Аптекарь. 1894 - Том 2
Глава 1. План ввода
В зале загремели ставни: Реннер пришёл открывать.
Уснул я в задней комнате, щекой на клеёнчатой обложке нового журнала, открытого на первой строке: Партия № 1. Проверено. Утро восьмого ноября вышло серое, керосин в лампе выгорел до донышка. Фляга Феди упиралась мне в бок, так я и проспал с ней на поясе.
Я выпрямился и потёр шею. Телу двадцать три года, а шея затекла точно так же, как у меня в пятьдесят восемь над квартальными отчётами. Хоть что-то своё.
Реннер стоял за прилавком и протирал весы. Поднял на меня глаза, отвёл их и посмотрел ещё раз.
– Николай. Ты здесь ночевал?
– Сидел.
– Видишь ли, Амалия Карловна не любит, когда в задней комнате ночуют. – Он переставил гирьки. – Я ничего не говорю. Я предупреждаю.
Я кивнул и пошёл в чулан.
Ящик склада Лессинга стоял в углу, крышка на двух гвоздях. Я поддел её. Станина лежала в стружке, в густом масле, как в сентябре. Чугунная рама, винт. Внизу гнездо для матрицы, пустое. Сверху держатель для пуансона, тоже пустой. Ворота нет. Я взялся за винт пальцами и провернул. Пошёл туго, со скрипом. Смазать можно. Только прессовать без матрицы и пуансона нечем.
Карл заказал эту машину у Лессинга. Остальные части склад прислал бы, когда Карл заплатит по векселю. Вексель мы погасили тридцатого октября. Деньги ушли приставу, а через него Сычёву, то есть Гессе. Лессинг их не видел. Захочет ли он после этого с нами разговаривать, я не знал.
Я прикрыл ящик, вернулся в зал и оторвал от рулона лист обёрточной бумаги. Широкий, в аршин. В такие заворачивали пачки порошков для фабрики Ладыгина.
В конторе было холодно, печь ещё не топили. Над конторкой Карла висел календарь страхового общества и больше ничего. Календарь я снял, а лист приколол на его место четырьмя булавками из подушечки Амалии Карловны. Обмакнул перо и написал столбиком, крупно, так, чтобы читалось от двери.
Пресс.
Сырьё.
Разрешение.
Экзамен.
Подумал и дописал пятую строку, с вопросом.
Привилегия?
Потом против каждой строки написал, что есть и чего нет. Против пресса: станина в чулане, пуансона, матрицы и ворота нет, остальное у Лессинга. Против сырья: кислота на две варки, ангидрид из лаборатории Технологического на донышке склянки, другого нет. Против разрешения: знал только, что свои средства без рецепта продают с разрешения Медицинского совета. Против экзамена: книги Карла, язык, весна.
Против привилегии я не написал ничего. Это и надо было выяснить первым, сегодня же, до обеда: чем защитить порошок от Берлина, какие для этого нужны бумаги и сколько на них уйдёт времени.
На заводе план ввода висел у меня за спиной, на стене кабинета. Строка, срок, ответственный, риск. В графе ответственных стояли разные фамилии: механик, энергетик, снабженец, начальник участка, главный инженер. Здесь во все строки можно было вписать одну фамилию.
Привилегию я поставил последней и с вопросом, потому что знал про неё одно. То, что сказал себе вчера в полпивной: долго, дорого и нужно звание. Что имеем. Порошок, который работает. Журнал. Станину без главной детали. Флягу на поясе. И язык, на котором я не могу прочитать даже заголовок в тетради Карла.
Дверь конторы открылась. Амалия Карловна вошла в тёмном платье, с ключами в руке, и остановилась. Она смотрела на стену над конторкой мужа.
Сейчас снимет. И будет права.
– Что это? – спросила она.
– План до весны.
Она подошла ближе и прочитала всё, строку за строкой, вместе с моими приписками. На пятой строке задержалась и посмотрела на меня.
– Вчера вечером я был у Мочалова. – Я сложил руки на конторке, чтобы не вертеть перо. – Гессе отправил наш порошок в Берлин. Партию номер три, несколько пачек, купленных через прислугу по рецептам Туманова. На большую химическую фабрику. С письмом: установить состав и способ приготовления.
Амалия Карловна положила ключи на конторку. Положила аккуратно, так, чтобы не звякнули.
Она молчала. Я ждал и считал булавки на листе. Четыре. Больше их и не было.
– Что вам нужно от меня? – спросила она наконец.
– Подпись. Потом, когда будет что подписывать. И ваш немецкий.
– Сегодня. В восемь, после закрытия.
Она взяла ключи и вышла. Лист на стене остался висеть.
Я перевёл дух. В конторе мужа, над его конторкой, висел мой лист. Она его не сняла.
– Николай, ты куда? – спросил Реннер, когда я надевал пальто.
– В департамент торговли и мануфактур. Узнать про привилегию.
– Видишь ли… – Он потёр переносицу. – Там с утра очередь. Изобретатели. Все до одного гении.
* * *
Отдел привилегий занимал второй этаж, в конце длинного коридора. Очередь сидела на скамьях вдоль стены. У окна механик в промасленном картузе держал на коленях деревянную модель печи, с дверцей на петельках. Рядом старик в пенсне прижимал к груди рулон чертежей, перевязанный бечёвкой. Он шевелил губами, повторял про себя, что скажет.
Я сел в конце и стал ждать.
Старика в пенсне вызвали раньше меня. Вышел он красный, с развязанной бечёвкой, и сел обратно на скамью.
– В Англии было, – сказал он механику. – В семьдесят каком-то году. Мне показали книгу.
Механик подвинулся на скамье, освобождая ему место.
Сорок минут я смотрел на эти чертежи и модели. Сеялка. Паровой клапан. Хитрая защёлка для вагонных дверей. Все эти люди пришли сюда за одним. Им нужна была бумага, по которой придуманное принадлежит только им. Мне нужна была та же бумага, только на порошок.
Чиновник за столом был молод, с аккуратным пробором и чернильным пятном на манжете. Он писал, не поднимая головы.
– По какому предмету?
– Лекарство. Жаропонижающий порошок. Способ приготовления.
Он перестал писать.
– Лекарственных средств не принимаем. На лекарства привилегий не дают. Ни нашим, ни иностранцам. – Он уже смотрел мне за плечо, на механика с печью. – Это по части Медицинского совета. У них своё разрешение, на продажу. Привилегии там нет.
– И немцам тоже?
Чиновник поднял глаза. Вопрос, кажется, удивил его сильнее самого порошка.
– Никому, сударь. Лекарство не может принадлежать одному.
– А машина? Для таблеток.
– Машину – пожалуйста. Если новая и раньше нигде не описана. С чертежами и описанием. – Он постучал пером по краю чернильницы. – Следующий.
Пресс Карла был немецкий и описан, наверное, во всех немецких каталогах. Можно было и не спрашивать.
Я отошёл к окну. Механик уже нёс свою печь к столу, осторожно, двумя руками.
Защиты не было. Ни бумаги, ни печати, ни срока, до которого порошок мой. Вчера ночью я думал, что мне не хватит звания и денег. Выходило, что добывать было нечего: такой бумаги на лекарства здесь не существовало.
Я постоял, держась за холодный подоконник.
На заводе мы жили от патента до патента. Пока патент жив, препарат выпускает один хозяин и сам ставит цену. Кончился – и через месяц на рынке десяток одинаковых коробок. Рынок забирает тот, у кого дешевле и чище. Мой завод этим и жил. Мы брали чужие препараты, у которых кончился патент, и делали их чище и дешевле хозяев.
Здесь мой порошок оказался в том же положении с первого дня. Что имеем. Первое: защитить его бумагой я не могу. Второе: немцы в России тоже не могут. Выходит, выиграет тот, кто первым придёт в аптеки и больницы с разрешением совета и с чистым товаром. Такую задачу решает технолог. Тридцать лет я считал брак и себестоимость. Юристам тут делать было нечего.
Радоваться я себе запретил. У немцев фабрики, химики с дипломами, деньги и сырьё. У меня станина без пуансона и склянка ангидрида на донышке. Но теперь я хотя бы знал, где поле и какие на нём правила.
– Отказали? – спросил механик, когда я проходил мимо. Печь он держал под мышкой.
– Отказали.
– Меня в третий раз. – Он поправил картуз. – Говорят, у немцев такая уже есть.
Я спустился по лестнице и пошёл пешком. Извозчику платить было жалко, а подумать нужно было о многом.
* * *
Туманов принимал в двух комнатах на первом этаже, при Литейной части. Бедных он лечил бесплатно, и бедные это знали. В коридоре на скамьях сидело человек пятнадцать. Женщина в сером платке держала на руках мальчика лет трёх. Щёки у мальчика горели. Он не плакал, смотрел в потолок и дышал ртом. Фабричный с рукой, обмотанной тряпкой, курил в рукав, пока сторож не выгнал его на крыльцо.
Туманов вышел в дверь, вытирая руки, и заметил меня.
– Грачёв. Больны?
– Здоров.
– Тогда ждите. Больные вперёд.
Дверь осталась приоткрытой. Он слушал мальчика деревянной трубкой, прижимаясь к ней ухом. Считал пульс по часам на цепочке. Писал. Женщина вышла с рецептом и держала его обеими руками у груди.
Бланк я прочитал мельком. Порошки от жара. Аптека Бекмана.
Этой женщине порошок продадут сегодня, по рецепту. Соседке, у которой завтра сляжет в жару такой же мальчик, без рецепта не продадут. Ей придётся сидеть в этом коридоре, пока Туманов не освободится. Или идти к Гессе за опийными каплями. Для этого и нужно разрешение совета. Сейчас мой порошок доходит до людей по одному, через подпись доктора. С разрешением его сможет купить любая прачка, не отсидев полдня на скамье. Раньше между мной и больным всегда стоял кто-то третий. Здесь третьим был Туманов, и на всех его не хватало.
Через час Туманов позвал меня и закрыл дверь.
– Две минуты. Говорите.
– Привилегию на порошок не дают. Я был в департаменте. Мне нужно разрешение Медицинского совета, чтобы продавать без рецепта.
– Нужно. – Он налил воды в таз и стал мыть руки. – Образцы. Описание. Состав. Способ приготовления, подробно, с весами. Химический анализ. И наблюдения.
– Ваши листки из барака…
– Совету мои листки ни к чему. – Туманов отряхнул руки над тазом. – Для совета барак ничего не значит. Им нужна больница. Койки, скорбные листы, подписи ординаторов. Десятки больных. Жар до порошка, жар после. Кто дал, сколько, когда.
– И тех, кому не давали.
Он повернулся ко мне с полотенцем в руках.
– Зачем?
– Чтобы знать, что жар упал от порошка. Жар и сам падает. Половине даём порошок, половине – пустышку. Больной не знает, что получил. Потом сравниваем.
Туманов смотрел на меня и медленно вытирал пальцы, каждый по отдельности.
– Где вы это вычитали?
– Нигде. Так проверяют партию. Две пробы: одна с добавкой, другая без.
Тут я соврал наполовину. Объяснять, где и когда так проверяли лекарства, было некому и незачем.
– Гессе отправил наш порошок в Берлин, – сказал я. – На фабрику. Разобрать и повторить.
Туманов перестал вытирать руки.
– В Берлин.
– Если они придут в совет первыми, наш порошок станет подделкой их средства.
– Погодите. Гессе потом. – Туманов бросил полотенце на спинку стула. – Нет. Гессе сейчас тоже. Больницу кто даст? Койки мне никто не даст, я думский врач, у меня коридор.
– Павлинов.
– Павлинов. – Он потёр лоб. – Может быть. У него коллега за Нарвской, старший врач. После барака Павлинов вам должен. Он так не считает, но должен. Я с ним поговорю. – Он открыл дверь в коридор и обернулся. – И ещё. Способ вы опишете для совета. Подробно. Бумага пойдёт по столам. За этими столами сидят люди, которые обедают с Гессе.
– Знаю.
– Знать мало. Думайте. Следующий!
В дверь вошла старуха с раздутой щекой. Я уступил ей дорогу.
На крыльце курил фабричный. Рука у него была замотана до локтя, тряпка побурела. Он проводил меня взглядом и сплюнул в снег.
Испытаний на людях я не ставил ни разу в жизни: читал чужие выводы и подписывал. Теперь испытание придётся строить самому. Без права коснуться больного, через чужие руки и чужие подписи. Так, чтобы совет поверил и чтобы Гессе не успел ничего испортить. Задача была труднее любой рецептуры, и браться за неё, кроме меня, было некому. Павлинов, старый и грузный, сорок лет лечил по учебнику. Теперь он должен был дать мне койки. Над моим учётом в бараке он не сказал ни слова, только ушёл за ширму. Этого могло хватить. Могло и нет.
* * *
В восемь Реннер задвинул засов и ушёл, сказав, что завтра придёт рано. Амалия Карловна зажгла в конторе лампу и положила на конторку Карла тетради из Дерпта, фармакопею и чистый лист.
Мой план висел над её головой. Она на него не смотрела.
– Садитесь.
Я сел. Она придвинула лампу и открыла первую тетрадь на середине. Страница была исписана мелко и тесно, с нажимом. Среди строк стояли формулы и латинские названия, их я узнавал сразу. Немецкие слова между ними угадывал через одно, и то по корню. Буквы были высокие, острые, с петлями, и многие походили друг на друга.
– Прочитайте строку.
Я смотрел на строку. Она смотрела на меня.
– Я этих букв не знаю.
Сказал и сам удивился, как легко это вышло. Прежний Николай наверняка соврал бы.
Амалия Карловна взяла чистый лист и написала два ряда. Верхний – буквы, какими печатают немецкие книги. Нижний – какими пишут от руки. Под каждой поставила нашу, русскую.
– Карл писал так. – Она показала на нижний ряд. – Все немцы его возраста так пишут. Сначала буквы. Слова потом.
Я переписывал буквы в столбик, каждую по пять раз. Одну и ту же букву эс здесь писали двумя способами, в начале слова и в конце. Две буквы почти не отличались. Значили они разное. Моя рука, рука Николая, выводила их криво. Перо цеплялось и брызгало.
– Ещё раз, – сказала она.
Я написал ещё раз.
– Ещё.
Она не хвалила и не торопила. Сидела прямо, сложив руки, и смотрела на мой лист. Когда я путал букву, стучала по ней ногтем. Один раз. Больше не требовалось.
– Карл тоже путал? – спросил я.
– Карл учился по этим буквам с шести лет. Путал русские. – Она помолчала. – Твёрдый знак он ставил везде, где не надо. На вывеске тоже хотел поставить два.
Надпись золотом на нашей двери кончалась твёрдым знаком. Одним. Кто-то Карла всё-таки отговорил.
Через час она снова открыла тетрадь и положила палец под одно слово. Длинное, в полстроки.
– Читайте.
Я читал по складам, шёпотом, сверяясь с листом.
– Са… ли… цил… зой… ре.
Помолчал. Потом до меня дошло.
– Салициловая кислота.
– Да, – сказала Амалия Карловна. – Хорошо.
Одно слово из тетради Карла. Про моё сырьё.
Садиться за азбуку в пятьдесят восемь. В теле двадцатитрёхлетнего. У женщины, которая два месяца назад звала меня вором и была права. Почерк у Карла был мелкий, строки не гуляли, за поля не заходил ни разу. Такой человек и пресс заказал вовремя. Расплатиться только не успел. Я смотрел на её руку на странице, потом поднял глаза. Мочки ушей были пустые. Серьги лежали в ломбарде с тридцатого октября и будут лежать до весны. Весна была сроком в каждой строке моего плана.
– Что сказали в департаменте? – спросила она.
– Привилегий на лекарства не дают. Никому, и немцам тоже. Чтобы продавать без рецепта, нужно разрешение Медицинского совета. Туманов говорит: нужны наблюдения из больницы. Он поговорит с Павлиновым.
– Кто подаёт прошение?
– Владелец аптеки.
– Подпишу я.
Я кивнул. Порошок пойдёт в совет под её фамилией. Её фамилия стояла на двери, на ярлыках, в журнале рядом с моей. Так было честно, и спорить было не о чем. И всё же когда-нибудь я хотел увидеть на такой бумаге своё имя.
Амалия Карловна закрыла тетрадь.
– Роберт не будет ждать ответа из Берлина, – сказала она. – Он умеет продавать то, чего у него ещё нет. Всегда умел.
Сказала без выражения, не глядя на меня, и стала складывать тетради стопкой.
– Завтра купите словарь. Павловского, рижское издание. Карл занимался по нему.
* * *
Девятого с утра пошёл мокрый снег. Невский раскис, извозчики ехали шагом, конка звонила у Садовой. Немецкая книжная лавка стояла недалеко от Казанского собора. Над дверью звякнул колокольчик. Внутри было тепло и пахло клеем.
Продавец, пожилой немец с карандашом за ухом, снял словарь с верхней полки. Толстый том в зелёном коленкоре, с потёртым золотом на корешке.
– Павловский. Рижское издание. Последний остался.
Цену он назвал такую, что я переспросил.
– Из Германии теперь всё дороже, – сказал он по-русски, старательно. – Пошлины. Ваши подняли на наше, наши на ваше. Книги тоже едут через таможню.
Я подумал о своём ангидриде. Если через таможню едут книги, то едут и склянки. А ангидрид в Петербурге был весь немецкий, до последней капли. Кислоту Гессе скупил в сентябре на складах. Ангидрид ему и скупать не придётся, если его и так перестанут возить.
Я раскрыл том. Титульный лист был напечатан готическими буквами, теми, что стояли у Амалии Карловны в верхнем ряду. Я провёл пальцем по заглавию и прочитал по складам.
– Вёр… тер… бух.
– Словарь, – сказал продавец. – Вы читаете готический?
– Со вчерашнего вечера.
Он хмыкнул и завернул книгу в бумагу. Я заплатил из денег за порошок. Из тех же денег каждый месяц шла плата Сычёву. После словаря на неё оставалось меньше.
На Невском снег падал в лужи и тут же таял. Я шёл со словарём под мышкой. Бумага на нём размокла по углам, и я прижал его к боку, рядом с флягой.
Четыре строки и пятая, которую уже можно было вычеркнуть. Все четыре сходились на весне. К весне Туманов и Павлинов должны найти больницу, а больница – дать цифры. К весне пресс должен давать таблетки, а сырьё не должно кончаться. К весне совет должен разрешить мой порошок. И к весне мне сдавать экзамен, а готовиться к нему – по книгам на языке, в котором я пока знаю одно длинное слово. А в Берлине уже сидят люди с дипломами и фабрикой и разбирают партию номер три. Бумагой порошок никто не защитит, ни я, ни они. Заберёт тот, кто придёт первым и с чистым товаром.
Один раз я уже расписался в том, что сдаю дело. Своей рукой, в своём кабинете, перед молодым человеком с планшетом. Второй раз моей подписи под таким не будет. Завтра – к Лессингу, за частями пресса. Не отдаст – на Выборгскую, искать завод, где их выточат.
Я поднял голову. В витрине аптеки Гессе стояла новая табличка.
Вскоре – новое немецкое средство от жара и боли.
Глава 2. Пуансон
В аптеку Гессе я вошёл покупателем, за мятными лепёшками. Был четвёртый час, на Невском уже зажигали фонари, и мокрый снег в их свете летел косо. Обёртка на словаре под мышкой промокла насквозь.
Табличка в витрине обещала вскоре, а когда именно, не говорила. Узнать это надо было так, чтобы Гессе не понял, что Бекмана это беспокоит.
Аптека Гессе была раза в три больше нашей. Зеркала в простенках, дубовые шкафы до потолка, фарфоровые банки с золотыми надписями, газовые рожки под матовыми колпаками. Пахло одеколоном и тёплым деревом. За прилавком стояли два приказчика в белых куртках. В глубине, за стеклом провизорской, сидел сам Гессе и писал.
Он поднял голову на звонок, посмотрел на меня и снова опустил глаза к бумаге. Узнал. Головой не повёл.
На прилавке у кассы стояла такая же табличка, как в окне, только поменьше, в медной рамке.
Я попросил мятных лепёшек. Приказчик завернул коробочку. Я не торопился платить.
Рядом со мной стояла дама в каракулевой шубке, с муфтой, и говорила громко, на весь зал.
– А это немецкое средство, про которое у вас в окне? От жара. Муж третий день с головной болью.
– После Рождества, сударыня. – Приказчик улыбнулся и достал из-под прилавка толстую тетрадь в клеёнке. – Из Берлина. Позвольте, запишем вас. Как только получим, пришлём с посыльным.
– Запишите. Литейный, дом Мурузи.
Приказчик записал. Тетрадь лежала ко мне вверх ногами, но читать это не мешало. Страница была исписана почти вся: фамилии, улицы, номера домов. Он перелистнул назад, чтобы найти чистую строку, и там тоже были фамилии. Три страницы, может, четыре.
Старик в бобровой шапке, стоявший за дамой, тоже потянулся к тетради.
– А от ломоты в костях поможет?
– Поможет, сударь. Немецкое, – сказал приказчик и записал и его.
Литейный. Моя улица. Дама с больным мужем жила в пяти минутах от Бекмана, где этот порошок лежал на полке сегодня, готовый, с пробой хлорным железом. И записывалась к Гессе на январь.
Я заплатил за лепёшки и вышел.
Покупателей Гессе собирал раньше товара. Собирал без разрешения, без единой коробки и, скорее всего, без ответа из Берлина. У него был только ящик, отправленный неделю назад, и табличка. Этого хватило на четыре страницы. К Рождеству их будет двадцать, и половина этих людей пойдёт к нему, даже если у нас порошок будет чище и дешевле. Люди уже записались, а вычёркивать себя из списка никто не любит.
Выходило, что Гессе назначил срок. И мне, и Берлину. Берлин, может, и опоздает. Мне опаздывать было нельзя.
Сколько времени нужно берлинской лаборатории на мой порошок? Состав толковый химик установит за неделю. Салициловую кислоту и уксусный запах узнает любой студент. Со способом дольше: нужно понять, почему у меня кристаллы чистые и не разлагаются. Месяц, если химики хорошие. А химики там хорошие. Табличку поставили на Невском, а настоящий срок назначат в Берлине.
Лепёшки я отдал на углу мальчишке-газетчику. Он посмотрел на коробочку, на меня и спрятал её за пазуху, пока я не передумал.
* * *
Утром десятого я пришёл в контору до Реннера. Печь не топили, и я сидел в пальто. На конторке лежали словарь, лист с буквами Амалии Карловны и синяя папка из конторки Карла, та, где в августе лежала закладная.
Закладной в ней больше не было, её Амалия Карловна носила при себе. Письма складу лежали на месте. Тогда я разобрал в них одно слово: таблеточный пресс. Больше разобрать не смог. Словаря не было, букв я не знал, да и не до того было. Теперь словарь и буквы были. Не хватало времени.
Первое письмо было длинное, на две страницы. Я положил рядом лист с буквами и начал с первой строки.
К третьему слову я начал разбирать почерк Карла. Медленно, с ошибками, буквы складывались в слова. Я выписывал слово на полях, искал в словаре, записывал перевод. Глаголы у немцев прятались в конец фразы, и я каждый раз проскакивал их и возвращался. Так я когда-то разбирал паспорта на немецкие прессы: со словарём и карандашом. Тогда хватало ста слов. Здесь их нужно было больше.
К восьми часам у меня было полторы страницы перевода.
Карл Фёдорович просил выписать ручной винтовой пресс лейпцигского завода братьев Хан. Номер модели. К нему матрицу на таблетку в десять миллиметров и два пуансона, верхний и нижний. И ещё одну матрицу, поменьше, на семь миллиметров, с парой пуансонов к ней.
Семь миллиметров. Детская таблетка. Он думал о дозе для детей, а в девяносто третьем году о ней не думал почти никто.
Дальше шло слово, которое я не мог разобрать. Длинное, склеенное из трёх. Я крутил словарь и так, и эдак.
Слово после него, покороче, я всё-таки нашёл: штемпель. Словарь давал печать, клеймо, почтовый штемпель. Печать в прессе была ни к чему. Я перечитал фразу три раза и решил, что Карл заказывал ещё и клеймо, выдавливать на таблетке букву. Звучало правдоподобно. Немцы любили клейма.
Дверь открылась. Амалия Карловна вошла, заметила папку и остановилась.
– Письма Карла, – сказал я. – Лессингу. Про пресс.
Она подошла и посмотрела, куда я показывал пальцем.
– Штемпель, – сказала она. – Верхний и нижний. Пуансон, по-вашему. Здесь он пишет, что пуансоны нужны закалённые, из лучшей стали. И запасной верхний. Карл всегда брал запасное.
Клеймо с буквой я вычеркнул с полей.
– Печь затопить? – спросила она.
– Я сейчас ухожу.
Она кивнула и ушла. Я дочитал последний абзац. Матрицу, пуансоны и ворот склад отправит после полной оплаты. Подпись: К. Бекман, провизор. Апрель.
Карл заказывал машину грамотно. Две матрицы, взрослая и детская. Запасной верхний пуансон, потому что именно верхний изнашивается первым, а знает это только тот, кто видел пресс в работе. Размеры в миллиметрах, без путаницы с дюймами: немцы жили по метру уже двадцать лет. Задание провизор с Литейного уместил на двух страницах и не забыл ничего. Писал он его для себя, и это было видно в каждой строке.
В сентябре Амалия Карловна перевела мне его записку с ящика: пресс нужен, чтобы у неё было своё дело, если его не будет. Разбогатеть на нём Карл не рассчитывал. Записка до сих пор лежала у неё в кармане, с ключами. Письмо Лессингу Карл написал в апреле. Через месяц его не стало.
Надеяться на Лессинга было глупо. Письму семь месяцев, Карла нет, закладную склад продал. Но проверить было надо. Хотя бы для того, чтобы больше на него не рассчитывать.
Я переписал размеры в записную книжку, сложил письма в папку и пошёл к Обводному.
* * *
Склад Лессинга стоял за теми же чугунными воротами. Контора была во флигеле, окошко в медной решётке. За решёткой сидел знакомый приказчик: нарукавники, пробор. Он поднял глаза и узнал меня. По лицу его ничего нельзя было прочесть.
– Прошу.
– Аптека Бекмана. Покойный Карл Фёдорович весной заказывал у вас таблеточный пресс. Станину вы прислали. Матрица, пуансоны и ворот должны были прийти после оплаты. Вексель оплачен. Я пришёл за частями.
Я положил на конторку письмо Карла. Приказчик взял его, пробежал глазами и вернул.
– Заказ господина Бекмана закрыт был. Когда закладная передана. Части не выписывались.
– Выпишите сейчас.
– Можно. – Он постучал ногтем по конторке. – Из Германии. По новому тарифу. Пошлина на железные изделия теперь другая. Три месяца, может, четыре. Деньги вперёд, полностью. – Он помолчал. – Для аптеки Бекмана – только наличными.
Три месяца, а то и четыре. Конец февраля, если не март. Масленица, пост, совет, экзамен, и всё без пресса.
– Мне нужен ещё уксусный ангидрид, – сказал я. – За наличные.
– Ангидрид не возим. С лета не было. Теперь ещё и пошлина. И спроса нет. – Он постучал ногтем. – Кроме вас, сударь, никто не спрашивал.
Этого я и боялся. Склянка на донышке, в лаборатории Технологического свой запас, тоже немецкий. Если немцы перестали возить, скоро кончится и там.
– У вас есть каталог этого завода?
– Не ваше дело, сударь, каталоги склада.
– Я хочу знать, что именно заказываю.
Он посмотрел на меня ещё раз, потом снял с полки толстую книгу в сером переплёте и раскрыл её на конторке, по ту сторону решётки. Страница была с гравюрой: пресс в разрезе, матрица отдельно, пуансоны отдельно, цифры на выносках.
– Вот этот, – сказал он. – Номер пятый. Цену сейчас напишу.
Он придвинул бланк и начал писать. Писал он аккуратно, не торопясь, по-немецки, и прикладывал промокашку после каждой строки.
Я достал записную книжку и карандаш. Матрица: высота, наружный диаметр, посадка в станину. Пуансон: длина, хвостовик, фаска на рабочем торце. Зазор между пуансоном и стенкой матрицы. Цифры на гравюре были мелкие, и я наклонился к решётке.
Приказчик поднял глаза от бланка. Посмотрел на мою книжку. Постучал ногтем по конторке, два раза.
И продолжил писать.
Я срисовал последний размер, когда он приложил промокашку к нижней строке. Он закрыл каталог и подал мне справку. Сумма была больше, чем весной стоил весь пресс со станиной.
– Благодарю, – сказал я.
– Прошу, – сказал он и вернулся к своим бумагам.
На улице я перечитал книжку. Всё было на месте.
Запасной пуансон полагалось выписать у тех, кто сделал пресс. Но между мной и немецким заводом стоял склад, который продал вексель Карла, и граница, на которой обе стороны подняли пошлины друг против друга. Что имеем. Рисунок в книжке, размеры из письма, станина в чулане. Германия отрезана сроком и ценой. Выходило, что части надо делать здесь, в Петербурге, руками здешних мастеров.
Почему приказчик дал мне срисовать, я так и не понял. Может, у него было своё мнение о том, кому склад продал закладную. Спрашивать было бы глупо.
Зато теперь я знал, как немцы продают машины. Вместе с каталогом, номером модели и запасными частями на годы вперёд. Покупатель пресса становился покупателем пуансонов, матриц, смазки, и так, пока пресс не износится. Через сто лет так будут продавать всё. Здесь это уже умели.
* * *
На Выборгскую я пошёл через Литейный мост. Нева под мостом была чёрная, с серыми пятнами первого сала. Ветер с залива бил в лицо. Словарь я на этот раз оставил дома.
Большой механический завод стоял на набережной, за кирпичной стеной, с трубами и паровым гудком. В конторе меня выслушал молодой инженер в форменной тужурке. Посмотрел на мой рисунок, на меня, на мои пальцы в чернилах.
– Мелкими заказами не занимаемся. У нас паровые котлы.
Он вернул мне книжку и ушёл к телефону на стене.
Две мастерские на Сампсониевском отказали быстрее. В первой хозяин сказал, что закалку не делает. Во второй мастер покрутил книжку и спросил, кто это чертил, а когда узнал, что я, сказал, что с аптекарями не связывается. К вечеру я вернулся на Литейный пешком, мокрый по колено.
Отказывали по-разному, а причина была одна. Аптекарь с чертежом был для них чудак. У чудака заказ либо дурацкий, либо неоплатный, и связываться с ним себе дороже. Я их понимал. На их месте я поступил бы так же.
Утром одиннадцатого я пошёл снова. Третья мастерская стояла во дворе за дровяным складом. Вывески не было, только над дверью кто-то написал мелом: Шилов. Механические работы. Внутри стояли три станка на одном приводе, у стены горн, у горна мальчишка лет четырнадцати качал мехи. За токарным станком работал человек лет пятидесяти, в кожаном фартуке, с седой щетиной. Резец снимал с заготовки длинную синеватую стружку.
Он не обернулся, пока не довёл проход до конца. Потом остановил станок, вытер руки ветошью и посмотрел на меня. Сначала на руки, потом на лицо.
– Чего надо?
– Пуансон и матрицу для таблеточного пресса. Вот размеры.
Я дал ему книжку. Он взял её двумя пальцами, отставил подальше от глаз, прищурился.
– Это в чём?
– В миллиметрах.
– Немецкое. – Он пожевал губами. – Я в дюймах работаю. В линиях.
– Давайте в линиях.
Я взял с верстака огрызок карандаша, перевернул рецептурный бланк, какие всегда носил в кармане, и начертил матрицу заново. Пересчитывал в уме, на ходу: десять миллиметров, без малого четыре линии. Зазор между пуансоном и стенкой. Фаска на торце, чтобы таблетка не крошилась по краю. Выталкивание снизу.
Шилов смотрел через плечо и молчал. Потом ткнул пальцем в зазор.
– Тут зазор. Цифры нет.
– Пару десятков микрон.
– Чего?
– В волос.
– В волос – это можно, – сказал он. – Так-то. Теперь закалка.
– Рабочий торец закалить. Хвостовик мягче, чтобы не лопнул. Потом отпустить.
– Отпустить до соломенного или до синего?
– До соломенного.
Он хмыкнул и забрал у меня бланк. Достал из ящика раздвижной мерник с нониусом, немецкий, потёртый, и прикинул по нему мою матрицу, шевеля губами.
– А таблетку как вынимать? Она ж в матрице сядет.
– Нижний пуансон поднимается и выталкивает её наверх. Винт вверх – и она на столе.
– Как гильзу из патронника, – сказал Шилов. – Понял. Толкатель снизу сделаю, с упором, чтобы выше края не лез.
Он убрал мерник в ящик и посмотрел на меня ещё раз.
– Руки аптекарские, – сказал он. – А чертите по-нашему. Где учились?
– На заводе. Давно.
Больше он не спрашивал. Посмотрел ещё раз на бланк, на оборот.
– Таблетки-то от чего?
– От жара. Боль тоже снимает.
– От жара – это хорошо. – Он кивнул на мальчишку у горна. – У меня зимой каждый второй с жаром к станку встаёт. Васька вон неделю кашлял. Слёг, отлежался, опять качает.
Два с половиной месяца я разговаривал здесь с врачами, чиновниками, приказчиками, вдовой, поверенным. Каждому надо было что-то объяснять, в чём-то врать, про что-то молчать. Этому человеку объяснять не требовалось. Он понимал зазор, закалку и съём таблетки лучше, чем я понимал немецкий. Впервые с той ночи, когда я очнулся на Литейном, я говорил на родном языке, и родной язык здесь был заводской. Шилов был из тех начальников участка, которых я тридцать лет искал по всем цехам. Сначала руки, потом бумага.
– Сталь, – сказал Шилов. – Вот где беда. Инструментальная сталь английская или немецкая. Английской нынче нет. Немецкая теперь с новой пошлиной, втрое.
Опять пошлина. Сначала книги, потом части у Лессинга, теперь сталь.
Шилов подошёл к ящику под верстаком, порылся и вынул старый плоский напильник, стёртый почти до гладкого. На хвостовике было выбито клеймо. Английский.
– Шеффилдский, – сказал он. – Лучше стали я не знаю. У меня их ящик, со всей округи несут. Выкую, выточу, закалю. Будет пуансон.
Я взял напильник. Тяжёлый, холодный. Пуансон будет из напильника, откованного вручную у горна, где мехи качает мальчишка. Другой стали в этом городе мне никто не предлагал. И это может сработать. Надо только, чтобы напильник выдержал хотя бы первую сотню таблеток.
– Сколько?
– Две недели. Двенадцать рублей, со сталью. – Он забрал напильник обратно. – И ещё. Как соберёте, покажете мне, как работает. Интересно.
– Покажу.
Я отдал задаток из своей доли. Шилов пересчитал, сунул в карман фартука и снова пустил станок.
Двенадцать рублей были моей долей за порошок почти за месяц. Из неё же шла плата Сычёву. В этом месяце ему достанется меньше, и проценты вырастут. Их я тоже записал на себя.
На выходе я обернулся. Шилов стоял у станка, а мой бланк висел перед ним на гвозде, рецептом к стене, чертежом наружу.
* * *
Вечером в аптеке было пусто. Реннер пересчитывал кассу. Амалия Карловна была в конторе.
Я встал у своего листа на стене.
– У Лессинга частей нет. Заказ закрыт, выписать из Германии – три месяца и втрое. Пуансон и матрицу сделает мастер на Выборгской. Через две недели.
Она подняла глаза от счетов.
– Мастер хороший, – добавил я.
– Сколько?
– Это моё.
Спорить она не стала. Поднялась, взяла со стола карандаш и подошла к листу. Против строки Пресс написала мелко, своим твёрдым почерком: две недели. Положила карандаш и вернулась к счетам.
Её строчку я перечитал два раза.
Потом был урок. Она положила передо мной письмо Карла, то же самое, и велела читать вслух. Я читал по слову, спотыкаясь на глаголах в конце фраз. На штемпеле она кивнула. На клейме с буквой, которое я чуть не заказал, чуть улыбнулась. Больше за вечер она не улыбалась.
Сроки сходились так. У Гессе был срок, Рождество, и тетрадь с фамилиями. У пуансона был срок, две недели, и напильник. Сколько он выдержит, неизвестно. У совета срока не было. Больницы пока тоже. Без больницы совет и разговаривать не станет. В тетради у приказчика Гессе каждый день прибавлялись фамилии, пока я ходил по мастерским. Туманов обещал поговорить с Павлиновым и пропал на три дня.
Сроки я держал в голове полосками, одна под другой, и глядел, где они пересекаются. Все полоски пересекались на мне одном. Если сползёт одна, потянет за собой остальные. А сползти могла любая. Пуансон треснет на закалке. Больница откажет. Гессе получит ответ из Берлина раньше Рождества.
С пуансоном было страшнее всего, потому что тут я понимал, что может случиться. Перекалят – торец лопнет на первом же нажиме винта. Недокалят – за неделю сомнётся, и таблетки пойдут с рваным краем. Шилов знал это не хуже меня. Но горн у него качал мальчишка, а температуру он мерил на глаз, по цвету. Я тридцать лет доверял приборам. Теперь приходилось доверять глазу Шилова, а его я видел один раз.
– Николай. – Реннер вышел из-за прилавка с листком в руке. – Видишь ли, я забыл. Доктор Туманов заходил днём. Оставил тебе.
Записка была сложена вчетверо. Почерк быстрый, строки вкось: Павлинов согласен, завтра в девять, за Нарвской.
Три дня, выходит, Туманов уговаривал Павлинова. И уговорил.
Я сунул записку в карман, к рецептурным бланкам, снял с гвоздя сапожную щётку и сел у печки чистить сапоги. Грязь с Выборгской за день засохла коркой.
До Нарвских ворот было далеко.
Глава 3. Контрольная группа
До Нарвских ворот конка тащилась почти час, и к девяти я едва успевал. Лошади скользили на обледенелых рельсах, небо было серое и низкое. На коленях у меня стоял саквояж: склянка порошка из первой партии, журнал, чистые листы и карандаши.
Ехал я за койками. А точнее, за испытанием, таким, чтобы через три недели положить перед советом цифры, которым поверят.
У ворот я сошёл и пошёл пешком по Петергофскому шоссе. Вычищенные с вечера сапоги к первому перекрёстку стали серые по щиколотку. Слева дымили трубы, справа тянулись заборы и склады. Снег здесь серел от копоти, не успев лечь. Навстречу шли фабричные с узелками, баба везла на санках бочку с водой. За заборами ухал паровой молот, и земля под ногами вздрагивала от каждого удара. Путиловский завод был где-то рядом, левее, за крышами.
В двадцать шестом году я ездил этими местами на машине, по проспекту Стачек, к поставщику упаковки. Мимо тех же ворот, только отмытых и подсвеченных. Тогда я смотрел на них в окно и думал о сроках поставки. Теперь я шёл пешком, в чужих сапогах, и думал о сроках поставки. Хоть что-то в мире оставалось на месте.
Больница стояла за низкой оградой. Кирпичный корпус в два этажа, за ним во дворе деревянные бараки, дорожки посыпаны золой. У крыльца ждали двое. Туманов ходил взад-вперёд вдоль ограды. Павлинов стоял неподвижно, грузный, в шубе поверх сюртука, руки за спиной.
– Опаздываете, батенька, – сказал Павлинов.
Было без пяти девять.
– Конка, – сказал я.
– Все опаздывают из-за конки. – Он повернулся к двери. – Идёмте. Засецкий ждать не любит. Он вообще ничего не любит, кроме порядка.
Туманов пожал мне руку, коротко, и сразу отпустил.
– Спали?
– Мало.
– Покажете журнал. Потом. – Он пошёл рядом со мной, быстро.
– Я ему сказал главное. Порошок, совет, Берлин. Про Берлин он пропустил мимо ушей. Про совет – нет. Говорите коротко. Он устаёт от длинных. – Туманов оглянулся на Павлинова и понизил голос. – И про журнал скажите. Он любит, когда записано. Я тоже. Я вообще только журналу и верю. Вам – пока нет.
На лестнице Павлинов остановился перевести дух и сказал, не оборачиваясь:
– Я после барака кое-что пересмотрел. Кое-что.
Больше он к этому не возвращался.
Испытание начиналось с записки на клочке бумаги и с доброй воли старого доктора, который месяц назад поил холерных опием и называл меня батенькой безо всякой теплоты. Теперь этот доктор вёл меня по лестнице к своему коллеге. Туманов рассказывал, что в день, когда порошки Гессе запретили, Павлинов сам грузил золотые коробки Гессе на вывоз и велел давать раствор всему ряду, и себе тоже. Люди здесь менялись медленно. Но если уж менялись, то всерьёз.
* * *
Кабинет Засецкого был маленький и холодный. Стол завален скорбными листами, у окна умывальник, пахло карболкой. Сам Засецкий, худой, лет сорока пяти, с жёлтыми от табака усами, стоял у стола и что-то дописывал. Нас он встретил кивком и дописал фразу до конца.
– Допустим, – сказал он. – Садитесь. Порошок от жара. Павел Андреевич говорил. – Он посмотрел на меня исподлобья. – Аптека Бекмана? Это вы нам раствор присылали в октябре?
– Мы.
– Хороший был раствор. Чистый. – Он сел. – Порошков от жара у меня полный шкаф, господин Грачёв. Хинин, салициловый натр, антипирин. Зачем мне ещё один?
– При суставном ревматизме вы даёте салициловый натр.
– Даём.
– И больные жалуются.
Засецкий отложил карандаш.
– На желудок. Тошнит, режет. На шум в ушах. Часть бросает пить на третий день, и я их понимаю.
– Мой порошок действует так же. А желудок не трогает. И уши тоже.
– Все так говорят. – Он пожал плечами. – Приходит аптекарь, приносит банку и говорит: не трогает. Я верю своим глазам, господин Грачёв. Покажите.
– Для этого я и пришёл. Дайте мне палату на три недели. Половине больных – мой порошок. Половине – мел в таком же пакете. И сравним.
Засецкий положил карандаш на скорбные листы.
– Мел, – сказал он. – Больному в жару. С распухшими коленями. Мел.
– Чтобы видеть разницу…
– Не позволю.
– Батенька, – сказал Павлинов тихо, – тут он прав. Я сорок лет лечу. Больному в жару надо что-то давать. Пустое не дают.
Так. Приехали. Для них пустышка была дикостью, и по-своему они были правы: у них не было ни второго лекарства, ни уверенности, что первое сработает.
Я помолчал и перестроил всё в голове. Цель была прежняя: чтобы совет убедился, что мой порошок лучше того, что есть. Значит, сравнивать надо с тем, что есть. Мел был для чистоты опыта. Салициловый натр был для совета, который спросит одно: чем ваше лучше нашего.
– Тогда так, – сказал я. – Половине – мой порошок. Половине – салициловый натр, как вы даёте всегда. Никто не остаётся без лечения. Пакеты одинаковые, бумага одна, вес один. На каждом номер. Кто какой номер получил, не знает ни больной, ни сестра. – Я посмотрел на Засецкого. – Ни вы.
В кабинете стало тихо. Туманов перестал ходить.
– Я, – сказал Засецкий медленно, – не должен знать, что даю своим больным?
– Три недели. Потом узнаете всё.
– Зачем?
– Потому что вы увидите то, что захотите увидеть. Любой увидит. Я тоже. Если вы будете знать, что в пакете мой порошок, вы будете ждать, что больному лучше. Или хуже, если не любите аптекарей. И увидите.
Засецкий покраснел пятнами, от шеи вверх.
– Вы меня учите лечить?
– Учу себя не врать, – сказал я. – Совет тоже будет спрашивать, откуда вы знали.
Павлинов вдруг хмыкнул и потёр подбородок.
– А ведь прав, батенька, – сказал он Засецкому. – Я в бараке сорок коек видел, и видел, что хотел. Опий – держит. Держал он, как же. Правый ряд жил, левый помирал, а я смотрел и видел, что опий держит. – Он помолчал. – Пусть номера.
Засецкий долго выравнивал стопку скорбных листов.
– Допустим, – сказал он наконец. – Двадцать коек. Суставные, мужское отделение. Три недели. Сестра будет давать по номерам. Скорбные листы вести как обычно.
Двадцать. Для совета мало. Для меня много. Хватит.
– И ещё графы. Я покажу.
– Покажете. – Он снова взял карандаш и что-то пометил на листе. – Состав порошка?
– В прошении для совета будет всё: состав, способ, вес. Вам скажу так: это салициловая кислота, переделанная, чтобы не жгла желудок. Способ пока держу при себе.
– Секрет? – Засецкий поморщился. – Не люблю секретных средств. Шарлатаны все с секретами.
– До совета, – сказал Туманов быстро. – Потом – всё на бумаге. Я видел, как он делает. Сам видел. Проба железом, журнал, каждая партия записана. Я не о секрете! То есть и о нём, но тут другое. У Гессе в совете знакомые, вот что.
Засецкий посмотрел на Туманова, потом на меня. Про Гессе, видимо, он слышал больше, чем про Берлин.
– Допустим, – сказал он в третий раз. – Главному доктору доложу, когда будет что докладывать. Он в отъезде до декабря. И не любит, когда аптекари ходят по палатам.
Двойной слепой метод на заводе был азбукой. Его придумали задолго до меня, и студенты сдавали его на втором курсе. Здесь я объяснял азбуку людям, которые лечат по двадцать и сорок лет, и они имели полное право обижаться. Врач верит своим глазам, потому что больше ему верить нечему. А глаза подводят первыми, особенно у врача, который очень хочет помочь. Я одёрнул себя. Умничать перед людьми, от которых зависит всё, было опасно. Павлинов мог и передумать.
* * *
Палата суставных была на втором этаже, длинная, на двадцать коек в два ряда. Окна мутные, между рамами вата. Пахло карболкой, потом и мокрой шерстью от портянок, развешанных на спинках. Одни больные лежали на спине, неподвижно, с коленями, обмотанными фланелью. Другие сидели и держали перед собой распухшие кисти ладонями вверх.
Сестра милосердия, в серой косынке с красным крестом, лет тридцати, со строгим лицом, стояла у стола с листами.
– Сестра Варвара, – сказал Засецкий. – Это аптекарь. К больным не подходит. Всё через вас.
Он ушёл. Павлинов и Туманов ушли с ним.
Я остался у двери. Порог палаты был для меня границей, и переступать её я не собирался. Одно касание, один донос, и Дымов закроет не только меня.
– Что надо писать? – спросила сестра.
Я взял лист и расчертил его на графы прямо на подоконнике. Номер койки. Номер коробки. Жар утром. Жар вечером. Боль в суставах, словами больного: сильно, меньше, почти нет. Желудок: тошнит или нет, рвало или нет. Уши: шумит или нет.
– Уши зачем?
– От салицилового натра шумит в ушах. От моего не должно. Если зашумит – записать. Если не зашумит – тоже записать.
– Записывать, что ничего нет.
– Особенно это. Утром в восемь и вечером в восемь, в одно и то же время. Градусник под мышку, на десять минут, по часам. Если больной спит – будить. Если бросил пить порошок – записать, почему, его словами.
– Его словами, – повторила она. – Мужики так скажут, что и не запишешь.
– Пишите как скажут. Совет прочтёт.
Она посмотрела на меня с сомнением. Но лист взяла, сложила по сгибу и прижала ладонью.
С койки у двери спросил хриплый голос:
– Ты доктор, что ли?
На крайней койке лежал мужик лет сорока, с чёрными от въевшейся копоти руками. Колено у него было раздуто вдвое против другого.
– Аптекарь.
– А чего пришёл?
– Порошок принёс. Чтобы колено меньше болело и брюхо не выворачивало.
– Брюхо выворачивает, это верно. – Он пошевелился и сморщился. – Я с Путиловского. Литейщик. Мне к Рождеству надо к печи вернуться, а то место отдадут.
– Постараемся.
– Постарайся, аптекарь.
На соседней койке молодой парень, почти мальчишка, приподнялся на локте и смотрел на литейщика, потом на меня. Кисти у него были обмотаны до запястий.
– А мне тоже дадут? – спросил он.
– Всем дадут, – сказала сестра Варвара, не оборачиваясь. – Лежи.
Градусников на палату было три. Три на двадцать коек, по десять минут на каждого. Я записал в книжку: купить ещё пять. Сестра видела, что я пишу. Потом переставила табурет к моему подоконнику, чтобы мне было удобнее чертить.
Раньше больные были для меня столбиками в отчёте. Здесь они лежали на койках живые, пахли портянками и смотрели на меня. У каждого было колено, место у печи и Рождество, к которому надо успеть. Через три недели каждая графа сестры Варвары станет строкой в прошении, которое подпишет Амалия Карловна. Если хоть одна партия окажется плохой, литейщик с Путиловского получит порошок, от которого станет хуже. И тогда кончится не только испытание.
* * *
Вечером я встал к бане.
Последняя склянка ангидрида из Технологического стояла на столе, под воском. Я снял воск, отмерил и сразу закрыл. Посуда сухая с утра, окно закрыто, у двери блюдце с солью на пробу сырости. Всё, чему я научился в сентябре, я делал теперь без раздумий, руками. Вода в бане держалась у самого кипения и не переходила за него. Я сидел рядом и смотрел на часы.
В сентябре на часы смотрел Федя. Он сидел на этом табурете, шевелил губами и считал вслух: пять минут, шесть, семь. Я ему не мешал и никогда не говорил, что можно считать про себя. Теперь я считал про себя. Табурет стоял у стены, фляга висела у меня на поясе. Цифры я, оказывается, шептал вслух. Я замолчал.
Кристаллы пошли к полуночи. Мелкие, белые, сухие на ощупь. Я взял щепоть на кончике шпателя, растворил в спирте и капнул хлорного железа. Прозрачно. Вторую пробу взял с другого края чашки. Тоже прозрачно. Высушил у печи, на противнях, с блюдцем соли рядом. В подвал ни грамма.
В журнал записал: Партия № 2. Для больницы за Нарвской. Проверено. Подписал. Строка Амалии Карловны осталась пустой до утра.
Под утро я разложил порошок по пакетам, а пакеты по коробкам. Салициловый натр взял из аптечного шкафа, по той же прописи, на тех же весах. Бумага одна, пакеты одного размера, сгиб одинаковый. Двадцать коробок, по одной на койку, на каждой номер. Через час я сам не мог бы сказать, где что, если бы не держал в руках список.
Каждый порошок я взвешивал отдельно и отдельно заворачивал. Мой и натр, мой и натр, на одних весах, одной ложечкой, с одной и той же складкой бумаги. К рассвету пальцы перестали чувствовать бумагу, и сгиб я проверял глазами. Одна неровная складка – и сестра, сама того не желая, запомнит, в каких коробках пакеты другие.
Список был на одном листе. Номер коробки – что внутри. Двадцать строк. Номера я раздал не подряд: вытянул из фаянсовой кружки двадцать бумажек, десять с моим порошком и десять с натром, и в том порядке и записал.
Этот лист мне нельзя было держать. Если я буду знать номера, я начну ждать, кому станет лучше, и буду расспрашивать сестру с подсказкой. Стану подсказывать себе и ей. Список должен был лежать у того, кому всё равно, чей порошок победит. Такого не нашлось. Нашлась Амалия Карловна. Ей было не всё равно, но подыгрывать она не станет никому, даже мне.
Амалия Карловна спустилась в восьмом часу. Я встал из-за стола.
– Вот, – сказал я и протянул ей лист. – Номера. Какая коробка что. Это надо запереть и не показывать никому. Мне тоже. Через три недели откроем.
Она прочитала лист до конца. Каждую строку.
– Почему не вы?
– Потому что мне тоже хочется, чтобы получилось.
Она помолчала. Сложила лист вдвое, пошла в контору и отперла конторку Карла. Я стоял в дверях. Лист лёг в верхний ящик, под счета. Ключ щёлкнул. Она положила связку в карман юбки, туда же, где лежала записка с ящика пресса.
– Три недели, – сказала она. – Потом откроем вместе.
– Вместе.
Она кивнула. Ключи в кармане звякнули.
Потом она расписалась в журнале, в пустой строке.
Список, по которому узнают, кому что давали, должен лежать у того, кто не лечит и не варит. У нас таким человеком стала вдова в чёрном платье, которая два месяца назад называла меня вором. Ей я доверял больше, чем себе. В этом деле себе доверять было нельзя: я слишком хотел, чтобы получилось.
Склянка из-под ангидрида стояла на столе пустая, с остатками воска на горлышке.
* * *
Урока немецкого в субботу не было, в воскресенье тоже. Сестра Варвара прислала с посыльным первый лист, аккуратный, с цифрами жара и словом нет в каждой клетке про уши. Я прочитал его два раза и не позволил себе ничего из него вычитать. Три дня – не результат.
В понедельник я пошёл на Загородный, в Технологический.
Подморозило. Дворники скалывали лёд с тротуаров, и лёд летел из-под скребков серыми кусками. У ворот института курили студенты в форменных фуражках. Один проводил меня взглядом. Аптекарский помощник в потёртом пальто здесь был не к месту. Я это знал и прошёл мимо.
Коридор лаборатории органической химии пах уксусом, серой и горелыми пробками. Ассистент был на месте: прожжённый халат, закатанные рукава, пальцы в жёлтых пятнах. Он стоял под тягой и что-то отгонял, и узнал меня не сразу.
– А, аптекарь. – Он кивнул. – Выход тогда вышел. Как в статье. Посуду теперь сушу, окно закрываю. Студентов гоняю. – Он повернулся к колбе. – Чего надо?
– Ангидрид. Склянка кончилась. Заплачу.
Он выключил горелку. Глянул на шкаф со стеклянными дверцами. Покраснел, сначала уши, потом лицо.
– Больше не дам. – Он сказал это быстро, глядя в сторону. – Наш запас немецкий. Новый не везут, пошлина. Профессор запретил отпускать на сторону. Нам самим до весны не хватит.
– Понятно.
Просить второй раз я не стал. Он был не виноват. Он ждал, что я уйду, и смотрел на колбу.
– А как его делают? – спросил я.
– Ангидрид. – Ассистент поднял брови. – Вы же не химик.
– Нет.
– Его на заводах делают. В Германии. – Он помолчал. – И у нас можно. В лаборатории. Одно из двух веществ, что туда идут, на воздухе дымит. Глаза режет, горло. Капля воды – шипит и летит во все стороны. Вся посуда должна быть сухая, как порох. От него люди кашляют. А кто не бережётся – и кровью. У нас в прошлом году студент неделю лежал.
Я кивнул.
Двадцать коробок стояли у сестры Варвары, в них порошок на первую неделю. Партии хватит на три. Потом совет, и совету нужно будет знать, что Бекман может делать порошок партия за партией, сколько понадобится. Пресс Шилова через десять дней потребует порошка. Приказчик Гессе будет записывать фамилии до Рождества. А у меня ни одной капли ангидрида и ни одного места в Петербурге, где его можно купить. У немцев его сколько угодно. Германия делает его вагонами. Здесь его перестали возить.
До пуансона оставалось дней десять. До Рождества шесть. Ангидрида не было ни капли.
Выходило, что делать придётся самому. В сарае, на задворках, где угодно, только не в аптеке, где спит Амалия Карловна. С ядовитыми парами, с огнём, с моими руками, которые ничего подобного не делали. Инструктаж у меня был один – студент, который неделю лежал.
И ещё одно я понимал ясно. Если я сам не сделаю ангидрид, его не сделает никто. У немцев фабрики льют его бочками, и им всё равно, есть он в Петербурге или нет. Пока пошлины, пустой рынок им даже удобен. Когда-нибудь пошлины снимут, немецкий ангидрид вернётся, а с ним и немецкий порошок. К тому времени у меня должно быть своё сырьё и свой пресс. И разрешение совета.
Ассистент смотрел на меня. Потом оторвал от казённого бланка полоску, обмакнул перо и написал три строки, не садясь: уксуснокислый натрий, хлорокись фосфора, перегонять сухим. Подул на чернила и пододвинул бумажку ко мне по столу.
– Только не здесь, – сказал он, глядя на колбу. – И не там, где люди спят.
Я сложил полоску вчетверо.
Спрятал её за подкладку пальто.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
