Обложка Аномальная Жара Том 4: Игра в Тéни

Аномальная Жара Том 4: Игра в Тéни

Антон Боярин

0% прочитано
Стандартный
Антон Боярин

Аномальная Жара Том 4: Игра в Тéни

Глава 1

Грузовик встал, не доехав до второй линии полкилометра. Дальше дороги не было - только колея, залитая жижей до самых бортов.

- Приехали, - сказал водитель и заглушил мотор.

Я спрыгнул первым. Нога ушла в грязь по щиколотку, холодная вода перелилась через край голенища и медленно поползла к пятке. Дождь шёл третьи сутки, судя по тому, во что превратилась земля. Пахло гарью, мокрой глиной и чем-то сладковатым, что ветер приносил с востока порциями.

Катя выбралась следом, вытянула сапог из грязи с чавканьем и выругалась.

- Твою мать. Это что, вся дорога такая?

- Вся дорога такая до самого Берлина, - Воронов подал ей вещмешок. - Привыкай. И не топчись на месте, засосёт.

Мы пошли к ходу сообщения. Первая траншея начиналась метров через триста, но её было видно по дыму: над бруствером стояла низкая серая полоса, которую дождь прибивал к земле. Где-то справа, далеко, работала артиллерия - редко, по два выстрела, без интереса. Так стреляют, когда снаряды выдают по норме и норму нужно израсходовать.

Ход сообщения был вырыт неглубоко. Досок на дне не хватало, их выбрали давно, и вместо настила лежали жерди, обрывки шинелей, один раз - расплющенный ящик из-под патронов. Стенки оплыли. Через каждые двадцать шагов приходилось перешагивать через промоину.

Первого солдата мы встретили у поворота. Он сидел на корточках под козырьком из плащ-палатки и грел руки о котелок. Пустой котелок - я видел, что он пустой, по тому, как легко тот качался в пальцах. Солдат поднял голову, посмотрел на мои погоны и снова опустил взгляд.

Никто не встал. Никто не отдал честь. За следующие пять минут мимо нас прошло девять человек, и ни один не изменил выражения лица.

- Весёлое место, - сказала Катя. - Прямо курорт.

Воронов не ответил. Он шёл впереди и смотрел на стрелковые ячейки: сколько занято, сколько брошено, где сложены гранаты. По его лицу ничего нельзя было прочитать, но шаг он сбавил.

Сержанта мы нашли у входа в блиндаж. Седой, лет пятидесяти, с обмотанной тряпкой левой кистью. Он чистил затвор, положив его на колено, и работал одной рукой - вторая помогала только придерживать.

- Первый батальон? - спросил я.

- То, что от него осталось. - Он не встал. Собрал затвор, щёлкнул, проверил. - Вы кто?

- Отдельная группа. Приказ: занять и удерживать высоту двести четыре.

Сержант поднял голову. Посмотрел на меня, потом на Катю, потом на Воронова. Долго. Дождь стучал по каске, лежавшей рядом на ящике.

- Триста человек, - сказал он наконец. - Три недели назад. Тоже с приказом.

- И?

- И ничего. - Он вытер руки о полу шинели. - Идите к капитану Ковалёву, третий блиндаж от изгиба. Он вам покажет. Показывать проще, чем рассказывать.

Он снова взялся за винтовку. Разговор для него закончился.

Мы пошли дальше.

В траншее было холоднее, чем наверху. Ветер сюда не доставал, зато от стенок тянуло сыростью, и на дне стояла вода, которую никто уже не вычерпывал. Начало марта. Днём всё это течёт и оседает, к ночи по краям берётся тонким ледком, а к утру опять расползается в кашу.

Капитан Ковалёв не спал давно. Это было видно по глазам, по тому, как он держал голову, по мелкому тремору правой руки, который он не пытался скрыть. Лет тридцать пять. Мог быть и моложе.

Он выслушал меня, не перебивая. Потом кивнул и взял с ящика бинокль.

- Пойдёмте.

- Мне бы сначала данные по…

- Пойдёмте, - повторил он.

Наблюдательный пункт был в двухстах метрах - короткий отвод, перекрытый в два наката, с узкой щелью бойницы. Ковалёв протиснулся первым, отодвинул кусок брезента и молча протянул мне бинокль.

Я приложился к окулярам.

Впереди лежало поле. Метров восемьсот перепаханной земли с редкими остатками проволочных заграждений на кольях. За полем должна была быть высота - я видел её на карте, отметка двести четыре, господствующая, с двумя скатами и удобной обратной стороной для тыловых позиций.

Высоты не было.

На её месте стояла воронка. Метров тридцать в поперечнике, может, больше. Правильной формы, с оплавленными краями. Заполненная чёрной грунтовой водой почти до верха. По воде плавал мусор - обломки брёвен от перекрытий, куски жести, ящики. И тела. Их было много, они прибились к дальнему краю, где вода стояла спокойнее, и лежали там плотным серым слоем.

Дождь бил по этой воде. Круги расходились и гасли.

Я опустил бинокль.

- Дирижабль, - сказал Ковалёв. - Две недели назад. Ночью. Один заход.

- Сколько было наверху?

- Триста двенадцать. Ветераны, все с боевым опытом, лучшая рота во всём секторе. - Он забрал бинокль и сунул его подмышку. - Они и продержались бы. Если бы им дали воевать с пехотой.

Он выбрался наружу первым. Я задержался ещё на несколько секунд у бойницы.

Слева, у самого края поля, что-то белело. Кость, кусок фарфора, обрывок бумаги. С такого расстояния не разобрать.

В блиндаже Ковалёва пахло сырой шинелью и керосином. На столе, сколоченном из снарядного ящика, лежала стопка бумаг, прижатая гильзой.

- Вот, - он подвинул стопку ко мне. - Читайте, если интересно.

Приказы. Шесть штук. Одинаковых до запятой, разница только в датах: занять и удерживать высоту двести четыре, донести об исполнении, за неисполнение - трибунал.

Каждые трое суток.

- Я послал четыре рапорта, - сказал Ковалёв. - С фотографиями. С показаниями наблюдателей. Ответ один: приказ подтверждён.

- Почему?

Он потёр лицо ладонями.

- Потому что если признать, что высоты нет, надо признать, что мы отошли. А если мы отошли, надо переносить линию на картах в штабе фронта. А это уже не мелочь, это доклад наверх. - Он усмехнулся одной стороной рта. - Проще присылать бумажку. Бумажка ничего не стоит.

- Резервы?

- Нет резервов. У меня в секторе сто девять штыков вместо тысячи двухсот. Из них тридцать не встают. - Он посмотрел на меня прямо. - Уходите. Вы трое ничего здесь не измените. Скажите, что не нашли позицию, вам поверят - её действительно нет.

- Нет.

Ковалёв пожал плечами. Спорить у него не было сил.

Нам выделили угол в соседнем блиндаже. Воронов первым делом полез проверять перекрытие, ткнул ножом в бревно и что-то пробурчал. Катя села на нары, стянула сапог и вылила из него воду прямо на пол.

Артефакт обогрева был один. Плоский диск в медной оправе, размером с ладонь. Он давал тепло на метр вокруг, не больше, и работал уже неровно - гас на секунду и снова разгорался.

Воронов подержал над ним руки, потом отошёл и сел на ящик.

- Один, - сказал он. - На троих. В марте, когда всё вокруг течёт и ничего не сохнет. - Он достал флягу, свинтил крышку. Крышка сидела криво, он повозился с ней и всё равно свинтил не с первого раза. - А в тылу, я тебе гарантирую, эти диски штабелями лежат. Под роспись, по описи, для нужд командного состава.

- Воронов.

- Я молчу. - Он глотнул и поморщился. - Я сорок лет молчу, Гриш. Просто иногда вслух.

Катя фыркнула, не поднимая головы. Она разматывала портянку, и на пятке у неё было мокрое красное пятно.

- У тебя нитки есть? - спросила она у Воронова.

- Зачем?

- Затем. Ушко у сапога оторвалось.

Он молча полез в мешок.

Я вышел из-под света, достал артефакт связи и нащупал грань настройки. Холодный камень, тёплая грань - нашёл её на ощупь, надавил.

Наташа ответила через семь секунд.

- Гриша.

- Мы на месте. Высоты нет. Воронка, тридцать метров, гарнизон погиб полностью.

Пауза.

- Я знаю, - сказала она.

- Штаб фронта присылает приказы на её взятие каждые трое суток.

- Я знаю и это. - Голос у неё был ровный, но я слышал, как она подбирает слова. - Гриш, я подавала три рапорта через собственную канцелярию. Ни один не дошёл до оперативного управления. Их теряют, и теряют осмысленно. Пока позиция числится существующей, потери проходят по графе «боевые действия за удержание рубежа». Как только она перестанет существовать, кому-то придётся объяснять, где триста двенадцать человек.

- Кому.

- Не по связи.

- Хорошо. - Я посмотрел на брезент, закрывающий вход. По нему стекала вода, собиралась в углу и капала на утоптанную глину. - Я поеду сам.

- Гриша…

- Завтра доложу.

Я убрал артефакт.

Штаб армии стоял в сорока километрах от передовой, в усадьбе с колоннами и подъездной аллеей. Аллею посыпали гравием. Свежим - было видно по цвету.

Я шёл по коридору мимо дверей с табличками, и под сапогами оставались чёрные следы. Паркет натёрт. В нишах - вазы. В зале, куда меня привели, топились две печи одновременно, и от одного этого воздуха у меня начали ныть щёки.

Дежурный полковник был румяный. Не от мороза.

Он выслушал меня, стоя у окна с чашкой в руке, и на слове «воронка» перебил:

- Мне известно.

- Тогда объясните, зачем приказ.

Он поставил чашку на подоконник. Развернулся.

- Молодой человек. В приказе командующего армией написано: занять и удерживать высоту двести четыре. - Он говорил медленно, с удовольствием, как учитель с отстающим. - Там не сказано «если она существует». Там не сказано «по возможности». Там сказано: занять и удерживать. Ваше дело - исполнять, а не рассуждать о рельефе.

- Триста двенадцать человек уже исполнили.

- И были отмечены в приказе по армии. Посмертно. - Он взял чашку обратно. - Что-то ещё?

Что-то поднялось у меня в груди.

Я успел ощутить это как жар - короткий, знакомый, злой. Раньше на этом месте я бы уже двигался. Раньше я бы взял его за ворот и приложил затылком о раму.

А потом ударила боль.

Она пошла от источника вверх, по грудным каналам, к горлу и в виски - режущая, тонкая, будто по внутренней стороне рёбер провели чем-то очень острым и не спеша. Аспект Предела перестроил мою систему в Кровине. Он сделал её эффективнее. Он сделал её другой. И теперь любая сильная эмоция шла через новые каналы, как ток идёт через провод, рассчитанный на вдвое меньшую нагрузку.

Я стоял на месте, и во рту у меня стало солоно.

Полковник что-то говорил. Про субординацию, кажется.

Каждая секунда злости стоила мне прокола в лёгких. Организм получил простое обучение: чувствуешь - платишь.

Я перестал сопротивляться и отпустил замок.

«Холодный разум» вошёл легко. Он вставал на своё место с готовностью механизма, который держали на смазке и ждали.

Боль исчезла в одно движение. Вместе с ней исчезло всё остальное.

Полковник передо мной перестал быть человеком, который отправляет людей в воронку. Он стал источником речи со средней частотой сто двадцать слов в минуту, повышенной температурой кожи лица, пульсом восемьдесят восемь и признаками алкогольной интоксикации лёгкой степени, двенадцатичасовой давности.

Я слышал печь. Сухой треск дров, интервал между щелчками - примерно четыре секунды. За окном кто-то заводил машину и не мог завести. Стартер брал, схватывало, глохло.

- …и я надеюсь, вы понимаете, что…

- Господин полковник.

Он замолчал. Что-то в голосе заставило его замолчать.

- Позвольте несколько цифр, - сказал я. - Задача: занять и удерживать точку, которой физически не существует. Средства выполнения: сто девять штыков, из них боеспособных семьдесят девять. Расстояние до цели восемьсот метров открытого поля, простреливаемого с двух пулемётных позиций и одной миномётной. Средняя скорость движения по грунту в текущем состоянии - сорок метров в минуту.

- Что вы…

- Расчётное время нахождения личного состава в зоне поражения - четырнадцать минут. Расчётная выживаемость на четырнадцатой минуте - ноль целых девять десятых процента. Полезный выход операции - ноль, поскольку удержание отсутствующего объекта невозможно физически.

Я сделал шаг вперёд. Он отступил.

- Теперь по вашей работе. За три недели вы издали шесть приказов на выполнение задачи с нулевым выходом. Себестоимость каждого - триста двенадцать человек в первом случае и до ста девяти в каждом последующем. Итоговая эффективность вашего участка - минус восемьдесят процентов от нормы: вы не просто не производите результат, вы уничтожаете имеющийся ресурс быстрее, чем это делает противник.

Чашка в его руке пошла вбок. Он поставил её мимо блюдца и не заметил.

- Немецкий дирижабль за один заход снял триста двенадцать человек. Вы за три недели, без единого выстрела, при полном отсутствии контакта с противником, потратили сто восемьдесят четыре. - Я остановился. - Противник работает эффективнее вас на семьдесят процентов. Вы - второй по результативности вражеский актив на этом направлении.

Тишина.

Печь щёлкнула.

- Вы… - Полковник задышал. - Вы под трибунал пойдёте.

- Это не влияет на цифры.

За окном мотор наконец схватил и заработал, неровно, с провалами.

- Полковник, оставьте нас.

Голос пришёл от двери.

Он стоял там, вероятно, давно. Невысокий, в штатском пальто без знаков различия, с папкой под мышкой. Лицо такое, что через минуту его невозможно описать.

Полковник открыл рот. Посмотрел на человека в дверях. Закрыл рот и вышел.

Гость прошёл к столу, положил папку и только тогда взглянул на меня.

- Тайная Канцелярия. Советник. Фамилия вам ничего не даст. - Он сел. - Я слушал вас с той минуты, как вы вошли в здание.

- Ментальное сканирование.

- Разумеется. - Он сложил руки. - И я хочу, чтобы вы поняли, что именно я слушал. Вы говорили полторы минуты. Вы уничтожили карьеру человека, который прослужил двадцать два года. За эти полторы минуты ваш пульс не изменился. Шестьдесят четыре удара. Ровно шестьдесят четыре, от первого слова до последнего.

Я молчал.

- Я работаю с людьми двадцать шесть лет, - сказал он. - Такого я не видел ни разу.

- Это имеет значение?

- Это имеет решающее значение. - Он подвинул ко мне папку. - Трибунал я аннулирую. Взамен вы меня выслушаете.

Я открыл папку. Фотографии - плохие, снятые с большого расстояния. Улица. Люди. У каждого на груди значок размером с монету.

- «Благовест», - сказал Советник. - Проект Союза Общего Блага. Официально - медицинский артефакт для купирования боевых неврозов. Фактически - сеть. Каждый значок связан с центральным узлом в Берлине и работает в обе стороны: снимает страх, вину, тревогу, отвращение - и передаёт обратно данные о носителе.

- Сколько носителей?

- Всё население Германии. Включая детей. Три года. - Он перевернул страницу. - Вы понимаете, что это значит для нас. Солдат, который не боится, не бежит. Солдат, который не чувствует вины, выполняет любой приказ. Мы держим фронт против армии, у которой отключена самосохранение как явление. Мы проигрываем, Григорий Андреевич. Не по бумагам. По факту.

- Задача.

- У вас есть Аспект Формы. - Он посмотрел мне в лицо. - Мы захватили немецкого офицера. Вы скопируете его внешность, войдёте в Берлин под его именем и уничтожите центральный узел. После этого сеть рассыплется вся сразу.

Мысль пошла ровно, без задержек.

Вероятность разоблачения при копировании через прямой контакт: низкая. Проблема не в лице. Проблема в биографии - привычки, знакомые, семья. Слепые зоны в досье дадут отказ на первой же бытовой проверке. Одиночная работа в закрытом городе с ментальной сетью - сорок процентов провала на этапе легенды, не считая штурма.

Требуется второй оперативник с полным допуском, боевой квалификацией и способностью держать легенду в аристократической среде.

- Условия, - сказал я.

Советник поднял бровь.

- Первое. Один я не иду. Со мной идёт генерал Вьюгова. Добровольно - принуждение снижает надёжность легенды.

- Наталья Дмитриевна - командующий направлением.

- Она свободно говорит по-немецки, имеет опыт закрытых приёмов и не даст сбоя под ментальным давлением. Замены нет. Считайте сами.

Он смотрел на меня секунды три.

- Дальше.

- Второе. Снабжение сектора восстанавливается в полном объёме в течение двух суток: продовольствие, боеприпасы, тёплые артефакты, медикаменты. Не по норме на бумаге, а по факту прихода на склад батальона.

- Это не мой уровень.

- Ваш уровень - тот, на котором вы аннулируете трибуналы. - Я закрыл папку. - Третье. Все приказы по высоте двести четыре отменяются, позиция снимается с карт. Задним числом, чтобы капитану Ковалёву не пришлось объясняться.

Советник медленно кивнул.

- Что-то ещё?

- Четвёртое. Я возвращаюсь на передовую и отбиваю ближайший немецкий штурм. Он будет в течение недели: они закрепляются на новых рубежах и начнут раньше, чем мы восстановим оборону. После этого выезжаю.

- Вы понимаете, что рискуете миссией ради ста девяти человек?

- Я понимаю, что если сектор рухнет, немцы выйдут к станции снабжения, и вся ваша операция потеряет плечо подвоза. - Я встал. - Ста девяти человек в этом расчёте нет.

Он поднялся тоже. Протянул руку. Я пожал.

- Согласен, - сказал Советник. - По всем четырём.

Обратно ехали в темноте.

Грузовик тащился на второй передаче, водитель матерился на каждой промоине, и на ухабах ящики в кузове съезжали и били в борт. Дождь перестал. Небо расчистилось, потянуло с севера, и к утру лужи наверняка прихватит.

Я вызвал Наташу с середины дороги.

- Гриша. - Она ответила почти сразу. - Ты жив, я полагаю?

- Условия приняты. Снабжение пойдёт послезавтра. Приказы по высоте отменены.

- Каким образом ты…

- Дальше по существу. Тайная Канцелярия отправляет меня в Берлин на уничтожение узла системы «Благовест». Легенда - немецкий офицер, копирование Аспектом Формы. Работа в городе с активной ментальной сетью. Одиночный заход даёт сорок процентов провала. Я назвал тебя вторым номером и получил согласие. Отказ не повлечёт для тебя последствий.

Тишина в артефакте.

Кузов тряхнуло. Что-то покатилось у меня под ногами - гильза, судя по звуку.

- Сорок процентов, - сказала Наташа наконец. - Ты сообщаешь мне это тем же тоном, каким докладывают о расходе фуража.

- Тон не влияет на вероятность.

Снова пауза. Я слышал на той стороне какой-то шум - голоса, шаги, где-то далеко хлопнула дверь.

- Гриша, я знаю тебя, - сказала она. - Ты умеешь говорить страшные вещи спокойно. Ты никогда не говорил их пусто.

- Ответ по существу.

- Ответ по существу: я иду. - Голос выровнялся, вернулась привычная безупречная форма. - Полагаю, мне отведена роль сопровождающей? Медсестра, секретарь, супруга?

- Уточнят на месте.

- Прекрасно. Я всю жизнь мечтала под чужим именем сопровождать немецкого офицера по Унтер-ден-Линден. - Она помолчала. - У меня встречное условие.

- Слушаю.

- Если мы оттуда выйдем, ты со мной станцуешь. Ты обещал ещё до войны. Я помню дату, Гриша. Я тебе её напомню, когда всё закончится.

Файл нашёлся сразу. Иркутск, приём у губернатора, декабрь. Обещание зафиксировано. Данных, которые бы соответствовали этому обещанию эмоционально, в системе не было.

- Принято, - сказал я.

- «Принято», - повторила она.

Связь оборвал я.

Грузовик встал там же, где утром. Дальше пешком.

Землю прихватило поверху, и теперь при каждом шаге корка проламывалась, а под ней стояла та же вода. Небо было чистое, звёзд много. Над немецкими позициями с интервалом в несколько минут поднималась осветительная ракета, повисала и медленно шла вниз, и тени от кольев проволоки уезжали в сторону.

В траншее кто-то кашлял, долго, с перерывами.

У поворота на второй взвод горела печурка, и вокруг неё сидели четверо. Один держал над огнём портянку. Пахло мокрой шерстью и горелой кашей.

Воронов ждал меня у входа в блиндаж. Он сидел на ящике, накинув плащ-палатку, и в темноте я его сначала услышал, а потом увидел.

- Ну? - сказал он.

- Снабжение придёт послезавтра. Приказы по высоте отменили.

Он помолчал.

- Врёшь.

- Нет.

Воронов встал, отряхнул полы.

- Тогда я тебе завтра сапоги почищу. - Он откинул брезент. - Заходи, там Катька печку раскочегарила. Диск сдох окончательно, кстати. Часа два назад.

Внутри было темно и чуть теплее, чем снаружи. Катя спала, свернувшись, натянув шинель на голову. У неё под нарами стоял сапог с отпоротым ушком и рядом - иголка, воткнутая в доску.

Я сел у стены.

Где-то за полем работал пулемёт. Три коротких, пауза, ещё две. Потом стало тихо, и слышно было только, как капает с перекрытия в жестянку.

Глава 2

Диск обогрева умер ночью.

Я услышал это по звуку - вернее, по тому, что звук пропал. Он всё время работы давал тонкий гул на грани слышимости, и в четыре с чем-то утра гул кончился. Медная оправа остыла за двадцать минут. К шести она была холоднее стенки блиндажа.

Катя проснулась от холода первой.

- Скажи мне, что он просто отключился, - сказала она в потолок. - Скажи, что его надо потрясти.

Воронов взял диск, повертел, стукнул о ладонь.

- Выработался. Насухо. - Он положил его на стол. - Три недели непрерывной работы вместо трёхсот часов. Ему, вообще-то, полагалось сдохнуть ещё в январе.

- И что теперь?

- Теперь спим по очереди и не снимаем сапоги.

Она села, обхватив колени. Дыхание шло паром - плотным, видимым в сером свете от входа.

Ночью прихватило поверху, несильно. Грязь в траншее взялась коркой в палец толщиной, и до рассвета по ней можно было ходить, не увязая; к восьми всё поплыло обратно. Ноги у меня были мокрые с вечера и с вечера же перестали согреваться. Я слышал, как за стенкой блиндажа кто-то ходит взад-вперёд по десять шагов. Один и тот же маршрут, туда-обратно, уже часа два. Так греются, когда греться больше нечем.

За завтраком нам выдали воду.

Формально это называлось «суп полевой». Практически - кипяток с солью, в котором плавало какое-то количество разваренной крупы. Я насчитал в своём котелке одиннадцать крупинок. Кашевар - маленький, чёрный от копоти мужик - разливал это половником и не смотрел людям в лицо.

- Батя, а мясо где? - спросил кто-то из очереди.

- Мясо в накладной, - сказал кашевар. - Хочешь, покажу накладную. Хорошая бумага, плотная.

Очередь засмеялась. Смех был короткий и сухой, отсмеялись и замолчали.

Мы сели у стенки хода сообщения, на бревно. Воронов сначала грел о котелок пальцы и только потом стал пить.

- Ну, - сказал он. - Рассказывай.

- Что.

- То самое, из-за чего ты вчера полдня катался в тыл и вернулся живой. - Он глотнул. - Гриш, я тебя знаю. Ты не ездишь ругаться с полковниками ради удовольствия.

Катя перестала жевать.

Я поставил котелок на бревно.

- Через несколько дней я уеду. Направление - Берлин.

- Куда? - сказала Катя.

- Берлин. Столица Германии.

- Да я поняла, куда! Я не поняла - как.

- Аспект Формы. Захвачен немецкий офицер, я скопирую его внешность и войду в город под его именем. Цель - центральный узел системы «Благовест».

Я изложил остальное. Значки, сеть, три года, всё население. Обратный канал. Армия без страха и без вины. Говорил ровно, по пунктам, тем порядком, каким это выстроилось у меня в голове по дороге обратно.

Воронов слушал, глядя в котелок.

- Ясно, - сказал он наконец. - А если по-человечески: зачем ты туда лезешь?

- Незачем.

- В смысле?

- В прямом. - Я подобрал с земли обломок жерди, обколол с торца намёрзшее. - Героизм в расчёте не участвует. Считаем так. Удержание текущего фронта наличными силами - задача с отрицательным выходом. Мы теряем в сутки больше, чем получаем пополнением, разрыв составляет примерно четыре к одному. При таком темпе линия под Смоленском рухнет до конца мая.

- Оптимист ты, - пробормотал Воронов.

- Дальше. При победе Союза территории переходят под управление той же системы, что уже стоит в Германии. Носители сильных родовых даров в такую систему не встраиваются - их либо перерабатывают в «батарейки», либо ликвидируют, поскольку неконтролируемый источник опаснее любой пользы от него. Вероятность выживания рода Эссерис в этом сценарии - меньше трёх процентов.

Я воткнул жердь в мёрзлую землю.

- Уничтожение узла обнуляет их пехоте всё преимущество разом. Это единственная точка, где вложение сил даёт выход больше нуля. Поэтому туда.

Катя молчала долго.

- Ты хоть слышишь себя? - сказала она.

- Я произношу.

- Гриш, ты только что посчитал нас всех. Меня, Юрку, Женьку. В процентах.

- Да.

- И тебе нормально?

- Мне никак.

Она отвернулась и стала смотреть в другую сторону траншеи.

Воронов вылил остатки на землю и вытер котелок рукавом.

- Один вопрос, - сказал он. - Ты уверен, что вернёшься тем же, кем уехал?

Ответа на это у меня не было. В системе не нашлось параметра, по которому можно оценить такую вероятность.

- Не знаю, - сказал я.

- Уже честно. - Он встал, кряхтя. - Ладно. Пойду посмотрю, что там с левым пулемётом. Он вчера клинил.

Дорога проходила в километре за второй линией, по гребню, и оттуда, с наблюдательного, её было видно на приличном отрезке.

Я поднялся туда в десятом часу - посмотреть на немецкие позиции при дневном свете, разложить сектора. Посмотрел. Потом развернул бинокль назад, к тылу, без особой цели.

Два грузовика шли по дороге на север.

Тяжёлые, трёхтонные. Загруженные так, что задние рессоры провалились почти до упора и кузов заметно кренился на правую сторону. Брезент был натянут и увязан.

Я проследил их до развилки. На развилке они не свернули к нам. Они пошли дальше - на просёлок, к бывшему имению Кожуховых, где, по карте, стоял тыловой склад.

Через сорок минут по той же дороге прошёл третий, порожний, в обратную сторону.

Я спустился и нашёл Воронова.

- Ты видел? - сказал он сразу.

- Три машины за час. Ни одна не дошла до батальона.

- Я тут третьи сутки на это смотрю. - Он сплюнул. - Думал, показалось. У них разгрузка на складе, потом должны идти к нам. Не идут.

- Проверим.

До склада было шесть километров. Мы взяли Катю и пошли низом, по руслу пересохшего ручья, вдоль зарослей ольхи. Под ногами хрустело. Ольха стояла голая, чёрная от сырости, и с веток свисали остатки прошлогодних листьев, скрученных в трубку. В овраге по северной стороне ещё лежал снег - серый, ноздреватый, осевший до половины.

Катя за всю дорогу сказала одну фразу:

- Если там жратва лежит, я кого-нибудь убью.

Склад разместили в бывшей конюшне и двух каменных амбарах. Ворота открыты, во дворе - те самые два грузовика, кострище, часовой у калитки с винтовкой на ремне и с папиросой.

Мы залегли в двухстах метрах, за кирпичным остовом какой-то постройки.

Разгрузка шла лениво. Четверо солдат снимали ящики и таскали их в амбар. Интендант - толстый, в новом полушубке - стоял с бумагами и время от времени тыкал карандашом.

Я приложил бинокль.

Ящики были маркированы. Трафаретом, по-русски, крупно.

«Коньяк. 24 бут.»

Дальше пошли длинные плоские тюки, перевязанные бечёвкой. Один солдат уронил угол, бечёвка съехала, и наружу выползла ткань - светлая, гладкая, поймавшая свет даже в этот серый день. Шёлк.

Потом пошли ящики поменьше, с осторожностью, по одному. Немецкая маркировка. Трофейные эликсиры - регенерация, судя по клейму на боку, аптечная серия, армейского образца.

Интендант что-то сказал. Солдат, уронивший тюк, вытянулся.

Я передал бинокль Воронову.

- Смотри на бумаги. Верхний лист.

Он смотрел долго.

- Не разберу мелочь. Но шапка есть. - Он опустил бинокль. - Штаб корпуса. Гриш, это Залесский. Больше некому, у него ставка через половину километра, и он туда полсвета свозит.

Катя приподнялась на локтях.

- Погоди. То есть у нас в супе одиннадцать крупинок…

- Двенадцать, - сказал Воронов. - У меня было двенадцать.

- …а тут коньяк ящиками. - Она медленно легла обратно лицом в мёрзлую траву. - Я сейчас пойду и правда кого-нибудь убью.

Я считал.

Два грузовика по три тонны. Плюс тот, что ушёл порожним, - значит, за утро прошло не менее девяти тонн груза. Норма суточного довольствия на сто девять человек - около двухсот килограммов. Медикаменты, боеприпасы, тёплые артефакты идут по другим статьям, но объём всего этого не превышает полутора тонн в неделю.

Через этот двор за одно утро прошло больше, чем батальон получил за месяц.

Логистика была не сломана. Она работала прекрасно. Просто ей задали другую точку выхода.

- Возвращаемся, - сказал я.

- Куда? - Катя вскинулась. - Мы уходим?!

- Мы идём за людьми. Втроём мы вынесем груз на себе на сто пятьдесят килограммов. Нужны подводы и двадцать человек. Иначе смысла нет.

Ковалёв выслушал молча.

Он стоял, опершись руками о стол, и смотрел на карту, где высота двести четыре была уже перечёркнута крест-накрест химическим карандашом. Приказ об отмене пришёл утром, с посыльным. Ковалёв не поверил и заставил посыльного расписаться.

- Коньяк, - повторил он.

- Двадцать четыре бутылки в ящике. Ящиков не меньше сорока.

Он выпрямился. Что-то в лице у него сдвинулось.

- Я недавно писал рапорт, - сказал он тихо. - У меня трое умерли от заражения. Три человека. У них были сквозные в мякоть, чистые, я их сам перевязывал. Мне не дали ни грамма спирта. Ни грамма, понимаете? Мне ответили, что фонды исчерпаны.

Он взял со стола фуражку.

- Сколько людей?

- Двадцать. И подводы.

- Подвод три, лошади дохлые, но дотянут. - Он уже шёл к выходу. - Гриш. Если нас за это в трибунал - я иду первым и всё беру на себя. У меня жены нет, детей нет. Договорились?

- Нет.

- Почему?

- Потому что трибунала не будет.

Он посмотрел на меня. Хотел, кажется, что-то спросить. Не стал.

Мы вошли во двор в четвёртом часу.

Часовой у калитки успел снять винтовку с плеча. Я взял ствол рукой и увёл его вниз и в сторону, коротким движением, без нагрузки на кисть. Воронов забрал у него оружие. Часовой сел на землю сам.

Из амбара вышли двое. Один потянулся к кобуре.

Катя ударила его в корпус плечом на разгоне, и он ушёл спиной в косяк. Второй поднял руки раньше, чем к нему подошли.

Всё заняло секунд двенадцать. Ни одного выстрела.

Интендант выскочил из конторы, застёгивая полушубок. Увидел двадцать человек с оружием, три подводы и Ковалёва. Побелел.

- Это… это груз штаба корпуса! - Голос сорвался на верхних нотах. - Вы понимаете, чей это груз?!

К нему подошёл водитель первой машины - молодой, в кожаной куртке, злой. Этот испугался меньше.

- Тут литера стоит, - сказал он. - Литера «А», лично графа Залесского. Ты хоть знаешь, что тебе за это будет?

- Знаю, - сказал я. - Ничего.

Я подошёл ближе. Он попятился на полшага и остановился.

- Один ящик такого коньяка по интендантской оценке - четыреста двадцать тысяч рублей. - Голос шёл ровно, я его слышал будто со стороны. - Четыреста двадцать тысяч рублей по военным ценам - это месячное обеспечение батальона щитовыми артефактами. Один ящик. У вас их сорок.

- Я-то тут при чём…

- Дальше. Оцениваем полезный выход. Груз, доставленный в ставку графа Залесского: боевая ценность - ноль, поскольку в ставке боевых действий не ведётся. Влияние на удержание фронта - ноль. Влияние на снижение потерь - ноль. Коэффициент полезности получателя равен нулю по всем трём позициям.

Кто-то из солдат за спиной хмыкнул.

- Тот же груз, доставленный в первый батальон. Спирт - обработка ран, снижение смертности от заражения на текущем участке ориентировочно на треть. Ткань - перевязочный материал, дефицит закрывается на две недели. Тёплые артефакты - восстановление боеспособности личного состава ночной смены. Эликсиры - двадцать восемь тяжёлых, из которых семнадцать сейчас не транспортабельны.

Я остановился в двух шагах.

- Расчётная выживаемость личного состава при текущем снабжении на горизонте месяца - тридцать один процент. При перераспределении этого груза - восемьдесят четыре. Разница - пятьдесят три процента. Пятьдесят семь человек.

Водитель молчал. У него дёргалась мышца под глазом.

- Вы стоите между пятьюдесятью семью людьми и вот этим двором, - сказал я. - Вы можете отойти. Я предпочитаю, чтобы вы отошли, поскольку иначе придётся считать заново.

Я знал, что моё лицо в этот момент ничего не выражает. Я знал это как факт, без оценки. И знал, что именно это и работает - не угроза, а её отсутствие. Человек может выдержать чужую злость. Она понятна, у неё есть дно.

Водитель отошёл.

Интендант отступил к стене конторы и начал очень быстро говорить про накладные, про то, что он тут человек маленький, что подписи не его.

- Пишите, - сказал ему Ковалёв, доставая планшет. - «Изъято по закону военной необходимости, статья двести восемь». Дальше опись. Я подпишу. Вы подпишете. Оба будем спать спокойно.

Погрузка заняла час десять.

Обратно шли медленно. Лошади вязли на подъёме, подводы приходилось толкать, и на втором километре у средней слетел обод с заднего колеса. Возились сорок минут. Кто-то сбегал за проволокой, кто-то держал ось на плече.

Я стоял в стороне и слушал.

- …да не ставь ты его так, оно ж поведёт. - А как? - Ровно клади. Ровно, говорю. Тьфу, дай сюда.

Двое сидели на обочине, привалившись к ящикам, и курили одну на двоих.

- Слышь, Прохор. А коньяк - он какой? - Крепкий. - Ты пил, что ли? - Не. - Прохор затянулся, отдал папиросу. - Мне брат рассказывал. Он в Варшаве в буфете работал перед войной. Говорит, дорогой очень. И пахнет клопами. - Чем? - Клопами. Ну, вроде так говорят. Не знаю, я в клопах не разбираюсь. - Ты в клопах не разбираешься. - Второй засмеялся, закашлялся. - Прохор, ты в блиндаже живёшь. - Так я их не нюхаю, я их давлю.

Катя, сидевшая на передке первой подводы, повернула голову и слушала это с открытым ртом.

- Мужики, - сказала она. - Вы серьёзно сейчас про клопов?

- А про что? - отозвался Прохор. - Про немца, что ли? Про немца скучно.

Воронов, проходя мимо, толкнул её локтем в плечо.

- Не мешай людям отдыхать.

Небо к тому времени опустилось совсем низко и стало одного цвета с полем. Ветер тянул с востока, ровно, без порывов, и нёс запах гари от чего-то, что горело далеко и давно. Вдоль обочины лежали остатки снега, чёрные от угольной пыли. Колесо наконец село, и обод забили обухом - четыре удара, пятый вхолостую.

Разбирали груз до темноты.

Шёлк резали прямо на месте - Юрин ножницами, остальные штык-ножами. Тонкий, режется плохо, ползёт под лезвием. Полосы наматывали на дощечки, скатывали, складывали в ящик из-под коньяка. Санитар, пожилой, с трясущимися руками, всё держал в пальцах отрезанный кусок и мял его.

- Из этого рубашки шьют, - сказал он. - Барышням.

- Теперь бинты, - сказала Катя.

- Да я не спорю. Я просто говорю.

Коньяк отправился в лазарет - весь, до последней бутылки. На вкус его никто не попробовал, Ковалёв поставил у ящиков часового и объявил, что за одну открытую бутылку отдаст под суд лично. Тёплые артефакты разошлись по блиндажам первой линии из расчёта один на восемь человек. Эликсиры ушли к тяжёлым.

Я стоял в проходе лазарета - низкая землянка на двенадцать мест, где лежало двадцать три. Пахло гноем, карболкой и мокрым деревом.

Один из раненых поймал меня за рукав, когда я проходил мимо. Молодой, лет двадцати, с перебитой ключицей и обмороженными до черноты пальцами.

- Ваше благородие.

- Слушаю.

- Я тут третью неделю. - Он говорил медленно, языком ворочал плохо. - Я уже… я, честно скажу, ждал просто. Лежал и ждал. А сейчас грелка вот, и укол этот дали. - Он подвигал плечом. - И я вдруг подумал: доживу, наверное. До лета-то. Я, знаете, жить опять захотел.

Он смотрел на меня и явно ждал чего-то в ответ.

Я зафиксировал: пульс выровнялся, температура тела в норме, обморожение второй степени, при своевременной обработке - сохранение функции кисти с вероятностью около семидесяти процентов.

- Ресурсы вернулись к прямому назначению, - сказал я. - Удержание рубежа требует боеспособного состава. Вы - часть состава.

Он моргнул.

- А-а. - Он отпустил рукав. - Ну да. Спасибо, ваше благородие.

Я вышел.

Снаружи было около нуля. Небо затянуло, звёзд не стало. У кухни горел один фонарь, и в его свете шла мокрая крупа пополам с дождём. На бруствере она держалась секунду и уходила в грязь.

Ночью я вызвал Наташу.

- Корректировка логистики проведена, - сказал я. - Девять тонн груза перенаправлены в батальон. Снабжение сектора закрыто на две недели независимо от того, придёт официальный конвой или нет.

- Ты ограбил тыловой склад, - сказала Наташа.

- Я перенаправил поток.

- Гриша, я тебя обожаю. Залесский подаст жалобу через голову командующего, я её приму лично и положу под сукно. Ему объяснят, что дознание по литере «А» затронет вопрос, откуда у него в ставке трофейные германские эликсиры аптечной серии. Он замолчит в тот же день.

- Хорошо.

- Теперь моя часть. - Голос изменился. - Разведка сегодня передала: на твой участок перебрасывают Архимага. Из тех, кого Союз называет «источниками усиленного питания».

- Батарейка.

- Некромант. Гриша, они не поднимают трупы полевым способом. Они закачивают в человека чужую ману сверх всякого предела и снимают ограничители. Он живёт после этого часа четыре. За четыре часа он поднимает всё, до чего дотянется.

Я посмотрел на карту, которую держал в руке.

Восемьсот метров открытого поля. Тридцать метров воронки. Триста двенадцать человек в чёрной воде, две недели на холоде, разложение замедлено.

- Понял, - сказал я.

- Гриша…

- Отбой связи. Готовлюсь.

Удар пришёл в четыре двадцать утра.

Земля дёрнулась снизу, коротко, один раз, и с перекрытия посыпалась мёрзлая крошка. Я был снаружи и успел увидеть небо.

Их шло три. Дирижабли Союза, тяжёлые, серые, с погашенными огнями, на высоте километра. Они не бомбили. Они просто стояли над воронкой, и от переднего вниз, к воде, тянулся столб мутного голубого свечения, толщиной с колокольню.

Вода в воронке пошла кругами.

Потом она вспухла.

Первым поднялся тот, что лежал у ближнего края. Он встал сразу на ноги, из воды, целиком, и вода стекала с него, и на нём была имперская шинель, разбухшая, чёрная. Он повернул голову. В глазницах горело ровное голубое.

За ним встал второй. Третий. Дальше я перестал считать по одному и стал считать рядами.

Они выходили из воронки молча. Ни звука, ни стона, ни выстрела. Только чавканье грязи под сотнями ног и шорох намокшего сукна.

Триста двенадцать человек, которых сюда отправил штаб, шли обратно.

По траншее пронеслось что-то - не крик, а общий вдох на сто глоток.

- Господи, - сказал кто-то рядом. - Это же Никифоров. Вон, второй слева. Это Никифоров, я с ним…

- Молчать! - рявкнул Воронов. - Первый взвод, к бою! Патроны не жечь, бить в голову!

Катя уже стояла на ступени, перехватив молот. Лицо белое.

- Гриш, - сказала она. - Гриш, их триста.

- Двести девяносто семь. - Я вышел в проход. - Держите правый фланг. Отсекайте тех, кто пойдёт вдоль хода сообщения. К воронке не лезьте.

- А ты?

Я разжал ладонь.

Орудие Вечных собралось за секунду - от рукояти вверх, наращивая длину, и встало боевой косой, полотном в полтора локтя. Лезвие взяло на себя весь свет от осветительных ракет и отдало обратно узкой белой полосой.

Тянуло сыростью и болотом. Голубое подступало к проволоке.

Я перемахнул через бруствер и пошёл вниз, навстречу.

Глава 3

Они шли молча.

Это оказалось самым скверным. Пехота при атаке кричит - от страха, от команды, от того, что человеку нужно чем-то заполнить триста метров. Эти шли без единого звука. Только сотни ног в грязи, ровный чавкающий шорох, и он нарастал, потому что их было много.

Первая линия дошла до проволоки.

Проволока их не остановила. Передние вошли в неё грудью и повисли, а те, кто шёл следом, наступили на них и прошли по спинам. Кто-то из наших выстрелил раньше команды. Пуля попала в шею идущему справа, вырвала кусок, голова свесилась набок и осталась так.

Он не сбился с шага.

- В голову! - заорал Воронов. - Я сказал - в голову, мать вашу! В корпус не тратить!

Залп пошёл рваный, вразнобой.

Я стоял на ступени и смотрел, как они входят в сектор. Двести девяносто семь единиц. Скорость движения - метр в секунду, без ускорения и без замедления, одинаковая у всех. Дистанция до бруствера - сорок метров.

Голубое в глазницах горело ровно. У всех одинаковой яркости.

- Гриш! - Катя вцепилась в моё плечо. - Гриш, у них лица!

- Да, держи правый фланг.

Я снял замок.

«Холодный разум» встал на место, и мир упростился.

Крик исчез. Не звук - значение звука. Голос Кати перестал быть голосом Кати и стал источником помех на дистанции ноль восемь метра. Пропал запах - тот сладковатый, который тянуло с поля вместе с ветром. Осталась геометрия: сектора, углы, скорости, время до контакта.

Двадцать метров.

Первый перевалился через бруствер и упал в траншею на спину, неудачно, ногами кверху. Пока он переворачивался, Ковалёв всадил ему штык под затылок.

Потом их пошло сразу шестеро.

Дальше был грязный ближний бой, в котором ничего не видно дальше вытянутой руки. Траншея шириной в метр двадцать. Стрелять нельзя - свои по всей линии. Работали железом.

Катя била молотом сверху вниз, коротко, от плеча, без замаха - на замах не было места. Каждый удар выносил череп целиком. Она пропустила третьего, он взял её за голенище, и Воронов вбил ему кинжал в висок снизу, из-под руки, тем движением, которым выбивают чеку.

- Не стой! - рявкнул он ей. - Ход дальше, не пускай в поворот!

У Ковалёва на правом фланге кричали. Там их прорвалось много.

Я прошёл двадцать шагов в ту сторону.

Траншея на изгибе была узкой, и в ней стояло тело на теле. Двое наших работали лопатками - заточенными, с укороченным черенком, и на такой дистанции это оказалось лучше штыка. Третий стрелял в упор, приставив ствол к затылку, и после каждого выстрела его отбрасывало на стенку.

Одного из них взяли снизу. Он не увидел лежащего под ногами - тот полз, с перебитым хребтом, работая только руками. Пальцы сомкнулись на щиколотке, солдат ударил лопаткой вниз, промахнулся, и в эту секунду сверху упало ещё двое.

Я снял верхнего косой поперёк, второго - обратным ходом древка в переносицу и добил лезвием. Солдата вытащили за шиворот. Он сел на дно траншеи и держал руками ногу выше сапога, и между пальцами у него шло чёрное.

- Тимоха, встань! - крикнули ему. - Тимоха!

Тимоха не встал.

Дальше по ходу сообщения кто-то бросил гранату в собственную траншею - судя по звуку, туда, где прорвалось. Взрыв ударил по ушам плотно, с одной стороны. Осколки посекли всех, кто там был, включая двоих наших.

Это, вообще говоря, было правильное решение.

Ко мне вышли двое.

Первого я снял косой - по шейным позвонкам, полотном на себя, разворот корпуса дал скорость. Второй успел поднять руки.

Он взял меня за левое предплечье.

Обеими ладонями, крепко, мёртвой хваткой, которая не разжимается сама. Мокрое сукно шинели, распухшие пальцы, синеватые.

И холод пошёл внутрь.

Не как от льда. Лёд забирает тепло с поверхности, медленно, и его можно терпеть. Это шло сразу вглубь, через рукав, через кожу, к кости, и по дороге оно останавливало всё, чего касалось. Я почувствовал, как в предплечье встаёт кровь. Именно встаёт - как густеющее масло, как вода, которую прихватывает от берегов.

Секунда. Может, полторы.

Я вбил ему древко в подбородок и снёс лезвием верх черепа. Пальцы разжались.

Рука ниже локтя перестала слушаться.

«Холодный разум» доложил без задержки: локальное поражение тканей глубокого типа, кисть и предплечье, чувствительность двадцать процентов, подвижность сорок. Обратимость - вероятна при обработке в течение шести часов. Боль есть.

Боль была отключена как несущественная информация.

Я перехватил косу правой и пошёл вдоль траншеи.

К третьей минуте стало ясно, что стрелковый бой мы проигрываем.

Патронов хватало, попаданий хватало. Не хватало другого: они не боялись. Живая пехота на такой плотности огня ложится и теряет темп, дальше её добивают. Эти не ложились. Их выкашивало на проволоке, следующая волна проходила по телам, и скорость движения не менялась.

Значит, работать надо не по волне.

Я поднялся на бруствер, в мёртвую зону за развороченным пулемётным гнездом, и посмотрел на воронку.

Он висел над водой.

Метрах в двенадцати над поверхностью, без опоры, в чёрной шинели без знаков различия. Голова опущена на грудь. Руки развёрнуты ладонями вниз, и от каждой к воде уходил широкий поток мутного голубого, который расходился по всей чаше воронки и дальше, по полю, тонкой сетью.

«Холодный разум» развернул картину источника.

Показатели ушли за все пределы, какие я видел. Загрузка каналов - сто двадцать три процента от расчётного предела. При такой цифре человеческая система разрушается за минуты: перегорают узлы, лопаются сосуды, отказывает сердце.

Он не разрушался.

Причина нашлась сразу. Защитные контуры у него были не перегружены. Они были отключены. Срезаны, аккуратно, снаружи, чужой работой - так снимают предохранительный клапан с котла, если нужно выжать давление один раз и не важно, что будет с котлом.

Дальше - питание. Мана шла в него извне, с дирижаблей, по трём каналам сразу, толстым, ровным, без пульсации. Его собственный резерв в этом почти не участвовал. Он работал как проводник.

Живой таран. Одноразовый.

И только одна функция - поднимать. Аспект Некроманта, тёмная сторона магии Жизни: она не создаёт движение, она заставляет мёртвую ткань помнить движение, которое та умела при жизни. Никакой тактики, никакого управления. Просто - «встань и иди вперёд».

Я проверил ещё раз, потому что цифра требовала проверки.

Время до полного отказа его системы: примерно два часа сорок минут. За два сорок эта волна сомнёт батальон четыре раза подряд.

Значит, батарейка.

Уничтожение источника обрывает питание сети. Сеть без питания схлопывается, и все двести девяносто семь падают одновременно.

Дистанция до цели - четыреста двадцать метров. Открытое поле. Плотность противника на маршруте - от восьми до четырнадцати единиц на десять метров. Расчётное время прорыва при использовании «Ауры Солнца» на семидесяти процентах - две минуты десять секунд. Износ каналов Физики за это время - терпимый.

Я взял артефакт связи здоровой рукой.

- Воронов.

- Занят!

- Слушай. Я иду к источнику. Держите линию сто тридцать секунд. Считай вслух, мне нужен ориентир.

Пауза. Хрип. Удар, ещё удар.

- Сто тридцать, - сказал он. - Гриш, если ты там сдохнешь, я тебя…

Я убрал артефакт и прыгнул с бруствера.

«Аура Солнца» встала вокруг меня на два метра.

Мокрая земля под ногами взорвалась паром. Вода в лужах ушла в воздух мгновенно, и вокруг поднялась плотная белая стена, в которой я двигался как в молоке - зато и они меня не видели. Впрочем, они и так не видели. Они шли на тепло, а тепла у меня теперь было больше, чем у всего остального поля.

Первый ряд вошёл в ауру и остановился.

Разбухшие от воды тела в трёхстах градусах ведут себя одинаково: ткань лопается, вода внутри вскипает и рвёт всё изнутри. Они складывались на ходу, беззвучно, и я проходил сквозь то, что от них оставалось, и не сбавлял темпа.

Тридцать метров. Пятьдесят.

Каналы держали. Правое плечо начало греться изнутри - это нормально, это ресурс. Левая рука не чувствовала ничего вообще и мешала балансу.

Восемьдесят метров. Плотность растёт, они стягиваются ко мне со всех сторон, и это хорошо: чем плотнее, тем меньше их на траншее.

На сотне я споткнулся.

Земля здесь была перепахана двухнедельной работой артиллерии, и нога ушла в яму по колено, в жижу, которая не успела выкипеть. Пока я выдёргивал сапог, на меня вышли сразу четверо, и трое из них вошли в ауру одновременно.

Плохо то, что они не падают сразу. Тепло убивает ткань, но не останавливает движение - секунду-полторы они продолжают идти уже разваливаясь, и в эту секунду у них ещё есть руки.

Один добрался. Обхватил меня поперёк, всей массой, и потянул вниз, туда, где я стоял в яме и не мог развернуться. Второй навалился сверху.

Я влил в ауру больше маны.

Воздух вокруг встал стеной. Мокрое сукно вспыхнуло, оба разошлись сразу, и меня облило кипятком с ног до груди - своим же, из лужи, в которой я стоял. Сквозь сапог прошло насквозь.

Каналы Физики отозвались тянущей болью от локтя до ключицы. «Холодный разум» доложил: критический износ через сорок секунд работы на этом уровне.

Я сбросил обратно и выбрался из ямы.

Ожог второй степени, правая голень и стопа. Подвижность в норме, значит, в расчёт не идёт.

Сто двадцать метров. Сто сорок.

- …сто десять, - хрипел артефакт. - Сто девять…

И тогда я услышал крик.

Женский, справа, метрах в шестидесяти, из-за остатков хода сообщения, который вёл к брошенной второй позиции.

«Холодный разум» отработал за долю секунды.

Голосовой профиль: женский, возраст восемнадцать-двадцать три. Совпадение с архивом - восемьдесят девять процентов. Орлова Елена Сергеевна. Дочь графа Сергея Орлова, Тайная Канцелярия, оперативное управление.

Дальше пошла арифметика, и я её слышал так же ясно, как крик.

Прямое участие Тайной Канцелярии в берлинской операции: подтверждено. Уровень доступа графа Орлова: достаточен для влияния на ресурсы прикрытия, эвакуацию и легенду. Личное обязательство перед человеком, вернувшим ребёнка: в имперской традиции - долг жизни, устойчивая форма.

Вероятность стратегической пользы на горизонте операции - семьдесят восемь процентов.

Задержка на маршруте - двадцать две секунды. Дополнительный износ - приемлемый.

Я свернул вправо.

Их было трое.

Живых. Немецкая штурмовая группа, зашедшая по ходу сообщения под прикрытием мёртвой волны - грамотно, кстати, так и надо было делать.

Она лежала на дне хода, вжавшись спиной в стенку. Броня на левом плече была разбита - не пробита, а именно разбита, вдавлена внутрь, и сквозь трещины проступало тёмное. Меч валялся в трёх метрах. Один из немцев уже наклонился к ней.

Я вошёл в ход сверху.

Первому - обратной стороной древка в основание черепа. Второй разворачивался, я взял его за ремень и приложил лицом о бревно наката, один раз, достаточно. Третий успел вскинуть карабин, и я срезал ему кисти лезвием вместе с цевьём, а вторым движением закрыл вопрос.

Четыре секунды. С поправкой на левую руку - на секунду дольше расчёта.

Я присел рядом с ней.

- Орлова.

Она смотрела мимо меня. Зрачки расширены, дыхание частое и поверхностное - сорок два в минуту, вдвое выше нормы. Кожа бледная, губы синеватые. Пальцы правой руки скребли по глине, набирая её под ногти.

- Орлова. Слышишь меня.

Она перевела на меня взгляд, и что-то в нём сдвинулось.

- Гриша… - Она захлебнулась. - Гриша, Гришенька, они мёртвые, они мёртвые, я стреляла, а он встал, у него лица нет, у него совсем нет лица…

- Плечо. Дай посмотрю.

- Я не могу больше, я не могу, я не хотела сюда, меня отец за Волконского, а я не могу за Волконского, он старый, у него руки потные, я убежала, я думала я смогу… - Слова шли сплошным потоком, без пауз на вдох. - Я тебя с осени… ты же не знаешь, ты вообще не смотрел никогда, я тебя ещё с Москвы, с Академии, с первого дня, я поэтому и сбежала на фронт, я думала я тебя найду и…

Она вцепилась в мой рукав здоровой рукой.

Система выдала расклад.

Кровопотеря умеренная, ключевые сосуды целы. Реальная угроза - другое. Дыхание сорок два, гипервентиляция третьей стадии, до потери сознания шесть-восемь секунд. Это первый вариант.

Второй хуже. Резерв Воды у неё был открыт и шёл вразнос - я видел, как контур ходит, вспухая и опадая, с амплитудой, которой не бывает у контролирующего себя мага. Стенка контура истончилась в двух местах.

Прорыв резерва Воды на такой близости - гидроудар в замкнутом объёме хода сообщения. Два трупа.

Время до одного из двух исходов: десять секунд. Плюс-минус две.

Способы прервать гипервентиляцию: воздействие на дыхательный центр через шоковый раздражитель. Пережатие сонной артерии - риск при её показателях. Удар - риск усиления паники. Речевая команда - неэффективна, канал восприятия перегружен.

Остаётся прямая механическая блокировка дыхательных путей с одновременным разрывом сенсорного шаблона.

Я взял её лицо здоровой рукой и поцеловал.

Жёстко, плотно, закрыв рот полностью. Считал: раз, два, три. Дыхание сбилось на второй секунде. Мышцы шеи дёрнулись, потом отпустили. Углекислота пошла вверх, спазм разжался - механика сработала ровно так, как должна была.

А на четвёртой секунде меня ударило.

Радость Истины.

Ледяной блок треснул поперёк, и в трещину хлынуло всё, что за ним стояло.

Всё сразу.

Мальчишка на дне воронки в чёрной воде - я видел его в бинокль, и мне тогда было никак, а сейчас меня согнуло от этого. Одиннадцать крупинок в котелке. Голос Кати: «Гриш, ты только что посчитал нас всех». Полковник с румяным лицом, и то, как я хотел взять его за горло, и как это желание было живым, тёплым, моим. Наташа. Обещание про танец, и то, что оно значило - не файл, не дата.

И вина. Огромная, безадресная, за всё сразу.

Я чувствовал под своей рукой её щёку - тёплую, мокрую от слёз, живую. Чувствовал, что она дрожит. Чувствовал запах - гари, крови и чего-то ещё, девчоночьего, нелепого здесь до невозможности.

Я был человеком, наверное, секунды две.

Этого хватило, чтобы понять, сколько всего я не чувствовал последние дни.

Она открыла глаза - совсем близко, - и в них было столько всего, что смотреть стало невозможно.

Потом в затылке щёлкнуло.

Сухо, коротко, где-то у основания черепа. Так становится на место защёлка.

«Холодный разум» восстановил контур принудительно, за одиннадцать сотых секунды, и всё, что успело залиться внутрь, выгорело сразу - не ушло и не спряталось, а именно выгорело, до пустоты.

Я отстранился.

Передо мной лежала женщина. Пульс девяносто шесть, дыхание восемнадцать, стабилизировано. Зрачки в норме. Резерв Воды - амплитуда падает, прорыв маловероятен. Плечо: закрытый перелом ключицы, ушиб мягких тканей, транспортабельна.

Всё.

- Гриша? - сказала она.

По ходу сообщения бежали двое с носилками. Санитары от Ковалёва, я слышал их за восемнадцать секунд до появления.

Я поднял её и передал им, придерживая правой рукой под спину.

- Ключица слева, - сказал я санитару. - Шину не накладывать, косыночная повязка. Ей нельзя сидеть, положишь на бок.

- Слушаюсь.

Она поймала меня за пальцы, когда её укладывали.

- Гриша, подожди. - Голос сел. - Гриша, а что теперь? Я же сказала… ты слышал, что я сказала?

- Слышал.

- И что?

- Ты мне не нужна.

Она смотрела на меня.

Я зафиксировал: расширение зрачков, побледнение, задержка дыхания на вдохе. Коэффициент полезности объекта в текущей операции - ноль. Стратегическая ценность реализуется на уровне её отца, участие самого объекта не требуется.

- Унесите, - сказал я санитарам.

И пошёл обратно, на поле.

За спиной кто-то долго не начинал плакать, а потом начал.

Сто тридцать секунд Воронова кончились две минуты назад.

Я шёл к воронке напрямик, через плотное, и коса собирала по два-три за проход. «Аура Солнца» просела до сорока процентов - каналы предупреждали. Пар от земли уже не поднимался, только шёл лёгкий дым от того, чего я касался.

На отметке двести метров я обернулся посмотреть на траншею.

И остановился.

Правый фланг, где стояла Катя. Мертвецы там не давили в лоб - обходили. Две группы по одиннадцать-двенадцать шли вдоль хода сообщения, забирая шире, туда, где траншея делала изгиб и где у нас никого не было. Одна группа при этом замедлилась, дожидаясь второй.

Они синхронизировались.

Волна в целом - та же тупая механика: вперёд, на тепло, без выбора цели. А эти двадцать три двигались осмысленно. Они не просто обходили; они использовали складку местности и держали интервал. Так работает пехота с хорошим унтером.

Я поднял взгляд на Архимага.

Он висел в той же позе. Голова опущена, ладони вниз, потоки ровные. Загрузка - сто двадцать три, без изменений. Никакой активности в верхних контурах: он не смотрел на поле. Он вообще не смотрел никуда. Ему отключили всё, кроме одной функции, и он честно выполнял её, пока не сгорит.

Тактику вела не батарейка.

Кто-то другой пользовался его сетью как проводом.

Я расширил сканирование на нашу линию - медленно, по секторам, отсекая своих по знакомым профилям.

Ковалёв стоял у изгиба траншеи, на своём месте, с автоматом в руке. Рядом с ним - четверо. Трое - обычные, я их видел вчера у кухни.

Четвёртый был офицером связи.

Имперская шинель. Полевая сумка на длинном ремне. Фуражка. Я не видел его в батальоне ни разу, но за последние сутки через нас прошло человек шесть посыльных.

Он стоял вплотную к Ковалёву. Слишком вплотную - на дистанции, с которой не разговаривают.

Профиль источника: чист. Пусто. Обычный человек без магии.

Слишком чисто.

Холодный разум пошёл по мелочам, потому что мелочи подделывают хуже всего.

Шинель имперская, но перешита в талии - по-другому, с одним швом. Сапоги не наши. Планшет наш, потёртый, снятый с кого-то.

Пуговицы.

Шесть штук, в один ряд, тускло-серые. Имперские латунные пуговицы дают жёлтый отлив даже в такую погоду, а эти не давали никакого. И на каждой лежал тонкий контур - почти незаметный, ровный, замкнутый в кольцо.

Гравитационный металл из Саксонской аномалии. Тот, который гасит собственный фон носителя до нуля.

Не «чист». Экранирован.

И тогда сошлось остальное. Ковалёв, стоящий неподвижно у изгиба вместо того, чтобы гнать резерв на правый фланг, который сейчас обойдут. За десять минут боя он не отдал ни одной команды - я не слышал его голоса ни разу с начала.

Менталист. Держит капитана под мороком, чтобы тот не мешал, и работает по сети Архимага поверх основного приказа.

Катя этого не видела.

Она стояла на ступени спиной к изгибу и работала по фронту, и работала хорошо: молот шёл коротко, без замаха, каждый третий удар она разворачивала корпусом и добирала того, кто заходил слева. Рядом с ней держались двое из третьего взвода. Один перезаряжался, стоя на колене, второй прикрывал.

Через сорок секунд их возьмут с тыла, из хода сообщения, все двадцать три сразу, в узком месте, где нельзя развернуться.

Расчёт исхода: полное уничтожение группы за девяносто секунд.

Я взял артефакт.

- Воронов.

- Живой ещё?!

- Изгиб траншеи. Рядом с Ковалёвым офицер связи, шинель имперская. Он не наш. Убей.

Пауза в полсекунды. Дольше он не думал никогда.

- Понял.

Я слушал.

Через артефакт шло дыхание - ровное, тяжёлое, шаги по доскам, потом по глине. Он не побежал. Он пошёл нормальным шагом, обходя по верхней ступени, потому что бегущего в траншее замечают все.

- …господин капитан, донесение из штаба полка требует… - Чужой голос, ровный, спокойный.

Ковалёв молчал.

Шорох сукна.

Короткий скрежет - так звучит клинок, входящий рядом с позвонком, - и сразу за ним глухой хруст, когда Воронов довернул.

- Минус один, - сказал Воронов в артефакт. - Гриш, у него пуговицы…

Он не договорил.

Потому что менталист успел.

Я увидел это как импульс - короткий, узкий, ушедший вверх, к воронке, по каналу, который до этого работал только в одну сторону. Полсекунды, не больше. Последнее, что он передал.

Архимаг поднял голову.

Впервые за весь бой.

И вся волна встала.

Двести с чем-то тел остановились одновременно, посреди движения, на середине шага. Те, кто уже перелезал через бруствер, замерли на брустверe. Те, кто обходил фланг, замерли в сорока метрах от изгиба.

Секунда тишины. Полной. Даже стрельба прекратилась, потому что на нашей линии перестали понимать, куда стрелять.

Ветер шёл с востока, ровный. Над воронкой стоял пар - вода в ней была теплее воздуха. Слева, у проволоки, догорало что-то, оставшееся от моего прохода, и дым тянуло низом, вдоль земли. С неба сыпала мелкая морось. Она садилась на лезвие и не держалась.

Потом они начали разворачиваться.

Все. Одновременно, одним движением, как поворачивают строй по команде - и двести девяносто семь минус потери, двести двенадцать пар голубых глазниц нашли одну точку.

Я стоял на открытом поле, в двухстах метрах от траншеи и в двухстах от воронки. Один.

- Гриша! - заорал артефакт голосом Кати. - Гриша, они идут на тебя!

Я перехватил косу поудобнее. Левая рука отзывалась глухо, на четверть.

Первый ряд сделал шаг.

Глава 4

Первый ряд сделал шаг, и "Холодный разум" разложил поле.

Двести двенадцать единиц в движении. Из них пехота - сто девяносто четыре, скорость метр в секунду. Конных - восемнадцать.

Про конных я узнал только теперь. Они поднялись из дальнего края воронки, где вода стояла глубже, и лошади шли той же неровной рысью, какой шли при жизни, с разбухшими боками и провалившимися глазницами. Всадники сидели прямо. У троих в руках были шашки.

Скорость конной группы - четыре с половиной метра в секунду. Дистанция до меня - двести десять.

Время до контакта: сорок шесть секунд у конных, три с половиной минуты у пехоты.

Дистанция до Архимага - двести. Моя скорость с "Аурой Солнца" по этому грунту - три метра в секунду, с поправкой на левую руку и голень - два и семь.

Семьдесят четыре секунды.

Разрыв - двадцать восемь секунд. Двадцать восемь секунд конные будут работать по мне на открытом поле, и это единственная цифра, которая имеет значение.

Я взял артефакт.

- Восемнадцать конных, дальний край воронки. Снять или задержать. Мне нужно одиннадцать секунд чистого хода.

- Приняли, - сказал Воронов. - Катька, левее! Пулемёт сюда, живо, живо!

- Да вижу я! - Голос у Кати сорвался. - Ковалёв, тащи ленту!

Дальше я их не слушал.

Пулемёт заработал через шесть секунд. Он бил не по всадникам - по лошадям, длинными, в ноги, и это было правильно, потому что мёртвая лошадь без передней ноги идёт вниз вместе с тем, кто на ней. Первая упала на сорок втором метре и подсекла двух следующих. Куча из тел на такой скорости держит строй лучше любой преграды.

Артефакт связи я не отключил, и следующие полминуты слушал их работу вполуха, как фон.

- Лента! Лента, я сказал! - Держи, держи, не дёргай! - Заклинило. Гриш, у нас заклинило! - Не докладывай, - голос Воронова, ровный, с оттяжкой. - Открой крышку, вынь звено, закрой. Считаю: раз, два… Катя, прикрой их справа, десять секунд. - Есть десять! Пауза. Удар. Второй. - Готово! - Работай.

Пулемёт снова пошёл - короче, экономнее, тремя-четырьмя. Кто-то там перешёл на нормальный темп, и это означало, что паники больше нет.

Восемь конных ушли влево, обходя.

- Ковалёв, гранаты! - Голос Воронова в артефакте. - По ногам кидай, не по корпусу!

Три взрыва подряд. Потом ещё два.

Пехота на моём направлении сомкнулась.

Я поднял ауру до семидесяти и пошёл.

Первые сорок метров дались легко.

Тепло работает по мёртвой ткани лучше, чем железо: не надо целиться, не надо считать удары. Аура шла впереди меня на два метра, и всё, что в неё входило, теряло связность за секунду. Пар поднимался сплошной стеной, и я двигался внутри белого, ориентируясь на сеть - голубые нити тянулись к воронке, и по ним было видно направление вернее, чем по глазам.

На пятидесятом каналы Физики начали жаловаться.

"Холодный разум" доложил спокойно: износ пятнадцать процентов, при удержании текущего режима - тридцать за минуту, критический порог - шестьдесят.

Шестьдесят процентов износа означало, что после боя я не смогу пользоваться Физикой недели три. Возможно, дольше.

В расчёт это не вошло. Тридцати процентов не хватало для прорыва, а того, что будет через три недели, не существовало - существовало только то, что произойдёт в ближайшие семьдесят секунд.

Я поднял ауру до восьмидесяти пяти.

Земля под ногами перестала быть грязью. Она спекалась и трескалась, вода уходила вверх, и через двадцать шагов я шёл по горячей корке, которая проламывалась под весом.

Конные вышли на меня на тридцать восьмой секунде.

Шестеро - те, что обошли слева. Они разогнались по чистому и шли клином, и это был грамотный клин, с интервалом, с разведением на последних метрах.

Я развернулся к ним и дал ауру на полную.

Ста двадцати процентов у меня не было. Было сто, и этого хватило.

Воздух вокруг меня расширился разом. Полоса метров в шесть, температура - под тысячу в ядре. Первые три лошади вошли в неё на полном ходу и просто перестали быть - не сгорели, а разошлись потоком горячего пара и того, что от них осталось, и всадников снесло вперёд по инерции. Один долетел до меня. Я поймал его косой в воздухе, поперёк, и он развалился на две части ещё до земли.

Четвёртая лошадь встала на дыбы за секунду до входа. Мёртвая ткань не имеет инстинкта, зато имеет память тела: конь перед огнём тормозит, потому что при жизни тормозил всегда.

Всадник этого не учёл и пошёл через голову коня - вперёд, на меня, с шашкой в вытянутой руке. Клинок он держал правильно, острием вниз и от себя, как учат для конной рубки, и в полёте это выглядело почти осмысленно.

Я ушёл вбок на полшага и подставил древко. Шашка вошла в дерево на треть и застряла. Он упал, попытался встать, опираясь на ту же руку, и я снял ему верх черепа обратным ходом.

Пятого и шестого достал уже я сам.

Аура упала до сорока. Правая рука дрожала от плеча до кисти - не от нагрузки, а изнутри, из каналов.

Износ: тридцать один процент.

Дистанция до Архимага - восемьдесят метров.

И он поднял вторую руку.

До этого он был проводом. Теперь он посмотрел на меня.

Ощущение пришло раньше зрения: сеть под ногами дрогнула вся сразу, и голубые нити на секунду потеряли ровность. Он снял часть питания с волны и увёл его на себя.

"Холодный разум" доложил: загрузка сто двадцать девять процентов. Формируется направленное воздействие.

Волна пришла через две секунды.

Некротический холод - это не мороз. Мороз забирает тепло, а тепло можно вернуть. Здесь работало другое: воздействие останавливало обменные процессы в живой ткани напрямую, без посредников. То же, что взяло мою руку в траншее, только не через хват, а по площади.

Я успел развернуть ауру навстречу.

Две среды столкнулись в пяти метрах передо мной, и получилось то, что и должно было получиться при разнице температур в тысячу двести градусов на дистанции в метр: воздух рвануло в стороны. Меня снесло с ног и протащило по спёкшейся корке метра четыре.

Плечо приняло удар первым. Левое.

Рука отозвалась глухо, на четверть, и на этом её участие в бою закончилось.

Я поднялся на одно колено.

Периферию по краям волны всё-таки достало. Кожа на скуле и на шее справа встала колом, чувствительность ушла. "Холодный разум" отметил поражение как поверхностное и перевёл в фон.

Дистанция - шестьдесят метров. Он висел прямо надо мной, и теперь я видел его целиком: узел некротической энергии в грудной клетке, размером с кулак, плотный, с толстым жгутом канала вверх, к дирижаблям.

Один удар. С шестидесяти метров, по неподвижной цели, с упреждением на снос.

Я перевёл Орудие в копьё.

Оно собралось за полсекунды: полотно ушло внутрь, древко нарастило длину, наконечник вытянулся узким четырёхгранником. Я взял его правой, отвёл руку и вложил в бросок всё, что осталось в каналах, - кинетику коротким импульсом, в момент отрыва.

Копьё ушло вверх со свистом.

И на середине дистанции он его увёл.

Он не отбил и не уклонился - он ударил волной по касательной, и этого хватило, чтобы сместить траекторию на сорок сантиметров. Наконечник вошёл ему в правое плечо, под ключицу, и вышел со спины.

Мимо узла.

Он качнулся в воздухе. Впервые за весь бой у него изменилось положение головы.

А потом вся волна остановилась и развернулась ко мне уже осмысленно.

Разница стала заметна сразу.

До этого они шли на тепло сплошной массой. Теперь они разделились на группы по восемь-двенадцать и начали смыкать кольцо, оставляя между группами интервалы, через которые меня можно было перегонять с места на место.

Он взял их под прямой контроль - все двести с лишним одновременно.

Прямое синхронное управление таким количеством стоит колоссально. "Холодный разум" пересчитал его загрузку: сто тридцать четыре процента. Время до полного отказа - четыре минуты, вместо прежних двух часов.

Он тратил себя, чтобы не подпустить меня.

И начал уходить.

Медленно, метр за метром, назад, за воронку - тактическое отступление на дистанцию, с которой я не достану. Ему нужно было продержаться меньше четырёх минут.

Мне - прорубиться через кольцо, которое смыкалось.

Я перевёл Орудие обратно в косу и пошёл.

Дальше пошла работа, в которой не было ничего красивого.

Кольцо оказалось плотным, в четыре-пять тел глубиной. Я бил по нижнему уровню - по коленям, по голеням, потому что упавший мешает трём идущим следом, а обезглавленный не мешает никому. Аура держалась на сорока и выжигала только то, к чему я прижимался вплотную.

Меня взяли за ноги дважды. Первый раз я успел ударить, второй - нет, и меня уронили, и я пробыл на земле три секунды, отбиваясь древком, пока не выжег вокруг себя площадку на девяноста процентах.

Износ: сорок четыре.

Дальше он начал перегонять меня с места на место.

Схема была простая и рабочая: группа слева уплотняется, я иду вправо, где интервал; пока я иду, интервал закрывается сзади, а справа успевает подойти следующая группа. Каждый раз меня сносило на пять-семь метров в сторону от прямой к воронке. Три таких манёвра - и я оказался бы там, откуда начал, только без каналов.

На четвёртый раз я перестал уходить в интервал.

Я пошёл прямо в уплотнившуюся группу - туда, где их стояло гуще всего и где меня не ждали, потому что живой человек в такое не идёт. Двенадцать тел в четыре слоя. Аура на семидесяти, коса на нижнем уровне, шаг, шаг, шаг.

Плечо. Спина. Кто-то достал зубами через рукав.

Износ: пятьдесят один.

Я вышел из кольца с той стороны, где было тоньше, - там, где он их проредил, стягивая к центру, и не успел закрыть.

Пятьдесят метров чистого поля. Он уже над дальним краем воронки, на высоте пятнадцати.

Копьё торчало у него из плеча.

Я вызвал Орудие обратно. Оно вышло из его тела рывком, ушло вниз и собралось у меня в руке за секунду - с этим у него ничего сделать не получилось бы, артефакт возвращается по своему каналу.

Он развернулся ко мне грудью и начал копить вторую волну.

Загрузка - сто сорок один.

Я бросил копьё.

Он увёл его так же, как первое, - ударом по касательной, и копьё ушло мимо, метра на полтора левее. Правильное, отработанное движение. Второй раз подряд.

На это и был расчёт.

Волна, которую он копил, ушла вместе с этим ударом - сбилась, размазалась, потеряла плотность. Он потратил её на то, чтобы отвести железо, которого можно было не бояться.

Я прошёл пятьдесят метров за одиннадцать секунд.

Последние двадцать - по инерции, вложив в толчок остатки Физики, вверх, к нему, потому что он висел на пятнадцати, а мне нужно было на семь.

Износ: шестьдесят три.

Орудие вышло стилетом. Короткое, узкое, в ладонь длиной.

Я взял его правой и вошёл ему под левую ключицу, сверху вниз, под углом сорок, точно в жгут канала над узлом.

Мы упали вместе.

Купол схлопнулся, пока мы летели.

Голубое ушло из сети мгновенно - не погасло, а втянулось обратно, к воронке, одним движением, как вода уходит в прорванную запруду. Двести двенадцать тел на поле встали и осели.

Все одновременно.

Кто-то ещё делал шаг и не докончил его. Кто-то падал уже на ходу. Через полторы секунды на поле не осталось ничего стоящего.

Стало очень тихо.

Мы ударились о склон воронки, у самой воды, и покатились. Я потерял его на середине и остановился в двух метрах ниже, на боку.

Он лежал на спине и смотрел вверх.

Голубое ушло и из его глазниц тоже, и там оказались обычные глаза. Серые. Лет сорока, может, меньше. Тонкое лицо, кожа обтянута - так выглядят после долгого голода. На виске бился нерв.

Он повернул ко мне голову.

Ничего в этом взгляде не было - ни ненависти, ни страха. Только усталость, огромная и совершенно человеческая, как у человека, который очень долго не спал и наконец может.

Он что-то сказал. Тихо, по-немецки, я разобрал два слова из четырёх.

Потом соскользнул по глине в чёрную воду и ушёл под неё без всплеска.

Над воронкой ещё держались нити, которые шли вверх, к дирижаблям. Они истончались секунд десять и пропали.

Дирижабли развернулись и пошли на запад.

Вода в воронке ходила кругами и постепенно успокаивалась. От неё шёл пар - тонкий, рваный, его сносило к западному краю. Глина на склоне была тёплой там, где я проехал по ней, и холодной в полуметре. Пахло горелой шерстью, тиной и порохом. Морось садилась на лицо и не таяла на замёрзшей скуле.

"Холодный разум" отключился на обратном пути, метрах в ста от траншеи.

Он отключился сам, без моего участия, - вероятно, потому, что задача была закрыта, а ресурса на удержание контура больше не оставалось.

Мир вернулся весь сразу, и в первую очередь вернулся холод.

Я не понимал до этого, насколько промок. Насквозь, до рубахи, до пояса, вода в сапогах, а сверху шла та же морось. Меня начало трясти, крупно, от лопаток. Потом пришла рука.

Боль в ней оказалась не такой, как я ожидал. Она не жгла и не резала - она была тупая, огромная, распирающая изнутри, от кисти до локтя, и с каждым ударом сердца делалась чуть сильнее. Пальцы не сгибались вообще.

Дальше - ожог на голени, тот, о котором я забыл. Скула. Спина. Каналы Физики отзывались на каждое движение тянущей болью от локтя до ключицы.

Я прошёл сто метров минуты за четыре. Пару раз останавливался.

Поле было завалено телами в три слоя, и по нему уже ходили наши - искали своих, чтобы вытащить. Кто-то плакал в голос, и никто его не одёргивал.

Воронов ждал меня у бруствера.

Он сидел на ящике, весь чёрный, с рассечённой бровью, и держал в руках кинжал, который забыл вытереть. Рядом стояла Катя. Молот она положила на землю и на него опиралась.

- Двести двенадцать, - сказал Воронов.

- Что?

- Мы посчитали. По полю, включая тех, кого в траншею затащило. Двести двенадцать. - Он поднял на меня глаза. - Ты по связи сказал: восемнадцать конных. Их было восемнадцать. Ты вчера сказал - двести девяносто семь. Мы с Ковалёвым сложили: двести девяносто семь ровно.

- Да.

- Гриш. - Он говорил медленно. - Их триста двенадцать положили на этой высоте. По документам. Ты вчера в темноте посмотрел на воронку один раз и назвал двести девяносто семь. И это оказалось точно.

- Пятнадцать не поднялись, - сказал я. - Разрушение тканей выше порога. Их снесло прямым попаданием, там нечего было поднимать.

Катя отвернулась.

Воронов вытер наконец кинжал о край шинели. Долго вытирал, дольше, чем нужно.

- Ты вообще человек? - спросил он.

Я стоял и думал над этим дольше, чем над любым расчётом за сегодня.

Я помнил щёку под ладонью - тёплую, мокрую. Помнил, что это было двадцать две секунды и тридцать два и шесть десятых градуса. И помнил ещё, отдельно, две секунды, когда я это чувствовал по-настоящему, и как оно потом выгорело от щелчка в затылке.

- Иногда, - сказал я. - Не всегда.

Воронов посмотрел на меня ещё немного. Потом убрал кинжал в ножны.

- Ладно, - сказал он. - Пошли, там чай.

Чая, разумеется, не было. Был кипяток с сушёной малиной, который откуда-то достал повар.

Катя усадила меня на ящик у входа в блиндаж и стянула с меня рукав раньше, чем я успел что-нибудь сказать.

Она молчала секунды три.

- Гриш.

- Что.

- Это вообще не похоже на обморожение. - Она держала мою кисть на весу, двумя руками, осторожно. - У Юрки такое было в аномалии, я помню, там пальцы белые. А тут… Гриш, оно синее. Не белое, синее.

Кисть действительно была синюшной, с восковым отливом, и граница шла ровно, чуть выше запястья, будто по линейке. Выше - нормальная кожа.

- Мёртвый взял за руку, - сказал я. - Он держал полторы секунды. То, чем они работают, останавливает ткань напрямую. Это ближе к некрозу, чем к холоду.

- И что делать?

- Разогревать медленно. Не растирать. Двигать пальцами каждый час, через боль, иначе срастётся неправильно. Юра бы поставил на ноги за день, но Юры здесь нет.

Катя достала из-за пазухи флягу с трофейным коньяком - не знаю, где взяла и когда успела, - и вылила часть на тряпку.

- Терпи, - сказала она.

Было довольно скверно.

Пришёл Ковалёв. Он сел рядом на корточки и минуты две ничего не говорил. У него на рукаве была чужая кровь, засохшая до бурого.

- Я рапорт написал, - сказал он наконец.

- Слушаю.

- Там написано так. - Он смотрел в землю. - В ходе отражения атаки поручик Жаров в одиночку прорвался через боевые порядки противника, уничтожил вражеского архимага, обеспечив упокоение поднятого личного состава, и лично выявил и ликвидировал диверсанта Союза в форме офицера связи.

Катя подняла голову.

- Погодите. Диверсанта Воронов убил.

- Знаю, - сказал Ковалёв.

- И на фланге всё Катя держала, - сказал я.

- Знаю. - Он потёр лицо ладонью. - Гриш. Я в этой армии двенадцать лет. Я знаю ровно один способ выбить для батальона нормальное снабжение, и он такой: должен быть один герой с фамилией, которую в штабе фронта слышали. Про фамилию Жаров они слышали. Про меня они слышали только то, что я четыре месяца не могу взять высоту, которой нет.

Он поднялся, отряхнул колени.

- Если я напишу, как было, это будет рапорт о хорошей работе подразделения. Такие подшивают. Если я напишу, что у меня тут один человек в одиночку положил архимага, - это наградной лист, представление и запрос. И тогда мне пришлют мясо, спирт и пять артефактов обогрева, потому что героя нельзя держать в блиндаже с одной грелкой на троих. - Он посмотрел на меня. - Ты уедешь. А им тут ещё до конца войны.

- Пиши, - сказал я.

- Я и не спрашивал.

Он ушёл к лазарету.

Ночью я сидел в блиндаже у конфискованного артефакта обогрева - своего, из той партии, из амбара. Он давал ровное тепло, и от него у меня наконец перестала трястись спина. Катя спала. Воронов ушёл проверять посты и не вернулся, значит, лёг где-то там.

Левая рука лежала на колене, обмотанная шёлком. Я двигал пальцами через каждый час. Получалось на треть.

Наверху капало с перекрытия в ту же жестянку.

Позже, уже под утро, я слышал их у входа. Они не знали, что я не сплю, и говорили вполголоса.

- …да не курю я. Дай подержать.

- Держи. - Шорох. - Замёрзла?

- Не в этом дело. - Катя помолчала. - Воронов, вот скажи. Ты сорок лет служишь.

- Тридцать один.

- Ну тридцать один. Ты таких раньше видел?

- Каких.

- Ну вот таких. Который цифру называет и не ошибается.

Воронов ответил не сразу. Что-то стукнуло - фляга о ящик, наверное.

- Видел одного, - сказал он. - Лет двадцать назад, на южной границе. Капитан, фамилию не скажу. Он мог посмотреть на роту и сказать, сколько дойдёт до вечера. Всегда сходилось.

- И что с ним?

- Спился. - Пауза. - Он-то как раз чувствовал, Катька. В этом и была вся история. Он считал и чувствовал одновременно, и его на это не хватило.

- А Гриша не чувствует.

- Гриша не чувствует.

Катя фыркнула - коротко, без веселья.

- Знаешь, что самое паршивое? Я на него сегодня посмотрела и подумала: хорошо, что он такой. Мы бы иначе тут все легли. - Она замолчала. - Вот от этого мне и мерзко. Что я так подумала.

- Нормально подумала.

- Ни фига не нормально.

- Слушай сюда. - Воронов заговорил тише. - Он вернётся. Может, целым, может, нет. Наше дело - не привыкнуть к нему такому. Пока мы с тобой каждый раз вздрагиваем, ему есть куда возвращаться.

- Философ.

- Старый я, а не философ. - Он крякнул, вставая. - Иди спать. Через два часа развод.

- Погоди. Дай ещё подержать.

Дальше они молчали. Где-то далеко, на немецкой стороне, работал двигатель - ровно, на одной ноте, и не приближался.

До отъезда оставалось десять дней, и они прошли скучно.

Немцы дважды прощупывали нас разведкой боем - по полтора взвода, без магической поддержки. Первый раз отбили за двадцать минут, второй раз потеряли троих: у них оказался расчёт с миномётом на левом скате. Штурма не было. После потери Архимага и одного из "Благовестов" на этом направлении им, судя по всему, стало не до нас - их самих перебрасывали южнее.

Конвой пришёл на четвёртые сутки, как и обещал Советник, и пришёл целиком: мясо, крупа, патроны, двенадцать артефактов обогрева, четыре ящика медикаментов. Интендант, который его вёл, всю разгрузку смотрел на меня и молчал. Залесского перевели куда-то в Ставку с повышением - так это обычно и заканчивается. Ковалёва утвердили командиром сектора вместо какого-то подполковника, которого никто ни разу не видел. Наградной лист ушёл наверх, и оттуда пришла бумага, что представление рассматривается.

Елену Орлову увезли в тыловой госпиталь в ту же ночь, санитарным транспортом. Она приходила в сознание дважды и оба раза о чём-то спрашивала. Я не уточнял, о чём.

Убитых хоронили три дня. Своих - за второй линией, в общей могиле, потому что земля оттаяла сверху и копать глубоко не получалось. Тех, кто поднялся из воронки, вернули в воронку: вытащить и опознать двести двенадцать тел в таком состоянии было невозможно, а оставлять их на поле - тем более. Ковалёв прочитал над водой то, что помнил, и сбился на середине. Никто ему не подсказал.

Рука восстанавливалась медленнее, чем я рассчитывал. Через десять дней подвижность вернулась на семьдесят процентов, чувствительность - на половину, кисть держала оружие, но мелкой моторики не было; писать пришлось учиться правой. Каналы Физики после шестидесяти трёх процентов износа отзывались на любую нагрузку выше трети. "Холодный разум" вывел срок восстановления - от восемнадцати до двадцати пяти суток при отсутствии боевых нагрузок.

Боевые нагрузки в Берлине планировались.

За два дня до отъезда пришло подтверждение по закрытому каналу: объект захвачен, доставлен, содержится. Капитан Конрад фон Лютхофф, тридцать два года, отдел военной логистики, сектор снабжения группы армий "Митте". Женат. Фотография была одна, скверная, с документа.

Я смотрел на неё минут пять и запоминал линию челюсти.

Глава 5

Проснулся в четыре десять. С потолочной балки сорвалась капля и попала в ухо. Конденсат: трое дышат в яме на четыре кубометра восемь часов подряд, влага садится на дерево, дерево держится холоднее воздуха градуса на полтора.

Конфискованный артефакт обогрева гудел в углу на низкой ноте. За десять дней он вытянул из блиндажа всю сырость и взялся за доски - те рассохлись и потрескивали по ночам, как будто кто-то ходил снаружи. Катя спала лицом к стене, подтянув колени. Воронов не спал. Сидел у входа, разложив на коленях тряпку, и гонял по кинжалу точильный камень - короткими движениями, к себе.

Я сел. Левая кисть отозвалась первой.

Кожа на трёх пальцах сошла на восьмой день и наросла заново, тонкая и глянцевая, розовее остальной руки. Мизинец гнулся на две трети. Указательный держал рукоять, но терял чувствительность через минуту нагрузки. Восстановление шло с опережением графика на четыре дня. Дальше - вопрос тренировки, не медицины.

- Рано, - сказал Воронов, не поднимая головы. - Машина в шесть.

- В пять сорок. Водитель поедет в объезд из-за размытого участка на седьмом километре.

Камень прошёл по стали ещё дважды.

- Ты хоть чай выпей. Мёртвого можно и в дороге изображать.

Я натянул сапог. Правый шёл нормально, левый упирался - портянка сбилась в валик под пяткой. Перемотал. Второй раз сел криво. Перемотал ещё раз.

Катя проснулась от третьего.

- Ты сдурел? - голос со сна был сиплый. - Пять утра.

- Четыре двадцать.

- Ещё лучше. - Она села, стянула с крючка китель, влезла в рукав. - Воронов, у тебя табак остался?

- У меня остался табак, а у тебя остался долг за прошлый.

- Я тебе флягу спирта отдала!

- Ты мне отдала флягу воды, которая раньше была спиртом. - Он всё-таки убрал камень. - Развели тут коммерцию, честное слово.

- Жмот.

- Экономный.

Она забрала кисет у него из-под руки, пока он тянулся за тряпкой, и отсыпала себе в бумагу. Воронов посмотрел на это и ничего не сказал.

Я закинул вещмешок на плечо.

Снаружи было темно и тихо, как бывает только перед рассветом на стабильном участке. Пахло мокрой глиной, гарью от полевой кухни и карболкой из лазаретной землянки. Под сапогами хрустел ледок, схватившийся за ночь поверх грязи, и проваливался на второй трети шага. От бруствера тянуло металлом. За третьей траншеей кто-то кашлял - долго, с присвистом, потом переставал, потом снова.

Ковалёв ждал у хода сообщения. Небритый, в шинели поверх кителя, с планшетом под мышкой. За десять дней он впервые выспался - под глазами ещё лежала тень, но зрачки реагировали нормально.

- Представление ушло вчера с курьером, - сказал он. - Копия в штабе дивизии. Если спросят - герой-одиночка, диверсант и архимаг на твоём счету, батальон только подносил патроны.

- Правильно оформлено.

- Оформлено так, чтобы им было стыдно урезать нам снабжение. - Он помолчал. - Ты вернёшься?

Вероятность возвращения на данный участок фронта: одиннадцать процентов. Вероятность того, что участок сохранит текущую конфигурацию к моменту возвращения: три.

- Нет.

Ковалёв кивнул. Он ждал именно этого ответа и получил его без обёртки.

- Ну и ладно.

Катя вышла следом, дожёвывая корку. Встала напротив, посмотрела снизу вверх.

- Ты как-то совсем...

- Что?

- Не знаю. Раньше ты хоть огрызался. - Она сунула руки в карманы. - Ладно. Иди уже. Только вот что: там, в Берлине, если станет совсем погано - ты Наташу вперёд себя не пускай. Она пустит. Она такая.

Данные: за последние девятнадцать суток Екатерина Эссерис трижды меняла тему разговора при упоминании миссии. Поведенческий маркер тревоги. Учтено.

- Держите фланг. Немцы вернутся через восемь-двенадцать дней, когда подтянут вторую батарею.

- Да поняли мы. - Она шагнула вперёд и обняла меня, коротко и неудобно, ткнувшись лбом в ключицу. Пуговица моего кителя зацепила прядь у её виска. Она дёрнулась, зашипела, отступила. - Тьфу ты. Всё, вали.

Воронов подошёл последним. Оглядел меня с ног до головы взглядом человека, который принимает технику по акту.

- Слушай сюда, Григорий. - Он говорил вполголоса. - Я в чужом тылу сидел трижды. Проваливаются не на легенде, а на мелочах. Как ложку держишь, с какой ноги в трамвай лезешь, куда смотришь, когда над головой чихнули. Голова у тебя сейчас работает лучше моей, спорить не буду. Только голова такие вещи не запоминает. Их запоминает тело.

- Учту.

- Ни хрена ты не учтёшь. - Он сплюнул в глину. - Ладно. Иди.

Грузовик стоял на развилке у сгоревшего дуба. Крытый, без опознавательных знаков, с новыми покрышками - таких на этом участке фронта не было ни у кого. Водитель в штатском не сказал ни слова, только показал большим пальцем назад.

В кузове было пусто и трясло. На каждой третьей яме брезент выдавал хлопок, и в щель заносило морось. Дорога шла на восток, вдоль разбитой узкоколейки. Часа полтора мимо тянулись обозы, потом обозы кончились, начались чёрные убранные поля с вороньём.

На седьмом километре машина ушла в объезд.

Грунтовая дорога оказалась хуже основной. Колея глубиной сантиметров сорок, на дне вода. Задний мост дважды садился, и водитель выгонял грузовик враскачку - вперёд, назад, вперёд. Ремень вентилятора при этом визжал на высокой ноте и замолкал, когда обороты падали.

Я сидел у заднего борта и смотрел назад.

Мокрая земля до горизонта. Три чёрных дерева на бугре, между ними столб без проводов. Ворона снялась с борозды и пошла низко над полем, против ветра, почти не двигаясь вперёд. Пахло соляркой и прелой соломой. В щели под ногами дребезжала пустая канистра, ударяясь о крепёж на каждой яме.

На развилке у сгоревшей деревни навстречу прошла колонна беженцев. Телеги, узлы, дети на узлах. Одна женщина несла на руках швейную машинку, обёрнутую в скатерть. Колонна взяла к обочине, пропуская грузовик, и никто не поднял головы.

Бункер оказался под старым спиртзаводом в сорока километрах от линии фронта. Снаружи - кирпичная коробка с выбитыми окнами и заросшим двором. Внутри лестница вниз на девять пролётов, бетон, свежая штукатурка, электрический свет через каждые четыре метра. Воздух шёл сухой, с примесью карбида и извести. Где-то за стеной работал насос: восемь секунд цикл, короткий стук в конце.

Советник ждал внизу. Тот же серый пиджак, тот же пробор. Он не поздоровался.

- Опережаете график на двадцать минут. Хорошо. У нас на объекте проблема с сердечным ритмом.

- У объекта или у вас?

Он остановился. Посмотрел на меня секунду дольше, чем требовалось.

- Шутка?

- Уточняющий вопрос.

- Ясно.

Конрада фон Лютхоффа держали в третьей комнате. Кресло с ремнями, капельница, двое санитаров и маг-медик у изголовья. Немца взяли одиннадцать суток назад в госпитале под Гумбинненом, вместе с полевой сумкой и личными документами. С тех пор его держали в медикаментозном сне, и организм это отработал: мышцы просели, лицо отекло, под глазами набрякло.

Я подошёл вплотную.

Рост сто семьдесят девять. Масса - семьдесят четыре, до плена семьдесят девять или восемьдесят. Разворот плеч уже моего на два сантиметра. Шея короче. Переносица дважды сломана, сросшаяся со смещением влево. Родинка под правым ухом, четыре миллиметра. Ногти обкусаны на левой руке, на правой целые. Мочки ушей приросшие. Форма гортани даст голос ниже моего на терцию и глуше.

- Он выдержит копирование? - спросил я у медика.

- Полчаса выдержит. Дальше не обещаю, у него давление на нижней границе.

- Хватит двадцати двух минут.

Я положил левую ладонь ему на грудину, правую - на лоб. Аспект Формы работает через прямой контакт и только через контакт: мана считывает чужую плотность и переписывает мою по образцу, слой за слоем. Читать легко. Переписывать больно.

Первым идёт костяк. Череп поехал сразу: лобная кость подалась назад на три миллиметра, скулы разошлись, челюсть провернуло вперёд и вниз. Звук при этом идёт не наружу, а внутрь головы - низкий скрип, как от гружёной телеги. Носовая перегородка сломалась сама, повторяя чужой перелом, и сразу срослась криво. Кровь пошла в горло. Я сглотнул.

Дальше плечевой пояс. Ключицы укоротились, лопатки съехали ближе к позвоночнику, грудная клетка стала на полтора сантиметра уже. Диафрагма не успела за рёбрами, и минуту я дышал верхушками лёгких, по восемнадцать вдохов вместо двенадцати.

Хуже всего шёл таз. Там кость толще, там держится вес, и источник спорил за каждый миллиметр. Двенадцать секунд меня выгибало на стуле, пока вертлужные впадины разворачивались под чужой угол. Санитар придержал за плечо. Я велел убрать руку - посторонний контакт сбивает считывание, мана начинает читать двоих.

Медик следил за давлением объекта и называл цифры вслух. На четырнадцатой минуте у Конрада упало до девяноста на шестьдесят, ему добавили в капельницу, и цифры выровнялись. Дыхание у него оставалось поверхностным, тридцать два в минуту.

Гортань перестраивалась последней из твёрдого. Хрящи сдвинулись, связки удлинились, и на выдохе из меня вышел чужой звук.

- Одиннадцать процентов, - сказал я, чтобы проверить.

Голос был ниже моего, суше, с песком на согласных. Санитар у стены отступил на шаг.

Мягкие ткани пошли быстрее. Жировая прослойка перераспределилась к животу и подбородку, мышцы плеча просели до чужого объёма, кожа на костяшках загрубела иначе - Конрад держал перо, я держал сталь, мозоли ложатся по-разному. Пигмент, волос, линия роста, отёк век. Родинка под ухом проявилась сама, как проступает клеймо на прогретом металле.

Двадцать одна минута сорок секунд.

Мне подали зеркало.

Из рамы смотрел немецкий капитан тридцати двух лет с сеткой лопнувших сосудов на белках и разбитыми губами. Я поднял бровь. Он поднял бровь. Отражение работало исправно, а лицо ощущалось как маска из мокрой глины: тяжелее моего, ниже посаженное, с непривычным давлением на верхние зубы.

- Впечатляет, - сказал Советник от двери. - Отличия?

- Одно. Существенное.

Я расстегнул китель на объекте. Под правым подреберьем у Конрада шёл рубец длиной одиннадцать сантиметров - старый, гладкий, с двумя точками от дренажа. Осколочное, оперированное в двенадцатом.

На мне рубца не было. Кожа под рёбрами шла ровная.

Магия Формы копирует структуру. Увечье структурой не считается - источник читает его как повреждение и отказывается воспроизводить, потому что первый закон любого источника состоит в сохранении носителя. Я попробовал додавить трижды. На третьей попытке мана ушла в откат и ударила в спину под лопатку, будто в мышцу загнали спицу.

- Порежьте меня, - сказал я медику. - Скальпель, одиннадцать сантиметров, глубина до подкожного слоя. Потом заживим до рубца.

Медик посмотрел на Советника. Советник качнул головой.

- Регенерация уберёт след за сутки. Ваш источник восстановит кожу в исходном виде, вы же понимаете.

- Понимаю. Оцениваю вероятность обнаружения.

Расчёт занял четыре секунды. Совпадение по всем параметрам - девяносто девять и восемь. Рубец находится в зоне, доступной для тактильного контакта в трёх бытовых сценариях: медицинский осмотр, переодевание при свидетеле, супружеская близость. Первые два исключаются легендой. Третий откладывается на срок карантина. Погрешность в пределах допустимого.

- Принято, - сказал я. - Работаем как есть.

Насос за стеной стукнул восемь раз, пока никто не отвечал.

Форму принесли в соседнюю комнату. Серо-зелёный китель с капитанскими погонами, портупея, сапоги на два размера больше моих привычных - теперь по ноге. Ткань шершавая, жёсткая в плечах, на воротнике жёсткий кант. Через четыре минуты кант оставил на шее красную полосу, и я понял, почему у Конрада на фотографиях подбородок всегда чуть задран.

Досье уместилось на шести страницах.

Конрад Эрих фон Лютхофф, тридцать два года. Отдел военных перевозок, восточное направление. Женат три года. Детей нет. Ранение в двенадцатом на учениях, после госпиталя - тыловая служба. Жена - Эльза, урождённая Хартман, двадцать восемь лет, медсестра госпиталя Святой Гертруды, поздние смены. Квартира на Гётештрассе, четвёртый этаж. Соседка - фрау Мюллер, вдова, разговорчива.

Всё. Ни привычек, ни бытового распорядка, ни того, как он входит в дом и что говорит с порога.

- Данных мало, - сказал я.

- Данных столько, сколько есть. - Советник расстелил на столе карту Берлина. - Ваша легенда закрывает пробелы. Контузия при налёте, шесть недель в госпитале, эмоциональная закрытость, провалы в памяти на бытовые эпизоды. Медицинское заключение подлинное, мы его выкупили вместе с врачом. Врач мёртв.

- Хорошо.

- Что именно хорошо?

- Врач мёртв. Одним каналом утечки меньше.

Он положил на карту маленький предмет и подвинул ко мне двумя пальцами.

Значок. Овальный, полтора сантиметра, тусклое серебро, стеклянная вставка в центре. С обратной стороны - игла и зажим.

- "Благовест". В Берлине носят все, снимать нельзя нигде, кроме сна и мытья. Патруль проверяет цвет. Алый - норма, эмоциональный фон в пределах. Серый - стресс, сомнение, страх. Тёмный - паника. Носитель обязан нажать на стекло и погасить всплеск. Нажимают по восемь-двенадцать раз в сутки, это средняя цифра по городу.

Я закрепил значок на кителе.

Стекло налилось цветом мгновенно. Ровный алый, глубокий, без переходов и без пульсации. Я не касался его.

Советник смотрел на значок секунд десять.

- Так не бывает.

- Артефакт подавляет эмоциональный фон. У меня фона нет. Подавлять нечего, поэтому индикатор сразу показывает результат.

- Вы понимаете, чем это опасно?

- Полностью. В городе, где каждый нажимает по десять раз в сутки, человек с идеальным значком становится статистическим выбросом. Вероятность привлечь внимание патруля - низкая, внимание соседей - средняя, внимание внутренней безопасности - растёт с каждым днём пребывания.

- И?

- И я не могу это изменить. Могу учитывать.

Он свернул карту. Руки у него были сухие, с обкусанным заусенцем на большом пальце.

- Иногда мне кажется, что мы отправляем в Берлин не человека.

- Это не имеет отношения к выполнению задачи.

Дверь за спиной открылась.

- Господин капитан, - сказали по-немецки. - Вас ожидают.

Я обернулся.

Наташа стояла в проёме в форме сопровождающей медсестры: серое платье, белый передник, тёмный плащ на руке, волосы забраны под косынку так, что не выбилось ни пряди. Документы на имя Анны Крюгер, тридцать один год, санитарная служба, направление на сопровождение выздоравливающих офицеров. Осанка выдавала её сразу - так не стоят медсёстры на восьмом часу смены. Через двое суток в Берлине она отработает и это.

Она посмотрела на меня и остановилась.

Я знал, что она видит. Чужие скулы, чужой рост, чужая посадка головы, немецкий китель и алый огонёк на груди.

- Гриша?

- Конрад, - поправил я. - С этой минуты и до конца операции. Ошибка в имени наедине формирует привычку и всплывает при свидетелях.

Она не сразу ответила. Перевесила плащ с руки на руку.

- У тебя его голос.

- Гортань скопирована полностью. Акцент саксонский, поставлен по записям допроса. Отклонение по фонемам - около четырёх процентов, для контуженого это в пределах нормы.

- Гриша, я спрашиваю не про фонемы.

- Я функционирую в оптимальном режиме. Показатели в норме, износ каналов после боя - шестьдесят три процента, восстановление идёт по графику. Оснований для беспокойства нет.

Она подошла ближе. Медленно, как подходят к незнакомой собаке во дворе. Остановилась в шаге и посмотрела на значок.

- Он всегда такой?

- Да.

- И у всех в городе - нет.

- Да.

- Значит, это первое, за что нас зацепят. - Она сказала это ровно, тем самым тоном, каким на военном совете разбирают чужие ошибки. - Хорошо. Будем думать.

Наверху шёл дождь. Двор спиртзавода развезло, и до автомобиля мы шли по доскам, положенным поверх грязи. Доска под моей ногой качнулась, из-под неё выдавило бурую воду и залило голенище.

В машине пахло бензином и мокрой кожей. Водитель трижды провернул стартер, прежде чем мотор схватился.

Аэродром был в двенадцати километрах. Дирижабль "Граф Шпеель" стоял на низкой мачте, серый, с тусклой обшивкой, и на фоне низкого неба его границы читались плохо. Триста сорок метров, четыре моторные гондолы, вооружение снято, на борту - санитарное отделение и почта. Наша легенда: капитан фон Лютхофф возвращается в столицу после лечения в сопровождении медсестры.

Трап подрагивал. На входе унтер-офицер посмотрел документы, потом на мой значок, потом на лицо. Задержка составила одну и одну десятую секунды. В пределах нормы для проверки.

- С возвращением, господин капитан.

В коридоре пахло резиной и мокрым сукном. У санитарного отсека сидели двое выздоравливающих - один с рукой на косынке, второй с забинтованной головой. Оба со значками. У обоих алый цвет плавал и садился в серое, и оба это гасили, не прерывая разговора.

- Мать пишет, в Бреслау опять по карточкам сахар.

- В Бреслау все по карточкам.

- Раньше не было.

- Раньше и ты был красивее.

Тот, что с рукой, засмеялся и нажал на стекло. Цвет выровнялся.

Каюта была два на три, две койки, привинченный столик, иллюминатор в мелкой сетке заклёпок. Пахло мастикой и машинным маслом. Где-то в переборке работала помпа, и по железу шла мелкая дрожь.

Дирижабль отошёл от мачты в четырнадцать двадцать.

Земля ушла вниз и назад, размытая дождём. Через десять минут внизу остались только полосы полей и серая нитка реки. Гул моторов установился на постоянной ноте - низкой, ровной, вгоняющей в дрёму.

Наташа сняла косынку и распустила волосы. Села на койку напротив, спиной к переборке.

- Ты помнишь, что мне обещал?

Поиск. Архив. Найдено: разговор от четырнадцатого числа, вечер, штабная палатка, освещение - одна лампа, температура около восьми градусов. Обещание танца в случае возвращения обоих участников. Стороны: Вьюгова Н. И., Эссерис Г. Записано.

- Танец. При условии, что мы оба вернёмся.

- И?

- Условие остаётся в силе. Вероятность его исполнения на текущий момент - около сорока процентов.

- Сорока.

- Тридцать девять и шесть. Я округлил в твою пользу.

Она молчала секунд пять. Потом взяла меня за здоровую руку, подержала и отвернулась к иллюминатору.

Я разложил на столике план городских кварталов и начал считать заново. Гётештрассе, четвёртый этаж, лестница без чёрного хода. Госпиталь Святой Гертруды в двух трамвайных остановках. Смена Эльзы фон Лютхофф заканчивается в восемнадцать тридцать, дорога - тридцать минут пешком, двадцать на трамвае. Первый контакт с ней состоится сегодня между восемнадцатью пятьюдесятью и девятнадцатью тридцатью.

Риск разоблачения при первом контакте: одиннадцать и восемь процента. Основные факторы - тактильная память, речевые обороты, бытовые привычки, недоступные из досье. Отсутствие рубца выведено за скобки на срок карантина.

Значит, карантин.

Стакан на столике поехал от вибрации и подобрался к краю. Наташа поймала его, не глядя, и вставила в держатель. Стакан звякнул о металл и остался стоять.

Глава 6

Земля пошла вверх в шестнадцать ноль восемь.

Восточный ветер шёл в корму всю дорогу, и "Граф Шпеель" дотянул до причальной мачты Темпельхофа с опережением. Гул моторов упал на две ноты, по корпусу прошла дрожь, помпа в переборке смолкла. Стакан в держателе перестал звенеть.

Я смотрел в иллюминатор с высоты трёхсот метров и считал.

Крыш под нами было много, и все они были целые.

Ни одного пролома, ни одного вскрытого дома с обнажёнными этажами, ни одного пожарища. Черепица лежала ровными рядами, водостоки на местах. По проспектам двигались автомобили с равными интервалами. Трамваи шли по расписанию: два состава в поле зрения, дистанция между ними одинаковая. Парк слева от аэродрома был подстрижен, дорожки размечены белым песком, на газоне работали четверо с граблями.

Третий год войны с британцами и первый месяц с Российской Империей. Столица державы, которая держит два фронта. Ни следа.

- Наташа.

- Анна.

- Верно. Анна. - Я подвинулся, освободив половину иллюминатора. - Посмотри вниз и скажи, что не сходится.

Она встала рядом, придержав косынку.

- Всё в порядке. - Она помолчала. - Именно это и не сходится, да?

- В Москве после первых налётов на окраинах стояли триста двенадцать разрушенных строений. Их не разобрали до сих пор. Здесь разбирать нечего.

- Их просто не бомбили, Гриша.

- Конрад.

- Прости. Конрад. - Она не отвела взгляда от стекла. - Британские дирижабли не дошли ни разу?

- Дошли. Дважды, по данным Канцелярии. Значит, следы убрали. Разбор завала на квартал - минимум девять суток при полной загрузке техники. Восстановление фасада - три недели.

- Или у них больше рабочих рук, чем у нас.

- Или им никто не мешает работать.

Внизу катер шёл по каналу, оставляя ровный клин на воде.

Причаливание заняло одиннадцать минут. Швартовая команда работала без криков и без команд голосом - только флажки и жесты. Двенадцать человек, каждый на своей точке, ни одного лишнего движения. Трос подали с первого захода.

По трапу мы сошли в шестнадцать сорок два.

Воздух в Берлине был другой. Я отметил это сразу, до того как оформил в мысль: не пахло гарью. Не пахло карболкой, соляркой, мокрой шинелью, прелым сеном, выгребной ямой, лошадью. Пахло асфальтом после дождя и чем-то сладковатым от киоска у ограды - жжёный сахар, орехи.

Мостовая была вымыта.

- Здесь моют улицы, - сказала Наташа очень ровно. - В Петербурге в прошлом году не мыли.

Таможенный барьер стоял в конце перрона. Три стойки, три чиновника, за ними двое военной полиции. Очередь из девятнадцати человек прошла за четыре минуты.

Нас пропустили за сорок одну секунду.

Чиновник взял документы, раскрыл, сверил фотографию, сверил лицо, поставил штамп. На значок посмотрел вторым движением, короче, чем на документы. Алый цвет его удовлетворил.

- Медицинское заключение, господин капитан?

Я подал бумагу. Он прочёл две строки из семи и вернул.

- Комендатура на Вильгельмштрассе, отметиться в течение трёх суток. С возвращением.

- Благодарю.

Ни одного уточняющего вопроса. Проверка построена на цвете стекла, документы - формальность при исправном индикаторе. Уязвимость системы: она не рассчитана на человека, у которого индикатор исправен постоянно.

Я записал это отдельной строкой.

За оградой аэродрома начинался город.

Тротуар шириной четыре метра, бордюр без сколов, урны через тридцать шагов. Люди шли плотно и быстро. Я встал на секунду и посмотрел на поток.

Все двигались в одном темпе.

Не строем, не в ногу - каждый сам по себе, но средняя скорость по потоку совпадала с точностью до полушага. Никто не толкался. Никто не останавливался посреди тротуара. Двое встречных разошлись без замедления, как расходятся шестерни.

За три года на любой улице Империи такой поток рассыпался бы через квартал.

- Идём, - сказала Наташа, чуть подтолкнув меня в локоть. - Ты стоишь третью секунду. Здесь никто не стоит третью секунду.

До остановки было двести сорок шагов.

По дороге я снял то, что снимается на ходу. Витрина булочной: восемь сортов, цены написаны от руки, очередь из четырёх человек. Афишная тумба: концерт в филармонии в субботу, лекция об экономике порядка в среду, ни одного объявления о розыске или о пропавших. Газетчик на углу продал три газеты за минуту и ни разу не крикнул заголовок.

У перекрёстка стоял патруль. Двое, оба со значками, у старшего на рукаве красная повязка со знаком "Благовеста". Они не проверяли документы. Они смотрели на грудь прохожим.

Мимо нас прошли двое в штатском.

- Он опять взял третью смену.

- Пусть берёт. У него значок два раза в неделю на регулировку.

- Ты сам-то когда носил на регулировку?

- В декабре.

- Врёшь.

- В декабре. - он ответил чуть громче.

Патруль пропустил их, не повернув головы.

Трамвай мы взяли на углу. Вагон был чистый, поручни протёрты, на полу ни окурка. Кондуктор прошёл по салону, продал два билета и вернулся на место.

Женщина лет тридцати пяти держала за руку мальчика лет семи. Мальчик тянулся к окну, потом дёрнулся, потом закашлялся - сухо, надрывно, с тем самым присвистом, какой я слышал в третьей траншее у чужой землянки. Кашель шёл секунд двадцать. Мать наклонилась к нему.

Её значок потемнел до серого за полторы секунды и пошёл дальше, к угольному.

Она нажала на стекло большим пальцем.

Цвет вернулся к алому за четыре десятых секунды. Плечи опустились. Складка между бровями разошлась. Она выпрямилась, поправила мальчику воротник и стала смотреть в окно.

Мальчик кашлял ещё десять секунд.

Она не повернулась.

Через два ряда от них сидел пожилой в форме железнодорожника. Он посмотрел на мальчика, потом на мать, потом на её значок. Убедился, что цвет ровный, и вернулся к газете.

Никто в вагоне не предложил место. Никто не спросил, далеко ли им ехать. Кондуктор прошёл мимо и не замедлил шаг.

Я зафиксировал: артефакт подавляет тревогу быстрее, чем тревога успевает превратиться в действие. Мать не проверила лоб ребёнка, не спросила, как он себя чувствует, не сделала ничего из того, что делает мать при затяжном кашле. Реакция снята вместе с эмоцией.

Наташа смотрела туда же. Я видел её отражение в стекле. Лицо она держала, но пальцы на ремешке сумки сжались и остались сжатыми до конца перегона.

- Не смотри туда, - сказал я по-немецки, вполголоса. - Ты смотришь на неё двенадцать секунд.

- Да. Прости.

- И у тебя серый.

Она опустила взгляд на собственный значок. Стекло у неё было мутно-серым, с тёмной каймой по краю.

- Как ты это делаешь? - тихо спросила она.

- Нажимаю.

- Нет. У тебя алый, и ты ни разу не нажал. С самой посадки. Я считаю.

- Мне нечего подавлять.

Трамвай тряхнуло на стрелке. Кондуктор сказал в салон название остановки. Женщина с мальчиком вышли на следующей, и мальчик кашлял, пока их было слышно.

Гётештрассе оказалась тихой улицей в четыре квартала.

Липы вдоль тротуара, чугунные ограды палисадников, дома в четыре-пять этажей с гладкими фасадами. У третьего подъезда дворник мыл ступени щёткой на длинной ручке. Вода стекала в решётку, и решётка была чистая изнутри.

Ключ от квартиры лежал у Конрада в полевой сумке.

Он не подошёл с первого раза. Бородка встала в личинке под углом, и я провернул ключ до упора вхолостую, потом вынул, вставил заново и повернул. Замок щёлкнул дважды.

Дверь открылась.

Внутри было тихо.

Такой тишины не бывает в городе. Я стоял в прихожей и не слышал ни трамвая с проспекта, ни голосов с лестницы, ни воды в трубах у соседей. Стены толстые, окна двойные, в притворах уплотнитель. Звук держали намеренно.

Пахло воском для паркета, сухими цветами и слабо - лекарствами.

Квартира: четыре комнаты, кухня, ванная. Прихожая - три с половиной на два. Вешалка на шесть крючков, занято два. Обувь у стены выстроена по линии, носками к порогу, зазор между парами одинаковый.

Я прошёл по комнатам и снял обстановку.

Гостиная. Стол, шесть стульев, буфет, диван. Скатерть без единой складки. На буфете семь предметов, расставлены симметрично относительно центра. Пыли нет ни на верхней полке, ни на карнизе.

Кабинет. Письменный стол, сейф в стене за картой Европы, книжный шкаф. Книги стоят по высоте. В ящике стола - карандаши, все заточены, все одной длины.

Кухня. Посуда в буфете, кастрюли по размеру, банки с крупой подписаны одним почерком. В хлебнице половина буханки, срез накрыт полотенцем.

На подоконнике в кухне стояли три горшка. Герань, что-то с мясистыми листьями и пустой горшок с сухой землёй - растение из него вынули, землю оставили.

Спальня. Кровать застелена так, что покрывало натянуто без морщин. Две тумбочки. На левой - книга и футляр для очков. На правой - стакан с водой, накрытый бумажной салфеткой.

Я вернулся в прихожую, открыл входную дверь и закрыл её. Разница по шуму с лестницы составила почти всё: при закрытой двери подъезд не читался вообще. Потом я хлопнул ладонью по стене между гостиной и соседней квартирой. Звук ушёл в кладку и не вернулся.

Такие стены ставят либо когда за тишину платят хозяева, либо когда за неё платит тот, кто строил дом.

В кабинете под столешницей я нашёл ещё одно. Провод в матерчатой оплётке уходил из-под стола в плинтус, тянулся вдоль стены и исчезал за книжным шкафом. Телефонного аппарата в квартире не было.

Порядок в квартире держали два человека, и один из них здесь не жил три месяца.

На комоде в спальне стояли фотографии в рамках.

Я взял первую.

Свадьба, три года назад. Церковь, широкие ступени, гости в два ряда. Конрад в парадном мундире, лицо напряжённое, подбородок задран - воротник. Рядом женщина.

Эльза Хартман, двадцать пять лет на снимке, двадцать восемь сейчас. Рост около ста шестидесяти пяти. Овал лица узкий, скулы высокие, подбородок с ямкой. Глаза светлые, посадка глубокая. Волосы тёмные, забраны наверх. Кисти рук мелкие, пальцы длинные, обручальное кольцо на правой.

Особые приметы: шрам на левом запястье, около двух сантиметров, застарелый. Наклон головы влево на всех трёх снимках. Улыбка асимметричная, правый угол рта выше.

Я поставил рамку на место, выровняв её по следу на дереве.

Вторая фотография: горы, оба в свитерах, снег. Третья: она одна, в форме медсестры, у ворот госпиталя.

- Нашёл что-нибудь? - Наташа стояла в дверях.

- Лицо. Рост, вес, характерные жесты, положение головы. Этого хватит, чтобы не ошибиться при опознании.

- А чтобы не ошибиться при встрече?

- Недостаточно.

В дверь позвонили в семнадцать двадцать шесть.

Наташа замерла. Я оправил китель и пошёл открывать.

На площадке стояла женщина лет шестидесяти в тёмном платье и вязаной кофте. В руках она держала блюдо, накрытое салфеткой. От блюда шёл пар и запах - яблоки, корица, горячее тесто.

- Господин капитан! - Она сказала это громко, на весь подъезд. - А я слышу, замок щёлкает. Я фрау Мюллер, вы меня, конечно, не помните, но я вас помню прекрасно, вы мне зимой чемодан на четвёртый этаж подняли, а у меня как раз с сердцем было плохо, и я ещё подумала, вот воспитанный человек...

Она вошла, не дожидаясь приглашения.

- Пирог. Яблочный. Не отказывайтесь, я пеку по вторникам и по пятницам, а сегодня четверг, но у меня были яблоки, а сахар я беру у Штрассера на углу, у него хороший, не тот песок, который в лавке...

Я взял блюдо.

- Благодарю.

Она смотрела на меня и говорила, и её значок горел ровным алым.

- Господи, какой вы худой. Эльза говорила, что вас там кормили, но я же вижу. - Она перевела взгляд на Наташу. - А это?

- Сестра Крюгер. Санитарная служба. - Я выдержал паузу на две секунды дольше нормы, как учили. - Сопровождение. После госпиталя.

- Ах да, госпиталь. - Фрау Мюллер сложила руки на животе. - Эльза так плакала, когда пришла бумага. Прямо здесь, на этой площадке, стояла и плакала. Три дня потом ходила...

Она нажала на значок. Коротко, привычным движением, не прерывая фразы.

- ...ну да это всё позади. Как ваша голова?

- Врачи говорят о медленном восстановлении. - Я произнёс это ровно и на четверть тона тише, чем предыдущую фразу. - Бывают провалы. Дни, недели. Иногда не узнаю улицу.

- Ох.

- Прошу простить, если не отвечу на что-то очевидное.

- Да что вы, что вы. - Она подалась вперёд. - У моего покойного мужа после четырнадцатого года было точно так же. Его контузило под Танненбергом, и он потом полгода называл меня именем сестры. Представляете? Именем сестры! А я даже не обижалась, я говорила: Отто, я Хельга. А он: да-да, конечно, Хельга.

Наташа взяла у меня блюдо и остановилась.

- Фрау Мюллер, у вас плита газовая или дровяная?

- Газовая, милая, у нас во всём доме газ с одиннадцатого года. А что?

- Мне греть ему еду шесть раз в день. По предписанию.

- Шесть! - Соседка развернулась к ней всем корпусом. - Так вы приходите ко мне, у меня духовка большая, чего вам две плиты жечь. Только у нас по карточкам масло, я сама беру у Штрассера, но вы говорите заранее, я скажу, чтобы он отложил. Он мне откладывает.

- Я запомню.

- И бельё не вешайте во дворе, у нас там сажа от котельной. Эльза вешает на кухне, и вы вешайте.

- Хорошо.

Наташа унесла блюдо на кухню.

- Эльза дома? - спросил я.

- Так на смене же! - Фрау Мюллер всплеснула руками. - Она теперь всё время на поздних. Святая Гертруда, третий корпус. С двух до половины седьмого, а домой к семи, когда трамвай не встанет. Раньше-то она в дневную ходила, а как эшелоны пошли с востока, так их всех перевели. Вы ей телеграмму давали, что приедете?

- Нет.

- Ой. - Она задержала дыхание и нажала на значок ещё раз, теперь чуть дольше. - Ой, что будет-то. Она же не знает.

- Не знает.

- Ну ничего, ничего. Это же радость. - Она уже двигалась к двери. - Радость, конечно. Ой, я побегу, у меня второй противень в духовке. Блюдо потом, не спешите, блюдо у меня их шесть.

Дверь закрылась.

Замок щёлкнул один раз, потом ещё раз, тише, когда она подёргала ручку с той стороны.

Тишина вернулась. Где-то далеко, за двойным стеклом и двумя капитальными стенами, прошёл трамвай - не звуком, а слабой вибрацией по полу.

Я стоял в прихожей и раскладывал полученное.

Смена до восемнадцати тридцати, дорога двадцать-тридцать минут. Прибытие между восемнадцатью пятьюдесятью и девятнадцатью тридцатью - подтверждено независимым источником. Значит, расчёт верен.

Плакала на площадке. Три дня. Соседка помнит, соседка расскажет - при первом же удобном случае, в первые пять минут разговора.

Именем сестры. Полгода.

- Ты хорошо отыграл, - сказала Наташа с кухни. - Про голову.

- Приемлемо. Она сама подсказала мне готовую схему и сама в неё поверила. Дальше она будет объяснять любую мою ошибку контузией - и объяснять это соседям.

- Ты понимаешь, что она сделала для тебя больше, чем всё досье Канцелярии?

- Понимаю. Поэтому пирог мы съедим и блюдо вернём завтра.

Наташа вышла в прихожую с ножом в руке.

- Гриша.

- Конрад.

- Конрад. - Она положила нож на тумбочку у зеркала, рядом с ключами. - Ты знаешь, где она работает, во сколько приходит и как выглядит. А теперь ответь мне: с какой стороны она садится за стол?

Пауза.

- Нет данных.

- Она снимает туфли в прихожей или проходит в комнату?

- Нет данных.

- Кто из вас закрывает форточку на ночь? Она спит с левой стороны кровати или с правой? Ты целуешь её в дверях или ждёшь, пока она разденется? Ты называешь её Эльзой или как-то ещё? - Она перечисляла ровно, без нажима, как читают список потерь. - Она войдёт и за первые сорок секунд сделает шесть привычных вещей. Ты ошибёшься в трёх.

Я запустил расчёт.

Вероятность распознавания подмены при первом контакте зависит от числа бытовых сценариев, доступных наблюдению, и от глубины автоматизма супруги. Оба параметра неизвестны. Число неизвестных превышает число уравнений. Система не имеет решения.

Впервые за девятнадцать суток расчёт остановился и выдал пустое поле.

- Уравнение не сходится, - сказал я вслух.

- Что?

- У меня недостаточно переменных. Я не могу посчитать вероятность провала. Могу посчитать вероятность того, что она подойдёт с левой стороны - пятьдесят на пятьдесят. Дальше начинается перебор без опоры.

Наташа посмотрела на меня очень внимательно.

- То есть ты не знаешь.

- Да.

- Хорошо. - Она сняла косынку и тут же надела обратно. - Это хорошо.

- Обоснуй.

- Не буду.

Она ушла на кухню и загремела там посудой - сначала уронила крышку, потом поймала. Вода в кране шла с воздухом и плевалась.

Я сел в кресло в гостиной, лицом к двери, и стал ждать.

Свет за окном сел до жёлтого, потом до серого. По потолку прошла полоса от фар, дошла до карниза и погасла. В липе за окном сидели воробьи и переругивались, потом снялись все разом. С кухни тянуло горячим тестом и корицей.

В восемнадцать двенадцать пошёл дождь.

Он начался ровно, без порывов, и застучал по жестяному отливу под окном. Ветра не было, капли шли почти отвесно. Стекло изнутри запотело по нижней кромке.

Я прошёл в спальню ещё раз и лёг на кровать с правой стороны. Матрас под левой половиной просел глубже - след держится годами, если человек спит на одном месте. Значит, Эльза слева.

Одна переменная из шести.

Я поправил покрывало и стёр вмятину ладонью. Ткань легла почти ровно, с тонкой складкой у изголовья. Складка не уходила, сколько я по ней ни водил.

В ванной на полке стояли зубной порошок, две щётки в стакане и флакон духов на треть. Полотенце Конрада висело слева, её - справа. Бритва лежала в футляре, лезвие сухое и в ржавых точках по кромке.

Наташа принесла из кухни два куска пирога на блюдцах и поставила один передо мной.

- Он ещё тёплый.

Я взял вилку. Тесто было плотное, яблоки кислые, сахара мало - по карточкам его дают шестьсот граммов в месяц на человека.

Часы в кабинете отбили половину.

Глава 7

Ждать я умею.

Двести лет назад я просидел в засаде у брода четверо суток без движения, и на пятые взял того, за кем пришёл. Ждать нужно по порядку, как делают любую другую работу.

Первое: разобрать пространство.

Кресло я поставил так, чтобы держать в поле зрения входную дверь и коридор до кухни. Свет включил только в прихожей и на кухне - человек, вернувшийся домой, не пугается света в прихожей. Обувь в углу поправил на два сантиметра: я сдвинул пары, когда осматривал квартиру, и следы на паркете от старой расстановки читались.

Второе: разобрать сценарии.

Она входит. Дверь закрывается за спиной. Первые сорок секунд - автоматика, тело действует раньше головы. Снимает плащ или сначала ставит саквояж. Разувается в прихожей или проходит в комнату. Идёт на кухню или в спальню. Говорит с порога или молчит.

Шесть развилок. Известна одна: она спит с левой стороны, матрас просел под левой половиной.

Пять неизвестных, шестьдесят четыре комбинации. Достоверных данных нет ни по одной.

Я сидел в кресле и прогонял варианты, и каждый упирался в одно и то же место. Данные кончались там, где начинался живой человек.

Дождь шёл ровно. Отлив под окном отзывался на каждую каплю жестяным щелчком, и щелчки складывались в сплошной шорох. По стеклу вода собиралась в дорожки, дорожки сползали вниз и обрывались на раме. За окном, на другой стороне улицы, горело три окна из двенадцати. В липе двигались ветки.

С кухни донеслось шипение, потом свист.

Чайник вышел на полный звук за секунду. Тон был высокий, с надрывом на верхушке, и держался ровно.

Наташа не сняла его с огня.

Я досчитал до четырёх и встал.

Она стояла у плиты и смотрела на конфорку. Свист шёл ей прямо в лицо. Руки лежали на краю стола, пальцы упирались в столешницу так, что ногти побелели.

Я снял чайник и переставил на подставку. Свист оборвался, остался только булькающий звук воды и слабый треск остывающего металла.

- Прости, - сказала она.

- Причина?

- У Юры был такой же. - Она выговорила это ровно и продолжила через паузу. - В Иркутске, на кухне. Он вечно ставил чайник и уходил на полигон, и тот орал на весь дом, а Катя каждый раз кричала, что убьёт его. Каждый раз.

Данные приняты. Звуковой раздражитель, ассоциативная связь, реакция - ступор от четырёх до восьми секунд. В условиях квартиры допустимо. В присутствии Эльзы фон Лютхофф - критично.

Я посмотрел на её грудь.

Стекло значка стояло серым, с тёмным пятном ближе к центру.

- У тебя серый.

- Я знаю, что у меня серый! - Она сказала это громче, чем следовало, и сразу сбавила. - Извини. Знаю.

- Нажми.

- Не буду.

- Обоснуй.

Она развернулась ко мне. В кухне пахло горячим железом и корицей от пирога, оставшегося на столе под полотенцем.

- Потому что я хочу помнить, как орал этот чайник. - Она держала голос ровным, и он всё равно шёл на полтона выше обычного. - Я нажму при ней. При ней я нажму, обещаю. Я отработаю всё, что нужно. Но здесь, на этой кухне, я буду серая.

- Риск: соседка снизу или сверху может видеть тебя в окне. Расстояние до дома напротив - восемнадцать метров.

- Задёрни штору.

Я задёрнул штору.

Восемнадцать пятьдесят одна.

Я прошёл по квартире в последний раз. Ботинки Конрада в углу - носками к порогу, как стояли. Заключение из госпиталя у Наташи в сумке, сложено вчетверо, сгибы затёрты для правдоподобия. Полевая сумка на вешалке, ремень отпущен на две дырки под чужой разворот плеч. Пирог под полотенцем на столе. Мой китель застёгнут на все, включая крючок воротника.

В прихожей я постоял и послушал.

Дом шёл своим ходом. Сверху кто-то двигал стул - три раза, с паузами. По трубе в стене прошла вода и смолкла. С улицы через двойное стекло доносился только дождь, и то как ровный шорох без отдельных ударов.

Пахло воском и корицей.

Она села на табурет и стала протирать полотенцем сухие уже чашки. Одну поставила, взяла вторую. Потом снова первую.

- Скажи мне честно, - заговорила она через минуту. - Ты понимаешь, что сейчас в эту дверь войдёт женщина, которая три года ждала мужа?

- Понимаю.

- И?

- И у меня недостаточно данных о её бытовых привычках, чтобы удержать легенду дольше трёх суток без её собственной помощи.

Чашка стукнула о столешницу.

- Ты ответил не на тот вопрос.

- Я ответил на тот, на который есть ответ.

Она положила полотенце и вышла из кухни. Через полминуты вернулась уже в переднике, с косынкой на волосах и с медицинской сумкой в руке. Лицо было чужое - собранное, служебное, с той усталой доброжелательностью, какая бывает у людей на девятом часу дежурства.

- Сестра Крюгер, - сказала она по-немецки. - Санитарная служба. Прошу простить, господин капитан, вам пора принять порошок.

Акцент был почти чистый, с лёгкой берлинской раскладкой гласных.

- Хорошо, - сказал я.

Значок у неё на переднике потемнел ещё на полтона. Она нажала на стекло большим пальцем, и цвет пошёл к алому, замер на границе и всё-таки дошёл.

Она села напротив и стала ждать вместе со мной.

Внизу хлопнула подъездная дверь в девятнадцать ноль одну.

Шаги на лестнице. Женские, каблук низкий, ступает с полной опорой - усталость. Четвёртый этаж, шестьдесят восемь ступеней. Она поднималась пятьдесят четыре секунды и один раз остановилась между третьим и четвёртым.

Ключ вошёл в личинку с первого раза.

Дверь открылась в девятнадцать ноль три.

- Фрау Мюллер, если это опять ваш пирог, я вас расцелую, я с двух часов не... - Она договаривала уже на ходу, стягивая с плеча ремень саквояжа. - ...не ела.

Свет из прихожей упал ей на лицо.

Эльза фон Лютхофф. Ниже, чем на фотографии - она стояла на ступени выше меня, когда снимали. Худее. Волосы влажные у висков, выбились из-под шпилек. Форменное платье измято от пояса вниз, на левом рукаве, ближе к манжету, тёмное пятно неправильной формы, размером с ладонь. Кровь чужая, сутки давности, отстирывать уже поздно. Руки красные до середины предплечья - карболка, ежедневно, годами.

Она увидела меня.

Саквояж пошёл вниз и ударился о паркет. Замок был плохо застёгнут, и по полу разъехались бинт, жестяная коробочка и что-то мелкое, что закатилось под вешалку.

Зрачки расширились. Дыхание сбилось и встало на вдохе. Пульс на шее - я снял его глазами - сто тридцать четыре. Правая рука ушла к горлу, левая осталась висеть.

Стекло на её значке потемнело за полторы секунды. Серое, потом графитовое, потом почти чёрное, с мутной каймой.

- Конрад?

Голос сорвался на середине имени.

Я встал.

Дальше должна была быть её реакция, и её я просчитать не мог. Я мог только не мешать.

Она сделала шаг. Второй. На третьем её повело вбок, и она упёрлась ладонью в стену.

И нажала на значок.

Большим пальцем, коротко, не глядя. Тем самым движением, каким фрау Мюллер нажимала на свой посреди фразы про покойного мужа.

Я смотрел, что происходит дальше.

Ноль целых четыре десятых секунды: цвет пошёл от чёрного вверх, через графит, через серый, к алому. Ноль целых восемь: плечи опустились на два сантиметра. Одна целая две: дыхание выровнялось, вдох стал длиннее выдоха. Одна целая шесть: сошла складка между бровями. Две целых: пульс сто тридцать четыре стал сто десять. Три целых: восемьдесят четыре. Четыре целых: семьдесят восемь.

Лицо перестроилось последним.

Мышцы вокруг глаз разошлись, углы рта поднялись - правый выше левого, как на свадебной фотографии. Улыбка встала на место и застыла в этом положении. Ровная, тёплая, законченная.

Из глаз при этом ничего не ушло. Слёзы стояли, где стояли, и не пролились.

- Ты вернулся, - сказала она.

Голос был спокойный. Абсолютно спокойный.

Четыре секунды назад этот же голос сорвался на двух слогах.

Артефакт не убирает эмоцию. Он обрывает её на подходе к телу и подставляет вместо неё готовый набор реакций - мимика, дыхание, ритм сердца. Тело изображает счастье, потому что счастье назначено правильной реакцией на возвращение мужа. Женщина внутри осталась там, у стены, с расширенными зрачками. Ей просто больше нечем себя показать.

Я зафиксировал время подавления: четыре целых одна десятая секунды от нажатия до полной нормализации.

- Здравствуй, Эльза, - сказал я чужим голосом.

Она пошла ко мне - быстро, уже без шатания, - и здесь вступила Наташа.

- Фрау фон Лютхофф.

Эльза остановилась на середине шага.

- Простите. - Наташа шагнула между нами, встав чуть боком, и это выглядело как обычная неловкость в тесной прихожей. - Сестра Анна Крюгер, санитарная служба. Я сопровождаю вашего мужа по предписанию.

- Сопровождаете?

- Господин капитан выписан под наблюдение. Мне следовало предупредить вас телеграммой, но перевод оформили за сутки. - Наташа говорила ровно и быстро, тем голосом, каким в приёмном покое объясняют родственникам, почему нельзя пройти в палату. - Вы медицинская сестра. Тогда я скажу коротко и по существу.

Эльза выпрямилась. Улыбка на лице осталась прежней.

- Говорите.

- Закрытая черепно-мозговая, тяжёлая. Двадцать второе января, налёт, обрушение перекрытия. Шесть недель в госпитале. - Наташа достала из сумки сложенный лист и подала ей. - Заключение при мне.

Эльза развернула бумагу. Читала она быстро, по-медицински, глазами по левому краю.

- Здесь написано "повреждение источника".

- Источник затронут по касательной. Мана в каналах идёт с перебоями. - Наташа выдержала паузу. - Отсюда главное, фрау фон Лютхофф. Никакого магического воздействия. Ни сканирования ауры, ни диагностики через контакт, ни эмоционального подключения. Ни от вас, ни от врача районной практики, ни от кого.

- Почему?

- Потому что чужой поток в повреждённых каналах даёт срыв. Необратимый.

Эльза оторвалась от бумаги.

Её правая рука в этот момент уже поднималась. Ладонь шла к моему виску - движение отработанное, тысячу раз повторённое в палатах, сестра проверяет состояние касанием.

Рука встала на середине пути.

- Необратимый, - повторила она.

- Полная утрата личности. Я видела двоих. - Наташа не отвела взгляда. - Если вы прикоснётесь к нему с намерением посмотреть, вы его потеряете. Прикасаться просто так - можно.

Рука опустилась.

Эльза сложила заключение вдвое, потом вчетверо, потом снова развернула и разгладила ладонью на бедре.

- Хорошо, - сказала она. - Я поняла. Спасибо, сестра.

Улыбка ни разу не изменилась.

Наташа наклонилась и стала собирать с пола содержимое саквояжа. Бинт закатился к плинтусу, жестяная коробочка отскочила под вешалку. Мелкое так и не нашлось.

Пирог мы ели за большим столом в гостиной.

Эльза узнала блюдо с первого взгляда.

- Мюллер? - Она подняла салфетку. - Ну конечно, Мюллер. Она печёт по вторникам и пятницам.

- Сегодня четверг, - сказал я.

- Значит, у неё были яблоки. - Эльза села. - Она всегда так говорит. "У меня были яблоки, я не могла их выбросить".

Она села справа от торца.

Одна развилка из шести закрылась.

Я поставил перед ней чашку и потянулся к кофейнику. Кофе был жёлудевый, из банки с подписью в кухонном буфете; настоящий в этом доме кончился, вероятно, ещё в четырнадцатом.

- Налей мне, как я люблю, - сказала Эльза.

Пауза длиной в одну целую четыре десятых секунды.

В досье Тайной Канцелярии шесть страниц. Место службы, звание, адрес, девичья фамилия жены, место её работы, график смен. Сколько сахара кладёт Эльза фон Лютхофф в жёлудевый кофе - данных нет.

Варианты: без сахара, одна ложка, две, три, с молоком, с молоком и сахаром. Шесть вариантов, вероятность угадать - семнадцать процентов. Цена ошибки при её текущем состоянии - сомнение, зафиксированное артефактом.

Я налил кофе и поставил кофейник.

- Мне запретили сладкое, - сказал я. - Врачи. Всё, что даёт скачок, - сахар, кофе, вино. Я теперь не понимаю, сколько это нормально. Положи себе сама, я собьюсь.

Эльза посмотрела на меня.

- Ты никогда не сбивался.

- Теперь сбиваюсь.

Она пододвинула сахарницу.

Две ложки. С горкой на первой, вровень на второй. Размешала - три оборота по часовой стрелке, ложка звякнула о край на третьем. Постучала ложкой о край дважды и положила её на блюдце черенком вправо.

Пирога взяла два куска. Первый съела за минуту сорок, второй растянула.

Записано. Внесено в таблицу. Завтра вечером я воспроизведу это движение в движение, и оно будет работать на легенду вместо шести отсутствующих страниц досье.

- Как в госпитале? - спросил я.

- Как обычно. - Она отпила. - С востока идут эшелоны, у нас третий корпус под завязку. Сегодня привезли мальчика, восемнадцать лет, обе ноги. Он всю дорогу пел.

- Пел?

- У них у всех значки. Им не больно так, как должно быть больно. - Она держала чашку двумя руками. - Он пел, а я его резала. И он спрашивал, скоро ли обед.

- Что вы ему ответили? - спросила Наташа.

- Что в шесть. - Эльза поставила чашку. - Он сказал: хорошо, а то я в прошлый раз проспал.

Она произнесла это ровным, домашним голосом. Стекло на её значке не дрогнуло.

Наташа поставила свою чашку на стол чуть резче, чем следовало.

- Простите, - сказала Эльза. - Я забыла, что не все привыкли. Конрад раньше тоже морщился.

- Ничего, - сказала Наташа. - Я в санитарной службе шестой год.

- Тогда вы понимаете.

- Понимаю.

Разговор ушёл на кухонные дела.

- У вас руки, - сказала Наташа. - Чем моете?

- Карболка. Чем ещё. - Эльза повернула ладони к свету. Кожа на костяшках была в мелких трещинах, у большого пальца лопнула поперёк. - Ланолин был до весны, потом кончился. Сестра-хозяйка говорит, вышел приказ: ланолин на фронт.

- Возьмите гусиный жир. На ночь, толстым слоем, и хлопковые перчатки сверху.

- Где я вам возьму гусиный жир?

- У вашего Штрассера.

Эльза засмеялась - коротко, одним выдохом.

- Вы его не знаете. Он мне масло третий месяц придерживает "для своих", а я у него с одиннадцатого года беру.

- Скажите, что для перевязочной.

- Это ложь.

- Это заявка.

- Ох. - Эльза потёрла запястье. - Вы бы у нас в третьем корпусе прижились.

Дальше она рассказала, что на Гётештрассе третью неделю дают воду с перебоями с одиннадцати до часу, что у дворника мобилизовали сына и он теперь моет ступени дважды в день, потому что иначе не может. Наташа отвечала короткими фразами и один раз спросила про мыло.

Я слушал и раскладывал по ячейкам. Вода, масло, дворник, сын. Всё это пригодится.

Эльза допила кофе и поставила чашку.

И тут она посмотрела на мою грудь.

- Конрад.

- Да.

- Твой значок.

Стекло на моём кителе стояло алым. Ровным, глубоким, без переходов и без пульсации. Таким же, каким оно стало в бункере под спиртзаводом.

- Что с ним?

- Ты ни разу на него не нажал. - Она говорила медленно. - С той минуты, как я вошла. Я нажала четыре раза. Сестра Крюгер - дважды. Ты - ни одного.

Оценка ситуации заняла шесть десятых секунды.

Прямое объяснение недоступно. Ложь о неисправности артефакта проверяется на пункте регулировки за минуту. Остаётся объяснение через характер и через фронт - то, что нельзя проверить и что подкрепляется её собственным опытом с ранеными.

- На фронте с этим проще, - сказал я. - Там нечего гасить. Первую неделю жмёшь каждые полчаса, потом привыкаешь. К третьему месяцу перестаёшь замечать, что не жмёшь вовсе.

- Мне говорили обратное. Что фронтовики жмут чаще всех.

- Те, кто вернулся, не пробыли на фронте времени чтобы говорить об этом.

Эльза смотрела на значок ещё секунды две.

- Всё равно странно, - сказала она. - У нас в корпусе есть один такой. Хирург. У него тоже почти всегда алый.

- И что с ним?

- Ничего. Работает по четырнадцать часов. - Она поднялась и стала собирать чашки. - Только его жена ушла в прошлом году.

Оценка: уровень внимания к аномалии - средний. Объяснение принято частично. Артефакт подавил её сомнение до порога, за которым сомнение не превращается в действие, и оставил само наблюдение нетронутым. Она запомнила. Она вернётся к этому при накоплении второго и третьего расхождения.

Срок до критического накопления при текущей динамике: от трёх до семи суток.

Часы в кабинете отбили десять.

Эльза домыла посуду, повесила полотенце на крючок и остановилась в дверях гостиной. За окном дождь всё ещё шёл. По потолку прошла полоса от фар, дошла до карниза и погасла.

- Я на смену к двум, - сказала она. - Пойду лягу.

- Хорошо.

- Сестра Крюгер, вам постелено в кабинете. Второе одеяло в комоде, нижний ящик.

- Благодарю, - сказала Наташа.

Эльза сделала два шага в коридор и остановилась.

Она стояла спиной. Плечи держались ровно. Полотенце она так и не отпустила - комкала его в правой руке, и это движение шло само по себе, отдельно от всего остального.

- Конрад.

- Да.

- Скажи мне то, что ты сказал мне у алтаря.

Я молчал.

- В Фрауэнкирхе. - Она не оборачивалась. - Ты наклонился и сказал мне на ухо. Три года назад, четырнадцатого мая. Кроме тебя и меня этого никто не слышал.

Запрос. Архив. Досье Тайной Канцелярии, шесть страниц: дата венчания - четырнадцатое мая. Место - Фрауэнкирхе, Дрезден. Свидетели - двое. Далее - сведения о переводе в отдел военных перевозок.

Содержание частной реплики, произнесённой шёпотом на ухо невесте в присутствии ноля свидетелей, в досье отсутствует.

Восстановление по косвенным данным невозможно.

Одна секунда.

Расчёт вариантов: типовые формулы немецкого венчального обряда - двадцать восемь. Вероятность попадания при выборе наиболее частотной - четыре процента.

Две.

Молчание допустимо до трёх с половиной секунд. Дальше оно само становится ответом.

Три.

За окном по жести стучал дождь. В кухне капало из крана - я не докрутил вентиль, когда мыл руки. Полотенце в её руке скрутилось жгутом.

Она начала поворачивать голову.

Глава 8

Пауза держалась семь секунд.

Эльза стояла у двери спальни, вполоборота, рука на косяке. За окном по жести подоконника стучал дождь, неровно, с перебивами от ветра. Внизу, на Гётештрассе, прошёл ночной трамвай - одиннадцатый с того момента, как она вернулась со смены.

Расчёт шёл параллельно с молчанием.

Данных не было. Дрезден, Фрауэнкирхе, три года назад, слова у алтаря - в досье Канцелярии этого не значилось. Досье собирали не под жену. Его собирали под маршруты, звания и подписи. Молчание до девяти секунд ещё укладывалось в легенду контуженого. После - нет.

Я поставил чашку на блюдце. Фарфор стукнул громче, чем нужно.

- Я говорил тихо, - сказал я. - Ты просила повторить громче. Я не смог.

Она не двигалась. Дождь усилился, потом сел.

- Ты сказал: "Я не умею говорить красиво. Я умею возвращаться".

Значок на её груди дрогнул, потемнел на четверть тона и выправился обратно в алый. Пульс на шее - сто шесть, сто два, девяносто четыре. Зрачки сузились. Химия шла своим ходом, гасила несоответствие, подгоняла сомнение под удобную форму. Через три секунды она улыбнулась.

- Я всё время думала, что клятва вышла не самая красивая.

- Я не мастер по красивым.

- Ты и тогда так сказал.

Она ушла. Дверь спальни закрылась без щелчка - тут все двери закрывались без щелчка.

Фраза собиралась по трём переменным: послужной список Конрада, строй его писем, статистика формулировок офицеров саксонского корпуса того года. Совпадение с реальностью - процентов сорок. Хватило не совпадения. Хватило того, что артефакт на её груди подобрал недостающее сам.

Наташа вышла из кухни, когда в квартире стало тихо. Она успела переодеться в домашнее - серая шерсть, глухой ворот, руки в рукавах. Волосы забрала под гребень. Немецкая медсестра Анна Крюгер получалась у неё лучше, чем следовало бы.

- Ты соврал ей в лицо, - сказала она.

- Да.

- И она поверила.

- Не она. - Я собрал чашки. - Значок.

Наташа села на край стула. Спину держала ровно даже сейчас, ночью, на чужой кухне.

- Объясни.

- Артефакт снимает пик. Любой. Радость, страх, сомнение. Сомнение - тоже пик. Она поймала несостыковку, значок её погасил, мозг подставил объяснение. На этом стоит вся система. Человек не успевает проверить то, что его встревожило: тревогу гасят раньше.

- Значит, она вообще ничего не заметит.

- Заметит. - Я поставил чашки в мойку. - Артефакт гасит пики, память не трогает. Несостыковки складываются. У неё их уже семь: голос, порядок жестов, сахар, слова у алтаря, температура рук, шаг по коридору, скорость отклика на её имя. Восьмая и девятая будут завтра. На двенадцатой-пятнадцатой суммарная нагрузка перевалит рабочий диапазон значка, и он перестанет гасить их одну за другой.

- Сроки.

- Трое суток. Верхняя граница - семь.

Она молчала. За стеной, у соседей, включили радио и почти сразу выключили.

- Ты говоришь о живом человеке так, будто читаешь накладную.

- Я говорю о сроке. Тон тут ни при чём.

Наташа встала, взяла из мойки чашку, которую я туда только что поставил, и вымыла её заново. Молча. Вытерла, поставила в шкаф - не на ту полку, где стояли остальные. Потом заметила, переставила.

- В доме моего отца прислуга ставила посуду по росту, - сказала она в сторону. - Никто не приказывал. Просто так было заведено.

Я промолчал. Она погасила свет на кухне раньше, чем я вышел.

В кабинете стоял стол, шкаф-картотека и лампа под зелёным колпаком. Больше почти ничего. Пол - паркет ёлкой, две плашки у окна рассохлись и играли под ногой, и я на них наступил дважды, прежде чем запомнил, где они.

Пахло бумагой, мастикой и кисло - от чернильницы, которую кто-то забыл закрыть.

Замок картотеки я вскрывал минут семь. Проволока из ящика стола не годилась совсем: мягкая, гнулась под нажимом, соскакивала с механизма. Пришлось идти в прихожую, снимать с вешалки шпильку и разгибать её плоскогубцами. На третьей попытке язычок пошёл. Заодно я оцарапал костяшку о край дверцы, и на бумагу потом попало несколько бурых точек - их я вытер рукавом.

Папок было сорок две.

Логистика Восточного направления, ведомости распределения, переписка по узлам связи, ротации. Конрад сидел в тыловом штабе снабжения и вёл сводные таблицы. Почерк у него был ровный. За весь массив я нашёл одно зачёркивание, и то с извиняющейся пометкой на полях.

Я разложил листы на полу. На столе они не помещались, а держать всё в голове по одному листу медленнее, чем видеть сразу.

Первое время шли нормальные цифры. Вагоны, тонны, километры плеча, нормы выдачи, расход по третьей армии, расход по седьмой. Скучная работа хорошего клерка. Потом пошли поправочные коэффициенты, и всё поехало.

Сталь в Руре прошла пик в марте, и дальше по графику шло снижение. Плановое. Не от бомбёжек, не от аварий - записка на подшивке объясняла всё сама: четыре завода переведены на "программу переориентации", исполнитель гражданская администрация Союза. Что означала переориентация, в записке не уточнялось.

Уголь я проверял дольше всего, потому что сначала не поверил. Лёгкие пласты выбирались к концу лета - это ещё можно объяснить войной. Но заявок на разведку новых не было подано ни одной. Ни одной за три года.

Дальше - хлеб. Нормы гражданскому населению срезали трижды, каждый раз на восемь процентов, и четвёртый срез уже стоял в графике на сентябрь. Пятый тоже стоял. Без даты, с карандашной пометкой "по обстановке".

Аптека добила.

Закупки медикаментов прекратили в феврале. Целиком, по всем позициям, включая перевязочное. Вместо них шли артефакты "Благовест" второй серии, четыреста тысяч штук в месяц, и в графе назначения кто-то написал, не поморщившись: "купирование болевого синдрома, снижение нагрузки на госпитальный фонд".

Эльза работает в госпитале. Ей нечем лечить, и она об этом каждый день знает.

Я сдвинул листы коленом и сел на пол у стены.

Три месяца. При таком расходе и нулевом восполнении вся страна - заводы, дороги, склады, лазареты, люди - тянет три месяца, и дальше идёт обрыв. Не спад. Не голод, не кризис, не тяжёлая зима. Обрыв.

Ветер прибавил, и стекло в верхней раме задребезжало. Я подтянул шпингалет. Через минуту оно задребезжало снова.

Папка без номера лежала отдельно, во втором ряду, за подшивкой накладных.

Списки. Полторы тысячи фамилий группами по восемьдесят: стихия, ранг, текущий показатель источника в процентах. Сто десять. Сто восемнадцать. Сто тридцать один. Против группы - дата отправки на фронт, а рядом вторая колонка, и она называлась "расчётный срок ресурса". Двадцать один день. Восемнадцать. Четырнадцать.

Того Архимага, которого я снял над воронкой у высоты двести четыре, тоже кто-то вписал вот в такую таблицу. С датой, до которой он должен был дожить.

Я взял наугад сорок восьмую группу и проверил себя. Восемьдесят человек, средний показатель сто девятнадцать, отправка одиннадцатого, ресурс шестнадцать суток. Двадцать седьмое.

Полез в график эшелонов.

На двадцать седьмое там стояла разгрузка следующей партии. Та же станция, тот же участок фронта. Смена караула, расписанная за месяц вперёд.

Лампа грела бумагу, и от листов пошёл сухой пыльный запах. Я убавил фитиль - окно кабинета выходило на улицу, и свет с третьего этажа в этом городе замечают.

Фотографию я нашёл случайно, когда искал в нижнем ящике вторую подшивку. Она лежала под коробкой перьев, в бумажной рамке. Церковь, ступени, ветер треплет вуаль, Эльза смеётся и придерживает шляпку. Конрад рядом, спина прямая, лицо такое, с каким снимаются на документ.

На обороте торопливо, чернилами: "Дрезден, май".

Я положил снимок обратно, под коробку, тем же углом. Потом всё-таки достал и посмотрел ещё раз.

В коридоре скрипнула половица. Я замер. Тишина, ещё тишина, потом щёлкнуло в трубе отопления. Дом оседал.

Бумаги вернулись в шкаф в прежнем порядке, и на это ушло больше времени, чем на чтение.

Наташа не спала. Сидела на кухне у окна, в темноте, с погашенной лампой. Перед ней стоял стакан воды, которого она не касалась.

Я сел напротив и выложил всё. Сухо, по пунктам: сталь, уголь, хлеб, медикаменты, полторы тысячи фамилий, три месяца.

Она слушала, не перебивая. Когда я закончил, спросила:

- Ты уверен в датах?

- Даты не мои. Я их только сложил.

- Тогда я не понимаю. - Она повернулась к окну. - Зачем строить страну, чтобы через три месяца её выбросить.

- Затем, что её не строили. Её собрали. - Я развернул к ней последний лист, хотя в темноте цифры она всё равно не различала. - Смотри, как это сделано. Каждый ресурс выбирается до нуля ровно к одной дате. Уголь, хлеб, люди, маги. Ни по одной позиции не остаётся излишка. Такое совпадение случайным не бывает - это спроектировано. Германия - расходник. Одноразовый завод под один рывок. После рывка списание.

- А люди?

- Люди - часть расхода. Их посчитали вместе с углём.

Наташа очень долго молчала.

- И это всё, что ты об этом думаешь? Что логистика хорошая?

- Логистика безупречная. За такую работу в моё время платили провинцией.

Стакан на столе двинулся. Она отодвинула его тыльной стороной ладони - не резко, но вода плеснула через край и растеклась пятном по клеёнке.

- Гриша.

- Да.

- Там полторы тысячи фамилий. И под каждой стоит день, в который человек умрёт. - Голос оставался ровным, и это выходило хуже крика. - Их семьи ходят по этому городу и улыбаются. Мать сегодня в трамвае не потрогала лоб больному сыну, потому что ей стало спокойно. Через три месяца этот город спишут, как ты выражаешься. И ты рассказываешь мне об этом тем же тоном, каким докладывал про ящики с коньяком у Залесского.

- От тона сроки не изменятся.

- Он влияет на тебя. - Она наконец повернулась. В темноте видны были только скулы и линия подбородка. - Я знаю, чего мне стоило сюда поехать. Я согласилась. Я стою здесь и играю чужую медсестру. Но я не стану делать вид, что человек напротив меня - тот же самый.

За окном опять пошёл дождь. По жести застучало.

- Обещай мне одно, - сказала она.

- Я не обещаю того, чего не могу гарантировать.

- Обещай. - Она положила ладонь на стол ровно между нами. - Когда всё закончится и ты вытащишь из себя эту вещь, ты возьмёшь эти списки и прочтёшь их снова. С начала до конца. И заплачешь над ними.

Условие не считалось. Входных данных для прогноза состояния, которого сейчас не существует, у меня не было - расчёт выдал пустое поле и остановился.

Секунду я молчал.

- Хорошо.

- Это не "хорошо". Это обещание.

- Я сказал: хорошо.

Она убрала руку и вытерла воду со стола рукавом. Салфетка лежала сантиметрах в двадцати. Княжна Вьюгова вытирала лужу шерстяным рукавом на чужой немецкой кухне и, кажется, сама этого не заметила.

Стакан она унесла с собой.

Остаток ночи я досидел в кабинете, потом спал часа два - в кресле, не раздеваясь. Верхний слой сознания оставался включённым и подбирал всё подряд: шаги на лестнице, лифт, воду в стояке, чьё-то радио на четвёртом.

Около пяти по улице проехала поливальная машина. Дождь шёл всю ночь, но машина всё равно проехала.

Будильник в спальне ударил в пять сорок. Механический, с двумя чашками, - единственная громкая вещь в этом доме, и звонил он так, будто ему тут не рады.

Эльза встала быстро. Шесть минут в ванной, четыре на волосы, две на форму. К плите вышла уже застёгнутой на все пуговицы, со значком на груди. Волосы забраны в тугой узел, под левым глазом легла тень: вчерашняя смена не отпустила её до конца.

- Ты не спал, - сказала она.

- Плохо сплю.

- Это после контузии. - Она поставила турку на огонь. - У нас в отделении половина мужчин не спит. Профессор говорит, надо просто чаще нажимать.

Сказано было без всякой иронии, тем же тоном, каким сообщают про погоду.

Кофе она варила ровно. Две ложки в свою чашку, три оборота по часовой стрелке. Жест я записал ещё вчера, теперь только сверял. Совпало. Отклонений нет.

Спичка в её руке сломалась у головки. Вторая тоже. Третья зажглась.

Я вышел в коридор за кителем Конрада, и голоса на кухне остались за спиной.

- Фрау Крюгер, - Эльза говорила негромко, - а долго ещё будет карантин?

- Столько, сколько потребует состояние пациента. - Наташа отвечала сухо и коротко, как отвечают на службе.

- Просто я же не чужой человек. Я его жена.

- Именно поэтому. Родные нарушают предписания первыми.

Звякнула крышка. Пауза.

- Вы замужем?

- Нет.

- А были?

- Фрау фон Лютхофф, у меня инструкция, а не биография.

- Извините. - Эльза чем-то зашуршала, бумагой, наверное. - Просто здесь редко разговаривают. То есть говорят, конечно. Про смены, про нормы, про сводки. А так - редко.

Наташа не ответила. Я вернулся на кухню, и разговор закончился сам.

Эльза достала из шкафчика хлеб, нарезала четыре куска, два завернула в бумагу - обед на смену. Крошки смела ладонью в горсть и высыпала за окно, на карниз. Сделала это, не глядя, привычным движением. Значит, делала каждое утро.

Голубей на карнизе не оказалось.

В дверь позвонили. Фрау Мюллер, с первого этажа, в халате поверх платья, принесла бумажный пакет.

- Эльза, деточка, у меня опять талоны на сахар лишние. Не пропадать же.

- Фрау Мюллер, вы мне на той неделе отдавали.

- Значит, и на этой отдам. Я старуха, мне сладкое вредно. - Она заглянула через плечо Эльзы. - Господин капитан, доброе утро. Вы лучше выглядите. Правда, лучше.

- Спасибо.

- Мой Отто после Вердена тоже полгода молчал. - Она уже поворачивалась к лестнице. - Потом заговорил, и лучше бы молчал, честное слово.

Дверь закрылась. Эльза положила пакет на полку, где стояли два таких же нераспечатанных.

- Я сегодня до восьми, - сказала она у вешалки. - Может быть, до девяти. У нас поступление после Смоленска.

Она задержалась на пороге. Хотела что-то сказать, но не сказала. Тронула пальцем значок - коротко, вскользь, почти не нажимая. Мысль ушла.

Дверь закрылась. Лифт пошёл вниз, скрипнул на втором.

Через полчаса я вышел из дома.

Легенда требовала выгула: контуженый офицер на восстановлении обязан гулять, соседи должны его видеть, отсутствие человека на улице замечают раньше, чем его присутствие. Плюс нужна была карта квартала не по схеме Канцелярии, а по собственным ногам.

Гётештрассе после дождя блестела. Плитку тут клали в шахматном порядке, тёмное с серым, и швы были залиты так плотно, что вода не стояла нигде. Ни одной лужи на четыреста метров. Ни одной выбоины.

Фасады чинили прямо при мне. Двое в синих комбинезонах поднимали на верёвках люльку, третий снизу правил стрелу и командовал вполголоса. Работали ровно, без переклички и мата. У нас на восстановлении дома в Иркутске орут через весь двор, и это слышно за квартал.

На углу Гётештрассе и Кайзеральд стояла очередь в булочную. Человек тридцать. Стояли по двое в ряд, дистанция между парами полшага, никто не переминался. У женщины впереди из сумки торчала свёрнутая газета, и она читала её, держа на весу, пока очередь двигалась.

Очередь двигалась молча. Не тихо - молча.

Я встал в хвост. Пахло тёплым хлебом, мокрым камнем и ещё немного мазутом от трамвайной линии. Через восемь минут я взял два кренделя и сдачу мелочью. Продавщица улыбнулась, поблагодарила и пожелала хорошего дня, и следующему за мной сказала то же самое, теми же словами, с той же паузой между "спасибо" и "хорошего дня".

На скамейке у трамвайной остановки сидел старик и кормил воробьёв. Крошил булку, бросал под ноги, воробьи прыгали и дрались. Значок на его пальто горел ровным алым.

Мимо прошли двое солдат в увольнении. Один рассказывал другому про сестру, которая переехала в Нюрнберг и теперь работает на новом заводе, и жалованье там на четверть выше. Второй слушал и кивал. Оба смеялись в правильных местах.

Я сел на свободный край скамейки и минут пять просто смотрел.

Небо стояло низкое, серое, без просветов. Ветер тянул с востока, холодный, и в нём чувствовалась сырость канала. Мокрая брусчатка отдавала запахом железа. Трамвай подошёл, звякнул, открыл двери, забрал шестерых и ушёл. Провода над улицей качнулись и успокоились.

Старик докрошил булку, отряхнул колени и ушёл, не оглядываясь на воробьёв.

Обратно я пошёл другим маршрутом, через двор с сушилками для белья и закрытым на замок подвалом. Двор был чистый. Никто не курил на ступенях, никто не сидел на лавке, детских велосипедов у стены не стояло. Крендели я съел по дороге. Тесто оказалось сухим и почти без соли - эрзац, при трети нормы муки такой и должен быть.

Расчёт запустился, как только я запер за собой дверь квартиры.

Карантин - конструкция временная. Первый день он держится на авторитете медицины. Второй - на инерции. Третий начинает мешать. К четвёртому Эльза либо нарушит его сама, либо обратится к врачу госпиталя и попросит осмотреть мужа по-человечески, между делом. Второй вариант хуже: осмотр даст ауру, аура даст несовпадение, несовпадение уйдёт по служебной линии.

Отсюда следовало простое.

Легенда, построенная на изоляции, распадается за трое суток. Легенда, построенная на восстановленной близости, держится минимум десять. Единственная процедура, закрывающая одновременно семь из девяти накопленных несостыковок, - физическая близость. После неё сомнение теряет опору: телу верят больше, чем памяти.

Отклонений расчёт не показал. Ни отвращения, ни сопротивления, ни встречного аргумента. Поле реакции осталось пустым, как пустой оставалась графа с её привычками до вчерашнего вечера.

Отметилось только одно. Инстинкт самосохранения источника блокировал нанесение себе увечий, поэтому рубец на животе Конрада скопировать не удалось. Вероятность прямого контакта с этим участком тела при близости - выше половины.

Величина попадала в допуск. Значит, работаем.

Наташа собирала посуду. Я изложил ей это ровно так, как оно считалось: срок, процедура, ожидаемый эффект, поправка на шрам.

Она стояла ко мне спиной. Тарелка в её руках не двигалась секунды три.

- Хорошо, - сказала она.

- Ты можешь на это время выходить из квартиры. По легенде сестра ночует у себя.

- Я сказала: хорошо, Гриша.

Она поставила тарелку в мойку и открыла воду. Трубы за стеной ударили по колену, и напор пошёл рывками. Под этот шум говорить дальше не было нужды.

Я вернулся в кабинет. Провод из-под стола уходил в стену, хотя телефона в квартире не стояло. Я обвёл пальцем место входа, снял на нём стружку краски ногтем и оставил всё как есть. Не сегодня.

Дождь к семи утра перестал. На карнизе крошки размокли и слиплись в серую кашу. Внизу дворник счищал с плитки мокрые листья, скрёб лопатой ровно, через равные промежутки, и перестал только у самого угла дома.

Глава 9

Дождь начался в шестом часу и к семи устоялся.

С карниза над окном кухни капало на жестяной отлив нижнего этажа. Интервал держался ровно: три и восемь десятых секунды. Иногда ветер сбивал воду в сторону, и тогда пропуск - семь и шесть. Потом опять три и восемь.

Я стоял у окна и считал. Не потому, что это было нужно. Считалось само.

Внизу, на Гётештрассе, женщина в сером плаще перешла улицу под зонтом и остановилась у аптеки. Аптека была закрыта третий день. Она постояла, прочитала объявление на двери, потрогала значок на груди и пошла дальше уже спокойным шагом.

На карнизе сидели два голубя. Крошки, которые Эльза высыпала утром, размокли ещё вчера, но голуби всё равно ковырялись в этой каше.

В кабинете Наташа второй час разбирала аптечку сестры Крюгер. Пузырьки она выставляла в ряд на столе, читала этикетки и половину откладывала в сторону.

- Здесь нет ничего, - сказала она, когда я зашёл. - Настойка йода, сода, порошок от головы. И четырнадцать значков.

- Это и есть аптечка.

- Это коробка с леденцами. - Она собрала пузырьки обратно. - Гриша, если завтра тебе понадобится сбить кровотечение, я буду прикладывать к тебе бумагу.

За стеной в подъезде хлопнула дверь, кто-то потащил вниз что-то тяжёлое, металлическое, с грохотом на каждой ступеньке.

Фрау Мюллер поймала Наташу ещё утром, у почтовых ящиков, и разговор этот я слышал из открытого окна.

- Фрёйляйн, а вы надолго к нам?

- По предписанию.

- Это хорошо, это правильно. Эльзочка совсем себя загнала. - Старуха гремела ключами. - Вы ей скажите, пусть спит. Она же по ночам не спит, я слышу, у нас перекрытия тонкие, она ходит.

- Я передам.

- И ещё, милочка. - Голос фрау Мюллер стал ниже. - Вы за ней приглядите. У неё в марте было - она мне на лестнице сказала одну вещь, а на другой день не помнила, что говорила. Совсем не помнила. Я тогда решила, что она нажала.

Дальше пошла тема талонов и цен на кофе, и я перестал слушать.

Лифт пошёл вверх в девятнадцать ноль восемь.

Она вошла тяжело. Плащ висел на ней мокрым, саквояж она поставила на пол сразу, не дойдя до вешалки, и минуты полторы просто стояла в прихожей, привалившись плечом к стене.

Значок горел тускло-бордовым.

- Добрый вечер, - сказала она.

- Ты рано.

- Я поздно. - Она наконец сняла плащ. - Просто раньше, чем обещала.

Она нажала на значок. Цвет пошёл вверх - от бордового к нормальному алому, за секунду с небольшим. Плечи у неё разошлись, спина выпрямилась, лицо разгладилось.

Через десять минут она нажала снова.

Я поставил чайник до её прихода. Дальше - по вчерашней схеме: чашка с синим ободком, две ложки сахара, три оборота ложкой по часовой стрелке, потом ложку положить на блюдце справа. Пирог фрау Мюллер лежал в буфете, я отрезал два куска и положил на тарелку так, как она резала сама, - под углом, срезом к краю.

Эльза села, обхватила чашку двумя руками и долго не пила.

- Ты помнишь про ложку, - сказала она.

- Я много чего помню. Не всё подряд.

- Врачи говорили, память вернётся кусками. - Она отпила. - Значит, возвращается.

Совпадение с её ожиданием - высокое. Пульс девяносто два, дыхание ровное, зрачки в норме. Значок держится.

За стеной у соседей включили радио. Передавали сводку, потом марш, потом кто-то убавил звук, но не выключил, и марш дальше шёл фоном, глухо, через кирпич.

- У нас сегодня приняли сто сорок, - сказала Эльза. - За смену. Обычно сорок, ну пятьдесят.

- Смоленск.

- Смоленск. - Она поставила чашку. - Мы клали в коридорах. Потом в подвале, где сушилка. Профессор велел не разбирать по тяжести, а класть по очереди, как привозят, потому что разбирать некому.

Она отломила кусок пирога вилкой и не съела.

- И морфия нет. Совсем. С февраля.

- Чем работаете?

- "Благовестом". - Она сказала это ровно. - Второй серии. Их выдают вместе с бинтом. Ставишь солдату на грудь, он перестаёт кричать, и можно шить.

Расчёт подтвердил февральскую строку из папки в кабинете. Закупки прекращены. Замещение - четыреста тысяч единиц в месяц. Купирование болевого синдрома, снижение нагрузки на госпитальный фонд.

- Он не убирает боль, - сказала Эльза. - Он просто не даёт кричать.

Она наконец съела кусок.

- Знаешь, что самое странное? Они благодарят. Ты его зашиваешь на живую, он лежит с этой штукой на груди и говорит: спасибо, сестра. И улыбается. - Она посмотрела на свою чашку. - А у меня руки трясутся полсмены.

- Много не довозят?

- По-разному. - Она подумала. - Сегодня привезли двенадцать в одном кузове, четверо доехали. Их сгружают прямо на брезент во дворе, потому что носилок не хватает, а санитаров двое на весь корпус. Я вчера полчаса искала завхоза, чтобы он открыл склад с простынями. Он спал.

Она сказала это без злости. Устало, как говорят о погоде во время сенокоса.

- А потом простыни всё равно не выдали, потому что накладная не подписана.

Второй кусок пирога она резала вилкой на четыре части и не съела ни одной.

- И запах. К нему нельзя привыкнуть, что бы ни говорили. Я домой прихожу, мою руки, потом мою второй раз, потом нюхаю рукав - и всё равно.

Ответ требовался поддерживающий, короткий, без цифр. Я собрал его из трёх её реплик за вчера и одной за сегодня.

- Ты их держишь, пока другие считают бумаги. Это разная работа.

Она подняла голову. Секунды две смотрела молча.

- Ты раньше так не говорил.

- Раньше я не лежал на носилках.

Значок у неё пошёл вверх на четверть тона, до почти светлого. Работает.

Наташа стояла в дверях кухни в форме сестры, с папкой под мышкой. Она держала эту папку весь вечер и, кажется, ни разу не открыла.

- Фрау фон Лютхофф, вам нужно поесть, а не разговаривать.

- Я ем.

- Вы держите вилку. - Наташа поставила на стол стакан. - И выпейте воды. У вас губы белые.

Эльза послушалась. Выпила залпом, как пьют на смене - быстро, чтобы вернуться к работе.

- Фрау Крюгер, а вы где учились?

- В Дрездене.

- Правда? И я туда ездила. - Она чуть оживилась. - На Прагерштрассе была кофейня с зелёными окнами. Её потом закрыли, кажется.

- Не помню такой.

- Ну да. - Эльза отодвинула тарелку. - Вы же там учились, а не гуляли.

Разговор ушёл в сторону и заглох сам. За стеной марш кончился, и диктор начал читать список городов.

Она мыла посуду, я вытирал. Полотенце было жёстким и почти не брало воду, так что тарелки я ставил в сушилку влажными.

- Гесслер сегодня опять всю смену не выходил из операционной, - сказала Эльза в раковину.

- Гесслер.

- Хирург наш. Я тебе рассказывала. У которого значок всегда алый.

- Я помню.

- От него жена ушла в марте. - Вода шумела, и она говорила громче обычного. - Собрала два чемодана и уехала к матери в Кассель. А он вышел в тот же день на смену и отработал четырнадцать часов.

Она передала мне тарелку.

- Я тогда спросила, как он держится. Знаешь, что он ответил? Что он ничего не чувствует, и это очень удобно, потому что руки не дрожат.

Пауза шла три с половиной секунды.

- А в июне у него отказали ноги. Прямо в коридоре. Врачи ничего не нашли. - Она закрыла воду. - Профессор сказал: организм догнал.

Она вытерла руки о фартук и повернулась ко мне.

- У тебя тоже всегда алый.

- У меня контузия.

- Я знаю, что у тебя контузия. - Она сняла фартук и повесила на крючок с третьей попытки, потому что петля не цеплялась. - Я не про это.

Соседский радиоприёмник щёлкнул и умолк. Стало слышно, как в трубе идёт вода этажом выше.

- Я про то, что я не хочу, чтобы у тебя однажды отказали ноги в коридоре.

Она ушла в спальню первой.

В прихожей перегорела лампа. Я щёлкнул выключателем дважды, потом ещё раз - нить не взялась. Запасных в ящике не было, были только пробки, моток изоленты и стопка квитанций за воду, перехваченная резинкой.

Я выкрутил колбу, потряс её у уха. Внутри стукнуло. Поставил обратно и оставил как есть.

Из-под двери спальни шла полоса света. Эльза там что-то уронила, мягкое, потом заскрипела дверца шкафа.

Наташа стояла у двери кабинета.

- Я буду здесь, - сказала она.

- По легенде сестра ночует у себя.

- По легенде сестра проживает по адресу пациента на весь срок карантина. Я читала свои же бумаги, Гриша.

Она сказала это тихо и по-немецки, потому что стены не везде толстые, а по имени назвала на русском, одним словом, вставленным в чужую речь.

- Хорошо.

- Ты уверен в сроке?

- Трое суток истекают завтра.

Она посмотрела на дверь спальни. Потом на меня.

- И ты собираешься это делать.

- Да.

Наташа поправила манжет. Ткань там была натянута, и поправлять было нечего.

- Я закрою дверь. Не потому, что согласна.

Она вошла в кабинет и закрыла дверь. Замок в ней щёлкал, я слышал это вчера, - сегодня не щёлкнул.

Спальня Конрада фон Лютхоффа: кровать, два ночных столика, шкаф, окно с плотной шторой. Стены здесь были глухие. Я проверял это в первый же день: хлопок ладонью у стены давал сухой, короткий звук без отдачи. Дом строили с расчётом на тишину, и тишина в нём стояла полная.

Эльза сидела на краю кровати и расстёгивала манжеты.

Потом она сняла значок.

Артефакт лёг на ночной столик, кругляш повернулся, качнулся и остановился, и алый в нём начал гаснуть - не сразу, секунд за пять, до тускло-серого.

Изменения пошли одновременно. Мышцы лица разошлись из ровного положения: правая бровь встала выше левой, углы рта опустились, между бровями появилась складка, которой днём не было. Дыхание сбилось с ритма. Плечи упали.

Она стала некрасивее. И живее раз в десять.

- Господи, - сказала она и потёрла лицо ладонями. - Как же я устала.

Голос тоже изменился. Ниже, суше, с трещиной.

- Я его снимаю каждый вечер. Ты знал?

- Нет.

- Никто не знает. Это, наверное, наказуемо. - Она усмехнулась. - Сначала было страшно. Первый раз я сняла в феврале, после ночной, и меня трясло полчаса. Всё сразу возвращается, понимаешь? Всё, что за день не пустили внутрь. Все сто сорок человек за один раз.

Она развязала волосы. Узел держался на двух шпильках, одна упала на пол, она не стала поднимать.

- Но иначе я перестаю быть собой. Гесслер вон перестал.

Она села обратно на край кровати и подтянула колени.

- В апреле нам читали лекцию. Приезжал человек из городского управления, в штатском, очень вежливый. Объяснял, что тревога - это нагрузка на организм, а нагрузку надо снимать, иначе будет износ. И знаешь, он был прав. Он всё правильно говорил. Я сидела и кивала.

Она смотрела в стену.

- А через неделю у нас в отделении умерла девочка. Восемь лет, осколок в бедре, довезли поздно. И мать её сидела в коридоре и улыбалась. Понимаешь? Улыбалась. Ей было спокойно.

Пальцы у неё сжались на одеяле и разжались.

- Я потом три ночи не спала и всё думала: а я бы улыбалась? И не смогла себе ответить.

Ветер снаружи качнул стекло. Штора не шевельнулась - плотная.

- Конрад.

- Да.

- Я думала, тебя убили. - Она смотрела в пол. - В апреле пришло письмо, что ты пропал под Ковелем, а потом через три недели поправка, что нашёлся. И между этими двумя письмами было двадцать три дня. Я их прожила как вдова. Я даже платье приготовила.

Она подняла глаза.

- А потом ты вернулся, и ты другой. Всё время смотришь мимо. Голос не такой. Я себе говорю: контузия, контузия, ему тяжело, врачи предупреждали. И знаешь, значок мне очень помогает в это верить.

Пульс сто четыре. Дыхание частое, поверхностное. Слёзы пошли, она их не вытерла.

- Я не хочу верить значку. Я хочу верить тебе.

Расчёт выдал точку. Дальше отказ означал ускорение распада легенды: отвергнутая в этом состоянии, без артефакта, она к утру перевела бы сомнение в действие - разговор с Гесслером, запрос на осмотр, служебная линия.

Она встала и подошла.

Ладони у неё были холодные и пахли карболкой - так пахнет кожа, которую моют по восемь раз за смену.

Свет она погасить не успела, я погасил сам.

Темнота была полной. За окном шёл дождь. Вода с карниза падала на жесть с прежним интервалом, и звук пробивался через штору ослабленным, но различимым: три и восемь. Три и восемь. Пропуск. Три и восемь.

Алгоритм работал по шести пунктам. Дыхание синхронизировать, темп удерживать в её темпе, реакции отдавать с задержкой в полсекунды, руки держать в известных ей местах, речь - не более трёх слов подряд, имя произносить дважды.

Импульсов не возникало. Ни одного.

Простыня была накрахмалена и шуршала при каждом движении.

Её рука пошла вниз, по груди, вбок, вдоль рёбер.

И остановилась на животе.

Пальцы прошли по коже слева направо, вернулись обратно и легли плоско. Ниже последнего ребра, на четыре пальца в сторону от средней линии.

У Конрада фон Лютхоффа там был рубец. Осколочное, сорок первый год, шов длиной одиннадцать сантиметров, зажило с грубым краем. Он значился в госпитальной карте, он был на теле, которое мне показали в бункере, и я его видел собственными глазами. Скопировать его не вышло. Источник блокирует нанесение себе увечий, инстинкт стоит глубже управления, и в тот момент это записали как погрешность в две десятых процента.

Погрешность лежала сейчас под её ладонью.

Эльза не двигалась.

Я слышал, как у неё изменилось дыхание - вдох оборвался на середине и не пошёл дальше. Мышцы руки затвердели. Ладонь осталась на месте, потому что она сама ещё не поняла, что делает.

Потом поняла.

Она отдёрнула руку и отодвинулась. Быстро, толчком, всем телом назад, к изголовью.

Пульс - сто шестьдесят за четыре секунды.

Значок лежал на столике в полутора метрах, серый и мёртвый, и гасить это было нечему.

- Кто ты, - сказала она.

Не крикнула. Сказала шёпотом, и в шёпоте сорвался голос.

Расчёт занял полторы секунды.

Вероятность крика в течение ближайших трёх секунд - девяносто восемь. Стены глухие, но окно спальни выходит во двор, а форточка приоткрыта на два пальца с вечера. Двор замкнутый, акустика собранная. Ниже этажом - семья с двумя детьми, они не спят до одиннадцати.

Вероятность того, что она дотянется до значка и нажмёт - двенадцать. Даже при нажатии артефакт снимет пик, но не сотрёт причину; она проснётся утром с этим знанием, и знание уйдёт по служебной линии в течение суток.

Вероятность нейтрализации без летального исхода с сохранением легенды - ноль целых, ноль десятых.

Альтернатив расчёт не выдал.

Я поднял руку.

Аспект Силы работает вовне: масса, вектор, приложение. В узком коридоре он работает точнее, потому что импульсу некуда расходиться. Я собрал его в пятно размером с монету и вложил на глубину в пять сантиметров, в проекцию сердца, между четвёртым и пятым ребром слева, коротким толчком на выдохе.

Удар прошёл в момент между двумя сокращениями.

Сердцу нужен ритм. Ритм - электрический, и он держится на узле, который сбивается механикой, если попасть в фазу. Мышца дёрнулась и встала. Ни разрыва тканей, ни перелома рёбер, ни следа на коже - импульс ушёл внутрь, отработал и погас.

Она не успела вдохнуть.

Глаза остались открытыми. Тело повалилось на бок, левая рука соскользнула с простыни и повисла. Через восемь секунд отошли сфинктеры, через двенадцать сошёл цвет с губ.

Я снял пальцами пульс на шее. Ноль.

В комнате было темно и тепло. Простыня подо мной остыла с одного края и держала тепло с другого. Пахло карболкой, накрахмаленным бельём и немного пылью от шторы. Форточка тянула холодом на два пальца от рамы, и струя шла низом, по полу, к ногам. Внизу, во дворе, кто-то закрыл окно, потом открыл снова. По жести падала вода. Батарея под подоконником пощёлкивала, остывая на ночь.

Я встал, оделся и открыл штору на ладонь.

Дверь открылась через минуту.

Наташа стояла на пороге. Она смотрела сначала на кровать, потом на столик, потом на меня.

Значок Эльзы лежал серым кругляшом рядом с расчёской и стаканом воды.

Мой горел алым. Ровным, полным, безупречным - таким, каким он горел с первой минуты в этом городе, потому что подавлять ему было нечего.

Наташа сделала полшага вперёд и остановилась. Рука у неё поднялась к горлу, к вороту форменного платья, и там осталась.

Она не могла вдохнуть. Я видел это по движению рёбер: короткие рваные попытки, и ни одна не проходит до конца.

- Она успела понять, - сказал я. - Крика не было. Соседи ничего не слышали, стены глухие, форточка приоткрыта, но во дворе никого. Тело без внешних повреждений. Утром я оформлю это как инфаркт.

Наташа не ответила.

- Легенда сохранена. Срок продлевается минимум на четверо суток.

Она смотрела не на мёртвую женщину. Она смотрела мне в лицо и искала на нём хоть что-нибудь.

Лицо не выдало ничего, потому что выдавать было нечего.

- Ты не мог её оглушить, - сказала она.

- Оглушённая через минуту очнётся.

- Связать.

- На четверо суток. В квартире, куда завтра придёт соседка с талонами, а послезавтра - посыльный из госпиталя, потому что она не выйдет на смену. - Я сел на край кровати и накрыл тело простынёй до плеч. - Я считал этот вариант. Он ведёт к провалу через сутки и к трибуналу для всех троих.

- Ты считал.

- Да.

- Полторы секунды.

- Полторы.

Наташа прошла к столику и остановилась перед ним. Серый кругляш лежал рядом с расчёской, в расчёске остались её волосы.

- Она сняла его сама, - сказала Наташа. - Она сняла его, чтобы побыть человеком. И умерла человеком, без всякой химии, зная, что рядом чужой.

Плечи у неё пошли вверх и вниз один раз.

- Гриша, я не знаю, как я буду об этом молчать.

- Молчать не нужно. Нужно к семи утра поставить квартиру в исходный вид.

Она посмотрела на меня очень долго. Потом кивнула - коротко, по-служебному, - и это было хуже всего, что она могла сделать.

Шпилька от волос Эльзы лежала на полу у кровати. Я поднял её и положил на столик, рядом с серым значком.

За окном вода с карниза шла на жесть с прежним интервалом. Три и восемь. Три и восемь. Ветер сбил струю в сторону - пропуск, семь и шесть. Потом опять три и восемь.

Глава 10

Наташа осталась в дверях. Не вошла.

Свет из коридора лежал у неё под ногами узкой полосой и обрывался на пороге спальни. Дождь шёл третий час. На кухне у соседей сверху что-то уронили, потом протащили по полу - ножка стула, тяжёлая, с зацепом.

- Она мертва, - сказала Наташа.

- Да.

- Ты мог её оглушить.

- Нет.

Я сел на край кровати и снял с себя чужую ладонь Эльзы - она лежала у меня на предплечье и мешала считать пульс, которого уже не было. Пальцы шли туго. Тепло из них уходило снизу вверх, от ногтей к запястью, и через двадцать минут кисть перестанет гнуться совсем. Работать надо было до этого.

- Расстояние до окна - четыре шага. Окно выходит во двор, во дворе дежурит патруль ПВО, смена в двадцать три. Крик держится в воздухе полторы секунды и слышен на двести метров при такой влажности. Оглушение по затылку даёт от одной до трёх секунд бессознательного состояния, дальше - рвотный рефлекс и шум. Гематома на затылке при вскрытии читается за минуту.

- Я не спрашивала расчёт.

- Ты спросила, мог ли я.

Наташа сняла с головы косынку сестры и держала её в кулаке. Косынка была накрахмалена и не мялась.

- Ты даже не смотришь на неё.

- Смотрю. Второй раз за минуту. Мне нужно положение суставов.

- Господи. - Она произнесла это очень тихо и очень ровно, как произносят в гостиной при чужих. - Я стояла в коридоре и слушала. Я слышала, как она смеялась, когда ты уронил подушку. Через двенадцать минут после этого ты её убил.

- Через четырнадцать.

Наташа наконец шагнула внутрь. Форма медсестры на ней сидела не по фигуре, ремень она перетянула на две дырки, и от этого китель на спине собирался в складку. Она подняла со столика серый значок Эльзы, повертела и положила обратно - стеклом вниз.

- Гриша. - Она говорила ровно, как за столом. - Я видела тебя после Кровина. Ты сидел на полу в чужой крови и выл. Восемь минут, я засекала по часам, потому что не знала, чем ещё себя занять. Тогда ты убил того, кто пришёл тебя убивать. Сегодня ты убил женщину, которая гладила тебе живот.

- Восемь минут - это восемь минут, в которые я был бесполезен.

- Это восемь минут, в которые ты был живым.

В стене загудела труба. Соседи снизу открыли горячую воду, и звук пошёл вверх по всему стояку, глухой, с дребезгом на верхней ноте.

Я встал и начал считать вслух, потому что так быстрее.

- Она сняла артефакт до близости. Значок лежал на столике сорок минут. Всё это время её эмоции ничем не подавлялись. Когда её рука не нашла рубец, у неё было три варианта поведения: замереть, отстраниться, закричать. Она выбрала третий. Вероятность крика - девяносто восемь. Дом слышимый, перегородки в четверть кирпича, фрау Мюллер спит с открытой форточкой. Крик означает патруль, патруль означает проверку документов, проверка означает вскрытие легенды. Вскрытие легенды означает, что "Благовест" останется работать, а полторы тысячи батареек сгорят по графику. Одна против полутора тысяч.

- Не считайте при мне.

- Ты просила объяснить.

- Я просила тебя быть человеком, - сказала Наташа. - Хотя бы плохим.

Она отвернулась к окну и стояла так, пока я собирал с пола её саквояж. Внизу, во дворе, кто-то долго не мог завести машину. Стартер брал в третий раз, ловил, обрывался.

Тело нужно было переложить.

Инфаркт при переутомлении даёт узнаваемую картину, и картину эту делает не сердце, а поза. Человек садится. Человек хватается за грудь или за край мебели. Человек падает с высоты собственного роста или сползает. Если сползает - на боку остаются точки давления, и они не совпадают с точками давления от лежания в постели. Я поднял Эльзу на руки и понёс к креслу у зеркала.

Она весила пятьдесят два. Голова ушла назад, и волосы задели дверной косяк.

- Держи под лопатками, - сказал я.

Наташа подошла и взяла. Руки у неё были холоднее, чем у мёртвой.

Мы посадили Эльзу в кресло, ноги - в стороны, левая рука соскользнула сама, правую я положил на грудину, на второе межреберье, чуть левее середины. Ночная рубашка задралась на бедре, я одёрнул. Это не входило в расчёт. Просто одёрнул.

Дальше - сердце.

Аспект Силы вовне работает грубо. Внутрь тела он не идёт совсем, и именно поэтому мне пришлось делать всё через грудную клетку: узкий, короткий импульс, вектор - назад и вниз под тридцать градусов, площадь приложения - с ноготь. Первый импульс разрывает мелкие сосуды под перикардом. Второй, слабее, гонит кровь в разрыв, чтобы картина набралась естественно, а не появилась сразу. Между ними - сорок секунд, иначе ткань отреагирует одинаково по всей глубине, и любой патологоанатом увидит одномоментность.

Я положил ладонь ей на грудь и отсчитал.

Тело дёрнулось от удара. Кресло проехало по паркету на палец и стукнуло ножкой о плинтус.

- Что ты делаешь, - сказала Наташа. Без вопросительной интонации.

- Имитирую разрыв папиллярной мышцы. Ей двадцать восемь, у неё четыре месяца по четырнадцать часов на смене, недосып, кофе вместо еды и артефакт, который не даёт организму реагировать на перегрузку. Госпитальный врач подпишет это, не снимая пальто.

- А если не подпишет?

- Тогда мы уйдём в коллекторы сегодня, а не через сутки, и потеряем ключ.

Сорок секунд я ждал у окна. За стеклом дождь шёл косо, стекал по раме и накапливался в углу, где краска отошла. На подоконнике снаружи лежал окурок, размокший, расклеившийся вдоль.

Второй импульс я дал тише.

Потом стёр с её плеча свои отпечатки - на коже они не остаются, но на пудре остаются, а пудра была на плечах, она мазалась ей после смены, чтобы не блестело лицо. Проверил ногти. Под ногтями чисто. Она не успела ни оцарапать, ни ухватиться.

- Квартира, - сказал я.

Наташа не двинулась.

- Наташа. Квартира.

- Я слышу.

Она ушла в гостиную, и оттуда пошли звуки нормальной жизни: скрип дверцы буфета, вода в раковине, стук чашки о доску. Я прошёл по спальне против часовой, как заходил бы чужой, и вычистил всё, что показывало на двоих. Второй стакан. Второе вдавленное место на подушке - взбил. Кровь на простыне - её, от губы, прикусила, - простыня в стирку не годилась, слишком свежая, и я оставил как есть: женщина умерла ночью, простыни никто не менял.

Оставалась одежда. Женщина, которая умерла ночью в кресле, не может быть аккуратно раздета и аккуратно одета обратно, и я оставил всё так, как было: халат на спинке стула, чулки на батарее, одна туфля под кроватью, вторая у порога. Тапки я переставил носками к креслу. Мелочь, но освидетельствование смотрит на пол.

Часы на комоде шли на семь минут вперёд. Я не тронул.

На кухне Наташа перекладывала посуду и не попадала чашкой на крючок. Со второго раза попала.

- Три пакета сахара, - сказала она. - Талоны фрау Мюллер. Нераспечатанные, с прошлой недели.

- Убери в шкаф, ко второму ряду.

- Она держала их на виду.

- Значит, оставь на виду.

Наташа поставила пакеты обратно на полку, ровно, этикетками наружу, и на секунду задержала на них руку.

- Гриша. Ты дал мне слово. В кабинете, у картотеки.

- Помню.

- Тогда повтори его вслух. Сейчас. Мне это нужно.

- Когда я вытащу из себя эту штуку, я перечитаю списки, - сказал я. - И заплачу.

- Ты говоришь это как расписание поездов.

- Другого голоса у меня сейчас нет.

Она кивнула и пошла мыть руки. Мыло выскользнуло и укатилось за раковину.

К шести дождь кончился, и стало слышно город.

Берлин просыпается одинаково: сначала трамвай на Гётештрассе, потом молочник, потом громкоговоритель на углу - марш, четыре такта, объявление, снова марш. Я стоял у зеркала в ванной и брился чужим лицом.

Скула у Конрада была тяжелее моей, и бритва шла по ней иначе, чем я привык. Дважды соскочила. Второй раз - по подбородку, кровь пошла сразу, и я прижал полотенце. Мыльная пена под нижней губой стала розовой.

Лицо в зеркале выглядело спокойным. Оно всегда теперь выглядело спокойным.

Звонок в дверь ударил в семь двенадцать.

Наташа возникла в коридоре мгновенно - в форме, застёгнутая, с саквояжем в руке. Я показал ей два пальца: медленно. Она встала у стены так, чтобы её было видно из дверей, и приняла вид человека, который здесь по службе.

За дверью стоял мальчишка. Лет четырнадцать, велосипедный плащ до колен, на груди - алый значок, брюки подвязаны бечёвкой у щиколотки, чтобы не попадали в цепь.

- Господин капитан фон Лютхофф? Госпиталь Святой Гертруды. Сестра фон Лютхофф не вышла на ночную пересменку, старшая сестра Бринкман велела узнать, всё ли в порядке, у нас двое не вышли на этой неделе, поэтому теперь ездят и спрашивают, и я должен привезти ответ письменно или устно, как получится.

Он выговорил это одним куском, на выдохе, и переступил с ноги на ногу. С плаща текло на коврик.

Я держал полотенце у подбородка.

- Моя жена умерла ночью.

Мальчишка моргнул. Рука пошла к значку - рефлекс, у них у всех этот рефлекс, - но он остановил её на полпути и опустил.

- Я... прошу прощения, господин капитан.

- Сердце. Врач нужен для свидетельства.

- Я скажу. Я скоро. - Он попятился, зацепился плащом за перила и рванул вниз через ступеньку.

Наташа отделилась от стены.

- Он не нажал.

- Заметил.

- Их дрессируют с семи лет, а он не нажал.

- Это ничего не меняет в ближайшие два часа, - сказал я. - Придёт врач. Ты его встретишь.

Врач пришёл через сорок минут, и это был Гесслер.

Я узнал его по описанию Эльзы раньше, чем он представился: высокий, сутулый, пальто поверх халата, халат несвежий. Правую ногу он подтаскивал. Значок на груди горел ровным алым.

- Гесслер, хирургическое, - сказал он и прошёл мимо меня в квартиру, не разуваясь. - Где?

- В спальне.

Он поставил саквояж на пол, посмотрел на кресло и минуты полторы ничего не делал. Просто стоял. Потом присел, взял Эльзу за запястье, оттянул веко, прижал два пальца под челюстью.

- Когда?

- Между двумя и тремя. Я спал в кабинете. Мне запрещены раздражители, я после контузии.

- Знаю, она говорила. - Гесслер расстегнул ворот рубашки на теле, посмотрел на грудь, на шею, на кисти. - Она у меня в отделении с марта. Четырнадцать часов, потом ещё две на перевязочной, потому что у нас с апреля некому. Я ей два раза писал освобождение. Она их рвала.

Наташа сделала шаг вперёд.

- Сестра Крюгер, сопровождающая господина капитана. Могу я чем-то помочь, доктор?

- Можете подержать вот это. - Он сунул ей планшет. - Пишите: женщина, двадцать восемь, острая сердечная недостаточность. Внешних повреждений нет. Признаков борьбы нет. Времени я вам точного не дам, у меня нет термометра, его забрали в феврале в лабораторию и не вернули.

Он щёлкнул замками саквояжа, покопался, ничего не нашёл, закрыл.

- У неё значок был снят, - сказал он вдруг.

Пауза в комнате получилась короткая. Внизу во дворе тот же водитель снова взялся за стартер.

- Она снимала на ночь, - ответил я.

Гесслер посмотрел на меня снизу вверх, из положения на корточках, и я увидел, что у него лопнули сосуды в левом глазу, полосой, от угла.

- Их все снимают, капитан. И все говорят, что не снимают. - Он поднялся, держась за спинку кресла, и колено щёлкнуло. - Хотите, скажу вам одну вещь, которую я никому не говорю на службе? Он не лечит перегрузку. Он её прячет. Человек не чувствует, что сдох, и продолжает ходить на смену. А потом садится в кресло. Как она.

- Вы носите свой постоянно.

- Ношу. - Он одёрнул халат. - Мне пятьдесят один, у меня отказали ноги в июне посреди коридора, и я лежал, пока санитары не подняли. От меня ушла жена. Я не хочу это чувствовать. Я хочу оперировать.

Он взял у Наташи планшет и расписался, придавив бумагу к стене. Ручка не писала, он потряс её и расписался поверх продавленного.

- Свидетельство пришлют из канцелярии, до полудня. Похоронное бюро на Кантштрассе, скажете, что от меня, вас поставят вне очереди. У нас с ними договор.

В дверях он остановился.

- Она про вас говорила каждую смену. Первые дни - про то, что вы вернулись. Потом перестала.

- Перестала?

- Позавчера. - Гесслер надел шляпу. - Сказала: он вернулся не весь. Женщины это чувствуют раньше нас. Всего доброго, капитан.

Дверь он не закрыл. Я закрыл сам.

Фрау Мюллер поднялась через четверть часа. Мальчишка на лестнице орал в полный голос, весь дом уже знал.

Я ушёл в кабинет и оставил дверь приоткрытой на ладонь. Разговор в прихожей вела Наташа.

- Сестра Крюгер, госпитальная служба. Господину капитану сейчас нельзя разговаривать, у него предписание.

- Я на минуту, милая, на одну минуту. Господи, Эльза. Я же её вчера у лестницы видела, она несла воду и смеялась, что лифт опять стоит. - Голос у Мюллер был сиплый, утренний. - Двадцать восемь лет. У меня Марта в её возрасте только замуж вышла.

- Сердце.

- У всех теперь сердце. У Кранцев в двенадцатой - сердце, у старика с четвёртого этажа - сердце. А до войны у нас в доме умирали от старости и от лестницы.

Что-то зашуршало - бумага, пакет.

- Вот, возьмите. Печенье. Не надо отказываться, у меня стоит с воскресенья, я одна его не съем, а сахар всё равно пропадёт.

- Спасибо. И вот ваша кастрюля, фрау Мюллер. Я её вымыла.

- А, кастрюля. Я про неё забыла совсем. - Пауза. - Милая, а вы ведь не берлинская? Говор у вас северный.

- Киль.

- Вот и я слышу. У меня зять из Киля, он так же тянет на конце. Он в порту работал, теперь на заводе, они там по четырнадцать часов и по два выходных в месяц, а Марта пишет, что он дома молчит и сидит у окна. Я ей говорю: пусть значок носит и не выпендривается, ей же легче будет.

- Пусть носит, - сказала Наташа.

- Вы придёте на отпевание? Тут церковь через два квартала, у Святого Матфея, только там теперь без колоколов, их сняли в апреле.

- Если позволит служба.

Дверь закрылась. Наташа постояла в прихожей, потом отнесла печенье на кухню и поставила на стол, не разворачивая.

Провод под столом в кабинете лежал с первого дня.

Он выходил из-под плинтуса, шёл по стене за шкаф и обрывался у самого пола - я его нашёл ещё в среду и не тронул, потому что аппарата в квартире не было. Аппарата не было ни в одной комнате. Провод при этом был тёплый.

Теперь я вытащил ящик стола целиком.

Задняя стенка ящика оказалась фальшивой, на двух шпильках. Отмычка соскочила и оцарапала мне костяшку, я вытер кровь о штанину и взял со второго раза. За стенкой стоял приёмный аппарат - узкий короб с бумажной лентой и слюдяным окошком, лента подана, головка на нуле.

Он тикнул, пока я на него смотрел. Потом пошёл.

Лента выползала рывками, буквы печатались сдвоенно, краска садилась. Я держал её на весу и читал, пока она шла.

Шифр Канцелярии, третий контур, дневной ключ по числу месяца. Расшифровка занимает у обычного офицера связи двадцать минут с таблицами. У меня это заняло время, за которое лента дошла до конца и повисла.

"Г. - К. 17:00 сегодня. Кайзергоф, зал у зимнего сада, столик под часами. Ключ при мне. План этажей при мне. Второй раз не приду. Опоздание считаю провалом. Форма парадная, без сопровождения нельзя - приходи с женщиной".

Я оторвал ленту и сжёг её в пепельнице. Бумага была плохая, горела быстро, оставила чёрный завиток на дне.

Наташа стояла в дверях кабинета, руки скрещены.

- Генрих?

- Семнадцать ноль-ноль. Офицерский клуб "Кайзергоф", зал у зимнего сада.

- Сегодня.

- Сегодня.

Она подошла и посмотрела на пепельницу.

- У меня умерла хозяйка квартиры, я по легенде сопровождаю контуженого офицера, и через девять часов я иду с ним в клуб, где будет двести человек внутренней безопасности. Ты понимаешь, как это выглядит?

- Естественно выглядит. - Я задвинул ящик. - Офицер, у которого ночью умерла жена, идёт туда, где есть люди и выпивка. Так делают все. Отсутствие траурного поведения объясняется контузией, присутствие сопровождающей - предписанием врача. Вайсхаупт получит логичную картину.

- Ты уже знаешь, что там будет Вайсхаупт?

- Начальник внутренней безопасности округа обедает в "Кайзергофе" четыре дня в неделю. Это есть в досье, страница шесть.

- И ты всё равно идёшь.

- Ключ у Генриха. Ключ открывает центральный узел. Другого канала к узлу нет, и второй встречи он не назначит - он это написал прямым текстом, значит, у него горит своё. Три дня назад в округе взяли двоих связных, об этом объявляли по радио между сводками.

Наташа села на подлокотник кресла и стянула с руки перчатку. Под ней на пальце остался белый след от кольца, которого она не носила уже неделю.

- Оружие?

- Ты берёшь скальпель и ампулы, это по форме. Я иду пустой. На входе двойной контур: досмотр и артефактная рамка, металл она пропускает, ману в предметах - нет.

- А Орудие?

- Орудие развоплощено. Оно не предмет, пока я его не позвал, рамке нечего ловить. - Я закрыл дверцу шкафа. - Но воплощать его там нельзя. Оно узнаваемое. Один выживший опишет косу - и Союз получит не диверсанта Канцелярии, а Гришу Эссериса в центре Берлина.

- А если начнётся?

- Значит, начнётся руками.

Наташа не ответила. Она подошла к окну и приоткрыла его - потянуло мокрым асфальтом и углём.

- Гриша, ещё одно. Похоронное бюро на Кантштрассе. Кто-то должен туда пойти.

- Ты. В одиннадцать. Возьмёшь свидетельство и оплатишь по низшему разряду, у капитана связи оклад двести двадцать марок, высший разряд не сходится с окладом.

- Хорошо.

- Кастрюлю Мюллер ты отдала?

Наташа повернула голову и посмотрела на меня очень долго.

- Кастрюлю, - повторила она.

- Соседка, которая не получила посуду обратно, поднимается второй раз и задаёт вопросы у двери. Ты сделала правильно.

- Я сделала это, потому что она мне её сунула в руки.

- Результат тот же.

За стеной у Мюллеров включили радио. Марш шёл на середине, потом оборвался, и женский голос начал читать сводку по Восточному фронту - прорыв под Смоленском, продвижение сорок километров, дисциплина частей отличная.

Я вернулся в спальню и закрыл кресло простынёй с кровати. До полудня из канцелярии никто не придёт.

Парадный китель Конрада висел в шкафу в бумажном чехле, чехол был подшит по низу белой ниткой - кто-то ремонтировал его руками, не машиной. Я вынул китель и повесил на дверцу. На левом рукаве не хватало пуговицы.

Иголка нашлась в жестянке из-под леденцов, вместе с талонами и катушкой серых ниток. Нитка в ушко пошла с четвёртого раза.

Глава 11

Такси высадило нас за квартал. Дальше шли пешком, потому что подъезд к «Кайзергофу» перекрыли машинами, и разворачиваться там пришлось бы задом, под фарами, на виду у швейцара.

Дождь кончился к четырём, асфальт остался мокрым. Пахло углём и жареным луком из подвальной кухни. На углу двое мальчишек в одинаковых серых куртках с алыми значками на груди разносили вечерний листок, и один орал заголовок про Смоленск с интонацией, с какой продают лотерею. Второй молчал и считал мелочь в кепке.

Мимо прошла колонна рабочих со смены - человек шестьдесят, в ногу, без команды. Никто не разговаривал. У третьего слева на ботинке разошёлся шов, и он всё равно шёл в ногу.

Наташа шла справа, на полшага сзади. Так положено сопровождающей.

- Пуговица, - сказала она тихо.

- Знаю.

Я пришил её утром серой ниткой, потому что чёрной в жестянке не нашлось. На парадном кителе это видно с двух метров при хорошем свете. В клубе свет будет хороший.

- Перешить нечем.

- Тогда держи руку так, чтобы ее не было видно.

- Ты нервничаешь.

- Я собранна, - сказала Наташа. - Это разные вещи, и мне неприятно, что ты их путаешь.

Швейцар открыл дверь и не посмотрел на нас совсем.

Рамка стояла сразу за гардеробом. Двое из внутренней службы, скучающие, отработавшие смену: один щупал шинели, второй следил за стрелкой на приборе. Прибор реагирует на ману в предметах - амулеты, накопители, артефактное оружие. Металл он пропускает.

Скальпель и ампулы Наташи прошли как медицинский набор сопровождающей. Мой китель прошёл пустым. Развоплощённое Орудие рамка не увидела - ловить она умеет только то, что лежит в кармане.

- Капитан фон Лютхофф, - сказал я и подал книжку.

Стрелка дёрнулась на моём значке и легла обратно.

- Проходите, господин капитан. Соболезнуем.

Он сказал это ровно, глядя в бумаги. К половине шестого об этом будет знать весь зал.

Внутри было жарко.

Оркестр из пяти человек играл что-то танцевальное с провисающим тромбоном. Слева от входа шёл длинный бар с зеркалом, справа - три ряда столиков, дальше арка и зимний сад под стеклянной крышей: пальмы в кадках, плетёные кресла, дождевая пыль на стекле, хотя дождя больше не было. Часы висели над средней аркой. Столик под ними пустовал.

Холодный разум разложил зал за четыре секунды.

Сто девять человек. Из них при оружии - сорок один, включая двоих у бара, которые сидели ко мне спиной и не сняли ремни. Выходов три: парадный, кухонный за левой служебной дверью, и чёрный через зимний сад - там же вентиляционная решётка на два человека в ширину. Несущие колонны - четыре, шаг восемь метров. Люстра над центром зала - литая, около трёхсот килограммов, крепление к балке.

Мы сели под часами. Официант принёс карту и поставил на стол тарелку с солёными орехами.

- Ты дышишь чаще, - сказал я.

- Я сопровождаю офицера в клубе. Так и должно быть.

За соседним столиком трое артиллеристов спорили о лошадях.

- Я тебе говорю, тягач под шестую батарею не подадут раньше пятницы, - сказал тот, что постарше. - У них два тягача на дивизион, и один стоит на Тельтовканале со снятым мостом.

- Значит, лошадьми.

- Лошадьми. Мой отец воевал лошадьми, я вожу пушки лошадьми, мой сын будет возить их лошадьми, а в газете напишут, что мы механизированы до последнего болта.

- Тише ты.

- А что тише? Я про лошадей.

- Ты про лошадей уже четвёртый раз за неделю. Ты нажми и помолчи.

- Я нажимал в обед.

- Нажми ещё.

Тот, что постарше, нажал на значок двумя пальцами, коротко, привычно, как трут переносицу. Плечи у него опустились через секунду. Он допил и заговорил о сестре жены, которая переехала в Нео-Москву и пишет, что там улицы моют по расписанию.

Они выпили. Тот, что помоложе, промахнулся мимо пепельницы, пепел лёг на скатерть, он его смахнул рукавом и размазал.

Наташа взяла орех, покрутила и положила обратно.

- Не ешь, - сказал я.

- Я и не собиралась.

- Соль вызывает жажду, жажда - лишние движения.

- Я взяла его, потому что женщина за столом должна что-то делать руками. - Она положила ладони на скатерть. - Ты объясняешь мне вещи, которые я знаю с четырнадцати лет.

В дальнем углу играли в карты. У бара стоял майор и держал в руке телефонную трубку - аппарат на длинном шнуре ему подтащил бармен, - и то, что он говорил, я слышал через два стола: он объяснял кому-то дома, что не приедет ни в четверг, ни в субботу, и голос у него при этом был спокойный до полной ровности. Значок горел алым.

Часы над нами показывали шестнадцать пятьдесят четыре.

Вайсхаупт подошёл в шестнадцать пятьдесят семь.

Он шёл не к нам. Он шёл к бару, остановился в двух шагах, посмотрел так, будто узнал, и повернул. Приём старый и рабочий: если человек ждёт проверки, он выдохнет, когда ты пройдёшь мимо, и вдохнёт обратно, когда ты вернёшься.

Я не выдохнул и не вдохнул.

- Фон Лютхофф. - Он остановился у стола. Невысокий, лет пятидесяти, в штатском, с редкими волосами, зачёсанными поперёк. Правая рука в кармане пиджака. - Вайсхаупт, внутренняя безопасность. Разрешите.

Он сел, не дожидаясь ответа, и подтащил третий стул.

- Сестра Крюгер, - сказала Наташа. - Госпитальное сопровождение.

- Знаю. - Он не посмотрел на неё. - Капитан, я прочёл рапорт сегодня в двенадцать. Примите. Двадцать шесть лет - это плохой возраст для сердца.

- Спасибо.

- Гесслер подписал за четыре минуты. - Вайсхаупт достал портсигар и не открыл его. - Он у нас всегда подписывает за четыре минуты. Я вам это говорю без второго дна, просто человек так работает.

Оркестр перешёл на медленное. Кто-то у бара засмеялся и закашлялся.

- Вы вернулись двадцать второго, - сказал Вайсхаупт.

- Двадцать второго.

- Контузия, эвакуация, четырнадцать дней в тыловом. Читал. У меня к вам служебный интерес, и я не буду делать вид, что зашёл выпить. Вы в марте сдавали в штаб схему подвоза по третьему сектору. Сорок восемь эшелонов, узловая станция Ландсберг. Помните?

Данных не было.

Досье Канцелярии на Конрада фон Лютхоффа занимало девять страниц. Служба, звание, ранение, жена, квартира, привычки, две фотографии. Логистика третьего сектора в него не входила, потому что Канцелярия брала капитана связи, а не начальника перевозок.

Холодный разум начал строить.

Он взял всё, что знал о немецкой полевой логистике из документов, которые я читал ночью в кабинете Конрада, и стал собирать из этого правдоподобный ответ. Сорок восемь эшелонов на узел - многовато для одного сектора. Значит, часть шла с перевалкой. Значит, была вторая станция. Значит, в схеме был резерв на разгрузку.

Работа шла быстро. Слишком быстро для человека с контузией.

- Помню в общих чертах, - сказал я. - Меня после ранения плохо держат цифры.

- Общих хватит.

- Перевалка была не на Ландсберге. Ландсберг брал разгрузку в три нитки, четвёртая шла в обход через южную ветку, иначе состав стоял под выгрузкой шесть часов вместо двух.

Вайсхаупт молчал две секунды.

- Южной ветки на Ландсберге нет.

- Тогда я путаю с апрелем.

- Возможно. - Он наконец открыл портсигар, взял папиросу и не закурил. Просто держал. - Знаете, что странно? Я задал вам вопрос без ответа. Схему сдавали не вы. Её сдавал ваш заместитель, обер-лейтенант Кребс, и подписи вашей там нет.

Наташа поставила локоть на стол.

- Господин Вайсхаупт, у капитана предписание: никаких проверочных нагрузок на память в течение месяца. Я обязана это отметить в журнале.

- Отмечайте, сестра.

Он посмотрел на неё в первый раз за разговор, и я увидел, что у него значок сидит выше, чем у остальных, на самом лацкане, почти у ключицы. Так носят те, кто снимает его не глядя.

- Вы давно при капитане?

- С эвакуационного пункта. Одиннадцать дней.

- Киль?

- Киль.

- У вас хорошая выучка. - Вайсхаупт покрутил незажжённую папиросу. - В госпитале Святой Гертруды такой нет. Там девочки с трёхмесячных курсов, они боятся крови и держат шприц как перо.

- Я служила в полевом.

- Вижу.

Он повернулся ко мне.

- Капитан, ещё одно, и я вас отпущу. Ваша соседка сверху, фрау Мюллер, сегодня в четырнадцать двадцать говорила с постовым на углу. Она сказала, что вы вернулись с фронта не такой, как уехали, и что жена ваша перед смертью два дня ходила серая. Это ничего не значит, у нас каждая вторая старуха что-нибудь говорит постовым, им скучно. Я спрашиваю не поэтому.

- А почему?

- Потому что мне интересно, что ответите вы.

Оркестр закончил номер. Хлопали вяло, человек десять.

- Я вернулся с дырой в голове, - сказал я. - Меня зашили и отправили домой. Жена увидела человека, который не помнит, где у них лежит сахар. Она устала. Через восемь дней она умерла в кресле.

- Вот это уже похоже на правду.

Он положил папиросу на стол и подвинул её мне, как фишку.

- Я тридцать один год этим занимаюсь, фон Лютхофф. Люди, которым нечего скрывать, говорят коряво и злятся. Вы говорите коряво и не злитесь. Такого у меня в практике было два случая, и оба раза человек оказывался мёртвым внутри. Один сгорел на «Благовесте» до нуля, второй был чужой.

Наташа не шевельнулась.

Холодный разум выдал развилку: продолжать разговор - вероятность провала растёт на четыре процента за минуту; оборвать разговор - растёт на семь. Оптимально было ждать Генриха и держать линию.

Я держал линию ещё две минуты. Он спрашивал про Ландсберг, про Кребса, про то, кто у них в отделе печатает бланки на папиросной бумаге. Я отвечал коротко и один раз ошибся на фамилии, но ошибка легла в контузию.

Потом подошёл официант.

Официант встал у стола и раскрыл блокнот.

Дальше произошло следующее.

Я поднял руку, чтобы заказать. Пальцев было три: указательный, средний, безымянный, ладонью к себе. Три порции на стол. Так показывают в Академии, в клубе на Мойке, в любом гарнизонном буфете от Пскова до Иркутска. Двести лет одно и то же движение, и его не держит голова - его держит рука.

Немцы считают от большого пальца, ладонью наружу.

Холодный разум зафиксировал ошибку через полсекунды после того, как она случилась, и не смог её отменить, потому что отменять было нечего: рука уже опускалась.

- Три тёмных эля, - сказал я.

Вайсхаупт положил папиросу на скатерть.

Оркестр доигрывал такт. Артиллеристы за соседним столиком заспорили громче, кто-то уронил вилку, официант нагнулся её поднять и застыл, потому что за столом никто не двигался.

- Эль, - сказал Вайсхаупт.

- Эль.

- У вас в феврале сорок первого была прободная язва с резекцией. Я читал вашу медицинскую книжку сегодня, потому что читаю их все, когда в семье офицера кто-то умирает не на фронте. Вам нельзя пиво. Вам нельзя эль. Стакан тёмного убьёт вас за сутки, и это не фигура речи, это заключение вашего хирурга, написанное от руки на полях.

Я молчал.

Его значок на лацкане потемнел от края к середине. Красное ушло в серое, серое пошло в графит.

Артефакт не подавляет сомнение. Он его передаёт.

- И пуговица у вас пришита серой ниткой, - сказал Вайсхаупт тихо, почти с сожалением. - Я заметил, когда садился. Эльза фон Лютхофф работала в госпитале, но шила она хорошо. У неё в шкатулке лежат нитки всех цветов, я видел опись.

Рука его пошла из кармана.

Холодный разум дал вводную одной строкой.

Провал маскировки - сто процентов. Сигнал в сеть - уже отправлен, задержка передачи по узлам от восьми до двенадцати секунд, отменить нельзя. Свидетелей за столами в радиусе слышимости - тридцать один, плюс объект. Время до прибытия внешнего оцепления - от четырёх до семи минут. Единственный сценарий с ненулевым выходом - тишина в зале раньше, чем зал закричит.

Орудие Холодный разум рассмотрел и отбросил за половину такта: воплощение даёт вспышку маны на весь квартал, артефактные посты снимут её за секунду, а коса опознаётся по описанию любым архивариусом Союза. Работать надо было так, чтобы уцелевшие рассказывали про человека без оружия.

Я взял Вайсхаупта за горло.

Абсолютный ноль идёт волной наружу, широко, и в зале это дало бы иней на всех столах. Внутрь - иначе. Я загнал холод точечно, через кожу под челюстью, в мягкие ткани над трахеей. Ткань схватилась за долю секунды. Хрип получился короткий и мокрый, кровь на его губах пошла густая, с крупкой. Он ударил меня рукоятью пистолета в висок, попал в скулу, я развернул кисть и сломал ему запястье о край стола.

Пистолет упал в тарелку с орехами.

Дальше пошло по секторам.

Первый - трое артиллеристов слева, из них двое пьяны, третий трезвый и с кобурой на ремне. Трезвый успел встать. Я взял стол за кромку и толкнул кинетикой в узкой полосе, на ширину столешницы: дерево прошло восемьдесят сантиметров и вбило его в колонну. Два хруста - рёбра и штукатурка.

Второй - бар. Двое ко мне спиной. Расстояние девять метров, между нами проход, проход пустой. Кинетика в проходе не расходится вбок, и импульс дошёл почти без потери. Зеркало за баром лопнуло от удара их же телами.

Наташа встала одновременно со мной.

Она не кричала и не бежала. Она положила ладонь на графин с водой, и вода вышла из горлышка тремя иглами по тридцать сантиметров, каждая толщиной с карандаш. Первая ушла в шею официанту, который тянулся к тревожной кнопке под стойкой. Вторая и третья - в тех, кто поднимался из-за столика у арки.

- Восемь секунд! - сказала она.

Зал начал орать.

Крик в закрытом помещении - это не помеха. Это разметка. Кто орёт, тот стоит на месте. Кто молчит, тот двигается к оружию.

Я работал по молчащим.

Офицер у колонны - снизу вверх в подбородок основанием ладони, шейные позвонки. Двое в проходе к парадному выходу - оба лезли в кобуры, оба смотрели на меня, ни один не смотрел под ноги; я поднял ковровую дорожку кинетическим импульсом от пола, они упали, дальше - каблуком.

Свет мигнул. Кто-то зацепил провод оркестровой лампы.

Тромбонист сидел на сцене и держал инструмент на коленях, и я прошёл мимо него дважды. Он не двинулся ни разу. Холодный разум пометил его как ноль угрозы и вычеркнул.

Тридцать секунд - четырнадцать.

Из служебной двери вышел повар с подносом. Он сделал два шага в зал, увидел, остановился и начал отступать назад, не разворачиваясь, - правильно, так учат в цехах при пожаре. Поднос он держал ровно. Холодный разум пометил его как ноль и снял с очереди.

Дверь за ним закрылась. Значит, кухня уже знает, значит, кухонный выход отпадает, и остаётся сад.

Слева поднялся стол - четверо офицеров опрокинули его на бок и легли за столешницей. Толковые. Дуб в четыре сантиметра держит пистолетную пулю и не держит ничего сверх того. Я взял стоявшую рядом чугунную стойку для шляп, тридцать килограммов, и пустил её кинетикой низом, вдоль пола, на уровне щиколоток. Столешницу это подбросило. Дальше было проще.

Шестьдесят - двадцать три.

Работа была грязная. В кино люди падают ровно и лежат, здесь они падали на столы, тащили за собой скатерти, посуду, вазы, и от этого стоял ровный дребезг, который мешал слышать шаги за спиной. Один зацепил меня стулом по пояснице. Второй, из внутренней службы, оказался быстрым: успел выстрелить, пуля прошла мне через китель под мышкой и ушла в потолок. Я сократил дистанцию до упора, где пистолет уже не разворачивается, и сложил ему локоть в обратную сторону.

Третий выстрел был у бара. Стрелял майор с телефонной трубкой - он так её и не положил, шнур тянулся за ним по стойке. Стрелял он левой, с дрожью, и попал в колонну в метре от меня. Я ушёл за колонну, дал импульс в стойку бара снизу - доска пошла вверх и вбила его в зеркало.

Трубка осталась висеть на шнуре и раскачивалась.

Наташа держала арку зимнего сада.

Лёд у неё шёл узкий и низкий, по полу, - те, кто бежал в сад, разгонялись и уходили ногами вперёд. Двоих она добила скальпелем, коротко, без замаха. Третий встал на четвереньки и пополз к решётке, и она его пропустила.

- Наташа.

- Пусть ползёт. Он без оружия.

- Он видел твоё лицо.

Она догнала его в три шага.

Девяносто секунд.

Тридцать два.

Оркестр молчал. Пластинка на патефоне у бара всё ещё крутилась, игла шла по пустой дорожке, и в зале это было самым громким звуком.

Пахло порохом, разлитым спиртным и жжёной изоляцией - где-то замкнуло провод сцены. С потолка сыпалась побелка от того попадания в потолок. Стеклянная крыша зимнего сада была цела.

Наташа стояла посреди зала. Косынка сбилась на затылок, на скуле у неё была чужая кровь, руки она держала опущенными.

Она посмотрела на бар, потом на арку, потом на меня. Взгляд шёл рывками и нигде не задерживался дольше секунды.

- Григ... Конрад, - сказала она и поправилась вслух. Это было плохо, но слушать уже некому.

- Пульс, - сказал я.

- Что?

- У тебя сто сорок. Сядь на десять секунд и опусти голову. Через минуту будем бежать.

Она села на перевёрнутый стул. Взяла с пола чью-то бутылку минеральной, вытерла горлышко ладонью и выпила половину. Ладонь была в крови, и на бутылке остался отпечаток.

- Ты дышал ровно, - сказала она.

- Да.

- Всё это время. Я слышала. Я стояла в трёх метрах и слышала, как ты дышишь, и это было одно и то же дыхание в начале и в конце.

- Так экономнее.

Она поставила бутылку на пол, аккуратно, будто на столе.

Из-за арки зимнего сада вышел человек.

Средних лет, в форме железнодорожного ведомства, лысоватый, с портфелем. Он поднял обе руки на уровень плеч и держал их так, пока шёл. Двенадцать шагов. Ни одного лишнего движения.

- Генрих, - сказал он. - Я сидел за пальмами с семнадцати ноль-ноль. Вы опоздали на четыре минуты, а Вайсхаупт пришёл вовремя.

- Ключ.

Он опустил правую руку очень медленно, расстегнул манжет и снял запонку. Обыкновенная запонка, вороненая, с плоской вставкой из тёмного камня.

- Вставляется в терминал у основания трона, паз под левой рукой сидящего. Держится сорок секунд, потом перегорает. Второго нет.

Я взял. Камень был тёплый.

- План этажей.

- В голове. Бумагу я сжёг в марте, когда взяли Кребса. - Генрих переступил через чью-то ногу и посмотрел вниз, потом снова на меня. - Тридцать два человека. Я считал, пока сидел.

- Тридцать два.

- За полторы минуты. - Он потёр правую кисть левой. Кисть была тёмная, с синевой под ногтями, - обморожение, старое, недели три. - Мне говорили, что пришлют лучшего. Я думал, врут.

- Дворец, - сказал я. - Коротко.

- Три кольца. Внешнее - рота охраны и артефактные посты по углам, их обходят снизу. Среднее - служебные этажи, там же генераторы «Благовеста», шесть штук, стоят в подвале под южным крылом. Внутреннее - тронный зал, при нём личный охранник Кайзера, и про него я знаю только то, что его никто из персонала не видел ест.

- Терминал?

- У основания трона, слева, под мраморной накладкой. Накладка снимается рукой, я видел, как её снимал техник. Сорок секунд, и запонка сгорит вместе с пазом.

- Кто ставил генераторы?

- Инженеры Союза. Немцев к ним не подпускают с сорок первого. - Генрих поправил ремень портфеля и не попал в пряжку с первого раза. - Капитан. Я в этом городе четыре года. У меня жена в Ростоке думает, что я работаю на железной дороге. Скажите мне одно: это правда закончится сегодня?

- Сегодня закончится «Благовест».

- А остальное?

- Остального я не считал.

Сирена началась на улице. Сначала одна, дальше по кварталу вторая, третья, и они разошлись по фазе, поэтому вой шёл рваный.

- Парадный отпадает, - сказал я. - Кухня выходит во внутренний двор, двор глухой. Идём через сад.

- Там решётка на кладке сорокового года, - сказал Генрих. - Прутья двадцать миллиметров.

- Знаю.

Наташа поднялась со стула и застегнула ворот. Косынку она сняла совсем и бросила на пол, потому что медсестра с чужой кровью на скуле в оцеплении не пройдёт, а женщина без формы - может.

У выхода в зимний сад я остановился на секунду.

Вайсхаупт лежал у стола лицом вниз, и его значок на лацкане догорал последними точками серого, теряя даже это. Сеть уже приняла сигнал. Сейчас его читали в трёх районных узлах, и через минуту прочтут во дворце.

- Пошли, - сказал я.

Игла на патефоне добежала до конца дорожки, щёлкнула и пошла по кругу заново.

В зимнем саду было холоднее градусов на восемь. Стеклянная крыша не держала тепло, вода с пальмовых кадок натекла на плитку, и Генрих сразу поехал каблуком.

- Осторожнее, - сказала Наташа и придержала его за локоть.

- Спасибо. У меня рука не работает, я плохо ловлю равновесие.

Решётка была в дальнем углу, за кадками: восемь прутьев в проёме метр на метр двадцать, кладка сороковых, раствор старый, крошится. Прутья я не трогал. Кинетику я дал в кладку по периметру - узкой полосой, как ножом по шву, - и решётка вышла из стены вместе с четырьмя кирпичами. Пыль пошла в лицо, я отвернулся.

За проёмом был подсобный проулок: мусорные баки, штабель пивных ящиков, кирпичная стена напротив в трёх метрах.

Первым полез Генрих. Портфель он передал Наташе, потом застрял плечом и висел секунды четыре, пока не завалился на ту сторону.

Сирены шли уже с трёх направлений. К ним добавился новый звук - низкий, ровный, тянущий на одной ноте. Воздушный патруль. Дирижабли наблюдения ходят на восьмистах метрах, у них прожектор и связь с наземными постами, и с восьмисот они видят улицу целиком.

- Тень от стены, - сказал я. - Идём вдоль правой стороны, не отрываясь. На перекрёстке ждём, пока луч уйдёт на север.

- Далеко до коллектора? - спросила Наташа.

- Люк на Циммерштрассе, четыреста метров.

- Четыреста метров под прожектором.

- Триста в тени, сто открытых.

Генрих подобрал с земли чью-то фуражку и надел. Она была ему велика и села на уши.

Мы пошли.

В конце проулка стоял грузовик с брезентом, шофёр курил в кабине и смотрел в сторону клуба. Он нас увидел. Секунду он смотрел, потом отвернулся и стал смотреть на руль, и я его не тронул - на человека, который отвернулся, тратить время нельзя, а он ещё и запомнил бы больше, если бы я подошёл.

За спиной, в клубе, наконец заорали в голос. Кто-то выжил под столами и теперь звал на улицу.

Мы свернули за угол.

Глава 12

Туман поднялся от асфальта минут за пять.

Днём был дождь, вечером стало холоднее градусов на шесть. К половине шестого улицу заволокло туманом по пояс. Верх был чистый, и это работало против нас: с восьмисот метров патруль видел не людей, а фигуры по грудь в белом.

Мы шли вдоль правой стены, там, где карниз давал тень.

Генрих отставал. Портфель он перекладывал из руки в руку каждые тридцать шагов, потому что правая держала плохо: пальцы у него сгибались до половины и дальше не шли.

- Дай сюда, - сказала Наташа.

- Я сам.

- Вы роняете его каждые полминуты, и он щёлкает замком. Звук идёт до перекрёстка. Дайте.

Он отдал.

- Спасибо. - Генрих подул на пальцы, хотя это ничего не даёт при таком обморожении. - Это ключ виноват. Запонка. Она четыре месяца лежала у меня в манжете, а она холодная, всё время холодная, и я не мог её снять, потому что снятая запонка в кармане - это вопрос при досмотре. Вот и доносился.

- Вам нужен врач.

- Мне нужен поезд на Росток.

Луч прошёл по фасадам справа. Мы встали в подъездную нишу - все трое, плечом к стене, - и стояли, пока пятно уползало вверх по кирпичу. В нише пахло мочой и хлоркой. У Генриха под ногой хрустнуло стекло, и он замер, но луч уже ушёл.

Наташа держалась ровно. Слишком ровно.

Пульс у неё я снял на выходе из проулка, когда брал её за запястье на повороте: сто двенадцать в состоянии обычной ходьбы. Через восемь минут после боя должно быть девяносто. Дыхание она держала на четыре счёта, как учат в Тайной Канцелярии при кровопотере, и кровопотери у неё не было.

- Двести метров до Циммерштрассе, - сказал я.

- Хорошо.

- Ты не спросила, что дальше.

- Я знаю, что дальше. Люк, коллектор, дворец. - Она перешагнула через водосточный жёлоб. - Я просто не хочу сейчас говорить.

В середине квартала пришлось встать в подъезд: по улице шёл пеший патруль, четверо, с фонарями. Дверь была не заперта, за ней - лестница и запах вчерашней капусты. На площадке второго этажа кто-то приоткрыл дверь на цепочке и смотрел на нас сверху.

Старуха. В халате, значок приколот прямо к нему.

Наташа подняла голову и посмотрела на неё.

- Госпитальная служба, - сказала она по-немецки, ровно. - Проверка светомаскировки. У вас в окне на кухне щель по нижнему краю.

Дверь закрылась. Через несколько секунд наверху щёлкнул выключатель, и полоса света из-под двери погасла.

Патруль прошёл. Один посветил в подъезд для порядка, луч дошёл до третьей ступеньки и ушёл.

- Светомаскировка, - сказал Генрих шёпотом. - В городе, где не было ни одного налёта.

- Поэтому и сработало.

На углу Кохштрассе стояла очередь.

Тридцать с чем-то человек у закрытой двери молочной лавки, в основном женщины, с бидонами и сумками. В пять сорок вечера при воздушной тревоге очередь не расходится, потому что завтра утром молока не будет, а сегодня, может быть, привезут.

Мы прошли мимо по краю тумана.

- Опять сирена, - сказала одна. - Третий раз за неделю.

- Это не тревога, Хильда. Тревога воет ровно, а эта дёргается. Это полиция.

- Какая разница.

- Большая. При тревоге дают подвал, а при полиции стоишь.

Кто-то в конце очереди нажал на значок, и следом, по цепочке, нажали ещё пятеро - не сговариваясь, как зевают друг за другом. Очередь успокоилась и стала обсуждать, будут ли давать сгущённое.

Генрих шёл и смотрел на них через плечо, пока Наташа не подтолкнула его в спину.

- У меня мать так же стояла, - сказал он. - В шестом. Только тогда без значков стояли, тогда просто ругались.

- Идите молча.

За молочной начинался длинный забор строительной площадки. За ним что-то строили круглые сутки: даже сейчас, при сиренах, там работал копёр, и удар приходил каждые восемь секунд, ровно, в землю через подошвы. На заборе висел плакат с рабочим и надписью про третий год общего блага. Нижний угол отклеился и хлопал.

Мы дошли до конца забора, и копёр остался за спиной, но удар всё равно догонял, только тише.

Проспект открылся за поворотом, и на этом наш маршрут закончился.

Циммерштрассе перекрыли по всей ширине. Два броневика Союза стояли носами друг к другу, оставив между собой проход метра в три, и в проходе стояла цепь: одиннадцать солдат, два пулемёта на треногах, оба развёрнуты вдоль улицы в нашу сторону. Позади цепи - грузовик с прожектором на кузове. Прожектор бил вверх, в туман, и от этого весь перекрёсток светился ровным белым, без теней.

Люк был за ними. Восемьдесят метров за цепью, у второй тумбы от угла.

Мы легли за штабелем кирпича на разобранном тротуаре.

Холодный разум считал.

Броневик Союза, средняя модель: одиннадцать тонн, лобовая плита двадцать два миллиметра под наклоном, башенка с крупнокалиберным, экипаж три человека. Стоят с интервалом три метра, двигатели работают - значит, могут тронуться за четыре секунды. Цепь - одиннадцать человек, из них девять с карабинами, время реакции на движущуюся цель в тумане от полутора до двух с половиной секунд. Прожектор - три киловатта, слепит на сорок метров.

Обход: направо - Фридрихштрассе, ещё два поста, крюк восемьсот метров и открытый мост. Налево - квартал под снос, там сплошной завал и два патруля. Вверх - крыши, но между домами разрыв в шесть метров, а Генрих не прыгнет и через два.

Воздушный патруль шёл вторым кругом. Кольцо стягивалось: на первом круге он прошёл южнее, сейчас - прямо над кварталом.

- Ждать нельзя, - сказал я. - Через шесть минут они замкнут периметр и начнут сплошную проверку домов. Тогда нас возьмут в подъезде.

- А через люк?

- Люк за цепью.

Генрих приподнялся на локтях и посмотрел.

- Это же броня. Это броневики, там сталь в палец толщиной, я такие видел на заводе, их даже гаубица берёт не с первого раза. Мы тут сдохнем к чертям собачьим, вот и весь наш дворец.

- Пригнитесь, - сказала Наташа.

- Я пригнулся.

- Ниже.

Она сама сидела, привалившись спиной к кирпичу, и держала на коленях его портфель. Руки у неё лежали спокойно.

- Григорий пойдёт, - сказала она Генриху. - А мы отсидимся тут и потом побежим. Так что не тратьте силы на разговор.

- Один? На двух броневиков?

- Да.

- Он что, архимаг?

Наташа помолчала.

- Он хуже.

Я оставил их за штабелем и прошёл двадцать метров вдоль стены, чтобы посмотреть на цепь под другим углом. За спиной они продолжали говорить вполголоса, и в тумане звук шёл хорошо.

- Сестра Крюгер, - сказал Генрих. - Или как вас на самом деле.

- Никак.

- Понял. - Пауза. - У меня жена в Ростоке. Мы не виделись с одиннадцатого года. Она пишет на адрес железнодорожного управления, письма приходят вскрытые и снова заклеенные, и она это знает, поэтому пишет только про погоду и про цены на рыбу. Двенадцать писем про рыбу.

- Вы вернётесь.

- Вы говорите это так, как говорят врачи.

- Я и есть врач. В некотором роде.

Генрих завозился, устраиваясь.

- Знаете, зачем я это делаю? Не из-за Империи, у меня к вашей Империи счетов нет. У меня был сосед, инженер, толковый мужик, вместе рыбачили. В одиннадцатом его забрали на «переподготовку», а вернулся он через месяц с алым значком и не узнал меня во дворе. Прошёл мимо, кивнул как чужому. Жена его потом сказала: он теперь всё время доволен. Всё время, понимаете? Человек полгода доволен подряд.

- Понимаю.

- Ни черта вы не понимаете, простите. Вы приехали и уедете. - Он тут же спохватился. - Извините. Это нервы.

- Ничего.

- А вы за него боитесь? - спросил Генрих. - За Григория.

Наташа ответила не сразу.

- Я боюсь за то, что от него останется, - сказала она. - Это другое.

Я вернулся к штабелю. Прожектор на кузове грузовика довернули на два деления влево - они меняли сектор каждые сорок секунд.

Я снял китель и оставил его на кирпичах.

Не для красоты. Парадный китель узок в плечах, а при полном выбросе плечевой пояс расходится на два пальца, и ткань рвёт по швам сама - я это проходил на Огненной Ящерице.

Аспект Силы работает вовне. Импульс идёт от источника через каналы в предплечья и уходит с ладоней, и вся конструкция держится на пропускной способности каналов, как труба держится на диаметре. Ограничитель - это не заслонка. Это привычка: не давать за раз больше того, что канал выдержит без ожога.

После высоты 204 у меня в правой руке шли трещины по внутренней стенке. Я их залечивал восемь дней. Сейчас смысла беречь не было.

Я вышел на середину проспекта.

Туман доходил до пояса, и я шёл в нём, как в воде. Прожектор нашёл меня на тридцати метрах, развернулся и ударил в лицо.

- Стой! Руки!

Крайний слева передёрнул затвор. Пулемётчик справа довернул ствол.

Расчёт лёг за одну секунду. Ближний броневик - фронтальный удар в лобовую плиту, площадь приложения полтора квадратных метра, вектор строго по оси. Дальний - пара разнонаправленных импульсов, в нос и в корму, плечо шесть метров.

Я поднял руки. Со стороны это было похоже на то, что они просили.

Первый выброс пошёл в лоб ближнему.

Одиннадцать тонн сдвинулись назад на полметра, прежде чем броня начала складываться. Плита вошла внутрь корпуса, стойки лопнули, крыша сложилась в гармошку, и башенка ушла в собственный погон. Машина проехала на заклиненных колёсах ещё три метра и встала. Из моторного отсека пошёл пар.

Отдача вернулась мне в предплечья. Кожа на внутренней стороне правой руки лопнула вдоль вены, кровь пошла сразу, тёплая.

Второй выброс - парой.

Нос ушёл вправо, корма влево, одновременно, с разносом в шесть метров. Одиннадцатитонная коробка провернулась вокруг собственной длинной оси, и сварные швы разошлись по всей длине с треском, который слышно на квартал. Дверь сорвало и унесло в витрину.

Цепь начала стрелять на второй секунде.

Пули шли высоко, потому что стреляли на свет и в туман. Я закрылся кинетическим щитом - узкая полоса уплотнённого воздуха на полметра перед грудью, - и пять или шесть попаданий ушло в стороны с визгом. Одна прошла по касательной по левому плечу и вырвала кусок рубахи вместе с кожей.

Третий выброс - низом, вдоль асфальта, широкой волной.

Одиннадцать человек снесло назад на восемь-девять метров. Треноги сложились, прожектор на кузове лопнул, и перекрёсток разом стал тёмным. Стёкла вылетели в трёх домах по обе стороны улицы - я услышал, как они сыплются на брусчатку, долго, слоями.

Стало тихо. Хрипел кто-то один, справа, под перевёрнутым пулемётом.

Из дальнего броневика кто-то попытался выйти. Люк на скрученном корпусе заклинило на треть, в щель просунулась рука и шевелилась. Я не стал добивать. Экипаж в перевёрнутой коробке не боец в ближайшие двадцать минут, а импульс стоит канала.

Один солдат из цепи поднялся на колено и потянулся к карабину - по-настоящему, осмысленно, левой рукой, потому что правая висела. Он смотрел не на меня, а на люк за своей спиной. Он понял, куда мы идём.

Я перебил ему кисть коротким импульсом на четверть силы и пошёл дальше. Он остался сидеть.

Из носа у меня текло. Я вытер тыльной стороной кисти и понял, что рука дрожит - не от нагрузки, а от того, что канал в предплечье прогорел на треть длины и мышца больше не получает нормальной команды.

Холодный разум выдал остаток: три выброса такой мощности до необратимого разрушения правого канала. Два - до потери контроля над кистью.

Где-то в квартале завыла собака. Ей ответили две другие, дальше по улице.

- Пошли! - крикнул я в туман.

Наташа вытащила Генриха за шиворот и погнала через перекрёсток.

Он бежал плохо. На середине упал, портфель поехал по мокрому асфальту, Наташа подхватила его одной рукой, а Генриха второй, и дотащила обоих.

Он увидел броневики вблизи и остановился.

- Господи Иисусе.

- Не смотрите.

- Тут же люди были, - сказал Генрих. - Внутри. Их же там трое было в каждом.

- Шестеро, - сказал я. - Плюс одиннадцать снаружи, из них живых сейчас четверо.

Он посмотрел на меня и открыл рот. Потом закрыл.

Из окна на третьем этаже свесилась женщина и закричала вниз что-то про газ - она решила, что рвануло на подстанции. Наташа задрала голову и крикнула ей уходить в подвал. Женщина исчезла.

По брусчатке текло масло из разбитого картера, широкой чёрной полосой, и в нём отражалось зарево от горящего моторного отсека. Стёкла хрустели под ногами всю дорогу до тумбы.

Люк был у второй тумбы. Чугунная крышка, старая, литая, с надписью по ободу и городским гербом в центре, вросшая в асфальт по краю. Такие поднимают ломом вдвоём.

Я взял её кинетикой снизу, коротким импульсом в паз, - крышка встала на ребро и завалилась на бок. Из колодца потянуло тёплым и гнилым.

- Первым он, - сказал я. - Наташа, замыкаешь.

Генрих полез задом, ощупывая скобы здоровой рукой. Фуражку он потерял ещё на перекрёстке.

Сирены на востоке сменили тон - теперь их было четыре, и они шли к нам. Над крышами прошёл луч воздушного патруля, зацепил дым от горящего моторного отсека и остановился на нём.

Я спустился последним и втащил крышку за собой, поставив её на место одним движением кисти. Левой. Правая держала только вес.

В коллекторе была вода по щиколотку и своё эхо на каждый шаг.

Свод шёл круглый, старой кладки, местами с наплывами извести. Пахло сыростью, гнилью и чем-то кислым, будто рядом сливали с красильни. Воздух был теплее уличного. Где-то впереди капало в глубокую воду, редко, с интервалом.

Генрих сел прямо в воду, спиной к стене.

- Мне надо минуту.

- Две, - сказал я. - Больше нет.

Наташа зажгла спичку - единственную, из тех, что взяла со стойки бара. Огонь дал круг метра на три и высветил её лицо снизу. Кровь на скуле она так и не стёрла, а теперь размазала, когда убирала волосы.

- Покажи руку, - сказала она.

- Работает.

- Покажи руку, Гриша.

Я протянул правую. Она взяла её за пальцы и повернула к свету. Разрыв шёл от локтевого сгиба вниз сантиметров на двенадцать, края разошлись, кровь уже не текла, а стояла.

- Это не порез. Это изнутри.

- Канал прогорел.

- Насколько?

- На треть.

Спичка догорела до пальцев, и Наташа бросила её в воду.

Она порвала подкладку своего кителя - на ощупь, в темноте, зубами по краю, чтобы пошло ровно, - и перетянула мне предплечье в двух местах: выше разрыва и ниже. Узел она вязала одной рукой, вторую подставив под локоть. Пальцы у неё были холодные и не дрожали.

- Затяни туже, - сказал я.

- Туже нельзя, пережму. Ты этой рукой ещё будешь работать.

- Буду.

- Тогда молчи.

Она провела ладонью по повязке сверху вниз, коротко, и убрала руку. Лёд она не давала - на прогоревшем канале холод сажает ткань окончательно.

В темноте она сказала:

- Тридцать два человека. Я всё думаю, почему у меня в голове держится именно эта цифра, а не то, что я сама убила пятерых. Я убила пятерых, Гриша. Я княжна Вьюгова, я в жизни не подняла руку на безоружного, а сегодня я догнала ползущего человека и добила его, потому что ты сказал «он видел твоё лицо».

- Он видел твоё лицо.

- Я знаю, что ты прав. - Голос у неё не дрогнул. - В этом и дело. Ты прав всё время, и я делаю то, что ты говоришь, и с каждым разом мне всё легче это делать. Вот что меня пугает. Не ты. Я.

Вода капала. Генрих в темноте закашлялся и попросил прощения.

- В доме на Гётештрассе, - сказал я, - под подушкой у Эльзы лежал платок с монограммой её матери. Я нашёл его, когда взбивал подушку. Я подумал: улика, ткань, чужая монограмма, надо убрать. Убрал.

- Зачем ты мне это говоришь?

- Затем, что я это помню, - сказал я. - Всё, что я делаю, я помню целиком, с цифрами и деталями. Когда эта штука уйдёт, память останется. Она никуда не денется. Мне придётся забрать её всю.

Наташа долго молчала.

- Тогда я буду рядом, когда ты будешь забирать, - сказала она наконец. - И платок мы у неё оставим. Слышишь? Найдём способ вернуть его в квартиру.

- Хорошо.

- Обещай.

- Обещаю.

Генрих поднялся, шумно, держась за стену.

- Простите, что вмешиваюсь. Я не понял ни слова из того, что вы сейчас сказали, и я очень рад, что не понял. Нам направо. Второй коллектор идёт под Вильгельмштрассе, дальше под площадь, и выход у самого дворца, там дождевая решётка. Только там воды по грудь после дождя.

- Значит, по грудь, - сказал я.

Я пошёл первым.

Через двадцать шагов свод раздвоился, и в правом рукаве стало по колено. Эхо изменилось - стало выше и суше.

- Гриша, - сказала Наташа сзади. - А тихо мы во дворец уже не войдём, да?

- Нет.

- Совсем?

- Через час над этим кварталом будет всё, что у них есть в городе. Скрытность кончилась в клубе. Дальше - прямой штурм.

Никто ничего не ответил.

Впереди, метрах в тридцати, в темноте плеснуло - крупно, тяжело, как от чего-то размером с собаку. Генрих остановился и схватился за мой рукав здоровой рукой.

- Крысы, - сказал он. - Тут крысы с котов размером, я слышал.

- Идите, - сказала Наташа. - Они уходят от шума.

Мы пошли дальше. Вода поднялась до середины голени и стала холоднее, и правый сапог у меня начал протекать через шов на подъёме - тот самый, что тёр всю неделю.

Под Вильгельмштрассе коллектор стал шире и выше - здесь его перекладывали позже, кирпич шёл ровный, с клеймами. Через каждые сорок шагов сверху приходил свет: узкие полосы из ливневых решёток, и в этих полосах было видно пар от воды и наше собственное дыхание.

В одну из решёток сверху доносился разговор. Двое стояли прямо над нами, и мы прошли под ними, замедлившись до шага.

- Обе машины. Обе, слышишь? Одну свернуло, как жестянку из-под конфет.

- Кто?

- Никто не знает. Говорят, там был один человек. Один, представляешь? Я думаю, врут. Там работало не меньше отделения, просто в тумане не разобрали.

- Значит, диверсанты.

- Значит, у нас теперь до утра проверки. Я домой не попаду, а мне завтра к семи.

Голоса отстали.

Генрих шёл сзади и держался за мой ремень. Дважды он оступался в промоину, и оба раза Наташа успевала подхватить портфель раньше, чем тот уходил под воду.

- Сколько ещё? - спросила она.

- От площади - метров четыреста. Потом камера с задвижкой, потом дождевой сброс прямо у восточного крыла. - Генрих отдышался. - Только я вам сразу скажу: задвижка на замке, и замок там серьёзный, с прошлого года. Ключ у службы водоканала.

- Замок не проблема.

- Я так и подумал.

Вода дошла до колен, потом до бедра. Течение здесь было заметное, оно тянуло вбок, и приходилось идти, упираясь плечом в стену.

На середине перехода я остановился и поднял руку. Все встали.

Впереди, метрах в пятидесяти, по своду шёл слабый отсвет - не наш, чужой. И вместе с ним по воде расходилась мелкая рябь от чего-то, что двигалось нам навстречу.

- Патруль? - шёпотом спросил Генрих.

- В коллекторе - вряд ли. - Наташа положила ладонь на воду, и по поверхности пошёл тонкий ледяной кружок. - Идут не в ногу. Двое. Один хромает.

- Обходчики водоканала, - сказал Генрих. - У них смена в шесть.

Я показал на нишу в стене - старую, под задвижку, глубиной в полметра. Мы втиснулись туда все трое и стояли по грудь в воде, пока фонарь не прошёл мимо. Два человека в резиновых плащах, с шестами, разговаривали про футбольный тотализатор и про то, что вторая бригада опять не сдала журнал.

Один посветил в нашу сторону просто так, по привычке.

Луч прошёл в полуметре над водой и лёг на кирпич за нашими спинами.

- Крыса, - сказал второй.

- Да тут их...

Они ушли. Ещё минуту мы слышали их шаги и голоса, потом - только капли и течение.

Генрих выдохнул и сполз спиной по стене на пару сантиметров.

- Четыреста метров, - напомнил я.

Он кивнул и полез из ниши первым, не дожидаясь команды.

Дальше коллектор пошёл под уклон, и вода стала отступать: к концу перехода она была уже по колено, потом по щиколотку. Свод понизился, пришлось идти пригнувшись. Кирпич здесь был мокрый и тёплый - рядом шла теплотрасса.

Камера с задвижкой открылась внезапно: круглое помещение метров шести в поперечнике, с железной площадкой и лестницей вверх. На площадке стоял щит с рубильниками, и один из них был обмотан проволокой с бумажной пломбой.

Замок на задвижке оказался амбарным, литым, на дужке в палец толщиной.

Я сорвал его левой рукой.

Наверху, за задвижкой, шёл ровный гул - не сирена и не машины. Так гудит трансформатор под нагрузкой, только на порядок больше.

- Генераторы, - сказал Генрих. - Мы под южным крылом. Шесть штук, я говорил.

Наташа выжала подол и посмотрела наверх, на лестницу.

- Сколько до рассвета?

- Пять часов сорок минут, - сказал я.

- Хватит?

Правая рука у меня под повязкой начала неметь от кисти к локтю. Я сжал и разжал пальцы. Работали три из пяти.

- Должно хватить, - сказал я и полез первым.

Лестница была холодная, скобы - в жирной смазке. Вторая снизу провернулась под ногой.

Глава 13

Плац разбили за конюшней, на дальнем краю поместья.

Земли при доме было немного - соток десять, и половину занимали сам дом, службы и старый сад. Под площадку ушло всё, что осталось: полоса вдоль забора, шагов сто пятьдесят в длину.

Снег сошёл неделю назад, и площадка превратилась в чёрную кашу с колеями от машин. Юра считал это удобным: на сухом плацу человек учится стоять, а на грязи - держаться на ногах, когда под ним ничего не держит.

Новобранцев было тридцать четыре. Шестнадцать пришли по городскому набору, остальные - из пригородов, из тех, кого прислали по разнарядке рода.

- Стоп, - сказал Юра. - Стоп, стоп. Ну... стоп же.

Пара в центре не услышала. Здоровый парень из городских дожимал соперника коленом в живот, и соперник уже хлопал ладонью по грязи.

Саша прошла три шага и взяла здорового за ухо. Просто за ухо, двумя пальцами. Он взвыл и отпустил.

- Сказано «стоп», - сказала она.

- Я не слышал.

- Услышал бы, если бы дышал носом.

Она отпустила и вернулась на своё место у края круга.

Юра работал с ней шестую неделю и до сих пор не понимал, как с ней разговаривать. Она отвечала на всё, что спрашивали, отвечала быстро и по делу, и после этого разговор кончался сам собой. Один раз он попробовал пошутить. Она сказала: "Понятно", и он весь вечер вспоминал эту секунду.

- Так, - сказал он громче. - Ещё раз. Первая ступень. Единение с телом. Никакой маны. Совсем. Кто дёрнет источник - идёт колоть дрова до темноты. Смысл в чём?

Тридцать четыре человека молчали.

- Смысл в том, - Юра поймал себя на том, что теребит завязку на рукаве, и убрал руки за спину, - что маны у вас однажды не будет. Ну, то есть, она кончится. Резерв - это не бесконечно, это как... как канистра. Слил и всё. И вот когда она кончится, вы должны не умереть. А для этого нужно уметь работать телом. Рычаг, вес, точка опоры. Всё.

- Скажи проще, - сказала Саша.

- А?

- Скажи так, как тебе Гриша сказал.

Юра подумал.

- Он сказал так: мана кончится, а руки и ноги останутся, вот ими и работайте.

Строй зашевелился. Кто-то повторил вполголоса.

- Вот, - сказала Саша. - Работайте.

Вторую ступень она вела сама.

Тридцать четыре человека получили по деревянному ножу и встали в две шеренги. Ножи были грубые, из берёзы, с обмотанной тряпкой рукоятью - их заказали у столяра сотню и требовали сдавать каждый вечер по счёту.

- Единение с оружием, - сказала Саша. - Правило одно. Нож держите так, чтобы он был продолжением руки, а не отдельным предметом.

- А если выбьют? - спросил кто-то из задних.

- Тогда работаете рукой.

Она вышла в круг и позвала того самого здорового из городских. Он вышел, ухмыляясь, и держал нож правильно - обратным хватом, у бедра. Кто-то его учил раньше.

- Бей, - сказала Саша.

Он ударил.

Саша не отбила и не ушла в сторону. Она шагнула ему навстречу - внутрь удара, к плечу, - и его предплечье прошло у неё за спиной. Дальше пошла техника, которую Юра видел уже раз двадцать и до сих пор не мог разложить на части: захват локтя, разворот корпуса, чужой нож упирается тупым концом в собственную ключицу.

- Никакой маны, - сказала Саша строю. - Ни грамма. Все видели?

Строй загудел.

- Ещё раз, медленно. Смотрите на ноги, а не на руки. По рукам вы ничего не поймёте.

Юра отошёл к бочке и умылся. Вода была ледяная, с плёнкой ржавчины по краю.

Миша стоял в третьей паре и работал хуже всех.

Он был быстрее любого в строю и сильнее половины, и именно поэтому у него ничего не выходило: тело всё время ждало разрешения сделать больше, чем ему позволяли. Саша выбила у него нож четыре раза подряд. На пятый он бросил его сам и сел в грязь.

- Перерыв, - сказала Саша строю. - Десять минут.

Юра сел рядом с ним на корточки и посмотрел на его руки.

- Ты чего трясёшься?

- Замёрз.

- Миша.

- Замёрз, Юра. - Он сунул кисти под мышки. - Я с семи утра на ветру, у меня перчатки сквозные. Не начинай.

- Я не про это.

Миша помолчал.

Про это они говорили один раз, месяц назад, и с тех пор обходили. Родовой дар Полночных лежал в нём мёртвым грузом: Миша знал, что дар есть, чувствовал его каждый раз, когда уставал или злился, и не трогал.

- Я не буду, - сказал он. - Пока Гриша не вернётся - не буду.

- Я просто говорю, что с ним ты бы Сашу хоть раз достал.

- Достал бы. - Миша посмотрел на свои ладони. - Дед мой обернулся в сорок два года. Один раз. Его потом три недели искали и нашли около глухой деревни, он не узнал ни жену, ни сыновей. Прожил ещё девять лет, ел с руки. Отец мне это рассказывал каждый год, на всякий случай.

Юра не нашёлся что сказать и молча протянул флягу.

- Что там?

- Чай. С травой одной.

Миша выпил и скривился.

- Гадость. Где взял?

- Нашёл. В саду за прудом, у самого забора. - Юра завинтил крышку. - Знаешь, странно вышло. Я туда пришёл за корнем, а трава была рядом, и мне было понятно, что нужна вот эта, а не та, что рядом. Прямо понятно. Хотя я её первый раз видел.

Миша посмотрел на него.

- Ты это Саше говорил?

- Нет.

- А Грише?

- Скажу. Когда вернётся.

Обед вынесли из дома в двенадцать сорок.

Термосы катили на садовой тележке по доскам, положенным от крыльца до навеса, и катили быстро, по счёту, потому что за опоздание отвечали кухонные, а кухонные отвечали перед Линой, и это знали все.

Сама Лина пришла следом.

- Так, - сказала она, останавливаясь у края грязи. - Кто эти люди?

- Новобранцы.

- Я вижу, что не министры. Почему они в грязи по колено, а сушилка в казарме пустая? Кто у них старший по вещам?

- Э... я думал, ты назначишь.

- Я назначу. - Лина оглядела строй. - Ты, длинный. Как звать?

- Прошка.

- Прохор. Отвечаешь за портянки и сушилку. Не высушат - с тебя спрошу. Кормлю через десять минут, кто с грязными руками - не кормлю вообще, у меня на той недели полказармы легло с животами, а лечил их вот он, - она ткнула пальцем в Юру, - и он потом три дня ходил зелёный. Всё, разошлись.

Строй разошёлся быстрее, чем от команды Саши.

Лина подошла и вытащила у Юры из-за пояса перчатки, которые он сунул туда утром и забыл.

- Мокрые.

- Я в них работал.

- Ты в них работал вчера, и позавчера, и они с тех пор мокрые. - Она сунула их в карман фартука. - Вечером высушу.

- Спасибо.

- Ты бы ел.

- Я ел.

- Ты пил чай в семь утра и потом гонял ребят пять часов. - Лина повернулась к Саше. - Саша, скажи ему.

- Он взрослый, - сказала Саша.

- Ага. Взрослые тут все теперь. - Лина забрала с тележки пустой термос. - В пятницу поставлю второй котёл, у нас на тридцать четыре рта один половник, это не работа.

Она пошла обратно к дому, и тележка загремела по доскам.

Газеты привезли с почтой сразу после обеда.

Они опаздывали на четыре дня - почта шла через Красноярск, а с апреля ещё и через цензуру, поэтому половина полос выходила с белыми прямоугольниками вместо колонок.

Саша разложила листы на садовом столе у навеса и придавила камнем от ветра.

Юра читал через её плечо. Миша - стоя сзади, с миской.

Смоленск сдали одиннадцатого. Об этом писали в третьей колонке на второй странице, между отчётом о сборе средств и заметкой про новый мост. Формулировка была такая: "части, согласно ранее утверждённому плану, заняли подготовленные позиции восточнее города".

- Восточнее, - сказал Миша с набитым ртом. - Это на сколько восточнее?

- Двести километров, - сказала Саша.

- Откуда ты...

- Из того, что "подготовленных позиций" между Смоленском и Вязьмой нет. Их не начинали копать.

Юра взял вторую газету, иркутскую. Там про Смоленск не было ничего, зато на первой полосе шёл портрет Императора Николая и указ о добровольных пожертвованиях на нужды армии.

- Одиннадцать дней, - сказал он.

- Что одиннадцать?

- От Гриши ничего одиннадцать дней. Последний сеанс был... - Юра посчитал по пальцам, сбился, посчитал заново. - Одиннадцать. Наташа тогда сказала три слова и оборвала связь.

Саша сложила газету по сгибу.

- Он в Берлине, - сказала она. - В Берлине глушат весь артефактный диапазон, там связи нет ни у кого, включая их собственную гражданскую сеть. Он выйдет, когда выйдет.

- А если...

- Юра.

- Да, понял. Молчу.

Миша поскрёб миску.

- Знаете, что мне не нравится? - сказал он. - Мне не нравится, что в иркутской газете нет войны. Совсем. Три полосы про пожертвования, про мост, про то, что в филармонии концерт. Как будто там другая страна.

- Там и есть другая страна, - сказала Саша. - Пока.

Ветер поднял угол листа, камень съехал, и газета улетела в грязь. Юра сходил за ней и принёс, мокрую насквозь.

- Юра, - сказала Саша, складывая остальное в планшет.

- А?

- Сколько у тебя обученных до конца месяца?

- Ну... - Он потёр шею. - Из этих тридцати четырёх до первой ступени доведу двадцать, наверное. Может, восемнадцать. Слушай, я не командир, я лекарь. Я кости складываю, а не роты строю.

- Строишь.

- Я не умею.

- Умеешь, - сказала Саша. - Ты просто каждый раз спрашиваешь разрешения. У меня, у Лины, у Гриши в письме, которому месяц. Перестань спрашивать.

Юра помолчал.

- Двадцать, - сказал он. - Двадцать доведу.

- Хорошо.

Она застегнула планшет и пошла к дому. На полдороге остановилась.

- И ещё. Если он не выйдет на связь до конца недели, я еду в Якутск, в отделение Канцелярии, и вытрясу оттуда хоть что-нибудь. Это на случай, если ты собирался предложить то же самое и три дня ходил кругами.

- Я собирался, - признался Юра.

- Знаю. У тебя ухо краснеет.

Он потрогал ухо. Ухо было горячее.

***

Под Москвой шёл дождь пополам со снегом.

Воронов сидел на дне траншеи и перематывал портянку. Дело это было бессмысленное, потому что сухих не было третьи сутки, но он перематывал по привычке: мокрая на левой ноге успевала за полдня стать чуть теплее мокрой на правой, и он их менял местами.

Траншею отрыли в ноябре, потом бросили, потом заняли снова. Стенки осыпались. Под ногами лежала вода, поверх воды - доски, поверх досок - грязь.

- Пятьдесят четыре, - сказала Катя.

- Чего пятьдесят четыре?

- Снаряда. За час. Я считаю.

- Зачем?

- Затем, что если я не буду считать, я начну думать.

Катя сидела напротив, привалившись к стенке, и держала руки ладонями вверх. Ладони были обмотаны тряпками. Под тряпками - ожоги: третьи сутки она держала оружие из маны почти без перерыва, а перегрев у неё всегда шёл в кисти.

Воронов натянул сапог.

- Покажи.

- Не покажу.

- Катя.

- Отстань, Дим. Юры тут нет, лечить некому, а смотреть ты будешь и расстраиваться. - Она сунула руки под мышки. - Лучше расскажи что-нибудь.

- Что рассказать?

- Что угодно. Как ты служил в двадцать лет. Как жену встретил. Что-нибудь не про войну.

Воронов помолчал.

- Я жену на похоронах встретил, - сказал он. - Хоронили ротного, а она племянница была. Стояла у ограды и злилась, что поп тянет. Мне понравилось, что она злится. Все ревут, а она злится.

- И?

- И тридцать один год.

- Где она сейчас?

- Умерла пять лет назад.

Катя не стала спрашивать дальше. Это она умела - переть напролом и вовремя останавливаться, и второе получалось у неё лучше, чем думали окружающие.

Обстрел кончился в четыре сорок.

После часа обстрела тишина оглушала сильнее самого обстрела. Слышно стало всё: как капает с бруствера, как хрипит раненый через две ячейки, как в соседней траншее кто-то заводит примус и стучит по нему кружкой.

По ходу сообщения протолкался посыльный из штаба батальона - мальчишка лет девятнадцати, в чужой шинели до пят.

- Кто из вас Воронов?

- Ну я.

- Приказ. Держать участок до особого распоряжения. Отход запрещён.

- Понял, - сказал Воронов. - А чем держать, в приказе написано?

- Не могу знать.

- Патроны будут?

- Колонна шла вчера, её разбомбили под Кубинкой. Три машины из семи сгорели.

- Медикаменты?

Посыльный посмотрел в землю.

- Иди, сынок, - сказал Воронов. - Иди, пока по тебе не пристрелялись.

Мальчишка полез обратно. На повороте он поскользнулся и въехал плечом в стенку, и на него посыпалась земля.

Катя проводила его глазами.

- Их-то за что, - сказала она.

- За то же, за что нас.

- Мы хоть сами пришли. - Она подышала на замотанные ладони. - Одиннадцать дней уже, Дим.

- Считаешь?

- Считаю. И снаряды считаю, и дни. Я, между прочим, вообще ничего в жизни не считала до этой войны. Юра надо мной ржал, что я сдачу в лавке не проверяю.

- Опять недобили, - сказал Воронов. - Значит, пойдут.

Он поднялся на ступеньку и посмотрел в стереотрубу.

Их было двое, и они шли пешком.

Пехота стояла позади, метрах в трёхстах, и не двигалась. Двое шли впереди по полю, по грязи, спокойным шагом, в чёрных шинелях без знаков различия. Одинаковые. Одного роста, одной походки, и даже руки держали одинаково - за спиной.

- Дим, - сказала Катя, поднявшись рядом. - Что это?

- Архимаги.

- Их же двое.

- Я вижу, что двое.

Воронов ощупал глазами поле. Мёртвая зона у него работала на вытянутую руку и на дистанции не помогала, а вот чутьё работало на любой дистанции и сейчас звенело так, что ломило зубы.

- Всем в укрытие! - крикнул он. - Купол! Где маги, мать вашу?!

Имперский купол поставили за двенадцать секунд. Три мага-щитовика на батальон, все трое из Академии, самому старшему двадцать три. Купол вышел ровный, голубоватый, метров сорок в поперечнике - накрыл штабной блиндаж, узел связи и первую линию.

Левый близнец поднял руку.

Инфразвук не слышно. Его чувствуют брюхом.

Воронова согнуло пополам от того, что внутренности разом стали тяжелее вдвое. Рядом упал на колени пулемётчик и завыл. У связиста в ячейке хлынуло из носа и из ушей одновременно, он схватился за голову и завалился на бок.

Катя устояла. Она вбила ладони в стенку траншеи и держалась за неё, и по её лицу текло из левого уха.

- Тридцать секунд! - заорал Воронов, не слыша сам себя. - Он не может дольше! Держись!

Он ошибся. Тот держал сорок.

Потом инфразвук кончился, и в наступившей тишине правый близнец сделал шаг вперёд и развёл руки.

Дальше Воронов не понял ничего.

Купол над штабом дрогнул. Не лопнул, не осыпался - дрогнул и начал сжиматься. Сорок метров в поперечнике стали тридцатью, потом двадцатью, потом десятью, и вместе с куполом внутрь пошло всё, что было под ним: земля, брёвна перекрытий, антенна узла связи, люди.

Так земля себя вести не может. Она должна просто лежать.

Звука почти не было. Был низкий гул и хруст, длинный, слитный, секунды четыре. Потом купол сжался до размера бочки, и всё, что оставалось внутри, сжалось вместе с ним.

На месте штабного блиндажа осталась воронка метра в три и красная точка на дне.

Восемнадцать человек. Начальник штаба, двое из оперативного отдела, шифровальщик, связисты, оба вестовых, три щитовика.

Катя стояла и смотрела туда, где полминуты назад ходили люди.

- Дим, - сказала она очень тихо. - Дим, что это было.

- Уходим.

- Что это было?!

- Гравитация, - сказал Воронов. - Пространственный коллапс. Я про такое слышал у Романовых. У Романовых один такой на весь род, и он им город может сложить.

- А их двое.

- Их двое.

В траншее заорали - длинно, без слов. Молодой щитовик, единственный уцелевший из трёх, стоял на коленях у поворота и смотрел на свои руки. Купол он держал вместе с теми двумя, и когда конструкцию сжало, обратный удар прошёл по всем троим. Двоих сложило вместе со штабом. Ему вырвало часть каналов через ладони.

Воронов присел рядом.

- Как звать?

- Ко... Костя.

- Костя, сожми кулак.

Кулак не сжался.

- Ладно. Тогда встал и пошёл на восток. По ходу сообщения, до второй линии, там санитары. Не беги. Пошёл.

Мальчишка встал и пошёл.

Немецкая пехота двинулась через минуту.

Она шла ровно, не пригибаясь, и это было хуже всего. У них у всех на груди горели алые точки, и они шли, как ходят по плацу - в ногу, с одинаковым интервалом, не залегая под пулемётным огнём.

Первая цепь легла почти вся. Вторая прошла по первой.

- Отход! - заорал Воронов. - Второй взвод прикрывает, остальные - на вторую линию! Бегом!

Он вытолкал в ход сообщения троих мальчишек, потом ещё двоих, потом обернулся за Катей.

Катя стояла в полный рост на бруствере.

Из её ладоней шли клинки - по три с каждой руки, длинные, тонкие, раскалённые до белого по кромке. Она била ими в подходящую цепь, и каждый удар выбивал по два-три человека, и после каждого удара она перегревалась чуть сильнее.

- Катя! Вниз!

- Я держу!

- Ты не держишь, ты умираешь! Вниз!

Мина легла в семи метрах.

Воронова бросило на дно траншеи и присыпало. Он выкопался за десять секунд, отплёвываясь, и первое, что увидел, - Катю, лежащую лицом вниз в воронке за бруствером.

Тени взяли его через полтора метра. Он вышел из тьмы прямо у воронки, схватил Катю за ремень и потащил.

Она была тяжёлая и мокрая. Осколок вошёл под левую лопатку, второй распорол бедро, и оба сидели там, где Воронов не смог бы их достать, даже если бы умел.

- Живая?

- Иди... на... - сказала Катя в грязь.

- Живая.

Он взвалил её на плечо и пошёл. Тенями с грузом он не ходил - с чужим весом переход рвёт обоих, - поэтому просто шёл по ходу сообщения, по колено в воде, и считал шаги, чтобы не думать про плечо.

На второй линии их встретили санитары. Катю положили на дверь, снятую с петель, - носилок не осталось.

- Куда её? - спросил санитар.

- В тыл.

- Тыла нет.

- Тогда на восток, - сказал Воронов. - Просто на восток, пока идётся.

На бугор они вышли к семи вечера, когда стемнело.

Отсюда была видна вся линия. Она горела от края до края: пожары шли по деревням, по складам, по лесу, и небо на западе стояло красное до самого верха, без единой звезды.

По всем трём дорогам на восток тянулись колонны. Грузовики шли на второй передаче, впритык, с погашенными фарами, а между ними и по обочинам двигались люди: пехота, санитарные фургоны, беженцы с чемоданами и детьми на руках. Регулировщик на развилке махал флажком и охрип до шёпота.

Катя пришла в себя на двери. Её тряхнуло, и она открыла глаза.

- Дим.

- Тут я.

- Мы отступаем?

- Мы бежим, - сказал Воронов. - Никакого плана отхода нам никто не давал.

Она полежала, глядя в красное небо.

- Их не остановить, да? - сказала она. - Пока эти значки на них горят, их вообще ничем не остановить. Они не боятся. Как их бить, если они не боятся?

Воронов шёл рядом и держался рукой за край двери.

- Есть один способ, - сказал он.

- Какой?

- Погасить значки.

Катя закрыла глаза.

- Гриша, - сказала она.

- Гриша.

Мимо, обгоняя колонну по обочине, прошла легковая машина с зашторенными окнами, забрызганная до крыши. За ней - вторая. Кто-то из идущих кинул им вслед комок грязи и промахнулся.

- Дим.

- Ну?

- А если он не смог?

Воронов посмотрел на запад, где стояло зарево.

- Тогда отойдём за Москву, - сказал он. - Потом за Волгу. Потом ещё куда-нибудь. Я, Катя, в этой жизни четыре раза отходил и три раза возвращался. Так что шанс есть.

- А четвёртый?

- Четвёртый ещё не кончился.

Головной грузовик засел передним мостом в колее, и вся колонна встала. Люди пошли толкать. Санитар, что нёс задний край двери, перехватил поудобнее и попросил подождать полминуты - у него сводило пальцы.

Они подождали.

Дождь пошёл сильнее. Кто-то в голове колонны запел, его не поддержали, и он замолчал на второй строчке.

Глава 14

За задвижкой был машинный зал.

Мы стояли на решётчатой площадке под потолком, а внизу, метрах в четырёх, работали генераторы. Шесть штук, в ряд, каждый размером с грузовик, кожухи выкрашены в серый, на кожухах трафаретом номера от первого до шестого. Гул шёл ровный и такой плотный, что от него чесались зубы.

Людей внизу было двое. Оба в комбинезонах, оба сидели за столом у дальней стены и играли в карты под лампой.

- Не они питают систему, - сказал Генрих в самое ухо. - Они её раздают. Питание идёт снизу, от ядра, а эти шесть только гонят по районам. Взорвёте их - город останется без "Благовеста" на восемь часов, потом переключат на резерв.

- Восемь часов нам не нужны.

- Вот и я говорю.

Мы прошли по площадке до конца, вдоль стены, и ни один из картёжников не поднял головы. При таком гуле человек перестаёт слышать вообще всё.

Дальше начиналась ливневая ветка - узкая, круглая, сухая, с наклоном вверх. По ней шли на четвереньках метров восемьдесят. Наташа лезла первой, потому что у меня правая рука держала только вес, Генрих - последним, толкая перед собой портфель.

В конце ветки сверху дало серым. Решётка.

- Площадь, - прошептал Генрих. - Прямо перед фасадом.

Я подтянулся и посмотрел через прутья. Брусчатка, лужи, ножки фонаря. Ни одного сапога в поле зрения.

Дождевую решётку я вынес снизу.

Она сидела в бетонной раме, восемь прутьев, литая, - я дал короткий импульс в раму по периметру, и решётка вышла вместе с куском бетона и легла на брусчатку. Звук получился громкий. Скрывать его смысла уже не было.

Мы вылезли на площадь.

Дождь шёл снова, крупный, отвесный, без ветра. Площадь была пустая и очень большая: метров триста в поперечнике, брусчатка веером от центра, по краям фонари через пятьдесят шагов. Прямо перед нами стоял Королевский дворец - три этажа, колоннада по фасаду, ворота высотой в пять человеческих ростов. Все окна горели.

Слева, метрах в восьмидесяти, шёл городской канал, забранный в гранит.

- Ни одного солдата, - сказала Наташа.

- Их убрали.

- Почему?

- Потому что тот, кто здесь стоит, работает по площадям.

Она вышла из-под колоннады на два шага и остановилась.

На ступенях дворца, под самой аркой ворот, стояла женщина.

Лет сорока, в сером форменном платье до земли, без плаща. Дождь на неё падал и не долетал: сантиметрах в двадцати от плеч вода уходила в стороны, и вокруг неё был сухой контур по форме тела.

Холодный разум снял её за секунду.

Архимаг Воды. Источник перекачан до ста восемнадцати процентов от предела - те же цифры, что у Некроманта под высотой 204, тот же почерк. Защитные контуры сняты, чтобы не мешали пропускной способности. Она не боец. Она клапан, к которому подвели давление и открыли.

Радиус контроля - вся площадь и канал.

- Генрих, - сказал я. - Назад, в люк.

- Я...

- Немедленно.

Он развернулся, и в этот момент она подняла руку.

Дождь остановился.

Не кончился - остановился. Все капли между небом и брусчаткой замерли на своих местах, и площадь на полсекунды стала стеклянной.

Потом они развернулись остриями к нам.

Вода в свободном падении с двухсот метров идёт со скоростью около двадцати метров в секунду и не может пробить кожу, потому что капля рвётся о сопротивление воздуха раньше, чем долетает. Если поверхностное натяжение держать магией, а к падению добавить разгон, капля перестаёт быть каплей. Она становится иглой длиной в палец, с массой в полграмма и скоростью в сто пятьдесят.

Их было около четырёх миллионов на площадь.

- Ложись! - крикнула Наташа и ударила Аспектом Льда вверх.

Она сделала правильно. Она не стала останавливать иглы - она заморозила слой воздуха над нами, метров десять на десять, и первая волна вошла в лёд и застряла в нём наполовину. Лёд треснул сразу. Мы успели упасть за парапет колоннады.

Иглы шли восемь секунд. По граниту это звучало как крупный град по железной крыше, только гуще и без пауз.

Колонну справа от нас источило за эти восемь секунд до состояния наждака. Фонарь у входа на площадь срезало вместе со стеклом. Мокрая брусчатка вокруг покрылась миллионами мелких выбоин, и по ней пошёл пар - от трения.

Генрих не успел.

Он лежал в трёх метрах от люка, лицом вниз, и правая половина его плаща была разорвана в лохмотья. Наташа доползла до него первой.

- Живой?

- А? - Он повернул голову. - Кажется.

Она перевернула его и разрезала плащ скальпелем от ворота. Иглы прошили ему правое плечо, лопатку и бок - навылет, каналы узкие, но их было много, и кровь шла отовсюду сразу.

- Лёгкое не задето, - сказала Наташа. - Дышите. Не разговаривайте.

- Портфель...

- Я сказала - не разговаривайте.

Она пережала ему бок ладонью и прошлась льдом по краям - не заморозила, а посадила температуру на границе, чтобы сосуды сжались. Кровь пошла тише.

- В люк его, - сказал я.

- Он туда сам не спустится.

- Значит, спусти.

Наташа взяла его под мышки и сволокла с бортика в колодец. Он крикнул один раз. Потом стало слышно, как он сползает по скобам, ударяясь о них плечами.

- Сидите там, - сказала она в колодец. - Ничего не делайте. Жгут не трогайте.

- Скажите ей... - донеслось снизу.

- Кому?

Ответа не было.

Наташа задвинула решётку обратно на колодец - не до конца, оставив щель в ладонь, - и вернулась ко мне под парапет.

- Он не дотянет, - сказала она.

- Дотянет часа три. Кровь я слышал, она не толчками.

- Три часа, если сюда никто не спустится.

- Сюда никто не спустится. Всё, что есть в городе, стоит сейчас в оцеплении вокруг клуба.

Она вытерла ладони о бёдра. Кровь Генриха на них уже подсыхала и не оттиралась.

- У него жена в Ростоке, - сказала Наташа.

- Я слышал.

- Я знаю, что ты слышал. Я говорю это не тебе.

Вторая волна пошла с канала.

Женщина на ступенях опустила руку, и вода в гранитном русле поднялась вертикально, стеной. Не волна - стена: шестиметровая, длиной с полквартала, стоящая, с ровным гребнем.

Холодный разум прикинул объём. Восемьдесят метров длины, шесть высоты, четыре толщины - около двух тысяч тонн. При обрушении с шести метров это даёт удар, который сносит колоннаду вместе с нами и уходит дальше по площади ещё на сотню метров.

- Аура, - сказал я.

- Гриша, ты не потянешь такой объём.

- Не весь объём. Только фронт.

Я снял с себя остатки рубахи и встал.

Аура Солнца - дар с Огненного Шара, и работает она зоной, а не лучом. Вокруг меня поднялась температура: сначала до трёхсот, потом выше. Брусчатка под ногами пошла тёмными пятнами. Вода на камне исчезла мгновенно, и вокруг меня встал круг сухого камня радиусом метров в шесть.

Стена пошла вперёд.

Я поднял зону до предела, какой держал канал. Фронт волны вошёл в жар и вскипел - не весь, а первые сантиметры, - и между водой и мной образовалась паровая подушка. Пар отбрасывает воду. Это не магия, это физика: вскипающий слой расширяется в тысячу шестьсот раз и толкает то, что за ним.

Стену разорвало по центру. Она обошла нас двумя рукавами и ударила в колоннаду справа и слева, выбив три колонны из восьми.

Правый рукав дошёл до канала и вернулся отражённой волной, ниже и медленнее. Эту я принял корпусом, упершись в остаток колонны. Меня протащило по камню полметра и приложило поясницей о базу.

Пар от площади поднялся сплошняком. Секунд пятнадцать мы не видели вообще ничего - ни дворца, ни ступеней, ни друг друга, - и всё это время я держал зону, потому что в паровом облаке она была единственным, что мешало ей ударить наверняка.

Кожа на груди и на плечах у меня пошла волдырями от собственного жара. Правое предплечье под повязкой я перестал чувствовать совсем.

- Она набирает опять! - крикнула Наташа.

Женщина стояла на ступенях в той же позе. Она не двигалась и не потела. Она даже не смотрела на нас - она смотрела перед собой, в дождь, пустыми глазами.

За её спиной, в арке ворот, из темноты тянулись к её лопаткам два толстых кабеля в резиновой оплётке.

Её не просто перекачали. Её подключили.

- Резерв внешний! - сказал я. - Она берёт из городской сети! Истощить её нельзя!

- Тогда что?!

- Убить.

Третья волна была из канала и из дождя одновременно.

Дальше пошла работа.

Я бил уплотнёнными сферами - сжимаешь воздух кинетикой в шар размером с кулак, плотность поднимается до плотности дерева, и дальше это летит как ядро со скоростью около четырёхсот. По воде такие сферы работают плохо, вода принимает удар и расходится. По ней они не долетали вовсе: за три метра до её тела вставал водяной щит, крутящийся, толщиной в полметра, и сферы уходили в него с глухим ударом.

Наташа держала левый фланг.

Лёд у неё шёл слоями: она замораживала не воду целиком, а её поверхность - тонкой коркой, - и волна теряла форму и оседала. Один раз она перехватила иглы, дав над нами купол из тумана, - иглы влетали в него, теряли скорость на конденсате и падали мокрым мусором.

Женщина сменила рисунок на второй минуте.

Вода перестала идти волнами и пошла жгутами. Из канала поднялись четыре витых столба толщиной в бочку, и они били сверху, по навесной, как бьют цепом. Первый удар пришёлся в колоннаду и снял два пролёта карниза. Второй - в брусчатку в метре от Наташи, и её накрыло веером камня.

Я успел поставить кинетический щит наискось. Осколки ушли вбок.

- Цела?

- Цела. - Она отплюнулась. - У неё нет тактики. Она просто льёт.

- У неё нет мозга. Ей его выключили вместе с контурами.

Третий жгут пошёл на меня. Я принял его на Ауру и провалился: пара сработала, столб разорвало, но остаточная масса всё равно дошла и сбила меня с ног. Я проехал спиной по мокрому камню метров пять и встал.

Ожог на левом плече от собственного жара лопнул и начал мокнуть.

Четвёртый жгут Наташа перехватила в воздухе. Она заморозила его на подъёме, у самого гребня, и восемь тонн льда рухнули обратно в канал, выбив из русла фонтан выше фонарей.

Она платила за каждый такой перехват. Фазовый переход требует убрать из воды тепло, и убирала она его в себя - по-другому Лёд не работает. После четвёртого жгута от неё пошёл пар, а губы стали белыми по краю.

Я успел за это время четырнадцать сфер. Тринадцать ушли в щит. Четырнадцатая прошла - она провалилась в момент смены рисунка, - и вырвала кусок из её левого бедра. Женщина не отреагировала. Она даже не посмотрела на рану, и рана почти сразу перестала кровить: вода заткнула её изнутри.

- Гриша, сколько у тебя?

- Один выброс.

- Мало.

- Знаю.

На четвёртой минуте я понял, что мы проигрываем.

Считать тут было нечего. У неё за спиной кабели, у меня - прогоревший канал и ожоги. Она восстанавливала щит быстрее, чем я его продавливал, на каждую мою сферу приходило по три тонны воды, и вода в этом городе не кончится раньше, чем кончусь я.

Холодный разум выдал остаток по правой руке: один выброс полной мощности. Дальше - необратимо.

Одного выброса на щит не хватит.

- Наташа. Мне нужно четыре секунды без щита.

Она посмотрела на меня через площадь.

Она поняла всё сразу, и я увидел, как она это поняла: у неё изменилось лицо - сначала на секунду стало обычным, усталым, домашним, а потом собралось обратно.

- Хорошо, - сказала она.

- Ты знаешь, что это.

- Знаю лучше тебя. - Она стянула перчатку. - Это мой родовой дар, Гриша. Я его с двенадцати лет ношу.

- Сколько ты продержишь?

- Не знаю. Я применяла его дважды в жизни. Первый раз на волке, второй - на человеке, который лез в окно к моей младшей сестре. - Она отдала мне перчатку, зачем-то, и я взял. - Волк умер за четыре секунды. Человек - за девять. Она сильнее их обоих в тысячу раз.

- Тогда не насмерть. Только чтобы упал щит.

- Я поняла.

- Наташа.

- Что?

Я хотел сказать что-то, что имело бы смысл. Холодный разум перебрал варианты и выдал три: "выполняй", "отсчёт от трёх", "после начала не останавливайся". Все три были верные.

- Ничего, - сказал я.

- Вот и хорошо, - сказала она. - Не начинай.

Белая Кровь идёт не наружу.

Наташа шагнула вперёд, на открытое, встала на мокрой брусчатке в тридцати метрах от ступеней и раскрыла ладони.

Сначала ничего не происходило.

Потом с её лица ушёл цвет. Не побледнела - ушёл цвет, как со стекла, за которым погасили свет. Губы у неё стали серыми, потом белыми. Волосы на висках схватились инеем от собственной ауры.

На той стороне женщина в сером платье впервые сделала движение головой.

Белая Кровь не морозит воздух и не бьёт по телу. Она забирает у врага то, что делает его живым, - тепло изнутри, из глубины, из работы каждой клетки, - и платит за это тем же самым из носителя. Один к одному. Никакой выгоды.

Водяной щит начал терять скорость вращения.

Женщина открыла рот и не издала ни звука. Она попыталась поднять руку и подняла её до половины. Пальцы у неё скрючило.

Щит осел.

- Гриша! - Голос у Наташи был чужой, тонкий. - Сейчас!

Она держалась на ногах. Иней шёл у неё уже по вороту и по рукавам.

Я вложил в правую руку всё, что оставалось.

Ограничителей я не снимал - снимать было нечего. Я просто открыл всё сразу и не стал придерживать.

Канал прогорел на середине выброса. Я это почувствовал как обрыв - как если бы в трубе под давлением лопнул шов.

Импульс всё равно ушёл.

Площадь приложения - грудная клетка, вектор - строго вперёд и чуть вверх, к ступеням. Расстояние сорок метров. Уплотнённый фронт прошёл эти сорок метров за две сотых секунды и вошёл в неё.

Тело человека при таком давлении не отбрасывает. Оно перестаёт быть телом.

Кабели за её спиной лопнули и заплясали по ступеням, выбивая искры. Свет во всём дворце мигнул и просел до половины.

Наташа упала на колени в ту же секунду - обратной связью её дар отпустил разом, и она осела, куда стояла.

А импульс пошёл дальше.

Вот чего я не заложил в расчёт. Не потому, что не мог, - потому, что не считал этого нужным. Позади ступеней стояли ворота, за воротами арка, а слева от арки, за низкой оградой, начинался жилой квартал: четыре доходных дома, шесть этажей, фасады в двадцати метрах от ограды.

Фронт волны прошёл ворота, обогнул колоннаду и вошёл в кварталы под углом.

Первый дом сложился весь. Он не рухнул внутрь и не разлетелся - у него просто вышли несущие стены нижних двух этажей, и всё, что было выше, село вниз, этаж на этаж, с интервалом в доли секунды. Пыль встала стеной в шесть этажей высотой.

Второй дом потерял фасад. Он отвалился целиком, вертикальным пластом, и упал на улицу, а за ним открылись комнаты - освещённые, с мебелью, с людьми, стоящими в этих комнатах, - и всё это держалось на виду ещё секунды две, пока перекрытия не пошли вниз.

Третий и четвёртый устояли. У них вылетели окна и часть кровли.

Потом стало тихо, если не считать пыли, которая продолжала оседать, и сигнализации на какой-то машине за кварталом.

Пыль дошла до площади за полминуты и накрыла её по колено. В воздухе стояла кирпичная взвесь и запах извести. На брусчатке лежали куски штукатурки, обломок оконной рамы со стеклом, кусок жести с кровли. Дождь прибивал всё это к камню и делал серым.

Фонарь у канала мигал и не гас.

Холодный разум начал считать сразу.

Четыре здания. Заселённость доходного дома в этом районе - от восьмидесяти до ста двадцати человек. Время девятнадцать сорок, будний день: дома от шестидесяти до восьмидесяти процентов жильцов. Полное обрушение первого - выживаемость под завалом такого типа около четырёх процентов. Частичное второго - до тридцати.

Итог: от двухсот десяти до двухсот девяноста погибших. Средняя оценка - двести сорок пять.

Классификация: допустимый сопутствующий ущерб.

Обоснование: цель уничтожена, проход к терминалу открыт, альтернативный сценарий - гибель обоих исполнителей и сохранение системы "Благовест" с прогнозируемыми потерями в полтора миллиона человек в течение трёх месяцев.

Соотношение: один к шести тысячам.

Я опустил руку.

Правая кисть не разжималась. Пальцы стояли полусогнутыми, и когда я попробовал их выпрямить левой, они не пошли.

Наташа сидела на брусчатке там, где стояла.

Иней с неё сходил медленно. Она дышала неглубоко и часто, и между вдохами у неё стучали зубы - не от холода, а от того, что аура ушла почти вся и тело осталось без внутреннего обогрева.

Я подошёл и присел рядом.

- Пульс сорок два, - сказал я. - Тебе нужно тепло и сахар. Сахара нет. Значит, тепло.

Я дал Ауру Солнца на самом малом, кругом метра в два. Брусчатка под нами высохла, от её одежды пошёл пар.

Она подняла голову и посмотрела мимо меня, на кварталы.

Пыль оседала. В том месте, где стоял первый дом, теперь было ровное поле битого кирпича высотой в два человеческих роста. Оттуда шёл звук - низкий, слитный, из-под завала, и в нём нельзя было различить отдельных голосов.

Где-то в третьем доме, в уцелевшей части, кто-то кричал в окно, зовя по имени. Имя было женское.

С боковой улицы на площадь выехала первая пожарная машина. За ней вторая. Они встали у ограды, не приближаясь к дворцу, и с подножек посыпались люди в касках. Кто-то стал разматывать рукав, кто-то полез на завал прямо руками, без инструмента.

Из уцелевшего подъезда вышла женщина в халате, босиком, вынесла на руках ребёнка, посадила его на бордюр и пошла обратно внутрь. Пожарный поймал её за плечо. Она вырвалась и всё равно пошла.

На всех, кто бегал внизу, горели алые точки. Ни одна не погасла.

- Смотри, - сказала Наташа.

- Вижу.

- Они не в панике. Они разбирают завал, как разбирают дрова.

- Так эффективнее.

- Гриша.

- Это не оправдание, - сказал я. - Это факт. Люди без страха работают на спасении лучше. У них выше выход, ниже отказ. По статистике первого часа они вытащат больше, чем вытащили бы обычные.

Наташа посмотрела на меня.

- Ты сейчас нашёл в этом плюс.

- Я нашёл цифру.

- Сколько? - спросила Наташа.

- Средняя оценка - двести сорок пять.

Она закрыла глаза.

- Ты сказал это, как называют время.

- Ты спросила.

- Я спросила, потому что надеялась, что ты не знаешь. - Она вытерла лицо ладонью, и на щеке осталась серая полоса. - Гриша. Там дети.

- Тридцать один процент населения квартала - младше пятнадцати. Расчётно - от семидесяти до девяноста.

Наташа встала.

Она встала сама, оттолкнув мою руку, и постояла, качнувшись, пока не поймала равновесие. Иней у неё на вороте стаял, и воротник был мокрый.

- Я хочу, чтобы ты запомнил и эту цифру тоже, - сказала она. - Все цифры, которые ты сегодня назвал. Тридцать два в клубе. Шесть в броневиках. Двести сорок пять здесь. И одну Эльзу отдельно.

- Я их не забуду. Я не умею забывать.

- Вот и хорошо.

- Ты хочешь, чтобы я об этом жалел.

- Я хочу, чтобы через год было кому об этом жалеть, - сказала Наташа. - Это разные вещи, и мне уже второй день приходится тебе их объяснять.

Она поправила ворот. Пальцы не слушались, и с третьей пуговицей она провозилась дольше, чем с первыми двумя.

- Идём, - сказала она. - Стоя здесь, мы их не вернём, а внутри ещё можно кого-то не убить.

Она пошла к ступеням первой.

Свет во дворце горел вполнакала - кабели, лопнув, сняли часть нагрузки с сети.

Ворота стояли открытыми. Створки развело ударной волной, левая висела на верхней петле и медленно поворачивалась.

От женщины на ступенях осталось мокрое пятно с песком и обрывок серой ткани, приплавленный к граниту. Я прошёл мимо.

Кабели ещё искрили. Один из них перебило посередине, и он лежал поперёк ступеней, дёргаясь через раз. Наташа обошла его широко.

Я остановился на верхней ступени и потратил три секунды на правую руку.

Пальцы не шли. Кисть держалась на сухожилиях и на памяти мышц, а команда до неё не доходила: канал в предплечье был выжжен на всю длину, и там, где раньше шла мана, теперь была мёртвая ветка. Левая рука работала целиком. Аура Солнца и Абсолютный ноль шли из источника напрямую и от предплечья не зависели.

Расклад получался такой: один Аспект Силы средней мощности с левой руки, дальше - только дары и тело.

- Ты идёшь без Орудия, - сказала Наташа.

- Больше нет смысла прятаться. - Я разжал левую ладонь и позвал.

Оно собралось из воздуха за полсекунды - тяжесть легла в руку сразу, будто лежала там всегда. Древко я взял под нижнюю треть, лезвие развернул назад, вниз. Коса.

Наташа посмотрела на неё и ничего не сказала.

На нижней ступени лежала чья-то туфля. Не её - детская, из тех кварталов, принесённая волной. Наташа обошла её по дуге.

- Гриша.

- Да.

- Скажи мне сейчас, пока мы не вошли. - Она остановилась в проёме. - Там, внутри, у тебя будет выбор такой же, как здесь?

Холодный разум выдал ответ раньше, чем я успел его придержать.

- С вероятностью около семидесяти.

- И ты сделаешь так же.

- Да.

- Хорошо хотя бы, что ты не врёшь, - сказала она. - Всё остальное плохо.

Наташа кивнула и переступила порог.

Внутри было тепло и пахло воском. Под ногами лежал ковёр, и на ковре после нас оставались мокрые следы - мои с песком, её с кирпичной пылью.

В глубине вестибюля, за второй аркой, кто-то ждал. Я его пока не видел. Я видел только, что мана в той стороне вела себя неправильно: её там не было совсем, и граница этой пустоты шла по полу ровной линией, как отрезанная.

Глава 15

В вестибюле никого не было.

Свет горел вполнакала, и от этого высокий потолок уходил в темноту. У стены стояла тележка с посудой - кто-то вёз ужин наверх и бросил её на полдороге. На верхней полке остывали три накрытые тарелки. Одна крышка была сдвинута, и под ней лежало что-то мясное в застывшем соусе.

Дальше по мрамору тянулась мокрая цепочка следов - не наших. Босых. Женских, судя по размеру. Они шли от бокового коридора к служебной двери и там обрывались.

За той дверью кто-то был. Я слышал дыхание - три человека, может четыре, и один из них сдерживал кашель, зажимая рот. Прислуга. Они забились в подсобку и сидели в темноте с той минуты, как на площади встала стена воды.

Я не стал открывать.

Наташа держалась рукой за стену.

- Стой, - сказал я. - Пятнадцать секунд.

- Мне не нужно.

- Тебе нужно. У тебя пульс сорок восемь и ты идёшь по стенке.

Она всё-таки остановилась и прислонилась спиной к панели. Постояла, закрыв глаза.

На панели за её спиной висел портрет в полный рост: мужчина в парадном, с орденской лентой, рука на эфесе. Табличка внизу была снята - остались два светлых пятна от винтов. Портрет висел, а имя убрали.

- Гриша.

- Что?

- Если я там встану, ты меня не жди. Я тебя очень прошу. - Она открыла глаза. - Я говорю это сейчас, на трезвую голову, чтобы потом не пришлось решать тебе.

- Хорошо.

- Ты даже не поспорил.

- Ты просила не спорить.

Она усмехнулась одним углом рта, и это было первое живое, что появилось у неё на лице за последний час.

- Знаешь, что я сделаю, когда всё кончится? - сказала она. - Я приму ванну. Полную, горячую, до края, и буду лежать в ней час. У меня в Якутске стоит чугунная, её везли из Иркутска четыре дня, и я в ней была два раза.

- Три.

- Что?

- Ты была в ней три раза. Второго января, четырнадцатого и двадцать шестого.

Наташа посмотрела на меня.

- Не делай так больше, - сказала она. - Пожалуйста.

- Хорошо.

- Пойдём. Пятнадцать секунд вышли.

Приёмный зал начинался за второй аркой.

Он был огромный: метров шестьдесят в длину и двадцать в высоту, с мраморным полом в чёрно-белую шашку, с двумя рядами колонн и с канделябрами по стенам. В дальнем конце - двустворчатые двери в три человеческих роста, покрытые тёмным лаком. Тронный зал.

По стенам между колоннами висели гобелены, и на них было одно и то же: поля, заводы, люди в рядах, поднятые руки. Ни королей, ни битв. Новые, не старше пяти лет.

В простенке у входа стоял столик с телефонным аппаратом. Трубка лежала рядом с рычагом, снятая.

Посреди шашки, ровно по центру, стоял человек.

Высокий, в чёрном мундире без знаков, лет пятидесяти на вид. Руки он держал опущенными. Волосы - короткие, седые на висках. Обычное лицо, из тех, что забываются через минуту.

Он ждал нас. Он стоял так, что было понятно: он стоит тут не десять минут, а с самого начала, с того момента, как в городе завыли сирены.

Граница шла в трёх шагах от арки, по полу, ровной линией.

Я это увидел раньше, чем понял: на той стороне линии пыль на мраморе лежала иначе. И воздух над ней стоял неподвижно, хотя за нашими спинами через выбитые ворота тянул сквозняк.

- Не переступай, - сказал я.

Поздно.

Он поднял руку, и зал начал пустеть.

Откачка - это не удар. Это перепад.

Первое, что я почувствовал, - уши. Их заложило, как при быстром спуске, только не от воздуха, а изнутри, из головы. Потом пошло из груди: источник у меня под грудиной дёрнулся и потянулся туда, в центр зала, будто его подцепили и потащили за нить.

Аура Солнца погасла сама. Я даже не успел её убрать - она просто кончилась, как гаснет пламя, когда из-под него вынимают воздух.

Абсолютный ноль не запустился. Совсем. Я дал команду, и команда ушла в пустоту, не встретив ничего.

Наташа вскрикнула.

Лёд у неё на ладонях, который она держала с самой площади, стёк водой и закапал на мрамор. Она согнулась, схватившись за грудь.

- Он тянет из каналов, - сказала она через зубы. - Гриша, он тянет прямо из каналов.

Тянуло действительно оттуда. Не резерв - резерв у нас обоих был на дне ещё до входа. Он вытягивал остатки из самих каналов, из стенок, из того, что в норме не расходуется никогда, и это ощущалось как сквозняк внутри грудной клетки.

По залу пошла сухость. Воздух стал мёртвым и плоским, свечи в канделябрах присели и загорелись ровнее - пламя перестало дрожать вовсе.

Холодный разум успел снять картину до того, как считывать стало нечем.

Аспект Бездны. Работает не как щит и не как гашение - работает как насос. В центре зала он создал зону отрицательного давления по мане, и всё, что в радиусе, течёт к нему и исчезает. Не переходит к нему в резерв, а именно исчезает: Бездна не берёт себе, она стирает.

Градиент: у стен зала откачка слабее, в центре - абсолютная. Радиус около тридцати метров.

Дальше цифры кончились, потому что кончилось всё.

Тишина встала такая, какой в мире не бывает. Я двести лет живу с фоном маны, как человек живёт с шумом собственной крови в ушах и не замечает его. Здесь фона не стало. Мир сделался плоским и очень тихим.

Наташа выпрямилась и вытерла ладони о бёдра.

- Я пустая, - сказала она.

- Я тоже.

Орудие в моей левой руке осталось.

Оно не гасло и не таяло. Тяжесть в ладони была та же самая - Бездна тянула его секунды три, я это чувствовал через древко как дрожь, а потом отпустила. Орудию Древних мана не нужна. Оно ею не питается и никогда не питалось.

Человек в центре зала впервые изменил лицо.

- Вот оно что, - сказал он. - Значит, всё-таки не Канцелярия.

Он говорил спокойно, без интереса. Так говорят, закрывая вопрос для себя.

- Тридцать один год я это ищу, - сказал он. - Восемь лет назад мне сказали, что все пять на местах и ни одно не двигалось со времён Раскола. Мне соврали, или Орудие сменило хозяина. И то и другое означает, что мой день сегодня не зря.

- Ты знаешь, что это.

- Я один из четырёх живых, кто знает. - Он сделал два шага в сторону, обходя нас по дуге, и остановился. - Меня зовут Ханс. Фамилия у меня была, я её не помню лет двадцать. Бездна съедает всё, что в неё роняешь, и память тоже: сначала уходят имена, потом лица, потом вкус еды. Я не жалуюсь, я объясняю. Ты спросишь, почему я стою тут один, - вот поэтому. Меня незачем менять и некуда девать.

- Я не спрашивал.

- Ты бы спросил. - Он посмотрел на Наташу, потом снова на меня. - Ты пришёл к Кайзеру. Кайзера ты не получишь. Я стою здесь одиннадцать лет, за это время сюда трижды заходили с оружием, и трижды я мыл пол. Двое были из Британии. Третий был свой, из отдела внутренней безопасности, у него что-то сломалось в голове.

- "Благовест" сегодня падёт, - сказал я.

- Возможно. Меня это не касается. - Ханс поправил рукав левой рукой, ровно, как поправляют перед выходом. - Я не служу идее. Мне давно нечем. Я стою тут, потому что мне за это дают жить и дают тишину, а тишины я хочу больше всего на свете.

- Тогда отойди.

- Не могу. Тишина кончится вместе с работой.

Он развёл руки в стороны.

Из воздуха у его ладоней собрались две сабли.

Не металл. Не тень. У них не было цвета вообще: клинки читались только по краю, там, где за ними ломался свет от канделябров. Пустота, которой придали форму.

- Наташа, - сказал я, не оборачиваясь. - К стене. К самой стене, у колонн градиент слабее, там будет капать хоть что-то.

- Гриша...

- К стене.

Он стартовал без замаха.

Человек перед движением всегда даёт себя: смещение веса, вдох, микроповорот бедра. Он не дал ничего. От неподвижной стойки - сразу восемнадцать метров за секунду с небольшим, и на середине дистанции он ещё сменил линию, уйдя вправо на два шага.

Аугментация. В теле железо и вживлённые контуры, разогнанные процентов на двадцать выше человеческого предела. Это не магия, это работа мышц и сухожилий на износ, и в зоне без маны она работает так же, как везде.

Двадцать процентов сверху звучат немного. На дистанции в восемнадцать метров это разница между "успею поднять оружие" и "не успею".

Я успел на четверть движения.

Первый удар я принял древком.

Клинок пустоты вошёл в дерево на треть и вышел, не оставив следа. Орудие древко не потеряло. От удара мне выбило кисть вверх, и левое плечо, уже разодранное пулей, ответило болью.

Второй пришёл в разрез, снизу вверх, в живот.

Я ушёл коротким шагом назад и в сторону, поймав его саблю на разворот лезвия косы. Металл встретил пустоту, и это дало не звон, а гулкий тычок - как будто ударили в мешок с песком.

Третий и четвёртый шли в одну точку, в правое плечо, с интервалом меньше полусекунды. Он уже понял, какая рука у меня не работает, и решил проверить, насколько.

Я развернулся к нему левым боком и закрыл правую сторону корпусом. Так стоять неудобно и долго не простоишь - теряется половина досягаемости, - но выбора он мне не оставил.

Дальше он не останавливался восемнадцать секунд.

Я считал. Не потому, что было нужно, - потому что счёт был единственным, что у меня осталось от Холодного разума в пустом зале.

Он бил сериями по три-четыре, работая обеими руками попеременно, и каждую серию закрывал шагом внутрь дистанции. Косой в помещении с колоннами работать плохо: у неё радиус, а радиуса тут нет. Я сократил хват до половины древка и стал работать короче - тычками нижним концом, подрезами на четверть замаха, разворотами корпуса.

Правая рука висела. Я держал Орудие одной левой, и на каждом парировании кисть уходила на сантиметр дальше, чем я планировал.

Он это заметил на пятой секунде и начал бить справа.

Я отдал ему середину зала и ушёл к колоннам.

Это была не тактика отхода. Колонна - препятствие для того, кто быстрее: скорость в тесноте не даёт преимущества, она даёт ошибку. Я обошёл первую по кругу, и он потерял на этом полторы десятых секунды, потому что вынужден был выбирать сторону.

На второй он выбрал неправильно, и я достал его нижним концом древка в бедро. Удар пришёлся плашмя, кости не взял, но сбил ему опору.

Ханс отступил на два шага и сменил рисунок.

Он перестал бить сериями. Он начал бить по одному, редко, с длинными паузами, и в эти паузы он двигался - по кругу, по дуге, меняя расстояние на полшага туда и обратно.

Так работают против того, кто читает.

Я понял это на третьей паузе. Он не пытался меня достать. Он показывал мне разные входы, чтобы я собирал рисунок, которого нет.

Дальше стало хуже.

Одна из его сабель ушла в колонну на полметра и вышла обратно, и колонна не треснула. В ней просто не стало полуметра камня. Верхняя часть просела на ладонь, и по своду над нами пошла трещина, посыпалась крошка.

Пустота не резала. Она забирала кусок.

От этого зависело, как я мог парировать: древко Орудия она не брала, а всё остальное в зале - брала. Опрокинутый канделябр, за который я на секунду встал, кончился в тот момент, когда сабля прошла сквозь него.

Гобелен, задетый краем клинка, потерял середину. Верхняя половина упала на нижнюю и легла складкой.

Я перестал закрываться чем бы то ни было. Осталось два способа: древко или ноги.

На двенадцатой секунде он достал меня в первый раз.

Клинок прошёл по правому предплечью, поперёк, по той самой руке, которая и так не работала. Мясо разошлось, а боли снова не было - только тело сообщило, что оттуда ушёл вес.

Я ответил на отходе, снизу вверх, целя в кисть. Он убрал руку и подставил вторую саблю, и мы разошлись.

Тогда я сделал одно, что можно было сделать в пустом зале.

Я бросил Орудие.

Не в него. В пол, по диагонали, за его спину, - коса пошла по мрамору с грохотом и лязгом, и он проводил её глазами. Полторы десятых секунды.

Я вошёл в них.

Аспект Силы не работал, Аура не работала, и в этот момент от меня оставалось ровно то, чему учат на первой ступени: рычаг, вес, точка опоры. Я взял его левое запястье снаружи, вывернул на себя и вниз и ударил лбом в переносицу.

Хрящ хрустнул. У него пошла кровь, и одна сабля погасла.

Он ударил меня коленом в бок, туда, где уже была рана, и вырвался. Я отлетел на три метра, проехал спиной по мрамору и подобрал Орудие на подъёме.

Мы стояли в семи метрах друг от друга и оба дышали.

- Ты дерёшься без магии лучше, чем с ней, - сказал Ханс. Кровь у него шла по подбородку на воротник. - Где учили?

- Далеко.

- Далеко, - повторил он. - Жаль.

Он пошёл снова, и следующие девять секунд были худшими.

Он бросил экономить. Разогнанное тело работает на износ, и он решил истратить свой запас сразу - потому что у меня запаса не было вовсе, и он это видел по тому, как я стал переставлять ноги.

Три раза я закрылся древком. Четвёртый пропустил в плечо, пятый - вскользь по рёбрам. Кровь текла у меня уже из четырёх мест, и левая нога начала скользить в собственном сапоге.

Я отступал до тех пор, пока не упёрся спиной в постамент под канделябром.

Дальше отступать было некуда, и это оказалось единственным, что меня спасло: он вошёл в тесноту вместе со мной. В тесноте его два клинка мешали друг другу, а мой один - нет.

Я поймал его правую руку на подрез, вскользь, но кисть ему рассёк.

Сабля не погасла. Держал он её по-прежнему, только пальцы теперь лежали иначе.

Мы разошлись на четыре метра, и он потратил секунду на то, чтобы посмотреть на свою кисть. Кровь у него шла тёмная и почти не капала - сворачивалась на воздухе быстрее, чем должна.

- Сколько тебе лет? - спросил он.

- Восемнадцать.

- Врёшь. - Он сказал это без злости, как поправляют опечатку. - Восемнадцатилетние не разворачиваются на пятке под удар, они отпрыгивают.

Я не стал отвечать. Разговор стоил ему пять секунд восстановления дыхания, и мне те же пять секунд стоили дороже.

Холодный разум работал.

Он работал даже здесь, потому что он не магия. Он узел в мозгу, и питается он тем же, чем питается любая мысль.

Мышечные паттерны читаются по восьми точкам: стопа, колено, бедро, плечо, локоть, кисть, шея, взгляд. У человека с аугментацией четыре из восьми врут - железо двигается раньше мяса. Остаются четыре: стопа, бедро, шея, дыхание.

Дыхание держится дольше всего. Его нельзя переделать вживлением, потому что оно завязано не на мышцу, а на потребность.

Он выдыхал перед каждым выпадом правой. Коротко, через нос.

Этого хватало на две сотых секунды форы. Две сотых - это шесть сантиметров смещения головы. Шести сантиметров хватило четыре раза подряд.

На третий он остановился и посмотрел на меня иначе.

- Ты читаешь, - сказал он.

Я не ответил.

- Все читают, - сказал Ханс. - Молодые смотрят на руки. Опытные - на ноги. Ты читаешь дыхание, а это уже интересно, потому что дыхание я держал последним.

На пятый он изменил дыхание.

Клинок прошёл по левому боку и снял мясо от нижнего ребра до подвздошной кости. Боли не было - при пустоте резать не больно, там нет ни жара, ни давления, только внезапная слабость с той стороны тела. Кровь пошла обильно.

Я развернулся на пятке и достал его подрезом по бедру. Достал по-настоящему: лезвие вошло в мышцу на два пальца и вышло с сопротивлением.

Он отступил на шаг и посмотрел на ногу.

- Хорошо, - сказал он.

Кровь у него шла тёмная и густая, медленнее, чем должна.

Наташа встала.

Я услышал это по звуку - по тому, как она оттолкнулась от колонны и пошла по мрамору. Шаги были неровные.

Она делала правильную вещь. Он стоял ко мне лицом, и его спина была открыта, и в руке у неё был кусок карниза, отбитый его же саблей от колонны, - полметра гнутой бронзы с острым сколом на конце.

В нормальном состоянии она бы дошла.

У неё ушли доли секунды. Она оттолкнулась чуть позже, чем нужно, и шаг вышел короче на ладонь, и на замахе её повело влево - тело, из которого выкачали ауру, не держит центр.

Он услышал её на втором шаге.

Я это увидел по его шее - она довернулась на четверть, и глаз он не отвёл от меня, но вес уже пошёл на другую ногу.

- Назад! - сказал я.

Она не остановилась. Ей оставалось полтора шага, и в её положении полтора шага назад стоят дороже, чем полтора вперёд.

Дальше всё было быстро.

Он не разворачивался - он просто отвёл левую руку назад и вбок, снизу, не глядя. Клинок вошёл ей под ребро справа и прошёл насквозь.

Наташа остановилась. Бронза выпала у неё из пальцев и покатилась по мрамору, звеня.

Она посмотрела вниз, на себя, с выражением человека, который не понял вопроса. Потом села - сначала на колено, потом на бок.

Он вынул саблю тем же движением, каким вставил, и вернулся ко мне.

На это у него ушло полторы секунды.

Полторы секунды - это очень много.

Он отвёл руку назад, и в этот момент его вес встал на левую ногу целиком, на ту самую, где у него теперь была дыра в мышце от моего подреза. Правое плечо ушло за корпус. Шея открылась.

Восемнадцать секунд я собирал его рисунок, и рисунок закрывался на одном: он никогда не разворачивал голову вслед за левой рукой. Ему не надо было. Он привык, что этого достаточно.

Одиннадцать лет в этом зале. Трое вошедших с оружием за одиннадцать лет. Привычка, которую нечем было сломать, потому что её никто ни разу не проверил.

Я был уже в шаге от него - я стоял там с той секунды, как он начал разворот к Наташе, и он этого не учёл.

Я взял Орудие в полный хват и вложил в удар весь корпус, от стопы.

Лезвие вошло сбоку, под угол челюсти.

Дальше писать нечего. Коса на длинном рычаге при полном довороте корпуса - это порядка тонны на кромке, а шея человека держит куда меньше.

Тело сделало ещё полшага и упало на бок. Сабли исчезли, не долетев до пола.

Зона схлопнулась.

Мана вернулась в зал одним движением - я почувствовал это как удар воздуха в грудь после долгой задержки дыхания. Заложенность в ушах прошла. Источник под грудиной дёрнулся и заработал.

Канделябры вспыхнули на полную.

Возврат ударил и по мёртвому. Тело на полу выгнуло дугой, ноги проскребли по мрамору - мана хлынула обратно в пустые каналы, которые больше некому было держать, и вышла через кожу белой изморозью. Изморозь стаяла за пару секунд.

На своде над центром зала трещина от сабли пошла дальше и остановилась. Сверху сорвался кусок лепнины и разбился о пол.

Телефонная трубка на столике у входа затрещала - линия ожила вместе с маной. Из неё пошёл чей-то далёкий голос, повторявший одно и то же слово с вопросительной интонацией.

Наташа лежала в четырёх метрах, на боку, поджав колени.

Я подошёл и сел рядом на одно колено.

Рана шла справа, под нижним ребром, вход и выход. Клинок прошёл под углом снизу вверх. Кровь под ней растекалась по чёрно-белой шашке, и по цвету - тёмная, ровным током, без пульсации - я понял всё раньше, чем сосчитал.

Печень и нижняя полая. Может быть, почка.

- Гриша, - сказала она. Губы шевельнулись почти без звука.

Я приподнял ей голову и подложил под затылок свёрнутый обрывок её же кителя. Это не лечит и не продлевает. Это меняет угол дыхательных путей и снимает три-четыре секунды хрипа.

Пальцы у неё нашли мою кисть и не смогли сжать.

- Не уходи, - сказала она.

Холодный разум считал.

Кровопотеря на текущий момент - около полутора литров. Скорость - двести пятьдесят миллилитров в минуту и растёт. Тампонировать нечем: вход и выход, канал широкий, ткань уже не сходится. Магию Жизни она не знает, я тоже. Юра в пяти тысячах километров. Быстрая регенерация в неё интегрирована - и она не работает: регенерация тянет из ауры, а ауры у неё нет, она отдала её всю на площади три четверти часа назад.

Время до потери сознания - от девяноста секунд до трёх минут. Время до остановки сердца - от шести до одиннадцати минут.

Вероятность выживания при любом моём действии - ноль целых.

Не "низкая". Ноль.

Дальше он посчитал второе.

Терминал у основания трона, слева, под мраморной накладкой. Ключ - сорок секунд. За дверями тронного зала - Кайзер, глава Союза, носитель Аспекта Предвидения, и внешнее оцепление, которое замкнётся вокруг дворца в течение восьми-четырнадцати минут.

Задержка на три минуты у тела, которое всё равно остановится, повышает вероятность срыва миссии на двадцать шесть процентов.

Полтора миллиона за три месяца.

Соотношение: один к миллиону.

Я разжал её пальцы на своей кисти по одному и положил её руку на пол.

- Гриша, - сказала Наташа ещё раз.

Я встал.

Я посмотрел на неё сверху ровно столько, сколько нужно, чтобы зафиксировать: положение тела, ток крови, состояние зрачков. Никаких слов у меня не было. Не потому, что я их искал и не нашёл, - их не было в системе вообще, как не бывает в справочнике страницы, которую не печатали.

Кровь дошла до моего сапога и потекла дальше, огибая подошву.

Я перешагнул через неё и пошёл к дверям тронного зала.

Мрамор был мокрый, и на восьмом шаге я поскользнулся на собственном следе. Выправился левой рукой, опершись на древко.

За спиной было тихо.

Двери оказались тяжёлыми и открылись легко - на подшипниках, без единого звука.

За ними был длинный ковёр, а в конце ковра - свет.

Глава 16

Гриша уходил и звук его шагов был все дальше.

Наташа считала их, потому что больше считать было нечего. Восемь. На восьмом он поскользнулся и выправился - она услышала, как древко скрипнуло по мрамору. Потом ещё двенадцать. Потом двери.

Потом ничего.

Холод шёл снизу, от пола, и поднимался по спине к затылку. Крови под ней натекло много, и она уже остывала, и лежать в ней было как лежать в мелкой воде.

Где-то сверху, за сводом, капало. Одна капля примерно раз в четыре секунды. Она сосчитала до одиннадцати и сбилась.

"Не жди", - сказала она сама.

Он и не ждал.

Мысль пришла спокойная, без обиды, и это было хуже всего. Он не выбрал миссию вместо неё. Он не выбирал вообще. В той штуке, которая заняла его голову, не было операции "выбрать". Была операция "посчитать".

Она лежала и думала о том, что будет дальше.

Дальше он войдёт туда и всё сделает. Он всегда всё делает. Он выключит систему, убьёт того, кого надо убить, выйдет из дворца и пойдёт дальше - до Москвы, до конца, до чего угодно. И всю дорогу с ним будет идти калькулятор, а вынимать его из груди будет некому, потому что вынимать его больно, а он не выбирает боль без выгоды.

Он останется таким навсегда.

Вот тогда Наташа Вьюгова разозлилась.

Злость пришла не как вспышка. Она пришла как тепло - внизу живота, единственное тёплое место в теле.

Резерва не было. Ауру она отдала на площади всю, до последнего, и Белая Кровь взяла даже то, что род копил в ней с детства. Лёд не отзывался. Воздух не отзывался.

Вода.

Она лежала в воде. Полтора литра собственной воды растеклись под ней по чёрно-белой шашке и уходили в швы между плитами.

Родовая наука Вьюговых учит с семи лет: живую кровь не тронь. Кровь внутри тела закрыта - её держат каналы, её держит чужая воля, и любой, кто пробовал, ломал себе источник в первую же минуту. Об этом написано в трёх учебниках, и во всех трёх одинаково.

Про вытекшую там не написано ничего.

Вытекшая кровь - не внутри. Вытекшая кровь - это просто жидкость с солью и железом, лежащая на камне.

Наташа положила ладонь в лужу.

Первое движение вышло страшным. Кровь дёрнулась вся сразу, по всей площади пятна, и пошла к ладони - не потекла, а поползла против уклона пола, собираясь в жгут толщиной с палец. Она почувствовала её так, как чувствуют собственную руку в темноте: где начинается, где кончается, сколько весит.

И ещё одно она почувствовала сразу, без объяснений: эта кровь её слушалась не как вода. Вода тупая, воду надо гнать. Эта шла сама, стоило подумать.

За такое, наверное, и убивали Кровиных два века подряд.

Дальше было хуже.

Загнать её обратно через рану оказалось не больно - там уже ничего не чувствовало. Больно стало, когда кровь пошла по каналу дальше, в разорванную вену, и Наташа вынуждена была держать её там, внутри, на весу, силой воли, потому что вена не держала сама.

Она свела края разрыва. Не срастила - сжала, как сжимают пальцами шланг, только пальцами из собственной крови, изнутри.

Жгут встал.

Кровь пошла по кругу.

Часть её осталась на полу - та, что успела впитаться в швы и остыть ниже нужного. Наташа это поняла, когда попробовала поднять и не смогла: остывшая кровь становилась просто грязью и не отзывалась. Значит, у неё было столько, сколько было. Литра полтора минус то, что ушло в мрамор.

Через тридцать секунд она поняла, что сердце снова гонит что-то, кроме воздуха. Через минуту вернулся слух - сначала гул, потом капель откуда-то сверху. Через полторы у неё задрожали руки, и это было хорошо: дрожать может только тот, у кого ещё остались силы.

Она перевернулась на живот.

Встать с первого раза не вышло. Она поднялась на четвереньки, постояла так, уронив голову, и её вырвало желчью на белую плиту.

Со второго раза встала.

Мир шатался и был очень ярким по краям. Внутренний жгут держался только пока она о нём думала - стоило отвлечься, и он расползался, и кровь начинала уходить снова. Значит, думать о нём придётся всё время. До самого конца.

Наташа сделала первый шаг.

За ней на мраморе остался след - не капли, а мазок, потому что подошва была мокрая насквозь.

- Ты подожди, - сказала она вслух, неизвестно кому. - Ты подожди меня, пожалуйста.

Второй шаг дался легче.

Третий она сделала мимо тела Ханса.

Он лежал на боку, и голова лежала отдельно, в полутора метрах, лицом вниз. Наташа обошла и то и другое по дуге и не остановилась.

На четвёртом шаге жгут внутри разошёлся.

Она поняла это по тому, как разом стало тепло в правом боку - приятно тепло, как от грелки. Ноги ушли. Она села на пол, ударившись копчиком о плиту, и секунд десять просто дышала, собирая в кулак то, что осталось от воли.

Потом свела края обратно.

Больно стало снова, и это был хороший признак.

- Не отвлекайся, - сказала она себе вслух. - Держи. Просто держи.

Она встала, опираясь на колонну, и пошла дальше.

Зал был длинный. Она прошла его за две с половиной минуты, и всё это время держала в голове одну-единственную мысль про сжатые изнутри края разорванной вены, и больше в голове не помещалось ничего.

У дверей тронного зала она остановилась.

Изнутри доносился голос - мужской, немолодой, спокойный. Слов было не разобрать. Потом голос замолчал, и стало слышно другое: звук шагов по ковру, короткий, обрывающийся, и лязг.

Наташа положила ладонь на створку.

За её спиной, в дальнем конце приёмного зала, приоткрылась служебная дверь. Оттуда выглянула женщина в переднике - немолодая, с седой прядью, - увидела кровь, увидела Наташу и закрыла дверь обратно.

Кровь на полу перестала быть лужей. Она собралась в жгут и поднялась к правой ладони, свернувшись кольцами.

Наташа толкнула створку плечом.

Тронный зал был длинный и пустой.

Ковёр шёл по центру от дверей до возвышения - метров сорок, багровый, вытертый посередине. По бокам стояли колонны, между колоннами - узкие окна от пола до потолка, и в них было видно зарево над кварталом, который я снёс сорок минут назад.

Трон стоял на трёх ступенях. Простой, деревянный, без резьбы и позолоты, с прямой спинкой. Слева от него, у самого основания, я увидел мраморную накладку - ту самую.

Кайзер стоял не на возвышении. Он стоял внизу, на ковре, метрах в двадцати от дверей.

Ему было лет шестьдесят. Сухой, невысокий, в тёмно-синем мундире без наград. Волос почти не осталось. Лицо - обычное, немного усталое, из тех, что хорошо смотрятся на монетах.

За его спиной, вверх, к потолку, уходили нити.

Их было не видно глазами. Их видел источник: тонкие каналы, десятки тысяч, сходящиеся к его затылку со всех сторон и уходящие сквозь стены наружу, в город. Через каждый шёл слабый ток.

Холодный разум оценил количество и не сумел. Слишком много. Порядок - миллионы.

- Ты дошёл дальше, чем британцы, - сказал Кайзер.

Он говорил тихо, и в пустом зале это было слышно нормально.

- Ханс стоял одиннадцать лет. Знаешь, сколько он держал тех двоих? Британцев - девять секунд обоих. Тебя - сорок одну. - Он чуть наклонил голову. - Ты кто?

Я не ответил.

Отвечать было незачем, а расстояние сокращать - нужно. Я пошёл по ковру.

- Значок, - сказал Кайзер.

Я не остановился.

- У тебя на груди "Благовест", и он горит ровно. Не мигает, не темнеет, не меняется. - Он смотрел на него с интересом. - Я эту сеть строил девять лет. Через меня идут четыре миллиона узлов, и я вижу каждый: вот этот сейчас в панике, этот в горе, этот врёт жене. А твой не показывает ничего. Пустая строка в таблице.

Двадцать шесть метров.

- Знаешь, что самое неприятное? - сказал он. - Я не могу тебя посмотреть. Я смотрю в тебя, и там нет ни одного крючка. Я такое видел один раз, в тридцать девятом, у женщины после третьей стадии выгорания на артефакте. Она к тому моменту три недели не помнила, как её зовут.

- Не важно, - сказал Кайзер сам себе. - Стой, где стоишь.

И ударил.

Ментальная волна пошла без предупреждения.

Она вошла в меня сверху, через темя, и первое, что она сделала, - выжгла Ментальное спокойствие. Я почувствовал, как оно лопнул: коротко, с болью, будто внутри черепа щёлкнула пережжённая проволока.

Дальше волна вошла в мозг и стала искать.

Ментальная магия не ломает голову напрямую. Она цепляется. Она находит страх и раздувает его до паники, находит боль и делает её невыносимой, находит вину, стыд, любовь, ярость - и тянет за них, пока человек не рассыпается.

Она искала девять секунд.

Я это чувствовал как чужие руки, шарящие в пустой комнате: волна прошла по всем углам, вернулась, прошла ещё раз медленнее.

Один раз она нашла что-то и потянула.

Это была Эльза - не сама Эльза, а блок памяти с ней: кресло, поза, два импульса с интервалом в сорок секунд, пудра на плечах. Волна ухватилась за него и дёрнула, ожидая, что оттуда пойдёт вина.

Оттуда пошли цифры.

Волна отпустила и двинулась дальше.

Цепляться было не за что.

Страха не было. Боли не было - Холодный разум срезал болевой поток ещё на площади, и сейчас он шёл в него отдельным каналом как информация. Вины не было. Наташи не было тоже: то, что случилось в приёмном зале, лежало в памяти ровным блоком с цифрами, и ни один край этого блока не грелся.

Волна ушла.

Кайзер сделал шаг назад.

Он сделал его непроизвольно, я видел - вес пошёл раньше решения. За шестьдесят лет он, наверное, ни разу так не отступал.

- Что ты такое, - сказал он.

- Стой, где стоишь, - сказал я и пошёл дальше.

Двенадцать метров.

На девятом он поднял правую руку, и в ней собрался клинок света.

Это не метафора. Аспект Света высшей ступени даёт направленный луч, стянутый в форму до толщины лезвия: температура на кромке - под три тысячи, ширина реза - миллиметр, и он не тупится и не гнётся. Против такого не работает броня, потому что броня рассчитана на удар, а не на прожиг.

Я перешёл на бег и вошёл в дистанцию.

Первый удар я дал в открытый бок - снизу, коротким подрезом, туда, где у него не было ни рук, ни оружия.

Он там уже не стоял.

Не увернулся, не отбил. Он ушёл с линии за полсекунды до того, как я начал движение, и встретил меня с той стороны, куда я по инерции доворачивал корпус. Клинок света прошёл в трёх сантиметрах от горла.

Второй удар - обманный, с переносом. Я показал верх и пошёл в подколенное.

Он опустил клинок к подколенному раньше, чем я туда пошёл.

Третий, четвёртый, пятый.

Все три он прочёл до начала.

На пятом он даже не стал уходить - он просто выставил клинок туда, куда шло моё лезвие, и наши линии сошлись в одной точке. Орудие света не берёт, но кисть мне тряхнуло так, что онемели пальцы.

Шестой я не довёл. Я остановил его на половине и разорвал дистанцию.

Холодный разум зафиксировал: противник получает информацию об атаке в среднем за четыреста миллисекунд до её инициации. Это не чтение мышц. Мышцы за четыреста миллисекунд ещё ничего не говорят.

Я разорвал дистанцию и встал.

Кайзер тоже встал, опустив клинок.

- Ты уже понял, - сказал он.

- Понял.

- Скажи вслух. Мне интересно, как ты это сформулируешь.

- Ты читаешь не тело, - сказал я. - Ты читаешь решение.

Он кивнул, и в этом кивке было почти удовольствие.

- Аспект Предвидения. Все думают, что это про будущее. Это не про будущее, это про выбор. Я вижу не то, что случится, - я вижу, какой вариант ты сочтёшь лучшим. - Он повёл клинком вбок, и воздух за ним пошёл маревом. - Обычно это трудно. Человек колеблется, человек боится, человек делает глупости, и мне приходится держать в голове по три-четыре ветки. С тобой, - он сделал паузу, - с тобой веток нет.

- Одна.

- Одна, - согласился он. - Ты знаешь, кто мне давался тяжелее всего за сорок лет? Пьяные. Дети. Один раз - деревенский дурачок с топором в Восточной Пруссии, я от него уходил как от осы. Кто не думает, того я не вижу заранее. А ты думаешь идеально.

Он двинулся вперёд первым.

Я принял его атаку на древко и ушёл в сторону, и следующие пятнадцать секунд мы работали вплотную.

Он был медленнее Ханса. Намного. Ему шестьдесят, у него нет ни железа в теле, ни разогнанных сухожилий, и в чистой скорости он проигрывал мне даже сейчас, на одной ноге и одной руке.

Это ничего не меняло. Он приходил в точку раньше не потому, что двигался быстро, а потому, что выходил на полсекунды раньше начала.

Дважды я пробил его защиту. Оба раза - по касательной, потому что оба раза он уже смещался.

На третьем он подставил под моё лезвие своё плечо - специально, приняв неглубокий рез, - и тем же движением провёл клинком по моему левому предплечью.

Он менял свои три сантиметра кожи на мои десять.

Такой размен можно вести долго, если ты знаешь, чем он кончится.

Он был прав, и это было самое неприятное из всего, что случилось за сутки.

Холодный разум работает по одному принципу: из всех доступных вариантов выбирается оптимальный. Всегда. Без исключений. В этом его смысл и в этом его КПД.

Оптимальный вариант - единственный.

Из любого положения, при любой геометрии, при любом состоянии тела существует ровно один лучший удар, и Холодный разум находит его за доли секунды и выдаёт как готовое решение. Он не сомневается, не колеблется и не делает глупостей.

Значит, зная исходные данные, его результат можно вычислить.

Кайзер знал исходные данные. Он видел мою правую руку, видел, откуда у меня течёт, видел, как я переставляю ноги. Дальше ему оставалось решить ту же задачу, что решал я, - и получить тот же ответ, потому что задача имела один ответ.

Я попробовал сломать это.

Я пошёл в атаку заведомо неправильно: с длинного, открытого замаха, с потерей равновесия, с ударом в самое защищённое место.

На середине движения рука пошла иначе.

Холодный разум перехватил её и довёл до оптимума - сократил замах, довернул корпус, вывел лезвие в единственно верную точку. Он сделал это автоматически, как выправляют опечатку, и я не успел ему помешать, потому что помешать было нечем: он и был тем, чем я думал.

Кайзер стоял в этой точке и ждал.

Клинок света вошёл мне в правое предплечье и вышел с той стороны. Мясо разошлось без крови - прижгло сразу.

- Ещё раз, - сказал он.

Я попробовал ещё раз.

Я попробовал бросить Орудие, как бросил его у Ханса. Холодный разум просчитал, что бросок в данной геометрии даёт минус восемнадцать процентов, и не дал руке разжаться.

Я попробовал ударить хуже - намеренно мимо, чтобы сбить ему чтение. Система заменила "мимо" на "в цель" за две сотых секунды.

Я попробовал остановиться и не делать ничего. Простоять пять секунд.

Холодный разум выдал, что бездействие увеличивает вероятность гибели на девять процентов, и запустил движение.

Тогда я попробовал последнее.

Я попробовал дать себя ударить. Специально, подставив левое плечо, чтобы поймать его клинок телом, зажать и достать в упор - размен, который человек в здравом уме не делает и которого предвидение поэтому не ждёт.

Система отказала на этапе решения. Она не стала его исполнять и не стала его обсуждать. Вариант с гарантированным ущербом при неопределённой отдаче был отброшен как неоптимальный до того, как я успел его додумать.

Я не мог сделать глупость. Физически.

Мозг у меня работал идеально и при этом не выпускал меня наружу.

Кайзер это увидел.

- Ты сейчас пытался, - сказал он с интересом. - Я почувствовал: ветка мигнула и исчезла. Ты хотел сделать что-то дурное и не смог.

- Не смог.

- Кто тебя таким сделал?

- Я сам.

- Тогда мне тебя не жаль, - сказал он.

Дальше он резал.

Кайзер работал спокойно, экономно, без единого лишнего шага. Он вообще почти не двигался - он стоял и подставлял клинок туда, куда я приходил сам.

Правое предплечье он разрезал вдоль.

Потом - грудь, наискось, от левой ключицы вниз: рёбра прижгло, кожа разошлась и стянулась чёрным по краям.

Я успел ответить один раз. Достал его по бедру - неглубоко, вскользь, потому что он уже уходил.

Он посмотрел на разрез и продолжил.

Потом он присел и подрезал мне подколенное сухожилие на левой ноге.

Нога сложилась. Я упал на бок, потом на спину, и Орудие ушло из руки и покатилось по ковру.

Ковёр подо мной был мягкий и очень плотный. Он впитывал кровь, не пропуская её дальше.

Потолок был расписной. Я его до этого не рассматривал: там шли облака, и по облакам летели какие-то фигуры с трубами, и в правом углу роспись обрывалась - её начали переделывать и не закончили, штукатурка была голая, с разметкой углём.

Холодный разум подвёл итог, потому что он всегда подводит итог.

Двигательная способность - двадцать процентов. Кровопотеря - критическая, третья стадия. Мана в источнике - семь процентов от нормы, на один короткий выброс с левой руки. Противник - не ранен, не устал, читает любое решение за четыреста миллисекунд.

Вероятность выживания - ноль целых.

Смерть - математически неизбежна.

Это лежало во мне ровным фактом, как лежала до этого цифра двести сорок пять. Я не испугался. Мне было нечем.

Кайзер подошёл и остановился надо мной.

- Я всё-таки хочу знать, кто ты, - сказал он. - Не немец. Не британец. Русский? Русские так не дерутся.

Я молчал.

- Молчишь. - Он присел на корточки рядом, держа клинок на отлёте. - Знаешь, что я думаю? Я думаю, тебя кто-то сделал. Взял живого человека и вычистил из него всё лишнее, чтобы получить вот это. Я такое пробовал в тридцать восьмом на добровольцах. Они держались от двух недель до полутора месяцев, потом останавливались посреди улицы и больше не начинали.

