Обложка Апостол Платон

Апостол Платон

Шамши бен Абба

0% прочитано
Стандартный
Шамши бен Абба

Апостол Платон

Глава 1. Чудесное избавление

Десять лет прошло после распятия и вознесения Спасителя. Для христиан настали непростые и довольно странные времена. Большая часть из них была выходцами из иудеев, посему до сих пор невольно выказывала почтение и книжникам, и левитам. И до сих пор поклонялась Иерусалимскому храму, словно фетишу, и приносила на его алтарь всесожжения агнцев.

Уже замучен был фарисеями архидиакон Стефан, и был оплакан всей Церковью, от малых и до великих. Оставаться в Иерусалиме стало опасно, особенно для апостолов, чьи лица уже успели запомнить все местные книжники. Конечно, все ученики Христа готовы были совершить подвиг мученичества, однако нельзя было допустить, чтобы несение Благой Вести пресеклось лишь на них. Посему они решили укрыться у самого богатого их благодетеля, иудейского старейшины Иосифа, члена Синедриона. На правах обычных колонов апостолы поселились на его латифундии близ Аримафеи, где жила и его семья, и вместе со всеми растили ячмень и собирали финики.

Мало-помалу, все колоны и рабы Иосифа приняли Иисуса Христа из Назарета как Бога и Спасителя. Они стали пополнять христианскую общину, что Иосиф надёжно скрывал от иерусалимских чиновников.

Как завещал Христос, архиереем стал Пётр, бывший Шимон, сын рыбака Ионы. Он же ведал и всем хозяйством, и всем имуществом, что было у Церкви. Однажды случилось так, что он обратился к апостолу Матфею.

– Брат Матфей, у нас совсем не осталось вина и наши люди не могут совершать причастия. Благо, Иосиф недавно преподнёс щедрый подарок нашей Церкви золотом и серебром. Ты знаешь, что надо делать.

– Конечно знаю. С самым рассветом отправлюсь в дорогу.

– Вот и замечательно. Нам всем, и тебе в частности, очень повезло, ибо не придётся излишне нагружать кошели пригоршнями серебра, – Пётр протянул ладонь, в которой оказалось два селевкидских статира и один аурей с профилем Октавиана Августа. – Я рассчитываю на твоё благоразумие, Левий.

Левий Матфей, сын Алфея, проповедовал в Иудее и по всей Палестине. Он более всех был осведомлён и о селениях этой земли, и о товарах, что завозят сюда купцы со всей ойкумены, и о ценах, по которым их продают в том или ином городе. Пораскинув немного умом, он пришёл к выводу, что лучше всего искать в прибрежном городе Аполлонии.

Матфей, как и обещал, с рассветом навьючил осла и отправился на северо-запад, к морю. Благо, идти было не так далеко, значительно меньше, чем до Галилейского моря, или даже до Вифлеема. И когда времени было около полудня, апостол уже добрался до городских предместий.

За несколько сотен лет истории город Аршуф повидал многие народы. Но к описываемым событиям он давно уже был населён греками, и в полной мере уже стал Аполлонией. Аполлонией, живущей по эллинским порядкам и говорящей по-гречески. Это обстоятельство, несомненно, было на руку Матфею. Если здесь и был кто-нибудь, кто донес бы на него левитам, то очень и очень малое число.

Так как Аполлония, по сути своей, была уже греческим городом, то здесь завсегда можно было найти самого различного прекрасного греческого вина. Более того, купить его здесь можно было прямо с рук моряков по достойной цене, а не втридорога, с рук палестинца-перекупщика.

Итак, Матфей подходил к городу. И только он было настроился на предстоящие торги, как после подъёма на небольшой пригорок, по которому пролегала тропа, его взору открылось ужасное зрелище: сгорбленный, иссушённый человек с окровавленным лицом тащил на спине целую гору тюков. Что было в них, Матфей сказать не мог, но этот груз давался тому несчастному с невероятными усилиями. Казалось, что даже осёл, которого апостол вёл за собой, взбрыкнул от одного лишь вида ноши измученного путника.

Рядом шёл некий плотного сложения мужчина лет сорока, в богатой иудейской одежде и с небольшой связкой прутьев в руке. Очевидно, это был хозяин того несчастного, и прутья служили орудием наказания. Однако то, как он бил своего раба, не было похожим на простое приведение к покорности. За всю жизнь Левий Матфей повидал много жестокости. Невероятно много. И всем им можно было дать пусть и нелепое, но всё же объяснение. Даже честолюбивый гнев саддукеев возник не на пустом месте, и даже проклятый Каиафа не выглядел безумцем, если немного попытаться уловить ход его мыслей. Но сей богач хлестал раба по лицу с такой лёгкостью, что делал это прямо на ходу и совсем не обращал на него взора. Словно бы он даже не думал о той ноше, которую раб запросто мог обронить на землю, рассыпать, а то и вовсе испортить.

На всякий случай Матфей взял свой подорожный посох обеими руками и быстрым шагом подступил к путникам.

– Ты, иродово семя! потрудись объяснить, чем же этот несчастный заслужил такие мучения? – спросил апостол, сам не ожидая от себя подобных слов. – Ужели ты не знаешь о возмездии?

Рабовладелец было возмутился и глубоко вздохнул, дабы излить на наглеца всю брань, что только приходила в голову. Но уловив в голосе незнакомца галилейское наречие, а затем и обратив взор на его неостриженные космы, спрятанные под капюшоном, лишь глухо усмехнулся и ощерил зубы в ехидной ухмылке. Немного погодя, мужчина заговорил:

– О, не мне говорить о возмездии, галилеянин, что недостоин вслух молиться в Храме! Да и почему это тебя так волнует то, что принадлежит другим людям? Я заплатил за этого раба четыреста антиохийских серебряных драхм, ибо нечестивые эллины убеждали меня, что он в совершенстве владеет тремя языками. Но эта гадина так и не смогла выучить языка Священного Писания, языка псалмов и молитв, языка Давида и Соломона!

– Но я же, – еле слышно прохрипел раб, всё никак не способный разогнуть шеи.

– Молчать! – хозяин было вновь замахнулся неумолимой свистящей связкой прутьев, но из страха получить от незнакомца ответный удар посохом сдержался. – И зная это ты будешь меня упрекать? Знай, своими речами ты упрекаешь не меня, а самого Моисея и великих пророков. Тебе следует крепко подумать об этом на досуге.

В стремлении пристыдить встречного апостола он лишь упрочил его праведную ярость. «Туп как галилеянин», «галилейский невежда и богохульник», – сколько раз приходилось Матфею и его духовным братьям слышать подобные слова и от Иерусалима, и от всей Иудеи! В эти мгновения Матфей, сын Алфеев, как нельзя лучше понимал суть слов Учителя, обращённых ко храму и его хозяевам.

Матфей уже несколько лет желал изложить Благую Весть на письме. Однако апостол очень страшился приступить к написанию, хотя бы потому, что не считал себя достойным такой великой участи. Ведь был Пётр, избранный самим Учителем главой над Церковью, и он уже почти закончил свой труд. Да и потом, невозможно в таком трудном деле составить сухую последовательность случившегося, словно в мытарских подорожных записях, которые он вёл в прошлой своей жизни. Надо изложить так, чтобы эта книга помогла бы даже фарисеям и саддукеям услышать Господа в своём сердце. Следует ли начинать, если даже не можешь быть уверен, что не осквернишь всего святого одним лишь счетоводческим косноязычием? Однако кое-что из речей Спасителя Матфей всё-таки сумел вывести на письмо. По прошествии лет что-то забылось, что-то обрело аморфные и недостоверные очертания, но эти слова настолько сильно вгрызлись в память, что апостол исписал ими несколько десятков небольших папирусов:

« + Иерусалим, Иерусалим, избивающий пророков и камнями побивающий посланных к тебе! сколько раз хотел Я собрать детей твоих, как птица собирает птенцов своих под крылья, и вы не захотели! + Се, оставляется вам дом ваш пуст. + Ибо сказываю вам: не увидите Меня отныне, доколе не воскликнете: благословен Грядый во имя Господне!»

От воспоминания сердце Матфея защемило ещё сильнее. Пальцы, сжимавшие посох, еле слышно захрустели. Но лишь на мгновение: Левий Матвей помнил и другие речи Учителя. Твёрдою крепостною стеною он встал на пути глубинных сатанинских порывов, коих человек порой даже не замечает. А посему продолжил разговор, смягчивши голос:

– Ох, израильтянин… О, чистокровный! Ты даже представить не сможешь, как долго я думал надо всем этим. И не только на досуге, но и в часы всех трудов, что только выпадали на мою долю. Много ли было этих дум или мало – не мне судить. Но, поверь мне, их достаточно, дабы уличить тебя во лукавстве и лицемерии. Ты подобен царю Ровоаму, сыну Соломонову, ибо он точно так же вёл речи про чистоту и каноны, про Закон и Пятикнижие. Точно так же на словах был богобоязненным агнцем, а на деле же лишь погубил унаследованное царство – разделил его само в себе, отвратил все колена Дома Израилева и обрёк их на верную погибель, как от Баала, так и от жестокосердного Ассирийца. Хотя нет, ты ведь пошёл дальше! Ты принял сего несчастного рабом, членом своей семьи, а значит даже семью свою разделяешь саму в себе. И ты теперь будешь меня, тупого галилеянина, учить Моисееву Закону? Ты, кто мучает раба за одну лишь нечистую речь, за отзвуки его чужеземного рода, хотя, как я только что услышал, он способен учиться языкам всех народов Симовых?

– Да, именно я, – богач стал вальяжно сгибать в руках зловещие прутья. – Именно я и именно тебе, тому, кто в своих играх с отрывками из Писания забыл главное – сам Закон Моисея, ниспосланный богом Авраама, богом Давида, богом Соломона. «Не вари козлёнка в молоке матери», – помнишь ли ты об этом, галилеянин? Ты желаешь, чтобы и я, и весь Израиль в моём лице, смешивал молоко с мясом, когда бы позволял этому нечестивцу примешивать ко священному языку своей иноземной мерзости?

– Как же много ты говоришь о Боге Авраама, Моисея, Давида и Соломона, и об их священном языке! Ты всклубил столь огромное облако дорожной пыли, что за ним не видишь дальше своего носа. Ужели ты не сознаёшь, что говоришь и со мной, и со своими домочадцами не на священном языке, а на арамейском? На языке чужаков, которых ты сам же считаешь звероподобными! Как же ты запутался во лжи и лицемерии!

Раздался тихий хруст. То были лопнувшие прутья в руках богатого иудея. Матфей задел его за живое. Зуб за зуб, как и было речено в Законе Моисеевом. Богач продолжил словесный поединок уже без былой спесивости.

– Так или иначе, не твоё дело, как я обращаюсь со своими рабами. Хочешь – купи своих, и позволяй им какие угодно бесчинства.

Это заявление, казалось бы, до ужаса простое и пошлое, поставило Матфея в тупик. Самое страшное, что в данном случае правда была всё-таки не на его стороне. Однако у Левия Алфеева было что противопоставить злу, настигшему его по дороге в Аполлонию. Он решил, что годы, проведённые подобно амбарной мыши, остались позади, и надо исполнить волю Учителя, чего бы то ни стоило.

– Да, хочу. Я, Левий Матфей, сын Алфея, галилеянин, покупаю твоего раба.

– Неужели? – богатый иудей вновь ощерил зубы, ибо вновь обрёл преимущество. – И как я, по-твоему, должен нести весь этот скарб?

– На моём осле. Эта животина сильная и выносливая, и очень послушная. Тебе не придётся его стегать, как этого несчастного.

– Но ты же понимаешь, Левий, что осёл не стоит взрослого мужчины? И я очень сомневаюсь, что ты можешь предложить нечто большее. Насколько мне известно, назореи, что следуют учению Иисуса Назаретянина, все свои богатства приносят в общий котёл.

– Твои сведения верны, – голос Матфея едва заметно дрогнул. Богач понял, с кем имеет дело. Но отворачиваться было нельзя. – Однако я всё же надеюсь, что золото сумеет занять твоё полое сердце.

– А вот это другой разговор. Что ж, необходимо засвидетельствовать эту покупку. Ты же не хочешь, чтобы тебя приняли за вора?

– Значит идём в Аполлонию. Ты говорил, что купил его у греков, значит и свидетельствовать следует у них.

– Вот здесь-то ты и ошибся, Левий Матфей. Видишь ли, этого раба я уже успел привести к Истинному Богу, и на пороге своего дома уже проколол ему ухо. А это значит, что наш договор будет заключён согласно Закону дома Израилева. Не переживай, синагога, что в предместьях Аполлонии, совсем недалеко.

То, от чего скрывался Матфей на пути к аполлонийской гавани, всё-таки настигло его. Тем не менее, он вспомнил о своём решении, и стал усиленно бороть в себе страх перед фарисейским правосудием.

– Только Бога ради, избавь раба от этой ноши, и навьючь осла прямо сейчас!

– Разумеется.

Синагога действительно оказалась довольно близко. Судя по тому, как она сияла на солнечном свете и как она была похожа на место заседания какого-нибудь римского магистрата, можно было догадаться, что построили её совсем недавно, и явно не на пожертвования местной иудейской общины. Очень быстро Матфей понял, кто был одним из тех бенефакторов, что оплатили весь белый камень, ушедший на строительство, и кому благоволят местные книжники и законники.

– Я, Левий Матфей, сын Алфея из Капернаума, желаю купить у сего человека по имени…

– Якхуда Арье, сын Аарона.

– По имени Якхуда Арье, сын Аарона, раба по имени…

– Платон, – громко прошептал раб, до сих пор не в силах разогнуть спину.

– По имени Платон, коего Якхуда привёл к Истинному Богу, – Матфей глубоко вздохнул. – По истечении шестилетнего срока.

– Какова будет плата? – спросил книжник.

– В качестве платы я предъявляю, во-первых, своего осла, что стоит навьюченным недалеко от синагоги…

– Нет-нет, ты что-то путаешь, Левий. Как же осёл может быть твоим, если он нагружен моим товаром, на коем стоит моя печать?

– Предположим, что этого осла я подарил… Тем не менее, ты говорил, что приобрёл раба по имени Платон за четыреста антиохийских серебряных драхм, так? Значит, двух золотых статиров, коим цена пятьсот шестьдесят серебряных драхм, будет для тебя вполне достаточно. Учитывая, что ты, Якхуда Ааронов, наверняка захочешь взыскать с меня за мнимую клевету, золото сможет покрыть и эти расходы.

Матфей выложил монеты на стол. От их вида глаза книжника засверкали, словно у ястреба. Но Якхуда словно бы не заметил золота.

– Ох, как же досадно мне, что люди уподобляются мытарям и счетоводам, и всё меряют золотом и серебром! А ведь и не догадываются, что есть на свете нечто куда более дорогое, чем просто рабы, чем просто судебные иски! Неужели ты не понимаешь, Левий Алфеев, что сей человек – член моей семьи, с кем я делю кров уже седьмой год? Это куда ценнее, чем те два золотых статира, что ты выложил на стол!

Якхуда Ааронов метнул холодный взгляд на книжника. Тот быстро понял, что от него требует дорогой бенефактор и тут же залепетал:

– По всей видимости, нынешний владелец прав. При таком неравноценном обмене договор никак не может быть заключён, даже при всём желании!

Апостол понимал, что из него желают вытянуть последнее. Якхуда, насколько можно было судить, догадался, что серебра у него собою не было. «Раз он желает золота, пускай он его получит», – подумал Матфей и достал из-за пазухи прелюбопытного вида монетку. Она разительно отличалась от греко-римских гладким скруглённым ребром и довольно грубой чеканкой. На лицевой её стороне был изображён некий лучник в царской тиаре, а на оборотной красовалась чеканная выемка. То был дарик, что имел широкий оборот в Персидской державе при Дарии, наследнике великого Машиаха Кира, положившего конец Вавилонскому плену и позволившего отстроить Иерусалимский храм. Этот дарик Матфей получил от своего отца, ведь эта вещица приносила их семье счастье, а также напоминала о добром персидском царе, который был милостив даже к Земле Галилейской и её народу.

– Вот. Эта монета – самой высокой пробы. С чистотой её золота не сравнится ни одна эллинская стопа, будь она хоть из Македонии, хоть из Асии. Она настолько чистая, что при желании её можно промять даже пальцами! Любой охочий до древностей богач отдаст за неё хоть десять двойных статиров.

– Прелестно! А ты не подумал, что моя новая животина ест куда больше раба? Не подумал ли ты, что ему нужно обрезать и чистить копыта, седлать и одевать в новую сбрую? Я даже представить себе не могу, сколько пройдёт времени, прежде чем ишак начнёт окупаться! Какая же мне выгода, если сегодня же распрощаюсь с рабом?

Теперь Левий Матфей не стал долго взвешивать «за» и «против». Он нащупал в суме октавианов аурей, что отдал ему Пётр, и бросил его на стол.

– Подавись, сатанаилово отродье.

– Обязательно подавлюсь, можешь быть покоен. Итак, сделка совершена!

Книжник сделал запись в своём кодексе, а затем выдал апостолу грамоту, подтверждающую право владения человеком по имени Платон.

Матфей отдал Платону свой подорожный посох, наказав крепко держаться за своё плечо, дабы тот не упал по дороге. Апостол помнил, что среди холмов неподалёку был дивный ручей, который утолял жажду во время проповедей близ Аполлонии и Яффы. Шаг за шагом два путника дошли до ручья и вдоволь испили его вод.

Платон был обессилен, посему Матфей сам принялся омывать его раны на голове и руках. Так как апостол до сего мгновения ни разу не видел лица своего нового раба, сняв с него капюшон он не на шутку удивился. Никогда прежде не доводилось ему видеть такого человека. Голова раба-чужеземца оказалась полностью обритой, а кожа невероятно смуглой, куда смуглее, чем у любого из палестинцев, почти что чёрной. Бороды и усов не было, а черты его лица не были схожи ни с семитскими, как у арамеев, халдеев или ассирийцев, ни с яфетическими, присущими грекам, римлянам и тем более фракийцам. Единственный из известных для апостола народов, на которых Платон хоть сколько-нибудь походил, были египтяне, но и они куда светлее, да и лица их были самыми разнообразными, но в точности ни одно из них не было схожим. Однако от братьев-египтян Матфей неоднократно слышал, что в далёких землях, много южнее Египта, расположена страна, которую они называли «Нубия», а ещё южнее – таинственная дикая страна по имени Пунт, посему спросил:

– Насколько я понимаю, ты из нубийцев?

– Из кушитов, господин. Хотя твои догадки недалеки от правды, ибо египтяне называют этим именем многие дома и царства моей Родины. Эллины же называют нас всех эфиопами.

– Кушитов? Никогда мне не приходилось слышать об этом народе.

– О, столетия назад царству Куш покорились даже Стовратные Фивы, и даже вся дельта Нила! Но потом были распри между царевичами и их вельможами, сопровождаемые войной и продажей пленников чужеземным купцам. Нетрудно догадаться, каким образом я попал сначала к эллинам, а затем и к иудеям. Царство Куш, как ты недавно сказал, «разделилось само в себе».

– То не мои слова, Платон. То слова одной из проповедей нашего Учителя, Сына Человеческого, Бога Живого и Истинного… Но я понял, о чём ты. Ты говоришь, что сначала попал к эллинам. Это они тебе дали такое имя?

– Да. Мой первый хозяин был человеком большого ума, выходцем из Афинской Академии. Купил он меня для работы в саду и домашнего услужения, ибо кушиты подолгу могут ходить под палящим солнцем. Но заметив мою способность быстро осваивать языки, рассказывать сказки и притчи и доносить до людей знание, позже назначил воспитателем для своих детей, предоставив при этом и доступ к собранию папирусов.

– Как же он допустил, чтобы ты попал во владение к Якхуде, этому жестокосердному болвану?

– Он бы и не допустил. Но старый хозяин недавно отдал душу небесам, и я перешёл во владение его домочадцам. По всей видимости, в их сердцах затаилась жуткая ревность, ведь в беседах со мною хозяин проводил слишком много времени. И они продали меня, так далеко, как только смогли. Быть может, есть в этом и доля вины старого господина, ведь если бы он был более снисходительным ко своим детям и не приводил бы раба им в пример, они бы, пожалуй, и не озлобились.

Около минуты двое сидели на берегу ручья безмолвно. Затем Платон спросил:

– Господин, тебя ведь зовут Левий?

– Есть лишь один Господин – Сын Человеческий, Иисус Христос, наш общий Учитель. А запомнил ты верно. Левий Матфей, сын Алфея. Правда, первое имя я с недавних пор возненавидел.

– Почему же?

– Очень досадно сознавать, что хотя бы одно лишь имя связывает меня с левитами и коэнами, и ненавистным первосвященником Иерусалимского храма. Зови меня лучше по второму имени, оно мне милее. А про «господина» и вовсе забудь.

После перекуса ячменными лепёшками, что были взяты в дорогу, Матфей вместе с Платоном направились в сторону Аримафеи. По пути апостол в красках представлял, как Пётр без единого слова заставляет сгорать от стыда за нарушение данного слова и кражу у своей же общины, как обрекает его перед всеми братьями и сёстрами на вечный позор, как навсегда выгоняет из Церкви. На вопросы Платона о печали, что омрачает его взор, Матфей переводил разговор в другое русло. Он прекрасно понимал, что если сказать правду, то Платон непременно станет винить себя за чужой поступок, а солгать попросту был не в силах.

С наступлением первых сумерек Матфей вернулся во владения Иосифа. Пётр ждал его ещё с вечера, при самом входе в общинный дом.

– Здравствуй, брат Матфей. Вижу, ты пришёл без вина. Без осла. В сопровождении неизвестного мне человека. Сдаётся мне, что иосифово золото тоже недолго задержалось в твоей суме, так ведь?

Матфей склонил голову, ибо от великого стыда не мог посмотреть даже в сторону старшего надо всей Церковью. Тем временем неподалёку шёл ко сну апостол Иаков, сын Зеведеев, и, услышав суровые речи Петра, остался рядом слушать. Более всего он удивлялся тому, что в немилость попал Левий Матфей, один из тишайших братьев, кто всегда исправно трудился на благо всех христиан.

– Ответь же мне, Матфей! Если ты вернулся сюда, значит совсем не считаешь себя обыкновенным вором. И я очень желаю знать, почему.

– Я… выкупил этого несчастного у жестокосердного хозяина. У Якхуды Ааронова из Аполлонии. Вот! Вот, посмотри, брат Пётр, вот папирус, доказывающий сделку!

– Так… Верно, ты решил, что великая доля Христова апостола должна подкрепляться великими регалиями и множественной свитой…

– Нет-нет, всё не так! Я бы и не помыслил о подобном!

– Не помыслил бы… но ты это сделал, не так ли?

– Брат Пётр, этот несчастный мог погибнуть…

– По всей видимости, ты не подумал, что куда больше людей может погибнуть, если не предоставить им возможность быть причастными к нетленному телу Спасителя. А ещё ты не подумал, что после сей самовольной выходки навсегда примешь клеймо вора! Во истину, сегодня ты погубил ещё и свою душу!

Ни апостол Матфей, ни Платон, не проронили ни слова. Первый знал, что устами Петра говорит сама правда, а посему единственное, что он мог поделать – это лишь с достоинством ждать заслуженного наказания. Однако и это ему давалось с великим трудом, ведь на глаза наворачивались слёзы. Второй же прекрасно понимал, что опять и опять доставляет кому-то несчастье одним лишь присутствием, и даже если его вновь не продадут какому-нибудь правоверному и оставят здесь, вместе с христианами, то никогда он не станет своим, и в памяти каждого брата и сестры останется как виновник крамолы.

Но апостол Иаков, который до сих пор наблюдал за происходящим, не разделял их мыслей. И тем более он не разделял слов Петра. Хоть тот и был больше всех в Церкви, лишь Иаков мог сейчас возразить и заступиться за брата Матфея. Всё-таки, точно так же, как апостол Пётр, он был избранным свидетелем Господнего Преображения на горе Фавор, а посему слово Иакова для него что-то да значило.

– Брат Пётр, сдаётся мне, сегодня ты чрезмерно суров, – апостол Иаков начал издалека, дабы не доводить дело до брани. Хотя вот уже свыше десяти лет он силился усмирять ярость, получалось у него далеко не всегда. – Ты стыдишь Матфея, но за что? За то, что он спас неизвестного ему человека? Но разве не этому учил Спаситель? Неужели всего за десять лет ты успел позабыть главные Его уроки?

– Я стыжу за воровство у Церкви и за срыв евхаристий! Брат Иаков, ступай ко сну, это не твой разговор.

– Нет, ты послушай…

– Нет, это ты послушай меня, ибо ты явно путаешь милосердие с губительным безрассудством. Учитывая то, что он подумал о чужих рабах, но не подумал о своих братьях и сёстрах, я нисколько не сомневаюсь – этот его поступок исполнен тщеславия, жажды похвалы и возвышения. Быть может, кто-то признает эту добродетель за истинную, но она исполнена лжи и лицемерия.

– Пётр, я вынужден спорить с тобою…

– Я не намерен спорить, когда дело касается выживания Церкви! Будь благоразу…

– Шимон!

Голос Иакова, сорвавшийся в крик, шёл будто бы из самой утробы, таким он был густым и низким. Пётр действительно был твёрд, словно скала, по имени которой его и нарёк Спаситель, но даже ему становилось не по себе, когда апостол Иаков терял мягкость голоса. Не зря Господь прозвал сынов Зеведеевых «сынами Громовыми». Даже Мафтей с Платоном подъяли головы от краткого взрыва апостоловой ярости.

Вернувши спокойствие речи, Иаков продолжил:

– Так вот, Пётр Шимон, Ионов сын, позволь-ка мне обратиться к мудрости, завещанной Учителем… Насколько я помню, он говорил: «Не человек для шаббата, а шаббат для человека». Так ведь? В таком случае, почему же ты смеешь обвинять брата Матфея за то, что он спас чью-то жизнь? Так теперь судит Ловец человеков, когда числится бо́льшим во всей Церкви? Ты говоришь, что Матфей украл у общины, но ведёшь себя так же, будто украл он из твоего кошеля либо же из казны Иосифа. Но золото это принадлежало Церкви, то есть каждой душе, нашедшей благодать под её сенью. Спроси-ка ты у любого брата, у любой сестры – все они скажут, что душа сего несчастного куда дороже и важнее, чем любые вина! Пусть даже они предназначены для евхаристии.

– Я понимаю твоё сердоболие, понимаю, что Церковь бы сделала выбор в пользу спасения живых душ… Только ты должен помнить, что нас всех очень мало. А тех, кто не стремится превратно толковать слова Учителя – и того меньше. Наши душевные силы, наши труды и то золото с серебром, что оказывается при нас, следует тратить с умом и большой осторожностью. Поверь, далеко не любое добро идёт Церкви на пользу, как бы по-фарисейски то для тебя ни звучало.

– Понимаю тебя, брат Пётр, прекрасно тебя понимаю. И посему желаю спросить, помнишь ли ты ещё брата Фому?

– Конечно же помню.

– А помнишь ли ты, почему сейчас его нету ни здесь, ни в остальной Иудее?

– Ангел Господень пришёл к нему с повелением проповедовать в Маланкаре, что в Индии, на востоке, много дальше Парфянского царства.

– Совершенно верно. И ведь услышав слова самого Господа, что передал ангел, брат Фома рассудил подобно тебе! Он решил, что нету смысла проповедовать дикому и звероподобному люду, который не говорит ни на одном известном для нас языке, ибо они не воспримут ни Благой Вести, ни доброго дела. И помнишь ли ты, что с ним стало позже?

– Его схватили халдеи и продали в рабство, – апостол Пётр горько вздохнул, сильно поникнув очами. – Так, на невольничьем судне он и попал в Маланкар…

– Видишь, ты сам прекрасно всё разумеешь. Левиты и коэны ждали от пророков знамений веками, а нам же они сыплются подобно ливанскому снегу на самых вершинах, прямо здесь и сейчас! И если Матфею повстречался под Аполлонией гонимый чужак, он не имел никакого права медлить и взвешивать. И я очень надеюсь, что тебя, больший из братьев, никогда не постигнет судьба пророка Ионы, на три дня погребённого во китовом череве. Ибо братец Фома уже это прошёл, а ты – висишь на одном лишь волосе. Уже трижды тебе приходилось отворачиваться от Господа, не допусти же четвёртого раза.

После этих слов Пётр удалился ото всех на целую ночь. В ночи он отошёл в дикую степь, где сложил три связки хвороста и поджёг их от лампы. Дождавшись пока все они истлеют и поостынут, он щедро осыпал голову оставшимся пеплом. Дома он надел на голое тело тяжёлую верблюжью власяницу и спрятал её под обычной своею одеждой.

На следующие сутки, в воскресный вечер, он собрал всю Церковь, что только смог и стал держать перед ними слово.

– Любимые мои братья и сёстры! Долгое время я ведал всею жизнию Церкви, но сейчас это мне не будет под силу. На три года с сегодняшнего заката солнца для меня допустима исключительно безмолвная сердечная молитва. Посему на три года, до полного моего исцеления, общая молитва будет в ведении брата Иоанна, сына Зеведеева. Также мне следует сообщить, что кодекс, в коем изложена вся Благая Весть отныне от меня ожидать не следует. Меня постиг лукавый, и я не могу учить тому, чего сам ещё познать не в силах. Отныне написание евангелия я поручаю другим своим братьям…

Тем же вечером, когда уже все разошлись, апостол Пётр отыскал в своей келии стопку папирусов, над коей трудился много дней, и направился ко всеобщей кухне. Угли в печи ещё не остыли, и Пётр, не мешкая, дабы во внезапном малодушии не передумать, бросил в них все свои труды и стремительно ушёл. Однако за ним всё это время следил апостол Марк, один из любимых его учеников. Подождав, пока тот скроется из виду, Марк схватил кочергу, что лежала возле печи. Огонь уже успел неплохо заняться и поглотить многие строки, но апостол не оставлял надежд извлечь хоть что-нибудь. Он никогда не ослушивался воли учителя, но, тем не менее, не мог просто так позволить исчезнуть трудам одного из немногих свидетелей Преображения. На счастье младшего апостола, на тех листах, что удалось спасти от жара и огня, было написано:

« + И в ту же ночи, когда рассветал день Господнен, – сторожили же воины по двое каждую стражу – громкий голос раздался в небе. + И увидели, как небеса раскрылись и двух мужей, сошедших оттуда, излучавших сияние и приблизившихся к гробнице. + Камень же тот, что был привален к двери, отвалившись сам собой, отодвинулся, и гробница открылась, и оба юноши вошли».

Глава 2. Кодекс и проповедь

Согласно моисееву закону, раба надлежит отпустить из дома спустя шесть лет, на седьмой год. Так же поступил и Матфей – отпустил Платона как раз на седьмой год после покупки того у Якхуды. Он бы с радостью сделал это сразу же после оплаты, и нисколько бы не пожалел о содеянном. Но он учил иудеев, что Христос пришёл заново утвердить закон, а не отвергнуть его. Посему подумал, что волей-неволей, а словам своим надлежит следовать. Тем более, как верно заметил Платон, подобный жест отвернёт всю его паству.

Несмотря на свою апостольскую долю, Матфей не торопил Платона обращаться к вере во Христа. Хоть тот и был всё это время его рабом, апостол Матфей понимал, что вера – явление сугубо добровольное, и под страхом наказания заставить кого-либо искренне поверить попросту невозможно. Вместе с тем Платон много спрашивал его о жизни Христа и его деяниях, о мудрости, что завещал всякому человеку, о предвестниках Спасителя и о всех книгах Танаха. Нередко бывало и так, что по поводу последнего он весьма охотно и настойчиво спорил с Матфеем. А тот был только рад новым живым мыслям, коих давным-давно ему уже не приходилось слышать даже в своих странствиях по Палестине.

Итак, на седьмой год после спасения из лап Якхуды Арье Платон принял крещение от Петра. Это таинство апостол счёл возвращением давнишнего долга, который шесть лет тяготил сердце подобно свинцовой гире. Но глупо полагать, что в одном лишь избавлении было счастье апостола Петра. Как старший над всеми братьями и сёстрами он был рад, что к ним по своей воле пришёл чужеземец. И не просто язычник, а человек, совсем непохожий ни на кого из Церкви.

Вера – чувство весьма загадочное. Помимо всех тех добродетелей, что издавна ей приписывают люди, она способна надеть на человека шоры, словно на тяглую лошадь, способна ослепить, способна свести с ума. Различными неблагоразумными людьми принято считать, эти беды – удел лишь черни и плебеев. На деле же никто из людей не может иметь от них полной защиты. Будь ты хоть Эхнатон, царь Египетский, объявивший войну всем богам, хоть умалишённый из Вифлеема, зовущий бить сидонских детей за поклонение Баалу. Некоторые могут возразить: ни царская тиара, ни сенаторский перстень не остерегают от невежества, а посему следует учить всех грамоте и добрым помыслам. Вполне разумная мысль. Но много ли можно назвать великих фанатиков, кто не был бы грамотен и утончённо воспитан? Вряд ли. И уж точно вы не назовёте никого из них, кто не взращивал в сердце и разуме помыслов о повсеместном благе.

Тем не менее, Платон, даже с учётом всех несчастий, свалившихся на его плечи, был избавлен от многих опасностей, что ведёт за собою вера. Не могу точно сказать, были ли его мысли под особой защитой благих духов, либо же для этого было довольно собственного благоразумия. Да и настолько ли это важно? Важно то, что Платон был тем, кто с пониманием относился ко всякой душе.

Ещё старый его хозяин рассказывал о природе всего сущего, так, как его научили в далёкой Академской роще. Он говорил, что есть одна Великая душа, вмещающая в себя все остальные души, будь то звери, люди и даже сами боги, и что все они подобны Великой.

Однажды, спустя около недели после крещения, апостол Пётр нашёл Платона в пальмовом саду за работой и неспешно принялся добиваться от него ответов.

– Насколько я помню, брат Матфей мне однажды обмолвился, что ты, брат Платон, носишь имя одного из известнейших эллинских мудрецов, я прав?

– Прав, всё так и есть.

– И что ты сам читал его труды и труды других эллинов…

– И здесь твоя правда, брат Пётр.

– И неужели ты хочешь мне сказать, что они проложили тебе дорогу к Спасителю?

– Не могу судить, кто больше этому поспособствовал. Но точно могу сказать, что их заслуга тоже велика.

– А почему? Нет, правда. Меня это даже удивляет.

– В чём же твоё удивление, брат Пётр?

– Я слышал, что где-то в Синопе жил человек, в котором некоторые эллины видели мудреца. При этом он звал себя не иначе как собакой. Но разве может благоразумный человек отвергнуть человеческую природу?

– Он знал, что не достоин быть человеком. Для этого тоже нужна мудрость.

– Он знал, но ничего не делал. Не такая уж и великая мудрость, так я считаю.

Платон вздохнул, по-доброму улыбнулся и обронил:

– Киники. Что с них взять… – и затем продолжил. – А вообще, твои подозрения напрасны. Платон, по имени которого меня и назвал старый хозяин, упокой Господь его душу, писал замечательные труды. Однажды он заговорил словами другого мудреца, какого-то Тимея из Локр, и рассказал о природе всего сущего: Отец, Великая Душа, вмещает в себя остальные души, ему подобные, и даже боги, созданные из чистого огня – его дети, его мысли, его лица.

Апостол Пётр гневно сдвинул брови, но Платон этого не видел, так как опалывал новые саженцы. Однако через пару мгновений лицо старшего среди братьев и сестёр смягчилось. Всё-таки перед ним был чужак, благоразумный, и уже больше недели как свой, но всё же чужак, кушитский или уже давным-давно эллинский, не столь важно. Твёрдый как базальтовый столб и непримиримый с ересью, Пётр Шимон, тем не менее, знал, и знал не понаслышке, всю глупость учения против воли. Невозможно научить, но можно научиться. Тем более, кушит не сказал, что выражает полное согласие с этими мудрецами.

Шли годы. Многие апостолы, как от двенадцати, так и от семидесяти, разошлись по всей ойкумене с проповедью. Однако не много было таких, как апостол Фома, и не все дошли до края земли, куда не заглядывал даже царь Александр.

Пётр, Матфей и некоторые другие задержались в галилейском городе Капернауме, на своей Малой Родине. Дабы родные дома и подворья не пустовали без дела, оба устроили в них общинные жилища, по совместительству, приюты для больных и нищих. К Петру и его домочадцам люди тянулись больше, ведь многие помнили, что Матфей собирал деньги для римлян. Но хотя многие помнили, многие, в то же время, верили в бывшего грешника, и даже приносили небольшую часть своих пожитков в дом призрения Алфеева сына.

Однажды, когда Матфей был в отъезде, а за старшего остался один лишь Платон, к дому призрения подошли некие люди. Они явно отличались от остальных прохожих, не только пышностью и богатством одежд, но и самим платьем. Платон видел разные племена и языки, от кельтиберов и до халдеев, однако, к его удивлению, костюм их не был в точности схож ни с каким другим. Однако Яхмос, один из меньших братьев, который оказался рядом и завидел удивление в глазах кушита, шепнул ему на ухо: «Сидоняне».

Сидоняне… Столько любопытных историй знал о них Платон из трудов Геродота и Фукидида! Даже таинственный жрец Манефон, писавший только о египтянах, и то нет-нет да и обмолвливался про них в своих книгах. А уж сколько Платон слышал про сидонян и прочих финикийцев от старого хозяина! А ведь было, что послушать – тот, до того как придти в Академию, был видным морским разбойником, и много раз дрался с финикийцами за добычу.

Среди толпы сидонских пришельцев выделялась своей бодростью и резкостью движений тучная коренастая старушка. Помимо своей неутомимости, живого, почти что детского любопытства и явного авторитета среди своих спутников, выделялась она и внешне. Неискушённый человек мог бы назвать её настоящим чудом света.

Несмотря на своё происхождение, старушка была курносой и лобастой. Её черные глаза, слегка выцветшие от долгих лет жизни, были большими, как плошки, и постоянно слезящимися, но не от горя, и оттого казавшимися ещё более любопытными и по-детски добрыми. Поверх её пёстрого платья сверкали ожерелья и браслеты из чудесного финикийского стекла самых разных цветов. Особое место на них занимали множества пучеглазых лохматых голов, также стеклянных и разноцветных. А ещё было множество лун, среди которых особо выделялась, та, что на головном ободе, серебряная, повёрнутая концами полумесяца вверх, отчего походила на пару маленьких рожек. Любой правоверный левит или коэн при виде такого количества идольских масок и символов Астарты пришёл бы в ярость. Благо, с ней было много юнцов и рослых мужчин.

Когда сидоняне подошли ко входу во двор и завидели Платона, удивление их было не меньше, чем у любопытного кушита. Тем не менее, бойкая старушка подошла к нему ближе, чуть ли не на вытянутую руку, и спросила:

– Добрый человек, здесь ли находится дом Левия Алфеева?

– Да, здесь… Но это теперь не совсем его дом…

– Я знаю. Вернее сказать, мы знаем, то есть, вся наша семья. Не знаю, рассказывал ли вам об этом господин Левий, но его учитель спас мою старшую дочь.

– Учитель спас многих людей, как живых, так и мёртвых. Но, насколько помню, я слышал нечто подобное, не то от брата Матфея, не то от других братьев… Однако я вынужден сказать, что Левий Матфей очень не любит, когда его зовут господином!

– Прошу прощения, добрый человек. Хоть я и знала, что ваш учитель говорил о смирении, но не думала, что о таком, – старушка на мгновение задумалась, будто пыталась вспомнить что-то очень давнее, но вскоре продолжила со всё той же живостью голоса. – Но в любом случае, позволь рассказать…

Старая сидонянка начала издалека. Про болезнь дочери, про месяцы беспокойных ночей, про бессилие лекарей – всё очень долго и подробно, как то свойственно многим старым людям.

Тем временем, окружающая её армия родственников самого разного порядка спокойно стояла и ждала. Хоть пожившие на земле люди очень склонны к долгим пространным беседам, спутников сидонянки нисколько не раздражала и совсем не смущала такая искренность перед незнакомым человеком, даже таким странным и непонятным для них: иноверцем в чужеродном неказистом платье, бритоголовым, да ещё и чёрным как смоль. Те сидоняне, что были постарше, спокойно стояли, и лишь расплывались в умилительных улыбках. А малые дети, видя, что бабушка совсем не боится пречудного незнакомца, даже подходили к нему и робко дотрагивались до его загрубевших рук. Платона же нисколько не задели эти детские шалости. Напротив, мысль, что кому-то доставлял искреннюю радость и доброе любопытство один лишь вид чужака, только согревала сердце бывшего кушита.

Не успела старушка рассказать и половины, как во двор вернулся Матфей, который не сразу понял, что здесь, собственно, происходит. Он чуть было не перепугался, что за братьями пришли фарисеи, однако языческие знаки на внезапных гостях развеяли эти страхи. «Как странно», – подумал апостол. – «Ведь один лишь вид любого идола должен вызывать во мне возмущение». Быть может, так и стоял бы Матфей в недоумении, однако Платон таки отвёл полные умиления глаза от сидонских детишек и заметил его.

– О, а вот и Левий Матфей! Дорогой брат, к нам пришли гости. Говорят, они знают тебя, знают Учителя…

Старая сидонянка прервалась и завертела головой, а когда нашла возле себя Левия Матфея, сверкнула своими влажными глазами, широко улыбнулась и поклонилась столь низко, сколько позволил возраст.

– Мир твоему дому, Аматаштарт, – слегка растерянно пролепетал Матфей. – И от меня, и от Платона…

Теперь и Платон знал имя неожиданной гостьи, отчего на душе его стало совсем радостно. Возможно, и вы не понаслышке знаете, как неловко порой спрашивать чьё-то имя посреди разговора.

– Благодарствую, – Аматаштарт ещё раз поклонилась апостолу. – Да только лучшего мира для нашего дома я и представить не в силах! С тех пор, как Сын Человеческий исцелил мою старшую дочь, все бури над нами утихли. Дочерь нашла свою любовь, а с нею и благоденствие для нас всех. Представь себе, наши товары скупают даже в Бетике!

Аматаштарт повернулась к зятю, и тот протянул ей большой свёрток, что до этого держал в своей суме. Едва не трясущимися руками она взяла его и с затаённым дыханием вручила Матфею.

– Раскрой его, господине. Раскрой, и не гневайся на меня, ибо только такие достойные люди как ты достойны быть господами.

Матфей развернул лоскуты и чуть не уронил то сокровище, что они скрывали. В свёртке оказался настоящий цветной стеклянный кувшин. Да ещё какой! Густого киноварного цвета с лазуритовыми крапинками, которые создавали иллюзию августова пурпура, лёгкое стекло пропускало все солнечные лучи. Такой работе белой завистью позавидовал бы даже финикийский мастер, а любой другой средиземноморец – и вовсе чёрною. Но главное, что бросалось в глаза – это звериный хоровод, что был вокруг кувшина. Такой, наверное, снился царю Симургу в ночь перед рождением Иисуса Христа Назаретянина, великого Учителя, который учил не как толкователь и книжник, а как власть имеющий. Об этом подумал и Матфей, и Платон, и, быть может, даже кто-то из гостящих в Капернауме сидонян. А как же иначе? По какому другому поводу леопарды могут плясать вместе со львами, а львы – не зариться на онагров и зайцев? А чтобы все они ещё и украсили в своём танце корону трёх благородных оленей? Сомнений быть не может, нет. Даже океаническая змея, быть может, Тиамат, которую сразил Мардук, или же Левиафан, которого укротил Элохим, мирно спала где-то под копытами оленей и улыбалась новому, лучшему времени.

– Это твоё, – сказала Аматаштарт. – Вернее ваше, всей вашей братии. Баалезор, мой дорогой зять – лучший стеклодув во всём Тире, во всём Ливане и Антиливане.

Баалезор стоял рядом, мрачный и уставший. Но при этом нельзя было сказать, что он пришёл сюда по велению властной тёщи. Наоборот, его глаза, пускай и впалые, и даже погасшие, были, тем не менее, такими же любопытствующими и нисколько не злобными. Вполголоса Баалезор сказал:

– Не стоит, о достопочтенная Аматаштарт, просто людям нравятся вазы из красного стекла, а их не так уж и много в мире. Тем более, что не сделаешь ради жены и ради её спасителей.

– Не скромничай, Баалезор, тебе это не к лицу. А ещё, – она подозвала какого-то мальчишку, который вёл за поводья белую ослицу. – Прими в подарок вот этот бронзовый котёл. Как я вижу, ваше братство сильно расширилось, и еды на всех нужно вдоволь. Только он очень тяжёлый. Очень. Пускай его несут несколько крепких мужей. И не вздумай отказываться! Это очень хороший котёл, в котором получается самая лучшая и самая жирная похлёбка, которой точно хватит на всех.

Матфей не посмел перечить столь властной женщине во столь почтенном возрасте, посему созвал четырёх братьев-силачей, что раньше служили на рыбной пристани. Сухой, но весьма выносливый Платон тоже вызвался помочь – он страховал котёл со стороны донца. И даже пятеро братьев с большим трудом подняли этот котёл, и с не меньшим трудом донесли его до кухни.

– Брат Матфей, говори нам что хочешь, но бронза не столь тяжела. Котёл как будто свинцом кто-то залил, не иначе.

Апостол задумался, но лишь на мгновение, ведь трудно было не догадаться насколько широка натура Аматаштарт.

– Не бойтесь, он станет легче. Но засчёт сегодняшней тяжести будет большой навар, который насытит и вас, и весь мир.

Когда пришла пора прощаться с иноземными гостями, Баалезор, муж спасённой сидонянки, сильно раскашлялся в рукав своей белой долгополой рубахи. Взволнованная жена тут же подбежала к нему, но тот стал отнекиваться и, почему-то, прижимать локоть к груди, словно хромая собачка. Это заметил Платон, и после того как сидонянка всё-таки отошла от мужа, проскользнул к Баалезору.

– Что с тобой, добрый человек?

– Ох, прошу тебя, не уподобляйся моей жене! И именами всех богов молю, не шуми; никто…

– Mee amice, ego intellego sermo Romanis… et Graecis Alexandriae…

– Romanis, Romanis! In nomine Domini, non Graecis! Socrus mea audiebat, dicebat uxori, – Баалезор обернулся к родным. – Идите без меня, я помню, где наш постоялый двор. Есть незавершённое дело.

Платон отвёл финикийца на кухню и тут же схватил его за руку. Раскатав предусмотрительно засученный рукав, он увидел небольшое, но довольно заметное красное пятно.

– Sanguis? – спросил Платон.

– Est… – ответил Баалезор.

– Твоя семья знает об этом?

– Нет. Им не нужно знать.

– Я не согласен. Такого замечательного мастера должны стеречь как спальню Тиберия Августа, тем более стеклодувы рискуют жизнью не меньше солдата из нумерии киноцефалов, а порою и больше.

– Вот в том-то и дело, о сердобольный чужеземец. Понимаешь, сосуды красного стекла – то немногое, что позволяет мне выживать среди тирских стеклодувов. Видит Господь, синие и зелёные вазы у нашего брата есть более чем в изобилии, и не обязательно даже искать лазурит, ведь синеву можно добыть и из меди, а зелень – из её патины. Среди них всех ты и сам свои вазы, свои бутыли и кувшины не сыщешь, а люди, которые их бы и купили, и вовсе не видят отличий, разве что твои сосуды будут или совсем дрянными, мутными и толстостенными, либо же самых чистых цветов и прозрачной текстуры. И крас…

Тут Баалезор раскашлялся так, что испугался и сам. Платон подхватил финикийца и усадил его на ближнюю лавку. На счастье, рядом была и чистая вода, которой брат тут же принялся отпаивать Баалезора. Нашёлся и пустой ушат, в который можно было бы сплёвывать кровавые нечистоты.

Из всей хоть сколько-нибудь целебной зелени на кухне оказались лишь головы ромашки. «Уже не пусто», – подумал Платон, и поставил горшок чистой воды на очаг, кипятиться. Благо, зола была ещё горячей, и дрова, а, вернее, то, что было заместо них, занялись в два счёта.

– А я не ждал, что в провинции Иудее ко мне так по-доброму станут относиться.

– Провинция, может быть, и зовётся Иудеей, но земля, что вокруг восточного моря – Галилейская. Уж кто-кто, а Матфей тебе об этом расскажет. Его тоже били, за то, что в Иерусалимском храме молился вслух на галилейском наречии.

– Что значит «тоже»? Зачем тебе было идти в этот храм, если ты так непохож на иудея?

– А это не я так решил. Думаю, все мои рубцы расскажут об этом лучше, чем я сам.

Платон обнажил голову, которая по-прежнему была гладко выбрита, и все вопросы Баалезора тут же развеялись подобно утреннему туману. А на смену вопросам стеклодуву пришло осознание, что этот эфиоп – никакой не блажной аскет, пожелавший из честолюбия отделиться от внешнего мира и жить среди таких же как он. Он, эфиоп, тоже изведал удары судьбы, и, быть может, даже поболе больного измученного Баалезора, и вера его крепче любой земной твердыни.

Вода уже закипела. Платон снял горшок с очага и поставил на разделочный стол. И набравши большую плотную жменю ромашковых голов он ещё долго не решался бросить их в кипяток, ведь эти маленькие сушёные бутончики напомнили ему добрых трудолюбивых пчёл. Однако едва слышный хрип Баалезора тут же вернул Платона на землю, и он всё-таки оставил отвар настаиваться.

– Послушай меня, друг… чужеземец… – сидонянин перебирал в голове весь прошедший день. – Флатон! Можешь ли ты за меня помолиться Господу?

– Конечно, могу! Я буду молиться Спасителю за избавление доброго человека Баалезора от страданий.

– Нет! Прошу тебя, моли Господа о чём угодно, но только не об этом.

– Почему же? Я ещё не знал человека, который бы отказался избавиться от боли и прочих терзаний.

– Ты не подумай, я очень хочу исцеления, очень. Я не стану лукавить подобно жадным до людского внимания софистам. Но моя болезнь не лечится, и нет смысла просить о несбыточном.

– Что там у тебя не лечится, Баалезор? Стеклодувам непросто, но и они могут прожить долгую жизнь.

– Ах да, я же недосказал! Про сосуды из красного стекла.

– А что с ними не так?

– Ты их нигде не найдёшь, а если и сыщешь – то потратишь на это полжизни. От египтян, которые часто гостят в городе Библе, я узнал, что красное стекло можно получить, лишь замешивая в него червонное золото. Но этот путь для меня закрыт, так как это не выгодно, особенно для меня тогдашнего. Однако и бросить попытки создания нового, чего-то, что дало бы денег, я тоже не мог.

– А как же те дивные звери, что были на твоём подарке?

– Пойми же, Флатон, ведь я не делец, как моя тёща. При мне – только своё мастерство, которое в Тире продать очень трудно. Я же уже говорил – глаза от обилия финикийского стекла разбегаются так, что не видно, кто и за какой вазой стоит. Но! Но я нашёл другой способ придания цвета, и стал замешивать киноварь. Красивая вещь, но если начать её греть, а тем более плавить…

– Можно отравиться…

– Именно! А теперь представь, сколько я вдохнул киновари! А сколько я вдыхал чистой ртути, когда готовил серебряную амальгаму для зубодёров? Или для фальшивомонетчиков… Суть не в этом! Ведь не только живое серебро течёт по моим жилам, нет. Кто-то рассказал мне про стекло, блестящее подобно тысячелетним ледникам. И рассказал на мою погибель, ведь для этого нужен свинец. Да, тот самый, что пятнает руки чёрными следами, будто бы предвещая саму смерть. И, как ты можешь догадаться, этот ядовитый лёд покупают не менее охотно.

– Как же ты можешь торговать смертью, Баалезор?

– Эта смерть только для меня, для того, греет и плавит свинец, киноварь, и кто замешивает чистую ртуть с серебром. Не бойся. Я тут подумал, – сидонянин горько усмехнулся. – А ведь когда мародёры придут грабить мою могилу, они сочтут, что нашли две рудных жилы…

– И всё же я не могу понять: ты хочешь исцеления, но при этом не желаешь принимать помощь. Почему ты так делаешь, сидонянин? Где же здесь твоё благоразумие?

– Пойми, о сердобольный эфиоп, единственное, что может избавить меня от страданий – это смерть. А я умереть не могу. Не имею права. Горе тем детям, которые растут без отца, а тем более, без отцовского наследства. А я ведь не знаю, много ли мне осталось земных лет. Но внуков увидеть я уже не надеюсь.

Отвар почти дошёл, но когда Баалезор попробовал, то сильно сморщился и слёзно стал умолять разбавить зелье хотя бы половиной ковшичка воды, на что Платон нехотя, но согласился. Новый напиток понравился сидонянину больше, он даже смог его распробовать. Более того, ромашка настолько пришлась по душе Баалезору, что у него появилось очущение, что все дыхательные язвы стали затягиваться сами собой. Жаль, конечно, что это ему лишь казалось.

– Всё-таки твоё неверие нелепо. Неужели тебе не доводилось слышать о тех чудесах, что творил Учитель, что творили люди, одним лишь его именем? Вера и имя Господне минуют и язву, и мор, и злых духов. Да и потом, ведь именно они спасли твою нынешнюю жену, одержимую бесом. Злой дух – он ведь страшнее свинца и ртути, Баалезор. Быть может, и попросишь о помощи, так же, как и Аматаштарт?

– Христос бы меня исцелил. Только ты ведь – не Он. Но даже если ваш Учитель явится предо мною сейчас… Я ведь по-прежнему буду выдувать красные вазы, ледяные кувшины и разливать злосчастную амальгаму. Моё место там, в Тире. Возле печи, но и возле детей. И я его не променяю свою участь ни на что. Не мне тебя учить держать удары жизни, о милосердный Флатон, но, я думаю, мы поняли друг друга.

Баалезор допил отвар. Ему уже не хотелось кашлять, но от множества горьких мыслей это временное избавление не сильно обрадовало. Ведь кому как ни Платону, хоть он и знал его меньше дня, мог он рассказать что-либо, не боясь огорчить никого из родных?

– Я буду молить Господа, – вымолвил Платон после затянувшегося молчания. – Чтобы он послал Баалезору терпения.

– Вот, верно! Терпение для меня сейчас – самая главная доблесть. Я пойду, друг мой Флатон, надо ещё обрезать рукав. Благодарю тебя и твоё доброе сердце.

– Благословят тебя боги.

Оставшийся день Платон провёл в саду, как и хотел до того, как Матфей перед рассветом его разбудил и повелел быть за главного в доме. Тем более, зрел второй урожай на его любимой гряде. Здесь была и мята, и первоцвет, и изгоняющая злых духов полынь, и его любимая ромашка, которой росло более всего остального. Даже незаменимый порою в лечении рвотный корень – тоже рос рядом.

Ближе к закату брат Платон исходил седьмым потом, но эта усталость не была для него тягостной. А будучи уже чистым, как и обещал, молился о ниспослании терпения благоразумному язычнику Баалезору.

Когда спустились сумерки, а Платон пошёл прогуляться для крепкого сна, он только тогда осознал, что не видел брата Матфея с той самой минуты, когда ушли сидоняне. И только когда эта мысль пришла в его голову, Матфей тут же оказался рядом.

– Где же ты был все эти полдня? И почему появился только сейчас? – Платон улыбнулся. – Наверное, прятался от работы.

– От работы никуда не деться. А вышел я из дому только сейчас лишь потому, что не хотел жечь общее масло – солнца и так хватает.

– О, неужели ты продолжил труд о Благой Вести?

– А ты проницателен, брат мой и друг. Я, наконец, понял, чего не хватало. Там не так много, но оно очень важно. И я тебе больше скажу, ты очень помог мне в написании.

– Нам же сегодня толком и поговорить не случилось, когда это я успел?

– Когда ты отпаивал травами того финикийского стеклодува, зятя Аматаштарт. Я был у дверей, когда ты заваривал лекарство, и всё слышал. Прости мне моё малодушие – не хотел смущать этого доброго человека.

– Раз ты пропал утром, потом после полудня, значит и сейчас ты должен куда-то исчезнуть. Я прав?

– Прав как никогда. Сестра Анна недавно сказала, что Пётр хотел побеседовать с глазу на глаз. Я сам хотел, но…

– Почему ты боишься его? Он ведь наш брат. Тем более, он давно уже нас простил. Я знаю. Он не говорил мне, но я знаю.

– Я верю в его милосердие. Верю. Но когда я смотрю ему в глаза, я вспоминаю все дурное, что я когда-либо творил или же просто думал. Теперь я знаю, почему серафимы всегда скрывают свои лица парою крыльев. Брат Пётр Шимон – не Господь, но и я – не благой дух.

– Понимаю тебя, брат мой и друг. Но и ты пойми тоже, что во многих словах много печали.

– Да уж, Платон, не зря ты учил хозяйских детишек риторике, – сам не понимая, почему, апостол Матфей рассмеялся. – Но правда твоя. Заодно принесу ему мои папирусы… и сегодняшние тоже.

Ночью в Капернауме даже тусклая лампа в окошке – большая редкость. Однако Левий Матфей, сын Алфеев, мог запросто обойти этот город, даже не раскрывая глаз, только прощупывая стены руками. С остальной Галилеей было сложнее, но и её пыльные тропы все были исхожены бывшим откупщиком на римской службе. И до бывшего дома Шимона, сына Ионина, Матфей дошёл запросто, даже в кромешной тьме. На его счастье в доме горела одна единственная лампа, и в том окне, что выходила на улицу из комнатки брата Петра.

Спускаться по лестнице – не выход, так как она давно рассохлась, и обязательно подымет шуму. Однако окно лишь на две пяди выше уровня улицы, можно позвать прямо со двора. Так апостол Матфей и сделал. Вполголоса он спросил:

– Брат, ты хотел меня видеть?

– Да, всё верно, Матфей. Заходи.

– Боюсь, мы своим гомоном разбудим всех братьев и сестёр. Быть может, лучше поговорить во дворе или в саду?

– Да, в саду, пожалуй, будет получше. Держи лампу, брат.

Матфей хотел было спросить, зачем она, тем более, тучи ушли, и луны было бы достаточно, но Пётр уже успел взобраться на стол, а оттуда – в окно, а потом и во двор.

Дом этот был старым, и застал он, наверное, самого царя Син-аххе-эриба, и кладка нижнего яруса была отменная, из обожжённого кирпича, отчего можно было не бояться проломить стену. А так как дороги растут ввысь быстрее домов, первый этаж успел на треть уйти в землю, посему подвальное, казалось бы, окно было достаточно большим, чтобы в него пролез взрослый мужчина.

– Ты заходи почаще. Знаешь, последние ночи уж очень беспокойные, а подобное легче переносится вместе.

– Это верно. Но что же ты хотел мне сказать?

– Не торопись. Для начала я хочу взглянуть на твои труды. Ты ведь принёс их?

– Конечно. Как я могу завершить Благую Весть без того, кто был одним из главных её свидетелей? Хоть ты и сам отказался, я не смею ослушиваться тебя, брат Пётр.

– Ты меня уже ослушивался. Но я не держу на тебя зла. И говорю я об этом искренне, не из прагмы.

– Не понимаю, о чём ты, брат Пётр. Ты говоришь так, будто бы я пришёл злословить тебя и винить. Но это же не правда!

– Брат Матфей, никто не желает клеветать на тебя. Я об этом сказал, потому что вижу твой страх и смятение. В этом есть моя вина, ибо мною посеяны зёрна раздора меж нами, за что несу горечь уже больше шести лет. Но и ты должен быть благоразумен, мой брат и соучастник. Помнишь, что сказано царём Соломоном: «Суета и томление духа». Им ведь не место в сердце твоём.

Матфей вздохнул. Он не желал прямо здесь и сейчас сбрасывать тяжесть всех тех неутешительных мыслей. Но он вспомнил большую проповедь Учителя, которую старшие братья пересказывали каждый раз с такой точностью, будто бы каждые разы она звучала лишь час назад.

– Как же мне бросить суетные мысли? Память моя хороша, и я прекрасно помню те разы, когда ты следовал высеченному в камне закону Моисея больше, чем живущей во всём сущем мудрости и благословению Иисуса Христа, нашего Учителя. Да, и я грешил подобным. Ведь это я не отпустил на волю Платона сразу же, как пришёл в Аримафею, дабы иудеи ничего не прознали и не взъелись на нас как обычно. Кому как ни мне знать тяжесть твоей доли, ведь мы оба проповедаем в Иудее и по всей Палестине. Не гнали меня разве что в Самарии, но и там я получал разве что снисхождение. От бывших-то ассирийцев, которые зовут себя коленями израилевыми! Однако же это ты молился в Иерусалимском храме, который чтят словно фетиш, и в котором таких же как ты, я, как брат твой единоутробный и как сыны громовы, гонят за одно лишь сказанное вслух молитвенное слово. Это же ты читал наизусть Второзаконие, и прочий закон, данный по злобе людской, не я.

– В словах твоих правда. Но не вся, многого ты не знаешь.

– Поведай же мне, брат Пётр! Знаю, младшему не пристало требовать от старшего, но мне нужно знать, что у тебя на душе.

– Понимаешь, убийство брата Стефана очень мало чему меня научило. Я всё ещё надеялся на Иосифа и Никодима, что они смогут образумить людей, смогут изгнать толкователей и лицемеров и указать верную дорогу, к тому, кто даёт жизнь. Но, видимо, не мне одному доводилось слышать римские стихи. «Bene qui latuit, bene vixit», – как-то так было там. И, по всей видимости, двое старейшин не просто слышали эти слова, а ещё и взяли их за правило – закрылись в собственных раковинах, подобно мидиям. Быть может, ждали пока их сварят заживо, кто знает. В любом случае, они уже умерли, а с ними и мои надежды на свободную проповедь по Иудее и всей Палестине.

– Кто-то из антиохийских сестёр поговаривал, что Никодим успел написать свой небольшой труд о Благой Вести. Этого ли мало? Или же ты не знал?

– Конечно же знал. Его труд у меня на столе, можешь прочесть на досуге. Тем не менее, я надеялся на него как на иудейского старейшину, а не как на сирийского старца. Да, его изгнали, и он пострадал, но свободная проповедь в городе Давида и Соломона закрыта для нас. Особенно теперь, когда епископа Иерусалимской церкви, нашего громогласного брата Иакова, зарубил в судебном поединке Ирод Агриппа. Но соль здесь не в этом. Скажи, Матфей, помнишь ли ты Саула из Киликии?

– Его забыть трудно. Вы с братом Иаковом, упокой Господь его душу, были в большом возмущении, когда он заявился к нам. Это же он был из тех, кто мучал брата Стефана…

– И единственный из них, – перебил Пётр. – Кто горько расплакался о сделанном. Да, я не поверил его словам, и если бы не свидетельство Анании и не заступничество Варнавы, растерзал бы его на месте. Но то, скольких братьев и сестёр Саул, а ныне Павел, привёл под сень Церкви в Сирии, в Асии, во Фракии и Македонии – просто не счесть. Я поверил его словам, будто бы сам Сын Человеческий рассказал мне о тех трёх днях, когда Павел-Саул потерял зрение от слёз.

Но и на этом не всё. Потом пришёл Корнелий Септим, центурион из Асии. Пришёл сам, и сам попросил крещения. Человек, ремесло которого – пускание крови, пришёл и отказался от всего, что с ним было. Видел ли ты, брат Матфей, леопарда, который бы сбросил клыки, сточил острые зубы и когти и встал бы на две ноги, как человек? Вот и я не видел, пока не встретил центуриона Септима, а теперь – нашего нового брата Корнелия. Я читал о подобном в письмах брата Иоанна, брата Фомы, но чтобы увидеть воочию… Теперь я понимаю, что говорил Учитель про блудниц, что войдут в Царство Небесное прежде других.

– Только сейчас, брат Пётр? Только сейчас?

– Не язви, Левий Матфей, будто бы знаешь всё и лучше всех.

– Прости!

– Полно тебе, я же сказал, что не держу на тебя зла. Так вот. Но ещё больше я знаю теперь, к чему была Его речь о молодом вине и старых мехах. Ведь те же язычники подобны малым детям, ибо они куда охотнее учатся доброму и вечному, а главное – искренне. И теперь я понял, что когда жил по Второзаконию, когда подозревал всех язычников в службе публиканам или синедриону – я, по сути, бил детей по рукам за их невинное любопытство, за их тягу к знанию…

От всех этих слов, так внезапно наслоившихся в одну исповедную речь, апостол Левий Матфей почувствовал, как в носу закололи множество маленьких иголок, а на глаза стали наворачиваться слёзы. Ведь всегда досадно осознавать, как сильно ты был не прав, когда гневался на родных, друзей, близких, и какую боль ты им причинял, когда смотрел на них исподлобья, словно на врагов. И более того, понимать, что как один из самых ближних учеников подвёл Учителя, самого Иисуса Христа Назаретянина, Царя Небесного и Сына Человеческого. В такие минуты важно лишь помнить, что Господь, если это действительно Он, милосерден, и нужно лишь искреннее раскаяние. Даже левиты и коэны, и даже потомки фарисеев, масореты, вписывали поколение за поколением в канонический Танах историю о пророке Ионе, посланном в великую столицу Ассирийской державы, в Ниневию. Даже они признавали, что сам ненавистный ими всеми царь Ашшура, Шумера с Аккадом и всех четырёх стран света способен облачиться во власяницу, посыпать голову пеплом и каяться на коленях вместе с простолюдинами.

– Почему же ты понял всё это только сейчас?! Разве ты позабыл, что и я служил публиканам! – голос Матфея дрогнул, а слёзы уже не сдерживались ничем. – О, если бы ты сказал мне раньше, я бы не содеял греха. Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня грешного!

Апостол Матфей продолжил молитву, но уже вполголоса, дабы не разбудить братьев и сестёр. Пётр не стал стоять в стороне, дабы всё это не было похожим на наказание. Он поставил лампу на землю, подальше от травы, и крепко обнял брата, продолжив молитву уже вместе с ним: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас грешных».

Сколько раз Пётр и Матфей повторили молитвенные слова – неизвестно, ведь никто не считал. Но, сколь могу судить я, недостойный автор сих строк, не менее сотни.

Любой плач, как и любая молитва, длятся не вечно. Примерно через полчаса оба брата утихли, пока Пётр вновь не нарушил ночной тишины:

– Ты не смотри, что я не плакал. Своё я выплакал ещё в предыдущие дни. И о Платоне, твоём дорогом друге, которому я имел дерзость не поверить, и о тебе. Честно тебе говорю, вот перед этой лампой. Кстати о ней, – Пётр поднял лампу с земли и взял матфеевы папирусы. – Можешь ли ты подержать её снова, так, чтобы я видел написанное?

– Конечно. Ты мог бы и не спрашивать.

– Чудесно.

Пётр уселся под грушей, прислонившись к стволу и скрестив ноги подобно индийцам. Пётр, конечно, не был в Индии, но, по крайней мере, так рассказывал о тамошних братьях и прихожанах апостол Фома, который, сколь было возможно, часто присылал письма через дравидских, пенджабских и парфянских скороходов. Похрустев костями, старший из братьев принялся читать.

Папирусы были сложены не по порядку, так как Матфей писал всё по мере воспоминания. Какие-то из записей были очень и очень старыми, составленными ещё задолго до того, как Пётр Шимон отказался писать Евангелие. Как оказалось, Левий Матфей лучше всех помнил, как Иисус Назорей громил лавки банкиров и торговцев святынями, что были при дворе Второго храма. Конечно, если бы кто-то в те года пришёл бы в Иерусалим к дверям храма, он бы не смог догадаться, что тут когда-то побывал Христос, ведь там уже давно появились новые лавки, ещё богаче и больше прежних.

– Твой почерк теперь изменился. Не в худшую сторону, но тем не менее, – Пётр пожамкал состарившийся листик. – Будь ты сейчас в Стовратных Фивах, или же в Абидосе, тебя бы взяли писцом Осириса, не иначе.

– Сочту это за похвалу, – с усмешкой прошептал Матфей.

– Да-а-а уж… Со смертию старшего Сына Громова некому больше усмирять симонеев и лицемеров у храма. И зачем он только вызвал этого римского сатрапа на поединок? Я не виню его, но теперь у нас, на земле, нету ещё одного брата, а Иерусалим и вовсе осиротел без него, без грозного, но милосердного, храброго епископа.

– Пути Господни…

– Неисповедимы, я помню. Да и этот Агриппа не так прост. Я бы даже мог назвать его честным, если бы он не опьянел от крови и не добил брата Иакова… Да ещё столь жестоко и мучительно.

– Прошу тебя, не будем о горьком!

– Не будем. Но, так или иначе, эту часть следует включить в кодекс о Благой Вести целиком. Около двух месяцев назад пришёл пакет из Александрии, от брата Марка, а там среди прочего и его труды тоже. Работа отличная, однако в ней он как-то неохотно делится подробностями, а ведь без них не всегда удаётся понять смысла.

– Могу ли я прочитать его труд?

– Позже. Сейчас оно всё не к спеху. Да и потом, ты ведь не хочешь переписать его строки?

– А может быть и хочу. Церковь должна оставаться единой семьёй по всей ойкумене, и раз ты доверил всем нам столь важное дело, то мы должны быть согласны друг с другом.

– Быть в согласии и быть единогласными – разные вещи. Первая позволяет нам вместе искать праведные дороги, а вторая – слепит всех нас на один глаз и глушит на одно ухо. К тому же, сколь хорошо я помню последние месяцы, брат Платон говорил что-то из учения мудреца, по имени которого мы все его знаем. Как же там было?.. «Если вещь сделана с опорой на нечто извечное, не подверженное ни рождению, ни смерти, она непременно выйдет прекрасной, а если же с опорой на нечто уже сделанное на земле», – ну, дальше ты понял. Посему мне бы хотелось, чтоб каждый из вас проявил свою память и своё благоразумие, дабы наша общая сокровищница по-настоящему разбогатела. А списками кодекса епископа Марка займутся множества других писцов. Твоего кодекса тоже. Однако, пожалуй, в чём-то ты прав. Не будет лишним, если ты ознакомишься с тетрадями брата Марка. А он – с тетрадями брата Матфея. Но только лишь ознакомиться! Без эпигонства!

Пётр принялся читать дальше. Относительно проповеди Учителя на горе, что близ Капернаума он высказался сдержанно – хорошо, но недостаточно, ещё нужно дополнить, послушать свидетелей и прочее. Множество бесценных притч Сына Человеческого, которые Матфей вспоминал на протяжении лет, он оставил на потом. Внимание Петра Шимона больше всего привлекли новые, сегодняшние папирусы, которые всё ещё пахли свежими чернилами.

– А эти уже сегодняшние. Как любопытно… Веришь ты мне или нет, но я очень надеялся, что этот миг, эти слова обязательно войдут в основы учения. Позволишь зачитать вслух?

– Как тебе будет угодно.

– Благодарю покорно. Итак, пожалуй, отсюда: « + С того времени Иисус начал открывать ученикам Своим, что Ему должно идти в Иерусалим и много пострадать от старейшин и первосвященников и книжников, и быть убиту, и в третий день воскреснуть. + И, отозвав Его, Петр начал прекословить Ему: будь милостив к Себе, Господи! да не будет этого с Тобою! + Он же, обратившись, сказал Петру: отойди от Меня, сатана! ты Мне соблазн! потому что думаешь не о том, что́ Божие, но что́ человеческое».

Когда старший из апостолов начал читать, Матфей затаил дыхание, боясь обронить не то что бы слово, но любой звук. Да, он стал свидетелем доказательства вечернего слова Платона – брат Пётр простил его, и не держит более никакого зла. Но трепет перед старшим, да ещё перед тем, о ком он написал такие строки, давал о себе знать.

– Благодарю тебя, брат! Благодарю от всего сердца за то, что ты написал это! Скажу тебе заранее, Марк тоже включил эти слова Учителя в кодекс, но он, как мне видится, испугался собственной кисточки, и то, что сказал Учителю я, будто бы смазал. Быть может, этого Марк и не слышал, ибо тогда говорил я вполголоса, но кажется, что он попросту не хотел меня расстраивать. Но те опасения были напрасны, как видишь.

– Благодари не меня, а Платона и добрых сидонян.

– Сидонян? Так я же их видел сегодня! Или уже вчера, не столь важно. То была Аматаштарт?

– Её зять, мастер-стеклодув Баалезор.

– Понимаю. И всё-таки мы живём в прелюбопытнейшее время – к Закону приводят нас люди, носящие имена Баала и Аштарты. Слышал бы это всё Илья-пророк!

– Пророк – не Господь. Что, по-твоему, больше: храм или жертвенник?

– Конечно же храм. Но да мы сейчас не об этом, – Пётр поднялся на ноги. – Я обещал тебе рассказать что-то важное после того, как прочту твои записи. Обещание я своё сдержу, ты меня знаешь. Но сейчас давно уже за полночь, а про такое лучше говорить на свежую голову. А сейчас лучше выпьем по чаше дивного напитка. Не знаю, правда, как он называется, но сестра Анна сварила его на мёде и грушах.

– Звучит замечательно. Тем более, из плодовых напитков мне доводилось пить лишь вино.

– Нет-нет, никакого вина, и ничего другого пьянящего! Завтра нас ждёт долгий и трудный день, и нам двоим нужен чистый и ясный ум. Сей напиток совсем не вредит рассудку, а даже напротив. Его хорошо пить холодным. Ты ведь помнишь, где в этом доме ледник?

– Помню. Идём?

– Идём.

Глава 3. Гроза в чистом небе

Младший Сын Громов, апостол Иоанн Зеведеев, проповедовал в землях Эгейского моря – в самой колыбели эллинского мира, частью которого был даже Египет, что и говорить про Палестину и Сирию. Восточнее них был лишь Великий Евфрат, в среднем его течении. По ту сторону реки власть города Рима заканчивалась, и начиналась уже граница державы парфянских царей. Именно эти земные владыки изгнали оттуда эллинский мир вместе с Селевкидами, потомками великого диадоха царя Александра, но некоторые его островки всё же оставались и жили своей мирной жизнью. Даже Рим и вся Италия, что была гегемоном Европы, Азии и Африки, Запада и Востока, в тайне презиравшая греков, чем старше становились, тем больше от них, от греков, перенимала. Поэтому можно сказать, что Иоанн нёс слово Иисуса Христа в самом центре вселенной. По крайней мере, той вселенной, которую знали и апостолы, и все христиане, и все их соседи, кроме, пожалуй, тех, что шли за Фомой.

Иоанн, брат Иакова Зеведеева, был младше всех апостолов, и грамоте обучился только после Распятия и Вознесения Иисуса Христа, назорея из Назарета. Учеником он оказался способным, и вскоре за арамейским письмом он освоил и греческое. С латинским было труднее, хотя бы потому, что в ближнем окружении на этом языке почти никто и никогда не разговаривал. Однако с возрастом и со всё большим удалением от Галилеи и Сирии к языку римлян приходилось прибегать всё чаще, и апостол Иоанн всё-таки освоил и устную речь, и грамматику.

Как только Иоанн научился читать и писать, он тут же начал упражняться в словесности. Чтобы не тратить папирусы, его старший брат вырезал из найденного где-то огрызка самшита несколько дощечек, а в них – выточил широкие прямоугольные углубления. Их он залил воском, старым и тёмным, с самого дна пчелиной колоды, и получилась замечательная ученическая тетрадь. «Чаще оборачивай стилус», – так говорил римский поэт Квинт Гораций Флакк, почивший незадолго до рождения Христа. Этому совету апостол Иоанн следовал как никто другой: как только исписывались все пять табличек, он брал стилус, тоже подаренный Иаковом, оборачивал плоским концом и смело затирал все выведенные буквы до единой. И он нисколько не жалел об этом, так как не считал свои труды напрасными, ведь эти упражнения в риторике, с воспоминаниями из детства, с описанием родных галилейский пейзажей и прочим, шли только на пользу. Тем более, столь частое оборачивание стилуса позволило быстро освоить арамейскую скоропись, столь непохожую на те буквы, что были на стелах и стенах, в дорогостоящих кодексах и ученических буквариках.

Примерно так же у Иоанна обстояли дела и с греческим, который, благодаря Луке, Марку и Матфею, давался не на много труднее. Первый был эллином по крови, второй – евреем из богатой кипрской диаспоры, которому даже в детстве часто приходилось иметь дело с местными, а третий, как известно, много лет служил греко-римским публиканам. Да и другие братья, в том числе и апостолы, нередко прибегали к греческой речи, так как слова арамейские или древнееврейские могли порою превратно толковаться. Причём как фарисеями с книжниками, так и сами братьями. Невольно, но, всё же, могли.

Но несмотря на все успехи в учении, на первых порах греческое письмо апостола Иоанна всё-таки обладало любопытной особенностью, которую можно было бы назвать вопиющей безграмотностью. Дело в том, что первые месяцы он по привычке писал справа налево, так же, как и почти во всех восточных языках. Так его научили изначально, таковой была грамота его родного языка. Конечно, некоторые знающие люди могут возразить, что в седой-седой древности, когда эллины только позаимствовали буквы у сидонян, они писали так же, как на востоке и так же, как Иоанн. Это действительно так. Однако же в то время, когда жили апостолы, об этом давно уже позабыли и греки, и финикийцы.

Но эта грамматическая случайность породила другое явление, очень полезное во времена гонений и неразумной подозрительности. Греческие буквы, написанные в, казалось бы, неправильном порядке, у незнающего человека производили впечатление полной бессмыслицы. Конечно, сейчас таким фокусом не удивишь никого, но тогда даже шифр Гая Юлия Цезаря, покорителя Галлии и Британнии, великого понтифика и пожизненного диктатора Республики, поражал воображение тех, кто желал прочитать его послания без его ведома и разрешения.

И именно такое письмо, на греческом, с буквами в обратном порядке, получил Пётр от Иоанна, и именно о нём хотел рассказать старший из братьев Матфею Алфееву. Но поздний час и долгая беседа немного порушили изначальные замыслы, хотя это пошло обоим апостолам лишь на пользу. Тем более, Пётр впервые за множество суток смог выспаться, и хоть поднялся он не на заре, а часов на пять позже, никто его винить не стал, ведь каждый из христиан знал, как много он трудился на благо Церкви и всех её подопечных.

Когда же Пётр поднялся с постели, умылся, оделся и вышел из комнаты, он отправился на кухню. В трапезную не было смысла идти, ведь братья и сёстры всё уже съели и давно уже разошлись по работам – кто в сад, кто ещё куда. Пётр не рассчитывал на сколько-нибудь сытную пищу, но на мисочку ячменной каши всё же надеялся. Каково же было его удивление, когда он увидел, как рядом с сестрой Анной, кормившей всех христиан бывшего дома Шимона Ионина завтраками, обедами и ужинами, хлопотал брат Матфей – носил поленья, рубил кости и потрошил рыбу на засолку.

– Ещё раз сердечно благодарю тебя за помощь, Матфей, – сказала сестра Анна. – Знал бы ты, как порою на кухне так не хватает мужских рук.

– Было бы за что благодарить. Правда, тут жарче, чем на полуденной пашне. Уже седьмым потом облиться успел, не иначе.

– А как же! Такая вот женская доля…

– Я знаю. У меня ведь у самого никогда не было в доме хозяйки, всегда сам всё готовил… А вот ещё знаешь что, – Матфей продолжил, будто бы пытаясь занять разговор чем-то другим. – Я где-то слышал, не помню уже, где и когда, что рыбная похлёбка лучше всего получается тогда, когда прежде сваришь в котле какую-нибудь птицу, либо же добротные кости. На этом наваре, говорят, она и сытнее, и даже вкуснее.

– Уж больно жирно. Да и дорого тоже; на стольких человеков не хватит.

– Твоя правда. Но если на праздник, или кому, чтобы скорее поправиться…

– Ты так говоришь, будто бы у царя Соломона писарем служишь! У нас кухня не царская.

– Упрекаешь. Я же не благородный. Это я так. Как думаешь, я от хорошей жизни пошёл служить публиканам-откупщикам?

– Ещё скажешь, что они и платили тебе два жалких обола.

– Уж и не два обола, но всё же немного. Инородцы у этих грабителей не в почёте, пусть даже ради них инородец и будет терпеть косые взгляды родных и плевки в спину от прохожих.

Сестра Анна ополоснула ладони от пепла, и подошла к Матфею. Вздохнув, она посмотрела на него, как на дитя, которое расстроилось от небрежно брошенного язвительного слова матери. В её тёмных, почти что чёрных глазах читалось и сожаление, и какое-то умиление от того, что взрослый мужчина, у которого в бороде уже появились первые седые волосы, подобен сейчас невинному ребёнку. Сколько ещё было в этих глазах, в этих строгих, но при этом нежных чертах лица, будто бы созданных по канонам классических эллинских скульптур? Это могла быть известно только богам.

Она склонилась к Матфею, который по-прежнему сидел сгорбленный и чистил рыбу, и крепко обняла его за шею.

– Уныние – грех и томление духа, брат мой. Пусть его будет как можно меньше в твоей жизни.

Анна поцеловала его в темя, а затем поспешила к печи. Помимо общего котла в жерле стоял и небольшой горшочек, будто бы оставленный для какого-то конкретного человека. Его-то Анна и поспешила достать.

Пётр, всё это время стоявший возле входа, дабы никого не смущать, сделал вид, что только что подошёл, громко затопав ногами.

– Здравствуй, брат Пётр! Долго же ты спал. Но будь спокоен, без еды ты не останешься, – Анна обхватила горшок полотенцем и поставила на разделочный стол посреди кухни. Не забыла она и про ложку, и про чашу ромашкового напитка, подобного тому, что готовил Платон, уже не горячего, но всё ещё тёплого. – Это тебе. Ешь поскорее, пока не остыло!

Старший из братьев поставил рядом со столом чурбашок, уселся и посмотрел, что же ему приготовила сестра Анна. В горшке оказалось несколько жирных кусков бараньей грудинки, запечённых в яблоках, грушах и мёде.

– Сестра Анна, разве я царь, или господин над кем-то из вас? Почему же я буду кушать жирнее и слаще, чем все остальные?

– Я бы не стала перечить той женщине, которая каждый день кормит меня, – Анна горько усмехнулась. – Видел бы ты себя! Ты ведь бледный, словно ливанский снег, а ещё и худой как тростина. Сколько недель себя истязал, сколько ночей! Тебе нужна сытная пища, да и сладости тебе тоже нужно отведать, ибо горечи тебе было более чем достаточно.

– И вовсе я не бледный. Это ведь не болезнь, это старость.

– Нет, ты ещё не старый. Да и мой муж в последний год жизни – и то не был таким поникшим. А тебе-то – всего лишь нужно исцелиться солнечным светом и сытной едой.

– Неужели так заметно, что я выспался только сегодня?

– Очень заметно. Кушай, брат Пётр, или я не отстану.

– Ладно, твоя взяла. Но видит Господь, ты говоришь со мною как с сыном, а не со старшим братом.

– Что же поделать! Так уж сложилось, что, может быть, Он, может быть, кто-то ещё, не захотел, чтобы я стала матерью, не захотел посылать мне детишек. Вот так вот и вышло, что вы – мои дети, и я обо всех вас забочусь.

Матфей дочистил и выпотрошил всю рыбу и отправился в погреб, где засыпал её в несколько ярусов солью, в небольшой пифос. Дабы мясо не поели мыши и крысы, а мухи не отложили в нём яйца, галилейские рыбаки, особенно в Капернауме, в Вифсаиде и в сравнительно недавно возникшей на берегу Галилейского моря Тибериаде, придумали делать на рыбных пифосах крышки, прилегающие наиболее плотно, и даже закрывающиеся наподобие замка или засова. Горлышко пифоса делали выше, чем обычно, и оставляли в нём паз, а на крышке вылепляли большой зубец с крюком. Так как зубец этот был уже, чем паз, он запросто в него продевался, а затем прокручивался так, чтобы крышку нельзя было просто так сорвать, ведь крюк на этом зубце упирался в горлышко пифоса. Таким образом, крышку не могли сбросить ни большие жирные крысы, ни даже какой-нибудь неосторожный человек. На такие крышки закрывали солить рыбу и во всей Галилее, и в погребе, куда Матфей отнёс засаливать рыбу.

Рыбы в Галилейском море было предостаточно, и людям, населявшим его берега, не было нужды готовить рыбьи потроха, посему Левий Матфей вынес их на улицу, для бродячих собак. Рыбье мясо, рыбья кожа, а тем более рыбьи потроха обладают незабываемым трудно выводимым запахом, который въедается даже в руки. По этой причине он пошёл к умывальничку, что был во дворе, и усердно вымыл ладони с мылом.

Некоторые неблагоразумные люди полагают, что в древности варварские народы не умели варить мыло, а поэтому жили в грязи, но то либо ложь, либо простое невежество, в зависимости от тех, кто говорит подобные вещи. Например, крёстная мать моей единственной сестры относится именно ко второй категории, и, что любопытно, как она в частности, так и вся категория в общем, очень любят всех без исключения поучать, несмотря на собственную безмерную глупость.

Мыло на основе свиного или козьего жира и, как правило, древесной золы, знали и неистовые гипербореи, будь то венеды или германцы, и даже древнейшие люди долин Тигра и Евфрата. Быть может, сам царь и великий охотник Сеннаáра по имени Нимрод брал кусочек такого мыла в баню, и, наверняка, велел всем солдатам иметь при себе точно такое же. Всё же любой по истине великий царь или вождь обязан заботиться о своих подопечных и об их драгоценном здоровье.

– Послушай, брат Матфей, – сказал Пётр, когда Левий Алфеев вернулся со двора и сел за разделочный стол, дабы перевести дух. – А что ты вдруг появился здесь? Я, конечно, благодарен тебе за помощь сестре Анне, но, сдаётся мне, в твоём бывшем доме тоже найдётся какое-нибудь дело, разве нет?

– Так ты же сам говорил, что нас сегодня ждёт много дел. Вот я и пришёл. А так как ты ещё спал, я решил не растрачивать время попусту.

– Ох, да ты бы мог и не приходить. Я бы и сам принёс все письма. Но, раз уж ты здесь, быть может, у нас найдётся для тебя покушать? Быть может, желаешь подождать обеда?

– Нет-нет, сегодня я плотно позавтракал и, наверное, буду сытым ещё до ужина. Но вот от ромашки, если она ещё осталась, не откажусь.

Сестра Анна зачерпнула чашу отвара и протянула её Матфею. Матфей испил – стало легче. Казалось бы, горечь, а на душе делает только слаще. Чудеса. Более того, на кухне ещё осталось несколько груш, которыми домочадцы с радостью с Матфеем поделились.

Управившись с пищей, апостолы спустились в комнатку Петра. Все столы и все ниши во всех стенах были заполнены самым разным скарбом. Главным образом – папирусами и вощёными писчими дощечками, несколько меньше было полноценных кодексов, и совсем уж немного пергаментов, будь то отдельными листами или в составе какой бы то ни было книги. Всё-таки папирус растили не только в Египте, но и в Палестине, и в Сирии, и в Проконсульской Африке, и даже на Сицилии, в бывшей Великой Греции и первой римской провинции, и его было в избытке, чего не скажешь про телячью кожу тончайшей выделки, впервые полученную в Асии, в небезызвестном городе Пергаме. Всё остальное на столах, полках и в нишах, тоже прямо или косвенно было связано с письмом. Даже те немногие деньги, что можно было найти по углам, и те были либо на чернила, воск или папирусы, либо на плату гонцам, ведь казначеем был Малый Иаков.

С Вознесением Иисуса Христа на плечах старшего брата оказались не только таинства, и не только призрение несчастных людей, но и вполне себе будничные дела. То были и общение между Церквями, доходившее порою до настоящих споров, и исключительно хозяйские, бытовые вопросы. И, конечно же, под полной ответственностью Петра Шимона была община в Капернауме, та самая, что располагалась на месте его родного дома. Он же должен был предсказывать объёмы будущих урожаев, а также, исходя из этого, рассчитывать посевной хлеб, порою, с точностью до десяти зёрен. И всё это требовало огромного количества писанины.

Вместе с тем, в комнате Петра царил порядок, и даже случайный посетитель смог бы догадаться, для чего нужна каждая из ниш, и что было в каждой из стопок на том или ином углу того или иного стола. Всё же апостол служил примером для всех братьев и сестёр, и должен был проявлять благоразумие во всём. Единственное, что можно было бы назвать здесь небрежным – это полоса из пяти кирпичей, примерно на локоть выше от пола. Эту полосу будто бы кто-то неумело выскоблил грубым зубилом, а потом наспех залатал свежим кирпичом и щедрыми мазками новой извести.

Пётр подошёл к столу, за которым сидел прошлой ночью, и взял листочек папируса со следами многочисленных сгибов.

– Вот. Это то, ради чего я изначально и вызвал тебя. Письмо от брата Иоанна.

– Да, вижу. Такое мог прислать только он: написанное на греческом языке, но по-арамейски. Помню, как мы все смеялись, когда он выводил свои первые слова на чужом языке…

– Это хорошо, что ты признал его подлинность. Быть может, тебе будет легче понять смысл послания.

– Заведомо обещать не могу, но очень постараюсь. Читай.

– Итак: «От Иоанна, сына Зеведея, к Шимону по прозвищу “Пётр”, сыну Ионы. Мир тебе и твоему дому. Я знаю, как ты непросто относишься ко всем тем учениям, что бытуют среди подопечных мне языков и колен. Однако я слёзно прошу, как младший у старшего, с подобающим к тебе почтением, взять во внимание всё здесь написанное. Я пишу эти строки из города Смирны, что в провинции Асии, называемой местным народом Ионией. Здесь, в этом городе, нашлось немало благоразумных людей, вошедших в Церковь; нашлись и такие, кто особым благоразумием не отличаются, но, тем не менее, искренне, всем сердцем обрели для себя новую веру. Среди них есть женщина по имени Лидия, которая крестилась в тайне от всех родных и близких около трёх недель до того, как я пишу тебе это послание. Не могу сказать, к первым она относится или ко вторым, но то, что с нею случилось, не даёт так легко отнести её к тем или иным. Я постараюсь изложить её слова столь точно, сколько мне под силу.

В минувшую субботу Лидия возвращалась в Смирну откуда-то с гор, где была по поручению мужа-травника. В дороге её застал закат; затем спустились сумерки. Огня Лидия при себе не имела, а посему побоялась возвращаться в город в непроглядной тьме. На её счастье, поблизости оказались пещеры, но не какие-нибудь, а те, которые пользуются у местных жителей большим почтением. Смирняне говорят, что их очень любил некий древний старейшина Гомер. Честно скажу, что не знаю, тот ли он самый Гомер, сын Иафета, однако, вполне возможно, ведь песни и молитвенные гимны, приписываемые тому человеку, любят во всех эллинских землях. И больше скажу тебе, что поклоняются ему словно богу, и многие храмы язычников имеют при себе его, Гомера, изваяния. Знаю, что ты, достопочтенный брат Пётр, можешь счесть эти и следующие слова как ворожбу с моей стороны, а то и настоящее поклонение идолам, но прошу тебя во второй раз дочитать до конца, прежде чем судить своего брата.

Так вот, наша сестра из Смирнской Церкви по имени Лидия укрылась в Гомеровых пещерах, где её настиг сон или же некое его подобие. Я изъяснился столь странно неспроста, ведь вскоре после того, как сестра сомкнула глаза, её поднял на ноги некий старый человек. Как сказала мне Лидия, это был тот самый Гомер. Не знаю, почему она так решила, однако эллинам должно быть известно гораздо больше, чем мне. Быть может, она угадала в нём знаменитую слепоту, быть может, сердце ей указало на древнего праотца, знать не могу. Из глаз старейшины Гомера исходил свет, похожий на солнечный, а пальцы сияли подобно множествам крошечных лун. Быть может, в седой древности так писали на храмовых стенах Баала, а может быть – самого Элохима.

Этот Гомер, после того, как разбудил сестру Лидию, протянул ей руку. Та протянула руку в ответ, и он повёл её под открытое небо, а затем – в другую пещеру, где он тоже когда-то слагал свои песни. Из этой другой пещеры, куда большей, чем предыдущая, раздавался свет, подобный солнечному. И тогда Гомер остановился, отпустил ладонь Лидии и сказал ей: “Дальше иди одна, дитя моё. Я бы очень хотел пойти вместе с тобой, но я недостоин. Разве что, много позже Господь пустит меня в Его Царство. Однако же это решать не тебе и не мне. Ступай, а всё, что увидишь и услышишь, передай Иоанну Теологу”. Когда же Лидия вошла, свет чуть было её не ослепил, но тот, кто его источал, сжалился, ибо понял, что это вошёл не тот слепой песнопевец, а его обещанный спутник. Свет стал мягче, и вот, что увидела наша сестра: дух со множеством крыльев, исполненных глаз, и четырьмя ногами, как у тельца. Он был как бы из чистого огня; лица и тело он прятал. После он стал раскрывать свои крылья. За ними оказались лица человека и льва, быка и орла. И вот, человек открыл рот, а изо рта изошёл муж, с длинными тёмными волосами, осеребрёнными сединой, и с длинной же тёмной бородой, с ещё большими белыми прядями. И он говорил о блаженстве и о Законе, и он говорил о падении Города, и он говорил о падении Храма. После же лев раскрыл свою пасть, и из неё изошёл другой муж, с волосами остриженными и не знающий седины. И он говорил о Царе, и он говорил о счастье и радости, которые Царь несёт языкам и коленам. Когда же Лидия спросила быка и орла, почему те до сих пор молчат, они ответили, что их земные языки ещё спят, а раскрывать их прежде времени не велит Сын Человеческий.

Далее Лидия помнила лишь то, как поздним утром вышла из большей из Гомеровых пещер, а затем вернулась в Смирну.

Когда она всё рассказала мне, как повелел ей праотец Гомер, в моей голове тут же возникли предположения. Позже предположения слились в одно большое убеждение – я точно знаю, кто исходил изо ртов человека и льва. Я точно их видел, я точно знаю их лично. Но я не посмею утверждать что-либо, ведь я младше тебя, и запросто могу ошибиться. Брат Пётр, я верю в твою мудрость старшего и благоразумие первого в Церкви. Сердечно прошу тебя, прими всё изложенное к сведению, и узнай всё, как достойный говорить от всех нас».

Пётр закончил читать. Пока он переводил дыхание, смотрел Матфею в глаза, как бы желая, чтобы он понял всё сам, и сам же произнёс это вслух. Но Матфей не знал смысла зачитанных слов, и даже предположить ему было нечего. А даже если он и смог бы что-либо предположить, то не посмел бы высказать.

– Как ты можешь понять, достопочтенный мой брат Матфей, Иоанн неспроста решил поделиться видениями новоявленной сестры из эллинов, а я – неспроста зачитал послание Иоанна вслух. Он правильно сказал, что ранее видел этих людей, тех, которые изошли изо ртов святых зверей, и что они, эти люди, имеют непосредственное отношение к Церкви.

– Как же ты это понял? Косматых и длиннобородых стариков на свете много, и еще больше – остриженных мужчин средних лет.

– Так и есть, но ты не учёл главного. Ты ведь не забыл, что я прочитал ваши кодексы Благой вести? Теперь я знаю, что не ошибся, когда доверил такой важный труд тебе и брату Марку.

В комнатке Петра повисло долгое неловкое молчание. Казалось, любое слово станет не просто лишним, но и богохульным. Наконец, Матфей нашёл нужные слова, которые, как ему казалось, могли бы пролить немного света.

– Неужели я в своём кодексе так много говорю про Закон? Разве я похож на фарисеев, которым только и нужно, чтобы учить кого-либо жизни?

– Учишь не ты, а наш Учитель, и учит он как власть имеющий, а не как какие-нибудь толкователи. Поэтому будь покоен, и трудись далее. И да будет тебе сегодняшние слова подмогой. Но про это ты подумаешь несколько позже, когда станешь завершать кодекс.

– И снова ты уходишь от того, чтобы дать совет младшему брату, достопочтенный мой Пётр Шимон.

– И вовсе нет. Просто сейчас у нас гости, и при них оно всё как-то не сподручно.

– Гости? Где?

– Совсем рядом. Взгляни в окно!

Действительно, в окне первого этажа, едва возвышавшимся над землёй, показались чьи-то беспокойно переминающиеся ноги. Апостолы подошли ближе и увидели некого молодого человека, совсем непохожего на палестинца или же сирийца. Скорее эллин, либо же италик, но никак не галликанин и не германец. Пётр спросил его:

– Здравствуй, юноша. Ты кого-то ищешь, или же просто пришёл любоваться будничной Галилеей?

Молодой человек стал оглядываться, но быстро понял, откуда доносился голос. Он склонился к окошку и сказал:

– Мир вашему дому. Я шёл из Асии от Иоанна. Теологом звать. Пришёл по делу. Петра Шимона ищу, Иониида…

– Что ж, я могу тебе в этом помочь. Ты подожди, нам нужно выйти из дома.

Когда апостолы вышли во двор, юноша тут же метнулся к ним и залепетал:

– Мне надо Петра Иониида, так сказал наш Иоанн Теолог. Он говорил, что надо учиться, а то он должен скоро уйти к другому городу и другим землям...

Юноша, сколько то было для него возможно, спешно связывал слово за словом, однако весьма неумело. Да, он, безусловно, знал некие начала арамейского языка, но знания эти, очевидно, представляли лоскутное одеяло, сложенное из кусков самых разных форм, размеров и цветов. Ведь юноша говорил языком древних кочевников долины Евфрата и Сирийской пустыни, тех самых арамеев, совсем не тем, на котором общались живые люди. Тем более, прочитав несколько скудных словарей, юноша примешивал в свою арамейскую речь и палестинские, и финикийские, и месопотамские, и даже арабские диалекты. Но апостол Пётр не стал продолжать эти неловкие потуги и заговорил на чистом александрийском наречии:

– Дитя моё, не утруждайся. Ты ещё успеешь научиться нашему языку, но сейчас, насколько я понимаю, тебя волнуют совсем другие дела. Говоришь, брат Иоанн, сын Зеведея, прислал тебя к Петру Шимону, но зачем? Неужели он сам не сможет тебя чему-либо научить? Ведь он знает и языки, и писания, и он же был свидетелем жизни Спасителя. Да что жизни – Преображения. Там были только он, я, и ныне покойный брат Иаков. Всего трое, и один из тех троих – наш с Матфеем брат, Иоанн Зеведеев. И если бы ты остался дома, то ничего бы не потерял. Скорее, даже приобрёл бы, и, пожалуй, больше, чем здесь.

– Почему же ты так уверен в этом? На то есть какие-то определённые причины или же это всего лишь твоё предположение?

– Не знаю. Честно. Скорее всего, второе, нежели первое. Хотя, пожалуй, я всё же могу назвать несколько причин, почему мне пришли эти мысли. Знаешь ли, Пётр-Шимон Иониид очень стар, и день ото дня не молодеет. А старость ведёт за собою и чёрствость, и обострение многих других скверных черт. Тех самых, что люди стараются прятать в течение жизни.

– А вот я думаю, что ты ошибаешься. Разве может быть скверным человек, который даже при незнакомце легко может признать за собою изъяны?

– Что ты имеешь в виду, дитя моё?

– Ты, о достойный апостол, когда говорил о Преображении Иисуса Христа, сказал «он, я, и ныне покойный брат Иаков», а не «он, Пётр и брат Иаков». Вот я и понял, что ты и есть Пётр Иониид, старший из Церкви. Тот, кто мне и нужен.

– Что же, в проницательности и внимании тебе не откажешь. Но всё-таки, почему бы тебе не учиться у Иоанна?

– Пойми меня правильно, отец Пётр, я нисколько не умаляю ни заслуг, ни способностей Иоанна Теолога. Но так получилось, что у него очень длинные ноги, которым не будет покоя, пока они не обойдут нашей ойкумены. Когда я только отправился сюда, в Палестину, он был ещё в Смирне, но видит Господь, сейчас он, наверное, даже не в Ионии, и даже не в Асии. Сколько ещё есть великих полисов и царских городов, которые ожидают Благую Весть – и везде нужен Иоанн Теолог. А мне за ним не поспеть.

– Узнаю нашего доброго брата, нашего Сына Громова… Скажи мне, как тебя звать?

– Николай Диоклеид.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге