру — нет?
Некоторое время я сидел в машине и размышлял. Руки мои тряслись, ехать в таком состоянии было опасно. Несколько раз пытался позвонить Гюнтер, но я игнорировал его звонки.
Джек — сумасшедший. Это даже не нужно доказывать с медицинской точки зрения. Нельзя устраивать подобное безумие только по той причине, что у тебя рак, и что ты хочешь смерти этим людям. Даже если мотивы твои, как тебе кажется, праведны.
С другой стороны, конечно, он вовсе не дурак, и расчет его оказался совершенно верным: теперь я его искренне ненавидел и был крайне заинтересован в успехе этого, так сказать, предприятия.
Еще я понял, что имею самые серьезные вопросы к Ариэлю по поводу той психотерапии, какую он мне устроил. Циником быть отвратительно, но других вариантов я сейчас не видел.
Пистолет оттягивал карман. От него веяло холодом, но не железа, а смерти. И как бы я не хотел забыть это ужасное ощущение, испытанное мною в подвале политеха, осязательная память, оказавшись такой же цепкой и долговечной, как и обонятельная, услужливо напомнила мне всю картину в целом, а также детали и тонкости по отдельности.
Я глухо зарычал. Что происходит с моей жизнью? Почему я не могу жить просто и легко? Впрочем, усмехнулся я про себя, ведь я же сам и жаловался на всё вышеперечисленное как раз перед тем, как Гюнтер пригласил меня в Сферу. Получается, нужно опасаться своих желаний и стремлений? Нет, это софизм. Как там у Зенона было...
Вдруг я вспомнил подслушанный разговор Джека и Франсуа. Стало быть, Джек послушался его совета и стал демонизировать людей, а не сущности. И отправил бедного Питера на заклание... Слушайте, ну нельзя так, это даже не демагогия, это преступление без наказания. Питер еще ничего не сделал. А когда сделает, будет поздно. Мда. На границе сознания крутилось правильное определение происходящего, а кто-то из прочитанных мною философов наверняка давал ответ на эту моральную дилемму. Это ведь основы...
Так, руки успокоились, сердцебиение замедлилось. Можно ехать.
По привычке захотелось повернуть на развязке в центр. Я сдержался и перестроился в ряд на спуск с эстакады, в сторону Сен-Илера, где находился мой новый дом. Это был даже не в полной мере дом, а таунхаус, то есть такое кооперативное предприятие, где половина коттеджа принадлежала соседу. Это давало массу очевидных преимуществ при самых неожиданных недостатках. Нормально, жить можно. Однокомнатная съемная квартирка в центре быстро перестала вмещать нас с Эсме. Она давно говорила, что нам обоим нужно личное пространство. Не знаю, мне даже двадцать четыре часа в сутки рядом с ней было хорошо. Но расширение жилплощади я одобрял.
Мы въехали туда с полгода назад, и первое время долго не могли накататься на спиральной лестнице.
Я подъехал к дому. Гараж поинтересовался через мой телефон, а не открыть ли ему себя. Я сказал, что да, было бы неплохо. Так и случилось.
Эсме нигде не было. Я зашел, разделся, спрятал пистолет и устало лег на диване в гостиной, раскинув руки, словно витрувианский человек. Некоторое время вслушивался в тиканье старых деревянных часов, стоявших в углу. На покупке этих часов настояла Эсме. Сперва они стояли в нашей спальне, но мне, как оказалось, было очень сложно засыпать под их тиканье. Эсме, вздохнув, согласилась передислоцировать их на первый этаж.
Я надел очки (всё забываю найти контактные линзы) и поднес к лицу правую ладонь. На ней едва угадывался старый шрам.
На следующий день после кровавого побоища рука всё так же болела. Я сообщил об этом папе. Тот участливо погладил меня по голове и прочел маленькую лекцию о регенерации эпителия (эти слова до сих пор почему-то отдают мне тарабарщиной, хотя я уже много лет как всё понимаю; реликтовый шум детства, наверное). Я мало что понял, но задумался так крепко, что забыл о боли на весь оставшийся день. Но делать этой рукой всё-таки ничего не мог.
А что еще сказать о боли? За прошедшие два года я четырежды испытывал приступы нюво-кластерных головных болей. Всякий раз рыдающая Эсме везла мое бездыханное от наркоза тело в больницу, где её уже обычно ждал заспанный хмурый Ариэль. Всякий раз он спрашивал нас о принятых субстанциях. После четвертого раза мы сумели сделать очевидный с самого начала вывод. Боли являлись неким похмельем после нашей процедуры заглядывания в разумы друг друга. Конечно, Ариэлю мы об этом не рассказывали. Мое дело (анонимное, разумеется) изучал целый консилиум врачей. К каким-либо выводам они прийти не могли. Один из них даже предложил каким-то образом спровоцировать приступ, чтобы понаблюдать процесс вживую. «Ах, если бы еще картирование со вскрытием и биопсией...», — мечтательно сказал один из них. Справедливо, наверное. Я ведь для него лишь объект №6 по имени Фрэнк Стрино (стандартный псевдоним для анонимных пациентов).
Интересно, а почему у Эсме нет этих болей? Нет, я очень рад, конечно, что с ней всё хорошо, но как-то несправедливо это.
С улицы послышался шум. Я встал, пригладил волосы и вышел на крыльцо. Из подъехавшего такси выходила моя любимая. На ней было подпоясанное черным поясом бежевое пальто и кокетливо наклоненная шляпка с пером. Она улыбнулась и пошла мне навстречу. Мы обнялись.
— Какая ты красивая, — признался я ей в плечо.
— Спасибо, родной, — ответила Эсме, вроде бы устало. Или же мне показалось.
Мы поцеловались.
— Я думала, ты позже будешь, — сказала она, оторвавшись от меня. Я машинально облизнул губы, но вкуса помады не ощутил.
— Час общения с начальником за два, — ответил я вяло, помогая ей снять пальто.
— А что такое? — поинтересовалась она, разуваясь.
— Да нет, ничего.
Как же быстро я научился ей врать. Я очень устал. Эсме — самое ценное, что есть у меня в жизни. Нельзя любить и врать любви в лицо. Нельзя всю жизнь прожить во лжи.
А ведь еще я научился убивать и хотеть убивать. Но и в смерти всю жизнь прожить тоже нельзя.
*
— Можно.
*
Эсме умиротворенно переодевалась в домашнее. Я наблюдал за ней.
— Где была?
Занятий сегодня не было. Выходной, по сути.
— С Витторией виделась, — ответила Эсме. Это была её подруга по художественной школе.
— Как она?
— Депрессия, — подумав, сказала Эсме. Чему она, интересно, задумалась. Но размышлять на эту тему я дальше не стал. Я был настолько измотан сегодняшним днем, и физически и морально, что ум, даже если бы и захотел, не смог продолжить смысловую цепочку.
Я подошел к ней сзади и осторожно обнял.
— М? — спросила Эсме.
— Я люблю тебя.
— Я знаю, — мягко и как бы благосклонно ответила она. — Я тебя тоже люблю.
— И я это знаю. Только тебя.
Вместо ответа Эсме повернулась ко мне и заглянула мне в глаза. Она даже не заикалась о заглядывании, приняв мои головные боли на свой счет. И всё же, почему у нее нет никаких последствий?
— Что не так? — спросила она меня.
— Всё так, — солгал я.
День закончился, а за ним был еще один. Началась суббота. День уборки.
— Эсме, ты не видела мои контактные линзы?
— Они там, где ты их оставил.
Вот откуда это в них? Почему нельзя просто сказать? Неужели это ответная реакция? Что я сделал не так?
— Прекращай.
— Ник, я не знаю, где они. Посмотри в комоде.
— Я смотрел, там их нет.
— Ну надень очки, неужели это так трудно?
Я промолчал.
Через час с лишним я случайно разбил вазу для цветов. Эсме расплакалась. Я попытался объяснить, что это просто ваза, к тому же стеклянная. Растолковывать ей, что у меня всё еще тряслись руки после вчерашнего разговора с Нолем, я, конечно, не стал.
— Как ты не понимаешь, Ник? Ты разбил не вазу, а символ! — плакала Эсме. Ваза и правда была символом. Её нам подарила мама Эсме, когда она повела меня знакомиться с родителями. Это был очень трогательный момент: Эсме впервые за долгое время смогла нормально с ними поговорить и, в конечном итоге, наладить вполне адекватные отношения.
Но вот её мама меня немного смутила. Мне сложно сформулировать словами чувства от знакомства с этой дамой. Я очень хорошо помнил один папин совет: когда заводишь отношения с девушкой, необходимо как можно скорее найти возможность познакомиться с её матерью, потому что это прекрасная возможность увидеть свою пассию через десять, двадцать и тридцать лет. Помню, мама, услышав краем уха это отцовское напутствие, неодобрительно на него покосилась, но ничего не сказала.
Общее впечатление от мамы Эсме у меня сложилось неприятное. Отдельно я напрягся, узнав, что это её пятый брак (бывает же такое).
— Я куплю тебе новую вазу.
— Ну что с тобой не так? При чем здесь ваза вообще, Ник?
Вот и я думаю, при чем? У тебя что, эмоции неотрывны от вещей? Иногда кажется, что даже хорошо, что заглядывание нам больше недоступно. Можно думать что угодно. Индульгенция на мыслепреступления.
Я без слов обнял плачущую Эсме и искренне извинился. Через некоторое время она затравленно на меня глянула, но, кажется, простила.
— Будь внимательнее, родной, пожалуйста. Я тебя очень прошу.
— Я пытаюсь.
Эсме вздохнула. Уборка продолжилась. Вечером мы поехали ужинать в любимый ресторан.
Но и этот день тоже закончился. Воскресенье. Мы лежали в кровати и смотрели сериал.
— Любопытно, — сказал я, когда серия закончилась.
— Что любопытно?
Я немного подумал (примерно сто процентов авторов написали бы «я с минуту подумал») и сказал:
— Я подумал о том, что мне хотелось бы сделать тебя бессмертной...
— Хм. А себя?
— Ну подожди, ко мне мы еще вернемся.
— Ладно, вернемся. А мне не будет скучно?
— Со мной?
— К тебе мы еще вернемся, ты же сам сказал.
— А как это мы тебя в отрыве от меня будем рассматривать?
Я уже начал злиться, что завел этот разговор.
— Ник, ты уж определись. Ну ладно, я вижу, что сбила тебе мысль. Давай еще раз: ты хочешь сделать меня бессмертной. А зачем?
— Ну как зачем? Всё прекрасное хочется сделать бессмертным.
— Для этого прекрасное нужно убить.
— Почему это?
— Живое не может быть бессмертным. Пока живое живо, его можно убить. Какое же оно бессмертное?
— А мертвое — по определению бессмертно? — спросил я, стараясь, чтобы в тоне не чувствовалось раздражение.
— Нет, ты всё перекрутил, — вздохнула Эсме. — Скорее, я имела ввиду, что живое не может быть бессмертным потому, что стремится к смерти (то есть изменчиво), а бессмертное — неизменно. Делать людей бессмертными — неестественно.
— Наверное, я неправильно выразился, — устало сказал я, желая поскорее свернуть этот идиотский разговор. — Я имел ввиду сделать тебя бессмертной в контексте увековечивания.
— Я твою мысль поняла. Но и это тоже будет не то. Это буду не я. В каком бы виде ты меня не увековечил, в скульптуре, литературном образе или еще каком, это будет лишь тень меня. Проекция Ренесми Сусдит на твои творческие способности. То есть, если посмотреть на это под другим углом, в этом будет больше тебя, нежели меня. Точнее, твоего меня. Точнее, меня, пропущенного через призму тебя.
Мысль сложная, но, как и всё под луной, не новая.
— Так что давай лучше вернемся к более важному вопросу: зачем тебе увековечивать меня?
— Ну как... — смутился я. Ответ на этот вопрос существовал, но сама мысль об этом вопросе пугала. Эсме не стала меня мучать этими размышлениями.
— Ник, живи сегодня, сейчас. Не оставляй радость на потом.
Она не договорила.
Встав, Эсме потянулась, накинула на себя халат и вышла из спальни.
— Я сегодня в город скатаюсь, ты не против?
Против, конечно.
— А куда?
Пауза длиной в эон.
— По делам. Нужно купить кое-чего. А тебе не мешало бы за книжку сесть.
— Не мешало бы, — почему я отвечаю как попугай?
Через некоторое время мне надоело лежать и я, завернувшись в простыню, как в тогу, спустился на первый этаж.
Эсме прихорашивалась у зеркала. Я знал, конечно, что ей нужно купить новые холсты и тушь, но я бы не стал ради похода в магазин так одеваться. Она увидела меня в зеркале и улыбнулась.
— Ты чего такой смурной? — спросила она, наводя брови.
— Не знаю, — честно солгал я.
Эсме закончила собираться и встала. Я подал ей пальто и попытался поцеловать. Она ловко увернулась:
— Помаду размажешь.
— Хочу размазать.
— Не надо, я долго её наводила.
Я попытался поцеловать её в щеку. Она снова увернулась:
— Пудры наешься.
— Хочу наесться.
— Ник, с тобой точно всё в порядке? — спросила она меня подозрительно.
— Нет, — ответил я, на этот раз искренне.
Эсме вздохнула.
— Я заметила.
И ушла. А я так и остался стоять в прихожей, завернутый в простыню, как в тогу. Что происходит?
Вернулась поздно, с тремя большими рамами на заднем сиденье и красивой деревянной коробкой с красками в багажнике. Когда я помог ей всё это перенести в дом, она наконец разрешила мне и размазать помаду, и наесться пудры, и всё остальное. И пудры и помады, правда, оказалось меньше, чем мне хотелось.
Уснул счастливый, наслаждаясь этой, в сущности, скудной радостью.
Утро было солнечным и по-осеннему неприветливым. Когда я проснулся, Эсме рядом уже не было. Я подумал, что это очень кстати. Позвонил Оливье и попросил его поухаживать сегодня за лошадками.
Эсме нашлась в палисаднике. Это было квадратное пространство, целиком закатанное в аккуратный голландский газон, настолько зеленый, что казалось, будто это пластиковый муляж. Или кто-то покрасил настоящий газон сочной зеленой краской. Точно в центре палисадника росло дерево — старая и немного кривая яблоня.
Я тихо и как бы благоговейно подошел к ней и прикоснулся к ржавой рифленой шляпке гвоздя, забитого туда мною много-много лет назад. Я потратил немало усилий и денег, чтобы выкопать и увезти её с дачи. Ни бабушки, ни дедушки уже давно не было, и сама дача без них, конечно, тоже была не та.
Я долго умасливал новых хозяев дачи, пыльных и жадных марсельцев, разрешить мне забрать яблоню. Они сперва не хотели поверить в то, что я не чужой этим местам человек, и ломили по этому поводу какую-то совершенно немыслимую цену (десятки тысяч луидоров). Я уже собирался сдаться, как вдруг вдруг вспомнил о своих детских шалостях с гвоздями. Новые хозяева со скрипом, но согласились проверить, действительно ли на яблоне есть следы моих детских постмодернистских опытов. Почему-то именно этот аргумент им показался весомым. Гвозди были на месте. Годы их не пощадили, как, впрочем, и яблоню. Ещё оказалось, что гвозди были забиты ощутимо ниже, чем мне запомнилось. Мне пришлось напомнить самому себе, что всё в детстве кажется больше.
А может, и в самом деле так и есть? Может, мы, вырастая, вытягиваем соки из окружающего мира и делаем его таким образом меньше?
Какая же чушь, даже в блокнот не годится.
Эсме сидела в шезлонге и наслаждалась скромным осенним солнцем.
— Доброе утро, любовь моя.
— Доброе утро, Ник.
Я сел рядом, прямо на траву.
— Эсме, — начал я, — ты не хочешь со мной поговорить?
Она не спеша заложила меж страниц ляссе, закрыла книгу и только после этого посмотрела на меня.
— Такая постановка вопроса подразумевает, что говорить буду одна я. Разве ты этого хочешь?
Я промолчал.
— Мне казалось, ты сам не прочь выговориться. Можешь приступать, если хочешь.
— Эсме, что происходит?
— Не знаю.
Мне захотелось её придушить. Разве можно говорить живому человеку такие вещи?
— Ник, — сказала она, глядя мне в глаза, — я ведь могу задать тебе тот же вопрос: что происходит? Чего ты от меня хочешь?
Как же я ненавижу такие выяснения отношений. Оба прикидываются дураками и пытаются играть в какую-то идиотскую версию шахмат. Неужели семейная жизнь и вправду из этого состоит? Не хочу.
— Я хочу любить и быть любимым.
— Я тебе в этом мешаю?
Да.
— Уже не знаю.
— А раньше знал?
— Раньше такой вопрос не стоял.
— Почему встал?
За годы общения со мной Эсме неплохо обучилась риторике и, что паршивее всего, демагогии. Лекаря насильно пичкают своими же лекарствами, не разбирая и в произвольном порядке.
— Я чувствую, что теряю тебя.
Я практически кожей ощутил, что Эсме собирается в этой же идиотской манере ответить «Не чувствуй».
— Если бы терял, меня бы тут не было, — сказала Эсме, чуть подумав.
— Тогда почему у меня впечатление, что тебя тут и нет?
— Я здесь, Ник. Я с тобой.
Почему, почему я не могу поверить её словам, как верил раньше всегда? Что лопнуло? Где проходит эта трещина? И кто виноват? И что делать? И почему именно я? Я же просто хочу любить и...
— Ник, если ты сейчас потребуешь доказательств, мы поссоримся по-настоящему. Всерьез, очень сильно. Ты знаешь и всегда знал, что это не то, что требует каких-либо доказательств.
Эсме, любовь моя, что же ты такое говоришь? Что ты делаешь со мной?
Но она продолжала:
— Потому что, если мы выйдем на такой уровень беседы, то я тоже могу привести кое-какие аргументы. Например, моя ваза, на которую тебе наплевать. Моя мама, которую ты презираешь. Или нарушенное тобою обещание не ухаживать за мной три года назад. Я ни о чем не жалею, и я здесь, и я...
Ну же!
— ...благодарна тебе за всё. Но если мы будем вскрывать эти душевные тайники, то всё может закончиться не так, как нам обоим кажется.
Я встал и собрался уйти. Эсме жестом меня остановила.
— Мне кажется, я поняла, в чем твоя проблема.
Моя?..
— У тебя еще не закончилась взвесь.
— Что не закончилось? — тупо переспросил я.
— Помнишь, прошлой зимой мы гуляли по лесу, когда выпал первый снег? Было очень холодно, и из-за этого в воздухе медленно-медленно оседала ледяная взвесь. Словно бриллиантовая пыль. Ярко светило солнце, и эта пыль сверкала на нем, будто... Я уже не помню, ты тогда отличную привел аналогию...
— «Это будто всё, что происходит с нами в данный момент времени»... — тихо процитировал я свое же высказывание. Еще я сказал, что видел такое лишь раз в жизни, и очень важно ценить сегодняшний день, потому что он закончится. Всё заканчивается.
Мне было холодно. Не по-зимнему, звонко и хрустяще холодно. А по-осеннему. Гриппом, простудой, вечно замерзающими под утро ногами и непрерывным насморком.
— Да. У меня эта бриллиантовая пыль закончилась, Ник. У тебя нет. Вот и вся разница. Я не могу с этим ничего сделать. Это как азотное ускорение в автомобилях. Оно отлично разгоняет машину до максимальной скорости, но вечно на нем ездить нельзя, можно сжечь двигатель.
Заикаться про аналогии я, конечно, не стал. Просто молча развернулся.
— Ник, — окликнула меня Эсме.
Я, только этого и ждавший, тут же подошел к её шезлонгу, опустился к ней на колени и прижал голову к её груди, стараясь, чтобы не было видно, что я плачу.
— Я люблю тебя, Эсме.
Эсме медленно гладила меня по голове.
— И я, Ник. Я тоже тебя люблю.
Я молча кивнул, уже не сдерживая слез.
А Эсме, моя любимая, моя единственная Эсме, мой спаситель и мой ориентир во мраке, тихо баюкала и гладила меня по голове, как я когда-то гладил её в музее Сверхновейшего Искусства.
— Я знаю, что ты меня любишь, Ник. Я никогда об этом не забываю. В первый же день, когда я увидела вас с Гюнтером в парке, я поняла, что ты меня любишь. Я всегда это знала. Всё будет хорошо. Не переживай. Я с тобой, я здесь, я рядом. Всё будет хорошо.
Когда я успокоился, она вытерла мне лицо своей футболкой и сказала:
— Ник, что бы ни случилось: я тут. Ничего не бойся. Я люблю тебя, и знаю, что ты любишь меня. Но не делай из меня идола. Я не хочу быть твоим кумиром. Не хочу быть памятником самому себе. Ты хотел сделать меня бессмертной? Но ведь сегодня я уже не та, что вчера. Не та, какой была позавчера. Мы меняемся. А памятники нет. Ты не сможешь сделать живой памятник, и не захочешь любить холодное изваяние, а я не смогу жить в стазисе. Пойми это, пожалуйста. Мне нужно немного пространства. Немного свободы. Немного воздуха. Пока у меня не закончилась алмазная пыль, воздуха хватало. Но теперь мне нужно самую малость... — она запнулась, задумалась.
— Я понял, — кивнул я. Должно быть, я чертовски некрасив, когда плачу.
Я осторожно положил руки ей на виски, но Эсме покачала головой.
— Нет, Ник. Я не хочу. Не хочу снова видеть тебя в этой агонии. И не хочу, чтобы ты увидел меня. Такой и сейчас. Считай это моим воздухом.
— Хорошо, — сказал я, и ощутил, как с громким лязгом закрывается какая-то дверь в моей душе.
*
Сквозь Эсме медленно проступало утреннее, в редких перистых облаках, небо моего личного лимба. Я снова выныривал. Эсме таяла, исчезала в синеве далекого весеннего неба. Живого и жизнеутверждающего. Контрасты.
Я очень сильно не хочу того, что последует. Не хочу, не хочу, не хочу...
Это как последний вздох перед погружением на глубину, с которой уже не вернуться.
Мы были перед Пассифлорой. Уверен, что двери её закрыты, и, пока я не «исповедуюсь», войти туда я не смогу.
— Ах, какое же прекрасное сравнение придумала Эсме! — сказал Куратор.
— Про воздух?
— Нет, про алмазную пыль. Чаще, конечно, любят приводить в сравнение набивших оскомину бабочек в животе.
— Мы же недобитая интеллигенция, нам избитые приемы претят. Оттуда и такие эвфемизмы. Как же так получилось? Почему у Эсме страсть закончилась раньше, чем у меня?
— Ответ на этот вопрос ты знаешь, Ник. Просто тебе очень не хочется его признавать.
— Не знаю.
— Всё ты знаешь, не прикидывайся. Ну-ка давай, расскажи мне, что такое любовь. Лишним не будет.
Я «вздохнул».
— Физиологическое и психологическое чувство...
— Не чувство, а состояние! — строго поправил меня Куратор.
— Состояние, — согласился я, — при котором человек испытывает крайнюю степень привязанности к некой особи, зачастую противоположного пола.
— Так-так, — подбодрил меня Куратор. — Чем еще характеризуется это состояние?
— Эмоциональной бесчувственностью ко всему, что не относится к субъекту любви.
— Молодец. А для чего нужна любовь?
— Чтобы люди умирали.
— Они и без любви неплохо мрут, она им для этого занятия не нужна, — хмыкнул Куратор. — Не увиливай, лучше отвечай.
— Любовь нужна для продолжения вида.
— Не так. Для продолжения вида вам даны сексуальные переживания и прочие электрохимические радости. Любовь сложнее. Не упрощай.
— Я не знаю.
— Врешь ведь, всё ты знаешь. Просто не хочешь об этом задумываться. Говори.
Я нехотя продолжил:
— Любовь нужна для гарантированного продолжения вида. Чтобы обе особи испытывали чувство личной вовлеченности и заинтересованности в процессе.
— А ты мне скажешь, почему злые языки у вас говорят, что любовь живет три года?
— Столько нужно для эмоциональной калибровки, зачатия и рождения ребенка, а также его первоначального вскармливания и охраны, когда самка наиболее уязвима и нуждается в поддержке.
Это была словно операция по удалению раковой опухоли. Только ведь не поможет, метастазы проникли во все части тела и добрались до ума. До того, что всегда казалось мне независимым от плоти и прочих суетных раскладов. Что только мое, и никому больше принадлежать не может.
— А вы этого не сделали, — не спросил, но констатировал Куратор. — И на что же ты рассчитывал? Что Эсме будет вечно тебя любить той самой, как она выразилась, азотной страстью? Но это ладно, этот вопрос риторический. Молодые идиоты потому и идиоты, что молодые. В следующем ты не признаешься, поэтому мне придется озвучить самому. Единственная причина, по которой Эсме выдохлась раньше тебя (а я тебя уверяю, тебя бы это тоже рано или поздно настигло), это ты. Более старые земные цивилизации делали для человеческого вида намного больше, чем может показаться. Они, на пару с природой, вели селекцию и грамотно выбраковывали свое потомство. Иногда специально, иногда от безысходности. Сильный мальчик выдержит оспу, выживет. Слабый умрет. А потом придумали лекарства, выживать стали оба мальчика. Ты происходишь от того, который должен был умереть, Ник. Ты омега. От тебя плохое потомство. Если уж совсем цинично, ты в тех восьмидесяти процентах, которые не должны были пережить очередную волну чумы или коронавируса. Для людей, как общества, это неприятно, а как для вида — даже хорошо. Но ты выжил. Ты добился Эсме не силой, но интеллектом, приверженностью, ты помог ей в трудную минуту, и она вознаградила тебя своей любовью. Но как только её звериное подсознание поняло, что ты не собираешься заводить с ней детей, а используешь её для синтеза дофамина, то хладнокровно перекрыло клапаны, и поток полезных веществ в её голове иссяк. Страсть закончилась. Можно, конечно, врать себе, что, дескать, вот сейчас начнется настоящая любовь, а не эти ваши телячьи нежности. Только ведь...
*
Эсме снова уезжала. Сказала, к родителям. Я провожал её и нервно растирал шрам от гвоздя посреди ладони. Несмотря на то, что мы помирились (второй раз за два дня), мне всё еще было не по себе.
Где-то в животе что-то холодно шевелилось и скручивалось кольцами. Я начинал понимать писателей, использующих именно такие формы для описания чувства тревожности. Никаких других сравнений в голову не приходило, и, по правде, быть не могло.
Вообще-то, этим и отличаются писатели от графоманов. Именно настоящие писатели способны придумывать новые сравнения и формулировки для уже тысячу раз описанных вещей... Улавливать витающее в воздухе и формулировать в словах вещи, о которых иные люди способны лишь догадываться, как неощутимое присутствие Бога, Великой Силы, Маниту, называть это можно как угодно, но суть от этого меняться не будет.
Я попытался напроситься поехать вместе с Эсме, но она, смущенно улыбаясь, сказала, что хочет устроить женсовет на всю ночь.
— Всё в порядке, Ник. Утром вернусь, — заверила она меня, вызывая через телефон такси.
Уже на выходе она вдруг задумалась, нахмурилась и спросила:
— Подожди-ка, Ник, ведь сегодня понедельник. Разве тебе не нужно было ехать в Монбетон? Ухаживать за лошадками?
Я улыбнулся.
— Я позвонил Оливье и попросил меня сегодня заменить. Хотел побыть с тобой.
— Оливье? А кто это?
Какой неожиданный интерес.
— Оливье Риколетти, двадцать второй слой, мой напарник, — не задумываясь ответил я.
Я ведь еще ничего не понимал!
— Слой?
— Ну да, двадцать второй слой Красного сектора. Из Сферы, — добавил я.
А вот тогда до меня дошло, что я сейчас сказал.
Эсме медленно кивнула, ушла глубоко в себя и, не попрощавшись, вышла из дома.
Что же я натворил.
— Стой, Эсме, подожди! — воскликнул я, выбегая вслед за ней в вечерний сумрак.
Эсме была у такси. Резко развернувшись, она выбросила вперед руку в останавливающем жесте, и коротко покачала головой. Я замер в двух метрах перед ней.
Она молча села на заднее сиденье. Машина тронулась. Я остался стоять босиком на холодном асфальте, взявшись за голову.
Что же я сейчас натворил... Идиот, идиот чертов... Я знал, я лучше остальных всегда знал, что любая ложь всегда выходит на поверхность. Раньше или позже.
Господи, на что я рассчитывал? Почему нельзя было просто честно признаться с самого начала? Но тогда пришлось бы рассказывать и о других своих приключениях, в том числе о стрельбе в политехе, и вот тогда Эсме бы точно...
Что же теперь делать?
Я не заметил, как оказался в кресле, тупо глядящий в никуда. Я не знал, сколько прошло времени. Я лишь знал, что змий в моем нутре вырвался из своей клетки и теперь безнаказанно ползал по всем моим внутренностям. Это был страх за границами страха. Ужас, возведенный в бесконечность.
В кармане дернулся и замолк телефон. Замолк слишком рано, чтобы это был звонок. Стало быть, сообщение.
Никогда в жизни мне еще не было так страшно видеть в графе отправителя Эсме.
Я закрыл глаза и сосчитал до десяти. Всё тот же ужас. Змий удобно расположился в моей голове, чтобы прочитать пришедшее письмо. Оно было написано не от руки, как любила Эсме, а печатным текстом.
Ник. Я не рассчитываю на то, что ты сможешь меня простить, но надеюсь, что однажды сумеешь найти в себе силы жить дальше. Я так не могу. Жить во лжи — выше моих сил. Я не в состоянии служить тебе живой говорящей статуей в натуральную величину. Ты требуешь от меня вещей, которые мне противны и неестественны: ты хочешь, чтобы я принимала вранье и всегда была той, какой ты меня встретил в том парке три года назад. Но мне отвратительна ложь, и я не могу жить в стеклянной колбе, которая не дает мне расти. Я изменилась, а ты либо не смог, либо не захотел. Скорее, второе. Пожалуйста, Ник, повзрослей. Научись жить и принимать других людей такими, какие они есть не в данный момент, а вообще. Какими они были, есть и будут. Это же всегда разные люди. И я не просто уверена, за эти дни я убедилась, что ты не сможешь меня любить такой, какой я становлюсь и стану. Мне очень жаль, что я не оказалась для тебя той, кем ты меня видел. Но ломать себя я не могу и не буду. Подумай о себе и о мире, в котором ты живешь. Проснись. И тогда, может быть, ты встретишь ту, что станет для тебя твоим идеалом. Живи и люби. Но — не меня.
17 «Разрушь свой дом»
— Я бы хотел сказать несколько слов, Ник. Даже не зная, что с тобой будет дальше...
Я резко и с какой-то почти физической болью ощутил, что он лжет. Всё он прекрасно знает.
— ...я очень хорошо понимаю, каковы будут твои мысли. И на этот раз фильтрующим редактором хотел бы побыть я. Все твои сумрачные размышления и невероятные философские открытия — самый презреннейший из всех сюжетов. У одного вашего писателя есть книга, в которой перемещение между мирами контролировалось загадочной инопланетной расой, которая в качестве платы за перемещение требовала рассказать небольшую историю. Фокус в том, что хотя бы одну историю может рассказать любой человек: про свою первую любовь. Это самый базовый сюжет, я бы даже сказал, фундаментальный. Давай, возрази мне.
— Возражаю. Два сюжета. Про первую любовь и первое расставание.
Куратор презрительно отмахнулся.
— Да, да, понятно. Только, боюсь, их засчитали бы за одну. Ничего нового здесь добавить уже нельзя. Я бы назвал этот сюжет риторическим, потому что, при всем многообразии жизненных форм, истории любви у всех разумных рас, практикующих её в качестве усилителя репродукционного цикла, одинаковы. Ты один из неисчислимого множества квадриллионов квадриллионов живых существ, ощутивших на себе цинизм высшего расчета своего вида.
— Тогда почему у меня такое острое ощущение своей особенности?
Куратор помедлил. Я ощутил мгновенную и несомненную вспышку страха в его уме.
— Таким тебя воспитали, — ответил он наконец. — Тебя и всю твою цивилизацию. Но правда в том, что все вы одинаковые. Пара действительно неординарных личностей на десяток миллиардов — допустимая статистическая погрешность. Разнятся лишь детали, но в главном всё всегда остается одним и тем же. И любовь, и расставание.
*
Я плыл в черной пустоте открытого космоса. Звезды равнодушно смотрели на меня из других миров. Солнце пылало ослепительной точкой, немыслимо далекой и неестественно холодной. Я замерзал. Я умирал. И больше некому было меня спасти. Я остался один, и этому не будет конца. Я вечно буду тянуться к непостижимо далекому дому, не понимая, что там я уже никому не нужен.
Картина из моих кошмаров ожила. Пустота космоса давила и разрывала. Я хотел умереть, чтобы больше ничего не чувствовать, но у меня не было даже этой возможности.
Я очнулся ото сна. Шел дождь. Не видя вокруг себя остального мира, я прошел на кухню и поел, не ощутив вкуса еды. Мне не хотелось есть, но я понимал, что это необходимо моему телу. Почему-то оно продолжало хотеть жить, хотя моему уму всё уже было ясно. Я слонялся по дому, натыкаясь на её вещи и боролся с безумием.
Эсме ушла. Я оказался для нее страшным.
Как такое вообще возможно? Как? Сценарий, в котором Эсме от меня уходит, как оказалось, находился за пределами моего понимания. Ум отказывался принять такую реальность. Казалось, что стоит только помотать головой, проснуться, и наваждение спадет, и она снова окажется рядом. Моя Эсме... Моя любовь... Что же я наделал...
Спустя некоторое время, как ни удивительно, ко мне начал возвращаться рассудок, и ум (помимо моей воли) начал пытаться анализировать реальность, к объективности которой у меня появились самые серьезные вопросы.
Почему Эсме так поступила? Почему нельзя было поговорить и решить накопившиеся проблемы цивилизованным путем? Почему люди привыкли выкидывать сломанные вещи, а не чинить их? Что значит, не можешь жить во лжи? О какой лжи ты говоришь? О мелкой недомолвке про Сферу? Ну бред какой-то, это же не причина.
Конечно, это всё результат множества факторов, копившихся некоторое время. Но мотивы, будем говорить честно, идиотские.
Отрицание сменилось гневом.
Почему она решила, что я не смогу любить её такой, какой она стала? Кто ей дал право решать за меня? В голове немедленно всплыла Ацуко. Она огорченно качала головой. «Не решай за других, Ник».
— Я и не решаю! — заорал я на весь дом. Зазвенел сервант.
Но почему тогда всем вокруг можно решать за меня? Почему Джек решил, что именно я должен участвовать в его безумном плане? Почему Эсме решила, что я чего-то не смогу? Может быть, я бы сам как-нибудь решил?
Самая страшная ловушка в мире: люби меня такой, какая я есть. Это ведь требование индульгенции на то, чтобы ничего с собой не делать. Жить так, как хочется. Требование подстроиться, перековаться. Высшая форма эгоизма.
Что значит, она изменилась? И что значит, я не изменился? Где конкретика? Это набор красивых слов, литературных штампов, от которых меня тошнило на вторую неделю работы в редакции.
Какая еще статуя? Что за бред? Скажи мне, Эсме, скажи! И я стану тем, кем ты хочешь меня видеть.
Я осекся. Мысли забуксовали. Ведь я уже перековываюсь, я уже подстраиваюсь под её немыслимый эгоизм. Змий участливо подсказал, что даже если бы я принял это её идиотское требование, то делу это бы не помогло.
Я приезжал в Дикую Вишневку, работал и уезжал. Как автомат. Молча, четко, размеренно. Остервенело. На все вопросы отвечал односложно, нехотя. Имитировал прежнего себя в телефонных разговорах с мамой.
Я ей ничего не сказал. Стадия гнева продолжалась.
Франсуа несколько раз пытался завести со мной разговор, но я либо игнорировал его, либо давал понять, что не в настроении разговаривать. На самом деле, я был уже на той стадии, когда мне до темноты в глазах хотелось с кем-то поговорить, но другой ябыл категорически против. Оставалось понять: это был Ник-мямля или Ник-циник? Они уже практически слились воедино, но некие остатки двойственности оставались, и это давало какое-то успокоение. Я еще не сошел с ума.
Полагаю, Франсуа уже сам обо всём догадался. Он старый, он умный. Он понимает. Ариэля я избегал, и в Страстоцвете тоже не появлялся. Несколько раз он мне сам звонил, справлялся о моем здоровье. Приступов головных болей не было. Откуда?
Два раза видел Гюнтера. Он был сильно взволнован и участлив. Это немного раздражало. Откуда ему знать, что и как я сейчас чувствую? У него никогда не было настоящих отношений. Только мимолетные интрижки, и, подозреваю, проститутки. Первый раз мы встретились случайно, в городе. Во второй раз он напросился ко мне в Дикую Вишневку. Франсуа был не против. Гюнтер провел со мной всю мою смену, помогая ухаживать за лошадками. Реми очень хорошо чувствовала мое настроение и соболезновала моему горю. Наверное, одна Реми меня понимала... Не могу сказать, что мне стало лучше от этого проведенного с Гюнтером дня, но что-то определенно в моей голове сместилось. Осталось только понять, что и куда.
От апатии я похудел на пять килограммов. По той же причине, должно быть, у меня еще сильнее упало зрение. Начал развиваться астигматизм. Операция по коррекции зрения мне была противопоказана.
В декабре я попал в аварию. К счастью, никто не пострадал, но машина отправилась в длительный ремонт.
Я начал находить во всем происходящем какую-то извращенную горькую сладость. Это было чем-то похоже на катарсис, только с той разницей, что в конце меня ждало не обещанное драматургами искупление, а густое ничто открытого космоса и жирная точка далекого солнца. Даже Юпитера не было, художник его не нарисовал.
Я понимал, что со стороны выглядел жалко, и никакой оригинальности в моей истории, разумеется, быть не могло. Но легче от этого...
*
— Ник, хватит.
*
В середине декабря ко мне в дверь кто-то позвонил. Я с отрешенным любопытством накинул легкую ветровку, подошел к двери и открыл её.
На пороге стояла девушка с пепельными волосами и очень светлой кожей. На ней было бежевое пальто (почти как у Эсме) и расписанный какими-то польскими узорами платок, повязанный на голове косынкой. Это была подруга Эсме, Виттория. У дороги стоял её маленький автомобильчик.
— Ник, здравствуй, — сказала она и чуть отвела взгляд.
— Привет, Вита, — ответил я, пропуская её в дом.
Виттория сняла платок, раскашлялась и заглянула в сумочку. Несколько раз встряхнув ее, она достала оттуда ингалятор, сделала из него глубокий вдох и расслабилась. Не знал, что у нее астма. Бедная девочка.
Некоторое время она собиралась с мыслями и хмуро на меня смотрела, не решаясь начать.
— Я догадываюсь, — устало сказал я, прервав молчание.
— Правда? — спросила она облегченно.
— Хочешь вещи забрать?
Виттория кивнула.
Эсме даже не соизволила сама приехать за вещами. Какой цинизм. И трусость. Боялась, что если приедет, то может случиться рецидив. А может, не хотела усложнять. Какая разница...
Сам я собрать её вещи не то, чтобы не додумался, а... Словом, будто бы боялся даже пальцем к ним прикоснуться. Так и лежали с октября на её тумбочке расческа, зеркало, какая-то косметика. В ванной висел на крючке фен. И розовая футболка с буквой N на гладильной доске. Мне стало нехорошо.
Я помог Виттории снять пальто и предложил чаю. Она согласилась. Сидели в тишине. Я хмуро смотрел в свою чашку и помешивал чай. Никогда не мог пить кипяток. А все окружающие, похоже, могут. Вон, Виттория уже ополовинила свою. И как это у них получается? Бабушка вообще могла кипящий суп пробовать.
— Ник, давай не надо?.. — осторожно спросила Виттория.
Я удивился.
— Что не надо?
— Вот... — она замялась. — Ничего не надо. Понимаешь?
— Наверное, — сказал я, хотя понимал не вполне.
Виттория теребила пальцами конфетный фантик.
— Я не собираюсь быть посредником между вами. Это дорога в никуда.
— Так я и не просил, — удивленно сказал я.
— Какая разница, просил, не просил, — нахмурившись, пробормотала Виттория, не глядя на меня. — Попросишь. Уже, считай, просишь.
— Разве?
— Ник, не держи меня за дурочку, — она прищурилась, продолжая теребить конфетный фантик. — Ты у меня не первый, прости за цинизм. Я и с Жаном вот так разговаривала.
Мне потребовалось напрячься, чтобы вспомнить, кто такой Жан.
— И что он? Так же себя вел?
— Да не то, чтобы так же. Скорее, совсем в ауте был. Зараза, не хотела же в это вляпываться...
— Нет-нет, пожалуйста, скажи, — я ощутил интерес к чему-то, и это меня немного обрадовало.
— Слушай, ну это глупое сравнение. Он тогда был помладше, ты сейчас постарше. Чего вас сравнивать. Я же тебя и не знала тогда.
— И всё-таки.
Виттория вздохнула, отложила фантик и взяла следующую конфету.
— Понимаешь, он... Он был романтиком. А романтики все кретины.
— Я тоже считаю тебя романтиком, — заметил я.
Виттория фыркнула.
— Да какой ты романтик, — отмахнулась она. — Ты не понял, я имела ввиду, как что-то плохое. Эти люди — они без понимания реальности. Вот он был именно таким. Парень банально не видел, какой мир на самом деле. То есть, совсем не понимал, что вокруг происходит, понимаешь?
— Пожалуй что, — согласился я.
— Вообще-то, она и сама такой же примерно была в те годы. Дети, — Виттория кисло пожала плечами. — Но потом, еще до их расставания, она мне рассказывала о том, какой ты дикий прагматик, почти невыносимый...
Тут она осеклась и раздраженно хлопнула по столу ладонью.
— Всё, ни слова больше. Не буду я таких сравнений проводить, и так уже наговорила. Только хуже делаю, и тебе, и ей. И себе заодно.
— Ну подожди, а с реальностью у меня как? Можешь даже в отрыве от Жана.
Виттория вздохнула.
— Наверное, получше. Вон, дом какой купил.
— Ну, это монетаристская точка зрения.
— А какая же еще может быть точка зрения, Ник, скажи на милость? Мы живем в таком мире, где другого мерила успешности быть не может. Деньги — это эквивалент жизненной и умственной энергии, затраченной на эту конвертацию. Результат, по-моему, очевиден. А какой результат был у него? Трещина в кафеле?
Я подумал и кивнул. Эта лесть была приятной, и даже, пожалуй, правдивой, но точно так же, как и от всего остального в последнее время, лучше от этого не становилось.
— Ладно, хватит болтать. Давай за дело, нечего тянуть, — сказала Виттория, поднимаясь из-за стола. — Спасибо за чай. И конфеты вкусные.
— Не за что, Вита.
Собирать вещи Эсме оказалось куда более удручающим занятием, чем я думал. Они уместились в те самые два чемодана, с которыми Эсме ко мне приехала, и еще четыре картонные коробки. Их предусмотрительно привезла с собой Виттория. Эта предусмотрительность немного пугала.
Некоторые вещи я просто-напросто не смог себя заставить отдать, и просто спрятал, пока Виттория этого не видела. Например, две её картины, нарисованные с описанных мною образов. Или еще какие-то незначительные, на первый взгляд, мелочи, вроде спортивного шарфа или маленькой бронзовой фигурки слоника, купленной мною для Эсме, когда мы отдыхали в Индии.
Наконец, сборы закончились. Я понимал, что это необходимая процедура, как необходимо лекарство (или даже операция), но я и подумать не мог, что это так мучительно.
Виттория оглянулась, высматривая по прихожей еще какую-нибудь упущенную вещь. Таковых не оказалось.
— Ну вот, — сказала она, смахивая пот со лба. — Уже завтра проснешься новым человеком.
Слова полоснули болью.
— Вита...
— М? — спросила Виттория, оборачиваясь.
— Как... она? — с трудом спросил я. Змий скручивался в животе.
— Ник, — Виттория опустила взгляд, — не заставляй меня. Пожалуйста. Я не могу.
Я промолчал, кивнул. Я не вправе её мучать.
— Она... — вдруг начала Виттория. Я видел на её лице ожесточенную борьбу. Наконец, она подняла на меня взгляд и покачала головой. — Нет, Ник. Не могу. Для твоего же блага.
Еще одна благодетельница, вы посмотрите.
— Я понимаю, — ответил я тихо.
Я отнес в машину чемоданы, помог ей перенести коробки и пакет со всякой мелочью, найденной в последний момент. Виттория сходила в ванную комнату, умылась, и теперь одевалась, собираясь уехать и увезти всё, что напоминало бы мне про Эсме. Почти всё.
Я ощутил странное чувство. Такое, какого еще никогда не испытывал. Оказалось, что с ним на удивление сложно бороться. И не было понятно до конца, стоит ли бороться вообще. Особенно теперь.
Виттория стояла напротив большого зеркала в углу прихожей и расчесывала волосы. Вдруг я, к своему глубокому изумлению, подошел к ней сзади и коснулся её плеча.
— Вита...
— Ник, я же сказала... Ты это чего?.. — она запнулась, потому что я решительно развернул её к себе лицом и поцеловал.
Она ойкнула.
— Ник, что же ты такое делаешь... — шепнула она в ужасе, оторвавшись от меня.
Я промолчал и снова приник к её пухлым губам. Она была так непохожа на Эсме. И эта непохожесть рождала в душе что-то звериное, что-то такое, от чего...
Виттория забилась в моих объятиях, хлопнула несколько раз по спине ладонью, но вскоре обмякла и ответила на поцелуй. Я сорвал с нее пальто и платок. Виттория вдруг запрыгнула на меня и обхватила ногами. Каблуки кольнули спину. Я подхватил её, отнес её в спальню и положил на кровать. Она торопливо избавилась от водолазки и брюк, оставшись в одном белье и ботфортах. Глаза мне застилал кровавый туман (тот самый).
Дальнейшее было отвратительно и дико. Когда мы наконец сумели оттолкнуться друг от друга и затихли, прислушиваясь к оглушительной тишине пустого дома, я вдруг с ужасом понял, что это был один из самых гнусных поступков моей жизни. Я соблазнил лучшую подругу женщины, которую до сих пор любил. И когда я понял эту мысль до конца, на меня невыносимо больно обрушилось знание, о котором все в курсе, но боятся в этом признаться: близость с человеком, которого ты не любишь, дает физическое удовольствие и ни с чем не сравнимое омерзение, хуже, чем в дерьмо окунуться.
Виттория была прекрасна. Даже, пожалуй, в некоторых нюансах лучше Эсме, и уж точно опытнее и сноровистее. И этот контраст, в сочетании с другими чертами, так резко отличающими её от Эсме, делал происходящее в сто раз отвратительнее. Мне захотелось застрелиться, чтобы избавиться от этого чувства. Никакой душ тут не поможет, эта грязь в голове, от нее не избавиться самовнушением, что я теперь свободный человек, вольный в своих проявлениях (как, кстати, и Виттория), и только что произошедшее, если разобраться, было даже полезно. Для души и тела.
Черта с два.
— Ник, — тихо сказала пришедшая в себя Виттория. — Зачем же ты это сделал?
Я, стараясь не смотреть на нее, ответил:
— Хотел разобраться в себе.
— Разобрался?
Я не ответил.
Виттория понимающе вздохнула, поднялась и стала одеваться.
— Давай так больше не делать, хорошо?
— Давай.
Я тоже оделся, вышел в коридор вслед за Витторией. Она снова причесывалась у зеркала. Жизнь по кругу. День сурка.
Проснись, Ник.
— Вита...
— Пожалуйста, не проси, — сказала она и повернулась ко мне. — Правда, Ник, зачем так себя мучать?
— Может, я хочу себя мучать.
— Я знаю. Но это неправильно, — сказала она мягко и погладила меня по щеке. Я вздохнул.
Она повязала платок и направилась к двери. Я проводил её до машины.
— Пока, Ник, — она поцеловала меня в щеку, спохватилась и быстро стерла след от помады. — Не убивайся. Всё к лучшему, поверь. Я проверяла.
Она тепло посмотрела на меня. На секунду я подумал... Нет, не пошлó оно к черту. Я люблю Эсме. И сегодня еще сильнее в этом убедился.
Вместо ответа я вздохнул и еще раз её обнял.
— И правильно, — ответила она. — Всё, поеду к ним.
Змий мгновенно очнулся ото сна.
— К ним? — сипло повторил я. Виттория обомлела. Глаза её расширились от ужаса.
— Ник, пообещай мне, поклянись...
— К ним?!
— Ник, дай мне слово Рейнардов, что не станешь выяснять! — выпалила она.
Я оторопело смотрел на нее.
— Ник, дай слово, — очень жестко сказала Виттория.
До меня еще только доходило. Все детали складывались в жуткую, чудовищную картину. Одна за другой...
— Ник! — Виттория изо всех сил залепила мне звонкую пощечину. Я немного пришел в себя. Перехватил её руку, занесенную для следующей пощечины.
— Кто? — только и смог спросить я.
— Не могу! — практически взвыла Виттория, вырывая руку из моей хватки. Я выпустил ее. — Ник, не могу, ради вас всех, не могу! Пожалуйста, прости меня! Поклянись, что не станешь выяснять!
— Я даю слово, что не стану выяснять, — топорно ответило за меня моё подсознание.
Виттория быстро чмокнула меня в щеку, поправила воротник, одернула рубашку, выпалила «Вот и молодец. Увидимся», села в машину и рванула с места.
Я стоял столбом и смотрел в исчезающий в темноте силуэт её машины, и стоял так долго, даже когда потускнели и пропали из виду красные огни, и я остался совсем один в конусе желтого света придорожного фонаря.
В окне моего соседа мелькнуло движение, вздохнули и замерли занавески.
*
— Не тяни.
*
Безумие всегда настает незаметно; и для субъекта, и для окружающих. Полагаю, если объяснить причины безумия обычному человеку, он и сам не найдет в происходящем ничего сверхъестественного. Но безумие, как и дьявол, кроется в деталях, и потому безумец их никогда не будет упоминать. Ведь стоит только подмешать в рассказ какой-то мелкий и малозначительный, на первый взгляд, нюанс, как он отравит весь водоем. Впрочем, аналогия с водой и ядом тут не вполне уместна. Скорее, это похоже на мгновенное прозрение, когда последний кусочек мозаики радикальным образом меняет всю картину (для этого в свое время, кстати, придумали эпилоги). Ты слушаешь человека, и ты понимаешь его, уважаешь его суждения, в чем-то даже разделяешь взгляды. Но стоит только услышать некую деталь, переворачивающую всё с ног на голову, как ты понимаешь, что перед тобой стоит не человек, но монстр, дикое чудовище, по какой-то инфернальной причине оставшееся в человеческом обличье.
Безумие незаметно. Городские сумасшедшие, лжемессии и буйнопомешанные — это не безумцы, это больные люди с органическими повреждениями мозга. Настоящее же безумие характеризуется полным и окончательным осознанием реальности во всей её безжалостности и равнодушии. Этот процесс не постепенный, переход происходит мгновенно. И ничего, в общем-то, ужасного в нем нет, просто вдруг всё понимаешь. Обычные люди могут противостоять этому с помощью мощнейшего и древнейшего из психологических инструментов — отрицания. А безумию характерно принятие реальности. Другое дело, что жить в такой реальности больше не хочется. Поскольку же других реальностей, чтобы жить, у нас нет, то и вывод из всего вышесказанного делается неутешительный и однозначный. И вот как раз он формулируется постепенно и очень не сразу.
Во мне еще теплилось некое отрицание. Я отрицал счастье и любовь. Это должно быть целостное понятие, а не пунктирное. В моем понимании, если на отрезке длиною в жизнь у счастья и любви могут быть разрывы, то никакого счастья и никакой любви существовать не могло, поскольку в таком случае это уже не возвышенные чувственные категории, а сезонная коммерция с целью электрохимической выгоды.
И я любил глумиться над людьми, которые этого еще не осознали (многие так и умирают, блаженными невеждами). Я видел на улице влюбленную пару и в деталях представлял, каким образом их чувства покроются паршой ненависти и отторжения, кто и как будет друг другу изменять, и, наконец, с особым удовольствием я смаковал сцену расставания. Я видел конец любви на Земле, я был пророком ненависти. Порой мне казалось, что я улавливал в глазах случайных прохожих то же посеревшее и обугленное здание веры в ложный мир, что сгорело и во мне самом. Разумеется, каждый раз мы разминались и шли дальше по своим бессмысленным делам. О чем мы могли говорить? Прозрение истинной реальности не нуждается в обсуждении с другими такими же прозревшими, нам нет необходимости вступать в клубы по интересам, ведь вся суть подобного общения сводилась бы исключительно к попыткам ухода от непрерывного напоминания себе об истинном положении вещей. На каком-то этапе осознания этой страшной тайны особенно остро начинаешь понимать тщетность любой реакции.
Именно поэтому и не было смысла делиться истинной картиной мира с блаженными: они решат, что перед ними безумное чудовище. Мне казалось, что я остался в теле человека лишь по чистой случайности.
Ацуко меня внимательно выслушала. Лицо её темнело с каждой минутой. Она, несомненно, очень тонко понимала всю ситуацию, только боялась сделать мне хуже искренним признанием. Из чего следовало, что на самом деле понимала она далеко не всё. Мне ведь уже было всё равно. Хотя она, наверное, поспорила бы с этим. Но и на это мне тоже было плевать. Скорее, мне нужен был собеседник для выброса в пространство мусорных мыслей. Раньше то ли необходимости такой не было, то ли я находил иной способ для подобной сублимации. Ах да, рисунки на полях. Эпиграммы. Как давно это было... Как давно...
Я закончил рассказ. Ацуко немного подумала и сказала:
18 «Загляни в меня»
— Хватит, Ник. Это больше никому неинтересно.
Я поднял взгляд и увидел вместо Ацуни Куратора. Воспоминания сплавлялись с реальностью. Барная стойка с рядами подвешенных над ними бокалов дернулась, словно была не физическим объектом, а ширмой с нарисованной на ней барной стойкой. Мир задрожал, пошел полосами. На мгновение мелькнул рассветный фасад Страстоцвета, где я сейчас находился. Изображение тут же сменилось, словно переключили канал.
Предметы как бы вырастали из земли, дрожали и покачивались перед тем, как зафиксировать форму. Проступали краски. Наконец, последними сформировались люди.
Я был в аэропорту Чикаго-5. Хмуро сняв с движущейся ленты пластиковый контейнер со своими вещами, я принялся вдевать в джинсы ремень. Краем уха я слышал разговор Стефано с таможенниками:
— Зачем вам именно четыре пистолета, сэр? — спросил крупный офицер в синей полуштатской форме и нашивкой CAS на фуражке вместо кокарды.
— Я правда должен отвечать на этот вопрос? — раздраженно ответил Стефано с тяжелым французским акцентом, тоже вдевая ремень. — Разве в разрешении не написано, что я мог провозить до десяти единиц короткоствольного оружия? Вас смущает, что я не выбрал всю квоту?
— И это тоже.
— Я при исполнении. Примите к сведению и то, что я без формы и погон. Я же не оружейный сейф. Оперативная обстановка такова, что мне требуется не десять единиц, а четыре, и это еще с запасом. Большего я вам сообщать не уполномочен. А если у вас есть еще какие-то вопросы, то я могу дать телефон лионского бюро Европола, у них спрашивайте. Хотите?
Таможеннику явно не хотелось.
— Сэр, я понимаю, что вы устали с перелета, и сейчас десять вечера, но поймите и вы нас. Мы вовсе не хотим конфликта с конторой, но у нас есть свои правила.
— Так что ж вы от меня хотите? Чемодан тяжелый, понимаете? Он и с четырьмя-то пистолетами тяжелый, а вы предлагаете мне все сорок килограмм нести, да?
— Почему сорок?.. — опешил таможенник.
— Смотрите. Стандартная Беретта 100W весит тысячу шестьсот пятьдесят граммов, — устало, как маленькому, ответил Стефано. — Футляр к ней еще девятьсот пятьдесят граммов. А еще патроны.
Оливье устало сел рядом со мной.
— Как вы? — спросил он.
— Нормально, — ответил я. Ну конечно, всё было ненормально. Только это не имело никакого значения.
— Ладно, проходите, сэр. Простите за беспокойство.
— Чего уж... — буркнул Стефано. — Всех благ.
Он ушел перед нами. Конспирация требовала, чтобы нас по возможности не видели втроем вместе до начала акции. А там уж — хоть огнем всё гори.
Мы посидели некоторое время на неудобных откидных стульчиках в зале послеполетной безопасности, купили в автомате по кофе и устало двинулись в сторону зала получения багажа. У нас-то его не было, но похоже, проектировщикам аэропорта не приходила в голову мысль, что бывают такие пассажиры, которые могут прилететь в Чикаго без багажа.
Воздух здесь какой-то... Странный. Чужой.
Откуда-то вдруг пахнуло моющим средством, которое я в последний раз слышал в глубоком детстве. Как же крепко запахи хранят воспоминания...
— Мам, рука болит...
— Ник, ну что же ты такой нытик, а? — вздохнула мама, протирая стол веранды влажной тряпкой. — Разве так должен вести себя мужчина? Будь сильным. Будь независимым. Никогда не плачь. И не жалуйся. Ты ведь выше этого!
Я проглотил выступившие на глазах слезы и кивнул. Только ведь рука всё равно болела. Даже, кажется, сильнее, чем вчера.
Мы миновали зал выдачи багажа, быстро проскочили зеленый коридор и вышли в огромный зал ожидания прилетов. Нас внимательно осмотрели ждущие каких-то важных пассажиров граждане с распечатанными именами, названиями корпораций, выставок, конференций и даже крупным изображением свастики (правда, отраженной, только кто ж это сходу поймет). По залу, как акулы, барражировали таксисты с желтыми бейджиками. Мы с Оливье прошли в самый центр и поднялись по эскалатору на второй этаж. Затем оттуда, без паузы, на третий, и, наконец, на четвертый. Там был торговый центр и бесконечные ряды кресел. В них сидели, лежали, стояли, спали, ели, пили и отдыхали самые разнообразные люди. Кое-кто даже качал пресс в необычной и явно неудобной позе.
По плану Стефано должен был находиться на фудкорте, возле итальянской пиццерии. Только поди пойми, их тут десять штук разных... А, вот и он.
Мы прошли вдоль длинных рядов однообразных красных столов и сели за столик Стефано. Тот уже успел что-то заказать, и теперь в ожидании еды потягивал через трубочку сок.
— Порядок? — спросил он нас по-английски.
— Да, — ответил я на том же языке. — Сам? Слежки не было?
— Нет, с чего бы.
Я приподнял брови.
— Сотрудник бюро, да еще и с оружием... Я бы установил слежку.
— Вы бы — вероятно, — пожал плечами Стефано. — А они — нет. На такой случай нет протоколов.
— Будут, — мрачно пообещал я.
— Будут, — легко согласился Стефано.
— Еще не такие будут, — добавил Оливье.
Я закрыл глаза и ушел в себя.
— Ник? — спросил меня Оливье через некоторое время. — Всё в порядке? Работать сможете?
— Смогу, — ответил я. — Устал только.
Оливье понимающе кивнул.
— Как у нас по времени? — спросил Стефано.
Я покосился на часы, открыл карту.
— Летят. Еще три часа двадцать минут. Всё по плану.
Я закрыл глаза и прислушался к своим чувствам. Я немного опасался, что мог испытать стокгольмский синдром и проникнуться к Джеку Столлеру состраданием. Но этого не случилось. Я всё так же пылал искренней и яркой ненавистью к этому безумцу, который сперва отправил меня на заклание, а затем решил использовать, как специалиста последней услуги.
— Что за специалист последней услуги? — спросил Куратор, оказавшийся в кресле по левую руку от меня.
Я покосился на него.
— Когда я интересовался вопросом эвтаназии, то выяснил, что именно так называется эта должность.
— С кем вы разговариваете? — спросил меня Стефано немного встревоженно.
Я закрыл глаза.
— Ни с кем, ребята. Я очень устал. Уже сплю на ходу.
Странно, я ведь отчетливо помню, что говорил всё это при жизни. Но Куратора тогда точно не было.
— Как это происходит? — спросил я Куратора, стараясь, чтобы в голосе не звучало любопытство. Это удалось: интерес во мне был сугубо формальный, скупой и пресный, как приветствие госслужащего.
— Какая разница, — махнул рукой Куратор. — Но лучше в самом деле тебя не отвлекать.
И исчез. Удивляться уже не было сил. А стоило бы, наверное.
Я продремал с полчаса. Оливье со Стефано о чем-то тихо беседовали. Гудел беспокойным человеческим ульем аэропорт. А я думал о том, в какое жалкое существо я превратился. Не было и не могло быть никаких оправданий тому, что я творил и еще собирался натворить. И всё же. И всё же. Мне казалось, что ничего другого давление обстоятельств мне сделать не даст, и никаких иных вариантов поведения у меня не было.
Рагнарек начался. Генераторы случайных чисел перестали быть случайными, парабола моей жизни уперлась в невидимый потолок и теперь стремилась к...
Не додумав эту мысль, я открыл глаза, встал и медленно пошел вдоль многочисленных кафе и киосков с разнообразными закусками.
Змий внутри не ощущался. Скорее, это теперь было какое-то непрерывное жжение по всему телу.
— Оно началось после очередного приступа головных болей, — сказал я снова появившемуся рядом Куратору. Он шел в ногу со мной. Его не было видно, но он ощущался как идея, как незримое присутствие чего-то неизбежного, будто падающий на голову кирпич. Сотня кирпичей. Ядерная бомба. Астероид размером с луну. Куратора нельзя было избежать, он был фундаментальным законом природы.
— Они вернулись? Просто так?
— Да, — ответил я, не обращая внимания на косые взгляды. — Без заглядывания, без ничего, просто так. Два раза. И на этот раз некому было вколоть мне абробаридол. Полный сеанс.
— Есть у тебя предположения, почему так?
— Нет.
— А у меня вот есть, — вдруг сказал Куратор. — Что если заглядывания вовсе не были причиной твоих головных болей? Что если они случались по какой-то иной причине, и просто совпадали по времени с вашими спиритическими сеансами?
— Плохо, если так. Тогда это не расплата за любовь, а просто заболевание. Чересчур прозаично...
— Чтобы быть ложью? — закончил Куратор. Я кивнул. Жжение усиливалось. Я чувствовал, что скоро это медленное тление вспыхнет страшным пожаром.
— После этого я снова встретился с Витторией и попросил её передать Эсме об этом...
— Пожаловался, то бишь?
— Да, — сказал я, стараясь, чтобы голос не сильно дрожал. — А знаешь, что Эсме передала в ответ? Она посоветовала сходить к врачу.
Куратор немного помолчал.
— А чему ты удивляешься, Ник? Тому, что ты теперь для нее ничто? Что же в этом ужасного? Это логично. Вы расстались...
— Мы расстались! — воскликнул я. — Я решила, что мы расстались!
— Да, Ник. Потому что иначе не бывает. Кто-то один подумал, и оба расстались. В ином случае это удерживание в заложниках. Моральное или физическое. Я искренне не понимаю, что тебе не нравится.
— То не нравится, что так не поступают люди! Не поступают! Так нельзя! Нельзя сперва говорить, что всё хорошо, нельзя признаваться в любви, и заверять в верности, а потом ехать к другому, нельзя! Понимаешь ты это? Нельзя врать прямо в лицо...
— Вот насчет лжи, — нехорошо ухмыльнулся Куратор, — я бы на твоем месте не заикался.
— Ненавижу женщин, — зло сказал я.
— И маму тоже, да? — едко спросил Куратор.
Я фыркнул.
— Какая дешевая демагогия.
— Дешевая или нет, но раз ты так лихо обобщил, то обобщай до конца.
— Мама и не кандидат, как ты понимаешь.
— Ах, вот так ты заговорил, да? Ну то есть, бабы суки, но кроме мамы? И еще, наверное, кроме Виттории? И Ацуко? И Анны Плебсир? Так? Может, таким образом мы дойдем до того, что ты ненавидишь конкретно Эсме, а не всё женское племя?
Я молчал.
— Так не делают, — выдавил я наконец. — Не брешут в лицо о любви, а потом... Потом... Никто...
Пока мы летели через Атлантику, медленно и словно бы нехотя наступила ночь. Небо было красивого (картиногеничного, как сказала бы Эсме) розоватого оттенка. Облака волнистым одеялом укрывали землю под нами (точнее, океан). На миг мне показалось, что из бежевой перины выступает вершина древнего зиккурата, ацтекского или майя. Наваждение продлилось буквально пару секунд, и потом я понял, что это на самом деле выбивающееся из общего ряда причудливой формы облако. Еще спустя несколько мгновений я напомнил себе, что в Атлантике банально нет таких гор, не говоря уже о строениях, которые могли бы вот так выбиваться из облаков. Но этот образ зиккурата оказался настолько пронзительным, что навсегда отпечатался в моей памяти.
— Ник, тебе осталось жить несколько дней.
— Я знаю. Это долго.
Меня захлестнула волна ненависти и злобы. Я глянул на часы. Что ж, пора. Летящие на смерть приветствуют тебя. Я вернулся к своим орлам и дал условный знак. Они удивленно переглянулись, но встали.
— Ник, точно? Вы уверены? — спросил Стефано.
Вместо ответа я достал телефон и отправил Питеру Асконьо, ожидавшему нашего сигнала по ту сторону Атлантики, лишь один символ: ноль. Немедленно пришел ответ: тоже ноль. Символизма ради не хватало еще одного ноля. Но его скоро устрою я.
Питеру требовалось совсем немного времени, чтобы начать свою атаку. Куда дольше длились предварительные приготовления и планирование полевой части операции. Мы проводили дни и ночи напролет в продумывании всех деталей и возможных сценариев развития событий. Месяц я ходил в тир и под руководством Стефано тренировался стрелять из разнообразных пистолетов и автоматов. Часами мы с Ариэлем и Полем моделировали финальный акт операции — крушение самолета.
Через несколько минут, строго по плану, во всем зале моргнул свет. Совсем чуть-чуть, но этого хватило, чтобы кассовые аппараты и телевизионные панели над закусочными потемнели и принялись перезагружаться. Аэропорт переключился на автономное питание. Надвигалась буря.
Народ в первый момент удивился, но несильно. Спустя полчаса мы спустились на второй этаж. Примерно столько времени, по прикидкам Питера и Поля, аккумуляторы могли поддерживать аэропорт в рабочем состоянии. Другим объектам инфраструктуры было не так легко. Континент погрузился во тьму.
Очереди у стоек регистрации были неспокойны. Народ волновался: все рейсы на табло горели красным, задерживаются.
Рейса с нашими начальниками на табло, конечно, не было, это же частный самолет. Но это было неважно.
Куда сильнее волновались охранники, кассиры, сотрудники за стойками регистрации и прочие работники аэропорта. Они нервно переглядывались и сосредоточенно вслушивались в бусинки наушников интеркома. Мобильная связь уже не работала.
Мы встали неподалеку от турникетов предполетной безопасности. Там тоже собралась изрядная очередь нервничающих граждан. Уже совсем скоро... Никто...
Через три минуты, как по заказу, снова погасли экраны всех компьютеров, теперь уже насовсем. Потухло огромное хоккейное табло с расписанием в центре терминала. Свет во всем зале начал моргать. По аэропорту прокатился вздох удивления. Мы переглянулись. Задержка, но в пределах допустимого.
Где-то громко хлопнуло, вскрикнули женщины. Свет погас совсем, только зеленели холодным тритиевым светом знаки аварийной эвакуации. Началась сумятица. Где-то загундосил громкоговоритель. Он объявил чрезвычайную ситуацию и призвал граждан не паниковать, а организованно проследовать к выходам из аэропорта. Зал озарился всполохами телефонных подсветок и фонариков.
Стефано раздал нам заблаговременно подготовленные кепки с нашивками CAS. Мы угрюмо прошли мимо испуганных девочек у пропускных турникетов, ведущих в стерильную зону. Нас никто не остановил.
Охранники хмуро переговаривались по рации. До нас долетели искаженные обрывки сигналов из неведомого центра: особое положение, вся страна, границы закрыть, самолеты не выпускать. Но это была не новость. Мы спокойно и уверенно шли через пункты предполетной безопасности.
— Месье Ник? — обратился ко мне Оливье тихо. — Ведь еще рано. Разве нет?
— Самое время, — убедил его я. Самое.
Один из охранников в зале пограничного контроля, куда мы сейчас вышли, обратил на нас внимание.
— Господа? Вы от кого?
— От Стэнли, — сказал я наобум.
— От кого? — поморщился охранник, пытаясь расслышать мой ответ.
Вместо ответа я жестом поманил его за собой. Мы зашли за угол. Охранник проследовал за нами, остановился, ожидая объяснений. Я быстро осмотрелся, глянул на Стефано. Тот коротко кивнул и молниеносно выбросил вперед правую руку с надетым на нее кастетом. Голова охранника мультяшно отлетела, практически ударилась затылком о спину. Из разбитого носа хлынула кровь. Мы с Оливье аккуратно подхватили мужика и прислонили его к стене. Со стороны выглядит, будто человек устал. В неком смысле именно так...
Довольно. Хватит литературоведения.
Мы переглянулись. Проблемы начались быстро; раньше, чем мы ожидали. Действовать нужно резче. Теперь — прорваться через стерильную зону в служебные коридоры, а потом — на аэродром.
Мы прошли к одной из кабинок паспортного контроля, где всё еще сидел растерянный пограничник. Я постучал в стекло и кивнул на автоматическую дверь-турникет. Паренек в форме явно колебался. Я нахмурился и прикрикнул:
— Живее, парень!
Надеюсь, акцент у меня не такой заметный, чтобы он что-то заподозрил.
А пацан всё еще сомневался.
— Ну же! — рыкнул я. Парень наконец сдался, нажал на кнопку. Щелкнула и открылась дверь.
В нос немедленно ударил тяжелый, застоявшийся, усредненный запах неизбывных духов и туалетных вод из дьюти фри.
Как, оказывается, легко и просто нарушать закон, если тебя укрывает сама тьма, а люди вокруг заняты только библейским вопросом личного спасения. И насколько же легче в таких условиях жить. Я чувствовал себя в своей стихии, я был лоа тьмы. И боги помогали моему благому делу...
Люди в стерильной зоне уже стекались в ручейки очередей на выход. За окнами была лишь непроглядная тьма в редких точках скудных северных звезд. Ослепительно сверкнул фонарь садящегося самолета. Длинные тени скользнули по всему залу.
— Дай мне мой пистолет, — сказал я Стефано, когда мы подошли к двери с табличкой «3034: Только для персонала».
Тот замялся.
— Точно?
— Уверен. Давай.
— Нет нужды... Я вполне... — начал он.
— Стефано, дай мне пистолет, — жестко сказал я.
Оливье лишь хмурился, глядя на меня. Стефано вздохнул, снял с плеча рюкзак, покопался в нем и выдал мне Беретту Джека Столера и два магазина к ней. По тяжести пистолета я убедился, что он полностью заряжен.
Рассовав магазины по карманам и накрутив глушитель, я потянул дверную ручку на себя. В отсутствии электроснабжения магнитный замок не работал, и дверь послушно открылась.
Мы зашагали по длинному гулкому коридору. Оливье крутил по сторонам ярким тактическим фонариком. Дверь тихо захлопнулась, мгновенно отрезав нас от беспокойного гула зала ожидания. Теперь наши шаги казались оглушительными. И, похоже, не только для нас. Одна из боковых дверей открылась и оттуда выглянул встревоженный работник аэропорта.
— Господа, вы кто? — спросил он, прикрываясь рукой от яркого света.
Я покачал головой и приложил палец к губам. Учитывая, что в той же руке у меня был пистолет, жест получился угрожающим. Работник попятился обратно.
Хорошо, что мне хватило сообразительности заглянуть к нему в кабинет: мужчина судорожно шарил по столу руками. Нащупав наконец рацию, он нажал на кнопку вызова. Прежде чем он успел что-либо сказать, я выстрелил. Пуля попала ему в бок. Мужик охнул, выронил рацию, навалился на стол и неловко сполз на пол. Заскреб пальцами по холодному линолеуму. Я выстрелил еще раз. Оливье подобрал гильзы.
Глушитель вовсе не гасит звук выстрела. Законы физики никто не отменял. Вместо оглушительного выстрела это был просто очень громкий хлопок. Мы ускорились, но я был уверен, что выстрел всё равно услышали все, кто мог его услышать. За очередным углом мы увидели троих работников аэропорта: двоих таможенников и одного охранника с такой же кепкой CAS, как и у нас. Они попятились, заслоняясь руками от слепящего фонарика.
Я холодно прицелился и выстрелил в охранника: он был самым опасным из всей троицы. Двое таможенников синхронно упали на пол и попытались выхватить пистолеты из поясных кобур. Я успел достать одного. Второй нырнул обратно в кабинет, из которого вышел. Охранник хрипел и силился расстегнуть кобуру. Проходя мимо, я сильно пнул его в лицо, как футбольный мяч. Охранник затих. Выживший таможенник забился за канцелярский стол.
— Я офицер пограничной службы! Бросить оружие и поднять руки за голову! — дрожащим тенором выкрикнул он и выстрелил наугад.
Грохот выстрела в закрытом помещении в первый момент меня даже немного контузил. Отреагировал хорошо тренированный Стефано: молча указал Оливье, куда посветить фонариком, быстро прицелился и выстрелил в выглядывающую из-за стола ногу. Таможенник с криком выпал из-за своего укрытия, где и встретил свой конец.
Мы продолжили свой смертный ход. На выстрелы сбежалось еще двое работников аэропорта, какие-то техники. Их я снял даже не целясь.
Я чувствовал себя отвратительно и прекрасно. Наконец я осуществлял свою месть. За всё. Вокруг меня словно волнами распространялась тьма. Она пульсировала, подавляла волю, гасила сопротивление, подкашивала ноги. Её чувствовали Оливье со Стефано и только тревожно на меня косились.
Из-за очередного поворота на нас выбежала какая-то женщина, очевидно, снова таможенница. Я поднял пистолет. Щелкнуло. Закончились патроны: я всё-таки сбился со счету. Но, похоже, вместо пули женщину поразила очередная волна моего гнева. Она дико вскрикнула, вжалась в стену и подняла руки, забыв, похоже, о табельном оружии. Мы прошли мимо. Лишь Стефано быстро сунул руку ей за пояс и отнял пистолет. Обернувшись, я увидел, что она медленно оседает по стене. Я приложил палец к губам и спросил:
— Аэродром там?
Женщину трясло. Она затравленно переводила взгляд с меня на пистолет и обратно.
— Аэродром там? — медленно повторил я вопрос и указал пистолетом на дверь в конце коридора.
Таможенница мелко закивала и закрыла лицо руками. Я отвернулся, перезарядил пистолет, но стрелять в нее не стал. Куратор не может выйти победителем из этого спора. Никто...
За дверью оказалась стеклянная лестница. Стены тоже были прозрачными: за ними виднелись редкие огни аэродромных машин, желтая мигалка бензовоза и ослепительный фонарь паркующегося самолета. Мы быстро спустились на первый этаж и вышли в вечернюю прохладу аэродрома. Ветер доносил высокий вой сирены где-то вдалеке. Слева и справа, у соседних выходов, стояло по охраннику с короткими складными автоматами наготове. Медленно, очень запоздало они среагировали на наше появление. Мы со Стефано переглянулись и синхронно выстрелили в каждого из них. Охранники рухнули, как подкошенные, а ветер услужливо погасил звуки выстрелов. Тьма всё еще была моей верной союзницей.
Больше людей не было видно. Лишь вдалеке по взлетно-посадочной полосе катила сопровождающая машина с желтой табличкой «Follow me» на крыше.
Я глянул на часы. Оставалось три минуты. Наверное, самолет уже можно было увидеть в небе...
А небо... О, боги, это небо. Страна погасла, замерла и перестала его засвечивать. Оно... Оно было глубоким. Я не мог подобрать других эпитетов, и не мог сравнить его с бесконечной звездной пустотой орбиты Юпитера, где сейчас на самом деле находился. Земное небо было больше похоже на океан.
Кажется, я увидел еле заметный блеск. Или показалось? Снова моргнуло. И еще. И ярче, четче. Всё, теперь точно пора. Это он.
— Туда! — скомандовал я, и мы быстрым шагом отправились в сторону одиноко стоящей машинки с желтой табличкой на крыше.
К счастью, она не была заперта. Я заглянул внутрь. Ключи висели в зажигании.
Оливье со Стефано открыли двери и собрались сесть на заднее сидение, но я покачал головой:
— Я справлюсь. Вы не нужны. Будьте наготове.
Они с неким сомнением кивнули. Похоже, они стали иначе ко мне относиться. Ну наконец-то, сколько можно уже питать иллюзии на мой счет. Никто...
Я сел в машину, заблаговременно выключил фары, и тихо тронулся. Шрам на правой ладони немного ныл. То ли от перепада давления, то ли от погоды.
Да что там, рука болела невыносимо! Я мужественно терпел боль, ведь мама сказала, что мужчине не пристало жаловаться и ныть. Только как это перетерпеть? За последние несколько дней рука стала болеть еще сильнее. Я очень хотел быть стойким... Но это удавалось всё хуже и хуже.
Конец наступил ожидаемо и внезапно. Я был во дворе, у веранды, и делал вид, что разглядываю цветок одуванчика. День был солнечным и приятным. И вдруг я закричал. Сперва я тихо заныл, затем повысил голос, и наконец уже закричал в полную силу, завыл нечеловеческим голосом. Из веранды выбежал папа. Я к этому моменту уже лежал на траве и бил больной рукой по земле, пытаясь хоть так унять невыносимую боль.
Папа растерянно глянул на меня, поднял и попытался успокоить.
— Колин, что с тобой? Что случилось?
— Ничего, папочка... — сказал я сквозь слезы.
— Что значит, ничего? — не понял папа. — А кто же это тогда кричит?
— Не знаю, — ответил я, жмурясь от боли.
— Где болит? — спросил папа сердито.
— Рука... Но мама сказала, что мужчине не положено жаловаться на боль... Она сказала, что нужно быть сильным...
Папа посадил меня на скамейку под яблоней, зафиксировал руку и принялся разматывать затвердевшую от спекшейся крови повязку. Последний оборот бинта намертво прилип к коже. Он был грязно-бурого цвета и гноил.
— Кричи, — посоветовал папа.
Я сперва не понял его, но когда он полил ладонь перекисью водорода и начал отдирать повязку от ладони, я мгновенно внял его совету и закричал.
С противным треском бинт оторвался от руки, обнажив нездоровую черную рану с какими-то желтоватыми сгустками. От нее отвратительно пахло.
На мой крик прибежала отдыхавшая в лесопосадке мама.
— Не положено жаловаться, говоришь? — спросил папа угрожающим тихим тоном и зарычал.
— Ник, что опять случилось? — спросила мама.
Папа так на нее глянул, что я только крепко зажмурился и снова заплакал.
— Не приближайся к нему! — заорал папа.
— Что? — пролепетала мама.
— Не смей к нему подходить! Чертовы бабы, ненавижу вас, одно только вам нужно: чтобы мы молча страдали и умирали за вас!
Я рыдал от ужаса.
— У него сепсис и начальная стадия некроза, идиотка ты проклятая! Я забираю его в город, в больницу. Ник, не вздумай трогать! Пошли за мной.
Я оторопело стоял и продолжал рыдать.
— Мама!
— Пошли, быстро, — бросил папа и потащил меня за руку к машине.
Мама растерянно смотрела, как мы сели в папину машину и уехали с дачи.
— Вот, значит, как, — задумчиво сказал Куратор с пассажирского сидения.
— Так, — коротко подтвердил я.
Куратор помолчал немного, а потом сказал:
— Не врут люди, когда говорят, что дети это зеркало родителей. Добавлю только, что когда это не так, еще хуже. Стало быть, отсюда растут ноги твоей мизогинии. Из-за идиотской дошкольной истории. Из-за хорошего материнского совета и плохой медицинской помощи.
Я ничего не сказал, а только молча рулил в сторону взлетно-посадочной полосы.
— Выбора у тебя, конечно, уже нет, но ты не передумал? Не хочешь ли заглушить машину и остановить удуманное тобою безумие?
Я снова ничего не сказал.
— А знаешь, Ник, ты жалок, — подумав, сказал Куратор. — История твоей жизни предельно банальна. Но ты делаешь из происходящего такую драму и звенящую трагедию, что...
Он не договорил, исчез на полуслове, стоило мне замахнуться на него свободной рукой. Я попал по кожаному подголовнику и как-то даже немного успокоился. Никто...
Самолет, пузатый трехпалубный пассажирский лайнер, уже готовился к посадке. Я прикинул расстояние, выровнял курс, чтобы машина шла под острым углом к посадочной глиссаде, переключил коробку передач на ручной режим, поставил первую скорость и выпрыгнул из машины, больно ударившись локтем о бетон.
Оставалось надеяться, что машина не свернет с курса. Я поднялся и побежал в сторону технологической траншеи у посадочной полосы. Со стороны аэропорта послышались одиночные выстрелы. Небо полоснула короткая автоматная очередь. Хорошо парни работают, особенно Стефано.
Самолет тяжело снижался, покачивая длинными крыльями с загнутыми вверх кончиками (кажется, это называется законцовкой). Я уже был в прицеле его носового фонаря. Машина — еще нет. Я вдруг выскочил из траншеи, выбежал на край полосы и замахал руками, привлекая к себе внимание. Пилоты должны, обязаны были заметить меня и отвлечься от крадущейся к самолету машины.
Касание. Такая огромная дура уже не сможет взлететь. Не должна... Не имеет права... Никто...
Взвизгнули и задымили колеса. Пилоты уже наверняка увидели машину: самолет почти сразу оглушительно взвыл реверсом, попытался увильнуть от моего автомобильчика. Но скорость его была всё еще смертельно высокой.
Я не заметил момента, когда самолет наехал на машину. Сверкнуло синими всполохами от разорванного аккумулятора, спустя миг долетел звук удара, скрежета, мнущегося металла по бетону. Во все стороны полетели искры. Самолет задрожал, рухнул на нос — подломилось переднее шасси. Неестественно выгнулся корпус. Полыхнуло. Я нырнул обратно в траншею и закрыл руками голову. Меня обдало жаром и стоном рвущегося металла.
Оглушительный взрыв. Кажется, я сейчас сгорю. Полыхало совсем рядом.
Я осторожно приподнял голову. Прямо перед моим лицом лежала какая-то деталь самолета. Повезло, однако. Я встал и оглянулся. Всё вокруг было в огне. Едкий дым практически не давал дышать. Вдоль посадочной полосы к месту крушения тянулась кривая огненная дорожка. На сотню метров вокруг валялись обломки самолета.
А еще люди. Живые и мертвые. Пристегнутые к креслам и вырванные из них вместе с ремнями, с конечностями, со внутренними органами.
Я ощутил чувство, которого не испытывал уже целую вечность. Наверное, я уже и не мог дать имени этому чувству.
Морщась от нестерпимого жара и едкого дыма, я побежал к обломкам самолета, внимательно вглядываясь в каждое лицо. Их было много, все они просили помощи. Вот только никто из них не пришел, когда помощь нужна была мне.
Я аккуратно перепрыгнул через очередной обломок древнего зиккурата. И увидел Эсме. Она была словно пьяная. Дурными глазами она осматривала выступающий из тела чуть выше пояса штырь и пыталась проморгаться.
Она изменилась. Глаза её запали, под ними образовались мешки. Волосы её, коротко постриженные, были седы. Она выглядела лет на десять старше, чем я её запомнил.
Жива. Это главное.
Я подошел ближе. Она наконец разглядела меня. Её глаза округлились. Она напоминала культистку какой-то деструктивной секты, изможденную жестокой верой в жестоких богов. Я глянул на штырь, выходящий из её тела. Это была деталь кресла. Я напряг память, вспомнил внутреннее строение человека. Стало быть, перебита почка и, вероятно, печень. Помочь ей уже не могло ничто. Как удачно.
И только потом я перевел взгляд на того, кто был с ней рядом.
Огонь замер. Исчезли звуки. Время остановилось.
— Так ты себе представлял этот момент? — спросил Куратор, выходя из-за моей спины.
— Нет, — ответил я плоско. — Жизнь устроена так, что если долго что-то планировать, то конечный результат обязательно разойдется с образами, которые строишь в голове.
— А говоришь, завязал с литературоведением.
— Что же ты наделала, Эсме... Что же ты натворила...
— Она натворила? — возмутился Куратор. — Ник, ты совсем утратил чувство реальности. Ты обычный мальчик. Тебя бросила обычная девочка. Этот тривиальный сюжет нельзя рассказать интересно. Он всем надоел. Но ты умудрился превратить его в дикое безумие, которому нет и не может быть никакого оправдания. Ты это понимаешь?
— Виттория как-то обмолвилась, что она собирается в Америку. Они. И не просто в Америку, а в Чикаго.
— В то же самое время, — закончил за меня Куратор. — И ты ничего не заподозрил?
— Нет, — прошептал я, глядя на прикованного ремнем к креслу Гюнтера.
Куратор красноречиво молчал.
— Я ничего не заподозрил. Обещание Виттории было в силе. Я не выяснял, кто он...
— Но выяснил в итоге.
— Я не ставил такой цели. В сущности, мне было плевать.
— Настолько плевать, что ты выстрелил в лицо своему двоюродному брату?
— Да, — сказал я, достал пистолет и выстрелил, низвергая Гюнтера на Пояс Каина.
Время восстановило свой ход. Эсме забилась в кресле. Гюнтер не шевелился, лишь растекалось медленно темное пятно на его кресле.
Я перевел взгляд на Эсме. На свою умирающую любовь. С горечью увидел на её руке кольцо с синим сапфиром и вздохнул. Нельзя, нельзя искажать волю Спектральных Рун. Почему же именно я должен был стать карающей рукой богов?
Я медленно присел перед бьющейся в ремнях Эсме и посмотрел ей прямо в глаза.
— Загляни в меня, Эсме, — сказал я спокойно.
Она дико на меня глянула и снова попробовала открыть замок скользкими от крови пальцами. Первый шок почти спал, и она уже начала кривиться от боли.
— Эсме, — позвал я, — загляни в меня.
— Безумец... — прошептала она и посмотрела на свои трясущиеся, блестящие от крови пальцы.
— Эсме, — вновь тихо и очень спокойно сказал я. — Загляни в меня.
Она провела по лицу рукой, оставив на нем багровый след.
— Ты это серьезно?..
Я промолчал.
Эсме медленно, как под водой, подняла непослушные руки и положила их мне на виски. Я ощутил ледяной холод её пальцев. Она увидит, сейчас она увидит...
Сверкнуло. В голове будто растеклось что-то холодное и липкое, как клей.
Эсме вскрикнула, отдернула руки.
— Что же это... — прошептала она постаревшим голосом.
Я молчал.
— Что же происходит?..
Я молчал.
— Ник, — сказала Эсме и отрицательно помотала головой. — Ник, прошу тебя...
Я молчал.
— Ник, ты должен... должен добить меня... Пожалуйста...
Эсме мелко дрожала.
— Ник, пожалуйста. Ник, я прошу тебя. Ник. Ник!
Я молчал.
— Ради всего, что было! Я не смогу! Ради тебя и меня, ты поймешь, я клянусь тебе! Ник! — она пыталась кричать, но уже так ослабла, что это было больше похоже на писк.
— Я не смею прикоснуться к тебе даже пальцем... — прошептал я, ощущая приближение приступа головной боли.
— Ник, прошу тебя, умоляю... Ник, убей меня! — закричала она из последних сил.
Но я снова молчал.
Эсме опять забилась, как зажатый в кулаке воробей. С каждой секундой силы оставляли её, она дергалась всё медленней, и всё чаще устало закрывала глаза.
— Ник, — слабо сказала она и выдохнула.
Я всё так и стоял на коленях у её бездыханного тела.
— Я хотел прожить с тобой всю жизнь, — тихо сказал я в пустоту.
— Я хотел состариться с тобой, — возразил я пустоте.
— Я хотел разделить с тобой смерть, — ответил я пустоте, уже зная ответ.
Мне больше нечего было сказать. Я повалился на бок и приготовился умирать. Надвигавшийся на меня приступ нюво-кластерных головных болей, вне всяких сомнений, явился для того, чтобы наконец-то убить меня.
Я затрясся, разрываемый на части всеми совершенными мною грехами.
Разорвалась и реальность. Я смотрел на закрытую дверь Пассифлоры.
Куратора нигде не было.
19 «Она победила»
Никто.
Тебя — никто. Меня — никто.
Тебя никто больше не полюбит. Меня никто больше не полюбит. Никто никого больше никогда не полюбит.
Густой гнев заполонял меня полностью, без остатка. Фактически, я состоял из одного гнева, из злобы, из ненависти. Этого добивался Куратор? Это он хотел, чтобы я пережил? Он считает, что я должен покаяться? искупить содеянное? О, нет, ни в коем случае. Никогда. Никогда и никто…
Я совсем не чувствовал вины. Ни за чудовищный теракт, унесший, должно быть, тысячи жизней. Ни за провал операции. Ни за крушение самолета. Ни за окровавленные ошметки мозгов моего брата, Гюнтера Лападита, на подголовнике кресла. Ни за муки, агонию и страшную смерть Ренесми Сусдит. Эсме. Женщину, которую я любил больше жизни.
Я ни о чем не жалею. И повторил бы это снова и снова, представься такая возможность.
— Месье Рейнард… Ник… Проснитесь, пожалуйста… Господи, Стефано, ну что с ним делать?.. Месье…
Я издал какой-то каркающий звук. Во рту пересохло. Давило и пульсировало в голове. Хотелось пить.
«Где я?» — хотел спросить я, но не смог. Вместо этого снова что-то глухо прохрипел, словно не до конца утопленный утопленник. По Фрейду.
— Месье…
Да заткнись ты, господи…
— Месье Ник… Лошадки не ухожены уже неделю… Руководство будет сердиться…
Меня это даже рассмешило. Лошадки. Гори они синим пламенем, эти ваши лошадки…
Нет, не синим. Красным.
Или зеленым. Или фиолетовым. Мне на это наплевать.
— Никто…
Кажется, я это сказал вслух.
— Месье Ник! — радостно сказал Оливье. Чему радоваться?
Какое-то движение. Влага на лице. Отцепитесь же, ну. Я хочу просто побыть один, в забытьи… Я хочу не побыть.
Но тяжелый, болезненный сон уже выветривался из моего обугленного ума, уступая место жестокой реальности. Я с трудом открыл глаза и постарался навести фокус на своих протеже. Как всегда, не получилось. Слепота прогрессировала. Удивительно, но мне стало очень обидно. Почти до слёз. Головные боли я считал чем-то проходящим, а вот зрение уже не вернешь. Грустно осознавать себя инвалидом.
Наверное, в самом деле стоит сходить к врачу. Хотя бы за рецептом на новые контактные линзы.
Сквозь окна мягкой нугой пробивался теплый свет весеннего дня. Но я, тем не менее, зверски замерз.
— Я уж думал, что вы вовсе не очнетесь… — забормотал Оливье, осторожно приподнимая мою голову. Со лба отлепился и упал на плед тяжелый теплый компресс. Я дурным взглядом осмотрел помещение, где я находился.
Дома. Меня что-то сильно беспокоило, будто я забыл дышать. Через несколько секунд я сумел локализовать источник беспокойства — на сгибе локтя торчала прилепленная кусочком пластыря игла капельницы. Сама штанга с пластиковым пакетом мутной белесой жидкости стояла у кровати.
— Сколько… — начал я и закашлялся. Стефано с Оливье ждали. — Нет, не то… Как мы сюда добрались? Вы говорите, что неделя…
— Вертолетами, с двумя пересадками, как и было запланировано. Вы столько наговорили в бреду…
Черт, этого еще не хватало.
— Дайте воды… Умираю от жажды…
Оливье достал из сумки-почтальонки стеклянную бутылку.
Сумка-почтальонка… Да, от этого больше никогда и никуда не деться. Они всюду будут меня преследовать. Оба. До конца жизни.
Я вытащил из вены иглу капельницы, с хрустом скрутил крышку и залпом выпил всю воду. Хотелось еще, но я решил потерпеть.
— Неделя? — напомнил я.
— Летели мы два дня. А оставшееся время вы провели в беспамятстве. Мы принесли вас сюда и поочередно дежурили. Месье Нуаре осмотрел вас лично и попросил не отправлять в больницу.
Я чуть не рассмеялся. Сквозь призму последних событий заморочки Сферы выглядели презабавно. И блекло. Прошлогодний снег. Просьбы… Цвета. Слои. сектора. Ариэль… Милый, нежный дух. Всё больше не имело значения.
— Лошадки…
— Да угомонитесь вы со своими лошадками! — уже окрепшим голосом гаркнул я.
Они попятились от меня, как от прокаженного.
— Что я говорил в бреду?
Стефано с Оливье переглянулись.
— Вы очень-очень просили молчать об этом… — сказал Оливье, переминаясь с ноги на ногу.
— Что, даже мне самому нельзя узнать?
— Вы были весьма категоричны в своей просьбе, — извиняющимся тоном сказал Стефано. Я заметил у него на безымянном пальце левой руки серебряное кольцо. И когда успел, стервец.
Ничего, парень, ничего. Ты тоже. Тебя — тоже. Никто.
— Пожалуйста, уходите, — сказал я, чувствуя наливающуюся в душе злобу.
Два истукана. Соляные столбы. Ну да, конечно. Хорошо, давайте еще разок сыграем в ваши игры.
— Прошу вас. Пожалуйста. Можно вас попросить? — тихо сказал я звенящим голосом.
— Да, месье, — так же тихо, но дрожащим голосом ответил Оливье.
Я перевел дыхание.
— Раз так, то прошу вас… Пожалуйста. Выметайтесь из моего дома! — последнюю фразу я уже выкрикнул с надрывом и сильно закашлялся.
— Да, хорошо… Простите, месье, — забормотали они, пятясь от меня.
Пожалуй, я плохой человек. Они меня спасли. Перетащили через всю Атлантику. Ухаживали за мной. А я их прогнал криком. И ладно. И пусть.
Главная проблема была в другом. Ничего не произошло. Стало только хуже. Со смертью Эсме (и Гюнтера, но он был, так сказать, коллатеральной жертвой) ко мне не вернулся покой. Я не был доволен. Не чувствовал ничего, кроме давящей злобы и ненависти ко всему. Ничто не могло меня порадовать, хотя всё это время мне казалось, что смерть Эсме — главное, что может поднять мое настроение.
Был какой-то подвох. Мне нужно было убить еще кого-то? Застрелиться самому? Принять сатанизм? Промедитировать восемь лет на заснеженном камне? Как обрести спокойствие? То самое спокойствие, что было в моей жизни до появления в ней Эсме… Это было чудесное время, но контраст оказался невыносим. Наркотик, с которого не слезть, попробовав лишь однажды. А Эсме, получается, смогла. А может, я и не был для нее наркотиком. Так, просто мужчина в жизни. А потом я стал бывшим мужчиной. А потом пройденным этапом. Только вот не подумала она, что человеком я от этого быть не перестал. И вообще — не перестал быть. Я был. Я существовал. Но не для неё. Как такое вообще возможно?
Циничный ум немедленно подсказал, что, разлюби я её первым (а это произошло бы рано или поздно, теперь в этом сомнений быть не могло), на излете наших отношений я испытывал бы к ней всё то же самое, что и она ко мне. Усталость. Раздражение. Желание побыть одному. Побыть с действительно любимым человеком... Неужели оно всегда — так?
Любовь слепит. Я не смог разглядеть в её охлаждении не просто остывшую страсть, а другого человека. Я не понимал, что она ездит в город не к подругам, к маме, за красками и холстами, а к Гюнтеру. Я не осознавал, что участливость Гюнтера после её ухода была неловкой попыткой как-то искупить... Нет, не искупить. Сгладить. Или даже...
Внизу негромко хлопнула дверь и мои мысли разбежались по голове, словно тараканы. Я осторожно поднялся с кровати. Голова ныла, но предпосылок к очередному приступу не было. Меня покачивало. Я словно постарел на тысячу, на миллион жизней. Нетвердой походкой я побрел к лестнице. На тумбочке возле двери лежал не довязанный Эсме бирюзовый в ромбах браслет. Над тумбочкой висела её картина «Anata dake wo» [японск. «Только тебя»] (название подсказала Ацуко). Я рефлекторным движением провел пальцем по длинной царапине на дверном косяке. Как-то я взвалил Эсме на плечо и, выходя из комнаты, задел часами дверь. Под перилами лестницы лежали её тапочки в виде двух разных покемонов. Штанга винтовой лестницы была блестящей: мы любили быстро спускаться на первый этаж.
Где найти покой? Как снова стать нормальным человеком?
Если бы Гюнтер не… В общем, он бы беззаботно посоветовал найти «другую девку» и не париться. Ариэль сочувственно выслушал бы меня и прочел длинную лекцию о вреде глубокой привязанности. Стефано и Оливье… От этих остолопов, пожалуй, ничего путного добиться не получилось бы. Мама бы просто расплакалась. Она бы сказала, что наше поколение безнадежно больно, и была бы абсолютно права.
С лестницы я чуть не упал.
Добравшись до ванной комнаты, я влез в душ и долго отогревался. Практически в любом тексте любого молодого писателя с претензией на постмодернизм (или, на худой конец, фантастику) присутствовала сцена попытки смыть с себя в ду́ше (лучше в ручье) какую-то скверну, «события прошлых дней». Конечно же, я ничего с себя не смывал, а просто напитывался водой и теплом.
А Эсме не любила принимать душ вдвоем.
С каждым мгновением становилось всё хуже. Нет, это было не раскаяние. Осознание своего поражения. Эсме всё-таки победила. Даже с того света она умудрялась выворачивать мне сердце наизнанку, тянуть за ниточки, беспечно продетые мною же сквозь собственную душу, и отданные ей навсегда.
Она оставила на моем сердце такой сильный оттиск, что оно теперь не могло функционировать самостоятельно. И никто больше не мог к моему сердцу подойти, хотя бы отдаленно.
Даже будь она жива и если бы вернулась (во что я верил смутно, но верить хотелось), то это было бы не то. Да и как она могла вернуться, хотя бы теоретически? Какие слова она могла бы найти, чтобы искупить свою вину? Нет ни таких слов, ни таких поступков, которые могли бы спасти нашу любовь, либо просто хотя бы кого-то из нас. К тому же, как в свое время подметил Куратор, спасать некого и не от чего. Она оставила за собой только пепел. Да и тот стремительно развеивался на пустоши моей несчастной жизни. Сама же пустошь уже коллапсировала, грозя провалиться в саму себя.
Время лечит всё, кроме такого. Пройдут годы, а я не смогу думать ни о ком другом. Во всякой женщине, которая мне повстречается, я буду пытаться увидеть черты Эсме. Я всех буду равнять по ней и относиться как к ней. Именно так проявляется в наших душах стадия депрессии. Принятия не будет.
Два дня я отходил. Выполнял несложную работу по дому. Стирал и гладил вещи. Мыл посуду. Переливал из пустого в порожнее. Иногда мне кто-то пытался звонить, но я даже не обращал внимания на телефон. Не заметил и момента, когда он сел, и звонки прекратились. Это было не игнорирование и даже не отрицание, а просто примитивное понимание тщетности всякой реакции и суеты.
Иногда я включал телевизор. Америка оправлялась после нашей акции. Жертв было ощутимо больше, чем я думал. Теперь это всё уже официально называли терактом. Не могли только определиться, чьим. Ответственность взяли сразу три организации, никакого отношения к нам не имеющие. Это было бы смешно, если бы не было так глупо. И страшно, чего уж. Не такое ведь я чудовище.
Весна в этом году пришла поздно. Снег не сходил до апреля. Даже в мае по вечерам было достаточно зябко; приходилось надевать ветровку и укрываться ночью плотным одеялом, что в наших широтах казалось дикостью. Июнь принес осторожное и мнительное тепло.
Наконец, настал мой последний четверг. Четверг, когда я погиб. Если бы я остался в живых, то запомнил бы этот день на всю жизнь. И начал бы свою так и не написанную книгу именно с этих слов.
«Я навсегда запомнил день, когда я погиб».
Ах, какой звонкий постмодерн. Жаль, что я потратил жизнь на то, на что потратил.
Я лежал в шезлонге у старой яблони и глядел в забор. Хороший день. Англичане про такие дни говорят: lovely day.
С улицы послышался шум подъезжающей машины. Я не отреагировал на него, хоть и было понятно, что это ко мне.
Стук в калитку. Я молчал. Снова стук.
— Ник! — позвал Ариэль. — Я войду.
По интонации я понял, что это вопрос, хоть таковым он и не являлся. Поэтому я снова никак не отреагировал. Скрипнуло. Шагов по газону я, конечно, не услышал.
— Привет, — просто сказал Ариэль, появляясь из-за яблони. Вместо ответа я кивнул и не глядя выбросил окурок на газон.
— Я присяду, — снова проинформировал он меня и действительно присел во второй шезлонг, где обычно сидела Эсме.
Вот об этом я говорил. Это никуда не денется. У всех вещей в этом доме есть какие-то ассоциации с Эсме. Я, конечно, могу купить десяток домов, сжечь все наши вещи, прожить двадцать лет на необитаемом острове, только это не поможет. Я буду видеть идею Эсме во всем, на что будет падать мой взгляд. Прав был старый Франсуа, понятия и вещи ни при чем, не надо их демонизировать. Демонизировать надо меня.
— Скажешь что-нибудь? — спросил он.
— Не хочется, — нехотя ответил я.
— Надо, — твердо сказал Ариэль. Это было частью его психотерапии. Выдавить по капле.
— У меня слова закончились, — честно признался я. — Всё закончилось. Ничего не осталось.
Ариэль немного помолчал.
— Я так понимаю, вы с Ренесми расстались некоторое время назад?
— Расстались — это термин для акта, подразумевающего обоюдное согласие.
Ариэль терпеливо кивнул. Он знал мою щепетильность в вопросе точности формулировок.
— Она ушла, да?
Я кивнул.
— Её приняли в Синий сектор в декабре. Ты не знал?
— Нет.
— Странно. Мне казалось, ты в курсе. Это несколько меняет картину... К вопросу. Часть её выставки «Настоящее» сейчас находится в Страстоцвете. Этого ты тоже не знал?
— Нет.
Змий выкручивал мне внутренности. Как это вообще возможно? Что за безумный фарс? Какая-то пляска смерти...
— По удивительному совпадению про вас никто даже не подозревал. До сих пор. А ведь Гюнтер особо не прятался. Хочешь сказать, что...
— Хочу, да. Я слепой и глухой идиот. Наша общая подруга проговорилась, что они летят в Чикаго.
— Невероятно! По таким косвенным признакам! Ходить вокруг да около и не видеть... Да, Ник. Ты не устаешь меня поражать, — он посерьезнел. — Я тоже выяснил, что они туда собрались. И попробовал тебя остановить. Но Джек настоял на том, чтобы ты отправился в Чикаго и завершил операцию.
— Я плохой исполнитель.
— Нет, ты не плохой исполнитель. Ты просто не умеешь отделять работу от эмоций. Впрочем, я понимаю, что сейчас для тебя мои слова — не более, чем пустой звук. Скажи честно: не страшно задать себе вопрос «стоило ли оно того»?
— Страшно, — признался я.
— Хорошо. Значит, еще не всё потеряно. Не задавайся им пока.
— Ты ко мне приехал мораль читать? Или, может, стыдить?
— Нет, по этим пунктам я уже опоздал, — спокойно ответил Ариэль, глядя, как я закуриваю очередную сигарету. — Я тебе не судья. Я разобраться хочу. Должно же быть какое-то логичное объяснение всему этому.
— Не боишься, что я тебя сейчас тоже могу... того?
— Не боюсь, — покачал головой Ариэль.
— Почему?
— Потому что я начальник.
— А Джек?
— Я настоящий начальник. Меня ты уважаешь, хоть и ненавидишь.
— Ненавижу? За что?
Ариэль прищурился.
— Не изображай невинность, Ник. Ты прекрасно знаешь, о чем я. Тебя бесит моя методика психоанализа. Ты считаешь, что я сделал тебя циником. Может, я и разбудил в тебе циника, но чтобы его разбудить, необходимо, чтобы он вообще был. Нельзя из ржаной муки испечь пшеничный хлеб. И давай сейчас без отповеди про аналогии. Признаться откровенно, сильно это уже надоело.
— Скажи, Ариэль, так у всех? Я имею ввиду, этапы отношений, измены, вот это всё. Неужели оно только из этого состоит? Почему, когда проходит какое-то время и партнер приедается, стоит появиться на горизонте другому человеку и подмигнуть, как тут же...
Я не нашел подходящих слов и только выразительно покрутил в воздухе руками.
Ариэль промолчал, и по его глазам я понял, что он очень хотел ответить утвердительно, но не решился.
— А как же вы с Анной... — начал я.
— Давай поговорим о тебе, — отрезал Ариэль.
— А что еще можно сказать обо мне?
— Ты, Ник, гиперболизировать любишь. По-народному — преувеличивать степень драматизма происходящего. Генезис, думаю, надо искать в отрочестве и юности. Такая степень чувствительности присуща школьному возрасту, и, по-хорошему, там и должна была остаться, вместе с первой любовью и... Прочими сопутствующими атрибутами. У тебя этого не произошло. Как думаешь, почему?
— Это риторический вопрос или конкретный?
— Куда уж конкретнее.
Я задумался.
— У тебя был кто-то до Эсме? — подсказал мне Ариэль.
— У меня был маленький служебный роман с работницей редакции... В школе, наверное, какие-то влюбленности были... Но ничего серьезного.
— Оно и не должно было быть серьезным, — вздохнул Ариэль. — Оно должно было быть первым. А у тебя даже этого не было. Ох... Это всё свойственно первой любви. Потом человек как бы наращивает скорлупу скепсиса и, чего уж греха таить, цинизма. И дальнейшие отношения проходят мягче, сглаженнее. Вырабатывается иммунитет. А ты по незнанию бросился очертя голову.
Он покачал головой.
— У тебя ведь был период неопределенности? Когда ты не понимал, что происходит? Подсознательный страх, тревога?
Я кивнул.
— Почему же ты не пришел ко мне? Всё можно было бы решить, все углы подпилить, соломки подстелить…
— Я не успел. Банально не успел. Этот период длился один день. Потом я проболтался, что работаю в Сфере, и Эсме...
— Стой, только это? Больше ничего?
— Да.
— Понятно, — крякнул Ариэль.
— Что тебе понятно?
— То же, что и тебе. Это был только предлог, чтобы обидеться, стать для тебя и для Гюнтера дамой в отчаянии и... Сам понимаешь.
— Карма, — вздохнул я. — Сперва я её отбил у того дебила, потом Гюнтер отбил её у меня. Примерно тем же самым образом…
— Ты думаешь, что справедливо после этого убивать их обоих? Тебе ведь не стало легче.
— Не стало.
— Ты не ответил.
— И не отвечу.
Ариэль цыкнул зубом.
— А вот на этот вопрос ответить придется. Только не мне.
Я нахмурился.
— Созван малый совет. Тройка. Джек, Анна, Синий заместитель. Будешь держать доклад. Собирайся. Возьми кольцо, это официальное и в неком смысле ритуальное мероприятие.
— Ноли вернулись во Францию?
— Да. Разбежались по углам. Как, по-твоему, что они подумали, когда перед большим сбором Красный градиент убивает двоих Синих? Да еще с помощью знания, которое известно только Красным?
— Они выдвинули обвинения?
— Еще нет. Они хотят услышать твой доклад.
— Доклад или допрос?
— Для тебя нет никакой разницы. Джек не сможет долго скрывать свой рак, и наша интрига неизбежно всплывет на поверхность.
— Стыдишь?
— Нет. Стыдить мама будет.
Сборы были короткими. Я переоделся в выцветшие джинсы, темно-красную рубашку и мятный пиджак. Шляпу надевать не стал, это могли бы счесть наглостью. Ариэль ничего не сказал по поводу моего наряда. Мне казалось, что это должно было быть очень символично и уважительно.
— Я не понимаю, как человечество еще существует, если в жизни существует такое, и с этим предлагается мириться, — сказал я без прелюдий, когда мы поехали.
Ариэль раздраженно покачал головой. Было видно, что он хотел ехать в тишине.
— Хватит натягивать себя на глобус, Ник. Мир не вертится вокруг твоих представлений о нем. Отношения бывают разные. Любовь бывает разная. Люди бывают разные. То, что ты натворил, еще раз подчеркивает этот тезис. Все и всё в жизни разное. Ты пропустил важный этап развития человека, а дополнительно это наложилось на неудачные отношения. Жизнь не такая хмурая и беспросветная, как ты себе рисуешь. Повторяю, я знаю, что мои слова для тебя сейчас что с гуся вода. Когда ты немного отойдешь, то вспомнишь это и согласишься со мной.
Я нахмурился.
— И что, ты предлагаешь соглашаться с фактом, что никакая любовь не вечна, что все всегда начинают изменять?
— Опять. С чего ты взял, что отношения состоят только из этого? Разве ты сам собирался приниматься за измены? Ты опять ко всем прикладываешь свою мерку?
— Ты знаешь, я думал на эту тему. И, положа руку на сердце, я не могу поклясться, что никогда не задумаюсь об измене. Уже начал задумываться.
— Потихоньку понимаешь суть вещей, — покосился на меня Ариэль. — Но для того, чтобы не задумываться об изменах вовсе или хотя бы не идти на них, человеку дана воля и верность. Проще говоря: социальная ответственность. То, что отличает нас от животных.
— Наверное, это слишком строго звучит. Я имел ввиду... Ну, интрижку, что ли. Освежить восприятие.
— Ага, теперь ты начал искать эвфемизмы, — хмыкнул Ариэль. — Это лицемерием называется. Впрочем, то, что ты фарисей, не новость. Пойми вот что. По глупости (своей и Эсме) ты напоролся на один из нечастых вариантов развития отношений. Увидел одну сторону любви, и решил, что вся жизнь такая? Как бы не так, Ник. Ты хочешь считать себя писателем, но совершенно не понимаешь человеческой натуры. А поступаешь так, как будто бы наоборот. Проснись, заклинаю тебя. Иначе тебя заставят проснуться.
— Вот и Эсме так говорила.
— Как?
— Да как ты. Призывала проснуться.
— Когда это я призывал тебя проснуться?
Я промолчал. У меня от нервов уже галлюцинации начались. Куратора нигде не было, и на его шалости это списать было затруднительно.
— Мне очень плохо, Ариэль. Я схожу с ума.
— Не сходишь.
— Почему? Потому что говорю об этом?
— Глупо считать, что знаешь, что такое пожар, если однажды обжег палец.
В голове вяло крутились вариации на тему этой идеи. Хотелось подвязать это к гвоздям и ранениям, но всё никак не получалось. Совсем нюх потерял. Что человек без ремесла. Может, в самом деле, написать уже книгу?
Вот только не успею я её написать. Но особого разочарования по этому поводу я не испытывал.
— Ариэль, ну он же ничем не лучше меня, — вдруг сказал я с усталым отчаянием в голосе. — Почему? Он курит и матерится, он менее эрудирован, хуже образован, он бестактен. Он во всем хуже меня! Почему же она выбрала его?
— Не всё в жизни рационально. К сожалению, — вздохнул Ариэль. — Думаю, она бы и сама не смогла ответить на этот вопрос. Не ищи здесь логики.
Вдруг я понял, что мы едем куда-то не туда. Вместо привычной дороги в центр, к Пассифлоре, мы свернули на трассу и уже спускались с эстакады в сторону Монбетона.
— Мы разве не в штаб едем?
— Нет, — хмуро отозвался Ариэль. — Мы направляемся в Дикую Вишневку.
— Почему туда?
— Я не знаю.
Врет же, как сивый мерин.
— У меня были головные боли. Без Эсме.
— А в чем разница?
Ну да, он же не знает о заглядывании.
— Наверное, ни в чем.
Ненавижу женщин.
— Ариэль, я ведь правда ничего больше не хочу.
— Так не бывает. Боль...
— Дает нам понять, что мы еще живы? — сострил я.
— Нет. Она означает, что ты что-то делаешь не так. Но, как любит говаривать Франсуа, как понять, что именно ты делаешь не так, об этом поэты мира всю дорогу и спорят.
Я тихо рассмеялся. Старый романтик. Ну это нормально. Даже хорошо. У него — про поэтов. У меня — про аналогии. Пару лет назад я бы добавил, что еще про шекспировскую Бурю, только как-то ушла она из моей жизни. Может, это и к лучшему. Тошнит уже от символизма.
Интересно, кстати, почему именно Буря? Не самое известное и популярное его произведение. Как так сложилось, что столько важных моментов моей жизни так завязаны на эту историю?
Я не успел остановить свой ум, он сам додумал предыдущую мысль: «на эту историю мести». Вот и моя история мести подходит к концу. С той только разницей, что возвращения в Милан не будет, как не будет и прощения королю Алонзо... Впрочем, еще неизвестно, кто тут Алонзо, кто Антонио, кто Себастьян... А вот Стефано уже есть. Я тихо засмеялся.
Мы затормозили у Дикой Вишневки. Змий беспокойно заворочался в моем нутре.
У домика Франсуа уже стояли три автомобиля. Я вопросительно посмотрел на Ариэля. Тот покачал головой и вышел из машины. Я покорно пошел за ним.
Мы прошли мимо дома, в сторону стойл. Оттуда доносились беспокойные возгласы моих подопечных. Сколько же я их не видел? Кто за ними ухаживал? Наверняка ведь кто-то взял на себя мои обязанности. Нельзя же их оставлять без присмотра и ухода. Оливье, должно быть.
Дверь сарая при стойлах была открыта. Ариэль молча указал мне на нее, а сам остановился рядом со входом. Ну да, он ведь упоминал, что это почти ритуальное мероприятие. Я поправил кольцо с рубином и вошел. Внутри было организовано небольшое возвышение, вроде театральных подмосток. На импровизированной сцене на простых деревянных стульях сидели трое: по центру Джек Столлер в черных джинсах, черной водолазке и бежевом пиджаке, слева Анна Плебсир в простом сером платье и незнакомый мужчина в коричневых брюках и таком же твидовом пиджаке справа.
Лицо Джека Столлера не выражало ничего. К его стулу была прислонена трость. Анна смотрела на меня равнодушно. Почти сразу я понял, что она смотрит не на меня, а сквозь меня, декламируя, вероятно, про себя какое-то стихотворение, чтобы её несчастный ум не пошел вразнос.
Незнакомый мужчина (очевидно, Синий заместитель) смотрел на меня оценивающе и с каким-то холодным интересом. Что-то в нем меня беспокоило. Приглядевшись, я обнаружил отсутствие у него мизинца левой руки.
Какие же мы все калеки.
— Здравствуйте, Николас, — поздоровалась со мной Анна, вынырнув из своих поэтических чертогов. Она говорила в той самой удивительной воздушной манере, что и при нашей первой встрече несколько лет назад, когда на меня было совершено удачное неудачное покушение.
— День добрый. Гаспар Фонсе, — представился Синий.
А не скажешь, что темный. Обычный дядька.
— Взаимно, — ответил я.
Джек только кивнул. Ему явно было нехорошо. Он часто и болезненно вздыхал, веки его были полуопущенны. Похоже, он и в самом деле умирал.
— Ник, меня выбрали как старшего дознавателя, но будьте уверены, я выражаю общее мнение всей тройки, — громким шепотом сказала Анна.
Я кивнул. Интересно, этот термин, «тройка», остался со времен Бернского Кризиса?
— Вас вызвали сюда для того, — продолжала Анна, — чтобы вы предоставили объяснение своему поведению по ряду пунктов, которые вызвали вопросы у старших градиентов вашего сектора, а также градиентов иных секторов. У вас есть какие-нибудь предварительные заявления, которые нам необходимо услышать?
— Что тут сказать. Продолжайте уж.
— Я бы не рекомендовала вам дерзить, Ник, — заметила Анна. — Вопросы к вашему поведению самые серьезные. Тройка созывается только по исключительным причинам. Ваш тон тут не уместен. Джек, Гаспар, может, вам есть что сказать?
Оба покачали головами.
— Хорошо, — воздушно вздохнула Анна. — Тогда приступим. Основным пунктом, который вам надлежит разъяснить, является ваше поведение одиннадцать дней назад, второго июня. С помощью знания, которое принадлежит Багрянцу, а также путем массовых убийств вы спровоцировали катастрофу самолета, на котором, помимо остальных пассажиров, находились двое Синих градиентов. Насильственная смерть одного из них от огнестрельного оружия подтверждена местными правоохранительными органами. Смерть второго Ледяного градиента считается результатом катастрофы, и таким образом официально не может быть вменена вам. Но покушение даже на одного является страшным преступлением и нарушением не только общечеловеческих моральных норм, но и устава Сферы, а также ряда договоров между тремя секторами. Ваша вина несомненна. Что вы можете сказать по этому поводу?
— Что тут сказать, — снова ответил я. — Я бы не стал убивать собственного брата без самых серьезных на то причин.
— Между вами была официально зарегистрированная дуэль или вендетта? — Анна проигнорировала иронию в моем тоне.
Мне стало смешно. Я даже не знал, что так было можно. Это что же, я мог безнаказанно застрелить Гюнтера, если бы соблюл ряд бюрократических формальностей?
— Нет. Я убил его из ревности, хоть и не ставил изначально такой задачи. Моей целью была Ренесми Сусдит.
— Разъясните. Что значит, целью?
— Это значит, что я хотел её смерти.
— Вы ради этого прибыли в Чикаго?
— Да, — сказал я, глядя Джеку прямо в глаза.
— Вы знали о том, что самолет с Нолями в тот момент был в сорока минутах от того же аэропорта?
— Да, знал. Но на это мне было наплевать. Я приказал Питеру Асконьо выключить свет, чтобы я мог осуществить свою месть. И я её осуществил, как видите.
— Не дерзите, — одернула меня Анна. — Это ваш единственный мотив? Вы для этого взяли с собой двоих Багровых Градиентов, Стефано Фальчионе и Оливье Риколетти? Для той же цели при Фальчионе было личное оружие, включая именной пистолет, подаренный вам Джеком Столлером?
— Да, по всем пунктам, уважаемая Анна.
— Зачем Джек Столлер подарил вам именное оружие?
— Полагаю, он оценил мои действия при неудачном покушении четыре года назад.
Ничего. Эта сволочь сгниет и так. Упрощать ему эту задачу я не стану.
— И потому подарил вам этот пистолет спустя столько лет?
— Надо думать. Вам имеет смысл спросить его.
Анна неодобрительно вздохнула.
— Вам известно, что Джек Столлер страдает от терминальной стадии рака?
— Уже да.
— Как вы это узнали?
— Да вот же, трость. А минуту назад он съел таблетку обезболивающего, и под рукавом его пиджака мелькнул браслет пациента онкологического отделения. Мой отец умер от рака, я знаю и симптомы, и другие сопутствующие проявления.
— Понятно, — хмуро прошептала Анна. — Что ж, я не вижу причин продолжать эту процедуру. У вас есть возражения? — спросила она у Джека и Гаспара. Они снова покачали головами.
Анна кивнула.
— Хорошо. Итак, Николас Арктурус Рейнард. Вы убили члена Сферы, спровоцировали гибель еще одного, и не раскаиваетесь в содеянном. Добавлю, что раскаяние не изменило бы вердикта тройки.
Кто бы сомневался.
— Дополнительно, — продолжала она, — вы систематически пренебрегали просьбами старших градиентов. В частности, вас попросили написать книгу, чего вы за прошедшие четыре года так и не сделали. Кроме того, вы длительное время игнорировали свои непосредственные и прямые обязанности, вверенные вам в день вашего вступления в Сферу.
Я незаметно хмыкнул. Нашли к чему придраться.
— Всё это вместе, а также по отдельности, особенно пренебрежение просьбами и хозяйственной работой...
Чего-чего?
— ...не является допустимым поведением члена Сферы...
Я не понял.
— ...и влечет за собой высшую меру наказания, предусмотренную в Сфере: изгнание.
Меня выгоняют за просьбы и неухоженных лошадей? Не за убийство Гюнтера и Эсме? Что это за фарс?
— Вердикт тройки окончательный и подлежит немедленному приведению в действие. Сдайте ваше Багровое кольцо, — закончила Анна.
Я молча оглядел их троих, затем снял теплое серебряное кольцо и в последний раз полюбовался игрой света на острых рубиновых гранях. Вздохнув, я подошел к Анне и протянул ей кольцо. Она покачала головой. Я пожал плечами и бросил кольцо к её ногам.
— Гаспар вас проводит, — сухо прокомментировала она, затем в лице её что-то изменилось, и она добавила более мягким голосом: — Желаю счастья в новой жизни.
Тут подал голос Джек:
— Вообще-то, — сказал он, — я бы хотел проводить Ника лично.
Его голос изменился. Если раньше это был мощный и властный бас, то теперь это был голос умирающего старика: высокий, мягкий и беспомощный.
— Это не было оговорено, — нахмурилась Анна.
— И что, это так принципиально? — раздраженно спросил Джек сквозь кашель.
— Полагаю, что нет, — подумав, сказала Анна. — Вы можете провести его.
Джек кивнул и тяжело поднялся со стула. Тут же покачнулся, схватился за него, оперся о трость. С трудом спустился с возвышения, медленно зашагал к двери. Я оглянулся. Анна внимательно и задумчиво на меня смотрела. Я отвернулся от нее и пошел за Джеком.
Выйдя на улицу, я зашагал было к выходу из конного хозяйства, но Джек меня остановил:
— Нет, мы идем не туда, — сказал он и ткнул пальцем в сторону окраины Дикой Вишневки, где были склады, навозные кучи и утилизатор мусора.
— Зачем? — спросил я рассеянно.
Джек не ответил, лишь тяжело зашагал по зеленой лужайке, непрерывно морщась от боли.
Я пошел с ним, и несмотря на всю отрешенность, мне было немного не по себе.
Конечно, сердцем я уже всё понял, но отрицание не давало мне в полной мере осознать очевидное.
Нас нагнал Ариэль.
— Джек? Как прошло? Какой вердикт?
Джек исподлобья на него глянул, но ничего не сказал. Даже попытался ускориться.
— Джек? — спросил Ариэль недоуменно.
— Изгнание, — нехотя сказал Столлер. — Доволен?
Ариэль остолбенел.
— Изгнание? Ты с ума сошел? Так нельзя!
— Не рассказывай мне, что можно, а что нельзя. Я начальник.
А Ариэль настоящий начальник. Как хорошо сказано.
— Джек, я протестую! Я не позволю тебе!
Столлер сильно раскашлялся и ухмыльнулся сквозь боль.
— И не надо мне ничего позволять. Ты сам его изгонишь.
— Да ты никак рехнулся, — недоверчиво покачал головой Ариэль.
Я же до сих пор ничего не понимал. Почему Ариэль так за меня цеплялся? Это же просто исключение из Сферы…
Минутку. Из Сферы ведь не исключают. Когда я давал клятву верности, то связывал со Сферой свою жизнь и смерть. Сфера — это навсегда. И, похоже, мое «навсегда» оказалось короче, чем я думал.
— Джек, так не делают. Кровь за кровь — не путь Сферы.
— А сказать тебе, что еще — не путь Сферы?
— Да какая разница! Это всё цепь идиотских случайностей. Ник свихнулся на почве ревности, а ты дал ему в руки оружие для мести! И в прямом и в переносном смысле. Какого еще исхода ты ожидал?
— Такого, чтобы я сейчас был ровным слоем размазан по аэродрому. Но вместо этого я стою здесь, медленно умираю и выслушиваю твой праведный бред! — Джек попытался повысить голос и ткнул в мою сторону тростью: — И всё из-за этого кретина!
— Ты ведешь себя не лучше, чем Ник! — закричал Ариэль. — Джек, ты утратил чувство реальности. Если хочешь покончить с этим всем, отправляйся на Мальту, но не вываливай свою злобу на других!
— Прекрасный тост, — огрызнулся Джек не глядя, продолжая хромать в сторону одиноко стоящей пристройки.
— Джек, остановись. Я не буду изгонять Ника, и тебе не дам.
Столлер и в самом деле остановился, зло повернулся к нам и вдруг резко ткнул Ариэля в живот тростью. Тот охнул и упал на колени.
— Всё нужно делать самому, — зло пробормотал он и достал из-под полы пиджака пистолет.
Это был хороший и теплый день. Солнце только начинало припекать. Со стороны стойл послышалось нестройное ржание. Лошади понимали, что сейчас произойдет. Понимал и Ариэль. Понимал и я.
Я не попытался напасть на Джека. Оставить его в живых было куда более жестоким возмездием, чем убить здесь и сейчас. Безусловно, я мог бы это сделать. Пожалуй, его бы сейчас любой ребенок прикончил.
На свой счет я тоже никаких иллюзий не питал. Я коротко покачал головой Ариэлю, медленно поднимающемуся с колен, и смело посмотрел в глаза Джеку Столлеру, который дрожащей рукой целился мне в лицо.
Мир исказился, вспыхнул миллионами цветов и оттенков, разложился на треугольники, оброс красным мхом, накренился и начал терять свои измерения, истончаясь в бесконечно длинную прямую. Почти сразу она уткнулась в край вселенной и потеряла свое последнее измерение, превратившись в точку, про которую больше ничего нельзя было сказать. Но вскоре и точка начала тускнеть и исчезать, пока от нее не осталось даже идеи былого существования.
Это был бы конец. Но каким-то невероятным образом я остался там незримым присутствием и как бы сверху (на самом деле отовсюду) наблюдал за происходящим. Момента перехода я не заметил. Воспоминания закончились.
Что это? Фантазии умирающего мозга? Или начало моих посмертных приключений? Почему я этого не помню?
Затихли потревоженные вороны. Ариэль наконец поднялся с колен. Подошел к Джеку, покачал головой.
— Ты будешь презирать себя за это всю жизнь.
— Ну так это недолго, — обронил Джек сипло, убирая пистолет под пиджак и указывая на мое тело. — Ну, давай. Пока я и тебя не изгнал.
Но станешь мне перечить — расщеплю я узловатый дуб...
— Ты хотел убить Ника, но ты ведь себя убил, — тихо сказал Ариэль.
— Довольно трепаться. Если бы ты не развесил сопли, не было бы необходимости его сейчас тащить. Вперед.
Ариэль очень глубоко вздохнул, подхватил мое тело за руки и потащил в сторону пристройки. Тихо хрустнули раздавленные очки. По зеленой траве тянулся блестящий темный след.
В пристройке на окраине Дикой Вишневки находился промышленный измельчитель мусора, обывателями именуемый шредером. Это был утопленный в землю контейнер с двумя металлическими барабанами. На них были выступы из закаленной стали. Вращаясь, они затягивали в себя и перемалывали любой мусор, который было бы слишком дорого или хлопотно вывозить и утилизировать целиком.
Например, мое тело. Зрелище было мерзким и отвратительным. И тем гнуснее оно было от того, что у меня не было никакой возможности не наблюдать за всем происходящим.
Но, к счастью, очень скоро эта процедура закончилась. Сразу после этого исчезло и мое присутствие из последнего прижизненного воспоминания Ника Рейнарда. Краски мира потускнели, предметы оплавились и пропали. Передо мной снова был фасад Страстоцвета.
Что ж, как сказал в свое время Ариэль, ни добавить, ни убавить. Я еще раз «оглянулся» вокруг, убедившись, что Куратора всё так же нигде нет (куда он делся? допрашивает Эсме?), «упаковал» все свои воспоминания, по велению наития назвал их «Беллс» (что же это, всё-таки, такое?) и отправил получившийся информационный сгусток по тому же адресу, куда уже однажды, вечность назад, послал четверостишье из Бури:
Благословен не будет ваш союз.
Тогда раздор, угрюмое презренье
И ненависть бесплодная шипами
Осыплют ваше свадебное ложе.
Наверное, не стоило так уж вырывать его из контекста. Но сделать уже ничего нельзя.
Кто прочтет эти мои мемуары? Каким образом? А главное, зачем? Но, пожалуй, ответов на эти вопросы я так и не получу.
Всё, теперь точно конец. Сейчас я подамся своим призрачным телом вперед, прикоснусь ко входной двери, увижу последнюю выставку Эсме, а после этого, надеюсь, уже не будет ничего.
Эпилог. «Что такое Беллс»
Прохожу сквозь дверь. В предбаннике никого нет. Гардероб закрыт. Дальше, через тяжелый багровый гобелен, в главный зал. Скорее. Я должен увидеть её выставку перед тем, как явится Куратор и развоплотит меня.
В сводчатом театральном зале тоже никого. Густая тьма с запахом старого вельвета. Опять вхолостую включен проектор. Сверкающий белый прямоугольник на сцене слепит и отвлекает внимание.
Ни единого звука. Приглядевшись, понимаю, что пылинки в туннеле проектора тоже зависли. Быстро оглядываюсь: часы над барной стойкой показывают четыре часа тридцать семь минут. Но важно не это: секундная стрелка застыла на месте — тридцать пять. Нет, тридцать четыре.
Мне становится плохо. Странности, умноженные на символизм. Это не может сулить ничего хорошего.
Тут я понимаю, почему именно мне стало плохо: я был уже не бестелесным духом, я начал вновь обретать свое тело. Как? Почему? Зачем? В воздухе прямо из пустоты начинают медленно проступать мои руки. Опустив взгляд, вижу ноги. Я в своем теле. Даже в той же самой одежде, что и в последний день моего прижизненного существования.
Медленно ступаю по длинным скрипучим ступенькам. Всё это время я изо всех сил игнорировал выставочные мольберты с картинами на каждом ярусе клуба. Но это было словно попыткой задержать дыхание, и теперь оттягивать дальше я не мог. Осторожно поворачиваюсь к одной из картин.
Черный холст. Некоторое время любуюсь картиной. Всё-таки Эсме гениальна. Не чета мне. Еще шаг, следующая картина.
Черный холст. Как она это делает? Откуда ей приходят эти сюжеты? Гениальное произведение гениально тем, что оно предназначено всем и никому, и поэтому каждый тщится иллюзией того, что никто больше не понял, да что там, не в состоянии понять это творение. И ревнует всех, кто возомнил, будто осознал то же самое.
Еще картина, у самой сцены.
На этот раз черный холст. В каждой из этих мизансцен узнаешь себя; невозможно не узнать. Этому никто не научит, с этим нужно родиться. Гениальность можно отточить, но если её нет, то с тем же успехом можно обтачивать камень, надеясь в итоге получить бриллиант.
Перехожу к другой стене.
Черный холст. Начинаю что-то подозревать. Быстрее поднимаюсь на ступеньку выше, где меня ждет очередной черный холст.
Накатывает тревожность.
Что происходит? Почему все картины черные? Я же видел на каждой из них уникальный сюжет. Как всегда, про огонь. Почему же тогда они запоминаются как просто черные прямоугольники?
Тревожность сменяется паникой.
Быстро поднимаюсь наверх, заглядывая в каждый мольберт. Но всякий раз на меня равнодушно смотрит засасывающая черная бездна.
Хватаюсь за голову. Паника сменяется ужасом.
Оглядываюсь на самую первую картину у входа, которую я пропустил, и мне вдруг кажется, что она не пустая. С тошнотворным чувством понимаю, что на ней будет изображено солнце, как оно видно с орбиты Юпитера.
Иду к картине, но не сразу осознаю, что она не становится ближе. Перехожу на бег, и всё равно остаюсь на том же самом месте, посреди зала, аккурат напротив барной стойки.
Ненавижу Алису в Стране чудес.
Выходит, что это всё-таки не настоящий мир. Я всё так же мертв, а то и хуже.
Пытаюсь разглядеть содержимое картины. И вижу себя. Правда, не нарисованного, а в отражении. Только в каком-то странном ракурсе, и словно бы в виде наброска, примерного эскиза. Картина — кривое зеркало. Это задумка Эсме или игра безумного пространства, в котором я сейчас нахожусь? Нет времени на анализ. Чувствую, что конец уже близко.
Ужас не дает внятно думать.
Вдруг по всему телу распространяется волна умиротворяющей прохлады. На один кратчайший миг ощущаю вспышку внутреннего спокойствия, но этого мига хватает на то, чтобы в голове пронзительно и как бы торжественно остановился внутренний диалог. Тот самый, из-за которого Анна Плебсир получила прозвище «Помраченная эльфийка», и из-за которого она всегда будет в сто раз лучшим литератором, чем когда-либо мог бы стать я.
Кажется, я понимаю, каково ей. Голова начинает кружиться, если ни о чем не думать. И вместе с тем я обнаруживаю в себе невероятную ясность мышления, какой не испытывал никогда. Только это мышление не словами, а прямыми, фундаментальными концепциями. Компьютеры мыслят нолями и единицами, а человек с остановленным внутренним диалогом — тезисом, антитезисом и синтезисом. Двоих монад оказалось мало. Слова всё так же послушно складываются в предложения, но я понимаю, что это искусственный ограничитель моего ума, созданный исключительно для того, чтобы насильно замедлять работу слишком быстрого мозга. Если сильно захотеть...
Голова закружилась так резко, что чуть не падаю. Становится ясно, что нет никакой необходимости добираться до картины. Это не единственное зеркало в клубе — тут есть целая зеркальная комната.
Оборачиваюсь и пытаюсь дойти до двери справа от бара, где было помещение охраны с мониторами, а за ней — ритуальная комната с зеркалами вместо пола, потолка и стен. Но этот мир не даст мне так просто прорваться к его изнанке.
Чувствую холодный ветер, дующий, в нарушение всяких законов физики и логики, от этой закрытой двери. Ветер древний, уставший, но всё еще смертельный. Тот самый, которому я открылся во сне, когда болел. Нет, неправильное воспоминание. Не когда болел, а когда Эсме стала моей спасительницей.
Пора просыпаться.
Решение снова войти в зеркальную комнату явно верное. Я должен это сделать. И то, что этот мир начал мне так усиленно противостоять, лучше любого иного подтверждения. Но как бы не оказалось, что я противостою себе сам...
Я мог бы сказать, что у меня нет другого выбора, кроме как стремиться в зеркальную комнату, но это неправда. Выбор у меня есть: я могу сдаться и ожидать исхода здесь. Однажды Куратор закончит свои дела с Эсме и явится за мной. Но я выбираю искренне хотеть попасть в зеркальную комнату. В ней — ответы.
Ветер превращается в ураган, он неумолимо сносит меня. Два шага вперед — шаг назад. Это не поединок силы или ума. Ум я уже освободил. Это поединок воли.
Я должен снова, в последний раз увидеть бесконечный ряд Ников. Ведь однажды я уже всё увидел и понял, мне открылись все ответы, только Куратор запретил мне осмыслить это знание.
Ветер такой сильный, что я перестаю чувствовать свое тело. Кажется, я сейчас снова его лишусь. Последний шаг — он сложный самый. Прикасаюсь к дверной ручке, и ветер мгновенно стихает. Дверь не заперта. Вхожу. Вместо маленькой комнатушки с тремя рядами мониторов налево и направо уходит бесконечный коридор с рядами экранов. На всех пустота. Ну да, Куратора же нет. Дверь в зеркальную комнату — напротив меня. Понимаю, что хоть меня и должны снова останавливать, задерживать, соблазнять и искушать, сейчас этого не будет. Не знаю, почему, и не хочу знать. Боюсь, что если хоть на миг задержусь, потеряю всё.
Ручка теплая, будто её только что кто-то держал. Меня охватывает восторженное предвкушение. Я закрываю глаза, отворяю дверь и делаю три шага вперед; ровно три, как и во все предыдущие разы, когда меня сюда приводили.
Глаза открыть. Это оказывается так сложно, что на миг меня снова охватывает паника. Кажется, что сейчас иллюзия развеется, и я увижу суть вещей и изнанку мира. Собственно говоря, а почему мне кажется? Дело именно так и обстоит. Увижу.
Открываю глаза. Кромешная темнота, но, тем не менее, ясно вижу себя. Не так, как раньше, а словно бы со всех сторон, в развертке. По телу снова проходит волна беспричинного ужаса. Дверь громко захлопывается. Резко оглядываюсь, снова вижу себя, в том же ракурсе.
Каждое мое отражение выглядит немного иначе, чем сам я сейчас. Почти у всех разнится одежда. Кто-то с другой прической. Кто-то с щетиной. Замечаю нескольких заметно постаревших меня. У одного повязка на глазу. У другого большая татуировка по всему лицу, изображающая распустившего хвост павлина.
Я пытаюсь заглянуть в ту точку, где они заканчиваются. Нет, не заканчиваются — сходятся, суммируются. Там все ответы. Иначе быть не может.
Ничего не получится, пока я снова не остановлю внутренний диалог, пока не разорву оковы слов. Глубоко вдыхаю, закрываю глаза. Получается. Снова ощущаю холодное дуновение ясности необузданного ума. Теперь — воля. Теперь — открыть глаза. Это сложно, но это нужно.
Кромешная тьма. Отражения больше не разнятся, теперь все они — я, настоящий, оригинальный, корневой. И в миг, когда мне удается заглянуть в ту самую точку, где Ники сходятся итоговой суммой, до самой последней доли погрешности, ужас, лениво переливавшийся во мне, как воск в лавовой лампе, вскипает в лишенном защиты уме и превращается в то самое мрачное и не имеющее названий состояние, в какое меня однажды в качестве наказания погрузил Куратор.
Не чувствую, но понимаю, что падаю на пол, меня начинает трясти. Сейчас эта сигнализация приведет сюда Куратора, а уж он-то наконец разорвет мой ум напополам.
Открываю глаза и вижу, что комната ярко освещена. В ней я и Ариэль, вид снизу. Мое вступление в Сферу. Ариэль бьет посохом о пол. Дуновение непроизносимого экзистенциального ужаса, и картина меняется. Франсуа рассказывает мне о сценариях ухаживания за женщинами. Страх становится непереносимым от того, что я понимаю, какое воспоминание последует за этим.
Из последних сил ползу по зеркальному полу в сторону незаметной двери на другом конце комнаты. Той самой двери, мой вопрос про которую Ариэль почему-то не услышал. И теперь понятно, почему.
Дверная ручка скользкая и тугая, никак не удается её провернуть. Кажется, я кричу, но волны нематериального ужаса уносят мой крик в пустоту, где нет никого, кто мог бы его услышать. Мир боится, что я туда зайду, и не хочет этого. Потому что это будет означать для него смерть.
Наконец, ручка поддается, и меня затягивает в
ночь, разрываемую огнем. Непривычный воздух чужой земли. Рев умирающих двигателей. Крики и стоны выживших. И я, стоящий на коленях в обломках древнего зиккурата.
— Эсме. Загляни в меня, — тихо прошу я.
Кровь на её лице.
— Ты это серьезно?
Кровь на моем лице.
Сверкнуло. Ужас мгновенно исчезает. Но чувство, пришедшее ему на смену, было едва ли лучше невыразимого страха перед существованием, которым когда-то карал меня Куратор. Возобновляет свой ход внутренний диалог. Резко возвращаются все звуки.
— Ник, ответь мне! Ты здесь? Ты слышишь? — кричит Эсме. Кричит так, будто не может до меня достучаться. Будто я всегда тут был, и только сейчас прихожу в себя...
Я растерянно смотрю на нее. Даже не на саму Эсме, а на идею Эсме. На такой же точно призрак её бывшего существования, каким являлся сейчас и я сам.
— Эсме! Как ты тут оказалась?
— Он допрашивал меня, а потом исчез.
— Кто — он?
— Куратор! Он с тобой уже закончил?
— Я не знаю. Его нигде нет.
— У меня он пропал, когда... Нет, я не могу.
И я не могу сказать, при каких обстоятельствах исчез Куратор.
— Ник, я всё поняла. Всё-всё поняла...
Она подходит к краю зиккурата, опускает голову. Я стою за ней, точно в центре площадки скользкого зеленого камня, которым майя выложили наш жертвенный алтарь тысячи лет назад. Вокруг темнота и пустота. Звезд нет. Лишь угадывается плотная стена облаков где-то внизу.
— Ник, разве ты не видишь? — вдруг спрашивает Эсме, обернувшись.
Она снова такая, какой я её запомнил, с длинными каштановыми волосами, перехваченными красной лентой. Именно волосы я заметил в первую очередь, когда впервые увидел её.
— Еще нет, — отвечаю я. — Я только что попал в зеркальную комнату. Давно ты там?
— Не знаю, — отмахивается она. — Это не те понятия, какими можно оперировать в этом мире. Ник, это не главное. Главное — почему нас тянуло туда. Неужели ты не понял?
Она вздыхает, садится на край зиккурата, свешивает ноги вниз. Я подхожу и сажусь рядом. Страха нет.
— Как этого можно было не увидеть? Ведь ты же писатель, — горько говорит она.
— Я не писатель. Я ничего не написал.
— Здесь — ничего, — с грустной улыбкой говорит она. — В этой версии. Ник, ты писатель и всегда им был. Просто тебе не повезло, что всё это произошло именно тут... Дурацкое совпадение. Всё могло сложиться иначе. О чем я, оно и сложилось... Только не здесь, не здесь, не здесь! — бессильно кричит она в пустоту.
— И в Синем секторе ты оказалась по совпадению? — кидаю я наугад.
Эсме смеется.
— Да какой Синий сектор, Ник? Не было его! И Сферы никакой не было! И крушения не было. Это же вообще дикая чушь! Каковы шансы, что вам бы удалось всё это провернуть? Ноль, никаких, отрицательные! Не было вообще ничего, кроме нас. Я даже не уверена, что мы люди-то вовсе.
Что она такое несет?
— Ты же всё-всё увидел в зеркальной комнате. Вспоминай! Как там было? «Бесконечная шеренга из Ников Рейнардов, изгибающаяся и затухающая где-то в таком месте, куда никогда не удастся заглянуть», — цитирует она мои воспоминания. — Ник, Куратор ведь именно поэтому исказил этот эпизод. Ты его раскусил!
Я медленно начинал понимать.
— Нас... много?
Эсме смеется.
— Нас бесконечность! И тебя, и меня! Сколько хочешь! На любой вкус. Понимаешь? Давай, теперь сам.
Всё. Теперь понятно. Эсме немного неправа, Ник на самом деле ровно один. Просто всякий раз, когда он проживал свою жизнь, Куратор менял какую-то малозначимую деталь и прокручивал его заново.
И опять. И опять, и до тех пор, пока не добьется нужного результата. Только вот какого?
— Это не имеет ровно никакого значения, Ник, — говорит Эсме со вздохом. — Нам интересы Куратора абсолютно, как ты любил говорить, ортогональны. Ну узнай мы правду, что с этим знанием делать? Он чужой, он не отсюда. Его мораль нам не просто чужда, она для нас непостижима, трансцендентна, и, как следствие, не составляет ценности.
Он просто заставлял нас проживать свои жизни на ускоренной перемотке и смотрел результат. Раз за разом. Потом поправит какую-то деталь, будто аниматор, и крутит опять.
— Почему же мы здесь? Что изменилось? — спрашиваю я.
— В этот раз что-то пошло не так.
— Что именно?
— Да вот же, это всё, — Эсме широким жестом обводит пустоту вокруг. — Этот наш разговор. Он случился потому, что сумма всех его изменений и градус безумия в этом диком симулякре стали настолько критичными, что мы больше не были способны не замечать всех чудовищных натяжек и условностей, которыми пестрила эта версия мира.
Когда Франсуа сказал мне о модусах операнди с женщинами, я быстренько промотал эти сценарии в ускоренном режиме. В сущности, я занимался именно тем, чем и сам Куратор.
— Да, но что пошло не так на этот раз?
— Я не знаю, — закусывает губу Эсме.
А вот я знаю. Заглядывания. Прямой канал между умами. Сойдись я с кем другим, а не с Эсме, всё сложилось бы иначе. А то и вовсе, думаю, не сработало бы ничего. Но я, конечно, сошелся с Эсме. И когда связь между нашими умами стала настолько крепкой, что начала грозить всей версии мира, Куратор легонько подтолкнул фигуры на доске, и сложилось то, что сложилось. Только любая ложь обладает таким удивительным качеством... И на усыпанной обломками самолета взлетно-посадочной полосе случился еще один, последний, сеанс заглядывания.
И два главных ума этого мира, объединившись, выпали в его изнанку.
Где Куратор? Фильм закончился, пора пускать титры.
— Поняла, — кивает Эсме.
Почему она видит мои мысли, а я её — нет?
— Ник, это сейчас не главный вопрос. Важно понять, что делать дальше.
Я медленно поворачиваюсь к ней.
— Теперь ничего не сделаешь. Всё уже сделано.
Эсме смотрит на меня, и я понимаю, что прав.
— Я хотел прожить с тобой всю жизнь, — тихо говорю я ей.
— Мы прожили, Ник, — отвечает Эсме, не отводя взгляда.
— Я хотел состариться с тобой, — возражаю я ей.
— Мы и состарились. Разве ты не видел этого?
— Я хотел разделить с тобой смерть, — отвечаю я Эсме, уже зная ответ.
Я проношусь по всем бесчисленным версиям миров, где проживал на разные лады свои жизни. Я вижу миры, где не доживал до встречи с Эсме, умирая во младенчестве от оспы. Вижу такие, где она убивала меня. Были версии, в которых она принимала меня в Синий сектор, уйдя от Гюнтера. А есть такие, где мы осознавали бессмысленность любви, и расходились оба с разбитыми сердцами. Они проносятся перед моим взором, останавливаясь ровно на тот квант времени, что необходим моему освобожденному от оков уму, чтобы увидеть в нем главное.
По сути всё происходило тут, на вершине этого зиккурата, где нам раз за разом вырывали сердца, чтобы вселенная могла жить дальше.
Но мир, в котором мы вместе состарились и умерли глубокими стариками, я увидеть почему-то не могу.
— Это потому, что Куратор его испугался и стер сам, — улыбается мне Эсме. — Мы можем построить его снова. Если захотим.
Вдруг вспоминаю, как изменился голос Анны, когда она пожелала мне счастья в новой жизни.
— Аннушка, — улыбается Эсме. — Во многих мирах я успела с ней подружиться. Она хорошая. Жаль, что в этом мире она превратилась в холодную и испуганную девочку. Знаешь, ведь под конец она тоже всё поняла.
Как любопытно. Знание о том, что этот мир является симуляцией, мне казалось в лучшем случае недоказуемым и непостижимым софизмом. А вот Анна сумела сделать этот вывод исключительно на субъективных фактах.
— Решай, Ник, — говорит Эсме. — Мы можем остаться тут и ждать, пока не явится Куратор и не развоплотит нас. А можем вернуться в мир и перемотать его так, как захочется нам. Только нам.
— Как жить, когда знаешь, что мир — не то, чем является на самом деле...
— Ничего. Это мы тоже, полагаю, сможем отмотать, — с грустной улыбкой отвечает Эсме.
На нас вдруг накатывает острая волна экзистенциального страха. Это значит, что Куратор близко. Будет буря.
— Ник, решай! Я не могу решить за тебя!
Почему?
— Потому! Не спрашивай! Нужно решить! Ник! Ниииик! — кричит Эсме сквозь сбивающие с ног волны страха.
Понимаю, что мы опоздали. Куратор вернулся. Ветер сдувает и Эсме, и площадку, на которой мы находились, и все прочие остатки нашего временного мирка.
Он больше не снисходит до человеческой речи, даже в том виде, в каком мы с ним всё это время общались. Он является просто присутствием, и информация ко мне приходит таким же механистическим образом, сразу оказываясь в тех участках ума, которые я всегда считал своими неприкосновенными чертогами, откуда всегда слышал только свои собственные мысли, субъективно воспринимая их как свой голос.
Я подвешен в бесконечности, лишенный тела и воли. Только одинокий ум, которому не позволено даже трястись от страха. Я висел тут всегда. С самого начала... С самого начала чего?
Что такое беллс?
Конечно, я знаю, что это такое. Всегда знал. Всю жизнь знал. Все жизни знал. Это я. Это то, что вокруг меня. Весь мир, и все остальные миры, которые мне доступны. Это разум без воли.
Ведь достаточно было просто задуматься, каким образом Куратор раз за разом прокручивает мою жизнь, добиваясь какого-то одному ему известного результата.
Вселенные живут долго, но не бесконечно. И не во всякой вселенной зарождается разум. Впрочем, их это не печалит. Они в любом случае обречены стать разумом, который в любом случае обречен стать богом.
Любая вселенная стареет. Проходят триллионы триллионов триллионов лет, возведенные в степень, стремящуюся к бесконечности. Вся материя вселенной разлагается на кварковую пыль, и кроме этого не остается абсолютно ничего. Но рано или поздно среди этого ничего может появиться кое-что. Оно может появиться спустя секунду или спустя бесконечность, но это просто слова, ведь в этом умершем мире не остается ни времени, ни наблюдателя, который смог бы провести точный замер.
Целую вечность назад мы беседуем с Гюнтером про Рагнарек и про генераторы случайных чисел, которые выберут окончательноеслучайное число, и будут выдавать только его. Вот именно это и произойдет с умирающей вселенной. Но не надо считать, будто это что-то плохое, нет. Совсем наоборот, окончательное случайное число не становится обещанным концом времен, но наоборот, началом.
Эта случайная флюктуация кварковой бесконечности дает толчок новой... Нет, не жизни, об этом говорить пока рано. Новой идее. Эта идея развивается, пока однажды не превращается в бога, единоличного жителя, властелина и раба этой вселенной. И когда бог обретает свою волю, он сжимает вселенную в бесконечно малую точку.
Что происходит после — об этом поэты мира всю дорогу и спорят. Рождается новый мир, полный стремлений и надежд. Мир, в котором ум встретил волю.
И случилось так, что Куратор сумел найти один из таких миров, где флюктуационный ум еще не осознал себя, но уже стал всемогущим. И Куратор смог воспользоваться этим всемогуществом для моделирования бесчисленного множества вариантов развития жизни Ника Рейнарда и Эсме Сусдит. Он захватил этого бога и заставил думать один и тот же мир, где мы обречены бесконечно встречаться и страдать. Раз за разом, опять и снова, и еще раз, и еще, пока не будет достигнута его неведомая цель, пока он до совершенства не отточит мастерство повелевания человеческими душами.
Не знаю, зачем ему это. Полагаю, причина в таких случаях может быть ровно одна: месть. Все самые чудовищные и безумные поступки совершаются с одной целью. У Куратора нет других мотивов, кроме как осуществление плана возмездия.
Я никогда не узнаю, кому и за что он собрался мстить. Я просто оказался случайной песчинкой из бесчисленного множества, на которую упал его взгляд.
Я никогда не узнаю, кто он такой. Эсме была права, ясно одно: он чужой. Он неоднократно прокалывался в разговоре со мной, тем самым, подтверждая тезис о том, что и мы, и наша культура, и весь наш мир для него чужды. Всякий раз, когда ему требовалось привести понятную мне аналогию или пример, он просто черпал подходящие знания из моего ума, отвечая на мои вопросы теми ответами, какими ответил бы я сам.
Он ни разу не заинтересовался нашей практикой заглядывания. Ни слова почти по этому поводу не сказал. А ведь именно поэтому и сломался этот мир. Два ума, объединившись, смогли увидеть настоящую суть вещей. Похоже, в этом вопросе Куратор смог соблюсти максимальную степень конспирации и ни разу не подать виду, что на самом деле его интересуют именно эти эпизоды.
Я даже помню, как он в самом начале попытался перемотать меня сразу на сеансы заглядывания, но что-то ему мешало, и вместо четкой картинки он каждый раз получал лишь обрывки образов, отчаянный протест моего бессознания. Потому, видимо, и решил размотать свиток моей памяти более естественным образом, последовательно, в спокойной обстановке и, в конце концов, выяснить, где именно произошел сбой, где та песчинка, что попала меж шестеренок и заклинила весь механизм. Чтобы потом вернуться к своим адским жерновам, и продолжить прокручивать меня сквозь бездонные чертоги несчастного бога, так и не осознавшего свое всемогущество...
Но, скорее всего, я преувеличиваю, как муравей преувеличивает божественность сапога. Всё произошедшее — не более, чем оперативная зарисовка, маленький эпизод из жизни Куратора. Когда всё закончится, он, должно быть, привычно напишет отчет о проделанной работе, встанет из-за стола и отправится по своим делам.
В том, что он сделал, нет ничего аморального: для бездумного бога эксперименты Куратора будут длиться меньше кванта времени, он даже не успеет ничего заметить. А когда всё кончится, бог привычно впадет в спячку, и будет снова эон за эоном взращивать в себе ум. И потом, ни в одном из миров нет такого свидетеля, который мог бы уличить Куратора в аморальности. Нет такой морали, рамки которой он мог нарушить. Ни в нашем мире, ни в каком другом.
У вселенных не бывает имен. Возможно, вселенной можно было бы дать порядковый номер — в зависимости от того, в каком облаке пространства амплитуд она лопнула. В отрыве от независимой системы координат именем вселенной будет любая возможная комбинация всех её субъектов, и потому в конечном итоге это всегда одно и то же имя.
Но имена можно давать флюктуациям, которые порождают богов. Имя этой флюктуации можно было бы произнести как Беллс. Пять букв, четыре звука. Когда перед тобой вся бесконечность, большего не нужно.
Мертвое тело Эсме у моих ног. Рев огня, пожирающего то, что не смогла поглотить ночь. И присутствие Куратора, которого мне не удалось избежать.
Именно этого он от меня добивался. Вот что произошло той ночью. Наша с Эсме связь сумела вырваться за пределы ума несчастного бога. Куратор запаниковал и остановил свой механизм. И устроил допрос с пристрастием. Сперва Ника, а потом Эсме.
Узнав правду, Куратор понимает, что этот мир не выдержит еще одной коррекции, еще одного витка. Что эксперимент провален. Нельзя изучать поведенческие реакции, если подопытные могут в любой момент проломить стены лаборатории.
Я смеюсь над беспомощностью Куратора. Боги всесильны лишь в своих маленьких мирках. В чужих они могут лишь являться нам… Являться...
Внутренний диалог восстанавливается.
— Итак, если Беллс в нашем мире бессилен, как же он его моделирует? Где это всё происходит?
Ответ становится ясен до того, как я полностью формулирую вопрос.
Во сне, конечно. Где еще. Мы сделаны из вещества того же, что наши сны. Это единственное пространство нашего мира, в котором Беллс способен проявлять свое всемогущество.
Стало быть, пора просыпаться?
Куратор никак не реагирует, но я понимаю, что наши решения совпадают. Я закрываю глаза, а когда открываю, вижу перед собой дверь Страстоцвета. Щебечут птицы, дует обычный летний ветерок. Кому-то сигналит сзади автомобиль. Оглядываюсь: в окне дома напротив сидит большой серый котяра и, довольно щурясь, наблюдает за мной.
Дверь, конечно, открыта. Это последний раз, я это знаю, потому что в моих движениях появляется плавность, присущая только снам, и какой никогда не бывает в реальности.
— Добрый день, месье, — говорит мне охранник. — Здорово, что вы вернулись.
Я киваю. И правда, здорово. Гобелен отодвинут, в зале играет легкая музыка. Гостей еще нет, они будут через час, не раньше.
Зато все мои тут.
Ариэль, Поль, Ацуко, Питер, Оливье, Стефано, Франсуа. Все стоят у бара и смотрят на меня. Джека нет, спасибо хоть за это.
Пришло время прощаться.
Ариэль смотрит с холодным ужасом.
— Как я должен это понимать? Ведь Джек тебя изгнал… — спрашивает он тихо. На остальных я даже не смотрю.
Вздыхаю, с горькой улыбкой говорю:
— Боюсь, всей жизни не хватит, чтобы это объяснить.
Оглядываю своих. На удивление, ужас далеко не на всех лицах. Перевожу взгляд на стену за барной стойкой: часы исправно тикают. Скоро пять.
— Не бойтесь. Это наваждение продлится недолго.
— Что ты хочешь сказать? — нервно поправляя очки, спрашивает Поль.
Игнорирую его вопрос. Времени уже не осталось совсем. Пора просыпаться.
— Ариэль, Анна далеко?
Он растерянно качает головой.
— Далеко.
— Жаль. Я бы хотел увидеть её в последний раз. Она раньше остальных поняла.
Ариэль хмурится. Грустно киваю ему.
— Слишком много безумия. Такие миры долго не живут.
Он обводит зал невидящим взглядом.
— Ты был с ней счастлив? — спрашиваю его я.
Он медлит, долго медлит перед тем, как ответить.
— Это не та категория, которой измеряются такие вещи. Полагаю, ты и сам должен был это понять.
Киваю. Именно этого ответа я и ждал.
По миру низкой дрожью проходит далекий скорбный стон. Реальность начинает схлопываться. Мои друзья озираются в панике.
— Не бойтесь. Так и должно быть.
Первой исчезает Ацуня. Миг назад она еще была, а теперь на её месте только пустота. Поль, стоявший рядом с ней, отшатывается в ужасе.
Ариэль, не двигаясь, смотрит в образовавшийся зазор. Лицо его выражает стоицизм. Оглядываюсь на входную дверь. Ни предбанника, ни улицы уже нет, там лишь серая мгла в каких-то мутных пузырьках. Наверное, именно так выглядит кварковая пыль. Оборачиваюсь. Одновременно исчезают Питер и Стефано.
Франсуа с усталой улыбкой кивает и медленно растворяется в воздухе. Похоже, это произошло по его собственной воле, а не потому, что Беллс больше не может удерживать этот симулякр в своем несознательном сознании.
Стоило мне моргнуть, как пропадают Поль и Оливье. Мы с Ариэлем остаемся наедине.
— Увидимся, — говорю я ему, и провожу перед собой рукой, стирая Ариэля из памяти Беллс. Это должен был сделать я сам.
Оглядываюсь. Серая мгла уже подобралась совсем близко.
Где-то сейчас проснется в своей постели Эсме и заплачет от того, что этот безумный сон наконец-то закончился.
Кварковая пыль дает мне еще немного времени. Не сразу понимаю, что это единственная форма элегии, на которую способен Беллс.
Ведь проснется лишь Эсме. А я — нет. Меня не было. Никто. Я — никто. Я не существовал. Была лишь она, всё это время; все эти бесконечности моделировались именно в её голове. А я был частью симулякра. Просыпаться некому. Куратор же мне об этом прямым текстом сказал. А Эсме так и не поняла. Она считала, что мы полноправные властелины этого мира. Как малыши в детском саду мнят себя хозяевами комнаты, пока не приходит воспитатель.
Я понимаю, что спасения не будет, потому что спасать некого. Но разве это повод? Ведь я есть. Я был...
Должно же в этом мире быть хоть какое-то искупление. Ведь не может не быть.
* * *
Она просыпается. Плотные шторы не могут помешать яркому летнему солнцу заливать собой всю комнату. Она встает, медленно и неуверенно проводит по лицу рукой. Смотрит на нее. С рукой всё в порядке, но ей кажется, что она в крови.
Она сдавленно выдыхает, оглядывается на зеркало в платяном шкафу. Осматривает себя.
— Ты уже проснулась? — слышится голос из другой комнаты.
Она резко, будто от удара, поворачивается к двери.
— Нет, — шепчет она.
— Просыпайся, — весело говорит голос. — А то опоздаем куда только можно.
Она поворачивается и долго смотрит на смятую постель. Присаживается на край кровати, проводит рукой по соседней подушке. Оглядывается на окно, но тут же отводит взгляд.
Подходит к платяному шкафу, нащупывает что-то на самом дне, под вещами. В её руке дневник — обычный детский блокнот с листами в клеточку, перевязанный красной лентой.
Она вскрывает дневник и вчитывается в содержимое первой страницы. Хмурится. Листает страницы. Ни одного совпадения с прозвучавшими во сне стихами нет.
По её лицу текут слезы. Она роняет дневник на пол, закрывает лицо руками. На негнущихся ногах подходит к двери, защелкивает простенький замочек.
Ложится обратно на кровать. Её сотрясают рыдания. Она не знает, сколько проходит времени.
— Где ты? Нам пора! Эй, ты закрылась, что ли?
— Я переодеваюсь, — говорит она, стараясь, чтобы голос звучал естественно. — Подожди.
— Тогда давай быстрее, у нас самолет через два часа.
Её пробивает крупной дрожью. Она встает, начинает ходить из угла в угол, её глаза бессистемно шарят по комнате.
Она нагибается, поднимает дневник, перевязывает его красной лентой и прячет в шкаф под одежду. Размазывает кулаком слезы. Садится на кровать, дрожит и смотрит на висящую на стене картину: человек, гордо стоящий на краю пропасти; он противостоит буре.
Вдруг её дрожь утихает. Она встает, её лицо спокойно. О недавнем кризисе напоминают только блестящие дорожки от слез. Она улыбается. Подходит к окну, раздвигает шторы и открывает окно. Смотрит на распростирающееся далеко внизу озеро с нестройными одинокими пятнами молодых деревьев вдоль берега. Синева неба режет глаза.
— Ты идешь?
Она смеется.
— Конечно, иду.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
