Обложка Аптекарь. 1893

Аптекарь. 1893

Дмитрий Окуловский

0% прочитано
Стандартный
Дмитрий Окуловский

Аптекарь. 1893

Глава 1. Опий и каломель

Умер я в проходной завода, который строил тридцать лет. Пропуск мой к тому времени уже не работал.

Звали меня Аркадий Львович Вересов. Пятьдесят восемь лет, главный технолог фармацевтического завода под Петербургом. Каждый пресс там я узнавал по звуку, а третий – ещё и по характеру. Жены давно не было, дочь жила в Калгари и звонила на Новый год.

В пятницу завод продали. В понедельник я сдавал дела молодому человеку из управляющей компании, у которого в планшете мой завод помещался в одну таблицу. Я успел показать ему, что датчик влажности на третьем прессе в сырую погоду даёт неверное значение, а под строкой *Дела сдал* дописал от руки: *Датчику не доверять*. Молодой человек вздохнул, вышел в коридор и кому-то позвонил.

Через десять минут турникет на проходной пискнул и загорелся красным. Охранник Серёга, который сидел на этой вахте, сколько я себя помню, вышел из будки и встал рядом. Смотрел он куда-то мимо меня.

– Аркадий Львович… вас из базы сняли.

Тут сердце и прихватило. Нитроглицерин лежал во внутреннем кармане пиджака. Сам пиджак висел в кабинете, на спинке кресла. С утра это кресло было уже не моё.

Последним я успел подумать, что третий пресс они угробят к ноябрю. Писк турникета становился всё тоньше, а потом сменился дребезгом колокольчика. Так дребезжит колокольчик над аптечной дверью, когда в неё звонят ночью.

* * *

В дверь звонили.

Колокольчик над ней дёргался и дребезжал, на миг затихал и заходился снова. Звонили долго, не отпуская шнурка.

Я стоял, упираясь ладонями в прилавок. Прилавок был дубовый, скользкий от лака, а под ладонями лежала раскрытая конторская книга, исписанная мелким почерком с наклоном.

Грудь не болела. Совсем. После того, что было у турникета, это пугало больше всего.

Пахло не хлоркой. Пахло аптекой: камфарой, спиртом, сушёной ромашкой и чем-то горьким, чего я не узнал. Над прилавком шипел газовый рожок, прикрученный почти до конца. В его синеватом свете тянулись вдоль стен полки со склянками, и латынь на этикетках читалась сама собой.

Колокольчик зашёлся опять.

– Грачёв! – хрипло крикнули из-за перегородки. – Оглох? Звонят же!

Над перегородкой показалась стриженая голова, потом плечи в сером фартуке поверх рубахи. Мальчишка, тощий, с острыми локтями. Смотрел он на меня с брезгливой скукой.

Имя всплыло само, как номер телефона, который набирал тысячу раз. Федя. Ученик. А следом, без спроса, всплыло ещё одно: этот мальчишка меня терпеть не может.

Меня – или того, в чьём теле я очнулся.

Разбираться было некогда. Сначала дверь.

– Иду, – сказал я.

Голос вышел чужой, выше и звонче моего.

Дверь была стеклянная, в частом переплёте. По стеклу шла надпись золотом, и изнутри я прочитал её задом наперёд: *Аптека К. Ф. Бекманъ*. С твёрдым знаком на конце. Ключ висел на гвозде у косяка. Рука нашла его раньше, чем я вспомнил, где он.

На крыльце стояла женщина в тёмном платке и держала на руках мальчика. Мальчик был уже велик, чтобы его носить: ноги в мокрых чулках свисали ей почти до колен. За её спиной горел фонарь, блестела после дождя мостовая, и по Литейному никто не ехал.

– Батюшка, – сказала она. – Доктор велел… вот.

Она сунула мне бумажку, не выпуская сына. Бумажка была сложена вчетверо и отсырела у неё в кулаке.

Рецепт. Вверху стандартное врачебное сокращение, дальше почерк, который во все времена одинаков. Латынь разбиралась: опийная настойка, каломель. Внизу подпись: закорючка, похожая на пружину.

Читал я без очков. Мелкий почерк, газовый свет – и никаких очков, которые я последние годы носил на шнурке, чтобы не терять. Я поднёс бумажку ближе, потом отвёл подальше. Буквы оставались резкими. В моём возрасте так не бывает.

И возраст был не мой. Как и голос.

Год всплыл сам, вместе со знанием, где висит ключ. Тысяча восемьсот девяносто третий.

Я отложил это на потом и посмотрел на мальчика.

Глаза запали, под ними легли синие круги, губы были сухие и серые. Руки у матери, красные, разъеденные щёлоком, цеплялись за его рубашку. Пальцы у сына были почти такие же: сморщенные, как после долгой стирки. Только воды в нём, похоже, не осталось совсем.

Эту картину я знал – по рисунку в инструкции. Мы выпускали порошки для таких случаев миллионами пакетов, и инструкцию к ним я когда-то сам вычитывал до запятой.

– Доктор сказал – холера, – выговорила женщина. – Это холера, батюшка?

Я не врач и никогда им не был. Лекарства я делал вагонами, а лечили ими другие.

– Заносите, – сказал я. – Кладите на лавку.

Федя, ворча, зажёг керосиновую лампу и поставил её на прилавок. Женщина уложила мальчика на лавку у окна, подсунула ему под голову свой платок и осталась стоять над ним, будто боялась, что его унесут.

Шкаф с сильнодействующими стоял слева от прилавка, с медной табличкой на дверце. Ключ от него нашёлся в жилетном кармане, на цепочке. Рука опять нашла его сама.

Опий стоял на своём месте, в тёмной склянке с притёртой пробкой. Каломель – в банке рядом. Больше против холеры в этом шкафу ничего не было. Во всём городе, если на то пошло, тоже.

– Отпускать будешь или как? – Федя встал у меня за плечом. – Доктор прописал.

– Прописал, – согласился я.

– Рецепт – закон. Сам меня учил.

Сказал он это с удовольствием. Видно, давно хотел вернуть мне мои же слова.

Я взял склянку и повертел в пальцах. Опий заткнёт понос, и мать решит, что сыну полегчало. Каломель выгонит из него то немногое, что осталось. Хорошее сочетание, если нужно, чтобы ребёнок поскорее затих.

– Ему сейчас пить надо, – сказал я женщине. – Капли потом.

– Доктор велел капли. – Она выпрямилась. – Доктор знает.

По её лицу было ясно: спорить с докторским рецептом – всё равно что спорить с иконой. Я замолчал.

– Сколько с меня? – спросила она и разжала кулак.

На ладони лежали медяки, тёмные и мокрые.

– Сорок семь копеек, – сказал Федя, не заглядывая в рецепт. – По таксе.

Медяков на ладони было меньше. Намного меньше. Женщина это знала и снова сжала кулак.

Выходило так: лекарство, от которого мальчику станет хуже, стоит денег, которых у неё нет. А то, что может его вытянуть, почти ничего не стоит.

Я запер шкаф.

Дистиллированная вода стояла в большой оплетённой бутыли у перегонного куба. Единственное в этой аптеке, чему я поверил сразу, без проверки. Соль нашлась в банке с латинской этикеткой *хлористый натрий*, сахар – в жестянке, сода – в картонной коробке с немецкой этикеткой.

Весы стояли под стеклянным колпаком: медные чашки, коромысло, гирьки в бархатных гнёздах. Гирьки были помечены значками, которые я встречал только в учебнике по истории фармации. Драхмы, скрупулы, граны. Граммов тут ещё не завели.

Пересчитывать пришлось в уме. Голова считала. Хоть что-то в этом теле работало по-старому.

Коромысло качнулось раз, другой и замерло посередине. Хорошие весы. Честные. Я бы такие поставил себе на участок.

Я развёл соль, сахар и соду в воде, перемешал стеклянной палочкой и попробовал с кончика ложки. Солоновато и чуть сладко. *Как слёзы*, – говорили у нас на заводе.

– Это чего? – Федя кивнул на кружку. – Не по рецепту.

– Не по рецепту, – согласился я.

Я подошёл к лавке и присел на корточки. Колени не хрустнули. Мелочь, а приятно.

– Слушайте меня, – сказал я женщине. – Пока я готовлю порошки, поите его вот этим. По ложке. Каждую минуту ложку, даже если отворачивается. И никуда его сейчас не несите.

– А капли?

– Будут и капли. – Я вернулся к прилавку и положил рецепт под гирю, чтобы не сдуло. – Позже.

Федя хмыкнул. Потом сказал тихо, почти ласково:

– Тебе ж права нет, Грачёв. Лечить-то.

– Я только пою, – сказал я. – Водой.

– Хозяйке скажу, – пообещал Федя.

– Скажи, – согласился я. – Утром. Сейчас поить надо.

Мальчика отнесли в заднюю комнату, на Федин топчан. Федя поджал губы, но смолчал. Мать села рядом на табурет, взяла кружку в обе руки, зачерпнула ложкой и поднесла сыну ко рту.

С первой же ложки мальчика вырвало – матери на передник и мне на рукав.

Рвёт – это ладно, сказал я себе. Хуже, если перестанем поить.

– Меньше, – сказал я вслух. – Пол-ложки. И чаще.

– Не держит он, батюшка! – Женщина подняла на меня мокрое лицо. – Не держит ведь!

– Как его зовут?

Она запнулась, будто вопрос был не по делу.

– Митя… Митенька.

– Ерохина это, – буркнул Федя из угла. – Прачка с нашего двора. Бельё нам носит.

– Прасковья я, – сказала женщина. – Прасковья Ерохина.

– Прасковья, – сказал я. – У Мити сейчас всё внутри пересохло и болит. Он будет отдавать обратно, а мы будем давать ещё. Кто кого переупрямит.

Поняла она вряд ли, но ложку взяла.

Пол-ложки. Минута. Пол-ложки.

Через четверть часа Митю вырвало снова, но меньше. Ещё через полчаса – совсем чуть-чуть.

К концу первого часа Прасковья сдала.

– Дайте капли, – сказала она, глядя в пол. – Доктор велел. Помрёт ведь – на мне грех будет.

– Капли утром, – сказал я. – С доктором.

– А ну как не доживёт до утра?

Ответить на это мне было нечего. Я взял у неё ложку и стал поить сам.

Федя стоял в дверях, привалившись плечом к косяку, и смотрел.

– Иди сюда, – сказал я.

– Чего это?

– Руки мыть. С мылом. Потом садись с другой стороны.

Он не двинулся. Потом всё-таки подошёл к рукомойнику и мылил руки долго, с ожесточением. Сел на другой край топчана. Я дал ему ложку.

– Смотри, – сказал я. – Из него уходит вода. Мы её возвращаем. Сколько ушло, столько и влить, только медленно, иначе обратно пойдёт. Я только возвращаю воду. Это…

Я чуть не сказал *регидратация* и вовремя прикусил язык.

– Это как бочку доливать, пока течёт.

– А дыру кто заткнёт? – хмыкнул Федя.

– Сама затянется. Если бочка доживёт.

Он глянул на меня искоса и начал поить. Ловко, между прочим. Ловчее матери.

Потом наклонился ко мне, чтобы Прасковья не слышала:

– Опять что-то задумал, Грачёв. С бутылями уже было.

Я ничего не вспомнил. Мелькнуло только тёмное: подвал, сырость, ряд бутылей, до половины налитых водой, – и ушло, как рыба под лёд.

– Пои, – сказал я. – Потом поговорим.

– Потом ты опять удерёшь.

Я не ответил. Мите было не до наших с Федей счетов.

Ночь тянулась.

Газ в зале шипел, лампа в задней комнате коптила, и Федя дважды подкручивал фитиль. Прасковья задремала сидя, вздрагивала и снова тянулась к ложке. За окном по Литейному прогрохотала ломовая телега, потом долго было пусто. Кружка пустела, и я разводил новую порцию на тех же честных весах.

Молодое тело засыпало на ходу, прямо с ложкой в руке. Я щипал себя за запястье.

На третьей порции Федя встал у меня за спиной.

– Сахар-то хозяйский, – сказал он. – И соль. Опять тащишь?

Ясно. Николай, выходит, таскал ещё и отсюда.

Я раскрыл конторскую книгу на чистом месте и записал: соль, сахар, сода, вода дистиллированная – взято Грачёвым Н. Л. в счёт жалованья. Расписался. Подпись вышла Николаева, с тем же наклоном: рука помнила её лучше меня.

Федя прочитал через моё плечо, шевеля губами.

– Это ещё зачем?

– Чтобы было записано.

– Раньше не записывал.

– Теперь буду.

В промежутках всплывало чужое, без спроса. Кладбище, мокрый песок, немецкая речь над ямой. Женщина в чёрной вуали оборачивается, и Николай – то есть я – отступает на шаг под её взглядом. Хозяйка. Амалия Карловна. Три месяца как вдова.

Больше я ничего не вспомнил. Видно, Николай и сам не любил это вспоминать.

Холера это или нет, я по-прежнему не знал. Холерина, дизентерия, просто дурная вода из дворового колодца – разбираться в этом должны были врачи. Но одно я знал точно, и знание это было моё собственное. Осенью девяносто третьего года в Петербурге от холеры умрёт Чайковский. Это знает всякий, кто хоть раз читал его биографию.

Холера придёт.

И поверить мне не сможет никто. Учебник, где это написано, напечатают только лет через сто.

Под утро я поймал себя на том, что считаю вдохи Мити вместо минут. Вдохи были частые и мелкие.

Аркадий Львович, сказал я себе. Аркадий Львович Вересов. Ты ещё здесь. Считай дальше.

Окно в задней комнате посерело. Митя заворочался и вдруг заплакал – тонко, но в голос, со слезами.

А потом Прасковья ахнула и потянула из-под него мокрую дерюжку.

– Обмочился, – сказала она виновато. – Простите, батюшка, Христа ради…

Я сел на табурет. Ноги вдруг перестали держать.

– Это хорошо, – сказал я. – Это лучшее, что он мог сделать.

Прасковья глядела на меня и не верила. Федя смотрел на меня долго и внимательно.

– Откуда ты это знаешь? – спросил он, когда Прасковья отвернулась к сыну.

– Читал.

– Где?

– В немецком журнале.

Федя помолчал, вертя в пальцах ложку.

– Ты ж по-немецки через пень-колоду.

– Выучил, – сказал я.

Врать надо было лучше. Я отметил про себя: такую ложь не повторять.

К рассвету Митя пил сам. Держал кружку обеими руками и морщился: солоно.

Наверху хлопнула дверь. По лестнице застучали каблуки, быстро и сердито.

– Хозяйка, – сказал Федя.

И впервые за ночь посмотрел на меня почти с сочувствием.

Амалия Карловна Бекман спустилась в аптеку в чёрном: траур по мужу ей полагалось носить ещё долго. Держалась она прямо, волосы были убраны гладко, волосок к волоску. На пороге задней комнаты она остановилась.

Посмотрела на Прасковью, на Митю с кружкой, на тазик у топчана. Потом на меня.

– Николай Лаврентьевич. – Говорила она без дрожи, с немецкой твёрдостью на согласных. – Что это?

На планёрках меня учили: сначала факт, потом что сделано.

– Ночью принесли ребёнка с поносом и рвотой, – сказал я. – По рецепту – опий и каломель. Денег у матери не было. Я поил его раствором соли и сахара на дистиллированной воде. К утру он пьёт сам и…

– Вы его лечили.

Спрашивать она не спрашивала.

– Поил.

– Вы его лечили, – повторила она раздельно. – В моей аптеке. Без права. Вы понимаете, что за такое аптеку закрывают?

Она помолчала и добавила тише:

– Нас и так закрывают.

– Барыня… – Прасковья поднялась с табурета и стала кланяться, прижимая к себе Митю. – Он Митеньку моего всю ночь… всю ночь не отходил… Век за него Бога молить буду…

Амалия Карловна слушала её благодарности внимательно, по-деловому.

Я взял из-под гири рецепт, раскрыл конторскую книгу и нашёл последнюю запись. Почерк был Николаев, мелкий, с наклоном. Теперь, выходит, мой. Ниже ночной строчки про соль и сахар я вписал число и то, что прописано. Пусть хоть в книге будет порядок.

– Отпустите, что прописано, – сказала Амалия Карловна, – и пусть уходят.

Я отвесил каломель, отмерил капли, как было написано, до последнего грана. Завернул, надписал сигнатуру. Под ней, мелко, добавил от себя: *Давать только после осмотра доктором*.

Прасковья переводила взгляд со свёртка на свою ладонь с медяками.

– В книгу, – сказала Амалия Карловна, не дожидаясь вопроса. – В долг. Карл Фёдорович всегда писал в долг.

Она помолчала.

– Половину ему так и не отдали.

Потом заглянула в книгу, куда я собирался писать, и взгляд её задержался на ночной строчке – *в счёт жалованья*. Задержался и ушёл дальше. Ничего она не сказала.

Я вписал долг. Потом наклонился к Прасковье:

– Покажите Митю доктору. Пусть посмотрит, какой он сейчас. Скажет давать капли – дадите. А пока поите так же, по ложке. И дома – только кипячёную воду. Только кипячёную, это важно.

Она закивала, прижимая свёрток к груди, и унесла Митю на руках, хотя идти он, по-моему, уже мог и сам. У двери обернулась и перекрестила меня. Колокольчик звякнул ей вслед.

Амалия Карловна дождалась, пока он замолчит. Потом достала из рукава сложенную бумагу и положила на прилавок. Положила аккуратно, углом к углу.

– Это пришло вчера, – сказала она. – Завтра в десять утра пристав опишет имущество аптеки. За долг Карла Фёдоровича. Тысяча восемьсот сорок рублей.

За перегородкой Федя перестал греметь склянками.

– Так что лечите кого хотите, Николай Лаврентьевич. – Она поправила манжету. – Послезавтра здесь не будет ни аптеки, ни вас.

Я пробежал бумагу глазами. Орёл, печать, яти через слово. *…по закладной… во исполнение… опись движимого имущества…*

Похожую бумагу я подписал сегодня утром. В две тысячи двадцать шестом году.

– Пусть забирают, – сказала Амалия Карловна и потёрла переносицу двумя пальцами. – Я устала, Николай Лаврентьевич. Пусть всё забирают.

Второй раз за одно утро у меня отбирали дело. И опять бумагой.

– Покажите мне бумаги Карла Фёдоровича, – сказал я. – Закладную. Вексель, если есть. Всё, что есть.

Она подняла на меня глаза. Этот взгляд я узнал: помнил его с кладбища.

– Вам? – спросила она. – Вору?

Отвечать за Николая Лаврентьевича мне было пока нечем.

Амалия Карловна повернулась и ушла наверх. Каблуки простучали по лестнице и стихли. Повестку она не взяла.

Я разгладил её ладонью и положил рядом с конторской книгой, углом к углу, следом за ней.

Аркадий Львович Вересов, сказал я себе. Технолог. Один раз ты уже расписался под *Дела сдал*.

Второй раз я так просто не распишусь. Где-то в этом доме лежат бумаги Карла Фёдоровича. В них написано, кто завтра придёт сюда с приставом и по какому праву. Хозяйка мне их не даст, денег у меня нет, законов этого времени я не знаю. Зато я знаю другое: любую бумагу кто-то писал, и в любой можно найти ошибку.

Часы над дверью щёлкнули и начали бить.

Опись – завтра, в десять утра.

Глава 2. Чужие грехи

Часы над дверью отбили восемь и замолчали. До описи оставалось двадцать шесть часов.

Бумаги Карла Фёдоровича были под замком у хозяйки, а хозяйка – наверху. Начинать приходилось с того, до чего я мог дотянуться сам. Ночью, пока я отпаивал Митю, в голове мелькнули бутыли в подвале, недолитые водой. Если Николай воровал, я хотел знать, что именно и сколько.

Дверь в подвал была под лестницей. Где она, я знал Николаевой памятью.

Три ступени вниз, низкий кирпичный свод, холод. Здесь держали то, что боится тепла: масла, настойки в бутылях, лёд в ящике с опилками. Пахло сыростью и мышами. Я поднял лампу повыше.

Бутыли стояли в дальнем углу, за мешками с ромашкой, там же, где я уже видел их ночью в обрывке чужого воспоминания. Шесть штук тёмного стекла. На этикетках аккуратным немецким почерком было выведено: *настойка валерианы*. Самый ходовой товар любой аптеки: от нервов и от бессонницы.

Я вытащил пробку и понюхал. Валерьяной пахло, но слабо. Я наклонил бутыль к свету – цвет был бледный, как у спитого чая.

Одну бутыль я унёс наверх.

Спиртомер лежал в ящике под прилавком: стеклянный поплавок с бумажной шкалой внутри. Я налил настойку в мензурку и опустил его. Поплавок сел глубже, чем должен был. Намного глубже.

Настойку развели водой. Примерно наполовину.

Федя стоял у прилавка и смотрел, как поплавок покачивается в мензурке.

– Воды доливал, – сказал он без всякого выражения. – Отливал на сторону, а сюда воду.

– На какую сторону?

– В трактир на Бассейной носил. Там из валерьянки что хочешь сделают, лишь бы крепкое. – Он пожал плечами. – Все знают.

– Всех поимённо.

– Я знаю. – Федя помолчал. – Карл Фёдорович не знал. Он бы тебя выгнал.

Я вытер руки о фартук. Фартук тоже был Николаев.

Шесть бутылей. Если продать их как есть, к завтрашнему утру в кассе появилось бы хоть что-то. На долг Карла этого не хватило бы, но хоть что-то. Никто бы не заметил: валерьянку не проверяют.

Я спустился в подвал, принёс оставшиеся пять и выстроил их у раковины.

– Ты чего? – Федя шагнул ко мне. – Грачёв, ты чего?

Я вылил первую. Настойка ушла в сток с тихим бульканьем, и по аптеке поплыл густой запах валерьяны.

– Это ж деньги! – Федя схватил меня за рукав. – Долей спирту, и всё. Никто не отличит!

– Спирт тоже денег стоит. И травы в ней мало, спиртом этого не поправишь. – Я освободил рукав и взял вторую бутыль. – Это брак. Брак в продажу не идёт.

– Кто сказал?

– Я.

Федя отступил и больше не хватал. Стоял и смотрел, как я выливаю третью, четвёртую, пятую. На шестой не выдержал:

– Хозяйке-то что скажешь?

– Правду. Когда спросит.

Пустые бутыли я вымыл и поставил сушиться горлом вниз. Хоть посуда пригодится.

Первая покупательница пришла, когда запах ещё не выветрился. Дама в шляпке с вуалеткой, за ней горничная с корзинкой.

– Валериановых капель, – сказала дама, не глядя на меня. – Как обычно.

Федя у меня за спиной тихо кашлянул.

– Валерьянки нет, сударыня.

– Как нет? Здесь валерьяной пахнет на весь Литейный.

– Кончилась, – сказал я. – Будет через неделю.

Настойку за день не сделаешь: корень должен настояться в спирте неделю, не меньше.

– У Бекмана всегда было, – сказала дама горничной, и обе вышли. Колокольчик звякнул им вслед.

– Через неделю, – повторил Федя. – Через неделю нас тут не будет.

– Это мы ещё посмотрим.

Прозвучало это увереннее, чем я был на самом деле.

Пальто Николая висело за перегородкой на гвозде. Я пошарил по карманам в надежде на деньги. Денег не нашлось. Нашлись огрызок карандаша, пуговица и сложенная вчетверо бумажка, засаленная на сгибах.

*Я, нижеподписавшийся, мещанин Николай Лаврентьев Грачёв, взял у Фрола Игнатьевича Сычёва взаймы…*

Сумма была такая, что за год Николаевым жалованьем её не закрыть. Процент – грабительский даже по моим меркам. Срок – к первому сентября.

До первого сентября оставались считаные дни.

Я вспомнил лицо: круглое, гладко выбритое, с добрыми глазами. Сычёв. И следом – что при виде Сычёва Николаю всегда хотелось свернуть за угол.

– Он тебя в прошлый раз в подворотне ждал, – сказал Федя у меня из-за спины. – Двое с ним было.

Я сложил расписку и сунул во внутренний карман жилета.

* * *

Наверху щёлкнул замок. Амалия Карловна заперлась у себя, и второй раз просить у неё бумаги было бесполезно. Ответ я уже слышал.

А без бумаг я ничего не мог. Опись по закладной – значит, есть закладная. Кто её держит, на каких условиях, кому она передана – всё это было где-то здесь, в доме, под замком у вдовы, которая считала меня вором. Основания у неё были.

– Бумаги хозяина в конторе, – сказал Федя.

Он протирал склянки на полке и на меня не смотрел.

– В конторке. Хозяйка её заперла, как он помер. Ключ себе забрала.

– Тогда какой толк?

Федя поставил склянку на место и взял следующую. Долго тёр её тряпкой, хотя та и так блестела.

– У Карла Фёдоровича второй ключ был. Под часами держал, в конторе. Хозяйка про него не знает. Он при ней не доставал.

– Почему ты мне это говоришь?

– Аптеке. – Федя наконец обернулся. – Чужим её отдавать не хочу. Карл Фёдорович меня с улицы взял. Я у него тут с одиннадцати лет.

Контора оказалась крохотной комнатой за провизорской, с окном во двор. Конторка орехового дерева, стул с продавленным сиденьем, на стене – часы с гирями. Часы стояли. Их никто не заводил с похорон.

Федя сунул руку за часовой корпус и вытащил ключик на шнурке. Отдал мне и встал в дверях – так, чтобы видеть лестницу.

– Если спустится, я кашляну.

Конторка открылась без скрипа. Карл Фёдорович держал бумаги по моему вкусу: по папкам, каждая надписана. Счета. Рецептурные журналы за прошлые годы. Переписка. И отдельно, в синей обложке, – то, что мне было нужно.

Закладная была составлена по-русски, на гербовой бумаге, и заверена у нотариуса. Карл Фёдорович Бекман, провизор, закладывает движимое имущество аптеки – инвентарь, посуду, запасы – аптекарскому складу *Лессинг и К°* в обеспечение займа по векселю. Сумму я пропустил. Её я и так знал.

Под закладной лежала переписка со складом. Письма были на немецком.

Я вгляделся в первое. Готический шрифт, длинные слова, склеенные из коротких. По-немецки я когда-то читал паспорта на оборудование – со словарём и руганью. Здесь словаря не было.

Одно слово я всё-таки разобрал: таблеточный пресс. Карл Фёдорович заказывал пресс.

Я долго смотрел на это слово.

– Ну? – Федя заглянул мне через плечо. – Чего пишут?

– Пресс он заказывал. Для таблеток.

– Дальше.

– А ещё я не понимаю.

Федя хмыкнул.

– Ты ж ночью говорил – выучил.

– Плохо выучил.

Он хмыкнул ещё раз, уже веселее, и вернулся к двери караулить лестницу.

Я перевернул закладную. На обороте, наискось, другими чернилами и другим почерком, стояла надпись: *Права по сей закладной передаю…* – и дальше, с росчерком, подпись склада. А ниже – кому передаю.

Фролу Игнатьевичу Сычёву.

Число стояло летнее. Когда Карла Фёдоровича уже похоронили.

Я положил закладную на конторку и достал из жилета расписку Николая. Имя то же. Сычёв держал и мой долг, и долг этого дома.

Когда продавали завод, юристы покупателя три недели сидели у нас в переговорной. Проверяли одно: кто, кому, когда и по какой бумаге передал каждое право. Я тогда злился: производство стоит, а они бумажки перебирают. Потом один из них показал мне договор, где подпись стояла не того числа, и сделка подешевела на треть.

С тех пор передаточные надписи я читаю первыми.

Что именно здесь неладно, я не понимал: законов этого времени я не знал вовсе. Но подвох чуял – так чуешь его в партии, которая по бумагам чистая, а таблетка крошится.

– Грачёв, – сказал Федя от двери и закашлялся. – Шаги.

Я сложил закладную, сунул её в жилет рядом с распиской и запер конторку. Ключ вернулся за часы. Когда Амалия Карловна дошла до провизорской, я стоял у полки с журналами и держал в руках первый попавшийся.

– Что вы здесь делаете?

– Рецептурный журнал ищу, – сказал я. – Прошлогодний. Для пристава, чтобы всё было по порядку.

Она перевела взгляд с журнала у меня в руках на дверь конторы. Дверь была закрыта.

– Прошлогодний на второй полке, – сказала она. – Вы держите позапрошлый.

И ушла, не дожидаясь ответа. Федя у неё за спиной закатил глаза к потолку и перекрестился.

– Мне нужен человек, который знает законы, – сказал я.

– Законник денег стоит.

– У меня рубль.

– У тебя – рубль? – Федя поднял брови. – Это где ж ты его взял?

– В жилете.

Федя подумал.

– На Бассейной, в полпивной, Мочалов сидит. Прошения пишет, бумаги читает. Недорого. Если с утра – трезвый.

Было уже за полдень.

* * *

Днём Литейный оказался куда шумнее, чем ночью. Звякала конка, ругались извозчики, дворник поливал тротуар из лейки, и от мокрой мостовой тянуло конским навозом и сыростью с Невы. Я шёл быстро, придерживая жилет. Молодые ноги несли сами, и это было почти весело.

Никто на меня не смотрел. Помощник провизора в картузе и потёртом сюртуке – в этом городе таких были тысячи.

На углу Бассейной к стене был приклеен выцветший лист с орлом. Поверх него уже налепили афишу цирка, но крупные буквы читались: *…от холеры… пить только кипячёную воду… не есть сырых овощей…* Прошлогоднее объявление городской управы. Холера была здесь год назад. Под листом стояла бочка с водой, и мальчишка-разносчик пил прямо из ковша.

Полпивная на Бассейной помещалась в полуподвале. Три стола, стойка, запах кислого пива и мокрых опилок. Мочалова я узнал сразу: кроме него, бумаг тут никто не писал. За угловым столом, в студенческой тужурке, из которой хозяин давно вырос, сидел человек лет сорока с чернильными пальцами. Перед ним стояли кружка и стопка бумаги.

– Прошение – гривенник, – сказал он, не поднимая головы. Жалоба – пятиалтынный. На высочайшее имя – не пишу, не верю.

– Мне нужно, чтобы вы прочитали бумагу и ответили на один вопрос.

Он поднял голову. Глаза были красные, но внимательные.

– Один вопрос – это дорого, – сказал он. – Обычно людям нужно сто, и все про одно и то же. Садитесь.

Я сел и положил перед ним закладную. Оборотом вверх.

Мочалов прочитал надпись. Потом перевернул и прочитал всю закладную, водя пальцем по строчкам. Потом снова перевернул.

– А вам-то что? – спросил он. – Вы, судя по пятнам на пальцах, аптекарский. Не хозяин.

– Помощник.

– Помощнику при описи терять нечего. Новый хозяин тоже помощника возьмёт. Может, вас же.

– Мне не всё равно.

– Объясните.

Я подумал, как сказать, чтобы не вышло глупо.

– Не люблю, когда дело отбирают бумагой.

Мочалов усмехнулся, но спорить не стал.

– Задавайте вопрос.

– Может ли тот, кому передан вексель по надписи, получить вместе с ним и залог?

Мочалов посмотрел на меня внимательнее.

– Кто вас этому вопросу научил?

– Никто.

– Врёте, – сказал он без обиды. – Но вопрос правильный. – Он постучал ногтем по надписи. – Вексель передавать можно. Для того он и вексель. А закладную – нельзя. «Закладные и домовые с залогом письма передавать с подобными надписями другим запрещается, поелику заёмщик вверил залог свой заимодавцу». Устав о банкротах, часть вторая, статья двадцать первая. Сто лет этой статье, а никто её не отменял.

– То есть…

– То есть покойник доверил своё имущество складу. Господину Сычёву такого доверия не было. Вексель у Сычёва есть, и деньги ему должны. А залога у него нет. Описывать имущество по этой закладной он права не имеет. Хочет денег – пусть идёт в суд с векселем, как все люди, и становится в очередь.

– Сколько это займёт?

– Недели. – Мочалов пожал плечами. – Если повезёт, месяц.

Я откинулся на спинку стула.

– Что делать завтра? Пристав придёт в десять.

– Пристав – не судья. – Мочалов отхлебнул пива. – Спорить с ним бесполезно, но заявить спор о праве вы можете. При свидетелях покажете закладную с этой надписью, скажете, что залог по надписи не переходит, и потребуете занести ваше заявление в акт. Опись по такой бумаге любой пристав остановит: ему самому отвечать не хочется. Главное – не кричите и не размахивайте руками. Говорите скучно, будто по бумаге читаете. Приставы таких любят.

Он сложил закладную и подвинул мне.

– С вас рубль.

Я положил на стол рубль. Последний. Мочалов накрыл его ладонью и не спешил убирать.

– Отсрочку вы получите, – сказал он. – Денег это не отменяет. Долг останется, и Сычёв его взыщет, только позже.

– Я знаю.

– И ещё. – Он наконец убрал рубль в карман. – Я Сычёва знаю. Ссудная касса на Знаменской, мелочь, часы, шубы под залог. Таких денег, чтобы у складов закладные скупать, у Сычёва отродясь не водилось. – Мочалов посмотрел на меня поверх кружки. – Смотрите, чья это рука.

– А чья?

– Понятия не имею. – Он снова уткнулся в свои бумаги. – За это отдельный рубль. Которого у вас нет.

* * *

Когда я вернулся, у прилавка стоял человек в хорошем сюртуке и с тростью. Круглое бритое лицо, добрые глаза.

Федя за прилавком был бледный и делал вид, что очень занят.

– А вот и Коля, – сказал Сычёв ласково. – А я жду. Думаю, куда наш Коля ушёл, когда у хозяйки такие хлопоты.

– Добрый вечер, Фрол Игнатьевич.

Имя и отчество сами сорвались с языка. Николай говорил их часто и, судя по всему, всегда так – осторожно.

– Добрый, добрый. – Сычёв по-хозяйски оглядел полки. Потом потянул носом. – Валерьяной у вас пахнет, Коля. Кошек разводите?

– Бутыль разбилась.

– Бывает, – согласился Сычёв и посмотрел на меня внимательнее. – Я, Коля, вот что. Напомнить. Первого сентября, ты помнишь.

– Помню.

– Вот и славно. – Он постучал тростью по полу. – А то завтра у вас тут опись, суета, пристав. Не до того будет. Я и подумал: зайду, напомню. По-человечески.

Жилет давил на грудь, хотя в нём была только бумага. Сказать Сычёву сейчас про двадцать первую статью значило дать ему целую ночь. Ночь, чтобы найти другой способ.

Я промолчал.

– Ты не горюй, – продолжал Сычёв. – Аптека – дело такое. Сегодня одни хозяева, завтра другие. При новых хозяевах, может, и оставят тебя. Я словечко замолвлю. Если, конечно, к первому числу…

– Я понял, Фрол Игнатьевич.

– Понял – и молодец.

Он улыбнулся, и глаза у него стали ещё добрее. Потом надел шляпу.

– Завтра в десять, – сказал он у двери. – Я сам приду. Посмотрю.

Колокольчик звякнул. Федя шумно выдохнул.

На лестнице стояла Амалия Карловна. Сколько она там простояла, я не знал.

– Что ему было нужно? – спросила она.

– Напомнить.

– Вам?

– Мне.

Она спустилась на две ступени. Я уже открыл рот – рассказать про закладную, про надпись, про Мочалова, – но она заговорила первой:

– Завтра в девять спуститесь в чистой рубашке, Николай Лаврентьевич. Кассу сдадите мне. Ключи от шкафов тоже. Я не хочу, чтобы при приставе что-нибудь пропало.

Она ждала ответа. Я кивнул.

Амалия Карловна поднялась к себе. Дверь наверху закрылась, щёлкнул замок.

– Не сказал ей, – сказал Федя.

– Промолчал.

– Почему?

Я не ответил. Сказать – значит признаться, что лазил в конторку её мужа. Сегодня, после ночи, после Сычёва, после *вора* – она бы не стала слушать дальше этого места.

Вечером, когда Федя уснул на своём топчане, я сел за прилавок с листом бумаги из Карловой конторки и написал заявление приставу. Как советовал Мочалов – скучно: чья аптека, какая бумага, какая надпись на обороте, какая статья. Переписал дважды и оба раза вычеркнул всё, что звучало умно. Вышло полстраницы, читать такое было тоскливо. То, что надо.

Закладная лежала во внутреннем кармане жилета, рядом с распиской Николая. В прошлой жизни во внутреннем кармане у меня лежал нитроглицерин.

На этот раз нужное было при мне.

Только одного этого было мало. Спор о праве заявляет хозяйка. Помощник в этом доме никто. Завтра эту бумагу должна прочесть приставу Амалия Карловна. Женщина, которая сегодня дважды заперлась от меня на ключ. И которой я так и не сказал, что открыл стол её мужа.

Она велела спуститься в девять. Сычёв обещал прийти в десять. Час на разговор, которого она не хочет.

Если, конечно, Сычёв не придёт раньше.

Глава 3. Опись

Спал я часа три. На рассвете, пока Федя сопел в задней комнате, я открыл конторскую книгу и записал вылитую валерьянку. Своей рукой, с подписью. Промолчать про шесть бутылей было можно, но тогда пришлось бы врать дальше. Пусть лучше Амалия Карловна прочтёт это в книге, чем услышит от Сычёва.

Без четверти девять я спустился, как велели, в чистой рубашке. Чистая у Николая нашлась одна, и та со штопкой на локте. Амалия Карловна уже стояла за прилавком и читала книгу. Федя подметал у двери и старался не поднимать головы.

До пристава оставался час с четвертью. За это время мне нужно было рассказать ей про закладную.

Моя утренняя строка стояла под вчерашней, *в счёт жалованья*:

В книге было записано: *Настойка валерианы – 6 бут. Разбавлена водой. Брак, вылито. Н. Грачёв*.

Палец Амалии Карловны дошёл до слова *вылито* и остановился.

– Вы вылили, – сказала она.

– Да.

– Все шесть.

– Все.

– Зачем?

– Там половина воды. Брак.

Она подняла глаза и долго смотрела на меня. Потом перелистнула страницу назад. Потом ещё одну. Что она ищет, я знал. Воду в бутыли Николай доливал молча.

– Кто разбавлял? – спросила она.

Федя у двери перестал мести.

– Я, – сказал я.

Это была правда. Всей правды я сказать не мог.

Она закрыла книгу.

– Кассу.

Я выдвинул ящик. Она пересчитала деньги сама, быстро, шевеля губами. Считала по-немецки. Выручки там было дня на два хлеба.

– Ключи.

Я снял связку с гвоздя и положил перед ней. Она перебрала ключи по одному, проверяя, все ли на месте, и опустила связку в карман юбки.

– Амалия Карловна, мне нужно вам сказать одну вещь. До пристава.

– Про валерьянку вы уже сказали.

– Про другое. Про закладную Карла Фёдоровича…

Над дверью звякнул колокольчик.

Вошёл Сычёв, в том же сюртуке и с той же тростью. За ним – человек лет тридцати пяти в сером пальто, с кожаным портфелем, в светлых перчатках. Перчаток он не снял.

– Не рано мы? – спросил Сычёв и сам себе ответил: – Ничего, ничего. Подождём.

* * *

Человек в перчатках назвался Лапиным, частным поверенным *по делам господина Сычёва и некоторых других лиц*. Он поклонился Амалии Карловне. Мне кивнул. Федю не заметил.

Портфель он раскрыл прямо на прилавке, поверх конторской книги.

– Сударыня, я понимаю ваше положение, – сказал он. – Я пришёл предложить выход.

Голос у него был негромкий, без дрожи.

– Через полчаса здесь будет пристав, – продолжал Лапин. – Понятые, улица под окнами. Опишут всё, до последней склянки. Потом торги, объявление в газетах. На торгах всегда продают дёшево. И вы всё равно останетесь должны.

– Я знаю, что такое торги, – сказала Амалия Карловна.

– Тогда вы знаете, что есть и другой путь.

Он положил на прилавок лист, исписанный аккуратным писарским почерком.

– Есть покупатель. Почтенный человек, аптекарь. Он берёт аптеку целиком: с правом, с инвентарём, с запасами. Долг господину Сычёву погашается из цены. Остаток – вам. Без описи. Без торгов. Без газет.

– Кто покупатель?

– Лицо, пожелавшее до подписания остаться неизвестным. Обычная практика.

Сычёв закивал: обычная, обычная.

Лапин наклонился к Амалии Карловне и заговорил по-немецки. Длинно, мягко, вполголоса. Я разобрал *госпожа Бекман*, *вдова* и слово, похожее на *покой*. Больше я ничего не понял: мой немецкий годился на паспорта оборудования, и то со словарём.

Амалия Карловна дослушала и ответила по-русски:

– Здесь говорят по-русски, господин Лапин. Это аптека на Литейном.

Лапин улыбнулся и поправил перчатку, натянув её плотнее на пальцы.

Она взяла лист и стала читать. Читала долго. Сычёв тем временем разглядывал меня.

– Ты, Коля, не горюй. Новый хозяин помощника возьмёт. Я словечко замолвлю, как обещал.

Амалия Карловна дочитала, положила лист на прилавок и протянула руку. Лапин обмакнул перо в нашу чернильницу и вложил ей в пальцы.

Вчера она сказала: *Пусть всё забирают*. Сегодня забирать пришли. Вежливо, в перчатках.

– Амалия Карловна, – сказал я. – На два слова. В конторе.

Она не обернулась.

– Позже.

– Позже будет пристав.

– Секретики, Коля? – с интересом спросил Сычёв.

– Журнал, – сказал я. – Прошлогодний. Хозяйка знает, какой.

Перо остановилось над строкой. Вчера она застала меня с журналом в руках у самой двери конторы. Она это помнила.

Амалия Карловна положила перо.

– Одну минуту, господа.

Вдвоём в конторе было тесно. Часы на стене стояли.

Я достал из жилета закладную и развернул на конторке оборотом вверх.

Амалия Карловна узнала её сразу.

– Это прислали со склада, – сказала она. – Копию. В июле, с письмами. Чтобы я знала, кому теперь должна. Я положила к его бумагам.

– Вы её читали?

– Нет.

Она смотрела на бумагу. На меня не взглянула.

– Конторка была заперта, Николай Лаврентьевич.

– Была.

– Ключ у меня.

– Знаю.

– Где вы взяли ключ?

Из зала донёсся стук: Федя уронил совок.

– Нашёл, – сказал я.

Врать ей здесь, в этой комнате, было противно. Она поняла, что я вру. Второй раз спрашивать не стала.

– Прочтите оборот, – сказал я.

Она прочла. Потом прочла ещё раз, медленнее. Дольше всего смотрела на число.

– В этот день я заказывала ему камень, – сказала она. – На Смоленском.

Голос не изменился. Только *р* стало твёрже.

– Склад передал права Сычёву уже после смерти Карла Фёдоровича, – сказал я. – Вексель передавать по надписи можно. Закладную – нельзя. Устав о банкротах, часть вторая, статья двадцать первая. Залог Карл Фёдорович доверил складу. Склад отдать его Сычёву не мог. Значит, описывать по этой бумаге Сычёв права не имеет.

– Кто вам это сказал?

– Поверенный. Вчера, на Бассейной.

– И вы ему поверили.

– Он прочёл статью наизусть. Слово в слово.

– Это не отменяет долга.

– Отменяет только сегодняшнюю опись. Закладная остаётся.

Я положил рядом заявление – полстраницы, написанные вчера вечером.

– Спор может заявить только хозяйка. Я здесь никто. Вот, написано. Прочтёте приставу. Спокойно, без выражения.

Амалия Карловна взяла заявление. Прочла. Потом посмотрела на меня так же, как вчера утром: будто прикидывала, сколько я ещё успею вынести из дома.

– Вы залезли в стол моего мужа.

– Да.

– Вы вор, Николай Лаврентьевич.

Спорить я не стал. Про Николая Лаврентьевича это была правда.

– Если вы сейчас лжёте, – сказала она, – я сама отдам вас приставу. Вместе с этой бумагой.

– Договорились.

Она сложила закладную с заявлением и вышла в зал. Я – за ней.

– Итак, сударыня? – Лапин подвинул к ней лист.

– Я подожду пристава.

Перо так и осталось лежать на прилавке. Лапин посмотрел на неё, потом на меня и снова поправил перчатку. Сычёв перестал улыбаться. Потом спохватился и улыбнулся снова.

– Как угодно, – сказал Лапин и закрыл портфель. – Лист я оставлю. Вдруг передумаете.

* * *

Пристав пришёл в десять. Едва переступив порог, он достал часы и сверился.

Он был пожилой, грузный, с портфелем под мышкой. На трёх ступенях крыльца запыхался. Следом вошли понятые: наш дворник в фартуке с бляхой и лавочник из мелочной лавки напротив, красный от неловкости. Лавочнику Карл Фёдорович всю зиму отпускал в долг микстуру от кашля.

За витриной уже стояли люди. Опись на Литейном – это не каждый день.

– Стул бы мне, – сказал пристав, ни к кому не обращаясь, и отдышался.

Федя принёс стул. Пристав сел у прилавка, разложил бумаги и прочёл вслух, быстро и без выражения:

– …по закладной… по требованию Фрола Игнатьевича Сычёва… приступаю к описи движимого имущества аптеки, принадлежащей вдове провизора Амалии Карловне Бекман…

– Господин пристав, – сказала Амалия Карловна. – Я заявляю…

– После-с, сударыня. Сначала опись, потом заявления. Такой порядок.

И начал.

– Весы ручные, медные, аптекарские. При них разновес в ящике. Весы рецептурные, большие…

Перо у него скрипело. Он диктовал сам себе и сам записывал. Лавочник смотрел в пол. Дворник разглядывал полки.

– Штанглазы с притёртыми пробками, стеклянные, по полкам. Счесть. – Пристав кивнул Феде. – Ты, малый, считай.

Федя считал. Голос у него срывался на каждом десятке.

– Шкаф для ядовитых, дубовый, с замком. Ключ?

Амалия Карловна достала из кармана связку, которую утром забрала у меня.

– Ступка фарфоровая. Ступка медная. Пресс для отжима трав…

Сычёв ходил вдоль полок, заложив руки с тростью за спину. Смотрел по-хозяйски. Иногда останавливался и показывал тростью:

– И это, господин пристав. Вороночки медные, вон, на гвоздиках.

– Вижу, – говорил пристав и записывал.

У раковины Сычёв задержался. Там сушились горлом вниз мои вчерашние бутыли.

– И бутылочки, – сказал он. – Пустые, тёмного стекла. Шесть штук. Посуда тоже денежек стоит.

Он посмотрел на меня и подмигнул. Про валерьянку он догадался ещё вчера. Теперь давал понять, что и пустая посуда пойдёт ему в счёт.

Пристав записал бутыли.

Он поднялся, дошёл до конторы, заглянул туда и записал:

– Часы стенные, ореховые, с гирями. Не ходят.

Амалия Карловна стояла у прилавка очень прямо. На этой строке она закрыла глаза. Потом открыла.

Я шагнул вперёд.

– Господин пристав, здесь есть обстоятельство…

– Вы кто?

– Помощник провизора. Грачёв.

– Помощник здесь не сторона, – сказал пристав. – Стойте и молчите.

Я замолчал. Шёл одиннадцатый час. В акте было исписано три листа.

– Зал и контора – всё, – сказал пристав и перевёл дух. – Теперь подвал.

Амалия Карловна положила перед ним закладную оборотом вверх, а сверху – заявление.

– Подвал – после, – сказала она. – Я заявляю спор о праве. Прошу занести в акт.

И стала читать. Моё заявление, слово в слово, её голосом. С твёрдым *р*, без запинки и так скучно, что лавочник у стены перестал краснеть и начал зевать. *…означенная закладная передана господину Сычёву передаточною надписью, тогда как по статье двадцать первой части второй Устава о банкротах закладные с подобными надписями передавать другим запрещается… посему залогового права господин Сычёв не имеет…*

Лапин дослушал до конца.

– Позвольте, господин пристав. Вексель передан надписью совершенно законно. Обеспечение следует за долгом. Это азбука.

– Кто составлял? – спросил пристав у Амалии Карловны.

Она посмотрела на меня.

Пристав тоже посмотрел на меня. Вздохнул.

– Помощник, стало быть. Ну, говорите, откуда это. Коротко.

– Устав о банкротах, часть вторая, статья двадцать первая, – сказал я. – «Закладные и домовые с залогом письма передавать с подобными надписями другим запрещается, поелику заёмщик вверил залог свой заимодавцу». Карл Фёдорович вверил залог складу. Склад передать его не мог. У господина Сычёва есть вексель. Залога у него нет.

– Это толкование, – сказал Лапин.

– Это текст закона.

Пристав достал из портфеля подлинник и сверил с нашей копией. Надпись была та же. Он посмотрел на Лапина, потом на исписанные листы.

– Спор о праве решает суд, – сказал он наконец. – Моё дело – описывать. А отвечать потом за опись по бумаге, про которую при понятых заявлено, что она негодна, будет пристав. То есть я.

Он обмакнул перо.

– Заявление вдовы Бекман заношу в акт. Опись приостанавливаю до разрешения спора судом. Господин Сычёв волен взыскивать по векселю в общем порядке. Понятые, подпишите.

– Я обжалую, – сказал Лапин.

– Ваше право.

Дворник подписался крестом. Лавочник – полностью, с завитушкой. За витриной кто-то захлопал, и на него зашикали.

Пристав уже складывал листы, но остановился.

– Для акта, – сказал он, листая бумаги. – Управляющий провизор при аптеке кто?

Амалия Карловна не ответила.

– Сударыня?

– Никто.

– Так и пишу-с. – Перо скрипнуло. – «Управляющего провизора при аптеке не имеется».

Амалия Карловна побелела – сильнее, чем когда пристав записывал часы. Я не понимал, в чём дело. По мне, это была запись для порядка.

Лапин надевал пальто у двери. Сычёв подошёл к нему, и Лапин сказал, не особенно понижая голос:

– Мне нужно доложить.

– Кому это? – резко спросил Сычёв.

Лапин не ответил. Надел шляпу, кивнул приставу и вышел.

Сычёв постоял, глядя ему вслед. Потом обернулся ко мне. Лицо у него снова было доброе, круглое.

– Первое сентября, Коля, – сказал он негромко. – Тут статьи нет.

Колокольчик звякнул за ним.

Люди у витрины начали расходиться. Последней осталась женщина с корзиной белья на бедре. Прасковья Ерохина. За юбку её держался Митя, стриженый, бледный. На своих ногах.

Прасковья поймала мой взгляд, перекрестилась и пошла к себе во двор. Митя оглядывался на аптеку, пока мать не дёрнула его за руку.

* * *

Пристав ушёл, понятые тоже. Федя, не дожидаясь приказа, взялся за веник. Мести было нечего.

– Ты про ключ не сказал, Грачёв. – Федя говорил тихо, не поднимая головы.

– Промолчал.

– Она ж догадалась.

– Догадалась. Вслух не сказала. Значит, и нам не надо.

Федя повозил веником по чистому полу.

– Я думал, ты меня сдашь, – сказал он. – Раньше ты бы сдал.

Николая Федя знал лучше, чем я. Я промолчал и пошёл в контору.

Амалия Карловна стояла в конторе у часов. Закладная была у неё в руке.

– Сколько вы заплатили поверенному? – спросила она, не оборачиваясь.

– Рубль.

– У вас не было рубля.

– Был. Последний.

Она обернулась.

– Николай Лаврентьевич за три года не записал в книгу ни одного своего убытка, – сказала она. – Не вылил ни капли того, что можно продать. Оборотов не читал, только суммы. И скучно говорить не умел. Говорил всегда красиво, особенно когда врал.

Я молчал.

– Что с вами случилось?

– Ночь была длинная.

Она долго смотрела на меня. Недоверие осталось, расспрашивать она не стала.

– Это прислали мне, – сказала она и убрала закладную в карман, туда, где лежали ключи. Потом вынула связку и положила на конторку. – Ключи от шкафов. Торговать кто-то должен.

– Амалия Карловна. Что значит «управляющего не имеется»?

Она ответила не сразу.

– Аптекой, которой владеет не провизор, управляет провизор. Карл Фёдорович сам им был. После него управлял господин Реннер. Неделю назад он взял жалованье вперёд и ушёл.

В памяти Николая нашлись сутулая спина, сундучок, извозчик у крыльца. Николаю тогда было всё равно, кто уходит. Лишь бы не он сам.

– Без управляющего аптека торговать не может, – сказала Амалия Карловна. – Мы торговали эту неделю, потому что никто не спрашивал. Теперь это записано в акте. Акт уйдёт в суд, из суда узнают в Медицинском департаменте. И нас закроют раньше, чем господин Сычёв дойдёт до суда со своим векселем.

– Когда?

– Срока не знаю. Может, через месяц. Может, через неделю.

Она пошла к лестнице. На первой ступени остановилась.

– Торгуйте, Николай Лаврентьевич. Пока дают.

Каблуки простучали наверх. Дверь закрылась. Замок в этот раз не щёлкнул.

Я взял с конторки ключи. Отсрочку по векселю мы выиграли. Теперь аптеке нужен был провизор, а провизоров в этом городе я не знал ни одного.

Два дня я думал, что главное – опись. Опись мы остановили, и я даже успел этим погордиться. А строчку в акте, которая могла закрыть аптеку быстрее любого Сычёва, пропустил мимо ушей. На заводе за такое снимают с должности. Здесь снимать меня было не с чего, и легче от этого не становилось.

Ночью я лёг с одной мыслью, и к утру она не прошла. Идти надо было туда, куда по своей воле не ходят.

Глава 4. Без управляющего

Утром я спустился с этой мыслью, но начать не успел. Амалия Карловна уже сидела за прилавком и писала письма.

Три конверта уже лежали на прилавке, надписанные по линейке. Четвёртый она заклеивала. Аптека ещё не открылась, Федя возился со ставнями и гремел болтами на всю улицу.

– Кому пишете? – спросил я.

– Провизорам, которых знал Карл Фёдорович. – Она не подняла головы. – Нам нужен управляющий.

– А если не ответят?

– Ответят. Это приличные люди.

Приличные люди отвечают через неделю, подумал я. А то и через две, когда посоветуются с жёнами.

Так. Что имеем.

Первое: опись отложена, вексель остался. Это недели, если повезёт – месяц.

Второе: управляющего нет, и это записано в акте. Акт пойдёт в суд, из суда – в департамент. Сколько он будет идти, никто не знает.

Третье: послезавтра первое сентября. Сычёв. Это уже мой собственный долг, не аптечный. Точнее, Николаев, но Сычёву эта тонкость безразлична.

Хуже всего в этом списке было второе. Про вексель мы хотя бы знали, кто придёт.

– Амалия Карловна. Надо идти в департамент. Сегодня. Самим.

Она отложила конверт.

– Вы хотите, чтобы я сама пошла закрывать свою аптеку?

– Я хочу, чтобы срок нам назначили раньше, чем туда дойдёт акт.

– Когда дойдёт акт, тогда и назначат.

– Тогда назначат не срок.

На заводе у нас однажды встала линия: лопнул шланг на охлаждении. Начальник смены позвонил в надзор сам, через десять минут, и в акте потом написали *устранение неисправности*. Через год на соседнем заводе было то же самое, только там промолчали, а надзор узнал от уборщицы. В их акте стояло слово *сокрытие*. Завод после этого проверяли полгода.

Рассказать это Амалии Карловне я не мог. Здесь не было ни завода, ни надзора, ни уборщицы.

– Карл Фёдорович говорил, – сказал я, – что о беде лучше доложить самому. Тогда это беда. А если найдут без тебя – это уже вина.

Вышло гладко. Карл Фёдорович ничего такого мне не говорил. Мне вообще ничего не говорил: мы с ним не были знакомы. Хорошо же я начинаю честную жизнь. Третья ложь за три дня, и все этой женщине.

Амалия Карловна смотрела на меня долго. Потом отвела глаза.

– Он так говорил, – сказала она. – Про казённую палату.

Я промолчал. Повезло. Или Карл Фёдорович был просто разумным человеком.

– Хорошо. – Она встала. – Мы пойдём. Вы понесёте бумаги. И будете молчать.

– Перечислите бумаги.

– Рецептурные журналы за три года. Свидетельство Карла Фёдоровича. – Она уже шла к лестнице. – Фёдор. Рецептов без нас не принимать. Только ручная продажа.

– А если доктор пришлёт? – спросил Федя от двери.

– Скажешь, что провизор будет после обеда.

– А он будет?

Амалия Карловна не ответила.

* * *

В приёмной Медицинского департамента пахло сургучом и мокрыми зонтами. Вдоль стены стояла скамья, на ней сидели люди с бумагами на коленях. Сторож у двери ни на кого не смотрел.

Мы просидели на скамье час. Журналы за три года лежали у меня на коленях.

Приёмные за сто тридцать лет почти не изменились. Скамья, очередь, дверь, за которой решают. Только вместо электронной очереди – сторож, а вместо кондиционера – форточка, которую никто не открывает. Я сидел и думал, сколько часов своей прошлой жизни провёл под такими дверями. Выходило, что много. Выходило, что ничему это не научило: я всё так же хотел встать и уйти.

Амалия Карловна сидела прямо и смотрела перед собой. Ни разу не поправила ни перчаток, ни вуали.

– Вдова Бекман, – сказал наконец сторож.

Кабинет был узкий, с высоким окном. За столом сидел человек лет пятидесяти, сухой, гладко причёсанный, в пенсне на шнурке. Перед ним лежали папки, выровненные по краю стола.

– Коллежский советник Дымов, – сказал он и указал Амалии Карловне на стул. Мне стула не указал. – Слушаю вас, сударыня.

Амалия Карловна рассказала коротко. Муж умер. Управляющий ушёл неделю назад. Вчера была опись, приостановлена, акт у пристава. Она пришла сама.

Дымов слушал и не перебивал. Когда она кончила, он снял пенсне, протёр его и надел снова. Всё это молча. Секунд десять. Я узнал приём: у нас так держал паузу главный инженер, когда хотел, чтобы собеседник сам себя напугал.

– Аптека, сударыня, принадлежащая лицу, не имеющему звания провизора, может содержаться только при управляющем провизоре, – сказал Дымов. – Это закон. Управляющего у вас нет. Стало быть, аптека ваша существует незаконно. Уже неделю.

– Я знаю. Поэтому я здесь.

– Вы здесь, – согласился Дымов. – Это похвально. Но закон от этого не меняется.

Он опять помолчал.

– Вы знаете, сударыня, сколько в столице аптек? Их число определено нормой. Новое право получить почти невозможно. – Он поправил папку, которая и так лежала по краю. – На ваше место, если оно освободится, желающие найдутся. Быстро.

Амалия Карловна крепче взялась за ручку сумочки.

Я смотрел на Дымова и прикидывал. Взяток он, похоже, не ждёт: иначе давно бы намекнул. Соображает быстро. Ему просто очень не хочется подписывать бумагу, за которую потом спросят. Точно как вчерашнему приставу. Значит, надо дать ему такую бумагу, за которую не спросят.

– Кто у вас сейчас отпускает лекарства? – спросил Дымов.

– Помощник, – сказала Амалия Карловна.

– Помощник без провизора права отпускать сильнодействующие не имеет. Стало быть…

Он снова начал снимать пенсне. Вторую паузу я ждать не стал.

– Сильнодействующих мы не отпускаем, – сказал я. – И не будем, пока нет управляющего. Шкаф ядовитых можно опечатать. При вашем человеке. Остальное – простая рецептура, под запись в журнал. Журналы – вот, за три года.

Я положил журналы на стол, рядом с его аккуратными папками.

Дымов посмотрел на меня поверх пенсне. Долго, дольше, чем на Амалию Карловну.

– Вы кто?

– Помощник. Грачёв.

– Вам велели молчать?

– Велела, – сказала Амалия Карловна.

– Правильно велели. – Дымов открыл верхний журнал, перелистал несколько страниц. Почерк Карла Фёдоровича, аккуратный, без помарок. Закрыл. – Хорошо. Шкаф будет опечатан, я пришлю человека. Срок вам, сударыня, до первого ноября. Первого ноября нет управляющего – закрываю. Без писем и без просьб.

Он что-то записал на листке.

– И фамилию вашу, Грачёв, я тоже запишу.

Зачем, спрашивать я не стал.

На улице было ветрено. Амалия Карловна шла быстро, и я с журналами едва за ней поспевал.

– Вы отдали треть рецептуры, – сказала она, не оборачиваясь.

– Мы получили два месяца.

– Опий – это каждый третий рецепт. Капли от кашля, от поноса, от боли. Доверов порошок. Всё это теперь пойдёт к соседям.

– Без печати не было бы двух месяцев.

– Я велела вам молчать.

– Вы велели нести бумаги. Я их и отдал.

Она остановилась. Посмотрела на меня. Я ждал резкости, но она только сказала:

– До первого ноября.

И пошла дальше.

Шкаф с опием стоял у меня поперёк горла с первой ночи. Теперь на нём будет печать. Мне это даже понравилось. Зря: каждый третий рецепт – это деньги. А денег у аптеки было на два дня хлеба.

Два месяца. Найти провизора. Или стать им.

Второе я отбросил сразу. Провизором мне не стать и за два года: здесь нужен экзамен, латынь, университетский курс. Тридцать лет стажа в экзаменационный билет не впишешь.

* * *

Провизоров, которым писала Амалия Карловна, я обошёл за полтора дня. Писем она отправлять не стала: сказала, что ногами быстрее.

Первый жил на Кирочной, в квартире с фикусами. Ему было под семьдесят, он вышел ко мне в халате и выслушал до конца.

– Голубчик, – сказал он. – В моём возрасте опись не нужна. Мне нужен покой и чтобы никто не приходил с актами. Передайте Амалии Карловне моё почтение.

Честно, подумал я. Хоть это.

Второй держал аптеку на Садовой и мне даже присесть не предложил.

– Под одной крышей с Грачёвым? – Он засмеялся. – С тем Грачёвым, у которого бутыли сами пустеют? Молодой человек, весь Литейный знает, куда у Бекмана уходил спирт.

Я стоял и слушал. Спорить было не с чем. Он был прав, только про другого человека.

Так, Аркадий Львович. Тридцать лет ты строил себе имя. Здесь имя у тебя уже есть, и строил его не ты.

Третий оказался молодым, лет тридцати, провизором в маленькой аптеке у Пяти углов. Он выслушал меня в пустом зале и всё это время перекладывал гирьки в разновесе.

– Я бы пошёл, – сказал он наконец. – Место хорошее, Литейный. Карла Фёдоровича я уважал.

– Договаривай.

– Мне сказали – в «Бекманъ» не ходить.

– Кто сказал?

– Добрые люди. – Он поставил гирьку на место. – И вы больше не спрашивайте. Я вам и так лишнего наговорил.

Добрые люди. Я шёл обратно по Владимирскому и думал о них. Сычёв со своими закладными, на которые у него, по словам Мочалова, отродясь не было денег. Лапин, которому надо кому-то *доложить*. Покупатель, *почтенный аптекарь*, пожелавший остаться неизвестным. Теперь ещё и добрые люди, которые ходят по провизорам и советуют.

Похоже на одну руку. Но чья она, я не знал.

Адреса Реннера я не помнил. Николай помнил: ноги сами привели меня на Пески, свернули в подворотню у булочной и поднялись по нужной лестнице. Я к этому уже почти привык.

Дверь была открыта. Реннер, сутулый, в жилете и без сюртука, укладывал книги в ящик. Увидел меня и уронил одну.

– Николай, – сказал он. – Ты зачем?

– Затем, что аптеке нужен управляющий.

Он поднял книгу, сдул с неё пыль и положил в ящик. Потом переложил. Смотреть на меня он избегал.

– Видишь ли, Николай… Я на новое место перехожу. Хорошее место. На Невском.

– Назови аптеку.

– Этого я не скажу. – Он взял следующую книгу. – Жалованье вдвое. Квартира при аптеке. В моём положении, видишь ли, от такого не отказываются.

– Вам его предложили за неделю до описи.

Реннер застыл с книгой в руках.

– Это совпадение.

Никакое это не совпадение, подумал я. Кто-то скупает вексель, кто-то в тот же месяц переманивает управляющего, кто-то ходит по провизорам с советами. На заводе мы про такие совпадения говорили: *брак не случайный, ищи, кто настраивал*.

– Амалия Карловна знает, куда вы ушли?

– Нет. И ты ей не говори. – Он наконец посмотрел на меня. Глаза были виноватые. – Я Карлу Фёдоровичу многим обязан, Николай. Мне тошно. Но у меня мать в Ревеле и сестра на выданье.

Он сел за стол, отодвинул чернильницу, придвинул обратно. Взял лист.

– Я тебе вот что сделаю.

Писал он долго, аккуратно, по-немецки. Сложил лист, надписал: *Москва, Мясницкая*.

– Это моему однокашнику. У него аптека на Мясницкой. Ему нужен помощник. Он тебя возьмёт по моему слову, а про твои бутыли там никто не знает. – Он протянул мне письмо. – Уезжай, Николай. До первого. Сычёв с тебя шкуру снимет, я Сычёва знаю. А там начнёшь заново.

Я взял письмо.

Он был добрый человек, этот Реннер. Предал хозяйку, которой был обязан, и теперь пытался откупиться от совести, спасая её вороватого помощника. Самое противное было в том, что он действительно хотел мне добра.

Внизу, на улице, пахло хлебом. Я постоял у булочной с письмом в руке.

Расклад был простой. Тело молодое, здоровое. Долги в Петербурге – не мои. Вексель – не мой. Аптека – не моя. В Москве звания не спросят. Помощником я и так работаю. Химию знаю лучше любого здешнего провизора. Через год – своё дело. Через десять – завод. Без Сычёва, без описи, без вдовы, которая считает меня вором.

Любой разумный человек сел бы в поезд.

Один раз я уже ушёл, когда мне сказали уходить. Сдал дела, расписался, дописал про датчик. До проходной дошёл.

Письмо я сунул во внутренний карман. К расписке Николая.

* * *

Человек от Дымова пришёл только к вечеру тридцать первого. Опечатал шкаф ядовитых шнуром и сургучом, взял с Амалии Карловны подпись и ушёл. Ключ от шкафа остался у меня на связке. Теперь он был ни к чему.

Ночью я сидел в зале при одной лампе. Федя спал в задней комнате на своём топчане. Письмо Реннера лежало передо мной на прилавке.

Завтра первое сентября.

Что имеем. Провизора нет. Сильнодействующих нет. Покупатели идут к соседям. Денег нет. Сычёв придёт завтра, и сказать ему мне нечего.

Если остаться, нужны другие деньги. Такие, которые не зависят от того, сколько рецептов выпишут чужие доктора.

Своё. Своё производство.

Кое-что полезное Николай всё-таки помнил. За задней комнатой был чулан. Карл Фёдорович весной возился там с ящиками и никого не пускал. После похорон Амалия Карловна его заперла.

Я взял лампу и поднялся наверх. У двери постоял. Постучал.

Открыла она не сразу. Была в том же чёрном, с распущенными волосами, и тут же, при мне, начала их закалывать.

– Что случилось?

– Ничего. Мне нужно с вами поговорить. О деле.

– В одиннадцатом часу?

– Завтра будет некогда.

Она поняла, о чём я. Про первое число она знала: Сычёв не особенно таился.

– Говорите.

– Провизора мы, может быть, найдём. За два месяца – может быть. Но ему надо платить. По векселю надо платить. Сычёву – тоже. Рецептурой нам столько не заработать, тем более без опия. – Я помолчал. – Нужно своё производство. Порошки. Чистые, одинаковые, партиями, в задней комнате. Продавать их можно и в других аптеках, и больницам. А звание… с этим разберёмся.

– Кто будет делать?

– Я.

– Вы. – Она смотрела на меня с порога. – Который три года разбавлял валерьянку.

– Да.

– На чём?

– У Карла Фёдоровича для этого всё было. Он не успел.

Она долго молчала. Потом сняла с гвоздя у двери ключ на чёрной ленте и пошла вниз мимо меня.

Чулан за задней комнатой был узкий, с окошком под потолком. Амалия Карловна отперла дверь и отступила, пропуская меня с лампой.

Я поднял лампу повыше.

Водяная баня, медная, на треноге. Перегонный куб. Я провёл ладонью по его боку и заглянул внутрь: лужение целое, ни одного пятна. Воронки, фильтровальная бумага в пачках, фарфоровые чашки для выпаривания, стопкой. Всё новое, в бумаге и стружке.

А в углу стоял ящик. Большой, дощатый, с немецкими буквами по трафарету: *Лессинг и К°, Санкт-Петербург*. Крышка была прибита на два гвоздя, и я поддел её.

Внутри, в стружке, лежала чугунная станина. Тяжёлая, литая, в густом масле.

Таблеточный пресс. Точнее, то, с чего он начинается. Ни пуансонов, ни матрицы, ни ворота. Без них это просто хороший чугун.

Я стоял над ящиком и улыбался. Тридцать лет я прожил рядом с прессами. Первый наш пресс на заводе был немногим сложнее этого.

Спокойно, одёрнул я себя. Сырья нет. Денег нет. Остальные части – у склада. Смотреть можно, радоваться рано.

– Остальное склад прислал бы, когда он заплатит по векселю, – сказала Амалия Карловна у меня за спиной. – Он так говорил. Хотел делать своё. Как на больших аптеках.

К крышке изнутри была пришпилена записка. Несколько строк карандашом, по-немецки. Первое слово я разобрал: *Амалия*. Дальше – нет.

Амалия Карловна отцепила записку, прочла. Сложила вдвое и убрала в карман. Переводить не стала.

Моё ли это дело, подумал я. Чужое.

– Хорошо, – сказала она. – Условия такие. Каждый грамм – в книгу. Каждая копейка – в книгу. Всё, что взяли, всё, что сделали, всё, что продали. Книгу я проверяю каждый вечер.

– Согласен.

– Украдёте хоть раз, Николай Лаврентьевич, – я отдам вас Сычёву сама.

– Договорились.

Она посмотрела на меня ещё раз и ушла наверх. Ключ от чулана остался в двери.

Я вернулся в зал. Письмо Реннера лежало на прилавке, где я его оставил.

Рвать его я не стал. Жечь тоже. Открыл конторскую книгу, положил письмо под обложку и закрыл. Пусть лежит.

Потом взял перо и на чистой строке записал: *Чулан. Водяная баня – 1. Куб перегонный – 1. Станина пресса в ящике – 1*. Поставил число. Расписался.

До первого ноября надо найти провизора, которого к нам не пускают *добрые люди*. А завтра – Сычёв. У меня есть чулан, станина без пуансонов и женщина, которая каждый вечер будет проверять мои записи. И письмо под обложкой, которое я не порвал. Для человека, у которого четыре дня назад не было даже этого тела, – немало. Для аптеки – почти ничего.

Я закрывал книгу, когда в дверь ударили. Кулаком. Потом зазвонил ночной колокольчик, долго, без перерыва.

Федя в задней комнате проснулся и сел на топчане.

Я открыл. На пороге стоял молодой человек в пальто нараспашку, без шляпы, мокрый от мороси. В руке у него была бумажка. Я узнал её: наша сигнатура, моим почерком. С Митиного лекарства.

– Кто здесь Грачёв? – спросил он. – Кто посмел приписать к моему рецепту «давать только после осмотра доктором»?

Доктор Ерохиных. Тот, чьи капли я велел не давать без осмотра. Можно было сказать, что Грачёв ушёл, и закрыть дверь. Но Прасковья ему уже всё рассказала, иначе он не пришёл бы сюда ночью. А врать я за эти дни устал.

– Я, – сказал я.

Доктор шагнул через порог и захлопнул за собой дверь.

Глава 5. Под рецепт

Колокольчик над дверью ещё дребезжал, когда он сунул сигнатуру мне под нос.

Лет двадцать восемь. Худой, небритый со вчерашнего дня, в пальто, которое было ему велико в плечах. Злой и, похоже, не спавший вторые сутки.

Было начало двенадцатого, до первого сентября оставался час. Если этот доктор дойдёт со своей бумажкой до Дымова, двух месяцев у аптеки не будет. Недели тоже не протянет.

– Туманов, – сказал он. – Думский врач Литейной части. Это мой рецепт. Мой больной. А это, – он постучал пальцем по сигнатуре, – ваша приписка.

– Моя.

– Я был у Ерохиных в восемь вечера. Шёл – думал, застану покойника. Застал мальчишку, который требует хлеба. Капель мать не давала. Потому что «Николай Лаврентьич не велели без доктора». – Он перевёл дыхание. – Вы понимаете, что вы сделали?

– Мальчик жив.

– Я не об этом! – Туманов осёкся. – То есть и об этом тоже.

На лестнице скрипнула ступенька. Амалия Карловна спускалась со свечой, в чёрном, с волосами, заколотыми наспех. Второй раз за вечер я поднял её с постели.

– Сударыня. – Туманов коротко поклонился. – Ваш помощник лечил больного без права. Без звания. Против рецепта. Помощник, который лечит без права, подпадает под статью.

– Я знаю, что сделал мой помощник, – сказала Амалия Карловна. – Говорите тише, доктор.

Ещё одна свидетельница. Сначала была Прасковья, теперь хозяйка и доктор. Для помощника, которому лечить нельзя, свидетелей набиралось многовато.

Федя в задней комнате уже не спал: в дверях белела его рубаха. Туманов на него даже не обернулся. Он достал из кармана записную книжку и карандаш, обгрызенный до половины.

– Что давали?

– Соль, сахар, немного соды. На кипячёной воде. По ложке.

– Количество.

– Сколько из него вышло. Столько и влили. Порции я разводил сам, их было одиннадцать.

– Одиннадцать. – Он записал. – Кружками?

– Кружками.

– И сколько выпил.

– Всё. Под утро начал мочиться. Тогда стало ясно: вытащили.

Отвечал я коротко, как на заводской комиссии. Там я усвоил одно: проверяющему нужны цифры. Оправдания только мешают. Чем меньше лишних слов, тем меньше за них потом спросят. А этот доктор был проверяющим, хоть и в пальто с чужого плеча.

Туманов писал быстро, не поднимая головы. Потом поднял.

– Кто вас этому научил?

– Он в немецком журнале читал, – сказал Федя из дверей. – Сам говорил.

Туманов оживился, и мне это не понравилось.

– В каком? Я выписываю «Немецкий медицинский еженедельник» и читаю всё, что приходит в библиотеку Общества русских врачей. Какой журнал? Какой номер?

И всё, подумал я.

Можно было назвать любой. Он бы пошёл проверять, и через неделю я стал бы помощником, который лечит и вдобавок врёт. Трижды я уже соврал за эти дни. Четвёртая ложь вышла бы самой глупой: этот человек проверяет.

– Никакого журнала не было, – сказал я. – Я соврал.

Федя в дверях замер.

– Тогда объясните, откуда это взялось, – сказал Туманов.

– Посчитал.

– Посчитал он. – Туманов не поверил. – Что вы посчитали?

– Из мальчика за ночь вышло ведро воды. Может, больше. Воду с солью. Значит, столько же и надо влить. Через рот. Медленно, по ложке, иначе рвота, и всё выйдет назад.

Тридцать лет я подписывал акты: сколько сырья вошло, сколько продукта вышло, куда делась разница. Моё дело – считать, сколько вошло и сколько вышло.

Туманов долго молчал.

– В тридцать втором году, – сказал он наконец, – в холеру, шотландский врач Латта вливал солевой раствор в вену. Людей вытаскивал с того света. Половина потом умерла от заражения, и все бросили. – Он постучал карандашом по книжке. – Через рот никто не пробовал. Рвёт.

– По ложке, – сказал я. – Каждую минуту. Всю ночь.

– Кто ж будет всю ночь сидеть с ложкой у прачкиного сына?

Я не ответил.

Злился он теперь, похоже, уже не на меня. На то, что до ложки не додумался сам. Это я понимал: на заводе я так же злился на каждого, кто находил дефект раньше меня.

Он захлопнул книжку.

– Рапорт я пока не пишу. Пока. – Он убрал книжку в карман. – Завтра в восемь идём к Ерохиным. Вместе. Вы стоите в дверях и руками ничего не трогаете.

Дверь за ним хлопнула. Колокольчик звякнул ему вслед, тише, чем когда он входил.

Федя стоял в дверях задней комнаты.

– Так ты врал, – сказал он.

– Врал.

Он постоял ещё и молча ушёл к себе. Топчан скрипнул. Федя лёг лицом к стене.

Амалия Карловна всё это время держала свечу. Воск капал ей на пальцы, она не замечала.

– Ещё одна правда, Николай Лаврентьевич?

– На сегодня последняя.

Она ушла наверх. Я остался в тёмном зале и сел на табурет у прилавка.

Три дня я врал этим людям понемногу, по мелочи, чтобы не рассыпалось всё сразу. Сегодня соврать было проще всего, и именно сегодня я не стал. Облегчения не было. Федя лежал лицом к стене. Это и была цена.

* * *

Ерохины жили во дворе, в полуподвале под прачечной. Туда спускались по пяти ступеням, и на каждой было мокро. Внизу стоял пар от корыт, пахло щёлоком и мылом, под потолком сохло чужое бельё.

Митя сидел на лавке и ел хлеб. Ел сосредоточенно, двумя руками.

Четыре дня назад он лежал на Федином топчане, серый, с запавшими глазами. Позавчера у витрины ещё держался за материну юбку. Теперь он жевал хлеб и болтал ногами. На заводе я узнавал, удалась ли партия, из протокола лаборатории, через неделю. Здесь ответ сидел на лавке, и ждать не пришлось. Ради такого люди и идут во врачи. Я во врачи не шёл.

– Вот он! – Прасковья кинулась ко мне, вытирая руки о фартук. – Батюшка Николай Лаврентьич!

– Доктор, – сказал я и отступил, пропуская Туманова вперёд.

– И доктор, – согласилась Прасковья. – Спасибо, барин.

Туманов поморщился и прошёл к лавке. Я остался в дверях, как было велено.

Осматривал он хорошо. Так хорошего наладчика узнают по тому, как он берёт инструмент. Послушал грудь через трубку. Посчитал пульс по карманным часам, шевеля губами. Оттянул Мите веко, пощупал живот, сжал кожу на руке и посмотрел, как быстро она расправится. Всё записал.

– Пил что? – спросил он у Мити.

– Солёную воду, – сказал Митя с набитым ртом. – Невкусную. А Николай Лаврентьич сказал, кто всё выпьет, тот не помрёт.

Туманов записал и это.

Прасковья тем временем сунула мне в руку пирожок, тёплый, завёрнутый в тряпицу.

– С капустой, – шепнула она. – Кушайте.

Доктору досталось только *спасибо, барин*. Туманов это заметил. Я спрятал пирожок в карман.

Спасал Митю не я один. Всю ночь рядом с ним сидела мать и держала ложку. А этот доктор ходит по таким подвалам каждый день, бесплатно, и пирожков ему никто не суёт.

– Воду откуда берёте? – спросил Туманов.

– Из бочки, барин. Во дворе бочка. Водовоз с Невы возит.

Бочка стояла прямо у выхода, под водосточной трубой. Крышки на ней не было. Я вспомнил мальчишку-разносчика на углу Бассейной, который пил из такой же бочки прямо ковшом. Холера здесь была год назад. Придёт она опять через такие бочки.

– Кипятить, – сказал я. – Всё, что пьёте. Всегда.

Туманов обернулся ко мне так резко, что Митя перестал жевать.

– Это я скажу. – Потом повернулся к Прасковье. – Воду кипятить. Всю. И для питья, и для мальчика. Сырую не давать.

– Как Николай Лаврентьич, – кивнула Прасковья.

Туманов ничего не ответил.

Во дворе он остановился у той самой бочки и заглянул в неё. Постоял.

– У половины моих больных, – сказал он, не оборачиваясь, – лекарство разбавлено ещё до того, как они его выпьют. Аптеки знают, что у прачки никто не проверит. Я выписываю хину – дают мел. Выписываю капли – дают воду с запахом.

Разбавлял и Николай. Я промолчал.

– Мне нужна аптека, где не разбавляют, – сказал Туманов. – И которая отпускает по таксе, без надбавки «за срочность». Вам нужны рецепты. Без рецептов вы закроетесь раньше срока. Я знаю про ваш шкаф и про управляющего. Об этом уже весь Литейный говорит.

– Говорите, что предлагаете.

– Я выписываю. «Бекманъ» готовит. Честно. По таксе. Каждый рецепт я проверю, хотя бы первый месяц.

– Согласен.

– Это не всё. – Он наконец повернулся. – Раствор ваш я буду выписывать сам. Под своим именем. Соль, сахар, сода, пропись моя. Вы – готовите.

Понятно, подумал я. Метод, который вытащил Митю, записывают под чужую фамилию. В прошлой жизни я бы за такое спорил неделю и подключил юристов.

Но в прошлой жизни у меня был завод. А здесь у меня был опечатанный шкаф, два месяца и ни одного права лечить. Мне нужно было, чтобы нас не закрыли. Патент тут ничего не решал.

– Согласен, – сказал я.

Туманов посмотрел с подозрением. Видно, готовился спорить.

– И последнее. – Он сунул руки в карманы. – Увижу, что лечите сами, – донесу первым. Вы готовите. Я лечу.

– Справедливо.

Руки он мне не подал. Но в книжку что-то записал.

* * *

К полудню рецепты пошли.

Их несли люди, которым лекарства обычно не по карману: прачки, извозчичья жена, старик-сапожник с Бассейной. Внизу на каждом стояла закорючка, похожая на пружину. Туманов выписывал много и быстро, и почти всё было простое. Порошки от кашля, микстура, мазь от чесотки. Опия в них не было: про печать Туманов знал. Зато чужие рецепты, от других докторов, то и дело упирались в шкаф.

– По рецепту, – сказала дама в шляпке и подала бумагу. Опийные капли. Та самая дама, которой в прошлый раз не досталось валерьянки.

– Не отпускаем, сударыня, – сказал Федя. – Шкаф опечатан.

Дама посмотрела на сургуч и ушла. Рецепт она унесла к соседям.

Я прикинул, сколько таких рецептов уйдёт к соседям за два месяца. Выходило много. Амалия Карловна была права. Только печать я предложил бы и сейчас: без неё у нас не было бы и этих двух месяцев.

Амалия Карловна принимала рецепты сама. Каждый читала, переписывала в журнал и только потом отдавала мне. Я готовил. Федя подавал.

Со мной Федя не разговаривал. Подавал молча, отворачивался молча. Держался до двух часов, потом не выдержал.

– Про журнал ты зря соврал, – сказал он, не глядя.

– Ты бы не поверил, что я сам додумался.

Федя подумал.

– Не поверил бы, – согласился он и придвинул мне весы.

Простил он быстрее, чем я простил бы в его годы. Или просто решил подождать и посмотреть, совру ли я ещё. Это было бы разумно. На его месте я сделал бы так же.

Дальше работали вдвоём. Федя отвешивал, я проверял. Весы у Карла Фёдоровича были честные, разновес полный, и отвешивал Федя хорошо. Быстро, без суеты, ни разу не просыпал. Я поймал его на одном: он всегда клал чуть больше, *чтоб не придрались*. Я показал ему, как надо точно. Он решил, что я придираюсь, но сделал точно.

В четвёртом часу принесли ещё рецепт от Туманова: салициловый натр, от жара и ломоты в суставах. Федя отвешивал его и хмурился.

– Грачёв. А чего от салициловки у всех брюхо болит?

– Назови, кто сказал.

– Бабы говорят. Кто её пьёт – у всех живот. Жар спадёт, а брюхо болит. – Он постучал пальцем по весам. – Нельзя, чтоб не болело?

– Она кислая, едкая, – сказал я. – Желудок её плохо переносит.

Федя хмыкнул и снова склонился над весами.

А вопрос он задал хороший. Лучше, чем сам думал.

Салициловая кислота сбивает жар и снимает боль, но жжёт желудок. Если к ней прицепить уксусный остаток, получится другое вещество. Жар сбивает так же, боль снимает, а желудок почти не трогает. Через четыре года это сделает один немецкий химик на фабрике *Байер*. Потом лекарство назовут, и через сто лет оно будет лежать в каждой домашней аптечке.

Сейчас его не было нигде.

Я стоял у полки и считал. Салициловая кислота на складах есть. Уксусный ангидрид – редкость, его придётся искать. Посуда есть: водяная баня, чашки для выпаривания, всё в чулане. Сырья нет. Денег нет. Опыта работы на такой посуде нет. Права нет. Зато есть Туманов, который выписывает, и Амалия Карловна, которая проверяет.

Федя задал глупый вопрос. Этот глупый вопрос стоил миллионы. Правда, пока не мне и не здесь.

– Грачёв, – сказал Федя. – Ты чего улыбаешься?

– Порошок твой перевешиваю.

– Он правильный!

– Вижу. Правильный.

Вечером Амалия Карловна проверяла книгу. Долго, строка за строкой, с карандашом. Я стоял рядом и ждал.

Она дошла до конца. Всё сошлось до грамма.

– Хорошо, – сказала она и закрыла книгу.

За эти дни я слышал от неё *хорошо* впервые.

В прошлой жизни мне вручали грамоты и благодарности от министерства, и я складывал их в ящик стола не читая. А тут одно слово от вдовы, которая три дня назад называла меня вором, и я стоял у прилавка, как стажёр после первой смены.

* * *

Весь день я поглядывал на дверь.

Первое сентября. Сычёв не пришёл ни утром, ни в полдень, ни к закрытию. Каждый раз, когда звенел колокольчик, Федя поднимал голову, и я тоже. Потом входила прачка с рецептом, и мы оба делали вид, что ничего не ждали.

Ожидание я не любил и в прошлой жизни. К проверке, о которой знаешь заранее, можно подготовиться. Проверку, которая всё не приходит, ждёшь весь день, и к вечеру готов уже ко всему сразу.

Он пришёл, когда мы уже закрывали ставни. Это был один из тех двоих, что ждали когда-то Николая в подворотне. Я узнал его Николаевой памятью, а Федя – своей. Федя отступил за прилавок.

Большой, в картузе, с тяжёлыми руками. Он ничего не сказал. Положил на прилавок сложенную бумажку. Посмотрел на Федю, долго, без выражения. Потом повернулся и вышел.

Колокольчик звякнул. Федя выдохнул.

– Это Гаврила, – сказал он шёпотом. – Сычёвский. В подворотне он тогда и был.

Я развернул записку. Почерк был круглый, аккуратный, как у хорошего ученика.

*Коля. Я не зверь. Неделя. Проценты – с сегодняшнего. Ф. С.*

Я перечитал записку. Потом ещё раз.

Сычёв мог прислать Гаврилу и без записки. Мог прийти сам и при всей улице напомнить Коле про расписку. Вместо этого он дал неделю. Сам, без просьбы.

Ростовщик, который сам даёт отсрочку, ждёт не денег. Денег у Коли нет, и Сычёв это знает лучше меня. Значит, ему велели подождать. Или ему что-то нужно от Коли, и это что-то дороже расписки. Тот, кто скупает векселя через Сычёва, переманивает управляющих и рассылает *добрых людей* по провизорам, умеет ждать. А проценты тем временем капают.

Что имеем. Неделя. Туманов, который донесёт первым, если я хоть раз возьмусь лечить. Два месяца до Дымова. Шкаф под печатью. И кто-то терпеливый, кто сидит и ждёт, когда я ошибусь.

Я открыл конторскую книгу. Письмо Реннера лежало под обложкой, где я его оставил. Трогать его я не стал.

На чистой странице я написал столбиком:

Кислота салициловая – купить.

Ангидрид уксусный – найти.

Баня водяная, чашки – есть.

Деньги – нет.

Подумал и сверху, над списком, вывел: *Порошок от жара. Партия № 1*.

Настоящее название писать не стал. Его придумают только через шесть лет, в Германии, а здесь и сейчас его не знает никто. Кроме меня.

Глава 6. Сырьё

Список я переписал утром набело и положил перед Амалией Карловной. Было без четверти восемь, аптека ещё не открылась, Федя гремел ставнями. До срока Сычёва оставалось шесть дней, и за эти шесть дней мне нужно было сырьё на первую партию. Для этого нужны были деньги. Они лежали в ящике под её рукой.

Она прочла список. Потом ещё раз.

– «Порошок от жара», – сказала она. – Что это?

– Лекарство. От жара и от боли. Как салициловый натр, только желудок не жжёт.

– Такого нет.

– Пока нет.

Амалия Карловна отложила лист.

– Касса, Николай Лаврентьевич, – это хлеб. Жалованье Фёдору. Дрова на зиму. – Она помолчала. – И на складах вашу фамилию знают. Вам там в долг не дадут. Мне после вас – тем более.

Всё это была правда. Спорить с цифрами я перестал ещё на заводе, когда главный бухгалтер приносил мне квартальный отчёт. Спорить можно было только с выводами.

– Одна проба, – сказал я. – Одна партия. Всё в книгу, до грамма. Если не выйдет, убыток мой, в счёт жалованья.

– Ваше жалованье уже расписано на полгода вперёд. Вашей же рукой.

Про это я забыл. Николай брал вперёд столько, что жалованья у меня не было. Была строчка в книге, и она означала долг.

– Тогда просто поверьте. Один раз.

Она смотрела на меня долго. Федя за спиной перестал греметь и слушал.

На заводе на пробную партию шли тонны сырья, и никто не спрашивал, верю ли я в неё. Её просто ставили в план. Здесь проба помещалась в мешочек, а план назывался *поверьте*. Тридцать лет я ничего не просил на веру. Всё, что я запускал, было посчитано, согласовано и подписано тремя людьми. И стою перед вдовой, которая на днях называла меня вором, и прошу поверить на слово.

Амалия Карловна выдвинула ящик. Отсчитала всё, что пришло за три дня по рецептам Туманова, и положила передо мной. Потом открыла книгу и записала сама: *Выдано Н. Л. Грачёву на сырьё*. Поставила число.

– Теперь это мои деньги в вашей затее, – сказала она. – И мои тоже.

Я взял деньги. Их было мало. Но это были первые деньги, которые она дала мне. До сих пор она только отбирала.

До сих пор она только проверяла. Сегодня она вложилась. Теперь, если проба не выйдет, я рисковал своим именем, её деньгами и её *хорошо*, которое она сказала вчера вечером и, похоже, уже жалела, что сказала.

Федя молча дошёл со мной до двери.

* * *

Склад *Лессинг и К°* стоял у Обводного канала, за чугунными воротами. Во дворе разгружали подводы. Пахло камфорой, мешковиной и конским потом, на бочках по трафарету шли немецкие буквы. Контора помещалась во флигеле, за высокой конторкой с медной решёткой.

Приказчик был немец, лет сорока, в нарукавниках. Говорил по-русски чисто, но с немецким порядком слов. Пока слушал, постукивал ногтями по конторке.

– Салициловая кислота, – сказал я. – И уксусный ангидрид, если есть.

– Ангидрида нет. Это вам к красильщикам. – Он раскрыл книгу. – Кислота есть. Для кого?

– Для аптеки «Бекманъ».

Ногти перестали стучать.

– «Бекману» в кредит мы не отпускаем. Вексель, вы знаете.

– Я заплачу наличными.

– Фамилию.

– Грачёв.

Он поднял глаза. Он поднял глаза и внимательно изучил моё лицо.

– Грачёв, – повторил он. – Николай Грачёв. Который весной брал у нас спирт на имя Бекмана. Две бутыли. До аптеки они, как потом выяснилось, не доехали.

Перед глазами встало то, чего я никогда не видел: извозчик, бутыли под рогожей, поворот с Литейного на Бассейную. Трактир, про который рассказывал Федя. Я ничего этого не делал. Но ответить за это здесь было больше некому.

– Я заплачу наличными, – повторил я.

– За наличные можно, – сказал приказчик. – Прошу.

Я попросил показать товар. Кристаллы были белые, мелкие, иголками, без желтизны. Я растёр щепоть между пальцами и понюхал. Чистая. Хоть здесь не обманули.

На все деньги вышло вдвое меньше, чем я рассчитывал. Приказчик взвесил, пересыпал в холщовый мешочек и завязал.

Я держал мешочек в руке и злился на Николая. На заводе у нас был реестр поставщиков. Кого ловили на воровстве, вычёркивали навсегда, и никакие извинения не помогали. Я сам вычёркивал. Теперь в чужом реестре вычеркнули меня, и вычеркнули справедливо. Только воровал не я. Годами Николай портил себе имя, а расплачиваться досталось тому, кто в этом теле всего пять дней.

– Ещё вопрос, – сказал я у двери. – Закладную Карла Фёдоровича ваш склад передал господину Сычёву. Летом. Почему?

Приказчик снова застучал ногтями.

– Нам за неё хорошо заплатили. Кто – не ваше дело. – И, когда я уже взялся за ручку: – А ангидрид вам зачем? Для аптеки он не нужен.

– Для опыта.

– Для опыта, – повторил он и что-то записал в книгу.

На улице я постоял у ворот. Склад, который продал бумагу Карла Фёдоровича, спокойно торговал дальше. Подводы, бочки, приказчик в нарукавниках. Для них это была сделка, одна из сотни. А мне запомнилось, как он записал в книгу моё *для опыта*.

* * *

Уксусный ангидрид в аптеках не держали, и в аптечных складах тоже. Его брали красильщики и химики.

Весь следующий день я обходил красильни и москательные лавки. Где-то о нём не слышали, где-то смеялись. К вечеру я вспомнил, где его держат наверняка: в Технологическом институте. Там я сам учился – через девяносто с лишним лет.

Утром четвёртого сентября я пошёл туда. Институт стоял там же, где я его помнил: на Загородном, жёлтый, с белыми колоннами, за чугунной оградой. Я остановился у ворот и долго на него смотрел.

В восемьдесят пятом году я поступил сюда семнадцатилетним. Шесть лет ходил по этим коридорам, сдавал органику, проваливал и пересдавал физхимию, курил на лестнице у окна. Здание было то же. Ограда та же. Только таблички были другие, на двери висел двуглавый орёл, а у входа стоял сторож в шинели.

Меня он не пустил.

– Посторонним нельзя. Вы кто?

– Из аптеки. К лаборантам. Купить реактив.

– Здесь не лавка.

Я простоял у ворот полчаса. Потом из дверей вышел студент с книгами, и я пошёл за ним. Сторож крикнул мне в спину, но догонять не стал.

Коридор я узнал по запаху раньше, чем глазами. Сероводород, уксус, горелые пробки. Пахло так же, как в восемьдесят пятом. Ноги сами повели налево, к лестнице, где через сто лет будет наша кафедра. Там и сейчас была лаборатория.

За длинным столом с тягой работал молодой человек в прожжённом халате, лет двадцати шести. Рукава закатаны, пальцы в жёлтых пятнах. Перед ним стояли колбы, фарфоровые чашки, раскрытый журнал. Он был красный и злой.

– Вам кого?

– Мне нужен уксусный ангидрид. Немного. Я заплачу.

– Казённый. Не продаётся. – Он даже не обернулся. – Идите.

Я не ушёл. Посмотрел на стол.

Чашки стояли мокрые, только что из-под крана. Склянка с ангидридом была открыта и стояла у окна. Окно было приоткрыто. За окном, во дворе, шёл мелкий дождь. В журнале, раскрытом на столе, в столбике цифр последние две стояли вдвое меньше первых.

Я знал эту ошибку. Я видел её сто раз у практикантов и один раз у себя, на втором курсе, в этой самой лаборатории, может быть, за этим самым столом.

– У вас выход упал, – сказал я.

Он обернулся.

– Откуда вы знаете?

– Ангидрид у вас соединяется с водой раньше времени. Воздух сырой, посуда мокрая. В итоге получается простой уксус. Посуду – сушить в печи. Склянку – закрывать сразу. Окно закрыть.

Он смотрел на меня, потом на склянку, потом на окно. Молча встал и закрыл окно. Взял чашки, поставил в сушильный шкаф. Склянку заткнул притёртой пробкой.

– Подождите, – сказал он.

Я ждал два часа. Сидел на табурете у стены и смотрел, как он работает. Работал он хорошо, аккуратно, только торопился. Я сидел и думал, что таким же был здесь и я, только моложе. И что лет через девяносто за этим самым столом буду стоять я сам. Он об этом никогда не узнает.

Когда он взвесил продукт, он долго смотрел на весы.

– Выход как в статье, – сказал он. – Как в немецкой статье. Три недели не мог.

Он ушёл в соседнюю комнату и вернулся со склянкой. Небольшой, тёмного стекла, запечатанной воском.

– Свой. Не казённый. Из Германии привёз. – Он поставил склянку передо мной. – Денег не надо. Где вы учились?

Здесь, хотелось сказать. В этом коридоре. На втором этаже, у окна, где сейчас сидите вы.

– Нигде, – сказал я. – Работал.

– Назовите место.

– На производстве.

Он не поверил, но спрашивать дальше не стал.

Я шёл по Загородному со склянкой во внутреннем кармане и думал о влаге.

Датчику на третьем прессе я не доверял тридцать лет. Про воду я знал всё: она портит порошки, губит таблетки, превращает хороший ангидрид в уксус. Знал это лучше того ассистента и лучше любого химика в этом городе. Меня этим не возьмёшь.

Склянку я прижал локтем, чтобы не разбить.

* * *

Вечером четвёртого сентября я выложил на прилавок всё, что добыл. Холщовый мешочек с кислотой. Тёмную склянку под воском. Больше ничего.

Федя разглядывал склянку, не решаясь потрогать.

– Это всё?

– Всё.

– На сколько хватит?

– На одну пробу.

Амалия Карловна записала в книгу приход: кислота салициловая, по весу; склянка ангидрида – *дар, для опыта*. Прочла вслух, что записала, и посмотрела на меня. Я кивнул.

Колокольчик звякнул, когда мы уже собирались закрывать.

Вошёл Сычёв. В том же сюртуке, с той же тростью, с тем же круглым добрым лицом. Гаврила остался у двери, снаружи, и загородил собой полвитрины.

– Ничего, ничего, – сказал Сычёв, хотя никто ему ничего не говорил. – Я на минутку. Проходил мимо.

До срока, который он сам назначил, оставалось четыре дня. Проходить мимо ему было незачем.

– Добрый вечер, Фрол Игнатьевич.

– Добрый, добрый. – Он поставил трость к прилавку и посмотрел на мешочек, потом на склянку. – Слыхал, Коля, кислоту ищешь. Салициловую.

Про салициловую кислоту за стенами аптеки я говорил только одному человеку. Приказчику *Лессинга*, позавчера, у конторки с медной решёткой. Приказчик записал в книгу. А теперь об этом знал Сычёв.

– Ищу, – сказал я.

– И нашёл, я гляжу. – Сычёв наклонился над мешочком, но трогать не стал. – Маловато, Коля. На такое дело – маловато.

– Сколько есть.

– А может быть больше. – Он выпрямился и улыбнулся. – У меня знакомые есть. Хорошие люди. Кислоту – дёшево. Сколько надо, столько и привезут. Хоть пуд. И в долг. Приплюсуем к твоему, мы ж свои.

Я вспомнил раньше, чем ответил. *Знакомые* Сычёва уже возили Николаю товар. Спирт без акцизной марки. Хину, в которой половина была мелом. Николай брал, потому что дёшево, и продавал, потому что никто не проверял. Кто-то в этом городе лечился той хиной от лихорадки. Вылечился ли, Николай не узнавал.

– Нет, – сказал я.

Сычёв не обиделся. Он вообще, кажется, не умел обижаться, и от этого было хуже.

– Нет так нет. – Он надел шляпу. – Только кислоты тебе, Коля, всё равно мало. На одну пробу хватит. А потом что? Потом придёт покупатель, спросит ещё. А у тебя нету.

Он пошёл к двери. На пороге обернулся.

– Придёшь сам, – сказал он без всякой злости. – Все приходят.

Колокольчик звякнул. Гаврила, прежде чем уйти за хозяином, ещё раз посмотрел через стекло на Федю.

Федя стоял за прилавком и не двигался.

Я смотрел на мешочек и склянку.

Сычёв был прав, и это было хуже всего. Кислоты хватит на одну пробу. Ангидрида – одна склянка, и второй такой в городе, может, и нет. Денег больше нет: всё, что дала Амалия Карловна, ушло в этот мешочек. До его срока четыре дня. А тот, кто стоит за его спиной, знает про каждую мою покупку раньше, чем я успеваю донести её до аптеки.

Сегодня сказать *нет* было легко: продавать мне пока было нечего, и никто у меня ничего не просил. Через неделю, когда придёт первый покупатель и спросит ещё, отказать будет труднее. Я видел это на заводе десятки раз: снабженец, который однажды взял дешёвое сырьё, потому что *горит план*, потом брал его всегда.

Я запер дверь за Сычёвым и задвинул засов.

Потом взял лампу, мешочек и склянку и пошёл в чулан разжигать водяную баню.

Глава 7. Задняя комната

Вода в бане только начинала шуметь. Я уже раскладывал посуду у печи. Фарфоровые чашки, стеклянные палочки, воронку, колбу – всё, что должно было коснуться ангидрида. Шёл двенадцатый час ночи, в задней комнате пахло печным дымом и Фединым тулупом. Сырья у меня было на одну попытку. Если повезёт и если не жадничать – на две.

Посуду я сушил, почти не думая: руки сами вспомнили то, что сегодня утром я объяснял ассистенту в Технологическом. Урок, который даёшь другому, хорошо бы сперва применить к себе. На заводе я видел мастеров, которые годами учили молодых мыть руки перед чистой зоной, а сами заходили туда в чём пришли.

Федя проснулся от звона фарфора и сел на топчане.

– Ты чего?

– Работаю.

– Ночью?

– Днём здесь аптека.

Он посмотрел на медную баню, на склянку под воском, на мешочек. Потом слез с топчана и натянул штаны.

– Я смотреть буду.

Спорить я не стал. Мне нужны были ещё одни руки.

Термометр в аптеке был один. Стеклянная трубка на деревянной дощечке, шкала бумажная, пожелтевшая, в градусах Реомюра, к которым я не привык. Бумажка внутри трубки заметно сползла вниз.

– Это Карл Фёдорович для ванн держал, – сказал Федя. – Детям воду мерить.

– Показывает неверно.

– Откуда знаешь?

– Сейчас узнаем.

Я вскипятил в кастрюльке воду на печи и опустил термометр. Ртуть поднялась и встала. Ртуть остановилась на несколько делений ниже отметки кипения. Я подождал. Ртуть не двигалась.

– Вот, – сказал я. – Кипит, а он показывает, что нет. Разница – вот столько.

Я вытащил нитку из рукава и завязал её на трубке там, где встала ртуть. Теперь нитка была кипением. Остальное можно было считать от неё.

Федя смотрел на нитку.

– А так можно?

– Так нужно. Любой прибор сначала сверяют. Потом уже доверяют.

Тридцать лет у меня на заводе стоял датчик влажности, который в сырую погоду давал неверное значение, и тридцать лет я его проверял. Здесь градусник Карла Фёдоровича тоже показывал неверно, и я его проверил. С прибором с известной погрешностью работать можно. Нельзя работать, когда погрешности не знаешь.

Сырьё я разделил пополам. Половину кислоты – в одну чашку, половину – отложил. Половину ангидрида – в мензурку, остальное – назад в склянку, под пробку, в темноту. Федю я поставил в дверях зала, откуда были видны часы над входом.

– Как скажу «пошло» – считай минуты. Вслух.

– Сколько?

– Пока не скажу «хватит».

Окно было закрыто: на улице шла морось, и сырость мне была не нужна. Когда я налил ангидрид, в комнате сразу запахло уксусом, едко, до слёз. Вытяжки не было. На заводе над таким столом гудел бы вентилятор, здесь гудела только печь. Федя закашлялся и прикрыл нос рукавом, но с места не ушёл.

– Пошло, – сказал я и опустил чашку в баню.

Серную кислоту я не добавил заранее. Теперь нужна была одна капля, из пипетки. Больше – и всё почернеет. Я держал пипетку над чашкой, смотрел на каплю и не смотрел на баню.

Этого хватило.

Вода под чашкой уже кипела ключом. Ртуть в термометре давно ушла выше нитки. Я выхватил чашку, но было поздно. Внутри пожелтело.

– Шесть минут, – сказал Федя из дверей. – Семь.

– Хватит.

В холодной воде вместо кристаллов на дне расползлась липкая мутная масса. Жёлтая, тягучая, с запахом, которого у чистого вещества быть не должно. Я поскрёб её палочкой. Она тянулась, как патока.

Федя подошёл и заглянул в чашку.

– Может, сойдёт? Высушить…

– Брак.

– Так там же что-то есть.

– Там не то.

Я вылил всё в ведро.

Половина склянки. Половина всего, что у меня было. На заводе неудачная проба была строчкой в отчёте: *партия не соответствует*, причина, подпись, следующая партия в плане. Здесь следующей партии не было в плане. Она стояла в темноте, под пробкой, и больше не было ничего.

Посуду я винить не стал. Баня была честная, термометр я проверил, ангидрид был хороший. Отвернулся я. Всё остальное было на своём месте.

* * *

Вторую попытку я делал на следующую ночь. Днём была аптека, днём Амалия Карловна принимала рецепты, а я готовил порошки Туманова от кашля. Я их взвешивал, заворачивал и всё время думал о бане.

Ночью я начал медленно. Слишком медленно – двадцатилетний я за такое бы выругался.

Баню я грел до того, что вода *шумела, но не кипела*, и держал её так, подкидывая в печь по полполена. Нитка на термометре была моей единственной меркой. Серную кислоту я капнул заранее, до того, как поставить чашку в баню. Потом сел рядом на табурет и не отходил.

– Пошло, – сказал я.

– Одна, – сказал Федя от двери.

На девятой минуте он начал зевать. На двенадцатой – сел на пол у косяка и считал оттуда. На пятнадцатой я сказал *хватит* и снял чашку.

Жидкость была прозрачная. Цвет чистый, никакой желтизны. Я вылил её в холодную воду.

Вода помутнела. И всё.

Я ждал. Минуту, другую, пять. Муть стояла, как молоко, разбавленное водой. Кристаллов не было. Вещество было где-то там, в воде, но выпадать не хотело.

На лестнице скрипнули ступени. Амалия Карловна спустилась со свечой, в тёмном капоте, с волосами, заплетёнными на ночь.

– Во всём доме пахнет уксусом, – сказала она. – Что вы тут делаете?

– Ждём.

– Чего?

Я не ответил. Взял чистую стеклянную палочку и стал царапать изнутри стенку чашки, у самой поверхности воды. Старый приём, которому меня научил на втором курсе лаборант. Ему было лет шестьдесят, он курил в вытяжной шкаф и говорил: *Кристаллу нужна зацепка. Как человеку*.

Я царапал. Федя проснулся и подполз ближе. Амалия Карловна стояла в дверях со свечой.

Сначала ничего. Потом там, где палочка скребла стекло, появилась белая черта. Тонкая, как волос. От неё пошла вторая. Потом третья. Муть начала оседать, и по всей стенке, от края вниз, проступило белое, частое, мелкое. Как иней на оконном стекле.

Федя засмеялся.

Громко, по-детски, от радости. Он смеялся и показывал пальцем в чашку, будто я мог не увидеть. Потом зажал рот рукой, оглянулся на хозяйку и засмеялся снова.

За пять дней я ни разу не слышал, как он смеётся. Он ухмылялся, хмыкал, огрызался, прятал глаза. А тут смеялся громко, по-детски, и зажал рот рукой.

Мне хотелось смеяться вместе с ним. Тридцать с лишним лет назад, в этом же городе, я так же стоял над своей первой партией в заводской лаборатории и улыбался, не замечая этого. Сейчас это видели двое.

Я сдержался. Это был сырец. Сколько в нём грязи, я не знал.

Амалия Карловна постояла ещё немного. Потом сказала:

– Фёдор, спать. Завтра аптека.

И ушла наверх. Свечу она несла перед собой, но на лестнице, я слышал, остановилась. Постояла и только потом поднялась.

* * *

Весь следующий день я чистил то, что получил.

Отфильтровал кристаллы через бумагу, промыл холодной водой. Растворил в тёплом, дал остыть, снова отфильтровал. Сушил на листе фильтровальной бумаги у печи, в задней комнате, где было тепло и сухо. Федя предложил снести в подвал – там прохладно, там всё держат.

– В подвал – ни за что, – сказал я. – Там сырость. Ему вода – смерть.

Федя пожал плечами. Про то, что ангидрид соединяется с водой, он слышал уже дважды и поверил, кажется, со второго раза.

К вечеру кристаллы высохли. Белые, лёгкие, чистые на вид.

На вид.

На полке в зале стояла склянка с раствором хлорного железа, рыжий, как ржавчина. Им в аптеках останавливали кровь. Я налил в пробирку воды, бросил туда щепоть кристаллов и капнул железа.

Вода порозовела. Потом стала бледно-фиолетовой.

– Красиво, – сказал Федя.

– Брак.

– Опять?

– Фиолетовый – значит, в нём осталась кислота. Та самая, от которой живот болит. Немного, но осталась.

Федя посмотрел на пробирку, потом на меня.

– Так её же не видно.

– Желудку видно.

Всё затевалось ради этого. Ради той прачки, у которой от салициловки горит нутро, ради всех, про кого Федя говорил *бабы жалуются*. Если в порошке останется та же кислота, пусть даже чуть-чуть, выйдет та же салициловка, только дороже и с моим враньём сверху. На глаз кристаллы были хороши. Но на глаз и Николай продавал валерьянку.

Я перечистил всё ещё раз. Растворил, остудил, отфильтровал, высушил.

Проба. Капля железа.

Вода осталась чистой. Рыжий цвет капли разошёлся и исчез. Ни розового, ни фиолетового.

Я долго сидел над пробиркой.

Партия вышла маленькой. На весах лежала горсть белого порошка. Хватит на несколько десятков доз, не больше. Половина сгорела в первую ночь, часть ушла на две чистки. Всё, что я три дня добывал по складам, лавкам и лабораториям, уместилось бы в сахарницу.

Амалия Карловна записала вес в книгу. Сама взвесила ещё раз, проверила мою запись и поставила рядом свою подпись.

– Кто это будет покупать? – спросила она. – Лекарства, которого нет, никто не спросит.

Она была права. Покупатель приходит с рецептом. А рецепт пишет врач. Без Туманова этого вещества для закона не существовало. Для закона это был белый порошок, который помощник Грачёв намешал ночью в задней комнате.

Я завернул порошки, каждый в отдельную бумажку, и на пачке написал: *Партия № 1*.

* * *

Туманов пришёл утром седьмого, проверить вчерашние рецепты. Серый, небритый, в том же пальто. Ночью его вызывали к роженице на Песках, и по лицу было видно, что роды были тяжёлые. Он тёр висок, пока читал журнал.

– Голова? – спросил я.

– Не ваше дело. – Он перевернул страницу. – Вчера больному с Бассейной вы отпустили порошки от кашля. Проверил. Правильно.

– Доктор. Мне нужно вам кое-что показать.

Я положил на прилавок пачку с надписью и рядом пробирку. В ней была вода, чистая, с каплей хлорного железа.

– Объясните, что это.

– Порошок от жара и боли. Делает то же, что салициловый натр. Желудок не жжёт.

Туманов взял пачку, развернул одну бумажку, посмотрел на порошок. Понюхал.

– Состав?

Я назвал. Коротко: из чего, как, зачем. Про пробу с железом тоже.

– В фармакопее такого нет.

– Нет.

– Я не выписываю того, чего не знаю. – Он положил пачку. – Вы понимаете? Не знаю, что оно делает. Не знаю, в какой дозе. Не знаю, кого оно убьёт.

– Понимаю.

– И если я дам это больному, а он умрёт, отвечать буду я. Не вы.

– Понимаю.

Уговаривать я не стал. Лечить мне было нельзя, и предложить это ему как лекарство тоже было почти нельзя. Я мог только показать, что сделал, и сказать правду. Решать было ему.

Туманов долго смотрел на пачку. Потом на пробирку. Потом потёр висок.

Потом развернул одну бумажку, высыпал порошок в стакан воды, размешал карандашом, тем самым, обгрызенным, и выпил.

– Доктор…

– Молчите. – Он сел на табурет в углу, достал книжку и стал писать. – Если я через час умру, скажете Дымову, что я сам.

Час я работал. Отвешивал, заворачивал, записывал. Федя носил склянки. Амалия Карловна принимала рецепты и каждый раз, проходя мимо, смотрела в угол, где сидел доктор. Туманов писал. Иногда останавливался и прислушивался к себе. Один раз записал время.

Через час он встал и закрыл книжку.

– Голова прошла, – сказал он. – Желудок молчит. Жар проверить не на ком, я здоров.

Он подошёл к прилавку, взял бланк и стал писать. Рука выводила латынь, а внизу – закорючку, похожую на пружину.

– Прачка с Бассейной, Лукерья, – сказал он, записывая. – Ломота в суставах, второй год. Салициловку не переносит, рвёт кровью. Пусть придёт сегодня.

Он положил рецепт на прилавок. После латыни, над подписью, было написано по-русски: *Порошок по прописи аптеки Бекмана, партия № 1*.

Моего имени там не было. Я на это и не рассчитывал.

– Я буду смотреть, – сказал Туманов у двери. – Каждый день. Если у Лукерьи хоть что-то пойдёт не так…

– Я знаю.

– Хорошо, что знаете.

Колокольчик звякнул.

Я стоял у прилавка и смотрел на рецепт.

Завтра восьмое сентября. Сычёв. Порошков у меня на несколько десятков доз, сырья больше нет, денег нет. Покупатели этого лекарства не знают. Продаёт его *вор* Грачёв, про которого весь Литейный знает, куда у Бекмана уходил спирт. Если у Лукерьи что-нибудь пойдёт не так, Туманов меня сдаст, и будет прав.

Но вещество было. Чистое, проверенное, без фиолетового. Первое, что я сделал в этом времени своими руками, от начала до конца, от мешочка на складе до бумажки с надписью. На заводе я тридцать лет подписывал чужие партии. Эту я сделал сам.

Первый рецепт на лекарство, которого ещё нет в мире, лежал на прилавке *Бекмана*. А завтра было восьмое сентября.

Глава 8. Касса звенит

Восьмое сентября началось с Лукерьи.

Она стояла у двери ещё до того, как Федя снял ставни: маленькая, сухая, в сером платке, с руками, распухшими в суставах. Вчера вечером она унесла первые порошки партии № 1. Сегодня пришла сказать, что спала. Я стоял за прилавком и слушал её, а сам думал о другом. К полудню придёт Сычёв. В кассе лежала выручка за один рецепт.

– Всю ночь, – говорила Лукерья Амалии Карловне, – всю ночь проспала, барыня. Как девкой спала. Руки не крутило. И нутро не жжёт, вот ни капельки. От той-то, от прежней, я кровью ходила, а от этой – ничего.

– Доктор велел по одному порошку трижды в день, – сказала Амалия Карловна. – Не больше.

– Не больше, не больше. – Лукерья закивала. – А это кто ж делал-то? Николай Лаврентьич?

Я промолчал.

– Аптека, – сказала Амалия Карловна.

Лукерья перекрестилась, глядя на меня, и ушла. Через полчаса пришли ещё две прачки, обе с Бассейной, обе с рецептами Туманова. Одна увидела меня за прилавком и остановилась в дверях. Вторая дёрнула её за рукав и зашептала. Я расслышал *Грачёв* и *спирт*.

– От него не возьмём, – сказала первая громко. – Он у Бекмана воду в капли доливал. Все знают.

Все знали. Возразить мне было нечего.

Я уже снимал фартук, чтобы уйти в заднюю комнату, когда Амалия Карловна вышла из-за конторки. Встала к прилавку рядом со мной. Взяла у прачки рецепт, прочла, достала из ящика два порошка и положила перед ней.

– Под моё имя, – сказала она. – Я отвечаю.

Прачка посмотрела на неё. На чёрное платье, на гладко убранные волосы. Помолчала и взяла.

До обеда Амалия Карловна не отходила от прилавка. Каждой, кто приходил с рецептом, она говорила одно и то же: *Под моё имя*. Я работал в задней комнате, отвешивал и заворачивал, и через дверь слышал каждое её слово.

На заводе я тридцать лет ставил подпись под чужими партиями. Подпись стоила должности, иногда суда, но это была подпись. Бумага. Здесь вдова, которая дней десять назад называла меня вором, ставила под моим порошком своё имя вместо подписи. Имя вдовы провизора Бекмана, которое этот квартал знал двадцать лет. Я бы сначала попросил акт лабораторных испытаний.

А ещё я слышал, что говорят прачки у двери, пока ждут своей очереди. *Грачёв Лукерью вылечил*. *Грачёв ерохинского мальчонку поднял*. Этих слов я боялся больше, чем Сычёва. Каждое такое *вылечил* шло прямиком к Туманову, а у Туманова было его *донесу первым*. Хвалили меня сейчас за то, за что потом могли посадить.

Сычёв пришёл в полдень. Поздоровался с Амалией Карловной, с Федей, со мной. Посмотрел на очередь у прилавка.

– Торгуем, Коля? – спросил он. – Это хорошо. Это правильно.

– Денег сегодня нет, Фрол Игнатьевич. Порошки пошли только вчера. Дайте три дня.

Я ждал, что он поморщится. Или хотя бы вздохнёт.

– Три дня, – легко согласился Сычёв. – Ничего, ничего. Мне не к спеху. Проценты я считаю, ты не беспокойся.

Он ушёл, насвистывая.

Ростовщику, выходит, было не к спеху. Сычёв давал отсрочку охотнее, чем брал деньги. Ему нужен был Коля в долгу. Живой, работающий и в долгу.

* * *

Девятого рецептов было вдвое больше. Десятого – ещё больше. Туманов, видно, выписывал порошок каждому второму, у кого болело что-нибудь, кроме зубов. Прачки несли рецепты за соседок, соседки – за мужей. Она стояла у прилавка, я работал сзади, Федя бегал между нами с бумажками.

Вечером девятого она открыла книгу и долго считала. Потом повернула книгу ко мне.

– Вот выручка по порошку. Вот сырьё, которое я вам выдала. Разницу я делю так: половина – аптеке, половина – вам. За работу. Я записала.

Под строкой стояло: *Н. Л. Грачёву – за работу по порошку № 1*. И сумма.

– Амалия Карловна…

– Это ваше жалованье, Николай Лаврентьевич. Получайте его из кассы.

Я посмотрел на строчку. За все дни в этом теле это были первые деньги, которые принадлежали мне. Николаю ни одна копейка отсюда не принадлежала, хотя брал он их много. Разница была в строчке. Всего одна строчка. Ни на одну свою премию я так не смотрел.

Касса звенела. Негромко. Это чувство я помнил: первый год нашего завода, когда первую серию раскупили за месяц. Тогда мне было двадцать семь, и я думал, что так будет всегда.

Десятого после обеда Туманов привёл спутника.

С ним был плотный человек лет сорока пяти, с рыжеватой бородой и в пальто, которое пахло табаком и фабричной гарью. Он быстро обвёл взглядом полки и задержался на нижних рядах.

– Ладыгин, – сказал Туманов. – Врач ситценабивной фабрики за Обводным. Я ему рассказал.

– У меня восемьсот рабочих, – сказал Ладыгин. Голос у него был густой, привычный перекрикивать станки. – Половина с ломотой. Красильщики, промывщики, все по колено в воде с утра до ночи. Салициловку я им даю, а они потом на работу не выходят – животом маются. Туманов говорит, у вас порошок, от которого живот не болит.

– Есть.

– Мне нужно триста. За десять дней.

Триста. У меня на полке лежало меньше тридцати.

– Сырья на триста у меня нет, – сказал я.

– Так купите, – сказал Ладыгин. – Фабрика платит исправно. Половину вперёд, половину по получении.

Туманов стоял у двери и смотрел на меня. Он поручился за *Бекманъ* перед коллегой. Если я откажу, я подведу его. Если соглашусь и не сделаю, подведу его вдвойне. А Ладыгин после отказа пойдёт в другую аптеку, и там ему дадут салициловку с мелом.

– Хорошо, – сказал я. – Триста. Десять дней.

Ладыгин протянул руку, и я пожал её. Туманов руки не подал, но кивнул.

На заводе я за такое снял бы снабженца с должности. Нельзя брать заказ, под который нет сырья. Это знает любой плановик. И забывает, когда очень хочется. Я знал это правило тридцать лет. А сейчас пожал руку и взял заказ, потому что Туманов смотрел.

Вечером десятого я пошёл на Знаменскую.

Ссудная касса Сычёва помещалась в полуподвале, за железной дверью с окошком. Внутри было тесно и душно, пахло нафталином и чужими вещами. По стенам на полках стояли заложенные самовары, часы, подсвечники. На вешалке висели шубы с бирками. Сычёв сидел за деревянной перегородкой с окошком и что-то писал.

– Коля! – Он обрадовался искренне. – Три дня ещё не прошло.

Я положил в окошко деньги. Всё, что Амалия Карловна записала мне *за работу*. Хватило на проценты за неделю и на малую часть долга.

Сычёв пересчитал. Потом раскрыл толстую книгу, нашёл страницу *Грачёв Н. Л.* и сделал отметку. Аккуратно, круглым почерком хорошего ученика.

– Молодец, Коля, – сказал он. – Вот это по-людски.

Первое обещание, которое я выполнил в этом времени. Дал слово – сдержал. Я хотел, чтобы это было приятно. Было не очень. Сдержал я его перед Сычёвым, в подвале, среди чужих самоваров, и расплатился деньгами, которые Амалия Карловна впервые записала на моё имя.

Моих денег больше не было. На сырьё оставалась аптечная половина выручки, и её было немного.

* * *

Одиннадцатого утром я пришёл на *Лессинг*.

Тот же двор, те же подводы, тот же приказчик в нарукавниках за медной решёткой. Ногти по конторке.

– Салициловая кислота, – сказал я. – Много. Под заказ фабрики, половину денег плачу вперёд.

Ногти остановились.

– Салициловой кислоты нет.

– Когда будет?

– Вчера взяли всю. – Он раскрыл книгу, посмотрел в неё, закрыл. – До последнего фунта. Один покупатель.

– Кто?

– Не ваше дело.

– Когда придёт новая?

– Из Германии. Недели через три. Может, через четыре.

У меня было десять дней. Точнее, уже девять.

Я вышел за ворота и встал у стены.

Позавчера и вчера я продавал порошки из салициловой кислоты. Позавчера об этом знал весь Литейный. Вчера на складе, где приказчик неделю назад записал в книгу моё *для опыта*, скупили всю салициловую кислоту до фунта. Кто-то читал эту книгу. Кто-то знал про кислоту раньше Сычёва, раньше Ладыгина, раньше меня самого.

На заводе так душили конкурента, когда не могли задавить ценой. У общего поставщика скупали только то, без чего у соседа встанет линия. Дорого, зато надёжно. Я знал этот приём, потому что однажды сам так сделал. Мне тогда казалось, что я прав. Может, и был прав. Теперь то же самое делали со мной, и мне совсем не казалось, что они правы.

На складах кислоты не было. Оставалась розница. Аптеки. Самые большие аптеки держат запас, и какая-нибудь из них, может быть, продаст втридорога.

Самая большая аптека в городе стояла на Невском.

* * *

Вывеска была золотом по чёрному: *Аптека Р. К. Гессе*. Двери зеркальные, тяжёлые, с медными ручками. За ними – мрамор, зеркала, газовые рожки, зажжённые среди бела дня. Вдоль стены тянулся прилавок красного дерева, во всю длину зала. За ним стояли четверо провизоров в белом. Покупатели в шляпках и котелках ждали на бархатных стульях.

После *Бекмана* это был другой город. У нас в зале шипел один газовый рожок, а в задней комнате коптила лампа.

Я подошёл к ближнему провизору. Молодой, с напомаженным пробором.

– Салициловая кислота. Сколько есть. Заплачу вдвое.

Он посмотрел на мой картуз, на потёртый сюртук. Помедлил с ответом.

– Салициловую кислоту в розницу не отпускаем.

– Я заплачу втрое.

– Самим нужно, – сказал он и отвернулся к даме в шляпке.

В этот момент через зал прошёл человек. Высокий, седой, прямой, в сюртуке без единой складки. Лет пятидесяти. Шёл он неторопливо, по-хозяйски. У прилавка остановился, провёл пальцем по красному дереву и посмотрел на палец. Провизоры выпрямились все четверо разом.

Пыли на пальце, видимо, не было. Он опустил руку.

Потом посмотрел на меня. Точнее, взгляд прошёл по мне, как по пустому месту между бархатным стулом и кадкой с пальмой, и ушёл дальше.

Он сказал провизору что-то по-немецки. Одну фразу, тихо, без интонации. Я не понял ничего, кроме одного слова. *Бекман*.

Провизор кивнул. Человек пошёл дальше, к двери с надписью *Контора*, и закрыл её за собой.

– Это кто? – спросил я провизора.

– Хозяин, – ответил он, не поворачиваясь.

Я вышел на Невский.

Человек, который смотрит сквозь тебя, либо не знает, кто ты, либо знает слишком хорошо. Он сказал *Бекман*, хотя я не назвал ни аптеки, ни своего имени. Мою аптеку он знал. Меня – нет. Или делал вид, что нет.

Вечером за книгой я сказал, будто между делом:

– Был сегодня на Невском. В аптеке Гессе. Кислоты у них нет.

Амалия Карловна писала. Перо остановилось. Она подняла голову, посмотрела на меня, потом опять в книгу и повела пальцем по странице, ища, где остановилась. Нашла не сразу.

– Гессе держит большой запас, – сказала она без выражения. – Он поставляет больницам.

Больше она ничего не сказала. Дописала строку, закрыла книгу и ушла наверх. Замок не щёлкнул, но и *хорошо* в этот вечер я не услышал.

Я сидел в пустом зале и считал.

Триста порошков за десять дней, теперь уже за девять. Туманов поручился перед Ладыгиным, Амалия Карловна – перед всеми прачками Бассейной. Салициловой кислоты в городе нет: на складе её скупили до фунта, а на Невском её не продают. Кто скупил, догадаться было нетрудно. Только догадку в книгу не запишешь и приставу не покажешь.

И Туманова я подведу, и Амалию Карловну, и фабрику, если не найду кислоту. Здесь, в этом городе, за девять дней.

*Придёшь сам*, – сказал Сычёв неделю назад. *Кислоты тебе всё равно мало*.

Я прикрутил газ, так ничего и не решив.

Кислоту в городе скупили до крупинки. Она была только у одного человека. У того, кто обещал, что я приду сам.

Глава 9. Дешёвое сырьё

К Сычёву я пошёл не сразу. Сначала обошёл всех, кого знал в этом городе. Это заняло один день: знал я немногих. Двенадцатое сентября, до срока Ладыгина восемь дней. Мне нужна была кислота на триста порошков, и я ещё верил, что найду её сам.

Ассистент в Технологическом встретил меня как старого знакомого и развёл руками. Салициловой кислоты у них не было и не предвиделось. *На складах пусто, у всех. Будто кто-то вымел*. Я обошёл ещё три аптеки. В двух мне сказали *самим нужно*, в третьей – что продадут, но не раньше октября. Вечером я зашёл к Туманову в думскую амбулаторию. Он выслушал, не поднимая головы от книжки, и сказал: *Ищите. Вы обещали*.

Я обещал.

На Знаменскую я пришёл, когда уже зажигали фонари. Железная дверь, окошко, запах нафталина. Сычёв сидел за перегородкой и, увидев меня, отложил перо.

– Пришёл, – сказал он. Без насмешки. Отметил мой приход. – Ничего, ничего. Все приходят.

– Мне нужна салициловая кислота. Много.

– Знаю. – Он сложил руки на книге. – И ангидрид знаю. Сколько?

Я назвал.

– Будет. Завтра ночью. С чёрного хода, не будем соседей пугать.

– Цена?

– Приплюсуем, Коля. Мы ж свои.

– Сколько процентов?

– Те же. – Он улыбнулся. – Я с тебя лишнего не возьму.

Я ждал, что он поставит условие. Потребует что-нибудь: подписать бумагу, прийти ещё раз, сказать, что делаю и для кого. Тогда было бы за что зацепиться, было бы от чего отказаться. Он не потребовал ничего. Сидел за своей перегородкой, круглый, добрый, и ждал, пока я сам скажу *да*.

– Да, – сказал я.

– Вот и славно.

Я шёл домой по Знаменской и повторял себе: один раз. Только этот заказ. Потом придёт кислота из Германии, и больше я к нему ни ногой. Один раз.

На заводе у меня был снабженец, Костя Рябов. Хороший мужик, двадцать лет без замечаний. Однажды у нас горел план, и он взял дешёвое сырьё у фирмы, которую не проверяли. Один раз. Сказал мне потом: *Аркадий Львович, один раз же*. Через год он брал у них всё. Я его уволил. Мне тогда казалось, что он просто слабый человек.

Николай стоял на этом же месте, у этой же железной двери. Наверное, и ему было *один раз*.

* * *

Подвода пришла в первом часу ночи тринадцатого. Я ждал у чёрного хода с фонарём.

Гаврила сгрузил мешки молча, по одному, без натуги. Три мешка без клейма, без надписи, из простой рогожи. Потом бутыль в оплётке, большая, без ярлыка. Поставил всё у двери, посмотрел на меня и сел обратно на подводу. Ждал.

Я развязал первый мешок и зачерпнул горсть.

Кристаллы были мелкие, но не белые. Сероватые, с налётом, будто их пересыпали через грязный совок. Я растёр щепоть между пальцами. На *Лессинге* я делал то же самое, и там кристаллы были чистые. Здесь на пальцах остался серый след.

Пыль, сказал я себе. С мешков. Рогожа грязная, от неё и налёт. Промою.

Я вытащил пробку из бутыли и понюхал. Уксус. Просто уксус, не такой, как у склянки ассистента: там запах был злее, до слёз. Или разбавлен, или отсырел в дороге.

Отсырел, сказал я себе. Бутыль плохо закупорили. Возьму больше, чем по расчёту, и хватит.

На каждый признак у меня нашлось объяснение. Объяснения находились одно за другим, быстро и гладко. Так на заводе мастер объяснял мне, почему партия с отклонением *в пределах*. Я выслушивал такие объяснения тридцать лет и почти никогда им не верил. Сейчас я говорил их себе сам и верил.

Тот же жест, что на *Лессинге*. Растереть кристаллы, посмотреть на пальцы. Только на *Лессинге* я искал брак, а здесь искал, почему это не брак.

Наверху скрипнуло окно. Потом ступени.

Амалия Карловна вышла на чёрную лестницу в капоте, со свечой. Посмотрела на подводу, на Гаврилу, на мешки.

– Что это?

– Салициловая кислота. И ангидрид.

– Откуда?

Можно было сказать *от знакомых*. Можно было сказать *со склада, ночью дешевле*. Я уже соврал ей трижды.

– От Сычёва, – сказал я. – В мой долг. Не в аптечный.

Она долго молчала.

– Я была здесь, когда он вам это предлагал. – Голос у неё не дрогнул. – И слышала, как вы ему отказали.

– Проверю.

Смотрел я при этом на мешки. Посмотреть ей в глаза у меня не получилось.

– Проверите, – повторила она.

Больше она ничего не сказала. Ушла наверх. Свеча качнулась на повороте лестницы и пропала.

Гаврила тронул лошадь. Я затащил мешки в чулан и сел на один из них.

*Проверю*. На заводе я запретил это слово. Мастерам, технологам, лаборантам. Говорить можно было только *проверил*, в прошедшем времени, с подписью. *Проверю* значило *не проверял и, может, не буду*. Я штрафовал за *проверю*. А сейчас сказал его вдове, которая доверила мне свои деньги и своё имя.

Утром я записал в книгу: *Кислота салициловая, ангидрид уксусный – от Ф. И. Сычёва, в долг Н. Л. Грачёва*. Честно. Источник, долг, фамилия.

Про серый налёт я не написал.

* * *

Триста порошков – это десятки варок. Баня, чашка, капля кислоты, пятнадцать минут по часам, холодная вода, палочка по стенке, фильтр, промывка, чистка, снова фильтр, противень. И так всю ночь, и следующую, и следующую.

Кислоту я промывал, как обещал себе. Серый налёт уходил плохо, но уходил. Ангидрида брал больше, чем по расчёту, и он уходил быстрее, чем я думал. Каждую свежую варку, прямо из бани, я проверял железом. Капля в пробирку – чисто. Ещё капля – чисто. Я кивал сам себе и ставил противень сушиться.

Сушить было негде.

Задняя комната стала похожа на цех, в котором забыли поставить вентиляцию. Противни стояли на топчане, на подоконнике, на полу вдоль стен. Федя спал на мешках в чулане. Печь топилась день и ночь, а порошок сох медленнее, чем я варил новый. К пятнадцатому стало ясно: не успею. Упирался я в место для сушки; рук и сырья хватало.

Оставался подвал.

*В подвал – ни за что*. Это я сказал Феде десять дней назад. Я помнил.

Но на заводе я не верил словам, я верил проверке. Вечером пятнадцатого я поставил в подвале на полку блюдце с сухой солью. Старый способ. Если в воздухе сырость, соль к утру слипнется, отсыреет, пойдёт комками. Если сухо – останется сыпучей. День был ясный, первый ясный за неделю, и ночь тоже.

Утром соль была сухая. Сыпалась с ложки, как песок.

Я постоял над блюдцем. Проверка сделана. Датчик поставлен, датчик показал. Я перенёс в подвал все противни, которые не помещались наверху, расставил их по полкам, где раньше стояли бутыли с валерьянкой, и вернулся к бане.

Шестнадцатого пошёл дождь. Семнадцатого тоже. Восемнадцатого он не прекращался с утра до ночи, мелкий, петербургский. Вода стояла в канаве у тротуара и текла с крыши по жёлобу мимо окна задней комнаты.

Про блюдце с солью я вспомнил один раз, на второй день дождя. Подумал: надо бы поставить снова. Подумал: соль же была сухая. Подумал: у меня варка, у меня девятая чашка за ночь, у меня три дня до срока. И не поставил.

Я был доволен собой. Это я помню хорошо. Работа шла, как на запуске новой линии в аврал: все на ногах, все при деле, и ты стоишь посреди и чувствуешь, что держишь всё сразу. Федя подавал, Амалия Карловна вечером проверяла книгу и молча ставила подпись. Порошок рос на полках, противень за противнем.

На третий день дождя Федя поднялся из подвала с пустым противнем и остановился на пороге.

– Грачёв. Внизу уксусом пахнет.

– Ангидрид выветривается.

– Сильно пахнет.

– Значит, хорошо выветривается.

Федя пожал плечами и ушёл за следующим противнем. Я не спустился. У меня была чашка в бане, и до конца варки оставалось шесть минут. Потом была следующая. Потом наступило утро.

К вечеру девятнадцатого в подвале лежал порошок на триста доз. Сухой на вид. Белый на вид.

* * *

Подвода фабрики подъехала к крыльцу в девятом часу утра двадцатого. Ладыгин прислал с ней конторщика и записку: *Жду к полудню*.

Мы с Федей носили порошки из подвала, пачками по десять, в корзинах. Внизу было сыро и пахло уксусом, сильнее, чем я ожидал. Я сказал себе, что это от противней, на которых сох порошок. Пачки тоже немного пахли. Выветрится, сказал я. В дороге выветрится.

Бутылка раствора хлорного железа стояла на полке почти пустая. Я израсходовал её на свежие варки, по капле на каждую. На триста готовых порошков её не хватило бы. И времени не было: конторщик стоял у подводы и смотрел на часы.

Всё проверено на выходе из бани, сказал я себе. Каждая варка. Чисто.

Подвода уехала в половине одиннадцатого. К вечеру конторщик привёз деньги. Всю вторую половину, без единого вопроса.

Туманов зашёл перед закрытием. Посмотрел в журнал, посмотрел на пустые полки в задней комнате. Потом подошёл ко мне и протянул руку.

Руки он мне до сих пор не подавал. Ни в ту ночь с сигнатурой, ни во дворе у Ерохиных, ни когда выписывал первый рецепт. Я вытер ладонь о фартук и пожал её.

– Ладыгин доволен, – сказал Туманов. – Я тоже.

И ушёл.

Я смотрел ему вслед. Деньги фабрики лежали в кассе, и их можно было пересчитать. Рукопожатие пересчитать было нельзя. Туманов три недели держал меня на расстоянии вытянутой руки и сегодня эту руку протянул. Это стоило дороже денег.

Вечером я отнёс Сычёву половину денег фабрики. За сырьё. Он пересчитал, сделал отметку в толстой книге и поднял на меня добрые глаза.

– Молодец, Коля. Я ж говорил – придёшь.

Я вернулся в аптеку. Касса была полная. Впервые за всё время я видел её полной. Амалия Карловна пересчитала выручку, записала, расписалась и сказала *хорошо*. Второй раз.

Я стоял у прилавка и перебирал в голове этот день пункт за пунктом. Заказ сдан в срок, день в день. Туманов пожал руку. Ладыгин доволен. Касса полная. Долг Сычёву вырос, но за сырьё я заплатил наполовину сразу. Если бы на заводе мне показали такой отчёт, я бы подписал.

Была ещё одна мысль. Я весь день её отгонял. За три дня дождя я ни разу не спустился в подвал. Ни разу не поставил блюдце снова. Федя сказал *сильно пахнет*. Я ответил: *хорошо выветривается*.

Я отодвинул её ещё раз.

В дверь постучали, когда Федя уже закрывал ставни. Негромко, неуверенно.

На пороге стояла прачка с Бассейной, одна из тех, что брали новые порошки в розницу по рецептам Туманова. Молодая, в платке, одной рукой держалась за живот, другой – за косяк.

– Николай Лаврентьич, – сказала она. – Вы простите, что поздно. У меня от ваших порошков живот горит.

Из-под лестницы, из подвала, тянуло уксусом.

Глава 10. Брак

Я усадил её на табурет у прилавка. Молодая, лет двадцати, бледная, с капельками пота над губой. Руку с живота она так и не убрала.

– Сколько выпили?

– Три. Как доктор велел. Вчера два и сегодня один.

– Больше ни одного. Слышите? Ни одного.

Она кивнула. Больше я ничего не мог ей сказать и ничего не мог ей дать: лечить мне было нельзя, и это правило я держал даже сейчас. Особенно сейчас.

– Фёдор. Беги за Тумановым. Скажи – срочно, из «Бекмана». Если спит – буди.

Федя схватил картуз и исчез. Колокольчик звякнул ему вслед.

Я взял лампу. На полке в зале стояла склянка с раствором хлорного железа. На дне ещё оставалось несколько капель. Я взял и её.

Прачке я сказал, что сейчас вернусь, и пошёл под лестницу.

Внизу пахло так, что щипало глаза. Теперь здесь пахло уксусом, густым и кислым. Три дня шёл дождь. Я столько же не спускался, и запах всё это время копился здесь.

Противни стояли на полках. Те самые полки, где месяц назад стояли шесть бутылей Николаевой валерьянки, разбавленной наполовину. На противнях осталась мелочь, крошки, остатки, которые не пошли в пачки. Белые. Сухие на вид.

Я налил в пробирку воды из кувшина, бросил туда щепоть с ближнего противня и капнул железа.

Вода стала фиолетовой, густой, почти чернильной.

Я взял щепоть с другого противня. Последняя капля.

Фиолетовый.

Капель больше не было. Да и проверять было уже нечего.

Сырость. Три дня дождя в подвале, где стены всегда холоднее воздуха. Порошок, чистый на выходе из бани, пролежал три дня в мокром воздухе и распался обратно на то, из чего я его делал. На уксус, которым пахнет подвал. И на ту самую кислоту, от которой у Лукерьи шла кровь. Всё, ради чего это затевалось, я своими руками свёл на нет.

Я сел на ступеньку. Лампа стояла у ног.

Тридцать лет у меня на заводе был датчик влажности, который врал в сырую погоду. Тридцать лет я ему не верил, проверял его и учил других ему не верить. Я дописал про него последнюю строчку своей прошлой жизни: *Датчику не доверять*. А здесь поставил на полку блюдце соли, в ясный день, один раз, и поверил. Поверил, потому что горел срок и так было удобнее.

Федя сказал: *Внизу уксусом пахнет*. Я ответил: *Хорошо выветривается*. Он был прав. Я даже не спустился посмотреть.

Эти полки месяц назад были полками Николая. Здесь он ставил свою разбавленную валерьянку, чтобы никто не видел. Я вылил её в раковину и сказал Феде: *Брак в продажу не идёт*. А теперь на тех же полках лежал мой брак. И он уже пошёл в продажу. Триста порошков были у фабрики.

Наверху звякнул колокольчик. Я поднялся по лестнице.

Туманов стоял над прачкой, без шляпы, в пальто поверх ночной рубашки. Щупал ей живот, спрашивал коротко: *Здесь? А здесь?* Потом выпрямился и посмотрел на меня.

– Что это?

– Брак, – сказал я. – Мой. Из подвала. Утром пойду на фабрику.

Он смотрел на меня долго. Ничего не сказал. Дал прачке что-то из своей сумки, велел Феде проводить её домой и ушёл сам. Дверь он прикрыл тихо.

* * *

Фабрика стояла за Обводным: красный кирпич, трубы, забор, за забором гудело. Контора врача была в отдельном флигеле у ворот. В коридоре перед его дверью на лавках сидели рабочие. Человек двенадцать. Кто держался за живот, кто сидел, закрыв глаза, кто лежал прямо на лавке, подтянув колени. От одного пахло рвотой.

Ладыгин вышел ко мне сам. Рыжая борода встопорщилась, голос был такой, что его слышали, наверное, в цеху.

– Вы! – Он ткнул в меня пальцем. – Вы мне цех отравили! Сорок человек не вышли. Двое не встают. У Сёмина из красильни – кровь!

Сорок человек. Двое. Кровь.

У меня был готовый ответ. Он пришёл сам, гладкий, как те объяснения ночью у чёрного хода. Сырьё. Кислота с налётом, ангидрид без ярлыка, от ростовщика, от его *знакомых*. Всё это была правда. Ладыгин бы поверил: ростовщиков не любит никто. Туманов бы поверил. И даже я сам почти поверил бы.

Только серую кислоту я промывал своими руками и видел, что она промылась. Каждую варку я проверил железом, и каждая была чистая. В сыром подвале сушил я. После подвала проверку тоже пропустил я. Сычёв привёз мешки. Всё остальное сделал я.

– Моя ошибка, – сказал я. – Порошок был чистый, когда я его сварил. Я сушил его в сыром подвале. Три дня шёл дождь, а я не проверил. Он испортился. Я отдал вам испорченное и не знал этого. Должен был знать.

Ладыгин открыл рот и закрыл. Он ждал другого. Он был готов к *сырьё подвело*, к *такое бывает*, к *ваши рабочие сами виноваты*. Он приготовил на это слова и теперь не знал, куда их деть.

– Что вы предлагаете? – спросил он наконец. Тише.

– Все порошки, что остались, я забираю. Сегодня. До последнего. Деньги фабрике верну. Тем, кто не вышел из-за меня, заплачу за прогул.

– За сорок человек?

– За всех, кто не вышел из-за меня.

Ладыгин долго смотрел на меня. Потом сказал:

– Честно. – Помолчал. – Но больше я у вас не возьму ничего. Ни порошка.

– Понимаю.

Порошки собирали по казарме полдня. Ладыгин отрядил со мной конторщика, того самого, что приезжал с подводой. Мы ходили по нарам, и я забирал у рабочих бумажки с надписью *Партия № 2*, которую сам на них и написал. Кто-то отдавал молча. Кто-то ругался. Одна женщина, работница из красильни, плюнула мне под ноги. Я ничего не сказал.

На заводе брак назывался рекламацией. Приходила бумага с печатью, я читал её у себя в кабинете, ставил резолюцию, отдел качества разбирался. Людей, которые пили то, что мы выпускали, я не видел никогда. Здесь они лежали на нарах, и я забирал у них из рук свою работу.

Домой я шёл пешком. Мешок с изъятыми порошками нёс на спине. Он был лёгкий: бумажки, порошок. Тридцать лет я отвечал за брак подписью. Нести его на спине пришлось впервые.

* * *

На следующий день *Бекманъ* опустел.

Прачки обходили аптеку стороной. Одна, я видел, дошла до двери, посмотрела на вывеску и повернула обратно. Дама в шляпке, та самая, что два раза уходила от нас ни с чем, перешла на другую сторону Литейного, как только поравнялась с витриной. Федя сбегал на Бассейную за хлебом и вернулся белый.

– Там говорят, – сказал он, – что «Бекманъ травит».

Две недели назад на той же Бассейной говорили *Грачёв вылечил*. Я тогда боялся этих слов больше, чем Сычёва. Теперь слова стали другие, а бояться было поздно.

Туманов пришёл к вечеру. Ладыгин ему всё рассказал, это было видно по лицу. Он встал у прилавка, не снимая пальто, и долго молчал. Потом сказал:

– Я поручился за вас перед Ладыгиным. Своим словом. Я выписал это Лукерье, прачкам, всему кварталу. Под свою подпись.

– Я знаю.

– Доносить я не буду. – Он смотрел на полку за моей спиной. На меня не смотрел. – Лечил я. Я выписал вещество, которого нет в фармакопее, потому что оно помогло мне от головной боли. Один раз. Потому что поверил вам. И себе.

Он помолчал.

– Рецептов в «Бекманъ» я больше не пишу. Ни на порошок, ни на что. Раствор тоже. Буду выписывать в аптеку на Кирочной.

– Доктор…

– Не надо, Грачёв.

Руки он не подал. Позавчера, у этого же прилавка, он протянул мне руку. Теперь стоял, сунув руки в карманы, и было понятно, что достанет он их, только когда выйдет за дверь.

Колокольчик звякнул за ним.

Он наказал себя: за то, что поверил, за то, что выписал непроверенное, за то, что его подпись стояла под моим браком. От этого было хуже, чем если бы он донёс. Донос я мог бы пережить. Это – только нести.

Федя стоял у двери в заднюю комнату и смотрел на меня.

– Ты был прав, – сказал я ему. – Внизу пахло уксусом. Я должен был спуститься. Не спустился.

Федя ничего не ответил. Постоял, повернулся и ушёл в заднюю комнату. Я слышал, как он там переставляет пустые противни, один на другой, аккуратно, без стука.

Если бы он крикнул *я ж говорил*, мне было бы легче. На заводе я давал премию мастерам, которые не молчали о дефекте. Дефект – это плохо, но мастер, который про него промолчал, хуже. Федя сказал о дефекте. Я промолчал.

* * *

Вечером двадцать второго Амалия Карловна открыла книгу.

Я стоял рядом. Она выплачивала. Фабрике – возврат. Прачкам, которые брали порошки в розницу, – возврат. Рабочим – за прогулы, по списку, который дал Ладыгин. Строка за строкой касса пустела. Моя доля за фабричный заказ, записанная на меня позавчера, ушла туда же, первой. Этого не хватило. Остальное она брала из аптечного, из того, что было отложено на дрова и на жалованье Феде. Каждую строку она читала вслух и ставила подпись.

Когда она дописала последнюю, в кассе не осталось ничего. А за сырьё Сычёву была не отдана половина.

– Почему? – спросила она.

Я рассказал всё. Подвал. Блюдце с солью в ясный день. Дождь. Три дня, когда я не спустился. Федю, который сказал *пахнет уксусом*, и что я ему ответил. Про сырьё Сычёва тоже, но не как про причину.

– Я виноват, – сказал я.

Амалия Карловна обмакнула перо и написала на отдельной строке: *Брак. Изъято. Выплачено*. Поставила число. Потом отложила перо.

– Условие было, Николай Лаврентьевич, – сказала она. – Украдёте – я отдам вас Сычёву. Вы ошиблись. Это другое. – Она помолчала. – Но моё имя уже второй раз стоит под вашей работой. Под порошками – «под моё имя». И теперь под этим. – Она коснулась строки. – Третьего раза не будет.

Она закрыла книгу и ушла наверх. Больше она в тот вечер ничего не сказала.

Я сидел в пустом зале.

Денег нет. Ни у аптеки, ни у меня. Сычёву за сырьё не отдана половина, и проценты он считает. Туманов ушёл. Рецептов не будет. Без рецептов *Бекманъ* – это витрина со склянками. На Бассейной говорят *травит*. Ладыгин больше не возьмёт ни порошка. До первого ноября, до срока Дымова, пять недель, а управляющего как не было, так и нет.

И третьего раза не будет.

Всё это можно было посчитать. Было и то, что не посчитаешь. На заводе я учил людей не доверять датчику. Написал это последней строчкой перед смертью. А здесь, в девяносто третьем году, поставил на полку блюдце с солью и поверил ему, потому что мне так было удобно. Виноват был я.

Спал я в ту ночь плохо и недолго.

Утром двадцать третьего, едва Федя снял ставни, звякнул колокольчик.

На пороге стоял коллежский советник Дымов, в пенсне на шнурке, с портфелем. За ним – двое в форменных фуражках, тоже с портфелями.

– Грачёв, – сказал Дымов. – По жалобе.

Я отступил от двери и пропустил их в зал.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге