Обложка Белая ферязь

Белая ферязь

Василий Щепетнев

0% прочитано
Стандартный
Василий Щепетнев

Белая ферязь

Глава 1

Предуведомление Автор, по своему обыкновению, в который уже раз со всей ответственностью заявляет: всё, написанное ниже — выдумка. Художественное произведение, в некотором роде. Игра ума. Разумеется, автор и в данном случае много и кропотливо работал с источниками — дневниками, мемуарами, фотографиями, кинодокументами, и так далее, и тому подобное. Посещал города и веси, где происходили события. Беседовал с кандидатами и докторами наук. Но при этом он отнюдь не претендует на создание документального повествования, напротив, автор претендует на создание произведения фантастического. Насколько ему это удалось, пусть судит читатель.

20 октября 1912 года, Спала, Царство Польское

Новоселье

— Нет, отец Александр, умирать мне рановато. Я ещё поживу, у меня еще много дел, так и передайте Mama и Papa. И остальным тоже передайте: я намерен жить и буду жить. Пусть не надеются сэкономить на подарках к рождеству. Священника я видел смутно, словно на мне были бабушкины очки, да ещё запотевшие. Но в том, что это священник, и не просто священник, а отец Александр, я не сомневался, уж не знаю, почему. Априорное знание. Нечувствительное. Священника мои слова обрадовали. Явно. Он произнес молитву (какую именно, не скажу, в молитвах я не силён), подхватил дароносицу, и быстрым шагом удалился. Благую весть отчего же не снесть? Я остался один, но ненадолго. Спустя минуту вошли доктора. Три размытые фигуры, но я знал — это врачи. Светила. Однако мне и одного сейчас тяжело видеть. Умирать я и в самом деле не собираюсь, и надеюсь, что не умру, но мне требуется покой. И не только покой. Доктора стали переговариваться вполголоса, обращая на меня внимания не более, чем на индейца Виннету, фигуру которого в полный рост поставили в углу комнаты ради моего спокойствия. — Господа, — сказал я еле слышно, но они услышали. — Господа, это невежливо — не замечать больного. А если больной к тому же и цесаревич — недальновидно. — Ваше... Ваше Императорское Высочество, вы... Вы можете говорить? — Всегда умел, как в возраст вошел. — Как вы себя чувствуете, Ваше Императорское Высочество? — Чувствую, что мне нужен покой. Оставьте меня. — Мы должны осмотреть вас, Ваше Императорское Высочество. — Вы меня видите. Вы меня слышите. И довольно. Прикасаться ко мне не позволю. Ступайте. Всё — завтра. Уходить доктора не торопились. Но и подойти ближе не решались. Как-никак, цесаревич явно выразил свою волю — не прикасаться. Оно, конечно, цесаревич, во-первых, мальчик восьми лет, а во-вторых, больной, но он — цесаревич. Вдруг ему станет ещё хуже, и тогда что? И тогда спросят с того, кто нарушил приказ цесаревича. Кто из них самый смелый, и вопреки выраженной воле наследника решится ею пренебречь? А вдруг это ускорило смерть? Остальным будет очень любопытно. Смелые-то, среди докторов, может, и есть. А дураков нет. Потому, потоптавшись немножко, доктора покинули покой. Доложат Государю, пусть он решает, осматривать или нет. Доктора вышли — и тут же вошли двое. Мужчина и женщина. Женщина — сиделка, мужчина — дядька. Нельзя же оставлять больного без присмотра. А двое — ещё и друг за другом присмотрят, мало ли что. Женщина подошла к постели, и посмотрела на меня: — Не нужно ли чего, нещечко? — Нет, Груня, — проговорил я еле-еле. Совсем сели батарейки. — Если что, только скажи, я рядышком, — и она села на высокий табурет. И в самом деле рядышком. В шаге от меня. Ну, ладно. Такой, видно, порядок. А дядька остался стоять у двери. Видел я по-прежнему плохо, да и темно, но все-таки чуть лучше, чем четверть часа назад. Это радует, есть надежда, что зрение наладится. И остальное тоже. Мне больно. Хоть кричи. Левое бедро горело, и выше и ниже тлело, в общем, ничего хорошего. Но я не кричал. Терпел. Стерпится — слюбится, говорит народ, а народ мудр. Да и не впервой мне — терпеть. Медленно проступало окружение — так в ванночке с проявителем появляется изображение на фотобумаге. Плёночная фотография — метод старый, почти исчезнувший, но я иногда балуюсь. Баловался. В комнате полумрак. Через стрельчатые окна света падает чуть: то ли поздно, то ли сильно пасмурно. На столе в трех метрах от меня стоит керосиновая лампа с зеленым абажуром, как у Ильича в Шушенском. Стоит и светит, довольно ярко. Или мне так видится. На потолках шалят купидончики. В комнате множество драпировок. Пахнет керосином, пахнет горящими дровами, сыроваты дровишки-то, пахнет пчелиным воском, и ещё какой-то неизвестный запах. Ага, карболка, подсказывает априорное знание. Время года? Похоже, осень. За окном — шум дождя, небольшого, унылого. Место? Зимний дворец? Определенно нет. Александровский дворец? Тоже нет. Это дворец, пусть, но — деревянный. Тогда где я? Вдруг сиделка вскочила и склонилась в реверансе. А денщик, напротив, вытянулся во фрунт. Дверь отворилась бесшумно, и вошли они. Император Николай Александрович и императрица Александра Федоровна. Mama и Papa. Mama подошла первой, стремительно. Papa медлил, видно, боялся увидеть печальное. — Alexis! Baby! Sunbeam! Алексей! — от волнения женщина называла меня всеми семейными прозвищами. Или не всеми? — Тебе... Тебе лучше? — Здравствуйте, Mama и Papa, — поздоровался я еле слышно. — Конечно, конечно, здравствуй, — нежно, но и нетерпеливо сказала женщина. — Тебе лучше? Настойчивая. — Ещё нет, Mama. Но обязательно станет. Мне так сказали. — Сказали? Кто? Врачи? — Нет. Там, — и я поднял глаза к потолку. К купидончикам. — Ты... Тебе... Кто? — Вы молились... и вот... — я замолчал. Просто не было сил. И не знал, что говорить. Когда не знаешь слов — молчи. Женщина обернулась к Николаю Александровичу. — Он услышал! Он услышал! — и заплакала. Государь мягко отстранил Mama, и сделал шаг вперед. А потом второй. Шел он через силу, словно по грудь в воде. — Алексей, ты... ты как? — Живой, Papa. И буду жить дальше. Твёрдое слово. «Твёрдое слово» для императора что-то означало, потому что он отвернулся — скрыть слезы. — Плакать не нужно, я же не умер, а совсем наоборот, — сказал я, и соврал. Алексей Николаевич Романов умер. Освободил тело. И мне выдали ордер на вселение. Кто выдал, зачем, почему — не знаю. И что стало с цесаревичем — тоже не знаю. Может, переселился, как я. Или нет. — Мы не плачем, — тоже соврала Mama. — Тогда я буду спать. Долго и крепко, — сказал я, и невежливо закрыл глаза. Мне больно, я слаб, и мне нужно подумать. Серьезно подумать. Сквозь сон я едва слышал, как ушли Mama и Papa. Или даже не услышал, а это мне приснилось. Если это, конечно, был сон. Сначала. А затем как-то сразу — утро. То есть я понимал, что между вечером и утром должна была быть ночь, понимал также, что она и была, но не помнил ни снов, ни ощущений, ничего. Возможно, просто отключился, потерял сознание. Как отключается смартфон при разряженном аккумуляторе, не давая тому уйти в абсолютный ноль. По Кельвину. Захотел серьезно подумать, а энергии на это не нашлось. Ничего, накопится. Медленная зарядка — самая щадящая. — Просыпайся, барич, — тихо, но внушительно сказал дядька Андрей. — Время. Я открыл глаза. Света больше, чем вчера, много больше. Комната стала просторнее. У стены камин, пламя закрыто экраном. В ногах кровати — раскрашенный Виннету, вождь апачей. Из папье-маше? На стенах картины, всё больше пейзажи. Всё чётко, ясно, полноцветно. Вот и славно. Дядька Андрей и сиделка Груня тем временем совершали мой утренний туалет. Судно не золотое, не серебряное, а керамическое. Губка натуральная, морская. Вода тёплая, слегка мыльная, с какой-то умеренно пахучей эссенцией. Рубашка полотняная, до колен. Нога... Мдя... Левая нога от бедра до колена — сплошной кровоподтек. Болезненный. Но центры боли — суставы, тазобедренный и коленный. С другой стороны, болит хоть чуточку, но меньше вчерашнего. Или я притерпелся. Я ждал завтрака, но вместо него Груня подала стакан воды — и облатку. — Что это? — спросил я. — Лекарство, нещечко. — Какое? — Немецкое, самое лучшее. Аспирин называется. — Аспирин — это хорошо. Но я воздержусь. — Но доктора... — С докторами, Груня, я разберусь. Помянешь чёрта — он тут, как тут. Вошли врачи. Без стука, между прочим. Теперь их было пятеро. Я их разглядел вполне отчётливо. Обыкновенно дореволюционных врачей мы представляем по Чехову, этакими интеллигентами в пенсне, с бородкой, с умными и добрыми лицами. Эти пятеро тоже выглядели вполне авантажно, но худыми были лишь двое, а трое — весьма упитанны. И без пенсне. — Ну-с, ваше императорское высочество, как мы себя чувствуем? — сказал самый главный — или самый решительный. — Немного лучше вчерашнего, Евгений Сергеевич. — Это радует. И в чём же, ваше императорское высочество... — Называйте меня Алексеем, как и прежде, — предложил я. — Хорошо, Алексей. Так в чём же, Алексей, заключается это «немного лучше»? — Вчера утром я думал, что умру. Собственно, я и умирал. Но сегодня я уверен, что смерть мне не грозит, во всяком случае, в ближайшем будущем. Год, два, три. — И на чем основывается ваша уверенность, Алексей? — На чувстве, Евгений Сергеевич, на чувстве. — Да... — и Боткин достал стетоскоп. Что бы ему не прийти полчаса назад, когда меня принаряжали? Тогда бы и осмотрел, и выслушал, и понюхал содержимое судна. — Я не то, чтобы капризничаю, но снова поднимать рубашку — увольте. Мне больно. После каждого осмотра мне хуже. Не буду. Так и запишите в скорбном листе, мол, больной от осмотра отказывается, считая, что лишние движения усугубляют течение болезни. Доктора переглянулись. Думаю, их смутил не мой отказ, их смутили мои слова. Синтаксис. — Как вы переносите лекарства? — Боткина запросто не собьешь. — Плохо. Аспирин в моем случае — средство неподходящее. — Это почему же, позвольте узнать? — Потому, что я так чувствую. Похоже, аспирин усиливает кровоточивость, понижает свертываемость крови, которая у меня и без того снижена донельзя. Само лекарство прекрасное, лекарство на века, но вот при моей болезни — совершенно не годится. — Откуда... Откуда вы это знаете? — Я уже сказал — чувствую, — с достоинством ответил я. — Нельзя игнорировать собственные чувства. И тут к врачам подоспело подкрепление. Mama и Papa. Думаю, так и было задумано: сначала доктора меня осматривают, а потом уже родители усмиряют строптивого отпрыска. Если, конечно, он проявляет строптивость. Докторам ведь лучше знать, что такое хорошо, а что такое плохо. Тем более, светилам. Тем более, в таком числе. Кстати, а почему их так много? Пятеро врачей? Нет, понятно, что я не простой ребенок, я цесаревич, то есть официальный наследник престола, но пятеро? Добавить двух, и будет та самая семёрка, у которой дитя без глаза. — Что, Алексей, как себя чувствуешь, — нарочито бодрым голосом спросил Papa. — Чувствую, что нужно брать дело в свои руки, — ответил я. — Спасение утопающих — дело рук самих утопающих. — Что? — Papa опешил. Его тоже смутил синтаксис. — Болезнь моя, дорогой Papa, для науки пока — тёмный лес. Не изучила её наука. Плохо знает. И поэтому лечения, несомненно помогающего, нет. Не так ли, господа? — и я требовательно посмотрел на докторов. Конечно, я — маленький мальчик, восемь лет — только-только в гимназию. Но я — цесаревич, будущий император, во мне — кровь самодержцев, привыкших повелевать, казнить и миловать. Взять хоть Петра Великого — он лично и казнил, и миловал. Собственноручно. Так пишут в двадцать первом веке. В любом случае, решительный человек, такому поперек дороги становиться опасно. И доктора разумно решили не становиться. — Вы правы, ваше императорское высочество, наука пока не полностью постигла характер заболевания. Но это не только не исключает врачебную помощь, а, напротив, делает её особенно необходимой. — Я согласен, но лишь отчасти, — ответил я царственным голосом. По мере сил царственным. Как в спектаклях. Пусть видят, что я подражаю сцене. Какое-никакое, а объяснение перемене. — А именно? — спросила Mama, и спросила странно спокойным голосом. Похоже, одобряет то, что я говорю. — Милая Mama, представь, что ты приказала хорошему повару приготовить киевский борщ. И он его приготовит, вкусный и полезный, так? — Допустим, — согласилась Mama. — А теперь представь, что этот борщ готовят пять хороших, нет, даже замечательных поваров. У каждого свой рецепт, но кастрюля-то одна! Один насыпет ложку соли, другой ложку соли, третий — и так далее. И получится не борщ, а только перевод продуктов. — Но ты же не кастрюля, Alexis! — Не кастрюля, верно. Я борщ. И пять поваров, мне кажется, это слишком. — Алексей, то, что тебе кажется, не должно влиять на ход лечения, — сказал Papa, подпустив в голос строгость. — Но мне кажется... видится... думается, что пятерых докторов пригласили сюда не сколько для моего лечения, сколько для того, чтобы они написали авторитетное заключение о моей смерти. Все вздрогнули. Нет, не все — Mama лишь улыбнулась. Не мне, а своим мыслям. Улыбнулась и сказала: — Ты не умрёшь, Alexis. Я это знаю. — Не умру, — согласился я. — А что ты хочешь? Сейчас? — Поспать часок-другой. И гурьевскую кашу. Только пусть в неё положат смородину. Чёрную. Мое пожелание сняло напряжение. Мальчик, он и есть мальчик. Каша для него главное. Гурьевская! — Хорошо, со смородиной, так со смородиной, — легко согласилась Mama. И все ушли. Болезнь сына — болезнью, но от царских обязанностей никто не освобождал. Нет, ушли не все. Дядька Андрей и сиделка Груня остались. Но они из простых, их можно не считать... И я стал дремать. Дремать, думать и вспоминать. Я — Алексей Симоненко, мне семнадцать лет. Было. Жили мы в небольшом городке, я и мама, школьная учительница. Отец погиб пять лет назад, во время аварии на шахте. Тогда двадцать человек погибли. Сначала руководство шахты обещало выплатить кучу денег, поддерживать семьи, но потом раз! И компания обанкротилась. На меня государство выплачивало пенсию по потере кормильца, но это на кефир только и хватает. Хватало. Остались мы с мамой одни. Через год шахту купила другая компания, но у неё перед нами никаких обязательств не было. Родные погибших хотели подавать в суд, но нам разъяснили, что это пустое дело. Та, первая компания — банкрот, с неё взятки гладки, имущество отошло к государству, и ни копейки у той компании нет, и самой компании давно нет. А новая компания отношения к аварии никакого не имеет. Купила шахту у государства, и добывает уголёк, да. Вот если бы вас сбил и покалечил кто-то на автомобиле, а потом тот автомобиль купил другой человек, купил, отремонтировал, и стал ездить, он ведь ни при чём, другой человек? Ни при чём. По закону. Хотя говорят, что новая компания — это старая, но под иной вывеской, но юридически — новая. Но это так, не главное. Главное то, что я, Алексей Симоненко, болен. Вернее, болел. Гемофилией, да. И никаких хороших лекарств от этой болезни и в двадцать первом веке не существовало. Не существует. Что-то я с временами путаюсь. Немудрено. Есть специальные препараты, выделенные из человеческой крови, которые нужно вводить внутривенно, но последнее время, после Большого Штурма, с ними перебои. Всё для фронта, всё для победы, в том числе и кровь, а мы потерпим. Да и препараты, честно говоря, чудес не делают. С ними лучше, чем без них, но беречься всё равно нужно. Я и берегусь. Берегся. В школу не ходил. В школе берегись, не берегись, а ушибы неизбежны. Толкнут случайно, или не случайно, или сам ударишься об угол стола, или... В общем, не ходил.

Да и зачем? Школа у нас всё больше на дистанционке, то эпидемия, то налёты, то ещё что-нибудь. Скоро, говорят, большинство школ будут дистанционные. Единые учителя, единые программы, единые государственные экзамены. Равные условия. Но это впереди, а сейчас для меня мама нашла специальную программу. Частично нашла, частично сама разработала. И я по ней учусь. Учился то есть. Нормально учился. А ещё я рисую хорошо. И даже зарабатываю этим деньги. Не очень много, но больше маминой зарплаты. Иллюстрирую романы. Есть, конечно, рисовалки на основе ИИ, но у них — «типичное не то». И красиво, и ярко, но — не то. Будто из секондхэнда рисунки, со стоков. А у меня то. Аккурат для этой книги, и только для этой. Во всяком случае, заказов много. Я уже и цены поднимал, всё равно много. Потому приходится читать. Нет, не всю книгу, всю книгу редко, если уж очень захватит, но всё-таки нужно вникнуть в текст заказа. А ещё рыться в энциклопедиях, словарях, справочниках, изучать мемуары, рассматривать альбомы — много чего делать. Чтобы иллюстрация вышла честной. Пишут сейчас про героев, которые после смерти раз — и переносятся в прошлое. Их души вселяются в королей, полководцев или совсем обыкновенных, малоприметных людей — мастеровых, даже мужиков. И они там, в прошлом, меняют историю. И вот двадцать пятого августа две тысячи двадцать шестого года я сидел за столом, с карандашом в руке, как вдруг — прилёт. Это чтобы не говорить — бомбежка. Бомбёжек у нас нет, какие могут быть бомбёжки, кто их допустит? А вот прилёты случаются. И прилетело. Прямо в дом. Посреди дня. Хорошо, мама в школе, успел подумать я. И начал умирать. Умер я быстро, но недостаточно быстро. Не хочу вспоминать. А потом началось интересное. Оказался я в длинном тоннеле, будто в метро — я был в метро три года назад, когда с мамой ездили в гематологический центр. Ну, не совсем метро — рельсов не было, кабелей тоже. Я стоял и думал: идти, не идти? И тут впереди свет. Неужели поезд? Нет, не поезд. Просто свет. Не страшный, наоборот, я почему-то успокоился, и даже обрадовался. Об этом я тоже читал, но думал — выдумка. Оказывается, нет. Но свет меня не принял. Оттолкнул, и я полетел по тоннелю назад, туда, откуда появился. Но не совсем туда. И вот я весь здесь. Ах, как бы я хотел стать Гагариным! Или Гайдаром! Или Покрышкиным! Здоровым, сильным, ловким! Но я — цесаревич Алексей. Был гемофиликом, и остался гемофиликом. Зато цесаревич. На золотом крыльце. Как причудливо тасуется колода! И я проснулся. Каша, гурьевская каша! «Кто сей каши не едал, тот и жизни не видал!»

Интермедия

— Да, он изменился, — согласился Боткин, действительный статский советник. — Кризис не прошел бесследно, он никогда не проходит бесследно. Скачкообразное взросление. — Положим, так. Но откуда у него эти слова — свертываемость крови, например? — спросил доктор Раухфус, хирург, действительный тайный советник. — От нас. Мы говорим, он слышит. Слова отпечатались в сознании, а теперь он их воспроизводит. Осознанно или нет, это другой вопрос, — ответил Боткин. — Но предположение, что аспирин способствует усилению кровоточивости, это-то откуда? — Возможно, кто-то из нас — или других врачей — неосторожно высказал в его присутствии подобное предположение, Карл Андреевич. — Не имеющее под собой никаких оснований, — уточнил профессор Фёдоров. — А проверить не помешало бы. Правда, это дело долгое, — сказал приват-доцент Деревенко, и началась врачебная дискуссия из тех, что мало-помалу, а двигают науку вперёд. Иногда. О том, что цесаревич поразительным образом угадал их роль — написание посмертного заключения — светила в высоких чинах предпочли не говорить вообще. Как знать, может, ещё и придется писать. Собственно, он уже написан, осталось проставить дату и подписаться. Улучшение самочувствия не меняет прогноза, а прогноз, по единогласному мнению, был пессимистичным. Справедливости ради нужно отметить, что каждый был бы рад ошибиться.

В то же время Александра Федоровна говорила венценосному супругу: — Ты видел? Ты видел, как изменился Sunbeam? — Ему, кажется, лучше, — осторожно ответил Государь. — Ему несомненно лучше! И я теперь уверена в благоприятном исходе. — Знаешь, Аликс, я всем сердцем желаю этого, но не будем торопиться... — Я знаю, а ты нет. Утром я получила депешу от отца Григория, — и она достала листок бумаги: «Бог воззрил на твои слезы. Не печалься. Твой сын будет жить. Пусть доктора его не мучат». — Что ты на это скажешь? — Что Григорий не рукоположен, и потому звать Отцом его неправильно. — Ах, какой ты формалист. Ты вникни в суть! Сначала Alexis говорит, что будет жить, что выздоровеет, и что это ему сказали с небес! И тут же Друг посылает нам благую весть. Это совпадение? Разве бывают такие совпадения? — Хорошо, хорошо, — примирительным тоном сказал Государь. — Но всё же давай немножко подождём. — И другое: ты заметил, что львёнок становится львом? Как он разговаривает, как он держится, как он осадил всех этих докторов! Настоящий самодержец! А я, значит, ненастоящий, подумал Николай, но сказал другое: — Мы, Романовы, такие! «Я еду, еду, не свищу, а как наеду — не спущу!» — Конечно, — согласилась Александра Федоровна. Но что подумала она, осталось тайной.

Глава 2

17 ноября 1912 года, поезд номер один

Вечернее чтение

— В тогдашнее время, как стали ружья заряжать, а пули в них и болтаются, потому что стволы кирпичом расчищены.

Тут Мартын-Сольский Чернышеву о левше и напомнил, а граф Чернышев и говорит:

— Пошел к черту, плезирная трубка, не в свое дело не мешайся, а не то я отопрусь, что никогда от тебя об этом не слыхал, — тебе же и достанется.

Мартын-Сольский подумал: «И вправду отопрется», — так и молчал.

А доведи они левшины слова в свое время до государя, в Крыму на войне с неприятелем совсем бы другой оборот был, — Papa вздохнул, закрыл книгу, и отложил в сторону.

Мы сидели в гостиной, поезд катил по Виленской губернии, тихо, плавно, гладко. И медленно. Двадцать вёрст в час. Поезд царский, мебель наилучшая, отделка превосходная, но дорога — она для всех дорога. И чтобы исключить раскачивание вагонов на стыках рельс и прочих местах, поезд двигался неспешно. А вдруг вагон качнётся, я ударюсь обо что-нибудь? Нет, это недопустимо.

Да и куда спешить? Здесь уютно, здесь покойно. Едва слышный запах мокрого угля, едва слышный шум колес, едва заметное покачивание — век бы ехал.

«Левшу» мы читали третий день. То есть читал Papa, а все слушали. Mama, ОТМА и я.

ОТМА — это мои сёстры. Ольга, Татьяна, Мария и Анастасия. Не было ни одной, а тут сразу четыре. И все старшие. Ольге восемнадцатый пошёл, ровесница мне тогдашнему, в двадцать первом веке. Анастасии двенадцатый. А Татьяна и Мария посерёдке.

И все меня любят.

Вернее, не меня, а того самого цесаревича Алексея, которого я подменяю. Сейчас они немного смущены, и смущают их перемены. Я стал активнее, если не физически, какое уж физически, то ментально. Стал подавать голос там, где прежде помалкивал. Стал ненавязчиво, но неуклонно давать знать окружающим, что я не просто маленький мальчик, а наследник престола. В этом вагоне — и в этом государстве — второе по значению лицо. Пока лишь формально, но всё начинается с формы, это вам любой военный скажет.

Papa и Mama объяснили девочкам, что перемены во мне есть следствие болезни, точнее, мучений. Муки-де возвышают, а также способствуют ускоренному взрослению. Так считалось, то есть так считается, здесь и сейчас, в Российской Империи, в одна тысяча девятьсот двенадцатом году. Причем считается теми, кого эти мучения, как правило, обходят. «Война облагораживает солдат и развивает в народе высшие качества» — такое мнение в высших кругах, правда-правда.

И потому ОТМА меня не только продолжают любить, а любят, быть может, пуще прежнего.

Потому что любить-то им больше некого, да.

Вот все говорят «царские дети, царские дети», а я скажу, что нам за вредность молоко... хорошо, лимонад давать нужно.

Ладно я. Меня лелеют, как фарфоровую статуэтку, и в связи с этим круг общения у меня ограничен. Из-за болезни, вдруг толкнут, вдруг я, шаля, упаду, ударюсь, поломаюсь. Но у сестер его вообще нет, общения! Такова система воспитания, утвержденная Mama. Не то, что с простолюдинками, с потомственными дворянками, титулованной молодежью, графинями и княжнами, сёстры видятся крайне редко, а запросто общаться — и вовсе не смеют. Не позволено. О мальчиках и не говорю. Бестужевские курсы? Сорбонна? Даже и не думайте. Не царское это дело. Даже институт благородных девиц казался сёстрам неким заманчивым учреждением, хотя и он по статусу не подходил им совершенно.

— Ну-с, что можно сказать о «Левше»? — спросил Papa. Это у него такой педагогический приём — после чтения разбирать произведение. Анализировать. Для нашего развития. — Какой урок следует извлечь?

Начинать полагалось мне. По морскому обычаю первым высказывался младший, а я был младшим — по возрасту.

— Дорогие Papa и Mama, любезные мои сёстры, — следуя правилам риторики, начал я, но потом сбился. — Урок простой: людям нижних сословий следует учиться, учиться, и ещё раз учиться!

— Это как? — удивился Papa.

— Народные школы, гимназии, университеты. Наши и зарубежные.

— Нет, из чего это следует?

— Левша ведь талант, но талант тёмный, непросвещенный. Не знает основ наук. Блоху он подковал, да. Но тем самым испортил, привел в негодность, поломал. А знай он механику, глядишь, и не стал бы чужих блох переделывать, а занялся чем-нибудь важным.

— Это чем же?

— Да хоть теми же ружьями, Papa. Зачем делать блох? Если вдруг явилась нужда в блохах,

бери любую уличную собаку, на ней блох видимо-невидимо. Всех расходов колбасы на пятачок.

А ружья были нужны и будут нужны.

— У нас сейчас очень хорошие ружья, Алексей, — с гордостью сказал Papa, — ничем не хуже английских.

В ружьях Papa разбирается, знаток. У него их во множестве, и гладкоствольные есть, и нарезные, и охотничьи, и армейские. И стрелок он отменный, ворону бьет на лету. Смешно? Ничуть! Papa объяснил, что застрелив ворону, он спасает дюжину других птиц. Ворона — разоритель птичьих гнезд, пожирает яйца дроздов, зябликов, соловьев и прочих приятных и полезных пташек. Поэтому во многих странах, к примеру, в Германии, уничтожение ворон поощряется, и за каждую убитую ворону даже выдается премия. Небольшая, но достаточная, чтобы окупить расходы на порох и пули.

— Это хорошо, что у нас хорошие ружья. Винтовка Мосина, не так ли? — Papa всячески поощрял мое увлечение военным делом, давал читать справочники, наставления и другие относящиеся до этого дела книги. С картинками.

— Трехлинейная винтовка образца одна тысяча восемьсот девяносто первого года, — ответил Papa.

— Но почему не Мосина, ведь это его конструкция?

— Конструкция вобрала идеи многих — Нагана, Роговцева, другие. С миру по нитке. Поэтому назвали так, как назвали. Капитана Мосина не обидели, не волнуйся, дошел до чинов генеральских, получил Анну и Владимира.

— Я и не волнуюсь, — и в самом деле, с чего мне волноваться? Я знал, что справедливость восторжествует, винтовка обретет имя собственное, орден Владимира дал право на потомственное дворянство, а генерал — это генерал! Как хорошо быть генералом!

Сестрички же мои заметили другое — низкий уровень медицинской помощи. Будь она чуть лучше — жил бы Левша, да жил.

— Хочу заметить, что повесть сия о временах стародавних, — это Mama. — С той поры и школ открыли во множестве, и больницы стали доступными, хотя, конечно, сделать нам ещё предстоит немало — подвела итог она.

Тем и завершила вечер, после Mama говорить было не принято.

В моём купе тишь да благодать. Мебель мягкая во всех отношениях — никаких углов, никакого открытого металла. Это чтобы не ударился ненароком.

Я и не ударяюсь. За прошедший месяц я достиг определенных успехов. Я даже могу снова сам ходить — чуть-чуть, медленно и неуклюже, но ходить. Однако по поезду не хожу, а езжу в кресле на колесах. В инвалидной коляске, то есть. Специальной, маленькой, под мой размер. Чтобы нигде не застревать. Никакого мотора, конечно. Вместо мотора дядька Андрей. Помогает усесться, пристегивает ремнем безопасности (да, такие существуют) — и толкает потихоньку к цели.

И вот я лежу в своей кровати, с одеялами на вате (на самом деле не вата, а невесомый пух, похоже, гагачий), лежу, и готовлюсь заснуть. Основной свет выключил, остался дежурный, светло-красный, как в фотолаборатории. Это чтобы за мной могли присматривать в окошко в двери. Дежурный бесшумно ходит по вагону в мягких кавказских сапогах, и охраняет наш сон. А за мной еще и наблюдает, такая у него функция. А как наблюдать в темноте? Потому и свет. А красный — чтобы лучше спалось. Так считают доктора.

Лежу, лениво думаю.

Там, в настоящем, то есть уже в далеком будущем, я и мама перекопали весь интернет в поисках жемчужных зёрен, сиречь толковых советов: как жить человеку с гемофилией. Кое-что нашли. Диеты, например. При гемофилии не хватает факторов свертываемости крови, в моем случае — фактора номер восемь. Не то, чтобы он не вырабатывается совсем, нет, вырабатывается. Но мало. Иногда один процент от нормы — и это очень плохо. Иногда два-три, тоже плохо, но шансы пожить есть. А иногда пять, а то и десять процентов от нормы — это мой случай, то есть меня из двадцать первого века. У меня-здешнего — не знаю, теперешняя наука еще не может это определять, и долго еще не сможет. Но как бы там ни было, диета помогает держать выработку фактора на максимуме. Ничего особенного, следует есть побольше овощей и фруктов — лук, капуста, морковь, свекла, огурцы, помидоры, яблоки, груши. А мяса, особенно жирного, лучше и вовсе не есть.

И когда я потребовал, чтобы мне варили крапивные щи, и давали гречневую кашу на обрате, Mama заключила, что я решил поститься. Отец Александр провел со мной беседу, мол, болящим дозволяется скоромное и в пост. И доктора считали, что вся сила в мясе.

Но я стоял на своем, согласился только на рыбу и морских гадов — крабов, осьминогов, мидий и трепангов. Понемножку.

Хорошо, ваше императорское высочество, пусть рыба, нехотя согласились доктора. Их, докторов, осталось двое: Боткин и Деревенко. Оба лейб-медики, по старому — работают в «кремлевке». То есть не по старому, а по будущему. В общем, лечат царскую семью. Они, конечно, хорошие доктора. Очень хорошие, внимательные, умные, добрые, но гемофилия для них — как обратная сторона Луны.

Я уже было начал засыпать, как дверь открылась — между прочим, совершенно бесшумно, — и вошла Mama. Посмотрела на меня, пожелала спокойной ночи, поцеловала в лоб — и ушла.

Беспокоится. Переживает. Может быть, даже и любит. В императорских семьях сразу и не поймешь. Там, в Беловежской Пуще, когда я умирал, родители мои ни на день не прекращали приемы, полуофициальные завтраки и обеды, Papa регулярно охотился, Mama встречалась с местной и германской знатью (я уже привык говорить «германский» вместо «немецкий»), сестры затевали любительские спектаклики — в общем, жили обычной жизнью. Корона обязывает.

Но, конечно, беспокоились. А если бы я умер — горевали. Вдвойне. И по сыну, и по наследнику. Ведь по закону, учрежденному императором Павлом, первым своего имени, в случае моей смерти наследовать корону будет дядя Михаил, то есть Михаил Александрович Романов. И случись что с Papa, сестры мои будут не сестрами императора, а племянницами. А Mama — не матерью императора, а так... вдовствующей императрицей. Теряется статус, теряется влияние, из Зимнего, из Царского Села, из Ливадии — съезжать, и в царском поезде будешь не хозяйкой, а бедной родственницей. В самом деле бедной — в сравнении с прежним.

Я спрашивал Papa о разном, он обрадовался моему интересу, и распорядился, чтобы барон Фридерикс просветил меня насчет порядков престолонаследия, и прочих порядков. Барон просветил, а больше просветил его помощник, Людвиг Генрихович Берн. Тоже барон.

С бабушкой, Марией Федоровной, Mama не очень, чтобы очень. Если государем станет дядя Миша, то бабушка по-прежнему останется мамой царя, а вот Mama мамой царя не станет никогда. Нехорошо, да.

Но я постараюсь не умирать.

Жаль, что историю я знаю слабовато. Мама — моя мама двадцать первого века, — учительница иностранного языка, вернее, двух языков, английского и немецкого. С учителями в нашем городке напряженка, вот ей и приходится преподавать оба. Приходилось. Будет приходиться. Историю я, конечно, учил, но в учебнике о царской семье написано скудно. Жил-был царь, а потом взял, и отрекся от престола в пользу брата. А брат Михаил престол не принял, и призвал народ поддержать Временное правительство. И как это может мне помочь?

А никак. Совсем никак.

Ничего, оружие мы добудем в бою, сказал командир отряда, и мы ринулись в бой. Тра-та-та-та-та... — застрекотали автоматы противника.

Спал я, как обычно, без снов. Или я их забываю, сны? Уснул — проснулся. Ночи будто и нет. Но чувствую себя отдохнувшим, а это главное.

Утренний туалет я уже совершаю преимущественно сам. С минимальной помощью дядьки Андрея. Потом семейный завтрак. Нас не балуют, в купе есть не разрешают, здесь завтрак не просто приём пищи, а ритуал.

Я медленно и вдумчиво съел овсяную кашу с изюмом и выпил стакан сока ликерной рябины.

— В одиннадцать часов нас встречают в Вильне, — напомнил Papa. — Ты, Алексей, покажешься в окне, довольно и этого.

— Да, Papa, — ответил я. Конечно, хотелось бы погулять и посмотреть, но — рано, рано мне гулять. Не пришло ещё время.

Но придёт, непременно придёт!

Глава 3

18 ноября 1912 года, Вильна

Пробуждение таланта

— Я думаю, что такой ботинок будет защищать ногу лучше, чем ботинки обычные — сказал я. — И сверху, и снизу, и с боков. И снаружи, и изнутри.

— Как это — изнутри?

— От собственной неуклюжести. В этом ботинке ногу запросто не подвернёшь, нужно постараться. А я стараться не стану.

— Нарисовал ты хорошо. Осталось только сделать. Думаешь, у тебя получится? — спросила Анастасия.

— Почему у меня? В нашем царстве-государстве, чай, найдётся хороший башмачник. Я ему рисунок покажу, объясню, что мне нужно, а уж он сошьёт ботинок по мерке. Не получится — переделает, снова и снова. Но получится, непременно получится.

— Ни у кого я таких не видела, — сморщила нос Мария.

— Ни у кого нет, а у меня — есть! То есть будут! И увидишь, через год такие ботинки станут носить все. Ну, не все, а кто сумеет их пошить.

— Тогда башмачник озолотится!

— Прежде всего, озолочусь я. Запатентую фасон, получу привилегию. Башмачник, конечно, тоже в накладе не останется.

— Тогда тебе не один башмачник нужен будет, а целая мастерская, — рассудительно сказала Мария.

— Верно. Даже не мастерская, а фабрика. Но всё начинается с одной пары ботинок. Вот этих ботинок — я показал на рисунок.

Дело было вечером, делать было нечего, и мы рисовали. Papa, Mama и старшие сестры были в городе, в Вильне. У них-то дело есть, они должны почтить Вильну своим присутствием, для города это большое событие. А мы только в окнах поезда показались встречающим, и довольно. Мы ещё маленькие, нам можно и манкировать такими важными обязанностями, как присутствие на молебне, посещение богоугодных заведений, смотр третьей кавалерийской дивизии и участие в тожественном обеде. Вильна — губернский город, а не какое-нибудь паршивое местечко, сказал Papa, и пошёл укреплять православие. А с ним Mama, старшие сёстры, свита. Тоже укреплять. Потому что Вильна — место непростое, Вильна — место державное.

Спорить не стану, разве можно спорить с Papa? Во-первых, он Papa, а во-вторых, император!

Зато нам было дозволено провести день по своему усмотрению, но чтобы с обязательной пользой, Mama по возвращении проверит. И, конечно, не покидая вагонов.

Ну, я-то понятно, пешеход из меня сейчас аховый, а возить в коляске нельзя по соображениям престижа. Я — будущее империи, и потому никак не должен выглядеть инвалидом. Но почему сестричкам-то не погулять? Местные достопримечательности осмотреть, в кафе зайти, пирожные попробовать? Просто побегать, наконец?

Нельзя! Из высших соображений — нельзя! Тут и безопасность, и величие императорского дома, и Mama не велит.

Нет, одних нас не оставили. С нами постоянно была мисс Робинсон, гувернантка. И где-то неподалеку — дядька Андрей. На всякий случай.

Девочки поначалу просили меня сыграть на балалайке.

Как я понял, Алексей, то бишь, опять я, умел тренькать, и любил это дело, у него была, то есть имеется, детская балалайка, маленькая, мне по размеру. Но способностей к игре я у себя не ощущал совершенно, и потому скорчил жалобную рожицу и пропел «тили-тили, трали-вали, это мы не проходили, это нам не задавали». И тут же выдвинул встречное предложение: давайте рисовать!

— Уж ты нарисуешь, — фыркнули девочки, но согласились.

Достали из тумбочки альбомы, карандаши. Я посмотрел. А что, неплохо сестрички рисуют, очень даже неплохо! Можно даже сказать, хорошо рисуют!

— А где мой альбом? — спросил я.

Девочки опять фыркнули. Оказывается, альбома у меня нет. Не люблю я, оказывается, этого занятия — рисовать. На балалайке играть люблю, а рисовать нет.

Я выпросил листок бумаги, выпросил карандаш, и мы начали сессию.

Настя и Маша (да, наедине я зову их запросто) изображали то, что видели в окно вагона. Вокзал, вернее, его часть, ограду, голые деревья и кусты. Хочется девочкам на волю, у кого что болит.

А я нарисовал ботинки. Берцы. Я их обуваю, когда выхожу погулять. Там, в двадцать первом веке. Не очень часто, да, но выхожу. В берцах ногам безопаснее. И я подумал, что неплохо бы и здесь обзавестись берцами. Из наилучшего материала, и сделанного лучшими сапожниками. Попробовать-то можно?

Изобразил ноги в армейских ботинках, чем удивил сестер. И выбором темы, и качеством рисунка: похоже, я-здешний и в самом деле рисовал скверно. А сегодня нарисовал хорошо.

— Это дедушкин дух во мне проснулся, — сказал я.

— Да, дедушка мог бы стать большим художником, — сказала Анастасия.

Я понял, что она имеет в виду своего, то есть нашего здешнего дедушку, Александра Александровича, третьего своего имени. А я, когда говорил, держал в уме своего дедушку. Тоже Александра, но Павловича. По счастью, совпало.

И теперь мы обсуждаем достоинство обуви с высоким берцем.

— Но ведь некрасиво, — сказала Анастасия.

— Привыкнут — и станет красиво. Их и женщины будут носить.

— Женщины? Куда? Зачем?

— А хоть куда. На велосипеде в них удобнее ездить. По холмам лазить, Ай-Петри штурмовать. Просто гулять по лесным тропинкам, грибы искать. Спортивная обувь.

— Спортивная? Спортивная — может быть, — и вижу, что они уже прикидывают, как оно — ходить в таких ботинках.

— Значит, ты в фабриканты метишь? — ехидно спросила Настя.

— Почему? Фабрикантом я не буду, вряд ли. А патент возьму. Деньги нужны.

— У тебя мало денег?

— У меня их совсем нет.

И в самом деле нет. Не балуют детей в этой семье. Совсем.

— Зачем тебе деньги? У тебя и так есть всё, что нужно. А когда вырастешь... — это Настя.

— У тебя есть деньги, — авторитетно сказала Мария. — На твое имя каждый год поступает сто тысяч. Это я точно знаю.

— Толку-то, если я и пятачка не могу взять.

— Тебе дай волю, ты миллион на пятачки и разменяешь. Подожди, придёт время.

— Время, Машенька, не ждёт.

— Например?

— Помните, Papa рассказывал о храбром капитане Седове, что пробивается к Северному Полюсу?

— Да, помним.

Papa читает нам новости. Дозировано. Те, что не смущают неокрепшие умы, а, напротив, внушают гордость за Любезное Наше Отечество. Одной из новостей был поход Седова, вернее, новостью было отсутствие новостей: от экспедиции давненько не поступало сведений. Никаких.

— Он, его команда в беде. Их нужно выручать. Послать спасательную экспедицию.

— И ты хотел бы в эту экспедицию? — спросила Анастасия.

— Хотел бы, но понимаю, что не для меня экспедиции. Маленький я, таких не берут. И здоровье не позволит. А вот снарядить экспедицию, вернее, дать на это денег — почему нет? Если бы у меня были деньги, конечно.

Мисс Робинсон сидела в сторонке, слушала и улыбалась. То ли своим мыслям, то ли её забавляли взрослые разговоры малыша. А я для нее, как и для остальных взрослых, был малышом. И для сестер тоже, но для них я был малышом умненьким. И страдальцем. Потому «взрослые» обороты их не смущали: они считали, что я подражаю Papa, и всячески это одобряли, я же Наследник.

— И потому я хочу не получить деньги, а заработать. Своим трудом. Если хватило ума заработать, то и потратить ума хватит, решит Papa. Может быть.

— Ты думаешь, что это называется — заработать? — фыркнула Машка, показав на мой рисунок.

— Думаю. Но учтите, это я вам по секрету, — оглянувшись на англичанку и понизив голос, сказал я.

А потом запел:

Имею я пирожных горы

И есть, что есть, и есть, что пить

Но сапоги тачаю споро

Что б тунеядцем не прослыть!

Голосок мой слабый, но в ноты попадаю, слух у цесаревича имеется, не отнимешь.

Сестрички прыснули. Понравилось.

— Откуда это?

И в самом деле, откуда? Интернета, телевидения и радио нет, в театр водят редко, и только девочек, я ещё мал для театра, балаганы вообще исключены, книги и ноты мы получаем только после родительского одобрения, так откуда эта песенка?

— Приснилось, — нашёлся я. — Приснилось, будто пошли мы в театр, а там представление, с песнями и плясками.

— Опера?

— Вроде. Но не всерьёз, а шутейное. Для простонародья.

— Фи, это же низменно!

— Что есть, то есть. Потому нас туда и не водят. Но вот приснилось, что я могу поделать? А если приснилось мне, то это уже не низменно! Мне не могут сниться низменные сны! Я не какой-нибудь Ляпкин-Тяпкин, я великий князь! — закончил я величественно.

И что возразить?

Нечего возразить!

Но вечер тянулся долго, потому что вечер в эту пору начинается рано, часа в три пополудни, в половину четвертого.

И мы продолжили рисование. Сестрички расщедрились, дали мне ещё лист бумаги. Хорошей бумаги. Чтобы такое изобразить? Детское?

Я рос — там — книжным мальчиком. И журнальным. Буквально. Бабушка, мама мамы, тоже была учительницей, и у неё было много книг и журналов. Начиналось всё с «Трех поросят». Бабушка включала радиолу, ставила виниловую пластинку со сказкой, и давала книжку с картинками. Картинки мне очень нравились — большие, красивые, с весёлыми поросятами и злым Серым Волком. И пластинку, и книжку я требовал каждый раз, когда меня приводили к бабушке: папа в забое, мама в школе, меня в детский сад нельзя, а куда? к бабушке, куда же ещё. Так и научился читать.

А когда я научился читать не только про поросят, бабушка стала «прививать хороший вкус». Давать правильные книги. Правильные — в её понимании, в понимании учительницы с полувековым педагогическим стажем. «Мальчик и Жар-птица», «Пашка из Медвежьего лога», «Тимур и его команда», «Кортик» — в таком вот духе.

А ещё я часами рассматривал журналы, «Мурзилку», «Пионер» «Костёр». Их когда-то бабушка выписывала для мамы, а мама обращалась с ними аккуратно, и они все — или почти все — сохранились. Я их рассматривал, особенно картинки. И стал сам рисовать. Ходил в местный Дом Культуры, в изостудию, где мне преподали основы. Потом, после аварии, когда шахта обанкротилась, закрылся и Дом Культуры, городу содержать его стало не по средствам. Но я уже не мог без карандаша и бумаги. Рисовал, тем и избывал гибель отца. Он не был шахтером, он работал на шахте инженером-наладчиком, налаживал всякое оборудование. Оно, оборудование, нередко выходило из строя прямо под землей, там он и налаживал. И в тот день тоже, да.

Отец когда-то выписывал «Технику — Молодежи», и после него осталось десятка три журналов, и я тоже их разглядывал и читал. А потом у мусорного ящика часто находил стопки книг и журналов, находил, и тащил домой. Старые люди умирают, а новым людям старые журналы ни к чему. Всё есть в Интернете!

На самом деле нет. Да и не в этом дело. Просто если ты лежишь на диване с журналом, ты читаешь только этот журнал, и всё. А если лежишь со смартфоном, то скачешь туда — сюда. Статья, положим, найдётся, но тут и новости, и «ВКонтакте», почта, опять «ВКонтакте», на тебя сыплются котики, видосики, а ещё нужно в Геншин поиграть, в Майнкрафт, киношку посмотреть, ютуб, прогноз погоды, воздушная тревога, отбой воздушной тревоги, и ото всюду реклама нагло лезет... Сеанс одновременной игры в Васюках получается. Не люблю.

Из журналов я узнал многое. Не буду себя обманывать, узнал поверхностно, но это лучше, чем ничего. Гораздо лучше. И когда я стал иллюстрировать самиздатовские романы, на автортудей и других площадках, это здорово пригодилось. Ещё и то, что я занимаюсь — занимался? — не живописью, а графикой, работал не на компьютере, а руками. Бумага, тушь, перо. Оно, конечно, не так быстро, как в студиях ИИ, и не так красиво, но некоторым подавай ручную работу. Стиль. Качество.

Ручная работа сейчас и пригодилась.

— Ой, а это что?

На листе бумаги я набросал с полдюжины сцен.

— Это сказка, — я откашлялся. — Английская народная сказка. Жили-были на свете три поросёнка. Три брата. Все одинакового роста, кругленькие, розовые, с одинаковыми весёлыми хвостиками. Даже имена у них были похожи. Звали поросят Ниф-Ниф, Нуф-Нуф и Наф-Наф. Всё лето они кувыркались в зелёной траве, грелись на солнышке, нежились в лужах, — начал я. Пластинку-то помню наизусть, и рассказывал, подражая и в ритме, и в интонациях тому большому артисту, что начитывал текст.

Полчаса мы прожили в сказке. А когда вернулись, Настя сказала:

— Хочу ещё!

Мария, та постарше, понимает:

— Это просто — волшебство!

— Народное творчество, — скромно сказал я. Хотел добавить «низменный жанр», но передумал. Потихоньку, потихоньку нужно знакомить сестричек с литературой, искусством, наукой и техникой.

Тут, наконец, вернулись наши. Немного продрогшие: холодный ветер, дождь... Один Papa весёлый: в офицерском собрании хочешь, не хочешь, а два-три бокала выпить нужно. Papa любит общество военных, и считает, что военные тоже его любят, что они преданы без лести. Может быть, может быть. Но, помнится, когда двое штатских явились к нему, Государю и Верховному Главнокомандующему, прямо в ставку, с требованием отречения, никто — никто! — не сказал «государь, прикажите повесить эту сволочь».

А должны были сказать.

Ладно, то будет после революции. Великой Октябрьской? Нет, кажется, февральской. О февральской революции мне бабушка книжек не давала. И о царской семье я знаю, нет, знал, куда меньше, чем о Семье Ульяновых. Был царь, вечно пьяненький слабовольный подкаблучник, была немка-царица, были какие-то дети, Алексея и Анастасию ещё упоминают, а остальных редко.

Теперь-то я знаю больше. Papa вовсе не подкаблучник, просто за детей отвечает жена, так здесь и сейчас принято. Выпивает бокал вина, ежедневно, за обедом — за исключением постов, а постов здесь преизрядно. Но в бокале вина — небольшом, и налитом не доверху, граммов восемьдесят, — врачи и в двадцать первом веке беды не видят. Сестры живут скромно, у любой девчонки «среднего класса» двадцать первого века нарядов побольше будет.

Знаю больше, а узнаю ещё больше. Со временем.

Я медленно засыпал в своей царской постели в своем царском купе. За царским окном царского поезда проплывала царская Россия. Огромная. Разная. Сейчас спящая в ночи.

Если вам дороги жизнь и рассудок, не будите спящую Россию!

Пусть Россия немножко поспит.

«Нам не страшен серый волк, серый волк, серый волк!»

Глава 4

Попытка спасения полярной экспедиции Георгия Седова — одна из линий «Белой Ферязи». Для тех, кого интересует, что происходило в Реальной Истории я помещаю этот материал, впервые опубликованный в 2009 году в журнале «Компьютерра».

Кому же это не очень интересно — смело могут пролистнуть. В романе история пойдет другой тропинкой.

Попытка Подвига

Что есть подвиг? Какова цена подвига? Чем можно платить за подвиг?

Вопросы задавать легко, отвечать на них сложнее, особенно если общество подсказок и намеков не дает. Или дает, но кажется, что подсказки те не вполне верные. Когда есть директивные указания партии ли, правительства или господствующего образа мыслей — другое дело, но время директивных указаний еще не пришло. Вот и делай, что хочешь, делай, но помни — держать ответ за свой ответ придется тебе и больше никому.

Легко открыть словарь и посмотреть: «Подвиг есть деяние во благо людей, сопряженное с риском для благополучия, здоровья и самой жизни сие деяние свершающего». Но другой словарь даст другое определение подвига, а третий — третье. Политические, религиозные, классовые и расовые факторы вносят поправки порой самые противоположные, и если вчера за совершенное деяние награждали, то завтра вполне могут за то же самое покарать. И наоборот.

Потому отвечать на вопросы я не буду. Просто рассмотрю случай, произошедший сто с лишним лет тому назад. О нем слышали многие, но лишь в общих чертах. Истина же, как и дьявол — в деталях.

Одна из самых трагических страниц в истории полярных путешествий — это полюсная экспедиция Георгия Седова. В литературе, посвященной русским исследователям, Седову отводится особая роль, роль человека, бросившего вызов обстоятельствам и отдавшего своей цели самую жизнь. Героизм полярников ярок и несомненен, но именно яркость слепит и мешает рассмотреть пристально, каковы же причины, приведшие экспедицию к ее трагическому исходу. Только ли равнодушие царского правительства, как принято считать в отечественной историографии советского периода?

Личность Георгия Яковлевича Седова привлекательна и колоритна. Такие натуры являются миру для того, чтобы показать — всему есть место в этой жизни, даже тому, что в романах выглядит неправдоподобной выдумкой. Но жизнь богаче романа.

Обреченный, казалось бы, на беспросветную нужду уже тем, что родился в бедняцкой многодетной семье, Седов сызмальства и гусей пас, и побирался, и голодал. Лишь в четырнадцать лет Седов переступил порог церковно-приходской школы — до той поры он оставался неграмотным!

Но целеустремленность, настойчивость, энергичность, умение добиваться задуманного сделали чудо: десять лет спустя Седов произведен в поручики по Адмиралтейству и направлен в Гидрографическую экспедицию Северного Ледовитого океана, где вскоре становится помощником начальника экспедиции. Отзывы руководства о нем самые лестные: «Всегда, когда надо было найти кого-нибудь для исполнения трудного и ответственного дела, сопряженного иногда с немалой опасностью, мой выбор падал на него, и он исполнял эти поручения с полной энергией, необходимой осторожностью и знанием дела» — пишет непосредственный начальник Седова генерал А. И. Варнек. Запомним этот отзыв.

В русско-японскую войну Седов достойно командовал миноноской на Дальнем Востоке, а по окончании войны вернулся в экспедиционную службу Адмиралтейства, исследовал Каспий, Колыму, Новую Землю.

Именно после картографирования Новой Земли, по свидетельству жены Седова, В. Май-Маевской, Седов начал постоянно говорить об экспедиции на Северный Полюс. Говорить со знакомыми, сослуживцами, журналистами. Одновременно с этим он пытался убедить начальство о необходимости того, чтобы Северный Полюс открыли именно русские люди. Но начальство сочло, что России более необходимы точные карты Каспия, и его вновь отослали на Юг.

Скандальный спор между Робертом Пири и Фредериком Куком о приоритете открытия Северного Полюса повлек новый всплеск интереса к полярным исследованиям. Поскольку ни Кук, ни Пири не могли привести совершенно неопровержимого доказательства достижения цели, возникли сомнения — что, если на Полюсе не побывал ни один из них?

И 22 марта 1912 года (здесь и далее даты по «новому стилю») Седов подал обстоятельную докладную записку начальнику Гидрографического управления А. И. Вилькицкому. В ней он настаивал на том, что честь открытия Полюса должна принадлежать русскому народу, русским людям. Жена Седова вспоминает, как писалась эта записка: ночами просиживал капитан за расчетами, то разговаривая сам с собою, то сжимая голову, а то и ударяя кулаком по столу. Мало, очень мало времени было у Седова: он непременно хотел, чтобы экспедиция отправилась именно в этом, 1912 году.

Причина тому проста: приближался великий юбилей, трехсотлетие царствования дома Романовых, и Георгий Яковлевич не без оснований полагал, что желание преподнести Полюс в качестве подарка встретит понимание в высоких сферах.

Но положительно оценивая саму идею организовать полюсную экспедицию, начальство Седова не торопилось слепо утверждать план капитана. При Гидрографическом управлении создали специальную авторитетную комиссию, которая резко раскритиковала план Седова, оценив его как непродуманный и авантюрный. Стартовой точкой отправления полюсного отряда Седов выбрал Землю Петермана, которой, как уже давно было известно, на самом деле просто не существовало. Если же отправляться с Земли Франца-Иосифа, то отряду в оба конца придется идти 1700 верст, а с учетом дрейфа льдов — гораздо больше. Подобный поход под силу лишь отлично подготовленному крупному отряду. В распоряжении Пири было 250 собак, пять вспомогательных отрядов, а последний, полюсной, состоял из шести человек. Седов же намеревался идти к Полюсу втроем, с сорока собаками, никаких вспомогательных отрядов его план не предусматривал вовсе. Нагрузка на собаку рассчитывалась в пятьдесят килограммов, а на человека — в сто пятьдесят!

К тому же Седов назначил срок выхода экспедиции на первое июля 1912 года, что представлялось совершенно нереальным.

На все замечания Седов отвечал, что полюс будет непременно достигнут. Его спросили, на чем основывается его уверенность, какая гарантия, что ему удастся осуществить задуманное?

Моя жизнь, отвечал Седов, она — единственное, чем он может гарантировать серьезность попытки.

Подобный ответ ошеломил членов комиссии. Полярная экспедиция — серьезное, ответственное предприятие, а не авантюра, достойная клуба самоубийц. План Седова был категорически отвергнут.

Тогда Седов обратился к общественности: всем миром снарядим полюсную экспедицию! Одновременно с этим он подал прошение о переводе из «предавшего» его Адмиралтейства во флот. Прошение удовлетворили, и Седов меняет серебряные погоны на золотые. Ему представили двухлетний отпуск с сохранением содержания для осуществления похода к полюсу частным порядком. Удивительно? Нет, если знать, что замысел Седова горячо поддержал Николай Второй. Объявили подписку, складчину, и государь, подавая пример верноподданным, пожертвовал на оснащение экспедиции десять тысяч рублей (в переводе на золото высшей пробы — семь килограммов).

Уж больно привлекательны для самодержца слова Седова: «Кому же, как не нам, привыкшим работать на морозе, заселившем Север, дойти и до Полюса? И я говорю: полюс будет завоеван русскими!». Седов объявил свою экспедицию национальным предприятием. Всё будет русское! и поставщиками будут только русские!

Создается комитет по подготовке экспедиции, во главе которого встает крупный издатель, совладелец популярнейшей газеты «Новое Время» Михаил Суворин (отец, знаменитый Алексей Суворин, доживает последние дни, но тоже интересуется экспедицией). Пожертвования наполняют кассу предприятия — кто дает сотни рублей, кто копейки. Пример государя заразителен. Будь у комиссии хотя бы несколько месяцев, собранную сумму, вероятно, удалось бы умножить, вписать свое имя в список пожертвований, список, который открывает государь, лестно и купцу, и фабриканту. Но времени собрать деньги нет — арктическое лето коротко, каждый день задержки для Седова нестерпим. Он пересматривает план: число собак должно возрасти до 60, а количество груза на одну собаку уменьшиться до 38 килограммов. Но при этом Седов полагает, что корму на одну голову достаточно 250 граммов в сутки, что для рабочей собаки в условиях заполярья грозит неминуемой смертью от истощения.

23 июля 1912 года (о, времена! о, темпы!) удается зафрахтовать парусно-паровое судно «Святой мученик Фока». «Фока» должен доставить полюсный отряд Седова на Землю Франца-Иосифа и вернуться в Архангельск.

Знакомство команды с Седовым привело к тому, что многие моряки бегут с корабля, предпочитая остаться на берегу. Срочно нанимают первых попавших под руку матросов.

На борту «Фоки» установили радиоаппаратуру, но не сыскалось добровольца-радиста. Морское же министерство посылать радиста приказом отказалось — слишком высок риск!

В море «Фока» вышел только 27 августа 1912 года — поздно, слишком поздно, короткое арктическое лето на закате.

И лишь теперь Седов решил проверить, насколько хорошо оснащена экспедиция. Преимущество было отдано отечественным поставщикам. Что ж они поставили? Каптернамусом — уже в море, когда ничего исправить нельзя! — назначают врача П. Г. Кушакова. Тот в ужасе пишет в дневнике: «Искали все время фонарей, ламп — но ничего этого не нашли. Не нашли также ни одного чайника, ни одной походной кастрюли. Седов говорит, что все это было заказано, но, по всей вероятности, не выслано... Солонина оказывается гнилой, ее нельзя совершенно есть. Когда ее варишь, то в каютах стоит такой трупный запах, что мы должны все убегать. Треска оказалась тоже гнилой». Да, поставщики-патриоты не упустили случая нажиться, но разве когда-нибудь было иначе? Взять что Крымскую войну, что японскую, что иные...

Прямая обязанность начальника экспедиции — тщательная, скрупулезнейшая проверка всего, имеющего отношение к походу. Никаких мелочей на пути к Полюсу нет и быть не может. Почему пренебрег проверкой Седов, которого, вспомним, прежде характеризовали как человека надежного, «с необходимой осторожностью и знанием дела»?

Молчит история, не даёт ответа...

15 сентября под 77 градусом северной широты «Фока» встретился со льдами. Путь на Землю Франца-Иосифа оказался отрезанным. Седов отдал приказ: повернуть на Новую Землю и там зазимовать. План трещал по швам. «Фока» не был рассчитан на зимовку, у экипажа отсутствовала теплая одежда — ею был обеспечен только полюсной отряд.

Но Седова это нисколько не смутило. Энергия фонтанировала из Георгия Яковлевича, он заряжал ею подчиненных. На зимовке все, включая офицеров, занимались физической работой, многие читали, музицировали: у экспедиции не было достаточно теплой одежды, качественных продуктов, утвари, специального снаряжения, но зато имелось пианино, граммофон и книги: «Я прочел всего Байрона, Шекспира, даже Дюма, Бальзака и других. По вечерам, если пройтись по каютам и посмотреть, то увидишь сплошное чтение книг. Для музыки были определенные часы. Можно было играть от двух дня до десяти вечера. Визе оказался прекрасным музыкантом и играл самые хорошие вещи по нотам, которые он привез с собой» (из дневника Седова).

Но обстановка постепенно накалялась, Конфликт капитана «Фоки» Захарова с Седовым принял остроту почти убийственную, и к началу лета 1913 года случилось невероятное: Захаров и еще пять человек покинули корабль и отправились по льдам на юг, в Архангельск. Считалось, что идут они за подмогой, сообщить о бедственном положении экспедиции. Но чтобы судно покинул капитан, причина должна быть экстраординарная.

Седов решил переименовать корабль: вместо «Святого Фоки» он назвал его «Михаилом Сувориным» во славу издателя «Нового Времени». Подобная угодливость не делает чести никому, тем менее можно было ожидать ее от офицера Флота. Задеты чувства православных. Среди матросов ропот: они лишились небесного покровителя и заступника.

Наконец, корабль освободился из ледяного плена. Угля оставалось на два дня хода. Большинство ездовых собак погибли. Офицерский состав экспедиции заявил: шансов на успех нет никаких. Во имя спасения корабля, а, главное, людей, необходимо попытаться вернуться в Архангельск. Свое заявление офицеры занесли в вахтенный журнал и подписали все до единого.

Седов отверг ультиматум и отдал приказ — «Курс на норд!»

И здесь, наконец, Седову повезло: пустив на топливо все, что горит, подняв паруса, «Суворин» добрался-таки до острова Гукера архипелага Земли Франца-Иосифа.

Вторая зимовка (1913 — 1914) оказалась нескончаемым кошмаром. Экипаж повально страдал от цинги, в каютах лежал лед, а ели «кашу и кашу — самое неподходящее питание для полярных стран» (из дневника В. Ю. Визе).

Но Седов непреклонен. На 15 февраля 1914 года он назначает выход к полюсу. «В решение Седова никто не может вмешаться. Существует нечто, организовавшее наше предприятие. Это нечто — воля Седова» (из дневника Н. В. Пинегина).

В поход к полюсу Седов отправился физически немощным и почти сразу же стал «пассажиром». На долю матросов Линника и Пустошного приходилось, помимо прочего, заботиться о Седове, беспомощно сидевшем, а то и лежавшем на нартах. На стоянках, чтобы не замерзнуть, жгли примус, и запасы керосина таяли на глазах. Невозможность достигнуть в таких условиях Полюса была очевидной, но Седов упорно приказывал двигаться на север, сверяясь с компасом, не повернут ли матросы назад. Матросы слепо повиновались тяжелобольному командиру и продвигались все дальше, с каждым переходом уменьшая и без того крохотные шансы на возвращение.

Пятого марта 1914 года, на восемнадцатый день похода, Георгий Яковлевич Седов умер.

Наваждение кончилось. Матрос Линник в своем дневнике пишет: «Раз в жизни в ту минуту я не знал, что предпринять и даже чувствовать, но начал дрожать от необъяснимого страха».

Матросы похоронили Седова на острове Рудольфа, но еще три дня им понадобилось, чтобы обрести собственную волю и принять решение о возвращении. В упряжке оставалось 14 собак, керосина — на пять готовок. Через десять дней они вышли к кораблю...

Лето четырнадцатого года оказалось жарким: над Европой занималось пламя Мировой Войны, и патриотам было не до бесславной экспедиции. С криками «Ура!» они расхаживали по улицам, предвкушая быструю и решительную победу русского оружия.

Анализируя причины провала экспедиции Седова, нельзя не придти к выводу: это была попытка с заранее негодными средствами. Георгий Седов утратил присущие ему прежде обязательные для руководителя свойства: предусмотрительность, ответственность, трезвомыслие, расчет, контакт с действительностью. Вместо этого Седов обрел возможность заражать своими идеями людей, воодушевлять их на лишения, самопожертвование, подвиг. Все это свидетельствует о глубоком разладе, который, вероятно, начался в душе Георгия Яковлевича во время его первой экспедиции на Новую Землю. Да и сам он в откровенной беседе с товарищем называл свой поход к полюсу «безумной попыткой» Но противиться силе, влекущей его к Полюсу, Седов уже не мог...

Такая вот история.

Выводы?

Практические выводы сделал Папанин. Его работа по подготовке и осуществлению ледовой экспедиции «СП-1» есть пример хорошего организаторского труда.

Выводы же иные каждый должен делать сам.

Глава 5

26 декабря 1912 года, Санкт-Петербург

Премьерная лихорадка

— Посмотрите, он боится Волка, — засмеялся Ниф-Ниф (Настя).

— Он боится, что его съедят! — воскликнул Нуф-Нуф (Маша).

— Никаких волков нет, он просто трус! (хором)

Но Наф-Наф продолжал строить дом, укладывать камни один на другой (Татьяна возила по столу три упаковочные картонки розового цвета, водя над ними мастерком).

Ольга заиграла на фортепьяно, и Настя с Машей запели:

Нам не страшен серый волк, серый волк, серый волк!

Где ты бродишь, глупый волк, старый волк, страшный волк!

И стали танцевать — в розовых платьицах, в поросячьих масках, в коричневых шапочках с ушками. Эх, ух!

Теперь мой выход.

Я вышел на сцену. Не знаю, как поросятам, а мне было страшно. Всё-таки публичное выступление.

— Я злой и страшный серый волк, я в поросятах знаю толк — прорычал я, и потряс бутафорским ятаганом, картонным, безопасным.

Вид у меня, конечно, необычный. Сверху волчья папаха с хвостом, на лице — маска волка. Костюм серого бархата с большими красными пуговицами. Налокотники и наколенники, выкрашенные «золотой» краской. И, наконец, чёрные берцы, мой триумф и моя трагедия.

Обувь вышла удачная. Хорошо облегает ногу, не мешает, легкая, удобная. Но...

— Вы хотите, чтобы я сделал вам ботильоны? Но ведь это дамская обувь, — сказал мне Матвей, мой несостоявшийся бизнес-партнер.

Я не стал заказывать обувь у обувщика двора Орхипенко. Во-первых, дорого. И обувщики, и портные, и прочие поставщики дерут с нас три шкуры, а я крайне ограничен в средствах. Во-вторых, сам Орхипенко давно только мерку снимает, а основную работу выполняют подмастерья. И я попросил дядьку Андрея поспрашивать, нет ли у него среди знакомых толкового сапожника, молодого, работящего, и чтобы руки золотые и голова светлая. Есть, как не быть, ответил дядька Андрей, и привел Матвея. Нет, это дело непростое — привести мастерового во дворец, но и не очень уж сложное. Mama спросила, чем мне не угодил Орхипенко, на что я честно сказал, что дорого берёт. У Матвея выйдет не хуже, но втрое дешевле. И Матвей будет стараться изо всех сил, а Орхипенко уже сжился с ролью незаменимого, и работает без огонька.

Mama порадовалась моему ответу. Росла она, по меркам Зимнего, в условиях скромных, даже стеснённых, но считала это плюсом, а не минусом. И потому дочерей своих, а моих сестер тоже не баловала. Младшие донашивали за старшими, и роскошей не знали. Mama держалась классики, новомодных веяний не одобряла, потому сёстры о ботильонах ничего и не знали. И когда Матвей рассказал мне о них, я поначалу огорчился: такой бизнес-план лопнул. Нет, мои берцы не совсем дамские ботильоны, отличия есть. Но не такие и разительные, чтобы прямо бежать и патентовать. Ботильонов, вероятно, множество видов.

Я просто указал на отличия — каблук, носок, вставки, но отличия эти революционными не были. Просто — детали. Сделаем, сказал Матвей. И сделал. С третьей попытки. Не такое это простое дело — угодить Наследнику Престола. Но в результате угодил. Легче и удобнее тамошних, в двадцать первом веке которые. Точно по моей ноге, самые лучшие материалы, и, конечно, умение и старание.

Я было хотел договориться с Матвеем, мол, я ему буду поставлять клиентов, желающих носить «ботинки цесаревича», за что Матвей будет отстегивать мне процент, но вовремя устыдился. Не царское это дело! Императорская фамилия и без того живет за счёт трудящихся, пусть и трудящиеся поживут за счет императорской фамилии, хоть немножко. Для начала один трудящийся. Или два.

Точно так же я нашел мастера игрушек — через дядьку. Китайца, настоящего китайца! Китайцы из папье-маше могут сделать всё, что захотите. Он и сделал наколенники и налокотники. Как у хоккеистов двадцать первого века. Легкие, удобные, и довольно прочные. Заказал я сразу по дюжине пар. Не только для нашего спектакля, но и для повседневной носки. Без «золотой» окраски. Потому что голеностоп, коленный и локтевой суставы — самые уязвимые места человека вроде меня. Нет-нет, а и заденешь коленкой или локтем стул, стол, или дверь. Но я и над этим работаю.

Спектакль двигался к финалу. Мы его показали вчера на домашней ёлке, зрителями были Papa и Mama. Полное одобрение. Ещё, думаю, и потому, что наш спектакль — оригинальный. Сами сочинили слова, сами сочинили музыку, сами придумали костюмы — ну, не таланты ли?

А когда мы поднесли им книжку, рукописную, с рисунками, восторгам не было предела, и восторгам, думаю, искренним. Я рисовал живность — поросят и волка, сёстры — полянки, цветочки, лужицы, облака, деревья, домики. Из соломы, из веток, и из кирпича. Дом Наф-Нафа вышел — чистый Нойшванштайн, только небольшой. Очень мило. Текст писали Ольга и Татьяна, Ольга прозу, Татьяна — песенки. У них красивый почерк. У младших он, почерк, ещё гуляет, а у меня так и совсем куролапий. Я же там, в двадцать первом, от руки пишу крайне редко. То есть писал. И не пером, а шариковой ручкой или карандашом. Ни нажима, ни волосяных линий.

Никаких угрызений совести по поводу плагиата я не испытываю. Во-первых, честно объявил, что это — по мотивам английской народной сказки. Во-вторых, Михалков просто пересказал американский мультфильм, а художник этот мультфильм перерисовал, нарядив поросят в мужицкую одежду, и дав Нуф-Нуфу вместо еврейской скрипочки русскую балалайку.

И ничего, прошло.

Пусть теперь Дисней будет плагиатором!

История шла к концу. Я пытался влезть в трубу — то есть я никуда не лез, а просто поднимал руки, приговаривая «на штурм, на штурм!», но тут поросята обстреляли меня конфетти, и волк с позором ухромал прочь.

Волк из леса никогда, никогда, никогда

Не вернется к нам сюда, к нам сюда, вот!

Поросята пели и плясали, а Ольга — ведущая — подвела итог:

— По военной, серый Волк, не ходи дороге! Кто протянет руки к нам, тот протянет ноги!

Бурные, продолжительные аплодисменты, переходящие в овацию.

Выступали мы у бабушки, в Аничковом дворце. На ёлке. Публика самая избранная: бабушка, вдовствующая императрица, Mama и Papa, тётя Оля, то есть великая княгиня Ольга Александровна, тётя Ксения с мужем, великим князем Александром, великий князь Николай Николаевич с супругой, принцессой Анастасией, другие великие князья с семьями, плюс приличествующее число фрейлин высшего разряда. Большой Романовский Сбор.

Было отчего мандражировать.

Но ничего, я выстоял.

И, под занавес, сюрприз.

Мы стали в линию, сняли маски, и спели прощальные куплеты:

Мы вам спектакль разыграли

В нём было множество затей

Мы поросяток обожаем

Как будто собственных детей!

Мы показали представленье

Ах, это просто загляденье,

Эх, это просто наслажденье,

Ух, это просто объеденье!

И девочки стали плясать. Танцам их обучает лучший танцмейстер империи, мсье Жуанвиль, и обучает хорошо. Потому зрелище получилось достойное.

Поплясали, и снова пение:

Эй, старики и молодые,

За то, что мы творим добро

Гоните ваши золотые

И не забудьте серебро!

Мы показали представленье

Ах, это просто загляденье,

Эх, это просто наслажденье,

Ух, это просто объеденье!

Да, я воспользовался культурными достижениями двадцатого и двадцать первого века. Самое обыкновенное дело. Когда Робинзон отбил у дикарей Пятницу, он применил достижения своего века — огнестрельное оружие. А песни и сказки — это же не порох и пули.

Песни сильнее. Когда идут вместе с порохом и пулями.

Представление завершилось, и мы убежали переодеваться.

То есть девочки — переодеваться. Поросячьи костюмы великим княжнам вне сцены носить не подобает. А мне можно, я маленький, мне всего восемь лет. И потому я с важным видом сидел на стуле, и величественно кивал в ответ на приветствия. Почему бы и нет? В иерархии отечественной знати я иду сразу после Papa, и все великие князья должны к этому привыкать. Они, конечно, думают, что я умру. Не умер осенью — умру весной. Или следующей осенью. В общем, умру прежде Papa.

Нет, я не боялся, что меня нарочно кто-то подтолкнёт, чтобы я ударился, да посильнее. Нужды в этом нет никакой. Papa в полном здравии, ему сорок пять будет весной, и, не случись ничего непредвиденного, он может царствовать ещё лет тридцать. Или даже больше, как австрийский император. За это время я успею умереть многажды. И тогда наследником станет кто-то из них, из Великих князей. Прежде им считался дядя, Михаил Александрович. Но неравный брак резко снизил его шансы, он стал изгоем, и его нет ни в Аничковом дворце, ни в Петербурге, ни в Российской Империи. Где-то во Франции. Я не уточнял, да и вряд ли мне бы сказали. Значит, возросли шансы остальных. А я, что я? Глупенький мальчишка, которого можно только немножко пожалеть.

Пожалел козёл капусту, как же.

Пришло время обеда. И меня сажают за детский стол. Меня! Наследника! Сестриц, даже Анастасию, вместе со взрослыми, а меня — за детский.

Ну, что ж. Вы сами этого хотели!

И я, в нарушении всех правил приличия, стал рассказывать Миле, Фанни, Кэти, Никки и Пете, моим сотрапезникам за детским столом, историю маленькой княжны Бэлы, жившей с отцом-князем в замке неподалеку от Тифлиса...

— Я знаю, это на Кавказе, — перебил меня пятилетний Петя, но остальные его зашикали, не мешай!

— На Кавказе, — согласился я. — Мама маленькой княжны как-то поехала верхом по узкой горной дороге, но смирная лошадь вдруг заартачилась, и вместе с наездницей прыгнула в пропасть. Отец погоревал-погоревал, да и женился снова. Мачеха княжну невзлюбила, и отцу пришлось построить для дочки маленький деревянный домик в уголке сада, где княжна и жила со своим единственным другом, собачкой Афочкой. Однажды разыгралась страшная буря, ветер сорвал домик с места, поднял в воздух и унёс далеко-далеко, в страну Швамбранию, где до сих пор живут колдуны и волшебники. Домик летел долго, и маленькая княжна уснула. А домик упал на злую волшебницу Гингему, и раздавил её — крак-крак!

И когда княжна Бэла проснулась, то увидела: домик окружили маленькие люди, жевуны, славный добрый народец. Они пришли поблагодарить Фею Убивающего Домика за избавление от злой волшебницы, и стали просить её принять Корону Страны Жевунов.

Но девочка хотела домой, и тогда мудрая старушка сказала, что помочь ей может только Волшебник Изумрудного Города, а город тот находится в центре Швамбрании, и ведет туда дорога, вымощенная желтым кирпичом, ведёт через страшные леса и высокие горы, но тот, кто смел и добр, непременно дойдёт.

Девочка не испугалась. Жевуны собрали ей корзинку с едой, показали путь, и долго-долго махали вслед широкополыми шляпами с бубенчиками на полях, такая там была мода.

Тут обед закончился, и пришло время разъездов.

— А дальше? Что было дальше? — спрашивали Мила, Фанни, Кэти, Никки и всезнайка Петя.

— Дальше были необычайные приключения. Встреча со Страшилой, с Железным Дровосеком, с Трусливым Львом и королевой мышей Раминой... В другой раз расскажу, — пообещал я.

Когда будет другой раз? А вот и посмотрим.

Хоть и зима, но живём мы не в Зимнем дворце, а в Александровском, в Царском Селе. Да и почему не жить? Место тихое, спокойное, воздух чистый, парк огромный. А Петербург, он рядышком.

И мы вернулись в Царское Село. Поездом. По императорскому пути, построенному специально для императорской фамилии. Царскосельская дорога, по которой ходили общедоступные поезда — отдельно, а Императорская — отдельно, вот как! И, конечно, императорский состав, обыкновенно в четыре вагона. Больше и не нужно, езды всей меньше часа. Собственно, в поезде мы уже дома. Ну, почти дома. Можно расслабиться, надеть халат и шлёпанцы, улечься на диван и читать газеты. Шучу. Papa и Mama всегда одеваются самым тщательным образом, и с нас, детей, требуют того же. Только у себя в спальне можно позволить вольность в одежде, да и то лишь до определенных пределов.

Но газеты Papa читает, пусть и сидя. Он вообще много читает. Газеты, журналы, книги, но больше всего — деловые бумаги, документы, сводки, приказы. Царская работа: прочитать, понять, и, где необходимо — принять меры. Мне кажется, что Papa слишком уж вникает в мелочи, и за деревьями не видит леса. Будь Государем я, завел бы толковых секретарей, чтобы фильтровали бумажные потоки. Государю вовсе не обязательно знать о производстве в штабс-капитаны поручика Эриванского полка фон Грубена. Произвели, и произвели. А Papa знает.

И сильно это помогло в революцию?

Я смотрел в окно вагона на заснеженные поля, на огни вдали, на лошадок, везущих дровенки с присущими им мужичками, смотрел и думал, что скверно я знаю историю любезного Отечества. Вот как-то вдруг раз! и Февральская революция! Вчера ещё было тихо и спокойно, а сегодня — долой! И как дружно-то, как смело, как мило! Либерте, эгалите, фратерните!

Оно, конечно, замечательный лозунг, и я только за. Душой и сердцем. Но что вышло, что вышло-то?

А ничего хорошего не вышло. Ни для кого. И менее всего для императорской фамилии. Воля ваша, а я не хочу умирать в подвале под крики закалываемых штыками сестёр.

Не дождётесь.

Ведь если я здесь, должен же быть в этом какой-то смысл!

— Что-то ты, Алексей, бледный какой-то, и дрожишь. Не замерз ли? — это Ольга.

— Да, немножко.

Настя посмотрела на термометр, что висел на стене купе:

— Восемнадцать градусов!

Здесь, в вагоне, можно и температуру узнать, и скорость поезда, и пройденный путь. Только помнить, что температура по Реомюру, скорость — в вёрстах в час, а путь и вовсе в сухопутных милях.

Восемнадцать по Реомюру — это двадцать два по нашему, по Цельсию. Знаю, потому что в моей спальне тоже восемнадцать. Вполне комфортная температура. Но почему я дрожу? Неужели грипп? Не хотелось бы.

Мне подали плед, я закутался, и, кажется, стало легче.

— Мне бы попить чего-нибудь.

В поезде есть буфет, нельзя императорскую фамилию оставлять без пропитания даже на час. И быстренько-быстренько мне принесли бутылку сельтерской воды. Хорошая вода, приятная, вкусная.

Я привстал, посмотрелся в зеркало. Бледный? Скорее, красный. Но не очень красный. Слегка.

Наконец, мы прибыли на вокзал, опять не простой, а царский. Исключительно для императорской фамилии. Роскошь? Но зато движение по обычной ветке не перекрывается, людей из обычного вокзала не выгоняют, у них своя дорога, у нас своя.

Во дворец мы ехали в авто. Маленькая автоколонна, два Ролс-Ройса и один Делано-Бельвиль. Автомобиль не роскошь, а средство передвижения!

— Что ты сказал, Алексей? — это Mama, встревожена. Щупает мой лоб, слегка успокаивается.

— Быстро едем.

— Едем? Мы уже приехали!

Я осмотрелся. И в самом деле, я в своих покоях. Две комнаты, вот мои покои во дворце. Спальня и гостиная. Это ещё шикарно, у сестер две спальни на четверых.

— Я задремал. Устал. Волновался сильно.

Мне стали мерить температуру. Градусник сунули в рот, пришлось молчать.

Молчу.

Доктор Деревенко посмотрел на результат, и остался доволен.

— Типичная премьерная лихорадка, ваше императорское величество.

— Премьерная?

— Да. У выдающихся артистов в день премьеры нередко наблюдается озноб, слабость, иногда даже повышается температура. Чем больше талант, тем выраженнее премьерная лихорадка. Господин Шаляпин так весь горит. Но проходит бесследно на следующий день. Некоторые считают, что подобная встряска идёт организму на пользу, что-то вроде проветривания. Утром я посмотрю его, но уверен, что всё будет хорошо.

Уверенность доктора передалась и Mama.

— Но мы можем чем-то помочь бэби?

— Покой. Клюквенный морс. И ничего более. Ночью я проведаю пациента, но лишь для подтверждения диагноза.

Вот и славно. Хотя переболеть гриппом в легкой форме, может, и неплохой вариант. Потом придет испанка, а у меня уже иммунитет!

Здесь ведь прививок почти нет. Ни от кори, ни от коклюша, ни от гриппа. Болел я корью, нет? Я хотел спросить Владимира Николаевича, но не успел. Уснул.

Глава 6

12 января 1913 года, суббота, Царское Село

Думать быстро, бегать медленно

— Да, ma tante, — сказал я. — Непременно. Как можно без разрешения?

— Вот и умничка, — ответила великая княгиня Ольга Александровна.

Я попросил тётю помочь, и она помогла — нашла издателя для «Трёх поросят», обсудила условия, проверила проект договора. Тётя из Романовых одна из самых работящих, трезвомыслящих, и знает реальную жизнь.

Осталось утвердить псевдоним, и утвердить его должен Papa. Собственными именами мы подписываться не можем, это не принято. My uncle Константин Константинович (тоже, разумеется, великий князь) свои поэтические и драматические произведения подписывает инициалами «К.Р.», но если мы все пятеро подпишемся инициалами, получится абракадабра. А.Р.О.Р.Т.Р.М.Р.А.Р. Др-др-др-др, так мой названный друг Коля играет в машинки. Коля — это сын доктора Деревенко, которого родители определили мне в друзья. Решили, что мне нужен друг. Ему шесть лет, мне восемь. Я буду командовать, он подчиняться. Такая вот комбинация.

Мы — это я и сёстры. Сёстры внесли в окончательную редакцию сказки немалые добавления, переложили ля-ля-ля на ноты, сочинили песенку Волка и музыку для танцев. Я не против, дух времени сегодня, в двенадцатом году двадцатого века, мне ещё чужд, а для успеха сказки он необходим.

«Барон А. Отма» — предложил я, сестры согласились, но окончательное решение — за Papa.

То, что мы делаем, конечно, не секрет. Какой может быть секрет во дворце? Зачем, Алексей, тебе это нужно, спросил давеча Papa. Во-первых, ответил я, хочу, чтобы все дети нашей великой державы узнали эту сказку. Одобряю, сказал Papa. Во-вторых, вся прибыль, полученная от продаж, пойдет на спасательную экспедицию, выручать капитана Седова и его товарищей. Тогда, в Спале, я пообещал: если выживу, сделаю всё, чтобы им помочь. Кому обещал, спросил Papa. Себе, ответил я. Одобряю, во второй раз сказал Papa. Но если дело в этом, ты можешь снарядить экспедицию на собственные средства, я дам разрешение. Нет, Papa, я хочу, чтобы как можно больше людей в этом участвовали. Весь народ. Потому на книжке и будет надпись, куда пойдёт прибыль, пусть знают: покупая книжку, они делают доброе и нужное дело.

Одобряю, в третий раз сказал Papa. На том вчерашний разговор и закончился, и я думаю, что барон А. Отма получит путёвку в жизнь. А нет, тогда пусть псевдоним придумывает Papa.

Планов у меня громадьё. Да только что может восьмилетний мальчик, даже если он — цесаревич?

Вот, к примеру, хотелось бы перевести в швейцарский банк миллион рублей в золотом эквиваленте, подстелить соломки. На всякий случай. У меня есть миллион рублей, это я знаю наверное, но распоряжаться им до совершеннолетия нельзя. Хорошо хоть, цесаревич признается совершеннолетним в шестнадцать лет. Но шестнадцать мне исполнится в двадцатом году, а революция когда была? То есть будет? В семнадцатом, то-то. Вообще, тут всё сложно. Тётю, к примеру, принято звать по-французски, ma tante, а дядю по-английски, my uncle. Почему? Так уж заведено. Кем, когда, почему? Заведено, и всё.

С языками в семье у всех хорошо. Для Mama родные немецкий и английски, по-русски она говорит с акцентом, но — говорит. Дома мы все говорим по-русски. Стараемся говорить. Ещё Mama говорит по-французски, но отлично или нет, не могу судить. Papa тоже знает английский, немецкий, французский, а ещё датский. Бабушка у нас датчанка. То есть для Papa она не бабушка, а мама, вот и выучила нечувствительно. Многие ли российские властители в двадцать первом веке будут знать четыре иностранных языка? А туда же, пишут, что Papa был недалеким туповатым солдафоном, а то и вовсе алкоголиком.

Хотя армией Papa интересуется, что есть, то есть. Любое нововведение старается опробовать на себе. С полной выкладкой сделать двадцативёрстный марш? За милую душу. Проверить на себе, хорошо ли кормят солдат? Легко! Приедет в полк, и проверит. Винтовку с закрытыми глазами и разберёт, и соберет, нормативы по стрельбе выполняет на отлично. Приёмы штыкового боя знает превосходно. Умеет читать топографические карты, знает основы военной тактики. Думаю, что из него получился бы хороший капитан, даже полковник, каким он, собственно, и является. Слуга стране, отец солдатам. Хотя всё это — теории. Я-то армии не знаю. Мне, тамошнему, семнадцать лет. Было. И я к службе негоден, и потому не готовился совершенно. Откуда мне знать, как оно на самом деле в армии. Тем более, до революции.