Он поднялся.

- Ты сколько держишься?

Холодный разум ответил раньше меня.

- Семь недель.

- Значит, ты бы остановился через одну, - сказал Кайзер. - Считай, что я тебе помог.

Он поднял клинок света, перехватив его обратным хватом. Нити у него за спиной дрогнули все разом.

- Впрочем, неважно, - сказал Кайзер и ударил вниз, в сердце.

Хлыст вошёл ему в плечо на середине движения.

Он вошёл сбоку, от дверей, длинной красной дугой - и это была не мана и не свет, а именно то, чем оно было: кровь, разогнанная до скорости, при которой жидкость перестаёт быть мягкой.

Плечо Кайзера вывернуло назад. Клинок ушёл с линии и распорол ковёр в ладони от моей головы.

Я повернул голову к дверям.

Наташа стояла в проёме, держась левой рукой за косяк.

Она была белая, и одежда на ней была чёрная от крови, и от дверей по ковру за ней тянулась сплошная полоса. Правая рука была поднята, и с ладони, не касаясь её, свисал жгут - тёмный, витой, живой, толщиной в палец.

Она сделала шаг вперёд, и жгут собрался обратно к ней.

- Отойди от него, - сказала Наташа.

Голос у неё сел до хрипа, но выговор остался прежним - тот самый, вьюговский, с которым говорят в гостиных на Мойке.

Кайзер выпрямился, придерживая вывернутое плечо.

- Аспект Крови, - сказал он с искренним изумлением. - В роду Вьюговых. Вода даёт его раз в четыре поколения, и всегда - на пороге смерти. Я думал, это архивная байка.

- Я тоже.

- Вы истечёте за пять минут.

- Значит, у нас пять минут, - сказала Наташа.

Холодный разум сломался.

Не сразу и не весь. Сначала он просто выдал ошибку.

Вероятность выживания субъекта Вьюгова Н. составляла ноль целых. Не "низкую". Ноль. Расчёт был проведён по кровопотере, по скорости, по типу повреждения, по отсутствию ауры и по невозможности регенерации, и все пять параметров были верными, и ни один не изменился.

Субъект стоял в дверях.

Система сделала то, что делает любая система при таких вводных: пересчитала. Получила тот же ноль. Пересчитала ещё раз, взяв допуск в двадцать процентов на все параметры сразу. Получила ноль целых четыре.

Ноль целых четыре - это не она в дверях.

И тогда в идеальной конструкции, которая семь недель считала всё на свете и ни разу не ошиблась, появилась щель.

Она была очень маленькая. Она была размером с одну строчку.

"Расчёт неверен".

За этой строчкой немедленно пошли другие, потому что система устроена честно и проверяет себя до конца.

Если расчёт по Вьюговой неверен, то неверен метод. Если неверен метод, то под сомнением все результаты, полученные этим методом. Все. Включая тот, который был получен сорок минут назад в приёмном зале и на основании которого субъект был оставлен умирать.

Система выдала переоценку.

Вероятность выживания субъекта при оказании помощи и трёхминутной задержке: не рассчитывается. Недостаточно данных о родовых аспектах Вьюговых. Данных не хватало и тогда.

Решение от 21:47 классифицируется как принятое при неполных вводных.

Ошибка.

Я лежал на разрезанном ковре, смотрел, как Наташа делает второй шаг, и впервые за семь недель чувствовал не информацию, а что-то другое - тонкое, горячее, поднимающееся из-под грудины вместе с ужасом и болью, которых там не должно было быть.

Оно шло снизу вверх и перекрывало горло.

Холодный разум опознал это как помеху и начал гасить. Он гасил её так же, как гасил всё остальное семь недель подряд: быстро, чисто, без остатка.

В этот раз она погасла не сразу.

Кайзер обернулся к дверям.

Нити у него за спиной дрогнули второй раз, и по всему залу разом дёрнулись тени.

Глава 17

Кайзер выбрал её.

Это было правильное решение: я лежал с подрезанным сухожилием и семью процентами маны, а она стояла и держала в руке то, чем только что пробила ему плечо. Из нас двоих опасной была она.

Он пошёл к дверям.

Шёл он быстро и ровно, придерживая вывернутое плечо, и по дороге поднял клинок света обратно в правую руку - плечо работало через боль, но работало.

Наташа не отступила. Она подняла жгут и приготовилась бить второй раз, и я по её лицу видел, что второй раз будет последним: она вложила в первый почти всё.

Холодный разум выдал оценку раньше, чем я успел подумать: до контакта четыре секунды, Вьюгова в текущем состоянии держит одну атаку, вероятность её гибели - восемьдесят восемь.

Строчка "Расчёт неверен" никуда не делась. Она стояла в системе и мешала.

Она мешала так, как мешает камень в сапоге: сама по себе ничего не решает, а идти нормально уже нельзя.

Я позвал Орудие.

Оно лежало на ковре в шести метрах и не могло долететь. Ему и не надо было лететь: я его развоплотил и воплотил заново, уже в левой руке, и на это ушло полсекунды.

Стилет. Двадцать сантиметров, узкий, с трёхгранным сечением.

Кайзер услышал звук и обернулся, и его предвидение сработало как всегда - он уже смещался, когда я только начинал.

Смещался он от лежащего.

Я не встал. Я подтянулся на локтях и рванул вперёд по ковру, низом, по крови, на трёх конечностях - и достал его не туда, куда собирался. Стилет вошёл ему в икру.

Он выдернул ногу, отступил и ударил клинком света сверху вниз.

Я поймал удар на Орудие. Свет ушёл в сторону.

- Наташа! - крикнул я. - Трон!

Она пошла вдоль стены, по колоннам.

Кайзер повернулся к ней и опоздал: между ним и ею был я, и обходить меня означало подставить мне колени. Он остался.

Дальше пошла работа на земле.

Он бил сверху, я работал снизу, и в такой геометрии предвидение помогает меньше - не потому, что перестаёт читать, а потому, что бьющий сверху вынужден наклоняться, а наклон отнимает у него скорость возврата. Я держал его на дистанции стилета, резал по стопам и голеням, и он трижды отступал.

Каждый раз, отступая, он оказывался дальше от трона.

Он это понял на третий раз.

- Хорошо, - сказал Кайзер и перестал отступать.

Дальше стало плохо. Он начал бить не в меня, а в пол - короткими прижигающими тычками там, где я собирался поставить локоть. Клинок света входит в мрамор на ладонь и оставляет оплавленную ямку, и через полминуты вокруг меня был участок, по которому нельзя было двигаться быстро.

Я порезал ему ахилл на левой ноге и получил в ответ прожог поперёк спины.

Наташа дошла до возвышения на девятой секунде.

Она поднялась на три ступени на четвереньках. Правой рукой она держала жгут наготове, левой опиралась, и на каждой ступени оставалось по мазку.

- Слева, - сказал я между ударами. - Под накладкой.

Она нашла её сразу.

Мраморная накладка размером с ладонь сидела в основании трона на четырёх штифтах. Техник снимал её рукой - Генрих это видел. Наташа поддела её ногтями, сорвала ноготь, поддела снова и сняла.

Под накладкой был паз и в нём восемь контактов.

Запонку она достала из-за пазухи, где несла её от самого клуба. Пальцы не слушались. Запонка выскользнула, ударилась о ступень и остановилась в двух сантиметрах от края.

Наташа взяла её со второй попытки.

Кайзер увидел.

Не сразу - он был занят мной, а я держал его тем единственным, чем мог: я не давал ему разорвать дистанцию. Пока он оставался в пределах моего стилета, ему приходилось смотреть под ноги.

Он увидел на четвёртой секунде, когда услышал, как отходит мрамор накладки.

Он бросил меня и прыгнул к трону - с места, на восемь метров, и в этом прыжке он впервые за бой открылся полностью.

Я вложил в левую руку всё, что оставалось в источнике.

Семь процентов - это очень мало. Импульс вышел слабый, метра на три, и он не убил его и даже не сбил с ног. Он ударил его в бок в верхней точке прыжка и развернул на четверть оборота.

Кайзер приземлился на ступени боком, не на ноги.

Ему потребовалось полторы секунды, чтобы встать.

Наташа вставила запонку в паз.

Ничего не произошло.

Секунду. Две.

Она держала её двумя пальцами и не отпускала, потому что паз был неглубокий и запонка норовила вылезти обратно. Кайзер поднимался на ступени. Я полз за ним и не успевал.

На третьей запонка нагрелась докрасна, и по всему залу пошёл звук - низкий, идущий из-под пола, из глубины, будто где-то внизу разом остановилась очень большая машина.

Наташа отдёрнула руку. На подушечках пальцев остались два ожога.

Потом стало легко.

Я не могу описать это иначе. В зале никого не прибавилось и ничего не изменилось, но с воздуха сняли вес, который я до этой секунды не замечал, потому что он был с самого Берлина, все шесть дней.

Значок у меня на груди погас.

Он не мигнул и не потемнел - он просто перестал быть красным, и стекло сделалось серым, как у любого куска стекла. Я почувствовал это по весу: артефакт стал легче на то, что в нём работало.

Пол за троном разошёлся.

Две плиты по десять метров ушли в стороны на роликах, беззвучно, и открылась шахта. Она уходила вниз метров на тридцать, и на дне пульсировало.

Ядро было размером с дом. Оно не светилось ровно - оно билось, с частотой пульса, и с каждым ударом по стенкам шахты шли волны серого света. Сейчас удары стали неровными: два подряд, пауза, слабый, снова пауза.

От ядра вверх и во все стороны уходили нити.

Их было четыре миллиона, и они рвались.

Это шло волной, от центра к краям: нити лопались пучками, по тысяче, по десять тысяч, и каждый оборванный конец втягивался в стену и исчезал. Звука не было. Была только скорость - восемь или девять секунд на весь город.

Кайзер стоял на ступенях и смотрел, как это происходит.

Он не бросился к терминалу. Он не крикнул. Он стоял и смотрел, как из него уходит то, что он строил девять лет, и лицо у него было такое, какое бывает у человека, когда с ним говорят на языке, которого он не знает.

Последний пучок оборвался у него за спиной.

- Девять лет, - сказал Кайзер.

Он сказал это ровно, себе, и в голосе не было ни ярости, ни горя.

- Восемь тысяч человек в проекте. Четыре завода. Три поколения артефактов. - Он посмотрел вниз, в шахту, на неровно бьющее ядро. - Знаешь, что ты сделал? Ты не выключил машину. Ты снял обезболивание. Четыре миллиона человек сейчас вспомнят, что они делали последние три года.

- Знаю, - сказал я.

- Ты не знаешь. Ты не был в Роттердаме.

Он перехватил клинок света поудобнее.

Кайзер повернулся ко мне.

- Продолжим, - сказал он.

И ошибся.

Он атаковал первым - тем же движением, что и десять минут назад, с выходом на полшага раньше моего начала. Только начала не было там, где он его ждал.

Аспект Предвидения работал не на его собственном мозгу. Он работал на четырёх миллионах.

Я понял это только сейчас, когда оно кончилось: он не просчитывал ветки - он их считывал. Сеть "Благовеста" держала эмоциональный слепок каждого жителя города в реальном времени, и та же архитектура давала ему мощность, на которой предвидение разворачивалось на сорок с лишним лет вперёд по чужому выбору.

Теперь у него был только его собственный мозг. Шестидесятилетний, усталый, без облака за спиной.

Он вышел на полшага раньше - и промахнулся на эти полшага.

Клинок света прошёл над моим плечом. Я поднырнул под его руку с земли, встал на здоровой ноге, и Орудие сменило форму в момент удара: стилет ушёл, вышло короткое лезвие.

Я вошёл ему под рёбра снизу, слева, до упора.

Он не упал сразу. Он постоял, глядя мне в лицо с расстояния в ладонь, и что-то попытался сказать. Клинок света в его руке погас.

- Всё, - сказал я.

Он сел на ступени, привалившись к трону, и умер там.

Ноги он вытянул перед собой, как садятся уставшие. Одна туфля осталась стоять на ступени ниже - слетела при прыжке, и никто её не поднял.

Я остался стоять над ним на одной ноге, держась за спинку трона.

С меня текло на ступени в трёх местах. Правый сапог был полон крови и хлюпал, когда я переносил вес.

Наташа сидела с той стороны трона, привалившись к его боку, и держала руку прижатой к правому боку. Губы у неё шевелились. Она считала или повторяла одно и то же - я не разобрал.

- Живая?

- Держу, - сказала она. - Не отвлекай.

Дар пошёл сразу.

Родовой дар Жаровых берёт с мёртвого то, что мёртвому больше не нужно, и берёт он через боль. Обычно это шесть-семь секунд неприятного жара под грудиной.

Здесь было иначе.

Сначала пошло то, чего я ждал, - жар. Потом жар кончился, и вместо него открылось.

"Взор Странника" - не боевой дар. Это оптика. Он разворачивает вокруг носителя объёмную картину реальности на молекулярном уровне: не то, что видно глазами, а то, из чего сделано всё в радиусе. Каждая связь. Каждая нить маны. Каждый шов ткани мира.

Человеческий мозг такого не держит. Без вычислителя "Взор" выжигает кору за секунды и рвёт капилляры в глазах.

У меня был вычислитель.

Холодный разум принял поток и развернул его, и я увидел.

Сначала - зал. Мрамор, лепнина, кровь на ковре, состав крови, доля потерянного объёма, ядро внизу и его конструкцию до последнего контура.

Потом дальше. Город. Слоями, насквозь: улицы, крыши, люди в домах, генераторы под южным крылом, коллектор с водой и человек в нём у скоб, живой, с давлением ниже нормы.

Потом ещё дальше, и вот там оно и было.

Земля светилась.

Не поверхность - вся, целиком, до ядра. Мана шла в ней не как в человеке, а как сок в дереве: снизу вверх, по капиллярам, к поверхности, где её собирали живые.

Люди были узлами.

Каждый человек на планете - это точка, в которой планетарная мана сгущается, обрабатывается телом и становится другой: плотнее, сложнее, пригоднее. Магия не рождается в человеке. Она через него проходит и в нём дозревает.

Чем больше людей, тем больше выход.

Чем сильнее род, тем чище продукт.

Я увидел систему целиком, и она была устроена как ферма.

Аномалии - это не разломы. Это точки сбора: там, где созревшая мана скапливается сверх нормы, её снимают. Монстры в аномалиях - не звери, а сборщики, выведенные под задачу, как выводят пчёл. Кто-то приходит и забирает урожай, и приходит он не первый раз, и следующий раз называется Жатвой.

Дальше стало ещё хуже, потому что "Взор" показывает не только устройство, но и историю.

Я увидел предыдущий сбор. Не картинку - рубец: слой в структуре мира, где плотность узлов падает почти до нуля и потом медленно восстанавливается за несколько сотен лет. Таких рубцов было четыре.

Между рубцами лежали ровные промежутки.

До пятого оставалось меньше, чем прошло с моего первого рождения.

Светлые Боги.

Их я тоже увидел - не их самих, а след: пять точек в структуре мира, там, где ткань была подшита чужой рукой. Орудия Древних. Пять инструментов, оставленных не для нас, а для работы с нами.

Одно из них лежало у меня в ладони, и оно было тёплое.

Земля - инкубатор.

Двести лет я воевал за империи, брал города, строил доктрины и учил людей умирать за флаги, и всё это время я был скотиной в загоне, которая дерётся за место у кормушки.

Ужас пришёл раньше, чем Холодный разум успел его снять.

Он вошёл в меня снизу, из живота, и поднялся до горла, и это было первое настоящее чувство за семь недель. Оно было огромное. Оно не помещалось.

И вместе с ним пошло всё остальное.

Эльза в кресле. Двести сорок пять под кирпичом. Тридцать два в клубе. Наташа, лежащая на чёрно-белой шашке, и моя нога, перешагивающая через её кровь.

Всё это лежало во мне ровными блоками с цифрами, и все блоки открылись разом.

Холодный разум отреагировал за долю секунды.

Он опознал происходящее как отказ основного контура. Эмоциональный поток такой мощности снижает КПД до нуля; носитель в этом состоянии нежизнеспособен; система, оптимизирующая выживание носителя, обязана убрать источник помехи.

Источником помехи был я.

Он начал стирать.

Это не больно. Это хуже, чем больно.

Я почувствовал, как из меня выключают куски - аккуратно, по одному, начиная с самых бесполезных. Ушёл запах сена на покосе под Иркутском. Ушёл голос Миши, читающего вслух. Ушло, как Катя смеётся с открытым ртом и потом стесняется. Ушло, как Наташа сказала "три раза" и посмотрела на меня.

Дальше он пошёл глубже.

Он взялся за Эллиада. За двести лет - за первую войну, за штурм перевала, за лицо человека, который научил меня держать древко под нижнюю треть. Оно потускнело и стало плоским, как чужая фотография.

Я попробовал схватиться за это руками. Схватиться было нечем: сопротивлялся я тем же самым мозгом, которым он работал.

Он работал быстро. Он делал это ради меня.

Через минуту от меня осталась бы идеальная функция, которая выключила бы "Благовест", убила Кайзера, вернулась в Москву и правила бы Родом Эссерис лучше, чем я. Она бы никогда не ошиблась.

Она бы никогда не заплакала над списками.

Наташа что-то сказала мне с той стороны трона. Я услышал голос и не разобрал слов, и в ту секунду понял, что не помню, чей это голос.

Вот тогда я и полез внутрь.

Со "Взором" это было просто: узел лежал за грудиной, чуть выше сердца, вплавленный в четыре канала. Сгусток света размером с грецкий орех, с восемью отростками, вросшими в мою собственную структуру.

Вырезать его нельзя. До него не добраться руками.

Я нашёл его.

Заморозить и разорвать - можно. Изнутри.

Я собрал Абсолютный ноль в правой стороне груди и Ауру Солнца - в левой, и запустил обе внутрь, к центру.

Оба дара работают наружу. Внутрь их не пускает то же самое, что не пускает Форму нанести себе шрам, - источник защищает носителя и блокирует самоувечье на уровне рефлекса.

Блок снимается волей. Долго и с сопротивлением, как разжимают сведённые судорогой пальцы.

Я снимал его четыре секунды.

Дальше был крик.

Не помню, кричал я или нет. По ощущениям - кричал.

Холод пошёл первым. Он схватил узел и всё, что вокруг: четыре канала, часть перикарда, кусок лёгкого. Кровь в сосудах загустела и встала. В глазах потемнело от края.

Потом пришёл жар с другой стороны.

Замороженная ткань при резком нагреве не тянется. Она лопается.

Каналы разорвало все четыре, разом, по всей длине от грудины до плечевых узлов. Я это услышал изнутри - сухим треском, как ломают сухую ветку в мешке.

Узел вышел.

Он вышел не через кожу - кожа осталась целой. Он прошёл вместе с выбросом собственной маны, вылетел из груди светящимся комком и упал на ковёр в полуметре от меня.

Полежал.

Потом покатился по наклону разошедшегося пола, дошёл до края шахты и упал вниз.

Тишина.

Я лежал на спине и смотрел в потолок с недописанными облаками.

Первым вернулся холод. Настоящий, обычный, от мокрой одежды и разрезанной груди. Меня затрясло крупно, всем телом, зубами.

Вторым вернулась боль.

Вся сразу. За шесть дней.

Подколенное сухожилие. Правое предплечье вдоль. Грудь наискось. Левый бок от ребра до кости. Ожоги с площади. Прогоревшие каналы. Разорванная грудина. Каждое из этих мест заорало отдельно, в свой голос, и всё вместе это было так, что я выгнулся на ковре и не смог вдохнуть секунд восемь.

Это была нормальная боль. Живая. Она шла не отдельным каналом с пометкой "информация", а внутри меня, вместе со мной, и я ничего не мог с ней сделать.

Я лежал и терпел её, и это оказалось лучшим, что случилось со мной за семь недель.

Третьим вернулось остальное.

Эльза села в кресле у зеркала и посмотрела на меня.

Я убил её за полторы секунды, потому что она нашла на моём животе место, где у её мужа был шрам. Она снимала значок каждый вечер тайно с февраля, чтобы не стать Гесслером. Она рассказывала мне про госпиталь, где с февраля нет морфия, и говорила, что "Благовест" не убирает боль, а просто не даёт кричать.

И про мальчика она рассказывала.

Восемнадцать лет, обе ноги, резали без обезболивания, и он всю дорогу пел. Тихо, себе под нос, какую-то песенку про лодку. Значок держал ему лицо ровным, а рот пел, и он ещё спрашивал, скоро ли обед.

Я сидел тогда напротив и слушал. Я зафиксировал это как информацию о состоянии медицинского обеспечения противника.

Я заплакал.

Это вышло некрасиво и очень громко. Я не мог вытереть лицо: правая рука не работала совсем, левая тряслась и была в крови до локтя. Слёзы, сопли, кровь из носа - всё вместе, и я лежал и выл в голос, как воют в деревне над покойником.

Восемнадцать лет этому телу. Двести - тому, кто в нём сидит. Ни то ни другое сейчас не помогало.

Где-то посреди этого я понял, что зову по имени, и имя было - Эльза.

Наташа доползла до меня минуты через две.

Она села рядом, на колени, и её вело - она держалась одной рукой за пол, чтобы не упасть на меня.

- Гриша.

Я не мог ответить.

Она стянула с себя рукав - он и так висел на нитках - и вытерла мне лицо. Потом ещё раз. Потом положила обе ладони мне на грудь, туда, где под кожей теперь ничего не было.

Ладони у неё были ледяные.

- Пусто, - сказала она. - Господи. Тут пусто.

- Я его вынул.

- Я вижу, что вынул. - Она заплакала тоже, некрасиво, сморщившись, и слёзы у неё пошли по грязным щекам двумя чистыми полосами. - Дурак. Какой же ты дурак.

- Наташа.

- Молчи.

- Я тебя бросил.

- Я знаю, - сказала она. - Ты мне это ещё лет тридцать будешь рассказывать. Молчи.

Она наклонилась и прижалась лбом к моему лбу, и так мы лежали какое-то время.

- Списки, - сказал я.

- Что?

- Полторы тысячи. Ты просила, чтобы я их перечитал и заплакал. - Я попробовал вдохнуть глубже и не смог. - Я сейчас не про них плачу. Я про мальчика.

- Про какого мальчика?

- Эльза рассказывала. В госпитале. Он пел, пока ему резали ноги.

Наташа помолчала.

- Я помню, - сказала она. - Я тогда чуть не разбила чашку об стол.

- Я сидел и слушал. Я записал это в раздел "медицинское обеспечение противника".

- Гриша.

- Я записал это в раздел, Наташа.

- Я знаю, - сказала она. - Я была там и всё видела. Поэтому я и не отходила от тебя шесть дней.

Внизу, в шахте, ядро сделало последний удар и погасло. Свет в зале просел, потом выправился - резервная линия.

Где-то далеко, за окнами, в городе стоял ровный гул. Он шёл со всех сторон одновременно и был не похож ни на сирену, ни на стрельбу.

Четыре миллиона человек одновременно почувствовали то, что чувствовали в последний раз три года назад.

- Что это? - спросила Наташа.

- Это они, - сказал я.

Она прислушалась.

- Они что, все сразу?

- Все сразу.

- Господи, - сказала Наташа. - Что же там сейчас творится.

- Не знаю. Утром узнаем.

- Гриша, у нас двадцать минут, - сказала она потом. - Может, меньше. Я держу кровь, пока думаю о ней, и я уже путаюсь. И там, в коллекторе, Генрих.

- Он жив, - сказал я. - Я его видел.

- Как?

Я не ответил.

Правый глаз у меня был залит красным изнутри - капилляры лопнули все, ещё там, наверху. "Взор Странника" лежал во мне и ждал, и открывать его теперь было нечем.

Наташа подставила плечо, и я встал.

Стоять было плохо. Левая нога не держала совсем, и я пошёл на ней как на протезе, вынося её от бедра. Орудие я развоплотил - на него не осталось ни маны, ни сил держать.

Мы прошли мимо трона.

Кайзер сидел, привалившись к спинке, с вытянутыми ногами. Наташа задержалась на секунду и посмотрела на него сверху.

- Он говорил про Роттердам, - сказала она.

- Я слышал.

- Что там было?

- Не знаю. Посмотрю потом.

Она перехватила меня удобнее, и мы пошли к дверям.

В приёмном зале горели все канделябры. Тело Ханса лежало там, где упало, и мы обошли его по той же дуге, что и она час назад.

У выхода в вестибюль служебная дверь была открыта настежь. Подсобка стояла пустая: прислуга ушла, и на столе остались три чашки и раскрытая жестянка с чаем.

- Гриша.

- Что?

- Ты слышишь? Он не кончается.

Гул с улицы шёл не переставая. Он поднимался и опадал, и теперь в нём стали различимы отдельные голоса - далёкие, много, со всех сторон города сразу.

Мы вышли на ступени.

Дождь кончился. На площади под фонарями стояли люди - человек тридцать, пришедшие непонятно откуда, и никто из них не смотрел на дворец. Они стояли лицом к разрушенному кварталу.

У ближайшего значок на груди был серый и мёртвый. Он тёр его большим пальцем - сильно, до царапин, как трут заевшую кнопку.

Он тёр его и смотрел на завал.

Эпилог

Дождь шёл третьи сутки. Насыпь размокла, и глина под сапогами держала хуже льда: нога уезжала вперёд, каблук цеплялся за шпалу, человек падал на спину и вставал уже другого цвета. Воронов стоял на левом фланге, у обгоревшего вагона, и считал вспышки на той стороне. Между вспышкой и прилётом выходило одиннадцать секунд. Значит, батарея стояла километрах в четырёх, за перелеском, и никто её оттуда не выбьет, потому что выбивать некому.

Вагон когда-то был классным, второго класса, с деревянной обшивкой. Теперь от него остался остов, скрученные листы и одно уцелевшее окно с латунной рамой. В раме держалось стекло, целое, чистое, вымытое дождём до блеска. Воронов третью неделю ждал, когда его наконец выбьет, и оно всё не выбивалось.

Пулемёт заглох на третьей ленте. Второй номер выдернул ленту, тряхнул, вода потекла из короба тонкой струёй.

- Патрон разбух, - сказал он. - Гильзу раздуло, её теперь только зубилом.

- Так возьми зубило.

- Нет зубила, господин ротмистр. Было одно, у Сомова, а Сомова в среду накрыло вместе с ранцем.

Воронов не ответил. От вагона тянуло гарью и мокрой сажей, а от воронки справа шёл другой запах, сладковатый, к которому за две недели привыкли все, кто ещё дышал. Ветер заходил с юга и приносил его порциями, ровно, как по расписанию.

Немцы поднялись в четвёртый раз в семь минут двенадцатого.

Они шли ровно. Без крика, без перебежек, без той суеты, которая бывает у людей, знающих, что их сейчас начнут убивать. Первая цепь легла под фланговым огнём почти целиком, и вторая переступила через неё, не сбив шага. У каждого на груди, под ремнём портупеи, горела красная точка. С двухсот метров цепь выглядела как строчка углей на мокрой земле.

Катя вылезла из окопа на бруствер, потому что снизу их было не достать.

- Пригнись, дура! - крикнул кто-то из солдат.

- Сам пригнись.

Она свела ладони, и воздух над ними уплотнился, потемнел, стянулся в брусок серого металла длиной в полтора локтя. Молот вышел тяжёлым, килограммов на двадцать, с грубым необработанным обухом. Материализация всегда жрала больше, чем казалось: кожа на пальцах уже пошла волдырями от перегрева, ладони она с утра мотала бинтом поверх бинта.

Первого она встретила на подъёме. Обух вошёл в каску сверху и вбок, каска сложилась, человек сел. Второму она сломала ключицу и грудину одним движением, на возврате, не глядя. Третий успел выстрелить в упор и промахнулся, потому что стоял на глине и его повело.

- Воронов! Справа лезут, справа!

Тень под насыпью дёрнулась. Воронов вышел из неё в четырёх метрах от прежнего места, уже за спиной у немецкого унтера, и коротко ткнул кинжалом под затылок. Скольжение стоило ему секунды слепоты, и эту секунду он всегда закладывал заранее. Пятьдесят лет, из них тридцать в поле: он давно перестал играть в красивое и работал только в те точки, где человек не успевает повернуть голову.

Ещё двое поднялись из мёртвого пространства под откосом. Первому он подрубил колено и добил уже лежачего, второй развернулся вовремя и успел выставить винтовку поперёк. Воронов принял ствол на предплечье, сместился на полшага влево, чтобы солнце - которого не было третьи сутки - оказалось не с той стороны, и по привычке ударил туда, где у человека нет обзора. Немец упал в воду лицом.

- Держи темп, девочка. Не молоти как в кузнице, ты выдохнешься раньше, чем они кончатся.

- Они не кончатся! - Катя сплюнула розовым. - Их там как гнид в шинели! Я третий час машу, у меня руки уже не мои!

- Тем более экономь.

Капитан Ковалёв, оставшийся от батальона вместе с двадцатью восемью бойцами, полз вдоль траншеи с ящиком гранат и раздавал по две в руки. Он не спал четверо суток. Лицо у него стало похоже на мокрую тряпку, левый глаз не открывался полностью.

- Ротмистр, - сказал он, добравшись. - У меня на весь участок восемь гранат и один живой пулемёт. Через два наката нас снимут.

- Через один.

- Тем лучше. Не люблю тянуть.

Он сел спиной к стенке окопа, снял каску и подставил лысеющую макушку под дождь. Вода стекала ему за воротник, он не двигался.

Атака откатилась минут через двадцать. Не потому, что немцы устали, а потому, что кончилась цепь: последних шестерых добили в упор, и следующая волна ещё не подошла из-за перелеска. Наступила та особенная фронтовая тишина, в которой слышно каждую мелочь: как в пробитом баке машины капает бензин, как хрипит раненый через два хода сообщения, как кто-то далеко и упорно бьёт лопатой в мёрзлую подошву глины.

Катя спрыгнула вниз, тяжело села и начала разматывать бинт. Ладонь под ним была красная, блестящая, с лопнувшими пузырями.

- Юра бы за две минуты залечил, - сказала она. - Приложил бы свои лапы, начал бы бубнить "Кать, ты потерпи, я аккуратно", и всё. А тут даже водки нет, всё выпили ещё в среду.

- Не всё, - сказал Ковалёв. - Двести грамм у меня во фляге. Берёг на последний накат.

- Так последний и есть.

- Тогда после.

- Вы это "после" три недели говорите.

- И буду. - Ковалёв повертел флягу, крышка сидела косо и не закручивалась до конца, он бросил это дело. - Знаете, что смешно? Я до войны был приличный человек. У меня было пианино. Настоящее, венское, жена играла.

- Вы врёте.

- Вру, - согласился он. - Пианино было у соседа. Но играли хорошо.

Второй номер вернулся с раздутой гильзой, всё-таки выковырянной, и молча положил её перед Катей, как трофей. Она посмотрела на гильзу и ничего не сказала.

Дождь на минуту стих, потом пошёл снова, мельче. От бруствера тянуло мокрой глиной и порохом. Где-то в тылу, за станцией, коротко и бестолково гуднул паровоз.

Пятый накат начался в полдень. К пехоте прибавили миномёты, и первые две мины легли перед насыпью, третья в насыпь, четвёртая накрыла ход сообщения вместе с двумя солдатами. Землю подбросило и уронило обратно. У Кати заложило уши, и весь мир на несколько секунд ушёл в вату: она видела, как открывается рот у Воронова, и не слышала ничего.

Она собрала второй молот, потому что первый оставила в чьей-то грудной клетке. На этот раз металл пошёл хуже. Брусок вышел короче и с раковиной у обуха, и жар в ладонях стал таким, что она зашипела сквозь зубы.

Цепь дошла до бруствера. Дальше пошло то, что в рапортах называют ближним боем: полтора метра глины, чужие локти, приклад в зубы, чей-то штык, застрявший в скатке. Немец с алой точкой на груди взял Катю за горло и давил спокойно, деловито, как давят на рычаг. Она не сумела вдохнуть. В глазах поплыли жёлтые пятна. Она перехватила его большой палец и сломала его, и он не изменился в лице.

Вот это её и пугало последние две недели. Не то, что они шли. То, что им было всё равно.

Воронов снял его со спины, коротко и грязно. Потом снял ещё одного. Катя упала на колени в воду и захрипела.

- Живая?

- Отвали.

- Значит, живая.

Он подтащил её за шиворот к стенке, усадил и пошёл дальше по траншее, потому что на правом фланге уже лезли через мешки. Пулемёт снова захлебнулся, теперь по-настоящему: осколком срезало кожух. Ковалёв бросил последние гранаты и вытащил револьвер, и в барабане у него было четыре патрона, и он их считал вслух, чтобы не сбиться.

Немцы стояли уже в траншее, в двух местах. Катя видела, как трое разворачивают трофейный пулемёт вдоль хода сообщения, и понимала, что через полминуты участок кончится.

Значки погасли в двенадцать сорок одну.

Никакого звука при этом не было. Просто на груди у наступающих красные точки моргнули, потеряли цвет и стали серыми стекляшками, все разом, по всей линии, до самого перелеска.

Немец, стоявший в трёх шагах от Кати с занесённым прикладом, остановился.

Он опустил руки. Посмотрел на свои ладони, повернул их тыльной стороной, снова повернул. Потом посмотрел вниз, себе под ноги, где лежали двое его же и один русский с распоротым животом. Лицо у него начало меняться медленно, кусками, как будто мышцы вспоминали, что умеют двигаться.

Он закричал.

За ним закричал второй, третий, и через десять секунд кричало всё поле. Кто-то падал на колени в глину и совал пальцы в рот. Кого-то рвало прямо на ходу, сгибало пополам, и он шёл дальше согнутый, пока не валился. Сотни здоровых мужчин выли в голос, без слов, тем звуком, который человек издаёт, когда ему показывают то, что он делал последние три года.

Один сорвал с груди погасшую бляху, царапая себе кожу вместе с сукном, и начал бить её камнем о рельс. Бляха не ломалась. Он бил её минут пять, пока не разбил себе пальцы.

Второй сел, аккуратно поставил винтовку между колен и потянулся к спусковому крючку. Ковалёв выбил её сапогом.

Расчёт трофейного пулемёта бросил пулемёт. Один из троих отполз к стенке, обхватил колени и начал раскачиваться, ровно, вперёд-назад, и не остановился даже тогда, когда через него перешагивали.

Пулемётчик на насыпи выпустил полленты и остановился сам.

- Прекратить огонь! - заорал Ковалёв. Голос у него сорвался на середине. - Прекратить огонь, мать вашу!

Стало почти тихо. Дождь шёл ровно, и в этой тишине вой с той стороны слышался особенно отчётливо, как будто поле придвинулось.

Катя стояла на бруствере с молотом в опущенной руке. Металл начал терять форму, поплыл по краям, и она разжала пальцы. Брусок ударился о шпалу и рассыпался серой пылью.

- Что это, - сказала она. Не вопросом.

Воронов вытер кинжал о полу шинели. Потом вытер второй раз, хотя лезвие было чистое.

- Это, Катерина, наш пацан дошёл, - сказал он. - Значит, живой ещё.

- Ты уверен?

- Нет.

Он сунул кинжал в ножны и полез за папиросами. Бумага размокла, весь пакет превратился в кашу, и он всё равно достал одну и попытался её раскурить, и она, конечно, не раскурилась. Он подержал её в зубах и выплюнул.

- А если он там... - начала Катя.

- Не начинай.

- Я просто говорю. Систему-то можно сломать и посмертно.

- Можно. - Воронов посмотрел на поле, где сидели и выли. - Только он у нас жадный. Он бы такую штуку без себя ломать не стал.

Катя засмеялась. Смех вышел плохой, на два такта, и она замолчала сама.

Немцы не пошли в шестой раз. К вечеру от их позиций потянулись отдельные фигуры с поднятыми руками, потом группами, потом просто толпой, без строя и без офицеров, и Ковалёв гнал их за насыпь и не знал, что с ними делать, потому что кормить их было нечем. Один из пленных, мальчишка лет девятнадцати, всю дорогу держал перед собой погасший значок на раскрытой ладони и что-то повторял по-немецки. Никто не переводил.

Ковалёв всё-таки открыл флягу. Крышка так и не села ровно, и он пил, придерживая её пальцем. Катя выпила свои сто грамм и тут же уснула сидя, прислонившись к ящику, с открытым ртом. Воронов снял шинель и накрыл её, а сам остался в кителе. Ночью подморозило, и глина взялась коркой, и по этой корке до утра шаркали пленные, которых некуда было деть.

Целое стекло в латунной раме так и не выбило.

В Берлине дождь шёл тот же самый.

Купол выбило волной. Вода шла внутрь через дыру, стекала по колоннам, собиралась в трещинах мраморного пола и уходила куда-то под плиты. Стоял ровный шорох, как в подъезде с прохудившейся крышей. На дальней стене была мозаика: восход над полями, пшеница, женщина с корзиной. Половину восхода срезало осколком. Кладка под смальтой оказалась серая, обычная, кирпич и раствор.

Гауптман Гюнтер Ланге вошёл через боковые двери в шесть утра. Папку донесений он держал подмышкой, потому что руки были заняты: в правой фуражка, левая с ночи не разгибалась до конца.

Кайзер лежал у трона, на боку, подтянув колени. Крови натекло немного. Гвардейцы у входа лежали иначе, там работали грубо, и Гюнтер обошёл это место по краю. Стеклянная крошка хрустела под каблуками.

Он ничего не чувствовал. Девять часов уже, с той минуты, как бляха на груди перестала греть.

Голова была пустая и гулкая. Раньше внутри всегда стояла ровная тёплая нота, он к ней привык и перестал замечать её примерно на второй месяц. Теперь ноты не было. Руки тряслись. Челюсть сводило, и он не сразу понял, что скрип, который он слышит, издаёт он сам. Второй час по хребту шла волна озноба, поднималась к затылку и уходила. Между волнами оставалось секунд сорок, и в эти сорок секунд возвращалась память.

Кусками, не по порядку, и с полной, живой, невыносимой ясностью.

Роттердам.

Зима позапрошлого года. Порт, чёрная вода, мокрый снег с моря, который тает раньше, чем ложится. Он тогда был обер-лейтенантом в отделе учёта, и в город завезли первую массовую партию блях, тридцать одну тысячу штук, по одной на взрослого. Три месяца город носил их и работал лучше любого немецкого. Портовые грузчики перестали пить и перестали воровать. Прогулов не было вовсе. Смертность на производстве выросла втрое, и это никого не заинтересовало, потому что выработка выросла в пять раз.

Потом пришёл приказ проверить откат.

Питание системы отключили в шесть вечера. Плановая длительность отключения - шесть часов. Задача отдела учёта: фиксировать.

Он стоял на набережной с планшетом и фиксировал.

Сначала был звук. Не крик, а именно звук, ровный и низкий, который поднялся сразу отовсюду, из доков, из жилых кварталов, из-за реки, и не менялся минут двадцать. Он записал в графу "реакция населения, начальная фаза" - "повышенный шум". Потом начали прыгать в канал. Портовые, в робах, с руками, привыкшими к тросам, они прыгали молча и не выплывали, а тех, кто выплывал, топили свои же, обхватив за шею. Он записал "убыль, вода". К девяти в жилых кварталах пошли пожары, и пожарные не выехали, потому что пожарная часть носила бляхи в полном составе.

К одиннадцати ему продиктовали число по графе "инциденты в семьях". Он записал его и не понял. Он переспросил, ему повторили, он записал снова.

В полночь питание включили обратно.

Через двадцать минут по улицам пошли люди с восковыми улыбками, взяли шланги и начали смывать с брусчатки то, что там осталось, ровными движениями, от стены к сливу. Женщина в фартуке вымыла свой порог дважды, потому что с первого раза плохо сошло. Мужчина в разорванной рубахе аккуратно свернул рубаху, положил её на перила и пошёл на смену. К утру город выглядел лучше, чем накануне.

Официальная версия для города: утечка светильного газа. Тридцать одна тысяча пострадавших, из них четыре тысячи двести умерли от отравления. Список опубликовали в газете, по алфавиту, мелким шрифтом, на четвёртой полосе.

А он в ту ночь съел бутерброд с сыром. Он это помнил отдельно и очень чётко: жёсткая корка, сыр, холодный, потому что лежал в кармане, и его бляха горит ровным алым, и ему хорошо. Он стоял на набережной, ел, и внизу под ним, в чёрной воде, у самой стенки, что-то покачивалось лицом вниз, и ему было хорошо.

Гюнтера согнуло пополам. Папка выпала, донесения разъехались по мокрому мрамору. Его вырвало желчью, потому что со вчера он ничего не ел, и он стоял на четвереньках в чужой воде и слушал, как капли бьют по бронзе трона.

Он поднялся минут через пять. Собрал листы, вытер их о рукав. Два были испорчены безнадёжно, остальные ещё читались.

В центре зала пол разошёлся.

Плиты уехали в стороны - медленно, с низким скрежетом механики, - обнажив шахту метров шести в поперечнике, забранную по стенке скобами. Снизу шло тепло и гул, который слышался не ушами, а костями челюсти. Гюнтер подошёл к краю.

Ядро "Благовеста" умирало. Сплюснутый шар в рост человека висел метрах в тридцати внизу, и по нему шли тёмные трещины. Из трещин уходили вверх и в стороны нити: тонкие, серые, уже почти не видные. Те самые, которыми три года держали город, армию и половину Европы. Раз в несколько секунд шар слабо разгорался. Тогда на стенках шахты проступали потёки конденсата.

На дне, в стороне от ядра, на мокром бетоне лежало что-то маленькое и белое.

Оно пульсировало. Ровно, без сбоев.

Гюнтер перекинул ногу через край и полез вниз. Зачем - он не думал. С каждым метром тошнота и озноб отпускали, и это было единственное понятное за всё утро.

Скобы стояли ржавые, у корня подъеденные. На третьей снизу нога соскользнула, он проехал ладонью по железной полосе и содрал кожу. Ругаться не стал.

Внизу воздух был сухой и горячий. Пахло озоном и палёной изоляцией. Сверху натрясло стеклянной крошки, она лежала слоем и липла к подошвам. Гюнтер присел на корточки перед сгустком.

С двух шагов было видно, что света в нём нет. Есть плотность: воздух вокруг него прогибался, и капли, падавшие сверху, уходили в сторону, не долетая. От сгустка тянуло тем же гулом, что и от ядра, только чище, без дрожи.

Он смотрел на него минуты две. Волосы на предплечьях поднялись, во рту стало кисло от железа.

Потом сверху, из зала, донёсся женский крик. Кто-то нашёл убитых у входа.

И этот крик решил всё. Гюнтер протянул руку, потому что не мог больше слышать человеческие голоса, и взял сгусток в ладонь.

Его выгнуло сразу.

Он упал на спину, ударился затылком о бетон и не почувствовал удара. Позвоночник свело в дугу, пятки заскребли, изо рта пошёл воздух с хрипом. Внутри черепа что-то начало работать: холодное, методичное, и оно шло не снаружи внутрь, а изнутри наружу, вытесняя.

Первым исчез запах. Он перестал слышать палёную изоляцию.

Потом исчезло имя матери. Он потянулся за ним и нашёл на его месте графу: "Ланге, Марта, 1871 года рождения, статус на текущий момент неизвестен, ценность для задач нулевая".

Потом исчезла девушка, которая ждала его в Касселе. Осталась строка о ней и расчёт вероятности того, что она жива - шестьдесят один процент, с поправкой на данные о бомбардировках.

Потом дошло до Роттердама.

Роттердам не стёрся. Роттердам переписали.

Звук над каналами превратился в характеристику отката: сорок минут до потери контроля над крупной группой. Прыжки в воду стали графой убыли, восемь процентов от контингента, преимущественно мужчины физического труда. Женщина, дважды вымывшая порог, стала подтверждением того, что при повторном включении управляемость восстанавливается на девяносто шесть процентов в пределах получаса. Четыре тысячи двести умерших от "отравления" стали ценой калибровки, и цена была признана приемлемой, поскольку без этих данных нельзя было рассчитать нагрузку на ядро для города-миллионника.

Ужаса не осталось. Осталась таблица, и таблица была хорошая. В ней не хватало только двух строк, и Гюнтер уже знал, откуда их взять.

Судорога отпустила. Он полежал ещё несколько секунд, ровно столько, сколько требовалось лёгким, чтобы выровнять дыхание, и сел.

Ободранная ладонь кровила. Он прижал её к бедру и перестал о ней думать.

Ядро наверху дрогнуло, потухло окончательно, и в шахте стало темно. Он поднялся по скобам в темноте, потому что расстояние между скобами он уже посчитал, когда спускался. Сорок один сантиметр. Двадцать девять штук.

В зале его ждал лейтенант Кребс, связной, с сорванным голосом и мокрой шинелью. Кребс попятился.

- Господин гауптман... вы...

- Доклад.

- Фронт... фронта нет. С шести утра сдаются полками, вместе с офицерами. Люди не встают. Восьмая армия перестала выходить на связь в четыре двадцать. В городе беспорядки, госпиталь Святой Гертруды разгромлен своими же ранеными, там триста человек, и они... они ищут врачей. Кайзер... - он посмотрел на трон и осёкся.

- Дальше.

- Русские. У них Император бежал на Юг ещё девятого, теперь подтвердилось. В Петербурге и Твери восстания, в Иркутске убили мэра и всех комиссаров, город закрылся. Их государство разваливается, господин гауптман. У них там сейчас три власти на одну губернию.

Гюнтер молчал одиннадцать секунд.

Он смотрел не на Кребса и не на трон, а на разбитую мозаику с восходом. Внутри шла работа. Две страны, шестьдесят с чем-то миллионов человек, из них магов около двухсот тысяч, из них пригодных к переработке в источники энергии примерно треть. Сеть уничтожена на уровне ядра, но производство блях под Дрезденом цело, и это восемь тысяч единиц в сутки, при загрузке в две смены - двенадцать. Отката бояться не нужно: откат измерен, длительность известна, управляемость возвращается на девяносто шесть процентов. Хлеб - вот единственное узкое место. Управлять сытыми дешевле на треть.

Ресурсная база обеих стран не потеряна. Она просто вышла из-под управления.

- Роттердам, - сказал Гюнтер.

- Простите?

- Протокол применим. Начнём с чисел. Мне нужна сводка по производству в Дрездене, поимённые списки батареек с остатком ресурса и карта хлебных складов от Смоленска до Урала. К четырнадцати ноль-ноль.

Кребс стоял и смотрел на него. Что-то в лице гауптмана было не так, и он не мог понять, что именно, потому что лицо было совершенно спокойное.

- Господин гауптман, вы... вам плохо? У вас руки в крови.

- Это несущественно. Карандаш.

- Что?

- У вас в нагрудном кармане карандаш. Он мне нужен, мой размок.

Кребс достал карандаш и отдал. Погасшая бляха на его груди держалась на одном оставшемся крючке, перевернулась серой изнанкой наружу и висела так.

Гюнтер сел на нижнюю ступень возвышения, положил папку на колено и начал писать на обороте испорченного донесения. Грифель был мягкий и мазал по мокрой бумаге, но цифры выходили разборчиво.

Вода шла через выбитый купол и собиралась в трещине мрамора у самого трона. Трещина была глубокая, и слышно было, как капли падают в неё с задержкой.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге