Артефакторы: Начало
Глава 1
Стекляшки и ржавые гвозди
Сентябрь – декабрь 2016 года
Первый звонок в новой школе прозвенел для них как приговор, хотя, казалось бы, чего такого — обычная московская восьмилетка на окраине, серое четырехэтажное здание с облупившимся фасадом и запахом столовой, который пропитал даже спортивный зал, так что тряпки там пахли котлетами по-киевски и тушеной капустой с привкусом ржавого металла от старых кастрюль. Вера Рябинина перевелась сюда из-за того, что мать нашла более дешевую квартиру в соседнем микрорайоне, всего на две остановки от прежней, но это «всего» растянулось на целый маршрут троллейбуса с двумя пересадками, и старая школа, где Вера была своей и даже старостой, вдруг превратилась в невозможную роскошь. Лёшка Корсаков попал в эту же параллель потому, что его отца перевели на новую работу из подмосковного Подольска, и мать, долго не думая, выбрала ближайшую школу к съемной квартире, даже не заглянув в ее рейтинг и не поинтересовавшись, кто там учится и чему учат. Пашка Дроздов жил здесь с рождения, в панельной пятиэтажке напротив школы, и переход в пятый класс был для него естественным продолжением началки, где его уже знали как тихого и странного мальчика с вечно грязными руками и очками, которые он протирал краем футболки каждые пять минут. А Лена Зотова — четвертая в этой компании, которая только и ждала повода, чтобы собраться вместе, — пришла в школу ровно за две недели до них, переведясь из другой параллели, потому что ее предыдущий класс, как шептались учителя, оказался слишком буйным даже по меркам этой не самой спокойной восьмилетки. Это простое совпадение — что все они оказались в одном месте в одно время, — как позже выяснится, решило всё, их встречу, дружбу и весь дальнейший путь, хотя в тот момент никто из них не придавал этому значения, они просто сидели на разных рядах, уткнувшись в парты, и не разговаривали друг с другом, потому что в двенадцать лет вообще не умеешь знакомиться, если тебя не подталкивает кто-то взрослый или не случается что-то, что ломает лед, превращая чужих людей в своих за какие-нибудь пять минут перемены.
А случай, между тем, не заставил себя ждать, и случился он на третьем уроке, когда учительница русского языка Ирина Борисовна — высокая сухая женщина с вечным запахом валерьянки и убеждением, что дети должны сидеть смирно и не отсвечивать, — вышла за журналом в учительскую, оставив класс на минуту, и эта минута стала поворотной. Лёшка, ковыряясь в рюкзаке в поисках запасной ручки, потому что его единственная «пилот» вдруг перестала писать на самом интересном месте диктанта, вытащил на свет божий пряжку, которую сделал сам из старой часовой шестеренки и обломка фарфоровой кружки с позолоченным ободком. Он носил ее с собой везде, просто так, для удачи, хотя сам не верил ни в какие приметы, просто ему нравилось сжимать в кулаке холодный металл с острыми зубчиками. Вера сидела через два прохода, ближе к окну, и как раз наводила маникюр — не в том смысле, в каком это делают девочки в ее возрасте с пилочкой и лаком, разглядывая друг у друга ногти и вздыхая над царапинами, — а в том, что она приматывала ниткой к своему ногтю на мизинце крошечную стеклянную бусину мутно-зеленого цвета, найденную в куче битого кирпича возле стройки за гаражами. Бусина была граненой, старой, похожей на те, что вставляли в бабушкины бусы, и Вера никак не могла понять, как она затесалась в строительный мусор, но от этого она казалась ей еще более ценной — находка из другого времени, случайно упавшая в ее руки.
Пашка Дроздов, который вообще-то ничего не искал и просто маялся от скуки, пристроив подбородок на сложенные руки, уставился сначала на пряжку в руках Лёшки, потом на Верину бусину, потом перевел взгляд на Лёшку, на Веру и выдал громко, на весь притихший класс, где только и слышно было, как за окном шуршат шинами редкие машины:
— А можно я тоже посмотрю? У меня дома есть кусок медной проволоки, я из нее загогулину скрутил, похожую на дерево. Совсем как дерево, с ветками и корнями.
Лёшка поднял голову, посмотрел на Пашку — на его круглые очки в коричневой оправе, на оттопыренные уши и вечно взлохмаченный затылок — и вдруг улыбнулся.
— Проволоку? Медную? — переспросил он. — А сечение какое? Толстая или тонкая?
— Не знаю, — честно признался Пашка. — Миллиметра два, наверное. Отец принес со склада, там катушка была, почти полная. Я просто так крутил, а потом посмотрел — и правда похоже на березу. Мне самому понравилось.
— Покажешь? — спросила Вера, не отрываясь от своей бусины, но уже всем корпусом развернувшись к ним.
— А вы… вы тоже делаете такое? — Пашка покраснел, потому что до этого момента он был уверен, что во всей школе один такой чудак, который вместо того, чтобы гонять мяч или сидеть в телефоне, часами скручивает проволоку плоскогубцами в своей комнате, а мама вздыхает и говорит, что он мог бы найти себе нормальное занятие. — Я думал, я один… ну, такой.
— Теперь не один, — ответил Лёшка и протянул через проход пряжку, блеснувшую шестеренками. — Держи. Это я из будильника сделал, который отец выкинуть хотел. Я его разобрал, а шестеренки не выбросил — жалко было, красивые. Потом подумал, что из них можно что-то собрать.
Пашка взял пряжку, повертел в пальцах, поднес к окну, чтобы поймать свет.
— Слушай, а если сюда эпоксидкой залить? — спросил он неожиданно для самого себя, потому что идея пришла мгновенно, будто он всю жизнь только и делал, что думал над чужими поделками. — Вот тут же углубление, между шестеренками. Если эпоксидкой с красителем — будет как витраж.
— Что? — Лёшка даже привстал. — Эпоксидка? А где ее взять? Я про такое читал, но думал, это сложно, там пропорции, температура…
— У отца в гараже есть, — сказал Пашка. — Он лодку ремонтировал, осталось немного. И отвердитель есть. Я принесу, попробуем.
Вера, слушавшая этот разговор с растущим интересом, вдруг встала, перегнулась через парту и бесцеремонно забрала пряжку у Пашки, рассматривая ее уже с профессиональной придирчивостью — так смотрят не на чужую работу, а на свою, которую предстоит доделать.
— А где пайка? — спросила она. — Ты же шестеренки просто на проволоку нанизал? Они же болтаются.
— Болтаются, — признал Лёшка. — Я не умею паять. А ты умеешь?
— Паяльник — это первое, чему меня отец научил, когда мне было девять, — сказала Вера с такой интонацией, будто сообщила, что научилась завязывать шнурки. — Он электрик, у него мастерская дома. Я могу припаять, если хочешь. Только аккуратно, шестеренки маленькие, надо тонкое жало использовать.
— А у моего отца паяльник есть, — встрял Пашка. — Там насадки разные, одна вообще как иголка, тонкая-претонкая. Я принесу.
Их разговор прервал голос с первой парты у окна — тихий, вкрадчивый, с легкой хрипотцой, как будто его обладательница только что проснулась после долгого сна. Лена Зотова сидела, поджав под себя ногу, и смотрела на них с выражением, которое трудно было назвать иначе, чем заинтересованное любопытство — вперемешку с легкой насмешкой, но не злой, а скорее удивленной, как будто она увидела что-то, чего никак не ожидала встретить в этой серой школе на окраине.
— А вы, ребята, случаем, не те самые, которые на «Ярмарке Мастеров» продают? — спросила она, и в голосе ее прозвучала такая спокойная, взрослая уверенность, что все трое невольно замолчали и повернулись к ней. — Просто я тоже всякую ерунду делаю. Из бисера, из проволоки, из чего попало. Но у меня пока не очень получается, я только учусь.
Лена была высокой для своего возраста, с длинными темными волосами, собранными в хвост, и острым, внимательным взглядом, который, казалось, видел больше, чем ей полагалось видеть. Она носила старую джинсовую куртку с нашивками, которые пришила сама — на одной был изображен черный кот, на другой — кленовый лист, на третьей — какая-то непонятная надпись на английском, которую она перевела для тех, кто спрашивал, как «не бойся, это всего лишь жизнь». Вера, которая до этого момента считала себя главной рукодельницей в классе, вдруг почувствовала укол ревности, но тут же подавила его, потому что Лена улыбнулась открыто и дружелюбно, без всякой фальши.
— Ты делаешь украшения? — переспросил Лёшка, и в голосе его прозвучало то же самое изумление, которое он испытал минуту назад, когда Пашка заговорил про медную проволоку.
— Ну, не то чтобы украшения, — Лена пожала плечами и полезла в карман куртки, висевшей на спинке стула. — Так, балуюсь. Вот, например, вчера сделала.
Она вытащила из кармана маленькую подвеску — круглую, размером с пятирублевую монету, сплетенную из тонкой серебристой проволоки в форме паутины, с крошечной стеклянной бусиной в центре, которая играла на свету синими и зелеными оттенками. Работа была явно не профессиональной — кое-где проволока торчала в разные стороны, петельки были неровными, — но в ней чувствовалось что-то настоящее, живое, какое-то упрямое желание сделать красиво, даже если руки еще не слушаются. Вера взяла подвеску в руки, повертела, и лицо ее смягчилось.
— Паутина? — спросила она.
— Ага. Паутина с каплей росы. Только капля — это стекляшка, я ее в переходе купила у бабки, она сказала, что настоящий янтарь, но я не верю. Зато блестит красиво.
— А почему не веришь? — спросил Пашка, разглядывая бусину через свои очки.
— Потому что настоящий янтарь стоит дорого, а я заплатила тридцать рублей. Математика, пятый класс, дроби, — Лена усмехнулась. — Но мне и эта нравится. Главное, что блестит.
Лёшка, который молча слушал этот разговор, вдруг сказал:
— Слушайте, а чего мы в коридоре? Давайте после уроков соберемся, покажем друг другу, что у кого есть. У меня дома никого не будет до шести.
— У меня до пяти, — сказала Вера.
— А я могу до любого времени, — пожала плечами Лена. — Мама на работе до восьми, я сама по себе.
— Тогда договорились, — подвел итог Лёшка, и в этот момент дверь распахнулась, и в класс вошла Ирина Борисовна с журналом под мышкой, строго оглядела притихших учеников, заподозрила неладное, но ничего не сказала, только постучала указкой по столу:
— Садитесь ровно. Диктант, между прочим, не закончен. Рябинина, ты куда смотришь? Корсаков, убери посторонние предметы со стола. Зотова, прекрати вертеться.
Но диктант уже никто не слушал — по крайней мере эти четверо. Они писали механически, автоматически выводя буквы, боясь поднять глаза и встретиться взглядами, потому что знали: если посмотрят друг на друга, то улыбнутся, а улыбаться на диктанте нельзя, это сразу заметят. Мысли их кружились вокруг медной проволоки, шестеренок, стеклянных бусин, паутины из переходов и того удивительного чувства, когда вдруг находишь не одного, не двух, а сразу трех людей, которые говорят с тобой на одном языке — языке паяльников, плоскогубцев и вещей, которые можно сделать своими руками из того, что другие выбрасывают на помойку.
---
Перемена, последовавшая за этим уроком, выдалась шумной — класс высыпал в коридор, кто в столовую, кто просто потолкаться, а эти четверо остались в классе, придвинув стулья к Лёшкиной парте, и впервые рассмотрели работы друг друга по-настоящему, без спешки, со всеми подробностями и вопросами, на которые прежде не у кого было спросить.
— Смотри, — Лёшка выложил на парту содержимое своего пенала, который на самом деле был не пеналом, а плоской жестяной коробкой из-под печенья, оклеенной синей изолентой. Там лежали: пара шестеренок поменьше, кусок медной пластинки с выцарапанным узором, несколько обрезков разноцветной проволоки, две стеклянные капли (как он объяснил, расплавленные на газовой плите бутылки из-под «Кока-колы») и странное кольцо из алюминиевой проволоки с нанизанной на него гайкой. — Это я пока умею. А научиться хочу паять, как Вера, и чеканку освоить. И чтобы ровно получалось, а не как попало.
— У тебя неплохо получается, — сказала Вера, примеряя кольцо на свой палец. Оно было великовато, но смотрелось интересно — гайка болталась, как подвеска, и позвякивала при движении. — Гайку надо было чуть ниже примотать, и было бы вообще круто. А я вот что делаю.
Она достала из кармана куртки маленький холщовый мешочек на завязках — мама сшила специально, когда увидела, что дочь носит бусины и битые стекла просто так, в кармане, и они вечно теряются, и Вера ползает по полу и матерится шепотом. В мешочке оказалось целое богатство: полдюжины стеклянных бусин разного цвета и размера, три кусочка янтаря — правда, мелкого и с трещинами, но Вера клялась, что настоящего, — несколько перламутровых пуговиц, выпавших из старого пальто, найденного на помойке, и самое главное — серьга, которой еще не было пары. Серьга была сделана из маленькой медной пластинки, выпиленной в форме дубового листа, с прожилками, процарапанными иглой, и впаянной в центр прозрачной каплей, похожей на каплю дождя.
— Это эпоксидка? — догадался Пашка, разглядывая каплю поближе.
— Угу, — кивнула Вера. — Только моя эпоксидка мутноватая, я пропорции перепутала. Но для первого раза, я считаю, нормально. Носила один раз, потом сломалась застежка, починить надо.
— А у меня есть прозрачная эпоксидка, — сказала Лена, которая все это время молча рассматривала Верины бусины с таким видом, будто запоминала их наизусть. — Отец привез из командировки, говорит, немецкая, качественная. Я могу дать, если попробуем вместе сделать что-то.
— Немецкая? — Лёшка присвистнул. — Дорогая, наверное.
— Не знаю, отец не сказал. Он вообще редко приезжает, но когда приезжает, всегда привозит какую-нибудь ерунду. В прошлый раз привез набор для выжигания по дереву, я попробовала, но у меня получилось страшное, так что выжигание — это не мое. А вот эпоксидку попробовать хочется.
Пашка, слушавший этот разговор, вдруг хлопнул себя по лбу:
— Слушайте, а давайте вместе что-нибудь сделаем? Ну, общий проект. Каждый придумает деталь, а потом соберем в одно. Получится наша общая вещь.
— Как? — спросила Вера. — Мы же все разное делаем. Ты любишь тяжелый металл, я — бусины и стекло, Лёшка — эмали, Лена — проволоку.
— А вот и интересно, — ответил Пашка, и глаза его за очками заблестели. — Из разного же можно собрать одно. Как... как пазл. Или как оркестр: у каждого свой инструмент, а вместе — музыка.
— Ты философ, Дроздов, — усмехнулась Лена, но без насмешки, а скорее с одобрением. — Ладно, давайте попробуем. Что будем делать?
— Браслет, — сказал Лёшка. — Сложный, составной. Я сделаю вставки из эмали, Пашка — основу из толстой проволоки, Вера подберет бусины и припаяет все, а Лена оплетет тонкой проволокой, чтобы соединить.
— А кто будет главным? — спросила Вера.
— Никто, — ответил Лёшка. — Мы все главные. Или никто. Как получится.
---
Одноклассники, надо сказать, отнеслись к этому зарождающемуся союзу без всякого энтузиазма, потому что в пятом классе любое отклонение от общего знаменателя карается быстрее, чем ты успеваешь сказать «я просто хотел поделиться». Для тридцати двух двенадцатилетних детей, собранных в одной комнате по принципу территориальной близости, «нормальным» считалось смотреть одни и те же видеоролики, играть в одни и те же игры, носить одежду определенных марок и, самое главное, не выделяться — никак, ни в чем, ни в плюс, ни в минус, потому что минус еще можно было бы обратить в шутку, а плюс — а кто он такой, чтобы быть умнее или талантливее всех? Четверо же новых — хотя Пашка и Лена уже учились здесь раньше, но до этого момента их считали просто тихими странными детьми, которых лучше не трогать, — вдруг начали собираться вместе, что-то рассматривать, обмениваться какими-то непонятными предметами — не чипсами, не наклейками, не игрушками из киндеров, а каким-то металлическим хламом, который нормальный человек выбросил бы, не задумываясь.
Сначала были шепотки — на переменах, в столовой, в раздевалке: «Ты видел, что у Корсакова в руках было? Похоже на мусор», «А Рябинина с ними, она вообще странная, я ее спросила, где она сережки купила, а она говорит: сама сделала», «Дроздов еще тот, он на физре в прошлый раз рюкзак открыл, а там плоскогубцы, я видел», «А Зотова? Она же всегда одна сидела, а теперь с ними. Тоже туда же, клоуны собрались». Потом появились неловкие вопросы, заданные в лоб, с издевкой, чтобы унизить при всех.
— Корсаков, ты че, нищий, что из помойки тянешь? — спросил его однажды Сережа Круглов, главный задира в классе, парень с квадратной челюстью и привычкой бить по затылку тех, кто ниже ростом.
— Не из помойки, — ответил Лёшка спокойно, продолжая читать свою книжку. — Это шестеренки от часов. Я их переделал.
— В говно ты их переделал, — хмыкнул Круглов и отошел, но назавтра история повторилась снова и снова, в разных вариациях, с разными действующими лицами.
Вере нарисовали на доске рога — нет, не так, сначала нарисовали рога, потом пририсовали к ним серьги в виде гаек, а ниже написали фломастером: «Лохушка с бусинами, иди в песочницу играть». Вера, войдя в класс и увидев это, ничего не сказала, просто стерла рисунок своей же курткой — старой, болоньевой, которую мама купила на рынке, и куртка от мела стала белой, как будто ее обсыпали мукой. Учительница математики, вошедшая следом, строго спросила: «Рябинина, что у тебя с одеждой?», и Вера ответила: «Ничего, испачкалась случайно». А когда села за парту, Лёшка, сидевший сзади, тихо сказал ей: «Ты бы поговорила с кем-нибудь. С классной, например». Вера обернулась, и в глазах ее было столько злости и одновременно столько гордости, что Лёшка замолчал на полуслове.
— Я сама, — сказала она. — Без классной. Разберусь.
— С кем? С Кругловым? — уточнил Лёшка. — Он тебя выше на голову, и он мальчик.
— И что? — Вера отвернулась, давая понять, что разговор окончен.
Лене, возможно, досталось бы больше всех, потому что она была новенькой и при этом не выглядела жертвой — держалась прямо, смотрела в глаза, не опускала взгляд, когда на нее кричали, а это в двенадцать лет раздражает хулиганов даже сильнее, чем слезы. Но Лена обладала странным свойством, которое потом, через много лет, Вера назовет «умением становиться невидимкой»: она просто не замечала обидчиков, проходила мимо, будто их не существовало, и это действовало на них гипнотически — как можно обижать того, кто тебя не видит? На одной из перемен Круглов специально встал у нее на пути, расставив руки в стороны, и сказал:
— Зотова, ты че, с этими чокнутыми связалась? Тоже будешь из мусора серьги делать.
Лена остановилась, посмотрела на него спокойно, очень спокойно, так что Круглов на секунду смешался, и ответила:
— А тебе какое дело, Сережа? Ты мой папа? Нет. Ты моя мама? Тоже нет. Ты даже не мой друг. Так что иди, кого-нибудь другого воспитывай.
И пошла дальше, оставив Круглова стоять с открытым ртом. Сзади кто-то хихикнул, и Круглов, покраснев до ушей, крикнул ей вслед что-то нецензурное, но Лена даже не обернулась.
Пашке же, самому маленькому и самому беззащитному из четверых, доставалось чаще всех — потому что он не умел, как Лена, не замечать, и не умел, как Вера, злиться молча, и не умел, как Лёшка, держать удар с каменным лицом. Он бледнел, заикался, начинал оправдываться, а это только раззадоривало нападающих. Однажды на большой перемене, когда он выходил из столовой с булочкой в руке, четверо из параллельного пятого класса преградили ему дорогу у выхода на улицу. Впереди стоял Кирюха Шестопалов, коренастый парень с вечно грязными ногтями и привычкой говорить, не повышая голоса, но так, что мурашки бежали по коже.
— Дроздов, — сказал он, — мы тут посовещались. Ты, это, того... завязывай со своими поделками. А то выглядит как-то не по-пацански. Понял?
— А тебе какое дело? — спросил Пашка, и голос его дрогнул, хотя он старался держаться.
— Мне никакого, — пожал плечами Шестопалов. — Это я тебе по-дружески говорю. А кто-нибудь другой может и не по-дружески спросить. Ты подумай.
И они ушли, оставив Пашку стоять с остывшей булочкой и пониманием, что «не по-дружески» — это не слова, это кулаки и пинки, и случится это не когда-нибудь, а очень скоро.
---
Они встретились через два дня после этого разговора — на этот раз не в классе, а в школьной библиотеке, куда Вера затащила всех якобы за учебниками по природоведению, на самом деле — чтобы поговорить без лишних ушей. Библиотекарша тетя Зина, добрая толстая женщина с вечным насморком и любовью к кошкам, сидела в своем закутке и перебирала карточки, не обращая внимания на четверых подростков, устроившихся за дальним столом в углу, где пахло пылью, старыми книгами и почему-то ванилью.
— Меня сегодня опять Шестопалов тормознул, — сказал Пашка, теребя край рукава. — Сказал, что если я не перестану, то меня «поставят на счетчик». Я не понял даже, что это значит, но он говорил серьезно.
— Круглов мне вчера учебник на пол бросил, — отозвался Лёшка, откладывая в сторону энциклопедию юного техника, которую он рассматривал перед приходом остальных. — Сказал, что случайно. Но он посмотрел на меня, когда бросал, и улыбался. Не по-доброму.
— А мне на доске опять нарисовали, — сказала Вера, садясь на подоконник и скрещивая руки на груди. — Сегодня. Уже не рога, а что-то похуже. Я стерла. Но надоело, понимаете? Каждый день одно и то же.
— Меня Круглов на физре локтем толкнул, — добавила Лена, и в голосе ее впервые прозвучала не насмешливая отстраненность, а настоящая злость. — Сказал «случайно», но у него локоть твердый, как камень. У меня до сих пор синяк под лопаткой.
Она замолчала, и в этой тишине стало слышно, как за окном шуршат шины редких машин и где-то далеко, на спортплощадке, стучит мяч. Лёшка отложил энциклопедию, Пашка перестал теребить рукав, и все четверо посмотрели друг на друга с одинаковым выражением — усталым, злым и одновременно каким-то решительным, будто каждый из них наконец понял то, о чем до этого боялся думать вслух.
— Так больше нельзя, — сказал Лёшка. — Если мы не научимся защищать себя, нас просто сожрут. И это не фигурально. Изобьют так, что в больницу положат, и никто даже не вспомнит, с чего все началось.
— А как научиться? — спросил Пашка жалобно. — Я даже Круглова боюсь, что уж про Шестопалова говорить. Он же меня одной левой уложит.
— Самбо, — сказал Лёшка, и в голосе его прозвучала такая уверенность, будто он не предлагал, а утверждал уже решенное. — Или бокс. Я смотрел, у нас в районе есть две секции. Одна при ДК, там бокс в подвале, тренер — дядька по кличке Кузя, бывший боксер, его все боятся. А вторая — при школе-интернате, боевое самбо, и там тренер, говорят, вообще монстр. Моего отца знакомый туда сына водил, сказал, что после года тренировок тот любого обидчика в бараний рог скручивает.
— А девчонок туда берут? — спросила Вера.
Лёшка замялся, но потом пожал плечами.
— Не знаю. Наверное, да. Почему нет? Самбо же не только для парней.
— А если не берут? — спросила Лена.
— Тогда я пойду в тир, — твердо сказала Вера. — Или на стрельбу из лука. Есть же такие секции. Мне папа говорил, что при Дворце пионеров когда-то был кружок, остался с советских времен. Я схожу узнаю.
— Я с тобой, — сказала Лена. — Если нас не возьмут в самбо, пойдем вместе. Я всегда хотела научиться стрелять из лука. Это красиво.
— Так, погодите, — Пашка снял очки, протер их краем футболки и надел обратно, отчего его лицо стало совсем беспомощным и одновременно смешным. — Вы серьезно? Мы реально пойдем? А родители.
— А что родители? — Лёшка усмехнулся. — Я маме скажу, что это для самообороны. Она только обрадуется, что я не в телефоне сижу. Ты же знаешь, моя мама вечно переживает, что меня обидят. А тут я сам себя защищать научусь.
— Моя скажет: «Ты же девочка, тебе это не надо», — вздохнула Вера. — Но я все равно пойду. Я уже взрослая, чтобы решать.
— Тебе двенадцать, — напомнил Пашка.
— И что? — Вера вскинула подбородок. — На следующий год будет тринадцать. А потом и восемнадцать. Когда начинать, если не сейчас?
— Моя мама вообще не узнает, — добавила Лена с такой интонацией, будто это было очевидно. — Она на работе с утра до ночи, приходит, только чтобы поесть и спать. Я могу хоть в Антарктиду уехать, она заметит только через неделю.
— В Антарктиду не надо, — сказал Пашка, и все засмеялись — негромко, чтобы тетя Зина не услышала, но от этого смеха стало легче, будто они уже победили, хотя еще даже не начали.
---
Они выбрали самбо, потому что бокс показался им слишком простым — ну, бей и бей, что там учить, а в самбо, во-первых, броски, а броски это красиво и, как им казалось, эффективно против толпы, а во-вторых, на сайте школы-интерната было написано, что они обучают детей с двенадцати лет без ограничений по полу. Так что в следующую среду, после занятий, они вчетвером отправились на другой конец района, туда, где за высоким забором из зеленой сетки стояло мрачное здание школы-интерната, а в пристройке к нему, с отдельным входом со двора, располагался зал боевого самбо. Пахло там, еще до входа, — потом, резиной и чем-то острым, химическим, отчего у Пашки защипало в носу, и он трижды чихнул, прежде чем они переступили порог.
Дядя Миша — тренер, тот самый грозный мужик с разбитым носом, короткой стрижкой и спокойными глазами человека, который видел такое, что вам и не снилось, — сидел на скамейке в раздевалке, пил чай из алюминиевой кружки и читал газету, что уже само по себе выглядело анахронизмом в 2016 году. Он поднял голову, когда они вошли, посмотрел на каждого по очереди — долгим, ничего не выражающим взглядом, будто оценивал не их физическую форму, а что-то другое, глубже спрятанное, — и спросил:
— Заниматься хотите или просто посмотреть?
— Заниматься, — ответил за всех Лёшка.
— Все четверо?
— Все четверо.
— А девчонок своих уговаривать не надо?
— Мы не его девчонки, — сказала Вера. — Мы сами за себя решили.
— И стрелять из лука не хотите? — вдруг спросил дядя Миша, и уголки его губ дрогнули в усмешке. — Мне тут одна рассказывала, что если не возьму, то пойдет в тир.
Лена, которая до этого момента молчала и рассматривала облезлые стены с плакатами чемпионов, вдруг улыбнулась.
— Это я рассказывала. А вы откуда знаете? Вы же нас в первый раз видите.
— Я всех вижу, — загадочно ответил дядя Миша. — И про тир знаю. Только запомните: самбо — это не стрельба. Тут больнее. И ноги мыть придется каждый раз. Девчонки, вы готовы мыть ноги?
— Готовы, — сказала Лена. — Мы вообще чистоплотные.
— Посмотрим, — дядя Миша допил чай, поставил кружку на скамейку и встал. — Ладно, все четверо записаны. Приходите в пятницу, форму купите любую, хоть шорты с футболкой, но чтобы не вонючие, я такие на помойку выбрасываю. И ногти коротко постригите. Есть вопросы?
— А сколько стоит? — спросила Вера. — Месяц занятий.
— Бесплатно, — удивил их дядя Миша. — Школа спонсирует, секция для трудных подростков. Я тут, чтобы отвлекать вас от глупостей. Но если глупости сами не бросите, я помогу бросить — в прямом смысле, через голову. Вопросы кончились? Тогда до пятницы.
Они вышли на улицу, когда уже смеркалось, и фонари горели через один, отбрасывая на мокрый асфальт длинные желтые полосы. Пашка вдруг засмеялся — просто так, без повода, нервно и счастливо одновременно.
— Слушайте, — сказал он, — смешно получается. Мы идем записываться в секцию, чтобы нас не били, потому что мы делаем украшения. А если бы мы делали, например, модельки самолетиков, нас бы не трогали, наверное.
— Не в украшениях дело, — возразила Вера. — А в том, что мы вообще что-то делаем своими руками. Все же сидят в телефонах, а у нас в рюкзаках плоскогубцы и бусины. Мы их бесим, потому что мы другие. Им от этого страшно, потому что если мы другие, может, и они могли бы быть другими, но они боятся.
— Или просто сволочи, — добавил Лёшка.
— Или просто сволочи, — согласилась Вера.
— А мне кажется, — сказала Лена, которая шла чуть позади и смотрела на звезды, пробивающиеся сквозь городскую засветку, — что мы просто нашли друг друга. А если бы не нашли, каждый бы терпел сам по себе и думал, что он один такой странный. А так — нас четверо. Это уже сила.
— Четверо — это сила, — повторил Пашка, и в голосе его прозвучала такая серьезность, что никто не улыбнулся.
Лёшка ничего больше не сказал, он просто шел и перебирал в кармане обломок какой-то медной пластинки с тисненым узором, найденный на свалке за гаражами, и думал о том, что, может быть, эти вещи, которые они делают, вовсе не такие уж глупые, просто время для них еще не пришло, и когда-нибудь, очень не скоро, кто-то посмотрит на эту пластинку и поймет, что она прекрасна, хотя сейчас она греет пальцы в кармане, и этого пока достаточно.
---
Первая тренировка, как водится, чуть не убила их желание вообще куда-либо ходить, потому что дядя Миша не стал делать скидку на то, что они дети и пришли впервые, — он просто поставил их в круг вместе с остальными, человек двенадцать парней и четыре девчонки (кроме Веры и Лены в секции уже занимались две девочки постарше, суровые, с косичками и фиолетовыми синяками под глазами, которые смотрели на новеньких с легким презрением), и сказал делать разминку до тех пор, пока у них не пойдет из носа и ушей, но это была такая тренерская гипербола, как они позже поймут, потому что из ушей у них, конечно, ничего не пошло, а вот из носа — да, у Пашки пошла кровь на пятнадцатой минуте бега на месте, и он утирал ее рукавом, стараясь не подавать вида и не разреветься от боли и обиды одновременно. Лена, которая бежала рядом, заметила это первой и незаметно сунула ему свой носовой платок — чистый, выглаженный, с вышитым уголком, что в спортзале выглядело так неуместно, что Пашка невольно улыбнулся, зажимая платком ноздрю.
Дядя Миша заметил, подошел, посмотрел на Пашку, потом на платок, потом на Лену и сказал:
— Девка, ты чего, на бал собралась? Платочки ей подавай. В следующий раз принеси вату, она дешевле и кровь лучше впитывает.
— Принесу, — спокойно ответила Лена и продолжила бег, не сбавляя темпа.
— Не останавливайся, парень, — обратился дядя Миша к Пашке. — Кровь — это не страшно. Страшно — когда нет крови. Значит, не стараешься.
— А если у меня ее много вытечет? — спросил Пашка, зажимая платок и чувствуя, как кровь пропитывает тонкую ткань.
— Не вытечет, — отрезал дядя Миша. — Ты не на войне, ты в спортзале. Кровь остановится. Делай дальше.
Лёшка и Вера, бежавшие в другом конце круга, переглянулись: Лёшка кивнул, Вера поджала губы, но промолчала. Они уже поняли, что спорить с дядей Мишей бесполезно, а жаловаться — стыдно. Пашка, к удивлению всех, не остановился и кровь у него действительно быстро прекратилась, оставив на губе и подбородке только бурые разводы, которые потом смылись водой в душе — душ в раздевалке был общий, холодный и с ржавой головкой, которая плевалась водой во все стороны, но после двух часов тренировки даже такая вода казалась благословением.
Борцовские приемы им начали показывать не сразу — первые две недели были сплошной мукой из кувырков, падений, перекатов и упражнений на координацию, от которых Вера на второй неделе так вывернула себе локоть, что неделю не могла нормально руку поднять, но пришла на следующую тренировку, потому что пропускать было стыдно — и не столько перед дядей Мишей, сколько перед Лёшкой и Пашкой и Леной, которые, в отличие от нее, ничего себе не выворачивали и молча терпели всё как должное, хотя Лёшка потом признался, что у него натерты до крови пятки, а Пашка после каждой тренировки залезал в ванну и по полчаса отмокал, потому что все мышцы болели так, что он не мог даже ложку держать нормально. Лена, которая в первые дни казалась самой хрупкой и неготовой к нагрузкам, вдруг показала неожиданную выносливость — она просто не замечала усталости, делала упражнения с каменным лицом и даже не вздыхала, когда дядя Миша добавлял новые круги.
— Как ты это делаешь? — спросил ее Пашка однажды, когда они сидели на скамейке в раздевалке, перематывая бинтами сбитые костяшки.
— Что именно? — Лена разминала запястье, которое покраснело после падения на жесткий мат.
— Не устаешь. У тебя вообще лицо не меняется. Как будто тебе всё равно.
— А мне всё равно, — сказала Лена, и в этом «всё равно» прозвучала такая спокойная уверенность, что Пашка почувствовал себя маленьким и жалким. — Если думать о том, что устал, устанешь еще быстрее. А если не думать — то ничего. Просто делаешь и всё.
— Это ты у кого научилась? — спросила Вера, которая сидела рядом и слушала.
— Сама придумала, — пожала плечами Лена. — Когда мама на работе, а я одна дома, приходится многому самой учиться. Например, не бояться. Если боишься — страшно. А если не боишься — ничего.
— А ты боишься? — спросил Лёшка, который как раз закончил перематывать пальцы.
— Боюсь, — честно призналась Лена. — Все боятся. Я тоже. Просто я делаю вид, что не боюсь. И через некоторое время уже не понимаю: я на самом деле не боюсь или просто привыкла делать вид?
— Глупо, — сказал Пашка.
— Зато работает, — ответила Лена.
Они замолчали, и в этом молчании было что-то новое — не то чтобы понимание, а скорее принятие того, что каждый из них справляется по-своему, и у каждого своя правда, и все эти правды имеют право на существование.
---
Между тем в школе дела обстояли всё так же паршиво, а может, и хуже, потому что новость о том, что эти «чудаки с побрякушками» записались в какое-то самбо и теперь каждый вторник и пятницу пропадают в зале, вызвала у одноклассников не уважение, а наоборот, новую волну насмешек, только теперь более злых и язвительных, потому что к страху перед чужими добавилась насмешка над тем, что эти чужие пытаются стать сильными, а это смешно, потому что они никогда не станут такими, как все.
— Ой, смотрите, бойцы выискались! — кричал Круглов на перемене, когда Лёшка проходил мимо. — Сейчас они нас всех положат на лопатки своими бусинками! Корсаков, покажи прием, ну давай, ударь меня, я разрешаю!
Лёшка проходил молча, сжимая кулаки в карманах, и шепотом считал до десяти, как учил дядя Миша: «Если кто-то провоцирует, считай до десяти и думай: а что ты докажешь, если ввяжешься? Ничего, кроме того, что ты такой же дурак, как он». Это работало, хотя и с трудом, особенно когда Круглов вставал на пути и не пропускал, упираясь руками в косяк и ухмыляясь своей квадратной, бледной улыбкой.
Смеялись, правда, в основном те, кто был послабее и сам боялся ходить в раздевалку после физры, где старшеклассники иногда отбирали деньги и телефоны, а вот настоящие хулиганы из старших классов — те, кто реально мог ударить и не моргнуть глазом, — пока к новой компании присматривались и ничего не предпринимали, потому что бить тех, кто готовится дать сдачи, всегда менее интересно, чем бить тех, кто просто молча терпит и плачет потом в туалете. Но это затишье было обманчивым, и все четверо это чувствовали, особенно после того, как в конце сентября случился случай, запомнившийся им на всю жизнь.
Это было в пятницу, на большой перемене после четвертого урока. Вера пришла в школу с новым украшением — она сделала себе серьги из крошечных медных шестеренок, вынутых из сломанного будильника, который отец принес с работы и выбросил в мусорное ведро, а Вера тайком достала и разобрала до последнего винтика. Шестеренки были маленькими, с горошину, с аккуратными зубчиками, и она припаяла их к медным крючкам, а между ними на тончайшей проволоке подвесила крошечные стеклянные капли — те самые, из расплавленных бутылок. Серьги тихонько звенели при каждом повороте головы, и этот звон был настолько нежным и мелодичным, что даже учительница русского языка Ирина Борисовна — женщина суровая, не склонная к комплиментам и вообще к любым проявлениям человеческих чувств, кроме разве что праведного гнева по поводу несданных домашних заданий — на перемене подошла к Вере, наклонилась и спросила негромко, чтобы никто не слышал:
— Это ты сама сделала?
— Да, — ответила Вера, внутренне сжимаясь в ожидании критики.
— Необычно. Очень необычно. У тебя талант, девочка. Только не бросай это дело, когда вырастешь. Такие руки — редкость.
Вера покраснела до корней волос и открыла рот, чтобы сказать что-то вроде «спасибо, я постараюсь», но не успела, потому что в этот момент в класс без стука вошел Кирилл Сазонов из девятого — здоровый детина с лицом, которое природа наградила вечной брезгливой усмешкой, будто он все время нюхал что-то неприятное, — увидел серьги, сощурился и сказал громко, на весь притихший класс, где даже шепотки прекратились:
— Ну и уродство, фуфло дешевое. Ты бы еще гайки в уши повесила, был бы полный комплект сантехника. Эй, Рябинина, ты че, из унитаза их вытащила? — и заржал, довольный собой, а за ним заржали и другие — кто из страха перед Сазоновым, кто из желания выслужиться, кто просто потому, что в толпе всегда смешнее.
Класс заржал, учительница Ирина Борисовна сделала вид, что не расслышала и вообще срочно нужно проверить журнал, потому что с Сазоновым связываться не хотела даже она — у него папа был какой-то большой начальник в районной управе, и мальчику прощали всё, включая прогулы, разбитые носы одноклассникам и однажды даже сорванный урок, когда он выбежал из класса с криком «надоело», хлопнув дверью так, что с потолка посыпалась штукатурка.
Вера сжала зубы, вцепилась ногтями в крышку парты, но промолчала, потому что дядя Миша говорил: «Иногда самое сильное, что ты можешь сделать, — это промолчать. Потому что твое молчание злит их больше, чем любой ответ». И она промолчала, хотя внутри у нее все кипело, и она проклинала себя за то, что не может встать и дать этому ублюдку по физиономии прямо сейчас, при всех, и плевать на последствия.
Вечером, на тренировке, когда дядя Миша поставил их отрабатывать уходы от ударов, она врезала по макиваре — тяжелому кожаному мешку, набитому песком, — с такой силой, что Лёшка невольно присвистнул, а Пашка, стоявший рядом и отрабатывавший блоки, сказал:
— Вера, береги руки. Ты же ими серьги делаешь.
И это было так странно и так правильно одновременно — что он напомнил ей о серьгах именно здесь, в пропахшем потом и мазью зале, где на стенах висели пожелтевшие плакаты с чемпионами восьмидесятых, а на полу темнели пятна крови, которые никто не спешил оттирать, потому что дядя Миша говорил: «Это наши пятна, напоминание, что мы здесь не чай пьем».
— Я запомню, — ответила она, и вложила следующий удар уже не в ярости, а с холодной, расчетливой злостью, от которой макивара застонала глубже и протяжнее.
— А ты, Зотова, чего в сторонке? — крикнул дядя Миша Лене, которая отрабатывала блоки в паре с высокой девчонкой по имени Женя, занимавшейся уже второй год. — Давай активнее, ты не на чаепитии!
— А я и так активно, — ответила Лена, и в доказательство провела серию из трех ударов, от которых Женя, усмехнувшись, сделала шаг назад.
— Неплохо, — признал дядя Миша. — Но могло быть лучше.
— Будет лучше, — пообещала Лена.
---
Октябрь принес первые холода, первые дожди, которые зарядили на неделю, превратив школьный двор в грязное месиво, и первый серьезный разговор с дядей Мишей после тренировки, когда остальные разошлись, а они вчетвером задержались, помогая убирать маты. Это стало их традицией — после каждой тренировки они оставались на полчаса, скатывали тяжелые, пропахшие потом поролоновые маты в рулоны, мыли полы в зале тряпкой на длинной ручке и слушали, как дядя Миша курит свою неизменную «Приму» у раскрытого окна, несмотря на запрет курить в помещении, но ему разрешалось всё, потому что он был тренер и, как поговаривали, раньше работал в таких местах, где курят не в пример более страшные вещи, и никто не решался сделать ему замечание.
В этот вечер он долго молчал, смотрел на дождь за окном, выпускал дым в темноту, а потом повернулся к ним, присел на скамейку и сказал:
— Вы, пацаны и девчонки, странные. Я таких нечасто встречаю. Обычно приходят, потому что кого-то боятся или кого-то ненавидят. А вы пришли... зачем вы пришли?
Они переглянулись, и Лёшка ответил за всех, стараясь, чтобы голос звучал твердо, хотя внутри колотился какой-то непонятный, восторженный озноб:
— Мы пришли, чтобы нас не трогали. Чтобы мы могли делать свое дело спокойно, и чтобы никто не лез.
— Дело? — переспросил дядя Миша. — Какое дело?
— Мы украшения делаем, — сказал Пашка. — Из подручных материалов. Из проволоки, из шестеренок, из битого стекла. И хотим научиться делать их профессионально, чтобы потом стать ювелирами.
— Ювелирами, значит, — дядя Миша усмехнулся. — А самбо вам зачем? Ювелирам драться не положено, они люди тонкие.
— Затем, — сказала Вера, — что тонкие люди тоже бывают в опасности. И защитить себя должны уметь, если нет никого рядом.
— А я хочу научиться стрелять из лука, — добавила Лена, и дядя Миша посмотрел на нее с интересом. — Вера говорила про тир. Я думаю, это пригодится. Мало ли.
— Мало ли, — повторил дядя Миша, и вдруг усмехнулся широко, щербато, с хрипотцой. — Ладно, слушайте меня, ювелиры-самбисты-лучники. Я вам вот что скажу. Самбо и бокс — это не только про то, как бить. Это про то, когда не бить. Про то, чтобы внутри у вас был стержень, и тогда никто даже не захочет проверять, умеете вы драться или нет. Вас просто обойдут стороной, потому что увидят — вы не жертва. Но это приходит не сразу. Сначала вы будете бить, куда деваться. А потом, если доживете до того момента, когда бить не надо будет, — поймете, что я был прав. А пока бейте. Только головой не рискуйте, голова вам для ювелирки нужна.
— А стрельба из лука? — спросила Лена, когда дядя Миша затушил окурок в жестянке.
— Стрельба из лука — это хорошо, — неожиданно серьезно ответил он. — Меткость, терпение, дыхание. В самбо это тоже пригодится. Если серьезно хотите — схожу с вами в тот тир, узнаю, что там осталось. У меня там знакомый есть, старый первер, из пушки не промахивается.
— Из лука? — уточнил Пашка.
— Из чего хочешь, — сказал дядя Миша. — Ладно, все, давайте домой. Завтра в школу, не опаздывайте.
И они кивнули, потому что в двенадцать лет такие разговоры кажутся слишком сложными, слишком взрослыми и немного пугающими, но внутри они как-то укладываются, отлеживаются и прорастают только через много лет, когда вдруг понимаешь, что старый тренер говорил не про драку и даже не про самбо, а про что-то гораздо более важное — про достоинство, которое не купишь и не выпросишь, а можно только вырастить в себе самому, через боль, пот и кровь.
---
Между тренировками и школой они продолжали мастерить — это стало их единственным настоящим делом, тем, ради чего они готовы были терпеть и насмешки, и синяки, и сбитые костяшки пальцев, которые очень мешали паять, но они приспособились работать в медицинских перчатках, купленных в аптеке, и это было смешно, потому что Вера однажды сказала: «Мы похожи на патологоанатомов от ювелирки», и Лёшка с Пашкой долго ржали над этой шуткой, а Лена просто улыбнулась и добавила: «Патологоанатомы хотя бы не мерзнут. А у нас пальцы все равно коченеют».
Лёшка освоил технику холодной эмали — он вычитал про нее в какой-то старой книге, найденной у бабушки на антресолях, среди пыльных журналов «Наука и жизнь» за 1982 год, и теперь пытался заливать эпоксидной смолой, смешанной с мелко растолченным стеклом, выемки в медных пластинках, и получалось у него это удивительно хорошо, потому что он обладал терпением, совершенно несвойственным двенадцатилетнему парню, — мог часами сидеть над одной деталью, подгоняя ее размер пинцетом и рассматривая под лупой, которую отец принес с завода. Пашка, напротив, не любил возиться с мелочами, он предпочитал работать с грубыми формами — ковал из алюминиевых прутков браслеты в виде переплетенных змей и драконов, вырезал из обрезков труб кулоны-амулеты, и его работы выглядели так, будто их делал не подросток, а какой-то суровый кузнец из северных сказаний, который не признает ничего, кроме тяжелого металла и грубой, почти варварской чеканки. Вера была где-то посередине — она любила бусины, стекло, эмали, тонкую филигранную работу, но при этом умела и молотком ударить так, что Пашка завидовал ее силе удара, и паяльником владела лучше всех. А Лена, которая пришла в их компанию последней, быстро нашла свою нишу — она делала оправы и плетения, соединяя отдельные элементы в единое целое тончайшей проволокой, и ее работа была почти невидимой, но без нее любой браслет или кулон рассыпались бы на части.
— Слушай, — сказал однажды Пашка Вере, когда они сидели у нее дома, в маленькой комнате, где на столе громоздились баночки с бусинами и катушки проволоки, — а почему ты не хочешь делать что-то одно? Ну, например, только бусы или только серьги? А ты хватаешься за всё сразу.
— Потому что мне интересно всё, — ответила Вера, не отрываясь от паяльника. — Как я могу выбрать, если я не попробовала? Вот попробую всё, тогда и решу.
— А если не решишь? — спросила Лена, которая сидела на полу и оплетала проволокой Пашкин браслет.
— Значит, буду делать всё. Что в этом плохого?
— Ничего, — согласился Пашка. — Просто так труднее.
— Труднее — интереснее, — отрезала Вера, и поставила точку в этом споре.
— А мне кажется, — сказала Лена, не поднимая головы, — что мы все делаем одно дело. Просто каждый свою часть. Как часы: есть шестеренки, есть пружина, есть стрелки. По отдельности — ерунда, а вместе — время показывают.
— Ты сегодня философ, — усмехнулся Лёшка, но усмехнулся добро, без насмешки.
— А когда я не философ? — Лена подняла голову, и в глазах ее блеснуло что-то озорное. — Я всегда философ. Просто не всегда говорю.
---
Однажды, уже в середине октября, когда дожди кончились и наступила хрусткая, сухая погода с ярким солнцем и холодным ветром, они сидели в заброшенной беседке во дворе Лёшкиного дома — там было сухо, потому что крыша из старого шифера еще держалась, и можно было разложить инструменты на столе, не боясь, что их украдут или испортят. Лёшка что-то паял, Пашка скручивал проволоку, Вера нанизывала бусины на нитку, Лена оплетала готовый браслет, и вдруг они услышали шаги — тяжелые, неспешные, явно не случайного прохожего. Из-за угла вышли двое: парней по семнадцать лет, в спортивных костюмах и кожаных куртках, с лицами, которые уже в этом возрасте выглядели жесткими и какими-то изношенными, будто они прожили не семнадцать, а все сорок. Один был высокий, рыжий, с выбритой почти под ноль головой, второй — ниже, коренастый, с золотой цепью на шее и татуировкой на руке, смысла которой Лёшка не разобрал.
— Ну, привет, ювелиры, — сказал рыжий, скалясь, и от этого приветствия у всех четверых внутри похолодело, потому что голос был таким, каким разговаривают с теми, кого собираются ударить. — Сидим, творим, красоту наводим?
— Что вам надо? — спросил Лёшка, вставая и незаметно перехватывая паяльник поудобнее — как оружие он, конечно, никуда не годился, но если ткнуть в лицо горячим жалом, то мало не покажется.
— Да так, посмотреть пришли, — сказал рыжий, не сводя глаз с Пашки, который сидел ближе всех к выходу из беседки. — Слышали, тут кружок умелых рук организовался. Решили проверить, может, и мы чему научимся. Например, как бить тех, кто лезет не в свое дело.
— Мы ничьих дел не трогаем, — сказала Вера, и голос ее прозвучал удивительно спокойно, хотя руки тряслись. — Мы тут сидим, никому не мешаем.
— Ты, девка, молчи, — оборвал ее коренастый. — С тобой разговор отдельный будет. А с парнями сейчас поговорим.
И он, не долго думая, шагнул вперед и с размаху ударил Пашку ногой в бок — не сильно, скорее пробно, но Пашка, не ожидавший такого, согнулся пополам, выронил плоскогубцы, и из его разжатой ладони посыпались на землю только что скрученные проволочные ветки. Лёшка не думал — он вскочил, перехватил паяльник левой рукой, правой сжал кулак и ударил рыжего в челюсть, ударил так, как учил дядя Миша: с разворота, вкладывая вес всего тела, и почувствовал, как костяшки пальцев хрустнули, пронзив руку острой болью, но кулак вошел в цель как в масло, и рыжий отлетел к стене беседки, схватившись за лицо и заорал не то от боли, не то от ярости. Вера тем временем, не сходя с места, схватила тяжелую медную заготовку — грубую, необработанную болванку весом граммов в шестьсот, которую Пашка только начал обрабатывать и которая лежала на краю стола, — размахнулась и бросила ее в коренастого, целясь в плечо, и попала точно, потому что меткость у нее была отличная, выработанная на тренировках с теннисными мячами, когда дядя Миша учил их уклоняться от летящих предметов. Коренастый взвыл от боли, потому что полкило металла, летящее с расстояния трех метров и попадающее в незащищенную мышцу, — это вам не теннисный мячик, это очень, очень больно, и он схватился за плечо, отступил на шаг, поскользнулся на мокрой листве и упал на спину, матерясь сквозь зубы.
Лена, которая все это время сидела с краю, не шевелясь, вдруг резко встала и, не говоря ни слова, зашла коренастому за спину — он лежал на земле, пытаясь подняться, и не видел ее. Она схватила с земли толстую алюминиевую трубку — обрезок от старой антенны, который Пашка притащил для своих поделок и забыл у стены, — и со всей силы опустила ее на затылок коренастого. Удар был не сильным — Лена весила мало, и сил у нее было не больше, чем у любого другого двенадцатилетнего ребенка, — но неожиданным, и коренастый, уже и так дезориентированный болью в плече, на секунду потерял сознание, обмяк и остался лежать, не шевелясь. Рыжий, все еще держась за челюсть, посмотрел на Лену, потом на Лёшку, который шагнул к нему, сжимая паяльник в поднятой руке, и сказал, стараясь, чтобы голос не дрожал:
— Уходите. А то, сейчас я ткну в глаз горячим железом, и ты ослепнешь. Оно того стоит? Твоя челюсть уже сломана? Я удар не рассчитал. Следующим глаз выжгу.
Рыжий посмотрел на паяльник, из которого еще струился сизый дымок, на Лёшкино лицо — белое, перекошенное злостью и страхом, — потом на коренастого, который, кряхтя, начинал приходить в себя и подниматься с земли, и принял решение, которое было единственно правильным в этой ситуации. Он подхватил напарника под руку — тот шатался и не сразу понимал, где находится, — и они ушли, не оглядываясь, оставив после себя только запах дешевого табака, перегара и Пашкину разбитую губу, из которой тонкой струйкой текла кровь, смешиваясь со слезами, потому что Пашке было больно и обидно, но больше всего обидно, что его проволочную загогулину, ту самую, похожую на березу, которую он делал целую неделю, вытаскивая каждый изгиб пинцетом, растоптали при падении, и теперь она валялась в грязи, сломанная и бесполезная.
В тот вечер они вчетвером долго сидели в беседке, прижимая к Пашкиной губе холодную ложку — Вера сбегала на кухню Лёшкиного дома, пока мать не вернулась с работы, — и молча разбирали инструменты, разлетевшиеся по траве во время драки. Лёшка рассматривал свою правую руку — костяшки распухли, кожа лопнула в двух местах, и на завтрашней тренировке дядя Миша скажет, что удар был правильный по технике, но кулак поставлен неправильно — пальцы сложены не так, и от этого пострадали костяшки, которые должны были остаться целыми, и заставит его еще сто раз повторить то же движение, но уже в бинтах и на мешке, а не на живом человеке.
Вера молча собирала рассыпавшиеся бусины, одну за другой, иные уже не найти в темноте, и вдруг сказала:
— А ведь мы их не испугались. Понимаете? Мы не испугались. Мы их били. Мы их прогнали.
— Ты бросила в него болванкой, — Пашка, несмотря на разбитую губу, улыбнулся, хотя улыбка вышла кривой и кровавой, но всё равно настоящей. — Это было круто. Я не знал, что ты так можешь.
— Я сама не знала, — призналась Вера. — Просто рука сама схватила и бросила. Я даже не целилась, честное слово.
— Целилась, — поправил Лёшка, морщась от боли в руке. — Ты всегда целишься, даже когда не думаешь, что целишься. Это твой талант.
— А ты, Лена, — сказал Пашка, поворачиваясь к ней, — ты его трубкой. По голове. Я думал, он убит.
— Не убит, — ответила Лена, и голос ее звучал удивительно спокойно, но руки дрожали, и она прятала их в карманы куртки, чтобы никто не видел. — Я же не сильно. Просто чтобы он отключился. Мне папа рассказывал, куда бить, чтобы человек потерял сознание, но не умер. Это в затылок, сбоку. Я попала или нет?
— Попала, — сказал Лёшка. — Он вырубился секунд на пять. Молодец.
— Теперь я знаю, что это работает, — тихо сказала Лена и замолчала, уставившись в темноту за окном беседки.
Они помолчали, прислушиваясь к ночным звукам — где-то лаяла собака, хлопала дверь подъезда, на первом этаже включили телевизор, и оттуда доносились приглушенные звуки рекламы.
— А что мы скажем дяде Мише? — спросил вдруг Пашка.
— Скажем правду, — ответил Лёшка. — Он должен знать. Вдруг эти вернутся?
— А если они завтра придут с ножами? — тихо спросила Вера. — Мы же не умеем против ножей.
— Научимся, — сказал Лёшка. — Дядя Миша научит. Для того мы и ходим.
— А если не научит? — спросила Лена.
— Тогда сами научимся, — ответил Лёшка и посмотрел на нее с той внезапной серьезностью, которая иногда появлялась у него на лице и которую все трое уже научились уважать. — Мы же сами всему научились. И паять, и проволоку крутить, и бусины собирать. И драться научимся. Если надо — и с ножами.
Он убрал инструменты в рюкзак, застегнул молнию и посмотрел на темное небо, где между тучами пробивалась одна-единственная звезда, такая маленькая и далекая, что казалась булавкой, воткнутой в черный бархат.
— Всё, — сказал он. — Завтра в школу. А послезавтра — тренировка. Дядя Миша нас ждет.
Они разошлись по домам уже заполночь, когда фонари погасли, потому что в этом районе их выключали в час ночи для экономии электричества. Пашку провожал Лёшка, потому что Пашка жил ближе всех и боялся идти один после случившегося. Вера и Лена пошли вместе — им было по пути, до следующей остановки троллейбуса, где Вера садилась на свой маршрут, а Лена шла дальше пешком, потому что ее дом находился через два квартала от остановки.
— Страшно было? — спросила Вера, когда они свернули в темный переулок.
— Очень, — призналась Лена, и в голосе ее впервые не было обычной насмешливой спокойной уверенности. — Я думала, они нас убьют.
— Не убили бы, — сказала Вера. — Они просто пугали.
— А если бы не пугали? Если бы у них был нож?
— Тогда мы бы убежали, — просто ответила Вера. — Мы же теперь умеем бегать. Дядя Миша нас гоняет, ого-го.
Лена усмехнулась, но промолчала. Они шли молча, и темнота вокруг казалась не такой страшной, потому что их было двое.
Они не знали тогда, что эта драка — самая мелкая и незначительная из всех, что им предстоят, что впереди будут другие испытания, другие люди и другие времена, о которых они пока не имеют никакого понятия. Но в ту ночь, возвращаясь домой с разбитыми губами и распухшими кулаками, они впервые почувствовали себя не жертвами, не странными чудаками, которых можно безнаказанно обижать, а кем-то другим — кем-то, кто способен постоять за себя и за своих. Это чувство было новым и непривычным, и оно грело их всю дорогу, пока они не разошлись по своим подъездам, не заперли за собой двери и не легли спать, уставившись в потолок и перебирая в памяти события этого длинного, трудного, но почему-то счастливого дня.
На следующее утро они пришли в школу, как ни в чем не бывало, и на большой перемене Вера достала свои инструменты и принялась чинить Пашкину разбитую пряжку, которую погнули при падении, и Лёшка сидел рядом и читал свою книжку про эмали, поджав под себя распухшую правую руку, чтобы никто не видел, а Лена доплетала браслет, который чуть не потерялся в суматохе, и никто из одноклассников к ним не подошел — не потому, что испугался, а потому, что не знал, что сказать, и это молчание было им дороже любых похвал, потому что в нем чувствовалось нечто вроде недоумения: а что, собственно, с ними происходит? Почему они не сломались? Почему они все еще улыбаются, несмотря на синяки и порванные вещи? Ответа на этот вопрос никто не знал, включая их самих, но ответ, как это часто бывает, был прост: они нашли друг друга, а значит, мир перестал быть враждебным местом, где каждый сам за себя, и превратился в то, что можно пережить, если делать это вместе.
Глава 2
Обратная сторона доски
Январь – май 2017 года
Новый год они встретили каждый по-своему — Вера с мамой и бабушкой за порезанным салатом оливье и старыми советскими фильмами, которые бабушка смотрела каждый год и каждый год плакала в одном и том же месте, где героиня говорит что-то про любовь и верность, а мама вздыхала и наливала себе еще чуть-чуть, хотя Вера точно знала, что после третьей рюмки мама начинает говорить про папу, который ушел два года назад и теперь живет где-то на юге с новой женой и маленьким ребенком, и лучше бы этого не было, потому что праздник сразу становится каким-то кислым и тягучим, как недоваренный кисель. Лёшка сидел дома с отцом, который приехал в отпуск из своего северного города, где работал вахтовым методом на каком-то секретном предприятии, и они смотрели хоккей, пили чай с лимоном и молчали — не потому, что им не о чем было говорить, а потому, что оба умели молчать вместе, и это молчание было уютнее любых разговоров. Пашка праздновал у тетки в соседнем районе — мать его работала в новогоднюю ночь, и его отправили к родственникам, где двоюродные братья старше его на пять и семь лет, и они все время дразнили его за очки и за то, что он «мамин сыночек», и Пашка просидел весь вечер в углу с телефоном, отвечая на сообщения в общей группе, которую они завели на четверых: Лёшка писал про хоккейный матч и про то, как здорово, что отец приехал, Вера жаловалась на бабушкины слезы, а Лена, которая была одна — мать уехала к своему новому мужчине в другой город, а ее оставила дома с котом и запасом пельменей в морозилке, — просто отправила в чат фотографию елки, которую сама нарядила, и короткое: «С новым годом, артефакторы». Это слово придумал Пашка еще в ноябре, когда они искали, как себя назвать, и перебрали кучу вариантов — «ювелиры-любители», «хэндмейд-команда», «мастерская на коленке» — пока Пашка не сказал: «Мы же создаем артефакты. Не просто украшения, а вещи с историей. Так что мы артефакторы», — и всем понравилось, потому что звучало и серьезно, и немного таинственно, как будто они не школьники, а хранители древних ремесел, что, впрочем, было не так уж далеко от истины.
Январь выдался морозным и злым — столбик термометра опускался до минус двадцати пяти, и в школе отменили занятия для младших классов, но пятый класс учился, потому что их уже не считали маленькими, хотя, глядя на замерзшие носы и вечно просящиеся в туалет девчонок, трудно было поверить, что это не малышня. Тренировки в секции тоже никто не отменял — дядя Миша говорил, что настоящие мужчины (и женщины, добавлял он, косясь на Веру и Лену) не боятся морозов и ходят в зал при любой погоде, потому что холод закаляет дух, а дух в их деле — главное. Они ходили — вшестером, потому что к ним за это время присоединились еще двое: Дима Козырев, тихий парень из седьмого класса, которого травили за заикание, и Таня Морозова, девочка из их же параллели, которая сначала ходила в тир, а потом вдруг решила, что самбо ей тоже нужно, потому что в тире стрелять научишься, а в драке толку от выстрела мало, если противник уже схватил тебя за горло. Дядя Миша, увидев расширение группы, только хмыкнул и сказал: «Ну, теперь нас почти отделение. Осталось научить вас строиться в шеренгу и выполнять команду "смирно", а то вы как тараканы по залу разбегаетесь», — но строю их никто не учил, потому что дядя Миша, при всей своей военной выправке и привычке говорить короткими рублеными фразами, был противником муштры и считал, что дисциплина должна быть внутренней, а не внешней, и если человек сам не понимает, зачем пришел, то никакая строевая подготовка ему не поможет.
В конце января случилось то, чего они ждали и боялись с того самого вечера в беседке, когда прогнали рыжего с коренастым. Шестопалов, тот самый из параллельного пятого, что советовал Пашке «завязывать», привел с собой четверых старшеклассников — десятиклассников, здоровых парней, которые уже брились и пили пиво на лавочках у подъездов, глядя на младших с таким выражением, будто те были не людьми, а досадной помехой, вроде мух, которые летом лезут в сладкое. Они подкараулили Лёшку после тренировки, когда он возвращался домой один — Пашка в тот день ушел раньше, потому что у него разболелась голова, а Вера с Леной задержались в тире, куда теперь ходили каждую субботу, чтобы учиться стрелять из лука, и Лёшка шел по темной улице, насвистывая какой-то мотив из старой песни, которую любил напевать отец, и думал о том, как сделать эмаль не холодной, а горячей — чтобы плавить стекло на металле, как делали древние мастера, — и для этого нужна была печь, а где взять печь в панельной пятиэтажке, он не знал.
Шестопалов вышел из арки с двумя — остальные, как понял Лёшка, стояли на подхвате у обоих выходов из двора, чтобы жертва не убежала. Это было уже не спонтанное нападение, как в беседке, а спланированная акция, и Лёшка, увидев, что отступать некуда — сзади глухая стена гаража, справа забор, слева кусты, вперед только Шестопалов и его здоровенные дружки, — сделал единственное, что успел сделать: вытащил из кармана мобильник и нажал кнопку быстрого вызова, не глядя на экран, просто на память — третья кнопка была установлена на номер дяди Миши, потому что дядя Миша сказал после того случая в беседке: «Если будет опасно, звоните мне. Я старенький, но шустрый. Успею приехать, если не в другом конце города», — и Лёшка нажал, и почувствовал вибрацию в ладони — вызов пошел, дядя Миша, если повезет, услышит всё, что сейчас произойдет.
— Корсаков, — сказал Шестопалов, подходя вплотную и заглядывая Лёшке в глаза — его собственные глаза были маленькими, бледно-голубыми и какими-то неживыми, как у рыбы, вынутой из воды. — Мы тебя предупреждали. Ты не послушал. Теперь пеняй на себя.
— За что? — спросил Лёшка, стараясь, чтобы голос не дрожал, хотя внутри трясло так, что зубы стучали, и он сжимал челюсть, чтобы этого не было слышно. — Что я вам сделал?
— Ничего, — усмехнулся Шестопалов. — Но ты мусором занимаешься. А мусорные люди должны сидеть в мусорном баке, а не ходить по земле, как нормальные. Понял?
— Не понял, — ответил Лёшка, и в этом «не понял» прозвучало что-то такое, что Шестопалов на секунду замер, потому что обычно жертвы не говорят «не понял» — они извиняются, просят пощады, обещают исправиться, а этот сопляк в олимпийке с чужого плеча стоял и смотрел прямо, и в глазах его не было страха — была злость, холодная, расчетливая, как у старого бойца, который знает, что драться все равно придется и лучше сделать это первым.
И Лёшка ударил — неожиданно даже для самого себя, не дожидаясь, пока его начнут бить первым, как учил дядя Миша: «Если понял, что драки не избежать, бей первым. Не жди, когда тебя ударят. Удар первым может решить всё». Он ударил Шестопалова в солнечное сплетение — прямо, жестко, с шагом вперед, вкладывая вес всего тела, и Шестопалов выдохнул с каким-то сиплым, мокрым звуком, согнулся пополам и начал оседать на грязный, утоптанный снег. Один из десятиклассников — здоровый, с квадратной челюстью и бровями вразлет, похожий на боксера-тяжеловеса, которого показывают по телевизору в перерывах между рекламой витаминов, — посмотрел на Лёшку с искренним удивлением, будто увидел что-то необычное, вроде говорящей собаки, и сказал:
— Ну ты, пацан, псих. Шестопалова — в дых? Ты понимаешь, что сейчас будет?
И ударил Лёшку в лицо — раз, второй, третий, не целясь особо, просто чтобы отбить желание сопротивляться. Лёшка упал на колени, схватился за голову, но не закричал — он сжал зубы и терпел, считая удары, как учил дядя Миша: «Когда бьют, не думай о боли. Думай о том, сколько ударов пропустил, и считай их. Когда счет дойдет до десяти, боль перестанет быть главной». Он пропустил шесть или семь, потерял счет на пятом, потому что удар пришелся в висок и перед глазами поплыли желтые круги, похожие на те, что бывают, если сильно надавить пальцами на закрытые веки. Он уже почти терял сознание, когда услышал визг тормозов и голос, который показался ему гласом божьим, — дядя Миша орал матом, таким густым и сочным, что даже десятиклассники, которые не боялись ни учителей, ни родителей, ни даже милиции, попятились, потому что в этом мате чувствовалась сила, которую они не могли измерить, но инстинктивно боялись.
— Стоять, мрази! — орал дядя Миша, вылезая из своего старого «уазика» с такими же, как у него самого, побитыми боками. — Лежачего бьете, суки?! А ну подошли ко мне! Я вам сейчас устрою показательное выступление по борьбе с особо опасными элементами!
Десятиклассники не стали дожидаться показательного выступления — они разбежались, кто куда, перелезая через заборы и заскакивая в подъезды, оставив на снегу Шестопалова, который все еще не мог отдышаться и сидел на корточках, схватившись за живот, с лицом, мокрым от слез и соплей, и Лёшку, который лежал на спине, глядя в черное небо, и улыбался, потому что улыбаться было единственным, что он еще мог делать, не испытывая при этом боли.
Дядя Миша подошел, наклонился, осмотрел Лёшкино лицо — разбитая бровь, разбитая губа, скула, начинающая синеть, — и сказал:
— Жить будешь. А бровь зашьют, шрам останется, будешь как пират. Девчонкам нравится.
— А я не для девчонок, — прошептал Лёшка, и дядя Миша хмыкнул.
— Для себя. Ладно, вставай. Поехали, отвезу домой, скажу твоим, что упал с турника. Только не ври, что сам, — я на тебя посмотрю и скажу, что в драке. Мать твоя неглупая женщина, она поймет.
— А Шестопалов? — спросил Лёшка, кивая в сторону корчащегося на снегу Шестопалова.
— А Шестопалов пусть полежит, подышит свежим воздухом. Ему полезно, — сказал дядя Миша. — Пойдем, говорю.
Лёшка поднялся, опираясь на тренерское плечо, и когда они уже садились в машину, Шестопалов прохрипел им вслед что-то неразборчивое — то ли угрозу, то ли проклятие, то ли просьбу о помощи, потому что одному ему было страшно на темной улице, и он боялся, что сейчас выйдут другие хулиганы, которые побьют его, беспомощного, за то, что он слабый. Лёшка, услышав этот звук, вдруг почувствовал не злость, не удовлетворение от мести, а странную, необъяснимую жалость к этому парню, который тоже был чьим-то сыном и тоже, наверное, не выбирал быть жестоким — его таким сделали обстоятельства, среда, в которой он вырос, школа, улица, все, что угодно, только не он сам. Но Лёшка не сказал этого вслух, потому что в двенадцать лет такие мысли кажутся слишком сложными и взрослыми, и он просто сел в машину, прижимая к лицу окровавленный носовой платок, который дядя Миша вытащил из бардачка, и поехал домой, чувствуя, как ноет разбитое лицо, и каждая косточка в правой руке, и ребра, и вообще всё тело, но внутри было тепло и почему-то спокойно — может быть, потому, что он не сдался, не заплакал, не попросил пощады, и даже когда его били, он не закрыл лицо руками, а смотрел прямо, и этот взгляд, наверное, запомнился десятиклассникам больше, чем его кулак, попавший в солнечное сплетение Шестопалова.
Вера узнала о случившемся на следующее утро, когда Лёшка не пришел в школу, и она написала ему в чат, а он ответил коротко: «Жив, болит голова, завтра буду», — и этого было достаточно, чтобы она после уроков поехала к нему домой, взяв с собой Лену, которая в тот день тоже была свободна. Они позвонили в домофон, Лёшкина мать открыла дверь — женщина лет сорока, усталая, с вечно озабоченным лицом и руками в муке, потому что она работала в пекарне и даже дома иногда пахла дрожжами и сдобой, — посмотрела на девчонок строго, но впустила, сказав только: «Он в комнате, не шумите, у него голова болит, и не спрашивайте про драку, он все равно не скажет».
Лёшка лежал на диване с мокрым полотенцем на лбу, лицо его напоминало карту боевых действий — синяк под глазом, ссадина на скуле, разбитая губа, заклеенная пластырем бровь, из-под которой торчала нитка шва, черная и толстая, как паутина. Увидев девчонок, он попытался улыбнуться, но улыбка вышла кривой и жалкой, и Вера, которая вообще не была склонна к сентиментальностям и терпеть не могла, когда кто-то жалеет ее или она кого-то, вдруг почувствовала, как к горлу подкатывает ком, и она села на край дивана, взяла Лёшку за руку и сказала:
— Ты дурак. Нужно было звать на помощь.
— Звал, — ответил Лёшка. — Дядя Миша приехал. Успел.
— А если бы не успел? — спросила Лена, стоявшая у двери и не решавшаяся подойти ближе, потому что вид крови и синяков всегда вызывал у нее легкое головокружение, хотя она старалась этого не показывать.
— Успел, — повторил Лёшка. — Он же военный, он всё успевает. Я ему доверяю.
— Дядя Миша, конечно, молодец, — сказала Вера, все еще сжимая его руку. — Но ты мог бы не ходить один. Мы же договаривались.
— А когда было договариваться? — Лёшка усмехнулся и поморщился от боли. — У Пашки голова болела, вы в тире были. Я не думал, что они нападут прямо у моего подъезда. Это же почти мой дом.
— Тем более, — отрезала Вера. — Значит, знают, где ты живешь. Это еще опаснее.
— Не бойтесь, — сказал Лёшка, но прозвучало это неубедительно, потому что сам он, кажется, уже ничего не боялся после вчерашнего, а когда человек ничего не боится, это не всегда хорошо — иногда это просто усталость, которая маскируется под храбрость. — Они меня больше не тронут. Я показал, что умею кусаться.
— Не кусаться, — поправила Лена, наконец подходя к дивану и садясь на стул, стоявший у изголовья. — А бить. Ты ударил его в солнечное сплетение, я правильно поняла? Дядя Миша рассказывал, это очень больно, если точно попасть.
— Попал, — кивнул Лёшка. — Он упал. А потом меня начали бить остальные, но я уже не помню, сколько раз. Главное — он упал первый.
— Главное, что ты жив, — сказала Вера и отпустила его руку, потому что держать дольше было уже неловко, и она вдруг покраснела, хотя не понимала, почему, ведь Лёшка был просто другом, одноклассником, товарищем по оружию, и ничего больше, но сердце стучало как-то слишком громко, и она надеялась, что никто этого не слышит.
— А что мы скажем Пашке? — спросила Лена, нарушая повисшую паузу. — Он будет переживать.
— Скажем правду, — ответил Лёшка. — Он должен знать. Он тоже из нашей компании, и его тоже могут побить, если увидят одного. Мы должны держаться вместе. Всегда вместе.
— Всегда вместе, — повторила Вера, и это прозвучало как клятва, хотя никто не произносил никаких торжественных слов и не давал никаких обещаний, просто эти двое слов, сказанные обычным голосом, вдруг обрели вес, как будто их произнесли не вслух, а написали на камне.
В школе после этого случая наступило странное затишье, похожее на то, что бывает перед грозой, когда воздух становится тяжелым и душным, и все ждут первого удара грома, но грома всё нет, и напряжение растет с каждым днем. Шестопалов после удара в солнечное сплетение ходил согнувшись еще неделю и на Лёшку старался не смотреть, но зато за его спиной начали собираться новые союзники — старшеклассники, которые раньше не обращали внимания на эту возню младших, теперь вдруг заинтересовались, кто такой Корсаков и почему он посмел поднять руку на «авторитетного» парня из параллельного класса. В учительской, как шептались, даже обсуждали возможность исключения Лёшки из школы за драку, но классная руководительница, молодая женщина по имени Галина Сергеевна, которая только начала работать после института и еще не научилась делать вид, что ничего не замечает, отстояла его, сказав завучу что-то вроде «он защищался, и если мы его накажем, мы признаем, что жертва имеет меньше прав, чем нападающий», а завуч, женщина старой закалки, которая помнила еще советские времена, когда драчунов ставили на учет в детской комнате милиции, только вздохнула и махнула рукой.
Пашка после истории с Лёшкой стал еще тише и незаметнее — он боялся выходить из класса один, на переменах сидел за партой и делал вид, что читает книжку, хотя на самом деле он просто водил пальцем по строчкам, не понимая ни слова, и ждал, когда прозвенит звонок и можно будет уйти в туалет или в столовую, где было много людей и поэтому безопаснее. Он перестал носить с собой свои поделки — боялся, что отнимут и сломают, как сломали ту загогулину в беседке, и все его шестеренки и проволока лежали теперь в шкафу, завернутые в тряпку, и Пашка доставал их только по ночам, когда мать засыпала, и работал при свете настольной лампы, прикрывая дверь одеялом, чтобы свет не пробивался в щель. Ему казалось, что если он перестанет делать украшения, то хулиганы потеряют к нему интерес, но они не теряли — наоборот, отсутствие поделок только распаляло их, потому что они думали, что он струсил, и если струсил один раз, то можно давить дальше, и однажды, в марте, когда снег уже начал таять и потекли ручьи, Пашку подкараулили в туалете на третьем этаже — том самом, который считался «опасным», потому что там никогда не было учителей, а дверь закрывалась изнутри на щеколду, но щеколду можно было открыть снаружи проволокой, и старшеклассники это умели.
Их было трое — Пашка даже не запомнил лиц, потому что боялся поднять глаза, он стоял, прижавшись спиной к холодной кафельной стене, и смотрел в пол, на грязные лужицы, оставленные чьими-то мокрыми сапогами, и ждал, когда его начнут бить. Но бить не стали — сначала. Один из них, тот, что стоял в центре, спросил:
— Ты, Дроздов, че, с Корсаковым дружишь? С этим, который Шестопалова ударил?
Пашка молчал, потому что любое слово, которое он скажет, будет использовано против него — так ему казалось.
— Я тебя спрашиваю, — повторил парень, и голос его стал жестче. — Дружишь или нет?
— Дружу, — выдавил из себя Пашка, и голос его прозвучал так тихо, что его едва было слышно за шумом воды в прорванном кране.
— Тогда скажи ему, — парень наклонился к самому Пашкиному уху, и Пашка почувствовал запах чеснока и дешевого табака, — чтобы он извинился перед Шестопаловым. Публично. На линейке. Иначе мы с вами всерьез поговорим. Не только с ним, но и с тобой. И с девчонками вашими. Девчонкам вообще несладко будет, ты понимаешь?
Пашка понимал, и от этого понимания у него заболел живот, потому что он знал, что Лёшка не извинится — никогда, ни за что, даже если его будут убивать, а значит, угроза была реальной, и нужно было что-то делать, но что — он не знал.
— Передашь? — спросил парень.
— Передам, — кивнул Пашка, и его стошнило — прямо на пол, на грязные лужицы, и старшеклассники, брезгливо поморщившись, вышли из туалета, оставив его одного, стоящего на коленях в собственной рвоте, и Пашке было так стыдно, что он хотел провалиться сквозь землю, исчезнуть, никогда больше не появляться в этой школе, в этом городе, в этой жизни.
Он сидел в туалете до звонка, потом кое-как привел себя в порядок — вымыл лицо, прополоскал рот, оттер пол куском туалетной бумаги, — и пошел на урок, стараясь ни на кого не смотреть. Весь оставшийся день он просидел с каменным лицом, а вечером, когда мать пришла с работы, сказал ей, что у него болит голова, и ушел в свою комнату, где при свете настольной лампы, прикрыв дверь одеялом, разобрал все свои поделки на составные части — открутил гайки, распутал проволоку, вынул бусины из оправ, — сложил всё в коробку из-под обуви и засунул коробку в самый дальний угол шкафа, за старыми вещами, чтобы никогда больше не видеть. Потом он лег на кровать, уткнулся лицом в подушку и заплакал — не от боли, которой не было, а от обиды на себя, на свою слабость, на то, что он не смог, как Лёшка, дать сдачи, а просто стоял и слушал угрозы, и его вырвало от страха, и это было самое позорное, что случалось с ним в жизни.
На следующий день он ничего не сказал ни Лёшке, ни Вере, ни Лене — он пришел в школу, сел за парту, положил перед собой учебник и молчал, и когда Лёшка спросил его, всё ли в порядке, Пашка ответил: «Всё нормально», — и Лёшка, который видел, что Пашка красный и опухший после слез, не поверил, но настаивать не стал, потому что в двенадцать лет мужчины не лезут в душу друг к другу, это считается слабостью, и лучше промолчать, чем показаться назойливым.
Но Вера, которая была внимательнее Лёшки и умела читать Пашкино лицо лучше любого учебника по психологии, подошла к нему на большой перемене, когда они остались вдвоем в классе, и сказала просто, без всяких предисловий:
— Паш, что случилось? Ты сам не свой. Говори.
Пашка молчал.
— Если не скажешь, я пойду к дяде Мише, — сказала Вера. — Он умеет разговаривать.
— Не надо к дяде Мише, — Пашка поднял на нее глаза — красные, заплаканные, с тем особенным выражением, которое бывает у людей, переживших унижение, когда они боятся, что это унижение станет известно всем. — Меня вчера в туалете… подкараулили. Сказали, чтобы Лёшка извинился перед Шестопаловым, иначе они возьмутся за нас всех. И за тебя, и за Лену, и за меня. Сказали, девчонкам будет несладко.
— И что ты ответил? — спросила Вера, и голос ее стал твердым, как сталь, из которой Пашка делал свои браслеты.
— Что передам, — прошептал Пашка. — А потом меня вырвало. Прямо на пол. Я опозорился.
— Ты не опозорился, — сказала Вера, и в голосе ее не было жалости — была злость, направленная не на Пашку, а на тех, кто его напугал. — Ты просто испугался. Все пугаются. Лёшка тоже испугался, когда его били. Я тоже боюсь, когда мы идем по темной улице. Это нормально.
— Не нормально, — упрямо сказал Пашка. — Лёшка не испугался. Он ударил.
— Лёшка дурак, — отрезала Вера. — Он ударил, и его чуть не убили. Если бы не дядя Миша, его бы забили до полусмерти. Ты поступил правильно, что не полез в драку. Ты же слабее их. У тебя очки. Тебе побьют — и что? Кто будет делать браслеты?
— Никто, — тихо сказал Пашка.
— Вот именно. Поэтому не лезь. А мы с Леной и Лёшкой придумаем, что делать. Вместе.
— Вместе, — повторил Пашка, и впервые за этот день уголки его губ чуть дрогнули в подобии улыбки. — Хорошо. Вместе.
Они не сказали Лёшке про угрозы, потому что боялись, что он наделает глупостей — пойдет к Шестопалову один, без них, и тогда точно его убьют, или наоборот, он убьет кого-нибудь, и его посадят, и тогда всей их компании конец. Вместо этого Вера и Лена, посовещавшись, решили пойти к дяде Мише — не жаловаться, а посоветоваться, как взрослые с взрослым, потому что дядя Миша был единственным человеком, который понимал, о чем они говорят, и не относился к ним как к детям, которые не знают жизни. Они пришли к нему после тренировки, когда в зале уже никого не было, и рассказали всё — про Шестопалова, про старшеклассников, про угрозы девчонкам, про Пашку в туалете. Дядя Миша слушал молча, курил свою «Приму» у открытого окна, смотрел в темноту, и только когда они закончили, спросил:
— А вы сами-то чего хотите?
— Чтобы нас не трогали, — сказала Вера. — Чтобы мы могли спокойно учиться и заниматься своим делом.
— Это понятно, — кивнул дядя Миша. — А по-конкретнее? Жалобу директору написать? Милицию вызвать? Или вы хотите сами разобраться?
— Сами, — твердо сказала Лена. — Если мы пожалуемся, нас будут презирать еще больше. Это же школа, там свои законы.
— Свои законы, — повторил дядя Миша, и усмехнулся. — Хорошо. Тогда слушайте. Эти старшеклассники, они не дураки, они знают, что за драку в школе их могут выгнать, а девятый класс — это уже почти аттестат, им не нужны проблемы. Поэтому они действуют через третьих лиц — через Шестопалова и ему подобных. Если вы возьмете Шестопалова, остальные отстанут. Но брать его надо не кулаками.
— А чем? — спросила Вера.
— Головой, — сказал дядя Миша и постучал себя по виску. — Узнайте, чего он боится. У каждого есть страх. Может, родителей? Может, того, что его самого побьют? Может, он влюблен в кого-то и боится, что узнают? Найдите слабое место и давите. Не физически — психологически. Это сложнее, но безопаснее.
— А если не найдем? — спросила Лена.
— Найдете, — уверенно сказал дядя Миша. — Я в вас верю. Вы же артефакторы. Вы из мусора делаете красоту. Из угроз и страха тоже можно сделать оружие. Только другое.
Они вышли от дяди Миши поздно, почти в полночь, потому что разговор затянулся, и дядя Миша угощал их чаем с пряниками, которые сам принес в зал в целлофановом пакете, и этот чай был горячим и сладким, а пряники — с корицей и имбирем, и от них пахло детством и праздником, хотя на дворе был обычный серый март с лужами и талым снегом. Вера и Лена шли по темной улице, держась за руки — не потому, что боялись, а потому, что так было теплее и спокойнее, и Лена вдруг сказала:
— А знаешь, я, когда была маленькой, боялась темноты. Очень. Мама включала ночник, и я смотрела на него и думала, что свет никогда не погаснет.
— А сейчас? — спросила Вера.
— А сейчас я научилась не бояться, — ответила Лена. — Или делать вид, что не боюсь. Не помню уже. Но с тобой я не боюсь совсем. Правда.
— И я с тобой, — сказала Вера, и они замолчали, потому что говорить больше было не о чем — всё важное уже сказано, а остальное придет само, когда придет время.
В конце марта, когда солнце стало пригревать по-настоящему и из-под снега показалась первая, робкая трава, случилось то, чего никто не ждал, — Шестопалов вдруг перевелся в другую школу. Об этом объявили на линейке, и классная руководительница сказала, что «в связи с переездом семьи», но все знали, что никакого переезда не было — просто родители Шестопалова, которым надоели постоянные вызовы в школу и разговоры о драках, решили, что сыну лучше поменять обстановку, и отправили его к бабушке в соседний город, в другую школу, где его никто не знал и где он мог начать жизнь с чистого листа, если, конечно, умел. Лёшка, услышав эту новость, испытал странное чувство — не радость, не облегчение, а что-то среднее между сожалением и усталостью, как будто он пробежал длинную дистанцию и наконец добрался до финиша, но вместо триумфа почувствовал только пустоту в ногах и желание сесть и больше никогда не вставать. Вера, напротив, обрадовалась откровенно — она даже подпрыгнула на месте, за что получила замечание от завуча, но ей было всё равно, потому что главный враг ушел, а остальные, те, что поменьше, без вожака быстро растеряли свою агрессию и переключились на другие жертвы, благо в школе их хватало.
Пашка, узнав о переводе Шестопалова, в тот же вечер достал из шкафа коробку из-под обуви, вынул свои разобранные поделки, разложил их на столе и долго смотрел на них, не зная, с чего начать. Потом взял самую маленькую шестеренку, самую хрупкую, и начал собирать свой браслет заново — медленно, осторожно, как собирают рассыпавшееся на тысячи кусочков ожерелье, которое бабушка носила в молодости и которое больше никогда не будет таким, как прежде, но станет другим, новым, может быть, даже лучшим, потому что теперь в нем есть не только красота, но и память о том, что его сломали, а потом собрали снова, и это сделало его прочнее, чем он был раньше.
В апреле они впервые вышли на школьный конкурс «Юные таланты» — не всем составом, а только Верой и Леной, потому что Лёшка сказал, что его работы еще сырые и показывать их рано, а Пашка постеснялся, хотя все его браслеты были уже готовы и лежали в той самой коробке, которую он теперь носил с собой в рюкзаке, никому не показывая, но иногда доставая на перемене, когда рядом никого не было, и рассматривая при свете, падающем из окна. Вера и Лена подготовили совместную работу — кулон в виде паутины (Ленина идея) с каплей эпоксидной смолы (Верино исполнение), внутри которой плавали крошечные кусочки цветного стекла, и когда кулон поворачивался на свету, эти осколки вспыхивали разными цветами — синим, зеленым, золотистым, — и казалось, что внутри капли живет маленькое северное сияние.
Они поставили свой кулон на стол в актовом зале, где проходил конкурс, и отошли в сторону, наблюдая за реакцией членов жюри — троих учителей и одного приглашенного эксперта, который, как шептались, был настоящим ювелиром, работавшим в известном московском салоне, но ушедшим на пенсию и теперь жившим в их городе у дочери. Эксперт, пожилой мужчина с длинными седыми волосами, собранными в хвост, и руками, унизанными серебряными кольцами, подошел к их работе, взял кулон в руки, повертел так и этак, поднес к глазам, потом поднес к свету и долго молчал, а когда заговорил, голос его звучал негромко, но так, что все в зале услышали:
— Кто делал?
— Мы, — сказала Вера, выходя вперед и увлекая за собой Лену, которая от волнения спряталась за ее спину и оттуда выглядывала одним глазом. — Я делала заливку и собирала, а она оплетала проволокой и придумала форму.
— Паутина? — спросил эксперт, разглядывая тончайшие проволочные нити, которые Лена сплела так искусно, что они казались не металлическими, а настоящими, паучьими.
— Паутина, — кивнула Вера. — С каплей росы.
— А капля — не роса, — усмехнулся эксперт. — Капля — это ваша фантазия. И в ней — осколки чего?
— Битое стекло, — призналась Вера. — Я нашла на стройке, помыла, растолкла, смешала с эпоксидкой.
— Из мусора — красоту, — сказал эксперт, и в голосе его прозвучало уважение. — Это редкий дар, девочки. Не теряйте его. И учитесь. Обязательно учитесь. В Петербурге есть хороший университет, я сам его когда-то заканчивал. Поступите — и станете настоящими мастерами.
— А мы уже решили, — вдруг сказала Лена, выходя из-за Вериной спины и глядя эксперту прямо в глаза. — Мы поступим. Все четверо.
— Четверо? — переспросил эксперт, поднимая бровь.
— Нас четверо, — подтвердила Вера. — Мы артефакторы.
Эксперт посмотрел на них долгим, изучающим взглядом, потом кивнул, положил кулон на стол и отошел, ничего больше не сказав. Они заняли первое место — не потому, что их работа была технически совершенной (она была любительской, в этом Вера отдавала себе отчет), а потому, что в ней чувствовалось то самое, чему нельзя научить, — способность видеть красоту там, где другие видят только мусор, и желание превращать этот мусор в нечто, достойное восхищения.
Вечером, когда они вчетвером сидели в Лёшкиной комнате и праздновали победу чаем с печеньем, которое купила Верина мама в магазине напротив, Пашка вдруг сказал:
— А знаете, я сегодня понял одну вещь.
— Какую? — спросил Лёшка, разливая чай по кружкам.
— Что мы победили не Шестопалова, — сказал Пашка, медленно подбирая слова, потому что такие мысли трудно выражать вслух, особенно когда тебе двенадцать и ты только учишься этому ремеслу. — Мы победили страх. Не его страх — свой. Я перестал бояться, что у меня отнимут мои поделки. Пусть отнимают. Я новые сделаю. Лучше.
— Это ты в кого такой мудрый? — усмехнулась Лена, но в глазах ее светилась гордость.
— В себя, — ответил Пашка и улыбнулся — впервые за последние месяцы улыбнулся по-настоящему, не криво, не через силу, а открыто и широко, как ребенок, который только что узнал, что Дед Мороз существует, и теперь ему нечего бояться, потому что главное чудо уже случилось. — Просто я понял, что мои вещи — это часть меня. И пока я жив, я могу их делать. А если их ломают — я могу починить. Или сделать новые. Это не страшно.
— А что страшно? — спросил Лёшка, хотя ответ, кажется, знал.
— Страшно перестать делать, — сказал Пашка. — Страшно, когда внутри становится пусто и ты не можешь придумать ничего нового. А когда можешь — всё остальное ерунда. И Шестопаловы, и старшеклассники, и всё. Ерунда.
— За это и выпьем, — сказал Лёшка, поднимая кружку с чаем. — За то, чтобы внутри никогда не было пусто.
— За артефакторов, — добавила Вера.
— За нас, — тихо сказала Лена.
И чокнулись своими кружками, и чай расплескался на скатерть, оставив на ней темные пятна, похожие на те, что остаются от эпоксидной смолы, если пролить ее на ткань и вовремя не вытереть, — пятна, которые потом отстирываются, но не до конца, и всегда напоминают о том дне, когда случилось что-то важное, что навсегда изменило их жизни, хотя в тот момент они этого еще не понимали.
Май пришел неожиданно — после долгой, тягучей весны с дождями и холодными ветрами вдруг выглянуло солнце, и за одну неделю всё зазеленело, зацвело, запахло молодой листвой и скошенной травой, и школа, которая еще вчера казалась серой и угрюмой, вдруг преобразилась, как будто кто-то смыл с нее многолетнюю пыль и грязь, и под ними обнаружились белые стены и высокие окна, через которые в коридоры лился свет, такой яркий, что глазам становилось больно. Последний звонок для пятых классов был общим, с линейкой, цветами и прощальными речами, которые никто не слушал, потому что все думали только о каникулах — о море, о деревне, о велосипедах и мороженом, о том, что можно будет спать до обеда и не делать уроки целых три месяца.
Они стояли вчетвером на заднем ряду, тихие и немного грустные, потому что лето разлучало их — Лёшка уезжал к отцу на север, Вера с мамой собирались к бабушке в деревню под Калугой, Лену мать везла на юг, к тому самому новому мужчине, а Пашка оставался в городе, потому что у матери не было денег на поездки, и он всё лето собирался сидеть дома, читать книжки и делать браслеты из найденных на свалке металлических обломков. Они обменялись адресами, телефонами, пообещали писать каждый день в общем чате и присылать фотографии своих новых работ, а на прощание Лёшка протянул каждому маленький сверток — в газете, перевязанной ниткой, — и сказал:
— Открыть, когда станет грустно.
— А если грустно не станет? — спросила Вера.
— Тогда откройте просто так, — ответил Лёшка. — Для настроения.
В свертке, как позже выяснилось, были маленькие подвески — эмалевые звездочки, которые он сделал втайне ото всех, вырезая каждую из медной пластинки, заливая эпоксидкой и полируя до тех пор, пока они не начинали блестеть как настоящие драгоценности. На обратной стороне каждой было выцарапано иглой слово «Артефактор» и год — 2017, чтобы они никогда не забыли, с чего всё началось, даже если через десять или двадцать лет их жизни пойдут совсем другими путями, о которых они сейчас не имеют никакого понятия.
Вера повесила свою звездочку на шею прямо на линейке, под рубашку, чтобы никто не видел, и чувствовала, как металл нагревается от ее тела и дарит странное, непонятное тепло, похожее на то, что бывает, когда входишь в холодную воду и сначала задыхаешься от холода, а потом привыкаешь и понимаешь, что вода — это не враг, а друг, просто она другая, и нужно научиться дышать в ней по-новому.
Лена спрятала звездочку в карман джинсов и потом, уже в поезде, когда мать уснула на нижней полке, а за окном мелькали березки и серые домики с палисадниками, достала ее, долго рассматривала при свете проходящих фонарей и улыбалась чему-то своему, о чем не расскажешь даже лучшей подруге, потому что некоторые вещи можно пережить только внутри себя, и это нормально, это часть взросления, которое идет не по календарю, а по каким-то своим, внутренним часам, и эти часы у каждого свои.
Пашка положил звездочку в коробку, ту самую, из-под обуви, где лежали его разобранные и снова собранные поделки, и поставил коробку на самое видное место — на письменный стол, рядом с настольной лампой, чтобы видеть ее каждый день и помнить, что он не один, что есть трое других, таких же, как он, и что они обязательно встретятся снова в сентябре, и всё продолжится — школа, тренировки, тир, украшения, жизнь, — и это будет здорово, потому что у них есть друг у друга, а значит, никакие Шестопаловы и старшеклассники не страшны, потому что вместе они — сила, и эта сила будет расти с каждым годом, с каждым новым браслетом, с каждой новой звездочкой, которую они сделают своими руками из того, что другие выбрасывают на помойку, не замечая красоты, которая скрыта в самых неожиданных местах, если только уметь смотреть.
А Лёшка, который остался в городе дольше всех — его поезд на север отправлялся только в конце июня, — в последний учебный день, когда школа опустела и в коридорах было тихо, прошел в класс, где они сидели в тот самый первый раз, когда Вера показывала свои бусины, Пашка — проволоку, Лена — паутину, а он — свою пряжку из часовой шестеренки, сел за парту и долго сидел, глядя в окно, на котором уже не было грязных разводов — их смыли весенние дожди, и стекло блестело на солнце как новенькое. Он достал из кармана маленькую звездочку — такую же, как у остальных, только чуть больше, потому что он сделал ее для себя, — повертел в пальцах, поднес к свету, и эмаль заиграла синими и зелеными оттенками, как капля в Верином кулоне, как паутина, которую сплела Лена, как те браслеты Пашки, которые никто никогда не носил, но которые были прекрасны по-своему.
— До сентября, артефакторы, — сказал он пустому классу, и голос его прозвучал негромко, но эхо подхватило его, разнесло по коридорам, и на секунду показалось, что школа ответила — легким сквозняком, шелестом бумажек на доске объявлений, далеким хлопком двери где-то на первом этаже.
Лёшка улыбнулся, спрятал звездочку в карман, подхватил рюкзак и вышел на улицу, где вовсю светило майское солнце, где пахло молодой листвой и приближающимся летом, где его ждали три месяца разлуки, новые впечатления, новая работа над эмалями и новые идеи, которые родятся в голове, когда едешь в поезде и смотришь за окно на бесконечные леса и поля, на маленькие станции с вокзалами, похожими на игрушечные, на людей, которые спешат по своим делам и не знают, что где-то в Москве, в обычной школе на окраине, четверо детей только что закончили пятый класс и готовятся к новым свершениям, которые покажутся невероятными даже им самим, когда они оглянутся назад через много лет и увидят, как далеко они ушли от того дня, когда впервые показали друг другу свои поделки, и как много всего случилось на этом пути — трудного, страшного, радостного, непонятного, но всегда — настоящего, потому что они никогда не врали себе и друг другу, и это, наверное, и есть главное, что можно вынести из детства, если повезет встретить таких же странных, как ты сам, и не бояться быть с ними.
Глава 3
Свист стрелы
Сентябрь 2017 – август 2018 года
Лето пролетело как один длинный, выбеленный солнцем день, и к первому сентября они вернулись в школу другими — не то чтобы повзрослевшими внешне, хотя Лёшка вытянулся на целых пять сантиметров и теперь смотрел на Веру сверху вниз, отчего она злилась и говорила, что это нечестно, потому что мальчишки всегда растут быстрее, а девчонкам приходится догонять их потом всю жизнь. Но дело было не в росте. Внутри них что-то изменилось, какая-то пружина сжалась туже, и это чувствовалось в том, как они двигались, как смотрели, как разговаривали с теми, кто раньше мог их обидеть безнаказанно.
Вера заметила это в первый же учебный день, когда они встретились на крыльце школы. Лёшка подошёл к ней, улыбнулся, и в его улыбке не было прежней неуверенности — была спокойная, твёрдая уверенность человека, который знает, что он умеет делать и чего стоит. Пашка, который всю прошлую весну боялся выходить из класса один, теперь нёс в руке свой новый браслет — широкий, тяжёлый, из толстой медной проволоки, сплетённый в сложный узор, похожий на кольчугу, — и не прятал его под рукавом, а демонстративно носил поверх куртки, и никто из одноклассников не решался сказать ему ни слова, потому что этот браслет выглядел не как украшение, а как оружие. Лена стояла чуть в стороне, с короткой стрижкой — она отрезала косу сама, перед самым первым сентября, и Вера, увидев её, сначала не узнала, а потом обняла и сказала: «Красиво», хотя на самом деле ей было жалко тех длинных волос, которые Лена носила с первого класса. Но Лена только пожала плечами и сказала: «Надоело. И вообще, с короткими удобнее: и в тире не мешают, и в самбо никто за них не схватит».
Они вошли в школу вместе, и Вера почувствовала, что в этом году всё будет по-другому. Не потому, что изменились обстоятельства — Шестопалов всё ещё учился где-то в Твери, старшеклассники, которые его поддерживали, нашли других жертв и не обращали на них внимания, — а потому, что они сами изменились. Они больше не были теми детьми, которые боялись поднять голову и посмотреть в глаза обидчику. Они прошли через драку, через угрозы, через страх, и этот опыт, пусть и болезненный, сделал их сильнее.
— Ну что, артефакторы? — сказал Лёшка, когда они остановились у двери в класс. Он посмотрел на каждого по очереди, и в глазах его мелькнула та самая искра, которую Вера научилась читать безошибочно — предвкушение борьбы, азарт, который он всегда прятал за напускной серьёзностью. — Год будет сложный. Но мы справимся.
— С чего ты взял, что сложный? — спросила Лена, поправляя воротник куртки. Она говорила отрывисто, будто пробовала слова на вкус, и Вера знала, что это не грубость — это привычка обороняться, даже когда не нужно.
— Да потому что каждый год в нашей жизни сложный, — Лёшка хмыкнул, и в этом хмыке было что-то от его отца, матерого слесаря, который пил чай и говорил, что "жизнь — она как наждачка: либо ты её трёшь, либо она тебя". — И чем дальше, тем сложнее. Это я вам как старший говорю. Я ведь почти на год старше, я знаю.
— Философ, — усмехнулась Вера. Она толкнула его плечом, но он не сдвинулся с места, и ей пришлось сделать вид, что она просто поправляла рюкзак.
— Не философ, — встрял Пашка. Он говорил чуть быстрее обычного, выдавая волнение, но в голосе уже не было той дрожи, что раньше. — Реалист. И он прав. Вы только посмотрите на это объективно: впереди экзамены, конкурсы, поступление. Надо готовиться.
— Сейчас шестой класс, — напомнила Лена с вызовом. Она скрестила руки на груди — жест, который Вера знала как "я никуда не тороплюсь, меня уговаривать бесполезно". — Какое поступление?
— А когда готовиться? — Пашка вдруг остановился и повернулся к ней всем корпусом. — В одиннадцатом? Поздно будет! Там уже такие требования, что за год не выучить. Я читал. — Он запнулся на секунду, привычно покраснел, но закончил твёрдо: — На ювелирный факультет в "Мухе" проходной балл — сто семьдесят по трём предметам. Это надо с седьмого класса готовить базу. А если в Строгановку — там вообще рисунок сдавать, а мы не умеем.
— Паш, ты чего, уже вузы выбираешь? — изумилась Вера, но в её голосе звучало уважение. Пашка вообще умел удивлять — особенно в такие моменты, когда оказывалось, что за его тишиной скрывается целая стратегическая карта.
— А ты нет? — огрызнулся Пашка, и в этом "огрызнулся" было столько силы, что Вера на миг опешила. — Ты же хочешь делать настоящие вещи, а не просто бусины нанизывать. Значит, надо думать.
— Вы оба правы, — примирительно сказала Лена. — И тот, кто готовится, и тот, кто философствует. Но сейчас — школа. Идём, а то на линейку опоздаем.
Первая неделя прошла как в тумане — новые учителя, новые предметы, новые требования. Вера сидела на уроках и слушала вполуха, потому что её мысли были заняты другим — новым кулоном, который она задумала сделать ещё летом, но никак не могла подобрать форму. Она хотела сделать что-то вроде капли, застывшей в полёте, с вкраплением мелких осколков стекла, которые будут переливаться на свету, но не знала, как добиться эффекта глубины. В прошлом году она просто заливала смолу в форму и ждала, пока она застынет, но результат был плоским, неживым. А ей хотелось, чтобы внутри капли была жизнь.
— Рябинина, к доске! — голос учительницы математики, Ирины Владимировны, вырвал её из размышлений.
Вера встала, подошла к доске, взяла мел. Задание было простым — решить уравнение с одним неизвестным. Она решила его за минуту, написала ответ и вернулась на место, но по пути зацепилась ногой за стул и чуть не упала. Кто-то захихикал сзади.
— Молодец, — сказала Ирина Владимировна. — Садись. И попрошу не отвлекаться впредь, Рябинина. Если я вижу, что ты витаешь в облаках — я вызываю тебя в третий раз за неделю. Договорились?
— Договорились, — ответила Вера, глядя прямо в глаза учительнице. Не вызывающе, а спокойно-упрямо, как её мама, когда разговаривала с бабушкой по телефону и не давала себя переубедить.
На большой перемене они собрались в коридоре, у окна. Лёшка держал в руке какую-то маленькую металлическую пластинку и вертел её, разглядывая на свету с таким видом, будто в ней была зашифрована вся правда мира.
— Что это? — спросил Пашка, подходя ближе. Он уже перестал прятать свой браслет, и теперь тот лежал на запястье открыто, и даже Лена, которая делала вид, что не замечает, разглядывала плетение украдкой.
— Эмаль, — ответил Лёшка и скривился, как от зубной боли. — Первая попытка. Дома делал, в гараже. Получилось фигово.
— А ну покажи, — Вера протянула руку.
Пластинка была медная, размером с пятирублёвую монету. На ней Лёшка попытался изобразить что-то вроде цветка, но стекло потрескалось, цвета смешались в грязное пятно, и металл потемнел. Вера повертела пластинку так и эдак, потом вернула.
— Ничего, — сказала она. — Первый блин комом. У меня смола первые три раза вообще не застывала, я думала, что дура. А потом оказалось, что я пропорции перепутала.
— Да я знаю, — Лёшка сунул пластинку в карман и вздохнул. В этом вздохе была вся его летняя работа, все разочарования и одна маленькая надежда. — Я уже нашёл форум эмальеров. Там один мужик из Новосибирска пишет, что печь должна нагреваться равномерно, а у меня в мангале перепад температуры градусов двести. Надо терморегулятор ставить.
— А ты сможешь? — спросила Лена. Она не смотрела на него, она смотрела в окно, но Вера знала: Лена слушает, даже когда делает вид, что её здесь нет.
— Пашка поможет, — Лёшка кивнул в сторону друга. — Он в электричестве шарит.
Пашка покраснел — он всегда краснел, когда его хвалили, — но кивнул. И в этом кивке была гордость, которую он прятал за очками.
— Я посмотрю, что можно сделать, — сказал он. — Терморегуляторы продаются в интернете. Но они дорогие. Я видел, там от пяти тысяч начинаются.
— Дорогие — значит, будем копить, — сказал Лёшка. — У нас полгода впереди. Будем продавать работы, откладывать. Пять тысяч — это не космос.
— Это почти два месяца обеда без сладкого, — мрачно пошутила Лена, и все засмеялись, потому что знали: сладкое Лена любила больше всего на свете, даже больше, чем стрельбу.
Вторая неделя принесла первые неприятности. Не большие — не драки, не угрозы, а так, мелкие пакости, от которых становилось противно, но которые нельзя было наказать, потому что они не были нарушением правил. Кто-то — они так и не узнали кто — намазал клеем крышку парты, за которой сидел Пашка, и когда он пришёл на урок, его тетрадь приклеилась к столу. Пашка отрывал её осторожно, чтобы не порвать, и весь класс смотрел на него и смеялся. Учительница, молодая словесница, которая только начала работать и не знала, как справляться с такими ситуациями, сделала вид, что ничего не замечает.
— Не обращай внимания, — сказала Лена, когда они вышли в коридор. Она говорила так, будто отдавала команду. — Они просто завидуют.
— Чему? — спросил Пашка, счищая остатки клея с тетради. Руки его дрожали, но голос был ровным.
— Тому, что ты умеешь делать красивые вещи, а они нет, — ответила Лена. Она стояла напротив него, руки на поясе, и не отводила взгляда. — И тому, что ты не испугался, когда они это сделали. Ты просто оторвал тетрадь. Ты не разревелся, не побежал к директору. Ты просто счистил клей. Это их бесит.
Пашка посмотрел на неё и вдруг улыбнулся. Улыбка была грустная, но в ней не было прежней забитости.
— Ты думаешь? — спросил он.
— Уверена, — сказала Лена. И добавила, чуть тише: — Я бы на твоём месте тоже не разревелась. Я бы просто сделала такой браслет, чтобы у них глаза повылазили. И носила бы не снимая.
— Спасибо, — Пашка убрал тетрадь в рюкзак. Его голос вдруг стал твёрже. — Тогда я сделаю новый браслет. Ещё лучше. И буду носить его не снимая. Пусть смотрят. Пусть попробуют подойти.
И он сделал. За две недели он сплёл браслет из медной проволоки в три плетения — такой плотный и тяжёлый, что его можно было использовать как кастет, если бы кому-то пришло в голову проверить это на практике. Никто не проверял. Браслет лежал на Пашкином запястье, шелестел при каждом движении, и одноклассники, которые раньше смеялись над ним, теперь смотрели на эту вещь с молчаливым уважением. Потому что сделать такое своими руками в двенадцать лет — это было не смешно. Это было страшно. И никто не знал, откуда у этого тихого мальчика в очках взялось столько упрямства и таланта.
Тренировки по самбо начались со второй недели сентября. Дядя Миша встретил их в дверях зала, как всегда, в старом спортивном костюме и с неизменной сигаретой в зубах.
— Ну что, орлы, — сказал он, выпуская дым в форточку. — Лето прошло, лень нагуляли. Посмотрим, что вы забыли за три месяца. Я ставлю вас в пары по росту, а не по желанию, и не вздумайте ныть. Кто ноет — бегает десять кругов. Все поняли?
— Поняли, — ответили хором.
— Слышу неуверенно. Ещё раз.
— ПОНЯЛИ! — крикнули они так, что эхо ударилось о стену.
Он построил их в шеренгу — их было уже семеро: Лёшка, Пашка, Вера, Лена, Таня Морозова, Дима Козырев и новенький парень из шестого класса, Слава Ковальчук, которого привела мама, потому что его обижали в школе и она решила, что сыну не помешает научиться защищать себя. Слава был маленьким, щуплым, с вечно испуганными глазами и руками, которые он не знал, куда девать.
— Ковальчук, — сказал дядя Миша, глядя на него. — Боишься?
— Немного, — признался Слава.
— Бойся, — сказал дядя Миша. — Бояться полезно. Только не показывай страх. Понял?
— Понял.
— Тогда в круг. Разминка.
Вера любила минуту, когда они начинали бегать по кругу и воздух в зале нагревался от их дыхания, и окна запотевали, и можно было пальцем написать на стекле что-нибудь глупое, вроде «спорт» или «мир». В такие минуты она забывала о школе, об уроках, о домашних проблемах — о том, что мама снова плакала вчера вечером, потому что папа не прислал алименты. Оставались только мышцы, которые напрягались и расслаблялись в такт бегу, и горячий воздух, и запах пота и мазей, который она ненавидела в первый год, а теперь казался ей почти родным.
— Рябинина, в пару с Корсаковым! — скомандовал дядя Миша, когда разминка закончилась. — Отработка броска через бедро. Козырев — с Морозовой. Туманова — с Дроздовым. Ковальчук — со мной.
Лёшка встал напротив Веры. Он был выше её на голову, и она смотрела на него снизу вверх, чувствуя, как напрягаются мышцы спины.
— Не бойся, — сказал Лёшка. Он улыбался, но глаза были серьёзными. Вера знала эту улыбку — он всегда так улыбался перед тем, как сделать что-то, что требовало усилий.
— Я не боюсь, — ответила Вера.
— Врёшь.
— Может быть, — она сжала зубы. — Но не показываю. Ты же сам говорил: главное — не показывать.
— Я — другое дело. Я — мужик. — Он сделал шаг вперёд, и в этом шаге было столько показной бравады, что Вера чуть не рассмеялась. Но она знала: это он её подбадривает. По-своему, по-корсаковски.
— А ты не мужик, — усмехнулась Вера, отступая на шаг и принимая стойку. — Ты Лёшка. И сейчас я тебя брошу.
Она сделала шаг вперёд, захватила его за рукав куртки — тренировочной, без знаков отличия, — и потянула на себя. Лёшка, не ожидая такой резвости, чуть не упал, но восстановил равновесие и сам пошёл в атаку. Вера заблокировала, ушла в сторону, попыталась сделать подсечку, но Лёшка подхватил её за пояс и бросил на маты. Жёстко, но не больно. Вера ударилась плечом, перекатилась, вскочила.
— Хорошо, — сказал дядя Миша, глядя на них. — Рябинина, почему не дожала?
— Она не дожала, потому что Корсаков сильнее, — ответила Вера, отряхиваясь. Она говорила это без обиды, как констатацию факта, но внутри всё кипело.
— Сильнее, — согласился дядя Миша. — Но это не значит, что ты должна проигрывать. Будь умнее. Используй его вес против него. Ты его тащишь на себя, а надо — от себя. Поняла?
— Поняла, — кивнула Вера.
Она знала эту тактику — дядя Миша объяснял её сотни раз. Но на практике применять её было трудно, потому что Лёшка был не просто сильным, он был быстрым. И он умел предугадывать её движения.
Они отработали бросок ещё три раза. Два из них Лёшка выиграл, один раз Вера — ей удалось-таки использовать его инерцию и перебросить через бедро. Лёшка упал на маты, крякнул, потом посмотрел на неё снизу вверх и улыбнулся.
— Ты злая, — сказал он.
— Ты тоже, — ответила Вера.
Она протянула ему руку, он взял её и встал. Ладонь у него была тёплая, шершавая, с мозолями от инструментов.
— Ладно, — сказал дядя Миша. — Вольная борьба. Три минуты. Начали. И без обид! Рябинина, если я увижу, что ты злишься по-настоящему — садишься на скамейку. Борьба — это игра, а не война.
Вольная борьба была их любимым упражнением — никаких правил, кроме запрета на удары в голову и захваты ниже пояса. Вера любила её за то, что здесь можно было выплеснуть всю злость, которая накапливалась за день, за неделю, за месяц. Она злилась на отца, который ушёл из семьи и не платил алименты. Злилась на маму, которая пила по вечерам и плакала. Злилась на учителей, которые не понимали, что её украшения — это не просто баловство, а настоящая работа. И всю эту злость она вкладывала в броски, заломы, удержания.
Лёшка это знал и не обижался. Он принимал её удары, блокировал, уходил в сторону, иногда отвечал, но не сильно, понимая, что Вере нужно выпустить пар. А после тренировки подходил, клал руку на плечо и говорил: «Нормально?» — и Вера кивала, и злость уходила, уступая место усталости и какому-то странному, тёплому спокойствию, которое она чувствовала только здесь, в этом пропахшем потом зале.
— Вера, ты чего такая дерзкая сегодня? — спросила Лена, когда они переодевались в раздевалке. Она стягивала куртку и вдруг замерла, глядя на Веру в зеркало.
— Не знаю, — ответила Вера, натягивая джинсы. Она говорила отрывисто, сама чувствуя, как злость ещё пульсирует в пальцах. — Накатило.
— Из-за мамы?
— Из-за мамы, из-за школы, из-за всего. — Вера вздохнула и вдруг, нарушая свой собственный принцип, села на скамейку и обхватила колени руками. — У тебя тоже бывает?
— Бывает, — призналась Лена. Она подошла ближе, присела рядом. — Я когда злюсь, иду в тир. Стреляю до тех пор, пока не перестану трястись. Там нельзя думать о том, что бесит. Там надо думать о луке. О тетиве. О цели. И всё остальное уходит.
— Помогает?
— Помогает. Ты бы пришла, посмотрела. Я попрошу Вячеслава Львовича, он тебя научит. Там, знаешь, как в самбо — только без контакта. Можно разрядиться, и никто не получит по морде.
— Я приду, — сказала Вера. — Обязательно.
Тир при Дворце пионеров оказался именно таким, как описывала Лена, — мрачное подвальное помещение с облупившейся краской на стенах, запахом сырости и старых матов, куда втыкались стрелы. Свет был тусклым, с жёлтым оттенком, и мигал иногда, как будто собирался погаснуть и уже не зажечься. Вера вошла, огляделась и подумала: «И здесь люди добровольно проводят время?»
В углу на складном стуле сидел старик — высокий, сутулый, с седой бородой клинышком и глазами, которые смотрели сквозь тебя, как будто видели не то, что есть, а то, что будет. Он чистил яблоко тонким, как бритва, ножом и не обратил на вошедших девочек никакого внимания, даже когда они поздоровались. Вера и Лена переглянулись.
— Здравствуйте! — сказала Лена громко, почти крикнула. — Мы заниматься!
Вячеслав Львович — а это был он — дочистил яблоко, откусил кусочек, прожевал медленно, с чувством. Потом поднял на них свои прозрачные, выцветшие глаза.
— Я вас помню, — сказал он, глядя на Лену. — Ты та девчонка, которая стреляла, пока в мишень не попала. А это кто с тобой?
— Подруга, — ответила Лена. — Вера. Тоже хочет научиться.
— Зачем? — спросил Вячеслав Львович у Веры.
— Что — зачем? — не поняла Вера.
— Стрелять. Зачем тебе это умение? Ты собираешься на охоту? Или кого-то убивать?
— Нет, — ответила Вера, чуть помедлив. — Просто хочу уметь. Для себя.
— Для себя ничего не бывает, — отрезал Вячеслав Львович. Он отложил нож и посмотрел на неё в упор. — Всё, что вы умеете, вы делаете либо для других, либо против других. Стрельба из лука — это против. Ты кого-то боишься?
Вера задумалась. Она боялась? Наверное, да. Но не хулиганов и не старшеклассников — их она перестала бояться после той драки, когда Лёшка лежал на снегу с разбитым лицом и улыбался. Она боялась другого — что мама не справится, что у неё не получится поступить, что её украшения никому не нужны, что она так и останется ничем, пустым местом, которое никто не заметит.
— Боюсь, — сказала она. — Но не того, о чём вы думаете.
— А о чём я думаю? — спросил Вячеслав Львович.
— Вы думаете, что я боюсь хулиганов. А я боюсь, что моя жизнь пройдёт зря. Вот. — Она сказала это и сама испугалась собственной смелости. Но старик вдруг усмехнулся. Усмешка была горькой, как полынь.
— В твоём возрасте не думают о таких вещах, — сказал он.
— А я думаю, — ответила Вера.
— Ну, думай, — Вячеслав Львович встал, отряхнул брюки от яблочных огрызков и подошёл к стене, где на ржавых гвоздях висели луки — спортивные, охотничьи, учебные, старые, новые, самодельные, фабричные, целые и сломанные. — Выбирай. Только учти: лёгкий лук обманывает. Думаешь, ты сильная, а на самом деле лук делает за тебя всю работу. Возьми тяжёлый, какой сможешь натянуть три раза подряд — на четвёртый у тебя задрожат руки. Вот с такого и начнём.
Вера выбрала лук, который весил почти три килограмма. Когда она взяла его в руки, мышцы спины и плеч привычно напряглись — после года тренировок в самбо она знала, что такое настоящее физическое усилие, и этот вес показался ей даже приятным, успокаивающим, как тяжёлая гантеля, которую сжимаешь в кулаке, когда злишься. Лена, напротив, выбрала лук полегче, почти детский, и Вячеслав Львович, увидев это, покачал головой, но ничего не сказал. Каждый должен пройти свой путь сам, и советы тут бесполезны, пока человек не набьёт собственных шишек.
Первые занятия в тире были похожи на пытку. Вячеслав Львович учил их стоять — ровно, не откидываясь назад, не наклоняясь вперёд, не сжимая пальцы слишком сильно и не расслабляя их слишком рано. Он учил их дышать — вдох на подъёме лука, выдох на натяжении тетивы, задержка дыхания в момент прицеливания, и снова выдох в момент выстрела. Учил не моргать, когда стрела срывается с тетивы, не дёргаться, не искать глазами мишень, а просто смотреть сквозь неё, как будто её нет, а есть только ты, лук и бесконечное пространство между тобой и той точкой, куда ты хочешь попасть.
— Не думай о цели, — говорил Вячеслав Львович, когда Вера, прищурившись, пыталась поймать в прицел центр мишени. — Если думаешь о цели — промахиваешься. Думай о себе. О своём теле. О тетиве. О том, как она скользит по пальцам. Цель сама придёт.
— Как это — сама придёт? — спросила Вера, опуская лук на минуту. В голосе её звучало отчаяние, потому что уже восьмая стрела ушла в "молоко".
— А вот так. — Вячеслав Львович взял свой старый охотничий лук, почти не глядя натянул тетиву и выпустил стрелу. Она вошла в центр мишени, в ту самую маленькую точку, которую он нарисовал фломастером ещё много лет назад и которая уже стёрлась от бесконечных попаданий. — Я не целился. Я просто знал, куда она полетит.
— Вы колдун, что ли? — спросила Лена.
— Нет, — усмехнулся Вячеслав Львович. — Я просто много стрелял. Когда делаешь одно и то же тысячу раз, тело запоминает. А голова не мешает.
— А если голова умная? — спросила Вера.
— Тогда хуже. Умная голова всегда мешает. — Он подошёл к ней, встал за спиной, мягко поправил локоть. — Она придумывает сто причин, почему у тебя не получится. А задача хорошего стрелка — выключить голову и включить тело.
Вера не понимала, как можно «выключить голову». Она привыкла думать, просчитывать, анализировать. В самбо это помогало — там без стратегии нельзя. В ювелирке — тем более: один неверный расчёт, и деталь испорчена. А здесь Вячеслав Львович учил её не думать. Это было трудно. Это было почти невозможно.
— У тебя не получается, потому что ты слишком умная, — сказал Вячеслав Львович после того, как Вера выпустила десятую стрелу мимо цели. — Отключи мозги. Почувствуй лук. Он живой, он твой друг, он хочет тебе помочь. А ты с ним борешься.
— Я не борюсь, — сказала Вера. Но она чувствовала, что это неправда. Она действительно боролась — с весом, с дрожью, с собственным страхом.
— Борешься. — Он вздохнул. — Руки напряжены, плечи зажаты, ты даже дышишь неправильно. Расслабься. Лук — это не враг. Лук — это продолжение твоей руки.
Вера закрыла глаза, сделала глубокий вдох, выдох. Попробовала почувствовать лук — его вес, его форму, его тепло. Странно, но металл и дерево действительно казались тёплыми, как будто в них была какая-то своя жизнь, своя энергия.
Она подняла лук, натянула тетиву, выдохнула — и отпустила.
Стрела ушла в мишень. Не в центр, но близко — в жёлтое кольцо, от центра два сантиметра.
— Хорошо, — сказал Вячеслав Львович. — Ещё раз.
Вера сделала ещё раз. Попала в красное. Ещё — в синее. Ещё — в жёлтое, ближе к центру.
— Ты поняла, — сказал Вячеслав Львович. — Теперь главное — не забыть это чувство.
— Какое чувство? — спросила Вера, не открывая глаз.
— Когда ты и лук — одно целое. Когда ты не думаешь, а просто делаешь. Запомни его. Оно пригодится не только в стрельбе.
Вера запомнила. Потом, через много лет, когда ей придётся принимать решения, от которых зависит жизнь её близких, она будет возвращаться к этому чувству — ощущению тела, которое знает, что делать, даже когда голова молчит.
Занятия в тире два раза в неделю стали для них ритуалом. По средам и субботам они приходили в подвал Дворца пионеров, снимали куртки, доставали луки и стрелы — Лена из своего шкафчика, Вера из общего, потому что своего у неё ещё не было, — и занимались до тех пор, пока Вячеслав Львович не говорил: «Всё. Устали. Идите домой». Иногда он рассказывал им истории — про свою молодость, про соревнования, про то, как в семидесятых годах возил сборную на международные турниры и как они выиграли золото в Венгрии. Рассказывал нехотя, односложно, как будто эти воспоминания были ему не в радость, а в тягость, но девочки слушали с замиранием сердца, потому что для них эти истории были как сказки — про другой мир, которого они никогда не видели.
— Вячеслав Львович, а почему вы перестали стрелять? — спросила Лена однажды, когда они сидели на скамейке и пили чай из алюминиевых кружек. Было тихо, только гудели лампы под потолком, и мишень на стене казалась живым существом — все эти дыры от стрел, как следы от укусов.
Старик долго молчал, смотрел на свои руки — узловатые пальцы, шрамы, старые мозоли. Потом пошевелил пальцами, как будто проверяя, слушаются ли они.
— Руки уже не те, — сказал он наконец. — И глаза не те. И главное — желания нет.
— А раньше было желание? — спросила Вера, отставляя кружку. Она смотрела на него и впервые видела не строгого учителя, а просто старого человека. Уставшего.
— Раньше было. — Он налил себе чаю и подул на него, хотя чай был уже холодный. — Я жил стрельбой. Дышал ею. А потом что-то сломалось. Не знаю, что. Может, возраст. Может, разочарование.
— В чём? — спросила Вера. Она знала, что лезть не надо, но не могла остановиться.
— В жизни, — просто сказал Вячеслав Львович. — В людях. В себе. Всё когда-то ломается. Вопрос только в том, как ты с этим живёшь. Я вот живу — учу таких, как вы. Может, в этом и есть смысл.
— А вы верите, что мы сможем? — спросила Лена.
— Сможете — что?
— Ну... стать настоящими. Мастерами. Своё дело делать.
Вячеслав Львович посмотрел на неё долгим взглядом — оценивающим, как на соревнованиях, когда судья решает, давать балл или нет. Потом перевёл взгляд на Веру. И вдруг улыбнулся — впервые за всё время.
— Ты уже настоящая, — сказал он. — Вы обе. Вы делаете то, что любите. А это главное. Остальное приложится. Деньги, признание, звания — это всё мишура. А когда ты делаешь то, что любишь, ты не стареешь. Даже когда руки перестают слушаться.
Вера запомнила эти слова. Они пригодились ей позже, когда сомнения накатывали и казалось, что всё, что она делает, — ерунда, никому не нужная.
Октябрь выдался дождливым и холодным. Вера сидела на подоконнике в коридоре, ждала, когда закончится урок, и смотрела в окно на мокрые деревья. Лена подошла сзади, положила подбородок ей на плечо.
— О чём думаешь? — спросила Лена.
— О маме, — ответила Вера. — Она вчера опять плакала.
— Из-за папы? — Лена говорила тихо, почти шепотом. Она никогда не касалась этой темы прямо, и сейчас делала это с осторожностью, как сапёр.
— Из-за папы, из-за денег, из-за всего. — Вера вздохнула, обхватила колени руками. — Я не знаю, как ей помочь. Она работает на двух работах, а толку ноль. А я ей говорю: "Мам, давай я буду продавать свои украшения", а она отвечает: "Ты ещё маленькая, это игрушки". Я не игрушки делаю!
— Знаю, — Лена вздохнула, прижалась щекой к Вериному плечу. — Моя бы вообще не поняла. Она думает, что я брежу. Что стрельба и эти паутины — это так, глупости, пока я в нормальную школу не пойду.
— А ты пойдёшь в нормальную?
— Нет, — твёрдо сказала Лена. — И не собираюсь.
— Лен, ну если честно… ты своей маме помогаешь? — спросила Вера. Она повернула голову, встретилась с Леной взглядом.
— Моей маме никто не может помочь, — Лена усмехнулась, но усмешка была горькой. — Она сама себе злой буратино. Уехала к своему мужику, живёт там, а меня бросила. Наверное, я ей не нужна.
— Нужна, — сказала Вера. — Просто она не знает, как это показать.
— Может быть, — Лена отстранилась, села рядом на подоконник, подобрав ноги. — А может быть, просто не любит.
— Не говори так.
— Почему? — Лена не смотрела на неё, она смотрела в окно на дождь, который хлестал по стёклам. — Это правда. Не все матери любят своих детей. Не все отцы. Не все люди вообще способны любить. Мы должны это знать и не надеяться на то, чего нет.
— Ты жестокая, — сказала Вера. Но в голосе не было осуждения, только усталость.
— Я реалистка, — ответила Лена. — Дядя Миша говорит, реализм — это когда смотришь правде в глаза и не отворачиваешься.
Вера не ответила. Она смотрела в окно на мокрые листья, которые ветер срывал с веток и кружил в воздухе, как маленькие жёлтые вертолётики. Ей было грустно и страшно, потому что Лена была права. Не все матери любят. Не все отцы. Не все.
В ноябре они впервые выступили на школьной ярмарке. Не той, где торговали поделками, а на настоящей — с едой, игрушками, сувенирами, куда приходили не только ученики, но и их родители, и учителя, и вообще все желающие. Классная руководительница Галина Сергеевна предложила им сделать несколько украшений на продажу, и они согласились, потому что, во-первых, это было хорошей рекламой, а во-вторых, вырученные деньги шли на нужды класса — на поездки и экскурсии, которые в последнее время стали редкостью из-за нехватки финансирования.
— Мы можем сделать не десять, а двадцать украшений, — сказал Пашка, когда они обсуждали план. Он говорил быстро, деловито, как настоящий менеджер, и Вера поймала себя на мысли, что он, наверное, в школе делает то же самое — планирует, рассчитывает, переживает, а потом приходит к ним и выкладывает готовое решение. — У меня проволоки много, я заготовил ещё летом.
— А у меня есть бусины, — добавила Вера. — Мама на прошлой неделе привезла из командировки, целый пакет. Не знаю, где взяла, но бусины красивые, стеклянные. Там такие зелёные — вроде малахита, но искусственные. Можно сделать серьги.
— А я сделаю эмали, — сказал Лёшка. — Если печь починю. Пашка обещал помочь с терморегулятором.
— Починим, — сказал Пашка. — Я уже схему набросал. Там на самом деле делов-то — на три дня. Если у меня будет доступ к паяльнику.
— А я сплету паутины, — сказала Лена. — Много. Маленькие, на цепочках. Как брелоки.
— Ты умеешь маленькие? — спросила Вера.
— Научусь, — ответила Лена. — Если надо — научусь. Я уже смотрела в интернете, как плести мелкое кружево. Дольше, но можно.
— А что, если нам… — Пашка замялся, но потом всё-таки выпалил: — Если нам сделать что-то общее? Одно большое украшение. Ну, типа коллаборации. Чтобы мы все вложили свои умения. Эмаль, проволоку, бусины, паутину.
— Хорошая идея, — сказал Лёшка. — Я могу сделать эмалевую вставку в центре. А ты, Вера, обрамишь её бусинами. Лена — оплетёшь цепочку. Пашка — сделаешь застёжку.
— А что за эмаль? — спросила Лена.
— Что-нибудь красивое, — пожал плечами Лёшка. — Не знаю пока. Придумаем.
Они работали каждый вечер после школы. Собирались у Лёшки дома — его мать сначала ворчала, что они занимают всю комнату и мешают отдыхать, а потом привыкла и даже начала приносить им чай и печенье. Пашка паял терморегулятор, Лёшка возился с печью, Вера нанизывала бусины на проволоку, Лена плела свои паутины — маленькие, аккуратные, почти невидимые.
— А знаете, — сказал Пашка, откладывая паяльник. Он сидел на полу, скрестив ноги, и в его голосе вдруг прорезалась та самая взрослая нотка, которая появлялась, когда он говорил о будущем. — Мы могли бы делать не только украшения. Но и что-то ещё.
— Например? — спросил Лёшка, не поднимая головы от печи.
— Ну... сувениры. Брелоки, магниты, заколки. Спрос на них больше, чем на украшения. Я посмотрел статистику на "Ярмарке мастеров" — там висят сотни кулонов, а покупают десятки. А магнитов продают сотнями. Дешевле, но быстрее.
— Ты бизнесмен, — усмехнулась Вера.
— Не бизнесмен, — ответил Пашка, но в его голосе послышалась обида. — Просто хочу, чтобы нас заметили. Чтобы мы не просто делали для себя, а чтобы нас знали. Понимаешь?
— А зачем нам, чтобы нас заметили? — спросила Лена. Она не отрывалась от работы, пальцы двигались в привычном ритме.
— Затем, чтобы мы могли поступать в хорошие вузы. На ювелирные факультеты. Портфолио нужно. А портфолио — это не только работы, это еще и отзывы, и публикации, и участие в выставках. Если мы сейчас начнём, к девятому классу у нас будет что показать.
— Портфолио мы сделаем, — сказал Лёшка. — Не переживай. Мы не для того столько впахиваем, чтобы потом в какой-то захудалый колледж идти.
— Я не переживаю, — сказал Пашка. — Я просто думаю.
— Думать полезно, — сказала Вера. — Главное — не переставать делать. А то можно задуматься так, что руки забудут, как работают.
Ярмарка прошла в первую субботу декабря. Их стол поставили в самом центре зала, и это было рискованно, потому что мимо проходили все — и те, кто мог купить, и те, кто мог сломать, и те, кто мог просто плюнуть и пройти мимо, сделав вид, что ничего не заметили. Но случилось чудо: их работы раскупили за первый же час. Браслеты, кулоны, серьги, паутины, эмалевые миниатюры — всё разобрали, как горячие пирожки. Выстроилась очередь, и в очереди стояли не только школьники, но и их родители, и учителя, и даже директор школы, который купил для своей жены кулон с эмалью — тот самый, «Северное сияние», который Лёшка сделал специально для ярмарки и который считал своей лучшей работой.
— Вы молодцы, — сказал директор, протягивая Лёшке деньги. — Продолжайте в том же духе.
— Спасибо, — ответил Лёшка, пряча купюры в карман. Он покраснел до кончиков ушей, но держался гордо.
— А вы не хотите организовать мастерскую в школе? — спросил директор. — Чтобы другие дети тоже могли учиться делать такие вещи?
— Мы подумаем, — сказала Вера за всех.
— Думайте, — директор кивнул и ушёл.
— Он серьёзно? — спросила Лена, когда директор отошёл достаточно далеко, чтобы не слышать.
— Похоже на то, — ответил Пашка. Он смотрел на деньги в руках Лёшки и в его глазах горел такой азарт, какого Вера не видела никогда. — Ты только представь: своя мастерская в школе. Станки, инструменты, материалы. Мы могли бы работать каждый день. Не прятаться по квартирам, а иметь своё место.
— Утопия, — сказала Лена. — Директор забудет об этом через неделю.
— А мы напомним, — сказал Лёшка. — Мы не забываем. Ничего. Через пару месяцев опять подойдём. Он увидит, что мы серьёзно.
Декабрь принёс новые успехи. Лёшкина эмаль «Северное сияние» заняла второе место на городском конкурсе юных мастеров, и он получил диплом и денежный сертификат. Вера заняла третье место с кулоном «Осенний дождь» — тем самым, который она задумала ещё в сентябре и никак не могла довести до ума. Пашка не участвовал — постеснялся, — но его кольчужные браслеты заметила какая-то женщина из Союза художников, подошла к нему после церемонии награждения и сказала:
— Мальчик, у тебя золотые руки. Если хочешь, я могу показать твои работы своим коллегам.
— Хочу, — ответил Пашка и покраснел до корней волос.
— Тогда приезжай в мастерскую. Я дам адрес.
Женщина ушла, оставив Пашку с визиткой в руке. Он долго смотрел на неё, не веря своим глазам.
— Ты гений, — сказала Вера. — Я же говорила.
— Не гений, — ответил Пашка. — Просто повезло.
— Не везёт тем, кто везёт, — сказала Лена. — Ты работал, ты заслужил. Хватит уже скромничать, а то лопнешь от стеснения.
Лена в тот день не получила никакой награды — она не участвовала в конкурсе, потому что сказала, что её работы ещё недостаточно хороши. На самом деле она просто испугалась. Испугалась оценки, испугалась, что её паутины покажутся смешными на фоне Вериных кулонов и Лёшкиных эмалей. Вера знала это, но не настаивала, потому что каждый имеет право на свой страх, и не обязательно побеждать его сразу. Иногда нужно время, чтобы созреть для победы.
— Ничего, — сказала Вера, когда они шли домой после конкурса. — В следующем году ты обязательно участвуешь.
— Может быть, — сказала Лена.
— Не «может быть», а точно.
— Не дави на меня, — отрезала Лена, но в её голосе не было злости, только усталость.
— Я не давлю. Я верю в тебя. — Вера взяла её за руку, сжала пальцы. — Просто верю. Ты не обязана прямо сейчас.
Лена хмыкнула, но ничего не ответила. Она сжала руку Веры и пошла быстрее, как будто хотела убежать от этого разговора, от этого страха, от самой себя. Но Вера не отставала. Вера была рядом. И это было главное.
Зимние каникулы они провели вместе — ходили в кино, катались с горки, сидели у Лёшки дома и пили чай с печеньем, которое купила Верина мама. Пашка принёс свои новые работы — три кольчужных браслета, которые он сделал за месяц, — и они рассматривали их, крутили в руках, сравнивали.
— Этот лучше всех, — сказала Вера, указывая на браслет из чёрной проволоки с серебряными вставками. — Он похож на змею.
— Это я специально, — сказал Пашка. — Змея — символ мудрости.
— А ты мудрый? — спросил Лёшка. Он откинулся на спинку стула, скрестил руки на груди, смотрел на Пашку с лёгкой усмешкой.
— Не знаю. — Пашка пожал плечами, но в его взгляде мелькнула та самая твёрдость, которая появлялась, когда он говорил о будущем. — Но хочу быть.
— Будь, — сказала Лена. — Мудрым быть полезно. Особенно если у тебя такие друзья, как мы.
— Почему — особенно? — спросил Пашка.
— Потому что мы приносим проблемы, — усмехнулась Лена, но в её голосе звучала тёплая насмешка, которая уже не ранила. — И кому-то надо их решать.
— Я не решаю проблемы, — сказал Пашка. — Я делаю браслеты. Проблемы сами как-то решаются. А браслеты — это точно.
— А браслеты — это решение проблем? — спросила Вера. Она взяла браслет в руки, покрутила, рассматривая плетение.
— В какой-то степени, — серьёзно ответил Пашка. — Если человек носит мой браслет, он чувствует себя защищённым. А чувство защищённости решает многие проблемы. Это я тоже в интернете прочитал. Про психосоматику и украшения.
— Философ, — сказал Лёшка.
— Не философ, — ответил Пашка. — Реалист. — Он поправил очки и улыбнулся. — Вы же любите меня таким.
Они засмеялись. Чай был горячим, печенье — сладким, и за окном падал снег, крупный, пушистый, как будто кто-то наверху рвал облака и бросал их вниз клочьями. Вера сидела на диване, прижавшись к Лёшкиному плечу, и чувствовала, как он тёплый и какой-то надёжный. Она знала, что он не её парень — они никогда не говорили об этом, и она не была уверена, что хочет говорить, — но он был её другом, её защитником, её частью, без которой она не представляла своей жизни.
— Лёш, — сказала она тихо, чтобы Лена и Пашка не слышали.
— М?
— Спасибо, что ты есть.
— Тебе спасибо, — ответил он.
— За что?
— За то, что веришь в меня. Ты единственная, кто всегда верит. Даже когда я сам не верю.
— Я всегда верю.
— Я знаю. Поэтому и держусь.
Она не поняла, что он имел в виду — «держусь» в смысле «не сдаюсь» или «держусь» в смысле «держусь за тебя». Но переспрашивать не стала. Некоторые вещи лучше не объяснять словами. Некоторые вещи нужно просто чувствовать.
Январь был морозным и злым. Столбик термометра опускался до минус двадцати, и школа работала в обычном режиме — никто не отменял занятия, потому что дети уже не маленькие. Вера приходила на уроки с красным носом и грела руки о батарею на переменах. Лена одевалась теплее всех — в два свитера, шерстяные колготки и пуховик, который был ей велик на три размера, — но всё равно мёрзла. Пашка ходил в своей старой шапке с помпоном, и учительница русского языка, Ольга Ивановна, каждое утро говорила: «Дроздов, сними шапку, ты не на улице». А Пашка снимал, и уши его становились красными, как вареники, и он краснел сам — не от холода, а от смущения.
Тренировки в самбо никто не отменял. Дядя Миша сказал: «Мороз закаляет дух. Если вы боитесь холода — вы боитесь всего». И они ходили. Три раза в неделю, в любую погоду, потому что дядя Миша был прав: если не ходить, то трудно будет потом заставить себя ходить снова. А они не хотели сдаваться. Ни перед холодом, ни перед страхом, ни перед чем-то ещё, что могло встать на их пути.
В зале было холодно — дядя Миша экономил на отоплении, потому что деньги брал с родителей копеечные, только чтобы за аренду платить. Но когда начинали бегать по кругу, становилось жарко. Вера любила минуту, когда лёгкие начинают гореть, а пот стекает по спине, и ты забываешь, что на улице минус двадцать. В такие минуты она чувствовала себя сильной. Непобедимой.
— Рябинина, с Козыревым в пару! — скомандовал дядя Миша.
Дима Козырев был старше её на два года, но ниже ростом и худой. Он заикался, особенно когда нервничал, и многие в школе дразнили его за это. В самбо он держался неплохо, но часто сдавался, не доходя до конца.
— Д-давай, — сказал Дима, вставая в стойку.
— Давай, — ответила Вера.
Они начали бороться. Дима был сильнее, но Вера — быстрее. Она уходила от его захватов, крутилась, пыталась сделать подсечку. Дима тяжело дышал, злился, но не мог её поймать.
— Не ув-уворачивайся! — крикнул он. — Делай б-броски!
— Делаю, — ответила Вера. Она сделала шаг вперёд, захватила его за куртку, потянула на себя — и Дима упал. Неловко, на бок, ударился головой о мат.
— Молодец, — сказал дядя Миша. — Козырев, почему не удержался?
— Я н-не ожидал, — ответил Дима, поднимаясь. Он отряхнулся и взглянул на Веру с уважением, смешанным с досадой.
— Не ожидал — это не оправдание. В драке всегда ожидай самого худшего. Иначе проиграешь.
Дима кивнул. Он снова встал в стойку, сжал кулаки. Вера посмотрела на него и увидела в его глазах страх. Не перед ней — перед собой. Перед тем, что он не справится. Она знала этот страх. Она чувствовала его каждый раз, когда брала в руки новый кусок металла и не знала, что из него получится.
— Давай, — сказала она мягко, так, чтобы только он слышал. — Ты сильнее меня, ты же знаешь. Просто не бойся. Дай мне бой, а не просто стойку. Я хочу, чтобы ты меня победил.
Дима кивнул. Они продолжили бой, и он продержался до конца раунда, не проиграв ни разу.
В феврале в школе случилась эпидемия гриппа. Полкласса лежало дома с температурой, учителя ходили в масках, и занятия то начинались, то отменялись. Вера болела неделю — лежала на диване, смотрела старые фильмы и пила чай с малиной, который варила мама. Борман (Лена оставила его у Веры, потому что сама уехала к матери на выходные) спал у неё на груди и мурлыкал, и это мурлыканье было единственным, что успокаивало, когда температура поднималась до тридцати девяти и начинал бредить.
— Мам, — сказала Вера однажды, когда мать принесла ей новую кружку с чаем, — а ты гордишься мной?
— Конечно, — ответила мама, но ответ прозвучал как-то неуверенно, не так, как хотелось бы. Она поправила одеяло, села на край кровати.
— А за что? — спросила Вера.
— За то, что ты умная, талантливая, добрая...
— Ты перечисляешь, как в анкете. — Вера приподнялась на локте, посмотрела на мать в упор. — А по-настоящему?
Мама села на край дивана, взяла Веру за руку. Её пальцы были тёплыми, с натруженными суставами — руки женщины, которая работала руками и не жаловалась.
— Я горжусь тобой за то, что ты не сдалась, когда папа ушёл, — сказала она медленно, как будто подбирая слова с осторожностью. — За то, что ты помогаешь мне, хотя должна бы заниматься своими делами. За то, что ты веришь в себя, даже когда мне кажется, что всё потеряно. За это я горжусь. И за то, что ты нашла друзей, которым не всё равно. Это ведь тоже важно.
— Спасибо, мам, — сказала Вера. — Я тоже тобой горжусь.
— Чем? — удивилась мама. Она приподняла бровь, и Вера увидела в этом жесте ту самую усмешку, которая появлялась у неё самой, когда она хотела отшутиться.
— Тем, что ты не сдалась. Тем, что ты работаешь, тащишь меня, платишь за квартиру. Тем, что ты сильная, хотя не показываешь это.
Мама заплакала. Тихо, без рыданий, просто слёзы потекли по щекам, и она не вытирала их.
— Глупости, — сказала она. — Я не сильная.
— Сильная, — ответила Вера. — Очень. И не спорь.
Они обнялись. Борман проснулся, посмотрел на них, зевнул и снова уснул.
В марте Лёшка наконец починил печь для эмали. Пашка помог с терморегулятором, и теперь температура держалась ровно, без скачков, и стекло плавилось равномерно, без пузырей и трещин. Лёшка сделал три новых эмали — «Весенняя капель», «Первый снег» и «Кошкин дом» (просто так, для себя, потому что любил кошек). «Весенняя капель» получилась особенно удачной — голубая, прозрачная, с вкраплением маленьких серебряных блёсток, которые переливались на свету как настоящие капли дождя.
— Вот теперь я мастер, — сказал Лёшка, разглядывая свою работу на свету. Он держал её так, будто это была не просто эмаль, а живое существо.
— Не зазнавайся, — сказала Вера.
— Я не зазнаюсь. — Он убрал эмаль в коробку, посмотрел на неё с гордостью. — Я просто знаю, что могу.
— А что ты ещё можешь?
— Всё, — ответил Лёшка. — Если захочу.
— Это ты зря, — сказал Пашка. Он сидел за столом и правил очередной браслет, не поднимая головы. — «Всё» не может никто. Даже очень талантливые люди. Есть границы. И их надо знать, чтобы не разочароваться.
— А я не очень талантливый, — сказал Лёшка. — Я просто упрямый.
— Это одно и то же, — сказала Лена.
— Нет, — ответил Лёшка. — Талант — это когда у тебя есть способности. А упрямство — это когда ты не сдаёшься, даже если способностей нет.
— А у тебя есть способности? — спросила Вера.
— Наверное, есть, — ответил Лёшка. — Но я на них не надеюсь. Я надеюсь на работу. На то, что я могу каждый день сидеть и делать, пока не получится.
Апрель принёс новые испытания. В школе объявили, что с нового учебного года уроки технологии будут вести по новой программе — с уклоном в промышленный дизайн и робототехнику. Это означало, что их мастерская, которую они организовали в подвале, могла остаться без финансирования, потому что все деньги уходили на новое оборудование.
— Это катастрофа, — сказал Пашка, когда они узнали новость. Он сидел за столом, и браслет выпал из его рук. — Если у нас заберут мастерскую, мы не сможем работать. У нас нет другого места.
— Не заберут, — сказал Лёшка. — Мы не отдадим.
— Ты не можешь решать за директора, — сказала Лена. Она стояла у окна, скрестив руки, и смотрела на улицу, где уже начинал таять снег.
— А мы не будем решать. Мы пойдём к нему и объясним, что мастерская важна не только для нас, но и для других детей. И для школы тоже. Это же престиж.
— Ты думаешь, он послушает? — спросила Лена, оборачиваясь.
— Должен. — Лёшка сказал это с такой уверенностью, что Вера почти поверила. — Если мы не попробуем — точно не получится. А если попробуем — есть шанс.
Они пошли к директору на следующей неделе. Впятером — Лёшка, Пашка, Вера, Лена и Таня Морозова, которая тоже стала завсегдатаем мастерской и научилась делать простые браслеты из медной проволоки. Директор, пожилой мужчина с вечно усталым лицом и привычкой говорить «это всё, конечно, хорошо, но надо подумать», выслушал их, кивнул, почесал затылок.
— Я понимаю вашу озабоченность, — сказал он. — Но у нас нет денег. Ни на вашу мастерскую, ни на новую программу. Школа финансируется по остаточному принципу, вы знаете.
— А если мы найдём деньги сами? — спросил Лёшка. Он говорил спокойно, даже чуть нагловато, но Вера видела, как напряглась его спина.
— Каким образом? — Директор приподнял бровь.
— Проведём благотворительную ярмарку. Продадим наши работы. Соберём средства.
— Это возможно, — директор задумался. Потом открыл ящик стола и достал старую папку с бумагами. — Но вы должны предоставить мне бизнес-план. Смету расходов, список необходимого оборудования, предполагаемые доходы. Понимаете, я не могу просто так выделить комнату, мне нужны обоснования.
— Мы сделаем, — сказал Пашка. Он уже достал из рюкзака блокнот и ручку.
— Когда?
— Через две недели.
— Жду, — сказал директор.
Они вышли из кабинета. Вера чувствовала, как колотится сердце.
— Ты уверен, что мы справимся? — спросила она Лёшку. Они стояли в коридоре, и через окно лился серый апрельский свет.
— Не уверен, — ответил он. — Но мы должны попробовать.
— А если не получится?
— Тогда будем работать в гараже. У моего отца. Он разрешит. — Лёшка пожал плечами, но в его голосе не было колебаний.
— А если не разрешит?
— Тогда в подвале у Пашки, — Лёшка повернулся к Пашке.
— У меня нет подвала, — сказал Пашка, поднимая голову от блокнота. — У меня квартира на пятом этаже. Но там соседи — если мы будем шуметь, они вызовут полицию.
— Тогда в тире, — сказала Лена. — Вячеслав Львович не прогонит. Там тихо, есть свет, и никто не помешает.
— Хватит, — сказал Лёшка. — Мы найдём место. Главное — не паниковать.
— Я не паникую, — сказала Вера. — Я просто думаю.
— Думать полезно, — сказал Пашка. — Но иногда надо просто делать.
Они сделали. За две недели они написали бизнес-план — Пашка рисовал таблицы, Вера считала расходы, Лёшка оценивал доходы, Лена печатала. Бизнес-план получился на пятнадцати страницах, с графиками и диаграммами, и даже директор, который скептически относился к их затее, одобрительно кивнул, просмотрев документ.
— Не ожидал, — сказал он. — Вы серьёзно отнеслись к делу.
— Мы всегда серьёзно относимся к делу, — сказал Лёшка.
— Тогда действуйте. Я даю добро на ярмарку. Первого мая. В спортзале.
— Спасибо, — сказали все хором.
Организация ярмарки заняла весь апрель. Они бегали по магазинам, закупали материалы, договаривались с другими классами, чтобы те тоже принесли свои поделки — кто что умеет. Учителя помогали кто чем мог: Галина Сергеевна достала складные столы, физрук одолжил стулья из спортзала, даже Зинаида Петровна, которая раньше ворчала на Веру за её увлечение ювелиркой, принесла связанные крючком салфетки и сказала: «Продавайте. Деньги нужны всем».
— Она не такая уж плохая, — сказала Вера, глядя на салфетки. Они были аккуратные, даже красивые — с узором из ромашек.
— Просто старая, — ответила Лена. — Старые люди часто ворчат. Это не значит, что они плохие.
Ярмарка прошла с большим успехом. Они продали почти всё, что принесли, — украшения, эмали, паутины, браслеты, салфетки, рисунки, поделки из пластилина. Выручили почти двадцать тысяч рублей — сумма, которой хватило бы на аренду мастерской на полгода. Директор, увидев деньги, удивился ещё больше.
— Я не думал, что у вас так получится, — признался он.
— А вы в нас не верили? — спросил Лёшка.
— Верил, — сказал директор. — Но не настолько. Думал, вы принесёте пару тысяч, не больше. А тут — двадцать. Я даже не знал, что столько можно выручить с таких поделок.
— Теперь поверите?
— Теперь — да.
Мастерскую не закрыли. Наоборот, директор выделил им ещё одну комнату — побольше, с окнами, выходящими на юг, где было светло и тепло даже зимой. Они перевезли туда свои столы, инструменты, печь для эмали и карту, которую Лена сплела прошлым летом. Карта висела на стене, и проволочный мост, соединяющий их город с Петербургом, блестел на солнце, как настоящий.
— Теперь мы настоящие артефакторы, — сказал Пашка, оглядывая новую мастерскую. — У нас есть своё место.
— Не зазнавайся, — сказала Лена.
— Я не зазнаюсь. Я просто радуюсь.
— Радоваться полезно, — сказала Вера. — Главное — не переставать делать.
В мае, перед последним звонком, они сидели в мастерской и подводили итоги года. Лёшка сделал двадцать три эмали, Вера — тридцать кулонов и пять пар серег, Пашка — двенадцать браслетов в кольчужной технике, Лена — восемь паутин и одну новую карту, поменьше, которую она подарила школе на память.
— Мы много сделали, — сказала Вера.
— Но мы можем больше, — сказал Лёшка.
— В следующем году, — сказал Пашка. — В следующем году мы сделаем больше.
— А сейчас? — спросила Лена.
— А сейчас — лето, — ответил Лёшка. — Каникулы. Отдых.
— Какой отдых? — усмехнулась Вера. — Я еду к бабушке, буду у дяди Коли столярному делу учиться.
— А я к отцу на север, — сказал Лёшка. — Буду у старого ювелира дяди Васи работать. Он мне уже позвонил, сказал: "Приезжай, научу тебя плавить серебро".
— А я в городе, — сказал Пашка. — С мамой в музеи пойду. Она обещала сводить в Эрмитаж, на выставку старинного оружия. Хочу посмотреть на кольчуги.
— А я... — Лена замолчала. Она сидела на подоконнике, обхватив колени, и смотрела в окно. — Я не знаю. Мать опять уехала. Наверное, останусь одна.
— Приезжай к нам, — сказала Вера. — Бабушка не прогонит. Место есть.
— Я подумаю, — ответила Лена.
— Не думай, — сказал Лёшка. Он подошёл к ней, встал рядом, положил руку на плечо. — Приезжай. Вместе веселее. И вообще, ты же наша команда.
— Не знаю.
— Лена, — сказал Пашка. — Мы же команда. Команда не разлучается.
Лена долго молчала, смотрела в окно на зелёные деревья, на голубое небо, на облака, которые плыли куда-то на юг, туда, где было тепло и где её мать жила с чужим человеком, забыв о дочери.
— Ладно, — сказала она наконец. — Приеду. На недельку.
— На всё лето, — сказала Вера.
— Не могу. У меня кот.
— Кота бери с собой. Бабушка любит кошек.
— А если не полюбит?
— Полюбит, — сказала Вера. — Моя бабушка всех любит. Даже самых вредных.
Они обнялись. Впятером — Лёшка, Пашка, Вера, Лена и Таня, которая тоже стояла рядом и улыбалась, хотя никто её не звал.
— Ну что, артефакторы? — сказал Лёшка. — До сентября?
— До сентября, — ответили остальные.
Последний звонок прозвенел в двенадцать часов дня. Вера стояла на линейке, держала в руке букет сирени, который купила мама у бабульки у метро, и смотрела на своих друзей. Лёшка стоял через два человека от неё, в белой рубашке, которую мать погладила с утра, но он уже успел помять рукава, потому что возился с печью до самого последнего момента. Пашка стоял с краю, поправлял очки и улыбался — впервые за долгое время улыбался по-настоящему, без страха и застенчивости. Лена стояла рядом с Таней, держала её за руку и смотрела на небо.
— У нас всё получится, — сказала Вера тихо, так, чтобы никто не услышал.
— Обязательно, — ответил кто-то сзади.
Она обернулась. Позади никого не было.
Июнь выдался жарким. Вера уехала к бабушке в деревню в первых числах месяца, захватив с собой рюкзак с инструментами и несколько килограммов медной проволоки. Бабушка встретила её на крыльце, обняла, поцеловала и сказала: «Ох, худая ты, Вера. Не кормят тебя в городе?».
— Кормят, бабуль, — ответила Вера. — Просто я расту.
— Растут в другую сторону, — сказала бабушка. — Ладно, проходи. Дядя Коля уже заждался, всё спрашивает, когда приедет его ученица.
Дядя Коля жил через два дома от бабушки. Это был старый, высохший человек с руками, которые дрожали, когда он не работал, и становились твёрдыми как сталь, когда он брал в них инструмент. Он научил Веру вырезать из липы мелкие детали, покрывать их морилкой и воском, так что они становились похожими на старинное серебро. Вера делала фигурки животных — сов, белок, зайцев, — и они получались такими живыми, что бабушка, глядя на них, крестилась и говорила: «Господи, да она же колдунья».
— Не колдунья, — отвечал дядя Коля. — Мастер. Редкий мастер.
— А вы откуда знаете? — спросила Вера.
— Я семьдесят лет с деревом работаю, — сказал дядя Коля. — За это время научился отличать зерно от плевел. Ты, Вера, зерно. Не дай себя погубить.
В середине июня приехала Лена. С котом в переноске и рюкзаком за плечами. Бабушка встретила её настороженно — не потому, что не любила гостей, а потому, что не любила котов. Но Борман, почуяв опасность, вылез из переноски сам, подошёл к бабушке, потёрся о её ноги и замурлыкал. И бабушка растаяла.
— Ах ты, разбойник, — сказала она, поднимая Бормана на руки. — Ах ты, полосатый. Есть хочешь?
Борман мяукнул. Бабушка унесла его на кухню и накормила варёной рыбой, которую берегла для себя.
— Твоя бабушка добрая, — сказала Лена, когда они остались вдвоём на крыльце.
— Добрая, — согласилась Вера. — Но строгая. Не расслабляйся. Если она говорит "помой посуду" — значит, надо мыть, а не спорить.
— Научусь, — улыбнулась Лена.
Две недели они провели в деревне — ходили в лес за грибами, купались в реке, помогали бабушке в огороде. По вечерам сидели на крыльце, пили чай с мятой и смотрели на звёзды. Лена впервые за долгое время была спокойной — не дергалась, не оглядывалась, не боялась, что кто-то позвонит и скажет что-то неприятное.
— Хорошо здесь, — сказала она однажды. — Как в другой жизни.
— Так и есть, — ответила Вера. — Другая жизнь. Наша, не мамина и не папина.
— А она бывает? Наша жизнь?
— Бывает, — сказала Вера. — Вот она. Прямо сейчас.
Лена кивнула, отпила чай и улыбнулась. Впервые за долгое время улыбнулась по-настоящему.
Лёшка на севере писал редко — раз в неделю, короткие сообщения: «Жив, здоров, работаю. Дядя Вася говорит, что из меня выйдет толк. Скучаю. Привет Пашке и Лене». Вера перечитывала эти сообщения по нескольку раз, и каждый раз ей становилось тепло, как будто Лёшка был рядом и говорил это не в телефоне, а прямо ей в ухо.
— Ты по нему скучаешь? — спросила Лена, заметив, как Вера улыбается, глядя в экран.
— По кому?
— По Корсакову.
— Скучаю, — честно ответила Вера. — По всем скучаю. И по тебе бы скучала, если бы ты не приехала.
— А я приехала.
— И я рада.
В конце июля Вера сделала свою лучшую работу за лето — деревянного совёнка размером с мизинец, с крыльями, сложенными за спиной, и глазами-бусинками, которые она вырезала из старой янтарной пуговицы. Совёнок получился таким живым, что бабушка, взяв его в руки, перекрестилась и сказала: «Господи, сейчас улетит».
— Не улетит, — сказала Вера. — Я его на цепочку повешу. Брошка будет.
— Ты, внучка, гений, — сказала бабушка.
— Не гений, бабуль, — ответила Вера. — Просто упрямая.
Она убрала совёнка в коробку, чтобы подарить Лёшке на день рождения — он был в конце августа, и Вера хотела сделать ему что-то особенное.
Август прошёл в сборах. Вера вернулась в город, Лена уехала к себе — Борман после деревенской жизни отказывался есть магазинный корм и требовал рыбу, которую бабушка варила специально для него. Лёшка написал, что вернулся с севера и привёз три килограмма медных пластин, которые отец выменял у знакомого на заводе. Пашка сообщил, что освоил новую технику плетения и теперь может делать браслеты любой сложности.
Первое сентября наступило неожиданно быстро. Они встретились на крыльце школы, обнялись, и Вера почувствовала, как Лёшкины руки — сильные, тёплые, чуть шершавые — обхватили её за плечи, и ей стало спокойно.
— Ну что, артефакторы? — сказал Лёшка, когда они разомкнули объятия. — Новый год — новые победы.
— Не побед, — поправил Пашка. — Работы.
— Работа и есть победа, — сказала Лена.
— Ты философ, — усмехнулась Вера.
— Не философ, — ответила Лена. — Реалист.
Они вошли в школу. За их спинами хлопнули двери, отрезая прошлое от настоящего, детство от отрочества. Впереди был седьмой класс — новый учитель математики, новые предметы, новые конкурсы, новые возможности. И новая мастерская — светлая, просторная, с окнами на юг, где их ждали столы, инструменты и карта, на которой проволочный мост вёл из их маленького города в большой, загадочный, страшный и прекрасный Петербург, куда они обязательно попадут, если не сдадутся.
А они не сдавались. Они были артефакторами.
Глава 4
Медный кусочек счастья
2018–2020 годы
Лето после шестого класса они снова провели врозь, но это уже не пугало их так, как раньше. Между ними возникла та невидимая связь, которая не рвётся от расстояния и не слабеет от времени, — наоборот, чем дольше они не виделись, тем сильнее становилось желание встретиться снова и показать друг другу то, что успели сделать за долгие три месяца.
Лёшка уехал к отцу на север в первых числах июня. Поезд отправлялся в семь утра, и мать привезла его на вокзал за час до отправления — боялась опоздать. Они сидели на пластиковых стульях в зале ожидания, пили кофе из автомата и молчали. Мать пила кофе, кривилась — он был горький и слишком горячий, — но не жаловалась.
— Ты хоть звони, — сказала мать, когда объявили посадку. Голос у неё был спокойным, но Лёшка знал: она боится. Не за него, а за то, что он там, на севере, где холод и где отец — человек, который, несмотря на свою любовь, никогда не умел быть мягким.
— Буду звонить, — ответил Лёшка. Он хотел сказать что-то ещё, но слова застряли в горле. Вместо этого он просто сжал мамину руку.
— И не лезь никуда. С отцом не ссорься.
— Не буду.
— И работай, но не перетруждайся. Ты ещё растущий организм.
— Мам, мне тринадцать лет. — Лёшка усмехнулся. — Какой растущий организм?
— Самый что ни на есть растущий, — сказала мать и поцеловала его в лоб. И добавила тихо, почти шёпотом: — И запомни: ты моя главная гордость. Что бы там ни случилось.
Поезд тронулся. Лёшка сидел у окна, смотрел на проплывающие пригороды и думал об отце. Они не виделись с Нового года, и Лёшка скучал — не так, чтобы очень, не до слёз, но скучал. Отец был человеком немногословным, и их разговоры по телефону всегда заканчивались через пять минут: «Как дела? — Нормально. — В школе всё хорошо? — Да. — Ладно, давай, я позвоню». Но когда отец приезжал домой, они могли сидеть на кухне до двух ночи — молчать, смотреть в окно и чувствовать, что они вместе.
Север встретил его холодом, хотя на календаре было лето. Лёшка вышел из вагона, и ветер сразу задул под куртку, и он пожалел, что не взял шапку. Отец ждал на перроне — высокий, сутулый, в старом ватнике и кепке с надписью «Аэрофлот». Он улыбался — редкость для него, — и Лёшка почувствовал, как внутри разливается тепло, не связанное с погодой.
— Здорово, сын, — сказал отец, обнимая его. — Вырос. Скоро меня перегоняешь.
— Здорово, пап, — ответил Лёшка, уткнувшись носом в отцовское плечо.
Дядя Вася жил на окраине городка, в старой деревянной избе, которая помнила ещё царя Николая — так говорили соседи. В избе было две комнаты и мастерская, пристроенная к дому сзади. Мастерская пахла металлом, канифолью и чем-то ещё, похожим на старое дерево и табак.
— Здравствуйте, — сказал Лёшка, переступая порог.
Дядя Вася сидел на табурете, наклонившись над верстаком. Он был маленьким, сухим, с руками, которые дрожали, когда он не работал, и становились твёрдыми как камень, когда он брал в них инструмент.
— Здорово, парень, — сказал дядя Вася, не поднимая головы. — Я про тебя слышал. Отец говорил, ты эмали делаешь.
— Делаю, — ответил Лёшка.
— Покажи.
Лёшка достал из рюкзака свои работы — маленькие медные пластинки с разноцветным стеклом. Дядя Вася взял их в руки, поднёс к свету, покрутил, постучал ногтем по эмали.
— Красиво, — сказал он. — Непрофессионально, но красиво. Ты сам придумал технологию?
— По книжкам. И в интернете смотрел.
— Интернет, — усмехнулся дядя Вася. — В моё время интернета не было. Всё на ощупь, на ошибках. Я три года учился, прежде чем первую вещь продал.
— А сейчас? — спросил Лёшка.
— А сейчас я старый и ничему не учу, — сказал дядя Вася. — Но тебе покажу. Ты парень толковый, я чую.
Дядя Вася оказался учителем жёстким, почти жестоким. Он не хвалил, не подбадривал, не говорил «ничего страшного, в следующий раз получится». Он говорил: «Плохо», «Переделай», «Ты что, руками не умеешь?», «Смотри сюда, запоминай, я второй раз не повторяю». Лёшка злился, кусал губы, но переделывал. И на третий раз получалось. На пятый — лучше. На десятый — почти как у мастера.
— У тебя рука лёгкая, — сказал дядя Вася однажды, когда Лёшка показал ему эмалевую пластинку с синим цветком. — Ты, парень, не теряй этого дара. Ювелирка — это не ремесло. Это искусство. Ремесленником может быть каждый. Художником — единицы.
— А я художник? — спросил Лёшка.
— Пока нет. Но можешь стать.
В конце августа, перед отъездом, дядя Вася протянул Лёшке горсть обрезков серебра.
— Бери, — сказал он. — Тренируйся. На настоящем материале настоящие вещи получаются.
— Спасибо, — сказал Лёшка.
— Не за что. Приезжай ещё. Через год будешь как я, через два — лучше.
Лёшка положил обрезки в рюкзак и пообещал вернуться.
Пашка оставался в городе всё лето, но теперь не один, а вместе с матерью, которая наконец получила отпуск — целых две недели, первый отпуск за два года. Она работала медсестрой в больнице, смены по двенадцать часов, выходные по скользящему графику, и Пашка почти забыл, как выглядит её улыбка.
— Сынок, — сказала она однажды вечером, вернувшись с работы. Она стояла в дверях его комнаты, и Пашка заметил, что в её голосе появилась та самая нерешительность, которая бывает только перед важным разговором. — Мы завтра идём в музей.
— В какой? — спросил Пашка, не отрываясь от браслета. Он делал вид, что занят, хотя на самом деле просто не хотел показывать, как ему любопытно.
— В Исторический. Там выставка ювелирного искусства. Я узнала, ты же любишь такое.
Пашка поднял голову. Мать стояла в дверях его комнаты, усталая, с синяками под глазами, но улыбалась. И эта улыбка была такой редкой, что у Пашки сжалось сердце.
— Правда? — спросил он.
— Правда. Я взяла билеты онлайн. Села вчера вечером, почитала, подумала: почему бы и нет? Ты мой ребёнок, я должна знать, чем ты живёшь.
Они ходили в музеи почти каждый день. Исторический, Пушкинский, Оружейная палата, выставка икон в храме Христа Спасителя. Мать водила его по залам, показывала, объясняла, рассказывала.
— Смотри, — говорила она, указывая на какую-нибудь брошь или серьгу. — Видишь, как камень оправлен? Это называется крапановой оправой.
— Откуда ты знаешь? — спросил Пашка.
— Я в молодости в ювелирном магазине работала, — ответила мать. — Продавцом. Пришлось учить.
— А почему ты ушла?
Мать вздохнула, провела рукой по стеклу витрины.
— Денег мало платили, а мне надо было тебя кормить. В больнице хоть надбавки были за вредность. Там проработаешь пять лет — уже не выгонишь, а магазин — он как степь: сегодня есть, завтра нет.
Она сказала это просто, как констатацию факта, без горечи и сожаления. Пашка посмотрел на её руки — тонкие, с потрескавшейся кожей, с узлами вен на тыльной стороне. Эти руки делали перевязки, ставили уколы, заполняли карты, а по ночам гладили его по голове, когда ему снились кошмары.
— Мам, — сказал Пашка.
— Что?
— Спасибо.
— За что?
— За то, что ты тогда ушла из магазина. Что работала там, в больнице. Что мы не голодали.
Мать ничего не ответила, только прижала его к себе и поцеловала в макушку. Они стояли так посреди зала, рядом с витриной, где лежало бриллиантовое колье императрицы, и Пашке казалось, что это колье светится не только от ламп, но и от их счастья.
В июле у матери закончился отпуск, и она снова ушла на смены. Пашка остался один, но теперь не сидел без дела. Каждое утро он завтракал — овсянка, банан, чай, — потом садился за стол и работал до обеда. Его комната была маленькой, девять квадратных метров, с окном во двор, где росли тополя и вечно орали кошки. На столе стояла настольная лампа с зелёным абажуром, которую мать купила на барахолке за сто рублей. При её свете Пашка плел свои браслеты — медные, латунные, иногда из алюминиевой проволоки, которую находил на стройках за гаражами.
К вечеру он уставал, пальцы болели, глаза слезились. Он выключал лампу, ложился на диван и смотрел в потолок. На потолке была трещина, похожая на молнию, и Пашка иногда придумывал истории про то, как эта молния ударила в дом и он остался один, а всё остальное исчезло. Потом он вставал, умывался, ужинал — мать оставляла ему еду в холодильнике, — и снова садился за работу.
К концу лета он сделал двенадцать браслетов — в кольчужной технике, в технике миланского плетения, в технике «ёлочка», которую освоил сам, глядя на картинки в интернете. Самый лучший, широкий, почти брутальный, с чёрным налётом окиси, он решил оставить для себя.
— Это мой доспех, — сказал он, примеряя браслет на руку. — В нём я ничего не боюсь.
Вера уехала к бабушке в деревню в середине июня, сразу после того, как получила трояк по физике — последнюю оценку в четверти. Мать ругалась, говорила, что она мало занимается, что надо бы репетитора нанять, но денег не было. Вера не спорила — она и сама знала, что физика не её предмет, но переживать не собиралась. В жизни есть вещи поважнее, чем законы Ньютона. Например, умение сделать из куска дерева сову или лису, которые будут смотреть на тебя живыми глазами.
Бабушка встретила её на крыльце, обняла, поцеловала и сказала:
— Ох, худая ты, Вера. Не кормят тебя в городе?
— Кормят, бабуль, — ответила Вера. — Просто я расту.
— Растут в другую сторону, — сказала бабушка. — Ладно, проходи. Дядя Коля уже заждался, всё спрашивает, когда приедет его ученица.
Дядя Коля жил через два дома от бабушки — старый, высохший человек с руками, которые дрожали, когда он не работал, и становились твёрдыми как сталь, когда он брал в них инструмент. Он был инвалидом войны — потерял пальцы на левой руке во время бомбёжки в сорок третьем, — но продолжал работать, потому что, как он говорил, «дерево не лечит, но оно даёт смысл».
— Здравствуйте, дядя Коля, — сказала Вера, заходя в его мастерскую.
Мастерская была тесной, пропахшей стружками и лаком. На стенах висели инструменты — рубанки, стамески, резцы, ножовки. В углу стоял верстак с тисками, на котором лежала недоделанная деревянная игрушка — лошадка, похожая на настоящую.
— Здорово, девка, — сказал дядя Коля. — Пришла учиться?
— Пришла.
— А терпение есть?
— Есть.
— А смирение? — Он прищурился, глядя на неё из-под седых бровей. — Дерево — оно учит не только рукам, но и голове. Если ты думаешь, что ты умнее дерева, — у тебя ничего не выйдет.
— Я не думаю, что я умнее, — ответила Вера.
— Ну, посмотрим, — сказал дядя Коля.
Первые дни он просто показывал, не разрешая ей трогать инструменты. Он брал стамеску, клал её на дерево, нажимал — и по гладкой поверхности липы бежала стружка, тонкая, почти прозрачная.
— Смотри, — говорил он. — Я не давлю. Я веду. Стамеска сама идёт, куда хочет. Моя задача — не мешать.
— А если мешать? — спросила Вера.
— Если мешать — дерево треснет. Или расколется. Или инструмент сломается. Дерево не терпит грубости. Оно живёт своей жизнью. Твоя задача — понять эту жизнь и не разрушить её.
Вера смотрела на его руки — кривые, узловатые, с обрубками пальцев, — и не понимала, как они могут быть такими нежными. Но потом он дал ей стамеску и кусок липы, и она взяла инструмент, и дерево вдруг стало податливым, мягким, почти жидким.
— Чувствуешь? — спросил дядя Коля.
— Чувствую, — ответила Вера.
— Тогда работай.
Она работала каждый день — с утра до обеда, потом после обеда до ужина. Сначала резала просто линии, потом кружки, потом всё более сложные фигуры. Дядя Коля стоял рядом, смотрел, иногда подсказывал, чаще молчал. В конце второй недели он дал ей задание: вырезать сову.
— Маленькую, — сказал он. — С крыльями и глазами. Чтобы она была как живая.
Вера вырезала три совы. Первая сломалась на полпути — крыло откололось, и Вера хотела его приклеить, но дядя Коля сказал: «Не надо. Выбрось. Сделай новую». Вторая получилась кривой — правая сторона толще левой, глаза разного размера. Третья вышла. Не идеальная, не гладкая, с неровными краями, но живая. Вера повертела её в руках, потом протянула дяде Коле.
— Неплохо, — сказал он. — Для начала неплохо. У тебя рука лёгкая. Ты, девка, не теряй этого дара. Дерево — оно не терпит грубости. С ним надо как с дитем малым — ласково, но твердо.
Вера кивнула, положила сову в карман и пошла домой. Вечером, когда бабушка уснула, она сидела на крыльце, смотрела на звёзды и вырезала из обрезка липы нового совёнка — крошечного, размером с напёрсток. Когда он был готов, она покрыла его морилкой, протерла ветошью и повесила на цепочку.
— Это мне, — сказала она. — На память.
Лена в тот год никуда не поехала. Мать окончательно перебралась к своему мужчине в другой город, оставив дочери квартиру, деньги на карточке и строгое указание «не баловать». Лена осталась одна на всё лето — с котом, который спал на подоконнике и просыпался только для того, чтобы поесть и сходить в туалет, и с тоской, которая наваливалась на неё каждое утро и не отпускала до самого вечера.
Первые две недели она провалялась на диване. Пересматривала старые фильмы — «Брат», «Бумер», «Сёстры», которые скачала ещё в прошлом году, — ела пельмени, которые мать купила перед отъездом, и чувствовала, как внутри закипает что-то чёрное и тяжёлое. Кот приходил, ложился на грудь и мурлыкал, и это мурлыканье было единственным, что не давало ей сойти с ума.
— Борман, — сказала она однажды, гладя кота по животу, — ты единственный, кто меня не бросил.
Кот зевнул, показав розовый язык, и перевернулся на спину.
В конце июля Лена очнулась. Она встала рано утром, выбросила пустые коробки из-под пельменей, помыла полы, проветрила комнату, потом достала из шкафа проволоку и плоскогубцы и принялась плести. Не украшения — что-то большое, сложное, ажурное. Она работала целыми днями, не поднимая головы. Кот сидел рядом и следил за её движениями жёлтыми глазами.
— Ты что делаешь? — спросила она его вслух.
Кот моргнул.
— Карту, — ответила Лена. — Нашу карту. Чтобы не потеряться.
Она плела улицу за улицей, дом за домом. Школу, спортзал, тир, поликлинику, магазин, где продавались её любимые булочки с корицей. Дом Веры с облупившимся подъездом, дом Пашки с трещиной на стене, свой дом с котом на подоконнике. К середине августа карта занимала уже половину стены — метр на метр, проволочные паутинки, звездочки на месте их домов, тонкие нити, изображавшие дороги.
— Это не карта, — сказала Лена сама себе. — Это память.
И продолжала плести.
В конце августа Вера вернулась из деревни. Она зашла к Лене на следующий день после приезда, даже не позвонив, просто так, потому что соскучилась. Лена открыла дверь, и Вера увидела за её спиной стену, сплетённую из проволоки.
— Что это? — спросила она, не веря своим глазам.
— Наша карта, — ответила Лена. — Проходи.
Вера прошла в комнату, села на диван, разглядывая проволочные узоры. Она нашла свою школу, свою улицу, свой дом. Потом дом Лёшки, дом Пашки, спортзал, тир.
— Ты это одна сделала? — спросила она.
— Одна, — сказала Лена.
— Зачем?
— Я хотела, чтобы у нас было что-то общее. — Лена пожала плечами и отвернулась к окну. — Чтобы мы не забыли, откуда мы.
Вера обняла подругу. Лена не отстранилась — что было для неё странным, потому что она не любила прикосновений. Наверное, соскучилась.
Первого сентября они встретились в школе, как и договаривались. Лёшка пришёл в новой куртке — мать купила на рынке, чёрную, с капюшоном, слишком большую, но он сказал, что на вырост. Пашка был в своей старой ветровке, зато на руке блестел новый браслет — широкий, почти тяжелый, из чёрной проволоки.
— Это «кольчужное плетение», — сказал он, увидев Верин взгляд. — Я сам придумал.
— Красиво, — сказала Вера.
— Не красиво, — поправил Лёшка. Он прищурился, рассматривая браслет с практичной стороны. — Страшно. Если им ударить — можно убить.
— Я не для ударов, — ответил Пашка. — Я для красоты.
— Всё равно страшно.
— Это хорошо, — сказала Лена. — Пусть боятся.
Они засмеялись и пошли в школу. Седьмой класс встречал их новым учителем математики — молодым парнем с козлиной бородкой и вечно взъерошенными волосами, которого звали Сергей Сергеевич. Он вошёл в класс, поздоровался и сказал:
— В этом году мы с вами начнём изучать алгебру. Это сложно, но интересно. Если вы будете слушать и делать домашние задания, к концу года вы полюбите математику так, как не любили никогда.
— А если не будем? — спросил кто-то с заднего ряда.
— Тогда вы её возненавидите. Но это ваши проблемы.
Вера улыбнулась. Она чувствовала, что этот год будет другим. Не лучше и не хуже — другим. Может быть, потому что они стали старше, а может быть, потому что впереди замаячило что-то большое и важное, то, что называется будущим.
Осенью 2018 года они решили официально зарегистрировать свою мастерскую при школе. Лена написала заявление на имя директора, Пашка нарисовал план помещения, Лёшка оценил стоимость оборудования, Вера нашла в интернете грантовую программу для молодёжных проектов.
— Если мы выиграем грант, — сказала Вера, глядя в экран ноутбука, — у нас будут деньги на всё. И на станки, и на материалы, и на печь для эмали.
— А если не выиграем? — спросил Пашка.
— Тогда будем искать другие деньги.
— Какие? — Лена подняла голову от работы. Её голос звучал сухо, но в нём слышалась тревога.
— Не знаю, — честно призналась Вера. — Но найдём.
Директор принял их через неделю. Он сидел в своём кабинете, пил чай из стакана с подстаканником и листал их бизнес-план. Потом отложил бумаги и посмотрел на них с той усталой снисходительностью, которую они уже привыкли видеть.
— Я понимаю, что вы хотите сделать, — сказал он. — Но у школы нет лишних денег. Вы знаете, как финансируется образование. Я не могу дать вам ничего, кроме разрешения.
— Знаем, — сказал Лёшка. — Поэтому мы подаём заявку на грант. Сами.
— Это ваше право, — директор пожал плечами. — Но я не уверен, что вам дадут. Конкуренция большая, проектов много, а вы… простите, всего лишь дети.
— Не дети, — сказала Лена. Она смотрела на директора в упор, и в её голосе не было страха. — Артефакторы.
Директор усмехнулся, но подписал все бумаги.
Грант они не выиграли. Пришёл отказ через два месяца, в декабре, когда за окном было темно и холодно, и ёлка на школьной площади уже горела разноцветными огнями.
— Ничего страшного, — сказал Лёшка, прочитав письмо. Он говорил спокойно, но Вера заметила, как сжались его кулаки. — Мы не бросим мастерскую.
— А что мы будем делать? — спросил Пашка. В его голосе звучала та самая паника, которая появлялась, когда рушились планы.
— Работать. Как работали. — Лёшка посмотрел на них, и в его взгляде была та самая стальная уверенность, которая появлялась в трудные минуты. — Своими руками. Своей головой. Мы не для того всё это начинали, чтобы сдаться из-за бумажки.
И они работали. Каждый вечер после школы — с четырёх до семи, иногда до девяти, если было много заказов. Мастерская постепенно становилась известной за пределами школы. Кто-то узнавал о них через соцсети, кто-то через знакомых, кто-то просто заходил посмотреть на свет в подвальных окнах.
В мастерской всегда пахло деревом, металлом и эпоксидной смолой. Вера вырезала из липы фигурки зверей и птиц, потом покрывала их морилкой и воском, и они становились гладкими и тёплыми, как живые. Лёшка паял эмали в своей печке — они получались неровными, с пузырьками и трещинами, но он не унывал, каждый раз записывал ошибки в тетрадку и исправлял их в следующий раз. Пашка плёл браслеты — тонкие и толстые, медные и алюминиевые, простые и сложные. Лена плела паутины и с каждым разом всё больше уходила в детали.
— Ты можешь остановиться? — спросил Лёшка однажды, увидев, как Лена выплетает крыло стрекозы.
— Нет, — ответила Лена, не поднимая головы. — Если остановлюсь, я перестану быть собой.
Однажды в мастерскую зашла женщина — высокая, в длинном пальто, с маленькой девочкой за руку. Девочка была лет пяти, с косичками и большими испуганными глазами.
— Здравствуйте, — сказала женщина. — Мне сказали, что у вас можно научиться делать украшения.
— Можно, — ответила Вера. — А вы хотите научиться или ваша дочка?
— Дочка, — женщина вздохнула. — Она у меня очень застенчивая. В школе не ладит с детьми. Я думаю, ей нужно какое-то занятие, где она сможет быть собой.
— Пусть остаётся, — сказала Лена. — Мы научим. Только предупреждаю: мы не няньки. Будет сидеть и делать — будет результат. Будет сидеть и бояться — будем сидеть и ждать.
Девочку звали Аня. В первый день она просидела за столом два часа, сжавшись в комочек, и не проронила ни слова. Вера подошла к ней, протянула кусок медной проволоки.
— Хочешь, я покажу, как сделать браслет? — спросила она тихо.
Аня кивнула, взяла проволоку. Пальцы у неё дрожали, но Вера взяла её руки в свои и начала плести вместе с ней.
— Видишь, — сказала Вера. — Это не сложно. Главное — не бояться. Можно ошибаться. У меня тоже первые браслеты были кривые.
Аня не ответила, но через месяц она уже приходила в мастерскую без мамы, сама, и работала до самого закрытия. Её браслеты были кривыми, неровными, местами рваными, но в них было что-то такое, что заставляло взрослых останавливаться и разглядывать.
— Она талантливая, — сказал Пашка.
— Не талантливая, — ответила Лена. — Просто упрямая.
— Это одно и то же, — сказал Лёшка.
Весной 2019 года в школе случилось событие, которое перевернуло их представление о себе. Пришёл новый директор — старый ушёл на пенсию, — и новый директор оказался женщиной. Молодая, энергичная, с короткой стрижкой и золотыми серёжками в ушах. Её звали Татьяна Викторовна.
— Здравствуйте, дети, — сказала она на линейке. — Я ваша новый директор. Будем работать вместе, надеюсь, успешно.
Вера стояла на заднем ряду, смотрела на неё и чувствовала, что это не просто новые административные изменения. Это что-то большее.
— Она не такая, как старый, — сказал Лёшка.
— Какая? — спросил Пашка.
— Которая слышит.
Они записались к ней на приём через неделю. Татьяна Викторовна приняла их в своём кабинете — она ещё не успела поменять обои, на стенах всё ещё висели портреты старых учителей и грамоты прошлых лет.
— Я слушаю, — сказала она. И в этом простом слове было столько внимания, что Вера на миг растерялась.
И они рассказали. Про мастерскую, про грант, про отказ, про то, что им нужно помещение, оборудование, материалы. Рассказывали перебивая друг друга, торопясь, боясь, что она не поймёт или не захочет понимать.
— Так, — сказала Татьяна Викторовна, когда они закончили. Она откинулась на спинку стула и сложила руки на столе. — Помещение я вам дам. Подвал, где сейчас лежит старый хлам, освободим. Оборудование… оборудование попробуем найти через спонсоров. У меня есть знакомые в бизнесе. Не обещаю, но попробую.
— А материалы? — спросил Пашка.
— Материалы вы найдёте сами. Как находили до этого. Я могу только помочь с бумагами и организацией. И дать вам совет: не бойтесь просить. Люди любят помогать, если видят, что вы серьёзно настроены.
— Этого достаточно, — сказал Лёшка.
— Посмотрим, — ответила Татьяна Викторовна. Она улыбнулась — коротко, но искренне. — Идите. Работайте.
Подвал освободили за месяц. Ученики старших классов помогали выносить старые парты, сломанные стулья, лыжи, чемоданы, коробки с какими-то бумагами. Вера убиралась, Пашка красил стены, Лёшка чинил розетки, Лена мыла окна.
— Мы похожи на стройотряд, — сказал Пашка, когда они выносили очередной мешок с мусором.
— А мы и есть стройотряд, — ответила Лена. — Только не строим, а создаём.
— Это одно и то же, — сказал Лёшка.
— Нет, — ответил Пашка. Он остановился и вытер пот со лба. — Строить — это делать то, что уже придумали до тебя. А создавать — это придумывать самому.
— Ты философ, — усмехнулась Вера.
— Не философ. Реалист.
Подвал преобразился. Белые стены, новые лампы, длинные столы, стулья. На стене — Ленина карта, которая к тому времени выросла до двух метров в длину и теперь занимала почти всю стену.
— Теперь мы настоящие, — сказала Вера.
— Мы всегда были настоящими, — ответил Лёшка. — Просто теперь это видно.
Мастерская открылась в ноябре. В первый день пришли семеро — из разных классов, разных возрастов, с разными интересами. Вера показывала, как резать по дереву, Пашка — как плести браслеты, Лёшка — как делать эмали, Лена — как создавать паутины.
— А можно я буду делать всё? — спросил один мальчик, первоклассник, с рыжими волосами и веснушками на носу.
— Нельзя, — ответила Лена. — Если ты будешь делать всё, ты не научишься ничему. Выбери одно.
— Тогда браслеты, — сказал мальчик.
— Почему браслеты?
— Потому что они красивые. И их можно носить.
— Хороший выбор, — сказал Пашка и улыбнулся.
В декабре к ним пришла Оля — соседка из общежития, где они жили позже, в Питере, но это будет через три года, а пока Оля была просто одноклассницей Веры, которую никто не замечал. Она стояла в дверях мастерской, сжимала в руках блокнот и, кажется, боялась войти.
— Привет, — сказала Вера. — Ты чего стоишь?
— Я… — Оля запнулась. — Я хочу тоже делать украшения.
— Так иди, — сказал Лёшка. — Места много.
Оля зашла, села за свободный стол, положила перед собой блокнот. Она не умела ничего — ни паять, ни плести, ни резать, — но она умела рисовать. И её рисунки были красивыми — тонкими, детальными, с множеством мелких штрихов.
— Это ты нарисовала? — спросила Лена, взяв блокнот. Она пролистала несколько страниц и присвистнула.
— Да, — ответила Оля.
— Ты можешь рисовать эскизы для нас?
— Можно, — Оля покраснела. — Я попробую.
Она попробовала, и у неё получилось. Её эскизы стали основой для многих работ — браслеты, серьги, кулоны, кольца. Вера смотрела на её рисунки и думала: «Как мы без неё жили раньше?»
Весной 2019 года Пашка впервые влюбился. Это случилось неожиданно, как снег в апреле, — вроде бы не должно было, но выпал, и всё вокруг побелело и замерло. Алиса была из параллельного класса, рыжая и веснушчатая, с большими карими глазами и именем, которое казалось Пашке волшебным.
— Ты её знаешь? — спросила Вера, когда Пашка рассказал.
— Нет, — ответил Пашка. — Но я хочу познакомиться.
— Познакомься.
— А если она откажет?
— Откажет — значит, откажет. Ты же не умрёшь. — Вера говорила это, но смотрела на него с тревогой.
— Откуда ты знаешь?
— Потому что ты сильный.
Пашка сильным не чувствовал. Он чувствовал себя маленьким, щуплым, с этими противными очками на носу, и когда он смотрел на Алису в школьном коридоре, ему казалось, что между ними пропасть, которую не перепрыгнуть.
Но он перепрыгнул. Подошёл на перемене, сказал: «Привет, я Паша», — и протянул кулон, который сделал специально для неё.
— Это мне? — спросила Алиса.
— Тебе, — ответил Пашка.
Кулон был в виде сердечка из розовой меди, с маленькой каплей эпоксидной смолы внутри. Алиса посмотрела на него, повертела в руках, улыбнулась.
— Красиво, — сказала она. — Спасибо.
Она надела кулон на шею и ушла на урок. Пашка стоял в коридоре и смотрел ей вслед, чувствуя, как внутри разливается что-то горячее и сладкое.
— Поздравляю, — сказал Лёшка, подходя сзади. — Ты сделал это.
— Я сделал это, — повторил Пашка.
На следующий день Алиса пришла в школу без кулона. Пашка не придал этому значения — может, забыла, может, сломала цепочку. На третий день он увидел кулон на шее у другой девочки — её подруги, с которой она сидела за одной партой.
— Ты отдала его? — спросил Пашка, подойдя к Алисе после уроков. Он старался говорить спокойно, но голос дрожал.
— Что отдала? — не поняла Алиса.
— Кулон. Который я тебе подарил.
— А, этот, — Алиса махнула рукой. — Он не очень подходил к моему стилю. Я отдала его Ленке. Ей понравился.
Пашка молчал. Он стоял, смотрел на неё и чувствовал, как внутри что-то ломается — тихо, без треска, но необратимо.
— Извини, — сказала Алиса. — Я не хотела тебя обидеть.
— Ничего, — ответил Пашка и пошёл прочь.
Вечером он сидел в мастерской один — уже никого не было, только Пашка и его инструменты. Он смотрел на медную проволоку, на плоскогубцы, на недоделанный браслет, который начал плести утром, и не мог ничего делать.
— Эй, — сказала Вера, заходя в мастерскую. — Ты чего сидишь в темноте?
— Не в темноте, — ответил Пашка. — При свете.
— Почему не работаешь?
— Не могу.
Вера села рядом, взяла его за руку.
— Из-за Алисы?
— Из-за Алисы.
— Она дура, — сказала Вера.
— Нет, — ответил Пашка. — Она просто не поняла.
— Что не поняла?
— Что кулон — это не просто кулон. Это я.
Вера молчала. Она сжимала его ладонь и чувствовала, как он дрожит.
— Сделай новый, — сказала она наконец.
— Кому?
— Себе. Или маме. Или нам. — Она заглянула ему в глаза. — Но не ей.
Пашка кивнул. Он взял плоскогубцы и начал плести.
К лету 2019 года у них было уже не четыре, а восемь постоянных учеников в мастерской. Аня, Оля, двое мальчиков из пятого класса, девочка из третьего, брат с сестрой из седьмого. Мастерская стала местом, где можно было не только работать, но и просто сидеть, говорить, молчать, быть собой.
— Знаешь, — сказала Лена однажды, когда они сидели все вместе и пили чай, — я раньше думала, что дружба — это когда тебя не бросают. А теперь я поняла, что дружба — это когда ты сам не бросаешь.
— Красиво сказала, — заметил Лёшка.
— Я умею, когда надо.
В сентябре 2019 года они перешли в восьмой класс. Учителей стало больше, уроки — сложнее, свободного времени — меньше. Но мастерскую они не бросили. Каждый вечер, с четырёх до семи, подвал на первом этаже был полон людей.
Татьяна Викторовна сдержала слово — через знакомых нашла спонсоров, которые купили им два новых станка, печь для эмали и набор профессиональных инструментов. Вера смотрела на станки и не верила своим глазам.
— Это всё нам? — спросила она.
— Вам, — ответила Татьяна Викторовна. — Пользуйтесь.
Они пользовались. Каждый день, каждый час, каждую свободную минуту. Вера вырезала из липы целые композиции — лес, реку, деревню с избушками на курьих ножках. Лёшка делал эмали — аккуратные, ровные, почти без пузырьков. Пашка плёл браслеты такой сложности, что даже Лена, которая ничего не боялась, качала головой.
— Ты гений, — сказала она.
— Не гений, — ответил Пашка. — Просто у меня руки из правильного места растут.
В декабре 2019 года они впервые выставили свои работы на городской ярмарке — не школьной, настоящей, с участием профессиональных мастеров. Вера волновалась так, что у неё дрожали колени. Лёшка был спокоен, как всегда. Пашка не спал всю ночь — перебирал браслеты, проверял звенья, протирал их тряпочкой. Лена пришла в ярмарочный день с картой под мышкой — той самой, которую плела два года.
— Ты же её не продашь? — спросила Вера.
— Нет, — ответила Лена. — Я её просто покажу. Чтобы люди знали: мы не просто безделушки делаем. Мы память создаём.
Их стенд привлёк внимание с первого часа. Люди останавливались, рассматривали, трогали, спрашивали. Кто-то купил Вериного совёнка, кто-то — Лёшкину эмаль, кто-то — Пашкин браслет. Кто-то просто стоял и смотрел на Ленину карту и молчал.
— Это вы сделали? — спросил пожилой мужчина, глядя на карту.
— Мы, — ответила Лена.
— Сколько вам лет?
— Четырнадцать.
Мужчина покачал головой, достал кошелёк.
— Сколько стоит?
— Не продаётся, — сказала Лена. — Это память.
Мужчина кивнул, убрал кошелёк и ушёл.
К концу дня они продали почти всё, что привезли. Денег было так много, что Вера не знала, как их считать.
— Мы богатые, — сказал Пашка, глядя на пачку купюр.
— Не богатые, — поправил Лёшка. — Просто не бедные.
Зимой 2020 года случилось то, чего никто не ждал. Вирус, о котором сначала говорили как о далёкой угрозе, вдруг оказался рядом. Школы закрылись на карантин. Город замер. Люди сидели по домам, боялись выходить на улицу, боялись друг друга.
Лёшка остался в городе с матерью — отец уехал на север ещё в январе и застрял там, потому что границы закрыли. Мать работала в больнице, уходила в семь утра, возвращалась в десять вечера, падала на диван и засыпала. Лёшка готовил ей ужин, разогревал чай, сидел рядом, смотрел на её лицо — осунувшееся, с темными кругами под глазами, — и боялся.
— Мам, — сказал он однажды вечером. Она сидела на кухне, пила чай, который он заварил, и её руки дрожали. — Может, ты уволишься?
— Не могу, — ответила мать. — Кому я нужна без работы? Сейчас таких, как я, тысячи, а мест нет.
— Мне.
Мать улыбнулась, потрепала его по голове и ушла в душ.
Лёшка сидел в своей комнате, смотрел на эмали, которые не мог закончить из-за того, что мастерская была закрыта, и чувствовал, как внутри нарастает паника. Он боялся не вируса. Он боялся, что всё, что они построили, рухнет. Мастерская, мечты, планы, их дружба — всё это казалось таким хрупким, таким ненадёжным.
— Не рухнет, — сказал он сам себе. — Мы не дадим.
Пашка сидел дома с матерью, которая работала удалённо и всё время говорила по телефону. В их квартире было тесно — две комнаты, кухня, коридор, — и Пашке казалось, что он слышит мамин голос даже во сне.
— Паша, — кричала она, — выключи свет в ванной!
— Паша, помой посуду!
— Паша, ты опять со своими железками?
Он не злился. Он понимал, что ей тяжело. Она боялась потерять работу, боялась заболеть, боялась за него. Он делал всё, что она просила, а в свободное время закрывался в ванной и плёл свои браслеты. Ванная была маленькой, с холодным кафелем и вечно мокрым полотенцем на батарее, но там никто не мешал, и Пашка мог работать часами.
— Ты с ума сошёл, — сказала мать, открыв дверь ванной. — Сидишь на полу, как бомж.
— Как художник, — поправил Пашка.
— Художники на стульях сидят.
— А я особенный.
Мать вздохнула и закрыла дверь.
Вера с мамой уехали к бабушке в деревню в первых числах апреля — город был закрыт, поезда не ходили, но на своей машине можно было проехать через блокпосты. Мама сидела за рулём, молчала и курила в форточку. Вера смотрела на проплывающие леса и поля и думала о том, что в этой бесконечной дороге есть что-то успокаивающее.
— Вера, — сказала мама, когда они уже подъезжали к бабушкиному дому.
— Что?
— Я люблю тебя.
— Я знаю, мам.
— Нет, ты не знаешь. — Мама остановила машину, заглушила двигатель и повернулась к дочери. — Ты думаешь, что знаешь. Но это не так. Я тебя очень сильно люблю.
Вера не ответила. Она знала.
В деревне всё было по-старому: бабушка с её бесконечными соленьями, дядя Коля с его стамесками, запах свежего хлеба и скошенной травы. Но теперь ко всему этому добавился страх. Бабушка боялась выходить из дома, носила маску даже на огороде, мыла руки с мылом после каждого прикосновения к дверной ручке.
— Бабуль, это слишком, — сказала Вера.
— Это не слишком, — ответила бабушка. — Я старая. Если я заболею, меня не спасут.
— Я тебя спасу.
— Чем? Ты не врач.
— Я твоя внучка.
Бабушка ничего не ответила, только погладила её по голове дрожащей рукой.
Лена осталась в городе одна. Мать не могла приехать — её мужчина жил в другом регионе, и границы были закрыты. Лена разговаривала с ней по телефону раз в неделю — коротко, сухо, без эмоций.
— Ты как? — спрашивала мать.
— Нормально, — отвечала Лена.
— Есть что?
— Есть.
— Деньги пришли?
— Пришли.
— Ну, ладно. Я перезвоню.
Лена не ждала её звонков. Она сидела на кухне, пила чай с ромашкой, гладила Бормана и смотрела в окно. Город был пустым — ни машин, ни людей. Только редкие вороны на ветках да ветер, который гонял по асфальту мусор.
— Борман, — сказала Лена, — мы никому не нужны.
Борман зевнул.
— Кроме друг друга.
Борман мурлыкнул.
Она работала целыми днями. Плела паутины, делала подвески, соединяла проволоку в сложные узоры. Кот сидел рядом и следил за её движениями жёлтыми глазами.
— Скоро всё кончится, — говорила она ему. — Мы вернёмся в мастерскую. Будем работать. Будем жить.
Кот верил. Или не верил — но он был рядом, и этого было достаточно.
В апреле, когда карантин пошёл на спад, они снова встретились — впервые за три месяца. Не в мастерской, не в школе, а у Лёшки дома, потому что у него была самая большая комната.
— Ты похудел, — сказала Вера, глядя на Пашку.
— Ты тоже, — ответил Пашка.
— Это стресс, — сказала Лена. — Я тоже похудела.
— А я нет, — сказал Лёшка. — Я макаронами объелся. Мать наготовила впрок.
Они сидели на кухне, пили чай с печеньем, молчали. За окном было серо, холодно, неуютно.
— Ну что, артефакторы? — сказал Лёшка. — Живы?
— Живы, — ответили остальные.
— Работаем?
— Работаем.
Они достали свои инструменты, разложили на столе и начали делать то, что умели лучше всего, — превращать мусор в красоту, боль в радость, страх в надежду.
В мае, перед последним звонком, который в тот год был странным, ненастоящим — без толпы родителей, без шариков, без цветов, — Лёшка подошёл к Вере и сказал:
— Я решил. Я буду поступать в Питер. В тот самый университет, про который рассказывал эксперт на конкурсе. Буду учиться на ювелира.
— Я с тобой, — сказала Вера. Она сказала это так просто, будто речь шла о походе в кино.
— И я, — сказал Пашка.
— И я, конечно, — сказала Лена.
Они стояли вчетвером на школьном дворе, смотрели на серое небо, на которое не было никакой надежды, и держались за руки.
— Мы поступим, — сказал Лёшка.
— Поступим, — хором ответили остальные и засмеялись.
Глава 5
Нева с гранитными краями
Сентябрь 2022 года
Поезд Москва — Санкт-Петербург отправлялся с Ленинградского вокзала в двадцать три пятьдесят. Вера сидела у окна, прижимая к груди рюкзак с документами и ноутбуком. В рюкзаке лежало ещё кое-что — деревянная шкатулка с их первыми работами, теми самыми, с пятого класса. Шестерёнки, проволока, кривая пряжка Лёшки, паутина Лены, Верин кулон с битым стеклом.
— Зачем ты тащишь этот хлам? — фыркнул Пашка, заглядывая через плечо. — Мы уже большие, между прочим. Взрослые студенты.
— Это не хлам, — ответила Вера, захлопывая крышку. — Это память. Ты бы свою память в помойку выбросил, а я — нет.
Пашка закатил глаза, но спорить не стал — он давно понял, что спорить с Верой бесполезно, когда она упрямится. Она упрямилась всегда.
Лена сидела рядом с Верой. Она всю дорогу молчала и смотрела в окно, обхватив колени руками. За окном проплывали тёмные платформы, огни полустанков, редкие дома. В одном из них горел свет на первом этаже, и кто-то — Вера не разглядела кто — стоял у окна с чашкой.
— Может, он нас провожает, — тихо сказала Вера. — Может, ему тоже грустно.
Лена вздохнула, отодвинулась от окна, провела рукой по стеклу.
— Я никогда не была в Питере. Только на картинках. Боюсь, что разочаруюсь. Что он окажется просто большим серым городом, и всё.
Вера хотела сказать что-то утешительное, но не успела — Лёшка, который сидел напротив и читал толстый учебник по материаловедению, поднял голову. Он отложил книгу и посмотрел на Лену с той спокойной уверенностью, которая появлялась у него, когда он собирался кого-то переубедить.
— Не разочаруешься. Питер — это город, который сначала пугает, а потом влюбляет в себя. Я читал, там так все пишут.
Лена усмехнулась устало:
— Ты всё читаешь. Может, лучше бы жил, а не читал?
— Чтение — это тоже жизнь, — пожал плечами Лёшка. — Просто чужая. Но я её беру, пробую на вкус, а потом делаю своей. Ты тоже так делаешь, просто не замечаешь.
Пашка спал, свесив голову на плечо Лёшке. Ему снилось что-то хорошее — он улыбался во сне, чуть-чуть, одними уголками губ. Лёшка не убирал плечо, хотя оно, наверное, затекло уже давно. Вера смотрела на них и думала: «Странно, что мы всё ещё вместе. Пять лет прошло, а мы не разбежались. Может, это что-то значит». Она не знала, что именно, но чувствовала, что это важно. Как будто они не просто друзья, а что-то большее — единое целое, которое не может существовать по частям.
Поезд шёл ровно, колёса стучали на стыках. В купе было тепло, пахло подушками и заварным кофе из пластиковых стаканчиков. Вера достала телефон, написала маме: «Всё нормально. Едем. Целую». Мама ответила через минуту: «Позвони, когда доедете. Я волнуюсь». Вера хотела ответить «не волнуйся», но передумала. Мама всё равно будет волноваться. Все мамы волнуются. Это их работа.
Она выключила телефон и уставилась в окно, там было темно. Только изредка мелькали фонари — жёлтые пятна, которые пролетали мимо и исчезали, как будто их и не было.
— А ты боишься? — снова спросила Лена, коснувшись Вериного плеча.
Вера ответила не сразу. Она задумчиво смотрела в темноту проплывающую за окном.
— Немного. - тихо произнесла Вера - Не учёбы — учёба это понятно, это как браслеты: делаешь по схеме и получается. А того, что не впишемся. Что будем чужими. Что Питер нас не примет, и мы там будем как те шестерёнки, которые я в пятом классе не смогла подогнать.
Лена кивнула, сжала её руку:
— Я тоже боюсь. Но я боюсь не того, что буду чужой. Я боюсь, что буду одна.
— Ты не одна, — чуть возмущёно сказала Вера и сжала её ладонь в ответ. — Мы с тобой.
Лена ничего не ответила, но руку не отняла. И это было важнее любых слов.
Поезд пришёл в Питер в восемь утра. На вокзале было шумно, людно, пахло пирожками и табаком. Вера никогда не была в Питере — только видела на картинках и в кино. Ей казалось, что вот сейчас они выйдут на площадь, увидят Невский, каналы, разводные мосты — и она сразу поймёт, что это тот самый город, о котором пел Высоцкий и про который отец говорил: «Красивый, но сырой. Похож на промокшую девушку». Но сначала был не Невский. Сначала был переход под землёй, где торговали цветами и сувенирами, потом метро — эскалатор такой длинный, что у Веры закружилась голова, потом вагон, где мужик в грязной куртке читал газету и поглядывал на них исподлобья, потом выход наверх — и вдруг, неожиданно, серая вода, гранитная набережная, и Нева течёт, широкая, спокойная, как будто ей всё равно, кто приехал, а кто уехал.
Лёшка остановился первым. Он замер на краю набережной, вцепившись руками в гранитный парапет, и смотрел на реку, и Вера видела, как его лицо меняется — становится мягче, спокойнее, как будто с него снимают маску, которую он носил всю дорогу.
— Ты хотела увидеть Питер, — сказал он, не оборачиваясь. — Смотри. Смотри на него, пока он не увидел тебя.
Вера смотрела. Нева была серой, вода казалась тяжёлой, почти чёрной. Гранитные берега — старые, в трещинах, с зелёным налётом. На той стороне — Эрмитаж, Исаакий, какие-то здания, которых она не знала, но которые были явно важными, раз их показывали по телевизору. Она выдохнула, и пар белым облачком улетел в небо.
— Красиво, — сказала она, и голос её дрогнул.
Лёшка обернулся, усмехнулся, но усмешка была тёплой:
— Это ещё не красиво. Ты вечером посмотри. Когда мосты разводят. Тогда поймёшь, что такое Питер.
Пашка, который тащил свой чемодан на руках — колёса отвалились ещё на вокзале, — тяжело дышал и простонал:
— Мосты — это хорошо. Я мосты люблю. Они соединяют. Хорошо, что есть, что соединяет.
Лена усмехнулась, но в глазах у неё заплясали смешинки:
— Ты философ, Дроздов.
Пашка, не обидевшись, ответил с выдохом:
— Не философ. Просто устал, как сто лошадей.
Общежитие на Василеостровском стояло во дворе, за аркой. Дом был старый, с облупившейся штукатуркой и огромными окнами, за которыми висели тюлевые занавески — кто-то постирал и не снял, они сохли на солнце и колыхались, как привидения.
— Уютненько, — протянула Лена, оглядывая облезлые стены подъезда.
— Главное, чтобы клопов не было, — буркнула Вера, заглядывая в темноту лестничного пролёта.
— Ты оптимистка, — засмеялась Лена.
— Надо же кому-то быть, — пожала плечами Вера. — Если я не буду — кто будет?
Комендантша, тётя Зина, сидела в своей комнате на первом этаже и пила чай с баранками. Ей было лет пятьдесят, волосы крашеные, рыжие, лицо усталое, но глаза живые, бегающие, как у мышки. Она разглядывала их поверх очков, щурилась, потом спросила:
— Вы новенькие?
Лёшка шагнул вперёд, взяв инициативу на себя:
— Да. Пятеро. С направления «ювелирное дело».
Тётя Зина кивнула, зачем-то поправила очки, хотя они и так сидели идеально:
— А, это к нам. Значит, так. Девчонки — двести восемнадцатая. Парни — двести девятнадцатая. Третья дверь направо. Ключи — на подоконнике. Завтра в десять утра — сбор в холле главного корпуса. Опоздаете — вылетите. Вопросы?
Вера хотела спросить про душ и про то, можно ли готовить на кухне, но тётя Зина смотрела на неё так, будто вопрос «где душ?» автоматически приравнивался к неуважению.
— Нет вопросов — хорошо, — сказала тётя Зина и махнула рукой. — Идите. Живите.
Коридоры были длинные, с высокими потолками, пахло варёной капустой и кошками. На стенах висели объявления — «Студентам запрещается курить в комнатах», «Расписание работы душа: понедельник, среда, пятница — женские часы, вторник, четверг — мужские», «Кто украл микроволновку из сто седьмой — верните, мы не злимся». Лена прочитала последнее и фыркнула:
— «Не злимся» — это классика. Я бы на их месте злилась. У меня бы микроволновку украли — я бы весь этаж перевернула.
Лёшка, тащивший свой рюкзак, обернулся и бросил через плечо:
— Не ной. Мы же не в отель приехали. Ты и сама знаешь, что тут дешевле, чем в Москве, уже хорошо.
Комната 218 оказалась маленькой — три кровати, три тумбочки, стол, шкаф на всех. Окно выходило во двор, где стояла лавочка с отломанной спинкой и рос тополь — старый, корявый, с чёрным стволом, в котором кто-то вырезал ножом сердце и инициалы. Вера выбрала кровать у окна — она любила смотреть на улицу, даже если там ничего интересного не происходило. Лена выбрала кровать у стены — сказала, что ей так спокойнее. Третья кровать, между ними, досталась незнакомой девушке — Оле, с которой они учились на том же курсе, но видели только на вступительных. Оля обещала приехать к вечеру.
Вера разобрала вещи, повесила на стену фотографию — мама и бабушка на даче, прошлым летом. Бабушка на фотографии улыбалась, прижимая к груди банку с солёными огурцами. Мама стояла рядом, худая, загорелая, с сигаретой в руке — Вера тогда сказала ей: «Мама, убери, не фоткайся с сигаретой», а мама ответила: «А какая разница? Я такая, какая есть». Вера всё равно повесила фото. Лена поставила на тумбочку фотографию Бормана — тот лежал на диване, задрав лапы, и смотрел в потолок.
— Он сейчас там, — сказала Лена, касаясь пальцами стекла. — Один. Мать на работе.
— Он привыкнет, — ответила Вера. — Коты самостоятельные.
Лена покачала головой, и в голосе её послышалась тоска:
— Мой — нет. Мой — дурак. Он без меня есть не будет. Я знаю.
Они застелили постели. Вера своё привезённое бельё — в синий цветочек, мама купила специально для общежития, на рынке, за пятьсот рублей. Лена — старое, в полоску, которое она возила ещё в лагерь в седьмом классе.
— Надо будет купить новое, — сказала Вера, разглаживая простыню.
— Деньги есть? — усмехнулась Лена, садясь на кровать.
— Мама дала немного.
— У меня тоже немного. Но не на постельное. На еду, и то в обрез.
Они замолчали. В коридоре кто-то громко разговаривал по телефону — девушка кричала: «Я тебе говорила, что ты мудак! А ты не верил!» — потом засмеялась. Тополь за окном шумел — сухо, жёстко, как будто шуршала наждачная бумага.
— Ты не боишься? — спросила Лена, глядя в потолок.
— Чего? — переспросила Вера, тоже ложась.
— Что не получится.
— Не получится — что?
— Всё. Учёба. Жизнь здесь. Отношения.
Вера повернулась к ней:
— Какие отношения? — хотя знала, о чём Лена.
Лена покраснела, но не отвела взгляда. Она приподнялась на локте и посмотрела на Веру в упор:
— Ну… у нас и так всё сложно. Я же вижу, как ты на Лёшку смотришь. И как он на тебя.
Вера села на кровать, поджала ноги. Сердце забилось быстрее.
— Слушай, — сказала она, стараясь говорить спокойно, — мы приехали учиться. На пять лет. Если что-то случится — случится. Если нет — значит, не судьба. Я не хочу это форсировать. Я хочу, чтобы всё было само.
— А ты веришь в судьбу? — спросила Лена, и в голосе её не было насмешки, только любопытство.
— Не знаю. — Вера покачала головой. — Но я верю в нас. В команду. А остальное — как пойдёт.
Лена кивнула, достала из рюкзака ноутбук, открыла, включила музыку — старого «Сплина», которого они слушали ещё в школе. Цой запел: «Выхода нет». Вера поморщилась:
— Ты могла бы включить что-то повеселее.
— А что весёлого? — Лена развела руками. — Мы в общаге, денег нет, Борман мой один там, а впереди пять лет учёбы. Где тут веселье?
Вера улыбнулась, подошла и нажала на паузу:
— Пять лет — это много. Мы успеем и погрустить, и порадоваться. Давай без паники в первый же день. А то к концу года поседеем.
Лена выключила музыку, вздохнула:
— Ладно. Давай чай пить?
Вера встала:
— Давай.
Кухня была общая, на этаже — две плиты, две раковины, три стола, все заставленные чужими кружками и кастрюлями. На плите стоял чайник — старый, закопчённый, с отбитым носиком и трещиной на ручке, которую замотали синей изолентой.
— Кто-то здесь живёт, — заметила Лена, оглядывая горы немытой посуды.
— Мы теперь тоже здесь живём, — ответила Вера, наливая воду в чайник.
Чайник загудел, затрясся, закашлялся, как старик. В дверь вошла девушка — высокая, худая, с короткими чёрными волосами и большими серебряными кольцами в ушах. Она посмотрела на Веру и Лену, потом на чайник.
— Вы новенькие? — спросила она, приподняв бровь.
— Да, — настороженно ответила Вера. — Мы из двести восемнадцатой.
Девушка кивнула, сунула руки в карманы джинсов:
— А я из двести тринадцатой. Катя. Третий курс, дизайн одежды. Вы на какой специальности?
— На ювелирном, — на этот вопрос уже ответила Лена.
Катя одобрительно хмыкнула, присвистнула:
— Ювелирка — это круто. У вас свой станок будет?
— Надеемся, — Лена пожала плечами.
Катя засмеялась — звонко, по-свойски:
— Завидую. А мы на тряпках учимся. Ткань, выкройки, нитки — скукота. Ваше дело веселее, там хоть огонь, металл, красота.
Она достала из холодильника йогурт, оторвала крышку, выпила прямо из банки. Потом вдруг стала серьёзной и посмотрела на них почти по-матерински:
— Вы осторожнее здесь. Общага весёлая, но бывает всякое.
— Что — всякое? — спросила Вера, насторожившись.
Катя перечислила, загибая пальцы:
— Ну, кто-то вещи ворует. Кто-то шумит по ночам. Комендантша злая, но если с ней дружить — норм. И не ходите в подвал. Там крысы.
— Спасибо, мы учтём, — поблагодарила Лена.
Катя ушла, оставив после себя запах йогурта и духов — дешёвых, цветочных, слишком сильных.
Чайник закипел. Вера заварила чай — пакетики «Принцесса Нури», которые купила в переходе на вокзале. Лена налила в кружки — пластмассовые, дешёвые, купленные в том же переходе.
— Она высокомерная, — сказала Лена, пригубив чай.
— Она просто старше, — пожала плечами Вера. — Мы тоже такими будем через три года.
— Не будем. Мы всё таки другие и будем добрее.
Вера улыбнулась, глядя на подругу через пар:
— Очень на это надеюсь. Хотя Катя вроде нормальная. Просто она какая-то уставшая.
Они пили чай молча, смотрели в окно на тополь, который шумел и качался, как будто танцевал под свою собственную, никому не слышную музыку.
Вечером приехала Оля. Она была из Вологды, невысокая, круглолицая, с веснушками и длинной русой косой, которую она заплетала в четыре пряди — Вера таких косичек никогда не видела. Оля привезла с собой огромный чемодан, два пакета и клетку с хомяком.
— Вы не против? — спросила она, застенчиво улыбаясь и показывая клетку.
Лена заглянула внутрь, сморщила нос:
— Он не убежит? Я кота люблю, хомяков не знаю.
Оля засмеялась, поставила клетку на пол:
— Нет. Его зовут Кузя. Он так - то тихий. Спит днём, ночью шуршит, но это негромко. Обещаю, вы его почти не услышите.
Вера махнула рукой:
— Мы не против. Животные — это хорошо, без них тоскливо.
Лена кивнула, хоть и с сомнением. Оля поставила клетку на тумбочку, открыла дверцу, вытащила хомяка — маленького, пушистого, с чёрными глазами-бусинками. Кузя поводил носом, чихнул и залез обратно в клетку.
— Он стесняется, — объяснила Оля.
— У нас тоже есть кот, — сказала Лена, глядя на хомяка с недоверием. — Но он остался в Москве с мамой.
— Жалко, — вздохнула Оля, закрывая клетку. — Коты лучше хомяков. Хомяки глупые. Я сама знаю, что глупый, но он меня успокаивает. Когда учусь, он сидит рядом и шуршит.
Вера улыбнулась:
— Каждому своё.
Они разобрали Олины вещи — их было много, целый чемодан одежды, книги, ноутбук, заварной чайник, плед, тапочки, игрушка-зайка на резинке.
— Не судите, — сказала Оля, показывая зайку краснея. — Мне его мама подарила. Я с ним сплю. Стыдно, конечно, но не могу без него.
— Мы не судим, — сказала Лена, и голос её стал мягче. — Я без своего Бормана тоже спать не могу.
— А я сплю без ничего, — добавила Вера. — Я привыкла.
Оля посмотрела на неё с уважением:
— Ты сильная.
Вера пожала плечами:
— Да нет, не сильная я. Просто привыкла не жаловаться.
На ужин они пошли в столовую. Столовая располагалась в подвале — низкие потолки, запах жареной рыбы и хлора. В очереди стояли студенты — уставшие, громкие, с рюкзаками и стаканами кофе. Кто-то читал лекции, подчёркивая строки жёлтым маркером. Кто-то разговаривал по телефону: «Нет, ты не понимаешь, у нас сессия уже через две недели, а я не учил ничего».
— Страшно, — прошептала Оля, оглядываясь по сторонам и сделала шаг ближе к Вере.
— Чего ты боишься? — удивлёно спросила Вера, взяв поднос.
— Да всего. Сессии. Тех же экзаменов. Думаю не справлюсь. Все такие умные вокруг, а я… я просто умею рисовать.
— Справишься, — сказала Лена уверенно, положив руку на плечо Оли. — Мы тебе поможем. У нас есть отработанная система и мы её проверили на себе.
Оля не поверила, покачала головой:
— Вы не знаете меня.
Вера ответила твёрдо:
— Это сейчас не знаем, но ведь жить то мы булем в одной комнате, а значит и узнаем.
Они взяли подносы: суп, гречка с котлетой, компот. Суп был пересолен, котлета — сухая, но Вера ела и не жаловалась. Она помнила, что в школе столовая была не лучше. Лёшка и Пашка пришли позже. Лёшка нёс поднос, на котором лежали две порции — он брал и для Пашки, пока тот стоял в очереди за хлебом.
— Привет, соседи, — сказал Лёшка, садясь рядом с Верой.
Она почувствовала запах его пота и дешёвого шампуня — он всегда мыл голову хозяйственным мылом, потому что мать говорила, что это полезно для волос.
— Как ваша комната? — спросила Вера.
— Маленькая, — ответил Лёшка, накладывая себе гречку. — Но чистая. Наш третий — Коля из Рязани. Геймер. Привёз с собой системный блок и два монитора. Мы даже думали, он со своей аппаратурой в коридор переедет.
Оля, которая аккуратно резала котлету, засмеялась:
— А ему разрешили?
— А кто проверяет? — Лёшка развёл руками. — Комендантша только на первом этаже сидит. На третьем она не бывает.
Пашка сел с краю, положил на стол три куска чёрного хлеба.
— Ты что, хлебом одним будешь питаться? — спросила Лена с тревогой.
Пашка покраснел — он всегда краснел, когда на него обращали внимание.
— У меня денег не очень, — сказал он, глядя в тарелку. — Надо экономить.
Лёшка похлопал его по плечу:
— Садись на мою диету, я тоже экономлю. Но не на хлебе, на нём экономить глупо, он и так дешёвый.
— А на чём ты экономишь? — спросил Пашка, поднимая глаза.
— На развлечениях, — ответил Лёшка, жуя гречку. — В Питере много бесплатного. Музеи, парки, набережные. А кафе и кино подождут. Нам учиться надо, а не гулять.
Оля, которой было интересно, подала голос:
— А как же кино, кафе, девушки?
Лёшка усмехнулся, взглянул на Веру краешком глаза:
— Девушки бесплатные. — И тут же поправился, заметив Верин взгляд: — Не в том смысле. Я в смысле, что разговаривать с ними можно бесплатно. Гулять — бесплатно. Смотреть на закат — бесплатно.
— Врун, — сказала Лена, но в голосе её была усмешка.
— Может быть, — согласился Лёшка. — Но если ты мне не веришь — я обижусь.
Лена махнула рукой:
— Ты то и обидишься? Мы тебя знаем уже пять лет, ты всегда экономный был. Помню, как ты в седьмом классе на булочках экономил, чтобы на проволоку для браслетов накопить.
— Не экономный, — поправил Лёшка, улыбнувшись воспоминаниям. — Бедный я, а это разные вещи. Когда я экономный — я просто не трачу. А когда бедный — у меня и тратить нечего.
После ужина они вышли из столовой. На улице было уже темно, горели фонари, жёлтые, с кругами тумана.
— Как вам Питер? — спросила Оля, натягивая шапку.
— Холодно, — ответил Лёшка, застегивая куртку. — Но красиво, у нас в Москве такого нет.
— В Вологде тоже нет, — вздохнула Оля. — У нас деревянные дома и тихо. А здесь — шум, вода, ветер.
Они пошли к общежитию. Вера посмотрела на небо — звёзд не было, только серая пелена, которая давила сверху, как тяжёлое одеяло.
Первая пара началась в десять утра. Аудитория на третьем этаже главного корпуса была большой, с высокими потолками и старыми партами, на которых кто-то вырезал ножом сердечки и неприличные слова. На доске было написано мелом: «Профессор Борис Самуилович Гинзбург. Материаловедение». Преподаватель вошёл ровно в десять — маленький, сутулый, в старом пиджаке с заплаткой на локте. Очки в чёрной оправе, усы, бородка клинышком. Он посмотрел на аудиторию, хмыкнул, как будто увидел что-то забавное, и сказал:
— Новенькие?
Все ответили хором:
— Да.
— Значит, так. Я Борис Самуилович. Ваш материаловед — на первом курсе. Потом будут другие. Но меня вы запомните, потому что я самый злой.
Кто-то засмеялся, а вот Борис Самуилович не засмеялся. Он обвёл аудиторию суровым взглядом, от которого у Веры мурашки побежали по спине.
— И я совсем не шучу. Материаловедение — это база. Если вы не знаете, как ведёт себя металл при нагреве, если не понимаете разницы между латунью и бронзой, если не умеете определять пробу на глаз — вы не ювелиры. Вы ремесленники. Ремесленником может быть каждый. Ювелиром — единицы. Я буду учить вас быть единицами. Те, кто не готов — могут уйти прямо сейчас. Дверь вон там.
Никто не ушёл. Борис Самуилович кивнул:
— Хорошо. Тогда начнём.
Он начал с самого простого — что такое сплав, как маркируются стали, почему серебро чернеет, а золото — нет. Говорил он быстро, сбивчиво, иногда останавливался, смотрел в потолок, как будто вспоминал что-то важное, потом продолжал. Вера писала в тетрадь, но не успевала — профессор говорил слишком быстро. Лена тоже не успевала. Лёшка писал и, кажется, даже понимал — он иногда кивал, иногда хмурился, но ручка не останавливалась. Пашка сидел с открытым ртом и слушал, забыв про записи. Оля рисовала на полях тетради цветочки.
На перемене они вышли в коридор.
— Тяжело, — выдохнула Лена, прислонившись к стене.
— И это первый день, — сказал Лёшка, пряча тетрадь в рюкзак. — Дальше ещё будет сложнее, но мы привыкнем.
— А если нет? — спросила Оля, прижимая к груди конспект.
— Если нет — значит, не совсем наше, — ответил Лёшка, глядя ей прямо в глаза. — Но я верю, что наше, мы не для того пять лет плели эти браслеты, чтобы сдаться на первом курсе.
В коридоре было шумно — старшекурсники пили кофе, болтали, смеялись. Вера заметила Катю, которая курила у окна, выпуская дым в форточку. Катя заметила их и помахала рукой, оторвавшись от сигареты.
— Как вам Гинзбург? — спросила она, подходя ближе.
— Нормально, — ответил Лёшка, пожав плечами.
Катя усмехнулась, затянулась и выпустила дым в сторону:
— Нормально. Вы его ещё не видели на экзамене. Он студентам снится в кошмарах, но если выучите — он научит всему. Честно, я до сих пор помню все его лекции.
— А вы у него учились? — спросила Вера.
Катя кивнула:
— Да. Ужасное время, но знаете что? Я до сих пор помню марки всех сплавов. До сих пор. А у других преподавателей — нет, всё забыла.
Она докурила, бросила окурок в бутылку из-под колы, которую держала в руке.
— Держитесь, — сказала она, похлопав Веру по плечу. — И готовьтесь к первой лабе. Она будет через две недели. Там все сразу поймут, кто чего стоит.
— Какая тема? — спросил Пашка, чуть побледнев.
Катя ответила, уже уходя:
— Испытание металла на изгиб. Придёте в мастерскую, там все увидите.
Она ушла, оставив после себя запах табака и корицы.
В первую субботу они пошли гулять. Погода была — ни дождь, ни солнце, серая, как всё вокруг. Но Лёшка сказал: «Если будем сидеть в общаге, сойдём с ума». И они пошли. Метро, Невский, Дворцовая площадь. Толпы туристов с флагами и без, китайцы, немцы, свои — из других городов. Вера смотрела на Александровскую колонну, на Эрмитаж, на главный штаб, и думала: «Как же так — я здесь, а я будто не здесь. Как будто смотрю телевизор».
— Ты чего? — спросил Лёшка, заметив её отсутствующий взгляд.
— Задумалась, — ответила Вера, кусая губу. — О том, что я не чувствую этот город, Да он красивый, но чужой. Как будто смотрю на картинку.
— А ты ждала, что он будет родным с первого дня? — спросил Лёшка, останавливаясь рядом с ней.
— Ждала, — призналась Вера, и в голосе её прозвучала обида на саму себя.
Лёшка покачал головой, глядя на толпу:
— Не бывает так. Города надо узнавать. Ты с человеком не будешь родным с первой минуты. И с городом тоже. Это как с металлом: сначала он чужой, холодный, а потом ты его нагреваешь, гнёшь, и он становится твоим.
— Ты стал философом, Корсаков, — усмехнулась Вера, но в глазах её появилось тепло.
— А я всегда был философом, — ответил Лёшка. — Ты просто не замечала, слишком занята была.
Они прошли к Неве. Нева была серой, ветер дул с залива, холодный, резкий, с запахом соли и водорослей. Лена поёжилась, надела капюшон.
— Ты вроде на юге жила всё лето, привыкла к теплу, — сказал Пашка. — Пройдёт.
— Я, можно сказать, на юге и не была, — ответила Лена, кутаясь в шарф. — Я была в Анапе с маминым мужиком. Мы там сидели в номере и смотрели телевизор, потому что он боялся солнца. Представляешь? Приехать на море и бояться солнца.
— Жалко, — покачал головой Пашка.
Лена кивнула, глядя на серую воду:
— Угу.
Они стояли на набережной, смотрели на воду. По реке шёл катер, маленький, белый, с надписью «МЧС». Где-то за углом играла музыка — уличные музыканты, гитара, девушка пела про любовь и разлуку.
— А давайте в кино? — предложила Оля, хлопая в ладоши от холода. — Я нашла кинотеатр недалеко, там идёт «Брат». Старый, но я не видела.
Лёшка удивился, приподняв брови:
— «Брат»? Серьёзно?
— А что? — смутилась Оля.
— Ничего, — ответил Лёшка, пряча руки в карманы. — Просто как-то странно. Питер, «Брат», атмосфера. Всё сходится.
— А ты видел? — спросила Оля.
— Видел, — кивнул Лёшка, и голос его стал тише, будто он ушёл в себя. — С отцом, когда маленький был. Он мне не разрешал, но я тайком посмотрел на его диске.
— И как? — спросила Оля, заглядывая ему в глаза.
— Жёстко, — ответил Лёшка. — Но правильно. Там фраза есть: «В чём сила, брат? В деньгах? Нет, в правде». Я её запомнил. Мне тогда казалось, что это очень важно.
— Пафосно, — заметила Вера, но без насмешки.
— Может быть, — согласился Лёшка. — Но я тогда в пятом классе думал — вот это кино. В нём есть что-то настоящее.
Они не пошли в кино. Вера не захотела — сказала, что хочет ещё погулять. Лена замерзла и хотела домой. Пашка остался с Леной — проводить, пока Вера и Лёшка шли дальше.
— Я провожу до метро, — сказал Пашка, взял Лену за локоть.
— Спасибо, — ответила Лена, улыбнувшись ему сквозь холод.
Они ушли. Вера и Лёшка остались вдвоём.
Они пошли по набережной. Ветер стих, стало тише. Пахло водой и бензином от катеров, которые стояли у причалов.
— Ты помнишь, как мы первый раз встретились? — спросил Лёшка, не глядя на неё.
— В пятом классе, — ответила Вера, улыбнувшись воспоминанию. — За партой. Ты сидел на заднем ряду и рисовал в тетради шестерёнки.
— А ты подошла и сказала: «Красиво. Дай посмотреть». И я, если честно, испугался, что ты засмеёшься. Думал, что ты скажешь: «Какая чушь».
— А я не засмеялась, — сказала Вера.
— Да. Ты сказала: «Научи меня».
— И ты научил.
Лёшка покачал головой, остановился и повернулся к ней:
— Нет. Ты сама научилась. Я просто показал, как держать плоскогубцы. Остальное ты сделала сама.
Вера остановилась. Они стояли у парапета, прямо напротив Петропавловской крепости. Вода была тёмная, почти чёрная, как чернила.
— Лёш, — сказала она, глядя на крепость, — ты когда-нибудь думал, что мы будем здесь? Что из всех мест — именно здесь?
— Нет, — ответил он, подходя ближе. — Я думал, мы разбежимся после школы, что каждый пойдёт своей дорогой.
— И что теперь?
Он посмотрел на неё, и в глазах его было что-то, что заставило Веру задержать дыхание:
— Теперь я думаю, что не разбежимся.
Она хотела спросить «почему?», но не спросила. Она знала почему. Потому что они команда. Потому что пять лет — это срок, за который можно привыкнуть к человеку так, что без него уже нельзя. Потому что общее дело, общие браслеты, общий страх перед Шестопаловым, общая радость от первой победы — это не забывается.
— Пойдём, — сказала она, отводя взгляд. — Холодно.
Они пошли обратно к метро. Лёшка шёл рядом, чуть впереди, и Вера смотрела на его спину — широкие плечи, тёмная куртка, лёгкая сутулость. Он был похож на себя из пятого класса, только старше. И серьёзнее. И тише.
Через три недели начались настоящие проблемы. Совсем не связанные с учёбой, а как у многих студентов, с деньгами. Стипендию ещё не дали (первый курс, первая стипендия только в ноябре), родители прислали деньги — кто сколько мог. Лёшкин отец перевёл пять тысяч, мать — три. Верина мама — семь, сказала в смс: «Держись, дочка». Ленина мать перевела три с половиной и добавила: «Пока всё, больше нет». Пашкина мать перевела три и написала: «Сынок, прости, сама на картошке сижу». Олина мать — четыре и длинное сообщение про то, что отец потерял работу и они сами еле сводят концы с концами. На пятерых, в пересчёте, получилось негусто. Денег хватало только на еду, и то самую дешёвую — макароны, гречку, картошку, хлеб.
За ужином Лёшка отодвинул тарелку с гречкой и сказал, глядя задумчиво в стол:
— Нам нужно работать. Иначе мы не выживем до стипендии.
— Где? — спросила Лена, сжимая вилку. — У нас учёба с утра до вечера.
— По вечерам, — ответил Лёшка, поднимая голову. — Выходные. Я уже смотрел, есть варианты.
— Кто возьмёт студентов без опыта? — спросил Пашка, теребя край скатерти.
Лёшка выпрямился, и в голосе его появилась сталь:
— Узнаем. Я не собираюсь сидеть сложа руки.
Он начал искать. Объявления в соцсетях, на столбах, на доске в университете. «Требуется курьер», «Требуется грузчик», «Требуется продавец-консультант». Он обзвонил десять мест. Везде сказали: «Без опыта не возьмём» или «У вас график не подходит». Он бросил телефон на кровать и выругался так, что Пашка вздрогнул:
— Говно.
— Не ругайся, — сказал Пашка, присаживаясь рядом. — Придумаем что-нибудь.
— Что ты придумаешь? — Лёшка повернулся к нему с надеждой и отчаянием одновременно.
Пашка улыбнулся, достал телефон и открыл приложение:
— Браслеты продавать.
— Кому? — удивился Лёшка.
— В интернете, я сделал группу в соцсети.
Лёшка сел на кровать, взял телефон Пашки, уставился в экран:
— Ты что, серьёзно?
Пашка кивнул, и в глазах его загорелся огонь:
— Ещё как серьёзно. Вот, посмотри.
Он показал телефон. Группа называлась «Артефакторы — украшения ручной работы». Там было три фотографии — его браслеты, Ленина паутина, Верин кулон с эмалью. Подписчиков — четырнадцать человек.
— Четырнадцать — это мало, — сказал Лёшка, но голос его уже был мягче.
— Это начало, — ответил Пашка. — Мы будем выкладывать посты, рассказывать о себе. Может, кто-то купит.
— А если не купят?
— Тогда мы найдём работу, — твёрдо сказал Пашка. — Но попробовать-то стоит. У нас же есть что показать.
Лёшка кивнул, возвращая телефон. В голосе его прозвучала гордость за друга:
— Делай. Я помогу.
Первый заказ пришёл через неделю. Женщина, которая жила в Москве, увидела фотографию Лениной паутины в группе. Написала: «Сколько стоит?» Пашка ответил: «Тысяча рублей». Женщина сказала: «Дорого». Пашка сказал: «Это ручная работа, материалы, время». Женщина сказала: «Пятьсот». Пашка сказал: «Восемьсот». Сошлись на семистах.
— Ты торгуешься, как бабушка на рынке, — усмехнулся Лёшка, наблюдая за перепиской.
— А что делать? — ответил Пашка, не отрываясь от телефона. — Мы не богатые, у нас каждая копейка на счету.
Лёшка хлопнул его по плечу:
— Богатые не мы.
Лена сделала новую паутину — поменьше, с красной бусиной вместо битого стекла. Упаковала в коробочку, которую нашла в магазине канцтоваров (коробочка стоила двадцать рублей, но женщина об этом не знала). Пашка отнёс посылку на почту. Отправка стоила двести рублей.
— Остаётся пятьсот, — сказал он, вернувшись.
Оля спросила, заглядывая в конверт:
— На пятерых?
— Нет, — покачал головой Пашка. — Это только Ленина работа. Она и берёт деньги.
Лена отложила плоскогубцы и сказала твёрдо:
— Слушайте, я ничего брать не буду, это наш общий проект. Я сделала паутину, но идея группы — Пашкина, Вера помогала с фотографиями, Лёшка с текстами, Оля с раскруткой.
— Оля с раскруткой? — удивилась Оля, поднимая брови. — Я ничего не делала.
— Ты дала совет, как назвать группу, — ответила Лена. — Это уже вклад.
— Название я придумала за пять минут, — смутилась Оля.
— А я бы не придумала, — улыбнулась Лена. — Так что бери деньги.
Они поспорили ещё полчаса. В итоге решили, что деньги пойдут в общий котёл — на еду и бытовые расходы. Лена вздохнула с облегчением, убирая деньги в коробку:
— Я не люблю делить.
— А мы не делим, — сказала Вера. — Мы теперь складываем. Вместе легче будет.
Так появилась традиция: каждый заказ — в общую кассу. Неважно, кто сделал. Потом, когда заказов станет больше, можно будет платить автору процент. Но пока — по-честному.
Первая лаба по материаловедению была через три недели после начала занятий. Испытание металла на изгиб. Борис Самуилович выдал каждому по три полоски металла — медь, латунь, алюминий. Размеры одинаковые, толщина — один миллиметр.
— Задача, — сказал он, стоя у доски и постукивая указкой по столу, — изогнуть каждую полоску до угла девяносто градусов. Записать усилие. Сравнить. Кто сломает — получит двойку.
Кто-то с заднего ряда спросил:
— А можно его сломать?
Борис Самуилович посмотрел на того, кто спросил, и холодно ответил:
— Можно. И вы сломаете, если будете тупить. Я жду не идеальных результатов. Я жду понимания. Почему медь гнётся легко, а алюминий трескается? Кто ответит — плюс.
Вера взяла медную полоску. Полоска была холодная, гладкая, чуть шершавая с краёв. Она зажала её в тиски, приложила линейку, начала гнуть.
— Легко, — выдохнула она, прикладывая усилие.
— Не болтай, — сказал Лёшка, стоя за соседним станком и не поднимая головы. — Сосредоточься.
Вера согнула медь. Усилие было маленьким — динамометр показал два килограмма. Латунь — тяжелее, почти три. Алюминий — два с половиной, но при изгибе полоска пошла трещиной у самого края.
— Борис Самуилович! — позвала Вера. — У меня трещина.
Профессор подошёл, посмотрел на полоску, на Веру. В его взгляде не было осуждения, только любопытство.
— Что сделала не так?
— Не знаю, — честно ответила Вера, глядя на трещину. — Может, зажала слишком сильно?
Борис Самуилович кивнул, и на его губах мелькнула тень одобрения:
— Правильный ответ. Алюминий боится сжатия, если тиски пережмёшь — пойдёт трещина. Молодцы, все таки запомнили.
— Двойки не будет? — спросила Вера, с надеждой глядя на него.
Профессор усмехнулся, но в усмешке не было злости:
— Двойки не будет, но в следующий раз будьте аккуратнее.
После лабы они вышли из мастерской. У Пашки дрожали руки, он сжимал их в кулаки.
— Ты чего? — спросил Лёшка, заметив его состояние.
— Волнуюсь, — признался Пашка. — Он страшный.
— Да не страшный он, — ответил Лёшка, кладя руку ему на плечо. — Справедливый - да. Ты же видел: он двойку не ставит за ошибку, он нас учит так. На своих же ошибках мы учимся, запоминаем как делать нельзя.
— А мне кажется, он меня невзлюбил, — тихо сказал Пашка, глядя в пол.
— Ему на всех плевать, — вставила Вера, поправляя рюкзак. — Он просто делает свою работу.
— Жёстко делает, — вздохнул Пашка.
— Зато честно, — ответила Вера.
К концу сентября они нашли работу. Не все — пока только Лёшка. Он устроился грузчиком в магазин строительных материалов на окраине. Работать нужно было три раза в неделю — вечером, после пар, с шести до одиннадцати. Платили мало, но хватало на ужины.
— Не надорвись, — сказала Вера, когда он вернулся с первого дня с синяком на руке.
— Не надорвусь, — ответил Лёшка, садясь на кровать. — Я крепкий.
— Крепкий — не значит неубиваемый, — покачала головой Вера.
— Я знаю свой предел силы. — Он улыбнулся, но улыбка была усталой. — Не переживай ты так.
Вера не верила, но спорить не стала. Лёшка упрямый — если решил работать, будет работать. Хоть тресни.
Первая смена была в пятницу. Лёшка пришёл домой в двенадцатом часу — грязный, уставший, с синяком на руке.
— Что это? — спросил Пашка, показывая на синяк.
— Ящик уронил, — ответил Лёшка, морщась. — Ничего страшного.
— Ты бы уволился, — сказала Лена, глядя на него с тревогой. — Найдём что-то другое.
— Не уволюсь, — твёрдо ответил Лёшка, снимая куртку. — Работа эта нужна.
— Нужна — кому? — спросила Лена, нахмурив брови.
— Всем нам, — ответил Лёшка, пожимая плечами. — Вы же знаете.
Лена замолчала, она понимала, что Лёшка прав — деньги нужны всем.
В середине октября Вера сорвалась. Лёшка работал грузчиком и почти не спал. Пашка экономил на еде и похудел так, что рёбра торчали. Лена плакала по ночам — она скучала по Борману и по дому. Оля пыталась быть весёлой, но у неё самой начали сдавать нервы — первый зачёт по истории искусства она завалила. Вера сидела на кровати, сжав кулаки, и говорила, глядя в стену:
— Я не понимаю. Мы же умные. Мы прошли вступительные. Мы умеем делать вещи, которые другие не умеют. А мы сидим здесь и страдаем. Как будто мы не выучились, а просто приехали мучиться.
— Вера, успокойся, — сказала Лена, положив руку ей на плечо.
— Не хочу успокаиваться, — вырвалось у Веры. — Я хочу есть. Хочу, чтобы Лёшка не убивался на работе. Хочу, чтобы Пашка набрал вес. Хочу, чтобы ты не плакала.
— Я не плачу, — тихо сказала Лена, отворачиваясь к стене.
— Плачешь, — повысила голос Вера. — Я ведь слышу, чуть ли не каждую ночь.
Лена покраснела. Вера вздохнула, разжала кулаки и совсем тихо сказала:
— Извини. Я не хотела.
— Ничего, — ответила Лена, поворачиваясь обратно. — Ты права. Мы должны что-то делать.
Они помолчали. Потом Вера подняла голову, и в глазах её загорелся тот самый огонь, который появлялся, когда она решалась на что-то важное:
— Надо что-то делать.
— Что? — спросила Оля, прижимая к груди зайку.
— Продавать наши вещи, — сказала Вера, вставая с кровати. — Не в интернете — вживую. Я видела, на Невском есть ярмарки мастеров. Проходит по выходным, можно ведь попробовать.
— А разрешат? — спросила Оля с сомнением.
— Надо узнать, есть же кто занимается этим, найти организатора. — твёрдо ответила Вера.
На следующий день Вера пошла на Невский. Ярмарка была у метро, под открытым небом — палатки, столы, люди продавали вязаные шапки, керамику, украшения из бисера. Вера подошла к организатору — женщине лет сорока, с короткой стрижкой и серьгами в виде перьев.
— Здравствуйте. Я хочу продавать украшения. Как к вам попасть?
Женщина оглядела её с головы до ног, прищурилась:
— Документы есть?
— С собой только студенческий билет, — ответила Вера, протягивая его.
— Студентка? Ювелирка? — спросила женщина, рассматривая билет.
— Да.
— Покажите работы.
Вера достала из рюкзака свои кулоны — те самые, из пятого класса и новые, сделанные уже в Питере. Женщина посмотрела, взяла один в руки, покрутила, поднесла к свету.
— Непрофессионально, — сказала она, но в голосе не было пренебрежения. — Но есть душа. Хорошо, можете попробовать. Место стоит тысячу рублей за выходной. Устроит?
Вера выдохнула с облегчением:
— Устроит.
Она вернулась в общагу, рассказала.
— Тысяча рублей — это как - то дорого, — сказал Лёшка, качая головой.
— Если продадим три кулона — окупится, — ответила Вера.
— А если не продадим? — спросила Лена, теребя край рубашки.
— Тогда потеряем тысячу, — призналась Вера. — Но мы ведь должны попробовать. Знаете, лучше попробовать и потерять, чем сидеть и жалеть, что не попробовали.
В воскресенье они встали в семь утра. Собрали стол — скатерть, визитки (напечатали в копировальном центре за двести рублей), подставки для украшений (из картона, сделанные Леной). Вера, Лена, Пашка поехали на Невский. Лёшка остался — у него была смена.
Ярмарка открылась в десять. Народу сначала было мало — редкие прохожие, которые смотрели на украшения, но не покупали. Вера улыбалась каждому, говорила: «Посмотрите, ручная работа, эпоксидная смола, проволока ручного плетения». Люди кивали и шли дальше. В двенадцать часов подошла девушка, студентка, в очках и вязаной шапке.
— Сколько эта паутина? — спросила она, показывая на Ленину работу.
— Тысяча рублей, — ответила Вера.
— Дорого, — поморщилась девушка.
— Это ручная работа, — сказала Вера, стараясь говорить убедительно. — Я сама плела. На это ушло три вечера. И материалы не бесплатные.
— Восемьсот, — сказала девушка.
— Девятьсот, — ответила Вера. — Идёт?
— По рукам, — улыбнулась девушка.
Она достала деньги. Вера упаковала паутину в коробочку, отдала.
— Приходите ещё, — сказала Вера.
— Обязательно, — ответила девушка и ушла.
Пашка выдохнул, облокотившись на стол:
— Есть первый.
— Маловато, — сказала Вера, пряча деньги в кошелёк.
К двум часам продали ещё два кулона — по семьсот рублей каждый. К четырём — браслет Пашки за тысячу двести. К закрытию — ещё паутину и кулон с эмалью. Итого — четыре тысячи восемьсот рублей. Минус тысяча за место. Минус транспорт, минус визитки. Чистыми — три тысячи двести.
— Не густо, — сказал Лёшка вечером, когда они считали деньги в его комнате.
— Но хлеб есть будем, — ответила Вера, раскладывая купюры. — И тебе не надо будет работать.
Лёшка покачал головой, отодвинул свою долю:
— Надо. Одна ярмарка не решит всех проблем. Но если ходить каждую неделю — будет легче.
— А учёба? — спросила Оля, глядя на него.
— А учёба — по ночам, — улыбнулся Лёшка. — Мы справимся.
В ноябре им дали первую стипендию. Небольшую — две тысячи четыреста рублей, но это были свои деньги, заработанные учёбой. Вера купила на них тёплую шапку — старую она потеряла ещё в сентябре, где-то в переходах метро. Лена — корм для Бормана, которого тайком привезла из Москвы (комендантша разрешила, потому что Борман был тихий и не гадил где попало). Пашка — новые инструменты, плоскогубцы с тонкими носами, которые давно хотел. Оля — хомяку Кузе новую клетку, побольше. Лёшка — продукты.
— У нас праздник, — сказал он, расставляя на столе банки с тушёнкой, макароны, чай, печенье.
— Не праздник, а выживание, — ответила Вера, но в голосе её слышалась радость.
— Но мы несмотря на трудности выжили, — сказал Лёшка, разливая чай.
— Пока да, — усмехнулась Вера.
Они поужинали все вместе — в комнате у девчонок, потому что у парней было тесно. Катя с третьего курса принесла бутылку вина — «за новичков». Лёшка пить отказался, Вера тоже. Пашка выпил полстакана и захмелел — его развезло, он начал громко смеяться и рассказывать анекдоты.
— Ты чего такой весёлый? — спросила Лена, улыбаясь его хохоту.
— Потому что мы вместе! — ответил Пашка, размахивая руками. — А когда мы вместе — ничего не страшно. Даже Гинзбург не страшен!
— Это ты от вина, — заметил Лёшка, но улыбнулся.
— И от вина, — согласился Пашка. — Но в основном от вас. Без вас я бы тут не выжил. Да и в школе тоже.
Вера посмотрела на них — на Пашку, красного, счастливого, на Лену, которая гладила Бормана и улыбалась, на Олю, которая кормила Кузю семечками, на Лёшку, который сидел в углу с кружкой чая и смотрел на них с теплотой. И вдруг она поняла, что она счастлива. По-настоящему. Несмотря на холод, на деньги, на усталость, на экзамены. Потому что здесь, в этой маленькой комнате с облезлыми обоями и запахом кошачьего корма, её дом. Их дом.
— Ну что, артефакторы, — сказала она, поднимая кружку. — За Питер.
— За Питер! — подхватили остальные.
Чокнулись. Чай расплескался на скатерть — новую, которую Оля купила в «Икее» за триста рублей. Пятна остались. Но никто не ругался. Потому что это были их пятна. Их след. На этой земле, в этом городе, в этой жизни.
Декабрь выдался холодным и тёмным. Солнце вставало в десять и садилось в четыре. Вера выходила из общаги — темно, возвращалась — темно. Она почти забыла, как выглядит свет. Учёба шла тяжело — вторая лаба, третья, зачёты по истории и философии, английский, который никто не любил, кроме Лены. Лена английский учила с удовольствием — говорила, что он пригодится, когда они начнут продавать украшения за границу. Лёшка смеялся:
— За границу? Мы свои ещё не распродали.
— Продадим, — уверенно отвечала Лена. — Я очень верю. Мы для этого сюда и приехали, чтобы стать лучшими. А лучшие продают по всему миру.
Пашка наконец научился паять серебро без аргона. Он нашёл какой-то старый способ с использованием буры и спирта, который показал ему лаборант дядя Саша.
— Грязно правда, — сказал Пашка, показывая шов. — Но держится крепко.
— Дядя Саша — гений, — сказал Лёшка, разглядывая работу. — А ты — молодец, что спросил.
— Я не спросил, — ответил Пашка, пряча улыбку. — Он сам подошёл и сказал: «Что ты мучаешься? Давай покажу». Хороший мужик. Пьёт только много.
— В Питере все много пьют, — заметила Вера.
— А где мало пьют? Да и не все, — возразил Пашка. — Мы вот, например, не пьём.
— Это пока не пьём, — усмехнулся Лёшка. — Не когда и не на что.
К Новому году они продали украшений на двенадцать тысяч рублей. Это были не только их работы — Оля подключила знакомых с других курсов, кто-то просил сделать кольцо на заказ, кто-то — браслет с гравировкой.
— Мы становимся бизнесменами, — сказала Вера, раскладывая деньги.
— Мы становимся ремесленниками, — поправил Лёшка. — Бизнес — это другое.
— А что — бизнес? — спросила Вера.
— Когда ты делаешь не то, что хочешь, а то, что продаётся, — ответил Лёшка.
— А мы что делаем?
— Мы делаем то, что хотим, и это продаётся, — сказал Лёшка, глядя на неё. — Пока, что нам везёт.
— А если перестанет везти? — спросила Вера.
— Тогда будем делать то, что нужно, — ответил Лёшка. — Но сначала — то, что хотим.
Вера улыбнулась, ей нравилось, как Лёшка говорит — уверенно, без пафоса, без надрыва. Как будто он знает ответы на все вопросы,даже те, которые не задавали.
В последнюю неделю декабря они купили маленькую ёлку. Искусственную, тридцать сантиметров, в магазине у метро. Упаковка была мятая, ёлка кривая, но Оля выпрямила проволокой, и она стала почти красивой.
— Где игрушки? — спросила Лена, оглядывая ёлку.
— А мы сами сделаем, — ответила Вера, доставая ножницы и бумагу.
Они сели за стол — Вера, Лена, Пашка, Лёшка, Оля, даже Катя с третьего курса пришла. Резали бумагу, клеили, рисовали, вешали на ёлку маленькие звёздочки, шарики, снежинки. Борман сидел рядом и воровал кисточки. Кузя шуршал в клетке.
— Как в детстве, — вздохнула Оля, приклеивая серебряный кружок.
— А я в детстве не делал игрушки, — признался Пашка. — Мама покупала, она всегда говорила, что самодельные некрасивые.
— А у нас были бабушкины, — сказала Вера. — С отбитыми носами, но намного красивее магазинных.
— Жалко, что их нет здесь, — тихо сказала Лена, вешая звезду на верхушку.
— За-то память есть, — ответила Вера. — А это — наша новая память.
Они повесили на ёлку самодельные игрушки, зажгли гирлянду — купили в переходе за двести рублей, китайскую, с мигающими огнями. Гирлянда мигала синим, красным, зелёным, и лица у всех были то синими, то красными, то зелёными. Лёшка сказал, глядя на Веру, и в голосе его звучала нежность:
— Уроды.
— Сам урод, — ответила Вера, толкнув его локтем.
Она налила всем чай — в те самые пластмассовые кружки, которые купили в переходе на вокзале. Лена принесла печенье — с предновогодней скидкой, три пачки по цене двух. Пашка достал из рюкзака мандарины — последние, которые остались.
— С Новым годом, артефакторы, — сказал он, поднимая кружку.
— С Новым годом, — ответили остальные.
За окном темнело. На Василеостровском горели фонари, редкие прохожие спешили домой, где их ждали семьи, ёлки, подарки. У них не было семей — только они, эта комната, ёлка из перехода и гирлянда за двести рублей. Но этого было достаточно.
Поезд домой отправлялся тридцатого декабря, в два часа дня. Вера, Лена, Пашка ехали в Москву — к мамам, бабушкам. Лёшка ехал на север — к отцу. Оля оставалась в Питере — родители приезжали к ней сами. На вокзале они обнимались. Долго, молча. Вера чувствовала, как бьётся сердце Лены, как пахнет от Лёшки морозом и железом, как Пашка дрожит — то ли от холода, то ли от грусти.
— Встретимся в январе, — сказал Лёшка, прижимая Веру к себе.
— Встретимся, — ответила Вера, пряча лицо у него на груди.
Они сели в поезд, ближе подсели к окну, где Лёшка стоял на перроне, махал рукой.
— До свидания, — прошептала Вера.
Поезд тронулся.
За окном поплыли питерские пригороды — серые, одинаковые, с железными гаражами и чахлыми берёзами. Вера достала телефон, написала маме: «Я еду. Скоро буду». Мама ответила: «Я соскучилась». Вера выключила телефон. Достала из рюкзака маленькую коробочку, открыла. Там лежала звездочка — та самая, которую Лёшка сделал в пятом классе. На обратной стороне было написано: «Артефактор. 2017». Она повесила звездочку на шею, как тогда, на линейке. Металл был холодным — как Питер, как Нева, как гранитные берега.
— Ничего, — сказала она себе, касаясь звезды пальцами. — Мы справимся.
Поезд набирал скорость. Питер оставался позади. Впереди была Москва. А потом — снова Питер. Потому что Питер стал их городом. Не сразу, не с первого дня, но стал.
Глава 6
Тени у Лиговского проспекта
Март 2024 года
Сухой появился в их жизни в середине марта, когда снег на Василеостровском ещё не растаял, но уже потемнел и превратился в грязную кашу, которую питерские дворники скидывали в сточные канавы лопатами с длинными черенками. Весна в Питере — это не весна, а насмешка: солнце светит, но не греет, в воздухе висит сырость, которая пробирается под одежду и липнет к коже. В такие дни Вера особенно остро чувствовала, как далеко они от дома, от Москвы, где март — это уже лужи, грачи и запах талой земли.
Она возвращалась из мастерской одна. Лена ушла к зубному — у неё разболелся зуб мудрости, и она плакала по ночам в подушку, чтобы никто не слышал. Пашка и Лёшка задержались на лекции по истории ювелирного искусства: профессор, старый эстет с длинными седыми волосами и бабочкой вместо галстука, рассказывал про Фаберже, и Лёшка не мог уйти, потому что делал конспект для Оли. А Оля сидела в общаге с температурой — накануне она съела в столовой что-то несвежее и теперь лежала под двумя одеялами, обложившись грелками и смотря сериалы на ноутбуке, но без звука, потому что от звука болела голова.
На улице было сыро, дул ветер с залива — тот самый, про который питерцы говорят: «с Финского залива дует, беда». Вера пожалела, что не взяла шапку: уши замёрзли так, что, казалось, отвалятся и упадут прямо в лужу, отражавшую серое небо. Она шла быстро, опустив голову, обходя лужи и стараясь не наступать на трещины в асфальте — детская привычка, от которой она никак не могла избавиться.
И уже почти дошла до арки, за которой начинался двор их общежития, когда заметила странное: у подъезда стояла чёрная «Камри» с тонированными стёклами. Машина была чистая, вымытая до блеска, и в этом сером, грязном, заплёванном птицами дворе она выглядела так же неуместно, как бриллиант в куче угля. Вера подумала: «К кому это? К комендантше?» Но комендантша, тётя Зина, ездила на стареньком «Фольксвагене» цвета мокрого асфальта, и гостей с такими машинами у неё не водилось.
Вера хотела прошмыгнуть мимо, сделать вид, что не заметила, но тут из машины вышел парень и перегородил ей дорогу.
Парню было лет двадцать пять, может, двадцать семь. Высокий — выше Лёшки на полголовы, с длинными руками, которые он, казалось, не знал, куда девать: они висели вдоль тела как плети, и это делало его похожим на манекен. Лицо узкое, с острым подбородком и маленькими глазами — такими маленькими, что казались двумя гвоздиками, вбитыми в фарфоровую кожу. Он смотрел на Веру спокойно, почти вежливо, даже чуть прищурившись, как будто разглядывал что-то интересное, но от этого спокойствия становилось не по себе — как в лифте, когда заходишь туда с незнакомцем, а двери закрываются слишком медленно.
На нём была чёрная куртка — не кожаная, как подумала Вера сначала, а какая-то другая, стёганая, с меховым воротником из серой норки. Из-под куртки выглядывал край водолазки, а на шее, чуть выше ворота, поблёскивала золотая цепочка — толстая, но не брутальная, скорее изящная, женская почти. Вера подумала: «Это он для статуса. Чтобы все видели — у него есть деньги». И сразу стало ещё тревожнее: люди, которые носят деньги напоказ, редко бывают простыми.
— Вера Сидорова? — спросил парень. Голос у него оказался низкий, ровный, без интонаций — как у диктора автоответчика.
Вера остановилась. Внутри всё сжалось — холодный комок страха прямо под рёбрами. Но она научилась не показывать страх ещё в пятом классе, когда Шестопалов проверял их на прочность. Поэтому она подняла подбородок и ответила, глядя ему прямо в глаза:
— Кто спрашивает?
— Меня Сухой зовут. — Парень улыбнулся, но улыбка не дошла до глаз. Глаза остались колючими и пустыми. — Мне сказали, ты делаешь красивые вещи. Я хочу посмотреть.
— Какие вещи? — спросила Вера, хотя уже догадалась. Она перехватила рюкзак поудобнее, чтобы руки были свободны.
— Украшения. Кулоны, серьги, броши. Всякое. — Он махнул рукой в сторону её рюкзака, как будто там уже лежали все сокровища мира. — Я слышал, у вас команда, вы уже продавали на ярмарках, в интернете. Я хочу предложить вам более выгодные условия.
— Какие условия? — Голос у Веры звучал твёрже, чем она себя чувствовала. Она сама удивилась этой твёрдости.
— Давай не на улице разговаривать, — сказал Сухой, кивнув в сторону машины. — Там тепло. Кофе есть. Музыка.
Вера посмотрела на тонированные стёкла. За ними ничего не было видно — только тусклый отблеск фонаря. «Не садись в машину к незнакомцам», — учила её мама. Ещё в детском саду. Она не помнила того разговора, но помнила интонацию — испуганную, настойчивую.
— Я не сажусь в машину к незнакомым людям, — сказала Вера и сделала шаг назад, в сторону арки, где было больше света. — Так что или говори здесь, или я ухожу.
— Правильно, — неожиданно согласился Сухой. — Умная девочка. — Он, кажется, даже одобрительно кивнул. — Тогда давай в кафе. На углу есть нормальное, я тебя угощаю.
Вера хотела отказаться. Хотела сказать, что ей нужно идти, что она спешит, что у неё нет времени, что Лёшка будет волноваться, что Борман ждёт, что Оля болеет, что она не одна — любое из этих было правдой. Но она вдруг поняла: если сейчас уйдёт, этот человек придёт снова. В другой день, в другой час, когда она будет совсем одна или с кем-то из ребят. И тогда разговор может быть другим — может, более жёстким. Может, с угрозами.
Поэтому она кивнула и сказала, стараясь, чтобы голос не дрожал:
— Пятнадцать минут. И ни секундой больше.
— Идём.
Кафе на углу называлось «Встреча» — вывеска из пластиковых букв, две из которых не горели, так что читалось «Встре а». Таких заведений в Питере тысячи: пластиковые столики, красные диваны с протёртыми сиденьями, запах растворимого кофе и застоявшегося табака, витрина с пирожными, которые никто никогда не покупал, потому что они стоили как два обеда в столовой, — но пирожные лежали изо дня в день, покрываясь корочкой, и продавщица безразлично протирала витрину тряпкой, когда начальник приходил проверять.
Сухой выбрал столик у окна — самый дальний от входа, но с хорошим обзором. Он сел спиной к стене, и Вера заметила это движение: человек, который не любит, когда у него за спиной кто-то сидит. Параноик? Или просто тот, у кого есть враги? Вера склонялась ко второму.
За окном медленно смеркалось. Фонари ещё не зажглись, и улица казалась серой, размытой — как старый снимок, который выцвел на солнце. Люди шли по своим делам, не глядя по сторонам, и никто не знал, что здесь, за мутным стеклом кафе, решается что-то важное.
Сухой заказал два американо и два круассана. Круассаны принесли подогретые — в микроволновке, потому что в духовке их разогревать было бы слишком долго и дорого. От них пахло маргарином и ещё чем-то химическим, и Вера сразу поняла, что есть не будет. Она вообще не любила есть с незнакомыми людьми — казалось, что это делает их ближе, обязывает к чему-то.
— Слушай, Сидорова, — начал Сухой, размешивая сахар в кофе. Ложка звенела о края чашки — он размешивал слишком долго, как будто хотел растворить не только сахар, но и что-то ещё. — Я не буду ходить вокруг да около. Есть люди, которым нужны мастера. Настоящие мастера, а не те, кто в училище учился и думает, что уже ювелир.
— Я не в училище, я в университете, — ответила Вера, и в голосе её прозвучала обида. — Мы на бюджете. Сдали вступительные на сто восемьдесят баллов. И учимся на «ювелирном деле».
— Какая разница, — отмахнулся Сухой. — Ты делаешь вещи с душой. Это важно. Я видел твои кулоны на ярмарке месяц назад. Не вру. Ты продала тогда три штуки, а четвёртый показывала как образец. Паутину с красной бусиной.
У Веры внутри всё похолодело. Он не просто слышал о ней — он следил. Пришёл на ярмарку, стоял среди толпы, смотрел, как она улыбается покупателям, хвалит свои работы, торгуется за каждые сто рублей. Ей стало противно, как будто кто-то заглянул в её шкаф и перерыл бельё.
— Вы меня отслеживали? — спросила она, и голос её дрогнул — на полтона, но Сухой это услышал.
— Следил — громко сказано, — ответил Сухой, и его тон стал чуть мягче — но только чуть, так, что это можно было принять за усталость. — Интересовался. Это разные вещи.
— А кто эти люди, которым нужны мастера? — Вера решила не отступать. Она опёрлась локтями о стол, подалась вперёд.
Сухой посмотрел на неё долгим взглядом — оценивающим, как на экзамене или собеседовании, когда ты не уверен, проходишь или нет. Вера выдержала этот взгляд, хотя внутри всё дрожало.
— Люди, которые платят деньги, — наконец сказал он. — Хорошие деньги. Не тысячу рублей за кулон, а десять. Двадцать. Пятьдесят. Зависит от работы.
— И что я должна делать?
— То же, что и сейчас. Украшения. Серьги, кольца, подвески. Всё, что умеешь. Есть клиенты, которые любят ручную работу. Они платят. Но они не ходят на ярмарки, понимаешь? У них другие каналы. Они не стоят на ветру и не торгуются за каждую сотню.
— А ваши люди — это канал?
— Наши люди — это гарантия, — поправил Сухой. Его голос стал чуть строже, как будто он объяснял прописную истину нерадивому ученику. — Гарантия, что тебя не кинут. Что заказ не пропадёт. Что деньги будут вовремя и теми купюрами, которые ты просила.
— А не теми, которые вы дадите?
— Я не понял, — Сухой прищурился. Ложка замерла в чашке.
— Просто уточняю, — сказала Вера. Ей показалось, что она зашла слишком далеко, но остановиться уже не могла.
Сухой молчал несколько секунд. Потом неожиданно усмехнулся — коротко, без радости, но в глазах мелькнуло что-то вроде интереса.
— С характером, — сказал он. — Это хорошо. Мастер без характера — не мастер.
Вера не ответила. Она ждала, когда он назовёт цену.
— И сколько я получу с одного изделия? — спросила она, когда пауза затянулась.
— Пятьдесят процентов.
— Мало. — Вера покачала головой.
— Нормально. — Сухой откинулся на спинку стула, сложил руки на груди. Жест был закрытым, почти агрессивным. — Материал наш. Инструменты — твои. Доставка — наша. Клиент — наш. Ты только делаешь. Получаешь половину.
— А если я найду своего клиента?
— Твой клиент — мой клиент, — ответил Сухой. — Ты работаешь на нас — ты не ищешь других.
— То есть я ваша?
— Ты наш партнёр. — Он сделал ударение на последнем слове, как будто оно всё объясняло.
Вера помолчала. Она смотрела на его руки — длинные пальцы, чистая, ухоженная кожа, никаких колец, даже часов нет. Человек без примет. Гладкий, чистый, как новая монета. Таких Вера боялась больше всего — в них не за что зацепиться, нечего раскусить.
— А если я скажу нет? — спросила она. Сердце колотилось где-то в горле, но голос оставался ровным.
Сухой медленно допил кофе. Поставил чашку на блюдце — аккуратно, без стука. Круассан он так и не тронул, и тот лежал на тарелке, остывший, покрываясь жирной корочкой.
— Скажешь нет — не будет ничего плохого, — ответил он наконец. — Мы не бандиты. Не отморозки. У нас бизнес. Ты не хочешь — работаем с другими.
— Но вы не любите, когда отказывают, — сказала Вера — не вопрос, утверждение.
Сухой посмотрел на неё с новым интересом, как будто она только что решила задачку, которую он считал слишком сложной для неё.
— Не любим, — согласился он. — Но уважаем право выбора. Это не Америка, конечно, но право выбора есть. — Он усмехнулся собственной шутке. — Если ты скажешь нет сегодня, завтра я не приду. Послезавтра — тоже. Но через месяц или полгода, когда ты поймёшь, что на стипендию не прожить, что ярмарки дают копейки, а твой парень надрывается на стройке — ты вспомнишь этот разговор. И придёшь сама.
— Лёшка не мой парень, — сказала Вера и тут же пожалела об этом. Зачем она это сказала? Зачем показала свою слабость, свою незащищённость?
Сухой не ответил. Только усмехнулся — той же пустой усмешкой.
— Не важно, — сказал он. — Важно, что мы будем ждать.
Он встал, поправил воротник куртки, достал из кармана бумажник. Положил на стол купюру — тысячу рублей, хотя два кофе и два круассана стоили не больше четырёхсот. Щедрый жест. Жест силы.
— Подумай, Сидорова, — сказал он, уже стоя у двери. — Не торопись. Поговори со своими. И пусть твой староста — Корсаков, кажется? — не кипятится. Мы не враги. Мы партнёры. Потенциальные.
Он вышел из кафе. Колокольчик на двери звякнул — жалобно, как будто жаловался на холод. Вера сидела и смотрела на остывший кофе. Через мутное стекло она видела, как Сухой сел в чёрную «Камри» и уехал. Машина растворилась в потоке, и через секунду Вера уже не была уверена, что она вообще стояла у подъезда. Как видение. Как дурной сон.
Она не пошла в общагу сразу. Просидела в кафе ещё двадцать минут, глядя, как продавщица вытирает стойку и периодически бросает на неё косые взгляды — мол, сидишь тут, чашку свою уже допила, а место занимаешь. Но Вере было всё равно. Она думала о Сухом, о его пустых глазах, о золотой цепочке, о том, как он назвал Лёшку «твой парень». Ей было одновременно страшно и стыдно за этот страх. И ещё — горько, как от глотка того самого кофе, который она так и не выпила.
Наконец она собралась, застегнула рюкзак и вышла на улицу. Вечерний воздух ударил в лицо — холодный, влажный, с запахом бензина и мокрого асфальта. Вера медленно пошла к арке, но перед этим остановилась, достала телефон и набрала сообщение в общий чат: «Я в порядке. Иду домой. Новости плохие». Как только она отправила сообщение телефон моргнул и выключился, села батарея.
«Мы не бандиты, — повторила она про себя. — Бизнес. Пятьдесят процентов. Материал наш».
Это звучало почти честно. Почти нормально. Но почему тогда внутри было так тошно?
Лёшка ждал её в комнате.
Он сидел на стуле, который специально поставил посередине, и крутил в руках какой-то металлический обломок — не работу, просто железяку, чтобы занять пальцы. Таким Лёшка был всегда: когда волновался, ему надо было что-то держать в руках. Пашка лежал на своей кровати и листал ленту в телефоне — без звука, чтобы не разбудить Олю, которая спала, закутавшись в одеяло с головой. У неё поднялась температура до тридцати восьми и двух, и она приняла парацетамол, который поделила пополам, потому что целой таблетки было жалко — они и так кончались слишком быстро.
Борман сидел на подоконнике и смотрел на улицу, задумчиво поводя хвостом. Он вообще любил смотреть в окно — часами мог сидеть, наблюдая за воробьями и редкими прохожими. Лена говорила, что он похож на философа, который вышел на балкон подышать воздухом и задумался о вечном.
— Ты где была? — спросил Лёшка, когда Вера вошла. Голос у него был ровный, но Вера знала этот тон: он злился. Не на неё — на ситуацию. Он сжал железяку так, что костяшки побелели.
— В кафе, — ответила Вера и села на свою кровать. Стянула мокрые ботинки — носки тоже промокли, и пальцы ног были белыми и сморщенными, как после долгого купания. — У меня телефон разрядился.
— Я звонил, — сказал Лёшка. — Три раза. Я думал, тебя уже в Неву сбросили. Я собирался уже бежать, искать по всему городу.
— Прости. Я не могла ответить.
— С кем ты была? — Он отложил железяку и повернулся к ней. Жест был медленным, но решительным.
— С одним человеком. Ему нужны мастера.
Лёшка перестал крутить железяку. Пашка отложил телефон. Даже Оля заворочалась во сне — как будто почувствовала, что в комнате что-то происходит. Только Борман продолжал смотреть в окно, невозмутимый, как сфинкс.
— Какие мастера? — спросил Лёшка. Голос стал настороженным, как у зверя, который учуял запах опасности.
— Ювелирные. Он сказал, его люди дают материал, забирают готовые работы, платят пятьдесят процентов.
— Пятьдесят? — Пашка сел на кровати, лицо у него побледнело. — Это грабёж. Они же нас просто используют как станок. И мы даже не увидим, куда уходят наши вещи.
— Он говорит, это бизнес, — ответила Вера. — Материал их, доставка их, клиенты их. Мы только делаем.
— А мы кто? — Лёшка встал, прошёлся по комнате. Три шага от стены до стены, поворот, ещё три. — Рабы? Придатки к станку? Мы не для того сюда приехали, чтобы работать на кого-то за копейки.
— Не копейки, Лёш, — сказала Вера. — Десять, двадцать, пятьдесят тысяч. За работу.
— И мы получим половину. — Он резко остановился. — А если они скажут, что работа не подошла? А если потеряют? А если клиент откажется платить? Что тогда? У тебя есть ответ?
— Ты думаешь, я не понимаю? — Вера повысила голос, но тут же взяла себя в руки — Оля спала. — Я всё понимаю. Но я не могла просто уйти. Он знает моё имя. Знает, где мы живём. Это не просто случайный прохожий.
— Кто он?
— Его зовут Сухой, — сказала Вера и поморщилась — имя всё ещё звучало как кличка из дешёвого боевика, и от этого становилось ещё более противно. — Он подъехал к общаге на чёрной машине. Знает моё имя. Знает, что мы продавали на ярмарках. Сказал, что видел мои кулоны месяц назад.
— Он за тобой следил? — голос Пашки дрогнул. Он снял очки и нервно протёр их.
— Говорит, интересовался. — Вера пожала плечами. — Я не знаю, Паш. Может, следил, может, нет. Но он знает достаточно. И он знает про тебя, Лёш. Сказал, что ты мой парень.
— Что? — Лёшка удивлённо поднял брови.
— Не важно, — отмахнулась Вера. — Важно другое: он не угрожал. Сказал, что если откажемся — не будет ничего плохого. Но добавил, что когда мы поймём, что на стипендию не прожить, то вспомним о нём. Он дал нам время.
— То есть это предложение, от которого нельзя отказаться, — тихо сказал Пашка. — Отсрочка. А не отказ.
— Почему нельзя? — Лёшка резко повернулся к нему. — Взяли и отказались. И всё. Чем они нам угрожают? Скажем нет — и они уйдут.
— Потому что они не уйдут, — Пашка говорил тихо, но твёрдо — взросло, как человек, который уже много раз прокрутил в голове этот разговор. — Они вернутся. Через месяц, через два. Когда ты будешь работать грузчиком и ныть, что у тебя спина болит, а Вера будет недосыпать, потому что она учится и пашет на ярмарках, а я буду экономить на еде и носить старые очки, потому что новые стоят как две стипендии. Они вернутся и скажут: «Мы же говорили». И мы согласимся. Потому что устанем. Потому что сил не будет.
В комнате повисла тишина. Только Борман спрыгнул с подоконника, подошёл к Вере, потёрся о её ногу и замурлыкал — громко, на всю комнату. Вера машинально погладила его по голове.
— Паша прав, — сказала она. — Я тоже это поняла. Они не давят сейчас, потому что им не надо давить. Надо, чтобы мы сами пришли.
— Тогда что делать? — Лёшка сжал кулаки так, что побелели костяшки. — Соглашаться? Ну всё, я вижу, к этому всё идёт.
— Не знаю. Надо посоветоваться с дядей Мишей.
При упоминании тренера Лёшка чуть расслабился. Дядя Миша был для них чем-то вроде спасательного круга: даже отсюда, из Питера, его голос в трубке делал опасность менее реальной.
— Завтра позвоню, — сказал Лёшка. — С утра. — Он помолчал, потом добавил уже тише: — А сейчас давайте спать. Завтра разберёмся. Не надо принимать решений на голодный желудок и на нервной почве. У нас и так проблем хватает.
Он постоял ещё минуту, глядя на Веру, и вышел. Пашка поплёлся за ним, на ходу потирая глаза под очками. Дверь закрылась, и в комнате стало тихо — только Оля дышала во сне, и где-то в коридоре играла музыка: сосед с четвёртого курса включил «Короля и Шута» на всю катушку.
Вера легла, но не спала. Лежала с открытыми глазами, смотрела в потолок — там была трещина, похожая на карту какой-то далёкой страны. Она слушала, как Пашка ворочается за стеной, как Лена (она вернулась от зубного уже поздно, когда Веры ещё не было, и теперь спала, подложив руку под щёку) тихо дышит рядом. И думала о Сухом. О его спокойных глазах, о золотой цепочке, о том, что он сказал про Лёшку — «твой парень». Ей было и смешно, и страшно одновременно.
«Мы не бандиты», — снова сказал голос в голове. — «Мы партнёры».
Вера закрыла глаза и провалилась в тяжёлый сон без сновидений — в ту чёрную пустоту, где не было ни страхов, ни надежд, ни Сухого.
Утром Лёшка позвонил дяде Мише.
Они не видели тренера уже два года — с тех пор, как уехали из Москвы. Но созванивались раз в месяц, иногда чаще. Дядя Миша болел: давление скакало, врачи говорили «поменьше нервов», но он всё равно курил свои дешёвые сигареты, от которых воняло на всю квартиру, и смотрел по телевизору бои без правил, записанные на старый видеомагнитофон. Жена у него умерла пять лет назад, детей не было, и он жил один — в двухкомнатной квартире на окраине, среди кассет с записями тренировок и банок с солёными огурцами, которые ему приносили бывшие ученики.
— Алло, — ответил дядя Миша на пятом гудке. Голос был хриплый, с утра он всегда говорил так, будто только что проснулся, хотя на самом деле не спал уже несколько часов — бессонница мучила его после шестидесяти.
— Дядя Миша, это Лёшка, — сказал Корсаков. — У нас проблема. Серьёзная.
— Какая? Экзамены? — Тренер закашлялся — надрывно, с присвистом.
— Хуже. К нам пришли люди. Предложили работать на них. Криминал, скорее всего.
Дядя Миша помолчал. В трубке слышно было, как он затягивается сигаретой — характерное шипение, потом выдох, потом снова кашель.
— Рассказывай подробно, — сказал он. — Не пропуская деталей.
Лёшка рассказал. Про Сухого, про то, как тот подъехал к общаге на чёрной машине, про разговор в кафе, про пятьдесят процентов и про то, что «они не бандиты». Рассказывал спокойно, без паники, по делу — как учил дядя Миша: «Паника убивает ясность мысли». Только иногда замолкал, чтобы услышать, что скажет тренер. Но дядя Миша молчал — только кашлял и, наверное, курил одну за другой.
— Дядя Миша, вы там? — не выдержал Лёшка.
— Я здесь, — ответил тот. — Думаю. — Помолчал. — Слушай, Корсаков. Я всю жизнь прожил в Москве, но про питерские дела знаю. Там свои порядки. Если к вам пришли с таким предложением — значит, вы уже на карандаше. Они за вами наблюдают уже не месяц, может, полгода, а может и год.
— Почему тогда не пришли раньше?
— Ждали, пока вы окрепнете. Студенты первого курса — зелёные, делать ничего не умеют. А сейчас вы уже на втором. Есть навык, есть имя среди мастеров, пусть маленькое, но есть. Вас заметили. Тем более вы стали продавать свою работу. А заметили, потому что вы умеете делать красиво и у вас покупают, а это всегда привлекает.
Лёшка сжал телефон так, что пластик затрещал.
— И что нам делать?
— Отказаться пока нельзя, — сказал дядя Миша. — Если откажетесь сейчас — они обидятся. Не потому, что им нужны именно вы, а потому, что они не любят, когда им говорят «нет» в лицо. У них это слабость, они её не прощают.
— Но Сухой сказал, что…
— Сухой — шестёрка, — перебил дядя Миша. — Он говорит то, что ему велят. А велят ему — не давить, но обозначить присутствие. Это стандартная схема. Вы должны думать, что у вас есть выбор. А потом, когда вы сами придёте, они скажут: «Мы вас предупреждали». И вы будете чувствовать себя обязанными. Это психология.
— И что? Согласиться?
— Согласиться внешне, — сказал дядя Миша. — Скажите, что вам нужно время подумать. Потяните месяц, два. В это время ищите другие варианты. Может, получится выйти на честных заказчиков. Может, откроете своё дело. Но в криминал не влезайте. Если раз влезете — вылезти будет очень тяжело. Я таких историй знаю десяток. Хорошие мастера, золотые руки. А потом — тюрьма или трупы.
— Дядя Миша, вы нас пугаете.
— А вы бойтесь, — сказал тренер. — Бойтесь — и будете живы. А если испугаетесь по-настоящему — звоните мне. Я приеду. Старый я, больной, но приеду. Ещё могу навалять по мордам, если надо. В конце концов, я вас учил.
Лёшка улыбнулся, хотя дядя Миша этого не видел.
— Спасибо.
— Не за что. — Тренер помолчал, собираясь с мыслями. — И вот ещё что. Сделайте так, чтобы ваши работы стали известны в нормальных кругах. Ювелирные салоны, выставки, конкурсы. Чтобы к вам пришли нормальные люди с нормальными деньгами. Тогда криминал отстанет. Им нужны те, кто в тени, а кто на свету — того не трогают.
— Как это сделать?
— Думайте. Вы же умные. Я в вас верю.
Дядя Миша отключился. Лёшка убрал телефон в карман и посмотрел на Пашку — тот сидел на кровати и слушал разговор по громкой связи, вцепившись в край одеяла.
— Ты слышал? — спросил Лёшка.
— Слышал, — ответил Пашка. — Он во всем прав. Нам нужно искать выход на легальный рынок.
— Но как? У нас нет связей, нет денег, нет портфолио, которое кто-то воспримет всерьёз.
— Будем делать, — сказал Пашка. — Как всегда, постепенно, шаг за шагом. Мы же не с нуля начинаем. Помнишь, как мы начинали в пятом классе?
Лёшка кивнул. Он подошёл к окну, посмотрел на улицу. Двор был серым, мокрым, на лавочке с отломанной спинкой сидел дворник в оранжевом жилете и курил, глядя в одну точку. Тополь, который рос под окном, ещё не распустил листья — стоял голый, чёрный, с обломанными ветками, похожий на старую метлу.
— Ты знаешь, — сказал он негромко, почти самому себе, — я иногда думаю: зачем мы поехали в Питер? Могли бы в Москве остаться, там проще. Родные рядом, знакомые.
— А там разве не пришли бы такие же? — спросил Пашка.
— Пришли бы, наверное. — Лёшка не оборачивался. — Но там дядя Миша рядом. А здесь мы одни.
—Вот что ты паникуешь? Не одни мы, — сказал Пашка. — Мы всегда вместе. Мы есть друг у друга.
Лёшка усмехнулся — одними уголками губ.
— Ты, Дроздов, как попугай, — сказал он, поворачиваясь. — Всё повторяешь «вместе, вместе».
— А что мне повторять? «Разбежимся»? — Пашка покачал головой. — Не хочу. И тебе не советую.
— Ладно, — Лёшка взял рюкзак и направился к двери. — Вместе так вместе. А сейчас я пойду на лекцию, а ты придумай, как нам выйти на нормальных заказчиков.
— А ты? — спросил Пашка.
— А я буду таскать ящики. — Лёшка остановился на пороге. — Кто-то же должен приносить в дом деньги. Пока ты придумываешь.
Он вышел, хлопнув дверью. Пашка остался один. Он достал телефон, открыл браузер и начал искать — сначала просто, по инерции, потом всё быстрее и быстрее: «выставка ювелиров Питер 2024», «конкурс молодых мастеров», «Союз художников Санкт-Петербург». Пальцы бегали по экрану, очки сползали на кончик носа, и Пашка то и дело поправлял их дрожащей рукой.
Через неделю Сухой позвонил сам.
Номер был незнакомый — московский, что удивило Веру. Она сидела в комнате одна: Лена ушла на английский, Оля выздоравливала и дремала, закрывшись пледом. Борман дремал вместе с ней, свернувшись клубком у неё в ногах. В мастерской сегодня был выходной — преподаватели уехали на конференцию, и все занятия отменили.
Телефон зазвонил, когда Вера перебирала свои инструменты. Она сначала не хотела брать трубку — подумала, что спам или реклама кредитов. Но потом взяла, потому что ждала звонка от мамы, а мама часто звонила с разных номеров, когда у неё садился телефон или она забывала его зарядить.
— Сидорова, привет, — сказал голос в трубке. Сухой говорил так же ровно, как в кафе — будто разговаривал с автоматом, а не с живым человеком. — Как дела? Подумала?
Вера замерла. Во рту пересохло.
— Здравствуйте, — ответила она. Встала с кровати, и вышла в коридор, где было чуть тише. — Я ещё не решила.
— Я понял. Я не тороплю. — В трубке послышался шум — кажется, он шёл по улице: ветер, гул машин, чей-то смех. — Но у меня есть для тебя информация. В апреле в Питере будет выставка молодых ювелиров. «Грани мастерства» называется. Организаторы — нормальные люди, из Союза художников. Если ты поучаствуешь и тебя заметят — у тебя появятся другие клиенты. Те, с которыми мы конкурировать не будем. Я даю тебе этот шанс.
Вера замерла. Сердце пропустило удар, потом забилось чаще.
— Зачем вы мне это говорите? — спросила она. — Вы же хотите, чтобы я работала с вами. Зачем вам конкуренты?
— Потому что если ты станешь известной, твои работы будут дороже, — сказал Сухой. — А значит, и наш процент вырастет. Выставка — это инвестиция. Я вкладываю в тебя время и информацию, а потом получаю прибыль. Ты поняла?
— То есть вы хотите, чтобы я поучаствовала в выставке, прославилась, а потом пришла к вам с уже раскрученным брендом?
— Умная девочка, — повторил Сухой ту же фразу, что в кафе. — Быстро схватываешь. Мне нравится с тобой работать.
— Но это нечестно, — сказала Вера.
— Бизнес не про честность, — ответил Сухой. — Бизнес про выгоду. Я тебе даю шанс. Ты мне даёшь возможность заработать. Если ты найдёшь других партнёров — я уйду. Если нет — я буду ждать. Выставка — в выставочном зале на Лиговском, с первого по пятнадцатое апреля. Заявки принимаются до двадцатого марта. У тебя есть десять дней, чтобы собрать портфолио.
Он отключился, не попрощавшись. Вера стояла в коридоре с телефоном в руке и смотрела на экран, где высвечивалось: «Звонок завершён. Длительность: 1 минута 24 секунды». Мало — это очень мало, чтобы изменить жизнь, но Вера чувствовала, что её жизнь только что изменилась. Или нет — не изменилась, а вошла в новое русло, как Нева в половодье.
Рядом кто-то прошёл — девушка с мокрым полотенцем на голове, в тапках на босу ногу. Девушка посмотрела на Веру, но ничего не сказала — только пожала плечами и ушла, оставив после себя запах шампуня и ещё чего-то сладкого.
— Вера, ты чего? — спросила Лена, которая как раз вернулась с английского — с зачёткой под мышкой и красным от ветра лицом. — Ты белая как стена. Ты чего, умерла там?
— Сухой звонил, — сказала Вера. Голос у неё сел, пришлось прокашляться. — Предложил участвовать в выставке.
— Что? Какой выставке?
— «Грани мастерства». Для молодых ювелиров. Знаешь, та, про которую мы читали в ноябре. Я думала, это шанс, а теперь не знаю.
Лена подошла ближе, взяла Веру за руку — её ладони были холодными и влажными, как всегда, когда она волновалась.
— Это же здорово, — сказала она. — Почему у тебя такой вид? Ты не рада?
— Потому что он предложил это не просто так. Он сказал, что если я стану известной, мои работы будут дороже, и тогда его процент будет больше. Он хочет, чтобы я стала раскрученным брендом, а потом пришла к нему. Он просто пользуется мной.
— Но это логично, — ответила Лена. — Он же бизнесмен. Он вкладывает в тебя. Пока он тебе ничего не должен, а ты ему — ничего.
— А если я не хочу, чтобы он в меня вкладывался?
— Тогда не участвуй в выставке, — сказала Лена. — Но это глупо. Выставка — это твой шанс. Твой, не его. Ты можешь использовать его совет, а потом послать его куда подальше. Всей нашей командой.
— А если он обидится?
— Если он такой умный, как ты говоришь, он не обидится. Он найдёт другого мастера. Их много. А ты у нас одна.
Вера вздохнула. Лена была права, но легче от этого не становилось.
— Ладно, — сказала Вера. — Давай посмотрим, что это за выставка.
Они зашли в комнату, сели за стол. Вера открыла ноутбук — старенький, с треснутым корпусом и клавиатурой, где стёрлись буквы «а» и «о», потому что Оля много печатала. Лена устроилась рядом, положив подбородок на её плечо, и смотрела в экран вместе с ней.
«Грани мастерства» — ежегодная выставка молодых ювелиров, проходила в шестой раз. Участвовать могли студенты профильных вузов и колледжей, а также независимые мастера до тридцати лет. Заявка — три работы, фотографии, описание, краткое портфолио с историей. Приём — до двадцатого марта.
— Сейчас одиннадцатое, — сказала Лена, заглядывая в календарь на телефоне. — У нас девять дней.
— Мы успеем, — ответила Вера. — Вопрос не в этом.
— А в чём?
— В том, что если мы поедем на эту выставку, мы признаем, что Сухой — наш партнёр. Хотя мы ему ничего не обещали.
— Мы не признаем, — сказала Лена. — Мы просто используем его информацию. Это называется «быть умнее». Нас дядя Миша такому не учил?
— Учил, — усмехнулась Вера, вспомнив тренировки. — Но на ковре это проще. Там ты выходишь и знаешь, кто твой враг. А здесь враг улыбается, говорит «партнёры» и советует, как тебе стать лучше.
— Может, он не враг, — сказала Лена. — Может, он просто человек, который делает свою работу. Не все же вокруг бандиты.
— А работа у него — втягивать таких, как мы, в криминальные схемы.
— Ты же не знаешь наверняка. Может, он просто посредник. Таких много: находят мастеров, находят клиентов, берут свой процент. Это называется арт-менеджмент.
— Лена, он назвал себя Сухим. — Вера повысила голос, потом спохватилась и сбавила тон — Оля спала. — Кто называет себя Сухим? Только тот, кто хочет, чтобы его боялись. Это как кличка у зека. Ты же сама понимаешь.
Лена пожала плечами — не спорным жестом, а скорее вопросительным.
— Я не знаю, как правильно, — сказала она. — Но я знаю, что если мы пропустим выставку из-за какого-то Сухого, мы будем жалеть всю жизнь. Ты сама потом себе этого не простишь. Скажешь: «А что, если бы я рискнула?»
Вера посмотрела на неё долгим взглядом. Лена стояла, выпрямив спину, сжав кулаки, и в глазах у неё горел тот самый огонь, который Вера видела ещё в пятом классе, когда они спорили, можно ли паять серебро без аргона. Только теперь огонь был ярче — выжженный, как будто его раздували все эти годы.
— Ты права, — сказала Вера. — Будем готовиться. А Сухой пусть идёт лесом.
— Не пусть идёт, — поправила Лена, и в её голосе появились весёлые нотки. — Пусть стоит в стороне и смотрит. Как зритель в театре.
— А потом?
— А потом посмотрим. Может, мы устроим ему аншлаг.
Они обнялись. Крепко, по-настоящему, как тогда, на тёмной улице после разговора с дядей Мишей, когда Вера впервые поняла, что команда — это не просто слово.
До двадцатого марта оставалось девять дней, и каждый из этих дней был расписан по минутам, как расписание поездов на Ленинградском вокзале — строго, без зазоров, без права на ошибку.
Вера отвечала за концепцию. Она решила показать на выставке не просто украшения, а историю — цельную, пронзительную, как песня Цоя. Серию она назвала «Пять лет». Пять лет прошло с того дня, когда они вчетвером сидели в Лёшкиной комнате на окраине Москвы, грызли печенье и придумали слово «артефакторы». Пять лет — срок, за который можно забыть, откуда ты пришёл, или наоборот, запомнить навсегда, выжечь в памяти, как клеймо. Вера хотела показать, откуда они пришли. Потому что это — их сила.
Она выбрала три работы, и каждая была не просто украшением, а страницей их общей биографии.
Первая — кулон с паутиной. Но не тот, который они делали в пятом классе, а новый, взрослый. Вера переплела проволоку так, что та стала почти невидимой — тоньше волоса, тоньше нити, которую ткёт настоящий паук. Паутина казалась живой: она висела в воздухе, а внутри неё, в маленькой капле из эпоксидной смолы, было застывшее битое стекло — осколок от разбитой вазы, которую Лёшка случайно разбил в их первой мастерской. Вера не спрятала этот осколок, как раньше, а сделала его главным элементом — чтобы каждый, кто посмотрит на кулон, понял: эта красота родилась из мусора, из битого стекла, из ошибок и потерь. И это не стыдно. Это и есть жизнь.
Вторая работа — серьги в виде шестерёнок. Их сделал Лёшка. Он вырезал каждую шестерёнку из медной пластинки вручную, без лазера, без станка — только надфили, напильники и его терпение, которого хватило бы на десятерых. Потом покрыл эмалью — синей и зелёной, как те первые звёздочки, которые он подарил им на последний звонок в девятом классе. Шестерёнки были разного размера, и когда серьги двигались, они цеплялись друг за друга и издавали тихий металлический звук — почти музыкальный, как у старого часового механизма.
— Серьги поют, — сказала Лена, когда впервые их увидела, и замерла, прислушиваясь.
Лёшка покраснел и ничего не ответил. Только засопел и уткнулся в свой верстак, сделав вид, что занят.
Третья работа — браслет Пашки. Тот самый, который он собрал после истории в туалете, когда они чуть не разбежались, но не разбежались, а стали только крепче. Простой, как цепь, без украшений, без бусин, без эмали. Толстые звенья, грубые швы, тёмный металл, который Пашка не стал полировать, потому что хотел оставить «патину времени». Пашка предлагал сделать новый — более профессиональный, с тонкими переходами и красивой застёжкой.
— Нет, — сказала Вера. — Покажи этот. В нём — наша сила. В том, что даже когда всё сломано, можно собрать заново.
— Ты уверена? — спросил Пашка, теребя край футболки. — Это же не профессионально. Швы видны. Металл ржавый. Меня будут стыдить. Это же позор для мастерской.
— Пусть видят, — ответила Вера. — Пусть знают, что мы не боимся быть неидеальными. Что мы не прячем свои шрамы.
Пашка долго молчал, потом кивнул и убрал браслет в коробку.
Лена помогала всем. Она бегала в фотоателье на Лиговке — туда, где старый еврей с большими ушами делал снимки ювелирки для каталогов. Уговорила его сделать им скидку.
— Мы бедные студенты, дядя Самуил, — сказала она, глядя на него честными глазами. — У нас кот болеет. Мы с вами по-человечески.
Борман в тот момент был абсолютно здоров, но Лена умела врать с честным лицом. Дядя Самуил посмотрел на неё, вздохнул и сделал скидку.
Фотографии получились волшебными: на чёрном бархате металл светился, как будто внутри у него горела лампочка.
Пашка придумывал тексты для заявки. Он писал их ночами, когда все спали, сидя на кухне с кружкой холодного чая. Водил пальцем по экрану телефона, стирал, переписывал заново.
— Наша команда — это четыре человека, которые научились делать красивое из того, что другие выбрасывают, — прочитала Лена однажды утром.
— Слишком пафосно, — сказала она, наморщив нос.
— Нормально, — ответил Пашка. — Им нужно пафосное, это же выставка. Там все так пишут.
— Ладно, — согласилась Лена. — Но тогда давай что-то ещё добавим. Про то, что мы не просто делаем украшения — мы храним память. Вот это важно.
Пашка кивнул, стёр текст и начал заново.
Оля, как только поправилась, нарисовала логотип. Маленького жука, который держит в лапках шестерёнку. Жук получился смешным — толстым, с круглыми глазами и забавными усами, но в нём было что-то трогательное.
— Что это за страшилище? — спросил Лёшка, глядя на рисунок.
— Это жук-артефактор, — обиженно ответила Оля. — Я хотела сделать что-то серьёзное, минималистичное, как у настоящих брендов. Но Вера сказала оставить.
— Оставь, — сказала Вера. — Он хороший. Он наш. Глупый, но наш.
— Жук — это артефакт, — объяснила Оля, когда Лена спросила про смысл. — Он маленький, но сильный, тащит на себе тяжести, которые больше его.
— И нас тащит, — добавила Лена. — Как мы друг друга, только мы тяжелее.
Оля улыбнулась — впервые за последние две недели, с тех пор как заболела.
В ночь перед подачей заявки они не спали. Сидели в комнате у девчонок, пили чай с печеньем, которое Пашка купил на последние деньги — пачку «Юбилейного», самого дешёвого, в жёлтой упаковке. За окном выл ветер — настоящий питерский ветер, который забирается в каждую щель и гудит в батареях как живой. Борман спал на кресле, свернувшись клубком. Кузя шуршал в клетке — он всегда шуршал по ночам, и Оля говорила, что это «белый шум», который помогает ей засыпать.
Вера в десятый раз проверяла фотографии, Лена — текст, Пашка — орфографию. Лёшка сидел в углу и молчал — он устал после смены, руки у него дрожали, и он грел их о кружку с горячим чаем. Оля досыпала на кровати, но не спала — просто лежала с закрытыми глазами и слушала.
— Всё, — сказала Вера в три часа ночи. Часы на ноутбуке показывали 3:07. — Отправляю.
Она нажала кнопку «Отправить». Письмо ушло — с тихим «вжух», как выдох. На экране появилось: «Ваша заявка принята. Результаты будут объявлены 28 марта».
В комнате повисла тишина. Потом Лена выдохнула — громко, как после долгой задержки дыхания.
— Всё, — сказала она. — Теперь только ждать. Самое страшное позади.
— А если мы не пройдём? — спросила Оля, не открывая глаз.
— Пройдём, — ответил Лёшка. Голос у него был хриплый, усталый, но твёрдый. — Должны пройти.
— Почему должны? — спросил Пашка. Он снял очки, протёр их краем футболки.
— Потому что мы лучшие, — сказал Лёшка. — Не во всем конечно мире. Но в своей нише точно. Мы делаем то, что никто не делает и мы это заслужили.
Вера посмотрела на него и улыбнулась. Лёшка улыбнулся в ответ — устало, одними уголками губ, но искренне. За пять лет он научился улыбаться даже тогда, когда внутри всё болит. И Вера думала: это, наверное, и есть взросление, не когда перестаёшь бояться, а когда учишься улыбаться сквозь страх.
В четыре часа утра они разошлись по комнатам. Лёшка и Пашка ушли к себе, забрав с собой кружки. Оля уснула сразу, как только голова коснулась подушки — сказалась болезнь и бессонная ночь. Лена долго ворочалась, вздыхала, перекладывала подушку, а потом тоже затихла.
Вера лежала с открытыми глазами. Смотрела в потолок — на трещину, похожую на карту, и думала о Сухом. Интересно, знает ли он, что они отправили заявку? Следит ли за ними? Сидит ли сейчас в своей чёрной машине с тонированными стёклами и смотрит на окна их общежития, на этот жёлтый свет, который пробивается сквозь старые шторы?
Она встала, подошла к окну. В окно дуло — рамы были старые, щели заклеены бумагой, но всё равно было холодно. Во дворе было темно и пусто. Только фонарь мигал — то включался, то выключался, будто щурился спросонья. Тополь шумел голыми ветками, и где-то далеко, на соседней улице, лаяла собака — надрывно, тоскливо, как будто ей тоже было страшно одной в этом огромном холодном городе.
«Никого нет, — подумала Вера. — Я просто параноик».
Она легла и уснула. Ей приснилось, что она стоит на сцене, на неё направлены прожекторы — слепящие, белые, горячие. А в зале сидят люди в чёрных костюмах, и все они похожи на Сухого — одинаковые, как клоны, с одинаковыми пустыми глазами. Они смотрят на неё и молчат. А она не может сказать ни слова, потому что язык прилип к нёбу, и она только открывает рот, как рыба на песке.
Она проснулась от того, что зазвонил будильник. Было девять утра, за окном светало — тем серым, питерским светом, который не назовёшь ни рассветом, ни днём, ничем, кроме как «утро». Ладонь горела: она сжимала её во сне так сильно, что ногти впились в кожу.
Двадцать восьмого марта пришёл ответ.
Вера открыла письмо на лекции по истории искусства — не должна была, но открыла. Преподавательница, пожилая женщина с высоким голосом и модными очками в красной оправе, рассказывала про ампир: про Наполеона, про триумфальные арки, про моду на античность. А Вера не слушала — она смотрела в экран телефона, спрятанного под тетрадью, и читала:
«Уважаемая Вера! Поздравляем, ваша заявка прошла отбор. Вы приглашены к участию в выставке «Грани мастерства», которая состоится с 1 по 15 апреля в выставочном зале на Лиговском проспекте, 56. Для подтверждения участия вам необходимо предоставить оригиналы работ не позднее 29 марта. С уважением, Оргкомитет».
Она прочитала письмо раз, потом второй, потом третий — не веря своим глазам. Слова прыгали, сливались, расплывались, как будто она смотрела на них сквозь воду.
— Вера, что случилось? — шёпотом спросила Лена, сидевшая рядом. Она тронула Веру за локоть.
Вера протянула ей телефон. Лена прочитала, и лицо у неё сделалось такое, будто она сейчас закричит на всю аудиторию. Она прижала обе руки к груди, зажмурилась, потом снова открыла глаза и прошептала, почти беззвучно:
— Мы прошли.
— Да, — так же шёпотом ответила Вера.
— Мы прошли! — Лена схватила её за руку и сжала так, что хрустнули костяшки.
— Тише, — сказала Вера, оглядываясь на преподавательницу. — Нас выгонят.
Преподавательница посмотрела в их сторону — строго, поверх очков. Но ничего не сказала, только поджала губы и продолжила про ампир.
Вера написала в общий чат: «Заявку приняли. Мы на выставке». Три точки, пауза — и через минуту Лёшка ответил: «Красавцы! Я знал». Пашка: «Я знал». Оля: «Я сейчас заплачу». Катя с третьего курса написала: «Поздравляю, соседки! Я тоже участвую, увидимся на месте. Только моя тема — одежда, так что не конкурируем». Сухой, которого не было в чате, не написал ничего, но Вера знала: он узнает. Узнает и, наверное, будет доволен — не за них, за себя. Потому что его план сработал.
Вечером они отмечали. Лена купила пирожных — дорогих, из той самой витрины, которую никто никогда не брал. Пирожные лежали на подносе, покрытые сахарной пудрой, и выглядели как музейные экспонаты. Пашка принёс лимонад — три бутылки, разного цвета: красный, жёлтый, зелёный. Борман сразу же попытался лизнуть красный, и Лена отогнала его, приговаривая:
— Нельзя, Борман, тебе нельзя, у тебя печень больная.
Борману было всё равно — он сел на подоконник и обиженно отвернулся, демонстративно зажмурившись.
Лёшка достал из холодильника банку чёрной икры, которую его отец прислал с севера — настоящей, зернистой, пахнущей морем и водорослями. К икре прилагалась записка, написанная отцовским крупным почерком: «Лёша, передай своим. Чтобы не думали, что жизнь — это только макароны. Держитесь. Отец».
— За нас, — сказал Лёшка, поднимая стакан с лимонадом.
— За артефакторов, — сказал Пашка.
— За тех, кто верит, — сказала Лена.
Вера ничего не сказала. Она смотрела на своих — на красные щёки, блестящие глаза, на этот смех, на этот гам, на то, как Лёшка пытается намазать икру на хлеб, но у него дрожат руки после работы, и кусочки падают на скатерть, на то, как Оля кормит Кузю семечками, а хомяк хватает их лапками и набивает за щёки, на то, как Пашка поправляет очки и смотрит на всех счастливыми глазами. И думала о том, что всё это может закончиться. Что выставка — это только начало. Что потом будет сложнее, что Сухой не отстанет, что дядя Миша стар и болен, и неизвестно, сможет ли он помочь в следующий раз.
Но сейчас, в эту самую минуту, она была счастлива. По-настоящему, тем счастьем, которое не зависит от денег, от погоды, от того, что завтра будет. Счастьем, которое живёт здесь и сейчас — в этой маленькой комнате, пахнущей кошкой и икрой, в этом жёлтом свете настольной лампы, в этих лицах, которые она знала наизусть, как отче наш.
— За нашу команду, — сказала она и чокнулась со всеми.
Икра была солёная и скользкая, но Вера ела её с белым хлебом и чувствовала, как в ней растворяется горечь последних недель — как ложка мёда в горячем чае, медленно, сладко, необратимо.
Первого апреля, в десять утра, они приехали на Лиговский.
Выставочный зал оказался старым зданием с высокими колоннами и лепниной на потолке — как будто их перенесли в девятнадцатый век, в Петербург Достоевского. На фасаде висела вывеска с названием выставки, написанная каллиграфическим шрифтом, и Вера подумала: «Мы здесь. Мы правда здесь». Внутри было просторно, пахло деревом и лаком — запах старых паркетов, которые помнят ещё царские башмаки. Потолки уходили вверх, и на них были нарисованы какие-то античные сцены: амуры, нимфы, сатиры — всё, как полагается в настоящем дворце.
Работы участников — больше пятидесяти человек — стояли на подиумах под стеклянными колпаками или висели на специальных стендах, освещённые софитами. Свет падал сверху, мягкий, ровный, и от этого металл казался живым: он переливался, дышал, как будто внутри каждого украшения спала какая-то маленькая душа.
Вера, Лена, Пашка и Лёшка расставили свои работы на отведённом им столе — длинном, деревянном, покрытом чёрным бархатом, который был чуть пыльным и помятым. В центре — кулон с паутиной, под стеклянным колпаком, чтобы никто не трогал. Слева — серьги-шестерёнки на чёрной подставке, которую Лена сделала из картона и обклеила бархатной бумагой. Справа — браслет Пашки, просто лежащий на бархате, как змея, свернувшаяся кольцами.
Вера достала из рюкзака табличку с названием серии — «Пять лет» — напечатанную на белом картоне, и поставила её на видное место, чуть сбоку, чтобы не закрывала работы.
— Как тебе? — спросила она, отойдя на два шага и оценивая результат. Она прищурилась — как будто это могло помочь увидеть что-то, чего не видно с первого взгляда.
— Круто, — сказал Лёшка, стоя рядом с ней и скрестив руки на груди. — Но можно было сделать стенд повыше. Чтобы было видно даже издалека.
— Не придирайся, — ответил Пашка. — Это наш первый раз. И вообще, не стенд главное, а работы.
— Работы — да, — согласился Лёшка. — Но красивая подача продаёт лучше, чем красивая работа. Это маркетинг. Дядя Миша говорил.
— Мы ювелиры, а не маркетологи, — сказала Лена. Она поправляла колпак, который всё время съезжал влево.
— Мы артефакторы, — поправил Пашка. — А артефактор должен уметь всё. И сделать, и продать, и упаковать. Иначе ты не артефактор, а просто ремесленник.
— С каких пор ты стал таким принципиальным? — усмехнулась Вера.
— С тех пор, как мы начали это дело, — ответил Пашка, и в голосе его прозвучала гордость.
Открытие выставки было в двенадцать часов. Пришли организаторы — в строгих костюмах, с бейджиками и папками для бумаг. Пришли журналисты — с диктофонами, камерами, блокнотами. Пришли несколько человек из Союза художников — пожилые, важные, с седыми бородами и дорогими перстнями на пальцах. Они ходили между столами, делали заметки в блокнотах и изредка останавливались, чтобы рассмотреть какую-нибудь работу поближе, взять её в руки, повернуть к свету.
Вера стояла у своего стола с прямой спиной — как учил дядя Миша: «На татами ты показываешь себя, а не свои страхи». Сжимала и разжимала кулаки, чтобы унять дрожь. Лена стояла рядом, чуть позади, и дышала ей в затылок. Пашка и Лёшка ушли в другой конец зала — смотреть работы конкурентов, но Вера знала: они вернутся через пять минут, не выдержат.
Около часа дня к их столу подошла высокая женщина с короткой стрижкой и большими очками в синей оправе. На ней был серый жакет и шейный платок — яркий, с павлиньими перьями. Она смотрела на работы долго, внимательно, наклонив голову. Потом взяла в руки кулон с паутиной, повертела, поднесла к свету.
— Чья работа? — спросила она. Голос у неё был низкий, чуть хрипловатый, с питерскими нотками — «чо», «тока», «питэр».
— Моя, — ответила Вера. Голос прозвучал хрипло, и она прокашлялась. — И её, — она кивнула на Лену. — Мы делали вместе.
— Паутина — ваша идея? — женщина посмотрела на Лену.
— Да, — сказала Лена. — Я придумала форму. А Вера сделала проволоку.
— А капля внутри — битое стекло? — женщина прищурилась.
— Да, — сказала Вера. — Мы работаем из того, что находим. Из мусора делаем красоту.
Женщина улыбнулась — одними уголками губ, но улыбка получилась доброй.
— Это принцип, — добавил Пашка, который как раз вернулся и встал за спиной у Веры. — Мы артефакторы.
— Артефакторы, — повторила женщина, записывая что-то в блокнот. — Интересное слово. Сами придумали?
— Да, — сказал Лёшка, тоже подходя. — Шесть лет назад. Мы были ещё в шестом классе.
— Шесть лет, — женщина посмотрела на табличку с названием серии. — Это ваша история?
— Да, — ответила Вера. — От первого браслета до сегодняшнего дня.
Женщина поставила кулон на место — аккуратно, даже бережно.
— Запомню, — сказала она. — Удачи вам, артефакторы.
Она ушла. Вера выдохнула — так, что у неё закружилась голова. Лена схватила её за руку и сжала.
— Она заметила, — сказала Лена, и голос её дрожал от волнения.
— Заметила, — подтвердил Лёшка. — Но это ещё ничего не значит. Просто заметила.
— Значит, что нас не выгонят в первый же день, — сказал Пашка. — Это уже успех.
Они стояли у своего стола до шести вечера — до самого закрытия. Люди подходили, смотрели, задавали вопросы. Кому-то нравилось, кому-то нет. Один мужчина с бородой и серебряным перстнем на мизинце (Вера запомнила перстень — тяжёлый, с рубином, явно антикварный) долго рассматривал браслет Пашки, потом сказал: «Примитивный. Недостойный внимания». Пашка покраснел, открыл рот, чтобы что-то ответить, но Лёшка положил ему руку на плечо и сжал — молчи.
Другая женщина, молодая, в шерстяном платье цвета горчицы, задержалась у серег-шестерёнок. Она долго их крутила, слушая, как они звенят, и наконец сказала: «Это похоже на музыку. Серьги звучат». Лёшка поблагодарил, но Вера видела, как у него дрогнули уголки губ — ему было приятно, просто он не умел показывать это.
К концу дня у них не купили ни одной работы. И это было нормально — выставка только началась, продажи будут позже, если повезёт. Но Вера всё равно чувствовала пустоту внутри — как будто они пришли на праздник, а их никто не заметил. Как будто они стояли в углу с табличкой «смотрите, мы есть», а все проходили мимо, потому что в центре зала было что-то более яркое, более громкое, более красивое.
— Не раскисай, — сказал Лёшка, когда они собирали вещи. — Первый день — самый тяжёлый. Завтра будет лучше. Всегда так бывает.
— Откуда ты знаешь? — спросила Вера.
— Верю, — ответил Лёшка. — Как всегда.
На четвёртый день выставки к ним пришёл Сухой.
Вера заметила его сразу, как только он вошёл в зал. Чёрная куртка, чёрные джинсы, чёрные ботинки — весь чёрный, как тень, как дыра в пространстве. Он появился после обеда, когда посетителей было мало — только редкие пенсионеры с сумками на колёсиках (они приходили не столько смотреть, сколько греться, потому что в зале было тепло) и студенты, которые пришли поглазеть на красивые вещи, но не собирались ничего покупать, потому что денег у них было не больше, чем у самих участников.
Сухой был без свиты — один. Он медленно обошёл зал, не глядя по сторонам, как будто знал, куда идёт. Потом подошёл к их столу, остановился, посмотрел на работы. Долго, внимательно, не торопясь. Вера чувствовала его взгляд даже затылком — холодный, колючий, как тот ветер с залива.
Потом он повернулся к ней.
— Привет, — сказал он. — Поздравляю. Выглядит хорошо, дорого и качественно. Я вижу, вы вложили душу.
— Спасибо, — ответила Вера. Она старалась говорить спокойно, но голос всё равно дрогнул — на полтона, но Сухой это услышал. Рядом с ней стоял Лёшка — напряжённый, сжав кулаки, готовый к чему угодно. Лена спряталась за его спину — она всегда так делала, когда боялась. Пашка замер, глядя на Сухого через очки, и его руки дрожали.
— Не бойтесь, — сказал Сухой, заметив их реакцию. Голос был всё такой же ровный, но на этот раз в нём послышалась едва заметная насмешка. — Я просто пришёл посмотреть на ваш успех. Вы все молодцы. Честно. Без обид.
— Что вам нужно? — спросил Лёшка. Голос у него был ниже, чем обычно, и твёрже — как у человека, который готов защищать.
Сухой перевёл взгляд на него. Глаза у него были те же — спокойные, почти пустые, как у человека, который научился не показывать эмоции. Вера подумала: «Ему бы в карты играть. Такого не прочитаешь».
— Я же сказал — посмотреть, — он взял в руки кулон с паутиной. Поднёс к свету, повертел. — Хорошая работа. Тонкая. Кропотливая. Я знаю людей, которые купят такую за двадцать тысяч. Легко.
— Кулон не продаётся, — сказала Вера.
— Не продаётся или не продаётся мне? — уточнил Сухой. Он поставил кулон на место — как та женщина из Союза, аккуратно.
— Он часть экспозиции. После выставки вернётся ко мне.
— А после — можно продать. — Сухой чуть наклонил голову. — Через нас, за нормальные деньги.
— Мы не договорились, — сказал Лёшка.
— Пока нет, — согласился Сухой. — Но я не отступаю. Я же сказал — буду ждать. И я жду. — Он повернулся к Вере. — Удачи, Сидорова. Ты талантливая, это не лесть, это констатация. Не зарывай талант в землю. Земле он не нужен, а людям — да.
Он ушёл. Подошва его ботинок тихо скрипнули по паркету. Вера смотрела ему вслед, чувствуя, как колотится сердце — где-то в горле, в висках, в кончиках пальцев.
— Катись ты, — прошептала она одними губами. — Катись к чёрту.
Лёшка положил руку ей на плечо — тяжёлую, большую, с обломанными ногтями.
— Не обращай внимания, — сказал он. — Он просто проверяет, дрогнем мы или нет. Идём, я пирожное куплю.
— А мы дрогнем? — спросил Пашка. Он стоял бледный, очки запотели, и он снял их, чтобы протереть.
— Нет конечно, — ответила Лена. Она вышла из-за Лёшкиной спины, встала рядом с Верой. — Мы не из таких. Правда, Вера?
Вера посмотрела на неё. Лена улыбалась, но улыбка была натянутой, как резинка, которая вот-вот лопнет и больно хлестнёт по пальцам.
— Не дрогнем, — сказала Вера. — Мы артефакторы.
Она повторила это слово — и оно прозвучало как пароль, как заклинание, как обещание, которое они дали друг другу пять лет назад в маленькой комнате на окраине Москвы. И пока они его помнят, пока они его произносят, пока они в него верят — их не сломать. Ни Сухому, ни кому другому.
К концу выставки они продали две работы.
Первую — серьги Лёшки. Их купила та самая женщина в горчичном платье — она пришла на пятый день, долго ходила вокруг стола, перебирала другие украшения, а потом вдруг сказала: «Знаете, я всё думала про эти серьги. Они мне ночью снились. Музыка снилась. Я хочу их». Заплатила пятнадцать тысяч — не торгуясь, положила деньги на стол и даже не пересчитала.
Вторую — браслет Пашки. Купил мужчина с бородой и серебряным перстнем — тот самый, который назвал браслет «примитивным и недостойным». Он подошёл в последний день, когда выставка уже закрывалась. Стоял, смотрел на браслет минут пять. Потом сказал Пашке:
— Я был не прав.
— В чём? — спросил Пашка, и у него от волнения пересохло во рту.
— В этой простоте есть что-то. Грубость — это тоже стиль. Я сначала не понял, а потом думал. Трое суток думал. — Мужчина погладил бороду. — Сколько?
Пашка посмотрел на Веру. Вера кивнула — чуть заметно, но он понял.
— Восемь тысяч, — сказал Пашка.
Мужчина отсчитал деньги, не торгуясь. Убрал браслет в карман пиджака и ушёл, не попрощавшись.
— Он назвал твою работу примитивной, а потом купил, — сказала Лена. — Как тебе? Нравится такое внимание?
— Странно как то, — ответил Пашка. — Но, знаете, мне всё равно. Самое главное, что купил.
— Вот не лукавь,это ведь не самое главное, — сказал прищурившись Лёшка. — Главное, что ты не струсил и не снял браслет с экспозиции, когда он тебя оскорбил.
— А я и не думал снимать, — ответил Пашка, распрямив спину и гордо вскинул голову. — Я в него верю, с самого первого дня, как его сделал.
Вера улыбнулась, она смотрела на пустой стол — там, где ещё час назад лежали их работы, осталась только скатерть и табличка «Пять лет». И чувствовала странное спокойствие. Как будто они сдали важный экзамен — не на пятёрку, но на четвёрку с плюсом. И теперь можно выдохнуть и жить дальше.
Организатор выставки, женщина с короткой стрижкой и очками в синей оправе, подошла к ним перед закрытием. На ней был тот же серый жакет, но платок сегодня был синий, с белыми облаками.
— Я хочу предложить вам кое-что, — сказала она, глядя на Веру. — У нас есть программа поддержки молодых мастеров. Мы помогаем с продвижением, с поиском заказчиков и с документами. Самое главное с юридической поддержкой. Если хотите — заполните анкету, мы рассмотрим вашу кандидатуру.
— Это легально? — спросил Лёшка с подозрением.
— Конечно, — женщина удивилась вопросу. — Это Союз художников, мы не работаем в тени. Всё официально, всё с договорами, всё с чеками.
Вера взяла анкету. На ней был логотип — какой то непонятный рисунок, каллиграфический, изящный, но тоже симпатичный.
— Спасибо, — сказала Вера. — Мы подумаем.
— Думайте, — ответила женщина кивнув. — Но недолго, приём заявок будет до июня. Но лучше подать до мая, заявок очень много и места могут закончится.
Она ушла. Вера сложила анкету в рюкзак — аккуратно, чтобы не помялась.
— Это большой шанс, — сказала Лена.
— Шанс, — согласилась Вера. — Но не будем торопиться.
— Почему? — спросил Пашка.
— Потому что мы не знаем этих людей. Союз художников — это хорошо звучит, но кто за ними стоит? Может, те же самые, кто за Сухим? Только в красивых костюмах и с членскими билетами? Я хочу проверить.
— Ты стала слишком подозрительной, — сказал Лёшка.
— А ты — нет, — чуть резче ответила Вера. — И это меня пугает.
Она застегнула рюкзак, взяла пустые коробки, в которых привезли работы, и направилась к выходу.
Они вышли на Лиговский. На улице было сумеречно — ни день, ни вечер, то странное время, когда Питер кажется особенно холодным и особенно красивым. Небо было низким, серым, как крышка гроба. В воздухе пахло бензином, мокрым асфальтом и ещё чем-то сладким — может, из кондитерской, которая была через дорогу.
Вера посмотрела на старые здания с облупившейся штукатуркой, на людей, которые спешили по своим делам и не знали, что только что, в этом старом выставочном зале с колоннами и лепниной, родилось что-то новое. Не искусство — нет, искусство не рождается за один день. Родилась уверенность. Маленькая, хрупкая, как та паутина, которую они поставили в центре стола.
«Мы сможем, — подумала Вера. — Мы сможем без них».
И она почти поверила в это.
Через неделю после выставки Сухой снова позвонил.
Вера была в мастерской, одна. Лена ушла за материалами в магазин на Садовой — за флюсом и припоем. Пашка и Лёшка сдавали зачёт по физике: преподаватель, молодой аспирант с хитрой улыбкой, задавал каверзные вопросы про электромагнетизм, и они готовились к ним с утра. В мастерской пахло металлом и канифолью, на столе валялись обрезки проволоки, бормашина тихо гудела на холостом ходу. Горела настольная лампа, хотя за окном было ещё светло.
— Сидорова, привет, — сказал Сухой. — Я видел ваши работы на выставке. Результат — продано два изделия. Негусто.
— Это наше дело, — ответила Вера. — Сколько продано, столько продано. Мы не гонимся за количеством.
— Могло быть больше, — сказал Сухой. — Мои люди купили бы всё. И заплатили бы в три раза дороже.
— Ваши люди — это вы сами? — спросила Вера. — Вы бы купили и подарили своим знакомым? Или повесили бы на стенку?
— Зачем дарить? — усмехнулся Сухой. — Мы бы перепродали. Это бизнес. Ничего личного.
— Я не хочу быть частью вашего бизнеса.
— Хочешь или не хочешь — ты уже часть, — сказал Сухой. Голос его стал чуть жёстче — на самую малость, но Вера уловила это изменение. — Твои работы знают. Тебя заметили. И те, кто платит деньги, знают, что ты можешь делать качественные вещи. Вопрос только в том, кто будет получать прибыль — ты с нами или ты без нас.
— Без нас, — сказала Вера. — Твёрдо и окончательно.
— Подумай ещё, — сказал Сухой. — Не отвечай сгоряча. Ты ещё молодая, горячая.
Он отключился. Вера сидела, сжимая телефон в руке, и смотрела на свои инструменты. Плоскогубцы, надфили, напильники, банка с флюсом, маленькая печь для обжига эмали, которую Лёшка смастерил из старого фена. Всё это было её жизнью — не Сухого, не кого-то ещё. Только её.
Она взяла телефон, нашла номер дяди Миши и нажала вызов.
— Алло, — ответил тренер на третьем гудке. Голос был уставший, но живой.
— Дядя Миша, это Вера. Вера Сидорова.
— А, Сидорова, — голос дяди Миши стал мягче. Это всегда происходило, когда он разговаривал с девчонками — Леной и Верой. — Как жизнь? Как учёба?
— Всё хорошо, — сказала Вера. — Но мне нужен ваш совет.
— Слушаю.
Она рассказала про Сухого, про выставку, про анкету Союза художников, про звонок, который только что был. Рассказывала долго, с подробностями, чувствуя, как внутри отпускает напряжение — как будто она не просто говорит, а выплёскивает всё, что накопилось за последние недели, выплёскивает и смотрит, как это расплывается по асфальту.
Дядя Миша слушал молча, только иногда кряхтел — своей привычной стариковской одышкой.
— Понял, — сказал он, когда Вера закончила. — Так. Во-первых, Сухой — это не главный. Главный сидит в тени. Сухой — шестёрка, я Лёшке об этом уже говорил. Если он так настойчиво к вам ходит — значит, за ним стоит кто-то серьёзный.
— Кто?
— Не знаю, — сказал дядя Миша. — Но узнать можно, я попрошу своих знакомых в Питере. Ты главное не пугайся, есть у меня там пара человек, ещё с молодости. Спрошу — скажут. Ты только дай мне фамилию этого Сухого или фирму.
— Хорошо. Я узнаю. А что насчёт Союза художников?
— А это хороший вариант, — сказал тренер. — Союз — легальная структура. Через них можно выйти на нормальных заказчиков, на честных, без пятидесяти процентов. Но проверьте их сами. Узнайте, кто за ними стоит. Не в том смысле, что бандиты, а в смысле — репутация. Поищите в интернете, спросите у старших курсов. Вот только не верьте на слово, даже если слова красивые.
— Спасибо, дядя Миша.
— Да пока, что не за что. И вот ещё что, Вера. — Он помолчал. — Ты держись. Главное не бойся, но и не будь слишком смелой. Смелость иногда дорого стоит. Знаешь поговорку? «Смелость города берёт, да после неё города не радуются».
— Я поняла.
— Передавай привет своим. И скажи Корсакову, чтобы не лез в драку. Знаю, что его любимое дело — кулаками махать. А здесь кулаками не поможешь. Здесь головой надо думать и языком. Ну и самое главное связями.
— Передам.
— Всё. Отдыхай. И пусть девчонки твои — Ленка и Ольга — не болеют. Осенью грипп ходил, зимой — корона. Сил вам.
Он отключился. Вера убрала телефон и снова посмотрела на свои инструменты. Плоскогубцы лежали на столе — старые, в потёртостях, с логотипом, который давно стёрся. Она взяла их в руки, сжала. Металл был холодным — как Питер, как Нева, как гранитные набережные. Но в ладони он быстро нагрелся.
«Я справлюсь, — подумала Вера, стараясь себя успокоить. — Мы справимся. Потому что мы не одни. Потому что у нас есть дядя Миша. Потому что у нас есть друг друг».
В конце апреля они встретились с организаторами Союза художников.
Разговор был в маленьком кабинете на Лиговском, недалеко от выставочного зала. Кабинет был тесный, заставленный папками и коробками с документами. На стенах висели фотографии прошлых выставок — счастливые лица победителей, сверкающие витрины, рукопожатия с важными людьми. За столом сидели двое — женщина с короткой стрижкой, которую Вера уже знала, и мужчина лет пятидесяти, с седой бородой и спокойными глазами. Звали его Михаил Юрьевич — как дядю Мишу, только он был не тренером, а искусствоведом. На нём был старомодный твидовый пиджак с кожаными заплатками на локтях.
— Мы посмотрели ваши работы, — сказал Михаил Юрьевич, показывая на папку с их фотографиями. — Они нам понравились. Очень. Особенно кулон «Паутина» и браслет похожий на цепь… как его?
— Браслет называется не «Цепь», — сказал Пашка, который сидел с краю, ближе к двери. — У него пока нет названия. Мы просто называем его «Браслет Пашки».
— Надо придумать, — улыбнулся Михаил Юрьевич. Улыбка была мягкой, обезоруживающей. — У хорошей вещи должно быть имя. Имя — это судьба.
— Я придумаю, — сказал Пашка и покраснел до корней волос.
Михаил Юрьевич рассказал о программе поддержки. Она включала помощь в оформлении документов, продвижении в соцсетях и профессиональных каталогах, участие в совместных выставках, поиск заказчиков среди ювелирных салонов и частных коллекционеров. Взамен Союз брал комиссию в десять процентов с продаж — но только с тех, которые были организованы через них. Если же они находили клиента сами, Союз не получал ничего.
— Десять процентов — это честно, — сказал Лёшка.
— Честнее, чем пятьдесят, — добавила Вера и посмотрела на Михаила Юрьевича в упор.
— Пятьдесят — это где? — спросила женщина. Она отложила ручку и подняла брови.
Вера хотела сказать «это не важно», но Лена опередила её, выпалив:
— Нам предлагали сотрудничество, какие-то люди, но мы отказались. Мы решили, что это не наш путь.
— Правильно сделали, — сказал Михаил Юрьевич. — Если кто-то берёт пятьдесят процентов — он или жулик, или бандит. По-другому не бывает. Легальный рынок живёт на десять-пятнадцать процентов, не больше. Всё, что выше, — это либо монополия, либо криминал.
— А вы знаете такого человека по кличке Сухой? — спросил Лёшка. Голос его был спокоен, но Вера видела, как он сжал кулаки под столом.
Михаил Юрьевич и женщина переглянулись. Пауза затянулась на несколько секунд — достаточно, чтобы Вера успела затаить дыхание.
— Знаем, — сказал наконец Михаил Юрьевич. — Он работает на клан Казанцева. Держат половину ювелирных мастерских на Лиговке и ещё кое-где. Не советую с ними связываться. Сегодня ты их партнёр, завтра — должник, послезавтра — раб. Я видел, как это кончается.
— Мы и не связываемся, — ответила Вера. — Они сами к нам приходят.
— Приходят, потому что вы хорошие мастера, — сказал Михаил Юрьевич. — Хорошие мастера нужны всем. И нормальным людям, и не очень. Выбирайте нормальных.
— Мы выбираем вас, — серьёзно сказала Лена.
— Тогда давайте подпишем договор.
Они подписали, и получили на руки каждому по экземпляру. Вера держала бумагу с печатью Союза художников и чувствовала, как внутри поднимается что-то тёплое — не радость, нет, скорее спокойствие. Как будто они наконец встали на твёрдую землю, а не шатались на скользкой доске, которую вот-вот выдернут из-под ног. Как будто кто-то сказал: «Здесь можно строить дом. Эта земля — ваша».
На улице было холодно — настоящий питерский апрель, когда снег уже сошёл, но тепло так и не пришло. Зато солнце светило вовсю — низкое, яркое, совсем не московское. Вера зажмурилась, подставила лицо, и ей показалось, что солнце греет — чуть-чуть, но греет.
— Ну что, артефакторы? — сказал Лёшка. — Пошли пить кофе?
— Пошли, — ответила Вера. — И пирожных купим, сегодня мы это заслужили.
Они пошли в «Встречу» — то самое кафе на углу, где Вера впервые разговаривала с Сухим. Пластиковые столики, красные диваны, продавщица, которая лениво протирала витрину. Только теперь это место не казалось Вере чужим. Теперь оно было их — просто потому, что они пришли сюда не от страха, а от победы. И даже жёлтый свет люминесцентных ламп казался почти уютным.
Заказали пять американо и пирожное на всех — одно, огромное, с кремом и шоколадной крошкой, которое они разрезали на пять неровных кусков.
— За победу, — сказал улыбаясь Лёшка, поднимая чашку.
— Не победу, — поправила Вера. — За то, что мы ещё не проиграли.
— Это одно и то же?
— Нет, — ответила Вера. — Победа — это конец. Финал. Точка. А не проиграть — значит, можно идти дальше. У тебя есть силы идти, у тебя есть время идти, у тебя есть команда.
Лёшка посмотрел на неё, усмехнулся.
— Ты сегодня, Сидорова, прям философ.
— Я, Корсаков, артефактор. А это во сто раз круче.
Они все рассмеялись. Кофе был горький, с кислинкой, сварен кое-как, но Вера пила его с удовольствием — потому что он был горячим, настоящим, и потому что рядом сидели её люди. Потому что за окном, на другой стороне улицы, стояла серая машина — не чёрная «Камри», а обычная «Лада», ничейная, пустая.
В мае Сухой позвонил в последний раз.
В это время Вера сидела на лавочке во дворе — той самой, с отломанной спинкой. Тополь уже распустил листья — маленькие, клейкие, пахнущие весной. Во дворе было тихо: дети в школе, взрослые на работе, только старушка с соседнего подъезда сидела на другом конце лавочки и читала книжку в мягкой обложке.
— Сидорова, — сказал Сухой. — Я знаю, вы подписали договор с Союзом. Это ваш выбор. Я не обижаюсь. В конце концов, вы имеете право.
— Спасибо, что не обижаетесь, — ответила Вера, и в её голосе прозвучала ирония.
— Но если передумаете — мой номер тот же.
— Не передумаем, — сказала Вера. Твёрдо. Чётко, чеканя каждое слово. Как отрезала.
— Посмотрим, — сказал Сухой и повесил трубку.
Вера посмотрела на экран. Звонок длился сорок три секунды — целая вечность, если считаешь удары сердца. Она записала номер в блокнот — не потому, что собиралась перезванивать, никогда в жизни, а потому что хотела помнить. На всякий случай, мало ли что. После этого она легко поднялась с лавочки и направилась в общежитие.
Когда она зашла в комнату увидела, что Лена сидела на кровати, читая книжку по истории ювелирного дела — толстый учебник с серой обложкой, который они взяли в университетской библиотеке. Борман лежал у неё на коленях и мурлыкал — он любил, когда Лена читала, потому что в эти моменты она сидела неподвижно, и его можно было гладить часами. Оля учила английский, шевелила губами и водила пальцем по строчкам в распечатке. Пашка сидел на корточках у стены и ремонтировал свои очки — у него сломалась дужка, и он пытался склеить её эпоксидной смолой, зажав концы пальцами и дуя на них, чтобы смола быстрее схватывалась.
Лёшка вернулся из мастерской поздно, когда уже стемнело. Он был уставший — глаза красные, лицо серое, руки в мелких царапинах и потёртостях. Но уставший был по-другому: не как после смены с разгрузки, а как после долгой, сложной работы, которая приносит удовольствие. Грязный, пропахший металлом и канифолью, он улыбался.
— Я сделал, — сказал он, бросая рюкзак на пол прямо в прихожей. — Я нашёл способ паять серебро без аргона. Не так, как Пашка, а по-другому. Дешевле. Намного дешевле.
— И как? — спросил Пашка, отрываясь от очков.
— Потом покажу, — сказал Лёшка и потянулся. Хрустнули позвонки. — Сначала нужно поесть, голодный как волк, даже могу от голода упасть.
Вера подогрела ужин — гречку с котлетами, которые купила в столовой по скидке для студентов. Котлеты как всегда оказались сухие, гречка — рассыпчатой, почти как дома. Лёшка ел с аппетитом, не разговаривая, глотая почти не жуя. Пашка смотрел на него, и Вера видела в его глазах уважение — настоящее, мужское, без зависти.
«Мы справимся, — подумала Вера снова. — Без Сухого, без криминала, без пятидесяти процентов. Просто потому, что мы умеем работать. Потому что мы не боимся ошибаться. И потому, что мы вместе».
Она взяла со стола медную пластинку — обрезок, который валялся с утра — и начала вырезать новую подвеску. Маленькую, в форме звезды. Такую же, как тогда, в пятом классе, только намного лучше, ведь за это время она многому научилась, и делала свои изделия с любовью.
— Это для дяди Миши, — сказала она, заметив, что Лёшка смотрит на её руки. — Ты же ему будешь звонить? Скажи спасибо за совет, и за то, что не бросил нас таких проблемных. Ну и за то, что научил нас не сдаваться.
— Скажу, — кивнул Лёшка. — Но ты можешь и сама позвонить ему. Он будет рад услышать это от тебя.
— Обязательно позвоню. Только завтра.
Она вырезала звезду из медной пластинки — аккуратно, надфилем, доводя каждый луч до идеала. Потом покрыла её синей эмалью — той самой, которую они привезли из Москвы, с первой поездки к Шестопалову. Вставила в маленькую печь, которую Лёшка смастерил из старого фена, кирпичей и нихромовой проволоки. Эмаль плавилась, пузырилась, застывала ровным, блестящим слоем, переливаясь от тёмно-синего к бирюзовому.
Готово.
Дождавшись когда звезда остынет, Вера взяла ее в руки, поднесла к свету настольной лампы. Она переливалась — синяя, зеленая, чуть золотистая у краёв — как река в солнечный день, как гранитные набережные в закатный час, как их общая история, которая продолжалась, несмотря ни на что.
— Красиво, — сказал Лёшка.
— Да, — ответила Вера. — Это я умею.
Она убрала звезду в маленькую коробочку — из-под лекарств, вымытую и просушенную — и написала на крышке маркером: «Дяде Мише. Спасибо за всё. Артефакторы».
Спустя еще какое то время все разошлись по комнатам. И только тогда Вера легла спать. Борман пришёл к ней, потоптался на одеяле, свернулся клубком у ног. За окном шумел тополь - мягко, по-весеннему. Где-то вдалеке гудел катер на Неве. Кузя шуршал в клетке — точил зубы о деревянную палочку.
Вера уснула без сновидений — впервые за много дней. Ей снилась только тьма — тёплая, густая, как эмаль, которая застывает, наливаясь цветом. И в этой тьме не было ни Сухого, ни страха, ни сомнений. Только звёзды. Маленькие, медные, сияющие изнутри.
Глава 7
Майор и канарейки
Апрель – август 2024 года
Договор с Союзом художников должен был всё изменить.
Так думала Вера, когда они выходили из кабинета Михаила Юрьевича — счастливые, оглушённые, сжимающие в руках папки с документами. Им казалось, что они перешли невидимую черту. Что теперь они — официальные мастера, у которых есть покровители, есть юридическая защита, есть будущее без страха. Что теперь Сухой и те, кто за ним стоит, отступят, потому что связываться с Союзом — себе дороже.
Первые две недели действительно было тихо. Ни звонков, ни чёрных машин у общаги, ни случайных встреч в кафе. Пашка шутил, помешивая ложечкой чай на их крошечной кухне: «Испугались. Поняли, что с нами теперь шутки плохи». Лёшка молчал, но Вера видела — он тоже поверил. По вечерам он перестал проверять, заперта ли дверь, и всё чаще сидел над своими чертежами, дорабатывая метод пайки. Даже Оля, которая ничего не знала о Сухом, заметила, что Вера стала спокойнее: перестала вздрагивать от телефонных звонков и оглядываться на улице, когда возвращалась из мастерской.
А потом Сухой позвонил снова.
Это случилось в конце марта, через две недели после подписания договора. Вера была в мастерской одна — Лёшка и Пашка ушли на лекцию по истории ювелирного искусства, Лена сидела в очереди к дантисту, который обещал наконец вылечить её зуб мудрости. За окном моросил мелкий питерский дождь — не весенний, а какой-то осенний, холодный, пронизывающий. Серая вода стекала по стеклу, размывая очертания деревьев во дворе. Капли барабанили по подоконнику — размеренно, монотонно, как метроном.
Телефон зазвонил в три часа дня. Номер был незнакомый — снова московский, как в прошлый раз. Вера отложила надфиль, вытерла руки о фартук и взяла трубку.
— Сидорова, привет, — сказал Сухой. Голос был всё тот же — ровный, спокойный, как у диктора, читающего новости. — Давно не общались.
— Я думала, мы всё решили, — сказала Вера. Сердце пропустило удар, но голос она удержала — сама не зная как. — У нас договор с Союзом. Мы работаем легально. Вы же сами сказали — не будете мешать.
— Я помню, что я говорил. — В трубке послышался шум — кажется, он снова шёл по улице, и ветер задувал в микрофон. — Но ситуация изменилась.
— Какая ситуация?
— Ваш Корсаков. Он нашёл способ паять серебро без аргона. Дешёвый способ. Уникальный. Такого нет ни у кого в городе. Может, и в стране. — Сухой помолчал, давая словам осесть. В трубке было слышно, как он затягивается сигаретой. — И это меняет дело.
Вера замерла. Откуда они узнали? Лёшка рассказал только своим — Вере, Пашке, Лене и Оле. Он даже дяде Мише ещё не говорил. Он собирался запатентовать метод, но тянул с документами, потому что не хватало денег на пошлину и не было времени разобраться в бюрократии. Это была их общая надежда, их секретное оружие, их шанс вырваться из бедности.
— Это только его дело, — сказала Вера, стараясь, чтобы голос звучал твёрдо. Пальцы сжали телефон так, что пластик затрещал. — Он сам решает, с кем делиться.
— Его дело, — согласился Сухой. — Но теперь это и наше дело. Потому что такой метод — это золотая жила. Не в переносном смысле, в прямом. Ты понимаешь, о чём я?
— Нет, — сказала Вера, хотя понимала. Понимала слишком хорошо.
— Тогда объясню. — В его голосе появилась та самая едва заметная жёсткость, которую Вера уже слышала однажды, в кафе, когда он говорил о Шефе. — Мы можем сделать так, что об этом методе узнают нужные люди — ювелирные салоны, производства, серьёзные заказчики. И вы станете богатыми. Или мы можем сделать так, что об этом методе тоже узнают — но другие люди. Те, кто умеет копировать чужие идеи. И тогда через месяц твой Корсаков увидит свой метод на каждом углу, но ни копейки за него не получит. Выбирай.
— Это шантаж, — сказала Вера. Внутри всё похолодело, как будто она выпила ледяной воды. — Вы же обещали. Сказали — «мы не бандиты».
— Это бизнес, — поправил Сухой. — Мы предлагаем сотрудничество. Защиту, продвижение, клиентов. Взамен — ваш метод и ваши руки. Не навсегда. На год-два. А потом вы свободны. Идёте на все четыре стороны с деньгами и именем.
— Я уже слышала это. И тогда вы говорили — пятьдесят процентов.
— Условия изменились. Теперь мы готовы на тридцать процентов. Потому что метод Корсакова — это серьёзный вклад. Мы умеем ценить таланты. И не хотим их терять.
Вера сжала телефон так, что побелели костяшки. За окном дождь усилился — теперь он хлестал по стеклу косыми струями, и деревья во дворе гнулись под ветром.
— Я должна посоветоваться с ребятами.
— Советуйся, — разрешил Сухой. — Но недолго. У вас есть неделя. Если через неделю вы не дадите ответ — мы запускаем процесс. И тогда ваш метод станет общим достоянием. Бесплатно. И ты будешь знать, что это ты виновата.
Он отключился. Вера стояла у окна, смотрела на дождь и чувствовала, как земля уходит из-под ног. Значит, они не отстали. Значит, они следили — внимательно, методично, собирали информацию о каждом из них. И теперь у них на руках козырь — Лёшкин метод, который мог сделать их мастерскую известной на весь Питер, а то и на всю страну.
Вечером они собрались в комнате у девчонок. Лёшка сидел на стуле у окна, сжав кулаки, и молчал — он всегда молчал, когда злился. Пашка ходил из угла в угол, крутя в пальцах свою вечную шестерёнку, и каждый раз, когда он поворачивался, половицы скрипели под его шагами. Лена сидела на кровати, обхватив колени руками, и смотрела в пол — прятала глаза, потому что в них стояли слёзы. Оля лежала под одеялом — она всё ещё болела, температура то падала, то поднималась, — и слушала, не перебивая, только иногда кашляла в подушку. Борман сидел на подоконнике и смотрел на дождь, поводя ушами в такт каплям.
— Они знают про метод, — сказала Вера. Она стояла посреди комнаты, скрестив руки на груди. — Откуда? Я никому не говорила. Клянусь.
— Не знаю, — ответил Лёшка. Голос у него был глухой, усталый. Он сидел, уронив руки между колен, и смотрел в одну точку на полу. — Я никому не говорил. Только вам. Вы же понимаете — только вам.
— Может, услышали где-то? — предположил Пашка. Он остановился, снял очки, протёр их краем футболки — привычный жест, который всегда означал, что он нервничает. — Ты же в мастерской работаешь. Там стены тонкие, как бумага. Кто-то мог подслушать. Или соседи.
— Или кто-то из наших проболтался, — сказала Лена. Она подняла голову и посмотрела на всех по очереди. — Случайно. Не со зла. Просто не подумал. Мы же все люди.
— Никто не болтал, — сказал Лёшка. Он встал, подошёл к окну, упёрся ладонями в подоконник. — Я уверен. Вы — мои. Мы — одна команда.
— Тогда следили, — подвела итог Вера. — Следили за мастерской, за общагой, за нашими разговорами. Может, прослушка. Может, кто-то из соседей стучит за деньги. Какая разница — факт в том, что они знают. И теперь у них на нас компромат.
— Что им нужно? — спросила Оля из-под одеяла. Она впервые участвовала в таком разговоре, и голос у неё был тихий, испуганный. — Чего они хотят? Денег?
— Метод, — сказала Вера. — И нас. Всех четверых. Они хотят, чтобы мы работали на них. Отдавали им тридцать процентов и делали украшения по Лёшкиной технологии. Говорят — на год-два. А потом свободны.
— А если откажемся?
— Они распространят метод бесплатно. Лёшка ничего не получит. Вообще ничего. И мы ничего не докажем — они обставят всё так, будто метод был известен давно.
В комнате повисла тишина. Дождь стучал по стеклу — размеренно, монотонно. Где-то далеко, на Невском, выла сирена скорой помощи — звук долетел сквозь пелену дождя и растаял. Борман спрыгнул с подоконника, подошёл к Лене и запрыгнул ей на колени, требуя, чтобы его погладили.
— Это уже не просто угроза, — сказал наконец Пашка. Он снова надел очки и теперь смотрел на всех сквозь запотевшие стёкла. — Они давят на нас всерьёз. Они не уйдут. Даже если мы откажемся сейчас — они придумают что-то ещё. Через месяц, через два. Они будут приходить, пока мы не сломаемся.
— Они не отстанут, — согласилась Вера. — Я поняла это, когда Сухой сказал про «золотую жилу». Они думают о нас как об инвестиции. А от инвестиций не отказываются. От них избавляются, только когда они перестают приносить прибыль.
— И что нам делать? — спросила Лена. Она подняла голову, и Вера увидела, что глаза у неё мокрые. Борман тёрся о её руку, но она этого даже не замечала. — У нас же договор с Союзом. Мы думали, это защита. Мы думали, что всё кончилось.
— Не помогло, — сказал Лёшка. Он повернулся от окна и обвёл всех взглядом. — Им плевать на Союз. У них свои правила, свои суды, свои законы. Значит... надо звонить дяде Мише.
Он достал телефон и набрал номер. Тренер ответил на третьем гудке, и Вера услышала в трубке его хриплый голос — кажется, он снова курил, несмотря на запреты врачей.
— Корсаков, что случилось? — спросил дядя Миша. — Ты же знаешь — я по пустякам не советую звонить. У тебя голос такой, будто война началась.
— Дядя Миша, это серьёзно. Помните Сухого? Ну, того, который к нам подходил?
— Помню. Шестёрка Казанцева. Я же говорил — он не отстанет. Я предупреждал.
— Они узнали про мой метод пайки — тот, без аргона. И теперь шантажируют: либо мы работаем на них все вчетвером и отдаём тридцать процентов, либо они сливают метод в открытый доступ, и я ничего не получаю. Вообще ничего. И мы не сможем доказать, что это моё.
Дядя Миша помолчал. Слышно было, как он затягивается сигаретой — знакомое шипение, выдох, кашель. Пауза длилась, наверное, секунд десять, но Лёшке они показались вечностью.
— Значит, они плотно вами занялись, — сказал он наконец. — Я знаю Казанцева. Если он взял кого-то в оборот — не отступится. У него принцип: или ты с ним, или ты никто. И судя по тому, что я слышу, — они перешли от уговоров к давлению. Скоро перейдут к прямым угрозам. А потом — к действиям. К конкретным действиям.
— Что нам делать?
— Сами вы не справитесь, — сказал дядя Миша. — Тут нужны связи, оперативная работа, опыт. Нужен человек, который знает их кухню изнутри. Я приеду.
— Когда? — спросил Лёшка, и в его голосе мелькнула надежда.
— Через три дня. Встречайте на Московском вокзале. И готовьтесь к серьёзному разговору. Не телефонному.
Он отключился. Лёшка опустил руку с телефоном и обвёл взглядом комнату. Все смотрели на него — ждали.
— Он приедет.
— Это хорошо? — спросила Лена, переводя взгляд с одного на другого.
— Это значит, что дело совсем плохо, — сказал Пашка. Он снова снял очки и теперь держал их в руке, забыв протереть. — Дядя Миша просто так не приезжает. Он же старый, больной, ему тяжело ездить. Если он решил ехать через всю страну — значит, всё серьёзно. Серьёзнее некуда.
— Серьёзнее некуда, — согласилась Вера.
Она посмотрела на свои руки. Пальцы дрожали — как всегда, когда она нервничала. Но внутри, под этим страхом, закипала злость. На Сухого, на Шефа, на всех, кто думает, что можно просто так прийти и забрать чужую жизнь, чужой талант, чужое будущее. «Нет, — подумала она. — Не заберёте. Мы будем бороться».
— Значит, ждём дядю Мишу, — сказала она. — И готовимся к худшему.
Никто не ответил. Но все понимали: их жизнь снова меняется. И не факт, что в лучшую сторону.
Три дня до приезда дяди Миши тянулись бесконечно. Вера пыталась работать — заказы из Союза художников никто не отменял, — но руки не слушались. Она ломала заготовки, обжигала пальцы паяльником, проливала флюс на верстак. Лёшка стал ещё молчаливее — он часами сидел над своими чертежами, но Вера видела, что он не работает, а просто смотрит в одну точку. Пашка перестал шутить — он вообще перестал говорить, только крутил свою шестерёнку и поправлял очки. Лена плакала по ночам — тихо, в подушку, думая, что никто не слышит. Но Вера слышала. И ничего не могла с этим поделать.
На третий день, в первых числах апреля, Вера поехала на Московский вокзал. Лёшка хотел пойти с ней, но она сказала: «Не надо, я его сама встречу, тем более это всё из-за меня случилось». Сказала резче, чем хотела, и тут же отвела взгляд — ей нужно было это одиночество, как глоток воздуха перед прыжком в ледяную воду. Она чувствовала — после этой встречи их жизнь изменится, и не факт, что в лучшую сторону.
На перроне было людно. Поезда приходили и уходили, люди с чемоданами толкались, кто-то плакал, обнимаясь, кто-то ругался с носильщиками. Вера стояла у столба с табличкой «Выход в город» и смотрела на табло. Поезд из Москвы опаздывал на пятнадцать минут. Она успела выкурить половину сигареты — привычку, которую подхватила на втором курсе. Мама не знала. Лёшка знал, но не одобрял. Вера прятала сигареты в коробку из-под конфет, которая стояла на подоконнике в общаге. Они всё ещё жили в общежитии — теснились вчетвером в комнате на Василеостровском, хотя Сухой знал их адрес, и от этого было не по себе.
Поезд пришёл. Вера увидела дядю Мишу сразу — он вышел из вагона первым, хотя мог бы и не торопиться. Высокий, сутулый, в старом армейском плаще, который помнил ещё девяностые. Он сильно похудел за те два года, что они не виделись, лицо стало серым, морщины глубже, но глаза остались теми же — жёсткими, цепкими, которые видели всё, даже то, что ты пытаешься спрятать. Он нёс спортивную сумку через плечо и маленький дипломат в правой руке — кожаный, потёртый, с кодовым замком, который скрипел при каждом повороте колёсиков.
— Здравствуй, Сидорова, — сказал дядя Миша, обнимая Веру. Он прижал её к жёсткой ткани плаща — неловко, сильно, и она почувствовала, как дрогнула его рука на её спине. От него пахло табаком и чем-то ещё — то ли лекарствами, то ли старым деревом. Он отстранился, оглядел её с головы до ног и покачал головой. — Ну, показывай свой Питер. Говорят, здесь мосты разводят. Говорят, красиво. А я двадцать лет не был — хочу увидеть, во что город превратился.
— Дядя Миша, вы серьёзно? — спросила Вера, отстраняясь и глядя ему в лицо. Сердце колотилось где-то в горле. — Мы вас по делу позвали. Тут такое…
— И по делу, и погулять, — перебил он, и в его голосе появилась та самая стариковская упрямая нотка. Но теперь она звучала надтреснуто, как струна, готовая лопнуть. Он хитро прищурился и ткнул её пальцем в плечо. — Я не был здесь двадцать лет. С тех пор, как училище закончил. Хочу на Невский, в Эрмитаж, на стрелку Василеостровского. А вы пока рассказывайте, что стряслось. По дороге. Я слушаю внимательно, ты же меня знаешь.
Они сели в такси — старенькую «Шкоду» с водителем-таджиком, который всю дорогу слушал восточную музыку и курил в форточку. Дядя Миша устроился на переднем сиденье — он всегда любил быть впереди, чтобы видеть дорогу. Вера села сзади, положила рюкзак на колени и стала смотреть на проплывающий за окном Питер.
— Рассказывай, — сказал дядя Миша, не оборачиваясь. Он вытащил сигарету, но, вспомнив про такси, сунул её обратно в пачку. Пальцы его чуть дрожали — то ли от возраста, то ли от предчувствия.
Вера начала с самого начала. Как Сухой подошёл к ней у общаги в тот холодный мартовский вечер. Как предложил сотрудничество — пятьдесят процентов. Как она отказалась, но он не отстал. Как они участвовали в выставке «Грани мастерства» и подписали договор с Союзом художников. Как Сухой позвонил снова — теперь с шантажом, требуя, чтобы они работали все вчетвером, угрожая слить Лёшкин метод. Вера рассказывала подробно, не пропуская деталей, и с каждым её словом лицо дяди Миши становилось всё мрачнее.
Дядя Миша молчал. Только иногда качал головой или хмыкал — то ли одобрительно, то ли осуждающе. Водитель-таджик выключил музыку, когда понял, что разговор серьёзный, и даже форточку прикрыл, чтобы ветер не мешал.
— Понял, — сказал дядя Миша, когда Вера замолчала. Он повернулся к ней настолько, насколько позволяло сиденье, и постучал пальцем по приборной панели. — Это плохо. Очень плохо. Хуже, чем ты думаешь.
— Я знаю, — ответила Вера.
— Ты не знаешь, насколько плохо. — Он посмотрел на неё в упор — так, что у Веры мурашки побежали по спине. В его глазах стояла не только жесткость — там была мольба. Мольба о том, чтобы она поняла всё с полуслова. — Сухой — это кличка. Настоящее имя — Владислав Петров. Ему тридцать четыре года. Два срока — за разбой и за хранение. Работает на человека, которого все называют Шефом. Шеф — это Олег Валентинович Казанцев, шестьдесят два года, образование высшее, Ленинградский технологический институт. В девяностых начал с подпольных ювелирных мастерских. Сейчас у него три цеха, два легальных салона для отвода глаз, двенадцать мастеров, два десятка шестёрок. Он умный, осторожный и абсолютно беспощадный. Если он взял вас в оборот — просто так не отпустит. Никогда.
— Откуда вы всё это знаете? — спросила Вера. Ей стало холодно, хотя в машине было душно.
— У меня есть связи в Управлении, — уклончиво ответил дядя Миша, отводя взгляд в окно. Он помолчал, потом добавил тише, словно разговаривая сам с собой: — Я на пенсии, но друзья остались. И привычки остались. — Он закашлялся — надрывно, с присвистом. — Они уже три года пытаются подобраться к Казанцеву. И не могут. Он слишком хитрый. Все контакты — через Сухого. Сухой верный, не сдаёт. А сам Шеф сидит в тени и пальцем не пошевелит, если не уверен на сто процентов.
— И что нам делать?
Дядя Миша помолчал. Машина остановилась на светофоре. Водитель-таджик молча смотрел на красный свет, барабаня пальцами по рулю.
— Ты хочешь честного ответа? — спросил наконец дядя Миша. Он медленно повернулся к ней, и на его лице была такая усталость, что Вере захотелось заплакать. — Потому что честный ответ тебе не понравится.
— Хочу.
— Есть два пути. — Он загибал пальцы, как когда-то на тренировках. — Первый: вы отказываетесь от сотрудничества с Шефом, уезжаете из Питера, переводитесь в другой вуз, теряете год, но сохраняете жизнь. Второй: вы соглашаетесь работать на Шефа, но при этом работаете на моих людей. Становитесь канарейками в клетке — поёте, чтобы охранник знал, что вы живы. Фиксируете всё, записываете, помечаете камни. И помогаете взять банду.
Вера сглотнула. В горле пересохло, как после долгой пробежки.
— А третий путь?
— Третьего нет. — Голос его стал мягче. Он взял её за руку — сухую, костлявую, с узловатыми пальцами. — Сухой вам не откажет. Он может сделать вид, что принял отказ, но вы будете знать: он вернётся. Когда вы меньше всего этого ждёте. И тогда его условия будут жёстче. Намного жёстче. Ты понимаешь, о чём я говорю?
Светофор переключился на зелёный. Машина поехала дальше, и за окном снова поплыли дома — серые, одинаковые, с балконами, заставленными коробками.
— Нам нужно подумать, — сказала Вера.
— Думайте. — Он отпустил её руку и откинулся на сиденье, прикрыв глаза. — Но недолго. Я здесь до пятнадцатого апреля. Если решите — дайте знать. Если нет — я пойму. Но если решите — будьте готовы к тому, что будет страшно. И больно. И долго. И я не смогу вас защитить, если вы ошибётесь. Я буду рядом, но защитить не смогу. Это важно понимать сейчас, пока ещё можно отступить.
— Вы нас не бросите?
— Никогда. — В его голосе не было пафоса — только усталая, тяжёлая уверенность человека, который уже потерял многое и не хочет терять ещё. Он открыл глаза и посмотрел на неё в зеркало заднего вида. — Я вас с пятого класса знаю. Вы мои дети. Не родные, но почти. А своих детей я не бросал никогда. Даже когда они падали на татами и плакали. Даже когда хотели всё бросить. Я вас не брошу. Запомни это.
Оставшуюся часть пути они проехали молча. Такси везло их через весь город — мимо Московского вокзала, по Лиговскому, через Неву, — и Вера смотрела на серые питерские дома, на мокрые тротуары, на редких прохожих под зонтами, и думала о том, что скоро всё это может закончиться. Либо они уедут — потеряют Питер, университет, мастерскую, всё, ради чего они сюда приехали. Либо останутся — и тогда их жизнь превратится в бесконечный страх, в ежедневное враньё, в хождение по лезвию ножа.
Вечером они собрались в съёмной квартире, которую дядя Миша снял на сутки специально для этого разговора. Квартира была на Лиговском, недалеко от вокзала, — маленькая «однушка» с продавленным диваном, телевизором, который показывал только пять каналов, и запахом кошачьей мочи, который не могли перебить даже освежители воздуха, стоявшие на подоконнике целой батареей.
Дядя Миша сидел в кресле, поджав ноги, и курил одну сигарету за другой — «Винстон», синий, тот самый, который курил Сухой. Вера заметила это совпадение и подумала: «Странно, когда плохие и хорошие курят одно и то же». Вера сидела на диване рядом с Леной, сжимая в руках кружку с остывшим чаем. Лёшка стоял у окна, сложив руки на груди, и смотрел на улицу — там, в сумерках, редкие прохожие спешили по своим делам, не зная, что в этой квартире решается чья-то судьба. Пашка сидел на полу, прислонившись спиной к стене, и крутил в руках какую-то шестерёнку — просто так, чтобы успокоиться. Он всегда так делал, когда нервничал: брал в руки что-то металлическое и перебирал пальцами, как чётки.
— Я коротко, — сказал дядя Миша, затушив сигарету в переполненной пепельнице. Он посмотрел на каждого из них по очереди — долгим, тяжёлым взглядом, от которого у Веры похолодело внутри. — Ситуация такая. Казанцев, он же Шеф, контролирует половину чёрного ювелирного рынка в Питере. Легальные мастера с ним не связываются, но те, кому нужны деньги, идут. Он платит вовремя, не обижает, не жадничает сверх меры. Но если кто-то его предаёт — тот человек исчезает.
— В каком смысле — исчезает? — спросила Лена. Голос у неё сел, как будто она только что проснулась после долгой болезни. Она вцепилась в край дивана, пальцы побелели. — Исчезает — это как? Просто уезжает? Или...
— В прямом, — ответил дядя Миша. Он наклонился вперёд, упёрся локтями в колени. — Его находят на дне Финского залива или в багажнике машины. Или не находят вообще. — Он помолчал, давая словам осесть. — Это не кино. Это реальность. И я очень надеялся, что вы никогда в эту реальность не попадёте. Но вы уже в ней. С того самого дня, как Сухой подошёл к Вере у общаги.
— Вы нас пугаете, — сказал Лёшка, поворачиваясь от окна. В свете настольной лампы его лицо казалось желтоватым, больным. Он скрестил руки на груди, но Вера видела, как дрожат его пальцы.
— Я должен вас напугать. — Дядя Миша резко поднялся, прошёлся по комнате, остановился у окна и повернулся к ним спиной. — Потому что если вы влезете в это дело без страха — вы умрёте. Страх заставляет быть осторожным. Страх заставляет проверять каждый шаг. Страх — это не слабость. Это топливо. Это то, что не даёт вам заснуть и пропустить момент. Я хочу, чтобы вы боялись. Я хочу, чтобы вы просыпались ночью и проверяли, заперта ли дверь. Потому что это — единственное, что сохранит вам жизнь.
— А если мы не хотим влезать? — спросил Пашка, не поднимая головы. Шестерёнка в его пальцах блестела в тусклом свете. Он перебирал её с такой скоростью, будто пытался стереть в порошок.
— Тогда вы уезжаете из Питера сегодня. — Дядя Миша резко повернулся, и в его глазах зажглась та самая сталь, которую Вера помнила с тренировок. — Я дам вам деньги на билеты, помогу с переводом в другой вуз — в Москве, в Ростове, в Екатеринбурге, куда скажете. В Москве вас никто не тронет — у меня там свои люди. — Он посмотрел на каждого по очереди — долгим, тяжёлым взглядом. — Но вы должны решить сегодня. Не завтра. Не послезавтра. Сейчас. Потому что завтра может быть поздно. Завтра Сухой может позвонить снова. И тогда отступать будет некуда.
В комнате повисла тишина. Слышно было, как за окном шумят машины на Лиговском, как кто-то на верхнем этаже сверлит стену — монотонно, раздражающе, как зубная боль. Слышно было, как Лена тяжело дышит — она всегда так дышала, когда боялась, короткими, прерывистыми вдохами.
— Я не хочу уезжать, — сказала Вера. Её голос прозвучал тихо, но твёрдо. Она подняла голову и посмотрела дяде Мише прямо в глаза. — Я хочу доучиться. Я хочу быть ювелиром. Я не для того ехала в Питер, пахала на двух работах, не спала ночами над эскизами, чтобы сбежать через год. Не для того.
— Тогда тебе придётся работать с Шефом, — сказал дядя Миша. Он подошёл к ней, положил руку на плечо и сжал — так, что Вера почувствовала тепло его ладони даже через куртку. — Или делать вид, что работаешь.
— А разница есть?
— Разница есть. — Он усмехнулся — горько, одними уголками губ. — Если ты работаешь — ты его. Ты делаешь то, что он скажет. Ты отдаёшь ему свои руки, свой талант, свою совесть. Если делаешь вид — ты наша. Ты делаешь вид, что работаешь, а на самом деле работаешь на то, чтобы его посадить. Но помни: во втором случае ты врёшь каждый день. Каждую минуту. И если твоя ложь раскроется — пощады не будет. Никакой.
— И что мы должны делать? — спросил Лёшка. Он отошёл от окна, сел на подлокотник дивана рядом с Верой и взял её за руку — незаметно, но она почувствовала тепло его ладони и чуть сжала пальцы в ответ.
Дядя Миша встал, подошёл к столу, открыл дипломат. Внутри, на чёрном бархате, лежали какие-то приборы — маленькие, чёрные, похожие на запчасти от наручных часов. Вера насчитала семь штук, но, может быть, их было больше — в дипломате были отделения, и она не видела всех.
— Это оборудование, — сказал дядя Миша, выкладывая приборы на стол. Он взял в руки один из микрофонов — размером с половинку рисового зернышка — и поднёс к лампе, чтобы они видели. — Микрофоны вы шьёте в подкладку курток. Камеры — в пуговицы. Трекеры — в каблуки. Помеченные камни вставляете в заказы Шефа вместо обычных. Потом мы отслеживаем, куда эти заказы уходят, кто их получает, по какой цене перепродают.
— А если Шеф заметит? — спросила Лена. Она подобрала ноги под себя, обхватила колени руками — поза ребёнка, который прячется от грозы. Глаза у неё были влажными, но она держалась.
— Если заметит — нажимаете красную кнопку на телефоне, который я вам дам. — Дядя Миша достал из дипломата обычный на вид смартфон в чёрном чехле и положил его на стол рядом с микрофонами. — Группа захвата приедет через тридцать секунд. Но только в крайнем случае. Если нажмёте не вовремя — операция провалена. И тогда... вы понимаете. Вы всё понимаете.
— Вы не могли бы говорить помягче? — попросила Лена. У неё задрожали губы, на глазах выступили слёзы. Она прикусила губу, чтобы не расплакаться.
— Не могу. — Дядя Миша покачал головой и отвернулся к окну. Он провёл рукой по лицу — устало, тяжело. Плечи его под старым плащом опустились, и на секунду он стал похож на очень старого, очень уставшего человека. — Потому что мягкость в таких делах убивает. Я не хочу вас хоронить. Я не для того вас учил, чтобы через пять лет смотреть на ваши фотографии в новостях и думать: «Я мог сказать им правду. И не сказал». Я уже хоронил тех, кому говорил мягко. Больше не хочу.
Решение приняли не в тот вечер. Дядя Миша сказал: «Идите спать. Утро вечера мудренее». Они разошлись по комнатам — Лёшка и Пашка остались в съёмной квартире, Вера и Лена поехали в общагу на такси. Всю дорогу молчали. Лена держала Веру за руку и смотрела в окно на ночной Питер — на жёлтые фонари, на мокрые мостовые, на чёрную воду каналов.
На следующий день, когда они снова собрались вчетвером в той же квартире, Вера сказала:
— Мы согласны. На второй путь.
Дядя Миша кивнул — как будто и не сомневался.
— Тогда начинаем завтра.
- А я свяжусь с Сухим, скажу, что мы передумали и готовы работать. Он обрадуется. Они всегда радуются, когда ломают людей. - сжав кулаки ответила Вера.
Так начались четыре месяца операции — четыре месяца, которые превратились в бесконечную череду дней, сливавшихся в один, как кадры старой плёнки, пущенной на перемотку.
Они работали вчетвером. Каждое утро Вера и Лёшка ехали на Парнас первыми — Лёшка садился за руль старой «Логаны», которую дядя Миша раздобыл специально для операции, Вера сидела рядом и смотрела на серые питерские улицы, на спешащих по тротуарам людей, на рекламные щиты, которые менялись каждую неделю. Она запоминала эти мелочи — они помогали не думать о том, что ждёт в ангаре.
Пашка и Лена приезжали на час позже — таков был план: если за первой партией следили, вторая могла заметить хвост. Дядя Миша координировал всё из машины, припаркованной в трёх кварталах от ангара. Иногда он сам сидел за рулём, иногда его сменяли люди из Управления — молчаливые мужчины в гражданском, чьи имена Вера даже не пыталась запомнить.
В ангаре на Парнасе каждый занял своё место. Лёшка работал с металлом — плавил, резал, гнул, применял свой метод пайки без аргона. Его руки двигались быстро и точно — Вера иногда засматривалась на них, забывая о своей работе. Пашка собирал украшения — его длинные пальцы ловко сплетали проволоку и крепили камни. Вера делала тонкую работу — эмали, огранку, филигрань. Лена занималась полировкой и упаковкой.
Шеф ценил их: четверо студентов делали больше, чем трое его штатных мастеров. Сухой ходил между верстаками, заглядывал через плечо, иногда хмыкал одобрительно, иногда делал замечания — короткие, по делу, без эмоций. Охранники — Сергей и Андрей — сидели у стены и пили кофе из пластиковых стаканчиков, лениво перебрасываясь словами.
Вера знала каждую трещину в бетонном полу, каждую лампочку под потолком — их было семнадцать, и три из них мигали. Она знала, что Сухой курит «Винстон» и всегда носит с собой серебряную зажигалку с гравировкой в виде волка — он крутил её в пальцах, когда нервничал, и пламя то загоралось, то гасло. Она знала, что Шеф появляется редко — раз в две недели, иногда реже. Он заходил в ангар, садился за дубовый стол, просматривал работы, делал замечания.
— Сидорова, камень держится слабо. Переделай. Два дня. — Туманова, серьги хорошие, но форма не та. Клиент хотел овальную, а ты сделала круглую. Переделай. — Корсаков, твой метод хорош, но не экономь на серебре. Шеф не любит дешёвый вид. — Дроздов, браслеты стали лучше. Продолжай.
Вера кивала, забирала работы, переделывала. В кармане её куртки тихо жужжал микрофон — записывал каждое слово, каждый вздох, каждый скрип стула. Лёшка записывал разговоры на диктофон, спрятанный в подкладке. Пашка снимал на пуговицу-камеру всё, что происходило в ангаре. Лена помечала камни специальным составом, который потом отслеживали люди дяди Миши.
Дома — на очередной конспиративной квартире, которую они меняли каждые две недели, чтобы Шеф не вычислил их по маршрутам, — они собирались вчетвером, переписывали разговоры в блокноты, сверяли записи. Потом дядя Миша забирал блокноты, и на следующий день их место занимали новые — такие же, в клетку, с твёрдой обложкой.
— Вы не устали? — спросил Пашка однажды, когда они сидели на кухне в Купчино. Это была их третья конспиративная квартира — панельная пятиэтажка с облезлыми обоями, на которых кто-то нарисовал фломастером солнце, и газовой колонкой, которая гремела как трактор, когда кто-то открывал горячую воду. Сюда они переехали через месяц после начала операции.
— Устала, — ответила Вера. Она сидела на табуретке, поджав ноги, и пила чай из кружки с отбитым краем. Она поставила кружку и посмотрела на Пашку пустыми глазами. — Я сплю по четыре часа в сутки. Я не видела белого света уже месяц. У меня руки трясутся от кофеина, и я забыла, когда последний раз ела горячий суп. Если честно — я не помню, какой сегодня день. Вторник? Четверг? Я просто иду и делаю. Иду и делаю. И боюсь остановиться, потому что если остановлюсь — развалюсь.
— И ты не хочешь бросить?
— Хочу. Каждый день хочу. — Она провела рукой по лицу, и Пашка увидел, как дрожат её пальцы. — Но если я брошу — кто будет делать эту работу? Дядя Миша стар и болен. У него больше нет таких, как мы. Мы — единственные. Единственные, кого Шеф не заподозрит. Ты это понимаешь? Мы не просто свидетели. Мы — единственный шанс.
— Это несправедливо, — сказал Пашка.
— Справедливость — это когда ты в школе сдал экзамен на пятёрку, потому что учил. — Вера горько усмехнулась. — А здесь — джунгли. Здесь свои законы. Справедливость — это когда ты выжил. Всё. Больше ничего.
Пашка замолчал. Он подвинул к Вере чашку с чаем — горячим, сладким, с мятой, которую он сам вырастил на подоконнике в горшке, потому что в магазине мята была дорогой, а своя — бесплатно.
— Я горжусь тобой, — сказал он. — Ты знаешь?
— Знаю. — Она взяла чашку, поднесла к губам, и Пашка увидел, как на её глазах выступили слёзы. — Я тоже тобой горжусь. Спасибо за мяту, Паш. Ты даже не представляешь, как это важно — просто мята. В этом всём дерьме — просто мята.
Они сидели на кухне до двух ночи, пили чай, смотрели на газовую колонку, которая громыхала, как живая, и слушали, как Лёшка спит в комнате на диване — иногда во сне он стонал, и Вера знала: ему снятся те удары, которые он получил во время проверки. Лена спала на раскладушке у стены, поджав колени к груди, — поза эмбриона, как сказала бы Оля, если бы видела.
Оля осталась в общаге — она ничего не знала, и Вера звонила ей каждый день, врала, что они в Москве, на конференции, что всё хорошо, что они скоро вернутся. Оля верила. Или делала вид. Вера не знала. И не хотела знать.
В июне Шеф устроил проверку.
Это случилось в пятницу, тринадцатого. Вера не была суеверной — никогда не стучала по дереву, не плевала через левое плечо. Но когда утром у неё сломался ноготь — прямо посредине, до крови, — когда потом порвалась сумка с инструментами и надфили рассыпались по полу, и когда Лена сказала: «Сегодня пятница, тринадцатое», — Вера подумала: «День не задался».
В ангаре их ждали все. Сухой стоял у входа, курил. Охранники сидели у стены, пили кофе. Трое мужчин в чёрных куртках, которых Вера никогда раньше не видела, стояли у верстаков, сложив руки на груди. И сам Шеф сидел за дубовым столом, перебирая их последние работы — серьги, кольца, браслеты, кулоны. Он смотрел на них, раскладывал по кучкам, что-то помечал в блокноте.
— Здравствуйте, — сказала Вера, когда они вчетвером подошли к столу.
— Здравствуй, Сидорова. Здравствуй, Туманова. Корсаков. Дроздов. — Шеф впервые назвал всех по фамилиям. Это был плохой знак, и Вера почувствовала, как у неё похолодели пальцы.
Он замолчал. Вера стояла, ждала. Лена переминалась с ноги на ногу, и её кроссовки тихо скрипели по бетонному полу. Лёшка застыл, выпрямив спину — готовый ко всему. Пашка крутил в пальцах невидимую шестерёнку.
— У меня есть к вам вопрос, — сказал Шеф наконец. Он поднял голову, и Вера увидела его глаза — тёмные, почти чёрные, без блеска. — Почему в некоторых работах камни отличаются от тех, что я вам давал? Цвет, размер — вроде те же, но я проверяю свои записи. Я всегда проверяю. В партии, которую вы сдали две недели назад, три камня были не мои. Ты можешь это объяснить, Сидорова?
У Веры похолодело внутри. Помеченные камни. Шеф заметил. Она вспомнила, как они с Леной торопились, как боялись, что кто-то увидит, как подменивали камни прямо в ангаре, пока охранники выходили курить.
— Я могу объяснить, — сказала Вера. Голос не дрожал — она уже привыкла врать, врать каждый день, каждую минуту. — Мы иногда используем свои материалы. Если у нас есть хорошие камни, качественнее ваших, мы их вставляем, чтобы работа выглядела лучше. Чтобы клиент остался доволен.
— Почему вы не предупредили?
— Не подумали. Извините. Правда, не подумали. Больше такого не будет.
Шеф поднял голову. Его глаза прошлись по Вере — медленно, как сканер. Вера чувствовала этот взгляд кожей, он был почти физически ощутимым, как прикосновение холодных пальцев.
— Верю, — сказал Шеф. Он откинулся на спинку стула и сложил руки на животе. — Но в следующий раз предупреждайте. Мои клиенты платят за то, что заказывают. Если вы меняете материалы без спроса, вы меняете цену. Это неуважение. А я не люблю неуважения. Ты меня понимаешь?
— Я поняла. Больше не повторится.
— Идите. Сегодня больше не будет заказов. Отдыхайте.
Они вышли. На улице Лена схватила Веру за руку — так сильно, что ногти впились в кожу.
— Он знает, — прошептала Лена. Она дрожала мелкой дрожью, как в лихорадке. — Он всё знает. Я видела, как он смотрел. Он не просто проверял — он знает.
— Не знает. — Вера обняла её, прижала к себе. Лена была лёгкая, как перо. — Если бы знал — нас бы уже не было.
— Откуда ты знаешь?
— Потому что нас бы пытали. А не разговаривали вежливо. Потому что мы бы уже лежали в бетоне, а не шли по улице. Он проверяет. Просто проверяет.
Лена всхлипнула. Вера обняла её крепче, чувствуя, как дрожат её плечи.
— Всё будет хорошо. Мы справимся. Я тебе обещаю.
Она не верила в то, что говорила. Но Лена поверила.
Настоящая проверка случилась через две недели. И она была не про камни — про доверие.
Лёшку вызвали на Парнас в восьмом часу вечера. Сухой позвонил на обычный, студенческий номер — не на тот, который они использовали для связи с дядей Мишей, а на простой, который знали все. Сказал коротко: «Приезжай один. Без телефона». Лёшка положил трубку и посмотрел на дядю Мишу, который сидел за столом и чистил старый «Макаров» — тот самый, что привёз из Москвы. Ветошка в его руках двигалась размеренно, ласково, как будто он гладил кошку.
— Без телефона — это значит, без микрофона, — сказал дядя Миша, не поднимая головы. Он продолжал протирать ствол. — Не езжай, Лёша. Это проверка. Они будут тебя ломать. Я знаю эту породу.
— Если не поеду, они поймут, — ответил Лёшка.
— Поймут, что ты боишься. Это нормально. Никто не осудит.
— Нет. — Лёшка подошёл к двери и взялся за ручку. — Если я не поеду, они подумают, что мне есть что скрывать. Они начнут копать. Найдут. И тогда подставлю не только себя — всех. Веру, Пашку, Лену. Я поеду.
Дядя Миша поднял голову. Посмотрел на Лёшку долгим, тяжёлым взглядом — тем самым, которым он смотрел на них перед соревнованиями, когда хотел понять, готовы они или нет.
— Ты уверен?
— Уверен.
— Тогда иди. — Дядя Миша встал, подошёл к нему и положил руку на плечо — тяжело, по-отцовски. — Мы будем рядом. Я буду рядом. Держись, сынок.
Лёшка вышел из квартиры, хлопнув дверью. Вера побежала за ним, но он уже спускался по лестнице — быстро, перепрыгивая через ступеньки, как в детстве, когда они бегали наперегонки во дворе.
— Лёшка! Вернись!
Он не вернулся.
Ангар на Парнасе в этот вечер был освещён ярче обычного — горели все лампы, даже те, которые никогда не включали, потому что они висели слишком высоко и менять в них лампочки было лень. Лёшку встретил Сухой, молча провёл внутрь. За столом сидел Шеф. Рядом с ним стояли двое — высокий и низкий, оба лысые, оба в чёрных куртках с поднятыми воротниками.
— Садись, Корсаков.
Лёшка сел. Стул был деревянным, жёстким, с прямой спинкой — специально, чтобы гость не расслаблялся, не мог откинуться и почувствовать себя в безопасности.
— Я хочу задать тебе один вопрос, — сказал Шеф. Он перегнулся через стол и посмотрел Лёшке прямо в глаза. — Ты работаешь на полицию?
— Нет, — сказал Лёшка. Он смотрел прямо в глаза Шефу, хотя ему хотелось закрыть их и провалиться сквозь землю.
— Посмотри мне в глаза. И ответь ещё раз.
Лёшка посмотрел. Глаза у Шефа были чёрные, без блеска, как у рыбы, которую выбросили на берег и она смотрит в небо, не моргая.
— Ты врёшь?
— Нет.
Шеф кивнул высокому. Тот подошёл к Лёшке сзади, схватил за плечи — пальцы были сильными, как стальные клещи. Рывком поставил на ноги. Низкий подошёл спереди и ударил в живот — резко, профессионально, без замаха, как бьют люди, которые делают это каждый день. Лёшка согнулся, выдохнул, но не закричал. Он помнил: крик — это слабость. А слабость здесь не прощают.
— Это первый раз, — сказал Шеф. Он откинулся на спинку стула и сложил руки на груди. — Я спрошу ещё раз. И буду спрашивать, пока не услышу правду. Ты работаешь на полицию?
— Нет, — сказал Лёшка. Голос у него сел, стал хриплым, как после долгой болезни.
Низкий ударил снова — на этот раз в лицо. В челюсть. Лёшка пошатнулся, но высокий держал его за плечи, не давал упасть.
— Не надо его бить по лицу, — сказал Шеф с лёгким раздражением, как будто речь шла о бракованной детали. — Следы останутся. Бей по корпусу. В печень — это больно, но не видно. Учись работать чисто.
Низкий ударил в печень. Лёшка задохнулся, на глазах выступили слёзы — не от боли, от рефлекса, так устроено тело: когда бьют в печень, плачут, даже если не больно. Он хотел закричать, но сдержался. Он вспомнил дядю Мишу: «Если будут бить — терпи. Считай удары. На десятом боль перестанет быть главной». Он считал. Один — удар в живот. Два — в челюсть. Три — в печень. Четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять.
На десятом боль не перестала. Но он всё ещё стоял.
— Ты упрямый, — сказал Шеф. Он подошёл к Лёшке вплотную и заглянул ему в глаза. — Мне это нравится. Но упрямство без ума — это глупость. А ты не похож на глупого.
— Я не работаю на полицию, — прохрипел Лёшка. Он сплюнул кровь на бетонный пол. — Я работаю на вас. Мы все работаем на вас. Делаем кольца, браслеты, цепочки. Вы сами давали нам задания.
— Давал. Но мне кажется, что вы слишком умные для простых мастеров. Слишком спокойные. Слишком... правильные.
— Спасибо за комплимент. Но вы ошибаетесь. Мы просто делаем, что говорят. И не задаём вопросов.
Шеф посмотрел на Сухого. Сухой стоял у стены, сложив руки на груди, и лицо у него было непроницаемым — как у человека, который умеет ждать и знает, что рано или поздно дождётся.
— Отпустите его.
Высокий отпустил Лёшкины плечи. Низкий отошёл на шаг. Лёшка постоял секунду, чувствуя, как дрожат ноги и кружится голова, потом медленно, держась за стул, сел обратно.
— Ты прошёл проверку, — сказал Шеф. Он повернулся к столу и сел на своё место. — Я не верю тебе на сто процентов, но ты не сломался. Это дорогого стоит. Продолжайте работать. Все. Но помни: я буду смотреть. Всегда.
— Спасибо.
— Иди. Влад, проводи.
Сухой проводил Лёшку до ворот. На улице было темно, горел один фонарь, вокруг которого кружились мотыльки — белые, маленькие, похожие на пепел.
— Ты молодец, — сказал Сухой. Он остановился и закурил. — Я думал, ты сломаешься на пятом ударе. Честно, думал. Ты крепче, чем выглядишь.
— Я тоже думал, — ответил Лёшка.
— Иди. Завтра получите новое задание. И Корсаков... будь осторожен.
Лёшка пошёл к станции метро. Шёл медленно, потому что болело всё — живот, печень, рёбра, челюсть. Он считал шаги — один, два, три — и сбивался, потому что боль мешала сосредоточиться. Остановился у автомата с газировкой, купил бутылку воды — тёплой, безвкусной. Выпил половину, и показалось, что слаще ничего нет.
Через квартал от ангара его ждала машина. Вера выскочила из «Логана» раньше, чем дядя Миша успел затормозить, и побежала к нему, спотыкаясь на ровном месте.
— Что они с тобой сделали?! — закричала она. — Что они тебе сделали?! Лёшка, посмотри на меня!
— Всё нормально, — сказал Лёшка, морщась от боли в боку. — Поехали.
Он неловко сел в машину, выдохнул и откинулся на спинку заднего сиденья и закрыл глаза. Вера обняла его, прижалась щекой к его груди и всхлипнула — громко, по-детски, не стесняясь слёз. Лёшка гладил её по голове и смотрел в окно на ночной Питер. На тёмные дома, на редкие огни, на небо, в котором не было звёзд.
— Ты дурак, — сказала Вера. — Ты просто дурак. Зачем ты пошёл?
— Знаю, — ответил Лёшка.
— Больше никогда так не делай. Слышишь? Никогда.
— Постараюсь.
Но он не сдержит это обещание, прекрасно зная, если понадобится, сделает снова.
В июле операция вошла в решающую фазу.
Дядя Миша пришёл на очередную конспиративную квартиру — на этот раз в Автово, в доме с вечно неработающим лифтом и запахом варёной капусты из всех щелей — и сел за стол. Вид у него был усталый, серый, как питерское небо. Он долго молчал, пил кофе из жестяной кружки, которую возил с собой из Москвы, и смотрел в одну точку, как будто читал там что-то, видимое только ему.
— Шеф готовит крупную сделку с заказчиком из-за границы, — сказал он наконец. — Гражданин Германии, бывший советский эмигрант, который скупает ювелирные изделия и переправляет их в Европу через подставные фирмы. Сделка назначена на двадцать третье августа. На складе на Парнасе. Все будут там — Шеф, Сухой, охранники, грузчики. Это наш единственный шанс взять их с поличным. Другого не будет.
— Мы должны быть там, — сказал Лёшка. Он сидел на диване, держась рукой за бок — рёбра всё ещё болели после той проверки, и он иногда морщился от резких движений.
— Мы должны быть там, — кивнул дядя Миша. Он положил кружку на стол и посмотрел на них. — Все. С полицией, с ОМОНом. Снимать, записывать, задерживать. На этот раз — навсегда. Чтобы они сели. Чтобы никто не ушёл.
— А мы? — спросила Вера. — Что делать нам?
— Вы будете внутри. Вы сдаёте заказ, как обычно. Когда начнётся задержание — ляжете на пол. Руки за голову. Не двигаться. Не смотреть. — Дядя Миша перевёл взгляд на Веру. — Полиция может стрелять. Поэтому вы лежите и не поднимаете головы, что бы ни происходило.
— Они будут стрелять? — спросил Пашка. Голос у него дрожал.
— Если Шеф или его люди окажут сопротивление — да. Поэтому лежите.
— А если они примут нас за бандитов? — спросила Лена.
— Я предупрежу группу захвата. На вас будет особая одежда — светлые куртки, которые выделят вас на фоне чёрного. Но всё равно — не делайте резких движений. Не вставайте. Не кричите. Даже если вам покажется, что всё кончено — лежите, пока вас не поднимут.
— Я боюсь, — сказала Лена.
— Я тоже. — Дядя Миша подошёл к ней, присел на корточки и взял её за руку. — Но мы обязаны это сделать. Потому что, если мы этого не сделаем, они будут делать своё дело ещё десять лет. И через десять лет в этом ангаре будут стоять уже другие студенты. И им тоже будет страшно. Мы должны это остановить.
До двадцать третьего августа оставался месяц. Каждый день этого месяца Вера просыпалась с мыслью: «Сегодня последний». И каждый день засыпала с мыслью: «Завтра последний». Она почти перестала есть — еда застревала в горле, как будто она глотала не макароны или гречку, а бетонные шарики. Она похудела на пять килограммов, и джинсы, которые раньше были в обтяжку, теперь висели на бёдрах, как на вешалке.
Лена похудела так, что юбки спадали с неё, и она подкалывала их булавкой. Пашка начал заикаться — не сильно, на первой букве слова, но Вера слышала это и ничего не могла с собой поделать. Лёшка стал молчаливым — он и раньше не был болтливым, но теперь из него приходилось вытягивать слова клещами, каждое слово — как зуб.
— Ты в порядке? — спрашивала Вера, глядя на него через стол.
— Нормально, — отвечал Лёшка, не поднимая глаз от чертежа.
— Ты врёшь.
— Знаю. Но что ты хочешь услышать? Что мне страшно? Мне страшно. Что мне больно? Мне больно. Легче стало?
Они сидели на кухне новой квартиры — на этот раз в Невском районе, в доме с лифтом и консьержкой. Квартира была двухкомнатная, светлая, с высокими потолками и старым камином, который не работал, потому что дымоход заложили ещё в семидесятых. Дядя Миша сказал: «Живите здесь до конца операции. Здесь безопасно».
Безопасно. Вера почти поверила.
Двадцать третье августа началось как обычно.
Вера проснулась в семь утра — будильник прозвенел, и она сразу открыла глаза, не валялась в постели, как раньше, когда можно было перевернуться на другой бок и поспать ещё пятнадцать минут. В последние недели она перестала валяться — каждое утро было как старт в пропасть.
Завтрак — творог из магазина, который пахнет не творогом, а чем-то химическим, чай, печенье, которое крошится в руках. Лена не завтракала — она сидела за столом, обхватив колени, и смотрела в одну точку. Пашка съел йогурт и выбросил стаканчик в мусорное ведро, промахнулся мимо. Лёшка выпил стакан кефира и всё.
Они оделись в ту одежду, которую выдал дядя Миша — светлые куртки, почти белые, синие джинсы, кроссовки с трекерами в подошвах, которые тихо пищали, когда их примеряли. Вера надела пуговицу с камерой на левый карман куртки — аккуратно, как учил дядя Миша, чтобы было незаметно, но чтобы обзор был хороший. Лена — на правый. Лёшка спрятал микрофон в подкладку, Пашка — в воротник, там, где этикетка с размером.
— Готовы? — спросил дядя Миша, заходя в квартиру. На нём был тот же старый армейский плащ, что и в апреле, но под плащом Вера заметила кобуру с пистолетом.
— Нет, — ответила Вера.
— Это нормально, — сказал дядя Миша. — Поехали. Главное — делайте, что должны. Я буду рядом.
Машина ждала у подъезда — микроавтобус с тонированными стёклами, марки «Форд», грязный, как будто его не мыли с прошлого года. За рулём сидел незнакомый мужчина в тёмной куртке, коротко стриженный, с родинкой на щеке, похожей на карту какого-то острова. Дядя Миша сел рядом с ним. Вера, Лёшка, Лена и Пашка — на задние сиденья, где пахло бензином и чем-то сладким, то ли жвачкой, то ли освежителем воздуха.
— Через полчаса будете на месте, — сказал дядя Миша, повернувшись к ним. — Вас высадят за квартал от склада. Дальше идёте пешком. На входе — Сухой. Он вас встретит. Не смотрите на часы, не оглядывайтесь. Ведите себя естественно.
— Естественно, — усмехнулся Лёшка. — Как будто мы каждый день ходим на бандитские сделки.
— Именно так. Вы делаете это уже четыре месяца. Привыкли. Во всяком случае, они думают, что привыкли.
— Не привыкли, — вздохнула Вера.
— Ладно, — согласился дядя Миша. — Не привыкли. Но сейчас не время для страха. Время для дела. Страх оставьте здесь, в машине. На складе он вам не понадобится.
Микроавтобус выехал на шоссе. Город проплывал за окнами — серые дома с балконами, заставленными коробками, рекламные щиты с девушками в купальниках, светофоры, которые горели красным слишком долго. Вера смотрела на Питер и думала о том, что если операция пройдёт удачно, они останутся здесь. Будут учиться, работать, жить, пить кофе в кафе «Встреча» и смеяться над прошлым. А если нет — не останутся. Не будут ничего.
«Не думай об этом, — приказала она себе. — Думай о деле. О работе. О Шефе».
Она закрыла глаза и представила, что она не студентка Вера Сидорова, не свидетельница, не канарейка в клетке, а просто ювелир, который пришёл сдать заказ. Ей нужно отдать серьги, получить деньги, уйти. Всё просто. Всё как обычно. Когда она открыла глаза, они уже были на Парнасе.
Склад находился в конце тупика — длинное здание из серого кирпича, без окон, с двумя огромными воротами, покрытыми чёрной краской, которая облупилась и висела лохмотьями. У ворот стоял Сухой. Курил, выпуская дым в серое небо. Увидел их, бросил окурок в лужу, затушил носком ботинка.
— Пришли, — сказал он. — Время. Шеф ждёт. Нервничает. Так что не задерживайте.
Вера кивнула. Она прошла мимо Сухого, не глядя на него — как учил дядя Миша: «Не смотри в глаза охранникам, они это читают как вызов». Лена шла следом, дыша ей в спину — Вера чувствовала её дыхание, тёплое, прерывистое. Потом Лёшка, потом Пашка. Внутри склада было темно и сыро, пахло бетоном и машинным маслом — тяжёлым, удушающим запахом, который въедался в одежду и не выветривался неделями. В глубине горел свет — несколько ламп, подвешенных к потолку на длинных проводах. Под лампами стоял длинный стол, за столом — Шеф. Рядом с ним — двое охранников, в чёрных куртках, с короткими стрижками, похожие друг на друга, как близнецы. На столе лежали стопки денег и несколько открытых коробок с украшениями.
— Здравствуй, Сидорова, — сказал Шеф. — Здравствуй, Туманова. Корсаков. Дроздов.
— Здравствуйте, — ответила Вера. — Мы принесли заказы.
— Клади на стол.
Вера выложила на стол коробки — десять штук, аккуратных, обёрнутых в чёрную бумагу. В каждой — серьги или кулоны с помеченными камнями, которые люминесцировали в ультрафиолете. Шеф открыл первую, вторую, третью. Рассматривал, не торопясь, поднося к лампе, проверяя огранку, застёжки. Казалось, прошла вечность.
— Хорошо, — сказал он наконец. — Качественно. На этот раз без сюрпризов. Влад, заплати.
Сухой отсчитал деньги — пачку пятитысячных купюр, перетянутую резинкой. Положил на стол рядом с коробками.
— Пересчитай, — сказал Шеф. — Я не люблю, когда меня обсчитывают. И не люблю, когда обсчитываюсь я.
Вера пересчитала. Правильно. Она убрала деньги в карман куртки, туда, где пуговица-камера.
— Всё? — спросила она.
— Всё, — ответил Шеф. — Можете идти.
Вера повернулась, сделала шаг к выходу. И в этот момент завыла сирена.
Громко, неожиданно, так, что Вера подпрыгнула на месте. Лена вскрикнула — тонко, по-детски. Лёшка схватил Веру и Лену за руки и потянул вниз — на бетонный пол, холодный, пыльный. Пашка уже лежал, закрыв голову руками, и что-то бормотал — молитву или ругательства, Вера не разобрала.
— Лежать! — закричал кто-то от входа. — Всем лежать! Полиция!
Ворота с грохотом распахнулись. Внутрь вбежали люди в чёрной форме, с автоматами, с нашивками «ОМОН» на рукавах и спинах. Вера не видела их лиц — она уткнулась носом в пол, в бетонную крошку, и не поднимала головы. Она чувствовала запах пороха и резины, слышала топот десятков ног, крики, лязг оружия.
— Бросай оружие! — кричали из динамика. — Бросай оружие!
Шеф не бросал оружия — у него его и не было. Но один из охранников выхватил пистолет и выстрелил в потолок. Грохот был такой, что Вере показалось, будто взорвалась бомба. Потом второй выстрел, третий — она сбилась со счёта.
— Сука! — заорал кто-то — кажется, Сухой.
Потом были выстрелы — не один, несколько, короткие, резкие, как удары хлыста. Вера зажмурилась. Она слышала, как Лена плачет рядом, как Лёшка дышит — тяжело, прерывисто, как Пашка молится — Вера никогда не слышала, чтобы Пашка молился, но сейчас он бормотал что-то быстро, без остановки, на одном дыхании, и в этом бормотании слышалось имя Бога.
Потом стало тихо. Только где-то капала вода — кап-кап-кап, мерно, как метроном, как сердцебиение. И чей-то хрип — тяжёлый, умирающий.
— Всё, — сказал чей-то голос, спокойный, уставший, как у врача после тяжёлой операции. — Двое убитых. Остальные живы.
— Студенты? — спросил другой голос.
— Здесь. Четверо. Живые, целые.
— Поднимайте.
Вера почувствовала чью-то руку на плече — сильную, грубую, в тактической перчатке из чёрной кожи. Она подняла голову. Перед ней стоял мужчина в камуфляже, с автоматом на груди, но без каски — лысый, с короткой щетиной и большими усталыми глазами, в которых не было ничего, кроме усталости.
— Ты Вера? — спросил он.
— Да, — еле слышно ответила она.
— Дядя Миша передаёт привет. Всё хорошо. Вы в безопасности. Ты слышишь? В безопасности.
Вера оглянулась. Шеф сидел на полу, прижавшись спиной к стене, руки заломлены за спину, на руках — наручники, блестящие, как новые. Он смотрел на Веру с ненавистью — такой сильной, что Вера отвела взгляд. Она не хотела запоминать его таким. Один из охранников лежал на боку, не двигаясь, на бетоне под ним растекалась тёмная лужа. Второй стоял на коленях, его обыскивали, выворачивая карманы. Сухой сидел у стены, согнувшись, и на него тоже надевали наручники — он не сопротивлялся, только смотрел в пол и молчал.
— Смотри на него, — сказал мужчина в камуфляже, кивнув на Шефа. — Он теперь надолго. Можешь не бояться. Ты это сделала. Вы это сделали.
— Я не боюсь, — сказала Вера. — У меня уже нет сил бояться.
Она встала. Ноги дрожали, но она стояла. Лена поднялась следом, держась за неё. Лёшка встал сам, хотя его шатало. Пашку поднял один из омоновцев — взял за шиворот и поставил на ноги, как нашкодившего котёнка.
— Выводите студентов, — скомандовал кто-то.
Их вывели на улицу. На улице было темно, хотя время было ещё не позднее — Питер в августе темнеет рано, тучи закрыли небо, и казалось, что наступила глубокая ночь. Горели прожекторы — ослепительно-белые, от которых слезились глаза. Стояло несколько машин с мигалками — синие, красные, белые, они мигали в хаотичном ритме, и от этого кружилась голова. В воздухе пахло дымом, порохом и страхом — тем особым запахом, который остаётся после перестрелки.
Дядя Миша стоял у машины — старой, серой, похожей на ту, на которой он приехал четыре месяца назад. Увидел Веру, подошёл, обнял. От него пахло табаком и потом — он не спал всю ночь, готовил операцию.
— Всё, — сказал он. — Конец. Вы герои.
— Не герои, — ответила Вера, уткнувшись ему в плечо. Плечо было твёрдым, костлявым, но родным. — Мы просто выжили.
— Это одно и то же. Просто ты ещё этого не понимаешь.
Вера не стала спорить. У неё не было сил спорить. Она стояла, обнимая своего старого тренера, и смотрела, как из склада выводят закованных в наручники людей. Шефа — спокойного, с высоко поднятой головой, как будто он шёл не под конвоем, а на деловую встречу. Сухого — согнутого, постаревшего на десять лет. Охранников, грузчиков, тех троих в чёрных куртках. Все они смотрели на свет прожекторов, щурились, и никто не смотрел на Веру.
Только Шеф. На секунду, прежде чем его затолкали в автобус с решётками на окнах. Он посмотрел на неё, и в его взгляде не было ненависти. Было удивление. Как будто он никак не мог понять, как эта маленькая девушка в светлой куртке, с дрожащими руками и испуганными глазами, умудрилась его обмануть. Переиграть. Победить.
Вера отвернулась. Она не хотела видеть его удивление.
В полицейском участке они просидели до утра.
Следователь — молодая женщина с короткой стрижкой и усталыми глазами, в строгом сером костюме и белой блузке — была с ними вежлива, но настойчива. Она задавала одни и те же вопросы по нескольку раз: «Когда вы впервые встретились с Казанцевым?», «Кто передавал вам камни?», «Куда вы сдавали готовые работы?», «Были ли угрозы в ваш адрес?». Иногда Вере казалось, что следователь проверяет, не путаются ли они в показаниях, не сбиваются ли, не придумывают ли на ходу. Но они не путались. Они четыре месяца репетировали эти ответы с дядей Мишей, повторяли их как таблицу умножения.
— Вы должны понять, — сказала следователь под утро, когда за окном начало светать и небо затянуло розовым, — чем больше деталей, тем больше срок получит Казанцев. А мы хотим, чтобы он получил максимум. Чтобы он сидел долго. Чтобы он никогда не вышел на свободу. Поэтому вспоминайте всё. Каждую мелочь. Каждое слово.
— Мы поняли, — сказал Лёшка.
Он сидел на стуле, выпрямив спину, хотя Вера знала, что у него болят рёбра — после той проверки в ангаре они болели ещё две недели, а сейчас, после сегодняшнего, болели снова. Но он держался прямо, отвечал чётко, смотрел в глаза. Вера смотрела на него и удивлялась — откуда у него столько сил? Она сама еле сидела, веки слипались, голова была пустой, как вымытая банка.
— Последний вопрос, — сказала следователь. — Вы согласились на сотрудничество с полицией добровольно?
— Да, — ответил Лёшка.
— Никто вас не принуждал?
— Нет.
— Спасибо. Вы свободны.
Они вышли из кабинета. В коридоре сидел дядя Миша — на скамейке, поджав ноги, с кружкой кофе в руках. Увидел их, встал. Его лицо было серым, как асфальт за окном.
— Ну что?
— Всё, — ответила Вера. — Мы всё рассказали. Всё, что знали. Даже больше.
— Тогда едем домой. В вашу новую квартиру. Уже подготовили.
— Какую новую? — спросил Пашка. Он снял очки, протёр их краем футболки, и без очков его лицо казалось беззащитным, детским.
— А вы думали, после такого вы вернётесь в общагу? — усмехнулся дядя Миша. — Нет. Вы теперь государственные свидетели. У вас будет охрана, будет новая квартира, будут новые документы — на время следствия. Будете жить в нормальных условиях, не в Купчино с газовой колонкой.
— Мы не хотим быть свидетелями, — сказала Лена. Она стояла, прижавшись к стене, и её губы дрожали. — Мы хотим быть студентами. Просто студентами. Ходить на пары, сдавать зачёты, пить кофе в буфете.
— Будете и студентами, — пообещал дядя Миша. — И свидетелями. И кем угодно. Главное — живые. А живыми вы остались. Остальное приложится.
Они вышли на улицу. Брезжил рассвет, серый, промозглый, питерский — тот самый рассвет, который Достоевский называл «самым тяжёлым часом города». Вера посмотрела на небо — облака бежали быстро, как будто торопились куда-то, как будто опаздывали на важную встречу. У неё замерзли руки, но она не стала их прятать в карманы — пусть мёрзнут. Холод напоминал, что она жива. Что она всё ещё здесь.
— Четыре месяца, — сказала она. — Это было безумие.
— Было, — согласился Лёшка.
— Повторим? — спросил Пашка с кривой улыбкой — той самой, которая появлялась на его лице, когда он пытался шутить, чтобы разрядить обстановку.
— Нет, — с ноткой ужаса в голосе ответила Лена. — Никогда. Ни за что. Даже под дулом пистолета.
- Аха, под дулом пистолета и не такое повторишь. - нервно хохотнул Лёша.
Они сели в машину — «Логан», тот же самый. Дядя Миша сел за руль, завёл двигатель.
— Куда едем? — спросил он.
— Домой, — сказала Вера. — Туда, где можно спать. Просто спать. Долго. Без будильника.
Она закрыла глаза. Машина тронулась. Город проплывал за окном — такой же, как всегда, серый, холодный, равнодушный. Но Вера больше не чувствовала его чужим. Потому что она оставила здесь часть себя — свой страх, свою кровь, свои бессонные ночи, свою молодость, если честно. И взамен получила право здесь остаться.
Через три месяца был суд.
Вера сидела в зале заседаний на свидетельском месте — специальном кресле с высокой спинкой, которое стояло сбоку от судьи, чуть ниже, чем места для прокуроров и адвокатов. Перед ней был микрофон на тонкой ножке, на столе лежала Библия в тёмном кожаном переплёте — присягать. Вера не присягала — она отказалась от религиозной клятвы, просто пообещала говорить правду. Судья — женщина лет пятидесяти, в очках с толстыми линзами и строгом чёрном платье — кивнула, разрешила.
Шеф сидел в стеклянной клетке для подсудимых — той самой, которую показывают в новостях, когда судят особо опасных преступников. За четыре месяца он похудел, постарел, осунулся, но глаза остались теми же — чёрными, без блеска, как у рыбы на прилавке. Он смотрел на Веру, и она смотрела на него. Она не отводила взгляд — не потому, что была смелой, а потому что если бы отвела, он бы выиграл. Хотя бы в этой маленькой, невидимой битве, которую никто кроме них двоих не замечал.
— Свидетельница Сидорова, — сказала судья. — Расскажите суду о вашем знакомстве с подсудимым Казанцевым.
Вера рассказывала. О Сухом, о чёрной машине с тонированными стёклами, о кафе «Встреча» на Лиговском с его пластиковыми столиками и запахом растворимого кофе. Об ангаре на Парнасе, о семнадцати лампах под потолком, три из которых мигали. О том, как Шеф предлагал ей пятьдесят процентов, как угрожал, как проверял, как бил Лёшку. Говорила чётко, без запинок, хотя коленки дрожали под столом и голос иногда срывался — на полтона, но она справлялась.
Адвокат Шефа — мужчина в дорогом костюме, с модной стрижкой и золотыми запонками, пахнущий дорогим одеколоном — задавал ей каверзные вопросы. «Вы не боялись, что вас раскроют?», «Вы работали на полицию за деньги?», «Вы не пытались шантажировать подсудимого?», «Не вы ли предложили ему сотрудничество первыми?».
— Я работала на полицию, потому что боялась, — ответила Вера. — Потому что если бы я не согласилась, меня бы убили. Или моих друзей. У меня не было выбора. Совсем.
— У вас есть доказательства?
— Есть записи. Вы их слышали. Там всё сказано. Абсолютно всё.
В зале повисла тишина. Судья кивнула, сделала пометку в блокноте. Адвокат сел на место.
— Свидетель свободна, — сказала судья.
Вера вышла в коридор где её ждали Лёшка, Пашка и Лена, которые раньше дали показания в зале суда. Они обнимали её, гладили по спине, говорили что-то утешительное — «ты молодец», «ты справилась», «всё позади». Но Вера не слышала. Она слышала только стук собственного сердца и эхо собственного голоса, который только что сказал правду.
Шефа приговорили к двенадцати годам колонии строгого режима. Сухого — к восьми. Остальных — к разным срокам, от трёх до десяти лет. Вера не почувствовала облегчения. Она почувствовала пустоту. Как будто из неё вынули что-то важное, то, что держало её в тонусе последние полгода, заставляло просыпаться по утрам, делать дела, не сдаваться. Теперь это «что-то» ушло, и нужно было учиться жить заново. Без страха. Без врага. Без цели. Хотя нет, цель у них есть, стать самыми лучшими ювелирами мира.
Через неделю после суда они сидели в новой квартире — трёхкомнатной, с видом на Неву. Дядя Миша снял её для них на полгода — пока не улягутся страсти, пока Шеф не сядет окончательно и его подельники не потеряют интерес к свидетелям, пока они не закончат второй курс и не сдадут летнюю сессию, которую почти полностью прогуляли из-за операции.
За окном текла Нева, серая, тяжёлая, с гранитными берегами, в которых отражались облака и редкие чайки. Вера смотрела на неё и думала о том, что они стали частью этого города — не просто студентами, не просто ювелирами, не просто приезжими из Москвы, а теми, кто прошёл через страх и остался жив. Теми, кого этот город принял, потому что они доказали — они достойны.
— О чём думаешь? — спросил Лёшка, садясь рядом на подоконник.
— О том, что мы выдержали, — ответила Вера.
— Мы всегда выдерживали. Помнишь пятый класс? Шестопалова? Когда он заставил тебя переделывать подвеску семь раз, а потом сказал: «Хорошо, но могло быть лучше»?
— Помню. Тогда было страшно. Но сейчас — по-другому. Сейчас мы взрослые. Взрослые должны бояться по-взрослому. И справляться по-взрослому.
— И умирать по-взрослому, — добавил Лёшка.
— Мы не умерли.
— Повезло.
— Не повезло, — сказала Вера. — всё благодаря дяде Мише.
— И мы, — сказал Лёшка. — Не надо себя принижать. Мы сделали это. Сами.
Она взяла его за руку, ладонь у него была тёплая, сухая, с мозолями от инструментов — от надфилей и плоскогубцев, от долгих часов в мастерской.
— Лёш, — сказала Вера.
— Что?
— Спасибо, что ты был рядом, всё это время. Даже когда было совсем плохо.
— А куда бы я делся? — усмехнулся Лёшка. — Без меня бы вы все пропали. Кто бы вас кормил?
— Пашка бы кормил. Он хорошо готовит.
— Пфф... Пашка варит одни макароны, это даже готовкой не назвать. Это преступление к макаронным изделиям.
Они сидели на подоконнике, смотрели на Неву, и молчали. Молчание было уютным — таким, какое бывает только между старыми друзьями, которые не боятся тишины, потому что в этой тишине нет ничего, кроме доверия.
Пашка принёс чай — горячий, в любимых кружках, которые они купили ещё на первом курсе в переходе на Московском вокзале. Лена позвала ужинать — она сварила гречку и пожарила котлеты, первый горячий ужин за последние полгода.
— Идёмте, — сказала Вера, спрыгивая с подоконника. — Я есть хочу. Зверски. Готова съесть целого поросёнка.
- А сможешь? - усмехнулся Лёшка.
- Нуу... вы же мне поможете?
Они рассмеялись и пошли на кухню, где пахло гречкой и котлетами. Оля — которую наконец посвятили в тайну после суда, когда опасность миновала — жарила картошку на сковороде и напевала что-то весёлое, кажется, старую песню «Сплина». Борман сидел на холодильнике и смотрел на неё жёлтыми глазами, лениво помахивая хвостом.
— Ну что, артефакторы? — сказала Вера, садясь за стол. — Живём дальше?
— Живём, — ответили все хором. И в этом слове было столько всего, что больше ничего не требовалось.
Она взяла вилку и начала есть. Гречка была горячей, рассыпчатой, почти как у мамы. Котлета — сочной, с поджаристой корочкой. Чай — сладким, с лимоном, который Пашка купил в магазине, потому что Вера просила. Вера ела и чувствовала, как жизнь возвращается в неё. Не быстро, не легко, не так, как в кино, где после победы герои смеются и обнимаются. Медленно, тяжело, как выздоровление после долгой болезни. Но возвращается.
Где то там текла Нева. Гранитные берега стояли, как стояли сотни лет. Им было всё равно, кто живёт на них, кто умирает, кто боится, кто побеждает. Но Вере не было всё равно.
Они были живи. И это было самым главным.
Глава 8
Корочки и повестки
Июнь – сентябрь 2027 года
Защита дипломов прошла в актовом зале университета на Сенной. Вера помнила этот зал ещё с первого курса — высокие потолки с лепниной, на которой амуры и нимфы сплелись в вечном танце, тяжёлые портьеры из бордового бархата, перехваченные золотыми кистями, портреты старых профессоров в позолоченных рамах — чопорные бородатые лица в сюртуках и при галстуках. Тогда, четыре года назад, ей казалось, что это место для других людей — для взрослых, важных, тех, кто уже всего добился и носит костюмы, а не джинсы с закатанными штанинами. А она здесь чужая, пришла поглазеть и скоро уйдёт, и никто не запомнит её имени.
Теперь она стояла за кулисами с дипломом в руке и ждала, когда объявят её фамилию. Диплом был в синей папке — тяжёлой, с золотым тиснением. Она купила эту папку вчера в переходе на Сенной за пятьсот рублей и весь вечер вытирала с неё пыль, чтобы блестела. На ней была белая блузка, которую Лена одолжила — свою Вера забыла погладить, а гладить чужую было страшно, вдруг прожжёшь. Блузка висела чуть свободно, потому что Лена была шире в плечах, и Вера всё время поправляла воротник. Чёрные брюки — новые, купленные на Василеостровском за тысячу двести рублей — сидели хорошо, но подкладка кололась. Туфли жали. Вера купила их на размер меньше, потому что больше не было, и теперь каждый шаг отдавался болью в мизинце. Но она терпела.
Она вообще научилась терпеть за эти пять лет. Дышать глубоко и не смотреть в глаза тем, кто хочет тебя сломать. Не вздрагивать, когда в коридоре громко хлопает дверь. Не оборачиваться на чёрные машины у обочины. Этому её научили не в университете. Не на лекциях по материаловедению и не на семинарах по истории ювелирного искусства. Этому её научила жизнь, которая оказалась жестче любого экзамена.
— Сидорова Вера Андреевна, — объявила секретарь комиссии. Её голос звучал ровно, как будто она не в пятый раз называла фамилии, а делала это впервые и волновалась. Красные очки сползли на кончик носа, и она поправила их привычным жестом.
Вера выдохнула — медленно, глубоко, как учил дядя Миша перед схваткой: «Вдох — страх, выдох — сила». Она поправила воротник блузки, расправила плечи и вышла на сцену. «Не дрожи, Сидорова. Ты не студентка сейчас. Ты мастер. Ты имеешь право здесь стоять».
Свет бил в глаза, и она не сразу разглядела лица в зале. Софиты горели в полную силу, выхватывая из полумрака трибуну и её саму, а зал тонул в темноте. Но потом глаза привыкли. В первом ряду сидела комиссия — профессора, доценты, старый ювелир с седой бородой лопатой, который помнил ещё советские времена и, поговаривали, делал кольца для жён членов Политбюро. Он носил на мизинце массивное кольцо с рубином — Вера разглядела его ещё на первом курсе, когда он принимал экзамен по материаловедению, — и никогда не снимал его, даже когда работал руками. Говорили, что он спит в нём и моет руки, не снимая.
Во втором ряду — Лёшка, Пашка, Лена, Оля. Лёшка сидел, выпрямившись, как на тренировке, руки на коленях, взгляд устремлён вперёд. Он надел свою единственную рубашку — клетчатую, синюю, которую мать прислала на прошлый день рождения. Воротник был тесноват, и он то и дело его оттягивал. Пашка вертел в руках какую-то мелкую деталь — наверное, принёс с собой, чтобы успокоить нервы. В тусклом свете Вера разглядела, что это шестерёнка — маленькая, медная, от каких-то часов. Он всегда носил с собой какую-нибудь железку, когда волновался. Лена улыбалась и, кажется, уже плакала, хотя ничего ещё не произошло — глаза блестели, она моргала слишком часто и прижимала к губам сжатый кулак. Оля держала букет — огромный, из хризантем, который купила утром в переходе у бабушки в цветастом платке. Хризантемы были жёлтые и белые, в бумажной обёртке с синими цветочками.
— Тема моего дипломного проекта — коллекция «Брошенный город», — начала Вера.
Голос не дрожал. Она много репетировала перед зеркалом. Сначала шёпотом, чтобы Борман не проснулся — он спал на подоконнике и ворочался, когда его беспокоили. Потом в полный голос, когда оставалась в мастерской одна, в окружении тишины и запаха металла. Она знала каждое слово, каждую паузу, каждый жест. Она могла рассказывать эту историю во сне, с закрытыми глазами, в темноте.
— В основе коллекции лежат материалы, которые традиционно не используются в ювелирном деле. Переработанная электроника, элементы каслинского литья, найденные на свалках, и медь, полученная из… вторичных источников.
Она запнулась на секунду. Из краденой меди, которую оперативники им так и не вернули, потому что она пошла как вещдок по делу Шефа. Четыре года прошло, а Вера до сих пор не могла говорить об этом спокойно. Комок подкатывал к горлу, и голос садился, превращаясь в хрип. Она сказала «вторичные источники». Члены комиссии закивали. Они не знали правды. Им не нужно было знать. Ни к чему им эти подробности — про бандитский ангар на Парнасе, про канареек в клетке, про четыре месяца страха и бессонных ночей. Они видели только украшения. И это было правильно.
Вера достала из кармана пульт и включила презентацию на экране за своей спиной. Экран мигнул, засветился белым, и пошли фотографии — кулоны из процессорных плат, серьги из микрочипов, браслеты из телефонных проводов. Каждое украшение Вера сделала сама. На каждое потратила десятки часов. Она помнила каждый раз, когда подносила паяльник к очередной микросхеме, боясь перегреть и уничтожить. Она помнила, как подбирала камни для оправ — аметисты, которые переливались фиолетовым в свете лампы, и думала, что её жизнь тоже переливается — от чёрного к синему, от синего к золотому.
— Город выбрасывает технологии, — продолжала она, и голос набирал силу, потому что это была правда, а правду говорить легко. — Смартфоны устаревают через год, компьютеры — через два, микроволновки — через пять. Их везут на свалки, где они лежат годами, отравляют землю, воду, воздух. Но в этих отходах есть красота. Микросхемы похожи на средневековые витражи — те же линии, те же переливы. Провода — на нити, из которых ткали ковры в Самарканде. Платы — на карты незнакомых городов, которые никто никогда не видел, но они есть.
Она нажала на пульт, и на экране появилось фото — кулон «Процессор». Это была её любимая работа. Она сделала её в прошлом году, когда Лёшка и Пашка уехали на сборы, и она осталась одна в квартире на набережной. Вера тогда не спала ночами, не потому что работала, а потому что не могла уснуть — ворочалась, смотрела в потолок, считала трещины. И она сделала этот кулон — из старого процессора, который нашла в мастерской соседа. Процессор был производства середины девяностых — тяжёлый, керамический, с золотыми контактами. Вера распилила его тонким диском, отшлифовала срезы наждачной бумагой разной зернистости, от крупной до самой мелкой, и вставила в центр маленький аметист — каплю фиолетового света. Получилось похоже на глаз, который смотрит сквозь время.
— Коллекция называется «Брошенный город» не потому, что город брошен людьми, — сказала Вера. — А потому, что мы бросаем в нём вещи, которые могут стать искусством. Моя задача — показать это.
Она закончила. Замерла у трибуны, положив руки на края. Комиссия молчала. Вера стояла на сцене, смотрела на старых профессоров и ждала. Секунды тянулись как минуты. Где-то на заднем ряду кто-то кашлянул — сухо, протяжно.
— У вас есть вопросы? — спросила председатель комиссии, женщина с короткой стрижкой и большими очками в чёрной оправе. Она носила брошь — серебряную, в виде ветки рябины, — и Вера всегда на неё засматривалась.
— У меня вопрос, — поднял руку старый ювелир. Рука у него была тяжёлая, с распухшими суставами — работа с металлом не проходит бесследно. — Вы упомянули, что использовали элементы каслинского литья. Откуда вы их взяли?
— На свалке, — честно ответила Вера. Она смотрела прямо на него, не отводя глаз. — За городом, в районе Шушары. Там есть место, куда свозят брак с заводов — детали с трещинами, с пузырями, с неправильной геометрией. Я нашла несколько деталей, обработала их — удалила острые края, отшлифовала поверхность, — вставила в оправы.
— Но это же нелегально, — сказал ювелир. Его рубин блеснул в свете софитов. — Каслинский завод не разрешает использовать свой брак. Это их интеллектуальная собственность. Вы понимаете, что могли бы спросить разрешения?
— А я не спрашивала, — ответила Вера, и в её голосе появились твёрдые нотки — те самые, которые появились после разговора с Сухим в кафе «Встреча» и больше не исчезали. — Понимаете, есть вещи, которые лежат мёртвым грузом. Их списывают, выбрасывают, забывают. А я даю им вторую жизнь. Искусство не спрашивает разрешения. Оно или есть, или его нет.
В зале кто-то засмеялся — негромко, одобрительно. Ювелир не засмеялся, но кивнул — оценивающе, как будто признал в Вере свою. Свою породу.
— Ещё вопросы? — спросила председатель.
Вопросы были. Про прочность материалов — выдержат ли они ежедневную носку, не рассыплются ли через месяц. Про этичность использования электронных отходов — не пропагандирует ли это потребительское отношение к природе. Про перспективы коммерциализации — можно ли продавать такие украшения в обычных салонах или только на выставках. Вера отвечала. Она готовилась к этим вопросам три месяца, перечитывала статьи, консультировалась с технологами, даже ездила на завод переработки электроники за городом — договаривалась через дядю Мишу, потому что просто так туда не пускали. Она знала ответы наизусть, как молитву.
— Спасибо, Сидорова. Свободны.
Вера вышла из-за трибуны — ноги были ватными, каждое движение давалось с усилием — и вернулась на своё место в зале. Села на жёсткий деревянный стул, который помнил ещё её старших курсов. Лена протянула ей бутылку воды — «Святой источник», тёплую, из-под батареи. Вера выпила половину залпом. Вода была безвкусной, но ей казалось, что слаще ничего нет.
— Ты молодец, — шепнула Лена. Она наклонилась близко-близко, и Вера почувствовала запах её шампуня — кокосовый, дешёвый, купленный в «Пятёрочке» на углу.
— Ещё неизвестно, — ответила Вера.
— Известно, — Лена сжала её локоть. — Я видела лица комиссии. У старого ювелира аж рубин засверкал по-другому, честное слово.
— Что ты видела?
— Что они в тебя влюбились. Старый ювелир аж рот открыл, когда ты про нелегальность сказала. Думал, наверное: «Наглая какая». А потом подумал: «Нет, смелая».
— Может, ему показалось, что я наглая.
— Показалось, что ты смелая. А он это уважает. Он сам такой — всю жизнь делал, что хотел, а не что разрешали.
Вера усмехнулась. Она не верила в чудеса. Но верила в Лену. Лена всегда говорила то, что видела, даже если это было больно. В этом была её сила.
Через час объявили результаты. Вера получила пятёрку. Лёшка — пятёрку. Пашка — пятёрку. Лена — тоже пятёрку. Оля — четвёрку, но она не расстроилась, потому что её диплом был про дизайн одежды, а не про ювелирку, и она вообще сомневалась, что дотянет до защиты — на последнем курсе у неё сдали нервы, и она два месяца ходила к психологу.
— Мы это сделали, — сказал Пашка, когда они вышли из актового зала.
Он держал в руке синюю папку с дипломом и смотрел на неё так, будто это было не свидетельство об окончании вуза, а пропуск в другую жизнь. Другую — лучшую, где нет ни Шефа, ни повесток, ни страха за завтрашний день. Он похудел за эти годы, возмужал, перестал носить очки — перешёл на линзы, подобрал чёрную оправу, которая шла ему больше, чем прежняя. Но остался тем же Пашкой, который когда-то сидел в углу комнаты у тётки и боялся поднять глаза. Тем же Пашкой, который нашёл на свалке ржавый ключ и носил его на удачу. Тем же Пашкой, который спаял свой первый браслет из украденной проволоки.
— Мы это сделали, — повторила Вера. Она посмотрела на синюю папку в своих руках, и на секунду ей показалось, что она держит не диплом, а ключ. Ключ от двери, за которой — всё. Вся жизнь.
— Мы это сделали, — сказал Лёшка. Он не смотрел на диплом. Он смотрел на Веру.
Они стояли на крыльце университета. Ступеньки были старыми, выщербленными, с железными перилами, краска на которых облупилась и пошла пузырями. Было жарко — питерское лето в этом году выдалось тёплым, почти московским. Небо было синим, без единого облака, как будто кто-то взял ластик и стёр все тучи до единой. На Неву упал солнечный зайчик — откуда-то с крыши, от стекла, — и застыл на поверхности, покачиваясь на волнах, как живой.
— А давайте сегодня... — начал Лёшка. Он стоял, прищурившись от солнца, и улыбался. Улыбка была редкой для него — обычно он был серьёзен, собран, как перед выходом на схватку. — Нет, не напиваться. Отметим. Как люди. С вином, с чипсами, с колбасой. Как тогда, после первой выставки, помните?
— Давайте, — согласилась Лена. — Я давно не пила. Со времён той истории. С того августа.
— С того времени прошло четыре года, — сказал Пашка. Он перестал крутить шестерёнку и убрал её в карман. — Четыре года, а я до сих пор иногда просыпаюсь и проверяю, заперта ли дверь.
— А кажется, что вчера, — ответила Лена. Она посмотрела куда-то вдаль, на Неву, и Вера поняла, что она вспоминает. Ангар на Парнасе. Выстрелы. Бетонный пол, в который она уткнулась носом. Запах пороха и страха.
— Потому что такое не забывается, — сказала Вера. — Не выветривается. Как запах пороха из одежды — сколько ни стирай, всё равно пахнет.
Она не добавила «как бы мы ни хотели». Не надо было. Все и так знали.
Они купили в магазине на углу Невского и Садовой пиво — тёмное, «Балтика №6» — две бутылки, вино — красное, дешёвое, из Австралии, с виноградным запахом и пробкой, которая крошилась, чипсы со сметаной и луком, сухарики с беконом и колбасу — сервелат, кружками, которую Вера любила с первого курса, когда они ещё могли позволить себе купить колбасу целиком, а не на вес.
Пришли в свою квартиру — ту самую, на набережной, которую дядя Миша снял для них после дела Шефа, а они потом сами её оплачивали, когда появились первые заказы. Квартира была трёхкомнатной, с высокими потолками и старым камином, который не работал — дымоход заложили ещё в семидесятых, и теперь камин стоял как украшение, как память о прошлом, которого никто из них не застал. На подоконниках стояли цветы — Лена любила растения и разводила их как умела, хотя у неё ничего не росло, кроме кактусов. Кактусы были её единственным успехом — зелёные, колючие, выносливые, они пережили и переезды, и холод в квартире, когда отключали отопление, и кота Бормана, который пытался их грызть. На стенах висели их работы — старые, ещё студенческие — паутина из первого курса, шестерёнки Лёшки, и новые, дипломные, в рамках под стеклом.
Они пили, ели, смеялись. Лена рассказывала, как Борман вчера сожрал её зачётку — не всю, а уголок, с печатью и подписью декана, — и она ходила к декану объясняться, и декан сказала: «Туманова, вы уже взрослая девочка, следите за своими документами», а Лена ответила: «Вы бы сказали это коту, он не слушается». Пашка показывал своё новое кольцо — с маленьким бриллиантом, который он купил на последней ярмарке, когда продал серию браслетов. Кольцо он сделал сам — тонкая оправа из белого золота, в которой камень сидел как влитой. «Стоит как две стипендии», — сказал он и засмеялся.
Лёшка молчал. Сидел на старом диване с продавленной подушкой — той самой, которую они привезли из первой съёмной квартиры в Купчино, — и улыбался, смотрел на всех и иногда наливал. Вера заметила, что он сегодня особенно тихий. Не в своей тарелке.
— Корсаков, ты чего такой тихий? — спросила она, отставляя кружку с пивом. Пиво уже нагрелось и горчило.
— Думаю, — ответил Лёшка. Он посмотрел на неё — не так, как обычно. Долго. Слишком долго для простого «думаю».
— О чём?
— О будущем.
— Какое будущее? — Вера развела руками, показывая на квартиру, на стены с работами, на Пашку с его кольцом, на Лену с зачёткой. — У нас дипломы. Мы мастера. Открываем мастерскую. Всё отлично. Мы же этого хотели, Лёш. С пятого класса.
— Всё отлично, — согласился Лёшка. — Но мне двадцать пять. И я смотрю на всё это — на вас, на квартиру, на работы на стенах — и думаю... Надо думать о чём-то ещё.
— О чём, например?
— О доме. О семье. О... — Он замялся. Покрутил кружку в руках, уставившись в тёмное пиво, будто там был ответ. — О том, что мы пять лет рядом. Пять лет, Вера. А я до сих пор не знаю, кто я тебе.
Он не договорил. Вера поняла, о чём он хотел сказать. О них. О том, что уже пять лет они рядом, но всё никак. О том, что пора. Но она не была готова это обсуждать. Не сейчас, не в этом шуме, не с этим пивом, которое нагрелось и горчит, не с чипсами, которые хрустят на весь зал. Не сегодня, когда можно просто радоваться.
— Давай завтра, — сказала Вера. Она положила свою ладонь на его руку — та была горячей от кружки. — Я обещаю: завтра поговорим. Просто не сегодня. Сегодня — праздник.
— Давай, — согласился Лёшка. Он понимал. Он всегда понимал. Он перевернул ладонь и переплёл свои пальцы с её — на секунду, молча. Потом отпустил.
Он поднял кружку, чокнулся с Верой, и они выпили. Пиво было горьким, тёплым, но Вера пила его с удовольствием — потому что это было пиво победы. Пиво, которое они заслужили.
В двенадцать часов ночи они вышли на балкон. Балкон был маленьким, тесным, с ржавыми перилами и полом, застеленным старым линолеумом. Внизу текла Нева, чёрная, тяжёлая, как расплавленный металл. Гранитные берега стояли, как стояли сотни лет — свидетели революций, войн, блокад, перестроек. Где-то вдалеке разводили мосты — огни ползли вверх, разъезжались в стороны, и баржи медленно тянулись в проходы. Вера смотрела на воду и думала о том, что этот город стал её домом. Не потому, что здесь было хорошо — здесь было сыро, холодно, ветрено. Не потому, что здесь было легко — здесь было тяжело, страшно, иногда невыносимо. А потому, что здесь она выжила.
— Красиво, — сказала Лена.
— Да, — согласилась Вера.
— А знаешь, чего я боюсь? — Лена повернулась к ней, и Вера увидела в её глазах отражение далёких мостовых огней. — Не завтрашнего дня. Не работы. Не денег.
— Чего?
— Что это никогда не повторится. Этот день. Эта ночь. Мы все вместе на одном балконе. Мы молодые, здоровые, счастливые. А завтра начнётся взрослая жизнь, и мы разбежимся в разные стороны, и останутся только вот эти фотографии в телефоне.
Вера посмотрела на неё. Лена стояла, облокотившись на перила, и смотрела вниз. Ветер трепал её волосы — короткие, русые, которые она отстригла после той истории, чтобы было легче ухаживать. Лицо у неё было спокойным, но Вера знала — внутри всё кипит.
— Не разбежимся, — сказала Вера. — Обещаю.
— Ты не можешь этого обещать. Ты не знаешь, что будет завтра.
— Могу. Я артефактор. Артефакторы не разбегаются. Мы как оправа и камень — по отдельности красиво, а вместе — держимся.
Лена засмеялась. Пашка засмеялся тоже — громко, заливисто, как тогда, в пятом классе, когда они впервые придумали это слово. Лёшка улыбнулся и обнял Веру за плечи — тяжело, по-дружески, без намёка.
— Ну что, артефакторы? — сказал он. — Живём дальше?
— Живём, — ответили все. И в этом слове было столько всего — страха, надежды, упрямства, любви, — что больше ничего не требовалось.
Они стояли на балконе, смотрели на Неву и не знали, что через три месяца их жизнь перевернётся. Что Лёшка и Пашка получат повестки. Что Лена уедет в госпиталь под Белгород — не сразу, не насовсем, но надолго. Что Вера останется одна — с мастерской, с Борманом и с ожиданием, которое хуже любой проверки, хуже любого Шефа, потому что проверка заканчивается, а ожидание — никогда.
Но пока они не знали. Пока они были счастливы. И этого было достаточно.
Сентябрь пришёл неожиданно. После тёплого лета — последнего такого, как говорили старики, — вдруг похолодало. В одну ночь температура упала на десять градусов, полили дожди, и листья на тополях пожелтели за одну ночь, как будто кто-то нажал кнопку «осень» и забыл её отпустить. Вера сидела в мастерской на Петроградской — маленькое помещение, тридцать квадратов, с окнами во двор, в котором росли кривые берёзы и стояли мусорные баки, вечно переполненные. В мастерской пахло металлом, канифолью и чем-то ещё, похожим на надежду. Она работала над новым заказом — серьгами для постоянной клиентки из Москвы, которая покупала у них уже третий год и рекомендовала знакомым.
В дверь постучали. Стук был громким, настойчивым, не как у клиентов — клиенты стучали вежливо, по косячку. Вера не ждала гостей — Лена уехала к маме в Москву на выходные, Лёшка и Пашка были на собеседовании в ювелирный салон на Невском, тот самый, куда они хотели устроиться после диплома. Самое неожиданное, что могло случиться, — это соседка снизу с жалобой на шум.
Она открыла дверь. На пороге стоял почтальон — мужчина лет пятидесяти, в синей куртке с капюшоном, из-под которого торчала седая прядь, с сумкой через плечо — кожаной, потёртой, с застёжкой, которая не закрывалась. С его капюшона капала вода — на улице моросило с самого утра, не переставая.
— Вам повестка, — сказал он и протянул конверт. Голос у него был уставший, будничный — так говорят о вещах, которые повторяются каждый день и уже не вызывают никаких эмоций.
— Кому? — не поняла Вера.
— Корсакову Алексею и Дроздову Павлу. — Он порылся в сумке, достал второй конверт. — Здесь две. Вы можете им передать? Вы же... родственница?
— Могу, — сказала Вера.
Она взяла конверты. Они были тяжёлые — не весом, тяжестью смысла. Казённые, с гербом, с печатями и штампами, с адресом военкомата на Лиговском, в том самом районе, который Вера ненавидела с того самого дня, когда впервые увидела чёрную «Камри» у общаги. Вера не стала открывать — она знала, что там. Она видела такие конверты у соседей по общаге, у знакомых, у друзей друзей. Повестки.
Она закрыла мастерскую — повернула ключ два раза, проверила, защёлкнулся ли замок — села на стул, поставила его к окну, посмотрела на улицу. Моросило. По стеклу ползла капля — медленно, как будто не хотела падать, цеплялась за стекло, растягивалась в длинную слезу. Вера смотрела на неё и думала, что она тоже не хочет падать. Но падать придётся.
Вера достала телефон, набрала Лёшку. Гудки были длинные — раз, два, три, четыре.
— Корсаков, — ответил он. Голос был бодрым, почти радостным — видимо, собеседование прошло хорошо.
— Приезжай, — сказала Вера. — Срочно.
— Что случилось? Ты какая-то... странная.
— Приезжай, я сказала. Оба приезжайте.
Она отключилась. Села ждать.
Лёшка приехал через сорок минут. С ним был Пашка. Они вошли в мастерскую, отряхивая с курток воду — куртки промокли насквозь, хотя они и были с капюшонами. Пашка нёс два стаканчика кофе — себе и Лёшке, из автомата в переходе. Увидел конверты на столе и замер. Кофе выпал из его рук — пластиковые стаканчики шлёпнулись на пол, обожгли ноги, растекаясь коричневыми лужами, но Пашка не почувствовал. Он стоял и смотрел на конверты, как на змей.
— Это что? — спросил он, хотя уже знал ответ. Голос у него сел, стал тонким, как у подростка. — Вера, это то, что я думаю?
— Повестки, — сказала Вера.
Она не стала ходить вокруг да около. Она взяла конверты, протянула Лёшке и Пашке.
— Вам.
Лёшка взял конверт, вскрыл. Достал бумагу — плотную, казённую, с печатью. Читал долго, внимательно, перечитывая каждое слово, каждую букву, каждую запятую. Его лицо не изменилось — он умел держать удар. Этому научил дядя Миша: «Пока лицо не дрожит — враг не знает, что тебе больно». Пашка свой не открывал. Он держал его в руке — белый конверт на фоне грязной куртки — и смотрел на Верин стол, на её инструменты, на недоделанный кулон, который лежал на верстаке. Кулон был почти готов — оставалось только вставить камень.
— Когда? — спросил Лёшка. Голос его был ровным, как линия горизонта. Слишком ровным.
— В понедельник. Явка в военкомат.
— А потом?
— Не знаю, — сказала Вера. — Потом — медкомиссия. Потом — учебка. Потом... потом туда. Я у соседа спрашивала, с лестничной площадки. Он прошёл это всё.
— Ты откуда знаешь? — спросил Пашка. Он поднял голову, и Вера увидела его глаза — испуганные, большие, как у ребёнка, которого оставили одного в тёмной комнате.
— У нас сосед по лестничной площадке в прошлом году прошёл это всё. Я спрашивала. — Вера помолчала. — Он сказал: «Повестка — не приговор. Но надо быть умным. И удачливым».
Соседом был дядька лет сорока, молчаливый, с татуировками на руках — якорь и «Не верь, не бойся, не проси». Он вернулся оттуда весной — без ноги, зато живой. Вера иногда видела его на лестнице, он поднимался на костылях — деревянных, с потёртыми ручками — и курил, прислонившись к стене. Дым смешивался с запахом подъезда — кошек, сырости, дешёвых сигарет. Однажды она подошла и спросила. Сосед ответил коротко, неохотно, но главное сказал: «Повестка — не приговор. Можно вернуться. Но надо быть умным. И удачливым. Удача важнее ума».
Лёшка положил повестку на стол. Рядом с недоделанным кулоном. Сегодня было пятнадцатое сентября. До понедельника оставалось два дня.
— Мы можем не пойти, — сказал Пашка. Он всё ещё держал конверт, не открывая, и уголок бумаги подрагивал в его пальцах. — Спрятаться. Уехать. Я слышал, некоторые уезжают. В Казахстан. Или ещё куда.
— Некоторые сидят в тюрьме, — перебил Лёшка. Голос его был жёстким, как сталь, которую он так любил обрабатывать. — Или бегают по чужим странам без документов, без денег, без языка. Ты готов всю жизнь бегать, Паш? Оглядываться на каждый стук в дверь?
— Не готов, — сказал Пашка. — Но и умирать не готов.
— Кто сказал, что ты умрёшь?
— Никто не сказал. Но все знают. Там умирают, Лёш. Каждый день. Я читал.
В комнате повисла тишина. Вера слышала, как на улице шумит дождь — монотонно, убаюкивающе, как колыбельная. Как сосед сверху сверлит стену — сверло визжало, утыкалось в бетон, начинало снова. Как Лёшка дышит — ровно, размеренно, как на тренировке, когда дядя Миша заставлял их бегать кросс в любую погоду.
— Я позвоню дяде Мише, — сказала Вера.
— Позвони, — согласился Лёшка. Он посмотрел на Веру, и в его взгляде была не просьба — приказ. — Узнай, что можно сделать. Только честно. Без «всё будет хорошо».
Вера вышла в коридор — узкий, с облупившейся краской на стенах, пахнущий кошками и тушёной капустой из соседней квартиры. Набрала номер. Дядя Миша не брал трубку долго — пять, шесть, семь гудков. Потом ответил. Голос у него был хриплый, спросонья — хотя уже было одиннадцать утра. Он стал старше — болел чаще, дышал тяжелее, но всё ещё курил свои дешёвые сигареты «Прима» и ругался с соседями из-за парковки.
— Сидорова, привет, — сказал он. — Слушай, я знаю, зачем ты звонишь. Видел новости. Повестки?
— Да.
— Лёшке и Пашке?
— Да.
— Я так и знал, что этот день настанет. Знал и боялся. — Он закашлялся — глухо, надрывно, в трубку. — Слушай меня внимательно, Вера. Очень внимательно. Я скажу только один раз.
— Я слушаю.
— Контракт они подпишут. Потому что отказ — это тюрьма или штрафбат. А контракт — это шанс. Нормальное оружие, нормальные условия, нормальные командиры. Не все, конечно, но в большинстве своём. Тех, кто по контракту, берегут больше — в них вложены деньги, время, обучение. Их не хотят терять. Ты поняла?
— Поняла.
— А как им туда не попасть? Совсем? — спросила Вера.
— Никак, — жёстко сказал дядя Миша. И Вера услышала в его голосе ту самую сталь, которую помнила с детства. — Военкомат не обсуждают. Если пришла повестка — значит, ты нужен. Вопрос только в том, куда тебя поставят. Постарайтесь, чтобы не в мясорубку.
— Как?
— У Лёшки есть навыки связи? Он в школе в радиокружок ходил?
— Ходил. Плохо помню. Он больше про железо тогда был.
— А Пашка с техникой дружит?
— Дружит. Он же всё сам делает, свои станки чинит, паяльник с нуля собрал.
— Это хорошо. — Вера услышала, как дядя Миша выдохнул — с облегчением, что ли. — Пусть скажут на медкомиссии. Связист, технарь. Такие нужны в штабах. Авось повезёт. Скажут, что умеют работать с оборудованием — поставят в ремонтную роту или на узел связи. Это не окопы. Это шанс.
— Дядя Миша, а вы не могли бы…
— Не мог бы, — перебил он. — Я старый, больной, в военкомате у меня связей нет. Извини, Сидорова. Чем могу — помогу, но не этим. Ты же знаешь, я бы всё сделал.
— А чем?
— Деньгами. Если надо — скажи.
— Деньги не нужны. — Вера прижалась лбом к холодной стене коридора. — Нам нужно, чтобы они вернулись.
— Деньги не помогут им вернуться, — сказал дядя Миша, и голос его стал мягче, почти отеческим. — Но помогут вам жить. Лене на дорогу, тебе на мастерскую. Возьми, не стесняйся. Я им как отец. Отец должен помогать. Это всё, что я могу.
— Спасибо, дядя Миша.
— Не за что. — Он помолчал. Вера слышала, как он затягивается сигаретой. — И вот ещё что, Вера.
— Да?
— Ты держись. Не раскисай. Им будет легче, если они будут знать, что ты сильная. Что у них есть куда возвращаться. Что ты ждёшь. Это знаешь... иногда это единственное, что держит.
— Я постараюсь.
— Не старайся. Будь.
Вера положила трубку. Постояла в коридоре, прижалась лбом к холодной стене. Стена была шершавая, с мелкими неровностями, пахла известкой. Потом вернулась в мастерскую.
— Ну что? — спросил Лёшка.
— Контракт подписывать, — сказала Вера. — Дядя Миша говорит, так безопаснее. И скажите на комиссии, что умеете работать со связью и техникой. Может, поставят в тыл. В штаб.
— Значит, подпишем, — сказал Пашка. Он наконец открыл свой конверт, но даже не заглянул внутрь. — У меня всё равно работы нет. А там хоть платят. — Он попытался улыбнуться, но улыбка вышла кривой, как его первый браслет из проволоки.
— Ты о деньгах думаешь? — спросила Лена. Она уже вернулась из Москвы — зашла в мастерскую тихо, незаметно, наверное, слышала весь разговор с порога. Сидела на подоконнике и гладила Бормана — кот пришёл с ней, сел на колени и урчал.
— А о чём мне думать? — ответил Пашка. Он поднял на Лену глаза, и в них стояла не жадность — отчаяние. — О смерти? Если о ней думать — можно с ума сойти. Лучше думать о деньгах. И о том, что я вернусь. И куплю себе новую форму для литья. Хорошую, немецкую.
— Откуда ты знаешь, что вернёшься? — спросила Вера.
— Потому что я тебя знаю, — сказал Пашка. — Ты живучий, как таракан. Вы все живучие. А я с вами.
Лёшка засмеялся. Смех был нервный, надломленный, с истерическими нотками, но всё-таки смех. Вера улыбнулась, хотя внутри всё плакало.
— Спасибо, Дроздов. Обнадёжил.
— Я всегда рад. Я же Пашка. Моя работа — обнадёживать.
Вера смотрела на них и думала: «Как это — остаться одной? Как это — ждать, не зная, вернутся ли? Как это — каждый день проверять новости, читать списки убитых, бояться увидеть знакомую фамилию?» Она не знала. Она не хотела знать. Но ей придётся.
— Мы должны что-то сделать, — сказала Лена, спрыгивая с подоконника. Борман недовольно мяукнул и перебрался на стул. — Не просто сидеть и ждать, Вера. Я не могу просто сидеть.
— Что, например? — спросила Вера.
— Я поеду в госпиталь. Рядом с Белгородом. Там нужны волонтёры. Я уже нашла программу. Санитарка, перевязки, уколы — я научусь. Я умею. У меня руки с детства приучены к тонкой работе.
— Ты с ума сошла, — сказала Вера.
— Я серьёзно, — ответила Лена. — Если они уезжают — я хочу быть ближе. На случай, если... — Она замолчала, запнувшись на полуслове.
— Если что? — спросил Пашка.
— Если что-то случится. Я хочу их там встретить. Или... или помочь. Я не могу быть далеко.
— Или помочь, — добавил Лёшка. Он смотрел на Лену с благодарностью, которую не выразить словами.
— Или помочь, — согласилась Лена.
Вера хотела сказать: «Ты не можешь, ты нужна здесь, мастерская, заказы, Борман», — но не сказала. Потому что Лена была права. Ближе — значит, легче. Для них и для неё. Легче ждать, когда знаешь, что ты там, на месте, делаешь что-то руками, а не просто сидишь у телефона.
— Когда ты едешь? — спросила Вера.
— Через неделю. Меня уже взяли.
— А Борман?
— Борман остаётся с тобой. — Лена подошла, взяла Веру за руки. — Ты же любишь котов. И ты его любишь. Он тебя тоже.
— Люблю, — сказала Вера. — Но Борман не ты. Он не скажет мне, что всё будет хорошо. Он только мурлычет.
Лена обняла её. Крепко, по-настоящему, как тогда, на лестнице в Купчино, когда они не знали, выживут или нет. Вера обняла в ответ. Они стояли в мастерской, среди инструментов и металлической пыли, и молчали. Борман сидел на верстаке и смотрел на них жёлтыми глазами, лениво моргая.
— Всё будет хорошо, — сказала Лена.
— Врёшь, — ответила Вера.
— Вру, — согласилась Лена. — Но мне легче. Мне так легче, Вера.
В воскресенье, за день до военкомата, Вера позвала Лёшку и Пашку на пирог. Она испекла его сама — первый раз в жизни. До этого она только разогревала замороженные или покупала в магазине. Пирог получился кривой, с трещиной на боку — наверное, тесто плохо подошло, — с подгоревшей корочкой, которую Вера срезала ножом, но всё равно остались чёрные пятна. Лёшка съел два куска и сказал, что вкусно.
— Ты врёшь, — сказала Вера. — Он же кривой. И корочка горчит.
— Вру, — согласился Лёшка. — Но я ценю попытку. И знаешь... это первый пирог в моей жизни, который испекли специально для меня. Кроме маминых.
Пашка тоже съел кусок, запил чаем и сказал:
— Я хочу, чтобы вы знали. — Он отставил кружку и посмотрел на них. Пауза повисла в воздухе, как дым от свечи. — Если я не вернусь...
— Вернёшься, — перебила Вера.
— Если я не вернусь, — повторил Пашка, и голос его вдруг стал твёрдым, как у взрослого, как у человека, который всё для себя решил, — скажите маме, что я её люблю. И что я не боялся. Скажите ей это. Пожалуйста.
— А ты не боялся? — спросил Лёшка.
— Боялся, — честно ответил Пашка. — До чёртиков. Но я не хочу, чтобы она знала. Она и так нанервничалась за всю жизнь. Пусть думает, что я был смелым.
— Не узнает, — сказала Вера. — Потому что ты вернёшься и сам ей скажешь. Сам, Паш. С глазу на глаз.
Пашка кивнул. Он вытер глаза рукавом — быстро, как будто стряхивал соринку — и улыбнулся. Улыбка была настоящей, не натужной.
— Спасибо вам, — сказал он. — За всё.
— За что? — спросил Лёшка.
— За то, что взяли меня тогда, в пятом классе. За то, что не бросили, когда могли. За то, что сделали из меня человека. Я же был никем, Лёш. Просто Пашка Дроздов, который боялся всего. А вы сделали меня артефактором.
— Ты сам из себя сделал человека, — сказала Вера. — Мы просто были рядом. Это не заслуга. Это дружба.
— Этого достаточно, — ответил Пашка. — Рядом — это главное. Больше ничего не надо.
Они сидели за столом до часу ночи. Пили чай — лимонный, с мятой, которую Пашка вырастил на подоконнике, — молчали, иногда перебрасывались короткими фразами. Борман спал на подоконнике, свернувшись клубком. За окном шумел город — машины, музыка из соседнего дома, чей-то смех, чей-то крик. Обычный питерский вечер.
Вера смотрела на Лёшку и думала о том, что она никогда не говорила ему главного. Что боялась. Что казалось, будет время. Теперь времени почти не осталось.
— Лёш, — сказала она.
— Что?
— Когда ты вернёшься, я тебе кое-что скажу. То, что должна была сказать давно.
— Почему не сейчас?
— Потому что сейчас ты не вернулся ещё. А я хочу сказать это, когда ты будешь дома. Когда снимешь рюкзак и сядешь на этот диван. Тогда.
Лёшка посмотрел на неё долгим взглядом — тем самым, которым смотрел в кабинете у дяди Миши четыре года назад, когда решали, идти ли на операцию. Потом кивнул.
— Хорошо, — сказал он. — Я вернусь. И ты скажешь. Я запомнил. Это обещание, Вера.
— Договорились.
Они пожали руки. Как взрослые. Как когда-то в пятом классе, перед первой совместной работой.
В понедельник утром Вера, Лена и Оля провожали Лёшку и Пашку до военкомата. Военкомат находился на окраине города, в старом здании с колоннами и советскими гербами на фасаде — молот и серп, перевитые лентой. У ворот стояли автобусы с тонированными стёклами — синие, с надписью «Минобороны» на боку. Рядом толпились призывники — молодые парни в куртках и кепках, с рюкзаками за плечами. Некоторые курили — жадно, затягиваясь до фильтра. Некоторые разговаривали по телефону — с матерями, с девушками, с друзьями. Некоторые молчали и смотрели в землю.
— Всё, — сказал Лёшка. — Приехали. Дальше — сами.
Он поставил рюкзак на асфальт. Рюкзак был старый, ещё студенческий, с потёртыми лямками и выцветшей нашивкой «Артефакторы», которую Оля нарисовала и вышила на заказ в какой-то крошечной мастерской на окраине. Вера хотела купить ему новый, но Лёшка сказал: «Не надо. В нём вся моя жизнь». Может, он был прав.
— Вы вернётесь, — сказала Оля. Она плакала, не скрываясь, и вытирала слёзы рукавом толстовки.
— Вернёмся, — сказал Пашка. — С наградами. И с рассказами. Будете слушать до утра, пока не взвоете.
— С живыми, — поправила Вера.
— И с живыми, — согласился Пашка. — Это обязательно.
Лёшка подошёл к Вере. Встал рядом. Они молчали. Вера смотрела на его руки — большие, с мозолями, с царапинами от инструментов, которые не проходили никогда. Она знала каждую царапину, каждый шрам, каждый порез, оставленный надфилем или паяльником. Она помнила, как перевязывала их в пятом классе.
— Вера, — сказал Лёшка.
— Что?
— Я вернусь. Обещаю. Ты же знаешь, Корсаковы всегда возвращаются.
— Не обещай, — сказала Вера. — Обещания не работают. Я знаю. Мы это ещё с Шефом выучили.
— Тогда я просто скажу: я вернусь. Без обещаний. Как факт.
Она кивнула. Он поцеловал её в лоб — быстро, неуклюже, как будто делал это в первый раз. Наверное, так и было. Губы у него были сухие и горячие.
— Береги себя, — сказала Вера.
— Стараюсь, — ответил Лёшка. — Ты тоже береги. И не забывай есть. А то знаю я тебя — опять будешь сидеть на кофе и сигаретах.
Он подхватил рюкзак, повернулся и пошёл к воротам. Пашка пошёл за ним. На входе они показали документы охраннику — дядьке с уставшим лицом и красными глазами, в форме, которая была ему велика на два размера. Охранник сверил фамилии, кивнул, пропустил.
— До свидания! — крикнула Лена.
— До свидания! — крикнул Пашка, не оборачиваясь. Только руку поднял — высоко, с растопыренными пальцами. — Скоро увидимся!
Лёшка не крикнул ничего. Он просто поднял руку и помахал. Потом ворота закрылись.
Вера стояла и смотрела на серую стену, за которой исчезли её люди. Оля плакала в голос, прижавшись к плечу Лены. Лена молчала и гладила Веру по спине круговыми движениями, как когда-то, в Купчино, после той ночи.
— Поехали домой, — сказала Лена.
— Поехали, — ответила Вера. — Борман ждёт.
Они сели в такси. Водитель-таджик — другой, не тот, что возил их раньше, но такой же молчаливый — включил восточную музыку и не спросил, почему они плачут. Он, наверное, видел такое каждый день.
Дома Вера выключила телефон. Легла на диван, укрылась пледом — старым, байковым, с выцветшими розами, который привезла из Москвы ещё на первом курсе — и стала смотреть в потолок. Борман пришёл, улёгся у неё на груди и заурчал — громко, как маленький трактор. Вера гладила его и смотрела на трещину в потолке. Трещина была похожа на карту далёкой страны, где никогда не идёт война.
Через три дня пришло сообщение от Лёшки. Короткое, без приветствий и прощаний, без смайликов: «В учебке. Живы. Всё нормально. Не ждите. Скоро свяжемся».
Вера прочитала сообщение десять раз. Потом поставила телефон на зарядку и пошла в мастерскую.
Работать было тяжело. Руки не слушались. Вера сломала три заготовки — пережала в тисках, и тонкий металл лопнул. Обожгла палец паяльником — палец покраснел, вздулся пузырём. Пролила кислоту на стол — она зашипела, пошла жёлтой пеной. Она сидела и смотрела на свои инструменты и не могла ничего сделать.
— Не раскисай, — сказала она себе вслух. — Дядя Миша сказал — не раскисай. Лёшка сказал — не забывай есть. Надо работать. Надо.
Она взяла новый кусок меди и начала вырезать звезду. Маленькую, похожую на ту, что они делали в пятом классе, только тоньше, изящнее. Она вырезала лобзиком, шлифовала надфилем, покрывала эмалью — синей, как Нева, — ставила в маленькую печь, которую когда-то смастерил Лёшка из старого фена. Эмаль плавилась, пузырилась, застывала ровным слоем, переливаясь на свету.
Готово.
Вера взяла звезду в руки, поднесла к окну. Она переливалась — синяя, зелёная, золотистая у краёв. Как Нева в солнечный день, который Вера видела всего несколько раз за все свои годы в Питере.
— Это для тебя, Корсаков, — сказала Вера. — Жди. Я тоже жду.
Она повесила звезду на цепочку — не снимая той, первой, которую Лёшка сделал в пятом классе. Две звезды легли рядом — старая, потемневшая от времени, и новая, блестящая.
Лена уехала через неделю. Вера провожала её на Московском вокзале — том самом, где когда-то встречала дядю Мишу, где столько раз обнималась и прощалась за эти пять лет. Платформа была та же, и колонны те же, и запах пирожков с мясом тот же. Лена взяла с собой только рюкзак и маленькую дорожную сумку — столько же, сколько на первом курсе, когда они только приехали покорять Питер. Бормана она оставила Вере.
— Корми его два раза в день, — сказала Лена. Она стояла у вагона, придерживая рюкзак на плече. — И раз в неделю давай рыбу. Консервированную, без костей. Он любит сайру. Только не кильку — от кильки у него глаза слезятся.
— Я помню, — сказала Вера.
— И гладь его. — Лена взяла Веру за руку и сжала. — Он любит, когда гладят за ухом. Вот здесь, где шерсть короче.
— Я буду гладить.
— И не оставляй его одного надолго. Он скучает. Он привык, что нас много.
— Я не буду его оставлять.
— Вера, — сказала Лена.
— Что?
— Ты сильная. Ты справишься. Ты всегда справлялась, с самого пятого класса. С тех дурацких подвесок, с Шефа, с диплома, со всего.
— А ты? — спросила Вера. — Ты справишься?
— Я тоже сильная, — ответила Лена. — Я это поняла, когда мы с Шефом дело имели. Если тогда не сломалась — теперь не сломаюсь. Теперь у меня броня.
Они обнялись. Поезд стоял на платформе — старый, зелёный, с вытертыми сиденьями, — пассажиры торопились в вагоны, толкались с чемоданами.
— Напиши, как доедешь, — сказала Вера.
— Напишу, — пообещала Лена. — И ты пиши. Каждый день. Даже если просто «жива».
Она подхватила рюкзак, взяла сумку и пошла к вагону. На ступеньках обернулась, помахала рукой. Вера помахала в ответ. Поезд ушёл. Вера осталась одна на перроне.
Она смотрела вслед поезду, пока он не скрылся за поворотом, и последний вагон не растаял в серой дымке. Потом достала телефон, набрала сообщение Лёшке: «Лена уехала. Мы с Борманом вдвоём. Берегите себя».
Лёшка ответил через час: «Передай, чтобы берегла себя. Мы скучаем. Пашка передаёт привет и говорит, что ты классная».
Вера написала: «Скучаем тоже» и убрала телефон в карман.
Она пошла домой. По Лиговскому, мимо кафе «Встреча», которое всё ещё работало, хотя вывеска погасла ещё на две буквы и читалась как «В е ча». Мимо выставочного зала, где они выставлялись четыре года назад, — там сейчас шла выставка современной керамики, и в окне стояли горшки с цветами. Город был серым, мокрым, обычным. Вера шла и считала шаги. Один, два, три, тысяча, две тысячи. Она сбилась на трёх тысячах и решила больше не считать.
Дома её ждал Борман. Он сидел на подоконнике и смотрел в окно — на тополь, на серое небо, на редких прохожих. Увидел Веру, спрыгнул, потёрся о ноги и заурчал.
— Привет, Борман, — сказала Вера. — Мы теперь вдвоём. Ты и я. Справимся?
Борман мяукнул. Вера погладила его за ухом. Он заурчал громче.
Вера села на диван, включила телевизор. По новостям показывали сводки с фронта — серые лица, серые пейзажи, серые слова. Цифры, которые ничего не говорили, пока не становились чьими-то именами. Вера выключила телевизор. Она не хотела знать. Она хотела верить.
Она легла спать в двенадцать. Борман улёгся у неё в ногах, свернулся клубком и заурчал. Вера закрыла глаза и провалилась в сон без сновидений — в ту чёрную пустоту, где не было ни страха, ни ожидания, ни боли.
Месяц без Лёшки и Пашки тянулся как резина — её можно было тянуть бесконечно, но она не рвалась, а просто растягивалась, становилась тоньше, прозрачнее. Вера вставала в семь утра, кормила Бормана — насыпала сухой корм, открывала банку с сайрой по средам, как любила Лена, — ехала в мастерскую, работала до вечера, возвращалась домой, кормила Бормана, ужинала, смотрела в потолок, засыпала. Ей казалось, что жизнь остановилась. Только сообщения от Лёшки напоминали, что время идёт.
«Вторая неделя учебки. Скоро отправка. Не знаем куда. Сказали, что в роту связи — спасибо за совет, дяде Мише передай».
Вера передала. Дядя Миша ответил коротко: «Молодцы. Дальше будет легче. Держитесь».
«Третья неделя в полевых условиях. Холодно, сыро, но жить можно. Пашка ходит с ключом в сапоге — на счастье. Говорит, старый, ещё со школы».
Вера улыбнулась. Пашкин ключ — она помнила. Он нашёл его в пятом классе на свалке за домами — ржавый, с квадратной головкой, от каких-то старых часов. И носил с собой на удачу. Глупость, но если помогает — пусть. Главное, чтобы помогло.
«Четвёртая неделя. Видели Пашку вчера. Он похудел, но держится. Передаёт привет. Сказал, что сделал новый браслет из проволоки от бронежилета. Смешной, говорит, кривой, но свой».
Вера представила этот браслет. Кривой, неуклюжий, с неправильными звеньями и грубыми швами. Идеальный. Самый лучший.
«Пятая неделя. Люблю тебя. Не теряй».
Вера перечитывала это сообщение по десять раз на дню. Стоя в мастерской, сидя в автобусе, лёжа в кровати, пока Борман мурлыкал у неё под боком. Она не отвечала — просто ставила сердечко. Ей казалось, что слова не нужны. Или нужны, но она не знала, какие.
Лена звонила каждый вечер. Рассказывала про госпиталь — палаты, пропитанные запахом йода и крови, раненых, которые смеются, чтобы не плакать, врачей, которые работают по двадцать часов без перерыва и спят стоя в коридоре. Её голос был уставшим, но бодрым — таким, каким бывает голос человека, который знает, что он нужен.
— У нас тут один парень из Питера, — сказала она однажды. — Тоже ювелир. Руку ему повредило, но мы выходили.
— Он сможет работать? — спросила Вера.
— Думаю, да. Пальцы целые, только шрам через всю ладонь. Он говорит: «Шрам украшает мужчину». И ещё говорит, что Фаберже тоже был со шрамом. Врёт, наверное, но звучит красиво.
— Передавай привет.
— Передам, — сказала Лена. — А вы как? Борман не тоскует?
— Нормально. Борман скучает. Ждёт тебя. Спит на твоей подушке.
— Я тоже скучаю. Скоро приеду. Дали отпуск на три дня.
— Приезжай, — сказала Вера. — Мы пирог испечём. Я научилась. Почти.
— А ты умеешь печь пироги?
— Уже умею. Я научилась. Кривые, но съедобные.
— Чему угодно научишься, когда одна, — сказала Лена.
— Это точно, — согласилась Вера.
Лена приехала через неделю. Она сильно похудела — джинсы висели мешком, лицо стало острее, скулы проступили резче, под глазами залегли тени, как у человека, который спит урывками. Но глаза блестели — как будто она нашла то, что искала.
— Как там? — спросила Вера, когда они сели пить чай на кухне. За окном моросил дождь, и капли стекали по стеклу, как слёзы.
— Тяжело, — ответила Лена. Она держала кружку обеими руками — пальцы у неё были красные, обветренные, с заусенцами. — Очень тяжело, Вера. Но я нужна. Это главное. Когда ты знаешь, что без тебя — никак, становится легче.
— А как ребята?
— Не знаю. — Лена опустила кружку на стол. — С ними связь оборвалась две недели назад.
Вера похолодела. Чашка в её руках дрогнула, и чай расплескался на скатерть — новую, которую Оля купила на прошлой неделе.
— Что значит — оборвалась?
— Лёшка писал, что они уходят в рейд. Сказал, что связи не будет, что рация барахлит, и не знает, когда починят. Исчез. И с тех пор — тишина.
— Когда это было?
— Четырнадцать дней назад. Я считала.
Вера поставила чашку на стол. Руки дрожали, и она спрятала их под стол, чтобы Лена не видела.
— Ты должна была сказать мне раньше, — сказала она.
— Не должна была, — ответила Лена. Она смотрела на Веру прямо, без страха. — Ты бы не спала, не ела, с ума сошла. Ты бы сидела у телефона и ждала.
— Я и так не сплю и не ем.
— Вот видишь. А так — ты хотя бы работала.
Они сидели на кухне, пили чай, молчали. Борман сидел между ними на стуле и мурлыкал, переводя взгляд с одной на другую. Где-то на улице играла музыка — сосед из соседнего дома включил старые песни про любовь, «Земляне», кажется.
— Вера, — сказала Лена. Голос её стал тихим, почти шёпотом.
— Что?
— Если с ними что-то случится… если они не вернутся… ты сможешь жить дальше?
— Не знаю, — ответила Вера. — А ты?
— Я тоже не знаю. Но я буду пытаться. Каждый день.
— Зачем?
— Потому что они бы хотели, чтобы мы пытались. Лёшка бы сказал: «Не раскисай, Сидорова. Жизнь продолжается. И пироги печь продолжай».
Вера улыбнулась. Глаза щипало, но она не плакала — она разучилась плакать за эти годы. Слёзы кончились где-то после того августа, когда они лежали на бетонном полу ангара.
— Ты права, — сказала она. — Жизнь продолжается.
Она встала, подошла к холодильнику, достала тесто, которое замесила утром, дрожжевое, подошедшее, пахнущее сдобой и теплом.
— Будешь пирог?
— Буду, — сказала Лена. — Я голодная, как волк. В госпитале кормят, но это не еда. Это... топливо.
Они испекли пирог. С яблоками, корицей и сахарной пудрой. Пирог получился ровнее, чем в прошлый раз, — Вера уже научилась раскатывать тесто и не бояться, что оно порвётся, — но всё ещё кривой.
— Ты учишься, — сказала Лена.
— Учусь, — согласилась Вера. — Теперь буду печь каждую неделю. Как бабушка. Только бабушка — я.
— К их возвращению?
— К их возвращению, — кивнула Вера.
Лена не ответила. Она ела пирог и смотрела в окно. За окном темнело. На Неве зажигались огни — жёлтые, оранжевые, белые, отражаясь в чёрной воде, как в зеркале.
Через три дня Лена уехала обратно. Вера провожала её на том же вокзале. Обнимались, молчали. Поезд ушёл.
Вернувшись в мастерскую, Вера села за верстак и взяла в руки медную пластинку. Она хотела сделать новую звезду — такую же, как в пятом классе, только лучше. Она вырезала форму, покрыла эмалью, поставила в печь. Эмаль плавилась, пузырилась, застывала.
Вера смотрела на огонь и думала о Лёшке. О том, какой он — упрямый, молчаливый, надёжный, как гранитная набережная. О том, что она никогда не говорила ему главного. О том, что теперь может быть поздно.
— Не поздно, — сказала она вслух. — Ещё не поздно. Он вернётся. Я ему обещала сказать. И скажу.
Она достала звезду из печи. Эмаль переливалась — синяя, зелёная, золотистая. Вера повесила звезду на цепочку рядом с той, первой, которую Лёшка сделал в пятом классе. Две звезды — две эпохи. Две жизни.
— Это для тебя, Корсаков, — сказала Вера. — Жди. Я жду.
Она не знала, услышал ли он. Но ей стало легче.
Через месяц пришло сообщение от Лёшки. Длинное, на два экрана, с пропущенными запятыми и точками — он всегда писал торопясь, не глядя на клавиатуру.
«Живы. В госпитале. Пашка ранен, но легко. Осколок в плечо, зашили, через неделю выпишут. Скоро вернёмся. Не в отпуск — насовсем. Командир сказал, что отработали своё. Дали направление в учебку — инструкторами. Будем учить новеньких. В Питер не сразу, но скоро. Ждите. Люблю. Целую. Пашка передаёт привет и говорит, что пироги печь не разучилась».
Вера прочитала сообщение раз, другой, третий. Потом упала на колени — прямо на пол мастерской, на бетон, в стружку и металлическую пыль — и зарыдала. Борман подбежал, лизнул её в щёку — шершавым, горячим языком — и заурчал.
— Живы, — сказала Вера. — Они живы. Борман, ты слышишь? Живы.
Она встала, вытерла слёзы тыльной стороной ладони — слёзы смешались с пылью и потекли по щекам грязными полосами. Взяла телефон. Набрала Лене.
— Они живы, — сказала она. — Лёшка написал. Пашка ранен, но легко. Осколок в плечо. Возвращаются.
— Я знаю, — ответила Лена. Голос её дрожал, но это был хороший дрожащий голос. — Он мне тоже написал. Только что. Я тут реву в ординаторской, все смотрят.
— Ты плачешь?
— Немного. Как дура.
— Я тоже.
Они помолчали. В трубке было слышно, как Лена дышит — часто, прерывисто, как после долгой пробежки.
— Вера, — сказала Лена.
— Что?
— Скоро всё закончится. Они возвращаются. Мы снова будем вместе.
— Ты уверена?
— Нет. Но я надеюсь. Я очень надеюсь.
— Этого достаточно, — сказала Вера. — Надежды достаточно.
Она выключила телефон, села на диван, погладила Бормана. За окном занимался рассвет — серый, промозглый, питерский, с низкими облаками и мелкой моросью. Но Вере казалось, что он красивый.
Потому что рассвет — это начало нового дня. А новый день — это шанс.
Они ещё увидятся. Она в это верила.
В середине сентября Лёшка и Пашка вернулись. Вера узнала об этом не из сообщения — Лёшка позвонил сам, когда поезд уже подходил к Московскому вокзалу.
— Выходи, — сказал он. — Мы здесь. Прямо сейчас. На перроне.
Вера выбежала из мастерской, не закрыв дверь — так и оставила распахнутой, нараспашку. Поймала такси на улице — чудом, потому что в этом районе такси останавливались редко. Водителю сказала: «На Московский вокзал, быстро, пожалуйста». Водитель — пожилой мужчина с седыми усами, в кепке, надвинутой на глаза — посмотрел на неё, понял всё без слов и нажал на газ. Ехали с пробками, но Вере казалось, что они стоят на месте, а время бежит слишком быстро.
На перроне было людно — пассажиры с чемоданами, встречающие с цветами, носильщики с тележками. Вера пробиралась сквозь толпу, оглядывалась, искала знакомые лица. И нашла.
Лёшка стоял у выхода из вагона — девятого, в середине состава — держал в руке рюкзак и улыбался. Похудевший, загорелый, с короткой стрижкой — почти под ноль — и новыми морщинами вокруг глаз, которых раньше не было. Пашка стоял рядом, перематывал бинт на плече и тоже улыбался. Бинт был белым, свежим, но на нём уже проступило жёлтое пятно — мазь, наверное.
Вера подбежала, остановилась в двух шагах. Сердце колотилось где-то в горле, мешая дышать.
— Ну, — сказал Лёшка. — Я вернулся. Говорил же — Корсаковы всегда возвращаются.
— Вижу, — ответила Вера.
— Ты говорила, что скажешь что-то, когда я вернусь. Я запомнил.
— Говорила.
— И что ты скажешь?
Вера подошла, взяла его за руки. Руки были шершавыми, с новыми мозолями — от автомата, от лопаты, от всего, через что он прошёл, — с мелкими царапинами и свежим шрамом на левом запястье.
— Я люблю тебя, Корсаков, — сказала Вера. — С пятого класса. Просто боялась сказать. Боялась, что всё сломается.
Лёшка усмехнулся — той самой усмешкой, которая у него появлялась, когда он волновался и не знал, что сказать.
— А я думал, ты никогда не скажешь. Думал, так и буду ждать до старости.
— А ты почему не сказал?
— Тоже боялся. Каждый день собирался. И каждый день — нет.
— Чего?
— Что ты ответишь: «Дурак, Корсаков» — и уйдёшь. И всё кончится.
— Я бы не ушла, — сказала Вера. — Я бы сказала: «Дурак, Корсаков» — и осталась. Я всегда оставалась.
Он обнял её. Прямо на перроне, среди чужих людей, с рюкзаком за спиной, с запахом пота и пороха, который, наверное, уже не выветрится никогда. Пашка стоял рядом, смотрел на них и улыбался — счастливый, уставший, живой. Кто-то из прохожих крикнул: «Молодые, счастья вам!» Вера засмеялась — впервые за много дней.
— Поехали домой, — сказал Лёшка.
— Поехали, — ответила Вера. — Я пирог испекла. Ждал.
— Опять кривой?
— Опять кривой. Но вкусный. Обещаю.
— Верю, — сказал Лёшка. — Я тебе верю.
Он подхватил рюкзак, взял Веру за руку — крепко, как когда-то в пятом классе, когда они впервые пошли в мастерскую вместе, — и они пошли к выходу. Пашка шёл рядом, перематывая бинт и рассказывая, какой браслет он сделал из бронежилетной проволоки и что теперь все в роте хотят такой же — «целый цех можно открывать, Вера, представляешь? артель "Дроздов и сыновья"!»
Вера слушала и улыбалась. Она смотрела на Лёшкину спину — широкие плечи, тёмная куртка, лёгкая сутулость, которая появилась за эти месяцы. Он был похож на себя из пятого класса, только старше. И серьёзнее. И дороже.
«Мы выжили, — подумала Вера. — Мы все выжили. И теперь будем жить дальше».
Она сжала его руку сильнее. Лёшка обернулся, посмотрел на неё, улыбнулся.
— Что? — спросил он.
— Ничего, — ответила Вера. — Просто смотрю на тебя. Соскучилась.
— И что ты видишь?
— Своё будущее. Наше.
Лёшка ничего не сказал. Он просто улыбнулся и пошёл дальше. Вера пошла рядом.
Позади остался вокзал, поезда, проводы, слёзы, ожидание. Впереди — дом. И пирог на столе. И Борман, который сидит на подоконнике и ждёт, когда его погладят.
И жизнь.
Обычная, сложная, иногда страшная — но их жизнь.
И это было главное.
Глава 9
Железо и йод
Октябрь 2027 – март 2028 года
Октябрь встретил их мокрым снегом, который падал на грязные улицы Питера и таял, не успев долететь до земли. Снежинки кружились в воздухе, тяжёлые, как слёзы, и разбивались об асфальт, превращаясь в серую кашу, которую дворники сгребали в кучи и тут же бросали, потому что смысла не было — снег всё равно не держался. Вера сидела в мастерской одна, перебирала инструменты и ждала вестей. Плоскогубцы, надфили, напильники — всё было разложено по местам, но руки не слушались, инструменты скользили, и она в который раз ловила себя на том, что смотрит в одну точку уже пять минут.
Лёшка и Пашка уехали в учебку под Воронежем в первых числах сентября — их готовили к отправке, но даты не называли. «Скоро», — писал Лёшка в редких сообщениях, которые приходили раз в неделю, а то и в две. Сообщения были короткими, сухими, без лишних слов. Вера знала — там не до сантиментов. «Может, через неделю, может, через месяц. Не знаем. Держись». Она держалась. Она приходила в мастерскую каждый день в восемь утра, когда дворники только начинали своё дело и небо на востоке только начинало сереть, работала до восьми вечера, до темноты, делала заказы, которые присылали по старой памяти клиенты из Союза художников. Ей платили мало — едва хватало на аренду и на еду для неё и Бормана. Но она не жаловалась. Раньше жаловалась, когда они жили в Купчино и не знали, хватит ли денег на следующую неделю. Теперь она знала: денег не хватит. И перестала жаловаться.
Борман сидел на подоконнике и смотрел на улицу — он тоже ждал. Он ждал Лену, которая оставила его на Веру, ждал тёплых рук и любимых коленей, на которых он сворачивался клубком. Иногда он ловил муху или слепня и подолгу возился с ними — подбрасывал лапой, ловил, снова подбрасывал, — а потом приносил Вере и клал на верстак, как будто говорил: «Смотри, я тоже умею добывать». Вера гладила его и говорила: «Молодец, Борман. Ты у нас охотник». Борман мурлыкал — громко, как маленький трактор, — и шёл на подоконник, на своё место наблюдения.
Лена звонила каждый вечер. Ровно в девять, иногда в десять — когда позволяла смена. Она уже была в Белгороде, в госпитале, работала по двенадцать часов, иногда больше, потому что раненые прибывали потоком, и врачи падали с ног, но продолжали. В первый месяц она почти не спала — было много работы, и все нуждались в помощи.
— Ты как? — спрашивала Вера, когда слышала в трубке усталый Ленин голос. Голос был хриплым, как будто она только что проснулась или, наоборот, давно не спала.
— Нормально, — отвечала Лена. — Устала так, что глаза сами закрываются, но держусь. Сегодня трое поступило. Совсем мальчишки. Одному ногу оторвало — двадцать лет, Вера. Двадцать. Он плакал и спрашивал... — Она замолчала, и Вера услышала, как она глотает — тяжело, с усилием. — Спрашивал: «Я теперь калека, кто меня в мужья возьмёт?» Представляешь? Не «я умру», не «мне больно». А — кто возьмёт.
— А ты что?
— Я сказала: «Ты герой, тебя любая возьмёт». Сказала и сама чуть не заревела. Он не поверил, конечно. Но я должна была сказать. Понимаешь?
— А ты поверила?
— Я должна была, чтобы он поверил. Это как... как роль. Играешь, пока не станет правдой.
Вера молчала. Она не знала, что сказать. Она никогда не видела оторванных ног, не держала за руки мальчиков, которые плакали, не перевязывала раны, сочащиеся кровью и гноем. Она только делала украшения из мусора — из битого стекла, из старых процессоров, из найденных на свалке деталей. Иногда ей казалось, что это ничтожно мало. Иногда — что это всё, что она может.
— Вера, — сказала Лена. Голос её стал тише, интимнее, как будто она накрылась одеялом, чтобы никто не слышал.
— М?
— Ты не думала... поехать сюда? Волонтёры нужны всегда. Не обязательно с кровью — санитары, уборщики, те, кто может просто чай принести. Просто подержать за руку. Этого иногда хватает.
— Думала, — ответила Вера. — Но я боюсь крови. Ты же знаешь.
— Я тоже боялась. До дрожи. До тошноты. А потом — привыкла. Человек ко всему привыкает.
— Я не привыкну. Я смотрю на порезанный палец — и меня тошнит.
— Не знаешь, пока не попробуешь. Может, ты сильнее, чем думаешь.
Вера не ответила. Лена вздохнула — глубоко, с присвистом, как курильщик, хотя она никогда не курила. В госпитале многие начинали курить — от стресса, от бессонницы, от того, что больше нечем было занять руки.
— Ладно, — сказала Лена. — Я спать. Завтра рано вставать — в шесть утра обход. Если не посплю — упаду.
— Спокойной ночи.
— Спокойной ночи, Вера. Не скучай там без меня.
Она отключилась. Вера положила телефон на верстак — рядом с недоделанной серьгой, которую отложила ещё утром, — и посмотрела на свои руки. Руки были чистыми, без шрамов, без мозолей от бинтов и резиновых перчаток. Только от надфилей и паяльника — маленькие потёртости на подушечках пальцев, обожжённый указательный, который она не показывала Лёшке в скайпе. «Я слабая, — подумала Вера. — Я не смогу как Лена». Но где-то глубоко внутри, там, где прячутся самые стыдные мысли, она знала: если придётся — сможет. Просто пока не пришлось.
В ноябре Лёшка и Пашка уехали на передовую. Вера узнала об этом не от них — они не писали три недели, и она уже начала сходить с ума. Каждый вечер она проверяла новости — открывала сайты, листала ленты, читала заголовки, которые кричали о наступлениях и отступлениях, об обстрелах и потерях. Каждый вечер она пробегала глазами списки погибших — длинные, страшные, с именами, которые она проверяла буква за буквой, боясь увидеть знакомые. Она научилась не задерживать дыхание на особо тревожных заголовках — она просто открывала страницу, пробегала глазами строки и, не найдя нужных, выключала телефон. Рука не дрожала. Она уже не могла себе позволить дрожать.
Однажды ночью ей приснился Лёшка. Он стоял в чёрной воде по грудь — вода была густой, как нефть, и тяжёлой, как ртуть, — и звал её. Звал по имени — «Вера, Вера», — но голос был глухой, идущий со дна. А она не могла подойти, потому что ноги приросли к земле — не к асфальту, не к бетону, а к чему-то живому, тёплому, что держало её и не отпускало. Он кричал, но слов было не разобрать — только звук, только страх. Вода поднималась, заливала ему рот, заливала глаза, заливала макушку, а она стояла и смотрела, как он тонет. И не могла двинуться.
Вера проснулась в три часа ночи, вся в поту. Футболка прилипла к спине, волосы слиплись на лбу, сердце колотилось где-то в горле. Борман сидел на подушке и смотрел на неё жёлтыми глазами — не мигая, как будто знал что-то, чего не знала она.
— Всё хорошо, — сказала Вера. — Это сон. Просто сон, Борман.
Борман мяукнул — коротко, вопросительно. Вера погладила его, но больше не уснула. Она лежала, смотрела в потолок на трещину, которая стала длиннее за эту зиму — дом дал усадку, и штукатурка пошла паутиной, — и ждала утра.
Утром пришло сообщение от Лёшки. Короткое, без приветствий, без смайликов: «Живы. Без связи были. Скоро напишем. Не волнуйся». Вера выдохнула. Не облегчённо — так, просто, чтобы воздух вышел из лёгких. Она поняла, что в последнее время забывала выдыхать.
Лена в госпитале не выходила на связь трое суток. Вера звонила, писала, отправляла голосовые — всё без ответа. Телефон молчал. Потом Лена перезвонила сама — голос у неё был сиплый, уставший, как у человека, который не спал двое суток и забыл, что такое горячая еда.
— Извини, — сказала она. — Тяжёлая неделя. Семнадцать человек за два дня. Семнадцать, Вера. Трое умерли на столе. Остальных — вытащили. Но эти трое...
— Ты как? — спросила Вера.
— Нормально. Держусь.
— Не ври. Я слышу.
— Не вру. Я правда держусь. Знаешь, у нас тут медсестра есть — тётя Галя. Пятьдесят пять лет, работает по двадцать часов, курит «Беломор» и матерится, как сапожник. Говорит: «Если ты не материшься — ты не выдержишь, Ленка. Организм требует выхода». И я научилась.
— Материться?
— В том числе. А ещё — пить спирт неразбавленный, спать стоя и не плакать, когда хочется. Тётя Галя говорит, это главное — не плакать. Потому что если начнёшь — не остановишься.
Вера усмехнулась. Лена никогда не материлась. В школе она краснела, когда кто-то говорил крепкое слово при ней, и отворачивалась, как будто не слышала. Война меняет людей. Меняет их язык, их привычки, их сны. Война выворачивает человека наизнанку и показывает то, что было спрятано глубоко.
— Береги себя, — сказала Вера.
— Стараюсь. А ты что? Как мастерская?
— Работаю. Заказы есть. — Она посмотрела на верстак, на разложенные инструменты, на недоделанную серьгу. — Клиентка из Москвы заказала серьги с аквамаринами. Сказала, что помнит нас ещё с той выставки. Передала привет.
— Не про заказы. Про жизнь. Про то, как ты там — одна.
— Какая жизнь? — Вера взяла в руки надфиль, повертела, положила обратно. — Они там, я здесь. Это не жизнь. Это ожидание.
— Ты здесь, — согласилась Лена. — Но ты не одна. У тебя Борман. У тебя мастерская. У тебя диплом. Живи, Вера. Не застывай. Ты слышишь? Не застывай.
Вера хотела ответить, но не нашла слов. Лена отключилась.
В конце ноября Вера получила письмо от Пашки. Настоящее, бумажное, с треугольным штампом «Полевая почта» — синим, размазанным, — и выцветшими чернилами, которые расплылись на сгибах. Конверт был помятый, с жирным пятном на уголке — может, от кофе, может, от чего-то другого, о чём лучше не думать. Вера вскрыла его дрожащими руками — ножницы брать не стала, разорвала край зубами, как в детстве, когда не терпелось прочитать, что написала бабушка. И читала, сидя на стуле в мастерской, пока Борман прыгал вокруг, пытаясь схватить бумажку, которая шевелилась от Вериного дыхания.
«Вера, привет. Пишу тебе, потому что Лёшка не умеет писать письма — он говорит, что всё, что нужно, он скажет при встрече. А я умею. Я тут много думаю. О нас, о школе, о том, как мы сидели в твоей комнате и пили чай с печеньем. Помнишь печенье круглое, с повидлом? Оно было невкусное, но мы его ели, потому что больше не было. Я тогда боялся всего. А сейчас бояться некогда. Тут такое, Вера, что я не могу тебе рассказать. Не потому что нельзя — потому что если расскажу, ты не сможешь спать. А ты должна спать. Ты должна жить. За нас. Мы вернёмся, но пока мы не вернулись — живи. Делай украшения. Корми Бормана. И береги себя. Пашка.
P.S. Я сделал новый браслет — из гильзы. Красивый, чёрный, с гравировкой. Покажу, когда вернусь. Ты скажешь, что я гений, я скажу, что знаю. Договорились?»
Вера прочитала письмо три раза. Сначала быстро — чтобы понять, что там нет плохих новостей. Потом медленно — чтобы запомнить каждое слово. Потом шёпотом — чтобы Пашка услышал, если он где-то там, далеко, в окопе или блиндаже, и сомневается, доставили ли письмо. Потом сложила его в коробку с первыми работами — ту самую, деревянную, с выжженным узором по краям, которую привезла из Москвы ещё на первом курсе, в шкатулке, которую сделал Лёшка на уроке труда. Коробка лежала на дне шкафа, заваленная новыми дипломами, каталогами выставок и папками с заказами. Вера достала её, открыла. Там лежали шестерёнки, проволока, кривая пряжка Лёшки, паутина Лены, её первый кулон с битым стеклом, которое отражало свет настольной лампы, и теперь — письмо Пашки.
— Я храню вас, — сказала Вера. — Всех храню. Каждого.
Борман мяукнул с подоконника и спрыгнул на пол, чтобы потереться о ноги.
В декабре Лёшка написал, что они с Пашкой получили награды. Сообщение пришло поздно вечером, когда Вера уже собиралась ложиться спать. Телефон пиликнул, и она схватила его со скоростью, которой не было даже на первом курсе, когда ждала результатов сессии.
Пашка — медаль «За отвагу». Лёшка — крест на броню, он не написал какой, сказал только: «Георгиевский». Вера не знала, что это значит — она не разбиралась в военных наградах, не следила за иерархией орденов и медалей, — но гордилась. Гордилась так, что сердце защемило, и слёзы подступили к горлу.
— Ты герой, — написала она. — Ты теперь официально герой, Корсаков.
— Не герой, — ответил Лёшка. — Герои лежат на кладбище. А я просто делаю свою работу. Как ты.
— Какую работу?
— Война — это работа, Вера. Грязная, глупая, но работа. Ты делаешь украшения. Я делаю так, чтобы мы могли их носить. Разница не такая большая, как кажется.
— Красиво сказал. Я даже не знала, что ты умеешь так.
— Я умею, когда надо. Когда припрёт.
Она ждала продолжения — про любовь, про скуку, про то, что он мечтает вернуться и обнять её. Про то, что видит её во сне. Про то, что она — его свет в конце туннеля. Но Лёшка не писал про это. Он писал про погоду — «снег идёт второй день, сугробы по колено», про еду — «тушёнка надоела, мечтаю о твоём пироге», про Пашку, который научился готовить на костре так, что «пальчики оближешь, даже соль не нужна», про сослуживца по кличке Хохол, который всё время травил анекдоты и поднимал настроение всему взводу, и про лейтенанта, которого все боялись, но который всегда шёл первым и никого не прятал за своей спиной.
Вера не обижалась. Она понимала: там, где каждый день может стать последним, говорить о любви страшно. Слова делают реальным то, чего боишься. Если скажешь «я люблю тебя» — значит, признаешь, что у этого есть конец. А если не скажешь — может, конца и не будет. Лёшка писал о простом, потому что простое — это жизнь. Сложное — это смерть.
В январе Пашка подорвался на растяжке.
Вера узнала об этом от Лены — Лёшка не писал трое суток, и Вера уже думала, что случилось самое страшное. Она перестала есть, перестала спать, перестала выходить из мастерской. Сидела на стуле, смотрела на телефон и ждала. Борман ждал вместе с ней — сидел на коленях и мурлыкал, пытаясь успокоить. Лена позвонила в час ночи. Вера спала — впервые за трое суток, сон пришёл неожиданно, свалил с ног прямо на диване, — но проснулась от первого же гудка. Она всегда держала телефон под подушкой.
— Пашка ранен, — сказала Лена без приветствия. Голос её был спокойным, слишком спокойным для таких слов. — Легко, Вера. Осколком в плечо. Зашили, он уже ходит и орёт на всех в палате.
— А почему Лёшка не пишет? — спросила Вера, чувствуя, как сердце всё ещё колотится где-то в горле, как будто не получило сигнала, что опасность миновала.
— Потому что он был рядом. Когда Пашка наступил на растяжку, Лёшка вытащил его. Они лежали в воронке два часа, пока не пришли сапёры. Лёшка всё это время держал его за руку и говорил: «Дыши, Дроздов, дыши».
— Он жив?
— Жив. Оба живы. Лёшка не пострадал — ни царапины. Говорит, повезло.
— А Пашка?
— Пашка говорил по телефону. Смеялся. Сказал, что теперь у него есть второй шрам и что девушкам нравятся мужчины со шрамами. И что он будет носить майки с коротким рукавом, чтобы все видели. Представляешь? Лежит с дыркой в плече, а думает о девушках.
Вера не засмеялась. Она сидела на кровати, прижимая телефон к уху, и смотрела на спящего Бормана, который свернулся калачиком у неё в ногах.
— Ты уверена, что они живы? — спросила она, и голос её был тонким, как нитка.
— Да, Вера. Я уверена. Я сама с ними говорила. Обоими.
Вера положила трубку, села на диван. Борман проснулся, прыгнул к ней на колени, замурлыкал. Она гладила его и смотрела в потолок. Трещина на потолке стала длиннее — за зиму дом дал усадку, и штукатурка треснула, разошлась белой линией, как шрам. «Мы все треснули, — подумала Вера. — Но пока не развалились».
На следующий день Лёшка написал сам. Длинно, на несколько сообщений, которые приходили одно за другим с интервалом в минуту, и телефон пиликал, как испорченный будильник. Вера читала и не верила своим глазам. Каждое слово она перечитывала по два раза, боясь, что ей показалось.
«Извини, что молчал. Некогда было. Пашка жив, здоров, уже орёт на всех в палате. Говорит, что браслет из гильзы ему вернули, он его носит и не снимает. Я его за уши оттащил от той растяжки — он шёл первым, не заметил. Всё произошло быстро. Я не испугался. Наверное, потому что не успел. А потом, когда мы лежали в воронке, я подумал о тебе. О том, что если я сейчас умру, ты так и не узнаешь, что я хотел тебе сказать. А хотел я много. Но сейчас напишу коротко. Ты моя жизнь, Вера. Не часть жизни — вся. Я без тебя — никто. Ты делаешь меня человеком. Спасибо, что ты есть. Я вернусь. Обязательно. Жди».
Вера перечитывала это сообщение до утра. Она плакала, смеялась, пила чай с ромашкой, который заварила в термосе ещё вечером, и не могла уснуть. Борман сидел рядом и мурлыкал — он не понимал, что происходит, но чувствовал, что нужно быть ближе. Иногда он трогал Веру лапой — мягко, с втянутыми когтями, — проверяя, жива ли ещё, не случилось ли чего. В шесть утра Вера написала: «Жду». И всё.
В феврале Лена приехала в Питер на три дня — ей дали отпуск, первый за полгода. Вера встретила её на Московском вокзале. Она пришла за час до прибытия поезда — слишком рано, но боялась опоздать. Стояла у выхода на платформу, смотрела на табло, где горели зелёные буквы, и боялась, что поезд опоздает или что Лена не приедет вовсе — передумает, не сможет, заболеет.
Лена вышла из вагона — девятого, в середине состава, — и Вера её не узнала.
Она похудела так, что лицо стало острым, как нож. Скулы торчали, щёки ввалились, шея стала тонкой, как у подростка. Кожа была серой, землистой, без румянца, как будто из неё выкачали всю кровь и оставили только бледность. Под глазами залегли тени — не такие, как от недосыпа, а глубокие, синие, как у человека, который видел слишком много, слишком страшного, слишком близкого. Волосы были коротко острижены — Лена отрезала их сама, кое-как, ножницами, чтобы не мешали, чтобы не тратить время на мытьё и расчёсывание. На ней была старая куртка — та самая, болоньевая, синяя, которую Вера помнила ещё со второго курса, с потёртыми манжетами и выцветшей молнией. Ботинки были растоптанные, носков не было видно — наверное, их просто не было.
— Привет, — сказала Лена, останавливаясь в трёх шагах от Веры. Голос у неё был хриплый, как будто она надышалась дымом или долго молчала. — Не смотри на меня так.
— Привет, — ответила Вера.
Они стояли и смотрели друг на друга. Вера хотела обнять её, но боялась — Лена выглядела такой хрупкой, что казалось, одно неосторожное движение сломает её. Рассыплет на куски. Как старую вазу.
— Ты изменилась, — сказала Вера.
— Я постарела на десять лет, — ответила Лена. Она усмехнулась — одной половиной лица, как будто на остальное не было сил. — Иди сюда. Обними меня, Вера. Я не сломаюсь. Я теперь крепкая.
Вера обняла её. Лена пахла лекарствами и чем-то ещё — то ли йодом, то ли хлоркой, то ли всем сразу. Этот запах въелся в её одежду, в волосы, в кожу, и Вера поняла, что он не выветрится никогда. Даже после стирки. Даже после того, как она вернётся насовсем.
— Поехали домой, — сказала Вера.
— Поехали, — кивнула Лена. — Я хочу пирог. Тот самый, с яблоками. Я о нём мечтала.
— Я испекла.
— С яблоками? И корицей?
— С яблоками и корицей. Как ты любишь.
— Ты помнишь.
— Я всё помню, — сказала Вера. — Что ты любишь, что ты боишься, что ты прячешь.
Они сели в такси — водитель, молодой парень с бородкой и вязаной шапке с помпоном, покосился на Лену, но ничего не сказал. Лена смотрела в окно и молчала. Вера смотрела на неё и ждала. Водитель включил радио, но Вера попросила выключить — слишком громко, слишком весело для этого дня.
— Рассказывай, — сказала Вера, когда они вышли на Невском и пошли пешком, потому что Лена хотела пройтись, подышать воздухом, вспомнить город.
— Не хочу, — ответила Лена. Она сунула руки в карманы куртки и шла, глядя под ноги. — Не сейчас.
— Надо. Ты же знаешь.
— Зачем?
— Чтобы я знала. Чтобы не спрашивала потом. Чтобы не додумывала того, чего нет.
Лена вздохнула. Они сели на скамейку у Казанского собора — ту самую, на которой когда-то сидели после первой сданной сессии, счастливые и пьяные от свободы. Шёл снег — мелкий, колючий, как песок, который летит в лицо и забивается под воротник. Туристов почти не было — только редкие прохожие в тёмных куртках, спешащие по своим делам, сгорбленные, невидящие. Собор стоял серый, тяжёлый, как будто тоже устал ждать.
— Там ад, — сказала Лена. Она смотрела не на Веру, а куда-то вперёд, на собор. — Я не знаю другого слова. Ад. Раненые кричат, врачи падают с ног, крови столько, что она заливает пол и хлюпает под ногами. Мы работаем по восемнадцать часов, спим по три-четыре, прямо на полу, на кушетках. Едим на бегу — сухой паёк, консервы, хлеб, который ломается, как камень. Я уже не помню, когда ела горячий суп. Наверное, в прошлой жизни.
— Ты герой, — сказала Вера.
— Не герой, — ответила Лена и помотала головой. — Я просто делаю свою работу. Как ты. Только твоя работа — создавать красоту из мусора. А моя — собирать людей по кускам. Разница не в геройстве.
— Но ты собираешь.
— Собираю. Не всех. Но тех, кого могу. И знаешь... иногда хватает просто подержать за руку. Не перевязать, не уколоть — просто держать.
Она замолчала. Вера взяла её за руку. Ладонь у Лены была сухая, шершавая, в мелких трещинах — от постоянного мытья с хлоркой и от холода, который она не чувствовала, потому что привыкла.
— А как ребята? — спросила Вера.
— Не знаю. Я их не видела с декабря. Они далеко. Но Лёшка пишет иногда. Пашка — реже. Он больше занят.
— Чем?
— Жизнью. Там жизнь — это не дышать, когда летит, и дышать, когда не летит. Это занимает всё время.
— А ты?
— А я дышу, — сказала Лена. — Потому что если перестану дышать, то кто будет держать руку тем, кто кричит во сне? Кто им скажет, что всё будет хорошо?
Вера обняла её. Лена всхлипнула — первый раз за всё время. Негромко, почти беззвучно, но Вера почувствовала, как дрожит её плечо, как сжимаются пальцы на куртке.
— Я боюсь, — прошептала Лена. — Каждый день. Каждую ночь.
— Чего?
— Что они не вернутся. Что я не вернусь. Что мы все умрём там, в этой грязи, под этими обстрелами, и никто не вспомнит, что мы умели делать красивые вещи. Что мы были не просто санитарками и солдатами.
— Я вспомню, — сказала Вера. — Я сделаю украшение в память о каждом. Кулон из гильзы, браслет из осколка. Я буду делать их до тех пор, пока не состарюсь. И все будут знать.
— А если тебя не станет?
— Меня не станет после вас, — сказала Вера. — Я последняя. Я буду хранить.
Лена отстранилась, посмотрела на неё. Глаза у неё были красные, распухшие, с чёрными кругами — не от туши, а от слёз и бессонницы.
— Ты дура, Сидорова, — сказала она.
— Знаю, — ответила Вера. — Пойдём домой. Я пирог испекла. Он ждёт.
Они пошли домой. По Лиговскому, мимо кафе «Встреча», которое всё ещё работало — вывеска горела, но слабо, одна буква погасла окончательно, и читалось «Встре а». Мимо выставочного зала, где они выставлялись четыре года назад — там сейчас была ярмарка керамики, и в окнах стояли горшки с цветами. Лена шла медленно, иногда останавливаясь, чтобы перевести дыхание. Вера не торопила.
Дома Вера поставила чайник — старый, эмалированный, с трещиной на боку, которую они замотали изолентой ещё в Купчино. Достала пирог — он стоял на столе под полотенцем, чтобы не остыл. Пирог был с яблоками, корицей и сахарной пудрой. Он получился ровным — наконец-то, после стольких попыток, когда верх подгорал, а середина оставалась сырой. Вера испекла его накануне, специально к Лениному приезду. Она пекла его три раза — первый сгорел, второй не пропёкся, третий получился. Она не сдавалась. Она научилась не сдаваться.
— У тебя получилось, — сказала Лена, глядя на пирог. В её глазах мелькнуло что-то — не удивление, скорее облегчение. — Ты всё-таки научилась.
— Я научилась, — ответила Вера. — Ждала вас. Тренировалась.
— Кого?
— Всех. Тебя. Лёшку. Пашку. Чтобы, когда вернётесь, на столе стоял нормальный пирог.
Лена промолчала. Она села за стол, отломила кусок пирога руками — нож не стала брать, слишком церемонно. Съела, запила чаем, откинулась на спинку стула. Закрыла глаза.
— Вкусно, — сказала она.
— Я знаю. Третий раз пекла.
— Не скромничаешь?
— Не с кем. Все разъехались.
Лена засмеялась. Смех был хриплый, надломленный, с металлическими нотками, но настоящий. Такой, который не выдумаешь, не сыграешь.
— Теперь я сытая, — сказала она. — Могу умирать спокойно.
— Не умирай, — сказала Вера. — Я тебе ещё пирогов напеку. С вишней, с капустой, с грибами. Ты только вернись.
— Напечёшь, — согласилась Лена. — Я верю. Ты у нас теперь пекарь.
Они сидели на кухне до вечера. За окном темнело, зажигались фонари — жёлтые, тусклые, с кругами тумана. Лена рассказывала про госпиталь — про тётю Галю, которая знала всё о войне, потому что работала ещё в Чечне и Афганистане до того, про молодого хирурга, который плакал после каждой операции, но не уходил, потому что боялся, что без него люди умрут, про мальчика, который потерял обе ноги и сказал: «Главное, что живой». Вера слушала и не перебивала.
Ночью Лена проснулась с криком. Вера вскочила — сердце колотилось, как бешеное, — подбежала к ней.
— Тихо, тихо, Лен, — сказала Вера, обнимая её и чувствуя, как та дрожит всем телом. — Ты дома. В Питере. Никто не стреляет. Ты на набережной, в нашей квартире. Вот окно, вот шкаф, вот Борман сидит и смотрит на тебя.
Лена дрожала всем телом — крупной дрожью, как в лихорадке. Она что-то бормотала неразборчиво — то ли имя, то ли просьбу, то ли молитву. Зубы стучали. Вера держала её и ждала, когда дрожь утихнет.
— Мне снилось, — сказала Лена, когда дрожь наконец отпустила. Голос у неё был чужой, маленький, как у ребёнка. — Что я перевязываю раненого, а он берёт меня за руку и говорит: «Не бойся, сестричка. Я выживу». И умирает. Прямо на моих руках. И я ничего не могу сделать.
— Это сон, — сказала Вера. — Его больше нет. Он ушёл.
— Он не уходит, — ответила Лена. — Он всегда со мной. Все они. Те, кого я не спасла. Они приходят ночью и смотрят на меня. Не злые, не добрые. Просто смотрят.
— Ты не виновата, — сказала Вера. — Ты делала всё, что могла.
— Этого недостаточно. Их слишком много.
— Этого достаточно, — сказала Вера. — Ты одна, а их много. Ты не могла спасти всех.
Лена долго молчала. Потом кивнула, вытерла слёзы тыльной стороной ладони — грубо, по-мужски — и легла обратно.
— Поговори со мной, — попросила она. — О чём-нибудь простом. О Бормане. О заказах. О том, что ты делала, пока меня не было. О том, как живут люди, которые не видели смерти.
Вера села на край кровати и начала рассказывать. Про клиентку из Москвы, которая заказала серьги с аметистами, но передумала и попросила с топазами, пришлось переделывать. Про соседа сверху, который уронил телевизор с пятого этажа — старого, кинескопного, — и телевизор разбился на куски, но сосед остался жив и даже не поцарапался. Про то, как Борман поймал мышь — впервые в жизни, — и принёс её Вере в постель, положил на подушку, гордый и довольный, а мышь была живая и убежала.
Лена слушала и постепенно успокаивалась. Её дыхание стало ровнее, слёзы высохли, руки перестали дрожать.
— Спасибо, — сказала она.
— За что?
— За то, что ты есть. За то, что ты не уехала в свой госпиталь. За то, что ты ждёшь. За то, что говоришь.
— Я всегда буду ждать, — сказала Вера. — Это моя работа.
Через три дня Лена уехала обратно в Белгород. Вера провожала её на том же вокзале. Обнимались молча, долго, не отпуская. Поезд уже объявили посадку — голос из динамика, равнодушный, казённый, — а они всё стояли.
— Пиши, — сказала Вера. — Каждый день. Даже если одно слово.
— Буду, — ответила Лена. — Обещаю. Одно слово в день.
— И береги себя. Тётя Галя пусть матерится, а ты береги.
— Постараюсь.
Лена взяла рюкзак — тот же самый, старый, с потёртыми лямками — и пошла к вагону. На ступеньках обернулась, помахала рукой. Вера помахала в ответ. Поезд ушёл. Вера осталась одна на перроне. Она смотрела вслед, пока поезд не скрылся за поворотом и последний вагон не растаял в серой дымке. Потом достала телефон, набрала Лёшке: «Лена уехала. Мы с Борманом вдвоём. Берегите себя». Лёшка ответил через час: «Передай, чтобы берегла себя. Мы скучаем». Вера написала: «Скучаем тоже» и убрала телефон в карман.
Вернувшись в мастерскую, она села за верстак и взяла в руки гильзу — ту самую, которую Пашка прислал в письме месяц назад. Гильза была медной, с тёмным налётом, пахла порохом и железом. Вера повертела её в руках — тяжёлая, холодная, чужая. Она хотела сделать из неё браслет. Красивый, чёрный, с гравировкой — «Артефактор».
Она резала металл маленькой ножовкой по металлу — тонкое лезвие, которое нужно было менять каждые пять минут, потому что сталь гильзы была калёной. Медленно, аккуратно, боясь ошибиться. Военная сталь была твёрже меди, которую она обычно обрабатывала — в разы твёрже, она сопротивлялась, скрипела, не хотела поддаваться. Вера вспотела — пот стекал по лицу, щипал глаза, — пальцы заныли, свело кисть, но она не остановилась. Она шлифовала край надфилем — сначала крупным, потом мелким, потом самой мелкой наждачкой, которую использовала для полировки эмали, — пока он не стал гладким, как стекло.
Потом она взяла паяльник и маленькие кусочки серебряной проволоки — тонкие, как волос, они остались от старых заказов, от той клиентки, которая заказывала серьги с аквамаринами и передумала. Она выложила из проволоки слово: «Артефактор». Буквы получились неровными — «А» чуть наклонилась влево, «Р» вышла больше остальных, но это было неважно. Важно, что слово было написано. Важно, что оно было видно.
Она впаяла буквы в металл — тщательно, прогревая каждый шов, добавляя флюс, чтобы серебро легло ровно. Прошлась по швам тонкой кисточкой с флюсом, проверила, держится ли. Всё держалось крепко. Намертво.
Браслет был готов через три дня. Вера надела его на руку — тяжёлый, холодный, пахнущий порохом и канифолью. Он переливался под светом лампы — чёрный, с серебряными прожилками, с неровными буквами, которые складывались в слово, означавшее всё. Весь их путь. Всю их историю.
— Это для Пашки, — сказала Вера. — На память. Чтобы помнил.
Она сняла браслет, убрала в коробку из-под обуви, написала на крышке маркером: «Пашке Дроздову. Вернись живым». И поставила коробку на самую верхнюю полку, за дипломы и папки с заказами, чтобы не видеть каждый день. Чтобы не плакать.
В марте Лёшка и Пашка должны были вернуться в тыл. Их часть выводили с передовой на ротацию — в учебку под Воронежем, где они будут отдыхать, приводить себя в порядок и учить новеньких, тех, кто только прибыл и ещё не нюхал пороха. Вера ждала этого дня, как чуда. Она даже купила новое платье — синее, с длинными рукавами и маленькими пуговицами, которое висело в шкафу и ждало своего часа. Она купила его ещё в январе, в переходе на Василеостровском, когда заканчивались старые заказы и она получила небольшую премию. Платье было дешёвым, из непонятной ткани, которая мялась от одного взгляда, но Вера гладила его утюгом каждую неделю, чтобы было готово.
Но за две недели до их приезда случилось то, что раскололо мир на «до» и «после».
Вера сидела в мастерской, работала над новым заказом — серьги для клиентки из Москвы, той самой, с топазами. Это были простые серьги, почти не требующие внимания, — гладкие, без изысков, стандартная форма, — и Вера делала их механически, на автомате, думая о своём. О Лёшке. О Пашке. О Лене. О том, как они будут сидеть на кухне, пить чай с ромашкой и смеяться. Борман сидел на подоконнике и смотрел на улицу, иногда вздрагивая от проезжающих машин.
В дверь постучали. Громко, настойчиво, не в такт — три удара, пауза, ещё два, потом снова три. Вера подняла голову. К ней редко кто приходил без звонка — клиенты записывались заранее, друзья писали в мессенджеры, курьеры звонили из машины. Лена была в Белгороде. Лёшка и Пашка — под Воронежем. Оля работала в другом конце города и не заходила без предупреждения.
Вера открыла дверь. На пороге стоял сосед по этажу — молчаливый дядька с татуировками на руках, якорь и «Не верь, не бойся, не проси», который никогда не здоровался первым и всегда ходил в одном и том же спортивном костюме синего цвета, сколько Вера его помнила. Лицо у него было белое, как мел. Глаза бегали.
— Ты новости смотрела? — спросил он. Голос у него был чужой — не тот, которым он обычно буркал «здрасьте» на лестнице.
— Нет, — ответила Вера. — А что случилось?
— Включи. Прямо сейчас.
Она включила телевизор — старенький, с выпуклым экраном, который стоял в углу мастерской и показывал только пять каналов. По всем каналам говорили одно и то же. Европа не выдержала. Принято решение. Запуск через двадцать минут. Вера не поняла сначала. Она смотрела на экран, на серьёзные лица ведущих в пиджаках и галстуках, на бегущую строку с красными буквами, и не могла осмыслить. Как это — запуск? Как это — через двадцать минут? Это не может быть правдой. Не должно.
— Что значит «запуск»? — спросила Вера, хотя уже догадывалась. Внутри всё похолодело — не страшно, а как-то пусто, как будто из неё вынули все чувства разом.
Сосед молчал. Он достал пачку сигарет — «Прима», дешёвые, — закурил прямо в мастерской, не спрашивая разрешения. Выдохнул дым в потолок. Вера никогда не видела его курящим — он всегда курил на лестнице, у форточки, чтобы не пахло в квартире. Руки у него дрожали так, что пепел падал на пол, на линолеум, и он не стряхивал.
— Ядерное оружие, — сказал он. — Ядерное. Через двадцать минут. По Европе и по нам тоже. Взаимный обмен. Ты понимаешь?
— Это ложь, — сказала Вера. — Не может быть. Кто-то ошибся. Это какая-то ошибка.
— Может, Сидорова. Может. И ты знаешь, что может. Мы все знали, что этот день придёт.
Она знала. Дядя Миша предупреждал ещё тогда, когда они брались за дело Шефа, на той самой конспиративной квартире в Купчино, с газовой колонкой и обоями в цветочек. «Если дойдёт до крайности, ядерное оружие не выбирает, кто прав. Оно выбирает, кто останется». Вера не хотела в это верить. Она думала, что взрослые договорятся, что страх перед смертью сильнее глупости, что у политиков есть тормоза, которые не позволят нажать красную кнопку.
Ошиблась.
Телефон зазвонил. Лена.
— Вера, ты смотрела? — голос у неё был странный — спокойный, ровный, как будто она ждала этого много лет и уже пережила первый ужас, переступила через него, как через порог. — Ты в курсе?
— Смотрю, — ответила Вера. — Это правда?
— Правда. У нас в госпитале объявили. Всех пациентов спускают в подвал. Персонал остаётся.
— Ты остаёшься?
— Остаюсь. Я не могу бросить раненых. Они же дети, Вера. Почти все — дети. Двадцать лет, двадцать два. У них мамы дома, понимаешь? Я не могу их бросить.
— Лена, ты с ума сошла. Подвал не спасёт от... от этого. От ядерного удара.
— Знаю, — сказала Лена. — Но если я сейчас убегу, я никогда себе этого не прощу. Я буду жить с этим до конца своей жизни — какой бы короткой она ни была. А так — я хотя бы умру рядом с ними. И им будет не так страшно.
Вера хотела закричать, сказать, что Лена дура, что они должны быть вместе, что нельзя умирать поодиночке, что это неправильно. Но она не закричала. Потому что на месте Лены она поступила бы так же. Не потому, что она смелая. Не потому, что у неё железные нервы. Потому что у неё не было другого выбора.
— Я тебя люблю, — сказала Вера.
— Я тебя тоже, — ответила Лена. — Прощай. Если что.
Она отключилась. Вера набрала Лёшку. Не брал. Пашку. Не брал. Она звонила снова и снова, десять раз, пятнадцать, двадцать, но телефоны молчали. Короткие гудки, потом длинные, потом тишина.
— Они в укрытии, — сказал сосед. — Или уже нет связи. Сейчас сети перегружены, все звонят всем. Не добьёшься.
— Я не могу до них дозвониться, — сказала Вера. Голос дрожал, срывался на полуслове.
— Не дозвонишься, — ответил сосед. — Сейчас не до звонков. Ты иди в подвал. Я в свой. Там мои уже.
Он докурил, потушил окурок о подошву ботинка — на линолеуме осталась чёрная точка, — и ушёл. Вера осталась одна. Борман сидел на подоконнике и смотрел на улицу. Снег падал всё так же — мелкий, колючий, равнодушный. Он не знал, что через несколько минут всё может кончиться. Он не знал, что такое ядерная война. Может, это и к лучшему.
Вера взяла телефон, набрала дядю Мишу. Он ответил сразу, как будто ждал у телефона.
— Сидорова, — сказал он. — Ты в курсе?
— В курсе.
— Дома?
— В мастерской.
— Дура. Бегом в подвал. В любом здании есть подвал. Или в метро. Метро глубокое, там больше шансов. Беги прямо сейчас.
— Дядя Миша, а это спасёт?
— Нет, — честно сказал он. — Но отсрочит. Может, на час, на два. За это время что-то изменится. Может, кто-то передумает. Может, это ошибка.
— А если не изменится?
— Если не изменится — значит, мы все были не правы. И некому будет оплакивать нас.
— Дядя Миша, я боюсь. Так боюсь, как никогда.
— Я тоже боюсь, Сидорова. — Он закашлялся — глухо, надрывно, с присвистом. — Но я старый. Я своё прожил, плохого и хорошего было поровну. А ты молодая. Ты должна попытаться выжить. Ради них. Ради Лёшки, Пашки, Лены.
— А если они уже...
— Не думай об этом. Делай, что можешь. Беги. Сейчас не время для мыслей.
Вера положила трубку. Посмотрела на Бормана. Борман смотрел на неё жёлтыми глазами, не мигая. В его взгляде не было страха — только любопытство и немного усталости.
— Идём, — сказала она. — Мы идём в подвал. Быстро, Борман. Быстро.
Она схватила рюкзак — старый, студенческий, с нашивкой «Артефакторы», которую Оля вышила на заказ, — кинула туда документы, деньги, две бутылки воды, корм для Бормана, свою маленькую коробку с первыми работами. Ту самую, деревянную, в которой лежала вся их история. Бормана засунула в переноску — он не любил переноску, всегда вырывался, царапался и орал благим матом, но сейчас не возражал. Только мяукнул тихо, жалобно, как будто понял, что это не игра.
Выйдя из мастерской, она побежала к своему подъезду. Борман в переноске мотался из стороны в сторону, но не пищал. На улице было пусто и тихо. Обычный питерский день — серый, промозглый, с мелким снегом. Но людей не было. Люди сидели по домам, ждали конца. Машин почти не было — только редкие такси, которые, наверное, везли таких же растерянных горожан к метро или к родственникам на другой конец города. Горели фонари — жёлтые, тусклые, ненужные, — но свет казался тусклым, ненастоящим, как декорация.
В подвале её дома было темно и сыро. Вера нащупала выключатель у входа — щёлкнула, лампочка замигала, зашипела и загорелась тусклым оранжевым светом. Пахло плесенью, мышами и старой пылью — запах, который не выветривается годами. Стены были бетонные, голые, с пятнами сырости, похожими на карты незнакомых материков. У стен стояли коробки с вещами — старые лыжи с отломанными палками, сломанный велосипед с погнутым колесом, чьи-то чемоданы, пыльные и забытые, на одном из них была наклейка авиакомпании, которой уже не существовало. В углу, на перевёрнутом ящике из-под бананов, сидела соседка — старая бабка с добрым лицом и больными ногами, обмотанными бинтами. Вера знала её — она жила на первом этаже, вечно жаловалась на шум, но при этом кормила всех дворовых кошек и голубей на радость дворникам.
— Ты тоже? — спросила бабка, когда Вера вошла. Голос у неё был спокойный, как будто она всю жизнь только и делала, что сидела в подвалах и ждала конца.
— Тоже, — ответила Вера.
— Садись. Вместе не так страшно. Я тут уже полчаса сижу.
Вера села на коробку — картонную, из-под стирального порошка, которая прогнулась под её весом. Бормана поставила рядом. Он заныл, поворочался в переноске, но быстро успокоился и замер — только усы подрагивали.
— Сколько осталось? — спросила Вера.
— Минут десять, — сказала бабка. — Я считала по телевизору. Успела до того, как выключили.
— А вы не боитесь?
— Боюсь, — сказала бабка. — Но я своё прожила. Семьдесят восемь лет. Муж умер, дети выросли, внуки есть, один даже в Питере, на Петроградской живёт. Я своё сделала. А ты? Ты молодая.
— Я ещё не прожила, — ответила Вера. — У меня ещё много дела.
— Каких?
— Сделать браслет из гильзы. Доделать серьги с топазами. Напечь пирогов. Увидеть Лёшку. Сказать ему, что я его люблю. Я уже говорила, но хочу ещё. Много раз. Каждый день.
— Скажешь, — сказала бабка. — Если выживем. А если нет...
— А если нет?
— Если нет — он узнает. Там всё узнают. Там связи лучше, чем у нас.
Вера закрыла глаза. Она считала минуты. Одна, две, три, десять. Потом перестала считать. Она думала о Лёшке. О том, как он стоял на перроне и махал рукой, когда она уезжала в Питер из Москвы пять лет назад. О том, как он сказал: «Ты моя жизнь» в том сообщении, которое она перечитывала сотню раз. О том, что он, наверное, сейчас там, в окопе, или в блиндаже, или в машине, и тоже ждёт. Ждёт конца, которого не будет.
«Мы умрём в один день, — подумала Вера. — Это справедливо. Мы пришли в этот мир вместе. Вместе и уйдём».
— Дочка, — сказала бабка. — Ты плачешь?
Вера потрогала лицо. Щёки были мокрые — она не заметила, когда начались слёзы.
— Плачу, — сказала она.
— Не надо. Слезами не поможешь. Я пробовала.
— А чем помочь?
— Ничем, — сказала бабка. — Сиди и жди. Как все. Дыши глубже.
Прошло двадцать минут. Потом тридцать. Потом час. Взрыва не было.
Вера открыла глаза. Бабка сидела рядом, закрыв лицо руками. Борман спал в переноске, свернувшись калачиком — только нос торчал наружу.
— Ничего не случилось, — сказала Вера.
— Ещё не случилось, — ответила бабка, не поднимая головы. — Может, задержка.
— Может, не случится?
— Может, и не случится. Всякое бывает.
Прошёл ещё час. Вера взяла телефон. Связи не было — ни одной палочки, ни единого сигнала. Она попробовала набрать Лёшку — не дозвонилась. Пашку — не дозвонилась. Лену — не дозвонилась. Дядю Мишу — не дозвонилась.
— Ничего не работает, — сказала она. — Вообще ничего.
— Значит, боятся, — сказала бабка. — Боятся, что мы через телефоны узнаем, что произошло. Или что не произошло. Или что ещё произойдёт.
Вера сидела, сжимая телефон в руке — так сильно, что пальцы побелели, — и ждала. Она вспоминала всё. Как они встретились в пятом классе — Лёшка сидел на задней парте и рисовал шестерёнки в тетради. Как он ударил Шестопалова, когда тот пристал к Лене, — ударил сильно, в челюсть, и сам испугался. Как они лежали на снегу во дворе, и дядя Миша приехал и спас их. Как они поступали в Питер, как жили в общаге на Василеостровском, как познакомились с Сухим в кафе «Встреча». Как работали на дядю Мишу — четыре месяца страха, лжи, бессонных ночей. Как Шефа посадили, и они смотрели на него в стеклянной клетке. Как защищали дипломы — Вера стояла на сцене, свет бил в глаза, и она не видела лиц комиссии. Как получили повестки — почтальон в синей куртке протянул конверты. Как прощались на вокзале — Лёшка поцеловал её в лоб, неловко, как в первый раз.
Всё это было. И всё это могло кончиться.
— Жалко, — сказала она вслух. — Всё.
— Чего? — спросила бабка.
— Всего. Что не успела. Что боялась.
— Кто успевает? — спросила бабка. — Никто не успевает. В этом весь фокус.
Через три часа телефон ожил. Пришло сообщение от Лёшки.
«Всё отменили, — написал он. — Европа испугалась. Ядерной войны не будет. Мы живы. Ты жива? Ответь».
Вера смотрела на экран и не могла писать. Руки дрожали так сильно, что она боялась выронить телефон, боялась, что он упадёт на бетонный пол и разобьётся, и она потеряет последнюю связь с миром. Борман заныл в переноске, завозился, заскрёб лапой по пластику.
«Жива, — написала Вера. — Мы живы. Все».
Она встала, ноги были ватными, как после долгой пробежки. Взяла переноску с Борманом, поблагодарила бабку. Бабка кивнула, не поднимая головы, всё так же сидя на ящике из-под бананов. Вера вышла из подвала. На улице было солнечно — обычное мартовское солнце, неласковое, но яркое, такое, от которого слезятся глаза. Снег таял, с крыш капало — кап-кап-кап, мерно, как метроном. В окнах горел свет — люди, наверное, тоже вышли из подвалов и не знали, верить ли, что всё кончилось.
Вера пошла в мастерскую. Борман в переноске молчал — он устал и просто лежал, свернувшись калачиком, только нос торчал наружу. Она зашла, поставила переноску на пол, открыла дверцу. Борман вышел, потянулся, зевнул, огляделся — и пошёл на подоконник, на своё место.
Вера села на стул, положила голову на верстак. На недоделанные серьги с топазами, на надфили, на рассыпанные опилки.
— Живы, — сказала она. — Все живы. Все.
Она заплакала. Слёзы текли по щекам, капали на металлические опилки, на недоделанные серьги, на инструменты. Вера не вытирала их. Она плакала впервые за много месяцев — не сдерживаясь, не прячась, не стыдясь. Борман спрыгнул с подоконника, подошёл, потёрся о её ногу и замурлыкал.
Через час пришло сообщение от Лены: «Я жива. Госпиталь жив. Пациенты живы. Врачи живы. Все живы. Спасибо, что не случилось».
Вера ответила: «Спасибо, что ты есть».
Лена: «Я тоже. Целую. Скоро приеду».
Через два часа Лёшка позвонил. Голос у него был хриплый, усталый, как будто он не спал несколько суток и только что добежал откуда-то.
— Вера.
— Лёша.
— Я так испугался, — сказал он. — Я думал, всё. Я думал, мы не успели. Лежал в окопе и думал: «Вот так. Не успели».
— Не успели — что?
— Пожить. По-настоящему. Не просто выживать.
Вера молчала. Она слушала его дыхание — прерывистое, как будто он бежал или только что перестал бежать. Слышала, как на заднем плане кто-то кричит, ругается, смеётся нервным смехом.
— Я хочу домой, — сказал Лёшка.
— Приезжай. Я жду.
— Не могу. Ещё не время.
— А когда?
— Скоро, — сказал он. — Обещаю. Я тебе обещаю.
— Ты уже обещал, — ответила Вера. — В пятом классе. Ты сказал, что мы всегда будем вместе. Что артефакторы не разбегаются. А мы разбежались.
— Не разбежались, — сказал Лёшка. — Мы вместе. Даже когда далеко. Мы всегда вместе. Это не расстояние.
Вера выключила телефон. Борман запрыгнул на стол, сел на эскиз будущих серег, сбил его лапой на пол. Эскиз упал на пол и замер.
— Ты прав, — сказала Вера. — Мы справимся.
Она взяла инструменты и начала работать.
В конце марта Вера поехала в Москву. Дядя Миша позвонил и сказал: «Приезжай. Я старею. Не знаю, увидимся ли ещё». В голосе его было что-то такое, отчего Вера не стала спрашивать, что это значит — просто купила билет и села в поезд.
Дядя Миша встречал её на Курском вокзале — старый, сутулый, в том же армейском плаще, что и пять лет назад, когда Вера встречала его в Питере. Плащ был выцветший, с пятнами на рукавах. Но теперь он ходил с палочкой — деревянной, с потёртой ручкой, — опирался на неё обеими руками и задыхался после десяти шагов.
— Сидорова, — сказал он, обнимая Веру. — Живая.
— Живая, — ответила Вера.
— А я боялся, что тот подвал станет твоей могилой. Думал — всё, не выдержит девчонка.
— Не стал. Бабка мне помогла. Сказала — дыши глубже.
— Повезло.
— Не повезло, — сказала Вера. — Европа испугалась. В этот раз.
— Испугалась, — согласился дядя Миша. — Но испуг — не гарантия. В следующий раз может не испугаться. Ты это понимаешь?
— Вы думаете, будет следующий раз?
— Я ничего не думаю, Сидорова. Я старый солдат. Старые солдаты умеют только ждать.
Они пошли к выходу. Дядя Миша шёл медленно, останавливаясь каждые пятьдесят метров, чтобы отдышаться. Вера не торопила его и не предлагала помощи — она знала, что он не возьмёт. Гордость не позволяла.
Они приехали к дому дяди Миши — маленькой хрущёвке на окраине, с облезлыми обоями в прихожей и запахом старых книг и табака, который въелся в стены навсегда. Дядя Миша жил один — жена умерла десять лет назад от рака, дети были в Питере и приезжали редко, два раза в год, на Новый год и на день рождения. Иногда они звонили, иногда нет. Дядя Миша не жаловался. Он вообще редко жаловался.
— Чай будешь? — спросил он, когда они вошли.
— Буду. Конечно.
Дядя Миша поставил чайник — старенький, со свистком, который уже не свистел. Они сели на кухне. За окном темнело. На подоконнике стояла банка с засохшей геранью — никто не поливал, и цветок умер, но дядя Миша не выкидывал, потому что его жена сажала эту герань.
— Рассказывай, — сказал дядя Миша. — Как они?
— Живы, — ответила Вера. — Пашка ранен был, но легко. Осколок в плечо. Уже выписался. Лёшка вытащил его из-под обстрела. Получил крест.
— Георгиевский?
— Да.
— Молодец. Достойный парень. Я в него верил всегда. С самого пятого класса.
— А вы не хотите съездить к ним? Навестить?
— Нельзя, Сидорова. Я старый, больной, в военкомате меня не пропустят. Да и нечем им помочь.
— Морально. Им важно знать, что вы ждёте.
— Морально? — усмехнулся дядя Миша. — Морально помогает только вера. Вера в то, что ты вернёшься. А вера — это не моё.
— А чьё?
— Ваше. Молодое. Вы ещё умеете верить. Я уже разучился. Мне осталось только ждать.
Они пили чай, молчали. Дядя Миша курил в форточку — открывал её, выпускал дым на улицу, закрывал. Стряхивал пепел в банку из-под кофе. Вера смотрела на его руки — старые, в морщинах, с татуировками, которые выцвели и превратились в синие пятна, неразборчивые, как письмена на древнем камне.
— Дядя Миша, — сказала Вера.
— Что?
— Спасибо вам.
— За что?
— За то, что были с нами. За то, что не бросили тогда, в деле Шефа. За то, что научили держаться.
— Я не учил вас, Сидорова. Я просто делал свою работу. Вы сами научились.
— Вы делали больше. Вы делали из нас людей. Из Пашки — смелого. Из Лёшки — стойкого. Из Лены — железную. Из меня...
— Из тебя — мастера, — сказал дядя Миша. — Ты всегда была мастером. Я просто помог.
Дядя Миша закашлялся. Затушил сигарету — не в банку, а прямо в пепельницу, хотя она уже была полной.
— Ладно, — сказал он. — Хватит пафоса. Поехали, покажу тебе свой огород. Там картошка ещё с прошлого года.
Они вышли во двор. Огород был маленький, запущенный — дядя Миша не мог ухаживать, как раньше. Грядки заросли сорняками, забор покосился, калитка держалась на одной петле и скрипела при каждом движении ветра. Росла только картошка — он сажал её кое-как, просто чтобы земля не пустовала, — и укроп, который разросся сам по себе. Да ещё несколько кустов смородины у стены дома, с прошлогодними сухими ягодами.
— Весной посажу помидоры, — сказал дядя Миша. — Если доживу.
— Доживёте, — сказала Вера.
— Не уверен. Но спасибо за оптимизм.
Вера уехала вечером. Поезд на Питер отправлялся в десять. Дядя Миша провожал её до электрички — шёл медленно, опираясь на палочку. Обнял на прощание, поцеловал в лоб — сухими, потрескавшимися губами.
— Держись, Сидорова. Не сдавайся.
— Держусь, — ответила Вера.
Она села в вагон, опустила окно — старое, на защёлках. Дядя Миша стоял на перроне, махал рукой. Свободной рукой он опирался на палочку, и она чуть дрожала. Поезд тронулся. Дядя Миша остался на платформе — маленький, сутулый, в старом плаще, с палочкой в руке.
Вера смотрела на него, пока он не превратился в точку. Потом ещё долго смотрела туда, где он был, даже когда за окном пошли леса и поля.
В апреле Лёшка написал, что их часть выводят с передовой окончательно. Они едут в тыл — отдыхать, учить новеньких, ждать конца. Сообщение пришло ранним утром, когда Вера ещё спала. Телефон пиликнул, и она проснулась от первого же звука.
«Мы скоро будем дома, — написал он. — Не в Питере, но в России. Нас перевели в учебку под Воронеж. Будем там до лета».
— Это далеко, — ответила Вера. — Но ближе.
— Ближе, чем там, — ответил Лёшка. — Гораздо ближе.
Она приехала к ним через две недели. Ехала на поезде десять часов — сначала фирменным до Воронежа, потом электричкой до маленькой станции, название которой выветрилось из памяти через час. Потом на такси по разбитой дороге ещё сорок минут — таксист, местный мужик с рыжей бородой и вечно дымящей сигаретой, матерился на каждой кочке. Потом шла пешком два километра, потому что таксист отказался ехать дальше — дорога кончилась, дальше была только грунтовка, размытая весенними дождями, по которой можно было пройти, но не проехать.
Учебка оказалась обычной воинской частью — бетонные заборы с колючей проволокой, плац, казармы, штаб. На КПП стоял солдат с автоматом и скучающим лицом, в камуфляже, который был ему велик на два размера. Вера показала паспорт, назвала фамилии. Солдат сверился со списком — долго водил пальцем по строчкам, потом кивнул и сказал: «Второй корпус, второй этаж. Спросите там».
Лёшка ждал у входа во второй корпус. Вера увидела его издалека — высокий, худой, в уставшей полевой форме цвета хаки, с короткой стрижкой — почти под ноль — и новыми морщинами вокруг глаз, которых раньше не было. Он стоял, прислонившись к стене, и смотрел на неё. Не улыбался.
— Приехала, — сказал он, когда она подошла. Голос у него был ровный, спокойный, как будто она отходила за хлебом, а не ехала через полстраны.
— Приехала, — сказала Вера. — А ты думал, не приеду?
Они стояли и смотрели друг на друга. Вера хотела обнять его, но не двигалась. Слишком много всего было между ними — война, страх, расстояние, эти долгие месяцы, когда она не знала, жив ли он, не спала ночами, плакала в подушку, чтобы Борман не слышал.
— Ты изменился, — сказала она.
— Ты тоже. Похудела.
— Я постарела?
— Нет. Ты стала взрослой. По-настоящему.
— А ты?
— А я стал старым, — сказал Лёшка. — Но это не страшно. Главное — живой.
Она подошла, обняла его. Крепко, по-настоящему, так, чтобы он почувствовал, как она скучала. Лёшка обнял в ответ — сильно, до хруста. Она чувствовала его запах — потом, порохом, чистым небом, чем-то ещё, чего не могла определить, но что навсегда останется для неё запахом войны.
— Я скучала, — сказала Вера.
— Я тоже, — ответил Лёшка. — Каждый день. Каждую минуту.
Они стояли так долго. Проходящие солдаты оглядывались, улыбались, но никто не сказал ни слова. Один даже свистнул, но его одёрнул старший по званию.
— Пойдём, — сказал Лёшка. — Пашка ждёт. Он твой браслет носит, не снимает.
— Какой браслет?
— Тот, что ты из гильзы сделала. Говорит, что с ним он неуязвимый. Проверял уже два раза.
Вера засмеялась. Смех вышел нервным, надломленным, но настоящим.
Она взяла Лёшку за руку, и они пошли к казарме. Рука у него была твёрдая, горячая, с новыми мозолями.
Пашка сидел на лавочке у входа, перематывал бинт на плече — старая рана ещё болела, и ему приходилось менять повязку каждый день, потому что грязь попадала и всё начинало чесаться. Увидел Веру, вскочил, заулыбался. Улыбка была мальчишеская, та самая, которую Вера помнила с пятого класса.
— Сидорова, — сказал он. — Живая!
— Живая, — ответила Вера. — А ты?
— Как видишь, — Пашка показал бинт. — Новая деталь. Не хватало для полной коллекции. Теперь у меня есть шрам на плече и шрам на руке. Как у настоящего солдата.
— Дурак, — сказала Вера.
— Знаю, — согласился Пашка. — Пирог привезла?
— Не привезла. Я его испеку, когда вы вернётесь. Насовсем.
— Тогда ждём, — сказал Пашка. — Я запомнил.
Он подошёл, обнял Веру одной рукой — второй боялся, чтобы не разбередить рану. Вера обняла его в ответ.
— Спасибо за браслет, — сказал Пашка. — Ношу, не снимаю. С ним сплю, с ним в душ хожу. Чуть не потерял в воронке, когда подорвался. Лёшка потом нашёл.
— Нашёл, — подтвердил Лёшка. — Валялся в грязи. Еле отмыл.
— Теперь я его на цепочку повесил, — сказал Пашка. — Чтобы не потерять.
Он расстегнул ворот формы — пуговицы были тугие, пластиковые, — и показал. Браслет висел на тонкой стальной цепочке, прямо на груди, рядом с маленьким металлическим крестиком, которого Вера раньше не видела.
— Ты верующий стал? — спросила Вера.
— Стал, — сказал Пашка. — Там все становятся. Легче так. Когда больше не на что надеяться.
Они сидели на лавочке, пили чай из алюминиевых кружек — горячий, сладкий, с каким-то странным привкусом металла — и смотрели на заходящее солнце. Вера держала Лёшку за руку и не отпускала. Пашка рассказывал про учебку, про новобранцев, которые боятся своей тени, про то, как он учит их стрелять и окапываться.
— Один парень, Игорёк, из Рязани, — говорил Пашка. — Девятнадцать лет. Первый раз в жизни автомат в руки взял. Руки трясутся, глаза квадратные, как у зайца перед удавом. Я ему говорю: «Ты не бойся. Станешь бояться — ошибёшься. Ошибёшься — умрёшь. А ты не хочешь умирать, правда?» Он говорит: «Не хочу». Я говорю: «Вот и не бойся».
— А он перестал бояться? — спросила Вера.
— Не перестал, — сказал Пашка. — Но научился прятать страх. Это главное. Бояться можно, главное — чтобы никто не видел.
— Скоро всё закончится, — сказал Лёшка. — Я чувствую.
— Ты не чувствуешь, — сказал Пашка. — Ты надеешься. Это разные вещи.
— Одно и то же.
— Нет. Чувство основано на знании. Надежда — на вере. Я верю, что скоро закончится. Но не знаю.
Вера смотрела на них и думала о том, как они изменились. Пашка стал увереннее — не тот тихий мальчик в очках, который боялся поднять глаза на учительницу. Лёшка стал спокойнее — он всегда был спокойным, но теперь это спокойствие было другим, более глубоким, как у человека, который видел смерть и понял, что она не страшнее жизни. Просто другая. Просто рядом.
— Вы герои, — сказала Вера.
— Не герои, — ответил Лёшка. — Герои лежат на кладбище. Мы просто живые.
Поезд обратно отправлялся в восемь вечера. Вера не хотела уезжать, но Лёшка сказал: «Надо. Здесь тебе нельзя. У нас не гостиница». Он говорил это спокойно, без сожаления. Так говорил человек, который привык к потерям.
Лёшка провожал её до такси. Они стояли у машины, смотрели друг на друга. Водитель — местный мужик с рыжей бородой, тот самый, что ругался на кочках, — курил в стороне, отвернувшись, и не торопил.
— Приезжай ещё, — сказал Лёшка. — Когда сможешь.
— Приеду, — ответила Вера. — Когда вы сможете.
— Мы скоро. Обещаю. На этот раз точно.
— Ты уже много раз обещал. Я считала.
— В этот раз точно, Вера.
Вера не поверила. Но она не сказала этого вслух. Она взяла Лёшку за руку, потом обняла, потом поцеловала в щёку — неловко, потому что он не наклонился, потом ещё раз обняла.
— Я люблю тебя, Корсаков. Так, что сердце болит.
— Я тебя тоже, Сидорова. Так же.
Она села в такси, опустила окно. Лёшка стоял, смотрел на неё. Улыбался. Улыбка была усталая, надломленная, но настоящая.
Машина поехала. Вера смотрела в зеркало заднего вида, пока Лёшка не превратился в точку. Потом ещё долго смотрела туда, где он был.
— Хороший парень, — сказал водитель. — Видно.
— Лучший, — ответила Вера.
Она достала телефон, написала Лене: «Я была у них. Они живы. Пашка шутит. Лёшка улыбается. Всё будет хорошо».
Лена ответила через минуту: «Я знаю. Я всегда знала».
Вера убрала телефон в карман, закрыла глаза. За окном темнело. Дорога была разбитая, машину трясло на каждой кочке, но Вера почти не чувствовала толчков. Она думала о том, что жизнь — это железо и йод. Железо — то, что делает нас сильными, то, что мы переплавляем в украшения и оружие. Йод — то, что зажигает раны, то, что помогает не сгнить. Они прошли через йод. Теперь учились быть железом.
Поезд в Питер отправлялся в полночь. Вера приехала на вокзал за час, сидела на пластиковом стуле в зале ожидания, пила кофе из автомата — горький, жидкий, пахнущий жжёными зёрнами — и смотрела на людей. Солдаты возвращались домой — молодые парни в форме, с рюкзаками за плечами, с уставшими лицами. Некоторые были без рук, без ног — на костылях, в инвалидных колясках, с пустыми рукавами, заткнутыми за ремни. Девушки в медицинской форме помогали им, поддерживали, несли вещи.
Вера смотрела на них и думала, что Лена где-то там, в госпитале, помогает, поддерживает, несёт.
«Я горжусь тобой, — подумала Вера. — Вы все. Горжусь».
Она села в поезд, достала из рюкзака маленький кусок металла — обрезок меди, который валялся в мастерской, — и начала вырезать новую звезду. Маленькую, похожую на ту, что Лёшка сделал им в пятом классе. Она резала ножовкой, шлифовала надфилем, полировала войлоком. Сосед по купе — пожилой мужчина в железнодорожной форме, с усами, как у Будённого, — смотрел на её руки с интересом.
— Что делаешь? — спросил он.
— Звезду, — ответила Вера.
— Для чего?
— Для друга. На память. Чтобы помнил.
— Он там?
— Там.
— Вернётся?
— Я надеюсь.
Мужчина кивнул, достал флягу — старую, советскую, алюминиевую, с потёртой этикеткой, — налил в крышечку, протянул Вере.
— За возвращение, — сказал он.
Вера выпила. Коньяк обжёг горло — внутри стало тепло, растекаясь по телу как жидкое солнце.
— Спасибо, — сказала она.
— Не за что, — ответил мужчина. — Мои тоже там. Сын и племянник. Жду.
Она закончила звезду, когда поезд уже подъезжал к Питеру. На часах было шесть утра. За окном светало — тем серым, питерским светом, который не назовёшь ни рассветом, ни днём, ничем, кроме как «утро».
Вера вышла из вагона, села в такси — первую попавшуюся машину, старенький «Рено» с водителем-армянином, который всю дорогу говорил по телефону —, поехала домой. Борман встретил её на пороге — мяукал, тёрся о ноги, требовал еды. Вера насыпала корма, поставила свежую воду, села на диван.
— Вернулась, — сказала она. — Я здесь.
Борман мяукнул, запрыгнул на колени, замурлыкал.
В апреле Лёшка и Пашка должны были вернуться в Питер. Вера ждала. Она пекла пироги — каждую неделю новый, кормила Бормана, делала украшения. Жизнь шла своим чередом. Медленно, тяжело, но шла.
Она больше не боялась. Она научилась ждать.
Эпилог
Вспышка и тишина
Март 2028 года
Они успели.
Вера успела закрыть дверь мастерской — ключ повернулся в замке с каким-то обречённым, прощальным щелчком, как будто замок знал, что больше никогда не откроется. Она даже не успела толком затянуть шарф — конец болтался по ветру, и колючий мартовский снег забивался за воротник. Лена успела сказать Борману: «Сиди здесь, я вернусь» — и кот, который никогда никого не слушал, вдруг послушался, забрался на подоконник и замер, глядя на хозяйку жёлтыми глазищами. Бинт на его лапе — Лена меняла его утром — чуть размотался, но Борман не обратил внимания. Пашка успел положить в карман свой любимый браслет — широкий, из чёрной проволоки, с вплетёнными серебряными нитями, который он носил не снимая с тех самых пор, как научился его плести. Браслет звякнул о дверной косяк, когда Пашка выбегал, и он на секунду замер, потрогал карман, убедился, что на месте, и побежал дальше. Лёшка успел набрать Верин номер и сказать всего два слова: «Я люблю». Он хотел ещё что-то добавить — может, «прощай», может, «держитесь», — но голос сорвался, ком подкатил к горлу, и он просто выдохнул в трубку: «Я люблю». И отключился. И в этой тишине после гудков было всё — и страх, и надежда, и то, что он не успел сказать за все эти годы.
А потом была вспышка.
Говорят, перед смертью видишь всю жизнь — пролетают картинки, как в старом кинопроекторе, один кадр за другим, и ты успеваешь попрощаться со всеми, кого любил. Это враньё. По крайней мере, у Лёшки перед глазами не было ни мамы, которая ждала его на севере, ни школы, где он впервые взял в руки плоскогубцы, ни даже той первой подвески из зеркала, которую он сделал в пятом классе и никому не показывал, потому что стеснялся. Был только свет. Белый, невозможной белизны, такой, что глаза заслезились, а потом перестали видеть, потому что видеть было уже нечего — свет заполнил всё, вытеснил воздух, вытеснил звук, вытеснил само ощущение тела. И секундное ощущение тепла, как будто кто-то огромный и нелепый, размером с целый мир, обнял тебя со всех сторон сразу, сжал, выдохнул и разжал пальцы.
А потом — тишина.
Не та тишина, которая бывает в библиотеке или в пустой квартире, где только что вынесли вещи. А та, которая бывает до рождения Вселенной — абсолютная, первозданная, без единой мысли, без единого звука, без самого понятия времени.
Алексей
Лёшка пришёл в себя на земле. На траве. Трава была мягкой, бархатистой на ощупь, пахла чем-то сладким и незнакомым — не сеном, не полынью, а чем-то пряным, как корица с коричневым сахаром. Под спиной лежали не камни и не бетон, а что-то живое, пульсирующее, как будто сама земля дышала, как будто у неё было сердце, которое билось где-то глубоко внизу, в самом ядре.
— Живой? — спросил кто-то над ним.
Голос был мужской, низкий, с хрипотцой — такой, какая бывает у заядлых курильщиков или у тех, кто много кричит на ветру. Лёшка открыл глаза. Над ним стоял человек — или не человек? — с кожей цвета старой бронзы, с прожилками, будто металл и плоть переплелись, с глазами, в которых не было зрачков, только сплошная чернота, как у океана в полночь, когда луна спряталась за тучи и вода кажется бездонной. На его плече сидела маленькая ящерка с перепончатыми крыльями — размером с ладонь, переливающаяся всеми цветами радуги, — и дышала огнём. Не большим, не страшным, а так, искорками, как от бенгальского огня, который дети зажигают на Новый год.
— Кто вы? — спросил Лёшка. Голос сел, язык не слушался, в горле пересохло, как будто он не пил несколько дней. Он попытался приподняться на локтях, но голова закружилась, и он снова рухнул на траву — беспомощно, как перевёрнутый жук.
— Меня Ник зовут, — сказал явно не-человек, протягивая руку. Он наклонился ближе, и Лёшка увидел, как бронзовая кожа у него на скулах чуть подрагивает — будто под ней текло что-то живое, горячее. — Вставай. Ты не в своём мире. И долго лежать здесь нельзя — трава тут, знаешь ли, кусается. Буквально.
Лёшка встал — медленно, держась за протянутую руку. Ладонь у Ника оказалась горячей, почти обжигающей, с твёрдыми мозолями у основания пальцев — как у кузнеца. Ноги дрожали, колени подгибались, но он устоял. Огляделся.
Под ногами была трава — высокая, сочная, не похожая на ту, что росла у них во дворе в Питере, где газоны вытоптаны и залиты бензином. Эта трава доходила до колен, шелестела на ветру, и в ней стрекотали какие-то насекомые — громко, заливисто, как цикады в Крыму. Вдалеке виднелись горы — острые, как клыки, с зелёными вершинами и белыми шапками облаков, зацепившихся за скалы. Небо было фиолетовым — густым, насыщенным, как чернила, разбавленные водой. Два солнца — одно большое, оранжевое, величиной с половину неба, другое маленькое, зеленоватое, похожее на далёкую звезду — висели над горизонтом и не двигались. Застыли. Как будто время здесь текло иначе.
— Что это за место? — спросил Лёшка осматриваясь. Он по привычке потрогал карман — телефон был на месте. Он вытащил его, повертел в руках, постучал пальцем по стеклу — ничего. Ни одной палочки. Связи тут явно нет.
— Это Аркада, — ответил Ник. Он поднял ящерку с плеча, посадил на ладонь, и та зашипела, выпустив струйку дыма. Ящерка повертела головой и уставилась на Лёшку немигающим взглядом, в котором читалось любопытство пополам с презрением. — Мир магии и меча. Здесь нет электричества, интернета и поездов. Нет даже колеса — они так и не додумались. Зато есть эльфы, гномы, драконы. Я — наполовину эльф, наполовину человек. У тебя сейчас такой же вид, как у младенца, который только что родился и впервые открыл глаза.
— Я не младенец, — сказал Лёшка. Он выпрямился, расправил плечи — привычка, оставшаяся с тренировок дяди Миши. — Мне двадцать пять лет. У меня есть диплом, мастерская и друзья. Я умею паять серебро без аргона. Этого достаточно?
— Для этого мира — младенец, — спокойно ответил Ник. Он посмотрел на Лёшку долгим, оценивающим взглядом — тем самым, которым дядя Миша смотрел на них перед соревнованиями, решая, готовы они или нет. — Ты ничего не знаешь, ничего не умеешь. Твои дипломы здесь — просто бумажки. А друзья остались в твоём мире. Но если хочешь выжить — научишься. Иначе сожрут гоблины на первой же дороге.
— Какие гоблины?
— Маленькие, злые, с зубами как иголки. Они боятся огня и не любят высоких. — Ник чуть усмехнулся, и в его чёрных глазах мелькнуло что-то похожее на веселье. — Так что у тебя есть шанс — ты высокий.
Ник отвернулся, свистнул — резко, пронзительно, и из-за холма выбежала лошадь. Но лошадь была не обычной — с серебряной гривой, которая переливалась на свету двух солнц, с глазами, которые светились жёлтым в сумерках, с одним рогом на лбу, прямым и острым, как копьё.
— Единорог, — сказал Лёшка. Ему стало смешно — истерически, на грани слёз, когда живот сводит судорогой, а ты не знаешь, то ли плакать, то ли биться головой о стену. Он провёл ладонью по лицу, пытаясь стереть это ощущение нереальности.
— Не единорог, — поправил Ник. Он вздохнул — терпеливо, как учитель, объясняющий нерадивому ученику одно и то же в сотый раз. — Бигорн. У него два рога. Ты совсем слепой или оглушённый? Посмотри внимательнее. Вот этот, золотой — он для защиты. А этот, серебряный — для атаки.
Лёшка присмотрелся. И правда — на лбу у лошади торчал не один рог, а два, маленьких, похожих на отросшие клыки. Один был серебряным, другой — золотым. Бигорн фыркнул и тряхнул головой.
— Я просто попал в другой мир, — сказал Лёшка. — У меня стресс. И мне кажется, или у меня сотрясение? Я ударился головой, когда падал? Это точно не реально.
— Все это реально, хочешь ущипну? Ну а сейчас у тебя будет ещё больший стресс, если ты не сядешь на лошадь, — сказал Ник. Он похлопал бигорна по шее, и тот довольно всхрапнул, выпустив из ноздрей струйки пара. — До ближайшего города три дня пути. По дороге могут напасть бандиты, гоблины или дикие василиски. А я не нанимался быть твоим телохранителем. Я просто проходил мимо.
— Василиски — это ядовитые змеи, — сказал Лёшка.
— Это в вашем мире ядовитые, — кивнул Ник. — В нашем — крылатые ящеры с дыханием серной кислоты. Они живут в пещерах и выходят на охоту ночью. Если услышишь шипение — беги. Не оглядывайся, не думай, просто беги. И молись своим богам, если они у тебя есть.
Лёшка сел на бигорна — неуклюже, перекинув ногу через широкий круп, — обхватил руками серебряную гриву, которая оказалась жёсткой, как проволока, и они поехали. Трава шумела под копытами, два солнца висели в небе и не двигались, ящерка на плече у Ника выпускала дым, и Лёшка думал о том, что Вера, Пашка, Лена — они где-то там, в этой же Аркаде или в другом месте, но они живы. Он чувствовал это. Потому что если бы они умерли, он бы тоже умер. Части не могут жить без целого. Так говорил дядя Миша, когда они собирали разбитый браслет Пашки после той истории в туалете.
Павел
Пашка, когда открыл глаза, лежал на полу.
Пол был металлическим, холодным, с какими-то разъёмами и люками — круглыми, квадратными, треугольными, — которые тускло поблёскивали в свете аварийных ламп. Пахло озоном и жжёной изоляцией — резко, химически, так, что щипало в носу. Где-то гудели двигатели — глухо, ровно, как сердцебиение гигантского зверя, который спал и видел сны.
— Привет, землянин, — сказал голос из динамика.
Голос был синтезированным, с лёгким акцентом, как у голосовых помощников в телефоне, но более живым, в нем проскользнули интонации. Пашка сел, голова немного кружилась, он стал оглядываться, зрение то становилось мутным, то обретало чёткость. Вокруг него была комната — капсула, — стены которой светились мягким голубоватым светом, пульсирующим в такт чему-то. Через прозрачный экран — выпуклый, как пузырь — он видел звёзды. Много звёзд. Они не мигали, как на Земле, не дрожали в атмосфере, а горели ровно, холодно, бело-синими точками.
— Где я? — спросил Пашка. Голос у него сел — от страха или от того, что воздух здесь был другим, более разреженным. Он машинально потрогал запястье — браслет был на месте. Это его немного успокоило. Металл был холодным и твёрдым — единственная знакомая вещь в этом чужом месте.
— На станции «Ковчег-7», — ответил голос. — Орбитальная станция класса «Галактика». Тысяча лет в будущем. Высадка на Землю запрещена. Атмосфера не пригодна для дыхания без скафандра. Добро пожаловать.
— Как я здесь оказался?
— Хороший вопрос. — В голосе послышались нотки удивления — или искусно имитированные. — Если честно — мы сами не знаем. Вспышка, энергетический всплеск, разрыв пространственно-временного континуума — и ты появился в транспортном отсеке. Голый? Нет, в одежде. С браслетом на руке. Мы просканировали твой браслет. Интересная технология. Примитивная, но со своей изюминкой.
— Это я сам сделал, — сказал Пашка, и в его голосе прозвучала гордость, которую он не мог скрыть, даже когда говорил с компьютером на космической станции в тысяче лет от дома. — Из проволоки. Нашёл на свалке. Ещё в школе. Сам сплёл.
— Сам? — Голос стал чуть выше, как будто удивился по-настоящему. — Молодец. Талантливые люди нам нужны. У нас тут все умеют программировать кварковые матрицы, но никто не умеет гнуть проволоку. Серьёзно — за сто лет ни одного жестянщика. Ты первый.
Пашка встал — осторожно, держась за стену, потому что пол под ногами был скользким, как лёд. Он прижался ладонью к светящейся панели, и она потеплела под рукой — как живая. Подошёл к экрану. Звёзды висели неподвижно, и среди них он увидел Землю — маленькую, голубую, прекрасную, с белыми разводами облаков и тёмными пятнами океанов. Рядом с ней парила Луна — серая, пыльная, одинокая, вся в кратерах, как старое лицо.
— Я хочу домой, — сказал Пашка. Он смотрел на Землю и чувствовал, как щиплет в глазах. — Очень хочу.
— Не получится, — ответил голос. — Домой дороги нет. Технологии обратного перехода не существует. Но если ты останешься с нами, у тебя будет новый дом. Мы тебя научим летать, стрелять, управлять звездолётом. У нас тоже есть магия — мы называем её псионикой. Она не такая, как в сказках, но она есть.
— А мои друзья?
— Какие друзья?
— Такие же, как я. Их трое. Вера, Лёшка, Лена. Они могли попасть сюда же. Мы были вместе — нас раскидало. Понимаете?
— Мы проверим, — сказал голос. — Но пока — никого. Только ты. Остальные капсулы пусты. Но мы будем искать. Обещаю.
Пашка кивнул. Он сжал браслет на руке, почувствовал холод металла и твёрдость звеньев. Браслет был сделан из чёрной проволоки, с вкраплениями серебра — из той самой проволоки, которую он нашёл на свалке за гаражами, когда ему было двенадцать. Он сделал его давно, ещё в школе, и с тех пор не снимал. Даже в душе. Даже когда ложился под нож хирурга после того ранения. Он потёр звенья большим пальцем — привычка, которая всегда помогала успокоиться. Пашка Дроздов, артефактор. Даже здесь, в тысяче лет от дома.
— Я останусь, — сказал Пашка. — Но я буду искать своих. Я не могу их бросить. Мы — артефакторы.
— Ищи, — разрешил голос. — Не запрещаем. У нас есть гиперпространственная связь. Если они в этой галактике — мы их найдём. Артефакторы, говоришь? Интересное слово.
Двери открылись — бесшумно, разъехавшись в стороны, как автоматические двери в супермаркете. В проходе стояли люди — в синих комбинезонах из блестящей ткани, с шевронами на рукавах в виде звёзд и планет, с оружием на поясе. Оружие не было похоже на пистолеты — скорее на небольшие дуги, которые светились красным и тихо гудели. Одна из женщин — высокая, с короткими седыми волосами, стоящими ёжиком, и шрамом через всю щёку, от виска до подбородка, — шагнула вперёд и протянула руку.
— Командир станции Алекса, — сказала она. Голос у неё был низкий, с хрипотцой, как у человека, который много курил, хотя курить на космической станции, наверное, запрещено. — Добро пожаловать на борт, Павел. Или как там тебя?
Пашка пожал её руку. Ладонь была холодной, сухой, с мозолями — такими же, как у него, только от других инструментов. Алекса сжала его пальцы крепко, по-мужски, и задержала рукопожатие на секунду дольше обычного — оценивая.
— Пашка, — сказал он. — Павел. Но лучше Пашка. Меня так друзья зовут.
— Имя у тебя странное, — сказала Алекса, чуть склонив голову. Она прищурилась, разглядывая его. — Но привыкнем. У нас тут есть Глеб, Джон и Клава. Клаве, кстати, сто сорок лет.
— Это долго?
— Для человека — долго. Для киборга — нормально. Клава говорит, что сто сорок — это только начало. Детство.
Алекса повела его по коридорам. Стены светились, полы были прозрачными — или казались прозрачными, потому что под ногами проплывали звёзды, и Пашка чувствовал лёгкое головокружение, как на качелях. Он на секунду остановился, глядя вниз, и Алекса терпеливо ждала — не торопила. Вдалеке, в конце коридора, он увидел огромный купол, под которым стояли маленькие деревья — настоящие, зелёные, с живыми листьями.
— Оранжерея, — объяснила Алекса. — Едим то, что выращиваем. Мясо — синтезированное. Не очень вкусное, но питательное. Привыкнешь.
— А как же пицца? — спросил Пашка. Он попытался улыбнуться, но улыбка вышла кривой — губы ещё дрожали.
— Пиццу забыли. Вместе с интернетом и много ещё с чем. — Алекса вздохнула, и в этом вздохе была целая эпоха, целая потерянная цивилизация. — Но у нас есть псионика. И звёзды. Звёзды заменяют почти всё.
Пашка вздохнул. Он шёл по прозрачному полу, смотрел на звёзды под ногами и думал о том, что его друзья — они где-то там, в этой бесконечной Вселенной, в этой бесконечной череде миров и измерений, и он найдёт их. Обязательно. Потому что они — артефакторы. А артефакторы не теряются. Артефакторы собираются в другом месте.
Вера
Вера пришла в себя в комнате с каменными стенами.
Стены были сложены из огромных блоков тёмного гранита, подогнанных друг к другу без всякого раствора — держались на весу. В щелях рос мох — зеленовато-жёлтый, пахнущий сыростью и чем-то древним. На столе стоял подсвечник из чернёного серебра — старинный, с выгравированными драконами, которые обвивали подставку, разинув пасти. Свечи горели ровно, не коптили, хотя в комнате не было окон и воздух был спёртый, тяжёлый, как перед грозой.
— Пей, — сказала девушка, сидевшая у её постели.
Девушка была молодой — лет шестнадцати, не больше, но взгляд у неё был старый, усталый, как у человека, который видел смерть и перестал её бояться. На ней была одежда из грубой шерсти — коричневая, перетянутая кожаными ремнями с медными пряжками, — и сапоги с загнутыми носами. На поясе висел кинжал — не парадный, а рабочий, с потёртой рукояткой и чёрными пятнами на лезвии. Волосы — рыжие, короткие, с проседью на висках — стояли торчком, как после удара током.
— Где я? — спросила Вера. Голос у неё осип — то ли от крика, то ли от того, что в комнате было слишком сухо. Она приподнялась на локтях и обвела комнату мутным взглядом, пытаясь понять, сон это или реальность.
— В Тар-Андоре, — ответила девушка. — Столица Эрданийской империи. Ты упала с неба прямо посреди императорского сада. Сломала куст роз — император их сам сажал, представляешь? Он был в ярости. Император хотел тебя казнить — подумал, что ты шпионка из соседнего королевства. А я тебя спрятала.
— Кто ты?
— Мира. — Она перечисляла свои звания с таким видом, будто говорила о профессиях в анкете: «образование высшее, опыт работы десять лет». Она загнула пальцы — один, два, три — и посмотрела на Веру с лёгким любопытством. — Воровка. Убийца. Некромант. По совместительству — твоя новая подруга. Других у меня нет, так что придётся довольствоваться мной.
Вера села на постели. Постель была низкой, широкой, застеленной медвежьими шкурами — ворсистыми, мягкими, пахнущими дымом и лесом. Она была в своей одежде — в той самой, в которой закрывала мастерскую. Джинсы, свитер с оленями, кроссовки. На шее — цепочка с маленьким совёнком, которого она вырезала для себя давным-давно, ещё в деревне у дяди Коли, из обрезка липы, оставшегося от поделки.
— Ты меня понимаешь? — спросила Вера. — Я говорю на русском. Ты знаешь русский? Или это магия?
— Не знаю, — ответила Мира. Она пожала плечами — легко, как будто речь шла о пустяке. — Но я слышу тебя как свой родной язык. Наверное, это магия. Или ты такая особенная. У нас так бывает: иногда приходят из других миров, и все понимают их, а они понимают всех. Языковой барьер снимается сам собой.
— Особенная, — усмехнулась Вера. — Я артефактор. Мы делаем красивые вещи из мусора.
— Артефактор? — Мира подняла бровь — одну, рыжую, почти белую. Она подалась вперёд, и в её глазах зажёгся неподдельный интерес. — Это тот, кто делает магические вещи? Амулеты, талисманы, обереги?
— Не магические. Красивые. Из мусора. Из того, что другие выбрасывают.
Мира засмеялась. Смех у неё был громкий, раскатистый, с хрипотцой — как у человека, который смеётся редко, но от души. Она хлопнула себя по колену и покачала головой, и в этом жесте было что-то почти детское, несмотря на всё, что она о себе рассказала.
— Ты забавная, — сказала она. — В Тар-Андоре такие не выживают. У нас либо меч, либо магия, либо деньги. Красивые вещи из мусора никому не нужны.
— А тебе?
— А мне нужны. — Мира посмотрела на Веру долгим, изучающим взглядом. — Я люблю всё странное. И всё, что не нужно другим.
Она протянула Вере глиняную кружку — грубую, необожжённую, с трещиной на боку. В кружке был отвар — тёмный, горький, пахнущий мятой и чем-то ещё, похожим на имбирь.
— Пей, — повторила Мира. — Это взбодрит. И снимет боль. Ты ударилась головой, когда падала. У тебя была шишка, но я её заговорила. Некроманты и такое умеют.
— Ты умеешь лечить?
— Некроманты умеют всё. И лечить, и убивать. — Мира отвела взгляд, и на секунду её лицо стало жёстким, как у человека, который вспомнил что-то, что хотел забыть. — Вопрос только в цене. И в том, что тебе больше нужно.
Вера отхлебнула. Отвар обжёг горло, потом стало тепло, потом пришло спокойствие.
— Спасибо, — сказала Вера. — Я не знаю, как тебя отблагодарить. У меня ничего нет.
— Научишь меня делать красивые вещи из мусора, — сказала Мира. Она улыбнулась — впервые за весь разговор, и улыбка преобразила её лицо, сделав почти юным. — И мы в расчёте. Договорились?
Они сидели на медвежьих шкурах, пили горький отвар, и Вера рассказывала про свой мир. Про Питер, про Неву, про гранитные набережные. Про мастерскую, где пахнет металлом и канифолью. Про Лёшку, Пашку, Лену. Про Бормана. Про дядю Мишу.
— Они найдутся, — сказала Мира, когда Вера замолчала. Она отставила кружку и посмотрела на Веру — серьёзно, без тени насмешки. — Такие, как вы, не пропадают. Мир затягивает вас, как воронка, но не убивает. Убить интересно — нет, вы нужны ему живые. Я чувствую это.
— Ты поэт, — сказала Вера.
— Я убийца, — поправила Мира. — Убийцы тоже умеют красиво говорить. Иначе клиенты не платят. Им нужно, чтобы их успокоили перед смертью. Сказали, что всё будет хорошо.
Вера встала с постели. Ноги дрожали, но она держалась — на тренировках дядя Миша научил её стоять, когда всё внутри кричит «упади».
— У меня есть друзья, — сказала она. — Лёшка, Пашка, Лена. Они где-то здесь. В этом мире или в других. Я должна их найти.
— Ищи, — сказала Мира. — Я помогу. Чем смогу. Но сначала — поешь. И прими душ. Ты пахнешь так, будто месяц не мылась.
— Странно, дома я была в душе.
— У нас тоже есть душ. Только вода холодная. Император экономит на слугах. Но для тебя — сойдёт.
Вера улыбнулась. Несмотря ни на что — несмотря на страх, неизвестность, разлуку, на то, что она понятия не имела, как отсюда выбраться и существует ли обратная дорога, — она чувствовала, что здесь, в этом странном мире, с этой странной девушкой-убийцей, она найдёт своих. Потому что она — артефактор. А артефакторы не сдаются.
Елена
Лена упала в воду.
Вода была тёмной, холодной, почти ледяной — такой, что перехватывало дыхание и мышцы сводило судорогой. Пахло тиной и рыбой, и ещё чем-то металлическим, как будто в воде растворили старые монеты. Она барахталась, пыталась плыть, но одежда тянула вниз — тяжёлый мокрый свитер набух, как губка, джинсы сковали ноги — и лёгкие горели от нехватки воздуха, в ушах шумела кровь.
— Держись! — крикнул кто-то сверху.
Чья-то рука — сильная, с длинными пальцами — схватила её за шиворот и вытащила на берег. Лена кашляла, отплёвывалась, лежала на траве и смотрела в небо. Небо было обычным — синим, с редкими облаками, с одним солнцем, которое висело в зените и припекало. Вдалеке виднелся город — не её город, чужой, с остроконечными башнями, с флагами на каждом шпиле, со стенами из белого камня, которые блестели на солнце, как сахарная глазурь.
— Живая? — спросил человек, сидевший рядом.
Он был в мантии — длинной, серой, с глубоким капюшоном, отороченной мехом, который поблёскивал серебром. Капюшон был откинут, и Лена увидела лицо: молодое, с острыми скулами, с длинными светлыми волосами, собранными в низкий хвост, с глазами, которые меняли цвет — от синего к зелёному и обратно, как хамелеон на солнце.
— Кто ты? — спросила Лена, растирая замёрзшие плечи. Зубы у неё стучали, и она с трудом выговаривала слова. — Это ты меня спас?
— Магистр Эдвард, — ответил он. — Хранитель Грани. Можно просто Эдвард.
— Что такое Грань?
— Граница между мирами, — объяснил он. Он протянул Лене руку — не помог встать, а просто показал раскрытую ладонь, на которой горел маленький голубой огонёк, пульсирующий как сердце. — Ты упала сюда. Прямо в реку Стикс. Название неудачное — река как река, — но таков местный колорит. Хорошо, что я рыбачил неподалёку. Ещё минута — и ты бы утонула.
Лена села — с трудом, потому что мокрая одежда липла к телу и было холодно. Она была в своей одежде — в джинсах, в свитере, в кроссовках, из которых вытекла вода. На шее висела цепочка с маленькой паутиной — серебряной, тонкой, почти невесомой, которую она сплела для себя ещё в седьмом классе, когда научилась делать такие же, как та, первая, из пятого.
— Я ищу своих друзей, — сказала Лена. Она коснулась паутины на шее — пальцы ещё дрожали. — Веру, Лёшку, Пашку. Нас было четверо.
— Вряд ли они в этом мире, — ответил Эдвард. — Грани открываются редко. Обычно переносит одного человека. Иногда двоих. Троих — никогда. Четверых...
— А мы — четверо.
— Четверо — тем более. — Эдвард покачал головой. Он посмотрел на Лену с жалостью, которую не смог скрыть. — Вы разбросаны по разным мирам. И найти друг друга вам будет очень сложно. Невозможно, если честно.
— Я найду, — сказала Лена. — У меня есть карта.
— Карта?
— Моя. — Она коснулась паутины на шее. Пальцы сжали серебряные нити. — Я сама сплела. Из серебряной проволоки. Каждая нить — один из нас. Все дороги сходятся в центре.
Эдвард усмехнулся — не насмешливо, а скорее удивлённо. Он достал из кармана небольшой кристалл — прозрачный, гранёный, с тусклым свечением внутри, — поднёс к Лениной руке. Кристалл засветился зелёным, потом синим, потом красным, потом всеми цветами сразу, как новогодняя гирлянда.
— В тебе есть магия, — сказал он. — Не много, но есть. Дремлет. Если захочешь — я научу тебя пользоваться.
— А ты зачем? Зачем тебе мне помогать?
— Мне скучно, — признался Эдвард. Он развёл руками, и голубой огонёк на ладони мигнул. — Ты — первое интересное событие за сто лет. До этого был гоблин, который залез в библиотеку и съел книгу заклинаний. Он потом три дня светился в темноте и пугал стражу. А тут — целый человек из другого мира.
— Тебе сто лет? — Лена удивленно посмотрела на его молодое лицо, на гладкую кожу, на светлые волосы без единой седины.
— Двести, — поправил он. — Это долгая история. Я расскажу, если ты останешься.
— Я останусь, — сказала Лена. — Но ненадолго. Мне нужно найти своих. Понимаешь?
— Ищи, — разрешил Эдвард. — Я не держу. Но если хочешь уйти — ты должна научиться хотя бы базовым вещам. Иначе тебя убьют на первой же дороге. А мне будет жаль.
— Чему учить?
— Всему, — ответил Эдвард. — Заклинаниям, зельям, полётам. У нас тут драконы, знаешь ли. И они не дружат с людьми. Особенно с теми, кто не умеет летать.
Он протянул руку — холодную, сухую, с длинными аристократическими пальцами. Лена взяла её, встала, отряхнулась. Вода с одежды стекала на траву, и трава под ней темнела.
Они пошли к городу — по мокрой траве, под синим небом, к белым стенам и остроконечным башням. Лена шла и смотрела на город, который становился всё ближе.
— Как называется твой мир? — спросила Лена.
— Эрта, — ответил Эдвард. — Мир, где магия и технологии соседствуют. Где летают корабли и живут драконы. Где каждый день может стать последним. И это не фигура речи — у нас тут правда опасно.
— Красиво, — сказала Лена.
— Бывает, — согласился Эдвард. — Но привыкаешь. Ко всему привыкаешь. Даже к драконам.
Лена шла рядом с ним и думала о своих друзьях. Лёшка — он, наверное, в каком-нибудь магическом средневековье, среди эльфов и гномов, куёт свои шестерёнки и пьёт эль из огромных кружек. Пашка — в будущем, среди роботов и звездолётов, паяет схемы и программирует нейросети. Вера — в другом мире, похожем на её родной, но с колдовством и драконами, делает украшения из того, что найдёт под ногами. А она — здесь, где магия и технологии соседствуют, где можно научиться летать и стрелять огнём, где двести лет — это не возраст, а так, только начало.
— Я найду вас, — сказала она тихо, чтобы Эдвард не услышал. Она сжала паутину на шее так, что серебряные нити впились в ладонь. — Я найду всех. Слышите? Всех.
Ветер с реки донёс запах соли и тишины.
Они оказались в четырех разных мирах. Четверо друзей. В четырех направлениях — север, юг, запад, восток, которого нет на картах. И у каждого не было ничего, кроме памяти о том, как когда-то, очень давно, в другой жизни, которую уже не вернуть, они научились делать из осколков красивые вещи. Из проволоки, найденной на свалке, из битого стекла, из старых процессоров, из гильз, оставшихся после выстрелов. Превращать мусор в красоту, боль в радость, страх в надежду.
Возможно, это умение пригодится снова. Потому что в любом мире — в магическом средневековье с драконами и гоблинами, в тысячелетием будущем с космическими станциями и псионикой, в параллельной реальности, где императоры казнят за сломанные розовые кусты, — нужны люди, которые умеют превращать мусор в красоту, боль в радость, страх в надежду. Нужны артефакторы.
Вера — в Эрданийской империи, среди воров и убийц, с подругой-некроманткой Мирой, которая учит её колдовать и не верить никому. Она плетёт паутины из заговорённой проволоки и продаёт их на чёрном рынке, чтобы купить карты и выяснить, где может быть Лёшка.
Лена — в мире Эрты, под присмотром мага Эдварда, который старше её в десять раз, но выглядит как юноша. Она собирает карту, которая соединит их всех — не бумажную, а настоящую, сплетённую из серебряных нитей, на которые нанесены заклинания поиска.
Пашка — на орбитальной станции, среди звёзд и псионики, под командованием женщины со шрамом через всё лицо — Алексы. Он строит звездолёт — маленький, быстрый, юркий — чтобы лететь на Землю и оттуда начать поиски. Потому что где-то там, на голубой планете, есть зацепка — маяк, который они придумали ещё в школе, «Артефактор-сигнал».
Лёшка — в Аркаде, среди эльфов и гномов, под присмотром бронзовокожего наставника Ника с ящеркой на плече. Он осваивает магию огня — учится зажигать искры на кончиках пальцев, — и куёт эмали, которые светятся в темноте, как маленькие солнца.
А где-то там, между мирами, в пространстве, которое не обозначено ни на одной карте, существует связь, которую не порвать. Тихая, невидимая, проволочная — как та самая паутина, которую Лена плела долгими летними вечерами, когда дядя Миша заставлял их ждать у телефона, а все заказы были уже сданы и оставалось только смотреть на Неву из окна мастерской. Связь, которая держится на четырех узлах — на четверых людях, которые когда-то, давно, в другой жизни, придумали слово, которого не было ни в одном словаре.
Они найдут друг друга.
Потому что они — артефакторы.
А артефакторы не теряются.
Артефакторы просто собираются в другом месте. В другой реальности. В другое время. Но всегда — вместе.
Продолжение следует....
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
