Барыня-рабыня
Пролог
ПРОЛОГ
«Три дня»
Осень на Севере приходит в злой, беззастенчивой серости, нахлобучивает старые ставни на дома, шапки – на людей, темные облака куролесит по небу…
Еще вчера лес стоял зеленым, солнце грело сквозь тучи, сегодня – ветер рвет с берез последнее золото, швыряет его в грязь, и небо цвета остывшего пепла давит на плечи так, что сложно не согнуться. Птиц утренней зари больше не слышно на рассвете, и завывания древнего ветра навевают – беспричинную ли? – тоску. Звери затаились. Только воронье кружит над частоколом, будто чует, что скоро будет им пожива.
Мирослава стояла на крыльце терема, кутаясь в теплый платок, и смотрела, как ветер треплет стяг над воротами – медведь на красном поле, знак ее рода. Ратмировичи. В народе их звали Медведями – за герб и за характер. Род древний, упрямый, негнущийся. В нем мужчины умирали молодыми – так дороги и бесценны были удалым сердцам войны, охота, что княжеская доля была громоподобно величавой, жаль, не слишком долгой. А вот женщины жили долго, правили княжеством, лечили и… хоронили.
«Не в этот раз», – подумала она. И тут же усмехнулась сама себе: гордыня. Бабка-ведунья говорила: «Гордыня – это когда думаешь, что можешь обмануть судьбу. А судьба – она как река: обойдешь одну заводь –угодишь в другую».
– Княжна! Княжна, беда!
Голос звонкий, детский. Мирослава обернулась.
По двору бежала девчонка лет семи – босая, растрепанная, в рубахе, подпоясанной веревкой. Дочь кузнеца. За ней – еще трое ребятишек, все перепуганные.
– Что стряслось? – девушка сошла с крыльца, и платок ее распахнулся, обнажив простое льняное платье, без украшений. Княжна, а одевается как холопка. Служанки ворчали, но она не слушала: украшения – для гостей милых, и то - не для всех, а для работы – рубаха да пояс.
– Митька! – выпалила девчонка. – Митька не дышит! Мамка сказала, помер! А как же это так – помер! он же просто... просто спит...
Девочка всхлипнула сначала тонко, а потом зашлась в плаче. Мирослава бросила на нее суровый взгляд, но не стала ничего говорить, всем внутренним взором она была уже там, в избе, и пока, подхватив подол шагала быстро, широким шагом, уже нащупывала нить мальчика, тонкую, тающую в извилистой осенней мгле...
Дети побежали за ней.
Двор кузнеца – у самого частокола. Здесь пахло гарью, железом и страшной болезнью. И еще Ею, Ее Мирослава чуяла кожей: сладковатый, тошнотворный запах навьей лихорадки. Ее еще называли «полуночницей» – приходила по ночам, забирала детей, оставляла стариков.
В избе царил полумрак. На лавке лежал мальчик лет пяти, синегубый, с запавшими глазами. Мать – простоволосая, с красным от слез лицом – сидела рядом, держала его руку. Кузнец стоял у печи, сжимая кулаки так, что костяшки побелели.
– Княжна, – выдохнула мать. – Княжна, он...
– Отойди.
Мирослава опустилась на колени перед лавкой. Приложила ладонь ко лбу мальчика – холодный. К груди – едва слышный стук. К животу – твердый, вздутый.
«Навья, нет сомнений», –внутренне сжалась целительница. Лихорадка свила гнездо в животе, сплела обвод вокруг сердца. Еще немного – и тоненькая нить жизни оборвется.
– Свечу, – сказала она, не оборачиваясь. – Полынь. И воду из ручья, что за огородом.
Кузнец метнулся . Мать всхлипнула, встала тяжело; что-то упало, пока она рылась в комоде. Тусклый свет свечи озарил бледное мальчишье лицо.
Митька. Мирослава знала его с рождения – как знала всех детей в своем уделе, потому что княжна, у которой дар Мокоши, обязана знать каждого. Но Митьку она помнила особенно. Может, потому что он был из тех детей, которые запоминаются сами собой – такой свет исходит от них, такая мягкая любовь ко всему живому...
Сейчас ему было пять лет – маленький, щуплый, с вихрастой соломенной головой и вечно разбитыми коленками. Он бегал по двору кузнеца, путался под ногами у отца, таскал из горна раскаленные угли на палочке – и мать лупила его за это мокрой тряпкой.
Весной он принес Мирославе подснежники – целую охапку, трогательно перевязанную веревочкой. «Это тебе, княжна. Ты мамку мою вылечила, когда у нее бок болел. Я видел, как ты руки клала. У тебя руки светятся. Правда-правда, я видел».
Мирослава тогда улыбнулась и взяла цветы. А потом целый вечер объясняла Прасковье, что нет, цветы не от ухажера, а от Митьки, сына кузнеца. Прасковья ворчала, но подснежники поставила в воду – в глиняную крынку, на окно.
А теперь Митька лежал на лавке – синегубый, с запавшими глазами, с лицом, которое уже не было лицом ребенка. Оно было лицом старика. Лицом того, кто устал бороться и готов отпустить.
– Ох, Митька, – прошептала Мирослава. – Ну что ж ты, а?
Она опустилась на колени перед лавкой. Приложила ладонь ко лбу мальчика – холодный, липкий, как рыба.
Целительница закрыла глаза. Внутри – там, где жил дар, – что-то шевельнулось, теплое, смутное и тягучее. Она вся словно замерла, в окружающей темноте стали ярче проступать нити жизни, опутывающие все вокруг. Искры, цветы отживающих чувств, облака дыханий, головокружительные звезды чьих-то мечт и надежд - оглушили поначалу, но Мира быстро пришла в себя и сконцентрировалась на одной-единственной черной ниточке, опутывающей сердце ребенка.
Хлопнула дверь, запахло полынью. Рядом – она увидела внутренним взором – грохнулось ведро родниковой, чистой, святой воды. Мира протянула руку и опустила ее животворящую влагу. Другой рукой она схватила извивающуюся удавку и потянула к себе.
Это всегда было трудно. Бабка говорила: «Дар – не река. Дар – колодец. Ведро опускаешь – и не знаешь, вернется ли полным. Или оборвется веревка, и останешься ты с пустыми руками, а колодец – с твоим ведром на дне».
Мирослава опускала ведро.
Она шла по темноте – не глазами, чем-то другим, глубинным. Темнота была не пустая. Она была полная. Шевелилась. Дышала. Смотрела.
«Где ты, Митька? – думала она. – Где ты, мальчик? Отзовись».
Тишина становилось тяжелее, удушливее. Только где-то далеко – может, в другом конце удела, может, в другом мире – лаяла собака. Или это было сердце мальчика, стучащее так редко, что каждый удар отдавался в висках.
«Митька. Ты помнишь подснежники? Ты мне принес подснежники весной. Ты сказал, что у меня руки светятся. Помнишь?»
Тишина.
«А помнишь, как ты угли из горна таскал? Отец тебя ругал, а ты смеялся. Помнишь?»
Тишина затуманилась еще сильнее, но гулко и внезапно что-то шевельнулось в ней, будто рыба в темной заводе слабо тронула водную гущу на самом дне.
«Митька. Ты нужен матери. Ты слышишь? Она плачет. Она не спит. Она сидит рядом и держит тебя за руку. Ты чувствуешь? Она тебя не отпускает. А ты не отпускай ее. Держись. Держись».
И, кажется, где-то треснул ледок, смертельный лед недоверия и страха.
Вот он. Она. Далеко ушла душа в мир невозвратного. Мальчик стоял в темноте, маленький, сгорбленный, все с такой же светлой, соломенной головой. Он не плакал, не говорил, не двигался, просто стоял и смотрел в темноту, будто ждал чего-то. Кого-то?
– Митька, – позвала Мирослава.
Нет ответа. Слабый ветерок перебрал светлые волосы.
Она подошла ближе. Протянула руку.
– Митька. Это я, Мира. Помнишь меня?
Холод накалился вокруг и княжне стало невыносимо тоскливо. Хотелось убежать отсюда. Она старалась не смотреть туда, куда смотрел мальчик.
– Ты мне подснежники принес.
Мальчик медленно повернул голову. Глаза у него были пустые – как у куклы, которую забыли на чердаке. Но где-то в глубине (княжне хотелось верить) теплился теплый, маленький огонек, маленький сверчок жажды жизни.
– Княжна? – прошептал он. Голос был не его – чужой, далекий, как из-под воды. – А я... я не могу идти. Тут темно. И холодно. И кто-то... кто-то… там…
Мирослава опустила взгляд. Из темноты – из-под ног мальчика – тянулись черные пальцы. Тонкие, как корни. Они обвили его лодыжку, держали крепко, как хозяин держит собаку на цепи.
– Это навья, – сказала Мирослава. – Она тебя не отпустит, если ты сам не захочешь уйти. А ты – хочешь?
Мальчик помолчал. Потом – всхлипнул.
– Хочу. Только... только я боюсь. Она говорит, что если я уйду, мамка умрет. Она говорит, что я должен остаться. Что так надо. Что я – плата.
– Врет, – сказала Мирослава. – Навья всегда врет. Она тебя обманывает. Мамка твоя не умрет. Мамка твоя плачет и ждет тебя. Пойдем. Я тебя выведу.
Она протянула руку. Мальчик смотрел на нее – долго, недоверчиво, как смотрят дети, которых уже обманывали.
– А ты не бросишь меня? – спросил он.
– Не брошу, – сказала Мирослава. – Я тебя за руку возьму. И не отпущу. Никогда.
Он взял ее за руку. Маленькая ладошка, холодная, как лед. Мирослава сжала ее – крепко, так, чтобы он почувствовал. И потянула.
Навья зашипела. Черные пальцы вцепились в ногу мальчика еще сильнее, чем прежде. Мирослава, наконец, посмотрела прямо в навьи глаза. Мгновенно ладошка в ее руке сжала ее руку сильнее. А внутри Миры затянулась-звихрилась уничтожающая сила, черная, поглощающая все на свете. Мира почти забыла, что она здесь делает. Страшные образы закружили, затянули в омут. Мягкий голос, такой добрый и знакомый, зашептал.
«Он умрет или ты умрешь, – прошептала навья. – Но ты ведь не отпустишь его? Ты отдашь все. И останешься пустой, выжатой. Я вижу твою судьбу».
«Знаю, – прошептала Мирослава. – Если есть рана, будет и кровь».
« Ты вся изранена… вся изранена…» – и в голосе навьи на мгновение будто даже промелькнула жалость.
«Оставь мальчика мне. Я могу спасти Радомира. Я могу… я многое могу… Ты будешь жить счастливо, оставь мальчика мне. Оставь мальчика…»
И сердце Мирославы почти остановилось, когда она увидела любимое лицо Радомира, бледное, бескровное. Он лежал на поле брани, пронзенный вражеским копьем.
«Нет!» - закричала Мира. «Вздор, обман! Ты грязная, грязная хитрая обманщица! Я знаю, что ты лжешь! Я вижу его нить, она горит сильнее с каждым днем!»
И Мира усилием воли направила свет своей жизни переплетенный с бушевавшей яростью прямо в навье лицо. Навья отпрянула, но не исчезла.
«Обидно слышать, Мира. Ты же знаешь, что я всегда говорю правду. Думаешь, мать мальчика не умрет? Думаешь, ты спасла ее? Есть кое-что на свете, неподвластное и тебе, целительница. За тобой идут и придут скоро. За тобой выбор, и я знаю, что ты выберешь. И когда мы встретимся по ту сторону твоего выбора – я предложу тебе вновь. Но только один раз. Помни это».
Мира ощутила, как мальчик рванулся вперед – к ней, к свету, к жизни и подхватила его на руки – уже не здесь, не в темноте, а там, в Яви, открыла глаза и выдохнула.
Мир вернулся. Свеча горела, но пламя дергалось неспокойно. Догадливая Митькина мать раскурила полынь и во всей избе пахло горьким дымом и чем-то еще – теплым, живым хлебом. Мать обнимала ребенка и навзрыд плакала. Кузнец стоял на коленях и молился. Мира отпустила Митю. Его тут же уложили снова на лавку и он дернулся, кашлянул хрипло, открыл глаза.
– Мам? – прошептал он.
Мать завыла еще сильнее. Кузнец вскочил и бросился к ребенку.
Мирославу поглощала сосущая нутряная пустота, давняя знакомая. Ее уже била крупная дрожь, и она знала, что нужно поторопиться, иначе можно потерять сознание и вновь оказаться лицом к лицу с навьей – а к этому сейчас Мира была не готова.
– Поить теплым молоком, – сказала она, поднимаясь. Ноги дрожали. – С медом. И полынь положить в изголовье, окуривать избу. Я сделаю амулет, зайдешь потом. – обратилась она к матер.
Уже у входа ее нагнал кузнец схватил руку Мирославы и упал на колени перед ней.
– Княжна... век не забуду...
– Не благодари, – она мягко высвободилась. – Благодари Мокошь. И… береги жену.
Она вышла. Двор, грязь, вороны. Дети облепили ее, дергали за подол, спрашивали что-то. Она отвечала невпопад. Внутри – та самая пустота. И – тревога. Не своя. Чужая.
«Радомир».
Она остановилась. Приложила руку к груди. Там, где нить ее судьбы сплеталась с его нитью.
Три месяца. Три месяца нет вестей с южной границы.
А сегодня утром Мирослава проснулась от того, что нить дернулась. Не оборвалась, но будто запуталась. Будто Радомир где-то там, далеко, на краю мира, попал в сеть и бьется, не может выбраться. И навья, навья что-то знала… Перед глазами вновь восстала картинка – Радомир, мертвый, и вороны кружат в высоком небе… Губы Миры задрожали, но она лишь задрала подбородок выше и направилась в горницу.
– Жив, он жив, – шептала она. – Я знаю, что жив. Я бы почувствовала.
Ветер ударил в лицо, швырнул в глаза горсть листьев.
– Княжна!
Ключница, Прасковья, – тучная, краснолицая, вечно недовольная – стояла на крыльце, уперев руки в боки.
– Княжна, там гость, Вельмир.
Мирослава непроизвольно закрыла глаза.
Вельмир.
Колдун.
***
Она знала это имя. Знала его самого – видела дважды, на княжеском дворе. Высокий, черноволосый, с глазами цвета речного льда. Не правая рука князя, скорее – левая, в том смысле, что он тот, кто делает то, о чем князь «не хочет знать». Вельмир пришел с юга десять лет назад. Откуда точно никто не знал, но поговаривали, что учился у волхвов Перуна, потом ушел к ведунам Велеса, потом – и вовсе к навьям. Но князь его держал близко. Или это Вельмир его околдовал?
Бабка, помнится, сказала, впервые его увидев, что он торгует смертью, плюнула через левое плечо и больше никогда о нем не заговаривала.
– Где он? – спросила Мирослава.
– В светлице. Мед пьет. Говорит, дело у него. К тебе.
– Ко мне?
– К тебе, княжна. – Прасковья поджала губы. – И рожа у него... как у кота, что сметану сожрал.
Мирослава вытерла руки о подол. Поправила волосы. Дурацкая княжеская привычка прихорашиваться. Какая княжна выходит к гостям растрепанной?
А в висках все стучала, одна-одинёшенька, мысль. «Что ему нужно?»
Мира вошла в терем.
В светлице пахло медом, воском и тянуло холодом – как от проруби. Вельмир сидел на лавке у окна, вольготно вытянув длинные ноги. Перед ним – нетронутая чарка с медом.
– Княжна Мирослава, – сказал он, поднимаясь. Не поклонился, отметила Мирослава – Цвети, как маков цвет.
– Здрав будь, – сухо ответила она. – С чем пожаловал?
Он улыбнулся. Улыбка была красивая – ровные белые зубы, ямочка на левой щеке. Только глаза не улыбались.
– Прямо к делу? А я-то думал, княжна сначала яствами угостит, расспросит о дороге...
– Дорога у тебя была недолгая, – Мирослава села напротив, не касаясь чарки. – Говори.
Вельмир помолчал. Потом откинулся на спинку, положил руку на стол. Явно тянул время. Мира заметила на пальце перстень с черным камнем, похожим на паучка и впервые в ней проснулся некий искренний интерес к персоне пришедшего.
– Я пришел свататься, – сказал он.
*****, подумала Мирослава.
Прасковья, стоявшая с той стороны двери, охнула. Ох уж эта ее страсть к сплетням и новостям…
– Что? – как можно суше переспросила Мира.
– Свататься, – повторил он, и глаза его впервые весело засверкали. – Ты – княжна. Я – колдун. Твой дар, моя сила. Вместе мы возвысим Север. Князь стар, наследников нет. Ты – последняя из рода Ратмира. Со мной твой род получит магическую силу и покровительство богов. И не только.
– …а ты закроешь неудобный вопрос своего происхождения. Но вот только одна малю-у-усенькая проблемка. У меня уже есть жених.
– Радомир? – Вельмир усмехнулся. – Радомир мертв, княжна. Три месяца – долгий срок. Ты знаешь его, он бы не позволил тебе столько дней горевать…
– Он жив, – сказала она твердо.
– Жив? – Вельмир подался вперед. – И где же он? Почему не шлет вестей? Почему не вернулся? Дружина его полегла. Сам он – в плену? Или в земле? Ты знаешь, что кочевники делают с теми, кого берут в плен?
– Знаю, – Мирослава смотрела ему в глаза. – А ещё я знаю, что он жив.
Вельмир прищурился:
– Знаешь? Откуда?
Он поднялся. Прошелся по светлице. Остановился у стены, где висел отцовский меч – старый, с зазубринами. Провел пальцем по лезвию.
– Впрочем, неважно. Я предлагаю тебе не просто брак, княжна. Я предлагаю тебе силу. Настоящую. Не ту, которую ты тратишь по капле на крестьянских детей. Представь, сколько их ты сможешь спасти с моим могуществом... Сколько невинных душ… – Он обернулся. – Ведь твои силы не бесконечны. А знаешь ли ты, что случится, когда ты отдашь все? Когда река иссякнет? Я знаю, я видел таких, и не раз. Ведуньи, которые тратят себя на всех – умирают в самом расцвете, бездетные, высохшие. Как колодец без воды. А я могу дать тебе... другой источник.
Мира ощутила внезапный сильный прилив доверия к этому красивому, высокому человеку. Он что, применяет чары?
– Какой? – тихо спросила Мирослава, пытаясь незаметно сотворить защитное заклинание.
– Навь, – сказал он, и в светлице будто стало темнее. – Навь неисчерпаема. Навь – не река, Навь – океан. Ты берешь из нее сколько хочешь. Но она не высушит тебя. Она сделает тебя сильнее. Ты сможешь лечить не тела, но творить судьбы целых народов. С твоим даром ты сможешь вить нити, а не только развязывать. Ты станешь почти всемогущей, по крайней мере, в пределах, доступных смертным.
– Всемогущей… – повторила Мирослава. – А что я должна отдать взамен?
– Ты спрашиваешь о цене? – Он улыбнулся. – Мирослава, стоит ли торговаться. Ты умная. Я не прошу многого. Мне нужно, чтобы ты была моей в Нави. Если Радомир вернется, можешь забавляться с ним на стороне, мне всё равно. Но в Нави ты должна принадлежать мне. Это утроит наши общие силы. Мы станем непобедимым тандемом и сможем прекратить войну…
Мирослава встала.
– Нет, – сказала она.
Вельмир замер.
– Что?
– Нет, – повторила она. Громче. – Я не пойду за тебя. Ни в Яви, ни в Нави. Ты торгуешь смертью – я торгую жизнью. Нам не по пути.
– Ты не понимаешь, от чего отказываешься, – сказал он тихим голосом, не смотря на нее.
– Понимаю, – Мирослава шагнула к нему. – Ты хочешь мой дар, потому что своего у тебя нет. Ты пустой, выеденное яйцо. Ты можешь брать только чужое, но своего у тебя – ничего. Ты жалкий, ни силы, ни жизни. Ни... – она усмехнулась, – ни любви. Поэтому ты пришел ко мне, и пытаешься купить, ка к лошадь.
Вельмир смотрел на Мирославу. Лед в его глазах треснул. Под ним – что-то темное. Что-то, чему она не знала имени.
– Я пришел к тебе как к равному, с предложением, от которого нельзя отказаться, – сказал он. – Потому что я уважаю тебя, Мирослава. Я думал, у нас одни цели и одни ценности. Но, видимо, личная привязанность тебе важнее жизней сородичей. Не бойся, я все равно получу своё. Просто хотел попробовать по-хорошему. Наслаждайся последними днями своими, княжна, скоро ты все потеряешь.
Он шагнул – и каким-то образом сразу оказался рядом, ближе, чем позволяли приличия. От него пахло холодом, мертвечиной. Мирослава хотела отпрянуть, но усилием воли сдержалась, ни один мускул не дрогнул, но внутреннее она уже была готова к бою.
– Сначала ты забудешь свое имя, – прошептал он. – Потом – себя. А потом – придешь ко мне сама. Потому что тебе не к кому будет больше идти.
Он отступил. Улыбнулся своей красивой, почти человеческой улыбкой.
– Прощай, княжна. До встречи.
И вышел. Дверь хлопнула. Ветер ворвался в светлицу, закружил пыль, погасил свечу.
Мирослава тупо смотрела на закрытую дверь. Сердце колотилось.
– Княжна... – тихо тронула ее за рукав Прасковья. – Княжна, что это было?
– Не знаю, – сказала Мирослава. – Но что-то будет.
Она подошла к окну. Вельмир шел через двор – неспешно, будто гулял. У ворот обернулся, поосмотрел на окно, прямо на нее. И насмешливо поклонился.
Это ужаснуло Миру больше всего. Вельмир никому никогда не кланялся.
«Три дня», – подумала она. Откуда пришла эта мысль? Почему три? Она не знала. Три дня. Что потом? Что?
Она отвернулась от окна. Подошла к старой божнице с темными ликами. Мокошь, вышитая на плате. Перун, вырезанный из дерева. Велес, нарисованный углем (бабка говорила – его тоже надо чтить, хоть он и «не наш»). Девушка опустилась на колени, прижала ладони к полу и зашептала молитву.
– Мокошь-матушка, спаси, сбереги...
И долго ещё теплилась свеча и длилась молитва, не приносящая успокоения.
Ветер за окном стих.
На секунду ей показалось, что кто-то стоит за спиной. Кто-то знакомый.
– Помни, – шепнул голос. – Что бы ни случилось – помни.
Мирослава обернулась.
Никого.
Тени в углу странно шевелились, пока Мира уносила свечу.
«Три дня, – снова подумалось ей. – Три дня это так много. Особенно, три дня без тебя».
Глава 1
Глава первая. Кукла
Северская земля – конгломерат княжеств, формально подчиняющихся Великому князю Северскому, чья столица – Велиград – стоит на слиянии двух рек. Князь – лишь первый среди равных, и его власть сильна ровно настолько, насколько силен сам князь. Нынешний Великий князь из рода Володаричей стар и бездетен – его сыновья умерли в младенчестве, а дочь выдана за южного хана, (об этой темной истории только ленивый не судачил) и его род вырождается, а вместе с ним на пороге смуты стоит и вся Северская земля.
Велика она, Северская земля, и делится на четыре удела. Западный – торговый, и богат всеми заморскими диковинками; в нем сильны Велес и Мокошь; Восточный, хлебный, лесостепной, с сильной боярской знатью; Полесский, болотистый и лесистый, в нем все еще держат власть древние ведуны; и Северный – самый бедный, самый далекий, самый суровый, и все, чем он превосходит другие земли – это скалы, ароматные хвойные леса и самое короткое лето; это земля, которую нужно защищать от кочевников, холода и «дикого леса». Северным уделом правит род Ратмировичей, в народе прозванных Медведями – за герб с медведем на красном поле и за характер. Триста лет назад Ратмировичи были Великими князьями и правили всем Севером, но Володаричи, тогда младшая служилая ветвь, подняли мятеж, обвинили Ратмировичей в измене, свергли их и заняли Велиград; Ратмировичей чудом не истребили – не хотели так явно начинать с преступления, – а «понизили», дав им Северный удел, Медвежий угол, землю, которую нужно защищать кровью. С тех пор Ратмировичи правят Севером формально как вассалы Великого князя, но фактически почти независимо: платят дань скупо, выставляют дружину под своим воеводой, помнят, кто они, и не забыли, что Велиград – их по праву. Мирослава – последняя в этом роду: отец ее, Ратмир Ратмирович, погиб двенадцать лет назад на южной границе в стычке с кочевникам. Матери Мира не помнила – та умерла при родах, – и воспитывала ее бабка Ведана, ведунья Мокоши. Мужчин-Ратмировичей почти не осталось: дядья погибли, двоюродные братья умерли молодыми (и нет сомнений, что за этой «древней традицией» ранних смертей стоят фигуры высшей власти), и Мирослава теперь единственная наследница Северного удела, продолжательница рода. Но по закону Северской земли женщина не может править уделом сама, ей нужен муж или регент, а пока она не замужем, уделом управляет наместник Великого князя, старый боярин, который «блюдет» землю «до замужества княжны». Это унизительно. Мирослава и сама может лечить, судить, мирить, но не может приказывать дружине, собирать дань, казнить или миловать – все через наместника, все с оглядкой на Велиград. Именно поэтому Вельмир и пришел свататься, он прекрасно знает, что кто возьмет Мирославу в жены, тот получит Северный удел, а с ним – и призрачное право на Велиград по старшинству крови Ратмировичей. Сам Вельмир служит Великому князю не из верности, а потому что князь стар, слаб и бездетен, и Вельмир ждет, готовит почву: жениться на Мирославе, укрепить удел, используя ее дар и свою навью силу, дождаться смерти Великого князя, а потом, когда Володаричи начнут грызню за стол, выдвинуть притязания Мирославы на Велиград – и стать Великим князем не по имени, а по факту, через жену, а потом, если понадобится, можно и жену «убрать». Мирослава это теперь отчетливо понимала. Как и то, что Вельмир не прощает отказов, особенно публичных, – но и взять ее силой не может: если он убьет или похитит княжну, Северный удел взбунтуется, а Великий князь, пока жив, не одобрит – он слаб, но не безумен, похищение княжны означает войну. Вельмиру нужно, чтобы Мирослава согласилась добровольно. Только не бывать этому! Не бывать.
Так думала Мирослава, перебирая травы, прокручивая в голове варианты дальнейших событий. Вечер пришел незаметно, как всегда бывает, когда ждешь его с тревогой: сначала посерел свет за окнами, потом тени вытянулись, потом Прасковья внесла в светлицу сальник и зажгла его от печной загнетки, ворча под нос что-то о том, что княжна не бережет себя, сидит в потемках, как сова, и не слушает старших.
Мирослава и не слушала. Сидела у окна, поджав ноги, и смотрела, как за частоколом гаснет заря – нехотя, будто кто-то тянул ее с неба за нитку, и она сопротивлялась. Вельмир уехал еще днем, но его слова остались – одни повисли в воздухе, как паутина, другие вонзились в жаркое сердце девушки и Мирослава то и дело ловила себя на том, что прислушивается к тишине.
«Сначала ты забудешь свое имя…». Бред, бред. Нет такого заклятия, способного заставить человека забыть свое имя, свой род.
Она передернула плечами. В светлице было тепло, печь топилась с утра, но что-то скребло под кожей. Мира ощущала себя как голубка перед грозой: еще светит солнце, еще поют птицы, но воздух уже густой, тяжелый, и все в тебе сжимается в комок, ждет первого удара. Но тебе надо лететь дальше…
– Княжна, – Прасковья поставила на стол ароматное варево, вытерла руки о фартук. – Ты бы поела. С утра маковой росинки во рту не было.
– Не хочу.
– А я говорю – поешь. – Прасковья была из тех, кто не спрашивает, а велит, и потому держалась при княжне дольше всех. – Вон, каша с тыквой, с утра в печи стоит, разопрела – пальчики оближешь.
Мирослава вздохнула. Прасковья была права – она всегда была права, и это раздражало больше всего. Кусок в горло не лез, но голова кружилась, и руки дрожали после сегодняшней круговерти – Митька, кузнецов сын, высосал из нее больше, чем она думала.
– Ладно, – сказала она. – Давай.
Прасковья просияла и засуетилась – загремела ухватом, зазвенела посудой. Мирослава смотрела на нее и думала: вот она, жизнь. Каша, тыква, ворчание старой ключницы. А где-то там, на краю мира, Радомир бьется в сети, и нить его судьбы дрожит, как натянутая тетива.
«Жив, – сказала она себе. – Жив. Я бы почувствовала».
Мира ела медленно, не чувствуя вкуса. Каша была сладкая, с маслом, и Прасковья смотрела, как она ест, с таким удовлетворением, будто это она сама прошла сегодня через весь этот страшный день и теперь наверстывала, наворачивала, как маленькая голодная девочка. Сейчас, при вечернем свете избы как-то особенно видны стали прасковьины морщины, будто это не Мира, а Прасковья вытаскивала из Нави кузнецова сына. А может, и правда – помогала. Кто их разберет, этих старых ключниц: они не лечат, но они держат дом, а дом – это тоже лекарство.
– Прасковья, – сказала Мирослава, отодвигая миску. – Ты Вельмира знаешь?
Ключница замерла. Потом перекрестилась – быстро, украдкой.
– Знаю, – сказала она. – А зачем тебе?
– Он сватался.
Прасковья охнула, достоверно изобразив удивление и села на лавку – тяжело, так что та жалобно скрипнула.
– Сватался? К тебе?
Мира закатила глаза. Она прекрасно знала, что Прасковья знала, и Прасковья знала и это. Но все должно идти своим чередом под этой луной. Поэтому Мира продолжила разыгрывать диалог.
– Ко мне. Говорил, что Радомир мертв, что я одна, что вместе мы возьмем Север. – Мирослава усмехнулась. – Красиво говорил. Яко песню пел.
– А ты?
– А я что? Отказала. – Она помолчала. – И тогда он сказал, что я забуду, кто я. И что приду к нему сама.
Прасковья так и застыла, в глазах мерцало что-то – то ли бабий страх, то ли тайное какое-то подозрение.
– Княжна, – сказала она наконец. – А ты в окно-то глядела? Когда он уходил?
– Глядела.
– И что, и не заметила ничего?
Мирослава нахмурилась.
– Ничего. Да что он? Поклонился и ушел.
– А вороны?
– Что вороны?
– Вороны, – повторила Прасковья шепотом, – которые сидели на частоколе? Они остались или улетели?
Мирослава задумалась. Вспомнила: черные птицы, что кружили над воротами весь день, будто ждали чего-то. А когда Вельмир вышел их не было ни одной.
– Улетели, остались, какая разница! – в раздражении вскрикнула Мирослава.
Прасковья закрыла лицо руками.
– Ох, беда, – простонала она. – Ох, беда-то какая...
– Да что такое? – Мирослава поднялась. – Говори.
– Вороны – они ведь не обыкаквенные вороны, – спотыкаясь, продолжила Прасковья, отняв руки от лица. – Они за ним ходят. Как собаки за хозяином. Он их... он их из Нави призывает, они – глаза его. Где вороны, так там, знамо, и он. Где нет – там он уж был. Или будет.
– Хватит бабьи сказки разводить, – рассердилась Мирослава.
– Здесь он, здесь, – кивнула Прасковья. – Или рядом. – и, наслаждаясь производимым эффектом, припечатала, сделав страшные глаза на выкате – Смотрит.
Мирослава сжалась, хоть виду старалась не подавать, подошла к окну. За частоколом была обыкновенная темнота – осенняя, густая, такую хоть ножом режь. Ни звезд, ни месяца. Только ветер шумит в березах, да где-то далеко лает собака.
– Ладно, – сказала она. – Не впервой.
– Что «ладно»? – Прасковья всплеснула руками. – Княжна, ты что, не понимаешь? Он же колдун! Настоящий, нет то, что некоторые. Он тебе не будет заговоры на коров шептать! Он из Нави, соломенная ты голова. Он тебя...
– Я знаю, кто он. – Мирослава отвернулась от окна. – И знаю, что он ничего не сделает. Пока. Он хочет, чтобы я пришла сама. А для этого он должен меня сломать. А сломать меня – несть ему борзо?
– Княжна...
– Иди, Прасковья. Я устала.
Ключница открыла рот, чтобы сказать что-то еще, но передумала. Только махнула рукой – мол, что с тебя взять, с упрямой, – и вышла, унося посуду. Дверь закрыла тихо, но Мирослава слышала, как она бормочет за дверью: «Ох, беда... ох, беда...»
Она осталась одна.
В этой темноте только огонь метался в печи, красные отблески на стенах вырисовывали узоры, тени предметов дрожали и корчились, как живые.
«Сначала ты забудешь свое имя…».
Мирослава закрыла глаза.
Она не боялась. Страх – он от незнания. Знаешь, с чем борешься – и уже не так страшно. Она знала, с кем. Навьи силы не были для нее чуждыми. Она думала, что хорошо понимает их. И намеревалась помнить и бороться, что бы ни случилось.
«Что бы ни случилось – помни».
Голос был тихий, но ясный – как будто кто-то шепнул на ухо. Мирослава открыла глаза. В углу стояла длинная тень, будто высокой женщины. Запах трав, и без того обычный в этой горнице, где Мира занималась врачеванием, отчего-то отчетливо усилился.
– Бабуня? – прошептала Мира.
Тень не ответила. Только качнулась в стоорону. Или это огонь в печи дрогнул? И все исчезло.
Мирослава вздохнула и поднялась. Вновь пошла к божнице, здесь Макошь, Перун и Велес успокоительно и умильно взирали на нее со своих полотен.
– Мокошь-матушка, не оставь, не оставь, охрани…
Она постояла еще немного, глядя на темный лик Мокоши – вышитый, с нитями, которые бабка сама плела, когда Мирослава была еще девчонкой. Потом отвернулась и подошла к постели, нырнув под теплое одеяло, сняв только верхнее.
Долго еще лежала и слушала она ветер в трубе, мышей в подполе и на чердаке, собачьи склоки и будто бы чьи-то отдаленные голоса. Обычные домашние звуки, казалось, не нарушались ничем, но было что-то в иногда вдруг наступающей тишине, давящей, тревожащей, неуютной. Иногда Мирославе казалось, будто кто-то стоял за дверью и дышал странным, хриплым дыханием мертвеца.
Мирослава в очередной раз повернулась на бок и закрыла глаза. И провалилась в сон – тяжелый, темный, без сновидений.
***
Стук раздался среди ночи.
Стучали не в дверь, в окно, так тихо и настойчиво, что Мирослава проснулась. Ужас сковал горло, она вскрикнула и попыталась зажечь сальник. Стук продолжался, но теперь он был больше похож на скрежетание клюва по окну.
Мира опасливо подошла, – нет, скорее, подкралась к окну.
На подоконнике сидел ворон. Черный, большой, с угольными глазами-бусинками, одной из этих бусинок он уставился на нее. И в клюве держал что-то тряпичное. Какой-то светлый мешочек выделялся на фоне окружающей тьмы, будто подсвеченный.
Мирослава открыла створку. Ворон отодвинулся и проскользнул внутрь, повернул голову – как человек, который рассматривает что-то интересное. Потом разжал клюв и – кукла, без сомнения, кукла! – упала на подоконник. Тряпичная, маленькая кукла в простом ситцевом голубом платьице. Лицо куклы было чистое, гладкое, без глаз и рта.
Ворон каркнул тихо, будто смеясь, развернулся, расправил мощные крылья – и был таков.
Мирослава взяла куклу.
Она была невесомая почти. Тряпье, набитое чем-то мягким, наверное, или волосом. Она была такая простая и милая, какая-то наивная и беззащитная, ничем не пахла. Хотелось спрятать ее ото всех и защитить.
Тут Мира увидела узел на кукольной груди, там, где должно быть сердце. Тугой, сложный, завязанный так мелко, как невозможно было бы завязать пальцами, только чем-то острым. Невольно, Мирослава восхитилась мастерству мастера. Она коснулась узла и внезапно узел дрогнул, как живое сердце. Она отдернула руку. Кукла упала на пол. Маленькая, беззащитная, с пустым лицом, она продолжала лежать на полу, а на груди у нее алел и затягивался все сильнее и сильнее тугой и страшный узел.
– Вельмир, – прошептала Мирослава.
Она знала. Это – его подарок. Проклятие? Его... сватовство.
Кукла теперь была будто живая, одушевленная. Страшно лежала она на полу, призывая, предупреждая.
– Ладно, – сказала Мира. – Ладно-ладно, ладно, ладно.
Хотя ничего не было ладно. Девушка подняла куклу и подошла к печи, открыла заслонку. Угли такие красные, жаркие, дышат.
– Гори, – сказала Мирослава и бросила куклу в огонь.
Тряпье вспыхнуло и – закричало. Тонко, пронзительно, как ребенок, взвизгивая, будто моля и причитая. Мирослава отшатнулась. Огонь в печи взметнулся, стал красным, потом черным, и вдруг заметался белым пламенем, из которого вырвался густой, тяжелый дым. Запах был невыносимым, едким, раздражавшим глаза и горло. Мирослава закашлялась и не успела позвать на помощь.
Дым начал собираться в фигуру, такую маленькую, сгорбленную, и в ней Мирослава с ужасом начала узнавать свое лицо, только искаженное, перекошенное и злое.
– Глупая, – сказала фигура. Голос звучал надломлено и неприятно, как скрип несмазанного колеса. – Глупая княжна. Простым огнем меня не возьмешь.
– Кто ты? – Мирослава отступила на шаг. Руки сами нашли оберег на груди – маленький вышитый мешок со знаком Мокоши.
– Я? Я – твоя память. Или то, что от нее осталось. Твое имя я держу в своих руках, посмотр – Фигура воздела дымчатые руки и в них и правда что-то мерцало. – Пока я жива – ты – никто. Не княжна больше, не целительница. Нет никакой Мирославы. Ты просто... – она повела рукой, – тряпка.
– Вельмир тебя послал.
– Вельмир? – Фигура склонила голову набок. – Вельмир меня призвал. Вырастил из твоего страха. Из твоего... – она облизнулась, – имени. Он дал мне жизнь. А я дала ему... – она засмеялась, – власть над тобой. Теперь ты будешь влачить жалкое существование рабыни, пока мой хозяин владеет твоим даром и именем.
Мирослава смотрела на нее. Страх куда-то делся, улетучился. Все это было похоже на дурной сон.
– Пока ты жива… Значит, тебя надо убить, – просто сказала Мира.
Фигура фыркнула.
– Убить? – переспросила она. – Меня? Меня нельзя убить. Я же часть тебя, дурочка. Убьешь меня – убьешь и себя.
– Ты ко мне никакого отношения не имеешь, поганая мерзость! – Мирослава шагнула вперед. – Ты – его. Его кукла. Вот к нему и проваливай!
Фигура дернулась. Лицо ее – лицо Мирославы – исказилось злобой и внезапной тоской.
– Ты... ты не понимаешь, – прошипела фигура. – Я – не он. Я – это ты. Та, которую ты прячешь. Та, которую ты не хочешь видеть и знать, которую ты забиваешь молитвами и постами. Ты – целительница. Ты – свет. А я – тьма. Но без тьмы нет света. Без меня ты не целая. Несуществующая. Ненастоящая.
– Ну конечно, так все и есть. С каких пор мне, княжне, пристало верить навьим байкам? – прыснула Мирослава, незаметно подбирая пучок трав со стола. – Иди сюда, плюгавая. И мы посмотрим, кто из нас половина.
Фигура рассмеялась.
– Да почто ты-то мне? Света нет без тьмы. А вот тьма без света… Первозданная, истинная, всегда существовала и существовать будет. А если так хочешь, то приди и возьми свое имя, – сказала она. – В Нави, в полночь на Купалу. Приходи и бери, если сможешь.
Фигура начала таять. Дым рассеивался, едкий запах слабел. Последнее, что услышала Мирослава – шепот, уже без злобы, почти жалобный:
– Он не отпустит меня. Приди... освободи...
И тишина разостлала свои мягкие ткани по всему миру Яви и Нави.
Сердце Мирославы бешено колотится. Только угли в печи потрескивают. Только ветер за окном не унимается. Только сердце в груди – стучит, стучит, стучит.
Конечно же, это ловушка. Вельмир ждет, готовится к чему-то. Он думает, что она придет – и попадется, как куропатка в силок. Вот только это «освободи»… Разве мог он и в самом деле пленить часть ее души? Это невозможно, невозможно. Она находится под защитой, Макошь такого не допустила бы…
В который раз за последние сутки Мирослава подошла к божнице и смиренно опустилась не колени.
– Мокошь-матушка, – прошептала она. – Что же будет? Что же мне делать?
И – впервые за много дней – и залилась стыдными, бабьими, безутешными слезами.
***
Утром пришла Марфа.
Мирослава знала ее с детства – дочь дружинника, что погиб на южной границе, вместе с ее отцом. Потому-то они и были так близки. Марфа была старше на пять лет, но дружила с княжной с тех пор, как обе были девчонками. Теперь Марфа жила в своем дворе, растила сына и горя не знала. По крайней мере, так казалось.
– Княжна, – Марфа стояла на пороге и протягивала что-то, завернутое в тряпку. – Княжна, я тут нашла вот...
Мира вздрогнула – ей показалось на мгновение, что это тряпичная кукла.
– Что? – Мирослава поднялась с лавки. – Что стряслось?
– Утром нашла, – Марфа шагнула в светлицу. – У крыльца, под дверью валялось. – Она протянула тряпицу Мире. – Вот.
Упала тряпка на пол.
Венок.
Маленький такой, красивый, с ладонь. Сплетенный из сухих, ломких цветов, будто сорванных не сегодня. А меж стеблей была вплетена красная нить, трижды обмотана и затянута узлом традиционным свадебным узлом.
– Такие по всему двору лежат. Отчего это здесь? – спросила Марфа. Это же... венец. Венчальный. Ты что же, решила больше не ждать…?
Мирослава смотрела на венок.
– Я ничего не решала, – жестко ответила она. – Это Вельмир решил. Это его рук дело. Хочет мне показать, что он не отступится. И что скоро будет...
Она замолчала.
– Что? – Марфа изумленно подняла бровь. – Что будет?
Сухие стебли хрустнули под пальцами и тут же обожгли. А сплетен венок был против солнца. Так плетут только венцы для мертвых невест.
– Свадьба, – сказала она. – Он готовит свадьбу.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