А теперь под руководством Papa навёрстываю. Взвод, рота, батальон, полк… Я ведь шеф многих полков, и у меня множество парадных мундиров. Что значит шеф? Это вроде почётного гражданина города. Какая польза? Можно носить красивые мундиры! Сёстрам нравится, он ведь тоже шефы… шефини. Да что шеф полка, я — атаман всех казачьих войск! Что тоже пустой звук. Был бы я настоящим атаманом, то в семнадцатом году гаркнул бы на заявившихся требовать отречения депутатов: в нагайки эту сволочь! И никакого отречения!

Далее. Я бы не прочь купить поместье. Небольшое, как чеховское Мелихово. На нашу семью. Со скромным трёхзвёздным комфортом. Но не под Москвой, а в Финляндии, в пригороде Хельсинки, то бишь Гельсингфорса. Пришёл семнадцатый год, а мы в домике. Хорошо? Отлично! Стоит такое поместье двадцать пять тысяч, а что поприличнее — пятьдесят. Самое-самое — сто, но это уже пять звёзд. Мне, цесаревичу, вполне по карману. Но маленький я, слишком маленький для покупки недвижимости. Петушок на палочке — вот предел мечтаний, но и петушка не дают купить, вредно для зубов. А зубы для гемофилика… ой, не надо.

Поэтому я решил зайти с другой стороны. Говоря языком двадцать первого века, я хочу создать у населения позитивный образ царской семьи. Особенно позитивный образ царских детей. Население что думает о царских детях? Население о царских детях ничего не думает, у населения иных забот хватает. А социалисты и анархисты всех мастей изображают нас избалованными донельзя плохишами, живущими привольно и беззаботно: хочешь — пирожное, хочешь — мороженое, а в перерывах между обжорством мы хлещем кнутами крестьянских малышей, топим в прудах маленьких собачек, бросаем в грязь недоеденные булки с изюмом, в общем, бесчинствуем.

Но когда люди, прежде всего дети, узнают, что «Три поросёнка» — это наш текст, наши рисунки, наши ноты, и что мы делали это бескорыстно, всё до копейки отдали на спасение полярников, отношение, глядишь, и изменится. У детей. Которые вскоре станут молодежью, топливом революции. «Три поросёнка» — это же на всю жизнь книжка. Барон А. Отма? В России всё секрет, но ничего не тайна, это ещё Ломоносов открыл. Узнают, узнают, кто такой этот барон. Узнают, и проникнутся. А мы, может, на поросятах не остановимся. Я много детских книг помню!

Когда тётя Ольга уехала, я продолжил занятия. Французский язык мне преподает господин Жильяр, для меня — Пётр Андреевич, или мсье Пьер. Не француз, а швейцарец, швейцарцы, считает Mama, более основательны, им можно доверять. Французский — первый иностранный язык, с которым я должен освоиться, немецкий и английский будут позже. Незадача, да. Английский и немецкий я ведь знаю. Не сказать, чтобы отлично, разговорной практики в двадцать первом веке у меня особо не было, но читаю свободно, фильмы смотрю в оригинале, чатюсь. Французский же в двадцать первом веке язык не из важных, и я с ним совершенно незнаком. Но здесь и сейчас это язык международного общения. Меньше, чем в прошлом веке, когда Лев Толстой страница за страницей наполнял «Войну и Мир» русским французским, сейчас в моде другой Толстой, Алексей, но всё ещё в силе. И я учу, стараюсь.

Мсье Пьер, похоже, человек неплохой, но я с суждениями не тороплюсь. Я ведь не знаю, убили его вместе с нами в том подвале, или нет. О подвале я стараюсь не думать. Если думаю, особенно долго, особенно представляя, что и как, то становлюсь больным. Бьёт озноб, накатывает слабость, видения появляются всякие… На следующий день прихожу в норму, так то на следующий. Потому тут же стараюсь из подвала выскочить. Представляю взлетающую в космос ракету, или тираннозавра, бегущего по городу, или подводный замок Энцелада. Из виденных когда-то фильмов.

Здесь тоже есть кино, но, во-первых, без звука, его заменяет пианист, а во-вторых, черно-белый экран, и качество примерно на двести сорок строк, максимум на триста шестьдесят. Вот, я уже отвлекся.

Два часа занятий прошли быстро, Пётр Андреевич умеет увлечь. Мы читаем Жюля Верна. «Дети капитана Гранта» книга немаленькая, но мы потихоньку, потихоньку. Читаем и обсуждаем. Идёт ли речь об акулах, Пётр Андреевич рассказывает о морских чудовищах, идёт ли о паровых машинах — он и о паровых машинах сообщает очень дельные сведения, а уж знания географии у него обширнейшие. Он повесил на стену классной комнаты большую карту мира, и сказал, что по ней мы будем следить, где сейчас находится экспедиция по спасению капитана Гранта.

И следим, да. Какова природа, какие народы, какие государства, и чем они славны. Интересно.

Учителя у нас замечательные. И учат всерьёз. Читают лекции, что непонятно — объяснят просто и доходчиво.

Однако спрашивать нас, оценивать, ставить отметки не имеют права. И становятся от этого не сколько учителями, сколько обслугой в области образования. Что не есть хорошо, мне так кажется. Однако мсье Пьер держится иначе. Швейцарец, а швейцарцы от рождения не подданные, а граждане. В отличие от. В присутствии Mama и Papa титулует меня как положено, но без них зовёт коротко: mon prince.

Но.

Но французский язык, которому он меня учит — это язык литературный. И язык великосветских салонов. А мне нужен язык улицы. Я знаю о жизни послереволюционных эмигрантов позорно мало, не думал, не гадал, что может пригодиться, но, помнится, все эти князья работали таксистами да швейцарами. Тут бы язык улицы и пригодился. Хотя что я, какой из меня шофёр? А что бы я смог?

Книжки писать. Артелью. Барон А. Отма и компания. Я и сестры сочиняли бы детские книги — я бы вспоминал прочитанное в прошлой жизни, сюжетный стержень, а они бы вокруг него лепили фактуру. А для взрослых книг позвал бы Алданова, Бунина, Набокова, и мы бы сочиняли не бессмертные произведения, а коммерческое чтиво. Халтурку. Но прибыльную. Не только на французском, а и на английском. Прежде всего на английском. Я бы опять давал сюжеты, а они, мастера слова, превращали их в сериалы. Эркюль Пуаро? Нет, надворный советник Пронин-Знаменский, потомственный дворянин, а ныне частный детектив. Бэтмэн стал бы помещиком Нетопырским, и так далее. Русского будет чуть-чуть, легкий налёт, не больше. Люди любят читать о себе. Американцы об американцах, французы о французах.

Что-нибудь да выстрелит, и количество непременно перейдет в качество. Ведь что помешало, то есть помешает нашим литературным гигантам? То, что они старались поразить Запад виртуозностью, тонкостью сюжета, проникновением в недра загадочной русской души, и тому подобным. И это ценили, ценили знатоки, несколько десятков или сотен человек. А ради поддержания штанов лучше давать простую, но завлекательную продукцию. Для миллионов. Литературную шаверму.

— Задумались, mon prince? Если не секрет, о чём?

— О судьбе писателя во Франции, — честно ответил я.

— Да, об этом можно думать и думать, — согласился мсье Пьер. И предложил продолжить чтение дома. Если мне, конечно, интересно. Домашние задания вообще-то не положены. Но развлекательную книжку почему не почитать?

Читать я буду, со словарём Макарова. Но вечером. Сейчас же время прогулки. Мой спаниель Джой любит гулять. И я с ним тоже.

Я опасался, что собака меня не примет, заподозрит подмену, ан нет, ничего подобного. Я же телесно прежний Алексей, та же ДНК, тот же запах. А привычки, что привычки. Не так они и поменялись.

Помимо Джоя, гуляю я с дядьками, дядькой Андреем и дядькой Климом. Они не просто дядьки, они телохранители. То есть буквально хранят мое тело. Не от злоумышленников, откуда в нашем парке злоумышленники. Хранят от ушибов, от падений, от царапин. Чуть что, берут меня на руки — перенести через опасное, на их взгляд, место. Бегут рядом со мной. То есть бегали. Прежний Алексей был мальчиком резвым, бегучим и прыгучим. Я — нет. Я не бегаю, не прыгаю, хожу по гладкому. Выучился за семнадцать лет. Корейский метод: думай быстро, делай медленно. Доказано наукой: при уменьшении скорости движения на двадцать процентов количество травм снижается втрое! Для больного гемофилией просто замечательно, отличная новость. И поэтому я передвигаюсь неспешно, жесты мои плавны и величественны, как в рапид-съемке. Как результат, я не спотыкаюсь, не падаю, не задеваю ветки. Дядькам нравится — и бегать не нужно, и подопечный целёхонек. Помимо прочего, это и премия в пятнадцать рублей каждому в конце месяца. А пятнадцать рублей сейчас, в двенадцатом году, это, конечно, не корова, но тоже неплохие деньги. За год выйдет сто восемьдесят, так вот сто восемьдесят — это и корова, и лошадь, и на гусей хватит! Капитал! И это только премия, жалование гораздо выше. Преданность, подкрепленная материально, оно надёжнее. И если бы вдруг в парк проникли злодеи, думаю, дядьки грудью бы встали на мою защиту ещё и потому, что я — источник их благополучия, курица, несущая золотые яйца.

Приучаться к корейскому методу приходилось долго — там, в двадцать первом веке. Тотальный контроль за телом, однако. Сначала трудно. А потом привык. Здешнему мне пришлось начинать сызнова, восьмилетнее тело порывисто и нетерпеливо. Но навык нарабатывается много быстрее, чем тогда, в двадцать первом веке. По наезженной лыжне идти легче.

Сёстрам, удивившимся перемене, я сказал, что осознал: царям бегать и прыгать невместно, поскольку на плечах царских великий груз, держава, которую никак нельзя потрясать. Ну, и вскользь — что ещё ручки-ножки болят, от прежнего.

Они и в самом деле болят, но меньше, нежели месяц назад, и куда меньше — чем два. Через месяц-другой, глядишь, боль и совсем уйдёт. Если не будет новых травм. Вот я и берегусь. Плюс берцы, наколенники, налокотники. Дома я хожу в матросской форме, длинных и широких штанах и просторной куртке. У настоящих матросов форма из грубой парусины, а у меня — бархат. Ну, да мне по вантам на лазать, не порву. А жаль. Что не лазать жаль, а не то, что не порву.

А наружная одежда вообще скрывает всё.

Я продолжил курс на оригинальность, и попросил построить мне ферязь. Почему ферязь, удивилась Mama, зачем тебе ферязь — после того, как узнала, что это такое. А Papa, напротив, просветлел лицом, и три дня ходил, улыбаясь. Ферязь была любимой одеждой нашего предка, Алексея Михайловича, которого только за скромность звали Тишайшим, а так он был — ого-го! Не хуже Петра Великого, но без петровских крайностей и перегибов. Papa увидел в моём желании добрый знак. Перекличку эпох. О чем и поделился с Mama. И теперь я гуляю в ферязи итальянского белого вельвета, подбитой соболем. Легко, тепло, оригинально. И не видно наколенников и налокотников.

Но долго я не гулял: мороз стоит нешуточный, а мерзнуть мне не стоит. Каламбур. И Джой придерживался того же мнения: сделал дело — домой смело!

Воротились во дворец.

Подали мой полдник: свекольный сок пополам с морковным. Выпил маленькими глотками, прислушался: протеста не вызывает. Значит, на пользу. Витамины, витамины, а я маленький такой.

Теперь можно приниматься за творчество. Сестрички подарили мне на Рождество альбомы Canson — отличная французская бумага для рисования. И карандаши, «Conte» и «Koh-I-Noor Hardtmuth». Рисуй, Наследник, на здоровье.

И я рисую. Мелкая моторика у нынешнего меня пока не очень хороша, как, впрочем, и крупная. Одно дело — мультяшные поросята и волк, совсем другое — гиперреализм. А мне нужен именно гиперреализм. Но ничего, я же иду проторенной лыжнёй. Скоро, скоро всё настроится. Иллюстрирую «Тайну двух океанов» Адамова. То есть это там — Адамов, а у нас — барон А. Отма. Нет, не факт, что возьмёмся, но изобразить-то я могу? Подводную лодку Российского Императорского флота «Пионер», подводный дредноут на электрическом ходу. Друзей спасаем, врагов топим. Мы такие!

Но только взялся за карандаш, как вошла Mama:

— Alexis! Идём! Тебя хочет видеть отец Григорий!

— Кто?

— Отец Григорий! Наш Друг!

Спасибо за чтение

Вернуться к книге